Book: Карфаген должен быть разрушен



Карфаген должен быть разрушен

Ричард МАЙЛЗ

КАРФАГЕН ДОЛЖЕН БЫТЬ РАЗРУШЕН

Посвящается матери Джули Майлз

Хронология

Все даты до нашей эры:

969–936 гг. Царствование Хирама I в Тире.

911 г. Начало возрождения Ассирии.

884–859 гг. Царствование Ашшурнасирпала II в Ассирии.

830–810 гг. Основание тирской колонии в Китионе на Кипре.

814 г. Предполагаемая дата основания Карфагена.

800–750 гг. Становление Карфагена. Основание Пифекусы.

800–700 гг. Основание финикийских колоний и торговых факторий в Испании, на Балеарских островах, на Мальте, Сардинии, Сицилии и в Северной Африке.

753 г. Предполагаемая дата основания Рима.

745–727 гг. Царствование Тиглатпаласара III в Ассирии.

704–681 гг. Царствование Синаххериба в Ассирии.

586–573 гг. Осада Тира Навуходоносором, царем Вавилона.

550 г. (приблизительно) Магониды добиваются политического господства в Карфагене.

535 г. Победа карфагенского и этрусского флота над фокейцами в сражении при Алалии.

509 г. Первый договор Карфагена с Римом.

500 г. (приблизительно) Золотые таблички Пирги.

500–400 гг. Предполагаемое время экспедиций Ганнона в Западную Африку и Гимилькона в Северную Атлантику.

480 г. Поражение армии магонидского полководца Гамилькара, нанесенное тираном Сиракуз Гелоном в битве пр Гимере.

479–410 гг. Политические реформы в Карфагене, в том числе учреждение Трибунала ста четырех, Народного собрания и института суффетов.

409 г. Разрушение Селинунта и отвоевание Гимеры карфагенскими войсками.

405 г. Договор с Дионисием, тираном Сиракуз, о признании карфагенского протектората над западной частью Сицилии.

397 г. Разрушение Мотии Дионисием, тираном Сиракуз, и последующее основание карфагенянами Лилибея (Марсалы).

396 г. Введение культа Деметры и Коры в Карфагене.

390–380 гг. Магониды теряют политическую поддержку в Карфагене.

373 г. Договор между Карфагеном и Сиракузами.

348 г. Второй договор между Карфагеном и Римом.

340 г. Сиракузская армия Тимолеона наносит поражение карфагенянам в битве при Кримисе.

338 г. Новый договор между Карфагеном и Сиракузами, по которому господство Карфагена на Сицилии ограничивается землями к западу от реки Галик (Платани).

332 г. Осада и взятие Тира Александром Великим.

323 г. Смерть Александра Великого.

310–307 гг. Вторжение в пуническую Северную Африку Агафокла, тирана Сиракуз.

308 г. Неудавшаяся попытка переворота, предпринятая карфагенским полководцем Бомилькаром.

306 г. Предполагаемый третий договор между Карфагеном и Римом.

280–275 гг. Войны Пирра, царя Эпира с римлянами и карфагенянами.

279 г. Договор Карфагена и Рима против Пирра.

264 г. Начало Первой Пунической войны между Карфагеном и Римом.

260 г. Победа римлян в морском сражении при Милах.

256–255 гг. Экспедиция Регула в Северную Африку.

249 г. Победа карфагенян в морском сражении при Дрепанах.

247 г. Назначение Гамилькара Барки командующим в Сицилии. Рождение Ганнибала Барки.

241 г. Поражение карфагенян в морском сражении при Эгатах. Карфаген просит мира, Первая Пуническая война завершается победой римлян. Карфаген теряет владения на Сицилии.

241–238 гг. Восстание наемников.

237 г. Аннексия Римом Сардинии и Корсики.

237–229 гг. Гамилькар Барка устанавливает протекторат Баркидов в Южной Испании.

231 г. Предполагаемое первое римское посольство к Гамилькару Барке.

229 г. Смерть Гамилькара Барки, командование принимает его зять Гасдрубал.

228–227 гг. Предполагаемое неудачное возвращение Гасдрубала Барки в Карфаген.

227 г. Основание Нового Карфагена Гасдрубалом.

226 г. Договор Гасдрубала с римлянами.

221 г. Убийство Гасдрубала. Ганнибал Барка провозглашается командующим армиями карфагенян в Испании.

220 г. Встреча Ганнибала с римскими послами в Новом Карфагене.

219 г. Ганнибал осаждает Сагунт.

218 г. Римское посольство в Испанию и затем в Карфаген. Рим объявляет войну Карфагену, и начинается Вторая Пуническая война. Ганнибал отправляется с армией в Италию (июнь). Битвы при Тицине и Требии (ноябрь и декабрь).

217 г. Битва у Тразименского озера (июнь).

216 г. Битва при Каннах (август). Переход Капуи на сторону Ганнибала.

215 г. Договор Ганнибала с Филиппом V Македонским. Гиероним становится царем Сиракуз.

214 г. Убийство Гиеронима. Гиппокрит и Эпикид избираются магистратами и объявляют Сиракузы союзником Карфагена.

213 г. Осада Сиракуз римлянами под командованием Мар-целла.

212 г. Переход на сторону Ганнибала Тарента, Локр, Фурий и Метапонта. Римляне осаждают Капую. Марцелл покоряет Сиракузы.

211г. Ганнибал идет к Риму. Капитуляция Капуи. Гибель Сципионов в Испании.

209 г. Фабий захватывает Тарент. Взятие Нового Карфагена Сципионом Африканским.

208 г. Гибель Марцелла. Сципион Африканский наносит поражение Гасдрубалу Барке (брату Ганнибала) в битве при Бекуле. Гасдрубал уходит с армией в Италию.

207 г. Гасдрубал терпит поражение и гибнет в битве при Ме-тавре.

206 г. Ганнибал попадает в западню в Бруттии. Сципион наносит поражение карфагенянам в битве при Илипе. Гадес сдается римлянам. Нумидийский царь Сифак становится союзником Карфагена.

205 г. Филипп V Македонский заключает мир с Римом.

204 г. Сципион Африканский вторгается в Северную Африку. Разгром карфагенского и нумидийского лагерей под Утикой.

203 г. Поражение карфагенян и нумидийцев в битве на Великой равнине. Гибель Сифака, Масинисса становится царем Нумидии. Ганнибал отзывается из Италии.

202 г. Битва при Заме (октябрь).

201 г. Окончание Второй Пунической войны.

196 г. Ганнибал избирается суффетом.

195 г. Ганнибал удаляется в изгнание в Восточное Средиземноморье.

184 г. Рим игнорирует жалобы карфагенян на вторжения нумидийцев в их земли.

183 г. Самоубийство Ганнибала в Вифинии.

182 г. Рим вновь отвергает жалобы карфагенян на агрессию нумидийцев.

174 г. Римляне в очередной раз попустительствуют вторжениям нумидийцев Масиниссы на карфагенскую территорию, игнорируя жалобы карфагенян.

168 г. Римляне наносят сокрушительное поражение македонянам в сражении при Пидне.

162 г. Масинисса захватывает эмпорию Малого Сирта. Рим пренебрегает жалобами карфагенян.

153 г. Римское посольство в Карфаген.

151 г. Карфаген завершает выплату Риму контрибуции по итогам Второй Пунической войны. 151–150 гг. В Карфагене к власти приходят популисты.

150 г. Римский сенат принимает решение завоевать Карфаген. Начинается Третья Пуническая война.

149 г. В Карфагене к власти возвращаются олигархи Ганнона. Начало осады Карфагена.

146 г. Разрушение Карфагена Сципионом Эмилианом. Разрушение Коринфа римской армией Луция Муммия.

122 г. Безуспешные попытки Гая Гракха основать римскую колонию на месте разрушенного Карфагена.

29 г. Август начинает строительство нового римского Карфагена.

29–19 гг. Вергилий пишет «Энеиду».


От автора

Эта книга никогда бы не состоялась без соучастия незримых помощников, оказывавших практическое содействие и моральную поддержку.

Прежде всего я чрезвычайно признателен за помощь и советы редакторам Саймону Уиндеру и Уэнди Вулф в издательствах «Пенгуин» и «Викинг», а также Питеру Робинсону. Приношу свою благодарность Филиппу Буду, Питеру Гарней, Ираду Малкину, Робину Осборну и Петеру Ван Доммелену за очень ценные комментарии и замечания по отдельным главам книги. Мне безмерно помогли прояснить многие детали истории Карфагена и древнего Средиземноморья беседы с Роддом Доктером, Генри Херстом, Декстером Хойосом, Тимом Уитмаршем, Клодией Кунце, Майком Клоувером, Джимом Маккеоном, Мартином Дэвидсоном, Джозефом Максуэллом и ныне покойными Фридрихом Ракобом и Диком Уиттакером. Безусловно полезными были семинары в Лондонском университете, университетах Иллинойс-Шампейн-Урбана, Висконсин-Мэдисон, Кембриджа и Сиднея.

В значительной мере книга была написана во время академического отпуска в 2007–2008 годах в Институте гуманитарных исследований университета Висконсин-Мэдисон. Я премного благодарен директору института Сьюзан Фридман, преподавателям и сотрудникам за создание истинно творческой и благожелательной атмосферы для работы. Я также признателен за дружескую поддержку преподавателям и сотрудникам факультета классической истории и Тринити-колледжа Кембриджского университета.

И наконец, выражаю свою любовь и особую благодарность Камилле, Мейси, Джесами и Габриелу, которым пришлось так долго переносить мои карфагенские страдания.

Кембридж Май, 2009 год

Пролог.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ КАРФАГЕНА

Карфаген должен быть разрушен

Карфаген выдерживал осаду почти три года, до весны 146 года[1], когда римский командующий Сципион Эмилиан все-таки завладел исстрадавшимся и обессилевшим городом. Но римлянам было нелегко покорить даже доведенный до полного истощения город. Он располагался на полуострове, образованном песчаниковыми холмами. На северо-востоке и юго-востоке, подобно двум клыкам, в море выдвигались узкие выступы, причем юго-восточный мыс отсекал море и создавал большую лагуну, которая теперь превратилась в Тунисское озеро. Северную часть полуострова защищали крутые песчаниковые скалы, а на южной равнине были возведены крепостные стены, рвы и валы.

Со стороны моря за высоченной стеной укрывались две гавани. Из-за нехватки жизненного пространства карфагенянам пришлось поступиться безопасностью. Если прежде между стеной и ближайшими зданиями ничего не строилось, то за последнее время всю территорию до самой стены заполнили дома. Это позволяло римлянам поджигать их и помогало во время штурма{1}. Хотя сами стены были почти неприступными: они сооружались из огромных песчаниковых блоков весом более 13 тонн. Блоки облицовывались белой штукатуркой, не только защищавшей их от непогоды, но и создававшей знаменитый мраморный блеск, которому поражались мореплаватели, подходя к гаваням города{2}.

От гаваней — торговой и военной — оставалось лишь напоминание о былом величии Карфагена как морской державы. Они занимали территорию около 13 гектаров. Для их сооружения вручную было вынуто 235 000 кубических метров породы. Прямоугольная торговая гавань располагала многочисленными причалами и складами, принимавшими товары со всего Средиземноморья{3}. В эллингах круглой военной гавани могли одновременно находиться 170 боевых кораблей{4}. Сейчас причалы и эллинги бездействовали. Римляне блокировали гавани, перегородив вход дамбой.

После того как римляне заперли Карфаген и с материковой стороны, прекратилось поступление продуктов и в городе начался голод. Сохранились материальные свидетельства тяжелой участи его обитателей. В какой-то момент в городе перестали убирать отходы и мусор (кошмар для жителей и благо для археологов){5}. Похоже, убирались только трупы умерших от голода и болезней. При этом никто уже не оплакивал покойников, тела и богатых, и бедных хоронили в общих могилах неподалеку от того места, где они жили{6}.[2]

Защитников города Сципион застал врасплох. Карфагенский командующий Гасдрубал ожидал нападения на торговый порт, но римляне вначале атаковали военную гавань. Отсюда они быстро овладели знаменитой агорой Карфагена, рыночной площадью, где по приказу Сципиона разбили лагерь на ночь. Римские воины, предвкушая победу, занялись грабежом и унесли все золото из храма Аполлона[3].

Карфаген делился на две взаимосвязанные части. Нижний город представлял собой прямоугольник, заполненный решеткой улиц. По склонам Бирсы улицы располагались радиально{7}. Завладев предместьями на равнине, Сципион подвел свежие войска для штурма цитадели. Солдаты передвигались осторожно, опасаясь засад. Вверх по крутым склонам вели три узкие улицы. На них высились шестиэтажные дома, с крыш которых горожане забрасывали легионеров камнями. Тогда Сципион приказал солдатам брать штурмом каждый дом, подниматься на крыши и ликвидировать метателей камней. Здесь легионеры из досок сооружали мостки и по ним перебирались с одного дома на другой. Свирепые рукопашные схватки теперь завязались не только на улицах, но и на крышах зданий.

Выиграв войну на крышах, Сципион приказал поджечь дома. Дабы облегчить и ускорить продвижение войск на вершину холма, он повелел также очистить улицы от обломков и руин. Сверху на римлян падали не только горящие стропила или брусья, но и тела детей и стариков, укрывавшихся в потайных комнатах зданий. Многие из них, хотя и покалеченные и обожженные, все еще были живы, и душераздирающие крики дополняли гул пожаров и рушившихся домов. Одних раздавила конница, двигавшаяся по улицам на вершину Бирсы, других постигла еще более ужасная смерть: чистильщики улиц железными вилами сбрасывали их в погребальные ямы вместе с трупами.

Шесть дней и ночей на улицах Карфагена продолжалась бойня, и Сципион постоянно менял свои команды душегубов. На седьмой день к нему пришла делегация карфагенских старейшин с оливковыми ветками из храма Эшмуна и мольбами сохранить жизнь согражданам. Римский полководец внял их просьбам, и в тот же день через узкие ворота в стене отправились в рабство 50 000 мужчин, женщин и детей.

Большинство граждан Карфагена сдались на милость победителя, но Гасдрубал с семьей и девятьюстами римскими перебежчиками, которых Сципион вряд ли простил бы за дезертирство, продолжали упорствовать. Они укрылись в храме Эшмуна и, пользуясь его особым статусом и труднодоступностью, могли продержаться еще какое-то время. Голод, физическое истощение и страх все-таки вынудили их подняться на крышу и там принять добровольную смерть.

Однако Гасдрубал не пожелал разделить участь своих товарищей. Бросив их и семью, он тайком бежал, сдавшись Сципиону. Зрелище полководца, пресмыкающегося у ног злейшего врага, лишь укрепило убежденность уцелевших защитников Карфагена в неизбежности самоубийства. Посылая проклятия Гасдрубалу, они подожгли храм, чтобы погибнуть в огне.

Собственная супруга Гасдрубала, окруженная перепуганными детьми, вынесла ему страшный приговор, осудив на вечный позор: «Мерзавец, предатель, заячья душа, пусть же этот огонь погребет и меня, и детей, а ты, вождь великого Карфагена, украсишь триумф римлянина. Но и тебе не избежать кары того, у чьих ног сидишь». После этого она убила детей, бросив их тела в огонь, и сама кинулась в пламя. Так закончилась 700-летняя история Карфагена[4].




Предисловие.

РАЗРУШЕН, НО НЕ ЗАБЫТ

Щит Ганнибала

В конце I века нашей эры Силий Италик, очень богатый римский сенатор с задатками литератора, написал эпическую поэму под названием «Пуника» — о Второй Пунической войне между Карфагеном и Римом. Лишенный поэтического дара автор сочинил 12 000 строк только благодаря исключительной тщеславности. Самым запоминающимся, пожалуй, является описание оружия и бронзовых доспехов, усиленных сталью и декорированных золотом, которые подарили галисийские кузнецы карфагенскому полководцу Ганнибалу в Испании. Но, как повествует Италик, Ганнибала восхитили не искусно сделанные шлем с плюмажем, нагрудник с тремя выпуклостями, меч и копье. Полководца привели в восторг сюжеты из летописи Карфагена, выгравированные на огромном щите. Исторический коктейль состоял из основания города тирской царицей Дидоной, роковой любви Дидоны и троянского прародителя римлян Энея, сцен, отображающих первую войну между Карфагеном и Римом и раннюю жизнедеятельность самого Ганнибала. Эти исторические эпизоды перемешивались с местной, этнической, предположительно «африканской» буколикой: сценами охоты, усмирения диких животных, выпаса домашнего скота. По описанию Италика, Ганнибал, искренне обрадовавшись подарку, воскликнул: «Ага! Сколько римской крови прольет это оружие!»{8}

Облаченный в новые доспехи карфагенский полководец преподаст поучительный исторический урок. Но поучительный для кого? Для карфагенян или римлян? Конечно, эта предыстория самой знаменитой войны Рима — по большей части чистейший вымысел. «Ну и что?» — скажут. Ведь «Пуника» не историческое исследование, а эпическая поэма, пусть и не самая лучшая. Однако к тому времени, когда Силий писал поэму, то есть через 250 лет после разрушения Карфагена, сюжеты, выгравированные на щите Ганнибала, стали историческими «фактами», иллюстрирующими величие Рима. Мало того, «исторические» эпизоды, изображенные на щите Ганнибала, трактовались негативно: карфагеняне представлялись нечестивыми, кровожадными, коварными и лживыми. В одной из сценок Ганнибал разрывает договор с Римом, совершая акт, спровоцировавший Вторую Пуническую войну, — иллюстрация уже утвердившейся исторической ортодоксии, в соответствии с которой не римские амбиции, а вероломство самого Карфагена повинно в его крахе. Римляне же придумали и саркастическое латинское выражение fides Punica, «пуническая верность», означающее бесстыдное коварство{9}.[5]

Но не римлянам принадлежит пальма первенства в создании стереотипов о лживости, алчности, ненадежности, жестокости, высокомерии и нечестивости карфагенян{10}. Как и многие другие свойства римской культуры, этническая неприязнь к карфагенянам заимствована у греков, прежде всего у тех греков, которые поселились и обитали на Сицилии и до возвышения Рима были главными соперниками Карфагена в борьбе за торговое и политическое господство в регионе. Однако именно римляне загубили не только город Карфаген, но и его историю, передав в 146 году содержимое всех библиотек своим союзникам, нумидийским царям{11}, обеспечив себе монополию на толкование событий.

Но исчезновение документальных свидетельств вовсе не означает, что у Карфагена не было собственной истории. Рим присвоил не только территории и ресурсы Карфагена, но и его прошлое. Карфаген сыграл свою особую роль в римском мифотворчестве. Уже во время войн с Карфагеном римляне начали создавать собственную историю, и разрушение Карфагена вошло в канон исторической ортодоксии Рима, подтверждая его величие и исключительность.


Тени прошлого

Прославленные карфагенские герои, мифологические и реальные, превратились в статистов ранней римской истории. Знаменитый роман Дидоны и Энея, закончившийся предательством троянца, бросившего свою возлюбленную, карфагенскую царицу, и уплывшего в Италию, где его потомки основали Рим, безусловно, вымышлен римским поэтом Вергилием многие годы спустя после разрушения Карфагена. Хотя Дидона скорее всего впервые появилась в ранних финикийских и греко-сицилийских легендах, ее образ интересовал и более поздних римских писателей[6]. Даже Ганнибал, самый прославленный карфагенянин, удостоился бессмертия только благодаря тому, что оказался полезным в увековечивании гения великого римского полководца Сципиона Африканского.

Карфаген был слишком важен для Рима, чтобы предать его полному забвению. Многие влиятельные римляне восприняли победу над Ганнибалом во Второй Пунической войне как свой личный триумф. Но и многие считали большой ошибкой уничтожение Карфагена, поскольку он мог и впредь служить фоном для акцентирования внимания на величии Рима{12}.

Карфаген был разрушен, но не забыт. И спустя многие годы руины напоминали о трагических событиях. Парадоксально, но память о них сохранял именно тот народ, который и погубил город{13}. Римские сановники утешали свои горести и невзгоды прогулками (мысленными, конечно) по печальным руинам когда-то самого величественного города Древнего мира. Участь Гая Мария, римского полководца, изгнанного политическими оппонентами через полвека после разрушения Карфагена и жившего в нищенской лачуге среди развалин, дала повод Веллею Патеркулу написать: «Марий, взирающий на Карфаген, и Карфаген, взирающий на Мария, находили успокоение друг в друге»{14}. Естественно, какое-либо сожаление по поводу утраты Карфагена вовсе не означало, что к нему появилось некое почтительное отношение. Оно свидетельствовало лишь о ностальгии по тому времени, когда римляне были настоящими римлянами.

Доказательства успешной переделки истории Карфагена обнаруживаются повсюду — даже в терминологии, которой пользуются современные очеркисты в описании города и его жителей. Мы привычно называем «пуническим» исторический период, начинающийся с VI века до н.э., имея в виду при этом не только Карфаген, но и всю диаспору финикийских колоний в Северной Африке, на Сардинии, в западной части Сицилии, на Мальте и Балеарских островах, а также в Южной и Юго-восточной Испании. Однако этим определением не пользовались ни сами карфагеняне, ни их левантийские соплеменники в Западном Средиземноморье, карфагенян обозвали так римляне. Латинские названия Poenus (пуниец) и Punicus (пунический), которые римляне употребляли в отношении карфагенян, вовсе не были нейтральными и безобидными. Как заметил один историк, римские писатели почти всегда вкладывали в них бесчестящий и уничижающий смысл и этому термину придавался негативный оттенок{15}.

Негативные представления о карфагенянах оказались очень устойчивыми, особенно идея, будто агрессивность Карфагена стала причиной его ужасной гибели. Когда поэту и драматургу Бертольту Брехту потребовалось найти историческую метафору для того, чтобы напомнить немцам в пятидесятых годах прошлого века об опасностях ремилитаризации, он обратился к событиям, происходившим две тысячи лет назад: «Великий Карфаген провел три войны. После первой он все еще сохранял могущество. После второй он все еще был пригоден для жизни. После третьей его уже не существовало»{16}.

Многие этнические предубеждения, присущие греческим и римским текстам, с энтузиазмом переняли и адаптировали просвещенные элиты Европы и Америки XVIII и XIX веков, заинтересовавшиеся классической древностью. Соображения, которые они вычитывали в греческой и римской литературе, быстро стали их собственными воззрениями. В республиканской Франции, к примеру, вошло в привычку называть британцев, обитателей «La perfide Albion»[7], карфагенянами современной Европы{17}. Идеологическая инфекция вскоре заразила всю Европу и перекинулась через океан{18}. Томас Джефферсон, президент Соединенных Штатов в 1801–1809 годах, писал о Британии: «Ее праведность! Праведность нации торгашей! Punica fides современного Карфагена»{19}. Нация лавочников не заслуживает доверия{20}.

Имитация древних предрассудков великими державами Европы XIX века не имела ничего общего с восхищением античностью. Во время колониальных захватов земель во второй половине XIX века Римская империя служила примером для новых имперских держав, а Карфаген — моделью варварских и неполноценных народов, которые они порабощали. Когда французы начали смаковать тему «коварного Альбиона», они таким образом утверждали собственные имперские амбиции и подрывали притязания Британии на роль нового Рима{21}.

Для французов, начиная с тридцатых годов XIX века добивавшихся господства в Магрибе, были особенно привлекательны истории о жестокости, декадентстве и плутовстве карфагенян, изобиловавшие в греческой и римской литературе: они переносили их на арабов, живших теперь в этом регионе. Наиболее ярко эти стереотипы отражены в новелле Гюстава Флобера «Саламбо». Она опубликована в 1862 году. В ней описываются события в древнем Карфагене, насыщенные сексуальным садизмом, необычайной жестокостью и отвратительной роскошью{22}. Иными словами, Флобер в полной мере учел предвзятые представления, бытовавшие в Западной Европе о декадентском Востоке. В то же время он бросал камень и в огород французской буржуазии, которую Флобер презирал за религиозный консерватизм, материализм и политическое банкротство{23}.

Влияние древнеримских авторов на характер современных представлений о Карфагене проявилось и в язвительной критике новеллы «Саламбо». Она, конечно, совершенно не касалась жестокости, сексуальных сцен и разврата, присутствующих почти на каждой странице. Критики возмущались неясностью главной темы. Один критик с негодованием написал: «Вы думаете, что мне интересна война в теснинах и песках Африки?.. Что для меня дуэль между Тунисом и Карфагеном? Расскажите мне о дуэли между Карфагеном и Римом! Я послушаю, мне это занятно. Свирепая борьба между Римом и Карфагеном — от нее зависело будущее цивилизации»{24}. Причина недовольства очевидна: для образованного человека история Карфагена не представляет никакого интереса без участия в ней Рима.

Карфаген мог снабдить привлекательными прецедентами и угнетателей, и угнетенных. Участь Карфагена, как жертвы культурного вандализма беспощадного завоевателя, могла кому-то напомнить о собственных невзгодах и навести на мысль о генетической общности. Ирландские любители древности, возмущенные англоманскими утверждениями, будто ирландцы являются потомками скифов, древнего народа, обитавшего на побережье Черного моря и прославившегося своей лютостью, в XVIII веке выдвинули иную гипотезу: их прародителями-де были карфагеняне. Вполне уважаемые люди даже пытались приписать финикийцам мегалитические могильники в долине Войн и отыскать корни ирландского языка в пунической письменности{25}. Эти теории, естественно, вызывали насмешки в Англии. Мы позволим себе привести язвительные строки Байрона:

Был мой герой «не парень, а бульон»,

Как говорят ирландцы по-пунически.

(Ученый мир недавно извещен,

Что в Карфагене был язык кельтический,

И Патриком доныне сохранен

Дух Ганнибала. В тунике классической

Душа Дидоны в Эрине живет —

Так волен думать каждый патриот.){26},{27}

Во времена политических волнений в Северной Ирландии, хотя историческая достоверность карфагенской наследственности уже больше никого не интересовала, писатели, особенно Хини Шеймас, охотно использовали Карфаген в качестве сильнодействующей метафоры при обсуждении ситуации на острове{28}.

Кризис в Ираке тоже предоставил политическим комментаторам блестящие возможности для сопоставления несчастий, обрушившихся на эту страну, с участью Карфагена[8]. Американский социолог и историк Франц Шурман в эссе «Ирак должен быть разрушен» написал:

«Две тысячи лет назад римский государственный муж Катон Старший, не переставая, призывал: “Delenda est Carthago!” — “Карфаген должен быть разрушен!” Он нисколько не сомневался в том, что либо Рим, либо Карфаген должны господствовать в Западном Средиземноморье, но никак не оба государства. Победил Рим, и Карфаген был стерт с лица земли.

Ирак стал Карфагеном Вашингтона».{29}

Неудобное историческое обстоятельство, указывающее на то, что пунический мир занимал значительную часть Южной Европы, обычно игнорируется: мы привыкли считать себя наследниками Греции и Рима. В этом отношении изображение Ирака в роли нового Карфагена весьма показательно: тем самым проводится четкая грань между нами и народами Ирака и Карфагена. Шурман не столько защищает Ирак, сколько оттеняет одержимость Америки идеей стать Римом XXI века. Можно задать себе вопрос: что общего может быть у современного Ирака и Ирландии XVIII века с древним Карфагеном? Ответ: практически ничего, кроме подавления и порабощения других наций новыми «Римами», не важно, кто берет на себя эту роль — георгианская Британия или современная Америка.[9]


Творцы истории Карфагена

При том изобилии сомнительных толкований, искажений, древних и современных, и разрушений, совершенных за более чем две тысячи лет, напрашивается закономерный вопрос: кто и как создавал историю Карфагена? Почему в ней карфагеняне предстают в основном как агрессоры, достойные поношения, или мученики?[10] Этот вопрос приобретает особую актуальность ввиду практически полного отсутствия сохранившихся письменных и иных документальных свидетельств самих карфагенян.

До нас дошли отдельные признаки существования в Карфагене письменности и литературы. В выгоревших руинах святилища (первооткрыватель немецкий археолог Фридрих Ракоб идентифицировал его как храм Аполлона, разграбленный римлянами в 146 году) найдены следы архива, в котором, как можно предположить, содержались завещания и контракты: горожане верили в то, что документы будут в целости и сохранности под защитой божества. Папирусные свитки были скреплены глиняными печатями владельцев. В огне пожаров, спаливших Карфаген, глиняные печати спеклись, пролежав века в ожидании археологов, но сами бесценные документы сгорели{30}.

Нехватка исторических свидетельств обычно компенсируется воображением. Однако нам не следует думать, что полки библиотек Карфагена ломились от свитков, хранивших свод пунических и ранних ближневосточных познаний и теперь утраченных. Хотя в древние времена и распространялись слухи о загадочных пергаментах, спрятанных перед гибелью Карфагена, и мы находим в более поздней римской литературе отрывочные упоминания пунических хроник, Карфаген вряд ли был таким же научным и интеллектуальным центром, как Афины или Александрия{31}.[11]

Как бы то ни было, римлян больше интересовала не пуническая литература, а карфагенская техническая мысль. Завладев городом, римский сенат повелел отправить в Рим и перевести на латынь все двадцать восемь томов сельскохозяйственного трактата карфагенянина Магона{32}. Его труд цитируется в многочисленных римских, греческих, византийских и арабских текстах, но, к сожалению, для нас он не сохранился{33}. Несмотря на исчезновение трактата, современные исследователи превозносят его как агрономическую библию древнего мира{34}.

Изучение истории Карфагена иногда напоминает чтение записи разговора, из которой удалены мнения и высказывания одного из собеседников. В нашем случае нам приходится полагаться на сведения греческих и римских писателей и на их основе попытаться понять суть событий. Но и «одностороннее» историческое обсуждение позволяет воссоздать изъятия или упущения. Вследствие идеологии и эготизма неизбежны разногласия даже между историками, солидарными в своем враждебном отношении к предмету исследования. Противоречия и расхождения во мнениях позволяют преодолеть ущерб, который наносят предвзятые суждения и оценки.

Общую тональность отображению истории Карфагена, очевидно, задал сицилийский грек Тимей Тавроменийский. Он жил приблизительно в 345–250 годах и составил летопись своего острова, которая завершается 264 годом, временем начала Первой Пунической войны между Карфагеном и Римом[12]. Поскольку в V и IV веках Карфаген активно утверждался на Сицилии политическими, экономическими и военными средствами, то и в повествовании Тимея ему отведено значительное место. Фактически об этом периоде истории Карфагена нам известно в основном от Тимея.

Тем не менее к его «свидетельствам» надо относиться с осторожностью. Во-первых, он, в сущности, является «историком-призраком»: его труды в оригинальном виде до нас не дошли. О них мы знаем по творениям более поздних греческих и римских историков, которые с удовольствием пользовались его сочинениями{35}. Современные исследователи могут почерпнуть исторические сицилийские описания Тимея из произведений его обожателей, особенно Диодора Сицилийского, тоже грека, творившего в I веке нашей эры[13]. Во-вторых, Тимей большую часть своей сознательной жизни провел в изгнании в Афинах вдали от событий, которые описывал. Но самое главное — хронист, судя по всему, испытывал непреходящее чувство ненависти по отношению к карфагенянам.



Восприятие Карфагена Тимеем предсказуемо негативное и предубежденное. Поверхностные суждения о мотивах и проблемах Карфагена резко контрастируют с подробным и сбалансированным анализом стратегий греко-сицилийских вождей{36}. Тимей настойчиво внушает идею, будто Карфаген являлся агентом варварского Востока на Западе и карфагенянам свойственна этническая ненависть к грекам{37}. Он представляет карфагенян собственниками несметных ресурсов, которые позволяли им формировать огромные экспедиционные силы для уничтожения греческих общин, живших на острове Сицилия{38}.

Тимей наградил карфагенян неприязненными этническими стереотипами, например, изнеженностью, что, по его мнению, доказывалось привычкой держать руки в одеяниях и носить набедренные повязки под туникой{39}. Особенно его ужасала якобы присущая карфагенянам одержимость человеческими жертвоприношениями, в том числе детей. В подтверждение этого страшного обвинения хронист рассказывает о массовом убийстве младенцев для умилостивления богов во время осады Карфагена греческим полководцем Агафоклом{40}. Естественно, Тимей изображает карфагенян исключительно жестокими и безжалостными: «Они не щадили пленных и не проявляли милосердия к собственным жертвам судьбы, подвергая одних распятию, а других — невыносимым надругательствам»{41}. Даже милосердие карфагенян по отношению к женщинам, укрывавшимся в храмах захваченного сицилийского города Селинунта, Тимей объясняет святотатственной алчностью: они-де боялись, что беглянки подожгут святилища и лишат их возможности поживиться грабежом{42}. Нечестивость карфагенян — излюбленная тема в сицилийском опусе Тимея. Они постоянно разворовывают храмы и даже гробницы греков, за что боги карают их, насылая чуму, бури и военные поражения.

В таком же ключе Тимей отображает и отношение карфагенян к греческой культуре. Он описывает, как карфагенский полководец Гимилькар, захватив и разграбив Акрагант, отправляет картины и изваяния в Карфаген, а горожане пытаются помешать этому, поджигая святилища{43}.

Безусловно, к свидетельствам Тимея, приводимым в «Исторической библиотеке» Диодора, следует относиться критически, но и малопродуктивно отвергать их как фикцию. Несмотря на предвзятость и фрагментарность изображения карфагенян, преувеличения и клише, описание им этнического конфликта в Сицилии очень полезно уже по той причине, что оно отражает реакцию на гораздо более сложный процесс сосуществования пунического и греческого населения на острове.

К счастью, мы располагаем и показаниями историков, симпатизировавших карфагенянам, — греков Филина из Акраганта (описавшего Первую Пуническую войну), Сосила и Силена (спутников Ганнибала во Второй Пунической войне){44}. Хотя сохранились лишь фрагменты их сочинений, нам повезло, что нашлись добросовестные римские авторы, широко использовавшие оригиналы этих произведений. К их числу относится римский писатель конца II века Целий Антипатр. Его труд тоже не выдержал испытания временем, но им успел воспользоваться Ливии, чья история раннего Рима дошла до нас почти полностью{45}.[14]

Многим мы обязаны Полибию, самому значительному историку интересующего нас периода{46}. Греческий аристократ, привезенный в Рим заложником в шестидесятых годах II века, сблизился с римским полководцем Сципионом Эмилианом. В последующие два десятилетия он сопровождал Сципиона в средиземноморских экспедициях и был свидетелем осады и разгрома Карфагена в 146 году. Хотя Полибий относился к Карфагену враждебно, он считал своим долгом уважать профессию историка. Он, конечно, не мог не указать на ошибки, совершенные коллегами{47}. Но не только писатели, дружественные Карфагену, подвергались его осуждению. Ремарки, например, по адресу Тимея в книгах Полибия, как заметил один современный историк, «неизменно ругательные»{48}.[15]

Полибий в то же время охотно признает заслуги тех авторов, которые, по его мнению, соответствуют высоким требованиям, предъявляемым серьезному историческому исследованию. Категорически не соглашаясь с Филином по целому ряду вопросов, он явно одобряет его дидактический стиль и относится к нему настолько уважительно, что взял его труд за основу в описании Первой Пунической войны{49}.

Что касается материальных свидетельств, то руины Карфагена всегда будоражат воображение любого человека, оказывающегося среди них. Слухи о том, что карфагеняне успели надежно упрятать свои сокровища в надежде на возвращение, соблазнили воинов римского полководца I века отправиться на поиски кладов{50}. Для современного археолога Карфаген представляет собой огромный пазл, детали которого умышленно выброшены или уничтожены. Однако история учит нас: невозможно сокрыть и забыть следы прошлого.

Хотя религиозный центр на Бирсе и был уничтожен, многие близлежащие кварталы и часть сооружений на холме избежали полного разрушения. Римляне и сами ненароком способствовали сохранению материальных напоминаний о пуническом Карфагене, засыпав их тысячами кубометров булыжников, валунов и развалин. Даже зловещий 60-сантиметровый черный слой в стратиграфии западных склонов — археологическая отметина сгорания города в 146 году — наполнен южноитальянской посудой, информирующей нас о том, какая керамика была в моде у карфагенян накануне гибели{51}.

Кроме того, сохранились тысячи памятников, зафиксировавших вотивные жертвоприношения Баал-Хаммону и Тиннит, верховным божествам Карфагена. Хотя тексты и стандартны, в них содержится важная информация о религиозных пунических ритуалах, особенно в отношении принесения в жертву детей. Уцелели и некоторые письмена, иллюстрирующие различные стороны городской жизни, в частности сооружение общественных монументов и совершение религиозных обрядов. Эти эпиграфические свидетельства помогают понять особенности не только религиозных культов, но и образа жизни в городе{52}. По надписям на каменных плитах мы можем зрительно представить себе горшечников, сукновалов, столяров, возниц, мясников, каменщиков, ювелиров, лекарей, писцов, толмачей, землемеров, жрецов, вестников, истопников и купцов, населявших этот многолюдный по тем временам город{53}.


Этническая принадлежность Карфагена

Для историка представляет интерес и другая занимательная проблема: к какому этносу отнести карфагенян, особенно в контексте притязаний Греции и Рима на принадлежность к великой «западной» цивилизации? Ведь Карфаген располагался в Западном Средиземноморье, но и спустя полтысячелетия после появления здесь первых финикийских поселенцев историческая левантийская наследственность продолжала присутствовать в культурных, религиозных и лингвистических традициях.

Финикийское происхождение прежде всего проявлялось в религиозных верованиях и обрядах. Вплоть до разрушения города родители давали своим детям те же немногочисленные имена, которые употребляли их предки, почитая финикийских богов (головоломка для историков). Самое известное карфагенское имя «Ганнибал», например, означает «милость Баала», а «Бодастарт» переводится как «в руках Астарты» (пунической богини плодородия и плодовитости). Имена могли иметь и еще более конкретный смысл. Одну из известных карфагенских женщин звали Абибаал («мой отец Баал»), а ее матерью была Аришут-Баал («предмет желаний Баала»), храмовая проститутка или жрица в святилище божества{54}.

Непреходящее влияние на карфагенян финикийского наследия наглядно подтверждает сохранившийся религиозный памятник — посвятительная стела, возведенная Абибаал. На ней изображена жрица (видимо, просительница), совершающая жертвоприношение: голова коровы сгорает в огне на алтаре, исполненном в виде капители на столбе или колонне. На женщине длиннополая мантия, в левой руке она держит жертвенный короб, а правая рука вытянута в традиционном жесте мольбы. Хотя памятник датируется последними десятилетиями существования Карфагена, он отображает традиционный ритуал, совершавшийся на Ближнем Востоке и тысячу лет назад{55}.

Неопределенность этнической идентификации карфагенян использовалась греками и римлянами для того, чтобы изображать их самыми низменными представителями рода человеческого и на Западе, и на Востоке: невежественными варварами, женоподобными, ленивыми, бесчестными и жестокими{56}. Этот стереотип с энтузиазмом переняли многие западные европейцы XVIII и XIX веков, зараженные колониальными предрассудками, отвергавшими смешение рас{57}. И все же артефакты, подобные стеле Абибаал, свидетельствуя о преемственности левантийских традиций, были всего лишь мизерной частью более сложной и многогранной этнической культуры. Та малая толика уцелевших образцов пунического искусства и архитектуры демонстрирует эклектику и восприимчивость к новым влияниям и идеям.

Приблизительно в начале II века состоятельный пуниец, живший в Сабрате, городе, находившемся в нескольких сотнях километров восточнее Карфагена на территории Ливии, всегда испытывавшей сильное политическое и культурное влияние Карфагена, выстроил для себя мавзолей[16]. Это сооружение отличалось совершенно необычной трехуровневой конструкцией, состояло из песчаниковых блоков, выложенных в виде усеченного треугольника с вогнутыми фасадами, и имело высоту 23 метра{58}. Основанием служил ступенчатый цоколь, на котором в трех углах стояли колонны с ионическими капителями, а между ними по центру фасадов виднелись декоративные полуколонны. Главный фасад состоял из ложной двери, декорированной двумя львами. Над ней располагался типично египетский архитрав с крылатыми солнечными дисками и стилизованным фризом. На втором уровне размещались скульптурные метопы с рельефами, изображавшими мифологические сюжеты. В одном из них карликовый египетский бог Бес (популярный во всем пуническом мире за свою способность отгонять злых духов) одолевал двух львов, в другом — греческий герой Геракл совершал свой первый подвиг, побеждая чудовищного Немейского льва. Между метопами архитектор поместил трех львов, поддерживающих прямоугольные консоли, на которых стояли трехметровые куросы (статуи обнаженных юношей). Венчал всю эту конструкцию пирамидальный шпиль.

Для грека в мавзолее Сабраты было одновременно и что-то очень знакомое, и что-то очень непривычное. Многие художественные и архитектурные элементы — капители, колонны, куросы, метопы — были явно заимствованы из греческих традиций. К тому же отделочный гипс на метопах был светло окрашен тоже в греческом стиле. Особенно выделялись светлые тона центральной панели. Обнаженное тело Беса было густо-розовым. Белизна набедренной повязки и зубов контрастировала с красными губами и синей бородой. Краски усиливали и экспрессивность львов: синие гривы, желтые туловища, бирюзовые безжизненные глаза, красные высунутые языки, ослепительно белые зубы.

Использование элементов египетского архитектурного стиля указывает на влияние нового греческого города Александрии на востоке, где уже происходило слияние местного и греческого искусств. И все-таки создавал мавзолей не греческий архитектор (в пуническом мире смешение греческого и египетского стилей в искусстве и архитектуре происходило по крайней мере с VI века). Столь анатомическая детализация фигуры Беса на метопе достигнута только наружным декором, типично пунической техникой. Особое внимание к детализации и симметрии — отличительный признак пунического искусства. Два угольника, образующие заостренную бороду Беса, гармонируют с такими же деталями нижней кромки набедренной повязки божества. Даже локоны на голове выглядят почти натуральными.

Примечательно, что совершенно не соблюдены условности эпох: архаические куросы соседствуют с классическими и эллинистическими образами[17]. Трансформации подверглось и традиционное изображение Геракла: он убивает Немейского льва коротким мечом, а не удушением. Архитектор мавзолея проявил творческую вольность, которую трудно обнаружить даже в условиях либерализации искусств, создавшихся после завоевания Александром Великим Персидской империи и приобщения греков к древнейшим культурам Востока в III и II веках. Без сомнения, художественный вкус грека возмутился бы при виде приземистых колонн, которые предназначались лишь для поддерживания конструкций второго уровня. В греческих сооружениях той эпохи пропорциональность элементов была обязательной вне зависимости от того, где они строились.

Однако использование вышедших из употребления стилей, к тому же в странной комбинации, вовсе не свидетельствует о невежественности или отсутствии художественного вкуса, а скорее доказывает стремление к независимости, проявлявшееся во всем образе жизни пунийцев. Поразителен успех мавзолея как архитектурного памятника. По определению, странная многоуровневая конструкция, напичканная мешаниной художественных стилей, должна была стать примером архитектурного фиаско. Но благодаря удачному сочетанию теней и света, вогнутым пространствам фасадов, элегантным вертикалям колонн и куросов монумент получил всеобщее признание как грациозный и выразительный образец пунического искусства.

Нередко критики обращают внимание больше на эклектику стилей в пуническом искусстве, а не на самобытность их смешения, и это приводит к ложным заключениям о том, что приобщение карфагенян к «инновационным» и «оригинальным» культурам, особенно Греции, выражалось в пассивном поглощении и имитации. Это мнение подтверждалось тем, что многие карфагеняне говорили и писали на греческом языке, изучали греческих философов, носили греческие одеяния, поклонялись греческим богам{59}. В то же время отрицались и подвергались осмеянию любые предположения, допускающие влияние на греческую культуру древних цивилизаций Ближнего Востока{60}.

Так или иначе, мавзолей в Сабрате является не столько памятником поздней пунической культуры, сколько свидетельством принадлежности пунийцев к более фандиозному экономическому и культурному сообществу людей, населявших Юго-западную Европу и Северную Африку до того, как они подпали в зависимость от Рима. В этом мире не властвовала политическая и военная сила какой-то одной имперской державы. Он состоял из автономных народов — пунийцев, греков, этрусков и других племен, обитавших на морских побережьях. Их сближала друг с другом торговля, стимулировавшая миграцию людей, идей, технических новшеств по всему древнему Средиземноморью. Динамизм созидания и экономического развития обеспечивался не господством одной имперской державы, а коммерческим и политическим соперничеством двух почти равных народов — пунийцев и греков, практически одновременно двинувшихся на запад в поисках новых земель и торговых плацдармов.

На протяжении многих веков первого тысячелетия до нашей эры Карфаген был доминирующей морской торговой державой, и его поведение во многом определяло историю Средиземноморья, в котором процессы культурного, экономического и политического синкретизма сопровождались раздорами и конфликтами, занявшими столь значительное место в сохранившихся древних текстах. Настоящая книга не претендует на открытия, в ней предпринята попытка осмыслить историческую роль города-государства, более древнего, чем Рим, причины преднамеренного уничтожения могущественной и богатейшей державы Западного Средиземноморья и напомнить о далеком прошлом, уроки которого забывать тоже опасно. Задача не из легких, поскольку реальная история Карфагена погребена под напластованиями не только горных пород, которыми римляне засыпали сожженный город, но и умышленных искажений и превратных толкований.

В книге постоянно присутствует былинный герой Геракл (или Геркулес для римлян). Кому-то может показаться странным, что божество греков, занявшее почетное место и в римском пантеоне богов, вовлечено в историческое повествование о Карфагене. Однако именно Геракл, а не какой-нибудь другой кумир, олицетворял культурную многогранность и взаимосвязанность древнего Средиземноморья. Хотя странствующий богатырь ассоциировался с колониальными начинаниями греков, он воплощал также синкретизм, смешение различных религий, культур и менталитетов, ставшее результатом контактов и сближения греческих колонистов с другими этносами, прежде всего с пунической диаспорой. Начиная с VI века Геракл все больше отождествлялся с пуническим божеством Мелькартом в сознании не только пунийцев, но и греческих поселенцев в Центральном и Западном Средиземноморье. Не случайно карфагенский полководец Ганнибал, когда ему понадобился притягательный символ для сплачивания племен Запада в противостоянии нараставшему могуществу Рима, обратился к образу Геракла — Мелькарта. Во Второй Пунической войне Геракл служил знаменем победы для карфагенян и римлян, боровшихся за право не только определять экономическое и политическое будущее Средиземноморья, но и владеть его прошлым.

Современные представления о Древнем мире нередко состоят из банальных стереотипов, благоглупостей или фикций. Бытующие «знания» об истории Карфагена и побудили нас пересмотреть многие удобные мнения, распространенные на Западе о культурных и интеллектуальных истоках западной цивилизации. «Античный мир», по обыкновению считающийся прародителем западной цивилизации, в действительности не был исключительно греко-римским достижением, а являлся продуктом взаимодействия и смешения различных культур и народов.

Общеупотребительная история Карфагена служит примером того, как избирательно можно преподносить и толковать прошлое.


Глава 1.

ФИНИКИЙЦЫ ОТКРЫВАЮТ ЗАПАД

Страна пурпура

Карфаген должен быть разрушен

Где-то во второй четверти IX века ассирийский царь Ашшурнасирпал II привел свое войско на финикийское побережье, чтобы омыть оружие в водах Средиземного моря и совершить жертвоприношение богам. Угроза произвела нужный эффект: «Я получил дань от владык побережья, а именно от народов Тира, Сидона, Библа, Маххалату, Майцу, Кайцу, Амурру и города Арвада, — серебро, золото, олово, бронзу, бронзовые сосуды, разноцветные льняные одеяния, большую обезьяну, маленькую обезьянку, черное дерево, самшит и кость морских животных. Все они покорились мне»{61}.

Это был не первый поход ассирийского царя в Финикию, но он свидетельствовал о повышенном интересе Ассирии к побережью[18]. Ассирия господствовала в регионе, и финикийские города должны были платить ей немалую дань за то, чтобы пользоваться политической автономией{62}. Нам повезло, что ассирийцы в полной мере понимали значимость образов и слов. При раскопках развалин их древних городов археологи обнаружили множество надписей и барельефов, свидетельствующих о честолюбивых имперских притязаниях. Эти находки позволяют составить представление о грозной военщине — легионах колесниц и всадников с характерными завитыми в локоны бородами и прическами. Барельефы, отображающие бесконечные битвы, опустошения городов, депортации и массовые убийства, показывают, с какой немыслимой жестокостью формировалась и удерживалась империя, одно время включавшая в себя значительные пространства Ирака, Ирана, Аравии, Турции, Сирии, Ливана, Египта и Кипра{63}.

Финикийцы привыкли к угрозам, постоянно исходившим от более могущественных соседей[19]. Их города располагались на узком побережье между горами на востоке и набегающими волнами Средиземного моря на западе: значительную его часть теперь занимает современное государство Ливан. Обитатели поселений не называли себя финикийцами, это наименование им дали торговые соперники греки, а ассоциировали себя с хананеями, жителями Ханаана, огромной территории, простиравшейся по прибрежным равнинам Леванта и севера Сирии{64}.[20] Несмотря на языковую, культурную и религиозную общность, города редко вступали в какой-либо политический союз, а существовали как суверенные государства и управлялись собственными царями или местными династами{65}.[21] Финикия в качестве единого государственно-политического образования появилась лишь через тысячу лет, когда римляне сформировали из нее свою провинцию под этим названием. Тем не менее, несмотря на слабость и угрозы главных держав Ближнего Востока, прибрежным городам Леванта удавалось — вопреки обстоятельствам — на протяжении длительного времени сохранять свою политическую независимость.

И политическую автономию, и благосостояние финикийцам гарантировало то, что они были превосходными мореходами. В бронзовый век (примерно 3300–1200 годы) исключительную роль в межгосударственной дипломатии играл товарообмен предметами роскоши, а это означало, что правители должны были стремиться к контролированию дальних торговых путей. Купцы, прибывавшие в иностранные порты, зачастую служили агентами царей, представлявшими их интересы. Принимающая сторона считала своей обязанностью обеспечивать им коммерческую и правовую защиту и относиться к ним как к послам{66}. Для поддержания дипломатических отношений на нужном уровне владыкам держав Ближнего Востока требовался постоянный и легкодоступный источник добывания предметов роскоши, которыми они могли бы обмениваться. Хотя получить некоторые дорогостоящие товары — например, кедровую древесину, в изобилии имевшуюся в горах Леванта, — и не составляло большого труда, другие материалы надо было завозить из-за моря.

Для Ассирии и ее соперников на суше, владевших значительными пространствами terra firrna, серьезную проблему представляло то, что они не знали, как обращаться с гигантской массой воды, называвшейся Великим морем{67}. Ассирийцам, привыкшим к земной тверди, Средиземное море казалось стихией, не подвластной даже их могущественному богу Ашшуру, и оно вызывало у них благоговейный страх. Даже египтяне, сроднившиеся с Нилом, боялись морских переходов. Их плоскодонные речные суда не могли выдержать самой спокойной морской волны. Если им требовались редкие товары и материалы, находившиеся за морем, к примеру, в эгейском мире, они должны были призывать на помощь посредников — мореходов финикийских городов, чьи границы, по их убеждению, «пролегали посредине моря»{68}.

Еще в третьем тысячелетии до нашей эры мореплаватели финикийского города Библ строили корабли с изогнутыми корпусами, преодолевавшие самые крутые волны, и доставляли на них в Египет кедровую древесину. Библ, Сидон, Тир, Арвад и Бейрут стали монополистами в морских перевозках товаров, предметов роскоши и материалов с зарубежных рынков на Ближний Восток{69}. Торговые пути соединяли Восточное Средиземноморье, Кипр, Родос, Киклады, материковую Грецию, Крит, побережье Ливии и Египет. Информацию о товарообмене для нас сохранили обломки судов, найденные в местах кораблекрушений. Обнаружены такие предметы, как медные и оловянные слитки, сосуды, содержавшие, очевидно, вина, масло и мази, стеклянные, золотые и серебряные украшения, ценнейшие образцы фаянса и глазурованной керамики, гончарные инструменты и даже металлолом{70}.

Эта уникальная роль торговых экспертов на Ближнем Востоке оберегала прибрежные города Леванта и севера Сирии от превратностей политической борьбы, поскольку в их услугах нуждались все великие державы. Последующие перемены, даже в самые трудные времена, открывали для них больше новых возможностей, нежели создавали проблемы. Когда в конце XII века на Восточное Средиземноморье обрушились бедствия, принесенные кочевниками, безземельными крестьянами и бесприютными наемниками, многие режимы, на протяжении тысячелетия господствовавшие в регионе, рухнули. Некоторые государства, такие как Угарит на севере Сирии и Хеттская империя в Малой Азии, просто-напросто исчезли, а другие — Ассирия и Египет — лишились былого могущества.

Высшая жреческая и военная элита оказалась слишком слабой опорой для монархов. Социальные проблемы усугублялись жесткой централизованной экономической системой, игнорировавшей нужды беднейших слоев населения. Опустошительные набеги затрудняли земледелие и препятствовали торговле медью и оловом, близился конец сообществам, зависевшим от царских милостей. Можно было предположить, что упадок властных структур вызовет и крах финикийских городов-государств. В действительности они вступили в эру процветания, продолжавшуюся почти три столетия, не сталкиваясь с какими-либо особо серьезными помехами извне.

С исчезновением государственного вмешательства в торговлю купцы освободились от ограничений, прежде сковывавших их деятельность. Заморская торговля перестала быть дворцовой монополией, превратившись в коммерческое предпринимательство, приносившее доходы частным бизнесменам{71}. В прибрежных финикийских городах купцы начали создавать «фирмы», в основном семейные. Хотя коммерческая деятельность уже более не контролировалась монархами, они по-прежнему в ней участвовали. Царские дворы обычно выступали в роли банков или кредитных контор, предоставлявших деньги для торговых операций. Партнерство бизнеса и государства еще больше окрепло, когда патриархи торговых фирм — в Библии они упоминаются как купцы-князья или «князья моря» — вошли в состав могущественного Совета старейшин, дававшего рекомендации царю{72}.

Пользуясь тем, что им никто не угрожал, а большинство конкурентов в Северной Сирии были ликвидированы, финикийские города могли свободно расширять свою коммерческую деятельность{73}. Торговая элита Финикии занялась и производством предметов роскоши. Необходимые для этого материалы импортировались, выгружались в портах и доставлялись в мастерские. Из слоновой кости, завозившейся из Северной Сирии, Африки и Индии, изготавливались инкрустации для мебели. Самые дорогие изделия украшались искусными вставками из драгоценных камней и цветного стекла (Финикия славилась производством стекла и фаянса). Египетские и ассирийские орнаменты свидетельствуют о том, что предметы роскоши изготавливались в основном на экспорт. Финикийцы превосходно владели и техникой металлообработки. Особенно популярны были финикийские кубки из бронзы и серебра, восхищавшие поразительным многообразием стилей. Историки-искусствоведы традиционно считают их талантливой имитацией. Однако финикийские кубки отличались от других прежде всего необычайно изящным исполнением и тонкой работой{74}. В Финикии в большом количестве изготовлялись золотые и серебряные украшения, нередко декорированные драгоценными камнями и культовой символикой, изображенной в мельчайших деталях. Излюбленные мотивы — египетские знаки: «глаз Гора», скарабей, ключ жизни анх и другие амулеты, оберегавшие от злых духов и демонов[22].

Конечно же, финикийские города торговали не только товарами, относящимися к категории роскоши. Их мастера изготавливали и домашнюю утварь, сельскохозяйственные приспособления, оружие, например, дротики и наконечники для копий. Но самую большую известность Финикии принесли вышитые одеяния и пурпурные ткани. О них можно найти лестные высказывания и в Библии, и в «Одиссее» Гомера. Греки нарекут народ побережья Леванта, употребив название пурпурного или малинового цвета: phoinix{75}. Краситель получали из желез моллюсков, в изобилии водившихся в прибрежных водах. Установки для выработки этого красителя археологи нашли в целом ряде финикийских городов. Моллюсков добывали сетями, потом извлекали из раковин и высушивали. После замачивания в соленой воде, следуя определенным нормам, из них получался краситель нужного пурпурного оттенка. От гниющих моллюсков исходило жуткое зловоние, поэтому производство красителей обычно располагалось на окраине города. Тем не менее его масштабы были грандиозными, о чем свидетельствует холм из раковин высотой более сорока метров под Силоном{76}.

В этот же период относительной свободы некоторые города Финикии заняли в регионе престижное положение. Если не принимать во внимание политических хищников, охотившихся за легкой добычей, то обширные плодородные материковые земли предоставляли больше удобств и преимуществ для жизни. Береговые поселения, хотя и лучше защищенные природными барьерами, все же не могли соперничать экономически со своими соседями, контролировавшими материковые ресурсы, в том числе и источники пресной воды.

Карфаген должен быть разрушен

Город Мелькарта

В X веке среди финикийских городов начал выделяться Тир, усиливавшийся благодаря искусной дипломатии и проницательной политике Абибаала, а затем Хирама{77}. Проблему хронической нехватки пресной воды решили, прорыв глубокие цистерны. Египет неуклонно дряхлел, не лучшие времена переживали Ассирия и Вавилон. Но родилась новая держава — в виде единого еврейского царства Израиля-Иудеи. Хирам быстро понял, где таятся возможности для того, чтобы затмить другие финикийские города, и направил посольство к израильскому царю Давиду с дарами, в числе которых была, естественно, и кедровая древесина{78}. Альянс с Израилем был желателен еще и потому, что он граничил с Тиром, отрезанным от торговых путей, ведущих на восток.

Когда в 961 году на престоле Давида сменил Соломон, Хирам послал вторую депутацию с поздравлениями и дарами. Жесты внимания подействовали: Тир и Израиль подписали торговое соглашение, предусматривавшее, чтобы Хирам поставлял древесину и предоставил мастеров для постройки двух зданий в Иерусалиме — храма израильского бога Яхве и царского дворца{79}. Хирам отрядил целые армии своих подданных в Ливанские горы валить кедры и кипарисы и камнетесов в карьеры рубить камень для Иерусалима{80}. Соломон же поручил Хиромосу[23], литейщику смешанного израильско-тирского происхождения, изготовить золотые, серебряные и бронзовые декорации для храма{81}.

В обмен и в оплату за серебро израильтяне обязались ежегодно поставлять 400 000 литров зерна и 420 000 литров оливкового масла — большое благодеяние для крохотного города-царства[24]. Договор подписывался на двадцать лет, и после истечения срока, совпавшего с завершением строительства обоих зданий, стороны заключили новое соглашение. За 120 талантов золота Соломон продал Тиру двадцать поселений Галилеи и Акко, где процветало земледелие{82}. Теперь Тир заимел собственные материковые земледельческие угодья, необходимые для усиления своих позиций в Леванте.

Дружба с Израилем принесла и другие блага. Она обеспечивала не только доступ на рынки Израиля, Иудеи и Северной Сирии, но и предоставляла новые возможности для расширения заморской торговли. Тир и Израиль предприняли совместную торговую экспедицию в Судан, Сомали и даже, возможно, в Индийский океан. После того как флотилия вернулась с ценнейшими грузами золота, серебра, слоновой кости и драгоценных камней, цари повторили доходный эксперимент. Сотрудничество Израиля и Тира еще более окрепло, когда в начале IX века царь Тира Итобаал I[25] обручил свою дочь Иезавель с израильским царем Ахавом{83}.

Предприимчивый Хирам совершил немало радикальных деяний в Тире. Финикийские религиозные верования и ритуалы были частью сирийско-палестинской традиции, включавшей в себя культы Западной Сирии и государств Израиля, Иудеи и Моава{84}. Финикийцы как приверженцы политеизма поклонялись многим богам, хотя в пантеоне и существовала определенная иерархия. Возглавляли финикийский пантеон богов Эл и Ашера, тогда как Баал в своих разнообразных ипостасях исполнял обязанности их главного менеджера в повседневности{85}.

Религиозные ритуалы занимали центральное место в общественной и частной жизни обитателей финикийских городов. Храмы, посвященные богам, были самыми богатыми и самыми могущественными, после царского дворца, учреждениями на Ближнем Востоке. Это были грандиозные и самостоятельные корпорации, в которых трудились не только жрецы, но и представители других профессий. Некоторые святилища нанимали даже парикмахеров, выполнявших просьбы людей, желавших подарить свои волосы любимому божеству, и проституток, отдававших свои доходы храму. Концентрация богатства и влияния обусловливала неизбежное соперничество между святилищами и другой властной структурой города — царским дворцом. Похоже, именно желанием подчинить себе храмы и было вызвано царское решение заменить традиционного бога Тира новым идолом — Мелькартом (означает «царь города»), который должен править городом вместе с богиней Астартой. Согласно одному древнему источнику, для того чтобы обеспечить успех религиозному перевороту, Хирам разрушил храмы старых тирских богов и построил новые святилища Мелькарту и Астарте. Вторая часть утверждения, возможно, и верна, но маловероятно, чтобы для совершения религиозной революции надо было идти на такие крайние меры, как уничтожение прежнего пантеона финикийских идолов.

Царь вовсе не собирался ликвидировать прежних богов, он произвел изменения лишь в командовании пантеона. Эл по-прежнему оставался главным богом Тира, сохраняли свое старшинство боги гроз и бурь Баал-Шамен, Баал-Малаки и Баал-Цафон. Однако теперь исключительным патроном царского дома считался Мелькарт. Он играл роль «политического» бога: и номинального главы, и вдохновителя царя. Эта идея, возможно, была заимствована у финикийского города Библа, где уже давно аналогичные функции исполняла Баалат-Гебал, «госпожа Библа»{86}.[26]

Введя культ Мелькарта, царь мог выдавать себя за посредника между земным и небесным мирами, а политические нужды дворца представлять как запросы богов[27]. Он дополнил нововведение ежегодной праздничной церемонией, посвященной Мелькарту{87}. Каждой весной устраивался фестиваль, называвшийся egersis: на огромном плоту устанавливалось изображение божества, поджигалось и отправлялось по течению вниз к морю, а толпы, собравшиеся на берегах, в это время пели гимны. Жители Тира и других древних городов Ближнего Востока верили в воскрешающую силу огня: бог не погибал, а возрождался дымом, и сожжение его изображения символизировало воскрешение. Дабы подчеркнуть важность события и единение народа Тира, всем чужеземцам надлежало уйти из города на время церемонии. Затем царь и его консорт проигрывали роли Мелькарта и Астарты в ритуальном бракосочетании, подтверждавшем хорошее здоровье и плодовитость царя, а также легитимность его власти. В действительности церемония выходила далеко за пределы языческого ритуала и ролевых игр. Она ясно указывала на то, что царь — ни много ни мало, а живое воплощение великого Мелькарта{88}.[28]

Но не один только Хирам по своему усмотрению распоряжался религией. Сидонскии царь тоже использовал Эшмуна и Астарту в качестве защитников и покровителей династии и главных действующих лиц в культовых обрядах{89}. Эшмун, подобно Мелькарту, ассоциировался с плодовитостью, умиранием и возрождением{90}.

