Book: Тридевятые царства России



Тридевятые царства России

Анджей Иконников-Галицкий

Тридевятые царства России: Путевые очерки

Купить книгу "Тридевятые царства России" Иконников-Галицкий Анджей

© А. Иконников-Галицкий, 2015

© ООО «Издательство К. Тублина», макет, 2015

© А. Веселов, оформление, 2015

* * *

От автора

Эта книга – результат путешествий по России, которые я совершал на протяжении лет примерно двадцати, с 1990 года. Журналистские командировки, работа в археологических экспедициях, пешие походы со школьниками и студентами, просто поездки ради собственного интереса – позволили увидеть Россию такой, какой мало кто её мог увидеть: в бесконечном разнообразии, в необъяснимо противоречивой и неразменной её красоте. Наблюдения, впечатления, потрясения, открытия отложились в стихах и в прозе, в десятках очерков и статей, опубликованных в 1995–2010 годах в газетах и журналах Москвы и Петербурга. Не всё вошло в эту книгу: Россия – страна без границ, и рассказы о ней не имеют конца. Салехард и Белое море, Пушкинские горы и Урал, и ещё многое увиденное, принятое в душу, полюбленное – может быть, станет материалом для ещё одной книги.

А здесь – пять разных, совершенно несхожих между собою стран, пять континентов, расположенных на планете Россия. Все они скрыты от постороннего легковесного взгляда за лесами дремучими, за реками широкими, за болотами топкими, за горами высокими. Друг от друга отделены расстояниями неслыханными, тысячевёрстными. Настоящие тридевятые царства.

Всё, что я о них пишу, – правда. Всё видел собственными глазами, слышал собственными ушами или узнал у надёжных информаторов – начиная с летописца Нестора и заканчивая многочисленными моими современниками, с которыми общался в странствиях. Мои современники и соотечественники – удивительные люди. Не могу охарактеризовать их одной фразой, но знаю точно: они гораздо тоньше, умнее, добрее и благороднее, чем это может показаться поверхностному наблюдателю. Я их люблю и им верю.

Очерки, вошедшие в книгу, писались в разное время, и в них отразились разные моменты нашей быстро меняющейся жизни. В 1995 году там-то и там-то было одно, сейчас на этом же месте совершенно другое. Я не стал, за редкими исключениями, ничего менять в написанных текстах. Пусть будут такими, какими сложились: текущим свидетельством эпохи. Да, впрочем, меняется (порой до неузнаваемости) только внешнее: волны бегут по поверхности океана. А в глубине Россия остаётся той же, что и двадцать, и двести лет назад.

Какой?

Вот это-то и загадка.

Ещё от автора

Возвращаться…

Возвращаться в Россию. На запах.

Как в холодную грязную воду.

Оглядываясь на запад,

кланятися восходу.

На сухом бережку

шарить сачком – где рыба?!

К нимбу тянуть башку,

кувыркаясь с обрыва.

Возвращаться – пёс с ней,

не хочется, да и не надо.

В страну белых степей,

где листва ледяная,

где зима клонит в сон

с августа до июля,

где в каждом шкафу Гапон,

в каждой петле Иуда.

Возвращаться – к чему?

К бездне, в которой сгину.

К порванному черновику,

к перевранному гимну.

Пробуя кровь на вкус,

петь меж серпом и млатом

про нерушимый союз

морды с салатом.

Не вернусь, решено!

Лица везде чужие.

Ливнем сквозь решето,

ветром на все четыре.

Как сквозь землю Итиль,

в омут Китеж – спасайте-ка!

Ладно. Пора идти.

Заканчивается посадка.

Царство первое. Тихий свет озёрного края. Северо-Запад России

У этой страны, при всём её своеобразии, нет названия. У других краёв Земли русской есть имена: Смоленщина, Тамбовщина, Поволжье, Забайкалье, Тверская земля, Вятская земля… А этот обширный мир, включающий в себя, целиком или частично, пять субъектов Федерации – Псковскую, Новгородскую, Ленинградскую области, запад Вологодской и юг Карелии, – не имеет общего имени. В ходу безликое географическое определение: Российский Северо-Запад. В издании «Россия. Полное географическое описание нашего отечества» под редакцией Семёнова-Тян-Шанского страна эта названа Озёрной областью. Воспользуемся этим названием.

Близость к «обеим столицам нашим» и обилие старинных культурно-политических центров сыграли с этой землёй странную шутку: о ней мало знают. Не только москвичи и петербуржцы, но даже новгородцы, псковичи и вологжане в массе своей не подозревают, что стоит только отъехать на сотню-другую километров от областного центра, сойти с поезда, двинуться просёлочной дорогой через ближайший лес, за ближайшую речку – и попадёшь в иной мир, неброский и неяркий, но полный исторических воспоминаний, древних чудес и современных парадоксов. По этой стране надо ходить пешком. Тогда рождаются открытия.

Святой Георгий из Старой Ладоги. 2000 год

О русском

Мы сидим с Торой, очаровательной шведской студенткой-русисткой, на скамейке посередине Старой Ладоги, как памятник русско-шведской дружбы. Во-первых, мы пьём пиво: действие абсолютно мирное и интернациональное, равно любимое как русскими, так и шведами. Прямо напротив нас, напротив автобусной остановки и сигаретно-пивного ларька, возвышаются стены древнейшей каменной крепости на Руси. Над ними – благородные очертания кремово-белого Георгиевского собора, современника князя Игоря Святославича и похода его на половцев. А тут же, за нашей скамейкой, головой в лопухах, самозабвенно спит пьяный местный житель. Светит солнце, погода отменная. Кругом цветёт сирень. Пыль летит от дороги. Русь.

Тора примерно год вживается в русскую действительность. Хороший срок. С одной стороны, она уже чувствует и понимает нечто важное про нас. С другой стороны, Россия в целом для неё ещё – терра инкогнита. Поэтому общение с ней интенсивно и полезно. Всё время надо отвечать на вопросы. А значит, думать и задумываться. Видеть.

Мимо остановки прошли две хромоногие бабки с кошёлками. Солнце отразилось в сиянии церковного креста. Пьяный мужик пошевелился в своих лопухах, но не прервал сладкого сна. К ларьку подъехала перламутровая «ауди»; из неё выскочил мужчина в спортивных штанах, с животом и лысиной. Говоря что-то в мобильник, он сунулся в окошечко за пивом.

Тора сказала:

– Я всегда слышала, что русские как-то особенно произносят слово «русский», – (Тора говорит уже неплохо, но с сильным акцентом). – Что это значит – слово «русский» – для русских?

Я подумал и ответил:

– Знаете, Тора, каждый русский в глубине души убеждён, что кроме русского на свете больше ничего и «никакого» нет. Русский – слово прилагательное, и прилагается оно ко всему нормальному и естественному. Про явления противоестественные и ненормальные у нас говорят: «не по-русски». «Ну что это ты гвоздь как-то не по-русски забиваешь». «Не по-русски картину повесили – вниз головой».

Наши люди убеждены (я это много раз наблюдал за границей), что все в мире должны говорить или хотя бы понимать по-русски. Наш турист обращается, скажем, к египетскому арабу или к шерпу на базаре в Непале по-русски и искренне изумляется, если тот не понимает. Нерусское – это что-то странное, нереальное, в сущности, потустороннее. Нерусские люди – это те, которые не понимают. Как выходцы с того света. Чертей и мертвецов в некоторых русских диалектах называют – «ненаши».

Россия – мир «наших», русских людей – страна без границ. В сущности, её границы простираются до края мироздания. То, что всё же помещается за рубежами России, находится также и за гранью подлинного бытия. В смысле географическом у России действительно нет определённых границ. Но отсутствие ясных рубежей и пределов является также краеугольным камнем русского этнического самосознания, общественной психологии, культуры. «Заграница» – какое-то необычное слово! – воспринималась и воспринимается нами как потусторонний мир. Уехать за границу – всё равно что умереть. Вернуться оттуда – всё равно что вернуться с того света.

Пока я рассуждал таким образом, к остановке подкатил автобус. Тора показала на него пальцем и засмеялась. На запылённом автобусе, циркулирующем по разбитым дорогам между райцентром и двумя-тремя посёлками захолустного района захолустной области России, было написано не по-русски, не по-английски, а по-норвежски – что-то вроде: «Автовокзал – городская больница» и другие тексты. Автобус собрал пассажиров и уехал.

Путём Рюрика

Я давно хотел свозить Тору в Старую Ладогу. По нескольким причинам. Первое: Старая Ладога настолько стара, что может считаться старейшим городом всея Руси. В «Повести временных лет» Ладога упоминается под 860 годом в связи с призванием варягов. Отсюда двинулись на свои княжения три брата-варяга – Рюрик в Новгород, Синеус на Белоозеро, Трувор в Изборск. Более ранних дат русская хронография вообще не называет. Роль Ладоги как опорного пункта Рюрика перед овладением Новгородом наводит на мысль о возможном старшинстве её по отношению к другим северорусским городам. Раз есть Новгород, то был ведь и «старый город». Уж не Ладога ли это?

Правда, полагаться на названия всегда рискованно. Новгород фигурирует в греческих и скандинавских источниках как «Немогард» или «Невогард»: возможно, его название происходит не от слова «новый», а от слова «Нево». Так называлось Ладожское озеро в Рюриковы времена, а Ладожским оно стало именоваться впоследствии – по городу Ладога. «Старой» же Ладога стала только при Петре. За девять столетий, прошедших от времени возникновения Ладоги до петровских времён, вода на всём севере Европы отступила довольно значительно. Нево из глубокой морской лагуны окончательно превратилось в озеро, и протока, соединявшая его с Балтикой, стала рекой Невой; устье Волхова, вливающееся в простор Ладожского озера, удалилось от стен Ладоги. Поэтому Пётр и заложил у нового, топкого устья Волхова Новую Ладогу. А та – сделалась Старой Ладогой, заштатным городком, почти деревней, «населённым пунктом сельского типа».

Добираться сюда непросто, и это тоже было поводом съездить. То есть, конечно, просто – для нас, русских. Электричка из Питера до Волховстроя идёт три часа. Если идёт. Автобус от Волховстроя – минут двадцать. Мы поехали более сложным путём: на автобусе по Мурманскому шоссе до моста через Волхов – это ровно посередине между Старой и Новой Ладогой. Оттуда, по всем данным, тоже ходит автобус. Есть расписание. Я говорил Торе: «Проверим, можно ли в России верить расписанию». Разумеется, автобус не пошёл. И мы двинулись по трассе пешком.

Россия – страна непредсказуемых расстояний.

Дорога – нетрудная и по погоде приятная – идёт вдоль Волхова. Сам он, правда, не виден за полями и прибрежным кустарником. Кругом – плоская, как стол, Приладожская равнина. Так тянется она неведомо сколь далеко – на юг, на восток, на северо-восток. Иностранцы не могут поверить, что в России нет гор. Тора спросила меня: где здесь ближайшие горы. Я ответил:

– У вас, в Швеции.

– А в России?

– Урал и Кавказ.

– Сколько до них километров?

– Примерно две с половиной тысячи. Ах да, есть ещё Хибины, до них – полторы.

В то, что Россия – равнина, не могла поверить не только скандинавская студентка Тора, но и византийский император Константин Багрянородный, уроженец Константинополя. В книге «Об управлении империей» он пишет о Руси и, в частности, о том, что русские славяне строят лодки из леса, который рубят «у себя в горах».

Видимо, где-то здесь эти «горы» и расположены. Древние славяне действительно строили лодки и без них не мыслили себе жизни, потому что жили по берегам рек и озёр. Реки были и дорогами (других не существовало), и источником пищи. Все славянские поселения вытягивались по их берегам. А в стороне от магистральных речных путей, в лесных дебрях жили угро-финские жители, известные колдуны: карелы, чудь, весь, меря, ижорцы. Отношения между славянами и финно-уграми оставались мирными, потому что друг другу они не мешали. Лесовики занимались охотой и подсечно-огневым земледелием в лесных чащобах. Славяне пахали пойменные земли, ловили рыбу и вели торги по мере скромных сил. Так, по рекам, дошли они до севера, до Нево.

Ладога, древнейшие археологические слои которой датируются концом VIII – началом IX века, была, по-видимому, самой северной точкой расселения самого северного славянского племени – ильменских словен. Крупные поселения, как правило, располагались на крупных реках. А Волхов был крупной рекой. И не только потому, что вода в нём стояла выше, чем сейчас. Но и потому, что он был частью знаменитого магистрального пути «Из варяг в греки», по значению в жизни тогдашней Евразии сравнимого разве что с Великим шёлковым путём. Славянам, поселившимся здесь двенадцать столетий назад, и повезло, и не повезло. Повезло, потому что балтийско-днепровская торговля быстро сделала их сравнительно культурными и сравнительно богатыми. Не повезло, потому что с северо-запада этим же путём и в это же время пришли серьёзные люди – норманны. Викинги. Варяги. Скандинавы. Шведы. Дальние предки нашей Торы.

Всё меняется в этом мире! Сейчас Европа боится русских. Особенно боятся шведы: их мало, и они наши соседи. Тысячу лет назад если кто кого и боялся, то наши предки – предков шведов. Боялись примерно так, как теперь мирный новгородский или тверской обыватель боится рэкетиров. Отношения между варягами и славянами строились «чисто» по принципу рэкета, «в натуре». Славяне работали и торговали, получая относительно неплохой доход. Но тут приходил свейский, данский или готский конунг с «братвой» – дружиной – и… Впрочем, славяне и сами понимали, что надо делиться: не то придёт другой насильник, ещё хуже. А с этими, в принципе, можно договориться. И «крыша» хорошая. Лесных «чухонцев» славяне и варяги, надо думать, облагали данью совместно.

В середине девятого века скандинавы стали оседать, пускать прочные корни на севере Руси. Об этом свидетельствуют археологические памятники: погребения, утварь, оружие – скандинавского или смешанного скандинавско-славянского происхождения. Скандинавские и славянские материалы соседствуют в археологических слоях Старой Ладоги этого времени. Поселение становится совместным, двуединым. Видимо, «деловые» варяжские конунги утвердились здесь раньше, чем где бы то ни было в Восточной Европе.

Именно в качестве надёжной «крыши», надо полагать, призвали новгородцы к себе Рюрика «володеть и княжить». На момент призвания он уже «володел» Ладогой.

Приходится думать, что беспокойным было здешнее население. Первое обиталище варяжских воинов, следы которого археологи обнаружили в двух шагах от нынешней Староладожской крепости, было разорено и сожжено – очевидно, местными жителями. Да и в последующие века оружие в их домах не ржавело впустую. Этот загульный дух пережил все столетия и ещё раз восторжествовал в советское время. Если помните, было такое понятие – «сто первый километр». Старая Ладога – одно из ближайших к Питеру населённых мест, расположенных за сто первым километром. В советское время здесь селились отбывшие срок, те, кому статья не позволяла получить питерскую прописку. Бичи. Впрочем, варяги тоже для своей эпохи были чем-то вроде бичей.

Змея и крест

Дорога повернула. Прибрежные заросли отодвинулись, открыв высокий обрывистый берег. Блеснул Волхов. У излучины реки, между нею и дорогой, на возвышенном открытом месте явились нам погребальные курганы древних конунгов – северный аналог египетских пирамид.

Это – ближайшая к озеру окраина Старой Ладоги. Цепочка курганов, выпуклых, как боевые шлемы невиданных богатырей, тянется отсюда вдоль Волхова, с севера на юг. Самый большой курган (излюбленное место тусовок местной молодёжи, о чём свидетельствуют следы костров, бутылки и обрывки фантиков от мороженого) по традиции именуется «Олегова могила». Здешняя легенда гласит, что именно на это место пришёл «вещий» объединитель древнерусского государства, дабы увидеть кости коня своего. «И прииде на место иде же беша лежащи кости его голы», – повествует Нестор. «И въступи ногою на лоб; и выникнувши змия изо лба и уклюну его в ногу. И с того разболеся и умре». И был похоронен, и над могилой его насыпали курган шириной метров тридцать и высотой десять.

Едва ли это так, ведь Олег задолго до смерти перенёс свою столицу на юг, в Киев, а в последний год жизни добирался и до Константинополя. Но факт, что в кургане был похоронен конунг, и, судя по размерам сооружения, – конунг выдающийся. Легенды путают имена, но сохраняют сюжет и идею истории. Конь ведь тоже не просто легенда: известно, что конунгов хоронили вместе с любимым конём. Может быть, это могила Рюрика?

Здесь, у курганов, мы расположились на отдых над высоким берегом серьёзного Волхова. Здесь место особое: и дышится, и думается здесь по-особому. Как будто нет ни времени, ни пространства, а ты просто летишь в высоте над звёздной рекой, и Олег и Рюрик рядом с тобой, живы, помнят. Спят они со своими дружинами под куполами великих курганов.

С этого места хорошо видна вся Старая Ладога. Успенский собор, крепость, Георгий, Никольский монастырь на дальней, южной окраине посёлка. Ближе всего к нам, на холме, – белый, как сахарная голова, храм Иоанна Предтечи с пятью зелёными куполами и шпилем колокольни. Это – единственная действующая церковь Старой Ладоги[1], сооружение XIII–XVII веков, и при этом не в меньшей степени творение её недавнего настоятеля, отца Евстафия.



Отец Евстафий – колоритная личность, большой оригинал и в настоящем смысле слова подвижник. Говорят, что когда-то он учился на философском факультете ЛГУ. Потом ушёл в монахи. В начале девяностых он взял безнадёжный староладожский приход. Безнадёжный потому, что верующих в Старой Ладоге, кроме нескольких бабушек, не было: был музей и были жители «сто первого километра». И ещё потому, что храм хоть и числился памятником под охраной государства, выглядел настоящей руиной. Помню ещё с семидесятых годов, как стоял он с покосившимися куполами, без крестов, опутанный сетью поседевших от времени строительных лесов, как паутиной.

В середине девяностых я приезжал к отцу Евстафию со своими учениками, старшеклассниками, довольно большой группой. Евстафий поселил нас прямо в церкви, в трапезной, сорганизовав в одном её углу широкий настил из досок. Тогда церковь уже действовала, правда, только маленький придел. Но приход уже сложился, жизнь в храме и вокруг кипела строительством, шевелилась. Стены трапезной были недавно расписаны. Как раз над нашим лежбищем помещалась фреска «Тайная вечеря». За столом благочестиво склоняются Христос и апостолы, а Иуда – с западного, дальнего от алтаря края, сидит, воровато отворотясь, прижимая к сердцу мешочек с деньгами. Ещё чуть западнее к стенке примыкает печка, и за печкой изображён бесёнок: чёрно-красными угольными глазёнками он гипнотизирует Иуду и подманивает к себе чёрной лапой.

Напротив этой поучительной фрески, в углу, стоял (и, кажется, до сих пор стоит) предмет не вполне церковный: старинное пианино. Три вечера, что мы провели в гостях у Предтеченской церкви, наша девушка играла на нём Шопена и Свиридова. И отец Евстафий в своей монашеской мантии, с длинными, ниже плеч, волосами и худым подвижническим лицом, приходил, садился, слушал, склонившись точно так же, как апостолы на фреске.

Но мы с Торой Евстафия не застали. В трапезной хозяйничали две женщины в платочках. Нам неохотно сообщили, что отца настоятеля отсюда перевели. Куда? Не знают. Видно, не поладил с начальством. Мы отдали поклон и пошли своей дорогой.

На белом коне

Дорога эта, если идти к центру посёлка, проходит мимо Успенского собора, чудного памятника благородной новгородской архитектуры XII века, сквозь строения бывшего Успенского женского монастыря. В нём какое-то время содержалась полумонахиней нелюбимая жена Петра Великого, царица Евдокия. Говорят, что монастырь штурмовал Суворов. Командуя расквартированным здесь Суздальским полком, он однажды затеял озорство: приказал солдатам, якобы ради отработки боевых навыков, штурмовать низенькую (метра два) оградку женского монастыря. Скандал был большой, дошло до императрицы. Утверждают, что именно по этому поводу, в ответ на высочайший выговор, Суворов отшутился: «Тяжело в учении – легко в бою». Двусмысленная фраза понравилась императрице, а Старая Ладога подтвердила свою репутацию буйного, хулиганского места.

От пролома в южной стене монастыря начинается удивительная улица. Она ведёт к центру посёлка, к тому месту, где более двенадцати столетий назад возникло первое поселение при впадении в Волхов речки Ладожки. Никто никогда не скажет про эту улицу, что она – особенная. Домики. Огороды. Куры бродят. В общем-то, кругом бедственный беспорядок, который так любят выставлять напоказ маленькие «населённые пункты» России. На некоторых домах сохранились номера с надписью «Краснофлотская». На других – более новые, с восстановленным дореволюционным названием: «Варяжская». Варяжской эта улица стала называться не со времён Рюрика, а со времён Рериха. С того времени, когда при участии великого художника-световидца в Старой Ладоге были проведены первые раскопки.

А между тем это – самая старая улица Северо-Восточной Европы. И, пожалуй, всей России. Заложенные археологами шурфы показали, что точно так же улица проходила и дома стояли по крайней мере с десятого века. Полагаю, что в жизни этой улицы за тысячелетие мало что изменилось. Разве что три вещи появились: печки вместо очагов, асфальт и электричество.

В крепости, за её отреставрированными стенами и башнями, – чудный Георгиевский собор. Он стоит на самом краю обрывистого берега, похожий на ангела, собирающегося взлететь в светлое небо над Волховом.

Пока мы с Торой ходили по крепости, дяденька, лежащий головой в лопухах, очухался и теперь уже сидел на нашей скамеечке в окружении живописной группы мужчин с несколько одутловатыми и даже чуть синеватыми лицами. В их одежде наблюдалась некоторая случайность – оторванность пуговиц, засаленность пиджаков и брюк, отсутствие отчётливой обуви. Мужчины о чём-то оживлённо разговаривали и что-то выпивали. Существо в юбке, несколько похожее на женщину, переправившись через дорогу, присоединилось к этой компании. Впрочем, ненадолго. Погода по-прежнему была прекрасна, но где-то на краю неба собиралась гроза. Изредка по дороге, пыля, проезжали легковушки. Надо думать, по этой же дороге так пылили транспортные средства в незапамятные времена.

Только что мы вышли из сумрака и холода Георгиевского собора. В его белоснежных стенах, под куполом, под арочными сводами парят ангелы и святые. Силы Небесные на крыльях своих несут небо, уходящее куда-то в подкупольную бесконечность. Праведники и пророки глядят в глубину человеческого существа – несказуемо как: страшно и добродушно. И из ниши бокового нефа выезжает на белом златогривом коне святой Георгий Победоносец. Тонкий, сильный, гармоничный, нерушимый. И пронзает своим молитвенным копием маленького красного крокодильчика, лежащего у ног его коня. Вечная одухотворённость, невыносимая осмысленность сотворённого Богом мира звучит в тусклых красках и тонких прорисях фресок, в белых стенах и в бесконечно высоком куполе, которым по человеческому счёту восемьсот лет, а по-настоящему нет времени и границы.

И мы с Торой поворачиваем к автобусной остановке и идём пить пиво.

У начала Руси. 2002–2003

Богатырские могилы

Про великие пирамиды Египта знают все. Про то, что самые большие погребальные памятники древних славян расположены в трёх-четырёх часах езды от Питера, знают только специалисты-учёные да местные жители. Есть такая железнодорожная станция в Новгородской области – Передольская. От неё в нескольких километрах, возле дороги, ведущей на Лугу, – огромные рукотворные холмы, прямо-таки горы. Специалисты называют их «сопками». Это и есть древнеславянские «пирамиды».

Попасть туда просто: сел на поезд Петербург – Великие Луки, и через четыре часа на месте. Но нормальные герои всегда идут в обход и при этом совершают множество «открытий чудных». Мы шли кружным путём: от города Луги, райцентра Ленинградской области, до деревни Мерёво, что при дороге Луга – Оредеж. Там, в сосновом лесу за бывшим пионерлагерем, дремлют погребальные сооружения ещё более древние, чем славянские сопки. В них сокрыли своих предков жители дремучих чащоб, народ, именуемый в древнерусских источниках «водь». Говоря по-научному, народ этот принадлежал к балтийско-финской группе финно-угорской языковой семьи. А если сказать по-простому, старинная водь состояла в близком родстве с нынешними эстонцами, ижорцами и вепсами.

Древнее население нашего Северо-Запада было неоднородным по этническому составу и по образу жизни. Архаичные угро-финские племена жили в лесах, в стороне от рек и озёр, в убогих с виду хижинах-полуземлянках, топившихся по-чёрному, крытых дранкой, а то и хворостом. Лес давал им пищу и все нужные для жизни материалы. Земледелие их было тоже лесным: в школьных учебниках оно определяется как «подсечно-огневое». Расчищали участок в лесу, потом его выжигали, а потом, через год-другой, когда образуется насыщенный золой и органикой почвенный слой, рыхлили и засевали. Процесс очень трудоёмкий, но обеспечивавший хорошие урожаи. Своих мёртвых древние лесные земледельцы хоронили в сосновых борах, светлых и сухих. Могилы, столь же скудные, как и жилища, окапывали неглубоким рвом; сверху делали невысокую насыпь. Такие сооружения встречаются в сосновых лесах Псковской, Новгородской областей, на юго-западе Ленобласти. Посетитель леса, грибник или отдыхающий, скорее всего, не заметит их, а если и заметит, то едва ли догадается, что перед ним древняя могила.

Славяне начали проникать на эти земли в VIII веке и заняли иную экологическую нишу – по берегам рек и озёр, в плодородных поймах и поозерьях. Лет триста, если не больше, те и другие жили бок о бок, по-видимому, не смешиваясь или почти не смешиваясь между собой. И погребальные сооружения славян, куда более приметные, нежели угро-финские, расположены всегда на открытой местности или в невысоких лесочках поблизости от воды.

С X–XI веков ещё два типа погребений появляются в этих краях: варяжские, богатые сопроводительным инвентарём, и христианские, похожие на наши, современные. Их появление свидетельствует и о движении скандинавов-варягов, и о наступлении высокоразвитой культуры – византийско-христианской. Из смешения всех этих компонентов и образовалась Древняя Русь. На пути от Мерёва к Передолу – это километров 40–50 – есть памятники всех четырёх типов. Интересное место: граница Ленинградской и Новгородской областей, граница культур, эпох, племён…

В том, что это граница настоящая, а не выдуманная, мы убедились скоро. От Мерёва (это ещё Ленобласть) нам надо было пройти к деревне Чёрной Новгородской области, откуда путь лежит на Удрай – Батецкую – Передол. Карта уверяла нас, что тут есть дорога, через лес, километров двенадцать. Мы пошли по карте. На опушке леса, где дорога разветвлялась на непредвиденные нити, работали трактористы. Подхожу, спрашиваю, как пройти на Чёрную.

– Какую Чёрную? Тут никакой Чёрной нет, – говорит один.

– Не, – перебивает другой, – есть такая Чёрная, там, за лесом. Но вам туда не пройти, там – мох.

«Мох» по-местному значит «болото». Мы всё-таки рискнули, пошли дорогой, что вела в лес – и с ней произошло то, что часто случается с дорогами в России: она стала исчезать. Колея потерялась в подлеске; появились лужи, кочки… И мы, действительно, попали в «мох». Вот, оказывается, какова граница между Ленинградской и Новгородской областями. Её не выдумали, она есть, и была всегда, и представляет собой полосу чащ и болот, настолько труднопроходимую, что жители деревни Жеребут Лужского района Ленобласти имеют о деревне Чёрной Батецкого района Новгородской области представление такое же смутное, как о Тридевятом царстве. А расстояние-то всего – 12 километров.

«Мох» мы всё же преодолели. Правда, с пути сбились и в топь попали. Видно, эта дорога существовала издавна, да была заброшена. Местами на болотах попадалась старая, прогнившая гать. Местами – открытые участки посерёд леса, со следами вспаханных борозд. Прошли мы несколько чащоб и опушек, несколько болотистых полос. Змеи выползали нам навстречу, на болотные кочки. Они, видимо, служат тут хранительницами границ – со времён князя Олега. В конце концов замаячили впереди столбы электропередач и крыши домов деревни Чёрная. Мы вышли в страну Новгородскую. На верхушке старого засохшего дерева, что напротив колодца, при главной деревенской улице – тележное колесо; на колесе – гнездо, в гнезде аист. Это тоже географическая примета: севернее границы с Ленобластью аисты почему-то не гнездятся[2].

От Чёрной довольно далеко топать до деревни Удрай. Заночевали на полпути, при озере дивной красоты. Название этого места, наоборот, Белая. И рядом, во влажном и низкорослом лесочке, прячется творение древних: искусственный холм, служивший некогда крепостью для жителей окрестных селений. Такие укреплённые холмы существовали в дославянские времена. Учёные определяют их как городища-убежища. Но, честно говоря, побывав там, я проникся убеждением, что они играли не только оборонительную, но и культовую роль. Уж больно высока трава вокруг, больно обильно цветение, больно широки магические листья папоротников. Таинственное, колдовское место. Не иначе – справляли тут древние лесовики – водь – свои загадочные обряды-волхвования.

А в Удрае – памятники другого рода. На окраине деревни высится славянская сопка. Неподалёку от неё – странный погребальный комплекс, раскопанный питерскими археологами лет двадцать назад. Он не похож ни на славянские, ни на угро-финские могильники. Под насыпью – каменные стены-выкладки, оружие в погребениях. Попадаются вещи с христианской символикой, например, так называемые змеевики: металлическая бляшка, на которой с одной стороны изображён крест, а с другой – змея. Очевидно, это могильник смешанного славяно-варяго-христианского происхождения. Между прочим, один из древнейших погребальных памятников Северо-Запада, свидетельствующий о распространении здесь христианства и о становлении государственной власти.

Кажется, здесь откопали археологи нетленные мощи: часть женской руки в серебряном змеевидном браслете. Серебряная змейка сохранила кожные ткани от разложения. Удрай – место змеиное. Когда здесь работали археологи, то, помнится, к концу сезона, при снятии лагеря, в каждой палатке обнаружили по змее. Ползучие гады вели себя тихо, тактично. Никого не кусали. Не шумели. Право же, идеальные соседи.

До станции Передольской мы добрались уже ночью, впотьмах. Впереди и внизу заблестела река Луга. Прошли кладбище. Слева на опушке леса что-то огромное выдвинулось из ночной тьмы. Древнеславянское погребальное сооружение. Сопка Шум-Гора. Самая большая во всём славянском мире.

Действительно, сооружение, сравнимое по размерам с египетской пирамидой средних размеров. Высота её – около пятнадцати метров. Диаметр – метров семьдесят. Насыпана ступенчато – уступом. На уступе растут высокие деревья. Склон крутой, карабкаешься наверх пыхтя, а спускаешься едва ли не кубарем. Где-то посередине этой мощной земляной насыпи были сокрыты останки умерших вождей. В те времена славяне покойников своих не зарывали в землю, а сжигали. Пепел помещали в большие керамические сосуды, а сосуды закладывали в середину земляного кургана. Конечно, совершалось всё это в ходе непростого и, судя по размерам курганов, длительного погребального ритуала. Сама сопка строилась надёжно, прочно. В основе её сооружалась каменная конструкция в виде кольца со сложным внутренним рисунком. Возможно, это был символ солнца, или мироздания, или загробного мира. Это же каменное кольцо держало насыпь, не позволяло ей развалиться. При создании кургана, при свете погребальных костров, совершались поминальные пиршества – тризны.

Впрочем, славянское это сооружение или скандинавское – сказать трудно. Видимо, оно было построено уже тогда, когда оба компонента слились в один, именуемый Русь. Похоронен в нём был какой-то великий витязь. Местные жители, конечно, верят, что это сам Рюрик. И утверждают, что если приложить ухо к камню, лежащему на вершине Шум-Горы, можно услышать звон. То звонят колокола города, ушедшего под землю.

Создатели передольских «пирамид», или их близкие потомки, жили неподалёку. В соседней деревне сохранились остатки городища, которое археологи датируют X–XII веками. Это поселение, типичное для эпохи образования Древнерусского государства. Большой холм, на вершине которого – остатки земляных валов; когда-то был и частокол. Внутри, по-видимому, находился центр княжеской администрации. В те времена такие центры называли «погостами». Княжеская власть была чужой, внешней, её носители – чужаки, «гости»; отсюда и название – «погост». У подножия холма и под защитой расположенной на нём мини-крепости – селение, «посад». Земля тут чёрная, в отличие от окружающих серо-подзолистых почв: это многовековой культурный слой. Возможно, что это селение над рекой Лугой, на месте коего сейчас тихой жизнью живёт деревушка Подберезье, основала сама княгиня Ольга. В древней летописи сказано, что она «устави по Мсте повосты и дани и по Лузе оброки и дани», то есть установила погосты по рекам Луге и Мсте.

Километрах в пятнадцати выше по течению Луги – ещё одно городище, у деревни Косицкое. Холм выше и просторнее, чем в Подберезье. Места, как видно, издревле густо населённые. Правда, река Луга за столетия сильно обмелела. Глядя на её заросшее водной травой русло, хочется представить, как по тёмной воде проплывала длинная лодка, а в ней на помосте рядом с гребцами сидела женщина в длинной, шитой золотом одежде, в шапке и платке, с суровым, властным лицом. Княгиня Ольга.

Лирика и эпос Славенского озера

Таинственное и прекрасное место – район озера Самро, что между Сланцами и Лугой. Один из тех краёв, куда надобно не идти или ехать, а «попадать».

Вот когда бродишь с рюкзаком по олонецким, вологодским или там карельским долам и весям, то обращаешь внимание: местные жители не говорят «идти»; они говорят «попадать».



– Здравствуйте, скажите, как бы мне на Сидозеро добраться?

– Сидозеро? Сидозеро! Далёко. Это так попадать надо…

Даже есть у них такое слово: «попажа»:

– Ой, туда худа попажа! Километров сорок, и всё мох (т. е. болото)… Разве зимой только…

На Самро раньше ходил автобус из Питера, три, кажется, раза в неделю, а теперь – не знаю, ходит ли. Другой путь: на лужской электричке в Толмачёво, оттуда ехать до посёлка Осьмино на автобусе, а там ещё на автобусе, местном, или на попутках до деревни Самро, покоящейся на заросшем тростником берегу обширного озера. Однако интересно выйти, не доезжая километров двух до Самро, на остановке «Полоски» и, пройдя немного назад, свернуть с трассы по мирной полевой дороге. Там недалеко увидите несколько странных холмов посреди густых зарослей, образовавшихся на заброшенном поле. А дальше – лесочек. А в лесочке – озеро прячется, маленькое, продолговатое, невероятно тихое.

Холмы эти – погребальные сооружения древних славян. А озерцо так и именуется до сих пор: Славенское. Рядом с ним славяне поселились очень давно, придя сюда почти тысячу лет назад, о чём свидетельствуют изученные археологами фрагменты древнего поселения. И сопки тоже – наследие тех времён.

Всё кругом странное, загадочное, по крайней мере вечером, в сумерках. Как-то раз шёл я по этому полю, свернув с грунтовки к берегу озера. Прозрачный вечер после прекрасного светлого июньского дня. Вдруг – как-то стремительно, минут за пять-десять – небольшая тучка, висевшая в небе у меня над головой, спустилась и легла на поле. Сопки мгновенно потонули в тумане, исчез и край леса, и вообще все ориентиры. В плотной влажной мгле ничего не видно стало на расстоянии вытянутой руки. Высокая трава мгновенно намокла, как после проливного дождя. Я брёл в ней, спотыкаясь, не ведая куда, будто по пояс в воде. К счастью, скоро упёрся в склон сопки, от которой до палаток наших, стоящих на краю леса у озера, оставалось метров двадцать. Доковылял.

Между прочим, исследовали сопки и древнее поселение у Славенского озера – дети. Не простые дети, конечно, а «археологические». В восьмидесятых годах здесь работала экспедиция археологического кружка Ленинградского дворца пионеров под руководством двух прекрасных археологических дам: Тамары Жегловой и Надежды Платоновой. Из того поколения кружковцев-экспедиционников несколько человек выросли в профессиональных археологов. Так что раскопки у заколдованного озера велись с юношеским энтузиазмом, но на солидном научном уровне.

Лет десять назад в Питере в издательстве Академии общественных связей вышла прелюбопытная книга – «Археология и не только». Речь в ней – об истории дворцовского археологического кружка, основанного совсем тогда молодым археологом Алексеем Виноградовым в 1970 году. Об экспедициях – в Ленобласть, в Хакасию, в Туву, в Казахстан, в Монголию, во Францию… И обо всём множестве культурных и социальных явлений, которое из этого кружка выросло. Есть там и воспоминания об экспедиции на озёра Славенское и Самро. Глубже всех, наверно, прониклась духом здешних холмов и перелесков Тамара Жеглова. Про Славенское озеро и лес вокруг него рассказывает она очень точно:

«Место это было какое-то странное, в сумерках становилось жутковато. Курганы, заросшие высоким сочным папоротником, толстые старые берёзы. На противоположном берегу длинного и очень узкого озера находился почитаемый родник. Ветви всех деревьев на подходах к нему были увешаны обрывками разноцветных тряпочек. От родника по берегу вверх тропинка выводила к средневековому каменному кресту, стоявшему в зарослях возле жальника[3]. Комплекс, который исследовался, включал в себя длинные курганы и древнерусские погребения. По склону тянулась скудельница – средневековая братская могила».

Почтение к месту сему было пронесено окрестными жителями через Средневековье (чему каменный крест свидетель) и сохранилось до сих пор: ленточки, навязанные на ветках у родника, трепыхаются на ветерке и ныне. Чтобы попасть к святому источнику от того места, где раньше стоял археологический лагерь, нужно в замшелой чёрной лодке-долблёнке пересечь абсолютно неподвижную поверхность озера. Набрать родниковой воды и вернуться. Чтобы в наступающей – как бы выползающей из чащи – ночной тьме разглядывать бесчисленные огоньки светляков.

В нескольких километрах от Славенского озера у лесной дороги на пригорке – часовня. Её сторожат огромные ели, возвышающиеся своими тёмными головами над окрестным лесом. Несколько лет назад часовня стояла заколоченной, крест на ней покосился. Теперь она отреставрирована, крест поправлен, на окошках занавески, сквозь которые видны иконы.

Святость прорастает сквозь время.

Тиверские броды

Кто бы подумал, что в такие дебри можно забрести на Карельском перешейке, в семидесяти километрах от Северной столицы! Шли по дороге, хорошей, торной; прошли мимо жилья, затерянного в лесу. Около сарая, почуяв нас, забегала, тявкая, собачонка; невзрачного вида мужичок замахал в нашу сторону руками и прокричал что-то невнятное. И вот после этой встречи дорога стала исчезать.

Существует мнение, в роковой ошибочности коего убеждаешься всякий раз, когда отправляешься пешком по лесам и полям родного Северо-Запада. Якобы каждая дорога куда-нибудь ведёт. Дороги в наших дебрях сплошь и рядом имеют обыкновение из торных и ухоженных постепенно превращаться в узкие тропки, теряться среди деревьев и болот, пропадать самым неожиданным образом. Так оно и тут случилось. За хутором путь сначала был широк; по краям виднелись даже остатки старых дренажных канав. Потом дорогу пересекла полузаросшая просека, за которой виднелся широкий просвет. Мы упёрлись в старую вырубку. Если кто не знает, что такое старая вырубка, объясняю: это пространство, ухабистое от полуразвалившихся пней, заросшее мелколиственной растительностью так плотно, что сквозь неё нужно продираться, напрягая все силы. А по краям вырубки – полосы заболоченной земли, нагромождённые вдоль и поперёк полусгнившие стволы поваленных деревьев. В этой заросли дорога потерялась окончательно.

Рискуя поломать ноги, перебрались через замшелые лежачие еловые стволы. Дебрь глухая, никакого признака человека. А это что? Несколько десятков мощных деревьев растут в ряд, как по линейке вытянулись. Так обсаживали дороги, ведущие к жилью, довоенные владельцы здешних хуторов – финны. Действительно, за хвойными рядами – холм; при ближайшем рассмотрении – фундамент. По размерам судя, не хутор, а хозяйственное строение. Вокруг ограда выложена из массивных валунов. Всё заросло травой и кустарником, черёмуха и несколько корявых яблонь выглядывают. Финны обязательно сажали черёмуху рядом со своими постройками.

Конечно, сюда и вела когда-то обозначенная на карте дорога. Но теперь её нет, порвала свою нить Ариадна. Надо идти назад. Повернул, пять шагов сделал… Вот это есть не что иное, как свежий след медведя. Да уж, не думал, что в двадцати километрах от станции Громово водятся такие звери! Стало сразу как-то неуютно: медведь явно где-то близко, след его свеж. В общем, отступать надо, продираться сквозь вырубку обратно к тому покосившемуся жилищу со стариком и собакой.

В сии места мы отправились не просто так, а ради исторической науки. Дело в том, что как раз здесь, по реке Вуоксе, по её извилистому течению между современной деревней Васильево и Приозерском, проходила когда-то государственная граница, разделявшая русские и шведские владения на Карельском перешейке. Место это было оживлённое. По крайней мере, с XI века через реки и озёра перешейка пролегал бойкий торговый путь, ответвление того, знаменитого, «из варяг в греки». Соперничество за владение этим путём между новгородцами и шведами началось тогда же. Всех подробностей борьбы мы не знаем; известно, что по договору 1323 года удалось перешеек поделить: восток, прилегающий к Ладожскому озеру, остался за Русью; приморский запад – за Швецией. К этому времени здесь уже существовало русское население, и, судя по археологическим данным, количественно сравнимое с исконным карельским. Так что неправы те, кто считает территорию Карельского перешейка как бы нерусской: славяно-русский этнический компонент появился здесь тысячу лет назад – срок, достаточный для того, чтобы обжиться.

Мир, заключённый в 1323 году, оказался недолговечным. Борьба, проявлявшаяся во взаимных набегах и пограничных стычках, вскоре возобновилась. Шведы наседали, новгородцам приходилось туго. После 1478 года, после присоединения Новгорода и всех новгородских владений к Московскому государству, в дело вмешался великий государь Иван Васильевич. Москва перехватила инициативу. Несколько лет продолжались военные действия на Выборгском направлении. По новому мирному договору граница – на следующие сто лет – пролегла по Вуоксе; шведскому Выборгу противостала крепость Корела (нынешний Приозерск). А в одном из самых узких мест Вуоксы в качестве передового форпоста было поставлено земляно-каменное укрепление, именуемое в русских источниках Тиверским городком, или Тиверском. Место для этой крепостцы было выбрано подходящее: здесь Вуокса, сжимаясь в ширину, делает крутой поворот: проходящие по реке лодки никак не минуют каменистый холм, на котором стояло укрепление. Здесь же, чуть ниже по течению, есть броды, по которым Вуоксу удобно переходить. Тиверский замок контролировал водные и сухие пути на подступах к Кореле.

Современная асфальтовая трасса Громово – Мельниково перерезает развалины Тиверска буквально пополам. Вон Вуокса, мост; за мостом – деревня Васильево; перед самым мостом – полянка; на полянке небольшой памятный знак. Справа и слева от асфальта невысокие валы расходятся, образуя вытянутый в восточно-западном направлении овал. В нескольких местах каменная кладка расчищена от земли (следы археологических раскопок), видно даже некое подобие казематов. С северной стороны валы переходят в крутой каменистый откос берега: внизу среди деревьев шумит Вуокса. Вот вам и Тиверск.

Эта крепость простояла лет двести. Впервые упоминание о ней встречается в летописи под 1404 годом; спустя семь лет её разрушили шведы; потом, уже при московских властях, пришлось отстраивать заново.

XVI столетие было временем активной русской колонизации Восточной Прибалтики и Приладожья. Под защитой тиверско-корельской укреплённой линии появлялись русские деревни. К концу века на русской половине Карельского перешейка насчитывалось более десятка церковно-административных единиц – погостов; православное население достигало двух-трёх десятков тысяч человек – русских и карелов; финнов-суоми и тавастов-яам и («сумь» и «емь» русских летописей) было совсем немного. В конце Ливонской войны и потом во время Смуты земли эти были завоёваны и сильно разорены шведами. Уничтожено свыше двадцати православных церквей. Почти всё уцелевшее русско-карельское население ушло, его место заняли лютеране-финны. С этого времени Карельский перешеек стал частью управляемой шведами Финляндии. Когда по Ништадтскому миру, увенчавшему в 1721 году Северную войну, территория Ингерманландии (в том числе и Корела) были возвращены под скипетр русского царя, здесь уже полностью господствовало финское население и финское хуторское хозяйство. Корела, переименованная в Кексгольм, ещё лет сто служила России в качестве крепости, а Тиверск восстанавливать не было надобности. Тем более что Вуокса обмелела (особенно после того, как её воды прорвали гранитную перемычку у нынешнего Лосевского порога, излюбленного места петербургских байдарочников) и сделалась несудоходной. Развалины замка заплыли землёй, заросли травкой и кустарником.

От бывшей крепости, от моста у деревни Васильево, грунтовка идёт так: с одной стороны берег Вуоксы; с другой почти сплошной линией новенькие дачи за высокими заборами. Интересно живёт Россия: всё жалобы на бедность, а посмотришь – кирпичные и брусовые палаты как грибы растут, и не только в двух шагах от города, а всюду. И вот, оторвавшись от последнего «новорусского» строения километров на десять, мы попали в непролазную глушь с медведями.

Того деда, что махал нам рукой, мы теперь нашли на лужайке. Он пас коз, а точнее, просто лежал, растянувшись на травке. Три козлёнка прыгали вокруг него, как собачки. Мы подошли, поздоровались, сели, закурили.

– Не, там дороги нет, ёлки, куда вы пошли, вот оно. Была, ёлки, когда-то, а теперь, вот оно, не пройдёте. Вам, вот оно, как идти надо…

И довольно-таки путано стал объяснять. Рассказал и о медведях, которых поселили здесь, в заказнике, несколько лет назад. И об артистах, банкирах и прочих знаменитостях, приезжающих в эти места отдохнуть да расслабиться. Он – егерь, а заодно и сторож при доме и бане («во-он, ёлки, у реки, видите, там и сауна, и пристань»), где расслабляются артисты. Видно, дедушка соскучился по собеседникам, а может быть, и выпил. Пока шёл разговор, козлята принялись прыгать на нас и щипать шнурки ботинок, принимая их за веточки.

Мы двинулись указанным егерем путём; прошли мимо барсучьих нор, выбрели к Чёрному Камню. Тут на заросших мхом и брусникой валунах росли дремучие ели. Вышли к берегу Вуоксы, совсем узкой и тёмной. Вот и Тиверские броды (полузаросшая колея съезжает с крутого откоса прямо в воду, выныривает на противоположном берегу); тут видели лису. В холодных сумерках поставили палатки у развалин ещё одного финского хутора, под ветками огромных молчаливых черёмух. А когда ледяным и солнечным утром потопали снова по тропе, то первое, что увидели на глинистом грунте – следы медвежьих лап. Широкая пятерня с острыми и длинными отпечатками когтей.

Ожерелье Свири. 1999–2002

Свирская святость

…Свирь. Суровая река. Места здесь безлюдные. Возле деревни Горка река широка, и волны на ней нешуточные. Способ переправиться один: встать на берегу и кричать через реку, пока не услышат на том берегу, пока не отплывёт оттуда лодка. На лодчонке, до края загруженной рюкзаками и людьми, гребли мы поперёк Свири, как настоящие варяги. За изгибом воды чувствовалось холодное спокойствие Ладожского озера. Переправились. От Горки, от Нижнесвирского болотного заповедника, где гнездятся птицы, идёт дорога на Олонец. На этой дороге, в углу между Свирью и современным Мурманским шоссе, – Александро-Свирский монастырь. Вернее, два монастыря: Троицкий и Преображенский.

Расположенное на пригорке каре монастырских построек смотрится в небольшое сильно заросшее Святое озеро, в котором купаются и удят рыбу хмурые жители посёлка Свирская Слобода. Над строениями монастыря доминируют шатры и купола: массивный Троицкий собор семнадцатого века; ранняя Покровская церковь, чьё лёгкое, воздушное навершие покоится на тяжком параллелепипеде основного объёма; сказочная трёхшатровая звонница. Камни эпохи Елены Глинской и Бориса Годунова. В стенах Троицкого монастыря ещё недавно гнездился сумасшедший дом. Содержались здесь шизофреники и алкоголики из двух районов: Лодейнопольского и Подпорожского. Когда в конце девяностых явились сюда православные, восстанавливать обитель, – им пришлось делить территорию с психами.

Как раз во времена этого странного сосуществования, лет десять назад, проходил я дорогой из Горки в Свирскую Слободу. Зашёл и в монастырь, где божьи люди уже деятельно восстанавливали храм, а в бывших братских корпусах коротали дни их тихие и буйные соседи. Познакомился я с одним скорбным. Захожу в пустынный монастырский двор с намерением попасть внутрь Троицкого собора, посмотреть фрески. Ни души; собор заперт на внушительный замок. Вижу – идёт человечек, маленький, щупленький, с удочкой; физиономия небритая. Обратился к нему: как попасть в храм, спрашиваю. Человечек засуетился:

– Это к старосте идти надо. Церковь-то теперь действующая.

– А батюшка есть?

– Батюшка есть, и монахи. А ключ у старосты. Как же, я его знаю. Меня тут все знают. Пойдём, отведу, недалеко живёт.

Пошли. По дороге человечек не умолкал:

– У меня просьба будет… Теперь медаль на рынке сколько стоит? Ты купи, когда в следующий раз приедешь – привези. Я ж танкист, в Афгане воевал, у меня вообще-то все медали есть, вот только «За отвагу» потерялась… Мне без этой медали никак. Я-то вообще подводник… Воевал в Анголе. У меня и мундир есть парадный, с орденами. Я на истребителе летал. Меня здесь все знают. Я-то вообще генерал, тут меня так и зовут – Генералом.

И уже на прощанье, когда мы возвращались в монастырь в сопровождении степенного бородатого церковного старосты, мой Вергилий совсем просительно добавил:

– Слушай, у меня к тебе ещё просьба будет. Ты мне две тетрадки привези. Простые школьные. А то они мне здесь бумаги не дают. А мне писать надо. Я очень хорошие стихи пишу. И рисую. В этой церкви это всё я рисовал, меня батюшка попросил; там всё, что нарисовано – это я. Я – на третьем отделении, палата два. Ты там оставь. Так и скажи: для Генерала. Меня там все знают.

Староста отпер собор. Всё внутреннее пространство его покрыто фресками, творением мастера Леонтия Маркова, современника Петра Великого. Но фрески не в петровском духе, а писанные по старине. И много, много в них о конце света, о сатане и о мелких, одолевающих человека, бесах. Замечательна эта роспись своим мистическим символизмом, выразительно-напряжённым изображением борения в человеке Духа Божия со злыми чёрными духами разрушительных сил. Как будто, иллюстрируя Священное Писание, имел Марков перед собой слова Мити Карамазова: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей».

Свирский монастырь возрождается. А километрах в сорока от него прекрасная деревянная церковь пророка Елисея на Сидозере разрушается, и местные жители растаскивают её на стройматериалы. Неровён час, спалят её из озорства. Спалили же – так, по случайности – две деревянных церкви в селе Волнаволок на Пидьмозере, в полусотне километров отсюда. А вот неподалёку от монастыря, у самого Мурманского шоссе, строится часовня, и строит её один живущий при ней – отнюдь не монах, не отшельник. Обыкновенный человек, имени которого я не ведаю, владелец дома, участка и огорода. Строитель.

И в деревне Горка, что на самом берегу Свири, уже стоит часовня.

…Бориса Петровича Пинегина трудно было назвать подвижником. Не знаю даже, часто ли он бывал в церкви, и вообще бывал ли. Питерский инженер, любитель выпить и на все руки мастер, он в начале девяностых купил дом в деревеньке Горка. Пожил там года два-три. И понял, что надо часовню ставить. И начал ставить. Ни денег, ничего у него не было. Собрал он команду, по преимуществу молодых, студентов, археологов и художников, приятелей своей дочери, художницы Кати, и начал с ними работать. Откуда-то взяли стройматериалы. Кто-то составил проект. Каждое лето ездили строить – и «оттянуться» на природе заодно. Был и я там со своими учениками. И мы поработали: перетаскивали семиметровые брёвна, потели, заедаемые слепнями, обжигаемые солнцем. Хорошо было.


Как не вспомнить! Как-то по дороге из Вруды в Копорье (это запад Ленобласти) набрели мы на остатки усадьбы Раскулицы. Корявые деревья старого барского парка доживают здесь свой век над живописным лугом, спускающимся к запущенному пруду. Место тихое и просветлённое. По гребню холма стелется дорога, а над ней, красным контуром на фоне бесцветного неба, – руины церкви. У этих стен – родовое кладбище баронов Корфов и баронов Врангелей.

Было – кладбище…

Как будто гигантские кроты работали вдоль и поперёк у разбитой церковной ограды. Тяжкие, многотонные базальтовые и мраморные плиты сдвинуты, выброшены, перевёрнуты, расколоты на куски. Обнажившиеся под ними кирпичные своды склепов проломлены, как черепа, и внутренности их зияют чёрными, не заросшими ещё, дырами. В едва пробудившейся майской траве под сухими трубками прошлогодней сныти – полусгнившие доски, выброшенные из могил. Работали кроты тщательно, с размахом. Ни одно надгробие не было пощажено. Могильные камни – иные треснули при стаскивании, другие были разбиты просто так, ради удовольствия. Там, где к склепу всё ж было не подобраться – рыли сбоку. Рыли, видно, экскаватором. Склепы разбивали, надо думать, отбойными молотками. Всё это сотворилось недавно: ямы не успели ещё основательно заплыть землёй.

Я заглянул в церковь. Битый кирпич и штукатурка. Надписи на стенах. Небо в дырах окон, в провале купола. Всё как везде, как в тысячах русских разрушенных церквей. Специально её не ломали. Специально долбали могилы. Понятно: ордена, оружие, перстни, кресты, золото. Бароны Корфы, бароны Врангели…

Ох, русские парадоксы! Чёрные дыры склепов – и просветлённое небо над лугом и прудом… Неподалёку в деревне восстанавливается часовня, и кто знает, может быть, её строители живут с опустошителями склепов в одной деревне, в соседних домах. Между ними нет войны и схизмы. Думаю, что они нередко выпивают вместе за одним столом. Просто – те и другие делают своё дело. Как ангелы и бесы.


Да, дух бодр, а плоть немощна. Зачем нужна часовня в деревне Горка? Ни за чем. Просто в ней вдруг сконцентрировался для пожилого человека весь смысл бытия. И он передал этот смысл своим молодым соработникам. Зачем существуют на земле церкви, могилы, усадьбы, кресты и купола? Ни за чем. Они всего-то – придают жизни смысл, без которого жизнь равна смерти; без которого она – опустошение.

А счастья земного это дело никому не принесло. Умер Борис Петрович. Последний раз я видел его, худого, бедно одетого, небритого, пьяненького, на похоронах молодого его товарища и сподвижника по горкинской стройке. Так вот: за один год умерли два бескорыстных и безвестных строителя места святого. Сергей и Борис.

Бориса Петровича похоронили в Горке. Где храм человека, там и его родина. «Где сокровище ваше, там и сердце ваше будет».

Подпорожское кольцо

Тысячу лет назад реки были единственными дорогами в бесконечном мире непроходимых лесов. По ним, по Свири, Паше, Ояти, Сяси – сюда пришли наши предки-славяне. Теми же путями распространялась государственная власть: разбой варяжских конунгов, собратьев Рюрика и Синеуса, сменился постоянным державным гнётом киевско-новгородских князей. Гнёздами их администрации стали укрепления-погосты; после крещения они же сделались и центрами церковного просвещения. Поэтому древние храмы русского Северо-Запада, как прибрежные растения, возносят свои вершины по берегам рек, как бы из плодоносного единства земли и воды.

На Свири, при впадении в неё речки Важинки, в пяти километрах от райцентра Подпорожье – село Важины, Важинский погост. Мы шли сюда от Александро-Свирского монастыря лесами и болотами, и это было непросто. В первый день попали под ливень, озаряемый тройной радугой; на второй день сбились с пути в лесу. Тут лес настоящий, дикий, карельский, северный. Дороги, проложенные в нём зэками в период строительства Нижнесвирской ГЭС, так заросли кустарником, что местами сквозь него не продраться. Полосы болот, перерезающие путь, заставляют идти, проваливаясь порой выше колена в чёрную воду. Иногда попадаются и настоящие топи, такие, что двухметровым шестом не достать дна. Заблудиться, пропасть в этом первобытном лесу – ничего не стоит. Огромные еловые стволы, просветы топей, мясистые папоротники, и со всех сторон ровный, удручающе-безнадёжный комариный гул. На третий день мы очутились на острове. Нас закинули на этот высокий каменистый берег не очень трезвые речники, с которыми мы свели знакомство у Нижнесвирской плотины. Остров оказался соединён с берегом узкой и совершенно заболоченной перемычкой. Весь он был перерыт траншеями Второй мировой и усыпан каменными жальниками – могилами древних людей. По острову водила нас неведомая сила: пересекли его насквозь за пять минут, но обратно кружили больше часа. И так – трижды. А потом ударил град, какого я не видывал в жизни: градины размером с голубиное яйцо колошматили, пока не вышло солнце и не встала радуга.

По болотному перешейку, проваливаясь в торфяную жидкость выше пояса, выбрались с заколдованного острова и на пятый день подошли к Важинам.

Важинский погост, известный по летописям с тринадцатого века, сейчас представляет собой церковь и кладбище на мыске, образованном мелкой, каменистой Важинкой и спокойной Свирью. И церковь и кладбище уникальны своей живой древностью. На досках иконостаса читается надпись: «Лѣта 7138-го сентября 26-го дня совершенъ бысть сей храмъ Воскресенія Господа нашего Іисуса Христа при Благовѣрномъ Царѣ и Великомъ Князѣ Михаилѣ Ѳеодоровичѣ». Важинская церковь Воскресения Христова – единственная в мире постоянно действующая деревянная церковь семнадцатого столетия. Перестраивалась, но не разрушалась и не была закрыта даже в безбожные советские времена. Святость места сего не прерывалась. И непрерывность этого луча соединяет здесь человека с вечностью.

Ощущение света вне времени охватывает, когда видишь издали её приземистый десятерик с куполом и шестигранную колокольню со шпилем. Переходишь по мосту порожистую Важинку (раньше на месте бетонного был старый мост, ветхий, деревянный) – и попадаешь в мир всеобъемлющей тишины, вечного покоя. Навсегда исчезают за лесистыми холмами окружающих берегов кирпичные дома современного посёлка, трубы котельных, автобаза, заборы складов при железнодорожной станции. Остаётся – вечность. Деревенька притулилась к кладбищенской ограде из замшелых валунов. Древние могилы наполовину ушли в землю. И церковь в их окружении тоже кажется замшелой, вросшей в каменистый грунт – и в тоже время лёгкой и светлой, как небо, сошедшее на землю. И она живёт. Отворив покосившуюся дверь, входим внутрь. Запах старого деревенского дома. Светлое пространство восьмигранника, уходящее вверх под купол. Иконостас, резьба, иконы тёмные, старого письма.

Батюшка был занят: в углу трапезной гладил электроутюгом рясу. Встретил нас недружелюбно: грязные и чёрные от пятидневных лесных блужданий, мы мало похожи были на благочестивых паломников, да и на туристов тоже. Впрочем, после объяснений он смягчился и даже, чувствуется, был рад визиту. Позволил фотографировать в церкви. Посетовал на лихих людей и грабителей. Пригласил ещё приезжать. Приход у него большой и работы много. По Свири и её притокам сохранилось ещё несколько таких погостов, но ни одна из церквей не действует.

По Важинке вверх – погост Согиницы, тоже с церковью семнадцатого века. Её серебристо-серый тесовый шатёр гениально венчает перспективу всхолмленной речной долины. И за Согиницами дальше, как по огромному кольцу, расставлены деревянные церкви и часовни: Заозерье, Посад, Волнаволок, Сидозеро… Из них иные живут, иные разрушаются. В Волнаволоке запущенный, бесхозный погост с двумя церквами сожгли в 2004 году какие-то рыбаки… Разрушение, увы, столь же закономерно-непоправимо, как заболачивание озёр или вырубка на месте лесного пожара. Здесь меняется ландшафт – и место человека в этом ландшафте.

Между прочим выяснилось: тут невозможно ходить по карте даже десяти-пятнадцатилетней давности. Карта рисует дорогу – а перед путником стеной стоит непроходимая дебрь. На карте зелёный лес, а на местности – новопроложенное широченное шоссе. И деревни, обозначенные как нежилые, на самом деле живут: дворов в пятьдесят, и всюду люди огородничают, и скотину держат; и молодёжь рядом тусуется, и дети бегают. Негде палатку поставить; все пригодные места обжиты, используются. Бывает: только палатку раскинешь – появляется человек, как из-под земли, и вежливо просит убраться с его частной собственности.

Идёт процесс: обратное заселение земли. Своеобразное заселение.

В Согиницах разговорился я со старухой: она двадцать какого-то года рождения, стало быть, многое помнит. Спрашиваю:

– Церковь у вас чудная, чего ж не сделать её действующей?

– А кто, – говорит, – в неё ходить-то будет? Народу не осталось.

– Как это – не осталось: вон, по всем дворам живут, и новые строят!

– А это всё на лето приезжают. Раньше с шести деревень в нашу церковь ходили, и было в этих деревнях тысячи две народу.

– А теперь?

– А теперь круглый год человек шестьдесят живёт.

На месте коренных двух тысяч – постоянных шестьдесят, а сезонных – около шестисот. Но летние жители подпорожских деревень – никакие не дачники. На земле они работают, с земли кормятся. Хотя и с городом не порывают. Формируется новый хозяйственный уклад: своего рода кочевое земледелие. Летом овощ растят, птицу разводят, коров держат. Зимой птицу и скот на мясо сдают или на совхозные фермы до весны возвращают. Складывается и новая система взаимоотношений человека с природой. Кстати, по происхождению новопоселенцы этих мест в большинстве своём не потомки коренных, а – карельские, вологодские, новгородские, псковские городские выходцы, дети рабочих, правнуки крестьян. Много и питерских.

Как смотреть на всё это – с оптимизмом или с пессимизмом? Опустошённая было земля заселяется: это хорошо, и оптимистично, и перспективно. Но когда ещё наладится древне-органичный контакт этого нового, хотя и положительного и добросовестного (и даже не очень пьяного) населения с окружающей природой и с творениями старой тысячелетней культуры, творениями, которые уже стали живой частью природного ландшафта?

Искал я дорогу от дремуче-красивого Пидьмозера на Сидозеро, где стоит никем не описанная неведомая деревянная церковь. По карте – есть такая дорога, через лес идёт. Спрашиваю у местных, как на неё выйти, – никто не знает. Да, говорят, была дорога, старики сказывали. «Я тут с восемьдесят восьмого (пятого, девятого) года живу, не знаю. Ты во-он сходи куда, там под горкой изба, там старуха живёт, она здесь коренная, она, может, знает».

Дороги – часть ландшафта. И церкви, и часовни – тоже живая часть ландшафта. Более того: средоточие и осмысление этой земли; через них проведена ось, связующая живущего здесь человека и с бессловесной кормилицей-природой, и с непостижимой вечностью. И разрушаются они потому, что пришедшие к ним новые жители не вросли ещё в эту землю, не увидели этого неба; эти жители ещё ощущают себя временными, они сидят на чемоданах; они ещё кочевники.

В самом деле, чтобы деревянная церковь не погибла, она должна жить. Жить она может либо как действующий храм, либо как музей. Музей – дело чужаков, городских, а у них нет ни денег, ни интереса к простеньким памятникам сельской архитектуры, затерянным в медвежьем углу Ленобласти. А сделать храм действующим – нужно постоянное население. И вроде бы жители и хотят, чтоб церковь у них была, и понимают её красоту и нужность, а ничего сделать не могут.

До Сидозера я всё-таки добрался. Не напрямую, по лесной дороге, которую так и не нашёл, а кругалём, по торному асфальтовому шоссе. На месте обозначенной на карте крохотной деревеньки увидел там большущий садоводческий посёлок. А на противоположном берегу озера – такую несказанную, такую чудную церковь, что в груди защемило. Это необыкновенное строение не числится в реестрах, не подохранно, поэтому не ремонтировалось, поэтому разрушается неумолимо и полным ходом. Крыша продырявилась и течёт; сквозь сферы пяти разных, не похожих друг на друга куполов видно небо. Доски пола растащили садоводы на ремонт своих жилищ. Стены, слава Богу, не тронули. Прозрачное деревянное кружево этого храма возносится ещё над соснами, над озером, как дым от кадильницы, поднимающийся к свету.

Земля вепсская неведомая. 2007 год

Terra incognita

Дорога ответвляется направо от трассы Лодейное Поле – Вытегра, петляя среди бесконечного леса. Вскоре асфальт заканчивается, сменяясь изрядно разбитой лесовозами грунтовкой. Мы постепенно углубляемся в страну незнаемую, загадочную Вепсалию.

Кругом всё лес и лес, сквозь его гущу, как лысина в волосах, иногда заблестит озеро. Да ещё лесовозные колеи, грязные и раскоряченные, нерадостно разнообразят обочины дороги. Наконец поворот, мелколиственная зелёная занавесь расступается, слева открывается пространство поймы; внизу, оправленная высокими берегами, сверкает быстрая вода: река Оять. Она разрезает окружающую лесистую равнину так глубоко, что местами её пойма превращается в настоящий каньон. Очередной поворот дороги – и мы въезжаем в старинное село Винницы, расположенное вдоль берега Ояти на одной из самых живописных её излучин.

Когда здесь возникло поселение, доподлинно неизвестно; по всему судя – во времена незапамятные. Название села – из вепсского языка, по-русски в разные времена оно писалось различно: Выдлицы, Винглицы, Винницы… Первое упоминание – в приписке к Уставной грамоте новгородского князя Святослава Ольговича. Сама грамота датируется 1137 годом, а приписка, видимо, сделана в XIII столетии. Здесь село названо «Вьюницы», и указана сумма платежей, взимаемых с него: 3 гривны в год, втрое больше, чем с рядовых деревень Обонежской пятины. Видимо, село было большое, богатое. О старине напоминает погост, расположенный в северо-восточной части села. От него сохранилось несколько деревянных построек XVII–XIX веков, настолько искажённых переделками советского времени, что с трудом угадывается их священное предназначение. Две церкви, навершия и главки коих давно утрачены, дом привратника, при котором, по-видимому, стояла когда-то часовня… На их тёмном фоне как будто бы светится новенькая, из свежих брёвен срубленная, церковка.

Село вытянуто по наклонным берегам вдоль Ояти. Среди стандартных новых построек попадаются старинные, потемневшие от времени избы на высоком подклете, в пять окон, с непременным декоративным балкончиком под коньком. Дымок там и сям поднимается из труб: суббота, топят бани.


Кто такие вепсы? Ещё лет сто назад их страна и сама их народность лежала большим белым пятном на этнографической карте европейской России. В многотомном издании «Россия. Полное географическое описание нашего отечества», СПб., 1900, о вепсах только краткое упоминание (т. 3, с. 106).

«С водью соседила весь, границами обитания которой были: на западе – южное побережье Ладожского озера и река Волхов <…>, на востоке Белое озеро; на севере весь граничила с финскими племенами, известными у новгородцев под общим именем заволоцкой чуди. <…> Весь была торговым народом, она принимала деятельное участие в торговле Востока с Западом [на пути из варяг в греки. – А. И.-Г.]. На это указывают находки монет VII–XI веков на территории веси и многочисленные свидетельства арабских писателей. <…> В летописи весь упоминается в перечне племён, плативших дань варягам, а также в союзе племён, призвавших варяжских князей. Племя это было отодвинуто славянами к востоку от Ладожского озера. Остатками веси некоторые считают вепсов, живущих ныне в количестве 25 000 человек в Лодейнопольском уезде Олонецкой губернии и в Тихвинском и Белозерском уездах Новгородской. Есть основание, однако, предполагать, что вепсы представляют собой смешение финских племён; всего ближе они, по-видимому, к племени еми. Это доказывается, например, сходством языка вепсов (особенно приоятьских деревень) с языком тавастов, или той же еми. У русских вепсы известны под именем чуди, чуха-рей, кайванов».

