Book: Мoя нечестивая жизнь



Мoя нечестивая жизнь

Кейт Мэннинг

Моя нечестивая жизнь

Моим детям

Кэри, Оливеру и Элизе.

А также моему мужу Кэри

Вместо вступления

Публикуемые ныне мемуары были найдены в банковской ячейке моей прапрапрабабушки Энн после ее смерти, последовавшей в 1925 году, ей было семьдесят восемь. Записи велись в течение многих лет, неразборчивый почерк покрывает страницы семи тетрадей-дневников в кожаных обложках, по уголкам страниц орнамент из незабудок, в тексте небольшие исправления (некоторые слова вымараны). Очевидно, это дело рук мужа, моего прапрапрадеда. Грамматические, пунктуационные и лексические ошибки остались нетронутыми. Заметки чередуются с газетными вырезками, перепиской между Энн и почтенным Нью-Йоркским благотворительным обществом, а также с письмами от сестры Энн, ее адвоката и некоторых других лиц.

Видимо, из-за противоречивого характера материала моя семья постаралась, чтобы дневники были сокрыты от посторонних глаз чуть ли не век. Их последним пристанищем стала шляпная коробка (как бумаги попали туда, осталось тайной), о каковую коробку я споткнулась на чердаке дома моего отца в прошлом году, уже после смерти папы. Мои братья и сестры, как и я сама, были потрясены, когда узнали, что среди наших американских предков имеется такая сомнительная личность. В своих рассказах ни наши родители, ни дедушки с бабушками никогда не упоминали про «Мадам», зато их рассказы густо населяли доктора, банкиры, преподаватели, адвокаты и политики. Несмотря на резкое неприятие моим семейством некоторых аспектов жизни, представленных в записках, в интересах будущих ученых и просто людей, увлекающихся историей, я решила опубликовать документ без дальнейших комментариев.

Тереза Смитхерст-О’Рурк, доктор философии Тринити-колледж, Дублин

Признание

Это я обнаружила ее. Первого апреля 1880 года. Дата выбита на моем повествовании словно на могильном камне, таком холодном и внушительном на фоне высоких елей. События того утра до сих пор причиняют мне боль и ввергают в ярость, хотя минуло уже столько лет.

Близился рассвет. Она лежала в ванне. Шикарной: львиные лапы, золоченые краны. Да и само помещение облицовано мрамором. Французский ковер. Пара бархатных банкеток, туалетный столик, подсвечники, пудры и помады, все наивысшего качества. Я сразу догадалась: что-то стряслось. Стоило мне постучать. Никакого плеска, только слышно, как падают капли на пол. Эти короткие, резкие звуки наводили ужас. Я вошла и увидела ее. Вокруг шеи будто красный шарф, сбегающий на грудь. Вода тоже красная, вобравшая ее жизнь. Кровавая ванна.

Руки у меня затряслись. Жуткий хрип, рвавшийся из горла, я сумела подавить, чтобы не разбудить домашних. Сон у мужа и нашей малышки чуткий. Прислуга еще не появлялась. Матерь Божья, она мертва. Стены вдруг качнулись, и я осела на туалетный столик. Я не могла смотреть на нее, но и деться никуда не могла. Она отражалась в зеркале, такая умиротворенная. Казалось, просто отдыхает. Распущенные волосы скрывали рану на шее, я видела лишь профиль. Словно живописное полотно «Купальщица», полное безмятежности, а меня переполняла ненависть – за то, что она сотворила с собой. Я так о ней заботилась, готова была сделать для нее все. А она взяла и погубила меня, заодно с собой. Кто поверит в самоубийство? Они объявят, что это я убила. «Убийца!» – станут вопить заголовки. Ведьма. Дьяволица. У слуг закона слюна с клыков закапает. Они явятся за мной, закуют меня в кандалы, смазанные ложью, и бросят в застенок. Если только я не уподоблюсь фокуснику, не вытащу тело из воды, не сволоку вниз по лестнице и не растворюсь в тумане Пятой авеню. А ведь этим утром суд. Уже через три часа. Что же мне делать? Что со мной будет? Прямо хоть местами с ней поменяйся. А что? Лежала бы сейчас в воде. Если бы умерла.

Я нарисовала в голове картину, подняла с пола нож.

Мои беды закончатся. Горевать по мне некому. Умерла, и все. Мысли неслись, подгоняемые паникой. Я еще раз посмотрела в зеркало и вдруг поняла, как мы с ней похожи. Возраст примерно тот же. Темные волосы. Это все зеркало – точнее, наши двоящиеся отражения. Зеркало подсказало мне путь к спасению.

Торопливо я сняла с пальцев кольца, вынула из ушей серьги. Надела на нее. Кожа у нее была холодная и скользкая, как рыба, от прикосновения меня затрясло. Бриллианты сверкнули на ее нежных мертвых руках, в мочках ушей.

Почему? – безмолвно вопросила я. Но я знала почему. Для меня это не было тайной.

Выбора нет. Они за мной придут. Остается бежать. Я собираю саквояж. Запихиваю в ридикюль деньги. Муж помогает, целует на прощанье, нам страшно, обоим.

– Поторопись, – говорит. – Времени нет.

Печаль и паника стискивают мне горло. Но я успеваю дать поручение ему, он сумеет, скажет, что тело в ванне – это я. Муж знает, что делать. И готов рискнуть. У него знакомства. И связи. Ему поверят. У нас нет другого выхода. Она мертва, и ищейки вот-вот явятся. В шляпке и вуали я выскальзываю через черный ход. Шляпка и вуаль никого не удивят. Дамы еще и занавески в экипаже задергивают. Половина из них наклеила бы себе усы или облачилась в балахон, лишь бы их не узнали при выходе из моего сомнительного кабинета. Шагаю на восток по Пятьдесят второй улице, взять свой экипаж я не рискнула. Экипаж, да и меня саму, хорошо знают в городе. На Пятой авеню сажусь в омнибус и еду на вокзал.

Между тем во Дворце так называемого правосудия мои враги изготовились к броску, точно змеи. Не терпится им увидеть меня на скамье подсудимых. Какое разочарование их ждет, в какую ярость они придут, когда получат телеграмму от моего адвоката. Дело закрыто. Обвиняемая мертва. Точка. Мадам Де Босак убила себя. Сперва-то они только посмеются, пофыркают в свои нелепые кустистые усы. Мол, чья-то глупая шутка по случаю первого апреля. Сейчас она явится и будет повержена. Наше воинствующее ханжество тому порукой. Но я не приду, и жабы измыслят новую теорию. Меня убили, бандиты Таммани[1] заткнули мне рот, чтобы их тайны умерли со мной. Фантазия у этих выб…ков небогатая, так что на этом они и остановятся. И возрадуются. Не так, то эдак, но я понесла наказание. А тайны унесла с собой в могилу.

Рано радуетесь. Да, у могилы под высокими елями в Сонной Лощине есть свои тайны. Она умерла, чтобы их не раскрыли. Но я не стану молчать. Вот они, тайны, с начала начал, с детства и по сей день.

А вам, ублюдки, мне остается сказать только одно:

С ПЕРВЫМ АПРЕЛЯ!

Книга первая

Экс милосердная

Глава первая

Хлебом единым

В 1860 году, когда Великая Западная равнина была домом для тучных стад бизонов, в Нью-Йорке на булыжных мостовых под открытым небом обитали тридцать пять тысяч бездомных детей – ужасная цифра! У нас, сирот, полусирот, сбежавших из дома, у брошенных, либо потерянных родителями – всеми этими ирландцами, немцами, итальянцами и русскими, слугами и рабами, гетерами и ворами, – у нас, чумазых и нечесаных, несчастных и алчущих, не было ни гроша за душой, только мускулы, и зубы, и голодное брюхо. Наши отцы и матери трудились в поте лица и наживали болезни да детей, которым лучше было бы не родиться. Младенчиков, крошечных, словно капля росы на капустном листе, заворачивали в газету, даже не смыв родильную кровь, и оставляли на ступенях церкви или на ближайшем бакалейном складе. Кое-кому из нас было не больше двух лет, иные и вовсе ходить еще не умели, родничок еще не зарос, а уже на тротуарах Бродвея. Одежда – лохмотья. Еда – либо выпрашивай, либо воруй. Некоторые знать не знали, что такое обувь. Девочки торговали собой, мальчишки подавались в бандиты. В приютской больнице половина детей умирали, не успев отметить первый день рождения. Нас называли арапчатами, и редко кто из нас доживал до двадцати. В этой скорбной толпе свое место занимали и мы: я, моя сестра Датч и брат Джо. Но тут появился незнакомец, который чуть не силком заставил нас свернуть с уготованной дорожки. Одна судьба сменила другую, хоть и осталась столь же неопределенной.

На тот день мне никак не могло быть больше двенадцати лет. Задранный нос, рваное платье, дырявые башмаки на пуговицах, натирающие пальцы, черные непослушные волосы, которые я, за отсутствием ленты, поминутно откидывала с лица. И глаза, которые я унаследовала от отца, «цвета ирландского моря», как он любил повторять, лазурные, будто волны. Ростом я была на две головы выше барного табурета, с ногами-палочками и торчащими ребрами. Я не была хорошенькой, как Датч, но умела себя показать. Так вот, в Тот День нас посетила Судьба. Сама явилась и представилась.

Приветствую вас, путники.

Мы стояли у дверей булочной. Если стоять достаточно долго, могут дать булочку из тех, что почерствее, или обрезки. Мы не привередничали. Мы бы и крошек поклевали, которые хозяева бросали птицам. Отчаявшиеся крысы, мы были хуже птиц. В тот день дух пекарни казался пыткой. Горячий хлеб, пирожные, пироги, шоколадные эклеры – голова кружилась, рот был полон слюны. Мы, дети Малдун, не ели со вчерашнего дня. Стоял февраль или март, впрочем, дата не имеет значения. Мы окоченели от холода – ни перчаток, ни шапок, ни шерстяного белья на нас, девочках, только проеденные молью штаны. На руках у меня малыш Джо, тяжелый, будто полбочонка пива. Своим шарфом я поделилась с Датч, она что-то простудилась. Мы обвязали шарфом наши головы, да так и стояли рядом, уподобившись двуглавому теленку, которого я однажды видела в Мэдисон-сквер. Две головы, четыре ноги, одно тулово. Одна голова хорошо, а две – лучше, но мы были детьми и вряд ли могли предугадать, чем обернется этот день.

В дверях появился покупатель. Большой и толстый, с большой и толстой шеей в жирных складках, наплывающих на воротник пальто, словно шарф из мяса.

Датч сказала:

– Мистер?

Ее печальные голубые глаза сверкали точно драгоценные камни.

– Ступайте домой к маме, – рыкнул мистер Толстомяс. Датч не отступала:

– А мамы-то у нас и нету.

– Да, да, да. Это я уже слышал. Проваливай.

– Прошу вас, мистер, – вступила я, – у нас правда нет мамы. (Хотя это было вранье.) Пожалуйста, одну булочку или маленькую лепешку.

Толстая Шея повторил:

– Проваливай, кому сказано.

Жирный таракан в сияющих ботинках. Но нашу жизнь разрушил совсем другой человек – с виду сама любезность.

Мы тихонько заплакали, потому что со вчерашнего полудня у нас крошки во рту не было, да и все сегодняшнее утро мы без толку проторчали здесь. Кишки ныли, подобно больному зубу. Шарф наш был весь в корке из заледеневших слез и соплей.

Вот и следующий покупатель. Какой забавный! Борода пучком, щеки голые, голова лысая, только на макушке хохолок. Мы все это разглядели, когда он снял шапку.

Слезы снова навернулись на глаза.

– Мистер.

– Приветствую вас, путники. – Он нагнулся, уставился на нас – чем это мы его заинтересовали? – и сказал голосом ангела: – Бедняжки! Что это вы здесь, на холоде? Не плачьте, невинные создания. Зайдите в лавку и погрейтесь.

– Нет, сэр, – возразила я, – нам не разрешают. Сразу велят убираться и выталкивают вон.

– Это уж чересчур. Вы же замерзнете до смерти.

Он отобрал у нас малыша Джо и провел в наполненное теплым хлебным ароматом помещение. Наши языки и губы будто распухли. Да в булочной одним воздухом насытишься, а тепло-то как!

– Вон, вон, вон! – заорала ведьма-булочница. Квашня ее туловища заколыхалась от злости. – Вон! Я вам говорю!

– Дайте детям по три белые булочки, вот эти, и чай с молоком, – произнес джентльмен и положил деньги на прилавок.

Стон злой карги окутал нас подобно облаку. Впрочем, туча тут же рассеялась. При виде денег нам немедля подали чай. Мы обварили языки, но это нисколько не испортило райского наслаждения: податливая мягкость хлеба и хруст золотистой корочки. И зачем такая черствая дама состоит при столь мягком хлебушке? Мы старались не рвать хлеб на части и не глотать большие куски, точно зверята. Джентльмен смотрел на нас во все глаза, будто мы устроили ему бесплатное представление.

– Так-то вот, детки, – некоторые буквы он плохо выговаривал, – такие вот дела.

Датч кинулась к нему, обняла за шею, забормотала:

– О, благодарим вас, достопочтенный джентльмен.

Ее прелесть была ему точно награда, это было видно по его улыбке. Никто не мог устоять перед ее милым щебетом, и, хотя сестре было всего семь, она прекрасно это знала.

Когда мы разделались с булками, он спросил:

– Не наелись?

Погодите. Попробую показать, как все происходило на самом деле. Он облек эту мысль в торжественную форму, будто заправский оратор:

– Разве прелестные юные путники не возжелают добавки? И мы завопили:

– Возжелаем!

Везло нам в тот день: он купил еще булочек, и мы их съели под пристальным взглядом хозяйки.

– Дети, а где ваши родители? – спросил джентльмен.

– Мистер, наш отец в месте вечного покоя Твоего, со всеми святыми, – пролепетала Датч. Решила ввернуть пару молитвенных слов, чтобы показать себя. Других причин говорить об отце «в месте вечного покоя Твоего» просто не было, хоть он и взаправду умер. И скорее всего, он в аду, тем более что один грех за ним числился точно – его собственная смерть, наступившая по причине падения в пьяном виде со строительных лесов с грузом кирпичей, вследствие чего мама осталась одна с двумя девчонками и младенцем сыном. Случилось это сразу после появления Джо на свет. Папочка отмечал рождение наследника. За рюмочкой, что в конце концов стала с ним неразлучна. Это со свидания с ней он возвращался каждый вечер домой весь в пыли, мурлыча «Тура-лура-ло» и с палочкой лакрицы в кармане. Это если нам повезло. Если не повезло, то, кроме перегара, он не приносил с собой ничего.

– Тяпнем-ка еще, – ревел он иной раз ночью, – сбегай, Экси, хорошая моя девочка.

Я мчалась до заведения и обратно, не пролив ни капли. Отец поднимал кувшин с пойлом и нараспев говорил:

– Вы – Малдуны, девочки, не забывайте об этом. Потомки королей Лурга[2]. Дочери и сыновья Голуэя[3].

– Короли Лурга ничем не превосходили вашего отца, – печально сказала мама, после того как отец свалился с лесов. – Прекрасный был работник. Да и доходам каюк, если муж пред Господом.

Так что отец отправился к Господу, а мы – на Черри-стрит[4], где стали жить у отцовой сестры, тети Нэнси Даффи. А мама подалась в прачки к Китайцу.

– Так где же ваша матушка? – спросил джентльмен.

– Говорю вам, она поранилась, – сказала я. – Она уже три дня не встает.

– А где вы живете? – не отставал джентльмен. – Дома тепло, сухо?

– По правде, – сказала я, – нам нечего есть.

– Меня зовут мистер Брейс. – Он протянул руку, я внимательно ее осмотрела, не ведая, что требуется ее пожать. Рука была чистая, мягкая и какая-то… словно у младенца. – С кем имею честь?

– Я Экси Малдун. А это мой брат Джо и сестра Датчи.

– Чрезвычайно рад знакомству.

Обрадованным он совсем не выглядел, скорее смотрел как полицейский, подлизывающийся, чтобы вы выболтали все свои секреты. Высокий, худой, со светлыми, глубоко посаженными глазами, нависающим лбом и выпирающей челюстью, а нос длинный и похож на леденец, с огромными ноздрями. Из носа торчали волосы, снизу я хорошо видела. Как и любому ребенку на моем месте, мне стало противно, но я надеялась продлить сеанс филантропии. Как насчет пары монеток?

– Спасибо вам, мистер, за хлеб.

– Не стоит благодарности, милая. Но все-таки вы должны знать: не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих.

Мы смотрели на него, не понимая, к чему он клонит.

– Мне бы хотелось, чтобы у вас был хлеб, – мягко сказал джентльмен, – да и не только хлеб. Мне бы хотелось, чтобы вы, дети, все втроем пошли со мной.

Казалось, он собирается угостить нас еще и пирожными, и элем, а то и отсыпать по пригоршне серебра, так что я совсем не возражала. Он подхватил нашего Джо, взял за руку Датч – та и не думала сопротивляться, будто перед ней сам Господь наш Пастырь, а она агнец. Сами того не ведая, мы направлялись навстречу своей судьбе. Я шла последней и от дверей громко фыркнула на булочницу. Выражение ее лица меня полностью удовлетворило. Нагруженные хлебом, испеченным в ее заведении, мы шагали за джентльменом по улице.

– Я был бы счастлив доставить этот хлеб вашей матушке, – сказал он. – Где вы живете?

Под мышкой он держал сверток, под бурой бумагой угадывались очертания нескольких буханок, так что, вопреки маминому наказу не связываться с чужаками, я повела его к нам домой. Ради хлеба единого.

Мы быстро миновали Кэтрин-стрит, потом в названиях улиц замелькали Генри и Мэдисон, Монро и Гамильтон – наши национальные герои[5] вперемешку с президентами. Впрочем, в те времена мне были неведомы ни президенты, ни нации. Я знала только улицы, застроенные деревянными лачугами, местных бесстыдников и торговцев, конные упряжки да кучи мусора. Конский навоз лип к ногам, его запах преследовал всюду. Под ногами хрустели кости и устричные раковины, мы пробирались сквозь плотную толпу по пропитанной мочой замерзшей грязи, мимо торговок тряпками и ледяным черствым хлебом, скрученным в кольцо[6]. Нам попалась собака с торчащими, как у меня, ребрами. Судя по соскам, она недавно ощенилась. Скоро я буду большая, говорит мама, и настанет время рожать и мне, только надо прийти к этому сроку чистой и не повзрослеть раньше времени.



Наконец мы свернули на Черри-стрит, где я ни разу не видела ни одного вишневого деревца, и подошли к номеру 128. Перед домом мальчишки – Майкл, Шон и Френсис – играли в орлянку, только не монетами, а камешками. При виде джентльмена они бросились врассыпную, будто тараканы от света. Но наш спутник только улыбнулся:

– Привет, мальчики!

Сквозь раскрытую дверь одной из лачуг я заметила нашего дядю Кевина Даффи с женой Бернис, оба пьяные в дым; затем мы прошли через помойку, по щиколотку утопая в грязи, и, промочив ноги до костей, добрались наконец до прячущегося в глубине двора флигеля, где у нас была комната. Над головами ветер полоскал постиранное белье, закрывавшее единственный клочок неба, видимый между вплотную стоящими домами. Простыни и рубашки с хлопаньем раскачивались, свисали с пожарных лестниц, вентиляционную шахту прачечной со всех сторон пересекали веревки. Краснорукие прачки трудились тут же. Белье следовало просушить, пока не замерзло.

– Ну и темень, – сказал джентльмен, когда мы ступили на лестницу. В полумраке я разглядела, как сморщился его ухоженный нос-леденец, когда в лицо нам пахнуло вареной кислой капустой, мочой, помоями, которые выплескивались прямо с лестницы. Повсюду валялись гниющие рыбьи головы и птичьи кости, а свинья нашего соседа мистера Макглуна рылась под лестницей в очистках и устричных раковинах. Эта вонь мешалась с вонью сотни с лишком людей, напиханных будто спички в коробку: четыре этажа, по шесть комнат на каждом. Немного арифметики – и вам будет ясно, что нам самих себя-то некуда было деть. Что касается запаха, то мы привыкли.

– Прошу прощения, – ласково произнес джентльмен, когда столкнулся с миссис Дагган. Та направлялась в салун промочить горло. – Извините.

– Да пошел ты на хрен, – буркнула та. – На полицейский хрен. – И загоготала так, что у нее изо рта выпала трубка.

Нещадно бранясь, миссис Дагган нагнулась и принялась шарить руками по полу. Джентльмену навроде нашего спутника в нашем доме находиться было опасно. Нападет какая-нибудь Тараканья Банда[7] – есть мальчишки-головорезы, но есть и повзрослее – и просто развлечения ради ограбят да спустят с лестницы. Но этот джентльмен явно припас для нашей матушки что-то еще, помимо хлеба насущного. По сей день кляну я себя за то, что привела его.

Ребенок миссис Галлиган кашлял и кашлял. Лающие звуки доносились из-за соседней с нами двери. Малыш был карлик, один глаз не открывался, только из-под ресниц что-то желтело. В этом году Галлиганы уже вывешивали белую тряпку у двери, призывая гробовщика, их старшенький помер от желтушной горячки.

– Это дитя больно? – осведомился джентльмен. Лицо у него сделалось такое озабоченное, словно он только что в дешевом газетном листке прочел о больных детках.

Мы не ответили, так как уже добрались до нашей комнаты.

– Тсс, – шепнула я брату с сестрой, – может, мама спит. – Они притихли. Я открыла дверь. – Осторожно, бутылки.

На полу повсюду валялись пустые бутылки – павшие на поле боя, как говаривал дядюшка Кевин Даффи. Темно было, как в собачьей утробе. Лампу не отыскать. Чей-то храп несся из темени.

– Кто это? – спросил гость.

– Один из братьев Даффи, наш дядя Майкл, – ответила я тихонько. – Да и тетя Нэн здесь, это его жена.

– Она ждет ребеночка, – пискнула Датч.

– Мама все повторяет, что им надо завязать с выпивкой, и с ними не якшается, – пояснила я. – Дяди наши нехорошие, хотя тетя Нэнс из Малдунов, она сестра нашего покойного папы. Мама говорит, если бы не тетя Нэнси, мы бы оказались на улице, но ее муж Майкл вор и пропойца. Так что за семь долларов в месяц мы тут живем, восемь человек в двух комнатах, уборная одна на шесть комнат, а вода внизу – она для всех в доме 128. Мы спотыкаемся друг о дружку, и мама говорит, когда у Даффи родится ребенок, будет еще хуже. Наверное, он помрет, как дети Галлиганов померли, надо молиться, чтобы этого не случилось.

Мы провели джентльмена мимо спящей четы Даффи в заднюю комнату, где наша мама лежала на своем ложе из чего попало. Кое-какой свет проникал через окно, и джентльмен увидел, как выпирают у мамы скулы, какой бледный и влажный от пота лоб.

– Мама, тут один джентльмен пришел проведать тебя. Она пошевелилась и открыла глаза. Серые, как дым.

– Macushla[8], – выговорила она. – Это ты, Экси, mavourneen?[9]

Ее нежные слова парили в воздухе, словно пыль в солнечном луче. Я любила ее как никого и никогда больше не любила.

– Миссис… – заговорил джентльмен.

– Малдун, – прошептала она. – Мэри Малдун.

– Я преподобный Чарлз Брейс из Общества помощи детям[10]. А говорит-то он, точно родом с Пятой авеню. Язык вывернешь. «Чахлс. Обчестфо».

– Рада познакомиться. – У мамы хоть и ирландский говор, но слова она произносит правильно.

– Он привнес хлеба, мама, – поспешила я.

– Принес, – поправила меня она. Мама постоянно поправляет нас. Уж кому, как не ей. Она ведь ходила в настоящую школу. Целых пять лет, дома, в Керрикфергюсе. А наше образование – пара уроков в начальной школе.

Датч успела уже забраться в постель, прикорнула у мамы в ногах. Я пристроила рядом с ней малолетнего братца, который жалобно лепетал «мам, мам».

– Вода у вас есть? – спросил меня мистер Брейс; я принесла ему ведро. – Позвольте, я вам помогу – Он сел рядом с мамой и очень осторожно взял ее пониже плеч своими мягкими белыми руками, желая усадить.

Мама застонала, тогда он приподнял ей голову и поднес чашку с водой к губам.

– Что у вас за болезнь? – спросил он голосом нежным, будто воркование голубя.

Мама не произнесла ни слова. Я приподняла покрывало и показала ему.

Он так и открыл рот. Рука у мамы была вся измята. Кое-где красная обваренная кожа слезла клочьями, чернело мясо и паутиной белел гной. Мама не могла ни согнуть руку в локте, ни сжать пальцы. По комнате поплыло зловоние. Мистер Брейс невольно отшатнулся, но усилием воли принял прежнее положение.

– Сударыня, – глаза его были полны сочувствия, – как вы получили такую травму?

– Рука угодила в гладильный каток вместе с фартуками, сэр. Машина заглотила руку целиком, да еще паром обварила. Уж три дня как.

Несчастье произошло в прачечной на Мотт-стрит[11]. Пальцы запутались в завязке от фартука, руку затащило в гладильную машину, и раскаленные барабаны несколько минут катали ее, прежде чем другие гладильщицы смогли маму освободить.

– Боже, смилуйся над нами. Я доставлю вас в больницу.

– Нет, нет, нет.

– Господь милостив, мы спасем вам жизнь.

– Мне не нужна благотворительность.

– Да ведь самый главный благотворитель – сам Христос. Это милость Господа, а не моя. Он милостив к беднякам и самым презренным среди нас.

– Уж я-то наверняка презренная.

– Нет, сударыня. Господь никого не презирает. В Его любви вы обретете того, кто обратит вашу жизнь в служение и осушит слезы вашим детям.

– Если он взаправду осушит слезы, он мой друг, – прошептала мама.

Мистер Брейс улыбнулся:

– Пусть в это темное и мрачное жилище снизойдет вся благодать небесная и да заставит вас перемениться. В том числе и в отношении благотворительности. Ибо должен сказать вам, что ваши дети не защищены.

– Не защищены?

– Ну разумеется. Не защищены от искушений и бед, что преследуют невезучих: от жестокости, обмана, мошенничества, притворства, различных пороков и всяческих нарушений закона. Не говоря уже о голоде и болезнях.

– Это точно, – пробормотала мама, – они на заметке у дьявола.

– Позвольте мне хотя бы уберечь малышей от пагубы.

– Только через мой труп, – сказала мама. – Вы не украдете их у меня.

– Вам нечего бояться! – воскликнул Брейс. – Я не хочу их похищать. Я хочу спасти их. Не пожелали бы вы, чтобы наше Общество помощи подыскало для них хорошие дома в сельской местности где-нибудь на Западе?

– Наш дом здесь. Не дворец, конечно, но это наше.

– Лучшее пристанище для ребенка с неблагополучной судьбой – фермерский дом.

– Я прожила в фермерском доме всю свою жизнь, поэтому мы и эмигрировали.

– Сударыня, это ваш долг – отправить детей в деревню в добрую крестьянскую семью, где им будет куда лучше.

– Дети принадлежат матери.

– Тогда хоть позвольте отвезти вас в больницу. Расходы я оплачу. У вас гангрена. Если не согласитесь, можете не дожить до конца недели.


Моей бедной матери нечего было противопоставить напористому красноречию преподобного Чарлза Лоринга Брейса. Он обрушил на нее рассказы о том, сколь страшная судьба ждет и нас, и ее, если мы не отправимся с ним.

– Сударыня, ведь они – малые дети Христовы. Не стремитесь в стан тех невежд, из-за которых растет класс беспризорников, несущих с собой преступление и распад. Это богоугодное дело – увезти вашу троицу туда, где тепло и покойно, где горячий сидр, рагу из бычьих хвостов, новые башмаки и зеленая травка вокруг.

И вскоре мама уже благодарила его сквозь рыдания:

– Мистер, благословенны будьте за то, что думаете о таких бедных душах, как мы.

Мы смотрели, как она трясет головой, беспокойно возится в постели, пытаясь встать.

– Какой замечательный господин, – бормотала она, стараясь расчесать волосы пальцами здоровой руки.

Да, он сыграл свою роль замечательно. Христианские гимны, беспрестанные поминания Господа Бога. Не буду отрицать, что он был добр. Еще как был. И хотел как лучше. Также не буду отрицать, что он спас жизнь многим сиротам и юным изгоям. Он помог тысячам людей, тем и прославился. Я только хочу сказать, что Брейс был сортировщиком, этаким высшим судией. В тот день он забрал нас от матери и определил нашу судьбу, взял за шкирку, словно котят, и бросил в мешок. Никогда ему не прощу, хотя и сама стала кем-то вроде сортировщика.

Глава вторая

Пристанище

За булочной на углу Бродвея и Кэтрин-стрит мистера Брейса поджидал собственный экипаж с кучером, закутанным по самые уши. Мы были так потрясены, словно за нами прикатила хрустальная карета. Мама с трудом забралась внутрь и без сил упала на сиденье. Джентльмен подсадил нас и устроился рядом с ней.

Миг – и мы тронулись, провожаемые завистливыми взглядами окрестной нищеты. Знаю, что они подумали, вот, дескать, едет взбалмошный богатей и его милая семейка. Мы смотрели на них из-за занавесок и улыбались, будто наевшись сливок. Вы можете сказать, что мои будущие причуды – то, что газеты называли шиком, – родились в эту минуту. Я подумала: так вот что испытываешь, когда проносишься в карете мимо толпы плебеев. Прекрасно.

Но радость была подпорчена тревогой за маму. Да тут еще зловещая любезность джентльмена, светлые глаза которого так и шарили по углам, словно стараясь что-то найти.

– Куда вы нас везете? – спросила я.

Точно в ответ, экипаж остановился перед массивным каменным зданием. «Госпиталь Бельвью» – гласила надпись над входом.

– Вы, юные путники, должны подождать здесь, пока я отведу вашу маму к доктору, – сказал джентльмен.

– Нет, мы пойдем с вами! – крикнула я. – Почему нам нельзя?! Мама!

– Вы должны слушаться мистера Брейса, – дрожащим от слабости и боли голосом прошептала мама. – Если он так же хорош, как его речи, мы снова встретимся на Черри-стрит, когда я поправлюсь.

– У меня слово не расходится с делом, сударыня, – сказал он, – можете мне всецело довериться.

– И, Экси, послушай, – продолжала мама. – Ради Бога, обещай, что позаботишься о нашем Джозефе и нашей Датчесс. Не отпускай их от себя, ты поняла?

– Обещаю, мама! – с жаром сказала я.

Мистер Брейс помог ей выйти, мама оперлась на его руку, и они скрылись в сером здании. Шесть глаз неотрывно смотрели на нее. Никакой торжественности, никаких прощальных истерик. Мы не плакали, не бросались маме на шею, мы упрятали свои страхи поглубже и повели себя так, как полагается вести послушным детям. Ноги нам укрыли теплым пледом, вскоре мы пригрелись в экипаже и задремали.

Разбудил нас грохот колес по булыжнику. Мы опять куда-то ехали, но мамы с нами не было.

– Где она? – напустилась я на мистера Брейса.

– Доктор должен как следует осмотреть ее травму. А вам надо подыскать местечко для ужина и ночлега.

Датчи вцепилась в мою руку, а Джо у меня на коленях расплакался.

– Пустите детей, – ласково произнес мистер Брейс.

– Нас и так пустили неведомо куда! – крикнула я. – Вы забрали у нас маму, можете не рассказывать сказок!

– Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное[12], сказал Господь наш Иисус Христос.

– Это вы сами придумали!

– Мною движет только желание помочь несчастливым милым детям.

«Этот Брейс – злой демон, – подумала я. – Увезет нас в горы, превратит в капусту, сварит и съест». За окном мелькали незнакомые улицы. Мы нервничали все больше. Наконец экипаж остановился перед зданием с роскошным подъездом и колоннами с бороздками; башню венчал флюгер в форме петуха. Вокруг лежал снег, чистый и пышный, как пивная пена.

– Что это за место? – спросила Датч. – Вы здесь живете?

– Это, юная леди, сиротский приют «Маленькие Розы».

– Мы не сироты! – возмутилась я.

– Разумеется, нет, мое страстное дитя! – Голос его истекал медом. – Вы поживете здесь, пока мама не сможет снова о вас заботиться.


Едва волоча ноги от страхов и усталости, мы прошли в дом, и Брейс представил нас даме, миссис Риардон. Она была вся накрахмаленная, на белом фартуке ни складочки, волосы собраны в тугой узел на макушке. Кроме того, такого зада мы не видели никогда, ни у одной живой души. Ну просто отдельный континент. Но тут мы переключились на другое – столько вокруг было диковинного: сияющая полировкой лестница, высоченные потолки и каменный мальчик с каменной розой в вестибюле.

– Фамилия этих шельмецов Малдун, – сказал джентльмен. – Я нашел их едва живыми от холода на Кэтрин-стрит.

– Бедные агнцы.

– Дома у них, можно сказать, нет, – зашептал он, наклонившись к ней. – Вокруг порок и деградация. Мать я отвез в «Бельвью». Прогноз пессимистичный.

Пессимистичный. Незнакомое слово наполнило меня ужасом, но я не успела спросить, что оно значит, – мистер Брейс уже махал нам рукой в кожаной перчатке. Мы остались в приюте, о котором на Черри-стрит шла дурная слава: судачили, что здешние воспитательницы продают детей в рабство!

Миссис Риардон отвела нас в просторную комнату – роскошную залу, уставленную столами. За каждым столом сидели одинаково одетые дети и брякали вилками, пока кто-то не позвонил в колокольчик и не стало тихо. Глаза всех этих отмытых сироток обратились на нас, и я, как наверняка и все вокруг, вдруг осознала, какие мы гадкие, грязные, провонявшие нищетой. Да разве можем мы сесть рядом с ними?

– Возблагодарим Господа, – провозгласила миссис Риардон.

Словно некий замечательный механизм, сироты сложили ладошки и склонили головы. Мы сделали то же самое и забормотали в такт молитве.

– Аминь, – хором произнесли дети, и гул стих.

– Вы откуда? – спросила одна девочка. Роста она была огромного, со взрослого мужчину. На ее длинном лице краснели прыщи.

– Черри-стрит.

– Меня звать Мэг. А тебя?

– Экси Малдун. А это Датчи, моя сестра.

– Ха! – выкрикнул грубоватого вида мальчишка, явно считающий себя красавчиком. – Экс и Датч. Что за придурочные имена?

Отвечать я не стала. Датчесс Малдун звучало прямо по-королевски – так сестру назвал папа. Меня он именовал «наша милая Энни», а Экси меня прозвала мама. Я только ожгла взглядом этого здоровенного болвана. Чернявый, с массивным подбородком и кривоватыми зубами.

– Экс Малдун, – продолжал он. – Экс-девчонка.

– У тебя бульдожья морда, – сказала я. – Тебя звать Бульдог?

– Чарли, – ухмыльнулся он.

– Нет, Бульдог, – улыбнулась я долговязой Мэг.

– Не связывайся с ним, – негромко сказала она. – Чарли тут всеобщий любимчик, воспитательницы от этого проныры без ума. Случись что, они тебе устроят веселую жизнь.

Слушая наш разговор, Датч было расплакалась, но скоро стихла, учуяв ужин. Перед каждым из нас поставили миску с супом, в котором были и морковка, и картошка, и золотистые кольца куриного жира. Джо сидел у меня на коленях и что-то курлыкал себе под нос. И вскоре нам уже казалось, что нет на земле места лучше, чем приют. Но тут появилась миссис Риардон и двинулась к нам, раскинув руки:

– Дай-ка мне мальчика. Он будет спать в яслях.

– Это наш брат. Он будет спать с нами!

Но карга уже подхватила его. Я вцепилась Джо в ноги. Миссис Риардон попыталась отобрать у меня малыша. Мы тянули его в разные стороны – словно тянучку. Бедный Джо зашелся в крике.

– Он наш брат! – надрывались и мы с Датч. И тут я что было сил ударила миссис Риардон. В мгновение ока еще две дамы в передниках схватили меня.

– Не ребенок, а дикая кошка! – крикнула миссис Риардон. – Угомоните ее.

– PUGGA MAHONE, alla yiz, – прошипела я, что по-ирландски значит «поцелуй меня в задницу».

– Никаких ваших папистских ругательств! – каркнула миссис Огузок, как я уже прозвала жирную гадину.

Я ее укусила.

– Господи Боже, сущий на небе! – взвизгнула она. Миссис Огузок отшвырнула меня, но я снова кинулась на воспитательниц. Сироты неистовствовали, хохотали, улюлюкали, и Бульдог Чарли громче всех.



– Тихо! – рявкнула миссис Риардон. Колокольчик у нее в руках зашелся звоном. – Ведете себя как дикари! Мы этого не допустим.

Я смотрела на красную отметину на ее белой руке и умирала от желания снова впиться в нее зубами. Но миссис Риардон ловко ухватила меня за ухо:

– Извинись!

Еще чего! Она повернула ухо, точно дверную ручку, и я заорала от боли.

– Я замкну тебя в темном месте, – пригрозила миссис Риардон, но так и не дождалась от меня извинений.

Схватку она выиграла: Джо достался ей, и она унесла его, не обращая внимания на плач бедняжки. Джо все звал нас: «Эксидатч! Эксидатч!» – мы были для него одним именем, но его слезы не тронули ее черствое сердце.

Несчастные, но сытые, мы с Датчи последовали за остальными девочками вверх по лестнице и оказались в комнате, где не было ничего, кроме умывальников.

– Соскребите с себя грязь, девочки, – велела воспитательница, выдала нам по мочалке и всплеснула руками, увидев, до чего мы грязные: – Ну прямо негритята!

Еще одно доказательство, что скоро нас продадут в рабство.

Она вручила нам по ночной рубашке, а наши лохмотья, сморщив нос, выбросила в мусорный бак:

– Сплошная зараза.

Следующий приговор нам объявила вернувшаяся миссис Риардон:

– Будете спать каждая в своей койке.

– Мы с сестрой всегда спали вместе! – И я снова бросилась в драку.

На этот раз я разошлась так, что они, утомившись, оставили нас в покое. И в конце концов сестры Малдун уснули, обнявшись, на узкой кроватке. Ведь только друг от друга во всем приюте мы не ждали угрозы.


Наутро нас ударом в гонг разбудила миссис Огузок. Никто с нами не нянчился. Не то что дома, где мама пела нежным голосом: «Просыпайтесь, новый день наступил. Вставайте же, сони».

Воспитательницы выдали нам синие балахоны, колючие джемперы и отличные башмаки, разве что чуточку поношенные.

– А теперь позвольте нам забрать брата и вернуться на Черри-стрит.

Миссис Огузок сжала губы в ниточку:

– Вы будете делать только то, что вам полагается! Не желаю больше слышать ни слова!

Но у меня для нее было припасено много слов: ведьма, живодерша, болотная крыса.

– Мисс Малдун, – приказала моя мучительница, – встаньте в угол лицом к стене и считайте кирпичи.

Но кирпичи я считать не стала. Я считала часы, когда снова заберусь на мамины колени и она двумя руками расчешет мне волосы. Устав, я снова затеяла с миссис Риардон грызню, требуя вернуть Джо и отпустить нас.

– Ну до чего же ты упрямая! Дитя, ты испытываешь мое христианское терпение.

Датч христианское терпение испытанию не подвергала. Она льнула к воспитательницам, те гладили ее по голове, восхищались мягкостью ее волос, красотой глаз, я завидовала сестре и была рада, когда ночью она снова забралась ко мне в постель, в страхе перед темнотой. На следующее утро она не отходила от меня ни на шаг. Нас всех повели в церковь, где мы распевали гимны до посинения. О благодать, спасен тобою![13] Звучало чудесно, вынуждена признать. Я был потерян, но Ты меня нашел. А вот нас никто не нашел. Мы потерялись, как ягнята в пустоши. Вы можете остричь нас и спастись.

Глава третья

Ампутация

Одним теплым днем на исходе марта, когда кое-где уже зеленела трава, а снег съежился и посерел, в приюте объявился мистер Брейс – с сюрпризом. Его глаза навыкате так и сияли. Устроившись поудобнее в вестибюле, он объявил нам:

– Добрые вести. Малдуны выбраны для нашей Программы переселения на Запад.

И улыбнулся выжидательно.

Мы тупо смотрели на мистера Брейса. А он пустился рассказывать:

– Добропорядочные сельские семьи ждут не дождутся, когда заберут из города детей вроде вас и поселят у себя, в милых домиках с теплым очагом, с живописными просторами окрест. У вас, может, даже будет свой пони или собака. Ваш чудесный братец научится охотиться и рыбачить, а вы, юные леди, освоите искусство накрывать на стол и готовить сытные деревенские блюда.

Мистер Брейс обладал исключительным красноречием, так что пусть мы и лужайки нормальной никогда в жизни не видели, но скоро вовсю мечтали о пони.

– Сегодня триста двадцать семь сирот обрели пристанище на чудесных фермах Запада в новых семьях, в деревенской идиллии.

– Но нам не нужна новая мама, – возразила я. – У нас уже есть одна. Давайте заберем ее и вместе поедем в вашу деревню.

Глубоко посаженные глаза Брейса исполнились невыразимой грусти.

– Я должен сообщить вам нечто крайне важное. Вашей маме сделали очень серьезную операцию. Травмы ее были настолько тяжелы, что докторам пришлось удалить ей правую руку.

– Вы отрезали ей руку? – вскрикнула я.

Датч пискнула и в ужасе закрыла рот ладонью.

– Тихо, тихо. Если бы мы не отвезли ее тогда в «Бельвью», она бы наверняка умерла от гангрены.

– Нет!

Я разрыдалась, представив кровавую культю и валяющуюся в углу отрезанную кисть. Теплый изгиб ее локтя, веснушки на запястье, пальцы, которые врачевали мою боль – где они сейчас? У меня заныла рука – вся, до единой косточки.

– Вы отрезали ей руку! – заорала я. – Вы, ублюдок окаянный!

– Успокойся, дитя мое, – испуганно пробормотал мистер Бейтс. – Доктора спасли ей жизнь.

Сейчас, годы спустя, я признаю, что доктора спасли маму, но тогда я надрывалась:

– Вы нечестивый грешник!

– Надеюсь, я не из них, бедное мое дитя. Должен сказать тебе, мама ваша порадовалась, что вы трое отправляетесь в западные края, она дала согласие. Мама просила меня передать тебе, чтобы ты заботилась о братце и сестрице и не забывала молиться.

Я не заплакала и не успокоилась, я кричала и кричала, дабы он знал, сколь черна моя ненависть.

– Да будет тебе в утешение, что Господь был беден и прошел через ужасные унижения, – говорил мистер Бейтс. – Когда Его распяли, гвозди пронзили Его плоть. Но Он воскрес, дабы жить среди нас и спасти нас.

Услышав о гвоздях, Датч зарыдала еще громче, забралась преподобному на колени и обхватила за шею. Успокаивая ее, он не замечал ярости, исказившей мое лицо.

– Почему бы вам, шельмецам, не отправиться в деревню следующим же поездом? – вопросил преподобный. – Что скажете?

– О да, добрый господин! – воскликнула Датч. Не успела я и глазом моргнуть, а она уже предала меня. – Я жду не дождусь.


Ждать ей пришлось недолго. И трех недель не прошло, как за нами приехали. Мы сидели в столовой и ждали, когда подадут яблочный соус. Вошла миссис Риардон и двинулась вдоль столов, похлопывая то одного воспитанника по плечу, то другого.

ШЛЕП!

– Ты едешь в Иллинойс.

Подошла к Мэг:

– Иллинойс!

ШЛЕП! Досталось Бульдогу Чарли и парню рядом с ним. Дошла очередь и до меня:

– Иллинойс!

ШЛЕП!

– И твоя сестра тоже!

– Мы НЕ ПОЕДЕМ! – объявила я. – Мы не сироты.

– Не перечь!

– А как же наш брат? – спросила Датч.

– Он едет в Иллинойс, как и ты, – сказала миссис Огузок. Ее безбрежный зад шевелился, будто под юбкой обитало какое-то животное.

Я вскочила:

– Без мамы я никуда не поеду.

– Сядьте, мисс Малдун. Сию секунду.

Вот и все.

Позже во дворе только и разговоров было, что про Иллинойс. Особенно мальчики постарше ратовали за него.

– В Иллинойсе масла завались, кормят три раза, – уверял Бульдог Чарли. – Пастила на каждом шагу, бери за так.

Чарли был самый старший из нас, ему уже исполнилось шестнадцать. Он забрался на дождевую бочку и по-ораторски простер руку, его темные глаза так и сверкали. Сироты собрались вокруг, чтобы послушать. Когда он принялся нахваливать Запад, казалось, сам сладкоречивый мистер Брейс вложил ему слова в уста.

– Сироты! Конечно, все вы можете остаться здесь, шкодить и беззаконничать, но тогда вы так и останетесь нищими и будете жить на подачки благотворителей до конца своих дней, помяните мои слова. Но поезжайте на Запад, девочки и мальчики, и очень скоро вы заведете своих слуг, которые будут ублажать вас и кормить самой сладкой тыквой на свете. Не знаю, как вы, а я хочу стать КЕМ-ТО. А такому человеку уж точно не место в приюте. Так что едем в прерии ради счастливого будущего!

– Ура! – завопили воспитанники.

Накануне вечером воспитательницы выдали каждому из нас по томику Библии и по картонному чемодану. Мальчики получили штаны, а девочки – платья. Датч примерила новую юбку и вертелась в ней, пока у нее голова не закружилась, а я кусала от отчаяния пальцы.

– Ложитесь спать, разбойники, – велела миссис Риардон. – Завтра вы будете далеко.

Но я не смогла заснуть. Во мраке спальни некоторые из девочек тихо рыдали в подушки. Прячась за кроватями, Датч прокралась ко мне в постель и прижалась всем телом, так что наши волосы перепутались и непонятно было, где чьи. Ночные страхи гадкими мокрицами ползали у нас по спинам.


– Девочки, девочки! – надрывалась миссис Риардон, трезвоня в колокольчик. – Сегодня знаменательный день.

Мы выстроились в шеренгу, и она представила нас семейной паре по фамилии Дикс. Лицо у мистера Дикса было как шар из сала, а верхние зубы торчали, точно у крысы. Миссис Дикс была довольно красивая – молодая, стройная, с пышными каштановыми кудельками, прикрывающими уши, что придавало ей сходство со спаниелем.

– Поприветствуйте мистера и миссис Дикс, да погорячее, – потребовала миссис Риардон. – Они агенты Общества помощи детям и поедут с вами.

– Доброе утро, мальчики и девочки, – заговорил мистер Дикс. – Нам поручено подыскать для вас новые дома в прекрасных прериях недалеко от Чикаго, штат Иллинойс.

Я решила, что сбегу при первой возможности, но нас – двадцать человек – без церемоний загнали в фургон и отправили в путь. На душе было неспокойно. В окошке замелькали паровозные депо – жирные хлопья сажи летали в апрельском воздухе, – и вскоре фургон вкатил в огромный дворец из стекла и железа. Впереди стояли громадины.

– Поезда! – загомонили приютские.

А по-моему, никакие не поезда, а жуткие змеи, что живьем заглатывают людей, а затем выплевывают косточки. Диксы повели нас через лабиринты багажа, приличная публика оборачивалась и глазела на нашу процессию.

– Ты только посмотри на этих бедолаг!

Народу вокруг было много, в такой толпе легко затеряться.

– Датч, – зашептала я, – хватаем Джо – и ходу! Видишь дверь на улицу? Найдем дорогу к маме, нас никогда не поймают.

– Экси, я хочу покататься на поезде.

– Поезд! – подал голос Джо.

Хоть и маленький совсем, он был невероятно любопытный и в свои два с лишним года, конечно же, понятия не имел, что за зверь такой – поезд. Не было на свете малыша чудеснее. От отца ему достались темно-рыжие волосы, цвета ржавчины. Россыпь веснушек покрывала носик и круглые щечки, а штаны вечно с него сползали. Когда я его несла, он поминутно пытался поймать мой взгляд, спрашивал: «Экси?» – и прижимался ко мне всем телом. Он обожал целовать меня, тереться носом о нос, тыкаться лбом мне в лицо, будто хотел забраться внутрь моей головы. Вот и сейчас, прижавшись ко мне, он оживленно бубнил «поезд-поезд».

Вот поэтому, из-за брата и сестры, я никуда и не убежала. Задурманили им головы прериями и медом. Но должна признаться, я и сама побаивалась бежать, наслушалась от воспитательниц историй, что нет хуже людей, чем бродяжки, – прямо язычники Голконды[14]. Если бы нас оставили на улице, пугали они, наши невинные детские лица очень скоро были бы отмечены печатью позора и страданий, а в будущем нас ждал бы только ад.

И вот затолкали в железнодорожный вагон – меня, и Датч, и Джо.

– Прощай, Нью-Йорк, – прошептала я и показала Джо, как посылать воздушные поцелуи. Когда поезд трогался, три наших поцелуя перышками полетели в Нью-Йорк и в поисках мамы закружили между зданиями.

Поезд с грохотом, лязгом и сопением набирал скорость. Машинист прибавлял пару. Все сгрудились у окна. Всех вдруг охватило воодушевление, и целый час мы распевали песни. В «Грешники, к Христу придите» мистер Дикс солировал. Как выяснилось, он обожал этот страшный гимн.

Если вы в нужде, придите,

Славьте Божью щедроту!

Веру, святость и прощенье,

Все, что нас влечет к Христу.

Устав от пения, мистер Дикс раздал награды – яблоки и имбирные пряники. Крошки мы собирали в ладони и слизывали, чтобы ни крупинки не пропало. Датч при этом изящно оттопыривала розовый мизинец – изысканность была у нее в крови. Но в глазах ее застыло изумление – как и у всех прочих приютских, прильнувших к окну. В Спэйтен-Дайвил[15] мы пересекли реку по мосту, трудно было поверить, что холодная блестящая лента – это вода. Белые паруса внизу казались мотыльками.

«А это что? – гомонили дети, тыча пальцами в стекло. – Что это такое?»

Пейзаж за окном мелькал все быстрее. Впервые мы увидели холмы. Ручьи. Коров, лошадей, гуляющих без упряжи, купы деревьев. Мы и не подозревали, что бывают такие просторы и такие огромные деревья. Мы стремительно удалялись от родного клочка земли. И всем нам стало ясно, что у нас нет уверенности ни в чем, что твердо знаем только свое имя да что лежит в наших ранцах. Опустилась ночь. Кромешная тьма за окном стерла наше прошлое и скрыла наше будущее. Мы проехали через какой-то городок, окна сияли теплым светом. Может, где-то есть окно, которое кто-то зажег специально для нас? А почему бы нет?

Всю ночь дети плакали и звали мам. Среди нас были и совсем младенцы, которых кормили из бутылочки; малыши чуть постарше, недавно научившиеся ползать со скоростью многоножки, активно практиковались в обретенном умении. Еще имелись два брата, ужасных сквернослова, так и сыпавших ругательствами. Мистер и миссис Дикс просто измаялись, гоняясь за малышами и временами впадая в отчаяние, но брань мальчишек привела их в настоящую ярость.

– Вы сосуды богохульства! – разорялся мистер Дикс. – Таких мерзких слов даже от фермеров не услышишь.

Я задумалась. А если фермеры нас не примут, что тогда? Будем бродить по прерии, пока муравьи не съедят нас заживо? Чтобы нас миновала чаша сия, мистер Дикс каждый божий день вбивал нам в головы правильные слова: да, мэм, нет, мэм, пожалуйста, мэм, спасибо, мэм.

– Так хоть на дикарей не будете походить, – повторял он.

– Мы скоро приедем? – приставала Датч. – Куда мы едем, Экси?

– В Иллинойс, – отвечала я. Мне название штата казалось исполненным угрозы, но сестре я об этом говорить не стала. – В Иллинойсе все дамы ходят в шубках и шляпах с перьями. И у каждой собачка – пудель с кисточкой на хвосте, а у всех лошадей в гривах ленты.

– Правда? – Глаза Датч были устремлены в бегущий навстречу пейзаж, словно она пыталась заглянуть за горизонт, лицо сделалось глуповато-мечтательным.

– В Иллинойсе ты будешь спать на пуховой перине, мягкой, как вот эта ресничка у тебя на щеке. Мама говорит, это поцелуй феи.

– А мама приедет в Иллинойс? – спросила Датч.

– Нет, не приедет.

Датч расплакалась. Может, и я бы к ней присоединилась, но Джо вдруг издал гадкий звук, и его вырвало. Весь съеденный обед плюхнулся нам на ноги. Воздух наполнился вонью. Приютские зажали носы и постарались отойти подальше. Убирать пришлось мне.

– Датч, глупая девчонка, хватай тряпку и помогай.

– Я хочу к маме! – И Датч откинулась на подушку сиденья. Рядом с ней хныкал Джо.

Беда мне с ними. От сестры толку никакого, а брату дурно. Хотя наверняка через минуту он будет прыгать и резвиться как ни в чем не бывало. С Джо обычно никаких хлопот. Расстроится, поплачет – и снова весел. Вот и сейчас так произошло. Правда, одежки брата пришлось вывесить за окно проветриться. Поезд все летел и летел вперед – неся нас, наши страхи и надежды.


Мы ехали несколько дней, грязные и уставшие, миновал мой день рождения, и следующий день тоже миновал. Мистер и миссис Дикс старались как-то скоротать нам время – беспрерывно читали Библию. Утром, днем и вечером мы распевали «Вот и отдых для усталых». Мистер Дикс ходил по вагону и рассказывал о Боге.

Я молилась, чтобы он наконец замолчал. Мы с Датч втихаря передразнивали его: верхние крысиные зубы нависают над нижней губой, нос подергивается, изо рта несется противный писк. Чарли Бульдог заметил мои гримасы, засмеялся и тоже принялся кривляться – выставил вперед челюсть и наморщил нос, будто у него усы над губой. Я показала ему язык. Он ухмыльнулся и продемонстрировал мне средний палец, а я приложила большой палец к носу и повертела растопыренной ладонью. Увлеченный проповедью мистер Дикс ничего не заметил.

– Счастливые вы дети, Господь улыбнулся вам, – вещал он. – Вы обменяете смрад города на свежий ветерок лесов и полей.

Из грязи города в деревню, где свежий веет ветерок,

О дети, милые дети, счастливые, юные, чистые…

Наш хор, хоть и не такой чистый, все же привлекал внимание. Послушать, как поют «невинные души», приходили пассажиры из других вагонов. У них от нашего пения слезы на глаза наворачивались. По правде говоря, от пения и у меня на душе кошки скребли, терзали вопросы. Что с нами будет? Нас разлучат, продадут поодиночке и мы навсегда расстанемся? Нас будут бить хлыстом, кормить как собак? Мысли эти обволакивали меня подобно пару, что вырывается из решетки на нью-йоркской мостовой. Оседали на коже, проникали внутрь, добирались до самых костей. Как же я хотела к маме!

Глава четвертая

Избранные

Как-то теплым майским утром мы проснулись от того, что поезд замедлил ход. Заскрежетал металл, послышалось шипение пара, прозвенел колокол. Вагон дернулся и остановился. Через плечо сестры я протянула руку. Голова брата легла мне в ладонь влажным шаром.

– Иллинойс, Иллинойс! – И кондуктор прокричал название города.

Полусонная, название я не расслышала.

– Иллинойс!

– Дети! Дети! – засуетилась миссис Дикс. – Приведите себя в порядок.

Ей и самой не помешало бы. Букли спаниеля давно исчезли, волосы теперь были стянуты в пучок на затылке. Ни дать ни взять кособокая картофелина.

– Быстро, быстро, мы выходим.

– Ой, Экси, – зевнула Датч, – гляди-ка, Иллинойс.

Мы выглянули в окно и не увидели ничего, кроме паровозного депо посреди пустоты. Никаких запоминающихся строений, только жалкий деревянный сарай с дверью, окном и трубой, из которой не шел дым. Это была станция, мимо нее проходил грязный проселок – главная улица в городе, именуемом Рокфорд, Каменный Брод. Камней там, правда, не сказать чтобы много было, лишь высоченная трава. Вот и все, что мы разглядели из окна, осталось только убедиться окончательно, что мы ехали в темную даль ради таких вот пейзажей.

Выбираясь из вагона, я обратила внимание, что все мы словно покрыты пылью и ржавчиной, ну старичье старичьем. Я опустила Джо на землю, и он стремглав кинулся к траве. Его толстенькие ножки мелькали из-под штанин.

– Джо! – позвала я. – Вернись!

Он подпрыгнул и завертелся на месте, не зная, стоит ли расстраиваться по поводу будущего, дурашливый и свободный, точно щенок. Чарли подхватил его на руки и принялся подбрасывать, а наш Джо заливался смехом.

– Получи своего братца, – подошел ко мне Чарли. Он и прочие старшие мальчики собирались отправиться на поиски сливовых деревьев и, самое главное, коров. – Спорим на деньги, я смогу подоить корову, – хорохорился Чарли, мыча и шевеля пальцами. Прозвучали слова вымя и соски. Миссис Дикс заткнула пальцами уши.

– Прекратить немедля! – Мистер Дикс двумя руками теснее прижал пальцы жены.

Мальчики и не подумали прекратить, а Чарли, увидев, что я смеюсь, подмигнул мне. Я залилась краской.

Мистер Дикс позвонил в свой колокольчик:

– Дети! Дети! Построились!

Мы взяли малышей на руки и направились к белому шпилю вроде копья, что виднелся неподалеку. Наверное, жалкое зрелище мы собой представляли – со своими картонными чемоданами и башмаками без шнурков! На лицах у нас было прямо-таки написано, что никому из нас неведомо, где мы сейчас. Впереди показалась россыпь низеньких неказистых домиков. Миссис Дикс сказала, что это город. Совсем непохоже. На крыльце одного из домиков, по виду – лавки, висело объявление:

Прибытие СИРОТ из Нью-Йорка

в среду, 31 мая.

Первая Конгрегационалистская Церковь

подыскивает дома для

ДЕТЕЙ, которые одиноки

в этом ЗЛОМ мире.

Желающие взять ребенка

ОБРАЩАЙТЕСЬ в Отборочную Комиссию.

Мы уже были какими-то детьми порока. У церкви собралась толпа, люди смотрели на нас во все глаза. Мы поднялись по церковным ступеням под вздохи и перешептывания.

– Сиротки из Нью-Йорка. Ну надо же!

– Бедные крошки! – И сказавшая это женщина затрясла головой, словно отгоняя ужасное видение.

Джо спрятал лицо, уткнувшись в меня, а Датч вцепилась в мой подол.

– Вот так показались, – усмехнулся Чарли и помахал деревенским рукой.

Стулья в церкви были расставлены полукругом. Здесь-то нас и будут продавать, вне всякого сомнения. Правда, для начала нам подали ячменный кофе и бисквиты. А еще у них было припасено для нас сливовое желе и бутерброды с ветчиной – чтоб мы осоловели и потеряли бдительность. Какие-то женщины с сюсюканьем хватали самых маленьких. Ну нет, я с Джо не расстанусь.

– Разрешишь подержать его? – От женщины пахло лакрицей.

– Это мой брат! – И я покрепче прижала Джо к себе.

– Рыженький агнец. – Женщина забросила в рот лакричную конфетку.

Когда мы до отвала наелись, жители городка усадили нас на составленные полукругом стулья и приступили к осмотру.

– Смотри, какие странные башмаки.

– А мальчонка-то смуглый какой. Ты итальянец?

– Так ты из этих нью-йоркских бандитов?

– Ты погляди на ее волосы.

Взгляды ползли по приютским мерзкими насекомыми. Один из деревенских оттащил Датч в сторонку и засыпал вопросами:

– Вы тут здоровые? Сильные? Не лодыри? Или все бандиты да греховодники?

Два здоровяка заставили Бульдога Чарли встать.

– Покажь руки, – приказал бородатый.

Чарли выпятил челюсть и напряг мускулы, словно борец. Да еще мне улыбнулся. Нравится же ему меня дразнить. Но тут и ко мне подобрался неприятный старик, голова совсем лысая, но по бокам длинные космы. Топтался рядом и на Датч косился.

– Брат и сестры?

– Да, сэр.

Джо захныкал.

– Встань, – велел плешивый. – Повернись.

Я послушалась.

Осматривая меня, он не переставал жевать. Губы были вымазаны чем-то бурым, зубы черные, а изо рта, казалось, сочилась грязь.

– Ты очень красивая юная леди. И твоя сестра тоже. – Он прищурился и облизал губы. – Хочу посмотреть твои… зубы. Открой рот.

Рот мой открывался с трудом, словно дверь, у которой петли заржавели.

– Ааа, – промычала я чуть слышно. И тут он засунул свой грязный палец мне в рот и провел по деснам.

Я сжала зубы, вонзив их в палец. До самой кости.

Он взревел, будто зверь.

– Она меня укусила!

– Экси Малдун, ты что вытворяешь! – подскочила к нам миссис Дикс.

– Эта мерзавка укусила меня! – стонал старый негодяй. – Она дьяволица!

– Идем, Датчи. – Я взяла Джо на руки. – На поезд – и обратно домой.

– Не надо так расстраиваться, – успокаивающе проговорила миссис Дикс. – Мы найдем тебе подходящий дом.

Женщины все ходили и ходили по кругу, одна пристально изучала волосы Датч, две другие судачили про меня:

– Норовистая. Говорят, и в приюте покусала воспитательницу. И ругается что твоя матросня.

Меня захлестнуло отвращение. Одна из женщин долго-долго разглядывала Мэг сквозь очки на палочке, другая дама тискала ножки Джо. Мужчина в фермерском комбинезоне взъерошил брату волосы, будто там таилось нечто интересное. В окна церкви заглядывали любопытные.

К Датч подошел чернобородый мужчина в жилетке. Сестра улыбнулась ему и потупила глаза.

– Сколько тебе лет? – Взгляд у бородача был добрый.

– Семь, – ответила Датч.

– Семь? – Мужчина поманил к себе маленькую женщину с гребнями в высокой прическе: – Поболтай-ка с моей женушкой.

Глаза у женщины были того же волшебного небесно-голубого цвета, что и у Датч.

– Как тебя зовут? – с улыбкой спросила она.

– Датч, – ответила сестра, совершенно забыв, что она еще и Малдун.

– Пожалуй, возраст подходит, дорогая, – сказал чернобородый; его жена задумчиво разглядывала сестру.

Джо заерзал у меня на коленях. Попросил:

– Ножками, ножками!

Я опустила его на пол. Направлялся он явно к бисквитам, так что поймать его, казалось, не составит труда. Но первой к нему успела лакричная женщина.

– Пусти! – пискнул Джо и замолотил в воздухе ногами. – Эксидатч!

– Какой крепыш, – расцвела лакричная женщина и подбросила брата в воздух. По церкви волной поплыл аромат. – Хочешь конфеток «Лакричная капля»? Хочешь?

Я уже собралась кинуться в бой, но меня отвлекла Датч. Она щебетала что-то, умильно улыбаясь, джентльмену и его жене, да и в уборную вдруг захотелось отчаянно. Лакричная женщина вывела меня во двор с тыльной стороны церкви и показала, куда идти.

– А я присмотрю за твоим карапузом.

Зря я ей позволила.

Я увидела, как Бульдог Чарли неловко забирается на сиденье фургона, запряженного мулами. Заметив меня, Чарли приподнял шляпу и ухмыльнулся:

– Пока, Экс!

И фургон с Бульдогом уехал.

«Значит, вот так они нас забирают», – подумала я и со всех ног бросилась обратно в церковь. Защитить сестру и Джо. Но на пути у меня встала миссис Дикс, с ней была тощая дама, похожая на краба.

– Миссис Хоу, хочу представить вам Экси Малдун.

– Экси? – переспросила Хоу. – Что это за имя такое?

– Так меня называла мама.

– Теперь можешь называть мамой меня. – И она обнажила в улыбке длинные зубы.

– Миссис Хоу любезно согласилась взять тебя, – сообщила миссис Дикс. – Твоих брата и сестру тоже пристроим.

– Я их не брошу! – объявила я. – Нас трое. Мы вместе. Миссис Дикс отвела меня в сторонку:

– Подумай хорошенько. Очень нелегко найти место для трех детей. И вы ведь будете жить в одном городе. Или отправляйся с остальными в следующий город.

С остальными. С теми, кто не приглянулся. Они снова сядут на поезд и поедут дальше.

– Выбирай, остаешься жить у миссис Хоу или утром едешь со мной.

Я кинулась в церковь. Сестра сидела на коленях у голубоглазой женщины.

– Датч, пошли! Поедем обратно.

– Нет, Экси. – Датч была веселая, как само Рождество. – Миссис Эмброз возьмет меня к себе домой, и я буду их маленькой дочкой. Папа купит мне пони.

А поодаль Лакричная подняла моего брата Джо повыше, словно индейку, и показала румяному усатому мужчине:

– Познакомься со своим сыном Джо.

– Он не ваш сын! – закричала я. – Не ваш!

– А ты кто такая? – спросил румяный.

– Это его сестра, – пояснила Лакричная, нахмурившись. – Я думала… Честер?

– Я тебе сказал: один, и все! – рявкнул румяный. – Да к тому ж у сестрицы дурная репутация.

События развивались стремительно. Я переводила взгляд с Джо на Датч, потом на улыбающихся взрослых.

– Нет, нет, нет! Вы не можете нас разделить! Мы вместе, мы семья, наша фамилия Малдун.

– Поверь мне, – сказал мистер Дикс, – здесь никто не сможет взять троих сразу.

– Пошли, Датчи, – позвала я. – Мама велела нам держаться вместе.

Но Датч готова была расплакаться.

– Новая мама сказала, что купит мне фарфоровую куклу. Пожалуйста, Экси. Я не хочу в поезд.

– Ведь так мы будем каждый сам по себе! – закричала я.

Лицо ее выразило искреннее изумление:

– Но у меня же будет своя фарфоровая кукла!

Семь лет от роду – и уже предала меня! Перекупили. Мистер и миссис Эмброз сдержанно извинились. Миссис Эмброз взяла Датч за руку и что-то зашептала на ухо – вливала свою отраву. Я скорчила ей свирепую рожу.

– Gracious![16] – сказала эта воровка.

Я схватила Датч за руку и потянула к выходу, но тут глазам моим открылась страшная картина: лакричная женщина, прижимая к себе Джо, пробиралась к двери, что вела на улицу.

– Стой! – крикнула я и бросилась следом. – Джо Малдун!

– А, вот ты где, – пропела Лакричная и помахала мне ладошкой Джо. – Скажи «прощай», – сказала она детским голоском.

Джо протянул ко мне руки.

– Джо!

– Ты не бойся, – сказала Лакричная, – мы каждое воскресенье бываем в церкви, и вы будете видеться.

– НЕТ!

Пнуть бы ее хорошенько, чтобы завопила и уронила Джо.

– Ты должна проявить великодушие, желать брату добра, – устало сказал мистер Дикс. Он взял меня за плечи: – Попрощайся, Экси.

– Джо… – всхлипнула я в отчаянии, взъерошила брату волосы, пригладила, поцеловала в лоб.

– Эксидатч, – пробормотал Джо. Но он и не думал вырываться, когда Лакричная вынесла его из церкви и направилась к своему фургону. Я смотрела, как его устраивают на сиденье, как экипаж отъезжает.

– Нам тоже пора, – раздался голос миссис Хоу. – Иди к мамушке.

Я в бешенстве сбросила с плеча ее когтистую ладонь и бросилась назад в церковь. Хоть Датч спасу. Мы заберем Джо и вернемся домой…

Но сестра держала за руки мистера и миссис Эмброз.

– Попрощайся, – сказала красивая воровка. Вид у нее был виноватый – как у воровки.

Датч обняла меня.

– Останься со мной, – прошептала я, приникнув к сестре. Они оттащили меня и увели Датч, которая будто онемела.

– Датч!

Но она уже была в дверях. Ее темные волосы блестели в солнечных лучах, словно печать избранности.

Была и сплыла.

Я окаменела. Брата и сестру увезли чужаки.

Сзади снова возникла тощая миссис Хоу, схватила меня за руку и поволокла к своей жалкой повозке.

– Отстаньте! – надрывалась я, упираясь и размахивая ранцем. – Я НЕ ПОЕДУ!

– Ладно, тогда я тебя не беру! – разозлилась миссис Хоу и была такова.

– Добилась своего, – вздохнула миссис Дикс, ведя меня обратно в церковь.

– Что ж, – подхватил мистер Дикс, – теперь у тебя нет выбора, в поезд – и в следующий город. Посмотрим, удастся ли тебя хоть там пристроить.

– Я возьму эту девочку, – раздался певучий голос.

Мы огляделись. Церковь была пуста, лишь на передней скамье сидела седая женщина с очень красными щеками и почти прозрачными волосами. Она закашлялась. Это была Генриетта Темпл, жена здешнего преподобного.

– Позвольте этой юной леди пожить у меня какое-то время, – сказала она. – Если я не сумею пристроить ее в Рокфорде, она может вернуться с вами, когда вы поедете обратно.

Это был не самый плохой вариант. Я обрадовалась, что мистер и миссис Дикс уедут без меня. За ними топталось несколько не приглянувшихся никому приютских, и Мэг среди них.

– До свидания, Мэг, – сказала я. – Пиши.

– Обязательно, – кивнула Мэг, но я знала, что писать она не будет.

Когда они удалились, я взяла свой чемодан и побрела за застенчивой миссис Темпл к белому дому на задах церкви. По пути она снова зашлась от кашля, из чего я заключила, что угодила к чахоточной. Миссис Темпл показала мне узкую комнатку рядом с кухней, настоящая роскошь: кровать, умывальник, белые занавески на единственном окне. В самый раз для меня.

– Располагайся. Это твое. Пока ты наша гостья.

– Может, вы приютите и моего брата и мою сестру? – проникновенно спросила я. – Мы можем спать в одной постели, жаловаться не будем.

Миссис Темпл отвела глаза:

– Мы не можем брать всех сирот, с кем сталкиваемся. Как бы мне ни хотелось.

– Ваши дети выросли?

Миссис Темпл печально посмотрела на меня:

– Я всегда мечтала, чтобы в нашей кухне было полно детворы. Но у Бога были другие планы насчет меня.

Знай я миссис Темпл в годы ее юности, то прописала бы ей малиновый чай, и корень черного воронца, и диету с яичными белками, – она недолго оставалась бы бесплодной. Добрая была женщина. Похлопала меня по коленке, принесла стакан с лимонадом, вот только взять меня насовсем она не могла.

В ту ночь, лежа в отдельной комнате, я впервые за всю свою жизнь спала совсем одна под белым пикейным одеялом, завернувшись в мягкую ткань будто мумия. Мне было тринадцать, совсем еще ребенок, и я гнала прочь страхи, закусив большой палец.

Глава пятая

Сердце мое сделалось как воск

На следующее утро миссис Темпл положила передо мной на кухонный стол толстую книгу:

– Книга Псалмов. Переписывай. Можешь начать где хочешь. Одну страницу. Вот тебе карандаш и бумага.

Я принялась усердно перерисовывать буквы, миссис Темпл штопала носки и кашляла. Невдомек ей было, что у меня за плечами всего-то ничего в школе и моя учеба закончились со смертью отца, принудившей нас просить милостыню.

– Почитай вслух.

– Я пролился, как вода, – читала я, запинаясь, – все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои[17].

– Продолжай.

– Спаси меня от пасти льва и от рогов единорогов, услышав, избавь меня[18].

– Очень хорошо.

– А что произошло? При чем здесь псы? – Вся эта история меня очень заинтересовала.

Она улыбнулась:

– Это псалом Давидов. Человека травят, преследуют и вынуждают бежать в пустыню. Перепиши весь стих.

У человека, которого преследуют, много общего со мной, но переписывание – нудная и тяжелая работа, а миссис Темпл была хоть и доброй, но строгой. Когда я закончила, грифель в карандаше сточился.

– Принимая во внимание постигшие тебя невзгоды и лишения, – сказала миссис Темпл, – ученица из тебя неплохая.

Я покраснела от гордости.

– Когда я смогу повидать свою сестру Датч и брата Джо?

– В воскресенье миссис Троу придет в церковь с мальчиком. Эмброзы, семья твоей сестры, тоже регулярно посещают храм.

– Они не ее семья. Мы не сироты.

– Понимаю, милая, – сказала миссис Темпл. Но она ничего не понимала.

Всю неделю она вдалбливала в меня правописание и чтение, расчесывала мне волосы, хвалила, учила ремеслу модистки. Мы вместе пели «Соберемся у реки». В воскресенье она повязала мне волосы широкой белой лентой, соорудив фигуру, напоминающую уши кролика.

– О, какая же ты хорошенькая!

Под ручку мы направились в церковь. Я в нетерпении прыгала через ступеньку, надеясь, что сейчас увижу брата с сестрой.

Датч прибыла совсем чужая – в новом платье, с волосами, скрученными в спиральки.

– Экси! – радостно выкрикнула она. – Я по тебе скучаю.

– Что ты сделала со своими волосами?

– Мама накручивает их завивочным утюжком.

Ткни мне этим своим утюжком в глаз, предательница. Назвать эту ломаку мамой!

– У меня своя комната, – трещала Датч, – и кукла со стеклянными глазами, и музыкальная шкатулка, которая играет «Ах, мой милый Августин». Вчера вечером мы делали мороженое!

В моем сердце проросли зеленые водоросли зависти.

– Мы с Джо навестили бы тебя, чтобы попробовать энто, – вздохнула я.

– Ты имеешь в виду ЭТО, – прервал меня женский голос. – Уж никак не ЭНТО. – За спиной возникла улыбающаяся миссис Эмброз. – Датч, милая, – холодно сказала она, – вот ты и нашла Экси Малдун.

– Можно сестра и наш Джо придут на мороженое? – спросила Датч. – Мы не причиним вам неудобствов.

– Мы не причиним вам НЕУДОБСТВ, Датч, милая, – пропела голубоглазая красавица.

– Да знаю я! – выкрикнула сестрица. – Мы не причиним вам неудобствов, приходи после церкви, Экси!

Эмброзиха встревоженно сморщилась.

– Нет, я просто тебя поправляла и вовсе не предлагала… Но мы уже заметили Джо. С другой стороны двора к нам приближалась Лакричная с нашим мальчуганом на руках. Она словно демонстрировала свое приобретение публике.

– Джо!

Мы бегом кинулись к нему, но Джо, увидев нас, прижался к Лакричной и спрятал лицо у нее на груди. Я протянула руки, чтобы взять его, но он только крепче прижался к Лакричной.

– Джо, – сказала я. – Жил-был у бабушки серенький козлик…

Мне пришлось пропеть чуть ли не всю песенку, пока Джо не соизволил посмотреть на меня и улыбнуться.