Со временем Мелькарт занял доминирующее положение в религии Тира: его уже называли Баал-Цор (Baal Sor), «владыка Тира», и ему приписывали основание города. Когда греческий историк Геродот посетил храм Мелькарта в Тире в V веке, жрецы рассказали ему, что святилище построено 2300 лет назад, одновременно с закладкой города{91}.

Согласно греческой легенде, которая, возможно, перелагает более древний финикийский вариант, местность Тира прежде представляла собой две скалы, называвшиеся «Амбросийскими камнями». Они были необитаемые. Но там стояла одинокая олива, объятая снизу пламенем, на ее вершине сидел орел, в ветвях сияла изумительная чаша, а ствол обвил змей. Удивительным образом эта чреватая бедой ситуация не выходила за рамки установившегося статус-кво. Пламя не поднималось выше, орел и змей не набрасывались друг на друга. Мало того, чаша, несмотря на бушевавшие морские волны, не падала на землю. А сами скалы безостановочно дрейфовали по Средиземному морю. Аборигены, жившие на материке, по подсказке своего бога-героя Мелькарта, явившегося к ним в образе человека, построили корабль — «новое средство передвижения по воде… колесницу моря, судно, способное вздыматься над морскими глубинами» — и поплыли к странствующему острову{92}. Высадившись, они, опять же по подсказке Мелькарта, поймали орла и принесли его в жертву Зевсу, окропив кровью скалы. После этого «Амбросийские камни» навсегда скрепились с морским дном и больше не путешествовали. Затем на них были сооружены цитадель Тира и храм, посвященный Мелькарту{93}.[29] По описанию Геродота, его украшали два столпа — один из чистого золота, а другой из смарагда, ярко сиявшего ночью и, возможно, напоминавшего о пылающей оливе{94},[30].[31]

В этом предании Мелькарт предстает не только как основатель Тира, но и как божество, подарившее его обитателям средство, позволявшее осваивать Средиземноморье. Море обеспечивало и благосостояние, и само выживание тирян. Естественно, что свои достижения они связывали с божеством, ставшим для них и покровителем мореплавания[32]. По мере наращивания политического влияния Тира все большее распространение получало и поклонение Мелькарту. В IX веке, например, властелин Северной Сирии, где у Тира имелись свои коммерческие интересы, соорудил монумент, посвященный божеству, изображенному в рогатом шлеме и с боевым топором{95}.

В долговременном плане эффективность политики Хирама выразилась в распространении влияния Тира на другие финикийские города: даже Сидон подпал под его власть[33]. По мнению некоторых историков, именно в этот период сформировалась самостоятельная финикийская общность, возникшая в результате тирско-сидонского доминирования на юге Леванта и употребления определений Put и Ponnium. Коммерческая искушенность и авторитетность тирян способствовали вовлечению финикийских городов побережья Леванта в совместные торговые предприятия{96}.

В расширении географии и активизации заморской торговли сыграли свою роль и успехи финикийцев в навигации и кораблестроении. Они первыми начали использовать Полярную звезду, получившую название Phoinike, в качестве ориентира во время ночных переходов. Финикийцы же придумали усиливать корпуса судов килем и покрывать деревянную обшивку битумной смолой. Финикийское наименование торговых судов (на греческом языке gauloi) передалось впоследствии домашним ванным вследствие схожести выпуклых корпусов. В этих судах прекрасно сочетались большая грузовместимость и скорость. С одним квадратным парусом и командой проворных гребцов в хорошую погоду они могли пройти до сорока километров в день{97}.

Уже в первые десятилетия IX века, при царствовании Итобаала I, Тир занял ведущее положение в товарообороте огромного региона, охватывавшего значительную часть Малой Азии, Кипр, Армению, Ионические острова, Родос, Сирию, Иудею, Израиль, Аравию и Ближний Восток{98}.[34] Порт не справлялся с возросшим потоком товаров, и тиряне соорудили на южной стороне искусственную гавань, назвав ее Египетской. Это означало, что гигант Египет наконец пробудился от долгой экономической спячки и альянс с ним возрождал крупномасштабную торговлю{99}.

Начиная по крайней мере с X века финикийские купцы обычно создавали свои анклавы среди местных общин Эгейского региона и Восточного Средиземноморья, с которыми они торговали. Со временем эти контакты переросли в постоянное деловое партнерство, о чем свидетельствует появление мастерских по изготовлению мазей на островах Крит, Родос и Кос{100}.[35] Некоторые поселения приобретали ярко выраженные финикийские черты, как, например, Коммос на юге Крита, где обнаружены руины типично левантийского трехколонного святилища, относящегося, вероятно, к началу IX века{101}.[36]

Считается, что образцы керамики и металлоизделий ближневосточного стиля, обнаруживаемые в Восточном Средиземноморье и эгейском регионе, являются копиями оригиналов, изготовленных финикийскими кузнецами и горшечникамимигрантами и их местными подмастерьями{102}. И все же нет никаких сомнений в том, что к концу IX века у тирян сложился новый тип отношений с заморскими странами, с которыми они торговали.

Кипр поддерживал давние связи с левантийскими городами и был неотъемлемой частью средиземноморского торгового пути со второго тысячелетия до н.э., в основном благодаря богатейшим месторождениям меди, располагавшимся в глубине острова[37]. Первая тирская колония появилась в Китионе на месте заброшенного торгового поселения. Немногочисленные образцы греческой керамики и других чужеземных предметов роскоши, найденные здесь археологами, доказывают, что Китион не был типичным торговым центром. Эту функцию исполняли другие кипрские порты, например Аматус. Китион давал тирянам доступ к месторождениям меди, откуда они доставляли металл после переплавки в свой город, и обеспечивал финикийских поселенцев сельскохозяйственными угодьями. В отличие от прежних заморских коммерческих предприятий, когда левантийские торговцы и ремесленники жили бок о бок и под защитой местных обитателей, с которыми они сотрудничали, Китион и другие тирские колонии считались суверенными тирскими территориями и управлялись администратором, подчинявшимся только царю{103}.[38] Понятно, что царь Тира в случае необходимости мог применить и силу для защиты своих интересов на Кипре. Когда обитатели Китиона взбунтовались против тирского диктата, Хирам незамедлительно выслал войско для подавления мятежа{104}.[39]

В то же время у царей Тира имелись и более мягкие средства влияния. Самым важным и действенным из них было насаждение культа Мелькарта в Китионе и его небесной спутницы Астарты, чему служил грандиозный храм, возведенный в конце IX столетия на руинах святилища позднего бронзового века{105}. Почитание Мелькарта гражданами Китиона подтверждается изображениями божества на монетах города, чеканившихся и через четыреста лет{106}.

Хотя подобные памятники и свидетельствуют о возраставшем могуществе Тира, визит Ашшурнасирпала II с армией, вовсе не эпизодический, сигнализировал и о том, что близится конец независимости финикийских владык и в последующие десятилетия города левантийского побережья будут подвергаться насилию со стороны Ассирии. Ради поддержания политической автономии, а вернее даже ради самосохранения, им придется снова исполнять традиционную роль «кормильцев» потенциально более сильного и грозного соседа.


Кормежка ассирийского зверя

Ассирия обычно строила свои отношения с другими ближневосточными государствами на основе их полного подчинения посредством грубой военной силы и вымогательства дани. Однако ей не были чужды и стратегические торговые интересы{107}. Солдат, ткачей, кожевников, земледельцев и прочих тружеников, без которых не могло существовать государство, надо было обеспечивать сырьем, оборудованием, деньгами{108}. Придворные и высокопоставленные царские чиновники ожидали даров землями и прочими благами за свою службу{109}. Всемогущие цари считали себя и великими благодетелями. Они могли всегда сказать, что пожива, достающаяся завоеваниями, повышает благосостояние всех, включая самых бедных подданных{110}.

Постоянно и в больших количествах требовались драгоценные материалы, которые использовались в реализации амбициозных строительных проектов, предназначавшихся для того, чтобы внушать и благоговение, и повиновение. Особенно выделялся своей пышностью «дворец, не имевший себе равных», воздвигнутый ассирийским монархом Синаххерибом в Ниневии в начале VII века. Это было грандиозное сооружение — более 10 000 квадратных метров, декорированное изнутри дорогими породами дерева, серебром, медью и слоновой костью с тончайшим резным орнаментом. Снаружи стены были облицованы цветным глазурованным кирпичом. Каждый сантиметр облицовки графически отражал подвиги царя. Даже мебель была изготовлена из дорогого дерева и инкрустирована слоновой костью и драгоценными металлами{111}.

Для достойной жизнедеятельности ассирийское государство нуждалось в поставках высококачественных материалов и предметов роскоши на регулярной основе и в таких масштабах, которые могут быть гарантированы не завоеваниями, а лишь торговлей. По логике ассирийских царей, удовлетворять их потребности во всем этом должны были приморские финикийские города, да еще и поставлять корабли и команды для флота. Особую ценность для ассирийцев представляли серебро, ставшее общепринятым платежным средством во всем регионе, и железо, необходимое для изготовления оружия{112}. С точки зрения Ассирии финикийские города приносили больше пользы, сохраняя определенную степень политической и экономической автономии, а не в составе империи{113}. Коммерческий форпост Китион, возможно, и появился вследствие возросших претензий Ассирии к финикийским городам и ненадежности кипрских партнеров Тира.

Как бы то ни было, совершенно новая геополитическая ситуация сложилась в начале VIII века, когда ассирийский царь Ададнинари III захватил Северную Сирию{114}. Это событие для тирян имело и позитивные, и негативные последствия. С одной стороны, они избавились от наиболее злостного конкурента. С другой — тиряне лишились поставщика драгоценных металлов, и теперь триумфатор будет требовать от них эти металлы. Для удовлетворения его запросов надо изыскивать новые источники их приобретения. Мало того, возникала необходимость в расширении географии финикийской коммерческой деятельности. Следовательно, не амбиции и жажда славы побудили финикийцев двинуться за запад и открыть эпоху великой колониальной экспансии, а инстинкт самосохранения{115}.


«Открытие» Запада

До сих пор академические умы спорят по поводу того, когда именно купцы левантийского побережья впервые появились в Центральном и Западном Средиземноморье. Более или менее ясно то, что первые финикийские западные колонии возникли в конце IX — начале VIII века. Однако не имеется достоверных свидетельств о «доколониальных» торговых миссиях. Безусловно, ближневосточные товары продавались в регионе и ранее, но о том, кто их привозил, ничего не известно[40]. Конечно, Центральное Средиземноморье и той эпохи не было захолустьем, и финикийские первопроходцы не создавали какие-либо новые торговые структуры, а вписывались в те, которые уже существовали.

Остров Сардиния тогда был главным связующим звеном в обширной средиземноморской торговой сети, охватывавшей Центральную Италию, Эолийские острова, Иберийский полуостров, Крит, Кипр и существовавшей с XII столетия или даже ранее{116}. Со времени раннего бронзового века здесь обитали нурагийцы, обладавшие развитой материальной культурой. В память о себе они оставили не только изящные бронзовые фигурки воинов, лодок и диких животных. Сохранились целые мегалитические деревни с общинными склепами, колодцами, подземными алтарями и круглыми каменными хижинами, гроздьями располагавшимися вокруг монументальных двух- и трехэтажных башен (нураг) и защищенными по периметру крепостными стенами. Более сложные комплексы, состоявшие из центральных башен, окруженных меньшими по размеру башенками, служили, очевидно, резиденциями вождей или религиозными святилищами{117}. Нурагийцы занимались и земледелием, в частности виноградарством, и торговлей, развозили на своих судах различные товары, в том числе и гончарные изделия.

Карфаген должен быть разрушен

Карфаген должен быть разрушен

Первые финикийские мигранты, видимо, появились на острове в конце IX — начале VIII века. Подобно Кипру, Сардиния привлекала финикийских торговцев своими богатыми месторождениями меди, свинца, железа и серебра{118}. Несмотря на наличие плодородных прибрежных равнин, пригодных для земледелия, первые левантийские поселенцы на Сардинии им не занимались, и в этом отношении характер их пребывания здесь отличался от колонизации Кипра, происходившей примерно в то же самое время.

В металлообрабатывающем центре Сант-Имбения (теперь Альгеро) на северо-западе острова жили и нурагийцы, и финикийцы. Сант-Имбения активно торговала с этрусками Центральной Италии, и, по всей видимости, нурагийцы и финикийцы участвовали в совместных коммерческих предприятиях[41]. Левантийские мигранты наверняка вступали в деловой контакт и с другими колонистами. В Пифекусе на острове Искья в Неаполитанском заливе обосновались греки, прибывшие с острова Эвбея. Их поселение, как и Сант-Имбения, демографически не было однородным: здесь тоже жили выходцы из Леванта. По оценке археологов, они составляли примерно 20 процентов населения{119}. Историки обнаруживают присутствие эвбейских греков и в Сант-Имбении. Недавно было также высказано предположение, что город Ольбия на северо-восточном побережье Сардинии был преимущественно греческим или смешанным по национальному составу со второй половины VIII века{120}.[42] Безусловно, между двумя поселениями существовали торговые и иные связи{121}.

Поселения, подобные Пифекусе и Сант-Имбении, возникали вследствие заинтересованности в сырьевых материалах, в данном случае — в железе. Оно поставлялось в Этрурию и Кампанию в обмен на предметы роскоши, ввозившиеся из эгейского региона и Ближнего Востока{122}. Обнаруженные здесь плавильни подтверждают, что железная руда перерабатывалась на месте. В возрастании финикийского присутствия на западе Средиземноморья обычно усматривают реакцию на агрессивное осваивание региона греками. Однако имеются убедительные свидетельства тесного сотрудничества финикийцев и греков в ранних колониях{123}. Новые данные указывают на то, что финикийцы начали торговать в Центральной Италии чуть раньше греков, однако не существует свидетельств, которые бы подтверждали конфликтность отношений между ними в этот период{124}. В Пифекусе эвбейские греки и финикийцы прекрасно уживались, поскольку их коммерческие предпочтения не вступали в противоречие, а дополняли друг друга. К примеру, финикийцы крайне нуждались в серебре Этрурии, которое, несмотря на возрастающее богатство, практически не интересовало тогда греков{125}.[43] Можно предположить, что не соперничали они и на Сардинии. Период начальной колонизации Центрального Средиземноморья скорее всего отличался взаимодействием и сотрудничеством финикийцев, греков и местного населения{126}.


Финикийцы и греки

Эвбейских греков и финикийцев уже связывала длительная история мирного сосуществования в Восточном Средиземноморье. В общем-то благодаря левантийским купцам восстановились связи греков с Ближним Востоком после нескольких столетий изоляции и забвения. Крушение микенской цивилизации, произошедшее в начале XII века и являвшееся частью общего регионального коллапса, ознаменовавшего завершение бронзового века, сопровождалось резким сокращением численности населения Греции — по некоторым оценкам, на 75 процентов. Когда-то благополучные города пришли в упадок, опустели, утратили многое из того, что мы привычно называем атрибутами цивилизованной жизни, — монументальную архитектуру, изобразительное искусство, письменность. Прекратились контакты с внешним миром{127}.

Археология отмечает признаки перемен в образе жизни на заре X века. У поселения Лефканди на острове Эвбея было найдено женское погребение, в котором среди стандартной керамики археологи обнаружили и необычные для того времени вещи: позолоченные заколки для волос, булавки, бронзовые артефакты. Пальцы погребенной женщины, украшенные девятью золотыми кольцами, покоились на позолоченной бронзовой чаше изумительно тонкой работы. Никто не сомневается в том, что все эти предметы роскоши сделаны на Ближнем Востоке, но неясно, как они сюда попали. В этот период только эвбейские греки обладали опытом средних и дальних морских торговых экспедиций, однако не существует свидетельств, доказывавших, что они тогда торговали с Ближним Востоком{128}.[44] Более вероятно то, что артефакты привезли в Грецию финикийцы{129}. Известно, что они вели активную торговлю с эгейским миром, начиная по крайней мере с XIV века. Бедная ресурсами Греция, возможно, заинтересовала их по той причине, что Эвбея была и наиболее удобной и успешной торговой площадкой и самой богатой среди греческих поселений{130}. Кроме того, на Ближнем Востоке, очевидно, повысился спрос на эвбейскую керамику, и финикийцы хотели контролировать этот рынок{131}.[45]

Возрастал и поток товаров из Ближнего Востока в Грецию, особенно в связи со строительством храмов и других религиозных святилищ, нуждавшихся в ценных подношениях своим божествам, и вывоз греческих гончарных изделий в обратном направлении{132}.[46] К концу IX века в морских перевозках, без сомнения, участвовали уже и эвбейские греки. Археологические данные, относящиеся к IX веку и полученные при раскопках торговой фактории Аль-Мина на побережье Северной Сирии неподалеку от устья реки Оронт, указывают на то, что в этом поселении жили и финикийцы, и греки с острова Эвбея[47].

В последнее время историки все больше склоняются к мнению о том, что торговые отношения финикийцев с греками в этот период не ограничивались островом Эвбея. В Коринфе обнаружена керамика с явными признаками «ориентализма», которая, очевидно, вывозилась как в финикийские, так и в греческие поселения Центрального и Западного Средиземноморья{133}.

Но не только предметы роскоши и изделия художественного ремесла финикийцы экспортировали в Грецию. Хотя финикийцы занимались торговлей и вовсе не собирались навязывать свою культуру, влияние Ближнего Востока обнаруживается и в греческой литературе, и в языке, и в религиозных ритуалах{134}.[48] Особенно зримо оно проявилось в алфавите{135}. Финикийский шрифт был настолько прост, что он легко запоминался, и это послужило важным подспорьем для создателя греческого алфавита[49]. Первые образцы греческого письма на глиняных черепках, найденных в Лефканди на острове Эвбея, относятся ко второй четверти VIII века, и большинство историков едины во мнении, что буквенный шрифт заимствован из финикийского алфавита[50]. К числу заимствований можно отнести такие, например, слова: byblos (папирус как писчий материал), deltas (табличка или дощечка для письма), byssos (льняное полотно), sakkos (мешок), gaulos (судно), makellon (рынок), titanos (известь), gypsum (штукатурка), harpe (кривой меч), macha (битва). Они дают наглядное представление о характере адаптации{136}. Неудивительно, что большинство инноваций, перенятых греками у финикийцев, связано с торговлей: процентная ссуда, страхование, совместное финансирование коммерческих операций, банковские депозиты и, возможно, система мер и весов{137}. Финикийцы, таким образом, экспортировали экономические и культурные достижения Ближнего Востока в Грецию, но одновременно они заложили и основы не только для взаимовыгодного партнерства, но и для будущих конфликтов.

Тем не менее из-за возросшей торговой активности греков иногда трудно различить греческие и финикийские достижения. Взять, к примеру, изобретение триремы, основного боевого корабля, использовавшегося в Средиземноморье с VII до IV века: авторство историки приписывают и грекам, и финикийцам. Трирема обладала несомненными преимуществами по сравнению с предшественницей пентеконтерой, имевшей длину 25 метров, один парус и пятьдесят гребцов. Это был гораздо более мощный корабль, имевший пространство для восьмидесяти гребцов, располагавшихся на трех уровнях по обоим бортам судна. Трирема была снабжена двумя парусами, большим и малым — для бокового ветра, и она могла преодолевать без остановки до 340 километров. Перед битвой паруса и другое тяжелое снаряжение убирались, чтобы обеспечить кораблю лучшую маневренность. На носу имелся таран, сделанный из бронзы: им разрушались борта вражеских судов. Боевые качества корабля значительно повышало наличие фордека для лучников и метателей копий{138}.

По сведениям некоторых древнегреческих авторов, трирема была изобретена коринфянами в VIII веке. Однако большинство тех же греческих авторов убеждены в том, что все древние боевые корабли были изобретены их соотечественниками эллинами[51]. Тем не менее не существует ни изобразительных, ни каких-либо иных свидетельств использования греческих трирем ранее последних десятилетий VI века[52]. Первое достоверное упоминание о строительстве трирем связано с именем египетского фараона Нехо II, соорудившего их для использования в Средиземном и Красном морях, и оно датируется началом VI века. Поскольку не имелось более ранних сведений о строительстве египтянами кораблей такого рода, историки предположили, что Нехо II должен был обратиться к чужеземному опыту. Нам неизвестно, были ли в тот период у египтян постоянные сношения с греками, но мы знаем, что финикийцы поставляли им кедры для сооружения лодок{139}. Кроме того, по конструкции ранних финикийских трирем с палубой над гребцами можно судить об источнике происхождения идеи верхнего уровня расположения весел{140}.

В целом же академические попытки выяснить, кто первым построил трирему, представляются тщетными. Претензии различных древних народов на первенство могут свидетельствовать лишь о том, что они одновременно использовали практически однотипные суда, и это было результатом взаимопроникновения культур по всему Средиземноморью[53]. Средиземное море во все века и разъединяло, и объединяло народы. Хотя его обычно и представляют как сплетение отдельных морей — Ионического, Эгейского, Адриатического, Тирренского и других, обладавших собственной идентификацией и историей, — оно служило средством общения для людей, обитавших на его берегах{141}. Строительство кораблей позволяло народам, жившим на расстоянии тысяч километров друг от друга, обмениваться товарами и идеями{142}. Те, кто осваивал мастерство кораблестроения и навигацию, выступали в роли и проводников-апологетов различных культур, и агентов их интеграции. Именно на этой противоречивой основе развивались отношения между финикийцами и греками. Археологические свидетельства о торговле и коммерческом партнерстве дополняются сюжетами о двойственном восприятии греками финикийцев, которые мы находим в ранней греческой литературе.

В «Илиаде» и «Одиссее» Гомера, отразивших времена самой активной колониальной экспансии греков и финикийцев в Средиземноморье в VIII — VII веках, проводится четкое разграничение между финикийцами как людьми и их искусными изделиями. В «Илиаде» всеобщее восхищение вызывает серебряная чаша из Сидона, предлагаемая греческим героем Ахиллом в качестве приза победителю в беге. В другом эпизоде восхваляются «узорные ризы» Гекубы, царицы Трои, вышитые сидонскими женщинами, настолько роскошные, что они достойны дарения самой Афине{143}. Восхищение мастерством финикийцев резко контрастирует с их характеристикой как людей бесчестных, алчных и коварных{144}. В «Одиссее» Эвмей, верный свинопас Одиссея, объясняет, как он стал рабом. В действительности Эвмей был сыном царя до того, как его похитила сидонская няня и отдала финикийским купцам. И самого Одиссея чуть не постигла такая же участь. Он рассказывает, как к нему явился «хитрый, в обманах искусный» финикиец, «плут и барышник, многим немало зла причинивший», и уговорил поехать в гости к нему в Финикию, где «будто бы много сокровищ в доме его». На самом же деле, как оказалось, финикиец замышлял продать его в рабство{145}. В этом эпизоде отражена не столько враждебность к финикийцам, сколько неприязнь к торговцам, которую испытывала аристократия, не желавшая иметь с ними ничего общего. Скорее всего антипатия основывалась на уже существовавшем предубеждении, а не была лишь литературной отповедью людям, не принадлежавшим к греческой нации. Кроме того, общепринято считать, что «Одиссея» написана после «Илиады», когда отношение греков к финикийцам ужесточилось вследствие обострения торгового соперничества. С другой стороны, происходившая культурная ассимиляция предполагает: негативное отношение к финикийцам не было всеобщим{146}.

Во второй половине VIII века характер внешнеэкономической деятельности финикийцев изменился, особенно в Центральном Средиземноморье. На Сардинии возникли самостоятельные поселения — на юге и западе острова, в Сульцисе, Тарросе и Норе. Эти колонии существенно отличались от Сант-Имбении: они были преимущественно финикийскими, с очень незначительным присутствием нурагийцев. Им были свойственны те же топографические особенности, отличавшие все другие финикийские поселения на островах, полуостровах и мысах: непременное наличие двух естественных гаваней, позволявших выходить в море при любом направлении ветра. Каждая гавань предоставляла удобные якорные стоянки и доступ в глубь территории к рудникам и сельскохозяйственным угодьям нурагийцев, с которыми налаживался товарообмен{147}. В результате среди нурагийского населения обострилась конкурентная борьба за землю, ресурсы и доминирование в прибыльной торговле с финикийцами. Это вело к уплотнению поселений, социальному расслоению, формированию отдельных социально-политических группировок{148}.[54]

Керамика, найденная в Сульцисе, свидетельствует об активных торговых связях ранних финикийских колоний с Пифекусой и Этрурией, возможно, при участии Эвбеи{149}. Сардиния предоставляла стратегическую платформу для реализации еще более амбициозных коммерческих проектов, в особенности тирянам. Располагаясь одинаково далеко от европейского и африканского материков и обладая протяженной береговой линией, она служила удобным плацдармом, открывая доступ к далеким западным окраинам Средиземного моря с богатейшими минеральными ресурсами{150}. Финикийский торговый форпост в Уэльве на юго-западе Испании принимал товары из Сардинии уже в VIII веке до нашей эры{151}.


Серебряная гора Испании

Карфаген должен быть разрушен

Самый древний образчик финикийской письменности, найденный в Западном Средиземноморье, начертан на обломке камня, названном «Стелой из Норы»: он обнаружен в конце IX — начале VIII века на юго-западе Сардинии. Некоторые историки интерпретируют текст как благодарение бога Пуммая финикийским сановником Милкатоном за спасение во время шторма на пути в страну «Таршиш». Ученые немало дискутировали по поводу местонахождения этой страны. Наиболее убедительным представляется мнение о том, что речь идет о Тартессе, как в древности называлась обширная территория Южной Испании, занимаемая теперь Андалусией{152}.[55]

Тартесс заинтересовал финикийцев преимущественно своими богатыми минеральными ресурсами. По свидетельству одного греческого автора, во время лесных пожаров здесь по склонам стекало расплавленное серебро. Хотя в этом рассказе содержится немалая доля преувеличения, в недрах Тартесса действительно таились несметные запасы серебра, железа и многих других металлов{153}. Тиряне первыми по достоинству оценили потенциальные возможности месторождений Тартесса. Не исключено, что в их коммерческих предприятиях участвовали и другие финикийцы — из Сидона, Арвада и Библа{154}. Тиряне же первыми вышли и за пределы Средиземного моря в Атлантический океан, миновав Геркулесовы столбы (Гибралтарский пролив) и основав вначале колонию Лике на западном побережье современного Марокко, а затем поселение на острове Могадор{155}.

Впервые финикийцы появились в Тартессе в первой половине IX века{156}.[56] Тиряне быстро наладили деловые связи с местной элитой. Она распоряжалась добычей и переработкой руд, а тиряне доставляли слитки в Левант. В Уэльве, тартесском порту, археологи нашли большие плавильные печи: слитки изготовлялись почти в промышленных масштабах{157}. Но торговля металлом была лишь частью прибыльного товарообмена. Финикийцы на кораблях везли в Испанию предметы роскоши, ювелирные украшения, изделия из слоновой кости, бронзовые статуэтки, граненое стекло, декоративные вазы, мази и благовония в алебастровых сосудах.

К концу VIII века тиряне основали колонию в Гадесе (современный Кадис) неподалеку от Геркулесовых столбов на юго-западном побережье Испании, ставшую главным торгово-транспортным центром. Позднее будут говорить, что они заложили поселение по указанию оракула. Однако точное место основания колонии определилось лишь после трех экспедиций и закрепилось соответствующими ритуальными приношениями богам{158}. Согласно другим легендам, финикийцы попали в Гадес случайно, сбившись с курса во время шторма{159}. Место для поселения было выбрано исключительно удачно: подобно Тиру, оно располагалось возле превосходной естественной гавани. Город строился на оконечности длинного узкого мыса: с трех сторон его окружала вода, что обеспечивало надежную защиту с суши и предоставляло возможность свободного выхода в море. В особенности важно было то, что напротив города находилось устье реки Гвадалете, по которой доставлялась руда с материка. Помимо металлов известность Гадесу принесло и уникальное кулинарное изобретение — гарум, острый соус, приготовленный из тухлой макрели и уксуса и пользовавшийся большой популярностью в Древнем мире. Но конечно, лишь металлы, прежде всего серебро, были способны удовлетворить растущие запросы Ассирии и сохранить для тирян свободу действий.

Обычно маршрут судов, идущих из Тира, пролегал по северу Средиземноморья. Они шли сначала в Кипр, потом вдоль южного побережья Малой Азии, к островам Родос, Мальта, Сицилия и Сардиния. На последнем отрезке пути они двигались от Ибицы вдоль побережья Испании, мимо Геркулесовых столбов, бросая якоря в гавани Гадеса. Возвращались корабли менее сложным маршрутом вдоль побережья Северной Африки, Египта и Леванта{160}. Потому-то финикийские колонии, основанные в Северной Африке, на Сардинии, Сицилии, Мальте и Балеарских островах в конце IX — начале VIII века, и образовывали будто звенья одной торговой цепи, опоясавшей все Средиземноморье. Эти колонии служили и защитными, опорными форпостами, преграждавшими конкурентам, прежде всего грекам, доступ к прибыльной торговле металлами. Хотя греческий мореплаватель Колей из Самоса и побывал на юге Испании в VII веке, увезя оттуда шестьдесят талантов серебра (эквивалент одной-двух тонн руды), его экспедиция считается случайным эпизодом{161}.

Вдоль побережья Андалусии было выстроено множество небольших торговых постов на расстоянии десяти километров друг от друга. Как и более крупные поселения, они располагались на мысах и островках, в устьях рек, предоставлявших удобные естественные гавани. По некоторым предположениям, каждое из этих поселений принадлежало отдельным финикийским торговым компаниям. Хотя экономическая деятельность этих колоний сводилась к торговле местными товарами, позднее в них получили развитие и другие занятия: производство, складирование и перевозка таких товаров, как керамика и металлоизделия. Кроме того, многие обитатели, помимо ремесел и торговли, похоже, освоили также земледелие, рыболовство и животноводство{162}. Однако благосостояние и само выживание этих финикийских поселений зависели от добычи и переработки металлов, а эти операции осуществлялись на западных рубежах торговых путей.

Гадес отличался от других финикийских поселений на южном испанском побережье не только размерами и численностью населения. Это был единственный город, имевший общественные здания. Он стал средоточием интересов тирян на Иберийском полуострове, основавших вспомогательные колонии в качестве рыболовных, транзитных и торговых факторий и в Северной Африке, и на территории, которую сейчас называют Португалией{163}.

В отличие от Китиона на Кипре новые колонии в Западном Средиземноморье не управлялись наместниками, присланными из Тира. Из-за отдаленности подобное прямое руководство было невозможно. Вероятнее всего, тирский царь назначал из числа купеческой элиты коммерческих агентов, надзиравших за торговыми операциями и управлявших колониями[57]. Частная инициатива возобладала над дворцовой монополией в сфере внешней торговли, и по мере расширения коммерческой империи на запад возрастало влияние купцов-князей, принижалась значимость царской власти{164}. Поскольку царь уже не мог блюсти свои интересы посредством прямого вмешательства, он должен был изыскать иные способы утверждения своего владычества в городе, находившемся за тысячи километров от Тира. В таких обстоятельствах только Мелькарт, кому в Гадесе посвятили величественный храм, мог напоминать о царском могуществе. Отождествление бога и царя, ставшее главным элементом культа Мелькарта со времен Хирама, означало, что почитание Мелькарта равноценно признанию верховенства тирского монарха.

Мелькарт был в эпицентре всей жизни торгового города. Его святилище занимало восточную половину островной территории, на которой разместилось поселение. Люди, приезжавшие в Гадес, с благоговением взирали на это огромное сооружение, стоявшее на гигантской, будто отполированной платформе{165}. Как свидетельствует Страбон, храм Мелькарта славился и источником необычайно сладостной родниковой воды{166}.[58] Своим великолепием и убранством он не уступал капищу в Тире, что указывало на священное родство колонии с метрополией. Храм Мелькарта в Гадесе утверждал главенствующее положение города в колониальной империи Тира в Западном Средиземноморье{167}. В святилище стояла олива, сделанная из чистого золота, а ее ветви украшали плоды из настоящего изумруда — словно перекочевала она сюда из мифа о сотворении Тира. В святилище находились и квадратные колонны-двойняшки высотой в локоть (45 сантиметров), изготовленные из сплава золота и серебра: на них когда-то были начертаны надписи, смысловое содержание которых утеряно[59]. Считается, что обитатели Гадеса, следуя указаниям, полученным во сне, привезли реликвии божества в свое новое святилище из Тира{168}.

В соответствии с финикийскими традициями совершались и культовые обряды. Женщинам и свиньям запрещалось входить во внутренние пределы храма. Жрецы исполняли свои функции босые, одетые в холщовые туники, с льняными повязками на бритых головах. От них требовалось соблюдать обет безбрачия. Они окуривали кадилом алтарь в простых и не подпоясанных туниках, а для жертвоприношений облачались в более парадное одеяние, украшенное декоративной широкой лентой. В храмах не было ни статуй, ни каких-либо иных изображений божеств. В то же время на священных алтарях надлежало поддерживать никогда не гаснущий огонь{169}.[60] В Гадесе регулярно совершался и обряд egersis — празднование умирания и воскрешения Мелькарта[61]. Позднее различные авторы будут перелагать истории о том, что на все время церемонии чужестранцы изгонялись из города, а возвращаясь, они «видели, как догорает выброшенный на берег человек моря, ростом около пяти рудов[62], которого небеса поразили молнией» — явно искаженный вариант легенды о сожжении чучела великого бога, отправленного на плоту в море{170}.

Святилище Мелькарта в Гадесе было, пожалуй, самым успешным агентом Финикии в Испании, финансово-коммерческим гарантом благосостояния, обеспечивавшегося торговыми операциями, совершавшимися при содействии богов. В этот период финикийцы еще не владели чеканкой монет, и Мелькарт помогал им подтверждать качественную добротность и чистоту слитков металла специальным храмовым клеймом. Гадес делал и значительный вклад в благополучие храма Мелькарта в Тире, ежегодно выделяя для него положенную десятину общественных доходов{171}.


Уроки трудного соседства

В последние десятилетия VIII века тиряне, казалось, первенствовали в финикийском освоении Западного Средиземноморья. Они вполне преуспели в том, чтобы найти средства для удовлетворения пристрастия ассирийского зверя к драгоценным металлам, обеспечив себе относительную политическую независимость, которой уже лишились менее предприимчивые соседи. Они создали обширную торговую сеть, основав колонии на средиземноморских берегах от Кипра до Испании. Но вскоре начались трудности. В тридцатых годах VIII века ассирийский царь Тиглатпаласар III, нарушив политическую традицию своих предшественников, позволявших финикийцам жить самостоятельно, пока они аккуратно платят дань, напал на них и захватил несколько городов, в том числе и Тир. С тирянами ассирийцы, правда, обошлись милостивее. Хотя Тир вначале и вступил в альянс против Ассирии с некоторыми сирийскими и другими финикийскими городами, он быстро капитулировал и выплатил огромную контрибуцию — 150 талантов золота. Особая милость ассирийского царя в немалой степени объяснялась и той ролью, которую играл Тир в обеспечении Ближнего Востока драгоценными металлами и редкими товарами. Однако теперь вся коммерческая деятельность Тира строго контролировалась и регулировалась ассирийцами.

Вольности, которыми столетиями пользовались тиряне, постепенно утрачивались. В порту орудовали ассирийские таможенные чиновники, они установили непомерные пошлины на некоторые особо ценные товары, прежде всего древесину, следили за тем, чтобы финикийские купцы не нарушали торговое эмбарго, введенное против Египта, заклятого врага великого царя{172}.

Возможно, проявления слабости и побудили восстать сателлитов Тира в Финикии и на Кипре, а ассирийцев — аннексировать остров, из-за чего Тир стал еще больше зависим от коммерческих операций на западе. Бунт самого Тира против ассирийского гнета закончился тем, что тирскому монарху Лули (Элулаю) пришлось отправиться из города в изгнание на Кипр. Этот сюжет искусно изображен на ассирийском царском барельефе из Дур-Шаррукина (Хорсабада): тирский царь с семьей и свитой столпились перед тем, как взойти на корабли, а торжествующий ассирийский царь Синаххериб уже готов ворваться в город после пятилетней осады. Об упадке Тира свидетельствовало и то, что несколько финикийских городов, прежде признававших его верховенство, предоставили ассирийцам шестьдесят кораблей для того, чтобы блокировать остров-крепость. Уже не подчинялись Тиру ни Сидон, ни большая часть земель материкового Леванта. Хотя Тир все еще сохранял автономию, полномочия его царя были значительно ограничены. Новое «соглашение», подписанное во второй половине семидесятых годов VII века, регламентировало торговые связи тирян и предусматривало, чтобы все их преуспевающие порты управлялись ассирийскими чиновниками. Мало того, в Тире теперь постоянно пребывал наместник, оберегавший ассирийские интересы. Тирскому царю даже предписывалось выступать с официальными заявлениями только в присутствии ассирийских полномочных представителей{173}.

На протяжении VII века тиряне неоднократно пытались освободиться от ассирийского ига. Несмотря на это, ассирийцы не проявляли никакого желания инкорпорировать Тир по примеру Арвада и Библа в состав одной из трех провинций, на которые была поделена вся остальная Финикия. Ассирии было невыгодно нарушать налаженную тирскую торговую сеть в Западном Средиземноморье, обеспечивавшую великого царя серебром и другими металлами, необходимыми для удержания власти над своими разрозненными владениями{174}. Инкорпорирование Тира не гарантировало бы владычество над колониями, располагавшимися за тысячи километров от его трона. Более того, система властвования тирян в западных колониях в значительной мере основывалась на культе собственного царя и его особых отношений с Мелькартом. Для Ассирии больше пользы было от тирской монархии, подконтрольной и обладающей номинальной независимостью.

Тем не менее в ассирийском деспотизме, которому подвергался Тир, содержалась и одна положительная сторона: возрастали роль и значение отдельных западных колоний. В то время как метрополия боролась за выживание, окрепшие новые поселения продолжали развиваться и обогащаться темпами, немыслимыми в старых, тесных и узких рамках Ближнего Востока. Коммерческое освоение Центрального и Западного Средиземноморья, сопровождавшееся финикийско-греческим и соперничеством, и сотрудничеством, и интеграцией с туземным населением, создало уникальный прецедент в истории формирования новой государственности. Величайшим наследием Тира станет не Гадес с его кладезями серебра и не хроники дипломатического противоборства с Ассирией, а колония, зародившаяся на побережье Северной Африки, где теперь находится Тунис, и затмившая своей славой финикийского прародителя.


Глава 2.

НОВЫЙ ГОРОД

Прибежище Элиссы

Возникновение новых городов, ставших впоследствии великими, всегда окружено мифами, и Карфаген в этом отношении не является исключением. В одной из таких легенд повествуется о том, как Маттан, царь Тира, повелел, чтобы после его смерти, случившейся в 831 году, царство было поделено между сыном Пигмалионом и дочерью Элиссой (Элиссхат). Однако народ Тира, обеспокоенный, возможно, тем, что подобное решение проблемы наследования престола приведет к политической нестабильности, запротестовал, и царем короновали только Пигмалиона. Демонстрируя силу характера, новый монарх начал с искоренения потенциальной оппозиции, приказав убить своего дядю Ахербаса (Закарбаала), верховного жреца бога Мелькарта и супруга Элиссы. Дабы обезопасить себя, Элисса притворилась, будто не затаила злобы на брата, но втайне замыслила бежать из города с группой таких же недовольных вельмож[63].

Элисса искусно рассеяла подозрения Пигмалиона, попросив разрешения поселиться в его дворце, поскольку пребывание в резиденции покойного мужа навевает на нее мучительные воспоминания. Брат с радостью согласился, рассчитывая на то, что она привезет с собой все золото Ахербаса. Затем Элисса заманила слуг, присланных Пигмалионом, чтобы помочь ей собрать имущество, на корабль, ожидавший их в море, и выбросила за борт мешки, в которых якобы находилось золото усопшего супруга. После этого она убедила царских посланников бежать вместе с ней, так как брат непременно убьет их, когда узнает об утрате сокровищ. Вскоре на корабле появились и ее сановные соратники, вместе они помолились Мелькарту, и корабль покинул пределы Тира, взяв курс на Кипр. Здесь к изгнанникам присоединился верховный жрец богини Астарты, потребовав, чтобы в порядке вознаграждения за верность эта должность навечно принадлежала его роду. Группу пополнили восемьдесят девиц, служивших при храме Астарты священными проститутками: мужчинам понадобятся жены для наращивания населения нового города.

Экспедиция затем направилась к берегам Африки, где их радушно, с дарами встретили жители Утики, тирской колонии. Поначалу к беженцам благожелательно отнеслись и ливийцы. Их царь Хиарбас позволил чужакам войти на свою территорию, но, проявляя явную скаредность, предложил продать им лишь столько земли, сколько покроет шкура быка. Сметливые пришельцы разрезали шкуру на множество очень тонких полосок и очертили ими пространство гораздо большее, чем собирался уступить тирянам Хиарбас.

Согласно одной греко-римской легенде, новое поселение — Карфаген — начало быстро обустраиваться. Отовсюду люди ехали сюда не только торговать, но и жить. По мере увеличения численности населения и богатства города нарастало и недовольство ливийского царя. Наконец Хиарбас решил жениться на Элиссе, пригрозив войной, если она откажет ему. Старейшины не хотели сообщать царице эту малоприятную новость, но она убедила их сделать это, сказав, что им не следует бояться суровых испытаний, если они во благо нового государства. Старейшины тогда поведали ей об ультиматуме Хиарбаса, прибавив, используя ее же аргументацию: если она побоится тяжелых испытаний замужества, то погубит город. Элиссе ничего не оставалось, как согласиться с желаниями своего народа. Но сначала она приказала соорудить большой костер для жертвоприношений духам своего первого супруга. Когда костер запылал, царица поднялась наверх и, повернувшись к людям, провозгласила: теперь она, исполняя их желания, готова отправиться к мужу. И Элисса вонзила в себя меч.

Трудно сказать, насколько правдива эта причудливая история верности, коварства и любви и имеет ли она вообще какое-либо отношение к реалиям основания Карфагена. Самое раннее упоминание о ней содержится в греческом источнике, относящемся к III веку до н.э.: в наиболее полном виде она изложена Трогом Помпеем, галло-римским историком, писавшим свои труды в последние десятилетия I века до нашей эры{175}. Кроме того, миф об Элиссе отражает не только стилистические установки эллинистической литературы, но и существовавшие греческие и римские предрассудки о Карфагене и его обитателях. Плутовские уловки Элиссы в преодолении препятствий намеренно противопоставлялись добродетелям римлян, которые они на протяжении почти всей своей истории приписывали себе — и прежде всего fides, верность, праведность{176}. Карфагеняне представлены в легенде как люди вероломные и лживые. Подобно финикийским собратьям, они привыкли повиноваться женщинам и страдать от таких чисто женских прихотей, как истеричность и завистливость. К тому же они еще болезненно одержимы страхом смерти, обладают чрезмерной похотливостью и страстью к обогащению.

Некоторые историки не прочь предположить, что в греческой легенде зарыты воспоминания самих карфагенян о своем древнем прошлом. Высказывалось мнение, будто сами карфагеняне сознательно создали и распространяли миф об Элиссе, лелея и приукрашивая его, подобно тому как американцы пестуют День благодарения[64]. Однако представляется совершенно невероятным, чтобы им полюбилась история, выставляющая их в столь негативном свете. В действительности отдельные элементы мифа об Элиссе сложились в общепринятое теперь повествование лишь в первой половине III века, и, по мнению многих исследователей, к этому руку приложил Тимей Тавроменийский{177}.

Нередко ссылаются на описание финикийцев во II веке нашей эры, принадлежащее левантийскому автору Филону Библскому, претендовавшему на то, что он изучал древние анналы Тира. В этих анналах упоминается о том, что тирский царь Маттан I передал трон своему одиннадцатилетнему сыну Пигмалиону в 820 году, после чего последовали побег его сестры Элиссы и основание ею Карфагена в 814 году. Однако находка в одной из могил Карфагена золотого медальона с начертаниями имен Пигмалиона и Астарты послужила возникновению теории о том, что ее обитатель Йадамилк был воином, входившим в состав первой тирской экспедиции, а наличие имени Пигмалиона на медальоне означает, что, возможно, сам царь и побудил диссидентов основать Карфаген{178}.

Однако и это зыбкое подтверждение исторической достоверности легенды об Элиссе оказалось несостоятельным, когда обнаружилось, что захоронение Йадамилка датируется не последними десятилетиями IX века, а тремя столетиями позже{179}. Самые ранние археологические слои Карфагена относятся к 760 году, хотя данные новых исследований первоначальных фаз жизнедеятельности города могут сдвинуть эту дату в более далекое прошлое[65]. Кроме того, существуют сомнения в отношении исторических свидетельств Филона. Возникли подозрения, что он почерпнул информацию не из древних финикийских текстов, а заимствовал историю у тех же греческих авторов, от которых римляне узнали об Элиссе[66].

Тем не менее, несмотря на возможность фабрикации поздними греческими авторами, некоторые элементы мифа могут быть основаны на информации или толкованиях, полученных при контактах с городом. Еще одна версия основания Карфагена, изложенная греко-сицилийским историком IV века Фи-листом, указывает имена вождей первого поселения: тирян Азороса и Кархедона — явно производные слова от пунических/финикийских понятий sor («скала») и Qart-Hadasht (Kapтадашт — Карфаген){180}.

С историей Элиссы и бычьей шкуры связана еще одна загадка. Бирсу, холм, служивший цитаделью на протяжении всей истории Карфагена, назвали так, вероятно, используя аккадское слово birtu, означающее «крепость». Однако на греческом языке похожим словом bursa называется бычья шкура: поэтому, возможно, основание города у греческих авторов и вызвало соответствующую «бычачью» ассоциацию{181}.

Центральная роль Тира в формировании идентичности карфагенской элиты не плод воображения греков. В истории города постоянно встречаются упоминания bn Sr («сыны Тира») или h Sry («тиряне»), что может указывать на тирское происхождение тех или иных индивидуумов либо служить признаком того, что кровные связи с прародиной придавали их обладателю особый статус{182}. Тирское происхождение, возможно, имело немаловажное значение в стремительно растущем городе, привлекавшем людей не только из всего финикийского мира, но и ливийцев[67]. Кроме того, традиционные взаимоотношения с Тиром старательно поддерживались культами Мелькарта, Астарты, Эшмуна и других божеств, тоже прочно обосновавшихся в Карфагене[68].[69] Свой сыновний долг перед метрополией карфагеняне неукоснительно исполняли, ежегодно отправляя в Тир флотилию кораблей с представителями элиты, которые везли Мелькарту полагающуюся десятину доходов города{183}.[70]

Карфаген должен быть разрушен

Становление державы

Легенда об Элиссе свидетельствует: и карфагеняне, и греки считали, что город зарождался в совершенно необычных обстоятельствах, определивших его особое место среди финикийских колоний на Западе{184}. Действительно, археологические данные подтверждают: новое поселение развивалось исключительно быстрыми темпами. Уже само название Quart-Hadasht, «новый город», указывает на то, что Карфаген основывался как колония, а не обыкновенная торговая фактория[71]. В стратегическом отношении место для его закладки было выбрано очень удачно: на пересечении двух важнейших торговых путей — с востока на запад из Леванта в Испанию и с севера на юг по Тирренскому морю. Пример Гадеса убеждает нас в том, что некоторые колонии тиряне создавали не только для расширения товарообмена, но и для оказания содействия другим, менее крупным финикийским торговым факториям. Этим отчасти можно объяснить быстрый рост Карфагена.

Торговый путь север — юг был особенно важен для Карфагена. Он связывал город с Сицилией, Сардинией, Италией, материковой Грецией и эгейским регионом. При раскопках ранних культурных слоев Карфагена найдено большое количество образцов греческой керамики — и эвбейской, и коринфской{185}. Это доказывает, что уже в VIII веке Карфаген был ключевым звеном в тирренской торговой сети, включавшей в себя Сант-Имбению, Пифекусу и Этрурию. Похоже, особенно активно карфагеняне торговали с Пифекусой: значительная часть керамики, относящейся к раннему Карфагену, завезена с этого острова. Карфагеняне тоже экспортировали свои товары и керамику в Пифекусу{186}.

Имеются археологические данные, относящиеся к VIII и VII векам и подтверждающие ввоз в Карфаген товаров из Центральной Италии{187}. По всей видимости, керамика греческого стиля изготовлялась и в самом Карфагене. Это предполагает, что в городе обосновалась община эвбейских гончаров или карфагеняне освоили их ремесло{188}.[72] Вероятно, Карфаген с самого начала приобрел характер космополитического города, привлекая поселенцев самых разных национальностей, сохраняя в то же время свою сугубо «тирскую» идентичность. Хотя торговля с Левантом и Испанией продолжала играть важную роль на протяжении всей истории Карфагена, нельзя сказать, что его экономика основывалась лишь на скупке-продаже металлов по иберийско-левантийскому маршруту: коммерческая активность города в большей мере ориентировалась на динамичный тирренский рынок{189}.

Судя по данным палеоботанических исследований, диета ранних поселенцев состояла в основном из ячменя, пшеницы различных сортов, овсяной крупы, других злаков, чечевицы, бобов, оливок, фруктов и вин{190}. В питании полностью отсутствовало мясо домашней птицы, ранние карфагеняне предпочитали диких гусей и уток. В домашнем хозяйстве они разводили крупный рогатый скот, овец и коз, причем ели мясо любых копытных животных. Как показали исследования костей, животные забивались преимущественно в сравнительно молодом возрасте{191}. Принадлежат ли эти данные раннему периоду существования Карфагена, археологам еще предстоит выяснить. Миф об Элиссе свидетельствует, что материковая часть поселения была довольно ограниченная в первые два столетия. Анализы амфор, в которых содержались продукты, подтвердили, что раннее поселение завозило пропитание из самых разных мест, включая Испанию, Италию, Сицилию, Грецию, Эгею и Левант{192}.

Хотя археологам еще предстоит установить местонахождение гаваней и общественных зданий самого раннего периода, имеющиеся данные указывают на то, что прибрежная равнина уже была густо заполнена жилищами, сделанными из высушенных на солнце кирпичей и формировавшими улицы с колодцами, садами и площадями. Все поселение представляло собой строго спланированную композицию, выстроенную параллельно береговой линии. К началу VII века его окружала впечатляющая эскарповая стена шириной три метра{193}. Город развивался столь быстро, что, по имеющимся свидетельствам, уже в первом столетии его существования происходили сносы и переустройство прежних сооружений. К примеру, карфагеняне переместили старое кладбище на новое место для возведения металлообрабатывающих мастерских{194}.

В городе было еще три кладбища, и, судя по их размерам, можно предположить, что спустя около столетия после основания в городе проживало до 30 000 человек{195}. Усопших хоронили в подземных склепах или гробницах — в выложенных плитами могилах, обыкновенно накрытых одной большой плитой и обустроенных в зависимости от материальной состоятельности семьи{196}. В могилы обычно укладывали различные бытовые предметы — бритвенные лезвия, благовония, флаконы с парфюмерией, косметику, чаши, лампы, а также статуэтки и жертвенники: они предназначались для того, чтобы облегчить вхождение покойника в загробный мир. Умершего человека вначале обмывали и натирали маслами, а затем гримировали лицо. Тело потом выставляли для прощания, на специальном алтаре предлагались напитки и снедь, после поминального обеда начиналось шествие похоронной процессии с плакальщиками{197}. Наконец усопшего предавали земле вместе с предметами, которые, согласно верованиям, ему понадобятся и в загробной жизни: инструментом, оружием и печатями, едой, благовониями и травами, керамическими изделиями. Его также полагалось снабдить амулетами и другими аналогичными вещами для того, чтобы уберечь от злых духов.

Судя по обыденности погребальной утвари, карфагеняне верили в то, что загробная жизнь подобна той, которую они проводят в трудах и заботах на земле. Надмогильные надписи подтверждают эту теорию: в них говорится о душе, которая и ест, и пьет, предостерегая живых, чтобы они не вскрывали могилы и не беспокоили умерших{198}. Карфагеняне искренне думали, что душа человека после смерти разделяется на две части. Nephesh, ее материальная субстанция, пребывает в могиле и испытывает те же потребности, что и живой человек. Духовное содержание умершего человека, rouah, отправляется в мир мертвых{199}.

Тела богатых карфагенян зачастую погребались с предметами роскоши, которые позволяют составить представление о характере их потребления и производства в городе. Хотя вначале предметы роскоши завозились из Леванта, Египта и других регионов Ближнего Востока, к середине VII века Карфаген превратился в крупнейшего их производителя, создав промышленную зону за городскими стенами — с печами для обжига глины, красильнями и металлообрабатывающими мастерскими{200}. В городе наладилось массовое изготовление терракотовых статуэток, масок, ювелирных украшений, резных изделий из слоновой кости, которые поставлялись во все западные финикийские колонии{201}.[73]

Однако возрастающая региональная значимость Карфагена основывалась не только на промышленном производстве. Город стал и главным потребителем продуктов питания и сырьевых материалов, которых ему недоставало из-за ограниченности собственной материковой территории. Это, в свою очередь, влияло на соответствующую организацию других финикийских колоний в Центральном Средиземноморье. На Сардинии, например, финикийские колонисты в VII веке основали несколько новых поселений, в том числе и с фортификациями: Отока (возле Тарроса), Бития, Куккурредус, Монте-Сираи и Пани-Лорига. Новые фактории отличались от других колоний отсутствием религиозных и общественных зданий и малочисленностью населения. Их основное назначение состояло в том, чтобы обеспечивать доступ к плодородным равнинам и месторождениям руд в горах{202}.[74] Возникновение этих поселений по времени совпало с исчезновением из археологической инвентаризации Карфагена амфоры, изготовлявшейся нурагийцами и использовавшейся для перевозки как руд, так и продовольствия{203}.[75] Это обстоятельство может указывать на то, что создание поселений было частью финикийской стратегии, нацеленной на обретение контроля над материальными ресурсами и средствами производства на острове для удовлетворения потребностей растущего карфагенского рынка{204}.

Некоторые ранние гробницы Карфагена отличаются изощренной конструкцией и роскошью погребального убранства. В них находят золотые медальоны, колье и серьги, гребни и зеркальца с резными ручками из слоновой кости, амулеты и скарабеи, выполненные из фарфора, покрытые глазурью и украшенные изображениями египетских богов и фараонов, отпугивающих злых духов. Это доказывает, что город притягивал представителей финикийского торгового класса, а они, используя его возможности, обогащались еще больше[76]. В Карфагене сформировалось ядро финикийской купеческой элиты, которая в дальнейшем определяла и управляла его судьбой на протяжении почти всей истории города.

Позднее греки заявят, что Карфагеном правили «цари» вплоть до VI века. Однако это суждение основано на недопонимании его олигархического режима{205}. С самого начала городом управляла аристократическая клика, именовавшаяся b'lm, группа господ или князей, контролировавших все важнейшие юридические, административные, религиозные и военные структуры государства{206}. На вершине этой иерархии находились члены семьи, чье богатство и могущество позволили им возвыситься над другими представителями элиты в данный исторический период. Греческие авторы называли их «царями», и эти индивидуумы, похоже, на самом деле обладали некой властью над своими согражданами, особенно в сфере командования армиями. От последних десятилетий VI века и до первого десятилетия IV века в Карфагене главенствовало семейство Магонидов. Однако право называться «царями» не принадлежало какой-то одной семье. Хотя они и обладали монархической властью, «царствование» не было наследственным: властью их наделял консультативный Совет старейшин{207}. История Элиссы могла послужить средством легитимизации привилегированного статуса карфагенской элиты, не имевшей такого же блистательного происхождения. В то же время идея первой женщины-царицы, умершей бездетной, оправдывала существование олигархической системы и исключала наследственность прав на автократическое правление.

Гордость карфагенян своим тирским происхождением не имела ничего общего с рабской приверженностью к политическим и экономическим предпочтениям родины-матери. Карфаген очень скоро продемонстрировал, что намерен следовать собственным курсом в политических штормах Средиземноморья, установив прочные торговые отношения с Египтом, когда они были запрещены финикийским городам ассирийским «союзником».

Карфаген должен быть разрушен

Тофеты и жертвоприношения детей

Такую же независимость Карфаген проявлял и в религиозных делах. Религиозные ритуалы играли первостепенную роль в утверждении самостоятельной идентичности города, и не только в силу того, что они обеспечивали политическое господство элиты. Как и на Ближнем Востоке, самыми богатыми и могущественными институтами в Карфагене были храмы, и управляли ими представители элиты, исполнявшие функции верховных жрецов. В крупнейших святилищах трудилось множество сотрудников. Армии писцов, хористов, музыкантов, осветителей, брадобреев и мясников обеспечивали безукоризненное исполнение священных ритуалов в честь божеств, для которых эти храмы и были воздвигнуты. О высочайшей организации культовых мероприятий свидетельствует хотя бы то, что существовали специальные тарифные перечни, устанавливавшие расценки на каждое жертвоприношение, причем они подразделялись на различные ценовые категории. Такие документы гарантировали достойное проживание легиону карфагенских жрецов и служащих храмов и предоставляли определенную защиту клиентам, информированным о штрафах, налагавшихся на жрецов, нарушавших ценовые нормы{208}.[77] Элита не только надзирала за этими процветающими организациями и их богатейшими ресурсами, но и использовала храмы для проведения клубных обедов и ритуалов.

Мелькарт, несмотря на первенство в пантеоне Тира и основных западных финикийских колоний, таких как Гадес и Лике, никогда не главенствовал в Карфагене, хотя и входил в число старших богов, имел свой храм в городе и жрецов, исполнявших и традиционный ритуал egersis[78]. Самыми авторитетными божествами в Карфагене считались Баал-Хаммон и его консорт Тиннит. Однако богиня, хотя и именовалась «ликом Баала» в карфагенских надписях, никоим образом не была младшим партнером супруга. Характерный знак Тиннит — стилизованная женская фигура[79] — присутствует на многих стелах, найденных в Карфагене, и она нередко предстает как покровительница города — большая честь для богини, прежде служившей младшим идолом в Финикии{209}.[80] В то же время Баал-Хаммон, символом которого обычно был полумесяц, всегда признавался главным богом в Леванте. Слово «Баал» трактуется как титул или префикс в значении «владыка» или «господин», присваивавшийся целому ряду различных богов. Смысловое значение слова «Хаммон» менее известно. Возможно, в нем содержится финикийский лингвистический корень hmm, означающий «горячий» или «горящий», и это может указывать на то, что Хаммон считался «властелином очагов и жаровен»{210}.[81]

Автономность Карфагена проявлялась не только во введении нового религиозного порядка, но и в методологии его соблюдения. Начиная с третьего тысячелетия в ближневосточных древних текстах упоминается обряд молк (mlk), то есть «дар» или «приношение». Так обычно называли жертвоприношение первенцев для того, чтобы умилостивить богов и отвести беду. Этот обычай фигурирует и во многих постановлениях Ветхого Завета. В книге «Исход» израильтянам повелевается «отдавать Мне первенца из сынов» своих. Упоминаются также принесение в жертву сыновей двумя иудейскими царями[82] и отвержение иудеями чужеземной (вроде бы) традиции[83].

Согласно довольно сомнительным утверждениям одного позднего греческого автора, финикийцы во времена бедствий приносили в жертву царевичей, обезглавливая их в честь своего бога Эла: они следовали примеру божества, пожертвовавшего «единородного» сына Йехуда ради спасения страны{211}.[84] Археология пока подтвердила существование в Леванте лишь одного тофета, как назвали исследователи священные места, где предположительно совершались жертвоприношения, и нашла лишь одну стелу с упоминанием ритуала молк{212}.[85] В книге «Бытие» Бог разрешил Аврааму, испытав его на верность, принести в жертву барана вместо сына Исаака. Это дало повод ученым утверждать, что чаще всего на жертвенниках оказывались не дети человека, а детеныши животных. По всей видимости, обычай молк полностью был изжит в Финикии к VII веку.

Тем не менее до нас дошли реальные упоминания древними греками существовавшей в Карфагене практики принесения в жертву детей{213}.[86] Самое полное и драматическое описание церемонии принадлежит перу сицилийского историка Диодора: «В их городе стояла бронзовая статуя Крона (греческий вариант Баал-Хаммона) с вытянутыми руками: его ладони были повернуты вверх и слегка наклонены книзу, с тем чтобы ребенок скатывался с них и падал в зев ямы, наполненной огнем»{214}. Ужасает и жуткое изображение Клитархом, философом и биографом III века[87], спекающихся детских конечностей и широко открытых ртов, будто смеющихся, когда их охватывает огонь{215}. Как свидетельствует греческий писатель I века нашей эры Плутарх в труде «О суеверии», родители старались подменить собственных младенцев детьми, купленными на улице, чьи матери лишались гонорара, если начинали оплакивать или скорбеть об утрате. Во время совершения обряда звучала громкая музыка, заглушавшая вопли жертв{216}.

Все эти обвинения в бесчеловечности можно было бы посчитать наветами зловредных греков, если бы не появились открытия, сделанные двумя настырными французскими колониальными чиновниками Франсуа Икаром и Полем Жьелли в двадцатых годах XX века. Их внимание привлек один тунисский торговец древностями, владевший великолепными образцами пунических стел. Особенно французов заинтересовала стела с изображением человека в одеянии жреца, поднявшего правую руку как бы в молении, а в левой руке держащего запеленатого младенца. Надпись состояла всего из трех букв MLK. Обнаружил ли перекупщик сокровенное место, где карфагеняне продолжали вершить мрачные деяния своих финикийских предшественников? Однажды ночью французы проникли в карьер, где откапывались стелы: он находился неподалеку от большой прямоугольной гавани. Уговорив владельца продать участок, они сразу же принялись за работу. Их усилия не пропали даром. Во время раскопок были найдены несколько материальных свидетельств вотивных жертвоприношений. Каждое из них состояло из стелы, содержащей посвящения Баал-Хаммону и Тиннит, и терракотовой урны с окаменевшими костями, а иногда с ювелирными украшениями и амулетами. Когда специалисты исследовали содержимое урн, то оказалось, что почти в каждой обнаруживались сгоревшие останки детей. Франсуа Икар и Поль Жьелли нашли не что иное, как тофет. Дальнейшие раскопки, проведенные французами, подтвердили, что место его расположения относится к одному из древнейших районов финикийского Карфагена[88].

