Book: Три женщины одного мужчины



Три женщины одного мужчины

Татьяна Булатова

Три женщины одного мужчины

Купить книгу "Три женщины одного мужчины" Булатова Татьяна

© Федорова Т. Н., 2015

© ООО «Издательство «Эксмо», 2015

* * *

Женьке Вильскому золотозубая цыганка нагадала долгую жизнь.

– Сколько? – поинтересовался он и зажмурился в предвкушении ответа.

– А сколько ты хочешь? – Пожилая и изрядно потрепанная с виду гадалка ловко перекатила обмусоленную сигарету из одного угла потрескавшегося рта в другой.

– А сколько дашь? – браво тряхнул рыжей челкой Женька и подмигнул стоявшим неподалеку одноклассникам – Вовчику и Левчику, по редкому совпадению носившим одинаковую фамилию Рева, несмотря на отсутствие родственных связей.

– Я не даю, – ухмыльнулась цыганка и схватила парня за руку, заглядывая тому в глаза. – Дэвел дает.

– Кто? – Женька попробовал высвободить руку, но гадалка с силой удержала ее в своей.

– Дэвел, – строго и значительно повторила цыганка, а потом снова ухмыльнулась и кокетливо пропела: – А позолоти девушке ручку…

– Это кто тут у нас девушка? – высокомерно оглядев гадалку с ног до головы, съязвил Женька и вновь попытался выдернуть руку.

– Я. А что, не похожа? – недобро засмеялась женщина и выплюнула на землю потухшую сигарету. – Денег дашь – скажу.

– Не дам я тебе денег. – Женька наконец-то вырвал руку и автоматически вытер ее о видавшие виды школьные брюки. Этот жест не ускользнул от цепких цыганских глаз, парню стало неудобно, и он зачем-то объяснил гадалке: – Вспотела.

– Тогда сигарету дай! – потребовала цыганка и грудью пошла на Вильского, не отрывая от него взгляда.

– Нет у меня сигарет, – наврал Женька и попятился.

– Есть, – усмехнулась цыганка и постучала коричневым пальцем по левому лацкану кургузого форменного пиджака. – Тут.

– Нет, – предательски покраснел Вильский.

– Есть, – притопнула ногой гадалка. – Зачем девушку обманываешь? Мне Дэвел все скажет, а ты слушай, рыжий! – Она зажмурилась и зачастила: – Сердце большое, в нем три женщины. Нет, пять.

– Скажи еще: «Шесть!» – съерничал Женька, пытаясь скрыть испуг.

– Шесть, – неожиданно серьезно подтвердила цыганка и снова схватила Вильского за руку. – Но ты – ничей.

– Как это ничей? – струхнул Женька и поискал взглядом товарищей в надежде, что те вызволят его из цыганского плена. Но тем, похоже, самим нужна была помощь: окруженные галдящими цыганками разного возраста, они тщетно пытались прорвать плотную оборону голосистых попрошаек.

– Сюда смотри, не туда! – шикнула на Вильского гадалка и больно стукнула заскорузлыми пальцами по его прыщавому юношескому лбу. – Видишь? – Она поднесла к Женькиным глазам свою темную сухую ладонь и ткнула в ее середину указательным пальцем левой руки. – Видишь?

– Что?

– Себя! – Голос цыганки стал глуше, она заговорила тихо и, как показалось перепуганному Вильскому, зловеще: – Смотри еще!

Женька послушно вытаращил глаза, но ничего, кроме испещренной глубокими линиями старческой ладони, не увидел. Цыганский фокус не удался, и тогда гадалка спешно поменяла тактику:

– Дай руку!

Вильский беспрекословно протянул. Цыганка дунула в Женькину ладонь и заскользила пальцем по невнятным линиям, еле заметным на светлой, почти белой коже.

– Смотри! – снова скомандовала она, а потом с невольно просочившейся жалостью в голосе сказала: – Два раза хоронить будешь. Проклят будешь. Жить будешь.

– Сколько? – выдавил из себя притихший Женька.

– Сколько Бог даст, столько и будешь, – сердито пояснила гадалка. – Все иметь будешь, а ничего с собой не заберешь. Умный ты, а один!

– А как же шесть женщин? – криво улыбнулся Вильский.

– Как положено: проводят и дальше пойдут. Дел много – жить надо.

– А я? – выдохнул Вильский, и по его веснушчатому лицу разлилась свинцовая бледность, почти стерев густо рассыпанные веснушки.

– И у тебя дел много. – Цыганка выпустила Женькину руку. – На три жизни.

От слов «на три жизни» на душе у Вильского полегчало, и он с остервенением начал рыться в карманах.

– На! – Женька протянул гадалке смятый бумажный рубль, выданный матерью на школьные обеды, и несколько медяков.

Цыганка, осмотрев добытые честным трудом деньги, сначала взяла рубль, аккуратно сложила его вдвое и засунула в невидимый глазу карман какой-то из многочисленных юбок. Потом двумя пальцами подхватила две копейки, потерла монету о подол и брезгливо швырнула под ноги стоящим неподалеку товаркам. Причем ни одна из цыганок не потрудилась нагнуться, чтобы поднять монету. На ладони у Вильского оставалось еще два медных кругляшка, каждый достоинством в три копейки.

– Возьмите, – попросил он гадалку, на что та ловко выхватила одну из монет и снова утопила ее в цветастых складках. – А эту? – поинтересовался Женька и показал на монетку, оставшуюся на ладони.

– Себе оставь, рыжий, – разрешила цыганка и шепотом добавила: – В Бога не веришь, глупый. Своим законом жить хочешь. С собой носи, на удачу.

– А сколько я жить-то буду?! – требовала ясности Женькина глупая юность.

– Сколько надо, столько и будешь, – бросила через плечо женщина и степенно направилась к своим соплеменницам, сообща окучивающим очередную жертву со словами: «Всю правду скажу… Не бойся».


Пятьдесят лет спустя эта, в сущности, хрестоматийная история совершенно неожиданно всплыла в день похорон Евгения Николаевича Вильского в пересказе поседевших и располневших Вовчика и Левчика, глубоко пожилой матери покойного – Киры Павловны – и трех женщин, пришедших проводить его в последний путь: кто-то со словами непрощенной обиды, кто-то – благодарности, а кто-то – недоумения, словно песню оборвали на полуслове.

История первая: самая правдивая и короткая

– Женька жару терпеть не мог, – сообщил Лев Викентьевич Рева и с неподдельной грустью посмотрел сперва на лежащего в гробу друга детства, потом на занавешенное темными портьерами окно, а потом снова на лицо покойного. – Да-а-а… – протянул затянутый в костюм Левчик и схватился за сердце, чем привел Киру Павловну в состояние крайнего возбуждения:

– Ты давай еще помри. Одного мне мало!

– Да не про то я, тетя Кира, – отмахнулся от голубоглазой кудрявой старухи Лев Викентьевич, и в груди что-то екнуло. Но не опасное, не страшное, а волнующее, потому что подтверждало, что сам-то он жив и даже может надеяться на грядущие перспективы, которые представлялись ему самыми обнадеживающими.

Льва Викентьевича ждал запланированный еще с зимы круиз по скандинавским странам в сопровождении очередной верной и волнительно юной подруги, о существовании которой Нина, жена, разумеется, догадывалась, но стопроцентной уверенности в измене не имела. Во всяком случае, Левчик Рева делал все, чтобы супруга пребывала в счастливом неведении. Именно с этой целью круиз настойчиво именовался «командировкой по обмену опытом с коллегами из-за рубежа», и, как уверял жену Лев Викентьевич, ехать ему совершенно не хотелось, потому что здесь у него семья, внучка-отличница, дача, а там – фьорды, черт бы их подрал, холодная вода и «низкое небо над головой». «Но… – многозначительно ронял Левчик, – ничего не поделаешь: производственная необходимость». И Нина Рева мужественно принимала условия игры и смиренно склоняла голову к надежному плечу кормильца, понимая, что «производственная необходимость» и благосостояние семьи – понятия взаимосвязанные.

Мысль о предстоящем отдыхе взволновала Льва Викентьевича не на шутку: он даже запамятовал, что собирался сказать, и с надеждой посмотрел на Киру Павловну, не по годам здравомыслящую, по-прежнему эгоистичную и резкую в оценках женщину.

– Ну? – протянула она недовольно и поправила выбившиеся из-под кружевной косынки непослушные седые кудельки.

– Что? – Левчик для отвода глаз поправил галстук, пытаясь заново сформулировать ускользнувшую мысль.

– Договаривай! – приказала Кира Павловна.

– Лечиться надо было вовремя! – вынес вердикт Лев Викентьевич и строго посмотрел на безмолвного Женьку. – Вовремя! А не за неделю до смерти.

– А чего ж ты ему об этом не сказал? – вступилась за сына Кира Павловна, пытавшаяся найти виновного в случившемся. – Чего ж ты другу-то своему не сказал, Лева, что курить вредно?

– Я сказал, – отказался брать на себя вину Лев Викентьевич. – Я Женьке давно говорил: бросай курить, бросай курить, черт рыжий.

– Так он тебя и послушал, – махнула рукой Кира Павловна и поправила рюшку на обивке гроба. – Никого он не слушал. Вот, бывало, говорю ему: «Не кури! Не кури, сынок, эту гадость!» А он мне: «Курил, мать, курю и буду курить!» И все, Лева. Никаких разговоров. А ты хотел!

Лев Викентьевич виновато потупился.

– Никто матерей не слушается, – подвела горький итог Кира Павловна и задумалась. – Разве ж это мыслимо? Оставил меня одну, девяностолетнюю старуху: доживай, мать, как хочешь, а я полежу… Лежишь? – обратилась она к сыну и, не дождавшись ответа, погладила его по холодному лбу. – Вот и лежи теперь, неслух! Все вы неслухи, – неожиданно ласково прошептала она и мелко-мелко затрясла головой, отчего гипюровая косынка соскользнула с волос, и они встали дыбом, распространив вокруг маленькой головы серебристое сияние.

– Не плачьте, теть Кир, – жалобно попросил Левчик и закрутил головой в поисках верного однофамильца Володи Ревы. – Не плачьте, пожалуйста.

– Как это я плакать, Лева, не буду? – изумилась старуха и с гордостью расправила плечи. – Ты на Вовку-то посмотри. Видишь, как убивается?

Лев Викентьевич заскользил глазами по комнате, но никого, кроме сидевшей напротив себя Женькиной матери, не увидел. На минуту Левчику даже показалось, что старуха сошла с ума, и тогда ради чистоты эксперимента он поинтересовался:

– Где, теть Кир?

– Ты слепой, что ли, Лева? – заворчала Кира Павловна.

– Здесь я, Левчик, – всхлипнув, выдал себя Вова Рева, пытавшийся спрятаться за дверным косяком.

– Не плачь, Вовчик, – бросился успокаивать друга Лев Викентьевич.

– Не могу, – отказался подчиниться товарищ. – Я недавно мать схоронил. Словно заново все.

Кира Павловна с интересом посмотрела на седовласого Вовчика, нашла его образ убедительным и покровительственно изрекла:

– Потому что ты, Вова, нормальный человек. Сначала Лиду похоронил, а потом уж сам встал в очередь.

После этих слов школьные товарищи переглянулись.

– А этот, – кивнув головой в сторону покойного, поджала губы старуха, – всегда поперек батьки в пекло несся. Три жизни жить собирался.

– Это ему цыганка нагадала, – в один голос воскликнули осиротевшие друзья, реальные свидетели судьбоносного инцидента полувековой давности.

– Не верю я этим цыганкам, – замотала головой Кира Павловна. – Ни одной не верю! И ему всегда говорила: «Не верь, Женька! Обдурют и женют». А он им еще деньги давал. Видал, что нашла?! – Она повозилась в кармане черного кримпленового платья и вытащила оттуда трехкопеечную монету, датированную 1963 годом. – В кармане у него была, в брюках… В морг вещи собирала – и вот… Всегда ведь с собой носил. Помню, Женя Веру рожала, а он все монетку подбрасывал: орел, мол, или решка, парень или девка.

– Не хотел он мальчика, – подала голос сидевшая в комнате напротив первая сноха Киры Павловны.

– Это они все так говорят, – отмахнулась от бывшей невестки старуха. – А вы, дуры, верите. Забыл он, – заплакала Кира Павловна и спрятала монету обратно в карман. – Переодел брюки-то, а копейку не переложил. Видно, уж так плохо ему было, что забыл. «Ухожу, – говорит, – мама. В больницу. Жди, мол, может, еще и приду». А сам не пришел. И я, дура старая, ничего ему не сказала. Думала: «А как же? А то не придешь?» Разве ж я знала? – Старуха поискала глазами вышедшую на время из комнаты, вдоль стен которой были расставлены пластиковые траурные венки, старшую внучку и, не найдя, зло добавила: – Все люди как люди. Домой возвращаются, а этот…

– Разве ж он виноват, Кира Павловна? – вступилась за Вильского его первая жена, тоже по иронии судьбы носившая имя Евгения, и, кряхтя, поднялась с кресла, чтобы пройти в комнату, где стоял гроб.

– А ты его не защищай! – прикрикнула на сноху старуха и вмиг обмякла. – Видишь, Вова, – обратилась она к присевшему рядом с ней Реве-второму. – Какой красивый лежит. Рыжий. – Кира Павловна потянулась и ласково погладила сына по густым, стоявшим щеткой волосам. – Еще лучше, чем в жизни. Видал, какой розовый? Чисто дите, а не шестидесятисемилетний мужик.

– Это румяна, – приоткрыла завесу тайны перед свекровью Женя. – Теперь всем, кого бальзамируют, сразу макияж делают.

Слово «макияж» неприятно покоробило сопевшего на стуле Льва Викентьевича, и он укоризненно посмотрел на Евгению.

– А что ты так на меня смотришь, Лева? – моментально отреагировала первая жена Вильского. – Конечно, макияж. Иначе б он синий сейчас лежал.

– Чего б это он синий-то лежал? – забеспокоилась Кира Павловна, уверенная в том, что сын ее, Женька, умер легко и быстро. По словам младшей внучки, как ангел. «Точно, бабуль, как ангел!» – успокаивала в тот день голосившую бабку экзальтированная Вероника, совершенно не соображая, что ангелы бессмертны.

– Посмотрела бы я на вас, Кира Павловна, – скривилась Евгения, но договорить не успела. Строптивая старуха тут же ее оборвала:

– Посмотришь еще, Женечка, не сто лет жить буду.

– Да живите, теть Кир, – всхлипнул сентиментальный Вовчик и полез за носовым платком в задний карман брюк.

– Да че ж я вам, клоун, что ли?! – возмутилась мать покойного и, поджав губы, изрекла: – Ни дня жить без него не хочу. Сами со своей кошкой теперь доживайте! – пригрозила Кира Павловна и позвала: – Мотя! Мотя! Мотя!

Кошка не отозвалась.

– Не идет, стервь. Боится! Сам ведь все время ее отсюда гонял. Не разрешал в свою комнату заходить. А сейчас говорю ей: «Иди сюда, Мотя. Умер Женька-то. Ходи теперь, сколько влезет», – а она все равно носа не кажет. Так в темнушке и сидит. Ты б ей, Женя, печенки бы пожарила, а то ведь второй день ничего не ест.

– Скажете тоже, Кира Павловна, – возмутилась сноха. – Жара такая, на улицу выйти невозможно, а вы про кошку.

– А чего ж тебе жара? – искренне удивилась старуха, предполагая, что у людей младше ее по возрасту претензий к жаре не может быть по определению. – Дойди по теньку, купи печенки и пожарь у себя. Может, поест.

– Ну уж нет! – категорически отказалась совершать подвиг Евгения Николаевна. – Если хотите, вечером пожарю.

– Дорого яичко, да к Христову дню, – обиделась свекровь. – Придется чужих людей просить. Может, ты, Лева, Нину свою попросишь? Все равно ж придет прощаться, так пусть хоть с толком.

Лев Викентьевич стушевался, но отказать матери покойного друга не решился.

– Да я сейчас позвоню, теть Кир. – Он полез за сотовым телефоном.

– Уж позвони, Лева, сделай милость, – простонала Кира Павловна и посмотрела сквозь сидевшую напротив сноху. – Не всякий раз просить-то буду. Если только что…

– Вы это, – заволновался Вовчик, – теть Кира, просите. Я ведь тоже сготовить смогу, это я запросто.

– Спасибо, Вова, тебе, – низко опустила голову Кира Павловна, а потом резко ее вскинула и гордо посмотрела сквозь невестку.

– Не надо никуда звонить, – запретила вернувшаяся в комнату старшая внучка Вера и строго посмотрела на бабушку. – Зачем тебе сейчас печенка? Я твою кошку уже кормила. Ника корм ей привезла.

– Не ест она ваш корм! – вступилась за кошку Кира Павловна.

– Она вообще сейчас ничего не ест, – напомнила внучка. – В кухню зайдешь: одни миски по углам. Как в ресторане. Хочешь – «Вискас», хочешь – колбаса. Хоть сама садись и ешь, – горько пошутила Вера. В этой семье, похоже, чувство юмора было неискоренимо.

– А чего тогда не ешь? – не осталась в долгу бабка.

– Кусок в горло не лезет, – криво улыбнулась горбоносая Вера.

– Вот и Моте моей не лезет, – подвела итог Кира Павловна и, немного подумав над горькой участью осиротевшей, как она считала, кошки, обратилась к Льву Викентьевичу: – А ты все-таки, Лева, позвони. Позвони Нине, чтоб вхолостую не ходила.

– Не надо никуда звонить, дядя Лева. – В голосе старшей внучки Киры Павловны Вильской зазвучали железные нотки. – Не слушайте ее. – Вера кивнула в бабкину сторону и подняла брови, явно о чем-то сигнализируя отцовскому другу.

Лев Викентьевич поймал Верин взгляд и медленно поднялся со стула, задержав взгляд на галстуке покойного.

– А галстук какой красивый! Ты отцу покупала?

– Да что вы! – грустно улыбнулась Вера. – На папу невозможно было угодить – это он все сам. Видели его коллекцию? – Она была так похожа на покойного Вильского, что при взгляде на нее Левчику стало не по себе и он, пробираясь мимо роняющего слезы Вовчика, чуть не опрокинул стоявший на трех табуретах гроб.



– Осторожно! – в один голос воскликнули все присутствующие, а сидевшие рядом схватились руками за края гроба, словно за борта переворачивающейся лодки.

– Фффу, черт! – выругался жизнелюбивый Лев Викентьевич, интуитивно избегавший любого соприкосновения со смертью. На похоронах, а они случались все чаще и чаще, Лева всегда предпочитал получить роль главного организатора, чтобы иметь объективные причины заявить воображаемой смерти, что он здесь – по делу, а не в очереди стоит.

В ситуации с неожиданно ушедшим из жизни Женькой Вильским такая возможность Льву Викентьевичу предоставлена не была: «пальму первенства» из его рук изящно выхватили две взрослые дочери школьного друга, Вера и Ника, всерьез обеспокоенные тем, чтобы угодить преждевременно ушедшему из жизни отцу.

– Может, автобус заказать? Вдруг людей много будет? – предложил свою помощь Лев Викентьевич Рева и с мольбой посмотрел в глаза Вере.

– Закажите, дядя Лева, – с готовностью приняла предложение старшая дочь Вильского и подошла к отцовскому товарищу так близко, что тому не осталось ничего другого, как обнять красавицу Веру и погладить ее по спине. Она всхлипнула и уткнулась Льву Викентьевичу в плечо.

– Поплачь, поплачь, Верочка, – прошептал ей на ухо Лева и сжал еще сильнее. – Ты ведь мне как дочь, – произнес Рева и неожиданно даже для себя самого смутился, почувствовав, что в его словах правды и на один процент не наберется. Гладя Веру по спине, он испытывал отнюдь не отцовские чувства. Спина женщины была столь беззащитна, что Льву Викентьевичу пришла в голову совсем уж бредовая, как он счел, мысль: «Вот бы и мне такую. С такой вот спиной и острыми, как у девочки, ключицами».

– Пойдемте, дядя Лева, – прошелестела ему куда-то в шею Вера, и Левчика обдало жаром.

– Куда? – со странной надеждой в голосе спросил он.

– Галстуки покажу, – напомнила дочь Вильского и потянула отцовского друга за собой.

– Не надо! – напугался Лев Викентьевич Рева.

– Почему? – искренне изумилась Вера и отпрянула от него.

Лева хотел сказать «примета плохая», но не решился и, как всегда, наврал:

– Не могу, Верочка. Боюсь, сердце не выдержит на это смотреть. Потом как-нибудь.

– А я хотела, чтобы вы в память о папе для себя галстук выбрали.

Реве от этих слов стало нехорошо: сначала чуть гроб не перевернул, потом – галстук, черт его дери, так и недолго следом за товарищем…

– Давай, Вера, я выберу, – скромно предложил заплаканный Вовчик, даже не предполагая, какую поддержку оказывает перепуганному насмерть другу. – Мне можно?

– Конечно, дядя Вова, – с готовностью отозвалась Вера и устремилась к стоящей у стены «Хельге».

На фоне тщательно подбираемой отцом техники (компьютер, телевизионное панно, домашний кинотеатр, синтезатор) этот сервант казался полным анахронизмом, но избавиться от него не было никакой возможности из-за капризов девяностолетней бабки, по-прежнему считающей наличие «Хельги» в доме главным признаком социального и материального благополучия.

– Только через мой труп! – бывало, кричала она на сына и гневно потрясала усохшим кулачком.

– Ма-а-ать! – взвивался Евгений Николаевич, в очередной раз предложивший привести комнату в соответствующий двадцать первому веку вид. – Это ж не сервант! Это гроб дубовый!

– Вот в нем меня и похоронишь! – доводила бедного Женьку до белого каления Кира Павловна и, тяжело дыша, набирала номер старшей внучки. – Житья никакого не стало! – жаловалась она на сына и для пущей убедительности всхлипывала, причем глаза оставались совершенно сухими. – Все из дома выносит. Чисто пьяница какой!

– Ну что ты говоришь, бабулечка, – пыталась успокоить разгневанную бабку Вера. – Папа же не пьет.

– Много ты знаешь! – не сдавала позиций Кира Павловна. – Раз вино держит в доме, значит, пьет! Дед вот твой не пил, и вина у нас сроду не бывало.

– Что случилось? – Верин голос менялся, и это заставляло Киру Павловну собраться с мыслями и изложить суть дела внятно.

– «Хельгу» мою хочет выбросить, – шептала она внучке в трубку и спешно добавляла: – Подожди, дверь закрою, а то подслушивает.

– Бабушка, – строго говорила Вера, – прекрати нести ерунду.

– Никакая это не ерунда! – сопротивлялась внучке разрумянившаяся от негодования Кира Павловна. – Знаешь, сколько эта «Хельга» стоит?

– Сколько? – устало интересовалась Вера.

– Тыщ десять! – шепотом сообщала бабка.

– Кто тебе сказал?

– Никто, – отказывалась выдать сообщников Кира Павловна.

– Тогда откуда ты знаешь? – Вера пыталась вразумить бабушку.

– Люди сказали.

– Понятно, – хмыкала внучка и сочувствовала отцу. – А папа что говорит?

– Как всегда! – снова заводилась Кира Павловна.

– А точнее! – Голос Веры становился строже.

– Говорит: «Ни одной женщины в дом не могу привести, чтоб не напугалась».

– А ты?

– А я говорю: «И нечего этим шалавам у меня в доме делать!»

– А он? – механически задавала вопросы старшая внучка.

– А он – дверью хлоп, и дело с концом!

– Дай трубку отцу, – требовала внучка, и довольная Кира Павловна победоносно кричала из своей комнаты запершемуся в зале Евгению Николаевичу:

– Женя! Иди! Вера тебя зовет.

Имя Вера в семье старших Вильских считалось волшебным. При его звуке одинаково менялось выражение лица как Киры Павловны, так и Евгения Николаевича. Верой клялись, Верой грозили, Веру призывали в свидетели и стыдили здесь тоже Верой.

Если звонила Вера, Евгений Николаевич подходил к телефону безоговорочно, даже если и не хотел в данный момент ни с кем общаться.

– На проводах, – сумрачно приветствовал он дочь и уходил с трубкой в свою берлогу. – Чего она опять набаламутила?

– Пап, – миролюбиво просила отца Вера, – ну потерпи еще немного. Ей ведь уже девяносто. Пусть она доживает со своей «Хельгой» в обнимку.

– Пусть, – тут же соглашался Евгений Николаевич. – Я что, против?

– Знаю, что не против, – безоговорочно верила отцовским словам Вера. – Но мне ее тоже жалко.

– Ты ее, Вера Евгеньевна, не жалей! – Голос отца становился суровым. – И поменьше ее слушай. Та еще сказочница. Поди, всему двору растрезвонила, как я у нее «Хельгу» отнимаю.

– Ну что ты говоришь?! Что ты говоришь?! – начинала волноваться Вера. – Она уж сколько лет во двор не спускается.

– А зачем ей спускаться? – резонно замечал Вильский. – У нее телефон есть. Чуть что – звонить начинает. Тебе вот, например.

– Папа! – раздражалась на том конце Вера. – Ну а мне что прикажешь делать? Трубку не брать? Вы там вдвоем с этой чертовой «Хельгой» разобраться, что ли, не можете?!

– Не мякни! – успокаивал дочь Евгений Николаевич. – Все в порядке у нас.

– Ну где же «в порядке»? – теперь не могла успокоиться Вера.

– Я сказал – в порядке, – завершал разговор Вильский и вешал трубку, а Вера еще долго сидела на диване и думала, что бы ей предпринять, чтобы эти два дорогих для нее человека помирились. А пока она думала, наступал вечер, и потребность звонить отпадала сама собой, потому что не до того. Требовали ее внимания и муж, и ребенок. С ними бы успеть разобраться!

А на следующий день уже звонил с повинной сам Евгений Николаевич:

– Ты думаешь, я не понимаю? Я все понимаю, – уверял он дочь. – Но и ты меня пойми, мне седьмой десяток, а я как пацан возле мамкиной юбки. И ладно бы возле юбки. Я ж привязанный: ремонт делать нельзя, душевую кабину нельзя. Ничего мне, Вера Евгеньевна, теперь нельзя. Потому что старость надо уважать! – с сарказмом изрекал Вильский и умолкал.

– Ну ведь она в этом не виновата, папа. Она тоже, наверное, по-другому представляла, как доживать будет.

– Это точно, – усмехался Вильский. – Но что есть, то есть. Я, если честно, Вер, тоже по-другому свою старость представлял. Не так.

– Ну что ты говоришь! Какой ты старый? – расстраивалась старшая дочь Евгения Николаевича. – У тебя все впереди. И на работе тебя ценят. «И жених ты завидный!» – хотелось добавить Вере, но она удерживала это в себе и переводила разговор на другое. – Не будет же она сто лет жить, пап.

– Плохо ты свою бабку знаешь, Вера Евгеньевна! – смеялся Вильский. – Она еще всех нас переживет, между прочим, с «Хельгой» в обнимку.

«Так и вышло», – вспомнила Вера слова отца и сразу же возненавидела этот сервант, хотя еще вчера смотрела на него с умилением и даже тайком поглаживала его лакированную поверхность, параллельно думая, что вот у нее дома – пластик, МДФ, ламинат, линолеум, а здесь – настоящее дерево, долговечное и преданное владельцу: рядом родился – рядом умер.

– Куда ты? – встрепенулась Кира Павловна, как только внучка приподняла простыню, которой был занавешен торжественно поблескивающий лаком сервант, чтобы открыть дверцу.

– Хочу дяде Вове папины галстуки показать, – сообщила бабке Вера и с заметным усилием потянула дверцу на себя.

Кира Павловна осталась недовольна ответом, поджала губы и замерла на стуле с ощущением, что в сегодняшнем представлении ее как-то бессовестным образом обошли, не дали сказать самого главного, лишили хозяйского статуса. Поэтому она укоризненно посмотрела на Вовчика, мысленно транслируя чуткому Женькиному товарищу, что не время еще имуществом покойного распоряжаться. И вообще не Верино это дело, а ее. Потому что – мать! Потому что – самая старшая. И потому, что в своем доме, в своей квартире, а не приживалкой у родственников, как многие ее сверстницы.

– Не рано ли?! – собрала она губы в куриную гузку.

– В смысле? – оторопела Вера и внимательно вгляделась в бабкины сузившиеся, насколько это было возможно, глаза.

– Ты б дождалась, когда его (Кира Павловна кивнула головой в сторону покойного) вперед ногами вынесут, а потом уж нажитое им добро раздавала.

– Ты чего, бабуль? – вздрогнула внучка и беспомощно посмотрела сначала на одного отцовского друга, потом на другого.

– Не надо, не надо, Верочка, – сразу же зачастил смутившийся Вовчик. – Потом как-нибудь, в другой раз. Тетя Кира права: не по-человечески как-то. Может, Женьке и не понравилось бы. Правда, Женек? – обратился он к покойному и опять всхлипнул. – И не скажет ведь ничего, ни слова. Молчит и молчит. Э-э-эх, Жека, Жека, – по-стариковски запричитал Володя Рева над гробом и похлопал покойного по топорщащемуся лацкану пиджака. – Дурак ты, Женька! А ведь и правда три жизни жить собирался. Помнишь? – призвал он в свидетели вальяжного Льва Викентьевича, внимательно наблюдавшего за реакциями присутствующих с конкретной целью: определить, на чьей стороне сила.

В силу особенностей характера Лева не любил конфликтов, всегда был конформистом и искренне считал, что худой мир лучше доброй ссоры. Он даже на выборы ходил с четкой установкой: «Голосую за того, кто победит». Друзья знали склонность Левчика к конъюнктуре, но в вину ему это не ставили, принимая товарища таким, какой он есть. К тому же и у Вовчика, и у рыжего Женьки в глубине души существовала прочная уверенность в том, что Лева своих в беде не оставит.

Проблема была в другом: «своих» со временем становилось все больше и больше, и среди них определились «неприкасаемые». К их числу относилось ближайшее окружение Льва Викентьевича (жена Нина, дочь Леночка, а теперь уже и внучка-отличница), а еще два школьных друга (знаменитый однофамилец и рыжий Вильский).

Сейчас рядом с гробом чужих тоже не было, но Лева свято соблюдал этикетные моменты, поэтому с легкостью готов был поддержать властную Киру Павловну даже в ущерб интересам единственного теперь друга и дочери покойного.

– Про что это ты? – Левчик притворился, будто не понимает обращенного к нему вопроса.

– Ну как же?! – растерялся Вовчик и трубно высморкался в скомканный платок. – Женька еще все время твердил: «Мне, чуваки, смерть не страшна. Три жизни жить буду».

– Это он вот про что, – встрепенулась Кира Павловна и снова вытащила из кармана трехкопеечную монету. – Вот про это, Лева. – Старуха повертела перед носом у Левчика сыновий талисман.

– А-а-а-а! – картинно стукнул себя по лбу Лев Викентьевич и похлопал Вовчика по плечу. – Помню, конечно! Мы тогда математику написали и за вином поехали в «Хитрый».

– Куда? – не поняла Вера.

– В магазин, – пояснил Вовчик.

– А почему «Хитрый»? – пыталась докопаться до сути любопытная Вера, за эти два дня с момента смерти отца сто раз пожалевшая о том, что многое не успела у него выспросить. Вот и магазин этот, «Хитрый», как-то стороной прошел.

Объяснять ей, неосведомленной в топонимических нюансах старого города, стали все вместе: заерзавшая на стуле Кира Павловна, Верина мать, разгоряченные воспоминаниями друзья отца. Со стороны могло показаться, что речь идет о чем-то столь важном, что любое умолчание губительно для дела.

Вере даже стало немного обидно. Возникло ощущение, что все забыли о самом главном – о том, что посередине комнаты гроб, а в гробу – ее отец. А все остальное – незначительно и мелко. Разве об этом нужно сейчас думать? О каких-то магазинах, выпускных экзаменах, о покупке вина?

– Хватит, – прикрикнула она на расшумевшихся рядом с гробом и тут же миролюбиво пояснила: – Я все поняла, «Хитрый» – это магазин в Татарской слободе.

– Ну! А мы про что? – выдохнули спорщики.

– Вообще-то, Лева, ты не про «Хитрый» Вере рассказывал, – напомнила Льву Викентьевичу Женя Вильская.

– Да чего там рассказывать, Женек! – спохватился Левчик. – Сдали математику, поехали в «Хитрый», рядом автостанция была, «Арсенал» называлась. Там еще ракетные части стояли. Помните, теть Кир?

Старуха в знак согласия покладисто кивнула головой, отчего гипюровая косынка снова соскользнула с волос. Но Кира Павловна не поторопилась возвращать ее на место.

– Так вот, – продолжил Лев Викентьевич, а Вова Рева галантно поставил с противоположной стороны гроба еще один стул и предложил Вере сесть рядом с бабушкой. – Там еще цыганский поселок был.

– Табор, – подсказал Вовчик.

– Да какой табор! – отмахнулся от товарища Лева. – Самый что ни на есть настоящий поселок: жили в своих халупах, сколько я себя помню, на одном и том же месте. Все время еще ковры на заборах сушили.

– Зачем? – встряла Вера.

– Так у них дома на скорую руку были сколочены – из фанеры, из досок. В общем, что бог послал. Как дождь пойдет – все мокрое. Вот они тряпки на заборе и развешивали. Так вот, – продолжал Лев Викентьевич, – они на промысел к этой автостанции ходили: гадали, попрошайничали.

– Воровали, – добавила со знанием дела Кира Павловна и довольно крякнула.

– Ну, не без этого, – усмехнулся Левчик.

– Ты, Лева, в сторону-то не уходи, – приструнила воодушевившегося рассказчика Евгения Николаевна.

– Да он не уходит, – вступился за друга Вовчик. – Только мы к автостанции подошли – к нам цыганки. И одна, страшная такая, в возрасте, Женьку за рукав цоп – и в сторону. Мы ему, значит, с Левчиком кричим: «Давай, быстрее!» А он как приклеенный, стоит с ней рядом и ни шагу.

– Не так все было! – перебил Лев Викентьевич. – Он сам тогда сказал: «Посмотрим, кто кого!» – и за ней пошел. Ничего эта цыганка его не держала.

– Ты не помнишь, – стоял на своем Вовчик. – Она в него вцепилась и стала клянчить.

– Это ты не помнишь! – снисходительно усмехнулся Лева. – Он сам ее еще подзуживал: «Спорим, – говорил, – ты не знаешь, на что я математику написал».

– Точно-точно, – обрадовался Владимир Сергеевич Рева, словно вспомнил что-то очень важное, и глаза его наполнились слезами. – Она ему еще тогда сказала: «Пусть директор про твою математику знает, а я другое тебе скажу». «Ну и сколько мне жить осталось?» – спрашивает ее наш Женька, а цыганка его раз-раз и в сторону оттерла, а потом что-то уже одному говорила, без нас. Мы не слышали, – объявил он Кире Павловне. – Самим отбиваться пришлось. У тебя тогда еще комсомольский билет вытащили из кармана, – напомнил Вовчик товарищу. – Потом вы его с Женькой обратно за два рубля выкупили у нее же.

– Да не у нее, та молодая была, а Женьке старуха гадала. С золотыми зубами.

– У них у всех золотые зубы, – подтвердила Кира Павловна. – У работниц-то у этих.

– И что она ему нагадала? – с отрешенным видом спросила Вера, заранее предполагая, что, разумеется, какую-нибудь несусветную чушь.

– Ну, я точно не знаю, – замялся Вовчик. – Но помню, он к нам тогда с Левкой подходит и говорит: «Я, между прочим, три жизни жить буду. Три раза по сто! Как ворон». А Левчик ему: «А чего это по сто? Может, по пять или по десять?» «Нет, – отвечает Женька. – Точно не по пять. Иначе б я уже умер два года как». «Дураки вы! – говорю я им. – Нашли о чем спорить: пять, десять. Какая разница! Живи на здоровье». А потом ты, Левчик, в карман полез и…



– Да я чуть не поседел тогда! – заволновался Лев Викентьевич. – Что значит, комсомольский билет сперли! Иди потом доказывай, что не сам потерял. Могли бы из комсомола турнуть, а мне поступать. Ладно сообразили вовремя!

– Это все? – сумрачно поинтересовалась Вера.

– Ну а что еще? – пожал плечами Лева Рева. – Женька ведь скрытный был. О чем ни спросишь – все у него нормально. Ему еще наша учительница по литературе говорила: «Вильский! Оставьте эту дурную привычку. «Нормально» – это никак. Юноша из такой семьи, как ваша, должен использовать другие формы ответа». «Какие, Полина Тимофеевна?» – спросит ее Женька и, как гусар, – навытяжку. «Иные, друг мой! В соответствии с воспитанием».

– Теть Кир, – неожиданно полюбопытствовал Вовчик. – А Женька-то у вас православный? Отпевать будете?

– Конечно, православный, – подтвердила Кира Павловна и наконец-то водрузила на место кружевную косынку. – Только некрещеный.

– Ну что ты говоришь, бабуль? – всплеснула руками Вера. – Если он некрещеный, то какой же православный? Он даже в Бога не верил. И нам с Никой говорил: «Если я умру, считайте меня атеистом».

– Я тебе так скажу, Верочка, – приосанилась Кира Павловна. – Правильно отец твой в Бога не верил. Правильно! Потому что, – голос ее задрожал, – если бы Бог был, разве бы он такое допустил? Разве бы он допустил, чтобы я одна в девяносто лет на этом свете осталась?

– Да вы не одна, теть Кир! – бросился ее успокаивать Вовчик.

– Одна, Вова. Теперь – как перст одна.

– Ну хватит, Кира Павловна, – с возмущением оборвала свекровь Евгения Николаевна. – Что значит «одна»? У вас девочки есть, я есть.

– У меня не только ты, Женя, есть, – подняла левую бровь старуха. – У меня еще и Люба есть, и… – Она перевела дух. – А все равно что одна. Вот! – демонстративно покрутила она монетой перед носами собравшихся. – Все мое наследство!

– Отдай мне, бабуль, – слезно попросила бабушку Вера и протянула руку, пребывая практически в полной уверенности, что сердобольная старуха сразу же расстанется с отцовской реликвией. Не тут-то было.

– Это с какой стати? – возмутилась Кира Павловна, потом с секунду подумала и с коварным видом уточнила: – Ты, Верочка, в Бога веришь?

– По-своему, – увернулась от ответа склонная к агностицизму Вера Евгеньевна.

– Вот и верь «по-своему», – порекомендовала ей бабка.

– А при чем тут это? – Вера никак не могла понять ход бабкиных мыслей.

– А при том.

– Не спорь с ней, Верочка, – вступилась за дочь Евгения Николаевна. – Не хочет – не надо. Оставь. Кира Павловна – пожилой человек. Ей с вещами расставаться трудно.

– А это не ее вещь! – не сдавалась Вера.

– А чья же? – ехидно полюбопытствовала старуха. – Твоя? – Она посмотрела на внучку. – А может, твоя? – Кира Павловна перевела взгляд на сноху.

– Это папина вещь! – подала голос вернувшаяся из магазина младшая внучка Киры Павловны – Ника. – Он сам мне ее показывал.

Вера с ревностью посмотрела на сестру, но ничего не сказала, а только помрачнела лицом. В который раз она убедилась в том, что отношения отца с Никой были иными, чем с ней. И Вере хотелось уяснить для себя, насколько иными. Более искренними? Более доверительными? Какими?

– Вот то-то и оно, что папина! – по-детски обрадовалась бабка. – А папу вашего я родила. Значит, она моя.

– Ваша-ваша, – поспешил успокоить разгневанную старуху Левчик. – А чья же еще? К тому же ничего не сбылось. Три жизни обещано, а ни одной до конца не прожил. Ушел, можно сказать, ни свет ни заря. В этом возрасте мужики еще новые семьи заводят, сыновей рожают…

– Ну, насчет сыновей не знаю, – криво усмехнулась Женя Вильская, – а с новыми семьями у твоего друга, Лева, все в порядке было.

– Кто старое помянет, тому глаз вон, – поторопился сгладить возникшую неловкость Владимир Сергеевич.

– Не обижайся, Женя, – повинился Лев Викентьевич. – Ты же знаешь: я на твоей стороне. Я всегда против разводов. Я и Женьке твоему говорил…

– Кого ее Женька слушал! – поторопилась вставить свое слово Кира Павловна.

– Леву слушал. – Вовчику стало обидно за однофамильца.

В их дружной школьной компании Левчик Рева безоговорочно считался любомудром. Не случайно Женька Вильский с ироничной почтительностью именовал друга «Соломон», хотя если кого в их кругу и можно было назвать в полном смысле слова человеком большого ума, так это самого Вильского. Но Женька таких определений всегда избегал, к себе относился с большой долей иронии и, наверное, поэтому предпочитал называть себя «рыжим раздолбаем», «советским бойскаутом» и «национально непроясненным субъектом Российской Федерации».

– Если бы он меня слушал, – погрустнел Лев Викентьевич и подобострастно посмотрел на Евгению Николаевну, – то сейчас бы был жив. Правда, Женечка?

Первая жена Вильского с готовностью закачала головой в знак согласия и с чувством удовлетворения откинулась на спинку кожаного дивана бывшего мужа, выдохнув так шумно, что все, кто был в комнате, как по команде уставились на нее.

– Это было начало конца, – с пафосом произнесла Евгения Николаевна и показала Нике на место рядом с собой.

– Много вы знаете, – обиделась за сына Кира Павловна и тут же привела неоспоримое доказательство: – Мой сын был честным человеком. Принципиальным. Не то что ты, Лева! С чемоданом из одного подъезда в другой ходил на моей памяти, дай бог, раз пять. Как твоя Нина это терпела, неизвестно.

– Моя Нина, – не остался в долгу Левчик, – женщина мудрая.

– Не то что я? Да, Лева? Это ты имел в виду? – шумно задышала Евгения Николаевна, заподозрив в словах Ревы подвох. И Вера обеспокоенно посмотрела на мать: утреннее давление было у нее под двести.

– Ну что ты, Женечка, – бросился урегулировать назревающий скандал миролюбивый Вовчик. – Ты тут совсем ни при чем! Да и какое это теперь имеет значение.

– А что теперь имеет значение? – никак не могла успокоиться Евгения Николаевна.

– А то, – набросилась на мать Вера. – Папы больше нет. Завтра похороны. И вместо того чтобы просто посидеть и помолчать рядом, ты начинаешь сводить с покойником счеты. Ну, так случилось! Сколько можно это вспоминать?!

– Не ожидала я этого от тебя, Вера, – обиделась Евгения Николаевна и закусила почти и так исчезнувшую с лица верхнюю губу.

– Я от тебя тоже, – буркнула старшая дочь и перехватила внимательный взгляд прильнувшей к материнскому плечу Ники. Похоже, ту обуревали сомнения. С одной стороны, тридцатисемилетняя женщина целиком и полностью разделяла возмущение сестры. С другой – жалела, как она считала, обиженную жизнью мать.

– Хватит, Вера, – попросила она сестру и показала глазами на Евгению Николаевну. – Все и так всем ясно. Давайте просто помолчим, посмотрим на папу. Вон он какой лежит: красивый, словно улыбается… Видишь?

– Вижу, – коротко ответила Вера и посмотрела на отцовское лицо, а вместе с ней – и все присутствующие.

– Охо-хо-хо, – заголосила встрепенувшаяся Кира Павловна, словно вспомнила, по какому поводу собрались здесь, у деревянного ящика.

– Да уж… – заплакал Вовчик и снова начал рыться в карманах в поисках исчезнувшего в очередной раз носового платка.

– Пойду насчет автобуса позвоню, – с выражением особой значимости произнес Лев Викентьевич и посмотрел на старшую дочь Вильского. Без сомнения, с каждой минутой она казалась старому ловеласу все более и более соблазнительной. – Можно тебя на минуточку?

– Нет, Лева, – ответила за внучку Кира Павловна, рыдания которой прекратились в одно мгновение. – Пусть Верочка здесь посидит, с Женей.

Вера пропустила замечание бабки мимо ушей и вышла из комнаты вслед за Левчиком.

– Вся в отца, – недовольно проворчала Кира Павловна и подозвала к себе Нику. – Если я умру, – заговорщицки прошептала она младшей внучке, – мое кольцо с рубином твое.

Желания стать обладательницей купеческого кольца с безвкусно выпирающим красным камнем у Ники и близко не было, поэтому она сразу же внесла в бабкино завещание коррективы:

– Ты мне лучше, бабуль, самовар свой отдай. Серебряный.

– Он не серебряный, – выдала тайну Евгения Николаевна, оставшаяся на диване в гордом одиночестве.

– Зато польский. – Кира Павловна вступила в бой за репутацию самовара.

– Отдай мне его, бабулечка, – со слезой в голосе заканючила Ника, как две капли воды, в отличие от старшей сестры, похожая на мать. – Папе было бы приятно. Он же не жадный был.

– Скажешь тоже, не жадный! – подала голос Евгения Николаевна.

– Конечно, не жадный! – отмахнулась от матери Ника.

– Много ты знаешь! – усмехнулась Евгения Николаевна. – Для кого-то, может, и не жадный, а для вас с Верой…

– Мама! – шикнула на нее из коридора старшая дочь и снова повернулась к Льву Викентьевичу.

– Эх, Женька, Женька, – тяжело вздохнул Вовчик и с бабьим любопытством отогнул покрывало, чтобы посмотреть на руки покойного. – Связаны, – сообщил он Нике. – Перед тем как гроб забивать будут, развяжи, Вероничка, не забудь. И ноги тоже.

Ника послушно кивнула головой и, перегнувшись через узкую часть гроба к «дяде Вове», прошептала:

– Я боюсь покойников.

– Какой же он покойник? – моментально отреагировала Кира Павловна, часто изображавшая из себя туговатую на ухо, когда это было выгодно. – Он твой отец.

– Бабуль, ты чего?! – вытаращилась на нее Ника.

– А чего?

– Да ничего! – рассердилась на бабку Вероника и перебралась на другую сторону: поближе к Владимиру Сергеевичу. – Я боюсь, – снова прошептала она и с надеждой посмотрела в глаза отцовскому другу.

– А ты не бойся, – чуть слышно ответил Вовчик. – Ты, пока никто не видит, покрывало с ног откинь и за ботинки Женькины подержись. И страшно не будет.

– А откуда вы знаете? – с нескрываемым любопытством поинтересовалась Ника.

– Да уж знаю, – горько усмехнулся Владимир Сергеевич, но больше ничего рассказывать не стал, а просто притянул полную Веронику к себе и ободряюще похлопал ее по упругому женскому плечу.

– А еще говорят, предсказания сбываются, – разочарованно поделилась с дядей Вовой Ника. – «Три жизни! Три жизни!» – передразнила она незримо присутствующую в воспоминаниях рассказчиков цыганку. – Все – вранье: от начала до конца… Не верю я им!

– А я верю! – взволнованно выкрикнула с дивана Евгения Николаевна и даже попыталась встать, но тут же плюхнулась обратно под тяжестью собственного веса. – И цыганкам верю, и в сглаз верю, и в судьбу верю. А все, что она ему нагадала тогда, – это правда. Мне Женя сам рассказывал.

– А почему же ты никогда не говорила об этом? – воскликнула Ника.

– А зачем?! Это никого, кроме нас с твоим отцом, не касается.

– Ну и что там за три жизни было? – стала пытать мать Вероника.

– Да никаких там трех жизней не было! – жестко прокомментировала из коридора Вера. – Что ты, маму не знаешь?!

– Зато наша с ним жизнь как на ладони была описана: и как начиналась, и как закончилась…

– Так ты знала, что он тебя бросит? – изумилась Ника и уставилась на мать, будто увидела впервые.

– Нет, не знала, – отказалась от мифотворчества Евгения Николаевна. – И он не знал. Мы с Женей думали, что его «три жизни» – это я и вас двое. Он ведь мне всегда говорил: «У нас, Желтая, с тобой одна жизнь на двоих. И две – девкам». Он вас всегда «девками» называл, словно стеснялся быть ласковым. «Девки» и «девки». Я ему сначала замечания делала: мол, нехорошо, Женя, нельзя так девочек называть, – а потом привыкла. Думаю: «Как хочет».

– Папа всегда делал что хотел, – тут же подхватила Вероника и впервые за столько лет поинтересовалась у матери: – А почему он тебя все время Желтой называл?

– Чтоб не путаться, – пояснила Евгения Николаевна. – Я – Женя, он – Женя. Вот и решили: раз он Рыжий, я – Желтая.

– Никогда бы не согласилась, чтобы меня так муж звал! Как ты вообще терпела?! – возмутилась Ника.

– А что такого? Мне нравилось. Желтая и Желтая. И потом, я ему все тогда прощала, потому что у нас с ним такая любовь была! Такая любовь! Страшно становилось. От собственной матери скрывала, чтобы не сглазила. И все в один день кончилось, как цыганка и сказала.

– Да что же такое она ему сказала, мама? – не выдержала обычно спокойная Вера и встала в дверях.

– Точно не помню, – с готовностью отозвалась на вопрос дочери Евгения Николаевна, – но, по-моему, что-то вроде: «Сделал дело – гуляй смело».

– Чего? – в унисон выдохнули сестры.

– Ну, не помню я! – заюлила Евгения Николаевна. – Женя еще смеялся: «Родине долг отдал, дерево посадил, сына родил». «Какого сына?» – говорю я. А он: «Две девки – в аккурат за сына сойдут».

– Мам, ты что, серьезно?

– Конечно, серьезно.

– А в чем предсказание-то? – отказалась принять материнский рассказ на веру Ника. – Что это за «Сделал дело – гуляй смело»?

– Ну что ты пристаешь ко мне, Ника? – осерчала Евгения Николаевна. – Откуда я знаю?

– Так ты же сама сказала: «Жизнь как на ладони была описана: как начиналась, как закончилась. Одним днем», – напомнила матери Вера.

– Я от своих слов не отказываюсь, – веско, точно в суде, проговорила Евгения Николаевна. – Именно одним днем. Утром встала – вечером умерла. Никогда не забуду…

История вторая: «Баба надвое ворожила: либо умрет, либо будет жива»

Если бы Женечке Швейцер сказали, что она выйдет замуж за своего почти полного тезку, что будет он инженер, а не моряк и не летчик, к тому же невысокого роста, рыжий и дерзкий на язык, Женечка бы, конечно, не поверила.

А если бы ее еще предупредили, что проживет она с этим невысоким «не моряком, не летчиком» чуть больше двадцати лет, родит ему двух дочерей и окажется самым бессовестным образом обманутой, тогда бы Женечка Швейцер вняла словам своей дальновидной мамочки и написала бы письмо в славный город Севастополь, где нес службу беззаветно влюбленный в нее со школы Мишка Веденский.

– Ну и что я должна ему написать, по-твоему? – кричала на мать пышечка Женя и растирала по раскрасневшемуся лицу слезы.

– А что ты плачешь? Что ты плачешь-то, бестолковая? – наскакивала петухом на дочь Тамара Прокофьевна, и в ушах ее раскачивались длинные, до середины шеи, опаловые серьги – предмет зависти буфетчицы Нюськи Стариковой, чьи интриги, по твердому убеждению великолепной Тамары, поджидали ее на каждом углу.

– Потому что ты меня довела! – срывалась на визг Женечка.

– Что-о-о? – не верила своим ушам Тамара Прокофьевна. – Я довела? Это чем это, интересно, я тебя довела?

– А тем, что заставляешь Мишке писать!

– Конечно, – неожиданно успокаивалась Тамара Прокофьевна. – Потому что я вижу далеко наперед.

– И что ты видишь? – взмахивала руками непокорная дочь.

– Он перспективный, с квартирой, со временем, глядишь, адмиралом будет. Опять же – живет у моря. Город закрытый, военторг богатый: спецснабжение. Я уж и не говорю об обычных прелестях курортной жизни: пляж, солнце, фрукты.

– Какие фрукты, мама?! Кому нужны в этой дыре твои фрукты, пляж и солнце?

– Это Севастополь у тебя – дыра?! – ахала Тамара Прокофьевна. – Город-герой, слава и мощь Советского Союза! А Верейск – это, значит, не дыра?! Две деревни в одну большую срослись, городом стали – это не дыра, конечно! – торжествующе встряхнула головой Тамара Швейцер и жестко, словно клещами, схватила дочь за руку. – Послушай меня, дурочка. Зачем тебе этот инженеришка? Рыжий! Страшный! Никаких перспектив: ни жилья, ни зарплаты. Как ты жить будешь?

– Обыкновенно! – стояла на своем не боявшаяся трудностей Женечка Швейцер. – Ты что? За папу ради жилья выходила? Ради каких-то особых перспектив?

– Твой папа, – надменно поджала узкие темные губы Тамара Прокофьевна, – хотя бы в молодости был красавцем. Кудрявый. Чуб надо лбом… И в руках у него была профессия.

– У Жени тоже есть профессия. Он талантливый инженер.

– Ну, скажем так, пока он еще никакой не инженер.

– Зато у него уже есть изобретения.

– Изобретения на хлеб не намажешь, – цинично отсекала дочкины аргументы Тамара Прокофьевна, а потом резко меняла тактику и слезно молила дочь: – Ну я тебя прошу! Я тебя прошу, Женя, ради нас с папой, напиши Мише, скажи ему, что пока не определилась, что хочешь окончить институт, получить профессию, а уж потом только – замуж. Не говори ему ничего про своего, – мать морщилась, – жениха. Мало ли, как пойдет: может, год поживете и разбежитесь.

Женечка отшатнулась от Тамары Прокофьевны.

– Ну я тебя прошу! – быстро смекнула та, что допустила стратегическую ошибку, и опустилась перед дочерью на колени. – Видишь? Я на колени встала. Прошу тебя. Напиши Веденскому, успокой парня. Хорошо?

– Хорошо, – уступила Тамаре Прокофьевне Женечка и тем же вечером отбила севастопольскому Мишке телеграмму: «Выхожу замуж. Свадьба сентябре. Приезжай обязательно. Твоя Женя».

Надо ли говорить, что ни на какую свадьбу лейтенант Веденский не явился, сочтя себя незаслуженно обманутым. Но буквально спустя год написал Женечке, теперь уже Вильской, обстоятельное и доброжелательное письмо, в котором рассказал о чувствах, что обуревали его первые полгода ее замужества. «Но, – искренне делился он событиями своей жизни, – может, оно, Женька, и к лучшему. Не выйди ты замуж за своего Вильского, я бы просмотрел любовь всей своей жизни (Мишка был человеком сентиментальным и никогда не скупился на пафосные выражения). А теперь – мы вроде как с тобой квиты: ты замужем, я женат. И скоро готовлюсь стать отцом».

«А я – матерью», – сообщила ему Женечка и больше не написала ни слова, неожиданно почувствовав себя преданной. Хотя никаких прав на Веденского она не имела, никаким договором связана не была, но мысль о том, что Мишка теперь любит другую, а клялся, что всегда будет любить только ее, была ей неприятна.

– Представляешь, Веденский женился, – поделилась она с Тамарой Прокофьевной, придав своему лицу как можно более равнодушное выражение.

– Я знаю, – кивнула мать и критично посмотрела на большой Женечкин живот. – Ты очень поправилась. Чем тебя там у этих Вильских кормят? Твоя свекровь готовит на маргарине?

– Кира Павловна никогда не готовит на маргарине, – вступилась за свекровь Женечка, понимая, что сейчас мать будет изыскивать любую возможность, чтобы подчеркнуть несовершенство ее брака с Вильским. – Они питаются только с рынка.

– А в какое время Кира Павловна ходит на рынок? – скривилась Тамара Прокофьевна. – К обеду? Когда все за бесценок, потому что бросовое?

– Кира Павловна, – надменно произнесла Женечка, – на рынок вообще не ходит.

– Что? Не барское это дело? – снова попыталась уязвить Женину свекровь высокомерная Тамара Швейцер.

– Почему? – пожала плечами Женечка. – Просто для этого есть домработница.

Пережить «домработницу» Тамаре Прокофьевне оказалось не по силам, и она выдала себя с головой:

– Домработница? У этой полуграмотной бабы?! С тремя классами образования?! Полжизни провисевшей грудью на подоконнике вместо того, чтобы заниматься делом?

– А откуда ты это знаешь? – холодно полюбопытствовала Женя.

– Знаю, – отрезала Тамара Прокофьевна, и перед ее глазами встало лицо Прасковьи Устюговой – ближайшей соседки и по совместительству ближайшей подруги Киры Павловны. «Бездельница! – нашептывала та новоиспеченной родственнице Вильских. – Живет как у Христа за пазухой и в ус не дует. Весь день на окне висит, за всем смотрит, словно барыня со всех ответ требует». Соседка была пьяна, а Тамара Прокофьевна не в меру подозрительна. Ей, заприметившей, как светлело лицо дочери, когда к ней обращалась свекровь, было обидно: ревность накатывала горячими волнами, и очень хотелось, чтобы Кира Павловна Вильская оказалась дурой, сволочью, нечистой на руку. И все для того, чтобы ее драгоценная Женечка смогла по достоинству оценить те условия жизни, которые были созданы для нее любящими родителями. А она им даже спасибо за столом не сказала, как будто сама по себе на свет появилась, сама школу окончила, в институт поступила, сама квартиру несколько лет снимала, чтобы в общежитии не жить. А ведь могла бы!

Но Женечка была счастлива, а счастливые люди – глупые люди, просто Тамара Прокофьевна об этом забыла. И все ждала от дочери какой-то особой благодарности, а та вилась вокруг своего рыжего и в их сторону даже не смотрела, все больше к его родителям ластилась.

– Мама, – прервала поток воспоминаний Тамары Прокофьевны Женя, – почему ты ее так ненавидишь? Что она тебе сделала? Кира Павловна – хорошая женщина.

– Ну еще бы! – в который раз усмехнулась Тамара Швейцер. – С домработницей да и нехорошая?! Разве так бывает?!

– Далась тебе эта домработница, – потупилась Женечка, понимая, что сама спровоцировала подобную реакцию: уж такой Тамара Прокофьевна была человек, не терпела, если кто-то ее хоть в чем-то превосходил. Во всем хотела быть первой: характер такой. А тут – удар под дых. Да еще какой!

На самом деле никакой домработницы в семье Вильских сроду не было, а на рынок ходила Анисья Дмитриевна – Женина бабушка, маленькая, тихая, богобоязненная старушка, со спины напоминавшая девочку-подростка, остриженного в полукруглую скобочку. «Сзади – пионерка, спереди – пенсионерка», – беззлобно подшучивала над ней ее дочь Кира и тут же нарывалась на строгое замечание мужа – главного инженера приборостроительного завода города Верейска.

– Ну что вы, что вы, – смущалась Анисья Дмитриевна и почтительно, шепотом добавляла: – Николай Андреевич, – и тут же норовила уйти к себе «на пост». Так в семье Вильских называли маленькую кухоньку, размер которой недостатком не считался, потому что была она с газовой плитой, колонкой и даже узким окном, выходящим в шумный, застроенный уродливыми сараями и металлическими гаражами двор.

Во дворе Вильских за глаза называли «баре», но в этом прозвище сквозила не столько зависть, хотя и ее хватало, сколько реальное уважение простого люда к тем, кто, по их мнению, высоко поднялся, но при этом не потерял своего человеческого лица. И Николай Андреевич, и его немногословная тихая теща, и даже младший Вильский не просто здоровались с соседями, но и обязательно произносили при этом имя-отчество визави, а также вежливое «как поживаете?». Особенно смущал рыжий Женька, по бабушкиному примеру встречавший соседей словами «Бог в помощь», и это в том возрасте, когда среднестатистический ребенок не выговаривает половину алфавита.

Кира Павловна была другой, не такой, как ее ближайшие родственники. Поэтому и дело с ней обстояло несколько иначе. Жену Николая Андреевича Вильского во дворе любили, но любили по-особому, потому что она была «своя», со всеми на «ты», то есть без этой интеллигентской закваски, которая была присуща ее матери, приехавшей в Верейск из деревни на заработки. Здесь, в городе, Анисья Дмитриевна скоренько вышла замуж за бездетного вдовца Павла Никитина, потомка разорившихся купцов, высланных на излете 1922 года на Колыму. На момент встречи с будущей женой отрекшемуся от родителей Павлу Спиридоновичу было обещано место в родном когда-то, а теперь городском лабазе, по привычке называемом верейскими старожилами «Никитинским».

Испытывала ли молодая Анисья к будущему мужу особое влечение, неизвестно. Ни о чем подобном она никогда с дочерью не говорила. Но замуж за вдовца пошла с радостью, не принимая во внимание блудливый нрав Павла Спиридоновича и склонность к различного рода коммерческим авантюрам, о которых она узнала довольно скоро, как только супруг заступил на обещанное торговое место, откуда периодически притаскивал то тщательно упакованный в местную газету пакет муки, то шмат масла.

– Не надо, Паня, – просила Анисья вороватого супруга. – Посадят тебя. Разве ж мы и без этого не проживем?

– Проживем! – легко соглашался веселый Никитин и продолжал подтаскивать больше из-за спортивного азарта, нежели от нужды. Одним словом, единственное дитя, рожденное Павлом в браке с Анисьей, рисковало с высокой вероятностью остаться сиротой при живом отце. Так, собственно говоря, и случилось: Павел Спиридонович Никитин, удачно выдав Киру замуж за молодого, но уже при серьезной должности инженера Вильского, благополучно сгинул через пару лет в «местах не столь отдаленных».

И Кира Павловна, и Николай Андреевич со слов Анисьи Дмитриевны знали подлинную причину исчезновения «деда Пани» (только так его в семье Вильских и называли): он пробыл в плену с декабря 1941 по июль 1942 года, чудом выжил, прошел через штрафбат. «Искупил кровью!» – любила говаривать быстро воспламеняющаяся от собственных слов Кира, поминая пропавшего отца, и категорически отказывалась считать его преступником.

По настоянию тихой Анисьи Дмитриевны и политически грамотного Вильского разговоры эти не приветствовались, а посему Кирочка вела их исключительно в кругу доверенных лиц, в число которых входила добрая дюжина соседок, божившихся держать язык за зубами. Кстати, вначале именно они распространили еще одну, не политическую, а криминальную версию исчезновения «деда Пани», которая имела широкое хождение в массах, потому что была проста и понятна: заведующий комиссионным магазином оказался нечист на руку, как и многие его коллеги, почувствовавшие силу в трудное послевоенное время.

Кира Павловна объявила было войну клевете, но очень скоро устала считать каждую вторую соседку злоязычницей и пустила в ход другую, как она считала, правдивую версию.

На самом деле послужной список «деда Пани» совмещал в себе оба эпизода, поэтому по молчаливому согласию тещи с зятем надлежало добрыми делами отвлекать внимание от позорной страницы в истории семьи Вильских.

– Никакого в этом позора нет! – наскакивала на мужа Кира Павловна и трясла перед его носом аккуратненьким кулачком. Только до носа она ему и доставала, потому что роста была маленького, крутила на своих рыжеватых волосах перманент и чернила брови так, что на ее светлом лице они выглядели точно подвешенные в воздухе коромысла.

– А я и не говорю, Кира, что это позор, – устало объяснял жене Николай Андреевич. – Но для общего блага лучше об этом молчать. Все-таки у нас сын.

– И что? – лезла на рожон Кира Вильская. – Ему-то какая разница!

– Ты не понимаешь, – терпеливо внушал Николай Андреевич. – Это может повлиять на его политическую карьеру.

– Чего?! – ахала Кира Павловна.

– Кирочка, доченька, – слезно молила Анисья Дмитриевна строптивую дочь. – Пожалей Женечку.

– А чего его жалеть-то? – никак не хотела понять Кира Вильская. – Ему что, за деда ответ держать? У нас, между прочим, в стране сын даже за отца не ответчик.

– Еще какой ответчик! – напоминала Кире Павловне тихая Анисья Дмитриевна и часами молилась, чтобы удалось вразумить глупую дочь.

– Опять молишься?! – сердилась Кира на мать и требовала, чтобы та все иконы «заперла» в темной комнате, а на робкое: «Может, все-таки Женечку окрестить?» – взрывалась как петарда и целый день с пеной у рта доказывала, что в семье коммунистов не может быть ни икон, ни свечей, ни черта, ни бога. При этом сама Кира Павловна в партии не состояла и вступать туда не собиралась, потому что сама мысль об уплате членских взносов была ей опричь души. «Хватит нам и одного несуна!» – кивала она на мужа-партийца, мысленно подсчитывала ежемесячные взносы и ворчала себе под нос, что она, в отличие от всяких дураков, «сама себе отдельная партия».

Быть главой «отдельной партии» Кире Павловне было довольно легко, потому что «на посылках» у нее добровольно состоял весь «двор»: Анисья Дмитриевна, Николай Андреевич, Женька, а теперь еще и Женечка Швейцер, о которой знаменитая соседка-завистница распространяла сплетни до тех пор, пока сам Вильский не пресек гнусные происки и не отказал от дома той, которая долгое время играла роль ближайшей подруги его жены.

– Я привлеку вас за клевету, – пригрозил всегда выдержанный Николай Андреевич Прасковье Устюговой, зашедшей по-соседски за спичками.

Прасковья, привыкшая видеть старшего Вильского спокойным и доброжелательным, обомлела и не нашла ничего лучше, как сообщить о том, что она в долгу не останется и встречно привлечет за клевету саму Киру Павловну и плевать ей, что эта «барыня – жена самого главного инженера»:

– Мне, Николай Андреич, до парткома идти недалече. Я тоже, между прочим, член партии и знаю, как за себя постоять!

– А что же вам Кира Павловна сделала? – искренне удивился Вильский, зная свою жену как человека в дружбе верного, отзывчивого и в принципе не склонного к пересудам.

– А не надо было мою Марусю хаять! – взвилась Прасковья и зачастила как из пулемета: – Девчонка себя в строгости держала, все ждала, как обещано: «Маша – Женя». По сторонам не смотрела, все сыночка вашего ждала, глазыньки проглядела, пока он из своего Ленинграда вернется. Дождалась! – зло выкрикнула соседка. – А вместо свадьбы: «Здрасте, Маруся, на лярве женюся» (Николай Андреевич поморщился). Да еще и хаять девку надумали: слепая, значит, не подходит она им. Очки им не нравятся! Зато работящая, скромная, ляжки не оголяет, как ваша-то! Стыда нет: вся жопа открыта…

– Это у кого, Паша, «вся жопа открыта»? – заглянула в комнату ни о чем не подозревающая Кира Павловна, не на шутку встревоженная тем, что вместо обычной тишины, сопровождающей послеобеденное время в семье Вильских, до нее доносится истошный визг соседки. – Это ты чего тут?

– Выйдите, пожалуйста, Кира Павловна, – с несвойственной для себя командной интонацией потребовал от жены Николай Андреевич, пытаясь уберечь супругу от отвратительного скандала.

– Это еще почему? – пока миролюбиво поинтересовалась Кира Павловна, но уже было ясно, что никуда она из своего дома не пойдет и вообще у мужа от жены секретов не бывает.

– А потому, что я сначала с твоим мужем разберусь, – взревела Прасковья, – а потом – и с тобой.

– Со мной? – оторопела Кира Павловна и уставилась круглыми от удивления глазами на всегда ласковую к ним соседку, которой она поверяла многие тайны, правда, всегда с поправкой на то, чтобы являлись они миру в выгодном свете.

– С тобой! – подтвердила Прасковья и пошла на Киру, выпятив грудь.

– А ну прекратить! – прикрикнул на женщин Николай Андреевич и вытер вспотевший от перенапряжения лоб. – Прекратить немедленно. Ничего не хочу слушать, Прасковья Ивановна! Не сметь переступать порог моего дома! За каждое клеветническое слово, сказанное о моей семье и будущей невестке, ответите по закону вплоть до увольнения с предприятия, – оговорился он от волнения.

– Это откуда ты меня, Николай Андреич, уволишь? С кухни? Я, между прочим, эту квартиру не просто так получила, а за покойного Васеньку, царство ему небесное. Я до самого Хрущева дойду! – пригрозила соседу Прасковья, тем не менее в ее глазах забегали какие-то тревожные огоньки. – Мне бояться нечего! – подбодрила она себя, словно перед атакой, и резко развернулась лицом к Кире Павловне. – Я ведь как, Кира, думала: столько лет дружили, дверей не закрывали, дети вместе росли. В школу – вместе, из школы – вместе. Все праздники вместе. Сколько раз ты мне говорила: «Вот бы Маруся моей невесткой стала». А я дура! Девку настроила: по сторонам не гляди, себя блюди, вернется Женя, свадьбу сыграем. Я уж и приданое ей собрала: все чин по чину, живи-радуйся. А вы вон что! Наобещали с три короба – и в кусты, а как дочь моя людям в глаза смотреть будет? Жених бросил? Не подошла?

– Ты это, Паш, чего несешь-то? – пока еще спокойно уточнила Кира Павловна. – Это про какой, значит, договор ты Николаю Андреевичу рассказываешь? Это когда у нас с тобой такой договор был? А? Чего-то я не припоминаю, соседка. Или это я запамятовала?

– Да тебе плюй в глаза, а все божья роса!

– Ты, Паша, плевать-то погоди. Это ты зачем на меня да на Женьку моего напраслину возводишь? Это когда он на твоей Машке жениться обещал? Говори! А то я сейчас к Марии твоей пойду да сама спрошу: «Зачем парня позоришь? Зачем виноватишь?» Нехорошо, Паша, не по-соседски. Надо было бы, дети бы и без нас сговорились. А то, что ты Женьку в женихи назначила, так это – твоя воля. Твоя! Но не его! И не наша! – отчеканила Кира Павловна, глядя в бегающие соседкины глаза. – И Марусю я твою не хаяла. Она мне как дочь. Я, если и сказала что, так не со зла. Только вот что – и представить не могу.

– А я напомню, – прошипела Прасковья. – Давеча с Люськой со второго подъезда сидела во дворе?

– И что? – вздернула подбородок Кира Павловна.

– И то! «Такая молодая, а уже в очках», – очень похоже передразнила Устюгова соседку. – Говорила?

– Говорила, – спокойно подтвердила Кира Павловна. – И что?

– Да то! Не твое это, Кира, дело, какая моя дочь! Косая! Кривая! Слепая! Горбатая! Не для того я ее растила, чтобы каждая мне тут указывала. За своим лучше присматривай: рыжий и курит.

– Ну и что, что курит?! – в один голос воскликнули супруги Вильские, а Кира Павловна надменно добавила: – Я, может, тоже курю. Кому какое дело?

Николай Андреевич, всегда выступавший за здоровый образ жизни, от слов жены чуть не поперхнулся, но вовремя сориентировался и, подмигнув Кире Павловне, поинтересовался:

– Тебе что, Кира, заказывать? «Герцеговину»?

– А что будет, Николай Андреевич, то и заказывайте, – игриво пропела Кира Павловна и встряхнула своими светло-рыжими кудельками. – Пойду маме скажу, пусть пироги ставит: вечером дети придут.

– Да подавитесь вы своими пирогами! – выпалила Прасковья и, оттолкнув хозяйку, пулей вылетела из квартиры Вильских.

– Что это с Пашенькой-то случилась? – подала слабый голос со своего «поста» напуганная звуком хлопнувшей двери Анисья Дмитриевна. – Никак нездоровится?

– Да на ней воду возить можно! – помрачнела Кира Павловна и пошла к себе в спальню в одиночестве переживать разрыв с закадычной подругой.

– Как ты, Кира? – заглянул перед возвращением с обеда Николай Андреевич.

– Плохо, Коля, – пожаловалась Кира Павловна и всхлипнула: – Ни с того ни с сего. На пустом месте. Раз-раз – и по мордасам. Была подруга – и нету. Как будто двадцать лет не срок! И ведь, главное, ни слова мне не говорила. Все за спиной. Все за спиной.

Вильский промолчал, а потом вздохнул и признался:

– Это я, Кира, виноват. Не выдержал: очень мне нашу Женечку стало жалко. Хорошая девочка, в чужом городе, ни слухом ни духом, а тут – на, пожалуйста.

– Это ты про что, Коля? – не поняла Кира Павловна.

– Не хотел говорить тебе, Кира. Думал, сам справлюсь. На днях Петр из ремонтного подошел.

– Это который? Который к Прасковье нашей захаживает?

– Он самый. Так вот: подошел и спрашивает меня так, осторожно: «Ты, Николай Андреич, меня извини, а только я тебе сказать должен. Не на той девке твой сын женится. На ней клейма ставить негде. Даром что молодая. Смотри, погубит твоего мальчонку, моргнуть не успеешь». А дальше такое мне рассказал, вспоминать противно. Я его к ответу: откуда? Кто? Ну вот он и признался, что Прасковья ему напела. Да еще и добавил: «Это, говорит, ты у любой бабы у себя во дворе спроси, они скажут». Неприятно, Кира. Знаю, что все неправда, а все равно Женечку защитить хочется. Думал, сам разберусь, поговорю, а ее вон как понесло – не удержишь. Так что извини меня, Кира.

Кира Павловна открыла рот, чтобы что-то сказать, а потом молча встала, прошла, как пьяная, мимо мужа и прямиком в соседнюю квартиру – к Устюговым.

Дверь, как обычно, была не заперта: заходи как к себе домой. На звук открывшейся двери вышла сама Прасковья с опухшим от слез лицом.

– Маруся дома? – сухо спросила Кира Павловна у соседки.

– Нет, – покачала головой Прасковья. – А что? Меня стыдить перед дочерью пришла?

– Бог тебе судья, Паша, – не глядя в глаза Устюговой, обронила атеистка Вильская, – а только не ожидала я от тебя такого.

– Какого? – подбоченилась соседка.