Тавасты, емь – народности, вошедшие в состав современного финского этноса. Ещё сообщается об особенностях приоятьского говора (умеренное «цоканье» и произношение «о» почти как «у») и о том, что жители деревень по Ояти – хорошие гончары. Скота держат мало за неимением мест для выпаса, ловят рыбу, которой богаты здешние реки и озёра, из неё пекут пироги-рыбники. А деньги зарабатывают в основном валкой и переработкой леса.

«Повесть временных лет», написанная в конце XI – начале XII века, сообщает под 859 и 862 годами, что весь вместе с ильменскими словенами платила дань варягам, а обитала в окрестностях Белого озера, коим вначале овладел варяжский князь Синеус, а затем его брат Рюрик. Чуть позже, под 882 годом, тот же источник утверждает, что в войске князя Олега во время его похода на Смоленск и Киев, наряду с варягами и представителями разных славянских и неславянских племён, были воины из племени весь. В XII веке этноним «весь» исчезает из летописных источников, сменяясь термином «чудь», имевшим, по-видимому, более широкое значение. Это название (в обиходной форме – «чухна», «чухарь») сохранилось до XX века; оно распространялось на несколько народностей, близких по языку и культуре: эстонцев, ижорцев, вепсов. По данным исследований 1920-х годов, большинство жителей южно-вепсских деревень называли себя чухарями; севернее, на Свири и Ояти, господствовало самоназвание «людики», такое же, как у части южных карелов. Общепринятым этноним «вепсы» сделался только в 1930-х годах, когда была разработана вепсская письменность и строились планы создания национальной автономии. В те же самые 1920–1930-е годы началось систематическое изучение языка, культуры, быта и исторического прошлого вепсов. К этому времени всех чухарей-людиков-вепсов насчитывалось двадцать пять – тридцать тысяч, и жили они в глухих деревнях, в лесных дебрях, в стороне от дорог. Только там сохранились вепсская речь, традиционная культура и образ жизни.

Я когда-то впервые услышал об этом народе из рассказов крёстной. В незапамятных 1920-х годах она окончила медицинский институт и была направлена на работу в Винницкую волость. За два года исходила пешком и изъездила на телеге ближние и дальние окрестности и, наверное, много интересного могла поведать о жизни этого затерянного мира. Работа сельского врача позволяет заглянуть в самые глубины народной психологии и быта. Главной трудностью для молоденькой докторши была языковая проблема. Мужики – те по большей части худо-бедно говорили по-русски: служили в армии, ходили на заработки. Бабы и ребятишки русского вовсе не знали. А ведь с ними-то больше всего приходилось общаться. Детские болезни, бич тогдашней деревни, и болезни женские, вызванные постоянными родами, отсутствием бытовой гигиены, бедностью, а главное, непосильным трудом, – вот с чем приходилось бороться двадцатишестилетней выпускнице ГИМЗа[4]. Ну, и мужики обращались в сельскую амбулаторию: тут более всего хлопот врачу доставляли травмы, полученные по пьянке да в драке. Впрочем, летом в деревне мужиков оставалось немного: уходили на заработки. Потому-то основной сельскохозяйственный труд ложился на женские плечи.

А ещё рассказывала крёстная о песнях, которые пели здешние жители на неведомом языке, о молодёжных гулянках, о местных праздниках… Главное – о песнях. Пели здесь все. Песня, часто импровизированная, была формой жизни. Возможно, способом выжить.

Вепсский праздник

С утра на главной улице Винниц наблюдается заметное движение. Едут машины, грузовики, автобусы, шагают пешеходы, поодиночке и группами. Всё это движется в одном направлении, туда, где у юго-восточного края села, за ручьём, между дорогой и берегом Ояти открывается широкая поляна. На поляне, над самой рекой – холм, по-видимому, искусственного происхождения, напоминающий курган. На холме – шест с прибитыми к нему планками и кругами, украшенный разноцветными лентами: «Древо жизни». В сторонке – деревянные резные качели, на них бойко раскачивается молодёжь в ярко вышитых рубахах и сарафанах.

По краю поляны расставлены деревянные лавки, столы, а на них разноцветно веселятся на утреннем солнце всевозможные изделия вепсских мастеров и мастериц. Ковры и коврики, плетённые из разноцветных лоскутков; игрушки деревянные, тряпичные и глиняные; посуда глиняная и деревянная, крашеная и некрашеная; берестяные коробочки, туески, лапти, шапки, браслеты. И всё это такое тёплое, нехитрое, домашнее – видно, что не ради денег делано, а ради себя и ради праздника. Тут же работают ткачи, вязальщицы, резчики по дереву, берестянщики. Одеты – кто в традиционные вышитые рубахи и сарафаны, кто по-современному, но праздничные все.

Можно подойти к столику, где дымится уха или греются на солнце курники, калитки, сканцы и прочие выпечные прелести здешней кухни. Можно это всё залить баночным пивом «Хольстен», или «прижать» водочкой. Но лучше отведать старинного местного напитка, именуемого «олуть». Это что-то среднее между брагой и домашним пивом. Мутноватая, сладкая, как будто и не пьяная, но постепенно разбирает. Слово «олуть» родственно и эстонскому «ылу», и финскому «олу», и древнерусскому «олъ», и английскому «эль» – «пиво». А также, по-видимому, таким далёким по современному значению словам, как английское «oil» и русское «олово». То, что течёт, выплавляется из твёрдого субстрата. Этимология свидетельствует о древности вепсской лексики, а также о том, что искусство варить пиво, возможно, заимствовано славянами и германцами у древних балтийских финно-угров, предков наших вепсов. Правда, тут, на поляне, олуть продаёт только один хозяин. Говорит, что специально ради праздника поставил. Просто для себя уже не делает. Уходят традиции. Легче в магазине пиво купить.

Народу на поляне всё больше, водку и пиво продают всюду, а пьяных пока что-то не видно. Может быть потому, что тут же рядом на нескольких столиках разложена благочестивая литература, отпечатанная в Финляндии, в том числе солидные книги в твёрдых коричневых добропорядочных переплётах, на которых золотыми буквами вытиснено: «Uz’zavet» – Узь Завет, Новый Завет.

Посередине поляны – эстрада. На эстраде сменяют друг друга фольклорные ансамбли из разных деревень, певцы, певицы, поэты. Всё это происходит непрерывным потоком, просто, по-домашнему. Девушка из Петрозаводска поёт битловскую «Yesterday» – по-вепсски. Прикольно. Потом бабки в пёстрых сарафанах исполняют развесёлые песни. Вслед за ними выходят петь и плясать местные цыгане.

Из-за леса, из-за гор приехал губернатор. Обошёл в сопровождении свиты все столы, все лавки, послушал, поулыбался, потом тихо и незаметно уехал. После его отъезда праздник перешёл в неформальную стадию, постепенно распадаясь на отдельные весёлые пикники. Вот тут-то познакомились мы с бабушками из деревни Курба. Они, после выступления на сцене, расслаблялись за столиком на краю поляны. Расшитые праздничные сарафаны уже сменили на обычную одежду, только пёстрые шапочки остались. Выпивали, закусывали всяческими домашними закусками и при этом пели. К этим бабкам в гости, в деревню Курба мы отправимся, как только будет попутка. Автобусы туда не ходят, а пешком – далековато: километров тридцать.

Малое в большом и большое в малом

Главный вопрос, который неизбежно возникает здесь, по крайней мере, перед человеком приезжим: кто русский, а кто вепс? Как отличить? Ни по каким внешним признакам провести различие невозможно. В антропологических признаках сколь-нибудь устойчивых различий нет. Вепсы по большей части светловолосые, но встречаются и тёмные шатены. Сероглазые, но попадаются и кареглазки. Невысокие, но бывают и здоровенные детины. Мужчины чаще худощавые, даже щупловатые; женщины кряжистые… однако предостаточно и миниатюрных. В общем, ничего определённого. У русских обитателей Ленинградской, Новгородской, Вологодской областей или Карелии тот же расплывчатый набор признаков.

Что касается языка… Ещё лет пятьдесят – сто назад в вепсских деревнях разговаривали только по-вепсски. Сейчас русский – родной язык для подавляющего большинства вепсов. Редко встретишь старика или старуху, в русской речи которых слышен вепсский акцент. Есть, конечно, особенности произношения, но не более заметные, чем у русских селян Вологодской, Ярославской или Костромской областей. Молодёжь, особенно та, которая учится в Питере или Петрозаводске, вообще языком предков не владеет, а если и владеет, то не как родным, а выучивает его сознательно. И всё же большинство из них, даже перебравшись в город, продолжают помнить, что они вепсы. Вот Ольга Геннадиевна Спиркова, активистка Вепсского центра, которую я донимал расспросами о национальном самосознании, говорит по-вепсски, причём с дошкольного детства. А её брат живёт в Питере и на родном языке – ни бельмеса. Но он – вепс, и в этом не сомневаются ни окружающие, ни он сам. Наша питерская знакомая, аспирантка Катя, вепсский пытается изучить, что-то помнит с детства. Её отец Михаил Никонов владеет обоими языками одинаково. А его мать, Клавдия Емельяновна, свободнее говорит по-вепсски, постоянно переходя в разговоре с внучкой с русского на вепсский и наоборот.

Происхождение от вепсского рода-племени – тоже существенный, но далеко не абсолютный критерий. Стопроцентных вепсов не существует в природе. Смешение кровей шло в этой глубинке по крайней мере с тех пор, как вепсы приняли православие, то есть лет эдак с тысячу. Да и до того, по-видимому, в традициях древней веси не было экзогамии. Жён с удовольствием брали у соседних племён и замуж выходили в чужие края. Но, конечно, в XX веке генетический дрейф шёл активнее. Деревенские устремились в город, а городских стали присылать на работу в деревню. Почти каждый современный вепс без труда найдёт среди своих ближайших предков русских, карелов, а то ещё какой-нибудь более экзотический компонент. Например, цыган. И при этом народ не растворился в многоликом окружении, а, пожалуй, только яснее стал сознавать свою особость. Опять-таки пример – Катя Никонова: её отец вепс, мать – архангелогородка. А она сама всё же по преимуществу ощущает себя вепсянкой.

Правда, Катя выросла в этих краях. Но место рождения и место обитания тоже не окончательный критерий для определения того, кто вепс, кто не вепс. Здесь с давних пор обитает множество русских, для которых эти места – такая же родина, как для Кати, её отца и бабушки. Но от этого русские не становятся вепсами. Бывают обратные ситуации: в Винницах, например, живёт вепсянка, родившаяся и выросшая в Таджикистане, и лишь недавно реэмигрировавшая на «историческую родину». Немало вепсов (и становится всё больше), которые не только выросли, но и родились в Питере или Петрозаводске. И время от времени приезжают сюда, хотя бы на тот самый вепсский праздник, гостями которого были мы. При этом существует достаточно потомков вепсов, которые, живя в городах, давно забыли о своем происхождении.

Остаётся ещё один критерий: вепс тот, кто чувствует себя таковым. Однако самоощущение, и уж тем более самоназывание зависит от внешних и преходящих факторов. Например, от политики властей, от того, выгодно ли, престижно ли быть представителем малого народа. Ольга Геннадьевна Спиркова (и не она одна) вспоминает, что в её детстве быть вепсом считалось зазорным. В школе дразнили за то, что вепс. Сейчас ситуация скорее обратная. Принадлежностью к малому народу гордятся. На вепсов появилась своеобразная мода, ими интересуются в Петрозаводске, в Питере, в Финляндии. Появилась и прямая выгода быть вепсом. К примеру, в Российский государственный педагогический университет им. Герцена в Петербурге вепсским юношам и девушкам поступить легче, чем русским: работает целевая программа по их приёму и обучению.

Надо сказать, что политика властей в отношении вепсского самоопределения за истекшее столетие неоднократно менялась. Царская власть на вепсов внимания не обращала, советская – поначалу стимулировала их национальное саморазвитие: был образован Винницкий район как национально-культурное образование. Потом, в конце 1930-х и в 1940-х годах, особенно после советско-финской войны, ситуация резко изменилась (конечно, вепсы никоим образом не были повинны в неудачах Красной армии зимой 1939–1940 годов, но, как говорится, попали под раздачу). Национальность «вепс» была вычеркнута из списка дозволенных. В послевоенные годы, вплоть до перестройки, в паспорта вепсов нередко записывали русскими и в школе вепсский язык не преподавали. Сейчас национально-культурное возрождение стимулируется властями, не без участия (к сожалению, небескорыстного) финских общественных и религиозных организаций. В результате кое-кто из тех, кто уже давно забыл о своём вепсском происхождении, в последние годы счёл разумным вспомнить об этом. Кем их считать на самом деле – русскими или вепсами?

Получается, что надёжных критериев различения вепсов и русских просто не существует. Этническая ситуация, сложившаяся в этих краях, уникальна. Русские и вепсы без малого тысячу лет живут бок о бок в одних и тех же условиях на одной и той же земле, в стороне от торных дорог (говоря по-научному, в пределах одного изолированного биогеохора), ведут одинаковый образ жизни, одинаковое хозяйство. Исповедуют одну и ту же религию, которую правильно было бы назвать «народное православие». Образуют смешанные браки. В результате получилось: большой народ включил в себя малый, а малый на данной ограниченной территории включил в себя большой.

Сотворение мира в русской печке

Составить национальный портрет вепсов затруднительно, а вот почувствовать этнокультурный колорит очень даже можно. Здесь сохранились очень древние обычаи, которые отличаются от обычаев и обрядов в русских деревнях, хотя в чём-то и перекликаются с ними. До сих пор существует обряд принятия новорождённого ребёнка в дом. Когда младенца приносят из роддома, его кладут на порог избы, все члены семьи через него перешагивают, а потом берут уголёк из печки и рисуют им крестики на ручках, ножках, лобике. Наш информант Ольга Геннадьевна совершала такой обряд со своим ребёнком несколько лет назад, и говорят, что это в обычае. Что тут характерно? Во-первых, очевидно, что в прежние времена вепсские женщины уходили рожать из дома в какое-то специально отведённое место, по-видимому, считавшееся ритуально нечистым. После этого ребёнка нужно было очистить углём (символом огня и очага), прежде чем он вступит в мир. Во-вторых, бросается в глаза сходство с православным обрядом миропомазания, во время которого новокрещённого младенца священник вносит в алтарь, а грудь, ручки, ножки, лобик и органы чувств крестообразно помазует особым драгоценным составом – святым миром. Конечно, тут не обошлось без церковного влияния. Но в том и в другом обряде есть общее древнее начало: космизм, соотнесение вступающего в жизнь человека с мирозданием, с сакральным пространством (домом или алтарём), определение верха и низа, правой и левой сторон.

Этот архаичный, укоренённый в природе космизм ощущается даже в приготовлении традиционных произведений вепсской кухни, если процесс совершается в настоящем деревенском доме, в настоящей русской печи (характерное для этих мест сочетание: дом вепсский, а печь в нём русская). Этот процесс мы наблюдали и плоды его с большим удовольствием отведали в деревне Немжа, в доме Клавдии Емельяновны Никоновой.


Из экспедиционного дневника. Немжа – 10 километров от Винниц. Нас туда повезла Катя Никонова к бабушке Клавдии Емельяновне.

Катя – светлая, тоненькая, аккуратненькая, я бы сказал – справненькая. Глаза серенькие, чуточку подведённые, носик остренький, губки точно очерченные. Ни одного лишнего движения, ни одного лишнего слова: каждое абсолютно на месте и по существу. Так же умны её движения, когда, например, раскатывает с бабушкой тесто для калиток.

Клавдия Емельяновна – внешне совершенно не соответствует представлениям о типичной вепсской женщине: узкокостная, узколицая, нос чуть крючком, глаза карие, волосы тёмные. Но говорит по-вепсски лучше, чем по-русски. По-русски с акцентом, прислушиваясь к коему можно понять, где северорусское диалектное «оканье» смыкается с эстонско-финским сердитым придыханием и удвоением глухих гласных. Русские и вепсские корни и флексии постоянно смешиваются в её речи. Например, «некехта» – неохота (от вепсского «кехт» – хочу). Лет ей около семидесяти. Её движения, особенно по хозяйству, поразительно точны: ни единого лишнего шага или жеста.

Дом стоит на высоком, крутом берегу Ояти. Вся деревня развёрнута лицом к реке, а к дороге задами – северная особенность. Дом большой, просторный, на высоком подклете; хлев, сеновал и сарай объединены с жилой частью под общей крышей. В доме всё добротно, аккуратно и очень чисто, всюду настланы пёстрые половички. Центр всего – большая, на две комнаты, печь с лежанкой. Пять окон по фасаду (это тоже традиция), вид из них чудный – на сверкающий изгиб Ояти, на свежую зелень бесконечных лесов за дальним берегом.

Вышли покурить. Соседи заинтересовались: кто это приехал? И высказывают предположение, что мы с фотографом Стасом – Катины женихи.

В вепсах приметно своеобразное качество юмора: с серьёзным лицом, ровным тоном и хитрой подколкой.


Ради нас Клавдия Емельяновна затеяла печь калитки – «ка́литкат» по-вепсски. (В вепсском языке ударение стремится стать на первый слог. Причём один и тот же носитель языка по-русски будет произносить «Оя́ть», а переходя на вепсский – «О́ять»). Калитки – нечто вроде ватрушек или конвертиков из ржаной муки с разнообразной начинкой: картофель со сметаной, творог с гречей, пшеничка с маслом… В вепсской кухне очень мало используется мясо, в основном – мука, крупы, картофель, молочные продукты и рыба. Приготовление калиток или сканцев (штучек, похожих на калитки, только сладких) – дело долгое. Пока Клавдия Емельяновна с Катей растапливали печь, замешивали и раскатывали тесто, готовили начинку, мы разглядывали домашнюю утварь. Деревянная лопата – «лабад» – для сажания противня в печь, мутовка из сосновой ветки для взбивания масла – «хэркмет». Всё такое же, как тысячу лет назад.

Процесс приготовления калиток чем-то напоминает сотворение мира. Бабушка с внучкой совершают его с такой же серьёзностью и непогрешимостью, с какой, наверное, Бог лепил Адама. Самый впечатляющий момент – посадка калиток в печь. Угли к этому времени должны прогореть. На них всё печётся очень быстро. Клавдия Емельяновна извлекает подрумянившихся красавиц из печи. На столе уже – домашнее вино из черноплодки с вишнёвым листом и уха из форели и лосося: рыбой этой до сих пор ещё обильны здешние реки и озёра. Первый тост – за вепсскую землю и воду.

Курбинские певуньи

Наконец мы едем в Курбу, к тем самым бабкам-песенницам, с которыми познакомились на празднике. Добраться туда непросто, а уж вернуться… Грунтовка Винницы – Немжа – Озёра – Курба и дальше на Ладву – проложена недавно. Раньше, говорят, от Озёр тянулась дорога совсем плохая, не во всякое время проезжая. При советской власти в Курбу летал рейсовый вертолёт. Где-то здесь, наверно, остатки тех дорог, по которым ездила и ходила восемьдесят лет назад моя крёстная.

В Курбе быстро отыскали бабу Тасю, Таисию Фроловну. Их было четыре сестры, все певуньи: Тася, Зина, Люба и Роза. Младшая, Роза, умерла. Ещё в их компании – баба Аня, Анна Ивановна, по прозвищу Петиха, и баба Оля. Небольшой, но звонкоголосый вокальный ансамбль. Пока баба Тася скликала подруг, как-то потихоньку стол образовался. Огурчики маринованные, рыжики солёные, капуста квашеная, непременные калитки с разными начинками; посреди всего этого выросла огромная сковорода, а на ней – залитая яйцом домашняя тушёнка. Всё это – настоящее, доброе, Богом данное, не магазинная пластмасса. Конечно же, водочка тоже подоспела.


Из экспедиционного дневника. Стали выпивать, закусывать, разговоры разговаривать. И так постепенно начался полёт, который невозможно описать, а надо смотреть и слушать. Бабки запели. Их песни, частушки и рассказы мы записывали на видео больше пяти часов почти без остановок. Так что из видеокамеры едва дым не повалил.

Поют они всё, от комсомольских песен до матерщинных припевок, по-русски и по-вепсски, но гвоздь их репертуара – озорные частушки, как это у них называется – «частушки с картинкам».

Эх, тёща моя,

Дай опохмелиться!

Твоя дочка подо мной

Плохо шевели́тся!

Эх, зять ты мой зять,

Что-то мне не верится.

Под хорошим мужиком

И доска шевелится.

Всё это поётся с удивительно молодым задором. А ведь бабкам лет по семьдесят.

Баба Тася – широкое лицо, озорные глаза, лидерские повадки: видно, что заводила по жизни. Голос сильный.

Баба Люба – куда более тихая, округлая, неброская. В хоре обычно подпевает, но тексты песен знает лучше других. Её частушки «с картинкам» грубоваты, но она их поёт тогда, когда все подвыпили, обо всём поговорили и надо чем-то подогреть обстановку.

Баба Аня, Петиха. Наиболее яркая по-человечески и в пении. Очень сильный голос. В её исполнении частушки, даже самые неприличные, всегда к месту и, я бы сказал, художественны. Судя по всему, у неё репутация женщины заводной и малость разгульной. В её глазах виден ум, происходящий не от образования или начитанности, а от силы личности. Обладает несомненным даром слова. Её рассказ о жизни – длинный, наполненный тяжкими и даже чёрными подробностями, слушается на одном дыхании. В моментах, эмоционально наиболее трудных, заметно проявляется вепсский акцент.


Рассказ Анны Ивановны (Петихи), записанный 22 июня 2007 года в деревне Курба. Фрагменты. …У меня ребята были маленькие, два с половиной года разница. Дочка с сыном были. Я их оставляла, а сама в лес иду: надо было деньги зарабатывать тоже. Надо было питаться. Он <муж. – А. И.-Г.> что получал, то пропивал. Я сколько успею – продуктов накуплю, остальное всё пропивал. Вот такая моя жизнь была. Не очень красивая моя жизнь была. А вот сюда переехали – ну, я сказала: «Всё, теперь, говорю, сорочинская(?) жизнь сменится у меня. Если, говорю, ты руками ко мне полезешь – значит, я позвоню по телефону сразу». Вот такой вопрос я ему поставила. Ну, тут он меня не бил. Два года тут жили. Но пить – пил.

…Сидит на крылечке пьяный. А я, в общем, не ругалась никогда, даже не смела плохое слово сказать. Я говорю: «Ой-ой, Петя, Петя, ты сказал – не буду пить, а опять пьяный». Я пока на двор ходила, он в это время в магазин пошёл. Вот денег уже не было, вот кто дал? Тогда было два пятьдесят бутылка. Дали ему деньги. Я со двора иду, а он опять уже, это, с бутылкой. Тут я, знаешь чего, тут я стала, знаешь, такая… Говорю: «Иди куда хочешь, больше я домой тебя не пущу. Всё, больше жить с тобой я не могу». Я только так его по плечу, говорю: «Ну, Пётр Васильич, вспомни, кто жена у тебя была». Вот век не забуду. «Вспомни, можно было с этой женой жить?»

…Прибегает подруга. «Нюра, – говорит, – Петя домой пошёл и закрылся». А я… Видишь, был уже такой случай у него, он хотел сам себя расстрелить, но попал в сына… Ох, это, тяжело вспоминать мне… Я побежала, говорю: «Коля, Алёша, давайте, бежите за мной сразу». Но они не пришли, они пьяные были. А мы пришли с подругой. И ещё одна женщина была, ты не знаешь её. И не слышали – в это время трактор про ехал – выстрела не слышали. Ну, потом мы разговор так вели. Я доченьке говорю: «Ты посмотри с окна». Она в окно посмотрела, говорит: «А не видно, мама, папы». Ну, не видно, дак, постояли ещё. Стала домой подниматься. А крыльца-то у нас рядом, домой подниматься. А он уже готовый. Живой ещё. Плохим голосом кричит. Ну, тут я дёрнула дверь, дверь открыла, а он лежит на полу, не мёртвый, живой ещё. Голову поднял: «Нюра, Нюра, – говорит, – иди, погляди, что у меня здесь». Голову поднял… Ну, я через него – даже сейчас помню – шагнула… Ну, я молоденька, дак, знаешь… Ну, он, дак: «Нюра, Нюра, прости меня, я, – говорит, – поправлюсь». Вот эти слова я помню евонные. А у него уже, видишь… Вот так поднял голову, так у него расстрел был сюда <показывает под правую челюсть, потом щёку и глаз. – А. И.-Г.>, так всё это место содрато было, и это место содрато было… Я даже посмотрела – глаз живой был, а сбоку уже зубы видны были. А мясо-то тут висело…

И дорогой-то он захотел пить. Ну, остановились… а пить-то ничего не взяли. Я говорю: «Петя, да ничего пить-то нету». Говорю: «Хочешь, со рта моего будешь пить?» – «Буду». Я вышла с машины, в канаве взяла воды, его рот целый поила водой, вымазала лицо кровью. Верите, сама… глаза вот… слёзы капнут, ну… Так терпела. Второй рот поила, третий рот ещё… И уже всё. Раз глотнул – и уже больше не взял. Дорогой ещё: «Прости, Нюра, меня, прости». Два раза он меня прощения просил. Он всё понял, что я была права.


Закончился рассказ, выпили, помолчали… А потом снова петь начали. И Анна Ивановна пела, звонко, молодо, с блеском в глазах – впору плясать идти.

Полюбила я его, да

Он без девушки, дурак:

У него насчёт любови

Не работает чердак.

Проводил милый до дому,

Сел на изгородочку.

Я пошла, он любовался

На мою походочку.

Что было, что будет…

Этнография – наука трудная. Самое трудное в ней: надо со всеми информантами для поддержания разговора выпивать и закусывать. Курбинские бабки – народ радушный, заводной и неуёмный. До вечера пели, пили, разговоры разговаривали, потом нас ночевать устроили, перед ночевой опять разговоры под стопку-закуску, рассказы про житьё-бытьё. А утром проснулись, глядь – уже яишенка на столе стоит, и водки литр… В общем, обратная дорога в Винницы запомнилась плохо. Но очень хорошо и надолго запомнилась своеобразная неповторимая красота этих мест и этих людей. Я бы сказал: их скрытая яркость.

Скрытая яркость – это очень по-вепсски. Тут ничто не бросается в глаза, на первый взгляд всё кажется приглушённым, обыденным. И небо, то серое, то блёкло-голубое; и леса, и реки, и разбросанные между ними деревушки. Тут нет швейцарских пейзажей и итальянских красок, всё тихое, спокойное. Поэтому и рассказывать об этих местах трудно: о чём, собственно? Жизнь и характеры людей – под стать природе: люди как люди. Самый общий признак вепсов (не всех, но подавляющего большинства) – светло-серый цвет глаз. Но как в течении реки Оять на её крутых изгибах вдруг проявляется неостановимая сила, так и в здешних людях неожиданно открываются горячий темперамент, поэтичность, песенный дар. И упрямое умение во всём оставаться собой. Огонь под слоем пепла.

Судьба вепсского народа – трудная судьба. Что-то в ней есть общее с теми многочисленными рассказами о жизни, подобными рассказу Петихи, которых в здешних деревнях услышишь множество. Сама природа этих мест не очень-то милостива к человеку. Здесь всегда приходилось не столько жить, сколько выживать. Притом все колеи российской истории прошли своими драматическими изгибами через вепсскую землю. Чего стоила – уж чтобы далеко не лезть в прошлое – Великая Отечественная война с её трудовой повинностью, лесоповалами, дорожными работами, двумя фронтами – немецким и финским… В тысячелетних передрягах вепсский народ давно должен был пропасть, раствориться, забыть свою самость. Полтораста лет назад первые исследователи вепсов в один голос утверждали: народность эта находится на грани вымирания и через двадцать-тридцать лет полностью исчезнет. Но вепсы существуют – тихо, упорно живут, работают, пьют водку, поют песни и даже время от времени веселятся на праздниках.

Вот только в последние годы очень уж активизировались в этих местах лесопромышленные предприятия. Лес валят всюду, хищнически, без разбора. Понятное дело, иных заработков здесь нет, и две трети мужского населения сегодня работают на лесоповалах. Получают деньги за уничтожение той природной среды, без которой существование вепсского народа немыслимо. Впрочем, такая же проблема – пиление сука, на котором сидим, – сегодня становится главной проблемой России. И в этом малый народ разделяет судьбу большого.

Онего – ворота Севера. 2001–2010

Над чистой водой

Вода в Онежском озере какая-то особенная: светящаяся и чистая. И название под стать воде. Онего.

Второе по величине озеро Европы. Более пресное, чем Ладога и Байкал. Оно рождено великим ледником – остаток древнего моря, образовавшегося при таянии ледового панциря Европы и постепенно мелевшего, распавшегося на озёра. Где-то тут, по берегам и дну, проходит геологическая граница коренной России и Севера: стык Балтийского кристаллического щита и Русской осадочной платформы. Поэтому южная часть Онежского побережья низка, местами заболочена, местами тянется длинными песчаными отмелями, берега там и сям выложены гранитными, базальтовыми, диабазовыми скалами. Северная часть вся изрезана длинными параллельными заливами, изобилует полуостровами и островами. Кондопожская губа, залив Большое Онего, Повенецкий залив, полуостров Заонежье, остров Кижи…

Тих украшенный гранитными глыбами, поросший соснами берег километрах в двадцати от истока Свири. Дальше, за мысом, тянется песчаный пляж. Какая чистая, белая красота. Летом здесь ночи светлые – белые. Зимой снег белый укрывает всё. Воды озера, хоть и синеют яркой синью в солнечную погоду и черны бывают в бурю, но всё равно несут на себе отблески белизны. Можно долго стоять на свежем ветерке, смотреть на водную даль. По ней, почти по горизонту, время от времени проползают большие и малые теплоходы. Они идут из Беломорканала в сторону Волги по Волго-Балту или в сторону Балтийского моря по Свири.

С давних пор Онего служило дорогой, по которой шли новгородцы, а потом выходцы со всей Руси – осваивать Север. На Беломорье, в Подвинье, Поморье. Шли крестьяне-переселенцы, монахи-подвижники, а позднее – ревнители «древлего благочестия», раскольники. Шли на Выг и на Колу, на Соловки, на Двину, на Мезень… Ещё позднее этим же путём прошли сталинские зэки, строители Беломорканала.

И мы, пролетая километр за километром по вытегорской трассе, движемся, в сущности, тем же путём. Онежское озеро – ворота русского Севера. И вот святой сторож этих ворот, Георгий Победоносец на светозарном коне, выступает навстречу нам из сумрака прионежских лесов. За очередным поворотом дороги.

Примерно на середине пути между Подпорожьем и старинным селом Вознесенье, на пригорке над берегом спокойного Юксовского озера, в окружении высоких тёмных елей и светлых сосен стоит… чудо. Деревянная церковь как будто взлетает в небо, озаряя тёплым светом лес, деревню и воды. Удивительно, как удавалось старым мастерам добиваться такого эффекта: ведь постройка-то простенькая, совсем небольшая, несколько соединённых вместе срубов, кровля с повалом да маленькая главка на стройном барабане. А чувство такое, что перед тобой открывается дверь в вечность. Куда там Исаакиевский собор или храм Христа Спасителя – они покажутся маленькими, слепыми, неуклюжими, если вспомнишь о них рядом с этой затерянной в глухих лесах церковкой! У них – мощь, власть, сила человеческая, а тут – простая сила Божия. И свет, от неё исходящий, кажется несотворённым, как тот, что апостолы видели на горе Фавор.

Церковь святого Георгия Победоносца на Юксовском озере считается одной из самых старых сохранившихся деревянных церквей России: её датируют концом XV – началом XVI века. Невозможно представить себе более органичного единения человеческого творчества с природой, духа с плотью. Мировая гармония лучами исходит от неё. Тут со всей ясностью понимаешь: человек сотворён по подобию Божию, и подобие это заключено в способности творить. Создавать бытие из небытия. Живое и одухотворённое из мёртвого, обречённого. Так мастера-плотники создали из мёртвых брёвен и тёса этот небесный взлёт – и дали новый смысл бытию окружающих сосен, берёз, озёрной глади.

Этой церкви повезло: она сохранилась. По соседству, в деревне Шеменичи, тоже были церкви, целых две, XVI и XVII веков – обе сгорели во время войны. Другие разрушаются на наших глазах. Проезжая деревню Шустручей (это уже совсем близко от Вознесенья) видели каменную колокольню, но не видели церкви. А по книжкам знаю, что тут есть деревянная церковь, Ильинская, XVIII века; по крайней мере, была. От неё осталось что-то вроде потемневшего сарая, в котором с трудом можно распознать архитектурные компоненты церкви, «рубленой клетски», то есть как изба, с пристроенным с запада срубом трапезной и с востока – срубом-апсидой. Сколько раз за время движения нашего по онежским святым местам мы будем вспоминать об этих разрушенных церквах. Каждая погибшая церковь – как убитый человек.

Прионежская вертикаль

В конечную точку своего маршрута, в Вознесенье, автобус прибывает как раз к парому. В этом месте, у самого истока Свири, где суровая река, как из переполненного сосуда, выливается из спокойного и белого Онежского озера, – мостов нет, переправа паромная. Был уже вечер, справа, на востоке, открылось бесконечное пространство озера, а слева, на западе, тучки окрашивались розовым и оранжевым. Внезапно налетела чёрная тучища, ударился оземь ливень, в пятнадцать минут пролетел, – и над водой, как раз над тем местом, где из озера вытекает поток Свири, – загорелась двойная радуга.

Последним паромным рейсом переправились на северный берег. Стало темнеть. И дальше – пятнадцать километров до деревни Щелейки – пешком, ночью.

Между прочим, Свирь представляет собой естественную границу между Русью и Карелией, и эта граница не совпадает с административной линией, разграничивающей Ленобласть и Карельскую республику. Дореволюционная граница между Олонецкой и Новгородской губерниями проходила как раз по Свири, и это разделение осмысленно. Севернее Свири даже деревенские избы совсем другие – суровые, массивные, в шесть-восемь окон по фасаду, на высоком подклете, образующем по сути дела целый этаж.

Было, наверно, два часа ночи, когда из-за леса, из-за поворота дороги тёмной массой выдвинулся первый дом деревни. Вынырнула луна, яркая на чёрном августовском небе; и в загадочном освещении ночного светила вдруг явилось нам пятиглавие щелейкинской церкви. Церковь эта построена была в XVIII веке и освящена во имя святого Димитрия Солунского Мироточивого. Форма её необычна, замысловата. Стоит она посреди деревни, в стороне от Онежского озера, которое хоть и чувствуется, но не видится. Место почти закрытое, кругом избы и деревца, и церковь выступает из их массы так органично, как на опушке невысокого лесочка – пень, поросший грибами. Восьмерик, составляющий основной объём её, увенчан изящным пятиглавием, поставленным на четыре так называемых «бочки» – полуцилиндрические конструкции с килевидным заострением сверху. С запада пристроена колокольня, соединённая с храмом переходом-мостом на уровне второго этажа. Всё это придаёт строению, довольно-таки приземистому, некую воздушность, даже что-то такое легкомысленное… Ну, это всё удалось разглядеть днём, а в лунном ночном освещении видно было только загадочное, сказочное.

Днём, к сожалению, разгляделось и другое. Церковь, хотя и реставрирована лет сорок назад, нуждается уже в ремонте. Крест упал с центральной главки; разрушились скосы кровли над алтарём, и от затекающей воды брёвна верхних венцов начали гнить. Похоже, что это мало кого интересует. Народ в Щелейках тихий и довольно-таки доброжелательный, но большинство приезжает только на лето; о церкви мало что знают – такое впечатление, что ни её прошлое, ни её будущее здешних жителей не волнует. В деревне, рядом с новенькими домами, осталось несколько разваливающихся заброшенных изб. В одну из них мы зашли – и чего только там не нашли. Среди мерзости запустения валялись отлично сплетённые берестяные туески, калиты, деревянная прялка, остатки старинной домашней утвари, по которой плачут городские музеи народного быта. А рядом, за новеньким штакетником – кипит жизнь, чай пьют на современно застеклённой веранде, мангал рядом стоит, авто «ауди» фырчит у ворот. Номера – карельские: хоть Щелейки и принадлежат административно к Ленобласти, но связей здесь больше с Петрозаводском (до него 80 километров, а до Питера – 400).

Облака над Онежским озером начинают розоветь. Берегом, по камушкам, по заболоченному лесу добираюсь я до старого маяка. Мыс, огромные камни, о которые шмякаются волны – настоящее море! За мысом – прекрасный песчаный пляж, и ни единой живой души до самого горизонта. От развалин маяка идёт дорога: одним концом на Щелейки, другим – в сторону Гимреки, до которой примерно километров шесть. Красивая дорога и вкусная: кругом малинник. Думаю, что это – старая дорога, которая существовала тогда, когда ещё не проложили современную грунтовку Вознесенье – Петрозаводск. Думаю так потому, что именно с неё открывается на подходе к Гимреке прекрасный вид на церковь Рождества Богородицы Гиморецкого погоста. XVII век.

Церковь – удивительна. Стоит на холме над деревней; вернее, не стоит, а летит, устремлённая в космическую бесконечность. От неё видна даль леса и озера, и она сама видна отовсюду. Очень высокий сруб центральной клети, на нём очень высокий шатёр, увенчанный главкой с крестом. Это всё – какое-то немыслимо высокое: космическая вертикаль. Рядом – огороженное старинной оградой маленькое кладбище; колокольня стоит отдельно. Всё – в хорошем состоянии, не только реставрация видна, но и мелкий повседневный ремонт. Как выяснилось из разговоров с местными жителями, церковь действует, хотя батюшки своего нет: приезжает по праздникам из Подпорожья. Он и в Щелейках служит, но там совсем редко. Постоянных прихожан мало, и содержать сразу два храма – тем более уникальных охраняемых памятника – средств не хватает.

А вот хватает же средств нашим соседям-финнам на организацию миссионерской деятельности в протестантском духе. Не хочу об этом сказать ничего плохого, но всё-таки и Георгиевская, и Дмитриевская, и Рождественская церкви воздвигнуты православной верой. Православная вера дала людям силу обжить и одухотворить здешние трудные места. И вот она скудеет, заменяется не вполне чистыми суррогатами. Шёл я обратно, из Гимреки в Щелейки по большой дороге, тормозит возле меня микроавтобус, предлагают подвезти. Спасибо. Сажусь. И начали меня с сильным финским акцентом уговаривать во что-то вступить, то ли в баптизм, то ли в адвентизм – не очень оно, с акцентом, понятно. Выйдя из машины в Щелейках, я понимал только одно: русского хозяина на Прионежской земле нет. Не то что бы совсем нет, но как-то его маловато, да и не всегда он трезв… А свято место пусто не бывает.

И, прямо в дополнение этих раздумий, идя по берегу в сторону Вознесенья, вышел я на каменный мыс. Огромная гранитная скала, поросшая сумрачным сосново-еловым лесом, врезается в воды озера так, что отсюда виден весь фарватер его южной части. И в сердце этой скалы вырублено что-то огромное, странное и страшное. Здесь во время войны стояло немецкое береговое орудие. Здесь ведь в 1941–1944 годах были немцы и финны. Орудие уничтожили в 1944 году, но мощные руины этого сооружения остались. И впечатляют. Особенно после того тихого, святого, мирного взлёта, который испытала душа возле Гиморецкой и Щелейкинской церквей.

Оставим это последнее наблюдение без комментария.

Молитвенное Заонежье

Если увидеть Онежское озеро с борта высоко летящего самолёта, то может показаться, что какая-то гигантская лапа гребла здесь земную кору, оставив глубокую впадину-чашу южной части и длинные, параллельно тянущиеся полосы-заливы на севере. Это царапал землю великий ледник, когда отступал на север десять-двенадцать тысяч лет назад.

Город Медвежьегорск – самая северная точка Онежского озера. От него к югу идёт дорога вглубь большого полуострова, образованного когда-то ледником. Этот же причудливый строитель искромсал полуостров бесчисленными грядами, вытянутыми параллельно друг другу заливами и озёрами, окружил островами. Вот этот мир воды, камня и леса называется Заонежье. Новгородцы, смешавшись с карелами, заселили эти места лет семьсот-шестьсот назад. В московские времена над заонежскими сёлами вознеслись главки православных храмов. Правда, храмами в торжественно-ритуальном смысле их трудно назвать. Не храмы, а дома, в которых обитает Дух Божий, поднимает их ввысь над белым светом вод и тьмой дремучих лесов.

На острове Кижи – всему миру известный ансамбль, действительно не имеющий себе равных. Но духовный заповедник не ограничен берегом острова. По окрестным сельгам и наволокам, как планеты вокруг звезды, светят тихим светом деревянные срубы, увенчанные крестами.

Сельга по-местному – гряда, возвышенность. Наволок – мыс. Высокие гряды, заливы, мысы и острова – тот основной материал, из которого создан облик Заонежья. И ещё – дремучие непролазные леса по каменистым берегам, бесчисленные малые озёра, широкая онежская гладь, чистота воздуха и воды, запах трав… Изредка разбросанные деревни, луга и покосы вокруг них. И ещё – шатры, главки, кресты и тёмные бревенчатые стены церквей и часовен. Они придают особенное выражение заонежским пейзажам. Вдумчивое, умиротворённое, приемлющее.

Постройки, дело рук человека, удивительным образом вживлены в созданный природой ландшафт и наполняют его жизнью. Композитор Борис Асафьев, побывавший в Заонежье в 1920-х годах, отметил это: «Я был поражён прежде всего красотою ансамблей, то есть спайкой между фоном (природою: лес, холмы, поля, вода, острова, дальние линии берегов) и церквами, колокольнями, избами, часовнями, крестами…» Это, в самом деле, главная отличительная черта облика Заонежья… Впрочем, прошедшее время и здесь доминирует над будущим.

По материалам экспедиции Ларса Петтерссона и Ойва Хелениуса, работавшей в 1942–1944 годах, во время финской оккупации, в Заонежье насчитывалось двести сорок две деревянных церкви и часовни. Из них сохранилось теперь тридцать две. Эти цифры – убийственны. За шесть послевоенных десятилетий мир Заонежья оказался на грани полного уничтожения. Одни церкви были разрушены по причине идиотизма атеистической власти, другие погибли в результате запустения деревень (население Заонежья за столетие сократилось с сорока двух до семи тысяч человек – тоже повод задуматься). И главный разрушитель – равнодушие. Рассказывают, в одной из деревень на праздник одновременно загорелись церковь и магазин. Население, понятное дело, кинулось к магазину…

Примечательно, и тоже убийственно для нашей совести, что наиболее полный каталог с описанием и фотографиями памятников русского Заонежья был составлен шведом и финном в годы вражеской оккупации. Работы отечественных подвижников, таких как Константин Романов или Фёдор Морозов, остались незавершёнными – из-за коллективизации, борьбы с религиозным дурманом, нищенского финансирования. Не будь Петтерссона и Хелениуса, мы бы не знали даже, как выглядел этот почти исчезнувший мир.

И всё же то, что осталось, ещё хранит в себе великую тайну соединения человека, природы и Бога.

Озеро, носящее вселенское имя Космозеро, тянется на тридцать километров с северо-запада на юго-восток посередине Заонежского полуострова. Ширина озера – не более километра. На высоком берегу у его южной оконечности стоит деревня Космозеро. Успенский Космозерский погост известен с XVI века. Из двух церквей, его составлявших, сохранилась только одна, меньшая, церковь святого Александра Свирского. Высоким шатром возносится она над дорогой, над деревней, над блестящей водой озера. Высота её главки – тридцать два метра. Церкви в карельских дебрях строили с таким расчётом, чтобы их кресты были видны из деревень, составляющих приход. Маковки Александро-Свирской и сгоревшей Успенской церкви когда-то были видны издалека с дороги, ведущей с севера в Заонежье. Приветствовали путника и освящали вход в страну Заонежскую.

В самом центре полуострова, на холме у дороги возле крохотной деревушки Поля, стоит Ильинская церковь. Характер у неё совсем другой, не властный, как у Космозерской, а мягкий, нежный, умиротворённый. Над её главным срубом не взметается шатёр, а только маленькая главка примостилась, как птица, на так называемой бочке, криволинейной, расширяющейся книзу конструкции, которая, в свою очередь, поставлена прямо на конёк крыши. С запада к церкви примыкает шатровая колокольня. Она гораздо выше самой церкви, стоит на малоприметном косогоре, и поэтому кажется, что, спускаясь вниз с холма, ведёт за собой основную постройку. Мирный образ Ильинской церкви обусловлен её историей. Здесь не было погоста, центра общественной жизни. Когда-то на этом месте стояла небольшая часовня, потом её расширили, присоединили перевезённую из другой деревни колокольню – и получилась церковь.

Если пойти дальше той же дорогой, то придёшь в деревню Типиницы. Это уже почти что самый юг полуострова. При входе в Типиницы примостилась крохотная часовенка, чем-то напоминающая избушку на курьих ножках. Простой срубик, крылечко с резными столбами, да главка на тоненьком опорном барабане, как грибок на ножке.

Когда-то над Типиницами высилась прекрасная шатровая церковь Вознесения Господня. Её далеко видно было и с холмов над деревней, и с Онежского озера. Церковь сгорела недавно, в 1970-х годах. Без неё вся местность вокруг осиротела. Дома деревни рассыпались врозь, как стадо, потерявшее пастыря. Только несколько изб и в разрушении своём сохранили гордую осанку.

Избы в Заонежье могучие. Большинство их давно заброшено, но многие ещё стоят, споря со временем и бесхозностью. По размерам каждая из них – с трёхэтажный дом. Кое-где сохранились резные наличники, балкончики, крыльца. Некоторые избы перестроены под современные нужды и, утратив украшения, сохранили внушительный, суровый, былинный вид. Кстати о былинах. Именно в Заонежье Павлом Рыбниковым и Александром Гильфердингом впервые были записаны былинные повествования об Илье Муромце, Добрыне, Вольге Всеславьиче. В Заонежье, в деревне Гарницы на Климецком острове, жила семья знаменитых сказителей Трофима Рябинина и его сына Ивана.

Если от Типиниц пойти на восток дорогой, изгибающейся вдоль берега Онежского озера, то через пару часов попадёшь в деревушку Вороний Остров. Там, в окружении живых ещё изб, стоит часовня Усекновения Главы Иоанна Предтечи. Часовня маленькая, с шатровой колоколенкой, но стоит она очень живописно, над заводью, в окружении прибрежных трав и кустов. Тут особенно чувствуется, что заонежская деревня немыслима без церкви или часовни. Церковь или часовня – живая душа деревни.

Но, пожалуй, самая проникновенная из всех часовен Заонежья – часовня Георгия Победоносца в Усть-Яндоме. Деревни Усть-Яндома уже нет, стоят на берегу Онежского озера три или четыре обитаемых дома. А чуть дальше, на самом мысу, у воды, в окружении деревьев – крыльцо, стройный сруб с главкой-луковичкой и светлый шатёр колокольни. И так стоит эта часовня, что хочется смотреть на неё не отрываясь. Сохранить в душе своей этот образ молитвенного Заонежья.

Царство второе. Река времён. Мир Волги. 1998–1999

Есть вещи, которые так же трудно осознать, как обнять своё отражение в зеркале. Волга привычна каждому из нас, как привычно собственное тело. Она вокруг, всюду и всегда. В стихах, романах, песнях и кинофильмах. Огромной дугой окружает она Москву. Гигантской рокадой соединяет северо-запад и юго-восток страны. Царство её внутри нас. Коренная Россия – это страна, две трети населения которой живут в бассейне Волги. Я родился и всю жизнь прожил в Петербурге, но один мой прапрадед был костромской мещанин, другой – саратовский помещик, прабабка – из крестьян Тверской губернии, и значит, вся Волга, от истоков до низовий, течёт в моей крови.

Последний раз в Поволжье и вокруг него мне случилось путешествовать лет пятнадцать назад. Что-то из подуманного и написанного устарело. Это прошу учесть. А также и то, что масштаб Волги необъятен и любые её описания поневоле фрагментарны. Перечень того, что осталось за кадром: пейзажи, красоты, памятники архитектуры, политика, красивые женщины, легенды про Стеньку Разина, чайки за кормой, экономические достижения, а также большая часть общих мест и песен про Волгу-матушку.

Река времен

Река времён в своём стремленьи

Уносит все дела людей…

Державин

«…И топит в пропасти забвенья // Народы, царства и царей». Но она же, Река времён, и выводит из небытия народы, царства, царей, чтобы, проведя многовековым, то бурным, то раздольным путём, швырнуть их в море вечности.

Говорят, что идею стихотворения внушила Гавриле Романовичу историческая карта «Река времён» профессора Страсса, висевшая на стене в его кабинете. Карта эта символически изображала всю историю человечества в виде могучего потока, то сливающегося в единое русло, то раздробляющегося на рукава и протоки, и уходящего из небытия в вечность. Но можно не сомневаться, что перед мысленным взором Державина проносился и другой поток, на берегах которого когда-то начиналась его жизнь. Волга – Река времён. Её течение – историческое прошлое народов и царств. И она, как шлюзы свои, открывает им двери в будущее.

Историческое бытие человечества началось, когда возникло понятие – дорога. Первыми дорогами были реки. По рекам шли к доисторическим и диким обитателям лесов носители культуры и духовности, проповедники веры (вспомним Андрея Первозванного). По рекам, ассимилируя и подчиняя себе древнее угро-финское население, продвигались племена славян. По ним же, волоком через водоразделы, по воде, а чаще санным путём по льду спешили торговые караваны, дипломатические посольства, отряды князей-грабителей.

Полтора тысячелетия назад в бассейне Волги столкнулись два мира: неподвижный, доисторический мир обитателей лесов с одной стороны (со стороны земли, почвы) и активный, то созидательный, то разрушительный, то увлекающий, то опасный мир пришлых людей – с другой. Со стороны реки. На пересечении этих миров стали возникать первые государства.

На Валдайской возвышенности есть место, где близко сходятся верховья водных систем трёх морей: Балтийского, Чёрного и Каспийского. Во все четыре стороны света расходятся отсюда русла рек: Ловать на север, Двина на запад, Днепр на юг, Волга на восток. Нестор называет это место: «Оковьский лес». Обладание этим водоразделом сулило власть над всеми путями. Он стал узлом, стержнем образования Древнерусского государства. К концу девятого века здесь установилась власть новгородско-киевской княжеской династии. С этого времени начинается медленное, но неуклонное продвижение Руси вниз по Волге.

Процесс этот шёл трудно. В десятом веке князь Святослав сокрушил хазарский Итиль и победил Булгар. Но местное население, чуждое славянской Руси, сопротивлялось ассимиляции. Утвердиться на Верхней Волге удалось только Ярославу Мудрому. Результатом его военных походов стало основание первого русского города на Волге – Ярославля. Следующий шаг был сделан более чем через столетие. Укрепляя границы своих владений, Юрий Долгорукий, первый самостоятельный князь Северо-Восточной Руси, основал ниже Ярославля Кострому – почти одновременно с Москвой, в 1152 году. Дальше двинуть границы Руси удалось в начале следующего века: князь Юрий Всеволодович, внук Юрия Долгорукого и дядя Александра Невского, овладел местом впадения Оки в Волгу и построил там город Нижний Новгород. После этого движение остановилось. Три столетия Нижний оставался крайним опорным пунктом Руси в Поволжье.

На Руси в это время наступило тёмное время удельной анархии. В восточной Европе выросла великая держава Батыя, ядро которой – Средняя и Нижняя Волга. Установившееся над Русью «татарское иго» – власть Нижней Волги. Тем не менее три столетия не прошли даром. За это время на Волго-Окских землях завершился процесс слияния коренных угро-финнов с пришлыми славянами, родился великорусский народ. В четырнадцатом веке великорусский народ встал на ноги, в пятнадцатом добился независимости, в шестнадцатом – приступил к созданию своей великой державы. Первым великим историческим деянием великороссов, первым решительным шагом к образованию Великой России стало завоевание Поволжья.

К этому времени держава Батыя распалась; Булгар был разорён в смутах и не воскрес; на Нижней Волге кочевали ногайцы; на Среднем Поволжье господствовала воинственная Казань. Русские тоже не теряли времени даром. Костромские и Нижегородские земли ещё в предшествующие столетия стали чисто русскими. Опираясь на них, русское население к началу шестнадцатого века продвинулось по Волге ниже Нижнего; границей его сплошного расселения стала река Сура, впадающая в Волгу посередине между Нижним и Казанью.

От рубежа Суры началось решающее наступление России в Поволжье. В 1523 году, при государе Василии Ивановиче, в устье Суры была основана крепость Васильсурск: угроза Казани. В борьбе с Казанью Россия неуклонно продвигалась по Волге вниз. Строились новые крепости, и под их защиту переселялись мирные крестьяне. В 1550 году был построен Свияжск на полтораста вёрст ниже Васильсурска. Затем – рывок: в 1552 году Казань взята и становится русской крепостью; в 1556 году сдалась Астрахань, и рядом с ней возводится новая Астрахань, уже как опорный пункт Москвы; в 1557 году строится город и крепость Чебоксары; в 1586 году – Самара; в 1589-м – Царицын; в 1590-м – Саратов. В течение сорока лет, при царях Иване и Фёдоре, всё течение Волги от истока до устья впервые в истории объединилось под единой государственной властью – властью московского самодержца.

Но «завоевать» – ещё не значит «освоить». На пути русского переселенца в Поволжье вставали два препятствия: враждебность местных жителей и природные условия – степь. Чтобы замирить завоёванные племена и приспособиться к новой природной среде, требовалось время. А время-то как раз и сыграло с Московским царством злую шутку. Не прошло и полутора десятилетий после завершения триумфального шествия России вниз по Волге, как на другом конце державы вспыхнула Смута. И вот тут в истории русского Поволжья наступает самый острый, драматический период.

Неосвоенность завоёванной части Поволжья создала там своеобразный социально-политический вакуум: отсутствие сплошной власти и сплошного хозяйственного населения. Этот вакуум быстро был заполнен казаками. Волжское казачество шестнадцатого-семнадцатого веков – стихия степи и воли, буйная подвижная среда «вольных и гулящих» людей, утративших свою этническую и социальную принадлежность, самоорганизовавшихся в военной демократии, знающих лишь боевое братство, войну и грабёж. Русское Поволжье разделилось на две страны: Верхнее, где жило сплошное оседлое трудовое население и господствовал социально-политический режим Московского царства, и Нижнее, где хозяйничали казачьи ватаги, возглавляемые удалыми атаманами, и где власть Белого Царя ограничивалась укреплёнными городами и посадами. Между двумя Поволжьями отношения были напряжены. Правительство вело в отношении казаков двойственную политику, стесняя их «волю» стрелецкими гарнизонами и принимая при случае на службу: куда-нибудь подальше от Волги. Эта среда выдвигала периодически легендарных вождей и героев, таких как Ермак и Стенька Разин. Народ слагал о них песни – и постоянно терпел урон от их беспокойного буйства.

Поволжье сидело на пороховой бочке. Равновесие между Верхом и Понизовьем поддерживала только твёрдая рука московского царя. Весной 1605 года власть земских царей Годуновых внезапно рухнула. Это был удар молнии. Порох взорвался. Огонь смуты, раздуваемый ветром казачьей вольницы, стремительно распространился по всей русской земле.

Верхневолжская Россия – в стихиях земли и воды. Нижняя Волга – огонь и ветер. Именно казаки (а не польская шляхта) были самой массовой и надёжной опорой всех самозванцев, ужасом и разрушением русской земли. По мере своего развития Смута всё больше и больше приобретала характер войны двух Поволжий – Верхнего и Нижнего. В то время пока понизовые казаки хозяйничали на развалинах сожжённой ими Москвы, центр русской земли переместился в верхневолжские города. Нижний и Ярославль стали во главе нового земского движения. Вождь его – нижегородский человек Минин; духовный предтеча, погибший в осаждённом московском Кремле, патриарх Гермоген – бывший митрополит казанский. В собранном ополчении участвовали многие города и волости, но главную силу составляли верхневолжские рати. И за стеной этого войска уже тогда угадывался образ будущего царя, костромского вотчинника Михаила Романова.

В конце концов, Верхняя Волга победила; Москва была освобождена; Астрахань, последняя опора «воровских» казаков, была блокирована и сдалась. Земля и вода возобладали над огнём и ветром. Символом восстановления земского порядка стало избрание на престол царя Михаила. Всегда вызывало удивление: почему именно он? Не Пожарский, вождь ополчения; не родовитейшие из бояр. Почему Михаил Романов, незаметный и больной, в чьих жилах не было ни капли великокняжеской крови? Объяснить избрание Михаила можно только одним: связью его с Верхней Волгой.

В своё время, после захвата поляками Москвы, Романовы укрылись в своих костромских вотчинах за Волгой. Сюда пробирался за ними вражеский отряд, заведённый Иваном Сусаниным в болота. Позднее они перебрались в Ипатьевский монастырь, что при Костроме, как раз между двумя столицами земского движения – Ярославлем и Нижним. Здесь Михаил принял власть, здесь оставался первое время после избрания. Место это особое. Оно связано с явлением Фёдоровской иконы Божией Матери, почитаемой со времён князя Василия Ярославича, в великое княжение которого (1272–1276) Кострома была столицей Руси. Существенна и связь Ипатьевского монастыря с Годуновыми: по преданию, здесь произошло чудесное обращение в христианство родоначальника Годуновых Мурзы Чета; в монастыре отстроены были палаты Годуновых; в них-то и поселился новоизбранный царь Михаил.

Провозглашением нового Государя Всея Руси в стенах Ипатьевского монастыря Верхнее Поволжье подчёркивало своё историческое торжество над другими землями страны и объявляло о примирении с памятью неудачливой земской династии Годуновых.

Верхняя Волга возвела на престол своего ставленника. Наступают десятилетия подъёма хозяйственного и политического значения верхневолжских городов. Богатеют и отстраиваются Ярославль, Кострома, Нижний. Размах строительства здесь – едва ли не больший, чем в Москве. Кипят ярмарки – в том же Ярославле, в Нижнем, в Макарьеве. Растут и города второго ряда: Калязин, Рыбинск, Борисоглебск, Кинешма. Их выборные люди вместе с государем и боярами участвуют в разборе важнейших государственных дел на Земских соборах. Однако этот расцвет оказался недолгим.

Верхневолжские города продолжали расти и шуметь, но завоёванное кровью экономическое и политическое значение постепенно потеряли. В судьбу их вмешалась геополитика. Богатство и благополучие верхневолжских городов базировалось на транзите товаров из Индии и Китая в Европу, и пока Волга оставалась крупнейшей транспортной магистралью Евразии, их процветание было обеспечено. Но на протяжении семнадцатого века индийско-дальневосточную торговлю берут в свои руки англичане, пути европейско-азиатской торговли перемещаются на моря. Дело довершил политический хаос в Персии, поставивший под угрозу безопасность каспийского водного пути. Значение волжского транзита стало падать, торговля поволжских купцов – хиреть. К тому же и ситуация в России складывалась неблагополучно. Постоянная война, которую вела Москва на западных границах, постоянная борьба с внутренней нестабильностью выдвигали на первый план в государстве военно-служилое дворянство в ущерб торгово-промышленному посадскому сословию, составлявшему социальную силу Верхней Волги. Орловский, смоленский или псковский помещик оттеснил ярославского или нижегородского купца от рулей власти. Связь верхневолжской земли с избранной ею династией ослабла. С ослаблением Верхней Волги Понизовье снова подняло голову.

За десятилетия, прошедшие после Смуты, на Нижней Волге мало что изменилось. Русское переселение за Суру шло медленно; низовые земли оставались незанятыми. Появились, правда, новые крепости, среди них важнейшая – Симбирск, появились засечные оборонительные черты. Но хозяевами приволжских степей оставались кочевники и казаки. Атаманы по-прежнему нападали на торговые суда, а то и на государевы крепости. Нужно было только ослабнуть единству земли, чтобы понизовая вольница снова ринулась в свою анархическую революцию. В шестидесятые годы семнадцатого века в России настал Раскол. В Москве торжествовали универсалисты-«никониане», а Верхняя Волга хотела старой веры. Страна снова оказалась на грани смуты. Следствием Раскола стало восстание Стеньки Разина.

Явление разинщины сложно, как личность самого атамана Стеньки. Несомненно одно: это была новая война Понизовья против Верхней Волги и установленного ею государственного порядка. Труду земли здесь противопоставлен огонь экспроприации; державной иерархии – «удаль», то есть азарт удачи; соборной Церкви – анархический индивидуализм души. Волга – дорога; по ней шли проповедники, гнездились на ней и разбойники. Разинщина – последний мощный всплеск того Великого Волжского движения, которое началось ещё с варягов. Это движение породило Россию; оно породило и Революцию.

Восстание Стеньки лишь в малой степени было крестьянской войной: это видно уже из того, что оно затронуло только окраины крестьянской России и, как по волшебству, остановилось на пороге исконной Руси, почти на границе времён государя Василия, разбившись о нижегородские, рязанские, тульские пределы. В куда большей мере это был бунт завоёванной, но не освоенной Волги против ею же созданной великой державы. Держава победила; Разин разбит под Симбирском, доставлен в Москву и казнён. Это был знак: более терпеть огненную вольницу Москва не собиралась.

Последние вспышки понизового пламени были угашены при Петре. Восстание Пугачёва хотя и сильно затронуло Поволжье, но не Волгой было вскормлено. Да и облик Поволжья за столетие изменился. Нижне– и средневолжские земли были наконец заселены оседлым земледельческим людом. Это уже была целенаправленная политика властей. В заселении участвовали помимо русских крестьян украинцы, немцы, эстонцы, латыши. Отдельную категорию составили старообрядцы. Огромные земли были розданы в поместья. Крестьянско-помещичьей стала Волга до самых своих низовий, превратившись в хлебородную провинцию, соединительный нерв и становой хребет империи. Города её мирно росли, довольствуясь провинциально-захолустным покоем, и о прежней политической роли не помышляли. Героический период в истории Волги (и России) завершился, новый, трагический, ещё не наступил. И русский корабль как никогда величественно плыл по течению Реки Времён. Куда?


…«А если что и остаётся чрез звуки лиры и трубы…»

Волга – не просто река в России. Для русской истории она – всё. Она превратила лесную Московию в великую мировую державу. На всех изломах исторического пути России она оставалась первым действующим лицом. Она несла гром истории в тихую вечность русских глубин. Главный контраст России – контраст лесной неподвижности и движения водного потока – это контраст Волги и её берегов. Но каков тот мир, который она вскармливает собой? Где найти корень, исток, начальную молекулу русско-волжского бытия?

Этот исток и корень существует, и называется очень просто: село Покровское. И живёт не в таком уж отдалении «от обеих столиц наших». И, кстати, от истока самой Волги. Не важно, в какой области, в каком районе. Такое село Покровское есть во всякой области коренной России. Оно – фундамент, база, земная кора, твердь, на которой растёт Россия.

Вековечный фундамент: село Покровское

Колотьё, щемота, иди на тёмные болота, в тёмный лес, на зелёный мох, на белую берёзу, на гнилую колодину. Там боли, там щеми, а к рабе Марии больше век не ходи. Аминь, аминь, аминь.

Заговор, записанный в селе Покровском в 1998 году

Село Покровское – заколдованное царство, оно открывается только избранным…

Да нет, это – обыкновенная деревня, Вашкинского района, Вологодской области. Есть там и электричество, и почта, и телевизоры в каждом доме, есть школа и даже врач. Нет вот только милиционера. Представляете: при населении в пятьсот человек – врач есть, а милиционера нет. Не нужен. Люди там живут самые обыкновенные и, надо сказать, точно такие же, как в Москве, Питере или, допустим, Ярославле. Это естественно: ведь все жители Москвы, Питера или Ярославля в каком-нибудь колене – выходцы из села Покровского. И там есть обыкновенный магазин, и обыкновенный колхоз, и водку там пьют обыкновенно как, – и тем не менее село это драгоценнее и твёрже самого большого алмаза в короне Российской империи. Географическая особенность Покровского одна: оно – тупик. Единственная дорога, ведущая сюда из райцентра, здесь заканчивается. На дальней окраине села, в конце улицы стоит столб «74» – это расстояние от райцентра. И рядом, в десяти метрах вспять, у огромной покалеченной эпической берёзы («как у тоя у берёзы у покляпыя») столб «0». Километров нет.

Дальше двигаться некуда. Лес. Болото. Иной мир.

Если судить по карте, то Покровское расположено совсем недалеко от великих магистральных путей, связывающих Москву с Севером и Востоком. Где-то близко гудит Волго-Балт. Где-то рядом – огромная автомагистраль. То и другое – километрах в тридцати, если мерить километрами. Но километров в России нет, и расстояние повсюду измеряется не ими, а днями, месяцами, годами движения. Ни до автомагистрали, ни до Волжского пути напрямую не добраться и за сто лет, потому что летом не пускают болота, а зимой – звери. В погожий день, в июле, в деревню волк забегал и унёс курицу. Или: сидят мужики у дороги, водку выпивают, а напротив у обочины лось стоит и на них внимательно смотрит. Звериные леса.

При кажущейся (относительной) близости от столиц село Покровское дальше от них, чем Северный полюс. Или чем Нью-Йорк. До Нью-Йорка добраться просто: сел в самолёт – и через восемь часов у цели. Сроки продвижения к Покровскому заранее определить невозможно. Сначала надо ехать на поезде до областного города. Оттуда до райцентра на автобусе. От райцентра начинаются те самые семьдесят четыре километра, преодолевать которые можно от двух часов до нескольких дней. Дорога убойная. Даже в сухое время на легковушке по ней не очень-то проедешь. Разве что на уазике. Автобус ходит три раза в неделю – если ходит. Может и не пойти. Тогда остаётся надежда на те два-три лесовоза, молоковоз и почтовый грузовик, которые по будним дням пробираются по этим колдобинам.

Неудивительно, что Покровское живёт почти без связей с внешним миром. Оно – изолят. Замечательный факт: из пятисот его жителей почти никто никогда не был ни в Москве, ни в Питере. Более или менее часто ездят в райцентр: лечить зубы, выправлять документы. Самый дальний предел видимого мира – областной город; он представляется отсюда далёкой и загадочной столицей, куда уезжают на учёбу или работу – и откуда редко возвращаются. Весь остальной земной круг известен только по газетам и телепередачам. В этом отношении и Москва, и Нью-Йорк одинаково отсюда далеки.

Здесь не много приезжих; все по-крестьянски живут землёй, рекой, лесом, из поколения в поколение, из века в век. Пашут землю, и пахали её всегда; правда, сейчас – тракторами, раньше на лошадях, когда-то – деревянной сохою, но ту же землю; и так же сеют рожь, и так же ловят рыбу, и так же ходят в леса по грибы, по ягоды. Что здесь изменилось за века? В основе – ничего. Здесь историческое время остановилось, и гуляет только его дальнее эхо, тикающее в ходиках над комодом. Давнее прошлое спрессовано для местных жителей в тёмную, могучую и нерасчленённую массу, имя которой – миф, предание. Когда рассказывают о прошлом – старики, да и кто помоложе, – то выделяют два временных рубежа: «война» и «при Сталине». «Когда же это было-то?» – «Ой, давно, дак до войны ишшо». «В каком же году вы, бабушка, замуж выходили?» – «Не помню в каком году-то, при Сталине, дак».