– Ты помнишь Экси? – спросила Лакричная у Джо, передавая малыша мне.

Как будто он мог забыть свою сестру. Со мной Лакричная была неожиданно любезна. Да, конечно, она позволит мне поиграть с Джо. Потом. Сейчас преподобный Темпл прочтет проповедь про суд, который ждет несчастных грешников.

– Пусть те из вас, кто живет в бедности и в невзгодах, не ЛЬСТЯТ СЕБЕ, что это спасет их от суда Господня, стоит только покаяться, – гремел преподобный, наверняка имея в виду меня. – Ибо так говорит Господь Бог: хотя Я и удалил их к народам, и хотя РАССЕЯЛ их по землям, но Я буду для них некоторым святилищем[19]. Ибо ты сказал: «Господь – упование мое»; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим[20].

Я не поняла, как Господь может служить кому-то прибежищем, и, когда служба закончилась, опять пристала к Датч, чтобы пригласила к себе в новый дом меня и Джо.

– А это правда, что ты ударила миссис Хоу ранцем? – спросила сестрица.

– Нет, только пнула и вырывалась. Всыпала сраной карге по первое число.

– Ой, Экси, ты не должна ругаться, так мама говорит.

– Она тебе не мама, а я буду ругаться, когда захочу. А этой тетке, что выдает себя за твою маму, я наподдам, как наподдала этой старой кляче миссис Хоу за то, что хотела украсть меня.

– Мама говорит, ты злая и мне лучше выбросить тебя из головы! – завопила сестрица. – Лучше уж я буду их единственной дочкой!

– Но ты же из рода МАЛДУНОВ. Наши предки – короли Лурга.

– А мне-то что? – уже истерически кричала Датч. – Меня теперь зовут Датч Эмброз.


В следующее воскресенье ни Эмброзы, ни Лакричная в церкви не появились.

– Должно быть, простудились, летом такое бывает, – предположила миссис Темпл. – Может, на следующей неделе.

Но и на следующей неделе они не пожаловали. И через неделю тоже. Я-то знала: все из-за ЭНТО. Из-за того, что я ругаюсь. Из-за того, что дерусь. Сердце мое сделалось как воск, растаяло, разбилось на полновесные капли. Когда миссис Темпл по ночам брала меня за руку, та была словно в огне – такие кошмары мне снились.

– Экси, не думай о них, – сказала как-то миссис Темпл, гладя меня по голове. Голос у нее был мягкий, но слова беспощадные.

– Почему мне нельзя жить с вами?

– Я уже старая, и здоровье подводит. Лучше тебе переехать. Принимай все, что от Бога, и радуйся Его мудрости. Пути же Господни неисповедимы.

По-моему, так пути его просто порочны. И все-таки я усердно молилась. Ведь мы в руце Господа. Вот возьмет да и перенесет нас, Малдунов, домой к маме.


В то лето миссис Темпл находила для меня массу занятий. В кухне. В церкви. В саду. Я часами дергала лебеду и крапиву, чтоб сорняки не глушили тыквы. Псалмов Давида я переписывала столько, что рука затекала, а голова начинала гудеть от всех этих «Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались». Поговорить было не с кем. Никто не являлся со словами: будь моей маленькой дочкой, я завью тебе волосы.

Нудным душным августовским днем, полная жалости к самой себе, я стояла у дороги возле дома и пинала пыль. По дороге шагал парень самого простецкого вида, босой, в коротких, не по росту, штанах. Когда он подошел ближе, я узнала Бульдога Чарли.

– Не ты ли сиротка при живой матери? – усмехнулся он.

– Скажешь еще что-нибудь про мою мать, я тебе глаза выцарапаю.

– Когти обломаешь.

– Сменил, значит, имя? Слышала, ты теперь Чарли Бут?

– Не произноси при мне фамилии Бут. Та к зовут бессердечного подонка.

Он сел рядом со мной на ступеньку, вертя в руках длинную тонкую ветку.

– Как тебе новая жизнь? – спросила я.

Чарли так терзал ветку, что я даже испугалась.

– Все кончено. Я Буту уже всю его бороденку повыдирал. А при случае и оба глаза вырву.

Правой рукой он потер мозоли на левой, будто собираясь задушить кого-то.

– Я пашу на Бутовом плуге каждый день до заката. И этот хрен все равно обзывает меня «ленивый ирландский ублюдок». Кормит только помоями, которые и свиньи-то не жрут. Будит еще до рассвета. «Поднимайся, грязный ирлашка, пора чистить стойло». Если у меня будет хоть половинка шанса, я вычищу ЕГО.

Он подбросил в воздух мелкие обломки, в которые превратилась ветка в его руках. Щепочки упали в пыль.

– А тебе-то здесь каково, мисс Полусиротка?

– Меня заставляют переписывать псалмы, – пожаловалась я.

– Псалмы? Ты псалмами недовольна? – с издевкой спросил он. – Ты сюда посмотри.

Он задрал рубашку и показал мне спину. Она вся была в рубцах от хлыста, красных, свежих. Зрелище было ужасающее. Не глядя на меня, Чарли поднял с земли камень и со всей силы шваркнул о дорогу.

– Хочешь сэндвич с курицей? – прервала я тягостное молчание.

Он пожал плечами. Я повела его к двери кухни. Миссис Темпл не было дома. Чарли сел за стол в самом мрачном настроении и набросился на сэндвич.

– Не ешь так быстро. Плохо ведь станет, если будешь так напихиваться.

– Только не мне. Буту – да, будет плохо. Прямо сейчас за него и возьмусь. Отрежу ему язык, сварю печень и отправлю потроха почтой в Нью-Йорк.

– Миссис Темпл говорит, скоро будет обратный поезд. С оплаченными билетами для нас.

– Шутишь?

– Как раз под Рождество.

– Еду! А ты?

– Нет. Мои сестра и брат здесь, а я обещала присматривать за ними.

– Твоя сестра живет за городом в большом доме. Два этажа, широкое крыльцо, качели, амбар, слуги. Эти Эмброзы здорово нажились на железной дороге. Куча добра, куча места.

– Но на нас троих не хватает.

– Сволочи они потому что. – Чарли потер нос и поднялся: – Спасибо за еду, Экс. Я на волю.

От дверей он состроил мне страшную гримасу. Дверь хлопнула. Чарли ушел.


В декабре, пыхтя паром, в холодный воздух Рокфорда наконец въехал нью-йоркский поезд. Со ступеней пассажирского вагона сошли несостоявшиеся творцы моего будущего – мистер и миссис Дикс. Возле депо стояли я, Чарли и моя милая Генриетта Темпл. Фанфары не возвестили о прибытии моего брата или сестры. Никто не просил меня остаться. Рука Бога не подхватила меня. Паровоз пыхтел и фыркал.

– До свидания, деточка. – Миссис Темпл прижала меня к груди. – В Рокфорде дома для тебя не нашлось. Но я буду тебе писать, сообщать новости о брате и сестре, о том, как о них заботится Общество помощи.

Она поцеловала меня, и я забралась в вагон, бросила прощальный взгляд на этот закоптелый, засыпанный коровьими лепешками город. И увидела, что у депо остановился экипаж.

Когда поезд тронулся, я поняла, что это миссис Эмброз, а семенящая рядом девочка – Датчи.

Я закричала.

Поезд набирал скорость. Две фигурки подняли руки в перчатках и принялись махать. Мне показалось, что сестра улыбается.

– Датчи!

Я ринулась по проходу к двери, собираясь выпрыгнуть. Миссис Дикс оказалась проворнее и успела ухватить меня.

– Стой! Они пришли просто попрощаться, помахать вслед. Они тебе напишут, вот увидишь.

Вжавшись в сиденье, я безучастно смотрела в окно. Земля летела навстречу волнами, словно разворачиваемый ковер.

Глава шестая

Дикое необузданное сердце

Минут через десять после отъезда из Рокфорда Чарли плюхнулся на сиденье рядом и шутливо пихнул меня:

– Пи-и-и. Снова городская мышь.

– Ничего я не мышь.

– Посмотрим, посмотрим. А чего глаза красные, маленькая миссис?

Я не ответила.

– Выше нос, недотрога. Что это ты? Мы возвращаемся за славой. Мы вырвались из этой Богом проклятой дыры. Неужели ты не рада, что видишь ее в последний раз?

– Я еще вернусь.

– Тебя пленили дешевые прелести прерий, да?

Показав в улыбке зубы, он вскочил, направился куда-то по проходу, щелкая жвачкой.

– Мистер, сядьте немедля, – приказал мистер Дикс.

– Благодарю, я уж лучше так.

Чарли не сиделось всю нашу поездку. Он слонялся по проходу, переходил из вагона в вагон, насвистывал и напевал, жевал жвачку из еловой смолы. Как мистер Дикс ни призывал его сесть, Чарли в ответ прислонялся к двери, доставал из кармана веревку и принимался вязать морские узлы, булини и хичи. И петли. Прошел день, настал следующий, мы уже катили по Огайо, когда он снова подсел ко мне. Возник Чарли откуда-то из глубины вагона, я и не заметила, как он оказался рядом со мной, задыхающийся, растрепанный, лицо красное, глаза слезятся.

– Ты где был?

– На крыше.

– Врешь.

– Целых полчаса просидел. Это как летать!

– Врешь. Иначе тебе задали бы перцу.

– Диксам нас…ть на то, чем я занят. Если я свалюсь и умру, они только обрадуются.

Я постаралась не рассмеяться. Не получилось.

– Ну? Хочешь? – Чарли искоса взглянул на меня, нахмурил брови и указал пальцем на потолок: – Слабо?

– Хочу!

– Куда уж тебе. Расхнычешься. Ты ведь из трусих.

Вместо того чтобы задуматься над его словами, я выпятила подбородок – совсем как он сам. Мне, мол, нипочем никакие крыши, я храбрая и бесшабашная.

– Ладно, оденься как следует, – прошептал Чарли и громко закудахтал. Затем скользнул в конец вагона и поманил меня.

Я не двинулась с места. Он оставил дверь приоткрытой. Волна грохота и холода ворвалась в вагон, но пассажиры не обратили внимания. Диксы похрапывали. Какого черта, подумала я и двинулась вслед за Чарли. Открытая площадка между вагонами была узкая. Грохочущие колеса внушали ужас, казалось, все мое существо трясется. Увидев меня, Чарли ухмыльнулся, указал на лестницу, ведущую на крышу, ухватился за ступеньку и полез вверх.

– Давай. Это нетрудно.

На вершине лестницы он забросил одну ногу на крышу и подтянул все тело. Посмотрел вниз и поманил меня. Я ухватилась за нижнюю перекладину, поставила на лестницу ногу, уцепилась за следующую ступеньку. Холод металла проникал сквозь вязаные перчатки. Под нами проносились земля, почерневший снег и гравий, из-под колес летели искры. Во рту у меня пересохло. Никому и дела не будет, если я свалюсь. Я добралась до верхней ступеньки, голова вынырнула над крышей. Ветер хватал за лицо, сминал кожу.

Чарли, лежа на животе, тянул руки ко мне:

– Ну же, девчонка. Хватайся.

– Пошел на хрен.

– Ух ты. Я думал, ты девчонка, а ты шпана.

– От…ись! – Его похвала была точно ласковое прикосновение.

– Перекинь ногу.

Я была уже наверху, рядом с ним на крыше. Поезд мчался вперед, страх с морозом леденили душу. А вдруг я останусь здесь навсегда, примерзну к металлу, глаза вытекут от холода? Чарли оскалился и обозвал меня «мышка-трусишка». Все равно я на ноги не поднимусь. Держаться не за что, зацепиться ногами не за что. Мы ползали на четвереньках. Дыхание куда-то подевалось, его похитили ветер и небо. Волосы у Чарли стояли дыбом. На миг мне почудилось, что сейчас он меня спихнет. Но он всего-навсего засмеялся. Одной стороной рта.

– Здорово, правда? – И завопил от восторга.

Просторы вокруг покрывал снег, белый, сверкающий.

Блеск его слепил.

– Ну? Остолбенела никак?

Это точно. Восторг парализовал меня. И жуть. Поля безлюдны. Ни одного здания. Ни дымка. Ни намека на убранный урожай. Только белый снег, черная лента дорог и спереди и сзади да серебристая нить рельсов.

– Ведь чудо же? – Чарли вдруг помрачнел. – А свежий воздух? Не хуже прерии с мармеладом.

– Пирога и пони. – Голос у меня сел, как и у Чарли.

– Да любой еды. Свежего молока с кукурузной лепешкой.

От пейзажа, белого и плоского, было глаз не отвести. Поезд снизил скорость. Медленнее, еще медленнее. Что-то случилось. Тут на уровне крыши показалась красная физиономия, жидкие волосы развевались. Это был мистер Дикс собственной персоной, до того багровый, будто его вот-вот хватит удар.

– Какого черта вы двое здесь делаете? – проревел он. Чарли сорок раз подмигнул и ответил:

– Решили прикорнуть.

– Сию минуту слезайте!

И уже внизу:

– Какую еще чертову пакость вы удумаете? Мы боялись, что вы погибли! Язычники!

Мистер Дикс вытащил Чарли в тамбур для «разговора по душам», а миссис Дикс силком отвела меня к моему месту. Красная, прохваченная ветром, я села, потупившись.

– Мисс Малдун, – похоронно вздохнула миссис Дикс, – как вы не поймете, что все жизненные обстоятельства будут против такой эгоистки, как вы. К тому же вы попали под пагубное влияние этого испорченного мальчишки. Подумать только, полезть с ним на крышу поезда!

– Прошу прощения, миссис, – пробормотала я, рисуя узоры на запотевшем стекле.

Она принялась обмахиваться веером.

– Наша цель – привить вам навыки дисциплины и принципы религии, чтобы вы усвоили их сердцем. Вашим диким, необузданным сердцем. Будете вы менять свой подход к жизни? Или не будете?

– Если это вообще возможно, буду.

– Ладно. В противном случае выход у вас единственный: улица. Должна предупредить, ни на один класс во всех наших городах не наваливается столько несчастий сразу, как на уличных женщин. Мы постоянно сталкиваемся с ними, пытаемся взять под свою опеку. Опрятность и добродетель для них пустые слова. Дисциплины они не признают. Стоит паре шиллингов звякнуть у них кармане, как они сразу тратят их на какую-нибудь глупую побрякушку Побрякушку. Мне бы такую, чем бы она на самом деле ни оказалась. Звучит приятно. Это лакомство или драгоценность?

– Некоторые воруют, иные пьют. А кое-кто превращается в… в… магдалин, которые зарабатывают на… на… похоти. Скажу вам откровенно, мисс Малдун. Половина сирот, которых мы с такими усилиями пытаемся спасти, обязаны своим рождением греху и разорению. Вы такой судьбы хотите? Плодить сирот?

– Я сделаю все, чтобы не пополнить поголовье сирот, – сказала я, не понимая, что следует из моего обещания, и вместе с тем искренне веря в свои слова.

– Вы должны остерегаться… хм… химических влияний обаятельных приютских вроде этого Чарли. Что у вас есть, чтобы не поддаваться искушению со стороны испорченных мальчишек?

– Я могу записать псалом Давида.

– Да что вы! – Голос ее потеплел. – Наизусть знаете? Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня?[21] – Миссис Дикс сделала паузу, ожидая, что я подхвачу.

– Но я же червь, а не человек, – забубнила я, – поношение у людей и презрение в народе. Все, видящие меня, ругаются надо мною[22].

Лицо ее скривилось от жалости.

– О, милая. Бедняжка. Ты не червь.

Я вдруг ощутила облегчение.

– Бог не оставил тебя! – воскликнула миссис Дикс, обнимая меня. – И я тебя не оставлю. Но ты не должна поддаваться влиянию недостойных навроде Чарлза, чей отец – грех, а мать – улица. Ничего хорошего из этого не выйдет.

Я послала ей улыбку и принялась возить пальцами по обивке сиденья.

– Через два дня мы прибудем в Нью-Йорк… и мы нашли для тебя крышу над головой, чудесное место! Адвокат с женой ищут горничную.

– Я хочу найти маму.

Миссис Дикс печально вздохнула:

– У нас нет о ней никаких известий. Благотворительную больницу она покинула. Как многие бедняки, ваша мать упряма и не в состоянии понять, что для нее лучше. Последнее, что мы о ней слышали, она уехала с каким-то знакомым.

Поцеловав меня в макушку и погладив по носу, моя покровительница удалилась к своему мужу, который только что отпустил Чарли после длинной проповеди. Супруги всю ночь проговорили о нашей распущенности, неряшестве, невежестве и прочих наших грехах. Я тихо сидела в своем уголке и смотрела в окно – пустая как тыква.


Утром последнего дня нашей поездки, когда до жуткой Гоморры – то есть нашего родного города – было уже рукой подать, а Диксы похрапывали, Бульдог Чарли проскользнул на место рядом со мной. У меня вдруг засосало под ложечкой. Он был дикий и непокорный, и ему стукнуло семнадцать. А мне было всего тринадцать. Он сидел, качая ногой. А я заправила свои волосы-как-солома за уши и сунула красные руки под себя. Если он попытается сделать что-то дурное или начнет меня искушать, я закричу. Таковы были наставления миссис Дикс.

– Там ведь было здорово, на крыше?

– Да, – согласилась я.

– Давай еще разок! Последний шанс.

– Без меня.

– Ты ведь не получила цацек за это?

– Не буду отрицать. Не получила.

Он засмеялся, а мне краска бросилась в лицо. Не пора ли закричать? А то он про какие-то цацки, а я и повторяю. По-моему, он вовсе не злой. Мы молчали. За окном не было ничего интересного.

– Почему у тебя нет матери? – спросила я.

Он пожал плечами:

– По легенде, меня нашли на Баттери[23] полицейские, я бродил вокруг мусорных баков и понятия не имел, как туда попал. По зубам определили, что мне года три.

Я представила себе Чарли в возрасте чуть старше Джо.

– Говорят, я знал только свое имя и песенку про Макгинти.

– До сих пор помнишь? Спой.

С оттяжечкой он начал. Стук колес почти заглушал его голос.

– Пэдди Макгинти, ирландец хоть куда, заработал денег и купил себе козла.

Он пел куплет за куплетом, не пропуская и самых распохабных, про козла и Мэри Джейн на узкой тропке, про то, как козел съел чьи-то украшения, закусил банкнотами и поцеловал Мэри, про то, как козла хотели взять в няньки. Я помирала со смеху, зажимала себе рот, чтобы не разбудить миссис Дикс. Я видела, что Чарли нравится меня смешить, а удавалось ему это почище записного артиста.

– Люди кидали мне монетки, когда я исполнял эту песню.

– Не повезло тебе. А у меня нет ни одной монеты.

Чарли еще рассказал, что полицейские отвели его к монашкам и за восемь лет сестры испортили его. Они научили его молитвам – Отче наш, Аве Мария, грамоте, он прочел мистера Аквинского и одолел катехизис. Все вокруг кричали: какой ты умный, из тебя точно выйдет священник.

– Но ведь ты же не священник, – засмеялась я. – Ни капельки не похож.

– Причина в том, что на тринадцатом году жизни сестры меня вышвырнули. Они не разрешали мне курить. Ну ладно. Я не из тех, кто любит, чтобы их загоняли в угол.

– И как же ты справился?

– Кукурузный огрызок – прекрасный обед. А монеты из карманов вытаскивать можно кучей способов.

– Так ты вор? – спросила я, подавив вскрик.

– А ты-то кто, мисс Полусиротка? Святая?

Он сердитым движением закрутил свою веревку, сложил втрое и обернул несколько раз вокруг нее же самой.

– Виселица, видишь? Тринадцать петель к несчастью. Когда двигаешь этот узел, образуются новые петли. А если сделать вот так, получается вот что.

В руках у него оказалась удавка.

– Упс. И шея сломана.

Чарли обернул веревку вокруг моей руки и потянул:

– Видишь?

– И умрешь быстро?

– Не, умрешь медленно. Я видел на мосту Вздохов[24]. Сперва подрыгаешься в воздухе.

Мы долго сидели в молчании. За окном всходило солнце, небо розовело. Замелькали домишки, затем здания побольше. Мы приближались к городу.

– Куда ты направишься в Готэме[25], мисс Полусиротка Малдун?

– На Черри-стрит. Хочу найти маму, – ответила я.

– Я с тобой, да?

– Уверен?

– Совершенно. – Чарли накинул мне на шею петлю и повязал, будто галстук. Петля чуть-чуть сжала шею, мягко, почти нежно. Я не пошевелилась и не остановила его.

– Сумасшедший, – тихонько сказала я. – Правда?

– Наполовину. – Его угольно-черные глаза блестели.

Внезапно пробудившаяся миссис Дикс увидела, что я сижу с петлей на шее, и кинулась к нам. Мистер Дикс следовал за ней:

– Что тут, ради всего святого, происходит?

Я сняла с себя веревку. Во рту стоял странный вкус – коктейль из страха и еще какого-то беспокойства, иного, названия которому я не знала.

– Юный сэр! – Мистер Дикс помахал пальцем перед носом Чарли. – На днях я ясно дал вам понять, что ваши дурные наклонности для нас неприемлемы. Неужели вы законченный негодяй? Где вы научились этому мерзкому искусству?

– В Томбс[26], мистер Дикс, прошу прощения, сэр, – очень вежливо ответил Чарли.

– Вернитесь на свое место, мисс Малдун, – велел мистер Дикс. – Мы прибываем через пару часов.

Я встала, но Чарли схватил меня за руку:

– Я пойду с тобой на Черри-стрит. Я сумею найти твою маму.

– Не сумеешь! – отрезал мистер Дикс.

– А вот сумею! И ее руку я тоже найду!


Когда мы прибыли в Нью-Йорк, мистер и миссис Дикс попытались уговорить меня пойти с ними и сменить одну кабалу на другую: поступить в услужение к адвокату. Чарли они обещали устроить газетчиком.

– Нет, спасибо, – отказался Чарли. – Мы пойдем искать миссис Малдун.

– Если вы столь упорны в своем стремлении к греху, – сказал мистер Дикс, – то наше Общество снимает с себя всякую ответственность перед вами. Пусть юные учатся на собственных ошибках. Мы дали вам шанс на исправление.

– Если вы меня не отведете к маме, сама пойду, – пригрозила я.

Диксы посовещались в сторонке.

– Эта девочка всегда была дикаркой, – расслышала я мистера Дикса. Он сокрушенно покачал головой: – Ее падение неизбежно.

На этом они и порешили, и мистер Дикс вручил нам листок с адресом Общества, несметное богатство в виде двух долларов на нос, и они распрощались. Супругов моментально поглотила рождественская толпа.

– Что ж, пора на Черри-стрит! – объявил Чарли. – Пошли искать твою маму и ее руку.

Глава седьмая

Миссис Даффи

Близились сумерки, энергичные городские лошади тащили наш омнибус Гарлемской линии по оживленным, полным люда улицам. Мы радовались толпам, цоканью копыт по булыжной мостовой, сугробам, позолоченным желтым светом фонарей, аромату горячей кукурузы, мешавшемуся с запахом навоза. Крики торговцев рыбой и устриц звучали рваной музыкой родного дома, по обе стороны нависали четырех-, а то и пятиэтажные громадины. Окна в домах горели, как глаза кошки, готовой броситься на нас и проглотить, точно мышей. Я задрожала в своем благотворительном пальто.

– Замерзла? – спросил Чарли.

– Нет.

Он обнял меня за плечи, словно я была его младшей сестрой, и я промолчала. Может, это и вправду химическое воздействие, как говорила миссис Дикс? Мы вылезли из омнибуса на Чамберс-стрит и двинулись на восток. Чарли шагал размашисто, руки в карманах, глаза шныряют по сторонам. Пройдя несколько кварталов, свернули на Черри-стрит, на которую я теперь смотрела как-то иначе, словно со стыдом. Соседние с нашим домом кургузые строения походили, как и говорили мистер Брейс и мистер Дикс, на разваливающиеся нужники, средоточия заразы, повсюду валялся всяческий мусор, который жильцы выбрасывали прямо из окон. Со всех сторон неслись пьяные крики. Усатая старуха с трубкой в зубах зло уставилась на нас и протянула руку, требуя подаяния – как и я совсем в недавнем прошлом. И как, наверное, в скором будущем. Нищета – моя судьба, это я знала точно. Серебряные монеты в кармане жгли мне пальцы. Местная шпана, дымя папиросами, исподлобья изучала нас с Чарли – вот-вот набросятся. Мы для них чужаки.

А вот и дом 128. Грязным проулком мы пробрались к дворовому флигелю. Вонь, стоявшая на лестнице, едва не сшибла меня с ног. Я дома. Ужас привкусом мела осел во рту. В конце этой лестницы ждет мама. Но ждет ли? Я до тошноты страшилась, что ее нет, меня трясло от мысли, что я ей скажу, почему явилась без сестры и без брата. Мы поднялись на три этажа, и я, обмирая, постучала в дверь.

– Чего? – Дверь открыл мужчина. Подтяжки свисали с пояса, рубашка расстегнута, открывая волосатую грудь. Это был он, пьяница и мерзавец Майкл Даффи. Тетя Нэнси, его жена и сестра моего отца, к этому времени должна уже была родить. – Кого там еще несет?

– Экси, – сказала я и, поскольку он меня так и не узнал, добавила: – Мэри – моя мама.

– Однорукая баба, что ль?

– Да. Другую руку она потеряла.

– А не надо совать куда не след. – Даффи загоготал и оглядел меня с головы до ног: – О, не замарашка больше, да? Выросла и чистюля. Я тебя и не признал.

Из темноты выступил Чарли.

– А это что еще за детина?

– Просто Чарли, – сказала я.

– Просто Чарли пожрать просто не дали. – И Даффи снова загоготал. От него несло перегаром. – И чего ему надо тута?

– Моя мама здесь? Она будет рада меня видеть.

– Ну что ж, устроим посиделки. Ладно, давайте по стаканчику, – с явной неохотой пригласил нас Даффи.

В полутьме комната показалась мне еще ободраннее, чем раньше. В углу громоздились какие-то бочонки и стулья, с потолка свисали кастрюльки и корзины. На малярных козлах спали двое. Я узнала Кевина Даффи с женой.

– Мэри! – гаркнул Майкл. – Тут твоя упрямица заявилась. Старшая то есть.

Из задней комнаты – совсем как в моих мечтах – вышла мама, щурясь от яркого света. Темные волосы не причесаны, платье слишком низко расстегнуто. И рука только одна. Новая не выросла, как я надеялась в глубине души. Мама увидела меня, и лицо ее осветилось и одновременно сморщилось.

– Мама!

– О, – она ринулась ко мне с каким-то клекотом, – о, Экси! – Мама обняла меня единственной рукой, кудахча, курлыча, второй рукав скрывал культю. – Я думала, что потеряла тебя навсегда. Mavourneen machree. Отрезанный ломоть, отрезанный ломоть.

Я обхватила ее за талию, положила голову на плечо. Ее тело раздалось, и мне стало ясно, что она потеряла не только руку. Талия тоже куда-то делась, на ее месте торчал живот. Я показала на него глазами, и мама, пугливо оглянувшись, незаметно кивнула. Мы обошлись без слов. Молчание было красноречивее, я уже знала – все и ничего. Ну что ж. Главное, я дома, с мамой. Никаких других мыслей у меня не было.

– Мамочка, мамочка, – повторяла я снова и снова. От нее пахло капустой и пивом. Никаких парижских духов, да они ей и не нравились никогда. Я прижималась к маме, впитывала ее голос, сладость ее объятий… И тут вспомнила про Чарли.

Обернулась:

– Чарли, это моя мама.

– Привет, Чарли, – улыбнулась мама, а Чарли вдруг покраснел. – Ты такой славный.

– Одну минуточку, – раздался голос Даффи. – Придержи-ка лошадей, красотка. – Он откровенно разглядывал меня, закусив нижнюю губу, похожий на бойцового пса. – Я-то думал, ты в своих прериях, катаешься там ну что твой сыр в масле.

– Сыра там нет, – сказал Чарли.

– А тебя кто спрашивает? – рыкнул Даффи.

– Я спрашиваю, – сказала мама.

– Сука, – услышала я бормотание Даффи, – подстилка драная. – И прочие ласковости.

Мы с Чарли рассказали о своих невеселых приключениях.

– Жалость какая. – Мама всхлипнула и погладила меня по голове, нежно добавила по-ирландски: – Macushla machree.

Чарли отвернулся, и я подумала, что никто никогда не называл его ни мacushla, ни даже «милый».

– Я о вас все время думала, поверь, – сказала мама.

– Мы-то считали, что у вас там не жизнь, а малина, – встрял Даффи.

– Датч живет в большом доме, – сказала я, – там качели на крыльце, толпа служанок, и она накручивает волосы, чтоб они были как спиральки.

– Да что ты? – Глаза у мамы заблестели. – А наш малыш Джо?

Я не решилась сказать, что о Джо знаю лишь по рассказам.

– Он всегда бывает в церкви с семьей, которая его забрала. Они кормят его лакричными леденцами и носят на руках, точно призовую курицу.

– Главное, что детки мои в безопасности и сыты. Большего мне и не надо. В конце концов, ты теперь со мной, Экси.

– Эй, погоди, – снова сказал Даффи. – они что, здесь останутся?

– Господи, Майкл, это же моя дорогая дочка, моя Экси, я истосковалась по ней.

– А по этому бугаю тоже истосковалась? – заорал Даффи и ткнул пальцем в Чарли.

От его крика проснулись тетя Бернис и Кевин Даффи и уставились на нас, словно наблюдали за петушиным боем.

– Он не твой сын, Мэри, – прохрипел Кевин Даффи. Чарли переступил с ноги на ногу.

– Семья Малдун обязана принять его, – сказала я и сама удивилась. – У него ведь даже фамилии нет. Чарли Малдун – совсем неплохо.

– Не спеши, милая, – сказала мама. – Я же теперь миссис Даффи.

– Ага, новая миссис Даффи, – подала голос Бернис, жена Кевина.

– Тогда ты у нас старая, – сказал Кевин, и оба покатились со смеху.

А где же тетя Нэнси, жена Майкла Даффи? И что стряслось с ее малышом, моим маленьким кузеном? Мама прижала палец к губам, и до меня дошло, что Нэнс умерла и ее место в постели пьянчуги Майкла Даффи заняла мама. И вот сейчас мой новый отчим смотрит, как мама вынимает из буфета хлеб и предлагает мне и Чарли.

– А ну погодь! – прорычал Даффи, хватая маму за руку.

– Это же Экси. – Мама снова прижала меня к себе. – Майкл, они же такой путь проделали. И я уверена, что Общество помощи выдало им кое-какую денежку. Ведь так, Экси?

У Майкла вспыхнули глаза, когда я вытащила из кармана пальто две монеты. Мне не хотелось отдавать этому человеку свои деньги – внутри у меня все так и перевернулось, когда я увидела, как мама взъерошила этому негодяю волосы и что-то нежно заворковала на ухо. Но ей таки удалось его умаслить, он скрылся в задней комнате, и вскоре оттуда донесся его храп. Мы съели весь хлеб, но особо не насытились. Мама выделила Чарли место у печки, а меня забрала с собой к храпящему мистеру Даффи, уложила на матрасе в уголке, легла рядом со мной и накрыла нас обеих одеялом. Я спала, прижавшись к маме, которая всю ночь обнимала меня единственной своей рукой, и даже звериные рыки и хрипы отчима не заставили меня пожалеть, что я вернулась домой.

Когда я утром проснулась, мистер Даффи исчез.

– Мне он не по душе, – сказала я маме. – Да и тебе он никогда не нравился. Ты говорила, что он вошь.

– Но он женился на мне. На такой, какая есть. Ни на что не годной.

– А где тетя Нэнс? И ребеночек, которого она собиралась родить?

– Она умерла при родах, и ребенок тоже. – Голос у мамы был едва слышный, глаза устремлены вдаль, а рука поглаживала живот. – Майкл очень переживал.

– Ему не нравится Чарли.

– Этот паренек не может здесь остаться. Прости, милая. У нас – у Даффи – нет денег, чтоб прокормить его.

А у кого тут есть деньги? Если они не могут прокормить Чарли, то как они собирались поступить с Датч и Джо? И я вдруг осознала, что на свете остался только один человек по фамилии Малдун – я.

– Тебе придется уйти, – сказала мама Чарли, когда тот проснулся. – Мне так жаль.

– С тех пор как я перестал скитаться по коровьим тропам Рокфорда, штат Иллинойс, я не спал в условиях лучше, – сказал Чарли и криво усмехнулся.

Мама напоила его чаем, дала хлеба, ласково поговорила, все мы спустились по лестнице, миновали проулок и очутились на улице.

Чарли сдернул с головы шапку:

– Прощайте, миссис Даффи, и ты, мисс трусишка Малдун. Но я вернусь проведать вас еще до того, как зацветут вишни на Черри-стрит.

Он сунул руки в карманы, слегка наклонил голову набок, посмотрел на белых чаек в сером небе и был таков.

– Обещай, что не выйдешь за бедняка, – сказала мама, глядя ему вслед. – Только вокруг одни бедняки, из кого выбирать-то?


Мы шагали по грязной слякотной улице, свирепый ветер выметал мусор из переулков, кружил в воздухе листья, и мама сказала, что это танцуют sheehogues – так по-ирландски называются феи. И, несмотря про пронизывающий холод, я вдруг увидела фей в одеяниях из цветочных лепестков. Как же чудесно, что я снова с мамой. Ее торопливая походка, ее манера быстро поворачивать голову были такими родными. Пустой рукав хлопал на ветру, а здоровой рукой она сжимала мою ладонь, будто сообщая всем вокруг, что я принадлежу ей, а она – мне. При дневном свете мама показалась мне постаревшей, изможденной, больной. Теперь она и вправду была миссис Даффи.

– Мам, – сказала я, – а когда ты поедешь за Джо и Датч?

Она остановилась и заставила меня посмотреть на нее.

– Экси, дети – это тебе не ночной горшок, чтоб таскать туда-сюда. Им на Западе лучше.

– Но я хочу, чтобы они были здесь. Мы – Малдуны. Дочери и сыновья королей Лурга, сказал папа. Никогда этого не забуду.

– Но теперь их с нами нет. – Мама попыталась улыбнуться. – Однажды ты разыщешь их и увидишь, что они стали королями американских прерий. И мы будем звать нашу Датч королевной, а малыша Джо – королем Джозефом Рыжим. Его корона будет вся усыпана драгоценными камнями. И мы все сядем у старого замка, нашего замка, и будем попивать херес и радоваться, что когда-то отправили их за богатством. – Она поцеловала меня в лоб. – Вот такой у нас план. Так что, когда будет туго, ты просто представь себе корону, драгоценности и замок.

Несмотря на холод, мы с мамой целый день бродили по городу в надежде раздобыть что-нибудь съестное или найти какое-нибудь старье, за которое можно выручить пару центов. Но ничего не нашли. Вот разве дверь у нас прямо перед носом захлопнули, да еще куском угля швырнули. Ну, уголь-то мы прихватили с собой, а в остальном – пусто. Только под вечер мама углядела порванную простыню (ветер у кого-то с бельевой веревки сорвал), а я наткнулась на чулок, вмерзший в глыбу льда.

– Шерсть! – воскликнула мама, увидев мою находку. – Теперь мы с денежкой. Старьевщик выстирает, и чулок пропустят через особую мельницу.

– Зачем?

– Чтобы сделать шодди и мунго[27]. Но ты не подумай, что это имена менестрелей. Это ткани, которые делают из такого хлама, как этот мерзлый чулок, из лоскутков и клочков, которые мы собираем. Их расплетают на нити, и вскоре чулок превратится в солдатскую форму, а то и в дамское платье. Словом, заживет эта тряпка новой жизнью.

– Хорошо бы, чтобы мы с тобой тоже зажили новой жизнью. Я буду шодди, а ты – мунго.

– Господи, ты всегда была насмешницей. – И мама улыбнулась мне так, словно я завиляла невесть откуда взявшимся хвостом.


За зиму мама раздалась вширь, сделалась неповоротливой и молчаливой. Под платье словно кочан капусты сунули. Каждый день я выходила на улицу в поисках обрывков ткани, металла, объедков. Безнадежное дело. Улицы Нью-Йорка были чисты, как кости мертвеца после нашествия могильных червей.

Как-то утром, не найдя и нитки, я шла по улице и думала о Датч, как-то ей там живется, в тепле и уюте, на пальцах – колечки, и о Джо, лакомящемся лакрицей. А вот мой живот пуст. Потихоньку я дошла до Вашингтон-сквер с ее шикарными домами, частными экипажами и дамами, выгуливающими своих собачонок. Вокруг сплошь лакеи и горничные в маленьких шапочках, разукрашенных всякой мишурой. За одним окном я увидела пожилого господина, потягивающего вино из бокала, который ему поднесла на серебряном подносе негритянка. В другом – двух кошек, играющих с солнечным зайчиком, потом – морщинистую даму, которая возилась с цветами в вазе, и маленькую девочку за пианино размером больше фургона живодера. Она сидела в своем розовом платье, будто ангел, и нежно касалась клавиш. Кожаные башмачки, не доставая до пола, ритмично раскачивались в такт. Даже сквозь стекло я услышала мелодию «Мерцай, мерцай, звездочка»[28]. Я замерла, не в силах оторвать глаз от девочки в окне. Черные и белые клавиши, розовое платье и мелодия слились в одно целое.

– Ступайте отсюда, мисс, – сказал какой-то джентльмен. – Ступайте себе.

– Сам ступай отсюда, бык здоровый, – огрызнулась я, но он замахнулся на меня украшенной серебром тростью, и я кинулась наутек.

Когда-нибудь и у меня будут такие бокалы, и такое пианино, и портьеры, и безделушки, и роскошный подъезд, и парадные ворота с коваными загогулинами. Я свернула в переулок и наткнулась на вереницу мусорных баков, еще не опорожненных мусорщиками. С их содержимым я ознакомилась проворнее бродячего пса. Кофейная гуща, яичная скорлупа, тряпки, перемазанные в саже. Кости от жареного цыпленка – я сразу завернула их в подвернувшуюся бумажку, сгодятся на суп. Чуть поглубже я нарыла сокровище: целые кусищи ростбифа в подливе, пять-шесть картофелин, даже не надкусанных, какие-то неведомые заледеневшие объедки, которые соскребли с тарелок, и даже куски пирожных. Останки трапезы какого-то неженки. Замотав добычу в передник, я помчалась домой.

Увидев мои трофеи, счастливая мама тотчас бросилась резать капусту. Однорукая, она тем не менее ловко управлялась с ножом, и вместе мы сварили «Развеселое Рагу Вашингтон-сквер» – мясные объедки с капустой под соусом из одной луковицы и эля. Пока мы ждали Майкла Даффи, аромат еды едва не свел нас с ума. К счастью, Даффи не замедлил явиться. Он обхватил маму за необъятную талию и закружил, распевая «Фляжку виски»[29], пока мама не засмеялась и не стукнула его. Я увидела, как он уткнулся лицом ей в шею, как мама вспыхнула и отстранилась. В ее глазах отражалось пламя.

Они быстро отправили меня спать. Мне снился рояль, и красные башмачки, мои сестра и брат катались на пони по зеленым полям, и мы были все те же Малдуны, только лучше.

В темноте я услышала хриплый голос отчима:

– Миссис Даффи. – Зашуршала постель. – О, миссис Даффи.

– Ш-ш-ш… – Мамин смех. – Проснется.

– Не проснется.

Послышалась возня. Вздохи, сопение, вскрики.

Я не могла понять, как мама выносит его. Но она его не оттолкнула, не велела убираться куда подальше. Та к что я накрыла голову жесткой подушкой, чтобы ничего не слышать. Дети Черри-стрит рано постигают азы тайной стороны жизни, в этом мы ничем не отличаемся от фермерских детей в том же Иллинойсе. Если спросите, повлияло ли такое «образование» на выбор профессии, я отвечу утвердительно. Да, повлияло.

Глава восьмая

Белая тряпка

Новый мамин малыш выбрал для своего рождения февральский денек. Холод стоял такой, что моча людей, лошадей и собак замерзла и покрыла мостовую сплошной желтой коркой. Ранним утром – братья Даффи и тетя Берни уже ушли на поиски работы либо выпивки – мама позвала меня:

– Экси? – И голос у нее был какой-то странный.

Когда я выбралась из постели, мама стояла посередке холодной первой комнаты. Из кастрюльки поднимался пар, но посудина была дырявая, и часть воды вытекла, образовав лужу у маминых ног. Вытирая мокрый пол, мама объявила, что ребенок вот-вот родится. Она уже спускалась к миссис О’Рейли, но та не отозвалась на стук.

– Сходи ты, Экси, спроси, почему она мне не ответила. Миссис О’Рейли спала, не сняв пальто; огонь в печи погас, в комнате стоял такой спиртной дух, что, казалось, чиркни спичкой – и все охватит пламя.

– Миссис? – Я встряхнула ее, но она не пошевелилась, лишь пробормотала, не разжимая губ:

– Приду через минуту. – И открыла один глаз, на короткий миг.

Вернувшись, я доложила маме. Она сидела на кровати, вытянув перед собой раздвинутые голые ноги, потрескавшиеся пятки были желты, как старое мыло.

– Ладно. Тогда иди в соседнюю комнату, сядь у печки и жди миссис О’Рейли или тетю Бернис.

Давным-давно, когда наш Джо родился, мы с Датч целые сутки провели у тети Нэнс Даффи. И когда мама потеряла двух детей – тоже.

– Две погибшие крохи, – говорила мама, – против трех живых.

Но тетя Нэнс умерла, и отослать меня мама теперь могла разве что в соседнюю комнату.

– Не обращай внимания, если я начну вдруг кричать. Просто не слушай.

– Но как я могу не слушать?

– А вот так. Боль при родах штука естественная. Когда человек появляется на свет, это всегда больно. Если никого не будет, придется тебе перерезать пуповину.

– Что перерезать?

Мама не ответила и отослала меня из комнаты. Сидела я как на иголках. Места себе не находила, размышляя о пуповине, ноже, младенце, выживет ли он, и что будет с мамой, и как вообще он появится на свет. Ребеночка принесет фея, сказала мне как-то мама. Но от уличных детей я слышала совсем иное, и хоть я и не верила, что люди появляются на свет так же, как собаки и коровы, в глубине души таился страх – а вдруг все так и есть? Иначе почему мне не разрешают посмотреть?

Очень скоро из комнаты донеслись первые ужасные звуки. Поначалу мягкие и тихие, навроде воркования голубей за окном, они все нарастали, делались резкими, словно чье-то копье пронзало мамино тело. Я вошла в комнату, приблизилась к кровати:

– Бедная мамочка.

Она снова велела мне сходить за миссис О’Рейли, но старой карги и след простыл. Мама попросила пить. Я принесла воды.

– Мне позвать кого-нибудь? Мам? Позвать? Хоть кого-нибудь. Соседей…

– Нет, – пролепетала она. – Сейчас придет кто-нибудь из Даффи.

Я принесла ей чаю, но пить мама не стала. Я укрыла ее. Тело ее сотрясала дрожь. Потный лоб собрался морщинами. Мама сбросила одеяло, заскрипела зубами. Задыхаясь, прохрипела: «Отойди от меня!» и сразу же: «Не бойся». А уж напугана-то я была. Она рыдала, вопила, мотала головой туда-сюда, вцепившись пальцами единственной руки в матрас. Проклятия и ругательства так и слетали с ее губ, будто в кровь ей сыпанули раскаленного угля.

– Сучий потрох! – надрывалась мама.

Она то вставала, то садилась, то бродила по комнате, пока я пряталась в кухне. Руку она прижимала к пояснице.

– Экси, надави вот тут, может, боль ослабнет?

Она ухватилась одной рукой за дверной косяк, а я стиснула кулаки и со всей силы вжала в ее костлявый крестец.

– Так, так, хорошая девочка, – бормотала она. Пот с мамы стекал ручьями, несмотря на холод. – Ничего из этого тебе не следовало видеть, не следовало.

Она уронила голову – передышка, – и вот голова опять запрокинута, а из груди рвется крик. Вскочила – присела – опять легла. Издала протяжный звук, точно корова замычала. От ужаса я не знала, что делать, только следила за ней в полутемной комнате.

– О-о-о, мать твою так, я умираю, – прошептала мама.

– Не умирай, мамочка, не умирай! – взмолилась я.

Куда запропастились Даффи? Я прислушивалась к шорохам: не идет ли Бернис? Два часа утекло, и никого. Мама снова позвала меня, голос резкий, хриплый, задыхающийся. Когда я вошла к ней, мама лежала, задрав согнутые в коленях ноги.

– Одеяло, – сказала она, – набрось мне на ноги одеяло. Я исполнила приказание. Получилась маленькая палатка.

– А теперь уходи. Не смотри.

Я послушалась, но успела разглядеть, что матрас под ней весь в чем-то черном. Белевшие в темноте ноги были перемазаны кровью.

– Уходи! – простонала мама, и я вернулась в кухню.

Как ни зажимай уши, крики все равно были слышны.

Словно привидение выло за дверью. Последний, самый жуткий крик – и внезапная тишина. Я прислушалась. Дыхание неровное, прерывистое. Вскоре мама шепотом позвала меня. Я бросилась в комнату. Мама без сил откинулась на подушку, ноги опущены, палатка обрушилась.

А что там, под одеялом? Между белыми мамиными коленями в черной луже я увидела маленькое тельце, жидкие мокрые волосенки встопорщены, из середины живота тянется голубая пульсирующая веревка. Прежуткое зрелище. От моей новой сестры валил пар, точно от только что освежеванного кролика.

– Возьми ребенка, – слабым голосом велела мама.

– Но…

– Делай, что говорят! – Несмотря на слабость, голос был строг. – Не дергай, помни про пуповину.

Я подняла крошечное существо, пальцы ощутили теплоту его кожи. Голубая веревка болталась в воздухе, и я непонимающе смотрела на нее, пытаясь сообразить, как именно она входит в тело мамы. Та велела взять новорожденного за лодыжки одной рукой, словно кролика, готового для кастрюли, и шлепнуть крошку по спине. Я неуверенно хлопнула сестру, еще раз. Кожа была сморщенная и вымазана чем-то белым и склизким. Малышка кашлянула и дернула ручками. Пальчики на ногах были точно кукурузинки.

– Такая маленькая, – сказала я.

– Да хранит ее Господь, – устало прошептала мама. – Дай мне ее.

Я осторожно положила кроху маме на живот и накрыла куском муслина, больше похожего на марлю, через которую откидывают творог. Малютка тихонько пискнула. Мама лежала в изнеможении, черные волосы прилипли ко лбу, глаза закрыты. Не поднимая век, она велела мне найти кусок веревки или шнурок.

Я бросилась на кухню за бечевкой. Когда отыскала, мама дала указания: перевязать пуповину в двух местах, поближе к животику ребеночка, затем перерезать ножом между узлами. Стараясь не трястись, сдерживая тошноту, я все исполнила, как она велела.

– Молодец, Экси, – похвалила мама. – Что бы я без тебя делала.

Прилив отчаянной любви затопил меня. Лицо у мамы было бледное, как у мертвяка, я перепугалась, что вот сейчас-то и явится Смерть и уляжется там, где только что лежал младенец.

Я села на краешек кровати. Мама приподнялась, ухватившись за меня, и мы принялись разглядывать попискивающую малютку, которую я держала на руках. Она чмокала губками, поводила головкой словно слепая и сучила красными кривыми ножками.

– Ой, как же мне ее кормить? – внезапно расплакалась мама.

– Как и всех прочих своих детей, – ответила я.

Мама беспомощно смотрела на свою новую дочь.

– Как мы ее назовем? – спросила я.

Мама не ответила.

– Кэтлин, – предложила я. – В честь песни, которую ты любишь, «Кэтлин Мавурнин».

– Чудно. Надо ее вымыть.

Я обмыла Кэтлин, следуя маминым указаниям, и завернула в тряпицу.

– Ш-ш-ш, я тебя не отпущу, никогда и никуда, – шептала я. Во взгляде только что появившейся на свет крохотули ученый-химик смешал все компоненты, необходимые для того, чтобы сразить меня наповал, я уже обожала ее, а она любила меня.

Поздно вечером притащился мистер Даффи, приволок колбасы и чаю. На лице у него застыло выражение какой-то подленькой опаски. Надо же, жена-то жива, а на груди у нее какая-то недотыкомка.

Мама встревоженно посмотрела на мужа:

– У вас девочка, мистер Даффи.

Вся Кэтлин как раз помещалась у него на ладони.

– Маленькая негодница, – прохрипел он таким нежным голосом, словно с него вдруг спала маска злодея, поцеловал маму и погладил по голове.

Почувствовав, чем от него пахнет, она наморщила нос:

– Опять нахлестался.

– Что, человеку нельзя на радостях лишнюю пинту, ежели у него детка родилась? – И он еще раз поцеловал маму и подмигнул, когда та потянулась к младенцу. Улыбка на мамином лице сделалась еще шире, когда Майкл Даффи заговорил с моей сестрой.

– Привет, соплюшка, – произнес отчим, качая дочку. – Вот и ты. Заждались мы тебя. Хорошо, молочко забесплатно, а то ведь денег на коровку у нас нету.

Он запел «Колосятся овес, горох, фасоль и ячмень»[30], смеялся и кружился с младенцем по комнате, показывал малышке колбасу, которую принес на ужин. Это был настоящий праздник. Мама от еды отказалась, просто лежала, закрыв глаза.

– Вставай же, мам, – просила я.

Но мама отвернулась к стене и сказала, что хочет отдохнуть.

А Даффи все играл с Кэтлин, качал туда-сюда, а потом поднял повыше и, словно распорядитель на карнавале, принялся знакомить дочку с жилищем:

– Ступайте прямо перед собой, юная леди, и смотрите на чудеса света. Вот это ПЛИТА. А это СТУЛ. А вот, юная Кэтлин, мисс, эта туша – твоя СЕСТРА, Экси Малдун, также известная под именем Мадам ЗАНОЗА. Скажи ей «привет», Кэтлин, смелее. А это твоя МАМА. Правда, красавица?

Он наклонился к маме и вытянул губы:

– Поцелуй папочку, Мэри Даффи.

Но мама не шевельнулась. Она лежала на боку, поджав ноги. А Даффи уже развернулся к вошедшим дяде Кевину и тете Берни:

– Это страшилище – твой ДЯДЯ Кевин, мой брат, болван и охламон, но его жена, твоя ТЕТЯ Берни, – вот уж штучка так штучка, пинту уделает наравне с любым мужиком.

Тетя Берни со смехом шлепнула его.

– Дайте мне отдохнуть, – прошептала мама, повернувшись.

– Да что с тобой?

Мама не ответила. Ее ресницы черными полумесяцами выделялись на белом-белом лице.

Берни пощупала ей лоб:

– У тебя жар.

Мама не открыла глаз. Майкл и Бернис встревоженно переглянулись.

– Ладно, пусть себе полежит, – сказал отчим.

Малышка захныкала.

– Дайте ее мне, – чуть слышно попросила мама.

Ей понадобилось напрячь все силы, чтобы сесть, дать девочке грудь и покормить. Берни ей помогала. Потом мама опять легла. Кэтлин все хныкала.

– Ей нехорошо, – пролепетала мама. – Она не ест.

– Поест, – заверил Даффи. – Ты заставишь.

– Как?

– Я заставлю, – сказал Даффи.

Он наклонился над мамой и попробовал угомонить дочь – повернул ее голову так, чтобы рот уткнулся в сосок. Кэтлин вяло пососала с минуту и выпустила сосок.

– Оставь ее, – попросила мама. – Оставь. Попозже надо дать воды.

Но малышка затихла, просто беззвучно лежала у мамы на груди. Кожа ее сделалась голубоватой, крошечный обезьяний кулачок сжат, словно она от кого-то оборонялась. Мама не вставала с постели всю ночь, ворочалась и стонала. Ребенка у нее забрал Даффи. До самого рассвета он баюкал девочку, сидя на полу и привалясь спиной к стене. Я провела ночь подле мамы, вытирала ей лоб и лицо, поила водой. Матрас под мамой был липкий и влажный.

Когда совсем рассвело, Даффи встал, не выпуская ребенка:

– С ней неладно. – Приподнял девочке веко, приложил ухо к груди. – Открой глазки, – попросил он. – Открой свои голубые глазки, Кэтлин.

Малютка не шевелилась.

– Мам, – позвала я.

– Черт, – прошипел Даффи, – не могу ее разбудить. Маму мы тоже не могли добудиться. У нее был жар, ее трясло в лихорадке. Она лежала на грязных окровавленных простынях в самом убогом жилище на свете.

– Мам?

– Ребенок холодный, – сказал Даффи.

– А мама очень горячая.

Даффи подошел к кровати, потрогал мамин лоб.

– Берни!

Тетя Бернис тоже пощупала. Посмотрела на младенца. Говорили они с Даффи шепотом.

– Ребенок нездоров.

– Мэри должна ее покормить, – сказал Даффи.

– Она не может, – отрезала Берни.

Даффи пнул стену. Положил малышку маме на грудь.

– Покорми ее, ну! Во имя любви Господней покорми ее. Она голодная.

Мама пошевелилась и попробовала приложить девочку к груди. Кэтлин осталась неподвижна. Мама упала назад на подушку. По щекам ее потекли слезы.

– Ну что там еще? – забеспокоился Даффи. – Что?

– Она ушла от нас, – прошептала мама.

Даффи окаменел.

– Ну уж нет! Одного забрал, ладно. Но это ведь второй подряд! Нет!

– Да.

– Дай ее мне! Дай! – засуетился Даффи.

Он схватил неподвижное тельце. Мы смотрели на бессильно повисшие ручки и ножки, точно у тряпичной куклы, на синюю паутину вен на голове под жиденькими волосиками. На пальчиках рыбьими чешуйками поблескивали ноготки. Родничок, еще вчера пульсировавший жизнью, застыл. Кожа была прозрачная, с жемчужным отливом, словно бумажный абажур.

Даффи молчал. Лицо его перекосилось, руки затряслись. Он положил ребенка на кровать рядом с мамой, повернулся и вышел в кухню.

– Майкл! – кинулась вслед тетя Берни.

Даффи оттолкнул ее и разразился ужасной бранью. Извергнув очередное богохульство, схватил ведро для угля и запустил в стену. Ведро со страшным грохотом упало, рассыпая во все стороны угольную пыль. Мама задрожала под одеялом. Даффи захрипел, будто его душили, и выбежал из квартиры. Мы слышали, как он пронесся по двору, бранясь почем зря. Берни взяла тело малышки, завернула в одеяло и положила в изножье кровати. Затем отыскала какую-то тряпку и сунула мне:

– Разорви на две части, а потом беги и привяжи одну половинку к нашей двери, а другую – внизу к двери, что ведет с улицы в дом, чтобы гробовщик знал.

– Маме плохо. У нее жар.

– Господь любит ее, – ответила Берни. – Живо беги. Главное, внизу привяжи.

Когда я вернулась, Берни стояла на коленях возле маминой кровати и что-то делала с помощью странных вещей – рядом с ней стояла миска, лежали старый мешок и связка куриных перьев. Берни с силой давила маме на живот.

– Ш-ш-ш, соплюшка, – сказала Берни при моем появлении. – У твоей мамы жар. И больше ничего.

Я посмотрела на окровавленные тряпки, на миску, полную темной жижи. Красными от крови руками тетя Берни сгребла все это в мешок и выставила за дверь.

– Сейчас твоей маме нужно отдохнуть.

– Что с ней?

– Расстройство внутренностей, и все. Скоро она пойдет на поправку.

Весь день и всю следующую ночь мама не вставала с постели, дыхание ее становилось все слабее, она вся сжалась в комок, веки сделались голубые, кожа была мокрая от пота. Трясло ее так, что звенела ложечка в чашке с бульоном, которую я ей принесла. Мама не смогла удержать чашку в руках.

– Тебе нужен доктор, – сказала Берни.

– А кто ему заплатит? – прошептала мама. – Со мной все будет хорошо.

– Сама знаешь, крови слишком много. Мэри, прошу тебя, – настаивала Бернис. – На Чатем-сквер[31] есть доктор по женским болезням.

Мама не сопротивлялась, когда мы ее поставили на ноги, но идти не могла. Мы почти снесли ее вниз, вытащили на улицу, где она села на землю, опершись спиной на меня, и сидела так прямо на ледяной корке, пока Берни бегала на рыбный рынок, чтобы выклянчить тележку. На эту тележку мы погрузили маму и покатили по запруженным народом улицам, вдыхая запах рыбы. Небо было пронзительно-голубым, яркое солнце безжалостно высвечивало рыбью чешую на дне тележки, в мостовой яростно сверкали слюдяные крапинки, тут и там вверх поднимались белые клубы пара – от новых теплых омнибусов, от ноздрей лошадей, из наших ртов. На ухабах тележку подбрасывало, и мама морщилась и стонала. Я держала ее за руку.

– Ты поправишься, Мэри, все обойдется, – повторяла Берни. – Экси останется с тобой. А я верну тележку рыбнику и кое о чем договорюсь.

Я посмотрела на Берни, ничего не понимая.

– Останешься с мамой, – повторила она мне.

К тому времени, когда нам открыли дверь, Бернис уже бежала прочь, громыхая тележкой по булыжникам.

Глава девятая

Объятия господа

– Да? – спросила женщина с бледно-желтыми волосами, собранными в жидкий узел. Глаза у нее были илисто-зеленые с красными искорками и часто-часто мигали, как будто мы вырвали ее из сладкого сна.

– Нам к женскому доктору, – прошептала я.

Дама оглядела нас с головы до ног, поведя большим, похожим на клюв носом.

– Моя мама очень больна!

Взгляд ее, казалось, прошивал меня насквозь. Я умоляюще смотрела на нее снизу вверх:

– Пожалуйста.

– Ох, чтоб тебя, – неожиданно сказала она. – Ладно, ангелочек. Заходите.

Внутри мама тяжело осела на скамью, обитую бархатом. Я испугалась, что на материи останутся пятна. Мама откинулась назад, коснулась затылком стены и закрыла глаза. Дыхание у нее было прерывистое, как будто воздух, выходя, цеплялся за ребра.

– Полагаю, вам нечем платить, – сказала женщина и вышла из комнаты.

Через минуту она вернулась с пожилым господином, выглядевшим вылитой ее копией, разве что с бородой. Оба были невысокие, очень белокожие, с длинными пальцами.

– Это доктор Эванс, – представила женщина.

– Поглядим, что тут у вас, – сказал доктор.

Он опустился на колени, взял маму за запястье и замер, глядя на часы.

Потом приподнял маме веко. Вздохнул, тоненько, точно заскулил. Ужасный звук.

– Пойдем с нами, милая, – сказала женщина маме. Мне она велела сидеть на месте и ждать. Маму увели в глубину темного холла, где поблескивала стеклянная дверь. Немного погодя поднялась суета. Мимо меня проносили простыни, какие-то сосуды. Я и не заметила, как стемнело. Щеку ласкала мягкая обивка, и я уснула – как была, в пальто и башмаках.


– Деточка. – Женщина с пучком волос (я уже знала, что ее зовут миссис Эванс) трясла меня за плечо. – Скоро утро, тебе нельзя здесь оставаться. Если хочешь, можешь пройти на кухню. Миссис Броудер даст тебе что-нибудь на завтрак.

– А моя мама?

– Она отдыхает.

Я спустилась по лестнице и очутилась в сумрачной кухне. Какая-то женщина месила тесто. Фартук, сверху испачканный в муке, словно делил ее тело на две части, верхнюю и нижнюю. Это и была миссис Броудер. Руки по локоть и даже нос были в муке. Она мурлыкала какую-то мелодию, но, завидев меня, замолчала.

– Кто такая будешь, милая?

– Экси Малдун.

– Ох. Наверное, ты дочь этой бедной одноручки, да?

Она догадалась, что мое молчание означает «да».

– Милочка ты моя! Давай я заварю тебе чайку.

Она отряхнула руки и поставила чайник на огонь.

Волосы у нее были каштановые, седеющие, в мелких беспорядочных кудряшках. Лица ее не покидало приятное выражение, будто кто-то только что рассказал ей анекдот.

– Ты хорошая девочка, коли присматриваешь за матушкой, ведь так? Тебе сколько, уж десять, наверное, исполнилось?

– Тринадцать, – ответила я оскорбленно. – И я знаю Псалмы Давида.

– Ну ты прямо ученая!

Она взяла меня за руки и зачем-то ощупала запястья – словно желая убедиться, что я не тайная толстуха, которой не полагается еды. Затем поставила передо мной кружку с чаем и тарелку с тостами, намазанными маслом. Одной рукой я вцепилась в тарелку, а другой отправляла тосты в рот. Масло лежало на хлебе толстым слоем, а сверху еще было посыпано яблочной стружкой.

Миссис Броудер смотрела, как я облизываю пальцы.

– На этом ты хоть немного потолстеешь, милая.

И она поставила передо мной блюдце с порезанным на кусочки яблоком. А затем настал черед картофельной запеканки с мясом и подливой из чернослива. Трапеза завершилась слегка подсохшей плюшкой. Когда я расправилась с едой, миссис Броудер велела мне вымыть посуду. Все утро я помогала ей по кухне, и работа мне была в радость, поскольку позволяла не думать постоянно о маме. И все же я то и дело до крови закусывала губу. Миссис Броудер без остановки рассказывала о своем сыне Арчи, который сражался за Армию Союза при Булл-Ран[32], где погибли три тысячи наших ребят.

– Но его не убили! – радостно сообщила она. – Ранили только. В локоть, знаешь, прямо в эту смешную косточку, хотя Арчи теперь не до шуток. Руку-то ему отрезали, совсем как твоей маме!

Миссис Броудер считала, что это чудесное совпадение.

– У обоих нет правой руки, бывает же! Знаешь, его руку выбросили в кучу других рук – в шесть футов высотой! Гора из ног и рук! Святая правда. Арчи сам видел. Свою собственную руку! Она лежит там, а он-то здесь.

За разговорами об отрезанных руках и ногах она показала мне, как надо раскатывать тесто для мясного пирога.

Вскоре я была в муке с головы до ног.

– Ты только посмотри на себя, – сказала миссис Броудер и кое-как отряхнула меня. – Бедняжка! И твоя мама тоже.

Голос у нее был такой печальный, что у меня свело судорогой лицо. Неужели случилось то, чего я так боялась?

– Она умерла? – вскрикнула я.

– Что ты, ангелочек, что ты. Нет, не умерла. Ей повезло. Доктор обычно не берет тех, кто не может заплатить. Но миссис Эванс пожалела тебя, она всегда добра к маленьким девочкам.

– Почему?

Миссис Броудер помедлила, потом сказала:

– У нее умерла дочка.

– А мне можно повидать маму?

Миссис Броудер вывела меня из кухни, показала на лестницу:

– Поднимешься на три пролета. Твоя мама на самом верху. Третья дверь налево. Только не утомляй ее.

Я взлетела по лестнице темного дерева и оказалась в приемной, где заснула вечером. Оттуда наверх уходила еще одна лестница, покрытая ковром в потускневших розах. Я поднялась, прошла по коридору – и вот еще одна скрипучая лестница, которая привела меня на этаж, где пол был из грубых досок и куда выходили четыре закрытые двери. Я насчитала третью и открыла. В крошечной комнате умещалась только одна кровать, и на ней лежала мама, лицо серое, мокрое от слез.

– Мам?

Она открыла глаза. Увидела меня и слабо улыбнулась. Я присела на краешек матраса, положила голову маме на плечо.

– Ты простишь меня? – чуть слышно произнесла она. – Правда ведь?

– Ты не сделала ничего плохого.

– Сделала. И еще поплачусь за это.

Я не знала, что она имеет в виду под этим «поплачусь» и за какой дурной поступок извиняется: за то, что позволила нас увезти, за то, что вышла за Даффи, за то, что потеряла руку?

– Я только хотела, чтобы вы уехали с Черри-стрит, – зашептала мама. – Все вы. Я хотела для вас лучшей жизни. Красивое место. Чистота. Свежий воздух и молоко в кувшине. Дом. Такой, как сейчас у Датчи. Как у Джо. Все как полагается.

Она снова попробовала улыбнуться, взглядом дать понять, что любит меня, – и я поняла ее. Но разговор вымотал ее, и скоро мама провалилась в сон. Через окно с улицы доносились стук колес по булыжной мостовой, крики уличных торговцев, кучеров. На крыше дома напротив я заметила голубя. Раздув грудь, он вертелся вокруг птички поменьше. Голубиные ухаживания. Голубка немного выждала, а потом взлетела, голубь вспорхнул следом. В воздухе на серебристой ниточке висел паучок. Солнце золотило кусок стены. Я прижалась щекой к маминой груди и стала слушать стук ее сердца. Так я пролежала довольно долго, сама не знаю сколько. Начало темнеть.

– Ты ведь будешь хорошей девочкой, – сказала мама неожиданно. Голос ее доносился словно откуда-то издалека.

– Обязательно буду.

– Я знаю, что будешь.

Черная плесень страха взвихрилась где-то внутри. Дыхание мамы снова стало цепляться за ребра, как будто за вдохи-выдохи нужно было платить налог. Я смотрела на мамино лицо.

– Разыщи Джо и Датч.

– Обещаю.

Миссис Броудер принесла нам суп, но мама есть не стала. Так и осталась лежать. Спустя еще какое-то время миссис Броудер пришла снова – со стопкой простыней и охапкой одеял. Сказала, что мне разрешили остаться при маме на ночь. Она устроила мне постель на полу в узком проходе между кроватью и стеной.


Наутро меня разбудило мамино дыхание, надтреснутое, скрипучее, скрежещущее. Воздух булькал у нее в горле.

– Мама, не надо.

Но она не послушалась. Промежутки между гремучими вдохами делались все продолжительнее. Это громыхание прозвучало для меня сигналом тревоги. Я никогда не слыхала ничего подобного. Единственная ее рука вцепилась в простыни и принялась мять их и терзать. Она втягивала воздух в легкие с таким усилием, будто волокла непосильную тяжесть.

Я склонилась над ней:

– Мама, пожалуйста…

Она меня не слышала. Один только раз прошелестела:

– Экси, найди их.

Вдохнула еще раз, и вдруг стало тихо.

– Мама?

Серого цвета кожа туго обтягивала череп. Изо рта тянулась ниточка слюны. Я положила голову ей на плечо и замерла. Лишь губы продолжали звать ее.

– Прошу, проснись, – шептала я. – Пожалуйста.

Она не шевелилась. Утреннее солнце швыряло в комнату кинжалы света. Веки мамы сверкали голубым, как раковина мидии.


Наконец появилась миссис Броудер.

– Вот где ты, Экси, – пропела она и смолкла. Прикрыла рукой рот. – О, бедняжка. – Она подошла к кровати, положила руку на мамин лоб, потом обняла меня: – О Иисус, вот бедняжки. Горемыки неприкаянные.

Я вырвалась и снова припала к маме:

– Мама, проснись. Проснись!

Меня словно отшвырнуло в сторону, такой ледяной оказалась ее кожа. Рука, некогда такая подвижная и гибкая, упала поленом, стоило мне отпустить ее.

Миссис Броудер бормотала какие-то утешения.

– Родильная горячка. Она сейчас в объятиях Господа.

– Мама.

– Пойдем, сиротинушка моя горемычная.

В каком-то ступоре я шла за миссис Броудер по коридорам, спускалась по лестнице, повстречала миссис Эванс. Я закрыла лицо руками, только бы избежать ее взгляда.

– Ш-ш-ш, успокоилась, милая моя, – сказала миссис Эванс, – все с тобой будет хорошо. Твоя мама просила, чтобы мы оставили тебя здесь. Так мы и сделаем.

Взгляд у нее был такой добрый. Я словно увидела себя ее глазами: лицо все в веснушках, тонкие запястья, торчащие из рукавов приютского платья. Сиротка.

Книга вторая

В учениках

Глава первая

Мой враг

Тем временем мой Враг Комсток[33], еще не знакомый мне, вел совершенно другую жизнь. Хлопотун и живчик, на молоке и пирогах он раздобрел, обрел известность в лесистых долинах и на каменистых полях Нью-Ханаана, штат Коннектикут.

Его усы, позже уложенные в подусники, его бакенбарды еще не выросли в те дни, когда он предавался своему хобби – записывать в дневник, как он ловит крошечных крольчат и непоседливых белок, чтобы прибить их камнем. В те дни у него еще были волосы, не то что потом, когда голова облысела и формой стала напоминать раздутый мочевой пузырь свиньи. И хотя фото юного Комстока доказывают, что у малыша Тони был точно такой же безвольный рот и подлые глаза, но когда-то и он носил короткие штанишки.

Некие умники и вольнодумцы, полные добросердечия, много раз пытались убедить меня, что душа не состоит из одного только зла. Я согласна. Мой Враг был послушным сыном, любящим мужем и образцовым отцом. Для меня же он навсегда останется бессердечным ЧУДОВИЩЕМ. Слишком много зла сотворил он и мне, и другим людям.

Он был всего на три года старше меня, и хотя мы росли в одно время, нас разделяли целые миры. Пока я обшаривала мусорные баки в поисках хрящика, мой Враг гарцевал по 160 акрам отцовского пастбища, развлекался и транжирил деньги. Если у твоей семьи несколько лесопилок, можно себе позволить. Деньги растут, как орехи на кусте. Он объедался мороженым в салонах у святош, а как-то раз отправился на экскурсию в Ротон-Пойнт, где (как он сообщил своему дорогому дневнику) подверг наказанию моряков, которые заглядывали под юбки дамам. Даже тогда он был лицемером с безвольным подбородком и ни на что не годными руками. Каждое воскресенье Враг выбирался на проповеди конгрегационалистов, где внимал речам про адский огонь и проклятие, а вечером в постели корчился от страха, представляя смрадное дыхание Сатаны. По воскресеньям он перебирал свою коллекцию марок и пытался – безуспешно – избавиться от нечестивых мыслей. Он молился и оттачивал свою праведность, придумывал, как сподручнее сокрушать таких, как я, слушал библейские истории, сидя на коленях у своей обожаемой матушки. Бедная мамаша Комсток! Она родила десятерых, при родах последнего и скончалась. Она наверняка перевернулась бы в гробу, если бы увидела, во что обратился ее малыш Тони, как он ходит, переваливаясь и пыхтя, словно паровоз, как хвастается, что пятнадцать человек довел до самоубийства (в том числе меня, это его величайшее достижение), – все с таким видом, будто достиг чрезвычайных успехов, например в городском благоустройстве.

Много лет спустя, в день нашей судьбоносной встречи, я отметила его тяжелую одышку, когда он вел меня, свой трофей, к зданию суда. Даже когда мы катили в экипаже, он пыхтел не переставая. Возбудился при виде головешек, возле которых суетился, или это его сердце устало таскать столько плоти?

– Мадам Де Босак, – объявил он мне, сопровождая в тюрьму, – я выполняю работу Господа.

– Какое совпадение! – воскликнула я. – Вообразите, я тоже.

– Вы трудитесь на дьявола, – он поджал губы, – а я – на Господа нашего Бога.

– Похоже, ваш Бог – работодатель двуличный, – сказала я. – Сколько раз меня благодарили во имя Господа нашего Бога за спасение его заблудших овечек, вы не представляете.

– Вашей преступной деятельности положен конец, – заявил он.

И я предложила ему тридцать тысяч долларов.

– Или больше. Коли пожелаете.

На меня он не посмотрел, не снизошел, зато каждый волосок его моржовых усов встал дыбом, из ушей полыхнуло огнем, а в воздухе запахло серой.

– Мадам Де Босак, как вы себя именуете, я упеку вас за попытку подкупа.

А я упеку тебя за одного желтопузого дятла, остолоп жирный, подумала я и уперла взгляд в спину своего ливрейного кучера Джона Хатчета. Послушала стук копыт своих серых в яблоках рысаков, со смехом поправила русские соболя на коленях. Моя спина была прямой, как шомпол, бриллианты в ушах сверкали на зимнем солнце, а страусовые перья шляпы весело развевались на ветру.

– В Томбс, Джон, и побыстрее, – велела я. – Мистеру Комстоку не терпится похвастаться трофеем.

По дороге к моей судьбе мы проехали дом 100 по Чатем-стрит, бывшее владение Эвансов. Грязно-белый фасад, провисшая крыша – унылое и отталкивающее зрелище. Наш мистер Брейс назвал бы его УЖАСНЫМ ЛОГОВИЩЕМ БЕДНЯКОВ. Но для меня много лет назад эта развалина была домом; здесь я училась и здесь стала той, кого одна газета назовет «Нечестивая Мадам Х».

Глава вторая

Маленькие руки

Миссис Броудер отвела меня в кухню. Я села у стола. Он был весь в глубоких царапинах. Я принялась водить пальцем по канавкам. Миссис Броудер поставила на плиту чайник. Когда слезы высохли, я огляделась. Кастрюли, сковороды, связки сушеных трав свисали с низкого потолка, на закопченных стенах развешены сетчатые мешки с луком, разномастные сита, здесь же выбивалка для ковров, пила для костей. Что теперь будет? Мне стало нечем дышать. Мама. Что они с ней сделают? Я положила голову на стол. Миссис Броудер заваривала чай, я слышала звяканье фарфора, потом удаляющиеся шаги. Вернувшись, она сказала:

– Вот скатерть – нужно накрыть стол к завтраку.

Она ссыпала чайные листья в заварной чайник и залила кипятком.

– Теперь послушай, как мы тут живем. В восемь завтрак для доктора и миссис. Когда приходят пациенты, доктор Эванс принимает мужчин, а миссис Эванс – женщин, если только она в настроении. Люди они тихие, болтают мало. Но про миссис никогда не знаешь, что у нее на уме. Я-то уж навидалась всякого с ней, видела, какая она бывает железная, непробиваемая просто, а бывает и иная совсем. Пациенток она принимает не каждый день, но если уж примет, то все сделает как положено. Да хранит ее Господь. Прямо тут, в этом доме, она приняла детей у четырех сотен матерей, а то и поболе, и кто знает, скольким еще помогла. У нее два сына, взрослые, они живут отдельно, но когда-то у нее была дочка, малышка Селия. Когда Господь прибрал Селию, из миссис точно половина жизни ушла. Теперь уж и не услышать, как она смеется. Такого вообще не бывает. Ты даже не заговаривай с ней про дочурку ее. А если вдруг зайдет речь, скажи: мне очень жаль вашей утраты. Запомни: утраты. И ни слова больше. Это этикет. Хорошие манеры. Спрашиваешь, почему она взяла тебя? Да потому что больно ты Селию напоминаешь.

– Мне жаль вашей утраты, – прошептала я.