– Сама знаешь какого, – ушла от ответа Кира Павловна.

– Ничего не знаю! – отказалась признать вину Прасковья и скрестила руки на груди.

– Вот и хорошо, – быстро согласилась с ней соседка и лукаво прищурилась. – Дети сами разберутся. Мы поговорим с Женей, пусть объясняется с твоей дочерью, чтобы не было никаких, – тут она сделала паузу, вспомнила слово и не без усилий проговорила: – двусмысленностей.

От витиеватых выражений обычно всегда простой в речи подруги Прасковья Устюгова разинула рот, а довольная произведенным эффектом Кира Павловна выплыла из квартиры в атмосфере гробового молчания.

– Ну и ладно, – запоздало крикнула ей вслед Прасковья и задумалась: дело явно принимало не тот оборот. И с соседями разлаялась, и своего не добилась. Устюгова на минуту представила, как замрет перед этим рыжим ни о чем не подозревающая Маруся: свернет худенькие плечики, опустит глаза, зальется краской. И будет молчать. Рыжий станет допытываться, а она все равно будет молчать и ни слова не скажет о том, что сама Прасковья без спросу, тайком прочитала в личном дневнике своей дочери: «Наверное, это любовь».

«Вот черт меня за язык дернул самому Вильскому перечить», – пригорюнилась Устюгова. При этом она, однако, не испытывала никаких угрызений совести по поводу того, что бессовестным образом оговорила Женечку Швейцер, веселую и доброжелательную певунью, с которой, кстати, ее Маруся была знакома по студенческим капустникам машиностроительного факультета, где выступал вокально-инструментальный ансамбль «Эврика».

«А нечего было у моей жениха из-под носа уводить, табуретка коротконогая! – снова завелась Прасковья, вступив в предполагаемый «диалог» с Женечкой Швейцер. – На чужой каравай рот не разевай!» – мысленно отчитывала она ненавистную соперницу дочери и все больше и больше убеждалась в собственной правоте: уж очень жалко было ускользнувшей из-под носа возможности породниться с самими Вильскими. Все-таки не последние люди на заводе: как-никак – главный инженер! Не слесарь!

Корыстная и завистливая Прасковья Устюгова в глубине души подозревала, что внешняя простота квартиры Вильских – это отвлекающий маневр. На самом же деле – мифические закрома соседей ломились от несметных богатств, просто по наущению хитрой Киры Павловны эти сокровища держались в строгом секрете, чтобы простой люд в искушение не вводить. Уж в чем в чем, а в этом Прасковья была уверена.

Если бы простодушная лишь на первый взгляд Кира Павловна знала, какие черти терзали душу ее близкой подруги, она бы, не задумываясь, распахнула все шкафы и провела соседке экскурсию, чтобы та убедилась: ничего у них с Вильским в доме особенного нет.

– А хрусталь? – могла спросить ее Прасковья Устюгова.

– Так это ж все подарки, – ответила бы ей Кира Вильская и даже рассказала, по какому случаю получен каждый презент.

Конечно, Прасковья не поверила бы хитрой подруге, но и переживаний стало бы на порядок меньше, потому что на поверку сама Устюгова жила не в пример богаче своих высокопоставленных соседей. А все потому, что рассчитывала сама на себя, а не на доброго дядю. Уж что-что, а дочка ее в обносках никогда не ходила, ни за кем не донашивала: все самое новое, самое лучшее, как велел покойный Васенька, души не чаявший в Машке.

«Вот был бы он жив. – Глаза Прасковьи налились слезами, и она поискала глазами висящий на стене портрет мужа. – Эх, Вася, Вася! – привычно обратилась Прасковья к покойному. – Обошли нас с тобой! Пропадет наша Маруся. Где теперь я жениха ей возьму, чтоб из хорошей семьи да при должности?»

Разумеется, никакой должности у младшего Вильского пока не было, но расчетливая Прасковья была уверена: как это единственного сына главного инженера да без места оставят? Не бывает такого. А раз так, не успеешь глазом моргнуть, а этот рыжий окажется в начальниках.

Мысль о начальстве снова лишила Устюгову покоя: Прасковья заходила из угла в угол, подумала-подумала и решила мириться, несмотря на запрет Николая Андреевича переступать порог его квартиры.

«А ты мне не указ!» – мысленно проговорила соседка и приступила к решительным действиям, пользуясь тем, что хозяина нет дома. Смелость, конечно, города берет, но вопреки сложившейся традиции дверь в квартиру Вильских была заперта. «Вот те на!» – призадумалась Прасковья и на всякий случай подергала за ручку еще раз: так и есть, ни дать ни взять – закрыто.

Скрепя сердце Прасковья протянула руку к звонку, но позвонить не решилась, так и застыв с вытянутым указательным пальцем.

– Неужели закрыто, Пашенька? – раздался голос поднимавшейся по лестнице Анисьи Дмитриевны. – Наверное, захлопнулась, – предположила теща Вильского и, поставив на ступеньку пустой таз из-под белья, начала рыться в кармане фартука.

– Не то замки поменяли? – переступила с ноги на ногу соседка, про себя сразу же решившая, что это все происки коварной Киры Павловны.

– Нет, – честно, как на духу, призналась Анисья Дмитриевна, уже забывшая о ссоре дочери с соседкой.

– А тогда с чего это она захлопнется? У вас же замок оборотный, на ключ, – уличила Прасковья во лжи тихую Анисью Дмитриевну, отчего та смутилась, словно ее поймали с поличным.

– Может, Кира закрыла? – предположила она и, прекратив поиски, позвонила в дверь.

– Иду-у-у-у! – донеслось из-за двери, и послышались скорые шаги проворной Киры Павловны.

– Идет, – стараясь сгладить неловкость, сообщила Анисья Дмитриевна соседке.

– Слышу, не глухая, – буркнула та, лихорадочно соображая, не ретироваться ли ей в свою квартиру, пока не поздно.

– Заходи, – объявила матери Кира Павловна, распахнув дверь.

– Мы тут с Пашей, – пискнула Анисья Дмитриевна и проскользнула в квартиру.

Кира Вильская встала в дверном проеме и скрестила на груди руки.

– А вы что хотели, Прасковья Ивановна?

Тут-то Прасковья Ивановна и обомлела. Ох, умеет все-таки жена Николая Андреевича Вильского поставить врага на место! По-разному умеет: где криком, где взглядом, а где и особым обращением. Вот как с Прасковьей, чтоб простой человек дар речи от невозможной вежливости потерял. «Гусь свинье не товарищ!» – возликовала про себя Кира Павловна, увидев реакцию растерянной соседки. Прав был все-таки Николай Андреевич, предпочитавший отвечать на хамство холодной вежливостью, мысленно призналась она, считавшая себя непогрешимой во всех вопросах человеческого общежития.

– Кира Павловна, – выдавила из себя отлученная от дома соседка. – Мне бы поговорить.

– О чем? – строго и надменно поинтересовалась неприступная Кира.

– Надо. – Четко сформулировать Устюгова не смогла, поэтому буркнула первое, что пришло в голову.

– Я бы хотела знать о чем, – холодно повторила Кира Павловна.

– Че? Так и будешь меня теперь в дверях держать? – попыталась грубовато сократить дистанцию Прасковья.

– Так и буду, Прасковья Ивановна, – защищала свои рубежи жена Вильского, поклявшаяся себе не уступать ни пяди.

– Ну… – протянула Устюгова, – видать, и правда дружбе нашей конец.

– Конец, – подтвердила Кира Павловна, а в груди у нее предательски екнуло.

– Двадцать лет, Кира, – напомнила Прасковья.

– Я помню.

– Вася еще покойный был жив, – продолжала рвать душу Устюгова. – Все говорил: «Умру, Паша, Вильских держись. Не бросют. Ни тебя, ни Маньку». Нет уж, видно. Одним днем, как хвост у кошки. Была, значит, Прасковья Ивановна и нету Прасковьи Ивановны.

Упоминание о безвременно ушедшем фронтовике Устюгове неприятно царапнуло доброе Кирино сердце. Это ему она поклялась оберегать Пашу с Марусей, трясясь в карете «Скорой помощи» в роли мнимой жены, потому что соседку брать не хотели, а Кира Павловна боялась – умрет по дороге, не дождется, пока Прасковья с дочкой из дома отдыха вернутся. А так хоть последние слова передаст.

Как чувствовала: не успели в палату поднять, умер Василий Петрович, охнул – и умер.

«Я свое слово сдержала!» – попыталась успокоить себя Кира Павловна, но решительности в ней стало чуть меньше. Каким-то звериным чутьем почувствовала Прасковья изменение душевного состояния противника и подлила масла в огонь.

– А и гори оно все синим пламенем, – зло расплакалась она и отвернулась. – Не хочешь – как хочешь. Тебе перед богом ответ держать, а я чиста. Вот те крест, – страстно перекрестилась Прасковья, искренне полагая, что не совершает ничего богопротивного.

– Ты чиста-а-а? – вытаращила глаза Кира Павловна, забыв про выбранную стратегию вежливой холодности. – А Женьку моего зачем на всех углах костерила?

– Не костерила! – отказалась взять на себя вину Устюгова. – Не костерила я вашего рыжего, потому как за своего считала и думала, что зятем мне будет.

– А невесту его зачем грязью поливала? Мне ведь Коля все рассказал.

– Был такой грех! – легко согласилась соседка. – Говорила. Но от обиды. Не со зла!

– Не со зла?! – ахнула Кира Павловна. – Девку мне опозорила, а говоришь, не со зла? А если я про твою Марусю плести начну? Я вон про очки сказала, ты мне чуть глаза не выцарапала, потому что дочка, своя, а ты мою всяко-разно по отцу-матери! Бесстыжая ты, Паша.

– Я – мать, – стукнула себя кулаком в грудь Прасковья.

– Я тоже мать! – притопнула ногой раскрасневшаяся Кира Павловна. – И свое дите позорить не дам! Тоже мне новость какая: если ты мать, значит, все можно? Не будет по-твоему.

– И не надо, – вдруг сдалась Прасковья Устюгова. – Побузили – и хватит. Двадцать лет из памяти не сотрешь. Что было, то было. Прости меня, Кира. И ты прости, и Коля. Хочешь, и перед Женькой повинюсь, но перед этой вашей тумбочкой, – скривилась она, – не буду! И не проси. Васенька из гроба встанет, скажет: «Падай, Пашка, в ноги!» – все равно не стану, потому что за свое дите обидно.

– Дура ты, Паша, – хлопнула себя по бедру Кира Павловна. – А я ведь тебя просить хотела, чтоб сватать ехать. Думаю, кто же еще, если не ты. А теперь, видно, все. Нельзя жизнь со зла начинать.

– Так коли точно свадьбе быть, чего же и не поехать? – благодушно сказала Устюгова и сделала шаг навстречу бывшей подруге. – Коли у них любовь, пусть. Погорюем – и бросим. Глядишь, Маруся моя повоет-повоет, успокоится и тоже вдруг замуж выйдет.

– Конечно, выйдет, – заверила ее Кира Павловна и приоткрыла дверь в свою квартиру. – Она у тебя ведь не другим чета.

– Это уж точно, – с гордостью подтвердила Прасковья и вроде как по привычке шагнула на порог. – Твоя правда.

– Хорошую ты девчонку вырастила, – щедро расхваливала соседку Кира Вильская. – Умная, скромная, на пианино играет, уважительная такая девушка…

– Не рукастая она у меня только, – пожаловалась Устюгова. – Не приучена. Да и не разрешала я ей: глазки слабенькие, а читать надо много и чертить много. Думаю, обойдется. Готовить умеет – и ладно. Если что – я рядом. И свяжу, и заштопаю…

– И правильно, – поддержала ее Кира Павловна, а потом вспомнила, что скоро вернется с работы Николай Андреевич, и спешно предложила: – Пойдем, Паша, к тебе. Заодно посекретничаем, пошепчемся. Я к Устюговым, – прокричала она матери и вытолкнула Прасковью на лестничную клетку. – Я вот чего тебе скажу… – старательно усыпляла она устюговскую подозрительность и одновременно лила елей на душу восстановленной в правах подруги: – Ты, Паша, человек более опытный. Ты мне скажи…

И Прасковья легко вошла в роль умудренной жизнью женщины и легко дала десяток-другой советов, как будто самолично организовала несколько свадеб. Она говорила и про подарки родителям, и про влиятельных гостей, поминая все заводоуправление, потому что, уверяла Прасковья, «без нужных людей свадьба не свадьба, один перевод денег». «И ты не тушуйся: на своего-то надави, надави. Пусть пригласит», – настоятельно рекомендовала она, точно определив, что сам Николай Андреевич весьма далек от конъюнктурных соображений.

Не успев завершить свои рекомендации по нужному составу гостей, Устюгова вспомнила, что свадьба – это не только богатые подарки для молодых, нужные люди, песни и пляски до упаду, но и разгул злых сил.

– Это ты, Кира, дальше своего носа ничего не видишь, а грамотные люди, знаешь, чего рассказывают? – передернула она плечами и впилась глазами в лицо далекой от суеверий соседки, словно проверяя, страшно той или нет.

А страшно Кире Павловне не было: для нее свадьба – это всего лишь многолюдный праздник. «Главное, чтобы драки не было», – озаботилась Вильская и тут же от души рассмеялась. Какая, мол, драка?! Все люди приличные, воспитанные…

– А ты что? Этих-то тоже знаешь, какие они? – полюбопытствовала въедливая Устюгова, видимо, имея в виду родственников со стороны невесты.

– А зачем? – пожала плечами Кира. – Я же вижу, какая Женечка. Да и потом она мне рассказывала: мать у нее – главный бухгалтер ресторана, отец – главный бухгалтер строительства.

– Оба бухгалтера́?! – изумилась Прасковья. – Денежки, значит, водятся. На то они и Швейцары.

– Швейцеры, – поправила Устюгову Кира Павловна.

– Тем более, – заговорщицки прошептала Прасковья и склонилась к самому уху соседки, словно собиралась сказать нечто такое, что для чужих ушей не предназначено.

– Чего «тем более»? – отодвинулась от нее Кира Павловна и с любопытством посмотрела на Устюгову. – Чего ты меня все пугаешь, Паша?!

– Да разве я тебя, Кира, пугаю? – по-прежнему шепотом проговорила Прасковья. – Разве ж я пугаю? Я тебе правду говорю: что свадьба, что похороны – одна ягода лесная. Сглазют, не успеешь и рюмку выпить: только рот раскроешь! А потом люди думают, почему молодые не живут! Только женются, и сразу – как волки. А то и не живут, что чья-то бабка постаралась: где земли под ноги незаметно сыпанула, где заговор прочитала. А однажды… – Соседка зажмурилась как бы от ужаса, тем не менее продолжая незаметно наблюдать за впечатлением, производимым на Киру Павловну. – Однажды, – снова повторила Устюгова, – на свадьбе невесту на смерть заговорили.

– Как? – ахнула напуганная рассказами Прасковьи Кира.

– А очень просто. Перед выкупом водой после покойника крыльцо вымыли, да еще и под дверь девке плеснули. А никто и не знал. Думали, добрая соседка чистоту перед свадьбой наводит, чтоб не стыдно было.

– Так это ж не на свадьбе! – Кира Павловна попыталась поймать рассказчицу с поличным.

– Да какая разница?! – заерзала на стуле Прасковья. – Это ты, городская, думаешь, что свадьба после ЗАГСа начинается, а у нас, у деревенских, не так. Сосватали? Все! Свадьба началась. Потому что все уже знают, за кем невеста и к кому жених по ночам ходит. Поэтому родители девку при себе держат и работой грузю́т, чтобы по людя́м не моталась, хвостом не крутила, а то не ровен час – глянет кто-нибудь или дорогу перейдет. Поэтому ты, прежде чем Женьку своего из дому отпустить, в церкву сходи, молитву возьми, святой водой перед выходом умой и две булавки, крест-накрест, приколи прямо промеж лопаток.

– Господи, Паша, ну что за чушь ты несешь?!

– Никакая это тебе не чушь! Знаю, что говорю! Потом еще спасибо скажешь, что научила.

– Спасибо, научила, – иронично поблагодарила Кира Павловна соседку и поднялась со своего места.

– А еще знаешь, – Прасковью было невозможно остановить, – жениху с невестой зеркало дарю́т. Треснутое. А в трещине – заговор. Жених, значит, с невестой глянут – и между мужем и женой на всю жизнь разлад. И ничего тут не сделаешь. Искать надо того, кто заговаривал. А разве найдешь?

– Хватит, Паша. – Кира Павловна уже утомилась от соседских советов и приняла твердое решение Прасковью с собой в Долинск не брать, а то наговорит Женечкиным родителям лишнего, только напугает. Да и Коля, понимала она, взять ее с собой теперь не позволит.

– Ты не переживай, Кира! – как чувствовала, затараторила Устюгова. – Если что, ты на меня положись. Я с вами и сватать поеду, и за порядком на свадьбе пригляжу, чтоб не украли там чего и не созорничали.

– Спасибо тебе, Паша, – снова, но теперь уже без иронии поблагодарила Кира Павловна и пошла к дверям. – Может, и сватать не придется, – легко соврала она. – Все люди занятые…

– И чего же, если занятые, – удивилась Прасковья. – Не сватать, что ли?

– Как Николай Андреич скажет, – тут же сослалась на мужа хитрая Кира Павловна, обычно, наоборот, козырявшая тем, что ей, советской домохозяйке, муж не указчик.

От упоминания имени Вильского Прасковья пригорюнилась, понимая, что теперь, когда он дома, путь в соседскую квартиру закрыт. И никакая сила не поможет переубедить принципиального главного инженера. «Раньше надо было думать!» – пролетела в ее голове здравая мысль и тут же испарилась за ненадобностью: обратного пути не было.

– Понятно, что Николай Андреич скажет, – с деланной горечью проронила она, изобразив из себя женщину догадливую и тактичную: «Ни-ни, чтоб между женой и мужем». Устюгова, надо отдать ей должное, сделала верный ход: строптивая Кира Павловна тут же встрепенулась и по своему обыкновению выпалила:

– А мне, Пашенька, твой «Николай Андреич» не указ!

– Не надо, Кира, – виртуозно продолжала играть свою роль Прасковья. – Нехорошо это. Чай, он не последний человек!

– Это вы привыкли, что «он на заводе не последний человек», – завелась Вильская, – а в семье у нас все равны! Как скажу, так и будет! – провозгласила Кира Павловна и решительно направилась домой с мыслью о необходимости восстановить в правах изгнанную соседку.

– Я помирилась с Пашей! – объявила она мужу за ужином.

– Да неужели? – ухмыльнулся младший Вильский и подмигнул отцу. – Я что-то пропустил?

Николай Андреевич медленно положил вилку рядом с тарелкой и внимательно посмотрел на Киру Павловну:

– Зачем, Кира?

– А что тетя Паша отчебучила? – с набитым жареной картошкой ртом встрял в разговор родителей Женька. – Пионерскими галстуками на рынке торговала?

– Женя! – выглянула Анисья Дмитриевна из кухоньки. – Ну что ты такое говоришь?

– А что тогда? – Парень поднял глаза на родителей.

– А, ничего, – отмахнулась от сына Кира Павловна, и голубые ее глаза забегали. – Ну повздорили, с кем не бывает. Повздорили – помирились…

– Я считаю, – взвешивая каждое слово, проговорил Вильский, – ты это сделала напрасно. Неосмотрительно.

– А что будет-то? – легкомысленно поинтересовалась Кира Павловна у мужа.

– Ты не разбираешься в людях, – упрекнул Николай Андреевич супругу и вытер губы салфеткой.

– А ты разбираешься! – приняла бой Кира Павловна.

– Кирочка, – Анисья Дмитриевна снова выглянула из кухни, чтобы пресечь разгорающийся спор.

– Помолчи! – прикрикнула на мать Кира и пошла пунцовыми пятнами.

– Эй, мам! Ты чего?! – вступился за бабушку Женька и перестал жевать. – Можете вы мне объяснить, что происходит?

– Нет, – моментально отреагировала Кира Павловна.

– Почему нет, Кира? – обратился к жене Николай Андреевич. – Я считаю, мы должны рассказать Жене о том, что случилось.

– Ничего я рассказывать не буду, – отказалась подчиниться Кира Павловна. – Надо тебе, ты и рассказывай.

– Понимаешь, Женя, – начал Николай Андреевич, – до меня дошли слухи, что Прасковья Ивановна очень неуважительно отзывалась о твоей… – Он запнулся, а потом уточнил: – О нашей Женечке.

Младший Вильский побагровел и уставился на отца с таким выражением лица, как будто это Николай Андреевич говорил дурно о «нашей Женечке».

– Я был вынужден вмешаться.

– И? – поторопил отца Женька.

– Прасковья Ивановна повела себя неинтеллигентно, и мне пришлось отказать ей от дома.

– А что она про Желтую говорила? – младшему Вильскому захотелось узнать поподробнее.

– Это уже неважно, – оборвал его отец, и всем стало ясно, что смакования деталей грязных пересудов не последует.

– Не понимаю, зачем? – покачала головой Анисья Дмитриевна и даже присела к столу, хотя обычно старалась уступить это место другим, когда за него садилась немногочисленная семья Вильских.

– А что тут не понимать? – набросилась на мать Кира. – Паша просто надеялась, что Женька сделает предложение Марусе.

– Я? – вскочил младший Вильский и опрокинул стул.

– А чего ты так удивляешься? – осадила его мать. – Ты! Я, что ли, Маруську провожала? В институт вместе, с института вместе.

– Так это меня тетя Паша просила! – возмутился Женька. – «Ты, мол, Женя, Марусю проводи. Тубус тяжелый, да и вдвоем как-то проворнее». А мне какая разница? Все равно в одном подъезде живем, она возле меня еще со школы отирается. Встанет и смотрит, как блаженная. Только очками сверкает! Откуда я знал, что у них на меня виды? Машка и Машка. Хорошая девчонка. А я-то тут при чем?!

– Ты, конечно, ни при чем, – уже спокойнее проговорила Кира Павловна, – но Пашу, как мать, понять можно: кто на ее Марусю позарится? Ее ведь разглядеть надо. Это мы к ней привыкли, а другие? Вот она и разобиделась!

– Кто? – не понял Женька. – Машка?

– Какая Машка! – рассердилась на непонятливого сына Кира Павловна. – Паша! Она же Марусю настроила. Смотри, чем Женя не жених? Столько лет, почитай, одной семьей жили! Вроде как сам бог велел. А ты – в сторону!

– В какую сторону? – простонал Вильский. – Машка же видела, что мы с Желтой встречаемся. Сколько раз в одном автобусе сюда добирались, втроем.

– Ну и что? Мало ли, что у нее в голове? С виду – со всем согласна, а в душе ветры веют.

После этих слов оба Вильских уставились на Киру Павловну с нескрываемым любопытством. Далекая от поэтичности любого рода, не признававшая поэзию как вид искусства, перелистывавшая только «Книгу о вкусной и здоровой пище», она нечаянно создала в своей речи образ, как нельзя более точно характеризующий предполагаемое Марусино состояние. Девушку сразу стало жалко, о чем не преминула заявить Анисья Дмитриевна – сердобольная защитница всех обиженных и несчастных.

Женька неожиданно почувствовал себя виноватым, и перед его глазами всплыли многочисленные картины, главной героиней которых выступала Маруся Устюгова. То она краснеет, то бледнеет, то заикается и вздрагивает, когда он вырывает у нее из рук тубус… А цветы? Цветы, которые она ему подарила, когда они давали отчетный концерт перед преподавателями, комитетом комсомола и всеми желающими послушать. Главное, никому из «Эврики» цветов не подарили, а ему подарили. «Надо же, не побоялась на сцену забраться!» – тепло подумал о Марусе Вильский.

– И что же мне делать? – растерянно развел он руками и посмотрел сначала на отца, потом на бабушку.

– Может, с Марусей поговорить, чтобы не было никакой двусмысленности. Объяснить ей, – предположил Николай Андреевич, всерьез обеспокоенный судьбой теперь уже не Женечки, а несчастной Машеньки Устюговой. – Мы, – хмыкнул он и мельком взглянул на супругу, – в некотором роде за нее в ответе перед Василием… Даже не знаю! – расстроился старший Вильский и махнул рукой.

– Поговори с ней, Женечка, – заволновалась Анисья Дмитриевна. – По-хорошему поговори, по-доброму.

– Не надо! – громко отчеканила Кира Павловна и обвела семейство торжествующим взглядом.

– А что надо? – с вызовом переспросил мать Женя.

– Замуж ее выдать надо! – заявила Кира Павловна и, как первоклассница, старательно сложила перед собой маленькие руки.

– За кого?! – в один голос воскликнули отец и сын и уставились на нее в недоумении.

– Я вам скажу за кого, – только было открыла рот Кира Павловна, как ее мать с неожиданной для себя резвостью выпалила:

– За Фелю Ларичева.

По реакции матери Женя понял, что бабушка невольно присвоила себе то, что Кира Павловна собиралась выдать за неожиданное, но в корне прозорливое решение. У нее даже на секунду испортилось настроение. Но, поймав строгий взгляд мужа, Кира Павловна собралась с мыслями и коротко изложила суть дела:

– Я думаю, – зачертила она пальцем по скатерти, а потом легко вскочила из-за стола и заходила челноком по комнате, – надо их познакомить. И – поженить.

– Ты чего, мам? – задал резонный вопрос Женя. – Прямо вот так познакомить и сразу поженить?

– А что? – подпрыгнула на месте бесстрашная Кира Павловна. – Запросто. Я с Катей заранее, конечно, поговорю, пусть сына подготовит, а то он так и будет у них в этой Москве в девках сидеть.

– Мужчины в девках не сидят, – поправил мать Женька и улыбнулся.

– Нормальные мужчины, может, и не сидят. А этот – именно сидит. Как Илья Муромец на печи – тридцать лет в обед.

Услышав про Илью Муромца, Женька Вильский расхохотался: москвич Ларичев гораздо больше был похож на двухметровую жердь, чем на былинного богатыря. Неприлично худой, с непропорционально длинными руками, Феликс со школы носил прозвище Циркуль, и никакие успехи в учебе не могли сделать его образ привлекательным для девушек.

– Подожди, – успокаивала сына Катя Ларичева, жена близкого друга Николая Андреевича, с которым тот налаживал производство уникальных станков в Верейске ровно за год до войны. – Защитишь диссертацию – отбоя от невест не будет.

Феля был мальчик послушный: верил всему, что скажет властная Екатерина Северовна, известная своей безапелляционностью и безудержной любовью к сыну.

– Нельзя так, Катя! Это же парень, а ты его – к юбке. Как он жить-то у тебя будет? – вздыхал мягкий по характеру Ларичев и нежно трогал жену за руку.

– Очень просто! – подскакивала на месте Екатерина Северовна и в сердцах отдергивала руку. – Очень просто. Как все!

– Катя, он не сможет как все, – предупреждал ее супруг. – Ты превратила его в бесхребетное существо.

– Я? – Глаза Екатерины Северовны наливались слезами. Это происходило всякий раз, когда кто-нибудь неодобрительно говорил о ее мальчике или о практикуемых ей методах воспитания. – Это я превратила его в бесхребетное существо?

Ларичев молча кивал.

– А что мне оставалось делать? – всплескивала руками жена, а потом, прижав их к груди, произносила речь в лучших традициях ораторского (адвокатского) искусства: – Мальчик родился слабенький, обвитый пуповиной, с пупочной грыжей, золотушный…

Список изъянов, полученных Фелей при рождении, Екатерина Северовна то уменьшала, то увеличивала. Выпускница медицинских курсов, она с легкостью перечисляла многочисленные диагнозы, большая часть из которых не имела врачебного подтверждения, а являлась чистой выдумкой сумасшедшей мамаши. Больше всего на свете Екатерина Северовна обожала лечить сына, для чего держала в холодильнике бесчисленные пузырьки и коробочки, именуемые по фамилиям гомеопатов: Зелинский, Альтман, Репс и т. д.

В поисках очередного Авиценны Екатерина Северовна могла отправиться из Верейска на край света, а не только в Москву, откуда когда-то приехала вслед за мужем с полуторогодовалым Феличкой на руках.

Сердобольная Анисья Дмитриевна неоднократно подсказывала боявшейся инфекций Катеньке, что мальчик мог бы быть вполне здоровым, если бы почаще гулял с детьми на свежем воздухе и был одет по сезону. Но нет, Екатерина Северовна считала такое решение слишком простым, не применимым к ее ситуации и поэтому упорно продолжала держать сына под стеклянным колпаком. Результат не замедлил себя ждать: Феля вырос зацикленным на собственном здоровье мальчиком, проявлявшим недюжинные способности к языкам и точным наукам.

Екатерина Северовна, разумеется, мечтала о врачебной карьере для сына, но вместо белого халата Феликс Ларичев нацепил на себя связанный Анисьей Дмитриевной жилет из собачьей шерсти, избавляющей от всех болезней, и занялся физикой с таким энтузиазмом, с каким отдавался только собственному лечению.

В итоге квантовая физика сравнялась в правах с Фелиным здоровьем, и советская наука замерла в нетерпеливом ожидании смелых открытий. Теперь Екатерина Северовна со спокойной совестью могла сказать, что посвятила свою жизнь сохранению здоровья одного из самых перспективных физиков столетия. Осталось совсем немного: защитить диссертацию и пристроить Фелю в хорошие, добрые руки.

Именно их поиском и занялась Екатерина Северовна, но пока все попытки заканчивались неудачами: никто не спешил замуж за «циркуля», каким бы талантливым этот «циркуль» ни был. В этом смысле идея Киры Павловны была на удивление хороша, и с этим нельзя было не согласиться: благо был прекрасный повод.

– Буду звонить Катюше, – сообщила семье Кира и направилась к телефонному аппарату.

– Подожди! – попытался остановить ее Женька. – А что ты скажешь?

– Что говорят в таких случаях? – обернулась Кира Павловна к сыну. – У нас – товар, у вас – купец.

– Какие глупости! – вдруг рассердился Николай Андреевич. – Бесцеремонно вмешиваться в дела чужой семьи – это недопустимо.

– Ты что, пап? – Младший Вильский вытаращил на отца глаза, а Анисья Дмитриевна тут же ретировалась «на пост».

– Кира Павловна берет на себя функции свахи, забыв, что в таких вопросах главное условие – это взаимная симпатия молодых людей. А если Феликс не понравится Маше?

– Он не понравится Маше, – спокойно подтвердила предположение мужа Кира Вильская. – Это совершенно точно, потому что Маше нравится твой сын. А где я возьму Маше второго Женьку?

– Тогда не вижу никаких причин звонить в Москву и вести матримониальные разговоры с Ларичевыми, – отрезал Николай Андреевич.

– Ну уж нет, Коля! Это тебе не производство, не станки и не твои дурацкие схемы. Это, дорогой мой, иные материи. Более тонкие! Так сказать, таинство сердец, – снова допустила поэтическую оплошность Кира Павловна, и всем стало ясно: она взволнованна.

– Тогда я умываю руки, – смирился Вильский и закрылся от строптивой жены газетой.

– Я тоже! – на всякий случай присоединился к отцу Женька.

– А ты-то с какой стати?! – возмутилась Кира Павловна. – Я, значит, его дела улаживаю, а он «руки умывает». Лучше пригласи Феликса с Катей на свадьбу и попроси его быть свидетелем.

– Циркуля?! – подскочил как ужаленный младший Вильский. – У меня что, ближе друзей нет?

– Ближе – нет! – подвела итог Кира Павловна. – И потом, их все равно двое: Вова Рева – Лева Рева. Как будешь выбирать? А Феля тебе как старший брат.

– Не-е-ет, – простонал Женька и начал сползать вниз по стулу. – Он испортит мне все свадебные фотографии.

– Зато улучшит твою жизнь. – Кира Павловна подошла к сыну и постучала его по лбу. – Ты балбес! Делай, как мать говорит.

– А может, я не женюсь? Может, Желтая за меня не пойдет или ее родители запретят? Откуда ты знаешь?

– Даже если тебе запретят ее родители и мы с папой, ты все равно на ней женишься, – с уверенностью произнесла Кира.

– Это почему же? – довольно развязно спросил Женька и усмехнулся одним уголком рта.

– А потому же, – наклонилась к его уху Кира Павловна и что-то тихо прошептала сыну, отчего тот залился такой краской, что со стороны могло показаться: корни его волос приобрели оттенок насыщенной меди.

Женька вскочил как ужаленный со словами: «Ну ты, мам, даешь!» – и пулей вылетел из квартиры, чтобы предупредить свою ненаглядную Желтую, что близость их отношений перестала быть тайной для наблюдательной Киры Павловны.

– Откуда она узнала? – смутилась Женечка Швейцер и поправила на себе распахнувшийся ситцевый халатик.

– Сорока на хвосте принесла, – пожал плечами Вильский и притянул к себе Желтую. – Какая уже разница?! Все равно скоро женимся. Ты со своими поговорила?

– Поговорила, – потупилась Женечка.

– Ну?

– Папа не против.

– Тамара Прокофьевна, значит, против, – усмехнулся Женька, сразу почувствовавший, как напряглась его будущая жена.

– Не то чтобы…

– Слушай, Желтая, я все понимаю, но мне по большому счету все равно, что думает твоя мама. Я же не с ней жить буду.

– Не с ней, – эхом отозвалась Женечка Швейцер и обняла своего рыжего за шею.

– А с тобой. – Женька внимательно вглядывался в глаза любимой, пытаясь отыскать в них хоть капельку сомнения.

– Со мной, – расплылась в улыбке Женечка и зажмурилась от счастья.

– Во-о-от, – удовлетворенно протянул Вильский и поцеловал девушку в макушку. А потом – в висок. А потом уже и сама Женечка подставила ему чуть приоткрытые губы и с готовностью отдалась нахлынувшим чувствам, предварительно закрыв дверь съемной комнаты на ключ.

– Откуда же она все-таки узнала? – спустя какое-то время повторила вопрос девушка, натягивая на себя простынку.

– Да не обращай ты внимания, Желтая! – закурил прямо в постели Вильский, рассматривая растрескавшийся потолок. – Она, может, просто так сказала, а мы сразу перепугались.

– Ты перепугался, – уточнила будущая жена и провела пухленькой ручкой по густым рыжим волосам лежавшего рядом Вильского. – Меня там не было.

Ее и правда в тот момент рядом не было, но Женечка оказалась не по годам прозорлива, в отличие от будущего супруга, который лишь годам к сорока открыл в собственной матери удивительную склонность к провокациям, на которые сам же и поддавался. Благодаря этой способности Кира Павловна практически всегда добивалась чего хотела. Она была великолепным манипулятором, манипулятором-самородком, не прочитавшим ни одной книжки по практической психологии, но разбиравшимся в ней на бытовом уровне столь мастерски, что превзойти ее в этом вопросе было по силам не каждому.

– Что ты ему сказала, Кира? – полюбопытствовал Николай Андреевич, отметивший, с какой скоростью Женька выпорхнул из дома.

– Ничего особенного, – улыбнулась Кира Павловна и набрала московский номер. – Але, Катюша? – спросила она, услышав на том конце низкий Фелин баритон.

– Это не Катюша, – проговорил Феликс Ларичев. – Мамы нет дома. А что вы хотели?

– Феля! – Кира Павловна осталась недовольна ответом, потому что предполагала, что московские друзья должны сразу же узнавать ее голос, невзирая на шумы и помехи. – Это тетя Кира.

– Тетя Кира! – вскричал Феликс. – А я вас сразу узнал!

– Феля, мальчик мой, – проговорила Кира Павловна. – Как твое здоровье?

Услышав желанный вопрос, Феля на том конце провода расцвел и на полном серьезе принялся рассказывать, как работают его желудочно-кишечный тракт, сердечно-сосудистая система и что он делает для того, чтобы содержать все важные функции организма в надлежащем его возрасту состоянии.

Пока Феликс Ларичев шпарил наизусть рекомендации московских профессоров, Кира Павловна стояла, отодвинув трубку от уха, но, как только в потоке слов возникла небольшая пауза, Кира Вильская взяла быка за рога и быстро произнесла:

– Феля! Скажи маме – у нас свадьба.

– А кто женится? – поинтересовался растяпа Ларичев.

– Как кто, Феля? Женится Женя. Он будет тебе звонить сам. А пока не забудь, передай все Кате.

– Хорошо, – пообещал послушный Ларичев и расстроился: капризный Гименей снова обошел его стороной.

– Позвонила? – выглянула из кухни Анисья Дмитриевна.

– Позвонила, – не глядя на мать, ответила Кира Павловна и скоро ушла к соседям разрабатывать план сватовства.

– Москвич? – охнула Прасковья, внимательно выслушав Кирины предположения.

– Коренной, – соблазняла соседку Кира Павловна.

– Физик? – нараспев произносила Устюгова непривычно звучавшее название неведомой профессии.

– Физик, – важно кивала Вильская, а потом пускала в ход секретное оружие: – Единственный сын, между прочим. Без пяти минут кандидат наук. Квартира в центре Москвы и женат никогда не был.

У Прасковьи блестели глаза и раздувались ноздри, соседка нарисовала перед ней столь радужные перспективы, что просто не верилось.

– Только знаешь, Паша, – все-таки рискнула предупредить Кира Павловна. – Феля – он немного странный: высокий такой, не очень на лицо симпатичный, зато умный!

– А то я вашего Фелю не видела, – закрутилась на стуле Прасковья. – Чай, они к вам каждое лето с Катериной-то приезжают. Никак, значит, к своей Москве привыкнуть не могут, так к нам в Верейск и норовят приехать. А что? Им у вас хорошо. На всем готовом. Тетка Анисья знай целыми днями жарит-парит… А ты вот, Кира, смотрю, в Москву-то не часто ездишь. Видно, не зовут.

– Еще как зовут, – опровергла Прасковьино предположение Кира Павловна. – Только некогда мне. Дел много.

– Это какие ж это у тебя дела?! – не удержалась Устюгова, всегда завидовавшая удивительному умению соседки жить, как она считала, за чужой счет, не имея на то никаких моральных прав. «Из матери и то прислугу сделала! – ворчала она вечерами и прикрикивала на Марусю: – Учись, бестолковая, как жить надо. Чисто барыня дома сидит, палец о палец не ударит».

– А тебя что, Паша, моя жизнь заедает? – не осталась в долгу Кира Павловна, в эту минуту ощутившая свое абсолютное превосходство над соседкой.

– Что ты! – залопотала Устюгова. – Что ты! Так, для красного словца ляпнула, а ты уж сразу в обидки.

– Сегодня, Паша, ты для красного словца уж слишком много наляпала, – мстительно напомнила Кира, а потом вспомнила, по какому делу прибыла в соседское царство, и продолжила: – В общем, так, Прасковья, ты давай с Марусей поговори, а я с Катей потолкую. Глядишь, и сладится.

«Хоть бы сладилось! – мысленно взмолилась Устюгова и суеверно промолчала, предупредительно распахнув дверь перед подругой. – Правильно Васенька говорил, – продолжала она думать. – Хорошие они все-таки люди!»

К этой мысли Прасковья возвращалась всякий раз, когда получала что-нибудь от Вильских: приглашение к празднику, подарки на свой и Марусин день рождения, бережное отношение к памяти покойного Василия Устюгова. Но это не мешало испытывать постоянную зависть к соседям, а особенно к Кире, чьей подругой она себя называла. Благодарность и злость, простота и тайный умысел, верность и предательство странно уживались в душе этой простой женщины, обиженной на жизнь, потому что та недодала ей ни женского счастья, ни легкого хлеба.

«Одним – все, – думала Прасковья о Кире Павловне. – Другим – ничего», – вспоминала она про себя, и ей хотелось удавиться от отчаяния, но она потом спохватывалась, гнала дурные мысли и шла на рынок отвести душу. Там, стоя то в ягодном, то в галантерейном ряду, приумножала Прасковья свое богатство, откладывая каждую копеечку, чтобы ни в чем не отказывать своей хилой Марусе, составляющей весь смысл ее горького вдовьего существования.

«Утюго́ва!» – обзывали во дворе блеклую с лица Машеньку и обсыпали ее маленькую голову загаженным кошками песком.

– Прибью щас! – кричала из окна третьего этажа вездесущая Прасковья и неслась на помощь дочери, кстати, никогда не жаловавшейся на издевательства сверстников. – Чего застыла как истукан! – бросалась на нее мать и хватала за руку с такой силой, будто собиралась прибить именно ее, а не дворовых обидчиков, немедленно испарившихся. – Чего стоишь, воешь? Сдачу давай!

– Я не могу, – хныкала Маруся и пыталась высвободить руку.

– Не можешь, тогда дома сиди! – рявкала Прасковья, а потом бросалась успокаивать эту беленькую девочку и вытирала ей слезы с таким остервенением, что у той краснело под глазами.

– Мама, – вскрикивала от боли Маруся и пыталась увернуться, но и в ласке Прасковья не знала меры, так же как и в гневе, а потому зацеловывала дочь так, что та торопилась убежать в подъезд – подальше от внимательных глаз соседей.

С матерью Машеньке было неуютно. Гораздо спокойнее она чувствовала себя у Вильских, к которым ходила делать уроки и заниматься музыкой, хотя Прасковья, безусловно, могла бы приобрести для дочери инструмент. Но запретил Николай Андреевич, щадивший вдову Устюгову и искренно считавший, что Женькиного пианино с лихвой хватит для двоих.

– Ну что, Маруся? Выучила пьесу? – интересовался он, вернувшись с завода.

– Выучила, дядя Коля, – чуть слышно отвечала девочка и низко опускала голову.

– Тогда сыграй, – просил Вильский и присаживался на диван, всем своим видом показывая свою готовность приобщиться к прекрасному.

– Вэ Гаврилин. «Лисичка поранила лапку», – как только умела громко объявляла Маруся и брала первый аккорд.

– Очень хорошо, – хлопал в ладоши Николай Андреевич и звал сына.

– Нет его, – отвечала за Женьку бабушка. – Во дворе.

– Занимался? – строго вопрошал тещу Вильский.

– Занимался, – подтверждала Анисья Дмитриевна. – С Кирой…

Кира Павловна никакого отношения к музыке не имела, но это не мешало ей руководить процессом. Она со знанием дела поправляла сыну спину, руки, отбивала ногой такт и требовала артистичного поведения: «Чтоб как в клубе!»

Пробовала она «позаниматься» и с Марусей, но быстро оставила эту затею, потому что девочка никак не хотела играть по придуманным тетей Кирой правилам, в отличие от артистичного Женьки, испытывающего очевидное удовольствие от звуков собственного голоса. «Са-а-а-анта Лючи-и-и-ия! Са-анта Лючи-и-и-я!» – надрывался младший Вильский, а потом вставал из-за инструмента и старательно раскланивался перед воображаемыми зрителями.

Маруся так не могла, поэтому рядом с ней всегда садилась такая же тихая Анисья Дмитриевна, с которой Прасковьиной дочери было комфортнее всего. Женькина бабушка не лезла с советами, не прикрикивала, а молча слушала и хвалила все, что извлекали Марусины руки из несчастного инструмента.

Надо ли говорить, что в глубине души Маруся считала Анисью Дмитриевну бабушкой и страстно мечтала поменяться местами с рыжим Женькой. А потом к этой мечте добавилась другая, но о ней девочка, а потом и девушка Маша Устюгова рассказала только своему дневнику, вероломно прочитанному бестактной матерью.

Речи о том, что недалеко время, когда Кира Павловна назовет Марусю своей невесткой, Прасковья начала вести с дочерью давно. Так давно, что Маша сроднилась с этой мыслью и терпеливо ждала, когда же Вильский напишет ей из Ленинграда и скажет: «Приезжай, Маруся!» Но вместо приглашения приехать Машенька Устюгова на каждый праздник получала от Женьки красочные открытки с видами Ленинграда и пригородов. Чаще всего в них содержалась информация такого рода: «Привет из Ленинграда. У меня все хорошо, чего и тебе желаю.

Пиши».

И Маруся писала. Длинные-длинные письма, бессюжетные по сути, потому что никаких особых событий в ее жизни не было. И чтобы хоть чем-то заполнить нескромное белое пространство листа, Маша рассказывала Вильскому содержание прочитанных книг, запомнившиеся места из прослушанных лекций, описывала нюансы верейской погоды и только иногда позволяла себе что-то личное из числа стандартных формулировок: «До каникул осталось столько-то дней», «Обязательно встретимся на каникулах», «Приедешь, обязательно поговорим».

Вильский не обращал внимания на кричащие о Марусиной симпатии сигналы и даже порой не дочитывал до конца эти скучные, как ему казалось, письма. Зато их с интересом читала Прасковья, потому что дочь писала каждое письмо по нескольку дней и наивно полагала, что ее мать – воспитанный человек, никогда не читающий чужих писем.

Сама Прасковья Устюгова ничего предосудительного в том, что она прочитает одно-другое письмецо, не видела и, как только Маруся уезжала в институт, открывала ящик письменного стола, надевала очки и внимательно изучала содержимое каждого фрагмента. «Будь моя воля, – думала Прасковья, – я бы написала по-другому». Как? Она не знала, но точно знала, что иначе. В письмах дочери не было главного: страсти, которая передается на расстоянии и заставляет учащенно биться далекое сердце адресата.

Устюгова наряжала Марусю по последнему слову верейской моды, заказывала через Киру модельную обувь из Москвы, плела кружевные воротнички и жилеты, но все без толку. Платье, воротничок, жилет, шпильки существовали отдельно. Маруся – отдельно. Лучше всего, с неудовольствием признавала Прасковья, ее дочь выглядела в домашнем халатике, на фоне которого остренький носик, белесые, словно обсыпанные пылью, волосы, тоненькие ручки в синих прожилках вен смотрелись естественно. Как тут и было!

– Наряжайся! – приказывала Марусе мать и критично осматривала ее с ног до головы.

– Зачем? – удивлялась материнской настойчивости девушка, в глубине души все давно решившая. Молодые люди, обучавшиеся вместе с ней на машиностроительном факультете, ее нисколько не интересовали, ведь ее сердце уже было занято.

Конечно, полной уверенности, что она сменит фамилию Устюгова на фамилию Вильская, не было, но мать говорила об этом так часто, что перспективы оформились сами собой без Женькиного на то согласия. Старших Вильских в расчет не брали: Прасковья была уверена, что лучше невестки им не найти. Поэтому, как только молодой Вильский вернулся в Верейск, сбежав из гарантированного ему в Макаровском училище подводного рая, Устюгова начала всерьез готовиться к свадьбе, не поставив никого в известность. И чем это закончилось, уже известно.

«Но Бог есть на свете! И хорошие люди тоже!» – воодушевилась Прасковья и уселась у окна поджидать заочно просватанную дочку.

Московская Екатерина Северовна тоже не имела ничего против заочного сватовства и легко дала согласие на разговор с родительницей невесты при условии, что Кирочка «пришлет ее карточку».

– Чью? – удивилась Кира Павловна. – Пашину?

– Зачем же Пашину? – встречно удивилась Екатерина Северовна. – Машенькину. Я же ее совсем девочкой помню. А точнее – совсем не помню. Как хоть она? Симпатичная?

В ответ Кира Павловна промолчала, потому что любила говорить правду, и еле удержалась, чтобы не брякнуть: «На Фелю своего посмотри».

В общем, через пару дней жена Вильского скрепя сердце призналась супругу, что пожалела о собственной инициативе, потому что, вместо того чтобы заниматься устройством дел Женечки и Жени, она носится из одной квартиры в другую то за карточкой, то за советом, то за разрешением.

– О чем я тебя предупреждал! – без нажима напомнил Николай Андреевич и предложил супруге заняться своей семьей и предстоящей свадьбой. К тому же август был не за горами, а знакомство с родителями невесты так и не состоялось, хотя дети встречались почти два года и старшие Вильские уже никого на Женечкином месте себе не представляли.

Сватать решили немедленно, не дожидаясь вручения дипломов. Предполагалось, что окончательный «совет в Филях» (так молодые называли процедуру обсуждения свадьбы) произойдет по случаю торжества в честь окончания института.

В родной город Женечки Швейцер Вильские поехали в неполном составе: закапризничала Анисья Дмитриевна, сославшись на то, что за домом нужен присмотр.

– Я без вас не поеду, – отказался принимать во внимание тещины аргументы зять.

– Не невольте, Николай Андреевич, – слезно попросила Анисья Дмитриевна и спряталась у себя на кухне.

– Ну пожалуйста, – попросила ее Женечка, правда, больше ради того, чтобы произвести впечатление на Жениных родителей. Зря старалась: Кире Павловне, похоже, было все равно. А если точнее, материнскому нежеланию ехать с ними в чужой город она была скорее рада, потому что искренне недоумевала, какое отношение Анисья Дмитриевна имеет к предстоящим событиям. Вот они с Колей – это понятно. А бабке-то что в гостях делать?

Примерно так же думала и сама Анисья Дмитриевна, убежденная, что свадьба – это дело молодое, а старики – она честно считала себя человеком пожилым – должны сидеть дома.

– Не хочешь, как хочешь, – равнодушно сказала Кира Павловна и озадачилась главным вопросом: в чем ехать к Женечкиным родителям? Думала долго – полдня. Снимала с плечиков платья, раскладывала их в ряд на супружеской кровати, а потом рассердилась и поехала в комиссионку в расчете купить там что-нибудь, соответствующее случаю.

В комиссионном магазине Кира Павловна была частым гостем и даже заходила туда со служебного входа, не обращая внимания на увещевания мужа.

– Ничего нескромного в этом нет! – отказывалась она признать свою вину. – Ты же проходишь через инженерную проходную на завод? – била она его карту.

– Кира, это завод. На нем работают тысячи людей. Такой порядок, – пытаясь не раздражаться, объяснял Николай Андреевич.

– Ну и что?! – Ползли вверх две тонкие черные бровки-полосочки. – Это все равно дискриминация!

– Какая же это дискриминация, Кира, если существует соответствующее распоряжение? В конце концов, техника безопасности.

– У тебя на все «соответствующее распоряжение и техника безопасности», – передразнила Кира Павловна и вспомнила, что сама себе хозяйка. – Ходила и буду ходить! – пробурчала она себе под нос, надеясь, что слегка туговатый на ухо Николай Андреевич не разберет ее слов.

– Как тебе позволяет совесть, Кира. – По губам жены старший Вильский понял, что она произнесла.

– Моя совесть совершенно спокойна! – отрезала Кира Павловна и отправилась в «мещанскую обитель», как называл комиссионный юморист Женька.

Там ее поджидали три немецких платья, одно из которых вполне заслуживало быть помещенным в один из модных журналов дружественных в политическом плане стран Европы. Кира Павловна вцепилась в него сразу же, на что заведующая магазином и рассчитывала. Аквамариновый кримплен, фасон-обманка: с виду костюм, по крою – платье, мечта всех модниц Верейска.

– Берите не раздумывая, – посоветовала она жене главного инженера. – Цвет ваш! Как раз к глазам.

Кира Павловна приложила чудо-платье к груди и в благоговении замерла: точно – к лицу! Аквамариновый отсвет придал ее светлой коже прозрачности, глазам – зеленцы, а у бледно-рыжих волос появился благородный оттенок.

– Беру! – объявила Кира Павловна и протянула платье заведующей: та замялась. – Что-то не так? – озаботилась покупательница, напуганная тем, что драгоценный товар уплывет прямо из рук.

– Дороговато, – промямлила заведующая. – Платье абсолютно новое, ни разу не надеванное.

– Сколько? – поинтересовалась Кира Павловна, понимая, что это тот самый случай, когда «полцарства за коня».

Заведующая предпочла произнести цифру шепотом. Кира Павловна сглотнула, но тут же взяла себя в руки и мужественно приняла единственно верное решение:

– Беру. Но с собой ровно половина суммы. Подождете? Вечером пришлю маму.

– Подожду, – возликовала про себя заведующая, радуясь, что наивная покупательница даже не поинтересовалась, по какой цене платье было сдано в комиссионку. И чтобы у покупательницы не возникло и тени сомнения, тут же добавила: – Вы первая. Никому это платье не показывала. Как увидела его, сразу про вас, Кирочка Павловна, подумала. Про ваши глазки голубенькие. Волосики золотенькие.

Дура «Кирочка Павловна» расплылась в улыбке и ничтоже сумняшеся, довольная, отправилась восвояси, успокаивая себя: «Если что, Женечке достанется».

Тамара Прокофьевна Швейцер такого унижения (а платья с чужого плеча она расценивала именно таким образом) допустить не могла и отвела дочь к портному, известному на весь Долинск тем, что он, как никто другой, умел маскировать недостатки женской фигуры.

– Не буду скрывать, дорогая Тамара Прокофьевна, – честно признался Барух Давыдович, – проблемки с фигурой присутствуют. Сколько весит наша красавица?

Женечка потупилась, а Тамара Прокофьевна закатила глаза под потолок.

– Не надо стесняться, – заворковал портной. – Это для русского мастера серьезная задача, а мы (почему-то он обращался к самому себе во множественном числе) умеем делать прелесть там, где (Женечка напряглась) ее слишком много и так… Чего мы хотим от старого Баруха?

– Борис Давыдович, у нас свадьба, – начала Тамара Прокофьевна.

– Это уже все знают, – с тактичной улыбкой прервал ее мастер. – Когда?

– В августе, – пискнула Женечка и приподнялась на цыпочки.

– Ай-я-яй! – покачал головой Барух Давыдович. – Уму непостижимо! Прямо в августе? До августа всего месяц.

– В конце августа, – уточнила Женечка и встала бочком к зеркалу.

– Знаете, моя дорогая Тамара Прокофьевна, у вас очень грациозная девочка, – не преминул отдать должное Женечкиным прелестям внимательный еврей. – Это прекрасно. Это помогает в работе. Что будем творить? – обратился он к невесте, но ответ прозвучал из уст ее матери:

– Значит так, Борис Давыдович. Женечке нужен гардероб.

– Я думал, Женечке нужен свадебный наряд, – улыбнулся Барух Давыдович.

– Это тоже, но еще Женечке нужен гардероб.

– Мадам уже знает, из чего должен состоять ее гардероб?

– Мадам этого пока не знает, – снова вмешалась Тамара Прокофьевна, и у Женечки окончательно испортилось настроение.

– Можно я сама буду отвечать на вопросы? Вообще-то замуж выхожу я, – напомнила она матери и пожалела, что отказалась от услуг Киры Павловны, предложившей отвести ее к своему мастеру или, что прозвучало довольно странно, в комиссионку.

– Я вынужден поддержать, – очень мягко обратился к матери невесты Барух Давыдович.

– Никто и не спорит, – чуть отступила Тамара Прокофьевна и протянула портному исписанный листок. – Здесь все указано.

– Могу я читать вслух? – поинтересовался портной, в глубине души считающий, что Тамара Прокофьевна слишком строга к дочери.

– Разумеется, – дала добро заказчица и приготовилась слушать собственноручно составленный список.

– Свадебное платье – один, – процитировал Барух Давыдович, а Тамара Швейцер кивнула головой. – Платье на второй день – один. Пеньюар – два «экз». Что это – «экз»? – полюбопытствовал он у Тамары Прокофьевны.

– Два экземпляра, – расшифровала она и приготовилась слушать дальше.

– Костюм деловой – один. Халат домашний – один. Блузка – один.

– Одна, – автоматически поправила его Тамара Прокофьевна.

– Одна, – как попугай повторил портной, а потом вернул список заказчице: – Я не буду делать эту работу.

– Почему? – вздернула брови Тамара Прокофьевна, привыкшая к тому, что ей, как главному бухгалтеру крупнейшего в Долинске ресторана, подчиняются беспрекословно.

– Потому что это невозможно. – Портной стал на редкость серьезным. – Такие заказы нельзя делать за месяц. Солидные люди делают такие заказы заблаговременно.

– Ты слышала? – обернулась к дочери Тамара Прокофьевна. – Нечего было время тянуть. Где я тебе теперь возьму приличное свадебное платье?

Женечка промолчала и с тоской посмотрела на Баруха Давыдовича:

– Неужели уже ничего нельзя сделать?

– Для вас, моя красавица, можно, – поспешил успокоить обеспокоенную невесту портной. – Для вас – все, что хотите, но ваша мама должна понять старого Баруха и сократить список вдвое.

– Почему? – осталась недовольна ответом портного мать Женечки.

– Я не отшиваю ширпотреб, дорогая Тамара Прокофьевна. Для этого есть фабрика Ставского. Идите туда.

– Если бы я хотела, они бы пришли ко мне сами. Но я пришла к вам, Борис Давыдович.

– Я это ценю, Тамара Прокофьевна.

– Мы согласны заплатить две цены, – начала уговаривать портного заказчица. – За срочность.

– Я не беру денег за плохую работу. Свадьба – это вам не похороны.

Женечка с ужасом посмотрела на странного закройщика.

– Это похороны стремятся забыть сразу, как только покойника зароют в землю. А свадьба – это событие, которое люди вешают на стену. Чтобы оно было перед глазами и делало жизнь прекраснее. Я не шью на похороны, где никто не оценит чудесного кроя: какая разница, в чем гниют ваши родственники. Я шью только на свадьбы, где люди скажут: «К этой красоте приложил руку сам Барух». Это мой принцип! – торжественно произнес мастер и сдернул с плохо выбритой шеи сантиметровую ленту. – Я все-таки обмерю эту роскошь, – подошел он к Женечке и ловко обхватил талию сантиметром. – Прекрасные величины! То, что надо для женщины.

– Так вы беретесь за эту работу? – окрылилась Тамара Прокофьевна, видя, что портной приступил к снятию мерок.

– Ни в коем случае! – моментально отреагировал Барух Давыдович и записал в блокнот очередной показатель.

– Тогда зачем вы меня обмеряете? – удивилась Женечка и растерянно посмотрела на мать.

– Потому что я знаю: Тамара Прокофьевна – умная женщина. Только умная женщина может управлять таким количеством нечестных людей и сдавать без проблем годовые отчеты, – сделал он комплимент бухгалтеру Швейцер и попросил Женечку поднять руки. – Идеальная грудь! – сообщил он об очередном открытии и взглянул из-под очков на насторожившуюся Тамару Прокофьевну. – Ну так что? Мы будем вести разговор как взрослые люди? Или мы будем обмениваться любезностями?

– Ваши условия? – вступила в диалог мать невесты.

– Свадебное платье, платье на второй день, один пеньюар, никаких домашних халатов и деловых костюмов.

– А костюмы-то чем вам не угодили? – рассмеялась Тамара Прокофьевна.

– Дорогая Тамарочка. – Портной вдруг максимально сократил дистанцию и, лукаво улыбаясь, проговорил: – Вашей доченьке это не пригодится.

Мать и дочь Швейцер в непонимании уставились на философски настроенного портного.

– Я кое-что повидал в этой жизни. Поверьте: женское тело после свадьбы изменяется безвозвратно. Хорошие жены всегда полнеют. Это закон. Ваша девочка, – со знанием дела произнес Барух Давыдович, – станет хорошей женой.

Женечка хихикнула.

– Нет, я не прав. Ваша девочка станет лучшей женой вашему зятю. Как, кстати, зовут этого счастливца?

– Евгений, – поторопилась сообщить портному расцветшая на глазах Женечка Швейцер. – Как и меня!

– Не может быть! – хлопнул себя по бокам портной. – Жена – Евгений и муж – Евгений?! Это хороший знак. Перст судьбы. Когда жена и муж носят одно имя на двоих, – изрек Барух Давыдович, – они счастливы в браке. Две половинки! Какая прелесть! – Портной оказался весьма сентиментальным человеком.

– Не знаю, – подлила ложку дегтя в бочку меда Тамара Прокофьевна и встала со стула. – Ни в чем нельзя быть уверенным, – обратилась она скорее к дочери, чем к закройщику, и предложила наконец-то обсудить вопросы финансового характера.

Здесь Барух Давыдович проявил удивительное понимание к серьезным расходам родителей невесты, сделал огромную скидку в качестве подарка новобрачным и встречно попросил уважаемую Тамару Прокофьевну Швейцер о небольшом одолжении:

– Я хочу, чтобы моя дочь Хася работала под вашим руководством. Это возможно?

– А что умеет делать ваша Хася? – по-деловому уточнила Тамара Прокофьевна.

– Я думаю, моя Хася не умеет делать пока ничего из того, чему можете научить ее вы, дорогая Тамара Прокофьевна. Эти планово-экономические институты – плохая школа. Для всего необходима практика. Я буду признателен вашей семье вечно, – застыл в подобострастном поклоне Барух Давыдович, а главный бухгалтер Швейцер снисходительно пообещала похлопотать.

– Похлопотать я и сам могу, – очень тихо произнес портной. – Я хочу, чтобы вы ее обучили.

– У меня штат укомплектован, – вздохнула Тамара Прокофьевна, а сама подумала о возможности избавиться от подстрекательницы Нюськи Стариковой, неоднократно запускавшей вороватую руку в государственный карман. – Но ведь не пойдет же она работать буфетчицей?

– Нет, – категорически отказался Барух Давыдович. – Но штатным бухгалтером она вполне могла бы быть.

В этом смысле Тамара Прокофьевна Швейцер была всесильна, о чем свидетельствовал тот факт, что ее Женечка, провалив экзамены в Казанский университет, год проработала в наскоро изобретенной должности бухгалтера-стажера. Но это была ее собственная дочь, а здесь – какая-то Хася. Стоит ли оно того?

«Стоит!» – моментально взвесила все «за» и «против» Тамара Прокофьевна Швейцер и в миг зачисления Хасеньки в штат превратилась в обладательницу синего кашемирового пальто с огромным лисьим воротником.

– Это взятка? – прошептала на ухо Баруху Давыдовичу главный бухгалтер ресторана «Север».

– Это благодарность, – нашел другое определение портной и аккуратно упаковал презент в оберточную бумагу.

Надо ли говорить, что свадебное платье Женечки Швейцер оказалось на такой высоте, которую всем последующим невестам Долинска взять было практически невозможно. Барух Давыдович предложил довольно-таки смелый проект, к которому Тамара Прокофьевна отнеслась с известной долей скепсиса, а сама Женечка с необыкновенным воодушевлением.

«Бледно-розовый чехол, кремовый газ, а все вместе – изысканный цвет чайной розы, на лепестках которой восходящее солнце оставило свой отсвет» – так поэтично охарактеризовал свою задумку Барух Давыдович, наотрез отказавшись от новомодных фасонов в пол.

– Прошу простить, но это не ваша модель, – уговаривал он Женечку и рисовал на листке блокнота сначала большой треугольник, а потом такого же размера квадрат.

– Это я? – обижалась на старика девушка.

– Это будете вы, если не услышите моего совета. – Портной оставался непреклонным.

Такую же стойкость и непоколебимость Барух Давыдович проявил, услышав о намерении Женечки завершить свой образ вошедшей в моду шляпой с широкими полями.

– Это невозможно! – кричал он на невесту и топал ногами.

– Я так хочу! – капризничала Женечка, еле сдерживая слезы.

Тогда Барух Давыдович снова брал в руки блокнот и рисовал очередную геометрическую фигуру с уродливым блином на вершине.

– Это каструля! – совал он рисунок Женечке под нос. – Каструля, а не невеста. Я не пошел бы на такую свадьбу ни за какие деньги. Вы желаете быть каструлей?

«Каструлей» Женечка Швейцер быть не хотела ни при каких обстоятельствах, поэтому скоро капитулировала и попросила у портного прощения за то, что невольно усомнилась в его эстетической прозорливости.

– Со мной можно. – Барух Давыдович по-отечески обнял за плечи похудевшую от переживаний Женечку. – Это вам не… – Он чуть было не сказал «мама», но вовремя остановился и дипломатично оборвал фразу на полуслове.

Зря видавший виды дамский портной думал, что Женечка Швейцер не способна дать отпор своей авторитарной мамаше. За внешней нежностью и обманчивой покладистостью скрывался маленький танк, ничуть не уступавший дальнобойным орудиям самой Тамары Прокофьевны. Не случайно, когда на поле брани сходились мать и дочь, Николай Робертович Швейцер, супруг и отец, подхватывал под мышку коробку с шахматами и спускался во двор в поисках безопасного места.

– Как Женечка похожа на вас, – пожал руку старший Вильский будущему родственнику, едва перешагнул порог дома Швейцеров.

– Что есть, то есть, – радостно признал счастливый папаша и обнял свою точную копию: ни дать ни взять два жизнерадостных колобка. Они даже казались одного роста, хотя, безусловно, это было не так.

– Не стойте в дверях, – пригласила наряженная по случаю торжественного события в строгое черное шелковое платье Тамара Прокофьевна и подала руку Кире Павловне, приехавшей в Долинск в умопомрачительном наряде, история которого была рассказана чуть выше. – Очень интересный фасон, – одобрила хозяйка дома выбор Киры Павловны и повела будущую Женечкину свекровь осматривать хоромы.

– Хороший метраж, – польстила гостья Тамаре Прокофьевне, тактично умолчав о площади собственной квартиры. Ей, в принципе недостаточно хитрой для интриг любого рода, сразу же стало ясно, что между ней и главным бухгалтером Швейцер начались долгосрочные состязания. Поэтому Кира Павловна всерьез озаботилась тем, чем пополнить арсенал неопровержимых аргументов, способных расплющить противника.

– Неплохой, – приняла комплимент Тамара Прокофьевна и вывела гостью на увитый диким виноградом балкон, больше напоминавший террасу. – Предлагаю расположиться здесь. – Хозяйка указала на покрытый скатертью стол, сервировка которого была выполнена по всем правилам ресторанного искусства и была столь изысканной, что Кира Павловна Вильская записала очко на счет противника.

– Проходите-проходите, – защебетала Тамара Прокофьевна, довольная произведенным эффектом, благодаря которому аквамариновый шик гостьи несколько потускнел.

– Очень красиво, – с завистью выдохнула Кира Павловна и поискала глазами мужа, чье присутствие ей было сейчас просто необходимо, ибо она чувствовала себя неловко.

– Надеюсь, Николай Андреевич не любитель играть в шахматы? – с надеждой поинтересовалась Тамара Прокофьевна, недолюбливающая увлечение супруга.

– Ну что вы, – легко соврала Кира Павловна, в принципе не имевшая ничего против шахмат. – Николай Андреевич все больше кроссворды отгадывает или газеты читает. Любит быть в курсе.

– Нормальный человек, – одобрила занятия свата вечно недовольная мужем Тамара Прокофьевна.

Недовольство являлось одной из главных черт характера хозяйки дома. Причем главного бухгалтера ресторана «Север» не устраивало абсолютно все: и выбор дочери, и погода на улице, и политика Соединенных Штатов Америки. Единственное, что радовало и воодушевляло Тамару Прокофьевну, носило имя вождя кубинской революции Фиделя Кастро. Его портрет служил Тамаре Швейцер своеобразной иконой, категорически отрицавшей наличие любых сверхъестественных сил.

Атеизмом своим она гордилась так же, как и красным партбилетом. И вообще, к беспартийным относилась с большим недоверием. Именно в их число и входил несчастный Николай Робертович, предпочитавший держаться в стороне от любых политических организаций, сколь бы добровольный характер те ни носили.

– Нельзя быть таким беспринципным! – упрекала мужа Тамара Прокофьевна и ставила в пример Женечкиного свекра. – Вступай в партию, а то дождешься, снимут с должности.

– Не хочу! – отбивался от жены Николай Робертович и приводил ей в пример Киру Павловну.

– Кто это такая?! – взвивалась Тамара Прокофьевна при звуке невыносимого для нее имени.

– Это человек! – чуть громче, чем обычно, заявлял Николай Робертович. – Причем хороший человек. Доброжелательный, простой.

– Вот Николай Андреевич – это человек! – выдвигала свой аргумент Тамара Прокофьевна. – А эта… Эта… – Она подыскивала слова. – Эта – примитивная домохозяйка, мещанка и иждивенка! Никогда бы не пошла с ней в разведку!

– А с кем бы ты пошла в разведку, Тамара? – вдруг очень серьезно спрашивал жену Николай Робертович.

– Ни с кем! – выкрикивала та и хлопала дверью.

– Я так и думал, даже среди членов партии не нашлось ни одного человека, который вызвал бы в тебе добрые чувства, – бормотал себе под нос Николай Робертович и отправлялся на поиски парусиновой шляпы, спасавшей его местами облысевшую голову от жары.

Эта шляпа (летом – парусиновая, осенью – фетровая) была визитной карточкой Швейцера, неотъемлемой частью его образа, и именно ее Тамара Прокофьевна ненавидела всеми фибрами души, полагая, что она дискредитирует в том числе и ее саму. Возможно, именно поэтому второй вопрос, который она задала Кире Павловне, звучал следующим образом:

– Скажите, а Николай Андреевич носит шляпы?

Жена Вильского от неожиданности чуть не поперхнулась и снова поискала глазами мужа, не зная, как ответить на столь простой, в сущности, вопрос. Сказать «да» было так же небезопасно, как и «нет». Поэтому она предпочла нейтральное: «Временами».

– Мне кажется, вы очень гармоничная пара, – сделала странный вывод Тамара Прокофьевна и прокричала с балкона в зал: – Пора садиться!

Призыв к столу услышало только младшее поколение.

«Совершенно бесстыжий!» – отметила про себя Тамара Прокофьевна, увидев, что Женька, нисколько не стесняясь, обнимает ее дочь за то место, которое располагается чуть ниже талии. Причем – и этим обстоятельством Тамара Швейцер была возмущена до глубины души – ее благовоспитанная девочка была нисколько не смущена, а даже напротив, так и норовила прижаться к этому рыжему. «Нашли время!» – хотелось сделать замечание Тамаре Прокофьевне, но, увидев, что Кира Павловна реагирует на такие «вольности» в отношениях молодых людей абсолютно спокойно, она сдержалась.

– Женя, – довольно строго спросила она дочь, – а где папа?

– Пошли смотреть ГЭС, – ответил за Женечку младший Вильский и обратился к будущей теще: – А кто у вас играет? Вы? Николай Робертович? Хороший инструмент. Немецкий. С двенадцатью медалями.

– Трофейный, – похвасталась Тамара Прокофьевна, не ответив на вопрос Вильского.

– Ну так кто же? – не отставал Женька и кивнул головой в сторону видневшегося из зала пианино.

– Играет Евгения, – важно проговорила Тамара Прокофьевна.

– Ты?! – удивился Вильский, а Женечка смутилась. – А почему же ты молчала?

– Потому что ты играешь лучше! – честно сказала девушка.

– Ну и что? – Женька явно никак не мог уяснить, почему та скрывала владение инструментом.

– Евгения играет очень хорошо, – как назло, повторила Тамара Прокофьевна. – Она с отличием окончила музыкальную школу.

– Ну и что? – Женечка недовольно скривила лицо. – По сравнению с ним, – она показала на будущего супруга, – я играю недостаточно хорошо.

– Да какая разница?! – подпрыгнул на месте Женька. – Мы могли бы играть в четыре руки.

– Нет, – покачала головой Женечка. – Мы не станем с тобой играть в четыре руки. Играть хуже, чем ты, я не хочу, а так – у меня не получится.

– Но ты даже не пробовала! – упрекнул ее Женька, почувствовавший себя обманутым.

– И не буду, – надула губки Женечка Швейцер и потупилась.

– И не надо, – наконец-то решилась вступить в разговор Кира Павловна.

– Почему это не надо? – в один голос воскликнули Тамара Прокофьевна и Женька.

– Потому что не надо! – чуть не расплакалась Женечка, напугавшись, что сейчас ее заставят что-нибудь сыграть.

– Я вот, например, тоже плохо играю, – попыталась поддержать девушку Кира Павловна.

– Мам, да ты вообще не играешь! – рассмеялся Женька.

– Откуда ты знаешь? – незаметно для других подмигнула ему Кира Павловна.

– В смысле? – опешил младший Вильский, не зная, куда двигаться в разговоре дальше.

– Судя по всему, – то ли иронично, то ли серьезно проговорила Тамара Прокофьевна, – Кира Павловна – очень скромный человек.

– Да бросьте вы! – Кире Вильской надоели эти церемонии, и она решительно перешла к делу: – Вот где наши мужчины?

– ГЭС смотрят, – хором ответили молодые.

– Нашли время ГЭС осматривать! – возмутилась Кира Павловна, а Тамара Прокофьевна насторожилась: не быстро ли освоилась? – Одним днем приехали, – продолжила Вильская. – Надо все обсудить, а они на экскурсиях.

– Мне кажется, – усмехнулась Женечкина мать, – пока и обсуждать нечего.

– Мама! – ахнула девушка.

– Что мама? Если мне не изменяет память, сначала молодой человек делает предложение, а потом уж родители обсуждают все остальное.

– Желтая! – развеселился Вильский. – Хочешь, я снова сделаю тебе предложение?

– Не надо, – покраснела Женечка, понимая всю нелепость происходящего: про какое предложение можно вести речь, когда родители жениха приехали к родителям невесты, чтобы познакомиться и заручиться их, а не ее согласием.

– Если Тамара Прокофьевна так настаивает, – официальным тоном произнес Вильский, – я это сделаю.

– Не надо! – снова отказалась девушка.

– Нет, надо, – выпалил Женька и выбежал из квартиры, удивив женщин. – Желтая! – прокричал он снизу, встав прямо под балконом. – Посмотри на меня.

Женечка перевесилась через перила и настороженно посмотрела на Вильского.

– Желтая! – торжественно произнес Женька. – Дорогая Евгения Николаевна! Выходите за меня замуж.

Женечка засмеялась в голос.

– Вы согласны?

– Согласна, – крикнула с балкона девушка, с удовольствием включившись в игру.

– Тамара Прокофьевна! – на весь двор заорал Вильский. – Ваша дочь согласилась выйти за меня замуж!