«При Сталине» – означает «после начала коллективизации, но до войны». Два события врезались в глубины сознания и подсознания местных жителей: война и коллективизация. Самого слова «коллективизация», впрочем, не произносят, как имени лесного Хозяина. Иногда говорят «раскулачивание». А чаще просто – при Сталине. Что касается воспоминаний о войне… Стариков в деревне почти нет – всё старухи, вдовы. Кое-что о фронте рассказывают их сыновья. Рассказывают, как отец был ранен: пуля попала в рот, когда в атаку шёл, ура кричал. Повезло – выжил. Три месяца лежал без сознания. Вернулся, инвалид, скоро и помер. В основном же воспоминания о войне женские, специфические. Как провожали новобранцев. Как жёны мужей ждали. Как отрабатывали трудповинность. Как их насиловали проходившие с Востока на фронт солдаты. И снова – как ждали.


«Я вот видела, ну, сама даже женщина, она почему-то выставляла, чтоб пришёл, даже посуду, в которой муж ел и пил; чашку она выставляла на снег, мне было это жутко страшно. Дак вот, она к нам пришла, вот, выставила, дак уж посмотрим там, что будет: если вода выпита – значит жив, а если не выпита, дак значит погиб. Потому что долго от моего-то дяди не было, очень долго, письма. И, значит, он был ранен, потом пришло письмо. Она хотела уже ехать… Он в этом городе лежал долго… Но его не успели… Вот, я тогда страданий много людей видала, и сама много настрадалась. Потому у меня вены вот такие вот, больной я человек. Много пришлось работать в войну».

(Антонина Михайловна Карькова, 1929 г. р. Записано в 1998 году.)


Ещё вспоминают: когда уходили на войну парни, то ехали они за реку, там срубали сосенку (непременно сосенку, не ёлочку: у той ветки вверх, а у ёлки вниз) и ставили каждый в родительской избе, в красный угол, ленточками украшали. И был это как бы залог, что вернутся. Ещё все старухи показывают уродливые руки свои со скрюченными пальцами: следствие работ на лесоповале в годы войны и «при Сталине».

Во всём том, что было раньше, «до Сталина» – временных градаций нет. Там – время скупых и непонятных легенд.

Легенда о Синеусе. «Вот был князь Синеус. Когда был? Давно, до Сталина задолго был. Много золота закопали, клад, дак. Вон на той горе, говорят, его могила».

Легенда про «панско завоевание». «А что за панское завоевание?» – «Да не знаю, кто ж его знаат? Давно было, паны приходили. До войны было ишшо, до Сталина. В семнадцатом веке».

В этих рассказах не разобрать, что идёт от народных преданий, что от школьного образования. Люди, кстати, здесь с умом, и неплохо образованы сельской школой. И читают, и читают немало. И в экономике и политике разбираются не хуже городских. И всё же внутренним миром живущего здесь человека управляет могущественный хор древних, досознательных архетипов, растущих из самых глубин той земли, в которой жили и навсегда остались предки до неведомого колена.

Если спросить покровского мужика: «А Бог есть?», ответит он, наверное:

– Да нету Бога, ни бога, ни чёрта нету, никого нету.

(Мужики-то все скептики.) Но при этом обязательно где-то в разговоре выплывет: «Вот плохо, церкви в деревне нет, надо церковь ставить. Была вот, сгорела. Надо ставить».

– А леший есть? Или домовой?

– Да нет лешего, кто его видел? – Да ещё и посмеётся. – Это всё старухи врут, нет ничего.

– А если в лес входите, вы слово говорите?

– Говорю, как же, говорю слово.

– А какое?

– Да ну какое? Как скажется, всё равно какое.

Или так (женский вариант):

– Лесной дедушко, прости меня, что я к тебе пришла, я тебе ничего плохого не сделаю, и ты мне не сделай.

Примерно так.

Древний, доисторический обычай живёт незаметно, но всюду. Заблудился в лесу – надо одежду вывернуть, надеть наизнанку, сказать слово лесному Хозяину, тогда выйдешь. Пироги печь собираются – надо сказать печке: «Матушка печка, укрась своих детушек». Баню топят – надо попросить баню. Если корова заболела, то можно пойти к ветеринару, но надо и к знахарке: таковая в деревне есть. Она же и порчу снимет, если кто килы насадил («килы сажать» – наводить какую-то гадость вроде язв). Она же и полечит. А от всякого худа можно: выйти в поле натощак, умыться ключевой водой, поклониться на все четыре стороны, поклониться солнцу, перекреститься и сказать:

– Николай, угодник божий, помощник божий, ты и в поле, ты и в доме, в пути и в дороге, на небесах и на земле, заступись и сохрани от всякого зла.

Всё это настолько живёт, что очень трудно обо всём этом расспрашивать. Не рассказывают. Ну, как рассказать о том, как завязываешь шнурки или ешь ложкой?

Замечательная женщина Краснецова Татьяна Павловна, к которой я напросился в гости и у которой до отвала наелся разнообразных и вкуснейших пирогов, на все мои расспросы об обычаях совершенно искренне отвечала:

– Да я не знаю ничего. Раньше-то было, и на святки рядились, и свадьбы играли; бабушка вот знала, а я не знаю, при мне уже не было.

– А вы-то как свадьбу справляли?

– Да как? Да никак. Ну, вот так…

И начался рассказ. Играют в Покровском свадьбы, и сейчас играют. С похищением невесты, и с выкупом, и с кражей туфли, и с разбрасыванием монет и углей, и ещё со многими сюжетами. Колоритен похоронный обряд. По смерти покойник три дня лежит в доме на столе. Обмывать его приходят обязательно чужие, не родственники. Плакать родным не положено – оплакивают чужие. Раньше, было, над покойником причитала причётница. («Были такие в деревне старухи, и так причитали! Так красиво! Умерли все».) Как вынесут покойника – в избе переворачивают все вещи и обязательно продымляют печь: чтоб душа умершая улетела. Потом тщательно всё моют. Делают это тоже чужие, но кто-то из родственников в доме должен во время похорон оставаться. По возвращении с кладбища оставшиеся в доме встречают возвратившихся у порога, подают им воду и полотенце, и те тщательно умываются. На поминках и покойника кормят: выставляют тарелочку с едой для него у переднего угла дома. На сороковой день собираются все те, кто участвовал в похоронах и поминках. Идут на кладбище; кладут на могилу яйцо; стучат по кресту. Потом собираются в доме. Едят и пьют, но песни петь не положено, разве только те, которые сам покойник завещал спеть…

Примечательно то, как в ткань этих представлений и обычаев, которые мы привыкли называть «языческими», вплетаются нити христианства. Церковь в Покровском закрыли, как и по всей России, в 1932 году. После войны в ней был клуб, потом она сгорела. Кое-какие иконы, утварь, даже колокола сохраняют крестьяне до сих пор по домам. Поп наезжал из ближайшего прихода крестить и отпевать; теперь уже лет двадцать как не приезжает; детей крестят «знающие» старухи, начётчицы от Писания. Впрочем, Писание почти никто и не читал, проповеди церковной никто не слышал, о вере христианской представления имеют смутные. Это естественно. Удивительно, что всё же имеют. Более того, я наверно не ошибусь, если скажу, что в целом население Покровского осознаёт себя православным.

Тут, конечно, много дивного. Пожилую крестьянку, которая только что рассказывала мне, как, быват, леший в лесу водит, спрашиваю:

– А кто такой Иисус Христос, знаете?

– Не, не знаю. Я Писания не читала, не знаю.

– А молитвы знаете?

– Молитвы знаю.

– А какие?

– Не скажу, нет.

– Почему не скажете?

– Ну не скажу, дак.

– Да вот я-то не умею молиться, вы меня хоть научите.

– Ну, вот эту знаю: «Отче наш, иже еси на небесех…»

И всю до конца молитву Господню сказала. И «Царю небесный» сказала, и «Богородице, Дево, радуйся». Кто такой Иисус Христос, говорит, не знает, а молитву Его – наизусть.

Так и в обрядах: ключевой водой умыться, солнцу поклониться, перекреститься… Так в заговорах, где лесной дедушко соседствует с Николаем, угодником Божиим. Так во всём. Колдунья Ольга Ивановна сказывала, как «Сатана с Богом боролась». Победил Бог. В одна тысяча восемьсот тридцать шестом году это было.

– А почему у вас, Ольга Ивановна, веники над порогом висят?

– Дак под порогом-то Христос живёт.

– А зачем ножи в притолоку воткнуты?

– А чтоб покойники не приходили.

Кажется, что под этой словесно-обрядовой оболочкой обломки веры Христовой растворяются в языческой стихии. Но это не так. В чём-то неуловимом, но главном христианство всё же преобладает. Недаром в разговорах с крестьянами всё время звучит рефрен: «Церковь надо ставить». Как же без церкви-то?

И тут становится понятно, почему мудрое Православие никогда не воевало против так называемого язычества, не корчевало его, а, принимая в себя, оцерковляло. Дело в том, что никакого язычества в селе Покровском нет, а есть живая, подвижная целостность обычаев, мифов, обрядовых текстов, которая – не что иное, как способ жить в этом ландшафте, срастись с этой природной средой, слиться с ней. С этой травой, этим лесом, этой речкой, этими облаками. То, что выходит из земли и прорастает сквозь тела и души покровских крестьян. И поэтому они со своей землёй – одно целое.

Христианство же пришло на эту землю, как дождь к посевам, как вода в половодье. Оно и в прямом смысле слова пришло от воды. По водным дорогам шли к изолированным миркам этих вековечных, слитых с природой селений подвижники. Проповедники Слова Божия, строители церквей и основатели монастырей, учителя грамоты, переписчики книг. Создатели истории. Всё ими стало быть, что стало быть. Сергий Радонежский, Кирилл Белозерский, Пахомий Нерехтский, Авраамий Чухломской, Александр Свирский, Варнава Ветлужский, Макарий Унженский и многие, многие, чьи имена известны и безвестны. Духовные чада Андрея Первозванного.

Обратите внимание: прозвания им даны по названиям озёр и рек – ветвей и листов, растущих из общего ствола Волги.

И орошённая этой живой водой земля проросла селом Покровским, от которого пошла есть земля Русская.

Похоже, что село Покровское неуничтожимо, вечно. Все беды и ужасы двадцатого века обрушились на него; но оно устояло и даже не покривилось. Дома стоят, не богато, но устойчиво. Земля возделана. Замечательно, что даже число жителей практически не изменилось за всё послевоенное время: как было пятьсот, так и теперь пятьсот. В самом деле, что может нарушиться в устоях этой жизни? Земля будет родить, как рождала: не жирно, но при вложении труда – достаточно. Работают тут все, не работать – невозможно. Работает колхоз, работает лесопилка; работают старики на своих огородах; кто может – держит скотину, птицу. На улице деревни я не видел праздношатающегося народа; даже пьют как-то тихо. Суббота, мужики выпивают, молодёжь в клубе на дискотеке – и ни криков, ни драки. Представляете: дискотека есть, а драки нет!

Драмы и трагедии нашего постсоветского общества – во многом и многом – перекосы надстройки. Когда их разрушительное действие доходит до Покровского, до земли – включается природное противодействие, зло преобразуется во благо и равновесие восстанавливается. Раньше молодёжь уезжала в город, рождаемость в деревне упала до нуля. Теперь в городе делать нечего, всюду «гастарбайтеры», в институт после сельской восьмилетки не поступишь – молодые остаются, заводят семьи, рожают детей.

Или вот деньги. В агропредприятии платят мало. Конечно, люди ругаются. Конечно, тяжело. Зато пьют меньше. Сами же и говорят: больше бы денег было – больше бы пили. На что идут деньги? Съездить в райцентр; по этому случаю приодеться. Купить что-нибудь в хозяйство; заплатить за электричество и за газ. Худо и бедно, но хватает. Всё остальное – своё. Мясо, молоко, картошка, овощи. Грибы и ягоды лесной дедушко дарит.

Хозяйство в Покровском всё больше натурализуется, и чем ближе оно к натуральному, тем устойчивее, крепче здешняя жизнь. В сущности, не за горами то время, когда Покровское сможет отделиться от государства и заявить о своей независимости. Некому, правда, будет финансировать детсад и школу… Но их и теперь почти не финансируют.

Действительно, непонятно: зачем Покровскому государственная упряжь? У себя-то отлично управляется своя, миром созданная власть.

Может быть, главный человек в деревне – уже упомянутая мною Татьяна Павловна Краснецова, которая ведёт работу сельской администрации. Её действительно выбрали, её действительно уважают. И есть за что. Говоря по-старинному, она «большуха», то бишь женщина, сама управляющая большим хозяйством. Всё время в бодрости, всё время в быстрой работе. И вся деревня – хозяйство, и дома хозяйство: семья, внуки, корова, телёнок, поросята, огород. Всё знает, всеми управляет и ни над кем не властвует. Смотрит в человека, помнит человека. С первого раза запомнила, как меня по имени-отчеству-фамилии; я даже не представлялся; просто глянула мельком в документы, и при встрече через три дня:

– А, здравствуйте, Анджей Анджеевич!

А я к ней напросился в гости, потому что проведал, что очень хорошо песни поёт. На полочке в комнате у Татьяны Павловны лежат тетрадки, в которых записывает со слуха песни: с телевизора, радио; там же – цитаты из книг, стихи, записи старых обычаев. Поцеремонилась, но спела. Действительно, такого пения вживую я, пожалуй, не слыхал никогда. И таких пирогов не ел: с мясом, с яйцом, со всякими дарами земными. Конечно, и выпили. Муж пришёл, зять. Разговор склеился: и о жизни, и о политике; даже, кажется, до переселения душ дошло. Впрочем, заключительные стадии разговора помню нечётко. Домой двигался не без запинания и с сознанием того, какие сказочные удачи бывают в этой жизни.


Наверно, село Покровское выживет всегда. Может, и люди вымрут, а село выживет. Родит новых. Эта земля неуничтожима. Да. Но: очень характерно, что и домом, и деревней управляет женщина. Как во время войны. И тут возникает беспокойный, тревожащий вопрос: так-таки ничего не изменилось в устоях жизни села Покровского, ничего не разрушилось в передрягах двадцатого века? Уж истинно ли нерушим этот наш общий фундамент?

Долог и непрям путь от истоков вниз по течению великой реки, и Покровское – только его начало.

Доедет ли колесо до Казани?

…Насилу дотащился до Нижнего сего дня, т. е. в пятые сутки. Успел только съездить в баню, а об городе скажу только тебе: les rues sont larges et bien pavées, les maisons sont bien baties[5]. Еду на ярманку, которая свои последние штуки показывает, а завтра отправляюсь в Казань. <…> Сегодня был я у губернатора <…>; он уговорил меня обедать завтра у него.

Из письма А. С. Пушкина к жене. Нижний Новгород, 2 сент. 1833 г.

Чем отличается русский город от русской деревни? Я имею в виду не вознесённые на пустом месте промышленные монстры с пришлым населением, а коренные города России. Они тоже выросли из земли; они и строением, и видом напоминают о своём деревенском родстве. Есть Россия многоэтажная и Россия полутораэтажная. Вот город от слова «городить»: нагороженные блоки этажей (пять, девять, двенадцать), коробки, лежащие на боку, и коробки, поставленные на попа; над коробками – вертикали телевышек и труб. И тут же, и в этом же городском организме, как лёгкие, которыми дышат – улочки и кварталы домиков с мезонинами, с резными наличниками, с палисадниками, огородами и воротами, заложенными на засов. Можно даже проследить, как типология русского города прорастает из образа деревни.

Деревня: линия изб и заборов; резные наличники, дворы, сараи, балкончики под шиферной кровлей, подчёркивающие обитаемость верха.

Большая деревня: две-три-четыре таких же параллельных улицы; несколько перпендикулярных. Центр: грунтовая площадь с лужами, в которые глядятся окна сельсовета, клуба, сельповского магазина, отделения связи. Остановка автобуса. Главная улица, идущая через площадь и постепенно перетекающая в дорогу до райцентра.

Уездный город (он же райцентр): всё то же, но два отличия. Первое: полусферы куполов и вертикали колоколен (или, по крайней мере, обозначающие их руины). Второе: площадь оформлена каменными домами в два, а то и в три этажа; их оштукатуренная или силикатная плоть вторгается в чистое море домиков и огородов, расползаясь от площади по двум-трём большим улицам. Архитектура этих домов не важна: в сущности, все они – коробки, только некоторые из них задрапированы под классицизм колоннами или рустом. И здесь есть главная улица, она же дорога в областной центр, линия, как бы соединяющая каменные многоэтажные сердца маленького городка и большого города.

Поволжье – анфилада областных городов. Все они разные, но во всех них, считая даже целиком заново отстроенный после войны Волгоград, есть коренная российская одинаковость. Образ и подобие села Покровского угадывается в них. Всегда – главная площадь, место рождения города: Соборная, Кремлёвская или Красная. Всегда – главная улица, отходящая от главной площади; чаще всего – это дорога на Москву; чаще всего название её – Московская или Советская; чаще всего где-то на ней или при ней – вокзал, почтамт, администрация города. Ещё несколько улиц, либо параллельных и перпендикулярных главной, либо исходящих лучами из того же центра. На этих улицах – всё каменное, всё многоэтажное, представительное и даже помпезное; здесь – архитектура, стиль; здесь фронтоны и колонны, особняки модерна и остатки классических усадеб; здесь – современные общественные и административные здания, сквер с памятником Ленину. Где-нибудь недалеко – непременный элемент городского центра – набережная Волги. Но стоит два шага шагнуть в сторону, заглянуть за линию штукатурно-крашеных фасадов – и попадаешь в мир полутораэтажной России с её мезонинами, сараями, заборами, скамеечками при воротах, деревянной резьбой наличников и балкончиками под кровлей. В этом одинаковы едва ли не все поволжские города, будь то разорённая, заброшенная Кострома или промышленно-финансовый Нижний, обшарпанная Астрахань или процветающий Саратов. Даже там, где (как в Волгограде) старый город стёрт с лица земли, и там структура старого города восстанавливается в виде пояса дачных и садовых участков, которые суть – современный ренессанс полутораэтажной России.

Всё это – продолжение одной и той же дороги: деревня – районный городишко – большой областной город. Так в чём же разница между городом и деревней в России? Конечно, много частных разниц, но все они – необязательные производные от одной главной и обязательной: деревня стоит при речке; маленький городишко – при серьёзной реке; большой город – при слиянии большой реки с великой. По крайней мере, в Поволжье это так всюду: начиная от Твери и заканчивая Астраханью. В этом – всё то же соединение земли и воды, что и в деревне, только мощь и динамика стихий другая: могучие потоки рек, вздыбленная высота берегов, бесконечность просторов, созерцаемых со стрелки. И каменная многоэтажность, прорываемая буграми куполов и свечами колоколен, обрамляет этот простор. А чуть в стороне – улицы и дома снова тихо, патриархально врастают в землю.

Есть и другая определяющая черта этих городов. В них ощущается дыхание огромного, по существу, безграничного пространства, именуемого Державой. Эти города – как гвозди, которыми грамота имперской государственности прибита к плоскости Земли. Держава – особая форма освоения пространства; Держава в этом отношении – та же дорога. Города – почтовые станции на этой дороге. И в прямом смысле: возникли они на пересечении дорог, по которым шли – войска ли, каторжники ли, беженцы или переселенцы – все те людские потоки, которые, расширяя границы русского мира, строили тело Державы. Большой город – место пересечения земли, воды и сухопутной дороги, когда-то грунтовой, теперь – асфальтовой и железной. Символ его – мост.

Города Поволжья в этом отношении особенные. Их особость определяется природой Волги, той двойственной ролью, которую извечно играла она в человеческом мире. Волга – дорога соединяющая; она же – граница разделяющая. Упершись в её текучий фронт, сухопутная дорога прорывает его – и тогда уходит уже далеко, в бесконечность Сибири, Севера, евразийской степи. Или же, если её движению не хватает энергии, разбивается об воду – образует тупик. Соответственно и города Поволжья отчётливо разделяются на две категории: города – проходные дворы и города-тупики.

Есть более и есть менее явные представители того и другого. Ярко выраженные проходные города живут на магистральных трассах – асфальтовых, железных, нефтепроводных – тянущихся от Москвы на Север и Восток. Это – Ярославль, Нижний, Казань, Волгоград, Саратов. Типичные тупики, на которых обрываются дороги, – Кострома, Чебоксары, Ульяновск, Астрахань. Самара занимает среднее положение; и вообще она в Поволжье особая: расположена восточнее всех, и время там не московское, а самарское (на час раньше). Жизнь в проходных городах и в тупиках идёт по-разному. Проходные бурлят не хуже Москвы, спешат, суетятся, догоняют и перегоняют столицу, борются за первенство, собирают и тратят капиталы, взлетают ввысь на спекулятивном подъёме и панически проваливаются в ямы кризисов. Тупики – тихи и смиренны, жизнь в них непритязательна, но и несуетна, богатств нет и не предвидится, но зато они ближе к земле и потому устойчивы. Здесь больше бедности, но меньше нищеты; ярче видна разруха, но зато заметнее здоровая неуничтожимая надёжность земли.

Конечно, каждый из этих городов имеет своё, и очень особенное, лицо. В каждом можно свою Америку открыть, в каждом есть чему удивиться.

Например, цены. В Саратове сыр в тот год был вдвое дешевле, чем в Москве. В Чебоксарах дёшевы хлеб и пиво. В Волгограде почему-то – сахар. И рынок дешёвый в Волгограде и Астрахани. Рыбу, естественно, покупают в низовьях, но лучше не в Астрахани, а на пристани Никольское; там же и арбузы горами лежат, и цена их вовсе уж копеечная. Далее не продолжаю: о коврах, электроприборах, посуде и прочем.

Торговля кипит в проходных городах; впрочем, и в тупиках бурно растут базары. В Казани рынок перехлестнул через прежние границы и яростно торгуется прямо на проезжей части соседних улиц, прямо на трамвайных путях. Ящики, прилавки, мешки с товаром – просто на рельсах. В Ярославле и в Костроме – бурное вращение толп вокруг торговых рядов. В Нижнем рынок занимает большой квартал в самом центре, между Кремлём и Покровской улицей, и весь переливается народом; вокруг – плотное кольцо магазинов. Новая мода в процветающих проходных городах – пешеходные торговые улицы. Таковы Покровская улица в Нижнем и улица Кирова в Саратове, в двух городах-соперниках в борьбе за первенство в Поволжье. Надо сказать, это производит сильное впечатление.

Когда я приехал в Нижний и с автовокзала попал на Покровскую улицу, я подумал, что ошибся городом. В последний раз я был здесь лет двадцать назад; тогда на этом месте было что-то вполне советское, официальное, обыденное. Теперь – вся улица пешеходна до самых ворот Кремля; линия её домов – сплошная цепь магазинов, бистро, кафе, распивочных и ресторанчиков, перемежающаяся иногда массивными вкраплениями банковских зданий. Тротуары как грибами проросли яркой сыпью зонтиков над столиками летних закусочных, палатками бесчисленных торговцев. Всё празднично, оживлённо, многолюдно и недёшево. Всюду чувствуется круговращение денег, и это чувство усиливается, когда с прогулочной Покровской сворачиваешь на другие, повседневные, деловые, проезжие улицы города. Словом, всё как в Москве, только как-то компактнее, аккуратнее, целенаправленнее, что ли. В масштабе губернской архитектуры.

Однако после нескольких часов внимательных блужданий по деловым и прогулочным улицам Нижнего начинаешь проникаться другим чувством. Уж больно всё это оживление и даже богатство – на поверхности, как краска, штукатурка, макияж. Даже массивные туши солидных банков начинают казаться какой-то декорацией. Во всём проступает что-то временное. Характерны эти палаточные, как у кочевников или цыган, городки закусочных и торговых точек. Подует ветер очередного кризиса – и сдует их с лица земли, и не будет их, будто и не было никогда. Исчезнут надписи «Ресторан» и «Бистро», облупятся свежевыкрашенные стены, зарастут бурьяном недостроенные небоскрёбы… Что останется тогда? Несколько десятков старинных домов имперской архитектуры, окружённых морем вечно покосившихся, но вечно живых полутораэтажных домиков с палисадниками, заборами и огородами. И Кремль на высоком холме посередине.

Ещё отчётливее двойное чувство восторга и беспокойства в Саратове. Когда выходишь из нового, стеклобетонного, здания вокзала или поднимаешься с пристани на главную улицу Саратова – Московскую, когда идёшь по ней, то думаешь: «Какой прекрасный, благородный, чистый и процветающий город этот Саратов! С такими городами мы, пожалуй, не уступим Европе». Свернув с Московской по одному из главных перпендикуляров и внезапно оказавшись на пешеходной улице Кирова, едва не теряешь сознание. Здесь меня на секунду одолело сомнение: в какую страну я попал? То ли Германия, то ли Австрия; на самый худой конец – Чехия. Фонари, плитка, деревья, холёные фасады даже с псевдоготикой, фланирующая публика… Немудрено, что здесь же, посреди толпы блестящих и прилизанных магазинов, ресторанов и кафе, в здании дорогой гостиницы стиля модерн, помещается (единственное в Поволжье) германское консульство.

Дома выше, магазины просторнее и импозантнее, кафе – многочисленнее и масштабнее, чем в Нижнем. И – дороже. Улица упирается в рынок, огромный, наполняющий собой монументальное модерновое здание, растекающийся вокруг него по улицам и площади – и неожиданно дешёвый. Дёшевы, впрочем, только местные товары, но их – изобилие.

Живём мы от кризиса к кризису. Может быть (хотя и маловероятно), что будущим летом не расцветут на улице Кирова зонтики летних кафе. Может, и германское консульство закроется, когда нога последнего саратовского немца-колониста перешагнёт в западном направлении черту восстановленного железного занавеса. Но что уж точно осталось, и останется в нетронутом виде при всех кризисах – так это полутораэтажный Саратов (в отличие от Нижнего, преимущественно не деревянный, а кирпичный), начинающийся тут же, где-то между улицами Московской и Кирова, окружающий их штукатурные сталактиты и сталагмиты, подпирающий их своим невысоким, но устойчивым плечом.

Нижний и Саратов – лидеры. Саратов серьёзно именует себя столицей Поволжья («Температура воздуха в столице Поволжья – плюс тридцать шесть градусов»). Нижний, впрочем, кажется, тоже. На третьем месте в этой гонке – Самара. Где-то рядом с ней держится Волгоград. Эти два города в наибольшей степени сохранили советский, даже в чём-то сталинский облик. Внешне это выглядит внушительно. В Самаре не видно такого откровенно-«мелкобуржуазного» торгашества, как на пешеходных улицах и базарах Нижнего и Саратова. Впрочем, роль прогулочного центра здесь играет набережная Волги, вся сплошь покрытая шатрами переносных кафе. Магазины в Самаре едва ли не самые дорогие в Поволжье, и цены Нижнего здесь вспоминаются как сказка. Обширный центр города – сеть перпендикулярно-параллельных улиц, и все они застроены многозначительными домами вполне столичной (и хорошей) архитектуры. Полутораэтажность оттеснена дальше, в стороны. На площади у спуска к набережной – знаменитый памятник Чапаевской дивизии, но – как веянье времени – Чапай машет рукой без шашки: шашку спёрли. Зато напротив обезоруженного комдива выстроился великолепный особняк современного стиля под модерн. Вокруг не чувствуется того денежно-делового кипения, которое свойственно Нижнему, но видно, что все люди ходят на работу и получают там какие-то деньги. Торговые точки, при их солидных ценах, кишат покупателями. Отчасти это объясняется тем, что магазинов в Самаре немного и сосредоточены они на двух-трёх главных улицах.

В общем, Самара живёт, и, я бы сказал, как-то по-прежнему. Понятно, за счёт чего такая стабильность: АвтоВАЗ, бандиты, космос (институты и предприятия космической отрасли). Понятно, за счёт чего крутится Нижний (транзит, автозавод, банки). Понятно и про Саратов: нефтегазовые месторождения. Сложнее с Волгоградом: когда-то гигант промышленности и энергетики, теперь он начинает явно сдавать позиции, отступать на второй план.

Честно сказать, не люблю я Волгоград. По мне – тяжёлый это город. Какой-то безблагодатный. Над его центром не круглятся купола церквей и не высятся головы колоколен. Сталинский стиль архитектуры имперски-помпезен, но и нечеловечески-грузен. Здесь и жара тяжелее, чем где бы то ни было, тяжелее, чем в Астрахани. Я попал в Волгоград как раз в разгар жуткой жары и засухи 1998 года. Уже в восемь утра табло на здании почтамта показывало тридцать пять градусов. Не знаю, сколько было днём. И из степи, и с воды дул горячий ветер, как из печи. И невольно всё время вспоминалось, что происходило здесь вот в такую же жару летом 1942 года. Здесь как-то всё время чувствуешь, что ходишь по многометровому слою металла и костей, по телам миллиона человек, улегшихся в эту растрескавшуюся, выгоревшую, бесплодную землю; что давит их тяжесть свинцовых сталинских домов; и сами дома эти выглядят как огромные надгробные плиты.

В Волгограде хочешь не хочешь, а думаешь о смерти. И о том, что будет, когда пятна тления, проступающие сквозь монументальный лик главных улиц, разрастутся, когда растрескается штукатурка ложных колонн, отвалится облицовка фасадов, рухнет монумент Матери-Родины, замахивающийся мечом с запада на восток, как раз на тот пропитанный кровью склон Мамаева кургана, по которому проходила последняя линия обороны России…

«Что будет?» – главный вопрос эпохи.

Города – гвозди Державы. А ось её, к которой крепится всё – Москва, Центр. Нужен ли Центр? Нужна ли сейчас Москва городам? И да, и нет. Да – потому что все дороги русского мира сходятся в Москве, и города, как вёрсты на этих дорогах, сами имеют смысл, пока есть откуда вёрсты считать. В прямом смысле: связь между городами Поволжья зачастую проще осуществляется через Москву, чем напрямик. Когда я на вокзале в Костроме спросил в справочном, как можно отсюда добраться до Чебоксар, на меня посмотрели, как на безумца, и ответили:

– Только через Москву.

От Костромы до Чебоксар по прямой – четыреста двадцать километров, по воде – шестьсот, через Москву – больше тысячи. Но – расстояния в России измеряются не километрами. По воде из Костромы в Чебоксары добраться можно на теплоходе, но ходил он в тот лето не каждый день, и билеты на него заранее не продавали: ежели нет мест – оставайся ждать несколько суток. Прямой автодороги вдоль Волги на этом участке не существует, поэтому автобус ходит кругом, долго и редко. В итоге поехал по следующему замысловатому маршруту (следите по карте): Кострома – Нерехта (электричка), Нерехта – Иваново – Ковров – Нижний (поезд), Нижний – Чебоксары (автобус). Путь этот занимает минимум сутки. Через Москву – тоже сутки, но – удобнее. Ясно, что дороги, например, из Ярославля в Волгоград или из Астрахани в Нижний тоже лежат через Москву.

Итак, Москва нужна городам Поволжья как связующий узел, начало дорог. Сами города эти, особенно относящиеся к разряду проходных, особенно их многоэтажная часть – во многом продолжение Москвы. В них одеваются, как в Москве, тратят деньги, как в Москве, развешивают рекламу и вывески, как в Москве, даже стараются говорить и думать, как в Москве. Однако во всём остальном, в главных и глубинных аспектах местной жизни, Москва уже давно не помощник, а помеха; она не даёт, а тянет на себя; не решает проблемы, а, скорее, мешает их решать. Как и в селе Покровском, спрашиваешь: выгоден ли этим провинциям Центр? Вопрос повисает в воздухе. И это значит, что связующая роль Центра под вопросом, а следовательно, под вопросом и смысл существования Державы. И вот главный и болезненный парадокс жизни поволжских губернских городов: распад Державы, с их стороны глядя, естественен и даже в чём-то желанен, но само их многоэтажное существование на развилках державных дорог возможно и осмысленно, только пока существует Держава. Иначе – вывески полиняют, штукатурка осыплется, колонны рухнут, стройки и мостовые зарастут травой, многоэтажная ипостась России вымрет – и останется полутораэтажная, уходящая в землю, в направление уездной Нерехты или Чухломы, в направление деревни, и всё сравняется в образе вечного села Покровского.

Четыреста километров по прямой

Чебоксары – бывш. уездный город Казанской губ., теперь – центр автономной Чувашской республики. <…> За последние годы в городе построен ряд новых зданий, среди которых следует отметить великолепный Дом крестьянина (имеются отдельные номера).

«По рекам, озёрам и каналам СССР». Справочник-путеводитель. М., 1933. С. 133.

В Костроме произошло убийство или самоубийство Клыковых, послужившее фабулой для «Грозы» Островского. <…> История Костромы – ряд погромов, разорений и осад.

Там же. С. 112

Процессы разрушения и процессы жизни по-разному идут в тупиковых городах и в проходных. То, что происходит в тупиковых – особенно интересно, потому что они, как и село Покровское, в каком-то смысле изоляты. В них больше природного начала и меньше Москвы. Меньше кроны, но глубже и разветвлённее корни. Чем дальше от центра и чем ближе к дебрям и заводям нашего Отечества, тем труднее проникнуться столичным предчувствием скорого и всеобщего конца.

Когда я приехал в Чувашию, я попал в царство устойчивости и покоя. Это как-то стало чувствоваться уже по дороге, как только за окном автобуса промелькнула стела с надписью «Республика Чувашия». Это стало чувствоваться в облике аккуратных, чистых деревень, в зелени ухоженных лесов, в самих людях. Вид Чебоксар, столицы Чувашии, укрепил во мне эти чувства. Спокойные улицы, приличные дома, с которых не валится штукатурка и не облезает краска; методично действующий транспорт. Даже новостройки благопристойные. Словом – тишина и порядок.

Чебоксары – самый провинциальный среди административных центров Поволжья. Провинции в прежнем смысле теперь в России нет, но если что и можно назвать этим словом, так Чувашию и Чебоксары. При этом именно Чебоксары – наиболее чистый, благоустроенный, упорядоченный и устойчивый город Поволжья. Богатство здесь не выпирает ниоткуда, зато и нищих нет. И криминогенная, как теперь говорят, обстановка – спокойная. И вообще здесь тихо. По будням тихо, а по праздникам хотя и шумно, но тоже как-то тихо: без драк, поножовщины, воя сирен и бандитских разборок.

Уравновешенная тишина Чебоксар в некоторых своих проявлениях трогательна до умиления. Вот, скажем, набережная, ограда с выбеленными бетонными балясинами; как и положено, она расписана надписями. И – ни одного матерного слова! Всё – признания в любви: «Вася, я навеки твоя», «Вика, никогда тебя не забуду», и так далее. Некоторые тексты даже в стихах. Тут же гуляют и авторы этих надписей, девушки русско-чувашского вида и парни, широкоскулые и, к сожалению, почти все бритоголовые. Удивительная мода на бритьё голов распространилась в Поволжье и особенно в Чебоксарах; это вызывает ощущение зоны, но ощущение обманчиво: носители зэковских причёсок грубоваты, но безобидны.

Ухоженные, мирные Чебоксары производят впечатление какого-то социал-демократического рая на европейский манер: без имущественных контрастов и выпендрёжа «новых русских». Магазины Чебоксар несколько скудноваты, но зато всюду, в кафе и у палаток, чебоксарский люд пьёт дешёвое пиво, закусывая недорогими пирожками. Этот чебоксарский люд вообще-то очень любит попить, пообщаться, даже и пошуметь за столиком. Одно из самых популярных в городе кафе расположено на стрелке набережной, и (забавно) прямо под стеной недавно восстановленного монастыря, у ворот которого читается надпись, тоже по-своему трогательная: «Просьба в купальниках и шортах на территорию монастыря не заходить». Я сидел в этом кафе ночью, дожидаясь теплохода, и наблюдал, как монахи постепенно гасили свет в своих кельях и смиренно отходили ко сну… А в это время под их окнами, в кафе и вокруг него, буянила музыка, подвыпившие пары азартно отплясывали нечто, сляпанное из «русского» и рок-н-ролла, а за сдвинутыми столиками компания из восьми – десяти пьяноватых дам почтенного возраста горланила непристойные частушки. Ей-богу, во всём этом не было ничего жлобского; всё было уравновешенно и органично.

В этом самом кафе случилась одна прелюбопытная встреча. Дело было так.

В Чебоксарах я остановился у знакомых. Известно, чем заканчиваются наши «с приездом». Хозяин достал трёхлитровую банку самогона, и… На следующее утро мне случилось гулять по городу. Все дороги в столице Чувашии ведут на Стрелку, высокое, красивое место над берегом Волги. Место популярное у чебоксарцев: рядом пристань, вдоль берега – парк и набережная, вдоль набережной – пляж; вид во все стороны изумительный. Очень хотелось выпить кофе.

Сейчас по всей стране растут кофейни. Но ещё несколько лет назад привычка к этому напитку была мучительна в России: его нигде не пили. В тупиках и проходных дворах Поволжья мечта о нём воплощалась в жидком и горьком растворимом «Нескафе» из жестяной банки, поданном в одноразовом стаканчике. Вот в поисках этого счастья я и забрёл в то самое кафе под монастырской стеной. Взял, расплатился и сел за столик – отдыхать с похмелья и любоваться заволжскими далями.

Смотрю – шевеление пролетело по кафе. Засуетились официантки, пробежали туда-сюда какие-то молодые люди в белых рубашках. Подъехали две-три машины, из них вышли и проследовали за столик несколько солидных мужчин. И в одном из них я узнал президента Чувашии, бывшего министра юстиции России, Николая Фёдорова. Сели. Было принесено пиво с закуской, не значившейся в меню. Потянулся между солидными мужчинами солидный разговор. Ни мордатой охраны кругом, ни почтительного страха на лицах многочисленной публики в кафе. Обыденно. Органично. Как-то по-домашнему. Тут уж я не вытерпел и, стараясь не думать о перегаре, подошёл, представился. И президент в грязь лицом не ударил, представил своих спутников: мэр Чебоксар, министр внутренних дел республики и кто-то ещё. Меня усадили за столик.

– Пива ему! – лаконично распорядился Фёдоров. И добавил, махнув рукой над икрой и осетриной: – Угощайтесь.

Поговорили весьма дружелюбно. Господа начальники были в благодушном настроении – судя по красноте лиц, после баньки. Узнав, что я пишу в журналы, наперебой стали хвастаться Чебоксарами.

Представьте себе такую картину в Москве, Питере, в любом крупном и проходном городе! Например: мэр Москвы – Лужков ли, Собянин ли – без свиты и охраны просто входит в наполненное посетителями уличное кафе и пьёт там пиво! И просто общается с неизвестным путешественником, размахивающим корреспондентским удостоверением!

В этой чебоксарской встрече есть что-то патриархальное. Что-то от нравов швейцарской республики или княжества Баден-Вюртемберг. Даже что-то андерсеновское: король-папа в ночном колпаке. Хотя чувашская раскосо-скуластая патриархальность внешне не вяжется с лощёной патриархальностью малых городов Европы. Причём «патриархальное» – не значит «застойное». Фёдоров амбициозен, динамичен и как человек, и как политик. Республика и её столица при его правлении действительно изменились к лучшему.

Разумеется, проблем в княжестве Фёдорова в те годы было выше головы. Вот пример – быт одной знакомой семьи. Отец семейства – большой инженер на заводе; его жена, учительница на пенсии; тёща лет восьмидесяти; сын-инвалид; приезжает ещё дочь из Петербурга, преподавательница физики. Хозяин получал тогда зарплату натурой, или, как принято теперь говорить, по бартеру. Или, ещё точнее – чем Бог пошлёт. То молоком выдадут, то картошкой, то штанами, то кастрюлями. Деньги в этом доме были понятием абстрактным: три пенсии на всех. А кормились с двух огородных участков. Огурцы, помидоры, ягоды, капуста, пареная репа…

Натуральное хозяйство в России на исходе двадцатого века не только отвоевало деревню, но и в городах проросло. Но каждому со школьной скамьи известно, что натуральное хозяйство – черта эпохи феодальной раздробленности. Опять вопрос: зачем этой семье Центр? Зачем Центр всей Чувашии? Молоко, мясо, зерно, овощи худо-бедно вырастим. Водку тоже свою производить можно. А на продукцию чебоксарской промышленности всё равно спроса нет, и Москва не поможет.

Конечно, при таком раскладе в Ниццу на своей машине не прокатишься. Но прожить можно – просто на своей земле.


В четырёхстах километрах по прямой (по несуществующей прямой) от Чебоксар – другой уникальный тупик: Кострома. Разница между чувашской и костромской столицами бросается в глаза. И тем не менее, они – пара. Чебоксары – остров стабильности, Кострома – мир разрухи и парадоксов. Кострома – благородный нищий с духовными запросами, Дон-Кихот Ламанчский. Пьющие и поющие Чебоксары – Санчо Панса.

Разруха заставляет думать о себе на каждой сажени костромских мостовых, которые разбиты настолько, что лучше бы их не было. Езда по городу – мука. Незадолго до моего приезда в Кострому наведывался президент. Тогда городу подкинули денег, и несколько главных улиц были заасфальтированы под эскорт. Но всё, что чуть в сторону от центра, так и осталось в выбоинах и миргородских лужах. Сквозь камни набережной бойко растёт трава. Центральная площадь, торговые ряды, спуск к Волге – всё облуплено и затёрто. Даже административные здания, которые блистают как жемчужные зёрна уж среди самых загаженных городишек, в Костроме бедны и подслеповаты.

Над всем этим двухэтажным распадом каким-то устрашающим гением зла возвышается Ленин. Бронзовый пешеход установлен на постаменте, построенном в 1913 году для памятника трёхсотлетию дома Романовых. Памятник этот не успели закончить: бронзовые фигуры царей уже были отлиты и привезены, но не установлены, когда грянул семнадцатый год. Постамент, высокий и стройный, в благородном церковно-русском стиле, пустовал, пока в тридцатых годах на него не взгромоздили Ильича. Более нелепого сочетания не придумаешь. Ленин, как нарочно, страшно громоздок, чёрен, тяжёл; рука его, выброшенная в традиционном указующем жесте, если её опустить, окажется много ниже колен; ладонь – больше, чем голова; голова сделана грубо, как бочка. И вот это сооружение лезет в глаза со всех обзорных точек, возвышается чёрным кошмаром рядом с тонкими шатрами уцелевших колоколен, шагает по крышам домов, нависает над набережной, над Волгой.

Но безденежье, раскол и разруха – в центре и на поверхности жизни Костромы. До слёз жаль погибающие памятники архитектуры центра, но если от этого самого центра отойти, то навеянный чёрным Лениным апокалиптический мрак начинает покидать душу. Что там, в стороне от центра? Полутораэтажная Россия. Что за стенами коробчатых новостроек? Огороды и садоводства, натуральное хозяйство, возврат к деревне, к земле.

И здесь – семья, милые люди, в чьей квартире в новостройках Костромы я нашёл приют. Он – инженер на военном производстве. Она – провизор. Сын-студент, дочка замужем. Работают. Денег мало. Естественно. Но машина есть, дача есть. И, собственно говоря, живут на даче. Опять-таки, огурцы, помидоры, капуста и прочее. Земля подкармливает, и если в городе будет беда, грянет восемнадцатый год, – то и прокормит.

Всё держится за землю, всё возвращается к земле. Опустевшие деревни в пределах досягаемости от Костромы наполняются городскими жителями. Это уже не дачники, ибо на своих участках работают, как дай Бог колхозникам. И потом, ведь все они городские, самое большее, во втором поколении. Генетическая память о земле в них крепка. Рушится культура и державность многоэтажной России, а Россия полутораэтажная – спасается потихоньку.

При всей видимой разрухе в Костроме можно жить, как и в Чебоксарах. И эта жизнь если и не легче и не обеспеченнее, то, во всяком случае, здоровее, чем в Саратове, Нижнем, Питере или в безумной Москве. Исчезать эти города будут в обратном порядке: Москва, Питер; Нижний с Саратовом устоят подольше; Кострома переживёт и их.

И потом, и в Чебоксарах, и в Костроме есть ещё один мощно действующий конструктивный фактор, влияние которого на жизнь заметно и оптимистично растёт. Это – Церковь.

Никто не заметил, как это произошло, но Москва, всесильная Москва, утратила роль духовного и церковного центра русско-православного мира. Там – Патриархия и Синод, там канцелярии и деньги, но духовной жизни в храмах и монастырях Москвы осталось на донышке. Свет и отсветы истинно православного подвига переместились, разошлись по глубинке, по провинции, по губернским городам, а главным образом – по маленьким уездным городкам, по затерянным приходам, по дальним монастырям. В них – теплятся огоньки; в них, с их безденежьем и заброшенностью, даже постройка деревянной часовни – акт самоотверженного горения, а в Москве и воздвижение храма Соломонова будет частью общего гниения.

По всему Поволжью восстанавливаются храмы и строятся новые. Не только в городах, но и в сёлах. Это при том, что церковь в провинции бедна, что денежные и технические возможности здесь далеко не московские. Так ведь что замечательно: как раз в самых богатых городах храмостроительство ощущается меньше, чем в городах-тупиках. Явные лидеры в церковном созидании – Чебоксары и Кострома.

В Чебоксарах действующая церковь – очевидная доминанта городского ландшафта. Здесь давно нет недействующих церквей. И строятся новые. В Новочебоксарске, в этом чисто промышленном и новом городе-спутнике Чебоксар, где не было ни одной церкви, где народ нищ и переселён сюда советской властью, сейчас, в наши кризисные годы, возведён храм, сопоставимый, кажется, по масштабам с храмом Христа Спасителя. Впрочем, так ли это удивительно? В Чувашии верующих – три четверти; мы вот и не знали, а ведь самый массово-православный в России народ – чуваши. Они, правда, старательно соблюдают и древние свои языческие обряды – почитают Кереметь и прочих богов-предков – но и в православии набожны. Так что храмы строят – не за счёт богатых, а всем миром.

Любопытный показатель влиятельности Церкви в Чебоксарах: самый популярный человек там – митрополит Варнава. Это следует из того, что за два дня три пьяных чуваша в разных точках города представлялись мне как приближённые владыки. Примерно так:

– Я физик, да-а, в пединституте работаю… А вообще-то я племянник владыки Варнавы, да-а!

Или: «секретарь владыки», или «я поп, служу с владыкой», и т. п. Конечно, это пьяная болтовня, не имеющая никакого отношения к действительности, но какова же популярность!

В устойчивой Чувашии Церковь опирается на народную, национальную традицию. В погромленной советским лихолетьем Костроме труднее: там, как и по всей России, церковность надо восстанавливать в людях. И если что для меня было светлым открытием в Костроме и её области – так это та энергия, с которой ведётся здесь созидание – не храмовых стен, это само собой – православной жизненной среды. И то, сколь много людей – и каких! бескорыстных, убеждённых, чистых – готовы здесь поднять и понести тяжёлый крест церковного служения.

Я говорю не только о духовенстве. Очень хорошо, что во главе епархии стоит архиепископ Александр[6], человек энергичный, напористый, молодой (ему нет пятидесяти, что для архиерея – молодо, к тому же он уже много лет на своей епархии, в ней же и вырос). Но вот судьба свела меня с мирянином, человеком редкостной целенаправленной энергии, к тому же творчески нестандартным. Человеком непростым: интеллигентным, жёстким, нетерпимым, даже фанатиком; умным, артистичным, в чём-то талантливым; по-деловому хватким, умеющим себя не обидеть; весьма честолюбивым и властным; порой по-детски наивным и капризным; обладающим прекрасным чувством юмора и, безусловно, глубоко, искренне и бескорыстно верующим. Он знает всю епархию, и во всей епархии знают его. Его зовут Родион Часовников, и занимает он должность весьма редкую: он директор костромской епархиальной телекомпании. Родион Часовников регулярно выходит в эфир на одном из костромских телеканалов, вступая в борьбу за души людей (успешную или нет – судить не будем) на поле информации и пропаганды, где доныне господствуют религиозный индифферентизм и глубокое невежество в вопросах веры.

Но, конечно, главное не в телепередачах, хотя это важно и показательно: Русская Церковь несёт-таки в себе наступательную, боевую энергию. Главное вот что: Родион здесь – со всеми своими достоинствами и недостатками, длинными до плеч волосами и тонкими, иконописными чертами лица – часть некоего активного, динамичного и конструктивного целого, именуемого Церковью.

Если кто-то считает, что в постсоветской России Русская Православная Церковь живёт припеваючи – того я должен разочаровать. Не говоря уж о своих болезненных внутренних проблемах, Церковь по-прежнему существует во враждебном окружении: средства массовой информации до сих пор относятся к ней равнодушно-недружелюбно, государство – с нескрываемой подозрительностью. В той же Костроме, особенно когда губернатором был коммунист, за передачу епархии каждого церковного здания приходилось вести борьбу. А потом поднимать эти здания из руин. При том что иных источников денег, кроме добровольных пожертвований (подчёркиваю), у Церкви нет. К этому ещё прибавьте, что объекты недвижимости, как правило, передаются от государства Церкви не в собственность, а только в «бессрочное пользование». И всё, что делают подвижники, восстанавливающие стены «возвращённых» храмов, делается собственными силами и с риском повторения 1932 года.

Так вот: цифры. До революции в Костромской губернии (вместе с двумя уездами, отошедшими при советской власти к Ивановской области) было 1300 приходских храмов, 30 монастырей, 1200 часовен; в городе Костроме – 44 храма, не считая домовых. К 1989 году по всей области оставалось 64 прихода; ни одного монастыря; в Костроме – 4 действующих церкви. 90 % приходских храмов было полностью разрушено (т. е. уцелело около 130). Сейчас в епархии около двухсот приходов, 11 монастырей; более 20 действующих храмов в Костроме. Обратите внимание на динамику роста: по области число храмов увеличилось втрое, а в Костроме впятеро за два десятилетия. А ведь население не увеличилось, и даже чуть-чуть уменьшилось. Значит, процент людей церковных в пределах костромской епархии вырос примерно в четыре раза.

Возможно, потому Кострома так устойчива, несмотря на разруху. Тоже и Чебоксары. Вообще Церковь в разваливающейся России – мощный стабилизирующий фактор. И не только. Опять в этих городах вспоминается рефрен покровских мужиков: «Церковь надо строить». Церковь сейчас начинает играть во глубине России роль совершенно особую, и заменить её некем и нечем. Недаром её колокольни, уходя из земли к небу, как бы соединяют вечное, но смертное единство неподвижной земли и текучей воды с бессмертной осмысленностью неба. Предельно ясно и наглядно видно это не в замкнутой деревенской глуши и не в толчее больших городов, а в совершенно особой, несуетной и никому почти неведомой среде маленьких городков, уездных – по-старому, райцентров – по-новому. Туда мы отправимся в следующей главе. И сделаем там великие открытия.

Колокола над райцентром

Чухлома – уездный город Костромской губернии. <…> Время основания города неизвестно. <…> По сведениям за 1881 г. жителей 1932 (899 муж. пола); дворян 213, почётн. граждан 81, купцов 182, мещан 574, крестьян 309. Неправославных: раскольников 6, католиков 33, протестантов 4, евреев 4. <…> Домов 298, каменных 3.

П. Семенов. Географическо-статистический словарь Российской империи. Т. V. СПб., 1885. С. 742–743.

Русская литература оклеветала уездный город. В глазах столично-городской читающей общественности его образ прочно соединён с понятиями «глушь», «захолустье», «затхлая провинция». В общем, мещанство и скука. Чухлома, Нерехта, Галич, Солигалич… А он живёт, и в нём сквозь всю железобетонность современного растрескавшегося мира героически пробиваются самые живые ростки созидания и подвига.

Да, уездный город живёт – со своими причудами и особенностями, коими порой ставит редкого своего столичного посетителя в тупик изумления. Вот – некий районный городишко на Нижней Волге. Вид у него – как и у всех районных городков России: как будто три месяца назад через него прошла война. Пыль. Жара. Остановившийся и полуразворованный рыбозавод. Разбитый асфальт. Заколоченный и облупленный клуб. Выбитые стёкла пустых магазинов. Безлюдные улицы. И на одном перекрёстке, на стене покосившегося, тёмного от времени и бедности деревянного домика, номер и название: «Улица Бетховена».

Не знаю, есть ли ещё в России улица с таким названием. Во всяком случае, ни в Москве, ни в Питере, ни в одном из великих городов – нет. А в каком-то райцентре Астраханской области – есть.

А ведь знаете, имя автора Лунной сонаты на бревенчатой стене тихого и вечно разорённого русского городка – заявка на право быть столицей мира. Недаром из таких вот уездных углов выходили в свет всемирно известные творцы русской культуры. Как это напоминает уездного псковского монаха Филофея, писавшего некогда про чёрную деревянную Москву, что она – третий Рим! И каждый коренной городок в России – несостоявшаяся Москва, младший брат третьего Рима.

Особенно примечательна своими районными городами Костромская земля. Это вообще целая страна. От Москвы до Костромы путь ближе, чем от Костромы до дальних закоулков области. В Кострому из Москвы идёт федеральная трасса, от Костромы в Заволжье – десятка два асфальтовых дорог, а дальше – леса и болота, места дремучие, скитские, черемисские и староверские. В какой-нибудь из запредельных областных посёлков – то ли в Боговарово, то ли в Талицу, что на реке Вохме, – как ехать? По «нормальной» дороге 400 километров за полдня, а остальные сорок километров на прицепе, влекомом двумя гусеничными тракторами, – двое суток. Потому что оба трактора «разуются», оставив в глине свои гусеницы.

Леса и болота. Нижегородский герой – Кузьма Минин; герой же костромской – Иван Сусанин. Его родное село Молвитино лежит по дороге из Костромы в райцентр Буй. А неподалёку – село Домнино, в котором укрывался от «воровских людей», казаков и ляхов, наречённый царь, пятнадцатилетний Михаил Романов. Из тех же мест родом и первый митрополит русской автокефальной Церкви, св. Иона. Самостоятельность русской земли вышла из костромских лесов и болот.

Но вернёмся к городкам, и начнём с Нерехты. Здесь есть всё, чему положено быть: площадь с торговыми рядами и землистым памятником Ленину, несколько домов провинциального классицизма, павильон кафе, полупустые магазины, полдюжины церквей, из которых две действуют и восстанавливаются, а остальные разрушаются. Речка, обелиск воинам, подобие парка, рытвины на улицах… И всё это скромное уездное целое – древнее Нижнего и Казани, и когда-то было столицей: город основан в 1215 году, служил центром удельного княжества.

Скука маленького города – понятие относительное и индивидуальное: кому скучно, тому скучно везде. В маленьком городе свои драмы, которые легко могут быть увеличены до масштабов всей России. При мне в Нерехте разгорался конфликт, которому через несколько лет суждено было трагическим эхом отозваться в Кондопоге, в Сагре – и Бог знает, где он ещё отзовётся. Убили ветерана-афганца. Через день по всему городу появились надписи: «Чёрные, убирайтесь в свою обезьянию». Распространились письма с угрозами в адрес «лиц кавказской национальности» и сектантов. После сорокового дня разлетелись подмётные письма: за убитого будут мстить. Общественное мнение приписало планы мести русским националистам, баркашовцам. Администрация города, берущая деньги у «кавказских лиц» и сектантов, обвинила баркашовцев в разжигании религиозной и национальной розни. Их выгнали с дискотеки. Баркашовцы подали на администрацию в суд, а сектантам объявили войну. На том я уехал, и чем дело кончилось – не знаю.

Заметьте: в маленькой Нерехте, в условиях слабости и продажности власти, агрессивные, но непьющие националисты берут на себя социально востребованную функцию: кто-то должен же бороться против засилья уголовщины, коррупции и тоталитарного сектантства.

Но баркашовцы всё-таки явление маргинальное и временное. Фундаментально и без пропагандистского шума выполняет в Нерехте конструктивную социальную работу Церковь. Отец Андрей Воронин, московский интеллигент, по образованию геофизик, бывший экспедиционник, а теперь настоятель одного из нерехтских храмов, взялся за дело, с которым не справляются, не хотят и не могут справляться власти: организовал приют для детей, чьи родители лишены родительских прав. В приют дети поступают из милиции, настоящими безъязыкими зверёнышами, отведавшими всех ужасов и пороков реальной жизни. Кто-то из них нищенствовал по заданию родителей. Кто-то видел, как отец убил мать или мать зарезала пьяного насильника-отца. Все отлично узнали, что такое водка, наркота, вши и голод. От трёх до четырнадцати лет.

Я был в этом приюте. Для детей это – дом, единственный в их жизни, где их любят. Спрашиваю: «Бывают у вас побеги?» Удивляются: «Зачем же бежать? Куда?» Действительно, куда – в мир голода, побоев и ненависти? А здесь – люди; здесь – свой дом, где всё своё. Добротное здание. Спальни на троих-четверых, деревянные кровати, самодельная мебель. Музыкально-игровой зал, аквариумы, зелень. Столовая под карельскую берёзу. Хозяйство. Две лошади с жеребёнком, телята, кролики. Всё – доброе и домашнее, и люди – домашние, со светом в глазах. Дети учатся в школе. Ходят в походы, ездят в поездки (летом в Крым). И – преображаются. Превращаются в человеков. Это не сказки, это – факт. И иначе здесь быть не может, потому что день начинается с молитвы. И каждое дело – с молитвы. «Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим». А жизнь – с Евангелия. «Прощаются грехи её многие, ибо она возлюбила много». Не хочется даже и думать, чем бы стали эти дети – будущее России, если бы не отец Андрей.

Воистину, растить, воспитывать и учить детей – прямое дело Церкви. Потому что лучший учитель – подвиг. И есть одно качество, превращающее тяжкий и неблагодарный труд в подвиг: это бескорыстие. Отец Андрей и его сотрудники бескорыстны, ибо какая слава, почесть или деньги ждут их в неведомой никому Нерехте?

Соседний пример бескорыстия и подвига – женский Пахомиев Троицкий монастырь. Он расположен в живописном месте неподалёку от Нерехты, на холме. Основал его в XIV веке подвижник Пахомий, и жил монастырь до восемнадцатого века, когда при благочестивой государыне Екатерине был закрыт и обращён в приходскую церковь. Что делала с ним советская власть, я даже не берусь сказать; во всяком случае, фотографии того времени впечатляют: это развалины, как после бомбёжки. В девяностых годах на руины пришли монахини, несколько женщин во главе с игуменьей Алексией. Восстановили храм, колокольню, построили дом для келий, завели хозяйство: поля под посевы, покос, скотный двор. Женщины. Своим трудом. Конечно, с помощью добрых людей, но с помощью бескорыстной, потому что денег расположенному на отшибе, в стороне от торных путей и московских богатств, монастырю взять просто негде. Сейчас здесь два десятка монахинь, половина из них совсем молодые, девчушки. Работают: в поле, в коровнике, в швейной и иконописной мастерской; тем и кормятся. Самое замечательное – это человеческие отношения в этих стенах. Никакой напряжённости, мрака и зависти, свойственной монастырям и женским коллективам. Здесь – семья. И молодые монахини называют матушку игуменью просто мамой. Образ монастыря – их открытые глаза и улыбка.

Сама матушка игуменья – человек, располагающий к себе. Лет пятидесяти, светлоглазая, с неброскими чертами лица. Простая, хотя и не без образования, доброжелательная; конечно – начальница, конечно, властная; осторожная и рачительная хозяйка; при том в ней светится простодушие, которое хочется назвать простодушием святости – или гения. С этим светом в глазах она рассказывала, как в один из первых, самых трудных для монастырского хозяйства годов помог им преподобный Пахомий: в одну ночь перенёс с соседнего поля на монастырский двор стог сена. Наверно, каждого человека можно в главном его качестве охарактеризовать одним словом. Об игуменье Алексии главное слово вот: чистый она человек.

Потому, наверно, и небо так чисто и прозрачно над холмом Пахомиева монастыря. И такая чистая и светлая даль открывается с его колокольни, на которую мы поднялись вместе с монахиней Машей, звонаркой. И она звонила в колокола чистым и ясным звоном, сидя на высокой табуретке, руками заговаривая с теноровыми колокольцами, стопами приводя в движение мощные бронзовые басы, в чёрной своей одежде как светлая птица, летящая в солнечный рай.

Я вспоминаю об этом не ради умиления. Здесь, в глубине России, ясно видно, как правильно организует Церковь вокруг себя жизнь и само пространство. Она направляет людей. Она хозяйствует, поднимая разорённую землю; и монастырские хозяйства, основанные на праведном и бескорыстном труде, – самые образцовые в округе. И, что всего важнее: она делает осмысленным само человеческое существование на этой земле.

Может быть, ещё отчётливее, чем в Нерехте, ощущается это в удалённой на полтораста километров от Волги Чухломе. В конце концов, Нерехта – не такая уж глухомань. Она стоит при железной дороге, и до областной Костромы от неё всего час езды на автобусе. Другое дело – Чухлома. Единственная автодорога связывает её с железнодорожной станцией Галич. Тихий городишко стоит на берегу живописного Чухломского озера, и жизнь его мало чем отличается от жизни окрестных деревень. Разве что есть административные здания и ресторан.

На противоположном от города берегу Чухломского озера стоит Покровский Аврамиев мужской монастырь. Он виден издалека: его высокая колокольня, как дирижёрская палочка, управляет всем пейзажем озера. Судьба его при советской власти – та же, что и у других монастырей: он был разрушен. Те строения, которые ещё не восстановлены, выглядят как развалины Сталинграда: заросшие травой куски стен. Монахи начали тут всё с нуля; восстановили старую церковь и огромный девятнадцатого века собор над мощами преподобного Аврамия. Построили братский и гостиничный корпуса с церковью. Обзавелись хозяйством: полями, скотом, гаражом, тракторами. Опять же, всё своим трудом; на помощь паломников особенно рассчитывать не приходится, потому что до чухломской глуши редко какой паломник доберётся. В монастыре сразу бросается в глаза особенность: редко увидишь монаха в рясе, разве что во время службы, а так всё в рабочей одежде, в спецовках – все работают. И сам настоятель встретил нас в спецовке, так что я в нём не сразу распознал настоятеля.

Кто хоть немножко представляет себе нашу реальность, знает, чего стоит в деревне держать большое и целиком самоокупаемое хозяйство. А чухломские монахи на те же средства строят и восстанавливают (последнее, как известно, труднее и дороже, чем первое). Понятно, что образ жизни у них аскетический, трапеза скудная: каша да овощи без масла; макароны по большим праздникам. Иначе как аскетически тут не проживёшь. Да ведь аскетика и есть восстановление. Воскрешение себя – и мира вокруг себя. Торжество бытия вопреки всему. Собственно говоря, это и есть та жизнь, которую вели пришедшие сюда шесть столетий назад подвижники, основатели церквей и монастырей. Главное в ней – бескорыстный, безмолвный созидательный труд. И это – то самое, чего так мучительно не хватает нынешнему бытию нашего общества. Это – лекарство от его болезни.

Важно заметить, что все эти люди – и отец Андрей, и игуменья Алексия, и монахи, и монахини, и сотрудники нерехтского приюта, и попы в Солигаличе, Красном, Плёсе, все они – живая, органичная часть народа; как говорится, плоть от плоти народа. Они вышли из него, из разных его слоёв и классов – от московской интеллигентской элиты до чухломских крестьян – и они живут с ним и в нём. Нет, речь не о социальных мечтаниях в духе «хождения в народ». Просто: есть маленький провинциальный городок, и есть двадцать тысяч его жителей, говорящих на «о». (Как говорила одна бабушка моему спутнику Родиону: «Ой, мОлОдОй-тО, красивОй, а вОлОсы-тО длинны, Ой, пОдстригись-тО».) И среди них, часть их – местный батюшка; он всё про всех знает, гуляет на свадьбах, ходит с мужиками в баню, огородничает, растит детей, словом – живёт. И его чёрная ряса, которая на улицах Москвы и даже Саратова выглядела бы вызовом или криком моды, на мостовых Нерехты или Солигалича смотрится естественно, как белая берёза в единстве среднерусского ландшафта.

Это не значит, что отношения Церкви с окружающей средой складываются бесконфликтно. Ещё как конфликт но! Рядом с Аврамиевым Чухломским монастырём расположено село с характерным названием Ножкино. И… в общем, монахи предпочли заложить кирпичом ворота, которые раньше открывались в сторону деревни. (Если уж говорить о названиях, то по дороге из Костромы на Нерехту подряд идут деревни: Пьяньково, Дракино, Обломихино, Любовниково, что не свидетельствует о традиционном благочестии жителей этих мест.) Есть и ненависть к Церкви, и зависть к крепкому монастырскому хозяйству. И местные власти нередко следят за ростом влияния Церкви с нескрываемой ревностью. Всё это было всегда. Провоцируется и ещё один тщательно взлелеянный в глубинах перекошенной советской системы конфликт: Церковь и культура. Типичное его проявление – борьба за здания. Храм, памятник архитектуры такого-то века, задействован под музей (клуб); на него претендует епархия; начинается противостояние; раздувается конфликт. Такова ситуация в Нерехте, где двух действующих храмов недостаточно, и в Солигаличе с его единственной маленькой кладбищенской церковью при православно-ориентированном населении. В предельно острой форме – в форме настоящей войны между монахами и музеем – то же самое имеет место в самой Костроме, в романовско-годуновском Ипатьевском монастыре.

В этом конфликте никогда не разберёшь, кто прав. Храм есть деяние Церкви, но он же – и достояние культуры. Всё дело в том, что само противопоставление это – невозможно, губительно и немыслимо. Церковь и культура в России не имеют права не быть одним целым, и особенно теперь, когда всеобщему разрушению должны быть противопоставлены эти две осмысленно созидательные силы. Царство, разделившееся в себе, погибнет. Прекрасная шатровая Богоявленская церковь шестнадцатого века в селе Красном на Волге, соперница московской церкви Вознесения в Коломенском, и её настоятель отец Пётр – делают одно божье дело на земле. Она – богоустремлённостью белостенной красоты, он – повседневной жертвенностью служения, соединяют воды и берега Волги с бесконечностью света, выводя Россию из лесов и болот прошлого к возможности выжить, на путь в будущее.

Кстати, поднимались мы и на колокольню Богоявленской церкви. Один из больших колоколов там – непростой. Его недавно привёз отец Пётр из села Коробово: это то самое село, которое было в семнадцатом веке отдано семье Сусаниных. Когда праздновали трёхсотлетие дома Романовых, сам царь Николай Александрович подарил коробовской церкви новые колокола. Потом, при советской власти, церковь разрушили, колокола с колокольни сбросили и они раскололись, но один уцелел. Его спрятал и сохранил у себя дома некий крестьянин; потом отдал в колхоз, и романовский колокол висел у сельсовета на дереве. Только несколько лет назад старики передали его красненской церкви. И звонит теперь над райцентром Красное на Волге колокол памяти Ивана Сусанина, памяти никем не спасённого последнего русского государя.


И вот, мотаясь по приволжским сёлам и городкам, выпивая и разговаривая с людьми, слушая рассказы стариков, я начал понимать, что же главное, выращенное тысячелетней землёй и водой России, было беспощадно разрушено огнём и ветром двадцатого века. Понимание это стало приходить ко мне в тишайшем благолепном Солигаличе, окрепло в Красном и Нерехте; и я наконец осознал, что же так остро не давало мне покоя в безмятежном и любимом моём селе Покровском.

Что и как убивали

Волга! Волга!

ты ли глаза-трупы

возводишь на меня?

Велимир Хлебников

Солигалич остался в моей памяти как лучезарный город. Я туда приехал к вечеру тихого солнечного дня, и мир, которым дышали улицы и дома, казался вечным. По улице мимо фабрики старуха гнала корову. Котёнок бежал рядом. Площадь с непременными торговыми рядами, церковь и треснувшая колокольня шестнадцатого века, административное здание и извилистая река создавали фон этой идиллии. Спокойный городок. Тупик. От железной дороги сто километров, от областного центра – двести. Промышленности нет, единственное предприятие, которое я видел, – валенковаляльная фабрика, расположенная в маленьком здании бывшей городской тюрьмы, летом не работает, ибо на валенки спроса нет. Дорога, идущая сюда из самой Костромы, здесь же и обрывается. Дальше – просёлки к районным деревням, а ещё дальше – леса и болота тянутся полосами на сотни километров, до самых архангельских пределов.