Исследователи выяснили, что тофет в Карфагене действовал по меньшей мере с середины VIII века. Подтвердилось и то, что западные финикийцы продолжали практиковать молк и после того, как от этого обычая давно отказались их левантийские собратья. Отмечены три основных периода в функционировании тофета. Первая фаза датируется приблизительно 730–600 годами, и она характеризуется особенно искусными вотивными памятниками: обелисками и L-образными тронами, называвшимися cippi (циппусами). Анализы урн этого периода показали, что в них содержались сгоревшие останки и детей, и животных{217}.

Тофет в Карфагене настолько изуродовали поколения археологов, что практически невозможно воссоздать реальную среду, в которой совершались ритуалы. Лучше сохранились другие тофеты в Западном Средиземноморье. Например, тофет в Сульцисе на побережье Сардинии представлял собой большую прямоугольную площадку, огороженную на скальном обнажении массивными блоками трахита. Мощные стены и наличие цистерны для воды наводят на мысль о том, что он использовался местными жителями и как надежное убежище.

Анализ костей и сгоревших останков в карфагенском тофете подтвердил один несомненный факт: в значительной мере это были мертворожденные или только что родившиеся младенцы, умершие естественной смертью. Аналогичные данные получены при исследовании тофета в Тарросе на острове Сардиния: возраст лишь 2 процентов детей измеряется более чем несколькими месяцами{218}. Одно из возможных объяснений этому факту — то, что для жертвоприношения живые дети подменялись мертвыми, а при отсутствии последних жертвами становились птицы или животные.

Скептики, сомневающиеся в том, что карфагеняне и другие западные финикийцы приносили в жертву детей, ссылаются еще на одно обстоятельство: малочисленность детских погребений на кладбищах данного периода — лишь в ста из 2000 обнаруженных пока могил содержатся кости младенцев, крайне странная пропорция, если учесть, что детская смертность в то время составляла от 30 до 40 процентов. Эти данные позволили выдвинуть теорию относительно того, что тофет на самом деле служил местом захоронения тех, кто не достиг возраста полноценного члена общины. Размещение тофетов на городских окраинах предполагает также, что жертв считали маргиналами, оказавшимися на периферии общества. Церемония молк, таким образом, могла означать подношение мертвого ребенка богу или богине, а не жертвование.

Подобные заключения согласуются с материальными свидетельствами о ранних фазах функционирования тофета в Карфагене. Гораздо менее они совпадают с поздними археологическими данными. Обследование урн, относящихся к IV — III векам, показало более высокое содержание в них праха младенцев. Если человеческие останки VII-VI веков принадлежали недоношенным или новорожденным младенцам, то в погребениях более позднего периода обнаруживался прах детей в возрасте от одного до трех лет. В некоторых урнах содержались кости двух-трех детей: обычно возраст одного из них составлял от двух до четырех лет, а другие были недоношенными или недавно рожденными младенцами. Возрастная разница (до двух лет) предполагает, что они были единоутробными детьми. Одно из возможных объяснений этого обстоятельства может заключаться в том, что для ублажения Баала или Тиннит уже было недостаточно принести в жертву мертворожденного младенца или животное: требовалось пожертвовать божествам старшего ребенка, если обещанный ребенок родился мертвым. В надписях на стелах карфагенские отцы обычно употребляли притяжательные местоимения BNT или ВТ, подтверждая, что приносят в жертву не суррогат, а собственное дитя. Вот образчик типичного послания божествам из тофета в Карфагене: «Госпоже Тиннит, лику Баала, и Баал-Хаммону Бомилькар, сын Ганнона, внук Милькиатона посвящает своего единокровного сына. Да придет ему ваше благословение!»{219}

Утверждение, будто тофет был своего рода детским акрополем, опровергается тем, что пропорциональное соотношение детских захоронений на кладбищах в пуническом Карфагене примерно такое же, как и по всему Древнему миру. Недостаток данных о зафиксированных детских останках может быть результатом того, что археологи просто-напросто игнорировали крошечные или плохо сохранившиеся кости. Греческие авторы-современники были убеждены в том, что карфагеняне приносили в жертву детей, и археологические данные не позволяют отвергать свидетельства древних греков как клевету на пунический Карфаген.

Можно сделать один вывод: во времена тяжелых испытаний карфагеняне и другие западные финикийцы действительно приносили в жертву своих детей ради благополучия семей и общин. Археология также свидетельствует и о том, что тофеты не считались местом совершения некоего злостного таинства, а были скорее символом престижа и величия. Обладание тофетом указывало на особый статус, на который могли претендовать только самые большие и богатые поселения, а кандидатами на жертвоприношение богам были прежде всего дети элиты{220}. Ритуалы, совершавшиеся в тофетах, имели жизненно важное значение для всей общины, и они поощрялись властями[89].

В сохранении тофетов в Карфагене и других западных финикийских поселениях проявились одновременно и приверженность левантийскому наследию, и стремление к политическому и культурному отделению от метрополии. То, что тофет как религиозный институт продолжал функционировать на западе многие столетия после его исчезновения в Леванте, отражает не только консерватизм иммигрантских общин. Это обстоятельство подтверждало жизнеспособность западного финикийского мира, нарождавшегося из тени левантийского прошлого.


Рождение торговой сверхдержавы

В 573 году после тринадцатилетней осады Тиру все-таки пришлось подписать унизительный мир с вавилонским царем Навуходоносором. Историки традиционно связывают с этой датой кончину независимой тирской торговой империи, ввергнувшей в экономический кризис и финикийские колонии на далеком западе{221}. В действительности оба события стали следствием одного и того же бедствия: коллапса ценности серебра. К началу VI столетия Ближний Восток перенасытился этим металлом, что привело к резкому сокращению морского сообщения между Испанией и Левантом.

Тир больше не пользовался иммунитетом как основной дилер на рынке драгоценных металлов, и многие финикийские торговые фактории на южном побережье Испании теперь были обречены на вымирание. Некоторые из них еще держались на плаву благодаря грузовым судам, проходившим через Гадес. Как только корабли перестали курсировать, поселения опустели. Финикийские колонии в Центральном Средиземноморье вышли из экономического кризиса практически невредимыми, поскольку они зависели главным образом от торговли на тирренском направлении север — юг и связей с эгейским миром{222}.

Для Карфагена исчезновение тирских торговых кораблей в регионе открыло новые возможности для расширения собственной торговой сети, особенно в сфере поставок товаров и сырьевых материалов из Восточного Средиземноморья, Египта и Леванта[90]. Коллапс торговых путей между Левантом и Испанией, игравших важную роль в раннем становлении Карфагена, теперь послужил катализатором, по выражению одного немецкого историка, «Der Aufstieg zur Grossmacht» — «рождения сверхдержавы»{223}.

О характере этой сверхдержавы у специалистов нет единого мнения. Многие историки под впечатлением от деяний империй Древнего и Нового мира склонны рассматривать Карфаген как империалистическую державу, стремившуюся подчинить земли Западного Средиземноморья военными и экономическими средствами[91]. Враждебная древняя греческая историография и более поздние предубеждения вложили свою лепту в создание образа агрессивных карфагенян, зловредных восточных поработителей Древнего мира, уже познавшего западную цивилизацию. В особенности это касалось Испании: карфагенян нередко обвиняли в гибели древних тартесских царств. Проповедники идеи, будто Тартесс воплощал великую западную цивилизацию — эдакая западная Троя, — доказывали, что древняя Андалусия подверглась зверскому вторжению карфагенян в последние десятилетия VI века{224}.[92] Эти утверждения позднее были подкреплены римлянами, заявлявшими, что карфагеняне предательски захватили Гадес, когда граждане города попросили защитить их от испанцев{225}.[93]

Известны и другие обвинения Карфагена в империалистических устремлениях. Согласно римскому историку III века нашей эры Юстину, опиравшемуся на утерянные сведения Помпея Трога («История Филиппа»), Малх, карфагенский полководец, овладел почти всем островом Сицилия, но потерпел сокрушительное поражение на Сардинии в середине VI века. Карфагенский Совет старейшин, возмутившись унижением, наказал военачальника и его уцелевших воинов, отправив их в изгнание. Однако Малх тоже вознегодовал, помня о своих прошлых победах. В отместку он осадил Карфаген и сумел взять его. Дело кончилось тем, что его все-таки казнили, вменив ему в вину заговор с целью самому стать царем{226}.

По сообщению того же Юстина, позднее в VI веке другой карфагенский полководец по имени Магон послал на Сардинию армию, которой командовали его сыновья Гасдрубал и Гамилькар. Экспедицию ожидала катастрофа, когда от ран умер Гасдрубал. Однако карфагеняне смогли закрепиться на южной половине острова и вынудили несколько местных племен уйти в горы{227}. Действительно, существуют археологические свидетельства беспорядков на острове в середине VI века. Финикийцам пришлось покинуть свои опорные поселения Монте-Сираи и Куккурредус, причем Куккурредус был сожжен, а главное нурагийское поселение Су-Нуракси — полностью разрушено{228}.

К подобным драматическим историям о деспотизме и захватнических устремлениях Карфагена в VI веке следует относиться скептически, поскольку они написаны в более поздний период и во времена (после Пунических войн), когда негативные стереотипы по отношению к карфагенянам прочно утвердились в сознании греков и римлян. На Сардинии не обнаружено признаков долговременной карфагенской оккупации в данный период. Археологические свидетельства насилия и беспорядков могут отражать конфликты между финикийскими поселенцами и аборигенами или междоусобные столкновения самих нурагийцев[94].

Если в историях о Малхе и Магоне и есть какая-то доля правды, то они скорее всего являются литературными обработками воспоминаний о кратковременной интервенции карфагенян для защиты финикийских интересов на острове. В первой половине VI века Карфаген все еще ввозил из-за моря до 50 процентов продовольствия и Сардиния оставалась важнейшим поставщиком{229}. Карфагенская стратегия на острове в VI веке характеризовалась не агрессивными завоеваниями. Карфагенян больше интересовало совершенствование системы сбора и транспортировки сельскохозяйственной продукции и сырья, для чего они основали два новых города — Карали (Кальяри) и Неаполис (Неаполь){230}.

В Южной Испании тоже не существует убедительных свидетельств карфагенского вторжения. Карфаген не имел никакого отношения к коллапсу тартесских царств, он произошел вследствие междоусобиц и краха левантийской торговли металлами, главного источника обогащения элиты{231}. Если военные интервенции, упоминавшиеся поздними авторами, и происходили в действительности, то они были временные, поскольку нет археологических подтверждений длительной оккупации Южной Испании. Карфаген частично заполнил экономический вакуум, образовавшийся после краха торговли металлами между Иберией и Левантом, но это вторжение имело ограниченный характер. В Андалусии отмечена определенная колониальная активность карфагенян (например, в Вильярикосе), однако основные усилия они сосредоточили на реорганизации и расширении действующих финикийских поселений, таких как Малага и Эбузус[95] (на Ибице){232}.[96] Только в конце V — начале IV века Карфаген начал устанавливать контроль над заморскими территориями, но и тогда его действия не укладывались в рамки того, что мы называем «империалистической политикой». Мы не можем говорить о территориальных завоеваниях, административном управлении, сборе податей, организации коммерческих монополий или монополизации внешней политики{233}.


Экспансия в Африку

Карфаген должен быть разрушен

Коммерческая экспансия Карфагена в этот период традиционно объясняется нехваткой сельскохозяйственных угодий{234}. Однако новые археологические свидетельства убеждают в том, что, несмотря на расширение и укрепление заморских торговых плацдармов, карфагеняне постепенно освобождались от чужеземной продовольственной зависимости. Палеоботанические исследования доказали необычайное разнообразие диеты граждан Карфагена. В рацион питания входили ячмень, пшеница и другие злаки, множество овощей, бобовых и чечевицы, фруктов — гранатов, инжира, винограда, оливок, слив и дынь, а также миндаль и фисташки. Карфагеняне употребляли много рыбы и других даров моря, ели баранину, козлятину, свинину, курятину, иногда даже собак{235}.[97] Начиная со второй половины VI века едой их обеспечивали в основном собственные североафриканские земли{236}.

Нам неизвестно, каким образом достались им эти территории — посредством заключения союзов с местными ливийскими вождями или завоеваниями. Археология подтверждает лишь то, что уже в VI веке карфагеняне владели плодородными землями долины реки Меджерда и полуострова Бон, построив форты и поселения{237}. Красочное описание этого края (теперь часть северо-востока Туниса) оставил нам Диодор Сицилийский:

«Повсюду… виднелись огороды и сады, орошаемые многочисленными источниками и каналами. Между ними белели известью добротные дома, выстроенные вдоль дороги и демонстрировавшие богатство их обитателей. В жилищах имелось все необходимое для наслаждения жизнью и приобретенное за годы длительного мира. Здесь выращивали виноград, оливки и множество разнообразных фруктов. По обеим сторонам дороги на равнине паслись стада крупного рогатого скота и овец, а за главным пастбищем, ближе к болоту, темнели табуны лошадей. Коротко говоря, в этих землях сразу бросается в глаза благосостояние самых знатных землевладельцев Карфагена, употребляющих свое богатство для получения жизненных удовольствий»{238}.[98]

Сорок лет назад археологам посчастливилось обнаружить одно из карфагенских поселений на мысе Бон — Керкуан. Эта находка уникальна. Руины других поселений, если они существуют, недоступны, так как запрятаны под древнеримскими, византийскими, арабскими, а теперь и тунисскими строениями. Керкуан тоже был разрушен римлянами. Но ни римляне, ни другие пришельцы не посчитали нужным его восстанавливать или строить на этом месте новый город. Мы даже не знаем, как карфагеняне называли это маленькое поселение. Наименование Керкуан (присвоенное археологами) не фигурирует в сохранившихся исторических свидетельствах Древнего мира. Тем не менее это открытие археологов дало нам редкую возможность представить себе жизнь в поселении пунической Северной Африки[99].

А жизнь для большинства его обитателей, как можно догадаться, была нелегкой, сводясь главным образом к добыванию средств для существования, в чем и убеждает нас археологическое исследование Керкуана. Хотя воды было предостаточно, она имела солоноватый вкус, а почвенный слой вокруг был слишком мал для продуктивного земледелия. Поселение располагалось у моря, но не имело естественной гавани. Керкуан оказался городом, забытым историей и пролежавшим под дюнами в неизвестности более двух тысяч лет.

Руины датируются в основном началом III века, то есть временем,, предшествовавшим его окончательному разрушению. Тем не менее по Керкуану можно составить полное представление о типичном небольшом пуническом городе в Северной Африке{239}. В нем, вероятно, проживало не более 1200 человек, и они занимались преимущественно рыболовством и различными ремеслами, главными среди которых были добывание соли, изготовление пурпурных красителей (на месте поселения найдено множество раковин) и соуса гарум.

Несмотря на скромные размеры, город имел свободную сетчатую планировку и состоял из широких улиц, перемежавшихся общественными площадями. Самым заметным общественным зданием был скорее всего храм, и он, наверное, производил соответствующее впечатление. Вход обрамляли пилястры, вестибюль вел в просторный двор, разделенный на две части алтарем и подиумом. Жертвенный алтарь располагался в передней половине, а другая половина двора предназначалась для ритуальных обедов. Хотя археологи в точности не выяснили, каким божествам поклонялись в храме, артефакты, найденные при раскопках (в том числе вотивный наконечник стрелы), позволяют предположить, что ими были Мелькарт, его сын Цид и Тиннит, а это, в свою очередь, может указывать на первоначальный статус Керкуана как «колониального» поселения на чужеземной территории. Две терракотовые мужские головы — бородатого пожилого божества и молодого безбородого бога, оба в закругленных конических тиарах — напоминают иконографию Цида и Мелькарта в храме Антаса на Сардинии[100].

Частные резиденции на просторных авеню напоминали скорее особняки. Стены воздвигались традиционным пуническим методом: бутовой засыпкой, усиленной через равные интервалы прямоугольными, стоящими вертикально камнями. Комнаты и подсобные помещения располагались вокруг центрального дворика. В одних комнатах имелись встроенные шкафы и комоды, в других — стенные печи для приготовления хлеба (наподобие табурн, которыми и сегодня пользуются в Тунисе). Многие дома были двухэтажные: на втором уровне, помимо комнат, находилась еще и терраса.

Но археологов в Керкуане больше всего поразило обилие ванн и их техническое исполнение. В отличие от Карфагена, где сидячие ванны были свободно стоящими, здесь они обычно встраивались в комнаты, имели ступенчатое сиденье, подлокотники и небольшой бассейн, покрытый водонепроницаемой замазкой. Некоторые ванные комнаты разделялись на две части: одна из них предназначалась для переодевания, а другая — для купания. В греческих домах ванные комнаты обычно примыкали к кухне, в Керкуане они располагались при входном вестибюле или коридоре, ведущем с улицы в дом. Такое местоположение можно объяснить элементарным практицизмом: оно облегчало устройство дренажа и подачи воды. Однако напрашивается и другой вывод. Пунийцы, похоже, считали омовение тела важнейшим ритуальным действом очищения, необходимым после общественных и уличных контактов перед вступлением в интимную сферу семейной жизни{240}.

Керкуан оставил нам полезные свидетельства и о том, как уживались карфагеняне с местным ливийским населением{241}. Хотя и религиозные обряды, и архитектура города были типично карфагенские, а письменность была пуническая, сохранялись и ливийские традиции. Это особенно проявлялось в погребальных ритуалах. Склеп Зибака, литейщика, подтвердил, что при его захоронении полностью соблюдены ливийские обычаи: он погребен в позе эмбриона. В склепе также найдены следы красной охры, которая всегда использовалась в ливийских погребальных обрядах.

Судя по археологическим данным, это маленькое поселение поддерживало связи с другими регионами Средиземноморья. В одной гробнице, датирующейся VI веком, найдены ионическая чаша и аттический чернофигурный винный кувшин. На сосуде изображен гомеровский герой Одиссей, сбегающий из пещеры циклопа Полифема. Здесь широко использовались детали греческой архитектуры, в том числе ионические капители. В частных домах также отмечается значительное греческое влияние: устройство перистильных двориков, применение декоративной штукатурки стукко. С другой стороны, в VI веке возрастало и влияние карфагенян в Северной Африке. Они все больше утверждались на побережье, заключая договора с местными вождями, но развивая и коммерческие отношения с другими финикийскими колониями, такими как Лике{242}.[101]

В V веке экспансия Карфагена в Африке продолжилась. В сферу его господства вошли плодородные земли Сахиля (регион вокруг современных тунисских городов Сус и Сфакс), а также Большой Сирт (северо-восточная часть современной Ливии)[102]. Именно в этот период карфагеняне прославились и как земледельцы. Современные обследования амфор, использовавшихся для транспортировки продовольствия в город, показали, что уже в последние десятилетия VI века большинство продуктов питания производилось на угодьях самого Карфагена{243}. Есть данные о том, что в V-IV веках фермы и сельскохозяйственные центры создавались на ближних карфагенских территориях, в том числе и на полуострове{244}. Получило широкую известность поместье Гаммарт на севере карфагенского полуострова, в котором был налажен отжим оливкового масла{245}.

Сельскохозяйственные успехи Карфагена тесно связаны с именем Магона, чьи рекомендации по земледелию, садоводству, виноградарству и даже животноводству цитировались и греческими, и римскими авторами{246}.[103] Его считали несомненным авторитетом в садоводстве и виноградарстве, он же был инициатором и поборником применения удобрений и регулярной обрезки деревьев. Археологи, работая на раскопках коммерческих портов Карфагена, нашли материальные свидетельства достижений Магона, обнаружив в стоках, осевших примерно в середине IV века, зерна винограда, оливок, слив, персиков и дынь, а также орехи миндаль, фундук и фисташки (при выращивании некоторых из этих растений требуется обладать такими садоводческими навыками, как прививки){247}. Карфагеняне успешно занимались и виноделием{248}. Особой популярностью пользовались сладкие вина, изготовленные из подсушенного на солнце винограда (наподобие пассито, которое и сегодня любят в Италии). По всему Западному Средиземноморью найдено множество карфагенских грузовых амфор, в которых перевозилось либо вино, либо оливковое масло, которое тоже в больших количествах изготавливалось в Северной Африке. Этот карфагенский регион прославился также инжиром и гранатами, которые римляне позднее стали называть malum Puniсит — «пуническими яблоками». Карфагенянам принадлежат и некоторые технические сельскохозяйственные изобретения, например, tribulum plostellum Punicum — «пуническая тележка», примитивная, но крайне полезная молотилка{249}.


Осваивание Атлантики

В исторической литературе бытуют занимательные легенды, допускающие вероятность того, что карфагеняне посещали и гораздо более отдаленные регионы Африки. Согласно греческим и римским авторам, за сто лет до первого похода греков в Атлантику, совершенного Пифеем[104] из Массилии во второй половине IV века[105], там почти одновременно побывали две карфагенские экспедиции{250}. Так мало было известно в ту далекую эпоху об Атлантике, что древние люди верили, будто она является огромной рекой, омывающей всю землю{251}.

Карфаген должен быть разрушен

Первая из этих экспедиций состояла всего лишь из одного судна, капитаном которого был знатный карфагенянин по имени Гимилькон. О ней сообщается в поэтическом произведении о географии, написанном в IV веке нашей эры римским патрицием Фестом Руфом Авиеном для юного родственника. Маловероятно, чтобы Авиен мог прочесть оригинальный пунический текст. Скорее всего он почерпнул информацию из более ранних греческих описаний приключений Гимилькона{252}.[106]

Авиен сообщает, что, миновав Геркулесовы столбы, корабль Гимилькона пошел на север вдоль западного побережья Иберийского полуострова и Галлии (современной Франции). Путешествие заняло долгих четыре месяца из-за безветренной погоды, больших скоплений морских водорослей и гигантских чудовищ, встречавшихся на пути[107]. Наконец скитальцы достигли берегов того приморского края, который теперь называется Бретанью. Там обитали эстримнии — торговые люди, не боявшиеся отправляться в океан на своих утлых суденышках. Они прославились особыми отношениями с жителями таинственных и богатых оловом и свинцом островов Касситериды (ассоциируются и с островами возле Испании или в заливе Морбиан, и с островами Скилли, и даже с Корнуоллом){253}. Экспедиция затем двинулась еще дальше на север, дошла до Ирландии и Британии, после чего вернулась в Карфаген.

Как и о северном путешествии Гимилькона, сведения о второй атлантической экспедиции карфагенян почерпнуты не из пунических текстов, а из произведения анонимного греческого автора. Повествование имеет название «Перипл» («Плавание») Ганнона, его недавно датировали V веком до н.э., но не исключено, что речь идет о копии надписи в храме Баал-Хаммона в Карфагене{254}.[108] Вторая экспедиция была гораздо более масштабным предприятием. Флотилия состояла из 65 кораблей, на борту которых находилось 30 000 человек, мужчин и женщин, продовольствие и различное снаряжение. Армада, которой командовал некий Ганнон, выйдя в Атлантику, вначале следовала вдоль берегов нынешних Марокко и Мавритании, основывая по пути новые поселения. Затем она миновала устье большой реки, предположительно Сенегала, где туземцы не давали путешественникам сойти на берег, забрасывая их камнями (обычно они убегали или прятались){255}.

Спустя двенадцать дней после отплытия из Карфагена корабли Ганнона бросили якоря у гор, покрытых благоухающими и многоцветными деревьями, — по всей вероятности, горного массива Фута-Джалон в Гвинее-Бисау{256}.[109] Через некоторое время карфагеняне разбили лагерь в устье реки (очевидно, Нигера). Вечером, когда они разожгли костры, их напугали неожиданно раздавшиеся в тишине звуки музыки, бой барабанов и громкие крики, доносившиеся из джунглей{257}. Потом перед ними возникло удивительное зрелище потоков огня, струившихся в океан (лава, извергавшаяся вулканом). Экспедиция потом поднялась на очень высокую гору, называвшуюся «Колесницей богов» (вероятно, гора Камерун), где карфагеняне снова увидели извержение вулкана, выбрасывавшего языки пламени к самым звездам ночного неба. Позднее в лесах, возможно, Габона им встретились множество «покрытых волосами дикарей» (скорее всего это были шимпанзе){258}. Карфагеняне не смогли изловить ни одного самца, поскольку они оказались слишком проворными и свирепыми. Им удалось поймать трех самок, но их пришлось убить, так как они тоже отчаянно сопротивлялись. Позднее один римский источник утверждал, что шкуры несчастных существ экспонировались в храме Тиннит в Карфагене вплоть до дней разрушения города{259}. Только теперь Ганнон решил возвращаться домой: заканчивались припасы. Повествование об обратном путешествии отсутствует: «Перипл» внезапно обрывается на этом эпизоде{260}.[110]

Хотя и нет твердой уверенности в исторической реальности описанных выше походов, они укладываются в рамки репутации карфагенян как отважных мореплавателей и предприимчивых торговцев. Численность людей, находившихся на борту кораблей, явно преувеличена, но она указывает на то, что основание торговых факторий и производств на западном побережье современного Марокко для соления рыбы, изготовления пурпурных красителей и гарума было важнейшей целью экспедиции{261}.[111] Кроме того, в Мавритании имелись месторождения меди, в Гамбии и Гвинее-Бисау — золота, а в провинции Баучи на севере Нигерии — олова{262}.[112]

Эти описания дальних коммерческих экспедиций карфагенян в Атлантику дали благодатный материал для академических дискуссий. Французские исследователи Жан Габриель Демерльяк и Жан Мера предположили, что экспедиции были частью стратегии Магонидов, направленной на утверждение господства Карфагена в Атлантике{263}. Согласно их теории, для повышения коммерческой эффективности карфагеняне использовали «челночную» систему. На мелких и маневренных судах они доставляли в Гадес с побережья Северной Атлантики олово, свинец, медь, янтарь, лен и кожи, с юга — золото, олово, слоновую кость, кожи, яшму, камедь, каучук, пурпурные одеяния и рыбные изделия, а затем все это перегружалось на большие торговые корабли и увозилось в Карфаген{264}. Более того, по мнению Демерльяка и Мера, экспедиция Гимилькона ставила целью наладить транспортировку олова из Галлии и Британии с помощью эстримниев и помешать греческой колонии в Массилии (Марсель) расширять и укреплять коммерческие связи в Галлии{265}.[113]

Их теории оспариваются другими специалистами. Виктор Белло Жимене противопоставил им свои контраргументы. Он обратил внимание на два обстоятельства: недостаточность географических сведений об этих регионах в древнегреческих географических трудах и полное отсутствие археологических свидетельств коммерческой деятельности карфагенян и на северном, и на африканском побережье Атлантики{266}. И другие исследователи выразили серьезные сомнения в исторической достоверности описаний карфагенских экспедиций, указывая на то, что они переполнены тропами и клише, свойственными фантазийной греческой литературе[114]. Правда, Жеан Десанж отметил: «Нельзя лишить “Перипл” специфической греческой мантии без того, чтобы не превратить повествование в полную бессмыслицу; греческие парадигмы еще не означают, что оно не основано на реальных событиях»[115]. Кроме того, грамотное описание африканской топографии, флоры и фауны вряд ли можно отнести целиком на счет богатой греческой фантазии.

Вряд ли надо удивляться и отсутствию материальных свидетельств пребывания карфагенян в Западной Африке и на северных берегах Атлантики. Гораздо больше удивления вызывало бы то, если бы следы кратковременной жизнедеятельности сохранились в прибрежных районах, претерпевших значительные топографические изменения за два с половиной тысячелетия. Другое дело — ссылки на сильные ветра и течения, которые должно было преодолевать любое судно, идущее в обратном направлении — к столбам Геркулеса. Довести корабль на веслах до Канарских островов — труд, безусловно, тяжелый и изнурительный, но вовсе не непосильный{267}. Имеются исторические указания на то, что Канарские острова иногда использовались мореплавателями для укрытия и пополнения запасов{268}.[116]

Ясно, что Западная Африка не была terra incognita и в ту эпоху. Еще в VII веке вокруг континента совершили плавание финикийские мореходы, которым покровительствовал египетский фараон Нехо II{269}.[117] Геродот дает нам детальное описание бартера, применявшегося карфагенянами в торговле с африканскими племенами:

«Карфагеняне же рассказывают еще вот что. Обитаемая часть Ливии простирается даже по ту сторону Геракловых столпов. Всякий раз, когда карфагеняне прибывают к тамошним людям, они выгружают свои товары на берег и складывают их в ряд. Потом опять садятся на корабли и разводят сигнальный дым Местные же жители, завидев дым, приходят к морю, кладут золото за товары и затем уходят. Тогда карфагеняне опять высаживаются на берег для проверки: если они решат, что количество золота равноценно товарам, то берут золото и уезжают. Если же золота, по их мнению, недостаточно, то купцы опять садятся на корабли и ожидают. Туземцы тогда вновь выходят на берег и прибавляют золота, пока купцы не удовлетворятся. При этом они не обманывают друг друга купцы не прикасаются к золоту, пока оно неравноценно товарам, так же как и туземцы не уносят товаров, пока те не возьмут золота»{270}.{271}

Другой греческий автор, анонимный Псевдо-Скилак, живописал, как купцы прибывали на остров Керна, упоминавшийся в повествовании о плавании Ганнона, откуда они везли товары в каноэ на материк и показывали их туземным «эфиопам»[118]. Эти люди были необычайно высокие, красивые, бородатые, длинноволосые и украшенные татуировками. Они жили в большом городе, и правил ими самый высокий соплеменник. Они питались мясом и молоком, употребляли и вино. Во время войн их войско состояло из всадников, метателей дротиков и лучников, использовавших наконечники, закаленные на огне. Чаши для питья, браслеты, убранство коней — все было сделано из слоновой кости. Финикийцы/карфагеняне продавали им благовонные масла, египетские камни, аттические изразцы и кувшины, а взамен получали домашних животных, шкуры оленей, львов и леопардов, кожу слонов и слоновую кость{272}.

Нет особых причин для того, чтобы считать, будто экспедиции Ганнона и Гимилькона вымышлены богатой фантазией греческих писателей. Тем не менее маловероятно, чтобы карфагенские купцы могли совершать столь дальние и тяжелые путешествия на запад на регулярной основе. Более правдоподобным представляется такой вариант: главной целью экспедиции Ганнона и содержанием ее первой части было основание новых поселений и торговых факторий на атлантическом побережье, где теперь находится Марокко, а второй ее этап — после острова Керна — заключался в разведке и исследованиях{273}. В самом деле, именно эти новые поселения на атлантическом побережье Марокко могли быть поставщиками маринованной и соленой рыбы в пунических амфорах, которая начала появляться в Коринфе около 460 года, откуда ее, очевидно, развозили и в другие регионы Греции{274}.

Основание новых поселений на атлантическом побережье Марокко соответствует общему направлению карфагенской колониальной политики в этот период: ориентация на наращивание собственных продовольственных ресурсов. Аристотель отмечал, что, переселяя излишних и бедных обитателей в колонии, карфагенская элита пыталась предотвратить социальные конфликты{275}.


Пуническое Средиземноморье

Хотя Карфаген и не властвовал над финикийской диаспорой в Центральном и Западном Средиземноморье, его влияние туда проникало. Точное время наступления эры, которую мы называем «пунической», определить трудно. Можно лишь говорить о том, что своеобразные черты карфагенской культуры начали проявляться в других западных финикийских колониях со второй половины VI века{276}.

Характерными признаками культурной экспансии Карфагена считаются распространение пунического языка, левантийского диалекта, на котором говорили карфагеняне, и переход от кремации к захоронению тел{277}. Более значительную роль в религиозной жизни западных финикийских колоний стали играть тофеты[119]. На рынке предметов роскоши восточногреческую керамику постепенно вытеснили гончарные изделия из Афин (давно полюбившиеся карфагенянам)[120]. Возросло осознание общности и гражданских прав{278}. В Карфагене чужестранцам и освобожденным рабам предоставлялся гражданский статус в соответствии с так называемым сидонским правом ('ssdn), то есть им даровались некоторые права и привилегии, ассоциировавшиеся с карфагенским гражданством{279}.[121]

Однако «пунизация» финикийской западной диаспоры вовсе не означала насаждение культурного конформизма. Напротив, в некоторых районах происходила еще большая диверсификация вкусов по мере исчезновения влияния Финикии. Иными и более декоративными стали чаши, блюда, вазы, кувшины и парфюмерные флаконы, поколениями служившие ходовым товаром{280}.[122] Такое же художественное многообразие отмечается в дизайне и мотивах стел нового пунического мира{281}.[123]

Исторический феномен, который мы называем «пуническим миром», возник в результате не однолинейной трансформации Финикии, а смешения финикийских традиций с туземными и колониальными культурами всего Западного Средиземноморья{282}.[124] Пример подобного смешения дает нам Сардиния, где найдено множество масляных светильников, использовавшихся в качестве приношений в пунических святилищах (согласно местным сардинским обычаям){283}. Многие из святилищ были встроены в существовавшие нурагийские храмы, и это тоже может свидетельствовать о происходившем процессе взаимопроникновения местных и пришлых традиций{284}.

И в Испании, и на Сардинии и Сицилии изначально формировались микрокультуры — «сообщества взаимопонимания», в которых совместно проживали финикийские/пунические поселенцы и аборигены. Они возникали на основе коммерческих интересов, и обитатели этих «коммуналок» зачастую не понимали обычаев друг друга. Однако со временем из взаимной настороженности рождалось взаимопонимание, присущее данной общине и исключающее даже индивидуумов того же этноса, но проживающих за пределами данной территории[125]. Под термином «пуническая культура» подразумевается комплекс разрозненных культурных трансформаций и слияний, происходивших по всему Западному и Центральному Средиземноморью. Лишь в V и IV веках, когда гегемония Карфагена утвердилась в целом ряде регионов, включая Сардинию, сформировалось более целостное, но далеко не тотальное культурное единообразие.

Показателен в данном случае пример Антаса, уединенной местности на юго-западе Сардинии, где был воздвигнут храм, посвященный пуническому божеству Циду. Первоначально Цид был левантийским богом, совершившим затем длительное путешествие на запад вместе с финикийскими торговцами. Он играл второстепенную роль в карфагенском пантеоне, но к IV веку пуническое население Сардинии признало его священным покровителем острова[126]. Это было типично пуническое святилище: обнесенная стенами замкнутая территория, на которой находилось прямоугольное, ориентированное на север строение с алтарем на открытом воздухе для всесожжении богу{285}. Хотя храм располагался в отдаленной долине, окруженной крутыми лесистыми склонами холмов, он привлекал множество самых разных людей, в том числе и высокого социального статуса, даже из таких дальних краев, как Карали (Кальяри){286}. Секрет его притягательной силы заключался в скалистом выступе, на котором он находился: это место принадлежало нурагийскому богу Баби задолго до того, как на остров прибыли финикийцы[127]. Археологи нашли здесь бронзовую статуэтку обнаженного воина: в нем признали бога Баби, поднявшего правую руку в благословении и держащего в левой руке копье. Статуэтка датируется IX-VIII веками. Специалисты обнаружили поразительное сходство между изваянием воина и иконографией Цида, который тоже часто изображался с воздетой правой рукой и с копьем в левой руке[128]. Этим сходством можно объяснить и наличие множества железных наконечников для стрел и дротиков среди вотивных приношений Циду, поскольку они обычно ассоциируются и с Баби{287}.


Новые друзья и старые враги

Отношения между пунийцами и греками на Сицилии складывались примерно таким же образом. Финикийцы обосновались на острове в начале VIII века, и первыми их самыми главными колониями были Панорм, Солунт и Мотия. В поселении Мотия, располагавшемся в закрытой бухте на островке, соединенном с материком узким перешейком, первыми строениями были склады и мастерские, обросшие постепенно жилищами и религиозными сооружениями, среди которых наибольшей известностью пользовалось святилище Каппидаццу{288}. Однако вскоре финикийцев начали теснить греческие колонисты, нахлынувшие сюда в последние десятилетия VIII века и привлеченные удобным расположением Сицилии на торговых путях Средиземноморья и изобилием плодородных земель{289}.

Согласно Фукидиду, среди аборигенов Сицилии самыми древними были сиканы, прибывшие сюда из Иберии в далеком прошлом. Элимцы, обитавшие на западной стороне острова, предположительно эмигрировали из Трои. Сикулы, переселившиеся из Италии, покорили сиканов и, захватив большую часть острова, выдворили их на западные и южные окраины Сицилии{290}. Если финикийцы мирно уживались с элимцами и сикулами, то греческие колонисты зачастую насильно изгоняли аборигенов с насиженных мест{291}. Это приводило к тому, что поселения финикийцев и элимцев объединялись в альянсы для борьбы против агрессивных территориальных поползновений греков. Сицилия превратилась в арену борьбы за ресурсы и конфликтов. Тем не менее, несмотря на проявления враждебности, между различными этническими общинами возникли и развивались коммерческие и культурные связи. На острове установилась атмосфера экономической взаимозависимости, прерывавшаяся иногда междоусобными и внутриобщинными столкновениями{292}. Ни одна из колониальных или туземных этнических общин не могла возвыситься над другой в продолжение сколько-нибудь длительного времени.

Это значит, что обстановка культурного синкретизма и политико-экономического синергизма, иными словами — колониального компромисса, сохранялась здесь значительно дольше, чем в других колониальных регионах, таких как Италия.

Осознание культурной и политико-экономической взаимозависимости сопровождалось обострением конкурентной борьбы за рынки и сырьевые материалы. Для Карфагена важнее всего было оградить свои коммерческие интересы в тирренском регионе[129]. Греки уже контролировали значительную часть Сицилии и Южной Италии (позднее этот район в Италии получил название Магна Греция (Великая Греция). В VI веке новая волна греческих колонистов основала поселения на северных берегах Средиземноморья — Массилию, Антиполис (Антиб), — Никею (Ницца) на восточном побережье Корсики и на Эолийских островах.

Карфаген должен быть разрушен

В VI веке Сицилия, можно сказать, процветала. Коллапс торговли металлами на маршруте Испания — Левант не особенно отразился на финикийских колониях юго-запада острова: их благосостояние традиционно в большей мере зависело от коммерческих связей с греческими соседями и обеспечивалось стратегическим положением на морских путях между Грецией, Италией и Северной Африкой. В Мотии протянули новую дамбу к материку и построили сухой док (cothon) для капитального ремонта судов. Финикийцы нарастили храм Каппидаццу и расширили тофет. Город тогда имел две промышленные зоны, оборудованные печами и колодцами для изготовления керамики, а также комплекс сооружений для производства пурпурных красителей и кожаных изделий{293}.

Греческие и туземные соседи в Мотии тоже не бедствовали. В Селинунте греки реконструировали общественный центр и возвели на новой двухуровневой пирамидальной террасе несколько дивных храмов. В Сегесте элимцы торжественно открыли свой храм, столь величественный, что, по некоторым сведениям, на его сооружение потребовалось более тридцати лет{294}.[130]

Однако обогащение рано или поздно начинает провоцировать проблемы. На южном и восточном побережьях, где традиционно хозяйничали греки, им стало тесно, и они начали приглядываться к менее заселенным северо-западным и западным территориям острова (где уже обосновались элимцы и финикийцы). В 580 году греческие колонисты, прибывшие с Книдоса и Родоса, попытались основать поселение напротив Мотии, но их выдворили оттуда совместными усилиями финикийцы и элимцы{295}.[131] Неудивительно, что и Мотия, и Селинунт теперь окружили себя крепостными стенами со сторожевыми башнями{296}. Свидетельства конфликта сохранили такие артефакты, как мемориальный камень, найденный в Селинунте на могиле Аристогитона, сына Аркадиона (он был убит у стен Мотии в VI веке){297}.

Конечно, не только на Сицилии экспансия греков создавала конфликтные ситуации. Возможно, обеспокоенность нарастанием греческой колонизации в Центральном и Западном Средиземноморье и подтолкнула карфагенян к формированию альянса с царями этрусков в Центральной Италии, также заинтересованными в контролировании тирренских торговых путей. Карфаген уже установил дипломатические отношения с Этрурией, финикийские купцы давно пользовались этрусскими портами, теперь этой привилегии удостоились и карфагенские торговцы{298}.[132] Вероятно, и один из портов этрусского царства Цере, современный Санта-Маринелла, получил название Пуникум вследствие того, что его облюбовали пунические купцы{299}. Не случайно в могилах знатных карфагенян археологи находят чаши bucchero nero[133] и другие образцы этрусской керамики, и на карфагенском же кладбище найдена небольшая дощечка из слоновой кости с надписью, исполненной на этрусском языке: «Я пуниец из Карфагена»[134].

В развалинах комплекса из двух храмов-близнецов в Пирги, втором порту Цере, археологи обнаружили еще более удивительные артефакты: три золотые пластины с надписями. На двух пластинах они были начертаны на этрусском, а на третьей — на пуническом языке. В этих документах, известных теперь как «таблички Пирги», упоминается дарение правителем Цере особого места для поклонения богине Астарте в храме, посвященном этрусской богине Уни. Возможно, имеется в виду выделение специальной молельни для осевших здесь пунических и/или финикийских торговцев с Кипра{300}.[135]

Хотя в основе альянса карфагенян и этрусков лежали торговые интересы, предусматривались и совместные военные действия в случае внешней угрозы[136]. Карфагеняне заслужили репутацию людей, готовых беспощадно наказать любого, кто осмелится напасть на их торговые суда{301}. Когда в 535 году фокейцы — греки, бежавшие от преследований персов в Малой Азии и основавшие колонию в Алалии на Корсике, — начали устраивать набеги на карфагенские корабли, возмездие было скорое и суровое. Соединенная армада из двухсот карфагенских и этрусских кораблей атаковала греческую флотилию возле южного побережья Корсики — это сражение вошло в историю под названием «битвы в Сардинском море». Тяжелые потери понесли обе стороны, но греков принудили уйти из региона и покинуть свою колонию на Корсике. Пленников с триумфом привезли в Этрурию и забили камнями{302}.[137] Фокейцам ясно дали понять, что им не следует показываться в Тирренском море.

Желая обеспечить себе преимущественное положение в Центральном Средиземноморье, карфагеняне подписали договор и с другой нарождающейся державой — латинским городом Римом. Вероятно, это было лишь одно из многих двухсторонних соглашений, заключенных с местными правителями региона и предназначенных для утверждения интересов пунического «супермаркета» в Центральном и Западном Средиземноморье{303}.[138] Для римлян же альянс с Карфагеном означал признание их возраставшего влияния в Центральной Италии{304}. Это соглашение для них имело столь важное значение, что его текст выгравировали на бронзовой пластине[139].

Договор с римлянами, подписанный в 509 году, отличался необычайной детализацией и широтой тематики. Римлянам и их союзникам запрещалось плавание за пределы «Прекрасного мыса», района к северу от Карфагена, называемого в наше время мысом Бон. Фактически им блокировался доступ к плодородным землям Большого Сирта. Если какое-либо судно из-за непогоды или вражеских действий минует этот рубеж, то его передвижения должны быть ограничены определенными рамками. Текст гласил:

«Воспрещается всем, кто вынужденно оказался в данном районе, покупать или уносить что-либо, помимо того, что необходимо для ремонта судна или совершения жертвоприношения, и надлежит покинуть данный район в течение пяти дней. Если товары продаются в Ливии или Сардинии, то купцы, приезжающие торговать, должны заключать сделки только в присутствии герольда или городского клерка, и цена любого товара, продаваемого в их присутствии, устанавливается для продавца государством. Римлянин, приезжающий в карфагенские провинции на Сицилии, пользуется такими же правами, как и все остальные».

Взамен карфагеняне обязывались не наносить ущерба прибрежным городам Лация — Лавинию, Ардее, Цирцейям, Тер-рачине — и всем другим городам, подвластным Риму. (Если они вдруг захватят такой город, то должны возвратить его римлянам.) Карфагенянам запрещалось строить какие-либо форты на латинской территории. Если они окажутся с оружием в руках на такой территории, то должны покинуть ее до наступления ночи{305}.

Рим все еще был второстепенным италийским городом, но для карфагенян первостепенное значение имело его выгодное стратегическое местоположение. Он располагался в двадцати километрах от побережья у реки Тибр, главной транспортной артерии, ведущей в глубь Центральной Италии. И Рим уже стал одним из крупнейших торговых центров северного региона Лация. Он быстро разрастался, одним из первых латинских городов применил на практике городское планирование, возводил общественные здания и добротные жилые дома. Хотя ранняя история Рима покрыта мраком, поздние римские хронисты единодушно считают, что городом первоначально правила эстафета из семи царей. Они также пришли к выводу, основываясь на греческих генеалогических проекциях, что первый из этих царей Ромул вступил на трон в 753 году. Увлечение римлян монархией со временем омрачится своевольным, алчным и звериным поведением венценосцев.

Нараставшее недовольство римлян царями постепенно привело к формированию государственности, основанной на деятельности аристократического совета — сената, действовавшего одновременно и как консультативный орган, и как противовес автократии царя. В последнем десятилетии VI века терпение римлян иссякло, и в 509 году они изгнали из города Тарквиния Луция Гордого. Монархию заменила республика во главе с «консулами», ежегодно избиравшимися кланом аристократов-патрициев{306}.

Существование великих стратегических альянсов может создать превратное представление о политическом ландшафте Центрального и Западного Средиземноморья в VI веке. Политическая обстановка нисколько не напоминала архаический вариант «холодной войны». По всему огромному региону греки, пунийцы, финикийцы, этруски торговали и общались друг с другом, невзирая на политические игры с позиции силы. Между предполагаемыми соперниками чаще всего складывались прочные и долговременные отношения, которые и способствовали созданию на удивление сплоченного и взаимосвязанного средиземноморского сообщества. На западных землях нагляднее всего это выразилось в родстве иконографии воинственного греческого супермена и пунического божества.


Глава 3.

ГЕРАКЛ — МЕЛЬКАРТ

Герои-странники: наследие Геракла

Когда греческие торговцы впервые появились на берегах Центрального и Западного Средиземноморья, они прибывали сюда не одни. Они брали с собой своих богов и мифологических героев. Гомеровские персонажи Одиссей, Менелай, Диомед изображались как первопроходцы, странствовавшие по землям Западного Средиземноморья в очень далеком прошлом{307}. Мифологические герои утверждали легитимность и стародавность прав греков на земли, которые они заселяли, помогали крепить связи с туземными вождями, многие из которых идентифицировали себя с теми или иными героями греческих мифов. К примеру, этруски в Центральной Италии первоначально считали Одиссея и своим пращуром, и вождем, приведшим их в Италию{308}.

Самой значительной фигурой в каноне мифологических героев, помогавших грекам утверждаться на новых территориях, был, конечно, супермен Геракл. Этот могучий шатун, блуждавший по землям Запада и учивший уму-разуму аборигенов, искореняя дикие порядки и сокрушая бандитов и монстров, подал греческим колонистам и пример агрессивного отношения к местным обитателям[140]. Он же продемонстрировал и один из способов конструктивного развития отношений между колонистами и аборигенами: легендарный ловелас оставил многочисленное потомство, совокупляясь с высокородными местными дамами{309}.[141] Геракл предстает больше не как основатель колоний, а как первооткрыватель, изыскатель земель для будущих поселенцев{310}.

Однако Геракл был не просто странствующим богатырем, силой наводившим порядок. Греческие колонисты видели в нем и защитника своих урожаев и домашнего скота{311}. Его спасительная помощь заключалась не только в героических деяниях. Иногда она состояла из абсурдно банальных дел. Греческие колонисты в Южной Италии почитали его не столько за победы над великанами, сколько за подмогу в защите стад от мух и зерновых от саранчи. К исходу VI века, когда память о первых вождях переселенцев начала стираться, а желание сравняться с городами прародителей возросло, некоторые общины в Южной Италии и на Сицилии стали называть Геракла своим действительным родоначальником{312}.

В западных греческих поселениях начали появляться символы и реликвии, связанные с героическими деяниями Геракла в материковой Греции. Из Пелопоннеса в храм Аполлона в южном итальянском городе Кумы привезли шкуру страшного Эриманфского вепря, жертвы одного из подвигов Геракла, совершенных в искупление за убийство жены и детей в припадке безумия. Колонисты из греческого города Халкедон не только сменили местожительство, но и перебазировали в свое новое пристанище в Италии место знаменитого сражения Геракла с гигантами{313}. Геракл постепенно трансформировался из талисмана, ассоциировавшегося с силой и героическими странствиями, в символ успеха колониальной экспансии греков на Западе. Смысл этой трансформации предельно ясен: колонисты не чужаки, земли завещаны им не кем-нибудь, а сыном Зевса.

К VI веку западные греческие авторы — в частности, сицилийский поэт Стесихор в эпической поэме «Герионеида» — уже смело ассоциировали пребывание Геракла на Западе с его десятым и одиннадцатым подвигами: похищениями коров у трехголового великана Гериона и золотых яблок из сада Гесперид[142]. Судя по сохранившимся фрагментам поэмы, Геракл прибыл в Тартесс, где заимствовал у солнца золотую чашу, в которой доплыл через океан до Эрифии, загадочного острова на самом дальнем западном крае мира, где и обитал Герион. Убив пастухов и сторожевую собаку, Геракл одолел и Гериона, забрал его стадо, возвратился в Тартесс, вернул золотую чашу солнцу и погнал коров в Италию, намереваясь дойти до Греции{314}.

Геракл со своими коровами прошел всю Испанию и Галлию, преодолев Пиренеи и Альпы. Зная, что предстоит трудная и дальняя дорога, он отказался от своего обычного фанфаронства и всесторонне подготовился к путешествию. Три дня богатырь грузил на коров провиант и снаряжение и лишь потом отправился через горы в Италию и Грецию. Таким образом, к VI веку уже существовала легенда о «Геракловом пути» — маршруте необычайного путешествия, совершенного нашим героем вместе с коровами Гериона. В продолжение столетий она прославляла Геракла не только как великого путешественника, но и как покорителя земель Запада. И поскольку история о его похождениях на Западе тесно связана с процессом греческой колонизации этого региона, то она постоянно обрастала новыми эксцентричными деталями по мере появления очередных поселений и авторов, полюбивших соблазнительную идею наследия Геракла{315}.

Карфаген должен быть разрушен

Возможно, по причине того, что Сицилия была родиной для Стесихора, она и включена в маршрут Геракла, хотя в географическом отношении остров неудобен для путешествия из Италии в Грецию. В повествовании рассказывается о том, как бык, отбившийся от стада в Южной Италии и преследуемый нашим героем, переплыл Мессинский пролив, попав на Сицилию{316}.[143] Эрике, сицилийский царь, основавший поселение на горе (и поселение, и гора названы его именем), сын Афродиты, богини любви, изловил быка и загнал его в свои стада. Геракл все-таки отыскал пропажу, но Эрике согласился вернуть быка только в том случае, если богатырь одолеет царя в единоборстве. Геракл три раза одержал победу над царем, завершив поединок убийством монарха. Вернув себе быка, герой греков обещал передать земли Эрикса его народу, поставив условие: их надо возвратить потомкам Геракла, когда они появятся на Сицилии{317}. Прежде чем покинуть остров, Геракл совершил несколько полезных дел: основал культы и святилища, сотворил озеро и нанес поражение сиканам — все это доказывало его исключительную значимость для греческих поселенцев, претендовавших на обладание землями, на которых уже обитали{318}.

Следующий эпизод может проиллюстрировать то, насколько современные геополитические реалии близки к борьбе за сферы влияния в древности, олицетворял которую и Геракл. Греческий историк Геродот излагает такую историю. Дорией, спартанский царевич, в 514 году получил разрешение основать новое поселение на ливийском побережье. Он избрал для обустройства колонии реку Кинип, находившуюся между могущественным греческим городом Кирена на востоке и Карфагеном на западе. Однако его предприятие сорвали объединенными силами карфагеняне и местные ливийцы, выдворив греков на третий год их пребывания{319}. Жесткая реакция Карфагена определялась не столько географическим местоположением нового поселения Дориея, сколько его амбициозными замыслами расширить колонию на запад до плодородного региона Большого Сирта (главный объект территориальных притязаний и карфагенян). Действительно, вскоре после изгнания Дориея карфагеняне основали собственный город Лептис-Магна в пятидесяти километрах от развалин покинутого греками поселения, отчасти и для того, чтобы преграждать дальнейшие попытки греков обосноваться в этом регионе{320}.

Неудача в Северной Африке не охладила предпринимательский пыл Дориея. Вернувшись в Спарту, он затеял новую экспедицию, на этот раз на остров Сицилия. Согласно Геродоту, историю о договоренности Геракла с народом Эрикса относительно земельных прав его наследников хорошо знали в Греции. Спартанская царская семья, естественно, считала своим прародителем Геракла. Дорией, получив наказ основать «Гераклею на Сицилии» и заверения оракула в Дельфах в успехе, отправился в поход. Он завладел Эриксом и основал новую колонию, но его поселение разрушила объединенная рать пунийцев и элимцев. Дорией и большинство колонистов были убиты{321}.

«Наследников» Геракла оказалось немало, и это создавало угрозу для пунического и местного населения острова. Известно, что Пентафл (Пентатл), возглавлявший более раннюю экспедицию греков с островов Книдос и Родос для создания поселения неподалеку от Мотии, тоже претендовал на кровное родство с Гераклом{322}.[144] Все эти истории свидетельствуют об одном: легенды о Геракле были для греков подспорьем в западной колонизации, предания легализировали колонизацию, а в процессе колонизации рождались новые былины.

Мифология Геракла активно использовалась не только на Сицилии. В Северной Африке карфагеняне могли сами убедиться в действенности легенд, служивших идеологическим обоснованием греческой колонизации ливийского побережья восточнее Карфагена{323}. Теперь Северная Африка стала местом эпической борьбы Геракла с великаном Антеем, которого недюжинной силой питала мать-земля. Все, кто попадался ему на глаза, должны были вступать с ним в единоборство. Он побеждал и убивал их, а черепами дополнял коллекцию трофеев. Геракл одолел его, лишив источника силы: поднял над землей. К несчастью для карфагенян, место этой эпохальной схватки сдвигалось все дальше на запад, по мере того как все ближе к их территории подступали греческие колонии{324}. Греческое поселение, ближайшее к карфагенской территории, появилось в середине VI века. Это был город Эвспериды, названный так вследствие соседства с садом Гесперид, где Геракл совершил свой одиннадцатый подвиг — похитил золотые яблоки{325}.[145]


Геракл и Мелькарт на Сицилии

Геракл в то же время не был всего лишь орудием агрессивной колониальной экспансии. На западных землях его образ приобрел многогранные и противоречивые черты, отражавшие не только устремления греческих общин, но и их сложные отношения с другими обитателями поселений и городов. На Сицилии греки, пунийцы и аборигены создавали смешанные этнические семьи, поклонялись богам и богиням друг друга, торговали, объединялись в политические альянсы и вели войны. Гераклу, самому воинственному из греческих героев, пришлось олицетворять все эти новые реальности.

Во второй половине VI века на акрополе греческого города Селинунт, соперничавшего с карфагенской колонией Мотия, был воздвигнут величественный храм. Его украшали два ряда из шести колонн с фасада и семнадцать боковых колонн. Считается, что храм посвящался Гераклу, поскольку на метопе великолепного фронтона изображалось сражение греческого героя с керкопами. Это был превосходный образчик сицилийско-греческого искусства, но в то же время и не раболепное подражание общепринятым в эллинском мире художественным формам. Дэвид Ашери отметил: «Свирепость мимики и негнущаяся тяжеловесность фигур на метопах… указывают на преднамеренное стремление отойти от простого воспроизведения заимствованных идеалистических моделей»{326}. Именно здесь, на дальнем краю острова, зародилось сицилийское искусство. Геракл на селинунтской метопе «символизировал греческую колонизацию, цивилизующую дикость». Но художник создавал этот замечательный рельеф под влиянием брутального экспрессионизма пунического искусства, представленного, например, на терракотовых масках. В нем отразился главный парадокс греческой Сицилии: культура, воспринимавшаяся как угроза, стала неотъемлемой частью существования[146].

В сложном и многоплановом процессе смешения культур пуническое население Сицилии, в свою очередь, перенимало греческие художественные формы. По всему острову археологи находят терракотовые статуэтки богинь, исполненные в классическом греческом стиле: в peplos, вышитых одеяниях, ниспадающих замысловатыми складками, и с calathus (корзинками) в руках{327}.[147] Не подражание, а усвоение греческого искусства позволяло пунийцам острова находить новые и оригинальные способы художественного самовыражения. Такие традиционные образцы финикийского искусства, как, например, антропоидные саркофаги — каменные гробы с выступающими человеческими головами, руками и ногами, обрели греческие одеяния и украшения для волос[148].

Самый яркий образец пунического искусства этого периода сохранился в Мотии. В 1979 году археологи обнаружили здесь мраморную статую юноши высотой 1,8 метра, но без рук и без ног ниже колен. Положение левой руки можно было воссоздать по пальцам на бедре. Голову обрамляли локоны, на которых когда-то находились корона или венец, прикрепленные заклепками. Стиль статуи соответствовал строгим греческим скульптурным традициям начала V века Аналогичная статуя эфеба, юноши, достигшего возраста, позволявшего готовить его для военной службы, была найдена в Акраганте, греческом городе на Сицилии.

Высказывалось мнение, будто лишь греческий скульптор мог создать изваяние на столь высоком художественном уровне и эфеб в Мотии якобы украден у греков{328}. Однако это утверждение опровергается самим изваянием. Эфебы в скульптурах данного периода обычно изображались нагими, а на мотийском юноше мы видим длинную тунику из тонкой плиссированной ткани, перетянутую на груди лентой. Предлагались самые разные объяснения этой аномалии. Нагрудная лента и упершаяся в бедро левая рука навели на мысль о том, что молодой человек был греческим возничим колесницы или устроителем состязаний колесниц. Но мотийская скульптура отличается от других сохранившихся статуй греческих возничих. Несмотря на явно греческий скульптурный стиль, статуя отображает пунический обычай не демонстрировать обнаженное тело. Более того, одеяние и убранство головы напоминают ритуальное облачение жрецов пунического божества Мелькарта, с которым на Сицилии отождествляли Геракла{329}.[149] Не греческий, не пунический, а сицилийский эфеб Мотии стал наглядным свидетельством культурного синкретизма.

Начиная по крайней мере с VII века в Восточном Средиземноморье Геракл все больше ассоциировался с тирским божеством Мелькартом. Когда Геродот посетил храм Мелькарта в Тире, он понял, что храм Геракла на греческом острове Фасос первоначально был святилищем тирского божества. Дабы убедиться в этом, Геродот побывал на Фасосе, где его догадка подтвердилась{330}. Интересно, что, по Геродоту, фасийцы поклонялись Гераклу в двух ипостасях, связанных с различными видами поклонений. Они приносили ему жертвы как бессмертному олимпийцу и воздавали почести как герою{331}.[150][151] На другом греческом острове Эрифры аборигены рассказали Геродоту о том, что Геракл явился к ним после того, как плот, на котором он приплыл из Тира, сел на мель в проливе — очевидное следствие смутной коллективной памяти о ритуале egersis{332}.[152] Финикийскому миру был присущ и синергизм культов Геракла и Мелькарта. Особенно это проявлялось на Кипре, где, как и на Сицилии, значительную часть населения составляли греки. К VI веку мастера Китиона, финикийского города на Кипре, освоили изготовление статуэток, изображающих мужскую фигуру в львиной шкуре с палицей в руке — явное подражание греческой иконографии Геракла, но исполненное в ближневосточной или египетской манере воссоздания образа божества: в поднятой правой руке оружие, а в левой — жертва{333}.[153]

Какие же сходства в Геракле и Мелькарте видели греки, восточные финикийцы и пунийцы? Политеистические культуры, естественно, стремились к установлению синкретических отношений между собственными и чужеземными божествами{334}. К примеру, двуязычное посвятительное послание, найденное на Мальте и относящееся к III — II векам, два брата-финикийца адресовали «Мелькарту, владыке Тира» (на финикийском языке) и «архегету Гераклу» (на греческом языке){335}. Греческое понятие «архегет» обычно употреблялось в значении «основоположник» или «прародитель». Эти роли с успехом исполняли оба божества: и Геракл, и Мелькарт{336}. Геракл ассоциировался с колонизацией греками, Мелькарт — тирянами. Мелькарт, покровитель и метрополии, и новых поселений, помогал сохранять связи между ними. Его храмы, воздвигавшиеся в новых колониях, предоставляли нейтральную и священную территорию для налаживания контактов между финикийскими поселенцами и аборигенами. Хотя Мелькарт и не был главным божеством в Карфагене, он продолжал оставаться важным средством влияния в новом пуническом сообществе Западного Средиземноморья.

Пуническая колонизация и экономическое освоение Сардинии оказывали воздействие и на религиозный ландшафт острова. Имеются свидетельства преднамеренного желания Карфагена утвердиться на острове посредством создания новых религиозных центров. Это можно проиллюстрировать на примере храма Цида в Антасе, где археологи также нашли посвящения Мелькарту{337}. Взаимосвязь между Мелькартом и Цидом на Сардинии подтверждается в повествовании греческого писателя II века нашей эры Павсания, отмечавшего: «Первыми мореплавателями, пришедшими на остров, как говорят, были ливийцы. Их вождем был Сард, сын Макерида, а Макеридом называли Геракла египтяне и ливийцы»{338}. Под именем «Сарда Патера» в римскую эпоху знали Цида Баби, а Макерида почти наверняка можно идентифицировать как Мелькарта, ливийского Геракла{339}. Эпиграфическое свидетельство указывает на существование двух богов в Карфагене, тесно связанных друг с другом{340}. В отличие от Цида, ассоциировавшегося прежде всего с Сардинией, Мелькарт нес ответственность за пуническую колонизацию в целом, потому они и представлены в неравном соотношении как на Сардинии, так и в пунической иконографии: мы видим Цида в качестве сына Мелькарта{341}.

Поклонение Мелькарту на Сардинии сознательно увязывалось с Тиром в пунический период. Эпитет «Z. HSR», в буквальном переводе «на скале», обычно применялся в отношении божества — прямая ассоциация со святилищем{342}.[154] Акцентируя внимание на Мелькарте во время заселения и экономического осваивания Сардинии, карфагеняне утверждали патерналистские отношения с местным населением и общность тирского наследия{343}. В письменах, относящихся к III веку до н.э., упоминаются усовершенствования, проведенные в святилище Мелькарта в Тарросе, перечисляются имена сановников из Qrthdst (Карфагена), и божество недвусмысленно ассоциируется с североафриканской метрополией[155].