Кое-где распахнулись окна, и в них появились заинтересованные лица соседей.

– Здравствуйте! – снова проорал Женька и поклонился зрителям. – Я – жених. Это, – ткнул он пальцем вверх, – моя невеста. Предложение сделано, по общему согласию молодые решили носить фамилию Вильские! Урра!

«Паяц», – прошипела себе под нос Тамара Прокофьевна, а кое-кто из соседей даже похлопал смелому жениху. Но больше всех радовалась Женечка, как и любая женщина, тронутая публичным признанием в любви.

– Ну ты даешь! – бросилась она к запыхавшемуся Вильскому и повисла у него на шее.

– Ну что, Тамара Прокофьевна? Принимается?

– Принимается, – сухо выдавила из себя хозяйка и предложила присесть, не дожидаясь возвращения мужчин.

– Как-то неловко, – заикнулась Кира Павловна, но перечить не стала и послушно уселась за стол.

– Ничего неловкого в этом не вижу, – успокоила ее Тамара Прокофьевна. – Семеро одного не ждут.

– Двоих, – напомнила матери Женечка.

– Нас больше, – смело подмигнул теще Вильский и предложил свою помощь: – А хотите, я за ними схожу?

– Не надо, – остановила его Женечка. – Они скоро явятся.

– Что-то непохоже! – скривилась Тамара Прокофьевна, удрученная тем, что сватовство развивается не по тому сценарию, какой она себе представляла.

«Какая же Женька у меня невезучая!» – сделала Тамара Прокофьевна странный вывод, абсолютно игнорируя то, что дочь буквально светилась от счастья. Удивительно, но чем радостнее было выражение Женечкиного лица, тем сумрачнее становилась ее мать.

Тамара Прокофьевна хотела для дочери другой судьбы, потому что свою женскую долю считала горькой и постылой. Николай Робертович быстро утратил для нее привлекательность, и, кроме раздражения, при взгляде на мужа в ее душе практически ничего не появлялось. «Кукурузник!» – называла супруга Тамара Прокофьевна и мечтала о другом мужчине, похожем на Фиделя Кастро. «Зачем? Куда торопится? Мало того, отец достался дурак. Еще и муж – с тараканами в голове. Тоже мне! Артист погорелого театра. Говорила я ей, выходи замуж за Веденского. Не-е-ет, подавай ей этого рыжего!» – кипела Тамара Прокофьевна и бросала гневные взгляды на Киру Павловну, будто именно та была виновата, что мужчины так некстати отправились осматривать ГЭС, Женечка без ума влюблена в младшего Вильского, на улице – жара, а у нее самой на душе кошки скребут.

– Вы, я вижу, спокойно относитесь к тому, что Николай Андреевич ГЭС осматривает? – поправила прическу Тамара Прокофьевна и делано улыбнулась гостье.

– Да мне все равно, – простодушно ответила Кира Павловна. – Сидим в тенечке, дети – рядом. Опять же поговорить можно о том о сем.

– «О том о сем» можно, – усмехнулась хозяйка дома и окончательно перевела Киру Павловну в разряд стопроцентных дур.

Нет, не права была Тамара Прокофьевна Швейцер. Недооценила способности Киры Вильской, женщины пусть не очень-то и образованной, но весьма сообразительной.

– Вот и давайте, – внешне миролюбиво предложила Кира Павловна, а Женька, услышав материнскую интонацию, напрягся, проклиная на чем свет стоит отцовскую любознательность.

– Вы из какой семьи? – приступила к допросу Тамара Прокофьевна.

– Я из служащих, – хитро ответила Кира Павловна, умолчав о родителях, будто была круглой сиротой. – А вы? А Николай Робертович?

Тамара Прокофьевна опешила, ибо мысленно отчего-то присвоила себе единоличное право задавать вопросы за этим столом, а тут, получается, эта Вильская перехватила инициативу.

– Николай Робертович лишился родителей много лет назад. В этом смысле наша Женечка всегда была обделена вниманием. У всех – бабушки, дедушки, а у нас – никого, – с печалью в голосе гнула свою линию в разговоре Тамара Прокофьевна, умолчав о том, что со своими родителями, равно как и с остальными родственниками, она разругалась в пух и прах и отказала им от дома. А все потому, что эти простые люди неодобрительно отозвались о том, как она относится к собственному мужу.

«Будешь ты мне еще указывать!» – кричала тогда Тамара на мать и от возмущения готова была броситься на нее с кулаками. «Зачем же ты так, доченька? – растерянно переспрашивала ее та и снова и снова повторяла: – Разве ж так себя с мамкой ведут? Грех это. С тебя же спросится, что Колю обидела и меня обидела. Разве ж так можно?»

«А зачем ты лезешь в мою жизнь?! – бесновалась молодая Тамара. – Какое твое дело?!»

Точно так же она попробовала прикрикнуть и на младших сестер. Но те себя в обиду не дали и быстро поставили на место, указав, где бог, а где порог. Больше ни их, ни мать с отцом Тамара не навещала, не смогла простить, хотя и прощать-то было нечего. Обычное дело.

И вот теперь Женька, такая же упертая, как и она сама, показала ей дулю: перечеркнула все ее планы, обесценила все старания. Единственная дочь – за рыжего без пяти минут инженеришку!

– Тамара Прокофьевна, – обратился к ней Женька. – А хотите я вам сыграю?

– Не надо, – автоматически отказалась Женечкина мать. – Я не люблю самодеятельность.

– А я люблю! – хлопнула по столу Кира Павловна и потянулась к невестке: – Давай, Жень, сыграй. А мы с мамой твоей послушаем.

– Пусть лучше Женька споет. – Жене хотелось представить жениха в выгодном свете.

– Не надо, – снова отказалась Тамара Прокофьевна.

– Да он очень хорошо поет, – вступилась за сына Кира Павловна. – Вам понравится.

– Мне не понравится, – совсем уж бестактно бросила Тамара Прокофьевна, и Женечка сникла.

– Не хотите, как хотите, – рассмеялся молодой Вильский. – А мы все равно с Желтой споем.

И спели. Да так, что проходившие под швейцеровским балконом соседи останавливались и задирали головы, ошибочно предполагая, что в гостях у суровой Тамары Прокофьевны ни много ни мало сам Муслим Магомаев и Майя Кристалинская.

– Хватит, – попыталась остановить выступление хозяйка, – а то люди еще подумают – свадьба.

– Так у нас почти свадьба! – рассмеялся Женька и предложил спеть «Медведей». – Давай, Желтая! А я буду аккомпанировать.

– Женечка поет, – безошибочно определил, кому принадлежит красивый голос, Николай Андреевич, поддерживающий под руку слегка пошатывающегося свата.

– Значит, не бросила. Так и поет? – чуть не прослезился Николай Робертович и остановился под собственным балконом. – Чудо, а не девочка, – поделился он с новообретенным товарищем и икнул: напомнила о себе газировка, которой они запивали в «Томочкином ресторане» «Север» те самые сто грамм, которые должны были ускорить процесс схождения «человека с человеком».

– Не могу с вами не согласиться, – подтвердил правоту высказанного предположения старший Вильский, почувствовавший, как повело его после принятого на тридцатиградусной жаре. – Мне кажется, нам пора.

– Мне тоже так кажется, – быстро согласился маленький Швейцер и стянул с себя парусиновую шляпу, чтобы вытереть вспотевшую под ней лысину. – Пойдем, Коля, – взял Николай Робертович Вильского под руку и повел в подъезд.

И обычно церемонный при первом знакомстве Николай Андреевич с готовностью пошел за товарищем, не обратив внимания на это панибратское обращение.

Пока поднимались на третий этаж, взмокший от духоты Швейцер останавливался после каждого пролета и обмахивался своей парусиновой шляпой.

– Сердце шалит, – поделился он шепотом с Вильским и похлопал себя по левой стороне груди. – Врачи рекомендуют Кисловодск.

– Так поезжайте, – посоветовал Николай Андреевич, встревоженный рвущимся из груди дыханием Женечкиного отца. – Есть такая возможность?

– Есть-есть, – с готовностью замахал шляпой Николай Робертович, – но не могу. Должность, знаете ли, не позволяет. Вот пустим ее, красавицу (это он о ГЭС), и поеду. А то, знаете ли, бухгалтерия – дело такое. Здесь контроль нужен.

– Нужен, – еле заметно подтолкнул Швейцера Вильский, и они преодолели очередной пролет. – Но все равно настоятельно рекомендую – в Кисловодск.

– А я рекомендую, – послышался сверху голос самой Тамары Прокофьевны, – кое-кому вернуться к гостям и вспомнить об обязанностях хозяина дома.

– Уже идем, – заторопился Николай Робертович и беззвучно показал своему спутнику, как покатится с плеч его буйная головушка.

– Не сердитесь, дорогая Тамара Прокофьевна, – правильно понял свою роль Вильский и взял вину на себя. – Не смог усидеть в квартире. Когда еще придется увидеть Долинскую ГЭС. Профессиональное, так сказать, любопытство. Инженерная мысль! Строительная мощь.

– Коля! – выглянула из-за плеча высокой Тамары Прокофьевны низенькая Кира Павловна и безошибочно определила, что ее супруг уже немного навеселе, но, в отличие от хозяйки квартиры, пришла от этого в прекрасное расположение духа. – Вы слышали, как дети пели?

– Слышали, милая Кира Павловна, – залепетал Николай Робертович и многократно поцеловал жене Вильского маленькую ручку с рубиновым перстнем на коротком указательном пальце.

– Ой, что вы! – смутилась Кира Павловна, но в целом таким обращением осталась довольна.

– Ничего-ничего, – продолжал лепетать Швейцер и, пристроив парусиновую шляпу на вешалку, повел гостью к столу.

– Папа! – бросилась к нему Женечка и подпрыгнула от нетерпения. – Ну где ты был? Мне тут Женька в очередной раз предложение делал…

– Угу, – встряла Тамара Прокофьевна. – Было такое дело.

– Мы с ним концерт давали, – продолжала щебетать Женечка, продолжая подпрыгивать. – А вас все нет и нет.

– Твоя неправда, мушка, – положил руки дочери на плечи расплывшийся в обаятельнейшей улыбке Николай Робертович. – Мы, так сказать, с моим новым благоприобретенным другом были вашими самыми внимательными слушателями.

– Соседям на смех, – язвительно добавила Тамара Прокофьевна и с грохотом отодвинула стул. – Садимся! – скомандовала она, и все послушно заняли свои места за столом.

Началась процедура сватовства, правда, не имеющая ничего общего с далеким заходом из серии: «У нас – петушок, у вас – курочка». Инициативу взял в свои руки Николай Андреевич и, глядя исключительно на Тамару Прокофьевну, произнес заранее подготовленную речь.

– Уважаемые Тамара Прокофьевна и Николай Робертович. – Старший Вильский поднялся из-за стола. – Повод, по которому мы все собрались здесь сегодня, ни для кого не является секретом. У вас есть дочь, у нас – сын. И они любят друг друга. Поэтому наша задача – поддержать их и помочь встать на ноги. Мы с Кирой Павловной знаем Женечку уже два года. И все эти два года мы с супругой ловим себя на мысли, что наши дети друг другу подходят. За все это время ни я, ни Кира Павловна не видели в их отношениях ничего, что могло бы насторожить нас как родителей. Считаю своим долгом объявить, что целиком и полностью одобряю желание детей связать себя семейными узами и прошу вас встречно высказать свое отношение к этому решению.

– А вы ничего не добавите, Кира Павловна? – Тамара Прокофьевна пыталась отсрочить момент своего выступления, автоматически присвоив себе право выступать от лица супругов.

– Добавлю, – поднялась Вильская и обратилась к Женечке: – Если он, – кивнула она на сына, – будет тебя обижать, скажи мне. Я наведу порядок! Я вот просто собственными руками, если что…

– Ки-и-ира, – простонал Николай Андреевич, расстроенный тем, что своим выступлением жена разрушила торжественно-строгую атмосферу его речи.

– Что думаю, то и говорю, – огрызнулась Кира Павловна и с вызовом посмотрела на супруга.

– Теперь скажу я. – Тамара Прокофьевна речи не готовила, а потому говорила медленно, тщательно подбирая каждое слово: – Наши дети решили все за нас. – Эту фразу Кира Вильская сразу же взяла на заметку, совершенно правильно предположив, что, если бы решала Тамара Прокофьевна, все было бы по-другому. – О том, что происходит что-то неладное, – Женечка вспыхнула, – я узнала не сразу.

– Ну почему же сразу «неладное»? – заерзал на стуле тактичный Николай Робертович. – Очень даже ладное.

– Я не оговорилась, – отметила Тамара Прокофьевна. – Именно неладное, потому что, когда в течение двух лет твоя дочь приезжает домой летом ровно на неделю… А среди учебы – только за продуктами и деньгами… В лучшем случае – на день…

– Ты преувеличиваешь, мама, – попыталась сгладить неловкость Женечка.

– Самую малость, моя дорогая, – криво улыбнулась Тамара Прокофьевна. – Так вот, когда твой ребенок отказывается ехать домой, это означает только одно: у твоего ребенка появился кто-то, кто стал ему дороже, чем ты. Таким человеком для моей дочери стал ваш сын. – Она мельком взглянула на младшего Вильского. – И уже ничего нельзя исправить, поэтому я говорю, что со всем согласна, если так хочется Женечке, – буквально выдавила из себя Тамара Прокофьевна и прикусила губу, чтобы не расплакаться.

– Томочка, ну что ты?! – бросился успокаивать жену Швейцер, но сделал это с таким усердием, что присутствующим стало ясно: Николай Робертович пытается хоть как-то отвлечь гостей от двусмысленного содержания прозвучавшей речи.

– Папа, – взмолилась несчастная Женечка. – А ты ничего не скажешь?

– Скажу, – заворковал Швейцер. – Конечно, скажу. Я – за! Женечка! Женя! Любите друг друга, вы молоды, красивы, у вас все впереди. Будьте счастливы, дети! Совет да любовь!

– Еще «горько!» крикни, – себе под нос прошептала Тамара Прокофьевна, а захмелевший от собственного выступления Николай Робертович понял все буквально:

– Го-о-орько!

Молодые переглянулись, но публично поцеловаться не осмелились, хотя Кира Павловна уже подготовилась к тому, чтобы приумножить «горько!» вслед за Швейцером.

– Вот и договорились, – грустно проронила Тамара Прокофьевна и обвела присутствующих взглядом. Похоже, никто, кроме нее, не был расстроен. Ну, может быть, совсем немного старший Вильский, да и то потому, что не терпел никаких вольностей в отношениях и всегда был скуп на прикосновения любого рода в присутствии посторонних.

– Надо выпить, – буднично предложил сияющий, точно пятак на солнце, Швейцер и потянулся за графинчиком с водкой.

– Куда? – одернула его жена. – Сначала женщинам.

Кира Павловна любила полусладкое, Тамара Прокофьевна – сухое. Пока судились-рядились, вышел конфуз – стухла рыба. Ни с того ни с сего взяла и запахла. Решили: от жары! И только Тамара Прокофьевна мстительно подумала: «Как же от жары! От гостей», а потом вечером, когда возвращалась, проводив сватов, с речного вокзала, мстительно напомнила, напугав дочь до полусмерти: «Плохая примета. Это знак».

И Женечка поверила – и расстроилась и даже тайком немного поплакала, а потом решила не обращать внимания на всякие глупости и легла спать.

Во сне ей снилась протухшая рыба, по ней ползали зеленые перламутровые мухи и противно жужжали. А потом Женечка увидела себя голой и проснулась с ощущением удушья.

Соскочив с кровати, девушка подбежала к окну, распахнула створки и втянула в себя прохладный утренний воздух. «Куда ночь, туда и сон!» – трижды проговорила она девичье заклинание и махнула рукой встающему над землей солнцу. Впереди Женечку ждала новая жизнь. И слава богу, эта новая жизнь начнется в Верейске.

– Ну и зря! – по этому поводу вчера вечером сказала Тамара Прокофьевна, услышав от молодых, что они в Долинск не приедут. – Здесь у меня связи, знакомства. Я могла бы устроить вас обоих на ГЭС. Со временем обзавелись бы квартирой. Но если вам нравится ютиться на пяти квадратных метрах или жить в общежитии, получать нищенские зарплаты инженеров и во всем себе отказывать, ради бога!

– Им не придется жить на пяти квадратных метрах! – вмешалась Кира Павловна. – Мы с Колей отдадим им зал.

– И сколько ваш зал? – скривилась Тамара Прокофьевна, считавшая, что ее жилищные условия во много раз превосходят жилищные условия главного инженера приборостроительного завода Верейска.

– Двадцать четыре метра, – изящно обронила Кира Павловна и улыбнулась как можно скромнее, глядя в лицо противнику.

– Сколько?! – не поверила своим ушам Тамара Прокофьевна Швейцер.

– Двадцать четыре метра, – повторила жена Вильского и призвала мужа в свидетели: – Я ничего ведь не путаю, Коля?

– Двадцать три и восемь, – поправил жену любящий точность Николай Андреевич. – Но дело не в этом. В Верейске у ребят хорошие перспективы: Женю ждет место в НИИ, а Женечку – в нашем КБ. Через какое-то время, я думаю, у них, как у молодых специалистов, появится шанс получить квартиру.

– Или общежитие, – добавил младший Вильский.

– Общежитие? – растерялась Женечка.

– Общежитие, Желтая, общежитие. А что ты так напугалась? – потрепал ее за волосы будущий муж.

– Я не хочу в общежитие, – наотрез отказалась Женечка. – Мне и съемной квартиры хватило!

– Никаких общежитий, – поддержал будущую сноху Николай Андреевич. – Живите с нами, а дальше посмотрим.

«Посмотрят они!» – разорялась потом Тамара Прокофьевна, недоумевавшая, как это главный инженер столь крупного завода не может выбить для единственного сына квартиру.

– Ни за что не поверю, что у него нет такой возможности! – наскакивала она на Женечку, терпеливо ожидавшую грядущие изменения к лучшему. – А то я не знаю, как живет начальство!

– Тамара, – успокаивал жену Николай Робертович. – Начальство начальству рознь. Бывает и честное начальство, между прочим. Да и потом…

– Помолчи, пожалуйста, – обрывала мужа на полуслове Тамара Прокофьевна и пытала дочь: – Сколько он получает?

– Женя?

– При чем тут твой Женя?! – размахивала руками Тамара Прокофьевна. – Николай Андреевич!

– Я не знаю, – абсолютно честно отвечала Женечка, далекая от того, чтобы судить о человеке по его зарплате. – Кира Павловна мне никогда об этом не говорила. В их семье это не принято.

– Все правильно! Она что, дура? С тобой об этом разговаривать? – бесновалась Тамара Прокофьевна, подозревая сватью во всех грехах. – Сколько она с вас берет?

– В смысле? – терялась в догадках Женечка.

– Сколько денег она берет с вас за питание?

– Нисколько, – отстаивала Женечка честь свекрови.

– А что ты ее так защищаешь? – переходила на крик Тамара Прокофьевна. – Она тебе что? Мать родная?

– Она мать родная моему мужу, – напоминала ей Женечка Вильская, пытаясь сдерживать разрастающееся внутри раздражение.

– Вот именно, мужу, а не тебе!

– Иногда, – Женечка сузила глаза и приподнялась на цыпочки, чтобы стать выше, – иногда я думаю, что лучше бы Кира Павловна была мне родной матерью! Вот, – расплакалась она и погладила руками живот.

– Что-о-о-о? – чуть не задохнулась Тамара Прокофьевна.

– Что слышала! – Женечка решила защищаться. – Зачем я только приехала?

– А зачем ты приехала? – неожиданно спокойно поинтересовалась у молодой Вильской ее мать. – Сидела бы рядом со своей разлюбезной Кирой Павловной, гладила бы ей ручки, ножки.

– Я соскучилась, – разрыдалась Женечка, а Тамара Прокофьевна, увидев, как легко дочь переходит от крика к слезам, заподозрила неладное.

– Ты что, Женя, беременна?

– Да, – провыла Женечка и скрестила руки на животе. – Приехала сказать. Думала, ты порадуешься.

– Я? – растерялась Тамара Прокофьевна, а потом взяла себя в руки и буквально выдавила: – Я, конечно, порадуюсь. Я очень рада.

– Хватит врать! – завизжала Женечка. – Неужели я не вижу, что ты не рада.

– Да! Я не рада! – отставила в сторону все церемонии Швейцер. – Я не рада, потому что это не ко времени. Ты всего год замужем! Даже меньше.

– Ну и что-о-о?!

– Ну и то! А вдруг между вами что-то не заладится? Он молодой мужик, ему женщина нужна, а ты беременна. Сколько раз тебе можно говорить: слушай мать. Она тебе плохого не пожелает.

– Если бы я тебя слушала, – выстрелила в Тамару Прокофьевну Женечка, – я была бы самым несчастным человеком на свете.

– А так ты самая счастливая? – передернула ее мать.

– Да, – с абсолютной уверенностью произнесла Женечка Вильская. – Счастливая. Потому что я люблю Женьку, нам хорошо вместе и у нас будет ребенок. Нравится тебе это или нет!

– Женя, – вдруг осела Тамара Прокофьевна, – ну посмотри на меня. Разве я желаю тебе плохого?

Проникновенная интонация подкупила Женю, и она присела рядом с матерью.

– Просто у меня есть опыт. Твой рыжий будет гулять. Вот увидишь. Не пройдет и трех лет, как ты это почувствуешь. Он всегда в центре внимания: поет, играет, юморит. А женщинам это нравится. Их медом не корми. Поэтому я и просила тебя: подожди, не беременей. Поживи в свое удовольствие.

– А если я так не хочу? – сдвинула брови Женечка. – И с чего ты решила, что будет по-твоему?

– Потому что я разбираюсь в людях. И потому что я люблю тебя, ты у меня единственная. И мне тебя, глупую, жалко.

– А мне жалко тебя, – жестко произнесла Женечка. – Потому что ты никого, кроме себя, не любишь, никогда ни о ком не говоришь хорошо, во всем хочешь быть первой и даже не задумываешься, что кто-то может думать иначе. Все, что не по-твоему, не имеет права на существование. Ты ненавидишь всякого, кто осмеливается тебе сопротивляться. Ты думаешь, люди тебя уважают, а на самом деле тебя боятся!

– Я не была бы столь уверена на твоем месте, – побледнела Тамара Прокофьевна. – И не плевала бы в колодец, вдруг пригодится напиться.

– Я бы на твоем месте тоже подумала о будущем, – не осталась в долгу Женечка. – Ты не всегда будешь главным бухгалтером ресторана и не всегда будешь здоровой. Кто тебе поможет?

– Ты, – рявкнула Тамара Прокофьевна, – потому что это твоя обязанность. Зря, что ли, мы с отцом в тебя вкладывали?

– Думаю, зря, – оставила за собой последнее слово Женечка и уехала обратно в Верейск с твердой решимостью никогда больше сюда не возвращаться.

– Я понимаю, почему ты не хочешь ехать домой, – сказал однажды дочери грустный Николай Робертович. – Но поверь мне, мушка, лучше плохие родители, чем мертвые родители.

– Что ты говоришь, папа! – не поверила ему тогда Женечка.

– То, в чем смог убедиться на собственном опыте, – заверил ее Швейцер. – Мои родители погибли на Украине, сгорели заживо. Когда я об этом узнал, мне показалось, что с ними сгорел и я. И вот теперь я хожу как живой мертвец и громыхаю своими обгоревшими костями. Ужасно! Поверь, не за горами то время, когда тебе захочется приехать в Долинск, а будет не к кому. И потом, ты ошибаешься, если думаешь, что мама тебя не любит. Она не чудовище…

– А мне иногда кажется, что так оно и есть.

– Ты ошибаешься, – поморщился отец. – Твоя мама – несчастная женщина. И в этом моя вина, – загадочно произнес он и потупился.

– Какая вина? – насторожилась Женечка.

– Не-пре-о-до-ли-мая, – по слогам произнес Николай Робертович и переменил тему.

Чувство непреодолимой вины перед женой заставляло Швейцера совершать много такого, о чем он впоследствии мучительно сожалел. Но, видит бог, он старался. А то, что порой от него ускользало понимание меры, тоже не его вина. Азартный человек, с кем не бывает. Стоило ему хоть немного выпить, и все – пиши пропало, понеслась душа не понятно в какие выси.

Зная за собой эту черту, Николай Робертович никогда не выпивал на работе, тем более профессия обязывала. Больше всего на свете главный бухгалтер Николай Швейцер боялся недостачи, поэтому подозрительно пересматривал все отчеты, прежде чем скрепить их своей подписью. Николаю Робертовичу часто снилась тюремная камера и белые лабораторные крысы, поэтому он трясся за каждую копейку и периодически вкладывал свои личные деньги, увидев, что в подсчетах есть какие-то несоответствия.

– Чего ты боишься?! – ворчала Тамара Прокофьевна и, как коллега по бухгалтерскому цеху, садилась перепроверять сделанную мужем работу. – Все правильно! – возвращала она ему отчет и крутила пальцем у виска. А окрыленный Николай Робертович отправлялся в туалет подумать. Там он, приподнявшись на цыпочки, доставал из туалетного бачка спасительную чекушку и делал пару глотков, после чего смывал воду в унитазе.

– Опять ты пил! – быстро вычисляла его супруга, тщательно принюхиваясь.

– Для успокоения, исключительно для успокоения, Томочка, – юлил Швейцер и торопился уйти из дома с зажатыми под мышкой шахматами.

– Пропади ты пропадом, – шипела ему вдогонку жена. – Все равно ничего не можешь. Сколько лет… без мужчины…

Сначала Николай Робертович старался исправиться и даже ходил на консультацию к знакомому урологу, но тот, посмотрев на товарища с сочувствием, лишил его всяческой надежды:

– Эректильная дисфункция, мой друг.

– Это что? – печально поинтересовался Швейцер, застегивая брюки.

– Импотенция, если угодно…

– Это лечится?

– По-разному, – ушел от ответа доктор. – Практика показывает, что в большинстве случаев эта дисфункция носит характер не органический, а психогенный. Поэтому специалисты утверждают: «Лечить нужно голову». Вот скажи мне, Николай, ты испытываешь влечение к молоденьким девушкам?

Николай Робертович Швейцер отрицательно покачал головой.

– И как давно?

– Точно не помню, но мне кажется последние полгода.

– А что происходит в эти последние полгода в твоей постели?

– Ничего, – развел руками Николай Робертович. – Тамара говорит…

– Что может сказать Тамара, я примерно представляю, – оборвал его доктор. – А что чувствуешь ты?

– Понимаешь ли, – замялся Швейцер: разговор о столь тонких материях был для него мучителен. – Я как раз ничего не чувствую. Я словно проваливаюсь в какую-то пустоту у нее там, внутри.

– Надо поменять позу, – посоветовал доктор.

– Тамара не хочет. Говорит, что «на зеркало неча пенять, коли рожа крива», – с горечью процитировал Николай Робертович и вспомнил все обидные замечания жены в свой адрес.

– А что она имела в виду? – уточнил доктор.

– Мне неловко об этом говорить, – замялся Швейцер.

– Не вижу в этом ничего постыдного, – как мог, успокоил его врач, – в этом смысле мы все люди, и ничто человеческое нам не чуждо…

Николай Робертович собрался с силами и выдавил:

– Моя жена уверена, что причина – во мне: и размер не тот, и упругость не та. Спасибо, ни с кем не сравнивает. Хотя, может, и сравнивает, просто хватает ума не произносить это вслух. Тамара уверена, что мы не подходим друг другу. Она все время пугает меня тем, что ни одна женщина добровольно не ляжет в кровать с таким ничтожеством, как я.

– А ты пробовал? – Доктор исподлобья взглянул на пациента.

– Пробовал, – вздохнул Швейцер.

– И что? Снова вхолостую?

Николай Робертович молча кивнул головой.

– А женщина, с которой ты это пробовал, тебе нравилась?

– Да не особо… Так, по случаю…

– Знаешь что, дорогой Николай, «по случаю» ты можешь ложиться в кровать исключительно с Тамарой Прокофьевной, а с другими женщинами необходимо ложиться по любви.

– Рекомендуешь? – горько усмехнулся Швейцер.

– Причем настоятельно. Поезжай-ка ты, милый человек, на курорт. Давно не был на курорте?

– Давно.

– Вот и плохо. Только на курорте над тобой перестанет витать призрак строгой Тамары Прокофьевны, а женщины будут приглашать тебя в номер, не зная, чей ты муж.

– Но это неловко, – засмущался Николай Робертович.

– Неужели? – лукаво изумился доктор и похлопал старого товарища по плечу. – Коля, поверь мне, импотенция у мужчин не там, где они думают, импотенция – в голове. Приобщись к народной мудрости, а не к пилюлям провизора, которые я могу, разумеется, выписать тебе в избытке. «Седина в бороду, бес в ребро» – помнишь?

Николай Робертович снова кивнул.

– Тогда нужно пробовать. И обязательно чтобы женщина нравилась…

– Но у меня дочь, – попытался избежать соблазна Швейцер.

– И что? Дочь – это не венерическое заболевание, которое боятся передать партнеру. Рано или поздно твоя дочь выйдет замуж и станет приезжать в Долинск только по праздникам. И поверь, куда больше ее будет интересовать собственная семья, а не половая жизнь родителей.

Тогда Николай Робертович вышел из районной поликлиники окрыленный: мир искрился перед ним всеми цветами радуги, даже Тамара Прокофьевна казалась менее строгой и язвительной, чем обычно.

– Томочка, – взмолился он к вечеру. – Мне кажется, что нужно взять отпуск.

– Кому? – потребовала прояснить ситуацию жена. – Мне?

– Почему тебе? – растерялся Николай Робертович, рассчитывавший на другой ответ. – Мне.

– Тебе? – изумилась Тамара Прокофьевна и тут же заподозрила какой-то тайный умысел в словах мужа. – Зачем?

– Я сегодня был у доктора, – объяснил Швейцер. – У меня плохая кардиограмма. Доктор рекомендует Кисловодск. Говорит, лучше предупредить, чем допустить. Что ты думаешь?

– Мне все равно, – неожиданно легко отпустила супруга на отдых Тамара Прокофьевна.

– Так я еду?

– Как хочешь, – пожала плечами жена и сама выхлопотала супругу дефицитную путевку по линии Облздравотдела.

Из санатория Николай Робертович вернулся счастливый, постройневший и гладко выбритый. Совет знакомого уролога пришелся как нельзя кстати: главный бухгалтер ГЭС влюбился. Пассия его была из простых: сестра, отпускавшая нарзанные ванны. Внешне она чем-то напоминала ему собственную дочь: такая же пышнотелая, невысокого роста, веселая и жизнерадостная, как солнечный зайчик. Даже имя у нее было ласковое – Алеся.

– Не «О», а «А», – подчеркнула девушка, похожая на белочку, которых Николай Робертович кормил с руки, прогуливаясь по темно-розовым терренкурам.

– Надо же! – удивился Швейцер. – А у Куприна – Олеся.

– У меня «А», – строго повторила она и сделала пометку в курортной книжке Николай Робертовича.

– Вы так похожи на мою дочку, – поделился очарованный юностью Швейцер и улегся в «шаляпинскую» ванну, явно не подходящую ему по размерам.

– Подождите, – улыбнулась ему «белочка», – я вам сейчас под ноги палочку поставлю, чтобы не ерзали.

Дальше все произошло само собой: прогулки при луне, поездка на водопады, экскурсия на «Большое седло», ужин в привокзальном ресторане и, наконец, то самое, чего Николай Робертович так боялся у себя в Долинске и чего так жаждал здесь, в Кисловодске.

«Никакого фиаско!» – ликовал Швейцер, лежа в объятиях ласковой «белочки», и думал о полном излечении.

– Умница моя, – нежно целовал он светлый пушок Алесиной губки, а потом и все ее беличье личико. – Лапочка. Я приеду. Вот только съезжу домой, объяснюсь с женой и приеду.

– А как же работа? – глотала слезы Алеся в предвкушении скорого отъезда Николая Робертовича.

– А что мне работа?! – садился в кровати Швейцер и пожирал взглядом доставшееся ему богатство. – Вот моя работа, – шептал он возлюбленной и набрасывался на нее с юношеской страстью.

– Николай Робертович, – не особо настойчиво останавливала его «белочка» и подкладывала под попку подушку.

– Что – Николай Робертович? – как пьяный повторял «белочкины» слова Швейцер и устраивался поудобнее.

Алеся провожала Швейцера из Кисловодска как жена, держа под руку и плотно прижимаясь к любимому. Не по годам мудрая, не говорила ни слова. И только время от времени разворачивала к себе Николая Робертовича и с мольбой смотрела ему в глаза. «Приедешь?» – отправляла она ему самый главный вопрос всей жизни. «Приеду!» – мысленно телеграфировал ей Швейцер. «Когда?» – хлопала Алеся влажными от нечаянно навернувшихся слез ресницами. «Скоро», – обещал Николай Робертович и молился, чтобы поезд опоздал или чтобы пути завалило камнями.

Но поезд пришел вовремя. И стоял ровно пять минут. И всю дорогу Швейцер пролежал, отвернувшись от соседей по купе, на своей полке, в мельчайших деталях вспоминая каждый изгиб Алесиного молодого тела. И воспоминания возбуждали его так сильно, что Николай Робертович всерьез подумывал, а не сойти ли ему на ближайшей станции и не вернуться ли обратно в Кисловодск.

«Так и надо было сделать!» – корил впоследствии себя Швейцер, проклиная за нерешительность, но неожиданная реакция жены сделала свое дело.

– Ты испортил мне всю жизнь! – разрыдалась Тамара Прокофьевна, услышав историю курортного романа. – Всю жизнь! А теперь тебя потянуло на приключения?

– Это не приключения, – оправдывался Николай Робертович, пытаясь сохранить самообладание. – Это любовь.

– Какая любовь? – не верила своим ушам Тамара Швейцер. – Какая у тебя может быть любовь, когда ты полный импотент и полное ничтожество в постели? Кому ты веришь? Продажной девке, на которой клейма негде ставить? Курортной проститутке? Да она тебе скажет все, что угодно, лишь бы вытянуть из тебя как можно больше! Сколько ты ей платил?

Николай Робертович не считал нужным даже оправдываться. Он терпеливо ждал, когда истерика жены пойдет на убыль, и думал о своем: о том, как он вернется к Алесе и как они будут счастливы до конца его дней.

– Мразь! – бушевала Тамара Прокофьевна. – Я поеду в Кисловодск! Я найду на нее управу.

– А зачем? – тихо поинтересовался Швейцер и посмотрел на жену. – Ты все равно ничего не изменишь. Я люблю эту женщину и хочу быть с ней рядом. И буду с ней рядом, чего бы мне это ни стоило.

Услышав это, Тамара Прокофьевна схватилась как утопающий за соломинку.

– Я все расскажу Жене.

– Ты имеешь полное на это право. Но прежде, чем ты это сделаешь, я поеду в Верейск и сам расскажу своей дочери об этом.

– Зачем?

– Чтобы ты понимала: у меня все серьезно. И я знаю, Женечка меня поймет. Не сразу, но поймет.

– Ты убьешь ее, – решилась на откровенный шантаж Тамара Прокофьевна. – Так же, как убил меня. И я тебя прокляну.

– Ну… не в первый раз.

– Нет, – не согласилась с мужем Швейцер. – В первый. Я уничтожу и тебя, и твою любовницу. Я это сделаю, – пообещала Тамара Прокофьевна, а потом подошла к супругу и рухнула перед ним на колени. – Посмотри, – завыла она. – Посмотри на меня, Коля. Посмотри, какая я страшная. У меня седая голова. – Она отколола шиньон, и Николай Робертович впервые увидел, что жена практически полностью поседела. – Кому я теперь нужна? Вот, – протянула она к нему жилистые руки с узловатыми пальцами. – Я просто никогда не жаловалась. Посмотри на это. – Она пошевелила пальцами, как осьминог щупальцами.

Швейцеру стало жутко.

– Если ты уйдешь, я наложу на себя руки, – неожиданно спокойно произнесла Тамара Прокофьевна, и слезы ее высохли. – Отравлюсь. Ты все равно не будешь с ней счастлив! – сорвалась она на крик и распласталась в ногах у мужа.

Надо ли говорить, что ни в какой Кисловодск Николай Робертович не вернулся. Зато спустя полгода туда тайком поехала сама Тамара Прокофьевна и даже побывала на приеме у главного врача клиники, где не так давно ее супруг восстанавливал подорванное на бухгалтерской ниве здоровье.

– По закону я не могу уволить беременную сотрудницу, – сослался на КЗОТ главврач Угрехилидзе.

– А потворствовать аморальному поведению сотрудников вы можете? – глядя прямо в глаза собеседнику, скривилась Тамара Прокофьевна.

– Что вы имеете в виду?

– Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Я член партии с 1945 года, и мне хорошо известно, как партия относится к разрушению семьи. Вы, если угодно, причастны к этому, потому что не контролируете поведение собственных сотрудников. Мне думается, как старший товарищ по партии, я вполне могу поставить в известность компетентные органы, чтобы они более тщательно подбирали партийные кадры на столь высокие и ответственные посты. Вы меня понимаете?

Главврач Угрехилидзе прекрасно понял, куда клонит посетительница, поэтому не стал связываться с мерзкой бабой и пообещал принять меры.

– Вот и прекрасно, – похвалила его Тамара Прокофьевна и спустилась в ванное отделение, чтобы лично побеседовать с соперницей.

– Вы довели Николая Робертовича до сердечной недостаточности. Ему, как человеку в возрасте, плотские утехи в таком объеме абсолютно противопоказаны. И вы наверняка это знали, но тем не менее ничего не предприняли для того, чтобы здоровье Николая Робертовича не ухудшилось. Только не говорите, что вы любите моего мужа!

Алеся молчала, уставившись в пол.

– Впрочем, мне все равно, – устав от ее молчания, заявила Тамара Прокофьевна. – Но я здесь по поручению супруга и хочу сообщить вам, что Николай Робертович не приедет и ребенка, – она с отвращением посмотрела на Алесин живот, – не признает. Да и потом, кто сказал, что это его ребенок? Николай Робертович не может иметь детей в принципе. Вы просто вовремя подсуетились и решили, что можете обвести этого старого дурака вокруг пальца и заставить всю оставшуюся жизнь платить алименты чужому ребенку.

– Это не так, – только и успела проронить Алеся, как Тамара Прокофьевна снова перебила соперницу:

– Да, и еще. Возвращаю вам ваши письма к моему мужу. – Швейцер достала из лакированного ридикюля перевязанную бечевкой пачку нераспечатанных писем. – Держите.

Алеся покорно приняла из рук Тамары Прокофьевны собственную корреспонденцию.

– Николай Робертович их не читал.

– Иначе бы он ответил, – еле слышно проронила Алеся.

– Напрасно вы так думаете, – усмехнулась Тамара Прокофьевна, не сказав ни слова о том, что, пользуясь своими связями, договорилась с начальницей районного почтового отделения, куда обеспокоенный молчанием Алеси Николай Робертович носил переполненные любовью письма.

– Я уверена, – осмелилась возразить беременная «белочка» высохшей от ревности и ненависти Тамаре Прокофьевне.

– А я уверена в том, что если вы не прекратите преследовать моего мужа, то очень скоро будете вынуждены вернуться в свою богом забытую станицу Первомайская, в которой знать не знают и ведать не ведают о вашем пикантном положении. Вот это я могу вам гарантировать со стопроцентной уверенностью.

В том, что все будет именно так, как обещает жена Николая Робертовича, Алеся ни капли не сомневалась. Но надеяться на лучшее все равно хотелось, и она каждый день, поглаживая живот, разговаривала с сыном, почему-то верила, что будет именно сын, и называла его Коленькой.

В своих предчувствиях Алеся не ошиблась: родился мальчик, в чертах которого легко угадывались черты швейцеровской породы.

– Хто батька? – внимательно вглядываясь в лицо внука, поинтересовалась приехавшая из станицы Алесина мать. – Хрузин, что ли?

– Почему грузин? – растерялась Алеся.

– Та чернявый, – склонилась над мальчиком бабка. – Так хто?

– Николай Робертович Швейцер, – назвала молодая мамаша полное имя отца ребенка.

– Еврей, значит?

– Нет, немец.

– Фашист… – проворчала Алесина мать.

– Ну почему сразу фашист? – возмутилась Алеся и взяла сына на руки.

– А потому шта фашист! Испортил мне девку – и в кусты. Немчура проклятая.

Алеся на гневный выпад матери никак не отреагировала.

– Или ты яму не ховорила?

«Белочка» потупилась.

– Не ховорила?! – ахнула мать и плюхнулась на стул. – Ты што, дура? У немца, значит, твоего сын, а он не знает.

– Мама, он не знает и не узнает. – Алеся достала грудь, немного сцедила, а потом дала мальчику.

– Тохда собирайся! – приказала ей мать и вскочила с места. – Поедем домой, в станицу.

– Куда я поеду? – устало выдавила Алеся. – Я не для того уезжала, чтобы обратно возвращаться.

– А то тебе здеся лучше?

– Мне «здеся», – передразнила она мать, – лучше.

– А его как будешь ро́стить?

– А как другие ро́стят? – Алесина мать пожала плечами. – Так и я буду. Выращу.

И вырастила.

О существовании сына Николай Робертович узнал случайно спустя два года после его рождения. Вместо сороки эту весть на хвосте принесла вернувшаяся из Кисловодска коллега по бухгалтерскому цеху ГЭС, вычисленная сотрудницей бальнеологического отделения санатория «Союз» Алесей Никифоровной Еременко.

– Передайте, пожалуйста, Николаю Робертовичу Швейцеру, – зардевшаяся от смущения молодая женщина протянула запечатанный конверт, по плотности которого можно было определить, что внутри находится фотокарточка. – Только, – сглотнула Алеся Никифоровна, – не говорите ничего жене Николая Робертовича. Это…

– Это небезопасно, – с пониманием подхватила Швейцерова сотрудница, наслышанная о крутом нраве Тамары Прокофьевны, и пообещала все передать в целостности и сохранности.

Так и произошло. Растерянный Швейцер проводил подчиненную затравленным взглядом, а потом уселся за свой стол и достал из подставки ножницы. В конверте оказалась фотография полуторагодовалого мальчика в матросском костюме. Сердце Николая Робертовича забилось с такой силой, что Швейцер подумал: «А правильно говорят, и от счастья можно умереть». Но умереть Николаю Робертовичу не позволила обнаруженная на оборотной стороне фотокарточки неровная запись: «Коленька (Николаевич) Еременко, один год и три месяца». А внизу был указан адрес, не имевший ничего общего с тем, куда Николай Швейцер целый год отправлял свои письма.

В тот день Николай Робертович ушел с работы раньше обычного, сославшись на недомогание. Счастливый и виноватый одновременно, он поднялся по мраморной лестнице ресторана «Север» прямо в кабинет к Тамаре Прокофьевне.

– Что случилось? – уставилась та на мужа и отложила в сторону карандаш, которым что-то подписывала на полях документа.

– У меня есть сын, – выпалил с порога Николай Робертович и заплакал.

– Это не новость. – Тамара Прокофьевна побледнела, но сдержалась и вышла из-за стола для того, чтобы закрыть на ключ дверь своего кабинета.

– Что значит – не новость?! – взвизгнул Швейцер и схватил жену за плечи.

– Убери руки, – спокойно сказала Тамара Прокофьевна и подошла к окну. – Для меня это не новость.

– Так ты знала? – Николая Робертовича трясло так, что казалось, вокруг него содрогается воздух.

– Ну, если я говорю, что не новость, значит, знала, – усмехнулась Тамара Прокофьевна и повернулась лицом к мужу. – А что ты хотел? Чтобы я поздравила тебя с рождением наследника?

– Ты могла мне просто сказать, – простонал Швейцер и сжал кулаки так, что побелели костяшки.

– И что бы ты сделал, если бы узнал? – поинтересовалась супруга и поправила выбившуюся из-под шиньона прядь волос.

– Я бы… Я бы… – начал заикаться Швейцер. – Я бы поехал.

– Никуда бы ты не поехал, – устало выдохнула Тамара Прокофьевна.

– Нет, поехал, – заспорил он и рванул на себе воротник.

– Ну… а дальше?

Николай Робертович на минуту попытался представить себя в роли счастливого отца с букетом цветов и деревянной пирамидкой под мышкой, но ничего не получилось: картинка не складывалась. Он видел себя жалким и толстым, стоящим напротив опечатанной двери, из-под обивки которой почему-то торчали куски ватина.

– Ты, – Тамара Прокофьевна говорила медленно, каждым словом словно пригвождая мужа к позорному столбу, – абсолютное ничтожество. Все думают, ты добрый, жалостливый, а на самом деле ты только разрушаешь. Сначала мою жизнь, потом ее. – Она кивнула головой в сторону окна, как будто невидимая соперница парила за ним по воздуху. – Даже если на секунду предположить, что этот выродок на фотокарточке – твой сын, то ты и его жизнь разрушил.

– Я ему ее дал, – чуть слышно произнес Николай Робертович.

– Теперь. – Тамара Прокофьевна словно не слышала мужа. – Теперь ты пытаешься разрушить жизнь моей дочери.

– Это и моя дочь, – чуть громче проговорил Швейцер.

– Это формальность. Но разрушить жизнь моей дочери я тебе не дам. Я уничтожу и тебя, и…

– Себя? – подсказал Николай Робертович.

– Себя я давным-давно уничтожила. Как женщину.

– Тогда зачем ты со мной живешь столько лет? – вымолвил главный для себя вопрос Швейцер.

– Из-за Женьки, – ответила жена, и у нее затряслись губы. – Ты как чемодан без ручки. Выкинуть бы, да жалко, вдруг пригодится. Десять квартир можно поменять, весь хлам выкинуть, а этот проклятый чемодан так за собой и будешь возить.

– И что мне теперь делать? – Земля начала уходить из-под Швейцера.

– А что хочешь, – равнодушно ответила ему жена и показала на дверь. – Уходи.

Сначала Николай Робертович хотел покончить с собой. Для этого он долго ходил по верхней дуге пока не работающей ГЭС и смотрел вниз, представляя, как его тело будет переворачиваться в воздухе и стукаться о бетонный каркас. Швейцер представил там, внизу, груду мяса, и ему стало неприятно.

Потом Николай Робертович попросил для себя смертельной болезни, но перспектива умирать долго и мучительно его испугала, поэтому он решил пойти в ЗАГС и наконец-то развестись с постылой женой.

Это было сделать проще всего, но, как только Швейцер добрался до места, где, по его мнению, сбываются мечты, ноги его подкосились, и Николай Робертович осел прямо на тротуар.

Добросердечные прохожие вызвали «Скорую», Швейцера погрузили в машину и увезли в больницу скорой медицинской помощи с предварительным диагнозом «инсульт».

Первый удар для Николая Робертовича закончился практически полным выздоровлением. Иногда только сводило скулу и полз вниз уголок рта, но это только когда нервы, а так… Ни о какой утрате трудоспособности речи не шло. Главный бухгалтер ГЭС продолжал ходить на работу, делал ее, как прежде, тщательно перепроверяя отчеты сотрудников, но во взоре Николая Робертовича появилась какая-то прежде не свойственная ему жадность. Особенно если швейцеровский взор был обращен к деньгам.

Тамара Прокофьевна даже поймала мужа на том, что он чаще, чем обычно, выписывает премии, в том числе и себе.

– Ты что? С ума сошел? – обалдела она, увидев в отчете нетипичную строку расходов.

– Я должен кормить семью, – заявил Швейцер, и Тамара Прокофьевна поняла, о какой семье речь.

Как ни странно, она не сопротивлялась тому, что Швейцер отправляет в Кисловодск денежные переводы на довольно-таки крупные суммы. И даже иногда приносила в дом какие-то дефицитные вещи, которые Николай Робертович, тщательно упаковав, отправлял по хорошо теперь известному адресу. Главным условием жены было требование полной конспирации.

– Если Женечка об этом узнает, я тебя посажу! – грозила мужу Тамара Прокофьевна, но сама тем не менее по-прежнему перепроверяла все значимые отчеты. Только теперь она говорила: «Спи спокойно, расхититель государственного добра!»

Как ни странно, но отношения между супругами Швейцер стали налаживаться день ото дня. Кисловодская Алеся удачно вышла замуж и уехала вместе с подросшим Коленькой в Северокурильск, откуда иногда присылала Николаю Робертовичу любительские фотографии сына то на фоне покрытых снегом сопок, то на фоне выбросившегося на берег кашалота, то на фоне морских судов.

Эти карточки супруги Швейцер рассматривали вместе и даже что-то обсуждали: на кого похож, на сколько вырос. И всякий раз после просмотра усиливались в душе Николая Робертовича чувство вины, помноженное на ощущение собственной беспомощности и полной человеческой несостоятельности.

И все-таки вины было больше. Вина жила в каждой клеточке швейцеровского тела. Она как кровь струилась по жилам и заставляла сердце биться быстрее, иногда доводя его до полного изнеможения. Вина жила в сосудах, и от этого они становились хрупкими, даже закупоривались этой виной: никакие холестериновые бляшки здесь ни при чем. Вина жила в глазах Николая Робертовича. И чтобы ее было не видно, низкорослый Швейцер улыбался каждому, кто попадался навстречу, отчего все думали: «Какой приветливый и милый человек! Какой веселый! Какой жизнерадостный!»

«А я и правда такой!» – иногда догадывался Николай Робертович, а потом вспоминал, что виноват со всех сторон, и успокаивался, впадая в сладострастное переваривание собственной вины. И даже называл ее непреодолимой, что в переводе означало «драгоценная», «дорогая», «самая лучшая на свете».

Несколько раз внешне жизнерадостный Швейцер пытался рассказать о своей вине дочери, но каждый раз натыкался на жизнерадостный эгоизм молодого существа и откладывал объяснение на потом. Как говорится, до лучших времен, которые все не наступали и не наступали.

– Я должен сказать ей об этом! – будил Николай Робертович жену по ночам.

– Не надо, – по привычке отмахивалась от страданий мужа Тамара Прокофьевна.

– Почему? – тормошил он ее снова и снова.

– Не надо, – в полусне повторяла жена и переворачивалась на другой бок.

– Она должна знать, что у нее есть брат, – приводил свой главный довод Николай Робертович, и тогда Тамара Прокофьевна вскакивала с постели и начинала орать на мужа что есть сил, потому что «это невозможно» – так жить, так спать, так есть, так ходить на работу и так готовиться к свадьбе.

Женечкина свадьба стала главным поводом, который, с одной стороны, сблизил супругов Швейцер, а с другой – окончательно разобщил. Не случайно Женечка Вильская, вспоминая свое бракосочетание, любила говаривать: «Я не видела более веселой свадьбы, чем у нас с Женькой». А потом добавляла: «И такой щедрой».

Первоначально Тамара Прокофьевна, подслушавшая разговор дочери с мужем, записала это на свой счет: сногсшибательное свадебное платье, спасибо Баруху Давыдовичу, обильный свадебный стол (большую часть закусок главный бухгалтер ресторана «Север» в сумках-холодильниках привезла в Верейск из Долинска), крупная сумма на сберкнижке…

Каково же было удивление Тамары Прокофьевны, когда Женечка, прижавшись к мужу, сообщила: «А еще мне подарили брата». «Кого?» – не понял ее он. «Брата», – повторила она и, счастливая, уткнулась ему в плечо. «А почему брата? – засомневался Женька. – Может, будет девочка?» Помолчали немного. «Ну теща дает! – не сдержался Вильский и чмокнул жену в лоб. – Вот это я понимаю!» «Ничего ты не понимаешь, – рассмеялась Женечка, и это задело Тамару Прокофьевну за живое. – Оказывается, у моего папы есть сын. Внебрачный. Коленька. Правда, здо́рово?»

После этих слов раздосадованная Тамара Прокофьевна обозначила свое присутствие.

– Ничего здорового я в этом не вижу, Женя, – строго произнесла она, и оба Вильских одновременно отреагировали на одинаковое имя.

– А что в этом плохого? – больше из искреннего любопытства, нежели из вредности, как думала Тамара Прокофьевна, спросил Вильский.

– Не валяй дурака, Евгений. – Голос Тамары Прокофьевны прозвучал совсем строго. – Просто представь на минуту, что у твоего отца растет сын на стороне.

– Такого не может быть! – категорически отмел Женька такую возможность.

– Уверяю тебя, может быть все! – злобно рассмеялась Тамара Прокофьевна. – Но если честно, обидно другое…

Женечка Вильская внимательно посмотрела на мать.

– Обидно другое, – повторила Швейцер.

– И что же? – насупившись, поинтересовалась Женечка, растревоженная вторжением матери в их с мужем пространство.

– Обидно то, что тебе не обидно. Твой отец изменил мне, а у тебя ничего не екнуло. Как будто так и надо!

– Мама, такое может случиться с каждым! – с философской интонацией изрекла Женечка.

– Посмотрим, что ты скажешь, когда с тобой, не дай бог, произойдет нечто подобное. «Ведь это может случиться с каждым», – ерничая, процитировала слова дочери Тамара Прокофьевна.

– Со мной такого не случится! – самонадеянно заявила Женечка и лукаво посмотрела на мужа.

– Желтая! – Вильский грохнулся перед женой на колени и стукнулся лбом об пол. – Клянусь.

– Ну-ну, – хмыкнула тогда Тамара Прокофьевна и вышла из комнаты, оставив супругов наедине друг с другом.

«Кажется, тогда, – делилась впоследствии с Марусей Устюговой Женечка, – я и забеременела». «Так не бывает», – засомневалась Машенька, держа на руках новорожденную Верочку Вильскую. «Бывает», – заверила ее молодая мамаша, окрыленная тем, что тяжелые роды остались далеко позади.

Дружба бывших соперниц долго не укладывалась в голове ни у Прасковьи Устюговой, ни у Киры Павловны. Обеим женщинам казалось, что в неожиданно возникшей между девушками симпатии что-то не то. И только Николай Андреевич, глядя на то, как щебечет их драгоценная Женечка с Марусей, был уверен: все правильно!

Сватовство, задуманное Кирой Павловной как способ утихомирить соседскую зависть и восстановить утраченное взаимопонимание между семьями, увенчалось успехом. Уже на свадьбе молодых Вильских стало ясно: Феля и Машенька буквально созданы друг для друга. Оба в очках, нескладные, далекие от мирской суеты, они сперва не понравились друг другу, ибо каждый в глубине души мечтал видеть своего партнера более совершенным, а потом сошлись на любви к точным наукам и эзотерическому чтению.

Заприметив возникший между молодыми людьми интерес, Екатерина Северовна времени даром терять не стала и увезла Марусю в Москву «погостить». «Пусть девочка у нас поживет, осмотрится, погуляет по городу, сходит в концерт», – уговаривала она Прасковью отпустить дочь с ними.

И Екатерина Северовна, и Устюгова прекрасно друг друга поняли: добро на «погостить» было получено сразу же, и Машенька с огромным чемоданом перекочевала на новое место жительства, куда через две недели примчалась и сама Прасковья, нагруженная домашними консервами.

– Совет да любовь, – поторопилась она выпалить, как только старомодный Феликс Ларичев открыл рот, чтобы, как положено, попросить Марусиной руки.

– Будьте счастливы, – прослезилась Екатерина Северовна. Воспользовавшись связями покойного мужа, она организовала роспись в трехдневный срок и нашла для Машеньки Ларичевой прекрасное место работы неподалеку от дома.

Прасковья Устюгова вернулась из Москвы в генеральских эполетах.

– С приездом, Пашенька, – поприветствовала соседку Анисья Дмитриевна. – Как там наши?

– Кто это – ваши? – На лице Устюговой появилось важное выражение.

– Маша, Феля, – уточнила наивная Анисья Дмитриевна.

– Хорошо, – немногословно ответила Прасковья и бросила через плечо: – Барахлишко кое-какое вам передали, пусть Кира-то зайдет.

Кира Павловна явилась буквально через минуту, как только узнала от матери об возвращении Устюговой.

– Ну? – подпрыгнула она на пороге от нетерпения. – Давай рассказывай.

– А чего рассказывать? – развела руками Прасковья. – Чужая семья, свои порядки.

Кира Павловна после этих слов вытаращила на соседку глаза и села прямо в прихожей на табуретку:

– Это что за чужая семья, Паша? Ты чего, белены объелась?

– Не знаю, кто это белены объелся, а Катька твоя (это она так пренебрежительно о Екатерине Северовне) строго-настрого запретила языком чесать, чтоб не сглазить. Говорит: «Люди разные бывают. Не успеешь глазом моргнуть, как лихо поселится».

Ничего такого, разумеется, Екатерина Северовна Ларичева сватье не говорила, не такой она была человек. Спасибо, у Киры Павловны хватило ума в россказни Устюговой не поверить и Катю недоверием не оскорбить. Нутром Вильская почувствовала ту самую соседскую отрыжку, ради которой все и затевалось месяц назад. «Не отпустила, значит, обиду», – догадалась Кира Павловна и усмехнулась.

Усмешка Вильской вывела Прасковью из себя. И она наконец высказала все, что хотела.

– Лыбишься чего? – грубо спросила она соседку. – Жизнь, что ли, задалась?

– Да вроде не жалуюсь, – без вызова ответила Кира Павловна и медленно поднялась с табуретки.

– И зря! – притопнула ногой торжествующая Прасковья. – Упустили девку! Думали, отделались? Замуж выдали и низкий вам поклон?

Кира Павловна смотрела на соседку во все глаза.

– Ну уж нет! Рано радуетесь. Отольются кошке мышкины слезки, – заверещала Устюгова и затрясла указательным пальцем перед носом Киры Павловны.

– Это ты у нас мышка-то? – выпятила грудь Вильская и твердо пошла на противника. – Ты, Паша, не мышка. Ты, Паша, – Кира Павловна набрала в грудь побольше воздуха, – крыса! Дрянь ты, Паша. Не разглядела я тебя вовремя.

– Ну так смотри, – побледнела Прасковья.

– А то я тебя не видела, – спокойно обронила Вильская и аккуратно закрыла за собой дверь.

Больше с Прасковьей она не общалась, и матери запретила, и молодым наказала. И только Николай Андреевич внял просьбам супруги и смотрел сквозь соседку, словно она была пустым местом. Впервые за столько лет мирной жизни над лестничной клеткой сгустилась атмосфера войны, но даже она не могла помешать вызреванию дружбы между Женечкой и Марусей.

Чем больше становилась дистанция между бывшими подругами, тем короче делалось расстояние между живущими в разных городах молодыми женщинами.

«Как ты себя чувствуешь? – писала Марусе измученная ночными бдениями Женечка. – По-прежнему ли тебя мучает токсикоз?..»

«Спасибо тебе, дорогая Женя, что интересуешься моим здоровьем, – благодарила подругу Маруся Ларичева. – Уже полегче. Разрешился ли как-нибудь ваш вопрос с квартирой?»

Читая эти строки, Женечка плакала навзрыд: жизнь в зале под негласным присмотром Киры Павловны превратилась в мучение. Глядя на то, как расстраивается его драгоценная Желтая, Женька неоднократно ставил вопрос ребром и объявлял родителям, что они с женой уйдут на квартиру.

– Подожди, Евгений, – останавливал его отец, старавшийся не вникать в специфические отношения свекрови с невесткой. – Верочка маленькая, Женечка на работе. А Кира с Анисьей Дмитриевной всегда рядом, помогут, присмотрят.

– Ну не может больше Желтая, отец. Она как птица на жердочке: мать входит – Женька дергается.

– Почему? – недоумевал Николай Андреевич и пытал Киру Павловну.

Та тоже недоумевала, искренне считая себя безупречной свекровью. «Все лучшее – детям», – говорила она и даже не задумывалась о том, что лучшее – враг хорошего.

Отдав молодым самую большую комнату в квартире, Кира Павловна не подумала, что в ней вместо дверей – бархатные портьеры, скопированные ею с московского быта Ларичевых. И это в то время, когда ее спальня располагалась за плотно закрывающимися двухметровыми дверями и вход посторонним туда был воспрещен.

«Зато у них в комнате, – перечисляла Кира Павловна, – «Хельга», телевизор, журнальный столик, два кресла». А им не нужен был ни журнальный столик, ни сервант, ни телевизор. А нужна была одна большая кровать.

– Как мне хорошо с тобою, Желтая, – шептал в ухо жене Вильский, обдавая ту пламенным жаром.

– Да, – только и успевала ответить Женечка, а потом улетала в те самые кущи, о которых в книгах было написано, что они райские. Вернувшись, тяжело дышала и с опаской поглядывала на бархатные портьеры, за которыми то ли спало, то ли подслушивало остальное население квартиры Вильских.

– Да не смотри ты туда, Желтая, – подсмеивался над женой Женька. – Спят они, спят.

– Не знаю, – шептала Женечка ему в ответ. – Вчера мы тоже думали, что они спят, а утром Кира Павловна недовольно отметила, что полночи не могла заснуть: у соседей шумели.

– А что же ты не спросила, у каких соседей?

– Дурак, – нежно называла мужа Женечка и целовала то в один глаз, то в другой. – Правильно мне мама говорила…

– Чья? – скользил губами по Женечкиной шее Вильский.

– Какая разница, – закрывала ему рот ладошкой жена и, хихикая, накрывалась с головой одеялом.

Что поделать, разные мамы говорят по-разному. Но ничего из того, что в сердцах обещала Женечке Швейцер Тамара Прокофьевна, не сбывалось. Евгений Николаевич Вильский являл собой тип примерного семьянина – под стать своему отцу. Не пропадал по ночам, не пил в гараже с друзьями, не играл в карты и по-прежнему был страстно влюблен в собственную жену.

В компании их открыто называли «попугаями-неразлучниками»: петь и то они предпочитали дуэтом. Иногда ночами задыхающийся от нежности Вильский приподнимался на локте и подолгу вглядывался в лицо жены, вспоминая странные цыганские слова о трех жизнях.

– Знаешь, Желтая, – размышлял он. – Я сначала было думал, что три жизни – это три места, где мне привелось жить. Сначала – у родителей, потом – с тобой и с Веркой в однокомнатной, а теперь – в кооперативе: ты, я и Верка с Никой.

– Что за дурацкая привычка называть девочку Верка, – недолго сердилась Женечка на мужа. Недолго, потому что знала, какое последует продолжение: «Три жизни» – это она и дочери. На каждую – по жизни.

– Как-то странно вы с Женей рассуждаете, – однажды в откровенном разговоре призналась ей Маруся Ларичева, приехавшая в Верейск навестить мать. – Я бы поостереглась…

– А что в этом такого? – удивилась далекая от эзотерических изысков Женечка.

– Мне кажется неправильным исчислять Женину жизнь вашими тремя. Вроде как ему самому ничего не остается…

– С ума сошла! – рассердилась на московскую подругу Женечка Вильская. – Совсем уже со своим Ларичевым глузднулась…

Договорить она тогда не успела, потому что чуткая Машенька обняла ее своими тоненькими ручками в синеньких ручейках и извинилась, что посеяла сомнения в ее, Женечкином, сердце.

– Не слушай, не слушай! – заканючила она, как маленькая. – Глупости это все! Живи как жила, забудь, что я сказала.

– Ладно! – самонадеянно пообещала Вильская, но сдержать обещание не смогла: напугалась, как будто с того света известие получила. Долго думала: сказать – не сказать?

Сказала. Рыжий Вильский почесал затылок, а потом рассмеялся:

– Желтая, все-таки ты дура! И Машка твоя – дура!

– Посмотрела бы я на тебя, если бы тебе такое сказали. Что б ты сделал?

– Мимо ушей бы пропустил. И потом… Уже не помню, но цыганка еще что-то говорила.

– Что? – выдохнула Женечка.

– Что-то вроде «много дел надо делать». На три жизни хватит. Смотри. – Вильский вскочил с кровати, подбежал к шкафу, достал оттуда брюки и, порывшись в карманах, извлек трехкопеечную монету. – Вот!

– Что это?

– Про Кощееву смерть слышала? – И для пущего эффекта Женька завыл: – Игла – в яйце, яйцо – в утке, утка – в зайце, заяц…

– В духовке, – развеселилась Женечка и потянулась за монетой.

– Не дам, – увернулся Женька. – Это моя трехкопеечная игла, пока со мной, я весь живой. Можно сказать, живее всех живых, как Ленин на площади.

– Совсем ненормальный, – только и покрутила пальцем у виска Женечка, но про «иглу» с этого дня не забывала, собственноручно проверяла, взял с собой Вильский монетку или в сменных брюках оставил.

Впрочем, проверять не было никакой нужды. Женькин педантизм превратился в семье молодых Вильских в притчу во языцех. Возможно, это было качество настоящего инженера. А возможно, фамильная черта, доведенная природой в отпрыске Николая Андреевича до грандиозных размеров.

Евгений Николаевич Вильский ничего не забывал – нигде и никогда. В этом смысле с ним было особенно выгодно ездить в командировки. Коллеги знали, если чего-то в мире нет, у Вильского оно обязательно найдется. Иголки, нитки, запасные карандаши, кипятильник, утюг, не говоря уже о чае, сахаре и о кое-чем покрепче. «ЭВМ, а не человек», – посмеивались над ним младшие научные сотрудники оборонного НИИ. И только Кира Павловна в сердцах называла сына «ОТК несчастная!».

– Ну и что, Кира, – пытался утихомирить жену Николай Андреевич, – в совокупности с Женечкиной забывчивостью очень хорошее сочетание. Они вообще прекрасная пара! – радовался за сына старший Вильский, но о своих чувствах предпочитал помалкивать. И правильно делал, потому что о счастье молодых не говорил в округе только ленивый. И только ленивый им не завидовал.

Поэтому-то набожная Анисья Дмитриевна и носила в церковь записочки о здравии всех Вильских, а Жене с Женечкой всегда заказывала отдельный молебен. Каждое воскресенье она поднималась ни свет ни заря и шла к заутрене. Шла ровно семь километров, почти два часа. И ни у кого из живущих рядом не возникало мысли, что, наверное, для пожилого человека – это путь не просто неблизкий, но и трудный.

Но Анисья Дмитриевна не жаловалась, а резво, как только могла, передвигала свои высохшие от старости ножки и семенила ими, наивно полагая, что так и безопаснее, и быстрее.

– Опять в молельню ходила? – строго спрашивала ее Кира Павловна и оставалась недовольной, когда мать доставала из-за пазухи завернутые в чистый носовой платочек просфоры. – Я это есть не буду! – наотрез отказывалась Кира вкусить «тела Господня».

– Кусочек, Кирочка, ты же крещеная, – умоляла дочь Анисья Дмитриевна и отрезала маленькую часть. Ломать просвирку руками она не отваживалась, потому что Кира Павловна брезговала.

– Все равно не буду, – бурчала Кира и сердито хлопала холодильником.

– Давайте мне, Анисья Дмитриевна, – с готовностью говорил не верующий в Бога Николай Андреевич, принимавший «кусок теста» из уважения к теще и ее убеждениям.

– Угу, – продолжала ворчать Кира Павловна. – Коммунист.

– Перестань, пожалуйста, Кира. – Вильский делал жене замечание и, как только теща покидала кухню, выговаривал: – Анисья Дмитриевна – пожилой человек. Два часа туда – два оттуда. Ты только представь, четыре часа на дорогу, и все ради того, чтобы свечки поставить и за нас, между прочим, за всех помолиться. Может, как раз ее молитвами и живем.

– Я ее об этом не просила, – отказывалась признать правоту мужа Кира Павловна. – Могла бы и на трамвае доехать.

Но Анисья Дмитриевна считала по-другому и принципиально отказывалась пользоваться общественным транспортом: «Всю неделю грешила. Надо прощение заслужить».

Никто не заметил, как «баба маленькая» перестала «ползать» на свою Никольскую гору – так в Верейске называли возвышенность, на которой стоял храм Николая Угодника. И никто не заметил, как изменились отношения молодых Вильских. Отмечали только, что Женечка – теперь ее чаще называли Евгения Николаевна – стала более степенной и обстоятельной, что и понятно: двое детей, сама – ведущий инженер в отделе. И хотя Вильские по-прежнему оставались для друзей «попугаями-неразлучниками», что-то нарушило привычное равновесие между ними.

Первым несоответствие почувствовал Женька, однажды заставший жену перелистывающей его записную книжку:

– Желтая, ты чего?

– Ничего, – напугалась Женечка и от неожиданности бросила книжку на пол. – Телефон искала.

– Чей? – помрачнел Вильский.

– Уже не помню… – чуть не заплакала она. – Просто на глаза попалась.

– Ты мне не доверяешь? – глухо произнес Женька и поднял книжку.

– Что ты! – бросилась к нему Женечка. – Доверяю. Что ты!

«Доверяй, но проверяй! – предупредила ее Тамара Прокофьевна, сидя у кровати парализованного Николая Робертовича. – Иначе будет, как у меня с ним».

«Не будет», – в который уже раз подумала Женечка, но вслух ничего говорить не стала. Родительская жизнь давно перестала ее интересовать, а почему – над этим она никогда не ломала голову. Потому что та и так все время кружилась от счастья.

Но когда закружилась бедная голова Николая Робертовича, счастья стало чуть-чуть поменьше. Все-таки папу Женечке было жалко, но инсульт – дело серьезное, и, уверяла мать, он «вел образ жизни, несовместимый со своим заболеванием».

О том, что у заболевания было имя – вина, Женечка не задумывалась. О какой вине можно вести речь, когда все всё и так знали. Где-то далеко-далеко, в Северокурильске, жил мальчик Коля. У Коли была другая фамилия, но это не мешало ему приезжать в Долинск и жить там до тех пор, пока Тамара Прокофьевна не купит ему билет на поезд, который отвезет пухлого мальчика в Петропавловск-Камчатский, где его встретит случайная любовь Николая Робертовича по имени Алеся.

В то, что эта любовь «случайная», Женечку заставила поверить Тамара Прокофьевна, объяснившая дочери, что «если бы твой отец любил эту женщину, ничего не помешало бы ему с ней соединиться: ни ты, ни я». Ну а раз не соединился, размышляла потом Женечка, значит, и правда не любил. Значит, все несерьезно. А раз несерьезно, то какая вина? С кем не бывает?

– Бог шельму метит, – однажды вырвалось из уст Тамары Прокофьевны, достававшей из-под мужа судно.

– Это ты о ком? – поинтересовалась у матери Женечка, приехавшая с младшей Никой погостить в Долинск, а заодно и отца проведать.

– О нем, – бросила, не глядя, Тамара Прокофьевна. – Видишь, как его жизнь за все наказала.

Тогда Женечка Вильская поторопилась согласиться с измотанной заботами о прикованном к постели муже матерью, а в пылу очередной ссоры взяла и выпалила: «Это не его жизнь наказала. Это тебя жизнь наказала. Было, видимо, за что!»

Ничего ей в ответ не сказала Тамара Прокофьевна, только губами прошелестела, но Женечка ничего не услышала и в сердцах понеслась на речной вокзал покупать билет домой, чтобы потом долго-долго не возвращаться в Долинск.

Думала ли она, что буквально через полгода приползет к матери, а та, вместо того чтобы успокоить дочь, криво улыбаясь, мстительно произнесет: «Я же тебе говорила». «За что?» – терзалась Женечка и повторяла этот вопрос раз за разом. «А меня за что?» – возвращала ей его Тамара Прокофьевна, и в груди ее торжествующе и спокойно стучало сердце, наслаждаясь наконец-то воцарившейся справедливостью.

Ничто не предвещало конца.

Даже начавшаяся в стране перестройка и та казалась всего лишь очередным испытанием, которое семья Вильских собиралась легко преодолеть, потому что был крепкий тыл, построенный быт, поддержка в лице Николая Андреевича и Киры Павловны, четырехкомнатная кооперативная квартира, серьезные сбережения на книжках, машина… Но главное – подросшие дочери (Вера к тому времени уже студентка) и непреходящее чувство любви между супругами.

Так считала Женечка, с годами превратившаяся в алхимика семейного счастья. Растворившись в заботе о дочерях, она автоматически превратилась в старшего товарища Евгения Николаевича Вильского, который, считала она, нуждался в постоянном уходе и контроле. Каждый шаг мужа Женечка подвергала строгой ревизии, наивно предполагая, что именно так должны выглядеть отношения между супругами со стажем. Этот контроль для вольнолюбивого Вильского был страшнее супружеской измены, потому что все в этой жизни он предпочитал делать самостоятельно и всегда это подчеркивал. «Я сам!» – останавливал он разошедшуюся не на шутку Евгению Николаевну, пытавшуюся давать мужу советы по поводу того, как разрешить ту или иную конфликтную ситуацию, например, возникшую на работе.

«Это не конфликт, Желтая! – отбивался от жены Вильский. – Это производственная необходимость, и ничего больше». «Поверь мне, Женя! – стояла на своем Евгения Николаевна. – Я лучше разбираюсь в людях». «Хватит!» – вспыхивал тот и уходил в гараж, куда подтягивались неразлучные Вовчик и Левчик Рева, чья семейная жизнь тоже проходила под знаком кризиса.

Все три школьных друга были женаты на ровесницах, ну, или почти ровесницах. И только незабвенный Левчик раз за разом понижал возрастную планку и заводил любовниц возраста собственной дочери. «Скоро тебя привлекут за совращение несовершеннолетних!» – подсмеивались над ним товарищи, а Левчик вскакивал с приспособленного под табуретку чемоданчика с инструментами и махал на друзей руками: «Типун вам на язык, сволочи!»