– Господи благослови твое сердце, милая. Может, ты ей глянешься. Потому что эта женщина слишком уж любит «Целебную сыворотку». Но это между нами. Если приживешься, то поможешь мне сильно. Я-то уж не могу носиться вверх-вниз по лестницам, а ты хоть маленькая, но сильная. Я вчера заметила. Не то что девчонка, до тебя тут работавшая. Та истеричка натуральная была, вот что я скажу. Кровь увидит – и хлоп в обморок. – Миссис Броудер покачала головой и поставила передо мной чай, вареное яйцо, хлеб и джем: – Поешь, милая.

От запаха яйца меня затошнило. Я снова пристроила голову на стол и закрыла глаза.

– Бедный ягненочек, – вздохнула миссис Броудер, села рядом и притиснула меня к себе. Руки у нее были мягкие и мясистые, а грудь как подушка.

Я застыла, раздираемая желанием прижаться к ней и недоверчивостью.

– Ты потеряла маму. Это тяжкий удар, да. Так что это нормально, ежели кушать тебе не хочется. Тому причиной горе, деточка моя. И такое только время лечит. – Она отстранила меня, придвинула тарелку: – А ты все-таки попробуй. Уж больно тощенькая. А силы тебе понадобятся. В этом доме столько хлопот, без дела сидеть не будешь.

Я не шевелилась. И не плакала. Я была будто кусок дерева.

– Воробышек ты мой. Ладно, посиди здесь, а я в два счета вернусь.

Миссис Броудер хлопнула дверью и застучала башмаками по коридору. Послышалась какая-то возня, что-то грохнуло, потом голос миссис Броудер, она будто кричала на кого-то. На лестнице раздались шаги, кто-то спускался в холл, прозвенел дверной колокольчик. Может, это Берни пришла за мной? Или Даффи? Нет. А они вообще объявятся? Все равно. Мне нужна только семья Малдун, мама, Джо, Датчи и папа. И Кэтлин тоже, все котятки в одной постели, как в прежние времена.

Миссис Броудер вернулась очень не скоро, с объемистым полотняным мешком зеленого цвета.

– Вот и мы, – сказала она. – Твоя кровать.

Я в толк не могла взять, что это за кровать, пока она не распаковала и не собрала деревянный каркас и не натянула полотнище.

– Это походная кровать. Доктора часто используют для больных. И она прекрасно тебе подойдет.

– Моя кровать? Что это значит?

– Ты остаешься, – объяснила миссис Броудер. – Твоя мама просила их позаботиться о тебе. Спать будешь прямо в кухне, вот на этой кровати.

Койку поставили у дальней стены, подле мусорного бака.

– Ляг сюда, – сказала миссис Броудер, – и закрой глазки. На меня внимания не обращай. Ты наверняка устала, милая. Еще бы, такая утрата. Ложись.

Мне не хотелось покидать мою гавань у стола, я словно приросла к этому месту.

– Ягненочек. Сиротинушка моя. Ты ведь теперь совсем одна? Мама сказала, у вас нет родных на всем белом свете.

Я молчала. Не возразила, что у меня есть брат и сестра. Как я их теперь найду? Хоть я маме и обещала, они – утраты, такие же, как мама. Из Малдунов осталась одна я.

– Послушай, – снова заговорила миссис Броудер, – в доме творятся странные вещи. Не утверждаю, что это Божий промысел, но очень на то похоже. У тебя все будет хорошо. Давай-ка ложись.

– Не хочу.

– Тогда не ложись, – пожала она плечами, – можешь приступать прямо сейчас. Я-то найду тебе работу. Сегодня понедельник, значит, постельное белье. Поднимайся, девочка.

Она поставила меня на ноги и сунула два металлических ведра с ручками. Я потащилась за ней следом. Мы прошли по коридору, через гостиную, следующая дверь вывела нас на крыльцо, две ступеньки – и улица. Холод обжег меня, я задрожала.

– Надо бы подыскать тебе подходящее пальто, – сказала она, – чтобы впору было.

Я молча следовала за ней по людному тротуару. В толпе искала глазами Берни, братьев Даффи. Они ничего не знают о маме. Отчим только порадуется, что избавился от нас. Найдет себе жену, которая не умрет. С двумя руками. Без прожорливой дочки. Но знакомых лиц не было, да и сама улица стала какая-то чужая.

У колонки миссис Броудер принялась орудовать рычагом, качая воду, а я держала ведра.

– Ну вот, – сказала она, – так-то лучше. Старайся быть всегда при деле. Приноси пользу, и тогда беды и печали отступят сами. Разве не так?

Нет, не так. Полные ведра были тяжеленные, руки чуть не отрывались. Ведра били по ногам, вода плескала через край, юбка на мне была уже мокрая. На кухне мы вылили воду в котлы и поставили греться.

– Вот это дело, – похвалила миссис Броудер.

Она дала мне свое громадное пальто, и я еще несколько раз сходила за водой. Пока белье замачивалось, она взяла фонарь и показала грязный погреб, семь ступенек вниз, холод да сырость; голова миссис Броудер едва не скребла потолок. В задней части погреба громоздилась куча угля с лотком, а вдоль стен возвышались целые горы припасов, бочки с зерном и говядиной, картошка и репа. Мы заполнили углем две корзины и потащили наверх – в комнату, всю-всю забитую книгами. За столом сидел доктор и читал. Он не сказал ни слова, пока мы выгребали золу, чистили очаг и заново разжигали огонь.

– Чистить очаги надо трижды в день во всех комнатах, если погода холодная, – тихо наставляла миссис Броудер. – Так, еще нужно прикрутить фитили в лампах и наполнить маслом. Чтобы дотянуться, встань на табурет. Ты такая маленькая, что придется откормить тебя бисквитами и маслом.

Мы вернулись на кухню. Я рвалась наверх к маме. Она лежит там одна, холодная.

– Уже не лежит, деточка. Она ведь скончалась!

И миссис Броудер объяснила, что гробовщик вынес маму через черный ход, погрузил в фургон для перевозки покойников и увез. Нет больше мамы.

– Она нынче в могиле, деточка, – сказала миссис Броудер торжественно. Но где эта могила, не уточнила. Зато вручила мне черную ленту: – Повяжи на руку и год не снимай.

Мы вытащили из корыта замоченное белье, длинные желтоватые куски ткани в бурых штампах и с темными пятнами крови в форме цветка, и принялись стирать со щелоком. Испарения обжигали глаза, руки покраснели. Мы прополоскали белье, затем прокипятили, потом опять сходили за водой, еще раз прополоскали и вынесли во двор, где и развесили. Потом миссис Броудер показала мне, как перед ужином накрывать стол скатертью, и велела ощипать двух кур.

– А ты ловкая, – похвалила она. – И работать умеешь.

Я не улыбнулась, но было приятно.

Доктор с женой ужинали в гостиной, мы с миссис Броудер трапезничали в кухне.

– А теперь марш в постель, юная Энн, – велела она, когда мы перемыли посуду.

Я послушно легла. Моя благодетельница накрыла меня одеялом и села рядом на табурет. Я смотрела на ее широкое лицо в порах, на морщинки в уголках глаз.

– Твоя мама теперь на небесах, – сказала миссис Броудер. – Я сейчас пойду домой. Живу я на Перл-стрит, а возвращаться мне спозаранку, еще до петухов.

Она погладила меня по голове, похлопала по руке и ушла. Я повернулась лицом к стене. Трещины разбегались узором, складываясь в собачью морду с высунутым языком и острыми зубами. Спаси меня от пасти льва и от рогов единорогов, молилась я и представляла, как говорю Джо и Датчи: мама на небесах вместе с папой, и Кэтлин тоже, вы оба в Иллинойсе, а я здесь, и хоть бы одна родная душа рядом, а я обещала маме, что приеду и заберу вас.

Лампа погасла. Чтобы успокоиться, я сунула большой палец в рот и провалилась в сон.


Наутро я сложила свою койку, надела фартук и под руководством миссис Броудер приступила к работе и трудилась весь день не покладая рук. Я ничего не просила – ни одеяла, ни черствой булочки, я даже не интересовалась, где могила мамы и как мне добраться до сестры и брата. Никто так и не пришел, ни Даффи, ни Бернис, ни благотворители. Я почти не разговаривала.

Ночью, в темноте, я увидела маму. «Датч и Джо, – сказала она мне. – Ты ведь разыщешь их, Экси?» И я поклялась, что исполню ее волю, и заплакала, благо никто меня услышать не мог. Я мысленно проговорила с сестрой и братом до рассвета.

Утром я затопила камин, постирала, покрасила печь в черный цвет и отправилась по поручениям в город. На почту. К аптекарю. Не волнуйтесь, сказала я брату с сестрицей, я разыщу вас, даже если на это уйдет вся жизнь без остатка; вы из рода Малдунов, не забывайте об этом. Потом выбросила мусор и, зажимая нос, взялась за судна с испражнениями, вылила содержимое в помойную яму на задворках и вымыла судна в глубоком корыте, отплевываясь, поскольку дух был такой, что самый вонючий козел подавился бы. Между делами я сунула в карман фартука пару ломтей хлеба и яблоко, а в щель в стене, возле которой раскладывала свою кровать, запихала несколько орехов, а потом даже стащила бисквит, когда в кухне никого не было.


В доме то и дело звякал дверной колокольчик, в основном больные шли к доктору Эвансу и совсем изредка – к его жене. Некоторые пациенты, чаще женщины, оставались на ночь. Когда наверху тянули за веревку, в кухне звенел колокольчик и я несла им суп и чай. С больными я не заговаривала, как и они со мной.

– Ты прямо кожа и кости, – все сетовала миссис Броудер. – Пей молоко.

Она при малейшей возможности пичкала меня едой и всякими сведениями. Возраст голубя можно узнать по лапкам. Лучшая часть туши для засолки – грудинка. Мел, смоченный нашатырем, помогает от укусов пчел. Бычье сердце очень выгодно покупать, из него можно сделать стейк, жарится как обычная говядина. Весу в сердце фунтов пять, а купить его можно за двадцать пять центов.

Таким образом, потчуя едой, добрыми советами, рецептами и веселой болтовней неделями и месяцами, миссис Броудер вывела меня из оцепенения.

– Улыбайся, это тебя не убьет, – повторяла она. – Будешь выть – расхочется жить.

Как раз в том, что я «выла», ничего удивительного не было: поди побегай по этой проклятущей лестнице на каждый звонок колокольчика.

– Беги-ка наверх, у меня ноги старые, – говорила она.

– Как и все остальное, – ухмылялась я в ответ.

– Пошла прочь, нахалка, – шлепала она меня посудным полотенцем.

Я выполняла все, что мне поручалось. Миссис Броудер не гнала меня прочь. И Эвансы не гнали. Встречаясь с ними, я съеживалась, втягивала голову в плечи и прижималась к стене. Миссис Эванс улыбалась мне глазами, говорила строго:

– Здравствуй, Энни, тебе лучше? Доктор же, казалось, вовсе меня не замечал.

Когда звякал колокольчик из холла, я мчалась наверх из кухни в своем фартуке горничной и наколке. «Какая это замечательная работа, – думала я, – открывать гостям двери в новых туфлях и свежем фартуке». В своем невежестве бедняка я почитала дом Эвансов чуть ли не дворцом: в буфетах было полно тарелок и прочей посуды, гардеробы ломились от муфт и пальто. В доме чего только не было: лорнеты и масляные лампы, шляпные коробки и крючки для расстегивания пуговиц на башмаках, корсеты и бриолин для усов, парная телятина из мясной лавки, свежее молоко, доставленное молочником, горы угля и даже лед. Словом, роскошь и великолепие. Теперь-то я знаю, что даже хозяин грошовой лавчонки мог себе позволить прислугу и что дом номер 100 на Чатем-стрит был самым заурядным домом в грязном районе старьевщиков, ростовщиков, распивочных и мюзик-холлов. Ковер в гостиной протерся, а ступени на лестнице проседали. Стекла в окнах были с трещинами, из которых тянуло сквозняком, запах плесени, поднимавшийся из подвала, пропитывал портьеры, серые и жирные от копоти масляных ламп. У скамейки возле наших ворот вечно толкались бродяги, оставляя горы мусора. Убирать приходилось мне, за что я их кляла почем зря.


В мои обязанности входило встречать пациентов и сообщать им о правилах поведения: сидеть тихо на скамье в холле и ждать. Если миссис Эванс была нездорова и лежала в своей спальне с компрессом на голове, мне надлежало говорить дамам, чтобы они шли на Лиспенард-стрит к миссис Уоткинс или к миссис Костелло. Но если являлся мужчина, у которого рожала жена, я должна была вытащить хозяйку, несмотря ни на что.

– Я ни разу не была в их кабинете, – говорила миссис Броудер. – Ну знаешь, комната с матовой стеклянной дверью. Они ее клиникой называют. Только доктор и миссис Эванс вправе войти туда. Ты – нет.

Так что я держалась подальше от «клиники» и вместе с тем умирала от любопытства. Оттуда порой неслись жуткие звуки: пациенток рвало, они орали, грязно бранились. А миссис Эванс им в ответ: «Ш-ш-ш, милая. Ш-ш-ш». Кричали новорожденные. И миссис Эванс почему-то говорила за дверью: «И прочая неизбежная боль». Эта Неизбежная Боль никак не укладывалась у меня в голове. До сих пор не уложилась.


Однажды майским утром накануне моего четырнадцатого дня рождения миссис Броудер поставила завтрак на поднос и велела:

– Отнесешь это Аделаиде в дальнюю палату. Жертва преступной любви. Ее отец не желает даже имени дочери слышать.

– Почему?

– Потому что. Ты ведь не дурочка? – И миссис Броудер многозначительно глянула на меня.

Я поднялась с подносом на третий этаж и с силой толкнула дверь – якобы чтобы не расплескать чай. На кровати лежала девушка лет восемнадцати и что-то писала. Живот у нее был преогромный. Я поставила поднос на столик у кровати.

– На что это ты уставилась? – осведомилась девушка.

– Ни на что.

– Вот именно, – сказала она, – ни на что. Да и не на что.

Она вытерла слезы, а мне хотелось спросить: как это «не на что»?

Тот день я провела при Аделаиде в качестве девочки на побегушках. Подай то, принеси это. Пеньюар у нее был весь из кружева, а платье из муарового шелка цвета сельдерея, на крючке висела нижняя юбка, и, когда Аделаида не видела, я всякий раз щупала мягчайшую нежную ткань.

– Шевелись с растопкой! – распоряжалась она.

Когда она отворачивалась, я показывала ей язык. Нехорошо, конечно, ей скоро рожать, а при родах она может умереть, как моя мама, но я ничего не могла с собой поделать. С чего это она так нос дерет? Не люблю таких.


Время Аделаиды пришло через несколько недель, поздним утром.

– Жди на лестнице внизу, – велела миссис Броудер. Все утро я таскала ведрами воду, ладони горели, а юбка была мокрая. От комнаты меня отделяли два лестничных пролета. Я не слышала Аделаидиных криков и радовалась этому, я не хотела, чтобы она умерла.

Ближе к вечеру миссис Броудер распорядилась отнести Аделаиде бульон и хлеб. Когда я вошла в палату с подносом, Аделаида лежала, прижав к себе крохотного младенца.

Глаза у девушки были закрыты, лицо белое-пребелое. Ребеночек пискнул. Никто из них пока не умер.

– Хочешь подержать? – спросила Аделаида. – Его зовут Винсент.

Она с улыбкой протянула новорожденного мне. Я взяла малыша на руки. Его синие глазки посмотрели на меня, и, хотя они напомнили мне сестричку Кэтлин, я улыбнулась:

– Какой милый!

– Не то что его папочка.

– А кто его папочка?

– Карась один, – отрезала Аделаида.

Я засмеялась.

– Это не смешно. Он воспользовался! Я не виновата! Но наказана буду я. Несу свой позор.

Держа на руках маленький «позор», я подумала, что недостойно так обзывать малыша Винсента, эту невинную крохотулю – ну точно капелька росы на капустном листе. Так говаривала мама.

– Прими мой совет, – сказала Аделаида, – никогда не позволяй мужчине оставаться в комнате наедине с тобой. Если он говорит, что любит тебя, назови его лжецом. Все они болтуны и негодяи.

– Грустно слышать.

– А мне еще грустнее. Никогда не доверяй мужчине, который говорит «поверь мне». Слышишь?

Я слышала. В длинной веренице уроков это был первый, и я сделала слова Аделаиды своим девизом. Потому что была согласна с ней. Брейс сказал «поверь мне». Дикс сказал «поверь мне». И что из этого вышло? Меня выбросили, словно старый носок.

Оставив Аделаиду и ее сыночка, я собрала грязное белье и стала спускаться по лестнице. Навстречу, чуть задыхаясь, быстро поднималась хозяйка. Мы едва не столкнулись.

– Прошу прощения, мэм.

– Я тебя не заметила.

Ты меня никогда не замечаешь, хотелось мне сказать. Но в этот раз она внимательно смотрела на меня. Не знаю, что она увидела, а я успела разглядеть синеву и набрякшие мешки у нее под глазами, этакие пузыри. Зрачки чернели точками на илисто-зеленом фоне радужек.

– Ты здесь уже изрядно, несколько месяцев. Как тебе живется у нас, Энни? Миссис Броудер говорит, работать ты умеешь.

– Она моя наставница, – сказала я.

Миссис Эванс нервным движением убрала прядь за ухо и двинулась дальше по лестнице, но я быстро спросила:

– Аделаида скоро умрет? Она ведь умрет?

Миссис Эванс испуганно оглянулась:

– Нет. Разве что у Господа иные планы на этот счет.

– Мама умерла.

– Мы не могли спасти твою маму. Мы пытались. Геморрагия.

– Что это такое?

– Кровотечение. Благодаря глупости повитухи.

– Какой повитухи?

– Не знаю какой. Меня же там не было.

– Я была, – сказала я испуганно. – Это была я.

Миссис Эванс потрясенно смотрела на меня:

– Ты? Этого не может быть. Я думала, что кто-то из родственников принял ребенка. Или соседка… не помню. Ты все сделала прекрасно, по словам мамы. Она гордилась тобой. Сказала, ты вела себя очень стойко.

Я вспыхнула. Похвала мамы была как ее прикосновение.

– Значит, это Берни? Моя тетя Бернис?

Миссис Эванс прикусила губу и заморгала. Глаза у нее были влажные. Наверное, пот скопился. Она часто потела, даже на холоде.

– Твоя Берни всего-навсего пыталась помочь. Сделала то, что сделала.

– И что же она сделала?

– Слишком сильно потянула за пуповину, пожалуй.

– Но почему?

– Милая, у тебя чересчур много вопросов.

– Но мне нужно знать.

– Ладно, я отвечу. Но не сейчас. – Она вдруг взяла мои руки в свои, обтянутые липкими резиновыми перчатками, и пробормотала: – Маленькие. Это хорошо.

– Для чего хорошо?

– Для моей профессии. Ладно, посмотрим, как с тобой дело пойдет.

Глава третья

«Желчные пилюли» и «стимулятор печени»

Дело пошло через семь дней. Меня вызвала миссис Эванс:

– Энни, ты знаешь алфавит?

– Да, мэм.

Она провела меня вверх по лестнице и, к моему удивлению, открыла дверь в запретный кабинет. Мне казалось, что за матовым стеклом прячется уйма тайн: булькающие на медленном огне эликсиры, заспиртованные части тела. Но там не оказалось ничего интересного, только высокий длинный стол, ширма и два стеклянных шкафа. В первом шкафу были разложены инструменты, от одного взгляда на которые мне сделалось больно.

– Эти лекарства, – миссис Эванс подрагивающей рукой указала на второй шкаф, полный бутылочек, пузырьков и флаконов, – надо расставить по алфавиту.

Я принялась разглядывать содержимое шкафа. Паучьи надписи от руки на этикетках гласили: «Желчные пилюли», «Стимулятор печени», «Сироп для языка», «Успокаивающая мазь при зуде». Были там «Целебная сыворотка», «Глистогонное», «Желудочные горькие». Миссис Эванс достала бутылочку с надписью «Каломель».

– Куда ты ее поставишь? – спросила она, вручая мне пузырек.

Я поставила его слева от «Камфоры». Миссис Эванс осталась довольна, и я добрым словом помянула миссис Темпл, заставлявшую меня читать.

– Если не придерживаться алфавитной классификации, у доктора могут возникнуть затруднения. – Миссис Эванс окинула взглядом помещение. – Тебе надо изучить систему.

– Я буду стараться не делать ошибков, – сказала я.

– Не делать ошибок, – поправила миссис Эванс. – И ты их не сделаешь.

Она показала, как менять пробки у бутылок, в каком порядке расставлять, где лежит маленькая книжка, в которой доктор записывает формулы и состав лекарств. Думая, что я не вижу, она украдкой сунула себе в карман пузырек. Но я все видела. И рука у нее дрожала.

– Сулема? – спросила она, и я поставила бутыль по соседству со «Спорыньей». – Очень хорошо, Энни. Ты прекрасно справишься.


Теперь пузырьки с лекарствами в кабинете расставляла я. Под номером первым шла склянка «Алоэ», «Барбарис» был впереди «Боярышника», а «Пустырник» – позади «Пижмы». Долгие недели миссис Эванс показывала мне, как смешивать лекарства, как из капли получается драхма[34], когда применять наполнитель, чтобы связать порошок, а когда порошок лучше растворить в вине или горькой настойке, когда пилюли лучше формовать, а когда прессовать и как использовать весы.

– Точная дозировка очень важна, – говорила миссис Эванс. – Три скрупула равны одной драхме, а восемь драхм – унции. Одна унция пижмы сделает чудо, а две могут убить женщину. Одна драхма опиума облегчит страдания, а две – смертельная доза. Капля скипидара – неплохое рвотное, а дашь больше – пациент разболеется. Для порошка используй только спорынью с шелухи ржи и помни, что это средство ненадежно и может нанести вред. Рецепты, – подчеркивала она, – следует соблюдать В ТОЧНОСТИ.

Смешав то или иное лекарство, я наполняла им бутылочки, закупоривала, наклеивала этикетки и ставила в шкаф.

Я чистила ступку и пестик, тщательно вытирала пролитые капли и просыпанные порошки со столешниц. Когда в кабинете принимали пациента, мне следовало ждать в закутке под лестницей. Если после операции стол или пол были в крови, мне надлежало все тщательно вымыть.

– Это всего-навсего кровь, – говорила миссис Эванс. – Если она не твоя, к чему пугаться?

– Да, мэм.

– Нет причин нервничать, что бы ты ни обнаружила в мусорном ведре. Просто отнеси во двор и сожги.

Я волокла ведро на помойку, умирая от желания заглянуть, что в нем. Однажды я распознала куски кетгута (видимо, был некачественный и его выбросили), видела мертвых пиявок, похожих на куски сырой печени. В другой раз марля была вся в экскрементах и в чем-то желтом. Порой марля была черной от крови и с плотными склизкими сгустками.

– А ты не глазей, коли противно, – поучала миссис Броудер. – Всего-навсего кровь.


Как-то утром я обнаружила, что и во мне есть кровь. Боль обволокла меня изнутри, точно подкладка, пришитая крупными стежками. Я скрючилась, стонала, но боль не отступала. Пришлось пожаловаться миссис Броудер.

– Я умру? – прошептала я.

Та засмеялась:

– Просто ты стала женщиной, как все мы. И давай надеяться, что ты не помрешь, а то мне опять придется бегать по этой проклятущей лестнице.

По ее словам выходило, что ничего ужасного со мной не стряслось, но боль будет теперь посещать меня регулярно раз в месяц и надо быть готовой. Она достала старую простыню, разорвала на полоски и вручила мне:

– Тебе понадобится тряпица. Потом выстираешь в холодной воде и повесишь сушиться, да подальше от людских глаз, в подвале, что ли. И послушай-ка. Будь осторожна, поняла? Тут какие-то мальчишки с площади уже подкарауливали тебя и эту твою подружку, соседскую Грету.

– Она мне не подружка.

Грета была служанкой у лавочника Пфайфера, из немцев. Они все были немцами. Жили они над лавкой, в которой торговали всякой галантерейной дребеденью, а Грета спала в чулане при лавке. У нее были черные волосы, ямочки на щеках, и, хотя мы с ней каждое утро встречались у колонки, она меня словно не замечала. Да и я с ней не заговаривала. Эти капустные души, как их называла мама, не любят ирландцев, а мы не любим их. От них несет кислятиной.

– Она могла бы быть твоей сестрой, – заметила миссис Броудер. – С такими-то черными волосами.

– Еще чего, – пробурчала я. – Моя сестра не такая задавака.

Как же мне хотелось, чтобы Датч была здесь и перебирала сейчас со мной бобы.

– Ты следи за собой, – продолжала наставлять миссис Броудер. – Таким девушкам, как ты, с парнями нужно держать ухо востро.

– Почему?

– Узнаешь когда-нибудь. Впрочем, надеюсь, не скоро. И не смей казать носа за дверь, когда я ухожу домой.


В тот же вечер, как только миссис Броудер ушла, я немедленно выскользнула через кухонную дверь и устроилась на ступеньках с двумя кульками – один с вишней, другой с грецкими орехами. Что за опасность подстерегает меня за дверью? Вопросов я старалась не задавать. Молча полировала латунь. Опорожняла судна. Подметала и мыла полы. Ковры. Крыльцо. И никаких вопросов. Но я смотрела и слушала, подбирая обрывки информации, словно мусор, рассыпавшийся по улице из помойного ведра.

Самой интересной комнатой в доме была библиотека. Там был деревянный скелет, а на стене висела бумага в рамке, где говорилось, что Уильям Эванс является сертифицированным физиологом. Книги занимали все стены от пола до потолка, сплошь в кожаных переплетах, и каждая размером с булыжник для мостовой.

Однажды, стоя на стремянке, я вытирала фарфоровую голову, которую звали Френология по Л. Н. Фоулеру. Голова была вся в голубых линиях, я уже понимала, что они делят череп на разные части, каждая из которых имеет свое название, например: Эгоистичные Сантименты, Литературные Способности, Сосцевидный Отросток, Чувство Ужаса, Равнодушие, Справедливость и Остроумие и т. д. Я натирала Жажду Жидкостей, когда доктор Эванс, как обычно сидевший за столом, откашлялся и произнес:

– Жена говорит, ты хорошо читаешь.

– Стараюсь.

Я не сказала ему, что больше всего обожаю читать «Полицейский вестник», который покупает миссис Броудер, – изнасилования, грабежи, убийства и перерезанные глотки. Доктора я боялась – его молчаливости и холодности. Лицо у него было круглое, и круглые очки в проволочной оправе смотрелись немного смешно. Читая, он обычно потирал щеку. На веке у него была бородавка.

– Я бы тебе поручил применить алфавитную систему моей жены вот к этим книгам по медицине. Расставь их по названиям. – Он показал на огромную стопку, высившуюся на полу подле стола.

– Да, сэр. Я постараюсь.

Он кивнул и погладил бороду. Борода была густая и седая, с черными вкраплениями. Доктор опять откашлялся и указал на полку у себя за спиной:

– Многие говорят, что юной девушке не пристало читать подобные вещи. Женский разум слишком слаб, чтобы верно воспринять сложные идеи, и на даму наваливаются всякие хвори и недомогания – вплоть до смерти, – если она схватится врукопашную с такой книгой. Верю, ты этого делать не будешь.

– Нет, сэр.

– Моя жена не считает необходимым чтение этих книг.

Я-то знала, что это неправда. Сама видела, как миссис Эванс листает книги именно из того раздела библиотеки, который, по его словам, может убить меня.

– А я бы предпочел видеть тебя живой, – сказал он.

– Спасибо.

Мне было за что благодарить. Доктор указал прямую дорогу к секретным знаниям.

После этого, стоило доктору выйти из дома на прогулку, как я кидалась к запретному плоду. Любимой книгой стали «Женские болезни» доктора Бенджамина С. Ганнинга – толстый зеленый фолиант с тарабарскими заголовками вроде «Pruntis Prudendal» или «Двойная инкапсулированная водянка яичника». Уж отсюда я узнаю тайну, отчего умерла мама. Я вытаскивала том и листала, сидя на своей стремянке.

Первый заголовок представлял собой историю болезни под названием «Замужняя беременная женщина, 22 лет, диагностирован белый болевой флебит (молочная нога)». Молочная нога. Что это такое? Я принялась читать. Оказывается, у беременной женщины ужасно распухла нога, поскольку в конечности отложилось материнское молоко. Затем я прочитала «Викарную менструацию у молодой женщины, 19 лет», «Абсцесс вульвы у матери, 27 лет», «Задержку менструаций у незамужней девушки, 20 лет».

С тех пор библиотека стала для меня школьным классом, а голова моя постепенно заполнялась зловещими подробностями из анатомии, осложнениями и лечебными процедурами, рассечениями, обследованиями и вскрытиями. Иногда от такого чтения на меня нападала такая печаль, что ночами я плакала.

Ответ на свой вопрос я нашла в главе «Геморрагическая лихорадка у матери, 32 лет».


Если частички последа упорно удерживаются в родовом канале, пациентка в большой опасности, она впадает в болезненное состояние, пульс частый и не наполненный, руки и ноги горят, либо внезапно начинается обильная потливость, септицемия или… геморрагия.


Значит, вот эта штука и убила маму? Взяла и убила? Геморрагия, сказала миссис Эванс. Септицемия. Почему? Что могло бы ее спасти? Я продолжала свои изыскания. В ход пошли и другие книги – соседи первой по полке.

– Иди и читай, Экси, милая, – говорила миссис Броудер. – Уж продержусь без тебя минутку-другую.

По правде, миссис Броудер радовалась, что теперь у нее есть возможность побыть одной и без помех и свидетелей пообщаться с бутылочкой. Думала, я не знаю. Но я-то давно нашла под раковиной бутылку с виски. И пока миссис Броудер услаждала себя горячительным, я услаждала себя ужасами из книг. Как-то раз я вытащила том «Советы жене» и на странице 224 с ужасом и восхищением вычитала следующее:


…после родов груди становятся болезненными и набухшими. Если это ваш случай, возможно, их придется опоражнивать каждый день. На сие употребляются женщины, коих обыкновенно именуют «сцеживатели», в просторечии «сосунки». Женщину следует отобрать чистую, солидную, трезвого нрава. Некоторые матери решительно отвергают услуги «сосунков», им не по душе, когда чужая женщина трогает губами их соски, что ж, это их право. Такая читательница, однако, может воспользоваться замечательным маленьким изобретением, отказаться от услуг «сосунка» и с легкостью осушить свои груди при помощи этого устройства. Называется оно «Молокосборник Мо с Отсосом для самообслуживания». Это полезное приспособление заслуживает широкой известности.


Именно за этим чтением меня и застукала миссис Эванс. От испуга я чуть не свалилась со стремянки.

– Энни?

Я захлопнула книгу:

– Простите, миссис.

– Что это ты там читаешь?

Она отобрала у меня книгу, пробежалась взглядом по странице и внезапно улыбнулась:

– Думаю, у тебя накопилось немало вопросов. Я покраснела.

Она выжидательно глядела на меня:

– Ну?

– Что такое «фистула»? И что такое «яичниковая водянка»?

Ее белесые брови изумленно изогнулись.

– Ты мне кое-кого напоминаешь.

– Кого?

– Мою дочь, – ответила она и отвела взгляд, словно обожглась.

– Мне очень жалко, мэм. Жалко вашей утраты.

Она зажмурилась, потом открыла ящик в столе мужа и достала пузырек. Сунула его в карман и вышла из библиотеки.

– А от чего она умерла, ее дочь-то? – спросила я у миссис Броудер, которая срезала мясо с костей для супа.

Она так и застыла с ножом в руке.

– От лихорадки, – вымолвила она наконец. – Она умерла от злой лихорадки.

И миссис Броудер бросила кости в кастрюлю, да так, что брызги полетели. Притворилась, будто вода попала ей в глаз, вытерла глаза фартуком.

– И это разбило сердце ее матери. Ты – вылитая Селия, вечно пристаешь с вопросами. Поэтому ты миссис и приглянулась.


Похоже, я ей не просто приглянулась. Как-то ночью вскоре после того разговора миссис Эванс подняла меня с постели, велела одеться и мы помчались по темным улицам вслед за мужчиной по фамилии Доггетт. Он так спешил, что, казалось, вот-вот рухнет без сил. Фонари наши раскачивались, тени гнались за нами, наползали на темные махины домов. Когда мы, преодолев немало ступенек, ворвались в квартиру Доггеттов, его жена еще не родила.

– Боли у нее адские, – испуганно прохрипел муж и ретировался.

– Не волнуйся, дорогая, – весело сказала миссис Эванс. – Мы с Энни здесь, так что все будет замечательно.

Женщина, казалось, нас не слышала. Но миссис Эванс это не смутило. Маленькими ножницами она остригла себе ногти и намазала правую руку лярдом, не переставая при этом мягко говорить, обращаясь то ко мне, то к роженице:

– Теперь ложитесь поудобнее, миссис Доггетт, скоро все закончится, ш-ш, тихо, милочка моя, и у вас появится еще один хорошенький ребеночек, и вы его будете любить и нежить. Сейчас я привяжу простыню к кроватным столбикам, и вы можете натягивать ее во время схваток. Так, Энни, подойди сюда, пожалуйста. Встань здесь и ничего не бойся. Оботри бедняжке лоб и лицо губкой. Правильно, милая, правильно. Тужьтесь, еще тужьтесь, сейчас мы увидим, как у нас дела.

Она сунула руку под юбку миссис Доггетт. Я вся обмерла, но она строго приказала мне наблюдать за происходящим и быть начеку. Говорила она нараспев, этот мотив я потом так часто слышала на занятиях, что могу напеть его сейчас, будто она по-прежнему рядом.

– Сейчас происходит прорезывание головки, это самый тяжелый процесс. Энни, помоги ей задрать ногу, да-да, вот так, положи ее. Перестань трястись, Энни, бояться совершенно нечего, вот и правильно. Ш-ш-ш, тихо, милая. Я всего лишь немножко поработаю, очень осторожно, ничего не порву, любовь моя, вы ведь не хотите этого, нет. Энни, посвети же сюда фонариком и прекрати трястись, я сказала.

Миссис Доггетт истошно завопила и с размаху откинулась на привязанную к столбикам кровати простыню, а моя учительница дернула меня к себе, чтобы я хорошенько все рассмотрела при свете фонаря. И я увидела весь плотский ужас. Багровое мясо вздулось, выпучилось, расступилось, показались волосики ребеночка, его головка, перемазанная в крови. Я тряслась, убежденная, что сейчас увижу еще одну смерть, но вместо этого увидела чудо чудесное.

– Держи свет – вот так, увидишь, как мы поможем растянуть канал, очень нежно, вот так, смотри сюда, Энни, посвети. Поднатужьтесь, миссис Доггетт, очень хорошо, почти все. Энни, на данной стадии мы должны поместить правую руку на твердое основание ниже выхода из родового канала и держать вот так, чтобы избежать разрыва. Рука должна быть твердой и неподвижной, да. Ускорять процесс не надо, Энни, нет, нет, природа создала самую удобную дорогу. Вот уже и чудное личико, самое тяжелое позади, дорогуша, у вас такая милая малышка.

А теперь, Энни, мы должны ощупать шейку младенца как можно тщательнее, потому что, если намоталась пуповина, надо постараться снять ее с головы ребенка, чтобы избежать трагедии. Мы не хотим, чтобы кто-то задушился, так ведь? Ну вот, у нас все хорошо. Еще немного потужьтесь, миссис. И, само собой, никогда не тащи ребенка из матери силой, позволь природе самой доставить дитя в этот мир. Еще один разок потужьтесь. Возблагодарим Господа, у вас девочка, миссис Доггетт. Чудесно. Замечательно.

Малышка миссис Доггетт лежала у меня на руках, вся в крови и какая-то уж больно тихая. Но миссис Эванс растерла ей спинку, подула в рот, потрясла вниз головой, и крошка ожила, запищала, все громче и громче. Я же словно лишилась голоса, потрясенная всеми страшными чудесами, что мне сегодня довелось увидеть, но более всего тем, что миссис Доггетт вдруг села в кровати, приняла у меня дочку и приложила к груди, а младенец тут же замолчал и принялся сосать.

Мать и ребенок были живы. Миссис Эванс сотворила чудо. Она владела секретами и особым даром. И мне вдруг захотелось стать такой, как она.

– Обмоешь девочку, Энни? – спросила миссис Эванс, мягко забирая младенца у матери.

– Да, мэм! – воскликнула я с жаром.

Так я стала ученицей миссис Эванс с Чатем-стрит. Мне было четырнадцать лет.

Глава четвертая

Учительница

Хотя в учебе я делала успехи, а здоровье основательно укрепилось благодаря регулярному употреблению хлеба с джемом (я у Эвансов провела уже больше года), душа моя по-прежнему пребывала в достойном сочувствия небрежении. По ночам в голове роились темные мысли и желания, я постоянно сочиняла письма брату и сестре. Впрочем, письма-молитвы приходили ко мне и днем.


Дорогая Датч, дорогой Джо, да святятся ваши имена. Помните ли вы еще свою сестру Экси, которая заботилась о вас и растила? Она (наша мама) умерла. Я пыталась ее спасти. Может быть, она покоится с миром. Я и знаю, и не знаю, что произошло, но в письме всего не напишешь, получится нехорошо и неприлично. В несчастье виновата повитуха. У нас с вами была маленькая сестричка, но Бог забрал ее.


Однажды на рассвете я утянула со стола мистера Эванса листок бумаги и принялась писать Датч уже настоящее письмо. Когда дом начал просыпаться, свернула листок и спрятала в щель в стене, чтобы ночью продолжить.


Я работаю горничной у доктора и его жены, они очень добрые. Миссис Броудер дала мне новые чулки и прочие вещи: башмаки, шапочку и фартук. У доктора бородавка на одном веке над глазом. Мне позволили читать книги из хозяйской библиотеки. Датч, там есть специальная лестница – до самого потолка. Тебе понравятся «Арабские ночи», я прочла от корки до корки.


Сочиняя, я представила себе, как сестра плачет, узнав о смерти мамы, тянет за закрученный локон, и волосы распрямляются, как будто их тоже потрясла смерть мамы. Нашей мамы, которая назвала ее Датчесс. Я представила, как сестра бежит с моим письмом через холодные мраморные залы иллинойского дома к своей фальшивой семье, топает маленькой ногой в лаковом сапожке и требует немедля ехать в Нью-Йорк, разыскать меня – свою настоящую семью.


Я теперь знаю, как сварить суп и заставить бисквит подняться. Знаю, как изготовить порошок от кашля и наложить гипс. Мама просила меня разыскать вас с Джо. Это было ее последнее желание перед смертью, дорогая моя Датч. Не знаю, где похоронили ее и Кэтлин, но я торжественно поклялась, что разыщу вас. И я исполню свою клятву.


Как письмо попадет к Датч, я не имела ни малейшего представления. Мне и в голову не приходило написать мистеру Брейсу или разыскать мистера и миссис Дикс, так что я писала, почти не надеясь на то, что послание найдет адресата.


Датчи, где наш малыш Джо? Вот уже два года, как я ничего про вас не слышала. Пожалуйста, скажи мне, как поживаешь и помнишь ли меня еще? Я обещала маме, что буду заботиться о вас, но не сдержала слова. Перед ее кончиной я пообещала ей это. В дальних своих краях, в Иллинойсе, думаете ли вы обо мне? Меня теперь зовут Энни. Ответьте мне, пожалуйста. Прошу прощения за вести о маме.

С любовью,

ваша сестра

Экси Энн Малдун


Конечно, это была глупость невежественной девчонки из класса отверженных, но меня волновало обещание, данное маме. Я сложила листок и спрятала в щель. Бумага помялась, засалилась, покрылась пятнами – письма лежали в стене недели, месяцы, пока я бегала по лестницам, таскала воду и работала в кабинете. Я взрослела, превратилась в невысокую тощую девушку с длинными черными волосами, которые я заплетала в косы и прятала под наколку горничной, словно некую тайную силу, которую нельзя показывать никому. Собственное лицо удивляло меня, когда я смотрела в зеркало: пухлые алые губы, темная бахрома ресниц, в голубых глазах – обида на весь мир.

Словно доказательством этой обиды стали прыщи, которые вдруг принялись выскакивать один за другим. Пальцы у меня была серые: зола намертво въелась в кожу. Я то пела вместе с миссис Броудер, то грохотала кастрюлями с такой яростью, что кухарка даже придумала мне прозвище – Экси Ужасная. С какого-то момента она стала не спускать с меня глаз, словно хотела подловить на чем-то дурном.


– Что это такое? – набросилась на меня миссис Броудер как-то утром, когда я вернулась со двора, где развешивала белье. – Что это значит?

Я перепугалась. Если миссис Броудер под мухой, рука у нее тяжелая, пару раз у меня была возможность в этом убедиться: один раз за то, что съела весь виноград, второй – за то, что устроила в кармане передника склад для крекеров. В руках она держала три грецких ореха. А также мое письмо, серое от размазавшегося карандаша и сажи.

– Я отодвинула твою койку, чтобы добраться до укатившейся луковицы, и вот что торчало в стене.

– Всего лишь орехи. Что такого?

Она взмахнула листком:

– Что ВОТ ЭТО такое?

– Это мое. Отдайте.

– Ты никогда не говорила, что у тебя есть сестра. И брат. Я расплакалась.

– Тише, тише, – перепугалась миссис Броудер. – Ну же, успокойся, милая моя.

– Я вам не милая. Я никому не милая.

– Ладно-ладно, как скажешь. Ты только успокойся.

Она ласково уговаривала меня, пока я не сдалась и не рассказала ей и про мистера Брейса, и про чету Дикс, и про сиротский поезд, и про преподобного Темпла и его жену. Миссис Броудер слушала, всхлипывала и то и дело повторяла:

– Бедный ягненок! Бедный потерявшийся ягненок!

А потом взяла меня за руку и потащила наверх к миссис Эванс.

Хозяйка полулежала на диване.

– Прилегла отдохнуть, – пробормотала она. Лоб у нее был в капельках пота.

Ну вот, сейчас меня и выставят на улицу. За вранье. За то, что украла лист дорогой бумаги. За то, что написала про бородавку доктора Эванса.

– Прочтите это, – попросила миссис Броудер.

Миссис Эванс взяла листок. Когда она закончила читать, лицо у нее было странное.

– Почему ты нам не сказала про брата и сестру?

По тону ее я поняла, что она не сердится. Миссис Эванс встала, дала мне леденец, нашла конверт и марку и подсказала, что написать на конверте. Главпочтамт, Рокфорд, Иллинойс.

«В собственные руки», – приписала миссис Эванс на обороте конверта своим крючковатым почерком.

– Тебе давно следовало мне все рассказать, – сказала она. – И вот что, я сама напишу в Общество помощи детям. Твой мистер Брейс очень знаменитый джентльмен, ты и не знала, да?


Я не знала. Мне было все равно. Я только помнила, что у него нос был как баклажан.

Миссис Эванс велела мне сбегать отправить письмо.

Той ночью под потолком возникло призрачное лицо мамы и проплыло над моим ложем. Мэри Малдун была в каком-то воздушном одеянии, черные ресницы резко выделялись на фоне бледных щек. Ты должна разыскать их, прошелестел призрак. Я вцепилась зубами в простыню, потом сунула большой палец в рот и не вынимала до самого утра.

И снова потянулись недели и месяцы. Ответа все не было. Ни строчки, ни слова. Миссис Эванс выполнила обещание и связалась с Обществом помощи. К великому сожалению, ответили ей, мы не в состоянии заводить досье на каждого сироту, которого отправили сиротским поездом. Адреса Датч или Джо у них не было. Похоже, сестра и брат пропали для меня навсегда.

– Не отчаивайся, – утешала меня миссис Эванс. – Однажды, когда ты меньше всего ожидаешь, придет весточка. Кто-нибудь да объявится.


Это правда: чужаки объявлялись у нашей двери ежедневно, но, увы, никто из них не был Малдуном. Френсис Харкнесс прибыла к дому 100 по Чатем-стрит однажды в мае, в воскресенье, под самый вечер. Мне уже исполнилось пятнадцать. У миссис Броудер был выходной. Миссис Эванс и доктор ушли в театр. Я сидела в библиотеке и читала «Основные принципы акушерства», глава «Множественность детей, или монстры» (про детей-монголоидов[35] и сросшихся близнецов), когда у входной двери зазвенел колокольчик.

– Ох, кого-то принесло, – с досадой пробормотала я.

Мне было велено не впускать пациентов, если никого нет дома. Я продолжала читать, сражаясь со словечками вроде «родовой акт» или «лигамент». А колокольчик все звенел и звенел – мол, дело срочное.

– Вот же разорви тебя! – выругалась я, отложила книгу и выглянула в окно. К входной двери привалилась женщина, тело ее было согнуто пополам, рот она зажимала рукой. Я спустилась в холл и открыла дверь.

– Помогите! – задыхаясь, выговорила женщина.

Лет двадцати, веснушки, рыжие волосы в кудряшках.

– Акушерки нет дома.

– Умоляю! Помогите…

– Миссис Уоткинс с Лиспенард-стрит примет вас.

– Пожалуйста, впустите меня. – Лицо ее сморщилось, она проскочила мимо меня в дом. – О боже… – Женщина упала на колени, ее саквояж отлетел в сторону.

Она напомнила мне дворняжку, воющую на луну. Дышала она часто и неглубоко.

– Я рожаю!

Да и так понятно.

– Пожалуйста, помогите.

Я кинулась в клинику, сорвала с диагностического стола клеенку и одеяло и бегом вернулась. Женщина корчилась на полу. Холодея от ужаса, я подсунула под нее клеенку, обернула ноги одеялом. Хотя я уже дважды ездила с миссис Эванс принимать роды на дом, еще дважды помогала ей в кабинете, а наблюдателем выступала уж и не вспомню сколько раз, сама акушеркой ни разу не была. Скорей бы уже вернулась миссис Эванс! Но гостья дожидаться явно не собиралась. Я помогла ей избавиться от исподнего, соорудила из одеяла шатер над коленями. Женщина стонала и металась, а мне было так страшно – вдруг она умрет, как мама, а я даже не знаю, как ее зовут. Я же только и умею, что держать за руку, подавать воду да обтирать лицо. Жилы на шее у женщины вздулись, вот-вот лопнут, лицо сделалось багровым. Крепко упрись правой рукой в устойчивую основу пониже тела роженицы, вспомнила я и уперлась рукой в пол, а дальше как во сне проделала манипуляции, которые неоднократно наблюдала и о которых немало прочитала. Осторожно и тщательно я ощупала тонкую шейку малыша в поисках обмотавшейся пуповины. Вроде бы нет. По крайней мере, младенец не задушится. Остальное природа сама сделает. Я схватила женщину за руки и так сжала, что она вскрикнула и выгнулась в новой схватке.


Мы кричали друг на друга. Я не сразу собралась с духом, но все же решилась и сдернула одеяло, но женщина завопила:

– Не смотри! Не смотри!

Но я уже задрала подол ее юбки. В мешанине голубого и красного, где кровь перемешалась с обрывками плаценты и петлями пуповины, лежал мальчик. Я взяла его. Он был скользкий, я быстро положила его на живот матери и обернула уголком одеяла.

– Никуда не уходите, – приказала я.

Куда она пойдет? И главное, как?

В клинике я взяла кетгут и ножницы.

Обессилевшая пациентка лежала неподвижно.

– Что ты делаешь? – закричала она, увидев ножницы.

– Пуповина. Надо перерезать.

– Нет, не режь! – перепугалась та. – Ты сама ребенок!

– Я ассистент акушера, – возразила я гордо.

Беспомощная, обессиленная, она только глаза закрыла.

Второй раз в жизни я перерезала пуповину ребенку. Страху было не меньше, чем в первый. Справившись, я уложила ребенка на руки маме. Тут-то и раздался скрежет ключа в замке.

– Миссис Эванс!

– Что все это значит? – спросил доктор.

– Энни, что случилось? – Миссис Эванс склонилась над пациенткой.

– Она чуть не родила на крыльце! – сказала я.

Миссис Эванс странно глянула на меня:

– Неси таз с водой. Быстро! И простыню.

Я повиновалась. Миссис Эванс опустилась на колени, положила ладонь на живот роженице.

– Смотри, Энни. Никогда не тяни за пуповину, чтобы выдавить массы, просто слегка нажми на живот. – Миссис Эванс показала, как надо нажимать. – Жди, когда ее тело само извергнет послед. А если дернуть за пуповину, то послед порвется, часть его останется внутри, загноится и будет гнить, пока пациентка не умрет.

Что и случилось с мамой, подумала я, но миссис Эванс не давала мне времени на самобичевание.

– Теперь, Энни, принеси мне марлевые тампоны и бинты.

Когда я вернулась, она указала на прикрытый простыней таз, полный до краев. Пока я тащила тяжеленную посудину вниз по лестнице, содержимое немного расплескалось. В кухне я приподняла простыню, и моему взору предстал красный пудинг в полупрозрачном белом мешке, пронизанном черными венами, расползавшимися, будто червяки. Послед. Я вышла во двор, вывалила содержимое таза в выгребную яму, забросала землей и вернулась в дом.

Миссис Эванс вручила мне ребенка:

– Оботри его влажной губкой.

В кабинете я положила младенца на стол. Какой же он крошечный. Веточки вен синели под кожей головы, родничок пульсировал в такт ударам сердца. Я погладила его по бархатной щечке, и он повернул в эту сторону голову. Я вымыла его, вытерла, завернула в чистую простыню и отнесла к матери, все так же лежавшей на полу.

– Миссис Харкнесс проведет ночь у нас, – сказала миссис Эванс.

С большим трудом мы поставили Френсис на ноги. Она слабо улыбнулась и произнесла застенчиво:

– Я даже не знаю, как тебя зовут.

– Это Энни, – представила меня миссис Эванс. – Мой ассистент.

Вот так, без торжественной церемонии и повышения моей зарплаты, равнявшейся нулю, меня официально ввели в должность.


Следующим утром я взбиралась по лестнице, чтобы растопить печи в верхних комнатах, навстречу мне спускалась Френсис с ребенком.

– Доброе утро, миссис Харкнесс.

– Доброе утро, – ответила она. – Только никакая я не «миссис».

– Как это?..

– Его отец умер, женаты мы не были.

– Мне жаль вашей утраты.

– Я любила его. – Она посмотрела на младенца. – И сейчас люблю.

Ее слова напугали меня. Мне уже довелось познакомиться с Брехунами и Охмурялами, с Прощелыгами и такими, как мистер Даффи; Мерзавцев, кто силой овладел девушкой, я тоже повидала. Растапливая камины, беседуя с пациентками, я уже много чего узнала в этом доме. Но вот про любовь не слышала ни разу.

Френсис не загостилась на Чатем-стрит, но она преподала мне урок, которому я следую и по сей день.

– Не поможешь мне встать с кровати, Энни?

Я взяла ее за руки и потянула на себя. Хоп – и Френсис на ногах.

– Спасибо.

Она медленно подошла к своему саквояжу, вынула из него пакет, сунула его под подушку.

– Это его письма? – догадалась я.

– А ты торопыга.

– Ну, меня плохо воспитали.

– Ладно, раз уж спросила… Он писал мне каждый день. Стихи или письмо.

– Мне очень жаль вашей утраты.

– Спасибо. Некоторым так совсем не жаль.

– Кому это?

– Моему отцу и матери. Он им не нравился. Он был школьный учитель.

– Мне тоже никогда не нравились учителя. Она невольно рассмеялась:

– Значит, я тебе тоже не по душе.

– Вы учительница?

– С того момента, как обнаружила, что в положении, нет. Я поднялась и направилась к двери.

– Посиди со мной немножко, а? – попросила она. – Я часто читала стихи с учениками по вечерам. Почитаешь со мной? – Открытая книга лежала на кровати.

– Из меня плохой чтец, – сказала я, застеснявшись.

– Так я тебя научу, хоть как-то отблагодарю за добро. Я очень люблю Элизабет Барретт Браунинг[36]. Ты читала ее «Сонеты с португальского»? Давай, садись сюда.

Она усадила меня на кровать рядом с собой, открыла книгу и принялась читать:

Люблю – как день добром спешу встречать,

Свеча ли, солнце утро освещают.

Люблю – как честь и правду защищают:

Не думая наград за это ждать[37].

– Видишь? – Френсис подняла на меня полные слез глаз. – Только любовь имеет значение, а не то, какие награды тебя ждут. Или какая у человека родословная. Или согласятся ли ее родители. Или… или если смерть разлучит их, как она разлучила нас с Мэтью. Только любовь. Только она важна. Понимаешь, Энни? Если я смогу научить тебя этому в столь юном возрасте, может, у тебя будет счастье, которое было у меня и которое я потеряла.

Я смотрела на нее во все глаза. Вот оно! Любовь есть Вечность. И, как и до всех прочих замечательных вещей, мне не дотянуться до любви.

– Можешь взять почитать, если хочешь, – сказала Френсис.

Я поблагодарила и отнесла книгу на кухню, где получила нагоняй от миссис Броудер за то, что не подрезала фитили у ламп. Той ночью я читала стихи Элизабет Браунинг, сидя у камина, и думала, что если поэтесса права и любовь – это все, что же тогда станет со мной? У меня нет ни отца, ни матери, ни брата, ни сестры и, само собой, нет настоящей любви, даже надежды на нее нет. Но я навсегда запомнила строчки Элизабет Браунинг. Особенно запомнилось стихотворение, где есть такие строчки: Я думаю, у каждого земного, и неземного тоже, существа есть во Вселенной собственное место[38].

Глава пятая

Ловкость рук

Утром 21 мая 1863 года я с трудом вырвалась из липких объятий сна, чтобы немедленно погрузиться в густое рагу жалости к самой себе. Было темно. Мой шестнадцатый день рождения.

Со смерти мамы минуло три года, а меня не покидало чувство, что это мне отрезали руку, до того я скучала по маме. Брат с сестрой так и пропали. Ни адреса их, ни представления, как их найти. И хоть бы ломаный грош за душой! Счастливого дня рождения! Ждать от будущего нечего, кроме бесконечной работы. Пребывая в глубочайшем унынии, я растопила печи, сходила на рынок, принесла из кладовки мешки с мукой и рисом, затем отправилась во двор снимать белье с веревки. Мысли мои текли все в том же горьком направлении. Будущее представлялось серым пеплом, где у меня никакого собственного места.

– Энни! – раздался голос из соседнего двора. – Энни! Это была Грета, наша немецкая соседка. Я услышала, как она спрыгнула с ограды, но из-за простыней не видела ее. Через несколько секунд передо мной предстала фигура, обернутая в простыню, точно в римскую тогу.

– Энни Малдун! – В меня полетела прищепка.

– Ох, какая же ты балда! – Я тоже швырнула прищепку.

– Ты любийт сушеный вишна? – спросила Грета, разматываясь из простыни. Карман фартука у нее оттопыривался.

– Люблю, спасибо, – удивленно ответила я.

Она ссыпала в мою красную ладонь горсть вишен, потом цокнула языком и показала свои ладони.

Мы принялись сравнивать ладони – у кого больше трещин, царапин, следов от угля и щелочи, шрамов от ножа. Немецкий акцент у Греты такой густой, что я порой с трудом удерживалась от смеха.

– Мыт посуда кашди ден, – жаловалась Грета. – Ненавишу.

– Да, тяжело.

– Кашди ден таскает вассер… вода. – Она выплюнула вишневую косточку.

Я тоже сплюнула. Грета засмеялась и отсыпала мне еще вишен.

– Прешде я тебя тоше ненавишдьела.

– Я тебя ненавидела больше.

– Пошему? Ти всего дер кляйне девушка по козяйство.

– Мне шестнадцать.

– А я уше двайдцайт. Старай. Алзо… у мена проблема. Ти помочь? Иногда мне надо лекарство от боли для фрау. Для дер монатлих шмерц. Ты знаейшь, неприатнойшт. Можешь всяйть для мяня у герр доктор?

Я пожала плечами:

– Запросто.

Конечно, ее проблемы не сравнить с моими. Ей хоть зарплату платят, не то что мне.

– Ти когда-нибьуд видайт кляйне беби убиватых в доме Эванс?

– Что, прости?

– Все в окруйг шнайт. Твой миссиш убивайт маленкай киндер.

– Неправда! – крикнула я. – Кто тебе сказал? Никогда! Она акушерка!

Грета изумленно подняла брови:

– Фрау Пфайфер шказайт, что Эвансы помогайт шлуйха унд магдаленес и всяки швайнгер. Ти рашве не слышайт, как они плакайт?

– Да все новорожденные плачут!

Грета улыбнулась и зашептала:

– Она делайт дер фиксес. Если девушка швайнгер, то ей сделайт фиксес. Исправляйт ее.

– Ни один ребенок не пострадал из-за нее, – отрезала я. – Я видела, как она кормит младенца из пипетки.

– Она их вышкребайт, много кровья, фройляйнс кричайт, – шептала Грета, – а она их убивайт! До того, как беби начайть жить.

– Глупости! Как можно убить человека, который еще не жил? Да она никого пальцем не тронула!

– Думайт что хочайшь, – сказала Грета. – А я встречайся на Бродвей с парен. Ты пойдешь со мной?

Она отбросила назад волосы, темные и блестящие. Глаза у нее были с поволокой, а губы вечно приоткрыты, будто она вот-вот угостится сладким сидром. Если судить по внешности, ума в Грете немного. Миссис Броудер даже подозревает в Грете цыганку. Как-то раз я видела, как Грета идет, покачивая бедрами, по улице мимо ломбардов, лотков со всякой всячиной, продавцов поношенной одежды, и выкрик какого-то типа исчерпывающе описал мою соседку:

– Ох хорош цветочек!

Но какое-то время назад мы стали разговаривать, и теперь Грету даже можно было назвать моей подругой. Снова обернувшись в тогу-простыню, она по-балетному вскинула руки и засеменила по двору – ну вылитая картинка с афиши оперного театра. Трудно было не рассмеяться.

– Майн готт, Энни, мы с тобой пошли на Бродвей сегодня вечер. Пойшалуйшта!

– Но зачем?

– Затем, что тьебе понравийтса. Пошли! – Она шутливо шлепнула меня наволочкой.

– Если я уйду на весь вечер, миссис Броудер меня со свету сживет.

– Gott im Himmel![39] Никтой и не заметит. Доктора шовсем старий, им все райвно. Кому какой дельо? Убийцы. Унд Бродвей просто verwunderlich![40]

– Не могу! – От разочарования я аж притопнула.

– Ты чтой, обьет дала? Или чтой?

– Вообще-то у меня сегодня день рождения.

– День рошденья! – воскликнула Грета. – Я тойгда тебья силой утаскай!

Но утаскивать меня ей не пришлось. Мое упорство было вознаграждено: неожиданно меня отпустили на все четыре стороны, выбирай приключения по вкусу.


В тот вечер, когда Эвансы улеглись в постель, а докторские челюсти – в стакан с водой, мы с Гретой встретились на крыльце. На нас не было ни фартуков, ни шляпок, неприкрытые волосы трепал ветер. Рядом с Гретой я казалась себе замухрышкой. Грета – настоящая красавица, как и Датч, в глазах чертики так и скачут. При свете фонаря я увидела, что губы у нее накрашены.

– Псст, Грета, – сказала я и протянула ей бутылочку с лекарством от женских недомоганий, которое смешала сегодня, – лауданум, растворенный в спиритус вини[41].

– Спасийбо, – поблагодарила Грета.

– Ты прямо картинка.

На ней был приталенный жакет цвета сливы и нижняя юбка, благодаря которой юбки верхние обрели пышность.

– Старый нижний юпка миссиш Пфайфер, – сделала книксен Грета. – Подарок мне.

– У меня никогда не было. Ни подарков, ни нижних юбок, – сказала я.

Грета на миг остолбенела, затем кинулась в обратно в лавку Пфайферов и через несколько минут выбежала с целой кипой кружевных оборок.

– Вот. Эта тожье миссиш Пфайфер. Не порвайт.

И она сунула мне пенное кружево. В тени крыльца, под охраной Греты, я натянула нижнюю юбку прямо под пальто, оборки торчали, словно еловые ветви.

– О! – рассмеялась Грета. – Рошдественскай елка.

– Да ну тебя! – Я толкнула ее.

Грета принялась распевать немецкую песенку, и я покатилась со смеху. Песенка сплошь состояла из препотешных словечек, какие-то фогель зинген, и зонненшайн, и блюмен блуэн. Не имея представления, о чем песня, я начала подпевать, и мы зашагали по улице. «О блюмен, блюмен», – выводила я, вдыхая запахи горелого мяса и самогона, доносящиеся от ресторана Крука, обители зла и порока. «О блюмен, блюмен», – распевали мы, направляясь к центру города.

– Мой парьен встретийт меня у Хогвут на Бродвей, – сказала Грета. – Его зовуйт мистер Шеффер. Он приходийл в лавка в понеделник и попросийл менья о свиданий.

– Миссис Броудер говорит, что леди не пристало гулять в одиночку.

– А льеди и не в одинойчка. Ти со мной.

Вдоль Бродвея сияли золотистые фонари, экипажи были украшены маленькими цветными светильниками – янтарные, рубиновые, зеленые огоньки плыли по улице. Витрины освещали газовые фонари, за стеклом были выставлены вещи, ради которых люди и продавали себя в рабство: серебряная посуда и кружево, украшения, невероятные платья. Мы прошлись от Леонард-стрит до Брум, послушали уличных менестрелей, музыка неслась и из кабаков – разухабистая, густо настоянная на картофельном самогоне, звоне бокалов и визге проституток. Грета купила за никель пакетик засахаренных орешков, благоухающих медом и ванилью, и мы их немедленно съели. Толпа была такая плотная, что несла тебя словно река, люди толкались и оттаптывали ноги, почище чем коровы на рынке скота. Мы то и дело вынуждены были повторять «Извините, пожалуйста», юбки цеплялись за бордюр, улицу перейти было почти невозможно из-за нескончаемого потока экипажей. Двуколки, ландо и кабриолеты двигались в такой темноте, едва не задевая друг дружку колесами, что лошади беспокойно ржали. Тротуары были забиты прогуливающимися, мы ловили на себе любопытные взгляды и отвечали не менее любопытными – каждого более-менее достойного оглядывали с головы до ног.

– Я бы хотейла такой зонтийк, – сказала Грета.

– А я бы хотела такую накидку, – сказала я.

Какими же ничтожными замарашками мы выглядели по сравнению с фланирующими роскошными дамами. Да и мужчины были великолепны: с подвитыми усами, попыхивающие трубками, в отменно сшитых костюмах из дорогой материи. То тут, то там попадались полицейские в голубой форме Союза[42], с блестящими значками на мундирах. Мы видели даму, у которой на голове колыхался целый лес из страусовых перьев, потом во все глаза уставились на другую – с целым розарием на шляпке. А кружевные шапочки, сумочки с серебряными шнурками… У меня голова шла кругом. Мы наблюдали, как из карет экзотическими пташками выпархивают красотки – ну точно из золотых клеток, такие стройные, хрупкие, корсеты затянуты так, что кажется, будто вот-вот разрежут даму на две части. Вот наконец и Спринг-стрит с ее знаменитым галантерейным магазином Хогвута, где Грета должна была встретиться с мистером Шеффером. Многоэтажное здание с рифлеными колоннами и арочными сверкающими окнами-витринами походило на свадебный торт. Мы зашли внутрь и замерли. Серебро, хрусталь и фарфор искрились, блеску добавляли сияющие колонны, в которых кипели всполохи пламени, порожденные струями газа, искры разлетались по огромному помещению, рассыпаясь тысячами брызг. Я посмотрела наверх и едва не ослепла – под потолком плыл невероятный, словно из прозрачнейшего льда, прекрасный корабль. Хрустальная люстра. Я не сумела сдержать возглас восторга.

– О-о-о, готт, – простонала Грета. – Дас ист великолепен. Хочу себе такой.

О-о-о, готт, я тоже! Но вслух я этого не сказала.

– Грета Вайс? – спросил шагнувший к нам джентльмен.

– Мистер Шеффер, – улыбнулась Грета. Красивая у нее улыбка. Зубы белые, на щеках ямочки… – Это моя подруг мисс Энн Малдун.

Я не завидовала Грете и не собиралась отбивать у нее мистера Шеффера. Толстяк лет тридцати с красным лицом и желтыми усами, нависающими над тонкогубым ртом. Грета взяла его под руку и подмигнула мне:

– Я тебя встречайт через полчайса на улица.

Они направились в отдел головных уборов и скоро исчезли в толпе.

В магазине пахло сиренью и деньгами. Я никак не могла справиться с ошеломлением. В зеркале, оправленном в золотую раму, я увидела свое серое лицо, острый подбородок, черные непослушные волосы и голубые глаза. Прыщавый подросток остался в прошлом, я смотрела на робкую девушку, готовую вот-вот потерять сознание от всего этого великолепия. Я подошла к витрине с фарфором, взяла крошечную изысканную чашку в миниатюрных розочках и с золотым ободком. Поставила на место и взяла другую – с незабудками.

– Мисс! – раздался голос. – Не трогайте товар! Сверкающие маленькие глазки приказчика ясно указали мне на мое место. Я попятилась:

– Хочу и трогаю. Вам-то что? Или я не покупатель?

– Нет, мисс, не про вас это. – Он взял меня за локоть и повел к двери.

– Пусти! – вырывалась я. – Убери свои лапы!

И в самый разгар этой унизительной сцены я вдруг услышала свое имя.

– Экси! Экси Малдун! – Голос был мужской.

Парень лет двадцати, хорошо сложенный. Брюки узкие, по моде, пиджак в клетку, с квадратными плечами, сидит идеально. Белый воротничок, манжеты. Картину дополняли роскошные усы и длинные темные волосы, закрывающие уши. В руке шляпа цвета ржавчины. Самоуверенная манера держаться была мне знакома, как и этот озорной взгляд. Я знала его. Бульдог Чарли.

– Мисс Малдун, – еще раз повторил Чарли.

Да, точно он: чуточку кривые зубы, прожигающий насквозь взгляд.

– Чарли? – выдохнула я. – Это ты.

– Да уж не Эйб Линкольн.

– Пройдемте, мисс, – подал голос приказчик.

– Мои извинения, мистер. – Чарли поклонился элегантно и взял меня под руку: – Моя сестра немножко слаба на голову. У нее припадки и деменция. И еще у нее кровь не в порядке, из-за этого она иногда ну совсем дурочкой делается. Вы уж поосторожнее, сэр, не то накинется.

Я скорчила придурковатую рожу.

– Она взяла товар в руки, – запыхтел приказчик, – хотя не собиралась его покупать.

– Но она же не желала никому ничего дурного, – ворковал Чарли. – Просто любит все блестящее, уж такая она, бедняжка наша. Сами знаете, какие эти женщины. Все им хвать да хвать. Ничего не могут с собой поделать. Давайте я провожу ее.

Я сладко улыбнулась раздосадованному приказчику, и он нехотя удалился. Мы с Чарли с трудом продрались сквозь толпу и вышли на улицу. Чарли смотрел на меня так, словно я явилась прямиком с Луны.

– Значит, – сказала я, – твоя сестра, да?

– Сходство есть, – ухмыльнулся Чарли. – Вполне сойдешь.

– Размечтался, Чарли Бульдог.

– Ты, как посмотрю, совсем не изменилась, Экси Малдун.

– Изменилась. Я теперь баронесса.

– О, ваше высочество, видели бы вы свое лицо, когда этот болван посмел схватить вас. Как роза, такое же красное. – Он рассмеялся.

– Ты бы на себя посмотрел. Сразу ясно, что врешь.

– Вообще-то по большому счету я вру лишь по воскресеньям. На Библии. Только что-то давненько не приходилось этим заниматься. С тех пор как у меня есть кровать в пансионе миссис Шихан на Шестой авеню. Ничего устроился, да?

– Неплохо для сиротки. Но где ты пропадал все это время?

– Сплавлялся по Нилу. Был на Стэйтен-Айленде[43]. Любовался Парижем в весеннем цвету. А ты?

– Не на Черри-стрит.

– Это я знаю. Я там был, тебя разыскивал. Через год примерно.

Значит, объявился все-таки. Хоть вишни и не цвели.

– Этот Даффи рассказал мне про твою маму, – продолжал Чарли. Он взял меня за запястье, и у меня по всему телу побежали мурашки. Ладони у Чарли загрубевшие, под ногтями чернота. – Мне очень жаль.

– Спасибо.

Мы стояли на тротуаре, словно камни в ручье, поток пешеходов обтекал нас с двух сторон.

– А ты прямо розой стала, мисс Экси Малдун. Красной розой. С такими-то красными щеками.

Левый уголок его рта пополз вверх в знакомой кривой улыбке.

– Меня теперь зовут Энн, – произнесла я надменно.

– Ага.

И он затянул песню «Энни Лори»[44], рука с шляпой прижата к сердцу, глаза хитрые.

Лоб ее белее снега, лебединая шея тонка, лицо как солнце…

Я смущенно отвернулась.

– Должен признаться, – сказал Чарли, прекращая петь, – когда этот козел сцапал тебя, я сперва тебя не признал, но потом понял: да это же та сиротка-трусишка, которая во дни моей туманной юности испугалась встать на крыше поезда.

– Только дурак вроде тебя разгуливает по крыше несущегося поезда.

– Время не сделало из тебя леди, как погляжу.

– Из тебя оно леди тоже не сотворило.

– Оно сотворило из меня джентльмена.

– Да ну?

– Ага, я работаю наборщиком в «Гералд». – И он сунул мне под нос свои перепачканные чем-то черным ладони: – Все буквы алфавита на моих пальцах. Все истории мира. Я набираю пять строк в минуту, тысячи строк в час.

– Значит, ты большой человек?

– Да уж не чистильщик сапог. – Злая искорка полыхнула в его глазах при этих словах. – А вы, мисс Малдун из Готэма? Вы-то королева?

– Ассистент доктора на Чатем-стрит!

– Ты врач?!

– Нет. Ассистент врача.

– Ассистент. Прижимаешь беднягу к полу, пока коновалы отпиливают ему ногу?

– Именно. Успокаиваю пациентов с помощью раскаленной кочерги.

– Как я и подозревал, ты бессердечная, Экси. Ты хоть один шов в жизни наложила? Хоть издали видела вырванный зуб? Вскрыла абсцесс?

– Что видела, то и видела! – огрызнулась я, не собираясь посвящать его в подробности.

– Ассистент доктора! – Во взгляде Чарли угадывалось уважение. – Кто бы мог подумать? Иллинойс остался далеко.

– Не говори при мне об Иллинойсе.

– А помнишь, как мы сбежали?

– Жаль, никто больше с нами не сбежал.

Он замолчал, и по выражению его лица я поняла: он знает, о ком я. Чарли снова криво ухмыльнулся, протянул руку и достал у меня из уха пенни.

– Как ты это делаешь?

– Магия. Смотри внимательно.

Он показал мне свои ладони: пустые. Но из моих волос он вынул карандаш и водрузил его себе на кончик носа. Я чуть не упала от изумления. Фокус тут же привлек внимание прохожих, нас мигом взяли в кольцо. Была тут и Грета – в новой шляпке, но без мистера Шеффера.

– Энни, майн готт! – воскликнула Грета. – Где ти была? Я туда-сюда бегайл, искайл тебья.

Чарли оглянулся:

– Кто эта юная леди, твоя сестра? Только малость подросла?

– Это моя подруга Грета. Она немка. Не вздумай к ней цепляться, она даже не любит пива, то есть любит, но не очень.

Грета ущипнула меня и уставилась на Чарли.

– Чарлз Г. Джонс, – представился Чарли и поклонился.

Джонс. Я задумалась, слышала ли эту фамилию прежде.

Получается, что он уже не просто Чарли, а обзавелся и фамилией.

Грета потянула меня за руку:

– Нам пора, майн готт. Это поздно.

– Я выгуляю вас, леди, – сказал Чарли, – ваша поездка не будет одинокой.

Одной рукой он сжал мою ладонь, второй схватил Грету, и мы запрыгнули в вагон конки. Чарли, уцепившись за поручень, зашептал мне в ухо, щекоча шею:

– В котором из домов живут твои доктора?

– Номер 100, Чатем, вот там, – сказала я, завидев дом Эвансов.

– Ах, – шепнул он еще жарче, – какая красивая пара.

Я вздрогнула от его развязности. Но Чарли тут же добавил со смехом:

– Вон та пара фонарей. Я их не забуду.

– Да что ты? – буркнула я, ощущая какое-то непонятное беспокойство.

– Я свяжусь с тобой.

Мы спрыгнули с конки и побежали к дому, а Чарли махал нам шляпой. Моя взятая напрокат нижняя юбка громко шуршала.

– Хитрай, – сказала Грета. – Парьен ошен хитрай.

– Вовсе нет, – возразила я. Но уверенности не было.

– Он болтун, и он тебе заболтайт, мисс.

– Я его давно знаю.

– И фсе райвно будь осторошна.

– У тебя новая шляпка. Откуда?

– Что плёхой в новый шльяпка? Только будь осторошна, вот и фсе.

– Хорошо, – сказала я. – Сама будь осторожна.

Глава шестая

Студентка

Через два дня в дверь черного входа постучали. Это был Чарли Джонс собственной персоной и с кульком жареных устриц.

– Есть хочешь? – спросил он. Подбросил устрицу в воздух и поймал ртом. – Айда со мной.

– Тсс, – прошипела я. – Не могу.

– Почему? Опять трусим?

Я обернулась. За спиной темнела кухня, мрак скрывал тарелки с остатками ужина, которые следовало помыть. Миссис Броудер уже ушла домой. Пациенток в родильном отделении у Эвансов не было, все огни в доме погашены. И кстати, никаких следов убийств младенцев, которыми меня пугала Грета, в кабинете я не обнаружила.

– Так что, боишься?

– Ничуть.

– Не возражаешь, если сяду?

Я пожала плечами.

Он сел на ступеньку, оглядел голый грязный двор, пожаловался, что после устриц жутко хочется пить.

– Какой-нибудь сидр у вас найдется?

Я сходила в дом, принесла кувшин и две чашки. Он похлопал по ступеньке рядом с собой, и я села. Чарли протянул мне кулек, я взяла устрицу.

– Где же твой босс доктор?

– Спит.

– Устал резать? Я слышал, эти докторишки дни напролет кипятят ланцеты, вырезают геморрой и прижигают гноящиеся раны жертвам аварий?

– Я ассистирую миссис Эванс.

– А она вспыльчивая? – спросил Чарли. – Терпения у нее надолго хватает?

– Очень смешно, – сказала я.

– Так ты помогаешь акушерке? Ну тогда, наверное, много всякого повидала?

– Мужчин энто не касается.

– ЭТО, не ЭНТО. Послушай меня, студентка, пора уже научиться говорить как образованная.