У Геракла и Мелькарта поразительно много общего. Для обоих не существовало границ между человеческой и божественной реалиями. Геракл, сын Зевса и земной матери, должен был завоевывать право стать богом героическими деяниями. Мелькарт, уже будучи богом, одновременно являлся мифическим царем Тира и прародителем всей царской династии{344}. Можно отметить также возрождающую роль огня: для Мелькарта в процессе обряда egersis, для Геракла во время обожествления, когда его тело сгорает в огне, а душа возносится на небеса и занимает свое место в сонме богов. Каждый год после ритуального сжигания его изображения Мелькарт символически возрождался, совершая такой же переход из земного бытия в мир богов{345}. Синкретизм двух божеств наглядно отражен в храме Геракла в греческом городе Акрагант на Сицилии (святилище построено около 500 года): в нем имелись парные лестницы. В недавнем исследовании выдвинуто предположение, что эта необычайная архитектурная деталь вряд ли служила каким-либо практическим целям в V веке и ассоциировалась с ритуалами небесного вознесения божеств, распространенными в финикийско-пуническом регионе, вроде эгерсиса. Храм в Акраганте был лишь одним из святилищ, имевших аналогичные лестницы, на Сицилии и в Южной Италии{346}.

Это может показаться странным, но легенда о Геракле и Эриксе связана не с греческой, а с финикийской оккупацией региона. Миссия Дориея в таком случае отражала борьбу за греческого Геракла против «негреческого Геракла», оккупировавшего Эрике{347}. Гора, возвышавшаяся над уровнем моря на 750 метров, была для коренного населения элимцев священной задолго до того, как на ней появился храм богини Астарты во второй половине VI века{348}, а Мелькарта стали признавать ее консортом{349}.[156]

Даже путь Геракла, самая колоритная иллюстрация колониальных достижений греков на Западе, мог быть не таким, каким он представляется по первому впечатлению. В изнурительных, а местами и нелепых перипетиях путешествия отобразились и соперничество, и общность интересов пришельцев и коренных жителей, стремившихся застолбить свое место под солнцем в мире, как думалось человеку VI века, безграничных возможностей. Конечным пунктом путешествия Геракла мог быть город Аргос в Греции, а к наступлению VI века греческие авторы сделали вывод, что Эрифией, легендарным логовом Гериона и отправным пунктом одиссеи Геракла, был Гадес, древнейшее поселение финикийцев на дальнем Западе, где они возвели великий храм Мелькарта{350}.[157] В описании пребывания Геракла на Сицилии, в котором проявились агрессивность и шовинизм колониальной политики греков, содержатся свидетельства более сложного характера отношений между пунийцами и местным населением. Например, эпизод, когда Геракл повергает и убивает туземного царя Эрикса, возможно, проистекает из внедрения пунического культа Астарты во второй половине VI века, заменившего традицию поклонения местному элимскому божеству. В этом контексте история Геракла, очевидно, имеет прямое отношение к Мелькарту, которому, как консорту Астарты, тоже поклонялись в ее храмах[158]. Таким образом, путь Геракла в большей мере отражает не колониальные амбиции греков, а процессы культурной интеграции и религиозного синкретизма в архаическом Центральном и Западном Средиземноморье. Нигде это не проявилось так полно и зримо, как на итальянском отрезке великой одиссеи Геракла{351}.


Геракл и ранний Рим

Согласно греческому писателю I века Дионисию Галикарнасскому, использовавшему более ранние и утерянные источники, Геракл после перехода через Альпы шел по Итальянскому полуострову и затем расположился лагерем на левом берегу Тибра, возле поселения Палатин, где в будущем появится Рим. Пока наш герой спал, великан Как, много лет терроризировавший местное население, похитил несколько коров. Чтобы замести следы, он уводил животных в свою пещеру на Палатинском холме задом наперед, таща их за хвосты. Геракл, проснувшись, долго и тщетно искал пропавших коров. В конце концов он обнаружил пропажу, когда гнал стадо мимо пещеры Кака, а украденные коровы заревели, услышав мычание своих сестер. Кака постигла такая же страшная участь, как и всех, кто пытался отобрать коров Гериона у Геракла. Наш герой забил его до смерти палицей и завалил обломками разрушенной пещеры.

Геракл затем помылся в Тибре и возвел алтарь Зевсу, на котором принес в жертву божеству теленка в знак благодарности за успешный исход конфликта с великаном. Когда местные обитатели и аркадцы, жившие по соседству, узнали о гибели Кака, они возрадовались, поскольку великан постоянно их грабил, и украсили себя и Геракла гирляндами цветов. Нашего героя потом пригласили отобедать с царями Эвандром и Фавном[159]. Эвандр, поняв истинную сущность Геракла и следуя давнему пророчеству о его появлении, возвел алтарь в честь героя и принес ему в жертву теленка. Таким образом, первый алтарь Гераклу был сооружен на том самом месте, где потом будет строиться Рим. Совершив ритуалы и принеся в жертву богам часть своего стада, Геракл повелел местным жителям: «Первыми признав в нем бога, они заслужили на века такой же чести, какая была оказана ему, и должны каждый год приносить в жертву теленка, не знавшего ярма, и совершать жертвоприношения в соответствии с греческими обычаями». Далее в этой истории повествуется о том, что Геракл обучил две знатные семьи — Потициев и Пинариев — жертвенным ритуалам, которые должны совершаться на его алтаре Ара Максима (Великом алтаре) на Бычьем форуме, древнем рынке торговли скотом в Риме{352}.[160]

В Центральной Италии находилось достаточно много алтарей, посвящавшихся Геркулесу и Геркле, италийской и этрусской ипостасям Геракла. Многие храмы располагались на важных коммуникационных и транспортных артериях, пересекавших Итальянский полуостров и обеспечивавших торговый обмен, вывоз соли и сезонный перегон скота (сама собой напрашивается ассоциация с мифом о Геракле и коровах Гериона){353}. Возраставшая популярность культа Геракла отражала влияние эллинской культуры на жителей Центральной Италии, распространявшейся греческими купцами и городами Великой Греции{354}.

Однако история о Геракле у истоков Рима отчасти является адаптацией более ранней латинской легенды. Первоначальным ее героем был Рекаран, пастух греческого происхождения, с которым и соединили нашего странника[161]. Как первично тоже был не великаном из мифа о Геракле, а местным божественным прорицателем. Первые художественные образы Кака найдены не в Риме, а в Этрурии[162]. И в ранней версии этой истории великан был не разбойником, а бесчестным рабом царя Эвандра, уличенным в кражах самим монархом.

Вариант посвящения алтаря Ара Максима, Великого алтаря в Риме Геркулесу вовсе не противоречит истории о нашем герое{355}.[163] Он был воздвигнут в помериуме, в пределах священных границ города. Древний рынок торговли скотом располагался на стыке двух главных транспортных магистралей — реки Тибр и наземной дороги, соединявшей Центральную Италию и Сабинские холмы с Этрурией (что согласуется с маршрутом Геракла). Привнесение греческими купцами культа Геракла в Рим подтверждается многочисленными свидетельствами их пребывания в городе в архаический период.

В середине VI века на Бычьем форуме, как показали раскопки под церковью Сант-Омобоно{356}, было построено святилище, которое позднее в том же столетии заменили более внушительным храмом, что отражало возраставшее благосостояние города и значимость для него культа этого божества. То, что он посвящался Геркулесу, доказывало наличие его статуи, изваянной почти в полный человеческий рост, и скульптуры вооруженной богини. Судя по данным раскопок, храм получал в качестве пожертвований, помимо греческой керамики, зерно, фундук, поросят, коз, овец, крупный рогатый скот, а также черепах, рыбу, гусей и голубей. Среди посвятительных подношений были веретена, гири, флаконы с духами, бронзовые шпильки, статуэтки, резные пластины из янтаря и слоновой кости{357}.[164]

Однако храм Сант-Омобоно не подтверждает, а скорее подвергает сомнению ортодоксальную академическую теорию о том, что культ Геркулеса был всего лишь латинской и римской адаптацией греческого ритуала. Статуя Геркулеса, хотя и соответствует стандартной греческой иконографии этого героя, обнаруживает явные художественные параллели со статуэтками Геракла — Мелькарта, изготовленными в Китионе. Можно с уверенностью предположить, что мужская фигура в храме Сант-Омобоно — это Геракл — Мелькарт, а вооруженная богиня — его божественный консорт, Афродита — Астарта{358}. Найденный рядом с храмом клад керамики с Эвбеи, Пифекусы, Киклад и Коринфа, относящейся к VIII веку, указывает на то, что ранний Рим мог быть связан с тирренской торговой сетью{359}. Являлся ли ранний Рим, подобно Пифекусе и Сант-Имбении, смешанной общиной, в которой сосуществовали и экономически взаимодействовали греки, финикийцы и аборигены? Свидетельствует ли храм Сант-Омобоно о таком же культурном и религиозном синкретизме, какой мы наблюдаем в архаической Сицилии?

Можно обнаружить и другие интересные параллели между культом Геркулеса в Риме и религиозной практикой, ассоциируемой с поклонением Мелькарту в Тире, Фасосе и Гадесе. В числе самых удивительных аналогий можно назвать такие, как недопущение мух и собак на священную территорию, запрет лицам женского пола становиться жрецами, исключение из жертвоприношений свинины, отчисление десятой части доходов купцами и другими состоятельными индивидуумами, избрание осеннего равноденствия — времени ежегодного возрождения Мелькарта — для совершения многих культовых ритуалов{360}.[165] Вокруг Бычьего форума имеется немало достопримечательностей, содержащих намек на присутствие в архаическом Риме божеств и ритуалов, присущих финикийско-пуническому миру, и Мелькарт был не единственным финикийско-пуническим божеством, оказавшим значительное влияние на религиозный ландшафт Центральной Италии архаического периода. Его консорт Астарта заслуженно ассоциировалась с греческими, этрусскими и италийскими богинями, в том числе и с Юноной, царицей римского пантеона{361}.

Имеет прямое отношение к Риму и связь между Астартой и Фортуной. Историки давно установили аналогию между парными храмами, предположительно построенными в Риме к VII веку царем Сервием Туллием[166] для Фортуны и Матер Матуты, богини плодородия, и религиозным комплексом в Пирги, где были найдены «золотые таблички» с обещанием предоставить часть одного из парных храмов для поклонения Астарте. Весьма странная история о сексуальных отношениях Сервия Туллия с Фортуной в ее храме может подразумевать ритуальную священную проституцию.

Можно упомянуть и гробницу Аккы Ларенции, находившуюся там же. Красивую молодую женщину вольного поведения Акку Ларенцию Геркулес получил, победив в игре в кости, и запер в храме вместе с другим своим призом — роскошным застольем. Позже она последовала совету Геркулеса и вышла замуж за очень богатого человека, все состояние которого завещала римскому народу после своей смерти. В благодарность римский царь Анк Марций построил для нее гробницу на Бычьем форуме и учредил в ее честь праздник, отмечавшийся 23 декабря. В другой версии этой истории просто говорится о том, что она была проституткой, отдававшей все свое богатство на устройство праздников для римлян. Отражают ли эти диковинные истории память о временах, когда в Риме практиковалась финикийско-пуническая священная проституция?{362}

«Золотые таблички» Пирги дали повод для еще одного занятного предположения. Высказывалась идея, будто в письменах содержится информация о священном браке Мелькарта и Астарты, гарантировавшем благосостояние народа и плодородие{363}. Наличие нескольких маленьких комнат в храмовом комплексе может свидетельствовать о том, что ритуальная священная проституция, ассоциировавшаяся с поклонением Астарте и упомянутая в кратком римском тексте, практиковалась в Пирги{364}.

Позже история Древнего Рима будет существенно переписана, с тем чтобы более достойной родословной одарить город, превратившийся в великую средиземноморскую державу. Однако фрагментарные и нередко туманные напоминания о совершенно ином и забытом прошлом сохранятся в новой сюжетно-тематической картине, и они будут воссоздавать тот архаический мир, в котором карфагеняне, прибывшие в 509 году подписывать договор, нашли много общего. Финикийские, пунические или восточные греческие купцы привезли в Рим культ Геракла — это не столь важно[167]. Для нового формировавшегося мира гораздо важнее было то, что финикийцы и греки привнесли в него не только традиционное соперничество, но и опыт взаимодействия и сотрудничества, накопленный в Восточном Средиземноморье[168].

Очень скоро, однако, сложится иная атмосфера, чреватая межэтнической враждой, питавшейся опасениями по поводу угрозы, которую карфагеняне якобы представляли для выживания западных греков.


Глава 4.

СИЦИЛИЙСКИЕ ВОЙНЫ

Карфаген колониальная держава

Хотя в V веке еще не наблюдалось признаков, которые указывали бы на рождение карфагенской империи, и старые западные финикийские поселения сохраняли политическую автономию, можно найти немало свидетельств того, что политика Карфагена становилась все более самоуверенной и интервенционистской. Особенно это проявлялось в экономической экспансии в Центральном Средиземноморье.

В последние десятилетия V века возрос приток поселенцев на Сардинии и Ибице из Северной Африки, захватывавших земли и активно развивавших сельское хозяйство{365}. Они создавали не только усадьбы, но и фортификационные городища для утверждения своего господства на рынках и в сельской местности{366}. Интенсификация колониальной деятельности преследовала несколько целей. Во-первых, Карфаген избавлялся от избыточного населения, людей, не имевших никаких перспектив для повышения своего благосостояния в Северной Африке и потенциально опасных. Во-вторых, карфагеняне расширяли сельскохозяйственную базу на Сардинии — главном экспортере продовольствия в Карфаген. И наконец, они усиливали свое влияние на острове, жизненно важном для них во всех отношениях и прежде всего для торговли и наращивания производства продуктов питания.

Хотя в основном Северная Африка снабжала Карфаген продовольствием начиная с тридцатых годов V века, возросла роль Сардинии в удовлетворении его потребностей в провианте. Археологами найдено в Карфагене большое количество сардинских амфор в форме «мешков» и «торпед», использовавшихся для перевозки вин, оливкового масла, пшеницы, соленого мяса, рыбы и просто соли: они датируются V-IV веками{367}. Если верить Псевдо-Аристотелю, то карфагеняне даже распорядились уничтожить на Сардинии фруктовые деревья, запретив высаживать новые, поскольку садоводство не вписывалось в их экономические расчеты превратить остров в главного поставщика зерна{368}.[169]

Укрепляя экономические связи с Сардинией, Карфаген способствовал процветанию пунических городов на острове. Это подтверждается и увеличением числа роскошных общественных и частных зданий, и более дорогими импортными погребальными предметами, с которыми хоронили знать{369}. Особенно заметные перемены произошли в V веке в Тарросе, где вырос новый квартал с храмами и частными резиденциями, появились мощные береговые фортификации{370}. Источником благосостояния было не только сельское хозяйство, но и производство предметов роскоши: изделий из драгоценных камней, амулетов, ювелирных украшений, керамических статуэток, масок, экспортировавшихся по всему пуническому миру{371}. Очевидно, в городе в это время была построена отдельная производственная зона{372}.

Местная элита поддерживала тесные контакты с Карфагеном. Видимо, существовала практика пожалования отдельным ее представителям почетного гражданства города{373}. Тем не менее, несмотря на возросшее влияние Карфагена, на острове не было карфагенской администрации, в каждом городе действовали собственные органы власти.

В меньшей степени пуническая колонизация могла радовать местных обитателей острова. В V-IV веках нурагийцы вытеснялись все дальше в горные центральные и северные районы Сардинии, по мере того как пришельцы захватывали их земли, создавая свои укрепленные поселения{374}.[170] Чужеземцы обустраивались даже на нурагийской территории, вероятно, для того, чтобы вести ближний торговый обмен{375}. Однако торговля имела преимущественно односторонний характер: финикийские товары превалировали над местными изделиями. Постепенно разрушались древние традиции нурагийской культуры. Коренные жители покидали свои диковинные нураги, украшавшие холмы и равнины. Логично предположить, что они оставались без вождей, управлявших территориями и населением{376}.

Аналогичный процесс происходил в религиозной сфере. Хотя храм Цида Баби в Антасе и можно считать символом культурной и религиозной интеграции, он свидетельствует о преднамеренном стремлении вписать пунического бога в нурагийского идола и использовать гибрид для легализации пунического порабощения острова.


Гимера и создание «карфагенской угрозы»

В то же самое время, когда карфагеняне были поглощены экономической экспансией на Сардинии, им неожиданно пришлось вступить в войну на Сицилии. Поводом послужила просьба о помощи, с которой обратился в 483 году Терилл, греческий тиран Гимеры, города на севере острова, к своему другу-гостю Гамилькару, предводителю Магонидов, влиятельного политического клана в Карфагене. Терилл бежал из Гимеры, когда город захватила армия Гелона, тирана Сиракуз, самого могущественного греческого города на Сицилии, стремившегося подчинить себе другие греческие поселения.

Магониды поддерживали тесные связи с Сицилией, и мать Гамилькара была родом из Сиракуз. Положение друга-гостя (подразумевавшее хлебосольство и вручение подарков) в сочетании с обеспокоенностью судьбой западных портов острова (жизненно важных для карфагенской торговли) обязывало его предпринимать конкретные действия. Все же затеянная им экспедиция имела характер частной инициативы, не санкционированной карфагенским государством. Гамилькар собрал огромную армию, состоявшую не только из карфагенян, но и многочисленных наемников, представлявших чуть ли не все регионы Центрального и Западного Средиземноморья, в том числе ливийцев, испанцев, сицилийцев, сардинцев, корсиканцев{377}. К ним присоединилось войско Анаксилая, греческого тирана Регия в Южной Италии, женившегося на дочери Терилла.

В 480 году Гамилькар высадился в портовом городе Панорм и, желая застигнуть противника врасплох, сразу же направился к Гимере. Однако преимущество, которое давало внезапное нападение, было утеряно: Гелон перехватил секретные письма, содержавшие тактические планы карфагенян. Более того, в спешке Гамилькар не подготовил должным образом свои войска к сражению. Армии сошлись подле Гимеры, и итог битвы для Магонидов был плачевным: их армия потерпела сокрушительное поражение, а Гамилькара убили. Позже греческий писатель Полиэн дал такую версию причин поражения. Гелон приказал командиру своих лучников, обладавшему поразительным внешним сходством с тираном, перевоплотиться в него. Лучники затем, переодевшись в жрецов и скрывая луки в ветвях мирта, вышли вперед во главе с командиром якобы для жертвоприношений. Когда Гамилькар поступил таким же образом, они вынули свои луки и расстреляли карфагенского полководца, когда он готовился угощать богов{378}. Согласно же Геродоту, во время сражения Гамилькар оставался в полевом лагере и призывал на помощь богов, сжигая в огромном жертвенном костре туши животных{379}. Если он и получил какие-либо позитивные сигналы, то они уже были бесполезны: его люди бежали с поля битвы. Видя, что проигрывает, Гамилькар решил совершить последнее и самое главное жертвоприношение пуническим богам: сам бросился в костер. Он потерял почти всю свою армию: в Карфаген вернулись лишь несколько перепачканных кровью и грязью человек, сообщивших о катастрофе.

От Диодора мы узнаем о последствиях поражения, понесенного Магонидами у Гимеры. Узнав о страшной беде, карфагеняне стали готовиться к вторжению Гелона, укрепляя городские стены{380}. Одновременно они отправили на Сицилию послов, подобранных из самых толковых граждан. Посланники обратились за содействием к супруге тирана Дамарете и после заключения мира отблагодарили ее, вручив корону, сделанную из ста талантов золота. На встрече карфагенской депутации с Гелоном он вел себя как триумфатор, а пунические посланники умоляли его пощадить их город{381}.

Победа обогатила Гелона и его союзников. Они получили не только ценные трофеи, но и множество военнопленных для того, чтобы использовать их в реализации амбициозных строительных проектов{382}. В Акраганте гигантские колонны, поддерживавшие архитрав храма, посвященного олимпийским богам, как полагают, были скульптурными изображениями пунических рабов{383}.

В Карфагене панические настроения улеглись, и никаких политических репрессий не последовало. Позднее, правда, произошли некоторые политические перемены: появились Трибунал ста четырех, институт суффетов и Народное собрание, которые просуществуют вплоть до времен гибели города{384}.[171] Создание Народного собрания, в котором могли участвовать все граждане вне зависимости от их социально-экономического статуса, можно расценить как одну из мер по демократизации политической системы в Карфагене, но это было далеко не так. Скорее главной целью политических преобразований было формирование более четкой и действенной структуры исполнительной власти. Полномочия Народного собрания были крайне ограниченными. Как с удовлетворением отмечал древний афинский политолог Аристотель, только богатство определяло пригодность человека к тому, чтобы занимать политический или государственный пост{385}. Города Сардинии переняли многие политические реформы Карфагена[172].

Инициатором преобразований была карфагенская элита, и это подтверждается тем, что господствовавшим политическим кланом оставались Магониды, которые и проводили реформы. Хотя институт суффетов не был наследственным и кандидаты подбирались из среды знати, государственные посты монополизировались определенными индивидами. Это означает, что представители определенного клана могли занимать основные государственные должности{386}. О доминировании Магонидов свидетельствует хотя бы то, что Гамилькар избежал посрамления, которому обычно подвергали командующих, потерпевших поражение такого масштаба. Напротив, его имя окружили почестями, ему возводили монументы и от его имени совершали жертвоприношения по всему пуническому миру{387}. Гамилькара превозносили как мученика, положившего свою жизнь на алтарь дружбы, и это, видимо, импонировало карфагенской общественности. Возможно, его репутацию спасли достаточно умеренные требования, выдвинутые Гелоном. Карфаген должен был заплатить 2000 талантов серебра в порядке компенсации военных затрат Гелона и построить два храма, в которых надлежало хранить копии мирного договора. Гимера теперь стала вотчиной Сиракуз[173].

Более полувека карфагеняне не трогали Сицилию. Они даже игнорировали реальные возможности для вторжения — к примеру, приглашение афинян вступить в альянс против их злейшего врага Сиракуз[174]. В то же время трудно найти какие-либо признаки экономического упадка в Карфагене вследствие понесенного поражения. Именно в V веке существенно изменился физический облик города, возникла четко спланированная сетка улиц, соединившая старые и новые районы. Волнистую городскую территорию веером покрыли улицы, взбирающиеся по южному и восточному склонам Бирсы. Новые кварталы выросли у береговой линии, где также появились монументальные ворота и стена с набережной{388}. Хотя город и опоясывали кладбища, на его окраинах также были построены новые жилые и производственные зоны{389}.

Поражение у Гимеры все-таки имело для Карфагена косвенные последствия. Событие, произошедшее далеко от Греции, предоставило врагам Карфагена на Сицилии возможность изображать его в роли варвара, напавшего и попытавшегося изничтожить западных греков, а не доброхота, пришедшего на помощь своему греческому союзнику. В первые два десятилетия V века сварливые города-государства Греции дважды объединялись для отражения нападений армий Персии, самой могущественной державы той эпохи. Для Греции тогда стало чрезвычайно важно сформулировать идеи относительно того, что значит быть греком. Исключительность и превосходство греческого этноса противопоставлялись остальному миру «варваров», то есть «не греков»{390}.

Гелон сам успел продемонстрировать нежелание помогать материковым грекам в отражении интервенции персов в 480 году. Когда над Грецией нависла угроза вторжения персов, греческие города отправили посланников, чтобы заручиться поддержкой всего эллинского сообщества. Сиракузы были в числе первых городов, куда приехали послы, но на их призыв вместе дать отпор варварам Гелон ответил встречным предложением, коварно рассчитанным на то, чтобы обнажить надменное отношение материковых греков к своим западным собратьям. Он придет на помощь, если возглавит объединенные греческие силы. Гелон был уверен, что его предложение будет отвергнуто. Далее он начал выражать свое недовольство тем, что в прошлом собратья-греки отказывались помогать ему в борьбе с карфагенянами и местными сицилийцами, отвергли предложение освободить греческие торговые фактории от засилья варваров. Из его слов было ясно, что сицилийские греки не считаются полноценными членами эллинского клуба, и посланцам материковой Греции пришлось возвращаться домой с пустыми руками. Мало того, Гелон отправил в Грецию собственного посланника Кадма с тремя кораблями и огромной суммой денег, поручив ему дождаться исхода войны. Если победит великий персидский царь, то Кадм должен передать ему деньги и заверить его в лояльности Гелона. Если одержат победу греки, то он должен сразу же вернуться с деньгами в Сиракузы{391}.

В свете побед объединенных греческих сил, одержанных над персами под эгидой Афин и Спарты, столь же значимым представляется и триумф Гелона под Гимерой. Тиран Сиракуз заслуживал того, чтобы возглавить коалицию греческих государств, и отказ признать его лидером «западного фронта» против Персии и ее союзников отчасти объясняет неучастие Сиракуз в войне{392}. Карфаген могли притянуть к персам финикийцы: они как вассалы персидского царя были обязаны предоставить ему значительный контингент рекрутов и корабли. Более того, взбунтовавшиеся недавно на Кипре греческие города вновь оказались под игом финикийских царей Китиона, которыми управляли персы[175]. В то же время Диномениды, правящий клан в Сиракузах, использовали все свое богатство и влияние для того, чтобы убедить греческий мир в правоте притязаний на Гимеру. В главных греческих религиозных центрах Дельфы и Олимпия были воздвигнуты величественные монументы, а самым знаменитым поэтам заказаны пеаны, прославляющие победу. К примеру, Пиндар написал такие строки во славу Ферона, брата и преемника Гелона:

«Я, сын Крона, молю, чтоб умолк и оставался дома боевой клич финикийцев и этрусков, ибо они уже видели, в какую беду высокомерие ввергло их корабли при Кумах (победа Сиракуз над флотом этрусков в 474 году). Им пришлось пострадать, потому что их поверг правитель Сиракуз: он сбросил их юношей в море с быстро бегущих кораблей и избавил эллинов от невыносимого рабства»{393}.

В греческом сообществе пропагандистская кампания имела успех. Геродот пришел к выводу, что знаменитое морское сражение при Саламисе в сентябре 480 года, когда объединенный греческий флот одержал победу над превосходящими силами персов, происходило в один день с битвой под Гимерой. А позже афинский ученый Эфор высказал идею, будто оба сражения были результатом сговора между карфагенянами и персами{394}. Тем не менее не все греческие интеллектуалы, несмотря на пропагандистские усилия Сиракуз, верили в то, что карфагеняне были сателлитами персов{395}. Аристотель категорически отвергал теорию заговора Карфагена и Персии, утверждая, что, несмотря на совпадение по времени, эти два сражения не были связаны друг с другом{396}. Действительно, если монархию Персии в Афинах многие презирали, то политическим устройством Карфагена восхищались{397}. Аристотель включил Карфаген, Спарту и Крит в число государств с превосходной системой правления{398}. По его мнению, именно благодаря совершенной политической системе в Карфагене никогда не было восстаний и тиранов. Возможно, делая такое заявление, он бросал камень в огород Сиракуз, где Карфаген упорно считали «Персией на Западе»{399}.[176]

Афинский философ Платон, учитель Аристотеля, конструируя модель совершенного государства, приводил пример Карфагена, где строжайшие законы запрещали пить вино на службе магистратам, присяжным, советникам и лоцманам, а рабам — в любое время. Вообще всем карфагенянам возбранялось принимать спиртные напитки днем, если это не было связано с обрядом или снадобьем, а супругам не разрешались возлияния и ночью, если они задумали зачать ребенка{400}.[177]

Спустя несколько десятилетий после разгромного для карфагенян сражения при Гимере Афины вступят в альянс с ними против Сиракуз. Торговые связи карфагенян с Грецией и Эгейским регионом, похоже, в этот период лишь укрепились, о чем свидетельствует значительное количество аттической керамики, завезенной в Карфаген и другие пунические города{401}. Афинский поэт V века Гермипп упоминает красочные многоцветные ковры и подушки, вроде бы экспортировавшиеся в Грецию{402}. Пунические торговцы везли греческие товары в Испанию, а испанского тунца — в Грецию. Исследования транспортных амфор IV века, найденных археологами в Карфагене, показали: двадцать процентов сосудов привезены с Ионических островов, в четыре раза больше, чем из Леванта{403}. О нормальных коммерческих взаимоотношениях свидетельствует и то, что в материковой Греции и эгейских городах обосновались общины пунических купцов[178].

В самой Сицилии исход сражения при Гимере вначале никак не повлиял на давний синергический характер культурных и религиозных отношений между различными этническими группами. Мало что изменилось и в политической сфере. Греческие города-государства по-прежнему добивались поддержки Карфагена в разрешении споров с соседями. Тем не менее, согласно оценкам таких влиятельных историков из Сиракуз, как Антиох и Филист, Гимера породила новую идеологию, игнорировавшую сложную систему политических и культурных связей между сиракузянами, пунийцами и местным населением, длительное время определявшую колониальный ландшафт Центрального Средиземноморья{404}. В ее основу легли иные сюжетно-тематические стереотипы, разжигание межэтнической вражды и пропаганда угрозы Карфагена западным грекам.


Возмездие Магонидов

Семидесятилетнее невмешательство карфагенян в сицилийские дела закончилось в 410 году, когда они решили прийти на помощь городу Сегесте в разрешении конфликта с соседним греческим городом Селинунтам{405}. Такая резкая смена настроений объяснялась не столько проявлением чувств солидарности с Сегестой, сколько опасениями по поводу возраставшего влияния ее союзника — Сиракуз. После смерти Гелона в 478 году могущество Сиракуз быстро испарилось, и Сицилия вновь стала ареной борьбы между отдельными городами-государствами и военными вождями[179]. Последовали экономическая депрессия и демографическое оскудение, численность населения многих, прежде всего элимских, городов на западе и в центральной части Сицилии сократилась, а некоторые из них, вообще опустели. Однако к 410 году, после успешного отражения интервенции афинян, Сиракузы снова могли претендовать на титул самой сильной державы на острове, потенциально способной использовать в своих интересах сумятицу на западе Сицилии{406}.

Сегеста и Селинунт располагались на западной окраине острова, неподалеку от пунических городов Мотия, Солунт и Панорм. Они политически не зависели от Карфагена, не служили рынками сбыта для карфагенских товаров и не были для него сколько-нибудь важными экспортерами, но имели огромное стратегическое значение как ключевые координаты на торговых путях между североафриканской метрополией, Италией и Грецией[180].{407} Обеспокоенность возрождением угрозы Сиракуз, возможно, и дала повод для сооружения новых фортификаций в Панорме{408}. Греческие города Сицилии в то же время оставались важными торговыми партнерами. Диодор, основываясь на сведениях более ранних сицилийско-греческих историков, отмечал, что город Акрагант в конце V века разбогател отчасти на поставках оливок карфагенянам{409}. Карфагенская коммерческая гегемония в Центральном Средиземноморье основывалась на контроле всей внешней торговли. Карфаген облагал данью чужеземных купцов, желавших торговать на рынках, обеспечивал им «крышу» в пунических городах на Сардинии и Сицилии. Кроме того, союзники вознаграждались правом пользоваться портами, входившими в сферу влияния Карфагена{410}. По крайней мере первоначально желание Карфагена вмешаться в сицилийские конфликты вызывалось стремлением сохранить и уберечь эту систему.

У Магонидов имелись и другие, более личностные мотивы. Они, можно сказать, превратили Карфаген в самое богатое и могущественное государство в Западном Средиземноморье, а позорное поражение у Гимеры подмочило их репутацию. Престиж Магонидов, безусловно, поднимется, если они с триумфом возвратятся на Сицилию. Теперь, когда дома проведены важные политические реформы, самое время начать активные действия за рубежом. Неудивительно, что в Совете старейшин главным поборником оказания помощи Сегесте стал Ганнибал, вождь Магонидов и внук Гамилькара, потерпевшего поражение под Гимерой. Когда решение помочь Сегесте было принято, 410 году, командующим экспедиционными силами, естественно, назначили Ганнибала{411}.

Чтобы гарантировать военное невмешательство Сиракуз, карфагеняне отправили туда послов с поручением предложить Сиракузам арбитраж. Эта тактика оправдала себя, когда Селинунт отказался от посредничества Сиракуз. Тогда Сиракузы решили возобновить альянс с Селинунтом, сохраняя в то же время приверженность мирному договору с Карфагеном, то есть они заняли позицию нейтралитета{412}. После этого карфагеняне послали на помощь Сегесте 5000 ливийцев и 800 наемников из Кампании, обеспечив их лошадьми и приличным жалованьем.

После того как сегестцы разгромили армию Селинунта, обе стороны обратились за помощью к своим союзникам, Карфагену и Сиракузам соответственно. Помощь была обещана, что вновь столкнуло лбами две великие державы. В предвкушении большой войны Ганнибал собрал грозную армию, состоявшую из ливийских рекрутов и иберийских наемников, и подготовил флот к походу на Сицилию{413}. В 409 году армада из 60 боевых кораблей и 1500 транспортов с войсками, осадными и метательными орудиями, другим военным снаряжением вышла в море[181].

После высадки к войскам Карфагена присоединились его греческие и сегестские союзники. Ганнибал, зная, что в Селинунте ждут подкреплений из Сиракуз, сразу же приступил к штурму города. К стенам подвели гигантские осадные башни, а к воротам — тараны. Заняли свои позиции лучники и пращники. (К сожалению, нам приходится полагаться в основном на недружественные и поздние свидетельства греко-сицилийского историка Тимея о военной кампании карфагенян в Сицилии. Он дает обильную информацию о действиях карфагенских войск, но к ней надо относиться с величайшей осторожностью.)

Селинунтцы употребили немало средств и усилий на сооружение великолепных храмов, не уделив должного внимания ремонту городских стен. Карфагенские осадные орудия очень скоро пробили в них дыры, и в проломы хлынули первые отряды наступавших войск. Граждане Селинунта, зная, какие могут быть последствия поражения, оказали отчаянное сопротивление, сдерживая натиск противника девять дней. Только в момент возникшей сумятицы они отошли от стен, открыв карфагенянам доступ в город. Но и после этого продолжались рукопашные бои за каждую улицу, а дети, женщины и старики забрасывали интервентов камнями и метательными снарядами из окон. Развязка наступила, когда на рыночной площади селинунтцы предприняли последнюю попытку остановить неприятеля. Ожесточенная схватка закончилась тем, что их всех перебили. Диодор (основываясь на злопыхательских свидетельствах Тимея) дает колоритное, но явно субъективное описание зверств и надругательств, гипотетически совершенных карфагенскими войсками в городе над уцелевшими жителями, утверждая, что на улицах лежало 16 000 трупов, а многие здания были сожжены дотла{414}.

Затем Ганнибал нацелился на Гимеру, где жители уже понимали, что настал и их черед. Применив ту же тактику, карфагеняне решили взять город штурмом. Однако граждане Гимеры, помня, что лучшая оборона — нападение, сами вышли из города и первыми пошли в наступление под одобрительные возгласы семей, собравшихся на стенах. Карфагеняне поначалу оторопели от неожиданной наглости, но, располагая существенно превосходящими силами, загнали смельчаков обратно в город. Защитникам Гимеры ничего не оставалось, как попытаться эвакуировать побольше жителей на кораблях Сиракуз. Тем, кто оставался в городе, наказывали продержаться до того времени, когда за ними придут сиракузяне. Они, конечно, не пришли, и на третий день город сдался. Диодор снова дает нам яркое описание зверств, совершенных карфагенскими войсками по приказу самого Ганнибала. В отличие от Селинунта, где были разрушены только стены, Гимера была стерта с лица земли, а ее знаменитые храмы разграблены. Ганнибал предположительно согнал 3000 пленников и предал их смерти на том месте, где, как ему говорили, погиб Гамилькар, кровью увековечив память о своем деде. Полководец Магонидов не воспользовался смятением сицилийских греков, расплатился с армией и вернулся в Африку{415}.

Несмотря на ограниченный характер сицилийской операции Ганнибала, она создала прецедент для будущих зарубежных интервенций Карфагена. Использование наемников заставило город прибегнуть к чеканке собственных денег для того, чтобы платить им за службу. Прежде Карфаген уклонялся от чеканки монет, появившихся в греческом мире в начале VI века. Пунические города Сицилии, переняв опыт греческих соседей на острове, выпускали собственные деньги уже в последние три десятилетия VI века{416}.

Деньги предназначались главным образом для выплаты жалованья наемникам, желавшим, чтобы они выглядели как высококлассные греческие монеты. Поэтому новые карфагенские монеты имели ярко выраженный западногреческий дизайн и весовые стандарты{417}. Им были присущи два художественных образа — коня и пальмы, все больше ассоциировавшихся с Карфагеном. На них наносилась одна из двух надписей: Qrthdst (Карфаген) или Qrthdst/mhnt (Карфаген/армия). Вторая надпись, означавшая обычно «Карфагенская военная администрация», подтверждала, что монеты выпущены для специальных целей{418}.

Карфаген ничем не обозначил свое реальное и постоянное присутствие на Сицилии. Об этом говорит тот факт, что и войска набирались и готовились в Африке, и все поставки, в том числе и денег, осуществлялись из Карфагена{419}.[182]

Операция, проведенная Ганнибалом, так или иначе дестабилизировала обстановку на острове. Уже через два года, в 407 году, карфагенские войска снова появились на Сицилии, после того как пунические города на юго-западе острова начали подвергаться нападениям сиракузского полководца Гермократа{420}. Вопреки утверждениям Диодора, будто карфагеняне хотели захватить весь остров, они не предпринимали односторонних действий{421}. Фрагментарная надпись, обнаруженная в Афинах, свидетельствует о том, что от карфагенян приезжали послы, предлагавшие альянс. Карфагенским герольдам был оказан теплый прием, их даже пригласили на увеселительное мероприятие. В тексте содержалась рекомендация афинского совета предпринять шаги к установлению альянса, если это одобрит представительное гражданское собрание. Совет также рекомендовал отправить дипломатическую миссию на Сицилию для оценки ситуации и встреч с карфагенскими военачальниками. Если такой альянс действительно был санкционирован, то Афины, многие годы конфликтовавшие со Спартой, вряд ли могли оказать какую-либо практическую помощь Карфагену{422}.

Собрав внушительную армию из карфагенян, рекрутов и североафриканских союзников, Ганнибал вновь отправился на Сицилию, на этот раз в компании с более молодым соратником Гамилькаром{423}. Однако экспедиция началась с очень плохого предзнаменования. Флотилию атаковали сиракузяне и потопили несколько кораблей.{424} Когда же армия высадилась на Сицилии и приступила к осаде богатейшего греческого города Акрагант, разразилась эпидемия чумы, унесшая жизни многих людей, в том числе и Ганнибала. Диодор, заимствуя информацию у Тимея, сообщает весьма спорный факт: будто бы Гамилькар, сподвижник Ганнибала, желая ублаготворить рассерженного бога, принес в жертву Баал-Хаммону мальчишку{425}.[183] Потерпев вначале поражение, карфагеняне смогли восстановить свое реноме до такой степени, что вынудили обитателей Акраганта спешно покинуть город{426}.

Диодор/Тимей описывает, как Гамилькар и карфагенская армия занялись разбоем, похищая произведения искусства и другие ценные предметы из брошенных храмов и особняков{427}. Однако мы обладаем редким документом — пунической надписью из тофета в Карфагене; эти письмена, хотя и отрывочные, дают представление о карфагенской точке зрения на событие:

«И это mtnt в новолуние (месяца) (Р) 'It. в год Эшмуна, сына Аднибаала i (великого?) и Ганнона, сына Бодастарта, сына Ганнона rb. И rbm (полководец) Аднибаал, сын Гескона rb и Гимилькон, сын Ганнона rb пошли в (Г)алесу. И они захватили Акрагант (Акрагас). И они установили мир с гражданами Наксоса»{428}.

Несмотря на краткость и фрагментарность, этот текст хорошо иллюстрирует то, насколько однобоким может быть наше понимание некоторых исторических событий.

В 405 году карфагенские полководцы, лишившись из-за чумы половины своей армии, но добившись стратегических преимуществ, предложили Сиракузам мирный договор, с чем измотанный противник с готовностью согласился. Ясно, что условия мира были благоприятны для карфагенян. Сиракузы признали их господство в туземных и пунических регионах на западе и в центре Сицилии. Часть городов острова обязывалась ежегодно выплачивать Карфагену дань{429}.


Дионисий и конец господству одной семьи

Однако мирному договору, заключенному во времена обоюдного истощения, была уготована короткая жизнь. В обстановке неурядиц, создавшейся после неудачного противостояния с Карфагеном, тираном Сиракуз вдруг стал молодой человек незнатного происхождения, но одаренный обаянием и незаурядными политическими инстинктами — Дионисий{430}. Первой проблемой, с которой он столкнулся, было дезертирство ряда городов, входивших в сферу влияния Сиракуз, в стан Карфагена. Воодушевившись вестями о чуме в Карфагене, Дионисий сразу же начал вооружаться, строить боевые корабли и нанимать солдат и моряков{431}. К 397 году он уже был готов воевать. Обрядившись в тогу освободителя греков, Дионисий созвал в Сиракузах народное собрание и убедил его пригрозить карфагенянам войной, если они не освободят сицилийские города, якобы им принадлежащие. Одновременно началась экспроприация собственности у пунических жителей Сиракуз и высылка их из города. По всей греческой Сицилии была организована кампания этнических чисток, сопровождавшаяся насилием и массовыми убийствами{432}. При поддержке греческих поселений, не желавших платить дань Карфагену, Дионисий сформировал большую армию, подошел к Мотии и начал ее осаду{433}.

Карфагеняне были застигнуты врасплох. Они не успели собраться с силами и прийти на помощь Мотии, своему союзнику. Видя приближение сиракузян, защитники Мотии разрушили дамбу, соединявшую островной город с берегом Сицилии. Однако Дионисий построил гигантский мол, по которому подвел к крепостным стенам тараны и огромные осадные орудия. Карфагеняне попытались отвлечь его внимание, устроив налет на гавань Сиракуз. Но положение островного города стало безнадежным, когда в его стенах под ударами таранов все-таки появились проломы. Защитники Мотии сражались за каждую улицу, перекрывая их баррикадами и забрасывая наступавших греков метательными снарядами из окон высоких зданий. Дионисий предусмотрел и такой вариант сражения, соорудив шестиэтажные осадные башни, которые могли сравняться с самыми высокими домами в Мотии, и его солдаты успешно подавляли очаги сопротивления.

Греко-сицилийский историк Диодор, хотя и враждебно относившийся к карфагенянам, достаточно объективно и с некоторым сочувствием обрисовал отчаянное положение защитников Мотии:

«Понимая, какая опасность нависла над ними, и видя рядом своих жен и детей, мотияне сражались с особенной свирепостью, боясь, что их постигнет страшная участь. Одни, чьи родители, находившиеся поблизости, молили уберечь их от произвола победителей, дошли до такого состояния ума, что пренебрегали своими жизнями; другие, слыша плач жен и беспомощных детей, предпочитали умереть, но не видеть, как детей уводят в рабство. Побег из города, конечно, был невозможен, так как его окружало море, где хозяйничал враг. Самым ужасным для финикийцев и особенно тягостным было думать о том, как безжалостно они обошлись с греческими пленниками и им тоже предстоят такие же страдания. Действительно, у них не оставалось иного выбора, кроме как биться отважно, победить или умереть»{434}.

Город превратился в арену зверских расправ и массовых убийств. Диодор сообщает: Дионисий, видя, что его люди не щадят даже женщин и детей, решил положить этому конец, но не из жалости, а из корыстолюбия: он рассчитывал заработать деньги на продаже их в рабство. Когда же на его распоряжения никто не отреагировал, тиран отправил герольдов объявить в городе, что мотияне могут найти спасение в храмах, почитаемых греками. Однако все, кто последовал его совету, впоследствии были проданы в рабство. Греков, сражавшихся на стороне мотиян, распяли{435}. Город подвергся таким разрушениям, что его даже и не пытались восстановить{436}.

На следующий год, согласно Диодору/Тимею, Дионисий отправился опустошать другие регионы карфагенской Сицилии{437}. Однако карфагеняне, оправившись от шока, вызванного дикостью первоначального наступления, смогли собрать достаточно войск для того, чтобы дать отпор Дионисию. Одержав серию побед, включая захват и полное разрушение города Мессана, карфагенский полководец Гимилькон выдворил войска Дионисия из западной части Сицилии и даже дошел до Сиракуз{438}. Дионисия спасла, вероятно, эпидемия тифа, разразившаяся в карфагенском лагере и насланная, согласно злопыхательской греческой исторической традиции, богами в качестве наказания за святотатственные деяния, в особенности за разграбление храмов Деметры и Коры{439}. Диодор оставил нам красочное описание симптомов заболевания:

«Недомогание начинается с катара; затем опухает горло, появляются ощущения жжения, боли в сухожилиях, тяжесть в конечностях; наваливается дизентерия, все тело покрывается прыщами. В большинстве случаев именно так протекает болезнь, но некоторые безумствуют, полностью теряют память; они блуждают по лагерю, в помешательстве нападают на всех, кто встречается на пути. В общем, как оказалось, даже врачи бессильны вследствие остроты заболевания и скорой смерти; кончина наступает на пятый или, самое позднее, на шестой день и в таких мучениях, что многие предпочли бы погибнуть на войне»{440}.

Поначалу карфагеняне хоронили покойников, но смертность так возросла, что тела не погребали, а оставляли гнить там же, где человек умер{441}. Дионисий воспользовался бедствием, поразившим карфагенян, и направил против них и флот, и наземные силы. Гимилькон, оказавшийся в безвыходном положении, был принужден договариваться о перемирии. В соответствии с тайным соглашением, о котором ничего не было известно ни гражданам Сиракуз, ни карфагенской армии, Дионисий разрешил Гимилькону и карфагенской армии под его командованием уйти в обмен на большие деньги{442}.[184] В действительности лишь несколько кораблей вернулись в Карфаген, поскольку на флотилию напали сиракузцы, не знавшие о договоренностях. Из союзников Карфагена лишь сикулы смогли добраться до дома и испанские солдаты сумели объединиться в отряд, достаточно многочисленный для того, чтобы вести переговоры о вступлении в армию Дионисия. Основная часть воинства Гимилькона попала в плен или рабство{443}.

Согласно Дионисию/Тимею, политические последствия поражения для Карфагена были весьма значительными. После того как стало известно о беде, город притих и погрузился в скорбь, прекратились визиты в гости, замерла деловая жизнь, закрылись храмы. Казалось, что все население собралось в гавани, чтобы расспросить о своих родственниках воинов, уцелевших и возвращавшихся домой. По всему берегу можно было слышать стенания и вопли отчаяния. Над политической гегемонией Магонидов нависла серьезная угроза. Это имя вновь ассоциировалось с заморскими поражениями.

Гимилькон, униженный и опозоренный, провел остаток жизни, странствуя в бедных одеяниях по храмам Карфагена, укоряя себя за безволие и умоляя богов покарать его. В итоге он уморил себя голодом{444}.[185] Однако покаяния было недостаточно для того, чтобы Магониды сохранили власть. В недалеком будущем господствующей политической силой в Карфагене станет другой клан во главе с Ганноном Великим{445}.

Неизбежно происходили перемены и в политическом устройстве, которых жаждала прежде всего элита. Еще в первые годы V века появилась новая структура исполнительной власти — Трибунал ста четырех. Он формировался из представителей аристократии, надзирал за поведением чиновников и военачальников и был чем-то вроде верховного суда. Продолжал функционировать Совет старейшин, его полномочия даже расширились, «сенаторы» стали опекать финансы и внешнеполитические проблемы{446}. Карфагенское государство теперь возглавляли двое высших должностных лиц, избираемых ежегодно: суффетов. Особая группа комиссаров контролировала общественные работы, налогообложение, расходование государственных средств[186].{447} Их называли пентархами, и ими могли назначаться только члены Трибунала ста четырех{448}.

Тем временем война с Сиракузами не кончалась: ни одна из сторон не могла добиться явного превосходства{449}. Карфагеняне даже попытались открыть второй фронт противостояния с Дионисием — в Южной Италии{450}. Обе стороны одерживали победы, сиракузцы — при Кабалах, карфагеняне — при Кронии, но ни одной из них не удавалось закрепить достигнутое военное преимущество{451}. Наконец в 373 году противники, понесшие большие потери, подписали новый мирный договор, признающий прежнее разделение территориальных сфер влияния{452}.[187] Однако, реагируя лишь на сиюминутные угрозы и отстаивая только свои интересы, фракция Ганнона, подобно Магонидам, доказала, что она не способна гарантировать Карфагену долговременную безопасность и длительный мир. После каждой неудачи Дионисий располагал достаточным временем для переформирования армии, восстановления сил и подготовки нового наступления.

Непрекращающаяся война стала крайне непопулярной среди граждан Карфагена. Их раздражение усугублялось очередной вспышкой чумы, волнениями в Сардинии и Ливии. Все больше людей подвергали сомнению действенность политического лидерства Ганнона{453}.[188] Даже смерть в 365 году давнего врага Карфагена Дионисия (после продолжительной попойки) и осуждение за измену Суниата, главного политического соперника Ганнона, не утихомирили критиков{454}. Ганнон, не привыкший к хуле, попытался совершить нечто вроде государственного переворота. На банкете по поводу бракосочетания дочери он предпринял безуспешную попытку отравить своих коллег-советников.

Возможно, расценив бездеятельность Совета старейшин как проявление слабости, Ганнон решил спровоцировать восстание 20 000 рабов и вступил в сговор с ливийскими и нумидийскими племенами с той же целью — совершения государственного переворота. Это уже выглядело как реальная государственная измена. Его схватили, били плетьми, пытали, а потом распяли на кресте{455}. Изловили и казнили всех членов его клана мужского пола, вне зависимости от того, причастны они были к заговору или нет{456}. Некоторые детали этой истории, взятой из недружественных Карфагену греческих источников, могут быть и надуманными. Однако нет никаких сомнений в том, что к этому времени карфагеняне действительно устали от господства одного семейного клана.


Карфагенская Сицилия

Карфаген должен быть разрушен

Конец господства Магонидов вовсе не означал сворачивания колонизации Сицилии, ими инициированной. Карфагеняне настолько освоились на острове, что уже просто не могли оттуда уйти. В первой половине IV века характер присутствия карфагенян в западной части Сицилии кардинально изменился — этот факт отметили греческие историки, определив зону карфагенского влияния на западе Сицилии как экзархат, то есть имперская провинция{457}. Хотя и нет свидетельств прямого управления старыми пуническими городами из Карфагена, новые поселения на острове уже были тесно связаны с североафриканской метрополией[189]. Самой деятельной и производительной силой в таких новых городах, как Алеса[190] и Термы Гимерские, безусловно, была карфагенская община{458}.[191]

Особое стратегическое значение для Карфагена имел порт Лилибей{459}. Он располагался на западном побережье Сицилии недалеко от островка, на котором когда-то стояла Мотия, и его строили для уцелевших граждан разрушенного города. Однако археологические исследования материальной культуры этого поселения показали, что иммигранты из Карфагена в значительной мере дополняли его население{460}. В отличие от более старых пунических городов Сицилии Лилибей поддерживал регулярные коммерческие связи с Карфагеном. Вследствие своего выгодного местоположения — на мысе Боэо, самой крайней западной оконечности острова — портовый город вскоре стал главным связующим звеном на торговых путях между Северной Африкой, Сицилией, Италией и Грецией{461}.

О стратегической важности Лилибея свидетельствовала его повышенная обороноспособность. Он строился с расчетом на обеспечение максимальной безопасности. Его мощные крепостные стены были высотой 5,8 метра, и их возводили из известкового туфа, усиленного камнем и глинобитными кирпичами. Перед стенами зиял глубокий ров шириной 28 метров.

Они перемежались прямоугольными башнями и укрепленными воротами, и в них имелись боковые и задние входы и выходы, с тем чтобы защитники крепости могли незаметно передвигаться и обрушивать на неприятеля метательные снаряды. Под землей были прорыты проходы, галереи и коридоры, позволявшие совершать внезапные вылазки и нападения на врага с тыла{462}. В одном таком туннеле на стенах были обнаружены граффити, оставленные скучавшими без дела воинами: зарисовки воителя, корабля, оружия, пунические знаки и буквы и, конечно, эротические сценки{463}.

На монетах, выпущенных, как полагают, в Лилибее, город предстает явно в роли военной базы, а не пунического гражданского поселения. Тетрадрахмы имеют надписи военного характера: qrthds, mmhnt и s'mmhnt («люди армии»). Действительно, Лилибеем, похоже, управлял военный комендант, а не суффеты или городской совет{464}. Его воздвигали в качестве надежно укрепленного коммерческого анклава, способного функционировать даже во вражеском окружении.

В этот период создавались новые пунические поселения и в глубине острова, в том числе и в местах, где прежде находились греческие городища. В IV веке прежний греческий акрополь Селинунта пунийцы перестроили на свой лад, используя для этого кладку старых сооружений. Они расширили главную улицу, по-другому расположили новые здания. Диодор упоминает, что Ганнибал, захвативший город, разрешил прежним его обитателям вернуться. Однако археологи отметили, что многие новые дома в Селинунте были возведены в соответствии с карфагенскими архитектурными и строительными традициями, такими же, как в Лилибее{465}.

Существенные трансформации, очевидно, произошли и в религиозной жизни города. Многие греческие святилища, в том числе и богини Деметры Малафоры, сохранились и использовались, но в них совершались иные ритуалы. Оставался в силе культ Зевса Мейлихия, гибрида из греческого царя богов и догреческого подземного духа смерти и возрождения{466}.

Однако на месте его святилища археологи нашли странные двухголовые стелы, изображавшие пунические божества Баал-Хаммона и Тиннит: именно их пунические пришельцы считали родителями Зевса Мейлихия{467}. Греческие храмы и святилища дополнились типично пуническими атрибутами поклонения богам: бетилями (священными камнями) и алтарями на открытом воздухе. В храме, изначально посвященном греческой богине Гекате, был воздвигнут алтарь для принесения в жертву и сожжения мелких животных в соответствии с пуническими религиозными обычаями{468}.[192] Пунийцы украсили улицы города своими эмблемами: знаками Тиннит и кадуцея{469}.

Свидетельства обитания пунийцев обнаружены и в Адра-ноне, городе-крепости, основанном селинунтцами в VI веке. Он был разрушен одновременно с Селинунтом, в 409 году, но в IV веке были восстановлены стены, построены два храма и ремесленническая зона. Самое величественное из двух святилищ располагалось на акрополе. Композиционно храм строили в соответствии с классической пунической трехчастнои планировкой, в центре под открытым небом находилась жертвенная площадка. В нем смешались пунический и греческий архитектурные стили: элегантные дорические колонны украшали портик, а треугольный фронтон обрамляли египетские карнизы{470}. В этот период пуническое влияние впервые затронуло и менее крупные поселения. В Монте-Полиццо, прежде заброшенном, также обнаружены следы жизнедеятельности пунийцев, в том числе стела, алтарь и жертвоприношения в возрожденном храме{471}.

Тем не менее, несмотря на активное освоение Сицилии, новые пунические поселения были лишь слабой тенью греческих городов, на месте которых они возникали. Греческие историки, конечно, преувеличивали, когда писали, что в IV веке в городах Сицилии, поросших всякого рода растительностью, обитали только дикие звери. Однако вряд ли можно сомневаться в том, что десятилетия насилия и хаоса негативно отразились не только на внешнем виде городов и поселений, но и на их обитателях{472}. Археологические свидетельства, полученные при раскопках на Сицилии, показывают, что литературные описания заброшенных городов с полуразвалившимися стенами и поруганными храмами не являются лишь продуктом богатой писательской фантазии{473}.

Главное предназначение всех этих новых поселений, очевидно, состояло в том, чтобы служить военно-оборонительными форпостами. Монте-Адранон, похоже, был карфагенской крепостью, в которой размещался большой гарнизон войск и проживала очень незначительная часть гражданских лиц[193]. Археологические исследования в Монте-Полиццо также подтвердили, что пунийцы здесь оборудовали сторожевую башню или военный наблюдательный пост[194]. Пунические крепости располагались, кроме того, между реками Беличе и Платани{474}. Даже пунический Селинунт со всеми торговыми лавками и жилыми домами занимал лишь малую толику прежнего греческого города, хотя и был более чем военным фортом. Большая часть города лежала в руинах. Примечательно, что при раскопках во многих такого рода поселениях в центре и на западе Сицилии обнаруживается крайне мало иных артефактов, кроме бронзовых монет и амфор-торпед, а это значит, что в них жили в основном люди военные, а не гражданские{475}.[195]

По всей видимости, карфагенский «империализм» на Сицилии, как и на Сардинии, мог проявляться лишь в присвоении ресурсов, необходимых такому большому полису, как Карфаген{476}. Однако это предположение не может не вызывать сомнений. Выгоды, которые получал Карфаген от угодий в западной части Сицилии, были незначительными. Последние исследования амфор, завезенных в Карфаген в V-IV веках, показали, что импорт товаров и продуктов из пунической Сицилии был мизерным по сравнению с объемами их завоза из Сардинии{477}. Аналогичным образом и экспорт товаров из Карфагена в западную часть Сицилии был невелик в этот период{478}. Конечно же, первостепенное значение для карфагенян имели порты на западе Сицилии, через которые осуществлялся товарообмен с тирренским и эгейским регионами{479}. Большое количество тонкой керамики из Афин, датируемой концом V и первой половиной IV века и найденной в Карфагене, возможно, свидетельствует о прямых торговых связях между этими городами в данный период{480}. Позднее карфагеняне постепенно переключились на ввоз гончарных изделий из греческой Сицилии и Южной Италии, и это еще больше повысило значимость сицилийских портов{481}. Действительно, без Панорма и Лилибея на карфагенян могли обрушиться экономические невзгоды. Следовательно, эти порты надо было защищать любой ценой. В глубинке западной части Сицилии для Карфагена были важны не сельскохозяйственные угодья в отличие от Сардинии, а укрепленные поселения-бастионы, служившие буфером для защиты главного достояния карфагенян на острове — западных портов.{482}

Другим важным фактором экономического и политического присутствия карфагенян на западе Сицилии была внушительная регулярная армия, находившаяся на острове почти постоянно. Поскольку территория, которую она была призвана защищать, не предназначалась для эффективного экономического освоения, армия снабжалась провиантом в основном из Сардинии[196]. Можно предположить, что выгоды от торговли в тирренском и ионическом регионах вполне покрывали затраты, а пунические города в западной части Сицилии, вероятно, облагались налогами{483}.


Коринфская угроза

Острая необходимость в портах на западе Сицилии вынуждала Карфаген принимать все меры для того, чтобы защитить их от потенциальных угроз и нападений, не считаясь с затратами и человеческими жертвами. В сороковых годах IV века такая угроза появилась со стороны греческого города Коринфа, все более активно вмешивавшегося во внутренние дела Сиракуз{484}. Предостережения, отправленные Тимолеону, представителю Коринфа, посланному на Сицилию, не имели успеха{485}. Попытки запугать его войной тоже не подействовали. Тимолеон ввел демократическую форму правления в Сиракузах и сформировал против Карфагена альянс, в который вошли и некоторые греческие города-государства Сицилии{486}.

В 340 году Тимолеон разгромил карфагенскую армию, состоявшую на этот раз из большого контингента карфагенян, устроив на нее засаду{487}. Выдвинувшись в глубь территории противника, сиракузцы укрылись возле реки Кримис и стали ждать появления карфагенян. Согласно Диодору, в то раннее летнее утро реку покрывал густой туман. О приближении карфагенян можно было узнать только по громыханию колесниц. Когда туман рассеялся, сиракузцы увидели и реку, и переправлявшиеся через нее карфагенские полки.

Первыми шли колесницы, запряженные четверкой лошадей, и элитный гражданский полк — «Священный отряд», выделявшийся белыми щитами, тяжелыми доспехами из бронзы и железа и прославившийся отвагой и жесткой дисциплиной. Стремясь перехватить эти отборные силы карфагенян до того, как они выйдут на берег, Тималеон бросил против них конницу. Во время сражения разразилась гроза с градом, словно пришедшая на помощь грекам. Первая линия карфагенян была смята, многие из них были раздавлены лошадьми или утонули в реке. «Священный отряд», видимо, не желая обесчестить свой гражданский статус, а возможно, и понимая бесполезность бегства в тяжелых доспехах, стоял насмерть, до последнего бойца. Битва при Кримисе для карфагенян была самой кровопролитной из всех сражений, которые им пришлось выдержать на Сицилии. Они потеряли на поле боя более 10 000 человек, 15 000 воинов греки захватили в плен. Утрата «Священного отряда», гордости гражданской элиты Карфагена, означала, что гражданские формирования будут использоваться в дальнейшем только в крайних случаях{488}.

Позже карфагеняне сумели оправиться от перенесенного несчастья, воюя с сиракузцами наемными силами. В Сицилию были отправлены войска наемников в помощь диктаторам, естественным врагам демократических Сиракуз. Сковав силы сиракузцев, карфагеняне смогли упрочиться на землях западной части острова. Их тактика полностью оправдала себя, когда в 338 году они подписали новый договор с Сиракузами. Большая часть западной половины Сицилии была признана зоной влияния Карфагена, а карфагеняне согласились отказаться от своих новых союзников{489}.


Кровавый статус-кво

К тридцатым годам IV века сложилась ситуация, когда могло показаться, что стратегия колонизации Сицилии, инициированная Магонидами, дает свои плоды. Мало кто не признавал западную половину острова сферой карфагенского влияния. И все же, несмотря на очевидные успехи, вызывало сомнения то, насколько реальным и прочным было властвование карфагенян на западе Сицилии. Особенно много беспокойства им доставляли наемники и флибустьеры, заполонившие Сицилию в поисках легкой наживы. Отслужив положенный срок и получив деньги, они оставались не у дел. У многих из них не было реальных возможностей для обогащения на родине, и они предпочитали блуждать по острову и устраивать свою жизнь как придется, нередко в ущерб его коренным обитателям[197].

Без сомнения, для защиты карфагенской сферы интересов требовались значительные материальные и финансовые вложения. Карфагенским военным властям на Сицилии приходилось прибегать к чеканке большого количества особо ценных монет из золота, серебра и электрума (золота с примесью серебра) для оплаты наемных армий{490}. Выпуски переоцененных бронзовых монет в IV веке Сиракузами и Карфагеном свидетельствуют о том, что продолжающиеся войны тяжелым бременем ложились на их финансовые ресурсы{491}.

Необходимость защиты долговременных экономических интересов и западных портов, содержания армии и поддержки сицилийско-греческих самодержцев гарантировала, что насилие на острове будет продолжаться. Конфликт, позволяя порабощать потерпевших поражение, захватывать города и получать военные репарации, способствовал сохранению кровавого статус-кво в отношениях между Карфагеном и Сиракузами на острове. Действительными его жертвами были пунийцы, сицилийские греки и коренные жители, от имени которых и совершался этот нескончаемый кровавый процесс.


Глава 5.

КАРФАГЕН, АЛЕКСАНДР ВЕЛИКИЙ И АГАФОКЛ

Карфаген: Александр и Тимей

За двенадцать лет — в тридцатые и двадцатые годы IV века — македонский царь Александр (Великий) к тому времени, когда ему исполнился тридцать один год, стал правителем империи, охватывавшей огромную территорию от Греции до Пакистана. И его современники, и те, кто жил после них, пытались разобраться в причинах необычайного триумфа. Его достижения не имели аналогов в прошлом, и, как думали многие, никто не сможет повторить их и в будущем. По городам и весям древнего Средиземноморья и Ближнего Востока распространялись истории о том, что Александр не просто произошел от богов, а и сам был подлинным богом.