Пожалуй, именно он был самым счастливым из всей троицы, потому что жил в полном соответствии со своими представлениями об условной норме. А согласно ей, любил цитировать Левчик подслушанное где-то выражение: «Мужчина – это самец. Существо полигамное. Моногамец (это слово, видимо, было его собственным изобретением) природе не выгоден, потому что не способствует улучшению человеческой породы».

– А ты? – требовали от него ответа Женька с Вовчик.

– А я… – надувался, как индюк, Левчик, а потом сдувался и говорил: – Я тоже, мужики, человеческую породу не улучшаю.

– Как же так? – хлопали глазами товарищи.

– А вот так… – пожимал плечами Левчик. – Женат.

Своей жены Лева побаивался и в глубине души считал самым удачным в браке именно Женьку. «Ты наш херувим!» – иронизировал он над другом, а сам завидовал царившей между супругами Вильскими гармонии. «Да уж!» – одобрительно вздыхал Вовчик, незаметно посматривая на часы, и только Вильский сидел спокойно, всем своим видом доказывая когда-то изреченную в присутствии однокашников истину: «Мы с Желтой – люди свободные, поэтому и живем по-человечески, доверяя друг другу. Я в Женьке на все сто уверен. А она во мне».

Так было всегда. «И так будет всегда!» – утверждал Вильский, но в последнее время в его словах было все меньше и меньше уверенности.

«Что с тобой, Рыжий?» – иногда осмеливался спросить друга Вовчик, но тут же наталкивался на традиционные «все путем» или «нормально». Не мог скрытный Вильский поделиться ни с кем, что его временами наказывает собственная жена, его любимая, добродушная и веселая Желтая. Причем не за какие-то очевидные мужские грехи, а за элементарное «непослушание», за желание прокладывать свой, независимый курс в жизни.

Нет, Евгения Николаевна никогда не повышала на мужа голос: она наказывала его по-другому. Неделями молчания, когда любое случайное прикосновение рук вызывало ощущение ожога. «Все равно будет по-моему», – говорил весь ее вид. «Нет!» – отказывался Вильский от заботы и сам жарил себе яичницу. «Дай я!» – с каменным лицом вырывала у него из рук сковородку Женечка и сбрасывала все содержимое в ведро.

Никогда Евгений Николаевич Вильский, так же как и его отец, не повышал голоса на жену, хотя иногда хотелось просто смести ее с дороги. Но было страшно – вдруг дети увидят. Поэтому Женька, играя желваками, спокойно открывал дверь, трясущимися руками доставал сигарету и с наслаждением затягивался, ожидая успокоения. Но оно не наступало, и потом лихорадило полдня, и все время очень хотелось курить, каждые пять минут.

Но к обеду в институт прибегала исправившаяся и осознавшая вину Женечка и звонила снизу, чтобы Вильский спустился. И Вильский спускался, и обнимал свою Желтую за плечи, и обещал курить меньше, потому что вредно, он и сам знает, и, конечно, все будет хорошо, и скоро праздник, и надо себя беречь, и давай – до вечера.

Праздники по-прежнему объединяли супругов, оставшаяся со студенчества привычка собираться компанией в складчину, танцевать, петь, дурачиться оказалась спасательным якорем для поколения, обогатившегося в шестидесятые и обнищавшего в девяностые.

Восьмое марта традиционно отмечали у Левы Ревы, всегда по одному и тому же сценарию: сначала заходили к старшим Вильским, поздравляли Киру Павловну, заглядывали к Анисье Дмитриевне, а потом переходили в соседний подъезд, где в доставшейся от родителей Левчика квартире хозяйничала Нина Рева, целиком и полностью присвоившая себе право считаться лучшей хозяйкой и лучшей женой на свете.

«У нас так!» – благосклонно принимала Нина комплименты в свой адрес. И все жены лицемерно кивали головами, а сами думали: «Ага, конечно! Нашлась самая умная!» Но после двух-трех рюмок становилось веселее. Вспоминалась молодость, и атмосфера всеобщего куража становилась все плотнее. Настолько, что уже было невозможно остановиться, потому что праздник втягивал в свою орбиту всякого, кто внеурочно умудрялся переступить порог Левиного дома.

Расходились всегда за полночь и долго провожали друг друга по домам, продолжая петь и пританцовывать. «В следующий раз – у Вильских», – напоминали гости друг другу, а Женечка с Женей объявляли официально: «Двенадцатого апреля – у нас».

Начиная с 1990 года День космонавтики Евгения Николаевна Вильская никогда не отмечала, закономерно считая его еще одним днем траура наряду с ненавистным 8 Марта, когда обвалилось мощное здание ее счастливого брака, а вместе с ним – и вся ее женская жизнь.

* * *

– Нам нужно поговорить. – Вильский открыл перед женой дверь, как всегда, помог снять пальто и, ни слова не говоря, прошел в гостиную.

Ни о чем не подозревающая Женечка засеменила следом.

– Желтая, – Вильский избегал смотреть в глаза жене, – я ухожу.

– Куда? – С лица Женечки медленно начала сползать принесенная из гостей улыбка.

– Не куда, а к кому, – поправил жену Евгений Николаевич.

– К кому? – побледнев как мел, повторила Женечка.

– Я встретил женщину. Полюбил. Прости меня, Желтая.

– Ка-а-к? – только и смогла выдавить она из себя, а потом закрыла рот рукой, видимо, для того, чтобы не закричать в голос.

– Я все решил, – спокойно говорил Вильский, и с каждым его словом лицо Женечки становилось все бледнее. Она смотрела на мужа так, словно видела этого человека впервые.

– Нет, – покачала Женечка головой. – Ты не можешь. У нас дети.

– Желтая, Вера в следующем году закончит институт. Нике – почти двенадцать. Я буду платить алименты, как и положено.

– Ну и что? – не согласилась с мужем Женечка. – У девочки все равно должен быть отец.

– У нее есть отец, – коротко сказал Вильский и попытался взять жену за руку.

– А я? – Женечка приблизила к мужу лицо, как будто пыталась разглядеть в его глазах спасительное сомнение: а вдруг ошибается? Вдруг не окончательно?

– Я больше не люблю тебя, Желтая… – пряча глаза, ответил Евгений Николаевич, и губы у него затряслись. Он физически почувствовал, как в этот момент стало больно его жене, как оборвалось в ней сердце, но по-другому было нельзя. Вильский не хотел жить во лжи, считая это ниже своего достоинства.

– Я тебе не верю, – мелко-мелко затрясла головой Женечка и пододвинулась к мужу еще ближе. – Этого не может быть. Я ее знаю?

Вильский отрицательно покачал головой.

– Я бы почувствовала, – чуть не плача, простонала Евгения Николаевна. – Как же я не почувствовала? Давно?!

Вильский кивнул.

– Сколько? Полгода? Год?

Евгений Николаевич показал два пальца.

– Два? – вскочила с дивана Женечка. – Два года? И я ничего не чувствовала? Ты спал с другой женщиной и я ничего не чувствовала?!

– Я не хотел, чтобы ты это почувствовала, – снова взял ее за руку Вильский, но теперь она ее вырвала.

– Ты врал мне два года, – зашипела на него Женечка. – Два года! Зачем было столько скрывать?

– Я должен был понять, насколько это серьезно.

– Понял? – Евгения Николаевна сорвалась на крик. – И что? Ты правда уйдешь?

Вильский кивнул.

– Сейчас?

Евгений Николаевич снова взял жену за руку, а Женечка, не вырывая руки, сползла с дивана на пол и встала перед мужем на колени.

– Женя, – подбородок ее трясся, – не уходи. Не делай этого. Ты ее не любишь. Это ошибка, я знаю. Такое бывает. Не уходи, Женя. Я тебя прошу. Я тебя заклинаю. Детьми. Пожалуйста, – выдохнула она и поцеловала Вильскому руку. – Пожалуйста…

– Я уже решил, Желтая, – погладил он ее по голове и по-отечески поцеловал в лоб.

– Тогда уходи, – пока еще спокойно произнесла Женечка, а потом повалилась на пол и стала кричать, как раненая птица, колотя руками-крыльями об пол.

Вильский подскочил к двери, повернул ключ в замке, чтобы не могли войти дети, потом бросился к жене, попытался ее поднять. Это оказалось невозможным, она отталкивала его. В дверь начала ломиться проснувшаяся от материнских криков Вера и требовать, чтобы ее впустили. Подбежала перепуганная Ника, решившая, что «мамочка умирает». И тогда Евгений Николаевич впервые закричал на жену:

– Замолчи! Замолчи немедленно! Ты взрослый человек! Замолчи!

Женечка вздрогнула и замерла.

Всю ночь у подъезда дежурила «Скорая», а утром Евгений Николаевич Вильский ушел на работу, прихватив с собой все документы, включая свидетельство о браке.

О том, что между младшими Вильскими что-то произошло, Кире Павловне донесла розовощекая Ника, забежавшая после школы перекусить к бабушке.

– Ты ничего не путаешь, Нютя? – склонилась над чавкающей внучкой Кира Павловна.

– Не-а, – с набитым ртом сообщила Ника. – Мы с Веркой думали, мама умирает, а папа сказал, что все нормально: простое отравление. Уж не знаю, бабуль, чем это их тетя Нина накормила, что мама чуть не умерла. Она, бабуль, так кричала. Так кричала. А потом папа ей несколько раз «Скорую» вызывал. Я его спрашиваю: «Почему она кричит? Она умирает?» А он говорит: «Ей больно, вот и кричит. Скоро не будет».

– И? – Кира Павловна присела на стул и подвинула своей Нюте компот.

– Ну и все, больше не кричала. «Скорая» ее спасла…

Проводив внучку, обычно легкомысленная Кира Павловна неожиданно для себя сопоставила две вещи: отравление и крики, и обнаружила в этом вопиющее противоречие. Ну, отравление – это бывает, Нинка есть Нинка, никто не знает, из каких продуктов сготовлено, но при отравлении нормальные люди не кричат. Нормальные люди марганцовку разводят и – два пальца в рот.

«Что-то тут не то», – озадачилась Кира Павловна и позвонила младшим Вильским домой. Трубку сняла Вера.

– А чего ты дома? – притворно удивилась Кира Павловна. – Заболел, что ли, кто?

– Мама. – Вера была такой же немногословной, как и ее отец.

– А че с Женей?

– У нее гипертонический криз, – коротко объяснила Вера.

– Да, ну ладно, – приняла объяснение Кира Павловна, благоразумно решив отступиться от внучки, потому что та такая же бестолковая, как и все Вильские. – Коля, – с порога набросилась она на мужа. – Иди. Там у них черт-те что! Нютька приходила, говорит, мама чуть не умерла. Им звоню, там Вера. А ты сам знаешь, от нее ничего путного не добьешься.

Увидев деда перед собой, Вера удивилась: она ждала отца.

– Что-то случилось? – Она привычно поцеловала Николая Андреевича в подставленную щеку.

– Да, похоже, это у вас что-то случилось, – улыбнулся внучке запыхавшийся от быстрого шага Вильский.

– У мамы криз, – коротко пояснила Вера. – Лежит. Плачет.

– Плачет? – В груди у Николая Андреевича екнуло.

– Ну… Спрашиваю: «Мам, что с тобой?» Говорит, голова кружится, слезы сами собой текут.

– Я зайду? – попросил разрешения старший Вильский и приоткрыл дверь в комнату. Женечка тут же вздрогнула – видимо, ждала мужа. – Женя, можно к тебе?

Евгения Николаевна ничего не ответила, но из-за того, что слова «нет» она тоже не произнесла, Николай Андреевич вошел и присел рядом с невесткой.

– У тебя что-то болит? – по-отцовски погладил он ее по плечу.

Женечка безмолвно показала рукой на грудь.

– Сердце? – подсказал свекор, она отрицательно покачала головой. – А что?

– Женя ушел, – одними губами, чтобы не услышала Вера, произнесла она и посмотрела на Вильского так, что у него внутри все перевернулось от жалости.

– Я не знал. – Николай Андреевич не стал задавать глупых вопросов. – Давно?

– Вчера, – чуть слышно ответила Женечка. – Я не хочу жить, – уткнулась она в подушку.

– Я понимаю. – Вильский не стал ее уговаривать, взывать к материнской ответственности. – Я бы тоже не смог, – признался он, а потом добавил: – Жить, как раньше. Но жить, Женя, надо. Жизнь, Женечка, это огромная ценность, и нельзя ее бросать под ноги первому попавшемуся подонку.

– Он ваш сын, – прошептала Евгения Николаевна, оторвавшись от подушки.

– А ты моя дочь. И другой дочери у меня не будет, – нежно сказал Николай Андреевич.

– Сына тоже не будет…

– А у меня его и нет, – сухо ответил Вильский. – До завтра, Женечка, – попрощался он и вышел из комнаты, больше не сказав ни слова.

Увидев отца у входа в институт, Евгений Николаевич решительно направился к нему, бросив пару слов сопровождавшей его блондинке с типовым кукольным личиком.

– Уже доложили? – протянул старшему Вильскому руку. Николай Андреевич намеренно отказался от рукопожатия. Молча пошли рядом, выбирая слова. И тот и другой прокручивали в голове заранее приготовленные фразы и чувствовали, что ни одна из них не подходит.

Первым не выдержал Николай Андреевич и схватил сына за воротник куртки.

– Ты что творишь? – Голос его срывался.

Младший Вильский расцепил руки и, отступив на шаг назад, предложил поговорить спокойно:

– Ну не морду же ты мне бить будешь?

– Раньше надо было тебе бить морду, когда ты…

– Сколько мне лет? – спросил у отца Евгений Николаевич.

Николай Андреевич не проронил ни слова.

– Я люблю другую женщину.

– Это не важно, – отмел аргумент старший Вильский. – У тебя семья.

– Это важно, – твердо произнес Евгений Николаевич. – Это очень важно. И я перестану тебя уважать, если ты сейчас скажешь, что за столько лет совместной жизни с моей матерью у тебя ни разу не возникло желание уйти к другой женщине.

– Я так не скажу, – помрачнел Николай Андреевич. – Но у меня были обязательства перед Кирой, перед тобой… Я сделал свой выбор.

– У меня тоже есть обязательства, – напомнил отцу сын. – И не только перед Желтой и детьми. У меня есть обязательства перед собой: я не хочу жить во лжи. Я дал себе слово.

– Слово, данное самому себе, иногда можно нарушить, – изменившимся голосом произнес Николай Андреевич.

– И это говоришь мне ты?!

– Это говорю тебе я, – подтвердил старший Вильский. – На чужом несчастье счастья не построишь.

– А на своем тем более, – добавил Евгений Николаевич и достал из пачки очередную сигарету.

– И не стыдно тебе быть счастливым, когда всем плохо?

– Стыдно… – признал младший Вильский, – но от этого еще больше хочется.

– Я считаю, ты должен вернуться к Жене, – официальным тоном произнес разочарованный ответом сына Николай Андреевич.

– Я не вернусь, – отказался подчиниться Евгений Николаевич.

– Тогда ты мне не сын, – жестко бросил старший Вильский.

– Не торопись отлучать меня от дома, – горько усмехнулся сын. – Потом, возможно, ты об этом пожалеешь.

– Не в моей привычке жалеть о содеянном…

– И не в моей тоже, – заявил Евгений Николаевич, и оба Вильских разошлись в разные стороны.

Новость, что Евгений Николаевич ушел из семьи, разнеслась раньше, чем супруги Вильские объявили об этом официально. Прозвучало это как гром среди ясного неба. Единственным, кто воспринял это сообщение спокойно, оказалась Тамара Прокофьевна. Все остальные пытались помирить «неразлучников», но Евгений Николаевич был непреклонен.

– Посмотри на меня, Женька! – уговаривал его Левчик. – Ты что, думаешь, я своей Нинке не изменяю? Но семья – это святое. Встречайся со своей пассией сколько угодно, но зачем же семью ломать?!

– Лучше, наверное, во вранье жить, – скептически усмехался Вильский и отмахивался: – Отстань!

– Вовчик! – кипятился Лева Рева. – Скажи нашему идиоту, на чьей ты стороне!

– Ни на чьей, – уходил от ответа однофамилец. – Пусть сами разбираются.

– Правильно, Вова, – наскакивал на него Левчик. – Твое дело – сторона. У друга семья распалась, а ему трын-трава.

– Мой друг – взрослый человек. Ему, между прочим, сорок четыре года, а ты его жизни учишь.

– Да мне жалко! – взвивался Левчик, измученный рассказами жены, как тяжела жизнь брошенной Женечки.

– Мне тоже жалко, – невозмутимо соглашался Вовчик, – но… Это не мое дело.

После того как всем знакомым было заявлено, что это «не их дело», предателю Вильскому последовательно объявили бойкот Кира Павловна, московские Маруся и Феля Ларичевы, жены Вовчика и Левчика. Сочувствующих Евгению Николаевичу оказалось меньшинство. Пожалуй, только Прасковья Устюгова приняла его сторону – и то потому, что по-прежнему ненавидела Женечку – «разлучницу».

– Сбежал-таки? – схватила Прасковья пробирающегося сквозь рыночную толпу младшего Вильского. – Давно надо было. Я всегда говорила, не будет тебе с ней счастья.

– Ты что, мама! – вступилась за подругу Маруся. – Чему радуешься? У человека горе: почернела вся, ног под собой не чувствует. На работу ходит как заговоренная.

«А может, и правда заговоренная?! – ахнула Екатерина Северовна, подслушав разговор невестки с матерью. – Что-то здесь не так!» – решила она и поехала на вокзал за билетом в Верейск.

– Зачем ты едешь, мама? – недовольно выпытывал большой ученый Феликс Ларичев. – Тебе что, нечем заняться? Учебный год, дети в школе, встретить-проводить, а ты в гости.

– Я семью спасать, – объявила Екатерина Северовна и в тот же вечер уехала.

Кира Павловна встретила московскую подругу на вокзале и предусмотрительно завела в ближайшую кулинарию.

– Все равно, Катя, дома поговорить не удастся. При нем (Николае Андреевиче) слова нельзя молвить: «У меня нет сына, ничего слышать не хочу».

– Я понимаю, Кира, – ничуть не удивилась реакции старшего Вильского Екатерина Северовна. – А как Женечка?

– Катя… – оглянулась по сторонам Кира Павловна. – Страшно… Коля ее с работы встречает, на работу провожает. Боимся, как бы чего с собой не сделала. А ведь у нее двое…

Опасения Женечкиной свекрови не были беспочвенными. После ухода мужа Евгения Николаевна изменилась до неузнаваемости. Ходила сама не своя и все время озиралась: все хотела увидеть соперницу. Но вместо нее видела то свекра, то вырастающую из-под земли свекровь.

– Может, приедете? – позвонила тогда Кира Павловна сватье в Долинск.

– А на кого я Николая Робертовича оставлю? – возмутилась Тамара Прокофьевна. – И потом, это ваш сын дел натворил, вы и следите.

И они следили, сменяя друг друга, словно у постели больного. Но Женечка словно этого не видела. Выйдя с работы, она медленно обходила одну высотку за другой, поднимаясь на самый последний этаж в расчете, что где-то открыт люк на крышу.

– Же-е-еня! – бросалась к ней запыхавшаяся от подъема Кира Павловна и усаживала на ступеньку. – Ну что ты?! – только и говорила она. – Ну как так можно?

– Не хочу жить, – как заведенная твердила Евгения Николаевна, однако послушно давала отвести себя домой за руку. Стали поговаривать, что Женечку необходимо показать врачу, а тут вместо врача явилась Екатерина Северовна и расставила все по своим местам.

– Кира, – со знанием дела заявила она. – Это порча.

– Чего? – вытаращила на нее глаза жена Вильского.

– Это порча. Женю сглазили.

– Это с какого-такого? – Когда Кира Павловна чего-то не понимала, речь ее мало отличалась от набора звуков первобытного человека.

– Вот смотри, – терпеливо объясняла Екатерина Северовна. – Многие люди расходятся? Многие. Месяц, три, полгода мучаются, а потом как-то все успокаивается. Дела там и все такое прочее. На работу ходят, детей растят и даже замуж выходят. Так ведь?

– Ну, – соглашалась с ней Кира Павловна.

– А Женечка наша никак в себя прийти не может. Странно?

– Ничего странного, – спорила поначалу с подругой Кира Вильская, а потом, подумав, изрекла: – Хотя и правда странно. Если бы от меня этот ушел, – попыталась представить она, – я бы ему все кудри выщипала, а этой дряни в лицо кислотой плеснула. И жила бы себе припеваючи!

– Во-о-от, – со знанием дела подчеркнула Екатерина Северовна. – Глядишь, может, бы еще и замуж выскочила.

– Ну может, и выскочила бы, – согласилась Кира Павловна. – Или так… для здоровья…

– А Женечка вместо того, чтобы… о чем думает?

– Да ни о чем, кроме как о себе, эта Женечка не думает, – вдруг разозлилась на безвольную невестку Кира Павловна.

– Нет, думает, – возразила Екатерина Северовна. – Думает, как руки на себя наложить. И додумается, вот увидишь, – мрачно пообещала она подруге. – Бабку искать надо.

– А где же я ее найду? – растерялась Кира Павловна. – Да и Коля не разрешит.

– А мы твоему Коле ничего не скажем, – заверила ее Екатерина Северовна и с энтузиазмом взялась за дело, подбадривая себя тем, что долг платежом красен.

Вскоре и бабка нашлась. В далекой Грушевке, куда можно добраться только на перекладных.

– Я на автобусе не поеду, – наотрез отказалась Кира Павловна сопровождать подругу с невесткой.

– Поедем на такси, – предложила Екатерина Северовна, плохо представляя, в какую сумму может вылиться эта дорога.

– На какие шиши, Катя, мы поедем в эту тьмутаракань на такси? – неожиданно здраво поинтересовалась Кира Павловна.

Деньгами ссудила Анисья Дмитриевна, воспринявшая приезд Катюши как приход мессии в богом забытый безбожный Верейск.

– Может, лучше в церковь, Катенька?

– Нет, тетя Аня. Надо к бабке.

– Ну, поезжайте, – благословила их Анисья Дмитриевна и усердно молилась все время до их возвращения из Грушевки.

Обернулись одним днем, присмиревшие и как в воду опущенные. Ничего рассказывать не стали, разошлись по комнатам переваривать увиденное. За ночным разговором дали друг другу слово забыть о случившемся раз и навсегда.

Практически не говорившая по-русски бабка, чувашка, по уверениям Киры Павловны, увидев Женечку, стала биться головой о бревенчатую стену и судорожно креститься, не глядя на висевшие в красном углу иконы.

Откуда ни возьмись, появились помощницы, как потом выяснилось – дочери знахарки, и под белы рученьки повели Евгению Николаевну к колодцу, не оглядываясь на мать, которая шла следом и крестила землю под ногами.

Кира Павловна с Екатериной Северовной пойти за ними не решились, а молча стояли на пороге избы и, не отрывая глаз, следили за происходящим.

– На колени вставай, – перевела материнский приказ одна из девушек, подведя Женечку к колодцу. Та послушно опустилась на колени и заглянула вниз.

– Нельзя смотреть, – прикрикнула на нее говорящая по-русски знахаркина дочь и переглянулась с сестрой.

Растрепанная от постоянных поклонов бабка стянула с себя линялый платок и накрыла им Женечкину голову. Евгения Николаевна даже не пошевелилась.

– Катя, – с ужасом прошептала Кира Павловна. – Что они делают?

– Откуда я знаю? – с не меньшим ужасом ответила Екатерина Северовна и привстала на цыпочки. Ей показалось, что знахарка зачерпнула воды из колодца и полила на Женечкину голову. – Вроде воду на нее льет…

И снова Евгения Николаевна никак не отреагировала на действия знахарки, зато потом, когда та больно стукнула ее промеж лопаток, Женечка словно проснулась, по команде заглянула в колодец, а потом вскочила с колен и, страшно крича, побежала на другой конец огорода. Молодые женщины бросились за ней, схватили, Женечка еще какое-то время побилась у них в руках, а потом разом обмякла и стала оседать.

– Идти нада, – сказала одна из сестер, и они поволокли Евгению Николаевну к сопровождавшим ее женщинам.

– Сколько мы вам должны? – У Екатерины Северовны затряслись руки, она полезла в сумку, достала кошелек и открыла его. – Возьмите. – Она дала молодой женщине возможность самой взять нужную сумму. Та переглянулась с сестрою.

– Не нада, – покачала головой женщина, а ее ни слова не произнесшая сестра скрестила на груди руки, видимо, изображая покойника.

– Что-о-о? – охнула Екатерина Северовна и беспомощно оглянулась на Киру, а та уже уводила безвольно перебиравшую ногами Женечку к машине. – Она умрет?

– Не умрет. Долго, – подбирая слова, сказала молодая чувашка. – Анне болеть теперь.

– Аня? – переспросила ее Екатерина Северовна.

– Анне, – важно поправила ее молодая женщина и показала головой в сторону улегшейся прямо на земле около колодца бабки.

– Мама, – обрадовалась Екатерина Северовна и, достав из кошелька несколько купюр, протянула их женщине.

– Не нада, – снова отказалась та, но посетительница не стала ее слушать и, положив деньги прямо на землю, засеменила к своим.

Всю дорогу Женечка спала как убитая, и голова ее покоилась на коленях у Киры Павловны, пытавшейся разглядеть в лице невестки хоть какие-то позитивные изменения.

– Хватит на нее пялиться, – зашипела Екатерина Северовна. – Ты ее разбудишь!

– Ее сейчас из пушки не разбудишь, – хмыкнул водитель, оказывается, уже не раз возивший в знаменитую Грушевку. – После этой бабки все спят как убитые.

Женечка оказалась не как все: она открыла в глаза и попросила остановить машину.

– В туалет, – шепнула водителю Кира Павловна и помогла невестке выйти. Екатерина Северовна вымелась следом.

– Я ее видела, – чуть слышно сказала Евгения Николаевна и закрыла рукой рот.

– Кого? – в один голос воскликнули подруги.

– Тетю Пашу, – призналась Женечка, и лицо ее исказилось судорогой.

– И все? – побледнела Екатерина Северовна, никак не ожидавшая, что перед Женечкой всплывет в колодезной воде лицо ее сватьи Прасковьи Ивановны Устюговой.

– Нет, – покачала головой Евгения Николаевна. – Там еще кто-то был, плохо было видно. Но вот ее я видела очень близко.

– А ты не могла ошибиться? – с надеждой спросила ее Екатерина Северовна.

– Нет, – выдохнула Женечка. – Это лицо я теперь узнаю из тысячи.

– Не говори нашим, пожалуйста, – попросила Женечку перепуганная Екатерина Северовна, всерьез подумывающая о том, а не приложила ли к ней самой руку коварная сватья.

– Зачем мне это, – уставившись в землю, произнесла Евгения Николаевна Вильская, – надо как-то жить.

Потом выяснилось, что не как-то, а на полную катушку. «Все, что нас не убивает, делает нас сильнее», – вычитала где-то Евгения Николаевна и, вооружившись подсказкой, пошла напролом. Как танк, под броней которого нашлось место для всякого, кто был ей дорог.

– Разве об этом я мечтала, Маруся? – жаловалась она московской подруге в перерывах между поездками за товаром то в Польшу, то в Румынию. – Разве я думала, что схороню папу, маму…

– Дядю Колю, – подсказывала Машенька Ларичева, ставшая с годами удивительно похожей на своего Циркуля.

– Николая Андреевича, – автоматически исправляла ее Женечка, но уже не плакала, а мысленно благодарила свекра всякий раз, когда слышала его имя. – Знаешь, Маруся, мама была права: я – невезучая…

– Да ты что, Женька, – не давала ей договорить Машенька. – Какая же ты невезучая?! У тебя Вера, Нютя!

– Да, – грустно соглашалась с подругой Евгения Николаевна. – И потом, было же у меня счастье?

– Было, – одними губами отвечала Маруся. – Еще какое…

– Правильно говорят: «За счастье надо платить», – философски изрекала очередную банальность печальная Женя. – Вот я и заплатила. С лихвой. Не надо мне больше такого счастья! – стукала она ладонью по столу, отгоняя прочь витающий над собой призрак жизнерадостной хохотушки Женечки Швейцер. – Ни за какие коврижки!

– Прости уж ты его, Женя, – молила подругу ставшая с годами очень религиозной Маруся Ларичева.

– Нет, – наотрез отказывалась внять ее совету Евгения Николаевна. – Никогда не прощу. Перед смертью умолять будет – все равно. И вообще, если бы я знала, что так будет, ни за что бы не поверила…

* * *

– А если бы я знала, что так будет, я бы его вообще рожать не стала, – не удержалась Кира Павловна и попыталась перетянуть одеяло на себя. – Чего ты, Женя, жалуешься?

– Мама не жалуется, – вступилась за Евгению Николаевну растроганная новой версией хорошо знакомой истории Вероника. – Ты бы такое пережила, потом бы осуждать лезла.

– Я и не такое пережила, – безапелляционно заявила Кира Павловна и ткнула пальцем в лицо покойного. – Вот я что пережила. А ваша мать свое дитя не хоронила…

– А надо? – строго поинтересовалась Вера, проводившая Льва Викентьевича Реву, многократно повторившего: «Можешь на меня рассчитывать. Всегда… В любое время дня и ночи».

– Скажешь тоже! – махнула на нее рукой Кира Павловна и обиделась. – Любишь ты из меня зверюгу делать.

– Никто из тебя зверюгу не делает, – не осталась в долгу Вера и не преминула напомнить бабке о том, что если кто в этом и преуспел, то не иначе как ее величество сама Кира Павловна. – Мало ты, бабуль, отцу крови попортила. Теперь за мать взялась?

– Не надо, Верочка, – вступилась за свекровь бывшая сноха, но по ее лицу было видно: заступничество дочерей ей по нраву. Именно этого она и добивалась всю жизнь, чтобы признали, чтобы благодарили, чтобы понимали, откуда ноги растут. – Кира Павловна не со зла.

– Она отцу мозг тоже выносила не со зла! – наконец сорвалась Вера и закусила губу, чтобы не разрыдаться при людях: в зал вошла группа из трех человек, все женщины.

– Ой, – затрясла головой Кира Павловна и снова потеряла кружевную косынку: – Лю-ю-ю-ба! Ты пришла?

Вероника гневно посмотрела на бабку и демонстративно поднялась со стула, чтобы пересесть к матери, тут же нацепившей на нос темные очки.

– Мам, – обняла ее Ника и прошептала в ухо: – Ты зачем очки надела? Здесь же и так темно. Подумают, прячешься.

Евгения Николаевна взглянула на дочь из-под очков, сдвинула их почти к самому кончику носа и намеренно громко произнесла:

– Твоего отца я и так вижу, а на все остальное смотреть не хочу.

Женщина, которую Кира Павловна назвала Любой, на слова матери Ники и Веры никак не отреагировала: снаряд, пущенный Евгенией Николаевной, пролетел мимо. Бывшая соперница по-прежнему оставалась для Евгении Вильской неуязвимой, как и в старые, но отнюдь не добрые времена.

– Лю-ю-ю-ба, – снова простонала Кира Павловна и, воодушевленная приходом новых зрителей, заново завела свою песнь: – Видишь, Люба, что твой-то натворил?

Люба молча кивнула.

– Видишь? Оставил меня одну. Это в девяносто-то лет. Вот кто он после этого, Люба? Человек? Нет, Люба. – Кира Павловна вздохнула и выпалила: – Не человек!

– Ясное дело, не человек, – ни к месту пошутила Евгения Николаевна. – Покойник. Все признаки налицо.

– Мама, – не сдержавшись, хихикнула Ника и тут же насупилась: повод был не подходящий.

– Вова-а-а, – неожиданно громко проблеяла Кира Павловна. – Посмотри, Люба пришла.

Вовчик привстал со стула и поклонился.

– Вот, Вова, что твой друг-то натворил, – простонала Кира Павловна, а потом замялась: нечто похожее уже сегодня звучало, поэтому гениальная актриса перестроилась по ходу и, уставившись на Вовчика, захныкала: – А ты говоришь – крещеный. Какой же крещеный так с матерью-то поступает?

Владимир Сергеевич, не зная, что говорят в таких случаях, с готовностью кивнул головой.

– Во-о-о-т, – продолжала Кира Павловна. – Лежит, значит, Люба, мой сыночек и в ус не дует. А тут – и Вера, и Нютя, и ты. – Она словно забыла о существовании Евгении Николаевны. – И Вова, – взгляд ее упал на Вовчика. – И я. Вот только Леву не вижу. Где Лева? – завертела она головешкой по сторонам.

– Автобус ушел заказывать, – напомнила ей Вера, обозначив голосом место, где сидела Евгения Николаевна.

Кира Павловна скользнула взглядом по первой невестке и снова повернулась к Любе.

– А это с тобой кто? Что-то не узнаю…

– Здравствуйте, Кира Павловна, – поздоровались с ней две женщины, пришедшие вместе с Любовью Ивановной Краско. – Мы с работы Евгения Николаевича.

– А-а-а, – протянула старуха и тут же утратила к ним интерес.

– Мы с Евгением Николаевичем вместе работали, – зачем-то повторили женщины и протянули конверт.

– Это че? – слабым голосом спросила Кира Павловна.

– Здесь деньги, коллеги собрали.

– А-а-а, – снова протянула бабка, но конверт не взяла. – Не надо мне ничего.

– Возьмите, Кира Павловна, – в один голос заговорили все сидевшие у гроба, а Вере даже на секунду показалось, что в полумраке зала голова покойника еле заметно качнулась из стороны в сторону.

– Возьми, бабуля. Так положено, – настойчиво попросила Вера и подошла поближе.

– Ничего мне надо, – твердо повторила Кира Павловна, а потом поискала глазами Веронику и буднично поинтересовалась: – Мотя ела?

Сидевшие рядом переглянулись.

– Или не ела? – насупившись, пытала внучку старуха.

– Вы бы, Кира Павловна, лучше у внучек спросили, ели они сегодня или нет? А вы о кошке… – не удержалась Евгения Николаевна, по-прежнему болезненно переживающая милость свекрови в адрес соперницы.

– Чай, не малые детки… – не договорила до конца старуха и взялась за край гроба руками. – Женька! Змей!

– Не надо, – прошелестела Люба и погладила Киру Павловну по плечу.

– Не надо было его из семьи уводить, – неожиданно рявкнула строптивая бабка и затряслась в рыданиях, как будто наконец-то отыскала виноватого в смерти сына. – Сейчас бы жив был. Вот там бы, – кивнула она в сторону первой снохи, – сидел, рядом с женой и деточками. А я б тут лежала, – показала она на гроб. – И нечего там прятаться, – рассердилась Кира Павловна и вмиг успокоилась. – Иди сюда, Женя. Иди ко мне. Сядь вот, – похлопала она по соседнему стулу. – Это твое место.

И снова Любовь Ивановна ни на что не отреагировала, как будто агрессивный выпад бывшей свекрови не имел к ней никакого отношения. Ее способность игнорировать оскорбления в свой адрес окружающие скоропалительно объясняли врожденной наглостью и хладнокровием, и только покойный Евгений Николаевич Вильский, впервые увидев эту женщину, безошибочно определил, что она закрыта от внешнего мира, потому что напугана.

История третья:

«Шел к Фоме, а попал к куме»

Жизнь Любови Ивановны Краско не задалась с самого рождения, о чем ей постоянно напоминала собственная мамаша – полуграмотная тетка из глухого села в Пермском крае, которое не на всякой карте-то обозначено.

– Убьют тебя там, – благословила она ее, как только тихая молчаливая Любочка сообщила о решении уехать в город, чтобы поступить в медицинское училище.

– Ну и пусть, – в ответ на материнское благословение проронила та и подалась в Пермь с аттестатом о неполном среднем образовании.

В медицинском для Любочки места не нашлось, и девушка поступила в культпросветучилище на специальность «библиотечное дело».

– Никто взамуж не возьмет, – предупредила Любу мать, услышав, что медсестрой дочь не станет. – Глаза испортишь.

– Ну и что, – пожала плечами Любочка и устроилась на работу в районный Дом культуры, правда, не библиотекарем, а секретарем директора.

– Смотри, спортит тебя! – забила тревогу мать. – И не женится! Че делать-то будешь?

– Не знаю, – напугалась Люба, а сама подумала: «Руки на себя наложу»

– Даже не думай, – вмешался в ее жизнь рабочий человек Ваня Краско, которому было плевать на прижитое дитя, потому что он «любил эту Любку, как не знай кто».

– А как же? – заплакала Любочка.

– А так же, – обнял ее Ваня и подвел к карте Советского Союза, чтобы выбрать новое место жительства. Им оказался Верейск, где, по убеждению Любиной мамы, «окромя татарвы», никого днем с огнем не найдешь.

– Пропадете вы там, – забила она тревогу. – Сгинете.

– Не сгинем, – расправил плечи Иван Иванович Краско – потомственный слесарь-наладчик. – Там завод, а где завод, там работа.

В Верейске родилась Юлька, странно большая по сравнению с худенькой Любой. Была похожа на директора, это молодая мать сразу определила, но мужу сказала: «Не знала бы, подумала, что твоя».

– Конечно, моя, – поддержал жену Ваня и взял новорожденную на руки.

– Тяжело? – улыбнулась скользящей улыбкой Люба и прижалась к мужу под одобрительные возгласы провожавших из роддома нянечек: «За вторым приходите».

– Своя ноша, – завертел головой Иван Иванович, чтобы все видели, как он рад и счастлив, – не тянет!

На поверку оказалось, что тянет, да еще как. Ночами Ваня Краско зависал над детской кроваткой, внимательно вглядываясь в лицо чернобровой девочки, по настоянию жены названной нерусским каким-то именем Юлия. А ему хотелось, чтоб была Лена. Но записали Юлией, и теперь всю оставшуюся жизнь придется называть ее так. И всю жизнь помнить – чужая девочка, директорская, истязал он себя и украдкой поглядывал на жену, стараясь понять: а она-то видит или уже привыкла?

А Любе уже было все равно чья. Город чужой – никто не знает. Мало ли на кого дети похожи. Не обязательно на родителей.

Жили в семейном общежитии приборостроительного завода, но с соседями не водились, все больше втроем.

– Скучно, – жаловалась подросшая Юлька и рвалась в общий коридор.

– Там Бармалей, – пугала дочь Люба и считала дни, когда беременная секретарша начальника Верейского НИИ уйдет в декрет, а она заступит на ее место.

– Сиди-ка ты, Любаня, дома, – уговаривал ее муж. – Денег хватает, квартиру получим – тогда выйдешь.

– Скучно, – чуть слышно говорила ему Любочка и преданно смотрела в глаза.

– А там, что ли, весело? – скрепя сердце улыбался ей Иван, как огня боявшийся этого нового места службы жены. Все из головы директор не выходил. Тот самый, из Перми.

– Не знаю, – пожимала плечами Люба и прижималась к супругу так, что тот начинал млеть от одного только ее прикосновения.

Ничего этакого в ней, в этой Любе, на первый взгляд не было. «Ни два, ни полтора», – за глаза дразнили ее соседки и не понимали, почему, стоит ей обратиться к любому из их мужиков, тот сразу же кидается помогать. Невзлюбили бабы Любу, возненавидели лютой ненавистью и даже побить хотели, да мужья отговорили: «Сдурели, что ли? Статья!»

«И правда ведь статья», – подумали женщины и принялись вредить по-мелкому, незаметно, но обидно: то щи рядом с Любиной дверью прольют, вроде как выплеснулись, то мусор уронят, а бывает – плюнут украдкой и дальше по коридору.

– Где ты был? – спросит, бывало, Люба вернувшегося с завода Ивана Ивановича, руки на плечи положит и смотрит не отрываясь. А у нее не глаза, а зеркало: сколько ни смотри, кроме себя никого не увидишь. Вот Ваня Краско смотрел-смотрел, смотрел-смотрел и… досмотрелся. Чего-то ему померещилось. Или кто-то…

– Что ты! – отшатнулась от него жена. – У меня же никого, кроме тебя…

– А директор? – впервые за столько лет припомнил ей Ваня.

– Да какой директор? – задрожала осиновым листом Любочка.

– Тот самый! – оттолкнул ее Ваня и подошел к дочери, чтобы убедиться: так и есть директор, никакая кислота не разъест.

«Видно, бьет, – стали судачить на общей кухне соседки, но жалеть Любу не торопились. – Сама виновата, – думали. – Напросилась. Мужик просто так на кулак насаживать не станет. Побоится. Видать, довела».

– Ух, довела, – рычал Иван Иванович Краско и закрывал жене рот, чтоб, не дай бог, не вякнула и Юльку не разбудила. Девчонка-то ни в чем не виновата.

– Лучше убей, – однажды попросила Люба и бесстрашно посмотрела глазами-зеркалами в лицо мужу. Чего уж он в них на этот раз увидел, неизвестно, но от жены отступился и запил.

– Наш папа алкоголик, – повторила, видимо, соседские слова Юлька и залезла к матери на колени, думая, что слово «алкоголик» сродни слову «хороший».

– Нет, Юлечка, – еле слышно объяснила дочери Люба. – Твой папа не алкоголик, твой папа – хороший человек.

– Ну, я и говорю, что хороший человек, – обрадовалась Юлька и поприветствовала новым словом возвратившегося с завода Ивана Ивановича.

– Ты научила? – недобро улыбнулся Любе муж и стащил с головы шапку.

– Что ты! – в который раз напугалась она и бросилась к мужу – принять пальто. – Соседки, наверное.

– Соседки так соседки, – поспешно согласился с Любой Ваня Краско и, сполоснув над помойным ведром руки, присел к столу.

– Иди погуляй, – скомандовал он дочери и показал глазами на дверь.

Юльке только того и нужно было: с веселым воплем девочка унеслась в коридор, куда обычно мать ее не пускала, объясняя тем, что кроме Бармалея в коридоре водятся злые дети. Но девочка не хотела верить на слово и очень скоро убедилась в том, что на самом деле никаких Бармалеев не бывает, не все дети злые, а на кухне еще и подкармливают добрые тети, интересующиеся тем, как протекает жизнь семьи Краско за плотно закрытой дверью.

– Я не пускаю ее в коридор, – обозначила недовольство Люба и сложила руки на коленях, не смея перечить кормильцу.

– А я пускаю. – Иван Иванович смотрел на тоненькие ключицы жены, пытаясь сдержать поднимающуюся изнутри злобу. – В библиотеке место освободилось. Иди, устраивайся.

Люба отрицательно помотала головой и отрешенно взглянула мужу в глаза.

– Я не хочу в библиотеку.

– Чего, секретаршей лучше? – усмехнулся Краско и сжал кулаки.

– Там платят больше, – попробовала аргументировать свой выбор Люба, а потом – на свой страх и риск – пересела к мужу на колени, обняла за шею и прошептала: – Ну что же ты какой у меня глупый? Надумываешь себе чего-то… Потом сам мучаешься и меня мучишь. А ведь я стараюсь, я все для тебя и для Юлечки делаю…

– Да я чего… – тут же замычал Иван Иванович и обнял Любу до хруста. – Я ж ничего. Просто как подумаю, что ты опять… в секретарши, как там, в Перми, все нутро переворачивается. Собственными руками бы придушил. Тебя, а потом и себя.

– Ну, так души, – обронила Люба и подставила мужу шею.

– Юльку жалко, сиротой останется, – стряхнул с колен не ко времени осмелевшую жену Краско и помрачнел. – Узнаю… руки на себя наложу.

– Даже не думай, – бросилась к мужу Люба, повторяя когда-то им же сказанные слова: – Не обижай меня, Вань. Я уж в одной петле побывала, больше не хочу.

– Поклянись, – потребовал от жены Иван Иванович.

– Клянусь, – соединила ладони, словно молящаяся католичка, Люба и распахнула глаза-зеркала, чтобы в них Ваня Краско никого, кроме себя, не увидел.

После этого разговора жизнь у супругов как-то наладилась. Даже Юлька по ночам просыпалась от того, что на родительской кровати одеяло ходуном ходило.

– Пустите меня к себе, – требовала девочка и жаловалась, что не может уснуть.

– Спи-спи, – шепотом приказывала ей Люба. – Это папе страшный сон приснился.

– Мне тоже приснился, – на ходу придумывала сообразительная Юлька и подбиралась к родительской постели.

– Ну-ка спать! – прикрикивал на дочь раздосадованный отец, и Юлька с обидой возвращалась к себе на раскладушку. «Дурак!» – бурчала она себе под нос раз десять, а потом проваливалась в сон до самого утра.

Все в семье Краско было хорошо и правильно, но счастье казалось каким-то ненастоящим. Кратковременным. Особенно остро оно ощущалось по утрам, когда всклокоченный Иван Иванович вскакивал с постели под звон будильника и видел рядом мирно посапывающую Любу. Но уже к обеду на бедного мужика накатывала тревога, и он срывался с места и бежал к общежитию, но домой не поднимался, а, спрятавшись за зарослями бузины, следил, не войдет ли в подъезд кто-нибудь посторонний.

Успокоившись на время, Краско возвращался на завод, рассказывал про вкусный борщ, сваренный женой-кудесницей, и вставал к станку, чтобы в работе забыть о прилепившейся к сердцу пиявке.

– Что с тобой, Ванечка? – встречала его Люба и прижималась так, будто весь день только и делала, что ждала.

– Где была? – довольно строго интересовался у жены Иван Иванович и смотрел куда-то в район переносицы. В глаза – боялся.

– В детский сад ходила по поводу Юлечки, посылку от мамы получила, на почте была. Все, – отчитывалась Люба и расстегивала пуговицы на Ваниной куртке.

– Все-е-е? – грозно уточнял муж.

– Все-все, – одними губами улыбалась Люба и, поднявшись на цыпочки, целовала Ваню в нос.

– Чего мать пишет? – сменял гнев на милость Иван Иванович и шел к накрытому столу.

– Ничего интересного, – торопилась ответить Люба. – Как всегда. Садись, ешь.

– А Юлька где? – интересовался Краско.

– У соседей, наверное, – пододвигала к нему горчицу Любочка и садилась напротив.

– У каких? – допрашивал муж и щедро намазывал горчицу на кусок белого хлеба. И чем злее была горчица, тем добрее становился Иван Иванович, потому что возвращалось к нему утреннее счастье и жизнь вновь обретала смысл. Почти, потому что сердечная пиявка нет-нет да покусывала Ваню Краско, и, чтобы было не так больно внутри, он щипком сворачивал кожу на Любиной груди, пребывая в полной уверенности, что под «лифчиком людям не видно».

– Что это у тебя, мама? – показала пальцем на кровоподтеки любопытная Юлька, наблюдавшая за тем, как Люба переодевается в ночную сорочку.

– Ударилась, – коротко ответила мать и перевела взгляд на улегшегося в постель Краско.

– Неуклюжая какая, – ухмыльнулся он и похлопал рукой рядом. – Иди, давай.

– А? – не расслышала Юлька и вопросительно посмотрела на отца.

– Неуклюжая у тебя мама, – весело повторил Краско и подмигнул дочери. – Все углы собирает. Может, тебе зрение проверить? – повернулся он к жене.

– Не надо, – тихо ответила Люба и покорно легла рядом. Она понимала – надо терпеть. Пусть лучше так мстит, чем по-другому. Ничего, выдержит. По грехам и муки.

Так и жили Краско в шатком равновесии: ты – мне, я – тебе. В семейное счастье у каждого свой вклад, за него надо платить. Но на самом деле «платили» супруги не за счастье, «платили» за позор. Один – за чужой, другая – за собственный.

– Сколько ты будешь меня этим попрекать? – не выдержала однажды Люба, и зеркало ее глаз потемнело.

– А ты бы не попрекала?

– Я бы простила, – ответила Люба. – А не простила бы – ушла.

– Все вы, бабы, такие, – только и смог сказать Иван Иванович, почувствовавший странную, ранее неведомую ему твердость в словах жены. – Чуть что – сразу ушла.

– А зачем мучиться? – резонно поинтересовалась Люба. – Сколько я могу тебя благодарить, Ваня?

– А не надо меня благодарить, сам дурак.

«И правда дурак, – впервые подумала Люба и вышла на обещанное место секретаря директора НИИ с ощущением, что завтра начнется новая жизнь. – Хоть бы была лучше прежней», – молилась Любовь Ивановна, плохо представляя, о чем просит Бога. «Смотри-и-и!» – послышался ей строгий голос матери, но Люба заткнула уши и перекрасила русые волосы в белый цвет.

Появление новой секретарши Петр Трофимович Матвеев воспринял с воодушевлением, прежняя его раздражала, потому что была не в меру говорлива и к тому же беременна. Последнее он, как отец с многолетним стажем, первоначально воспринимал благожелательно, но ровно до того момента, когда на важных документах стали расплываться жирные пятна.

– Вы что? На рабочем месте блины печете? – пару раз сделал он замечание в шутливой форме, но секретарь оказалась невосприимчива к юмору и обиделась.

Тогда Петр Трофимович вызвал начальника отдела кадров и попросил выяснить, нельзя ли как-нибудь поменять ему секретаршу в связи с тем, что та не справляется со своими обязанностями.

– Нельзя, – решительно воспротивилась начальница отдела кадров и рукой обозначила причину, изобразив огромный живот беременной. – Противозаконно.

– И что мне делать? – взмолился Матвеев и показал очередной документ с жирным пятном на полях.

– Ждать, – посоветовала ему сотрудница и обещала подыскать подходящую кандидатуру. – Слава богу, беременность не может длиться вечно.

В этом Петр Трофимович убедился довольно скоро и даже выписал разродившейся от бремени секретарше премию, сопроводив это словами: «Знаете ли, пеленки-распашонки, мамки-няньки. Будем людьми». «Будем!» – откликнулась бухгалтерия, а новая секретарь – Любовь Ивановна Краско – собственноручно передала конверт с деньгами предшественнице.

– Ну как? – тоскливо поинтересовалась растрепанная, точно птица после дождя, молодая мамаша.

– Нормально, – коротко ответила Люба.

– Петр Трофимыч – мужик хороший, – заверила ее предшественница. – И вообще, работать можно. Люди хорошие. Вот увидишь. Главное, все делать по записи, а то замучают. А по записи – как часы.

– Спасибо, – поблагодарила Любовь Ивановна за совет и с удовольствием вернулась на работу, которую, чему она сама удивилась, оказывается, не забыла.

– Прирожденный помощник, – поделился с женой Петр Трофимович Матвеев. – Только посмотришь, уже знает, что требуется. По глазам читает. Я даже ее присутствия не ощущаю. Как тень, скользнет – и все готово.

– Молодая? – с некоторым оттенком ревности в голосе спросила директорская супруга.

– Ну как – молодая? – зажмурился Матвеев, пытаясь представить Любино лицо. – Да не особо: лет сорок или чуть меньше. Надо поинтересоваться в отделе кадров, – встрепенулся Петр Трофимович.

– Не надо, Петя, – неожиданно успокоилась супруга. – Какая нам разница!

А разница, между прочим, была. И большая. В двадцать четыре года Люба выглядела примерно так же, как и четырнадцать лет спустя: миловидная, стройная, губы тронуты легким розовым перламутром, одета строго, спина прямая. Настоящий манекен: что ни надень, все по фигуре. И говорит тихо-тихо, спокойно-спокойно, и все по делу, и ничего личного: «Вам назначено на два… Вам – на четыре… Заявление подписано… Зайдите, пожалуйста».

– Любочка, – пробовали сойтись с ней поближе сотрудники НИИ и даже пытались «прикармливать» – то шоколадкой, то коробочкой конфет, то бутылочкой шампанского к празднику.

– Любовь Ивановна, – спокойно поправляла она посетителей директорской приемной и возвращала дары назад.

– От чистого сердца! – клялись дарители и заглядывали неприступной секретарше в глаза, но ничего, кроме собственного отражения, там не видели.

– Спасибо, не нужно, – тихо отвечала она и качала головой.

– Ну что-то же она должна брать?! – недоумевали визитеры, натренированные на определенный стандарт взаимоотношений с теми, кто обычно охраняет вход в святая святых – в кабинет высокого начальства. – Может, цветы?

Попробовали цветы. И угадали. Цветы Любовь Ивановна Краско принимала охотно, правда, никогда не уносила домой, а уж по какой причине, никто точно не знал. О ней вообще было известно не многое. Что замужем. Что есть дочь. Что сидит секретарем уже при третьем директоре и, между прочим, ни один не делал попыток обзавестись другим помощником. А еще было известно, что Любовь Ивановна проживает в общежитии и родни в Верейске не имеет, равно как и друзей.

О существовании некоей Любови Ивановны Краско знаменитый сердцеед Верейского оборонного НИИ Лев Викентьевич Рева узнал спустя много лет после того, как устроился туда на работу. Ничего удивительного в этом не было: до директорской приемной Лева Рева был допущен не сразу, а только когда встал во главе научно-исследовательской лаборатории, под сводом которой экспериментальная группа Женьки Вильского разрабатывала сложнейшие приборы, о которых вслух говорить было не принято. А если и доводилось, то называли их не иначе, как «аппарат один», «аппарат два». Поди пойми, что за «аппарат»!

Увидев Любочку, Лев Викентьевич обомлел и со свойственной ему развязностью сообщил, что по-мужски взволнован и готов предложить все сокровища мира исключительно ради похода, ну, например, в цирк.

Шутки Любовь Ивановна не оценила, Лева Рева ей не понравился, и она очень холодно попросила назойливого кавалера присесть на стул. Но не на ближний к ее столу, а на тот, что стоял у стены.

– Ожидайте, – бесстрастно проговорила Люба и посмотрела сквозь Реву.

«Амеба», – подумал Левчик и послушно присел на указанное место, откуда начал внимательно изучать будущий, он был уверен в этом на сто процентов, экземпляр коллекции.

– Меня зовут Лев Викентьевич, – напомнил он о себе и улыбнулся секретарю одной из самых своих неотразимых улыбок.

– Я в курсе, – кивнула головой Любовь Ивановна. – Вы заведующий Третьей лабораторией.

– Ого! – Лев Викентьевич подвинул стул поближе. – А существует то, о чем вы не знаете?

– Существует, – спокойно ответила Люба.

– И что же это? – изобразил обеспокоенность Лева.

– Все, что не относится к сфере моих профессиональных обязанностей.

– Ясно, – протянул Левчик и попытался переориентироваться по ходу: реакция секретарши ему, дамскому угоднику, не была понятна. – А вы любите музыку? – задал Лев Викентьевич один из дежурных вопросов.

– Нет, – честно призналась Люба.

– Почему? – нарочито удивился Левчик и подвинул стул еще на пару сантиметров.

– Вы мешаете мне работать, – покраснев, тихо сказала Любовь Ивановна и нажала на кнопку селектора.

– Слушаю вас, Любовь Ивановна, – раздался в приемной голос директора.

– К вам Лев Викентьевич Рева. Примете?

– Приму, – недовольно буркнул директор, совершенно запамятовав, что сам же его и вызвал: были кое-какие вопросы.

– Проходите, – показала на дверь директорского кабинета Любовь Ивановна, и Левчик временно прервал атаку, но, проходя мимо секретарского стола, нагнулся и игриво прошептал:

– Я вернусь, дорогая Любочка.

– Любовь Ивановна, – автоматически поправила Люба Краско и уткнулась в свои бумаги: посетитель явно раздражал ее своей самоуверенностью.

К слову сказать, Леве секретарша директора тоже не понравилась. В ней не было так называемой спонтанной готовности к приключениям, которую Лев Викентьевич распознавал, как пограничная собака след нарушителя. Единственное, что задело институтского ловеласа, так это Любино хладнокровие и легкость, с которой она отмела все знаки внимания, на которые большинство женщин реагировали незамедлительно.

– Первый раз! – задумчиво произнес в курилке Левчик и с кислой миной выпустил струю дыма изо рта.

– Что в первый раз? – уточнил Вильский.

– Первый раз мне отказывает женщина. Да еще и секретарша.

– Не преувеличивай, Левчик, – улыбнулся Евгений Николаевич и автоматически достал из пачки вторую сигарету, хотя первая еще дымилась во рту.

– Что значит «не преувеличивай»?! – оскорбился Лев Викентьевич. – Я тебе серьезно говорю. Она мне отказала!

– А ты, конечно, такой вариант в принципе не берешь в расчет?

– Конечно, – хохотнул Рева. – Я всегда добиваюсь, чего хочу.

– Может, не на ту напал?

– Женька, «не на ту напал» – это словосочетание из вашего с Вовчиком лексикона. В моем обиходе такой фразы нет. Зато есть: «Лева предложил – Лева взял».

– И что Лева предложил на этот раз?

– Сказал, что у меня есть лишний билет в цирк, – с невозмутимым выражением лица сообщил Вильскому Рева.

– Ты чего? – захохотал Женька. – Ей сколько лет-то? Той, которая тебе отказала?

– Ну, точно сказать не могу, – почесал затылок Лев Викентьевич, – но, мне кажется, она дама не юная. А хотя, может, и юная. Черт их разберет! – Рева прикрыл глаза, пытаясь представить Любино лицо, но у него ничего не получилось. Вернее, получилось, но очень нечетко: два глаза, забранные за уши светлые волосы и еле различимый рот. «Нет, – подумал Левчик, – молодость выглядит иначе».

– И все-таки… – заинтересовался Вильский, весьма далекий от амурных историй, но видеть перед собой Соломона, почесывающего от растерянности затылок, было довольно неожиданно.

– Я думаю, она наша ровесница. Ну… или чуть помладше. Но в принципе ее можно считать нашей ровесницей.

– Левчик, ты дурак?

Лев Викентьевич яростно замотал головой в знак несогласия с выдвинутым предположением.

– Представь, твою Нину кто-нибудь пригласит в цирк? Пойдет?

– Нет, – подтвердил Левчик.

– Во-о-от, – ухмыльнулся Женька. – И я о том же.

– Много ты понимаешь, Рыжий! Моя Нина не пойдет в цирк, потому что никто ее туда не пригласит. Среди моих знакомых есть только один чувак, который способен пригласить женщину в цирк.

– И этот чувак, разумеется, ты? – от души веселился Вильский.

– Разумеется, я. Такое приглашение действует стопроцентно.

– Но у нас в городе нет цирка.

– Все правильно: цирка нет, зато в душе каждой из них живет маленькая девочка, которая рвется к клоунам. И я готов какое-то время быть этим клоуном, потому что женщина пойдет не за тем, кто бодр и силен, а за тем, кто весел.

– Еще одна версия соблазнения, – ухмыльнулся Вильский. – Еще вчера я слышал другое предположение: «Хочешь влюбить в себя юную деву – стань ее учителем».

– Юную! – поднял в назидание указательный палец Рева. – Юную! А с остальными что делать?

– Только в цирк. – Вильский наконец-то выбросил в урну сигарету и похлопал Левчика по плечу. – Желаю удачи, Игорь Кио.

– Если что, я – на совещании, – подмигнув, предупредил Лев Викентьевич и, поправив галстук, отправился в приемную директора.

– Это снова я! – объявил он Любе и сделал нечто, напоминающее реверанс. – Не ждали?

– Ну почему же? – вяло ответила секретарь. – Только собиралась вам звонить.

– Вы согласны идти со мной в цирк?! – возликовал Лев Викентьевич, наивно предполагая, что штурм крепости удался.

– Я не люблю клоунов, – очень тихо произнесла Люба и протянула Реве какую-то бумагу.

– Что это?

– Читайте внимательно, – отказалась объяснять Любовь Ивановна. – Там все написано.

– И кого я могу послать на доводку аппарата? – ознакомившись с предписанием, поинтересовался вслух Лев Викентьевич и присел на стул.

– Это вы меня спрашиваете? – удивилась Люба.

– Это я себя спрашиваю, – пояснил Рева и, нагнувшись к секретарю, томно проговорил: – А от вас мне нужно только одно: «да» или «нет».

– Нет, – на губах Любовь Ивановны появилось нечто, напоминающее улыбку.

– То есть вы категорически отказываетесь идти со мной в цирк? – полушутя-полусерьезно переспросил Рева, но ответа не получил. – Понятно. Как-то странно у вас тут пахнет, – понюхал он воздух. – То ли дешевыми духами, то ли хозяйственным мылом. Не пойму.

– Всего доброго, – пожелала ему Любочка и опустила голову: хамить в ответ она не умела, зато научилась придавать лицу такое выражение, увидев которое противник обращался в бегство, боясь быть замороженным заживо.

– Мурена, – прошипел себе под нос Лев Викентьевич и строевым шагом отправился к себе в лабораторию выполнять поставленную директором задачу. Но Левчик не был бы самим собой, если бы за время короткого пути вновь не сумел почувствовать прелесть жизни, отпустить парочку комплиментов и признаться в любви двум аспиранткам, с восхищением взиравшим на респектабельного ловеласа.

– Ну, как прошло совещание? Успешно? – полюбопытствовал Вильский, оторвавшись от изучения какой-то схемы.

– Нет, – честно признался Левчик. – Арктическая женщина. – Он уже не обижался на Любу. – Дрейфующая льдина.

– А как же цирк? – подмигнул ему Женька.

– Я клоун, – прошептал другу Рева, – а не полярник. Кстати, хочешь поехать в Вильнюс?

– Зачем?

Лев Викентьевич поднес к глазам бумагу и процитировал:

– «Для осуществления наладки Аппарата – ЛЛ 9/3». Ты как? Желтая отпустит?

– Надо подумать. – Вильский не любил принимать скоропалительные решения.

На семейном совете решили, что поездка в Литву как нельзя кстати. Во-первых, это почти заграница. (Супруги Вильские неоднократно бывали в Вильнюсе по служебным делам и всякий раз отмечали европейский лоск этого города.) Во-вторых, напомнила Евгению Николаевичу супруга, неплохо было бы приодеть Веру и Нику. А в Вильнюсе это сделать гораздо проще, чем в той же самой пресловутой Москве, не говоря уж о Верейске, который в 1988 году захлестнула волна тотального дефицита и даже были введены талоны на целый ряд продуктов: мясо, масло, гречка и т. д.

– А еще, – ночью шептала мужу озабоченная Желтая, – тебе нужно немного отвлечься, переключиться, иначе ты так и не напишешь свою несчастную диссертацию. Поезжай, Женька! – уговаривала она Вильского. – Неизвестно, когда еще раз предложат.

– Предложат, – не очень уверенно говорил Евгений Николаевич и мысленно соглашался с доводами жены.

– Ну? – спросил его на следующий день Лев Викентьевич и сразу предупредил: – Решай скорее, а то у меня тут интересный вариант наклевывается.

– А я-то тут при чем?

– Если ты не поедешь, поеду я.

– Ну и поезжай, – легко уступил другу Вильский, в сущности, ему было все равно.

Зато жена Льва Викентьевича словно почувствовала подвох и категорически воспротивилась поездке супруга: «Нечего тебе там делать! Прибор Женька разрабатывал. Его патент. Вот пусть он и едет». «Пусть», – легко согласился Левчик, потому что рядом с Ниной всегда превращался в «хорошего, послушного мальчика» и с энтузиазмом начинал спасать собственную семью от себя же самого.

Перед Евгением Николаевичем такой задачи не стояло, поэтому в Литву он поехал со спокойной совестью. Ну, или почти со спокойной, потому что накануне отъезда произошло нечто, что впоследствии привело к необратимым последствиям, разрушившим жизнь семьи Вильских.

– Кто бы мог подумать?! – делал страшные глаза Лева Рева. – Рыжий вышел из состава семьи так же, как и Литва из состава СССР. Навечно!

– Нашел над чем ржать! – упрекал его расстроенный Вовчик, глубоко переживавший оптимистическую трагедию своего друга.

– Чего ты так расстраиваешься, – успокаивал его Лев Викентьевич. – Литва же не пострадала. Пострадал только Советский Союз.

– Вот именно, – поддакивал Вовчик. – Семья.

– У всех семья, – философски изрек Лева и был прав.

Именно ситуация в семье способствовала тому, что Любовь Ивановна Краско бежала на работу как спринтер к финишу. И не потому, что так любила свое дело или рвалась к общению с людьми. А потому, что здесь, в директорской приемной, ощущала себя в относительной безопасности.

Дома было иначе. Там ее ждала взрослая Юлька, всегда готовая попрекнуть мать за «бесславно прожитые годы».

– Вся жизнь – в общаге! – кричала она на мать. – Вы что с отцом – идиоты?

– Не кричи, – тихо просила ее Люба, чтобы не слышали соседи. Почему-то было стыдно, хотя криками в заводском общежитии никого нельзя было удивить.

– Тебе лишь бы не кричи, – снова кричала Юлька, а Люба замечала, что у дочери дергается глаз и от нее часто пахнет табаком и даже спиртным, но она боялась спросить собственного ребенка, что происходит, потому что боялась услышать: «Не лезь не в свое дело!»

– Пожалуйста, – еще тише молила дочь Люба, – все же слышно.

– Да какое кому дело! – бесновалась Юлька и плакала злыми слезами: она стыдилась своих родителей. Мать – секретарша, отец – наладчик. То же мне профессии! Кому сказать!

– Не вижу в этом ничего дурного, – пыталась погладить дочь по плечу Люба, но Юлька выворачивалась и выплевывала в лицо матери:

– Да ты ни в чем дурного не видишь. Отец спивается, а тебе хоть бы хны. Ты вспомни, когда ты с ним в последний раз разговаривала?

– Вчера, – то ли оправдывалась, то ли напоминала Люба.

– Нормальные родители друг с другом разговаривают не один раз в день.

– Юля, – просила мать и прижимала руки к груди, – ну что ты от меня хочешь? Что я могу сделать?

– Уйди с работы.

– Зачем?

– Ты что? Не понимаешь? Он из-за тебя пьет!

– Хорошо, я уйду с работы. Что будет дальше?

Юлька молчала.

Объяснять ей, девятнадцатилетней девице, что ее женская жизнь с тем, кого та считает своим отцом, закончена, Любе было невыносимо. Она просто ждала момента, когда Юлька уйдет из дома. Выйдет замуж, наконец, или просто уйдет и будет жить где-то рядом. Неважно с кем, лишь бы отдельно. Но Юлька не торопилась и изо дня в день изводила мать, обвиняя ту во всех смертных грехах. Наконец Люба не выдержала и показала дочери багрово-синие кровоподтеки, с завидной периодичностью появляющиеся то в одном, то в другом месте.

– Это что? – побледнела Юлька.

– А ты не видишь? – Люба не стала ничего объяснять, боясь, что не выдержит, начнет жаловаться и, не дай бог, наговорит чего лишнего. «Зачем? – думала она. – Девятнадцать лет моя дочь думает, что она его дочь. Мы все в это верим, кто-то больше, кто-то меньше». Люба попыталась отыскать в своем сердце благодарность, которая поддерживала ее первые десять лет жизни с Краско, но не нашла. «Видимо, уже расплатилась», – догадалась она и посмотрела на дочь. – Спроси меня, как я с этим живу?

– Как? – выдохнула Юлька.

– Молча, – криво усмехнулась Люба и хотела было притянуть дочь к себе, но не решилась и отвернулась к окну.

Через неделю после материнского признания Юлька ушла из дома. И Люба не стала ее останавливать, потому что прекрасно помнила, как сама много лет назад бежала от родительского порога, чтобы начать новую счастливую жизнь.

Любе стало легче: впервые за много лет она проснулась на Юлькиной раскладушке с ощущением, что должно что-то произойти, и не обязательно плохое. Впервые за много лет на ее теле не появилось ни одного нового синяка, потому что впервые мертвецки пьяный Иван Иванович Краско спал отдельно, на своем законном месте – в супружеской кровати, и ему снилось, что жизнь прекрасна.

* * *

Об этом же думала и жена Вильского, когда целовала мужа перед тем, как повернуть к заводской проходной.

– До вечера, Желтая, – улыбнулся ей Евгений Николаевич и достал из кармана пачку сигарет.

– Ты очень много куришь, – укоризненно покачала головой супруга. – Лучше грызи семечки.

– Как ты себе это представляешь?! – усмехнулся Вильский и с наслаждением закурил.

– Ты тяжело дышишь, Женька, – погрустнела жена и взяла его за руку, словно не хотела отпускать.

– Потому что я толстый, – выдохнул в сторону Евгений Николаевич.

– Я тоже толстая, – напомнила ему Женечка Вильская и отпустила его руку. – Но я же так не дышу.

– Не волнуйся, Желтая, – бросил тот сигарету и еще раз обнял жену. – Я брошу.

– Когда?

– Скоро, – пообещал Вильский и махнул рукой. – Опаздываю.

И правда, в то утро Евгений Николаевич опоздал. Впервые за столько лет работы в НИИ.

– Что, – посмотрел на него Лев Викентьевич, – в районе приостановлена продажа табачных изделий?

– Да с Желтой языками зацепились, – честно признался Вильский и направился к своему рабочему месту.

– Рыжий, – лицо Левчика изменилось, стало лукавым. – У всех на виду?

– Идио-о-от, – прошипел Евгений Николаевич и показал глазами на заслушавшихся сотрудников.

Давясь от смеха, Рева попытался придать лицу строгое выражение и поставленным голосом произнес:

– Евгений Николаевич, приступайте к своим служебным обязанностям. Немедленно!

– Есть! – вступил в игру Вильский и строевым шагом промаршировал к своему столу.

Через двадцать минут друзья по традиции посетили курилку, где любознательный Лев Викентьевич не удержался и, отбросив соображения такта, все-таки задал давно интересовавший его вопрос:

– Рыжий, честно, сто лет хочу тебя спросить: вы с Желтой в браке двадцать лет, неужели ты никогда…

– Никогда, – строго замотал головой Евгений Николаевич.

– И не хотелось?

– Нет.

– Не верю, – шумно выпустил дым Левчик.

– Не верь, – пожал плечами Вильский и посмотрел на друга так, что тому стало неловко.

– Теперь верю, – исправился Рева. – Верю-верю, успокойся.

– Слушай, Станиславский, – угрюмо проворчал Евгений Николаевич. – Не люблю я эти разговоры. У меня так: если спишь с женщиной, то с одной.

– Так я и не призываю тебя спать с двумя, – попытался пошутить Левчик, но Вильский тут же его оборвал.

– Я не договорил. Я, как отец, если люблю, то одну, если сплю, то с ней. Не могу я врать! Точнее, не вижу смысла. Там, где обман, жизни нет.

– Понятно, – хмыкнул Лева. – Другого и не ожидал. Ну а если все-таки допустить, что торкнуло и случилось? Вдруг – любовь неземная. Ног не чуешь.

– Тогда – все, – приуныл Вильский.

– Дурак ты, Рыжий, – хлопнул его по плечу Лев Викентьевич. – Дурак, право слово. Если так жить, лучше не жить. И потом, кто тебе сказал, что правда – это хорошо?

– А почему я должен верить, что правда – это плохо?

– Ну, предположим, у меня рак, – начал развивать свою мысль Левчик. – Или у Вовчика. И ты об этом знаешь. А мы – нет. Скажешь?

– Нет, – замотал головой Вильский.

– Почему? – поднял брови Лев Викентьевич.

– Потому что вы – мои друзья.

– А Желтая – твоя жена, – напомнил Левчик.

– Да при чем тут Желтая?! – взбеленился Евгений Николаевич. – При чем тут ты?! Вовка?! При чем тут вообще это? Рак и измена?

– Потому что, – Лев Викентьевич торжествующе посмотрел на друга, – потому что это одно и то же. Измена – тот же рак. Только умирать не обязательно. Разъедает по частям: один метастаз, второй. И в результате то, что мы с пиететом называем ячейкой советского общества, благополучно гибнет. Хотя семье прописывают химиотерапию в виде вранья.

– Это ты мне говоришь?! – изумился Вильский и побагровел от возмущения.

– Я! – глядя прямо в глаза товарищу, уверенно произнес Рева.

– Ты?!

– Я, – повторил Левчик. – Я, «бесценных слов мот и транжир».

– Да как ты можешь?! – стиснув кулаки, пошел на него Евгений Николаевич, не выдержав циничного сравнения с Маяковским. – Ты же сам только что сказал, что рак и измена – это одно и то же, но при этом сам не пропускаешь ни одной юбки. Значит, Левчик, ты добровольно готовишь гибель собственной семье?! Нинке, дочери…

– Рыжий! Ты все-таки псих, – спокойно осадил Вильского Лев Викентьевич. – Мы же говорим с тобой про измену?

Евгений Николаевич кивнул.

– Про самую что ни на есть настоящую? И душой, и телом?

Вильский внимательно посмотрел на друга, пытаясь просчитать, куда тот клонит.

– Так вот, успокойся. В моем случае о настоящей измене не может быть и речи. Душой я предан своей жене, как верный пес хозяину. Все остальное – не считается. Как говорят, особенности темперамента. Поэтому моя семья – вне опасности, в отличие от твоей.

– Это почему ты так решил? – скривился Евгений Николаевич, вновь убедившийся в схоластической изощренности товарища.

– Да потому, что ты в женщине не разделяешь тело и душу. И поэтому, как друг, я не желаю тебе мужского счастья.

– Это процесс совокупления ты называешь «мужским счастьем»? – съязвил Вильский.

– Можешь иронизировать по поводу моих слов сколько угодно. Но ты не знаешь, что такое новое женское тело. Новые ощущения. Новый запах. – Лев Викентьевич мечтательно закатил глаза.

– Угу, – хмыкнул Евгений Николаевич. – Именно от незнания у меня и завелись две дочери.

– Эй! Осторожно! Не путайте процесс оплодотворения с процессом свершения великих географических открытий. – Левчика понесло. – Все то, что мы называем любовью, на самом деле можно наблюдать в обыкновенной пробирке. Достаточно поместить в нее оплодотворенную яйцеклетку и создать ей подходящую для выживания и роста среду. Тоже мне таинство! Таинство – в другом…

– Избавь меня от необходимости выслушивать, в чем оно состоит. Ты, в конце концов, не на исповеди…

– А где я? – изобразил изумление Рева.