Город древний, стоит у истоков той реки Костромы, при устье которой, в Ипатьевском монастыре, совершилось воцарение Михаила, и значит, Солигалич тоже – исток величия царей Романовых. Тем не менее, всегда здесь жили скромно. Население крестьянское, ремесленное и торговое, вековечное. Отхожим промыслом занимались, ездили на заработки в Петербург. Вот здесь, в этой тиши, в феврале 1918 года разыгралась трагедия: одна из первых в кровавом калейдоскопе Гражданской войны.

Тогда новая власть ещё не утвердилась. Революция произошла ведь только в столицах. Появились и в провинции большевики, но в захолустном городишке их было мало. Они и сформировали Совет; председателем его стал большевик, местный уроженец Вылузгин, солдат, недавно из Петрограда. Для тех месяцев нарастающей анархии характерно, что традиционная власть сохранялась и действовала наряду с Советами, и была в городе земская Управа, и был городской голова. И церкви действовали, и набожный солигаличский люд по-прежнему наполнял их в воскресные дни. Именно городской голова и духовенство стали той естественной оппозицией, с которой пришлось столкнуться Вылузгину. Сейчас уже никто не помнит, с чего начался между ними конфликт, но факт, что население в массе своей поддерживало старину, и в один день враждебная толпа собралась перед зданием Совета. Видимо, она была настроена достаточно агрессивно. Вылузгин со своими товарищами вышел на балкон, начал речь; толпа волновалась и не давала ему говорить. И тогда раздались выстрелы. Кто стрелял – об этом говорят двояко. По официальной советской версии, стреляли провокаторы из толпы. Очевидцы, впрочем, утверждали, что это били маузеры «товарищей». Во всяком случае, одна пуля нашла цель: был убит человек в толпе, по совпадению – тоже солдат, только что вернувшийся на родину. Вылузгину пришлось бежать; его, однако, избили так, что он попал в больницу. Там он был зарезан.

По прошествии нескольких дней в Солигалич пришёл отряд. Кто и откуда? Вопрос. Говорят, матросы были: стало быть, из Питера. Говорят и про анархистов. Жителям было велено не выходить из домов. Двадцать один человек был арестован. Список расстрелянных примечателен: городской голова, члены Управы, всё духовенство (кроме одного священника, которому удалось скрыться; так он и сгинул неизвестно куда), учитель церковно-приходской школы и девушка-телеграфистка: она получила телеграмму о движении отряда, пыталась предупредить об опасности, но не успела. Все арестованные были свезены в дом местной тюрьмы, тот самый, где теперь валенки валяют. И там, у стены тюремной церкви, расстреляны. Все. Самому старому из убитых, священнику, было за восемьдесят; самой молодой (телеграфистке) девятнадцать. Я ходил у бывшего алтаря бывшей церквушки и видел в облупленной стене выбоины – может быть, от тех самых пуль.

О событиях тех дней рассказывала мне очевидица, старуха Вера Ивановна Корюхина, девяноста девяти лет (сейчас её уже нет на свете). Тогда ей было девятнадцать и она лежала в больнице, собиралась родить. А окна больницы выходили как раз на улицу, где бурлила толпа в день расправы над Вылузгиным, по которой несколько дней спустя гнали арестованных в тюрьму, а потом везли в телегах их трупы на кладбище. Вера Ивановна уже не встаёт с постели и почти не видит, в речах своих путается и о том вспоминает неохотно, но если вспомнит, то речь её становится ясной и подробной, как будто она это видела вчера.


«Священник-то был, отец Иосиф. Ему говорила прислуга уходить в село. А он говорит: «Да меня за что забирать, что я худого сделал»… Когда гнали по улице – прикладом в спину… Забрали, подлецы, мазурики, всех хороших людей-то… Да что вы меня спрашиваете, хочу забыть и не вспоминать никогда больше».


Вера Ивановна в детстве бывала в Петербурге, где отец её трудился на заработках, и видела Государя и его семью. Цесаревича называет трогательно «Лёшенька» и большевикам простить не может, что Лёшеньку убили. На все вопросы, кто же были эти солигаличские каратели, одно говорит: «Да кто? Да никто, мазурики, подлецы, хулиганы». Это не ругательства, а слова, употреблённые в прямом смысле. Никто. Пришли неведомо откуда. Пришли убить – кого? «Всех хороших людей». Тех, кто уважаем, авторитетен. Тех, кем держался солигаличский мир.

Кровь Солигалича была началом кровопотока всей земли. В девятнадцатом году революционный террор в провинции принял массовый до кошмара характер. И рассказанное выше – пустяк по сравнению с тем, что стряслось в «великом и страшном» году в селе Красном на Волге.

Это было село не только большое, но и богатое. Среди мужиков иные владели волжскими пристанями и пароходами. Ленин упоминает его в одной из своих работ как пример капиталистического развития русской деревни. Сей крепкий, сложившийся, самостоятельно стоящий на ногах мир невозможно было не уничтожить.

Началось тут с голода 1918 года. Мужики собрались тогда миром, выбрали семерых, дали им денег и послали в Сарапул закупить хлеба на всё село. Там их ограбили и зарезали. Тела убитых были привезены в родное Красное пароходом; на его траурные, из-за поворота реки звучащие гудки сбежались все селяне. Общественное мнение обвинило в убийстве «коммунистов»: зажиточное село не ладило с местной советской властью. Некоторое время спустя совершилась провокация: местный Совет обстреляли из обрезов. Были убитые и раненые. И тогда в село пришёл карательный отряд.

Это уже не был анархический сброд образца восемнадцатого года. Кавалеристы шли от Волги, от паромной переправы в строгом порядке, тайно. Об их приближении в селе не знал никто. Первыми жертвами карателей оказались случайно встреченные на дороге старик и старуха: они шли из лесу с грибами. Были зарублены. Отряд ворвался в деревню, как во вражескую. Убивать начали на улицах – случайных встречных мужиков. Женщин не трогали. Жителей от мала до велика загнали по домам. Потом по этим самым домам пошли. Арестованных сгоняли в три места: в подвал магазина, в пустой амбар на окраине или в трюм парохода. Потом – расстрел. По данным кладбищенских записей, в те несколько дней в селе Красном было убито около ста пятидесяти человек и ещё около четырёхсот по уезду. В том числе всё духовенство и верхушка сельского мира.


Рассказ об одном чудом спасшемся, слышанный мной в Красном. «Красноармеец был, только что демобилизованный, вернулся в село честь по чести, со всеми бумагами. В тот день, как и все, ничего не знал, у себя на дворе работал, колол дрова. Вдруг – всадники, один с шашкой наголо на двор въезжает и так грубо: «Кто такой, документы!» А тот – солдат, человек опытный; подхожу, говорит, к лошади слева, за морду лошадиную прячусь, говорю: убери шашку, а сам вижу, что всадник готов рубануть. «Какие документы? Видишь, дрова колю, документы в доме». И всё держусь за узду и к лошадиной голове прижимаюсь, чтобы шашкой не ударил. Он лошадь в сторону поворачивает, а я за ней. «Чего – кричит – вертишься?!» И шашку уже заносит. Ну, жена прибежала, вынесла документы. Тут другой всадник подъезжает, видимо, командир; посмотрел бумаги: «Оставь его!» Так и уехали. Спасся».


Что бросается в глаза и в солигаличской, и в красненской истории? Первое: террор направлен не против реального и даже не против условного «классового» врага, а против уважаемых, крепких, авторитетных людей независимо от их классовой принадлежности и отношения к советской власти. Кто эти первые жертвы карателей? Крепкие хозяева и грамотеи, местная интеллигенция. То есть те же люди, что в Смутное время спасали Москву в ополчении Минина, кого земля делегировала на Земские соборы управлять страной вместе с государем, а в пореформенное время девятнадцатого века посылала работать в земствах. Это те, на ком держался мир сельский и мир маленьких городов.

Но в трагедии села Красного видно и ещё одно отчётливое стремление. Недаром каратели не трогали женщин, но убивали всех встречных мужчин. Не потому, что безоружные сельские жители были опасны для Красной армии. Уничтожение самоорганизующегося мужского мира – вот цель их действий. А между тем мужской мир – основа основ бытия русской деревни и маленького русского города. То есть, опять-таки, земли.

Что мы знаем о стране, в которой живём, о её прошлом и настоящем? Древний Киев и Москва, Александр Невский, Ледовое побоище, годы, события, деятели, скольжение по поверхности времени… Но суть страны, глубина страны, её природа, её тело – как устроено и из какого материала вылеплено оно? Чем, собственно, была Великая Россия, мировая империя, 90 % населения которой жили в уездах? Совокупностью глухих деревень и отрезанных друг от друга бездорожьем городков. То есть – совокупностью деревенских и городских самоуправляющихся миров, упорно, вплоть до сталинской коллективизации сохранявших тысячелетнее отлаженное равновесие мужских и женских социальных ролей.

Базой власти был мужской мир, на пороге которого стояли неженатые парни. Когда парень женился, становился мужиком, он приобретал некий общественный статус, но к управлению миром ещё не допускался. Следующая ступень – выделение из отцовского дома и хозяйства; обычно оно происходило годам к двадцати пяти – тридцати; на этом этапе – участие в мужских собраниях, «беседах», где курили, малость выпивали и обсуждали все достойные мужицкого ума вопросы – от бытия Божия до общехозяйственных деревенских дел. В следующем возрасте – выделение собственных сыновей. Не каждый это мог, а тот, кто наработал зажиток. Это событие делало молодого мужика солидным и уважаемым участником мирской власти. Именно такие сорока-пятидесятилетние мужики, крепко вылепленные своим праведным трудом, и управляли миром, их слово было решающим на мирском сходе. Потом, уже после шестидесяти, мужик переходил в разряд стариков. Непосредственно в управлении старики не участвовали, но в критических случаях село обращалось к ним. Вот вам народное собрание и ареопаг, реальные органы общинной власти русской деревни.

Очень важно, что такая власть базировалась на безукоризненной нравственной основе: на труде. Лодырь и пьяница не смог бы никогда выделить сыновей, а потому и его слово на миру не звучало. И ещё важно, что рядом с миром в деревенской общине всегда стояла церковь. Она не управляла – она направляла, давала мирской власти нравственную санкцию и историческую осмысленность. Да, сказки и басни «про попов» бытовали – как дань фольклорно-культовой традиции, а в жизни поп был уважаемым и непременным участником общинного самоуправления, ибо он говорил от Бога и, сам будучи крепким хозяином, от имени Вселенской Церкви освящал жизнь крохотного, затерянного на пространствах России деревенского мирка, благословляя правое и осуждая неправое. Такая же схема общественной самоорганизации с известными вариациями действовала и на уровне маленьких городков, уездов, и всё это вместе называлось земством.

Это, конечно, идеал, схема. Однако ж эта схема – с перекосами, со скрипом – работала.

Но держава не может быть простой суммой локальных миров. Её объединяющее начало персонифицируется в верховной власти. И власть эта, посторонняя земскому миру, не вырастает из земли. Откуда берётся она? Либо её священный венец сходит с неба, и земские миры объединяются под ним, как под куполом соборного храма. Либо это власть огня, пришлая, разрушительная, вражеская. Власть российских государей сочетала в себе то и другое: огонь и священство. Она была нужна земле как защита и высшая правда. Но она же – верховный притеснитель и сборщик дани: княжеское полюдье, татарский «выход», петровская солдатчина, государево тягло.

Конфликт между мирским самоуправлением и верховной властью зрел давно. Их противоречие объективно, как и их взаимное отчуждение. Государство в России всегда с той или иной силой давило земскую самостоятельность и, в то же время, опиралось на неё. И когда давило слишком сильно, рождались кризисы.

К сожалению, империалистическая, полная амбиций Россия державная не смогла найти общего языка с Россией земской. Против бурь внешней политики и огня нашествия иноплеменных не устоять земле и воде. Необходимы державные дороги, по которым к горящим земским мирам приходит помощь… Но что, если сами имперские центры внезапно охвачены огнём? И тогда по дорогам, как по бикфордовым шнурам, к земскому миру идёт погибель. Революция.

Державная власть в России (в том числе и самодержавная, ведущая свой род от власти татарских ханов) всегда имела отчасти характер завоевательный. Важнейшее отличие советской власти: эта власть, установленная огнём и кровью на пространствах страны в 1918–1921 годах, есть власть по преимуществу завоевательная. Первое и главное, что она должна была сделать, чтобы утвердиться, – это уничтожить органическую земскую власть. Это значит: физически истребить её носителей. И происходят расстрелы уважаемых и авторитетных на селе или в городе людей (Солигалич). Но носителем органической власти потенциально является каждый взрослый мужчина. И происходит целенаправленное истребление взрослых мужчин. Красный террор. Продотряды и ЧК. Подавление «антоновщины» методами зондеркоманд. Организация голода в Поволжье. Трагедия села Красное на Волге.

На место выжигаемой земской нивы приходит новая власть, двойная по составу, выдавленная из двух зазеркалий, сверху и из-под земли: комиссар, пришлый завоеватель, зеркальное отражение государева служилого человека; и комбед, наоборотный перевёртыш мужика, местный люмпен. Гражданская война была первым актом этого спектакля, вторым и решающим стала коллективизация. Смысл её чаще всего видят в огосударствлении крестьянской собственности. Это верно, но это – второе. А первое – полное и окончательное уничтожение самоуправляющегося мира. Истребление самих социальных ролей, строящих его. Пришли двадцатипятитысячники, НКВД, солдаты, иноземный председатель колхоза и партийный секретарь, арестовали и выморили крепких мужиков и их семьи, отобрали не только орудия их труда, но сам труд, взорвали церковь, сделали жизнь, утверждённую на традиционных устоях, бессмысленной. Вот это было сделано, земля разрыта, выжжена, перекопана. И стала она бесплодной.

Между прочим, социальная катастрофа земского мира очень наглядно отразилась на демографии. В том самом районе, где находится село Покровское, было проведено исследование закономерностей мужской и женской смертности (не знаю, опубликованы ли его результаты). Оказалось, что кривая женской смертности имеет только два подъёма: один, небольшой, около восемнадцати-двадцати лет, затем тянется ровно, держась около нуля, и круто поднимается вверх после шестидесяти пяти. Оба подъема имеют биологическую природу. Социальный фактор причиной смерти женщин не является. Понятно почему: ведь женские социальные роли, не связанные с земской властью, сохранились. Есть в Покровском и ворожея, и колдунья, и старуха-начётчица от Писания, и баба-большуха. Социализация женщин происходит в основном благополучно.

А вот кривая смертности мужчин, помимо юношеского и старческого, имеет три пика. Первый – двадцать семь – тридцать лет; это в основном – несчастные случаи: утонул на рыбалке, попал пьяный под трактор, убили в драке. Второй – тридцать восемь – сорок два года; болезнь: рак или сердце. Ну а третий, уже после пятидесяти пяти, плавно переходит в старческое угасание. Заметьте, что сходная картина наблюдается и в городах, то есть повсюду.

Каковы глубинные причины ранних мужских смертей? Откуда эти бессмысленные драки и пьяные автокатастрофы, инфаркты и онкология у здоровых людей, живущих в здоровой природной среде? А обратите внимание на возрастные совпадения: первый пик – традиционный возраст, когда молодой хозяин обретал социально-экономическую самостоятельность и ответственность; второй пик – возраст выделения сыновей, перехода в категорию мужиков, управляющих сельским миром. Именно эти социальные роли разрушены двадцатым веком и оставлена одна: роль забулдыги-пьяницы. В результате вместо обретения социально-психологической устойчивости, вместо осмысленного перехода с одной общественной ступени на другую – внезапная пустота. Пьянство, бессмысленность существования, болезнь, смерть.

Вот что не давало мне покоя в умиротворённости села Покровского! Вот почему и в мирное время в российской деревне живёт ощущение войны. Нет мужиков, или, если и есть, то играют роль странную, маргинальную, неопределённо-жалкую, пьяную. Вот почему редко доживают до старости. И та же самая беда и в городах, и в столицах, ибо мужские роли разрушены и здесь. Ибо мужчина на Руси может состояться и утвердить себя только как хозяин своего дома и труда, как полномочный участник общего управления. Убив эту возможность, советская эпоха сделала нас нищими или завоевателями в собственной стране, вытолкнула на путь бессмысленного пьянства, жалкой кухонной оппозиционности или беспринципного и беспощадного административного карьеризма.

Да, женские роли сохранились, и женщина поэтому ещё сохраняет жизнь русского мира. Но женское начало – локально. Почва. Гея. Поддерживать жизнь – значит заботиться о том, что здесь и сейчас. К тому, что происходит за пределами видимого мира, хотя бы в соседнем районе – интереса нет. И рвутся связи, мелеют реки России, и выросло у нас какое-то равнодушие – не то что к чужим – к своим же собратьям, живущим за соседней межой. Потому что, лишённый самодеятельного мужского начала, русский мир способен лишь выживать поодиночке и не думает ни о чём большем.

Нынешнее время – время новой раздробленности. Сколько бы мы ни спорили о политике, о судьбах России, о её прошлом и будущем – это уже произошло: Россия раздробилась. Каждый её атом норовит быть самодостаточным, и это лучшее, что может быть; лучше, чем свинцовый обруч тоталитаризма. Линии раздробления доходят до Саратова, до Чебоксар, до села Покровского, которому не нужны ни Москва, ни Питер, ни Чебоксары, ни Саратов. На худой конец, наладят покровские крестьяне под руководством бабы-большухи контакт с десятком близлежащих деревень, срубят церковь, со временем восстановят и разрушенный сельский мир. Позовут, наконец, кого-нибудь богатого и с оружием володеть и княжить в районном центре… И будет удельное княжество в границах района, и будут сотни таких удельных княжеств по всей стране. И слава Богу, ибо их жизнь – это жизнь на уровне природы; и местная, землёй рождённая власть, какая бы она ни была, всегда естественнее, чем московская. И земля отдохнёт от разорения, и залечит ожоги пожара, и восстановит себя, и всё будет так, как было восемьсот лет назад.

Правда, вот два обстоятельства. Первое: раздробленная на уделы, лишённая державной мощи и державных денег, эта земля не в состоянии будет прокормить те десятки миллионов, что живут на ней сейчас. Вымрут большие города, вымрет половина деревни, и восстановится опять же природное равновесие: лесная дебрь и редкое население на уровне двенадцатого века. И второе: раздробленность непременно влечёт за собой иноземное иго. Ибо государство и власть сейчас в России – по инерции – ещё есть, а вот реальной опоры у этой власти нет. И будет иго – немецкое, турецкое, китайское… Какое?

Мир Волги

«Дождь идёт!» – Что такое делается в мире? «Дождь идёт». – Для чего мир создан? – «Для того, чтобы дождь шёл» <…> – Будет ли когда-нибудь лучше? – «Нет, будут идти дожди». – На что надеяться? – «Не на что». <…> «Течёт небо на землю, течёт и всё мочит. И не остановить его, и не будет этому конца».

В. Розанов. «Русский Нил»

Первые три недели моего пути – от тверских и рыбинских мест до широты Чебоксар – прожил я под дождём. Не было ни дня без мокрой смены дождя и жары, без крутящихся туч и тяжкой, банно-тропической влажности в воздухе. Ночью на пристани в Чебоксарах я замёрз, как поздней осенью. А в Казани наступил перелом, дожди исчезли, оставив о себе ностальгическое воспоминание, и осталась одна жара, с каждым днём всё более жаркая, сухая, огненная. В Саратове она казалась невыносимой, в Волгограде от неё плавился и мутился разум, в Астрахани стало понятно, что спасения от неё нет. Астрахань – конец пути. Вся Волга.

Есть ли Волга и есть ли Поволжье как единое целое? И раньше-то её подвижная плоть была перетёрта цепями отмелей; теперь она нарезана на куски ножницами плотин. И раньше-то на ней не было сплошного судоходства, теперь его снова нет, несмотря на то что строились плотины и водохранилища как раз для того, чтобы Волга стала сплошь судоходной. Природу не обманешь: огромные разливы волжских морей размыли берега, и наносы размытой почвы образовали новые отмели. Фарватер Волги труден: теплоход всё время крутится по, казалось бы, бескрайнему простору, как щенок, пытающийся поймать свой хвост. Всюду работают землечерпалки, а точнее, теперь, в условиях постоянного перепрыгивания из кризиса в кризис, – не работают; и оттого судно ежечасно рискует сесть на мель. Вообще, движение судов по Волге явно замирает. Пассажирские и туристские суда ещё ходят, а грузовые стали почти что редкостью. Речной флот не может конкурировать с автотранспортом из-за многочисленности шлюзов и дороговизны перевалок. Впрочем, и пассажирское судоходство переживает не лучшие времена: ещё пару лет назад всю Волгу насквозь можно было пролететь на скоростных метеорах; теперь их рейсов стало втрое меньше, потому что, опять же, дорого. А это значит, что Волга стремительно утрачивает роль великой и незаменимой транспортной коммуникации. Свою главную, вековечную историческую роль. Чем же тогда соединяются между собой города и области Поволжья, если из Ульяновска и Волгограда проще добраться до Москвы, чем до Волгограда или Ульяновска?

Ещё мрачнее другое. Как только ниже Казани началась жара, на просторах волжских водохранилищ стал разноситься смрад смерти. Этот гнилостный запах шёл от воды и преследовал он нас до самой Астрахани. Как будто величайшее сражение разыгралось на этих просторах и все воины погибли, и некому убрать их тлеющие тела. Смерть воды.

Вода эта чудовищна даже своим видом, и особенно там, где разлив водохранилищ достигает максимальной ширины. С борта теплохода она видится ярко-переливчатым месивом с разводами ядовитого зелёного цвета. Вся её поверхность покрыта сплошным ковром тинно-водоросляной зелени, в разрывах которого то и дело проблёскивает брюхо дохлой рыбы. Волга мелеет, тяжкая нижневолжская жара прогревает воду до дна, замедленное разливами течение не успевает сносить вниз органику; в отравленной гниением воде задыхается жизнь.

Я не буду даже и пытаться всерьёз поднимать волжскую экологическую тему: об этом написаны книги. Но как-то это прискорбно-символично: расчленённая и гниющая Волга, дно которой устлано ядовитыми промышленными отложениями. Становой хребет, опорный ствол страны. Волга как зеркало России.

Нет, я не апокалиптик и не пессимист. Странствия по Волге не способствуют формированию апокалиптических настроений. Жизнь земли, укоренённость полутораэтажной России, неуничтожимость каких-то основных составляющих её бытия говорят об одном: пустое это – ожидать грядущих катастроф. Не бывает конца света в одной отдельно взятой стране. Как, впрочем, и какого-то невиданного счастливого социализма. Во всё время пути постоянным и господствующим настроением было: жизнь идёт, жизнь продолжается! Всё как-то гораздо спокойнее в нашем государстве, чем мы привыкли думать. Как-то устойчивее. И люди всюду нормальные, а не бандиты из телепередач на уголовную тему. «Люди как люди… В общем, напоминают прежних…» Может быть, всё даже как-то слишком спокойно и устойчиво.

В частности, в поволжских пределах куда спокойнее текут мысли и о распаде России. Всё в мире закономерно, как течение Волги. «Центр», сердцевина древа, гниёт и разрушается на наших глазах. Лишённые необходимых связей, отделятся друг от друга княжества-«регионы», чтобы, в свою очередь, распасться на районные уделы. Плотины, нарушившие естественную жизнь, размоются когда-нибудь, как разрушается всё на земле. Сойдёт вода с затопленных пойм. Через тысячелетия растворятся в окружающем мире отложения тяжёлых металлов и радиоактивных веществ, нанесённые великой державной индустриализацией. Мир Волги есть и сохранится, ибо жизнь продолжается, жизнь идёт всегда, как идут дожди, вечные родоначальники тысяч ручьёв и рек, стекающихся в единение Волги. Простая, земляная, растительно-биологическая жизнь. Надстройка – всё сложное и тонкое, культура, красота, духовность – исчезнут. И новая цивилизация вырастет когда-нибудь на этом единении небес, земли и воды. Спокойно думается об этом над спокойной волжской горизонталью. Мир Волги – выше нас.


Безумно красивые закаты сопутствовали мне на моём пути, и всюду они были разные. Залитый оранжевым горизонт между тёмной зеленью костромских лесов и тёмной синевой северорусских туч. Пунцовое солнце, круглое и чёткое, как вбитый в фиолетовое небо гвоздь над чёрно-белыми утёсами Жигулей. Ярко-алый шар, бросающий разводы и отражения по безграничной ширине воды, небес и ровных сочных берегов низовий. Чем так прекрасен закат? Тем, что он открывает двери в вечность. Так же – и устье реки, впадающей в великое море. Нечто неисчерпаемое.

Сказал автор «Слова о полку Игореве» великому князю Всеволоду, предку московских царей: «Ты бо можеши Волгу веслы раскропити». Но и тридцати поколениям потомков Всеволода за восемьсот лет не удалось вычерпать воду Волги вёслами российского державного корабля. И до сих пор приволжские края живы, и живее многих других углов и центров России. И потом, есть такая вещь: благословение. Господь с небес на землю призрел и благословил её водою, и стала земля плодоносна. Правы покровские мужики: надо Церковь строить. Недаром по всем берегам Волги, как вдоль царской дороги, строятся и строятся церкви. Надеюсь, построятся. Всё будет хорошо.

Царство третье. Каменное сердце Азии. Через Алтай, Туву и Саяны

Центральная Азия – обширная страна, сердцевина которой сложена горными массивами Алтая и Саян. В современной России это шесть регионов: предгорные углы Кемеровской области и Алтайского края, Горный Алтай, юг Красноярского края, Хакасия и Тува. Мир тут совершенно особый, не похожий ни на Европейскую Россию, ни на «классическую» Сибирь, ни на Монголию, ни на Китай – ни на что. В этих местах я вот уже двадцать лет бываю регулярно. Главным образом – по делам археологическим. Геродот, рассказывая о скифах и о родственных им неведомых народах, упоминает о каких-то «стерегущих золото грифах», живущих в горах далеко на востоке. Грифы в данном случае – не птицы, а люди, племя или группа племён. По-видимому, речь идёт о древних кочевниках Саяно-Алтая, оставивших множество замечательных археологических памятников. В 2001 году в Туве экспедиция Константина Чугунова совершила сенсационное открытие: богатейшее царское погребение в кургане Аржаан-2. В раскопках «золотого» кургана я принимал участие и надеюсь об этом рассказать – в отдельной книге.

В этой стране не только пространство устроено по-особому, не так, как у нас, но и время течёт по-особому. Прошлое и настоящее соединены неслиянно и нераздельно. От загадочных скифов к современным обитателям центральноазиатских гор, степей, городов и селений протянуты незримые, но неуничтожимые нити. Здесь даже когда просто дышишь, то кажется, что пьёшь из источника, в котором наше общее прошлое, вода живая и мёртвая. Недаром название кургана Аржаан переводится с тувинского как «священный источник».

Горы на горизонте. 2005 год

Ожерелье алтайских степей

Тяжёлая, еле выносимая жара сгущалась в воздухе, когда мы подъезжали к Бийску. Жара стояла уже вторую неделю и с каждым днём делалась всё гуще. Грозу бы! Но тучи никак не могли собраться, расплываясь по небу туманной и влажной дымкой. От этого становилось вовсе тяжко. Позавчера – сорок три градуса, вчера – сорок пять… Вчера ещё спасало одно: пока едешь – ветерок обдувает; остановились – машина накаляется на солнце, как жестянка. Сегодня и ветерком не спастись: во все щели врывается горячий влажный воздух, как из бани. Одна надежда – Бийск, гостиница, холодный душ. Да ещё мечта о магазине с минералкой из холодильника…

Мы носимся по Алтаю три недели – осуществляем «археологический мониторинг». Дом наш на колёсах – героический уазик-«буханка». Тувинские номера уазика неизменно удивляют всех инспекторов алтайского ГИБДД.

– Это что за регион такой – семнадцатый?

– Тува.

– Вы что же, из самой Тувы едете?

– Из самой.

– Вот на этом?

И инспектор с недоверчивым изумлением тычет жезлом в серое тельце машины. В его глазах – многоточие.

Да, на этом. Уже три с лишним тысячи километров, если считать от Кызыла, столицы Тувы. Объездили Степной Алтай, Рудный Алтай, забирались в предгорья и горы.

Для читателя, не искушённого в географии, поясню. Есть два субъекта Российской Федерации, совершенно несхожих между собой: Алтайский край и Республика Алтай. Алтайский край – это степная, сельскохозяйственная Предалтайская равнина, пронизанная реками – притоками Оби, и рудные предгорья. Республика Алтай – страна горных красот, ущелий, долин и нагорий. Туда мы поедем, но позже.

Знакомство с Алтайским краем начинается с Барнаула. Город динамичный, шумный, растущий и молодой. Хотя он моложе Петербурга лишь на двадцать лет, но по сравнению с Северной столицей, у которой на лбу написано «Всё в прошлом!», выглядит совершенно юношески. Конечно, многолюдством, супермаркетами, транспортными потоками и пробками на главных улицах нас не удивишь. Только водитель наш Юрий Семёныч Пищиков, житель Кызыла, напрягается на каждом перекрёстке. Совершая рискованный разворот, бормочет над рулём:

– Эт-такую мать, расступись все, видишь – деревня едет! (Чувствуется, как его верный друг уазик тоже напрягается при этом.)

Нас, питерских, удивляет Барнаул какой-то непривычно деловитой бодростью жизни. Не суетой, не коловращением вокруг столичных пустот, не светским праздношатайством, не нагло лезущим в глаза неправедным богатством. А именно деловитой бодростью.

В чём секрет позитивной динамики Барнаула? Его нельзя назвать промышленным гигантом, и подавно – столицей нефтедолларов. Конечно, свою роль играет культурная традиция. Город возник как центр металлургии, рудного дела. Здесь даже монету свою чеканили в XVIII веке из местных серебра и меди. Два имелось монетных двора на всю Россию: один в Петербурге, другой в Барнауле. В Барнаульском обществе тон задавали горные инженеры, а это – сливки технической интеллигенции тех времён. Здесь работал Иван Ползунов, создатель отечественной паровой машины. Сотворённый им котёл начал двигать пресс на Барнаульском сереброплавильном заводе за двадцать лет до того, как аналогичную штуковину в Англии запустил Джеймс Уатт. Как всегда у нас бывает, ползуновское создание в России оказалось невостребованным, а изобретатель умер в молодых годах. Но дети алтайских механиков и рудознатцев образовали круг любознательной и подвижной Барнаульской интеллигенции. Свидетельство тому, в частности, появление здесь краеведческого музея, самого старого к востоку от Урала.

Кстати говоря, в этом музее, вообще-то небольшом, наиболее интересная и неповторимая экспозиция – подлинные заводские машины XVIII–XIX веков. Правда, от значительной коллекции осталась малая часть: все эти железяки кому-то показались неинтересными и их выкинули ещё до революции. Теперь мы стоим в зале и с благоговением смотрим, как сотрудник музея поворачивает в уцелевшем ветеране ползуновской эпохи какие-то блестящие ручки и вентили. Всё в рабочем состоянии, хоть сейчас запускай. Помещается музей в здании дирекции завода, того самого, где когда-то чеканили монету. Два века на его двор свозили серебро и золото со всей Сибири – на апробацию. Говорят, в почве этого двора драгоценной металлической пыли столько, что несколько лет назад какие-то новые русские приценивались: купить весь участок, а потом из земли добывать драгметаллы.

Архитектура городского центра по преимуществу советская и даже сталинская, но старинные, характерные для Сибири двухэтажные домики, кирпичные и деревянные, попадаются часто. Примечательно тоже: здесь никто ничего целенаправленно не разрушал. В 1917 году, роковом для России, стихия обрушилась на Барнаул: в пламени случайно возникшего пожара сгорела половина города. Поэтому старина сохранилась малыми островками. Уцелевшее, однако, в большинстве своём ухожено. Деревянные строения украшены замысловатой резьбой. По всему чувствуется, что линия жизни здесь не прерывалась ни революциями, ни великими войнами.

И всё же взглядом в прошлое никак не охватить причин уверенного стиля Барнаула в настоящем. Кое-что, однако, прояснилось, когда, загрузив машину продуктами на долгий путь, мы выехали из шумного города и помчались по широким просторам степного Алтая.


Ругать российские дороги – настолько общепринятое дело, что эта тема как бы выносится за скобки. Однако, проехав пять тысяч километров по шести регионам юга Сибири, я должен внести уточнения. В Туве действительно с дорогами трудно. В Горном Алтае есть одна главная трасса – Чуйский тракт, и ехать по нему комфортно, да и ответвляющиеся от него грунтовки для горных условий вполне приличны. В четырёх остальных регионах дорог много, хороших и разных. Особенно поражает разветвлённостью и качеством дорожной сети Алтайский край. Юра наш ругается:

– Ну что, – говорит, – за дороги: всё ровно, всё прямо, всё асфальт… В сон клонит. Скорей бы Тува: там уж за рулём не заснёшь.

Мы мчимся на предельной для уаза скорости по бесконечному асфальту, узкой стрелкой втыкающемуся в далёкий горизонт. Кругом – поля, земли под паром, пастбища. Отъехав сотню вёрст от Барнаула, начинаю понимать: здесь нет свободной земли. Всё возделано, всё используется. Вдоль трассы – посёлки. Всюду – гостиницы и кафе для проезжающих. А ведь едем мы вовсе не по какому-то автобану: дорога местного значения Барнаул – Рубцовск. С неё сворачиваем вовсе на просёлок. Картина та же: возделанная земля. И деревни. Не то что в средней полосе России. Обширные деревни, дворов по двести. Избы сибирские, лиственничные, с четырёхскатными крышами; небольшие, но прочные, плотные, ухоженные. Высокие сплошные заборы, тоже типичные для Сибири. Ворота крашеные, на многих окнах резные наличники. И спутниковые антенны огромными грибами там и сям вырастают из домов.

Что всего удивительнее в этих деревнях: с раннего утра до позднего вечера не видно никакого праздного народу. Разве что старушка ветхая попадётся или школьники из городских. Где народ? В поле. Ближе к ночи, почти в сумерках, видим: комбайны, косилки и прочая техника катит с полей. Рано утром те же машины будят нас, громыхая и скрипя мимо наших палаток. Отсутствие людей на деревенских улицах компенсируется обилием гусей, уток и кур. А по пастбищам там и сям бродят стада коров. И табуны лошадей. Деревня настоящая, трудовая, не дачный посёлок и не скопище полусгнивших развалюх.

Тут, конечно, жизнь не сахар. И пожаловаться есть на что. Но и жалобы специфичны. Останавливаемся в деревне у колонки, воды набрать. Ковыляет местный житель, пожилой и скукоженный, в заплатанных брюках и потёртой кепчонке. Наш уазик он сослепу принял за автолавку. Разговорились. Жалуется:

– Бедно живём, пенсия у нас с жинкой маленка, нема ничого. – (Он из украинских переселенцев, каковых на Алтае много.) – Ничого нема. Тилько курки, да гуси. Поросёнок е. Да корова з тёлкой. Так мы молоко продаём, да с огорода живём. А пенсию внукам виддаём.

Сельский мир Алтая вызывает ощущение устойчивости. Глядишь на тучные стада, на поля пшеницы и гречихи – и как-то перестаёшь думать об упадке аграрного сектора в России. Потому и Барнаул, хозяйственный и культурный узел края, крепится на земле твёрдо, без пошатки.

«Бугры» у деревни Бугры

Вдоль реки Алея, притока Оби, с юго-запада на северо-восток тянутся цепочки озёр и полосы так называемых ленточных боров. Это – следы времён древних. Ледник, отступая, продавил в равнине узкие углубления – как когтями процарапал. В них сохранились пресные озёра ледникового происхождения, а по берегам – реликтовый лес, светлый и красивый. Вдоль ленточных боров люди селились издавна. Место удобное: и степь рядом, и вода, и птица, и зверь, и ягода. Вообще Алтай – земля благодатная. Почва его плодородна, степные травы густы и высоки. Немудрено, что древние кочевники чувствовали себя здесь так же уверенно, как современные земледельцы. Следы их пребывания – курганы, или, по-местному, «бугры».

«Бугры» – непременная часть алтайского ландшафта. Они высятся на слегка всхолмленной равнине степного Алтая и в долинах рек, сбегающих с Алтайских гор. Пересекаем ленточный бор у села Костин Лог (как нарочно, нашего археолога, начальника экспедиции, зовут Костя). Чуть дальше, за деревней Крестьянка – цепочка огромных курганов, высотой метров по пятнадцать-двадцать. Один из них прорезан насквозь грунтовой дорогой. Курганы изрыты со всех сторон давними грабительскими прокопами. В некоторых из них какие-то звери (должно быть, лисы) оборудовали свои норы. Карабкаюсь по крутому склону, заросшему колючим шиповником и высоченной, почти в мой рост, травой. Забрался на вершину – и увидел страшных размеров воронку, проникающую до самого сердца кургана. Воронка тоже вся заросла кустами и травой густо-прегусто; даже несколько берёз из неё тянут ветки к небесам. Все эти ямки, ямы и ямищи – следы трудов бугровщиков.

Русские люди пришли на Алтай в середине XVII века. Первыми были вездесущие казаки да староверы, называемые здесь кержаками. До них кочевали по степям и предгорьям разные племена тюркоязычных алтайцев, которых русские собирательно именовали телеутами. Кочевники не трогали курганы, ибо боялись обитающих в них мертвецов. Русские постепенно обжились, телеутов оттеснили в горы, переженились на телеутках, обзавелись хозяйством. Их дети и внуки – русские алтайцы – вскоре заинтересовались «буграми». Набожные православные люди, закалённые суровым сибирским житьём, они не боялись духов мёртвых, а выстроенные в их честь могильники считали языческими капищами, которые разорить не только не грех, а даже и благое дело. Тем более что сделать это можно с прибылью для себя. Издавна ходили слухи о «чудских кладах», о золоте, спрятанном в этих рукотворных холмах. По завершении полевых работ, осенью, целые деревни отправлялись на рытьё курганов. Это называлось «бугровать». Скоро появились квалифицированные специалисты – «бугровщики». Надо признаться: работали они умело, это и сейчас видно. Археолог Костя Чугунов ходил-ходил кругами около древних грабительских раскопов и в итоге сокрушённо заметил: не знай он точно, что научные раскопки здесь не велись, подумал бы, что работали профессиональные археологи.

Золотом из «чудских кладов» местные жители, по-видимому, откупались от государевых чиновников-мздоимцев. Во всяком случае, сибирский губернатор князь Матвей Гагарин собрал немалую коллекцию занятных штуковин из драгоценного металла. И когда над ним нависла угроза опалы, тоже попытался откупиться: поднёс коллекцию царю Петру. Опалы и казни ему избежать не удалось, но Пётр Великий заинтересовался подношением и отправил в Сибирь учёного немца Даниэля Готлиба Мессершмидта собирать всякие диковины для Кунсткамеры. Мессершмидт побывал и на Алтае. То и дело местные жители приносили ему необычные золотые штуки, якобы случайно найденные при распашке. Ныне так называемая Петровская коллекция сибирского золота, начало которой было положено корыстолюбием Гагарина и учёностью Мессершмидта, хранится в Золотой кладовой Эрмитажа.

Конечно, Мессершмидт понимал: драгоценности взяты из разорённых могил, сокрытых в глубине курганов. После его поездки самовольные раскопки были запрещены. Запрет, однако, остался на бумаге. Бугровщики продолжали работать вовсю. Лишь в конце XIX века раскопками курганов занялись учёные. К тому времени неразграбленных погребений здесь практически не осталось. Что скрывали в себе древние могилы – мы можем теперь только догадываться. Несомненно одно: большая их часть принадлежит к эпохе ранних кочевников – скифов, саков, массагетов. Середина – вторая половина I тысячелетия до Рождества Христова.

В большинстве случаев курганы тянутся цепочками среди полей. На их склонах и у подножий полно земляники. Тут всё растёт густо. Юра загоняет уазик на верх «бугра», мы выскакиваем – и видим, что колёса покрылись красным. Шаг ступить невозможно: ягода всюду под ногами. На вершине самого высокого кургана, расположенного у деревни Бугры (говорящее название) возвышается геодезический знак – тригопункт. Высоченный курганище, настоящая гора, стоит на гребне холмистой гряды. Надо полагать, похоронен в нём был великий вождь, славный степной воин. Отсюда видно далеко-далеко: аж до самых гор. Вон виднеется тёмно-синяя гряда с белыми пятнами наверху. Горный Алтай.

Пригоршни цветных камушков

В глубокой древности Алтай был не только землёй кочевников-скотоводов, но и центром архаической металлургии. Степная равнина в южной части перемежается холмистыми грядами; на поверхность, распарывая покровы почв, вылезают каменные кряжи и скалы. Эти камни несут в себе пласты металлических руд. Юго-восточную, предгорную зону Алтайского края именуют – Рудный Алтай. Здесь давным-давно ведётся добыча и выплавка серебра, меди и олова. Так давно, как человечество научилось их использовать.

Город Змеиногорск расположен на скатах невысокой горы Змеиной. Гора вся изрыта карьерами и шахтами. Они давно выработаны и в большинстве своём засыпаны. Лишь возле городского рынка оставлена огромная – метров триста диаметром – воронка. По её крутым откосам вертятся узкие тропки; каждая заканчивается чёрной дырой – входом в шахту. Туда боятся лазать даже мальчишки. Ходят слухи о скелетах, прикованных на цепях к стенам подземных галерей. Заложены эти рудники были ещё при Акинфии Демидове, первом хозяине медных гор. При нём же был построен острог: кусочек вала с двумя пушками виден рядом с дорогой, ведущей наверх, к центру города. Последние горнорудные работы велись здесь более сорока лет назад. С тех пор Змеиногорск постепенно мельчает, скукоживается, превращается в деревню. Лишь три-четыре кирпичных здания елизаветинской постройки напоминают о промышленном прошлом. Местный музей закрыт на неопределённый срок по причине отсутствия посетителей.

Отсюда едем в деревню Карамышевку. За ней пруд, образованный путём перегораживания крохотной речушки; в пруду купается местная молодёжь. По обе стороны речушки – откосы каменистых холмов. На их склонах, сплошь заросших земляникой, попадаются странные заплывшие ямы: как будто солдаты начали долбить в камне окопы, недодолбили и бросили. Это «чудские копи» – древние рудники, возраст которых – две с половиной – три тысячи лет. Некоторые из них недавно были исследованы барнаульскими археологами – это сразу заметно по расчистке и набросанным вокруг отвалам из мелких камушков. Камушки разноцветные. На их поверхности – голубая, синяя, зелёная, жёлтая и бурая окалина – химическое свидетельство присутствия металлов. Бродим по отвалам, глядим под ноги. Костя наклоняется, роется в горке минералов, поднимает один.

– Малахит, между прочим.

Действительно, маленький кусочек прекрасного тёмно-зелёного малахита. Рядом – камушки ярко-лазоревого цвета – азурит. Если поискать хорошенько, то можно найти то, ради чего древние рудознатцы трудились, как гномы, не покладая рук. Камень с желтовато-металлическим отливом, на вес – потяжелее других. Медная руда, колчедан. Вокруг валяются куски породы, наоборот, лёгкой, похожей на застывшую каменную пену. Это шлаки, образовавшиеся при выплавке металла из руды. Значит, и древние плавильные печи должны быть рядом. Возможно, вот те крупные булыжники, слегка оплавленные с одной стороны, – как раз и есть фрагменты разрушенной печи. Сооружения эти были просты: кладка из булыжника вокруг площадки, куда на угли складывали кусочки свежедобытой руды, да поддувало – вот и вся печь. Здесь, очевидно, добывали медь. Есть неподалёку оловянистые породы. Из меди и олова делали прекрасную бронзу, главный материал для ранних кочевников. Из бронзы – оружие, священные кинжалы-акинаки, удила и псалии, зеркала, пряжки, котлы, украшения…

Благополучие древних кочевников, обитателей степей Казахстана, Алтайских долин, Саянских нагорий и Монгольских равнин, покоилось на двух основаниях: на обилии полевых трав, обеспечивавших силу лошадей, поголовье овец, и на близости месторождений хороших медных и оловянных руд, пригодных для изготовления прочной бронзы.

Как это странно – своими руками касаться той механики, которая позволила скифам, сакам и массагетам с победами дойти до границ Геродотова мира! Так и ползал бы по этим склонам, собирая цветные камни и сладкую, подсушенную солнцем землянику, если бы не жара, всё плотнее сжимающая воздух. Надо ехать. Тут неподалёку есть ещё одно местечко, вызывающее историко-культурные ассоциации: Горная Колывань.

Дорога становится веселее: теперь уже не по равнине, а по пригоркам и спускам. Маячат впереди лесистые горы, из сине-зелёного меха которых там и сям вытарчивают причудливые гребни разноцветных останцов. В ложбине между этими цветными горами лежит посёлок Колывань, знаменитый на весь мир своей камнегранильной фабрикой. Всем, кто бывал в Эрмитаже, показывают эту диковину: огромную, совершенно бесполезную ванну на ножке – Колыванскую вазу. Вот она-то здесь и сделана. Из цельного куска камня, такого здоровенного, что пришлось разбирать стену Нового Эрмитажа, дабы втащить изделие алтайских мастеров внутрь императорского музея. Везли, кстати, эту штуковину из Колывани в Питер, кажется, год. На деревянных полозьях.

Вокруг, в выветрившихся скалах, множество месторождений всевозможных поделочных камней. В самой Колывани есть музей, где про них всё рассказано. Но я, честно говоря, так и не смог запомнить десятки многосложных названий. Ну, яшма, мрамор, горный хрусталь, порфир… Такая яшма, сякой мрамор… В обломках этого многоцветья мы получили возможность через пару дней покопаться сами. Есть небольшая заброшенная каменоломня на берегу Колыванского озера.

Это озеро необыкновенно, и путь к нему похож на путь в сказку. Хорошая асфальтовая дорога бежит от Колывани вниз, и по её сторонам появляются вблизи и вдали странные чудовища: ящеры, драконы, богатырские головы. Это всё – скальные останцы, плоды многотысячелетнего выветривания гор. За селом с лирическим названием Саввушка замерли у самой дороги привратники: два причудливых останца, один как жаба, и другой, похожий на танк. Проехали меж ними – и увидели внизу озёрное зеркало, сжатое со всех сторон причудливыми скалами. На дальнем плане – покрытые тайгой сумрачные горы.

Озеро окружено странными произведениями геологического искусства. Такое впечатление, что на его бережках сидели дети великанов и лепили замки, зверей и всяких персонажей своих великанских сказок. Только лепили не из песка, а из огромных валунов. Мяли их, как пластилин, складывали в фантастические фигуры. В этой природной скульптуре, как в облаках, можно угадывать слонов, верблюдов, красавиц и злых колдунов.

Вечер. Жара малость отступила. Мы сидим на каменистом берегу Колыванского озера. Вода его прозрачна. По ней, как скорлупки, в которых прячутся эльфы, проплывают на длинных нитях остроконечные плоды чилима – водяного ореха. Маленькая змейка-ужик проскользнула через тропинку и скрылась в прибрежных кустах. В умягчённом небе и на прокалённых отвесах разноцветных скал поселилась безмятежность. И мы отдыхаем после недели езды. Над костром бормочет чайник. На завтра великие планы: бросок по неведомой, еле обозначенной на карте дороге вверх, в горы. В места с загадочными названиями: Чинета, Чарыш, Сентелек.

По предгорьям

Записывать дорожные впечатления трудно: едем, трясёт, а когда не едем, то бродим по курганным полям, лазаем по скалам, выискивая петроглифы, а вечером разводим костёр, ставим палатки, заряжаем электронику от переносной электростанции, именуемой за надоедливый звук «бурбулятором», скачиваем фотоматериалы с цифровых аппаратов на компьютер… Потом становится темно, писать невозможно. А включить свет – вызвать на себя эскадрильи комаров. Поэтому записи в тетрадке отрывочные.


Запись в тетради: С Колыванского озера лесной дорогой выбрались на трассу. От Горной Колывани дорога хорошая, хоть и пыльная (грунтовка) до озера Белого. Белое – лужа среди неровной степи, местный курорт; светлые бревенчатые постройки для отдыхающих, оцинкованные крыши блестят. Потом до деревни Бугрышиха дорога сносная вполне, местные на «жигулях» ездят. За деревней пересекли реку вброд – и тут началось. На карте дорога обозначена, но её размыло. Уазику трудно…

…Вверх-вниз. Крутой подъём по дороге, как бы прорезанной в скале. Здесь проходил разве что трактор, и то, может быть, год назад. Ближе к гребню это уже не дорога, а навал камней; машина прыгает по ним, как заяц. Выехали на перевал – и открылось бесконечное травянистое безлюдье. Не дорога, а колея еле видная. Заползаем на гребень, а внизу зелёный дол без признака человека, далеко-далеко следующая гряда виднеется. Над всем этим – тёмно-зелёные горы с проплешинами-белками. Дважды сбивались с пути; выбирались по компасу. Колеи заросли высоченными травами; цветочная пыль от злаков забила совершенно радиатор; по натужному, астматическому звуку мотора понятно: задыхается. Местами колёса проваливаются: на склонах дождевые потоки прорыли в колеях ямы в полметра глубиной. Уазик пробирается медленно, внутрь набились оводы. Выхожу и иду пешком, но всюду кочки, почва изрыта кротами; к тому же трава опутывает ноги, как морская тина. И жарко. Снова в машину.


Реки, сбегающие с северных отрогов Алтая, образуют в предгорной части Алтайского края узкие долины, тянущиеся почти параллельно. Между ними пролегают водораздельные хребты, невысокие, но труднопроходимые, поросшие густой тайгой, пронизанные заболоченными ущельями. Наша следующая цель – долина реки Сентелек, притока Чарыша. Чтобы попасть туда, надо сделать немалый крюк, спуститься на равнину и снова подняться. В степи – невыносимый, палящий зной. В воздухе марево. Дороги тонут в пыли.

Несколько часов изнурительной езды по равнине. И вот снова трасса взбегает на холмы, всё выше. Спуски короче, подъёмы длиннее и круче. Появляются живописные ручейки, заросшие кустами. Вот уже и небольшие горки, дорога огибает скалы. У райцентра Чарышское выезжаем к Чарышу: быстрый, игручий, сверкает на солнце. Под вечер, по спуску такому крутому, что горелым запахло от тормозных колодок, скатились к деревне Сентелек. Деревня добротная, благообразная, в такой пожить хочется. Чисто, устойчиво, прозрачно. Белобрысые дети играют на деревенской улице. Дома и ворота срублены из крепких и светлых лиственничных брёвен.


Выше деревни долина сужается, а потом расширяется снова, образуя на левом берегу покатую террасу. Здесь, как страж вечности, стоит необыкновенный курганный комплекс.

Запись в тетради: Курган каменный, метров пятьдесят в диаметре и плоский, вокруг насыпи кромлех из вертикальных плит, внутри которого кольцо, образованное горизонтальной кладкой из таких же плит. Весь изрыт, с боков и в середине: поработали грабители… и археологи: памятник частично исследован, расчищены фрагменты кладки. По линии, проведённой от центра кургана строго на восток (проверял по компасу), – семнадцать каменных стел (было девятнадцать, от двух остались только следы в земле; остальные, поваленные временем, археологи установили на прежнее место). Все они развёрнуты плоскими сторонами на север-юг и на неровном склоне воздвигнуты так, что их верхушки остаются на одном уровне. Самая высокая – метра четыре с половиной, а самая низкая – меньше двух, вровень с курганной насыпью. Стоят в строю, как солдаты. Строй их указывает точно на скалистую вершину, возвышающуюся над тем берегом. Солнце из-за вершины встаёт над курганом и озаряет их светлые лица точно в день равноденствия. По тому, как падает от них тень на восходе, можно определить день и месяц. Зная день и месяц, можно определить час. Если вспомнить, что тела усопших в кургане всегда ориентированы по сторонам света, то перед нами сооружение мистическое. Не по этой ли каменной дороге уходили на ту гору, к весеннему свету, духи усопших?


Какой магический воздух вокруг этого алтайского Стоунхенджа! Чем был Сентелекский курган для его создателей? Всем. Он – и каменный календарь, и хронометр, и компас, и место погребения грозного вождя, место, на котором совершались тризны, приносились жертвы, куда съезжались соплеменники из ближних и дальних кочевий. И, главное, – святилище, служащее входом в обитель духов, в миры посмертных странствий. На зелёном пологом склоне курганный комплекс выгравирован так уверенно и точно, что без него немыслим весь этот пейзаж, эти горы, эта река, это солнце. Он – центр и хозяин долины.

Выехав утром со светозарного Сентелека, искусанные комарами и мошкой (в Сибири эту мелкую пакость называют мокрецом), мы добрались до Бийска в предвечернее время. Жара сгустилась до невозможности, превратившись в тяжкую белёсую тучу, гасящую всякое дыхание.

Бийск – ровесник Петербурга, стало быть, старше Барнаула на пару десятилетий. Сейчас его исторический центр, Старый Бийск, тих и потёрт, но своеобразен. Кирпичная архитектура с фигурами, иногда замысловатыми, много буйного и диковатого сибирско-уездного модерна. Что интересно – так это краеведческий музей имени В. Бианки, его исторический отдел. Особняк в стиле того же сибирско-уездного модерна. Мозаичные полы лестничных площадок, двери со старинной резьбой, правда, закрашенные толстым по-советски слоем больничной краски. Археологическая экспозиция и эстампажи петроглифов подготовляют нас к открытию того исчезнувшего мира, тени и духи которого ждут нас в долинах Горного Алтая.

Ночью прошла гроза и стало легче: не сорок пять градусов жары, а хотя бы тридцать. Выехали на Чуйский тракт.

К разноцветным вершинам Алтая. 2005–2007

Чуйский тракт

Справка. Чуйский тракт – участок автодороги М-52 (Новосибирск – Ташанта) от города Бийска до границы с Монголией. Протяжённость – 602 км. Главная транспортная магистраль Горного Алтая. Проходит вдоль рек Катунь, Урсул и Чуя, через перевалы Семинский и Чике-Таман. Самая высокая точка – 2481 м, у границы с Монголией.

Строительство дороги – сначала тележной, потом автомобильной – велось с 1901 по 1935 год. Только к 2007 году на всей протяжённости дороги было установлено асфальтовое покрытие.

Дорога, безусловно, одна из красивейших в России. Особенно впечатляющие виды открываются с перевала Чике-Таман, в устье реки Яломан, со скалы над местом слияния Катуни и Чуи, в долине Чуи, в Курайской высокогорной степи.

Музей Чуйского тракта – единственный в России музей, посвящённый автодороге, – находится в Бийске, в помещении Краеведческого музея им. В. Бианки (Советская ул., 42).


Издревле дорогами, пронизывавшими горный массив Алтая, были реки. Прежде всего – великая Катунь и главный из её верхних притоков, Чуя. Вниз можно сплавляться – хоть и с риском для жизни, но быстро. Вверх – подниматься по долинам, преодолевая скалистые хребты и теснины. Путь трудный, опасный, но осуществимый. Он и сейчас манит любителей сильных ощущений: байдарочников, плотовиков, конных туристов. С XVIII века действовала вьючная тропа вдоль Катуни и Чуи из Сибири в Монголию. В сталинские времена трудами комсомольцев-энтузиастов, местных жителей и подневольных зэков построена была автодорога. Сегодня Чуйский тракт – главная жизненная артерия Горного Алтая.

От Бийска дорога идёт по Предалтайской равнине, по дороге мчатся тысячи машин. Езда монотонна, а потому опасна. Так хочется обогнать тихоходный автобус или тяжёлую фуру! Обгон с выездом на встречку – главная причина трагедий. Именно здесь в лобовом столкновении погиб любимец российской публики, актёр и губернатор Алтайского края Михаил Евдокимов.

В тридцати километрах от Бийска – большое село Сростки, родина Василия Шукшина. На сельских улицах, как в кадрах фильмов «Печки-лавочки» или «Калина красная», Василий Макарович живёт и властвует. О нём, о сюжетах и образах его творений напоминает всё: кривые колеи и дощатые заборы, четырёхскатные крыши сибирских изб, крашеные ставни на окнах, музей его имени и, конечно, памятник на возвышающемся над Сростками холме Пикет: босой бронзовый Шукшин сидит на массивном камне, по-мужицки обхватив колени, упрямо глядя в Катунскую даль… Перед памятником – ряды скамей. Здесь проводится ежегодный фестиваль – Шукшинские чтения.

Катунь – струна Алтая

Дорога плавно поднимается по предгорью. Справа то приближается, то удаляется Катунь.

Республика Алтай начинается с появления гор, поста ГАИ и поворота на Горно-Алтайск.

Горно-Алтайск красиво расположен в распадке меж горами. Это единственный, кроме Бийска, город на Чуйском тракте и единственный город в Республике Алтай.


Справка. Горно-Алтайск – столица Республики Алтай. Население – 56 тысяч жителей. Прежние названия – Улала, Ойрот-Тура. С 1922 года административный центр Ойротской автономной области (Горно-Алтайской области, Республики Алтай), с 1928 года имеет статус города.


Республика Алтай разительно отличается от соседнего Алтайского края. Здесь нет промышленных предприятий и железных дорог, да и автомобильных дорог немного. Вся республика, как на верёвочку, нанизана на Чуйский тракт. По мере продвижения вглубь и вверх всё меньше становится примет городской цивилизации, а также и русского населения. Уже километрах в ста от Горно-Алтайска встречаются деревни, населённые в основном алтайцами. Внешнее отличие поселений алтайцев от русских сёл в том, что рядом с избами-пятистенками на участках стоят юрты. Правда, юрты у большинства алтайских племён деревянные, шести-восьмиугольные, крытые корой, рубероидом, а то и металлочерепицей. Живут в них летом, зимуют в избах.

Кстати, о племенах. Прежде русские называли местных коренных жителей «телеутами». Нынешнее самоназвание алтайцев имеет условно-собирательное значение: «алтай-кижи», т. е. «люди Алтая». В обиходе же распространены наименования племен. Меркиты, теленгиты, найманы, куманы… Между прочим, половцы, знакомые нам по древнерусским летописям, – западная ветвь куманов. Меркиты и найманы воевали ещё с Чингисханом. А теперь на тракте, километрах в пятидесяти от Горно-Алтайска, манит проезжающих ресторан алтайской кухни «Меркит». Времена меняются…

У села Усть-Сема Чуйский тракт уходит от Катуни в сторону, чтобы снова с ней встретиться через сотню километров. За селом Шебалино начинается подъём на Семинский перевал, подъём долгий, прямой и однообразный. И такой же прямой и долгий – одиннадцать километров – спуск. Высота перевала – около 1900 м: это почти у верхней границы тайги. На этой высоте растут сибирские кедры, сменяя лиственнично-пихтово-берёзовые леса. Поэтому воздух здесь по-особому чист и целебен. На плавной, ровно-покатой вершине перевала – достопримечательность: обелиск в память двухсотлетия вхождения Горного Алтая в состав Российской империи. Впереди и внизу – просторная долина реки Урсул.

Однако в долину Урсула можно попасть и другим путём: от Усть-Семы свернуть с главной трассы и поехать вдоль Катуни в направлении посёлка Чемал. Этот путь сложнее, но интереснее.

Чемальский тракт вьётся над берегом Катуни. Места сказочно живописные. Ниже трассы лежат изумрудно-зелёные ковры пойменных лужаек, обрамлённые кряжистыми берёзами и стройными лиственницами. За берёзами в почётном окружении тёмно-зелёных гор течёт спокойная, сверкающая на солнце вода Катуни. Обычно синяя, прозрачная, она становится зеленовато-жёлтой и мутной после дождей. Эти берега – излюбленные места отдыха тысяч туристов. В выходные дни да в хорошую погоду бывает трудно найти место для стоянки. Всюду палатки, всюду автомобили с алтайскими, новосибирскими, кемеровскими, томскими, а бывает – и московскими номерами.

За Чемалом в одной из скал виднеются недавно пробитые дыры, а рядом – железобетонные конструкции. Здесь в 1980-х годах было начато строительство Катунской ГЭС. Под давлением общественности проект, грозящий гибелью бирюзовой Катуни, был остановлен. Но не отменён. Призрак техногенного уничтожения и сейчас нависает над долиной.

Асфальтовую трассу сменяет грейдерная дорога, чем дальше, тем более узкая, иногда так тесно прижимающаяся к отвесным скалам над обрывистым берегом, что становится страшновато.

Долина сужается. В сорока километрах выше Чемала Катунь пробивает узенький путь сквозь отроги Куминского хребта. В чёрно-красном каменном массиве – узкая и глубокая щель. Русло сжимается в десять раз. Тысячетонные воды гремят. Близ деревни Эдиган над прекрасной и страшной стремниной переброшен подвесной мост; едешь по нему, а он раскачивается. Невозможно не залюбоваться жутковатой, буйной гармонией воды и камня. Это – Тельдекпенские пороги, самое узкое место Катуни.


Справка. Тельдекпенские пороги – узкий и длинный коридор между чёрными скалами. Ширина – 20–40 м (выше и ниже порогов ширина русла Катуни достигает 400–500 м). Максимальная глубина – до 70 м. Высота скальных стен – около 10 м. Огромная масса воды создаёт сильные водовороты и очень быстрое течение. После дождей и таянья снегов преодоление порогов весьма опасно. Возможно, поэтому они пользуются большой популярностью у спортсменов-сплавщиков. Тельдекпенским порогам присвоена III категория сложности.


От Эдиганского моста грунтовка стелется, кружась, в направлении села Ороктой. Отсюда начинается подъём на перевал. Проехать здесь можно только на внедорожнике, да и то не всегда: после дождей грунт раскисает. Кругом тайга. Дорога петляет между прекрасными кедрами. Летом можно собирать молодые кедровые шишки: приятно грызть их мягкую смолистую сердцевину. Неподалёку от перевала попадаются каменные карьеры: здесь раньше добывали разноцветный мрамор. Ороктойским мрамором, кстати говоря, облицован подземный вестибюль станции метро «Таганская» в Москве.

Преодолеваем перевал. Он порос кедрачом. Меж стволами деревьев виднеются безлюдные, покрытые тёмной тайгой горы. За Ороктойским перевалом необозримо-обширный участок тайги обнесён оградой из длинных жердей. Это – маральник. Проехав несколько километров, на склоне горы видим крупную маралуху. При нашем приближении она скрывается в таёжной дебри.


Справка. Марал, или изюбрь, – подвид благородного оленя (некоторые зоологи выделяют маралов в отдельный вид). Один из самых крупных представителей копытных. Обитает в тайге на Алтае, на Тянь-Шане, в Саянах, в Забайкалье. Маралов разводят с целью получения молодых весенних рогов – пантов, из которых изготовляют ценное стимулирующее средство пантокрин.


Дорога спускается вниз. Тайга редеет, отступает. Впереди – широкая степная долина, по которой бежит серая асфальтовая полоса. Мы снова выезжаем на Чуйский тракт.

Вечность за той горой

Вдоль Чуйского тракта и по сторонам от него – великое множество археологических памятников древнекочевнических культур.

Почти на самой трассе возле посёлка Туэкта – поле гигантских курганов, раскопанных полвека назад археологической экспедицией под руководством академика С. И. Руденко. После раскопок они выглядят как фантастических размеров кротовины из камня. В западинах растут деревья и дикий крыжовник. Тут, на широких просторах, образованных рекой Урсулом, – мир совсем иной, чем возле Бийска или Горно-Алтайска. Сёла Шиба, Ело, Каракол, Боочи, преимущественно алтайские по населению, окружены высокотравными степями, где пасутся неисчислимые стада коров, отары овец, табуны прекрасных лошадей. Повсеместно – курганные поля. Духи курганов имеют власть над душами современных жителей этих мест.

Когда мы рассматривали и фотографировали огромные курганы раннескифского времени у деревни Шиба, к нам подошла девушка-алтайка по имени Сынару (что значит «чистая душа»), поинтересовалась, что это мы тут делаем, а в заключение беседы сказала нежно, но твёрдо, с характерным акцентом сибирских инородцев:

– Вы только камни отсюда с собой не берите! – И добавила: – Алтай ведь – святая земля. Тут центр мира. И как вы не боитесь на курганах работать? Страшно! Духи рассердятся!

Как Катунь, сливаясь с Чуей, образует мощный и бурный поток, прорывающий насквозь горные породы, так и Горный Алтай с древних времён был тем местом, где ручейки повседневности сливались, рождая грандиозные потоки исторических событий.

Тому были три причины.

Первая: узловое положение на стыке водных и горных коммуникаций, соединяющих Средний Восток с Сибирью, бессточную область Центральной Азии с просторами Великой Евразийской степи.

Вторая: плодородие и влажность речных долин, где обилие трав даёт летом и зимой пищу табунам лошадей и отарам овец.

Третья: наличие удобных для разработки месторождений металлов, прежде всего меди и олова.

К середине I тысячелетия до н. э. на Алтае, в Саянах и в прилегающих районах Казахстана, Монголии и Джунгарии сложился единый в своей основе горно-степной скотоводческий мир. Его своеобразная и высокоразвитая культура близко родственна культуре причерноморских скифов. С лёгкой руки Геродота этот исчезнувший мир стали называть скифским. Скифы, саки, массагеты, савроматы, загадочные юечжи, а в более поздние времена сарматы, хунны, тюрки распространили традиции кочевой культуры от Китая до Балкан.

Памятники скифо-сакской эпохи – курганные могильники – во множестве разбросаны по долинам и плоскогорьям Саяно-Алтая.

Может, здесь и была родина скифов?

За посёлком Онгудай – подъём из долины Урсула на перевал Чике-Таман. Серпантин, изобилующий крутыми поворотами, вьётся по боку горы. С перевала открывается опьяняющий вид на огромную долину, на уходящие вдаль горные хребты. Спустившись с высоты, тракт снова после долгой разлуки встречается с Катунью.

Горы обрываются в бездну, Катунь гремит внизу по скальному ложу; дорога вьётся узенькой лентой между отвесными кручами; по горам дремучая тайга взбирается… Речка Яломан, горная, холодная, чистая, сбегает откуда-то с заповедных высей к помутневшей от дождей Катуни…

За Яломаном дорога ещё красивее и страшнее. Сверху и снизу отвесные скалы. Меняются цвета: до Яломана – всё зелёное, от него – золотисто-бурое. В тех местах, где горы отходят в стороны, давая место террасам, попадаются скифские курганы.

(Кстати о скифах. В деревне Иня нам долго объясняли всем миром, где купить картошку. «У тёти Вали, в беленьком домике возле больницы, вон там, сворачивать за синим крыльцом, у Скифа». Действительно у «Скифа»: так магазин называется; правда, закрыт.)

И вот подъехали к тому месту, где фотомодельно-красивая Катунь сливается с провинциалкой Чуей. Над их слиянием – высокий скалистый мыс. Огромные пространства видны отсюда, огромен масштаб всего – гор, неба, воды, скал. Прямо напротив нас, на том берегу, по низу гигантской пятисотметровой горы вьётся узенькая ленточка – дорога. Вниз от неё обрыв метров сорок, над ней – отвес метров четыреста. Вверх по Катуни пошла, туда, где возвышается над всем Алтаем белая пирамида Белухи.


Справка. Белуха – гора, венчающая Катунский хребет, самая высокая вершина Алтая. Высота 4506 м. Алтайские названия – Кадын-Бажи («вершина Катуни») и Уч-Сумер («трёхглавая»). Место паломничества альпинистов и туристов-экстремалов. Впервые на её вершину поднялись братья Троновы в 1914 году.


Тракт же наш уходит налево, по Чуе.