– Как хочу, так и говорю.

– Эй, студенточка, угостись вкусненьким.

И он сунул мне под нос устрицу. Рот у меня невольно открылся, и он вложил в него моллюска, словно маленькому ребенку. Я попробовала не рассмеяться. Не получилось. Его мальчишеские манеры и обаяние будоражили меня все больше.

– Открой рот.

Он угостил меня еще одной устрицей. И еще. Облизал себе пальцы.

– Устрицы – сильный афродизиак.

– Что это такое? – спросила я.

– Стимулятор печени.

И он закинул мне в рот очередного моллюска.

Таким вот образом Чарли ухаживал за мной. На ступеньках черной лестницы учил меня правильной речи и кормил. «Вчера», а не «намедни». «Адвокат», а не «аблакат». «Театр», а не «киятр». «Пиджак», а не «спинжак». Я старалась, но получалось не всегда. Я была встревожена, смущена и польщена одновременно. Мне льстили его визит, тон, его обращение «студентка». С этими своими болтающимися подтяжками он был взрослым чужим мужчиной, хоть и знакомы мы уже четыре года. Мы сидели на крылечке черного хода, и длинная змея поезда снова уносила нас на Запад, в наше поганое прошлое со всей его тоской и беспросветностью. Брат и сестра снова были здесь, как и шрамы от фермерского хлыста на теле Чарли. И снова звучали в ушах слова миссис Дикс: не следует поддаваться чарам таких мальчишек, как сирота Чарли, рожденных в грехе и выросших на улице. Ничего хорошего из этого не выйдет, сказала она тогда, ничего. А вот поди ж ты. Глубокая ночь, сырой двор, мы с ним смеемся, в углу дымится куча мусора, веревки для сушки белья сходятся на стволе полумертвой сикоморы, в черном небе крошечные звезды. Чарли рассказывает о своей работе в «Гералд», где он начинал простым газетчиком. О том, как бегал по улицам в любую погоду, разнося газеты, как пробился в наборный цех, где решил, что будет читать все, что набирает, и таким образом научился говорить не хуже школьного учителя.

– Что значит «набирать»?

– Тут штука такая, студентка. Мы берем литые металлические буквы, литеры называются, и составляем из них формы – газетные страницы. Конечно, надо работать быстро и аккуратно и иметь свои шрифты и свои линейки межстрочных интервалов, разложенные по порядку. – Он повернул левую руку ладонью вверх и быстрыми движениями стал поглаживать палец, приговаривая: – Палец, палец, палец, инструменты по местам.

– Говори по-английски, – сказала я. – Хватит уже тарабарщины.

– Слушай, студентка, гони что есть сил и не прерывай, потому что старшой заглядывает сюда после каждого прыжка. – Он с усмешкой смотрел на меня.

– Прыжка?

– Прыжка, – повторил он четко и раздельно. – Резкого переключения. Поразмысли также о гарнитуре, о цапфе, кегле, воротке, шлице и шпунте.

– Не буду я об этом размышлять.

– Тогда что ты мне скажешь, мисс Экси?

А что я могла ему сказать?

Ночь полнилась звуками, дул легкий ветерок, в переулке возились крысы, слышалось кошачье мяуканье. В ожидании моего ответа Чарли откинулся назад, оперся на локти и закинул голову. Ноги он вытянул перед собой, задев при этом меня, и я вздрогнула от его прикосновения. Я чувствовала его обжигающий взгляд. Повернулась к нему и обнаружила, что Чарли и впрямь уставился на меня, на лице его было написано глубочайшее внимание. Да, он выслушает меня. В каких великих тайнах я ему признаюсь?

– Какие заботы беспокоят твою маленькую головку? – спросил Чарли. – Что тебя тревожит? А? Эй, трусливое сердечко, что случилось?

– Ничего.

– Ничего, ничего, говорит нам горничная, – пропел Чарли, – но ведь что-то заставляет ее прятать лицо. Как ты думаешь – что?

– Хватит, пожалуйста, – жалобно попросила я.

Он вздохнул и со свистом выпустил воздух в щербинку между передними зубами.

– Ты думаешь о маме, о своей хорошенькой сестре и о маленьком брате. Скажешь, нет?

Мне вдруг стиснуло горло, и я заплакала. Чарли – единственный, кто знал меня прежде, кто знал Джо, Датч и маму. Но у него самого не было ни мамы, ни сестры, ни брата, о ком можно было бы подумать, – вот о чем я плакала.

– Ты что? – Он обнял меня за плечи. – Уж если начала, то продолжай. Поплачь, если пришла охота.

Глава седьмая

Полнокровный габитус

Через пару часов после того, как он ушел, город взорвался. Здания продолжали жариться в пекле невиданно знойного лета, а на улицах воцарился хаос – всю неделю в июле 1863 года в Нью-Йорке продолжались беспорядки.

Толпы недовольных вышли на улицы. Я услышала их в восемь утра, когда отправилась за водой, – колотя по кастрюлям и сковородкам, толпа энергично шагала в сторону Бауэри[45]. В переулке поймали негра и куда-то поволокли, по пути били окна и поджигали дома. На следующий день в «Полицейском вестнике» и «Гералд» появились сообщения, что весь сыр-бор разгорелся из-за лотереи по призыву в армию, той самой, в которой собирался участвовать и Чарли. Обозленные трусы хватали негров за шею и вешали на фонарях вдоль Кларксон-стрит. Если бы не черные, уверяли они, не было бы никакой войны. Это несправедливо, жаловались они, что сами черные не желают драться, а воюют жалкие голодранцы, у которых нет денег, чтобы откупиться от армии.

Чернь разнесла дома на Парк-авеню, где жили богатые – трехсотдолларовые мальчики. Бунтовщики сожгли Приют для Цветных Сирот и лавку братьев Брукс на углу Кэтрин и Черри, каких-то пять домов от места, где я родилась. Всю эту неделю Чарли не появлялся, а толпы дикарей штурмовали его газету и переворачивали вверх дном ресторан Крука на углу Чатем-стрит, где собирались убить всех негров-поваров и официантов, укрывшихся в подвале. Наконец на третий день в город ввели войска, дабы остановить бунтовщиков, даже пушки расставили по позициям.

Но тревоги мира меня мало трогали. Мне своих бед хватало.

Прошло четыре недели, а месячных нет и нет. Как нет и Чарлза Г. Джонса. Вот ведь ублюдок. Та к со мной обошелся, что я оказалась ничуть не лучше глупой Аделаиды или несчастной Френсис, да любой из девиц, стучавших в нашу дверь. Я была магдалина и пала – как и предупреждала миссис Дикс. Да, эти летние недели выдались на редкость тяжелыми. Война, бунты, пожары и мое личное Чистилище – здесь, в кухне, на моем стуле возле печи. Эти дни словно молотом кузнеца окончательно сформировали меня. Я вдруг осознала, сколь велика сила, прячущаяся внутри меня, и сколь слаба я сама перед натиском химических процессов. Если мое благоразумие сироты дало трещину от слова «любовь», которое прошептал мне первый встречный, то тело мое и вовсе оказалось беззащитно. Та к по чьей вине я угодила в беду – по своей или из-за мелкого беса, притворившегося надежной опорой? Так я лежала ночами в темноте и вела торг с дьяволом, Господом Богом, Иисусом и Марией.


– Во имя своей похоти мужчины затевают войны, которые несут горе и боль, – не уставала твердить миссис Броудер. – А у нас, женщин, все устроено иначе.

Но мне попадались кровожадные женщины, и еще какие! Женскую особость во всей ее красе нам преподносил каждый божий день – в облике несчастных, что поднимались на наше крыльцо и звонили в нашу дверь. Но для женщин настали трудные времена, на них теперь ополчилась не только анатомия, но и война. В том году взгляд постоянно натыкался на вдов в трауре, на матерей, бредущих рядом с повозкой, что везет обернутый флагом гроб. Рядом с нами жили матери семейств, которые остались одни, и ребятня-безотцовщина. К нам все чаще приходили девушки, чей суженый ушел в солдаты, а им оставил прощальный подарок, который еще надо было выносить.

– Все из-за войны, проклятой, – жалостливо шептала миссис Броудер. – И таких бедняжек все больше.

Так что получается – и я угодила в эту скорбную компанию? Кое-кому из этих девушек миссис Эванс помогла, но мне при этом присутствовать запрещала – заявила, что при преждевременных родах (так она их называла) я ассистировать не вправе, пока сама не рожу. Может, пойти к миссис Эванс и попросить сделать преждевременные роды мне? Но согласится ли она? Или взять длинную ложку, а то и вязальную спицу, и разобраться с проблемой самой? Глядя на себя словно со стороны, этим своим новым зрением, я видела, что ничем не отличаюсь от тех отчаянных девчонок, с которыми закрывалась в кабинете миссис Эванс, а я ведь знала о себе, что я не шлюха. Да если бы даже и была шлюхой, что с того? Моей вины только половина, почему я должна тащить полный ее груз?

Если миссис Эванс поможет мне, она окажет мне благодеяние. О, моя учительница! В те дни она виделась мне ангелом спасения. Ночи напролет я вертелась на койке и думала, думала о скором своем позоре. Что обо мне скажут брат с сестрой? Да и Эвансы не придут в восторг, что их ассистентка забеременела. И что тогда? Они выставят меня вон, и я лучше брошусь с Баттери в море, чем буду рожать на улице. Или помру, как наша бедная мама. И тогда останется новая сиротка. Я до крови сгрызла костяшки пальцев. Если Чарлз Г. Джонс еще когда-нибудь попадется на моем жизненном пути, я его задушу. Глаза выцарапаю. Где он, почему бросил меня? И где мои месячные?!


Пролетела еще одна мучительная неделя. Перед рассветом я выбралась из кухни, поднялась по скрипучей лестнице и через холл прошла в кабинет. В шкафу расставлены по алфавиту лекарства: за каплями «Лобелия», между пилюлями «Ленивая Печень» и настойкой «Лауданум» стоял пузырек под названием «Лунное средство, для облегчения женской обструкции». В книге рецептов дрожащим почерком миссис Эванс было написано: для широкого спектра женских недомоганий, особенно при сокращении или закупорке матки и для восстановления лунных ритмов. Я опустила пузырек в карман и, вернувшись на кухню, проглотила таблетки.

Весь день я ждала, что мой организм выкинет красный флаг победы. Но ничего. Только живот разболелся, тошнило да страшно кружилась голова. Я бы с радостью встретила все это, если бы в компании с ними явилось еще одно недомогание – желанное. Словом, страдала я зазря. Еще усерднее копаясь в книгах, я добралась до «Женских болезней» Ганнинга и нашла главу «Подавление менструаций».


Холод, по-видимому, является одной из самых распространенных причин такого подавления. Юные девушки подвергают здоровье серьезному риску, когда погружают ноги в холодную воду во время менструации, и не одно прелестное создание, чье начало жизни было безмятежным и прекрасным, нашло раннюю смерть из-за столь бездумного поступка.

Прогноз: длительное подавление может привести к серьезным, если не фатальным последствиям, особенно у лиц полнокровного габитуса[46].


К фатальным последствиям… Разумеется, у меня габитус полнокровный. Что ж, пойду по стопам мамы, в раннюю могилу. Но теперь, перечитав текст еще раз, я увидела, что доктор Ганнинг ни словом не упоминает про рыбный аспект. Если бы женский цикл подавлялся, стоит женщине подойти к холодной воде, то торговки рыбой штурмовали бы врачебные кабинеты. К тому же мои босые ноги не приближались к холодной воде уже пару недель, а месячные тем не менее подавлены, и еще как. И все-таки на тот случай, если Ганнинг прав, я переписала его рекомендации, хоть и в некотором недоумении.


Для облегчения симптомов подавления диета должна быть строго овощной, а пациентка должна принимать горячие ножные ванны с кайенским перцем и горчицей. Если облегчения не наступает, следует пустить кровь из руки.


Ножная ванна. Но разве доктор не написал, что погружение ног в воду является одной из ПРИЧИН недуга? Смысла в его писанине не больше, чем в селедке. Но чего не сделаешь ради «возобновления менструальных выделений», и поздним вечером, после ужина из капусты и сельдерея, я взяла тазик, налила горячей воды, бухнула кайенского перца и горчицы и, в соответствии с рекомендациями доктора, погрузила ноги в жгучую микстуру. Никакого результата, только пахнуть я стала точно ветчина.


– Энни, – вскричала миссис Броудер, – что ты сделала, милая?

– Порезалась, когда чистила картошку.

– Не лги, не лги миссис Броудер! – Она схватила меня за локоть, как в тиски зажала. – То, что ты натворила, это ужасный грех! Даже мечтать не моги, чтобы причинить себе какой вред.

– Я и не мечтаю.

– У тебя были черные мысли. Отчаяние.

– Не было у меня ничего такого.

Она с силой стиснула мою руку своими мясистыми ладонями, перевязала порез и все смотрела на меня полными тревоги глазами.

Я поежилась.

– У меня все хорошо.

– Ты ведь не… Нет?

– Нет! Вы же не думаете, что…

– Я тебе не скажу, что думаю. Но причин увечиться у тебя нет никаких.

– Не увечилась я.

– Ты не первая. Не скрывай, что день-деньской думаешь о том наборщике.

– О брате с сестрой я думаю. Я их три года не видела. Странное дело, миссис Броудер улыбнулась, лицо пошло морщинками.

– И все? – Она порылась в карманах. – Вот. Никогда не догадаешься, что у меня есть для тебя.

– Хрустальная люстра?

– Нет.

Она церемонно вручила мне конверт. В графе «обратный адрес» большими буквами было написано: ЭМБРОЗ, Рокфорд, Иллинойс.

– Твоя сестра! – триумфально возвестила миссис Броудер.

Письмо прыгало в моих дрожащих руках, когда я разбирала каракули сестры.


Дорогая Экси!

Я рада, что получила твои письма (их так много!). Мне ужасно жалко твою маму. Мама говорит, что она сейчас на небе и все мы должны стараться быть благодарными, что она наконец обрела покой. Я хожу в школу в шестой класс. Мы учим псалмы. Я переписала один для тебя, номер 105. Говорят, у Джо все хорошо, но я его уже давно не видела. Говорят, они уехали в Филадельфию. Спасибо за то, что написала мне.

Лиллиан Эмброз (Датч)


Лицо миссис Броудер выражало крайнее нетерпение.

– Ну?

Я дочитала письмо до конца, подошла к плите, будто ее тепло могло помочь восстановить черты настоящей Датч, которые в письме не проявились никак. Она пишет «твою маму», будто она не ее мама тоже, себя называет Лиллиан Эмброз, ни намека на фамилию Малдун, не называет меня «сестра», да и себя тоже, ни слова о любви. За три года переписала для меня какой-то один паршивый псалом, и ничего о том, вспоминала она меня хоть раз или нет?

– Джо перебрался в Филадельфию, – сказала я миссис Броудер.

– Город братской любви[47], – услужливо подсказала та.

– Сестра не написала мне его адрес. – Я протянула миссис Броудер письмо, чтобы прочла сама.

– Это добрые вести, – сказала она, прочитав. – Она жива и благоденствует, и твой братец тоже. Напиши ей снова.

Так что, когда я немного пришла в себя, я села за стол и написала:


Возлюбленная моя СЕСТРА Датч МАЛДУН,

Почему ты прислала мне не новости, а один псалом? Пожалуйста, напиши еще, особенно про Джо. Это был мамин предсмертный наказ мне: разыскать вас и жить всем вместе одной семьей.

Не забывай песенок, которые пела наша мама, «Фляжка виски» и других. Не забывай, что ты из рода Малдун и моя сестра. Не забудь ответить. А особенно не забывай меня.

С ЛЮБОВЬЮ, твоя СЕСТРА Экси (Энн) Малдун


– Успокойся, – сказала миссис Броудер. – Завтра утром отправишь. Ну как, полегче стало?

Легче не стало. Стало тяжелее. Порезанная рука ныла и стреляла, будто сердце перебралось поближе к ране, вот-вот рыбкой выпрыгнет из нее и, задыхаясь, упадет на землю. Письмо, мое подавленное состояние и ярость по отношению к Чарли Джонсу – все это изводило меня. И ни одно из известных мне лекарств не помогало.

Книга третья

Принципы акушерства

Глава первая

Отсрочка приговора

Вопреки тому, что понаписали про меня в нью-йоркских желтых листках клеветники и сплетники, мое богатство заключается не в пачках денег и не в роскошных особняках. Не в жемчугах на моей шее, не в кружевах, не в изысканном фарфоре, не в столовом серебре. Самое мое великое богатство – это второй шанс, возможность повторить попытку. Тот миг, что предотвращает катастрофу. Как произошло в те дни на Чатем-стрит, много лет назад, когда события моей жизни, весь ход ее, казалось, вели лишь вниз, к нищете, забвению и смерти. Спасение при этом приняло крайне неожиданное обличье. Сначала оно явилось в виде долгожданного письма от Датч. А затем прибыло в облике моего друга. И наконец, прилетело весточкой из «Гералд».

Я никогда уже не узнаю наверняка, что подействовало: горчичная ванна, «Лунное средство», ложка вытекшей из меня крови или те слезы, что я выплакала в своей постели, но нечто (божественной природы или нет, то никому не ведомо) сделало так, что мой месячный цикл восстановился столь же внезапно, как и исчез. На самом деле такое совсем не редкость и часто происходит с совсем юными девушками, когда они распереживаются. Похоже, я все-таки не забеременела.

Та история пробудила во мне стойкость и решительность. Перед лицом грядущих катастроф непременно нужно закалить волю и укрепить бастионы крепости, именуемой Женская Добродетель. Никогда такое не повторится. Клянусь. Никогда. С сегодняшнего дня никто не сумеет меня искусить. Ни красивыми словами, ни серебряной цепочкой. Ни ЧАРЛЗ Г. ДЖОНС, НИ КТО-ЛИБО ЕЩЕ.

Выполоть без жалости. Страсть – это сорняк, пасленовый виноград, крапива, полынь, которую я дергала на пасторских грядках в Иллинойсе.


При свете дня я была «цветком добродетели», зато ночью, одинокая, сидя в холодной кухне, я тосковала по теплым объятиям, по нежному слову. Самыми мучительными были мысли об этой адской связи между мной и Чарли, ведь стоило мне закрыть глаза, как передо мной возникали картинки нашей плотской близости, сразу делалось дурно. В припадке омерзения я сняла с шеи серебряную цепочку, но тут же надела обратно. Я ненавидела Чарли всеми фибрами души, но каждую ночь кидалась на свое ложе разврата, страстно желая его увидеть. Уж я бы ему рассказала, какие муки мне доставляет моя физиология. Я вывела пальцем на пыльном стекле его инициалы и стерла. Он не постучался в мою дверь. Не написал ни единого слова. Загадочно исчез. Ушел воевать? Убит? Опять меня все покинули.


Сентябрьским деньком, ближе к вечеру, под тем предлогом, что надо сбегать к аптекарю Хегеманну, я поспешила к типографии, сначала по Нассау-стрит, потом по Бикман-стрит. У «Гералд» я встала в двух шагах от двери-вертушки, чтобы не пропустить выходящих из здания людей. Некоторые были в рабочих робах. Но для начала я вычислила газетных писателей – беззаботные типы, бородатые, лохматые и почти все в клетчатых пиджаках. У людей попроще, наборщиков и прочих, пиджаки были не такие клетчатые, зубов поменьше, а грязи на руках и башмаках побольше.

Первый человек с грязными руками, показавшийся из дверей, был похож на хорька: рыжеволосый, с узким лицом-мордочкой, маленьким носом и маленькими цепкими глазками.

– Мистер, – заступила я ему дорогу, – не знаете, как поживает наборщик по имени Чарли Джонс?

– Я-то? Может, и знаю. – Он оглядел меня с головы до ног и прищупился: – Да ты прямо пинта эля! Скажи-доложи, как тебя зовут?

– Экси Малдун.

– Брикки Гилпин, к вашим скромным услугам.

– Где он? Чарлз Джонс? Где я могу его найти?

– А сидит он, – ухмыльнулся Брикки Гилпин. – В Томбс. При этом известии рыба, что заменяла мне в последние недели сердце, выпрыгнула из сухого сосуда и погрузилась в водную прохладу.

Я поняла, что ошибалась насчет Чарли. Был он не гадом и сволочью, а невинной жертвой судебной машины. Мир для меня заиграл красками. Из «брошенки» я мигом обратилась в «обремененную заботами», а уж оттуда состоялся прыжок к «жизнерадостной».

– Но почему? – спросила я. – Что он натворил?

– Да был с людьми, что семь недель назад напали на приют для цветных сирот.

– Вранье! Чарли не мог ни на кого напасть, он ведь сам приютский.

– Да нас целая толпа была, – пожал плечами Брикки. – По всему городу стучали кастрюлями, перекрывали улицы, не помнишь, что ли?

– Помню. Свора дворняг.

– А почему черномазые свободны от призыва, а мы – нет? Почему мы должны выкатывать по триста долларов на рыло, чтобы не забрили в армию, а сумерки и никербокеры[48] отлынивают? В этом приюте пряталась тьма цветных парней, ну мы и спалили их логово.

– Не может быть, – ужаснулась я.

– Да никто там не сгорел, детей няньки увели. – Брикки цыкнул зубом. – Но Джонс в том не участвовал. Фараоны сцапали его еще до того. Приняли за верховода.

– Так его там не было?

– Был. Сам признался. Заявил, что готовил материал для мистера Хориса Грили из «Трибун». Сказал фараонам, что записывал про мятежи на бумагу, чтобы потом опубликовать в газете. Неплохая отмазка – мол, писал отчет. Правда?

– Если он так говорит, значит, так и было.

– Ему только надо доказать это в суде. «Гералд» помогать ему не будет, так как он сказал, что пишет для «Трибун», а в «Трибе» никто про него знать не знает. А тем временем Брикки Гилпин – вот он, к вашим услугам. Глаз у него такой, что легко разглядит дырки в челюсти, где зубы выпали. На вашем месте, мисс, я бы просто пригласил меня на сэндвич с сыром и забыл про Чарли Джонса, потому как в кутузке он надолго, а потом его призовут в армию.

Я развернулась и быстро зашагала прочь от этого Гилпина.

– Даже сэндвичем за беспокойство не угостишь? – громко крикнул он мне вслед.

Будь у меня сэндвич, я бы его точно угостила. За радость, которую мне принесло его безрадостное известие. Только когда прошла несколько улиц, вести стали оседать во мне подобно золе. Чарли либо в тюрьме, либо на войне.


С тех пор полицейские, судьи, агитаторы, священники, благотворители не вызывали во мне ничего, кроме ярости, – это они отняли у меня того единственного человека, что знал мое настоящее имя. Я написала в тюрьму Томбс. Без толку. Ярость захлестывала меня, я грохотала кастрюлями, бранилась почем зря, пока миссис Броудер не объявила:

– Следи за собой, юная леди, а то быстро подыщем тебе замену.

По мне, так ее угрозам цена была грош. От Чарли по-прежнему не было вестей. Говорить о нем я могла только с Гретой, с которой мы постепенно сблизились. Обе мы варились в бульоне из злости и любви. Она влюбилась в своего «дорогушу» мистера Шеффера. Описывая его ухаживания и цветочные подношения, Грета заливалась краской. Мы развешивали во дворе белье, когда Грета заговорила о нем:

– Ах, я даше не могу ест. Я болна от люпоффь.

– Люпоффь никого не убивает, а вот то, что ей мешает, – убивает.

– Ой, я тебье уше говорийла, что твой парьен плохий, мошенник.

– Он не мошенник.

– Сама сказайл, он сидит в тьюрма? – ухмыльнулась Грета.

– Чарли выпустят. Он вернется ко мне, как только сможет.

– Только не шчитай дни.

Она выудила из-под выреза платья кружевной платочек:

– Мистер Шеффер подарийл.

– Он женится на тебе?

– Да, да. – Улыбка, словно шоколад, таяла у нее на губах.

Пожалуй, все к тому идет. «Дорогуша» дарил ей трюфели и мятные кремы, пока в один прекрасный день дело не закончилось нервным срывом. В октябре Грета в приступе отчаяния насквозь прокусила себе нижнюю губу, ее пухлый вишневый рот съехал набок, обнажив мелкие острые зубы.

– О, Энни, – Грета едва не плакала, – я больше не смогу его увидайт. Мы не сможем встречайся.

– Почему?

– Он уше шенат.

Глаза у нее были красные.

Всякая надежда растаяла без следа. Как и летнее тепло. Холодными ноябрьскими вечерами мы с Гретой выскальзывали из дома и погружались в безумную суматоху Бродвея.

В витринах магазинов сверкали роскошные драгоценности – в самый раз для нас. Желание вперемешку с презрением к самим себе переполняло нас. Дочери отверженных, одно-единственное платье и ни гроша на второе, не говоря уже об индийских муслинах, французском крепе, жакетах из шерсти ламы по шестьдесят долларов, юбках из эпонжа или пике по сто шестьдесят долларов, дневных платьях по двести, вечерних нарядах из швейцарского муслина и бархата, которые встанут вам во все триста. В витринах красовались модные наряды для игры в крокет, для верховой езды, для морских путешествий. Все это можно было сложить в сундук «Саратога» – размером с гроб. Для хранения шестидесяти платьев, как гласила этикетка.

Шестьдесят платьев. Без жалованья, без наследства я никогда не куплю себя хотя бы одно платье. Если я не мечтала о платье из кремового атласа, то перебирала обиды на судьбу. Я никогда не познаю ощущения от прикосновения этих мягких и блестящих тканей. Буду у кого-то на побегушках всю свою жизнь. И спать в чужой кухне буду всю свою жизнь. Одна.


Вот и осень на исходе, и миссис Броудер стали докучать боли в ногах – как никогда прежде.

– У меня воспаление лимфы, – утверждала она. – Старая барсучиха не поскачет вверх по лестнице ни ради любви, ни ради денег.

Миссис Эванс в то утро лежала в постели. В дверь звонили только пациенты доктора, но когда я открыла в очередной раз, на пороге стояла женщина. Губы ярко накрашены, под глазом синяк.

– У меня болит, – сообщила она.

– Где именно?

– Там, внизу, – ответила посетительница, не поднимая глаз. – Миссис Эванс дома?

Я пригласила ее пройти:

– Подождите здесь.

Миссис Эванс, вся в поту, лежала на диване и даже головы не повернула, когда я заговорила с ней.

– Осмотри ее ты, пожалуйста, – попросила она вяло.

– Я? Да как же я ее осмотрю? Я и не умею вовсе.

Моя наставница вздохнула, с трудом поднялась, руки у нее ходуном ходили. На носу повисла большая капля, которую она вытерла своим крошечным носовым платочком.

В клинике миссис Эванс оценила состояние пациентки.

Беатрис Кинсли, кожа как персик, сильные ноги, вздувшуюся диафрагму отчетливо видно даже под одеждой. У Беатрис глаза испуганной лошади. Миссис Эванс расспросила ее про месячный цикл. Велела снять белье.

– Боль не сильная, – сказала Беатрис.

– Слабые боли имеют тенденцию обращаться в сильные, – отрезала миссис Эванс.

После недолгих уговоров Беатрис согласилась раздеться. Вся шея у нее была в синяках. Похожих на следы от пальцев.

– Подойди сюда, Энни, – обратилась ко мне миссис Эванс, – проведем с тобой занятие.

Она объяснила пациентке, что я – ее ассистент, и велела осмотреть ее колени. Затем, к моему ужасу, взяла мою ладонь и положила ее на живот больной, провела ею вверх, к груди, и в каком-то месте вжала пальцы в тело.

– Дно здесь, чувствуешь подъем?

Я нащупала круглое уплотнение под ребрами, наставница показала, как измерить его.

– Спокойнее, мисс Кинсли, – пробормотала она, – мы просто проверяем ваше состояние.

И, не обращая внимания на мое смущение, она взяла меня за другую руку, оттянула большой палец и протащила под юбкой пациентки прямиком к вагине – непринужденно, словно мы с ней совершали приятную воскресную прогулку. Я тщательно исследовала пальцем окрестности, стараясь не глядеть на пациентку. И вздрогнула, когда она вдруг ойкнула. А в следующий миг ойкнула сама: моя ладонь легла на лобок. Какое странное ощущение, знакомое и вместе с тем чужое.

Следуя распоряжениям наставницы, я ждала, когда дверь приоткроется и втянет мою руку в сокровенности. После чего вытащила ладонь, пальцы были в крови. Я побледнела. Но миссис Эванс тут же поспешила уверить, что причина вполне естественная и я тут совсем ни при чем. Для нее это был просто урок, женская плоть для нее обыденна, вроде начинки в фаршированной курице. Она вытерла руки о полотенце, я проделала то же самое. Не зная, куда глаза девать.

– Теперь сядьте, – велела миссис Эванс.

Беатрис всхлипывала, пряча красное лицо в фартуке. Миссис Эванс обняла пациентку за плечи и подала знак мне; мы стиснули ее с двух сторон.

– Примерно через три месяца у вас родится ребеночек, – сказала миссис Эванс, а бедняжка Беатрис затрясла головой:

– Нет, нет, нет! – Точно миссис Эванс вынесла ей приговор. – Мне нельзя иметь ребенка.

– Кто вас избил? Ведь не сами же?

– Мэм?

– У вас внутренние ушибы, что и стало причиной болей и кровотечения.

– Но ведь вы меня вылечите?

Глаза у миссис Эванс явно на мокром месте: либо сочувствие, либо обида, потому что пациентка отказалась от предложенной «Целебной сыворотки». Миссис Эванс погладила Беатрис по щеке и сокрушенно покачала головой.

– Боюсь, мне нечем вам помочь, милая моя, пока не наступит время ребенку появиться на свет. Как акушерка я облегчу ваши страдания.

– Но миссис Уоткинс с Лиспенард-стрит направила меня к вам, – прошептала Беатрис. – Она сказала, вы можете ВЫЛЕЧИТЬ это. Если срок невелик. Это не преступление.

– Закон гласит, – ответила миссис Эванс, – что преступление, неважно, велик срок или нет.

– Но вы же других вылечили. Если преступление, то почему вы на свободе?

– У полиции до нас руки не доходят, – пожала плечами миссис Эванс, – им своих забот хватает. Из моих пациенток никто не жаловался. И потом, кто что сможет доказать? У женщин кровь может идти, а может не идти, а почему, никто не знает. Не принято спрашивать, есть там у тебя кровь или нет.

– Так вы мне поможете?

– Нет, если срок большой.

– Он еще маленький, – взмолилась Беатрис Кинсли.

– Боюсь, что нет, – мрачно сказала миссис Эванс. – Вы же не станете отрицать, что почувствовали, как малыш пинается. Это верный знак того, что срок изрядный.

– Я заплачу сколько скажете!

Миссис Эванс, не ответив, вышла из кабинета. Беатрис зарыдала в голос.

Я сидела тихонько, как мышка. Немного успокоившись, Беатрис вдруг спросила:

– Вы знакомы с Питером ван Кирком? Он первый помощник губернатора, у него дом на Пятой авеню. Он два года снимал мне квартиру в замечательном месте – на Вашингтон-сквер. – Она коснулась синяка на щеке. – Но если я буду продолжать в том же духе, он меня бросит. У него жена и две дочки. Я ему пригрозила, что расскажу все его жене, если он мне не поможет.

– Могу вам дать таблетки от задержки месячных, – сказала я.

– Я уже пила таблетки.

– Я тоже.

– Правда? – Лицо ее посветлело. – И как? Подействовало?

– Вроде бы.

– Попробую еще раз. Если не помогут, он от меня избавится.

Чулки у нее сползли на щиколотки. Она нагнулась, подтянула их. Большой живот мешал.

– Если он меня вышвырнет, куда мне идти? Да еще с ребенком. Родных никого. Прислуги и той нет.

– А как насчет дома для бедных?

– Пф-ф-ф. – Она презрительно скривилась. – Женский работный дом? Ни за что. Они же хватают тебя и определяют в кормилицы. Значит, дети богатеньких мамаш будут есть твое молоко, а собственный ребенок помирай с голоду? Да и помрешь где-нибудь на Блэквел-Айленд в компании психов, убийц, больных оспой и воров. – Она снова разрыдалась. – Почему вы не хотите помочь мне? Вы же почти врач. Приведите мой организм в порядок, уберите лишнее. Почему нет? Умоляю, мисс. За любые деньги.

Мне было ужасно жаль ее.

– Я не умею «убирать лишнее». Если бы умела, помогла бы.

– Боже милосердный! – Беатрис схватила меня за руку, сползла на пол, обхватила мои колени: – Умоляю, мисс. Попробуйте! Решитесь!

Не в силах это больше выносить, я выскочила из кабинета, нашла миссис Эванс:

– Мэм, пожалуйста, эта женщина говорит, что ее убьют. Ей некуда пойти. Помогите ей. Ну что вам мешает?

– Совершить убийство? – Глаза у миссис Эванс тоже были заплаканные. – Нет! Нет, дитя мое, категорически нет и нет. – Но, судя по ее дрожащему голосу, по расстроенному лицу, она вовсе не так была уверена в своем отказе. – Послушай меня… Помогай им, если они собрались рожать до срока. Конечно, если они попали к тебе вовремя. Хотя бы для того, чтобы они не нанесли себе вред. Начнут орудовать сами, и…

– Что?

– …и истекут кровью. Ты же видела, что мисс Кинсли себе сделала? Ее счастье, что она внутренних органов не повредила. А то ведь они чем угодно могут воспользоваться. Корсетной спицей. Пером индейки. Костью.

– И это не будет считаться убийством?

Моя наставница, дрожа всем телом, взяла мои ладони и повертела их:

– У тебя маленькие руки. У тебя мягкое сердце и пытливый ум. Но ты еще ничего не заешь о жизни. О жизни женщин. Ты научишься. Пройдешь через все уготованные тебе испытания. Но раз уж ты акушерка… а ты ею будешь, Энни… ты не должна бояться.

– Какие испытания?

Миссис Эванс поникла, но затем улыбнулась:

– Помни, Энни, милая моя, что душа у акушерки широкая и благородная, что акушерка – восприемница величайшего благословения, которым Господь удостоил нас, жалких тварей. Но акушерка должна справляться со сложностями, уметь находить то, что я называю «меньшее зло». Ты должна научиться не судить людей слишком строго. Если не научишься, ты не годишься для этой работы.

От печали, написанной на ее лице, мне самой захотелось расплакаться. И хотя впоследствии я очень часто вспоминала ее слова, утекло немало времени, прежде чем я поняла, что она имела в виду.

– Так вы поможете мисс Кинсли?

– Увы, я помочь ей не в силах, – ответила она тихо. – Слишком поздно.


Через несколько недель «Полицейский вестник» сообщил, что мистер ван Кирк, первый помощник губернатора, арестован по обвинению в убийстве мисс Беатрис Кинсли, 25 лет, проживавшей на Вашингтон-сквер, чей труп был найден плавающим в Ист-Ривер; тело бедной женщины все исколото ножом. Смерть несчастная приняла на седьмом месяце беременности.

Прочитав заметку, я ощутила, будто шею мне сдавила невидимая рука.

Пока мой опыт говорил о том, что младенец убьет свою мать, отец совратит свою дочь, школьный учитель – неподходящая партия для благородной леди, а жить стоит только ради любви. Но пример Беатрис Кинсли научил меня новому: если ты выставляешь страждущую за дверь, то, значит, подвергаешь риску ее жизнь – она либо сама нанесет себе увечья, либо отец нежеланного ребенка убьет бедняжку вместе с дитя. С мистера ван Кирка все обвинения были очень скоро сняты, а впоследствии он даже стал заместителем секретаря Военного флота. С того дня бедная Беатрис стала являться мне в кошмарах, и вместо белокурых волос на голове ее шевелились водоросли.


Практические занятия с миссис Эванс продолжались, как продолжалась и жизнь. Я все так же тосковала по маме и брату с сестрой, думала о будущем, о Чарли, которого считала своим женихом, прогуливалась по Бродвею с Гретой. Я заделалась экспертом по части тайной, в красных тонах, жизни женщин, изучая ее каждый день – причем все так же без оплаты.

Это образование порой начинало тяготить меня. Однажды, когда в очередной раз звякнул дверной колокольчик, я почувствовала, что сыта по горло.

Миссис Эванс дремала на диване, лицо бледное и потное.

– Мэм, посетительница.

Миссис Эванс вздохнула и потянулась. Ее склянка с «Серумом» стояла на столе. Вчера я смешала восемь унций микстуры – спиртовая вытяжка Thebane Opium и по капельке мускатного ореха, шафрана и серой амбры. А сегодня пузырек почти пуст.

– Мэм?

– Осмотри ее сама. Потом поднимись ко мне и расскажи, в чем дело. Поторопись. Ты ведь моя умница.

Наверное, я слишком много ступенек преодолела в этот день, потому что, услышав про «умницу», я как с цепи сорвалась:

– Я вам не «хорошая девочка»! Я бесплатная служанка! Ни цента на карманные расходы, ни жалованья! Два платья за все время, да и в них из дома не выпускают! Грета у соседей получает пять долларов в месяц, а я – шиш с маслом! Да тут еще новые обязанности. Говорите, я ассистентка? Вот и осматривайте сами! Можете отправить меня обратно на Черри-стрит, но я не «ваша умница»!

Миссис Эванс резко села.

– Вам я нужна только для того, чтобы кровавое белье стирать, – разорялась я. – Это преступление, вот что!

– Несмотря на то что говорит закон, я не считаю такого рода операции криминальными, – сказала миссис Эванс. – Если только нет угрозы преждевременных родов. Просто нужно заплатить кому надо, и вас оставят в покое.

Эти слова «заплатить кому надо» стали новой вехой в моем образовании – в его юридическом аспекте.

– Одно то, что вы не платите мне ни цента, не покупаете новой одежды, тянет на преступление. Вы держите меня в рабстве!

Она молча промокнула пот на лице, с некоторым усилием поднялась и доковыляла до туалетного столика. Ключом открыла ящичек. Мне показалось, она сейчас достанет пистолет и застрелит меня. Но вместо пистолета она вытащила ворох банкнот, развернула веером, несколько раз обмахнулась, выудила три бумажки по десять долларов и протянула мне.

– Мы намеревались оплатить целиком нашу задолженность, когда тебе стукнет двадцать один, – сказала миссис Эванс, чуть покраснев. – Но, если ты предпочитаешь получить часть денег сейчас, мы не возражаем.

Я и пяти-то долларов никогда в руках не держала, а тут целых тридцать! Моих собственных денег!

– Спасибо, – смущенно пролепетала я.

– Пожалуйста. – Она направилась к постели.

– Вас ждет посетительница.

– Хорошо, – вздохнула она.


Став владелицей тридцати долларов, припрятанных в матрасе, я еще более рьяно принялась постигать азы акушерской науки, тем более что миссис Эванс в последнее время, отправляясь с визитом в ту или иную спальню, взяла за правило брать меня с собой. Число пациенток росло стремительно. Женщины в этом городе производили на свет потомство, которое могло бы посоперничать с потомством кроликов. Умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рожать детей[49]. Но страдание подразумевает тишину, а уж мое ученичество тихим никак не было. Иные орали так, что куда до них диким кошкам. Битва под Геттисбергом, где мальчишек протыкали шпагами и рвали на куски ядрами, конечно же, была ерундой в сравнении с тем, что творилось в спальне, где роженица вопила и вопила, а кровь была такая алая, что, казалось, сейчас сама фея Морриган[50] на черных вороньих крыльях спустится к ложу роженицы.

Мне еще не исполнилось семнадцати, а я уже знала основы ремесла. И только потому, что смотрела, слушала и делала то, что говорила мне миссис Эванс. Однажды я достала из утробы ягодичного мальчика[51], красные пяточки вперед, а подбородок до того задран, что я испугалась, не отстегнется ли у него голова. Я видела матерей, которые рожали пьяные, и таких, что хлестали «Целебную сыворотку», будто это сидр. Я видела, как рождаются близнецы, я видела мальчика, родившегося в рубашке, лицо у него было словно закрыто вуалью цвета кипяченого молока. Его мать сразу положила эту штуку в жестянку из-под табака, сказав, что продаст ее какому-нибудь моряку.

– Есть поверье, что оболочка плода спасет утопающего, – сказала миссис Эванс.

Она учила меня почти всему. Пока я ассистировала только при нормальных родах; присутствовать при родах преждевременных мне не разрешалось. Но мне позволили смотреть операцию по ликвидации непроходимости, которую проводили некоей миссис Торрингтон, у которой уже имелось восемь детей. Видела я также, как учительница разобралась с задержкой, перепугавшей другую даму, у которой детишек было семеро. Ни та, ни другая не могли себе позволить произвести на свет еще одну плаксу, причем обе они, неважно, сколько труда затратила миссис Эванс на каждую, на прощание ограничились простым «спасибо». Моя скорбная обязанность состояла в том, чтобы выносить таз после операции, и как-то раз мне показалось, что я разглядела в кровавом месиве очертания, напоминавшие содержимое разбитого яйца.

– Что с тобой? – спросила миссис Эванс, увидев мое печальное лицо.

– Его убили.

– Он и не жил никогда, – отрезала миссис Эванс и потащила меня домой, где сунула под нос Библию и велела: – Подумай над этим.


Если бы какой человек родил сто детей, и прожил многие годы, и еще умножились дни жизни его, но душа его не наслаждалась бы добром и не было бы ему и погребения, то я сказал бы: выкидыш счастливее его; потому что он напрасно пришел, и отошел во тьму, и его имя покрыто мраком. Он даже не видал и не знал солнца; ему покойнее, нежели тому[52].


А после она велела мне выглянуть на улицу и посмотреть, сколько маленьких оборванцев бегает там.


И обратился я, и увидел всякие угнетения, какие делаются под солнцем: и вот слезы угнетенных, а утешителя у них нет; и в руке угнетающих их – сила, а утешителя у них нет.

И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем[53].


– Под солнцем и под луной, – поправила миссис Эванс.

Она просвещала меня насчет добра и зла, учила, как обращаться с этими понятиями, какие средства хороши, а какие дурны. Пара капель опиума облегчит боль. Пальпирование живота покажет ягодичное предлежание. Стаканчик спиртного возобновит прерванные роды. Если ты чувствуешь, что голова младенца повернута не так, переложи роженицу на бок и толкай ее, чтобы повернуть плод в правильное положение. Если появляется лицо, одной рукой действуешь внутри, другой – снаружи. Одну руку засовываешь в родовой канал, пока не ухватишься за подбородок, а второй рукой похлопываешь по животу. Благословенны маленькие руки. Твердая рука благословенна. Сильная рука благословенна. Мягкое сердце благословенно, равно как мягкий голос. Все это у миссис Эванс было, тогда как мое сердце было замкнуто на ключ, голоса я по большей части не подавала. Я смотрела, слушала и делала то, что мне скажут.

– Тебе придется видеть матерей, умирающих от пролапса, когда матка просто вываливается из тела, – говорила миссис Эванс. – Ты будешь видеть, как они умирают, когда ребенок застрял в родовом канале. Матери умирают от лихорадки и от кровотечения. Их мягкие части изнашиваются, рвутся. Они умирают и просто от истощения. И помни: пока не родишь своего ребенка, ни одна женщина не станет воспринимать тебя как акушерку.

На моем счету было уже тридцать родов. Шестнадцать мальчиков и четырнадцать девочек. Мамаши стонали и метались, но, когда все заканчивалось, улыбались и смотрели на своих новорожденных сияющими глазами.

– Это вам прекрасный подарок от Господа, – восхищенно говорила миссис Эванс. – Такое чудо.

Да, это было чудо. Поначалу Божественное Событие казалось мне отвратительным и все же потрясло меня до глубины души, меня поразили мощь и устройство родильной машины – женского организма, и постепенно я начала любоваться той драмой, что разворачивалась у меня на глазах. Впервые это случилось, когда миссис Кисслинг умирала в объятиях мужа, а новорожденный заходился в крике. Я видела чудо, даже когда из утробы появлялся монголоид. Я познала все виды зловоний, испускаемых женским организмом, – запахи крови, околоплодных вод, мочи, экскрементов, рвоты.

Прибавьте многочисленные женские недомогания: опухоли доброкачественные и раковые, разрывы, фистулы, истерики; синяки и ожоги от сигарет. Но самое худшее, что довелось мне видеть, было оставлено на пороге у двери.

В пятницу ранним утром, еще и солнце не взошло, в дверь позвонили. В окно я разглядела худую женщину в темном капоте и с узлом в руках. Но, когда я открыла, посетительница исчезла, будто растворилась.

– Миссис! – закричала я, но ее и след простыл. Узел она оставила на крыльце.

Я хотела было догнать ее, но меня остановило какое-то мяуканье. На миг я решила даже, что странная женщина подкинула нам кошку. Однако в узле находился младенец. Глаза у него были раскрыты, ножки пинали одеяло. Я вынула его из тряпья.

– Что еще за дьявол, мистер? – мягко спросила я и внесла малыша в дом.

К пеленке, в которую был завернут младенец, была приколота записка: Его звать Джонни.

– О, бедный малыш Джонни, – шепнула я ему в ушко.

В кухню я ворвалась вся взбудораженная:

– Посмотрите, что оставили у нас на крыльце.

– Что там еще? – пробурчала миссис Броудер, руки по локоть в пене. Но стоило ей увидеть Джонни, как она растаяла, заворковала, защелкала языком. – Что нам с ним делать?

– Оставим себе, – сказала я и устроила крохе гнездышко в ящике комода.

Малыш явно был голоден, он кричал все жалобнее. Я дала ему тряпицу, пропитанную сахарной водой, пусть хоть ее пососет, но он только пуще разорался. Я попробовала покормить его с ложечки, но он подавился, закашлялся, стал задыхаться и все плакал и плакал.

На шум спустилась миссис Эванс, тут же подхватила младенца, принялась укачивать, и я обрадовалась, что мы оставляем его у себя. Но она сказала «Нет!», ведь ни одна из нас не могла выкормить ребенка.

– Сестры Милосердия с Двенадцатой улицы, только они могут его спасти, – сказала миссис Эванс. – У них свои кормилицы всегда под рукой. А мы не сиротский приют. Отнеси его туда, Энни.

– Он там умрет, – упорствовала я. – Не хочу отдавать его.

– Я сама отнесу, – вмешалась миссис Броудер. Она взяла мальчика, укутала в тряпье. – Идем, Джонни, поищем тебе молочка по белу свету. – И двинулась к выходу, ворча: – На моих ногах и до Бовери-то не доберешься, не то что до Двенадцатой улицы.

– Ладно уж, – вздохнула я, – отнесу.

Миссис Броудер передала мне узел:

– Там перед больницей корзина. Положи его туда и позвони в колокольчик. Они передают сирот в хорошие семьи.

– Они отправляют сирот на поезде с глаз долой, – буркнула я. – Если дети остались живы.

Сироты-младенцы мрут сплошь и рядом, уж я-то об этом хорошо знала – в газетах выуживала все заметки о сиротах, брошенных новорожденных, приютах. В «Полицейском вестнике» было написано, что сто сорок пять младенцев подбросили за шесть месяцев к Сестрам Милосердия и только восемь из них выжили. Нет никакого смысла в том, чтобы принимать такую массу сирот, если их некому выкормить. И все-таки за отсутствием лучшего плана я взяла Джонни и, полная сомнений, потащилась через Вашингтон-сквер на Пятую авеню и почти милю через новый квартал, надеясь, что стоит мне повернуться, и я увижу его мать, которая гонится за нами.

Прижимая его к плечу, я спела ему разудалую «Фляжку виски» и сказала:

– Не бойся, Джонни, скоро ты будешь играть на зеленой травке со своим пони, и есть свой пирог, и лазать по деревьям – да-да, сэр, – и тебе подарят игрушечный фургон и оловянных солдатиков, и ты вырастешь и станешь самым сильным парнем в прериях…

Не знаю, чего ради несла я эту ахинею. Он был такой свеженький, такой нездешний, что казалось неуместным тыкать его носом в правду жизни.

В вестибюле Сестер Милосердия стояла плетеная колыбель с простыми белыми занавесками и с маленькой табличкой «Пожалуйста, звоните в звонок». Вокруг никого не было, и я положила Джонни в корзину, бросая его уже во второй раз за его коротенькую жизнь, и позвонила в колокольчик. В голове у меня была лишь одна мысль: «Наверное, Джонни умрет, как и почти все остальные дети, прошедшие через эту корзинку, и что я с этим могу поделать?»

Я со всех ног бросилась прочь из этого места, и в сердце моем плескалась мерзость.

Глава вторая

Предложение

В моих снах малыш Джонни несся на поезде на Запад, где он был никому не нужен, потому что у него не было зубов, а его хилые детские ручки вряд ли могли бы управиться с плугом. В поезде он во весь голос звал маму «Ты больше меня не увидишь, – сказал мне малыш Джонни, – как не увидишь свою маму, сестру и брата, и не отыщешь никого, кто бы заменил тебе семью». Во сне я тоже в том поезде, забираюсь на крышу с Джонни на руках и на полной скорости спрыгиваю на белую равнину – и просыпаюсь, ударившись ногами о кровать, – жесткое приземление кошмара. В утреннем холодке я подсчитываю, сколько лет прошло с того дня, когда я видела Джо и Датч в последний раз (четыре), и сколько месяцев минуло после отправки моего письма (девять). Мне семнадцать лет, и все семнадцать я жила без любви и без денег. Тюремную камеру Чарли я представляла себе в виде старого картофельного бурта. Ползали ли по Чарли крысы ночами? Чувствовал он дыхание убийц на щеке? Во время восьмимесячного заключения думал ли обо мне хоть изредка?

Кажется, думал.

Как-то раз, в конце мая, поздним вечером, когда я уже лежала в постели, в дверь кухни забарабанили.

Я перепугалась. Подошла к двери. Прислушалась. Стук повторился, причем в определенном ритме.

Я стукнула в ответ.

– Экси?

Я сглотнула. Стук возобновился. Он совпадал с ритмом моего сердца. Я торопливо открыла дверь.

Чарли стоял на ступеньках под дождем, серебряные капли блестели в его темных волосах. Чарли был небрит, одежда висела мешком, словно он снял ее с куда более толстого человека. Ярость на его лице поразила меня, словно хлесткая пощечина. Не так я себе представляла нашу встречу.

– Заходи.

Он вошел. И уставился на меня такими горящими глазами, что пришлось отвернуться. Я сняла с гвоздика шаль и набросила на голые плечи.

– Не надо. – Он шагнул ко мне, сдернул платок. Долго смотрел на меня. – Почему ты с ним пошла?

– Я ни с кем никуда не ходила.

– Ты ПОШЛА. С Гилпином. Он сказал, ты пошла!

– Он врет.

– Я был в «Гералд». И они взяли меня обратно в типографию на работу, а там я наткнулся на Гилпина. А он и говорит: «Джонс, виделся я с твоей цацей. С девчонкой по имени Энни».

– Да, я там была. И видела его. Расспрашивала его о тебе. Я тебя искала.

– Гилпин еще сказал, что попробовал тебя. Назвал «сладким пирожком».

– Я просто спросила его, куда ты пропал.

– Он говорит, ты пошла с ним.

– Разве что в его мечтах.

Глаза у Чарли были суровые, кулаки сжимались и разжимались, словно разминаясь перед тем, как ударить меня. Он промок насквозь, на пол натекла лужа. От него пахло мокрой шерстью, плесенью, влажной землей. Чарли был не из тех парней, кто легко дает загнать себя в угол, сам так сказал как-то, а получалось, что все-таки его в угол загнали.

– А чего он мне тогда сказал, что ты пошла с ним?

– Я бы и не посмотрела на этого замухрышку. Даже если бы у меня было десять глаз.

Мне бы точно понадобилось штук десять глаз, чтобы устоять перед Чарли. При свете свечи я видела звериную настороженность в его лице, а он разглядел, как сердито мое лицо. Мы так и стояли друг перед дружкой, не двигаясь.

– Я ни с кем никуда не ходила, Чарли.

Из Чарли словно воздух выпустили, и я вдруг увидела в нем сироту, столь же несчастного, что и я. Мы оба не умели доверять людям и ждали лишь очередного предательства.

– Ты промок, – сказала я, – снимай одежду, надо высушить.

Он повесил плащ на спинку стула. Я заметила, что воротничок рубашки почернел от грязи. Подняв с пола свою шаль, я опять завернулась в нее. Чарли походил туда-сюда, уперся кулаками в буфет, согнулся, дыша часто-часто, словно выброшенная на берег рыба. Мне было больно смотреть на него. Больно и страшно. Наконец он сел к столу, закрыл ладонями глаза. Я вытащила бутылку миссис Броудер, налила в стакан виски и подала ему. Он высадил все одним глотком. Я достала из буфета холодную баранину с картошкой, оставшиеся от ужина. Он не произнес ни слова, даже когда я поставила тарелку перед ним.

– Что с тобой приключилось?

Чарли лишь глянул на меня. Ел и пил он жадно, только кадык ходил вверх-вниз. Покончив с едой, вытер губы тыльной стороной ладони.

– Что случилось? – снова спросила я.

– Томбс.

Зловоние тюрьмы просто висело в воздухе.

– Что еще?

– Меня пытались забрать в армию, но я притворился калекой.

– Что еще?

– Дай мне карандаш и бумагу. И перестань задавать вопросы.

Признаюсь, слова Чарли меня расстроили, но в то же время мне было приятно, что он взревновал к Брикки Гилпину. Маленькая месть за мои страдания. В темноте я прошла в библиотеку, отыскала бумагу и карандаш. Он поблагодарил и принялся писать, так яростно черкая, что прорвал бумагу в нескольких местах. Писанина пестрела помарками, словно кто рассыпал по бумаге и раздавил ягоды черники.

А я тем временем вымыла тарелку и заштопала носок, вслушиваясь в скрип грифеля по бумаге, и писк мышей, и вой ветра за стенами, и шум дождя.

– Ну вот, – сказал Чарли наконец. – Держи. Он протянул лист бумаги мне.


ЖИЗНЬ В ТОМБС

Разоблачения Чарлза Г. Джонса

Словно гигантский отстойник всего самого дурного, что только есть в человечестве, возвышается в центре города, на Сентрал-стрит, отвратительное мрачное здание, где обитают самые зловредные и ядовитые души на Земле. Аид, прозываемый Томбс, – более подходящего названия и не подберешь. За гранитными стенами без всякого закона перемешаны люди, там они брошены гнить и ползать подобно могильным червям. Именно там, в сырой камере размером с голубятню, я провел мрачных девять месяцев без суда, и вот моя история.


Глаза у меня расширились.

– Нравится? – спросил Чарли.

– Это ужасно.

– Выходит, никудышный я писака.

– Нет! Ужасно то, о чем написано.

– Это только начало.

– Начало чего?

– Моего репортажа, который я опубликую в «Гералд» или любой другой газете, которая больше заплатит. Это навроде преамбулы. Статья будет о коррупции. О продажности судей и полиции, о злобности охранников и воров. Репортаж из логова зверя.

– Что такое преамбула?

– Вступление. Предисловие к скандалу. Меня там держали без суда.

Но оно того стоило, если ты оказался способен обратить тюремное заключение в статью. Если тюрьма сделала из тебя журналиста, помогла осуществить твою заветную мечту. И я видела, что Чарли тоже так считает, – это сквозило в его тоне, когда он описывал, как его схватили фараоны, как кинули в застенок, как чуть было не забрали в армию, от которой он увильнул, изобразив хромоту.

– Скоро я буду первоклассным репортером, – похвастался Чарли. – Веришь?

– Верю. Конечно верю, Чарли.

Он подошел ко мне, провел пальцами по волосам, потом запустил в них руку, ладонь заскользила вниз, легла на талию, и Чарли прижал меня к себе с такой силой, что я вскрикнула.

– Ты все еще моя девушка? – спросил Чарли яростно.

– А ты мой? – спросила я.

Он взял меня за подбородок и поцеловал без намека на нежность. Я ударила его. Завязалась борьба, и мы, как и в прошлое свидание, покатились по полу, опрокидывая ведра. Он прижал меня к полу, навалившись всем телом. Полез под юбку.

– Не смей! – прошипела я.

– Почему?

– НЕ СМЕЙ!

– Ладно, ладно.

– Хватит!

– Так ты по мне совсем не скучала.

– Скучала. Очень скучала.

– Экси.

– Я сказала – НЕТ!

– Я мечтал о тебе. Весь срок.

– Не бывать этому.

– Господи.

– Я серьезно.

– Да уж вижу.

– Тогда смотри лучше, скотина!

– Хоть поцелуй меня.

И он улыбнулся, совсем как прежде – внезапная кривая улыбка озарила его мрачное лицо.

– Экси Малдун. Ну ты и штучка.

Он был переменчив как ветер. Вся его ярость внезапно улетучилась, Чарли сделался мягким, обходительным. Он нежно целовал меня, а я не сопротивлялась. Я была счастлива и наслаждалась его поцелуями. Моя податливость сбила его с толку.

– Ты дикая женщина с Мадагаскара! – простонал он, отшатываясь. – Господи боже…

Я позволяла ему все. Но только не ЭТО.

– Пожалуйста, Экси, разочек…

Но я была неумолима. Нет, и точка. Конечно, защита моя была слишком слаба, и мне просто повезло, что я не поддалась реву разгоряченной крови, клокочущей во мне. А еще, что Чарли оказался джентльменом.

– Твоя взяла, – признал он в конце концов.

В изнеможении мы лежали возле очага среди мешков с сухим горохом, ячменем и маисом, и меня вдруг охватило такое блаженство, какого я сроду не ведала, – ну словно белый рислинг дали глотнуть тому, кто не знал ничего иного, кроме воды из колонки.

– Выходи за меня, – сказал Чарли.

Глава третья

Щит

Хорошо известно, что тот, кто поцеловал саламандру, в огне не горит. Пожалуй, мы с Чарли и были саламандрами, выползшими из грязи и мусора острова Манхэттен, и присущая нам жизнестойкость толкнула нас в объятия друг друга. Нам были ведомы тайны другого. Мы знали, что такое сиротство, и видели самих себя в партнере: моя жесткость отражалась в Чарли, оборачиваясь в нем умением вызывать доверие. Его голова была полна мечтаний, а моя – амбиций, или наоборот. Во всяком случае, казалось, нас соединяет нечто куда большее, чем просто влечение. Вот мы и поженились.

Историческое событие произошло в воскресенье перед моим восемнадцатым днем рождения, в 1865 году, и для меня совершенно неважно, что в том же году застрелили президента, сгорел музей П. Т. Барнума, а Джозеф Листер провел первую операцию с антисептикой[54]. Куда важнее, что мисс Энн Экси Малдун и мистер Чарлз Грейт Джонс вступили в брачный союз в присутствии свидетелей в гостиной дома 100 по Чатем-стрит. Церемония не была ни модной, ни роскошной. Ни хора, ни арфы, ни даже бродячего музыканта с мартышкой и аккордеоном. Ни матери, ни отца, которые подвели бы невесту к жениху, поскольку оба уж много лет как умерли. Ни сестрицы Датч, ни братца Джо, которые держали бы мое кольцо, ни прочих обломков семейства Малдун. Только Эвансы да миссис Броудер и соседка Грета в качестве свидетелей. Церемонию провел рябой клирик по фамилии Робинсон, с фляжкой в кармане и в черном сюртуке, засыпанном перхотью, – его позвала миссис Броудер.

На мне было новое платье – подарок миссис Эванс, – сшитое из хлопкового муслина очаровательного василькового цвета, с короткими цельнокроеными рукавами.

– Коль невеста в голубом, – сказала миссис Эванс, – полной чашей будет дом.

Дом-то будет полная чаша, не спорю, только я была несколько разочарована нарядом, ибо голубому предпочла бы желтый. Мы с Гретой, листая «Книгу для леди», наткнулись на свадебный наряд, описанный до того мило, что слова впечатались мне в память.


…богатый желтый парчовый шелк, собранный тремя оборками до талии, так что они представляются тремя верхними юбками. Бюст украшен двойным воротником из зубчатых кружев, перчатки длинные, волосы причесаны в манере, которую французы именуют «английские колечки».


Ох, как же мне хотелось зубчатых кружев и английских колечек. Впоследствии я легко могла купить и то и другое, не говоря уже о парчовом шелке и бархатных шапочках. Но в день свадьбы все мечтания о французских оборках были повержены во прах, стоило мне взглянуть на Чарли, стоявшего у окна гостиной: волосы зачесаны назад, темные глаза неотрывно смотрят на меня, а губы сжаты так, что мне сразу стало ясно – он едва сдерживает улыбку. И я поняла, что не смогу сегодня грустить. Когда я встала рядом с ним, он закусил нижнюю губу – как в детстве, когда передразнивал Дикса. Я прыснула, но тут пропойца Робинсон возложил наши руки на Библию и вопросил, глядя на Чарли:

– Обещаешь ли ты любить, почитать и преклоняться?

– Я был бы дурак, если бы не пал к ногам Энни Малдун. Обещаю.

– Обещаешь ли ты любить, почитать и быть послушной? – спросил меня Робинсон.

– Обещаю, – сказала я, пропустив мимо ушей «быть послушной», что впоследствии обернется многими невзгодами.

Робинсон забормотал о всемогуществе Господа, о Святом Духе, который осенил то да се, но мы его не слушали. Главное для нас было не засмеяться или не расплакаться. Никаких роскошных колец у нас не было, и флердоранж никто не раскидывал. А вот свадебный торт имелся – шоколадный, щедро пропитанный бренди, посыпанный мускатным орехом, утыканный цукатами. Испекла его миссис Броудер. Мы съели торт, и к одиннадцати часам утра со свадьбой было покончено. Вся процедура заняла полчаса. Отныне я была миссис Джонс со всеми вытекающими последствиями.


Опущу занавес скромности над первой супружеской ночью, но у нашего ложа никакого занавеса не было в помине. Ложе, впрочем, тоже отсутствовало. Имелась только бедная комната в пансионе на Вильям-стрит за пять долларов в месяц. В нашем распоряжении были топчан, хромоногий стол, пара тарелок. Ничего такого, только вечно возобновляемый спор… все о том же.

– Пожалуйста, – умолял он.

– Нет, – отвечала я.

– Мы женаты.

– Ну и что? Не буду.

– Почему?

Я вытирала слезы и поворачивалась лицом к стене:

– Не хочу быть матерью только ради того, чтобы умереть. Не хочу плодить сирот.

– Каких еще сирот? Ради бога. Ты моя жена.

– Не отрицаю.

– Так чего же ты хочешь?

– Не хочу страдать! Как эта толпа истекающих кровью девчонок с Чатем-стрит.

Бледные щеки Чарли залила краска.

– Истекающих кровью? Так хочет природа, скажешь, нет?

– А я не хочу! И желаю избежать! – прорыдала я. – Просто для примера. Не хочу, чтобы у меня была ФИСТУЛА!

– Фистула?

Я не стала ему объяснять, что мягкие ткани женского организма от деторождения изнашиваются и начинают протекать, словно рыболовная сеть, и текут всю оставшуюся жизнь.

– Мужчине это знать негоже.

Он сел на постели и закурил. Сидит голый и пускает дым в потолок.

– Но мы ведь женаты. У мужчины есть свои желания. Ты меня совсем не любишь?

– Мне больше некого любить.

– Ну, если так, веди себя, как полагается жене.

Он не брал меня силой, храни его Господь. Хотя мог. Но не стал. У бедняги был пунктик.

– Господи Иисусе, Экси.

– Еще не время. Проживем чуть-чуть подольше. Спасем мне жизнь.

– О, растак твою.

Мы были женаты три месяца, но я держалась стойко. Как-то утром, после долгой и болезненно сладкой борьбы, он совсем уж было изготовился, но я исхитрилась извернуться.

– Боже! То ты горячая и на все готовая, а пройдет минута – и делаешься холодна, как дохлая макрель, – воскликнул он. – Мы женаты, черт бы тебя драл, так что будь послушна, как обещала на свадьбе.

– Это убьет меня, как убило маму.

– Я первым тебя убью. – Чарли вспыхнул и принялся натягивать штаны.

– Чарли!

Он в ярости выбежал вон. Потолок скрыла пелена слез. Он убьет меня или бросит. Это несправедливо. Он желает одного. А я другого. Прежде у нас было одно общее желание: распрощаться со своим сиротством. С одиночеством. И вот мы не одиноки. Мы поженились. У Чарли есть работа в «Гералд». А мне всего один квартал до Эвансов, где мой лежак больше не стоит у печи, а, сложенный, покоится в чулане. У меня есть банка со сбережениями и обещание выдать куда большую сумму, когда мне стукнет двадцать один. И у нас нет иных преград, кроме отношений мужчина-женщина, которые способны свести меня в могилу. Отплакавшись, я оделась и отправилась нести вахту на Чатем-стрит.

Миссис Броудер потела в кухне над бараньей ногой.

– Припозднилась, девочка.

Я повесила пальто на крюк.

– Что случилось?

– Ничего особенного.

– Беды молодых возлюбленных, да?

– Он мне проходу не дает.

– Это долг жены, милая моя.

– Тогда я не хочу быть женой.

– Удачи тебе, в таком случае. Только кем ты тогда будешь?

А кем я могу быть, кроме жены и служанки? Где же вы, любовь во имя самой любви, где сердечные радости? Миссис Броудер дала мне маленькую белую книжку под названием «Советы жене» с закладкой на той странице, где автор, мистер Чевассе, поместил свой самый главный совет. Как только леди выходит замуж, романтические бредни школьницы исчезают, уступая место суровым реалиям жизни, и тогда она понимает, порой заплатив немалую цену, что жена-хозяюшка ценится значительно выше, чем жена-модница или даже образованная женушка. Я-то была, вне всякого сомнения, хозяюшкой, вот только та часть брачных обязанностей, за которые женщины расплачиваются здоровьем и жизнью, мне не давалась.

В сердцах я загремела чайником и понесла наверх завтрак для Фиби, крупной женщины, которую нездоровье уж который день держало на четвертом этаже. Родила она с задержкой на неделю. Будь я на ее месте, наверняка бы давно отдала богу душу. Колени у нее были толстые, как березовые пеньки, и я знала, что у нее «молочная нога». Целый день я угрюмо размышляла. А с наступлением вечера завернула в салфетку остатки обеда и направилась домой – в нашу комнату, к мужу.

Но мужа дома не было. А вот бурое пятно на потолке имелось – в форме птичьей головы. В тусклом свете две тарелки дожидались на столе, одна щербатая, другая целая. За окном суетились голуби, опускались на карниз, сладко бубнили что-то явно непристойное своими гнусавыми голосами. Соседи наверху стучали каблуками, потолок подрагивал. Запах капусты лез изо всех щелей. Сменная рубаха Чарли висела на крючке, и я надела ее, вдыхая запах табака и типографской краски. Я ждала, не снимая рубашки, но Чарли не пришел. Не прикоснувшись к ужину, я заползла под одеяло на топчан. Когда Чарли был рядом, наши тела сплетались в клубок. Сейчас я могла вытянуться.


Шесть дней о нем не было ни слуху ни духу.

– Вот же пройдоха, – качала головой миссис Броудер. – Уличный мальчишка на всю жизнь останется уличным мальчишкой.

И она была права. Или нет? Чарли до женитьбы частенько захаживал в салуны и пивные, часами торчал в книжных лавках, споря о политике. Он был из тех, кто любит послушать самого себя, поразглагольствовать за кружкой пива, которое от споров лишь пуще пенилось. У меня не было выбора, следовало измениться самой, если я хочу, чтобы он изменился.

На исходе седьмой ночи Чарли вернулся. Ключ заскрежетал в замке. Чарли споткнулся о порог, выругался и принялся расшнуровывать ботинки. Дышал он через рот, медленно, громко и тяжело.

– Миссис Джонс? – завопил он. – Ты мне ЖЕНА?

– Да.

– По названию или фактически?

– И по названию, и фактически, – очень спокойно проговорила я.

– Ну ладно. – Он упал на топчан. – У меня для тебя кой-чего есть. Погляди-ка, что это такое?

Он наклонился ко мне. Потянуло виски.

– Подарок… Вот.

В руке у него ничего не было, я уж хотела разозлиться, как вдруг другой рукой он выудил у меня из-за уха пакетик из белой вощеной бумаги – крошечный, размером с серебряный доллар.

– Что это?

– Французское письмо, – сказал он, изобразив рукой в воздухе нечто извилистое. – Презерватив.

– Мы же никого во Франции не знаем.

– Да не письмо это. Щит.

Вощеная бумага лопнула. Я испуганно ждала, что же такое из нее явится. Назначение предмета Чарли и не подумал объяснить. Да и нечего тут было объяснять. Я все поняла с первого взгляда. Это был смешной чехольчик, сделанный из колбасной оболочки со шнурком, затягивающим мешочек.

Я с трудом удержалась от смеха.

– Откуда ты это взял?

– У одной шлюхи в Бовери, – сказал он серьезно.

Я отшатнулась от него:

– Не подходи ко мне! Трепло ты и уличный хам, монахини не смогли обучить тебя морали, а мне надо было послушаться миссис Дикс, когда она предупреждала меня.

И я отвернулась к стене.

– Все, миссис Джонс, пошутили, и хватит. Если честно, эту штуковину мне дал парень по фамилии Оуэнс. Из этих, «свободомыслящих». Сам из богатых, я с ним в книжной лавке познакомился, той, что на Нассау-стрит. И еще с целой компанией аболиционистов. Последние несколько дней я провел с ними. Все слушал умных людей. Они там все о правах человека говорили, о том, какие глупцы священники, о свободе и даже о свободной любви. Ты, наверное, рада будешь узнать, что образованные люди за свободную любовь.

– Свободная любовь! – воскликнула я, поворачиваясь. – Вот уж где никакой свободы нет, так это в любви!

Чарли принялся извиняться и врать, будто всю неделю ночевал в книжной лавке. Уж больно неправдоподобно. И мне совсем не понравились его россказни про права да свободы.

– С каких это пор человеку сдалось свободомыслие? Любой дурак может свободно думать о чем угодно.

– Ага, а сколько дураков стоит в очереди, чтобы преклонить колени, верит всякой ерунде, хотя доказательств правоты у церкви не больше, чем у самого распоследнего грешника?

– Да за такие речи ты отправишься прямиком в ад.

– Не быстрее тебя, дражайшая миссис Джонс. Мнение должно основываться на научных фактах и логике, а не на болтовне какого-нибудь типа с нафабренными усами или потому что так церковникам угодно. Понимаешь, в чем суть? Это и есть свободомыслие. Философия.

По мне, суть всей этой философии заключалась в том, что свободомыслящий впрягается в одну упряжку со всякими негодяями, девчонками из канкана и торговцами горячей кукурузой. Я вышла замуж за неверующего хама.

Заметив, как омрачилось мое лицо, Чарли принялся клясться в своей верности:

– Оставь сомнения, миссис Фома Неверующая. Зачем мне профессионалки? На них на всех проклятие Венеры, и каждая уж точно рада будет тебя ограбить.

– И откуда ты об этом знаешь? – ядовито спросила я.

– Ну, святым я никогда не был. До тебя я жил за счет своего обаяния и доброты прохожих. Среди прохожих попадались и леди, не буду отрицать.

Я испепелила Чарли взглядом, но он лишь ел меня глазами, разве что не облизывался.

– Но все это в прошлом. Я женатый человек.

– Ха. То-то ты исчез на шесть ночей.

– Ты моя жена. Верь мне или брось меня.

Глаза его пылали, будто два фонаря в безветренную ночь. Я попыталась отвернуться, но он придержал меня за подбородок, словно я была зверем, которого он желал укротить. Так мы и сидели на топчане, глядя друг на дружку. И постепенно успокоились, напряжение спало, и тогда мы разом посмотрели на предмет, лежащий на постели между нами.

– Ты должна мне довериться, – прошептал Чарли и так нежно провел пальцами по моей шее, что заклинание «не доверяй человеку, который сказал: доверься мне» вылетело из головы, и я позволила развязать шнурок на моей ночной рубашке. Он принялся целовать меня, одной рукой прижимая к себе, а другой разбираясь с упаковкой «французского письма».

– Эта штука работает? – спросила я.

– Еще как.

– Клянешься?

– Клянусь.

У нас по-прежнему не было ни полога, ни занавесей вокруг ложа, зато теперь имелся щит, который мы употребили по всем правилам.

Миссис Броудер улыбнулась, когда застукала меня у раковины напевающей.

– Значит, все-таки жена?

– А кем еще я могу быть?

– Матерью. И скоро.

Я не стала рассказывать ей про письмо из Франции.

Глава четвертая

Лиллиан

Письмо из Иллинойса, конечно же, заслуживало отдельного разговора. Оно прибыло в один прекрасный день ближе к вечеру, когда я оттирала каминные решетки в доме доктора и руки у меня были черные от сажи. Звякнул звонок у парадной двери.

– Черт бы тебя взял. – Я кое-как оттерла ладони и поплелась открывать.

Это был почтальон, доставивший конверт, адресованный Экси Малдун.


Дорогая Экси,


Мама и папа дали Зимний бал в Чикаго! Знаю, тебе очень хочется, как и всякой девушке на твоем месте, узнать побольше об этом событии. Мое бальное платье было розовое, из шелка глясе, туфли в тон.

Мои кузены Ван Дер Вейлы тоже участвовали. Средняя, Клара, моя возлюбленная сестра, очень хорошенькая, она была такая нарядная. Ее старший брат Элиот осенью начнет учиться в Кембриджском университете, у него золотые карманные часы V&W Chicago Rail Co (эту компанию основал его дедушка). Мне разрешили с ним потанцевать.

На день рождения мама и папа подарили мне серебряный медальон с моим именем, написанным изысканной филигранью. Мне так нравится мое имя. Мама говорит, это имя для леди, отличающейся исключительным изяществом и красотой. Я каждый день молюсь, чтобы благодать Господа пребыла с тобой. Переписываю для тебя Его замечательные слова:

Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное[55].


Искренне твоя, Лиллиан Эмброз


Ее слова, легкие и воздушные, пронзили мое сердце не хуже шляпных булавок. Зимний бал и серебряный медальон. И какая-то Клара – возлюбленная сестра! У меня перехватило горло от оскорбления и ревности. Блаженны нищие духом… Ха. Она полагает, что я до сих пор беспризорница. Письмо взбесило меня, я дымилась не хуже масляной лампы.

– Что там еще стряслось? – спросила миссис Броудер, услышав, как я ругаюсь и грохочу кастрюлями.

Вместо ответа я пнула ведро с углем. Облако черной пыли накрыло стопку только что выстиранного белья.

– Да ты просто Сатана! – взвизгнула миссис Броудер.

– Даже хуже. – Я сунула ей письмо.

Миссис Броудер прочитала письмо, а я наблюдала за ней. Перед ее глазами явно промелькнули и бал, и французский шелк, и серебряный медальон.