– В курилке, – пробурчал Вильский и обнаружил, что последние несколько минут держит в руках незажженную сигарету.

– Неужели? Никогда не знал, что монахам разрешается курить, – все-таки поддел друга Левчик и проводил взглядом проходившую мимо курилки молодую сотрудницу НИИ. – Девушка, – бросился он к выходу, но не успел, поэтому решил вернуться к прерванному разговору, но потом передумал и деловито поинтересовался: – Ну что? Ты с Желтой посоветовался?

– Да, – подтвердил Вильский кивком.

– Едешь?

– Еду.

– Тогда оформляй командировку. В понедельник отчалишь. Не исключено, что в последний раз…

– Это почему? – вытаращил на него глаза Вильский.

– Знающие люди шепнули. – Лев Викентьевич не стал вдаваться в подробности и предложил вернуться на рабочие места.

Больше в этот день школьные товарищи не перебросились ни словом. Было некогда. Но разговор с Ревой оставил у Евгения Николаевича неприятный осадок. И чтобы от него избавиться, Вильский вспоминал о жене и о том, что их связывало. Да, с годами Желтая краше не становилась, но ведь и он оказался подвержен изменениям, не способствующим романам на стороне: катастрофически быстро увеличивался живот, периодически теснило в груди, по утрам бил кашель.

Но все равно, успокаивал себя Евгений Николаевич, Женечка по-прежнему волнует его как женщина. Несмотря ни на что! Под этим «несмотря на» он подразумевал неизбежные временные изменения, о которых сама Желтая говорила с присущим ей юмором. «Женька, – предупреждала она мужа, – если мы с тобой не похудеем, придется жить вечно. Или бронировать на кладбище четыре места вместо двух». «Урра! – вопила от радости несмышленая Нютька. – Никогда не расстанемся». «Типун тебе на язык!» – пугалась суеверная Женечка и шутливо хлопала дочь по высокому чистому лбу. – Это я про нас с папой». «Не надо быть жмотиной!» – укоризненно заявляла Нютька и уходила, надувшись.

«А я буду!» – плотоядно пожирал глазами веселую Женечку Евгений Николаевич и гордился собой как мужчиной: дни, когда между ними этого не было, можно было пересчитать по пальцам. «Но вот что странно! – неожиданно задумался Вильский. – Судьба никогда не искушала меня соблазнами. Почему?»

«Каждый выбирает по себе: женщину, религию, дорогу…» – вспомнились ему слова Юрия Левитанского, и Евгений Николаевич от волнения даже покрылся испариной: Желтая – единственная женщина в его жизни, верил он, «выбранная им по себе», созданная для него… И не важно, что чем старше она становится, тем интенсивнее присваивает себе права руководителя. Он это переживет, как переживет и Женечкины перепады настроения, когда та вмиг переходит от радостного возбуждения к глубокой угрюмости и смотрит на него с обидой, которая изматывает их обоих. Но от этого примирение становилось только слаще и рождалось чувство, что им все по силам, все по плечу.

«Так бывает, – оправдывал жену Вильский. – Особенно когда жена – ровесница. С ней ты не просто муж, ты с ней товарищ, партнер, ситуативный однокашник, – придумал он емкое определение. – Поэтому она не только любит, не только дружит, но и оценивает. И не всегда высоко. Но она имеет на это право, потому что идет рядом с самого начала. И лучше упасть в грязь перед всеми, чем перед ней», – уговорил себя Евгений Николаевич и дал слово не обижаться на Желтую, потому что она, начал он подыскивать еще одно нужное определение, потому что она «как мать. Знает на шаг вперед. Как лучше».

«Но ведь Желтая мне не мать, – взбунтовалось в Вильском его мужское начало, и Евгений Николаевич начал лихорадочно развивать эту мысль до логического конца. – Она моя жена. Мать моих детей. И я люблю ее бесконечно. Это точно».

Собственно говоря, никто с этим и не спорил, поэтому Лев Викентьевич Рева, школьный друг, а по совместительству еще и начальник, давно вычеркнул Женьку из списка всегда готовых к спонтанному адюльтеру.

«Не друг ты мне! – строго говорил он Вильскому и переводил взгляд на третьего товарища, знаменитого своей порядочностью Вовчика. – Ты – тоже!»

«Вот и осиротели!» – смеялся Евгений Николаевич и предлагал устроить поминки по преждевременно выбывшему из строя товарищу. «Это не меня надо оплакивать, – становился серьезным Левчик. – А вас, придурки. Это я вам говорю как волк-одиночка». – Лев Викентьевич всегда был склонен к романтической образности. «Не волк, а кобель», – с каменным выражением лица поправлял его Вильский, после чего наступала фаза «примирения», завершавшаяся рассказом об очередном похождении Левчика. Ни о Женьке, ни о Вовчике рассказывать было нечего.

Возможно, поэтому Любовь Ивановна Краско, взглянув на прибывшего в приемную директора Вильского, не сразу смогла определить, кто перед ней. Этот человек не проходил ни по одним спискам. Ну, может быть, за исключением премиальных, но ими занималась бухгалтерия, а не секретарь директора.

– Здравствуйте, – поприветствовал ее Евгений Николаевич, тоже поймавший себя на том, что видит эту женщину впервые.

– Добрый день, – чуть слышно произнесла Любовь Ивановна. – Вы по какому вопросу?

– Вот. – Вильский положил перед секретарем оформленный командировочный лист, на котором не хватало последней подписи, которую он и намеревался получить за директорскими дверями.

– Игоря Александровича нет на месте.

– А когда будет? – поинтересовался Евгений Николаевич и посмотрел на часы: близилось обеденное время.

– Ничего не могу сказать, – пожала плечами Люба. – Уехал на производство.

– А как же? – Вильский показал глазами на командировочный лист. – Должен убыть в воскресенье вечером.

– Он подпишет, не волнуйтесь, – бесстрастно проговорила Любовь Ивановна и зачем-то, неожиданно для себя самой, показала посетителю папку, на которой большими буквами было написано: «На подпись». – Видите сколько? – секретарь распахнула ее и вложила туда бумаги Вильского. – Я вам сообщу.

– Надеюсь, что это произойдет до того, как я уйду с работы, – пожелал сам себе Евгений Николаевич, а Люба Краско добавила:

– До половины пятого.

– Ну-ну, – промычал Вильский и, не попрощавшись, вышел из приемной, но тут же вернулся, потому что не было ясности. А этого он не любил.

– Я позвоню вам, – моментально отреагировала Люба, хотя никакого вопроса не прозвучало.

– Буду ждать, – пообещал Евгений Николаевич и почувствовал, что с удовольствием подождал бы здесь, в приемной, рядом с этой немногословной женщиной, разительно отличающейся от всех, с кем ему приходилось общаться. Он просто пока не понимал чем.

– Я позвоню, – повторила секретарь и опустила голову. Так Любовь Ивановна Краско поступала в двух случаях: когда решительно не желала продолжать разговор и когда боялась его продолжить. Похоже, это был второй случай, об этом свидетельствовал предательски заливший лицо румянец. Пытаясь справиться с волнением, Люба поправила волосы и выпрямила спину. – Не волнуйтесь, – прошелестела она, и Вильский увидел, какие у нее тонкие запястья.

– Может быть, я здесь подожду? – неожиданно для себя самого и довольно бойко предложил Евгений Николаевич, так и продолжавший стоять в раскрытых дверях.

– Игорь Александрович только уехал, – ответа на вопрос так и не последовало.

– Я понимаю, – буркнул Вильский и сделал шаг назад, хотя гораздо проще было бы выйти из приемной по-человечески, повернувшись спиной к секретарю.

– Я позвоню, – не поднимая глаз, в третий раз повторила Любовь Ивановна и встала, чтобы закрыть за посетителем дверь. – Всего доброго.

– И вам, – одними губами проговорил Евгений Николаевич и услышал, как дважды повернулся ключ в замке. «Заперлась, – автоматически отметил он. – Неужели я такой страшный?» Вильскому стало весело, а у Любови Ивановны Краско затряслись руки, и, чтобы справиться с нахлынувшим волнением, она подошла к окну якобы поправить штору, но вместо этого распахнула форточку и, взобравшись на подоконник, высунула в нее голову. Оказывается, на улице была весна. «А я и не заметила», – удивилась Люба и с силой втянула в себя воздух, терпкий, с примесью дыма. Так и есть – внизу жгли оставшийся после зимы мусор.

Любовь Ивановна слезла с подоконника и замерла у окна, внимательно наблюдая за происходящим внизу. Вдоль бордюра медленно тлели мусорные кучи, курил, уставившись на них, институтский дворник, у его ног крутилась черно-белая собачонка по имени Мушмула, которая появилась около НИИ с год назад, да так и осталась. Псину кормили всем институтом, оставляя щедрые куски от обеда, а некоторые особенно сердобольные тащили из дома доверху наполненные едой мешки, которые оставляли прямо у проходной в расчете на то, что местный дворник – новый хозяин Мушмулы – грамотно распорядится припасами.

А теперь на щедрых хлебах научно-исследовательского института кормилось еще и трое щенков, окрасом повторяющих черно-белую Мушмулу.

– Возьмите, – умолял дворник сотрудников. – Возьмите, а то пропадут или собачники выловят. Жалко ведь…

«Жалко», – всякий раз, минуя проходную, думала Люба, но взять щенка не решалась: боялась ответственности. А сейчас страх почему-то ушел, и она всерьез задумалась над тем, не взять ли ей одного – взамен ушедшей из дома дочери.

«Будет о ком заботиться», – уговаривала себя Любовь Ивановна, и от мысли, что дома ее будет ждать жизнерадостная собака, на душе становилось тепло. Но буквально через минуту тепло рассасывалось, и Люба гнала непозволительные мысли, потому что «а» – дома муж, потому что «б» – это не дом, а общежитие.

«Господи! – взмолилась она. – Ну сколько я буду так жить?! Мне тридцать восемь лет, а счастья так и не было. Жизнь проходит. Не успеешь оглянуться, умирать пора…».

«Раньше надо было об этом думать!» – донесся до Любы властный директорский голос из-за дверей, и она вздрогнула от ужасающего совпадения. «Ничего, значит, не будет больше», – поникла она и метнулась к дверям: ручка уже ходуном ходила.

– Любовь Ивановна, – директор капризно поджал губы, недовольный тем, что ему пришлось ломиться в собственную приемную, – вы что? Уснули?

– Я обедала, Игорь Александрович, – объяснила свою медлительность секретарь Краско.

– А я вот не обедал! – пожаловался директор.

– Ну, так пообедайте, – резко бросила ему Любовь Ивановна и воцарилась за своим столом, готовая ко всему: все равно терять больше нечего.

– У вас что-то случилось? – забеспокоился директор, не услышав в голосе секретаря привычного смирения.

– Да, – жестко ответила Люба Краско и смело посмотрела в глаза начальству.

– Что? – поинтересовался Игорь Александрович, возомнивший себя спасителем.

– Все, – выпалила Любовь Ивановна.

– Это серьезно, – поспешил согласиться директор и присел на стул, предназначенный для посетителей. Игорь Александрович чувствовал себя не в своей тарелке, ведь два часа назад он выходил из своего кабинета хозяином, а теперь входил в собственную приемную незваным гостем. И все потому, что у Любови Ивановны Краско что-то случилось. – Хотите, я вас отпущу? – благородство директора не знало границ.

– Нет, – отказалась Люба и протянула Игорю Александровичу папку «На подпись».

– Потом, – отмахнулся директор и направился в кабинет.

– Сейчас, – тихо, но твердо произнесла Любовь Ивановна и встала из-за стола. – Там несколько командировок. Сегодня – короткий день. Люди должны успеть получить деньги.

Игорь Александрович внял доводам Любы и быстро подмахнул бумаги, даже не вчитываясь в содержание, потому что привык доверять секретарю.

– Сделано, – объявил директор и смущенно и боязливо поинтересовался: – Люба… (Секретарь с готовностью вскинула голову.) Вы не могли бы…

– Что? – попыталась понять Любовь Ивановна.

– Чаю… – промямлил Игорь Александрович.

– Сейчас приготовлю. – Люба приняла из рук начальника папку и аккуратно закрыла за собой тяжелую дверь, тут же забыв о директорской просьбе.

«Я всего лишь делаю свою работу, – сказала себе Любовь Ивановна. – Ничего личного». Тем не менее, набирая номер начальника Третьей лаборатории, она не могла отделаться от странного волнения.

– Могу я пригласить Льва Викентьевича Реву? – поинтересовалась Люба, услышав после долгих гудков тонкий женский голос.

– Льва Викентьевича нет на месте, – пропищала трубка. – А что передать?

– Передайте Льву Викентьевичу, – медленно проговорила Любовь Ивановна, – что Игорь Александрович подписал командировку Вильского.

– А давайте я Евгения Николаевича приглашу, – предложила трубка и, не дождавшись Любиного ответа, проверещала в лабораторную пустоту: – Евгений Никола-а-аевич! Вас!

Вильский недовольно вылез из-за стола и направился в Левин кабинет, недоумевая, кому он понадобился, хотя еще пять минут назад беспокоился по поводу не подписанной директором командировки.

– Алло. – Голос Евгения Николаевича прозвучал глухо и – Любе даже показалось – сердито. Так обычно реагируют люди, которых оторвали от дел. – Я слушаю.

– Это Любовь Ивановна, – напомнила о себе Любочка Краско. – Игорь Александрович подписал вашу командировку. Вы можете ее забрать.

– Спасибо, – буркнул Вильский и повесил трубку. Послышались короткие гудки, которые секретарь директора слушала, наверное, еще с минуту, а потом медленно положила трубку на рычаг и опустилась на стул, чувствуя себя обманутой. «А что ты еще могла услышать?» – спросила она себя, но ответить не смогла: в голове проносились какие-то обрывки мыслей, куски фраз, и все они не имели к ней ни малейшего отношения.

– Куда ты? – остановил в коридоре Вильского возвращающийся из буфета Лев Викентьевич.

– За командировкой. Из приемной звонили, – бросил на ходу Евгений Николаевич.

– Не из приемной, а из ледового царства, – поправил друга Левчик. – Ее величество Снежная королева со средним образованием.

– «Арктическая женщина»? – догадался Вильский, вспомнив разговор с Ревой в курилке. – «Дрейфующая льдина?»

– Разведчик! – хлопнул его по плечу Лев Викентьевич. – Она самая.

– Так это она тебе отказала? – не удержавшись, Евгений Николаевич поддел товарища. – Тебе? Веселому клоуну?

– Представь себе. – Левчик взял товарища за руку и, кривляясь, заглянул ему в глаза. – Не ходи к ней, Рыжий. Снежинкой станешь. Хотя… – Рева прищурился. – Иди смело, дорогой Кай. Тебя дома ждет Герда, она согреет твои чресла своим теплом, и ты…

– Левчик, – оборвал его Вильский. – Отстань. Мне еще в бухгалтерию за командировочными…

– Благословляю тебя, сын мой, – продолжал паясничать Рева, но Евгений Николаевич его уже не слышал, быстрыми шагами преодолевая расстояние, отделяющее его от новой жизни.

В том, что она обязательно наступит, Вильский перестал сомневаться, как только распахнул дверь приемной, где Любочка Краско, взгромоздившись на стул, поливала висевший на стене аспарагус. От неожиданности она вздрогнула и чуть не свалилась со стула вместе с кувшином.

– Осторожно, – бросился к ней Евгений Николаевич. – Не упадите. – Он предложил руку. – Спускайтесь.

Любовь Ивановна протянула Вильскому кувшин, оправила узкую юбку, которую была вынуждена поднять довольно-таки высоко, чтобы та не сковывала движений, и, потупившись, слезла со стула.

– Надо перевесить, – посоветовал Евгений Николаевич, на глаз отмерив расстояние от пола до висевшего на стене растения.

– Что? – не поняла Люба.

– Надо перевесить, – повторил Вильский и поставил кувшин на пол.

– Перевесьте, – то ли попросила, то ли подтвердила правильность предположения Любовь Ивановна.

– Перевешу, – зачем-то пообещал Евгений Николаевич и вытащил из кармана остро отточенный красный карандаш, которым для наглядности делал пометки в схемах. – Идите сюда.

Люба повиновалась.

– Встаньте. – Он легко коснулся ее плеча, чтобы та плотнее прижалась к стене. – Давно рост не измеряли? (Любовь Ивановна смотрела на Вильского во все глаза.) Это не больно, – улыбнулся Евгений Николаевич и прочертил на уровне Любиной головы красную линию. – Готово, – объявил он, но женщина не пошевелилась. – Готово, – повторил Вильский и заметил, как бьется жилка на ее шее, как переливается в ушах маленькая чешского стекла капелька, как растет завиток.

Евгений Николаевич шумно сглотнул и отвернулся, почувствовав, что еще секунда, и он придавит эту маленькую женщину к стене, чтобы не смогла вырваться. Тяжелое возбуждение поднялось в нем откуда-то снизу, Вильский ощутил это абсолютно точно, но вместо стыда его лицо покрыла алая краска желания, неведомого ему прежде.

– Извините, – еле выговорил Евгений Николаевич, избегая смотреть в глаза женщине, кажущейся ему по-детски беспомощной. – Очень душно.

– Ничего страшного, – смутившись, проронила Люба и тоже опустила глаза.

– Я… – попытался еще что-то сказать Вильский, но не смог произнести ничего членораздельного.

– Я могу вызвать плотника, – вызвалась самостоятельно решить проблему Люба Краско. – Или слесаря… – Она никак не могла сообразить, в чьи обязанности это входит.

– Не надо, – остановил ее Евгений Николаевич. – Я сам повешу.

– Вы? – удивилась Любовь Ивановна, не поверив своим ушам. – Но…

– Мне не трудно, – не дал ей договорить Вильский. – Вот только вернусь и…

– Когда? – Люба затравленно посмотрела на Евгения Николаевича.

Вильский схватил со стола командировочное удостоверение и показал секретарю.

– Через неделю. Дождетесь? Это скоро.

«Нет, это не скоро», – убедилась на своем опыте Люба, для которой девятнадцать лет брака с Краско пролетели быстрее, чем эта треклятая неделя.

– Что с вами? – спрашивал Игорь Александрович как в воду опущенную секретаршу. – Проблемы дома?

И Люба с готовностью кивала в ответ, хотя никаких особенных проблем не было – все как всегда. Но было проще согласиться с начальником, чем объяснять ему совсем уж необъяснимое.

– Может, вам нужны отгулы? – Лояльность директора была безгранична.

«Нет», – лихорадочно трясла головой Любовь Ивановна, глядя на календарь: дома она совсем сошла бы с ума от ожидания, а здесь все-таки какие-никакие дела, которые к тому же сами делаются, ну, или почти сами.

В обеденный перерыв Люба закрывала приемную на ключ, садилась за стол с кружкой чая и тридцать минут гипнотизировала красную черту, оставленную Вильским на противоположной стене.

– Куда вы все время смотрите? – не выдержал Игорь Александрович, в очередной раз обнаружив секретаря с абсолютно застывшим взглядом.

– Туда, – указала направление Люба Краско.

Увидев безобразную, с его точки зрения, красную отметину, директор счел это нарушением порядка и потребовал вызвать маляров:

– Побелить!

– Нет! – вскочила как ужаленная Люба, и глаза ее наполнились слезами.

Игорь Александрович, обескураженный реакцией секретарши, забеспокоился и решил вызвать Любу на честный, как он сказал, открытый и дружеский разговор.

– Я не узнаю вас, – признался директор и потупил взор.

– Я сама себя не узнаю, Игорь Александрович, – прошептала Любовь Ивановна и тоже не осмелилась посмотреть в глаза начальству.

– Вы подавлены, – в никуда изрек директор. – Рассеянны. Вы хорошо себя чувствуете?

Отвечать на этот вопрос было бессмысленно: так хорошо Люба себя чувствовала только однажды, когда сидела на жесткой скамье пригородного поезда, уносящего ее в Пермь. Но вместе с тем и так тревожно она не чувствовала себя никогда. «Ничего не будет, – готовилась Любовь Ивановна к худшему. И одновременно молилась: – Ну, хоть бы было! Ну, пожалуйста. – Ничего не будет», – с остервенением повторяла она раз за разом, боясь поверить во что-то другое, потому что привыкла: ничего хорошего в ее жизни не происходит в принципе.

– Вы, наверное, не замечаете… – Игорь Александрович все-таки осмелился поднять голову и посмотреть в Любины глаза, – но вы разговариваете сами с собой.

Любовь Ивановна Краско вскинула в изумлении брови, залилась краской и еле выговорила:

– Простите.

– Да при чем тут это? – В голосе начальника наконец-то появились командные нотки. – При чем тут это, дорогая моя Любовь Ивановна. – Игорь Александрович по-барски вальяжно раскинулся в кресле. – Я же из лучших побуждений. Вижу – пропадает человек. А мне не все равно. Привык уже, без вас, можно сказать, как без рук. Даже с женой советовался. Как? Чего? Думаю, надо спросить. А самому неловко… Но ведь и так невозможно! – Голос директора взметнулся вверх, и Люба вздрогнула.

– У меня сложные отношения с мужем, – зачем-то сказала она Игорю Александровичу и снова потупилась, потому что дальше хотелось произнести немного другое. Например, «но на самом деле я жду Вильского». «А зачем?» – мог спросить ее директор, и тогда пришлось бы объяснять этому чужому человеку, что не ждать она не может, потому что только об этом и думает. И хотя между ними ничего не было, у нее ощущение, что было. Или будет. Ну и что, что нельзя? Какая кому разница: она столько страдала, неужели не заслужила? А что жена, так у всех жена… И дети, наверное, тоже есть. Но ее это нисколько не волнует: ну нисколечко!

– Я вас понимаю, – проникновенно произнес начальник и коснулся ее руки.

Люба вздрогнула.

– Да-а-а, – протянул Игорь Александрович, – дело плохо. И обсуждать вы это, естественно, со мной не станете?

– Естественно, нет, – без вызова ответила Любовь Ивановна Краско, борясь с желанием закрыть глаза.

Всякий раз, когда она это делала, в памяти всплывала та сцена около стены, и внутри становилось нестерпимо горячо. Просто невыносимо. «Быстрее бы это закончилось», – посылала Люба сигналы в недружелюбное к ней пространство, но внутри себя желала другого: «Хоть бы это никогда не заканчивалось!».

– О чем ты все время думаешь? – теребила ее забежавшая занять деньги Юлька. Для нее, отсутствующей дома, изменения, произошедшие в матери, были особенно очевидны. – Тебя спрашиваешь, а ты словно глухая.

– А? – спохватывалась Люба и невидящими глазами смотрела на дочь.

– Я тебя спрашиваю, о чем ты все время думаешь? – повторяла свой вопрос Юлька.

– Деньги тебе ищу, – объясняла свою сосредоточенность Люба и перетряхивала одну книжку за другой.

– Ты ищешь их уже минут двадцать, – сердилась дочь, а потом, как обычно, обвиняла мать в нежелании делиться. – Так и скажи: не хочу тебе давать деньги. Я пойму, не маленькая.

– Я хочу. – Люба прижимала книжку к груди. – Просто не помню, куда положила. Может быть, Ваня взял?

– Твой Ваня книг в руках отродясь не держал, – язвила Юлька, сидя на родительской кровати. – Кстати, а почему ты мою раскладушку не убираешь?

– А зачем? – отрывалась от поисков Люба. – Вдруг вернешься?

– Я? – картинно хохотала девушка. – Сюда? В вашу сраную общагу?

– Ты здесь выросла. – Любе явно был неприятен тон, с которым Юлька это все произносила.

– Я-то здесь только выросла, а вы… – Девушка немного помолчала, но потом цинично продолжила: – А вы здесь, похоже, и умрете.

– Я тебя чем-то обидела? – Люба старалась затушить в дочери разгоравшийся огонь ненависти к той жизни, которой сама жила много лет.

– Нет, – останавливалась Юлька.

– Тогда зачем ты мне это говоришь? – протягивала ей Люба деньги.

– Ну, надо же что-нибудь говорить, – ухмылялась девушка и смотрела на дверь.

– «Что-нибудь» не надо. – Люба садилась рядом. – Расскажи, как ты живешь…

– Приходи, посмотришь. – Юлька сменяла гнев на милость.

– А можно?

– Можно, – легко разрешала матери девушка, зная, что та не отважится ее навестить.

«Неужели ей не интересно, как я живу?» – спрашивала Юлька отца, пытаясь разгадать тайну, как она считала, материнского равнодушия.

– Интересно, – отвечала через мужа Люба, но навещать дочь не торопилась. И не потому, что ей была безразлична ее судьба, а потому, что ей было страшно увидеть, что Юлька, возможно, живет еще хуже, чем она сама.

– Ты не мать! Ты – мачеха, – обвинял Иван Иванович Краско жену. – Ты не только мне жизнь сломала, ты собственную дочь из дома выжила. Где она?

Люба с готовностью называла адрес.

– Перед людьми стыдно, – немного смягчался Иван Иванович и просил немного ему налить. Совсем немного: «чудь-чудь».

– У меня нет. – Люба открывала пустой холодильник.

– А у меня есть, – хихикал Ваня и шарил рукой под кроватью. – Вот, – доставал он початую бутылку. – Будешь?

– Не буду, – отказывалась жена и стелила себе на Юлькиной раскладушке.

– Э-э-э, нет, – останавливал ее Иван Иванович. – Сюда ложись, – похлопывал он рядом с собой. И Люба послушно ложилась прямо на покрывало и, не отрываясь, смотрела в потолок, надеясь, что Иван Иванович примет сонную дозу и просто захрапит рядом. Но это если повезет, а если не повезет, готовилась к ночным истязаниям, после которых нетронутым оставались только лицо, кисти и стопы с лодыжками. Все остальное превращалось в огромный сплошной синяк.

Увидев собственную работу, трезвый Иван Иванович вздрагивал и просил прощения, стоя на коленях.

– Простила? – у него тряслись губы, а Люба молча смотрела перед собой, пытаясь оживить те ощущения, которые испытала тогда с Вильским. – Нет, ты скажи, простила? – ползал по ковру Краско и пытался целовать ей руки. – Если не простишь, – грозил он, – руки на себя наложу.

«Скорее бы!» – думала в этот момент Люба, и было непонятно, чего она ждет больше: возвращения Вильского или смерти мужа.

Ожидание закончилось так же неожиданно, как и началось. Из Третьей лаборатории принесли отчет о командировке за подписью Евгения Николаевича Вильского. «Не придет, – догадалась Любовь Ивановна и перестала ощущать собственное тело. – Так не бывает», – думала она и щипала себя за руку. Тело ничего не чувствовало.

Приносили какие-то заявки, служебные письма, отчеты – Люба автоматически складывала их в дежурную папку «Документация» и тут же забывала о том, что обещала посетителям.

«Я так и знала, – повторяла она как заведенная. – Так и знала. Так и знала. Быстрей бы домой, – гнала Люба время, потому что находиться в приемной, где на стене прямо перед глазами алела злополучная черта, нарисованная Вильским, было просто невыносимо. – Рубец, – пришло Любови Ивановне в голову, и она задрала рукав блузки. – Еще один. Мало мне Краско, теперь еще и…».

– Игорь Александрович, – вскочила Люба со своего стула и бросилась к дверям директорского кабинета. – Игорь Александрович!

Директор НИИ невозмутимо посмотрел на секретаря.

– Игорь Александрович, – задыхаясь, в третий раз произнесла его имя Любовь Ивановна и наконец-то договорила: – Надо сделать ремонт в приемной. Побелить.

– Побелите, – разрешил тот, но на всякий случай поинтересовался: – А что за спешка?

– Мешает, – честно призналась Люба, думая о красной черте.

– Ну, раз мешает, значит, надо убрать, – согласился Игорь Александрович. – Еще что-то?

– Нет, – выдохнула Любовь Ивановна и аккуратно закрыла за собой дверь.

Рядом с ее столом стоял Вильский и рассматривал сверло, вставленное в дрель.

– Наконец-то, – поприветствовал он Любу, но даже невооруженным глазом было видно, что у него трясутся руки. – Вот, – показал он инструмент. – Как и обещал… Будем сверлить.

Любовь Ивановна Краско посмотрела на часы, автоматически отметив, что до конца рабочего дня осталось ровно десять минут.

– Сейчас? – Она пыталась скрыть волнение, поэтому говорила шепотом.

– А когда?

– Не знаю. – Люба не нашлась, что ответить, и брякнула первое, что пришло в голову.

Евгений Николаевич, похоже, пребывал в такой же растерянности. Они смотрели друг на друга, не отрываясь, и оба понимали, что если это не случится сегодня, то, наверное, уже не случится никогда.

– Я думал о вас. – Вильскому было тяжело говорить.

– И я, – одними губами произнесла Люба.

– Странно. – Евгений Николаевич переложил дрель из одной руки в другую, не решаясь с ней расстаться.

Люба кивнула.

– В котором часу вы заканчиваете? – глухо произнес Вильский, и они одновременно посмотрели на часы, не зная, о чем говорить дальше.

– Я?

– Вы. – Евгений Николаевич почувствовал, как резко пересохло в горле, и сглотнул.

– В шесть, – вспомнила Люба, когда заканчивается ее рабочий в день.

– А вы можете задержаться на десять, нет, на двадцать минут?

– Нет, – ответил за Любу выходивший из кабинета директор. – Все рабочие вопросы Любовь Ивановна должна решать только в рабочее время, – строго посмотрел он на Вильского с дрелью, приняв того за подсобного рабочего. – Завтра. Идите домой, Любовь Ивановна, – напомнил он секретарю и ткнул пальцем в часы. – И вы тоже идите, – отдал он приказание Евгению Николаевичу и покинул приемную.

– Ну что? – усмехнулся Вильский. – Приказ начальства нужно исполнять?

Люба молчала.

– Или все-таки немного нарушим правила? – подмигнул Евгений Николаевич и направился к противоположной стене. – Значит, так, – пробурчал он себе под нос и приставил сверло к красной черте. – По-моему, здесь…

– Ниже, – еле слышно проговорила Люба, но Вильскому показалось, что ее голос заполнил всю приемную.

– На сколько?

Люба подошла, встала под черту и закрыла глаза. А дальше было, что было.

– У меня такое чувство, – спустя какое-то время призналась Любовь Ивановна, – что это все происходит не со мной.

– У меня нет такого чувства, – тут же обозначил свою включенность в реальность Евгений Николаевич. – Как говорится, в трезвом уме и твердой памяти… Причем настолько твердой, что, когда я иду домой, специально захожу к родителям, хотя мне совершенно не по пути, чтобы чуть-чуть «смягчить» эту память… Переварить…

Люба не совсем понимала, о чем говорит Вильский. Да и не хотела ничего понимать, потому что ее рассудок работал только в одном направлении: где и когда. В этом смысле возможности любовников были мизерны: пресловутая директорская приемная и вымышленные служебные командировки в район или близлежащие к Верейску города. Но даже там было страшно, поэтому мечтали о совместном путешествии в крупный город – Москву, Ленинград, чтобы вокруг – тысячи людей и ни одного знакомого лица.

– А что ты скажешь жене? – утыкалась Евгению Николаевичу в плечо Люба и целовала-целовала до тех пор, пока Вильский не разворачивал ее лицом к себе.

– Ничего. А ты?

– Ничего, – бездумно повторяла за ним Любовь Ивановна и начинала плакать.

– Ты что? – пугался тот.

– Ничего, – трясла головой Люба, не умея объяснить, что плачет от счастья. Ей иногда даже казалось, что с появлением Вильского открылись какие-то шлюзы и оттуда хлынули неизрасходованные за столько лет мучительного брака слезы.

– Тебе больно? – пытался найти причину Евгений Николаевич, полагая, что как-то мог вызвать у этой хрупкой женщины неприятные ощущения.

– Нет, – выдыхала она и проводила рукой по горлу. – Мне не больно. Мне хорошо, – собиралась она с мыслями и прикрывала маленькую, почти детскую грудь простынкой, чтобы Вильский не видел характерных примет ее брака с Краско.

– Я его убью, – однажды не выдержал Евгений Николаевич, обнаружив на Любином теле очередной уродливый синяк, расползшийся по внутренней стороне бедра.

– Не надо, – тут же плотно сжала ноги Любовь Ивановна. – Мне не больно.

– Разведись с ним, – потребовал Вильский и поправил ей растрепавшиеся волосы, чтобы увидеть глаза.

– Зачем? – Люба смотрела на Вильского, не отрываясь.

– Так жить нельзя.

– Но жила же я так все это время, – напомнила любовнику Любовь Ивановна.

– Я этого не знал.

– Знал. – Люба вспомнила изумление Вильского, когда тот впервые увидел покрытое синяками тело.

– Тогда ты была чужая жена, – усмехнулся Евгений Николаевич, но взгляд его по-прежнему был серьезным.

– Я и сейчас чужая жена, – горько улыбнулась Любовь Ивановна и наконец-то отвела взгляд в сторону.

– Нет. – Вильский схватил Любу за руки и потянул на себя. – Ты не чужая жена, Любка. Теперь ты моя жена. Ты моя жена почти полтора года. И, по-моему, – Евгений Николаевич поперхнулся, – с этим пора заканчивать.

– Все? – Она прижала ладонь к губам, не давая им расползтись в крике.

– Все, – подтвердил Вильский, даже не подозревая, что они говорят о разных вещах.

Люба медленно поднялась, села на кровати, а потом сползла вниз, чтобы собрать разбросанную по полу одежду. Она двигалась как автомат, в котором заканчивается питание: вполсилы, вполнакала. В принципе она уже видела, что будет дальше. Видела, как купит билет на автовокзале, сядет в рейсовый автобус, вернется в Верейск, но домой не пойдет, а сразу отправится к Юльке. Может быть, даже с тортом, если удастся купить по дороге. Она ничего не будет объяснять дочери, просто посидит у нее, подержит за руку, если та даст, и попрощается, скажет, что снова уезжает в командировку или меняет место работы, в общем, что-нибудь да скажет. «А потом? – спросила себя Люба и сама же ответила: – А потом отравлюсь». «Чем?» – прозвучало в ее голове. «Чем-нибудь: уксус выпью или таблетки». «За таблетками придется идти в аптеку», – подсказывал ей разум, но она, Люба, в своем желании уйти из жизни была непреклонна: «Хлорку выпью». «Не страшно?» – екнуло сердце. «Все равно».

– Когда ты ему скажешь? – Голос Вильского звучал спокойно и заинтересованно.

– Кому? – попыталась выдавить из себя Люба, но не смогла. Точнее, смогла, но так, что ничего невозможно было разобрать.

– Любка, – свесился с кровати Евгений Николаевич. – Ты что там? Уснула?

Любовь Ивановна стояла на коленях, прижав к себе ворох одежды и опустив голову.

– Какая-то ты странная, Люба. Ни на один мой вопрос не отвечаешь с первого раза. – Вильский протянул любовнице руку, но, вместо того чтобы сделать встречное движение, она вцепилась в одежду еще сильнее. – Любка! – не выдержал он и сполз на пол. – Иди сюда.

Люба не говорила ни слова и смотрела на Вильского, точно жертва на палача.

– Люба! – напугался Евгений Николаевич. – Что с тобой?

– Я не буду, – трясущимися губами произнесла она. – Я не буду… не буду…

Наконец до Вильского начало доходить, что у нее самая настоящая истерика, но только в отличие от истерики, например, Желтой не сопровождающаяся криками и резкими движениями. Внешне Люба напоминала застывшее изваяние, дрожь которого можно объяснить каким-то подземными толчками.

– Черт возьми! – закричал на нее Евгений Николаевич. – Что случилось?! Что ты молчишь?! Можешь ты хоть что-нибудь сказать?!

– Могу, – неожиданно внятно произнесла Люба и, выпустив одежду из рук, подползла к Вильскому: – Женя… – Голос ее подрагивал. – Женечка, – погладила она его по лицу. – Я же без тебя жить не смогу. Не хочу. Не буду. Не буду. Не буду, – повторяла Люба и смотрела так, словно пыталась запомнить, как он выглядит.

Она не плакала. Просто стояла перед ним на коленях, не решаясь обнять, просто касаясь то лица, то руки.

– У меня до тебя жизни не было.

– Что ты говоришь? – Евгений Николаевич притянул Любу к себе. – Ну что ты говоришь, Любка. Не надо ничего говорить…

– Подожди, – отстранилась от него Любовь Ивановна. – Подожди, я договорю. У меня до тебя жизни не было. Собачонка. Для мужа – собачонка, для дочери – собачонка. Хочу – отпихну, хочу – поглажу. Бога молила, чтоб немного счастья. Чуть-чуть, чтоб попробовать, чтоб знать, как бывает. Дал…

– Ну, вот видишь, – пытался успокоить ее Вильский. – Дал…

– Дал, – согласилась Люба. – Дал. Показал, как любить можно, как… – Голос ее снова задрожал, но она справилась и договорила: – Бог дал, Бог взял. Все правильно, у тебя семья, дочери, жена. У меня…

Евгений Николаевич смотрел на нее, не отрываясь.

– У меня, – выговорила она. – Ничего. Только ты. Ты – первый, кого я не боюсь. Я только за тебя боюсь. Сама виновата. Не надо было. В чужую семью лезть…

– А ты в чужую семью и не лезла, – буркнул Вильский. – Это я сам.

– Да было бы куда лезть, – усмехнулась Люба. – Это у тебя семья, а у меня что?

– Перестань, – попросил Евгений Николаевич. – Ничего уже не изменишь.

– Не изменишь, – эхом отозвалась Люба.

– Значит, будем жить так… – Вильский не успел договорить, потому что она его перебила:

– Как жили?! – скорчилась, словно от удара, Любовь Ивановна. – Как жили, я жить не буду. Я вообще лучше жить не буду.

– Ну, я-то точно не буду, – печально выговорил Евгений Николаевич. – Просто не смогу, во вранье этом. Да и перед Желтой не в жилу: она ничего плохого мне не сделала, чтобы я с ней так поступал. Не по-человечески это, спать с женой, а думать о любовнице. Понимаешь?

Люба не понимала ровным счетом ничего, потому что слова Вильского не соответствовали тому смыслу, который она в них вложила. Они были о другом. О том, о чем Любовь Ивановна мечтала, но даже не допускала возможности, что мечта сбудется. В ее жизни, она была уверена на сто процентов, такого просто не может произойти. Доказательством тому выступал весь ее жизненный опыт, начиная с бегства из дома, которое обернулось годами мук и стыда.

– Любка, – Евгений Николаевич поцеловал ее в лоб, – выходи-ка за меня замуж. Все равно прежней жизни не будет, давай новую строить.

«А как же?» – хотела спросить Вильского Люба, но вместо этого поцеловала ему руку.

– Ну что ты? – смутился Евгений Николаевич. – Это я тебе должен руки целовать…

– Я, – выдохнула Люба и закрыла глаза.

Вот с этим-то ощущением зажмуренных от счастья глаз Любовь Ивановна Краско прожила с Вильским почти двадцать лет, периодически получая обвинения в свой адрес, что разрушила свою семью, чужую семью.

– Да открой ты свои глаза! – кричала на мать Юлька. – Что с ним будет? – имела она в виду отца. – Тебе сколько лет, чтобы личную жизнь устраивать? С ума сошла!

– Не кричи, – закрывалась от нее броней внешнего равнодушия Люба и с омерзением смотрела на пьяного Краско, смущавшего дочь рассказами о супружеской неверности.

– А чего ты боишься? – наскакивала Юлька и сжимала кулаки.

– Хочешь ударить? – спокойно интересовалась Люба, и та останавливалась.

– Ну, объясни, – требовала дочь. – Чем он лучше, этот твой рыжий?

– Всем. – Люба была немногословна.

– Понятно, – язвительно улыбалась Юлька.

– Ничего тебе не понятно, – устало отвечала Люба и складывала вещи в коробки.

– Да-а-а, – снова взбрыкивала дочь и переходила на крик: – Мне не понятно. Мне не понятно ничего. Ладно бы ты что-то от него получила: квартиру, деньги. Ты же снова будешь жить в общаге. Как и с ним, – кивала она на отца.

– Ну и что? – не отрываясь от дел, переспрашивала Люба.

– Ну и то… – шипела Юлька. – Хочешь, я скажу, что на самом деле произошло? Почему ты вляпалась во все это? Хочешь?

– Хочу.

– Мужика тебе захотелось, вот и все. Так ведь?

– Нет, не так, – вспыхивала Люба, обескураженная бестактностью дочери. – Не так.

– А что-о-о?

– Я устала жить в страхе, устала всего бояться, устала быть несчастной…

– А теперь тебе не страшно и ты счастлива? – было видно, что Юлька категорически не хотела слышать утвердительного ответа на свой вопрос.

– А теперь не страшно, и я счастлива.

– Рада за тебя, – изменилась она в лице, не сумев справиться с завистью. – Но сразу тебя предупреждаю: если с ним (показала она глазами на храпящего Краско) что-нибудь случится, я буду считать себя сиротой.

– Ничего с ним не случится, – легкомысленно заверила ее Люба и оказалась неправа. Как только она перебралась вместе с Вильским в соседнее общежитие, спасибо начальнику – поспособствовал, Иван Иванович Краско, впав в недельную трезвость, наконец-то осознал, что произошло, и шагнул с крыши.

– Слабак, – вынес вердикт Евгений Николаевич и запретил Любе идти на похороны.

Хоронила отца Юлька, вернувшаяся в опустевшее родительское гнездо с раздувшимся животом.

– Эх, Юлька-Юлька, – кивали головами соседки и вытаскивали из передников мятые конверты, в которых позвякивала мелочь – по этажам собирали. – Мать-то придет?

– Не знаю, – поджимала младшая Краско губы и настойчиво искала глазами Любу – сначала чтобы бросить в лицо: «Ненавижу!», а потом чтобы просто рядом был кто-то, кто искренне сопереживал ее горю.

И Люба пришла. Невзирая на запрет Вильского. Поднялась на пятый этаж по заплеванной лестнице, вошла в темный коридор и безошибочно определила: ее ждут.

Соседки, не стесняясь, выходили из комнат и рассматривали красивую Любу, искренне недоумевая, как та решилась прийти на похороны к человеку, которого сама же довела до смерти. «Стыда на тебе нет!» – не выдерживали некоторые и с осуждением рассматривали бывшую соседку, со злостью отмечая в той перемены к лучшему. «Это надо же! – переговаривались они. – Не постеснялась, пришла! Бога не боится!»

А Люба бога боялась. Потому и шла, чтобы сказать покойнику последнее «Прости!», без которого дальнейшая жизнь с Вильским казалась ей невозможной.

– Прости меня, – тихо произнесла Люба с порога и, минуя дочь, подошла к гробу. Она ожидала увидеть обезображенное тело, искореженное лицо, но перед ней лежал прежний Иван Иванович, добрый и глупый и даже по-своему счастливый, потому что все были рядом – Юлька, она.

– Прости меня, – повторила Люба и наклонилась над бывшим мужем. – Так получилось.

«Даже не думай!» – послышалось ей в ответ.

– Не буду, – пообещала она безмолвному покойнику и заплакала.

«Плачет еще!» – тут же осудили ее хлынувшие в комнату соседки и с надеждой посмотрели на перегоревшую в ожидании Юльку: скандала на похоронах не получилось.

А могло. И не только потому, что Юлька собиралась устроить генеральное сражение, но и потому, что на похороны несчастного Ивана Ивановича Краско собиралась зайти сама Евгения Николаевна Вильская – в расчете на то, что наконец-то увидит ненавистную разлучницу.

«Зачем тебе это нужно?» – пыталась остановить мать Вера, и сердце ее сжималось от жалости. Она боялась, что Евгения Николаевна увидит женщину, рядом с которой почувствует себя еще более униженной, чем сейчас. «Не ходи, прошу тебя», – тщетно уговаривала Вера мать. «Хочу», – твердила в ответ Евгения Николаевна и смотрела на дочь так, что Вере становилось понятно: и правда пойдет. «Не надо», – снова и снова просила измученная материнским упорством Верочка и грозилась рассказать все Николаю Андреевичу, напрасно надеясь, что, услышав имя свекра, Евгения Николаевна одумается. «Мне все равно», – отмахивалась от дочери Желтая и снова и снова представляла встречу с Любовью Ивановной Краско, которой она прямо на похоронах во всеуслышание скажет все, что о ней думает. Пусть все знают. И пусть она знает. И пусть ей станет стыдно!

Видя, что справиться с материнской решимостью нет никакой возможности, Вера позвонила в Москву Марусе Ларичевой и попросила совета. Та обещала вмешаться, а потом передумала и успокоила дочь подруги тем, что встреча с Любой Краско, возможно, и есть та последняя капля, которая освободит несчастную Женечку от напрасных надежд и заставит ее жить с новой силой.

«Может быть», – согласилась с доводами материнской подруги Вера и самоустранилась, чем несколько смутила Евгению Николаевну, жаждавшую увидеть в лице старшей дочери абсолютного единомышленника, готового за оскорбленную мать пойти грудью на баррикады.

– Тебе что, Вера, все равно? – с некоторой долей разочарования произнесла Женечка Вильская. – Неужели ты даже не хочешь посмотреть в глаза этой твари, которая разрушила нашу семью?

– Я уже ее видела, – призналась Вера, скрывшая от матери факт знакомства с новой женой отца.

– Когда? – внешне равнодушно поинтересовалась Евгения Николаевна, но по проступившим на материнском лице пятнам Вера поняла, что та еле сдерживается, чтобы не закричать на нее, «предательницу».

– Давно, – скупо ответила девушка.

– Вот как. – Женечка Вильская поджала губы. – И ничего мне не сказала.

– А что ты хотела услышать, мама?

– Ну… какая она, как выглядит, сколько ей лет, как они с отцом смотрятся…

– Она никакая. Сколько ей лет, ты прекрасно знаешь. Тетя Нина тебе подробно все объяснила. С отцом они не смотрятся, потому что он рыжий, а она белая. Причем белая в желтизну. По-дешевому, я бы сказала. И в глазах ни капли интеллекта. Прозрачные как стекла. Я вообще не знаю, о чем он может с ней разговаривать.

Вера сознательно скрыла от матери, что отец неоднократно просил ее встретиться с Любой – хотя бы для того, чтобы показать новой жене, что ему есть, чем гордиться. Но дочери Вильского не хотелось давать ему такой возможности. Свой отказ она ничем не мотивировала, но отец, будучи человеком догадливым, прекрасно понимал: это маленькое, но все-таки наказание.

– Вера, – просил Евгений Николаевич дочь, – ну, так случилось. Пойми меня. Я же не человека убил. Это всего лишь развод. Так бывает. Но можно же при этом оставаться друзьями. Никто же не отменял того, что вы с Нютькой мои дети. Родительская любовь никуда не исчезает.

– Зато исчезает детская, – жестко парировала Вера, а потом украдкой плакала, потому что любила отца и до сих пор воспринимала его уход не умом взрослого человека, а сердцем обиженного ребенка.

После того как Вера отказала и в третий раз, Вильский настаивать перестал. Но тут вмешался случай, и Евгений Николаевич столкнулся с дочерью в переполненном автобусе.

– Знакомься, Вера, это Люба, моя жена, – представил он свою спутницу так, словно рядом с ним была королева, а не секретарша из директорской приемной.

– Здрасте, – еле выдавила из себя Вера и попробовала отвернуться. Но пассажиров в автобусе было что сельдей в бочке, и ей невольно пришлось стоять рядом с ними и даже ощущать запах Любиных духов. Вере не хотелось видеть отцовского счастья. А то, что Вильский счастлив с этой пергидрольной блондинкой, было видно невооруженным глазом.

Вера даже поймала себя на мысли, что рядом с матерью он выглядел совсем по-другому. Она уже не помнила, как именно, но иначе. Не так, как с новой женой. С Любой он словно помолодел. В общем, неважно.

И вот теперь то же самое предстояло увидеть Евгении Николаевне, поэтому Вере и не хотелось, чтобы она шла на эти похороны, как говорила та, «полным инкогнито». «О чем ты говоришь, мама? – снова и снова пыталась она повлиять на материнское решение. – Каким «полным инкогнито»? Ты же не удержишься! Наговоришь чего-нибудь. Будет скандал, а ведь это похороны. Не тот случай». «Именно тот», – поблескивала глазами Женечка, воодушевленная мыслью о «гражданской мести».

Но как только Евгения Николаевна Вильская оказалась рядом с подъездом, возле которого в ожидании выноса толпились соседи Краско по общежитию, коллеги по цеху, где работал несчастный Иван Иванович, от ее решимости не осталось и следа.

Евгения Николаевна, затерявшись в толпе, испытала странное чувство. Она вспомнила, как Кира Павловна с тетей Катей возили ее в Грушевку к той жуткой бабке-чувашке, которая поливала ее водой из колодца, а потом била по спине с такой силой, что казалось, отлетает душа.

«Это не он должен был умереть! – ахнула Женечка Вильская и закрыла руками рот, чтобы не закричать в голос. – Это я должна была». Перед глазами Евгении Николаевны появилось злое лицо Прасковьи Устюговой, и Женечка почувствовала, что земля качнулась у нее под ногами. И тут она увидела Любу: маленькую, в черной косынке, из-под которой выбивались белые прядки. Соперница сосредоточенно смотрела в лицо покойному и беззвучно шевелила губами, как будто вела с бывшим мужем какой-то разговор.

И еще Евгения Николаевна почувствовала, что Люба неуязвима, потому что ее защищает любовь. А у нее, у Женечки Вильской, такой любви больше нет. И не будет, решила Женечка и стянула с себя косынку, потому что прятаться было незачем: никому она не нужна.

Это открытие отчасти примирило Евгению Николаевну с действительностью: она отбросила мысли о возвращении Вильского и поставила на своей женской жизни огромный, как она говорила, красный крест. «А почему красный?» – приставала к ней потом Нютька, подслушавшая разговор матери с Марусей Ларичевой. «А потому!» – странно отвечала Евгения Николаевна и подумывала о переезде в Долинск, но вместо этого перевезла к себе, в четырехкомнатный кооператив, парализованного отца и озлобившуюся мать, недвусмысленно намекавшую дочери, что пришло время помогать родителям. С этого времени Маруся Ларичева стала называть подругу сестрой милосердия, а Кира Павловна – блаженной. «Это надо же! – возмущалась мать Вильского. – Одна грешит, другая кается. А ему, – размышляла она о сыне, – трын-трава. Гнездо вьет, кукух несчастный!» «Какой кукух, Кира?!» – не сразу понимал жену Николай Андреевич. «Такой!» – злилась Кира Павловна, но имени сына вслух не называла.

Как ни странно, но со смертью Ивана Ивановича Краско все в мире разобщенных семейств стало возвращаться к определенному равновесию.

Под одной крышей воссоединились Швейцеры, к огромному неудовольствию Нютьки, распрощавшейся с отдельной комнатой.

Попросила приюта и готовившаяся к родам Юлька. И Вильскому не осталось ничего другого, как пустить падчерицу, потому что Люба смотрела на него с надеждой, как на царя-батюшку, и все время повторяла: «Спасибо, спасибо тебе, Женя». «Да перестань», – отвечал ей Евгений Николаевич, и было видно, что ему приятно подобное отношение. Настолько приятно, что даже соседство с угрюмой Юлькой поначалу не омрачало его существования.

Да и вообще Вильский считал себя счастливым человеком и даже иногда грешным делом подумывал, что настоящая жизнь у него только и началась с Любой. От этих мыслей Евгению Николаевичу иногда становилось стыдно, но он легко отгонял от себя сомнения, как только вспоминал свою жизнь с Желтой. Счастливую, как он думал, жизнь, а на деле оказавшуюся просто генеральной репетицией.

«Никто ни в чем не виноват, – успокаивал себя Вильский, когда новое счастье становилось совсем непереносимым. – Ни я, ни Люба, ни Желтая. Чему быть, того не миновать». Эта пословица примиряла Евгения Николаевича с действительностью еще и потому, что сразу же переключала внимание на события многолетней давности, когда ему, без пяти минут выпускнику средней школы, золотозубая цыганка рассказывала о предстоящих трех жизнях. «Вот она, третья жизнь! – радовался Вильский и потирал трехкопеечную монету влажными пальцами. – Первая – до Желтой, вторая – с ней, а третья – сейчас».

– Дурак ты, Женька, – с жалостью говорил ему Левчик и призывал в свидетели Владимира Сергеевича Реву.

– Ну ясный перец, – ухмылялся Вильский и чувствовал свое превосходство над другом, вернувшимся в семью из соседнего подъезда.

– Нет, ты правда дурак, – кипятился Лев Викентьевич и призывал рыжего товарища к ответу: – Вот объясни мне, что в ней такого особенного? Насколько я помню, она…

– Насколько я помню, – резко перебивал Левчика Вильский, – именно ты об этом ничего помнить и не можешь, потому что тебе, если мне не изменяет память, отказали. Причем в категоричной форме.

– Это я тебе так сказал? – прикидывался Лев Викентьевич и потирал лоб якобы в растерянности.

– Ты, – мрачнел Евгений Николаевич и поглаживал в кармане брюк заветную монету.

– Ну, значит, так и было, – шел на попятную Левчик и присаживался поближе к Вовчику.

– А у меня Зоя болеет, – грустно сообщал товарищам Владимир Сергеевич и смотрел в сторону, потому что на глаза наворачивались слезы, а это в их компании считалось как-то не по-мужски. – Сильно.

– А чего с ней? – тут же переключался Левчик, но натыкался на осуждающий взгляд Вильского. – Чего ты на меня так смотришь?! – сердился Лев Викентьевич. – Что я такого спросил? Может, Вовке помощь нужна?

– Не нужна, – выдыхал Владимир Сергеевич. – Просто смотрю я на вас, мужики, и думаю: настоящих вы бед не знаете.

– А надо?! – вскидывались товарищи и шли стеной на грустного Вовчика.

– Да нет, не надо, – пугался тот и сглатывал комок в горле. – Просто живите и радуйтесь.

– И ты не кисни! – хлопал друга по плечу Левчик, а Вильский начинал смотреть себе под ноги, потому что становилось стыдно за собственное благополучие.

Впрочем, объективно назвать это благополучием было довольно сложно. НИИ доживал последние дни, потому что заказов на внедрение становилось все меньше и меньше, а административные отпуска сотрудников – все длиннее и длиннее.

«Уходи оттуда!» – уговаривал Вильского Левчик и предлагал место на собственном мебельном предприятии. «Я на свечных заводах не работаю!» – отшучивался Евгений Николаевич и продолжал упорно ходить в институт, теперь вместо привычных пяти располагавшийся на одном этаже огромного здания.

«Тогда дописывай диссертацию», – советовал другу Вовчик, искренне считавший, что в Вильском пропал великий ученый.

«Зачем она мне нужна?» – разводил руками Евгений Николаевич и думал, как жить дальше, потому что до сих пор не было своего угла, а очень хотелось.

– Так возьмите и разменяйте свою четырехкомнатную квартиру, – язвила Юлька и с вызовом смотрела на Вильского.

– Это с какой стати? – не давал ей спуску Евгений Николаевич и с брезгливостью смотрел на полуторагодовалого Юлькиного сына, которого она называла Ильюша. «Илюша», – автоматически исправлял Любину дочь Вильский, а та назло ему снова и снова коверкала имя мальчика.

– Пожалуйста, Женя, – легко касалась его плеча Люба и показывала глазами на Юльку. – Пусть…

– Пусть, – соглашался с женой Вильский и отворачивался, чтобы не сталкиваться взглядом с торжествующей падчерицей.

– Скажи ему, – требовала Юлька, – пусть что-нибудь сделает. Сколько можно вчетвером в одной комнате?

– А что он может сделать? – как умела, защищала мужа Люба.

– Пусть еще куда-нибудь устроится. В конце концов, мужик он или нет?

– Юля, – пыталась вразумить ее мать, но натыкалась на бурное сопротивление.

– Да если бы не он, – визжала Юлька, – все было бы нормально. Жили бы, как жили.

– Кто тебе мешает жить по-другому? – подливал масла в огонь Вильский.

– Ты! – хамила ему Любина дочь и хватала ребенка за руку, чтобы прикрыться им как щитом.

– Прекрати, – вмешивалась Люба.

– Нет, это ты прекрати! – истерила Юлька и проклинала тот час, когда появилась на свет.

– Абсолютно с тобой согласен, – однажды не выдержал Евгений Николаевич и посмотрел на падчерицу так, что той стало не по себе. – Слушай сюда. Дважды повторять не буду. Еще раз откроешь рот на мать, и сразу же вылетишь отсюда вон.

– Я здесь прописана, – попробовала возразить Вильскому Юлька, но тут же осеклась, заметив, как побагровело у того лицо.

– Я тоже, – напомнил ей Евгений Николаевич, – но это не означает, что я должен терпеть твое хамство и при этом кормить тебя и твоего сына.

– А вам что? Жалко?

– Мне? – переспросил Вильский. – Да, жалко. Иди работай.

– Я в декрете, – отказалась от предложения Юлька.

– Ты не в декрете, ты у меня здесь, – проревел Вильский и хлопнул ладонью себе по шее.

– Женя, пожалуйста, – ночью шептала ему в ухо Люба. – Пожалуйста.

Вильский тянулся за сигаретами, а потом вспоминал, что у противоположной стены спит полуторагодовалый ребенок, и тяжело поднимался с дивана, чтобы выйти на лестницу и отвести душу.

– Я с тобой, – вскакивала Люба, не желавшая расставаться с Вильским ни на минуту.

– Не ходи, Любка, я скоро, – останавливал ее Евгений Николаевич.

Иногда ему хотелось побыть одному, чтобы разобраться в обуревающих его чувствах. Вынужденное сосуществование на восемнадцати квадратных метрах все чаще и чаще рождало крамольные мысли, что, может быть, в чем-то эта несносная Юлька и права. По справедливости стоило разменять тот самый четырехкомнатный кооператив, в котором сейчас мирно проживали не только Желтая с детьми, но и бывшие тесть с тещей. Но произнести это вслух Вильский никогда бы не решился, потому что не мог признаться, что в чем-то нуждается.

Отлученный от дома Евгений Николаевич даже не пытался зайти к родителям, чтобы хоть немного приобщиться к бытовому уюту, который был присущ их семье и поддерживался по преимуществу стараниями Анисьи Дмитриевны.

Кстати, она оказалась единственной из родственников, кто отказался подчиниться строгому распоряжению Николая Андреевича вычеркнуть Женьку из памяти.

– Не по-божески это, Кира, – предупреждала Анисья Дмитриевна дочь, на что та торопилась ответить:

– Сама знаю.

– Поговори с Николаем Андреичем, – просила Анисья Дмитриевна и комкала в руках платочек.

– Не буду, – отказывалась Кира Павловна, но без вызова, а с грустью. По природе отходчивая, она устала жить в обиде на сына. И вообще давно уже смирилась с разводом младших Вильских, по-житейски рассудив: «Всякое бывает».

«Нет», – не соглашался с ее доводами Николай Андреевич и становился мрачнее тучи всякий раз, как Кира Павловна заводила разговор о примирении.

– Я себя уважать перестану, – объяснял свою позицию старший Вильский, наверняка страдавший из-за собственной принципиальности.

– А вдруг ты умрешь? – предлагала ему такой вариант развития событий Кира и, недобро прищурившись, смотрела на мужа.

– Почему? – крякал от неожиданности Николай Андреевич.

– Ну, вдруг? – пытала его жена. – Мне что, Женьку на твои похороны даже не пускать? Так и держать за закрытыми дверями?

– Ну вот что ты говоришь, Кира? – Николай Андреевич даже не знал, как реагировать на слова жены. – При чем тут это?

– А при том, – сурово изрекала Кира Павловна и излагала свою позицию, разрубая ладонью воздух. – Я – мать, – напоминала она мужу. – И я хочу знать, как живет мой сын. Почему я не могу пригласить его в гости? Его и Любу?

– Кого? – старший Вильский делал вид, что ему незнакомо это имя.

– Любу, – топала ножкой Кира Павловна.

– Я не знаю, о ком ты говоришь, – отказывался понимать жену Николай Андреевич и закрывался газетой.

– А еще говоришь, что я эгоистка, – шипела Кира Павловна и выхватывала газету из рук мужа. – Ты этот, знаешь кто?

– Кто? – устало переспрашивал жену Вильский.

– Э-э-эх, – поворачивалась спиной к мужу Кира Павловна, так и не найдя нужного слова.

– Ну что? – с надеждой переспрашивала дочь Анисья Дмитриевна.

– Ничего, – махала рукой Кира и закрывала глаза, всем видом показывая матери, что разговор «с самим» был абсолютно бесполезным.

Первой не выдержала Анисья Дмитриевна и пошла на поклон к Николаю Андреевичу.

– Я вас не неволю. – Вильский внимательно выслушал тещу. – Поступайте, как считаете нужным. Он вам внук.

– Николай Андреич, – взмолилась Анисья Дмитриевна, – мне ведь уже знаете сколько?

Вильский молчал.

– Мне ведь столько, что сегодня я здесь, а завтра… – Она махнула рукой и показала на потолок. – Дозвольте…

– Я ничего не запрещал. – Николаю Андреевичу стало неловко. – Я только высказал свое суждение. А вы как хотите…

– Ну, так ясно, как хочу. И обманывать не могу. Он ведь у меня один, внук-то.

– И у меня, – прошипела подслушивавшая под дверью Кира Павловна, но в комнату не вошла, поостереглась.

– И у меня, знаете ли, – потупился Николай Андреевич, и этот жест Анисья Дмитриевна расценила как негласное соизволение.

На следующий после знаменательного разговора день Евгений Николаевич, увидев бабушку у входа в НИИ, почувствовал, что сердце забилось с особой радостью. С той самой, которая налетала на него после возвращения из пионерского лагеря в родной дом. Ему захотелось броситься к ней, но он справился с собой и подошел степенно, как и подобает взрослому человеку. Люба шла следом, глядя на Анисью Дмитриевну прямо и спокойно. В лице спутницы Вильского не было и тени смущения, потому что по закону она была официальной женой Евгения Николаевича и стыдиться ей было нечего.

– Баба! Ты?! – Вильский нагнулся к Анисье Дмитриевне, отметив, что та стала как будто еще меньше ростом.

– Я, – всхлипнула та и уткнулась внуку в плечо.

– Ба-а-аб, ну что ты плачешь? – прижал ее к себе Евгений Николаевич и погладил по спине.

– Я не плачу. – Анисья Дмитриевна вытерла ладонью слезы и схватила Вильского за руку, словно напугавшись, что он прямо сейчас растворится в воздухе.

– Здравствуйте, – почтительно поздоровалась с ней Люба и встала рядом с мужем.

– Здравствуйте, – прошептала Анисья Дмитриевна, смутившись.

– Баб, это Люба, – представил супругу Вильский.

– Здравствуйте, – снова шепотом повторила Анисья Дмитриевна, готовая признать Любу безоговорочно хотя бы потому, что эту женщину выбрал ее внук. А раз так, то извольте считаться.

– Пойдем к нам, – пригласил бабушку Вильский. – Посмотришь…

Анисья Дмитриевна отрицательно замотала головой, тут же сослалась на занятость, а потом жестом показала Евгению Николаевичу, чтобы тот нагнулся к ней.

– Мне бы поговорить, – сказала она и виновато добавила: – С тобой…

– Я пойду потихоньку, – шепнула Люба мужу и доброжелательно попрощалась с Анисьей Дмитриевной. – А вы разговаривайте. Не буду мешать.

Вильский с благодарностью посмотрел на жену, наивно предположив, что та прониклась важностью момента.

– Иди, Любка. Я догоню.

– Не надо, – остановила она мужа и медленно пошла к институтским воротам.

– Я скоро, – крикнул ей вслед Вильский, но Люба даже не обернулась.

– Не обиделась? – озаботилась тут же Анисья Дмитриевна.

– Да что ты! – обнял бабушку Евгений Николаевич и повел по институтскому скверу к скамейке. – Ч-черт! – выругался Вильский, обнаружив на скамье комья грязи.

Эта странная мода молодых людей залезать на лавки с ногами приводила Евгения Николаевича в бешенство. «Зачем?!» – пытал он падчерицу, давно вышедшую из подросткового возраста, но, видимо, в сознании Вильского она ассоциировалась именно с ним. «Чтобы лучше видеть тебя!» – паясничала Юлька, не видя, в сущности, ничего дурного в том, что люди садятся на скамью именно таким образом.

– Грязно как, – посетовала Анисья Дмитриевна, но тут же нашла выход, отыскав в недрах своей хозяйственной сумки большой полиэтиленовый пакет «на случай». – Сядем, – пригласила она внука.

Вильский уселся кряхтя и тут же потянулся за сигаретой.

– Все куришь, Женечка?

– Курю, баб, – подтвердил Евгений Николаевич и щелчком выбил сигарету из пачки.

– Вот, – засуетилась Анисья Дмитриевна и достала из-за пазухи свернутый конверт с затертыми краями. – Возьми-ка!

– Это что? – протянул руку Вильский.

– Мама передала, – коротко пояснила Анисья Дмитриевна, не вдаваясь в подробности.

Евгений Николаевич заглянул внутрь и обнаружил довольно крупную сумму. Что-что, а считать Вильский умел, знал, что пенсия Киры Павловны ничтожно мала, и догадался, что здесь приложила руку сама Анисья Дмитриевна.

– Зачем? – Евгений Николаевич поднял глаза на бабушку.

– Ну как же, Женечка, зачем? Тебе ведь тяжело. На Нютьку алименты, а у тебя вторая семья… – залопотала Анисья Дмитриевна, но быстро остановилась и, выдохнув, выпалила: – Виноваты мы перед тобой, Женя. – Она расплакалась и снова ткнулась Вильскому в плечо. – Это разве можно такой спрос с человека, чтобы к родной матери нельзя было зайти? – Анисья Дмитриевна разом пыталась произнести все те вопросы, которые мучили ее на протяжении последних двух лет. – Разве можно? – заглянула она внуку в глаза. – Бог и то грешников жалеет. А Николай Андреич и слушать ничего не желает…

– Так отец не знает, что ты здесь? – усмехнулся Евгений Николаевич. – Тайком пришла?

– Нет, Женя. – Анисья Дмитриевна не стала возводить напраслину на зятя. – Знает. Сказала я ему…

– А он? – побледнел Вильский.

– А он: «Как считаете нужным». Говорит со мной, Жень, а сам мучается. Инда с лица весь спал. Ты бы сходил к нему…

Евгений Николаевич громко фыркнул, шумно выпустил дым изо рта и резко поднялся, размахивая конвертом, как флагом:

– Зачем? Чтобы он мне снова сказал: «Нет у меня сына»?

– Он так не скажет, – вступилась за Николая Андреевича теща.

– Скажет, – горько усмехнулся Вильский. – Знаешь, не очень-то приятно стоять с протянутой рукой…

– А ты не стой с рукой-то, – посоветовала Анисья Дмитриевна. – Ты с ним поговори. С ним уж и Кира говорила. И я.

– Можешь не продолжать, – прервал бабушку Евгений Николаевич и протянул ей конверт с деньгами. – Позовет – приду, а так – нет.

– Же-е-еня, – простонала Анисья Дмитриевна, но деньги не приняла. – Ну ты же его знаешь!

– Ты меня тоже знаешь, – жестко проговорил Вильский и положил конверт на колени бабушке. – Ты сама-то как? Здорова?

– А чего мне сделается-то? – грустно улыбнулась Анисья Дмитриевна, не касаясь конверта, и ни слова не сказала о том, как второй месяц печет за грудиной. – Ноги вот только плохо ходят, почти не выхожу. А так – слава богу. Не обижают.

– А мать как?

– Слава богу…

– Значит, все у вас хорошо, – с некоторой долей разочарования в голосе заключил Евгений Николаевич и тут же добавил: – А мои там как, не знаешь?

– Слава богу, – в третий раз повторила Анисья Дмитриевна. – Женечке вот только тяжело: Николай Робертович совсем из ума выжил, днем спит, ночью стихи читает.

– А Желтая работает? – поинтересовался Вильский сочувственно.

– Нет, Женя. Завод-то распустили. Не работает. За товаром ездит – на рынке стоит. Сейчас ведь, сам знаешь, кто как… Коля с Кирой ей деньги регулярно относят, а она не берет. Сама, говорит, справлюсь, не нищая. Ей Кира объясняет: не тебе, мол, на девочек, а Женечка ни в какую. Гордая. Все вы гордые.

– Вот и отдайте деньги Желтой, – показал глазами на конверт Евгений Николаевич и наконец-то присел рядом.

– Нет, – категорически отказалась Анисья Дмитриевна и снова протянула внуку конверт. – Это твои.

– Я не возьму, – устало выдохнул Вильский.

– Почему?

– Баб, мне сорок пять лет. Это я тебе с матерью в клюве должен приносить, а не вы меня, здоровенного мужика, подкармливать. Не возьму, не проси, – как отрезал Евгений Николаевич, поймав себя на мысли, что деньги были бы ему как нельзя кстати. Но что-то подсказывало: «Не смей брать!»

– Представляешь, – рассказывал потом он Любе. – Деньги мне принесла. С книжки, наверное, сняла. Смертные. Говорит, прости нас, Женечка. Моя бабушка и мне говорит! – никак не мог успокоиться Вильский.

– А ты? – тихо поинтересовалась Люба.

– Не взял, конечно.

– Зря, – проронила жена и поставила перед Евгением Николаевичем тарелку. – Надо было взять.

– В смысле? – растерялся Вильский. – Чтобы не обидеть?

– Чтобы дать понять, что ты тоже имеешь право, – объяснила Люба и легко прикоснулась тонкими пальцами к волосам мужа. – И потом: у Илюшеньки нет кроватки. Не помешало бы… Согласись, – прошептала она Вильскому в ухо и, плавно его обогнув, присела напротив.

– Ты это серьезно? – напрягся Евгений Николаевич и в задумчивости помешал ложкой борщ, переваривая сказанное.

– Конечно.

Вильский поднял голову и уставился на жену так, будто видел ее впервые.

– А при чем тут, я извиняюсь, Илюшенька и моя семья?

– Это уже не твоя семья, – непривычно строго произнесла Люба. – Это твоя прошлая семья, Женя. А теперь твоя семья – это мы.

– Вы? – Евгений Николаевич поднялся из-за стола. – «Вы» – это кто?

– Я, Юлька и Илюша, – очень спокойно разъяснила Люба.

– Ошибаешься, Любка. – Вильский автоматически потянулся к нагрудному карману за сигаретами, а потом вспомнил, что стоит в майке. – Вот как я сейчас ошибся, так и ты ошибаешься. Моя семья – это мои дети, мои родители и ты. Но никак не Юлька с «Ильюшенькой», – очень похоже передразнил он падчерицу.

– А я считаю по-другому. – Люба смотрела на супруга не отрываясь, и выражение ее лица было странным – деловито-отстраненным.

– «По-другому» – это как же? – сдвинул рыжие брови Евгений Николаевич.

– Неважно, – отмахнулась жена, но потом все-таки добавила, и фраза зазвучала как-то по-казенному, как на суде: – Я все-таки мать, Женя. И мне неприятно, что ты так высказываешься о моей дочери и моем внуке.

– Пра-а-авда? – усмехнулся Вильский. – Раньше ты мне этого не говорила. Все больше: «Все равно где, все равно как, лишь бы только с тобой. Вдвоем». Не так?

– Так, – быстро признала Люба. – Но ведь ты говорил мне то же самое, – напомнила она мужу.

– Все правильно, – согласился с ней Вильский. – Но заметь, мы живем в одной комнате не с моими дочерями…

– Я понимаю, спасибо. – Люба заторопилась свернуть неприятный разговор.

– Я тоже тебя понимаю, – сказал Евгений Николаевич и засобирался.

– Ты куда? – поинтересовалась Люба, посчитавшая инцидент исчерпанным.

– Мне надо пройтись, – в голосе Вильского появилась озабоченная интонация.

– Я с тобой, – вызвалась составить ему компанию Люба и тоже начала собираться.

– Не надо, – попросил Евгений Николаевич, почувствовавший глухое раздражение. – Хочу побыть один.

– Зачем? – задала глупый вопрос жена.

– Нужно, – отрезал Вильский и выскочил из комнаты как ошпаренный.

Потом довольно долго Евгений Николаевич стоял у входа в общежитие, курил и все никак не мог выбрать, в какую сторону пойти. По левую руку располагалось несколько гаражей-ракушек, обезобразивших весь двор. По правую – детская площадка с выломанными аттракционами и загаженной собаками песочницей. «Позади Москва!» – иронично подбодрил себя Вильский и шагнул вперед.

Ноги сами принесли его в старую часть Верейска. И вскоре Евгений Николаевич очутился рядом с домом, окруженным высокими взрослыми тополями. В этом доме жили его родители, бабушка, друзья детства. Из скрытого от глаз прохожих двора по-прежнему доносились детские голоса, которые, казалось ему, теперь звучали совсем иначе. Не так, как раньше. Вильскому стало грустно, но очень скоро он почувствовал, что эта грусть легкая. И даже приятная.

Евгений Николаевич шел по хорошо знакомым местам, и с каждым шагом изменялось его дыхание. Оно становилось свободным.

Вильский вздохнул полной грудью и подумал, что, раз он рядом, хорошо бы зайти к родителям. Евгений Николаевич даже сделал несколько смелых шагов по направлению к дому, но вовремя остановился: «Не сейчас!» «А когда?» – послышался ему голос Анисьи Дмитриевны, и в памяти всплыл неприятный разговор с Любой, и это дурацкое слово «Ильюша», и много еще чего, связанного с Юлькой, с чем он, взрослый мужик, вынужден был мириться. В душе снова поднялась волна недовольства, потому что такая зависимость от «глупых», как считал Вильский, обстоятельств противоречила его стремлению жить правдиво и свободно.