Из узкого ущелья выскочили на относительный простор. На том берегу лиственничная тайга поднимается по склону; этот берег – обрыв, высокотравные луга на каменистой террасе. По краю террасы идёт дорога, а над дорогой красновато-ржавые скалы дыбятся, закрывая край неба. Урочище Калбак-Таш.

Тут есть скала, ровная поверхность которой испещрена древними образами-символами – петроглифами. Изображения зверей, лучников, геометризованные женские фигуры разбросаны повсюду. Время от времени кричим друг другу: «Смотри! По петроглифам идешь!» Изображения не всегда удаётся заметить сразу. Техника их выбивки – поверхностная, неглубокая; за тысячелетия они заплыли, поросли лишайником, покрылись пустынным загаром. Некоторые становятся заметны только под определённым углом, при определённом освещении.

Вот неожиданно, когда, рискуя свернуть шею, карабкаешься по склону, – на отвесном участке скалы взору является лучник. Странная голова, как шляпка гриба, подогнутые в коленях ноги, огромный лук со стрелой, нацеленной в сторону тех каменных отвесов, на которых пять минут назад мы созерцали быков с круглыми рогами и забавного волкообразного зверя с длинной выразительной мордой. Вот, поднявшись почти на самый верх, мы застываем перед целым панно, кусок которого давно отвалился и рассыпался, но и уцелевшая часть поражает буйством, причудливостью творческой фантазии древних художников. Разнообразные звери разбросаны по бурой гранитной поверхности в кажущемся беспорядке, а посередине – фигура человека, тоже носителя грибообразной головы. На груди его – непонятный прямоугольник, придающий фигуре сходство со старым телевизором на длинных ножках. Сверху на человека падает зверь, загадочный и огромный; то ли медведь, то ли бегемот с разинутой пастью. Фигура зверя изгибается, повинуясь закруглению камня; задние лапы и хвост лежат на горизонтальной, отполированной временем поверхности.

Если залезть туда, то можно найти других зверушек. Иные фигуры даны в ракурсах, придающих им жизненную динамичность. Вот барс готовится прыгнуть, весь собрался, хвостом бьёт; изображён он в три четверти со спины. А вот хищник с огромными острыми когтями, напоминающий кота-манула…

Калбак-Таш – как привратник у входа в Тридевятое царство.

Горы становятся выше, пространство сжимается. Мы уже на высоте 1100–1300 метров. Заметно меньше стало людей и примет цивилизации. За теми хребтами, что справа, по ту сторону Чуи, где-то далеко угадываются снежные вершины Куркурека.


Справка. Куркурек – гора Северо-Чуйского хребта. Высота – около 3950 м. Эта вершина хорошо видна с Чуйского тракта, особенно из Курайской котловины. Название переводится с алтайского как «гремящий». Действительно, по склонам горы часто сходят лавины и камнепады. А над её вершиной любят собираться грозовые тучи, несущие непогоду вниз, в долины.

Стражи Алтая

На берегу Чуи, недалеко от трассы, над обрывом танцевали журавли. Пара, он и она. Неспешно, безбоязненно. Попеременно подпрыгивали – взмах широченных крыльев, – зависали в воздухе, плавно опускались, подгибая длинные ноги, пружиня и снова устремляясь вверх. Людей не боялись, как будто и не ведали таковых. Можно было подойти близко, на несколько десятков шагов. И от этого танец волшебных птиц казался вовсе нереальным. Заметив, наконец, наше приближение, скользнули с обрыва, взмыли вверх… И, дружно махая крыльями (он вверх, она вниз; он вниз, она вверх), улетели за реку. Тени их протрассировали по каменисто-песчаной террасе и растворились в серо-синем сумраке спускающейся по скалам тайги.

Мы вернулись к машине. Мы думали о том, что – не иначе, силы природы, духи здешних мест послали нам птиц как знамение. Открыли путь туда, где за хребтами и перевалами затаилась прозрачная долина, пронизанная цепочками курганов, прибежище давным-давно умерших царей и цариц. Мы едем туда – от Чуйского тракта навстречу солнцу. От посёлка Акташ на Улаганское плато.

Взбираемся по уклону вдоль речки Чибит. Лог сужается в ущелье, по ущелью, внизу, слева от дороги, речка по камням бежит. Вот водопадик, выше – ещё один, другой, третий – целый каскад. Вода по-горному прозрачна, её брызги явно веселятся на утреннем солнце.

Ущелье всё уже, уже, уклон круче, круче. А горы, сжимающие пространство вокруг, – всё выше, выше. И всё меньше на них таёжной густой зелени; вперёд выступает камень, красные, почти отвесные, утёсы. Скалы совсем теснят дорогу; поворот, другой, третий – и дорога как будто упирается в высоченную красную стену. Тупик?! Но машина проползает по узенькой полочке вдоль нижней кромки скальной стены – и перед нами, как вход в иной мир, открываются Красные ворота. Прорублено в горе узкое лоно, только-только двум машинам разъехаться. По сторонам – два отвесных каменных стража, настолько вертикальных, что даже нависают над нашими крохотными головами. В соответствии с правилами фортификационного искусства, ворота выстроены коленом – делают небольшой изгиб. Кто их такими выстроил? Природа? Человек? Древние греки сказали бы, что сие сотворили титаны. Лишённая растительности скальная кладка красна по-марсиански. Ручей, дающий начало той обильной водопадами речке, вдоль коей мы поднимались, вырывается из-под камней: вода здесь пробила себе собственную дорогу под скалой.

И – совершенно неожиданно, как вторжение исторического грохота во вневременное безмолвие, надпись на камне: «С. Д. Куюков. 16 мая 1946 г. С Богом возвращаюсь на Родину!!!».

Прошли Красные ворота – и открылся расширяющийся простор долины. А у самой дороги – озеро, гладкое, недвижное, кажущееся чёрным. Это озеро называют мёртвым, говорят, в нём не водится рыба. Я бы назвал его не мёртвым, а бездыханным. Совершенно особая тишина стоит над его зеркальной поверхностью. Ясно: мы попали в особенный мир, строгий, величественный и загадочный. А тайга кругом – густая, темнохвойная, лиственница и кедр, меж коими вьётся душистый и цепкий подлесок. Там и сям – заросли рододендрона, именуемого в Сибири багульником. И кусты жимолости, увешанные сине-матовыми крупными терпкими ягодами. В траве у подножий мощных кедров – лилии-саранки и орхидеи-ятрышники.

Постепенно тайга уступает место альпийской растительности. Это значит, мы уже на высоте под две тысячи метров. Широкая равнина, по которой разбросаны озёра, такие тёмные и блестящие, как будто им впрыснули белладонну. Меж озёрами – кочковатые заросли низкого кустарника, жёлтые цветы. А по краю этого пространства – цепи тёмных гор. Они особенно высоки в юго-восточной части горизонта; там белеют, как бы паря в синем небе, снежные хребты и вершины. Ещё подъём в узком ущелье, ещё участок тундры с озёрами. От последнего из них, именуемого Узун-Коль, вновь дорога уходит на перевал. Редкорастущие широкие лиственницы на перевале увешаны ленточками. Отсюда вид во все стороны. Сияют снежные вершины. Вниз спуск – не то что бы крутой, а крутейший, едва хватает тормозов. Через пронизанную солнцем лиственнично-кедровую тайгу подъезжаем к райцентру, столице алтайского племени теленгитов, посёлку Улаган. Отсюда до Балыктуюля ещё километров двадцать.

Среди теленгитов, кстати говоря, много православных. В Улагане и в Балыктуюле живут в основном крещёные теленгиты. В Балыктуюле – большая нарядная церковь; в Улагане новая строится. Это не мешает местным жителям почитать духов – обитателей таинственных курганов. Тем более что курганы эти – не простые.

В Улагане есть музей. Его кирпичное двухэтажное здание красуется на главной улице, обстроенной одноэтажными деревянными домами. Перед музеем – место парадов, шествий и народных гуляний. Вот и сегодня, по случаю субботы, вдоль этого Бродвея фланируют туда-сюда нарядные теленгитки.

Мы же, проехав посёлок насквозь, по широкой всхолмленной равнине, покрытой свежайшей альпийской зеленью, мчимся туда, где таится загадочное и прекрасное урочище Пазырык. Там – пять больших курганов; в них когда-то нашли упокоение вожди племён, господствовавших в высокогорном междуречье Чуи и Чулышмана. Покой их оказался не вечным. Покрытые сакральными татуировками мумии усопших и многочисленные вещи, сопровождавшие их в загробных странствиях, теперь таинственно молчат в приглушённом освещении залов Эрмитажа.

Вход в царство мёртвых

Экспозицию «Древности Сибири» Государственного Эрмитажа нечасто посещают экскурсии. А между тем именно здесь находится одна из главных сокровищниц великого музея. Посетитель, случайно забредший сюда, наверняка остановится перед большой витриной, в которой выставлен хорошо сохранившийся остов лошади, развешаны многосложные украшения сбруи. Выполнены они из дерева, войлока и кожи и выглядят почти как новые, а ведь им две с половиной тысячи лет. В другой витрине – мумифицированная человеческая голова, у которой со страхом и любопытством замирает рассеянный посетитель. Рядом – фрагмент человеческой кожи, сплошь покрытый татуировкой, коей позавидует любой фанатик современного тату.

В отдельном зале, лишённом окон, и оттого сумрачном и таинственном, стоит сруб из могучих лиственничных брёвен – жилище мертвеца. В противоположном углу – высокая колесница, сделанная из узких жердей, на мощных и в то же время кажущихся хрупкими деревянных колёсах. Украшения конского головного убора в виде раскидистых оленьих рогов из дерева, войлока и кожи. Ещё украшения: изящные и в то же время немножко карикатурные войлочные лебеди. Ковры с замысловатым орнаментом. И главное: огромный, во всю стену, ковёр из разноцветного войлока, на котором по углам изображены странные птицы-сфинксы со львиными лапами и человеческими головами, а в середине – несколько раз повторённая композиция: всадник, бравый воин в епанче, с закрученными усами, едет на коне, а перед ним на высоком престоле восседает величественная фигура, то ли мужчина, то ли женщина; в руке она держит сказочное растение с цветами и протягивает его всаднику. Мёртвый владелец всего этого богатства пребывает тут же: его почерневшая мумия лежит в витрине напротив.

Всё это – сокровища Пазырыка. Ещё в 1924 году, обследуя долины Горного Алтая, археологи обратили внимание на группу больших каменных курганов, расположенных в высокогорном урочище Пазырык. Раскопки первого же из них, осуществлённые под руководством М. П. Грязнова в 1929 году, выявили одну особенность пазырыкских погребений: они оказались заключены в мерзлотных линзах, то есть попросту в глыбах льда.

Раскопками следующих четырёх больших пазырыкских курганов в 1947–1949 годах руководил С. И. Руденко. Удалось выяснить механизм образования мерзлоты. Всё дело в том, что очень скоро после совершения погребального обряда, буквально через несколько лет, курганы были ограблены. Грабители нарушили покой мёртвых (что, по-видимому, имело важное ритуальное значение), похитили золото, бронзу и всё то, что им казалось наиболее ценным, а прочее оставили. Через образовавшиеся грабительские ходы в могилы попала вода, замёрзла – и не смогла растаять в условиях высокогорья на почти пятиметровой глубине, под теплоизолирующей каменной насыпью. Это сочетание факторов обусловило не только прекрасную сохранность дерева, изделий из кожи, тканей и войлока, но и состояние конских и человеческих останков. Изучение последних показало, что древние пазырыкцы старались сохранить своих мертвецов от тления: черепные коробки трепанированы, полости тела вскрыты, мозг и внутренние органы и даже часть мышц вынуты, а на их место помещены какие-то травы и смолы, обладающие консервирующим действием. Однако если бы не мерзлота, мумии бы вряд ли сохранились в течение двадцати двух – двадцати пяти столетий.

О специфике работы на раскопках Пазырыкских курганов вот что пишет С. И. Руденко: «…Приходилось использовать сначала горячую, а потом тёплую воду для протаивания могил. Сотни вёдер нагретой воды в течение дня надо было вливать в промёрзлую могилу, а по её охлаждении вычерпывать. <…> Постепенно оттаивающий грунт, насыщенный водой, непрерывно оползал, наполняя могильную яму грязью… Процесс разложения различных органических веществ, в частности, трупов лошадей… при оттаивании возобновлялся, что вместе с температурой в могильной яме, близкой к 0˚, создавало особенно трудную для работы обстановку» (С. И. Руденко. Горноалтайские находки и скифы. М., 1952, с.12–13).

Пожалуй, открытие Пазырыка стало исходной точкой для переосмысления роли Центральной Азии в истории загадочного Скифского мира. В пазырыкских тканях, резных деревянных украшениях, войлочных коврах, в татуировках, коими покрыты мумии, поражает художественная утончённость, отработанность и цельность стиля. Вне всякого сомнения, эти изображения зверей, рыб, грифонов и (великая редкость для скифского искусства) людей – являют собой одну из вершин творчества древних кочевников. Они не уступают ни в чём произведениям из курганов Причерноморья, но, с одной стороны, свидетельствуют о широчайшей географии культурных связей (от Ближнего Востока до Китая), а с другой – явно ближе к истокам древнескифской культурной традиции.

Погребальный обряд пазырыкцев в целом многосложен и тоже по-своему утончён. Глубокие пятиметровые ямы, в них – мощные срубы, настоящие подземные избы; гробы-колоды, покрытые резными изображениями кошачьих хищников; высокие каменные насыпи; сложный обряд бальзамирования. Потом эта колесница: она была обнаружена в могильной яме в разобранном виде. По её конструкции и состоянию видно, что она использовалась очень недолго, по-видимому, только в ходе погребального обряда. Есть предположение, что на ней восседал усопший вождь, совершая последний объезд подвластных ему кочевий. Во всём видна вековая выверенность обряда; на его совершение во всех деталях не жалели времени, сил и затрат. Подсчитано, что на строительство любого из пяти больших пазырыкских курганов было затрачено 3000 – 3500 человеко-дней. Это не считая работ по изготовлению одежды и утвари: по крайней мере часть вещей, помещённых в гробницу, была изготовлена специально для погребения.

Вслед за открытием Пазырыка последовали другие центрально-азиатские сюрпризы. Были исследованы могучие курганы Чиликтинской долины в Восточном Казахстане, курганы Шибе и Башадара на Алтае, курган Аржан-1 в Туве, самый древний из ныне известных крупных памятников скифской культуры (его датируют концом IX века до н. э.), множество других памятников Тувы, Хакасии и Горного Алтая. И наконец, не потревоженный грабителями «царский» курган Аржан-2, потрясший археологов неслыханным количеством и высочайшим качеством золотых изделий. Стало очевидно, что в Сибири состоялось открытие исчезнувшей и забытой цивилизации, древне-кочевнической Атлантиды. Ещё несколько поворотов – и вот за теми холмами откроется нам вход в это царство мёртвых.

Средоточие миров

Он прячется, сей царственный лог, среди поросших роскошными лиственницами сопок и распадков. Проехав Балыктуюль, большое и, судя по всему, зажиточное село, мы сбились с пути и долго бы колесили по увалам, если бы не повстречали женщин, возвращавшихся из тайги с лукошками ягод; они наставили нас на путь истинный:

– Вернуться вам надо в деревню, доедете до развилки, где кафе «Магнолия». А там налево, через речку.

Вот уж чего не чаяли здесь встретить, так это кафе, да ещё с таким названием. А развилку нашли. На развилке красуется указатель: «Улаган. Акташ», и другой – «Балыкча». Это – к устью Чулышмана, к Телецкому озеру. В двадцатые годы, в те времена, когда здесь вёл разведку Руденко и копал первый курган Грязнов, никакой автодороги от Акташа на Улаган не существовало и в помине. Добирались сюда вьючными тропами, на лошадях. И деревни никакой тут не было. Свои первые бесценные находки Грязнов вёз на подводах до Чулышмана, а затем – сплавом к Телецкому озеру, по реке Бие до Бийска.

Вот как раз свернув в этом направлении, поднявшись на укрытый пресветлыми лиственницами пригорок, мы вдруг увидели то, ради чего ехали сюда. Внизу, на пёстрой зелени темнел отвалом камней первый курган. Вышли из машины и спустились вниз пешком. Вот он, Пазырык.

Особенное какое-то место. Небольшой лог, закрытый с трёх сторон круглоголовыми, поросшими лиственничным лесом холмами, открывается и спускается уступами на юго-запад, в ту сторону, куда ввечеру уходит, прячась за далёкие снежные горы Курайского хребта, солнце. Там – бесконечные прозрачные дали. Сочетание огромного пространства и камерной, задумчивой уютности. На сочной зелени альпийского луга темнеют каменные курганы. Четыре больших и несколько малых двумя цепочками возлежат на верхнем лоне долины. Один – отшельник и изгой – в стороне, ниже, там, где луга скатываются к затаёженным распадкам. Он сверху почти не виден, разве что с высоты насыпи самого большого из верхних курганов. И они снизу не видны, кроме как с вершины нижнего собрата. Вот этот, пятый курган хранил в себе, в оледеневшем сердце, сказочное великолепие исчезнувшего Скифского мира.

Курганы сильно повреждены раскопками, проведёнными полстолетия назад. Тогда археологи ещё мало думали о сохранении и реконструкции исследуемых памятников. И всё же, странное чувство охватывает здесь: как будто сходит с неба столп света, пронзающий и землю, и душу человеческую, соединяющий небесный мир с земным, нашим, и с подземным миром мёртвых. Время исчезает. Великая и странная древняя цивилизация возникает из небытия.

В траве вокруг курганов – россыпи земляники. Уже на ущербе июль, но здесь, высоко в горах, природа не торопится, и ягоды созревают на полмесяца позже, чем там, внизу. По чёрным и пурпурным камням карабкаюсь вверх, на курганную насыпь. Вскарабкался. Вниз уходит воронка раскопа. Вот отсюда видно, что за грандиозные сооружения эти курганы. Яма кажется бездонной. Спускаюсь вниз, внутрь. Вокруг, меж камней, разбросаны куски брёвен. Да, это те самые брёвна, извлечённые Руденко из раскопа и не вывезенные по тем или иным причинам. Серая, сухая лиственница. Широкие комли. Одно из брёвен уходит в чёрную дыру там, в камнях и в земле. Дыра заплыла зелёной мутноватой водой. Это похоже на люк затонувшего корабля. Вход в иной мир. Вход, которым теперь уже никто никуда не пройдёт…


Запись в тетради. Курайская степь – Кош-Агач – река Бугузун – перевал Бугузун.

Разбудил дождь. Вчера после Пазырыка всё время что-то чёрное надвигалось из-за горы. Ветер был зверский. А дождь пошёл только под утро, около пяти. Проснулся, думал уснуть, но едва кончился дождь, раздалось топанье по земле и фырканье: стадо коров да табун лошадей, которые здесь ночью бродят без всяких пастухов. Пришлось их гнать, а то потоптали бы палатки. В общем, встали в полшестого. И увидели грандиозное дело. Снежные вершины и ледники Куркурека; они плыли в облаках, белых, серых и чёрных, прямо над сине-зелёными ближними хребтами. Да ещё и солнце принялось по-всякому освещать их сквозь дырки в бесконечных тучах.

Собрались и выехали рано, спасаясь от поднявшегося из травы гнуса. Курайская степь сузилась до новой теснины, белизна Куркурека отошла назад и накрылась чернющей тучей. Стало видно, что на хребтах к северу от тракта за ночь выпал снег. Дорога здесь идёт близко к берегу Чуи и низко, петляет, огибая оранжево-жёлтые и ржаво-красные скалы. После этого сужения начинается Чуйская степь. Вчера Курайская степь казалась сухой, но по сравнению с Чуйской она – оазис. Чуйская – почти пустыня. Нет даже кустов караганника, да и травы почти нет. Коровы ходят, невесть чего щиплют вдоль ручьёв и речек, из коих большинство – пересохшие.

Впереди и справа по трассе видны горы. Это уже Монголия. Монгольский Алтай.

В посёлке Кош-Агач, последнем перед границей, половина населения алтайцы, половина казахи. Русских и вообще европеоидных людей нет. Исключение – пограничники. Вдоль дороги попадаются казахские кладбища. Вот бывают «города мёртвых», а это – деревни мёртвых. Добротные сооружения в виде юрт, башенок, иногда с призрачными стенками из железных прутьев, а иногда из настоящих кирпичей. Иногда же – шест, а на нём полумесяц. В Кош-Агаче и прочих маленьких селениях – всюду совсем новые дома; они отстроены после землетрясения, которое несколько лет назад сотворило здесь большие разрушения.

В Кош-Агаче – праздник. В центре посёлка, на поле стадиона, при огромном стечении народа идут состязания по борьбе – то ли монгольской, то ли тувинской. Шашлыки, палатки. Через улицу – парад юрт. Монгольская юрта, тувинская, две или три казахских, несколько алтайских, характерных для разных племён. И рядом – пазырыкская колесница, да, та самая, очень точно выполненная модель, да ещё с пёстрыми войлочными украшениями. Наверно, и те древние жители этих мест, что похоронили своих мёртвых в здешних курганах, так же съезжались на праздники, жарили мясо на углях, устраивали скачки, состязания по стрельбе из лука и борьбе.

Свернув с Чуйского тракта невдалеке за Кош-Агачем, мы пробираемся в сторону горного массива Монгун-Тайга. Дорога вьётся подле русла речки Бугузун, перебегает с одного берега на другой. И становится всё более условной. Машина с риском для жизни и с нечеловеческим воем проползает по сумасшедшим укосам. Колея уходит в ущелье, местами скатывается на каменистое речное русло. Кое-где на ровных местах видны невысокие каменные насыпи курганов. Суслики перебегают вдоль нашего пути, как будто сдают норматив по эстафете. И жирные рыжие сурки-тарбаганы изредка выныривают из травы и делают стойку на наш УАЗ.


Вот и наступило безлюдье.

Перевал

Под кожицей лягушачьей

царевна-тайга болит.

Как в кружевах, в лишайниках

запястья её белы.

Мы поднимаемся медленно,

выласкивая каждый вдох.

Край неба закатной медью

вытаивает из-подо льдов.

Мы поднимаем головы —

и взлетаем в озоновый слой, расколотый

на бездну и горизонт.

Глаза – пустые отверстия.

Дыхание прерыва…

Из воздуха и тверди

рождается перевал.

Стоишь на перевале —

чувствуешь Бога.

Даже видишь Его.

Не потому что близко (хотя и поэтому тоже),

а потому. Шёл, шёл, упирался,

еле дышал,

цеплялся руками за травку,

скользил ботинками по камням, видел дно,

чем выше – тем больше страху

в воздухе растворено.

Как подружка в лапах перрона,

уменьшаясь, растёт в ничто,

менялась перед тобой природа,

как возраст меняет лицо.

Там, внизу, в луговую юность

влит черёмуховый кумыс.

Выше – тайги угрюмость,

трагических скал космизм.

Выше – мудрость, скупая тундра.

Выше – воздух. Над ним – мертво.

Все – туда, и никто – оттуда.

Перевал – граница миров.

Помню двух велосипедистов

по дороге из Акташа на Улаган.

Как они шли вверх! По крутому подъёму!

Как Сизифы, как Прометеи!

Упираясь ногами в педали,

раскачиваясь колёсами,

напрягая лица до черноты,

вдыхая – «Анх!» – выдыхая – «Дух…» —

шли, потому что так надо.

Думаю, дошли.

Им – открылось.

Перевал открывается так.

Вокруг просторнеет, редеет.

Пихты, кедры, облака, скалы.

Выходит свобода из ниоткуда.

Невидимое становится видимым.

Страннеет дышать.

Двери, двери, премудростию вонмем.

Деревенеет шаг.

Твердь раздвигается без предела.

Всходят миры из бездн.

Дороги обугленное дерево

врастает в шкуры небес.

Руки мои – дирижабли.

Глаза – пиалы небесного спирта.

Яко да под Твоей державою

всегда хранимы – спите.

Камушки как мальчишки

из-под колёс разбегаются.

Херувими многоочитии

(…серафимы шестокрылатии,

возвышающиеся, пернатии…)

протягивают и забирают.

Перевал – неупиваемая воздухо-чаша.

Зрение растворяется в никуда.

Окаменелые змеи-волны внизу.

Оледенелый взмах-дух вверху.

Два велосипедиста, еле дыша,

втащили свои огненные колёса

на перевал —

и уставились, замерев,

дураки,

в вечность.

Белый купол Монгун-Тайги. 2005–2008

Серебряная гора

Эти плавные, как бы пульсирующие, горы можно назвать сердцем великого континента. Монгун-Тайга – особое царство, в которое, как в небесный-подземный мир шаманов, не всякому дано попасть, а вошедший возвращается оттуда другим человеком. Монгун-Тайга изменяет сознание пришельца.


Справка. Монгун-Тайга (в переводе с тувинского – «серебряная гора») – горный массив на юго-западе Тувы, у границы с Монголией, на стыке хребтов Западного Саяна, Алтая и Цаган-Шибэту, почти в самом центре Азии. Главная вершина, тоже именуемая Монгун-Тайга, покрыта обширным ледником. Высота (3970–4000 м) колеблется в зависимости от таяния или намерзания ледовой шапки. Эта вершина – самая высокая точка Восточной Сибири и вообще России к востоку от Алтая. На Монгун-Тайгинском нагорье водятся алтайские горные бараны (аргали), дикие коты манулы и снежные барсы (ирбисы).


Монгун-Тайга – одно из самых труднодоступных мест России. Отправляясь туда, нельзя ничего планировать. Когда доберёшься, и доберёшься ли вообще. Самый надёжный транспорт – вертолёт, но и он частенько отказывается летать из-за погоды. Монгун-Тайга собирает на себя тучи с окрестных долин, они сгущаются, разражаясь устрашающими грозами, ливнями и снегопадами, во время которых видимость исчезает, а альпийские луга и каменистые тундры пропитываются влагой, как губка.

Дорога в этих местах – понятие условное. Сегодня могут пройти колёса «Урала» или уазика, а завтра, может быть, не пройдут. Прольются дожди, колея раскиснет, и будешь сидеть, ждать погоды. Бывает, два дня, а бывает – две недели.

Поэтому здесь не встретишь случайных людей, туристов и прочих праздных. Людей здесь вообще так мало, что их и не видно. Изредка заезжают обитатели нижележащих посёлков порыбачить в горных озёрах. Посёлков в огромном по площади Монгун-Тайгинском кожууне (районе) всего два: Кызыл-Хая с населением в две тысячи человек и райцентр Мугур-Аксы, чуть побольше. Остальное население кожууна обитает в юртах, пасёт овец и яков (по-тувински – сарлыков). Да и эти юрты в большинстве своём раскиданы по рекам, сбегающим с массива Монгун-Тайги вниз. На высокогорье жителей очень мало, может быть, сотня семей на пространствах в десятки тысяч квадратных километров. Поэтому здесь кругом царит первозданность, как в первые дни творения.

Не было ни черта.

Тьма и холод.

Тогда

из Божьего черновика

вздулась Монгун-Тайга.

Так – Оршэ Хайыркан[7]! —

повелел, и сбылось.

Черно у неё в руках,

по волосам бело.

Не было ни земли,

ни неба.

Единый Лик.

Сверху льдами залит,

снизу лавой залит.

Космос затянут в лимб,

портупея туга.

Небо —

Монгун-Тайга,

бездна —

Монгун-Тайга.

Звёзды снуют – тик-так,

пьют глотки телеграмм.

Время —

Монгун-Тайга,

вечность —

Монгун-Тайга.

Звери вышли из нор,

в вихре кружат из горл —

выдохом, белизной,

волей, Монгун-Тайгой.

Травы, что сотворил,

кланяются: «Эки[8]

Все мы капли твои,

камень Монгун-Тайги.

Маленький я человек,

спотыкаюсь, бегу,

падаю – вверх да вверх.

Возвращаюсь в Монгун-Тайгу.

Туда, где земля граничит с небом

Когда мы пробирались замысловатым путём вдоль монгольской границы, наш уазик засекли с вертолёта пограничники. Потом, в городе Кызыле, командир погранцов по знакомству рассказал об этом нашему шофёру Пищикову. Заодно и поинтересовался: куда ездил, откуда?

– С экспедицией, с археологами. В Монгун-Тайгу через Бугузун.

– Иди ты! – не поверил пограничник. – Там вы на УАЗе никогда бы не проехали!

Мы проехали.


Справка. Бугузун – река, правый приток Чуи. Берёт начало неподалёку от одноимённого перевала на стыке Курайского хребта Алтайской горной системы и массива Монгун-Тайги; впадает в Чую неподалёку от посёлка Кош-Агач. По реке Бугузун проходит дорога, доступная только для внедорожников, соединяющая Алтай с Тувой. Высота перевала Бугузун – около 2600 м.


Вначале от благоустроенного Чуйского тракта до ближних юрт нас вела нормальная грунтовка; потом – подъём, дорога сменяется колеями, которые веером разбегаются по степи. А потом со всех сторон подступают горы, путь уходит в долину речки Бугузун, местами сужающуюся в ущелье. Дорога то прогрызает чёрно-бурый скальник, то спускается в самое русло, теряясь среди крупного галечника, то выползает на покатый берег. Сейчас, в середине лета, Бугузун – ручеёк, сверкающий посередине широкого каменистого русла. Пройдут дожди – и он превратится в бурный поток, а колея, ползущая по его берегу, станет вязкой и скользкой.

Юрт всё меньше. Там, внизу, они стояли густо, в пределах видимости друг от друга, и группами по две-три; вокруг них бродили тучные отары и многочисленные табуны. Здесь войлочные жилища кочевников расставлены поодиночке, как-то неуверенно жмутся они к зелёным извивам берега. Вот и последняя юрта исчезла за поворотом. Единственный признак присутствия человека – эта перекрученная, как лента Мёбиуса, колея, прорытая могучими колёсами «шестьдесят шестых» и «Уралов». Проезжает здесь машина, наверно, раз в неделю. Наши спутники – суслики, вскакивающие по-солдатски, любопытно бегущие за тенью. Невысокая тайга редеет, сменяется тундрой. Русло делает поворот и уходит в узкое ущелье. По его краю колея круто поднимается вверх – у шофёров это называется «тягун». Уазик рычит и ноет на предельных нотах, раскачивается, кренится; оглянешься – страх берёт: верхушки елей и лиственниц где-то внизу, мы ползём по краешку над ними…

Взобрались, остановились на перевале. Мотор умолк, оглушило безмолвие. Кругом невысокие травы, украшенные синими и жёлтыми цветочками-крапинками. Альпийские луга. Снежники лежат на северных склонах гор; один из них сползает к седловине перевала, к самой колее. Воздух спокойный, чистый, отрешённый, какой бывает только на высокогорье. На перевале стоит оваа – сооружение из жердей и камней, возле которого совершают приношения духам. Разлили водку по стаканчикам, побрызгали духам, выпили. Таков обычай. Ещё надо оставить что-нибудь в дар: хлеба кусок, монетку или ленточку привязать. Чтобы приняла нас великая Монгун-Тайга.


Справка. Оваа (монгольский вариант – «обо») – святилище, которое может представлять собой шалаш из жердей, или жерди, обложенные камнями, или горку камней, или довольно сложное сооружение типа хижины из жердей и камней. Такие сооружения распространены у народов Центральной Азии. Они устанавливаются, как правило, на перевалах, вершинах или водоразделах и считаются местом обитания духов. Около оваа совершаются символические жертвоприношения, а иногда – шаманские камлания.


Через перевал пролегает невидимая граница миров. На смену грандиозной тесноте Алтая, где высь господствует над ширью, пришла невероятная свобода размаха. Горы раздвинулись. Нет острых, высоких вершин. Буро-зелёные хребты идут волнами в разные стороны. Над ними небо, которого, кажется, больше, чем в любой другой точке земного шара. Смещаются все представления о расстоянии. Вон тот кряж вроде бы близко – а едешь к нему чуть ли не полдня. До озера, сверкающего на дне маленькой уютной котловины – рукой подать, а начнёшь спускаться – так еле ноги дотащишь. И поразительное безлюдье. Аалы – группы по две-три юрты, принадлежащие одной семье – редко-редко попадаются. Маленькие игрушечные овечки вон там, далеко-далеко, спускаются по склонам гор. Их пасут пацанята-подростки. Уверенно сидя на спинах низеньких мохнатых лошадок, мальчишки неторопливо перемещаются параллельным курсом. Рядом трусят кажущиеся совсем уже крохотными собаки.

Колея, по которой мы спустились с перевала, обогнув яркую линзу облюбованного утками озера Ак-Холь, растворилась в подъёмах и спусках. Дальше – только направления. У кого бы спросить путь? Завидели юрту издалека, подъехали к ней. Вышли нам навстречу две женщины и парень лет двадцати; дети любопытно высунулись из-за войлочной стенки. Вид у всех тревожный, настороженный: что за чужаки приехали, зачем? Чужаки здесь бывают, надо думать, не каждый год. Насилу мы с ними объяснились при помощи мимики, жестов и минимального набора русских и тувинских слов. Оказалось, обитатели юрты ждут своих родственников, уехавших пару дней назад в Кош-Агач по этой самой дороге через Бугузун. И волнуются: не случилось ли чего? Дорога-то опасная. Не видали мы их машину? Нет, не встречали никого, не видели, не знаем. Поделились сигаретами и поехали дальше – по луговой целине, определяя направление по компасу.

Пуп земли

Подъёмы, спуски… Въехали на очередной кряж, с него спустились к зелени Моген-Бурена, реки, живописно петляющей по широкой котловине между хребтами. Жаркий день быстро сменился ледяной ночью. На рассвете выбрался я из тёплого спальника, отогнул задубевший полог палатки – и увидел совершенно белый мир. Заиндевело решительно всё: трава, тальник по берегу, машина, палатки. А также одежда, повешенная кем-то с вечера сушиться после стирки. Всё бело. Даже камни покрылись как бы влажным белым лишайником. Только горы чёрно-синие, и ослепительный краешек солнца высовывается из-за них.

Веками меняя своё русло, Моген-Бурен образовал террасы. Верх этих террас – ровная степь, поросшая низенькой полынью и распластанным по земле кустарничком. По степи раскиданы курганы. Невысокие, с каменной насыпью. В скифские времена или чуть раньше, почти три тысячелетия назад, здесь поселились скотоводы-кочевники, создатели удивительной горно-степной цивилизации. В Туве и на Алтае раскопаны богатейшие, так называемые царские, курганы, вещи из которых украсили экспозиции Эрмитажа. Монгун-Тайга и в этом сохранила свою особость: археологи выделяют «курганы монгун-тайгинского типа», аскетичные, со скудным набором вещей и оружия. Жизнь тут строга, и погребальный обряд строг. Встречаются погребения в мерзлоте: вода, когда-то давно попавшая в погребальную камеру, замёрзла, и на глубине четыре-пять метров не растаяла; в ледяной глыбе могут хорошо сохраняться органические материалы: дерево, кожа, войлок, тела усопших. Бывают курганы вовсе без погребения. Вчера, проезжая мимо озера Ак-Холь, видели мы на земле огромный каменный круг с расходящимися от центра лучами. Это херексур, древнее, ещё доскифское сооружение, выполнявшее, надо полагать, функции ритуально-поминального комплекса. Таких херексуров много в Монголии, скрытой вон за теми, как будто бы непроходимыми, горами. По-видимому, для древних обитателей этих мест непроходимых гор не существовало.

Мимо чёрных курганов едем, выверяя путь по компасу. Вверх, на кряж, вниз, в долину… уазик, в очередной раз напрягая все силы, вползает по целине, по крутому склону, на гребень… И вот оно открылось – озеро Хиндиктиг-Холь.


Справка. Хиндиктиг-Холь – горное озеро, расположенное на высоте около 2450 м у подножия вершины Монгун-тайги. В озере в изобилии водится рыба хариус. Из озера вытекает река Моген-Бурен. Эта река течёт в узкой долине и впадает на территории Монголии в озеро Ачит-Нур.

«Хиндик» по-тувински – пуп. Название озера объясняют тем, что посреди него лежит остров, как пуп посреди чрева.

«Хиндик» по-тувински – пуп. Озеро-пуповина.

Выдоха Божия мой вдох – половина.

Выехали на кряж. Открыл и увидел.

Будто кто глаза из глазниц вынул.

Вода – двойник неба. Камни глядят в холод.

Глыбоко меж ними хариус ходит.

Спускаюсь вниз, травинки не дышат.

Карликовые берёзы покусывают лодыжки.

Это не тишина. Это – до всех, до звука.

Ещё не сотворена Вселенная. Не разуться.

Не разлепить линз. Тьма не телилась.

Небо от земли ещё не отделилось.

Звёзды не разлеглись. Кружат рядом.

Эта страна без лиц называлась раем.

Родился – и первый вдох, взахлёб, криком,

неслышным, как под водой. В мире великом.

Спотыкаюсь к воде до головокруженья.

Головы моих две: эта и отраженье.

Поднимаюсь до ноль, спускаюсь в блеск бездны.

В мир тройной: земной, преисподний, небесный.

Вьётся столб комарья, иду, куда манит.

Вон та туча-Илья над той горой камлает.

Здесь как бы незримой пуповиной небо соединяется с землёй. Озеро очень велико, но лежит в протяжённой котловине, внизу, и от этого кажется маленьким. Смещение представлений о пространстве: кажется, что можно протянуть руки и, как чашу, взять эту воду, вбирающую в себя всё небо.

Ничто не движется: низенькая тундровая растительность не шелестит, не шевелится, окутывает каменистые берега озера зеленовато-бурым покрывалом. И над всем этим, где-то далеко и рядом, за плечом, – чёрно-синяя громада, увенчанная ослепительно-белой сферической тиарой. Это вот и есть вершина Монгун-Тайги.


Справка. Монгун-Тайга несёт на себе мощный покровный ледник, точнее, систему ледников общей площадью около 23 кв. км. Толщина льда вершинной шапки не менее 60 м. Подъём на вершину достаточно сложен и требует опыта таёжных, горных и тундровых походов. Первое восхождение было совершено в августе 1946 года группой альпинистов под руководством В. Никольского.

Херувимы светильники

выплеснули в ни зги.

Купель Святой Софии —

купол Монгун-Тайги.

Из космоса тянет холодом.

Двери, двери! Идут.

В чаше Хиндиктиг-Холя

рыбка Иисус.

Ветры звенят варганами.

Каменный хор охрип.

Лбы в венках виноградных

из карликовой ольхи.

Тучи в озеро неводы

закинули. Кончен мир.

Ангельскими невидимо

дориносим чинми.

Безмолвие страшным хором

в пространстве растворено.

Над Хиндиктиг-Холем

сине-белое дно.

Всё отражают воды,

Космос в глаза их влит.

Ледяные волосы,

каменный лик.

Испариной из-под свитера

душа отлетает ввысь.

Мир свернули, как свиток,

и положили – здесь.

Белая полусфера

на синих громадах гор.

Здесь – рождение света,

как на горе Фавор.

Про купол Святой Софии Константинопольской говорят, что он на цепях подвешен к небу. То же можно сказать про Монгун-Тайгу. Её белый купол окружён вздыбленными скалами, как минаретами. Он парит в космосе, опираясь и не опираясь на чёрные спины гигантских каменных стен, спускающихся к нам, к озеру. Тут становится понятно, почему и древние, и нынешние жители этих мест поклонялись горам как божествам. Эта вершина – живая и смотрит прямо в душу. Её безглазый взгляд физически ощущается каждой клеткой тела – аж мурашки по спине. Она соединяет миры: преисподний, из которого вырастают её камни, средний, где суетимся мы, небесный, в котором теряется её белая голова. Три мира шаманских странствий.

Внизу, у озера, крохотные люди копошатся: это рыбаки ловят хариуса. Здешний хариус особый: крупный, округлый, жирный. И невероятно вкусный. Никакая рыба на свете с ним не сравнится, ежели его, только что вынутого из озера, выпотрошить, слегка посолить и тут же съесть. Можно и поджарить – получится лучше форели. Спустившись по заросшим карликовой берёзой и ольхой камням к берегу, мы вступили во взаимовыгодный контакт с рыбаками: выменяли ведро хариуса на пять буханок хлеба и две банки тушёнки. Самое время и место для перекуса.

Но медлить нечего: с запада наползает чёрная туча, а после ливня несколько дней будет не выехать. Путь лежит по краешку берега, по скользким камням, между коими – заболоченная тундра. Уазик прыгает по заросшим камням, как тушканчик. Нас водитель предусмотрительно высадил, и мы, ковыляя по влажной почве и цепкому кустарнику, со страхом наблюдаем прыжки машины. Если, чего доброго, грохнется мостом об камень, засядем мы тут на неведомый срок. Но, слава Богу, опасное место преодолели и машина выносит нас вниз, в долину реки Каргы, где пасутся косматые яки сарлыки. Вершина Монгун-Тайги провожает нас, медленно скрываясь в чёрном мраке, из которого спадают вниз чёрные космы ливня. Через пару часов на том хребте, откуда мы созерцали просторы Хиндиктиг-Холя, закрутятся снежные вихри.

По бережку, меж заросших камней

дурь-колея лежит.

Если радуешься – пой хоомей,

если скорбишь – сыгыт[9].

Радость со скорбью соединены —

край неба с краем земли —

белым куполом ледяным.

Тучи даль замели.

Нам пора удирать отсель:

скоро рванёт с высот.

Крутит чёрная карусель

с запада на восток.

И выносил нас шальной УАЗ,

прыгая по камням.

В небо втыкался фарами глаз,

в бездне тень догонял.

Бился кардан, габариты в пляс,

выписывали круги.

По откосу под сорок пять

спустились к речке Каргы.

По Каргы, если ехать вниз,

взор притягивается вверх.

Там, за скалами, выше них,

выше коршунов, выше всех,

тыча чёрные костыли

в ледяные ступени круч,

белый старец, раскосый лик,

оборачивается вокруг.

Синий тон[10] его по камням

подпоясывают дожди.

Он, безглазый, глядит в меня

до раздела мяс и души.

Исчезаю, теряю вес,

к бездыханности мой разбег.

Он меня поднимает вверх,

печень-сердце берёт себе.

Я вернусь к вам не тем, кем был.

Похожим, но не таким.

В рёбра тычется камень бел:

уголёчек Монгун-Тайги.

В Туве времени нет. 2005–2008

От перевала Сап до погранпоста

Девяносто вёрст как одна верста

от перевала Сап до погранпоста.

Душу вытряхнет – и движок в песке —

по дороженьке – стиральной доске.

Девяносто вёрст едем три часа.

Воздух звонок: душа этих гор чиста.

Вон куда завёл нас поиск истины!

Товарищи нам – орлы да лиственницы.

Ни начальства, ни прочего дурачья.

Только крохотная юрточка у ручья.

Из трубы дымок, у коновязи конь.

Господи, с вечностью нас познакомь!

Тучи тычут чёрные костыли

в ледяные лбы, будто в них вросли.

Сколь ещё к чертям нам карабкаться?

Зверь-ветрюга по стёклам царапается.

Наш уазик бьётся, как в стойле конь.

Ну, ещё накапаем? Да легко!

К Арзайтам успеем, пожалуй, вечером.

О четыре стенки тычемся вчетвером.

Что, Семёныч? Тут год за два.

Костя, наливай: впереди оваа.

Плесну духам, Стас, алкоголя я.

Вон за этой горкой – Монголия.

Перевалы, перевалы…

Дорога от посёлка Мугур-Аксы, разъедаемая мерзлотой и погодными перепадами (летом – плюс сорок, зимой минус пятьдесят), превратилась в сплошную стиральную доску длиной в сто сорок километров. Езда по ней – непрерывная мелкая тряска на скорости, равной скорости телеги. Эта вот трасса, приведя нас к самой монгольской границе, вдруг резко повернула к северу, вверх, в горы. Граница тут, кстати говоря, весьма условная. До недавнего времени обозначалась она деревянными столбами, которые местные жители с той и с другой стороны регулярно спиливали на дрова. И сейчас тувинские и монгольские чабаны со своими стадами частенько пересекают черту, разделяющую суверенные державы.


Справка. Мугур-Аксы – посёлок, административный центр Монгун-Тайгинского кожууна Тувы. Население – около 4 тысяч человек (более 60 % жителей кожууна).

Коге-Дава – перевал через хребет Цаган-Шибэту на дороге Мугур-Аксы – Чадан. Высота – около 2400 м. Подъём и спуск по серпантину очень крутой, изобилующий множеством петель и поворотов.

Барлык – река, левый приток Улуг-Хема (Верхнего Енисея). Берёт исток в горах Цаган-Шибэту. В верхнем течении проходит узким ущельем, которое постепенно расширяется в долину. Во время разлива (весной или после дождей) Барлык становится очень бурным и нередко сносит мосты.


Подъём по крутому серпантину на перевал Коге-Дава. Отсюда начинается спуск в долину реки Барлык. Долина узкая, настоящее ущелье. В самой верхней его части на травяных откосах пасутся стада сарлыков. Для нашего глаза они так же необычны, как мамонты или шерстистые носороги: большущие звери, обросшие шерстью, подобно старым хиппи. Как только ущелье сузилось, стремительно стемнело. Заночевали, кое-как поставив палатки на камнях.

…Утром еле-еле развели костёр: всё кругом белело инеем, а стоило солнцу высунуться из-за лиственниц, растущих по скалам, как всё стало мокрым – хоть выжимай. Едва согревшись, двинулись вперёд. Вот Барлык свернул влево, дорога ушла вправо. Холод и мрак ущелья как-то враз сменился жизнерадостным светом речки Арзайты; вдоль неё спустились в широкую Саглынскую долину. Там, за той горкой – Монголия. Кругом – курганы. Изредка юрты светлеют на серо-зелёном фоне степи. Когда-то, в конце 1960-х годов, здесь работала Саяно-Тувинская археологическая экспедиция Академии наук СССР под руководством ленинградского учёного Александра Даниловича Грача. В долине реки Саглы Грач раскопал несколько курганов скифского времени. И оставил по себе долгую память. Человек подвижный и открытый, он сумел установить с местным населением отношения дружбы и взаимопонимания, что нечасто удаётся учёным. Многие школьники работали в его отрядах (среди них, кстати говоря, был кызыльский школьник Серёжа Шойгу, ныне министр обороны РФ). Знакомством с Грачом местные тувинцы гордятся до сих пор. В этом мы вскоре убедились.


Справка. Арзайты – река, правый приток Барлыка, течёт с горы Арзайты (хребет Западный Танну-Ола, высота 3094 м), у подножия которой находится перевал Арзайты (высота – около 2200 м). Через перевал проходит дорога, соединяющая долину Арзайты с долиной реки Саглы.

Саглынская долина – самая широкая долина в Юго-Западной Туве, образована речкой Саглы. Некоторые современные исследования связывают происхождение названия «Саглы» с названием народа «саки». Так именовались древние кочевники, близко родственные скифам, обитавшие в степях Казахстана и, возможно, в Саяно-Алтае в I тысячелетии до н. э. Косвенным подтверждением этой версии является большое количество курганов скифо-сакского времени в долине Саглы.

Арзайты

Конский череп на лиственнице. Перевал.

Корбусту на небо тучами наплевал.

Ледяная зернь по камням бежит.

Вчетвером уходим на небо жить.

Анджей, ставь палатку, пока светло.

Наливай, Семёныч, скулы свело.

На́ топорик, Стасик, поищем дров.

Ледяной черпнуть – захвати ведро.

Золотая зернь сыплет по камням.

Вчетвером у маленького огня.

Выдыхая пар, принимаем спирт.

На спине у неба ночная сыпь.

Для сугреву выпьем, да зажуём.

На угольях мясо пахнет жильём.

Лиственничные поленья расчувствовались.

Свет-фонарик лица ощупывает.

Вчетвером стоим, а будто пятый тут,

вытирает пальцы о темноту,

выпивает, постреливает дымком.

Рассыпает птицам да звёздам корм.

Хорошо нам, Господи, здесь, в лучах,

выдыхая дух, попивать твой чай.

Будет заморозок – ветерок-то с гор.

Четверо стоят на горе Фавор.

«Как ваш скот? Как ваши дети?»

Пора было подумать об отдыхе. С грунтовой дороги, пронзающей насквозь Саглынскую степь, свернули по ухабам вдоль маленькой речки. Если верить карте, называется она Кюзленги. Её узенькая долинка, ограниченная зелёными грядами, поросшими лиственничной тайгой, манила нас вперёд и вверх. Через десять минут наш уазик под неумолчный собачий лай затормозил возле стойбища. Две юрты, загон для телят, отара, мирно лежащая возле, пасущиеся лошади. И, конечно же, многочисленные дети разных возрастов.

Дождались, пока парнишка унял собак. Вышли из машины. Ритуал приветствий и знакомства. Первыми подбегают дети. В авангарде, конечно, девчонки: черноглазые, энергичные. Подростки – те уже степеннее подтягиваются, становятся поодаль. Характерная поза: ноги пошире, руки за спину, голову чуть набычат – смотрят. Бойцы, араты. Девушки – те вообще в стороне, делают вид, что им все эти приезжие ни чуточки не интересны. Потом уж дверь юрты отворяется, выходит хозяйка, пожилая женщина.

– Здравствуйте, хозяйка, эки!


Пояснение. «Эки» – тувинское приветствие.

В прежние времена здоровались более церемонно. Исследователь тувинского фольклора и обычаев Г. Н. Курбатский описывает это так: «Молодой снизу, ладонями кверху, подхватывал руки старшего, приветствовал: “Амыр-ла!” – мир Вам! кланялся. Старший отвечал “Менди!” – Здравствуй! и целовал… его в лоб». Далее следовал диалог, дань вежливости:

– Вы здоровы ли?

– Здоровы, всё хорошо. А у вас всё хорошо?

– Хорошо. Здоровы ли ваши овцы? Хорошо ли перезимовал скот? Удачно ли охотились? Хорошо ли растёт трава? Все ли здоровы домашние? (Курбатский Г. Н. Тувинцы в своём фольклоре. Кызыл, 2001. С. 277–278).

Теперь ритуал упростился; от многочисленных и витиеватых формул осталось краткое «Эки!».


Пожилая хозяйка по-русски не говорит совсем – ситуация, типичная для этих отдалённых, труднодоступных районов Тувы. На первых порах наш разговор ограничивается широкими улыбками и дружественными жестами.

Но вот дверь юрты отворяется снова и появляется хозяин, старик. У кочевых тувинцев нет лет, а есть только возрастные степени: мальчишка, юноша, молодой арат, степенный муж, старик. То же можно сказать и про женщин: девчонка, девушка-красавица, молодая мать, зрелая хозяйка, старуха. Каков возраст нашего хозяина? Любой – от пятидесяти до ста лет. По лицу, осанке, повадкам уточнить эти данные невозможно. Худощавая, чуть сутулая фигура, кривые кавалерийские ноги, узловатые ладони, коричневое, обветренное, опалённое солнцем лицо. Широкие скулы, глубокие морщины, узкие глаза. Нос чуть-чуть с горбинкой. Единственная необычная для тувинца деталь: усы и борода. Это, видимо, родовая, наследственная особенность. Ибо зовут его Кара-Сал, в переводе на русский – Чёрный Ус.

Имя это или фамилия? Как посмотреть. У каждого тувинца есть личное имя, а есть прозвание, обозначающее принадлежность к роду. И они могут меняться местами. Есть, скажем, разветвлённые роды-кланы Монгушей, Оюнов, Ондаров, Салчаков и т. д. Но мальчишке вполне могут дать личное имя Монгуш или Салчак. А фамилией станет прозвище или имя родителя: допустим, Кызыл-оол (рыжий мальчик). Любая фамилия может стать именем, но не наоборот. Принесённые русскими имена – Владимир, Валерий, Сергей, – а также тувинские Темир (железо), Буян (благо) и им подобные – в фамилии не превращаются. Что касается женских имён, то тут очень часты имена-прозвища, чаще приятные, и весьма разнообразные: Кара-кыс (чёрная девочка, чернушка), Чечена (разговорчивая), Анай (козочка) – и так до бесконечности, наряду, конечно, со всероссийскими Еленами, Маринами, Ольгами.

Первым делом налаживаем контакт. Старик чуть-чуть говорит по-русски, а наш водитель и мы – чуть-чуть по-тувински. Присутствует и ритуальный момент: беседа – дело мужское. С подростками и женщинами нам лясы точить не пристало. Стоим в кружок по стойке «вольно» между машиной и юртой, объясняемся, помимо мимики и жестов сплетая в замысловатую нить русские и тувинские слова.

– Здравствуйте, эки!

– Эки, здарова!

– Мы вот археологи, ездим, курганы смотрим. Курган, хорум, да?

– Археологи, но! Я знай.

Происходит называние по именам, непременное угощение сигаретами и закуривание. В прежние времена тувинцы, встречаясь, обменивались трубками и, если не спешили (а куда в степи спешить?), то тут же и выкуривали по трубочке. Трубка-данза маленькая, минут на пять-десять.

– Мы из Петербурга, ну, из Ленинграда.

– Ленинград знай, да.

– Тут у вас курганы есть? Хорум?

– Хорум, да, есь, многа хорум.

– Тут ведь недалеко Грач копал. Грач, знаете?

– А! Грач, да! – старик оживляется, улыбка разглаживает его чёрные морщины. – Грач там копал, – машет рукой за гору. – Я у Грача копал. Грач, да!

Вежливая беседа продолжается ещё некоторое время, в течение которого мы узнаём, что у старика Кара-Сала девять сыновей и пропасть внуков. (Дочерей и внучек считать не принято; во всяком случае, хвалиться их количеством.) Старшие сыновья живут далеко: кто в ближайшем посёлке Саглы, кто в райцентре Мугур-Аксы, а кто и в городе. Младший здесь – вот он. А это кто? Это внуки. Следует заметить: старший из имеющихся в наличии внуков лет на пять старше младшего сына. А овец много? Много, да. А лошадей? Тоже много. А коровы? И коровы есть. Оглядываюсь вокруг: парень гонит с гор одну отару, голов двести-триста; другая лежит, пользуясь нежаркой погодой, возле стойбища. Лошади, несколько десятков, бродят вокруг. Стадо коров, тоже немаленькое, пасётся возле речки. Да, скота довольно.

Во всё время разговора старуха и подростки стоят вокруг. Кара-Сал быстро отдаёт какой-то приказ – и двое подростков бегут в сторону отары, девчонки – к соседней юрте. И хозяйка хлопотливо уходит – руководить хозяйственным процессом.

Пока идёт этот самый процесс, наши фотографы успевают, кажется, в полной мере удовлетворить свою страсть к этнофотографии, а Кара-Саловы внуки и внучки – своё любопытство. Одна девчонка тащит маленького чёрного козлёночка – знакомить с приезжими. Другая тянет гостя-фотографа за загородку, где в густом тёплом навозе барахтается телёнок. Надо сказать: детям в тувинских юртах не запрещается ничего. Их никак видимым образом не воспитывают и как будто не замечают. Приезжие им вдвойне интересны потому, что, в отличие от своих взрослых, обращают на них внимание, общаются с ними.

Сижу в машине, делаю записи в дневник, сверяясь с генштабовской картой-километровкой. У приоткрытой дверцы появляется черноволосая и черноглазая любопытная голова: девочка лет шести, типичная Кара-кыс, робко и осторожно заглядывает – чем это бородатый дядька занят. Минут через десять, в течение которых девчушка стоит, не переменив позиции, появляется парнишка чуть постарше. Этот присматривается недолго, потом по-деловому и даже малость с вызовом забирается в салон – мол, смотри, какой я храбрый. С живым интересом ощупывает мою гимнастёрку образца 1946 года. Потом берёт мои карты и вдумчиво их разглядывает, хотя вряд ли умеет читать. Всё это – не говоря ни слова.

Без пролития крови

Двое подростков приволокли барана, уготованного на заклание. Аккуратно положили на спину. Старик принёс нож, а сам стал рядом. Все дальнейшие операции с хирургической точностью и спринтерской скоростью осуществляли два парнишки лет тринадцати-четырнадцати; старик стоял рядом, контролировал и инструктировал.

Барашка успокаивают; лежит он на спине тихо, даже как будто улыбается. На горле очень острым ножом делают стремительный и длинный продольный разрез, по-видимому, безболезненный. Задача: не пролить на землю ни капли крови. Кровь содержит в себе душу живого существа. Если она прольётся на землю, то душа погибнет; если останется в теле или будет выпита и съедена другим существом – то душа возродится в новом воплощении. Из любви к живому нужно умертвить его без пролития крови. Именно поэтому у древних монголов страшной казнью было отсечение головы, а гуманнее всего считалось переломать приговорённому позвоночник и оставить в степи. Так, к примеру, был умерщвлён старший сын Чингисхана Джучи – скорее всего, по приказу любящего отца.

Один из мастеров держит барана за ноги, а другой запускает руку в разрез, нащупывает там аорту и быстрым и решительным движением обрывает её там, внутри. Баран раза два дёргается, раскрывает пасть, закатывает глаза – и отлетает в лучший мир, даже не успев сказать «бе!». Убедившись, что барашек мёртв (приподняв веко, как это делает врач скорой помощи), отрубают нижние со членения ног и бросают собакам. Копыта да шкура только не идут в пищу, всё остальное будет употреблено. Шкуру снимают без ножа, ловкими и сильными движениями ладоней вперёд, под кожу, от брюха в сторону конечностей. Разрезают брюхо, кровь аккуратно выливают в таз, быстро, чтобы не успела свернуться. Тут к делу подключаются женщины. Хозяйка и её невестка, обитающая, как оказалось, в соседней юрте, разбалтывают кровь с мелко нарезанным луком и чуть-чуть солят: это заготовка для блюда, именуемого «хан». Парни тем временем разделывают тушу; старуха с девчонками принимается за внутренности. Кишки и желудок промывают очень тщательно. Часть кишок готовят для хана: завязывают с одной стороны так, что получается своего рода чулок; туда осторожно наливают кровь с луком и зашпиливают деревянными шпильками. В юрте на очаге уже кипит котёл. Туда бросают голову, рёбра, курдюк, почки, лёгкие, потом – хан. Часть кишок нарезают ленточками, сплетают с салом в косички; это называется чореме, его тоже кидают в котёл.

Тих и кроток барашек, несомый, чтобы зарезать.

Мальчишка несёт его на руках.

Его кладут на спину. Спокоен, безгласен.

Смотрит в небо, и взгляд его ясен.

Осторожно ладонь горло живое гладит.

Нож дышит в него, с кожей ладит.

А он улыбается, всем добра желает.

Входит в него рука, аорту пережимает.

Только чуть дёрнулся – и вмиг ослабел.

Отрубают его голени – дают псам.

Вспарывают шкуру и, как ризу, снимают.

Разделили ризы себе: добрая будет овчина.

Вынимают сердце, печень, желудок, почки, кишки.

Печень его с жиром – сочная согажа будет.

Желудок с салом – тягучее чореме будет.

Кишки с кровью – знатный хан будет.

Женщины моют кишки, болтая о том о сём.

В юрте дымится котёл, варят курдюк, рёбра, хребет,

сердце, лёгкие, почки.

Ребятишки веселятся вокруг,

из корытца-деспи таскают лакомые кусочки.

Сегодня всем радость.

Гости приехали.

Кулинарная справка. Некоторые блюда тувинской национальной кухни, приготовляемые из барана.

Хан – нечто вроде кровяной колбасы. Свежая посоленная кровь смешивается с молоком, добавляется рис или пшено, иногда лук, всё это заливается в кишку и варится вместе с другими внутренностями.

Согажа – баранья печень, обмотанная салом и поджаренная на огне на палочках наподобие шашлыка.

Чореме – косичка, сплетённая из кишок и внутреннего жира барана и сваренная вместе с другими внутренностями.

Ужа – варёный бараний курдюк. У большинства тувинских кланов ужа считается особо почётной частью барана и подаётся в самом начале трапезы самому уважаемому из присутствующих мужчин. Тот должен отведать, разрезать на ломти и подать другим уважаемым сотрапезникам.


Пока в котле бурлит и клокочет, нас приглашают в юрту пить чай. Юрта – особое пространство. Входя в неё, следует знать, что правая сторона женская и гостям там делать нечего. Рассаживаемся на левой стороне, на ковриках. Прямо напротив входа сидит, поджав ноги, хозяин. В прежние времена строго регламентировалось и место, где сидеть, и поза, как сидеть. Чем дальше от входа, тем почётнее. Скрестив ноги, согнутые в коленях, – прилично для солидных людей; молодым и беднякам следует одну ногу, согнув, поставить, а другую положить, поджав. Сейчас всё это уже большого значения не имеет. Но лучше быть внимательным, чтобы не обидеть хозяев.

Сели. Перед нами – банка со сметаной и лепёшки. Тувинская сметана – особая, густая, её режут ножом. Невестка наливает чай в пиалы. Чай непременно с молоком и солью. Он и насыщает, и жажду утоляет. Но прежде чем мы успеваем взяться за пиалы, хозяин достаёт откуда-то большую пластиковую бутыль, полную прозрачной жидкости. Наливает в чашку. Ясное дело: арака. Напиток сей делается путём перегонки из перебродившего молока – хойтпака. И содержит в себе градусы – от семи-восьми до сорока-пятидесяти в зависимости от кратности перегонки. Кара-Сал окунает безымянный палец в чашку, брызгает аракой на четыре стороны – духам. Потом подаёт гостям. Араку положено пить из одной посуды, по кругу. Надо сказать: отличная арака, средней крепости и очень чистая. За аракой идёт уже другой разговор, обстоятельный и неторопливый. Тем более что невестка, сама городская, прилично говорит по-русски и вполне годится в переводчики.

Тем временем хан, рёбра, почки и чореме готовы. Хозяйка вылавливает их и выкладывает на два блюда. Одно, металлическое, подаёт хозяину и нам, другое, деревянное, ставит на женской половине. Из него едят женщины и дети. Подростки в трапезе, кстати говоря, не участвуют. Едим всё руками при помощи ножа. Хозяйка наливает в пиалы и подаёт густую жирную похлёбку из котла, заправив её пшеном. Есть и пить надобно не спеша. Да быстро и не получается: еда уж больно сытная, плотная. Потом и трубки появляются. Курим, разговариваем, понемногу разомлеваем.

Чашка с аракой совершает последний круг, хозяин выливает в неё остаток из бутыли, пьёт сам, а последние капли с размаху выплёскивает назад, через плечо. Пора ехать.

Выходим. Неподалёку от юрты прямо на земле лежит что-то, накрытое овечьими шкурами. Приподнимаем – там целый склад утвари, коей место в экспозиции хорошего этнографического музея.

Деревянная ступа-согааш и к ней пест-бала, тоже выточенный из дерева. Можно не сомневаться, что и сто, и тысячу лет назад кочевники пользовались точно такими же. Выдолбленное из цельного дерева корытце-деспи. А вот вовсе древность: ручная мельница из двух плоских камней-жерновов. Точно такие же находят археологи в комплексах скифского и предскифского времени. Тут же – седельная сумка из кожи, как две капли воды похожая на те, что известны по древнекочевническим памятникам. И кожаные ремешки-тесёмки, узелки на которых сплетены точно таким манером, как это делали древние скифы две с половиной тысячи лет назад. Вещи из той эпохи. Взять их в руки почти так же удивительно, как увидеть живого мамонта.

Прощаемся.

– Четырдым! Ча!

Снова вся молодая поросль сбегается, стоит вокруг. Рукопожатия, улыбки. Садимся в машину, отъезжаем. Метрах в трёхстах от юрты отчётливо видна каменная кладка кургана. Поодаль ещё один. Более двадцати столетий здесь жили кочевники, и жили в общем-то так же, как наш Кара-Сал и его семейство. И сама юрта Кара-Сала стоит прямо на кургане. Если через очаг его жилища провести вертикаль, соединяющую мир живых, мир мёртвых и мир божественных духов, то она пройдёт и через погребение воина-скотовода, умершего две с половиной тысячи лет назад.

На плато

Колея – разжавшаяся ладонь —

к небу протягивается за водой.

Тучи бредут, запахнув пальто.

Из ущелья вырулили на плато.

Тормози, Семёныч, чаль ко дну.

Выйду, сигаретку затяну.

Зельем не обкуривался, не пил,

а простор по кумполу ослепил.

Аж в ушах звенит, так дышать легко.

Молочные реки текут в Ак-Холь.

Медовые у них берега.

По кабине зайчик перебегал.

– Что такое вообще красота?

– Это простота чистого листа.

Вот мы на облаке, а под нами – мир.

– Озеро как обморок! Стас, сними!

В тишине выстрел – фотоаппарат.

Вчетвером вышли, в небе – брат.

Тучи расходятся. Быть жаре.

Гости у Господа на дворе.

Тувинская тетрадь. 1995–2010

Многоликая и прекрасная

Если лететь на самолёте над Тувой, то горы в иллюминаторе предстают скомканной, собранной в гармошку бумагой, зелёной и бурой, местами гладкой, местами покрытой ворсом тайги. Приземлились, и первое впечатление – первый вдох. Неведомый воздух, лёгкий, тёплый, растёкся внутри и наполнил тело. Дыхание насыщает, как будто поднимает от земли. Потом – дорога и степь; те же горы, вид снизу: голые, сухие, ровный ритм вершин и распадков.

Тува начинается с Енисея.

Двумя главными руслами он спускается с хребтов Восточного Саяна. Большой Енисей – Бий-Хем, и малый – Каа-Хем – сливаются у Кызыла. Пройдя Тувинскую котловину, вобрав в себя почти все речки и ручейки Тувы, Енисей поворачивает на север и, пробив в массиве Западного Саяна узкий каньон – «Трубу», – уходит в бесконечность Сибири, к Ледовитому океану. Вот он: свет воды, спуск с небольшого откоса в каменистую, окутанную цветущим чабрецом пойму, прибрежные тополя, ритмичные бурые горки на том берегу. Можно сидеть и смотреть в него часами. Сижу над ним на белой высушенной солнцем коряге, слушаю шум – не знаю, сколько времени: может быть, час; а может, все восемнадцать полевых сезонов, прожитых в Туве. Камни, по которым, бормоча, прокрадывался Енисей, живыми существами окружали мою палатку по ночам. Я ставил всегда палатку поближе к Енисею. Выходом – к нему. К свету.

Тува (по-старому Урянхай) со всех сторон окружена горами: на севере и востоке – Саяны, на западе – Алтай, на юге – Танну-Ола, за ним Убсу-Нурская котловина, а там уж – степи и пустыни Монголии. Ограждаемая хребтами, Тува дальше всех в мире от моря. В Кызыле, на набережной напротив слияния Енисеев, стоит обелиск «Центр Азии». Где-то поблизости (точно рассчитать невозможно) находится точка пересечения линий, соединяющих крайние точки великого континента.

Воздух сух, прозрачен, лёгок; климат контрастен: зимой до минус пятидесяти, в мае-июне все цветёт, а в июле – жара за сорок, солнце стоит высоко, жжёт кожу, раскаляет землю. Солнечные ожоги я познал на собственном опыте. Приехав в первый раз, отправился вверх по Бий-Хему на моторке в футболке и шортах. Вечером свалился с температурой. А утром на мне – на руках, на шее, на ногах – вспучились такие волдыри, что смотреть на них сбежалась вся экспедиция.

Енисей вскрывается в мае. Брёвна и коряги, вынесенные паводком, валяются в степи. Лагерь наш стоял на возвышенном берегу, в тополиной роще, а низина вокруг затоплялась в паводок. Однажды приехал я к берегу Енисея – уже июнь был на ущербе, но в горах прошли дожди – и увидел перед собой разлившуюся протоку, которую переехать не мог даже всемогущий ГАЗ-66. Тополя, палатки, люди – всё было отрезано от мира. На следующий день вода чуть спала; держа вещи на голове, рискуя поскользнуться на заиленном камне, по горло в холодной стремительной воде, перебрался туда.