Стремительному взлету Александра способствовали не только военные победы, но и его незаурядное умение создавать себе популярность. Образ «героя» сотворили ему придворные советники, мемуаристы и летописцы, сопровождавшие полководца во всех военных кампаниях. Его изображали как новоиспеченного Геракла, пронесшегося ураганом по Азии и покорявшего всех, кто попадался на пути. После того как он остановился там, где теперь Пакистан, людей на Западе интересовал только один вопрос: станут ли они следующей мишенью в беспрерывном процессе удовлетворения жажды славы и завоеваний? Ужасающая скорость, с которой Александр построил гигантскую азиатскую империю, означала, что он вполне может обратить свое внимание и на Запад. Для Александра мир оказался тесен.

Посланники со всех земель Западного Средиземноморья потянулись в царский дворец в Вавилоне, совершая длительное и мучительное путешествие, но желая завязать дружественные отношения с Александром и выяснить его дальнейшие намерения. Из Италии к нему ездили бруттии, луканы и этруски. Из северных краев Александру нанесли визит кельты и скифы, иберийцы приезжали с далекого Запада, нубийцы — из глубин Африки. Среди просителей был и карфагенянин — Гамилькар Родан, освоивший греческий язык, когда жил на Родосе. В отличие от других челобитчиков Родана послали не для того, чтобы узнать, желает Александр добра Карфагену или нет. Осада Тира, родительского города для Карфагена, уже дала ответ на этот вопрос.

Александр со своей армией подошел к Тиру в 332 году. Получив отказ на просьбу войти в святилище Мелькарта, Александр осадил, а затем разграбил город, перебив его защитников и поработив остальных жителей{492}. Мелькарт, в честь которого ежегодно совершался обряд смерти и возрождения в пламени священного огня, сгинет в дымящихся руинах города, столетиями его воспевавшего. Тирские традиции и религиозные ритуалы затеряются в грохоте помпезных греко-македонских военных церемониалов: парадов, гимнастических состязаний и факельных шествий армии Александра. Торжественное сожжение изображения Мелькарта заменят атлетические соревнования в честь эллинского Геракла. Александр завладел и священной ладьей, на которой карфагеняне доставили свои первые жертвоприношения Мелькарту много веков назад, и начертал на ней греческие посвятительные надписи{493}.

Диодор, идя по стопам Тимея и отклоняясь от повествования о Сицилии, рассказывает о том, как тридцать посланников Карфагена, прибывших с ежегодной десятиной доходов города для Мелькарта, оказались запертыми в осажденном Тире. Когда город пал, Александр сохранил им жизнь, отправив домой с предупреждением: после завоевания Азии он займется и Карфагеном{494}.[198] Таким образом, Родан при царском дворе в Вавилоне должен был узнать не о намерениях Александра в отношении Карфагена, а о том, когда он собирается напасть на город.

Согласно римскому историку Юстину, Родан, решив, что неразумно предъявлять верительные грамоты посла, добился аудиенции с Александром, убедив его ближайшего помощника Пармениона в том, что он изгнанник и желал бы присоединиться к македонской армии. Вызнав планы царя, он сообщил о них в тайных донесениях Карфагену. Однако в городе, охваченном паранойей, никому не было доверия. Когда Родан вернулся, его отблагодарили тем, что казнили. Сограждане заподозрили, будто он пытался предать город македонскому царю{495}.

Из-за преждевременной смерти Александра, случившейся в Вавилоне в июне 323 года, трудно ответить на вопрос: действительно ли он собирался напасть на Карфаген? Западные греческие, а позднее и римские историки, безусловно, хотели убедить именно в этом свою аудиторию. Такая версия вписывалась в их сценарий, предусматривавший объединить войну Александра с Персидской империей и борьбу Сиракуз против Карфагена. Тимей, длительное время находившийся в изгнании в Афинах, подпал под влияние воинственных настроений, разделявшихся многими афинскими писателями в отношении Персии и подогревавшихся походами Александра на Востоке{496}. Стоит ли удивляться тому, что Диодор вслед за Тимеем с удовлетворением рассказывает о том, как Александр, захватив Тир, освобождает статую бога Аполлона, посланную Тиру карфагенянами, укравшими ее в греко-сицилийском городе Гела. Диодор заимствовал у Тимея и синхронизацию событий, чем последний особенно увлекался. Он отмечает, что Александр захватил Тир в тот же час, день и месяц, когда карфагеняне умыкнули статую из Гелы{497}.

Диодор/Тимей, как и другие восточногреческие комментаторы, прекрасно знал о тождественности Мелькарта и Геракла. Он утверждает, что Александр первоначально намеревался «совершить жертвоприношение тирскому Гераклу»[199]. Однако ему и в голову не приходит поразмышлять о единстве образов греческого героя и финикийского божества в представлениях многих обитателей Средиземноморья. Карфагенское военное присутствие на Сицилии стало перманентным, и Диодор вместе с другими сицилийскими историками предпочитает пропагандировать ассоциацию Карфагена с другим величайшим врагом греческого мира — Персией.

От Диодора мы знаем о том, что Тимей реанимировал старую выдумку про то, что в Гимере проходил западный фронт скоординированной агрессии против греков, организованной карфагенянами и персами{498}. Затем, сдвинув вспять дату сражения, чтобы оно совпало по времени с битвой при Фермопилах, когда триста спартанцев героически сдерживали натиск превосходящих персидских сил, Тимей мог изобразить баталию при Гимере как поворотный пункт в великой средиземноморской войне между варварами и Элладой{499}. Это помогает ему и завуалировать нежелание тирана Сиракуз помочь материковым грекам. Он придумывает очередную небылицу: Гелон-де отплыл в Грецию, чтобы помочь грекам в войне с персами, но его остановили вести о великой победе при Саламисе{500}.

В описаниях Тимеем войн между Карфагеном и Сиракузами стратегические мотивы интервенции Карфагена в Сицилию, как и персов в Грецию, сводятся к стремлению поработить Элладу. Это прекрасно иллюстрирует, к примеру, и такой эпизод: греки, одержав победу, обнаруживают в карфагенском лагере 20 000 пар наручников{501}.[200] В другой раз Тимей создает не менее яркую и тоже надуманную сцену братания греческих наемников, сражавшихся на стороне сиракузцев, со своими соотечественниками, нанятыми карфагенянами. Наемники Сиракуз недоуменно спрашивали наемников Карфагена: как они могут служить государству, которое хочет закабалить и довести до состояния варварства греческий город?{502}

Однако археологические свидетельства материальной культуры Сицилии создают несколько иное представление о жизни на острове, отличающееся от описаний беспросветной межэтнической вражды и тотальной войны, оставленных для нас историческими злопыхателями{503}. Кровопролитные конфликты не остановили процессы взаимопроникновения и слияния различных культур, присущих греческим и пуническим общинам. Войны между Карфагеном и Сиракузами, можно сказать, даже способствовали экспорту религиозного и культурного синкретизма, являвшегося длительное время лишь одной из характерных черт колониальной Сицилии. Он затронул и Карфаген, проявляясь в умонастроениях прежде всего офицеров карфагенской элиты, служивших в армии на Сицилии, и членов достаточно многочисленной греко-сицилийской общины, уже обосновавшейся в городе{504}.[201]

Наглядный пример такой межэтнической интеграции — возросшая в Карфагене значимость культа греческой богини плодородия Деметры и ее дочери Коры (Персефоны), консорта Гадеса (Аида), владыки подземного царства. Диодор, вторя Тимею, подчеркивает греко-сицилийское происхождение культа, указывая на то, что Гадес похищал и насиловал Кору на острове, хотя греческие города Южной Италии предпочитают верить в то, что это мерзкое событие происходило у них{505}. Культ обеих богинь стал официальным в Карфагене в 396 году, и Диодор преподносит этот факт как попытку карфагенян умаслить Деметру и Кору, когда они наслали на них чуму, наказав за разграбление храма в Сиракузах незадачливым генералом Гамилькаром. В то же время Диодор твердо убежден в эллинистической природе культа. Он сообщает о том, как карфагенские власти отыскивают греков, проживающих в городе, и назначают их служить богиням, а карфагенским аристократам, назначающимся жрецами, даются наставления «совершать ритуалы так, как это делают греки»{506}.


Карфаген: этнический «плавильный котел» Средиземноморья

В описании Диодором обстоятельств появления в Карфагене культа Деметры и Коры улавливается пристрастие грека. Сицилийские пунийцы давно почитали этих богинь, и, по всей вероятности, их культ пришел в Карфаген из Сицилии[202]. Карфагенянам особенно полюбилась Кора, ее профиль — непременный атрибут карфагенских монет{507}. Вообще образы этих двух богинь были самыми популярными в пуническом мире. Они украшали и терракотовые кадильницы: в лунки их головных уборов укладывались катышки ладана{508}. В IV веке за очень непродолжительное время культ Деметры и Коры распространился по всему пуническому региону Западного Средиземноморья. Он укоренился даже в сельском святилище Дженна Мария на Сардинии, смешавшись с местными божествами{509}. Ясно и то, что вопреки утверждениям Диодора/Тимея мы имеем дело не с репродукцией греческого культа. Перед нами — сплав культурных и религиозных заимствований, сформировавшийся в результате сосуществования на Сицилии различных этносов.

Взять, к примеру, синкретический образ Геракла — Мелькарта, становившийся все более популярным в III веке. Примечательны в данном случае бронзовые удлиненные бритвы с гравировкой (традиционно входившие в пунический комплект погребальных предметов), датирующиеся этим временем и обнаруживаемые археологами при раскопках кладбищ, окружающих Карфаген. Хотя на лезвиях многих бритв в соответствии с левантийской традицией выгравирован Мелькарт в длинной тунике и с боевым двухсторонним топором на плечах, встречаются и иные изображения божества[203]. На одном из них мы видим Геракла со шкурой льва, палицей и охотничьей собакой у ног — классическая иконография героя, присущая греческим городам Южной Италии[204]. Однако, как верно заметил французский историк Серж Лансель, это всего лишь «итализированныи» пунический Мелькарт, поскольку на обратной стороне лезвия изображен Иолай, племянник и спутник Геракла, с веткой колоказии в одной руке и перепелом — в другой{510}. В этом образе воплотилась греческая интерпретация финикийско-пунического ритуала эгерсис. В предании, сохраненном для нас греческим ритором Афинеем, изложившим легенду греческого автора начала IV века Евдокса Книдского, повествуется о том, как «тирскому» умирающему Гераклу его верный друг помогает перенести боль листьями колоказии и возвращает к жизни, дав понюхать жареного перепела{511}. Другая бритва, найденная в Карфагене и датирующаяся III веком, видимо, имеет прямое отношение к Сардинии: на одной стороне лезвия обнаженный Геракл, накинув львиную шкуру, опирается на палицу, а на другой стороне — Цид в плюмаже пронзает копьем преклоненную фигуру с нагрудником и в короткой тунике{512}.

Таким образом, Тимей и другие греко-сицилийские историки, на чьи свидетельства опирается Диодор, не столько доказывают существование непреодолимого антагонизма между греками и пунийцами на Западе, сколько демонстрируют неприязнь к нараставшему политическому, культурному и религиозному согласию и на их родном острове, и по всему Центральному Средиземноморью. У Тимея же одержимость этническим конфликтом между греками и варварами стала результатом его длительного отсутствия на родине и непрерывной смены компромиссов и ориентиров в общественно-политическом климате Сицилии.


Агафокл: «Александр Великий» Сицилии

Подобные ксенофобские представления о межэтнических отношениях не соответствовали реальности, но они были присущи менталитету местных сицилийских владык, соперников Карфагена. Гораздо удобнее выступать в роли спасителей западных эллинов от восточного варварства, а не обыкновенных поджигателей войны. После преждевременной смерти Александра его полководцы поделили между собой огромную империю в Азии, Европе и Египте, а некоторые из них даже самонадеянно присвоили себе героический образ великого царя. Питер Грин написал: «Они долго пребывали в тени его славы. Он сделал их теми, кем они стали. И если бы даже они захотели отречься от его идеалов… то непомерные амбиции заставляли их преследовать те же цели»{513}.

Помимо диадохов — македонских полководцев, поделивших империю Александра, — желали заявить о себе и менее значительные личности — магнаты и младшие военачальники, многие из которых имели весьма косвенное отношение к Александру. Недовольные своим периферийным и неприметным положением, они стремились попасть в элитный клуб эллинских монархов. Среди них был и Агафокл, отважный командир-кавалерист с темным прошлым, служивший и наемником, подвергавшийся изгнанию и пришедший к власти в Сиракузах в двадцатых годах IV века, используя интриги, публичную демагогию и военные авантюры{514}. Подобно Гелону и Дионисию, Агафокл почти непрерывно воевал с карфагенянами, укрепляя свой режим.

Александр сознательно связывал свои победы на Востоке с вторжениями персов в Грецию (для него кампании в Азии были миссиями возмездия). Аналогичная идея лежала и в основе возобновления застарелого конфликта между Карфагеном и Сиракузами. Теория, будто сицилийские войны являются западным продолжением вековой борьбы греческой цивилизации против темных сил восточного варварства, — в корне неверная, но заманчивая мотивация. На протяжении всей своей долгой и насыщенной событиями карьеры Агафокл видел себя в роли наследника Александра Великого в западном регионе Средиземноморья{515}. На монетах Агафокла, как и других греческих вождей, властвовавших после Александра, умышленно воспроизводились мотивы, приглянувшиеся македонскому царю и самопровозглашенному повелителю Азии{516}. Столетием позже римский драматург Плавт высмеет страсть Агафокла к копированию внешнего облика и манер поведения Александра Великого{517}.

Однако полководческие таланты Агафокла не ограничивались способностями изображать наследника Александра на западе Средиземноморья. Одним из следствий длительного присутствия карфагенян на Сицилии стало то, что многие сицилийские греки хорошо узнали карфагенскую военную организацию. Пожалуй, больше всего помогало Агафоклу в войнах на Сицилии понимание специфики Карфагена и непростых отношений между городом и его армией на острове. Использование наемников порождало взаимное недоверие, а правящая элита, кроме того, опасалась своеволия людей, посланных командовать войсками в Сицилию. На протяжении IV века, похоже, карфагенские полководцы, в особенности на Сицилии, обладали столь широкими полномочиями и автономией во время кампаний, что могли заключать договора и вступать в альянсы (правда, такие соглашения подлежали ратификации Советом старейшин, который также утверждал и материальное обеспечение войск){518}. Афинский политик IV века Исократ, имея в виду необычайную свободу действий военачальников, отмечал, что «карфагенянами дома правили олигархи, а на поле боя — цари»{519}.

Полководцами были карфагеняне, но они назначались не Трибуналом ста четырех, а Народным собранием граждан Карфагена[205]. Уже одно это обстоятельство вызывало подозрения элиты. Превращение карфагенской армии на Сицилии в полунезависимый институт власти со своей административной структурой и денежной системой еще больше накаляло политическую обстановку. Порты Сицилии находились за сотни километров от Карфагена, а информация о событиях на острове была спорадическая и не всегда достоверная. В такой ситуации военачальник, конечно, мог позабыть о своей ответственности перед вышестоящими пэрами.

Хотя карфагенские командующие принимали решения во время кампаний, пользуясь значительной автономией, Трибунал ста четырех затем подвергал их вердикты строжайшей ревизии. В политической жизни Карфагена давно практиковалось суровое наказание командиров, не проявивших должного мужества или умения на поле битвы. В Древнем мире карфагеняне не первыми начали прибегать к такому наказанию, как распятие. Однако в отличие от других древних народов, осуждавших на страшную казнь изгоев — рабов-беглецов, преступников и чужеземцев, они иногда пригвождали на кресте и полководцев. Это одновременно служило и мерой устрашения, и одной из самых действенных форм политической расправы.

Недоверие было взаимное. Командующих, когда они возвращались домой, раздражало подозрительное и враждебное отношение сограждан. Диодор/Тимей дал такое объяснение причин последней попытки военного переворота:

«Все дело в суровости наказаний. Ведя войны, карфагеняне назначают из своей среды самых выдающихся людей командовать войсками, принимая как должное то, что они обязаны первыми отважно отражать опасность, нависшую над государством. Когда же командующие добиваются заключения мира, им треплют нервы судами, выдвигают против них из зависти ложные обвинения и подвергают взысканиям. Поэтому некоторые из тех, кого назначили командовать войсками, опасаясь судебных преследований, покидают свои посты, а другие пытаются стать тиранами»{520}.

Согласно Диодору (как всегда, черпавшему свою информацию из более ранних греко-сицилийских источников), Агафокл искусно использовал напряженность в отношениях между карфагенскими полководцами и политиками. Диодор в данном случае ориентируется на Тимея (в особенности невзлюбившего Агафокла за изгнание отца историка). Тимей изобразил сиракузского полководца как политического оппортуниста, вступившего в сговор с ненавистными карфагенскими интервентами{521}, хотя в этом решении можно усмотреть и глубокое понимание амбиций и опасений карфагенских командующих на Сицилии, сыгравшее ключевую роль в его вхождении во власть.

Ранее, в двадцатых годах, Агафокл, видя, что ему не удастся захватить политическую власть в Сиракузах, набрал армию из числа недовольных сикулов, решив овладеть городом силой. Но на его пути к городу стояла внушительная карфагенская армия, и Агафокл вступил в дипломатические переговоры с ее командующим Гамилькаром. Узнав о планах Гамилькара прийти к власти в Карфагене, Агафокл тайно договорился с ним о взаимопомощи: карфагенская армия не помешает ему брать город, а взамен он окажет содействие Гамилькару в захвате власти у себя дома. Гамилькар сделал даже больше, чем от него ожидалось первоначально: он отрядил 5000 воинов для того, чтобы помочь Агафоклу в расправе над политическими оппонентами в Сиракузах{522}. Они согласовали и мирный договор на условиях, более благоприятных для Агафокла, хотя он вряд ли тогда находился в преимущественном положении. Всем городам восточной части Сицилии надлежало признать сюзеренитет Сиракуз, в то время как карфагеняне получали подтверждение прав на территории, которыми уже владели{523}. Мало того, Гамилькар не обратил никакого внимания на травлю Агафоклом сицилийских союзников Карфагена{524}.

Греческие и римские историки, описывая это тайное соглашение, предположили, что хитроумный Агафокл надул Гамилькара. Более реалистичным представляется иное объяснение: сохранение обстановки насилия и политической нестабильности на Сицилии было в интересах и карфагенской армии, и Агафокла. Политическая нестабильность, с одной стороны, свидетельствовала о том, что Карфаген не властен над своей армией, а с другой — определяла характер сговора между его армией на острове и его сиракузским оппонентом. Реакция Совета старейшин Карфагена была весьма показательной. Вместо того чтобы отозвать его и обвинить в измене, совет проголосовал за то, чтобы отложить принятие окончательного решения до того времени, когда появятся возможности для более основательного и действенного выступления против него{525}. Карфагенская армия на Сицилии действительно превращалась в полунезависимую политическую силу, а ее номинальные владыки в Карфагене утрачивали контроль над ней.

Гамилькар умер до суда, и нежелательной конфронтации с ним Совет старейшин избежал. Пытаясь восстановить статус-кво, совет отправил к Агафоклу делегацию, призывая его соблюдать уже существующие межгосударственные договора. Для укрепления власти совета над войсками в Сицилии была набрана новая армия под командованием другого Гамилькара, сына Гискона.

Кампания нового Гамилькара началась неудачно. Когда флотилия с армией шла к Сицилии, во время шторма затонуло несколько судов с карфагенскими сановниками{526}. Тем не менее после прибытия на остров (в 311 году) Гамилькар показал себя превосходным полководцем. Одержав убедительную победу, карфагеняне заблокировали Агафокла с остатками войск в Сиракузах{527}. Военные успехи Гамилькар дополнил дипломатическими договоренностями с греко-сицилийскими городами-государствами, еще больше изолировав Агафокла. Отступая от практики своих предшественников, он предпринял попытку закончить войну нанесением последнего сокрушительного поражения Агафоклу и взятием Сиракуз.


Вторжение в Африку

Оказавшись в отчаянном положении, Агафокл задумал военную операцию, столь дерзкую и непредсказуемую, что привел карфагенян в полное замешательство. Он начнет войну там, где карфагеняне меньше всего готовы к ней: в самом сердце пунического мира, на их африканской земле{528}. И в этом замысле проявилось глубокое понимание Агафоклом специфики Карфагена и его народа. Он знал, что беды войны неведомы для большинства карфагенян. Их армии состоят в основном из наемников, и им не приходилось выдерживать сколько-нибудь серьезные сражения на своей североафриканской родине. Совершив внезапное нападение, Агафокл решит проблему снабжения войск и обеспечит себя богатой поживой для выплаты жалованья войскам за счет страны, которая в отличие от Сицилии избежала опустошительных войн. Он надеялся также на то, что восстанут и поддержат его ливийцы, недовольные тем, как обращаются с ними карфагеняне. Столкнувшись с таким поворотом событий, Гамилькар непременно должен будет покинуть Сицилию{529}.

Агафокл быстро сформировал армию из сиракузских рекрутов, наемников и даже рабов. Деньги для финансирования экспедиции он раздобыл, убивая еще уцелевших оппонентов-аристократов и конфискуя их собственность, отбирая наследство у сирот, пожертвования храмам и драгоценности у женщин, навязывая принудительные займы{530}. Собрав флотилию из шестидесяти кораблей и очень небольшую армию всего из 13 500 человек, Агафокл каким-то образом смог миновать карфагенские кордоны. Тщательно маскируя маршрут своего передвижения и держа карфагенян в неведении относительно цели похода, Агафокл в 310 году высадился на полуострове Бон в ста десяти километрах от Карфагена, проведя в море шесть дней. Понимая, что с провалом экспедиции оборвется и его собственная жизнь, полководец приказал сжечь корабли, дабы лишить своих людей каких-либо надежд на побег{531}. Он вверил их судьбы богиням Деметре и Коре — тем самым превращая кампанию в акцию возмездия сицилийских греков за прежние надругательства карфагенян{532}. Выслушав страстную речь полководца, его войско без труда овладело городами Мегалополис и Тунет (Тунис){533}.

Вдохновившись первыми успехами, Агафокл расположился лагерем неподалеку от Карфагена, где жители уже начали паниковать, решив, что появление Агафокла в Африке означает полное истребление карфагенской армии на Сицилии{534}. Граждане города мужского пола в обязательном порядке призывались в войска, которыми командовали два политических соперника — Бомилькар и Ганнон{535}. Вначале карфагенянам не везло: они потерпели сокрушительное поражение и потеряли самого способного командующего — Ганнона. Бомилькар, поняв, что у него появилась возможность стать единственным владыкой, отступил со своим войском в Карфаген{536}.

Диодор повествует о том, как горожане, осажденные и опечаленные тем, что их главный полководец находится за морем, на Сицилии, отправляют огромную сумму денег и дорогие пожертвования храму Мелькарта в Тире. Они убеждены: все их беды вызваны недовольством богов малостью предыдущего подношения. Дабы умилостивить разгневанных идолов, перепуганные карфагеняне теперь должны принести в жертву 200 детей благородных кровей. Позднее еще 300 граждан, в особенности провинившихся перед богами, добровольно приносят себя в жертву, прыгнув в костер{537}. О степени страха, внушенного богами, возможно, свидетельствует и надпись, относящаяся примерно к этому времени: в ней говорится о строительстве новых храмов, посвященных богиням Тиннит и Астарте и украшенных золотыми статуями, роскошной декорацией и мебелью. В надписи, кроме того, упоминается и сооружение фортификационных стен вокруг святилищ и, вероятно, вокруг холма, на котором они располагались{538}.

Тем временем из Сицилии в Карфаген пришли ужасные вести. При штурме Сиракуз был пленен и убит полководец Гамилькар, и вся карфагенская армия на острове распалась на враждующие группировки{539}. Агафокл продемонстрировал голову убитого Гамилькара, которую ему предусмотрительно прислали из Сицилии, полностью деморализованным карфагенянам{540}.

В предвкушении великой победы Агафокл стал еще больше походить на Александра. Его монеты этого периода откровенно копируют чеканку македонского царя: прежде всего это заметно по использованию мотива молнии{541}. Однако его войска взбунтовались, проявляя недовольство претенциозностью, высокомерием и невыплатами жалованья{542}. Карфагеняне воспользовались трудностями Агафокла, предложив вождям бунтовщиков повышенное жалованье и дополнительное вознаграждение, если они приведут к ним греко-сицилийскую армию. Агафокл все еще пользовался авторитетом в войсках, и он разрешил конфликт, лишь театрально пригрозив покончить жизнь самоубийством{543}.

Рассчитывая нанести последний и завершающий удар, но не доверяя ливийцам и нумидийцам, Агафокл решил привлечь на свою сторону Офеллу, правителя греческого города Кирена, истинного соратника Александра (он служил в армии македонского царя), пообещав ему все карфагенские земли в Северной Африке в случае успеха. Однако Агафокл вскоре убил нового союзника, присоединив его большую и хорошо экипированную армию к своим войскам{544}. И все же самая серьезная угроза для Карфагена исходила от тех, кому он доверял свою безопасность и оборону.

Карфагенский полководец Бомилькар, давно мечтавший о власти, решил, что и для него настало время действовать. Сначала он отослал войско, состоявшее из самых выдающихся граждан Карфагена, сражаться с нумидийскими племенами, убрав таким образом из города людей, которые могли воспротивиться путчу. Затем он собрал свою армию, в которой были не только граждане, но и наемники, в районе Карфагена, называвшемся Новым Городом. О том, что там произошло, мы узнаем от Диодора:

«Разделив свои войска на пять групп, он дал команду начинать атаку, убивая всех, кто оказывал сопротивление на улицах. Поскольку повсюду в городе возникли чрезвычайные беспорядки, карфагеняне вначале подумали, что в город ворвался враг и их предали. Когда стало известно истинное положение дел, молодые люди начали собираться вместе и формировать отряды, чтобы выступить против тирана. Однако Бомилькар, поубивав всех, кто был на улицах, быстро двинулся на рыночную площадь. Увидев там множество безоружных граждан, он убил их. Карфагеняне все же успели занять высокие здания вокруг площади и забрасывали оттуда мятежников камнями и метательными снарядами. Заговорщики, оказавшиеся в тяжелом положении, скучились и пытались пробиться через узкие улицы Нового Города под градом предметов, летевших на них из домов, мимо которых они проходили. Заняв все возвышенности, карфагеняне, собравшие теперь всех граждан, сплотили свои силы против бунтовщиков. Наконец, были отряжены послами старшие граждане, предложена амнистия и согласованы условия капитуляции. От бунтовщиков они не потребовали возмещения убытков, учитывая опасность, нависшую над городом, но Бомилькара подвергли жестоким пыткам и умертвили, игнорируя клятвенные заверения не делать этого. Именно так карфагеняне в минуту смертельной угрозы спасли от гибели государственность отцов-основателей»{545}.

Диодор, руководствовавшийся источниками, враждебными Карфагену, не мог не поддаться соблазну высветить в конце этого повествования предательство карфагенян, хотя в данном случае жертвой предательства был сам предатель. Однако у нас нет никаких оснований для того, чтобы сомневаться в правдоподобии описания попытки совершения государственного переворота.

Агафокл теперь распоряжался значительной частью карфагенской территории в Северной Африке. Но он получил тревожные вести о возобновлении конфликтов на Сицилии, где несколько вассальных городов, воспользовавшись длительным отсутствием сиракузской армии, решили объявить о своей независимости. Агафаклу пришлось срочно возвращаться для урегулирования кризиса, что он и сделал, оставив вместо себя сына Архагата, лишенного военных и политических талантов отца{546}.

Карфагеняне, воодушевленные провалом путча и отъездом грозного оппонента, сменили военную тактику: они разделили свои силы на три боевые группы в соответствии с районами применения — береговую, континентальную и глубоко континентальную. Архагат, совершая грубейшую ошибку, последовал их примеру. Вскоре два батальона, посланные в глубь материка охотиться на карфагенян, попали в засаду и были уничтожены.

Архагат, брошенный ненадежными ливийскими союзниками, сосредоточил остатки войск в Тунете и отправил отцу запросы об оказании срочной помощи{547}. Агафокл прибыл, но ситуация уже была безнадежная. Последующее поражение, нанесенное карфагенянами, дополнилось страшным пожаром, устроенным, как утверждает Диодор — наверняка фантазируя, — карфагенянами, совершавшими жертвоприношения богам сожжением самых миловидных греческих пленников. Тогда погибло множество греко-сицилийских воинов, и сиракузскому полководцу ничего не оставалось, как принимать решение об уходе из Африки. Полномасштабная эвакуация, безусловно, привлекла бы внимание карфагенян и спровоцировала бы кровопролитное нападение. После одной неудачной попытки сбежать из Африки Агафоклу все-таки удалось это сделать, но ему для этого пришлось оставить в Африке и свою армию, и двух сыновей{548}. Эта последняя деталь, вероятно заимствованная у Тимея, ненавидевшего Агафокла и старавшегося представить его в самом неприглядном свете, скорее всего надуманная. Согласно римскому описанию, основанному на других источниках, Агафокл пытался взять с собой Архагата, однако ночью они разлучились, сына изловили и вернули в лагерь сиракузцев{549}.

Убив отпрыска своего бывшего полководца, дезертировавшие воины Агафокла договорились с карфагенянами о капитуляции. Карфагеняне предложили им очень милостивые условия: все войска получат денежные дары, а желающие могут вступить в ряды карфагенской армии. Остальные вернутся на Сицилию, и им будет разрешено поселиться в пуническом городе Солунте. Те же, кто испытывает особенно сильную привязанность к своему вождю, будут приводить в порядок земли, которые они ранее изуродовали и опустошили. Самых строптивых воинов Агафокла пришлось распять на кресте.

Распорядившись судьбами бывших воинов Агафокла, карфагеняне подписали с ним мирный договор на удивительно великодушных условиях. Карфаген согласился выплатить ему внушительную сумму денег золотом и зерном, а взамен Агафокл должен был признать права карфагенян на все территории, которым они и прежде владели на Сицилии{550}.


Сомнительная победа

Возникает вопрос: почему карфагеняне не воспользовались явными преимуществами при заключении договора с Агафоклом? Причина очевидна: из-за войн с Агафоклом экономика Карфагена оказалась на грани финансовой катастрофы. Для финансирования затянувшегося конфликта потребовалось существенно увеличить объемы выпуска денег из электрума, при этом содержание золота в новых монетах значительно уменьшилось{551}. О нарастании экономических трудностей свидетельствует и то, что в Карфагене и на Сицилии началось массовое производство тяжелых и больших бронзовых монет, предназначавшихся, видимо, для замены золотых и серебряных денег{552}.

Стратегия, рассчитанная на захват Сиракуз и свержение режима Агафокла, вышла боком для карфагенян. У Агафокла, загнанного в угол, действительно не оставалась иного выбора, кроме как перенести войну в Северную Африку, где нумидийские, ливийские и греческие соседи Карфагена, крайне им недовольные, только и ждали момента, чтобы напасть на него. Опасения вызывала и та категория людей в карфагенской армии, которые участвовали в путче Бомилькара. Длительное присутствие карфагенских войск в Северной Африке представляло серьезную угрозу политическому режиму. Все эти факторы, возможно, и убедили карфагенскую элиту в том, что сохранение территориального статус-кво на Сицилии предпочтительнее треволнений, которые ей пришлось недавно пережить. Не исключено также и то, что, расселяя на своих землях или инкорпорируя в свою армию греко-сицилийских солдат, возненавидевших Агафокла, предавшего их, Карфаген готовился к новому раунду военного противостояния с Сиракузами.

Смена названия учреждения, выпускавшего деньги военного назначения на Сицилии, возможно, отражала определенные перемены и в отношениях Карфагена со своей армией на острове. Действия армии во время конфликта с Агафоклом не прибавили веры в ее преданность и боеспособность. Войска на Сицилии, оставшиеся без командующего, пришли в полное расстройство, и они, естественно, не участвовали в обороне североафриканской цитадели. Кроме того, не только Бомилькар, но и другие полководцы могли замышлять антигосударственные заговоры.

Как бы то ни было, название военного монетного двора сменилось. Учреждение стало называться не mhmhnt (слуги армии), a mhsbm (инспекторы){553}.[206] Направлялись ли mhsbm в войска на Сицилию для того, чтобы упрочить власть Карфагена над островной армией?[207] Ведь, к примеру, наемники склонны проявлять верность только тем, кто им платит. Примечательно, что чеканка военных монет прекратилась к концу первого десятилетия III века, и войскам, видимо, жалованье выдавалось в шекелях из электрума, изготовлявшихся в Карфагене{554}.[208] Ясно, что нападение Агафокла в Северной Африке поставило Карфаген на грань финансового истощения.

Карфаген больше не воевал с Агафоклом. Потерпев унизительное поражение в Северной Африке, Агафокл в 306 году объявил себя царем Сиракуз, обратив свои взоры на север, на Итальянский полуостров, замышляя создать империю, которая сможет составить конкуренцию Карфагену{555}. Однако его имперским замыслам не суждено было сбыться, как и планам сформировать альянс с царем Египта Птоломеем и рядом других эллинских монархов. Самодержца Сиракуз сразила страшная болезнь, по всей вероятности рак челюсти, лишившая его не только возможностей реализовать свои амбиции, но и жизни[209]. Страшной была и его смерть: он сгорел заживо на погребальном костре, поскольку из-за болезни не мог ни двигаться, ни говорить{556}.[210]

Одолев самого упорного противника, карфагеняне доказали свою жизнестойкость и целеустремленную предприимчивость. За два десятилетия они пережили военные поражения, путчи, мятежи ливийцев и нумидийцев, вторжение и осаду главного города. Агафокл все-таки не стал вторым Александром Великим. Трудности, которые пришлось преодолевать доминирующей вроде бы державе Западного Средиземноморья в борьбе с нависшей над ней угрозой, лишь подтвердили, что она способна справиться и с более искусным и последовательным противником. Теперь другие эллинские полководцы будут зариться на Северную Африку как вожделенную цель своих военных кампаний.

Греческий биограф Плутарх, возможно, оставил для нас апокрифическое описание военных экспедиций молосского полководца Пирра, в 278–277 годах упорно пытавшегося прогнать пунийцев из Сицилии. Однако он, по-видимому, верно передал настроения своих современников: «Разве кто не соблазнится Ливией или Карфагеном, городом, находящимся в пределах досягаемости, городом, который чуть было не взял Агафокл, тайком прокравшийся из Сиракуз через море с несколькими судами?»{557}


Глава 6.

КАРФАГЕН И РИМ

Экспансия Рима

К концу IV века договор, подписанный Карфагеном в 509 году с маленьким городом в Лации, уже выглядел как образчик дальновидной дипломатии. Хотя Рим столкнулся с целым рядом непростых проблем, пережил политический застой, разгромное поражение и унизительную оккупацию значительной части города во время Галльской войны в 387 году, он добился и грандиозных успехов{558}. Римляне завладели Лацием, используя как военные, так и дипломатические средства. Затем последовала изнурительная война с могущественной Самнитской конфедерацией, занимавшей горный регион Центральной и Южной Италии: она закончилась покорением самнитов. Почти одновременно были подчинены Этрурия и Умбрия, а благодаря альянсу с городом Капуя в сферу влияния Рима вошел богатый земледельческий регион Кампании{559}.

Такова была масштабность приобретений, что один римский полководец Маний Курий Дентат восторженно произнес ставшую знаменитой фразу: еще неизвестно, что для Рима было важнее — приращение территории или населения. По некоторым оценкам, в начале III века Рим имел в своем распоряжении 14 000 квадратных километров земель, в два с половиной раза больше, чем полстолетия назад. Римские владения простирались через всю Центральную Италию, а десятилетия побед и завоеваний принесли городу несметные богатства. Зафиксирован такой факт: во время триумфов в 293 году в связи с окончательной победой над самнитами один консул привез 830 килограммов серебра и 1 150 000 килограммов бронзы.

Поразительны не только масштабы экспансии. Пожалуй, самой характерной особенностью римской стратегии завоеваний были не военные триумфы, а то, что они перемежались сокрушительными поражениями. Рим этой эпохи обычно представляется чрезвычайно агрессивным и алчным, однако именно такие качества и требовались для того, чтобы не столько благоденствовать, сколько сохранять жизнеспособность в тогдашней Италии{560}. Как верно заметил историк Артур Экштейн: «Рим, добиваясь влияния, признания и обеспечения собственной безопасности сначала в Лации, затем в Центральной Италии и потом в Западном Средиземноморье, должен был вести тяжелую и изнурительную борьбу с грозными и воинственными соперниками»{561}.

Рим быстро обрел уникальную способность нейтрализовать потери и поражения. Римляне отвечали на поражения не предложениями мира или перемирия, а формированием новых армий для того, чтобы вернуть утраты. Зачастую именно благодаря необычайному упорству они рано или поздно и добивались побед. Рим создавал серьезную проблему своим противникам тем, что в этом государстве не имелось монопольной политической силы, индивидуальной или коллективной, с которой можно было бы договариваться о долговременном и стабильном мире. Все традиционные сенаторские должности полагалось занимать не более одного года, а продление сроков службы запрещалось. Крайне редко случалось, чтобы римлянин повторно становился консулом. Конкуренция в высших эшелонах власти была настолько жесткой, а сроки пребывания в должности — столь короткие, что ни один римский полководец, терпя поражение, не осмелился бы вступить в мирные переговоры и подвергнуть себя нареканиям и взысканиям.

Однако военные триумфы лишь отчасти определяли успешность территориальной экспансии Рима. Обращает на себя внимание необычайная эффективность, с которой римляне утверждались на приобретенных землях. Этому способствовали многие факторы. Во-первых, они всегда начинали с создания инфраструктуры, связывавшей новые территории с Римом. За очень короткое время появлялась сеть дорог, соединявших город со всеми важнейшими поселениями региона, старыми и новыми. Поощрялась активная миграция людей: колонисты из Рима отправлялись основывать новые поселения, а коренные жители латины переселялись на завоеванные земли{562}. Риму удавалось быстро и эффективно интегрировать коренных обитателей приобретенных земель в свою государственную систему. Принадлежность к государству определялась новым гражданским статусом, а не этническими или географическими критериями. Это позволило Риму обеспечить себя неисчерпаемыми человеческими ресурсами для войн и обходиться без наемников в отличие от большинства государств Средиземноморья{563}.

Завоеванные территории описывались исключительно в римской терминологии, божественные знамения и символы, присущие этим землям, фиксировались и приспосабливались к римским ритуалам. Города Лация не лишались прежних прав, но они обязывались поставлять Риму войска, как только в них появится необходимость. Сохранялась и национальная идентичность латинов, однако их права, обязанности и привилегии определялись римскими законами. Именно таким образом Рим утверждал свое господство и владение землями. Италия не должна стать конгломератом завоеванных территорий, откуда придется все-таки уйти{564}. Это римская земля, и ее надо защищать так же, как если бы она находилась в городской черте.

Аналогичные процессы происходили и в сфере религии. Латинские религиозные ритуалы не возбранялись, но они совершались под строгим надзором римлян и так, чтобы во всем главенствовали интересы Рима. Можно привести в качестве примера обычай evocatio — «заманивания» божества неприятеля в Рим, где ему обещались более высокие почести. Впервые этот прием применил римский полководец в 396 году во время осады этрусского города Вейи, где главным божеством считалась Уни/Юнона. После падения города культ Юноны был перенесен в Рим, и там она стала царицей римского пантеона богов. Эта трансформация вроде бы напоминает религиозный синкретизм в Центральной Италии архаического периода, но она была отклонением от общей тенденции. Чужеземные боги инкорпорировались в религиозную практику обычно на римских условиях.


Карфагеняне в Риме

Теперь, когда Рим превратился во влиятельную региональную державу, и Карфаген должен был позаботиться об укреплении дипломатических отношений между двумя городами-государствами. В 351 году в Рим приехало карфагенское посольство с дорогим подарком по случаю победы над самнитами — массивной золотой короной весом одиннадцать килограммов. Римляне были столь польщены вниманием наиболее могущественного государства в Западном Средиземноморье, что поместили дар в самом главном святилище — храме Юпитера Капитолийского{565}.

В 348 году появился новый двухсторонний договор — более детализированный и расширенный вариант первого соглашения (в сферу карфагенского влияния была включена Испания). У Карфагена имелись веские причины для поддержания дружественных отношений с Римом. По условиям договора римским и карфагенским купцам предоставлялись те же права и привилегии, какими пользовались граждане городов, куда они приезжали, а у нас есть все основания полагать, что пунический торговый люд обитал и в Риме, и в других поселениях Лация{566}. Копии и этого, и предыдущего договора хранились в казначействе эдилов, сенаторских чиновников, надзиравших в том числе и за коммерческими рынками Рима. Данный факт свидетельствует и об активном товарообмене. В нем, вероятно, участвовали такие продукты, как рыбные изделия, соль, сардинские руна, африканский чеснок, миндаль, гранаты{567}.

Можно найти и другие свидетельства пребывания карфагенян в Риме. Римский писатель I века нашей эры Варрон упоминает местечко в Риме на Эсквилинском холме, называвшееся Vicus Africus — Африканский квартал. Он связывает происхождение этого названия с проживавшими здесь в свое время заложниками, плененными в ходе Пунических войн{568}. Последние исследования показали, что Африканский квартал появился задолго до военных конфликтом между Римом и Карфагеном{569}.

Примечательно в этом отношении и упоминание в исторической литературе странного монумента — Columna Lactaria, «колонны молочниц»[211], когда-то стоявшей на Овощном рынке в Риме — Forum Holitorum. Возможно, в действительности это был священный бетиль, которому поклонялись пунические обитатели города{570}. Варрон описывает этот рынок как «старый macellum, где для еды покупали овощи», полагая, что macellum — это греческое слово{571}. В действительности же macellum — семитское обозначение рынка, широко использовавшееся в пуническом мире. Оно ассоциируется с целым рядом городищ в Лации, а это может указывать на существование в них пунических коммерческих анклавов{572}. Кроме того, имеются доказательства пребывания пунийцев в Ардее: здесь при раскопках храма Геркулеса найден клад вотивных предметов — пуническая керамика и пунические письмена{573}

Карфаген торговал и с Бруттием (современная Калабрия) на южной оконечности Италии. Недавние археологические исследования транспортных амфор, найденных в Карфагене, подтвердили, что в IV веке карфагеняне завозили товаров и различных материалов из Бруттия даже больше, чем из Сардинии{574}. Деловые связи с этим регионом были настолько прочные, что карфагеняне направили своих солдат помогать жителям Гиппония заново основать город после того, как их оттуда изгнал Дионисий, тиран Сиракуз{575}. Кампания тоже сотрудничала с Карфагеном: ее наемники сражались в карфагенских армиях на Сицилии{576}. Новый договор с Римом отражал возрастающее влияние города в тирренском регионе и повышенную заинтересованность Карфагена в своем присутствии на полуострове.

По условиям нового договора Карфагену позволялось в случае необходимости вторгаться на территорию Италии. Если карфагеняне при этом захватят какие-либо латинские города, то их надлежало передать римлянам, но разрешалось владеть захваченной собственностью и пленниками (когда же пленников отдавали Риму, то они незамедлительно освобождались). Северная Африка (кроме Карфагена) и Сардиния исключались из сферы коммерческих интересов римских купцов, однако торговля с Сицилией, похоже, дозволялась. В военном отношении карфагеняне, вероятно, считали Рим важным региональным союзником в противостоянии с Сиракузами, а римляне видели в Сиракузах потенциальную угрозу. И Дионисий, и Агафокл не скрывали своих намерений подмять под себя Италию. Римляне недавно уже заставили уйти обратно греко-сицилийскую флотилию{577}.


Пиррова победа

В первые десятилетия III века римляне обратили свое внимание на богатые города Magna Graecia, Великой Греции, обширной области Южной Италии, колонизированной греческими поселенцами. После ряда приграничных столкновений с римлянами Тарент, самый могущественный город в регионе, начал подыскивать себе союзников как в самой Италии, так и за ее пределами. В конце концов помочь городу согласился Пирр, владыка Эпира, крохотного эллинского царства, располагавшегося на побережье Адриатики примерно в том месте, где теперь находится Албания{578}. Жизнь 38-летнего Пирра была насыщена бурными событиями. Он пережил несколько низложений и реставраций на трон, побывал заложником при египетском дворе и даже царем Македонии{579}. Ему было тесно в маленьком государстве, и он, конечно, не мог отказаться от приглашения тарентийцев явиться к ним и спасти их от посягательств Рима.

На самом деле Пирру подходила роль полезного союзника. Современники, а затем и поклонники считали его одним из самых выдающихся полководцев в Древнем мире. Многие эллинские монархи, желавшие завязать дружбу с таким неутомимым бузотером, охотно предоставили ему солдат, слонов, корабли и деньги. Тем не менее итальянская кампания началась несчастливо: в Адриатике его армаду чуть не погубил шторм. Ему все же удалось собрать корабли, тарентийцы назначили его главнокомандующим с неограниченными полномочиями, и он чувствовал себя полностью готовым к войне с Римом.

Римляне одолели самого серьезного противника в Италии — напористых самнитов, но Пирр с закаленными в боях молосскими войсками представлял для них совершенно иную и неведомую угрозу. Впервые римляне встречались на поле брани с эллинами и проиграли обе битвы при Гераклее в 279 году. (Пирру помогла не только тактическая смекалка, но и паника, охватившая римскую конницу при виде наступавших слонов.) Одержав победу, Пирр смог дойти почти до самого Рима{580}.

Карфаген, наблюдавший вначале за войной со стороны, решил все-таки вмешаться. Союзные обязательства перед римлянами наверняка дополнялись опасениями по поводу агрессивных намерений Пирра в отношении Сицилии. Еще в 280 году карфагенский командующий Магон привел в римский порт Остию флотилию из 120 кораблей и предложил военную помощь. Римляне, не желая создавать прецедента для будущих интервенций Карфагена, вежливо отказались{581}. Они уже почти согласились принять условия мира, продиктованные Пирром, но в последний момент сенат, вдохновленный непоколебимой стойкостью Аппия Клавдия Цека (Слепого), проявил твердость, отверг предложения противника и проголосовал за продолжение войны. Пирр одержал очередную победу над римскими легионами в 279 году при Аускуле, однако она далась ему ценой таких потерь, что царь произнес фразу, ставшую историческим афоризмом: «Еще одна такая победа — и мы погибли!{582}» Его войска существенно поредели, и ему ничего не оставалось, как вернуться в Тарент.

В гибельной Пирровой победе содержался определенный позитив для римлян, но она имела нежелательные последствия для их союзников карфагенян. Пирра, потерявшего интерес к продолжению войны против Рима, пригласили сиракузцы сразиться с карфагенянами. Их предложение казалось особенно привлекательным в связи с тем, что супруга Пирра, дочь Агафокла, родила сына, и это обстоятельство давало ему право претендовать на Сиракузы и все земли сиракузцы в самое тяжелое для государства время политической слабости и раздробленности{583}.

Именно тогда, очевидно, и был подписан третий договор между Карфагеном и Римом. Помимо продления срока действия прежнего договора от 348 года, стороны добавили к нему несколько новых статей. Любые переговоры о мире с Пирром должны вестись совместно, с тем чтобы исключить возможность объединения царя Эпира с одним из союзников против другого. Предусматривалось и ограниченное военное взаимодействие в случае нападения на Карфаген или Рим, причем каждая сторона обязывалась материально обеспечивать, финансировать и оплачивать свои войска (правда, Карфаген должен был еще оказывать и военно-морскую поддержку){584}.

Пирр высадился в Сицилии летом 278 года, доставив на остров очень небольшую армию, но его сразу же обеспечили и войсками, и деньгами, и снаряжением сицилийские города, настроенные против Карфагена. После триумфального вступления в Сиракузы, когда лишь при одном его появлении карфагеняне увели свой флот, блокировавший гавань, Пирр незамедлительно получил в свое распоряжение 30 000 пехотинцев и 2500 конников. Действительно, Пирр вскоре понял, что карфагенская армия на Сицилии не способна оказать ему такое же упорное сопротивление, какое продемонстрировали римские легионы.

Пирр оказался превосходным пиарщиком. Он со знанием дела вырядился в тогу эллина-освободителя, явившегося для того, чтобы навсегда избавить Сицилию от варваров-карфагенян. Перво-наперво эпирский царь в знакомом нам стиле поклялся учредить игры и жертвоприношения в честь Геракла после завоевания Эрикса, оплота пунийцев, — и это обещание он действительно выполнил, взяв город{585}. Эрике, конечно, был главным пуническим культовым центром, посвященным богине Астарте и соответственно ее небесному консорту Мелькарту. Однако вряд ли обращение Пирра к Гераклу было случайным. Скорее всего оно было рассчитано на то, чтобы вызвать ассоциации между взятием Эрикса и знаменитой осадой Тира Александром Великим, который тоже после падения города учредил игры и празднество в честь Геракла.

Пирр быстро завладел всеми городами и бастионами в карфагенской зоне влияния. У карфагенян на острове осталась лишь одна твердыня — Лилибей. Желая, чтобы Пирр поскорее убрался с острова, карфагеняне предложили ему заключить мир, пообещав огромную сумму денег и корабли (очевидно, для вывода войск). Предложение, наверняка не понравившееся и римлянам, было отвергнуто. Мало того, Пирр начал готовиться к походу в Ливию, намереваясь повторить успешную экспедицию Агафокла. Однако Лилибей не сдавался, что ободряло карфагенян, а отношения Пирра с сицилийскими союзниками стремительно ухудшались вследствие его нараставших притязаний и высокомерного поведения. Когда греки вновь позвали его в Италию, чтобы защитить их от римлян, Пирр решил покинуть Сицилию, сделав это в 276 году{586}.

В Италии же его ожидали сплошные разочарования. Хотя сражались с ним в основном римские легионы, карфагеняне, похоже, обеспечивали тыловую поддержку. В одном случае карфагенская флотилия доставила 500 римлян в Регий, где они уничтожили склад лесоматериалов, предназначавшихся для постройки кораблей для Пирра{587}.[212] Карфагенские моряки помогли римлянам и тем, что нападали на суда Пирра, когда они шли из Сицилии в Италию{588}. Потерпев сокрушительное поражение от римлян при Беневенте в 275 году, Пирр отплыл из Италии и уже больше сюда не возвращался{589}. Через три года он погиб при осаде города в Греции, потеряв сознание от удара камнем, брошенным старухой с крыши дома. Его взяли в плен и обезглавили{590}.


Неизбежность войны

После гибели Пирра римлянам не составило никакого труда подчинить себе всю Великую Грецию. В 275 году отряд наемников из Кампании, посланный римлянами для защиты города, захватил Регий, убив или изгнав граждан мужского пола и завладев их собственностью и семьями. Лишь через пять лет римляне смогли выдворить бандитов из города, вернуть жилища уцелевшим гражданам, привезти затем наемников в Рим, высечь и обезглавить на Форуме, возможно, в назидание другим{591}. В 270 году они осадили и взяли штурмом Тарент. Вскоре началось экономическое освоение новых территорий Лация. Римляне расширили дорожную сеть, протянули виа Аппия от Капуи через завоеванные земли Самния и Великой Греции. Завоевание богатых городов повысило благосостояние населения, позволило улучшить инфраструктуру Рима, построить новые храмы и победные монументы.

Однако исчезновение общей угрозы, которую представлял Пирр, неизбежно должно было вызвать и отмирание необходимости в альянсе римлян и карфагенян. Отказ римлян от военно-морской помощи карфагенян, когда она им была крайне нужна (войска Пирра находились всего лишь в нескольких километрах от Рима), свидетельствовал об определенном уровне недоверия между союзниками, существовавшем еще до разгрома царя эпиротов. Поражение, нанесенное римлянами полководцу, чье военное искусство признавалось по всему Средиземноморью, безусловно, произвело впечатление на эллинских правителей Востока. В 273 году Птоломей II Филадельф, владыка Египта, самого могущественного тогда эллинского государства, отправил в Рим посольство для налаживания дипломатических отношений, с чем римляне охотно согласились. Это означало, кроме того, что Рим подыскивал новых союзников в Средиземноморье, возможно, уже замышляя порвать с Карфагеном. Недоверие к союзнику проявилось и в 270 году, когда карфагенская флотилия подошла к Таренту, осажденному римлянами. Они заподозрили, будто карфагеняне прибыли помогать тарентийцам, хотя, по всей видимости, это была рекогносцировочная миссия{592}.[213]

Некоторые историки, в частности Уильям Харрис, уверены в том, что после поражения Пирра конфликт между Карфагеном и Римом стал неизбежен. Рим завладел всей Великой Грецией, а судьбы греческих городов в Южной Италии давно и тесно переплелись с жизнью их соотечественников на острове Сицилия. В подтверждение своей теории они указывают на такие факторы: захват римлянами Регия (на противоположной от Сицилии стороне Мессинского пролива) в 270 году, основание римлянами двух новых колоний Пестума и Коссы на Тирренском побережье в 273 году и конфискация лесов Бруттия (как источника древесины для постройки кораблей){593}.

Все эти события якобы отражали возросшее влияние клики, состоявшей из нескольких сенаторских семейств, происходивших из Кампании и желавших спровоцировать войну с Карфагеном, с тем чтобы прибрать к рукам экспорт товаров из Кампании, особенно вин и чернофигурной керамики, в пуническую Сицилию и Северную Африку{594}. Однако не имеется материальных свидетельств ввоза значительных объемов товаров из Кампании ни в пуническую Сицилию, ни в Карфаген в данный период{595}. В действительности вышеупомянутые инициативы римлян, вероятно, в большей мере были связаны с их обеспокоенностью недостаточной защитой с моря, особенно после захвата Великой Греции, существенно нарастившего протяженность береговой линии{596}.

Крайне маловероятно, чтобы в Риме или Карфагене существовала влиятельная группировка, стремившаяся развязать войну, хотя новые реалии, безусловно, способствовали обострению напряженности в отношениях между двумя государствами. Сицилийские города давно привыкли извлекать выгоду из стравливания более крупных региональных держав. Теперь, когда Рим стал такой державой, через какое-то время он непременно должен был втянуться в проблемы острова. Если что-то и удерживало Рим от противоборства с карфагенянами на острове, то эти опасения должны были исчезнуть после того, как карфагенская армия спасовала перед Пирром. Хотя в шестидесятых годах III века бряцания оружием и не наблюдалось, центральное место, которое разделенная Сицилия занимала в интересах двух городов-государств, и очевидное смещение военного превосходства в пользу Рима, а не Карфагена, не могли не спровоцировать конфликт.

За политическим прагматизмом и дипломатической стратегией можно было разглядеть скрытую озабоченность римской сенаторской элиты тем, что карфагеняне находятся на другой стороне этнокультурного водораздела. К IV веку в среде римской элиты получили распространение некоторые теории о происхождении их города, проповедовавшиеся греческими авторами. Самым ранним известным примером таких этнографических спекуляций можно считать утверждение писателя V века Гелланика Лесбосского о том, что Рим совместно основали странствующий герой Одиссей, царь Итаки, и троянец Эней, прибывший в Италию после разрушения Трои греками{597}.[214] На первый взгляд эта комбинация кажется очень странной, поскольку вражда между греками и троянцами послужила темой для самых знаменитых греческих эпических поэм и по крайней мере в теории троянцы для греков были варварами.

Но в эллинистической литературе можно встретить и характеристику троянцев как людей, обладающих качествами и добродетелями, присущими грекам{598}.[215] К концу IV века римские аристократы, похоже, взяли на вооружение идею троянского наследия именно по той причине, что она позволяла им утверждать и свою этническую исключительность, и причастность к престижной эллинской культурной традиции{599}. В следующем столетии, по мере того как возрастал интерес к Риму западногреческой интеллигенции, особенно на Сицилии, приумножалось и разнообразие вариантов историй о его основании либо греческими, либо троянскими поселенцами{600}.[216]

Хотя римляне уже располагали собственным мифом об основании города двумя близнецами-найденышами Ромулом и Ремом, в конце IV века истории, связывавшие происхождение города с троянскими и греческими поселенцами, были особенно популярны среди той части римской аристократической элиты, которая интересовалась греческим языком, искусством и политикой[217]. Со временем этот набор легенд был искусно инкорпорирован в предысторию, повествующую о различных наплывах греческих и троянских пришельцев и заканчивающуюся основанием города Ромулом и Ремом, которые рассматриваются как прямые потомки Энея. И эти былины не являлись всего лишь продуктом культурного нарциссизма. Они служили и важным политическим подспорьем. К примеру, Деметрий Полиоркет, царь Македонии, в начале III века, стремясь заручиться поддержкой римлян в борьбе с этрусскими пиратами, уповал на родство предков{601}.


Восшествие Геркулеса Непобедимого

К началу великой итальянской экспансии Рима в IV веке культ Геркулеса уже полностью сформировался. Как мы отмечали ранее, поклонение ему на Бычьем форуме восходит к архаическому периоду, и к этому времени божество окончательно избавилось от прежних синкретических свойств, в том числе и от каких-либо ассоциаций с Мелькартом. В 399 году отправление культа Геркулеса вошло в религиозный календарь Рима, а с 312 года он получил статус государственного кумира и героя. Примерно в это же время был построен и первый официальный храм в честь Hercules In-victus, Геркулеса Непобедимого, — явное признание победоносности эллинистического мира. Естественно, наследниками Геркулеса пожелали стать многие знатные семьи римской аристократии, в том числе и Фабии, объявившие героя своим прародителем{602}.

Хотя история, ассоциирующая Геркулеса с Римом, имеет очень древние корни, миф о его визите в Паллантей и убиении великана Кака, очевидно, был отшлифован и приведен в надлежащий вид в последние десятилетия IV или в начале III века, что может указывать на его прямую связь с политическими устремлениями Рима в Италии[218]. Претензия на то, что Геркулес убил Кака именно в Паллантее (место основания Рима), обеспечивала городу привилегированное и престижное положение в сравнении с латинскими соседями. В некоторых вариантах легенд о Геркулесе утверждается, будто на месте будущего Рима он породил и Латина, родоначальника лати-нов{603}. Вооружившись собственной версией преданий о Геркулесе, римляне могли и претендовать на престижное греческое происхождение, и доказать законность своих прав на владение всей Италией для создания общего Геркулесова государства. По крайней мере былинный герой открывал дорогу римлянам в древние города Великой Греции, многие из которых тоже записали его в отцы-основатели. Здесь, опираясь на престижное родство с греками, они смело могли реализовывать и свои политические интересы.

Таким образом, увлечение троянской и геркулесовской мифологией в конце IV — начале III века все больше сближало римскую сенаторскую элиту с греческим миром, что неизбежно отражалось на отношении римлян к карфагенянам. Безусловно, римляне не ассоциировали себя с греками, но уже считали себя людьми, живущими на греческой стороне этнокультурных баррикад, отделявших цивилизованный эллинистический мир от варваров, к которым, конечно же, относились карфагеняне. Эти теории размежевания человечества не были всего лишь досужими умозаключениями самозваных мыслителей. В них инвестировались опасные предпосылки для формирования агрессивных альянсов, развязывания войн и аннексии чужих территорий. Признание римлян цивилизованными людьми можно считать политическим решением, которое периодически пересматривалось греческими правителями (когда этого требовали обстоятельства). Известна блестящая пропагандистская акция Пирра против римлян: выпущенная по его указанию серебряная тетрадрахма недвусмысленно ассоциировала полководца с Александром Великим. На ней изображались греческие герои Геракл и Ахиллес{604}.

Эти образы означали: Пирр, подобно своим славным предшественникам, поведет италийских греков на борьбу с варварами, которые им угрожают. Пирр воспользовался тезисом о троянском происхождении римлян как пропагандистским лозунгом для того, чтобы призвать под свои знамена италийских греков. Он-де следует примеру знаменитого предка, великого греческого героя Ахиллеса, борясь с римлянами, потомками троянцев{605}. Политизация этнических категорий сыграла свою роль и позднее, в 263 году, способствуя эскалации Первой Пунической войны: элимский город Сегеста поубивал давних союзников-карфагенян и перешел на сторону римлян, ссылаясь на общее происхождение от троянского героя Энея{606}.

Возросший интерес римлян к своим троянским и геркулесовским корням вряд ли послужил главной причиной их разрыва с карфагенянами, хотя римская элита, конечно, могла перенять у сицилийских греков стереотипное восприятие Карфагена как агрессивной и захватнической державы. Однако именно этим интеллектуальным фактором можно объяснить обострение отношений между Римом и Карфагеном и окончательный их разрыв, произошедший в первые десятилетия III века. Судя по сохранившимся фрагментам произведений, такой историографической точки зрения придерживался и Тимей. Несмотря на длительное пребывание в афинском изгнании, он понял, что после провальных кампаний Агафокла и Пирра делить Центральное Средиземноморье будут карфагеняне и римляне, а греки останутся на задворках{607}. Вообразив такой печальный (по крайней мере для западных греков) сценарий, Тимей сконструировал и синхронность основания Карфагена и Рима — в 813 году{608}. Прилежно проведя исследования, включавшие вроде бы беседы со знающими людьми, Тимей пришел к выводу о троянском происхождении и римлян, и латинов[219].

В том мире, какой виделся Тимею, Рим был и троянским и греческим городом, и противовесом угрозе Карфагена, и потенциальным защитником западного греческого лагеря, и это мнение римляне охотно бы поддержали. Хотя и очень мало сохранилось из того, что Тимей писал о Пирре, мы можем предположить: главной ошибкой западных греков он считал то, что они выступили против Рима, троянско-греческого города, подлинного наследника Геракла (в то время как Пирр себя считал его наследником), а не против общего врага — Карфагена{609}. Не случайно Тимей особое внимание уделяет продвижению греческого героя со стадом Гериона на юг полуострова и Сицилию{610}.