«Никому отчета не давать. Себе лишь самому служить и угождать… – пробормотал Евгений Николаевич известные пушкинские строки, но от этого легче не стало. – Бабья истерика! – отчитывал себя Вильский. – Все же хорошо: я люблю ее, она любит меня. Ничего особенного Любка не сказала. Ее тоже можно понять. Не может же она выгнать эту дуру с ребенком на улицу». Евгений Николаевич снова попытался отыскать в себе хоть какое-то доброе чувство по отношению к Юльке и ее сыну, но был вынужден признаться, что, кроме раздражения и брезгливости, не испытывает ничего. Ему и о собственных-то детях нисколько не хотелось вспоминать, потому что любая мысль рождала чувство вины. «Здесь и сейчас! – скомандовал себе Вильский. – Здесь и сейчас! Жить, Женька, надо здесь и сейчас!»

Эта трижды повторенная фраза взбодрила Евгения Николаевича, подарив уверенность в завтрашнем дне. Хотя, возможно, и временную. Вильский собирался жить со своей женой «всерьез и надолго», невзирая на массу сопутствующих проблем в виде отсутствия жилья, достойного заработка, невольно обиженных родственников и разграбленной бандитами страны. «Невозможно родиться и умереть понарошку», – философски подумал Евгений Николаевич и резко поменял направление движения: через пять минут он стоял во дворе родного дома и, задрав голову, рассматривал окна третьего этажа, за которыми проистекала размеренная жизнь родителей и бабушки.

Впрочем, к ним-то Вильский подниматься как раз и не собирался. Он вошел в соседний подъезд, не по возрасту легко взбежал на второй этаж и, шумно отдуваясь, позвонил в квартиру Льва Викентьевича Ревы.

– Ты? – не смогла сдержать удивления Нина и поджала губы, вспомнив, что принадлежит к лагерю сторонников Женечки Вильской.

– Как видишь, – усмехнулся Евгений Николаевич. – Здравствуй, Нина.

– Ну, здравствуй, коли не шутишь, – собравшись, поприветствовала его жена друга, но пройти в квартиру не пригласила.

– Так и будешь держать меня в дверях? – криво улыбаясь, поинтересовался Вильский.

Нина молча посторонилась.

– Слушай, Нинка, – проникновенно произнес Евгений Николаевич. – Я все понимаю. Ты на Женькиной стороне. И вообще не обязана со мной целоваться. Но по-человечески-то мы можем поговорить?

– О чем? – выдавила из себя Нина.

– Да ни о чем, если не хочешь. Левчик дома?

Жена Ревы отрицательно покачала головой.

– А когда будет?

– Не знаю, – легко солгала Нина, хотя запахи, доносившиеся из кухни, свидетельствовали о том, что она ждет мужа к ужину.

Вильский почувствовал, что она лжет, и опустил голову: стало неприятно, так и хотелось поймать ее с поличным и задать прямой вопрос: «А врать-то зачем?» Но Евгений Николаевич сдержался и для приличия уточнил:

– Могу я Левчика здесь подождать?

Нина неохотно кивнула и предложила пройти в зал, хотя хотелось мстительно полюбопытствовать: «А к своим чего не идешь?» Но произнести это вслух она не решилась: долгая жизнь с неумным Ревой научила ее справляться со своими эмоциями. «Кто-то же должен в нашей семье соображать?!» – любила говаривать Нина, собираясь с подругами, потому что иначе невозможно было объяснить ее терпимость по отношению к частым зигзагам Левчика.

Абсолютизируя свой семейный опыт, Нина все чаще и чаще примеряла на себя роль умудренной жизнью патронессы. Правда, играть ее теперь получалось только по отношению к дочери и ее подружкам, ибо Нинины сверстницы в лице Женечки Вильской и Зои Ревы легко ставили под сомнение ее сентенции. Евгения Николаевна так вообще прямо заявляла Левиной жене: «Не тебе меня учить, Нина. За Левой лучше присматривай». А попробуй за ним присмотри, за Левой. Лева здесь, Лева там. То дома, то в соседях. Вот и сейчас, растревожилась Нина, говорит, что на работе, а на самом деле…

– Как Ленка? – подал голос Вильский, обратив внимание на фотокарточку в рамке. – Замуж не собирается?

– Она уже год как замужем, – сообщила гостю Нина, наслаждаясь произведенным эффектом.

– Вот как, – только и сказал Евгений Николаевич, догадавшийся, что его на Ленкину свадьбу не пригласили намеренно. Он даже представил, как ссорились супруги, обсуждая этот вопрос, потому что наверняка широкая душа Левчика требовала присутствия близкого друга, а Нина из бабьей мстительности высказывалась против. И, видимо, очень убедительно, раз Лев Викентьевич ни словом не обмолвился о столь важном событии в жизни семьи.

«Интересно, а Вовчик был?» – подумал Вильский, но ревности не ощутил, скорее, тоску по разваливающейся на глазах мужской дружбе. Захотелось встать и уйти. И больше не подавать руки Левчику. А может, и Вовке. И вообще никому, кто знал его прежде. Захотелось вычеркнуть из памяти две предыдущие жизни, чтобы прожить последнюю так, как хочется. Так, как надо.

Именно эта мысль удержала Евгения Николаевича в сразу ставшем неуютном кресле, проглотить обиду, а точнее, оставить ее смакование на потом. Сейчас перед Вильским стояла другая цель. И для ее осуществления ему позарез был нужен Лев Викентьевич Рева.

Ждать пришлось долго: Нина дважды разогревала для мужа ужин, всякий раз забывая предложить гостю чаю. «Пусть забавляется», – улыбался про себя Евгений Николаевич, дав себе слово не реагировать на эту дуру вообще. Поэтому, когда в дверях появился Левчик, Вильский взял слово первым, не дав возможности жене друга призвать того к ответу за столь длительное опоздание.

– Надо поговорить, – строго произнес Евгений Николаевич, а проницательный Лев Викентьевич сразу же посмотрел на стоявший в рамке портрет дочери. – Не об этом, – поспешил успокоить друга Вильский, давая понять, что он все знает и тема закрыта.

– Здорово, – протянул руку Левчик, пытаясь с ходу определить, какая причина заставила Рыжего заявиться к нему домой. – Давно ждешь?

– Три часа, – встряла Нина и попыталась переключить внимание на себя. – Ты где был?

– Не сейчас, – остановил ее муж. – Меня Женька ждет.

– Тебя не только Женька ждет, – напомнила Нина.

– Ну извини-извини, – заюлил Левчик и попытался поцеловать жене руку, а Вильский еле сдержался, чтобы не захохотать, потому что на воротничке рубашки Льва Викентьевича проглядывало характерное розовое пятно. Невооруженным глазом было видно, что Левчик, а может, и его пассия пытались отстирать след от помады в боевых условиях, но у них ничего не получилось.

– Что у тебя с рубашкой? – взвилась как ужаленная Нина.

– Где? – искренне заинтересовался Левчик.

– Вот! – Жена Льва Викентевича ткнула пальцем в злополучное пятно.

– Это красное вино, – с готовностью сообщил Левчик. – Пришлось застирать.

– Ты что, пьешь вино из горлышка? – продолжала допрашивать мужа Нина.

– За кого ты меня принимаешь? – возмутился Лев Викентьевич. – Я был на дегустации.

– Рева. – Нина подошла к нему очень близко и шумно втянула носом воздух. – Про дегустацию можешь рассказывать своему другу. Это след от помады.

– Может быть, ты не будешь при посторонних? – прошептал жене Левчик и показал глазами на Вильского.

– Правда, Нина, не стоит при посторонних, – вступился за товарища Евгений Николаевич, и в голосе его прозвучала откровенная ирония. – Вот уйдут посторонние, тогда и разберетесь.

– Знаешь что, Вильский! – сорвалась Нина на гостя. – Ты лучше помолчи. Что я? Не знаю? Рука руку моет.

– А я-то тут при чем? – изумился Евгений Николаевич, попавший под раздачу. – Это же не я был на дегустации. А он.

– Я, – тут же подтвердил Левчик и, пользуясь моментом, предложил: – Покурим?

– В моем доме курить нельзя! – проглотила наживку Нина. – Курите на улице.

Оба приятеля вылетели из подъезда со скоростью стартующего космического корабля. Задыхаясь, Левчик притормозил и схватил друга за рукав.

– Рыжий, ты прости меня, ладно?

– За что? – пропыхтел Вильский.

– Ну это… За Ленкину свадьбу. У меня тогда залет был, хочешь-не хочешь пришлось соглашаться. Иначе бы Нинка… В общем, ты ее знаешь…

– Знаю, – хмыкнул Евгений Николаевич. – Да я и сам бы не пошел. Но сказать бы, Левчик, мог. – Голос Вильского изменился.

– Мог, – тут же признал вину Рева. – Но не сказал. Тем более и Вовка отказался.

– А этот-то чего? Тоже Нина запретила?

– Хватит все на Нину валить, – вступился за жену Левчик. – Он, как узнал, что тебя не будет, сразу сказал: «Или все вместе, или никто».

– Да ладно?! – В груди у Вильского радостно екнуло.

– Это он, кстати, посоветовал тебе не говорить. «Из соображений такта», – процитировал Лев Викентьевич Вовчика. – Куда пойдем? Может, в «Орбиту»?

– Мне все равно, – признался Евгений Николаевич. – Главное, чтобы можно было поговорить.

– Не, в «Орбите» дым коромыслом. Ни в одной кабинке не укроешься, – со знанием дела сообщил Левчик. – Пойдем-ка лучше ко мне.

– Я к Нине не пойду, – отказался Вильский.

– А я тебя к Нине и не зову, – усмехнулся Лев Викентьевич и достал из кармана миниатюрную связку на два ключа.

– От рая? – догадался проницательный Евгений Николаевич.

– От него самого, – довольно засмеялся Рева и повел товарища тернистыми и окружными путями в область земли обетованной.

Квартира, куда привел Вильского Лев Викентьевич, оказалась очередным выгодным вложением средств генерального директора Л. В. Ревы. Работа мебельного производства стабильно приносила свои плоды, часть из которых дальновидный Левчик пускал на развитие прибыльного дела, а часть – умело вкладывал в недвижимость, руководствуясь тем, что «лучше стены, чем сберкасса».

– Для себя держу, Рыжий, – пояснил Рева, пропуская друга в условно холостяцкую берлогу. – Знаешь, не мальчик уже. Комфорта хочется…

– Не боишься, что Нинка застукает? – поинтересовался Евгений Николаевич, заметив на полочке в прихожий флакон с французскими духами.

– Боюсь, – честно признался Левчик. – Поэтому и не злоупотребляю. Ну и, если тревога, будем считать, что квартира служебная. Мало ли, сколько партнеров желали бы проживать в домашних условиях, а не в гостиничном номере?

– Ну, ты ушлый, Соломон, – засмеялся Вильский и прошел в комнату. – Ого! – поразился он размерам стоявшей кровати. – Впечатляет!

– Мне тоже нравится, – с достоинством произнес Лев Викентьевич и постучал себя по выдающемуся вперед животу. – Большому кораблю, так сказать, большое плавание. Ну-с. – Рева провел товарища на кухню. – Что пить будем? Выбирай. – Левчик приоткрыл бар и предложил проинспектировать его содержимое.

– Не сейчас, – отказался Евгений Николаевич. – Поговорить надо.

– Что-то случилось? – насторожился Лев Викентьевич и выставил перед Вильским плохо промытую медную пепельницу в виде башмачка с острым загнутым носом.

– Левчик… – Евгений Николаевич на секунду замялся. – Ты меня знаешь: я просить не люблю.

– Но… – Лев Викентьевич приосанился.

– Но… мне придется это сделать, – начал издалека Вильский.

– Давай без прелюдий, время дорого. – Левчик показал глазами на распахнутый бар.

– Без прелюдий так без прелюдий, – обрадовался Евгений Николаевич и, покраснев, быстро произнес: – Мне нужны деньги.

– Подумаешь, новость, – засмеялся Рева. – Покажи мне человека, кому они не нужны. Всем!

– В большей или меньшей степени, – уточнил Вильский.

– Сколько? – коротко спросил Левчик и достал бумажник из заднего кармана брюк.

– Много.

– Много – это сколько? – потребовал ясности Лев Викентьевич.

– Очень много, – буквально выдавил из себя Вильский. – Мне нужны деньги на квартиру. Ты можешь мне их одолжить?

Левчик вальяжно откинулся на спинку стула и в упор уставился на школьного друга:

– Могу. Но как ты будешь их возвращать?

– Частями, – предложил Евгений Николаевич и, прокашлявшись, добавил: – Небольшими. И, наверное, долго.

Лев Викентьевич медленно поднялся из-за стола и, не говоря ни слова, начал опустошать бар, вынимая одну бутылку за другой.

– Я не буду пить, – напугался Вильский и для пущей убедительности замотал головой.

– Я тебе и не предлагаю, – пробормотал Рева и начал ощупывать заднюю стенку зеркального бара. – Ч-черт! – выругался Левчик. – Ничего не вижу!

– Да ты туда и не смотришь!

– А хрен ли туда смотреть, все равно не видно! – проворчал Лев Викентьевич. – Умельцы, твою мать!

– А что ты ищешь-то? – поинтересовался Евгений Николаевич, заинтригованный поведением друга.

– Сейчас увидишь, – пообещал Левчик и, довольный произведенным эффектом, нажал на какую-то зеркальную выпуклость, после чего внутри что-то щелкнуло, и, выдохнув с облегчением, Рева поднял бликующий на свету лючок. За ним скрывался вмонтированный в стенки бара маленький, с виду почти игрушечный, сейф.

– Ничего себе! – ахнул Вильский, пораженный увиденным.

– А ты думал! – с гордостью изрек Левчик и начал выставлять какую-то цифровую комбинацию, передвигая тугое колесико. Евгений Николаевич в этот момент тактично отвернулся.

– Думал, не выучу никогда, – пожаловался Лев Викентьевич. – Перед сном специально повторял, чтобы запомнить.

– Запомнил? – Вильский понял, что речь идет о шифре к сейфу.

– Не то слово! Сижу намедни на совещании и от балды циферки пишу на полях. Потом вижу: матерь божья! А это не циферки, а шифр. Сижу, значит, и пописываю. Автоматически. Смотри, сосед, и запоминай. Пришлось…

– Съесть? – заржал Евгений Николаевич.

– Сжечь, – мрачно буркнул Левчик. – Давай. Иди сюда. Будем сейф брать!

– Нет уж, – вмиг стал серьезным Вильский. – Ты давай сам…

– Возьми с запасом, – предложил Лев Викентьевич и вынул деньги, совсем не похожие на те, которые Евгений Николаевич получал в институтской кассе в виде зарплаты.

– Это что? Доллары? – прошептал Вильский, и от встречи с неизвестным в душе его завозился страх.

– Женек, – снисходительно посмотрел на друга Левчик. – Ну откуда у меня рубли? Сам подумай!

– А как же? – Евгений Николаевич хотел спросить «я отдавать буду», но не успел, потому что Рева бесцеремонно прервал друга и четко сформулировал:

– По курсу!

– Сроки? – задал еще один вопрос Вильский.

– Как сможешь, – пожал плечами Левчик. – Как отдашь, так отдашь. Я что, не понимаю, сколько тебе в нашем НИИ платят?

– Я еще в двух местах подрабатываю, – сообщил Евгений Николаевич.

– Грузчиком и грузчиком? – с грустной иронией поинтересовался Лев Викентьевич.

– Ну, можно сказать и так. – На лице Вильского заходили желваки.

– И все равно не хватает… – вынес вердикт Левчик и нарочито грубо сказал: – Слышишь, Рыжий! Хватит дурью маяться. Ты же классный инженер, иди ко мне в разработчики. Работа не пыльная, правда, требует аккуратности и фантазии, но тебе их не занимать. И деньги достойные. Не обижу…

– Да ты вроде уже обидел, – признался Евгений Николаевич, а Лев Викентьевич даже предположил, что сейчас этот псих рыжий встанет и уйдет.

– Это чем же? – попробовал отвлечь внимание вспыльчивого Вильского Рева. – Тем, что работу предлагаю?

– Я, Лева, не мастеровой. Я инженер. И ты мой профиль знаешь.

– А я не инженер?! – Льву Викентьевичу вдруг стало обидно. – Я не инженер? Полжизни на военном производстве. Но ничего! Выдержал. И потом, какая, в конце концов, разница, что проектировать – мебель или бомбу? Главное, чтобы доход был. Деньги, Рыжий, не пахнут!

– Нет, Левчик, пахнут, – пошел на принцип Вильский и мысленно попрощался с заветными долларами.

– И чем же, Женька, пахнут мои деньги? – побагровел уязвленный Рева, почувствовав себя обманутым. – Чем?

– Мебельным производством, – с адским спокойствием, как ни в чем не бывало, произнес Евгений Николаевич.

– Ну ты, мудак, Рыжий! – с облегчением выдохнул Левчик и подвинул к товарищу сложенные стопкой доллары.

– От мудака слышу, – не остался в долгу Вильский, но тем не менее предложил: – Давай расписку напишу.

– Зачем? – удивился Рева.

– Положено так, – пояснил Евгений Николаевич. – А вдруг я с твоими деньгами смоюсь? Или вообще скажу, что не брал ничего.

– А я тебя, Рыжий, тогда из-под земли достану, – шутливо пригрозил другу Левчик. – Сколько у тебя там жизней-то осталось? Две? Три?

– А-а-а, вспомнил, – улыбнулся Вильский.

– Да разве это забудешь?! – воскликнул Лев Викентьевич.

– Нисколько, – вдруг строго заявил Евгений Николаевич. – Последнюю доживаю.

– А чего доживаешь? Я-то думал, ты живешь, раз квартиру покупать собираешься. Или ты не для себя? – заподозрил Левчик.

– Для себя, – успокоил его Вильский. – Я, Соломон, доживать долго буду, лет до девяноста, не меньше. И хотелось бы в комфортных условиях.

– Это правильно, – поддержал товарища Лев Викентьевич и посмотрел на часы.

– Спасибо тебе, Лёв. – Евгений Николаевич протянул через стол другу руку.

– Пожалуйста. – Рева не стал кокетничать и спокойно принял благодарность Вильского. – Только это, Женек. Не говори никому, что у меня занял… – вдруг застеснялся он собственного богатства.

– А что? Я у тебя занял? – подыграл товарищу Евгений Николаевич. – Да я тебя в глаза не видел!

– А квартира откуда?

– Бабкино наследство.

– Не дай бог! – напугался Левчик за судьбу Анисьи Дмитриевны. – Скажи лучше, премию получил.

– Угу, – пробурчал Вильский. – Государственную.

Шутливо препираясь, друзья покинули штаб-квартиру Льва Викентьевича и поспешили по домам, каждый со своей новостью. Но ни в первом, ни во втором случае встречи с женами не получились такими, какими размякшие от трогательного ощущения братства на века старые товарищи их себе представляли.

На приветствие: «Здравствуй, Нина. Вот и я» – Левчик получил смачную оплеуху и выставленный в прихожую чемодан с вещами. А Вильский – горячий чай, сдобренный Любиными слезами.

– А чего ты плачешь, Любка?

– Просто так. – Ответ жены несколько обескуражил Евгения Николаевича.

– Прям вот «просто так»? – притянул он жену к себе и с удвоенной силой ощутил превосходство над богатым и успешным Левчиком, потому что Любе, в отличие от Нины, было на самом деле все равно, где был муж. Главное, что этот муж вернулся. – Давай, рассказывай, – усадил жену на колени Вильский и еле сдержался, чтобы не выпалить все прямо сейчас.

– Я думала, ты ушел… – Люба не обладала особой фантазией, поэтому фразы формулировала предельно просто и недвусмысленно.

– А я и ушел, – улыбался Евгений Николаевич и, не отрываясь, смотрел на белый завиток, капризно выгнувшийся возле маленького женского ушка.

– Как? – Любины глаза снова наполнились слезами. Она понимала все буквально: если ушел, то от нее, если пришел, то к ней.

– Да-а-а… – В голосе Вильского зазвучали особые нотки, свидетельствующие о готовности включиться в игру, которая по законам жанра должна была закончиться ко взаимному удовольствию обоих. – По делам… – Он все ждал, что Люба спросит: «А по каким делам?» И тогда он расскажет о своих планах, о найденном решении, а может, не расскажет, а просто предупредит, что у него для нее есть сюрприз, что скоро их жизнь изменится до неузнаваемости, что жить они будут долго и счастливо и не будут никуда торопиться. Но Люба не говорила ни слова, а преданно смотрела Евгению Николаевичу в рот.

– Поцелуй меня, Любка, – глухо попросил Вильский и обнял жену с такой силой, что та ойкнула. – Давай.

Люба потянулась к мужу губами, но не поцеловала, а, закрыв глаза, втянула в себя его дыхание и замерла.

– Лю-ю-юбка, – не получив желаемого, прошептал Вильский и легко развернул жену к себе спиной.

– Женя, – Люба соскочила с его колен и пересела на стул, – Илюшу разбудим.

– А? – словно очнулся Евгений Николаевич и обвел комнату глазами: мальчик действительно спал на своем месте. – А Юлька где?

– Пошла прогуляться, – спокойно сообщила Люба и, подойдя на цыпочках к мальчику, поправила одеяльце.

– В одиннадцатом часу вечера? – изумился Вильский, посмотрев на часы. – Точнее, в двенадцатом?

– Она скоро придет, – заверила его Люба и начала убирать со стола. – Не волнуйся.

– Да я и не волнуюсь, – обронил он, а сам попытался представить, как бы отреагировала Желтая, если бы красавица Вера заявила, что идет прогуляться на ночь глядя. И воображение легко нарисовало ему батальную сцену, закончившуюся домашним арестом старшей дочери.

На самом деле оторвавшийся от жизни первой семьи Евгений Николаевич просто не догадывался, что Вера периодически уходит из дома с ночевкой, а ее мать, как женщина неглупая, просто не задает ей лишних вопросов, дабы не выслушивать лживых объяснений. Отсюда, из убогой комнаты институтского общежития, ему казалось, что его дети – лучшие в мире, лишенные не просто недостатков, но даже маленьких слабостей.

Ошибочное представление о достоинствах родных детей давало Вильскому ощущение превосходства над Любой, которая благоприятствовала отлучкам дочери по одной-единственной причине. Больше всего на свете Любови Ивановне Краско хотелось, чтобы ее дочь обзавелась мужчиной и наконец-то перебралась к нему на постоянное место жительства. Почему-то наивная Люба даже не предполагала, что своего избранника Юлька может привести сюда, в эту восемнадцатиметровую комнату.

В этом смысле Юля Краско обладала удивительной наглостью, ибо всерьез считала, что факт прописки обеспечивает ей стопроцентную гарантию, а значит, свое гнездо она вполне может вить на тех метрах, которые ей и ее ребенку положены по закону.

– А представляешь, – предположил Вильский, наблюдая за тем, как Люба стелет постель. – Она возьмет и не придет.

– Придет. – Жена взбила подушку и любовно расправила краешек одеяла.

– Ты не можешь быть в этом уверена, – осадил Любу Евгений Николаевич.

– Могу, – обернулась она к мужу. – Здесь у нее сын.

– Прекрати. – Вильский никак не мог остановиться и из какой-то непонятной вредности продолжал развивать эту неприятную для обоих тему. – Неужели ты не помнишь, когда у женщины брачный период, она легко забывает о детях. Разве не так?

– Не так, – отказалась признать правоту мужа Люба.

– Нет, Любка, – стоял на своем Вильский. – Именно так. Вспомни себя!

– Меня? – одними губами переспросила Любовь Ивановна.

– Тебя, – подтвердил Евгений Николаевич.

– А себя ты вспомнить, Женя, не хочешь? – Люба присела на диван и положила руки на колени.

– Мужчины – это другое. – В Вильского словно бес вселился. – Мужчины – это самцы. Такова их природа, поэтому с них и спрос другой. Да и потом мои дети оставались с матерью. С хорошей, между прочим, матерью. Я мог быть за них спокоен. Да я и сейчас точно знаю, что мои девки не уйдут на ночь глядя и не подбросят Желтой прижитого на стороне ребенка.

После этих слов Люба поежилась и, соединив ладони в замочек, смело посмотрела в глаза мужу.

– Прости меня, Женя.

Евгения Николаевича словно молнией ударило.

– За что? – чуть не заплакал он.

– За все, – спокойно проговорила жена. – За то, что не смогла сделать твою жизнь спокойной, за то, что содержишь мою дочь и моего внука, а они тебе не родные. Я так благодарна тебе, Женечка…

– С ума сошла, Любка. – Вильскому стало стыдно. – Это я должен просить у тебя прощения, а не ты.

– Я так благодарна, так благодарна… – дрожащим голосом повторила Люба и даже поцеловала в знак признательности руку мужу. – Если бы не ты…

Она говорила искренне, с готовностью признавая относительную правоту Вильского. Но иногда сомнение посещало ее, и тогда Люба вспоминала, что она не только жена, но еще и мать. Ей очень хотелось наверстать упущенное в отношениях с дочерью, заставить Юльку поверить, что она главный человек в ее жизни. Ну, или второй по значимости. Непреодолимое чувство вины по отношению к своему ребенку порою терзало ее с такой силой, что она готова была отказаться от своего женского счастья в пользу благополучия дочери. Но, увидев Вильского, быстро успокаивалась и давала себе слово «быть умницей».

В ее понимании «быть умницей» означало быть хитрой. Только так, думала Люба, можно добиться условного равновесия, поэтому она легко шла на обман, если того требовали обстоятельства.

Как правило, обман был незначительным, больше для удобства, чем по острой необходимости. Вот, например, никто Юльку из комнаты, где когда-то ютилась семья Краско, выгонять не собирался. Жила бы да жила, всегда можно договориться, особенно сейчас, когда контроля никакого – только деньги давай. Но, посчитала Люба вскоре после похорон Ивана Ивановича, первые роды, без мужа, без средств к существованию… Пусть будет рядом, не привыкать, жили же они когда-то втроем в одной комнате. И сейчас проживут.

«Проживем», – сказал тогда Евгений Николаевич и на собственные деньги купил коляску Юлькиному сыну, даже не подозревая, что ни о каком приюте Любина дочь не просила и вообще, судя по всему, была недовольна таким поворотом событий.

Но вскоре мятежная Юлька раскусила всю прелесть вечного иждивения и стала смотреть на отчима как на дойную корову. «Это не так!» – убеждала Вильского Люба. «Так!» – бушевал Евгений Николаевич и периодически гонял падчерицу «по хозяйству», пытаясь облегчить жизнь ее матери.

Свободолюбивому Вильскому даже не приходило в голову, что ни о какой свободе от бытовых неудобств Любовь Ивановна Краско и не мечтала. Ей, привыкшей жить без собственного дома, было все равно, какое количество спальных мест находится в одной комнате. Любу не смущало, что обеденный стол легко превращался в чертежную доску, а в углу стоит цинковое ведро на случай, если будет лень идти на общую кухню, а понадобится что-то вымыть. Воду для этих целей держали в эмалированном зеленом бачке.

Евгений Николаевич невольно сравнивал свои прежние условия жизни с теми, какие были у него сейчас. И сравнение было явно не в пользу сегодняшнего дня. Да и Люба здорово проигрывала Желтой в умении обустроить быт. Новая жена довольствовалась малым, как и положено человеку, освоившему малое пространство, эстетическое чувство по отношению к дому в ней словно отсутствовало. Вильский никогда не видел, чтобы Люба красиво накрыла стол, подвязала портьеры, воткнула цветок в вазочку. Она была примитивно чистоплотна, аккуратна и скучна во всем, что касалось красоты и уюта. Зато, оправдывал жену Евгений Николаевич, немногословна. И не претендует на руководящую роль в семье. И все, что бы он ни сделал, принимает безоговорочно, потому что именно от него, был уверен Вильский, зависит ее женское счастье.

Что ж, у Евгения Николаевича был свой резон думать именно так, а не иначе. В противном случае уже спустя два-три года брака новая супруга должна была бы показаться ему скучной и даже по-своему недоразвитой: суждения ее были однообразны и заезженны, точно записи в девичьем альбоме. Но, Вильский был в этом уверен, Любино обаяние проявляется в другом. И в ее присутствии у него возникало ощущение собственного могущества. Хотя Люба для этого ничего особенного не делала: просто шла рядом, чуть-чуть задерживаясь на шаг, с обожанием смотрела в глаза и во всем соглашалась, мотивируя это тем, что в доме может быть только один хозяин. И этот хозяин – ОН.

В сознании Евгения Николаевича соблазнительный образ «хозяина» превратился в точку опоры для рычага, при помощи которой Архимед грозился перевернуть мир. Вильский легко преодолевал одно препятствие за другим и вил гнездо с упорством птицы, собравшейся высиживать потомство.

– Первый раз такого мужика вижу, – поделилась с матерью Юлька, ломавшая голову над тем, с какой целью отчим притаскивает домой коробки с разномастной плиткой, добытые по случаю стройматериалы, голубого фаянса унитаз и раковину. – Он что? Ремонт здесь делать собирается? В общаге?

В ответ Любовь Ивановна только пожимала плечами и не могла сказать ничего вразумительного, потому что на ее вопрос: «Зачем?» – Вильский односложно провозгласил: «Надо!»

– Что вы за люди! – наскакивала на Любу дочь. – Ничего объяснить не можете. Скоро по комнате передвигаться будет нельзя: того и гляди на ребенка что-нибудь грохнется. Ты тогда будешь виновата! – предупреждала мать Юлька и косилась на мурлыкающего себе под нос отчима.

– Как бы не так! – отвечал за жену Евгений Николаевич. – Виновата будешь ты, потому что недосмотрела. За ребенком следить надо.

– Будете вы мне еще указывать, – пыталась хамить Юлька, но, столкнувшим с Вильским взглядом, тут же умолкала.

– Буду, – спокойно изрекал Евгений Николаевич, – но… недолго.

– Чего бы это? – кривилась падчерица.

– Увидишь, – обещал ей отчим и, напевая себе под нос, чертил что-то на листе бумаги.

– Когда? – усмехалась Юлька.

– Скоро, – уверенно заявлял Вильский и делал на листе очередную пометку.

В отличие от дочери Любовь Ивановна проявляла чудеса долготерпения и ни о чем мужа не спрашивала. Это даже несколько настораживало Евгения Николаевича, но он легко находил оправдание молчанию супруги: сказано, узнаешь, значит, узнаешь. «Все приходит вовремя к тому, кто терпеливо ждет», – размышлял Вильский и упорно подыскивал нужный вариант, отбраковывая одно предложение за другим.

– Ну что, Рыжий, – вскоре поинтересовался у товарища Левчик. – Когда на новоселье позовешь?

Внимательно выслушав избыточно подробный ответ друга, Лев Викентьевич покрутил пальцем у виска и предположил, что следующим приютом Евгения Николаевича станет дом престарелых, потому что той суммы, что он у него одолжил, только и хватит, что на комнату в приюте. «Цены растут не по дням, а по часам! – разбушевался Рева. – Еще пару недель, и вместо однокомнатной квартиры ты сможешь приобрести в лучшем случае комнату гостиничного типа, а скорее всего, комнату в коммуналке».

Прогноз Левчика сыграл свою судьбоносную роль, и Вильский наконец-то решился. Завершив сделку, Евгений Николаевич поймал себя на мысли, что ему почему-то хочется позвонить Желтой и поделиться с ней радостью. Но, представив ее реакцию, Вильский отказался от этого намерения и подумал, что, кроме как Левчику и Вовчику, ему и позвонить-то некому. «А родители?» «А что родители? – вынес себе суровый приговор Евгений Николаевич. – После всего случившегося вряд ли они этому обрадуются».

– А почему бы им не обрадоваться? – попытался спустя какое-то время развеять сомнения школьного друга Лев Викентьевич. – Скажи, Вовчик, ведь обрадуются?!

– Очень, – заторопился поддержать товарища Владимир Сергеевич.

– Отец? – криво улыбаясь, спросил Вильский.

– Ну, этот, если и обрадуется, ни за что в жизни не признается, – точно предсказал реакцию Николая Андреевича Левчик, – а вот бабка с матерью тут же начнут приданое в новую квартиру собирать…

– Бархатные шторы, – подсказал Вовчик и не долго думая брякнул: – Женька, а Люба-то твоя рада? Понравилась ей квартира?

– Она ее еще не видела, – признался Евгений Николаевич. – Я ей еще ничего не говорил.

Левчик и Вовчик переглянулись.

– Суприз готовишь? – иронично поинтересовался Лев Викентьевич.

– Готовлю, – недовольно буркнул Евгений Николаевич и посмотрел на носки своих ботинок – они были пыльными.

– Я-а-асно, – протянул Левчик, но под выразительным взглядом однофамильца стушевался и продолжать не стал, а очень хотелось. Хотелось сказать этому обалдевшему от великой любви рыжему, что это противоестественно, что с Желтой такого в принципе быть не могло, потому что решения «неразлучники» всегда принимали вместе, а здесь – черт-те что! Тоже мне! Факир доморощенный. И ведь надо же, «суприз»! Главное: уверен на сто процентов, что жене его выбор понравится.

– Очень романтично, – неожиданно встрял Вовчик.

– Чего?! – не выдержал Лев Викентьевич. – Романтично?!

– Романтично, – повторил Владимир Сергеевич. – Представляешь, придет он сейчас домой и скажет: «Вот, Любочка, тебе подарок. От всей души».

Лев Викентьевич побагровел и подскочил к Вильскому.

– Ты что? Квартиру на нее оформил? На Любу?

– Нет, Левчик, – процедил сквозь зубы Евгений Николаевич. – Я квартиру на тебя оформил. Ты же деньги давал. Ты же хозяин.

– Хватит передергивать, – сорвался Лев Викентьевич. – Я о тебе, дурак, беспокоюсь. Жизнь, она знаешь какая! Не успеешь оглянуться, как на улице останешься, а в твоем гнезде чужие птенцы чирикать будут.

– Не будут! – оборвал друга Вильский.

– Запросто! – рычал Левчик. – Люба – мать, пропишет дочь, у дочери – сын. Один. Пока один, завтра – пять. И ты с голой жопой, Женя. Снова – общага.

– Спасибо за урок, друг мой, – картинно раскланялся Евгений Николаевич. – Без тебя бы не догадался, откуда дети берутся. Правда, Лева?

Лев Викентьевич шумно выдохнул и решил больше не говорить ни слова.

– Ты не обижайся, – попросил Вильского Вовчик. – Левка же из лучших побуждений: о тебе беспокоится.

– Очень мне надо! – подал голос Лев Викентьевич. – За каждого идиота беспокоиться.

– Ладно, мужики, – примирительно произнес Евгений Николаевич. – Все нормально. Квартира на меня. Можешь посмотреть документы. – Вильский бросил Левчику картонную папку с матерчатыми завязками.

– И посмотрю, – проворчал Лев Викентьевич и начал развязывать узел. – И сам посмотрю, и юристам покажу.

– За деньги боишься? – со злостью процедил Вильский.

– И за них тоже, – надменно произнес директор мебельной фабрики и, сунув папку под мышку, покинул гостеприимный гараж Евгения Николаевича.

– Зря ты так, – осудил Вильского Вовчик и тут же напугался собственной смелости. – Тоже пойду, меня Зоя ждет.

– Давай, – не глядя на него, бросил Евгений Николаевич и пробормотал себе под нос: – Не получился, значит, «суприз».

И правда не получился. Точнее, получился, но не так, как представлял себе Вильский.

И первой не оправдала надежд Евгения Николаевича именно Люба. Известие о приобретении мужем квартиры она приняла холодно. И возможно, не потому, что была не рада возможности наконец-то зажить автономной от дочери жизнью, а потому, что наличие собственного жилья всегда находилось для нее в разделе «Очевидное-невероятное».

– Ты не рада?! – изумился Вильский, вглядываясь в лицо жены.

– Рада, – скупо призналась Люба, не отрывая глаз от мужа. – А как же… – хотела она сказать «Юлька с Илюшей», но не решилась продолжить фразу и сама оборвала себя на полуслове.

– Как же – что? – Похоже, Евгений Николаевич догадался, что она имеет в виду.

– Ничего, – завертела головой Люба, до конца не давая себе отчета в том, что своей реакцией обидела Вильского.

– Нет уж, договаривай, Любка. – Голос Евгения Николаевича стал глухим и раздраженным.

– Ты не подумай ничего такого, Женя, – заюлила жена. – Просто Юле надо жизнь устраивать, а мы бы с тобой и здесь, – она обвела взглядом наполовину наполненную коробками со стройматериалами комнату, – могли бы…

– Нет. – Вильский даже не стал дослушивать аргументы Любы. – Эта квартира для нас с тобой. Я хочу жить по-человечески.

– Я тоже хочу, – торопилась заверить мужа Любовь Ивановна. – Тоже. Просто…

– Никаких просто, – отсек все возможные предложения жены Евгений Николаевич. – Все по справедливости. С таким же успехом я мог бы эту квартиру Вере отдать: ей тоже жизнь нужно устраивать. Разве не так?

– Так, – с готовностью согласилась Люба, – но у твоих девочек есть угол. Ты им четырехкомнатный кооператив оставил.

– Ну и что? – Слова про «четырехкомнатный кооператив» неприятно резанули слух Вильского. – Это мои дети.

– Конечно, – косо улыбнулась Любовь Ивановна и с пафосом повторила: – Это же твои дети!

– Любка, – Евгений Николаевич впервые видел собственную жену такой раздраженной, – а ты хотела бы по-другому?

– Хотела бы. – Люба отвела взгляд. – Ты, Женя, словно считать не умеешь. Твои-то дети точно без угла не останутся: с каждой бабки – по квартире. А у меня здесь никого нет. И передать дочери нечего.

Вильский опешил.

– Вот смотришь на меня, обижаешься, – продолжала Люба, явно выйдя за пределы привычного набора слов, – а сам забываешь, что не только ты отец. Но и я, – она в волнении постучала себе по груди, – мать. У меня за моего ребенка тоже сердце болит…

– Может, тебе «Скорую» вызвать? – недобро пошутил Евгений Николаевич, испытывающий острое желание поставить, как он считал, зарвавшуюся жену на место.

– Не надо мне никакой «Скорой». – Люба не поняла издевательской шутки Вильского.

– Ну, не надо так не надо, – очень спокойно проговорил Евгений Николаевич и начал собираться, методично укладывая в приготовленный несколько дней тому назад чемодан вещи.

– Ты куда? – напугалась Люба и заходила вокруг него нашкодившей кошкой.

– Домой, – незатейливо ответил Вильский и глухо добавил: – Эту квартиру я покупал для нас с тобой, и жить в ней будем только мы. Мне пятый десяток, Любка, я еще пожить хочу. Как человек. Чтоб туалет и ванная. И чтоб в кухне пирогами пахло. И еще: сюда я больше не вернусь, только приеду, загружу материал – и все. Хватит! А ты поступай, как считаешь нужным. Хочешь – со мной в новый дом, хочешь – с ними. – Евгений Николаевич кивнул на Юлькину половину комнаты. – Как хочешь…

– А если я не смогу выбрать? – прошептала Люба, напуганная решимостью Вильского.

– Сможешь, – усмехнулся муж. – Я же выбрал.

– Ты мужчина, тебе проще, – никак не хотела признать правоты супруга Любовь Ивановна.

– Нет, Любка, не проще. Просто я так устроен: жизнь по любви строю, а не по выгоде.

– Я тоже по любви, – эхом отозвалась Люба.

– Не знаю. – Вильский сглотнул комок в горле. – Видимо, любовь у нас с тобой разная.

В тот вечер Любовь Ивановна Краско не проронила ни слезинки. Так и сидела с сухими воспаленными глазами и, не отрываясь, смотрела на груду строительного барахла, оставленного мужем. В ее душе не было раскаяния, что не оценила подарок Вильского, не оправдала его надежд, не запрыгала, как девочка, на одной ножке, не умея по-другому справляться с радостью. Еще несколько лет назад не смевшая мечтать о том, что ее жизнь может измениться в лучшую сторону, она, как оказалось, не была готова к самому главному. В глубине души Люба не принимала изменений, которые вели к материализации невнятной мечты – жить счастливо. Эта женщина цеплялась за страдания с такой силой, с какой утопающий цепляется за все, что попадется ему под руку. И в девяноста девяти случаях из ста идет на дно, потому что все живое бежит-плывет прочь, спасая собственную жизнь.

– Ты чего в темноте? – выдернула мать из сумрака раздумий ворвавшаяся в комнату Юлька.

– Сижу, – буркнула Люба, быстро определив, что дочь изрядно навеселе.

– А этот где? – Юлька поискала глазами отчима.

– Ушел, – буднично сообщила Любовь Ивановна и задержалась взглядом на дочернем лице – Юлька никак не отреагировала на ключевые слова. «Ей все равно», – догадалась Люба и поежилась. – А где Илюша?

– Там. – Дочь кивнула головой в сторону распахнутой двери.

«Ей даже лень сказать «в коридоре», – отметила про себя Любовь Ивановна и почувствовала раздражение.

– А он надолго? – Юлька металась по своей половине комнаты с пакетом, в который запихивала свои вещи.

«Видимо, тоже куда-то собралась», – улыбнулась про себя Люба, но с места не тронулась.

– Мам, – наконец-то удосужилась посмотреть на мать Юлька, – ты меня не слышишь, что ли?

– Слышу.

– А че не отвечаешь?

– Отвечаю.

– Я тебя спрашиваю: он надолго? Скоро придет?

– Он не придет…

– Вы что, того? Разбежались? – догадалась Юлька, и лицо ее приобрело довольное выражение.

Любовь Ивановна пристально посмотрела на дочь.

– А ты как бы хотела?

– Мне уже все равно, – честно ответила Юлька. – Хотите – живите, хотите – не живите.

Настроение Юльки поднималось на глазах. Впереди ее ожидала веселая компания и долгожданная свобода. Без детей и родителей.

– Я пошла, – торжественно объявила Юлька, даже не считая нужным предупредить Любу, что оставляет с ней сына.

– Когда вернетесь? – больше для проформы поинтересовалась Любовь Ивановна.

– Ну, не знаю. А тебе-то какая разница? Завтра – суббота, спите сколько хотите.

– У меня завтра с утра дела, – легко солгала Люба.

– Ну и делай свои дела, – разрешила матери Юлька. – Он все равно до обеда дрыхнуть будет.

Только тут Любовь Ивановна начала понимать, что благодаря своему долготерпению она оказалась в ситуации «без меня меня женили».

– Подожди-ка, ты что же – Илью мне оставляешь?

– Да, – изумилась материнской тупости Юлька. – Только дошло?

И тут Любовь Ивановна встала со своего места, подошла к дочери, положила ей руки на плечи и надавила с такой силой, что та опустилась на кровать.

– Я против!

Юлька, злобно глядя на мать, попыталась встать, но тут же оказалась водворена на место.

– Или ты идешь с сыном, или ты не идешь никуда! – непривычно жестко проговорила Люба, плохо представляя, что делать дальше. – Я, – голос ее сорвался, – сидеть с ним не буду. Мне…

– Чего тебе? – недовольно, но пока еще спокойно уточнила Юлька.

– Мне собираться надо.

– Куда? – В голосе дочери сквозило такое пренебрежение, что Любе стало не по себе.

– Я переезжаю. Мы с Женей переезжаем.

– Куда? – Юлька продолжала глумливо усмехаться. – На деревню к дедушке?

– Нет. В новую квартиру. В свою квартиру, – добила дочь Люба и наконец-то убрала руки с ее плеч.

– В новую, значит… – Юлька медленно поднялась с кровати и встала вровень с матерью. – В свою… новую… квартиру. А тебе не жирно? – вдруг толкнула она Любу. – Не жирно?!

– Прекрати. – Любовь Ивановна попыталась схватить дочь за руки.

– Нет, это ты прекрати! – завизжала Юлька. – С какой стати?! Ты – в квартиру, а я снова по углам?

– Я свое по углам отмерила, – грустно сказала Люба. – Пора и честь знать.

– Да у тебя ее сроду не было, – бросила матери Юлька. – Иначе бы ты со своим рыжим не спуталась и отца бы до самоубийства не довела.

– Зачем ты так? – сверкнула глазами Любовь Ивановна.

– А как ты хотела? Чтобы я тебя расцеловала? Чтобы сказала: как я счастлива, мамочка, что ты теперь будешь жить в новой квартире! Писать в новый туалет и плевать в новую раковину? Это несправедливо!

– Несправедливо, – согласилась Люба и присела на кровать.

– Ты же сама это понимаешь! – ухватилась как за соломинку Юлька. – Так скажи ему!

– Я сказала, – призналась Любовь Ивановна.

– И что?!

Люба промолчала.

– Ненавижу тебя, – прошептала матери разъяренная Юлька и пулей вылетела из комнаты.

«И эта тоже ушла», – подвела итог Люба и выглянула в коридор – пусто. Значит, сына взяла с собой. «Ну и пусть», – ей как-то разом стало все равно. Даже вспомнился кадр из передачи о космонавтах, как те плавают в невесомости, машут руками и передают приветы Земле. Люба почувствовала себя так же – подвешенной в воздухе, как воздушный шарик. Состояние было по-своему приятным, даже захотелось прилечь и «плыть» дальше. Немного мешали мысли, но прогнать их было несложно: они с огромной скоростью разлетались в разные стороны, точно мухи от полотенца.

Во сне к Любе пришел Иван Иванович Краско, сел рядом и протянул руку. Правда, прикосновения Любовь Ивановна не почувствовала, потому что по-прежнему болталась в невесомости. «Устала? – спросил бывшую жену Иван Иванович и, не дождавшись ответа, пообещал: – В новом доме знаешь как хорошо? Светло. Чисто». «Как в космосе?» – уточнила Люба, и Краско голосом Вильского ответил: «Лучше!» «А вдруг не понравится?» «Понравится», – пригрозил Любе директор из Перми, и все закружилось в бешеном хороводе.

Утром Любовь Ивановна обнаружила, что не знает, где искать Вильского. Перебрав в памяти все детали их разговора, она не нашла ни одной зацепки, которая подсказала бы ей, где, собственно, находится царский подарок, столь неудачно преподнесенный ей вчера мужем.

«Какая же я дура! – расстроилась Любовь Ивановна, взвесив все «за» и «против». Еще вчера она была готова упрекать мужа в эгоизме и черствости, но сегодня желание Евгения Николаевича жить для себя, а не для детей показалось ей единственно верным. – Осталось только подождать до понедельника! – успокаивала себя Люба, представляя встречу с Вильским. – А если будет поздно?!» – вдруг встрепенулась она, помня о том, с какой решительностью Евгений Николаевич расставляет все точки над «i».

Пожалуй, первый раз в жизни Любовь Ивановна Краско оценила преимущества собственной должности. В отличие от остальных сотрудников НИИ, она имела доступ к информации, которой не всегда может похвастать пресловутый отдел кадров. Речь шла о персональных данных нынешних и бывших сотрудников, которые Любовь Ивановна хранила на всякий случай, и даже не у себя в кабинете, а в небольшой школьной тетрадке. Наконец-то случай представился.

Люба нашла домашний телефон Льва Викентьевича Ревы, переписала его и, зажав бумажку в кулаке, спустилась на вахту.

Трубку взял хозяин, естественно, недоумевающий, кто может звонить ему в воскресный день в половине восьмого. «Не иначе что-то случилось», – подскочил Левчик в постели, услышав телефонные трели, раздающиеся на всю квартиру.

– Это Краско Любовь Ивановна, – вместо «доброе утро» произнесла Люба. – Женя пропал.

– Не понял? – растерялся Лев Викентьевич.

– Это Любовь Ивановна Краско, – спокойно повторила Люба, – жена Евгения Николаевича Вильского.

– А-а-а, – наконец-то до Левчика дошло. – Чем могу быть полезен? – Лев Викентьевич хотел было произнести «Любовь Ивановна», но вовремя одумался.

– Женя вчера вечером ушел из дома и не вернулся. Я подумала, возможно, вы знаете, где он.

– Я не знаю, – уклончиво ответил Левчик, заметив, что с постели поднимается Нина. – Я должен подумать, прежде чем давать консультации по данному вопросу. Как вас найти, я записываю, – понес Лев Викентьевич и для отвода глаз взял в руку карандаш.

– Это кто? – Нина подошла к мужу.

– Юрист, – зажав трубку, ответил Левчик.

– Юристка? – Нине послышался женский голос, и Лев Викентьевич кивнул головой в знак согласия.

– А вы не пробовали искать нашего сотрудника у него дома? – Левчик замахнулся на жену рукой, показывая, что та мешает ему разговаривать.

– Вы имеете в виду новую квартиру?

– Да, – важно произнес Лев Викентьевич. – Именно это я и имею в виду.

– Я не знаю, где она находится, – сообщила Левчику Люба. – Возможно, вы знаете ее адрес?

Лев Викентьевич вспомнил вчерашний разговор в гараже, ссору с Вильским, историю про «суприз», папку с документами, которую Рыжий бросил ему, обидевшись.

– Я думаю, что смогу вам помочь. – Левчик продолжал изображать официальное лицо. – Подождите минуту, я должен взглянуть на документы.

Ровно через три минуты Любовь Ивановна Краско записывала адрес, по ходу определяя маршрут: от того места, где она сейчас находилась, до квартиры было десять минут пешком.

На встречу с Вильским Люба собиралась с особой тщательностью. Обычно Любовь Ивановна быстро принимала решение, в чем пойти, потому что выбор изначально был невелик. А сегодня она с удивлением обнаружила, что в ее гардеробе появились вещи, о которых она раньше и мечтать не могла. «Почему же я их не надевала?» – изумилась Любовь Ивановна, перебирая обновки.

Этот же вопрос неоднократно задавал себе и Евгений Николаевич. Ему было с чем сравнивать: Желтая всегда наряжалась с упоением, превращая любую вещь на себе в произведение искусства. И Вера пошла в нее. И даже Нютька. А вот Люба – та была равнодушна к одежде, довольствовалась малым, не гналась за модой и безропотно носила годами одно и то же пальто. «Привычка во всем себе отказывать», – оправдывал жену Вильский и с упоением пытался нарядить свою Любку, чувствуя себя при этом Пигмалионом. Но Галатея Ивановна Краско не хотела перевоспитываться и хранила верность старым вещам.

«Теперь все будет по-другому», – пообещала себе Люба и опустошила добрую половину вешалок, сбросив старую, давно вышедшую из моды одежду на пол. Поддавшись порыву, она сделала это легко и красиво, но ровно через минуту пожалела о содеянном и присела на корточки, чтобы провести ревизию выброшенных вещей: а вдруг понадобятся?

Соблазн достать из лежащей на полу кучи что-то по мелочи (юбку, свитер, блузку) был велик, но Любовь Ивановна удержалась и заставила себя подняться, чтобы не нарушить данное себе слово начать новую жизнь в новой квартире с чистого листа. При этом чувство жалости к отслужившему свое гардеробу Любу не оставило, и тогда она отыскала ножницы и начала торопливо кромсать вещи, при взгляде на которые предательски сжималось сердце. «Надо было отдать кому-нибудь!» – спохватилась Люба, но было уже поздно.

«Вот и хорошо!» – усмехнулась Любовь Ивановна и разбросала обрезки по полу. Она чувствовала, ей давно следовало бы выйти из комнаты, но какая-то неведомая сила удерживала ее здесь, не выпуская в мир, который наконец-то пообещал ей быть ласковым и доброжелательным.

Наверное, дело в Юльке, догадалась Люба. Внутренне она никак не могла сделать выбор, который от нее требовал Вильский: «или – или». Невыносимое противопоставление, противоестественное и мучительное! Любовь Ивановна сознательно пыталась воскресить в сердце все обиды на дочь, но они, как нарочно, прятались в тени воспоминаний, греющих душу. Их было немного, но они были! Люба вспомнила Юльку маленькой, когда та смешно коверкала слова и засыпала только при условии, что мама будет держать ее за руку. Теперь точно так же отходил ко сну ее внук. Любовь Ивановна почувствовала себя предательницей.

«В конце-то концов! – возмутилась Люба, сбросила туфли и прилегла на кровать. – Не пойду никуда!» – решила она и почувствовала странное облегчение.

Она с наслаждением вытянулась и замерла. Попыталась вернуть ощущение приятной невесомости, в котором провела половину сегодняшней ночи, но вместо этого над ее головой образовалась плотная атмосфера ожидания, которая сгущалась с каждой минутой. «Что-то не так», – поняла Люба и открыла глаза: по потолку медленно ползала большая и жирная муха. «Муха, муха, цокотуха… – вспомнила Любовь Ивановна знаменитые строчки. – Муха по полю пошла, муха денежку нашла»… Дойдя до слова «самовар», Люба обнаружила, что дальше не помнит. Она попыталась повторить отрывок с самого начала, но безуспешно. Больше пытаться не стала: просто лежала и смотрела, как муха медленно передвигается по потолку.

Устав наблюдать за насекомым, Любовь Ивановна уснула. И снова к ней во сне приходил Иван Иванович и разговаривал с ней голосом Вильского, и Люба никак не могла понять почему и просила Ивана Ивановича говорить нормально. А тот только обещал, но ничего не делал, только улыбался и многозначительно закрывал глаза. Даже во сне Любови Ивановне было ясно, что от покойного мужа ничего не добьешься. «Уходи тогда!» – рассердилась на Краско Люба и замахнулась. «Сама уходи!» – не остался в долгу Иван Иванович и ущипнул бывшую жену.

От боли Любовь Ивановна проснулась, оказалось, затекла шея. Люба начала с остервенением растирать это место, но неприятные ощущения никак не уходили. Тогда она села и медленно покачала головой от одного плеча к другому: лево-право, лево-право. От размеренных движений перед глазами поплыло, к горлу подкатила тошнота. «Что со мной?» – напугалась Люба и попыталась сосредоточиться, но комната продолжала вращаться. «Господи!» – взмолилась Любовь Ивановна и чуть не расплакалась.

Ей, абсолютно не способной к внутренней рефлексии, было невдомек, что дурное самочувствие, которого она так напугалась, было прямым следствием принятого ею решения. Тело словно подсказывало хозяйке, что ему необходимо в первую очередь. И тело ничего не знало про материнский долг, про обязательства перед внуком. Оно хотело элементарной безопасности. Жаждало точки опоры. И этой опорой должен был стать мужчина, от которого Люба с облегчением отказалась пару часов назад.

Впервые Любовь Ивановна Краско так испугалась за свою жизнь и с отвращением подумала о собственной смерти. Она не хотела уходить так рано, наивно полагая, что это если и коснется ее, то не раньше, чем в девяносто. Но сегодня уверенность в этом пошатнулась. Любовь Ивановна с тоской обвела глазами комнату, остановилась взглядом на двери и ахнула: дома одна, даже «Скорую» вызвать некому.

Легко соскочив с кровати и забыв про головокружение, Люба подбежала к двери и, распахнув ее, выглянула в коридор: пусто. Впрочем, позвать она тоже никого не могла, потому что не знала имен соседей, с которыми прожила бок о бок несколько лет. «Кого звать?» – озадачилась Любовь Ивановна. Ответ напрашивался сам собой: «Некого». «А Юлька?» – приободрила себя Люба. Но где она, эта Юлька, Любовь Ивановна не знала. «Тогда какого, спрашивается, я ради этой Юльки отказываюсь от своего счастья?!» – взбунтовалась Люба и представила себе презрительное лицо дочери. Ей даже показалось, что она слышит, как Юлька произносит: «Раньше надо было. Когда папа был жив. А сейчас – ни жарко ни холодно, все равно».

«Тогда почему мне не все равно? – мысленно спросила дочь Любовь Ивановна и сама же ответила: – Потому что я дура!» Похоже, эта фраза превратилась в главное Любино открытие: ею она начала сегодняшний день, ею продолжила и, наверное, ею же и закончит. Так и произошло.

– Я – дура, – призналась Вильскому Любовь Ивановна Краско, и ее сердце забилось часто-часто. – Прости меня, Женя.

– Господи, Любка. – Довольный Евгений Николаевич перетянул жену через порог. – Ну что же ты все время извиняешься? Заходи! Смотри! Нравится?

– Нравится, – поспешила ответить Люба.

– Ну что тебе может нравиться? – заворчал Вильский. – Ты же еще ничего не видела.

– Мне все нравится, – шепотом заверила мужа Любовь Ивановна. – Все, что ты делаешь. Вот, смотри. – Люба погладила себя по груди. – Блузка новая. Ты покупал. Я не носила. Берегла. А теперь надела. И все старое выбросила. Правильно?

– Правильно. – Евгений Николаевич наклонился к жене и выдохнул в самое ухо: – Все правильно, Любка. И то, что ты меня нашла, правильно. И то, что пришла, правильно. И то, что ты моя, тоже правильно. Кстати! А как ты меня нашла?

– Не скажу, – усмехнулась Люба, но тут же спохватилась и пересказала шаг за шагом, как шел поиск.

– Ну ты даешь! – Вильский не ожидал от жены такой решительности. – Ладно Левчик взял трубку. Хуже, если бы Нинка…

– Не имеет значения, – пожала плечами Любовь Ивановна. – Я бы все равно нашла.

– По городу бы ходила? – хитро заулыбался Евгений Николаевич и, обняв жену, повел ее в комнату. – Ходила бы и ходила. Пока семь пар башмаков бы не износила.

Люба непонимающе посмотрела на мужа: упоминание о семи парах башмаков явно ничего ей не подсказало.

Евгений Николаевич начал было суетливо объяснять про эти семь пар: откуда, что, а потом окончательно запутался и трясущимися руками начал расстегивать пуговицы на новой Любиной блузке.

– Подожди-подожди, – попыталась она ему помочь, но Вильский оттолкнул ее руки. Он не нуждался в Любиной помощи, ему нужно было другое: возбуждающая женская покорность, способная довести властного самца до исступления. И чем слабее был ее ответ, тем нестерпимее становилось сексуальное влечение.

Проницательная Любовь Ивановна быстро поняла, чего от нее хочет муж, но не послушалась и повела себя вразрез с привычным сценарием: вызывающе дерзко, как будто на спор. Изумленный Евгений Николаевич сделал еще несколько попыток сбить жену с выбранного ею курса, но вскоре сдался и отдал инициативу в Любины руки, успев при этом подумать, что явно недооценивал способностей живущей рядом с ним женщины.

– Любка, – еле успев перевести дух, обратился к ней Вильский. – Ты меня удивила! Оказывается, я тебя совсем не знаю.

– Я тоже, – буркнула в ответ Люба, стараясь не смотреть на изумленного супруга. Ей почему-то было неловко.

– Что же получается? – Евгений Николаевич приподнялся на локте, и под ним зашелестели лежащие на полу газеты. – Век живи, век учись, дураком помрешь? Такие, прямо сказать, таланты дремлют, а я не в курсе…

Любовь Ивановна потянулась за блузкой, оставив слова мужа без комментария.

– Смотри. – Вильский показал рукой на противоположную стену. – Вот здесь будет зеркало, а вот здесь – стеллаж для книг: от пола до потолка.

– Зачем? – задала странный вопрос Люба.

– Что – зачем? – не понял ее Евгений Николаевич.

– От пола до потолка зачем?

– Чтобы все книги уместились.

– Какие? – Любовь Ивановна заинтересованно посмотрела на мужа. По ее подсчетам, в комнате, где они жили, книг набралось бы не больше десятка. Да и то по преимуществу детских.

Вопрос Любы неприятно задел Вильского, он занервничал.

– Ну как, Любка, какие? Мои! За эти несколько лет знаешь сколько скопилось?

– Не знаю, – простодушно сказала Любовь Ивановна. – Я не видела.

– Правильно, – тут же согласился Евгений Николаевич. – Ты и не могла видеть, они на работе.

– Ты на работе читаешь книги? – удивилась Люба.

– А где же мне их еще читать?

– Дома.

– Дома?! – воскликнул Вильский.

Любовь Ивановна согласно кивнула.

– Любка, ты всерьез?! Да у меня и дома-то до сегодняшнего дня не было!

Теперь пришла Любина очередь обижаться на мужа.

– А что же у тебя было? – усмехнувшись, уточнила она.

– Комната в общежитии, – выпалил Вильский и резко застегнул молнию на брюках.

– Мне казалось, – тихо проронила Люба, – эта комната в общежитии несколько лет служила нам с тобой домом…

– Служила, – подтвердил Евгений Николаевич и сел, зашелестев смятыми в пылу страсти газетами, – но не была. И к тому же не только нам.

– Все равно, – вдруг заартачилась Любовь Ивановна. – Не понимаю, зачем «от пола до потолка»… Зачем вообще столько книг в доме? Это столько пыли! И столько места! Зачем?!

– Затем, что я люблю читать книги, – пока еще терпеливо объяснил Вильский и, прищурившись, посмотрел на стену, видимо, представляя разноцветные книжные ряды.

– Ну так и читай их в библиотеке, – пожала плечами Любовь Ивановна. – А если дома, то принес, прочитал и обратно отнес. Никакой пыли, никакого мусора, и место свободно.

Евгений Николаевич спорить с женой не стал, не захотел начинать новую жизнь в новой квартире с размолвки, побоялся. В конце концов, и Люба не девочка, чтобы ей о пользе книг рассказывать. Но все равно стало не по себе, ведь Вильскому было с чем сравнивать. Прежде вокруг него все читали, начиная с бабушки и заканчивая Нютькой. И не только читали, но и обсуждали: всякий раз горячо, до криков. Особенно кипятилась Желтая… «Ну и что?» – тут же оборвал поток воспоминаний Евгений Николаевич и уставился на Любу, чтобы возродить в душе ощущение нежности и покоя.

Любовь Ивановна моментально почувствовала взгляд мужа, грациозно поднялась с пола, подошла к злополучной стене, предназначенной Вильским для книг, и, улыбаясь, прошелестела:

– Делай как знаешь, Женя. Хочешь книги – пусть будут книги. Мне все равно. Лишь бы тебе нравилось.

– А ты? – больше для приличия поинтересовался Евгений Николаевич.

– А я как ты, – заверила его жена, и Вильский на какое-то время почувствовал себя на седьмом небе от счастья.

Уж что-что, а гасить конфликты, в отличие от Желтой, Люба умела виртуозно. Причем непонятно: то ли этому научила ее жизнь с первым мужем, то ли это была какая-то особенная черта характера. Как бы то ни было, ссор в новой семье Евгения Николаевича практически не было. А то, что случалось, и ссорой-то назвать сложно, потому что конфликт никогда не доходил до кульминации и обрывался где-то на середине. Это Вильского и радовало, и огорчало. Радовало, потому что практически всегда получалось так, как хотел он. Огорчало, потому что оставался какой-то невнятный осадок, горькое послевкусие, из-за которого Евгений Николаевич периодически сбегал из дома в гараж, где часами наводил порядок, перекладывая гвозди из одной банки в другую или перелистывая подшивки старых журналов.

«Все-таки муж с женой должны ссориться», – размышлял Вильский и сортировал гвозди по величине, вспоминая битвы с темпераментной Желтой. При этом память вела себя как-то странно: все, что было связано с развитием конфликта, с максимальным эмоциональным напряжением, обидой, злостью, оказывалось стертым, как будто и не существовало. Зато вспоминались эпизоды примирения и возникавшее в этот момент облегчение. И тогда Евгению Николаевичу казалось, что здесь, в гараже, ему дышится по-другому: легко и свободно, как в лесу. Длилось это недолго: уже через секунду Вильский начинал улавливать характерные гаражные запахи вперемешку с теми, что доносились из погреба. Пахло подгнившей картошкой. «Надо перебрать», – подумывал Евгений Николаевич, но так и не решался спуститься вниз.

Мысль, что любая перепалка с Любкой заканчивается ее полной капитуляцией, не давала Вильскому покоя. Категорический отказ жены обсуждать ту или иную проблему теперь воспринимался Евгением Николаевичем не в свою пользу. За легкостью, с которой Люба показывала, что конфликт исчерпан, что его просто нет и между ними быть не может, Вильский видел странное равнодушие супруги ко всему, что его волновало.

И здесь он был прав и не прав одновременно. Упрекнуть Любу в безразличии к нему как к мужчине было нельзя, но, позже признавался себе Евгений Николаевич, как личность он ее в принципе не интересовал. Ей не было дела до его жизненной позиции, отношения к миру, к людям. По большому счету ее совершенно не волновало, что в интеллектуальном плане между ней и мужем – огромная пропасть. Любовь Ивановна искренне считала, что в браке это не главное, а сам Вильский бодро и уверенно декларировал: «Образованная женщина – беда в доме».

На самом же деле, как только миновали временные трудности ремонта, вместо долгожданного удовлетворения Евгений Николаевич остро ощутил дефицит общения с людьми, равными ему по духу и интеллекту. И вроде бы новоселы жили в любви и согласии, но как будто в разных измерениях.

Любовь Ивановна наслаждалась созданным мужем комфортом, а Вильский ощущал себя в психологическом и интеллектуальном вакууме. Казалось бы, к общему знаменателю подведены все основные слагаемые счастливой жизни: любимая женщина, новая благоустроенная квартира, долгожданная автономность от близких и неблизких родственников. Все, о чем они с Любой мечтали, скрываясь от внешнего мира в обшарпанных номерах районных гостиниц.

«Почему же так? – истязал себя Евгений Николаевич, тараща глаза в темноту: с недавних пор сон бежал от Вильского, как черт от ладана. – Все же правильно: я и она, она и я. Вдвоем. Никого больше. Почему? Что мешает?»

Евгению Николаевичу обязательно хотелось найти ответ, который бы помог ему справиться с нахлынувшей тоской. Но вместо него возникал новый вопрос, а за ним – еще один. И так продолжалось почти до самого утра, пока жестокий Морфей в качестве компенсации за ночные терзания не посылал Вильскому два-три часа отдыха.

– Ты плохо выглядишь, Рыжий, – забил тревогу Лев Викентьевич, принимая от друга очередную часть долга.

– Нормально, – отмахнулся Вильский и заторопился уйти, чтобы ничего не объяснять.

– Расскажи об этом своей маме, – не поверил товарищу Левчик и проникновенно добавил: – Может быть, ты хочешь об этом поговорить?

– О чем? – хитро прищурился Евгений Николаевич и замер в ожидании: вдруг Рева нечаянно сформулирует то, над чем он сам мучительно размышляет ночами.

– О том, что так тебя волнует, – дипломатично изрек Левчик, а Вильский в который раз признался, что прозвище Соломон необычайно подходит его школьному другу.

– Тебе и правда интересно, Лева?

– Конечно. – Лев Викентьевич важно кивнул головой.

– Тогда слушай, – печально заговорил Евгений Николаевич. – В последнее время меня особенно волнуют основные параметры экологического права, отраженные в Декларации Рио-де-Жанейро… Как ты думаешь, Лева, не повредит ли это стратегическому развитию Долинского научно-исследовательского института атомных реакторов?

– Думаю, нет. Но то, что эта Декларация самым непредсказуемым образом повредила мозг моего лучшего друга, я могу утверждать с полной ответственностью, – не остался в долгу Лев Викентьевич. – Я серьезно, Рыжий. Давай поговорим.

– О чем? – Вильский опустил голову.

– Обо всем, – вывернулся Левчик. – Знаешь, возраст у нас с тобой такой, что невольно приходится с ним считаться: сердце там, лишний вес, бесплодие…

– Импотенция, ты хочешь сказать? – уточнил Евгений Николаевич.

– С ума сошел! – возмутился Рева, яростно отстаивающий свое эксклюзивное право считаться донжуаном. – Пока у меня есть руки, импотенция мне не грозит.

– А бесплодие? – усмехнулся Вильский.

– А бесплодие в моем случае – это гарантия справедливого решения вопроса о наследстве, – как в суде произнес Левчик, а потом разом сник и признался: – Знаешь, Женек, я в последнее время все чаще о смерти думаю. Вот не хочу думать, а думаю.

– Я тоже, – тихо произнес Евгений Николаевич.

– Боишься? – с надеждой, что не он один такой, поинтересовался Лев Викентьевич.

– Нет, не боюсь, – отказался вступать в союз Вильский. – Просто думаю. Согласись, странно: все будет, а меня нет. Но где-то же я есть?

– Там. – Левчик ткнул пальцем в потолок, а потом показал на пол. – Или там.

– Не верю я в это ваше «там или там». Что-то же должно существовать для нормальных людей. Понятно, человек не ангел, но ведь и не убийца. Ну, не все, по крайней мере.

– Все, – неожиданно запротестовал Левчик. – Вот, например, моя Нинка. С одной стороны посмотришь – чистый ангел. Прекрасная мать, жена… А с другой – Гитлер. Знаешь, сколько она мне крови попортила, Женек? Сказать страшно.

– И не говори, Лева, потому что ты ей попортил ничуть не меньше, – напомнил Льву Викентьевичу Вильский.

– Вот и я о том же, – затряс головой Рева. – Надо реабилитироваться, а то так с расстегнутыми штанами на суд Божий и отправишься. Представляешь, я, ангелы и Нинон моя в подвенечном платье. Молодая и красивая.

– Тогда тебе, Левчик, не на суд Божий, а в ЗАГС пора, – засмеялся Евгений Николаевич, а потом серьезно добавил: – Я в судьбу верю.

– Хорошее дело, – согласился с ним Лев Викентьевич. – Только какая разница, Бог или судьба?

– Большая, – разволновался Евгений Николаевич. – Судя по мифам, судьбу можно просчитать, судьбу можно предсказать, судьбу можно даже предотвратить, если повезет, конечно. У нее лица нет: спрашивать не с кого. А с Богом разве договоришься?

Левчик настороженно посмотрел на друга.

– Женька, ты же агностик?

– Агностик.

– А говоришь обо всем этом так, будто это существует на самом деле.

– А разве нет? – Вильский достал из кармана отполированный трехкопеечный медяк. – Все, как она сказала: «Три жизни».

– Рыжий, любая цыганка могла тебе это сказать навскидку. Наверняка в жизни любого человека есть особо значимые периоды. Как говорится, длиною или ценою в жизнь. В этом смысле я тоже какую-то по счету жизнь живу. Смотря чем измерять. Если, например, любовницами, то я, Женька, бессмертный. Если детьми, то тут у меня одна-единственная жизнь, и я стараюсь проживать ее так, чтобы у Ленки и мысли не закралось, что ее отец не тот, за кого себя выдает. Мне, если честно, на баб плевать: пусть что хотят, то и думают. А вот перед дочерью хочется быть хорошим.

– Да ты хороший! – заверил Евгений Николаевич друга. – Точно.

– Стараюсь, – волнуясь, сообщил Левчик и тут же добавил: – Но ты мне все равно не нравишься, Рыжий…

– Я и сам себе, Лева, не нравлюсь… А что делать? Третью жизнь живу. Последнюю, так сказать. Другой не будет. Значит, бери и пользуйся. А все равно что-то не так. Вроде бы все так, а на деле – нет, не получается.

– Выброси, Женька, ты эти «три жизни» из головы, – посоветовал товарищу Лев Викентьевич. – И пятак этот выброси…

– Это не пятак, – поправил Левчика Вильский. – Три копейки. Три копейки – три жизни… Скучно мне, Лева.

– Вот те раз, – развел руками Лев Викентьевич. – А мне вот скучать некогда. Хочешь совет, Рыжий? Или ты гордый?

– Я гордый, – надул щеки Евгений Николаевич, – но от совета не откажусь. Валяй.

– Дело себе найди.

– Да я вроде при деле.

– Значит, найди другое.

– Левчик, я тоже в школе учился. Помню: «Цели нет передо мною… Праздно сердце. Празден ум. И томит меня тоскою однозвучный жизни шум».

– А я вот не помню, – признался Рева. – Пушкин?

– Пушкин, – подтвердил Вильский и протянул другу руку. – Пойду. Ты Вовку давно видел?

– Давно.

– Как он, не знаешь?

– Так себе… Мать у него слегла. Зойка болеет. Достается, одним словом.

Развивать тему дальше не стали, было неловко, особенно в свете состоявшегося разговора об избыточном благополучии нынешней жизни. «Надо зайти, – пообещал себе Евгений Николаевич, но слова своего не сдержал. – Что я ему скажу? – Вильский пытался представить встречу со школьным товарищем: – Здравствуй, Вова? Как мама? Как Зоя?» На самом деле Евгению Николаевичу просто не хотелось сталкиваться с чужой бедой. Точнее, он не чувствовал в себе сил, чтобы разделить эту беду с другом.

– Как ты думаешь, Любка, – поинтересовался он у жены, – надо мне идти к Вовчику?

– Зачем? – задала свой любимый вопрос Любовь Ивановна и поставила перед мужем тарелку с рассольником.

– Вот и я думаю – зачем? – промямлил Евгений Николаевич и посмотрел на Любу с благодарностью человека, которого только что освободили от принятия важного решения.

– Ну, сходишь ты к нему. И что? Только расстроишься. Знаешь, тебе и своих бед хватит, наплачешься еще.

И как в воду глядела. Недаром в последнее время Вильский так много размышлял о смерти. Ее дыхание особенно остро ощущалось по ночам. Смерть казалась ему огромной птицей, подобно ястребу, высматривающей откуда-то сверху, кого бы клюнуть. «Хоть бы не меня!» – просил Евгений Николаевич и в панике включал ночник, чтобы достать из тумбочки знакомую монету, напоминавшую ему о последней, третьей, жизни. «Неужели все?» – спрашивал Вильский и внимательно прислушивался к тому, как бьется сердце. Евгению Николаевичу казалось, что оно ленится, пропускает удары, и тогда он брал себя за запястье и щупал пульс, в котором не было ничего настораживающего.