В конце августа или в начале сентября в горах выпадает снег, вода в Енисее и реках становится ледяной: окунёшься – перехватывает дыхание. Как-то стояли мы в горах, в тайге над Каа-Хемом. Август. Похолодало внезапно, за ночь. Утром, проснувшись, обнаружил, что палатка заледенела, а вся поляна, на которой лагерь – белым-бела. В плавках побежал к речке, нырнул – и еле выскочил. Как ожог. Схватился за полотенце (на суку висело у того места, где обычно купались) – а оно жестяное: замёрзло. Гор даже не стало видно, до того они белы.

Лики тувинской природы разнообразны.

Высоко в горах – снежники и ледники, ниже – горная тундра, ниже – тайга, кедр и пихта, ещё ниже – лиственница; текут быстрые и холодные реки. При спуске в долину тайга кончается резко, внезапно: по одну сторону невидимой линии – деревья, подлесок, бурелом, высокая трава, а по другую – голые высохшие сопки, поросшие лучком и полынью, низенькими кустиками, редким караганником. Ниже – степь, на склонах сухая, в котловинах – сочная, зелёная, с высокой травой. На юге эта степь переходит местами в пустыню. А горные речки, выбежав из тайги, сливаются в притоки Енисея, образуя узенькие речные долинки, где пойменные луга чередуются с тополиными рощами. В Туве разводят и северных оленей, и верблюдов, и заросших дикой шерстью сарлыков на альпийских лугах.

Тайга в июне: цветы. Вокруг нашего лагеря всё покрыто розовым: цветёт шиповник. На лужайках анемоны, жёлтые и синие ирисы. Там, где грунт каменистее – нежно-зелёные побеги молодила, красные шишечки эфедры, чабрец. В горах повыше – целые заросли ирисов; красно-фиолетовые лилии-саранки; бордовые пионы. Клематис, лиана с крупными белоснежными звёздчатыми цветками, окутывает невысокие деревья. Ближе к перевалам – рододендрон, называемый здесь багульником: высокие кусты, усыпанные множеством розово-красных цветков. В конце июня поляны в тайге становятся ярко-оранжевыми, покрываются мириадами жарков.

В начале июля тайга постепенно отцветает, зато начинают созревать ягоды. В тайге, по речкам – чёрная смородина, красная (по-сибирски «кислица»), на лесных прогалинах малина; там, внизу, костяника, наверху черёмуховая ветка вся в чёрном. На каменистом склоне крыжовник; на открытом и ровном откосе – земляника. Чернику и бруснику, бывает, можно собирать до середины сентября. Ну, в сентябре – кедровые шишки: за ними люди выезжают целыми автобусами и, не уходя далеко от дороги, набирают мешки.

Осенняя тайга красива по-особенному. Лиственница, прежде чем пожелтеть, становится апрельской, жёлто-зелёной, и это создаёт неожиданную цветовую гамму осени: лежит по горам тёмная зелень кедрача и пихты, желтизна берёз и черёмух, красные пятна рябины, и между всем этим – нежно-зелёное море лиственницы.

Зима – царство белого. Монохромная гамма. Ледяные нагромождения по берегам рек. Скованные стужей степные долины и безлесные участки гор выглядят, как Антарктида.

Усинский тракт

Туву с Россией связывают только две дороги. Западная – Абазинский тракт – из города Абазы в верховьях реки Абакан, живописнейшими долинами рек Он и Она (именно так!) через безлюдные перевалы, в засушливую, каменистую долину реки Хемчик. И главный, восточный путь – Усинский тракт.

Усинским трактом сейчас называют часть автомагистрали М-54 от Абакана, ближайшего к Туве железнодорожного узла, до Кызыла. Его протяжённость около 430 километров. Название – от реки Ус, притока Енисея, вдоль которой сейчас пролегает несколько десятков километров трассы, и от села Усинское, которое после спрямления дороги оказалось в стороне от неё, а когда-то было конечным её пунктом. Усинский тракт пересекает несколько хребтов (Кулумыс, Араданский, Мирский, Куртушибинский, Уюкский), входящих в систему Западного Саяна.

Когда-то конная тропа шла по рекам Кебеж и Ус и дальше, через границу, в Урянхай. Этим же путём зимой почтальон бегал на лыжах, доставлял почту в Усинское: четыре дня туда, четыре обратно. Тележную дорогу начали строить в 1911 году, но только в 1930-х годах была проложена автодорога до Кызыла.

Усинский тракт вначале тянется по слегка всхолмленной равнине. За рекой Оей – поворот на Шушенское. Благодаря знаменитому ссыльному сохранённой оказалась эта сибирская деревня, какой она была до революции, при Ленине: добротные, просторные дома и хозяйственные строения.

…Ехали как-то раз мы с девушкой стопом из самого Красноярска. Уже в темноте, где-то под Минусинском подобрал нас фургон, а в нём – полдюжины хмурых вооружённых людей. (Мы как раз перед этим наслушались рассказов об убийствах – в каждом попутном селении по рассказу.) «Садитесь, – говорят, – до Шушенского подкинем». И дальше – молчок. Полная тьма и безлюдье. И мы молчим, и они. Так и доехали. Выгрузились. Тьма. Поставил я палатку на окраине посёлка. А утром меня разбудили гуси. Поставил я, оказывается, на чьём-то участке, на лужайке, где хозяин скотину пас. Выползаю из палатки – хозяин с гусями стоит, смотрит. Народ в Сибири к путешествующим хорошо относится: с пониманием и без удивления.

…Никак было из Шушенского не уехать,

будто от нас заколдовалась трасса.

На третью ночь в Ермаках остались:

уже видно и горы – а не добраться.

Приютил нас бедняк сумасшедший,

налил спирта, рассказывать начал.

Не дают ему освятиться черти;

сын его единородный на зоне;

душит ночью жена-алкоголичка;

оттого и молится он в секте.

Много слышал я таких рассказов.

Живьём народ живёт в Сибири.

Помню, рассказывал казанцевский житель,

как убил его восьмилетнюю дочку

воротившийся из армии племянник.

Захотел её, как говорится.

Увёл в тайгу и там всё сделал.

Сам вернулся как ни в чём не бывало.

Мол, не знаю, как же Катенька заблудилась.

Ну, на третий день нашли под листвою.

Тут на месте он и признался.

– Я одно живу, – говорил крестьянин, —

чтоб дождаться, пятнадцать лет пройдут,

выйдет он, и я его встречу,

и больше мне ничего не надо.

Ладно. Днём мы вышли на трассу,

по жаре переехали горы,

к вечеру добрались до Кызыла.

И уже лагерь был близко —

изнемог я, на камни лёг без сердца.

И увидел я над собой купол,

будто это Святая София,

и лежу я на дне кургана

скорченный, как будто не родился.

И в суставы, во утробу, в сердце

луч вошёл. Я встал, возвеселился,

взял рюкзак, и пошли мы дальше…

От селения Танзыбей дорога начинает подниматься в гору. Безлюдье и тайга, ни единого жилища. Пройдя серпантин, машина направляется прямо к Буйбинскому перевалу – и слева открывается гигантский распадок между двумя хребтами; его склоны поросли тайгой и высоченные пихты и кедры кажутся крохотными там, внизу. А над лесистой бездной, в высоте – горные стены невиданных, фантастических очертаний. В ясную погоду зубцы, башни и пики видны за сотню километров. Это хребет Ергаки. Его контуры настолько причудливы, что, пожалуй, если бы из-за скалы вышел живой циклоп или дракон спустился бы к озеру воды испить – мы бы не удивились.

Перед выездом на перевал – «полка», длинная галерея, построенная для защиты от лавин. Они сходят обычно в конце зимы и ранней весной. Случалось мне проезжать здесь в это время. Вдоль трассы стояли снеговые стены высотой семь метров. Метель стремительно заметала дорогу, техника не успевала расчищать путь, машины протискивались в один ряд. Мы проскочили, а за нами сошла лавина, перевал засыпало и десятки машин застряли там на несколько суток.

За «полкой» – тёмно-синее Ойское озеро, а слева от дороги – крест и часовня. Здесь разбился генерал Лебедь. Крест стоит под роковой линией электропередач, за которую зацепился вертолёт.

Спуск вдоль реки Буйбы. С Усинского тракта хорошо виден дивный каменный образ. Его зовут Спящий Саян. Он лежит на горном ложе, его голова запрокинута, окаменелые волосы сбегают вниз, горбоносый профиль чётко виден на фоне неба. Гигант, уснувший тысячелетним сном на высоте 2000 метров над уровнем моря. Что будет, когда он проснётся?

Выбегает к дороге река Ус, давшая название тракту. Слева блеск воды по камням, справа – прижим: отвесные красно-бурые скалы, деревья нависают над дорогой. Путь долог, дорога петляет у подножий скал. Потом Ус сворачивает, уходит вниз, к селу Усинскому, к Енисею. Наконец, ещё спуск, ещё подъём, перевал через Куртушибинский хребет. Знак и надпись: «Республика Тува».

Дорога спускается серпантином по склону. Внизу обширная степь, холмы. На горизонте голубеет Уюкский хребет, справа – окантованный белым хребет Обручева, слева – великий простор – до Монголии, до Монгун-Тайги, до Алтая. Спустились в сухую всхолмленную долину. За ровной пустотой степи – островки тополей, верный признак близости реки. Первая юрта в километре от трассы. Урянхай.

Из истории

Со времён Чингисхана до XVIII века Урянхай был подвластен монгольским правителям: Хубилаю, Алтын-ханам, Ойротам. После установления в Центральной Азии маньчжурско-китайской гегемонии был включён в состав империи Цин. К началу XX века Урянхай, хотя и числился владением Китая, но находился на особом положении: губернатор сидел в Улясутае, в Монголии, а управлял краем через тувинских князей – нойонов и их старейшину – амбын-нойона.

Тувинцы, они же урянхи, жили племенами и родами, сумонами и аилами. Вели кочевническое хозяйство: перегоняли стада овец и яков, табуны лошадей с горных пастбищ в долины и из долин в горы.

Русские стали проникать сюда в конце XIX века; и были это торговцы, золотопромышленники, искатели приключений, беглецы, спасавшиеся от российского неправосудия, да старообрядцы, уходившие от преследований «антихристовой» власти. За полстолетия они заселили берега Каа-Хема до верховьев. Тогда же экспедиции через Саяны стали предпринимать русские путешественники: В. В. Радлов, Г. Н. Потанин, А. В. Адрианов и иные. Появились первые торговые фактории, появились и этногеографические описания Урянхайского края. Началось строительство Усинского тракта.

Тем временем китайско-маньчжурская империя клонилась к упадку; в 1911 году в Китае грянула революция, наступили десятилетия хаоса. Совет нойонов Урянхая обратился с просьбой о покровительстве к русскому царю. В 1914 году был установлен протекторат России над Урянхаем. Центром новой провинции стало селение Хем-Бельдир, по-русски Белоцарск, у слияния Бий-Хема и Каа-Хема. Русская революция и Гражданская война затронули Урянхай, но не оторвали его от России. В 1919 году сюда прорвались сквозь горные теснины, по старому Усинскому тракту, красные отряды. При их поддержке пророссийски настроенные нойоны во главе с молодым, талантливым батыром Буян-Бадыргы провозгласили независимую республику Танну-Тыва, впоследствии преобразованную в Тувинскую народную республику (ТНР). Белоцарск, переименованный в Кызыл («Красный»), сделался столицей.

ТНР с самого рождения была прочно привязана к Советской России. Когда в Стране Советов установилась сталинская диктатура, Тува пережила суровые времена. Буян-Бадыргы был репрессирован, к власти пришли коммунисты во главе с Салчаком Тока. В годы Великой Отечественной войны Тува снабжала СССР продовольствием, а тувинские добровольцы воевали в Красной армии. На исходе войны Великий Хурал ТНР обратился к советскому правительству с просьбой о вступлении в «братскую семью советских народов». С 1944 года Тува – автономная область, а потом – автономная республика в составе РСФСР. После распада СССР республика Тува – семнадцатый регион Российской Федерации. Население – около 350 тысяч человек, в основном тувинцы (более восьмидесяти процентов) и русские. Регион дотационный: промышленность с девяностых годов практически не работает; сельское хозяйство в упадке ещё с советских времён. Зато высоки достижения в области безработицы, преступности и пьянства. Главный предмет вывоза – конопля. Система власти – феодально-клановая, покрашенная под демократию. Прежний амбын-нойон, глава республики Шериг-оол Дизижикович Ооржак – одновременно являлся главой мощного западно-тувинского клана Ооржаков-Ондаров-Оюнов-Монгушей. Сменивший его Шолбан Валерьевич Кара-оол – ближе к южным кланам. Злые языки поговаривают о его связях со спиртовой и конопляной мафией…

При всём том Тува прекрасна, сурова, первозданна и, как всякая красавица, неповторимо противоречива.

О юртах, араке и тувинских красавицах

Как в природе Тувы сочетаются, не смешиваясь, казалось бы, несочетаемые ландшафты, так и в образе жизни людей островки современной цивилизации окружены морем застывшего времени, степью, где люди живут сейчас так же, как их предки столетия назад. Кызыл – три улицы пятиэтажек, тополиный парк, белоснежное здание театра, фонтаны на площади перед Домом правительства, низенькие деревянные домики пыльных боковых улиц. Обелиск «Центр Азии» на берегу; отсюда открывается красивейший вид на горы и воды. В Кызыле, пожалуй, можно по-городскому жить, и в нём живёт половина населения республики. Но он – маленькое пятнышко на карте, а вся Тува – безмерное пространство гор и степей, по которому рассеяны несколько десятков тысяч кочевников.

Первые юрты, первые отары и табуны – уже в пяти километрах от Кызыла. Юрты из тёмного войлока подешевле; белые – признак богатства. Богатство не всегда измеряется деньгами: в труднодоступных горных долинах, где до ближайшего посёлка и магазина день пути, деньги не очень ценятся. Здесь богатство – поголовье стад, проходимые машины. А более денег потребны весьма необычные вещи: верёвки, тушёнка, хлеб, ножи; надёжная валюта – спирт. Скотоводство даёт пропитание и заработок жителям дальних юрт. В степи пасут овец, в горах повыше – мохнатых сарлыков. Баранина, молоко, сыр, творог, чай с молоком и солью – пища тувинцев.

Чабаны молчаливы, их лица кажутся неподвижными; отцы семейств гостеприимны и, пока трезвы, сохраняют невозмутимую сдержанность. Обычай гостеприимства здесь нерушим. Гость, переступивший порог юрты, находится под защитой хозяев. Он не уйдет голодным, его накормят, напоят, уложат спать на лучшее место. Но надо уважать обычаи. С какой стороны от входа сесть? Гости входят только на мужскую половину, от входа левую. Самое почётное место в юрте – напротив входа. Какой рукой принять или подать пиалу с угощением? Уважительно так: правой рукой, при этом придерживая край рукава левой ладонью. Нехорошо от выпивки отказываться. Перед тем как выпить, надо помочить в пиале безымянный палец и побрызгать им на четыре стороны – для духов. Оружие надо оставлять снаружи при входе; не следует класть нож остриём в сторону другого человека – это знак угрозы.

Об алкоголе. Под его воздействием сдерживаемый темперамент кочевника вырывается на волю, как злой дух из бутылки, и дело легко доходит до ножей и смертоубийства. Отцы семейств, и выпив, как правило, остаются сдержанными; молодые парни вообще лихи и непредсказуемы: одновременно и дружественны, и опасны; нуждаешься – отдадут своё; зазеваешься – украдут твоё; ну а уж пьяным им лучше не попадайся.

О лошадях. Кочевник, как известно, лучше держится в седле, чем на своих двоих. Путешественники рассказывали, что, напившись араки (она, оставляя светлой голову, отшибает ноги), тувинец, бывает, на четвереньках выползает из юрты; лошадь опускается перед ним, он переваливается через её хребет, она встаёт и везёт хозяина до цели. Незаменимый вид транспорта в бездорожной степи и в горах, на узких тропинках и крутых склонах, в дремучей тайге. В Туве, как известно, времени нет, спешить некуда, сиди, покачиваясь, в седле – лошадь найдёт дорогу.

Тувинцы утверждают, что Чингисхан был женат на тувинке. И очень этим гордятся. Не могу скрыть: молодые тувинки представляются мне очаровательными. Они миниатюрны, стройны, абсолютно раскосы, весело-болтливы, взбалмошны и темпераментны, одеваются со вкусом и стремительно усваивают западную моду. Есть среди них настоящие красавицы (по-тувински – дангыны); их красота как-то резче и ярче, чем у других представительниц монголоидной расы. Тувинские женщины весьма независимы (вопреки расхожим представлениям о женщинах Востока). Этнографы говорят, что от тувинских девушек в прежние времена вовсе не требовали целомудрия; скорее наоборот. Замужняя же тувинка всегда считалась полновластной хозяйкой в юрте, ибо место мужчины – не дома, а в степи. Разводы осуществлялись легко: жена забирала детей и скот и уходила в родительскую юрту.

И сегодня – признаем это – в психологии тувинских дам нет ни тени приниженности, зато много смелой энергии.

Эрзинские пески

Трасса М-54 от Кызыла продолжается дальше на юг, и мы мчимся по гладкому асфальту в сторону Монголии. Дорога прямиком проскакивает через степные равнины и взбирается на склон хребта Танну-Ола. За перевалом Шуурмак начинается Эрзинский кожуун. Он в Туве особенный, ибо все его воды текут не в Енисей, а в озеро Убсу-Нур.

В юго-восточной части Тувы и приграничных районах Монголии расположена обширная Убсу-Нурская котловина. Климат её засушлив, степи переходят в полупустыни, местами встречаются даже настоящие пески. Эти места изобилуют песчаными барханами, скальными останцами и озёрами. Самое большое из озёр – солёное озеро Убсу-Нур, в которое впадает река Тес-Хем. Вода в озере солонее океанской. Геологи утверждают, что когда-то здесь был ледник. Потом он растаял, образовав огромное пресное ледниковое озеро, заполнявшее почти всю территорию котловины. Постепенно озеро усыхало, становилось всё солонее, пока не сжалось до нынешних своих размеров. Большая часть озёрной глади принадлежит Монголии, но северо-восточный участок с его заболоченными, заросшими высокими травами берегами находится по нашу сторону границы. Здесь царство птиц, здесь обитают экзотические звери. Кот-манул, камышовый охотник на мелкую дичь. Царь центрально-азитских скал, осторожный, нелюдимый снежный барс ирбис. Копытные: горный баран-аргали, джейран, сайгак, кабарга.

Окрестности озера безлюдны и почти неприступны. Ни одна дорога не доходит до его берега. Сухая степь постепенно переходит во влажный и топкий берег. Изредка попадаются юрты, вокруг них – пасущийся скот.

Среди степей и песков лежит ещё один осколок ледникового моря: озеро Тёре-Холь. Вода в нём почти пресная, летом тёплая, по берегам прекрасные пляжи. Вот сюда-то мы и спешим. На берегу Тёре-Холя проходят ежегодные научные симпозиумы Убсу-Нурского центра. Слово «симпозиум» в переводе с греческого означает «совместное питие». В жаркую погоду так прекрасно умотать из душно-парного Кызыла на этот песчаный берег, захватив с собой достаточное количество выпивки и закуски.

За посёлком Эрзин асфальт кончается, и мы уже скорее скачем, чем едем по пробитой в степи колее. Как не сбиться с дороги, если колеи ручейками разбегаются в разные стороны? Вот прекрасный ориентир: высокий останец Кара-Хая, сложенный природой из глыб тёмного камня, покрытого рыжим «пустынным загаром». Он торчит посреди сухой степи этаким Медным всадником, нерукотворным памятником далёких геологических эпох.

Вокруг Эрзина несколько подобных «приколов». Самый большой останцовый массив – Ямаалык – фрагмент древнего горного хребта, обработанный ледником, водой и ветрами. В его нагромождённых друг на друга камнях можно увидеть башни замков, фигуры великанов, образы чудовищ, зверей и птиц. Вокруг Ямаалыка разбросано множество курганов. Как видно, тысячу и более лет назад климат здесь был влажнее, росла высокая степная трава, водился таёжный зверь. В память об этом времени остались на камнях Ямаалыка цветные наскальные изображения животных, созданные древними охотниками.

За останцом Кара-Хая на дне большой впадины синеет озеро Тёре-Холь. Спускаемся к нему. Пляж идеален, вода ласкова и тепла, и так чудно окунуться в неё, смыть жаркую, липкую дорожную грязь. Тем временем на берег выгружаются припасы…

А утром, с похмелья, хорошо уйти в пустыню. В прямом смысле. Неподалёку от озера высятся настоящие барханы, подвижные песчаные холмы, покрытые редкой полупустынной растительностью. Между их гребнями – тишина. На песке – следы. Жучок пробежал, тушканчик пропрыгал. А если лечь на волнистую поверхность, то окажется, что песок вовсе не горячий. Немного даже прохладный поутру. Конечно: ведь это же самая северная в мире пустыня!

Беловодье староверское

Детский фольклорный ансамбль «Октай» известен в мире. География его поездок охватывает Азию, Европу и Северную Америку. Поэтому в городе Кызыле для него не нашлось более подходящего помещения, чем подвал в многоквартирной пятиэтажке. На втором этаже живёт основательница и руководитель «Октая» Надежда Пономарёва, а в подвале – три комнаты и кладовка с инструментами – октайское хозяйство. Так и говорят: «Где встретимся?» – «У Нади в подвале». Или: «Я сегодня пойду в подвал, туда питерские приедут, так что все соберутся».

«Октай» – от греческого «Октоих» (восемь гласов) – богослужебная книга, включающая церковные песнопения. Знаменит ансамбль исполнением духовных стихов и иного фольклора Каа-Хемских староверов. Начиналось это дело так. Надежда Пономарёва, геолог, ходила в экспедиции в тайгу и попала в староверские места. Познакомилась с людьми, услышала песнопения. Увлеклась сама, увлеклись её муж, художник Юра Ахпашев, и дети. Стали записывать и исполнять. Стали часто ездить в верховья Каа-Хема. Обросли знакомыми и детьми знакомых. Так постепенно сложился ансамбль, а затем и Центр русской традиционной культуры в Туве.

А в староверском селе Эржей у «Октая» теперь дом и участок. Вот мы туда и поехали.

Дорога бежит вдоль Каа-Хема. За посёлком Сарыг-Сеп асфальт заканчивается. Ещё немного по пыльной грейдерной дороге – и упираемся в быстро бегущую воду Каа-Хема. Паром перетаскивает нас на левый берег. Отсюда, от маленького селения Бельбей – дорога проблемная. Проехать можно на внедорожнике, и то не всегда. И по реке подниматься сложно: пороги. Эта вот труднодоступность и сделала верховья Каа-Хема вожделенным местом для ревнителей старой веры.

В конце XIX века множество несогласных и обиженных, в том числе сотни раскольников и сектантов, устремились из Сибири в Саяны. Власть русского царя и Синода заканчивалась у Саянских хребтов. Население приграничного села Усинского состояло наполовину из староверов. Но потихоньку и сюда стали дотягиваться цепкие щупальца Державы. Пограничный начальник, податной инспектор, священник-законоучитель… Наиболее отчаянные раскольники с надеждой поглядывали на неприступные верхнеенисейские хребты. Малыми группами они уходили через границу, основывая поселения в тайге, подальше от глаз и русских, и китайских чиновников. Так в начале XX столетия возникли староверские деревни на Каа-Хеме. Как поётся в староверском духовном стихе:

Что бы нам построить, что бы нам поставить

В тёмном лесе келью святую,

Где бы люди не ходили, где бы птицы не летали!

Народился злой антихрист, народился, воцарился,

Свои сети постановляет…

От антихристова мира эти места ограждены лесами, болотами, горами. Тайга кругом дремучая, богатая ягодой и зверем. Луга разноцветные, высокотравные. Вода в Каа-Хеме чистая, рыба в ней изобильна, водится хариус и таймень.

Староверская община пережила советские времена и сейчас живёт своей особенной жизнью. Во-первых, здесь не запирают дверей, потому что не воруют. С любыми проявлениями преступности староверы поступают очень сурово и очень просто. Рассказывают, что как-то, немало уже лет назад, некие пришлые люди повадились красть у староверов скот (коровы, естественно, пасутся в тайге и по горам без присмотра). Двое эржейских мужиков выследили их, пристрелили, а потом поехали в милицию, всё рассказали и добавили, что по мирскому закону готовы понести наказание.

У самих же уроженцев этих мест мысль о преступлении не может даже родиться в голове. Воспитание в традициях и в праведности здесь начинается с детства и продолжается всю жизнь. С миром внешним каа-хемские староверы контактируют открыто и легко, но свои обычаи соблюдают строго. Все мужики здесь бородатые. Не курят. А спиртное пьют, но только своего изготовления. Весь женский пол, от девочек до старух, одевается в долгополые платья, повязывает головы платочками. В разговоре никогда не употребляются уменьшительные имена, а только полные, как в крещении наречены. Даже пятилетнюю шмакодявку зовут не Машкой или Настенькой, а строго: Мария! Анастасия! Ещё бытует обращение: брат, сестра.

Всюду чисто, и хозяйство богатое. Коровы бродят по деревне, лазают по скалам, как альпинисты. Сёла – Эржей, Сизим, Ужеп – окружены высокими скалистыми горами. Недалеко от Ужепа страшно громыхает Бельбейский порог, самый крутой на Каа-Хеме, источник адреналина для туристов-водников. У Эржея тоже водица с шумом перекатывается по камням. Высокий берег порос прекрасными, густыми елями.

Мы наконец добрались. Истопили баньку. Сидим с Надей, Юрой, Костей и выпиваем водочку под стерлядочку, выловленную тут же. В гости обещал зайти кто-то из бородатых соседей. Василий или Николай… Он придёт не один, а с бражкой. Так тут называют крепкий самодельный алкоголь. Это дело серьёзное. Надо подготовиться.

Между «избушкой» и храмом. 2009 год

Сокровище шаманизма

Если выйти из ворот Свято-Троицкой церкви города Кызыла и спуститься по улице вниз, в сторону Енисея, то вскоре окажешься на пороге «избушки» старейшего шамана Тувы Монгуша Кенин-Лопсана. Улица, по которой можно за десять минут совершить путь от шаманизма до православия и обратно, называется «Комсомольская». Это символично. И для Тувы характерно.

Старейший шаман – человек удивительный. Одно только перечисление его титулов способно повергнуть в изумление жителя Европейской России. Доктор исторических наук, заслуженный работник культуры, награжденный орденом Дружбы народов и медалью «За заслуги перед Отечеством», член Союза писателей России, обладатель звания «Живое сокровище шаманизма», верховный и пожизненный президент тувинских шаманов… На крылечке его «избушки» ждут приёма посетители. Лица серьёзны, в них – озабоченность и робость. Женщины и мужчины, молодые и старые, жаждущие узнать своё будущее, чающие исцеления от болезни, ищущие ответа на всевозможные вопросы. Ехать ли завтра в Абакан? Увольняться ли с работы? Жениться или не жениться, а если жениться, то в какой месяц и день? Брать ли кредит? Как назвать ребёнка? Как исцелить мужа от запоя?

Не лишне заметить: «избушка» – это одно из зданий Национального музея Республики Тува, в котором Монгуш Борахович Кенин-Лопсан – старший научный сотрудник.

Настоящий учёный. Настоящий поэт. И настоящий шаман – потомственный, одержимый, могущественный.

Такое сочетание качеств, пожалуй, только в Туве и возможно.

Что такое шаманизм в современной Туве? Культурная традиция, уходящая корнями в глубокую древность. И непременная составляющая повседневной жизни.

Кто такой шаман (кам)? Человек, обладающий способностью входить в сферы бытия, недоступные остальным людям.

Что делает шаман? Вступает в контакт с духами, населяющими небесный, земной, подземный миры. Может уговорить их, может привлечь их, может побороться с ними и прогнать их. Для этого есть три способа действий: лечение, гадание, камлание. Лечение включает в себя элементы традиционной народной медицины. Гадания осуществляются на камушках, на костях, на бараньей лопатке. Камлание – сильное действие с пением, пляской, битьём в бубен, требующее полной самоотдачи и вхождения в транс, который может закончиться обмороком или даже смертью.

Кто приходит к шаману? В основном тувинцы, но и русские тоже нередко. Образование, пол и возраст значения не имеют. Среди тувинцев я не знаю человека, который хоть изредка не обращался бы к шаманам, не признавал бы их действенной силы.

Когда приходят к шаману? В любой неблагоприятной или непонятной жизненной ситуации.

Мой знакомый тувинец, умный, начитанный человек, за много лет не смог получить образования и обустроиться – не в последнюю очередь из-за трагического воздействия на его организм алкоголя. Пошёл к шаману. Тот сказал, что вредоносные духи отойдут от него, если он не будет пить. И вот уже больше десяти лет мой знакомый не употребляет ни капли спиртного.

У другого знакомого умер отец. Смерть близкого человека – обязательный повод позвать шамана. Кам сказал: «Ты рождён в год чёрной собаки, тебе нельзя в этом году ходить на поминки, а то умрёшь». Надо заметить, что поминки у тувинцев продолжаются много дней и в них обязательно участвуют все родственники, даже самые дальние. Отсутствие сына покойного – случай вопиющий. Но никто не осудил его, потому что ему так сказал шаман.

У моей знакомой тувинки (чиновницы в серьёзном государственном учреждении) среди многочисленной родни повелась череда смертей. Обратились к шаману. Шаман покамлал и ответил: «Чем чаще вы собираетесь на поминки, тем больше привлекаете к себе смертоносных духов. Надо собраться всей роднёй на родовой праздник, чтобы к вам пришли весёлые духи. Тогда духи смерти испугаются и отступят». Так и сделали. Подействовало: несчастья прекратились.

Надо признать: слово настоящего шамана обладает действенной силой. Ходят слухи, что главе правительства республики Тува еженедельно по субботам камлает известная в Туве и за её пределами сильная шаманка Ай-Чурек[11]. Что уж говорить о начальниках меньшего ранга…

Начальница весьма серьёзного государственного учреждения, стопроцентно русская, родом из Рязани, чувствуя шаткость своего служебного положения, решила проконсультироваться с шаманом – что делать. И получила ответ: «Уходи, пока не поздно, по собственному желанию, всё равно тебя снимут». Начальница страшно разгневалась и не последовала совету шамана. Через год или два её действительно сняли, причём с немалым скандалом.

Особенно интересно, что начальница эта ощущает себя православной или, по крайней мере, близкой к православию. После неблагоприятного ответа шамана она пригласила православного священника освятить помещения подведомственного ей учреждения.

Последовательное обращение высокопоставленного государственного служащего к шаману и к священнику ни у кого – ни у сотрудников, ни у начальства – не вызвало осуждения или насмешки. По принятым в Туве понятиям так и должно быть.

Перекрёсток четырёх вер

Тува – это страна, в которой сочетается несочетаемое. Это – граница миров: царства Владимира Красно Солнышко и царства Чингисхана. В состав государства Российского Тува вошла позже всех и до сих пор остаётся одним из самых труднодоступных и изолированных регионов нашего государства. Поэтому здесь лучше, чем где-либо на пространстве бывшей Российской империи и СССР, сохранились тысячелетние устои кочевнического образа жизни, элементы древних духовно-культурных традиций Центральной Азии. Со стороны Монголии и Китая Тува испытала сильное буддийское влияние. В начале XX века стала целью переселенческого движения русских старообрядцев, искавших в верховьях Большого и Малого Енисеев своё вожделенное Беловодье. Ну и православные русские за последнее столетие прижились в Туве.

В результате современная Тува – зона контакта и взаимодействия четырёх типов религиозных умонастроений, менталитетов, духовных практик. Если просто сказать – четырёх вер. В соответствии со старинной центрально-азиатской традицией, эти четыре веры можно обозначить четырьмя цветами.

«Чёрная вера» (не вкладываем ничего негативного в слово «чёрный») – шаманизм. Наследие древних духовно-культурных традиций.

«Жёлтая вера» – ламаизм, тибетско-монгольский буддизм, активно насаждавшийся во времена Циньского владычества.

«Белая вера» – православие, принесённое сюда русскими поселенцами в конце XIX – начале XX века.

Старообрядчество, которое мы, исходя из его непокорного властям, протестного характера, назовём «Красной верой».

«Соотношение сил» этих четырёх духовных армий таково.

«Красная вера» ещё столетие назад отвоевала себе небольшой плацдарм, который стабильно удерживает до сих пор. Староверы живут компактно в нескольких деревнях поближе к верховьям Большого и Малого Енисеев. Добраться туда и сейчас непросто. Они не чуждаются мира и «мирских», но стараются с ними не смешиваться. Их отличительные черты – бороды у мужчин, платочки и длинные платья у женщин. Их духовная жизнь скрыта от посторонних глаз. С представителями всех прочих вер у них отношения отчуждённо-ровные.

«Жёлтая вера», казалось, искоренённая в советское время, делает сейчас в Туве большие успехи. Открываются новые ламаистские молельни – хурээ, растёт число монахов-лам, построено множество субурганов – мест поклонения духам и божествам. Существует проект возведения огромной статуи Будды на горе Догээ, господствующей над всем Кызылом. (Раньше на этой горе была выложена белыми камнями гигантская надпись «ЛЕНИН»…) Огромное большинство тувинцев уважают хурээ, побаиваются лам, совершают при случае жертвоприношения у субурганов… Но философская доктрина буддизма им неведома и чужда. Ламаизм популярен среди части тувинской интеллигенции, но народной верой он пока не стал. Главная причина его успехов – поддержка со стороны тувинских властей. Характерно, что нынешний Камбы-лама Гелонг Тензин Цултим, духовный глава тувинских ламаистов, – близкий друг некоторых членов правительства республики, в прежние времена известных своей национально-сепаратистской ориентацией…

«Чёрная вера», вобравшая в себя элементы древнеиранского митраизма, древнетюркского тенгрианства, древне-тибетской религии Бон, множества архаичных местных культов, – самое массовое и в то же время самое элитарное явление духовной жизни центра Азии. Её истинными адептами и хранителями можно считать только самих шаманов, передающих тайное знание от учителя к ученику, из века в век. Их на всю Туву – несколько десятков. Или сотен. Точных цифр нет, потому что нет определённого критерия: кто шаман, а кто не шаман. В республике действует шесть шаманских обществ, из них три в Кызыле. Это «Дунгур» («Бубен»), «Адыг ээрен» («Дух медведя») и «Тос дээр» («Девять небес»). Но есть и шаманы-одиночки. Вернее, всякий шаман – по определению одиночка, так что членство в обществе – только способ облегчить и упорядочить шаманский заработок. (Первое, что видит посетитель, входящий по скрипучим ступеням на крылечко дома шаманского общества, – прейскурант. Гадание – столько-то, камлание на месте – столько-то, с выездом – столько-то…)

Именно шаманизм привлекает к себе практически всё тувинское, а отчасти и русское, население Тувы. И является основой религиозного сознания тувинцев.

Наконец, «Белая вера» – пока ещё самое слабоукоренённое растение на духовной почве Тувы. В республике, население которой превышает триста тысяч жителей, действуют всего три православных храма, служат четыре священника. Причём на весь Кызыл, в котором живёт около половины населения Тувы, существует один-единственный приход, одна церковь – Троицкая[12]. Маленькая, старенькая, деревянная. Характерно, что большинство её прихожан даже не знают, что она – Троицкая. Просто Церковь – и всё. «Вы где живёте?» – «На горе, у Церкви». Строится, правда, новый большой храм, даже купол его позолотили… Но строится он уже лет десять, и конца работам пока не видно.

Православные – в основном русские. Сказать, сколько их – очень трудно. С одной стороны, для русских, являющихся в Туве национальным меньшинством (около 15 % населения республики), православие – символ единения и знак этнической самоидентификации. С другой стороны, основная масса русских религиозно необучена, дезориентирована, лишена традиций. Поэтому в самом «русском» населённом пункте Тувы, Туране, приходской храм едва сводит концы с концами. Его настоятель, молодой, измождённый, бедно одетый батюшка, ездит на крохотной старенькой «Оке», да и то не столько ездит, сколько чинит эту ржавую рухлядь.

Православных представителей титульной нации очень мало. Распространению православия среди тувинцев препятствуют два фактора.

Первый – родовая, клановая сплочённость тувинцев. Каждый тувинец – родственник бесчисленных родственников, член родового клана. Сотни тувинцев носят, например, фамилию Оюн, и все они – потенциальная родня. Не менее распространена фамилия Салчак, а клан Салчаков состоит в родстве с Оюнами… Причём род – это не только гены. Гены как раз не очень важны, ибо тувинцы никогда не делали различия между родными детьми и приёмными, законными и внебрачными. Род – это в первую очередь обычаи, традиции, родовые праздники, культы, духи предков… Где духи, там находят своё место и шаманские обряды. Принятие православия сопряжено с разрывом родовых связей, что для большинства тувинцев немыслимо.

Второй фактор – не очень-то ласковое отношение к новообращённым со стороны части прихожан. Тут, увы, действует простой критерий: разрез глаз и ширина скул. Одна тувинка, вполне обрусевшая, жаловалась мне, что в церкви её обижают приходские бабушки. Мол, что ты, узкоглазая, сюда припёрлась? Иди-ка к своим шаманам… Моя собеседница, наверно, сгустила краски, но, зная приходскую публику, можно ей отчасти поверить…

«Неведомому Богу»

Проявления православной нетерпимости особенно болезненно воспринимаются тувинцами потому, что им самим религиозная нетерпимость несвойственна. Как раз наоборот: тувинец склонен бояться и уважать любые сверхъестественные силы, ведомые и неведомые. Если где-нибудь в современном мире можно было бы поставить упомянутый апостолом Павлом алтарь «Неведомому Богу», так это в Туве.

На дорогах Тувы, на перевалах, нередко стоят буддийские субурганы. И обязательно – сооружение из жердей и камней, именуемое оваа, обиталище шаманских духов. Тувинцы, да, впрочем, и многие русские, останавливаясь на перевалах, непременно кладут конфету или бутерброд у субургана, бросают пару монет на оваа, а также брызгают водки на все стороны – чтобы ни ламаистские божества, ни шаманские духи не обиделись.

Моя знакомая тувинка, профессорская дочь, на вопрос о вероисповедании отвечает: «Я буддистка». Между тем регулярно ходит к шаманам и очень уважает православное духовенство. На похоронах её мужа были и шаман, и лама, и не было батюшки только потому, что покойный никакого отношения не имел к православной церкви.

Мой друг-тувинец, тот самый, судьбу которого решил шаман, приехав на полгода в Петербург, очень скоро стал поздравлять своих питерских знакомых с православными праздниками. Причём не раз случалось так, что питерские знакомые, православные, но загруженные делами, узнавали именно от него, что сегодня Татьянин день или Сретенье. Я поинтересовался: ты же к шаманам ходишь, почему отмечаешь православные праздники? Смысл ответа был примерно таков: я на православной земле нахожусь, значит, должен чтить тех духов, которые здесь властвуют. Тем более что верховный дух, которого вы чтите, кажется, всемогущий…

Русские, долго живущие в Туве, проникаются теми же умонастроениями. Упомянутая мной начальница учреждения, пытавшаяся пересилить шаманское слово православным молебном, ежегодно на праздник Шагаа (ламаистский Новый год) приглашала в учреждение ламу, причём все сотрудники обязаны были присутствовать при совершаемом им обряде и слушать мантры на тибетском языке… И опять же подчеркну: никто этому не удивлялся…

Собственно говоря, это никакая не веротерпимость, а готовность – немного детская, наивная – чтить всякое проявление великой силы, управляющей миром. В отличие от буддизма, который в основе своей является религией атеистической, шаманизм предчувствует Единого Бога. Одно из наименований самого великого духа в алгышах (песнопениях) тувинских шаманов – Корбусту. Это слово, по всей вероятности, происходит от имени древнеиранского бога-творца Хормузда и на русский язык переводится как Всевышний.

Между православной церковью и шаманизмом в Туве нет конфликта, потому что нет идейного противоречия. Конечно, нехорошо, что многие православные не прочь в трудную минуту обратиться за помощью к шаманам. Но это уже проблема их церковного воспитания и образования. А вот для множества тех, кто не знает ещё Христа, шаман оказывается свидетелем тайн мироздания и поводырём в тот мрак неведения, в самой глубине которого может забрезжить спасительный Свет.

Духи, с которыми общается шаман, – некая неведомая сторона бытия, не воспринимаемая грубыми чувствами, но присутствующая в окружающих вещах, в природе. Как часть природы, они сотворены Богом, и поэтому могут быть управляемы человеком. То, что делает шаман, он делает не против Бога, а… Как бы это сказать? Не ведая Бога, но предчувствуя Его. Как царь Давид восклицал: «Попляшу Господу моему», так и шаман пляшет и бьёт в бубен на пороге Храма.

Камлания

[13]

Первое

Эн архи ин о логос.

Кай о логос ин прос тон Феон.

Кай Феос ин о логос[14].

Вначале

было молчание.

Вдохнул: «Будем!»

Взял бубен.

Смотрим в него, в зеркало. Нет ничего.

Белый круг, дунгур, другой я.

Свет во тьме светит, и тьма не объяла его.

Рука-колотушка. Тум-бум. Взлетело небо, упала земля.

Тум-бум. Звёзды проснулись у тридцати семи небес.

Тум-бум. Вышли травы, распахнулись цветы.

Звери прозрели. Рыбы высунулись из бездн.

Увидел лицо – и выдохнулось: «Се ты!»

Человечек маленький, слепленный из семи глин,

над костром обожжённый, хрупкий, как черепок,

протягивает ручки туда, где луга легли

на горах благодатных – кижиини Ѳртээ чок[15].

Сотворил небо и землю

Оран делегей, оран танды![16]

Уран-космос, Уран эпи тон уранон![17]

Небо – скорлупка для наших глаз.

Горы – рукавицы для наших рук.

Реки – арака для наших глоток.

Кедры – нам зубочистки.

Зарежем барана, хорошего зарежем!

Его голова – созвездие Семи духов.

Его копытце – гора Ямаалык[18].

Его глаз – озеро Сарыг-суг[19].

Его кишки протянутся от Кызыла до Бай-Тайги[20].

Такая будет туда новая дорога.

Из его печени согажа будет выше горы Догээ[21],

жирнее сала всех баранов семнадцати сумонов[22].

Наедимся мяса, напьёмся похлёбки.

Нагложемся рёбрышек, нагрызёмся хрящей.

Напьёмся тёплой араки.

Счастливы будем.

Оран делегей, оран танды!

Жир капает с бороды.

Оран танды, оран делеге!

Весь мир в руке.

Горы Господни

Господня земля и исполнение ея,

Вселенная и вси, живущие на ней.

Я люблю вас, горы,

вас, лиственницы,

лапки мягкие, зелёные, как сокровища.

Жму руку тебе, жимолость,

вдыхаю клейкость твою, багульник.

Мне вышёптывал марьин корень

густо-красную тайну июня.

Давал кедр свои шишки молочные,

я их грыз, как таёжные ананасы.

Черноглазая лисичка выглядывала

из-за ломких стеблей саранки.

Господня земля!

Той на морях основал ю есть,

И на реках уготовал ю есть.

Каково – утром июньским чистым

перед перевалом на старой трассе

выйти из железной машины

в сумасшедшее разнотравье!

Пить сотворённую Господом

невероятность запахов!

Ботинки хрустят по осыпям.

Хватаюсь за лиственничные лапки.

Как бы не сверзиться на фиг

под обгорелые кедры.

Комарики, анафемы,

втыкаются, как ракеты.

Кто взыдет на гору Господню…

От края до края

Небеса поведают славу Божию,

творение же руку его возвещает твердь.

По верху гор – белки.

Глядят в глаза

непрерывающимся взглядом.

Гипнотизируют.

А за

небесным ледопадом —

святые кузнецы куют дожди,

сжигая пальцы медной зеленью.

Печать небесная дрожит

и обрывается на землю.

И воды выступают из-под гор.

Дух-выдох в огненную карусель.

От края небесе исход Его,

и сретение Его до края небесе.

Премудрость созда себе храм

– Здравствуйте, эки! Как ваш скот?

Как ваши дети? здоровы? —

Юрта щурится на восток.

Что ли покурим с дороги.

– А! Этот год многа дожди,

холодное лето…

– …Не оглядывайся, пока трижды

не возгласит алектор[23].

…И изшед вон, плакася горько.

Выпросил ещё день у Него —

хлебную корку.

Ещё подышать. И покры

мя тьма. И увидеть.

Как змея из норы,

душа из ноздрей выйдет.

Поднеси серебро ко рту —

не потемнеет.

Мимо неси чашу ту —

ум мой деревенеет.

Оран делегей, Оран танды,

Господи Вседержителю,

не отдай меня, дай мне воды,

пустынному жителю.

Агиос о Феос,

Агиос исхирос,

Агиос афанатос[24],

я пропадаю туда, где меч-мороз

побивает нас.

Хоть бы лучика в Твой день,

мёда в губы голодные.

Им же образом желает елень

на источники водные…

Девять небес

Господь наполнил меня Собой.

Я стал воздушный шар пустой.

Вся человеческая полнота

меньше, чем Божья пустота.

Я поднимаюсь, я лечу,

как зверь по обручу, по литью.

Как золотой аржаанский олень

со знаком вечности на челе.

Девять небес начинают гимн:

ангелы, архангелы, серафим.

В гортани моей светят пять слов.

Свят, свят, свят Господь Саваоф.

Зреют небесные алгыши:

Господь пасёт мя и ничтоже мя лишит.

Великая открывается дверь.

Хвалите Господа, тос дээр[25].

Буду, дурак, плясать на кургане.

Хвалите на струнах и органе.

Будет над космосом догорать

Моя Серебряная гора.

Лики минусинской котловины. 2006 год

Сошлите меня в Шушенское!

Мы покинули Туву, проехали Ус, Буйбу и «полку».

Усинский тракт, спустившись с перевала и пробившись меж предгорных холмов, долго бежит по равнине к реке Ое. Поворот и указатель в виде летящей стрелы: «Шушенское». Небольшой райцентр Красноярского края знаменит своим ссыльным и своим музеем. О ссыльном уже стали забывать. А музей-заповедник «Шушенское» живёт новой, творческой, радостной жизнью.

Это, наверно, единственный историко-этнографический музей, в котором подлинны не только экспонаты, но само пространство. Хочется перевести часы на столетие назад; и воздух не тот, что за оградой: тихий, благолепный, старинный. Крепкое сибирское село: избы, заборы, мостки, дом волостного правления, острог и даже питейное заведение. 29 усадеб, 202 постройки. Всё стоит, как стояло сто лет назад. Полуметровой толщины лиственничные брёвна, пригнанные и обтёсанные, не прогнили, не пошатнулись. Во дворах плуги, сани, телеги; в домах самовары, глиняные миски и чашки кузнецовского фарфора, фотографии в рамочках на стенах, абажуры на керосиновых лампах, фикус в кадке… Всё (кроме разве что фикуса) подлинное, того времени, когда здесь жил политический ссыльный Ульянов с женой и тёщей. Даже бутыли и штофы за стойкой кабака, должно быть, те самые, из которых наливали Ильичу, если он, конечно, заглядывал в это заведение.

Ильич оставил здесь по себе хорошую память: жил чисто, трезво, ходил с соседями на охоту, не отказывал им в бесплатной юридической помощи, составлял прошения и иные бумаги. Поэтому когда в 1930 году сверху пришло решение организовать мемориальный музей Ленина, шушинцы встретили его по-деловому. Крестьянин Аполлон Зырянов, в чьём доме Ильич прожил первый год ссылки, передал музею домашнюю утварь, стол, за которым сиживал Ульянов, кровать, на которой он спал, а напоследок – усадьбу и дом, срубленный ещё в 1840-х годах. Многие сельчане поступили так же. Около восьмидесяти процентов фондов музея – дарения и пожертвования; и до сих пор бабушки из окрестных деревень приносят сюда туески, склянки, лампадки и прочие мелочи старого быта. А прежний центр зажиточного села сохранился в уникальной подлинности.

Наверно, эти буфеты, в которых бренчит посуда, столы, накрытые чистыми скатертями, игрушки на подоконниках, прислоненные к заборам вилы, топоры у поленниц дров, журавли над колодцами и деревянные вёдра при них, все эти законсервированные приметы живой текучей жизни производили бы странное впечатление – эдакий «Летучий голландец», – если бы не тепло, тоже подлинное, человеческое, которое ощущается всюду. Смотрительницы встречают посетителей на порогах домов величаво и радушно, как гостеприимные хозяйки. Тут многое можно трогать руками: покачать детскую люльку, погладить гладко оструганную поверхность стола… Детям, к их восторгу, можно не только всё трогать, но и творить. В мастерских кипит работа: гончар, кузнец, бондарь, ткачиха обучают школьников ремеслу. Смастерённые ими вещицы тут же покупают туристы.

Уходя, мы заглянули в список посетителей. За один день здесь, в центре Сибири, в бывшем месте ссылки, вдалеке от богатых мегаполисов и торных дорог побывали приезжие из Абакана, Красноярска, Миаса, Иркутска, Саяногорска, Ижевска, Кемерово, Ачинска, Новосибирска, Читинской области, Москвы, Минусинска, Самары, Петербурга. А также из Китая, Германии и Польши. Для жителей города Шушенское музей – вообще дом родной и градообразующее предприятие. Тут работают и играют свадьбы, устраивают праздничные гуляния и ярмарки. Жизнь города строится вокруг музея.

Сибирская Александрия

Возвращаемся из Шушенского на трассу. Тут как в сказке: направо пойдёшь – в Туву попадёшь, налево направишься – в Минусинске будешь. Городок по статусу уездный; уезд, однако ж, размером с целое европейское государство. Минусинск слыл городом интеллигентным (благодаря ссыльным; Ульянов, кстати, регулярно приезжал сюда отмечаться в полиции) и богатым – благодаря деятельным купцам и промышленникам. На сотни вёрст вокруг, по всей Минусинской котловине, являющей собой сельскохозяйственный оазис среди гор и тайги, разбросаны древние курганы, высятся камни, испещрённые загадочными изображениями. Благодатные места для музейного собирательства. Этим делом занялся когда-то местный интеллигент Николай Мартьянов, провизор по профессии и просветитель по призванию. Под его руководством, при денежной поддержке уездной управы и минусинских предпринимателей, в 1877 году был основан музей, один из первых в Сибири. Горожане собрали средства для постройки двухэтажного кирпичного здания музея и библиотеки. Коллекции, прираставшие к мартьяновской, составлялись из даров и из материалов научных экспедиций. А объектов для изучения вокруг – на века хватит.

Всякому посетителю запомнится зал петроглифов: двухсветное пространство, наполненное живым, как будто движущимся камнем. Неровные плиты покрыты фигурками разнообразных зверей и человечков с луками; высоко торчащие стелы – «оленные камни» – несут на себе символические изображения оружия и священных оленей. Но самые завораживающие – петроглифы Окуневской культуры, II тысячелетие до н. э. Фантастические многоглазые лики с рогами-антеннами (такими, наверно, пророк Иезекииль представлял многоочитых херувимов); отверстые пасти, антопоморфные и зооморфные фигуры, вписанные друг в друга… Окуневские изображения встречаются только в пределах Минусинской котловины, аналогов им нет нигде в мире.

Поднимешься на второй этаж – и невольно застынешь перед таштыкскими погребальными масками. Они современны египетским фаюмским портретам, и смысл их тот же: преодолеть смерть и тление, сохранить облик умершего человека на века. Фаюмский портрет – лик умершего, написанный лаком на дереве. Таштыкская маска объёмна, сделана на основе глиняного слепка, и поэтому она сочетает портретную выразительность с удивительной, пугающей пластичностью. Перед нами живые люди с их характерами, драмами и страстями, только люди глиняные. Это тоже особенное, здешнее искусство.

Долго можно разглядывать в этнографической экспозиции хакасскую юрту: хозяйка трубку курит, хозяин занят важным делом – в корчаге перегоняет брагу на молочную водку-араку. В зале, посвящённом Гражданской войне, невозможно пройти мимо странного костюма: монгольского халата с российскими погонами и орденами. Это подлинный мундир легендарного барона Унгерна, самодержца пустыни. Два года он хозяйничал в Даурии и Монголии, своими кровавыми подвигами наводил страх на комиссаров и мирных кочевников, вынашивал планы создания военно-буддийской империи от Тихого океана до Атлантического… Был разбит, схвачен, через Минусинск увезён в Новосибирск на расстрел. А мундир почему-то остался здесь в музее.

Если музей и не является для Минусинска средоточием всей жизни, как в Шушенском, то всё же, подобно сердцу, разгоняет кровь по жилам маленького городка. Живое тепло, которое наполняет его стены, перетекает во внешний мир. Здесь проводятся научные конференции, собирающие учёных из Красноярска и Новосибирска, Питера и Москвы. В музейных экспедициях работают школьники из Минусинска, Абакана, окрестных посёлков. При музее действует центр социальной реабилитации несовершеннолетних. Издаётся газета, печатаются книги. Городские праздники немыслимы без музея. Самый яркий из них – «День помидора»: Минусинск и его окрестности славятся сладостью и необыкновенными размерами этих плодов.

Ворота вечности

Неподалёку от Минусинска, километрах в сорока, за деревней Николо-Петровка, открывается завораживающий вид на Красноярское море. Широкая вода; с одной стороны гора Тепсей вздымается, с другой – Оглахты как бы плывет навстречу.

Дорога-колея подкатывает к обрывистому берегу, под которым сверкает сочной зеленью затопляемая пойма. Над дорогой вздымается гора, невысокая, но крутая – Суханиха. Вершина её увенчана каменным останцом почти кубической формы: такие называются здесь «сундуками».

В распадке, отделяющем Суханиху от соседних сопок, на отвесных скальных поверхностях живут древние изображения – петроглифы. Найти их непросто. Вот мы продираемся по склону между кустами караганника, карабкаемся по осыпям. Впереди и выше меня – Костя Чугунов, археолог. Жарко. Красно-бурый камень кажется безжизненным. Уже час карабкаемся и, кроме ящерок, ничего занятного не видели. И вдруг Чугунов как будто зависает у гранитного отвеса прямо у меня над головой. И кричит мне:

– Есть! Иди сюда: вот, видишь – олень! А вот и лучник.

Поднимаюсь. На поверхности камня выбит рукой древнего человека, еще не знакомого с железом, изящный и простой контур зверя. Поднимаемся еще. Вдоль несуществующей тропы, как в анфиладе музея, в некоем неуловимом порядке и последовательности попадаются каменные писанницы. Неподалеку от вершины – целое панно: олени, козлы, маралухи с телятами, быки, охотники с луками и копьями, всадники на расписных лошадях.

Эти изображения сотворялись в разные времена, между коими сотни лет, а возможно, и тысячелетия. Различен их стиль, различна и техника, непохожи сюжеты, а в то же время не покидает ощущение единства замысла, целостности художественного комплекса. Как будто у нескольких десятков поколений его творцов был один ясный план, одно видение мира, одна общая вдохновляющая идея.

Здесь всюду – единство эпох. Вслед за охотниками и земледельцами раннего бронзового века пришли сюда ранние кочевники, предшественники и современники скифов. Потом – воинственные племена скифского круга. Потом хунны, уничтожившие скифов и воспринявшие их культуру. Потом тюрки, монголы, кыргызы, русские… Окрестные горы и долы усеяны памятниками всех этих времён и народов. И над всем этим царит одно – сияние белой воды и синего неба. Беловодье – вожделенная страна мечтателей, землепроходцев. Кок-Тенгри, Синее Небо – высшее божество центральноазиатских народов, источник правды.

Вот и мы стоим на вершине горы. Ветер свистит многоголосым свистом, наскакивая на сундукообразную скалу и разбиваясь об неё. Над нами – небо, перед нами Енисей. Его воды – как белые одежды. Он уходит в пространство между Тепсеем и Оглахты, как в ворота вечности. Это место действительно так и называют: Енисейские ворота.

Здесь, у этих ворот, мы прощаемся с Центральной Азией.

Царство четвёртое. Байкальский разлом. По трассе БАМа

Вместо предисловия к части четвёртой. Письмо редактору. 1997 год

Москва – Иркутск. Самолёт


Летел в самолёте с генералом Лебедем – красноярским губернатором. Он – в бизнес-классе, как человек, я – в эконом, как все. На подлёте к Иркутску, точнее, на посадке, – вижу: на лётном поле стоят джипы, мерсы, люди в чёрном, люди с телекамерами и микрофонами. Я, грешным делом, подумал: не меня ли встречают; а вдруг боссы МПС-РЖД, у которых я брал интервью перед отъездом, так постарались ради моей командировочки на БАМ. Ан нет: выхожу, вижу: у переднего трапа Лебедь даёт интервью. Меня, впрочем, тоже встретили, но поскромнее: двое без телекамер. И отвезли в подземелье иркутского здания Управления Восточно-Сибирской железной дороги. Там накормили-напоили и поскорее сплавили в Северобайкальск. «Вам в Иркутске сложно будет с ночлегом… Гостиницы у нас дорогие… В дешёвых вы не захотите останавливаться… И вообще, что тут у нас… Вам поскорее на БАМ нужно… Вас там ждут… От замминистра звонили…»

Было видно, что корреспондента из Москвы, да ещё по звонку от зама федерального министра, они все боятся, и он (я) им на фиг не нужен. Поскорее бы уматывал. Да, более всего их удивили мои «кудри длинные до плеч». А также отсутствие у меня кейса из крокодиловой кожи и наличие огромного потасканного рюкзака. («Это ваше?! И больше ничего нет?!»)


Иркутск – Северобайкальск. Поезд


Приехавши в Северобайкальск, я был встречен маленьким кругленьким жизнелюбивым дяденькой:

– Вы корреспондент из Москвы? С двойной фамилией? Я – Владимир Сергеич, зам-нот-бэ-тэ. Я с вами буду ездить, устраивать, показывать.

И сразу же:

– А вы какие напитки пьёте?

Я:

– М-н… э… Да всякие. Водку, коньяк, э… пиво…

– Вот и чудненько. А то главный инженер говорит: «Бери, Сергеич, мой вагон для корреспондента», – так вот я думаю: чем вагон загружать… Сегодня всё сделать надо. Завтра, может, поедем.

Засим был я доставлен в коттедж прямо над берегом Байкала, в соснах. Там и поселён. Бесплатно.

– Проживание за счёт Дороги, – пояснил Сергеич. – Питаться сами будете. У нас в Управлении НОД – («Каких нот?» – не понял я) – хорошая столовая. Завтра утром я за вами заеду. Так что вы пораньше вставайте.

Расшифровка аббревиатуры (потом узнал): «зам. НОД БТ» = «Заместитель начальника отделения дороги по безопасности труда». Я так понимаю, что «замнотбэтэ» держат в Управлении специально для сопровождения и обихаживания знатных гостей. По крайней мере, я не заметил, чтобы мой Сергеич занимался ещё какими-то важными делами в своём кабинете на двух компьютерах. А вот в плане организации знакомств, общения и культурного досуга он великий специалист.

Наутро Сергеич заехал позже, чем договаривались, и был прав, что опоздал. Накануне выяснилось, что соседом моим по коттеджу является полковник милиции из Тынды. Вечером к нему пришли северобайкальские коллеги, майоры и подполковники. Северное радушие не знает пределов.

«А-а, корреспондент из Москвы? Давай за стол! Ах, так ты сам-то из Питера? Михалыч, налей ему! Тут у нас половина народу из Питера! Северобайкальск кто строил? Питерцы! Ну, давай, за встречу! Ну, теперь за тебя! Ну, теперь за Питер… За БАМ… За дружбу народов! Ты, корреспондент, знаешь, что у нас тут дружба народов по-настоящему?! Что? А, за нас? Ну, давай за нас!»

И так далее. Как заснул и как проснулся – не помню. Запомнил только (и потом убеждался в справедливости этого наблюдения), что в бамовском застолье выпивают с той же отработанной частотой, что и по всей России, но наливают при этом в два раза больше: один глоток – сто грамм.

Сергеич нашёл меня в туманном состоянии, посадил в машину, достал бутылку водки и повёз на горячий источник. Выпив водки и проварившись с полчаса в радоново-сероводородном кипятке, я почувствовал себя человеком. И мы отправились к кому-то ещё, брать интервью и пить водку… И так далее – в подобном духе прошли первые три дня в Северобайкальске.


Северобайкальск – Чара. Чара – Таксимо. Таксимо – Северомуйск. Северомуйск – Таксимо. Таксимо – Северобайкальск. Поезд


С вагоном дело обломилось. Видимо, посмотрев на кудри и рюкзак «корреспондента из Москвы», начальство решило, что – обойдётся. А может, сыграло свою роль и вот что: внезапно сняли замминистра путей сообщения, отца-покровителя моей поездки… Или не сняли, а куда-то перевели… То есть в моём статусе возникла неясность. Я это сразу почувствовал: со стороны начальства настороженность… Начальник отделения дороги так со мной и не встретился, и главный инженер уклонялся от встречи почти до последнего дня. И ездить пришлось хоть и с Сергеичем, но за свой счёт и по обыкновенным билетам. Всё это очень положительно сказалось на сборе материала, но отрицательно на финансах. Хочу заметить, что в сумму, выданную мне редакцией, расходы на переезды по БАМу не включались.

Насчёт сбора материала. Ежели что не так, прошу учесть следующее обстоятельство. Собирать материал на БАМе – означает непрерывно пить водку с различными людьми и в огромных количествах. Никто не спрашивает, хочешь ты этого или нет. Пей. Иначе попросту с тобой никто не будет общаться. Ну, то есть будут – как с больным. «О чём с ним говорить? Он водки не пьёт. Не русский, наверно». Или: «Больной, наверно… Может, наркоман? Вон, волосы-то длинные! Или сектант какой?» Короче говоря, не пьёт – значит, чужой, и доверия к нему никакого. Пил я: в Чаре с локомотивщиками, в Северомуйске с тоннелестроителями, в Таксимо с вагоноремонтниками, на горячих источниках (не тех, а других) с главным инженером, в Северобайкальске со всеми и каждым… В поездах с Сергеичем и с попутчиками… Дальше память мне начинает отказывать.

Сергеич – большой мастер светского общения и знает каждого встречного и поперечного на БАМе. Поминутно:

– А, Сергеич, здорово! Ты куда это собрался?

– Здорово, Петрович! Да вот корреспондента вожу, показываю. Из Москвы.

– А, ну-ну. Здравствуйте. Ну, как у нас? Да плохо всё, плохо…

И так далее, обмен приветствиями, после чего в какой-то (и очень скорый) момент:

– А что, Сергеич, корреспондент-то твой как? Ну, это?

– Ничего, Петрович, нормальный мужик и к водке нормально относится! Верно, Анджей? Хе-хе. Вот мы сейчас соорудим… водочки… закусочки… мяса, колба-асоч-ки… Огурчиков бы неплохо… Слушай, Петрович, а как у тебя насчёт сауны?

Петрович (обращаясь ко мне, с широкой улыбкой):

– Да, повезло вам с Сергеичем, он у нас знает, что почём. Большой жизнелюб.

И мы идём в сауну.

Удивительно не это, а другое. Нигде на БАМе я не видел пьяных. И синих. Все – крепкие бодрые здоровяки. Вот так: хлоп сто грамм, хлоп сто грамм, хлоп сто грамм, потом – разговор… Потом – хлоп, хлоп, хлоп… И снова разговор… И так до бесконечности.

Для меня это чуть было бедой не кончилось. В Северомуйске, после спуска в тоннель, мы пили, уже не помню с кем, после чего побежали (я и Сергеич) на станцию, к поезду. И по дороге я свалился, конечно, в речку. В быструю, ледяную, стремительную горную речку, да ещё, как нарочно, в глубоком месте, где кроет сразу с головой. Если вы не знаете, что такое горная речка, то я вам объяснять не буду. Метрах в тридцати ниже были камни, и меня расплющило бы об эти камни, если бы я не успел схватиться за сук того дерева, по которому пытался перейти на другой берег и с которого свалился. Но для этого мне пришлось выпустить из рук сумку. Её унесло во мгновение ока куда-то в неоглядную даль. Подоспел Сергеич и меня вытащил, и я-таки доехал, абсолютно мокрый, в поезде (проводница почему-то не удивилась) до Таксимо. Но в той сумке были все отснятые мной фотоматериалы. А на шее моей в момент падения болтался фото аппарат. В общем, фотоматериалов я вам не привезу. Фотоаппарат не работает, и фотки плывут по направлению к Северному Ледовитому океану.


Северобайкальск – порт Байкал – Иркутск. Теплоход «Комета». Иркутск – Тайшет. Тайшет – Минусинск. Поезд.

Дорога Минусинск – Кызыл и обратно до Абакана. Попутки


Как Вы помните, мне было дано задание написать очерк по возможности скорее и переслать его Вам так, чтобы в Москве он оказался не позднее десятого августа. Третьего августа из Северобайкальска отправлялся состав местного формирования, и мне надо было успеть всё написать и со знакомым проводником отправить вам текст. Поэтому, после трёх недель жуткой пьянки, беготни, разъездов, падений в речку и прочего подобного «сбора материала», тридцать первого июля я сел и стал строчить. Весь объём полученного Вами текста – два печатных листа, около сорока пяти страниц стандартной машинописи, – был написан и поправлен мной за три дня. Следовательно, эти три дня я не пил. Даже пива.

Далее я отправился через Байкал в Иркутск и оттуда в Минусинск, чтобы попасть потом в Туву, о каковом своём намерении Вас предуведомлял. Следовательно, опять не пил трое суток, ибо столько примерно заняла эта дорога. В дороге, если один, пить нельзя, это первейшее правило техники безопасности. К тому же «Комета» уходила из Северобайкальска четвёртого рано утром, и напиться до отъезда у меня времени не было. Таким образом, подъезжая к Кызылу, я испытывал сильнейшие муки и всё возрастающее желание попасть в лагерь археологов и напиться там. С этим связано то обстоятельство, что на выезде из Минусинска я приобрёл 12 (двенадцать) бутылок водки, предполагая, что они не окажутся лишними в лагере.

Но случилось так (игра судьбы!), что почти все археологи уехали в Западную Туву и в лагере, кроме женщин и детей, оставался только один пьющий фотограф Стас Шапиро. С ним, уже, кстати, находившимся сильно под мухой к моменту моего появления, мы и начали выпивать привезённые мной бутылки. Сообщаю Вам об этом, чтобы Вы знали, каким опасностям подвергался я в ходе выполнения редакционного задания. Следующего дня я не помню, его просто не было, но очень хорошо помню, что ночью проснулся от того, что умираю… и чуть не умер… Но не умер. Когда я пришёл в себя, уже было какое-то непонятное число августа и от привезённого напитка не осталось и следа. К счастью, вернулись археологи из Западной Тувы, и мы снова сели за стол.

Сейчас пишу эти строки в поезде Абакан – Москва. Скоро буду у Вас. Надеюсь, что высланный мной материал Вы своевременно получили и что он Вас устроил.

Посылаю Вам отчёт о расходах.

В этот отчёт не включена стоимость водки, выпитой с археологами в Туве.

Байкальский разлом. 1997–2010

Куда развёрнута Россия?

Все мы представляем на карте это гигантское существо, покрывшее собой север Евразийского континента. Куда оно обращено? Где у русского здания фасад, а где задворки?

В первые столетия своего существования Московская Русь и росла, и развивалась к Европе спиной. Во всех контактах – внешнеполитических, культурных, торговых, этнических – главное её поле деятельности лежало на Востоке и главными её партнёрами были Казань, Крым, Большая Орда, Персия. В XVI веке началось великое движение Руси на Восток. Присоединение Поволжья открыло русским дорогу за Урал. Туда тянуло народное сознание. Далеко, на восходе солнца лежит царство счастья, изобилия и справедливости, Рай земной, Беловодье. Иди встречь солнцу – и обретёшь счастье. И шли. Целыми деревнями снимались в поход, по тяжким путям, едва проторённым горстками землепроходцев, этих русских конквистадоров, да малыми отрядами государевых стрельцов. Уходили от злого царя и от доброго, от голода, войны, опричнины, холопства, от бед и тягот к новым бедам и тяготам, к Востоку, к солнцу, к свободе. На протяжении ста лет совершился этот великий подвиг. Если задаться вопросом: что, какое историческое деяние русского народа есть самое его великое деяние? – не задумываясь скажу: освоение той огромной земли за Уралом, которая так велика и страшна, что у неё даже нет названия.