– Вот же история, – вздохнула она. – Твоя сестра явно живет в сказке. Что ж, милая. Уверена, ты рада получить добрую весточку от нее.

Сестре я отписала коротко:


Датчи, чего это ради ты теперь прозываешься Лиллиан? И что плохого в имени ДАТЧ? И, ДАТЧ, даже не упоминай при мне имени КЛАРА, которая тебе никакая не сестра! А сестра тебе – Я. И не надо присылать мне всяких торжественных слов, что я блаженна духом, зато ТЫ блаженна балом и медальоном. И если ты уж такая вся из себя фифа, найми детектива, пускай разыщет нашего Джо. А еще лучше найми СОБАК-ИЩЕЕК. Твоя СЕСТРА Экси.


Письмо отправилось в печь. Насколько я знаю свою сестру (а я ее знаю), она надуется. Скажет, что мне бы только покомандовать. В конце концов, изрядно намучившись, я сочинила новое письмо, велеречивое и лживое.


Самая дорогая Датч (Лиллиан),

Благодарю за вести о себе. Как здорово, что вы все хорошо повеселились в Чикаго на балах и т. д. Что касается меня, я вышла замуж за потрясающего джентльмена, мистера Чарлза Г. Джонса, эсквайра.

У него тоже есть карманные часы! Он пишет статьи для газеты «Гералд», а дедушка у него тоже основатель. У нас с Чарли роскошная квартира в Граммерси. Одно из наших любимых занятий – прогулки по берегу реки воскресным утром, а после церкви мы любим проехаться в карете до Коннектикута летом и обожаем посещать оперу осенью.

Дорогая Лиллиан, не могла бы ты уделить какое-то внимание розыскам нашего родного брата Джозефа Малдуна, которому нынче исполнилось восемь лет? По твоим словам, его усыновила семья по фамилии Троу и они перебрались в Филадельфию. Тебе не составит труда разыскать его. И тогда мы можем в один прекрасный день воссоединиться, все трое.

С любовью,

твоя сестра Энн


Если она Лиллиан для меня, пусть я для нее буду Энн. И я отослала письмо – этот сгусток лжи. Не прошло и двух недель, как прибыл ответ.

Дорогая Энн,

Прими мои поздравления по поводу счастливого замужества. Напиши мне все про свадьбу. Обожаю свадьбы! А у вас было свадебное путешествие в медовый месяц? Напиши мне все про это и про Чарлза. Кстати, ты с ним раньше не встречалась?

Мама говорит, что «Гералд» – уважаемая в Нью-Йорке газета. Она также шлет наилучшие свои пожелания и поздравления счастливым молодоженам.

Что до меня, я была занята планированием нашей летней поездки на озеро, где у нас проходят самые замечательные приемы в саду, где мы купаемся и плаваем под парусом на нашем маленьком скиммере. Кузина Клара и кузен Элиот тоже будут. У Клары есть миленькое платье из белого пике.

Мама говорит, что у нее будет несколько нарядов, один – из швейцарского муслина: двойная юбка, блестящая розовая лента вдоль швов и греческие рукава. У тебя есть платья с греческими рукавами? Я их обожаю. А сейчас мне пора заниматься – учить глагол être в сослагательном наклонении. Quelle horreur. Que je déteste les verbes frangaises!

Лиллиан.

P. S. С сожалением вынуждена доложить, что обстоятельства Джозефа Малдуна мне неизвестны, но я попрошу папу навести справки.


Письмо сестры едкой завистью растеклось внутри меня, прорываясь наружу вспышками дурного настроения.

– Не беспокойтесь так по этому поводу миссис Джонс, – сказал мне муж.

– Как я могу не беспокоиться? Хочу и беспокоюсь.

– Мы поедем в Чикаго и отыщем их.

– Ты это уже говорил.

– В один прекрасный день мы появимся у Эмброзов на приеме в саду в своих костюмах для парусного спорта.

– И в наших миленьких французских муслинах.

– И в наших миленьких французских письмах. – И он поцеловал меня в шею.

– Прекрати!

– Скажи «прекрати» по-французски, и я прекращу.

– А ну прекрати! Немедля.

– Не-а, – протянул Чарли, и я была благодарна ему за упрямство, он отвлек меня от мрачных мыслей и забот родом из прошлого. Когда я перестала смеяться, Чарли помог мне сочинить ответ сестре.


Дорогая Лили,

Прошлый вечер я никогда не забуду, я танцевала немецкий танец на приеме у миссис Кропси на Пятой авеню. Уверяю тебя, дорогая Датч, это сейчас самый модный танец в Нью-Йорке. О, как мне хочется, чтобы вы с Джо приехали ко мне в гости! Мы бы потрясающе провели время!


Мы с Чарли теперь регулярно слали Датч длинные лживые отчеты о нашей роскошной жизни. Ее «приемам в саду» мы отвечали сказками о шарадах и шикарных покупках.


…Мы приобрели великолепную пару гнедых (согласись, красивая масть). Чарлз выбрал чудесный экипаж: салон обтянут кожей, а занавеси штофные…

…Чарлз только что вернулся с приема в клубе «Сенчури», где он обедал с мистером Астором и мистером Эй-Ти Стюартом[56], они расспрашивали Чарлза о его статье «Реконструкция». Мистер Астор придерживается мнения, что в образовательном отношении статья чрезвычайно полезна…


Чарли обеспечивал подробности и крылатые выражения. Стиль его был цветист, а почерк кудряв. Он знал все. Какие клубы упоминать. На какие приемы ходить. Он был ходячей газетой, и типографская краска у него на руках только доказывала это. Но он еще не работал в качестве репортера, просто наборщик и перекати-поле, почасовик по вызову, раза два в неделю, ставка двадцать два цента в час. Его обличи тельный репортаж из Томбс канул в Лету. Некоторые издатели, надутые болтуны, прочли рукопись и вынесли вердикт: да кому интересны заключенные? Это не для массового читателя. Недели через две «Гералд» опубликовала «Разоблачения» под другим именем, причем больше половины текста было сперто из рукописи Чарлза Г. Джонса.

Так что Чарли остался в печатниках. Заработок его никогда не превышал двух долларов в день. Но он продолжал писать. Я им еще покажу, повторял он, они еще пожалеют. Как печатник он был уже почти знаменит. Он частенько заходил в книжные лавки, посещал распивочные и прочие пристанища поэтов и бунтарей. Домой возвращался с разговорами о Разуме, Романтизме и Стоицизме. Вне себя от ревнивых подозрений, я находила единственное утешение в мысли, что шлюхи не беседуют о столь высоких материях, так что Чарли, пожалуй, говорит правду, будто всю ночь проспорил с философами и литераторами. Казалось, он пишет не переставая. Наша комната была вся завалена его писаниной, обрывками, клочками, исписанными его рукой. Он практиковался на всем. Даже на письмах к Датч.

– Напишу ей, что на обед у нас были голуби с трюфелями, – сказала я. Меню наших обедов и перечень моих нарядов прямо из «Ледис Бук» я Чарли предоставила. – Напишу, что я таскаю палантин из перьев марабу и патентованные бальные туфли.

– НОШУ, студенточка, – сказал муж, – не ТАСКАЮ. Говори, как культурные люди.

Он все старался переделать меня в аристократку, уверял, что я толстуха, и заставлял краснеть за мой лексикон и грамматику, даже когда мы веселились, сочиняя небылицы о нашей великосветской жизни.

Датч писала мне каждые три-четыре недели, очень подробно: про свою гувернантку, про туалеты, про светскую жизнь и про свою инфернальную кузину. Клара здесь, Клара там, Клара, Клара, Клара. Старший брат, Элиот, тоже фигурировал и был ох не промах, хотя, может быть, излишне категоричен. Обо всем на свете у него имелось свое мнение, будь то война или железнодорожные тарифы. Элиот говорит, юные леди в девять вечера должны быть в постели.

Если судить по письмам, сестра была куда старше четырнадцатилетней. Как я скучала по ней!


Богатый коктейль историй из Большого Яблока, которым мы щедро пичкали Датч, не мог изменить сути: в письмах сестры была правда, а в моих – сплошное вранье. Зависть злокачественной опухолью разрасталась в душе, будто плесень в сыре. При моем статусе служанки и ученицы акушерки я отчаянно завидовала нашей Белль из Чикаго. Я скучала по своей сестре Датч и не питала теплых чувств к этой Лили. И я ненавидела кузину Клару. Я хотела знать, где Джо. Он вырос, превратился в сорванца в коротких штанишках и с волосами цвета нью-йоркского кирпича. Из такого кирпича построен и дом, в котором Джо родился. Он не помнит своей фамилии Малдун, не знает слова Carrickfergus[57], ведать не ведает о королях Лурга и их наследниках. Мне так хотелось увидеть его милое лицо. Узнаю ли я его? Джо и сестра столько значили в моей жизни, что муж наобещал невероятное, только бы я улыбнулась.

– Мы найдем их обоих, – прошептал Чарли и накрутил себе на палец завиток моих волос. – И Датч найдем, и Джо.

– Когда?

– Как только накопим денег на билеты.

Но нам едва хватало на оплату квартиры. Мы экономили на всем и старались жить только на те деньги, что Чарли зарабатывал в качестве разъездного репортера: два дня работы – одна неделя, три дня – следующая. Придется ждать два с лишним года, пока не кончится срок моего ученичества у Эвансов, и тогда я получу обещанные миссис Эванс деньги. Мы с Чарли прикинули, что мне причитается тысяча долларов.

– Когда получишь денежки, – пропел Чарли, – от души нажремся пирога со свининой, да-да, от всей души.

Но денег я не дождалась. Как и пирога со свининой. Я получила пригоршню таблеток и справочник рецептов. Оскорбленная, я не ведала, что это наследство потянет на целый сундук дублонов с Варварского Берега[58].

Книга четвертая

Полезная жена

Глава первая

Наследство

Весной 1866-го мне исполнилось девятнадцать, и моя учительница миссис Эванс умерла во сне. Боженька прибрал, сказала миссис Броудер, хотя мы знали, что вину скорее следует возложить на пузырек с «Целебной сывороткой», что денно и нощно дежурил у нее на ночном столике. После похорон доктор Эванс вызвал меня к себе и сообщил, что в моих услугах он более не нуждается. Дом на Чатем-стрит он продает торговцу коврами, а сам скоро переберется к сестре, миссис Фентон, в Йорквилль. Я понадеялась, что фургон с пивом с пивоварни Рупперта, что на Третьей авеню, переедет его за то, в какой манере он выдал мне и миссис Броудер расчет.

Я стояла перед ним в библиотеке. Доктор снял очки и протер глаза.

– Доктор, так как же все-таки будет с моим жалованьем? – наседала я.

– Эти пять лет ты находилась у нас на полном пансионе. Крыша над головой и стол. Под руководством миссис Броудер ты изучила домоводство.

– Эти навыки известны всем, – возразила я. – За них не платят в звонкой монете.

– Ты теперь замужняя женщина. Живешь с собственным мужем.

Доходов моего мужа едва хватало на оплату комнаты размером с чайное полотенце на задворках Визи-стрит. Крыша там протекала, в стенах шуршали крысы, уборная располагалась во дворе. В соседях у нас проживало семейство цыган, и скандалы за стенкой не утихали ни днем ни ночью. Запах их едких приправ проникал во все щели и намертво въедался в волосы. Мне хотелось покинуть это место. Мне хотелось хотя бы еще одно платье. Мне хотелось лакомиться голубями в «Дельмонико»[59], смотреть спектакли в Театре Нибло[60], отправиться на поезде в Филадельфию и Чикаго и разыскать пропавших Малдунов.

– Год тому назад миссис Эванс пообещала, что жалованье мне выплатят целиком при окончательном расчете, когда я уйду со службы. Она пообещала это моей маме, когда та лежала при смерти.

– Жалованье? – переспросил он очень мягко. – Миссис Эванс не была в здравом уме.

– Ум у нее был достаточно здрав, чтобы недели за две до того принять ребенка миссис Дивайн, достаточно здрав, чтобы в свое последнее воскресенье играть в вист, и, наконец, достаточно здрав, чтобы обещать мне жалованье, когда буду уходить со службы.

Он заморгал, точно черепаха.

– Боюсь, денег нет. Все ушло на оплату долгов. – Он протянул мне двадцать долларов и уведомление об увольнении.

Оказалось, старый хрыч был азартным игроком. Так называемые непредвиденные медицинские расходы на самом деле оказались расходами на скачки в Джером-парке. Миссис Броудер докопалась до фактической подоплеки дела, когда он резко срезал ей жалованье, не заплатив сразу за четыре месяца.

– Это несправедливо! – едва не плакала она. – Но мыто свое еще возьмем, правда, Энни?

Упаковывая ящики и увязывая узлы, мы работали чрезвычайно быстро, времени зря не теряли. В моих мешках оказались бушель яблок и двенадцать банок варенья, баранья нога и картошка из подвала, а еще сковорода, сито и добрая половина платьев миссис Эванс, ее шалей и прочей галантереи. Остальная часть моего наследства была так или иначе связана с господской частью дома и клиникой: шестнадцать простыней со следами крови, четыре одеяла, жестянка из-под сахара, венчик. Из библиотеки я взяла «Арабские ночи» и «Женские болезни» д-ра Ганнинга. Из клиники забрала «Присыпку от зуда», «Алоэ» и три склянки «Лунного средства для регулировки женской физиологии», а также связку медицинских инструментов, спринцовку миссис Эванс, ее колбу и дневник с рецептами.

– Что это за рецепты? – спросил позже Чарли. – Ты собираешься меня отравить?

– Не бери в голову, – отмахнулась я и сунула пухлый блокнот в ящик комода.


Теперь я поднималась по утрам и отправлялась на поиски работы. Я могла отгладить плиссе, покрасить печь, выстирать белье с синькой. Я могла отварить говядину и приготовить пудинг из телячьего рубца, замоченного в вине. Я могла наизусть прочесть псалом Давидов. А еще я могла перевязать грудь кормящей женщины так, что молоко у нее иссякнет. Пропальпировав живот, я легко определяла срок беременности. Вооруженная только знаниями, я ходила от двери к двери, обошла весь Вашингтон-сквер. Недели хождения и стука – и все двери проверены. За каждой уже имелись свои горничные и девочки для беготни по магазинам, и ни одна из них не горела желанием сменить работу.

В нашей мрачной комнате, глядя на кривобокую кастрюльку для рагу, я впадала в отчаяние.

– Нам судьбой уготовано прожить всю жизнь в ящиках для угля, – пожаловалась я как-то ночью Чарли. Он лежал, положив руку на мою правую грудь, его мощные волосатые ноги прижимались к моим ногам. – Мы сейчас не богаче, чем в день нашей встречи.

– У тебя есть кое-что, – Чарли показал, что именно, – за что платить не надо. Все что захочешь, и забесплатно. Если мы когда-нибудь сумеем это продать, мы будем королями.

– Намекаешь, чтобы твоя собственная жена в шлюхи подалась?

– Никогда! Я только хочу сказать, миссис Джонс, я бы купил у тебя все, что ты пожелала бы продать.

– Так продавать-то нечего.

– Продай книги, которые стащила у доктора.

– После того как я их продам и потрачу деньги, я сделаюсь беднее церковной крысы.

– Тогда продай что-нибудь еще.

Так мы и жили, помогая друг другу, особенно по части бесплатного обслуживания. Конечно же, у каждого земного, и неземного тоже, существа есть во Вселенной собственное место. Было оно и у меня – в серых потемках убогой комнаты. Но, случались ужасные ночи, когда Чарли не приходил домой, а за ними неизбежно следовали скандалы – из-за денег, из-за выпитого им эля. Ни я, ни Чарлз Г. Джонс не являли достойнейшего примера семейных отношений. Денежные затруднения порой были настолько серьезны, что мы не брезговали нашими детскими умениями и воровали яблоки с тележки уличного торговца.


Я все раздумывала, чем бы начать торговать? Спичками? Кексами? У меня не было денег ни на серу, ни на масло. У меня не было жестянок и печи. Но у меня имелись десять долларов, остаток от той двадцатки, которую доктор Эванс сунул мне в жестянке из-под бисквитов. Однажды утром, когда Чарли ушел в типографию пачкать руки, у меня возникла идея. Блокнот миссис Эванс, весь исчерканный записями… Может, и для меня найдется рецепт?

Первая страница: противоядие, для людей и животных. Вторая: костный шпат для лечения кожи. Дальше катаральный порошок, пилюли «Ленивая Печень», пилюли для разжижения крови… И вот, наконец-то. То, что надо.

«ЛУННОЕ СРЕДСТВО» (облегчает симптомы при нарушении менструации). Порошок из спорыньи и шпанских мушек. Молочко из магнезии.

Положив в карман деньги, я направилась в аптеку Хегеманна на Чатем-сквер. Там я купила жучиные крылья, порошок магнезии и покрытые грибком ржаные колосья, именуемые также спорыньей. Скрепя сердце купила еще три медицинские склянки с пробками. Все это добро обошлось в три доллара, сроду такой суммы зараз не тратила.

Дома я приготовила снадобье, в точности следуя рецепту. Одна драхма спорыньи, щепотка шпанских мушек. Черенком ложки я раздавила изумрудные крылья жучков, накрошила из колосьев ржи грибок и капнула воды в белый порошок магнезии. На тарелке образовалась похожая на тесто белая масса. За отсутствием пестика измельчать ингредиенты пришлось ножом – операция, хорошо мне знакомая по Чатем-стрит. Правда, связующего сиропа, который у Эвансов использовался в качестве наполнителя для пилюль, у меня не было, а без него подсохшая смесь сваливалась с ложки. Деньги на ветер. И что дальше? Когда там последний срок уплаты за квартиру?

Чуть не плача, я пересыпала неудавшуюся панацею в склянки, закрыла пробками и занялась ужином: чистила картошку, кипятила воду для чая, гремела кастрюлями. Я была Экси Ужасная, которая готовила еду и ругалась. И умудрилась сжечь хлеб. Последний кусок из недельного запаса. От вошедшего Чарли разило джином. Он понюхал воздух, почувствовал, что ужину каюк, и разразился:

– Что за черт? Хлеб у нас для того, чтобы мы его жгли? Мы что, сделаны из ХЛЕБА?

– Отстань. Мы что, сделаны из СИВУХИ? Что с тобой такое?

– Вряд ли ты сможешь меня излечить. – Его жесткая щетина прижалась к моей щеке, дыхание как у дракона.

Я оттолкнула его, передернувшись от омерзения:

– Убирайся. Оставь меня в покое.

– Я-то УБЕРУСЬ, – прошипел он. – Тогда ты сможешь сжигать столько тостов, сколько душе угодно. Будешь рада избавиться от меня, да? – Он стоял, вцепившись в стол, пьяно раскачивался и таращился на порошок на тарелке, склянку для пилюль, колоски ржи и жучиные крылышки. – А что это за пыль? Нам на ужин?

– Я хотела сделать лекарство от женского недомогания и продать.

– Какого еще недомогания? – Глаза у Чарли сузились.

– Не моего. Но получилось так, что я зря потратила три доллара.

– Ты спустила деньги на эту хрень? – заорал он. – Целую кучу денег!

– Ты же хотел, чтобы я чем-то торговала?

– И ты решила продавать пыль? С ума сошла!

– Из этого должны были получиться таблетки. Что ты вообще об этом знаешь?

– Откуда ты их взяла? Те три доллара?

– У меня были…

– О-го-го. Были они у нее. А откуда миссис Джонс их заполучила? Что ты продала, чтобы заработать на пыль?!

Он схватил меня за воротник и оторвал от пола, но я вывернулась и кинулась к двери. Чарли заступил мне дорогу, оттеснил в угол:

– Миссис Джонс!

– Не подходи ко мне! – Я уперлась спиной в стену.

– Говори, откуда ты взяла три доллара?

– От доктора Эванса. Они мои!

– О-го-го. И что еще ты от меня припрятала? Змея подколодная.

– Не трогай меня. Убирайся!

– «Убирайся», – передразнил он. Голос у него сделался низким, опасным. – Ты предпочитаешь мужчин, которые тебе платят? Так, миссис Джонс? Тебе нужен денежный мешок, а не бедный грязный наборщик без цента в кармане, да? Ни приличной обуви, ни даже ночного горшка под кроватью! Ночью поссать некуда.

– Да писай хоть и в окно, мне-то что! – закричала я. – И вообще, уходи отсюда!

Чарли замер. Только дышал, тяжело и прерывисто.

– Ах, так вот чего тебе хочется? – Стремительным движением он ухватил стол за край и перевернул. – До свидания, миссис Джонс.

– Скатертью дорожка! – крикнула я в ответ.

Но не успела за ним захлопнуться дверь, как он ворвался обратно. Рухнул на топчан и уснул. Рот нараспашку, рубаха в пятнах. Я смотрела на него, храпящего, и ненавидела так, что даже плакать не могла.

В ту ночь под его храп, мешающийся с топотом соседских сапог, воплями уличных котов и воркованием голубей, я сидела и думала. Даже выйдя замуж, я осталась одинокой, без любви и денег. Деньги, в отличие от всего остального, не подведут никогда, ведь правда? Во всяком случае, деньги не сбегут ночью из дома, предварительно накачавшись джином, и не завалятся спать, вместо того чтобы приласкать жену.

Ранним утром, когда Чарли еще спал, я осмотрела злосчастные склянки с пылью и своим ужасным почерком вывела на трех листках: ЛУННОЕ СРЕДСТВО МИССИС ДЖОНС. Продам снадобье во что бы то ни стало, за любую цену. Дамам ведь все равно, пилюли глотать или порошок, главное, чтобы подействовало. А я не сомневалась, что подействует. Мне в точности эти же ингредиенты помогли. Или мне только так показалось?


Нижний Бродвей возле Сити-Холл-парк – средоточие торговцев всех мастей, предлагающих на продажу различные обломки кораблекрушения: шнурки, пуговицы, пирожки, иголки из китового уса и гребни из панциря черепахи, птичек в клетках, отвар из моллюсков, пчелиный воск. Чумазая девочка продавала букетик гвоздик – совсем как я лет шесть назад.

В то утро тучи над городом висели темные, угрюмые, вылитые баклажаны, а снизу их подсвечивало утреннее солнце, расписывая небо золотом и пурпуром. Такая погода чудилась мне дурным знаком. Но все же я села на тротуар Чамберс-стрит и разложила на картонке свой жалкий товар. Мое торговое место украшала самолично изготовленная реклама.


Женское Лунное Средство миссис Джонс

Лечит дамские недомогания

НЕ ПРИНИМАТЬ ПРИ БЕРЕМЕННОСТИ

ВО ИЗБЕЖАНИЕ ВЫКИДЫША

ВСЕГО $3 $2 ТОЛЬКО ПРИ ПОВТОРНОМ ЗАКАЗЕ


– «Лунное средство миссис Джонс»! Осталось только три склянки. Излечит вашу хворь. Сюда, леди.

За каких-то пять часов я распродала весь запас.

Какая-то чванливая фифа купила сразу два пузырька, а третий унесла настоящая курица-несушка, окруженная четырьмя детьми.

– Если рожу пятого, он будет последним, – поделилась она со мной.

А я заработала шесть долларов за пять часов. ШЕСТЬ ДОЛЛАРОВ. Целое состояние. Домой я неслась со скоростью восемьдесят лье в минуту. А там меня ждал мой личный цепной пес по имени Чарли. Смирный, с поджатым хвостом.

– Что это у тебя такой довольный вид? – спросил он.

– Ха! – И я рассказала. – ЧЕТЫРЕ доллара!

– Четыре доллара за холмик пыли? – недоверчиво спросил Чарли.

– Это была не пыль! Лекарство. Нормализует цикл.

– А вам откуда знать, миссис Джонс?

– Я сама его попробовала, пока ты сидел в Томбс. Я тогда была на все готова.

И я рассказала ему всю правду про белесый шрам у меня на запястье, след от кухонного ножа.

– Я готова была руку себе отрезать, лишь бы только избавиться от этого, – прорыдала я, и мой муж, трезвый как стеклышко, провел своим перемазанным в типографской краске пальцем по шраму. – Ты должен сожалеть по поводу вчерашнего, сожалеть о том, что сделал, что сказал, о том, что оставил меня одну. Я больше не хочу оставаться одна. НИКОГДА!

Он не смотрел на меня, все изучал рисунок покрывала. Вздохнул, потер глаза. Тяжело поднялся, поправил подтяжки на плечах.

Подошел ко мне сзади, обнял, уперся лбом мне в затылок. Я не шевелилась. Он развернул меня к себе лицом, приласкал. Я не сопротивлялась. Тепло его тела перетекало в меня, и внутри словно что-то оттаивало. Ярость моя куда-то делась. Мы так и стояли, обнявшись, боясь шевельнуться, точно сделанные из мягкого, готового поплыть воска.

– Я жалкий сын живодера, – пробормотал Чарли. Уткнувшись подбородком мне в волосы, он поведал свою беду: – Наборщики «Гералд» больше не требуются. И никому другому тоже. Работы нет. Никакой. Нищета наша сводит меня с ума. На душе муторно. Возьму-ка я пинту, успокою нервы, подумал я вчера. Потом еще пинту для храбрости. Потом еще. Все для того, чтобы собраться с духом и рассказать тебе, что стряслось. Мы нищие.

– Ты обозвал меня змеей подколодной.

– Это виски так тебя обозвало.

– Твоими губами. Сначала пили, потом обзывались.

– Пей, да дело разумей. Выпить выпил, а подозрения остались. Почему ты спрятала от меня три доллара?

– А сам-то… никогда от меня ничего не прятал, что ли? Он не ответил.

– Я без денег не останусь! – твердо сказала я.

– А может, у тебя и покрупнее суммы припрятаны? – очень мягко спросил он.

– Говорю тебе, сегодня заработала четыре доллара. – У меня будут свои тайны. Хотя бы в качестве защиты. А то растратит опять все на выпивку.

Он поглядел на меня, покачал головой и присвистнул:

– Боже! Четыре доллара. Одним махом. Ты прямо крыжовенный пудинг, миссис Джонс.

Отлично. Неужели грядет Чарли-само-очарование? Давненько не видались.

– Крыжовенный пудинг?

– Ты Рождество и день получки разом, – рассмеялся Чарли. – ЧЕТЫРЕ доллара. Блестящая была идея продать эти порошки. Всего за день!

– Отчаявшаяся женщина заплатит сколько угодно, лишь бы привести свой организм в порядок.

– Точно. – Чарли сделался бодр и весел. – И с хорошими продавцами твой бизнес пойдет. Лекарства на продажу от миссис Джонс. Надо нам пошевеливаться, продать побольше этой ПЫЛИ, чтобы было чем платить за квартиру в этом месяце.

– У меня ингредиентов нет.

– Зато у тебя есть четыре доллара. Пошли в аптеку?

– А за квартиру?

– Ах да, верно. Какая жалость. Наверное, ты никогда не играла в азартные игры, никогда не рисковала. Да и не хватает нам на квартиру, нужно же шесть.

В тот день я показала мужу, как смешивать порошки, а потом, благо сегодня ему не нужно было обивать пороги типографий и редакций в поисках работы, он измельчил жучиные крылья и аккуратно надписал этикетки к каждой склянке: «Лунное средство от миссис Джонс. $2». Инструкции тоже написал Чарли со всеми изысками и завитками каллиграфии. Смешать с половиной чашки воды и принимать внутрь по неполной чайной ложке в день в течение шести дней. Буквы у него выходили красивые, правильные, а над моими каракулями он только смеялся:

– Смотри, студентка, как надо.

Еще он завел бухгалтерскую книгу – невиданную для меня прежде штуку. Расходы – одна колонка цифр, доходы – другая. Через шесть недель – чудо уже осуществлялось – Чарли пояснил:

– Наш доход гросс девяносто долларов, доход нетто – семьдесят пять.

Эту сумму он внес в новую колонку, которую назвал ПРИБЫЛЬ.

– Гросс – это общие поступления, студентка, а нетто – только то, что мы заработали, – говорил он, уподобляясь школьному учителю.

А разве наше предприятие – не моя идея? Но бизнес был наш общий. Ссор из-за денег или из-за «пыли» больше не было, хотя мне и удавалось припрятать некоторую сумму – пусть деньги полежат в чулке. Отношения у нас наладились, на небольшие пробоины удавалось вовремя наложить заплаты. Денежные.

Я тогда не знала, что совместное предприятие – лучший цемент для брака, который в равной степени держится на финансах и на будуаре. Этот урок мне пришлось усваивать долгие годы, но пока я продолжала верить в любовь.


«Лунное средство миссис Джонс» все-таки лучше было употреблять в виде таблеток. Уже через несколько месяцев преобразилось не только лекарство, но и сама миссис Джонс. Поначалу вид у меня был прежалкий: старая шаль, коробка из раскисшего картона на мостовой, на ней пара склянок, дырявые чулки прикрыты подолом. Не прошло и пяти месяцев, а чулки уже были новые, вместо картонки – аккуратная деревянная тележка. Чарли купил ее у торговца луком, привел в порядок и снабдил надписью «Лунное средство миссис Джонс, $3».

– Последние склянки! – кричала я своим новым пронзительным голосом. – Самая низкая цена в городе!

От клиенток не было отбоя.

– Слишком уж молоды вы для миссис Джонс, – сказала мне одна дама.

– Это моя бабушка.

– Тогда дай мне бутылочку, дорогуша, и передай бабушке, что ее снадобье получше других будет.

Монеты падали в мою банку из-под варенья, порой опускались и бумажки, сквозь стекло они такие зеленые. Кажется, даже мятой пахнут.


Один год и ОДНА ТЫСЯЧА долларов в итоге. Я написала Датч о последних переменах в нашей жизни.


Дорогая Лиллиан,

У нас теперь новая роскошная квартира, драпировки где только можно. Находится она на модной Гринвич-стрит, где все дома сплошь шикарные. Ты бы видела, какие окна! И до чего мне нравятся клавикорды у нас в гостиной! Инструмент дорогой, из черного лака, отделанный золотой ШИНУАЗРИ – это китайская роспись.


Эта шинуазри была тогда последним писком – Чарли знал все о вкусах богатых людей.


Я написала в Общество помощи детям с требованием предоставить сведения о Джо. Не могла бы ты подключить к поискам семейство Эмброз? Если ты узнаешь адрес, мы остановимся в Филадельфии и повидаемся с ним по пути в Чикаго, куда мы собираемся скоро отправиться. Так что до встречи, дорогая сестренка, семья наша скоро воссоединится, как всегда хотела мама.


Про клавикорды я наврала, но все остальное было чистой правдой. И переезд на Гринвич-стрит, и наше намерение поискать Джо в городе Братской любви по дороге в Чикаго. Банка была полна денег, и мне не терпелось собрать наконец Малдунов под одной крышей. Я написала Датч, сообщила наш новый адрес. На этот раз ответили моментально. Не через много недель, а с обратной почтой.


Дорогая Энн,

Для поездки в Чикаго время неподходящее. Зимы холодные, озеро замерзнет. Ко всему прочему, у мамы нелады со здоровьем, и она говорит, до теплых дней никаких гостей. А лучше бы подождать до лета. Неужели ты не любишь лето? Дни такие теплые, солнышко.


Такой ерунды, наверно, не написала бы ни одна девушка на свете ни в прошлом, ни в будущем. «Дни такие теплые, солнышко». Разумеется, летом тепло и солнце светит. Это ведь лето, полоумная. Хоть бы написала после ДЕВЯТИ лет разлуки, что с нетерпением ждет встречи. Вместо этого извела чернила на глупости про кузена Элиота. На его усы и бриджи для верховой езды.


У него бархатный жилет и патентованные кожаные бальные туфли. Он очень мил, но такой ужасный насмешник! Я у него мисс Лиллиан, но он переиначивает МОЕ имя по-всякому: Лилипутиан, Лили-Шмилли и Мисс Лиллипутс.


Лили-Шмилли. Воистину так. Я даже уронила свой тост в чай.


– Чего ты хотела? – усмехнулся Чарли. – Шестнадцать лет, да еще роскошная жизнь испортила девчонку. Неудивительно, что один ветер в голове.

Я регулярно писала мистеру Брейсу из Общества помощи, спрашивала, известно ли им что-нибудь о Джозефе Малдуне, увезенном в Филадельфию, и т. д.

Некто П. Кларидж неизменно отвечал, что, как только получит какие-то новости, сразу свяжется со мной. Так что выбора у нас не было: сиди и жди лета, если хочешь встретиться с Датч. Как оказалось, ждать нам пришлось дольше, помешали разные события, большие и маленькие. Самое первое из них было поистине грандиозным, хотя его герой весил всего шесть фунтов. Добрая баранья нога куда тяжелее.

Глава вторая

Дисфункция матки

Сперва была только тень страха. Потом явились прямые улики вроде звука шагов. Кто-то спускался в подвал. Снова привкус мела на языке.

Внезапно начало пахнуть то, что не имеет запаха, – камни, вода, дерево. Как-то утром меня резко затошнило. Я перепугалась. Симптомы были мне слишком хорошо известны. Припомнилась ночь, когда наш щит дал трещину от слишком интенсивной эксплуатации. А вот и последствия нашего безрассудства. Неужели? Нет, ни за что. Мне всего двадцать один год, я слишком молода, чтобы умереть. Из своих запасов я извлекла «Лунное средство» и проглотила, надеясь вернуть цикл. Я загадала желание на вечернюю звезду; обвязала голову тряпкой, пропитанной смесью из уксуса и растительного масла; оставила на подоконнике блюдце с молоком, как всегда советовала мама, чтобы sheehogues отгоняли силы зла. Но на этот раз мои мольбы не тронули ни Бога, ни фей. Лекарство оказалось бесполезно, состояние мое не улучшалось. Ныла грудь, подступала тошнота, под вечер наваливалась тоска.

– Я залетела, – простонала я как-то.

Чарли читал газету, лежа рядом со мной в постели.

– М-м-м?

– Из-за тебя я…

Теперь я полностью завладела его вниманием.

– Ты не шутишь?

– По-твоему, я похожа на клоуна?

– Господи! Ну ты вылитая мать моего сына. Так это правда?

– Это ты во всем виноват! – закричала я.

– Надеюсь, что так. – Чарли широко улыбался. Радость его была неудержима. Он подхватил меня на руки, закружил по комнате, гордый, будто выиграл в конкурсе талантов.

Этого негодяя новость обрадовала! В отличие от меня. Защиплю кусочек кожи двумя пальцами, оттяну, посмотрю на свет. Кровь на свету.

– Эй, миссис Джонс!

– Я умру. Как мама.

– Она же не умерла, родив тебя. – Чарли прижал меня к себе. – Заячье сердечко.

– Не тебе его рожать!

– Все будет хорошо, – ласково сказал Чарли и заорал во всю глотку: – Маленькие Джонсы! Это будет здорово!

– Для тебя, может, и здорово, – огрызнулась я.

Тот факт, что за все годы у миссис Эванс я видела только одну смерть, причем от эклампсии, что сама по себе встречается редко, ничуть меня не успокаивал. Что такое ребенок, если не модель корабля в бутылке? Не достанешь, пока не разобьешь стекло. Бедра у меня узкие, кость тонкая – дочь своей матери. Я умру, никаких сомнений.

– Одна из сотни матерей умирает при родах, это данные за последний год, – сообщила я Чарли. – Я прочла в «Полицейском вестнике». Это просто бойня какая-то.

– Ты же терпеть не можешь «Вестник», Экси Джонс, – заметил Чарли. – Изменила мнение?

Наутро Чарли, проснувшись, тут же принялся напевать, хлопнул меня по заду и улыбнулся незнакомой улыбкой. Я же слонялась по квартире олицетворением беды, лицо серое, голова трещит.

– Выглядишь как вчерашняя рыба, – подбодрил меня Чарли.

– Через семь месяцев я буду мертвее трески на пятничном столе.

– Ты нас не покинешь, миссис Джонс. Маленький мистер Джонс, который у тебя в утробе, только первый из череды Великих Джонсов с Гринвич-стрит. С Пятой авеню! У нас будет дом на Вашингтон-сквер, у каждого Джонси – отдельная комната. Деньги в банке и лошади в конюшне.

– Ха! – отмахнулась я от мужа. И слушала дальше. С головой под подушкой.

– Ты не умрешь. Эти дамы со служанками и каретами, такие же, как ты, миссис Джонс, не умирают.

– Я видела, как миссис Кисслинг умирает на руках у своего мужа, а он был банкир.

Чарли несколько сбавил обороты, я даже подумала, что он будет скучать по мне, если я уйду из жизни. Но оказалось, что он просто набирал в грудь воздуха, прежде чем ринуться в атаку – в споре, который вел сам с собой.

– Ты не можешь умереть, миссис Джонс. Умирают низшие классы, а те, кто живет в трехкомнатных апартаментах, как ты, с водопроводом и газовым освещением в прихожей, как у тебя, не умирают. У них есть доктора. Снадобья. Эликсиры. Хитрые устройства. Лекарства от всего на свете. НАУКА. Все это есть и у тебя. Ты ведь больше не живешь на Черри-стрит, слышишь меня? Или я впустую воздух сотрясаю?

Конечно, хорошо бы поверить в эту благостную картину. Семья, дом с конюшней, счет в банке. Эликсиры, помады и всякие полезные приспособления. Всего этого мне хотелось. Но не верилось, что это настоящее. Все это фальшивка.

– Ты не веришь, что солнце для нас взойдет и луна засияет? – осведомился мой муж.

А почему я обязана верить? Только потому, что у нас есть деньги? Со мной-то беды случались регулярно. Моя жизнь всегда была слишком зыбкой, шаткой, временной.


Странное дело, чем некрасивее становилась моя внешняя оболочка, тем дальше уходили страхи. Может, тому причиной настойчивость Чарли, его убежденность, его вера в науку?

А может, дело совсем в другом: похоже, ребенок собирался родиться до срока. Лежа в постели, сквозь дремоту я ощутила толчок в нижней части живота, словно второе сердце забилось. Раннее утро, темно, пять месяцев прошло, рядом спит Чарли. Я положила руку на то место у бедра, где произошел толчок. Здесь. Вот и еще раз стукнули. И еще. Я улыбнулась темноте. Та к вот что означает «активный». Живой. Он рождается живым. Сердце билось где-то в моем теле. Но не на своем месте.

– Привет, – сказала я темноте, правда, не очень громко, и разрешила себе помечтать о девочке с глазами темными, как черника. Я стану матерью. А получится? У крошечного Джонса есть чувство юмора. Я нажимаю на живот и чувствую ответный толчок. Мы сделали из этого игру. Шлеп. Хлюп. – Пощупай здесь, – улыбнулась я проснувшемуся Чарли.

Он провел рукой по моему животу. Рука подрагивала.

– Это что еще за чертовщина?

– Пинается!

– Матерь Божья. Это парень, сомнений нет.


Живот у меня такой большой, что рядом со своим товаром я – наглядная и яркая антиреклама, наверняка навожу на мысли, а способно ли мое лекарство регулировать что бы то ни было, и уж особенно женскую физиологию? Никто не купил у меня ни одной склянки. В июле как-то в пятницу я осталась дома, села на постели и вытянула ноги. Отекшие, кожа в трещинах, натоптыши на ступнях точно засохшая грязь. Вернувшийся домой мистер Джонс обнаружил, что жена лежит на спине – эдакий жук, придавленный весом собственного тела.

– Сколько продала сегодня?

– Нисколько. Если так будет продолжаться, мы скоро опять окажемся на Черри-стрит.

– Оставь такие разговоры.

– Какой смысл тащить эту тележку до ратуши, – закричала я, – а потом сидеть и вариться в собственном соку? Доходу – ноль. Я толстая как не знаю что, горничные от меня шарахаются. Им, дескать, такие таблетки без надобности. За всю неделю не заработали ни пенни. Привет, Черри-стрит, скоро мы вернемся. Помощь детям пришлет за нами какого-нибудь мистера Брейса, нас запихают в поезд и повезут в Иллинойс.

Чарли не любил, когда я заводила разговоры о нашей бедности, о Черри-стрит или о поезде в Иллинойс. Метался по квартире, дергал себя за усы, выхватывал ручку из кармана жилетки, маленький блокнот и принимался строчить. Блокнот он завел, чтобы записывать мысли, удачные слова и факты – для проверки. А то мало ли что. Информация должна быть правдивой. К работе он относился как одержимый. Когда Чарли писал, он невольно высовывал кончик языка, и это всегда казалось мне знаком. «Вот-вот что-то родится», – как бы давал понять язык.

Скоро родится – это точно.

– Посмотри, – Чарли сунул мне бумажку, – реклама. Я взяла у него листок и прочла:

ЖЕНСКОЕ ЛЕКАРСТВО

Миссис Джонс, знаменитый женский врач, извещает всех дам, что ее пилюли – безупречный регулятор месячного цикла. Их не стоит применять во время беременности, иначе есть угроза выкидыша. Средство изготавливается и продается лично миссис Джонс. $4 за склянку. Инструкция прилагается.

Запросы и заказы направляйте по адресу: 148 Либерти-стрит, Нью-Йорк.

– Ты собираешься повесить на меня рекламные щиты спереди и сзади? – с омерзением спросила я.

– На твой размер и щитов-то не найдешь.

Я швырнула в него туфлю. Карие глаза Чарли блестели. Он взял со стула «Гералд» и сунул мне последнюю страницу.

– Разместим наше объявление здесь, – он ткнул пальцем в раздел объявлений о продаже всех мыслимых лекарственных средств: КРАСНЫЕ КАПЛИ ОХОТНИКА, средство от вагинальных болезней, СРЕДСТВО СЭНДА от отложения солей в суставах, АНТИГЕЛЬМИНТНОЕ СРЕДСТВО ДЖЕЙН от глистов, глистов, глистов.

А вот реклама буквально всего на свете:

ПОДЛИННАЯ МАДАМ Р

Расскажет правду, найдет вам новых друзей, обеспечит скорый брак, сообщит счастливые номера.

Леди – 50 центов, джентльмены – 1 доллар.

ОТСТАВНОЙ ШВЕДСКИЙ ВРАЧ

С СОРОКАЛЕТНИМ СТАЖЕМ

обеспечит быстрое и верное излечение чахотки, бронхита, простуд и т. д.

– Все эти рекламы сделаны по модным европейским образцам, – сказала я. – Швеция, Германия, Португалия. Кто я есть, чтобы рекламировать себя в такой компании? Да никто. Некая миссис Джонс.

– Ну так будешь МАДАМ Джонс, – предложил Чарли. – Знаменитый французский женский врач Мадам Джонс.

– Звучит очень по-французски. Мадам Бифштекс.

– На тебя поглядишь – и впрямь подумаешь, что ты всю жизнь только бифштексами и питаешься.

В голову ему полетела вторая туфля.

– Мадам Бруссард? Мадам Леклерк? Мадам Дюбуа? Мадам Де Босак?

Он задумался, записал придуманные имена в столбик.

Я представила себя в роли парижской дамы.

– Это кто такая? – ткнула пальцем в список.

– Де Босак? Произносится так, а пишется похитрее – De Beausacq. Думаю, тебе понравится, что «Бо» означает «прекрасная».

– Беру.

– А все целиком – «прекрасная сумка», – рассмеялся Чарли.

– Ха. Скорее, нищенская сума.

– Это скоро закончится. – Чарли ласково обнял меня, осторожно прижал к себе. Чем больше становился мой живот, тем внимательнее был муж. – Все будет хорошо, поверь.

Последние слова лишь еще больше растревожили меня. А вдруг он мил со мной только потому, что через пару месяцев я умру? Прикидывает, что будет делать без моих доходов?

– Я того и гляди взорвусь, – прошептала я. – Кукурузный початок в печи, а не женщина.


Пожалуй, я была не столько кукурузой, сколько бисквитом, даже опарой для бисквита, неумолимо поднимающейся в жаре наших прокаленных улиц. Два шага вверх по лестнице – и уже хватаюсь за перила. Боль пульсировала в нижней части спины, когда я ходила по квартире, а когда сидела или лежала, то колено, или локоть, или ножка утыкались в живот и словно пытались проткнуть изнутри. И диспепсия. И страх. И ощущение пузырьков, поднимающихся вверх где-то внутри, как будто шампанское пенилось в животе. Может, малыш мне понравится, я полюблю его ноготки, крошечные кусочки луны. Но пока он мне подарил отекшие ноги, несварение, тошноту, багровый румянец и зловещую темную линию на животе, словно ее провел скульптор, готовый вот-вот начать резать камень.


Лето плавно соскользнуло в осень, и конверты посыпались в наш почтовый ящик, как опадающие с деревьев листья, – спасибо рекламе, которую Чарли разместил в газетах. Но вот писем от сестры или от мистера Брейса с новостями про поиски Джо все не было и не было, и временами меня одолевала жуткая тоска. Зато что по почте поступало беспрерывно, так это бесчисленные заказы на «Женское Лекарство Мадам Де Босак». В конвертах были сложенные банкноты, чеки, серебряные монеты. А от историй, прилагавшихся к деньгам, у любой женщины, ждущей ребенка, кровь бы в жилах застыла. Как застывала она у меня.


Дорогая миссис Дебосяк. Я за мужем уже 7 лет и у нас уже 4 рибенка да двое в магиле. Маей млатшенькой 9 мес. прошло 2 часа после ее рождения а доктор все не приходил, а я лежала на палу, и чуть не сватила зарожение крови, с тех пор у меня Малочная нага.

Жизнь моя почти кончена и это в 25 то лет! Не могли бы вы пасаветовать как придохраняться. Что придпринять?

Миссис Софи Пек, Эри, Пенсильвания


Дорогая Мадам, хотя я люблю своих шестерых детей, для меня нет радости в жизни. Мне всего 28 лет, а я до того занята, что не могу уделить себе и получаса в день. Пожалуйста, помогите беднякам вроде нас. Я почти узница. Зима, тем временем, холодная, кроме угля, надо купить теплые вещи. Если у нас будут еще дети, я не знаю, что делать. Миссис Арлен, Ливермор, Флемингтон, Нью-Джерси


Дорогая Мадам Де Б. Меня преследует страх забеременеть, он постоянно со мной. Если я попробую держаться от мужа подальше, он будет груб со мной и наговорит ужасных вещей. Он не думает о том, как я настрадалась, рожая своих детей, и какой это страх, когда они болеют, и как непросто перешивать старое барахло, да мало ли что еще! Я готова книгу написать о своих бедах, но не сейчас. Вот вам три доллара за ваши таблетки. Это мои последние деньги. Господом Богом заклинаю вас, пожалуйста, помогите, у меня больное сердце, мне еще один ребенок не нужен. Я бы занялась детьми и домом, чем рожать пятого, шестого… И так далее.

Миссис А. П. Келли, Трой, штат Нью-Йорк


Я отправила таблетки, сунув в конверты, адресованные беднякам, их деньги. Я не кровопийца, чтобы отнимать у несчастной матери последнее. Но даже филантропия не нанесла нам никакого урона, доходы росли и росли. Все благодаря рекламе. Я больше не ковыляла по городу с тележкой. Отныне я сидела в помещении и трудилась. В поте лица. Я – производитель. И произвожу я не крохотных Джонсов, а порошки и пилюли. Чарли пишет этикетки, а затем везет к печатнику, своему другу Гаролду, работающему в «Гералд». Гералд Гаролд, как мы его называем, денег за печать не берет, но от склянки порошка миссис Джонс не отказывается – берет для жены.

Хвойной смолой я прилепляю этикетки к коричневому стеклу, руки и волосы у меня липкие. Затем сворачиваю из бумаги трубочку и вдуваю через нее таблетки в узкое горлышко бутылочки, по тридцать штук, а потом плотно закрываю пробку. Занимаюсь я этим часами. Однажды я доплелась до почты и попросила обвязывать наши посылки бечевкой, чтобы бедным дамам, по большей части замужним матерям, сподручнее было нести посылку домой.

– Ущипни меня, я сплю, – сказала я как-то Чарли.

Он ущипнул, и мы радостно засмеялись, погрузив руки в кучу монет, которые лежали на столе. Наше состояние росло колоссальными темпами, в карманы капало по двести долларов в день. Отношения наши также складывались замечательно, мы с Чарли стали лучшими друзьями. Заведя счет в банке, Чарли сделался спокойный, добродушный, приступов дурного настроения как не бывало, как и старого топчана, который мы сожгли, а вместо него купили кровать с пуховой периной. Сладко и вместе с тем горько было сознавать, что я умру на мягчайшем ложе, с мужем под боком, с кошельком, лопающимся от монет, – ничего общего с картиной, которую мне прежде рисовало воображение: погибель на мостовой от голода и холода.

Глава третья

Банка

На меня сзади будто ремень накинули и затянули. Скомканные простыни белели в темноте. Наступило? Нет, ничего. Ложные схватки. Я опять заснула.

И снова очнулась от боли. Осторожно села в постели, мышцы таза продолжали напрягаться и расслабляться.

– Что? – встрепенулся Чарли.

Ему не надо ничего растолковывать, сам все знает. Штаны уже на нем. И ботинки.

– Я к доктору Вашону!

– Нет! Беги за миссис O’Шонесси. Вашон – павлин надутый.

– Да, но он доктор, человек науки.

– Он человек улиток и чеснока. Не хочу мужчину. Будь он даже из самой Франции.

Доктор Вашон был старым мерзавцем с торчащими из ушей пучками волос. Видеть его рядом с собой и выслушивать цитаты про accouchement…[61] Да ведь он щипцами вовсю орудует, дикарство какое – за головку из утробы младенца тащить! Этот горе-акушер еще имел наглость хвастаться этим – передо мной, у кого за плечами тридцать родов в качестве ассистента! Но Чарли питал уважение к оборудованию. Ему было неважно, в каком сатанинском тигле плавили этот металл. Это ужасное устройство уродовало детям уши, а головам придавало форму экзотических плодов.

Миссис Эванс утверждала, что злокозненный сей механизм калечит еще и женщин, вырывая из тела куски плоти. Последний аргумент почти убедил Чарли, но он все равно велел мне прекратить нести свою «тупую ирландскую ахинею».

– Ты во все готова поверить! Что околоплодная оболочка спасет утопающего или что прикосновение седьмого сына излечит от укуса бешеной собаки.

– Это правда. Мама всегда так говорила.

– Но у этого француза, у Вашона то есть, имеется научная теория. Роды, с его точки зрения, это болезнь, недомогание, которое должны лечить врачи.

– Чепуха! Роды – это функция природы. Миссис Эванс говорила, самая лучшая повитуха – это женщина, крепко усвоившая эту истину.

Но миссис Эванс умерла. Миссис Уотсон с Лиспенард-стрит слыла шарлатанкой, а у миссис Костелло репутация была еще хуже. Оставались доктор Вашон и миссис O’Шонесси, и из этих двоих я предпочитала ирландскую уборщицу, мать девятерых детей. Мы все пререкались, хотя меня уже скрючило пополам.

– Вашон – француз, а французы – эксперты!

– Видеть не желаю этого пуделя! Если ты его приведешь, я его помоями оболью!

Но Чарли, судя по звуку затихающих шагов, был уже далеко. Я осталась одна. Надеюсь, у него хватит ума не заявляться сюда с «мсье доктором». Но что насчет самого Чарли? Вдруг он ушел совсем, оставив меня умирать? Я доковыляла до туалетного столика, капнула за уши лавандовой воды, чтобы немножко утихомирить боль, намочила в теплом молоке салфетку и положила туда, ибо сказано: молоко препятствует развитию золотухи. После заварила листья малины, хорошее питье, дабы ускорить роды. Наконец, подошла к окну и поставила блюдце со сливками на подоконник – заманить sheehogues.


Боль накатывала, отступала, но это была не ТА боль. Не пришло еще, видно, время. Я зажгла лампу. Набросила на кровать клеенку. Принялась напевать без слов. Взбила подушку. На край кровати положила нож и веревку. Чтобы отвлечься, изготовила пару дюжин таблеток – растерла ингредиенты, отформовала. Постояла, пережидая приступ. Скрипнула зубами. Причесалась. Вскипятила воду и заварила мятный чай. Выпила. Миссис Эванс наставляла, что перед родами следует очистить кишечник, чтоб малышу ничто не мешало. Я выпила касторки. Руки тряслись от страха.

Чарли все не возвращался…

Я распахнула окна, и в дом проникло дыхание предрассветной реки вместе с вороньим карканьем и голубиной воркотней. Позвякивали молочные бутылки, которые разгружали из фургона. Прогрохотал каменщик с тележкой, груженной тесаными булыжниками, для укладки мостовой.

– Вот же мать твою! – заорал он вдруг.

Вот такими звуками встретит мир нового человека и попрощается со мной: птичий гомон да ругань рабочих.

Где же Чарли? Наверное, отправился на Двадцать третью улицу, где проживает «пудель». Но даже прогулочным шагом можно обернуться за час. Где он и где этот треклятый Вашон?

Валун внутри меня давил все сильнее, сплющивал пузырь, наполненный жидкостью. Я стояла у окна, когда это случилось. Хлынул истинный потоп. Я вдруг вспомнила, как от маминых ног поднимался горячий пар. Это из нее вытекала жизнь. Весь пол подо мной был залит, я опустилась на колени и вытерла пол посудным полотенцем, но только грязь развела. Живот бесстыдно торчал вперед – точно гнездо с дикими пчелами, таящее угрозу. «Ох, сладкий ты мой», – прошептала я беззвучно.

А вот и боль – нарастающая, с четким ритмом. Подпруга натянулась, не давая мне дышать, когда я встала на четвереньки. Боль была словно долгий мощный прилив, а отлив скоротечен.

За окном солнце вымазало розовой краской дома, мягким светом залило крыши. Я легла на кровать. Волны теперь накатывали одна за другой, без перерыва, сжать кулаки, разжать кулаки, сжать-разжать, все тело в огне, с меня будто содрали кожу.

В комнату ворвался Чарли. Он тяжело дышал. Рубаха мокрая. Он опустился рядом со мной:

– Экси! Я никого не нашел.

– Уйди!

– Не умирай! Не оставляй меня.

– Уходи!!!

Он отошел в дальний угол комнаты, путано бормоча про то, что не застал Вашона, потом помчался на Канал к миссис О’Шонесси, но ту уже вызвали к роженице.

– Прости, – едва не плача, шептал Чарли из угла, – прости, прости! Пожалуйста, не умирай, моя бесценная жена, и…

– Заткнись! – надрывалась я в ответ. – Заткнись!!!

И тут Чарли исчез. Вообще все исчезло. Одни только волны и боль. Я качалась на волнах боли. В голове раздался голос миссис Эванс:

– Не дергай. Вот так.

– Еще рано. Вот так.

– Не время. Тебя разорвет.

Волны вокруг покрылись барашками. Я все еще тонула. Моего сына не спешили вышвырнуть на спасительный берег.

Тужься! ДАВАЙ!

И я поднатужилась. И ничего не произошло. Если это пытка, то зачем? Какие ужасные злодеяния выдать, чьи имена назвать, чтобы мука прекратилась? Не надо пытать. Я все скажу. Как же больно. Я выла и рыдала, как все роженицы в мире, как все женщины.

– Экси, пора. Давай!

Я поднатужилась в последний раз. Потом в следующий последний раз. Каждая жила внатяжку, глаза вылезают из орбит, зубы перемалывают друг дружку, мозг вот-вот закипит. Я закричала. Так вот какая смерть выпала мне.

Я тужусь, тужусь. Давай же, миленький! Давай! Я почувствовала между ног что-то постороннее. Ох, Матерь Божья, какая боль. Очередная схватка свела тело судорогой. Я дугой выгнулась на кровати.

Терпи, терпи. Это точно последний раз. Да…

И вдруг хаос и ад отступили, рассеялись. Я родила свою дочку. Это произошло первого октября 1869 года. Мне было двадцать два.


Чарли все так же, нашкодившим псом, жался в углу. Сделалось тихо-тихо, Чарли встрепенулся. Моя девочка захныкала, и он в один прыжок оказался у кровати.

– О, милый Боже… – Чарли трясло. Глаза у него были огромные и полные ужаса.

– Возьми ножницы, – велела я.

– Я не могу. А разве можно?

– Уж если мог поработать своей штукой, то и ножницами сможешь.

Чарли, послушно выполняя мои приказы, перерезал пуповину, отскочил в сторону, переводя дух. Когда с процедурой было покончено, он упал на пол подле кровати. Лицо в белых пятнах, будто щеки обморозил.

– Я думал, что потерял тебя. Никогда в жизни не видел столько крови. Как убийство.

Он был едва живой от страха – но любовь ли это? Кого он боялся потерять – меня или малыша?

Чарли собрался снова заговорить.

– Постой, – сказала я. – Посмотри на нее.

Глаза у нашей девочки были такие, словно она знала самые сокровенные тайны, спрятанные в глубине наших сердец. Чарли смотрел на нее, смотрел на меня – и так нежно; глаза у него так блестели, что никаких сомнений у меня не осталось. Он боязливо коснулся пальцем подбородка малышки.


В свидетельстве о рождении, выданном в ратуше, было торжественно записано имя нашей дочурки: Аннабелль Гвендолин Фелисити Джонс.

– «Белль» по-французски «красавица», – сказал ее отец, – и мы выбрали его, чтобы в имени была хоть одна белль, и уж точно никаких экси.

Мы тщательно осмотрели пальчики на ее ножках, восхитились голубизной глаз. Она весила не больше, чем мешочек сухих бобов, а голова у нее была что твой персик. Мы рассматривали ее у огня камина и у окна, и, вопреки фактам (кожа морщинистая, глазки слиплись, личико старушечье), мы нарекли ее «самый красивый ребенок в мире». К шести месяцам она стала кругленькая и розовая. Малышку мучили колики. Она принималась плакать, заслышав резкий звук вроде скрежета трамвая. Я брала ее на руки, клала щекой на плечо и похлопывала по спинке:

– Тихо, тихо, ш-ш.

При виде новорожденных я всегда терялась: что с ними делать потом, после родов? Если бы мне мама рассказала. Бедная крошка плачет – я кормлю ее грудью. Она плачет, а я кладу ее головкой на плечо и жду, пока срыгнет воздух. Она плачет, а я пою ей «Тура-Лура». Папа купит тебе пересмешника. Но ни пение, ни гули-гули не могли ее успокоить. Я ее укачивала бесконечными часами. Она высасывала из меня жизнь без остатка. Жизнь свою она получала от меня, от этого никуда не денешься, как бы я ее ни любила. Она была пиявка. Я сотворила ее из своих костей, крови и молока. Надо будет – я умру за нее. Выпью горящую ворвань из лампы. Стоя в кухне, я кормила. Усталая до изнеможения, я кормила. Ложась спать, я кормила. Прошло уже несколько месяцев, а она все плакала.

«Т-ш-ш», – умоляла я, сама не своя от усталости, и добавляла в ее укропную водицу виски. Никакого эффекта. Теперь я понимала, почему в колыбельных поется про волчка, что ухватит за бочок, о, мой милый, ветерок гуляет, малышка засыпает, не будите лиха, чтобы было тихо. Я понимала, почему дамы писали мне отчаянные письма: пожалуйста, помогите, хватит с меня детей – и почему некоторые матери выбрасывали детей в окно или оставляли на няню. К счастью, ничего такого я не сделала и через пару месяцев даже пришла к выводу, что быть матерью – мое призвание, ибо нет ничего замечательнее теплого тельца, лежащего у тебя на груди, легкого дыхания, сладкого от молока.

Именно тогда я окончательно поняла слова своей наставницы о двух крайностях: любовь освобождает нас, и она же надевает на нас оковы.


Даже нянча дочку и познавая ремесло матери, Мадам Де Босак не сидела без дела. Каждый день на последней странице «Гералд» и «Таймс» появлялась реклама Мадам. В те дни я, по сути, нарушала закон, ибо с 1846 года заниматься производством и сбытом веществ, вызывающих преднамеренный выкидыш, было запрещено. Ну и что с того? Закон ведь приняли не в 1869-м, никто его не ратифицировал. Да и не доказать ничего. Реклама «Лунного средства» от задержки была вполне легальной, ибо не всякая задержка обязательно связана с деликатным положением. Та к ведь еще объявление наше надо было выискать среди сотен других.

«Мадам Де Босак, знаменитый женский врач».

Это я. Экси Малдун Джонс – знаменитый женский врач. Конверты с деньгами все так же падали через почтовую щель. Только на лекарства мы порой получали до пятидесяти заказов в неделю. Если считать по три доллара в среднем за заказ, общая сумма составляла шестьсот долларов в месяц. Если так будет продолжаться, мы заработаем в год больше семи тысяч, сказал Чарли. Я ушам своим не верила, цифры представлялись мне несуразно огромными. И являлись стимулом трудиться еще больше. Порой я ночь напролет готовила лекарство.

Мадам, а для профилактики ваше средство подходит?

Против профилактических средств в законе не было ни слова. И постепенно мы расширили ассортимент: дамские спринцовки, новомодные резиновые пессарии и презервативы. Клиенты не жаловались, несмотря на рвотный эффект кантарид[62] и пижмового масла. Все знали, что наши таблетки – не панацея. Но пользы от них больше, чем от прочих.

Наша банка с деньгами переполнилась. Как-то в пятницу Чарли вернулся с почты, мы с ним сняли банку с полки и вывалили содержимое на стол. Маленькая Белль засмеялась и протянула ручки к столу.

– А денежки ей нравятся, – сказал Чарли, беря дочь на руки.

Малышка зачмокала, словно леденец в рот сунула. Я быстро извлекла у нее из-за щеки серебряный доллар.

Дочка зашлась в крике.

– Ей нравится вкус серебра, – констатировал Чарли.

– Мне тоже. Нас здесь трое, сребролюбцев-то.

До самой ночи мы считали деньги. Мелочь собрали в отдельную горку, все бумажки разгладили, сосчитали, сложили в пачки и переписали номера в блокнот. У нас теперь были деньги, чтобы с шиком прокатиться в Чикаго, и я не сомневалась, что, завидя мои французские кружева, сестра усадит меня на кожаное сиденье своего экипажа и под перезвон колокольчиков мы поедем искать нашего малыша Джо.

Сентябрьским утром 1871 года в щель для писем упал пакет, враз перечеркнувший мои мечты. Внутри оказалось послание от Датч, и вовсе не обычный ее перечень балов и нарядов. В пакете лежали маленькие листки – явно вырванные из карманного дневника, исписанные бисерным торопливым почерком. Отчаяние, спрессованное и помещенное в конверт.

Глава четвертая

Подмена

20 февраля 1868

Моя дорогая сестричка Экси!

Я тут только что совершила открытие, и прекрасное и ужасное сразу.

Я сидела за маменькиным туалетным столом и вдруг заметила, что в корзине для мусора что-то лежит. Подошла поближе: клочки исписанной бумаги, и на одном вроде мое имя. Маменьки рядом не было, и я с колотящимся сердцем вытащила порванную на кусочки бумагу из корзины и положила в карман.

Вообрази мое потрясение, когда я сложила бумажки вместе и оказалось, что это письмо от тебя.

О, Экси! Прости, что все это время не писала тебе, но ты послушай, по каким причинам: мне сказали, что ты умерла. Не знаю, как выразиться по-другому.

С момента нашего расставания и до этой минуты я, размышляя о своей жизни, считала тебя умершей, что ты на небе вместе с мамой. И тут – на тебе! Этот обман сведет меня в могилу.

Надо будет как-то объяснить поведение маменьки, найти смягчающие обстоятельства, что ли. Надо будет рассказать, что со мной случилось после твоего отъезда.

Ты знаешь, у меня нет твоего адреса. Конвертов от тебя я не видела. Искала и не нашла. Стараюсь держаться выше горя, потому что даже если я тебе напишу, то как передам письмо? Мне до сих пор не верится, что ты – реальный человек, меня будто призрак коснулся. И будто пишу я призраку.


Март, 1868. Резюмирую, опять второпях.

Этот дневник безопасно писать, только если никого рядом. Будет ужасно, если кто-нибудь его найдет или разнюхает, что я знаю про ужасный секрет: моя сестра жива! Ты не идешь у меня из головы, и я твердо решила писать для тебя в своем дневнике – в надежде, что когда-нибудь ты прочтешь его.

Мне больно думать о том, как маменька обманывала тебя, писала тебе от моего имени и о моих делах, – эти письма ты, несомненно, получила. После того как мне в руки попалось твое письмо и я прозрела, никак не могу взять в толк, зачем все это маменьке? Со слов слуг я знаю, что много лет назад в Рокфорде у маменьки умерла дочка примерно одного со мной возраста и внешности. Полагаю, она видит во мне свою покойную дочь.

Пожалуйста, не думай плохо о маменьке. Она очень милая дама, только здоровье у нее слишком хрупкое. Я много раз видела, как она теряла сознание от малейшего толчка или даже словесного намека на раздор.

Все стараются не расстраивать ее, иначе лицо у нее зальет смертельная бледность, начнутся жуткие головные боли и взрывы гнева. Ах, никто меня не любит! – рыдает она, пока мы ее успокаиваем.

Так что мне было строго-настрого запрещено упоминать тебя, Джо, маму или Нью-Йорк. Отец повторял: не надо огорчать маменьку, и я все эти годы старалась изо всех сил. Маменька повторяла: ты же моя доченька Лилли Эмброз, и я была ею. Должна сказать, раньше, когда я считала, что ты на небесах, делать это было куда легче. А теперь все изменилось. Мне не к кому обратиться, кроме этого дневника.

В то первое лето – восемь лет тому назад! – я каждый день спрашивала, когда увижу тебя или брата. При каждом таком вопросе лицо у маменьки делалось очень печальное и она принуждена была прилечь на свою кушетку.

Давай не будем об этом, говорила она. В один прекрасный день она велела мне помахать рукой отъезжающему поезду. Когда мы вернулись домой, маменька сказала: ты знаешь, что твоя сестра Энни уехала на этом поезде? Она возвращается в Нью-Йорк, чтобы разыскать вашу маму.

А я заплакала, мне стало так грустно, что ты покинула нас с Джо. Но маменька сказала: о нет, Лили, пусть прошлое останется в прошлом. Больше она на эти темы говорить не пожелала. Сказала, надо подумать о чем-нибудь прекрасном, например о Рождестве. Сказала, что молилась о хорошей маленькой девочке – и вот я здесь. То и дело спрашивала: ты меня любишь? Если я отвечала «да», она улыбалась и глаза у нее делались добрые-предобрые, даже цвет менялся, как меняется вода, когда завариваешь чай. Кажется, все бы сделала, чтобы она тебе улыбнулась. Я старалась, Экси, я выучила все псалмы, какие она хотела, учила все уроки и вела себя безупречно. Но угодить маменьке было нелегко.

Однажды днем она усадила меня рядом с собой на диван.

– Боюсь, у меня дурные вести из Нью-Йорка. – И сразу перешла к сути – я ее слов никогда не забуду: – Твоя сестра Энн Малдун отошла в мир иной. Мне жаль твоей утраты.

Маменька пояснила, что ты нашла нашу маму, но пару недель назад вы с мамой заразились лихорадкой и умерли.

Сказала, вы теперь два ангела небесных. А я даже заплакать не могла. Все, что я помню, это карандаш у меня в руке. Я с такой силой вдавила его в диван, что бархат не выдержал и карандаш проткнул насквозь и обивку, и подложку из конского волоса. Звук рвущейся ткани маменька хорошо расслышала. Мне ведь было всего семь.

– Что ты наделала? – набросилась она на меня, а поскольку я была невоспитанная, то ответила грубо. Маменька очень огорчилась, как огорчалась всегда, когда слышала от меня плохие слова. Она мне напомнила, что я должна вести разговор культурно, без всяких там «ни шиша», и уж тем более «ни хрена». Надо следить за собой и поступать правильно. Подумать только, это мне говорила маменька, которая мало того что почти похитила меня, так еще и лгала нам обеим.

Только когда маменька услышала, как я плачу по умершей сестре, и по умершей матери, и по пропавшему брату, она обняла меня и приласкала. В эту минуту я так ее любила! А что мне оставалось делать?

Я должна закончить, экипаж маменьки уже приехал, и нужно спрятать дневник в потайное место, где его никто не найдет и откуда при необходимости всегда смогу его достать. Извини за каракули.


В сентябре маменька уже не могла более выносить Рокфорд.

– Здесь нечего делать, – жаловалась она. – А жизнь требует камерной музыки в красивом зале. Девушке нужен собеседник для разговоров о литературе и причудах моды. И где она найдет собеседника в этой ужасной прерии?

Когда маменька начинает изъясняться в этакой манере, я утешаю и успокаиваю ее. Но иногда ничего не получается, истерика наступает скоро, а после нее положено спать.

В год, когда мне исполнилось восемь, папенька посадил меня с мамой в поезд до Чикаго. Мы туда переезжаем, сказал он, сперва вы с маменькой, а папа через месяц.

В пути маменька говорила: теперь я так правильно произношу слова и у меня такие хорошие манеры, пусть никто в Чикаго не узнает, что я приемная. Мне будет куда легче, если я вообще не стану касаться этой темы. Люди такие недобрые, сказала она, нечего давать им пищу для подозрений. Я – их собственная дочь, ЛИЛЛИАН ЭМБРОЗ, какие-либо разговоры о ком-то другом запрещаются. Маменька еще попросила меня не целовать большой палец, не креститься и не демонстрировать всей прочей папистской чепухи.

Так что я слова не сказала ни одной живой душе о своем прошлом и, стыдно признаться, уже не очень сознавала, откуда прибыла, а мысли мои занимало только настоящее. Столько всего предстояло увидеть и сделать, и, надеюсь, никому мои слова не покажутся неблагодарностью судьбе, сложившейся столь удачно. Мы переехали в новый дом на Лейк-Шор-драйв с каретным сараем и садом. Можешь себе представить вихрь приемов. Если я была не в школе, то на примерке или с маменькой в обувном магазине выбирала бальные туфли. Но ничего знаменательного в эти пустые годы не произошло.

Экси, я не знаю, доведется ли мне еще когда повидать тебя или Джозефа, не знаю даже, как переправить эти письма тебе. Зачем я пишу все это? Маменька приглядывает за мной, и очень внимательно. Если я попрошу кого-то из слуг навести о тебе справки, она сразу же об этом узнает. Меня окружают шпионы. Я не могу войти к себе в комнату, чтобы через пять минут следом не ворвалась горничная с расспросами. (Эти строки я пишу в ванной, где, как предполагается, моюсь.)

Расплескиваю по полу воду, чтобы ввести в заблуждение слуг. Мне не разрешается ходить в гости к девочкам из моего класса без сопровождения гувернантки. Затея эта достаточно сложная, так что компанию мне составляет один-единственный человек – моя кузина Клара, с которой, впрочем, я вижусь редко. Что делать, не знаю. Да и есть ли смысл в том, чтобы продолжать эти записки?


Март 1870

Самой не верится, но это так. Не прошло и двух лет, и я наткнулась в маменькином ридикюле на еще одно письмо от тебя, в конверте! Вот чудо-то!

Вся дрожу от возбуждения. Теперь у меня есть твой адрес. Сестра моя! Признаюсь, мне иногда все-таки казалось, что ты взаправду померла и найденные письма твои мне привиделись. Но теперь улики не оставляют места сомнениям. Сегодня я знаю: ты реальный, живой человек. Ты живешь на Гринвич-стрит. Тебя зовут миссис Чарлз Г. Джонс, и у тебя маленькая девочка. Твое письмо лежало у маменьки в сумочке, и в нем было так много о тебе, о том, как ты хочешь меня увидеть. Это меня просто сразило. Я никогда не стала бы рыться в ее вещах; по правде, я просто-напросто искала гребень и наткнулась на конверт.

Теперь-то я знаю, почему мне не удалось найти другие твои письма, – похоже, ты писала на городской адрес конторы папеньки, следовательно, он тоже замешан. Под суд бы их – папеньку с маменькой, да жалко. Они добрые люди, и я видела с их стороны только хорошее. Пообещай, что не будешь мстить. Знаю, тебе можно доверять. Попробую отправить эти странички, только надо продумать как. О, Экси, я чувствую, что-то затевается. Что-то произойдет.


Октябрь 1870

Дорогая Экси, прости за долгое молчание. Зато сейчас рапортую о самом прекрасном, самом восхитительном событии во всей моей жизни. Я ОБРУЧЕНА! О причинах и резонах маменька тебе, наверное, уже написала.

Мой жених – Элиот Ван Дер Вейль. Он мой кузен – сын кузена моего отца, то есть мой троюродный брат. Едва могу поверить в это. Сегодня он пригласил меня на прогулку вдоль озера. Когда мы сидели на скамейке, он сделал мне предложение. На колени встал. Изящный, галантный. Я подумала, шутит. Но у него в кармане лежало кольцо – золотое, с жемчужиной и бриллиантами, и он надел его мне на палец, да быстро так, я даже «да» не успела сказать. В его зеленых глазах пляшут искорки! Маменька говорит, завидный жених, девичья мечта, а я должна сказать, что


Май 1871

Пожалуйста, прости, что мое предыдущее письмо закончилось на половине фразы, а писано оно чуть ли не год назад. Мне было НЕДОСУГ. Могу лишь предположить, что маменька уже рассказала тебе в подробностях про мою свадьбу с Элиотом. Только сейчас я добралась до сундука, где прячу свой дневник, и выждала удобного момента, чтобы его вынуть.

В мои планы входило рассказать все мужу, если уж мы поженились. Но раскрытия тайны я боюсь еще больше. Маменька в свое время разъяснила: Элиот – богатый человек и активный деятель Методистской церкви. Если семья докопается до моего происхождения, меня могут лишить прав собственности, поскольку он пал жертвой обмана. Моих детей он запросто может лишить наследства, зная, что я урожденная… Маменька была уверена в своей правоте, как и в том, что у меня имеется великое множество причин держать все это в тайне. Ну да, это несложно. Мы уже целых десять лет держим язык за зубами. Я попробую в ближайшее время переслать тебе эти странички и сообщить адрес, по которому ты сможешь ответить.

Ты пойми, маменька старается всего-навсего обеспечить мое будущее и поддержать хорошие взаимоотношения с семьей. На данный момент она очень в этом преуспела. У нас с Элиотом замечательный дом.

Мы вечно на приемах и в театрах. (Я тебе говорила, что обожаю петь романсы?) Мы много путешествуем, были в Париже и в Лондоне. Мы наверняка остановимся на денек в Нью-Йорке. Но как нам встретиться, я не представляю. Практически невозможно выкроить время. Маменька часто путешествует с нами, а Элиот меня ревнует и далеко от себя не отпускает. Но я решилась.