Тимей делает акцент на южном итальянском и сицилийском отрезках путешествия Геракла, возможно, для того, чтобы подчеркнуть общность прав западных греков и римлян на наследие прославленного героя. Мы знаем, что эта идея вовсе не является продуктом воображения историка. Римлянам она тоже, очевидно, нравилась. В 270 году римляне увидели новую серебряную монету, выпущенную в ознаменование окончательной победы над Тарентом. На ее лицевой стороне были изображены Ромул и Рем, сосущие волчицу. На обратной стороне, однако, красовался Геркулес, представленный в соответствии с греческой иконографией — в львиной шкуре. В городах-государствах Южной Италии существовала давняя и честолюбивая традиция изображать на монетах Геракла, и он воплощал успехи греческой колонизации региона. Теперь она отчасти пришла и в Рим{611}.[220]


Сползание к конфликту

Подстрекателями вражды между Карфагеном и Римом оказались наемники, решившие обосноваться на Сицилии после того, как стали не нужны Агафоклу. Мамертины или «последователи Мамерса» (италийского бога войны)[221] иммигрировали из Кампании, а после демобилизации поселились в сицилийском городе Мессане, истребив мужчин и захватив их жен и собственность. Однако в середине шестидесятых годов III века они сами начали страдать от притеснений Сиракуз, упрочившихся при новом и популярном вожде Гиероне. В 265 году мамертины обратились за помощью одновременно и в Карфаген, и в Рим.

Их мольбы не остались без ответа. Карфагенское военное командование на острове отправило небольшое войско охранять Мессану{612}. Позднее греческие и римские авторитеты, недружественные Карфагену, неверно расценят эту меру как первый шаг в реализации новых замыслов по захвату Сицилии и последующему вторжению в Италию{613}. В действительности же карфагенян скорее всего привлекало то, что Мессана могла служить для них базой в регионе, традиционно считавшемся частью сферы влияния Сиракуз. Возможно, перед нами очередной пример сицилийского непостоянства и метания между Карфагеном и Сиракузами. Как бы то ни было, в римском сенате разгорелись горячие дебаты по поводу воззвания Мессаны. Если помощь городу оказать, то это, без сомнения, приведет к дипломатической конфронтации с Сиракузами, на что, как мы позже увидим, возможно, и рассчитывали некоторые сенаторы{614}.

В описании, явно приукрашенном по прошествии времени, греческий историк Полибий представляет две противоположные позиции, столкнувшиеся на дебатах. Римские консулы, жаждавшие воинской славы, настаивали на отправке армии в помощь Мессане. Однако другие сенаторы напомнили о гнусных методах захвата мамертинами Мессаны и возможных обвинениях римлян в лицемерии в свете того, как жестоко они обошлись с кампанцами, когда те попытались захватить Регий. Обсуждение зашло в тупик, консулы обратились к Народному собранию, соблазнив его богатой военной поживой. В итоге было решено отправить в помощь мамертинам армию во главе с консулом Аппием Клавдием Каудексом{615}.

Видя, что римляне набирают армию и готовят транспорты, предоставленные новыми союзниками в Великой Греции, карфагеняне разместили в Мессинском проливе эскадру, преградившую путь кораблям из Регия. Не желая вступать в сражение с более многочисленными карфагенскими военно-морскими силами, Аппий Клавдий тайно отрядил в Мессану трибуна Гая Клавдия с поручением уговорить мамертинов выдворить карфагенский гарнизон из города.

После второго визита, получив от мамертинов обнадеживающие заверения, Гай Клавдий повел через пролив флотилию из нескольких судов, однако плохая погода и нападение карфагенян вынудили римлян вернуться обратно в Регий. Демонстрируя готовность к примирению, командующий карфагенским гарнизоном в Мессане Ганнон возвратил римлянам захваченные суда и даже пообещал освободить пленников, когда закончится конфронтация. Римляне его предложения отвергли, и Ганнон пригрозил, что теперь он не позволит им даже руки помыть в море. Ему вскоре пришлось пожалеть о своих словах. Гай Клавдий предпринял новую попытку форсировать пролив, и на этот раз она увенчалась успехом. Созвав собрание мамертинов, он добился от них обещания организовать встречу с Ганноном, укрывшимся в цитадели. Когда Ганнон с большой неохотой согласился на странное рандеву, его тут же скрутили, взяв в плен, но потом разрешили уйти из города вместе со своим отрядом без оружия. Позднее карфагеняне распяли его на кресте «за бестолковость и малодушие»{616}.

Несмотря на ограниченный характер, оккупация римлянами Мессаны встревожила весь остров. Кровавый тандем Карфагена и Сиракуз, почуяв опасность, объединился в подневольный альянс{617}. Карфагеняне под командованием еще одного Ганнона, сына Ганнибала, во взаимодействии с сиракузцами осадили Мессану. Желая потянуть время, консул Аппий Клавдий, готовивший главные силы в Регии к переходу на Сицилию, отправил послов, предложив Гиерону и карфагенянам прекращение военных действий. Мирные реверансы были незамедлительно отвергнуты. Диодор ретроспективно полагает, будто Гиерон высмеял ссылки римлян на то, что они всего лишь исполняют свои обязательства перед новыми союзниками — мамертинами{618}. Как бы то ни было, уверенность карфагенян в военно-морском превосходстве пошатнулась, когда Аппий Клавдий переправил армию через Мессинский пролив на разношерстной флотилии, собранной из кораблей, заимствованных у союзников Рима в Южной Италии. Согласно более поздней исторической традиции, Аппий Клавдий сумел обвести вокруг пальца карфагенских флотоводцев, снабжая ложной информацией их агентов, вертевшихся в гавани Регия под видом торговцев{619}. Мало того, один из кораблей, посланных для того, чтобы блокировать переход римлян через пролив, сел на мель и был захвачен противником с соответствующими негативными последствиями для карфагенян{620}.

Поначалу в сухопутной войне на Сицилии не выигрывала ни одна из сторон и каждая из них заявляла о победе{621}. В 263 году Рим отправил на остров новых консулов с армией в 40 000 человек, и карфагеняне снова не смогли помешать переходу римлян через пролив. В результате целый ряд греческих городов дезертировал к римлянам, и Гиерон, потеряв надежды на победу, запросил мира. Римляне, испытывавшие трудности с обеспечением войск, предложили весьма великодушные условия. Гиерону разрешалось сохранить трон и владеть значительной территорией на востоке Сицилии в обмен на согласие стать другом и союзником Рима. Сиракузы, правда, обязывались вернуть всех пленников и выплатить репарации в размере 100 талантов. Но самым важным для римлян было то, что они теперь получили надежную базу на востоке Сицилии для будущих наступательных операций{622}.

Карфагену был нанесен удар тяжелый, но не смертельный. В любом случае альянс с Сиракузами заключался вынужденно, а город всегда оставался его главным соперником на острове. Историк II века нашей эры, бывший римский консул Кассий Дион так охарактеризовал причины возникновения войны между двумя державами:

«Карфагеняне, давно обладавшие могуществом, и римляне, быстро набиравшие силу, с ревностью следили друг за другом; они втянулись в войну отчасти из-за желания продолжать наращивать приобретения — в соответствии с инстинктивной тягой большинства человечества к активной деятельности во время успеха — и отчасти из-за страха. Обе стороны в равной мере уверовали в то, что надежность имеющихся достояний может также обеспечиваться приобретением других владений. Даже при отсутствии иных причин для двух свободных, сильных и гордых народов, разделенных малым расстоянием, преодолеваемым за короткое время, было бы крайне трудно, если не невозможно, управлять инородными племенами и не сталкиваться друг с другом. Однако случайные обстоятельства нарушили мир и ввергли их в войну»{623}.

По всей вероятности, ни одна из сторон не горела желанием воевать. Однако отсутствовала и политическая воля остановить сползание к полномасштабному конфликту. Римляне тогда вряд ли нацеливались на Карфаген, и в их интервенции на стороне мамертинов, очевидно, проявлялось стремление к тому, чтобы закрепиться на Сицилии{624}. Римляне замахивались не на Северную Африку, а на Сиракузы, овладев которыми они усиливали свое военное присутствие в Южной Италии{625}. К тому времени римляне всецело осознали полезность материальных благ, которые приносят завоевания, и прямую связь между военной славой и элитным социальным статусом. Эти два фактора служили завлекательной мотивацией, а боязнь карфагенян испарилась после того, как они продемонстрировали благодушие и неспособность заблокировать Мессинский пролив.

Агрессивность и территориальная алчность Рима уже проявились в процессе завоевания Италии[222]. По мере территориальной экспансии римляне начинали все острее ощущать угрожающую близость могущественных соседей. Вполне реальными могли быть опасения по поводу возможной интервенции Карфагена в Южной Италии, дополняемые к тому же недавними неприятностями, доставленными сражениями с Пирром{626}.

Карфагеняне же, вероятно, думали не столько о вторжении в Южную Италию, сколько о защите своих земель на Сицилии. Первоначально их появление на острове было вызвано желанием контролировать доходные тирренские и ионические торговые пути. После полутора веков пребывания на острове у карфагенян выработалось стереотипное представление о том, что пуническая Сицилия — это их земля, а Лилибей, Панорм и Солунт принадлежат им так же, как фермы на мысе Бон или оливковые рощи Сахеля. Когда война все-таки случилась, Филин, симпатизировавший карфагенянам, обвинил римлян в нарушении договора, подписанного после 348 года и вроде бы недвусмысленно запрещавшего им вторгаться на Сицилию, хотя Полибий, утверждавший, будто изучил все известные соглашения такого рода, отрицал существование подобных договоренностей[223].{627} Вне зависимости от того, подписывался договор или нет, заявление Филина подтверждает: вмешательство Рима в дела Сицилии карфагеняне могли законно посчитать поводом для войны{628}.

Первоначально ни Рим, ни Карфаген не собирались нападать друг на друга. Однако стратегия римской экспансии в Италии и озабоченность Карфагена защитой своих интересов на Сицилии не предвещали ничего хорошего для сохранения мира{629}. Главных антагонистов в Первой Пунической войне втянули в конфликт не какие-то великие стратегические замыслы, а отсутствие политической воли к тому, чтобы его предотвратить{630}. Те, кто предсказывал, будто конфликт урегулируется мирно и к обоюдному удовлетворению, ошибался. Не случайно Тимей предпочел закончить свое историческое повествование 264 годом — временем начала Первой Пунической войны. Он знал: Центральному Средиземноморью суждено кардинально измениться, и оно уже никогда не будет таким, как прежде{631}.


Глава 7.

ПЕРВАЯ ПУНИЧЕСКАЯ ВОЙНА

Карфаген правит морями

Былое могущество Карфагена померкло, но в одной сфере военного противостояния в Центральном Средиземноморье его превосходство оставалось, как и прежде, бесспорным. Сколько бы и какие бы корабли ни строили эллинские цари, в начале III века никто не сомневался в том, что Карфаген «правит морями». Прошло немало времени, прежде чем это хваленое господство на море подверглось серьезному испытанию. Кроме мелких стычек, сицилийские войны не продемонстрировали ничего существенного в плане морских сражений. Рим все еще был сухопутной державой, не имел собственного флота и не мог соперничать с Карфагеном в морской стихии. Рим, разгромив Пирра, считал себя почти во всем равным Карфагену. И только в противостоянии на море римляне не могли претендовать на паритет. Полибий в своей «Истории» охарактеризовал морское могущество Карфагена перед Первой Пунической войной как «неоспоримое»{632}. На протяжении всего IV века карфагеняне задавали тон в применении технологических инноваций. Они первыми построили квадрирему, более крупное и мощное военное судно, чем трирема, доминировавшая в морских сражениях предыдущие двести лет. По сути, началась гонка вооружений: средиземноморские державы состязались друг с другом, спуская на воду все более крупные корабли, иногда настолько гигантские, что они оказывались бесполезными в битве{633}.

На смену квадриреме пришла квинквирема (пентера), сконструированная еще при давнем супостате карфагенян Дионисии Сиракузском. Свое название (на латыни quinque — пять) судно получило по числу гребцов на веслах в каждой секции: по две пары гребцов на веслах двух верхних ярусов и по одному гребцу на веслах нижнего ряда. Квинквирему изобрели не карфагеняне, но они взяли ее на вооружение, усовершенствовав первоначальную конструкцию. Считается, к примеру, что они поместили все три яруса весел с гребцами в одно закрытое отделение, выступавшее на корпусе. Это означало, что корпус корабля был необычайно широким и требовалось его усилить{634}.

Эти нововведения имели немаловажное значение в морских сражениях, в которых успех во многом зависел от пробивной силы тарана и умения брать корабль противника на абордаж. Таран, длинное металлическое приспособление с тупым концом, крепился к килю и служил эффективным средством для того, чтобы потопить вражеское судно. Усиленные корпуса карфагенских кораблей обеспечивали дополнительную защиту от удара тараном, но они затрудняли маневрирование{635}. Все чаще флотоводцы прибегали к тактике абордажа: захватывали крюками корабль неприятеля, подтягивались к нему, и затем штурмовые отряды вступали в бой с противником на его территории. Квинквиремы предоставляли больше возможностей для такой битвы: на их широких палубах было больше пространства для рукопашных схваток.

Морским археологам удалось найти обломки нескольких карфагенских кораблей, относящихся к этому периоду. Наибольший интерес вызвали остатки судна, затонувшего возле Марсалы у западного побережья Сицилии. Это было небольшое военное судно, использовавшееся приблизительно в середине III века. Тщательно обследовав его, археологи обнаружили, что каждая деталь помечена буквой. Это могло означать лишь одно: корабль был сборный{636}. Раскопки также дали полезные сведения о питании моряков. Их рацион, похоже, состоял из консервированных продуктов (конины, говядины, оленины, свинины, козлятины, домашней птицы) и орехов (миндаля и грецкого ореха). Вино, очевидно, употреблялось взамен питьевой воды из-за ее нехватки{637}.

Рим, конечно, не был уж таким профаном в морском деле, каким его изображает Полибий, сочувствовавший римлянам, но не обладал опытом ведения морских сражений{638}. Римской армии еще не приходилось сражаться за пределами Апеннинского полуострова. В последнем десятилетии IV века в Риме появились чиновники, отвечавшие за построение и содержание небольшого числа военных судов, но флотилия в сражении с тарентинцами в 282 году потерпела сокрушительное поражение. После этого римляне предпочитали полагаться на союзников, которые предоставляли им корабли для перевозки войск.


Война на Сицилии

Явное неравенство сил на море и подвигало Карфаген на агрессивные действия, несмотря на недавние неудачи. Если наземная война в Сицилии пойдет так, как и все другие сицилийские кампании, то она приведет к кровавому тупику, но Карфаген по крайней мере будет господствовать на морских просторах. Карфаген уцелеет и даже будет процветать, пока его торговые корабли смогут свободно бороздить Средиземноморье. Пока есть золото и серебро, он не будет испытывать и недостатка в авантюристах, желающих служить в армии. С такими бравурными настроениями Карфаген набрал новую армию и переправил ее на остров после дезертирства Сиракуз в 263 году.

В качестве опорной базы был избран Акрагант, поскольку город занимал стратегическое положение на транспортных путях и предоставлял удобный доступ к восточной части Сицилии, оккупированной неприятелем. Римские командующие, видя, какая опасность может исходить от Акраганта, захваченного карфагенянами, незамедлительно осадили город. Через пять месяцев Карфаген отправил к осажденному городу значительный контингент войск, состоявший из 50 000 пехотинцев, 6000 всадников и 60 слонов. Возглавлял их Ганнон, сын Ганнибала.

Однако надежды защитников Акраганта на помощь быстро улетучились. После небольшой стычки с римлянами Ганнон, не веря в боеспособность плохо подготовленных солдат, разбил неподалеку лагерь на возвышенности и стал выжидать. В томительном ожидании прошли два месяца. Наконец сам Ганнон, устав от неопределенности, решил завязать бой. И снова из-за неверия в солдат он совершил непоправимую ошибку: поставил позади пехоты слонов. Когда римляне начали теснить карфагенян, слоны, запаниковав, давили их. В итоге карфагеняне потеряли не только множество солдат и слонов, но и весь обоз.

У командующего карфагенским гарнизоном в Акраганте не оставалось иного выбора, кроме как попытаться прорваться из города. Он бежал с наемниками, согласно Полибию и Диодору, прибегнув к хитрости: заполнил канавы плетенками с соломой. Смогли уйти большинство карфагенян. Однако несчастные граждане Акраганта оказались предоставленными самим себе. Римляне быстро овладели городом, разграбили его и затем продали в рабство 25 000 жителей{639}. Диодор сообщает, что Ганнона вызвали в Карфаген и подвергли бесчестью за неспособность освободить город. Он лишился должности командующего, гражданских прав, вдобавок его оштрафовали на 6000 золотых монет{640}.


Рим строит флот

Полибий называет позорный побег карфагенян из Акраганта поворотным событием во всем конфликте, поскольку легкий захват города надоумил римский сенат навсегда выдворить их из Сицилии{641}. Согласно Полибию, в сенате решили, что это станет возможным только тогда, когда римляне смогут оспорить господство карфагенян на море. В действительности римляне уже давно осознали, что отсутствие флота является их самым слабым местом в военной стратегии. В 260 году, на четвертый год войны, наконец было принято решение построить 100 квинквирем и 20 трирем. Стимулом послужило то, что за год до этого карфагеняне начали нападать на итальянское побережье, возможно, с баз в Сардинии. Высказывались предположения, будто из-за господства карфагенян на море многие сицилийские прибрежные города не осмеливались солидаризироваться с римлянами.

По всей видимости, римляне взяли за образец карфагенскую квинквирему, застрявшую на мели и захваченную ими в самом начале войны. Команды, набранные из бедных римских граждан и италийских союзников, тренировались на суше по очень оригинальной методике, описанной Полибием: «Людей рассаживали на скамьях гребцов на суше в том же порядке, в каком они должны сидеть на судах, и приучали откидываться одновременно назад, притягивать к себе руки и наклоняться вперед с вытянутыми руками, начинать и заканчивать эти движения по команде капитана»{642}. Корабли были построены в поразительно короткий срок, за шестьдесят дней, возможно, благодаря тому, что римляне использовали карфагенский метод сборки по номерам{643}.

Флотилия прошла испытания, как только завершилась постройка кораблей, чтобы команды привыкли к морю, прежде чем использовать их в сражениях. Однако новый флотоводец, консул Гней Корнелий Сципион, как и все римские патриции, жаждавший воинской славы, спешил. В 260 году, находясь у Мессаны с передовой флотилией из семнадцати кораблей, он получил известия о том, что граждане Липары, главного города на Эолийских островах, собираются сдать город римлянам. О заговоре узнали карфагеняне и отправили в город свои войска, блокировавшие Сципиона и его корабли в гавани.

Малоопытные римляне запаниковали и сбежали с кораблей на берег, где карфагеняне изловили и незадачливых моряков, и их командующего{644}.

Карьера Сципиона, похоже, не пострадала в отличие от карфагенских коллег, которых подвергли бы суровому наказанию за подобный проступок. После того как его выкупили, карфагеняне распространили историю о том, что он стал жертвой предательства, а не безрассудства, и Сципион во второй раз стал консулом в 254 году. Публично его чествовали, а циники прозвали консула Асиной, «ослицей»{645}.

Для карфагенского флотоводца, еще одного Ганнибала, неудача Сципиона ознаменовала неплохое начало собственной кампании. Однако, отправившись с рекогносцировочной эскадрой из пятидесяти кораблей определять местоположение римского флота, он имел несчастье натолкнуться на него, когда римляне шли в сторону Мессаны. Римляне обладали значительным численным превосходством, и карфагеняне потеряли в сражении немало кораблей. Правда, Ганнибалу удалось бежать{646}. Победа над импульсивным Сципионом теперь уже не казалась столь триумфальной. Сципиона заменили более компетентным консулом Гаем Дуилием, а флот получил дополнительное время для учений в ожидании его прибытия в Мессану.

Во время учений римляне все больше убеждались в ненадежности наспех построенных кораблей. Полибий описывает одно из приспособлений, позволивших компенсировать конструктивные недостатки судов, — «корвус» или «ворон». Это был абордажный мостик шириной 1,2 и длиной 11 метров с низкими перилами с обеих сторон. Первые 3,6 метра мостика состояли из двух зубьев, разделенных пазом, через который на палубе устанавливался высокий вертикальный столб так, чтобы мостик можно было поднимать под углом к столбу с помощью блоков. Во время сражения мостик опускался и падал на палубу вражеского корабля. Массивный заостренный шип, располагавшийся под мостиком, вонзался в деревянное покрытие палубы, два корабля накрепко сцеплялись друг с другом, и по мостику римские воины перебирались на борт вражеского судна. Самое главное достоинство этого устройства состояло в том, что оно позволяло преодолеть ущербность римского флота, плохую маневренность, тихоходность и необученность команд.

Прекрасно осознавая, что нанести полное поражение карфагенянам можно только в случае убедительной победы над ними в море, Дуилий поручил командование наземными силами в Сицилии своим помощникам, а сам возглавил флот. Зная также, что теперь римляне обладают секретным оружием — эффективным абордажным средством, он решил начать полномасштабную войну против карфагенян. Римский флот встретился с карфагенянами возле Мил у северного побережья Сицилии. Вот как описал эту встречу Полибий:

«Карфагеняне, преисполненные презрения к неопытности римлян, с радостью и поспешностью спустили на море сто тридцать кораблей, которые все носами вперед пошли навстречу неприятелю; карфагеняне не находили даже нужным соблюдать боевой порядок и шли как бы на верную добычу…

По мере приближения карфагеняне замечали на передних частях всех кораблей поднятые вороны; сначала они недоумевали и удивлялись никогда не виданным орудиям. Наконец, движимые пренебрежением к врагу, первые корабли смело открыли сражение. Во время схватки суда каждый раз сцеплялись с помощью описанных орудий, причем люди немедленно переправлялись по самому ворону, и бой происходил на палубах. Часть карфагенян была истреблена, другие в ужасе сдавались неприятелю сами, ибо морская битва обратилась в подобие сухопутной. Таким образом, карфагеняне потеряли те тридцать кораблей вместе с командой, которые начали сражение; вместе с ними было захвачено и судно начальника. Сам Ганнибал неожиданно для себя и с великой опасностью убежал в челноке. Остальное войско карфагенян продолжало путь, как бы собираясь напасть на врага, но по мере приближения оно узнавало об участи, постигшей передние корабли, а потому уклонялось от боя и спасалось от ударов орудий. Рассчитывая на быстроту своих кораблей, карфагеняне надеялись оградить себя от ударов, если будут заходить сбоку и с кормы неприятельских кораблей. Но орудия поворачивались во все стороны и направлялись на них отовсюду, так что приближающиеся корабли непременно сцеплялись с римскими, пока наконец карфагеняне, устрашенные необычайным способом битвы, не бежали, потеряв пятьдесят кораблей»{647}.{648}

За первую победу в крупном морском сражении Дуилия удостоили триумфа и воздвигли монумент — Ростральную колонну с письменами о его достижениях{649}. Согласно Диодору, побитый карфагенский флотоводец избежал наказания, хитроумно отправив после поражения послание начальникам, запросив у них, надо ли ему принимать бой с римлянами. Получив утвердительный ответ, он сообщил затем, что исполнял их указания{650}.

Победа при Милах, вовсе не решающая и не окончательная, побудила римлян к тому, чтобы перенести наступательные действия на Сардинию и Корсику. После одной из стычек Ганнибала, незадачливого карфагенского флотоводца, потерпевшего поражение, казнили его же подчиненные. Зонара, ссылаясь на историка Кассия Диона, утверждает, что римляне заманили Ганнибала в открытое море, распространив ложные сообщения о готовящемся вторжении в Африку. Ганнибал начал преследовать римский флот и в тумане угодил в ловушку. Римляне потопили большинство его кораблей, а с уцелевшими судами он укрылся в гавани сардинского города Сульцис (Сульх). Разгневанные карфагенские моряки распяли своего командующего{651}.[224]


Борьба за Сицилию

Война на море складывалась для карфагенян несчастливо, но их наземные силы на Сицилии действовали, на удивление, успешно. Поражение при Акраганте убедило карфагенское высшее командование в том, что следует придерживаться тактики борьбы на истощение, полностью оправдавшей себя в войнах с сиракузцами. Холмистая местность благоприятствовала тактике изматывания противника, а из-за непрекращающегося насилия и нестабильности население острова в основном обитало в укрепленных городах. Действительно, сицилийские войны между карфагенянами и сиракузцами состояли главным образом из осад и молниеносных налетов.

Но такая война не устраивала римлян. Политическая система позволяла консулам-полководцам властвовать лишь один год, и это обстоятельство заставляло их поспешать и побуждало к решительным действиям. Карфагенские полководцы, имевшие в своем распоряжении несколько лет, могли, когда надо, и потянуть со временем. По крайней мере на суше карфагеняне могли влиять на то, как и в каком темпе будет развиваться конфликт.

Римлянам с самого начала пришлось сражаться за каждый укрепленный город и нести тяжелые потери. Конечно, и самые длительные осады заканчивались поражениями. Митистратон[225] продержался семь месяцев, но все-таки капитулировал. Как это обычно случалось на Сицилии и раньше, у каждой из сторон находились доброжелатели, вследствие чего лояльность городов была переменчивой. Энна, к примеру, за пять лет трижды переходила из одного лагеря в другой. Мало того, жестокое обращение римлян с местным населением играло на руку карфагенянам. Небольшие города, как Камарина или Энна, сдались быстро, но более крупные и стратегически более важные центры, как Панорм и Лилибей, карфагеняне удерживали. Им удалось провести и целый ряд успешных рейдов. В результате одного из них — на Термы Гимерские в 260 году — погибли 4000 сиракузских воинов, застигнутых врасплох{652}.

На море же карфагенянам хронически не везло. После неожиданной победы в сражении при Милах римскому флоту сопутствовала удача. Римляне совершили несколько успешных налетов на Мальте и Эолийских островах, одержали еще одну блистательную победу над карфагенянами возле мыса Тиндарис[226] у северного побережья Сицилии. Снова карфагенский флотоводец оплошал, недооценив численность кораблей, имевшихся у римлян в резерве{653}.[227]


Регул и вторжение в Африку

Отсутствие прогресса на Сицилии и поразительные успехи на море побудили римлян к тому, чтобы в 256 году принять решение обойти остров и высадиться в Северной Африке. Это была рискованная затея, если учесть, что у них на счету был только один морской переход через пролив на Сицилию. Карфаген находился на расстоянии 600 километров от Регия, откуда должны отправляться войска, а это означало, что линии коммуникаций и снабжения будут растянуты до предела. В продолжение всего перехода флот, и в особенности транспорты будут чрезвычайно уязвимы для нападений.

Ни одно из этих соображений не остановило римлян. Они сформировали огромную армаду из 330 кораблей под главенством двух консулов — Луция Манлия Вульсона и Марка Атилия Регула. Флотилия вначале направилась на Сицилию, чтобы взять на борт отборные римские войска. Полибий сообщает нам, что на каждой квинквиреме помещалось 120 пехотинцев (то есть общая численность войск составляла 140 000 человек). Карфагеняне подготовили еще более значительные силы — 350 кораблей, 150 000 человек, предназначавшихся, возможно, для того, чтобы атаковать римский флот, завладеть сицилийским водным пространством и высадить на острове новую армию{654}.

Два флота сошлись в бою возле мыса Экном у южного побережья Сицилии, и это было крупнейшее морское сражение в истории Древнего мира. Римляне разделили свои корабли на четыре группы, образовав из них треугольник и поставив позади еще одну эскадру. Карфагенский флот выстроился в более традиционном боевом порядке — в прямую линию, направив левый фланг к сицилийскому берегу. Карфагеняне, очевидно, намеревались ударить первыми, развалить боевой строй римлян и вызвать сумятицу. Однако вновь римский ворон свел на нет все преимущества, которые давал карфагенянам многовековой опыт морской державы.

Первым начал отходить карфагенский центр, предоставив римлянам возможность поддержать корабли, испытывавшие трудности в противоборстве с карфагенским левым флангом. Потом попали в окружение пятьдесят карфагенских судов. Некоторые из них, предпринимая отчаянные попытки улизнуть, притворились, будто сели на мель. Итог сражения был плачевен для карфагенян{655}.[228] Римляне потопили или захватили 94 корабля противника, потеряв всего лишь 24 судна{656}.

Разгромленный карфагенский флот перегруппировался, возможно, возле Лилибея, и карфагеняне заняли выжидательную позицию, отправив к римлянам с предложениями перемирия Ганнона, одного из командующих. Согласно версии римского писателя Валерия Максима, римляне вроде бы намеревались арестовать карфагенянина, но тот сказал им: если они это сделают, то докажут, что ничем не лучше карфагенян. Дело кончилось тем, что римляне позволили ему сбежать{657}.

Карфагеняне оказались в сложном положении. Они понимали, что не смогут преградить римлянам путь в Северную Африку, значительно уступая им в численности кораблей. Поэтому карфагенские командующие решили разделить остатки флота на две части. Гамилькар оставался на Сицилии, а Ганнон возвращался в Карфаген. Тем временем римская флотилия пришла в Северную Африку, высадив войска у города Аспис на полуострове Кап-Бон (возможно, современный город Кебилия). Захватив город, войска стали ждать дальнейших указаний из Рима.

Вскоре поступил приказ: один из консулов, Манлий Вульсон, должен вернуться в Италию, а Регул остается в Африке, имея 40 кораблей, 15 000 пехотинцев и 500 всадников. У римского сената явно были свои расчеты. Карфагеняне же получили передышку, и эвакуация значительной части римского контингента была для них, можно сказать, нежданным благодеянием. Они отозвали из Сицилии Гамилькара с 5000 пехотинцев и 500 конников и назначили командовать войсками комитет из трех военачальников, в который, помимо Гамилькара, вошли Гасдрубал и Бостар.

К этому времени Регул со своей армией подошел к городу Адису (возможно, современный город Удна) и начал его осаду. У города появилась и карфагенская армия, расположившись лагерем на ближнем холме, что оказалось грубейшим тактическим промахом, поскольку крутизна сковывала действия конницы и слонов. Она же лишала их и возможности совершать молниеносные партизанские вылазки с таким же эффектом, как на Сицилии{658}.

Римляне были настолько уверены в успехе, что двинулись в наступление на карфагенский лагерь, как только забрезжил рассвет. Передовой отряд карфагеняне оттеснили, но, погнавшись за ним, сами попали в западню. Карфагенское войско беспорядочно бежало, а римляне принялись опустошать их лагерь.

Затем Регул взял город Тунет, располагавшийся всего в нескольких километрах от Карфагена. Главная цитадель теперь переполнилась беженцами, уходившими не только от римлян, но и от нумидийцев. Вскоре разразился голод.

Тогда-то, похоже, и начались мирные переговоры между карфагенянами и римлянами, хотя неясно, кто выступил инициатором. Согласно Полибию, им был Регул, спешивший довести дело до победного конца, прежде чем завершится срок его консульства. Другие авторы, в том числе Диодор и Ливии, в равной мере убеждены в том, что инициаторами были карфагеняне, стремившиеся предотвратить полное разрушение государства. Как бы то ни было, условия, предложенные Ре-гулом, оказались для карфагенян совершенно неприемлемыми. Римский полководец требовал ухода карфагенян из Сицилии и Сардинии, освобождения всех римских пленных, выкупа карфагенских пленников, возмещения всех военных расходов Рима и ежегодной дани. Мало того, Карфаген мог объявлять войну или заключать мир только с согласия Рима, ему разрешалось иметь только один военный корабль, но вменялось в обязанность поставлять Риму пятьдесят трирем в любое время, как только они понадобятся. Жесткий характер требований указывает на то, до какой степени римский патриций был уверен в несомненной победе над карфагенянами. Непредвиденные события, однако, существенно поколебали его самонадеянность{659}.

Карфагеняне наконец осознали неадекватность своих военачальников. Когда они набирали в материковой Греции наемников, среди них оказался и опытный спартанский стратег Ксантипп, моментально распознавший тактические ошибки карфагенских полководцев. На него обратили внимание в высшем командовании и назначили главным советником, поручив ему обучение войск. Маневры и тренировки проводились за стенами города, спартанец должным образом подготовил армию к боям, с повышением военного искусства возрос и моральный дух солдат, и войска горели желанием сразиться с противником.

Ксантипп расположил свою армию на равнине — 12 000 пехотинцев, 4000 всадников и около сотни слонов. Главную фалангу, состоявшую из граждан, он поставил в центре, кавалерию — справа, а наемников — на флангах. Слоны выстроились в одну линию впереди пехоты. Это был очень разумный боевой порядок. Регул не сумел заключить альянс с нумидийцами, которые могли дать ему конников-виртуозов, и римлянам недоставало кавалеристов.

Хотя сплоченное ядро римской пехоты выдержало атаку слонов, карфагенская конница смяла фланги. Битва скоро превратилась в бойню, из которой смогли сбежать на безопасное расстояние лишь около двух тысяч римлян. Уцелели Регул и еще 500 солдат: их взяли в плен. Римский полководец (вопреки сочиненной позже небылице о том, что он был послан в Рим с миссией мира, а после возвращения в Карфаген умер мучительной смертью, когда условия мира были отвергнуты) скорее всего расстался с жизнью в заточении{660}. Ксантипп не остался в Карфагене, чтобы насладиться плодами победы, справедливо опасаясь завистливой мести карфагенских аристократов, и вернулся в Грецию.

Северную Африку карфагеняне отстояли, но их победа не была решающей и окончательной. Армия Регула была небольшая, Рим все еще располагал многочисленными войсками, а тщеславные сенаторы только и ждали случая, чтобы повести их в бой. Кроме того, Рим господствовал на море и еще раз подтвердил это, разгромив карфагенскую флотилию, попытавшуюся остановить римские корабли, вывозившие остатки войск из Северной Африки. У карфагенян имелось 200 судов, 114 из них были потоплены или захвачены римлянами.

Потом Карфаген вновь получил поддержку извне, но на этот раз ему помогла не мудрость чужеземного стратега-наемника, а стихия. Не вняв советам опытных мореплавателей, в 255 году римские флотоводцы решили продемонстрировать свое морское превосходство и пройти вдоль пунического юго-западного побережья Сицилии. Разразился чудовищный шторм, в результате которого множество римских кораблей было выброшено на скалы. Римский флот практически перестал существовать: из 364 кораблей уцелело только 80. По некоторым оценкам, катастрофа унесла жизни 100 000 римлян и италиков. Хотя римлянам не потребовалось много времени для восстановления флота, они снова понесли тяжелые потери во время другого жуткого шторма, когда возвращались после рейда в Северную Африку в 253 году. Тогда они лишились 150 кораблей{661}.


Тупик

Карфагеняне не сумели употребить в свою пользу несчастья римлян. Нумидийцев в Северной Африке удалось приструнить, но ситуация на Сицилии стремительно обострялась{662}. Ключевой порт Панорм римляне захватили в 254 году, а в 252 году они овладели Термами Гимерскими и Липарой. Положение осложнялось и переходом к римлянам целого ряда малых городов, уловивших, на чьей стороне сила. Акрагант карфагеняне отвоевали, но их командующий, поняв, что не сможет его удержать, решил сровнять город с землей, снести стены и сжечь окрестные угодья, а всех жителей загнать в замок Зевса. Карфагеняне попробовали отвоевать и Панорм, но и эта попытка закончилась уничижительным разгромом, когда римский командующий Цецилий Метелл заманил их к самым стенам города[229]:

«Когда карфагеняне переправили через реку, протекающую перед городом, слонов и войска, он выслал навстречу им отряды, которые досаждали им до тех пор, пока они не выстроились в полный боевой порядок. Увидев, что все идет по его плану, он поставил легковооруженных солдат у стены и рва, приказав им не жалеть метательных снарядов при приближении слонов, а если их выбьют с позиций, то укрыться во рву и оттуда делать вылазки и поражать нападающих слонов. Приказав низшим сословиям подносить метательные снаряды и расставив их у подножия стены, он с манипулами (подразделения легионов численностью 120 человек) занял позицию у ворот напротив левого фланга противника и постоянно отправлял подкрепления стрелкам. Когда войско завязало битву с противником, погонщики слонов, желая продемонстрировать Гасдрубалу свою доблесть и стяжать славу победы, обрушились на передовые отряды, с легкостью обращая их в бегство и преследуя до самого рва Когда слоны достигли рва, то им начали наносить раны те, кто находился на стене, и их забросали градом дротиков и копий свежие войска, подтянутые ко рву. Вскоре животные, раненные во многих местах и озверевшие, пришли в смятение и кинулись на своих же воинов, топча и убивая людей и расстраивая ряды. Цецилий, увидев это, бросился вперед на фланг неприятеля, пришедшего в полное расстройство, со свежими и сплоченными войсками, громя врага, убивая одних и заставляя других убегать очертя голову. Он захватил десять слонов с погонщиками, а после сражения изловил и остальных, сбросивших своих погонщиков. Этой победой, по общему признанию, он возродил боевой дух в римской армии, которая теперь снова чувствовала себя способной владеть полем битвы на открытом пространстве»{663}.

Карфагеняне потеряли от двадцати до тридцати тысяч человек, а Метелл провел захваченных слонов на параде победы в Риме{664}.[230]

Карфагеняне приводили самые разные причины своего поражения, ссылаясь, в частности, и на то, что напились кельтские наемники. Как бы то ни было, они совершили ошибку, сразившись с противником на открытой местности, а в битвах такого рода римляне их, безусловно, превосходили. Власти Карфагена это понимали. Гасдрубала, командующего армией, они предали смерти{665}.

После захвата Панорма римляне нацелились на Лилибей. В 250 году объединенная армия двух консулов и флот из 200 кораблей осадили город. Корабли блокировали гавань, чтобы воспрепятствовать снабжению и подвозу подкреплений. Однако карфагеняне несколько раз прорывали блокаду. Во время первого прорыва пятьдесят кораблей пробились в гавань, доставив провиант, снаряжение и 10 000 наемников. Связь с командующим гарнизоном Лилибея поддерживалась и партизанскими вылазками.

Особенно дерзкими были рейды капитана Ганнибала Родосца, дважды проникавшего в гавань сквозь строй вражеского флота, пользуясь фактором внезапности, попутным ветром и темнотой. Однажды Родосец, преследуемый противником, демонстративно остановился и поднял весла, показывая готовность принять бой, но римляне, ошеломленные его смелостью, не решились вступить в сражение. Отвага Ганнибала вдохновила других капитанов, и они тоже начали совершать рейды в гавань, снабжая город продуктами и материалами и подбадривая жителей. К несчастью, вскоре одна из квадрирем карфагенян нарвалась ночью на заграждение, установленное римлянами именно для этой цели, и попала в руки противника. Римляне использовали этот необычайно быстроходный и маневренный корабль для охоты за карфагенскими моряками, пытавшимися пробиться через кордоны. Им все-таки удалось настигнуть и захватить Ганнибала Родосца во время очередной дерзкой вылазки смельчака. Его корабль римляне тоже приспособили для патрулирования гавани, окончательно заблокировав ее{666}..

В этот период морское могущество римлян несколько ослабло, и карфагеняне смогли провести по крайней мере одну успешную операцию. В 249 году римский консул Публий Клавдий Пульхр — по описаниям, человек, психически неуравновешенный, высокомерный сноб и пьянчуга, задумал напасть на карфагенский порт Дрепаны. Его экспедиция началась с плохого предзнаменования: священные цыплята, предназначавшиеся для умасливания богов, отказывались от еды, и импульсивный Клавдий приказал выбросить их за борт, заявив, что они, очевидно, хотят пить. Римская флотилия вышла в море ночью и наткнулась на берег. Адгербал, карфагенский флотоводец, командовавший обороной Дрепан, принял смелое решение навязать противнику открытое сражение, а не подвергать город длительной осаде. Клавдий оказался никчемным командиром, римские корабли не были оборудованы воронами, и карфагеняне смогли наконец с пользой употребить свои превосходные военно-морские навыки. В битве уцелело только тридцать римских кораблей, в том числе и флагманское судно, на борту которого находился Клавдий. Командующего впоследствии сурово наказали, приговорив к уплате колоссального штрафа. Его халатность стала притчей во языцех. Родная сестра накликала на себя кару: когда ее окружила толпа в Риме, она громогласно пожелала, чтобы брат проиграл еще одно сражение (и помог бы очистить улицы от римских граждан-солдат){667}.[231]

Потом случилась новая беда. В жуткий шторм попала флотилия из 120 боевых кораблей и 800 транспортов, доставлявшая грузы для римских войск, осаждавших Лилибей, и почти вся она погибла. Противники отреагировали на бедствие по-разному. В соответствии с практикой, сложившейся во время войн Карфагена на Сицилии, подобные несчастья служили поводом для мирных переговоров, но римляне не желали руководствоваться дипломатическими соображениями. Хотя карфагеняне не обратили в свою пользу невзгоды противника, потеря почти всего флота не охладила пыл римлян, а, наоборот, побудила их к тому, чтобы активизироваться на суше, и они вскоре захватили знаменитую карфагенскую крепость Эрике. Римляне продолжали снабжать свои войска под Лилибеем наземными путями, и карфагеняне сами оказались в непривычной для них ситуации войны на истощение.

Непрерывные и беспрецедентные по длительности военные действия экономически обескровили Карфаген. Непрекращающиеся сражения на западе Сицилии, потеря Панорма и очевидное доминирование римского флота на море создавали дополнительные финансово-экономические трудности. Невозможно стало собирать прежние налоги с пунических городов, оказавшихся в тяжелейшем положении, а столь важные деловые центры, как Дрепаны и Лилибей, продолжали оставаться в блокаде, несмотря на отчаянные попытки карфагенян отвлечь внимание римлян нападениями на Италию. В то же время военные расходы римлян оплачивались главным образом Сиракузами, где Гиерон не скупился на чеканку огромного количества серебряных и бронзовых монет{668}. Военные действия велись в основном на западе Сицилии, а это значит, что они наносили экономике Сиракуз относительно незначительный ущерб.

В годы войны карфагенские монеты чеканились преимущественно в Северной Африке или на Сардинии, возможно, в силу того, что там было легче обеспечить безопасность производства{669}. На Сицилии для доставки в Карфаген во время римского вторжения в 256–255 годах были выпущены только две серии тяжелых золотых монет, помимо денег из серебра и электрума высокого качества{670}. Пуническая надпись на монетах b'rst (на территории), вероятно, означала, что деньги могли использоваться в пределах карфагенских владений в Северной Африке и за морями{671}. Употребив титанические усилия на финансирование военных операций в Северной Африке, Карфаген истощил свои экономические ресурсы. В монетах из электрума, выпущенных позже, содержалось серебро очень низкого качества, и их вес зачастую был занижен{672}. Карфагенские наемники на Сицилии подняли мятеж, когда не получили положенное жалованье. В 247 году Карфаген был вынужден попросить заем в размере 2000 талантов у Птоломея Египетского, в чем ему сразу же отказали{673}.


Гамилькар Барка и конец карфагенской Сицилии

В том же году на Сицилию из Карфагена отправился новый командующий с намерением разрешить тупиковую ситуацию. Гамилькару предназначалось оправдать свое прозвище «Барка» — «молния» или «вспышка». А положение его действительно было незавидное. Карфагеняне удерживали две крепости, вся остальная часть острова принадлежала римлянам и их союзникам. Мало того, ему не хватало войск, и у него совсем не было денег для набора новых наемников. Как заметил один современный историк, «реально Гамилькар должен был думать не о том, как выиграть войну, а о том, как ее не проиграть»{674}.

Гамилькар начал с того, что навел порядок в мятежных войсках, казнив вожаков. Первый его налет у Дрепан римляне отбили, и он переориентировался на менее трудные объекты, чтобы добиться успеха, поднять и свой престиж, и моральный дух солдат. Он даже совершил набег с моря на крайнем юге Италии, выбрав место, где не было римских войск. Истинный дар Гамилькара проявлялся не в бою, в чем он тоже поднаторел, а в мастерстве создавать о себе благоприятное общественное мнение. Он имел дело со значительно превосходящими силами противника, и ему ничего не оставалось, как придерживаться тактики внезапных налетов, хотя именно эта тактика его вполне устраивала, поскольку позволяла наращивать символический капитал героя впечатляющими, но стратегически бесполезными рейдами{675}.

Вернувшись из успешной, но бесплодной экспедиции в Италию, Гамилькар овладел высотами Геркты (как считают большинство историков, речь идет о кряже у Монте-Кастеллацио, располагавшемся западнее Панорма, занятого римлянами){676}. Эти крутые высоты было достаточно легко оборонять, и отсюда открывались доступы и к пресной воде, и к пастбищам, и к морю. Удачный рейд на итальянский материк приободрил воинов, неплохо поживившихся трофейным добром и пленными, и Гамилькар приготовился вести с римлянами затяжную и изнурительную войну по схеме игры в кошки-мышки. Из горного укрытия он совершал молниеносные налеты, расстраивая линии коммуникаций и снабжения и сковывая силы противника. Однако эта стратегия сковывала и войска карфагенян, ограничивая их наступательные возможности. Под командованием Гамилькара карфагеняне не смогли не только завоевать новые территории, но и вернуть утерянные земли. Осознав это, Гамилькар в 244 году покинул высоты Геркты, замыслив осуществить еще более смелое предприятие — отвоевать Эрике.

Под покровом ночи Гамилькар привел свою армию в город и перебил весь римский гарнизон. Гражданское население он депортировал в ближайший город Дрепаны, все еще принадлежавший карфагенянам. Странным образом он даже не попытался захватить римский гарнизон, располагавшийся на вершине горы Эрике. Город, находившийся неподалеку от Дрепан, безусловно, обладал стратегическими преимуществами: с высоты шестисот метров просматривались подходы и с прибрежной равнины, и с моря. Однако эта вроде бы выгодная позиция страдала существенным изъяном: Гамилькар со своим войском оказывался зажатым на горном склоне между римскими контингентами на вершине и в Панорме. Проблему создавало и то, что в его лагерь можно было добраться лишь по единственной узкой и извилистой тропе.

В стратегическом отношении Эрике был так же бесполезен, как и высоты Геркты. Хотя Гамилькар постоянно трепал нервы римлянам, осадившим Дрепаны, он нес потерь не меньше, чем противник. Как всегда, тактика его действий создавала ему образ доблестного и отважного военачальника, но не приносила видимых результатов. Однажды ему даже пришлось запросить у римлян перемирия, чтобы захоронить погибших воинов. Затем последовала попытка тысячного отряда галльских наемников, уставших от затяжной войны, сдать римлянам и Эрике, и карфагенян{677}. Недостаток стратегических преимуществ с лихвой восполнялся ассоциациями с теми блаженными временами, когда карфагеняне господствовали на острове, а не цеплялись, как сейчас, за последние охвостья своего былого величия. Нет для честолюбивого полководца более благородной цели, чем отвоевание города, так долго принадлежавшего карфагенянам и так много значившего для них! Эрике всегда оставался для них священным местом, где веками правила богиня Астарта под опекой своего небожителя Мелькарта.

Однако события развивались не по сценарию Гамилькара. В Риме решили, что гордиев узел может разрубить только возрожденный флот. Казна была бедная, и деньги на постройку кораблей пришлось занимать у частных лиц. Вскоре появилась флотилия из 200 квинквирем, сооруженных по образцу судна Ганнибала Родосца. Намеренно желая обострить конфронтацию, римляне усилили блокаду Лилибея и Дрепан, побуждая карфагенян к более агрессивным действиям. За девять месяцев карфагеняне тоже собрали 250 кораблей. Хотя их флотилия и была многочисленнее, корабли все же были построены на скорую руку, некачественно, а команды — плохо подготовлены. Мало того, флотоводец Ганнон имел репутацию неудачника, потерпев поражения от римлян при Акраганте и Экноме{678}. Карфагеняне спланировали доставить в Сицилию припасы для армии и взять на борт солдат, которые станут корабельными десантниками.

В 241 году флотилия направилась к Эгатским островам у западного побережья Сицилии и остановилась там в ожидании попутного ветра, чтобы пойти в Сицилию. Римляне, зная о передвижении карфагенян, напали на них, когда те собирались начать переход. Впервые римскому флоту не потребовались вороны: он во всем превосходил карфагенян — и по мореходным качествам, и в искусстве ведения морского боя. Карфагенские команды — неадекватно подготовленные, не имевшие в достатке корабельных десантников и управлявшие кораблями, перегруженными припасами, — не выдержали натиска. Римляне потопили 50 карфагенских кораблей, захватили 70 судов вместе с командами, а остальные успели ретироваться{679}.

Поражение поколебало решимость карфагенян, и они запросили мира. Условия, предложенные римлянами в 241 году, были жесткими, но вполне предсказуемыми. Карфагенянам предлагалось совсем уйти из Сицилии, освободить всех римских пленных и выкупить собственных пленников. Лилибей, продержавшийся до конца, сдавался римлянам. Карфаген обязывался выплатить Риму за двадцать лет огромную контрибуцию — 2200 талантов[232]. И Карфаген, и Рим обязывались не вмешиваться в дела союзников друг друга, не набирать солдат и не собирать деньги для возведения общественных зданий на землях друг друга. Когда договор представили для ратификации Народному собранию в Риме, требования были еще больше ужесточены. Размер контрибуции был увеличен до 3200 талантов, причем 1000 талантов подлежали незамедлительной оплате, а остальную сумму разрешалось возместить в течение десяти лет. Карфаген должен был также уйти со всех островов, располагающихся между Сицилией и Северной Африкой[233], хотя за ним сохранялась Сардиния. Карфагенянам, которым в случае продолжения войны угрожало полное банкротство, ничего не оставалось, как согласиться{680}.

Однако существуют свидетельства, указывающие на то, что Карфаген уже строил свое новое будущее без Сицилии. Нехватка ресурсов для дальнейшей войны с Римом объяснялась отчасти тем, что карфагеняне уже вели еще одну войну — с нумидийами в Северной Африке, и намного успешнее. Где-то в сороковых годах III века карфагенский полководец Ганном «Великий» завоевал важный нумидийский город Гекатомпи-лон (современный город Тебесса), находившийся в 260 километрах к юго-западу от Карфагена{681}. Декстер Хойос предположил, что захват Гекатомпила[234] являлся частью кампании территориальной экспансии, проводившейся Ганноном и включавшей также покорение другого значительного нуми-дийского города Сикка, находившегося на юго-западе в 160 километрах{682}. Свидетельствовало ли это о переменах в политических предпочтениях карфагенской правящей элиты или просто отражало победу тех, кто хотел сосредоточиться на завоеваниях в Африке, над теми, кто стремился удержаться в Сицилии?

Безусловно, происходили серьезные изменения в карфагенском земледелии. В III веке значительно выросло и население на материковой части Карфагена, и сельскохозяйственное производство. Основываясь на археологических данных, Джозеф Грин сделал вывод о том, что это стало результатом переселения пунических земледельцев из Сицилии и Сардинии в Северную Африку. Однако есть все основания полагать, что переустройство сельскохозяйственной территории Карфагена было частью общего процесса колонизации, включавшего и военные действия против нумидийцев, поскольку отдельные представители карфагенской элиты поняли: существуют и другие возможности для обогащения и процветания, помимо содержания западных портов на Сицилии{683}.[235]

Торговля между сицилийскими городами нарушилась. Прежде на рынке доминировали местные вина и сельскохозяйственная продукция. Теперь, когда на острове начали хозяйничать римляне, его заполонили товары из Кампании. Тем не менее археология данного периода подтверждает и наличие значительного количества амфор, ввезенных из Карфагена{684}. Похоже, карфагеняне активно экспортировали на остров излишки сельскохозяйственных продуктов. Парадоксальный факт: потеря Сицилии создала условия для того, чтобы карфагеняне с меньшей головной болью извлекали выгоды из связей с островом.

Если не считать трехлетней неуклюжей борьбы за Сиракузы во время Ганнибаловой войны, то можно сказать, что Карфаген никогда больше не пытался утверждать свои интересы на Сицилии. Карфагенянам нанесла поражение армия, не пожелавшая руководствоваться прежними правилами противоборства. Губительные сицилийские войны продолжались почти 130 лет, перемежаясь периодами зыбкого мира, позволявшими Карфагену и Сиракузам провести необходимые реорганизации и усовершенствования. Рим, сумевший интегрировать людские и материальные ресурсы завоеванных земель, повел себя совершенно иначе. Римляне обрели такое могущество, которое позволило им вести военные действия многие десятилетия почти непрерывное лишить сил одно из самых богатых и стойких государств древнего Средиземноморья.

Более того, уже после первого года войны стало ясно, что римляне не согласятся с любым территориальным разделом Сицилии. На смену сиракузцам, предрасположенным к тому, чтобы сохранить стратегический тупиковый паритет, пришел противник бескомпромиссный, настроенный на экспансию и добивавшийся ничего иного, а лишь полного ухода карфагенян с острова. Карфаген же, несмотря на первоначальное превосходство, особенно на море, оказался неспособным адекватно ответить на вызов.


Письмена Энтеллы

Первая Пуническая война была связана с прошлым в гораздо большей мере, чем думалось греческим и римским историкам, ее описавшим и посчитавшим, что она была первой в череде конфликтов между Карфагеном и Римом. Красноречивые свидетельства на этот счет предоставили уже современным историкам бронзовые таблички, найденные при довольно темных обстоятельствах в начале восьмидесятых годов прошлого столетия[236]. Все они имеют прямое отношение к сицилийскому городу Энтелла, находившемуся в девятнадцати километрах от современного города Корлеоне. Хотя надписи исполнены на греческом языке, имена граждан, перечисленных в них, — италийского происхождения. В 404 году жители этого города мужского пола были зверски убиты кампанскими наемниками, служившими карфагенянам, захватившим поселение. Граждане Энтеллы, упомянутые в табличках, — их потомки. В табличках указаны декреты, отмечающие заслуги людей, помогавших жителям в тяжелую минуту, и присуждающие им и их детям почетное гражданство города. Декреты, возможно, выпускались в течение тридцати шести дней на завершающем этапе Первой Пунической войны в ознаменование возрождения Энтеллы. Ранее жители Энтеллы солидарно выступили против карфагенян, которые затем напали и овладели городом. Многие его граждане — и мужчины, и женщины — были схвачены и депортированы.

Энтеллянам помогали и соседние города, оказывавшие военную поддержку, предоставлявшие зерно, убежище, а иногда и выкупавшие пленников. В числе частных лиц есть и мамертин, и римский чиновник Тиберий Клавдий из Антима. Примечательно, что, хотя Рим уже становился господствующей державой и на острове, маленький сицилийский город, судя по табличкам, продолжал пользоваться полной независимостью, принимал самостоятельные решения и чествовал друзей (среди которых римский чиновник никак не выделялся). Судя по тексту, перед нами последний эпизод конфликта, полыхавшего на острове в продолжение двух столетий, втянувшего и Энтеллу и вынудившего граждан города пережить обычные жестокие последствия выбора между двумя великими державами. Энтелляне, конечно, не знали, что этот эпизод ознаменует начало многовекового непререкаемого римского мирового господства.


Глава 8.

ВОССТАНИЕ НАЕМНИКОВ

Цена мира

Хотя Гамилькар Барка и бесславно закончил войну с римлянами, его репутация нисколько не пострадала{685}. Проявляя благоразумие, он отправил Гискона, градоначальника Лилибея, договариваться об условиях мира с римским консулом Лутацием, как бы отчуждая себя от факта капитуляции{686}. Говорили, будто его даже разгневала смиренность Совета старейшин в Карфагене{687}.

А старейшины, возможно, спасли его от еще более тяжелого поражения и сохранили ему репутацию доблестного военачальника. Действия самого Гамилькара, хотя и производили впечатление, не изменили ход войны в пользу Карфагена, и у нас нет никаких оснований полагать, что он мог стать спасителем государства, если бы ему дали побольше времени. Он ловко устранился от признания капитуляции, которую многие карфагеняне считали унизительной, но ему не удастся так же легко игнорировать смуту, начавшуюся в Карфагене.

Карфагенским правителям теперь надо было решать труднейшую проблему — что делать с армией на Сицилии? Разгромное поражение на острове могло послужить оправданием для отказа от финансовых обязательств перед войсками. Однако завершение войны, как это ни парадоксально звучит, создало для карфагенян новую серьезную угрозу. Армия на Сицилии сохранилась, а одним из условий мира был вывод всех сил с острова. В Северную Африку предстояло вернуть огромную армию наемников и выплатить им причитающееся жалованье.

Карфаген испытывал жесточайший экономический кризис. Финансовые поступления из Сицилии прекратились, на Сардинии царила разруха. Где брать деньги для удовлетворения требований наемников и выплаты репараций Риму? Для историков всегда особый интерес представлял действительный размер задолженности Карфагена наемникам. Согласно древним источникам, недоимка была весьма значительная и, возможно, измерялась суммой в 4368 талантов, или 26 миллионов драхм, — сумма астрономическая, и Карфагену было нелегко ее найти{688}.[237]

Наилучшим вариантом в такой ситуации представлялась постепенная эвакуация войск по частям, дабы избежать необходимости одновременной выплаты жалованья. Доблестный командующий Гамилькар Барка умыл руки, ушел в отставку и покинул остров. Действительно, эвакуация армии небольшими подразделениями поначалу проходила гладко. Все пошло кувырком, когда войска начали концентрироваться в Карфагене и, почувствовав волю, бесчинствовать.

Не желая возмещать разом всю задолженность, карфагенские власти выдавали деньги порциями, побуждая наемников уходить с обозами, имуществом и пожитками в город Сикка, находившийся на приличном расстоянии от Карфагена, где им предлагалось дожидаться окончательного расчета. Они совершили непоправимую ошибку. В Сикке наемники, предоставленные самим себе, произвели собственные подсчеты и существенно увеличили размер задолженности.

На Сицилии военачальники, стремясь поднять моральный дух солдат, пообещали им различные вознаграждения, которые после разгрома стали бессмысленными. Когда из Карфагена прибыли посланники во главе с Ганноном, чтобы договориться о сокращении недоимки, их встретили враждебно. Не пожелали наемники учесть и ссылки на финансовые затруднения государства, обязанного выплатить римлянам неимоверную контрибуцию{689}.[238] Власти отошли от первоначального плана разбираться с наемниками, разъединив их на группы, и это дало свои плоды: возникла коммуникационная проблема.

Полибий, наш главный авторитет в описании конфликта, объясняет: карфагенская практика набора наемников разных национальностей была рассчитана на то, чтобы лишить их возможности объединяться для действий, выражающих неповиновение и неуважение к своим (карфагенским) военачальникам{690}. Однако отсутствие языкового взаимопонимания и осложняло ситуацию. Полибий сообщает:

«Таким образом, невозможно было ни собрать их всех вместе, ни придумать относительно их какое-либо средство. Да и как сделать это? Не может же начальник знать языки всех народов; едва ли, можно сказать, не труднее еще обращаться к собранию через нескольких переводчиков и об одном и том же предмете говорить четыре-пять раз. Оставалось одно: обращаться с требованиями и увещаниями к солдатам через начальников, что неустанно пытался тогда делать Ганнон. Но и начальники понимали не все, что говорилось; а иной раз, соглашаясь с главнокомандующим, они передавали толпе совсем не то, одни по ошибке, другие со злым умыслом; следствием этого были вообще непонимание, недоверие и беспорядок»{691}{692}.

Тогда-то мятежники, уловив слабость своего нанимателя, и двинулись всей массой к городу Тунет, располагавшемуся поблизости от Карфагена. Здесь они еще больше увеличили размер выплат, добавив стоимость снаряжения, лошадей, фуража, а также компенсации для своих товарищей, убитых в бою.

В непосредственной близости к столице, всего в нескольких километрах от нее возник воинственный лагерь из 20 000 наемников. Карфагеняне совершили две грубейшие ошибки. Во-первых, им не следовало в одном месте скапливать такую огромную массу недовольных людей, усмирить которых уже не имелось достаточных сил. Во-вторых, надо было удержать при себе жен и детей наемников в качестве заложников, гарантирующих хорошее поведение мужей и отцов и способных направить в соответствующее русло переговоры о деньгах. Несмотря на возросшую неприязнь друг к другу, наемники и карфагеняне все еще были готовы к компромиссу, и явно завышенные требования наемников скорее всего были предназначены для торга[239].

Желая урегулировать конфликт, карфагенские власти отправляли продукты питания и другие припасы в лагерь наемников, а посланники Совета старейшин пообещали им при возможности выполнить все требования. Стороны пришли к соглашению о том, что Гискон, прибывший из Лилибея и занимавшийся вывозом войск в Северную Африку, будет вести переговоры с мятежниками, поскольку они ему доверяют.

Гискон привез с собой и деньги, начав рассчитываться с наемниками. Возможно, для того чтобы разъединить их, он выдавал деньги каждой этнической группе отдельно{693}.[240] Однако среди бунтовщиков были беглые рабы и римские дезертиры, опасавшиеся возмездия римлян. По римским законам беглых рабов ожидало чудовищное наказание: пытки и распятие на кресте. Многие из них надеялись начать новую жизнь, обосновавшись в пунической Сицилии. Однако изгнание карфагенян с острова положило конец их надеждам{694}.


Восстание

Среди этих несчастных людей был и беглый раб из Кампании по имени Спендий. Он-то и подстрекал мятежников не мириться с карфагенянами. Немало и других наемников опасались того, что конфликт разрешится мирно, но по иным причинам. Матос, ливиец, один из главных заводил, боялся, что когда наемники разойдутся и вернутся в свои родные края, карфагеняне начнут мстить тем, у кого родина — Африка. Он с легкостью убедил большинство ливийцев в лагере в том, что достижение согласия с карфагенянами не в их интересах. Спендий и Матос созывали сходки и, пользуясь тем, что еще не все выплаты произведены, постоянно накаляли обстановку. Полибий рассказывает, как мятежники забрасывали камнями любого, кто осмеливался возразить Спендию или Матосу.

Неудивительно, что убеждение посредством камней действовало. Спендия и Матоса назначили командующими, и они сразу же приказали взять под стражу Гискона и его персонал. Затем вожди захватили денежные средства, привезенные Гисконом, и сами стали выплачивать долги мятежникам, завоевывая себе популярность{695}. Готовясь к неминуемой войне с Карфагеном, мятежники начали подыскивать союзников. Искать их долго не пришлось.

Для финансирования военных действий карфагеняне обложили своих ливийских подданных непомерными поборами. Крестьян заставляли отдавать Карфагену половину урожаев. В городах всем без каких-либо исключений вдвое повысили налоги, даже беднякам. Карфагенские местные правители отнимали у ливийцев все, что попадалось им на глаза. Естественно, когда мятежники отправили в ливийские города послов, их призывы присоединиться к восстанию встречали благожелательный отклик. Полибий сообщает: энтузиазм ливийцев был настолько велик, что даже женщины жертвовали свои украшения в фонд поддержки войны мятежных наемников. По его оценке, к мятежникам присоединились 70 000 ливийцев, втрое увеличив численность войск Спендия и Матоса{696}.[241]

Хотя участие ливийцев придало восстанию этнический оттенок, оно не вылилось в противостояние народностей. Примечательно, например, то, что мятежники даже не пытались втянуть в него рабов, живших в пунической Северной Африке{697}. Армия мятежников состояла из представителей многих национальностей. Помимо ливийцев, в ней были лигуры, иберы, балеаряне, галлы и, по терминологии Полибия, «эллины-полукровки», к которым обычно относили эллинизированных фракийцев, скифов и других уроженцев региона Черного моря{698}. Полибий, возможно, имел в виду кампанцев и других обитателей Великой Греции, ставших беглыми рабами или дезертирами из римской армии.