Земля за Уралом – это и не страна. Это, по меньшей мере, пять стран, тоже огромных, суровых, величественных. Это, во-первых, Сибирь в точном смысле слова, то есть громадное пространство тайги, лесостепей и степей, тянущееся широкой и сужающейся к Востоку полосой-клином от восточных предгорий Урала до верховьев Ангары и Лены. Северная граница этой страны – мерзлота; южная – степь Казахстана и горные массивы Алтая и Саян; восточная граница – Байкал. Севернее раскинулась страна ещё более грандиозная, беспредельная, как планета. Это так и называется – Север, иного названия у неё нет, не придумали, потому что как назвать то, чему нет меры? Бесконечная тайга, прорезанная артериями рек, и по мере того как артерии сливаются в тысячекилометровые гигантские потоки низовьев, мельчает и пригибается к земле тайга, постепенно переходя в лесотундру и тундру. Страна Север тянется в широтном направлении от Оби до Индигирки. Восточнее её – третье царство, неведомая земля о трёх главах: Колыма, Чукотка и Камчатка. Через море от них лежит четвёртый мир – Дальний Восток с его муссонными лесами, горами и тёплым океаном. И вот, гранича со всеми ими четырьмя, на южной окраине мерзлоты, между Байкалом, Охотским морем и Амуром – пятое царство, Забайкалье.

Название тоже условное, ибо и эти великие пространства – не одна страна, а несколько разных, где живут разные народы, царствуют разные природные условия, есть горы, а есть и равнины, есть мерзлота, а есть плодородные земли. В самом первом и общем приближении Забайкалье делится на две части: Южное, протянувшееся полосой в три тысячи километров длиной по Селенге, Шилке, Зее и Бурее, между закраиной мерзлоты и Амуром. И Северное, на мерзлотном щите, по горам Станового нагорья и рекам – Витиму, Олёкме, Алдану – до Охотского моря и низовьев того же Амура. Забайкалье соседствует со всеми другими четырьмя зауральскими царствами, оно – средоточие и скрепа зауральской России.

Продвижение русских на Восток и освоение ими его колоссальных пространств совершались в условиях столь же беспредельно тяжких, как беспредельны эти пространства. И первая и, может быть, главная тягость – не мороз и пурга, не нападения кочевников, не происки китайской дипломатии, не медведи и даже не самые страшные таёжные звери – комар и мошка. А полное и безоговорочное отсутствие дорог. Единственным путём для русских на протяжении полутораста лет оставались реки. Зимой по льду, среди торосов, в дикую пургу, в мороз, от которого лопается железо. Летом – по воде. На водоразделах – пешком, с грузом, по горным тропам. Весной и осенью пути не было вообще, и где застанет тебя паводок или ледостав, там и жди. Сколько? Месяц? Два? И живи – чем? Без хлеба, с малым запасом пороха и солонины. И жили. И умирали. И шли.

И скоро выяснилось, что первоосновой прочного пребывания России и русских в Сибири, Забайкалье, на Севере и на Чукотке могут быть только постоянные и надёжные дороги. Нет дорог – нет сосудов, соединяющих и питающих. Нет власти Белого царя, непрочно и зыбко пребывание на этой земле русского человека. Уже в начале семнадцатого века передовые отряды России вы шли к Амуру, перешли через него, въяве соприкоснувшись с великой цивилизацией Китая. И – обрели в его лице опасного, сильного и коварного врага. Чтобы укрепить достигнутые рубежи, нужно было перебрасывать войска, слать воевод, строить остроги, вести дипломатические переговоры. Стали отправляться в Пекин посольства – на протяжении семнадцатого века их было снаряжено с полдюжины. Никакого положительного результата для России и русских они не принесли – и как могли принести, если по сибирско-забайкальскому бездорожью даже курьеры, гонцы, добирались до Москвы по полгода, а сами посольства, застревая по пути на многие месяцы, путешествовали ко двору императора Поднебесной годами. Вопрос дорог стал вопросом владения Сибирью. И они начали расти – от Тобольска, от корня, пошёл тянуться, как ствол дерева к солнцу, великий Сибирский тракт. Но дело это было долгое, долгое, долгое.

Нерчинский договор 1689 года, первый договор России с Китаем, стал и первым документом, определившим границы России в Азии. Но он был не успехом, а, скорее, поражением России. Граница отодвинулась назад, многие земли в Забайкалье, уже освоенные и заселённые русскими, были утрачены, остроги сожжены, торговые пути потеряны. Результат неприятный, но закономерный. Наступало время, когда Россия стала разворачиваться лицом к Западу. Для продолжения наступления на Восток не хватало ресурсов, они вязли в сибирском бездорожье. А европейские дела манили. На полтора последующих столетия всё, что восточнее Урала, стало задним двором Российской империи. Туда отправляли (как на смертную казнь) преступников уголовных и политических. Туда потянулись те, кто не мог ужиться вблизи парадных апартаментов российско-немецких императоров и императриц – старообрядцы, раскольники. Никакой отчётливой азиатской политики у России в эти полтора столетия не было. Не было, кажется, даже мыслей по этому поводу. Азиатская Россия была заброшена, и только прозорливый Ломоносов понимал, как «богатство России Сибирью прирастать будет».

Отрезвление относительно Европы пришло к власть имущим в Российской империи после Крымской войны. Во второй половине XIX века начинается новый этап наступления России на Восток. По-новому осваивается Сибирь. Осуществляются масштабные программы её изучения; открывается дотоле неведомая истина о великих природных богатствах Севера и Забайкалья. Раздвигаются границы Империи. Присоединены Приморье, Средняя Азия, Сахалин, Урянхайский край. Русский капитал и русское оружие проникают в Монголию, Китай, Корею. Россия снова отворачивает лицо от Запада – к Востоку.

И снова – проблема дорог. Ставится вопрос о постройке железнодорожной магистрали до самого тихоокеанского берега. Уже тогда были намечены два пути, по которым железная дорога может пройти: через Южное Забайкалье или (и?) через Северное.

Стройка века

Южное Забайкалье было относительно хорошо освоено. Тут жили, пахали землю, строили города, торговали. На севере перед русским человеком вставала невидимая граница: мерзлота. За эту границу русские могли проникать, но не могли за ней селиться. Северное Забайкалье по-прежнему было безлюдным, жили там малочисленные тунгусы-оленеводы, да приходили русские: за пушниной и золотом.

Северный проект железной дороги имел свои преимущества. И от границы подальше, и путь короче примерно на полтысячи километров. В восьмидесятых годах XIX века были проведены серьёзные исследования, разведка местности, инженерные расчёты. Впервые Северное Забайкалье стало объектом комплексного изучения, впервые многие его географические объекты были нанесены на карту. Вывод был жёсток: строить здесь дорогу можно, но это дело потребует таких колоссальных расходов, что государственная казна может не справиться. Почему? Во-первых, нет людей; везти их на строительство – значит строить им дома, снабжать продовольствием и всем необходимым для жизни. Далее – морозы и мерзлота. Далее – горные хребты и обилие рек. Сотни мостов, десятки тоннелей. Подъёмы и спуски. Северный проект был отложен на неопределённое время, и великая Транссибирская магистраль прошла южнее Байкала.

Потом была Мировая война, потом – революция, потом – война Гражданская. О северном проекте вспомнили в тридцатые годы.

Как ни относись к советской власти, к созданной ею системе, одно придётся признать: на страже геополитических интересов социалистической России, СССР она стояла твёрдо, уверенно и бескомпромиссно. И эти интересы всё настойчивее указывали на необходимость возвращения к отложенному проекту. Дело вот в чём. Уже в первой половине века центр мировой жизни стал заметно смещаться из европейско-атлантического региона в азиатско-тихоокеанский. Прочное положение СССР на берегах Тихого океана становится залогом не только его великодержавности, но и самой целостности и независимости. И события Русско-японской войны, и трагедия Колчака, и драма интервенции показывали, что одного Транссиба, узкого и уязвимого, для прочного владения Дальним Востоком недостаточно. Необходим второй стержень Державы, вторая соединительная нить. И работы начались.

Но как только это произошло и возобновилась разведка зоны предполагаемой трассы, выяснилось одно обстоятельство. Регион будущей магистрали оказался богат полезными ископаемыми, в первую очередь цветными металлами, необходимыми для всей, и особенно военной, индустрии Советского Союза. Вольфрам, молибден, медь, хром, кобальт, титан, ванадий, уран, великолепный коксующийся уголь, богатейшие железные руды. Ну, и золото тоже.

В тридцатые годы ведутся интенсивные (и строжайше секретные) геологоразведочные работы к северо-востоку от Байкала. Приходит сюда первое оседлое население – жители геологических посёлков, разведчики, геодезисты, лётчики. Разрабатывается проект дороги и появляется на страницах строго секретных документов самоё её название: Байкало-Амурская магистраль. Начинается строительство. Как и на всех прочих стройках той эпохи, значительную часть рабочей силы составляли заключённые: этого ресурса не было в распоряжении царского правительства. Создаётся соответствующая структура под эгидой НКВД: БАМлаг. Потом началась война.

Строительство БАМа приостановилось надолго. В самое лютое время войны, в сорок втором году, даже пришлось разобрать часть уже построенного пути – ветку Бамовский – Тында, которая должна была соединить трассу БАМа с Транссибом. Рельсы и шпалы оттуда пошли под Сталинград. Жизнь на БАМе возобновилась после войны, но средств не хватало и строительство шло очень медленно. Стройка века ждала последнего, решающего усилия.

Оно было сделано в семидесятые-восьмидесятые годы.

Строительство БАМа было образцом того, как по-настоящему надо строить. Здесь всё было продумано, разработано, обеспечено. Генеральные цели ставились две. Первая: создание новой транспортной магистрали: как для военных нужд, так и для увеличения транзита грузов, одной из важнейших статей валютного дохода государства. И вторая (и главная): освоение поистине золотого дна природных ресурсов Северного Забайкалья. Пуск дороги в свете этого был лишь началом. Следующий этап – строительство городов, горно-обогатительных комбинатов, предприятий перерабатывающей промышленности. И венец всего – поток цветных металлов, которые, напомню, являются главной драгоценностью в экономике современного мира. Цветмет – это ракеты и компьютеры, танки и бытовая техника, самолёты и автомобили, богатство и власть. Овладение забайкальской сокровищницей позволило бы Советскому Союзу захватить мировой рынок цветных металлов, решить проблему дефицита металлов внутри страны и в то же время рвануться вперёд и далеко обогнать западного соперника в области вооружений. В условиях нарастающего кризиса советской экономики всё это было бы спасением. Источником роста доходов страны и жизненного уровня населения. Повышением международного престижа. Всем.

Поэтому в строительство БАМа и было вложено – всё. Силы. Средства. Идеология. Энтузиазм. Комсомольские призывы. Деньги. Техника. Мастерство. Пошли сюда рабочие и инженеры, мастера своего дела: плохих не брали. Кстати: заключённые на этой стройке в семидесятые-восьмидесятые годы не работали. Созидали БАМ главным образом добровольцы; только на его восточном участке воевали с тайгой солдаты железнодорожно-строительных войск. Лучшие проектировщики под руководством крупнейших учёных разрабатывали планы строительства и освоения территорий. Интернациональные бригады со всех республик возводили города, посёлки, станции, и какие! Не стыдно показать! Условия жизни и работы здесь были сказочные: и сказочно тяжёлые, и сказочно прекрасные. Изобилие денег и товаров в магазинах было таково, что мандарины и коньяк покупали только ящиками – это когда вся страна сверкала тысячекилометровой пустотой магазинных прилавков. Отпускные получали по семь – по десять тысяч. Технику не жалели настолько, что съехавший с откоса в болото бульдозер даже не вытаскивали. Некогда! Скорее! Страна ждёт! Изобилие ресурсов на БАМе было такое, что когда у начальника строительства однажды спросили, одноколейной или двухколейной будет магистраль, то он ответил: «Это зависит от точности маркшейдеров: если проведут одну линию, то будет одна колея, а если с востока и с запада их линии не сойдутся, построим две колеи».

Здесь, на БАМе, действительно строился, и был уже почти построен коммунизм. Здесь и отношения между людьми были особые. Здесь не было места мелочной зависти, дешёвому карьеризму и бюрократическим вывертам. Здесь каждый был тем, кем он реально был. Пьяницам, склочникам, интриганам и бездельникам места здесь не находилось. И потом, это строительство было действительно подвигом. Оценить и понять его величие можно, только побывав там и увидев это.


Дорога в страну БАМа начинается от Тайшета, узловой станции на Транссибирской магистрали, как раз посередине между Иркутском и Красноярском. Тайшет – место унылое. Во всяком случае, так мне показалось – возможно потому, что здесь всегда случается бывать при пересадках с поезда на поезд, долго ждать на скучном, пыльном вокзале. Сам городок мал и плосок, единственная его, хотя и сомнительная экзотика в том, что он возник при зоне и рос при зоне, был столицей БАМлага.

От Тайшета до Северобайкальска поезд идёт сутки, крутясь между сопками, которые становятся постепенно всё выше и выше, тайга на них – всё дремучее и дремучее, станции попадаются всё реже и реже. Последний остров многолюдной и живой цивилизации – Братск, красивый и весёлый, оправдывающий свою романтико-поэтическую репутацию. Дальше суровая Сибирь заполняет заоконное пространство. Даже реки мрачны и безлюдны: Илим, Лена, Киренга. От города Усть-Кута на Лене до берегов Байкала (триста километров) городов уже нет.

Утром проснулся – и увидел, что за окном всё изменилось. Вместо поросших тёмно-зелёной тайгой сопок – голые горы с кедровым стлаником, ползущим вверх по осыпям. Тесная долина. Чёрные тучи и снежники на вершинах. Темно. Здесь, на подъезде к Байкалу, железная дорога идёт внутри огромной складки земной коры, являющейся как бы северным продолжением гигантской трещины озера. Наконец, горы расходятся. Долина открыла свои объятия Байкалу.

Сюда можно попасть и другим путём: из Иркутска через весь Байкал на «Комете». Такая поездка впечатлит любого, да и с Байкалом хоть немного познакомит.

Байкал

Если посмотреть на Землю из космоса, то можно заметить посреди Евразии что-то вроде изогнутой трещины, тянущейся под углом к полюсу. Это – байкальский разлом, гигантская трещина, по которой через миллионы лет континент расколется на части. Разлом этот начинается от Восточного Саяна и далеко продолжается за северным краем Байкала к северо-востоку. Сам Байкал – ярко-синее лезвие, по форме напоминающее молодой месяц. От него тянется к западу узкая голубая лента – река Ангара.

Там, где она вытекает из Байкала, в обрывистой стене западно-байкальского берега образовался пролом шириной в несколько километров. Здесь расположен посёлок Листвянка – парадные ворота и туристский фасад Байкала. Ровный живописный берег, уходящие вверх просторные распадки, протяжённые песчаные пляжи. Сюда казаки и землепроходцы пришли ещё в XVII веке, основали на благодатном этом месте селение Лиственничное, ставшее ныне, на четвёртом столетии своего существования, посёлком гостиниц, коттеджей, пристаней и увеселений.

По глубокому распадку поднимаемся вверх, в тайгу. Тайга кругом густая, богатая. Перевалив через кряж, по тропе снова спускаемся в сторону озера. Вон за деревьями Байкал виден, но добраться до его берега не так-то просто: всюду скалистые обрывы. Надо найти самое низкое место и по расселине, такой узкой, что рюкзак трётся об её стенки, сползти вниз и спрыгнуть на светлый песок.

Байкальская волна длинной лентой набегает на крупно-песчаный берег. Чистота её такова, что всё озеро как будто светится. Сразу нужно броситься к ней в объятия, искупаться. Холодна, однако! Июль, стоит жара, а от байкальской воды кости ломит. Выйдя, чувствуешь себя свежим, ясным, как будто познавшим что-то новое.

Песчаный берег тянется на полтора-два километра. По краям он стиснут скалами, обрывающимися в воду почти отвесно. Таков весь юго-западный берег Байкала: обрывы чередуются с узкими пляжами; порой в их ряд вклиниваются лоскуты небольших речных долин. Тропа идёт вдоль берега, то убегая в горы, то спускаясь к самой воде, то накреняясь над почти отвесным склоном.

Когда-то протопоп Аввакум, плывя в лодке, озирал берега Байкала. «Около его горы высокия, утёсы каменныя, и зело высоки… На верху их полатки и повалуши, врата и столпы, и ограда – всё богоделаное… Птиц зело много – гусей и лебедей – по морю, яко снег, плавает. Рыба в нем – осетры и таймени, стерледи, омули и сиги, и прочих родов много… А всё то у Христа наделано человека ради, чтобы упокояся хвалу Богу воздавал».

Южный берег хоть и крут, но приветлив. За деревьями – прозрачная вода. Галечник на берегу и на дне. Камушки видно. Природа здесь гораздо богаче, и люди живут яснее, и вообще всё как-то веселее и обаятельнее, чем на сотни вёрст вокруг, в Сибири и Забайкалье. Тайга разнообразна: сосна, лиственница, берёза, рябина. Травка весёленькая. На низких участках – березнячок, спускающийся к пляжу.

Север Байкала отличается от юга, как полярная ночь с буранами и северными сияниями от жаркого сибирского лета с его густой таёжной зеленью и луговым многоцветьем.

«Ракета» распластывает своими крыльями суровые волны. Волны, кстати, нешуточные, с белыми бурунами на вершинах. Пасмурно, тучи, дождь. Вот говорят, что над Байкалом – самая солнечная погода в России. А тут… Всё – мрак и камень. Сила. Другого берега не видно, ветер буянит. С гор, сверху, сползает волокнистое покрывало. Ближний берег становится всё гористее, вздыбленнее, выше; тайга на нём – чернее, величественнее. Пихта, кедр, ель вытесняют лиственницу и сосну.

Наконец тучи рассеялись, и северобайкальские берега явились во всей своей грозной красе. Закончились травянистые луга и пригодные для скотоводства участки степного ландшафта. Безлюдные скалы – как замки великанов-невидимок. Между ними – редкие отмели, но и у них вид неласковый, неприступный.

Посреди сурового великолепия Северного Байкала попадаются неожиданные оазисы: песчаные берега, высокие сосны, парковые лиственницы. Их зелень кажется почти тропической в окружении скал, поросших кедровым стлаником. Нередко такие островки расположены возле горячих источников. Раскалённое нутро Земли пытается прорвать скорлупу земной коры и, если не достигает желанной воли, то, по крайней мере, разогревает и насыщает целебными веществами подземные воды. Воды выбиваются на поверхность, образуя горячие источники. У северной оконечности Байкала их довольно много.

Затерянный мир Станового нагорья

Северобайкальск – западная столица БАМа. Проехать ещё день, миновать берег Священного Моря, прогреметь по мостам над Верхней Ангарой и золотоносным Витимом, прорезать Кодарский хребет во мраке тоннеля, въехать в Чарскую долину… Вот и открывается сердце страны под названием БАМ.

К местам этим можно подбирать множество эпитетов, но вот главные: они чистые и страшные. Нечеловеческие. Неприютные. Появление людей на фоне этого пейзажа как-то даже странно, неуместно, кощунственно.

Распрощавшись с берегом Байкала, поезд катит по заболоченной равнине, поросшей редкой и невысокой лиственничной тайгой. Там и сям виднеются крохотные озёрца. Вода здесь всюду стоит высоко у поверхности почвы: её держит вечная мерзлота. Постепенно ландшафт становится всё более гористым. Наконец, железная дорога упирается в перпендикулярно тянущийся горный хребет – Северомуйский. Сквозь него пробит пятнадцатикилометровый тоннель – самый длинный в России. Проехав его, мы попадаем в затерянный мир Станового нагорья.

Становое нагорье – горное царство в Северном Забайкалье. Его хребты – Южномуйский, Северомуйский, Каларский, Кодар, Удокан – тянутся далеко, километров на семьсот, от северной оконечности Байкала к востоку. Эти горы и впадины между ними – продолжение того самого разлома, в самой глубокой части которого лежит Байкал. Они геологически молоды, а потому каменисты, заострены, вершины их порой причудливы. Между хребтами – широкие долины. Климат в них суровый. Под почвой всюду мерзлота. Лето короткое, морозы зимой – до минус шестидесяти. И облик этих мест суров – соразмерно климату. Повсюду – болота, озёрца, вода блестит. А на дальнем плане – синие и чёрные хребты, покрытые белыми мантиями снега и льда.

Эти горы – голые, иссиня-чёрные, и местами из их тяжкой каменной плоти вырываются кверху острые углы зубцов. Всё это мертво и черно; только вблизи видишь, что их по их склонам что-то растёт, но это что-то – низенький кедровый стланик да карликовая берёза – делают тело гор ещё более грозным и безжизненным, придавая камню странный, неестественный для глаза масштаб. Всюду осыпи, и огромные угловатые глыбы всё того же чугунно-чёрного цвета, кажется, замерли в последней готовности свергнуться на пришельца.

Между стенами гор лежат долины, заполненные болотистой тайгой. Как бы подчёркивая мёртвую массивность гор, таёжная растительность здесь редка и низкоросла. Между чахлыми лиственницами, в которых с трудом можно узнать собратьев тех раскидистых и гордых гигантов, которые ты привык называть словом «лиственница», всюду блестят зеркальца воды. Высота деревьев, кажется, такова, что их вершины можно достать рукой. Чуть повыше к горам и эта растительность мельчает, переходя в тундру. Впрочем, и в низинах здешняя тайга больше похожа на тундру. Всё поросло густым кустарничковым ковром. Земля всюду бугриста; залегший под скудной почвой беспощадный зверь мерзлоты шевелится, то подтаивая, то намерзая, отчего повсюду образуются или впадины, заполненные талой водой, или выдавленные льдом выпуклости земли. Всё это пропитано чёрными водами, всё это – непроходимое болото. Человеку, кажется, жить здесь невозможно. Недаром говорят, что когда в сороковые годы в горах Кодара, на урановом месторождении, была устроена зона, то её даже не стали обносить со всех сторон колючей проволокой: всё равно бежать некуда.

Всё остальное в этом пространстве – изредка. Изредка – реки, стремительные, каменистые, ледяные. Изредка озёра, совершенно зеркальные благодаря безжизненности их поверхности. Изредка – мощные и могучие зелёные леса, свидетели близости термальных вод, прорывающих местами щит мерзлоты и создающих такие вот оазисы. Изредка – удивительно – песчаные дюны, окружённые великолепным строевым сосновым лесом. И изредка, всегда неожиданно, всегда неестественно – человек: посёлок, люди, дома…


Когда поезд, пройдя сквозь тьму и гулкое эхо двухкилометрового Кодарского тоннеля, вырывается вновь на свет – впереди открывается огромная Верхне-Чарская котловина. На её зелёном бархате блестят озёра.

Трасса БАМа огибает южный берег Малого Леприндо, потом северный берег Большого Леприндо. Эти озёра – родственники Байкала. Так же, как их великий брат, они образовались во впадинах гигантского разлома земной коры, тянущегося от Саян до краёв Станового нагорья. Поэтому они глубоки и холодны. Вода, которую они собирают с ледников окружающих горных хребтов, едва ли не чище и не преснее, чем байкальская. В ней играет солнце.

Малое Леприндо лежит как бы в уголке долины, у самого склона гор. Хребет Кодар смотрится в него, как в зеркало. Поэтому оно кажется более уютным, живописным, чем раскинувшееся на равнине Большое Леприндо. С гор Кодара стекают речки, между скалами шумят небольшие водопады.

Из озера Большое Леприндо вытекает река Чара и несёт свои холодные воды в Олёкму, правый приток Лены. Обрамлённая хребтами Кодар и Удокан Верхне-Чарская котловина, как и положено всем котловинам Станового нагорья, сильно заболочена, покрыта редкой низкорослой тайгой, в которую вправлены многочисленные озёра. Этот неповторимый, строго-красивый, но неприютный и несколько однообразный ландшафт иногда прерывается неожиданными вкраплениями.

Вдруг, посреди мшистых болот, – ярко-синее озеро, в которое глядится прекрасный сосново-лиственничный бор. Мощные деревья держатся корявыми корнями за песчаные дюны. В их хвойном воздухе не так свирепствуют самые страшные таёжные звери – комар и мошка. В озере вода неожиданно тёплая, хочется купаться и загорать, валяясь на белом нагретом песке. И пахнет сосновыми шишками и лиственничной смолой.

Откуда взялись такие приютные островки и благодаря чему существуют – неясно. Под ними нет мерзлоты. Конечно, это внутриземное тепло отогревает их, не даёт лютым зимним морозам подкрасться к корням деревьев. Но откуда тут этот белый, чистейший кварцевый песок? Загадка.

В шести-семи километрах к северо-западу от станции и посёлка Новая Чара за речкой Средний Сакукан – Чарские пески. Речка неглубока, обычно её можно перейти вброд. За ней – заболоченная дорога, по которой тянутся следы гусеничного вездехода. Крутой подъём – и вдруг перед нашими глазами настоящие барханы, как в фильме «Белое солнце пустыни» – на фоне суровых сине-белых ледяных вершин Кодара, в окружении мошкариных болот и мерзлотной тайги…

Между песчаными гребнями – углубления. В одном из них лежит небольшое озерцо, носящее несколько сентиментальное название – Алёнушка. Вода в озере тепла, чиста, хотя и мутновата. Участки песчаной пустыни чередуются с небольшими рощицами из высоких, стройных сосен, лиственниц и кедров. Нигде больше во всей округе не растут такие прекрасные, прямо-таки парковые деревья. Сквозь их кроны почти всё время струится ветер, прогоняя комаров и мошку.

А кругом – необозримые пространства болот, камня, мерзлоты.


Как здесь живут люди – особый разговор. До строительства БАМа здесь и жили-то только коренные – тунгусы, они же эвенки, – да приходящие: охотники, золотодобытчики. Коренных – всех – на пространствах от Енисея до Алдана, на тысячекилометровых пространствах, было и есть около двадцати тысяч. Эта цифра ясно говорит: в естественных условиях сто квадратных километров этой земли в состоянии прокормить одного человека. Пришлого жителя преследуют здесь три главных беды: скудость почвы, мерзлота, холод. Сказать холод – ничего не сказать. Прежде всего, это краткость лета такая, что на БАМе говорят: июнь – ещё не лето, август – уже не лето. Снег, впрочем, может пойти и в июле. Вырастить что-нибудь на пропитание за такой короткий сезон можно только в теплице, парнике, с великими, неведомыми среднерусскому жителю трудами. Держать скот и вовсе невозможно за отсутствием пастбищ и лугов. Что касается почвы, то она бедна настолько, что даже для простого картофельного огорода нужно всю землю привозить и насыпать искусственно. Что же касается морозов, то бамовцы говорят так: «Тридцать градусов – не мороз, сорок градусов – не мороз. Вот пятьдесят градусов – это мороз». Когда дышать почти невозможно, когда едущей впереди машины не видно из-за плотного облака пара. Когда лопаются стальные конструкции. Когда кипяток, выплеснутый из чайника, замерзает, не долетев до земли. Ну а что касается мерзлоты… Жить на ней – всё равно что спать на леднике. Мерзлота ёрзает, разрушает фундаменты и дороги, каждую весну подтопляет жильё снизу, погружая посёлки в болото, холодит корни растений, убивает с трудом взлелеянную жизнь. Как бы ни старались бамовцы, как бы ни созидали хозяйство, как бы ни возводили бастионы теплиц, как бы ни гордились выращенными урожаями огурцов, помидоров, кабачков и даже кукурузы, но прокормить своих нынешних жителей эта земля не может. И не хочет.

Общее впечатление: жить в этой стране – невозможно. И вот – живут. И не только живут, но работают. И построили дорогу длиной в три тысячи километров: по горам, болотам, тайге. Десятки километров тоннелей. Подъёмы. Спуски. Мосты – их тоже десятки. Полоса земли вдоль магистрали, пусть и неширокая – обжита. Сверкают мрамором вокзалы: светлые, просторные, хорошей архитектуры. На мерзлоте возведены многоэтажные дома. Тында или Северобайкальск – настоящие города, и их кварталы как две капли воды похожи на новостройки Москвы или Ленинграда. Только воздух прозрачнее и свежее.

Но самое поразительное в посёлках и городах БАМа – не станции, не тоннели и не многоэтажки, а огороды. Надо представить себе, чего стоит выращивание картошки, капусты, огурцов и прочего огородного овоща в этих условиях. Я уже говорил, что даже землю – всю – приходится таскать на своём горбу. Рыть траншеи, засыпать их мхом, песком и торфом, чтобы защитить корни растений от мерзлоты. Строить теплицы, да так, чтобы они выдерживали и свирепый ветер, и многокилограммовые наросты снега. И вот, представляете, люди делают это, и гордятся каждый выращенным урожаем, всяким плодом, и сортом, и вкусом. Выращивают не только картофель и овощи, но и цветы, даже, случается, и розы. В двух шагах от мёрзлой болотистой комариной тайги.

Полюс суровости БАМа – восточная его столица, Тында. Северобайкальск, расположенный на самом краю мерзлотного щита, считается курортом. Сюда, на берег Байкала, приезжают со всего БАМа отдыхать, как в Крым. Загорать на пляже. Купаться в кристально чистой и такой же кристально ледяной воде Байкала решиться может не всякий. Для купаний, впрочем, существуют горячие источники, которых вблизи Северобайкальска несколько – следствие не остановившейся ещё вулканической деятельности. Особенным шиком считается купание в этих источниках зимой (естественно, на открытом воздухе). Морозов, как говорят бамовцы, в Северобайкальске больших не бывает: в январе в среднем градусов тридцать. Так что купаться можно.

Тревожное отступление. Дорога из прошлого в будущее?

БАМ живёт и функционирует. Поезда ходят сквозным путём от Тайшета через Северобайкальск, Тынду, Ургал до Советской Гавани, до самого Японского моря. Но над всем этим висит чёрная туча заброшенности, начинающегося разрушения. Когда-то дорогу на БАМ открывали победные фанфары, теперь его мелодия отчасти напоминает похоронный марш.

Я никогда не забуду ощущения, испытанного мной на станции Чара. Друзья повели меня к заброшенному депо, вокруг которого свалено всё, ставшее теперь ненужным: вагоны, локомотивы, краны, трактора, бульдозеры, многотонные грузовики, подъёмники, кузова, колёса, конструкции мостов, баки для ГСМ, котлы, ковши экскаваторов, сталь, чугун, пластмасса, кирпич, щебёнка, мусор, ржавчина, смерть. Вид всего этого, сваленного посреди неоглядной долины, на фоне далёких чёрно-синих гор, посреди тишины и безлюдья, на ярком солнце, которое безразлично посылает лучи свои на праведных и неправедных, живых и мёртвых, – этот вид был невероятен, жуток. Наверно, так выглядела разбитая немецкая техника под Сталинградом. Наверно, так будет выглядеть земля после удара нейтронной бомбы. Скелет вагона, стоящего на ржавых рельсах посреди беспредельной равнины, и солнце, бьющее сквозь его разваливающееся тело, – это смотрелось как символ.

Ещё мрачнее было другое видение. Посёлок Наминга, в тридцати километрах от Чары, некогда бывший процветающим, полным жизни посёлком геологов и геодезистов. Когда я проезжал через него, он был пуст и мёртв, как летучий голландец, и проходящая сквозь него дорога замирала, растворяясь в камне и карликовой берёзе. Брошенные дома – это самое страшное, что можно увидеть на этом свете. Это хуже, чем видеть смерть. Это – безнадёжно.

Добротное жильё, построенное из великолепной, вечной строевой лиственницы. Провалившиеся крыши. Окна без стёкол, через которые можно заглянуть в заросшие травой комнаты, где ещё недавно ходили, разговаривали, смеялись, играли с детьми. Всюду разбросанные предметы, свидетели ушедшей жизни: кастрюли, куски одежды, инструмент, обломки стульев. Наполовину разрушенная снежной лавиной электростанция. Тишина. Невозможно представить, какая там везде тишина!

Следы тления проступают и на теле пристанционного посёлка Новая Чара. Здесь люди живут, но во всём чувствуется особая сиюминутность этой жизни. Как забытый и брошенный гарнизон, проигранная, но ещё тянущаяся война… Здесь поражает несоответствие: размах начатого – и реальность теперешнего. Над всем в воздухе один вопрос: куда бежать? Огромное здание вокзала – пусто; по расчётам, через станцию должно было проходить до десятка пассажирских поездов в день, а проходит один-два. Строящиеся здания поликлиники, больницы, школы, дома культуры возведены до второго этажа – и брошены; посередине, заросший кустарником, бессмысленно торчит башенный кран. В обширном торговом центре зияют пустые оконные и дверные проёмы, и только где-то в уголке приютился маленький действующий магазинчик. Здесь был запланирован город с населением в восемьдесят – сто тысяч жителей. А живёт – четыре тысячи. И из них ни один не знает, что с ним и его семьёй будет дальше.

А что же, действительно, будет дальше?

Вопрос не в том, нужен БАМ России или не нужен, выгодно его поддерживать и развивать или невыгодно. Вопрос стоит по-другому: будет или не будет Россия как единое Евразийское пространство, или распадётся на десяток полуколониальных отсталых государств с тупым и спивающимся населением. Если будет, если бороться за это (а за это надо бороться, и ещё как: всеми силами, как выплывают из омута, как вырываются из трясины) – то БАМ и нужен, и выгоден, и без него просто не обойтись.

Город Чара у подножия хребта Удокан был запланирован не просто так. От станции семьдесят километров в горы по бездорожью – и открывается долина реки Чины, окружённая горами, буквально драгоценными. Магнитная гора, которую природа сложила из титано-магнетита, руды, в которой ценно всё, в переработку идёт 98 % объёма. Тут же рядом – медная гора, медь, никель и другие сопутствующие металлы лежат прямо на поверхности. Руды богатейшие, содержание металлов в несколько раз выше, чем у разрабатываемых нынешними мировыми монополистами, фирмами Австралии, Канады и ЮАР. Добычу можно осуществлять открытым способом. Близко – на трассе того же БАМа – прекрасный коксующийся уголь, и тоже на поверхности лежит, бери, вези, выплавляй металл. Здесь был запроектирован Удоканский территорально-производственный комплекс: станция, город, посёлки, рудники, несколько горно-обогатительных комбинатов. Главное было – дотянуть сюда трассу железной дороги. Дотянули. Построили почти всё. Осталось ещё немного: железнодорожная ветка на семьдесят километров в сторону месторождений, средства для разработки рудников открытым способом, – затраты неизмеримо меньшие, чем то, что уже вложено в построенный БАМ. И богатство можно было бы брать руками. И тут…

Распад Союза. Немедленное сокращение финансирования всех работ на БАМе. Кризис за кризисом. Падение производства. Лихорадка и паралич страны. Кто во всей этой исторической беготне думал и помнил о стратегических интересах России? Кто думал и помнил о людях, живых людях, всю жизнь работавших для страны и теперь брошенных ею на необъятных и нечеловеческих просторах Севера, Сибири, Чукотки, Камчатки, Забайкалья? Никто, кроме единиц, которые ничего не решали, ничего не могли. И БАМ стал умирать. Как Север, как Дальний Восток, как Камчатка, как вся сердцевина и все окраины русского мира.

БАМ финансируется – в объёме удавки. Точно так же финансируется всё долгосрочно и стратегически важное для выживания народа и государства: образование и здравоохранение, наука и культура. На две трети от минимально необходимого. Это даже не впроголодь, а – как Ленинград в блокаду, как узник в подземелье. Единственное, за счёт чего живёт вся зона БАМа – это железная дорога, которая, слава Богу, ещё не приватизирована и поэтому ещё действует. Разумеется, она убыточна – а что в нашей стране не убыточно? По железной дороге всё-таки ходят поезда, правда, в десять раз меньше, чем позволяет её пропускная способность. Всё-таки работают люди – правда, рабочие места сокращаются и найти работу становится всё труднее. Но надо иметь в виду следующее: зона мерзлоты, тайга и горы – это вам не равнины Подмосковья. Здесь всё, построенное человеком, создаётся неизмеримо большим трудом и разрушается гораздо быстрее. Для поддержания в рабочем состоянии хотя бы полотна железной дороги, стрелок, разъездов, станций, линий электропередач, локомотивного парка, подвижного состава – необходимы постоянные и в большом объёме работы. А значит, и средства, которые на БАМе взять неоткуда. Иначе медленное, ползучее разрушение неизбежно. И – необратимое, потому что если БАМ разрушится и люди уйдут отсюда, то вторично совершить подвиг, вторично поднять БАМ не сможет никто и никогда – по крайней мере, в течение ближайших столетий.

И если БАМ разрушится, что тогда? Попробуем нарисовать картину. Дальний Восток уже еле держится при России на ниточке Транссибирской магистрали. Экономическая и этническая экспансия Китая и Кореи постепенно оторвёт его от нас и растворит в своём море. Далее – Китай двинется на Забайкалье и Сибирь: уже и сейчас рынки сибирских городов заполнены китайскими товарами и торговцами. Если этому движению не будет противопоставлена собственная жизненная сила, то китайская или иная колонизация этих территорий и потеря их для России неизбежны. Дело здесь не в политике, а в неумолимых и неостановимых экономических и этносоциальных процессах. Чукотка, Камчатка и Курилы станут предметом дележа между Японией и Соединёнными Штатами. Якутское золото и алмазы, нефть и газ Севера окажутся их совместной добычей. Это не фантазии: в 1918 году мы уже такое проходили. Чем станет тогда Россия? Опустошённым, разорённым, безъязыким обрубком в границах 1480 года? И за счёт чего будет тогда жить и богатеть Москва, ныне всевластная, ныне так презрительно-равнодушная к нуждам кормящей её страны?

«Сказал Экклезиаст: суета сует, всё суета. Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит и род приходит, а земля пребывает вовеки. Восходит солнце и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будет после».

Русский народ явился на землю и совершил свой путь: не очень долгий, тяжёлый, жестокий и великий. Что впереди – не знает никто. Радужных перспектив не видно. Быть может, впереди небытие. Что ж, все народы, явившиеся на землю, погибнут. Придут новые на их место, и о том, что было, и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будет после. И всё-таки не хочется умирать. Может быть, оживут города и посёлки, воспрянет промышленность, поднимется производство, мы все начнём работать и зарабатывать – по заповеди, в поте лица своего, а не унижением, обманом или преступлением.

Может быть, русский язык переживёт время самоунижения и вновь вернётся на путь святости и подвига, как Байкальский разлом переходит в устремлённые к небу хребты Станового нагорья?

Царство пятое. На краю Великого Океана. Дальневосточные мотивы. 2000 год

За последние двадцать лет Дальний Восток стал для нас – питерцев, москвичей, тверичей, рязанцев – неизмеримо более дальним. Раньше у нас у всех были родственники или знакомые: в Южно-Сахалинске, или в Петропавловске, или в Хабаровске, или в Комсомольске-на-Амуре, или во Владивостоке. Теперь их почти не осталось. Разрыв связей с центром и миграция в центр (интенсивность этой миграции сдерживается только материальными возможностями) – вот фон, на котором проходит жизнь современного Дальнего Востока. Федеральная политика, конечно, корыстная и безумная (вспомним хотя бы развал торгового и рыболовецкого флота, вспомним пресловутые отключения в Приморье электричества и тепла), – не более чем следствие общего стремления русского мира бежать с дальневосточных рубежей куда глаза глядят. Что, в свою очередь, имеет своим следствием дальнейший разрыв связей. Замкнутый круг.

С другой стороны, не всё мрачно. Дальний Восток живёт и не слишком уж бедствует. Правда, его бытие очень контрастно. Есть страшная разруха: прибрежные посёлки Сахалина, например. Или брошенные военные базы. А тут же рядом – плодородная земля, огороды, картошка, красная рыба, строящиеся дороги, японские джипы, хорошие нефтяные заработки… Здоровый генофонд: народ на Дальнем Востоке красивее и здоровее, чем в европейском Нечерноземье. И ноты реального патриотизма. Один намёк на возможность сдачи Южных Курил Японии вызывает негодование, бурное и более действенное, чем все отключения электричества вместе взятые. Может быть, и пик эмиграции уже пройден. На Дальнем Востоке растут дети. Им там нравится. И они – пока – никуда не хотят уезжать.

В общем, Дальний Восток – это свет и тени. Там воздух пропитан морской влагой и всегда туманен, а морская вода отражает солнце более ярко, чем оно само по себе светит. Мало что можно здесь рассмотреть, если разглядывать впрямую. Остаётся полагаться на боковое зрение.

На Дальнем Востоке я был более десяти лет назад. С тех пор там, конечно, многое изменилось. Но я решил в рассказе ничего не менять: всё равно за жизнью не угонишься. Во время поездки я что-то познал, чего-то не заметил; что-то рассмотрел, что-то скрылось от меня в сыром тихоокеанском тумане. Нет ясности. Но есть впечатления. По крайней мере, на их непосредственность читатель может положиться.

Приморье

В самолёте – туда

Иркутск – Владивосток. Вылетаем из Иркутска – и внизу появляется Байкал. То есть: земля, потом горы – а потом обрыв. В бездну. Граница мира. Край Земли. Темно. Синяя вздыбленная линия. Лишь потом видны становятся, играют на солнце волны Байкала. И открывается всё его море.

На подлёте к Владивостоку, за огромной водной многорукавностью, многохвостностью Амура, где начинается Уссурийская тайга, – горят леса. Странно это выглядит с самолёта. Как будто маленький костерок кто-то палит в лесу. С высоты одиннадцати тысяч метров огромный и страшный пожар выглядит маленьким костерком. В одном месте дымится, в другом, в третьем, в десятом… В Хабаровском крае, в Приморском, в Маньчжурии. Там-то вон виден уже Китай, Маньчжурия.

Пролетели озеро Ханка. И пожары кончились. Зелёный и безмятежный каракуль тайги. Такое всё милое, такое зелёное. Ни дорог, ни селений. Ровный меховой каракуль. Мох-мех.

Прилетел

Вылетал я – было прохладно, восемнадцать градусов. Хорошо. Вот, думаю, не тяжело будет во Владивостоке с рюкзаком таскаться. На подлёте к Артёму, когда уже в иллюминатор видно Японское море: «Температура воздуха в аэропорту города Владивостока плюс тридцать градусов». Попал!

Я ещё не знал, до какой степени попал. Климат Приморья и особенно Владивостока, с нашей среднерусской точки зрения, ужасный. На благообразном языке это называется – муссонный. Дикая влажность, дышать невозможно, давление скачет, от жары падаешь, холод пробирает до костей, ветры налетают и валят с ног, и к тому же – как придёт циклон (или тайфун, это одно и то же), а приходит он летом раз в неделю, – так начнётся: ливень, потом дождь, потом в воздухе висит отвратительная мелкая морось, потом опять ливень, потом опять дождь, опять морось – и так пять-шесть дней без просвета. И температура: двадцать восемь – тридцать. Не знаю, как местные жители, а приезжий скоро начинает чувствовать себя рыбой в аквариуме. Крыша едет. Обсушиться негде: даже в доме на батарее ничего не сохнет. Утром натягиваешь штаны, рубаху – а они ещё мокрее, чем вчера.

Прилетел я, правда, в короткий просвет между циклонами. Светило солнце и давила тяжкая жара.

Всех прилетающих во Владивосток поджидает одна засада. Транспорт. Аэропорт расположен от города далеко: шестьдесят километров по трассе. А транспорт не ходит. Никакой. Вообще. Во всяком случае, так было, когда я прилетел. Может быть, специально повезло… Значит, такси. Представьте себе цены. Они вполне сопоставимы с ценой авиабилета. Поторговавшись и найдя попутчиков, можно договориться за более приемлемые деньги.

Китайцы

Сижу во влажном и жарком Владивостоке в дорогом кафе (дешёвых нет). Тридцать градусов. Пью пиво: «Балтика» питерского производства. Стоило ехать десять тысяч вёрст, чтобы пить «Балтику»! Вся страна пьёт «Балтику» и курит «Петра Первого».

Русские города – неудобные и неуютные. Владивосток огромен, разбросан по сопкам, островам, полуостровам и мысам. Центр: двух-трёхэтажные дома, несколько длиннющих улиц, тянущихся то вверх, то вниз, параллельно и перпендикулярно берегам. Разбитые мостовые, облупленные фасады, бесконечность машин (все японо-корейско-китайские, все гудят, все мчатся без правил), тяжкая загазованность, дышать нечем. Следы быстрого перехода от обеспеченности к бедности: как уволенный без пенсиона морской офицер, благородный, но уже затасканный. Тихоокеанская твердыня России.

Не любит русский человек удобства. А любит создавать проблемы себе и другим. В доме, где я живу, нет горячей воды. Но хорошо, что ещё пока есть холодная. И электричество есть. Пока «Чубайс» не отключает. (Рубильник по старинке называют «Чубайсом».) Наверно, скоро отключит.

Всюду китайцы, корейцы. Экскурсанты; но будто приглядываются: как бы в этом доме мебель расставить по-своему.

Русский мир сжимается. Кому мы, неуютные, нужны? За противоположным столиком русские тётки пьют водку и едят. Деловые такие. Разговаривают. Расслабляются. Лет по сорок. А где мужики? То же самое – в Питере, в Москве, в Красноярске, в Кызыле… Женщины общаются в кафе, ездят на машинах, делают дела, руководят предприятиями, воспитывают себе подобных… А мужики где? Ушли на войну? Непонятно.

Первое, что поразило меня во Владивостоке, буквально повалило с ног, – обилие красивых девушек. Поразительно: они все очень красивы и стройны. Ничего подобного нет ни в Питере, ни в Москве, нигде.

Все они достанутся китайцам?

Очень много китайцев было в краеведческом музее. Интересная нация: они всегда и всюду ходят толпою и обязательно имеют на себе какой-нибудь элемент униформы. Одинаковые кепки. Или одинаковые галстуки. Или одинаковые тапки. Или хотя бы очки одинаковые.

У них принято разглядывать незнакомого человека. Я стоял в подъезде музея, пережидал ливень. Китайцы проходили мимо – двадцатая группа, тридцатая – и каждый внимательно разглядывал меня. В залах музея они вели себя вежливо, но громко. Хохотали.

Потом русская училка привела в музей группу русских детей, и я понял, что китайцы – образцовые в своём поведении люди. Русские дети вели себя чудовищно: всюду бегали, всё хватали, ржали, сопели, возились, верещали, издавали непристойные звуки… К счастью, они скоро ушли. Китайцы же всё осмотрели обстоятельно, после чего все до единого выстроились в очередь в туалет.

Приморские забавы

Через пару дней начался главный аттракцион Владивостока: отключение электричества. Дом, в котором я жил, – двенадцатиэтажный. И я жил на одиннадцатом этаже. В ситуации отключённого рубильника и лифта политические взгляды граждан чётко стратифицируются по этажам. Жильцы первых трёх – ещё лояльны власти; с четвёртого по шестой – готовы голосовать за Жириновского; на седьмом – девятом по-матерну проклинают «Чубайса», Ельцина, Путина, Клинтона и папу римского, а на трёх последних – пьют запасённую водку и точат топоры.

Ситуация усугубляется тем, что за отключением электричества рано или поздно следует отключение отопления и воды. Газа во Владивостоке нет: город готовит кашу только на электрических плитах. За водой – бегай на улицу, к гидранту; а готовить на чём? Есть ещё и такой аспект: как-то при мне хозяйке квартиры, где я жил, пожилой Эльвире Владимировне, стало плохо. Вызвали скорую. Пока скорая ехала, электричество ещё было. Когда же доктор стал делать укол – вырубилось. Хорошо ещё, что бригада приехала не на пять минут позже: застряли бы в лифте.

Почему и за что приходится страдать – никто ни понять, ни объяснить не может. Плату по счётчику платят все. Но – страдают. И жалуются. В этом плане любят приезжих: им, свеженьким, особенно приятно пожаловаться.

Поразительное дело: уже несколько лет семисоттысячный город живёт в условиях осады. Электричество – это ещё не всё. А вот однажды поссорились приморский губернатор с владивостокским мэром – и отключили паром, единственный транспорт, соединяющий город с районом, расположенным на острове Русском (гордое название!)[26]. Три недели остров был отрезан от мира; туда не везли хлеба, оттуда не забирали больных и рожениц… А? Каково? Потом паром таки пустили. Ну и что, произошло восстание, революция? Побили морду мэру с губернатором? Или хотя бы окна в их офисах? Ничего подобного. Пожаловались друг другу, попили водки – и успокоились.

В другой раз, тоже из-за каких-то разборок с мэром, губернатор запретил вывозить в городе мусор. Месяц (или около того) мусор не вывозился. Летом, в жару. Какой милый человек губернатор!

«Дальэнерго», конечно, тоже не лучше. Во время отключений электричества в больнице каждый раз кто-нибудь умирает. Однажды у женщины в роддоме погиб ребёнок. Ну и что? Об этом напечатали во всех газетах, поохали, пожаловались на жизнь, попили водки и успокоились. А ведь надо было строить баррикады, вешать на фонарях чиновников, штурмовать здание краевой администрации, губернатора – Наздратенко или кого там, Дарькина, – вышвырнуть из окна двенадцатого этажа вместе с начальником «Дальэнерго»… Нет, ничего подобного. Тишина.

Кстати, лифт на одиннадцатый этаж в доме, где я жил, не ходит ещё и потому, что некие местные жители с поразительной целенаправленностью выламывают и выжигают кнопки вызова. Тут уж ни Путин, ни Чубайс ни при чём.

Русский остров и японские машины

На остров Русский я попал: и с паромом удалось, и с погодой. Зелёное море: океан у берегов Приморья зелёный как нигде. Изумруд.

На острове Русском – военная база и военный городок. Естественно, разруха, груды разбитого железа; местные жители безработны, жалуются по этому поводу на жизнь, но с голодухи не пропадают: потихонечку тащат разбитое железо и продают его японцам.

Один из парадоксов Приморья заключается в том, что при всеобщей безработице (без работы – офицеры, моряки, рыбаки, геологи и инженеры этого военно-приморского города) и при вроде бы – безденежье, все ездят на машинах. Быть без машины – признак крайней бедности: неприличнее, чем без штанов. Все машины японские, с правым рулём. Встретить «жигули» так же трудно, как снежного человека; на «Волгах» ездят только начальники недоприватизированных госпредприятий; милиция – и та пересела с уазиков на «тойоты». Вся эта японская рухлядь стоит копейки, носится как угорелая и при этом дико воняет неотрегулированным выхлопом. Никто машин не жалеет: мой знакомый, Эльвирин зять, обитающий на Русском, возил меня по острову на своём грузовичке-«тойоте», рулил по каменистым горным тропам, сползал к пляжам, вылезал из распадков – от колёс дым шёл. А чего жалеть? Год назад купил машину, теперь уже пора менять на новую.

Остров гористый, его гранитные осыпи поросли лесом. Хоть называется он – Русский, но пейзажи здесь русскому глазу непривычные, японо-корейские. Растения для нас экзотические: ильмы, мелколиственные клёны, аралии. Даже берёзы невысокие, раскидистые, выглядят, как на японских гравюрах. Всё это очень живописно. Сверху, с горы Русских, видны внутренние озёра, пляжи и бухты. И бесконечные тихоокеанские дали.

На вершине в зарослях высоких трав греются на солнце два береговых орудия. Огромные стволы, высовывающиеся из гигантских вращающихся башен. Внутри, в скале, – устрашающее сооружение: шесть этажей, лифты, казармы, снаряды, подъёмники. Перед нами Ворошиловская батарея, главная и самая, наверно, впечатляющая часть системы береговой обороны Владивостока. Построена в тридцатые годы. Теперь – музей; вход – за деньги. Какой-никакой заработок для воинской части.

Город Арсеньев

Дорога Владивосток – Арсеньев. Поехал я (понесло ведь!) в Уссурийскую тайгу. Четвёртый день беспробудный дождь, воздух пропитан водой. В Арсеньеве Акиро Куросава базировался во время съёмок фильма «Дерсу Узала». Кругом места хорошие, первобытные. В дороге видел первую бабочку. Приморье – страна сказочных бабочек – крупных, переливчатых, причудливых. В городе их нет, зато в тайге они носятся даже под дождём.

Мой автобус опоздал. Сижу на вокзале в Арсеньеве и жду знакомых по фамилии Вериго. Дождь, мать его! Терпеть не могу сидеть на вокзалах. А деваться из-за дождя некуда. Интересно, есть ли в Арсеньеве гостиница?

Какие и здесь всюду красивые девушки! Красавицы! А парни дурацкие: все бритые или стриженые под бандитов, все сутулые, развинченные, губошлёпы и грубияны. А вот ещё старики красивые: седовласые старцы.

Следующий день. И опять дождь. Гостиница в Арсеньеве есть, я живу в ней. Как в раю. Номер (одноместный) с туалетом и душем, шкафом, креслом, столом, тумбочкой, табуреткой и двумя плечиками для одежды – стоит триста с чем-то рублей. Местные жители ахают: «Дорого!» В Южно-Сахалинске я платил вдвое больше за койку в трёхместном номере без удобств, даже без умывальника, с дурацким телевизором, в котором всё равно ни черта не было видно.

Гостиница плохонькая, но чистая. Бельё трогательно ветхое. В унитазе вода не спускается, приходится орудовать душем на гибком шланге… Но жить-то можно. Этажом ниже закусочная (то бишь кафе: в Арсеньеве нигде нет надписи «кафе» – только «закусочная»).

За плотный завтрак с кофе, шоколадкой и хорошим кус ком печенки заплатил около сотни! В самом скромном фастфуде Южно-Сахалинска, Владивостока, Питера дороже стоит кусок мяса без ничего[27]. Это от того, что Арсеньев – островок социализма. Он – изолят, город, затерянный в отрогах Сихотэ-Алиня, построенный когда-то вокруг одного предприятия: огромного прекрасного авиационного завода. Раньше завод был богат, а город – образцов. Он и сейчас интеллигентен и подтянут, но завод стоит; всё дёшево, но денег ни у кого нет. И работы нет. Гостиница тоже стоит пустая.

Раньше арсеньевцы летали в Москву в магазин. У завода были собственные самолёты. Перед праздниками устраивались рейсы: побродить по ГУМу, по ЦУМу, по Елисеевскому, купить тамбовской колбасы, ветчины, буженины, осетрины, икры, апельсинов, жене шубу, мужу галстук… И обратно в уссурийскую дебрь, в Арсеньев.

Теперь…

Неподалёку от Арсеньева стоит воинская часть, элитная, ракетная. Там служат молодые арсеньевцы, работают на компьютерах. Вокруг части гуляют коровы: это средство пропитания. Половина солдат и офицеров личного состава части следит за ракетами возможного противника, а вторая половина коров пасёт. И картошку тоже окучивает.

Вчера, гуляя под дождём по городу, не мог отказать себе в удовольствии выпить разливного пива: как в советские времена, в тускленьком магазинчике, стоя за высоким столиком, из традиционной, широкой, воняющей рыбой кружки. Закусил копчёным кальмаром.

Дождь идёт не переставая.

Вчера плюхал я под дождём от вокзала по ул. 9 Мая и насчитал шесть или семь похоронных бюро. На одной улице! Кроме них было ещё несколько стоматологических кабинетов. И всё. Зато бюро знакомств помещается в библиотеке на главной улице Жуковского. В этих условиях ночной вопрос «Как пройти в библиотеку?» наполняется новым смыслом.

И в этом социалистическом раю нет общественных туалетов.

Более всего тяжко в России отсутствие туалетов. На втором месте – невозможность попить нормального кофе (ну, это для кофеманов)[28]. Третье – ненадёжность транспорта и всех транспортных коммуникаций. Пойдёт автобус или не пойдёт? Опоздает поезд или не опоздает? Вовремя улетит самолёт или задержится на неопределённое время в связи с: метеоусловиями, отсутствием топлива, отдыхом экипажа (и такой вариант был в моей практике)…

Причины здесь две: рас…дяйство и природные условия.

В сумме: ты можешь зависнуть, застрять где угодно и когда угодно, в непредсказуемых условиях и при отсутствии кофе и туалета.

О сказочных красавицах и прекрасных принцах

Сюжет о туалетах, гостиницах и кафе снова выводит нас к теме девушек.

В Южно-Сахалинске, вернувшись из мрачного, залитого грязью и дождём Углегорска, ощутив себя в цивилизации, я направился в кафе. Безвкусная еда, приятный дизайн интерьера, и – очаровательные качества официантки… Я не удержался и, расплачиваясь, приложил к деньгам записочку с комплиментами. После ужина, водки и пива – а они были мною употреблены, в свою очередь, после недели шараханий по таёжным углам Сахалина, под дождями, с палаткой… – комплименты получились несколько более сентиментальными, чем требует осторожность. Наутро я понял, что более не следует мне заходить в это кафе, взял билет на самолёт и улетел с Сахалина во Владивосток.

У девушек в Приморье и на Сахалине одна, но пламенная страсть: уехать отсюда куда-нибудь: в Америку, в Новую Зеландию, в Москву, в Питер… Разговоры кругом только об этом. Достичь сей цели реальнее всего выйдя замуж, что не безумно трудно, учитывая поразительную миловидность дальневосточных девушек.

Отъезд в Питер рассматривается как один из наиболее удачных жизненных вариантов. Говорю об этом, ей-богу, без тени столичного снобизма. Наоборот, с грустью. Но такова реальность. В железнодорожной кассе Владивостока мы разговорились с молоденькой кассиршей, которая только что была в отпуске в Петербурге, – о Петербурге.

– Это незаживающая рана, – сказала она.

– Да, у нас там неплохо.

– У вас не то что неплохо. У вас там просто SUPER!!!

Слово было сказано большими буквами и сопровождалось тремя восклицательными знаками. При таких условиях любой мужчина из Питера, в репродуктивном возрасте и не урод, может обрести здесь внезапное счастье. Это очень опасно.

Кстати – истории о сказочном замужестве. Дальневосточный жанр. Их здесь слышишь от каждого второго.

История номер один. Девушка получила образование, выучила английский, мать устроила её на работу в американскую фирму, в девушку влюбился австралиец, увёз её в Австралию, там женился, у них теперь свой дом – полная чаша; делать ничего не надо, муж в жене души не чает, ноги моет и воду пьёт; всё бы хорошо, но её мучает тоска по родине.

Номер два. Вполне взрослая женщина с двумя детьми и без мужа – нашла себе канадца через службу знакомств. Канадец богач, дом у него полная чаша, детей/жены не было, и ему скучалось. Теперь он счастлив, как телёнок, на свою русскую жену не нарадуется, потому что она по русской привычке печёт пирожки и носит их мужу на работу. Он даже показывает её своим знакомым, как чудо. Забот у неё нет, делать ничего не надо, но её мучает тоска по родине.

Номер три. Эту историю знаю сам. Сестра моего знакомого с Сахалина хотела по брачному объявлению выйти за шведа. Списалась с одним, съездила за его счёт в Швецию. Они пожили вместе, но ей не понравилось. Скучно. Муж обеспеченный, дом – полная чаша, делать ничего не надо, но муж, придя с работы, лежит, как бревно, на диване и смотрит телевизор. И опять же, тоска по родине. Чем всё это кончилось, уже не помню, но кажется, она развелась с этим и вышла замуж за другого шведа.

Общие мотивы: 1) Райская жизнь там; дом – полная чаша; ничего делать не надо. 2) Иностранный муж на свою русскую жену не нарадуется, ноги моет и воду пьёт. 3) Жену, тем не менее, мучает тоска по родине. Которая (тоска), однако, до решительных действий не доводит.

Самая сказочная – история номер четыре – абсолютно достоверная, ибо рассказана моряком, капитаном Кондрашиным, человеком, не способным на ложь или сообщение непроверенных сведений.

Итак, девушка ходила на теплоходе в загранку буфетчицей. В одном заграничном порту капитан вёл переговоры с грузоотправителем. Представителей фирмы пригласили на судно. Буфетчица им подавала угощение. По окончании переговоров глава фирмы, богач-новозеландец почтенного возраста, обратился к капитану: «Могу ли я поговорить с этой девушкой?» И тут же предложил ей руку и сердце, дав сроку думать до утра, ибо утром корабль уходит. И, чтоб всё было по-честному, отправился на берег, заплатил кучу денег и договорился, что их брак будет зарегистрирован утром же. Она ночь подумала; естественно, согласилась. Поутру брак был зарегистрирован, корабль ушёл, а буфетчица стала женой новозеландского миллионера. Недавно приезжала в гости к матери, рассказывала. Муж её обожает, ноги моет и воду пьёт, дел и забот у неё никаких, но мучает тоска по родине…

Дети в Уссурийской тайге

Нашлись Вериги. Мужичок, родом из здешней деревни, и его жена, простые и умные чистюли, повезли меня на машине в тайгу. Там, километрах в сотне от Арсеньева, пребывает младший Вериго, Серёжа. И с ним дети, сорок человек юннатов, его учеников. Вериги волнуются: можно ли проехать? Тайфун ведь. Вряд ли.

Уссурийская тайга совершенно не похожа на тайгу сибирскую или забайкальскую; скорее – на широколиственный лес юго-восточной Европы. Или на что-то японо-корейское. Или на джунгли. Тут всё особенное, и растительность, и живность. Водятся (пока ещё) уссурийские тигры, дальневосточные леопарды, красные волки, соболи. Растёт пихта, лиственница даурская, диоскорея, маньчжурский орех, ильм, несколько видов клёнов и дубов, совершенно непохожих на наши, европейские. Множество всяких бодрящих растений: элеутерококк, лимонник, аралия, чубушник. Попадается женьшень. Всё это выстроено в несколько этажей-ярусов. Далеко вверху, на высоте тридцати – тридцати шести метров – «крыша»: кедр корейский, лиственница, пихта. Пониже – берёза, липа. Ещё ниже тянут ветки клёны, орех, черешня. Под ними – сирень амурская, низкорослые ильмы. Ну, и подлесок: лещина, жасмин, бересклет. По веткам больших деревьев вьются дикая актинидия, именуемая «таёжным виноградом», и лимонник. В общем, растительное буйство. Как в амазонских лесах.

За пять дней дождя всё абсолютно залило водой. До лагеря действительно уже не доехать. Пришлось топать по шпалам, благо тут проходит железнодорожная ветка. Пришли к палаткам абсолютно мокрые.

Лагерь весь в воде, мороси и вязкой грязи, ходить по которой разумнее всего босиком или в пляжных тапочках. Любая одежда и обувь становятся мокрыми за пять минут.

Летают – несмотря ни на что – бабочки. Большие, синие, переливчатые. Какие звери самые диковинные в уссурийской тайге? Думаете, тигры? А я бы сказал – бабочки. Приморье – страна сказочных бабочек – крупных, переливчатых, причудливых. Лазоревое четырёхкрылое солнышко опустилось на песчаную прогалинку.

С Сергеем Вериго наблюдали, как вылупляется цикада из куколки. Дети сбежались тоже посмотреть – кроме тех, кто в это время собирал улиток. Кругом изобилие крупных улиток, дети их собирают, жарят и едят. Не от голода, а от скуки: на шестые сутки непрерывного дождя делать становится абсолютно нечего. Прекрасные дети, умные, ясноглазые, красивые. И сам Сергей прекрасен – их вдохновенный руководитель. Увёл детей в дебри, как Гаммельнский крысолов.

Лагерь отрезан дождями от Большой земли, реки уже начинают выходить из берегов, а дороги превращаются в реки. Парадокс: на шестидневном дожде, когда воздух весь пропитан водою, – в лагере нет воды. Ручеёк вырос в мутный поток, затопивший дорогу и часть поляны, вода в нём – жёлтая взвесь. Собираем дождевую влагу, но так как уже не льёт, а моросит, то это непросто. Пить нечего. И умыться нечем.

Родители, небось, нервничают. А детям у Вериги хорошо, и они совершенно не хотят домой, в сухость и тепло.

Я, кажется, заболеваю – следствие шести дней под сплошным и непрерывным дождём. Что болит – непонятно, но ломит мышцы и лихорадит.

…Я ушёл от младшего Вериго, из леса, где вымок до костей, – и тут дождь закончился, появилось небо и отроги Сихотэ-Алиня.

Еду во Владивосток на поезде Новочугуевка – Владивосток со станции Лимонник. Плацкарт. Сухо. Порадовали чудесным закатом: тёмные отроги Сихотэ-Алиня в синей дымке и ярко-оранжевые облака слева над ними.

Счастье

Счастье – это когда можно снять сапоги, намокшие и набившие ногу.

Счастье – это когда можно почистить зубы.

И счастье – это увидеть яркий закат над горами. И ехать куда-то, и идти, умаяться, промокнуть, и прийти туда, где есть сухое чистое бельё.

Русская идея

В просвете главной владивостокской улицы (бывшей Ленина, теперь – Светланской) – замаячил океан. Абсолютно зелёное море. Спускаюсь вниз, к нему. Наконец-то набережная и пляж: на тихоокеанском побережье.

Народу много. В городе нет очистных сооружений, всё сливается в море. Но куда ж денешься в жару? Купаются.

Вдоль пляжа ходят китайцы. Или чёрт их знает кто. Монголоиды в очках и шортах. Кругом – раздолбанная набережная, выкрошившийся бетон, лужи, убогие аттракционы, фотограф с «Поляроидом» и обезьянкой. Очень много очень красивых русских девушек. Китайцы ходят группами, вежливо, как хозяева. Наверху, на горе, торчат русские пушки. Музей: «Крепость Владивосток». Его посещают одни китайцы. Рядом рыбный рынок с очень дорогой никому не нужной рыбой. В дельфинарии показывают скучные, выученные танцы морских котиков.

Русским миром овладела одна идея. Её думают все. Все этого хотят. Эта идея – отступление. Отступать везде, всегда и всюду. На всех фронтах. Развёрнутое такое бегство. Сдавать земли. Не рожать детей. Отдавать жён и дочерей за границу. Литва – не наша. Молдавия – не наша. Чечня – не наша. Курилы, Сахалин – не наше. Что – наше? Что? Что?[29]

Иногда кажется, что из Владивостока все уехали. Кто ещё не уехал – мечтает уехать и мечту осуществит. Уезжают – куда? В Симбирск, в Кёнигсберг, в Оттаву, в Москву… Всё равно куда. Там – будут так же жаловаться на жизнь, как здесь. Жаловаться на жизнь для русского человека – главное. Постепенно в жалобах перейдут на другой язык. Американский. Шведский. Китайский. Весь мир станет русским, но никто, кроме Бога, не будет знать об этом. Русское имя забудут. По всему миру рассеются умеренно умные, умеренно красивые полурусские, четвертьрусские гибриды. А тех русских, когда-то освоивших землю от Москвы до Берингова пролива, самых умных, самых красивых в мире (здесь, во Владивостоке, это ясно видно) – не будет нигде.

Жарко.

Ночью была гроза – страшная. Молния била в сопку прямо над моей головой. Дождь даже не лил. Грохот разрывал небо и землю, как глупый дырявый мешок. В комнату залетел комар и своим писком не дал мне спать.

Маленькое послесловие к части первой

Любопытные вещи узнал я во Владивостокском краеведческом музее имени Арсеньева. Оказывается, основатель русского Приморья и строитель Владивостока адмирал Невельской родился в деревне Дракино Нерехтского уезда Костромской губернии. Года два назад проезжал я через эту деревню и запомнил: название запоминающееся. А дед питерского писателя Вадима Шефнера, книги коего согревали меня в студенческие годы, был во Владивостоке генералом. А лейтенант Пётр Петрович Шмидт тут проходил службу – возможно, под началом Шефнера. А гласный Владивостокской городской думы Н. П. Матвеев – дед известного эмигрантского поэта Ивана Елагина, а также и дед известной советской поэтессы Новеллы Матвеевой. Таким образом, Новелла Матвеева («А где-то есть страна Дельфиния») и Иван Елагин («Здесь дом стоял и тополь рос. Ни дома // Ни тополя…») – двоюродные брат и сестра – через Владивосток. И, наконец, известный актёр Юл Бриннер – потомок богатого владивостокского купца Юлия Бриннера.