Удостоверившись, что все в порядке, Вильский поворачивался лицом к спящей Любе и с пристрастием изучал ее лицо, пытаясь отыскать изменения, свидетельствующие о том, что жизнь не стоит на месте и неумолимо идет вперед. Но Любка была все та же, как будто время над нею совершенно не властно.

«Значит, не она», – с облегчением выдыхал Евгений Николаевич и, прежде чем выключить ночник, аккуратно поправлял упавшую на Любино лицо светлую прядь. Жена ничего не чувствовала: это был сон абсолютно счастливого человека.

«Тогда кто?» – окатывало тревожной волной Вильского, и он мысленно перебирал кандидатов на роль покойника. Не найдя подходящего, Евгений Николаевич временно успокаивался и засыпал в ожидании рассвета.

Во сне он видел собственную душу. Она представлялась ему многоэтажным домом, где каждый этаж закреплен за конкретным человеком – отец, мама, Вера… Даже у ненавистной Юльки с Ильюшей и то была в его доме своя жилплощадь. Во сне Евгений Николаевич точно знал, что это огромное здание принадлежит ему, но при этом, как ни странно, он не ощущал себя хозяином.

Мало того, Вильскому приходилось сиротливо переминаться с ноги на ногу перед запертой дверью в надежде, что та откроется. Но в лучшем случае ему что-то выкрикивали из-за двери, а внутрь не пускали. И тогда Евгению Николаевичу приходилось подниматься на очередной этаж, а потом – еще на один. И так до того момента, пока не зазвонит будильник.

В ночь после визита к Левчику во внутреннем доме Вильского появился еще один этаж, поднимаясь на который Евгений Николаевич точно знал, что там он встретит Владимира Сергеевича Реву. Так и получилось. Печальный Вовчик стоял перед другом в школьном костюме, трещащем по всем швам, и из нагрудного кармана торчал алюминиевый цилиндрик с нитроглицерином. «Я умер», – просто сказал Владимир Сергеевич и обнял товарища.

«Неужели Вовка?» – в ужасе проснулся Вильский и схватился за сердце: оно колотилось, точно после стометровки.

– Еще рано, – недовольно простонала жена и накрылась с головой одеялом.

«Или поздно», – подумал Евгений Николаевич, но никаких конкретных действий предпринимать не стал и долго ходил по квартире, поглядывая на телефон: зазвонит – не зазвонит.

Телефон упорно молчал. «Значит, все в порядке», – обрадовался Вильский и со спокойной душой отправился на работу.

И все-таки сон оказался в руку. В обед Евгению Николаевичу позвонили с проходной института и попросили спуститься.

Свою старшую дочь Веру Вильский увидел издалека: она стояла к нему спиной, прижавшись лбом к холодному стеклу вестибюля. «Желтая!» – екнуло в груди Евгения Николаевича, и ему сразу же захотелось вернуться обратно в лабораторию.

– Вас ожидают, – кивнул в сторону Веры словоохотливый вахтер, спутав все планы Вильского.

– Ну, здравствуй, Вера Евгеньевна, – с присущей ему иронией поздоровался Евгений Николаевич с дочерью. Вера заплакала. – Что-то случилось? С мамой? – осторожно поинтересовался Вильский, но дочь отрицательно покачала головой. – Давай поднимемся, – предложил он Вере.

– Не надо, – отказалась она. – Я на минуту. Деда прооперировали.

– Что с ним?

– Я точно не знаю, они ничего толком не говорят. Но он какой-то странный.

– В смысле – странный?

– Ни на что не реагирует, – как смогла, объяснила отцу Вера.

– А когда его прооперировали?

– Позавчера.

– Позавчера? – удивился Евгений Николаевич. – А почему ты говоришь мне об этом сегодня? Вы что, не могли сообщить мне раньше?

Вера всхлипнула.

– Я не понимаю, – схватил ее за плечи Вильский. – Точнее, я понимаю, но у меня не укладывается в голове, на каком основании вы взяли и лишили меня права знать, что происходит в моей семье!

– Бывшей семье, – сквозь слезы огрызнулась Вера.

– Бывших семей не бывает, – заорал Евгений Николаевич и ударил кулаком по подоконнику. – Не бывает бывших родителей, бывших детей, бывших жен.

Вера посмотрела на отца с нескрываемым изумлением.

– Бывших жен?

– Да, и жен тоже. Ты можешь расстаться, разлюбить, полюбить другую, но та, первая, все равно часть тебя. Кто дал ей право вычеркивать меня из вашей жизни? Кто-о?

– Мама здесь ни при чем… Это она настояла, чтобы я пришла.

– А кто тогда? – побледнел Вильский. – Отец?!

Вера кивнула.

– Что я сделал? – Евгений Николаевич пытался сдержаться, но у него ничего не получалось. – Что я сделал, черт побери?! Можешь ты мне ответить? Можешь ты мне ответить, почему он меня так ненавидит?

– Он тебя любит. – Вера с опаской коснулась отцовской руки.

– Лю-ю-ю-бит? – не поверил своим ушам Вильский. – Да будь ты кем угодно, с кем угодно – разве бы я от тебя отказался?! Разве бы мог сказать, что ты для меня умерла?

– Папа, – с трудом выдавила из себя Вера Вильская. – Давай не будем сейчас. Давай поедем. Какая уже разница? Он умирает…

– Это еще бабушка надвое сказала, – прорычал Евгений Николаевич и буквально выволок дочь из вестибюля на улицу.

В такси Вильские ехали молча, не глядя друг на друга, но Вере казалось, что вот сейчас, когда рядом отец, все может сложиться по-другому, потому что он мужчина, его послушают, он расставит все и всех по своим местам и заставит врачей, избегающих смотреть в глаза родственникам пациентов, объяснить, что же происходит на самом деле.

Изредка она посматривала на Вильского, но тут же опускала глаза, чтобы невольно не разрушить предельную сосредоточенность, которая легко читалась в его лице. Вера хотела верить, Евгений Николаевич – надеяться, но Бог распорядился так, как счел нужным. В живых Николая Андреевича они не застали: он умер на руках у своей невестки – Женечки Швейцер, так и не придя в сознание.

Домой к Кире Павловне поехали все вместе. Женечка избегала смотреть на бывшего мужа, но любопытство брало вверх, и она нет-нет да посматривала на жующего свои рыжие усы Вильского. Евгения Николаевна ждала, что тот спросит, как умер Николай Андреевич, отчего, какими были его последние слова, но тот упорно молчал и все время перекладывал сумку с отцовскими вещами из одной руки в другую.

Наконец Женечка не выдержала и обратилась к бывшему супругу:

– Женя… Николай Андреевич…

Вильский затравленно посмотрел на Евгению Николаевну.

– Желтая, что бы ты мне сейчас ни сказала, это неважно… Мне правда неважно, отчего он умер, кто его оперировал и почему он не пришел в себя после наркоза. Отца больше нет. И я жалею только об одном, что не нашел в себе силы прийти к нему раньше: обида не пустила. Поэтому скажи мне только то, что по-настоящему нужно. Он говорил с тобой обо мне?

Евгения Николаевна кивнула.

– Что?

– Женя, Николай Андреевич хотел встретиться с тобой. Даже со мной советовался: не буду ли я возражать против вашего примирения. Никто же не знал, что так получится. А когда его увозили на «Скорой» в больницу, сказал: «Не хочу, чтобы Женька меня таким видел. Вот в себя вернусь, пусть приходит».

– А перед смертью?

– Это были его последние слова, Женя. Он так и не пришел в себя после операции.

Дверь Вильским открыла сухонькая Анисья Дмитриевна. Увидев внука, она охнула, а потом закрыла рот двумя сложенными домиком руками. Наступил час, которого этого женщина ждала несколько лет, но наступил так не к месту, не вовремя. Вместо радости примирения семью ждала горечь разлуки. И снова испытать ее они должны были не в полном составе.

– Вот так вот, – прошептала внуку Анисья Дмитриевна. – Теперь, значит, мой черед.

– Хватит вам, Анисья Дмитриевна, – замахала на нее руками зареванная Женечка Швейцер и пропустила вперед Веру.

– Меня не отдавайте, – строго-настрого наказала бабушка Вильского и неожиданно ловко для своего возраста юркнула на свой пост.

– Кому ты нужна? – выкрикнула из зала Кира Павловна, нарочито бодрясь, потому что понимала, кто там в прихожей и зачем. В дверном проходе она появилась раньше, чем Вильские миновали коридор. – Значит, умер, – опередила она детей и печально посмотрела на сына. – Раз ты здесь, значит, точно.

– Точно, – всхлипнула Женечка и попыталась обнять свекровь.

– Подожди-ка, – отодвинула ее Кира Павловна, подошла к Евгению Николаевичу и встала перед ним, маленькая, всклокоченная, с подрагивающей головой одуванчика. – И что вот теперь? Кот из дома – мыши в пляс?

– Бабушка! – шикнула на нее Вера.

– Я сам, – остановил дочь Вильский и обнял мать – она поместилась ровно под подбородок. «Как Любка!» – пронеслась в сознании Евгения Николаевича мысль и тут же отлетела прочь, как будто ошиблась адресом. Но след остался: Вильскому мучительно захотелось домой, к Любе, в соблазнительное спокойствие семейного болота.

– Же-э-э-нька, – простонала Кира Павловна, продолжая стоять под сыновним подбородком с безвольно повисшими руками. – Что ж будет?

– Посмотрим, – ответил сын и потащил разом обессилевшую мать в родительскую спальню.

Остаться на ночь в родном доме Евгений Николаевич так и не решился.

– Завтра приду, – пообещал он своим женщинам и завозился в прихожей со шнурками, которые, как назло, ложились на ботинки неаккуратно. И тогда Вильский со злобой вытащил эти веревки и, перешнуровав заново, с пристрастием посмотрел на то, как выглядит его обувь.

– Не лень тебе? – хрипло поинтересовалась застывшая у косяка Вера.

– Не лень, – поднял голову Евгений Николаевич, и дочь, заметив слезы в глазах отца, тут же потупилась: в их семье было не принято открыто выражать эмоции. Точнее, ни Вера, ни ее отец, ни так нелепо ушедший из жизни дед никогда себе этого не позволяли.

Домой Вильский пошел пешком, хотя было далековато и очевидно поздно. Доро́гой Евгений Николаевич тщательно сортировал нахлынувшие на него воспоминания, пытаясь отобрать те, от которых особенно щемило сердце. Но очень скоро стало понятно, что иных в его памяти нет. И даже та, последняя встреча с отцом, во время которой было сказано много резкого и неправильного, вспоминалась уже совсем по-другому: без зла и обиды, а с ощущением безвозвратной потери.

«Я не мог поступить иначе», – вел мысленный диалог с отцом Вильский. «Ну, я же смог», – отвечал ему Николай Андреевич. «Тебе было проще, – пытался найти оправдание Евгений Николаевич. – Ты всю жизнь любил только одну женщину – мою мать». «Откуда ты знаешь?» – задумчиво ронял Николай Андреевич, и Вильский внутренне вздрагивал: впервые он категорически не хотел ничего знать о жизни родителей. «Не надо мне ничего рассказывать!» – торопился он остановить отца, но уже через секунду понимал, что останавливать некого, что разговаривает он сам с собой. И все то, что сейчас звучит в его голове, не что иное, как его личная внутренняя потребность найти наконец-то оправдание своему поступку, оборвавшему взаимоотношения с отцом.

«Я бы так никогда не поступил», – пробормотал Евгений Николаевич, не понимая до конца, что стоит перед дверью собственной квартиры. Вильский автоматически поднял руку, автоматически нажал на кнопку звонка и, услышав за дверью детский крик, метнулся вниз по лестнице с непривычной для себя скоростью.

Дверь открыла Люба, он понял это, когда услышал ее голос.

– Наверное, ошиблись дверью, – решила она.

– А где деда? – донеслось до Вильского, затаившегося на площадке нижнего этажа.

От этих слов Евгения Николаевича передернуло: «Какой я ему «деда»?»

– Скоро придет. – Любовь Ивановна так и не закрыла дверь и стояла, уставившись в подъездную темноту: лампочки, которые регулярно вворачивал муж, выворачивались с не менее завидной регулярностью.

– Закрывай, баба, – поторопил Любу боявшийся темноты Илюша. – Там – кабяка.

«Это точно», – усмехнулся про себя Вильский и представил, что вот сейчас Юлька с сыном выйдут из его новой квартиры, их пойдет провожать Любка, а он стоит здесь как истукан, словно боится войти в собственный дом.

Евгений Николаевич тяжело вздохнул, достал из кармана трехкопеечную монету, потер ее, пытаясь успокоиться, и, быстро поднявшись на этаж, открыл дверь своим ключом.

– Деда! – взвизгнул Юлькин сын и бросился к Вильскому.

– Привет, Илюха, – через силу выдавил из себя Евгений Николаевич и, преодолевая брезгливость, коснулся головы мальчика.

– Женя, – смущенно поприветствовала мужа Люба, зная, как тот относится к визитам ее дочери. – А у нас Юля с Илюшей.

– Мы уже уходим, – с вызовом прокричала отчиму Любина дочь, весьма довольная визитом: в прихожей ее ожидали две огромные сумки с продуктами, а в заднем кармане джинсов приятно похрустывали денежные купюры.

– Не смею задерживать, – не удержался раздосадованный Вильский и прошел на кухню, чтобы не сталкиваться с падчерицей.

– Видишь, какие мы страшные, – громко произнесла Юлька, обращаясь к матери, хотя, безусловно, слова адресовались не ей.

– Перестань, – шикнула на нее Люба и начала одевать внука.

Евгений Николаевич слышал, что в прихожей Любка с дочерью о чем-то перешептывались, но слов разобрать не мог, да и не хотел: ему было абсолютно все равно. Лишь бы ушли и унесли с собой этот странный запах чужих вещей, чужого дома, чужой жизни.

Когда хлопнула дверь, Вильский даже не пошевелился: так и продолжал сидеть за обеденным столом, повернувшись спиной к кухонной двери. Он знал с точностью до минуты, сколько нужно времени, чтобы Люба спустилась с ними вниз, потом поднялась наверх. Ему не нужно было смотреть на часы: мир всегда радовал его своей предсказуемостью. Если бы не люди. От них можно ожидать чего угодно. Вот, например, от матери. Только она могла так охарактеризовать смерть собственного мужа: «Кот из дома – мыши в пляс». Или от Желтой, возомнившей, будто ей принадлежит право решать, быть ему рядом с отцом в час его смерти или не быть. То ли дело его Любка! Сейчас войдет и скажет: «Я так соскучилась. Где ты был?»

– Я так соскучилась. Где ты был? – донеслось до Евгения Николаевича, но ему показалось, что сегодня слова жены звучат как-то не так, немного наигранно, как надоедливый проигрыш.

Вильский тяжело поднялся из-за стола, пошел навстречу жене, сгреб ее в охапку и с шумом втянул в себя запах ее волос.

– На работе мне сказали, что приходила твоя дочь. И ты ушел с нею. Я еще подумала, что-то случилось. Может, кто-то умер…

Вильский разжал руки.

– Не кто-то. Отец.

Люба передернула плечами, как будто хотела стряхнуть с себя что-то лишнее.

– Жалко, – сказала она, а Евгений Николаевич приготовился к тому, что жена спросит: «А что случилось? От чего?».

– Есть будешь? – Любовь Ивановна подошла к плите и сняла с кастрюли крышку. – Я солянку сварила.

«Ей все равно», – промелькнуло в голове у Вильского.

– Похороны в четверг. Ты не ходи, – попросил жену Евгений Николаевич.

– Я и не собиралась, – бросила Люба. – Зачем?

Вильский растерялся.

– Я с твоим отцом даже знакома не была.

– Я с твоим тоже, – автоматически ответил Евгений Николаевич.

– Он умер, – прошелестела Люба и достала половник. – Так будешь или нет?

– Когда?

– Сейчас, – объявила Любовь Ивановна и уставилась на мужа, явно прочитав в его вопросе не тот смысл.

– Умер когда? – Вильскому неожиданно стало интересно, как Люба пережила это событие.

– Давно.

– Ты ничего о нем не рассказывала, – отошел к окну Евгений Николаевич и посмотрел вниз – тускло горел только один фонарь из пяти. «Экономят», – решил он и повернулся к жене.

– А зачем? – задала свой коронный вопрос Люба и потрясла половником: – Ну что?

– Не буду, – наконец-то Вильский поймал волну, на которой находилась его жена. – Выпью чаю – и спать.

Любовь Ивановна включила газ, поставила на плиту чайник и села напротив мужа.

– Будет еще один покойник. Или два, – буднично проговорила она и приоткрыла крышку заварочного чайника, чтобы удостовериться, есть ли в нем заварка.

– В смысле? – опешил Евгений Николаевич.

– Бог троицу любит. Примета такая.

– Какая? – выдавил из себя Вильский.

– Смерть одна не приходит. Говорят, если в течение сорока дней после смерти первого умирает второй, то жди третьего…

– Чушь какая! – возмутился Евгений Николаевич и в раздражении выключил начинавший закипать чайник.

– Ничего подобного! Пусть сначала сорок дней пройдет, а потом будешь говорить, чушь или не чушь, – рассердилась Люба, а потом вспомнила про чай.

– Не буду, – отказался Вильский и заперся в ванной.

– Как хочешь, – пожала плечами Люба и отправилась стелить постель.

К сожалению или к счастью, она не испытывала никаких чувств из числа тех, что лишают человека покоя. Последний раз Люба видела свою мать, когда они с Краско собирались уезжать из Перми в Верейск. Все остальное время Люба Краско благополучно обходилась без ее советов и пугающих вздохов: хватало редкой переписки и обмена не менее редкими посылками. По большому счету Любовь Ивановна и в этом не особо нуждалась: просто так было правильно.

Страданий Вильского по поводу разрыва с отцом она не понимала и не принимала, считая их непозволительной роскошью людей, купающихся в благополучии. Ее жизнь до встречи с Евгением Николаевичем проходила под знаком выживания. Бед и проблем ей и так хватало с лихвой. До чужих ли страданий?

В отношениях с Вильским Люба всегда руководствовалась принципом автономного счастья, поэтому легко отгоняла прочь все, что так или иначе могло омрачить ее существование. Иногда, правда, мешала Юлька, но с материнским началом в себе Любовь Ивановна научилась справляться во многом благодаря жесткости Вильского, декларировавшего, что жить нужно здесь и сейчас, без оглядки на детей и родителей, потому что жизнь – она одна. Вот и будь любезен позаботиться о себе.

Недалекая Любовь Ивановна, скорее всего, не понимала, какова подлинная цена таких целевых установок. Она искренне считала, что Евгений Николаевич абсолютно свободен от скорбей и радостей человеческих, особенно если они не связаны с самым близким кругом, под которым она понимала себя и мужа.

Прожив в браке с Вильским чуть больше двух лет, Люба уверовала, что безрадостная половина ее жизни справедливо сменилась счастливой, и третьего им с Женей не дано, потому что по всем подсчетам доживать они будут бок о бок до самой старости в любви и согласии. Аминь.

Примерно об этом пытался думать и Вильский, методично водя электробритвой по квадратному подбородку, но сегодня это получалось хуже, чем обычно, потому что перед глазами всплывала панцирная сетка кровати, на которой умер Николай Андреевич, со свернутым за ненадобностью грязным больничным матрасом.

– Ложись спать, – поскреблась за дверью Люба и тут же ушла, не дождавшись ответа.

Евгений Николаевич лег в постель чисто выбритым, в любовно выглаженной женой пижаме, но с ощущением того, что жизнь раскололась надвое: до смерти отца и после.

– Не расстраивайся, – попробовала успокоить его Люба и прижалась к плечу. – Рано или поздно все равно бы случилось.

– Лучше бы поздно, – не поворачивая головы в ее сторону, глухо ответил Вильский.

– Зато дальше будет жить легче, – неумело попыталась поддержать мужа Люба.

– Кому? – усмехнулся Евгений Николаевич.

– Тебе, – уверенно произнесла она.

– Послушай, Любка, ты просто не понимаешь… Чем дальше, тем тяжелее…

– Откуда ты знаешь? – усомнилась в его словах Любовь Ивановна и поцеловала Вильскому руку. – И это пройдет, – пообещала она, устроившись поудобнее.

Евгений Николаевич выключил свет.

– Это не пройдет никогда, – проронил он в темноту. – Знаешь, как он меня воспитывал?

Люба молчала.

– Хочешь, расскажу?

Любовь Ивановна не сказала «хочу», только эхом повторила: «Рассказывай». Но Вильскому было по большому счету неважно, хочет она слушать или нет. Он просто заговорил, непривычно для себя многословно, перечисляя детали, вспоминая яркие впечатления детства, за которыми стоял всегда строгий отец. А сейчас оказалось, что совсем и не строгий, а чуткий и сдержанный, боявшийся в суете обронить ценное слово.

Евгений Николаевич даже не замечал, что плачет: слезы стекали от виска к уху, оставляя на коже неровные мокрые полосы. Но Вильский не останавливался, пытаясь не упустить ничего из своей счастливой детской жизни, а Люба, убаюканная рассказом мужа, мирно посапывала рядом.

– Любка, – прошептал, всхлипнув, Евгений Николаевич, думая, что та внимательно его слушает. Но слова Вильского потонули в черной пустоте комнаты. Вот тогда-то Евгений Николаевич впервые почувствовал, как узок его рукотворный круг, в котором есть место только для него и для Любы.

Важность этого открытия тело Вильского осознало раньше, чем родилась простая, но исчерпывающая формулировка. Евгений Николаевич с ужасом ощутил момент, когда в груди перестало биться сердце: оно просто встало и не подавало признаков жизни. Лоб Вильского покрылся испариной: «Неужели я следующий?» «Нет, нет, нет! – застучало сердце и понеслось вскачь, приговаривая: – Дел много, дел много…»

– Дел много, – объявил Евгений Николаевич жене утром и просто отказался идти на работу.

– Нужно написать заявление, – напомнила ему Люба.

– Кому? – криво улыбаясь, поинтересовался Вильский.

– Начальнику.

– Самому себе?

– Вышестоящему начальнику. – В этом Любовь Ивановна нисколько не сомневалась.

– Напиши, Любка, заявление моему вышестоящему начальнику, – попросил жену Евгений Николаевич.

– Не положено. У нас почерк разный, – отказалась законопослушная Люба.

– Ну так возьми и подделай мой почерк, – сорвался Вильский.

– Женя, – Любовь Ивановна подошла к мужу и стала помогать застегивать рубашку, – я понимаю, ты нервничаешь. Напиши, я отнесу.

– Несунья ты моя, – выдохнул Евгений Николаевич и сгреб жену в охапку. – Давай пергамент… Диктуй.

Вильский, не вдумываясь в слова, которые по слогам произносила Любовь Ивановна, послушно написал заявление, поставил число и расписался.

– Неправильно, – сделала замечание Люба. – Нужно было вчерашним числом. По факту смерти.

Евгений Николаевич исправил цифру и для пущей убедительности несколько раз обвел ручкой свою выправленную запись.

– Что ты делаешь?! – поразилась его поступку Любовь Ивановна. – Так не положено: в заявлении не должно быть никаких исправлений. Нужно переписать.

– Перепиши, – спокойно произнес Вильский и встал из-за стола.

– Женя, – раздраженно окликнула его жена и показала испорченный лист. – Так нельзя…

– Плевать, – бросил через плечо Евгений Николаевич и, не дожидаясь, пока Люба приведет себя в порядок, вышел из дома.

Впереди его ожидали похоронные хлопоты, но приступать к ним Евгению Николаевичу не хотелось, поэтому он тянул время, успокаивая себя тем, что экономит силы. «Понадобятся еще», – размышлял Вильский, возясь с гаражным замком. Открыв дверь, он скрылся в темноте гаража, но свет включать не стал – просто открыл дверцу машины и сел на переднее сиденье.

Евгений Николаевич положил руки на руль и попытался собраться с мыслями, с трудом соображая, что и в какой последовательности нужно делать. «Надо было Желтую с собой взять! – подумал он, но тут же отогнал эту мысль прочь, вдруг показалось, что Женечка ему не помощник. – Вера!» – вспомнил он о старшей дочери, и отцовская интуиция легко подсказала ему, где ее найти. Вильский не сомневался, что Вера ночевала у Киры Павловны. Между прочим, в отличие от него, единственного сына.

«Ну, остался бы я с ними. И что толку?» – искал себе оправдание Евгений Николаевич, пытаясь объяснить свое отсутствие с точки зрения здравого смысла. Выглядело это все крайне неубедительно. И тогда Вильский признался себе, что боялся остаться наедине с родными, потому что невольно чувствовал собственную причастность к отцовской смерти, хотя прямой его вины в этом не было.

«Или была? Надо спросить у Веры», – решил Евгений Николаевич и запустил мотор, чтобы выехать из темноты в неприлично солнечный день.

Кира Павловна дожидалась сына, улегшись грудью на подоконнике.

– Приехал, – сообщила она домашним и повернулась спиной к окну. – Один. Не привез эту…

– Любу, – подсказала Анисья Дмитриевна, а потом, напугавшись собственной смелости, спряталась за косяк.

– А то я не знаю, – скривилась Кира Павловна и поискала глазами внучку. – Иди встречай отца-то.

– Он что, дороги не знает? – огрызнулась на бабку Вера.

– Видела? – Кира Павловна уставилась на мать. – У человека горе, а она с ним как с собакой.

– У всех, Кирочка, горе, – напомнила дочери Анисья Дмитриевна, пытаясь сгладить возникшую неловкость.

– Ну, не зна-а-аю, – покачала головой Кира Павловна. – У кого-то, может, и нет…

– Это ты обо мне, что ли, бабуль? – расправила плечи Вера, хорошо знавшая свою бабку. Чем сильнее та переживала, тем агрессивнее вела себя по отношению к окружающим. Вот и сейчас ей обязательно нужно было выбрать жертву, чтобы иметь полное право сорваться на того, кто подходит на эту роль. Другое дело, что, кроме Анисьи Дмитриевны, никто ей такой возможности не давал.

– Почему о тебе? – лицемерно удивилась Кира Павловна. – Об этой…

– О Любе? – снова встряла Анисья Дмитриевна, разумеется, из лучших побуждений.

– О какой еще Любе? – завидев в дверях сына, надменно проговорила Кира Павловна и буквально рухнула на стул. – Разве мне сейчас, мама, до Любы? – простонала она, одним глазом наблюдая за Вильским. – Нет уж…

«Артистка!» – хмыкнула себе под нос Вера, не преминув заметить, что бабкин снаряд ударил точно в цель: отец напрягся.

– Женя, – чуть слышно проговорила Кира Павловна и протянула к сыну руки. – Горе-то какое, сынок!

Такая перемена в образе матери Евгения Николаевича несколько смутила. Еще вчера Вильский мог наблюдать в ней высокую степень сопротивляемости свалившемуся на нее горю, а сегодня Кира Павловна уже пребывала в другой роли, о чем свидетельствовала кокетливо надетая на голову кружевная косынка.

Создавалось впечатление, что ей по-своему нравится быть вдовой. Впрочем, Евгений Николаевич не собирался ловить мать с поличным, сознательно давая той возможность насладиться «переодеванием». Ровно в 15.00, знал он, игра в горе закончится, потому что из морга доставят тело Николая Андреевича, смерть которого в голове Киры Павловны, похоже, никак не укладывалась.

«Ничего удивительного, – скажет потом отцу Вера. – Бабушка никогда не верила в то, во что не хотела. Ей гораздо проще было говорить о смерти мужа как об его временном отсутствии. Вроде как, знаешь, ушел в магазин и подзадержался в очереди на энное количество лет».

«По-моему, ты усложняешь», – не поверил тогда дочери Вильский, в глубине души считавший Киру Павловну особой недалекой, не равной отцу.

«А ты упрощаешь», – вступилась за бабку Вера, но это уже спустя много лет, а пока дочь Евгения Николаевича торопила время и молилась, чтобы чужих на похоронах не было. Мало ли чего можно ожидать от бабки? «За ней не заржавеет», – беспокоилась Вера. И зря: потому что, как только Кира Павловна нащупала взглядом в толпе прощавшихся с Николаем Андреевичем людей маленькую женщину с удивительно отстраненным выражением лица, она тут же встрепенулась и ткнула сидящего рядом Евгения Николаевича в бок локтем.

– Пришла, – сообщила Кира Павловна сыну и кивком указала на Любу. – Твоя, что ли?

Вильский молча кивнул и посмотрел на мать исподлобья.

– Смотри-ка, – проронила Кира Павловна. – Не постеснялась. Значит, и правда тебя, дурака рыжего, любит, – сделала странный вывод мать Вильского. – Зови тогда, – приказала она сыну и приосанилась.

– Не надо, – прошипел Евгений Николаевич и сделал вид, что не замечает жену.

– Зови, сказала, – не отступала Кира Павловна и закачалась на стуле, невпопад отвечая на соболезнования пришедших.

Вильский пропустил слова матери мимо ушей, пытаясь сосредоточиться не на появлении Любы, а на том, что ему предстоит пережить буквально через пару часов, но слова матери не выходили у него из головы. На первый взгляд в них не было никакой логики: «пришла», «не постеснялась», «значит, любит». Но на самом деле логика была. И эта логика Евгению Николаевичу нравилась. Материнская подсказка вмиг восстановила распавшуюся гармонию, развеяв внутренние опасения Вильского, что Люба холодна и равнодушна ко всему, что впрямую ее не касается. «Раз пришла, значит, неравнодушна, значит, сопереживает», – по-детски возликовал Евгений Николаевич и открыто посмотрел на стоявшую у противоположной стены жену.

И Люба почувствовала его взгляд, и подняла голову, и, словно дождавшись разрешения, стала уверенно пробираться к мужу, невзирая на косые взгляды присутствующих. Вильский моментально ощутил, как напряглась сидевшая рядом с ним Вера, и оценил выдержку дочери: она не сказала ни слова, хотя наверняка бы могла. Евгений Николаевич поискал глазами Желтую, но от нее никакой опасности тоже не исходило. Женечка Швейцер слишком любила Николая Андреевича, чтобы омрачить его уход в мир иной открытым выражением недовольства. Сюрприз могла организовать только Кира Павловна, но Евгений Николаевич почему-то был уверен, что и она удержится в рамках.

Так и получилось. Люба встала у Вильского за спиной, положила руку на плечо и тут же убрала. Одного прикосновения было достаточно: Евгений Николаевич почувствовал, как пошло тепло – от плеча к сердцу. Ощущение было столь явственным, что в сознании Вильского всплыл образ нарисованного детской рукой человечка с заштрихованным туловищем.

Евгений Николаевич, обернувшись, с благодарностью посмотрел на свою Любку, но сесть жене не предложил и, смутившись, быстро перевел взгляд на строгое лицо отца.

«Вот так вот, – донесся до него голос Киры Павловны. – Такой был человек… Если что не по его, пиши пропало». «О ком это она?» – подумал Вильский и искоса посмотрел на мать – Киры Павловны рядом не оказалось. Евгений Николаевич покрутил головой и обнаружил ту стоявшей рядом с Любой. «А каково мне? – жаловалась Кира Павловна Вильская, зацепившись за рукав Любиного жакета. – Один – спичка, другой – спичка. Не жизнь – пожар».

«Война закончилась», – понял Евгений Николаевич, и слезы подступили так близко, что глазам стало горячо. Все, что происходило дальше, в деталях помнила только Вера, но у нее было свое видение ситуации, и оно принципиальным образом отличалось от тех версий, которых придерживались все остальные.

В реальности же больше всех пострадала своевольная Кира Павловна, умудрившаяся на похоронах мужа примириться с той, которую и Женечка Швейцер, и Нютька, не говоря уж о строгой Вере, договорились считать виновной в смерти Николая Андреевича, хотя какое отношение Люба имела к уходу старшего Вильского, никто сказать не мог. Просто так было проще.

– Вот и целуйся со своей Любой, – советовала бабушке младшая дочь Евгения Николаевича, явно повторив подслушанные слова взрослых.

– Нютька! Бесстыдница! – ахала Кира Павловна. – Еще ты мне указывать будешь!

– Она воровка! – стояла на своем Вероника, думая, что защищает честь оставленной отцом матери.

– Нельзя так, Нютя, – вмешивалась Анисья Дмитриевна и грозила любимой внучке высохшим пальцем.

– А ты вообще ни нашим, ни вашим, – моментально нашла ответ Вероника и сдвинула брови к переносице.

– Поговори еще! – топнула ногой Кира Павловна. – Я вот Жене расскажу…

– О чем? – тут же спохватилась Нютька, быстро сообразив, что перегнула палку.

– Обо всем, – пригрозила бабушка. – Смотри-ка, – обратилась она к Анисье Дмитриевне. – Договорились. Сорок дней скоро, а они носа не кажут. Обиделись на меня… Предательница я у них, видишь ли.

– Предательница, – прошипела себе под нос Вероника и как ни в чем не бывало посмотрела на Киру Павловну, наивно предполагая, что та ее не слышит.

– Идем со мной, Нютя, – увела правнучку от греха подальше Анисья Дмитриевна и усадила за маленький кухонный стол, где с трудом умещались два человека. – Зачем ты так с бабушкой? – пытала она Веронику. – Разве ж так можно?

– А она зачем? – всхлипнув, поинтересовалась у прабабушки Нютька.

– А как же по-другому? – Анисья Дмитриевна пододвинула Веронике вазу с пряниками. – Неужели во злобе́ жить?

Нютька плохо поняла, чего от нее хочет прабабушка, и, нахмурившись, откусила полпряника.

– Ты, Нютя, помни… – Анисья Дмитриевна тщательно подбирала слова. – Ближе родителей у человека никого нет. Родителей уважать надо, любить. Беречь.

– Чего? – Вероника в изумлении уставилась на прабабушку: ее слова слишком уж отличались от того, что обычно она слышала в доме своей матери.

– Того, – старательно выговорила Анисья Дмитриевна. – Твоему отцу Бог судья, Нютечка. С него спросится. А Женя, что ни говори, хороший отец. Просто у них с твоей мамой судьба такая…

Для своенравной Вероники судьба родителей была не указ, прощать отца она не собиралась ни при каких обстоятельствах и даже всерьез подумывала, как наказать предателя, разумеется, ценой собственной жизни. По-другому у подростков и не бывает. Останавливало Нютьку лишь одно: впереди был день рождения, и отказываться от гарантированной порции счастья, пусть и подпорченного ветреным папашей, она не собиралась.

– Вот представь, – продолжала уговаривать строптивую девчонку Анисья Дмитриевна. – Не дай бог, что-нибудь с Женечкой случится, куда пойдешь?

Вероника в задумчивости взяла еще один пряник.

– К папе? – подсказала ей прабабушка.

– К тебе, – прикинулась бестолковой Нютька.

– А со мной что случится, к кому?

– К Верке…

– А с Верой? – Анисья Дмитриевна никак не могла расстаться с надеждой восстановить отношения между отцом и дочерью.

– А чего с ней-то случится? – возмутилась Нютька и вскочила со стула.

– Сядь, – усадила ее на место Анисья Дмитриевна. – Чего скачешь, как коза в околотке.

– Коза где? – заинтересовалась Вероника.

– Нигде, – рассердилась прабабушка, а потом расплакалась от постигшей ее неудачи. – Ну что ты какая упрямая, Нютька? И Вера! И Женя… Вон, – всхлипнула Анисья Дмитриевна и показала глазами в сторону комнаты, где расхаживала из угла в угол Кира Павловна, – тоже такая же. А сейчас вот локти кусает…

– Ничего я не кусаю, – выкрикнула из зала вдова Вильского, выдав себя с головой. – Указывать они мне с матерью будут, кого привечать, кого не привечать. Он… мой… сын! – провозгласила Кира Павловна на всю квартиру и хотела было продолжить, но Нютька ее перебила:

– А я твоя внучка!

– Ну и что?

– Ну и то! – гордо вскинула голову Вероника, и Кира Павловна увидела в ней маленькую себя. – Ну и то! Если бы тебя бросил дедуля, я бы всегда была на твоей стороне.

– А что он, дедуля-то, по-твоему, сделал? – подпрыгнула на месте неуемная Кира Павловна и встала как вкопанная. – Разве не бросил?

– Бро-о-о-сил, – заревела во весь голос Вероника и протянула полные, как у матери руки к бабушке.

– Ну и на чьей ты стороне? – мстительно поинтересовалась Кира Павловна, не давая себя обнять.

– На твое-е-е-ей, – провыла Нютька и наконец-то приклеилась к бабушке.

– Во-о-о-т, – погладила внучку по сотрясавшейся спине Кира Павловна. – А ты говоришь, тебя отец бросил! Вот меня Коля бросил. Навсегда. А этот чего? Просто живет в другом доме, а так тут, рядом. Да если б я могла выбирать!.. Поняла? – заглядывала она в Нютькины глаза.

– Поняла, – с наслаждением ревела Вероника и думала, может, все-таки помириться с отцом. Или у Верки спросить, что та скажет.

– Как хочешь, – уклонилась от прямого ответа Вера, в последнее время все чаще и чаще размышлявшая о бренности человеческой жизни.

– А как ты хочешь? – пытала старшую сестру настырная Нютька.

– Я с ним не ссорилась, – пожала плечами Вера Вильская и с тревогой посмотрела на раскрасневшуюся Веронику: какая же она все-таки маленькая!

– Ссорилась, – уперлась Нютька.

– Ну хорошо, – согласилась Вера, – пусть ссорилась. И что?

– Ничего. – Вероника поджала губы, и ее подбородок начал подрагивать.

«Сейчас заплачет», – испугалась старшая сестра. Глупую Нютьку было жалко. Вера видела, как доброе сердце Вероники разрывается между двумя равно сильными чувствами – к отцу и к матери. Она и сама ощущала примерно то же. Но кроме того, Вера Евгеньевна Вильская догадывалась, что и с отцом творилось нечто подобное. Просто выбор его находится немного в другой плоскости: между новой семьей и старой семьей, между Любой и ею с Нютькой. Наверное, так же рвался и дед, так и не сумевший принять новую жизнь сына. Но ведь от этого он не стал любить его меньше! Наоборот, запретное чувство разгорается гораздо быстрее и горит ярче, испепеляя изнутри. Как знать, не от этого ли ушел он из жизни? Может, он просто устал гасить свой внутренний огонь? Устал сопротивляться, оказавшись заложником собственных, как выяснилось, никому не нужных принципов, и сбежал?

Вера примерила свое открытие на отца, и ей стало страшно: вдруг он следующий?!

– Следующая – я, – вскоре объявила Анисья Дмитриевна, почувствовав странное недомогание незадолго до сороковин Николая Андреевича.

– Или я, – тут же встрепенулась Кира Павловна, по привычке стремившаяся отвоевать пальму первенства даже у собственной матери.

– Может быть, хватит?! – одернула обеих Вера и, сообщив о том, что пора выбросить белый флаг, позвонила отцу не на работу, а домой. Трубку взяла Люба.

– Здравствуйте, – выдавила из себя Вера.

– Здравствуйте, – доброжелательно поприветствовала незнакомку Любовь Ивановна. – Я вас слушаю…

– Это дочь Евгения Николаевича, – сообщила Вера и замолчала.

– Я так и думала. – Любин голос звучал так ровно и буднично, как будто с родственниками мужа она разговаривала каждый день.

– Приходите, пожалуйста, на поминки тринадцатого числа. – Вера никак не могла произнести имя отцовской жены.

– Я передам Евгению Николаевичу, – заверила дочь Вильского Любовь Ивановна Краско и автоматически, по своей секретарской привычке, поискала глазами ручку, чтобы записать информацию.

– И вы тоже приходите… Люба…

– Спасибо, – поблагодарила Веру Любовь Ивановна и повесила трубку.

– Ну, наконец-то! – обрадовалась Анисья Дмитриевна и, подобравшись к внучке, поцеловала ту в плечо. – Дай бог тебе здоровья, Верочка. Теперь помирать не страшно…

– А до этого было страшно? – съязвила Кира Павловна, довольная, что теперь не придется объяснять, откуда взялись две трехлитровые банки соленых грибов.

– Страшно, – строго сказала Анисья Дмитриевна. – Как вас оставишь?

– Хватит, бабуль, – обняла ее обычно скупая на ласку Вера. – Живи, пожалуйста…

– Это уж как бог даст, – вздохнула Анисья Дмитриевна и, скрестив руки на груди, отправилась на свой пост.

Бог дал немного. Ровно два дня после знаменательного разговора Веры с Любой.

– Вот видишь, – тут же напомнила мужу Любовь Ивановна. – Я же говорила: смерть за одним не приходит. Пришла беда – открывай ворота. Второй до сорока дней умер, будет третий, – пообещала она растерянному Вильскому очередного покойника.

– Ерунда! – дерзко отмахнулся от жены Евгений Николаевич и окунулся в похоронные хлопоты по второму кругу. Поминками по Николаю Андреевичу занималась Люба, невзирая на сопротивление Желтой, живущей по принципу «чужих нам не надо».

– Как хотите, Кира Павловна, – возмущалась Женечка Швейцер, словно не понимая, что свекрови сейчас не до ее капризов. – А на поминки к Николаю Андреевичу я не приду.

– Правильно, не приходи, – через силу подтрунивала над первой снохой Кира Павловна и ловила себя на мысли, что Женечка стала похожа на свою мать, такая же ворчливая. – Будем я, Женька и… – хотела она сказать «мама», но потом вспомнила, что «мама ушла».

– И Люба? – то ли спрашивая, то ли утверждая, закончила за нее Евгения Николаевна, и Кира Павловна взорвалась:

– Помнишь, как тебе плохо было, Женя, когда от тебя муж ушел? Помнишь?!

Евгения Николаевна молча кивнула.

– А помнишь, как мы с Колей за тобой по пятам ходили, чтобы ты, не дай бог, чего-нибудь с собой не сотворила и детей сиротами не оставила? Помнишь?

И снова Евгения Николаевна кивнула.

– А ты спроси меня, Женя, нравилось мне за тобой ходить?

– Да уж кому понравится, – согласилась Евгения Николаевна и присела рядом со свекровью.

– Тогда спроси, зачем я это делала?

– Зачем?

– А затем, Женя, что ты мать моих внучек.

– Я помню, – тихо проговорила Евгения Николаевна.

– Так вот, – продолжила Кира Павловна. – Жалко тебе своих детей, Женя?

Евгения Николаевна в очередной раз кивнула.

– И мне, Женя, жалко. А он мне сын. И теперь, кроме него, у меня никого нет. А ты хочешь, чтобы я его за всякую провинность по заднице порола. За что?!

Евгения Николаевна ничего не ответила.

– Гнать из дома Любу не буду. И не проси. Мне теперь все одно: лишь бы сын рядом. А с ней он или без нее, это уж не мое дело. Кому как нравится…

На том и порешили: у Любы появился ключ от квартиры Киры Павловны, а в истории королевского дома Вильских начался период правления Любови Ивановны Краско, который длился чуть больше восемнадцати лет.

За это время, мучительно сомневаясь в собственном выборе, вышла замуж горбоносая красавица Вера, дважды стала прабабушкой Кира Павловна, а значит, дважды стал дедом Вильский. А Люба все накрывала столы в доме свекрови, не смея перечить строптивой старухе, наотрез отказавшейся спускаться из дома на улицу.

– Справляешься? – всякий раз переспрашивала Кира Павловна сноху и, получив утвердительный ответ, благословляла свою верноподданную: – Вот и справляйся.

– Хватит ей дуть в одно место! – бушевал располневший Евгений Николаевич, но без особого рвения, потому что свои отношения с матерью воспринимал как своеобразную форму наказания, по-мужски не принимая женской старости. Он даже все время принюхивался, пытаясь определить, чем же та пахнет.

– Ну что ты пыхтишь, как еж? – ворчала Кира Павловна и с пристрастием осматривала накрытый Любой стол. – Все-таки Женя-то моя лучше накрывала, – достаточно громко произносила она и тут же переводила разговор на другое.

Со стороны могло показаться, что своенравная бабка нарочно провоцирует Любовь Ивановну на скандал, словно пытаясь определить степень ее стрессоустойчивости. Зря старалась: в этом смысле Любе не было равных, все выпады Киры Павловны она пропускала мимо ушей, в результате чего тяжелая артиллерия матери Вильского превращалась в жужжание надоедливой мухи.

Но на самом деле причина задиристости Киры Павловны была в другом. Ее одолевало чувство вины перед Женечкой Швейцер. Невольно отказав первой снохе от дома, Кира Павловна не добилась главного: беглец Женька не торопился возвращаться в родные пенаты, предпочитая засылать к матери свою Любку. Вот Кира Павловна и злилась, не умея достать сына, стреляла по ближней мишени и, как выяснялось, совершенно безрезультатно.

– Не могу понять, – поделилась с отцом Вера. – Почему твоя жена все это терпит?

– И сам не понимаю, – признался Вильский и с благодарностью подумал о Любе.

– Должна же быть какая-то причина, – предположила дочь и подозрительно взглянула на отца.

– Ну, какая может быть причина, Вера? Мать ее просит, Любка не отказывает.

– Но ведь могла бы?

– Могла, – согласился Евгений Николаевич и задумался.

Впрочем, раздумья Вильского ничем стоящим не завершились. Поведение Любы по-прежнему оставалось для него загадкой, равно как и рвение к домашнему хозяйству, которое стало в ней проявляться с годами. Проявлялось оно в элементарном накопительстве, чему, кстати, немало поспособствовал и сам Евгений Николаевич, любящий жить основательно и добротно.

Дача, надел земли под картошку, швейная машинка, так и не вынутая из коробки. Мясорубка, кухонный комбайн, соковыжималка. Телевизор в гостиную, телевизор в кухню, стиральная машинка-автомат для дома, «Малютка» – для дачи. Сервиз чайный, сервиз кофейный и даже керамические горшки, купленные по случаю.

Вильский от жены не отставал: компьютер стационарный, ноутбук, музыкальный центр, синтезатор «Ямаха», шины про запас. Чего только не было, но все равно казалось мало.

«Зачем? – иногда задавал себе Евгений Николаевич любимый Любин вопрос и сам же на него отвечал: – Чтобы было».

Где-то в глубине души Вильскому хотелось верить, что это закалка дефицитных девяностых заставляет их с Любой приобретать много и с жадностью. Евгений Николаевич не забыл пустых полок в магазинах, водочных очередей, чулочно-носочных талонов. Не менее отчетливо он помнил и поиски сахарного песка, особенно в период варки варенья. Вильский с женой, точно две белки, по-прежнему с энтузиазмом заготавливали запасы на зиму, часами простаивая у плиты, чтобы закрутить огурцы, помидоры, грибы, икру и много чего другого, что делает зимний ужин наполненным витаминами.

Перепадало и Кире Павловне, правда, та воспринимала дармовые консервы как должное и даже указывала, чего бы еще хотела из возможных разносолов.

Иногда Евгений Николаевич спохватывался и обещал Любе, что это в последний раз: мол, хватит, не военное время. Но как только наступал август, а за ним и ранняя осень, начинался закруточный марафон.

Так и жили, отмеряя дни трехлитровыми банками, пока к Вильскому не пришло понимание, что его последняя, как он думал, третья жизнь разменивается на пустяки, а важные события подменяются очередным приобретением, после которого нет радости, а только досадное недоумение: «А зачем?»

– Любка, – пожаловался тогда Евгений Николаевич, – тебе не скучно?

– Не-а, – не оборачиваясь, ответила Любовь Ивановна, внимательно наблюдавшая за перипетиями сериала «След». – А тебе?

– Мне скучно, – сообщил Вильский и запустил руку в Любины волосы.

– Телевизор посмотри, – посоветовала жена, пытаясь увернуться от прикосновений супруга. «Раздражается», – подумал Евгений Николаевич и вышел в коридор.

– Ты куда? – снова не оборачиваясь, крикнула Люба.

– Пройтись, – нашелся Вильский и стал надевать ботинки.

– Зачем?

Евгений Николаевич был уверен, что услышит этот вопрос.

– Надо подумать…

Любовь Ивановна ничего не ответила и сделала телевизор погромче.

– Не хочешь со мной? – неожиданно предложил Вильский и заглянул в комнату.

– Нет, – бросила Любовь Ивановна и снова уставилась в телевизор.

– Надо больше ходить. – Евгений Николаевич продолжал склонять жену к прогулке.

– Вот и ходи, – не выдержала Люба и, схватив пульт, выключила телевизор.

– Я тебя раздражаю? – усмехнувшись одним уголком рта, поинтересовался Вильский.

Люба промолчала.

– Понятно, – умудрился обидеться на жену Евгений Николаевич и покинул квартиру, напоследок заприметив в большом зеркале какого-то толстого рыжего мужика с торчащими усами. Про такие усы в детстве Евгения Николаевича говорили, что они как у поруганной лисы. Улыбнувшись выплывшей из советского детства присказке, Вильский, похоже, не сразу понял, что это его собственное отражение.

Но через минуту Евгения Николаевича осенило: «Господи! Это ж я». Неожиданное открытие неприятно задело Вильского: «Интересно, а Любка так же изменилась?» Евгений Николаевич в мельчайших деталях попытался реконструировать Любин облик и скоро понял, что все изменения, произошедшие с ней, не нанесли ее внешнему виду никакого вреда. Любовь Ивановна по-прежнему была моложава и подтянута и мало напоминала пенсионерку. «А ведь ей шестьдесят! – вспомнил Вильский и не поверил самому себе. – Неужто столько времени прошло? – удивился Евгений Николаевич и почувствовал страх. Ему даже показалось, что он слышит, как грохочет на его часах секундная стрелка, приближая его к смерти. – И что? – грустно усмехнулся Вильский. – Больше ничего не будет? А где ж «любовь с улыбкою прощальной»? «Пришел домой – там ты сидишь?»… – В его голове одна строка наплывала на другую, менялись имена, путались фразы… Евгений Николаевич почувствовал, как почва уходит из-под ног, и остановился, обнаружив, что стоит у материнского дома. – Принесла нелегкая! – огорчился Вильский, но с судьбой спорить не стал и медленно поднялся в квартиру, поглаживая заветную трехкопеечную монету. Дверь ему открыла Вера с какой-то дерматиновой папкой под мышкой. – Хорошо, что Вера», – вздохнул с облегчением Евгений Николаевич, ибо любая встреча с Вероникой всегда заканчивалась разбором полетов, в результате которых выяснялось, что во всех неудачах Нютькиной жизни целиком и полностью виноват он. Замуж никто не берет? Из-за тебя. На работе притесняют? Тоже из-за тебя, потому что чувствуют особую ранимость и внутреннюю драму. А это, уверяла Вероника, разумеется, твоих рук дело.

– Ты откуда? – обрадовалась отцу Вера и поцеловала его в щеку.

– От верблюда, – пошутил Вильский.

– От Любы, что ли? – встряла Кира Павловна, довольная удачным каламбуром.

– Бабушка! – осадила ее Вера, старавшаяся соблюдать отцовский суверенитет.

– Оставь ее, – устало махнул рукой Евгений Николаевич и прошел в зал. – Вера, – позвал он дочь. – Ты мужа своего любишь?

– В смысле? – растерялась Вера.

– В прямом. – Вильский был немногословен.

– Ну, люблю…

– А как ты понимаешь, что «люблю»? – Похоже, Евгений Николаевич вторгся в святая святых, потому что Вера напряглась.

– Ты чего, пап?

– Мне надо, – потребовал Вильский и усадил дочь рядом. – Расскажи…

– Зачем? – абсолютно законно поинтересовалась Вера, обычно никого не пускавшая в свое личное пространство.

– Какая разница зачем? – увернулся от прямого ответа Евгений Николаевич, и тут его дочь произнесла то, что перевернуло его сознание.

– Я ничего не понимаю про эту вашу любовь, – тихо проговорила Вера. – Может быть, я ненормальная. Может быть, холодная. Допускаю даже, что дура. Но когда я нахожусь рядом с ним, мне хочется быть лучше, чем я есть. Знаешь, мне очень важно оставаться для него интересной.

– Как женщина? – подсказал дочери Вильский.

– Почему? – удивилась Вера. – В первую очередь как человек. Красота может закончиться, должно быть что-то другое. А почему ты спрашиваешь?

– Накатило, – потупился Евгений Николаевич и перевел разговор на другое: – А ты чего здесь?

– Нотариуса привозила, завещание переписывали.

– Ты давай еще расскажи все, – заворчала Кира Павловна. – Время придет, сам узнает.

– Да я и не настаиваю, – поднял руки Вильский. – Не мое дело…

– Потом скажу, – одними губами проговорила отцу Вера и ушла на кухню.

– Квартиру я на нее подписала, – раскололась Кира Павловна. – Понятно?

– Понятно, – кивнул головой Евгений Николаевич.

– Значит, не возражаешь? – впилась она в сына глазами, словно пыталась рассмотреть нечто, невидимое человеческому глазу.

– Не возражаю…

– А то разговоры начались: «кто?» да «кому?»…

– А ты меньше слушай, мать, – посоветовал Вильский. – И три к носу.

– Как же: «три к носу!». Сам «три к носу». Твоя все пытала…

– Люба? – удивился Евгений Николаевич.

– Люба, Люба, – подтвердила Кира Павловна. – А чего? Ее тоже понять можно: у нее дочь, шалава, прости господи, пацан этот… Устраивать надо… Прописать просила, хотя бы временно. До тебя же не достучишься! Только мне до твоих родственников, Женька, дела никакого нет! – неожиданно рассердилась мать Вильского – то ли на Любу, то ли на сына, то ли на себя и свою маленькую подлость. – Ты уж не говори ей ничего, – присмирела Кира Павловна. – Она ведь мне и педикюр, и маникюр… Вот, – протянула она свои маленькие ручки сыну, и Евгения Николаевича передернуло от вида алого лака на старушечьих ногтях.

Домой Вильский не торопился – сначала долго и обстоятельно гонял чаи с Верой, потом смотрел свои детские фотографии под язвительные комментарии Киры Павловны, потом заказывал такси по всем телефонам, и нигде у него не хотели брать заказ, потому что свободных машин не было.

И тогда Евгений Николаевич предложил дочери «не связываться с этими конторами» и повел ту на автобусную остановку, где они простояли вместе еще минут сорок, сортируя мелочь, звеневшую в карманах, чтобы Вере не доставать кошелек из сумки, потому что время позднее.

Дома Вильский очутился часам к десяти, не раньше.

– Где ты был? Я соскучилась! – произнесла свою коронную фразу Люба, и Евгений Николаевич довольно хмыкнул: ничего другого он и не ожидал.

– Есть будешь? – задала второй дежурный вопрос Любовь Ивановна. «Сейчас скажет, что сварила», – Вильский затаился в ожидании. – Я плов сварила.

– Кашу? – подал он голос из прихожей.

– Почему кашу? – не поняла иронии мужа Люба. – Плов. С курицей.

– Варят кашу, – назидательно произнес Евгений Николаевич и вошел в зал.

– Ну, хорошо, – Любовь Ивановна подняла голову, – пусть кашу.

Евгений Николаевич сел в соседнее кресло.

– Любка… – помолчал он. – Вот скажи… Почему ты со всем, что я тебе говорю, так легко соглашаешься?

– Ну, если ты прав, зачем спорить? – распахнула глаза Любовь Ивановна, и Вильский внутренне поежился: под пристальным взглядом жены он почувствовал себя абсолютно парализованным.

– А если не прав? – собрался он с духом.

– Ты всегда прав, Женечка, – улыбнулась ему жена.

– А мать моя?

– Кира Павловна? – Люба насторожилась.

– Кира Павловна, Кира Павловна, – подтвердил Вильский, не отрывая от жены взгляда.

– А при чем тут Кира Павловна? – Глаза у Любы забегали, было видно, что она занервничала.

– Маникюром хвалилась Кира Павловна, – медленно процедил Евгений Николаевич. – Ладно до педикюра дело не дошло.

– И что с того? – собралась Люба и открыто посмотрела на мужа. – Она пожилая женщина, ей восемьдесят шесть лет, почему бы не помочь?

– А если эта женщина восьмидесяти шести лет попросит тебя… – Вильский, подбирая пример, на минуту задумался.

– И что?

– Да ты к собственной матери ни разу не съездила, пока та была жива. Все время письмами да посылками отделывалась. А моя вдруг в цель попала: как хочет, так тобой и крутит. Не странно?

– А что в этом странного? – Любу было трудно сбить с намеченного курса. – Я твоя жена почти двадцать лет. За это время соседи родными становятся, не то что свекровь.

– Чего-то я у тебя в гостях ни одной соседки не видел, – буркнул Евгений Николаевич.

– Ну и что? – сопротивлялась логике Вильского Любовь Ивановна. – Я у нас дома ни одного твоего друга не видела, но я же не ставлю под сомнение, что они у тебя есть.

«О как заговорила!» – удивился про себя Евгений Николаевич и с интересом посмотрел на жену.

– Молодец, Любка! – протянул он к ней через подлокотник кресла руку. – А что ты скажешь, когда узнаешь, что твоя драгоценная Кира Павловна квартиру на Веру подписала?

И снова Любовь Ивановна удивила мужа.

– И правильно сделала.

– А как же Юлька? – сделал ход конем Вильский.

– А что Юлька? – резко повернулась к мужу Люба. – Дворовая девка-холопка моя Юлька: с двумя детьми в общежитии. Как и положено, не голубых кровей. Что с ней станется?!

Любовь Ивановна замолчала.

– Ну чего ты остановилась? Договаривай…

– И договорю, – решилась Люба. – За двадцать лет, Женя, можно было что-нибудь и для моей дочери сделать. Не ради нее, ради меня. Или не заслужила?

Вильский молчал.

– Ну а коли не по Сеньке шапка, пришлось самой думать. Мне рассчитывать не на кого.

– Ну почему же? – глухо проговорил Евгений Николаевич и поднялся с кресла, попутно отметив, что ногти на ногах у Любы накрашены тем же лаком, что и у Киры Павловны на руках. – А муж на что?

Любовь Ивановна не знала, как реагировать на слова Вильского.

– Муж тебе на что, Любка? – вполне миролюбиво поинтересовался Евгений Николаевич.

Люба растерялась.

– Зови свою Юльку, пусть живет, если хочет: уместитесь.

– А ты? – не поверила своим ушам Любовь Ивановна.

– А я, Любка, здесь свое отжил, – заходил желваками Вильский. – Пора и честь знать.

– Женя! – напугалась Люба. – Ты что?

Евгений Николаевич, насупившись, молчал.

– Мы же с тобой хорошо жили! – зачастила Любовь Ивановна. – Мы и не ссорились почти. За двадцать лет! Женя! Ну, прости ты меня, если я виновата. Прости! Нельзя же вот так – взять и уйти. Женя!

– Не могу больше, – с трудом выговорил Вильский и почувствовал, как похолодело в животе то ли от страха, то ли от того, что освободилось место.

– Женя, – Люба не плакала. – Мне шестьдесят, тебе шестьдесят четыре. Это смешно. Ну, хочешь, мы поживем отдельно, ты успокоишься, и все встанет на свои места. Пожалуйста…

– Я спокоен, Любка, – голос Евгения Николаевича стал чуть тверже.

– Ну, чем я тебя обидела? – никак не могла взять в толк Любовь Ивановна, пытаясь отыскать место, где оступилась, совершила ошибку, за которую муж ее сейчас наказывает. – Ты скажи… У тебя кто-то есть?

Вильский улыбнулся и отрицательно покачал головой.

– Тогда почему?

– Не могу больше, – повторил Евгений Николаевич, не находя в себе силы сказать самое главное.

– Разлюбил? – побледнела Любовь Ивановна.

– Не люблю, – признался Вильский, мимолетно подумав, что, если есть Бог на свете, то рано или поздно гореть ему, рыжему, в аду.

После этих слов Любе стало ясно, что Евгений Николаевич своего решения не изменит. Любовь Ивановна Краско была человеком честным и внутри себя всегда ощущала бездну, которая изначально отделяла ее от мужа. Просто Люба умудрилась забыть о ней, об этой пропасти, и пребывала в забывчивости почти двадцать лет, не пропуская ни одного момента, чтобы поблагодарить судьбу за встречу с Вильским. Поэтому Любовь Ивановна не стала уговаривать мужа остаться, ибо понимала, в отличие от Желтой, что не существует такой силы, которая обернула бы течение времени вспять.

Время, отпущенное Вильскому на Любу, закончилось. А вместе с ним закончилось время самого Вильского. Во всяком случае, так предсказывала много лет назад золотозубая Кассандра. И Любовь Ивановна помнила об этом так же хорошо, как и сам Евгений Николаевич. И оба боялись, что это конец, но оба ждали этого конца.

После ухода мужа Люба легко рассталась с мыслью о воссоединении с дочерью. Ей неожиданно захотелось покоя, а покой и Юлька, она это знала точно, были явлениями несовместимыми. «Нет», – жестко отказала Любовь Ивановна дочери и повесила на стену большой портрет Вильского, которому продолжала служить даже после развода. И именно в том самом высоком смысле, который вкладывают в это слово служители Господа. Единственно, не ставила Люба рядом с портретом бывшего мужа свечек, чтобы не привлекать внимания капризной судьбы, словно забывшей прибрать к рукам своего пасынка вопреки предсказанию о трех жизнях. «Вот и хорошо!» – радовалась про себя Любовь Ивановна и с благодарностью думала о Вильском, наивно полагая, что так закрывает бывшего мужа от всевидящего ока и наказующей длани.

* * *

– Вот какая ты все-таки, Женя, – посетовала Кира Павловна, недовольная реакцией первой снохи на ее предложение занять соответствующее место возле покойного: не вскочила, не подбежала, не села рядом, и вообще…

– Какая? – подала голос Евгения Николаевна с дивана.

– Упертая, – не стала церемониться старуха и собралась было похвалить послушную Любу, но потом передумала и поискала глазами внучек. – Кто ночевать со мной будет?

– Кошка, – больше по инерции, чем по умыслу схохмила Вероника и как ни в чем не бывало опустила очи вниз.

– Молодец, Нютя, – тут же откликнулась Кира Павловна и, перегнувшись через Любу, прошипела младшей внучке: – В следующий раз деньги у кошки занимай.

Вероника покраснела.

– Вот так вот, – нарочито громко произнесла бабка и ткнула локтем Любу в бок. – Видала? Теперь у нас так.

Любовь Ивановна не сказала в ответ ни слова.

– Все помощники. А случись чего, никого не допросишься.

– А что нужно? – прошелестела в ответ Люба.

– Ничего мне, Люба, теперь не нужно, – вошла в очередной виток Кира Павловна. – Хочу, чтоб закопали вот рядом с ним, – показала она на сына. – Хоть бы уж кто взял да порешил, – старуха скосила глаза на Веронику. – Митрофанову-то с первого этажа убили.

– Не в ту целились, – пробормотала себе под нос внучка Киры Павловны и получила от матери в бок: «Сейчас договоришься!»

Не дождавшись от находящихся в комнате никакой хоть мало-мальски внятной реакции, Кира Павловна продолжила:

– Так ее бандиты. А меня… – захныкала она. – Собственный сын. Убил и лежит вот. Вста-а-а-вай! – затрясла она гроб.

– Ну что вы, теть Кир! – вскочил Вовчик, не способный отделить игру от подлинных страданий. – Не надо! Он ведь не нарочно…

– Знамо, не нарочно, – тут же успокоилась Кира Павловна. («Сейчас про свой юбилей скажет», – предупредила Вероника мать и поискала глазами Веру.) – Кто ж юбилей человеку нарочно портит?

– Уж так, теть Кир, получилось… – вступился за школьного друга Владимир Сергеевич Рева.

– Много ты, Вова, понимаешь, – укоризненно покачала головой Кира Павловна и поджала губы. – У него всегда так получается. И с той… – Старуха показала глазами на Евгению Николаевну. – И с этой, – покосилась она на Любу. – Зато Марфе своей дачу купил…

– Марте, – исправила бабушку Вера.

– Один хрен, – отозвалась Кира Павловна, а потом спохватилась, широко раскрыла свои голубые глаза и с невинным выражением лица посмотрела на находившихся в комнате посторонних. – Никого часом не задела? – поинтересовалась кроткая старушка. – А то, может, зацепила ненароком. Тогда простите, люди добрые.

– Хватит уже паясничать, – подошла к Кире Павловне Вера и предложила немного отдохнуть: – Полежи…

– Щас! – пообещала бабка. – Належусь еще, успею. Правда, Женя? – поправила она галстук сыну и боязливо, как будто боялась потревожить, погладила его по холодному лбу. – Не идет твоя-то! Может, уж забыла… Или в саду цветочки сажает… Или чай пьет…

– Не была, что ли? – поинтересовалась соседка из квартиры напротив.

– Как же не была, – не стала врать Кира Павловна. – Была… Поплакала и ушла. Говорит: «Не проводы, а вечер встречи выпускников». Дочку свою подхватила и унеслась письма слать.

– Какие письма? – не поняла Евгения Николаевна.

– В телефон. – Кира Павловна никак не могла вспомнить это треклятое слово «эсэмэс».

– Вот, – протянул Вовчик свой мобильник, на экране которого подрагивал текст эсэмэски: «Сегодня в пять часов утра умер Евгений Николаевич Вильский».

– Ну и что? – не поняла, в чем дело, Желтая.

– А ты посмотри, с какого номера отправлено, – объяснил Владимир Сергеевич.

– С какого? – заинтересовалась Вероника и впилась взглядом в экран. Вместо традиционного набора цифр мерцала надпись «Женька Вильский». – С папиного! – ахнула она и в растерянности посмотрела на отцовского друга.

– Ты дальше смотри, – сказал Вовчик, по ходу поясняя: – Я, когда это увидел, думаю, что за черт, шутит, что ли, кто. С Женькиного номера. Может, телефон потерял. Пишу: «Кто это пишет?» Смотри, Ника, видишь?

– Вижу, – подтвердила Вероника. – «Кто это пишет?».

– Дальше читай, – попросил Владимир Сергеевич.

– «Последняя любовь Евгения Николаевича», – прочитала Ника и заплакала.

– Во как! – в абсолютной тишине крякнула Кира Павловна и обвела всех торжествующим взглядом. – «Последняя любовь!»

История четвертая и последняя: «Первая жена – подружка, вторая – служанка, а третья – госпожа»

Несмотря на неудачные замужества, Марья Петровна Саушкина верила в любовь. И эту веру она пронесла через всю свою жизнь, хотя могла бы бросить на полдороге. Доверие к прописным истинам типа: «Не давай поцелуя без любви», «Любит не тот, кто тратит, а тот, кто бережет», «Любовь всегда права», «Если любит, то вернется» и т. д. – в ней воспитали советские школа, двор и девичьи альбомы, именуемые «Анкетами моих друзей». В них на вопрос: «Кем вы хотите стать?» юная Марья Петровна честно отвечала: «Женой военнослужащего» – и рисовала два проткнутых булавкой сердца. В зависимости от настроения из одного из них могла капать алая кровь, «заливая» нижнюю часть страницы, для пущей убедительности заштрихованную красным карандашом. Это выделенное алым цветом поле не было случайностью, на нем романтичная барышня обязательно оставляла подругам главный совет, которому сама старалась следовать неукоснительно:

В двенадцать лет любовь опасна,

В пятнадцать лет она вредна,

В семнадцать лет любовь прекрасна,

А в двадцать лет любовь поздна.

Этих «двадцати» Марья Петровна боялась как огня. Поэтому, как только она миновала отметку «15», в ее жизни появилась высокая цель, достигать которую коротконогая Машенька – студентка строительного техникума – ходила в гарнизонный Дом офицеров, где каждую пятницу и субботу играла музыка, под звуки которой и должно было состояться ее женское счастье.

Счастье не замедлило себя ждать, представ перед Машей Саушкиной в облике курсанта танкового училища по имени Завен.

– Разрешите пригласить вас на танец? – с акцентом рявкнул симпатичный носатый юноша, пытавшийся перекричать грохот музыки.

– Разрешаю, – с достоинством ответила студентка строительного техникума и сделала шаг навстречу судьбе.

– Завен, – шаркнул ногой низкорослый курсант-второкурсник.

– Марта, – представилась Машенька и тряхнула завитыми локонами с такой силой, что те послушно взлетели в воздух, а потом упали на плечи.

– Парта? – Завен почувствовал, что подвел собственную маму, «выбирая девушку по росту». «Жена не должна быть выше мужа», – звучали в его памяти мамины наставления. И в этом плане девушка, им избранная, целиком и полностью соответствовала выдвигаемым требованиям. Но, к сожалению, Завен не помнил, говорила ли мама о том, что у его возлюбленной может быть столь странное имя.

– Ма-а-арта, – прокричала курсанту в ухо Маша Саушкина. – Ма-а-арта.

– Ма-а-арта! – обрадовался Завен и от волнения сдвинул свои руки чуть ниже талии.

– Не надо, – ответила гордая девушка и качнула бедрами, пытаясь стряхнуть руки своего визави.

– Не буду, – тут же согласился курсант-армянин и по окончании танца отвел девушку на место.

То, что Маша, она же Марта, Завену понравилась, стало ясно буквально к началу следующего медленного танца. А то, что у молодого армянина на эту низкорослую даму серьезные виды, определилось уже к концу вечера. Больше к Машеньке никто из курсантов не подошел, потому что невооруженным взглядом стало видно: место занято!

– С таким же успехом ты могла сходить не на танцы в Дом офицеров, а на городской рынок, – прокомментировала дочерний выбор Машенькина мать, уставшая отвечать каждые пятнадцать минут на телефонные звонки настойчивого юноши. – Ты вообще представляешь, что такое жить с кавказским мужчиной?

– А ты? – не осталась в долгу Марта.

– Я-то представляю, – самонадеянно заверила ее мать. – Хотя и не жила.

– Тогда откуда ты знаешь? – Маше стало обидно за свой выбор.

– Рассказывали…

Но, видимо, рассказывали не то. Потому что, как только Завен впервые оказался в Машенькином доме в качестве ее молодого человека, вместе с ним туда «прибыли» букет хризантем, коробка конфет «Птичье молоко» и странный мясной продукт, называемый юношей «бастурма».

– Это от мамы, – поприветствовал он будущую тещу, и сразу стало ясно: вместе с ним в верейскую хрущевку «вселилась» армянская мама, наблюдавшая из своего далекого Еревана за ходом событий.

– Мартуся, – ласково звал Завен Машеньку и обещал ей золотые горы, как только закончит училище и увезет ее в дружественную заграницу.

– Завенчик, – сюсюкала с ним она, но, как только возлюбленный возвращался в казарму, становилась чернее тучи: не за горами было то время, когда придется предъявить паспорт, в котором черным по белому было написано: Марья Петровна Саушкина, 1955 года рождения.


– Чем тебе не нравится собственное имя? – искренне удивлялась дочерней упертости мать и упрекала в подобострастном отношении ко всему иностранному.

– А что в нем хорошего? – зажигалась с полоборота Маша. – Машка-какашка!

– Марта-парта, – парировала мать.

– И все! – подпрыгивала на месте девушка. – Только парта! А здесь: «Машка-какашка», «Машка-чебурашка», «Машка-промокашка». Ты вообще чем думала, когда мне имя выбирала?

– Нормальное имя, – защищала свой выбор мать и смотрела на дочь с жалостью.

– Ужасное имя! – всхлипывала Маша и вынашивала разные планы: от потери паспорта до дачи взятки должностному лицу.

На деле все оказалось гораздо проще: в соответствии с законом любой гражданин СССР имел гарантированное право изменить имя и фамилию на те, которые бы удовлетворяли его требовательный вкус.

– Только имя! – взмолилась Машенька и подала заявление в соответствующие органы.

– Рассмотрим, – пообещала дама при исполнении и выкрикнула: – Следующий!

Потом, спустя много лет, Марта Петровна прочитает в какой-то эзотерической брошюре, что смена имени означает смену судьбы, и даже попросит соседку-филологиню разузнать значение имени «Марта».

– От древнееврейского «госпожа», – отчитается соседка и робко добавит: – Характер целеустремленный. Материальные блага всегда важнее духовных ценностей. Типичный представитель – Марта Скавронская.

– Это кто? – подозрительно поинтересуется обладательница изучаемого имени. – Святая, что ли?

– Екатерина Первая, – попытается объяснить всесторонне образованная филологиня. – Жена Петра Первого.

– Царица?! – ахнет Марта Петровна и преисполнится гордости за свой выбор: «Как чувствовала!»

Как на самом деле смена имени повлияла на судьбу Марьи Петровны Саушкиной, никому не известно, но то, что она повлияла на ее самооценку, – это факт. Имя Марта нежило ей слух, возвышало над обывателями и давало ощущение собственной исключительности.

Зато армянским родственникам было все равно, какое имя носит возлюбленная Завена. Главное, чтобы она была достойна потомка старинного армянского рода Мамиконянов. «Конечно, достойна», – заверил родителей Завен и объявил, что те вскоре станут бабушкой и дедушкой. «Тебя посадят в тюрьму», – предупредил сына армянский папа и представил, с какой скоростью разлетится эта новость по Еревану. «Нет!» – отказался от такой перспективы Завен и повел свою семнадцатилетнюю избранницу во Дворец бракосочетания, где толстая регистраторша, укоризненно взглянув в глаза влюбленных, изрекла: «Что, до восемнадцати нельзя было потерпеть?» «Нельзя! – строго ответил жених. – Я же мужчина!» «Я вижу», – хмыкнула служительница Гименея, переведя взгляд на выдающийся вперед животик Марты Петровны Саушкиной.