16 сентября 1871

Помилуй меня, Господи, я здесь, СЕГОДНЯ, в Нью-Йорке. Надеюсь, что гостиничный бой передаст тебе этот пакет прежде нашего отплытия в Кале утром восемнадцатого. Молю Бога, чтобы вы по-прежнему жили по своему старому адресу на Гринвич-стрит. Мы с тобой встречаемся завтра (семнадцатого) в холле гостиницы «Астор» в восемь часов вечера, муж как раз будет в своем клубе для джентльменов. Если тебя кто-нибудь спросит, скажи, мол, ты миссис Энн Джонс, знакомая по школе, вместе ходили в школу для юных леди «Кроуфорд». Если я буду с джентльменом или с кем-то еще, молю: не подходи и не заговаривай со мной. Если ты признаешь во мне свою сестру, я окажусь в опасности и могу лишиться всего.

Лиллиан

Глава пятая

Случайная встреча

Она здесь. Моя сестра.

После чтения ее записок у меня возникло мерзкое ощущение, будто я проглотила горькую настойку алоэ, которая пропитала меня до самых костей. Листки дрожали у меня в руках. От бумаги пахло розовым маслом, одна страничка была в пятнах, видимо от слез, что сестра пролила за те десять лет, когда считала меня умершей, а я считала, что она меня забыла. Теперь ей почти двадцать, она замужняя леди и приехала в Нью-Йорк. Мы можем встретиться – так же легко, как выйти на улицу. Я опустилась на стул и обхватила голову руками. Датч здесь.

– Что случилось? – спросил Чарли, входя.

Я протянула ему стопку листков. Читая, он то и дело присвистывал сквозь зубы.

– Чарли, – сказала я, дрожа всем телом, – моя сестра совсем рядом.

– Тогда пошли разыщем ее!

На миг я представила себе картину: две сестры несутся навстречу друг другу по гостиничному холлу, мимо пальм в кадках и коридорных, с разбегу кидаются друг дружке в объятия.

– Число! – закричала я. – Какое сегодня число?

– Восемнадцатое сентября.

Но Датч хотела встретиться СЕМНАДЦАТОГО! Я ее упустила. Письмо опоздало. Она уже плывет в Кале. Для меня это все равно что обратная сторона Луны.

Я прижала ко рту ладонь:

– Я ее упустила.

Чарли положил руку мне на плечо:

– Знаешь, главное, что эту маменьку вывели на чистую воду и теперь твоя сестра знает правду.

– Она все это время думала, что я умерла.

Едва ли не бегом мы направились в «Астор»: вдруг произошло чудо, сестра еще там? Но портье сообщил, что Ван Дер Вейлы съехали. Я была безутешна. Ночью мне явилась мама, что случалось не часто. Обычно это Датч в жемчужном ожерелье летала у меня из сна в сон. Чарли сладко спал, прижавшись ко мне, теплая Белль посапывала в колыбели у нашей постели, все вроде хорошо. Но темная, едкая желчь несбывшегося заливала меня. Я встала и остаток ночи слонялась по дому, погруженная в мрачные мысли, попробовала отвлечься работой, выполнить пару заказов на «Лунное средство», но никак не могла сосредоточиться, то и дело застывала, глядя куда-то перед собой, словно пытаясь увидеть снадобье, несущее облегчение. Знать бы еще его название.

– Хватит тебе уже тосковать, – сказал утром Чарли, уставший от моего вечно дурного настроения.

– Тебе легко говорить, – буркнула я.

– Кто живет прошлым, тот отказывается от настоящего, – процитировал Чарли какого-то философа.

Мужа целыми днями не было дома. Для таблеток Мадам Де Босак требовались ингредиенты в больших количествах, и Чарли рыскал по округе, пытаясь найти нужное по приемлемой цене. Так он отыскал фермера, урожай ржи у которого поразила спорынья, и договорился выкупить все. Сегодня он как раз торопился в Поукипси. У меня тоже дел хватало: и малышка требовала внимания, и следовало найти подходящую печь, пресс для пилюль, и не забывать о том, чтобы приготовить новую порцию лекарства. Вернувшись, Чарли разглагольствовал о спорынье, о том, как у нас пойдут дела, о прибыли, а я думать ни о чем не могла, кроме как о сестре. Да о Чарли. Я вдруг начала тревожиться, что кто-нибудь его у меня уведет. Какая-нибудь красотка из Поукипси. Ведь всех, кого я любила, у меня отобрали. Чарли же только смеялся и клялся в любви. Пообещал, что привезет Аннабелль подарок. А про меня забудет? Помню, к миссис Эванс приходили дамы, которых мужья одарили венериным проклятьем, у них после этого лезли волосы, а по всему телу выскакивали язвы. Каков подарочек! Дети из-за этой напасти рождались мертвыми. А вдруг Чарли привезет из Поукипси такой подарок? Нет, у меня не было никаких доказательств, но мне казалось, что измена для него – штука привычная.

Но Чарли вернулся совсем с иным подарком – с новостью, что встретился с частным детективом. Мистер Ренальдо Сноп, по словам Чарли, больше смахивал на бандита, чем на детектива. Он подрядился отыскать Джо Малдуна Троу за сто долларов.

– Ты ему сразу все заплатил? – спросила я.

– Половину. А другую – по получении информации.

На недолгое время во мне снова разгорелась надежда. Я ждала новостей от Снопа. Но время шло, и надежда тлела все слабее. Скорее всего, Сноп сбежал с нашими деньгами.


В те безумные дни единственным островком покоя была для меня маленькая Аннабелль. Ну и бизнес Мадам Де Босак радовал. В одно прекрасное утро, когда Чарли опять куда-то умчался, я одела дочь и мы отправились по магазинам.

– На рынок, на рынок, купить петушка, – пела я дочке.

– Песуфка, – подхватила она.

Сделать у мясника заказ на неделю вперед для меня теперь было что пальцами щелкнуть.

– Пару телячьих антрекотов, фунт говяжьего языка и шесть кровяных колбасок.

– Это все, миссис Джонс? – спросил мясник услужливо.

– Да, благодарю вас, – сказала я и расплатилась.

В булочной я купила Аннабелль булочку с корицей. Она сразу перемазалась глазурью. Булочник расхохотался:

– Какая она у вас милая, миссис Джонс.

Из булочной мы вышли, провожаемые взглядами покупательниц. Моя девочка у всех вызывала только восхищение и желание посюсюкать. Черные волосы, большие голубые глаза – истинная красавица, как и моя сестра. Глядя на дочь, я поражалась ее сходству с моей сестрой. Ох, Датч, где же ты? В бакалейной лавке я купила фунт сахару и кофе. Мистер Пингри пощекотал шейку моей малышки.

– Записать на ваш счет, миссис Джонс?

Да, теперь у меня имелся свой счет. Я была миссис Джонс и всегда аккуратно оплачивала счета. В своих лаковых башмачках из телячьей кожи, ладно облегавших лодыжки, я гордо вышагивала мимо оборванцев и побирушек. Глаза бы на них не глядели. Вот как схватят сейчас нас с Аннабелль и уволокут в сточную канаву, где в вони и нечистотах пропивают добытую милостыню. Аннабелль весила примерно столько же, сколько весил Джо, когда его у меня отобрали. Выйдя, увешанная пакетами, от бакалейщика, я наткнулась на целую свору оборванцев, они топтались на углу, босые ноги в струпьях – парии дурно устроенного мира. Одноногий старик на костылях с мертвыми глазами. Молодая хромоножка тянет одну руку к прохожим, а другой прижимает к себе мальчика чуть постарше моей дочери. Тут же страшной наружности бородач жарит на костерке тушку какой-то птицы.

– Ляля пьячет, – пролепетала Аннабелль – Ляле пьохо. Хромоножка обернулась и заковыляла к нам. С ужасом я узнала ее. Это была Грета. До чего же переменилась. Я резко отвернулась и хотела перебежать на другую сторону улицы, но стыд скрутил мне внутренности. Я чувствовала, как взгляд Греты высверливает в моей спине дырку. Я развернулась:

– Грета!

Она узнала меня. А я могла смотреть лишь на ссадину у нее на подбородке. Прошло три года, как мы виделись в последний раз, и вот стоим лицом к лицу, наши судьбы объявлены, наши дети жмутся к нам, вокруг бурлит безразличная толпа.

– Грета… – Я помедлила и обняла ее.

От нее пахло нищетой – прогорклым перетопленным салом. Волосы, некогда такие блестящие, мягкие, потускнели и сбились в колтуны. Я заметила, что шея у нее в грязных разводах, под ногтями чернота.

– Как зовут твоего малыша? – спросила я.

– Вилли.

Я вынула из ладошки дочери недоеденную булку и протянула ему. Он схватил лакомство с проворством мартышки шарманщика и, давясь, уплел в два присеста. Белль захныкала.

– Как тебе не стыдно, – одернула я дочку. – Разве тебе жалко? – Потом выгребла из кармана пригоршню монет и протянула Грете.

– Нет, нет, не надо, – забормотала та.

– У меня свой бизнес, – настаивала я. – Лекарствами торгую.

– Хорошо тебе. – Грета прикусила губу, подбородок у нее задрожал.

– Что с тобой стряслось, милая?

– Когда они увидель, что я… швангер… они выбросиль меня за дверь на улица, ношью, без ништо, только башмаки на ногах.

Косые лучи солнца падали на дом у нее за спиной, чумазый мальчик словно прятался в тени матери.

– И куда ты пошла?

Грета пожала плечами. Ее печальная история была написана у нее на лице. Серой краской.

– Где ты теперь живешь?

– На Бенде[63]. В подвалах Ратцингерс.

Ратцингерс… Так именовалось знаменитое прибежище воров, больных шлюх, убийц и курильщиков опиума. Немногим из тех, кто попал туда, довелось отпраздновать свой следующий день рождения. Я поискала внешние признаки дурной болезни и, хотя ни язв, ни струпьев видно не было, решила, что Грета уже обречена.

– Тебе нужны деньги. Возьми.

Не глядя на меня, она спрятала монеты в карман. И пошла прочь. Медленно, будто неохотно.

– Послушай, пойдем со мной. – В ту же секунду я пожалела о своих словах.

Грета словно того и ждала. Она робко следовала чуть позади меня. Вопросов я не задавала, так как знала ответы. Где ты жила все это время? В норе. Как? Крутилась как могла. Кто отец ребенка? Ублюдок.

Что она скажет, увидев мои три комнаты, прелестные кружевные занавески в гостиной, полный еды буфет на кухне? Но ничего она не сказала, только устало опустилась в кресло, в глазах тоска. Я налила им чаю, сварила яйца. Грета ела медленно, тогда как Вилли – торопливо, маленькие острые зубы жадно рвали хлеб. Когда Вилли уснул, Грета рассказала мне свою историю во всех печальных подробностях.

– Ну вот, опьять эта Kümmernis[64], – сказала она. – Я в беде.

– В беде?

– Два месьяц.

Новость я восприняла совершенно спокойно, только сжала ей ладонь. Она отдернула руку. Я поднялась, прошла в кладовую, приспособленную для расфасовки и хранения лекарства, и дала Грете две склянки «Лунного средства». Новая беременность была приговором и для нее, и для Вилли, и для ребенка в утробе. В ратцингерсской норе им долго не протянуть.

– Принимай пять раз в день в течение трех дней.

– Я пробоваль их, – сказала Грета бесцветным голосом. – Они не работайт.

– Иногда не действуют, не стану тебе врать. Но иногда очень эффективны.

– А если не подейстфуйт?

Я помолчала, затем ответила:

– Тогда придется выскоблить.

– Кто это сделайт?

– На Лиспенард есть одна женщина. Ее фамилия Костелло.

– Мне нечем заплатийт. – Она впервые посмотрела мне в глаза: – Ты.

– Что я?

– Сделай это ты. – Ее глаза заблестели. – Ти продавайт лекарстфо, но что делайт, если оно не дейстфуйт? Что тогда? Что делайт женщине?

Грета ела меня глазами. Сын спал у нее на коленях, сунув в рот грязный палец. Моя дочь заснула в соседнем кресле.

– Ты как-то сказала, что это убийство, – медленно проговорила я. – Назвала миссис Эванс убийцей.

– Пф-ф-ф, – фыркнула Грета. – Я была не прафа.

– Да?

– Экси, ты ше сама сказайл, што нельзя убийть то, что еще не жило. Так сделай это. Прямо сейчас.

Я отвернулась от нее. Сглотнула.

– Сделай это! – повторяла Грета. – Сделай! Прямо сейчас.

– Мне никогда не приходилось…

Но я уже ощущала какой-то трепет внутри. Словно там шевелилась сила, давая понять, что я могу ей помочь.

Всегда помогай беднякам, ИБО КРОМЕ ТЕБЯ НЕКОМУ, говорила моя учительница.

– Все знайт, что ты бил ашиштентка, – прошептала Грета.

– Я только смотрела. Сама ничего не делала.

– Так сделай. Прямо зтесь. Ты умеешь. У тебя получийтся.

Меня начало трясти.

– Ты понимаешь, что можешь умереть?

– Я и так умру. И мой сын умрьот.

– Грета, не проси.

– А я прошу.

– Это больно. Это ужасно больно.

– Боль сейчас или боль потом. Без расница.

Что такое «боль потом» я познала на себе, и она длилась куда дольше, чем «боль сейчас», была куда интенсивнее, и за ней могли прийти тяжелые последствия. Миссис Эванс рассказывала, что значительно больше женщин умирает, пытаясь не дать своему ребенку родиться, чем гибнет при преждевременных родах. Все так, но от этого процедура не становится менее опасной.

– Нет.

– Мне не прокормийт ни Вилли, ни себя. Мы все равно что покойник. Посмотри на меня. И ты говорийшь мне «нет»?

Мальчик у нее на коленях пошевелился, маленький, худенький, капелька засохшей сопли под носом, красная царапина на заголившейся ноге. Темные полукружья ресниц, мягкие губы слегка приоткрыты. Хоть и чумазый, но удивительно красивый малыш. Весь в мать. Грета тоже посмотрела на сына, и лицо ее вдруг разгладилось, просветлело. Нет, никакая она не падшая и не погрязшая в разврате, что, по уверениям четы Дикс, свойственно всем продажным женщинам.

– Этот, новый, – заговорила Грета, – он родийся зимой. Как мы будем шить в холота? Мы умрем, и радьи чего? Просто потому, что ты сказаль «нет».

– Не проси, Грета.

– Они спят. Киндеры. Сделай, пока они спят.

– Я не знаю как.

– Не откасывай, прошу.

– Грета!

– Тогда я стелаю это сама.

В глазах у нее горела решимость. Яростная. Чистая, как пары скипидара. Вот сейчас разгорится вовсю и поглотит ее.

– А если я что-нибудь сделаю не так?

– Это мое решение. Умоляю. Как ты мошешь мне отказайт?


В голове моей в тот день не утихал голос миссис Эванс. Казалось, она стоит у меня за спиной. На улице сияло солнце, его лучи стекали по фигуре Греты Вайс и заливали светом нашу гостиную.

Тебе не нужен свет, надо лишь четко сознавать, что собираешься делать, и действовать по плану. И дай девушке стакан спиртного, как можно крепче. Я налила Грете стакан барбадосского рома, который пил Чарли, а затем и второй. Поцеловала ее. Вынула из дальнего угла буфета инструменты миссис Эванс, завернутые в замшу. Вилли мы уложили спать рядом с Аннабелль. Моя пациентка сбросила тряпье, именуемое «нижним бельем». Лицо у нее было напряженное, тоскливое – совсем непохожее на веселое личико красавицы Греты, которая когда-то поделилась со мной нарядной нижней юбкой и с которой мы гуляли по ночным улицам в мой шестнадцатый день рождения.

– Я не хочу причинять тебе боль, – сказала я подруге.

– Мне наплевайт! Даже если я закричу, не останавливайся.

– Хорошо.

– Поторопись, – сказала Грета. – Поспеши.

Я уложила ее на диван, ноги пристроила на спинки двух стульев.

– Ноги не опускай, – строго велела я.

Грета кивнула. Я села на низкую скамеечку меж двух стульев. У ног поставила таз с водой. На колени положила кюретку[65] из комплекта миссис Эванс, один конец обмотан марлей.

Введи внутрь два пальца левой руки.

Глаза у Греты были закрыты. Губу она прикусила.

Маневрируй пальцами левой руки, расширь проход. Введи правую руку с инструментом, направляя его пальцами левой, пока не ощутишь сопротивление. Когда сопротивление усилится, значит, ты достигла шейки матки. Силу прикладывать не надо, действуй мягко, осторожно. Веди инструмент вверх круговым движением. Это непростой прием, требующий известной ловкости рук, помни, что кюретка имеет изогнутую форму. Ни в коем случае не направляй инструмент прямыми движениями. Не используй ничего острого, иначе проткнешь женщину и она истечет кровью. Протыкать можно только мешок[66]. Когда почувствуешь, что миновала обструкцию[67], остановись и определи, что она собой представляет. В середке обструкция должна быть мягкой, как куриная печень, или даже мягче. У краев – упругая, но нежная. Повтори выскабливающее движение дважды или трижды.

Все это я и проделала.

Будто тыкву вычищаешь.

Грета закричала. Принялась мотать головой. Соседи услышат, подумала я.

Удали всю обструкцию до последней капли, все, что можно выскоблить.

Грета выкрикивала какие-то слова. Я даже не могла разобрать, на каком языке она кричит, это был скорее один протяжный вой. Я мысленно заткнула уши, но звуки продолжали нервировать.

– Я не могу, – сказала я, останавливаясь.

– Давай! – выдохнула Грета. – Я тебе говорю!

Не слушай ее криков. Сосредоточься на внутренностях, этих изгибах, извивах, изворотах, которым рука твоя должна следовать, чтобы облегчить ее страдания. Просто скажи: «Вы молодец, миссис. Так держать». Процедура не слишком долгая. Если ты будешь останавливаться всякий раз, стоит пациентке вскрикнуть, только затянешь процесс. Не останавливайся, пока не добьешься своего. Если ты не сделаешь все тщательно, обрывки тканей останутся в канале, начнут гнить и она умрет.

– Хватит! – завопила Грета.

Когда она опять заорет, вспомни всех тех женщин, что испытали боль куда более сильную, вспомни, что женский удел – страдание, скажи себе, что она не умрет, если ты все сделаешь правильно. Поговори с ней. Тише, милая, уже совсем скоро.

– Тише, милая, – произнесла я дрожащим голосом, – уже совсем скоро.

Меня замутило. Запах страха исходил от нас обеих. Грета крыла меня по-немецки не хуже ведьмы. Я чувствовала, как силы вытекают из меня.

Если она станет дергаться, скажи ей строго: «Успокойся, милая, иначе себе же хуже сделаешь».

– Экси, – прохрипела Грета, и ее вырвало.

– Не шевелись! – разозлилась я. – Добьешься, что я проткну тебя насквозь.

Я боялась, что шум разбудит детей, они придут в гостиную и увидят лежащую фигуру (как я в свое время проснулась и увидела маму с Берни) и таз, полный крови. Быстрей бы все закончить. Спешить нельзя, – сказала у меня из-за спины миссис Эванс. – Главное – аккуратность.

Извлеки инструмент, выплесни содержимое кюветы, затем промой проход раствором уксуса со спорыньей.

Вот и все. Я встала, отошла к столу, смешала раствор, нашла в инструментах миссис Эванс спринцовку, наполнила. Вернулась к Грете, все еще лежавшей враскорячку. Дышала она мелко, судорожно.

– Мне нужно хорошенько промыть тебя, – сказала я.

Грета ответила не сразу, глаза у нее закатились, были видны лишь белки глаз – как у обезумевшей от ужаса лошади.

– Давай. Только шиво, шиво!

Я ввела спринцовку поглубже в проход и сжала грушу. Грета застонала, и ее опять вырвало. Я сама уже не могла сдерживать тошноту. Вскочила, метнулась в угол, где меня вывернуло. И тотчас вернулась к Грете. Лицо у нее было белое, как яичная скорлупа, и все в поту. Трясущимися руками я дала ей попить. Она тихонько подвывала. Бормотала, что все кружится. Я накапала в стакан лауданума – наследство миссис Эванс.

– Возьмешь с собой. Это успокоит боль и усыпит.

После того как ты ее промоешь, нужно закрыть рану тампоном из свернутой марли. Тампон вводи при помощи длинного инструмента – как можно глубже. В нижней части тампона оставь хвостик в один-два дюйма длиной, чтобы можно было легко вытащить. Остальное предоставим природе.

По неопытности я провозилась с тампоном не меньше четверти часа, руки у меня дрожали, а моя пациентка, вцепившись зубами в простыню, мотала головой.

– Тихо, тихо. Все уже, – сказала я наконец.

Грета всхлипнула. Я поудобнее уложила ее на диване. Опустилась рядом.

– Мне очень жаль. Мне так жаль.

Я погладила Грету по волосам, некогда таким прекрасным, а ныне тусклым, изгаженным паразитами. Мы обе плакали.

– Сейчас проснутся дети, чудный хор получится, – всхлипнула я. – Плач по бутылочке. А хорошо бы, если бы вместо молока мы с тобой давали джин.

Грета через силу засмеялась.

– Минут через тридцать, – сказала я, – или через сорок кровотечение резко усилится и начнутся такие боли, что тебе покажется, будто ты умираешь. Но ты не умрешь. Через пару часов вынь марлевую затычку, из тебя выйдут остатки, и все будет кончено уже совсем.

– Если я покойник, – сказала Грета спокойно, – ты возьмешь Вилли?

– Да.

– Обещай.

– Обещаю.

– Благодарю, – шепнула она.


Когда она наконец уснула, я решилась рассмотреть содержимое таза. Ничего особенного: обрывки внутренностей, по виду как потрошки. Я не могла отвести от них взгляда. Они так и притягивали меня, так и хотелось разглядеть, что же породила моя жалость. Красный комок не крупнее ореха. Посередке бледный, просвечивающий контур, напоминающий лапу чудища или рыбы, если, конечно, существуют рыбы с лапами. Крошечная саламандра, волшебный дух огня. Огня, которому пожертвовали этот росток, ведь он был еще не живой, не более живой, чем семечко. Вдруг вспомнились слова из Библии, которые читала миссис Эванс. И ублажил я мертвых, которые давно умерли, более живых, которые живут доселе; а блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем[68]. И я подумала, что преждевременно разрешить от бремени в наши дни – значит предотвратить смерть злосчастной сироты, спасти подругу и сына подруги. Меня по-прежнему знобило, будто чья-то ледяная рука водила по спине. Чувствовала ли я, что совершила убийство? Нет. Я чувствовала, что совершила благое дело. И все-таки что-то во мне переменилось. Был ли тому причиной этот намек в красном сгустке, силуэт того, что могло быть и чего никогда уже не будет, но отныне я знала, что у меня душа акушерки, готовая принять все сложности этого мира.

Глава шестая

Ассистент

Несколько часов спустя башмаки Чарли затопали на лестнице, и вот он уже кричит от дверей: что там с ужином? Я вышла к нему с дочкой на руках:

– Не входи.

– Ты что, не пускаешь меня в мой собственный дом? С какой стати? – с раздражением спросил он. – Пусти меня!

– Грета здесь. В нашей постели.

– С клиентом? Мы что, открыли бордель?

Нервы у меня были на пределе, и, когда он обозвал мою подругу шлюхой, я не выдержала и залепила ему пощечину.

– Да что ты знаешь? – заорала я, удивляясь самой себе. Он выдал мне ответную оплеуху. И ударил бы еще, но заплакала Аннабелль.

– Папа! – захлебывалась она жаркими детскими слезами. – Папа!

Чарли нетвердой походкой направился вглубь дома. Вернулся.

– Ладно, уйду я, миссис Джонс, пока опять на тебя не набросился.

– Чарли…

– Я ухожу. – И он зашагал вниз.

– Папа! – прорыдала Аннабелль, и голос ее эхом разнесся по лестнице. – Мышка, папа!

Чарли резко остановился. Странно, что не схватился за сердце, ведь именно в него пришлось попадание.

– Мышка?

Это была их игра с Аннабелль – Чарли рассказывал дочери истории про зверушку по имени Усатик, что обитает у него в кармане.

– Папа?

Мы обе не стали скрывать радости, когда Чарли развернулся и затопал обратно. А он уже улыбался вовсю и шарил в кармане – жилище Усатика.

– Попался! – И вот уже следа не осталось от недавней ярости.

Усатик выпрыгнул из кармана, пальцами Чарли пробежался по руке дочери, нырнул в мягкие локоны, скользнул по спине и был таков.

– Смотри! – Чарли показал себе под ноги, но Усатик уже исчез. – Убежал, – сказал Чарли.

Аннабелль заливалась счастливым смехом. Мы всегда могли рассчитывать на эту незатейливую игру.

– Еще!

Я пошептала ей на ушко, опустила на пол и подтолкнула к двери квартиры. Если позовет, услышу. Но дверь прикрою: незачем малышке видеть, как ее отец уходит из семьи. Исключительно по моей вине.

– Мама! – пискнула дочь из-за двери.

– Кто тебе позволил распускать руки? – сурово вопросил Чарли.

– А кто позволил тебе обзывать Грету ШЛЮХОЙ?

– А кто же она? Я сам видел, как она шлялась по улицам в этой своей нижней юбке.

– Почему же ничего мне не рассказал?

– Да во всех кабаках в курсе, что твоя Грета порченая. Да еще и при ребенке.

– Этот ребенок тоже здесь.

Муж выругался. След от моей ладони алел на его щеке, глаза потемнели.

– Тут явно дьявол постарался, – произнес он потерянно.

– Чарли… – Я перешла на шепот – на случай, если соседям вздумалось подслушивать.

И выложила ему все как есть. О том, что сделала. О выскабливании. О крови. О тазике с его содержимым.

– Вот же черт!

Лицо Чарли исказилось от страха. Мы так и стояли перед дверью в квартиру.

– Ты что, надумала дьявола тешить? А как полиция узнает?

– Грета так умоляла.

– Если она станет умолять тебя облиться керосином и поджечь себя, ты согласишься?

– Это был единственный способ спасти ее. И ребенка.

– Но это неправильно!

– А что правильно? Если бы я отказалась, она сделала бы это сама. Корсетной спицей.

– Вот пусть бы и делала сама. Хочешь полицию приманить и лишиться всего? Всего, чего мы добились?

– Она бы умерла, как ты не понимаешь? А полиции на все плевать. Эвансов они ни разу не посетили. И нас тоже не побеспокоят. Повод уж больно мелкий.

– Так вот, значит, чем вы занимались на Чатем-стрит?

– Тебя не касается. Это только женские дела.

Он смотрел на меня как на чужую. Наверное, уже нарисовал гнетущую картину того, что мы творили с миссис Эванс на пару. Что я сотворила со своей подругой. Мне стало не по себе от мысли, что он способен вообразить обо мне. Ведь и в самом деле кончится все тем, что он бросит меня.

– Что мне было делать? Оставить Грету на улице? С маленьким мальчиком? Мы ведь сами сироты, и нам ли не знать, что ждет сироту в этом мире. Мы их что ни день встречаем на каждом углу – бедных малюток без матерей!

– Ну ладно, – пробормотал Чарли. – Я видел ее мальчика…

Он замолчал, а затем заговорил, сбивчиво, путано – о том, как ребенком попрошайничал, как едва не умер от голода, как жил где придется – одинокий маленький мальчик, совсем как Вилли, грязный, как гнездо голубя. Он так никогда и не узнал, почему мать оставила его.

– Ну, значит, мне пора, – мрачно произнес Чарли в завершение своего рассказа. – Мужчине здесь не место.

Он не сказал, куда идет и когда вернется. Тяжелым шагом спустился по лестнице, даже не оглянувшись на меня и словно не слыша плач нашей малышки, которая из-за двери звала папу и своего мышонка.


Я приготовила ужин. Грета спала в спальне, сын – рядом с ней. Аннабелль сидела на полу рядом со мной и играла со своими пробками от бутылок из-под виски и банок из-под горчицы. Из этих пробок папочка смастерил куколок. Головы он вырезал из бутылочных пробок, нарисовал на них рожицы, а тела соорудил из затычек покрупнее – от банок. И хотя у дочери имелась настоящая фарфоровая кукла, которой у меня никогда не было, с желтыми волосами и розовыми губами, она предпочитала уродцев из пробок, которых наградила весьма подходящими нелепыми именами – Гагала и Глупин. Я наблюдала за ее детской возней, кляла свой характер и всей душой сожалела, что ударила Чарли и затеяла ссору.

Теперь он наверняка не вернется из-за того, что я сделала со своей подругой.

А подруга была очень слаба. Проснувшись, она с превеликим трудом выбралась из постели и приковыляла на кухню. Мы с дочкой ужинали, и Грета, только глянув на нас, тут же согнулась над ведром, которое я выставила заранее.

Из спальни донеслось хныканье ее сына.


– Экси, – прошептала Грета.

Я напоила ее чаем с виски и отвела обратно в спальню. Взяла на руки малыша.

– Пойдем, маленький, – ласково прошептала я, отнесла его к Аннабелль и усадила его рядом с ней на пол. Два «киндера», как их называла Грета, настороженно уставились друг на друга. Аннабелль протянула мальчику пробковую куклу.

Он взял ее и куснул. Моя дочь рассмеялась и укусила вторую. И оба зашлись в счастливом смехе.

Я вернулась в спальню.

– Ляг на бок и подтяни колени к груди, – велела я Грете.

Она скорчилась эмбрионом и закрыла глаза. Всю ночь шла кровь, Грета стонала и ругалась. Я сидела рядышком, нашептывала ласковые слова. Помогала ей сесть, пройтись по комнате, укладывала обратно в постель, опорожняла ночной горшок. Ее лицо белело в темноте. Она умрет, думала я. Что я наделала? Она умрет.

Чарли так и не вернулся. Ни утром, ни к ужину следующего дня. Ни к полуночи. Наверняка упился в дым и валяется в каком-нибудь борделе. Да и как иначе.

– Где папа? – в который уже раз спросила Аннабелль. Я поцеловала дочь:

– Он вернется.

– Заявится с подарком, – сказала Грета, робко улыбаясь. Ей явно стало лучше. – Ein kleines Schmuchstück[69].

– Не говори так. Не говори мне про Schmuchstück.

– Все так делают.

– Нет, не все, – отрезала я.

– Ладно, запомню.

– Да уж запомни, – сказала я сердито. – Уж будь добра. – Но от ее печального взгляда мне сделалось стыдно. – Прости меня, милая.

А что, если Грета права? Что, если прямо сейчас он развлекается? С какой-нибудь Schmuchstück. Прямо сейчас. Я выливаю горшок в канализацию, наполняю таблетками склянки, а он нашептывает нежности в ее ушко. Тянется к ее накрашенным губам… Демоны ревности уже вовсю малевали мерзкие свои картины в моем мозгу, сводя меня с ума.


Дни шли. Моя подруга и пациентка Грета не умерла. Она поправилась, привела себя в порядок, расчесала волосы и стала похожа на себя былую. С наслаждением играла с Вилли и Аннабелль. Втроем они ползали по полу, стуча ложками по мискам. Отмытые волосы Вилли оказались почти белыми – светлее, чем у матери. Грета сказала, что отец Вилли – высоченный швед. Она пела детям песенки, называла их Liebchen[70], пекла для них маленькие сахарные рулетики – кугель и доводила меня до белого каления тем, что лузгала семечки и шелуха валялась по всей квартире. Я прямо кипела от злости.

Чарли явился на четвертый день, к обеду.

– Приивеет, – протянул он. – Как дела, дамы?

Белль повисла у него на шее, он покачал ее в воздухе, расцеловал. Грета оставила нас одних, уведя малышей в детскую.

– Скучала по мне? – спросил Чарли.

Я и не подумала прекратить шинковать капусту.

– Миссис Джонс, я задал тебе вопрос. Ты скучала по мне?

– Ты где был? – Мой нож ожесточенно стучал по разделочной доске.

– В Трентоне, штат Нью-Джерси. Заключил контракт на продажу твоего снадобья с одним агентом. Половина нам, половина – ей. Та к что не надо смотреть на меня с такой злостью, миссис Джонс.

– Тебя не было четыре дня!

– Всего-то четыре дня. Тьфу.

– А на самом деле где ты был?

– Я же сказал. Подписал бумагу с агентом в Трентоне.

– И какие еще ты там подписал бумаги?

– Ох и ревнивая ты кошка. Какая разница, где я был. У меня в доме открыли больницу для шлюх, так что мужчине здесь не место.

– Твои слова, не мои.

– Кто бы посмел обвинить меня, даже если бы я искал уюта в другом месте, – взвился Чарли. – Хотя ничем таким я не занимаюсь. Вместо этого твой благоверный спал на жесткой лавке железнодорожного вагона, даже не сняв башмаков, и ел в чудовищном трактире. И вот вернулся домой. И я спрашиваю: скучала ли ты по мне? Ты строгаешь клятую капусту, как будто это моя голова.

Не говоря ни слова, я направилась в спальню. Чарли последовал за мной со стаканом виски в руке. В комнате содрал с себя рубашку. В глаза мне бросились старые шрамы на спине, словно напоминая: я не единственная сирота на этом свете. Похоже, недоверие у нас в крови. Подозрения во мне не утихли, и я приготовилась к дальнейшим спорам.

– Я не прогоню Грету, – сказала я твердо. – Если это то, чего ты хочешь.

– А почему я должен этого хотеть?

– Ты ведь объявил, что у нас не больница.

– А у нас больница?

– Может быть. Им с Вилли некуда податься.

– Ладно, пусть живут, – пожал плечами Чарли. – Пристроим Грету к делу, будет готовить таблетки. Уж лучше, чем на панели шляться.

Этим он меня обезоружил – вместо того чтобы ссориться, Чарли предложил устроить жизнь моей подруги. А затем отправился в гостиную, прокричал, что прибыл голодный лев, рухнул на пол и зарычал:

– Какие вкусные детишки тут на ужин!

Чарли больше никогда не упоминал о случившемся с Гретой. И на Гринвич-стрит вернулись мир и спокойствие.


Для Греты и Вилли поставили кровати в просторной детской, Чарли слова против не сказал. Дети носились по квартире, как маленькие щенки, путались под ногами. Засыпали, взявшись за руки, – прямо там, где их сморил сон. Если Грета ласкала сына, то Чарли учил его боксировать и подкидывал в воздух. Вилли звал его дядей, а меня тетей. В нашей квартире поселились шум и веселье, утихавшие, когда Чарли уезжал в очередную деловую поездку (по его словам), в какой-нибудь Нью-арк, с очередной партией «Лунного средства Мадам Де Босак».

– Мне кажется, лекарство – это предлог, чтобы сбежать от нас, – упрекала я, когда он возвращался через неделю.

– Ага, твое снадобье – моя любовница, – ухмылялся Чарли.

– Ты говоришь это специально, чтобы позлить меня.

– Но ты и снадобье – это же одно целое. Ты моя жена и вместе с тем моя любовница, миссис Джонс.

Мне не нравился этот ответ, очень уж он был заумный. Вскоре Чарли опять уезжал, на этот раз в Бруклин. Пока он трудился, расширяя наше дело, я проводила дни на кухне, служившей нам фабрикой. Я разрывалась между приготовлением лекарства, стиркой и плитой, на которой кипел суп, а вместе с ним закипала и я. Но теперь у меня была помощница.


– Я шастлива, что помогаю тьебе, – сказала Грета, когда мы с ней приступили к изготовлению таблеток.

Я показала ей, как вытрясать черные крошки спорыньи из колосьев, как перетирать их в порошок. Научила отмерять магнезию, сворачивать смесь в трубку, как посредством пресса разрезать трубку на таблетки. Грета оказалась старательной и смышленой. Она наполняла склянки с такой истинно немецкой скоростью, что мы за два месяца удвоили продажи. Грета радовалась небольшой зарплате, которую мы ей платили, а еще больше – комнатке, что мы сняли для нее этажом ниже.

Однажды утром Грета внезапно прервала работу:

– Без вас я бы восьмой месьяц бродийла по улице. А уше зима.

– Прошло уже восемь месяцев?

– Прошло и умерло. Я бы тоше умерла. – Она обняла меня: – Спасибо за все.

Но это оказалось не все. Однажды Грета ходила на рынок и вернулась с проституткой по имени Сесиль, на вид явно больной. Нос у Сесиль был красный, как будто отмороженный, белки глаз в багровой сеточке сосудов. С первого взгляда я определила, что ей надо.

– Нет, – сказала я Грете.

– Экси, послушай.

– Нет, я сказала.

Грета оттащила меня в сторону и принялась уговаривать, а ее несчастная товарка притулилась у жаркой печи. Малышка Аннабелль глаз не сводила с гостьи.

– Привет, леди, – подступила моя дочь к шлюхе, а та уронила слезу.

– Леди плачет, – сказала Аннабелль, и была совершенно права. Леди плакала.

– Ей негде жить, – прошептала Грета.

– Я сказала – нет.

Женщина, стоя у печки, смотрела на нас с Гретой. Из-под шляпки у нее выбилась сальная прядь.

– Экси, – продолжала упрашивать Грета.

– Это не мое дело! Ты моя подруга, и я пустила вас с Вилли. Но это не значит, что ко мне должен ломиться весь город.

– Она умрет на улице, зимой, ешли ты не поможешь ей!

Вид у Сесиль был прежалкий, но она просительно улыбнулась и пролепетала:

– Мадам, see voo play[71].

От этих слов я растаяла. See voo play. Грета кинулась обнимать француженку, а та, уже не таясь, разрыдалась у Греты на плече. А я наконец-то посмотрела в глаза гулящей. Опять этот взгляд. Нищета и отчаяние. Глаза взывали о помощи. Сам Иисус жалел проституток, не случайно их у нас прозвали магдалинами. Я не стремилась никого спасать, но вот она передо мной, молит о помощи. А если вас просят, вы обязаны помочь.

– Ну что ж, вы заплатите мне, – сказала я, надеясь, что это ее отпугнет, – три доллара.

Но это ее не отпугнуло. Она заплатила мне нужную сумму. Я сказала, что это последняя склянка, что, разумеется, было ложью.

Чарли, которому я рассказала о случившемся, отреагировал немногословно:

– А если бы ты назначила цену в пять долларов?

А вскоре на нашем пороге возникла миссис Тарканян с нижнего этажа – попросила одолжить ненадолго большую кастрюлю; она явно была в интересном положении.

– Моя жена вам поможет, если понадобится, – сказал Чарли. – Она прекрасная акушерка.

Миссис Тарканян посмотрела на парочку детей у моих ног и улыбнулась, обнажив кривоватые зубы. И я тут же была зачислена в ее личные акушерки. А ведь миссис Эванс в свое время предрекла мне, что я стану акушеркой, когда заведу собственного ребенка.

Месяц спустя настал срок, и у миссис Тарканян оказалось ягодичное предлежание, доставлявшее ей невыносимые страдания. Перепугавшись в первый миг, я все же вспомнила, что мать надо уложить так, чтобы ноги были много выше головы, вспомнила, какие манипуляции надо произвести, чтобы младенец повернулся в правильную позицию. Я все проделала верно, и моя пациентка родила мальчика весом семь фунтов – как и полагается, головой вперед. Гордая мать раструбила по окрестностям о том, как я ее спасла, в одночасье я обзавелась репутацией опытной акушерки, и вскоре все уже знали, что миссис Джонс с Гринвич-стрит всегда поможет девушке, угодившей в беду.

Книга пятая

Либерти-стрит

Глава первая

Мой враг

Пока толпы женщин стучались в мою дверь, а я делала для них все, что могла, – измельчала крылья шпанских мушек, смешивала с прочими ингредиентами снадобья, принимала у них роды, а еще сажала на горшок свою маленькую дочь, стирала белье, ходила на рынок, носила уголь и воду, мыла пол, продавала склянки с лекарством и пела песенки, мой Враг тоже был занят: жучком-древоточцем прогрызал ходы в крепких стенах дома.

Пока я в поте лица своего зарабатывала на хлеб насущный, юный бакалавр Тони Комсток торговал текстилем от знаменитой фирмы «Кокран и Маклин», 464, Бродвей. Наверняка крестоносец Комсток не лелеял греховных мыслей, торгуя женским бельем или наблюдая, что выделывают с «готовыми для носки чулками» веселые домохозяйки. Похоже, еще задолго до того, как он взялся за меня, Комсток примерял, точно шляпу, роль воителя с Грехом. Его так огорчал интерес, который приятели-клерки проявляли к фривольным картинкам, что он основал Общество борьбы с Пороком. И к 1868 году успел прославиться тем, что уничтожил первого греховодника. Беднягу звали Джейкс. Книготорговец мистер Джейкс был добропорядочным христианином, исправно посещал церковь, аккуратно платил налоги. И в чем же провинился? В том, что продал открытку. А что на открытке было изображено? Статуя, всего-навсего. Знаменитая римская статуя, обнаженная. Комсток добился, чтобы несчастного арестовали, судили и отправили в тюрьму. Мой Враг разорил Джейкса и положил начало своему крестовому походу. Он принялся охотиться на сомнительные, с его точки зрения, книги.

Тогда, на заре моей практики, закон, регламентирующий акушерство и родовспоможение, реликт 1840-х, тихо покрывался паутиной. В нем говорилось, что всякий, кто ПРОПИШЕТ женщине лекарство либо ПРИМЕНИТ специальный инструмент с НАМЕРЕНИЕМ вызвать выкидыш или досрочные роды – даже если это необходимо для спасения жизни пациентки, – сядет на год в тюрьму или уплатит штраф. Ни один здравомыслящий полицейский, ни один судейский крючок не связывался с этим законом, поскольку добросовестно его исполнить было невозможно. Без свидетелей намерения не доказать, не говоря уже о том, что кто-то прописал или применил нечто запрещенное.

В 1870-е мой Враг добрался до этой сферы и сочинил новые законы, на которых я и попалась, но до того времени акушерки могли не опасаться когтей юристов.

Сейчас, сидя в своей элегантной гостиной, заставленной вазами с лилиями, я с наслаждением читаю опубликованное жизнеописание борца за справедливость. Если бы не расправа, которую он учинил надо мной много лет назад, я бы написала в его честь благодарственный панегирик, тем более что я знаю: мальчиком он очень горевал по матери, умершей при родах, так что мы оба познали сиротство. Но благодаря недавней публикации его дневников мы знаем, что, по собственному его признанию, Энтони Комсток не был таким уж образцом добродетели, какого из себя корчил, а всего лишь мерзким ханжой и святошей. В 19 лет он записал: Опять поддался искушению и возжелал. Грех, грех. О, сколько спокойствия и счастья жертвуется алтарю. Я – предводитель грешников.

И в другой день:

Нынешним утром Сатана сурово искушал меня, и через некоторое время я пал, и единственная причина – моя слабость.

О каком грехе он говорит, мы можем только догадываться. Вероятно, грех самоудовлетворения. Он ведь был только человек, не так ли? И все же, несмотря на свои грехопадения, усатый крестоносец маршем проходил по городу, поучая других, диктуя, что делать, осуждая вредные привычки. Когда Тони служил в армии, он выплескивал свою энергию на организацию церковных служб.

Нынче ко мне несколько раз обращались, спрашивали, что значит быть христианином.

Слышал, как некоторые высказывались против меня. Я не соединюсь с ними в грехе и пороке, пусть даже ценой нашей дружбы.

Образец нравственности, он отказался от ежедневной армейской порции виски и был упоен собой, когда вылил спиртное на землю на глазах у своих товарищей. Он бранил их за то, что те бранятся. Никогда не буду курить – пообещал он себе. И не курил. Даже для того, чтобы отогнать злющих конфедератских комаров.

Бедолага. За все свое проповедничество и морализаторство он удостоился только насмешек. Одинокий ханжа, он писал, что его все ненавидели уже тогда.

Кажется, я вызываю ненависть у некоторых ребят. Они постоянно лгут, преследуют меня и пытаются досадить.

Могу ли я пожертвовать принципом и сознательностью ради славы людской? Никогда.

И все-таки нашлась женщина, которая вышла за него, малютка Мэгги, на добрых десять лет старше него. Миниатюрная миссис Комсток была инвалидом, весила восемьдесят два фунта и одевалась только в черное. К чести его должна признать, что к своей возлюбленной Тони относился с величайшей нежностью. В дневнике она фигурировала как Маленькая Женушка, Дорогая М., Драгоценная Малютка-Жена. Как бы мне ни был мерзок этот человек и как бы ни глубока была ненависть за все то зло, что он мне причинил, скажу, не таясь: меня восхищает его преданность жене. Я также сочувствую ему по поводу смерти его дочери, почившей шестимесячным младенцем. Его боль ведь не стала меньше оттого, что сам он был первостатейной сволочью. Пока я подозревала, что он скорее усыновит ребенка, чем позволит своей похоти вырваться на волю, негодяй сделал доброе дело – спас сироту из некоего заведения в Бруклине и нарек ее Адель. Пока я жалела Адель за то, что та провела свою жизнь рядом с лгуном и инквизитором, он сделал для сироты куда больше, чем я для тысячи беспризорников. В свою защиту могу сказать, что мы с Чарли одно время собирались усыновить уличного хулигана, но нам помешали травля и угрозы со стороны мистера Комстока и его заединщиков. Таковы тернистые пути Добра и Зла. Мой Враг заботился о слабоумной дочери Адели, но не проявил ни грана сочувствия ко мне, равно как к прочим своим жертвам. Возьмем для примера маленький бруклинский салун и его владельца Чэпмена, которого он разорил в 1870 году. За что? Нашему ханже не нравилось, что у Чэпмена разливают по воскресеньям. За это он подал на бар несколько исков и таки посадил бармена в тюрьму, где тот и помер от сердечного приступа. Это была первая смерть на совести Комстока. Хотела бы я сказать: моя стала последней. Но до этого не дошло.

Мы с Комстоком яростно боролись друг с другом, и у каждого из нас была своя миссия. Это началось задолго до того, как мы встретились: несмотря на то что мой Враг на какое-то время переселился, и довольно далеко, в Саммит, штат Нью-Джерси, он подбирался ко мне с каждым днем все ближе, я кожей чувствовала его горячее дыхание.

Глава вторая

Офисы и будуары, салоны и салуны

ОБЪЯВЛЕНИЕ

МАДАМ ДЕ БОСАК, французский врач, поменяла свой адрес с Гринвич-стрит, 160 на Либерти-стрит, 148, где дамы смогут приобрести ЖЕНСКИЕ ТАБЛЕТКИ. Это лекарственное средство – безотказный регулятор месячного цикла, они облегчают жестокие мигрени, расстройство желудка, колотье в боку, жжение в груди, смягчают кошмары, устраняют пагубные мысли, апатию, борются с астенией, бледностью, желтухой и нездоровым цветом лица, отсутствием аппетита, с неспособностью радоваться жизни и даже с потерей жизнестойкости, порождающей уныние духа и нередко доводящей до самоубийства. Не принимать при беременности, поскольку отдельные ингредиенты могут нарушить некоторые функции организма. Производится и продается только самой Мадам Де Босак по цене 4 доллара за склянку. Для неимущих половинная цена. Для самых бедных – бесплатно. Консультации бесплатно.

– Реклама размещена в газетах «Сан», «Гералд» и «Нью-Йорк таймс», – сообщила Грета.

Когда мы стали богаче, она взяла на себя обязанности управляющей и медсестры в нашей новой конторе на Либерти-стрит, за углом от нашего прежнего дома на Гринвич-стрит.

На Либерти-стрит были даже больничные палаты с койками – настоящий женский госпиталь. В приемной, где сидела Грета, для удобства посетителей стояли диван и кресла, пол покрывал ковер, слух услаждала канарейка в клетке, а взор – две картины в раме, изображавшие лебедей. Это вовсе не была РОСКОШНАЯ ГОСТИНАЯ, как ее потом назвал «Таймс», и ПОРТАЛОМ В МАВЗОЛЕЙ, как написал «Полиантос», наша приемная тоже не являлась. Это была обычная контора, какую вы можете увидеть в любом солидном предприятии, ведь я и была солидным женским врачом для состоятельных дам Манхэттена.

– Вы предпочитайт голупую комнату, – спрашивала Грета, когда неуклюжая мамаша прибывала к нам рожать, – или шелтую?

В задачу Греты входило объяснить, что голубая комната дороже, потому что она просторнее, да еще и окно выходит в сад. Грета также вела расписание приемов, принимала оплату банковским чеком или наличными; сидя за письменным столом из французского дуба с изогнутыми ножками, она своим детским почерком, напоминавшим каракули полоумного, записывала фамилии пациенток, если у тех хватало смелости назваться. Пациентки старались одеваться незаметнее, порой даже накидывали двойные вуали, но иные приходили в своих рабочих платьях под пальто. Были и горничные, и светские львицы, которые еще не стерли краску с лица. Все больше и больше становилось элегантных дам, в жакетах с черными пуговицами и с ландо, поджидающими у входа. Я была такой же акушеркой, как и миссис Эванс, хотя клиентки у меня были почище, которые для поездки к доктору могли позволить себе экипаж. Они являлись с набором разнообразных жалоб со всей округи между Баттери и Бликер, а то и из более далеких мест. Из Нью-Джерси, с берегов Гудзона, из Доббс-Ферри или даже из Саунда в Норфолке. Некоторые из дам в положении были кругленькие и розовые, беременность была им к лицу, и, ожидая моих инструкций по поводу предстоящих родов, они вязали чепчики для детей. Они хотели посмотреть новые палаты наверху, расспросить Мадам о ее квалификации. Но были и другие. Они приходили рано утром или после наступления темноты, сжимали губы, нервничали и переглядывались – кошки со своими тайнами.

Хотя мой муж и считал Грету бестолковой, она отличалась от большей части наших посетительниц в лучшую сторону, и она была хорошенькая. Прозывалась она вдова Вайс и всем рассказывала, что отец Вилли – капитан, судно которого угодило в шторм у мыса Страха. Она наряжалась по последней моде, ее блестящие темные волосы, завитые очаровательными локонами, были предметом моей зависти, я даже копировала ее стиль.

Многие посетительницы, увидев Грету впервые, принимали ее за Мадам Де Босак и понимали, что ошиблись, только когда Грета открывала рот: свой жуткий немецкий акцент она сохранила.

– У меня нет опыта шенский физиолог, Мадам акушерка, унд я ее ассистент.

Она была предана, как кокер-спаниель; за то, что я вытащила ее с улицы и платила приличную зарплату, она на все лады расхваливала перед клиентками мои таланты:

– Йа, йа, с фрау Де Босак вы в хороших руках, йа, она хороший специалист, вы пришли как раз вовремя, миссис, она вам поможет.

Вопреки тем ужасам, которые некогда творили с ней в гнусных переулках и на задах салунов, Грета сохранила природную веселость, любила петь песенки, что подслушала в Шутцен-парке, или в пивной Лухова, или во дворце Лагербир, куда захаживала в прежние времена со своими поклонниками. Но она так же легко могла впасть в дурное настроение и заливаться слезами от любого пустяка.

Однажды утром ее мальчик Вилли прибежал из их квартиры за углом на Кортландт-стрит:

– Тетя, беги скорее к муттер, пожалуйста.

Я нашла Грету скорчившейся в постели. Мы с Вилли перевернули ее, и я побрызгала в лицо водой.

– Я так смущена, – лепетала она впоследствии, – ни один мушчина на мне не шенится. Мой сын будет всегда незаконнорошденный. Обещай, что никому не расскажешь.

– Я обещаю не рассказывать, что ты когда-то была шлюхой, если ты обещаешь никому не говорить, что я собирала тряпки и мать моя была однорукая прачка, что я доросла до консультанта по таким вопросам, о которых не принято говорить в приличной компании. Вот, например…

Я зашептала ей на ухо, какие это были консультации, но лучше пусть это останется между нами. Достаточно сказать, что мы с Гретой смеялись над этим до упаду.

Добрая шутка неизменно поднимала дух моей подруге, и, отсмеявшись (в точности как соседская девчонка, которая некогда помогала мне развешивать постирушку), она могла выйти к дамам из Готэма. С немецкой пунктуальностью она придерживалась расписания приемов, а перевязочные бинты были обрезаны предельно аккуратно, чуть ли не идеальным образом. Она знала меня, знала мою жизнь, а я знала, чем живет она. В качестве медсестры она никогда не поддавалась эмоциям, всегда сохраняла хладнокровие, даже когда приходилось иметь дело с выкидышем. Но хотя ее маленькие руки вполне годились для практики, она боялась приблизиться к «беременной утробе», даже не могла мне сказать, на сколько пальцев раскрылась матка. Вы, наверно, возразите, что шлюха остается шлюхой, как волка ни корми, он все в лес смотрит. Не знаю. Но когда я предлагала ей стать ассистенткой, ее начинало трясти и она только повторяла:

– Найн, найн, найн.

В конце концов я плюнула и оставила свои попытки. Так что я орудовала у изножья кровати, а она – у изголовья. Мы были партнерами. Как старая супружеская пара. А моя Аннабелль и ее Вилли росли как брат и сестра. Немало дней эти два зайчонка провели вдвоем – вместе пили чай и вместе спали днем в детской нового дома, который мы купили в 1872-м всего в одном квартале от новой клиники. Все четыре этажа на Либерти-стрит, 129 мы приобрели за сумму, какую я и вообразить-то не могла еще два года назад, когда семейство Джонс и Грета с Вилли обитали под одной крышей – будто носки в корзине.

Но на Либерти-стрит стало ясно, сколь высоко мы взлетели. Обычные люди в таких зданиях не живут. У построенного в федеральном стиле дома, с выступающими мансардными окнами, с остроконечной крышей, с темными оконными рамами, вид был чрезвычайно респектабельный. Можно сказать, что если бы дом был человеком, то это был бы почтенный джентльмен, член клуба «Метрополитен», с неизменно высоко поднятой головой, с карманными часами и солидным брюшком, перехваченным камербандом. За крыльцом следовала парадная дверь с дверным молотком в форме американского орла; бронзу начищала Маргаретт Макграт, наша горничная, которую все звали попросту Мэгги, я помогла ей несколько лет назад, когда ее дражайшая матушка привела дочку ко мне. Девочка живет с докером как с мужем, не могла бы я ей помочь? Поскольку докер уплыл в дальние края, Мэгги не могла вернуться в отцовский дом, вот она и не покидала моего заведения с момента нашей встречи. Теперь всякий раз, когда я чувствую запах лимона от газовых ламп и олифы от стенных панелей, я радуюсь, что это не мне пришлось наводить порядок.

Мои юбки издавали легкий шелест, который изысканным шепотком стлался над паркетом, когда в вестибюле я сняла свою шляпу и прошла в первую гостиную, обставленную изысканными парчовыми диванами и креслами алого генуэзского бархата с кружевными накидками на спинках. Ни одной уличной крысе или кухонной замарашке вроде меня прошлой и не мечтается пройтись роскошным коридором, заканчивающимся зеркалом в золоченой раме и отражением – портрет хозяйки дома 26 лет от роду. И меня всякий раз поражало, что миссис Энн Малдун Джонс каким-то образом проникла в зеркало благородной дамы.

Всякий раз, когда я оказывалась одна в зеркальном коридоре, я восхищалась прекрасным отражением. Привет, как дела, миссис Джонс? – вопрошала я. Все замечательно, и тебе счастливого дня, селедка Экси, не слишком-то зарывайся.

По правде говоря, мне не верилось, что зеркало с Либерти-стрит надолго сохранит этот шикарный образ. Удача всегда пробуждала во мне подозрительность. В голову лезли мысли о скоротечной чахотке, что однажды ночью явится по мое дыхание. Вопреки тому, что наши действия, явно шедшие вразрез с законом, охватывали весь город, никого не арестовали, и было ясно как день, что если когда-нибудь кого-нибудь и схватят, это буду я. Но судьба покамест мне улыбалась, почему бы и мне не улыбнуться в ответ, будь передо мной раззолоченное зеркало или застекленная дверь? За дверью находилась библиотека. Черная лестница вела вниз на кухню. Вверх – в комнаты Мэгги и кухарки Ребекки, еще одной бывшей моей пациентки, они жили на четвертом этаже. На третьем этаже располагалась детская с кукольным домиком и школьной доской, где моя дочь, мисс Белль Джонс, играла на спинете[72] и под руководством гувернантки учила буквы. Освещаемый газовыми лампами коридор вел в нашу с Чарли спальню: камчатные шторы, камин, облицованный резным дубом, кровать розового дерева с поистине королевским изголовьем – гербы, гирлянды, полумесяцы, копья, доспехи и много чего еще.

Королева Джонс, называл меня Чарли. Я возлежала на подушках в своей роскошной ночной сорочке, а он являлся, закутавшись в мохнатое покрывало, и мы играли в Ее Величество и Его Величество, воплощали в жизнь Королевский Протокол Джонсов (сперва миссис Джонс вынимает руку из рукава, чтобы продемонстрировать белое плечо, а затем оголяется другая рука, являя мощный бицепс мистера Джонса, но традиция, не говоря уже о химикалиях любви, требует, чтобы от остальной одежды избавлялись куда проворнее). В такие ночи Чарли был для меня огнем в стеклянном шаре уличного фонаря, обращающим все сомнения в дым, так что иногда средь бела дня, за рутинной работой в конторе или в клинике, меня вдруг пронзала сладкая судорога и я отдавалась чувствам, вспоминая его ласки, поцелуи и нежные слова. Я млела, и таяла, и не могла его дождаться, а он приходил глубоко за полночь, и ревность тотчас хватала меня за горло.

Детей мы больше не завели. Мы давно уже забросили всякие методы предохранения (французский и иже с ним), тем не менее столь расстраивавший нас красный флаг появлялся регулярно, и не было ему никакого дела до поглощаемых мною громадных объемов корня черного кохоша, чая из листьев малины; красный флаг чихать хотел на гадкую процедуру, которую я проделывала регулярно с яичным белком, пытаясь вызвать sheehogues, чихать он хотел на долгие молитвы и горсти соли, что я бросала через плечо, призывая удачу, – я оставалась пустой, как море возле Баттери морозным утром.

И всякий раз при его появлении я сгибалась пополам от боли и никак не могла найти для себя лекарства.

Мое состояние доктор Ганнинг описывал непроизносимыми словами. Читая его книгу, я испытывала омерзение и страх разом.


Дисменорея состоит в экссудации коагулирующей лимфатической оболочки матки в полость матки и выбросе ее из полости по частям, отсюда исключительные боли, которыми сопровождается это недомогание. Лечение заключается в местном отсосе крови из малого таза каждые две недели вкупе с очищением желудочно-кишечного тракта и овощной диетой.


Имя доктора Ганнинга часто появлялось в газетах, он был одним из самых знаменитых врачей того времени, так что я поступила согласно его рекомендациям. Грета, благослови ее Господь, удалила у меня кровь из нижнего таза, хотя сама она жаловалась на боли пуще моего. Я следовала унылой овощной диете и периодически очищала кишечник, тем не менее всякий раз мой цикл неизменно отправлял меня в постель с мигренью, коликами и тошнотой. Других детей у меня не появилось. У Белль не было ни сестры, ни брата – впрочем, как и у меня. Мне все столь же отчаянно хотелось отыскать Джо, повидать Датч, которая уплыла в синюю даль и больше мне не писала. Даже ее лживая мать, миссис Эмброз, не дала себе труда писать мне фальшивые послания. Почему? Несомненно, она дозналась, что вся ее ложь раскрылась, что Датч все знает. Подлинное происхождение Датч, сироты, папистки и беспризорницы, наверное, стало достоянием гласности. Что касается Джо, никакой информацией не располагаем, сказал мне мистер Дж. Морроу из Общества помощи детям.

Дорогая миссис Джонс, более двух тысяч детей иммигрировали на запад из Нью-Йорка в 1860 году, у нас нет своих полевых агентов, чтобы отслеживать судьбу каждого из них.

После чего лично он и Общество перестали отвечать на мои письма.

Масштабы моей тоски по большой мирной семье понятны, если я опишу свою мечту: наши малыши играют у камина, а кузены, дядюшки и тетушки вьются вокруг меня и Чарли, да и Белль окружена толпой родственников.

В возрасте четырех лет у дочери объявился очаровательный шепелявый выговор и воображаемый братец по имени Кокоа.

– Кокоа беременный, – объявила она однажды. – Он собирается родить девочку.

– Но он же твой брат, – возразила я.

– Да. Рыжий!

– Но только женщины могут забеременеть, – сказала я очень спокойно, хотя тут же вспомнился мой собственный рыжий братец. – Маленький мальчик не может иметь ребенка.

– Когда вырастет, сможет.

– Когда Кокоа вырастет, он может стать отцом, это верно. Но родить ребенка он не сможет.

– Кокоа сможет. Он ночью всегда рожает.

Чарли рассмеялся, и мы решили, что у Белль слишком длинные уши и ей не следует торчать со мной целыми днями в клинике.

– Мы должны подарить ей братика, – сказал муж с блеском в глазах.

Но все наши усилия оборачивались пшиком.

– Может, следует усыновить ребенка? – предложила я как-то ночью Чарли, когда мы лежали в темноте. – Не родились ли эти кандидаты прямо в нашем доме? Или они спят на перекрестке Бенда?

– Дай срок, Энни, – ответил он, – может, маленький мужчина предпочитает естественный путь. Если ты понимаешь, о чем я. У нас еще масса времени.

Но он согласился, что некоторые женщины могут захотеть отказаться от ребенка по множеству причин, будь то стыд или бедность. В этом случае можно усыновлять, почему бы нет?

– Он же умрет, малыш-то, без кормилицы.

А может, нам стоит найти сироту постарше? И снова у меня перед глазами вставал малыш Джонни, которого я совсем еще девчонкой отнесла в приют к монахиням.

– Зависит от обстоятельств, ведь так? – сказал Чарли. – Будем держать ухо востро.

Да, мы держали наши уши востро, рассматривали разные возможности и сложности, с этим связанные. В плохие дни, заполненные ревностью, я подозревала, что моя беременность в свое время вынудила Чарли пуститься в бега. Многие ночи его половина постели была холодной пустотой, которой полагалось быть занятой супругом.

– Мужчине нужна свобода, – объяснял он. – В этом я ничуть не отличаюсь от других.

По мне, это была плохая рекомендация.

Ничуть не отличается, как же. Нажил капитал на жене. Что-то он забыл про свое желание стать репортером и всего себя отдал бизнесу Мадам Де Босак: вел бухгалтерию, ведал почтовыми заказами, занимался рекламой, ездил в Филадельфию и Бостон, в Нью-Хейвен и Ньюарк, Провиденс и Балтимор. Двигал бизнес, порой пропадал ночами.

– К сожалению, вынужден вас покинуть, мадам, – говорил он, – но это все для того, чтобы вас поддержать.

По его словам, он родился для скитаний, и он любил поездки, так же как любил яйца по утрам, газеты, выложенные рядком на столе, любил читать анархистские брошюры, для чего надевал очки. Он любил проводить субботние дни в книжной лавке Матселла или в клубе Фримана, а вечера в «Билли Гоат» или «Харп Хаус». Он был частым гостем Чикеринг-холл[73] или Общества этической культуры, где слушал речи радикалов и евреев, правых и спиритуалистов, а после отправлялся на диспут с друзьями, где пускался в рассуждения о морали, войне, перенаселенности и правах рабочих. А я бесилась, глядя на пустую половину кровати, и по его возвращении набрасывалась с упреками. От него не пахло чужими духами, на пиджаке его я не находила чужих волос – словом, никаких улик. Но моя ревность не утихала.


Как-то утром, на восьмой год нашего супружества, он прибыл под семейный кров, когда первые солнечные лучи просочились через занавески. От него разило табаком и джином.

– Где ты был? Где опять шлялся?

Стоило ему опустить голову на подушку, как я со всей силы саданула ему по ребрам и пустила в ход язык, которому было что сказать.

– Во имя господней любви, почему ты никому не веришь? – взвыл он оскорбленно. – Сирота, он всегда сирота – такая у тебя песня, миссис Джонс? Разве ты не замужняя женщина и не живешь в кирпичном доме?

– Я устала. Воняешь, как извозчик. Когда это кончится?

Соль моих слез изменила тональность его речей.

– Экси, моя Энни, – простонал он, – ты же знаешь, я никогда тебя не обманывал, собачка хорошенькая. Мой шелковый воробушек. Ангел земной.

– Больше не корми меня такой чушью.

– Мать Христова. На этой неделе я отмахал до Питтсбурга и обратно. А всего-то надо было продать фургон лекарств одному доктору и поддержать доброе имя Мадам среди сельского населения. Вернулся – и обнаружил, что некому согреть мое старое бедное одинокое сердце, и это после долгого утомительного путешествия.

– Уж не сердце ты хотел согреть, я-то знаю.

– Черт тебя подери! Ты должна доверять мне!

Никогда не верь человеку, который говорит: доверься мне.

С этим советом особо не поспоришь, и под давлением обстоятельств я решила применить его на практике.

– Ну иди же сюда, я замерз, – прошептал Чарли, ноги у него и впрямь были ледяные. – Вот она, моя Энни. Вот она, моя девочка.

Таков был его метод убеждения, и поскольку у меня не было другого выбора, то к завтраку мы помирились, но суть размолвки была все та же, что и шесть месяцев назад: верить ему или нет. С Чарли я была все время настороже. Он вытащил меня на крышу поезда, и мы все ехали и ехали.

– Кто они такие, эти твои друзья? – спросила я его однажды, когда он застегивал воротничок, намереваясь снова испариться.

– Да, кто твои друзья, папа? – пропела Белль. Вместо ответа он подхватил ее мотив – специально для своей принцессы, которой исполнилось четыре года.

– О, кто же эти люди, – пел он, – кто они такие?

– Вилли, вот мой друг! – рассмеялась Белль. – И Либхен, и Шницель, и Кокоа.

Либхен звали ее куклу, а Шницель – деревянную лошадку. Она всех называла немецкими именами, спасибо Грете. Моя дочь знала про spätzle[74] больше, чем про гордый род Малдунов и про Кэррикфергюс или про горшок доброго коддла[75]. И это было правильно, потому что хорошее знание Ирландии и ее обычаев вовсе не открывало тебе все двери. Во всяком случае, не совсем те, которые я хотела бы.

– У меня нет друга по имени Шницель, – сказал Чарли, – зато у меня есть друг, которого зовут Уилл, и это вовсе не плут Вилли, с которым ты играешь.

– Что еще за Уилл? – насторожилась я. – Мне кажется, я не имела чести быть ему представленной?

– Потому что его фамилия Сакс, и он завсегдатай салуна «Могучий Единорог», где женщины не приветствуются.

– Тогда приведи его сюда, и прочих своих единорогов тоже. Пусть у тебя будет свой собственный салун, где я смогу всех увидеть.

– Салун! А почему бы и нет? Интеллектуалы без ума от них, только называют салоном. Еще они обзывают прием «суаре». Им по сердцу все французистое.


Впрочем, и Чарли нравилось все французистое. Как и мне. Так что вечером следующей субботы я надела свое шелковое платье цвета бургундского вина, жемчужное ожерелье и выступила в роли хозяйки салона перед шестью мужчинами в нашей гостиной. ФИЛОСОФЫ, назвал их Чарли. Среди них были Уилл Сакс и Дэвид Аргимбо. Еще Эндрю Моррилл, юрист, и Билл Оуэнс – сутулый, длинный, тощий астматик.

– Вам понравятся эти достопочтенные господа, миссис Джонс, – сказал Чарли. – У них академический интерес к женской физиологии.

Сперва я не открывала рта, попивая кларет, так как еще не вошла в тонкости салонного общества. Но джентльмен по фамилии Оуэнс пригласил меня сесть рядом, и я пробралась к нему сквозь клубы табачного дыма. Он встал и поцеловал мне руку.

– Enchanté[76], мадам, – сказал он мне, будто я впрямь настоящая французская дама. – Ваш супруг говорит, что ваше предприятие занимается продажей женских лекарств, это так? Мои аплодисменты.

– Если бы у всех мужчин хватило разума аплодировать, как вы.

Оуэнс засмеялся. Это был типичный старый женолюб, с глазами навыкате и оттопыренными ушами, но благодаря своему красноречию казался чуть ли не красавцем.

– Вопрос перенаселенности исключительно актуален. Вы согласны, мадам?

– Про перенаселенность, – ответила я, – я могу сказать лишь одно: неплохо бы некоторые стороны жизни отдать в женские руки.

– Точно! Добрая половина мировых проблем напрямую связана с нашими животными инстинктами, ведь так? – Он наклонился ко мне и прошептал: – Я давно мечтал побеседовать с вами, миссис Джонс, про ваши лекарства. Мы в муках пытаемся открыть верные методы предупреждения беременности. Ставка на мужское воздержание как на средство контроля провалилась, согласны? В силу того простого факта, что для практика не наступает никаких последствий в случае ошибки.

– Только женщины страдают из-за последствий.

– Увы, да. Но baudruche[77] во всех отношениях ненадежен и даже неудобен.

– Можете находить это неудобным, сэр, – сказала я, вспыхивая, – но ваша дама видит в этом защиту от своего окончательного падения.

– А что вы тогда прописываете своим пациентам?

– Принять монашество.

Он засмеялся и восхищенно посмотрел на меня:

– Можете быть со мной откровенны, миссис Джонс.

– Ну хорошо, – ответила я со всей возможной искренностью, – нужно, чтобы шире использовали пессарии, к примеру «морские губки», которые я продаю по доллару за штуку, или применять спринцевание, или нечто другое, но этим должна заниматься сама женщина. Так что женщине не стоит доверяться мужчине. Сколько мужчин достойны доверия?

Казалось, Оуэнс обескуражен.

– Абсолютное большинство из нас – джентльмены! – ответил он таким тоном, будто я задала ему личный вопрос. – Например, ваш супруг. Никогда не замечал, чтобы мистер Джонс потворствовал своим слабостям. Как раз наоборот.

Он часто хвастался перед нами своей женой и ее успехами на поприще акушерства, в отношении жены у него просто teratoid fidelity[78].

Чем бы ни был этот самый teratoid, слова Оуэнса меня очень обрадовали. Чарли – преданный муж. Вот так новость! Значит, Чарли мной хвастался? Теперь я новыми глазами увидела мужа. Он сидел в другом конце комнаты и смотрел, как я разговариваю с его другом, улыбаюсь и смеюсь. Вскоре он подошел к нам.

– Мистер Джонс, ваша жена просвещает меня по некоторым вопросам женской физиологии, – возгласил Оуэнс.

– Я же вам говорил, она у меня – кладезь знаний.

Это тоже было мне в новинку: я для него кладезь знаний. Скорее это он сам корчил из себя нечто подобное, когда называл меня студенткой. А теперь сидит рядом со мной, по-хозяйски положив руку на спинку моего стула, а Оуэнс расспрашивает меня о свойствах порошков, предупреждающих беременность. Чарли смотрел на меня, а я свободно рассуждала о преимуществах пижмового масла и шпанских мушек и спринцовки.

– Спринцовку также можно использовать, чтобы полить мясо соусом, – сказала я, будучи уже слегка подшофе.

Оуэнс расхохотался.

– Как говорит моя женушка, из этой штуки удобно поливать и растения, – сказал Чарли, и мужчины зашлись от смеха.

В тот вечер двери нашего дома впервые открылись для гостей, но очень скоро застолья и разговоры пришлись нам по вкусу. Своим смехом мы будили соседей, дружеская беседа выплескивалась на улицу, гости не торопились уходить.

– Оуэнс увлечен тобой, – сказал Чарли, задувая лампу по окончании дебютного приема.

– Он увлечен звучанием своего голоса, – сказала я.

Но какой же триумф я ощутила, какая гордость расцвела у меня в сердце от того, что не только муж оценил мои познания! Я также видела, что он ревнует, пусть его приятель и был стар, как ветхозаветный сыр.


После первого суаре мне понравилось ораторствовать перед полной комнатой мужчин, и вскоре я обнаружила, что общение со знакомыми мужа прославило меня в книжных лавках и в «Могучем Единороге», а мои рассуждения по вопросу о перенаселенности и некоторым другим произвели фурор. Вскоре наши суаре стали традиционными, сложился костяк компании: Оуэнс с женой Идой, мистер Сакс с подругой Миллесент, доктор Аргимбо, мистер Деланд, судья Бейкер с дочерью Робертой, а также Эндрю Моррилл, юрист, чьи услуги мне очень пригодятся, когда меня начнут преследовать.

Теперь это были наши общие друзья. Мы часто навещали их, они – нас. Чарли любил спорить, а я больше любила выйти в свет в роскошном туалете, посмотреть на интерьеры богатых комнат, залитых светом разноцветных светильников, – комнат, где я была не прислугой и не акушеркой, а гостьей и могла спокойно потягивать херес. Когда собирались на Либерти-стрит, Аннабелль, при полном параде, пела гостям про Макгинти и козла, а дамы угощали ее сладостями, словно дрессированную пони, пока мистер Оуэнс однажды не высказался так:

– Пожалуй, песенка про Макгинти – это не совсем то, что подходит молодой леди четырех лет от роду.

– Почему? – возмутилась я. – Ее отец научил. Это все, что он получил от своих предков.

Тогда-то меня и посетила мысль нанять для дочери гувернантку, все в то время просто помешались на гувернантках. И в нашем доме появилась Эллен Никерсон, а Аннабелль с того вечера выходила к гостям, только чтобы сделать книксен.

– Пожелай мне спокойной ночи, Аннабелль, – сказала я ей как-то, а она нежно поцеловала меня со словами:

– Ты моя милая мамочка.

И тут вмешалась Эллен.

– Поцелуй должен быть не таким, – отчеканила гувернантка.

– Чепуха, – ответила я. – Наша девочка имеет право на настоящий поцелуй перед сном.

Я взяла дочь на руки и зашептала на ушко, что она – моя Аннабелль, лучший ребенок в мире.

Эллен унесла ее в детскую под недовольный писк, и, как выяснилось, унесла вовремя, ибо появился Оуэнс с любимым вопросом всех философов:

– Миссис Джонс, скажите нам, пожалуйста, какое из ваших снадобий лучше все действует как месячногонное?

– Не могу сказать за все «гонные» (он залился смехом, даже усы затряслись), но мой опыт показывает, что пижма – наилучший эликсир при обструкции. Проблема в том, что пижма выводит систему из строя почище любой сивухи, если доза неверна. Некоторые из моих дам хлещут ее как лимонад.

– О… – сказал Оуэн.

– Я видела пациенток, у которых кровь хлестала из всех свищей, а у некоторых наступали судороги.

– Зачем же вы продаете такие лекарства?

– Лучше ничего нет. Кроме того, если доза верная и отвечает только поставленной цели, побочный эффект незначителен. Но по правде, сэр, нам нужны лекарства классом выше.