Судя по монетам, выпущенным мятежниками, их армия была не чем иным, как неорганизованным и недисциплинированным сбродом, и карфагенянам противостояли, в сущности, их собственные сицилийские разложившиеся войска. Деньги, привезенные Гисконом, были не просто поделены между мятежниками, их перечеканили в новые монеты. Вожди бунтовщиков, забив карфагенские знаки собственными мотивами, давали понять, что они ведут войну не из-за корысти, а за освобождение от карфагенского ига. Мятежные войска получают жалованье от своих властей, деньги — тоже свои, серебряные монеты с греческой надписью LIBUWN (монета ливийцев){699}.[242] Эта надпись вряд ли предназначалась для того, чтобы выделить какую-то этническую общность. Она скорее всего представлялась вожакам наиболее приемлемой ввиду многонационального состава армии.

С другой стороны, преднамеренное упоминание «ливийцев», возможно, объясняется тем, что наемники-неливийцы замышляли отвоевать и присвоить карфагенские поселения в Северной Африке, подобно тому как это делали каперы из Кампании на Сицилии[243]. Мотивы, использовавшиеся на серебряных и бронзовых монетах, можно разделить на две группы. На одних воспроизводились земледельческие сюжеты — колос или плуг, и они явно предназначались для ливийцев. На других наносились традиционные сиракузские, южноитальянские и сицилийско-карфагенские военные изображения, и они, очевидно, адресовались наемникам-неливийцам{700}.[244]

Монеты неливийского назначения обычно украшал образ Геракла. На лицевой стороне наносился чаще всего стандартный александрийский портрет героя в головном уборе из львиной шкуры, а на реверсе — крадущийся лев{701}. Не случайно, видимо, на этих монетах воспроизводилась иконография последних серий металлических денег, выпущенных карфагенскими военными властями на Сицилии в первом десятилетии IV века. Хотя армии платили монетами, привезенными из Карфагена и украшенными новыми символами города — головой Коры и изображением лошади, — важнейшей эмблемой карфагенской армии на Сицилии оставался образ Геракла — Мелькарта. Когда мятежники начали выпускать собственные монеты, они, естественно, обратились к знакомому образу, который должен был символизировать их воинскую доблесть[245].


Война без пощады

Древние войны отличались необычайной жестокостью, и Первая Пуническая война не была исключением. Несчастья обрушивались прежде всего на граждан сицилийских городов, а не на римлян или карфагенян. Противники стремились завладеть Сицилией, а не уничтожить друг друга. Тем не менее через год после подписания унизительного мира Карфагену навязали войну за выживание, изуверскую даже по стандартам того времени. Конфликт превратился в битву не на жизнь, а на смерть, без малейших проявлений жалости или сострадания. Как написал Полибий, это была polemos aspondos — война, которая не могла закончиться миром{702}.

Из-за недомыслия карфагенские правители позволили финансовой тяжбе перерасти в восстание с целью свергнуть гегемонию Карфагена в Северной Африке. Мятеж показал, к чему может привести самонадеянность властей, построенная на эксплуатации труда и ресурсов других народностей. Средства, привезенные Гисконом для выплаты жалованья наемникам, возможно, составляли последние резервы серебряных монет высокого качества, имевшихся в распоряжении Карфагена{703}. Ливийское восстание лишило карфагенян еще одного важного источника доходов. Полибий так описал тяжелое положение карфагенян:

«После поражений в стольких морских битвах они не имели ни оружия, ни морского войска, ни оснащенных судов; у них не было запасов и ни малейшей надежды на помощь извне от друзей или союзников. Теперь карфагеняне ясно поняли, сколь велика разница между войной с иноземцами, живущими по другую сторону моря, и внутренними междоусобицами и смутами»{704}.{705}

Чрезвычайная ситуация требует и принятия чрезвычайных мер. Карфагенянам ничего не оставалось, кроме как набирать и готовить гражданскую армию. Они смогли наскрести немного денег для новых наемников и привести в боевую готовность несколько уцелевших кораблей. Командовать войсками назначили Ганнона, который, подобно Гамилькару, избежал попреков за неудачи, приведшие к поражению Карфагена в Первой Пунической войне, и даже одержал ряд важных военных побед на африканской территории. Назначив его командующим, карфагеняне совершили очередную ошибку, обошедшуюся им тоже дорого. По мнению Полибия, Ганнон обладал достаточными талантами для того, чтобы разгромить ливийцев и нумидийцев, обычно убегавших, но сражаться с хорошо обученными профессиональными воинами он был явно не способен{706}.

Ганнону противостояла опытная, натренированная армия, поднаторевшая в боях на Сицилии. Мятежникам могло недоставать искушенного командующего, поскольку карфагеняне всегда направляли на Сицилию только своих старших офицеров. Однако Матос оказался превосходным военным стратегом. Ганнон, использовав фактор внезапности, напал на мятежников, осаждавших Утику, союзника карфагенян. Но вместо того чтобы употребить в свою пользу замешательство противника, он вошел в город, горя желанием отпраздновать победу. Мятежники мобилизовались и атаковали карфагенян, застигнув их врасплох. Они поубивали множество карфагенских солдат, захватили обозы и осадные орудия, привезенные Ганноном из Карфагена.

Такого рода беспечность проявлялась во всей кампании, и не раз случалось, что Ганнон, побеждая, терпел поражение. Матос же очень быстро стал опасным противником. Он разделил свою армию на небольшие мобильные отряды, намереваясь отрезать карфагенян от путей снабжения и союзников. Осадив Утику и Гиппакриты, два крупнейших города региона, мятежники завладели и перешейком полуострова, на котором располагался Карфаген, заблокировав его со стороны материка и фактически тоже подвергнув осаде. Хотя карфагеняне еще не решили избавиться от бестолкового Ганнона, они поставили Гамилькара Барку во главе небольшой армии, состоявшей из 10 000 воинов и 70 слонов: она должна была дать отпор мятежникам{707}.

Гамилькар начал кампанию неплохо. Он смог преодолеть блокаду мятежников, проникнув из города под покровом ночи и незаметно переправившись через реку Меджерда. Затем ему удалось захватить мост, хотя противник и располагал превосходящими силами. Он добился победы, применив тактику, которую с успехом использовал впоследствии его знаменитый сын Ганнибал. Сымитировав отступление, Гамилькар заставил противника беспорядочно его преследовать, а когда боевой порядок мятежников расстроился, развернул свое войско и нанес им концентрированный и сокрушающий удар{708}.

Мятежники потеряли убитыми и пленными более 8000 человек. Однако за этим ободряющим успехом чуть было не случилась катастрофа из-за чересчур порывистой натуры Гамилькара. Мятежники, зная, что им не выстоять против карфагенской конницы и слонов в открытом сражении, прибегли к партизанской тактике своего прежнего полководца. Они совершали набеги на армию Гамилькара из предгорий, затрудняя передвижение. Им все-таки удалось окружить карфагенян, когда те расположились лагерем на горном плато. Карфагенянам грозило полное уничтожение, если бы не неожиданный поворот судьбы, который не могла предвидеть ни одна из сторон. Наконец-то дали свой результат дерзкие, блистательные, хотя и бесплодные сицилийские рейды Гамилькара. Во вражеском стане, уже приготовившемся к бойне, оказался нумидийский вождь Навара, восторгавшийся карфагенским полководцем{709}. Он перешел на сторону карфагенян, приведя с собой 2000 нумидийских всадников и обеспечив Гамилькару победу{710}.

Тогда-то война карфагенян со своими мятежными войсками и превратилась в бесславный обмен злодеяниями. Странным образом бессмысленное человекоубийство спровоцировал акт милосердия. Одержав неожиданную победу, Гамилькар предложил плененным мятежникам, а их было четыре тысячи, примкнуть к его армии. Тех же, кто отказывался принять предложение, он отпускал на волю и разрешал вернуться домой. Его инициатива явно была рассчитана на то, чтобы разрушить хрупкую коалицию наемников и ливийцев[246]. Если повстанцы поймут, что будут помилованы, то может начаться массовое дезертирство.

Спендий, Матос и другие вожаки повстанцев, сознавая, что их амнистии не удостоят, попытались сделать все для того, чтобы войска сохранили им верность. Увещеваниями и принуждениями они добились, чтобы на общей сходке было решено казнить Гискона и других карфагенских пленников. Дабы устранить любые возможности для примирения с карфагенянами, пленников пытали и умертвили самыми зверскими методами. Им отсекли руки, сломали ноги, их кастрировали. Когда они все еще дышали, их свалили в большую яму и сожгли заживо[247]. Потом вожаки заявили, что такая мучительная смерть ожидает всех карфагенян, захваченных в плен. Теперь о каких-либо компромиссах не могло быть и речи{711}.

Злодейство дало ожидаемый результат. Гамилькар ответил умерщвлением всех своих пленников. Теперь и мятежники не могли надеяться на милосердие карфагенян. Им оставалось только сражаться и стоять насмерть. Конечно, нет никаких причин думать, что к Гамилькару переметнулось бы много мятежников, так как ситуация на войне складывалась в их пользу, а на карфагенян обрушивалась одна беда за другой. Во время шторма затонуло несколько кораблей, доставлявших жизненно необходимые грузы, а из Сардинии, которой карфагеняне владели более трех столетий, поступили печальные известия о восстании против них. Мало того, на Карфаген ополчились пунические союзники: горожане Гиппакрит и Утики, истребив карфагенские гарнизоны, перешли на сторону мятежников.

Усугубляли ситуацию и распри между Гамилькаром и Ганноном: мнения политических соперников не совпадали и относительно военной стратегии. Помощь Карфагену в тяжелую минуту оказали вдруг сиракузцы, бывшие враги. Они согласились обеспечивать его провиантом и предметами первой необходимости{712}. Полибий усматривает в этом решении Сиракуз обыкновенный политический прагматизм: для Гиерона выход Карфагена из сложившейся системы баланса сил в Центральном Средиземноморье мог поставить под сомнение статус тирана как ключевого стратегического союзника римлян (а заодно и его независимость).

Реакцию римлян понять труднее. В продолжение всего восстания они не проявляли желания употребить в свою пользу трудности Карфагена, которые потенциально могли привести к тому, что он перестал бы считаться региональной державой. Предложение граждан Утики перейти в подчинение Риму они отвергли. Мало того, римляне запретили италийским купцам торговать с мятежниками, хотя разрешили им поставлять товары Карфагену, а карфагенянам дозволили набирать наемников в Италии{713}. И все это делалось, несмотря на недавнюю напряженность в отношениях между государствами. Рим направил в Северную Африку посольство, чтобы выразить протест карфагенским правителям, арестовавшим около 500 италийских купцов, доставивших какие-то товары мятежникам. Конфликт разрешился полюбовно, и Рим великодушно освободил карфагенских пленников, захваченных во время сицилийских кампаний. Выдав без выкупа ни много ни мало, а 2743 закаленных в боях воина, римляне совершили нежданное благодеяние и фактически помогли карфагенянам в войне{714}.[248]

Причины такого великодушия, очевидно, кроются в слабости самого Рима. Высказывались суждения, будто после затянувшегося, изнурительного конфликта римляне уже не могли позволить себе развязать очередную войну. Хотя траты в Первой Пунической войне большей частью покрывались сиракузскими и италийскими союзниками, противоборство, как отмечает Полибий, финансово истощило и Рим, а не только Карфаген{715}. Римляне наверняка даже не рассматривали возможность подвергнуть Карфаген новому испытанию. Им хватало забот на Сицилии, экономика которой после двух десятилетий почти непрерывных военных столкновений была почти разрушена. Римлянам требовались ресурсы и время для того, чтобы политически утвердиться на острове. Маловероятно также, чтобы Рим устраивала репутация государства, поддерживающего мятежи наемников{716}.

Поддержка извне кардинально все изменила. Повстанцы теперь испытывали трудности со снабжением, и им пришлось снять осаду Карфагена. Прежде они использовали средства, собранные ливийцами, и деньги, захваченные у карфагенян. Возможно, когда истощились запасы серебряных и золотых монет, мятежники и начали применять мышьяк для того, чтобы низкопробные медные деньги выглядели как серебро{717}. После консультаций с войсками карфагеняне назначали главнокомандующим одного Гамилькара. Это позволило повысить эффективность военных действий. Тотальная война не на жизнь, а на смерть продолжалась, плененных мятежников превращали в кровавое месиво слоны Гамилькара.


Час расплаты

Гамилькару все-таки удалось запереть основную часть повстанческой армии на перевале Приона, и голодные наемники, окруженные и лишенные даже возможности сбежать, начали поедать друг друга, чтобы выжить. Они съели пленников, а затем и рабов, но помощи так и не предвиделось. Тогда вожаки, видя, что сражаться с противником бессмысленно, решили вступить в переговоры с Гамилькаром. Карфагенский полководец принял десять посланников, среди которых были Спендий и еще двое заводил. И здесь особенно пригодилась природная сметливость Барки. Предложенные им условия казались даже слишком либеральными. Он попросил дозволения ему самому выбрать среди мятежников для задержания десять человек, а остальные тогда могут уйти в одних туниках. Главари согласились, и Гамилькар сразу же избрал заложниками этих десятерых посланников. Таким образом, Барка, не нарушая законов военного времени, запрещающих задерживать парламентариев противника, смог взять под стражу чуть ли не все высшее командование повстанцев. Обезглавленная армия, около 40 000 человек, затем была полностью истреблена{718}.

Естественно, после такого разгрома восстание выдохлось. Местные ливийцы, видя, что мятежники терпят поражение, начали толпами уходить к карфагенянам. Гамилькар теперь мог заняться Тунетом, последним бастионом повстанцев. Дабы навести страх на осажденных мятежников, Спендия и других плененных вождей привели к стенам и на глазах их товарищей распяли. Тем временем Матос успел заметить, что излишне самоуверенный и убежденный в победе Ганнибал — второй полководец карфагенян — не обеспечил надежную охрану собственного полевого лагеря. Мятежники внезапно напали на его стоянку, поубивали много карфагенских воинов и взяли в плен самого военачальника. Злосчастного полководца подвергли зверским пыткам и пригвоздили к кресту, на котором прежде висел Спендий. В отместку за гибель своих друзей Матос приказал предать смерти над трупом Спендия тридцать знатных карфагенян{719}.

Несчастье повергло в смятение карфагенян, но они не потеряли силы духа и вновь мобилизовались. Тридцать советников отправились к Гамилькару и Ганнону с увещеваниями позабыть о своих разногласиях и объединиться для решающего удара по врагу. Карфагенянам удалось набрать новое войско из граждан, способных держать в руках оружие. Мятежники, испытывавшие острую нехватку и людей и припасов, тоже понимали, что у них остался единственный шанс выжить, победив в решающем сражении. Однако их силы были на исходе, и победу одержали не они, а карфагеняне. Вскоре Карфагену покорились все ливийцы. Некоторое время продолжали упорствовать Утика и Гиппакриты, опасавшиеся мести карфагенян, но и они были вынуждены сдаться и принять условия победителей. Всех мятежников, захваченных в плен живыми, распяли на крестах, кроме Матоса, которого провели по улицам города в триумфальной процессии и публично подвергали истязаниям. Как-никак это была, по словам Полибия, «самая жестокая и исполненная злодеяниями война из всех известных нам в истории»{720}.


Потеря Сардинии

С подавлением мятежа беды Карфагена не закончились. В 240 году на Сардинии, последнем значительном заморском владении карфагенян, вспыхнул бунт наемников, не менее жестокий, чем восстание в Северной Африке. После того как бунтовщики убили Бостара, военного коменданта и некоторых других карфагенян, из Карфагена на остров было отправлено войско для погашения конфликта. Прибывшее воинство, также наемное, тоже подняло мятеж, распяло своего военачальника и перебило всех карфагенян на Сардинии{721}.

Положение усугублялось тем, что, по всей видимости, была связь между двумя восстаниями. Полибий упоминает письмо, посланное сардинскими мятежниками повстанцам в Африке и содержащее информацию о неких лицах, ведущих тайные переговоры с карфагенянами{722}.[249] Полибий полагает, что послание сфабриковано. Однако не исключено, что наемники, отправленные из Карфагена на Сардинию, знали его содержание. В 240 году мятежные наемники на Сардинии предложили передать остров римлянам. Вначале римляне отказались, и местные сардинцы изгнали наемников, не имевших тогда сильных союзников. Укрывшись в Италии, они вновь обратились к римлянам с тем же предложением. На этот раз оно было принято благожелательно.

В 238 году Рим начал готовить экспедицию для оккупации Сардинии. Карфагеняне, естественно, запротестовали, ссылаясь на договор 241 года, признающий суверенные права Карфагена на остров, и пригрозили, что они его отвоюют. Римляне ответили, что они расценивают это как объявление войны. Ослабленный многолетним конфликтом Карфаген отступился. В 237 году римляне захватили и Сардинию, и соседнюю Корсику. Мало того, они заставили Карфаген заплатить контрибуцию в размере 1200 талантов{723}.

Даже Полибий осуждает аннексию Римом Сардинии, что, по его мнению, «противоречило всем нормам справедливости», и называет эту акцию действием, для которого «невозможно найти какой-либо разумный предлог или причину»{724}. Примечательно, что эта резкая критика высказана не кем-нибудь, а одним из самых ярых сторонников Рима. Почему же Рим, поначалу отклонивший предложение мятежников, все-таки нарушил договор и захватил Сардинию? Более поздние авторы, подпавшие под влияние римской пропаганды, объясняли это тем, что Рим мстил Карфагену за лишение свободы, а в отдельных случаях и казнь италийских купцов, наживавшихся на восстании наемников в Северной Африке{725}.[250] Такое обоснование представляется крайне маловероятным ввиду недавнего полюбовного соглашения между двумя державами. Причина скорее всего заключается в агрессивной и стяжательской политике Рима, и у него, безусловно, имелись свои резоны для того, чтобы ответить положительно на повторное предложение повстанцев на Сардинии{726}.

В 238 году Карфаген разгромил повстанцев в Северной Африке и мог побороться за Сардинию (для этой цели действительно были подготовлены новые войска под командованием Гамилькара Барки){727}. Рим аннексировал остров, чтобы упредить Карфаген и не дать ему возродиться в качестве великой державы в Центральном Средиземноморье{728}. Нельзя забывать о том, что на аннексии Сардинии настояло Народное собрание, всегда относившееся к Карфагену недоброжелательно{729}. Вначале наемники перебили всех карфагенян, а затем и их изгнали с острова, и это дало римлянам основание для того, чтобы представить захват Сардинии как оккупацию ничейной или нейтральной территории{730}.

Аннексия Сардинии оказала сейсмическое воздействие на дальнейшие события. В экономическом отношении Сардиния составляла важнейшую часть сферы влияния Карфагена. По мере того как сокращалось присутствие карфагенян в западной части Сицилии, возрастала чеканка карфагенских бронзовых монет на Сардинии{731}. Потеря Сардинии нанесла удар не только экономическому благосостоянию карфагенян, но и их национальному достоинству. Захватив остров и потребовав контрибуцию, Рим грубо напомнил Карфагену, что он утратил статус великой державы Центрального Средиземноморья, признававшийся еще несколько лет назад двусторонним договором, подписанным в 241 году.


Гамилькар Барка

Для самоутверждения и оправдания своей беспомощности карфагенской элите понадобился козел отпущения, на которого она могла бы свалить вину за разгул мятежников. Очевидным кандидатом на эту роль был Гамилькар Барка, давший войскам заведомо неосуществимые обещания и не добившийся на Сицилии реальных стратегических успехов{732}. Однако блистательные дерзкие налеты на римлян и разгром повстанцев сделали его необычайно популярным среди граждан. Хотя Барка и командовал войсками на Сицилии и исполнял поручение вести мирные переговоры, он все-таки не имел никакого отношения к неожиданному решению о капитуляции, его приняли высшие правители. Как отметил римский историк Ливии, Гамилькара раздражало то, что «Сицилию сдали слишком быстро, прежде чем ситуация действительно стала безысходной»{733}. Кроме того, Барка, без сомнения, был самым популярным полководцем в карфагенских войсках, что они продемонстрировали, избрав его, а не Ганнона, командующим в сражениях с повстанцами{734}.

Гамилькар Барка к тому же обзавелся полезными связями с богатыми и знатными людьми, влиятельными в гражданском сословии. Его новым зятем, например, стал Гасдрубал{735}. Это незримое подспорье и помогло ему не только избежать судебного разбирательства, но и получить пост военного коменданта всей Ливии, на который его не назначали, а избрали граждане{736}.[251] В заморских кампаниях карфагенские военачальники с давних времен обладали широкими полномочиями, теперь такой же властью Гамилькара наделили в Северной Африке. В самом деле получается, что Гамилькар больше выиграл, а не проиграл в результате потрясений, переживаемых государством. Согласно Полибию, «в этот период решающим был голос народа и для карфагенян имело значение лишь мнение большинства»{737}.

Без сомнения, катастрофическое поражение в войне с Римом, потеря Сицилии, кровопролитный мятеж собственных наемников, чуть ли не погубивший государство, а затем и утрата Сардинии не могли не вызвать политических трансформаций в Карфагене. Зыбкий баланс аристократического, олигархического и демократического правления, восхитивший Аристотеля, держался на недолговечном фундаменте успехов и достижений IV столетия{738}. С развалом империи пошатнулась и стабильность политического статус-кво. Восстание наемников способствовало возвышению роли карфагенских военачальников: они сами избирали главнокомандующего. Одноразовое мероприятие кризисного времени теперь стало ревностно оберегаемой привилегией.

Мало того, в массе простых граждан или s'rnm («мелкоты» или «мелюзги») появились группы тщеславных людей, не желавших больше мириться с политической системой, в которой им отведена столь незначительная роль{739}. Прежде ограниченные возможности для социального продвижения предоставлялись небольшому числу избранных лиц мужского пола, не принадлежащих к сословию граждан; (по всему древнему Средиземноморью женщины не имели избирательных прав, независимо от социального статуса)[252]. К примеру, особенно ценные рабы могли обрести свободу, хотя и продолжали оставаться зависимыми от своего бывшего хозяина в силу ряда формальных обязательств{740}.[253] Как бы то ни было, неизвестны случаи, чтобы кто-либо из s'rnm пробился в высшие круги карфагенской элиты.

Конечно, это вовсе не означает, что такие люди не имели никакого влияния. Торговцы и ремесленники, например, самые активные и предприимчивые представители s'rnm, объединялись в могущественные гильдии и корпорации, обладавшие достаточными ресурсами для участия в реализации крупнейших строительных проектов[254]. Самым главным политическим орудием для простых граждан Карфагена, по крайней мере с конца IV века, служило Народное собрание, хотя первоначально его полномочия были ограничены. Проблемы на нем обсуждались только тогда, когда этого хотели суффеты или Совет старейшин или когда не могли прийти к согласию двое высших должностных лиц. Теперь оно уже могло оказывать определенное влияние на решения Совета старейшин и Трибунала ста четырех и даже влиять на ежегодные выборы двух суффетов. Именно вследствие этих перемен Полибий, всегда неистово ненавидевший демократию, считал, что послевоенный Карфаген выказывал все худшие черты сползания в демагогию{741}. Диодор же так написал о возрастающем влиянии Гамилькара Барки в Карфагене: «После Ливийской войны он создал фракцию из самых низменных людей и, опираясь на них и пользуясь военной добычей, скопил огромное богатство. Думая, что успехи дали ему в руки большую власть, он предался демагогии и домогательствам благосклонности народа»{742}.

Тактика обретения политической власти, использовавшаяся Гамилькаром, была знакома греко-сицилийским историкам (на которых опирается и Диодор), поскольку она ничем не отличалась от приемов, к которым прибегали тираны на Си: цилии. В Сиракузах и Дионисий, и Агафокл, и Гиерон захватили и удерживали политическую власть, опираясь на три института государства: Народное собрание, армию наемников и богатую и влиятельную элиту. Хотя впоследствии Агафокл и Гиерон провозгласили себя царями, первоначально свои посты в качестве strategos autokrator (верховных командующих вооруженными силами) они использовали для управления политическими процессами{743}.

Возрастание политического влияния Баркидов (клана Гамилькара) подтвердилось и тем, что Совет старейшин поручил Гамилькару возглавить экспедицию в Южную Испанию{744}. Южное и юго-восточное побережья Иберийского полуострова не были terra incognita для карфагенян. Начиная с IV века карфагенские купцы поставляли в Испанию пунические товары и керамику из Кампании и Афин обычно через город Эбузус на Ибице. Вторым договором, подписанным с Римом в 348 году, признавалось, что Испания входит в зону влияния Карфагена, хотя и не имеется свидетельств какого-либо прямого вмешательства со стороны карфагенян{745}. В этом регионе Карфаген, как и Тир до него, интересовало серебро, что неудивительно ввиду огромных военных расходов{746}.[255]

Другой сферой интереса к Испании, очевидно, была вербовка наемников. На острове Майорка обнаружены фортификации, построенные карфагенянами, и, по мнению археологов, они служили стоянками для комплектования знаменитых балеарских пращников, наводивших ужас на противников армии Карфагена{747}. Гамилькара Испания привлекала прежде всего богатейшими ресурсами металлов, продовольствия и возможностями неограниченно пополнять армию воинами. Греческий географ Страбон поведал невероятную историю: Баркиды узнали о несметных минеральных богатствах региона, когда увидели, как турдентаны, на земле которых располагались самые богатые рудники, пользуются серебряными кормушками и серебряными винными кувшинами{748}.

Полибий и Ливии, два самых главных знатока этого исторического периода, уверены в том, что в Испании Баркиды хотели нарастить ресурсы для отмщения Риму за недавние унижения. Однако Гамилькаром в равной мере двигала и необходимость восстановить разрушенную экономику Карфагена, а не только ненависть к римлянам. Вдобавок ко всему Карфаген должен был выплатить непомерную контрибуцию Риму. Некачественные монеты, отчеканенные в Карфагене в этот период, свидетельствуют о тяжелом экономическом положении, материальном неблагополучии и лишениях. Вместо серебряных денег выпускались тяжелые бронзовые монеты, и вообще чеканка резко сократилась{749}.

Первая Пуническая война преподала карфагенянам поучительный урок: для успешного противостояния Риму нужны значительные резервы материальных и людских ресурсов. Испания располагала этими ресурсами в гораздо большей мере, чем Сардиния и пуническая Сицилия{750}. Это, конечно, не означает, что Гамилькар уже замыслил новую войну с Римом. Тем не менее Баркиды твердо настроились на то, что Карфаген больше никогда не потерпит унизительных посягательств Рима на свои владения и достоинство.


Глава 9.

БАРКИДСКАЯ ИСПАНИЯ

Рудники

Для Гамилькара, последнего командующего карфагенской армией на Сицилии, экспедиция в Испанию предоставляла возможность не только прославиться как спасители отечества, но и обрести полную свободу действий[256]. Хотя его сторонники преобладали и в Совете старейшин, и в Народном собрании, ему могла досаждать политическая клика во главе с давним соперником Ганноном{751}. Ганнон и его сподвижники считали, что для преодоления экономического кризиса надо эффективнее использовать сельскохозяйственные ресурсы Северной Африки{752}. Греческий историк Аппиан сообщает, что Гамилькар пренебрег наставлениями Совета старейшин, когда в 237 году прибыл в Испанию{753}.

Карфагенская элита реально могла осуществлять надзор за деятельностью военачальников на Сицилии в двух сферах. Во-первых, она могла контролировать снабжение армий, отправку подкреплений и денег. Во-вторых, действия и решения командиров по окончании службы подвергались скрупулезной ревизии, и за допущенные ошибки их сурово наказывали. Гамилькар заблаговременно позаботился о том, чтобы избежать надсмотра за своими действиями в Испании: он сам и набирал, и платил жалованье войскам. Гамилькар ни разу не возвращался в Карфаген для отчета, он полностью полагался на сторонников в Совете старейшин и Народном собрании. Испанские богатства позволяли не только выплачивать военные долги, но и обеспечивать поддержку армии, Народного собрания и старейшин. Он мог сколько угодно отсутствовать в Карфагене, политическое влияние ему гарантировали золото и серебро Испании{754}.

Печальным следствием утраты морского могущества стало то, что экспедиционная армия не могла отправиться в Испанию напрямую морем. Ей пришлось идти по суше вдоль побережья до самых Геркулесовых столбов и лишь там перебраться на другую сторону пролива[257]. Да и в самой Испании Гамилькар вряд ли мог рассчитывать на то, что с легкостью преодолеет все препятствия. Карфаген поддерживал торговые связи со старыми финикийскими поселениями на Иберийском полуострове, а также с греками в Эмпории[258]. Однако меньше всего можно было ожидать дружеской встречи с иберийскими и кельтиберийскими племенами, обитавшими в глубине полуострова{755}.[259]

Отсутствие единого политического руководства в Испании облегчало проведение военной кампании, но затрудняло дипломатию, поскольку надо было заключать отдельные договора с различными туземными федерациями и сообществами. Естественно, Гамилькар прежде всего должен был завладеть рудниками Сьерра-Морены, где добывалось золото и серебро{756}.

Сделать это было не так просто. Даже племена, прежде сотрудничавшие с финикийскими поселенцами, оказывали упорное сопротивление карфагенянам. С враждебными кельтиберами Гамилькар обходился так же люто, как с мятежными наемниками. В то же время он демонстрировал и снисхождение. Отпустив на волю захваченных туземцев, Гамилькар прилюдно пытал и распял одного из вождей. Совмещая милосердие с жестокостью, он посылал вождям племен сигнал: сотрудничество вознаграждается, а сопротивление наказуемо. Эта тактика дала результат: турдентаны покорились{757}. Гамилькар сразу же приступил к модернизации рудников. В отличие от предшественников тирян, позволявших местным вождям распоряжаться горными разработками, Баркиды завладели целым рядом копей{758}.

Для повышения эффективности и наращивания объемов добычи драгоценного металла Гамилькар применил здесь некоторые технические новшества, заимствованные у горняков Восточного Средиземноморья, хотя тяжелый физический труд по-прежнему возлагался на рабов. Продуманной системой туннелей и шахт было изменено течение подземных рек, по новой технологии откачивалась вода из шахт. Процесс добычи металла был чрезвычайно трудоемким. Вначале горная порода, содержащая серебро вперемешку со свинцом, измельчалась в потоках воды. Затем эта масса просеивалась, и процесс измельчения и просеивания повторялся дважды. Потом руда помещалась в печи, где серебро отделялось от камня и свинца. Готовую продукцию затем увозили, обычно по рекам, в города на побережье{759}. Рудники приносили карфагенянам баснословную прибыль. Хотя и не существует данных, относящихся к периоду освоения Испании Баркидами, подсчитано, что во времена римской колонизации со II века до н.э. и до V века н.э. 40 000 рабов, трудившихся в испанских рудниках, ежедневно приносили 25 000 драхм прибыли{760}. О колоссальных масштабах горных операций пунийцев и римлян в этот период свидетельствует хотя бы такой факт: общий вес шлаков, оставшихся главным образом после выплавки серебра и найденных возле Рио-Тинто, оценивается в 6 700 000 тонн{761}.

За четыре года, несмотря на яростное сопротивление местных племен, Гамилькар завладел побережьем Нижней Андалусии, реками Гвадалквивир и Гвадалете и успешно продвигался на восток к побережью напротив острова Ибица. Чтобы окончательно закрепиться в регионе, он основал городище Акра-Левка («белый город» на греческом языке), располагавшийся неподалеку от современного города Аликанте{762}. Зона оккупации Южной Испании последовательно расширялась, и характер взаимоотношений между Баркидами и Карфагеном несколько изменился. Для военных кампаний в Испании требовалось содержание регулярной армии наемников. Один греческий историк подсчитал, что она состояла из 50 000 пехотинцев, 6000 всадников и 200 слонов{763}. Теперь, когда рудниками распоряжались карфагеняне, а добыча драгоценного металла значительно возросла, Баркиды могли платить наемникам собственными деньгами, новыми монетами исключительно высокого качества{764}.


Новое государство Геракла — Мелькарта

При чеканке первых серебряных монет Баркиды использовали весовой стандарт финикийского шекеля (на Сицилии применялся стандарт аттической драхмы){765}.[260] Однако в иконографии первых выпусков обнаруживается влияние эллинистической традиции. На аверсе изображена голова безбородого мужчины в головной повязке, синкретический портрет Геракла — Мелькарта. Этот образ в точности копирует эмблему, использовавшуюся на монетах, выпущенных Гиероном, теперь царем Сиракуз{766}. Эллинистическая традиция имеет продолжение на реверсе, где изображен нос военной галеры с тройным тараном и форштевнем, заканчивающимся птичьей головой, — мотив, обычно украшавший монеты македонского царя Де-метрия Полиоркета в первые десятилетия III века. Возможно, здесь присутствует и определенная связь с левантийским миром, так как на монетах, чеканившихся в финикийском городе Арваде в середине IV века, тоже воспроизведены голова Мелькарта на аверсе и военный корабль на реверсе[261].

Эти образы, возможно, были избраны, поскольку понравились наемникам в армии Баркидов или по той простой причине, что чеканщиками были сиракузцы, пользовавшиеся имевшимися готовыми шаблонами{767}. Однако то повышенное внимание, которое Баркиды уделяли своему имиджу, исключает возможность столь упрощенного подхода к выбору символа для денег{768}. Как мы уже видели, к этому времени синкретизм Мелькарта и Геракла стал отличительной чертой религиозного культа на Сицилии, получил распространение в Карфагене и начал играть все более важную роль во взаимоотношениях между североафриканской метрополией и другими городами пунического сообщества.

Возможно, Гамилькар учел и местные особенности при выборе символа для монет. Мелькарт был небесным покровителем Гадеса, а как главное божество Тира — подтверждал финикийское происхождение и родство города с Карфагеном. Желанием подчеркнуть эту ассоциацию, вероятно, и объясняется то, что бог изображен не в традиционном головном уборе из львиной шкуры, а согласно местной иконографии{769}. В то время, когда Баркиды нуждались в поддержке финикийских поселений в Испании, это был разумный выбор. Помимо всего прочего, Мелькарт через тождество с Гераклом ассоциировался с Александром Великим и карфагенской армией на Сицилии, которой командовал Гамилькар. Карфагенские военные чеканщики начали изготавливать серебряные тетрадрахмы с портретом Геракла в головном уборе из львиной шкуры в последнем десятилетии IV века, однако вряд ли они делали это из желания скопировать греческие монеты или удовлетворить вкусы наемников в сицилийской армии[262]. Поскольку Геракл обычно отождествлялся с Мелькартом, чеканщики новой монеты постарались воспроизвести на аверсе образ божества в соответствии с традиционной финикийской иконографией. В Испании тандем Мелькарта и Геракла служил впечатляющим и надежным символом могущества Баркидов{770}.

А влияние Гамилькара настолько возросло, что Карфаген мог рассчитывать и на его военную поддержку. Когда в Северной Африке вспыхнул мятеж, он отправил туда зятя Гасдрубала с контингентом нумидийской конницы. Баркиды продолжали наращивать свое могущество в Испании и после смерти Гамилькара в начале двадцатых годов III века. Обстоятельства в точности не известны. Существуют разные версии. По одной из них его убили в бою, по другой — он утонул, когда пытался отвлечь противника, преследовавшего его двух сыновей, по третьей — погиб во время панического замешательства, возникшего, когда в ряды карфагенян врезались горящие повозки испанцев{771}.


Протекторат Баркидов

Карфаген должен быть разрушен

По традиции его преемника должен был избрать Совет старейшин. Однако со времени восстания наемников этим правилом пренебрегали. Пока в Карфагене раздумывали, армия в Испании провозгласила своим командующим Гасдрубала, зятя Гамилькара. Народное собрание одобрило выбор{772}. Аппиан сообщает, что конфликт возник, когда после назначения командующим Гасдрубал прибыл в Карфаген и попытался изменить существующий строй и ввести монархию. Совет старейшин пресек попытку путча, Гасдрубал вернулся в Испанию оскорбленный и возмущенный и правил иберийскими доминионами, игнорируя инструкции Совета. Полибий сомневается в достоверности этой истории. Однако и все предыдущие поступки Гасдрубала, рассчитанные на то, чтобы склонить на свою сторону общественное мнение, и его последующие действия подтверждают: она, похоже, правдива{773}.[263]

Стиль правления Гасдрубала ничем не отличался от царствования эллинских монархов, пришедших на смену Александру Великому на Востоке. Как и там, в Испании чужеземная элита, опираясь на армию наемников, помыкала значительно более многочисленным местным населением. Она создавала новые поселения, расширяла старые города, формировала рынки и транспортные артерии для того, чтобы укрепить свою власть над завоеванными территориями. Финансовая система напоминала апартеид: высококачественные монеты чеканились для войск, а низкосортные медные деньги — для местной рыночной торговли{774}. Подобно эллинским монархам Баркиды строили и свои отношения с вождями племен. Как и Александр, Гасдрубал, желая завоевать расположение туземного населения, взял в жены дочь местного вождя. Диодор утверждает, что иберы провозгласили Гасдрубала strategos autokrator, то есть удостоили его титула, аналогичного статусу тиранов и царей Сиракуз. О многом говорит и тот факт, что Гасдрубал возвел новый город на юго-восточном побережье Испании, основав его в 227 году под названием Qart-Hadasht (Карфаген){775}.

Вот как выглядело это поселение (современная Картахена) по описанию Полибия:

«Карфаген находится посередине морского берега Иберии в заливе, обращенном к юго-западу, имеющем в глубину стадий двадцать (3,7 километра)[264], а в ширину входа около десяти стадий. Весь залив получает значение гавани, и вот по какой причине: у входа в него лежит остров, по обеим сторонам которого остаются лишь узкие проходы внутрь залива Так как морская волна задерживается у острова, то во всем заливе господствует затишье, если только не производят волнения юго-западные ветра, врывающиеся обоими проходами внутрь залива; другие ветра не имеют сюда доступа благодаря замыкающему залив материку. В глубине залива выдается в виде полуострова возвышенность, на которой и расположен город. С востока и юга он омывается морем, с запада и севера к нему прилегает лагуна, так; что свободная полоса земли от озера до моря, соединяющая город с материком, имеет не больше двух стадий в ширину. Что касается самого города, то внутренняя часть его представляет впадину; с южной стороны от моря к городу ведет ровная местность; с прочих сторон город окружают холмы, из коих два имеют вид крутых возвышенностей, остальные три гораздо ниже, но скалисты и недоступны. Самая значительная возвышенность господствует над городом с востока и тянется к морю; на ней находится святилище Асклепия. Противолежащий этому холм на западной стороне похож на него по виду; здесь находится великолепный царский замок, сооруженный, как говорят, Гасдрубалом в то время, когда он домогался царской власти. Три остальные меньшие возвышенности замыкают город с севера. Одна из них обращена на восток и называется холмом Гефеста; следующая за ней носит имя Алет; говорят, что этот человек открыл серебряную руду и за то был удостоен божеских почестей. Третий холм называется холмом Крона. Ради рыбаков лагуна соединена искусственно с морем, а для доставления в город припасов из окрестностей вьючными животными или на повозках жители перекинули мост в том месте, где водораздел пересекается»{776}.{777}

Испанский Карфаген был удобно расположен не только для рыболовства и торговли, но и для вывоза драгоценного металла. Хотя и маловероятно, чтобы Гасдрубал замышлял стать монархом в эллинском стиле со всеми атрибутами истинного царя, Баркиды приобрели престиж и обладали аурой личной власти, необходимой для того, чтобы влиять на вождей испанских племен и наемников, многие из которых прибыли из земель, где правили харизматичные автократы. Баркиды уже считали испанские территории своей вотчиной, и любое вмешательство извне, в том числе и Карфагена, для них было неприемлемо{778}. Отчуждению способствовала и диспропорция в экономическом благополучии. Испания процветала, поселения преуспевали и разрастались, появилась новая монета стоимостью три шекеля, и после 228 года, когда Баркиды полностью расплатились с Римом, в денежном обращении имелось множество серебра. В Карфагене же содержание серебра в слитке неуклонно понижалось, и главным средством денежных расчетов служили переоцененные бронзовые монеты{779}.

Римский сенат, получив сообщения, очевидно, от своих встревоженных союзников в Массилии и решив выяснить, чем же занимаются Баркиды в Испании, дважды отправлял посланников в 231 и 226 годах не в Карфаген, а непосредственно в Испанию: в первом случае к Гамилькару а во втором — к Гасдрубалу[265]. Гамилькар заявил, что он всего лишь изыскивает средства для выплаты Риму контрибуции{780}.[266] Во время второго визита, согласно Полибию, римляне лестью и увещеваниями добились от Гасдрубала подписания соглашения о том, что карфагеняне «не перейдут реку Ибер (в наше время общепризнанно считать, что речь идет о реке Хукар) с оружием в руках»{781}.[267]

В 221 году снова возникла проблема наследования, когда мстительный слуга, у которого прежнего хозяина убили по приказанию полководца, предал смерти самого Гасдрубала в его дворце в Новом Карфагене{782}. Но она разрешилась очень быстро. Армия провозгласила командующим Ганнибала, 26-летнего сына Гамилькара, а Народное собрание в Карфагене утвердило назначение.


Ганнибал

Ганнибала с полным основанием можно назвать порождением своей эпохи. Он был поистине дитя армии, уехал из Северной Африки в возрасте девяти лет и все годы, когда формируется личность, провел в военных походах по Испании. Римский историк Ливий так описывал бойцовский нрав молодого полководца:

«Никогда еще душа одного и того же человека не была так равномерно приспособлена к обеим столь разнородным обязанностям — повелению и повиновению… Насколько он был смел, бросаясь в опасность, настолько же бывал осмотрителен в самой опасности. Не было такого труда, от которого бы он уставал телом или падал духом. И зной, и мороз он переносил с равным терпением; ел и пил ровно столько, сколько требовала природа, а не ради удовольствия; выбирал время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь, — покою уделял лишь те часы, которые у него оставались свободными от трудов; при том он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть; часто видели, как он, завернувшись в военный плащ, спит на голой земле среди караульных или часовых. Одеждой он ничуть не отличался от ровесников; только по вооружению да по коню его можно было узнать. Как в коннице, так и в пехоте он далеко оставлял за собой прочих; первым устремлялся в бой, последним оставлял поле сражения»{783}.{784}

Назначение Ганнибала подтвердило то, что властвование в Испании стало семейной прерогативой Баркидов. В своем повествовании Ливий отмечает недовольство этим обстоятельством со стороны некоторых представителей карфагенской элиты. Историк приводит диатрибу, якобы произнесенную в Совете старейшин Ганноном, давним недругом Гамилькара. Эти слова скорее всего принадлежат самому Ливию, однако они, похоже, верно отражали настроения карфагенской верхушки:

«Или, быть может, мы боимся, как бы сын Гамилькара не познакомился слишком поздно с соблазном неограниченной власти, с блеском отцовского царства? Боимся, как бы мы не сделались слишком поздно рабами сына того царя, который оставил наши войска в наследство своему зятю?»{785}.[268]

Баркидские монеты этого периода свидетельствуют о том, что Ганнибал всячески рекламировал свое родство с Гамилькаром. Портрет, по всей видимости, Геракла — Мелькарта, изображенный на серии серебряных монет, дополнен деталями, ассоциирующимися с греческим Гераклом, — палицей и лавровым венком[269]. Мы видим чисто выбритого молодого мужчину, а на обратной стороне — африканского слона. Примерно в это же время была выпущена серебряная монета в два шекеля с аналогичным изображением мужчины с палицей и лавровым венком. Хотя у этого Мелькарта и имеются сходные черты, мужчина изображен с бородой, и он намного старше. На реверсе тоже начертан африканский слон, но с погонщиком на спине. Эти монеты вроде бы продолжают прежние выпуски денег с символами Мелькарта, однако они явно рассчитаны на то, чтобы ассоциировать Баркидов с божеством[270]. Военный слон всегда служил эмблемой рода Баркидов в данный период.

Эллинские цари и вожди с давних времен старались стереть в портретных изображениях различие между человеческим божком и божественным образом. Зачастую очень трудно понять, человек или бог изображен на монетных портретах Александра Великого и его преемников, претендовавших на божественную протекцию и благосклонность, и это впечатление, похоже, создавалось преднамеренно. Баркиды же придавали еще и особое значение подчеркиванию легитимности властвования Ганнибала как сына Гамилькара Барки. Легитимность его владычества в Испании в дальнейшем была подтверждена женитьбой на иберийской женщине из Кастулона, «могущественного и славного города», тесно связанного с Баркидами{786}.

Первые два года владычества Ганнибал занимался тем, что выкорчевывал оппозицию и расширял владения на северо-западе Испании. Вскоре он продемонстрировал и свои полководческие таланты. Ему удалось не только взять приступом несколько важных кельтиберийских бастионов, но и одержать победу в сражении с очень грозным противником[271]. Весной 220 года, столкнувшись с ним, он сымитировал отступление, перебравшись через реку Тага[272] и расположившись лагерем на левом берегу. Между берегом и траншеями оставалось достаточно пространства для того, чтобы заманить противника в ловушку. Когда армия противника начала форсировать реку, на нее обрушилась конница Баркидов. Тех, кто смог ее преодолеть, раздавили сорок слонов Ганнибала. После этого армия Ганнибала перешла на другой берег и нанесла coup de grace. Победа была столь назидательной, что теперь вряд ли кто осмелился бы бросить вызов молодому полководцу{787}.


Сагунт

Ганнибал уже владел значительной частью территории к северу от реки Ибер, за исключением города Сагунт, который несколько лет назад, протестуя против продвижения Баркидов на север, вступил в альянс с Римом. Сагунтяне предоставляли римлянам важную информацию об активности Баркидов в Испании, и взаимоотношения между ними, очевидно, были достаточно близкими для того, чтобы пригласить римских посланников и попросить их урегулировать конфликт между сторонниками Рима и приверженцами Баркидов. Неудивительно, что римляне поддержали своих сторонников, а несколько баркидских приверженцев были казнены. Баркидам дали понять: любое нападение на Сагунт в Риме расценят как провокацию{788}.

Тем не менее на протяжении нескольких месяцев в 220 году Ганнибал продолжал наращивать силы вокруг города. Сагунтяне забросали Рим настойчивыми мольбами об оказании помощи. Римский сенат после некоторых колебаний все-таки отправил посланников к баркидскому полководцу. Как и прежде, Совет старейшин в Карфагене был проигнорирован, и посольство выехало в Испанию.

Встреча состоялась во дворце Нового Карфагена и значительно отличалась от переговоров, проходивших шесть лет назад, когда римляне, по словам Полибия, «льстили и увещевали» Баркидов. Молодого полководца строго предупредили не делать ничего во вред римскому союзнику Сагунту, поскольку его граждане находятся под дружеским покровительством римлян, которые не могут поступиться принципами долга и верности (fides). Возможно, именно лицемерная ссылка на fides и разозлила Ганнибала. Молодой полководец напомнил, что Рим не постеснялся вмешаться во внутренние неурядицы Сагунта и даже допустил изгнание и казнь представителей элиты, настроенных дружественно по отношению к карфагенянам. Затем он устроил взбучку римлянам, сказав им, что карфагеняне, следуя древним традициям, никогда не оставляют в беде жертв несправедливости{789}. Ганнибал даже не стал касаться другого римского требования — не нарушать обещания Гасдрубала не переходить реку Ибер — и распрощался с римскими посланниками, отплывшими с протестами в Карфаген{790}.[273]

Довольно надменное обращение Ганнибала с римскими послами свидетельствует о его возросшей уверенности в надежности положения Баркидов в Испании. Ресурсы, которыми он располагал, значительно превышали возможности его предшественников. Ганнибал владел почти половиной территории Иберийского полуострова, то есть земельным пространством около 230 000 квадратных километров. В наследство ему досталась превосходная армия, имевшая за плечами шестнадцать лет сражений с упорным и свирепым врагом и насчитывавшая ни много ни мало, а 60 000 пехотинцев, 8000 всадников и 200 слонов. Военное могущество дополнялось союзническими договорами с вождями кельтиберийских племен. Крупномасштабные горные разработки гарантировали возмещение военных расходов. Один римский писатель подсчитал, что только на руднике в Бебело, где шахты протянулись в глубь горы на расстояние более полутора римских миль (2,2 километра), добывалось для Ганнибала ежедневно 135 килограммов серебра. Тяжеловесность и чистота серебряных монет, чеканившихся в этот период, служат убедительным доказательством экономического процветания{791}.

Возможно, с учетом этих обстоятельств Ганнибал и решил проявить строптивость и напасть на Сагунт. Город оказал яростное сопротивление, и осада затянулась. Жители с успехом использовали falarica — фаларику, удлиненное метательное копье с метровым шипом, обвязанным паклей, пропитанной воспламеняющейся смолой и серой. Копья поджигались и обрушивались на головы наступавших пунийцев. Сам Ганнибал был ранен копьем в бедро, когда подошел слишком близко к городским стенам. Римляне предприняли еще одну попытку переговорить с Ганнибалом, их послы даже направились к лагерю карфагенян, но он отказался встречаться с ними, сославшись на то, что не может гарантировать им безопасность и, кроме того, слишком занят осадой{792}.[274]


Близится война

Зная, что римское посольство вновь отплывет в Карфаген, Ганнибал отправил туда же своих гонцов с письмом к лидерам партии Баркидов, инструктируя их, чтобы они воспрепятствовали оппонентам в Совете старейшин пойти на уступки римлянам{793}. Действия Ганнибала наводят на мысль о том, что, несмотря на влиятельность баркидской фракции в Карфагене, он опасался, что на некоторых членов Совета старейшин могут подействовать аргументы римских послов{794}. Один внешний вид низкокачественных монет, все еще чеканившихся в североафриканской метрополии (в сравнении с изумительными серебряными испанскими сериями), лучше всего доказывал, что экономическое чудо, свершенное Баркидами, не затронуло Карфаген{795}.

С другой стороны, начала приносить дивиденды и альтернативная политика развития африканских территорий Карфагена — земледельческая стратегия Ганнона и его сторонников. Археологические исследования на материковых африканских землях Карфагена подтвердили увеличение и занятости в сельском хозяйстве, и объемов производства, а также возрастание экспорта сельскохозяйственной продукции в западную часть Сицилии{796}. Процветала тирренская торговля, в Карфагене найдены значительные количества черной керамики из Кампании, относящейся к этому периоду и использовавшейся главным образом в качестве посуды{797}.[275] Безусловно, самые проницательные римские сенаторы не могли не заметить напряженность в отношениях между Баркидами и некоторыми членами Совета старейшин в Карфагене и пытались с выгодой для Рима воспользоваться этими разногласиями[276]. Возможно, Ганнибал задумывался над тем, чтобы вернуть Баркидскую Испанию под власть Карфагена и тем самым обезопасить себя от угрозы стать отвергнутым ренегатом. Однако он скорее всего полагался на дипломатию, которая, как прежде отцу и зятю, могла обеспечить и ему официальное признание карфагенского государства{798}.

В Карфагене римские послы нашли нужного им человека, способного серьезно отнестись к их жалобам и претензиям. Им, естественно, оказался закоренелый противник Баркидов Ганнон, выступивший в Совете старейшин с гневной обличительной речью против Ганнибала. В этом монологе, приведенном Ливием, Ганнон обвиняет Ганнибала не столько в ненависти к Риму, сколько в неуемных амбициях:

«Я заранее предостерегал вас, — сказал он, — не посылать к войску отродья Гамилькара. Дух этого человека не находит покоя в могиле, и его беспокойство сообщается сыну; не прекратятся покушения против договоров с римлянами, пока будет в живых хоть один наследник крови и имени Барки. Но вы отправили к войскам юношу, пылающего страстным желанием завладеть царской властью и видящего только одно средство к тому — разжигать одну войну за другой, чтобы постоянно окружать себя оружием и легионами. Вы дали пищу пламени, вы своей рукой запалили тот пожар, в котором вам суждено погибнуть… К Карфагену придвигает Ганнибал теперь свои осадные навесы и башни, стены Карфагена разбивает таранами; развалины Сагунта — да будут лживы мои прорицания! — обрушатся на нас. Войну, начатую с Сагунтом, придется вести с Римом»{799}.

Ганнон закончил свою речь патетическим призывом к тому, чтобы снять блокаду Сагунта, а Ганнибала передать римлянам. Его обращение не вызвало отклика, хранили молчание даже сторонники{800}. Однако это вовсе не означало единодушного одобрения самовластия Баркидов. Даже недруги Баркидов оставались все-таки политическими реалистами. Если бы Совет старейшин прогнал Ганнибала, то это решение подлежало ратификации Народным собранием, твердо поддерживавшим Баркидов.

Вообще трудно представить, как можно было уволить и взять под стражу человека, командовавшего огромной регулярной армией и контролировавшего ресурсы региона, превышавшего размерами все африканские территории Карфагена. Безусловно, эта акция ублажила бы римлян, но испанские земли, с которыми Карфаген связывал свои надежды на лучшее будущее, были бы потеряны навсегда. Местные племена присягнули на верность Баркидам, а не Карфагену. Вряд ли они покорно согласятся признать нового властителя, назначенного Советом старейшин. Осознавая свое бессилие, фракция противников Ганнибала и Баркидов предпочла промолчать[277]. Конечно, отношения Ганнибала с некоторыми представителями карфагенской элиты напоминали брак по расчету. Как верно заметил римский историк Кассий Дион: «Его посылали не домашние магистраты, и позднее он не получал от них никакой помощи. И хотя его усилия не принесли им ни славы, ни благ, они предпочли не выглядеть людьми, покинувшими его в беде, а участвовать в его предприятиях»{801}.

Что касается осады Сагунта, то расчеты Ганнибала, похоже, оправдались. Хотя позже римские историки и пытались скрыть факт замешательства, римский сенат погряз в дебатах и протянул с решением до тех пор, когда принимать его уже было поздно{802}.[278] Осада длилась восьмой месяц, а Рим так и не присылал армию. Граждане Сагунта потеряли всякую надежду на помощь и совершили массовое самоубийство, запалив весь город. Ганнибал разделил военную добычу на три части. Пленников отдали солдатам для продажи в рабство или получения выкупа за освобождение. Доходы от продажи награбленного имущества отсылались в Карфаген. Золото и серебро Ганнибал приберег на будущее{803}.

В Риме сенат разделился на два лагеря: одни требовали объявления войны Карфагену, другие — настаивали на отправке в Карфаген нового посольства. Римляне могли сформировать грозную армию и, кроме того, господствовали на море, но сенаторы знали также и то, что, бросая вызов Ганнибалу, они подвергают свой город серьезной опасности, ведь им противостоит огромная и хорошо обученная армия во главе с энергичным и талантливым командующим. Сенаторы все же решили послать в Карфаген смешанную делегацию: из «ястребов» и «голубей». Задача перед ними ставилась простая: выяснить у карфагенских советников — действовал Ганнибал по своей воле или же напал на Сагунт, получив официальное одобрение. В первом случае Ганнибала надо выдать римлянам для возмездия. Второй случай давал повод для объявления войны. Когда римские послы предстали перед Советом старейшин, они натолкнулись на редкостное единомыслие.

Карфагенские советники избрали на роль трибуна самого даровитого оратора (его имя неизвестно). На прямолинейный вопрос римлян он дал довольно лукавый ответ. Согласно Ливию, фактическую беспомощность старейшин оратор употребил в их пользу. Договор Рима с Гасдрубалом, обязывавший карфагенского полководца не переходить через Ибер, недействителен, поскольку он подписывался без консультаций с Советом[279]. Что касается вероломства, то его совершили римляне, нарушив условия договора, заключенного по итогам Первой Пунической войны, аннексией Сардинии. Далее оратор напомнил: Ганнибал не нарушал договоренностей, так как Сагунт не являлся союзником Рима, когда они подписывались. В доказательство он громко зачитал соответствующий раздел соглашения. Закончил свое выступление оратор, задав римским послам встречный вопрос: пусть они сообщат собранию карфагенских советников, каковы же истинные намерения Рима?

Однако римские послы вовсе не собирались вступать в полемику. Поднялся Фабий, их главный представитель, сдавил двумя пальцами складку тоги, подавая карфагенянам знак, что им надо принимать окончательное решение, и сказал: «Мы предлагаем вам войну или мир. Выбирайте». Карфагеняне ответили: выбор должны сделать римляне. Фабий, расправив складку тоги, заявил, что тогда будет война, и положил начало самому знаменитому военному противоборству в истории Древнего мира{804}.

Лишь немногие историки согласны с тезисом Полибия о том, что воинственность Ганнибала проистекала из желания реализовать намерения отца использовать ресурсы Испании для возобновления войны с Римом{805}. Тем не менее Баркиды действительно могли способствовать обострению отношений между Римом и Карфагеном. Совет старейшин вряд ли располагал достаточными политическими и военными возможностями для того, чтобы отвлечь Ганнибала от конфронтации с Римом. В любом случае интервенция Баркидов в Испании была вызвана экономической нуждой, необходимостью оплатить контрибуцию и возместить потери, понесенные после утраты Сицилии и Сардинии. Экономическая стабильность важна для безопасности не меньше процветания, хотя и оппозиция Риму могла послужить одним из мотивов конфронтации.

Как бы то ни было, испанские владения позволяли Барки-дам не только крепить оборону, но и готовиться к нападению на римлян, чтобы восстановить военный престиж карфагенян, о чем они не забывали со времен Гамилькара и поражения в Первой Пунической войне. Потенциальная конфронтация с Римом всегда занимала центральное место в политическом менталитете Баркидов, и это подтверждается как организацией управления испанскими землями, которая нацеливалась на завоевания, так и характером военной подготовки и военных трофеев. Похоже, возрождение прежней карфагенской империи в Центральном Средиземноморье стало важнейшей стратегической целью после объявления войны{806}.

Римляне, со своей стороны, подрубили на корню надежды на сохранение статус-кво, аннексировав Сардинию, и их агрессивная, экспансионистская политика произвела соответствующее впечатление на карфагенян. Представляется сомнительным, чтобы они искренне беспокоились за судьбу жителей Сагунта, если так долго не могли принять решение об оказании им помощи. Возобновление интереса римлян к Южной Испании в 220 году вызывалось, вероятно, не столько желанием защитить союзников, сколько озабоченностью возросшим влиянием в регионе Баркидов{807}. Захват Сагунта предоставил «ястребам» в римском сенате возможность настоять на развязывании войны, в победоносном завершении которой они были абсолютно уверены. Даже сенаторы-оппозиционеры были больше озабочены не тем, как предотвратить войну, а тем, чтобы Риму не приклеили ярлык агрессора[280]. Последнее римское посольство, приезжавшее в Карфаген, преднамеренно выдвинуло такие условия, которые заведомо были неприемлемы для Совета старейшин{808}. Война между двумя державами стала неизбежна{809}.


Глава 10.

НАКАЗ ЮПИТЕРА

Армия Ганнибала

События, последовавшие после драматической сцены объявления войны, уже были более прозаическими. Римляне еще не могли пойти в наступление, поскольку войска не были готовы. У Ганнибала, правда, уже созрели планы военной кампании, и его стратегия непременно удивила бы противника. Всю зиму его армия провела в Новом Карфагене, а иберийские контингенты он отправил отдыхать. Значительные силы — 13 850 пехотинцев, 1200 всадников и 870 балеарских пращников — Ганнибал перебросил в Северную Африку для «защиты» Карфагена, а возможно, и для того, чтобы задобрить Совет старейшин. Взамен он получил столько же африканских войск для своей армии в Испании. Оборонять Испанию Ганнибал доверил брату Гасдрубалу, обеспечив его пешими воинами, пращниками и придав ему двадцать одного боевого слона. Они предназначались не только для того, чтобы защитить полуостров от возможного нападения римлян, но и для поддержания лояльности испанских племен, которые могли воспользоваться его длительным отсутствием{810}.

Сухопутный маршрут передвижения в Италию гарантировал Ганнибалу преимущество непредсказуемости действий. Естественно, римские военачальники должны были предвидеть, что он может напасть первым, но им и в голову не могло прийти, что Ганнибал поведет армию в Италию через Альпы. Консулами в 218 году были Публий Корнелий Сципион и Тиберий Семпроний Лонг. План военных действий римлян был чрезвычайно прост. Сципион, имея 22 000 пехотинцев и 2200 всадников, должен отправиться в Испанию и там навязать войну Ганнибалу. Лонгу с армией численностью 27 000 человек и флотилией из 160 квинквирем и 20 более легких судов предстояло вторгнуться в Африку. В римском сенате наверняка рассчитывали на то, что их коллеги в Карфагене, как это случалось в прошлом, при первых признаках реальной угрозы поспешат договариваться о мире. Однако в данном случае нервы у карфагенян оказались железными, а Ганнибал вовсе не собирался сражаться с римлянами в Испании.

Историки давно пытаются разгадать истинные мотивы, заставившие Ганнибала идти в Италию по суше. Путь дальний и тяжелый, опасности могут встретиться на каждом шагу. Надо было преодолеть два самых высоких хребта Европы — Пиренеи и Альпы, пройти по землям, занятым враждебными племенами, которые вряд ли проявят гостеприимство. Уже одних этих трудностей более чем достаточно для того, чтобы поколебать решимость даже самой натренированной профессиональной армии. Однако как только Ганнибал набрал 12 000 испанских рекрутов, упиравшихся и не желавших служить, и достаточное войско слонов, экспедиция на пределе человеческих возможностей стартовала.

Хотя сухопутное странствие и давало Ганнибалу определенные преимущества, это было чрезвычайно рискованное предприятие, вынужденное в силу отсутствия иных альтернатив и напоминавшее пиратский рейд. Карфаген, возможно, и правил морями более трехсот лет, но после сокрушительного поражения в Первой Пунической войне Западное Средиземноморье превратилось в вотчину римлян. На самом Ганнибале отразились произошедшие перемены: он прославился как сухопутный полководец. В начале Второй Пунической войны флот пунийцев в Испании состоял из тридцати семи квинквирем и трирем. Сципион и Лонг имели в три раза больше кораблей. Кроме того, римляне контролировали многие базы и большую часть побережья, вдоль которого должны были идти любые суда, направлявшиеся из Испании в Италию{811}. Для Ганнибала перебрасывать армию в Италию морем, а не сушей было бы гораздо рискованнее. Ему ничего не оставалось, как вести войска через Испанию и Галлию, по Пиренеям и Альпам.