Как скрестились над зеленью владивостокских бухт эти жизненные линии! Кострома, Кронштадт, Севастополь, Москва, Лос-Анджелес… И мой дальний родственник, энтомолог и авантюрист Николай Флегонтович Иконников – ловил здесь бабочек накануне революции. Умер он потом во Франции. Остатки его энтомологической коллекции доживают век у меня дома, в Петербурге, в десяти тысячах вёрст от Приморья.

В ботаническом саду Владивостока цветут разнообразные лилии. Они прекрасны и мокры, ибо опять дождь. Я хожу между гряд, весь мокрый, занавесив голову капюшоном, и – дышу. Далеко отсюда, в порту, грузится контейнеровоз «Капитан Кремс» – осколок некогда великого советского торгового флота. Завтра я на нём ухожу отсюда – на Сахалин. Если, конечно, всё сложится благоприятно: не налетит тайфун, не отрубится электричество, не случится забастовка в порту, не разыграется очередная война между губернатором, мэром, начальником «Дальэнерго» и прочей нечистью…

Ближайшая к ботаническому саду железнодорожная станция называется красиво: «Океанская».

Без адреса

Я, (Имя), видел Вас во сне. Точнее,

не видел. Тихо стукалась вода

в иллюминатор. Свет стоял. Видна

дорожка блёклая. Её теченье —

как светленькая юбка возле ног

красавицы – такой, как Вы… Простите

за пошлый комплимент. Перелистните.

А утром уходил Владивосток

в туманное и влажное пространство,

где нет ни Вас, ни берега, ни скал…

В небытие, должно быть. Я искал

страничку с Вашим адресом. Напрасно.

Поэтому я к Вам пишу – туда,

куда не ходят письма, и откуда

не ждут ответа. Моросит. Простуда

мне обеспечена. Кругом вода.

Сон вспомнился – в котором я не видел

Вас – но о Вас там было. Там

Вы – чувствовались. Кажется, я к Вам

стремился на свидание… Не выйти

из кожи слов. Вот море – мир иной,

в котором всё есть то, что есть. Не надо

вымучивать слова. Дыханье взгляда,

банальное, как чайки за кормой.

Сейчас идём проливом Лаперуза.

Тем самым. Тихо. Сумерки. Вдали

я вижу край японския земли,

и маячок, как зёрнышко арбуза,

чернеет на чуть видимом мыске.

В нём луч – фонарь эпохи Карафуто.

Как странно, что – о Вас. Ведь наяву-то

о Вас не вспоминалось. На песке.

Чем дальше мы, тем души наши ближе.

Закон исхода. Дальше, чем теперь —

нам никогда не быть. Крылечко, дверь,

ступеньки… Там встречают… Кто? Не Вы же!

Не Вы. Вам не понять. Поднять рукав,

закрыться от луча, в ворсинки тычась…

За десять тысяч вёрст! За бездну тысяч

мгновений! – Вдруг вот эта близость. Встав

сегодня с левой, я хлебнул из фляги.

В ней было – что всегда. Ещё на раз

осталось. Я не помню Ваших глаз.

Наверно, серые. Конец бумаге.

Я Вас… Я к Вам… Простите. Лабуда.

Да Вы и не прочтёте. Лбом об правду.

Сойду на берег – в никуда отправлю.

И сам отправлюсь. Дальше. В никуда.

Куда ж нам плыть? Шар всюду одинаков.

Я видел Вас… Или не Вас… Строка

упёрлась в краешек листка. Пока.

Двадцатое июля. Рейд. Корса́ков.

Сахалин

«Попажа»

Контейнеровоз «Капитан Кремс». Он идёт Японским морем, и я «иду» на нём. Надо же!

Помните, рассказывая о странствиях по Озёрному краю, я упоминал эти замечательные термины: «попадать», «попажа». Это очень точно. В России всюду приходится не ходить или ездить, а «попадать». Может, попадёшь, а может, не попадёшь. Ничего заранее не известно.

Вопрос: как попадать из Владивостока на Сахалин? Ответ: никак. Из Европы глядя, кажется, что от Приморья до Сахалина – шаг шагнуть. Уж если во Владивосток из Питера добрался, так уж из Владивостока на Сахалин в два счёта перепрыгнешь. На самом деле расстояние между Владивостокским Золотым Рогом и рейдом сахалинского порта Корсаков – примерно тысяча километров. И преодоление их – смесь везения и искусства. Типичная «попажа». Причём попажа явно «худа».

Нет, конечно, если денег много… Самолёт летает из Владивостока в Южно-Сахалинск. Час полёта. Стоит столько же, сколько от Москвы до Иркутска. В общем-то, деньги. Есть другой путь, сравнительно дешёвый: поездом Владивосток – Сов. Гавань до станции Ванино; там – паромом через Татарский пролив до Холмска; ну, оттуда всё равно в Южно-Сахалинск, ибо все дороги на Сахалине начинаются от Южного. Но труден этот путь, тернист и непредсказуем. Поезд дребезжащий, вагоны старые, грязные; тащится он кругалём, медленно-медленно, особенно после Хабаровска, по связующей ветке на БАМ. Горы, дичайшая тайга, жилья нет; дизельный локомотив, отчаянно чадя, ползёт вверх и вниз по сопкам и распадкам. Население поезда скучает, пьёт водку… Ну, в общем, трудное путешествие, почти двое суток. Прибыли в Ванино – здесь роковой вопрос: пойдёт ли паром? В советское время ходил четыре раза в сутки; теперь – один раз, а бывает, что и вовсе не идёт: топлива нет или погода плохая… Ни узнать об этом заранее, ни купить заранее (во Владивостоке) билеты – невозможно. Итак: попал на паром – повезло; не повезло – сиди в Ванино и жди… С гостиницами там понятно как.

Но и когда «повезло», когда «попал» – это ещё не значит, что повезло совсем. Прибыли в Холмск – а надо ещё добраться до Южного. Восемьдесят километров всего, но… Раньше тут ходили электрички; теперь участок железной дороги Холмск – Южно-Сахалинск закрыли из-за аварийности; ехать на поезде, конечно, можно, но кружным путём: поезд ползёт целый день. А автобус за полтора часа доезжает, но, естественно, мест нет.

Лучше на Сахалин морем. Красиво, романтично… Это, правда, тоже та ещё эпопея. Нужно проникнуть во Владивостокский порт (а он огромен – километров десять по берегу, и охраняется); там найти транспорт на Холмск или Корсаков (причём заранее бывает неизвестно, куда этот транспорт пойдёт); потом договориться со старпомом… А он скажет:

– А, я не знаю: будут места, не будут… Ты приходи после погрузки.

– А когда погрузка?

– А хер её знает. Думаем в два начать, а как получится… Хер знает…

Приходится положиться на этого самого herr’а. Пассажирского морского сообщения между страной и Сахалином нет; информации о том, какой транспорт и когда пойдёт на Сахалин – тоже нет.

Вот «така попажа».

Обустроился

Всё-таки повезло. Договорился со старпомом, и место нашлось, и с погрузкой только на восемь часов задержались. Заплатил тысячу рублей – по сравнению с самолётом недорого: тут ведь ещё и кормят. Вечером притащил свой рюкзак, забрался в каюту. Каюту уступил матрос, молодой парень. Стенки оклеены голыми девочками. Некоторые картинки уж прямо совсем… При моём появлении в щёлочку убежал пугливый таракан. Грязновато и душновато, но – слава Богу.

Попутчик. Некто Алексей из Москвы. Студент. Когда я поднялся к старпому договариваться о проезде, заметил: у дверей на полу сидит тощий юнец замученного вида, а рядом большой рюкзак прислонён и ледоруб. От юнца и от рюкзака пахло долгой дорогой. Познакомились. Путешественник (не перевелись ещё!). Голодный, а глаза светятся. В каникулы решил двинуть из Москвы на Камчатку. Денег мало. До Владивостока ковылял поездом – восемь суток в плацкартном вагоне. И вот вписался на «Кремса» – «Кремс» после Корсакова отправится в Петропавловск. Мне пилить морем двое суток, а Алексею – неделю.

Самое удивительное, что выжига-старпом взял Алексея в рейс почти за просто так: за пятьсот рублей с кормёжкой. Посмотрел на рюкзак – и взял. Даже в наши дни уважают странников. Пальцем у виска крутят, но уважают.

И я уважаю: надо же, восемь суток в плацкартном! Ни встать, ни сесть, ни помыться… В нашей каюте, уже вечером, Алексей снял ботинки… Ух… Да, восемь суток… Надо срочно выпить.

Достал я бутыль коньяку, купленную во Владивостоке, мы разлили и, глядя на голых девочек, выпили. И легли спать.

На Корсаков

Рано утром только отплыли. Я услышал это, ещё потягиваясь в койке. Было сумрачно; обыкновенный дальневосточный влажный туман чувствовался вокруг; тусклый свет с проблесками от мелкой волны сочился в иллюминатор. Встал, вышел на палубу. Берег был близко, но почти не виден. Несколько высотных зданий смутно протарчивали сквозь волокнистую дымку. Владивосток уходил. Виднелись корабли. Рейд. Там вон – остров Русский темнеет. Потом всё это пропало. Туман ушёл. Кругом море. Пустота.

Иду на Корсаков. Японское море. Пасмурно. Ветер. Волны.

Никто не научился так точно изображать волны, как японские художники. Вода поднимается, верх её вздыбливается, вырастают её пальцы и щупальца, отрываются капли, зависают, летят и падают в пену.

Море бледное, светлое. Естественное дело, чайки. Магия океана – та же, что и магия пустыни. Абсолютная простота. И человек здесь – один на один с истиной: линия горизонта, плоскость поверхности воды или песков, бесконечный объём неба. Поглощает истину и поглощается истиной.

Вышел Алексей с биноклем. В бинокль долго глядел. Куда? В никуда. Но наконец высмотрел: дельфины. Во-он там, спина мелькнула. Вот ещё, ещё и ещё.

Пассажиры бродят по палубе. Человек семь. Из разговоров понял, что вон тот, высокий, мясистый, с начальственным, но добрым лицом, гонит на Сахалин три новеньких джипа-«тойоты». Машины стоят, прикреплённые, сверху, на контейнерах. Джиповладелец путешествует с дочерью, с другом-приятелем и с подчинённым, молодым человеком. Этот последний прислуживает отцу и увивается вокруг дочери, вполне капризной барышни шестнадцати-семнадцати лет. Прямо курортная компания. Ещё двое: «лица кавказской национальности». Везут арбузы на Камчатку. Вчера вся команда до полночи грузила мешки с арбузами, и поэтому сейчас матросы и штурмана – все – едят арбузы. В подсобке на средней палубе – склад коробок с яблоками. Там, в углу, – свалены бананы. А там – упаковки китайской лапши. Оба «лица кавказской национальности» стоят на корме, опершись, возле флага, и смотрят в воду.

День проходит. В каюте допиваем коньяк. Делать нечего. Смотреть в воду. Впрочем, это самое лучшее, самое осмысленное из человеческих дел.

Проходит и второй день. К вечеру, в сумерках, появилась земля справа по борту. Значит, мы входим в пролив Лаперуза, а земля та – Япония. Остров. Скала. Огоньки на скале мерцают. Темнеет совсем. И земля эта, покрытая тучами, отражает догорающий в противоположном углу горизонта закат. На краю скалы чернеет зуб маяка. Японцы посылают нам сигналы. Стемнело. Завтра должны прийти в Корсаков утром.

Утро. Проснулся от того, что – тишина. Машина не работает. Светло. Девочки на стенках уже озарены и согреты утренними лучами. Стоим на рейде. Вот он, Сахалин. Низкий берег тянется направо и налево, в виде огромного полукруга. Посередине – городишко, порт; суда видны, причалы. Корсаков. Залив Анива.

На корме матросы и кое-кто из пассажиров ловят крабов. Опускают в воду верёвку с крючками и приманкой. Краба пока только одного поймали, небольшого, а вот камбалы – уже два ведра. Стоять долго. Солнце слегка просачивается сквозь облачную дымку. Не принимает порт.

Так простояли до вечера. До пяти часов.

Не тот Сахалин!

На лирический лад настраивает долгое стояние на рейде. Стихи, сны про любовь… Так стоять – скука смертная. В пять вечера наконец нас пустили, «Кремс» причалил, и мы сошли вниз, на сахалинский берег.

Толстяк с джипами неожиданно предложил подбросить меня до Южно-Сахалинска (здесь все называют столицу Сахалина просто «Южный»). Выгрузились, прошли портовые формальности, поехали.

Всю дорогу я вертел головой: вот он, Сахалин! Читал про него, слышал – и вот не узнаю. Не такое всё. Обыкновенное всё, и в то же время странное. Трава растёт по обочинам дороги: обыкновенная, по имени лопух, – и странная, ростом метра в три. А деревья по имени дубы – наоборот, маленькие, ниже лопухов, и листья у них совсем не дубовые, а какие-то грушевые… Всё кругом сочно-зелёное, и всё цветёт. Двадцатого-то июля! Шиповник цветёт, саранки, лилии, марь… Ирисы даже. Уж на что это совсем не похоже, так на те описания неприютной земли, мрачной юдоли слёз и скорби, которыми Чехов так щедро уснастил книгу о Сахалине.

Головой верчу, ну, и с толстяком разговариваю. Он-то сам родом отсюда, предприниматель, вот приехал дочке родину показать; в Южном ждут жена и тёща: самолётом прилетели; на своих трёх джипах намерены они вшестером проехать весь Сахалин с юга на север, от Корсакова до Александровска. (Как я понял впоследствии, джипы после такой поездки смело можно будет выбросить. Видно, мужик действительно не бедный.)

Вот и город. Обыкновенные пяти– и девятиэтажки. Японские машинки бегают. Направо – сопки, покрытые сочной тёмной зеленью. Налево – вокзал. Приехали. Попрощались. Вдыхая тяжёлый, полный ядовитого выхлопа воздух, я напялил рюкзак и пошёл искать пристанище.

Куда деваться?

В гостинице обрёл я койку в пустом трёхместном номере без душа, но с умывальником. Гостиница обычно заполняется перед отходом поезда на север, в Ноглики. Он идёт через день рано утром, и все, прибывшие в Южный из окрестных городов или с Большой земли, устремляются ночевать в привокзальные «отели». Ноглики – это уже страна нефти. Там, на севере, – нефтяные княжества: Тымовское, Арги-Паги, Эхаби, Оха. Где-то там же стёртый с лица земли землетрясением Нефтегорск. Дороги туда, если верить карте, есть, а практически – нет. Как-то люди добираются: до Ногликов поездом, дальше – вертолётом или вездеходами.

Переночевал, утром пошёл гулять и понял, что у меня есть проблема: куда податься? В Южном делать нечего; все его достопримечательности обойти можно за полчаса. Куда ехать? Что делать? Вышел на окраину; по размытой дождями глинистой дороге поднялся наверх, на сопку, господствующую над городом и прикрывающую его с востока. Тут и дождик не замедлил покапать. Дождь на Сахалине – всегда. На сей раз он только немножко спрыснул меня и заросшую густым лиственным лесом сопку. Наверху дорога упёрлась в здание санатория с красивым названием «Горный воздух». Вернее, в развалины санатория. Неподалёку от них – живописная полянка, сильно замусоренная бутылками, жестянками и прочей дрянью. Оттуда – прекрасный вид на город и даль. Простор. Желание взлететь.

На краю полянки, над обрывом – оградка; на перильцах сидят три девчонки и мальчишка и отчаянно матерятся. И я стою неподалёку, смотрю вдаль. Курю. Рыжая девчонка лет четырнадцати, самая бойкая, которая только что тяжёлым матом объясняла мальчишке что-то про половой акт, соскакивает с перил, подходит ко мне.

– Здравствуйте. Извините, пожалуйста, можно у вас попросить сигарету? А две? Спасибо вам большое.

И отходит. Изысканно вежлива. Прямо комильфо. Спускаюсь вниз, в город. Что ещё делать? Рынок. Рынок как рынок. Корейцы торгуют. Сахалинские корейцы освоили два рода занятий. Вся торговля на острове корейская, и все строительные рабочие – корейцы. Самое интересное на рынке – корейская еда. Кухня сахалинских корейцев отличается от кухни их материковых соплеменников: она острее и более морская. Гребешки, осьминоги, кальмары и крабы во всевозможных соево-пряных соусах. Фирменное блюдо – маринованные в чём-то сладко-остром стебли огромных сахалинских лопухов. Попробовал. М-м-м…

От рынка неподалёку улица, а на ней – садик в японском стиле и домик в садике, тоже в японском стиле. Музей. И я зашёл в музей. И тут-то открылась маленькая потайная дверца в волшебный сад – Сахалин.

Музеум

Население Сахалина (по данным на 1979 год) – 650 тыс. чел.:

– из них русских – около 500 тыс. чел. (82 %);

– корейцев – 35 тыс. чел. (6–7 %);

– нивхов и других коренных народностей – 2–3 тыс. (0,5 %).

– Городское население – свыше 80 %.

– Территория – 87,1 тыс. кв. км (как Венгрия).

– По данным на 1989 год население достигло 709 тыс.; наибольший прирост – у корейцев.

– Полезные ископаемые – уголь на западе; нефть и газ на севере.

– Неподалёку от Южно-Сахалинска функционирует грязевой вулкан. Есть и долина минеральных вод (Синегорск). От этих вод женщины якобы беременеют.

– Древнейшее население Сахалина – палеолитические охотники на морского зверя. В неолите их сменили носители так называемой охотской культуры. Рыбу добывали гарпунами. Покойников хоронили в кучах морских раковин (то есть в отбросах, в мусоре).

– Позже – айнская культура. Айны – самые волосатые люди на свете; даже женщины у них встречаются бородатые. При русских айны разделились на крещёных и некрещёных. Крещёные смешались с русскими без следа; некрещёные в 1945 году все ушли к японцам. Сейчас на острове айнов нет, но сохранилось много айнских названий.

– Наиболее распространённый из коренных народов – нивхи (гиляки). Знамениты тем, что изготовляли одежду и обувь из рыбьей кожи. И тем, что никогда не мылись (избавляться от грязи и паразитов, по их верованиям, означало оскорблять духов-хранителей). В наши дни их осталось около 2 тыс. Есть нивхская интеллигенция. (Например, доктор исторических наук Чунер Михайлович Таксами – в 1998–2000 годах директор музея Кунсткамера в Петербурге).

– За Сахалин шло длительное соперничество между Россией и Японией. Юг острова отошёл к Японии после Русско-японской войны, в 1905 году; в 1945 году – присоединён к СССР. Всех японцев депортировали в Японию.

Эту информацию я старательно вычитывал, бродя по залам. Моё внимание было вознаграждено.

– Вы, наверное, специалист? Так внимательно всё изучаете! – обратилась ко мне смотрительница.

Ей явно хотелось интеллектуального общения. Мы разговорились, я признался, что из Питера, она, оказывается тоже… Через полчаса я был представлен учёной даме Татьяне Петровне Рооп… Красавица! Я влюбился в неё с первого взгляда… И она открыла мне, что археологи работают на Сахалине… Археологи! Родное дело!

– Где они копают?

– В Охотском, у Тунайчи.

И я отправился в Охотское.

Холодное Охотское море

С запада Сахалин омывается сравнительно тёплыми водами Татарского пролива; с востока – холоднющим Охотским морем. Узкий остров насквозь продувается ветрами. Именно поэтому деревья здесь низкорослые. На морском берегу кроны их, бывает, вырастают в одном – подветренном – направлении; это называется «флаговые формы». Деревья-флаги. Ещё добавим: всё время через остров проносятся циклоны (они же тайфуны); льют, сыплются и моросят дожди. Лето начинается очень поздно: в июле, и тянется до середины октября. Поэтому июль – месяц цветения. В конце июля – начале августа пик дождей; сентябрь относительно сух, солнечен и прозрачен. Такой вот климат.

Я поехал в Охотское. Это такое место и крохотный посёлок на берегу Охотского моря километрах в сорока от Южного. Рядом – озеро и мыс Тунайча. Туда проложена неплохая асфальтовая трасса (асфальт на Сахалине – редкость, экзотика… впрочем, о дорогах – после). Но по этой трассе не ходит никакой общественный транспорт. Как ехать? Никак. Вот так: доехал на автобусе до поворота на Охотское. Дальше пошёл пешком. Всего двадцать пять километров – пустяки! Дождик только.

Люди удивительно всюду разные. Вот едут по трассе на джипах, дождь, человек с рюкзаком голосует. Мимо! Один мимо, два мимо, двадцать… А двадцать первый притормозил, подъехал, погрузить рюкзак помог, до самого места довёз, хоть это и не по дороге… И денег не взял. Я ему:

– Спасибо, выручили, дай вам Бог удачи!

А он:

– Да ну что вы, как же иначе-то? Мне же ничего не стоит…

И ещё вышел и помог рюкзак надеть.

Всюду люди разные. Но как общее правило: чем дальше от Москвы, тем больше альтруизма и взаимопомощи.

И вот оно, Охотское море. Белое, холодное. Длинная, бесконечно длинная, плавно изгибающаяся песчаная отмель тянется в ту сторону, и в ту. Там – белизна моря, сливающаяся с белизной дождливого неба. Тут – сочная зелень высоченных трав, поляны алых лилий, оранжевых и жёлтых саранок, розовые пятна шиповника, а подальше – синеватая щётка густорастущих и почти карликовых пихт. Запах моря, пихтовой смолы и розового масла.

Между этим ботаническим разнообразием – какие-то дома. Или нет, развалины? Или нет, дома? Развалины, но кто-то в них, положительно, живёт. Бельё сушится, собаки бегают… Небритая личность показалась из-за угла.

– Здравствуйте, не скажете, где здесь археологи стоят?

– А, да вон там… – (машет рукой) – где ракетная часть была, увидишь, ямы там с бетоном…

Под землёй, на земле и в космосе

Действительно, ямы с бетоном. Как я понимаю, позиции для каких-то небольших ракет. Заросли травой, развалились. Перед руинами бывшего гаража – лужайка, а на лужайке – знакомая картина! – палаточки стоят. Вон человек бородатый пошёл. Явно тут археологи.

Экспедиция Южно-Сахалинского музея копает поселение охотской культуры. Экспедиция – начальник Ольга Алексеевна, трое взрослых мужиков – Игорь, Женя, Артур… И… и остальные – школьники. Дети. Человек двадцать. В общем, я с ними быстро познакомился. Всё-таки удивительно: вошёл в палатку, представился, меня к столу позвали, дали ложку, миску – и я сразу почувствовал себя среди своих, так же точно, как если бы три года проработал в этой экспедиции.

Между прочим, идея ездить с детьми в археологические экспедиции – светлая и плодотворная идея. Это очень правильно. В полевой археологической жизни заключено мощнейшее воспитующее начало. И именно правильное начало. Там всё искренно. Там есть и взаимовыручка, и ответственность всех за всех, и природная среда, порождающая опасность, и тяжёлый осмысленный труд. И каждый виден, каждый таков, каков он есть. Не спрячешься.

Вот поэтому так легко почувствовал я себя за этим столом. Лица кругом все открытые. Живые. Прекрасные.

Да, но надо же и выпить! Вечером отвёл Артура в сторону:

– Ну, а как насчёт… это? У меня с собой было…

Оживился.

– Отлично. Только – когда дети улягутся. И, того… Всё-таки ты спроси у Ольги Лексевны. Начальник, неудобно. Она, кстати, не пьёт.

Артур работает в лагере поваром. Искатель приключений. Вообще – моряк. С археологами копал на Курилах. В украинской тюрьме отбыл срок за то, что нелегально ходил с караванами оружия в Сербию. Вернулся, и снова с археологами. В общем, вечером, когда все угомонились, мы с Артуром и Женей сели выпивать. Выпили и пошли в ларёк. Да, это интересно: в Охотском нет ничего, кроме развалин, но есть ларёк. Даже два, один против другого. Взяли там водки, которая при распробовании оказалась чистой бодягой. Не знаю, что сталось бы с нами, ибо мы, вернувшись, сели и стали эту дрянь выпивать… Но тут на краю лагеря послышались голоса, шаги, и две фигуры нарисовались под сенью палатки.

– Добрый вечер. А мы слышим – тут у вас жизнь происходит.

– Петрович! Гена! Давай! Садись! – обрадовался Артур.

Вошли и сели. Своеобразная пара: папа с сыном. Оба – по виду – синие алкаши. Папа без зубов, весь худой, сморщенный, глаза водянистые. Сын малость одутловатый, одет в фуфайку, рваные сандалии на босу ногу… Налили, выпили, разговор пошёл… И тут я понял простую вещь: папа с сыном составляют весь штат станции спутниковой связи, или как там это называется. Стоит такая антенна, радар; рядом – хижина. В хижине – приборы. Приборы непосредственно получают картинки со спутников, и по этим картинкам много чего делается ясно. Например, прогноз погоды на площади от Читы до Петропавловска составляется на основе тех данных, которые ловят, обрабатывают и передают папа с сыном.

Как это всё происходит в России – загадка. Руины; посреди руин – избушка; в избушке два алкоголика квасят. И разговор ведут – о Гегеле и Кьеркегоре. На печке портянки сушатся, а за печкой – компьютеры. В перерывах между стаканами подходит то один алкаш, то другой нетвёрдою походкой к компьютерам, снимает и научно обрабатывает сложнейшую информацию, передаёт её куда следует. И снова идёт квасить.

И всё функционирует. И спутники летают. Всё перестаёт функционировать только тогда, когда в эту систему вмешивается начальство в галстуке. Или иностранцы.

«Скала, о которую в пыль разбиваются волны»

Три дня прожил я у археологов, и на раскопе побывал, и в баньке попарился, – а на четвёртое утро поехали мы с Игорем Самариным по сахалинским дорогам. Игорь – сотрудник музея, работает и с археологами, и ездит по острову, что-то изучает, что-то фотографирует для научных целей – я не особенно разобрался, что. Но он предложил мне ехать, и я мгновенно согласился, ибо это был подарок судьбы. Иного способа поездить по Сахалину, побывать в диких его углах для меня просто не существовало.

И вот выехали мы из Охотского, промчались сквозь Южный, свернули на Холмск. Это всё – асфальт; дорога кружит у подножия горного хребта, взбегает вверх, переваливает через невысокие горы. Горы тут вообще невысокие, лишь в немногих местах, преимущественно в центральной части острова, возносятся выше тысячи метров. Перевал, за которым открывается спуск к Холмску и берегу Татарского пролива, расположен на высоте метров пятьсот. Спустились, проехали пыльный, облупленный Холмск. Отсюда трасса (грунтовка) идёт берегом Татарского пролива. Теоретически – до посёлка Бошняково (километров двести). На самом деле – докуда доедешь. Часть оной трассы закрыта из-за аварийности и, вследствие закрытости, разрушается. Часть уже разрушилась. В пролив всюду скатываются речки и ручьи, образуя каньоны. Через них при японцах были наведены мосты (некоторые, впрочем, созидались ещё во времена каторги; строил их известный аристократ-убийца, инженер и каторжник Ландсберг; пользуясь случаем, отмечу, что его постройки – единственное, что сегодня напоминает о каторжном Сахалине). Сейчас мосты разваливаются, и проехать на машине можно дотуда, докуда дотягиваются их не разрушившиеся опоры.

Но и это ещё не всё. Сахалин, особенно его западный, более тёплый и влажный, берег – страна селей. Несколько таких грязевых потоков свалились с прибрежных гор на берег и трассу как раз перед нашей поездкой, чуть ли не накануне. Проехали мы Холмск, проскочили полуразрушенный посёлок с завлекательным названием Яблочный – и вот: дорога залита грязью, завалена землёй, частично смыта вниз; дорожная техника вовсю работает, расчищает завал. Прибрежные посёлки связаны со всем миром одною береговой трассой; съехал сель – и попасть из Холмска в Чехов (пятьдесят километров по прямой) можно только через Южный – Долинск – Асентьевку – Ильинский (около двухсот пятидесяти километров). Мы, правда, проскочили: машина у Игоря – зверь. Старенький «субару», четыре вэ-дэ, дребезжит, кажется, вот-вот развалится – а проходимость потрясающая.

На этом боевом коне выскочили мы с трассы на прибрежный песок. Тут – широкая отмель, частично поросшая травой и кустарником. В прежние времена служила она военным аэродромом, ещё остатки взлётных полос сохранились. Вот и море. Бурлил Татарский пролив, бурлил, швырял тёмно-жёлтую воду высокими волнами в берег. По краю бурной пены промчались мы к маяку, мрачным героем торчащему на возвышенности у мыса. Там живёт хмурый, под стать океану, бородатый мужик, приятель Игоря… Впрочем, у Игоря всюду на Сахалине приятели. Такое впечатление, что он на дружеской ноге со всеми семьюстами тысячами сахалинцев.

У сумрачного хранителя маячного огня мы перекусили, поговорили за жизнь, побранили правительство и губернатора – и дальше рванули. Снова по трассе. Посёлок Чехов: закопчённый, грязный, дома с выбитыми стёклами, развалины рыбкомбината… И снова берег, злые волны шумят слева внизу, под обрывом… Посёлок Томари. Остатки японского храма в распадке над домами. Не то чтобы развалины, а так: сакральные ворота в виде огромной буквы П из трёх каменных глыб; за ними в траве угадываются очертания фундамента алтаря. Вот и всё, что осталось от синтоистской святыни.

За Томарями спустились с обрыва, вышли на берег, на узкую отмель. Несколько змей убежали от наших шагов с чёрного песка в траву. Жёлтые волны всё могущественнее стучали в берег.

– Вон, смотри, сивуч! – крикнул Игорь и дал мне бинокль.

В трёхстах метрах от берега из чёрной воды торчали чёрные рваные камни. На самом высоком камне лежал, задрав голову кверху (как будто пел песню или разглядывал звёзды) крупный зверь, тоже чёрный, гладкий, вдохновенный. Поблизости от скал из воды выскакивали и прятались обратно ещё несколько чёрных усатых голов. Сивучи. Мы прошли по берегу. Невдалеке, у кромки прибоя, валялось мёртвое торпедообразное тело. Ещё один.

– Вот это место по-айнски назвается: «Та скала, о которую в пыль разбиваются волны», – пояснил Игорь. – Так примерно можно перевести.

Синие цапли

И – дальше, той же дорогой. Переночевали под шум моря в палатке невдалеке от посёлка Ильинский. Эти посёлки – мрачное зрелище. Брошенные дома, мёртвые окна, обвалившиеся трубы, развалины заводов. По берегам – железные остовы разбитых и брошенных сейнеров. Хмурое, полупьяное население. Делать здесь нечего, уехать отсюда некуда. Рыбзаводы стоят, рыбфлот разворован, зверофермы брошены. Как-то живут – доживают.

От Ильинского дальше дорога становится лучше. Тут ездят грузовики с углём из Углегорска в Южный. Ещё километров тридцать – и у Красногорска большая дорога сворачивает от берега в сторону. Прибрежная трасса тянется, становясь почти непроезжей, ещё километров двадцать – и всё: дальше мосты снесло минувшей весной. Вот тут начинается заказник, раскидавшийся по берегам обширного озера, именуемого Айнским. За озером виднеются тёмные вершины гор: Ичара и гора Краснова. 1022 и 1093 м соответственно. Для Сахалина – прилично. Появляются они из туч изредка, и снова в них прячутся. По совершенно невероятным ухабам и лужам, когда-то считавшимся трассой, проезжаем на боевом «субарике» сквозь пихтово-тисовый лес, выруливаем на берег. Река впадает в море широким потоком; море совсем уже разбуянилось; небо почти черно. Ветер свистит. И мы идём купаться. Если можно это так назвать. Вбегаем в огромную волну, она кроет с головой, и тут же выбрасывает на отмель. Холодная! Бодрит!

Идём обратно к машине. За поросшим травой песчаным гребнем, где уже не чувствуется морской ветер и где выдаёт свой писк первый комар, вдруг видим: медвежье дерьмо. Свежее. Только что здесь был.

Ночевать остались в доме егеря, на самом берегу широкого Айнского озера. С хозяином, конечно, Игорь на дружеской ноге. Ближе к ночи идём на озеро – смотреть синих цапель. Игорь и хозяин обсуждают жизнь и заработки. Заработки здесь – в основном за счёт американцев. Любят они ездить на Айнское: охотиться да природу на камеру снимать. Австралийцы тоже бывают. Новозеландцы попадаются.

Совсем вечер. Перед заходом солнца вдруг очистилась северо-западная сторона неба; в сине-оранжевых полосах заката явилась косматая вершина горы Ичара; запереливалась сказочными цветами поверхность озера. И вот – птица взлетела с воды, огромная, переливчато-синяя, и устремилась наискосок вверх, вытянув шею, панически крича. И тут же – пол-озера поднялось на воздух. Десятки синих переливчатых длинношеих птиц рванули куда-то, прокричали своё – и скрылись за деревьями.

Стемнело. Мы пошли спать.

Ухабистые дороги и богатые иноземцы

Сахалин – остров контрастов (как, впрочем, и весь Дальний Восток, да и вся Россия). Начиная с дорог. Прекрасная, гладкая, как отполированная, трасса Корсаков – Южный – Долинск – и убойные ухабы остальных сахалинских дорог. Мы доехали с Игорем до Углегорска. Шёл обычный дальневосточный дождь: то ливень, то морось. Возле Углегорска начался асфальт, но лучше бы он не начинался. По его трещинам и разломам догребли до угольного разреза. Нам надо было прощаться. Игоря звали неведомые дороги, а моё пребывание на острове заканчивалось. У разреза остановились, дабы договориться с каким-нибудь водилой: посчастливится – до Южного, а то – хоть до Ильинского. Автобус, как нам сказали на автостанции, скорее всего, из-за селей не пойдёт. Один водила взял меня до Ильинского. Обнялись с Игорем.

– Ну, – сказал Игорь, – ты побывал в таких местах Сахалина, в которых редкий сахалинец бывал. Счастливого пути.

– И тебе счастливо добраться. Хорошей дороги и целеньких мостов.

По страшным ухабам, на которых, кажется, вытряхивает из тебя печёнки, а КАМАЗ должен непременно развалиться, добрался я до Ильинского. Там застопил другой КАМАЗ – до Южного. Грунтовка от берега Татарского пролива идёт здесь через перевал и спускается к берегу Охотского моря. Самое узкое место острова. На охотском берегу у дороги сидят – кто бы вы думали? – цыганки. Торгуют косметикой, кожаными куртками, платьями – и крабами. Огромные крабы, по полметра (с клешнями) в диаметре, красные, пахнут морем. Шофёр мой купил пару крабов, положил рядом с собой, отломил клешню – и давай грызть. Одной рукой рулит, другой – с крабом расправляется. Так и доехали до Южного.

И вот опять дождь, я ночую всё в той же привокзальной гостинице. Но – не один. Сосед мой по номеру прибыл с материка, а утром едет поездом в Ноглики. Везёт три ящика и огромную сумку фруктов, и поэтому путешествует сушей и морем, а не по воздуху. Молодой парень, работает на буровой, нефть добывает.

– Зарабатываем мы, – говорит, – прилично. Чего ж, грех жаловаться. Долларов пятьсот-семьсот в месяц получается. Не то что тут, в Холмске каком-нибудь или в Томарях, где за тысячу рублей в месяц люди удавиться готовы, и то работы нет. Но ведь ты пойми, что обидно. Ведь я вот специалист, вкалываю, а тут же рядом американец работает, ту же работу делает, а получает в десять раз больше. Ведь ты что думаешь, какие у них ставки? Да он меньше чем за пять тысяч баксов и разговаривать не станет. Ты ешь персики, ешь, а то мне всё равно не довезти… И ведь они что делают? Они всё тут скупили, вся нефтедобыча тут принадлежит американцам. Нашим, которые начальники, которые к скважине близко не подходят, всё здесь, в Южном тусуются, – им они платят по две, по три штуки баксов. Купили, значит. А с нами, с русскими работягами, разговаривает такой, как с рабами. Понимаешь, что обидно: они нас на нашей же земле за людей не считают. Презирают. Вот что обидно.

Маленькое послесловие к части второй

Из Южного во Владивосток я всё же улетел самолётом. Уж больно заморочно искать другие пути. Во Владивостоке я жил в получасе ходьбы от порта. А тут – надо ехать в Корсаков или Холмск, там сидеть, ждать транспорта. А сколько ждать? День, неделю, месяц? Кто знает? Или на пароме и поезде тащиться? Так опять неизвестно: пойдёт паром или не пойдёт; будут билеты или не будут… В общем, выложил сто баксов – и улетел.

Аэропорт в Южно-Сахалинске плохонький, маленький. Самолёт разбежался, взлетел. Небо разъяснело. И когда мы набирали высоту, увидел я внизу ниточку берега Татарского пролива, речки, сбегающие к нему, и светлый песчаный мыс, на кончике которого торчит крохотный маячок, а в домике у маячка живёт хмурый бородатый мужик, приятель Игоря Самарина.

В краю, где спорят с соснами ветра,

живут немногословные мужчины…

Вспоминая руины прибрежных посёлков и пламенные речи вчерашнего гостиничного соседа, вспомнил я также фразу из Чехова («Остров Сахалин», XXII): «Гонит ссыльных из Сахалина также стремление к свободе, присущее человеку и составляющее, при нормальных условиях, одно из его благороднейших свойств». Русское население Сахалина активно уезжает с острова. Конечно, все не уедут. Но всё же беспокойно как-то…

Постскриптум. Через три дня после моего отъезда из Углегорска там случилось землетрясение. Были разрушения и жертвы.

Транссибирская магистраль

Девять тысяч двести восемьдесят восьмой километр

Известно: Россия – самая большая страна в мире. Но я бы отметил другое: Россия – самая длинная страна в мире. И сквозь эту длинную приарктическую полосу, которую мы именуем Федерацией, Союзом, Империей, тянется тоненькая связующая ниточка: Транссибирская железнодорожная магистраль. Тоже самая длинная в мире.

Во Владивостоке на вокзале стоит столб. На нём цифры: 9288. Это – расстояние до Москвы. Я много раз проезжал часть этого пути: от Москвы до Новосибирска, Красноярска, Иркутска. Теперь, раз уж надобно возвращаться из Владивостока на запад, так сам Бог велел отправиться поездом. Проехать ту, неведомую часть.

Стояло лето 2000 года, август. Билетов в железнодорожных кассах не было по всей стране. Никаких. О том, чтобы достать что-нибудь на поезд до Москвы, не могло быть и речи. По великому Эльвириному знакомству (моя гостеприимная владивостокская хозяйка работала раньше на железной дороге) удалось, как манну небесную, поймать, добыть билет на поезд Владивосток – Новосибирск. И я поехал до Новосибирска. Главное – двинуться в путь; а из Новосиба я уж как-нибудь уеду…

Между прочим, разглядывая билет, я обнаружил одну удивительную вещь. Поезд от Владивостока до Новосибирска идёт четверо с половиной суток. От Москвы до Новосиба – это я хорошо помню – двое с половиной суток. Что же получается? Из Питера, из Москвы кажется: Новосибирск – это где-то там, на востоке, ну, от Владивостока недалеко… А на самом деле он почти вдвое ближе к европейским нашим воротам, чем к дальневосточным. 3333 километра от Москвы до столицы Сибири. И 9288 до берега Японского моря.

В тяжкую приморскую жару, обливаясь потом, приплёлся я с рюкзаком за спиной на владивостокский вокзал. В вагоне было, слава Богу, не душно. Тронулся поезд, подуло ветром в открытые окна. Мы отчалили от того самого верстового столба. Появилось море слева. Японское море. Станцию «Океанская» проехали: тут ботанический сад. Ещё двадцать минут – и море скрылось, отвалившись куда-то в сторону. По обе стороны дороги побежала низкорослая уссурийская тайга, прорезанная дорогами и реками, утыканная городами и посёлками. Артём, Уссурийск, Сибирцево, Спасск, Дальнереченск. Спустился вечер. Я покинул Приморье.

Райские поляны

Владивосток – Бикин – днём; Бикин – Бира – ночь.

Ночью прогремели по мосту через Амур. Колоссально широкая река. Видел я Амур из иллюминатора самолёта: и оттуда если глядеть, он впечатляет своей шириной. Этот мост – самое последнее из дореволюционных сооружений Транссиба. Движение по нему открылось в 1916 году. До этого работал паром.

Амур проехали. Темно, ничего не видно. Огни Хабаровска. Завтра утром появится Приамурье.

Утро. Красоты начинаются между Бирой, Архарой и Белогорском. Горы невысокие, тоннели. Не очень жарко, но солнечно; в открытые окна вагона вливается свежайший, фантастически чудесный запах полей и лугов. Медовый. Упоительный. Дышал бы им, от окна бы не отходил – вечность. Так, наверное, рай пахнет. Огромная кривая железной дороги перед очередным тоннелем; справа – невысокая лесистая гора, которую мы огибаем; распадок, следующая гора. В неё-то вбит тоннель. А слева – бесконечная равнина уходит куда-то, наверно, к самому Амуру, он ведь тут недалеко. Равнина вся покрыта цветущим разнотравьем, перемежающимся купами берёз и редкими берёзовыми перелесками. Вот это разнотравье издаёт райский запах, волнами накатывающий в коридор душного вагона. Цвет всего – золотой, розовый, белый, зелёный. И вдалеке – тёмная каёмка (приамурская тайга?).

Безлюдье. На всём этом пространстве – с утра – нет никого. Ни души. Ни домика. Ни столбика. Ничего человечьего, кроме железнодорожной нитки, сопутствующих ей опор линии электропередач да попадающихся через сколько-то там километров будок обходчиков. От одной станции до другой – пятьдесят, сто километров.

Масштабы транссибовских «приколов» поражают. Проезжаем спуск: дуга так уж дуга: в десяток вёрст. Виды – так уж виды: до края земли. Приходит мысль (глядя и за окно, и на попутчиков): в России всё широко расставлено – города, селения, дома, реки, станции, глаза, ноги, уши, губы…

(Кстати, глядя на попутчиков, ещё одно наблюдение: к востоку от Байкала очень много людей с «фиксами». Чем восточнее, тем больше золотых зубов. «Встречь солнцу»?)

О красоте и пользе

Вот что – очень поучительное – видно на Транссибе. Всё, что построено до революции, – имело, помимо практического, и эстетическое значение. Станционные здания, тоннели, даже водонапорные башни – всё оформлено, всё очерчено, всё со вкусом. Не знаю, что поражает больше: архитектура вокзалов (некоторые, например, Владивосток-Главный или станция Тайга – ничуть не хуже столичных) или же эстетика технических сооружений. Пожалуй, второе. Старые тоннели, например, – даже изнутри они облицованы декоративным камнем. Каждый въезд в тоннель – красив, величествен, как вход в подземное царство. И все – разные. Им можно имена давать. Только что проехали Нору Гиганта; а вот впереди Врата Короля Троллей; а вот – Базальтовый Грот… Тоже и водокачки: одна – в готическом стиле, другая – домик для Гретхен, третья – терем-теремок. И всё – без излишеств, скромно, благородно. Совершенно ясно, что царские инженеры заботились о красоте, а не только о пользе, и при строительстве, и даже при выборе пейзажей. Старались так проложить дорогу, чтобы максимальное разнообразие красивых видов открылось зрению путешественника.

И вот поэтому всё, ими сделанное, получилось крепко, прочно, надёжно. А всё, или 99 %, построенное при советской власти – голо-функционально и совершенно уродливо. И поэтому оно разваливается. Разрушаются железобетонные тумбы и силикатные коробки советских вокзалов, водокачек, пакгаузов. Вот что, оказывается, произошло после семнадцатого года! Перестали делать красиво, разучились. Перестали видеть красоту и наделять красотой. И оказалось, что вроде бы и полезное, и нужное, но не наделённое красотой – неустойчиво, оно стремится развалиться, исчезнуть. Чистая энтропия.

Есть в архитектуре такое понятие: «замковый камень». Это камень в середине свода, на котором, собственно, и держится свод. Вынуть его – свод рухнет. Красота – замковый камень. Собственно, она не нужна. Но только то надёжно и прочно, что красиво.

Разноцветное Забайкалье

Приамурские луга исчезли в дымке вчерашнего дня, и сегодня вокруг – суровые скалистые горы, поросшие редкой и светлой сосново-лиственничной тайгой. Скалы невысокие, каменистые, бурые, обрываются они в ущелье, по дну которого пробегает прозрачнейшая горная река. Мы пересекаем её, катимся над ней то справа, то слева. Вода её сверкает на солнце, вбегает в холодную тень скал и снова на свет выскакивает. Прозрачна и мелка река так, что сверху, с насыпи, из вагонного окна, каждый камушек виден. Всё то, что вокруг – абсолютное, суровое, красивое безлюдье. Настолько оно чисто и художественно, что кажется то ли картиной великого неведомого забайкальского пейзажиста, то ли декорацией эпического фильма (что-нибудь вроде «Угрюм-реки»).

Та река влилась в другую, мощным и уже мутноватым потоком бегущую в противоположном направлении. Да и названия у этих рек подходящие: Чёрный Урюм, Белый Урюм, Куэнга…

После станции Ксеньевской поезд долго идёт вдоль Белого Урюма и по Куэнге скатывается к Шилке. Тайга по сопкам лиственничная, чем ниже – тем больше берёзы. Внизу – луга: розовый иван-чай, белая спирея, багровая кровохлёбка, лиловатый мышиный горошек, жёлтенькая пижма, черноголовка, полынь, бодяк, осот лиловый, завитки кермека. Ромашки, колокольчики, гвоздички. Сныть, лучок, астрочки. Вот какое разнотравье! Это только то, что могу различить из окна идущего поезда. Всё это рождает удивительно душистую гамму запахов. Но вчера (1000–1200 км к востоку) было душистее!

На подъезде к Чернышевску-Забайкальскому ландшафт меняется. Холмистая степь с редколесьем. Лиственница пропала, речек не видно. Степь богатая, цветущая. Из желтоватой зелени злаков вытарчивают фиолетовые шары мордовника; донник машет белыми и жёлтыми метёлками. Полынь, васильки.

Чернышевск проехали – голимая степь. Серо-зелёная трава ровно-ровно покрывает холмы и сопки – до горизонта. Даже кустарник исчез, и попадается только в ложбинках, где пробегают маленькие ручейки. Холмы сглаживаются, выравниваются. Почти равнина. «По диким степям Забайкалья».

Опять меняется всё вокруг. Слева – большая река: Шилка. Справа – снова сопки, сверху уже поросшие таёжной растительностью. Далеко за речной поймой – тоже сопки. Ближе к реке – берёзовые рощицы по склонам холмов и по берегам. На том берегу издали светится церковь, белая, древняя: семнадцатый век. Куб, пятиглавие, рядом колокольня: восьмерик на четверике, перекрыта шатром. Станция Приисковая. А вон и ещё одна церковь, тоже старинная. Шесть тысяч триста пятнадцатый километр. Отсюда близко Нерчинск.

«Шилка и Нерчинск не страшны теперь».

Вагонные бедствия и вагонные радости

Приколы пассажиров (соседи по купе). Одна – спит, и всё спит, и спит, и спит. Другой всё бегает за кипятком: чай пьёт, и пьёт, и пьёт, и пьёт. Куда только в него влезает. А вообще пассажиры приличные: третий день едем – и во всём вагоне ни одного пьяного.

Вагонные бедствия вообще, в порядке их бедственности:

1) Грязный туалет. Это ужасно, особенно на южных дорогах. Главное, потому что не помыться, не освежиться, зубы не почистить. А если рыбу ел или когда жара?

2) Задраенные окна (летом). Замечу мимоходом: в поезде обычно жарко, почти всегда душно и всегда грязно какой-то особенной, липкой поездной грязью. Кондиционер если и есть, ни от чего не спасает.

3) Слишком разговорчивый пассажир (болтливый мужик особенно ужасен).

4) Громкая и однообразная музыка. (Как-то раз ехал я четверо суток под непрерывный текст: «Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй!» И не выключить!)

5) Храпящий пассажир(ка).

6) (Извините за прямоту) вонючий пассажир(ка).

7) Дети и животные. (И те и другие бывают иногда бедствием, иногда радостью; и те и другие попадаются очень разные.)

8) Чрезмерно угощающий пассажир (особенно водкой) тоже может быть бедствием.

9) В плацкартном вагоне специфическое бедствие – пассажир(ка), страшно боящаяся сквозняков, холода, простуды, что её продует, что продует ребёнка… Она заставляет затыкать и задраивать те немногочисленные дыры и щели, через которые в тяжкий воздух плацкартного вагона вливаются свежие струи.

Как видим, большинство бедствий суть те или иные проявления попутчиков. И многие из них (№ 3, 8, отчасти 7) связаны с избыточным и навязчивым общением. Вообще, как это ни странно, в дороге куда больше страдаешь от избытка общения, чем от его недостатка. Поэтому хороший попутчик – это молчаливый попутчик.

Есть ещё категория – «идеальный попутчик». Он:

1) в меру и в нужное время разговорчив;

2) интересен;

3) не воняет, не храпит, немного ест, в меру выпивает;

4) легко принимает чужие правила игры и не навязывает свои;

5) вообще обладает талантом идеального попутчика.

Женщины-попутчицы в среднем лучше, предпочтительнее, чем мужчины. Они не так навязчивы, как иные мужики, и реже страдают недостатками, поименованными в п. 5, 6 и 8 списка бедствий. Женщина чаще всего является хорошим попутчиком (если при ней нет нескольких детей или одного, но общительного).

Но идеальными попутчиками дамы бывают редко. Из второго списка у них часто встречается качество № 4 (если без детей), но почти никогда – качество № 2.

Вагонных радостей немного. В основном они связаны с исчезновением бедствий (открыли окна, вышел храпящий пассажир, заткнулась музыка и т. д.). Кроме того, это:

1) стоянка более десяти минут (можно пойти погулять);

2) вечер, закат, прохлада, спать пора (особенно летом);

3) мелькание километровых столбов, свидетельствующее о неумолимом приближении конца пути.

Труднее всего в поезде сделать следующее: помыть ноги.

Семь тридевятых царств

Проехали горное Забайкалье, проехали и степное, скоро – сердцевина оной страны, город Чита.

Одно из серьёзнейших заблуждений европейского россиянина: он, как правило, думает, что вся Россия, расположенная к востоку от Урала, называется Сибирью. «Какие вы знаете сибирские города?» – «Омск, Томск, Новосибирск, Красноярск, Иркутск… Ну, Чита, Улан-Удэ, Благовещенск… Да, Хабаровск, Норильск, Магадан…» Грубая ошибка! Восточнее Урала в границах России расположено несколько стран, совершенно разных по климату, природе, образу жизни их коренных и пришлых жителей.

Сама Сибирь как таковая – широкий клин земли, от Урала и от казахских степей тянущийся, сужаясь, по закраине мерзлотной тайги до самого Байкала. От Тюмени и Тобольска до Иркутска. Русские крестьяне давно уже стали здесь коренными жителями. Есть и такой особый народ – чалдоны: потомки первых переселенцев с запада (казаков и русских) от смешанных браков с татарками, хакасками, вогулками и тунгусками. Они тоже здесь коренные. А татары, хакасы, вогулы (манси) и тунгусы (эвенки) на своих землях, разбросанных по разным углам Сибири, превратились уже почти что в этнографическую редкость, реликт.

Забайкалье – совсем иной мир, иные люди, иная растительность, иные горы и степи. Центры его – Улан-Удэ (Верхнеудинск) и Чита. Коренное население – кочевники-буряты в степях и русские земледельцы на плодородных пойменных землях. И ещё забайкальские казаки, слившиеся с русскими. Третья страна – Приамурье; четвёртая – Приморье. А есть ещё Камчатка, Сахалин, Курилы; а есть ещё огромный мир вечной мерзлоты, российский Север, полукольцом окружающий Северный полюс, ледяно-бриллиантовая диадема земного шара: от Печоры до Чукотки.

Все они разные; только города всюду одинаковые. Города, промышленные монстры, возведённые в годы великих напряжений и великих катастроф. В советскую эпоху.

Впрочем, надо сказать, что и дореволюционные города Сибири и Забайкалья похожи друг на друга. Вокзал, привокзальная площадь, несколько главных улиц, пересекающихся, как правило, под прямыми углами. Кирпичные и оштукатуренные двух-трёхэтажные дома с элементами предреволюционного модерна; иногда даже очень хорошей архитектуры. Это – центр. Тут же – массивные постройки сталинского и брежневского времени: обком, горком, облсовет, здание МВД, КГБ, театр, что-нибудь ещё. Парк обязательно. Три-четыре церкви восемнадцатого века на боковых улицах. Площадь с памятником Ленину. Вокруг – районы блочных новостроек; между ними зелёные острова, заполненные одноэтажными домиками и огородами, что сокрыты за высокими сплошными заборами. Пятна заводов, промышленных гигантов, которые неустанно дымят своими страшными трубами со времён Великой Отечественной войны. Да, и конечно, посреди города – набережная и река, огромная, больше похожая на море. Обь, или Иртыш, или Енисей, или Ангара, или Амур…

Города, возникшие в советское время, устроены по-иному. Три компонента: бесчисленное множество жилых силикатных или бетонных коробок, несколько холодно-официальных громадин в центре, и – заводы, заводы: трубы, ангары, ограды, мрачные нечеловеческие конструкции, трубы, трубы, трубы. А в сторонке от города – пёстрые домики и мелко нарезанные садово-огородные участки.

В Сибири этого – много, Сибирь – промышленно развитое и густонаселённое царство. В Забайкалье – гораздо меньше, на порядок меньше. В Приамурье – совсем не видно.

Да, и кстати: раньше я не понимал слова песни «По диким степям Забайкалья»:

Отец твой давно уж в могиле,

Сырою землёю зарыт.

А брат твой – а брат во Сибири

Давно кандалами гремит.

Что значит – во Сибири? А бродяга-то сам откуда? А вот теперь понял: бродяга родом из Забайкалья, а брата его сослали на каторгу в Сибирь, на запад. Разные страны, и местные жители это прекрасно понимают. Хабаровчанин на вопрос: «Куда путь держите?» – отвечает:

– До Красноярска еду, в Сибирь, а там ещё на Север, в Игарку. А вы?

– В Питер.

– А, в Ленинград! Я вот всё собираюсь к вам, у меня дочка на Западе живёт, в Вологде, надо навестить. Давно в Европе не был.

«Пред ним расстилался Байкал»

Шилка заворачивает, изгибается. Примерно на 6228-м километре (от Москвы) – дикое зрелище и прекрасное. На фоне заката, что над горами, и в лучах – по высокому берегу шествуют огромные радиомачты, целый взвод, прямо встречь поезду; а впереди могучая мачта-капитан. И отражаются в тёмной, спокойной реке.

Чита – поздно вечером, и от неё до Улан-Удэ проехали ночью. В частности, Селенгу проехали. Ох, реки! Мы не представляем себе мира без огромных рек. Помните мою знакомую студентку Тору из Швеции? Увидела реку Волхов – и изумилась: «Какая огромная река!» Я, снисходительно и гордо: «Что вы, Тора, это маленькая речка. Вот, скажем, Обь в нижнем течении – двадцать километров шириной! Вот это река!»

Сколько великих рек на транссибирском пути! Амур, Зея, Бурея, Шилка, Селенга, Ангара, Енисей, Обь, Иртыш, Кама, Волга… Льётся куда-то бесконечная вода…

Утро четвёртого дня пути начинается с Байкала.

Поезд идёт вдоль озера долго, часов пять. Можно рассмотреть… Только – что? Видна вода, много воды, прозрачная вода. Галечник на берегу и на дне. Камушки видно. Всё, собственно.

Но природа здесь гораздо богаче, и люди живут яснее, и вообще всё как-то веселее и обаятельнее, чем на четырёх тысячах километрах до того. Домики некоторые – крашеные. Тайга разнообразна (сосна, лиственница, берёза, рябина). Травка весёленькая. По берегу озера березнячок, спускающийся к пляжу. Какой контраст с северным Байкалом! Там всё – мрак и камень. Сила.

Это, конечно, смешно: который раз вижу я Байкал – и опять пасмурно, тучи, дождь. А говорят, что над Байкалом – самая солнечная погода в России. Зеркало озера разгоняет тучи. Якобы. Но вот факт: трое суток мы ехали – и хоть бы облачко (это после недели ливней в Приморье). А тут… Другого берега не видно, дождь накрапывает, ползёт туман.

Слева становится всё гористее, вздыбленнее, выше. По горам тайга – чернее, величественнее. Пихта, кедр, ель вытесняют лиственницу и сосну. Байкал совсем уходит в туман. С гор, сверху, сползает волокнистое покрывало.

…Эта поездка от Питера до Сахалина и обратно потребовала от меня концентрации всего отпущенного мне упрямства. Всё было трудно. Никак никуда не уезжалось: из Питера во Владивосток, из Владивостока на Сахалин, из Южного в Охотское, из Углегорска в Южный, из Арсеньева в тайгу к Вериго. Всё преодолевалось с напряжением. Впрочем, по-иному в России и не бывает. Хочешь тут двигаться – напрягайся. А не то – сиди сиднем на печи.

Слюдянка. Стоим десять минут. Вдоль перрона торгуют омулем во всех видах. Это действительно очень вкусная рыба. Поехали. Отрываемся от Байкала. Вправо уходит Кругобайкальская дорога – по ней редко ходят нынче поезда из-за аварийности. Вползаем в тоннель. Выползаем. Байкал внизу. Байкал почти не виден.

Местонахождение Байкальского ЦБК определяется по вони, им издаваемой.

Пригороды Иркутска. На бетонном заборе, обращённом к проходящим поездам, каллиграфически сделана надпись небесно-голубой краской: «KISS. КУЗЯ – Х…Й». Красиво.

От Владивостока до Читы – машины японские и крыши домиков двускатные. От Читы – появляются «жигули» и изредка четырёхскатные крыши. От Иркутска и те, и другие уже преобладают. Сибирь началась.

Новосибирск, кафе

Неисповедимы пути Господни. Теперь – Новосибирск, сижу в дурацком кафе на углу двух больших улиц. Пью и ем. Задача сложная: сейчас 20:15 по Москве, то есть четверть двенадцатого ночи здесь. И мне надо провести время до восьми утра по Москве, т. е. до одиннадцати местного, до посадки на Екатеринбург.

Четыре часа назад я выскочил из поезда, конечно же, опоздавшего, на вокзале в Новосибирске. Побежал в кассу – и обмер. Очереди почти не было. Зато весь кассовый зал и все залы вокруг были заполнены людьми. Они сидели на креслах, чемоданах, тюках; иные прямо на полу; некоторые лежали, спали, храпели; другие ели, третьи прохаживались; какие-то мамаши сажали детей на горшок, другие убаюкивали орущих младенцев. Табор. Переселение народов. По всему видно было, что люди эти живут на вокзале уже не первый день. Не большая протяжённость очереди к кассовым окошкам объяснялась понятно чем. Нет билетов. Никаких и никуда, по крайней мере, на Запад. И вот я подошёл, и вдруг – откуда ни возьмись – из компьютера выскочил билет. Боковое плацкартное место на проходящем поезде до Екатеринбурга, на одиннадцать утра. Я схватил его с жадностью, провожаемый завистливыми взглядами. И вот теперь сижу и думаю, как быть дальше.

Экскурсия по ночному Новосибирску… Десять часов на вокзале, где не на чем даже присесть. Может быть, гостиница? Мест нет. И ещё вопрос: что делать в Екатеринбурге? Там-то ведь то же самое творится, если не хуже.

…От Иркутска до Канска – одна Сибирь (равнина, довольно-таки унылая) от Канска до Ачинска – другая, горно-холмистая, привлекательная, изобилующая лугами, обрамлённая лиственнично-еловой тайгой. От Ачинска – снова равнина. Прекрасна тайга возле станции Тайга. Пихта, ель, кедр – высокие стройные колонны. И оживляют их строгость внизу – берёзы и рябины. А под Новосибирском ландшафт – как в средней полосе России. Понятно, почему здесь русские прижились ещё четыреста лет назад.

Новосибирск живёт, гуляет и веселится. Весь город – огромные строения сталинской архитектуры. Широкие улицы. Многочисленная молодёжь до ночи тусуется в уличных кафе. Эти последние – битком набиты. Сталинское великолепие центра города нарушают две церкви (одна из них новая) и два десятка дореволюционных зданий старого Новониколаевска. Есть и деревянные дома. Ни с чем не сравнима прелесть деревянных домов, особенно в Сибири.

Предвкушаю радость путешествия в плацкартном, на боковом верхнем. Сутки. По жаре. Ибо тут, увы, жара.

Совершенно необходимо иметь хороших знакомых во всех городах Российской империи. Эти часы можно было бы провести куда более кайфово…

В самолёте – домой

Я умираю от того, как хочу спать. Но не могу спать, когда подо мною – Иртыш. И Урал. Долетели до Урала – и всё: тучи. От Сихотэ-Алиня до Урала (семь тысяч километров; кроме Байкала) была ясная погода. Прилечу в Питер – а там, небось, дождь.

Я всё-таки удрал из Новосибирска на самолёте. Сломался. Иначе было просто никак. Железная дорога, столп и утверждение России, устраивает подданным пытки, пользуясь своей незаменимостью. На вокзале не найти места, чтобы хоть на пять минут присесть. Вообще любопытно: аэропорты в этой стране ужасны, а вот вокзалы очень даже ничего, приличны. Были бы вообще хороши, если бы их не заполняло количество пассажиров вдесятеро большее, чем они способны вместить. Странный принцип существования в этой стране: он выражается в формуле «Необходимый минимум – минус один». Во всём мире «Необходимый минимум плюс один», а у нас – непременно минус. Количество комнат по жилищным нормам равняется количеству членов семьи минус один. Чтобы обязательно кто-нибудь ютился на сундуке в коридоре. И так во всём. Если ясно, что через эту станцию метро в день проходит минимум сто тысяч человек, то проектировщик обязательно запланирует двери, способные без давки пропустить семьдесят пять тысяч. Если вокзал за год принимает миллион пассажиров, то всех удобств и пространства в нём будет на сто тысяч. При этом – мраморные полы, люстры и живописные панно на стенках.

Новосибирский вокзал – яркий тому пример. Новый, красивый, только что отделанный чуть ли не под евро-стандарт. Дорого отделанный. Но места в нём в десять раз меньше, чем необходимо.

Видимо, это дело принципа. «Жить надо трудно». Лозунг страны.

Я, конечно, брюзжу. Просто устал. После четырёхчасового гуляния по ночному Новосибирску я понял, что мне надоело. Два месяца дорог. Пятеро суток в поезде. Бессонная ночь в чужом городе. Впереди – сутки в вонючем, душном плацкарте. А потом – такой же душный, вонючий Екатеринбург… Пермь… Киров… Вологда…

Послонявшись по ночному вокзалу, я сел пить пиво в грязном кафе на привокзальной площади. Рядом употребляли водку двое, потом трое. Они базарили про Чечню и Дагестан. Они там были. Один пьяный парень славянской внешности, лет двадцати двух, говорил другому, что когда он служил в МЧС и они работали спасателями после землетрясения в Ханкале («Х… ли, эм-че-эс, они это, на х…, спасатели…»), то спасали русских, а чеченцам отрезали головы. Под завалами. И дагестанцев мочили тут же. И другой парень, ещё моложе, говорил, что да, что только так и надо, и радостно кивал пьяной головой. И беда в том, что – что бы ни твердила мировая культура, и Достоевский, и Толстой – в их реальном мире, в их непосредственном жизненном опыте было так: если один хочет жить, он должен мочить другого. Что война в Чечне, что игра в «ангри бёрдс»: если красные птицы хотят жить, они должны отстреливать головы беззащитным зелёным свиньям. Иначе те, спасшись, отгрызут головы им самим, птицам. И их детям. Как уже и случалось.

В поезде, от Владивостока до Новосибирска, ехало много детей. Русские дети все страшно похожи. Белые головки. Синие глаза. Бегают. Курносые. Играют. Смышлёные. Я не люблю детей. Но я люблю их. Этих.

Либо им отрежут белые головы, либо они вырастут и будут резать головы других? Чёрных?

После этого я сел в самолёт и улетел в Питер.

К началу

Жизнь ушла, как вода в песок.

Ну и ладно.

Утром высветлится восток.

Станет прохладно.

Главное – есть куда идти.

На Божью волю.

Нам с водой в песок по пути.

С ветром по полю.

Где-то же ведь есть мой дом.

Сосенки, речка.

Мостик горбатый. Тень над прудом.

Свет у крылечка.

Там встречают, любят и ждут.

Только бы ждали.

Главное – есть. Я уж дойду.

Ветром, дождями.

Примечания

1

Сейчас в Старой Ладоге действуют ещё три церкви в Никольском и Успенском монастырях.

2

И тут перемены: за последние годы граница гнездования аистов продвинулась к северу километров на пятьдесят-семьдесят. Потепление!

3

«Жальниками» называют древние поминальные сооружения в виде небольших каменных выкладок.

4

Государственный институт медицинских знаний – так до 1930 года называлась нынешняя Санкт-Петербургская медицинская академия имени Мечникова.

5

Улицы широки и хорошо вымощены, дома хорошо выстроены (франц.).

6

В 2010 году архиепископ Александр переведён на должность управляющего Алма-Атинской и Астанайской епархией.

7

Орше Хайыркан – тувинская сакральная формула, приблизительно переводимая как «Господи, благослови».

8

Эки – приветствие по-тувински.

9

Хоомей, сыгыт – разновидности тувинского горлового пения.

10

Тон – верхняя одежда типа халата.

11

Ай-Чурек Оюн умерла в 2010 году в возрасте 47 лет.

12

После того, как был написан этот очерк, в Кызыле начал действовать соборный храм Воскресения Христова; православное сообщество Тувы пополнилось ещё несколькими приходами; была учреждена Кызылская епархия.

13

В тексте использованы мотивы алгышей тувинских шаманов и псалмов Давида.

14

Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог (греч.) – первые стихи Евангелия от Иоанна.

15

Человек не имеет цены (тув.).

16

Оран по-тувински – страна, земля, пространство; делегей – весь мир, вселенная; танды – высокогорная тайга. Оран делегей, оран танды – в практике тувинских шаманов – иносказательные наименования Всевышнего, Вседержителя.

17

Небо над небом (греч.)

18

Ямаалык – скально-останцовый массив на юге Тувы.

19

Сарыг-Суг (тув. – жёлтая вода) – распространённый гидроним.

20

Бай-Тайга – горный район на западе Тувы.

21

Догээ – гора над слиянием Большого и Малого Енисеев, у города Кызыла.

22

Сумон (тув.) – волость, сельский округ.

23

Алектор (греч.) – петух.

24

Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный (греч.).

25

Тос дээр – девять небес шаманской космологии.

26

Теперь остров Русский соединён с материком вантовым мостом, построенным в 2008–2012 годах. И вообще на Русском многое изменилось, особенно после саммита АТЭС 2012 года.

27

Ещё раз напомню: это цены 2000 года.

28

И в этом отношении многое изменилось. Теперь эспрессо и капучино – не редкость в меню кафе и забегаловок разных городов России. Например, Абакана и Кызыла. Как обстоят дела в Арсеньеве – не знаю.

29

В этом плане тоже многое изменилось: теперь массы одушевились идеей, что «Крым наш» и всё наше. «Се мое и се мое же». Не знаю, право, что лучше.


Купить книгу "Тридевятые царства России" Иконников-Галицкий Анджей

home | my bookshelf | | Тридевятые царства России |     цвет текста