Оуэнс согласился, а я не переставала удивляться. Что это он так заинтересовался? Наверняка такими наводящими вопросами эти господа преследуют свой интерес: вести развратную жизнь, а всю ответственность целиком снять с себя и возложить на ЖЕНЩИН. Чего ради они меня так дотошно расспрашивают насчет слабительных и прочих процедур? Та к что я была немало удивлена, когда они выказали немалую озабоченность женской добродетелью и благополучием. У миссис Оуэнс после четырех родов здоровье стало никуда, и ее супруг поведал мне, что следующая беременность наверняка ее убьет. Миссис Аргимбо родила шестерых детей, из которых только трое выжили, она также хотела ограничить размер семьи, а не размер талии. Из разговора между друзьями я поняла, что они смотрят на меня не просто как на акушерку, а как на солдата – участника БИТВЫ.

– Говорю вам, миссис Джонс, – сказал как-то вечером Оуэнс, – когда дело касается размножения рода человеческого, вы, акушерки, бойцы передовой. Мы должны сражаться, чтобы общество перешло из сумерек дурацких предрассудков и грубой силы в эру рациональной свободы и распространения утонченности.

– Я за утонченность во всех формах, – сказала я, – но против битвы в любом виде.

Мне не нравится мой образ в виде бойца. Я маленькая женщина, весом не более девяноста фунтов, с маленькими руками, которые никакое не оружие, а инструмент, несущий облегчение больным.

Однажды вечером за игрой в вист философы сделали мне предложение, которое значительно повлияло на наше благосостояние и помимо моей воли втянуло меня в ту самую битву, которую я отвергала. Решилась посвятить мужчин в свои рабочие будни? И награда за это не заставила себя ждать.

– Сегодня я видела новобрачную миссис М., – говорила я, а они слушали. – Бедная трусишка явилась ко мне со вздутым животом, сама не своя от страха. Она решила, что всему виной устрицы, детей, по ее мнению, находят в капусте, больше она на этот счет до первой брачной ночи ничего не знала. Представьте себе ее ужас, когда муж растолковал ей, какова правда. Так что, когда я объяснила миссис М., что ее ждет и как дети попадают в этот мир, это стало для нее великой новостью, вы только представьте себе.

– Какое невежество! – загалдели философы, отсмеявшись.

Чарли в углу нашептывал что-то на ухо этой кобыле Миллесент, которая явилась с Аргимбо, но строила глазки всем мужчинам, так что порой хотелось ее стукнуть.

– Хаааа-ха, – заливались гости, – устрицы и капуста, ну надо же.

– Тут нет ничего смешного, – сказала я. – Дело в том, что миссис М. бродила в потемках. Мне пришлось доказывать ей, что устрицы ни при чем. Она собиралась родить малышку в самом скором времени, но и представления не имела, как рождаются дети. Мне попадались новобрачные с Пятой авеню, которые были столь же невежественны и с ужасом рассказывали, что за непотребство творится в их спальнях. Их что, матери не предупреждали?

– Вы весьма точно определили проблему, – заметил мистер Аргимбо.

– Если бы все будущие невесты слышали вас, – добавил Сакс.

– Пришлите их ко мне, – сказала я, словно про чайную вечеринку.

– Миссис Джонс должна открыть школу, – постановил Оуэнс, – где дамы могли бы получить образование.

– Школа! – вскричали философы.

Я обязана просветить невежественных женщин насчет их собственной физиологии. Я должна обсудить с ними вопросы гигиены и продемонстрировать работу полезных аппаратов. Вечер прошел весело; уходя, гости поздравляли друг друга с разумным подходом к вопросам просвещения. Я, конечно, тоже от души посмеялась, но Чарли отнесся к идее серьезно.

– Из этого можно извлечь прибыль, – сказал он. И, как показало время, был прав.

После ухода гостей мы устроились с ним на диване.

– Школа дамских искусств Мадам Де Босак! Двадцать девушек, по пять долларов с носа за курс.

– Женщины не любят выносить такие вещи на обсуждение.

– Ты просветишь их в вопросах физиологии. Целый класс просветишь.

– И не подумаю. Девушкам не понравится ходить обсуждать подобные вопросы прилюдно. Может, гораздо лучше будет, если ты запишешь мои инструкции.

В клубах табачного дыма, застилавшего комнату, я разглядела улыбку на лице мужа.

– Миссис Джонс, – сказал он, целуя меня в шею, – в бизнесе ты голова. Мы с тобой напишем короткие брошюры и будем продавать по доллару за штуку! Просвещение и прибыль в одном флаконе.


Так что Чарли все-таки вернулся к ремеслу литератора, о котором так мечтал в юности. «Практические советы Жене и Матери от Мадам Де Босак», по цене 2 доллара за штуку, – скоро эта брошюра была в руках у каждой нашей посетительницы.


Хорошо известно, что семья частенько разрастается далеко за пределы намерений родителей. Неужели это желанные дети, неужели это морально? Стоит ли родителям бесконечно увеличивать свою семью, когда в нашем распоряжении имеется простое, здоровое и верное средство, хорошо известное гражданам Франции? Дабы принести пользу многим и многим людям, знаменитый врач из Франции Мадам Де Босак открыла клинику, где каждая замужняя дама может получить необходимую информацию. Кабинет открыт для посетителей с 10 утра до 9 вечера.


За каких-то полгода мы продали десять тысяч экземпляров «Практических советов», главным образом по почте. В новых помещениях, которые мы пристроили к нашей клинике, разместились маленький цех и отдел продаж, а наверху появилась еще одна комната – палата для будущих рожениц, лежащих на сохранении. Наш бизнес процветал во всех отношениях, мы наняли медсестру и фармацевта. Я проводила время от времени небольшие занятия: рассказывала женщинам об уходе за сосками и ложной беременности, о бандажах для живота, о том, как важно для тех, кто рожает, предварительно опорожнить кишечник. Чарли под мою диктовку написал пособие для новобрачных и еще одну брошюру с инструкцией по применению наших товаров. Деньги уже давно копились не в жестянке, а на счетах в разных банках.

– Один счет на мое имя, – потребовала я.

Чарли не возражал, ведь нам казалось, что проблемы с деньгами остались в прошлом. Мы давно уже не ссорились из-за них.

Наша клиника была словно дерево, популярное у птиц – всех размеров и расцветок. Но если оперение наших пташек отличалось разнообразием, то их невежество, страх, тревожащие их вопросы были совершенно одинаковы – и неважно, из какого сословия они происходили. Как зачать ребенка? Как воспрепятствовать появлению его на свет? Как остановить рост живота до родов? Как сделать жизнь малыша безопасной? Они ехали ко мне из разных штатов, ничего не знающие, перепуганные, заплаканные, истекающие кровью. Их изящные тела были исковерканы, ноги сведены судорогой, лица отечны, талии необъятны. Они едва ковыляли, вжимая руку в поясницу. У одной было прерывистое дыхание, у другой онемели руки, у третьей пятки растрескались так, что страшно смотреть, четвертую мучил геморрой.

– Помогите, – громко молили они, переступая через порог.

– Спасибо, – шелестели они едва слышно, покидая нас.

– Не говорите никому, – просили многие.

Я и не говорила. Никогда. Ни слова. Не выставляла их на всеобщий позор. Только не я. Я держала их за руку, шептала им ласковые слова. Я кормила их малышей сладкой водицей из капельницы. Я была милосердна и делала все быстро. Они подтвердят. Я знала свое дело.

Вот, милая моя, все и закончилось, ты молодец.

Все они были молодцы. Каждая из них.

Пациенты как звери: кричат, ревут, потеют и истекают кровью. У них много крови. Но скажу без лишней скромности: ни одна женщина у меня на руках не умерла, акушерка у них была высокой квалификации. К сожалению.


Закон не вступил в силу, вовсе нет. Это было преступление – говорить с женщинами? А снабжать их информацией и лекарствами? Это было преступление – предупреждать их об опасностях деторождения? Восстанавливать женский цикл? Спасать их здоровье? Оберегать от фальшивых мужских посулов?

Не для меня.

Но для усатых юристов, что изобретали правила игры. На страницах их книг всякое вмешательство в женский организм считалось преступлением, и закон гласил: каждый, кто допустил такое, должен заплатить штраф 100 долларов или отсидеть год в тюрьме. Если ребенок родился недоношенным, обреченным – что же, такова жизнь. А вот аборт – это убийство, за которое полагается четыре года тюрьмы.

В те дни я не принимала все это близко к сердцу. Законодатели жили в своем мире, полном табачного дыма и гнусавой болтовни, в их гостиных кашляли, прочищали глотки и дышали перегаром, тогда как в моих палатах был совсем иной мир – плоть, кровь и кости. Мы были, по сути, фабрикой плоти. Законодатели ни черта не знали ни о нас, ни о том, что творилось в нашем мире. Их это не беспокоило. Как им разобраться, в организм какой женщины я вмешивалась, а какой нет и почему? Кровь есть кровь, и у женщины кровь появляется регулярно – без всякого вмешательства извне. Кто определит разницу? Кто решится на это первым? Нет таких. Как и нет в том нужды. Только смущенные разговоры. Это было сделано во имя вашего здоровья. И во имя ваших детей. И мужчины пусть в это не лезут, не их это дело. Это мир, в котором все решает женщина. Мы умеем хранить наши тайны. От этого зависят наша жизнь и наша честь.

И все-таки зло настигло меня, оно проникло через дверь, как грязь с туфель, – и не догадаться, кто принес его. Дева по имени Сьюзен Эпплгейт. Имя словно спелый фрукт, лицо будто скромный полевой цветок.

Глава третья

Беда по имени Сьюзен

Для человека, намеревавшегося получить доказательства моей порочности и толкнуть в лапы моего Врага, она была слишком уж неприметная – этакая мышка с прозрачными глазами и светлыми ресницами.

– Ваше имя? – спросила ее Грета.

– Сьюзен Эпплгейт.

Пока девушка ждала, Грета вручила ей нашу новую брошюру «Практические советы для новобрачных», сочинение доктора Жерара Десомье, он же Чарлз Г Джонс, мой муж. Чарли особенно гордился философией, которую он продвигал в брошюре. Он назвал ее «французский здравый смысл». И философия, и все прочие положения выражали сугубо мужскую точку зрения.


Хорошо известно, что у французов между рождениями детей обязательно проходит три-четыре года, а то и больше. Происходит это потому, что французы охотно используют «Средство Десомье» для предупреждения беременности, которое гарантирует тот же результат, что и при своевременном прерывании акта, до эякуляции. Но прием прерывания сопряжен с непреодолимыми сложностями: немногие мужчины способны контролировать себя в этом отношении. А потому «Средство Десомье» – наилучший путь разрешить деликатную ситуацию.

Полная инструкция по применению средства внутри каждой коробки. Цена за дюжину $1, по почте, доктор Жерар Десомье, Либерти-стрит, 148, Нью-Йорк. В Бостоне контора располагается на Чарлз-стрит, 7.


Сьюзен Эпплгейт читала, энергично растирая руки, после чего отбросила брошюру; на лице ее было написано крайнее отвращение. Грета уже решила, что пациентки мы лишились, – и уж лучше бы так и случилось. Вскоре девушка вошла в мой кабинет. По размеру и форме ее живота я определила, что она никак не меньше чем на восьмом месяце и ожидает мальчика. Личико у нее было бы прехорошенькое, если бы поочередно не подергивалась то левая щека, то правая, словно она кусала их изнутри. Ее явно что-то тревожило.

Личность, толкнувшая ее в беду, прозывалась Адольфус Эдвардс, и девушка знала его с детства, это был соседский мальчик. Отец Сьюзен был личным врачом этой семьи, а сама девушка, повзрослев, сделалась личной игрушкой юного Адольфуса. Он обещал жениться, но теперь нарушил свои клятвы, разбив бедной Сьюзен сердце. Адольфус был обручен, только не с ней, и как раз сейчас отправлялся на Антильские острова, сколачивать состояние на сахаре. Сьюзен осталась с проблемой, с каждым днем все более очевидной.

– Не могли бы вы мне сделать… операцию? – попросила она. Румянец смущения разлился по чудесной юной коже. – Или что вы мне посоветуете?

– Ваш ребенок родится совсем скоро, – сказала я мягко. – У вас большой срок, и вы сами об этом знаете.

– Но мне только сейчас удалось…

– Мисс Эпплгейт, срок ваш совершено очевидно перевалил за седьмой месяц. У вас нет выбора, остается только рожать.

– Я не могу! – вскричала она. – Прошу вас, сжальтесь, помогите мне.

– Если бы вы пришли раньше, думаю, я смогла бы что-нибудь сделать.

– Я собиралась сразу к вам прийти, но отец не позволил. Сказал: я знаю, что с тобой приключилось. Меня тошнило по утрам и кружилась голова, и он заметил.

– Ваш отец доктор?

– Доктор Сэмюэл Эпплгейт, президент медицинского факультета Колумбийского университета.

– Вот как? – слегка удивилась я, не увидев в этом никакого предупреждения свыше.

– Я просила его помочь мне, – рассказывала Сьюзен, – но он просто закричал, что моя жизнь не удалась, ударил меня, напрасно мама молила его сжалиться. Потом он запер меня и объявил, что есть только один выход – выйти за его старого друга, противного доктора Бенджамена, который признает ребенка. Ох, этот доктор Бенджамен такой гадкий.

Бедняжка Сьюзен. Она рассказала, что доктор Бенджамен – мерзкий старикашка с водянистыми глазами навыкате и живет в доме, провонявшем кошками. Он нагонял на нее тоску, руки у него были в бурых пятнах. Говорил он только о своих болезнях.

– Я сказала маме, что если она мне не поможет, то я сама решу проблему. Я била себя совком для мусора. Пила уксус! Прыгала с лестницы.

– Бедный ягненочек, – пробормотала я и не стала ей рассказывать ни про женщину, которая сломала себе шею, упав с лестницы, ни про другую женщину, которая запихала в себя щелок, ни еще про одну, что выпила перекись.

– У меня с собой пятьсот долларов, мне мама дала, чтобы я расплатилась, если вы мне поможете.

– На таком позднем сроке я могу только принять у вас ребенка.

– Я не могу родить! Я не выйду за этого доктора, но если у меня будет это… это… кому я буду нужна? Никому. Лучше я убью и себя, и…

Она не закончила, но не сказанное слово повисло в воздухе.

– Существует другая возможность, – заговорила я после продолжительного молчания, и бедная Сьюзен тотчас потянулась ко мне, с надеждой во взгляде. – Я могу вам помочь найти приют для малыша. Я знаю кормилицу, которая вырастит ваше дитя и будет ему вместо матери. И вы больше никогда его не увидите.

Не успела я выговорить эти слова, как ощутила, насколько они тяжелы и какую боль они ей причинили. Я еще ни одной пациентке не предлагала забрать у нее ребенка. Мне тотчас вспомнился мистер Брейс. Как он отправил нас в приют и умыл руки. Сейчас-то я понимала, что он выбрал наименьшее зло. Что он видел всю сложность и несправедливость жизни, как вижу теперь их я.

Признаюсь, мелькнула у меня и мысль, а не усыновить ли нам ее малыша.

– Мне лучше вообще не иметь детей, чем отдавать ребенка постороннему человеку, – всхлипнула она.

Но другого выхода у бедняжки не было. В конце концов мы в муках пришли к согласию, что ей придется отдать младенца. Я отвела Сьюзен наверх, в самую солнечную комнату, рассказала об условиях – стоимость комнаты, услуг акушерки, услуг кормилицы. И ни слова о том, как у меня самой забилось сердце, как я размечталась о малютке. Этой мыслью я даже с Чарли не поделилась. Но вдруг это наш шанс?

В палате Сьюзен провела немало дней и плакала почти не переставая. За завтраками, обедами и ужинами она держалась особняком, с другими пациентками в беседы не вступала, от газет и книг отказалась, даже Библию отвергла. Я попыталась увлечь ее поэзией Элизабет Браунинг, но Сьюзен осталась равнодушной. И одинокой. Хоть она и была из богатой семьи и напоминала фарфоровую статуэтку, ее несчастья были не менее тяжелы, чем несчастья какой-нибудь уборщицы из паба.


Пока Сьюзен ждала своего срока, я договорилась с кормилицей по имени Кэтрин Райдер, молодой женой лоточника, у которой я недавно приняла роды – прямо на рынке позади ее овощного лотка. Она родила девочку и назвала ее Энни в честь меня. Я отправилась на рынок и разыскала миссис Райдер. Моя юная тезка сидела в корзине с капустой и, увидев меня, разулыбалась и сунула мне клубень пастернака.

– Как у вас с молоком? – спросила я у миссис Райдер. – Кормите нормально?

– Да, мадам, – ответила она и подхватила на руки дочку. Я объяснила ей суть своего предложения: она примет к себе младенца Сьюзен Эпплгейт и выкормит за четыреста долларов.

– Четыреста долларов! – поразилась она. – Четыреста долларов? Такая куча денег!

Для нее эта сумма равнялась полугодовому заработку.

– Только вот что, миссис Райдер. Когда вы отнимете ребенка от груди, его, возможно, у вас заберут. Вы согласны?

Она ответила, что согласна – ясное дело. Все, что попросите.

В подробности я не вдавалась, но решила наконец поделиться с Чарли. Вскоре. При подходящем случае.

Кэтрин Райдер долго благодарила меня, целовала руку.

– Хорошо бы мальчика!


Да, это был мальчик.

– Я не хочу его видеть. – Бедная Сьюзен, и родив, продолжала заливаться слезами. – Не показывайте мне его.

Я сама едва осмеливалась смотреть на крошку из-за греховных своих желаний. Но уже через час Сьюзен изменила решение. Она хотела его подержать.

– О, пожалуйста, принесите моего сына, прошу вас, мадам.

Я принесла ребенка, она взяла его на руки, прижала к груди – вылитая Мадонна, в мокрых глазах восхищение и нежность. Просто сердце разрывалось, я ведь знала, что она его отдаст. Отбросив все свои прежние фантазии, я мечтала только об одном: чтобы Сьюзен оставила малыша.

– Вы по-прежнему хотите отдать его?

– Разрешите мне побыть с ним два дня. Пожалуйста. Всего два дня.

Я смотрела на маленького человечка у нее на руках, и сердце у меня было не на месте.

– Хорошо, – согласилась я, – пусть проведет пару дней с матерью.

И послала посудомойку к Кэтрин Райдер с сообщением, что раньше четверга приходить нужды нет. Но всем будет только хуже, если ребенок останется со Сьюзен на срок подольше.

Целую неделю Сьюзен Эпплгейт отказывалась разлучаться с сыном, которого назвали Дэйви. Она баюкала его, мурлыкала песенки. Она спала с ним. Она подносила его к окну и смотрела, как он щурится от солнечного света.

Разве я гнала ее? Разве я настаивала, чтобы она отдала ребенка? Разве я хотела дополнительную оплату за услуги? Нет.

Разве Я ВЫРВАЛА РЕБЕНКА ИЗ РУК МАТЕРИ, как обвинил меня «Гералд»?

Нет. Я гладила ее по голове, и успокаивала, и плакала вместе с ней. И разрешила нашей дочери Аннабелль навещать Сьюзен. Она считала крошечные пальчики Дэйви и напевала:

– Раз, два, три, четыре, ПЯТЬ! А можно он будет моим братиком?

Меня терзали печаль, эгоистичное желание и совесть. Я ничего не ответила на вопрос Белль. Каждый день я спрашивала Сьюзен: «Вы уверены?» И каждый день получала один и тот же утвердительный ответ.

В конце недели она мне его передаст. Я стала плохо спать. Каждую ночь ко мне являлся маленький Джонни.

– Ты скрипишь зубами во сне, – как-то сказал Чарли встревоженно.


Когда настал день, Сьюзен Эпплгейт передала мне тысячу долларов – четыреста для миссис Райдер, остальное за палату, питание и услуги. Она сунула деньги резким движением, чуть ли не швырнула в ярости.

– Примите это от моей дорогой мамочки, здесь также кровавые деньги от этого поганца Адольфуса! Знали бы вы, как я его ненавижу! Ненавижу! Для него это всего лишь деньги. Он расплачивается только долларами, а я расплачиваюсь…

Она смолкла, отвернулась.

– Бедное дитя. – Я обняла ее. – Миссис Райдер придет завтра, если вы не передумали. После этого мы перекроем вам молоко.

В эту ночь я не спала совсем. Кэтрин Райдер пришла в шесть утра. Пуговицы на груди, казалось, вот-вот отлетят. Приятно было думать, что у Дэйви еды будет в изобилии. Мы поднялись по лестнице, где на площадке стояла Сьюзен, прижимавшая к себе ребенка.

– Сыночек мой, – шептала она, и слезы текли по ее щекам. Она сняла с шеи серебряную цепочку, повесила малышу. – Помни, я твоя мама и я люблю тебя.

– Вы уверены? – в который раз спросила я.

– Берите его. Забирайте сейчас же! Быстро. Пока у меня не разорвалось сердце. Унесите его, умоляю вас.

Она почти кинула мне ребенка и быстро отвернулась. Я отнимала ребенка у матери, и меня била такая же дрожь, как и ее, кружилась голова, тошнило. Она сама этого хотела. Я не вырывала дитя из ее рук. Я не отнимала его. Я передала младенца Кэтрин, которая приняла его так же естественно, как если бы он был ее собственный, приласкала, заворковала – ведь правда же, какие мы красавчики?

– Не печальтесь, мэм, – сказала она Сьюзен, – я буду любить Дэйви как собственного сына.

После того как Кэтрин исчезла за поворотом лестницы, я хотела перевязать Сьюзен грудь, но она столь бурно рыдала, что я решила отложить процедуру.


Наутро юная мисс Эпплгейт поцеловала меня на прощанье. Лицо у нее было мрачное, но она больше не плакала.

– Благодарю вас, мадам. За все. За вашу доброту.

– Куда вы сейчас, дитя мое?

Она возвращалась домой. Мать с отцом примут ее обратно. Никто ничего не узнает, только родители и негодяй доктор Бенджамен. Она так рада, что не придется за него выходить. Я обняла ее и пожелала всего наилучшего. И Сьюзен Эпплгейт удалилась. Я смотрела ей вслед и никак не могла решить, рассказывать ли Чарли про миссис Райдер и маленького Дэйви. Когда его отлучат от груди? И возьмем ли мы его? По правде говоря, мне уже почти расхотелось: я отчетливо представила, как младенца опять отрывают от материнской груди, и эта картина меня расстроила.

После той истории я в новом свете увидела мамино горе, и смогла наконец понять мистера Брейса. Как и он, я забрала у матери ребенка, я ощущала горечь матери. В голове у меня снова зазвучал голос мистера Брейса: все, что я делаю, во благо. Мне вздумалось опять написать ему.


Уважаемый мистер Брейс, есть ли у вас новая информация о моем брате Джозефе Малдуне? Ему сейчас 17 лет, и, вопреки вашим добрым намерениям, он был разлучен со своими сестрами и потерял нашу фамилию. Я теперь обеспеченная женщина, и можете быть уверены, что я заплачу любую сумму за розыск.


Я отправила письмо, но надежды у меня было мало, и на следующий день я попросила Чарли нанять нового частного детектива.

– Сноп оказался прохиндеем, – сказала я.

Чарли согласился и предложил обратиться за рекомендациями в полицию, там наверняка знают надежных сыщиков, и на сей раз мы назначим награду за результат. В эту ночь мне пригрезилось, что сам мистер Брейс явился к нашей двери. Вот он, ваш маленький странник, сказал благодетель, держа за руку моего братца.


Через четыре месяца вовсе не мистер Брейс явился к моей двери, а Сьюзен Эпплгейт. Она поднялась на крыльцо, а двое сопровождавших ее мужчин ждали в экипаже.

– Я пришла за своим мальчиком.

Я пригласила ее войти, отметив про себя, что лицо у нее теперь не такое бледное, а на пальце искрится бриллиант. Она поведала мне, что отец заставил негодяя Адольфуса Эдвардса вернуться и принять на себя ответственность. Та к что она теперь миссис Эдвардс.

– Мы сами вырастим нашего сына, – дрожащим голосом произнесла она, – нашего маленького Адольфуса.

– Вот и чудесно, – сказала я, улыбаясь.

Не стать мне матерью крошке Дэйви. Разочарование мешалось с облегчением, что не мне придется расставаться с малышом, испытание это достанется Кэтлин Райдер.


Я вручила Сьюзен адрес миссис Райдер, и она поспешно удалилась. Глядя в окно, как они отъезжают, я представила воссоединение семьи. Вообразите себе мое смятение, когда Сьюзен с двумя джентльменами примерно через час вернулись – и все чрезвычайно рассерженные.

– Похитительницу Кэтрин Райдер не найти, – объявил мужчина постарше, – точно так же, как не найти и ребенка.

Отец Сьюзен, доктор Сэмуэл Эпплгейт, крепкий старик с красными щеками, размахивал у меня перед носом указательным пальцем, Сьюзен плакала, а другой джентльмен, которого я определила как негодяя Адольфуса Эдвардса, теребил рукава.

– Итак, мадам, – разорялся доктор Эпплгейт, – предъявите нам ребенка.

– Не я его родила, не мне его предъявлять, – ответила я, – виноваты эти двое.

– Я хочу получить обратно своего сына, – квакнул Адольфус. – Если вы немедленно его не вернете, я вас отволоку в участок, а оттуда вы попадете в тюрьму.

Первый раз в жизни меня пугали тюрьмой. Как оказалось, не последний.

– Ребенка у меня нет, но я его найду. – Я шагнула к Сьюзен, желая ее успокоить.

– Не приближайтесь к ней, чудовище! – И папаша оттолкнул от меня дочь. – Мне все про вас известно. Про ваши жуткие сатанинские обряды. Про вашу преступную жизнь. Хорошо известно, что вы продаете трупы некрофилам! Для всех медиков вы – воплощенный ужас.

– Ого, – сказала я. – Вы это всерьез, мистер? У меня уважаемая клиника.

– У вас не хватит образования, чтобы курятником заведовать, мадам! – рявкнул Эпплгейт. – Если вы не отыщете моего внука, то пожалеете, что сами родились на свет.


Надо сказать, что мое желание вернуть ребенка в родную семью было столь же сильным, как и у Сьюзен. Я прошла через муки совести, бессонницу, кошмары. Немало дней провела, анализируя свои мотивы, пытаясь разобраться, насколько они эгоистичны. К угрозе доктора я отнеслась серьезно, но куда важнее были слезы Сьюзен. Я еще не ведала, что она попала в когти горгулий, готовых слететь с карниза величественного здания и начать охоту на меня. Мы приступили к поискам, первым делом опросив соседей Райдеров на Дэланси-стрит, и выяснили, что семейство переехало в местечко, именуемое Сонная Лощина, это где-то на Гудзоне, но адрес они не оставили. Чарли отправился искать. Пропадал он пару недель.

– Где папа? – спрашивала Аннабелль. – Он привезет нам мальчика?

Пришлось объяснять, что мальчика наш папа ищет для другой мамы, и я с особой остротой ощутила, насколько мне не хватает детей. Чарли не только разыскивал Райдеров, но попутно присматривал дом в сельской местности. Большинство обеспеченных людей давно уже обзавелись загородными виллами. Чарли побывал в резиденции барона-разбойника Джея Гулда[79] и в голландском доме Вашингтона Ирвинга[80] под названием Саннисайд. Ни Дэйви, ни миссис Райдер он не нашел. Но что, если он с большим усердием искал дом, нежели ребенка?

– На что ты потратил две недели?

– Энни, говорю тебе, мы построим замок над Гудзоном не хуже, чем Линдхерст[81]. Башни. Арки. Стоянки для экипажей.

Однажды мы переедем в Сонную Лощину и заделаемся сельскими жителями. Видела бы ты сады в этом Саннисайде.

– Как насчет миссис Райдер?

– Я прочесал всю местность. Райдеров никто не знает. Никто никогда не слышал об этой кормилице. Она исчезла.


– След остыл, – сказала я Сьюзен Эпплгейт.

Бедная девушка лишилась чувств. И я ее за это не виню.

Винить ее можно только за то, что уж очень быстро она переметнулась на сторону отца. Еще и наврала ему с три короба.

– Мадам Де Босак украла моего ребенка! Она забрала его против моей воли! Она заперла меня в палате! Ох, папа, я слышала, как он плачет от того, что его со мной разлучили, это было ужасно. Там женщины истекают кровью, молят о пощаде. А эта дама, Мадам то есть, не обращает внимания на их мольбы.

– Сьюзен, – с упреком сказала я, – вы же знаете, что это неправда.

– Она перевязала мне груди, – рыдала Сьюзен, – и смотрела, как мой сын плачет от голода. Она продала его сатанистам, папа, как ты и боялся!

Доктор Эпплгейт содрогнулся и с такой яростью сцепил руки, будто уже душил меня.

– Сьюзен, у меня сердце разрывается, глядя на ваши страдания, но вам следовало подумать, прежде чем вываливать столь невообразимую ложь.

Трагедия заключалась в том, что отец и дочь Эпплгейт предпочитали ложь правде, и после того, как я вернула им все их деньги, да еще присовокупила компенсацию в тысячу долларов, отец с дочкой и не подумали успокоиться. Они отправились прямиком в газеты и выложили все свои фантазии. Для меня начались окаянные дни.

Глава четвертая

Клевета

ПОХИЩЕНИЕ МЛАДЕНЦА

Мадам Де Б., дьяволица, хозяйка богатого дома, где вершатся убийства невинных агнцев, отняла младенца от груди матери и похитила бедную крошку, по-видимому, с целью продажи, а может быть, намереваясь бросить дитя в Гудзон возле доков. Сьюзен Эпплгейт, слабая после рождения ребенка, вцепилась в малыша, но преступница вырвала сына у нее из рук и осталась глуха ко всем крикам и мольбам несчастной матери. Мадам не говорит, куда дела ребенка. Общество будет протестовать, на Либерти-стрит станет жарко, и злодейке придется нелегко, пока она не вернет ребенка.

– Сьюзен! – вскрикнула я, прочтя эту чудовищную чушь в «Гералд». – Как вы могли?

Она сразила меня. А ведь я ей помогла. Я сделала для нее все, о чем она просила, утешала ее, плакала с ней, а она мне отплатила клеветой и публичным позором. Слова, которые мне хотелось бы написать ей в ответ, были непечатные. Чарли учил меня, как ответить вежливо, как противопоставить вымыслам разум и науку. Но он не предупредил меня, что газетные шавки сделают из моего письма кричащий заголовок и прилепят на меня ярлык монстра.


От Мадам Де Босак,

самой преступной женщины в Нью-Йорке

Издателю.

Правда заключается в том, что мисс Эпплгейт обратилась ко мне за помощью в трудную минуту, а я, будучи опытной акушеркой, предоставила ей крышу над головой, питание, и она успешно родила здорового ребенка.

Новоиспеченная мать попросила меня найти место, куда можно было бы пристроить ее сына, поскольку сама она не сможет вырастить ребенка. Я нашла кормилицу, готовую выкормить и вырастить мальчика, и мисс Эпплгейт передала ей ребенка по собственной доброй воле. Условия были обговорены между кормилицей и матерью, потому считаю абсурдным возлагать ответственность за пропажу ребенка еще на кого-то.

Искренне ваша, Мадам Ж. Э. Де Босак, акушерка


Правду газеты игнорировали. Они настаивали, что ребенка Эпплгейт я выхватила из объятий матери и бросила в воду с доков на Саут-стрит. А также убила еще одну мать и держу останки в тайном резервуаре. От моего дома до Гудзона идет специальная канализационная труба, потому с избавлением от трупов у меня никаких проблем. Написали, что я продаю детей ведьмам для совершения сатанинских обрядов. Это были в точности слова отца Сьюзен. «Вестник» объявил, что в моей клинике замечен некрофил с большими саквояжами! Меня уличили в близости с осквернителями могил. История Эпплгейтов была для газетчиков бомбой, и писаки лезли из кожи вон.

– Собака лает, ветер носит, – сказал Чарли. – Что они тебе могут сделать? Руки коротки.

Меня поразили его пренебрежительные слова о журналистской честности. О том, что пресса – пустое место. Кто-кто, а Чарли знал изнанку газетного дела. Но мне все равно не нравилось, что полощут и чернят мое имя. Может, я и была Миссис Энн Малдун-Джонс, но в то же самое время я была Мадам Ж. А. Де Босак и гордилась своими успехами.

Так что я очень огорчилась, когда открыла «Санди морнинг ньюс» и обнаружила статью доктора Б. С. Ганнинга. Оказалось, знаменитый доктор тоже взъелся на меня.


О НЕВЕЖЕСТВЕ АКУШЕРОК

Доктор Бенджамен С. Ганнинг

В свете недавних сообщений о трагическом исчезновении младенца по вине некоей Мадам Ж. Де Босак, акушерки-самозванки, медицинскому сообществу следует высказаться категорически против пагубной практики, чересчур распространившейся в наших метрополиях. Несомненно, невежество этих шарлатанок подвергает опасности жен и дочерей представителей высших классов в самый деликатный период их жизни – во время беременности.


Ганнинг настаивал, что только доктор с дипломом вправе быть акушером. Под «доктором» он подразумевал исключительно мужчину.


Это мы, джентльмены с высшим медицинским образованием, должны всем доказать, что жизнь человеческая слишком ценна, чтобы вверять ее необразованной повитухе, которой нельзя позволить даже управлять курятником. Между тем стало известно о некрофилах, выходящих из дверей конторы, в которой хозяйничает это исчадие ада. Осмелюсь предположить, что торговля покойниками из беднейшего класса процветает.


Курятник. Некрофил. Где-то я об этом слышала, причем недавно. Ну конечно. Все тот же доктор Эпплгейт. Не он ли орал мне в лицо, что мне впору курятником заведовать? Не он ли обвинял меня в сговоре с гробокопателями?

– Ганнинг, – бормотала я. – Ганнинг. Ганнинг.

– Ты здорова, моя дорогая? – спросил Чарли, с аппетитом поедая яйцо.

– Послушай, Сьюзен Эпплгейт собирались против ее воли выдать за доктора Бенджамена и записать сына на нового мужа. Она не соглашалась. А не упоминала ли она доктора Бенджамена Ганнинга? Похоже, это один и тот же человек. Это и был один и тот же. Я навела справки. Ганнинг оказался другом Эпплгейта и действительным членом Медицинского госпиталя Колумбийского университета. И это был ТОТ САМЫЙ доктор Ганнинг, чью книгу я штудировала в бытность у Эвансов, тот самый, что рекомендовал горчичную ванну и кровопускание для «возобновления менструальных выделений» и овощную диету «для облегчения симптомов подавления». Одного этого было бы достаточно, чтобы выставить его глубоким невеждой, не знающим разницы между гриппом и триппером, даром что считался широко и глубоко образованным человеком. Он читал лекции в Нью-Йоркском университете. Он был президентом Американского медицинского колледжа. Он писал книги. А сейчас пишет статьи, клеймящие меня. Кто я такая, сиротка с Черри-стрит, чтобы бороться с ним?

– А ведь Ганнинг прав, – сказала я. – Доктор с медицинским образованием предпочтительнее.

– Глупости! – возмутился Чарли. – Сам-то он женщина, что ли? Да он в этом женском лабиринте и полипа не углядит! Способен ли он вернуть ребенка к жизни мановением руки, как ты? Что он умеет делать, чего не умеешь ты?

– Чарли, Ганнинг – эксперт, автор книг. Да ты сам читал его книгу.

– Ну и что? Пусть он мою почитает, – пожал плечами Чарли. – Не расстраивайся ты из-за доктора Ганнинга. Ничего из его суеты да болтовни не выйдет. Конечно, он злится, что красотка Сьюзен ему не досталась. Он просто хочет отобрать у тебя бизнес и разогнать всех акушерок к едреной матери.

– Зачем им наш бизнес? Дама всегда предпочтет врача-женщину.

Доктор Ганнинг моим заработкам не угрожает, решили мы. Но мы не приняли в расчет силу его личной неприязни. Доктор Ганнинг был зол, ибо потерял свою «яблоню в цвету», а доктор Эпплгейт был зол, так как пропал его внук, малыш Адольфус. И оба винили в том меня. Эта парочка настроила против меня всех своих усатых друзей в белых халатах, призвала под свои знамена целую толпу писак с Принтинг-Хаус-сквер. Теперь-то я знаю, что они с самого начала были в сговоре – все эти престарелые козлы, не способные совладать со своей похотью.


Газеты объявили мне настоящую войну. «Полицейский вестник» растолковал публике, что означает слово «мадам». Отныне меня звали «Детоубийца, способная на все». Ее лекарства, заявляла газета, это в лучшем случае сладкая водичка, а в худшем – смертельная отрава. Что касается моих операций, то они не просто опасны, они аморальны.

Оскорбления вывели меня из себя.

– В порошки и таблетки Мадам Де Босак идет лучшая спорынья и самое чистое пижмовое масло, какие только можно сыскать в продаже! – кричала я Чарли. – И при правильной дозировке моя смесь снимает у женщины большую часть обструкций. Все эти ингредиенты можно купить в любой аптеке, у того же Хегеманна!

– Составь ответ, – посоветовал Чарли, – обоснованный с научной и правовой точки зрения.

Бумагу мы сочинили вдвоем: я говорила, он писал. Тем же манером мы много лет назад писали послания Датч. В глазах Чарли опять вспыхнул знакомый огонек, он снова стал вольнодумцем, о стезе которого мечтал в юности. Хотя моя грамматика ненамного улучшилась со времен Чатем-сквер, излагать мысли Чарли меня научил. Я взяла в руки письмо, написанное его прекрасным почерком.


Издатели!

У вас имеются доказательства моих преступлений? Что дает вам право публично порочить мое доброе имя? Такого права у вас нет. Я чиста перед законом. Мои лекарства – известные очищающие средства, продающиеся во всех солидных аптеках. Впрочем, если кто-нибудь из моих многочисленных пациенток скажет, что применяемые мной препараты, методы лечения или ухода за больными нанесли вред ее здоровью, то я выплачу вам и ей по сто долларов каждому.

Мадам Ж. А. Де Босак


– Мы собираемся им платить? – поразилась я. – Ты же приглашаешь их судиться со мной!

– Никто не подаст иск, ни одна живая душа, – отмахнулся Чарли, очень довольный собой. – Если даже даме не по вкусу твои таблетки, разве она признается, что пользовалась твоими услугами? Или покупала твое снадобье?

– А как же Сьюзен Эпплгейт?

– Одна-единственная за столько лет. К тому же ее отец заставил. Что она может доказать? Не нравится тебе газета – просто не читай ее. Пусть щелкоперы болтают что хотят. Либо ты последняя трусишка, либо втолкуй им, что есть что.

Всякий раз, когда Чарли называл меня трусишкой, мне хотелось немедля доказать обратное. Не намерена я отступать, особенно перед такими слизняками. Ни за что. И я отправила письмо.

Не буди лихо, пока оно тихо, любила повторять мама. Ха! Ну почему всякий раз, когда девушка попадает в беду, она сама виновата? Я уже достаточно натерпелась в жизни. Зачем мне новые испытания? У меня есть ребенок, о котором надо заботиться, ангел пяти лет от роду с шелковистыми локонами, обожающая вышивать и ходить со мной по магазинам.

– О, мама, ты такая красивая! – вздыхает моя девочка, кладя в экипаже мне на плечо свою кудрявую головку.

Стоит ли рисковать таким счастьем? Вряд ли. Но это же были всего-навсего письма. Я просто оборонялась.


Я разослала письма в редакции, но газеты и не подумали прекратить яростную кампанию против меня, напротив, казалось, что этим шагом я даже подбросила дров в огонь. Тем летом ложь громоздилась на ложь, смердела на жарком солнце, обращаясь в истинный навоз, но невежественная публика жадно проглатывала и его. «Полицейский вестник» дописался до того, что обвинил меня в убийстве.

А не приходило ли в голову почтенным законникам нашего города, что несчастная Мэри Роджерс, убитая в прошлом году[82], также пала жертвой злокозненной Мадам Де Босак? Причины остались невыясненными, тем не менее хорошо известно, что мисс Роджерс была продавщицей сигар в табачном магазине Андерсона, расположенном в трех кварталах от дома Мадам Смерть. Вполне вероятно, что она скончалась от рук этого воплощения зла, а та потом спустила тело в Гудзон.


Мэри Роджерс! Никогда в глаза тебя не видела. Одна из самых знаменитых жертв в истории Нью-Йорка. Редкой красоты продавщица табака. Ее тело нашли плавающим в реке подле Хобокена, лицо изъедено, на шее след от веревки. «Вестник» заявлял, что убийца – Мадам Де Босак, что это я убила бедное дитя на Либерти-стрит. Дескать, мертвое тело Мэри переплыло через реку в Нью-Джерси, а ее одежду я закопала под деревом в хобокенской лавровой аллее, где вещи и нашли. Впрочем, возможно, я кого-то наняла.

Ну разумеется. Еще я летаю на метле и отлавливаю людские души. Что до этого Хобокена, так я там В ЖИЗНИ НЕ БЫЛА. Очередная клевета. Газеты превратили меня в злобную осу. Чего ради мне душить женщину, если я каждый день оказываю помощь нежному полу, и действовать приходится и впрямь очень нежно. Взбивать подушки. Вытирать слезы. Останавливать кровь. Для Либерти-стрит я была СВЯТАЯ. Да и для всего Нью-Йорка. «Полицейский вестник» окрестил меня Доктор Зло и предложил окружить мой дом полицейским кордоном, дабы перекрыть доступ незадачливым беспутницам, которые, по определению писак, «отчаянно жаждут скрыть свой позор».


А вот силу женского отчаяния борзописцы недооценили. Кажется, ничто не могло остановить моих дам в их стремлении попасть ко мне на прием. Никакие полицейские кордоны. Никакие сторожевые псы. Хотя и те и другие были на страже – спасибо шефу «Полицейского вестника» Матселлу и его писучим парнишкам, спасибо их консультантам, уважаемым представителям медицинского сообщества, доктору Эпплгейту и доктору Ганнингу. Меня запугали, меня отслеживали и травили, возле здания регулярно дежурил полицейский, и все-таки мои женщины шли ко мне и шли.

– Что, если меня арестуют? – спросила я у Чарли.

– Выкупим тебя и понизим цены, – заявил мой оптимист.

– И как ты это сделаешь? Магическим трюком?

– Друзья из высших сфер. Судьи. Полицейское начальство. Деньги. Так это и делается, ясно? Еще твоя миссис Эванс рассказывала об этом, помнишь?

– А если не получится?

– Наймем адвоката. Только я не верю, что хоть одна пациентка подаст жалобу.

– Но если ты ошибаешься, мне грозит арест! Думаешь, нашей дочери понравится, что мать у нее в тюрьме?

– Милая моя, они все только болтают. Действий никаких. Что они докажут?

– Ничего, – был мой ответ.

Чарли был хороший продавец. Продал мне свою точку зрения, и она меня убедила. Я доверяла своим пациенткам. У них имелась основательная причина держать язык за зубами, и это являлось моей наилучшей страховкой.


У полисмена была цыплячья шея, поросшая пушком. Он прохаживался по Либерти-стрит от моей клиники до нашего дома и обратно, вертя в руках дубинку и насвистывая «ТураЛо». Как-то утром я вышла из дома с корзиной, собираясь прогуляться по ближайшим лавкам.

– Доброе утро, офицер, – широко улыбнулась я ему. Он холодно смотрел на меня.

– Чудесная погода, – продолжала я.

Ну уж никак не чудесная. Бедный фараон дышал на красные от холода руки, переминался с ноги на ногу, нос у него был тоже красный, так что, вернувшись из магазина, я отправила к нему Мэгги Макграт с кружкой теплого сидра, наказав как можно энергичнее пускать в ход свои прелестные ресницы.

– Мадам Де Босак шлет вам в благодарность за то, что охраняете наши владения, – сказала Мэгги безо всякого сарказма.

Когда температура упала ниже некуда, отвага полисмена Корригана последовала за ней. Правда, холод быстро отступил перед натиском горячего супа и теплых улыбок Мэгги. И вскоре полисмен уже заходил через черный вход – погреть у огня руки, а мои помощницы заливали в него пинты эля, снабжали лекарствами для чахоточной матушки и просили внести взносы на благотворительность, исключительно по его выбору (само собой, он выбирал свой карман). Таким образом бедняга был приручен и перешел из стана врагов в наш стан.

Но полицейские, они как крысы. Там, где один, тут же целый выводок. Мы советовали посетительницам прикрывать лицо вуалькой, а домой направляться не прямиком, а только убедившись, что за ними не следят. У нас был общий интерес: не позволить волосатой лапе закона проникнуть в нашу жизнь.

Никто из них ничего не скажет. И хотя поток женщин не иссякал, в клинику зачастили представители и сильного пола – мужья, возлюбленные, а то и братья. Влетает такой, руки в карманах, и, запинаясь-заикаясь, интересуется, не найдется ли лекарства для его милой Марты, Дженни, его миссис? Можно ли заплатить за вызов на дом к Маргарет? Быстрее бегите к миссис Ропер! Их волнение, озабоченность были так же трогательны, как и облегчение после того, как они получали пакеты со склянками и брошюрками. Бывало, тороплюсь я к пациентке по темным улицам, а муж меня еще подгоняет. Особенно мне запомнился мистер Бивенс, добродушный парень, заложник своих мужских потребностей. Он прибыл к нам прямо из церкви, где молился, прося о помощи.

– Говорю я, Господи, моя Руби снова с семьей, – рассказывал мистер Бивенс, – а если она понесет еще одного, это точно ее убьет. Хотя наверняка ведь никогда не знаешь. И Господь услышал меня, ответил, что нет греха в том, чтобы пойти и спросить. И вот я прошу помощи как у Него, так и у вас.

Позже Руби пришла уже сама и стала меня горячо благодарить за улучшение здоровья и за прочие улучшения, как она выразилась. Ее муж проштудировал все Чарлзовы брошюры.

– Мы пойдем по французскому пути! – возгласил он. – Нам хорошо с нашими четырьмя, и мы не хотим, чтобы их стало больше.

Если бы такие счастливые финалы ждали каждую женщину, переступавшую наш порог! Так нет ведь, одна-две из них кончили жизнь точно так же, как бедная Корделия Парди, но у меня нет сил вспоминать эти истории.

Глава пятая

Опекун

Корделия была маленькая и худенькая, с гривой густых черных волос, торчавших из-под шляпки. Я бы дала ей лет шестнадцать, не больше. Когда я провела ее в свой кабинет, она даже не глядела на меня, нервная и пугливая, будто птичка.

– Все, что я скажу, останется между нами? – чуть слышно спросила она.

– Моя дорогая миссис Парди, вашу тайну похоронят вместе со мной.

Она вздохнула и передернула плечами каким-то детским движением.

– Мой муж отправил меня сюда из Нью-Хейвена… чтобы сделать… аборт.

Это слово она произнесла до того тихо, что я еле расслышала.

– Так, значит, у вас есть еще дети?

– У нас нет детей. – Она зябко поежилась и яростно откусила заусениц. – Вы никому не расскажете?

Я кивнула.

– О, мадам, – зарыдала она, – я ему не жена, хотя и прозываюсь миссис Парди.

– Понимаю.

– Нет, боюсь, что не понимаете. Он… мой дядя. Я его племянница и подопечная.

– Подопечная?

– Да, но он представляет меня как свою жену. Меня зовут Корделия Шекфорд, но он называет меня миссис Парди.

– Так он ваш опекун?

– Он скоро женится на мне. Он обещал. Он хорошо ко мне относится.

– Вижу, как хорошо, – вздохнула я. – На каком вы месяце, моя милая?

– Самое большее на третьем.

– Вы раньше таблетки принимали?

– Мне от них плохо. Он говорит, нужна операция. И как можно быстрее.

– А вы согласны на операцию? Или того хочет ваш опекун, пытающийся спрятать свой позор?

– Это мой позор! – закричала она. – Он ясно сказал. Если я не сделаю того, что требуется, он распустит слух, будто я распутничаю с солдатами. А это неправда. Дядя Джордж говорит, что любит меня, но не может допустить скандала, так что новой операции не избежать.

– Новой?

Она отвела глаза.

– Раньше я обращалась к миссис Костелло. Дважды. Если откажусь, он вышвырнет меня вон и никогда не женится, так он пригрозил. Я увидела вашу рекламу в газете, да еще одна девушка у Костелло сказала, что вы из порядочных.

– Три аборта! По вашему опекуну застенок плачет.

– А если бы он сдержал обещание? Что со мной было бы?

Я села на кушетку рядом с девушкой, обняла за худенькие плечи. От нее пахло сиренью. Ноги у нее были маленькие, крошечные туфли на пуговках. На безымянном пальце желтело плоское кольцо.

– Это он подарил, – сказала она, – чтобы я могла представляться его женой и сплетен не пошло.

– Где твоя мама, доброе мое сердечко? – мягко спросила я.

– Она умерла, когда мне было четырнадцать. Два года тому назад.

– И моя умерла.

Мы помолчали, вспоминая своих матерей. Будь они живы, этот разговор никогда бы не состоялся.

– В своем завещании, – сказала Корделия, – она назвала моим опекуном мистера Парди. Чтобы обеспечить мое образование.

– И он его обеспечил, старый хрен, только не то, на какое рассчитывала твоя мама.

– Говорю вам, он обещал жениться на мне. Через два года, когда мне исполнится восемнадцать.

– Это и твой выбор тоже?

– Выбора не было вообще. Я должна поступать, как он скажет.

– Ну ладно, – тяжко вздохнула я. – Приходи с деньгами завтра после обеда, милая, и я избавлю тебя от беды.

– Спасибо, мадам.

Она накинула на плечи гиацинтовую шаль и исчезла.


На следующий день ближе к вечеру Корделия лежала на кушетке, я сидела рядом.

– Все хорошо, доброе сердечко? То есть ты уверена? Она кивнула, порылась в сумке, достала деньги и протянула мне. Слабо улыбнулась.

– Брось грустить, любовь моя. Ты прехорошенькая, и у тебя будут красивые дети. Непременно будут.

– О, мадам, молюсь, чтобы ваши слова сбылись.

– Будем надеяться, ты встретишь хороших людей. – Я погладила ее по волосам, провела пальцами по нежной щеке. – За дело, Корделия. Боюсь, мне придется воспользоваться зондом.

– Я знаю.

– Крепись, девочка.

– Я постараюсь.

Случай был тяжелый. Зонд не проходил в канал. Мешали рубцы – последствия деятельности миссис Костелло. Бедная девочка впилась зубами в кусок сыромятного ремня, который я ей дала. На полпути она потеряла сознание. Паника стиснула мне горло, страх запульсировал в крови, заставил сердце биться чаще, потом выступил на ладонях. Эта процедура никогда не была для меня легкой, хотя я четко представляла себе как весь ход операции, как и что делать в каждый конкретный момент. А моменты случались разные, и в любую секунду могло произойти непоправимое.

Хорошо бы под рукой у меня имелся магический эликсир, который бы отправлял моих бедняжек в краткое небытие на срок, достаточный для операции. Но ничего похожего у меня не было, и пациенткам оставалось только страдать. Так я закалила свое сердце до твердости бразильского ореха или фундука особого сорта, расколоть которые можно только молотком. И хотя Корделия плакала, сердце мое не раскололось.

– Успокойся. Тише!

Я была резка с ней, как была бы резка с каждой. Хотя во мне в то время было меньше девяноста фунтов, мои подопечные знали: я в ответе за них в эту минуту. Они, лапочки мои, не знали другого: одно неверное движение – и ты на том свете.

– Прекрати! – потребовала я, когда она перешла на пронзительный визг.

После моего окрика она лишь хныкала. Окончательно вымотавшись, я ее побаловала. Я их всех баловала, но ее в особенности, потерянную душу, которую опекун совсем не опекал. Я укрыла Корделию одеялом:

– Передохни, macushla.

Так меня называла по-ирландски мама. Дорогая. Я поцеловала ее влажный лоб, пригладила волосы, принесла мятного чаю и свежие простыни. Она выпила чаю, и ее вырвало. Я усадила ее в кресло, подставила таз, она согнулась пополам. Заплакала. Я обняла ее, зашептала ласковые ирландские слова: wee babby, girleen, aroun machree.

– Деточка моя, – приговаривала я, хотя она моложе-то и была всего лет на десять.

На ее месте могла быть Датч, думала я. Какая-то затравленность проглядывала в ней, я почему-то чувствовала, что это я – ее опекун.

– Кровь сильно течет, – пожаловалась она.

Ночь я провела подле ее кровати в палате. К утру у нее поднялась температура. Губы были сухие и запекшиеся.

Я была уверена, что она умрет.

Лихорадка трепала нашу маленькую Корделию еще два дня. Все это время я не видела мою Белль, только попросила медсестру Сэлли отнести малышке пирожное – извиняясь за свое отсутствие. Я представляла, как переживает моя пятилетняя девочка, что мамы нет, что некому спеть ее любимую shoul aroun. И принялась напевать эту песенку Корделии. Мы с Гретой не знали отдыха. Компрессы. Ведра. Простыни.

– Мама! – позвала она и разрыдалась в моих объятиях.

Мы ее потеряем, стучало у меня в голове. Какие у нее тонкие косточки, невесомые почти. А как плотно кожа обтягивает лицо…

На второй день я отправила Грету к аптекарю за пиявками. На фоне белой кожи пациентки они казались почти черными, в палец толщиной, хорошо, что бедняжка их не могла видеть. Но дело свое пиявки знали и старательно сосали из нее лихорадку. А она не двигалась. Руки безвольно повисли, ноги отказали. Когда на третий день я пропальпировала живот, он был напряжен. В воздухе стоял мускусный запах старой крови.

– Придется еще раз применить зонд, – сказала я Грете, а про себя подумала: и провести еще одну ночь вдали от моей девочки.


На следующее утро Корделии стало лучше. А еще через день лихорадка отступила. Мы помогли девушке сесть в кровати. Кожа землистая, покрытая потом…

– Если он и сейчас на мне не женится, – прошептала Корделия, – я убью себя.

– Ох, милая, не забивай ты голову всякой чепухой.

– Убью.

– Нет уж, прекрати, пожалуйста. Ты вернешься сюда, агнец. Ты придешь сюда, если тебе понадобится помощь. Что бы ни случилось. Дверь Мадам для тебя всегда открыта.

Не знаю, зачем я это сказала. Конечно, не следовало. Неизвестно, чем твое слово обернется потом. Но я сказала. Дверь Мадам для тебя всегда открыта. Через мой кабинет прошли целые толпы девушек, юных и прекрасных, в столь же отчаянном положении, что и Корделия Парди. Но ни одной из них я таких слов не говорила. Ее сиротство. И эти черные волосы, собранные в узел. Все это напомнило мне о Датчи, о моем детстве. И мне представилась сестра – вот она в Вене, танцует вальс с кайзером, а может, вернулась в Чикаго, веселится со своей аристократической компанией.


Со времени нашей несостоявшейся встречи минуло три года. Больше я Датч не писала, поскольку не знала куда. По старому адресу в Чикаго писать было нельзя, я боялась выдать ее тайну. Она ведь не Эмброз, а дитя папистов, белая шваль, ирландка. Позор. А вдруг она родила детей, нянчится с ними? Скорее всего, так и есть. И наш Джо уже давно не ходит в коротких штанишках. А волосы у Джо такие же густые, как у папы? Умеет ли он так же чисто выводить мелодию, как наша мама? Чарли так и не нанял другого сыщика, после скандала в прессе решив держаться подальше и от полиции, и от частных детективов. Я вдруг осознала, что кляну себя за то, что не выполнила данное маме обещание. Нити, соединявшие меня с родными, были подобны лунным лучам – то отчетливые, а то растворявшиеся во мраке. Я любила свою дочь, заботилась о страждущих, стучавшихся в мою дверь. Родителей, сестру и брата мне заменили маленькая девочка и отчаявшиеся женщины навроде Корделии.

Вечером я взяла Аннабелль, и мы навестили Корделию, прихватив для нее угощение – землянику и шоколад. Я хлопотала, а Белль, устроившись у окна, оживленно щебетала.

– Ну что ж, Корделия, милая моя, – сказала я, – вот ты и в порядке.

– Вы не знаете, как заставить мужчину жениться на тебе?

– Если его нужно заставлять, значит, он тебе не нужен.

– Мистер Парди – все, что у меня есть. Больше никого.

– Можешь работать у меня. Нам как раз нужна горничная.

– О, пожалуйста, мисс! – взмолилась Белль, которая с некоторых пор все слышала. – Вы куда красивее, чем наша Мэгги, которая вечно облизывает мою ложку.

– Горничной? – задумалась Корделия.

Я попробовала представить ее в фартуке горничной.

– Я сама была когда-то горничной в доме у доктора. По сравнению с нашим домом просто лачуга.

– Правда? – Она улыбнулась, но как-то отстраненно. А потом сказала, что вернется к опекуну.

Я протянула ей конверт с «французскими письмами».

– Он не возьмет, – покачала головой Корделия, – он не пользуется ничем таким.

– Мерзавец! – не сдержалась я. – Тогда вот. Это губка, пропитанная медом. Закладывается туда, где солнце не светит. Если удача на твоей стороне, он вообще ничего не заметит. При втором заходе эта штуковина действует, как пессарий, и если удача с тобой не дружит… впрочем, все будет хорошо. Я очень надеюсь.

Потом она спустилась по лестнице с маленьким узелком, повернулась ко мне и обняла. В глазах у нее стояли слезы.

– Не благодари, – сказала я. – Главное, что ты здорова.

– Вы так добры ко мне. Как мама. – Она поцеловала меня. – Я никогда не забуду.

Ссутулившись, Корделия вышла на улицу, посмотрела по сторонам. Никто ее не встречал.

Глава шестая

Предупреждение

Как-то утром, вскоре после отъезда Корделии, я возвращалась домой после ночи, проведенной у роженицы на Дьюэн-стрит. Роды были сложные, но все завершилось благополучно. Свернув на Либерти-стрит, я увидела перед нашим домом Белль. Она играла с обручем – пускала его по улице и бежала следом.

– Нелли-Дурнелли! – кричала она. Чулок на коленке порвался, бант в волосах развязался. – Нелли-Дурнелли!

На крыльце цербером стояла гувернантка Эллен, не сводя взгляда с подопечной. Гувернантку Белль не жаловала и называла исключительно Нелли.

– Нелли-Дурнелли, Нелли-Дурнелли, Нелли-Дурнелли! Из «Книги матери» миссис Лидии Чайлд я твердо уяснила, что негоже юной леди вести себя подобно уличной дикарке, и потому остановила Белль строгим возгласом.

– Мамочка! – завопила дочь и с разбегу запрыгнула на меня. Повисла, обхватив руками и ногами, поцеловала, растрепала прическу. – А у меня новый обруч!

– Хватит, своенравка!

– Никакая я не своенравка!

– Дразнишь Эллен. Орешь на всю улицу. А на чулки свои посмотри!

– Ну и что? Обруч от бочки со смолой. Мне на кухне дали!

Она спрыгнула на мостовую, снова запустила обруч и понеслась следом с громким криком. Я смотрела на нее в смятении. Вдруг угодит под лошадь. Ту т часто проезжают и телеги, и двуколки. Или ее похитят цыгане.

Но опасность подстерегала с другой стороны. Известил о ней мальчишка-газетчик.

– Дом смерти на Либерти-стрит! – заорал он как раз в тот момент, когда Аннабелль поравнялась с ним. – Покупайте газету! Мертвецы на Либерти-стрит!

– У моей мамы контора на Либерти-стрит, – сказала Белль, останавливаясь.

– Тогда ей точно нужен свежий «Полиантос», – предложил бойкий мальчишка. – И ходить за ним не надо. Вот они, газеты! Все удовольствие – никель. Покупайте «Полиантос»! За все про все один никель! Дом позора на Либерти-стрит! Скандал!

Полная дурных предчувствий, я сунула ему пять центов и взяла Белль за руку.

– Мы ведь живем на Либерти-стрит, мам, – сказала она, семеня рядом со мной и глядя на меня снизу вверх. – Правда?

Белль обожала задавать вопросы. Настоящая Почемучка, как и ее мама в свое время. Для меня не было большего удовольствия, чем отвечать на ее вопросы и ждать новых, еще заковыристей. Но не сейчас. И на вопрос «А что такое дом смерти?» я не ответила.

В газете, которую я развернула над головой моей дочери, половину листа занимала литография, изображавшая похожую на меня женщину в черных кудельках и с вытянутыми будто в вое губами. Под портретом подпись:


Мадам Х, зловещая абортмахерша!


Шаль украшали череп и две скрещенные косточки. Прямо под карикатурой сочинение некоего Джорджа В. Диксона. Кроме грубого выражения «куча дерьма», другого определения текст не заслуживал.


В нашем прекрасном городе нашла себе пристанище дьяволица по прозванию Мадам Х, ответственная за сотни нечестивых деяний! Слишком хорошо известно, к чему приводят ее практические подходы и методы. Эта вампиресса, эта кровопийца – грязное пятно позора на человечестве, ее деяния суть преступления против морали.


И тому подобное дерьмо. Дело Эпплгейтов мало-помалу затихло, газетным шакалам стало нечего жрать, и вот они пустились во все тяжкие. И ведь НИКТО не вспомнил, что Джордж Вашингтон Диксон, издатель «Полиантоса», знаменит прежде всего лживыми новостями и фальшивыми скандалами, которыми пытался увеличить тираж своего листка. На какие только фокусы он не пускался! Мазал физиономию сажей, одевался в лохмотья и вваливался в приличные заведения, распевая непотребные песни. А затем в красках расписывал реакцию почтенных горожан. И чем сильнее скандал получался, тем больше радости ему приносил. Чарли объяснил мне, как работает эта кухня. Что издатель «Полицейского вестника» – не кто иной, как Д. Матселл, шеф полиции. Газеты годны только на то, чтобы рыбу заворачивать. Слухов и скандалов им мало. Им нужна жертва. Им нужна моя голова.

– Что там написано, мама? – дернула меня за руку Белль.

– Неправда.

Чушь собачья, а то и похлеще. Выродку Диксону повезло. Будь я на самом деле вампиром или дьяволицей, нынче же ночью кинулась бы к нему и сунула бы в корыто для купания свиней. Самое место для него. По мере чтения страх сменился яростью. Я поняла, куда Диксон клонит. Он старался убедить, что есть женщины, порченые от природы, а мужчины, опекающие этих падших, невинны как агнцы. Он даже написал, что если бы не Мадам X., все леди Нью-Йорка были бы целомудренны. Но поскольку я торгую определенными медикаментами и оказываю определенные услуги, невинные девы обратились в гулящих. И в том повинна именно я.

Мужчины! Вы отдаете свое сердце жене, средоточию чистоты и невинности, осененному, по вашему мнению, печатью Господа. Но вы заблуждаетесь. Так называемые «Предохраняющие порошки» Мадам Х. плодят подделки. Вам вручена не медаль, только что отчеканенная на монетном дворе, а крашеная пуговица, захватанная сотнями пальцев. Мадам Х. расскажет, как обмануть мужа, как обвести вокруг пальца возлюбленного.


Я и мое «Лунное средство» спасли от панели больше женщин, чем любая воскресная проповедь, эти выродки должны встать передо мной на колени (на свои костлявые колени) и возблагодарить. Вместо этого из моего имени сделали жупел, на меня малюют карикатуры. А этот прощелыга явно перестарался, тут уж закон обязан вмешаться.


Где Большое жюри? Где полиция? Газета «Полиантос» поднимает на мачту общественного внимания флаг этой женщины, череп с костями. Правосудию пора пробудиться!


– Мама! – снова дернула меня за рукав Белль. – Ну что там написано?

– Ложь и чушь, моя милая, – сказала я, ощущая, как страх колкими иглами крадется по спине. – Все это дерьмо!

– Дерьмо! – милым голоском повторила Белль.

Я присела на корточки и объяснила, что истинные леди не говорят таких слов, а уж миссис Присцилла Лайл, директриса школы для девочек, никак не одобрит Белль, если та выскажется в таком духе на школьном дворе.

– А почему тогда ты говоришь эти слова, мама?

– Не слишком ли много вопросов?

– Да, мама, – кивнула дочь, и мы поднялись на крыльцо, где я передала Белль гувернантке Нелли-Дурнелли, а сама направилась в библиотеку – показать мужу газету с неведомыми мне словами «Большое жюри».

– Череп и кости, мой Бог! – воскликнул Чарли, прочитав.

– И полиция, Чарли! Они призывают полицию, – вскричала я. – Миссис Эванс никогда не преследовали. Газетчики таки натравят на меня полицию.

– Не на тебя, миссис Джонс. А на Мадам Де Босак. Ведь ТЫ – не мадам. Мадам – пожилая женщина, француженка преклонных лет, наведывается сюда время от времени. То она в городе, а то и нет. Тебя не могут схватить за действия другого человека.

– У них есть мой портрет!

– Мазня, изображающая какое-то страшилище, нисколько на тебя не похожее.

– Но полиция! Что я против них?

– Тебе известны тайны. Ты знаешь имена всех великосветских джентльменов, которые напортачили, а ты подчищала за ними. Ты знаешь их дамочек. У тебя же есть список. У тебя есть фамилии. А у них ни одной улики. Они тебя и пальцем не тронут. А если тронут, ты разоблачишь их.

– Ох…

Должно быть, он прав. Наверняка прав! Они не посмеют тронуть меня. У меня есть список всех дам, прошедших через мои руки. Я не Мадам. Я обычная миссис Джонс. Домохозяйка.

– Ты когда-нибудь слышала, чтобы акушерку арестовали? Хоть одну? Нет. И мой приятель Моррилл не слышал, а он как-никак юрист. Ты в безопасности.

Аргументы Чарли успокоили меня и в то же время оказали дурную услугу, посеяв в душе пренебрежение к врагам. Тупицы.

Я еще раз перечитала пасквиль Диксона.

– Как может Диксон утверждать, что это я повинна в людских грехах? Вокруг полно мужчин, настоящих волков, сильных, необузданных, не способных сдержать свою похоть. Я же та, кто убирает за ними!

Чарли ухмыльнулся:

– Хорошо сказано, миссис Джонс. Прямо как на собрании опасных вольнодумцев.

Чарли достал лист бумаги и что-то быстро написал. Протянул мне:

– Ваше письмо издателю, мэм.


Джорджу В. Диксону, издателю, газета «Полиантос»,

от Мадам Ж. Э. Де Босак


Милостивый государь!

Не могу постигнуть, как мужчины – мужья, братья и отцы – могли проникнуться идеей столь же нелепой, сколь и отвратительной. Неужели вашим женам, вашим сестрам, вашим дочерям нужны только определенные приспособления, чтобы пуститься во все тяжкие? Неужели женская добродетель объясняется лишь отсутствием таких средств? А получив их, всякая женщина немедля обращается из невинной розы в грязную проститутку? Неужели ваши жены, сестры, дочери только и мечтают стать гулящими? Уверяю вас, нет! В доказательство готова привести имена и предоставить письма от них. На самом деле «Предохраняющие порошки» Мадам Де Босак призваны ЗАЩИЩАТЬ жизни матерей и женщин, призваны уберечь их от ПОРОКА.

Джентльмены!

Призываю вас положить конец вашим собственным аморальным поступкам, ведь женщины уже стесняются своей девственности, своего целомудрия, которые вы, кстати, цените превыше всех прочих женских добродетелей.

Мадам Де Босак, Либерти-стрит, 129


– У тебя дар записывать мои мысли, Чарлз Джонс, – сказала я.

В дополнение к письму Чарли составил список, озаглавив его попросту «Пациентки». Там были только имена, без фамилий: миссис Джон А., жена мирового судьи; Джон П., финансист; Джон Л., банкир; мисс Джейн В., дочь Американской Революции; миссис Джон Н. Т., жена почтенного профессора, и т. д.

– Список – твое секретное оружие. Если тебя арестуют, мы пригрозим раскрыть имена. Тьма народу в этом городе – воротилы и жирные коты – захотят, чтобы список оставался в тайне. И они убедят кого надо прикрыть дело.

«Полиантос» опубликовал письмо на следующий же день, но ни само письмо, ни угроза раскрыть список не возымели действия, поскольку рядом с моим письмом поместили очередную порцию вранья. Диксон, этот навозный жук, даже побоялся напечатать мое имя. Это с его подачи ко мне приклеилась мерзкая кличка Мадам Х.


Касательно преступницы, промышляющей абортами

автор Джордж Вашингтон Диксон

Несомненно, удвоив и утроив наши усилия, мы добьемся, чтобы эта отвратительная иностранка предстала перед судом. Ее гнусные методы лечения канут в прошлое, так что женщинам Нью-Йорка будет чем защищать свою честь. Но берегитесь! Когда Мадам Х (ее французское имя слишком хорошо известно в нашем городе, чтобы печатать его лишний раз) посадят в тюрьму, последуют ужасные разоблачения, имена знаменитостей и аристократов будут вымараны в грязи, подлинная природа Гоморры, в которой мы живем, откроется. Трепещите, грешники!


Я не была грешницей, но я затрепетала.

– В ТЮРЬМУ?!

– Ну… да… небольшой риск есть, – пробормотал Чарли. – Тюрьма. Риск небольшой. Ясно?

Наши глаза встретились. Он впервые признал, что я рискую. Что могу попасть в тюрьму. Его взгляд, тон, каким он произнес «Риск небольшой», напряженная складка между бровями, знакомая кривая улыбка – все это говорило о том, что угроза реальна, но одновременно и о том, что она будоражит его, разгоняет по жилам кровь. Чарли любил риск. Всегда. Похоже, и я от него заразилась. Мы так и несемся вперед на крыше вагона.

– Ты ведь понимаешь, Энни, правда? Опасность невелика, но реальна.

Мы словно рассматривали ее со стороны – будто дикого зверя в клетке. Зверь ходил кругами и выжидал момента, чтобы кинуться.

– Поверь мне. Список не позволит им дать делу ход. Вот и Диксон так считает, иначе с чего бы ему болтать о знаменитостях и аристократах.

Хм. Как мне поможет тот факт, что я оперировала миссис Филипп Пенни Бейкер, жену главы Нью-Йоркской биржи, по поводу непроходимости маточных труб после рождения пятого ребенка? Или как то, что я пользовала Лили Делайл, любовницу мистера Рендолфа А. Хавмеера, кузена мэра, может меня спасти? Почему вообще хоть какая-то процедура интимного характера, которую я оказала дамам с Пятой авеню, поможет мне? Но Чарли считал, что поможет. Мои дамы меня защитят. И адвокаты.

– Моррилл говорит, этот закон слишком размытый, наказание незначительное. Даже если оштрафуют, то на небольшую сумму. Это все пустяки.

– Пустяки? Не думаю.

– Послушай, иск со стороны Сьюзен Эпплгейт так и не был подан. Мы предложили деньги каждому, кто выдвинет претензию. И что? Никто так и не явился. За целый год.

– Чарли, наша малышка останется без матери. Я не вынесу. Целый год в тюрьме.

– Да не будет никакого года! – Он был самоуверен, точно петух.

– Ну да, тебе-то ничто не грозит. Не на тебя охоту открыли. Он помолчал, обдумывая мои слова, и кивнул:

– Верно. Ладно, если не хочешь рисковать, тогда уходи, они этого и добиваются. Оставь практику.

– Уйти? – В глазах у меня помутилось. – Но это моя жизнь! А женщины? Кто позаботится о них, об их бедах, если я уйду? Миссис Костелло? Она коновал. Я видела, в каком состоянии ко мне приходили ее бывшие пациентки.

– Тебя никем не заменить, миссис Джонс. – Чарли взял в ладони мое лицо. – Только ты сама можешь определить, продолжать или отказаться.

– Верно. Потому что не тебя повесят.

– Не драматизируй. За это преступление не вешают.

– Так все-таки преступление? Но даже если закон это запрещает, то все равно это меньшее зло.

– Именно так. И ты должна знать, что Сакс, Аргимбо и особенно Оуэнс полагают, что тебе надо держаться твердо. Они твои верные сторонники и считают тебя настоящим бойцом.

– Я не хочу быть бойцом.

– Но ты уже вступила в схватку. Ведь так?

Я не ответила, но понимала, что Чарли прав. И он тоже вступил в схватку – рядом со мной. Мы вместе выбрали жизнь с риском, как некогда обитатели фронтира[83], – бок о бок с волками, вверив себя Провидению, не отпуская от себя детей.

– Ты в безопасности, – сказал Чарли. – Запомни мои слова.

Запомнить-то я запомнила, но до безопасности было далеко.

Вскоре пришло письмо от Корделии Парди.


Мадам,

Спешу сообщить вам, что после того, как я покинула ваше заведение, всю дорогу до дома за мной шел полицейский. Он спросил меня о цели моего визита к вам. Я сказала, что это мое личное дело. Он настаивал на том, чтобы я сообщила ему свое имя и адрес. Думаю, мне лучше предупредить вас.

Ваша К.

Глава седьмая

Беспорядки

На следующий день после публикации призыва Диксона отправить меня в тюрьму я вела дочь из школы домой. Мы шли, держась за руки, Аннабелль упражнялась в чтении вывесок. «Парикмахерская», читала она гордо. «Тоник для волос для джентльменов», «Чистка обуви пять центов». Шесть лет, а читает что твой профессор. Уже было видно, что из нее вырастет красивая девушка с тонкими изящными руками. Мы водили ее на оперу «Волшебная флейта», и Белль заявила, что научится петь, как Ида Розбург. Мы смотрели с ней римские скульптуры в новом музее «Метрополитен», и она объявила, что хочет поехать в Рим. Мы ужинали с ней в ресторане «Дельмонико», и она возвестила, что желает есть Charlotte Russe[84] каждый день. В своих мечтах я видела, как дочка крутится в котильонах, провожаемая восторженными взглядами. Для нее будут открыты двери самых изысканных гостиных и салонов, вокруг нее станут виться поклонники из высшего общества, она будет жить в роскошном доме на шикарной авеню.

И тут мы увидели мужчину, который приклеивал объявления на витрины лавок Кортландт-стрит. Поначалу я приняла его за обычного расклейщика. Чисто выбритый, высокий, с шапкой темных волос, острым носом и острым подбородком. Аннабелль потащила меня к объявлению, чтобы прочитать, а человек уже пришлепывал листок на фонарь. Я подняла мою девочку, чтобы ей было лучше видно, но мне бросились в глаза первые три строчки, и я в ужасе поставила ее на землю.

– Что это, мама? – спросила дочь, пока я сдирала бумажку со столба.

– Ничего, девочка, – ответила я и взяла ее за руку. – Комитет.

– К-О-М-И…

– Семь букв. Две «т», – произнесла я одеревеневшими губами.

Аннабелль мячиком прыгала рядом. При взгляде на нас соседи не могли сдержать улыбок. Узнали они во мне преступнейшую женщину в городе? Знают ли про формирующийся комитет по моему выселению? Может, и знают. Наверняка знают. Может, эти-то соседи и соберутся в объявленном месте в объявленное время и вольются в толпу, которая набросится на меня.