Рожать Марта Мамиконян отправилась в военный госпиталь города Оломоуц, расположенный в дружественной Чехословакии, куда стараниями армянских родственников оказался распределен лейтенант Завен Мамиконян. Мечта Машеньки Саушкиной сбылась: она стала женой военнослужащего, обладательницей бриллиантового кольца и мерлушковой шубы с крашеным песцом.

– Родишь мне сына – озолочу, – пообещал своей Мартусе Завенчик и повесил над супружеской кроватью синтетический ковер, поверх которого водрузил саблю – как символ мужества и отваги.

– Пусть Лейла подрастет, – взмолилась Марта и записалась на прием к гинекологу: рожать второго ребенка следом за первым она не собиралась. Слишком уж соблазнительна была жизнь в этом дружественном зарубежье.

– Чего вы ждете? – торопила сына армянская мама и диктовала список покупок, на которые рассчитывала ереванская родня. – Я мечтаю о внуке.

– А я о сыне, – вторил матери Завен Мамиконян и ломал голову, почему, невзирая на блестящую саблю, не наступает вторая беременность.

– Завенчик, зайка, – ломала язык похорошевшая после рождения дочери Марта. – Давай, кукленок, поживем для себя.

– Давай, – соглашался с женой лейтенант Мамиконян и переходил к решительным действиям.

– Ну что? – интересовалась армянская мама и передавала приветы от ереванской родни.

– Ничего, – вздыхал Завен и наблюдал через стекло переговорной кабины за молодой женой и годовалой дочкой.

– Как ничего? – ахала на том конце провода мама и в сердцах передавала трубку старшему Мамиконяну.

– Старайся! – благословлял отец Завена и рассказывал, что купил белую «Волгу». А лейтенанту хвастаться было нечем, и он сердито смотрел сквозь мутное стекло кабины на низкорослую женщину, не сразу понимая, что это и есть любимая жена.

– Идем! – строго приказывал он ей и, взяв Лейлу на руки, покидал переговорный пункт.

– Завенчик, зайчик! Что случилось? – недоумевала Марта и пыталась взять мужа под руку.

– Ревную, – объявлял лейтенант и подозрительно смотрел на супругу: – Узнаю – убью.

Марте было приятно. Но ровно до тех пор, пока по части не поползли слухи.

– Не верю! – отказалась прислушаться к ним Марта Мамиконян и обняла Лейлу.

– Ну и не верь, – отмахнулась от нее словоохотливая приятельница и, дождавшись подходящего случая, ткнула пальцем в вольнонаемную Мозуль, прибывшую в Чехословакию преподавать химию детям военнослужащих.

– Эта? – Марта замерла как вкопанная.

– Эта, – одними губами повторила приятельница и даже прикрыла глаза, сигнализируя об опасности.

Вольнонаемная Мозуль была на две головы выше Марты Мамиконян, носила короткую стрижку, расклешенные брюки, курила сигареты с ментолом и не скрывала своих матримониальных намерений. Это только в путевке написано: «Учитель химии», а на деле: «Хочу замуж».

– Какая красивая тетя! – замерла в восхищении двухгодовалая Лейла.

– Ты тоже, деточка, – не осталась в долгу вольнонаемная красавица Мозуль. – Вся в папу.

– А откуда вы знаете нашего папу? – внешне миролюбиво поинтересовалась Марта Мамиконян и выставила вперед затянутую в капроновый чулок мускулистую ногу.

– Вашего папу я не знаю, – вывернулась Мозуль. – Просто вижу, что девочка на вас не похожа.

– Похожа! – не согласилась с ней Марта и потащила за собой дочь.

– А ты не верила! – подлила масла в огонь приятельница и выдала все явки.

Марта решила спасать семью.

– Я все знаю, – объявила она Завену и подошла к нему так близко, что почувствовала запах чужих духов. – Чем от тебя пахнет?

– Мазутом, – с сильным акцентом ответил лейтенант Мамиконян, что выдало его с головой. Обычно речь его была более чистой.

– Расскажи об этом своей маме, – поджала губы Марта и выпалила, что все знает, все видела и дойдет до командира части, если это безобразие не прекратиться.

– Не прекратится, – честно признался Завен и повесил голову.

– Я так не думаю. – Марта взяла себя в руки и отбила телеграмму в Ереван. «У Завена женщина», – сообщила она свекрови.

– Не может быть, Марточка. – Армянская мама вызвала невестку на переговоры. – У нас так не принято.

– Я не знаю, что принято у вас, – ледяным голосом ответила Марта, – но у Завена женщина.

– И кто она? – Ереван решил откликнуться на поступивший сигнал.

– Вольнонаемная проститутка.

– Это нам не подходит, – сказала армянская мама и повесила трубку.

Ставить условие «или я, или она» Марта не стала. Просто посадила перед собой Завена и нежным голосом произнесла:

– Ты, конечно, можешь остаться с ней, зайчик. Но…

– Но? – посмотрел на жену изумленный лейтенант танковых войск.

– Но тогда твой сын никогда не будет носить фамилию Мамиконян. Так и передай своей маме.

– Сын? – вытаращил глаза Завен.

– Думаю, что сын, – самонадеянно подтвердила Марта, хотя никакой беременности и в помине не было. Но, видимо, капризная судьба была на стороне этой низкорослой, но страшно мужественной женщины. Спустя месяц Марта Петровна Мамиконян обратилась к гинекологу и получила подтверждение: «Беременна». Оставалось молиться, чтобы на свет появился мальчик. И грозный вид висевшей на ковре сабли позволял на это надеяться.

Эти девять месяцев стали самыми счастливыми днями в жизни трех городов: Оломоуца, Еревана и провинциального Верейска.

– Кто-о-о-о? – кричала в трубку армянская мама, боясь услышать правду.

– Ма-а-альчик! – рыдал в трубку Завен и обещал организовать пятизвездочный потоп всем офицерам воинской части.

– Поздравляем! – откликнулась гарнизонная общественность и принесла дары к ногам лейтенанта.

– Заходите! – суетился счастливый отец и не знал, куда усадить гостей, пришедших разделить его радость.

Когда Марта с сыном вернулись домой, стало ясно: крепость под названием «Мозуль» рухнула. Впереди семью Мамиконян ожидало прекрасное будущее, в которое Завен собирался въехать на относительно новой «Волге» по маршруту Оломоуц – Верейск – Ереван. И въехал. Правда, немного в другом составе: вместо счастливой матери чудесных детей – Лейлы и Маратика – на переднем сиденье расположилась ее словоохотливая приятельница, когда-то предотвратившая распад семьи Мамиконян. Что она там делала, не было секретом ни для сослуживцев Завена, ни для разочаровавшейся в женской дружбе Марты. И только влюбчивый Завен во время трудного перегона радостно изумлялся тому, как быстро меняется его жизнь.

«Не только твоя», – вторила ему коварная приятельница Марты Мамиконян и нежно сжимала острое колено заросшего щетиной лейтенанта. «Подожди!» – начинал нервничать за рулем Завен и торопливо сворачивал на обочину, где при помощи языка тела повторял все то же самое, но немного в другом формате.

«Ничего у них не выйдет! – пообещала Марта общественности части и вступила в борьбу за восстановление справедливости. Репутация брошенной с двумя детьми женщины ее категорически не устраивала. – Кто любит, тот вернется!» – провозгласила Марта одну из прописных истин и уехала в отпуск на Черноморское побережье, предусмотрительно забросив армянских детей к ближайшим ереванским родственникам.

– Где мои дети? – грозно поинтересовался Завен в ответ на сообщение пока еще жены о том, что та рассчитывает на полноценный отдых в целях восстановления подорванной родами и изменами нервной системы.

– Там же, где и ты, – схитрила Марта. – А разве ты не в Ереване?

– Нет, – кротко ответил Завен, и по усилившемуся акценту его чуткая жена поняла, что тот нервничает.

– Мы с Завенчиком у моих родителей, – выхватила из рук любовника трубку словоохотливая приятельница.

– Совет да любовь, – пожелала бывшей подруге Марта и повесила трубку.

Она знала, правда на ее стороне. Но кроме правды на ее стороне оказалась и вся ереванская родня Завена Мамиконяна, давшая слово не бросать Марту и ее детей ни при каких обстоятельствах. И в том, что свое слово ереванские Мамиконяны сдержат, можно было не сомневаться. Это Марта почувствовала на себе сразу же, как только добралась до сочинского курорта: у ворот санатория МВД ее поджидал ни много ни мало главврач с характерной фамилией Жамкачян. «Ты не знаешь, что значит жить с кавказским мужчиной», – усмехнувшись, вспомнила она слова матери.

Жамкачяну Марта понравилась: скуластое лицо, каштановые волосы, не по росту крупная грудь, широкий таз и две выточенные из мускулов ножки. «Полное обследование», – пообещал главврач красавице и запер ее в люксе на двадцать один день.

Надо ли говорить, что после сочинского рая нервная система Марты Петровны Мамиконян стала восстанавливаться с поразительной скоростью? Это было видно невооруженным глазом: на смуглой груди в заветную складочку стекала крупная бриллиантовая капля, а на коротком среднем пальце правой руки приветливо зеленел изумруд в алмазной россыпи.

– Когда ты приедешь? – грустно спросил Жамкачян и достал из кармана белого халата еще одну коробочку. – На память, – шмыгнул носом главврач.

Марта Петровна приоткрыла бархатный ларчик, довольно улыбнулась и ласково пропела:

– А ты хочешь, котенок, чтобы я приехала?

– Хочу, – подтвердил искренность своих намерений местами облысевший котенок.

– А ты на мне женишься? – Марта покрутила пуговицу на халате Жамкачяна.

– Нет, – честно признался главврач. – Но не брошу.

– Я подумаю, – пообещала ему родственница ереванских родственников и нежно поцеловала котенка за ухом.

– Разводись, – проникновенно попросил Жамкачян. – Ни в чем нуждаться не будешь.

«Я и так не буду!» – с нежностью подумала Марта о ереванских родственниках, но вслух ничего не сказала.

В Чехословакию она возвращалась в приподнятом настроении и в гордом одиночестве. Чадолюбивые родители Завена предложили оставить у себя Лейлу с Маратом, потому что «дети должны расти в любви, а не на полигоне».

После встречи с главврачом санатория МВД Жамкачяном Марта о воссоединении с Завеном больше всерьез не помышляла, но из-за непонятно откуда взявшейся стратегической жилки не собиралась отказываться от преимуществ жизни за границей, гарантированной ей еще на целых три года.

– Давай разведемся, – виновато попросил лейтенант Мамиконян загорелую красавицу, нисколько не напоминавшую раздавленную горем обманутую жену.

– Давай, – молниеносно согласилась Марта и достала из косметички чудо-прибор для завивки ресниц.

– Когда? – уточнил Завен.

– Через три года, – ответила неунывающая Мартуся и сжала щипцы для завивки ресниц с такой силой, что левый глаз выкатился наружу.

– Но почему? – Лейтенант Мамиконян еще на что-то надеялся.

– Зайчик. – Марта убрала щипцы, глаз встал на место. – Кто из нас пострадавший?

– Я, – с акцентом пророкотал Завен.

– Нет, моя… Не ты…

– А кто? – глупо поинтересовался влюбчивый лейтенант.

– Я, твои дети и… – Марта презрительно посмотрела на бестолкового мужа, – и твоя мама. Поэтому, Завенчик, если ты хочешь спокойно жить со своей… – она немного подумала, – этой… (имя словоохотливой приятельницы никак не выговаривалось), будь любезен слушать, что говорят…

– Я мужчина, – покраснел Завен, не привыкший к тому, чтобы ему указывала женщина.

– Вот и отлично. Ровно через три года, когда придет замена, мы с тобой доедем до Чопа и сразу же разведемся. Можешь поверить. Только постарайся сделать так, чтобы до этого времени я не испытывала от соседства с тобой никаких проблем.

– Постараюсь, – торжественно пообещал Завен и, прижав руки к груди, подумал, как же все-таки Марта напоминает армянских женщин: мудрая, благородная, почти как мама. «Даже лучше! – догадался Мамиконян, а потом напугался собственной смелости и исправился: – Не намного».

За три года, проведенных в положении соломенной вдовы, Марта поняла многое. Во-первых, не так страшен черт, как его малюют. Во-вторых, ласковая теля двух, а то и трех маток сосет. И в‑третьих, терпенье и труд все перетрут.

Прописные истины, подтвержденные жизнью, воодушевили Марту Петровну Мамиконян на новый ратный подвиг. И в Верейск она вернулась завидной невестой, правда, с двумя детьми – и с ощущением, что дальше все пойдет как по маслу и ей ли, в ее-то двадцать три с небольшим, бояться одиночества!

Гордо и весело шагала Марта Петровна Саушкина по жизни, меняя мужей, подруг и профессии. Под чутким патронажем бабок «Верейск – Ереван» дети выросли. Определились. И разъехались в разные стороны: Марат – в Армению, Лейла – в Москву.

– Приезжай, мамочка, – звала Марту дочь. – Поживи у нас с Левоном, пообщайся с девочками, а потом вместе рванем в Черногорию.

– Приеду, – обещала Марта Петровна, но с места не двигалась: все поджидала свою запаздывавшую по всем подсчетам любовь.

– А ко мне? – кричал в трубку вымахавший под два метра Маратик, поклявшийся ереванской бабке помнить о том, что он мужчина.

– И к тебе приеду, – хитрила Марта и переводила разговор на другое.

– Когда? – в два голоса кричали брат с сестрой из разных мест.

– Скоро, – уверяла Марта и мысленно благодарила Завена: «Хорошие дети!»

– Мне кажется, – звонила в Ереван Лейла, – она от нас что-то скрывает.

– Не может быть! – пугался как маленький Марат и требовал, чтобы сестра поговорила с матерью. – Знаешь, как это вы можете, по душам, по-женски…

У Марты от дочери секретов не было. Она подробно рассказывала обо всех событиях своей жизни, но Лейла чувствовала: что-то не так. Голос матери, обычно жизнерадостный, звучал без привычного воодушевления.

– Надоело работать, – заявила Марта и замолчала.

– Тебе же нравилось… – растерялась Лейла.

– Тамадой? – экзальтированно поинтересовалась Марта Петровна, как будто профессия тамады – это моветон.

– А что в этом дурного? – осторожно полюбопытствовала Лейла.

– Ничего. Просто надоело быть клоуном.

– Аниматором, – поправила дочь.

– Я знаю, как это называется. – В голосе Марты послышалось раздражение.

– Мам… – Лейла была предельно тактична. – Еще вчера ты с удовольствием говорила о том, что тебе нравится организовывать свадьбы, приносить людям радость…

– Придумывать идиотские конкурсы типа «Перекати яйцо из одной штанины в другую», ходить с подносом и выбивать деньги… – продолжила Марта Петровна.

– Об этом ты никогда не говорила, – напомнила матери Лейла.

– Можно подумать, ты никогда не была на свадьбах!

– Была, – пожала плечами Лейла и вспомнила свою: ничего подобного там не было.

– Не сравнивай, пожалуйста, армянские свадьбы с нашими! Это даже нескромно! – неожиданно упрекнула дочь Марта и произнесла совсем уж невообразимое: – Знаешь, я не готова дальше обсуждать эту тему. Мне слишком больно.

Как воспринимать слово «больно» – в прямом или переносном смысле, – Лейла не поняла. И чтобы все-таки выяснить этот вопрос, набрала номер матери еще раз. Марта Петровна схватила трубку.

– Ну что?! Что еще?

Лейла отодвинула трубку от уха.

– Лейла! – прокричала Марта. – Ты меня слышишь?

– Мама, – Лейла явно была напугана материнской реакцией, – ты можешь сказать мне правду?

– Могу. – Марта Петровна заплакала. – Но будь готова, что она будет жестокой и страшной.

– Ты больна? – Голос дочери дрогнул.

– Нет. – Марта не стала злоупотреблять ее долготерпением. – Я здорова, слава богу. А ты? – включилась наконец-то материнская сущность.

– Даже не знаю, – промямлила Лейла. – Пять минут назад мне казалось, что у меня все хорошо. А сейчас как-то непонятно.

– Чего тебе непонятно, моя, – засуетилась на том конце Марта Петровна, и до встревоженной дочери донесся звук смс.

– Ты сейчас занята? – тактично поинтересовалась Лейла.

– Нет, что ты! Валюха пишет. Подожди, не клади трубку. Сейчас позвоню, а то писать долго… Валя! Что?! Да не вопрос! На раз… Я тебе говорю, на раз. Созво́нимся, моя! Давай, целую… – Лейла минут пять слушала, как мать разговаривает с подругой по сотовому. – Люля! – вспомнила Марта о дочери. – Представляешь, Валюха какого-то мужика подцепила, просит, чтобы я сосватала…

– Мама. – Лейла упорно не сходила с намеченного пути. – Как ты себя чувствуешь?

– Нормально, – заверила дочь Марта Петровна.

– А с личной жизнью у тебя что?

– Чужая свадьба, – образно ответила Марта. – Смотрю и любуюсь: одна машина за другой, и все мимо.

– Ясно, – сделала вывод Лейла и успокоилась. – Когда приедешь?

– У меня сезон, – повеселев, напомнила Марта Петровна. – К октябрю схлынет – прискачу. Давай, моя. Время дорого. Пока-пока.

В речи Марты Петровны Саушкиной было такое количество словесного мусора, что даже ее собственные дети периодически делали ей замечания. Пришедшая из юности привычка ломать язык под маленькую девочку в поведении пятидесятипятилетней дамы выглядела не столько странно, сколько пошло. Этакий цирковой лилипут с фиолетовыми тенями на веках и морщинистой шеей. Но, похоже, самой Марте это абсолютно не мешало: она бойко направо и налево рассылала немыслимые «чмоки-чмоки», «бай-бай», «офф-кос», «кукляшка», «котик» и называла всех без исключения странным словом «моя». «Ну что, моя?» «Как дела, моя?» «Да ладно, моя!»

Плохо или хорошо, но дело спорилось, и очередная «моя», неважно, мужчина или женщина, считала Марту Петровну Саушкину хорошим человеком, веселым, обаятельным и незаменимым в компании. Ну а то, что пару раз у подруг мужей уводила, так черт его поймет, кто виноват – Марта или тот, кого увели. Может, оно и к лучшему, а то живешь рядом с подлецом и не догадываешься. А так – сразу понятно, кому грош цена, а кому – гривенник.

Что заставляло Марту Петровну разрушать семьи подруг, так до конца и не ясно. Возможно, все тот же негативный опыт первого замужества. Но жажда жизни и вера в судьбоносную любовь оправдывали ее в собственных глазах и заставляли двигаться дальше.

– Я как лягушка, – исповедовалась она дочери. – Меня топят, а я лапами бью. Бью, бью, пока не выскочу. А уж если выскочила, не держи – закусаю: что мне принадлежит, мое будет.

Лейла не всегда соглашалась с материнской философией, считая ее отношение к миру несколько агрессивным, но спорить не решалась, потому что любила свою мать и щедро давала деньги на «апгрейд». Марте очень нравилось это слово, она использовала его к месту и не к месту, подразумевая под ним абсолютно все: от покупки новой стиральной машины до яркого макияжа перед выходом в свет.

– Я, – говорила Марта Петровна, – за ботокс и рестилайн! Резаться не буду. Хочу быть естественной, стареть красиво.

– Так как же естественной, – недоумевали ее подруги, – если ботокс и рестилайн?!

– А чем вам токсины ботулизма не нравятся? – снисходительно интересовалась у них пропагандистка естественного старения.

И те терялись и боялись переходить к рестилайну, и обсуждали Марту у нее за спиной, но дружбы с ней не бросали, просто немного завидовали.

«Ну и пусть завидуют!» – гордо говорила Марта Петровна и смотрелась в зеркало, вытягивая губы в трубочку. Было видно невооруженным глазом, что она себе нравится, а потому мужчин, не обращающих на нее внимания, подозревала в слабоумии. Именно к их числу Марта автоматически отнесла Валюхиного «жениха», выбравшего ее дородную подругу.

– Никакой он не слабоумный, – вступилась за избранника двухметровая Валентина, во всех смыслах доверявшая своей прозорливой подруге.

– Не, моя, – хлопнула ее по плечу Марта, – если мужик до сих пор не женат, он либо больной, либо слабоумный, что, впрочем, примерно одно и то же. И потом, где ты его нашла? На кладбище, что ли?

– Почему на кладбище? – обиделась Валюха. – Женя – сын тети Киры.

О тете Кире Марта Петровна слышала в первый раз.

– А это кто?

– Мамина подруга, – терпеливо объяснила Валентина.

– Ну надо же! – рассмеялась Марта и хлопнула себя по бедру. – Я думала, у твоей мамы все подруги на том свете: зовут – не дозовутся.

– Дура ты, Марта, – рассердилась на подругу Валюха. – Так и скажи, что не хочешь помочь.

– Да что ты, моя! Не вопрос. Я ж сказала: «На раз». Два слова – и твой Кирин у тебя на перинен.

– Он не Кирин, он Вильский.

– Какая разница! Мне его фамилию не носить. Правда, моя?! Че говорит-то?

– Кто? – не сразу поняла Валентина, о ком говорит Марта.

– Ну, этот твой. Кирин-Вильский. Уткин-Задунайский.

– О чем? – бестолковая подруга Марты Петровны Саушкиной никак не могла взять в толк.

– Че предлагает-то? – цинично уточнила вопрос Марта. – Квартиру? Зарплату? К себе зовет? К тебе хочет?

– Да никуда он меня не зовет, – растерялась Валентина.

– Че? Просто так? За здорово живешь: я одинок, ты одинока. Никаких обязательств, сплошное удовольствие? – прищурилась Саушкина.

– Да он вообще ни про что не знает, – насупилась Валя. – Мне мамка говорит: «Вот что ты, Валька, дома сидишь? У Киры-то сын развелся. К ней переехал. Ты б сходила. Глядишь – сговоритесь». Ну, я и думаю: сто лет к тете Кире не ходила, а тут явлюсь. Чего она подумает?

– То и подумает: «Сто лет не ходила, а тут явилась».

Слова Марты Петровны Саушкиной ввергли Валентину в уныние.

– И че делать?

– Сейчас скажу, – заявила Марта и выдала подруге «алгоритм» сватовства, с которым было трудно не согласиться, потому что все шаги были обоснованы богатым женским опытом искушенной в таких вопросах гражданки Саушкиной. – Скажи матери, пусть позвонит этой твоей тете Кире и предупредит, что ты придешь к ней по делу.

– По какому? – заволновалась Валюха.

– Не знаю по какому. Придумайте. Пусть скажет, что ты придешь не одна, а со мной. Мол, близкая подруга, девать некуда.

– Так мы ж вроде по делу, – растерялась Валентина.

– Это понятно, – согласилась с ней Марта. – Но дело-то какое?

– Какое?

– Трудное… тяжелое… – с лукавым выражением лица давала Марта Петровна подсказки бестолковой подруге.

– Тяжелое? – Валя совсем отчаялась понять, что имеет в виду подруга.

– Ну… – Марта снисходительно посмотрела на свою Валюху. – Донести там чего или вынести…

– Что? – Валентина чуть не плакала.

– Ну, откуда я знаю что! Что хочешь!

Решили нести банки с домашними консервами.

– А зачем? – прошамкала беззубым ртом мать «невесты».

– Надо! – прикрикнула на нее Валентина, но потом одумалась, расстроилась и все-таки объяснила: – А с чего я тогда приду-то к тете Кире?

– Ну, просто возьмешь да придешь, – развела руками старушка.

– Просто нельзя, – отказалась принять материнскую версию Валюха. – Надо по делу. Марта сказала.

Авторитет Марты в глазах Валиной матери был непререкаем. Она тут же набрала номер Киры Павловны Вильской и недолго думая поинтересовалась:

– Ки-и-ира! Ты огурцы-то крутила?

– С ума сошла! – возмутилась Кира Павловна. – Это в восемьдесят-то шесть лет? У меня уж ноги не ходят, по дому ползаю, за тачанку держусь, а ты хочешь, чтоб я крутила?

– А Валька моя крутила.

– И чего?

– Вот, хочу тебя угостить. Скажи Евгению-то, пусть зайдет.

– Ага, «скажи Евгению», – передразнила Кира Павловна подругу. – Сама ему скажи. Он меня-то к окулисту записать не может, а ты говоришь: «Скажи Евгению». Нет уж! Не буду я ничего этому змею говорить. Ешьте свои огурцы сами!

– А Валька занесет?

– А Вальке это твоей надо? Чужой старухе банки с огурцами переть?

– Чай, мы подруги. – Валина мать привела в доказательство железный аргумент. – Как не порадовать? Глядишь, в последний раз…

– А чего в последний? – удивилась Кира Павловна, давно наметившая, кого пригласит в гости на свое девяностолетие.

– Чай уж помирать пора, – закряхтела на том конце заботливая подружка.

– Щас! – резво откликнулась Кира Павловна. – Скажи тогда, пусть картошки принесет. Килограмма два. Давно не ела вареной картошки с солеными огурцами.

– Кир… – расплылась в улыбке Валина мать от осознания, что выполнила задание на «отлично». – Одна-то Валька не донесет. Пусть тогда уж с товаркой.

– Да мне-то какая разница! – удивилась Кира Павловна.

– А Женя-то дома? – решилась на импровизацию Валина мать.

– Как же! Дома! Работают они. Раньше семи не приходят, – заискрила Кира Павловна и собралась было сказать все, что думает о неблагодарных детях, но не успела, потому что довольная подруга аккуратно, чтобы не уронить, повесила трубку.

– Идите, – благословила она дочь и вместе с ней и Марту. – Материнское благословение дорогу в рай открывает.

Никогда еще бедная старушка не была так близка к истине и далека от воплощения мечты выдать засидевшуюся в девках дочь замуж.

– Ну как? – встретила она Валентину, вернувшуюся из гостей чернее тучи.

– Никак, – буркнула дочь с порога и опустила голову.

– Дома, что ли, Женьки не было?

– Ну почему же не было? – недобро проговорила Валя. – Был.

– И чего ж? Не понравилась?

– Понравилась! – со злобой выкрикнула разочарованная Валентина. – Только не я!

– Ба-а-а… Не то Марта?! – ахнула подруга Киры Павловны.

Валя не нашла в себе сил ответить матери и ретировалась в ванную зализывать сердечные раны.

– Только не обижайся, моя! – позвонила с утра Марта Петровна Саушкина и чистосердечно призналась, что сама не ожидала такого поворота событий.

– От судьбы не уйдешь, – глубокомысленно изрекла разобиженная Валентина и язвительно добавила: – Чего обещает? Ты к нему или он к тебе?

– Так быстро дела не делаются. – В голосе Марты появилась какая-то странная интонация. – Тут уж как бог даст…

– Ну-ну, – только и нашлась, что сказать, Валентина и повесила трубку.

«Обиделась». – Опасения Марты Петровны подтвердились, но от этого жизнь не утратила своей прелести, ведь именно сегодня Марта Саушкина была приглашена в театр мужчиной с благозвучной фамилией Вильский и с не менее благозвучным именем Евгений.

– Обожаю классику, – закатила она глаза и, словно непреднамеренно, прижалась к плечу Евгения Николаевича.

– Странно, – хмыкнул Вильский, но в сторону не отодвинулся: прикосновения этой бойкой рыжеволосой женщины были ему приятны.

– Почему странно? – Марта Петровна жеманно вытянула губы, отчего ее выдающиеся вперед скулы стали еще скульптурнее.

«Какая лепка лица!» – поразился Евгений Николаевич и забыл ответить на вопрос.

– Евгений, – коснулась его руки Марта. – Вы мне не ответили.

– А? – встрепенулся Вильский и протянул спутнице программку. – Хотите посмотреть?

– Не хочу, – оттолкнула глянцевую бумагу Марта Петровна. – Мне неважно, какой состав играет.

– А что вам важно? – одним углом рта улыбнулся Евгений Николаевич и смело посмотрел в маленькие, очерченные толстой черной линией глаза Марты Саушкиной.

– Хотите честно? – не глядя на Вильского, хрипло спросила Марта.

– Хочу…

– Мне важно, что сейчас я сижу рядом с импозантным человеком. И этот человек мне нравится. И я бы хотела иметь с этим человеком отношения, и отнюдь не дружеские. И мне не стыдно говорить об этом, потому что мне пятьдесят пять лет, я несколько раз была замужем, верю в судьбу и хочу быть счастливой.

Евгений Николаевич от этих слов тут же потерял нить происходящего на сцене и, вжавшись в обитое бархатом кресло, почувствовал, что женщина, сидящая рядом, украла у него мысли и облекла их в самые правильные слова.

– Осуждаете? – Марта повернулась к Вильскому вполоборота и искоса посмотрела на него.

– Нет. – Евгений Николаевич собирался с духом. – Удивляюсь.

– Чему? – прошептала Марта Петровна, и на нее зашикали соседи по ряду.

– Давайте уйдем, – предложил Вильский и протянул Марте руку.

– Давайте, – мгновенно согласилась Марта Саушкина и потащила Евгения Николаевича за собой.

В тот вечер они практически ничего больше не говорили. Истосковавшийся по женской ласке Вильский курил на шелковых простынях Марты Петровны и вполуха слушал ее нежный щебет.

– Может, на ты? – хрипло предложил Евгений Николаевич и окинул взглядом округлые и не по возрасту упругие формы лежавшей рядом женщины.

– А стоит? – Марта явно была не такой простой, какой показалась на первый взгляд.

– В смысле?

– В прямом, – прищурилась она и облизнула губы. – Завтра вы все взвесите и решите, что в вашей жизни произошло еще одно забавное приключение.

Вильский поморщился.

– Я не по этой части. У меня, если что и случается, то всерьез и надолго. Как хроническая болезнь.

– А потом происходит чудо, и вы исцеляетесь, – иронично откомментировала Марта.

– Ну… можно и так сказать.

– Тогда тем более, – она приподнялась на локте, и с ее круглого, покрытого веснушками плеча соскользнула шелковая розовая бретелька. – Завтра вы придете в себя и исцелитесь.

– А до завтра у меня есть еще один шанс? – глухо проговорил Вильский и потянулся к Марте.

– Не думаю, что надо спешить, – без всякого кокетства произнесла Марта Петровна и повернулась к своему партнеру спиной. Евгению Николаевичу не было видно – она улыбалась.

То, что ему отказали, да еще и в столь щекотливой ситуации, задело Вильского за живое: он поднялся с кровати, медленно натянул на себя брюки, попутно отметив, что те стали значительно свободнее в талии, и объявил, что едет домой.

– Спасибо вам, Евгений Николаевич, – томно промурлыкала Марта и улеглась, закинув руки за голову.

– За что? – Вильский аккуратно застегнул запонки на рубашке.

– За все. Мне было очень приятно с вами. Я даже по-своему удивлена…

– Чем?

– Обычно мужчины в вашем возрасте не такое не способны. Очень неожиданно…

Евгений Николаевич покраснел, но не от стыда, а от удовольствия.

– Мне кажется это абсолютно нормальным, – явно переоценивая собственные силы, ответил Вильский.

– Я так не думаю… – со знанием дела протянула Марта и кокетливо поправила сползшую бретельку. – Можно я не буду вас провожать? – зевнула она, всем своим видом демонстрируя особую женскую утомленность. – Позвоните, как доберетесь до дома.

– Я позвоню вам завтра, – пообещал Евгений Николаевич и, поправив галстук, нагнулся над Мартой, чтобы поцеловать ей руку.

В ответ мадам Саушкина изобразила нечто напоминающее смущение и зарылась лицом в подушку.

– Спокойной ночи, – попрощался с ней Вильский и покинул гостеприимный дом известной верейской тамады. Впервые за несколько месяцев он пребывал в почти забытом состоянии полета, когда все кажется по плечу. Захлопнув за собой дверь, Евгений Николаевич даже попытался сбежать вниз по лестнице, но споткнулся уже на третьей ступеньке, потому что ноги не слушались, а колени не гнулись.

«Попалась птичка в клетку», – улыбнулась Марта и, легко соскочив с кровати, подбежала к задрапированному розовым тюлем окну. Женская интуиция безошибочно подсказала ей, что сейчас она увидит Вильского, рассматривающего светящиеся окна. Марта Петровна смело отдернула занавес, помахала ему рукой и жестом показала, что ждет звонка.

– Я позвоню, – прошептал себе под нос Евгений Николаевич и исчез в темноте.

«Конечно, позвонишь», – мысленно подтвердила Марта, и с нее разом слетела вся наигранная бодрость: сгорбившись, она села на кровать, достала из тумбочки лосьон и, смочив ватный диск, начала медленно смывать с себя косметику.

Пока Марта Петровна раздумывала о том, что красота требует жертв, на минуту в ее сознание закралась мысль, что «на чужом несчастье счастья не построишь». Но вера в любовь заставила ее встрепенуться и отогнать ненужные сомнения: «Каждый сам кузнец своего счастья. В конце концов, я мужика из семьи не уводила. Да и не по зубам он Валюхе. Все равно бы ничего не вышло».

Впрочем, о бедной Валентине, невольно устроившей судьбу влюбленных, и она, и Вильский вспоминали с особой благодарностью. «Если бы не ты!» – не уставала говорить «спасибо» Марта и грозилась сделать двухметровую бабищу подружкой невесты у себя на свадьбе. «Подожди пока, – язвила ее злопамятная Валя, – вдруг не женится?» «Женится! – самонадеянно восклицала Марта и балагурила: – Куда он денется – влюбится и женится».

– Не сейчас, – сразу же пресек любые обсуждения Евгений Николаевич в ответ на вопрос, как будут выглядеть их отношения.

– Почему? – растерялась Марта Петровна, всерьез планировавшая совместное будущее почти завтра.

– Мне нечего тебе предложить, – мрачнел Вильский, вспоминая запущенную до безобразия квартиру матери. Кира Павловна, словно нарочно, завидуя сыновьему счастью, мудровала над ним и категорически сопротивлялась любым нововведениям на своей территории. «Давай я душевую кабину поставлю», – предлагал ей ценивший чистоту и комфорт Евгений Николаевич. «А как я мыться буду?» – подскакивала на месте Кира Павловна. И Вильский терпеливо объяснял матери весь процесс от начала до конца. «Нет! – отказывалась от благ цивилизации Кира Павловна и добавляла: – Это не мытье, а одно мучение». «Так ты даже не пробовала!» – начинал раздражаться Евгений Николаевич, измученный ее капризами. «И не буду! – заявляла она ему и показывала нужное направление: – У своей ставь, а в моем доме – я хозяйка».

– Не переживай, кот, – успокаивала Вильского Марта и обещала повлиять на Киру Павловну.

– Это бесполезно! – Евгений Николаевич хорошо представлял, во что это может вылиться. Но Марта Петровна была уверена в своих дипломатических способностях и тайком от Вильского делала необходимые шаги.

– Кира Павловна! – щебетала она в ухо недовольной старухи. – Мы тут с Женей посовещались и подумали, может, нам ремонт у тебя сделать?

– Это кто? – притворялась глухой Кира Павловна и, несколько раз прокричав «Алле! Алле!», вешала трубку.

– Ты что, моя?! – не сдавалась Марта, все-таки дозвонившись до упрямой бабки. – Не узнала, что ли?

Кира Павловна молчала.

– Это я.

– Ну, – обозначала свое присутствие зловредная старуха.

– Вот тебе и ну! – жизнерадостно хохотала Марта на том конце провода. – А я думаю, чего меня моя не узнает?! Не слышит, значит.

– Все я слышу, – бурчала Кира Павловна.

– Давай, моя, приеду? Помыть там, убраться… спинку почесать, носик подтереть… Чайку попьем, поговорим.

– Не инвалид: сама уберусь, сама помоюсь, – отказывалась от ее помощи Кира Павловна, не желавшая принимать на своей территории «эту проститутку», о чем, разумеется, не забывала сообщить сыну. – Где ты эту шалаву нашел? – бушевала она и стучала себе по лбу, не осмеливаясь прикоснуться к угрюмому Вильскому. – Нет чтоб на Вальке жениться! Работящая, хозяйственная, скромная… Выбрал!

– Оставь меня в покое, – отмахивался он от матери, как от назойливой мухи, и проклинал себя за то, что, разойдясь с предыдущей женой, попросил временного приюта у Киры Павловны.

– Живи, – смилостивилась она тогда и поставила условие: – Здесь не курить. Женщин не водить.

– А дышать-то мне, мать, здесь можно? – горько усмехнулся Евгений Николаевич и с грустью обвел взглядом разрушающееся на глазах когда-то крепкое Кирино царство.

– Живи! – по-царски махнула мать рукой и снова почувствовала себя владычицей морскою.

– Переезжай ко мне, – протягивала Вильскому ключ от собственного сердца Марта.

– Не могу, – отказывался Евгений Николаевич и шумно вдыхал запах ее рыжих волос.

– Почему, моя? – недоумевала возлюбленная и забывала следить за речью. Но Вильский совершенно не обращал на это внимания: все, что произносила эта женщина, казалось ему хрустальным звоном райских колокольчиков. Не слыша прежде ничего подобного, он радовался каждому слову как ребенок и не замечал никакого несоответствия между возрастом Марты и особенностями ее речи. – Кот мой! – обнимала она его. – Рыжий мой кот! Сколько веревочке ни виться, конец все равно будет…

– Даже не знаю, – вздыхал Евгений Николаевич.

Вильский, разумеется, не желал скорой смерти матери, но где-то в глубине души считал, что та заедает его жизнь. Последнюю, между прочим.

– Эх, Машка! – жарко дышал он в короткую шею лежавшей рядом Марты Петровны и раздумывал над тем, как причудливо воплощается цыганское предсказание о трех жизнях.

– Ничего удивительного, – тут же заявила Марта, услышав легендарную историю из уст Евгения Николаевича. – Я, например, как только тебя увидела, сразу же поняла: что-то будет. Хотя ты и не в моем вкусе, котенок, – хитро прищурилась она и поцеловала «котенка» в лоб. – Рыжий и толстый. И усатый. Роднулькин мой, кисулькин, Женюлькин.

– А это тебе как, Машка? – полюбопытствовал Вильский и протянул отполированную до золотистого блеска трехкопеечную монету.

– Советская?! – взвизгнула Марта и схватила блестящий кругляш.

– Советская, – с гордостью подтвердил Евгений Николаевич. – Та самая.

– На шею надо повесить. Дырочку просверлить и повесить, – Марта неожиданно стала серьезной, – а то выпадет из штанов, не заметишь.

– Не выпадет, – заверил ее Вильский и ошибся. Выпавшую из кармана монету Марта Петровна неоднократно обнаруживала то рядом с кроватью, то на кресле, то на диване.

– Моя? – удивлялся Евгений Николаевич, как будто здесь могла быть еще чья-то.

– А чья? – легко хлопала его по лбу Марта, а потом устраивалась у него на коленях и начинала увлекательный рассказ из серии «Взаимодействие полов». – Ты только подумай! – жаловалась она Вильскому на бывших поклонников. – Ни один из них не догадывался предложить мне где-нибудь отдохнуть. Как говорится, ели-пили, бабу любили, а как черед пришел – просто забыли. Спасибо, бог детьми наградил: то Люля куда-нибудь отправит, то Маратик. А так – конечно, ждать неоткуда.

Понимал ли Евгений Николаевич, куда клонит Марта Петровна? Наверное, понимал. Но почему-то всякий раз у него возникало ощущение, что сам догадался. А чувствовать себя догадливым было приятно. Да и зарплата, надо сказать, позволяла: как ни крути, а оборонное предприятие, плюс патенты, плюс пенсия. В общем, на любовь мужику хватало: ущемленным, как бывало в молодости, Евгений Николаевич себя уже не чувствовал.

– Подстрахуешь на две недели? – звонил он старшей дочери и уклончиво объяснял, что срочно надо уехать.

– Ладно, – соглашалась Вера и не задавала никаких лишних вопросов. Как умная женщина, она легко признавала отцовское право на личную жизнь. Зато Кира Павловна рвала и метала, но, ничего не добившись, инсценировала сердечные приступы и не раз укладывалась на смертный одр.

– Все, – многозначительно изрекала она в трубку и слабым голосом сообщала: – Уехал с этой своей лярвой в санаторий и бросил мать одну. Помирай, мол, Кира Павловна, туда тебе и дорога… В холодильнике мышь повесилась: молока нет, масла нет, мяса нет. Кошка голодная. Тоже скоро сдохнет. Будем лежать вдвоем как мумии в пирамиде. Соскучишься – приходи.

И Вера, обеспокоенная бабкиным звонком, неслась на другой конец города, чтобы забить холодильник, накормить кошку и успокоить разгневанную старуху.

– Приехала? – кричала Кира Павловна из своей комнаты встревоженной внучке и через минуту появлялась в коридоре, толкая перед собой ортопедическое кресло на колесиках. – Думала, не дождусь, – упрекала она Веру и плелась за ней на кухню, чтобы рассмотреть принесенные продукты.

Увидев полное соответствие продиктованному списку, Кира Павловна успокаивалась и равнодушно роняла:

– Клади в холодильник.

И Вера в сердцах открывала перекошенную дверку и в ужасе обнаруживала, что класть некуда. Все отсеки были до отказа забиты разносортным сыром, колбасой, пакетами молока, пачками творога.

– Т-ты же сказала… – начинала заикаться взбешенная бабкиным притворством внучка.

– Да, – по-царски кивала головой Кира Павловна.

– А как же?..

– Я это не ем, – не давала ей договорить восьмидесятишестилетняя озорница и поворачивалась к холодильнику спиной.

– Так я же принесла то же самое! – в сердцах восклицала Вера.

– Так это ты. А то, – Кира Павловна кивала в сторону холодильника, – он.

– Как мать? – звонил дочери из санатория Вильский, пользуясь отсутствием Марты, пока та, видимо, находилась на процедурах.

– Нормально. – Вера, как и отец, была немногословна. – Как ты отдыхаешь?

Рассекреченный Евгений Николаевич выдыхал дым в сторону и признавался:

– Хорошо. Очень хорошо.

– А где? – коротко интересовалась Вера.

– В Луге, – коротко отвечал Вильский.

– Это где?

– Под Питером.

– Понятно, – подводила итог Вера и собиралась закончить разговор, хотя так и подмывало спросить отца: почему так? Двадцать лет с матерью, двадцать два со второй женой – и никаких санаториев. А тут без году неделя – и пожалуйста. С чужой, пошло молодящейся теткой, наверняка только и думающей о том, как бы побольше урвать с этого наивного пенсионера, пустившего слюни при виде ее искусственных прелестей.

«Какой же ты дурак!» – хотелось прокричать отцу в трубку, но вместо этого Вера произносила что-то совсем нейтральное и сдержанно прощалась:

– Отдыхай. У бабушки все в порядке.

– А у тебя? – почему-то Евгению Николаевичу становилось неловко.

– И у меня, – торопилась она завершить разговор, уверяя, что куда-то спешит.

На это же ссылались и школьные товарищи, Вовчик и Левчик, отнесшиеся к новому повороту в судьбе Вильского без особого энтузиазма. «Некогда!» – в один голос кричали они в ответ на приглашение прийти в гости к «молодым».

– Давай я им сама позвоню, – не раз предлагала Марта Петровна, уверенная, что подберет ключик к любому мужскому сердцу.

– Не надо, – отказывался Евгений Николаевич. – Значит, некогда.

– Или не хотят, – обижалась за Вильского Марта.

– Или не хотят, – послушно повторял за ней Евгений Николаевич. – Да какая мне разница, Машка. Хотят или не хотят! Завидуют!

– Чему-у-у-у? – кокетничала Марта Петровна, в глубине души убежденная в том, что завидовать есть чему.

– Молодая… Красивая… – Вильский был невероятно щедр на комплименты и почти не кривил душой, потому что перед его глазами стояли постаревшие жены школьных друзей – Нина и Зоя.

– Скажешь тоже! – изображала смущение Марта и кокетливо поправляла волосы короткими пальчиками с острыми расписными ноготками.

В отличие от дочерей Евгения Николаевича ее дети приняли материнского избранника в целом доброжелательно. Немного ревновал Маратик, но это так естественно, уверяла Вильского Марта: «Он же мальчик!» Зато Лейла искренно радовалась за мать и по-женски заботливо интересовалась, не нужно ли чего? Может быть, денег?

– Не бери, – запретил Марте Петровне Евгений Николаевич.

– Ну, почему-у-у, котенок? – сюсюкала Марта. – Чуть-чуть… На шубку. Доченька знает, что мамочке нужна шу-у-убка. У мамочки в этом году юбилей.

– Будет тебе шубка, – пообещал Вильский и сдержал слово.

– Этой шубу купил! – шепотом сообщила Вере Кира Павловна. – Норковую. Соседка сказала, тыщ сто. Не меньше.

– Откуда ты знаешь? – не поверила бабке Вера.

– Вчера были. Эта хвалилась. Мол, спасибо, Кира Павловна, хорошего сына воспитали. Не жадного.

– А ты? – поежилась Вера.

– Пожалуйста, говорю. Если что, просите, не стесняйтесь.

Следом за разобиженной в пух и прах старухой звонила Вероника, младшая дочь Евгения Николаевича, и рыдала в голос:

– Представляешь?! ОН КУПИЛ ЕЙ ШУБУ!!!

– И что? – Вера пыталась дистанцироваться от происходящего, хотя чувства впечатлительной Нютьки были ей понятны: у самой все внутри бушевало от обиды за мать.

– Как что?! Он же не купил шубу маме!

– Бабушке? – Вера специально уводила сестру в сторону.

– Какой, на хрен, бабушке? Зачем этой моднице шуба? Нашей маме!

– Тогда у него не было такой возможности… – вступалась за отца Вера.

– Ну, ведь он не купил шубу мне! Тебе! – орала Вероника, забыв, что с таким же успехом ее отец не купил шубу и своей второй жене Любе.

– А должен?

– Должен!

– Никто никому ничего не должен, – притормаживала Нютьку Вера. – У него своя жизнь. И он имеет полное право распоряжаться своими деньгами так, как считает нужным.

– Ты считаешь, это справедливо? – разом успокаивалась Вероника.

– Нет. Но это не мое дело. – Вере не хотелось обсуждать отца. – И не твое. Если ему так нравится, ради бога.

– Правильно мама говорит, – попыталась уколоть сестру Нютька, – ты такая же холодная и скрытная, как и он.

– Тебе это как-то мешает? – Вера еле сдерживалась, чтобы не нахамить сестре. Просто не хотелось ссориться.

– Подожди! – пригрозила ей Вероника. – Он на эту дуру крашеную все деньги спустит! Сам без штанов останется! И еще к матери вернется: «Прости меня, Желтая. Я был не прав».

«Господи, до сих пор надеется», – вздохнула Вера и отбрила младшую сестру:

– Повторяю: это не мое дело. Я чужие деньги не считаю. Без штанов он не останется, это не в его духе. Быстрее мы с тобой по миру пойдем. И к твоей маме он никогда не вернется! – последнюю фразу Вера произнесла практически по слогам.

Эффект не заставил себя ждать: Вероника захлюпала и в сердцах положила трубку. «Дура», – подумала Вера и почувствовала, что в истории их семьи начался новый период холодной войны.

– Пылесос купил! – докладывала Кира Павловна, в отсутствие сына изучавшая содержимое стоявших в его комнате коробок.

– Ну и что? – Вера не хотела военных действий, поэтому делала все, чтобы Кира Павловна излишне не воспламенялась.

– Как ну и что? – искренне удивлялась на том конце провода воинствующая бабка. – Этой, значит, купил. А мне не купил. А живет у меня, к этой не съезжает. Видно, не пускают, – злобно хихикала Кира Павловна и начинала новый этап расследований, закончив который снова звонила внучке и с горечью сообщала: – Два купил.

– Чего два? – не сразу понимала, о чем идет речь, Вера.

– Пылесоса, – грустила Кира Павловна.

– Ну вот, – радовалась отцовской смекалке Вера, – а ты говорила: «У меня живет, а той покупает». Тебе тоже покупает.

– Не знаю. – Кире Павловне никак не хотелось признавать факт сыновней щедрости и заботы. – Может, это не мне?!

– А кому?

– Ну, тебе, может? – предполагала бабка.

– У меня есть пылесос, – тут же лишала ее надежды внучка.

– Ну, Нютьке тогда…

– У Нютьки тоже…

– А мог бы! – выворачивалась, как уж, Кира Павловна.

– Мог бы что? – Верино терпение, похоже, заканчивалось.

– Мог бы взять и купить вам по пылесосу. – Наконец-то мать Вильского находила повод для недовольства сыном.

– Да зачем мне два пылесоса?! – срывалась Вера и в сердцах бросала трубку.

– Никому еще два пылесоса не помешали, – в построении обвинения Кира Павловна была так непреклонна, что даже не сразу соображала, почему из трубки до нее доносятся короткие гудки. – Нервная какая! – говорила о внучке и возвращала трубку на место, торопясь продолжить ревизию в комнате Евгения Николаевича.

Как Вера ни устранялась от событий, разворачивавшихся в квартире Киры Павловны, осколки разорвавшихся снарядов все равно долетали к ней, на другой конец города, оставляя в душе разные по глубине воронки. Дальнобойные орудия бабки, младшей сестры и воспрявшей духом матери стреляли без перерыва на обед – прицельно и точно.

«Купил», «подарил», «отвез», «привез», «ночевал», «ночевала», «стыда нет», «старик ведь», «в шестьдесят с хвостом людей смешить», «да что он может-то», «бог все видит», «нет, чтобы внучками заниматься», «о здоровье своем подумать», «кошмар», «ужас», «сказать кому» – все слилось в одну пулеметную очередь, и Вера перестала различать, кто что говорит.

«При чем тут я?» – спрашивала она родственников, но получала в ответ лишь еще одну пулеметную очередь: «А могла бы, между прочим», «Сказала бы», «Пусть узнает хотя бы от тебя», «Ты же у него любимая дочка». «Оставьте меня в покое!» – хотелось заорать Вере во всю ивановскую, но она сдерживалась, сдерживалась и наконец свалилась с сосудистым кризом под ропот ближнего круга в лице мужа и дочери.

– Это все из-за тебя! – обвинила Вильского Кира Павловна и поджала губы. – Только о себе думаешь… Да об этой… А дочка, между прочим…

Наконец-то Кира Вильская была по-настоящему довольна. Разумеется, не потому, что заболела Вера, а потому, что появилась реальная возможность выбить из-под сына табуретку, приговаривая при этом: «И какой ты после этого отец?»

– Нормальный ты отец, – тут же вмешалась Марта, почувствовавшая резкую перемену в настроении Евгения Николаевича.

– Наверное, не очень-то и нормальный. – Вильский обнял свою Машку и поцеловал ее в макушку. В присутствии этой женщины он моментально успокаивался и ощущал какой-то особенный прилив сил.

– Не слушай ты никого, моя. Тебе хорошо со мной? – Марта потерлась носом о прокуренные усы Евгения Николаевича.

– Хорошо, Машка…

– Ну и чихать тебе тогда на все, кисуля, – посоветовала она и, надув губы, пролепетала: – И не надо называть меня Машкой. Я – Марта. Можно – Марточка.

– Какая ты Марта-Марточка, Машка? Марта – это гусыня, а ты – красивая женщина, мечта разведенного инженера-изобретателя, – улыбнулся в усы Вильский.

– Какая я тебе гусыня? – обиделась Марта Петровна Саушкина. – Понимаю, ты бы меня Мартой Скавронской назвал. Та хоть царицей была.

– Царицей была Екатерина Первая, Машка. А Марта Скавронская была прачкой и стирала Петру Великому подштанники. Ты разве не знала?

При слове «подштанники» настроение у Марты Петровны явно испортилось. И не потому, что ее невольно уличили в незнании истории, а потому, что стирать подштанники – не царское дело.

– Ерунда какая! – отказалась она признавать исторический факт и решила поразить Евгения Николаевича благородством происхождения имени. – Марта от древнееврейского «госпожа», – процитировала она вызубренную фразу и победоносно посмотрела на улыбавшегося Вильского. – Понятно?

– Понятно, – прошептал ей в ухо Евгений Николаевич и пощекотал ее усами: Марта довольно хмыкнула. – Но звать тебя я буду Машкой. Госпожа Машка.

– Зови, – великодушно разрешила Марта и сразу же уточнила: – Но только наедине. Обещаешь?

– Обещаю, – поклялся Вильский и, верный слову, представил на своем шестидесятипятилетии новую гражданскую жену Марту Петровну Саушкину. – Прошу любить и жаловать, – объявил он гостям, глядя при этом в сторону съежившихся от неловкости дочерей.

– Обязательно! – пробурчала себе под нос Нютька и опустила голову, сделав вид, что расправляет лежащую на коленях салфетку. – Знала бы, не пришла, – прошипела она сидевшей рядом сестре и через силу улыбнулась: все-таки праздник.

– Хватит гундеть, – оборвала ее Вера и подняла фужер, – давай лучше выпьем.

– Я не буду за нее пить, – отказалась Вероника, лучезарно улыбаясь сидевшим напротив отцовским гостям.

– Так мы не за нее, – чуть слышно объяснила старшая сестра. – Мы за папу.

– За папу – давай, – смилостивилась Нютька и покосилась на юбиляра – Евгений Николаевич стоял посреди зала в новом костюме и поддерживал Марту под локоть. – Гляди-ка, – не удержалась Вероника. – В лаковых чмоклях. Прынцесса, наверное, прикупенила. Чисто жених.

Вильский и правда был непривычно торжествен и очень серьезен. Как будто сдавал экзамен. Но буквально через час стараниями Марты оживился и он, и сам праздник, утративший официальный налет юбилейного мероприятия.

– Гуляем все! – зычным голосом тамады прокричала она в микрофон, и грянула дискотека.

– Мог бы, между прочим, и бабушку пригласить. – Вероника залпом опрокинула рюмку коньяку. – Мать все-таки.

– Он ее пригласил, – вступилась за отца Вера. – Она не поехала.

– Правильно сделала, – поддержала Киру Павловну Нютька.

– Ничего не правильно. Сыну – шестьдесят пять, а она ему как школьнику условия ставит: «Или я – или она».

– Дай-ка догадаюсь, кого же он выбрал! – с сарказмом проорала Вероника, пытаясь перекрыть грохот музыки. – А что? Наша мама не заслужила быть приглашенной на этот юбилей? Двадцать лет, между прочим!

– А Любу ты бы не хотела видеть? – съязвила Вера и ткнула сестру в бок. – Спокойно. К нам приближается великий аниматор.

– Девчонки! – От всей души веселившаяся Марта обняла дочерей Вильского за плечи. – Ну, че сидим? Попы греем? У папульки вашего праздник, а вы как на поминках. Мало выпили, что ли? – схватилась она за бутылку коньяку и наполнила рюмку Веронике. – А ты, моя, что за лимонад пьешь? – обратилась она к Вере. – Только желудок портишь. Водку надо пить или коньяк. Вон как твоя сестра. Правильно я говорю? – подмигнула Марта младшей дочери Евгения Николаевича.

– Вам виднее, – процедила сквозь зубы Вероника.

– Хватит дуться! – Похоже, Марта решила сегодня взять быка за рога. – Ты вроде девочка взрослая. На папу-то своего посмотри. Разве ему со мной плохо?

Молодая женщина поискала отца глазами и обнаружила его курящим вместе с коллегами у барной стойки. Выглядел Евгений Николаевич абсолютно довольным происходящим.

– Ну… – потребовал от нее ответа Марта. – Скажи теперь. Плохо?

– У него лишний вес, – нашлась Вероника и посмотрела в узкие глазки отцовской любовницы.

– Сгоним, – пообещала Марта. – Как только ко мне переедет, вмиг стройным станет. Я женщина знойная, – повела она плечами, приподняв двумя руками свою выдающуюся вперед грудь. – Да и он… – Марта покачала головой, закатив глаза к потолку.

– Без подробностей, пожалуйста, – попросила Вероника и посмотрела на сестру.

– Да ладно, девчонки, свои люди. Мы ж девочки, нам стесняться нечего. Порадуйтесь за папку-то, – засмеялась она. – И ему хорошо, и вам.

– А вам? – сухо поинтересовалась Вера, так и не прикоснувшаяся к фужеру с шампанским.

– А мне, Вера Евгеньевна, – Марта не рискнула назвать Веру «моя», – вдвойне хорошо. Только я одного понять не могу, кто ж вас так воспитывал, раз вы шестидесятипятилетнему отцу осмеливаетесь жизнь портить и советы давать, куда сама знаешь чего совать! – С лица Марты Петровны сползло миролюбивое выражение. – Мне стесняться нечего. Отца я вашего люблю и жить с ним буду. Нравится вам это, мои, или не нравится. А вы уж как хотите. Хотите – пейте, хотите – пойте. Че хотите, мои, то и делайте! – выпалила она и, лихо развернувшись на каблуках, пошатываясь, пошла прочь.

– Вот и поговорили. – Слово «поговорили» Вероника произнесла по слогам и начала собираться. – Я пойду. Пока не вырвало. Ты как?

Вера снова нашла глазами отца, отметила, что тот стоит, обняв Марту за талию, и внимательно ее слушает. Издалека разглядеть выражение его лица было невозможно, но Вере показалось, что оно изменилось: погрустнело, что ли. Поэтому поддержать сестру и уйти у нее не хватило духу, осталась. А потом долго сидела в гордом одиночестве, внимательно наблюдая за гостями и безумными конкурсами, проводимыми бойкой тамадой.

Евгений Николаевич подсел к дочери неожиданно – Вера даже вздрогнула.

– Скучаешь? – улыбнулся Вильский и обнял ее за плечи. «Еще один!» – подумала про себя Вера, вспомнив разговор с Мартой.

– Нет, – коротко бросила она отцу.

– А Нютька где?

– Уехала.

– Понятно… – хмыкнул Евгений Николаевич. – А чего не подошла? Не попрощалась? Не захотела?

Вера промолчала.

– Слушай. – Вильский снял с ее плеча руку. – Я не могу понять… – Каждое слово давалось ему с таким трудом, что хмель разом развеялся. Это была речь абсолютно трезвого человека.

– Ты можешь ответить мне на один вопрос? – не глядя ему в глаза, спросила Вера.

– Могу.

– Тогда скажи мне: ты правда ее любишь? – Вера чуть не плакала.

– Правда.

– Почему?! Ты что, не видишь, какая она, твоя Марта?

– Какая? – Евгений Николаевич закашлялся.

– Если ты спрашиваешь, какая, значит, и правда не видишь, – горько усмехнулась Вера и поднялась со стула.

– Подожди. – Вильский усадил дочь обратно. – Все могло бы сложиться по-другому. И я сам мог бы все сделать иначе. Давно. Когда ни тебя, ни Нютьки не было и в помине. Ну, например, я бы мог просто не встретить твою мать. Или…

– Любу, – подсказала ему Вера.

– Или Любу. Но это произошло. И я был честным и с твоей матерью. И с Любой. И я хочу быть честным с собой. И с тобой, – очень тихо произнес он. – Я люблю Машку. Люблю так, что без нее не могу дышать. Так, что готов пешком идти с одного конца города на другой только для того, чтобы сказать ей «здравствуй» или пуговицу застегнуть. Это моя последняя любовь. Больше не будет. И мне очень больно, что ты не хочешь это понять и заставляешь меня выбирать.

– Я не заставляю… – прошептала Вера.

– Нет, заставляешь, – продолжал стоять на своем Евгений Николаевич. – Как когда-то отец. Но я уже свой выбор сделал. Последний. И прости меня за это. Потому что может получиться так же, как с ним. Я просто боюсь, что не успею тебе это сказать потом… Прости меня.

– Это ты меня прости, – не выдержала Вера и опустила голову. – Пусть тебе будет хорошо.

– Мне хорошо, – поспешил заверить ее Вильский и снова обнял. – Очень хорошо.

После этого разговора Вера окончательно выпала из обоймы воинствующих родственников, взяв самоотвод. Она ничего не стала объяснять ни Кире Павловне, ни матери, ни сестре, в результате получила прозвище «Двух станов не боец» и была сурово наказана: теперь о происходящем в семье Вильских Вера узнавала последней. Обычно не выдерживала Кира Павловна и звонила внучке, всякий раз начиная разговор следующими словами: «Вот ты сидишь там и ничего не знаешь…»

Вера сразу понимала, о чем речь, но из вредности валяла дурака и ангельским голосом интересовалась:

– Молоко закончилось?

– Нет, Нютька привезла, – не чувствуя подвоха, отвечала Кира Павловна. – Отец звонил?

– Звонил, – немногословно отвечала Вера.

– Ну… – торопила ее бабка.

– Что «ну»?

– Чего говорил? – Кира Павловна надеялась разговорить скрытную внучку.

– Ничего, – улыбалась себе под нос Вера. – Как обычно. А что?

– А ничего, – сердилась на бестолковую внучку Кира Павловна.

– Ну и ладно, – не поддавалась на провокацию Вера и переводила разговор на другое.

– Ты мне зубы не заговаривай! – грозила внучке с другого конца города Кира Павловна и, не дождавшись от нее нужной реакции, начинала жаловаться на сына: – Ночевали.

– Ну и что?

– Как «ну и что»?! – возмущалась бабка. – Который день уже. Полночи возятся, утром хихикают, ЭТА по квартире в пеньюаре ходит. На коленки к нему садится. В пятьдесят-то пять лет! Хрустит вся, какая нарядная. А рядом – пожилой человек, между прочим. Советский. И скромный, – подумав, добавляла Кира Павловна и передавала слово Вере.

– А ты, советский скромный человек, по квартире ходишь в подштанниках – это ничего?

– В каких подштанниках?! – ахала Кира Павловна.

– В голубых, – била в цель Вера.

– Так мне сколько лет? – резонно интересовалась въедливая бабка.

– Неважно.

– Важно! Я у себя дома.

– Отец тоже у себя дома, – напоминала ей Вера и не чаяла закончить разговор.

– У меня. – Реакция Киры Павловны была молниеносна.

– Хорошо, у тебя. Потерпи, пожалуйста.

– Хорошо тебе говорить! – всхлипывала приближающаяся к девяноста годам старуха. – Сколько мне осталось. До смерти, что ли, терпеть?

После этих слов до Веры начинало доходить, что они с бабкой говорят на разных языках и существуют в разных пространственно-временных координатах.

– Почему «до смерти»? Ты что, завтра умирать собралась?

– А когда? – Кире Павловне явно не терпелось прояснить этот вопрос.

– Тебе что отец говорил? – исподволь интересовалась Вера, боясь выдать Вильского.

– Ниче! – Кира Павловна переходила в полную боевую готовность. – Даже не спросил: «Можно, мама, ЭТА тут поживет?» Взял и привез: смотри теперь, любуйся. Срам один.

– А ты сиди у себя в комнате и не подглядывай.

– Это я-то подглядываю? – ахала Кира Павловна и совсем уж собиралась отлучить от дома «предательницу Верку», но потом спохватывалась, вспоминала, что на ветреную Нютьку надежды немного, и, поджав губы, со страдальческой интонацией изрекала: – Ну, спасибо тебе, внученька. И за доброе слово, и за внимание. Был бы жив Коля, – поминала она покойного мужа, – ты бы так со мной не разговаривала. А теперь чего ж? Можно! Давайте!

– Хватит мудрить! – не выдерживала Вера и выкладывала карты: – у НЕЕ идет ремонт. Скоро закончится. Отец сказал, как только положат ламинат, ОНА переедет. Потерпи два-три дня.

– Гнездо, значит, вьют. Ясно…

Похоже, мысль о скором освобождении от присутствия врага Киру Павловну уже не волновала. Гораздо важнее для нее была новость, что во вражеском лагере полным ходом идет строительство, а это значит, что в скором времени непутевый Женька заживет своей жизнью и останется она, почти девяностолетняя бабка, без присмотра, без догляда, никому не нужная, ни для кого не важная.

– И что будет? – спрашивала Кира Павловна у Веры изменившимся голосом.

– А чего ты хотела?

– Доживи до моих лет, узнаешь, – хорохорилась бабка, но чувствовалось, что ее смелость улетучивается на глазах.

– Ты хотела жить одна? – строго спрашивала Вера.

– Хотела, – нехотя признавалась Кира Павловна.

– Вот и будешь, – холодно обещала ей внучка, утомленная долгим разбирательством.

– А чего ты меня пугаешь?

– Я тебя не пугаю, – спокойно объясняла ей Вера. – Ты же все время говорила: «Хочу жить одна». Вот и живи.

– Вот и буду! – пыталась топнуть ногой Кира Павловна, но высохшая ножка не доставала до пола и безвольно стукалась пяткой о кровать. – А то я одна не жила.

«Не сможет она одна», – жаловался Евгений Николаевич Марте и, точно рядовой, уходил в увольнение из материнского дома раз в неделю, с субботы на воскресенье. «Но другие же живут», – убеждала его знойная Марта, быстро переходившая к решительным действиям, как только за Вильским захлопывалась входная дверь и он оказывался в прихожей. «Я так соскучилась, так соскучилась», – горячо шептала она ему и подталкивала к спальне. «Подожди», – останавливал ее Евгений Николаевич и, усевшись на банкетку, нарочито медленно развязывал шнурки. «Ты что, совсем меня не хочешь? – надувалась Марта и стягивала губы в сердечко. – Совсем-совсем?» «Ну что ты, Машка, – обнимал ее Вильский. – Очень хочу». «Очень?» – строго переспрашивала его Марта Петровна. «Очень-очень», – фыркал в рыжие усы Евгений Николаевич и шумно вдыхал запах волос любимой женщины, пытаясь отогнать назойливое видение.

Он словно чувствовал на себе взгляд матери. Но это не был взгляд царицы, властительницы мира, какой хотелось казаться Кире Павловне, это был взгляд затравленного, напуганного зверька, который ненавидит хозяина и больше всего на свете боится остаться без него.

В сознании Вильского всплывал образ матери, сидевшей на кровати в линялой ночной рубашонке, из-под которой торчали отекшие в коленях высохшие ножки, пытающиеся дотянуться до стоптанных тапочек. По сравнению с собой прежней Кира Павловна уменьшилась почти вдвое. Поредели пушистые волосы. Теперь сквозь них отчетливо проглядывала розовая, как у плохо оперившегося птенца, кожа. Даже глаза, и те, казалось Евгению Николаевичу, утратили былую яркость и из ярко-голубых превратились в две серые полупрозрачные пуговицы.

– О чем ты думаешь? – пытала Вильского Марта и целовала в чисто выбритый подбородок.

– О тебе, – легко врал Евгений Николаевич и в порыве нежности сжимал ее до хруста. Она и правда обладала уникальной женской энергией, равной по силе той, что развеивает над головой облака и в конце зимы заставляет траву пробиваться на обочинах. Буквально минута, и образ матери утрачивал свою четкость, превращаясь в неявное воспоминание о «прошлом». Именно так Вильский называл недельные перерывы между встречами с Мартой. И точно так же он называл все, что предшествовало появлению в его жизни этой бойкой рыжеволосой женщины со скуластым лицом. И хотя настоящее измерялось скудными днями, а не вереницей лет, на вес оно оказывалось гораздо весомее, чем легко отбрасываемое прочь прошлое. Настоящее было подлинным. И «последним». Это Евгений Николаевич знал точно.

Каждое воскресное утро, счастливый и преисполненный этого настоящего, заезжал он за Верой, чтобы отвезти ее на другой конец города к разобиженной бабке. Ровно на середине пути, на подъезде к мосту, соединявшему два берега, на которых раскинулись левая и правая часть города, Вильский выходил из машины и, опершись о заграждение, молча курил, внимательно вглядываясь в водную гладь.

Следом за отцом из машины выходила Вера, вставала рядом и смотрела в том же направлении, не произнося ни одного слова.

– Как же я хочу жить дома! – не поворачивая головы к дочери, произносил Евгений Николаевич и доставал очередную сигарету, забывая, что не докурил предыдущую.

– Там? – Вера кивком указывала на берег, где жила Кира Павловна, и втайне надеялась, что отцовская фраза свидетельствует об угасании интереса к ненавистной Марте.

– Нет, – усмехаясь, качал головой Вильский и показывал на другой берег, отчего Вера замыкалась в себе и, сгорбившись, словно от сильного ветра, уходила в машину, уговаривая себя с уважением относиться к отцовским чувствам.

Она по-прежнему ревновала его, как будто за спиной не было долгих лет разлуки, долгожданного примирения, собственной самостоятельной жизни. Да чего там только не было! Но почему-то Вере было мучительно больно делить отца с самоуверенной и примитивной, как она считала, теткой, выигравшей, в отличие от ее матери, в лотерею.

Точно так же думала и сама Марта, подталкивавшая Вильского к решению о переезде.

– Ну что ты, котенок?! Прям как не родной! Так и будем встречаться, как пионеры, когда мама отпустит? Мне уж и Люля говорит: «Не слушай никого, мама. Идите с дядей Женей и расписывайтесь. Хватит людей смешить. Не маленькие».

– А ты? – автоматически спрашивал Евгений Николаевич, пытаясь уйти от необходимости что-либо объяснять Марте.

– А что я? – Марта Петровна разом превращалась в обиженную девочку. – Говорю, нам Кира Павловна не велит. Да, моя? Не велит мамка?

– Не дури, Машка, – закрывал ей рот поцелуем Вильский и плотоядно смотрел на поднятую костяными подпорками грудь. – Подожди чуть-чуть.

– «Чуть-чуть» – это сколько? – вырывалась из его объятий Марта Петровна и пыталась заручиться гарантиями.

– Откуда же я знаю? Ее мать до девяноста не дожила. Отец тоже.

– А вдруг она у тебя долгожитель?

– Наверное, – бурчал Евгений Николаевич и показывал, что разговор окончен.

В ожидании скорого ухода Киры Павловны прошло несколько лет, а она все жила и жила, всякий раз возвращаясь с того света со словами: «Ну… Бог миловал, еще поживу. Глядишь, так до девяноста лет и дошкандыбаю».

Измученная ожиданием Марта периодически взбрыкивала и объявляла Вильскому о прекращении «непродуктивных» отношений. И тогда он пропускал субботнее свидание и сидел на кухне в квартире матери чернее тучи, выкуривая пачку за пачкой.

– Курит и молчит, – докладывала Кира Павловна Вере. – И пьет.

– А ты поговори с ним. – Вере не хотелось включаться в происходящее: своих проблем достаточно.

– Говорила, – жалобно сообщала расстроенная бабка, все-таки жалевшая своего бестолкового Женьку.

– А он?

– Говорит, не лезь не в свое дело, мать.

– Ну и не лезь, – советовала внучка и уверяла, что ужасно занята. И тогда Кира Павловна, в душе довольная тем, что ее предсказания сбываются, плелась, громыхая ортопедическим креслом, на кухню, вставала в проеме и, как могла, поддерживала сына:

– Я ведь тебе, Женя, говорила. Брось ее. Вон она как тебя измордовала. Лица нет. Куришь и куришь, куришь и куришь. Нормальная-то женщина разве так делает? Нормальная женщина борщ варит и мужа голубит, а ЭТА что?

При слове «ЭТА» Вильский взрывался и хлопал кулаком по столу, не повышая при этом голоса.

– Хватит на меня орать! – тут же переходила на крик Кира Павловна.

– Оставь ее в покое, – играл желваками Евгений Николаевич и торопливо набирал на сотовом номер такси.

– Гордости у тебя нет, – старалась укусить мать и пыталась выпрямить согнутую временем спину, чтобы величественно покинуть кухню, но вместо этого выползала из нее горбатой карлицей под скрежет своей «тачанки».

Тем не менее, прежде чем покинуть квартиру, Вильский заходил к матери и предупреждал, что будет поздно. Но будет обязательно. И ключ с собой. И еда в микроволновке. И пока, в общем.

– Пока, – нехотя роняла Кира Павловна и продолжала, не отрываясь, смотреть в телевизор.

– Женя! – бросалась ему на грудь Марта и исступленно расцеловывала все, до чего могла дотянуться. В этом смысле она не знала ни стеснения, ни меры. – Я как чувствовала, что ты приедешь. Валюха звонила, в гости звала, а я из дома выйти не могу, как будто что-то не пускает.

– Машка! – никак не мог отдышаться Вильский и пытался угомонить вырывающееся из груди сердце.

– Ну что, моя? – заглядывала в глаза Марта и, торопясь, расстегивала куртку, снимала шарф. Она даже была готова снять с Евгения Николаевича обувь, но Вильский никогда не позволял ей этого, дожидаясь момента, когда сможет справиться с этим сам. – Ну что ты, что ты, – лепетала Марта, не видевшая в том, что продиктовано любовью, ничего унизительного, в порыве эмоций даже целовала ему руку и по-бабьи прямодушно говорила: «Ноги мыть – воду пить».

От этих слов Вильский краснел и еле сдерживался, чтобы не заплакать от переполнявших его чувств. «Господи! – произносил он про себя. – Ну за что это мне? Чем заслужил?» И, не дождавшись ответа, как заведенный повторял строки пушкинской элегии: «На мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной».

– Женя! Женя! – настойчиво теребила его Марта, видя, что тот уносится мыслями в никуда. – О чем ты думаешь?

– О тебе, – лукавил Евгений Николаевич, и лежавшая рядом Машка расцветала на глазах.

Но вот что странно, Марта отчетливо ощущала свою власть над Вильским, но не торопилась ею пользоваться, потому что вопреки мнению о ней его родственниц сама была готова отдать последнее, лишь бы этот человек был с нею рядом – и не так, на день, на отпуск, а уже насовсем. Как говорится, чтобы «вместе и в один день».

– Переезжай, моя, – всякий раз просила она его и смотрела собачьими глазами в надежде, что непреклонный Вильский дрогнет и, забыв о долге, наконец-то реш