А какой же армией он располагал? Полибий, описывая войска Ганнибала, презрительно заметил: «Карфагеняне, отстаивая свою свободу, полагались на мужество наемников, а римляне — на свою доблесть и помощь союзников… Италики обычно превосходили финикийцев и африканцев физической силой и личной отвагой»{812}. В действительности, конечно, армия Ганнибала вовсе не была сбродом неполноценных людей, и сам Полибий признает высочайший профессионализм командования. Старшими военачальниками были представители карфагенской элиты, а также нумидийские и ливийские командиры. При Ганнибале образовался узкий круг главных советников в основном из клана Баркидов, включая его двух братьев Магона и Гасдрубала и племянника Ганнона{813}. Полибий упоминает еще двух помощников, не членов семьи, но тоже пользовавшихся полным доверием полководца: Ганнибала Мономаха и Магона Самнита. Хотя именно Ганнибал прославился как выдающийся полководец, военные успехи ему обеспечивали талантливые соратники, которые сами были блистательными военачальниками{814}.

Набранная в основном из рекрутов и наемников армия Ганнибала мало чем отличалась от обычных военных формирований эллинистического мира. Ядро экспедиционных сил составляли многоопытные войска, сражавшиеся вместе с ним в Испании не один год. Тяжеловооруженная пехота состояла главным образом из ливийцев, выходцев из районов Северной Африки, подвластных Карфагену. Они обладали исключительной выносливостью и ловкостью и шли в бой, подобно римским легионерам, вооруженные обычно большими овальными или продолговатыми щитами, режущими и колющими мечами и метательными копьями. В пехоте служило и немало уроженцев Испании. Племена Иберийского полуострова предоставили Ганнибалу по меньшей мере 8000 пехотинцев и 2000 всадников. Значительную часть контингента составляли иберийские рекруты из южных районов Испании, покоренных Баркидами за последние двадцать лет. Хотя многие иберийские племена и присягнули на верность Ганнибалу и его предшественнику Гасдрубалу, их преданность была сомнительной. В 218 году вербовщиков Ганнибала, набиравших рекрутов для войны с Римом, захватили и чуть не поколотили оретаны и карпетаны, обозленные чрезмерными требованиями баркидского военачальника{815}.

Иберийские пехотинцы не имели доспехов поверх национальных белых льняных туник с пурпурной каймой, лишь кожаные шапочки защищали их от ударов. Они были вооружены большими овальными щитами, метательными копьями и мечами. Обычно они пускали в ход убийственную фалькату — изогнутый и заточенный с обеих сторон до самого острия меч, позволявший одновременно рассекать и пронзать противника. Кроме иберийцев, в армии Ганнибала оказалось небольшое число их более диких собратьев — кельтиберов в черных плащах и твердокаменных лузитанов, однако им надо было платить, так как они еще не были покорены Баркидами. Конечно, армия Ганнибала не могла обойтись без особого отряда наемников — искусных пращников с Балеарских островов, их насчитывалось не менее тысячи. Всадниками были в основном нумидийцы из двух царств, соседей Карфагена, связанных с ним договорами об альянсе. Нумидийцы славились как превосходные наездники, скакавшие на своих крохотных пони без седел, удил и уздечек. Их конница была лучшей в армии Ганнибала, и от ее действий не раз зависел исход сражений{816}.

Те испанцы и африканцы, которые многие годы сражались под знаменами Баркидов, были беспредельно преданы Ганнибалу и составляли костяк его экспедиционной армии. На них он прежде всего полагался в решающие моменты битв.

В древности армиям требовались вспомогательные войска, создававшие массовость и служившие тем, что мы сегодня называем «пушечным мясом». Для карфагенян этим «пушечным мясом» были кельты, по чьим землям Ганнибал вел армию в Италию. Кельты, воевавшие у Ганнибала, прибыли из племен, обитавших в долине реки По в Цизальпинской Галлии (Северная Италия), и им довелось участвовать в целом ряде важнейших сражений. В битве при Каннах, например, вместе с карфагенянами сражались 16 000 кельтов, а еще 8000 кельтов находились в резерве. По большей части это были наемники, набранные по дипломатическим договорам с их вождями, которые вместе с другими представителями племенной знати формировали конницы. Основная же масса смиренных туземцев сражалась в рядах пехоты, обычно на передовой линии, с длинными мечами, заточенными с обеих сторон и предназначавшимися для рубки. Эти отряды невольников не были организованными воинскими контингентами, они формировались вокруг харизматичных лидеров, выделявшихся отвагой и бойцовскими качествами. Когда видишь убогое вооружение кельтских воинов, становится понятно, почему они несли самые тяжелые потери. Тела пехотинцев прикрывали только штаны, а в руках они держали длинный дубовый щит, который, как свидетельствуют некоторые источники, был настолько узок, что не защищал от копий, дротиков и ударов мечом{817}.

Хотя Ганнибал прославился искусным применением в бою слонов, впервые этих могучих животных использовал в средиземноморских войнах Александр Македонский, на которого они произвели огромное впечатление во время кампаний в Индии. Его преемникам тоже полюбились эти гиганты, и численность боевых слонов неуклонно возрастала. Селевк I Сирийский мобилизовал 480 слонов — подарок нового союзника индийского царя Чандрагупты — для битвы при Ипсе в 301 году. Благодаря наводившей благоговейный ужас трехтонной массе этот «танк» древности стал непременным атрибутом эллинских армий. Его ратные способности иллюстрирует терракотовая статуэтка боевого слона с погонщиком и хаудахом[281] на спине, найденная в Малой Азии и изготовленная, вероятно, в ознаменование победы селевкидского царя Антиоха над галатскими кельтами в 275 году: разъяренное животное душит незадачливого варвара хоботом, пронзает бивнями и топчет ногами. Однако имеются свидетельства, указывающие и на сомнительную эффективность четвероногих «орудий убийства». Римляне, например, никогда не использовали слонов в битвах. Особенно ненадежными в бою были африканские слоны: очень часто они, раненные и запаниковавшие, разворачивались в обратную сторону и нападали на своих же воинов. Для обуздания животных погонщики обычно пользовались металлическими шипами, которые они колотушками вбивали в слоновий загривок{818}.

Карфагеняне впервые столкнулись с боевыми слонами, когда сражались с Пирром на Сицилии. Впоследствии они сами успешно применяли их сначала в Первой Пунической войне, а потом и в военных кампаниях в Северной Африке и в Испании. Для Баркидов, похоже, слоны стали символом их владычества на Иберийском полуострове: их изображение присутствует на многих монетах, чеканившихся при Гасдрубале и Ганнибале. Образ боевого слона сближал воинственный дух клана Баркидов с эллинистической традицией, эмблемой которой с давних времен был этот четвероногий великан. Правда, у Баркидов были другие слоны, не азиатские или африканские саванные исполины, а менее крупные, ныне вымершие, лесные особи, обитавшие у подножия марокканских гор Атлас и в долине горного хребта Риф. Относительно небольшой размер этих животных (до 2,5 метра, тогда как азиатские и саванные слоны часто были высотой в плечах более 3 метров) предполагал их несколько иное применение. И сейчас ведутся академические дискуссии по поводу того, как именно Ганнибал использовал слонов в своих военных кампаниях, помимо устрашения противника. Последние исследования подтвердили: вопреки бытовавшим представлениям лесные слоны Ганнибала могли нести на спине хаудахи с лучниками, подобно своим индийским собратьям{819}.

Одно из самых главных полководческих качеств Ганнибала заключалось в его способности превратить то, что поначалу выглядело пороком — отсутствие гомогенности в армии, — в преимущество. Он не пытался унифицировать действия войск, а использовал их разнородность для того, чтобы разнообразить тактику проведения операций{820}. Тактическая гибкость стала отличительной чертой армий Ганнибала. Карфагенский полководец игнорировал общепринятые доктрины и ошеломлял противника новшествами. Хотя карфагенская армия со времен Первой Пунической войны применяла фаланги — плотное прямоугольное построение пехоты шеренгами, излюбленный боевой порядок в эллинистическом мире, — Ганнибал ввел важные усовершенствования. Многие годы требовались для того, чтобы научиться ловко владеть длинными копьями и пиками, и он заменил их на мечи, с которыми быстро осваивался любой воин. Фаланги тяжеловооруженной пехоты, безусловно, устрашали противника на поле боя, но они были громоздкими и неповоротливыми. Ганнибал применял иные модели развертывания войск, например, по схеме полого центра, помещая самые сильные формирования на флангах и создавая таким образом возможности для окружения противника{821}. Пожалуй, Вторая Пуническая война впервые продемонстрировала, что тактическая изобретательность полководцев может перевешивать другие общеизвестные показатели военного превосходства, такие как численность войск и вооружения{822}.


Пропаганда

Сравнивая армии карфагенян и римлян, Полибий с удовлетворением отмечал: «Карфагеняне пренебрегали пехотой, хотя определенное внимание уделяли коннице. Дело в том, что их войска были чужеземные и наемные, в то время как римские легионы состояли из соотечественников и граждан»{823}. Мы уже обращали внимание на то, как предвзято разделял Полибий римских и карфагенских воинов (первые — стойкие граждане-воители, вторые — слабодушные наемники) и с каким предубеждением он вообще относился к карфагенской армии. Возможно, эта оценка и совпадала с настроениями его времени, а описание состава римской армии соответствовало действительности эпохи, в которую он жил. Однако ситуация в 218 году была иная[282]. Ядро армии действительно состояло из римских граждан, но почти половину численности каждого легиона составляли союзнические войска, и в целом ряде сражений преобладала численность союзнических воинов[283]. Этими союзниками были обычно латины и италики. Первые имели давние и тесные связи с Римом, поскольку многие из них были потомками поселенцев, отрекшихся от своего гражданства ради лучшего будущего. Латинские государства многое сближало с Римом, в том числе язык, религия, политические институты, и их народы пользовались определенными правами по римским законам{824}. Италиков же лишь недавно принудили стать «союзниками» Рима, и их союзничество не было вполне надежным.

Для римлян особенно ценной была поддержка кельтских племен в Цизальпинской Галлии, по чьим землям должна была пройти карфагенская армия{825}. Риму эти народы не подчинялись. Полибий сообщает о том, с какими издевательскими насмешками встретили галлы римских послов, приехавших к ним с целью привлечь их на свою сторону после объявления войны Карфагену[284]. Одну из причин отказа галлов прийти на помощь римлянам назвали послам туземные вожди: «Мы слышали, что римский народ наших единоплеменников изгоняет из их отечественной земли и из пределов Италии или же заставляет их платить дань и терпеть другие оскорбления»{826}.

Другим потенциальным союзником была Македония, соседствовавшая с римлянами на востоке. Ее царем был Филипп V, еще очень молодой человек, взошедший на трон в 221 году. Он быстро доказал, что обладает всеми качествами, необходимыми для управления буйным и строптивым народом. Способный политик и военный стратег, Филипп втянулся в войну с этолийцами в Центральной Греции. Серия побед принесла ему известность в Греции и лестное прозвище «любимчик эллинов». Однако Филипп хотел обеспечить себя постоянным и надежным выходом в Адриатическое море. Эти его устремления заинтересовали и Рим, и Ганнибала. В то же самое время, когда Ганнибал осадил Сагунт, римляне предприняли первую попытку вторгнуться в земли, традиционно' находившиеся в сфере влияния Македонии. Римляне и прежде пытались утвердиться в Иллирии (современные Словения и Хорватия), поддерживая там местного вождя Деметрия Фалерского[285]. В 219 году римляне рассорились со своим союзником, когда он стал пиратствовать у берегов Далмации и угрожать римскому судоходству. Рим послал флотилию в Иллирию, и Деметрий бежал к своему другому покровителю — Филиппу Македонскому{827}.

Таким образом, когда Ганнибал готовился отправиться в великий поход, надежных союзников у Рима было совсем немного. Но карфагенский полководец тоже нуждался в поддержке пунического мира, который значительно сократился. Пунические общины в Сицилии и Сардинии надо было как-то подвигнуть на то, чтобы они восстали против новых, римских властителей, несмотря на неизбежные печальные последствия возможного поражения. Успешность военной кампании в немалой мере зависела и от благосклонности Совета старейшин. Из Карфагена Ганнибал рассчитывал получать не только деньги и войска, но и официальное одобрение своих действий. Он хотел выступать в роли полномочного представителя карфагенского государства, а не обыкновенного авантюриста. О том, что Совет старейшин не остался в стороне, свидетельствует хотя бы такой факт: в армии Ганнибала присутствовали его агенты. Эти советники — synedroi на греческом языке — сопровождали войска Ганнибала в Испании и Италии, и они вместе с Ганнибалом подписывали в 215 году договор с Филиппом{828}.

Одной воинской доблести и тактической смекалки было недостаточно для того, чтобы обеспечить успех военной кампании и привлечь сторонников. Термин «пропаганда», понимаемый как деятельность по формированию и распространению желаемых воззрений и суждений, обычно не применяется в контексте Древнего мира: для такого рода активности просто-напросто не имелось средств коммуникации{829}. И все же в ретроспективе можно говорить о том, что в годы Второй Пунической войны велась целенаправленная обработка общественного мнения[286]. О личности Ганнибала распространялись благосклонные истории, сочинявшиеся людьми, разделявшими его устремления или по крайней мере видевшими в нем серьезного оппонента возраставшему могуществу Рима. Хотя тогда и не было «министерства информации», надзиравшего за литературными и художественными творениями, описаниям Ганнибала и его войны с Римом, исполненным сторонниками полководца, присуще единообразие.

Этот компонент военного противоборства впервые ввел в употребление Александр Великий, которого в походах сопровождали специальные советники, сочинители и интеллектуалы. Хотя часть повествований о военных кампаниях Александра написана после его смерти, известны сочинения, распространявшиеся и во время военных действий. Они прежде всего прославляли божественное благоволение к нему героических предков Геракла и Ахиллеса, чтобы воодушевлять друзей, завлекать потенциальных союзников и деморализовать врага{830}.

Для Ганнибала особенно важно было заручиться поддержкой греческих городов Великой Греции. После длительного и изнурительного перехода в Италию и неизбежных битв с римлянами ему потребовались бы надежные базы на полуострове, пополнение войск и припасов. Не случайно поэтому среди узкой группы доверенных лиц оказались Сосил из Спарты, его бывший учитель, и сицилийский грек Силен из Кале-акта, «жившие с ним столько времени, сколько позволила судьба»{831}.[287] Полибий, обычно пренебрежительно относившийся к летописцам Ганнибала, похоже, все-таки уважал Силена, чей труд, видимо, использовал в описании кампаний полководца в Испании{832}. Надо сказать, не только он, но и другие римские авторы прибегали к трудам Силена. Даже знаменитый римский писатель и политик Марк Туллий Цицерон полагался на Силена как на «абсолютно надежный источник информации о жизни и свершениях Ганнибала»{833}.

Сотрудничество этих двух греков с Ганнибалом представляется вполне естественным: между карфагенянами и греками сложились давние и близкие отношения, особенно в Сицилии. С конца IV века в армиях Карфагена постоянно сражался значительный контингент греческих наемников{834}. Карфагенская элита воспитывалась на греческой литературе, а Ганнибал владел греческим языком до такой степени, что писал на нем книги{835}.[288] Поздние историки отмечали знание Ганнибалом греческого языка как одно из его несомненных достоинств. Согласно Кассию Диону, «ему все легко давалось… потому что благодаря природным; способностям он обладал глубокими пуническими познаниями, присущими его стране, и кроме того, в равной мере был сведущ в греческих реалиях, литературе и искусстве»{836}

Из сочинений Сосила практически ничего не сохранилось, помимо описания поражения, нанесенного карфагенскому флоту в каком-то морском сражении массилиянами и их римскими союзниками{837}.[289] Но даже в этом небольшом фрагменте обнаруживаются антиримские настроения автора, поскольку, по его версии, победу одержали массилияне. Возможно, приписывая успех тактической гениальности массилийских моряков, Сосил хотел оградить карфагенян от критики{838}.[290] Отсюда и уничижительная оценка Полибия, назвавшего изложение Сосила «болтовней брадобрея или простолюдина». По-видимому, именно Сосил и Херей вызвали негодование Полибия, написав о том, что римский сенат после падения Сагунта долго совещался, не мог определиться с дальнейшими действиями и даже позволил отцам приходить на совещания с юными сыновьями, которым, правда, запрещалось рассказывать кому-либо о своих впечатлениях{839}. В этом эпизоде, поведанном Полибием, Ганнибал явно представлен Сосилом в выгодном свете, так как он привел римских сенаторов в замешательство и некоторые из них сомневаются по поводу правоты позиции Рима в отношении Сагунта.

Нам больше известно о Силене. Он был представителем давней греко-сицилийской литературной традиции, уходящей своими корнями к сиракузским историкам IV века. Помимо сочинения о Ганнибале, Силен написал четырехтомное исследование о своем родном острове, перемежая топографические и энциклопедические познания{840}.[291] В повествовании о великом походе Ганнибала в Италию и сражениях Силен, похоже, прибег к такому же стилю: краткие описания местностей перемешаны с рассказами о событиях. Подобно Тимею, он уделяет значительное внимание героической фигуре Геракла, что, очевидно, отражало желание автора ассоциировать Ганнибала с богом-героем. В данном случае напрашивается прямая аналогия с молосским царем Пирром: по своему характеру походы Ганнибала аналогичны итальянским и сицилийским кампаниям владыки Эпира. Пирр, как и Ганнибал, тоже написал несколько сочинений, и его тоже сопровождали люди, фиксировавшие деяния{841}. Подобно Александру Великому и Ганнибалу, Пирр, искусно используя мифы, речи, церемонии и иконографию, успешно играл роль спасителя западных эллинов от римлян{842}. В этом идеологическом сценарии центральное место занимал образ Ахиллеса, поскольку он позволял представить конфликт как продолжение Троянской войны. В Сицилии же Пирр отождествлял себя с Гераклом для того, чтобы мобилизовать сицилийских греков на борьбу против карфагенян{843}. Таким образом, идеологическое использование образа Геракла имеет давнюю историю, но применительно к проблемам Карфагена оно, возможно, даже играло более существенную роль. Ганнибал мог воспользоваться и атрибутами Геракла-спасителя, содержащимися в греческой традиции, и его синкретическими ассоциациями с Мелькартом в соответствии с альтернативной центрально-средиземноморской традицией.


Новый Геракл

Силен изобразил Геракла — Мелькарта как спутника и гида Ганнибала и его армии в долгом странствии, которое в свое время предпринял бог-герой со стадом Гериона{844}. На сходство между описанием Силена и сочинением Тимея не мог не обратить внимания Полибий, отругавший первого за предположение, что некий бог или герой помогал Ганнибалу, а второго — за включение в повествование сновидений и суеверной чепухи{845}. Однако в действительности позиции Силена и Тимея не совпадают. Геракл у Силена, как и на монетах Ганнибала, не греческий колонизатор, а представитель в равной мере древней сицилийской традиции, синкретический образ Геракла — Мелькарта. Ассоциирование Ганнибала с божеством предназначалось для того, чтобы представить карфагенского полководца как спасителя древнего Запада, воплощавшего долгую историю культурного сосуществования и взаимодействия греков, пунийцев и местного населения. Над этим привычным вековым человеческим общежитием теперь нависла серьезная угроза, которую создавал чужак — Рим. Силен перевернул старый тезис Тимея, использовавшего странствия Геракла по Западу для формирования греко-римского культурного и этнического альянса против Карфагена. Он представил Ганнибала поборником единства центрально-средиземноморского мира, существовавшего до Рима и об исчезновении которого можно лишь сожалеть.

В среде западногреческой интеллигенции не все разделяли тезис Тимея. Одним из диссидентов был сицилийский грек — Филин из Акраганта, написавший историю Первой Пунической войны и симпатизировавший карфагенянам. К Филину относились с уважением, к его сочинению обращались поздние историки, в том числе и Полибий{846}.[292] Он считал, и его аргумент впоследствии повторяли другие греческие историки, что стяжательство и алчность подвигнули римлян на оказание помощи мамертинам, послужившее причиной возникновения войны с Карфагеном, а не благородное стремление защитить слабого. На самом деле это мнение могли выразить многие сицилийские греки, скептически относившиеся к намерениям и римлян, и карфагенян. Диодор сообщает: Гиерон, царь Сиракуз, говорил, что своей помощью мамертинам римляне продемонстрировали всему человечеству, как можно «жалостью к тем, кто подвергается опасности, маскировать собственные устремления к выгоде»{847}.

Особое внимание Филин уделяет грекам, сражавшимся на стороне карфагенян в Первой Пунической войне, и тем самым он как бы отвергает этническое разделение, которое проповедовал Тимей{848}. Многие западные греки могли испытывать ностальгию по тем временам, когда они состязались с карфагенянами за господство в Центральном Средиземноморье. Теперь уже более полувека Великая Греция находилась под властью римлян. Минули десятилетия после первого конфликта между Карфагеном и Римом, и теперь уже для всех было ясно, что греческая Сицилия не возродится. Сиракузы Гиерона процветали и набирали силу, но, оставаясь номинально независимым царством, они превратились в послушного сателлита Рима. После многих лет относительно мягкого римского правления, когда сицилийские города на западе острова были предоставлены самим себе, в 227 году Рим усилил свое господство, назначив двух новых преторов, наделенных особыми полномочиями в отношении Сицилии и Сардинии{849}.

Язвительная критика Полибием аннексии римлянами Сардинии (как мы уже видели, он назвал этот акт «противоречащим всем нормам справедливости» и не имевшим «никаких разумных причин или поводов») свидетельствует о том, что ее не одобряли те греки, которые усматривали в ней далеко идущие замыслы римлян завладеть всем Центральным Средиземноморьем{850}. Даже в Сиракузах (союзнике римлян) предпринятая Гиеронимом, преемником Гиерона, перестройка отношений с Карфагеном указывала на то, что сицилийские греки утрачивали доверие к римлянам{851}. Изображая Геракла — Мелькарта в роли божественного спутника Ганнибала, Силен давал понять западным грекам: карфагенский полководец предоставляет им последнюю возможность вернуть утраченные свободы[293].

Сицилийское влияние на пропаганду Ганнибала прослеживается и в ее ярко выраженном эвгемеристическом характере. Именно на этом острове в конце IV века зародилась философия эвгемеризма[294] — идеи о том, будто боги — это обожествленные реальные люди, а мифология отражает происходившие в глубокой древности реальные события. Ведущую роль в концепции играл Геракл, так как он мог служить и наглядным примером превращения человека в бога, и синкретическим образом Геракла — Мелькарта, помогавшим единению различных народов, обитавших на острове{852}. Идея проницаемости грани между земным и небесным мирами была привлекательна и для пунийцев, и для греков, особенно в контексте поклонения Мелькарту. Эвгемеризм получил широкое распространение в эллинистическом сообществе. Александр Великий и его преемники с энтузиазмом стирали грань между земными и небесными ориентирами, утверждая божественное благословение своего властвования.

Теперь о связи между походом Ганнибала в Италию и тем, что мы назвали бы эвгемеристическим описанием странствия Геракла со стадом Гериона. Явно в духе эвгемеризма представлены десятый подвиг героя и его возвращение в Грецию в двух поздних греческих текстах — оба они (или по крайней мере один из них) проистекают из более ранних греко-сицилийских источников[295]. Наиболее полный вариант одного из текстов мы находим в произведении греческого ритора Дионисия Гали-карнасского, писавшего свой труд в последние десятилетия I века Геракл преобразован им из греческого героя-супермена в «величайшего полководца эпохи»{853}. Дионисий предполагает, что главной целью Геракла было покорение полуострова, однако, судя по тексту, он стремился прежде всего освободить его обитателей от тирании{854}:

«…Предводительствуя большими силами, пройдя всю землю вплоть до Океана, уничтожая всякую тиранию, тягостную и горестную для подданных, или город, оскорбляющий и позорящий близлежащие города, или преобладание людей дикого образа жизни, применявших нечестивые убийства чужестранцев, Геракл учредил законные царства, мудрое управление и для всех приемлемые и человеколюбивые обычаи. Сверх того, он перемешал эллинов и варваров, живших в глубине страны, с прибрежным населением, отношения которых до той поры были недоверчивы и которые были отчуждены друг от друга Он основал в пустынных землях города и повернул реки для орошения равнин, прорубил тропы в неприступных горах, а также изобрел еще и другое, так что вся земля и все море стали открытыми для всеобщей пользы. Геракл прибыл в Италию не в одиночку и не вслед за стадом коров (ибо местность не лежала на пути переправлявшихся в Аргос из Иберии и не считалась достойной чести проходу через нее), но для подчинения и властвования над людьми, ведя за собой большое войско и уже прибрав к рукам Иберию»{855}.

Дионисий затем описывает, как Геракл усмирил варваров-лигуров, пытавшихся заблокировать альпийские перевалы и преградить ему путь в Италию{856}.

В Италии Геракл сразился с Каком, которого Дионисий изображает «вождем вполне варварским, предводительствовавшим совершенно дикими людьми… и в силу этого представлявшим немалую трудность для соседей»: «Когда же Как узнал, что Геракл расположился лагерем в соседней долине, он, по-разбойничьи изготовившись, совершил внезапный набег, пока войско спало, окружил и угнал все, что сумел захватить из неохраняемой добычи». Потом армия Геракла осадила Кака, его крепости и сам он были уничтожены, а его земли перешли во владение к грекам и аборигенам, правителями которых были соответственно Эвандр и Фавн{857}.

В числе причин успеха итальянской экспедиции Геракла Дионисий называет и такое обстоятельство:

«Ведь он привлек изгнанников из покоренных тогда городов к участию в походе, а после того как воодушевил их на совместное военное предприятие, начал расселять их по завоеванным краям и даровал богатства, отнятые у других. Именно благодаря этому деянию возвеличилось имя и воссияла слава Геракла в Италии, а вовсе не из-за того, что он-де проследовал через страну, в чем не содержалось ничего достойного преклонения»{858}.

Сразу же обращают на себя внимание очевидные созвучия с итальянской экспедицией Ганнибала. Во-первых, Геракл подчеркнуто изображается в роли защитника и даже спасителя народов, угнетаемых и терроризируемых тираном-соседом, — прямая аналогия с покорением римлянами Великой Греции и остальной Италии. Во-вторых, мы читаем о том, что он «смешивает», то есть объединяет греков и варваров, и этот мотив тоже совпадает с одним из главных устремлений Ганнибала — объединить греков и карфагенян. В-третьих, Геракл преодолевает и широкие реки, и почти неприступные горы так же, как это делает Ганнибал в итальянском походе. И наконец, сражение с Каком, освобождение пленников и расселение их на завоеванных землях. Великодушное обращение Геракла с пленниками и изгнанниками напоминает нам о методах, к которым прибегал Ганнибал, стремясь отвратить от Рима италийских союзников (Рим олицетворяет разбойник Как).

Сходства между эвгемеристическим повествованием Дионисия о Геракле и итальянской экспедицией Ганнибала не могли не заметить современники. К сожалению, источники истории, рассказанной им, не известны. Описание Диодора предполагает ее сицилийское происхождение и возможную связь со Второй Пунической войной, когда (как мы уже видели) аналогичные ассоциации между Гераклом и Ганнибалом возникали у сицилийских авторов и карфагенских чеканщиков монет. Однако эти ассоциации должны были воздействовать на умы не только греков. Они предназначались и для других общин Апеннинского полуострова, почитавших мифологического героя. Культ Геркулеса, италийского Геракла, был особенно популярен в центральных Апеннинах и в Самнии, а самниты всегда враждовали с Римом и могли быть полезными союзниками[296]. Если Ганнибал намеревался воевать с римлянами на территории Италии, то эти общины могли предоставить ему необходимые базы, материальные ресурсы, подкрепления и оказывать другую тыловую поддержку.

Ассоциация Ганнибала с Гераклом — Мелькартом служила удобным аргументом в средиземноморской дипломатии, но еще больше пользы от нее было в повседневной необходимости поддерживать моральную сплоченность в воинстве. Образ Геракла — Мелькарта уже давно стал эмблемой армии Баркидов, Ганнибал продолжил традицию единения божества с войсками, выпуская в значительных количествах монеты с изображением его головы{859}. Предстояли кровопролитные битвы, а это означало, что будут потери и потребуются пополнения, которые надо приобщать к традициям армии. Двуединая иконография Геракла — Мелькарта способствовала и сплочению разношерстного воинства Ганнибала, и адаптации новых рекрутов.

Гераклов образ Ганнибала, создававшийся его идеологами, помимо межэтнического единения, исполнял еще одну важную функцию — наделял полководца божественным благоволением. Древнегреческий военный стратег Онасандр, написавший свой трактат о ратном искусстве через триста лет после походов Ганнибала, сделал такой вывод: «Солдаты проявляют больше отваги, когда верят в то, что подвергают себя опасностям по воле богов; они бдительно и настороженно следят за предзнаменованиями, и жертвоприношения, долженствующие принести удачу для всей армии, вдохновляют даже тех, кто малодушничал»{860}. Грегори Дейли писал недавно: «Espirit de corps[297] эллинистических армий основывался, очевидно, на мистике их вождей, обладавших, как им казалось, почти сверхъестественными способностями и добивавшихся триумфов по велению богов»{861}. Претензия на поддержку богов характерна для всей войны Ганнибала с Римом, и она, безусловно, совпадала с умонастроениями его кельтских союзников, чьи вожди держали при себе бардов, прославлявших песнями их деяния{862}. На прямую связь между успешным лидерством и благоволением богов указывал в своих сочинениях древнеримский историк Кассий Дион, обнаруживший у Ганнибала способности предсказывать события. Он писал, что полководец мог «делать пророчества, осматривая внутренности»{863}. В критические моменты, когда войска начинали утрачивать веру в свою миссию, Ганнибал, похоже, умел находить свидетельства божественной поддержки, поднимать моральный дух воинов и убеждать их в том, что они идут по стопам Геракла и его армии. Когда более поздний римский писатель Вегеций неверно представил Сосила военным тактиком при Ганнибале, он ошибался лишь отчасти. Пропагандистские усилия Сосила и других сочинителей, входивших в узкую группу приближенных лиц, сыграли решающую роль в обеспечении первоначальных успехов кампании{864}.[298]

Перед отбытием в поход Ганнибал посетил Гадес, первый финикийский плацдарм на Западе и предполагаемое местонахождение Эрифии, родного острова Гериона. Здесь он дал обет на алтаре Мелькарта{865}. Похоже, этот эпизод сотворен Силеном, и не случайно, наверное, из его описания сохранился фрагмент о Геракловом священном источнике, располагавшемся в святилище Мелькарта. Силен явно стремился соединить образы Геракла — Мелькарта и Ганнибала[299]. Сам же Ганнибал не просто демонстрировал свое благочестие. Совершение обряда в святилище для него было первым важнейшим мероприятием в тщательно продуманной программе военной кампании.

Ассоциации с Гераклом, внушаемые Силеном, можно обнаружить и в другом знаменитом рассказе — о предполагаемом сновидении карфагенского полководца. Ниже следует версия в изложении Цицерона, как полагают, наиболее точно воспроизводящая повествование Силена:

«А вот что еще можно прочитать в греческой истории Силена, подробнейшим образом описавшего жизнь Ганнибала (Целий во многом следует этому историку). Ганнибал после взятия Сагунта увидел во сне, что Юпитер вызвал его на совет богов. Когда он явился туда, Юпитер приказал ему идти войной на Италию и дал ему сопровождающим одного бога из числа тех, которые были на совете. После того как войско выступило в поход, сопровождавший бог приказал Ганнибалу не оглядываться назад. Но тот не смог долго удержаться; побуждаемый любопытством, он оглянулся и вот увидел; чудовище, огромное и страшное, окруженное змеями, движется за войском, уничтожая все на своем пути, выворачивая деревья и кусты, опрокидывая дома Изумленный Ганнибал спросил у бога, что это за чудовище такое? И бог ответил: это идет опустошение Италии. И велел Ганнибалу двигаться дальше, не останавливаясь, и не беспокоиться о том, что делается позади»{866}.{867}

Существуют и иные варианты этой истории, адаптированные другими римскими авторами в угоду своим интересам и изображающие Ганнибала в дурном свете, но подлинник принадлежит перу благожелательно настроенного Силена[300]. Дружественная по отношению к Ганнибалу тональность оригинала подтверждается негативной реакцией на него римского писателя Валерия Максима, заявившего: «Пророчество, зловредное для любого человека римских кровей»{868}. Действительно, судя по всему, эта история получила широкую огласку и произвела впечатление. Ведь главная идея сюжета о сновидении заключалась в том, что Ганнибал получил от богов официальную санкцию на войну с Римом, подтвержденную самим Юпитером/ Зевсом и назначением к нему в спутники божественного провожатого (им мог быть только Геркулес/Геракл){869}. Образ чудовища, «опустошающего» Италию, истолковывался по-разному. Вероятнее всего, имелась в виду Гидра, многоголовая змея, которую Геракл убил, совершая второй подвиг. Проблему для него создавало то, что отрубленные головы вырастали снова. Герою помог Иолай, прижигая шеи горящей головешкой.

В истории Силена Ганнибал олицетворяет Геракла, а Рим представляет Гидра, неумирающее чудовище, одолеть которое призван былинный герой. На самом деле один советник Пирра действительно сравнивал Рим с Гидрой, имея в виду необычайные способности города к самовосстановлению и самообновлению. Таким образом, в подлиннике отображались не только божественное благоволение к Ганнибалу и его Геракловы качества, но и звериная сущность Рима, подавляющего соседей{870}. В этом эпизоде Силен, видимо, хотел сказать, что вновь появился великий герой/бог старого Средиземноморского мира, чтобы призвать единомышленников объединиться, цивилизовать варваров и побороть римского монстра. Некоторые историки полагают, что Целий подправил Силена, сознательно упустив важную деталь — страшную бурю, о которой сообщается в версиях Ливия и Кассия Диона. По их мнению, Целий тем самым хотел изменить место и время сновидения — перенести это событие с перевалов Альп на более ранний период подготовки к походу после окончательной размолвки с Римом. В таком случае смысл сновидения мог заключаться в том, чтобы вдохновить карфагенское воинство на преодоление предстоявших трудностей и испытаний{871}.

И Полибий, и Ливий признают, что действительно имела место пропагандистская кампания, наделявшая карфагенского полководца божественными ассоциациями. Их сетования на этот счет лишь подтверждают то, насколько успешными были усилия литераторов, окружавших Ганнибала, в распространении идеи о божественном благословении экспедиции. По мере приумножения успехов в покорении диких земель и укрощении их диких народов возрастала и уверенность литераторов Ганнибала в том, что он является наследником Геракла. Полибий осуждает анонимных сочинителей:

«Так, представляя Ганнибала недосягаемым полководцем по отваге и предусмотрительности, они в то же время изображают его человеком несомненно бессмысленнейшим. Потом, будучи не в состоянии привести свое повествование к развязке и найти выход из вымыслов, они вводят богов и божеских сыновей в историю действительных событий. То изображая Альпы столь крутыми и труднопроходимыми, что через них нелегко было бы перевалить не только коннице и тяжеловооруженному войску вместе со слонами, но даже и легкой пехоте, то рисуя нам эти страны в виде пустыни, в которой Ганнибал вместе со всем войском должен был заблудиться и погибнуть, если бы путь им не был указан каким-либо божеством или героем, — историки совершают этим названные выше ошибки»{872}.{873}

У Ливия же римский военачальник перед сражением воодушевляет свое воинство уничижительными словами в адрес карфагенян и их полководца: «Было бы любопытно убедиться на опыте… подлинно ли этот Ганнибал — соперник Геркулеса в его походах, как он это воображает, или же данник и раб римского народа, унаследовавший это звание от отца»{874}. На всем протяжении повествования о войне Ливий делает акцент на нечестивости Ганнибала, что, вероятно, объяснялось тем беспокойством, которое вызывало в Риме отождествление Ганнибала с Гераклом — Мелькартом{875}. Угрозу представляла не столько военная мощь карфагенянина, сколько его новая модель территориальных завоеваний и поглощений. Благоволение богов, пропагандировавшееся литераторами Ганнибала, было намного опаснее самомнения.

Ганнибал бросал вызов не только политической гегемонии Рима, но и римской мифологии, на которой зиждилась эта гегемония. Культ Геркулеса предоставлял необходимое мифологическое и историческое обоснование для территориальных приобретений в Италии и завоевания карфагенских владений в Центральном Средиземноморье. Присваивание Ганнибалом образа Геракла ставило под сомнение правомерность римских претензий. Ганнибал вознамерился перехватить у римлян не только военную, но и идеологическую инициативу. Римляне в результате усилий литературных пропагандистов Ганнибала оказались в новой и непривычной роли — агентов тирании, от которой Италию призван освободить карфагенский полководец. Рим превратился в «разбойника Кака». Объединив пунические, греческие и италийские общины под знаменами Геракла — Мелькарта, Ганнибал мог вытеснить римлян из древнего мира героя/бога. Тимей обосновал «исторические» узы, связывавшие римлян с западными греками против карфагенян. Теперь его схема рушилась. С самого начала выпады Ганнибала против Рима нацеливались на подрыв не только могущества города и господства в Центральном Средиземноморье, но и притязаний на славное прошлое, определившее его превращение в региональную великую державу.


Глава 11.

ПО СТОПАМ ГЕРАКЛА

Геракловы подвиги

Ганнибал предвидел трудности, но то, с чем ему довелось столкнуться, превзошло все его ожидания.

Он мог рассчитывать на поддержку кельтских вождей альпийских регионов и долины реки По, отправив к ним своевременно послов с дорогими подарками, однако испанские племена, обитавшие на северо-востоке полуострова, явно не желали дружить{876}. Особенно яростное сопротивление армии Ганнибала оказали аборигены, жившие у подножия Пиренеев, где его войско понесло тяжелые потери. Враждебность была столь очевидной, что ему пришлось оставить 10 000 пехотинцев и 1000 всадников для охраны горных проходов и арьергарда. Затем из его армии дезертировали 3000 карпетанов, которых он покорил лишь недавно. Создавая видимость, будто он сам их отпустил, Ганнибал отослал по домам еще 7000 человек, в преданности которых не было никакой уверенности{877}.

После Пиренеев положение его нисколько не улучшилось. Галльские племена, населявшие юго-запад Франции, опасаясь порабощения, собрали своих воинов, чтобы сразиться с карфагенской армией{878}. Конфликта удалось избежать только щедрыми дарами{879}.

Следуя побережьем[301], армия Ганнибала прошла Галлию и к концу августа 218 года достигла очередного природного барьера, отделявшего ее от Италии, — реки Роны[302]. Это была серьезная преграда. Река была широкая и полноводная, а на другом берегу стояло войско враждебно настроенных вольков. Ганнибал поручил своему племяннику Ганнону с отрядом испанских воинов переправиться через реку в сорока километрах выше по течению и напасть на галлов с тыла. Заняв позиции, он должен был подать сигнал об этом дымом костра.

На следующий день основная армия начала переправляться через реку на небольших судах, лодках и плотах. Часть лошадей пустили вплавь, привязав их поводьями к лодкам, остальных перевозили на судах оседланными и готовыми принять всадников, как только они окажутся на суше. Вольки, когда их атаковало войско Ганнона, панически бежали. Со слонами же возникла проблема. По сообщениям большинства древних авторов, слоны боялись воды и не умели плавать. Полибий рассказывает о том, что несколько слонов Ганнибала, испугавшись, бросились в реку и перешли на другой берег, идя по дну и вдыхая воздух хоботами. Все слоновье стадо карфагеняне переправляли через Рону оригинальным способом. Они соорудили огромные плоты и покрыли их толстым слоем земли, чтобы животные думали, будто идут по суше, а первыми погнали двух самок, за которыми последовали и самцы{880}.

В стиле переправы через Рону можно представить и другие события, происходившие во время долгого похода в Италию. Каждому сюжету присуща общая тема преодоления естественных препятствий и укрощения дикой природы и диких народов. В этом отношении эпопея Ганнибала напоминает череду подвигов Геракла. Прямая ассоциация итальянского похода Ганнибала с одиссеей Геракла может привнести элемент несуразности в его попытки установить добрые взаимоотношения с аборигенами. Карфагенский полководец действительно стремился завязать дружбу с местными племенами, дабы воспользоваться их ресурсами, но для всей его миссии характерен акцент на покорении этих племен. В походе Ганнибала важную роль играли слоны, и на поле битвы они могли показаться грозной и неодолимой силой. Однако во время переправы через Рону и переходов через Альпы эти могучие исполины продемонстрировали и свою слабость. В какой-то степени история со слонами тоже позволяет нам сопоставлять Ганнибала с Гераклом, который вел стадо Гериона тем же путем.

Прежде чем поведать о трудном переходе Ганнибала через Альпы, Полибий делится с читателем географическими познаниями. Менторским тоном греческий историк неодобрительно отзывается об авторах, которые мистифицируют людей пугающе странными названиями. Те же, кто прочтет повествование Полибия, будут в точности знать, где проходил с армией Ганнибал{881}. Вдобавок Полибий развенчивает миф об уникальности предприятия Ганнибала: «Подобным образом рассказы (историков) о пустынности, необычайных трудностях и крутизне дороги обличают их лживость. Ибо они даже не пытались узнать, что кельты, обитавшие по берегам Роны, не раз и не два до появления Ганнибала, а многократно, и не в старину, а совсем недавно переходили Альпы с войсками»{882}. Согласно Полибию, переходы через Альпы были чуть ли не обыденным и даже привычным делом для кельтского сброда. Таким образом, самое прославленное достижение Ганнибала превращалось в заурядное занятие варваров. Ганнибал выглядел уже не новым Гераклом, покоряющим дикие Альпы, а очередным варварским интервентом, посягнувшим на земли римлян.

Полибий считал, что имеет полное право выносить такое суждение о Ганнибале, поскольку, по его же словам, он сам побывал в Альпах, собирал свидетельства, разговаривал с местными жителями и даже прошел часть пути полководца. Однако описание Полибием своего исследовательского путешествия в Альпы лишь доказывает одиозность его мнения. Эти места, известные как Цизальпинская Галлия и Лигурия, радикально изменились к тому времени, когда их посетил Полибий. «Местными жителями», которых допрашивал Полибий, были не кельты, населявшие регион, когда по нему проходил Ганнибал, а римские пришельцы, обосновавшиеся здесь по прошествии многих лет после Второй Пунической войны, когда этот регион уже был окончательно покорен Римом, депортировавшим кельтов. Греческий историк видел усадьбы и поселения римских колонистов. В 218 году ситуация была совершенно иная.

Альпийские кельты всегда доставляли одни неприятности римлянам. Называвшиеся «галлами» в латинских и греческих текстах, они в 387 году нахлынули в Центральную Италию и унизительно оккупировали Рим. Долина реки По, где обитали племена, стоила того, чтобы за нее сражаться. В середине III века это был самый большой и богатый плодородными землями регион за пределами римского господства. Если им завладеть, то можно обеспечить жильем и дешевым пропитанием всю нищету Рима[303]. Существовали, конечно, и другие — оборонные и стратегические — соображения, которые могли определять североитальянскую политику Рима. Древние комментаторы, похоже, придерживались единого мнения относительно того, что до тех пор, пока Рим не будет владеть этим регионом, римлянам «нельзя будет господствовать не только в Италии, но даже чувствовать себя в безопасности в Риме»{883}.[304]

В 225 году внушительное войско, 50 000 пехотинцев и 20 000 всадников, выставленных двумя галльскими племенами, бойев и инсурбов, вновь двинулись по долине реки По и дошли до Этрурии. И лишь после победы над ними римский сенат наконец решил предпринять целенаправленные действия по завоеванию этого региона. На галльских территориях были основаны две римские колонии — в Кремоне и Плацентии, а к 220/219 году была построена Фламиниева дорога, соединявшая регион с Римом{884}. Теперь Ганнибал угрожал лишить римлян этих завоеваний. К тому же вновь восстали бойи и инсубры, наверняка подговоренные послами Ганнибала. Римские войска, отправленные подавлять восстание, потерпели поражение, не увенчались успехом и попытки возвратить стратегически важную долину реки По[305].

Карфаген должен быть разрушен

Карфаген должен быть разрушен

Хотя римские и греческие авторы предпочитали, по обыкновению, очернять кельтов, обвиняя их в нестойкости, паникерстве и непонимании воинской дисциплины, они все же признавали, что эти люди могут представлять очень грозную силу на поле боя{885}. Устрашающий внешний вид, воинственные душераздирающие вопли и свирепые молниеносные атаки могли ошеломить даже дисциплинированные и закаленные в боях римские легионы{886}. Прежде угроза кельтов Риму временами ослабевала в силу неспособности поддерживать альянсы между племенами, а более поздние греческие и римские историки дружно обвиняли их в склонности к вероломству{887}. По словам одного автора, «от рождения они отличались непостоянством, трусостью и коварством… И то, что они больше неверны карфагенянам, послужит поучительным уроком для всего остального человечества»{888}. Потенциальная опасность для римлян состояла в том, что харизматичный Ганнибал мог объединить кельтские племена. Хотя Ганнибал не доверял кельтам (говорят, будто у него имелось несколько париков и других средств маскировки, оберегавших его от предательства), благодаря альянсам с ними он получал от них и подкрепления, и передовые ударные войска{889}.

Когда Ганнибал подходил к Альпам, римский консул Публий Корнелий Сципион высадился с армией возле порта Массилии, готовясь вторгнуться в Испанию Баркидов. Сципион мог появиться там гораздо раньше, если бы его не задержали восставшие бойи и инсубры. Для борьбы с ними римляне выделили один из легионов, с которыми он должен был идти в Испанию. Сципиону пришлось набирать новый легион, и он из-за этого прибыл в Южную Галлию на три месяца позже{890}. Высадившись, Сципион отрядил 300 всадников разведать местонахождение войск Ганнибала. Его разведчики вскоре наткнулись на нумидийскую конницу, исполнявшую аналогичное задание Ганнибала. После ожесточенной схватки, в которой нумидийцы понесли тяжелые потери, римские всадники вернулись в свой лагерь и сообщили местонахождение карфагенской армии. Сципион сразу же начал преследование{891}.

Ганнибал колебался: то ли сразиться с легионами Сципиона, то ли идти дальше в Италию. Окончательное решение он принял, когда в лагерь карфагенян явились посланники от бойев, предложившие и союзничество, и сопровождение по горным тропам. Когда Сципион прибыл к месту стоянки Ганнибала, там он уже никого не нашел. Однако он не стал догонять карфагенскую армию, а вернулся в Северную Италию, чтобы защитить долину По. Для этого Сципион решил набрать новое войско и оставить значительную часть своих сил под командованием брата Гнея для вторжения на Иберийский полуостров. Как впоследствии оказалось, он поступил разумно, лишив Ганнибала возможности получать подкрепления и материальные ресурсы из Испании{892}.

Ганнибал шел к Альпам в ускоренном темпе, надеясь увеличить дистанцию между своей армией и войском Сципиона. Исходя из топографических и пропагандистских соображений, он наверняка хотел продвигаться дорогой Геракла по реке Дюранс и через Мон-Женевр, но Сципион заблокировал этот путь. Какой маршрут избрал Ганнибал, сказать трудно. Скорее всего он шел на север по реке Роне. Здесь на землях аллоброгов он приобрел ценного союзника, рассудив спор двух братьев, претендовавших на царскую власть. Новый правитель дал ему проводников, теплую одежду, провиант, и Ганнибал отправился к перевалу через Альпы.

Но наступил октябрь, близилась зима, и когда карфагенская армия готовилась начать восхождение по долине Арк, миновав прежде, очевидно, долину реки Изер, она лишилась проводников, вернувшихся домой{893}. Вопреки утверждениям Полибия Альпы тогда представляли, возможно, самое непреодолимое естественное препятствие в Европе. Один римский историк красочно описал, как весной люди, животные и обозы, скользя, сползали по тающему льду, срываясь в ущелья и пропасти. Зимой условия для перехода в горах были еще труднее. Даже на ровных местах устанавливались шесты, указывавшие предательские провалы, скрывающиеся под снегом{894}. Тем временем другие вожди аллаборгов, желая поживиться и сделать запасы к долгой зиме, устроили засады на вершинах, чтобы напасть на карфагенские колонны, идущие внизу.

Но Ганнибал разгадал их замысел. Узнав от лазутчиков, где расположились альпийские туземцы, он с отрядом отборных бойцов ночью занял их позиции, воспользовавшись тем, что они уходят спать в деревню. Когда туземцы все-таки напали на карфагенян, проходивших через теснину, Ганнибал со своим войском обрушился на них с высоты, перебив, как сообщают хронисты, множество варваров и принудив их бежать. Потом он напал на деревню и не только освободил своих людей и вьючных животных, захваченных туземцами накануне, но и завладел складом зерна и другими припасами. Спустя несколько дней к нему пришли галльские вожди, предлагая дружбу, заложников и проводников. Не веря в их искренность, Ганнибал все же принял предложения, хотя и предвидел предательство. Через пару дней галлы действительно накинулись на проходившие через теснину карфагенские войска. Ганнибал предусмотрительно выдвинул впереди колонны обозы и конницу, а в арьергарде поставил тяжеловооруженную пехоту. Нападение туземцев было отбито, но они продолжали наскакивать на карфагенян небольшими отрядами, скатывать на них с круч валуны и забрасывать камнями{895}.

Наконец после девятидневного марша карфагеняне вышли на вершину перевала. Два дня Ганнибал поджидал отставших и потом собрал все воинство, чтобы показать захватывавшую дух панораму Италии, открывавшуюся с гор, и произнести, как сообщает Ливий, вдохновляющую речь{896}. Измотанные войска нуждались в воодушевлении. Им предстоял спуск еще более крутой, чем подъем. Тропа была узкая, скользкая и местами почти отвесная, на ней не мог удержаться ни человек, ни животное.

Все-таки наступил момент, когда казалось, что экспедицию придется сворачивать и возвращаться. Перед армией зиял обрыв, превратившийся вследствие недавнего обвала в почти вертикальную стену, уходящую вниз на глубину 300 метров. Ганнибал, осмотрев пропасть, решил обойти ее, но это оказалось не менее трудным делом. Ливий так описал мучения воинов и животных:

«Страшно было смотреть на их усилия; нога даже следа не оставляла на скользком льду и совсем не могла держаться на покатом склоне, а если кто, упав, старался подняться, опираясь на руку или колено, то и эта опора скользила, и он падал вторично. Не было кругом ни колод, ни корней, о которые они могли бы опереться ногой или рукой; в своей беспомощной борьбе они ничего вокруг себя не видели, кроме голого льда и тающего снега. Животные подчас вбивали копыта даже в нижний слой; тогда они падали и, усиленно работая копытами, чтобы подняться, вовсе его пробивали, так что многие из них оставались на месте, завязнув в твердом и насквозь заледеневшем снегу, как в капкане»{897}.[306]

Положение сложилось критическое, и Ганнибал приказал расчистить снег на вершине и разбить лагерь. Он решил, что спуститься вниз можно лишь по скале, предварительно прорубив в ней тропинку со ступенями. Это мероприятие вошло в число самых знаменитых эпизодов в одиссее Ганнибала:

«На следующий день он повел воинов пробивать тропинку в скале — единственном месте, где можно было пройти. А так как для этою нужно было ломать камень, то они валят огромные деревья, которые росли недалеко, и складывают небывалых размеров костер. Обождав затем появления сильного и благоприятного для разведения огня ветра, они зажигают костер, а затем, когда он выгорел, заливают раскаленный камень уксусом, превращая его этим в рыхлую массу. Потом, ломая железными кирками растрескавшуюся от действия огня скалу, они делают в ней зигзагообразную тропу, смягчая плавными поворотами чрезмерную ее крутизну, так что могли спуститься не только вьючные животные, но и слоны»{898}.[307]

Многие детали этой истории кажутся фантастическими. Разумно спросить, где карфагеняне могли найти столько древесины, не говоря уже о реальности разогреть скалу до нужной температуры. Так или иначе, распространение подобных россказней служило определенным целям. Легенда о преодолении Ганнибалом отвесной альпийской скалы — превосходный образчик пропаганды. Она гарантировала, что его имя будет навечно связано с горами, которые он покорил. Хотя Полибий и посчитал это достижение заурядным, римляне смогли пройти через Альпы только при императоре Августе (31 год до н.э. — 14 год н.э.){899}. Альпийские свершения Ганнибала всегда интересовали и греческих, и римских писателей, предложивших самые разные теории о маршруте передвижения карфагенских войск по кручам Альпийских гор[308]. И через шестьсот лет горный массив, по которому шел Ганнибал, все еще назывался Пунийскими Альпами{900}.


Жребий брошен

Великое альпийское испытание подошло к концу, и перед карфагенской армией открылись просторные равнины Северной Италии. Героические деяния и желание ошеломить противника обошлись дорого. Поход карфагенской армии из Испании в Италию был неординарным предприятием во всех отношениях, в том числе и в плане принесенных человеческих жертв. Ганнибал уходил с Иберийского полуострова, имея 50 000 пехоты и 9000 конницы, а когда он добрался до реки Роны, у него оставалось 38 000 пеших воинов и 8000 всадников. После Альп его армия сократилась до 20 000 пехотинцев и 6000 конников{901}. Даже если первоначальная численность армии Ганнибала и была преувеличена, все равно понесенные им потери поражают не меньше, чем свершения. Конечно, надо учитывать, что в таких военных экспедициях армии теряют воинов не только в боях или из-за голода и болезней либо, как в походе Ганнибала, на горных кручах. Многие рекруты, испугавшись трудностей, лишений и опасностей, просто-напросто ударяются в бега. Как бы то ни было, Ганнибал мог поздравить себя с успешным завершением долгого и тяжелого перехода. Не так уж и сложно набрать новых рекрутов и запастись провиантом. Важнее другое. Эллинистический мир и итальянские города-государства, не воспринимавшие всерьез молодого карфагенского полководца, теперь будут относиться к нему с должным пиететом.

В преддверии битв с римлянами Ганнибал решил постращать тех, кто может оказать ему противодействие. Полководцу, видимо, показалось, что одними дарами и уговорами нельзя добиться от кельтов ни верности, ни покорности. Им надо преподать урок. Они должны понять цену враждебного отношения к карфагенянам. Когда завяжутся бои, будет поздно заниматься воспитанием северных кельтов. Для показательной кары Ганнибал избрал тавринов, осмелившихся воспротивиться карфагенской армии. Он осадил их главный город, захватил его и перебил жителей — мужчин, женщин и детей. Этой кровавой расправой он предупредил все галльские племена о тяжелых последствиях любого сопротивления карфагенскому полководцу. Но массовое избиение тавринов преследовало и другую цель: этим действием, завершавшим грандиозный переход через Альпы, Ганнибал утверждал свое право на мантию великого героя глубокой древности, который первым начал укрощать дикие племена этой земли варваров{902}[309].

Вести о том, что Ганнибал перешел через Альпы, встревожили римлян. Они отозвали из Сицилии консула Тиберия Семпрония Лонга, которому поручалось прийти на помощь Публию Корнелию Сципиону, уже продвигавшемуся к реке По, чтобы сразиться с карфагенской армией{903}. Перед битвой, которая вскоре состоялась у реки Тицин, притока По, Ганнибал устроил для своего воинства поучительное зрелище, надеясь психологически подготовить его к предстоящему кровопролитию. Он собрал галльских пленников и предложил волю тем из них, кто победит в единоборстве. Предварительно Ганнибал распорядился, чтобы с ними обращались как можно жестче, содержали в оковах и морили голодом. Для усиления привлекательности избавления от мук он приказал выложить великолепные доспехи, оружие и военные плащи, привести породистых скакунов, пообещав подарить все это победителям. Пленники с восторгом приняли предложение Ганнибала, поскольку и победа, и поражение сулили им освобождение от рабства. После завершения поединков больше жалости вызывали оставшиеся в живых узники, которым не выпал жребий участвовать в боях, а не погибшие, которых считали счастливчиками. Полибий сообщает:

«Когда этим способом Ганнибал вызвал в душах воинов желательное для него настроение, он выступил вперед и объяснил, с какой целью выведены были пленники. Для того, говорил он, чтобы воины при виде чужих страданий научились, как лучше поступать самим в настоящем положении; ибо и они призваны судьбой к подобному состязанию, и перед ними лежат теперь подобные же победные награды. Им предстоит или победить, или умереть, или живыми попасть в руки врагов, но при этом победными наградами будут служить для них не лошади и плащи, но обладание богатствами римлян и величайшее блаженство, какое только мыслимо для людей. Если они и падут в битве, сражаясь до последнего издыхания за лучшие свои стремления, то кончат жизнь, как подобает храбрым бойцам, без всяких страданий; напротив, если в случае поражения они из жажды к жизни предпочтут бежать или каким-нибудь иным способом сохранить себе жизнь, на долю их выпадут всякие беды и страдания. Ибо, говорил он, нет между ними такого безумца или глупца, который мог бы льстить себя надеждой возвратиться на родину бегством, если только они вспомнят длину пути, пройденного от родных мест, множество отделяющих их неприятностей, если они помнят величину рек, через которые переправлялись. Потому он убеждал воинов отказаться всецело от подобной мечты и настроить себя по отношению к своей доле совершенно так, как они были только что настроены видом чужих бедствий. Ведь все они благословляли одинаково судьбу победителя и павшего в бою противника его; те же чувства, говорил он, должны они испытывать и относительно себя самих: все должны идти на борьбу, с тем чтобы победить или, если победа будет невозможна, умереть. О том, чтобы жить после поражения, они не должны и думать. Если таковы будут намерения их и помыслы, за ними наверняка последуют и победа, и спасение. Никогда еще, продолжал вождь, люди, принявшие такое решение добровольно или по необходимости, не обманывались в своих надеждах одолеть врага. Пускай неприятели, как теперь римляне, питают противоположную надежду, именно, что большинство их найдет свое спасение в бегстве благодаря близости родины; зато несокрушима должна быть отвага людей, лишенных такой надежды»{904}.{905}

Позже, уже перед самой битвой, Ганнибал снова собрал воинов и пообещал в случае победы земли, деньги, освобождение от повинностей и карфагенское гражданство союзникам. В подтверждение верности своим словам он схватил одной рукой ягненка, а другой камень, обратившись с просьбой к Баал-Хаммону и прочим богам убить его, если он нарушит обещание, так же, как он предаст смерти это животное. Затем он камнем размозжил голову ягненка{906}.

Битва закончилась полным разгромом римлян. Ганнибал для усиления своего превосходства в численности и искусности кавалерии отозвал из рейда нумидийского вождя Магарбала и его 500 конников. Сципион, уверовав в способности метателей дротиков устрашать карфагенскую кавалерию, выдвинул их вперед, а свою конницу держал в резерве. Однако римским всадникам скоро пришлось вступить в бой, когда метатели дротиков отступили за их спины. Затем часть нумидийских конников обошла с фланга римскую кавалерию и обрушилась на пехотинцев, запаниковавших и бросившихся бежать. За ними вскоре последовали и римские всадники. Положение римлян стало еще плачевнее, когда тяжелое ранение получил Сципион. Ливий сообщает, что от верной гибели его спас 17-летний сын Публий, впервые участвовавший в сражении, хотя историк не исключает и менее романтический вариант спасения консула Лигурийским рабом{907}.[310]

Сципион, страдая от боли и не полагаясь более на свое малоопытное войско, приказал армии уйти из этого района. Римлянам удалось на какое-то время сдержать наступление карфагенян, разрушив понтонную переправу через реку, но Ганнибал быстро нашел другое подходящее место для сооружения нового моста. Консул, расстроенный дезертирством большого контингента галльских воинов и предательством италийского начальника гарнизона города Кластидия, решил отступить еще дальше, за реку Требия. Здесь он разбил лагерь на возвышенности восточного берега и стал ждать подкреплений{908}.

В середине декабря 218 года прибыл со свежими войсками Семпроний Лонг. Зная, что срок его полномочий истекает, а вместе с ними исчезнут и возможности прославиться, Лонг жаждал поскорее сразиться с карфагенской армией в открытом поле. Воодушевляло консула и то, что его войска смогли одолеть противника в нескольких стычках. В действительности же Ганнибал просто отходил к Требии, сохраняя силы для решающего сражения в подходящее время и в подходящем месте. Его тактические расчеты оправдались. Лонг, вдохновившись малозначительными успехами, настаивал на том, чтобы ввязаться в битву. Сципион отговаривал его, убеждал: за зиму войска лучше подготовятся к боям, а отсрочка даст вероломным галлам время для оценки последствий союзничества с Ганнибалом. Лонга не так-то легко было переубедить, а Ганнибал делал все для того, чтобы подтолкнуть римлян к атаке.

Потрафив самолюбию Лонга, Ганнибал теперь мог заманить его и в западню. Он сам выбрал место для засады на крутом склоне речного берега, поросшем кустарниками и деревьями, куда и направил тысячу всадников и столько же пехотинцев под командованием своего брата Магона. На рассвете следующего дня Ганнибал поручил нумидийской коннице перейти на другой берег реки, напасть на лагерь римлян, забросать их дротиками и отступить. В полном соответствии с ожиданиями Ганнибала Лонг приказал своим войскам преследовать уходивших обратно нумидийских конников, а затем послал вперед и основные силы. Хотя римляне переходили реку, соблюдая боевой порядок, они насквозь промокли, замерзли и к тому же были голодны, потому что их подняли до завтрака. Карфагенские же воины были заблаговременно подготовлены к битве, накормлены и грелись у костров в ожидании команд. С обеих сторон в сражении сошлись рати примерно по 40 000 человек. Численность тяжеловооруженной пехоты в центре была примерно равной, но кавалерия Ганнибала, во всем превосходившая римскую конницу, быстро обнажила фланги римской пехоты для атак. Тогда сравнительно небольшой отряд Магона ударил по римской пехоте и с тыла. Около 10 000 римских воинов смогли уйти в ближайший город Плацентою, но многие погибли у реки или в реке{909}.

Лонг успешно бежал и потом убеждал сограждан в том, что римляне потерпели поражение из-за плохой погоды. Однако мало кто поверил в его легенду{910}. Тем временем Ганнибал пытался переманить италийские города на свою сторону. Он намеренно демонстрировал разное обращение с римскими и италийскими пленниками. Если к первым полководец относился подчеркнуто жестко и содержал их на голодном пайке, то ко вторым выказывал свое расположение и даже отпускал домой. Ганнибал обычно напутствовал их такими словами: «Он пришел воевать не против них, а за них; поэтому им следует, если они хотят поступить разумно, примкнуть к нему, ибо он явился прежде всего для восстановления свободы италиков и для возвращения различным племенам их городов и земель, отнятых римлянами»{911}.

Суровая зима 218/217 года дала римлянам небольшую передышку. Как сообщает Полибий, из-за холодов Ганнибал потерял много людей и лошадей, и у него погибли все слоны, кроме одного{912}.[311] Перезимовав в Болонье, карфагеняне двинулись на юг, перейдя через Апеннины в Этрурию. Четыре дня и три ночи они шли по таким топям, что нельзя было остановиться и разбить лагерь. Сам Ганнибал передвигался на уцелевшем слоне, и во