Утром я, как обычно, отвела Аннабелль в школу. Миссис Лайл похвалила девочку за осанку и манеры, не подозревая, что сидящая напротив миссис Энн Джонс на самом деле Дьяволица и Кровопийца.

– Но пора бы тебе, Аннабелль, стать поспокойнее, не вертеться столько. Ты ведь у нас особа утонченная, истинная аристократка.

Эта похвала меня окрылила. Домой я возвращалась, будто воткнув в шляпку роскошное перо под названием «Утонченная аристократка». Душа моя ликовала. Я шла, напевая песенку, запомнившуюся со времен сиротского поезда. О дети, милые дети, счастливые, юные, чистые… Зимнее небо казалось угрюмей обычного, во чреве туч угадывался снег. Дома Мэгги Макграт заливала в лампы керосин, кухарка Ребекка пекла хлеб. Гувернантка Нелли была у модистки, а Чарли укатил в Йорквиль встретиться с агентом Мадам Де Босак – некоей миссис Прем, которая брала у нас лекарства в долг. Я совсем уже было собралась прогуляться до конторы и обсудить с Гретой часы приема, как с улицы донесся какой-то шум.

Я выглянула в окно. По улице шла процессия, люди орали и колотили в сковородки. Я выбежала на крыльцо, но тут же кинулась обратно в дом.

Это был не комитет. Это была огромная толпа, она вытекала на Либерти-стрит с Кортландт-стрит – полчище тараканов, выползших из щелей.

– Мэгги! – закричала я. – Ребекка!

Захлопнуть дверь. Закрыть на засов. Задернуть шторы. Мэгги и Ребекке спрятаться в кладовой. Через щель в ставне я наблюдала с верхнего этажа за улицей. Перед моим домом колыхалась разъяренная толпа. Женщины в шляпках и с корзинками. Молодые хлыщи с тросточками, лица глумливо-брезгливые. Мужчины размахивали кулаками и метлами.

– Ведьма живет среди нас!

– Бросить ее собакам!

– Где малыш Сьюзен Эпплгейт?!

– Отомстим за Мэри Роджерс!

– Тащи ее сюда!

Толпа кипела от ярости, люди задирали головы, особо смелые, уцепившись за оконные карнизы, вжимали носы в стекла, силясь разглядеть какое-нибудь непотребство. Внезапно все головы повернулись в одну сторону. Послышался топот. Это был полицейский отряд. Во главе его шагал настоящий гигант, громила. Это был самолично шеф полиции Джордж Матселл. Судя по всему, ему показалось мало распять меня на страницах своей газеты, следовало распять физически. И он лично займется этим, издатель с полицейской дубинкой. Чтобы напечатать историю завтра, ее надо сотворить сегодня.

Матселл грузно протопал сквозь толпу к моей двери. Подчиненные не отставали. Целая дюжина полисменов. В тусклом свете пасмурного дня их медные пуговицы угрожающе блестели, башмаки грохотали, из ртов поднимался белый пар. Матселл дунул в свисток, и двенадцать служивых в темно-синей форме встали перед моим домом навытяжку. А толпа снова принялась драть глотки:

– Убийца! Торговка смертью!

Рядом с окном в стену ударило что-то тяжелое.

Люди принялись швырять все, что попало под руку: камни, каштаны, устричные раковины, яблочные огрызки, замерзший лошадиный помет.

– Этот дом оплачен детскими костями!

– Убийца детей!

Я видела не людей, а невежественных свирепых дикарей. Если бы даже все слезы, выплаканные у меня на плече, пролились дождем на их невежественные головы, они бы все равно не узнали и малой доли того, что известно мне, им неведомы ни правда, ни сомнения, ни милосердие, ни благодарность. Они вытягивали шеи, силясь разглядеть меня. Соседи, что прежде приветственно махали рукой, приподнимали шляпу, теперь, высунувшись из окон своих домов, тоже орали, размахивали кулаками и называли меня дьяволицей.

– Убийца! Грешница!

– Выволочь ее и повесить!

Полицейские образовали живую цепь вдоль моего дома, а толпа уже дружно выла:

– Тащи ее, тягай ее, вали ее, убей ее!

Глаза налиты кровью, на губах пузырится пена. Эти ненавидели меня – но ровно до того момента, как им самим приспичит. Пока я им не понадоблюсь. Вот тогда начнется: о, помогите мне, Мадам! Но ведь среди них мои соседи, вполне добропорядочные люди. Откуда такая ненависть?

Под окно моей гостиной кто-то прикатил большую бочку, на нее забрался тощий верзила с острым носом. Расклейщик! Таракан, что вчера расклеивал объявления на Кортландт-стрит.

– Диксон! – завопила толпа. – Диксон! Диксон!

Тот самый Диксон? Значит, все это просто спектакль? Я же собственными глазами видела, как этот Диксон расклеивал объявления. Значит, это он собрал толпу, довел ее до исступления. Торговец скандалами. Похоже, собирается произнести речь.

– Леди и джентльмены! – крикнул Диксон, воздев указующий перст. – Взываю к вам: изгоните нечестивую прочь!

Изгоните Мадам Де Босак, убийцу и мошенницу, чье богатство зиждется на костях невинных.

– Повесить ее!

– Если Мадам не уберется от нас сама, пусть народ поможет ей. Выломаем дверь и вытащим ее на свет божий!

Толпа взревела и качнулась к дому, оказавшись вплотную к полицейским. Подстрекательство к линчеванию? Для Матселла это оказалось чересчур, хотя он наверняка не прочь увидеть меня повешенной где-нибудь на акации. К тому же он сейчас полицейский, а не газетчик. Препятствовать беспорядкам – вот его главная задача.

– Расходитесь, сию минуту расходитесь! – заорал издатель в полицейском мундире. – Прекратить немедленно!

И громила на моем крыльце принялся постукивать дубинкой по ладони. Люди на миг притихли, затем разом загомонили, послышался смех, но штурмовать дверь не осмелились. Впрочем, расходиться они тоже не собирались. Я была сама не своя от волнения еще и потому, что не знала, как выбраться из дома. Скоро нужно за Аннабелль в школу… Как известить Чарли, предупредить Грету, сообщить юристу Морриллу? Позже я узнала, что Грета в клинике, расположенной в нескольких шагах от моего дома, услышала шум, заперла входную дверь и кинулась в школу за Аннабелль. Ту ночь моя девочка провела у Греты, играла с Вилли и ведать не ведала об ужасе, что случился на нашей улице.

– Убийца! Убийца! – вопили горлопаны, пока не опустились сумерки, только тогда они постепенно расползлись по своим щелям. К вечеру у дома топталось всего несколько человек. Я слышала, как они недовольно переговариваются, разочарованные, что никого так и не вздернули. А через час остались лишь люди в форме.

– Только полисмены, – сказала до смерти перепуганная Мэгги.

Считайте меня дурой. Но только тут я осознала главную опасность. Полицейские прибыли не для того, чтобы меня охранять. Главная угроза исходила от них. И не она ли стучалась сейчас в мою дверь?

– Пойди отзовись, – велела я Мэгги. – Ты знаешь, что надо сказать.

– Мадам Де Босак? – Голос явно принадлежал лицу с полномочиями.

– Никакой мадам здесь не живет, – ответила умница Мэгги. – А моей хозяйки нет дома. Я передам ей, что вы заходили. Как вас представить?

– Шеф полиции Матселл. Прошу передать Мадам, что ее деятельность нарушает установленные правила и выбор у нее такой: либо свернуть незаконную практику, либо лицом к лицу столкнуться с последствиями.

– С последствиями? – переспросила Мэгги, и я почти услышала, как хлопают ее ресницы. Кокетка. – Последствия?

– Приговора страшнее, чем повешение, она может не бояться.

Глава восьмая

Нечестивая

На следующий день «Полиантос», «Гералд» и «Полицейский вестник» опубликовали отчет о беспорядках, не потрудившись объяснить, кто именно эти беспорядки затеял. А затеяли их сами газеты. «Гералд» напыщенно написал, что я укрылась в своем логове, дрожа от страха, что толпа вытащит меня из норы и разорвет на части. «Вестник» же объявил, что дьяволицы дома не оказалось – она как раз продавала белого ребенка в рабство. «Полиантос» возвестил, что у толпы была припасена веревка, дабы вздернуть Мадам на фонаре.

Газеты расхватывали как горячую кукурузу. Газетную ложь я читала, сидя за столом в ресторане отеля «Астор Хаус», куда мы перебрались по настоянию Чарли. Здесь к нам присоединились наши друзья – Оуэнсы и Моррилл. Ида Оуэнс гладила меня по руке, а ее муж, топорща усы, пыхтел, возмущенный бесстыдством репортеров, сочинивших про меня такие небылицы. Мой кофе давно остыл, когда я взялась за «Вестник».


Вчера на Либерти-стрит у дома, который занимает некая Мадам Х, собралась возбужденная толпа. Чувствовалось, что и более обеспеченные классы испытывают глубокое отвращение к методам этой жалкой ведьмы, которая пряталась за шторами, дрожа от страха перед толпой, требовавшей немедленно очистить помещение.

Судя по вчерашнему настроению публики, Мадам убедилась в необходимости свернуть свой нечестивый бизнес, ибо ясно, что беспорядки, коих она стала причиной, на этом не закончатся.


– Мадам убедилась, – повторил Чарли. – Ведь так, да?

– А вы уверены, что нужно закрыть клинику? – спросила Ида Оуэнс. – Или все же нет?

– Не говорите только, что все это выбило вас из седла, дорогая моя! – воскликнул ее супруг.

– Меня и правда выбили из седла, – согласилась я.

– Мы не дадим кучке лоточников выселить тебя под гром сковородок, – сказал Чарли.

– Мы? Тебя там не было!

Я знала, что муж сожалеет, что его не было дома. Он примчался уже после окончания вакханалии, потрясенный новостями, и был со мной особенно ласков.

– Бедная моя Энни, этого больше не повторится, никогда, – шептал он, обнимая меня.

Чарли увез меня в «Астор Хаус» и весь вечер, который Аннабелль провела у Греты, ораторствовал перед друзьями.

– Это все дело рук Диксона. Это он устроил спектакль для прессы.

– Он там был не один, – возразила я. – И ты не видел их налитые кровью глаза.

– Кровь я видел. Я знаю, какая она из себя.

– Они пришли за мной, а не за тобой. У них даже есть листовки с моей карикатурой.

– Нисколько не похожей. Ты красавица, а нарисована уродливая карга.

– Так вы отступите, миссис Джонс? – спросил Оуэнс. – А как же ваши подопечные?

– Вы отдадите нас, своих сестер, на растерзание невежеству? – подхватила его жена. – Вверите нас бесчувственным мужланам?

– Миссис Джонс, все зависит только от вас, – сказал Оуэнс. – Знайте, что мы безмерно уважаем вас, восхищаемся вашей смелостью.

Старый лис Оуэнс ткнул точнехонько в мое слабое место. Я была падка на лесть.

Тут и Моррилл подал голос:

– Мадам, у них нет никаких улик против вас, но даже если бы были, я с легкостью отражу все удары.

Я вертела в руках ложку, скребла ею по белой крахмальной скатерти. Вечернее солнце играло, отражаясь в стекле, в серебряных приборах, в позолоченной мебели. Звон посуды, смех, негромкая фортепианная музыка. Прочие посетители ресторана обсуждали покупки, политику, детей, знакомых. Никто тут не говорил ни о крови, ни о смерти. Не говорили и об опозоренных женщинах, оказавшихся на краю погибели. И о ярости толпы не говорили. И о тюрьме, и о виселице. Они ели свой десерт, вытирали салфетками рты. И смеялись.

– Съешь что-нибудь, милая, – мягко попросил Чарли, касаясь моей ладони. – Газетам не понравится, что ты голодаешь. Ведь о чем тогда писать? Решат, что ты лишилась аппетита, потому что испугалась. Ты исчезнешь из заголовков, если сдашься. И никто не будет колотить в твою дверь по ночам. Ты станешь жить в мире и покое.

Он ждал, пока я переварю его слова. Умный пройдоха, знал, что мир и покой – это не про меня.

– Безумные дни, – пробормотал Оуэнс себе в чашку. – Представьте только, что они понапишут, когда вы удалитесь от дел и закроете свою клинику.

– Вот порадуются, – поддержала его жена. – Да они пляски устроят на руинах вашей больницы.

Я размышляла. В гавкании Диксона, в рычании Матселла было столько самодовольства, столько уверенности в себе. Нет, не хочу я их радовать.

– Да пускай катятся! – сказала я. – Этим мерзавцам меня не сломить.


Дома, сидя у огня с Аннабелль на коленях, Чарли сказал, что Джонсы покажут всем, чего стоят.

– Вся аристократия селится в районе Пятой авеню. Что ж, ударим по ним с тыла. В самом центре города есть несколько участков, выставленных на продажу. Выкупим их. И построим дом. Не дом – замок.

– Замок? – вскричала Аннабелль. – Мы будем жить в замке?

– Да, моя принцесса, – нежно ответил Чарли. – Шато Джонс. Замок с башнями, пони с серебряным колокольцем и фонтаны шоколада в саду.

– А из кранов пусть льется шипучка! – объявила дочь.

– А ну, хватит! – прикрикнула я на малышку. Моя мама не переносила избалованных детей, и я вслед за ней. Чарли же вечно заваливал Белль подарками и морочил голову мечтами о всяких глупостях.

– Не переживай, бельчонок, – шепнул Чарли и произнес уже серьезно: – Завтра же утром свяжусь с земельным агентом. Через пару дней сделка будет оформлена.

– Сделка, сделка, сделка! – запела Аннабелль. Она начала учиться игре на фортепьяно и без конца напевала мелодии, которые разучивала, даже на нервы действовало.

Итак, впереди у нас Замок в Лощине.

Но у меня-то времени на песенки и мечты о замках не было. На Либерти-стрит, несмотря ни на что, клиентов было много как никогда. Спасибо бесплатной рекламе, что сделали нам беспорядки и газеты. Но вопли толпы еще звучали у меня в ушах, и работать мы стали с величайшими мерами предосторожности.


Шел уже март 1877-го. Однажды в клинике звякнул дверной звонок, я ожидала, что это очередная беременная дама. Но на крыльце обнаружился носатый полисмен.

– Мадам Де Босак? – спросил он. – Мадам Жаклин Энн Де Босак?

– Вы ошиблись. Я никакая не мадам, а миссис Джонс.

– Ха! – Он ухмыльнулся. – А у меня совсем другие сведения. Всем известно, что вы и Мадам – одно и то же лицо.

И тут я с ужасом увидела, что он не один. Сбоку от крыльца стоял еще один полицейский.

– Не знаю, какие у вас там сведения, но я миссис Джонс, а в доказательство вот вам мистер Джонс, мой муж.

– Что тут еще такое? – Из амбулатории вышел Чарли, взял меня за локоть, отодвинул назад и встал между мной и полицейским.

– Полисмен Хейс, – представился визитер. – У меня ордер на арест вашей жены.

– На каком основании?

– Преступный промысел в виде абортов.

Чарли потребовал показать бумагу.

– Я очень сожалею, – произнес он, едва глянув в листок. – Здесь говорится, что арестовать следует Мадам Де Босак.

– Мадам Де Босак – дама преклонных лет, – объяснила я. – Она действительно бывает здесь, но наездами. В настоящее время пребывает в Париже. Мы не знаем, когда ее ждать.

– Миссис Джонс – это всего лишь псевдоним, – сказал полисмен. – Во всех газетах пропечатан портрет мадам. И она очень похожа на вас.

Замечательный аргумент. Грош ему цена. Чарли стоял на своем:

– Миссис Джонс – моя жена, а обвинение нелепо.

– Она проследует со мной на Сентрал-стрит.

– В Томбс?! – вскричала я.

– Я не позволю, – мрачно произнес Чарли.

– Поспешите, мадам, – сказал фараон, и мы поняли, что спорить бесполезно.

– Я привезу Моррилла, – пообещал Чарли.

– Мне нужно переодеться, – сказала я как можно спокойнее.

Газеты потом отмечали изысканное сочетание бархата, шелка и кружев, мягкость шерсти. Элегантный гардероб, определил «Гералд». Отменное сочетание кашемира и меха, подпевал «Полиантос».

На Сентрал-стрит Чарли прибыл через несколько часов и без Моррилла, занятого на заседании Большого жюри. Та к что полицейский судья Генри Меррит допрашивал меня без адвоката. Мне он показался истинной свиньей в черном одеянии. Но когда он назвал имя истца, в груди у меня словно что-то взорвалось.

Корделия Парди. Моя маленькая Корделия.

– У нас имеется заявление под присягой некоей Корделии Шекфорд Парди, – пробубнил Меррит. – Она показала под присягой, что вы совершили над ней акт аборта.

Этот котеночек донес на меня после того, как я спасла ей жизнь?! Как такое возможно? Ее принудили. Уверена, принудили.

– Это ложь, – сказала я резко.

– Мисс Шекфорд… миссис Парди в ходе судебного процесса против мистера Джорджа Парди о злонамеренном пренебрежении обязанностями дала показания, что он вынудил ее сделать аборт на поздних сроках и что исполнителем были вы. Вы обвиняетесь в убийстве по неосторожности второй степени в соответствии с законом штата Нью-Йорк от 1846 года. Преступление наказывается тюремным заключением сроком не менее четырех и не более семи лет.

ОТ ЧЕТЫРЕХ ДО СЕМИ ЛЕТ.

Убийство по неосторожности.

Что?!

Если уж арестовывать меня, то за операцию! А это куда менее тяжкое преступление, до одного года тюрьмы, а не от четырех до семи! Убийство по неосторожности. Никогда! Все знают, что я и пальцем не трону женщину на позднем сроке. Пока у нее не начнутся роды. Кровь отхлынула у меня от лица. Я осознала, в какую переделку попала.

Чарли сжал мои пальцы потной ладонью:

– Твое слово против ее слова. Они ничего не докажут.

– Прежде всего, – сказала я судье, – эта Корделия Парди, кем бы она ни была, солгала вам. Я в глаза ее не видела.

– Суд установит сумму залога.

– У меня маленькая дочь, ваша честь, – сказала я; ужас сотрясал мое тело. – Прошу вас, отпустите меня. Я не совершила ничего противозаконного, тем более – убийства.

Судья стукнул молотком:

– Назначаю залог в десять тысяч долларов.

– Десять тысяч! – вскричал Чарли. – Но ведь это неслыханно!

– Убийство по неосторожности, – повторил судья. – Десять тысяч. И два поручителя. – Он опять стукнул молотком и добавил, что я буду содержаться в Томбс.

– Мою жену миссис Джонс облыжно обвинили! – закричал Чарли. – Такой залог – это издевательство над правосудием. Но я готов внести его немедленно, ваша честь.

– И два поручителя. – Судья еще раз стукнул молотком, и тут же ко мне слетелась стая стражниц.

– Экси! – выдохнул Чарли, наблюдая, как на меня надевают кандалы, которые тут же до крови впились в запястья.

– Разыщи Моррилла! – крикнула я, когда меня выводили из кабинета.

На лице Мадам Де Босак не дрогнул ни единый мускул, когда ее забирали в Томбс, написали в «Гералд» на следующий день. Я очень даже дрогнула, я едва устояла на ногах, мне чудилось, что во мне не осталось костей, что вместо мускулов желе. Они погрузили меня на телегу, которую называли падди и на которой до меня успело прокатиться немало несчастных ирландцев. В том числе и братья Падди прибыли на этой телеге в эту промозглую нору, дабы вкусить от яблочного пирога американской юстиции. И фамилия эта стала символом отчаяния. Надзирательница миссис Молтби отвела меня на второй ярус, открыла черную железную дверь, похожую на печную заслонку, и втолкнула в клетушку без окон. Я села на топчан и привалилась к стене, влажной от слез всех тех женщин, кто страдал здесь в унижении и грязи. Но даже когда дверь захлопнулась, я не заплакала. Я проклинала своих врагов – Матселла и Диксона, Эпплгейта и Ганнинга, Хейса и Меррита, всю эту братию, олицетворявшую медицину, юстицию, прессу. Целая колода тузов против двойки треф. Я молилась, чтобы Чарли вытащил меня к завтрашнему утру.

Наутро, гремя ключами, явилась тюремщица с подносом. Не чай, а какие-то опивки, не хлеб, а тараканий помет. Есть я не стала. Прижавшись лицом к окошку в двери, я вглядывалась в галерею, куда слабый свет проникал сквозь стеклянную крышу, загаженную голубями. Вонь стояла дикая. За дверью колыхался гул, в своих клетках кричали и плакали десятки женщин, по галерее прохаживался охранник. На бедре у него висело оружие. Меня поразила его странная походка.

Все это было какой-то непостижимой ошибкой. Убийство по неосторожности. От четырех до семи лет. Чарли с приятелями завели меня не туда. Это они меня подбили. Преуменьшили угрозу. Выставили моих врагов нелепыми болванами. Уверили, что мои опасения не стоят и выеденного яйца. И сейчас я ненавидела Чарли, даже вспоминая его опрокинутое лицо, когда меня уводили в застенок.

Вместо Чарли снова явилась надзирательница – с тарелкой картошки цвета цемента. И снова я не стала есть. Она вернулась и забрала тарелку.

– Мой адвокат здесь? Мистер Моррилл? А муж? Вы их впустите повидаться со мной?

– Ха! – только и ответила она.

Издевкой зазвенели тарелки на ее тележке, когда она покатила ее прочь. Немного погодя она просунула в окошко платье из грубой отвратительной материи:

– Переоденьтесь.

– Нет! – отрезала я.

– Переодевайтесь. Или в кандалы.

Она ушла, оставив мерзкое тряпье. Не собираюсь я надевать эту рванину. Я леди, миссис Чарлз Г. Джонс, а не уличная грязнушка.

Время шло. В сумерках раздался какой-то гул. Как, всего лишь четыре часа? Я постучала по часам. Когда же, когда они придут?

Они не пришли. Пришла надзирательница, ее глаза-фасолинки появились в окошке внезапно.

– Заключенная без формы! – завопила она и в одну секунду оказалась в камере.

– Убирайтесь! Я леди!

– Здесь вы не леди. Ночью ко мне явилась мама. Экси, мои дети в безопасности?

Все дети в опасности. Все матери. Никто и нигде не в безопасности.

Ты нашла нашего Джо? Где Датчи?

Пропали, как и ты, мама. Как и моя Белль теперь. Кто споет ей колыбельную?

Я ломала руки, голова гудела. Аннабелль с нелюбимой гувернанткой, а я тут, вне себя от ужаса, задыхаюсь. Домой. Вот все, что я хочу. Впереди не год заключения, а от четырех до семи. Хуже и быть не может.

– Не плачьте, миссис Джонс, – сказала незнакомая надзирательница, которая утром пригромыхала с тележкой. Молодая, краснощекая. Ее звали Элси Рилли. – Не плачьте.

– Я мать, – ответила я зло. – Вот вы сами разве не мать?

– Бог не дал нам с мистером Рилли ребеночка, – печально сказала тюремщица.

– Тогда вам стоит выслушать меня. Сядьте сюда.

Она приблизилась с таким видом, будто я сейчас ее сварю и сожру целиком. Шепотом я изложила инструкции, которые напечатаны в наших брошюрах: чтобы следила за своим циклом, подсчитывала дни, через три дня после близости с мужем в течение пяти дней лежала по часу, задравши ноги на подушку; перед близостью ввести в нужное место белок сырого яйца, а мужу наказать, что очень важно перед этим не пить спиртного, ни капли.

– Вообще-то лучше вам наведаться на Либерти-стрит, 148, – шептала я, – и у доктора Десомье получить бутылочку лекарства. Передадите ему записку, и он не возьмет с вас денег.

Дорогой Чарли, выдай миссис Рилли эликсир И ВЫТАЩИ МЕНЯ ОТСЮДА.

– Чего это ради я вас слушаю? – вопросила молодая тюремщица. – Вы жена дьявола, ведь правда?

– А что ты теряешь? – спросила я вместо ответа. И она взяла у меня записку.

На третье утро я выглянула в дверное окошко и увидела, как по галерее шествует главная надзирательница миссис Молтби, а следом – двое мужчин, один нес кофр. Чарли и адвокат Моррилл! Аллилуйя!

– Десять минут, джентльмены, – предупредила главная тюремщица, отмыкая мою клетку.

– Тридцать, – возразил Моррилл и вытащил кошелек. Миссис Мэлтби жеманно улыбнулась:

– Стало быть, тридцать минут. – И удалилась под звяканье ключей.

Неужели они пришли не забрать меня отсюда? Чарли вошел в камеру и испуганно огляделся.

– Почему я все еще здесь? – закричала я шепотом.

– Миссис Джонс. – Моррилл откашлялся. – Несмотря на многочисленные попытки, нам так и не удалось найти никого, кто бы согласился стать поручителем по вашему залогу.

– Мы заплатим наличными! А гарантией послужит наша недвижимость.

– Судья Меррит наложил запрет на это.

– Мистер Страттон и мистер Полхемус согласились, – подал голос Чарли, – но судья отверг их кандидатуры под предлогом, что их недвижимости недостаточно для такого серьезного дела.

– Дело настолько серьезное, что меня обвиняют в убийстве и мне грозит семь лет. Не год, а семь!

– Дорогая моя…

– Ты ошибался! Ты говорил, что они никогда не решатся меня обвинить. Говорил, что в худшем случае дело ограничится штрафом.

– Миссис Джонс, мы добьемся смягчения обвинения. А возможно, удастся и вовсе снять его. Но сейчас главная задача – добиться, чтобы вас отпустили под залог.

– Неужели у нас нет друзей? – в отчаянии воскликнула я.

Все свидетельствовало о том, что и муж, и мои пациентки, и наши салонные ораторы выпихнули меня на поле битвы воином-одиночкой, а сами отступили на безопасное расстояние.

– Среди наших друзей нет достаточно богатых людей, – сказал Чарли. – А люди, у которых есть деньги, не хотят связываться с нечестивой.

– Боже упаси, чтобы их доброе имя кто-то запятнал упоминанием рядом с моим, – проворчала я. – Боже упаси, чтобы им напомнили, как Мадам помогла им в тяжкую минуту, и Боже упаси, чтобы они вздумали мне помогать.

– Успокойтесь, миссис Джонс, прошу вас, – сказал Моррилл. – Мы найдем поручителя.

– Сами успокойтесь! Вам бы посидеть в этой клоаке, посмотрим, как вы запоете!

– Судья Меррит отверг уже шесть наших кандидатур, – невозмутимо продолжал Моррилл. – Он явно настроен против вас.

– Хорошо, хоть начальник тюрьмы отнесся с пониманием, – сказал Чарли. – Мы тут тебе кое-что принесли.

Он открыл кофр, достал кашемировое одеяло, набросил мне на плечи и поцеловал в щеку. Мистер Моррилл деликатно отвернулся.

– Успокойся, жена. Успокойся, любовь моя.

– Убирайся со своим «успокойся». Я хочу домой.

Из кофра были извлечены шелковые простыни, пуховая подушка, два платья, чулки, бархатный халат, шлепанцы, бутылка кларета, пара романов, жестянки с бисквитами и сухофруктами, коробка лакричных леденцов, грифельная доска и письменные принадлежности. Набор для долгого путешествия. В дверь негромко стукнули, и на пороге возник здоровенный детина в робе, в руках он держал большой ящик. Как только Чарли расплатился, детина вскрыл ящик. Внутри лежала перина.

– Лучшее гусиное перо! – принялся расхваливать Чарли. – Прямо с фермы в Граммерси.

– Мне что, сидеть здесь месяцы?

– Лучше подготовиться заранее, – прохрипел Моррилл и закашлялся. – Судья Меррит – упрямый осел. Суд назначен, кха, на июль, кха-кхе.

– На июль? Но сейчас март!

Моррилл расправил плечи:

– Я буду защищать вас, леди, всеми своими силами, как адвокат и как друг. За неделю мы найдем поручителей. Верьте мне.

Я даже не стала повторять свой девиз. В конце концов, не Моррилл сунул меня сюда, а проклятый Меррит, который ясно дал понять, что продержит меня в Томбс до суда. «Ее преступление, – сказал он Морриллу у себя в кабинете, – крайней степени развращенность, полное моральное падение. Она представляет угрозу самому роду человеческому… Вот и на вас давят, чтобы вы поскорее нашли поручителя. Но выпусти я ее, она мигом ударится в бега и скроется от правосудия».

Пять долгих месяцев прошло, а поручители так и не объявились. Никто не оказался достаточно хорош для вершителя правосудия Меррита из Нью-Йоркского уголовного суда. И пока он поглаживал бакенбарды, сидя в зале суда, я, без вины виноватая, сидела в тюрьме, тоскуя по своей ненаглядной дочери.

Глава девятая

Позолоченные подмостки

СКАНДАЛ

Мадам Де Босак умудряется жить в роскоши, вести великосветскую жизнь даже в арестном дом. Ее камера являет собой роскошные покои, с пуховой периной и шелковыми простынями. В меню у нее каплуны и жареные голуби, она играет в вист с посетителями. Надежные свидетели подтвердили, что она ни разу не посетила тюремную церковь, а трапезничает в компании начальника женской тюрьмы. Более того, стало известно, что, когда муж навещает ее, она отправляется в его обществе в апартаменты начальника тюрьмы, где и пребывает в течение трех-четырех часов. Что за издевательство над правосудием! Как можно было позволить гнуснейшей из преступниц вести великосветскую жизнь, будто она на курорте, а не в исправительном заведении! Неужели тюрьма – это сцена, позволяющая преступнику красоваться, выставляя себя с выгодной стороны? Если дело так пойдет, убийцу невинных придется отпустить на все четыре стороны с охранной грамотой от судейских!

Я читала «Полицейский вестник», едва не скрежеща зубами. Видели бы они мои «покои»! Шелковые простыни не спасали ни от плесени, ни от вшей. Да, жареных каплунов Чарли доставлял мне еженедельно из ресторана гостиницы «Беверли», но запах хорошей еды не мог перебить нестерпимую вонь испражнений, мешавшуюся с запахом отчаяния, как не под силу каплунам было излечить мое истерзанное сердце. Никакая подушка из перьев, как бы я ни сжимала ее в объятиях, не могла заменить мне дочь. Ни одно слово из письма малышки не могло заменить ее голос. Мама, – было написано на листке милым детским почерком, – папа говорит, что ты уехала помогать бедным несчастным женщинам, но я так хочу, чтобы ты поскорее вернулась и мы закончили наши вышивки и приготовили яблоки с тоффи[85], я теперь умею, мне Ребекка показала. Я в голос рыдала над этими строчками, внося свою ноту в тюремный гул – нескончаемый поток завываний, приправленный яростными воплями. Матерь Божья, чего от меня добиваются власти? Покаяния?

– Прекрати давать в газеты рекламу, – велела я Чарли. – Она только внимание ко мне привлекает. Пусть миссис Костелло или миссис Уотсон стараются, авось попадутся.

В то утро он принес мне газеты, письма от адвоката, от друзей, от Оуэнсов, еще одно письмо от Белль с карандашным рисунком – птичка в клетке. Картинка пронзила мне сердце, будто то был не листок бумаги, а крюк мясника. Муж сказал, что дочь ночью плакала.

– Но утром распевала песенку про Макгинти, веселая как птичка.

– Ты совсем ума лишился? – вскинулась я. – Считаешь, что она и без матери обойдется?

– Я этого не говорил. Просто я из кожи вон лезу, чтобы она не чувствовала себя несчастной. Ты не представляешь, какой в доме кавардак.

– О, великая трагедия мистера Джонса. Невзгоды и самопожертвование.

Для меня и Чарли это были тяжкие дни. До истинных своих врагов я дотянуться не могла, а потому всю ярость и злость оставалось изливать либо на себя, либо на Чарли. Выбор пал на Чарли.

– Ты говорил, меня не арестуют! Твердил про штраф, про предупреждение!

– Боже! – простонал муж. – Ну сколько можно! Это же я не сам выдумал!

Он сидел рядом со мной на моем жалком ложе и жевал хлеб с сыром. А во мне бушевала не только злость, компанию ей составляла ревность. Он-то свободен. И денег у него полно. И фантазий всяких. А что, если… Мы словно вернулись в прошлое – пререкались и грызлись, как в старые времена, когда у нас не было ни денег, ни «французских писем», ни красавицы-дочери.

– Отмени всю рекламу! – снова велела я.

– Зачем? Мы сразу лишимся половины доходов.

– Так тебя только доходы волнуют?

– Сама знаешь, что нет. Не только. – Он похлопал по карманам и извлек исписанный листок: – Вот, посмотри, что я написал. Новое письмо от тебя.


Милостивые государи, представляющие прессу!

Женщины умирают каждый день при обычных родах, их с позором выкидывают на улицу без гроша в кармане, а ведь они ЖЕРТВЫ жестокого обращения мужчин: разврата, порочности и изнасилований.

Более того, если мужчины за свои проступки не несут никакой кары, то женщин отрывают от семьи и кидают в тюрьму по одному лишь подозрению, обвиняя их в том, что они пытались помочь отчаявшимся.

Искренне ваша,

Мадам Ж. Э. Де Босак


– Я не стану подписывать.

– Почему?

– Они разозлятся еще больше. А я хочу домой.

– Защищайся, миссис Джонс! Это же твои собственные слова.

– Но написал их ты, Чарли. Ты во всем виноват. Ты используешь меня, чтобы досадить своим давним недругам из «Гералд», чтобы покрасоваться перед своими учеными друзьями.

– В письме только то, что ты сама мне повторяла не один раз, Мадам Де Босак.

– Правда? Я больше не хочу быть Мадам Де Босак! – выпалила я и почувствовала, что поступаю верно. Мадам со своими французскими подходами, кровавой коммерцией, изгаженными простынями, заплаканными носовыми платками тянула меня на дно. – Я увольняюсь.

– Ты всерьез?

– Да. Куда уж серьезнее. У меня больше нет сил.

– Никогда бы не подумал, что услышу от тебя такое, – тихо проговорил Чарли.

Похоже, мои слова и вправду потрясли его. Я вдруг заметила, что одежда на нем мятая, несвежая, в черных волосах поблескивает седина, а под глазами залегли темные тени.

– Может, ты и права. По крайней мере, от одной стороны нашего дела следует отказаться.

– От какой?

– От самой сомнительной.

– Вот как? Сомнительной, значит. Вот как ты это называешь.

– Я-то так не называю. Закон называет.

– Закон – это куча конского навоза!

– Знаешь, тебе следует переключиться на обычную акушерскую практику. – Чарли оживился: – Послушай, миссис Джонс. Когда ты выйдешь на свободу, заделаешься счастливой акушеркой, которая принимает здоровых детишек, распространяет медикаменты и проводит кое-какие процедуры, но ничего, связанного с преждевременными родами…

– Ты еще будешь мне указывать! Только я определяю, чем мне заниматься!

– Ты меня совсем с толку сбила. Сама ведь только что сказала, что решила закончить. Тебя не поймешь. Сворачиваешь ты лавочку или нет? Я же умываю руки. Больше не могу.

– Ты не можешь?! И чего ты не можешь?

– Быть мужем при жене в тюрьме, отцом, чья дочь плачет ночами, человеком, чей дом приходит в упадок из-за нерадивых слуг.

– Ох, мое сердце просто кровью обливается!

– Наша дочь перед сном зовет маму. Лежит в постели, прижав к себе твою подушку. От нее пахнет сиренью, как от тебя, и…

– Хватит! – выкрикнула я. – Зачем ты меня терзаешь! Думаешь, я ее забыла? Да минуты не проходит, чтобы я о ней не вспомнила.

Мы зло смотрели друг на друга.

– Экси, если ты снова попадешься, когда выйдешь отсюда и займешься прежним, тебе уже не удастся избежать долгого срока, и я…

– Что – ты?

– И я тебя тогда не прощу. По-твоему, я в восторге, что жена в тюрьме?

– Да! По-моему, тебе очень по нраву жить в одиночку, заигрывать со всякими Миллесент…

Он замахнулся, чтобы ударить меня. Но рука замерла в воздухе. Нас с Чарли сбили с ног, раскидали в разные стороны – хвала Мерриту, Матселлу, Хейсу, Эпплгейтам, Диксону. Предполагалось, что мы будем биться бок о бок, но оказалось, битву мы ведем друг с другом. Без особой причины, исключительно из-за ревности и недоверия, этих извечных подружек, встревающих между мужчиной и женщиной.

Он уронил руку.

– Каждую ночь, Экси, я проклинаю силы, что забрали тебя у меня.

– Ты проклинаешь их только потому, что дела без меня идут хуже.

– Дела не идут хуже. Пока ты здесь сидишь, Мадам Де Босак продала лекарств на шесть тысяч долларов. И это только по почте. Всего за месяц.

– Шесть тысяч долларов за месячную отсидку?

– Да, так что предприятие наше процветает. В отличие от нас.

– Боже… Когда же ты меня вытащишь отсюда? – Я отвернулась к стене, в висках стучала кровь. – Лучше бы я тогда спрыгнула с поезда. – Я закрыла лицо руками и разрыдалась.

– Не плачь, милая моя. Мы тебя вытащим.

Он обнял меня сзади, сцепил руки. Лицо его прижалось к моей шее, губы коснулись уха. Спиной я чувствовала, как вздымается его грудь.

– Скоро твой день рождения, милая. Я уже придумал для тебя подарок.

– Уж наверняка кучу всякого добра.

– Это будет сюрприз, – нежно прошептал Чарли, и я уже знала, к чему он клонит.

– Ключ от этой двери?

– Я обещаю. Суд снимет с тебя обвинения. Не волнуйся. Ш-ш-ш.

Его пальцы пробежали у меня по ребрам, как по клавишам, пробрались под одежду. Он принялся целовать меня в шею. Вздыхать.

– Энн, Энни, Экси, милая.

– Не смей.

– Но почему? – Его голос царапал мне кожу, подбородок уткнулся в плечо. Зубы прикусили мочку уха.

Деликатные читатели наверняка с негодованием пролистают столь откровенную сцену. Но рассказать – это то же, что сохранить в памяти. Доказательство для самой себя.

Чарли повернул меня к себе. Прижал. Впился в губы.

– Убирайся, – пробормотала я. – Оставь меня.

Он просунул колено мне между ног, тюремное одеяние встало колом, я оттолкнула мужа.

– Почему? – прошептал он. – Почему?

– Сначала вытащи меня отсюда.

Он повалил меня навзничь, прижал руки к мягкой перине. И снова поцеловал. Поцелуй вышел жаркий.

– Нет, – мычала я. – Нет. Надзирательница. Нас застанут.

– Боишься? – прошептал он. – Снова трусишь? Или не хочешь? Почему? Давай же, Энни! – Он искушал. Ласкал. Целовал снова и снова.

Его нежность. Его дыхание. Его смех. Мы снова были вдвоем. Необузданные. Неразумные. Забывшие об опасности. Мои ногти впивались ему в спину, мои пальцы пересчитывали его позвонки. Он зарылся лицом мне в волосы, потом извернулся, оказавшись подо мной, рывком приподнял меня. Матерь Божья. Любит же он самый неподходящий антураж. Стена в потеках и пятнах, нацарапанные слова «Господи, помилуй меня» плыли перед глазами.

Чарли сорвал с меня тюремное одеяние, бережно уложил на спину, бесшумно, слышно было только его учащенное дыхание. Я ощущала его едва сдерживаемую неистовость. Я знала, каков он в страсти, знала, что мне его не остановить, – как не остановить ту силу, что влечет друг к другу мужчину и женщину. Да я и не хотела его останавливать. Но уже через миг меня снова накрыл страх. Я вслушалась, боясь уловить позвякивание ключей. Но новая волна желания смыла панику. Я рвала пуговицы на брюках мужа:

– Быстрее!

Господи, ну что он копается! Я снова ненавидела его. Вот сейчас распахнется дверь и тюремщицы поимеют нас обоих. Все перемешалось – страх, желание, злость. Во рту было кисло, будто от незрелого яблока. Вкус крови. Наверное, прикусила губу. Или это его кровь?

– Тсс! – замерла я. – Ключ! Слышишь?

Мы обратились в изваяния. Сердце колотилось как бешеное.

Но Чарли уже вжимал губы мне в ухо:

– Я заплатил. Пятьдесят долларов, чтобы нас не беспокоили.

– Заплатил?! Заплатил?! Мерзавец!

– Ага, заплатил. – Губы Чарли пробежались по моему лицу. – Нас не остановят, любовь моя.

И я снова ему поверила. Он прав. Это никому не остановить. Эту силу не арестуешь, не упрячешь в застенок, не потребуешь с нее залог. Ее не остановить, даже в тюрьме.

Он целовал и целовал меня, перевернул на живот, и «мы познали друг друга».

– Чарли! – застонала я.

Горло свело от ненависти и любви. Мы муж и жена. Исчезнуть бы отсюда, из этого богомерзкого узилища, прочь из каменного мешка… Содрогнувшись всем телом, он в истоме упал рядом со мной. В его объятиях я была в безопасности, но вскоре он встал, привел себя в порядок и ушел – туда, где свежий воздух и высокое небо.


Минула неделя. О Чарли не было ни слуху ни духу. Меня снедала лихорадка ревности. Я металась по камере, до крови искусала губы. Порой мне казалось, что и хорошо, что Мадам Де Босак страдает в тюрьме, поделом ей. А вот Экси М. Джонс пора домой, к любимой дочери, подальше от ненавистной Мадам. Но большую часть времени я изводилась от злости, представляя, как погружаю врагов в чан с щелочью, как пропускаю их через гладильный станок, как подвешиваю на веревке.

И вдруг вспомнила про письмо в «Гералд», оставленное Чарли. Защищайся!

Пару дней я письмо игнорировала. Но в конце концов в припадке ярости взяла в руки.


Милостивые государи, представляющие прессу!

Женщины умирают каждый день при обычных родах, их с позором выкидывают на улицу без гроша в кармане, а ведь они ЖЕРТВЫ жестокого обращения мужчин: разврата, порочности и изнасилований.

Более того, если мужчины за свои проступки не несут никакой кары, то женщин отрывают от семьи и кидают в тюрьму по одному лишь подозрению, обвиняя их в том, что они пытались помочь отчаявшимся.

Искренне ваша,

Мадам Ж. Э. Де Босак


Защищайся, да? Пожалуй, что и так. И я приписала:


Принимая во внимание факты по делу мисс Корделии Шекфорд, не обязаны ли вы, милостивые господа, опубликовать опровержение той беззастенчивой клеветы, что опубликовала ваша газета? А также извиниться передо мной, перед моей семьей, перед моими преданными друзьями, равно как перед всеми теми дамами Нью-Йорка, что остались мне верны, невзирая на злобную шумиху, а также перед теми людьми, кто презирает беззаконие. Ваши обвинения против меня не подтверждены ни единым фактом, а потому на суде они будут полностью сняты с меня.

Искренне ваша,

Мадам Ж. Э. Де Босак


Я переписала письмо начисто, подписалась и попросила надсмотрщицу Элси Рилли отправить почтой в «Гералд» – от моего имени. Благодаря моим советам и лекарствам ее акции на семейной бирже сильно поднялись, и она вовсю рекомендовала меня арестанткам и товаркам-тюремщицам как эксперта по части женской физиологии. Так что даже в этой клоаке я просвещала женщин относительно таинств их тел.


Чарли явился, сияя как медный грош. Он размахивал газетой, в которой было опубликовано мое послание.

– Где ты пропадал? – вскинулась я.

– Как ты думаешь, что я тебе принес?

– Документ об освобождении?! Если нет, то убирайся.

Взгляд у него потух.

– Если бы. Но я принес подарок на твой день рождения.

Мой день рождения? Я и забыла.

Одной рукой он вынул у меня из-за уха шоколадку, а из-под шали – какую-то бумагу, свернутую трубкой и перевязанную кружевной лентой.

– Поздравляю с днем рождения, миссис Джонс.

– Двадцать девять лет, – вздохнула я, – и заживо погребена.

– Ты взгляни.

Я развязала ленту, и бумага сама развернулась. Это был рисунок. Дом. Пожалуй, даже дворец. Четыре этажа, сад, витая ограда, каретный сарай. Колонны. Завитушки на карнизах.

– Что это? – испуганно спросила я. Дом был роскошен – истинный король среди домов. Я бы хотела такой.

– Да узри дом Джонсов, – сказал Чарли. – Земля наша! Я смотрела на рисунок. Все сироты мечтают о доме, и этот рисунок – мечта нашего с Чарли детства. Три трубы на крыше. Три двери. Сорок окон. Внизу список комнат – согласно их предназначению. Салон. Библиотека. Зимний сад. Бальная зала. Будуар. Кабинет. Я водила пальцем по линиям на бумаге, словно по венам на своей руке. Как бы я хотела жить в этом доме!

– Скажи что-нибудь, – улыбнулся Чарли. – Это твой дом.

– Ты всегда был дурной. Здравого смысла ни на цент.

– Мы будем жить в роскоши. Закатим грандиозный бал. Добро пожаловать, миссис Джонс.

– Если меня когда-нибудь выпустят.

Он вынул носовой платок и бережно вытер мне слезы. От платка сладко пахло бескрайними просторами, что раскинулись за тюремными стенами.

– Участок на углу Пятьдесят второй улицы и Пятой авеню.

– Там же коровья тропа, – удивилась я. – И пустырь.

– Пока пустырь. Архиепископ Хьюз уже возводит собор Святого Патрика в двух домах от нас. Он хотел сам купить этот участок, но я его опередил. Знаешь, он придет в восторг от новости, что по соседству с его божьей обителью поселится Мадам Де Босак. Он уже успел проклясть ее с кафедры. Я сходил послушать. В жизни не встречал женщины нечестивее.

Новости о том, что меня проклял сам архиепископ, я почему-то не посмеялась. Я не в экипаже раскатывала по Пятой авеню, а торчала в свой день рождения в вонючей дыре. И как там моя Аннабелль?

Чарли рассказал, что малышка опять принялась сосать палец и отказывается ходить в школу. Ее там дразнят из-за матери, сидящей в тюрьме. Гувернантка ушла. Учительница музыки потребовала повысить оплату. А Грета вдруг вышла замуж – за некоего Альфонса Шпрунта, пивовара из Йорквилла. И похоже, она ценит его «пильзнер» не меньше, чем поцелуи, – уже несколько раз являлась на работу подшофе. Вечно в дурном настроении. Когда Чарли выбранил ее, заявила, что теперь она ведет дела в одиночку, а потому требует повысить заработок.

– Только и знает, что ныть да жаловатся. Если так и дальше пойдет, я ее уволю.

– Не смей!

– А что еще прикажешь?

– Поднять свою задницу и самому делом заняться!

– Да я из кожи вон лезу, сатанинская ты гарпия, и ты это прекрасно знаешь.

Наши окаянные дни все не кончались и не кончались. Я ждала, что вот-вот станет полегче, ждала всю весну, ждала первые недели лета. Каменный мешок раскалился, и мы варились на медленном огне в огромной кастрюле, именуемой юстицией. А по мне, так не юстиция, а сущая клоака.

Глава десятая

На скамье подсудимых

Наконец в июле началось обезьянье шоу – суд надо мной. В зале суда общих сессий я появилась раньше, чем государственный обвинитель Фредерик Толлмадж, судья Меррит и два олдермена.

Блистательная — так назвала меня «Таймс». В суд я явилась в черном атласе, белой шляпке и белой мантилье из испанских кружев. Мадам Де Босак величественно вплыла в зал судебных заседаний, одетая по последней моде, похожая на аристократическую даму.

Свидетель обвинения, юная Корделия Парди, была не так разряжена и далеко не столь величественна. Она незаметно прокралась в зал через дверь за креслом судьи и заняла свое место за столом, на некотором отдалении от меня. Садясь, она как-то скукожилась, вжала голову в плечи и стиснула руки на коленях, будто это не я была обвиняемая, а она. На сильфиду, что постучала в мою дверь, Корделия более не походила, скорее на серого мотылька. Лицо прикрывала вуаль – черная, плотная, несмотря на летний зной.

Первые ряды зала занимали судейские в темных мантиях. Они оглаживали бороды и откашливались, так что их адамовы яблоки так и прыгали вверх-вниз. Кое-кто шуршал бумагами, другие с важным видом переговаривались. Если они смотрели на меня, взгляд становился тяжелым, как булыжник. Иные взгляд на мне задерживали, и губы их кривились, готовые то ли улыбнуться, то ли оскалиться. Это были псы, свирепые и трусливые разом; в том, как нервно они потирали руки, как теребили усы, я угадывала их страх передо мной.

Пока не пришли другие женщины, за столом сидели только я и Корделия. Благодаря широким юбкам каждая из нас занимала немало места, мы выглядели как две индюшки, выставленные на продажу и окруженные сворой торговцев в черных одеяниях. Помещение насквозь пропахло мужчинами: макассаровое масло[86], ореховое мыло для бритья и дарэмский табак.

– Слушание открыто! – объявил секретарь.

– Высокий суд, – начал обвинитель Толлмадж. Седые волосы падали ему на лоб. Могучий, как единорог, и такой же величественный. Сенатор штата, как говорили. Из солдат. Что ж, я тоже была солдатом, на своей собственной войне, только без мушкета и судебного молотка, моим оружием был разум. – Мисс Корделия Шекфорд, – вызвал Толлмадж, – подойдите к судье.

Корделию следовало привести к присяге, но у нее так дрожали руки, будто ей надо было коснуться не Библии, а раскаленной сковороды. Секретарь даже прижал руку девушки к книге.

– Ваша честь, – сказал Толлмадж, – вынужден известить вас, что свидетельница настроена неприязненно. – И начал допрос: – Сколько раз вы были беременны?

– Четыре раза, – ответила она со смущенным вздохом.

– Четыре! От кого?

– От… мистера Джорджа Парди.

– В то время вы были мужем и женой?

– Он обещал жениться на мне, сэр, но я здесь нахожусь потому, что в полиции сказали, что ежели я не заговорю, меня посадят в тюрьму, и…

– Отвечайте только на вопросы! Каким образом вы родили ваших детей?

Корделия не ответила.

– Какие средства? Какие средства применялись при рождении?

– Я не родила ни одного ребенка.

– Вы заявили, что были беременны. Каким же образом ребенок появлялся на свет?

– При помощи… аборта. – Шелест кружев под дуновением легкого ветерка.

– Мы требуем, чтобы свидетельница сняла вуаль, – объявил Толлмадж.

– Я бы предпочла не снимать, – прошептала Корделия.

– Снимите вуаль, – приказал председатель суда.

– Прошу вас.

– Делайте, как велят, – подал голос член суда Меррит.

Медленно, взявшись за край обеими руками, Корделия приподняла вуаль, и даже с моего места было видно, как свидетельница дрожит. Галерка подалась вперед. Лицо у Корделии было молочно-белое, под глазами темные круги. Из груди у нее вырвался крик, и она закрыла лицо руками.

– Пожалуйста, объяснитесь.

Корделия покачнулась, голос сделался тоненький, она точно причитала над чьей-то могилой:

– Джордж велел мне сделать операцию, он не хотел скандала, и я послушалась. Все четыре раза. А теперь потому, что вы принудили меня явиться сюда, он сбежал и женился на другой, и я подала иск за то, что он бросил меня…

– Отвечайте на вопросы, пожалуйста, – перебил ее Толлмадж. – И кто же проводил операции?

– Поначалу миссис Костелло, первые три раза. А потом… Я не хочу говорить.

Она бросила на меня быстрый взгляд и тут же отвела глаза, будто сам мой вид причинил ей боль.

– Вы должны сказать суду, мисс Шекфорд, кто еще оперировал вас.

Она долго молчала, дрожа всем телом. Наконец произнесла шепотом:

– Мадам Де Босак. – Она снова посмотрела на меня, теперь задержав взгляд, полный раскаяния: – Мне очень жаль, мадам. На вас я не жаловалась. Это они мне наговорили, что посадят в тюрьму, если не приду в суд, а я не хотела…

– Мисс Шекфорд! – оборвал ее судья. – Отвечайте только на вопросы. Прежде вы бывали у Мадам Де Босак?

– Нет. Только у миссис Костелло.

– Почему в таком случае в последний раз ваш выбор пал на Мадам Де Босак?

– Потому что о ней рассказывали, что она настоящий профессионал, что она заботливая и ласковая.

– Опишите события того дня.

Корделия покачала головой, закрыла руками глаза и опустилась на скамью:

– Нет, нет, я не могу.

– Вы должны описать события, произошедшие двадцать второго января сего года, – повторил Толлмадж.

– Мадам отвела меня в кабинет. – Корделия вздохнула.

– А затем?

– Велела лечь на кушетку. Дала стакан вина. Когда я выпила, она велела закинуть ноги на спинки стульев.

Она глотала слезы, делала большие паузы между словами.

– Какие процедуры она над вами провела? – упорствовал Толлмадж. – Опишите, что она делала.

– Я бы предпочла не описывать, сэр.

– Вы должны сказать суду.

– Не могу. Нет. Умоляю вас. Нет.

– Мисс Шекфорд, вы под присягой.

– Мадам сказала… что посмотрит меня зондом. Мадам сказала, я храбрая девочка и мне минутку будет… больно.


Газеты на следующий день написали: заикаясь и запинаясь, свидетельница поведала о процедурах, проведенных Мадам Де Босак, подробности которых настолько гнусны и отвратительны, что мы не можем поведать о них публично.

Я сразу хочу сказать, что газеты снова солгали. Подробности говорили о человеколюбии. Эти судьи, эти полицейские, эти репортеры – богомерзкие чистоплюи, маменькины сынки. Половина из них сожительствует с девицами из канкана.

Я это знаю от самих девиц, приходивших ко мне со своими недугами. И их великосветские любовницы приходили. И жены. Я знаю судейских дочерей, прокурорских сестер. Но эти столпы закона не хотят, чтобы вы слышали о гнусных подробностях их сексуальной двуличности, о тех гнусностях, что творили они сами. Судить следовало этих похотливых распутников, а не меня.

Публика слушала затаив дыхание. С виду приличные господа, заполнявшие судебный зал, на самом деле ничем не отличались от черни, сбегающейся посмотреть на пожар в чужом доме.

– Что мадам сделала? – переспросил Толлмадж.

– Она засунула руку.

– Куда?

– В мою… мое лоно. Было очень больно. Я закричала, а она сказала, что все уже позади. Но это оказалось не так. Она двинула рукой или инструментом в моем теле, будто зацепившись за что-то. Выскребая что-то. И стало еще больнее. Я вопила не своим голосом.

– Когда все закончилось и вы очнулись, что произошло?

– Она велела мне отдыхать. Сказала, что ей не будет покоя, пока моя обструкция не рассосется.

– А затем?

– Я промучилась всю ночь. Мадам всю ночь находилась при мне. Ставила компрессы. Под утро, перед самым рассветом, из меня потекло. Настоящий потоп. Меня вырвало, было очень плохо. Она меня подняла, усадила на стул и подставила таз. Вот тут заболело по-настоящему. Мадам…

– Продолжайте, мисс Шекфорд.

– Она опять сунула в меня руку и сказала, что скоро станет легче, но пока придется потерпеть. Приступы боли следовали один за другим, и всякий раз я чувствовала, как что-то из меня вываливается и падает в таз. Мадам все приговаривала: потерпи, потерпи, еще немножко. Потом я опять легла, мадам осмотрела меня еще раз и снова засунула руку. Как мне было больно! Я вцепилась в ее руку. Она все называла меня ласковыми словами, гладила по голове, баюкала. Потом я заснула. А когда проснулась, она напоила меня чаем, заставила съесть тост.

Так все и было. Но эти подробности усатых судейских не интересовали. Плевать им на мои маленькие умелые руки, на мою ловкость, на мой профессионализм.

– А когда я набралась сил и покинула клинику, – в голосе Корделии зазвучали истерические нотки, – полисмен Хейс отправился за мной по пятам. Он арестовал меня и отвел в участок, где нас поджидал доктор по фамилии Ганнинг.

Ганнинг? Ганнинг?!

– В участке полицейские и доктор Ганнинг подвергли меня унизительному осмотру, на который я своего согласия не давала. Они сделали мне гораздо больнее, чем мадам. И затем сказали: «Осмотр выявил, что вы сделали». Ничего они не выявили! Но они пригрозили мне, что если я не признаюсь, то мне будет только хуже.

Значит, охоту на меня затеяли и ловушки расставляли доктор Ганнинг со своим приятелем Эпплгейтом.

– Это доктора Ганнинга и Джорджа Парди вы должны арестовать! – крикнула Корделия.

Она уже не пыталась сдержать слезы, плакала так горько, так взахлеб, что и слова разобрать было нельзя. Казалось, она вот-вот потеряет сознание. Председатель раздраженно стукнул молотком и объявил, что следующее заседание состоится завтра.

За дверями суда поджидала свора зевак и репортеров. Изголодавшиеся волки.

– Вот она! Дьяволица с Либерти-стрит!

Для них я была дьяволицей, а для моих дам – ангелом милосердия. Мне бы белые крылья, и я взмахнула бы ими, взлетела над толпой и понеслась к своей малышке. Мечты. Вместо этого меня ждала опостылевшая тюремная камера, куда вечером пришел Чарли – со стейком, пирогом с почками, испеченным нашей Ребеккой, бутылкой хереса и лживым участием.

– Скорее всего, тебе присудят проступок. А это всего год.

– Из-за тебя я уже отсидела полгода.

– Только не ярись. – Чарли обнял меня. – Не шуми.

– Сам не шуми! Это ведь ты разрекламировал Мадам Де Босак в Нью-Хейвене! Если бы не твоя реклама, Корделия в жизни бы до нашей двери не добралась.

– Завтра у Моррилла не будет иного выхода, кроме как не оставить камня на камне от ее… добропорядочности. Он скажет, что она проститутка.

– Никакая она не проститутка! Господи! Она ребенок. Скажи Морриллу, чтобы не мучил ее.

– Это единственный путь обратить симпатии жюри в твою пользу. Она и так уже обесчещена.

– Как и я. Почему ты меня не вытащишь отсюда?!

– Но как я могу это сделать, миссис Джонс?

– Ты же волшебник. Умеешь вытаскивать всякую всячину из уха.

Чарли вздохнул. Залпом допил херес, поцеловал меня и забарабанил в дверь.

– Ты куда?

– Расскажу, если сработает.

И Чарли исчез.


Мадам явилась в синем шелке, написал «Гералд» о моем втором появлении в суде, с элегантной прической, стройная, вся в брюссельских кружевах, золоте и блестках, юбка колоколом, рукава с отделкой из синей атласной ленты плотно обтягивали руки.

Судья Меррит смерил меня свирепым взглядом:

– Опаздываете, миссис Джонс.

– Мои извинения. Засов камеры несколько заржавел.

Он фыркнул, но по-настоящему разозлился, только когда мой адвокат Моррилл вызвал Корделию для перекрестного допроса.

Но где же она? Корделии в зале не было. После заминки суд решил вызвать главного свидетеля обвинения.

– Доктор Бенджамен Ганнинг!

Доктор Ганнинг! Через зал в направлении кафедры семенил приятный старичок с венчиком белых волос, бледный, словно личинка, глазки за очками часто-часто моргают.

– Пожалуйста, доктор, встаньте сюда и сообщите о занимаемой вами должности и опыте работы.

– Заслуженный профессор медицины Филадельфийской медицинской школы. Основатель Нью-Йоркского медицинского колледжа, член Совета директоров Американского медицинского колледжа, автор многочисленных книг, включая «Принципы и методы родовспоможения».

– И добрый друг архиепископа Хьюза, не так ли? – улыбнулся мистер Толлмадж.

Значит, доктор Личинка приходится другом-приятелем не только Эпплгейту, но и архиепископу. Да похоже, еще и обвинителю, вон какими взглядами они обменялись.

– Прошу рассказать суду, что произошло двадцать пятого января.

– Меня вызвали в полицейский участок, где мне представили юную мисс Корделию Шекфорд, находящуюся в деликатном положении, и попросили ее осмотреть.

Я глядела на доктора Ганнинга, и мне хотелось запихать его в бочку, утыканную изнутри гвоздями, и пустить вниз по склону. Мама говорила, что так англичане поступали с ирландцами.

– Я обнаружил, что мисс Шекфорд недавно была беременна, – продолжал Ганнинг. – Когда я спросил ее, где ребенок, она солгала, что не была беременна. Когда на нее надавили, она заявила, что у нее случился выкидыш. Тогда с ней побеседовал полисмен Хейс, и она наконец призналась, что Мадам Де Босак пять раз убивала плод внутри нее. Либо провоцируя выкидыш посредством лекарств, что распространяет эта злонамеренная торговка, – он указал на меня, – либо путем хирургического вмешательства.

– Корделия Шекфорд выказывала хоть какие-то признаки раскаяния?

– Ни малейших! Она только попросила меня помочь ей подать иск против своего опекуна Парди, и хотя мистер Парди, несомненно, отъявленный мерзавец, но я, как медик, прежде всего счел своим долгом пресечь мерзости, творимые этой преступной особой. Дабы никто не посмел последовать ее примеру и дабы это чудовище более не вершило своих злодеяний, богатея на гнусном промысле.

И доктор снова наставил на меня костлявый палец. Мой адвокат вскочил и заявил протест. Судья стукнул молотком и что-то прорычал. Я была вне себя. Именно доктор Ганнинг стоял за моим арестом, именно он повинен в унижении и страданиях, обрушившихся на меня. Мало ему было натравить на меня прессу, науськать толпу на мой дом, ему еще захотелось отправить меня на остров Блэквелла[87], где я буду сучить пеньку, пока кожа с пальцев не облезет. Разумеется, доктор ни словом не обмолвился о своих жалких мотивах, и судья позволил ему разглагольствовать до самого перерыва.


На следующий день джентльменов в черных одеяниях в зале суда еще прибавилось.

– Защита вызывает мисс Корделию Шекфорд, – объявил Моррилл.

Публика тянула шеи, высматривая свидетельницу. Но никто не встал, не двинулся через зал. Корделия опять не явилась. Снарядили детектива на ее розыски.

– Любит шлюшка поспать, – громко сказал один из полисменов.

Галерка отозвалась хохотом.

Пробило четыре часа. Корделии нет. Моррилл и Толлмадж о чем-то переговаривались.

Когда часы показывали пять, председатель суда стукнул молотком:

– Защитник обвиняемой снимает с себя обязанности в связи с невозможностью перекрестного допроса главного свидетеля. Хотя я по-прежнему считаю, что помянутая свидетельница мисс Шекфорд попала под давление подсудимой и ей на самом деле заплатили за исчезновение, у меня недостаточно доказательств. Пока не доказано, что мисс Шекфорд покинула Нью-Йорк вследствие уговоров или угроз со стороны миссис Энн Джонс, она же Мадам Де Босак, и пока мисс Шекфорд не явится с целью перекрестного допроса защитой, объявляю обвинения снятыми, а заключенную… освобожденной.

И судья стукнул молотком с особой злостью. Так я оказалась на свободе.


Через двадцать минут фаэтон мчал нас с Чарли на Либерти-стрит. На лице мужа играла довольная улыбка.

– Что там у тебя за секрет? – спросила я.

– О каком именно из моих секретов ты спрашиваешь?

– О том, что буквально написан на твоем лице.

– Я заплатил ей, – прошептал он мне в самое ухо. – Четыре тысячи долларов, чтобы исчезла, уехала в Филадельфию. Я бы раньше все провернул, да никак не мог ее разыскать. До вчерашнего дня. А тут в голову стукнула идея расспросить твоего приятеля полисмена Корригана, которого покорила наша Мэгги. За небольшую мзду он открыл мне, где Корделию прячут, и voila!

– Четыре тысячи?!

– Может, мне не стоило деньги тратить? А доставить ее в суд, чтобы ты могла и дальше наслаждаться жизнью в тюрьме?

– Я туда не вернусь. Живой уж точно.

Пожалуй, своими словами я слишком уж искушала судьбу, но именно так я думала. В ту минуту я была счастлива, в лицо светило вечернее солнце, ветерок с Гудзона залетал в окошко, муж шептал ласковые слова.


Дочь встретила меня с большим букетом далий. Она смеялась и прыгала от восторга.

– Мама!

– Macushla machree, – воскликнула я, поднимая ее на руки. Она открыла рот и показала мне белоснежные ростки новых зубок:

– Смотри!

– Какие бивни! – восхитился Чарли.

– Папа, хватит смеяться!

– Прямо жуть берет, миссис Джонс. – Чарли подмигнул мне. – И как у девочки шести лет от роду могли вырасти клыки, как у пумы?

– Хватит, папа! – Дочь спрыгнула с моих коленей, шлепнула отца по руке и тут же снова взобралась обратно. Я наслаждалась сладкой тяжестью ее тела, Белль целовала меня, гладила по щекам. – Мама, папа все время дразнит меня, будто у меня не зубы, а клыки выросли. Но у меня нет клыков!

– Ох, старый он насмешник, – сказала я. – Что мы с ним сделаем?

– Свяжем его! – закричала дочка. – И отправим в тюрьму!

И Аннабелль сопроводила родителя в тюрьму, которая помещалась за лестницей. Чарли погремел какими-то железяками, изображая кандалы, вцепился в столбики балюстрады, будто в решетку, просунул между столбиками нос и принялся завывать. Как же она смеялась!

– Папа в тюрьме! Пташка в клетке!

Я тоже смеялась, но фальшивым смехом. Итак, «твоя мамочка в тюрьме, пташка в клетке» – вот как дразнили Аннабелль в школе. Все эти милые девчушки с бантами – истинные змеи, хорошо бы святой Патрик явился и стер их с лица земли, как он однажды сделал в Ирландии. Но никто и никогда больше не обидит мою дочь!

В эту ночь, против всех правил миссис Чайлд, мы все трое – отец, мать и дочь – спали в одной постели, дыхание моих родных было мне лекарством, и столь сильным, что я проспала до полудня следующего дня. Когда проснулась, солнце стояло высоко над Либерти-стрит. Наконец-то я была дома.

Книга шестая

Роскошь

Глава первая

Порождение летней ночи

Газеты было взвыли, что убийца вышла сухой из воды, но быстро потеряли ко мне интерес. Неистовый доктор Ганнинг опубликовал небольшое письмо, в котором утверждалось: закрытие моего заведения – это вопрос времени, женщины-физиологи опасны, людей вроде меня скоро заменят профессионалы.

Современная женщина больше не будет разыскивать невежественных повитух, а обратится к людям науки.

– Ха. Еще чего, – сказала я. – Да и я больше не акушерка. С одобрения Чарли и к его явному облегчению, я проводила дни дома, выезжая лишь изредка – с мужем и дочерью.

– Моя милая мамочка вернулась домой, – не уставала повторять Аннабелль. – Ты больше никогда не уйдешь, правда?

– Никогда! – клялась я. – Обещаю.

Дочь сидела рядом со мной, ее пушистые волосы пахли чайной розой, тонкие пальчики играли моими браслетами.

– Чего бы тебе хотелось больше всего на свете? – спросила я.

– Маленького братика. Или… большой рояль!

Что ж, несмотря на наши усилия, маленький братик не спешил заявить о себе, а если мы усыновим, есть риск, что нас обвинят в похищении младенца. Так что мы с Белль отправились в магазин «Стейнвей и Сыновья» на Вэрик-стрит и купили комнатный рояль. Как же чудесно слушать музыкальные пассажи, что выводила наша шестилетняя дочь.

– Сыграть вам «Мюзетт номер пятнадцать» мистера Иоганна Себастьяна Баха? – спрашивала она.


– Когда ты вернешься в клинику? – спросила Грета, заглянув к нам вместе с Вилли.

– Никогда. Мадам удалилась от дел.

Она недоверчиво хмыкнула:

– Ты никогда не удалишься от дел, Экси. Я сказала Чарли, што ты просто отдыхайт. Я тебя снаю, Экси. Тебе ошень скоро надоест.

– Ошибаешься, – ответила я.

Чарли радовался, что я покончила с прошлым, хотя сам он продолжал продавать наши снадобья и прочие предохранительные средства под маркой «Доктор Десомье». Рекламу «Мадам», он по моей просьбе прекратил. Я и вправду удалилась от дел.

Вот только женщины Готэма никуда не удалились. После огласки, которую устроил мне суд, число пациенток, прибывавших на Либерти-стрит, значительно выросло, причем самого высшего разряда. Миссис Лендон Кэмфорт, мисс Хоуп Хэтуэй и все в таком духе. Противна ли была этим женщинам нечестивость мадам, оттолкнуло ли их мое пребывание в тюрьме? Да ничего подобного! Они осаждали Грету, оставляли визитные карточки, умоляли принять их.

Несколько недель я и в самом деле не вспоминала про клинику, наслаждалась свободой и возможностью делать все, что захочется: играть в криббедж с Викенденами, посещать Академию музыки, где мы слушали Марчеллу Зембрих[88] в опере «Лючия ди Ламмермур»[89] – представление, за исключением разве что Безумной Сцены, показалась мне набором шумов продолжительностью в три часа. Ко всему прочему мы частенько обедали у «Дельмонико». Мы с Чарли легко мирились после ссор, стоило заговорить о нашем новом доме, на Пятой авеню как раз копали котлован.

– Конюшни будут рассчитаны на четырех лошадей, – сказал как-то Чарли за завтраком.

– Почему не на шесть?

– Значит, на шесть. И каменные колонны по обе стороны дорожки для экипажей.

– И садик с пони! – закричала Аннабелль. – И маленькую собачку для меня.

– Да, моя любимая, – сказал папочка.

– Смотри не разбалуй ее, – улыбнулась я.

– Почему бы нам самим не разбаловаться и не поставить скульптуры внутри и снаружи?

– И французские гобелены в каждой спальне.

– Как в Версале.

– А медицинский кабинет устроим в подвале.

– Ты опять за старое? – нахмурился Чарли.

– А что, если я передумала?

– Я полагал, тебе хорошо дома в семейном кругу.

– В кругу! – подхватила Аннабелль, заливаясь смехом, и опрокинула чашку.

– Белль! – строго сказала я. – Что за манеры.

– Экси, – тон у мужа был такой, будто он обращается к несмышленому ребенку, – никакого кабинета.

Я смолчала. Взяла его за руку и поцеловала. Конечно, он понял, что я просто хочу отвлечь его, но продолжать разговор не стал. Тем более что я сунула ему в рот шоколадный трюфель.


Да, были и трюфели, и мед, и черная икра, и вино. В первые дни моей свободы. Я твердо вознамерилась вести беззаботную жизнь, миссис Чарлз Г. Джонс навсегда порвала с нечестивой Мадам Х.

Но однажды утром в дверь позвонили, и Мэгги принесла мне карточку миссис Джеймс Алберт Паркхерст. Я знала это имя – миссис Паркхерст возглавляла Женскую Лигу. Жена его высокопреподобия досточтимого Паркхерста и мать трех девочек, которые учились в школе миссис Лайл, как и моя дочь. Я приняла ее в гостиной. Платье у нее было столь роскошное, что я ощутила себя замарашкой, проникшей на великосветский раут.

– Миссис Джонс! – сказала гостья с улыбкой, когда мы остались одни.

– Да, дорогая миссис Паркхерст? – отозвалась я, улыбаясь столь же лучезарно.

Но радость вдруг слетела с ее лица.

– О-о-о… – исторгла она стон.

– Что с вами? – вскрикнула я.

Но я уже знала что. И душа моя ушла в пятки.

– Я бы никогда не подумала, – бормотала она. – Изо всех людей… меня… я председатель Женской Лиги и член Комитета нравственности… Никогда не думала, что придется просить вас о милости.

– Все в порядке, дорогая. Это случается даже с самыми лучшими.

– Я выносила семь детей, но только три девочки родились живыми. И вот я снова жду ребенка. Мне страшно. При последних родах я чуть не умерла, наш бедный малыш не выжил. А досточтимый Паркхерст так мечтает о сыне и очень настойчив в этом отношении. Но все четверо мальчиков родились мертвыми. Это грех, я знаю, что грех. Но миссис Джонс, не могли бы вы мне помочь?

– Нет, не могла бы. Я удалилась от дел.

В ответ – горькие рыдания, прямо олицетворение отчаяния.

– Я больше не могу практиковать как женский врач. Для меня это слишком опасно.

– Я не скажу никому ни слова! Заплачу любые деньги. Назначьте цену. У меня есть собственные средства. Прошу вас, мадам. Я люблю моих девочек и хочу увидеть, как они взрослеют.

– Милая моя миссис Паркхерст, успокойтесь, пожалуйста.

История ее была самая банальная, мне доводилось слышать куда печальнее. Глядя на ее бледное, отливающее желтизной лицо, полное страдания, на ее тонкие запястья, я размышляла. О риске. О тюремщицах, о судье Меррите, об обвинителе Толлмадже, о прочих своих врагах. О своей семье. О милой моей дочке.

– Ладно, – сказала я сухо. – Приходите завтра на Либерти-стрит, 148.

– Благодарю вас, мадам, – пролепетала гостья и снова разрыдалась. Настоящий припадок. – Это так ужасно, такой грех. Но я решилась, мадам.

– Может, греха здесь и нет. Ужасно? Да. Хотя и менее ужасно, чем многое, что предлагает нам жизнь. Не мне судить.

Мы сидели в мрачном молчании, размышляя о грехах. Мне вспомнились слова Чарли. Что он скажет? И я ставлю под угрозу нашу дочь.

– Странно, – сказала миссис Паркхерст, – мне грустно и страшно, и в то же время я чувствую решимость и благодарность. Я знаю, что вы в силах спасти меня. Не могу разрешить это противоречие.

– Мне знакомо это противоречие, я и сама испытываю сейчас нечто подобное.

– Благослови вас Господь, мадам, за вашу смелость.

Она заплатила тысячу долларов наличными.

Я не храбрец. Далеко не храбрец. Однако на женские слезы смотреть спокойно не могу. Да и денег много никогда не бывает. Во мне еще жила бродяжка, собиравшая объедки и тряпье. Тысяча долларов – это ведь целое состояние. Кто знает, вдруг снова вернется нужда? С другой стороны, женщинам нужна акушерка. А я акушерка. Лучшая акушерка в этом городе. Могу предложить свои услуги, а могу не предлагать. Вот я и предложила. Да, конечно, я боялась снова угодить в лапы закона, боялась потерять дочь и мужа. Попадешься опять, не прощу. Но себе я тоже не прощу, если откажу этой женщине, которая обречена без моего искусства. Как мне жить с этой сложностью, я не знала.

– Итак, Мадам не удалилась от дел, – с каменным лицом сказал Чарли, когда на следующий день я вернулась домой, удачно проведя процедуру.

– Нет, не удалилась.

– Запретить тебе, что ли? Жена да убоится своего мужа. Я могу остановить тебя.

– Не можешь, Чарли. Я ведь тебя знаю. Не можешь.

– Значит, решила рискнуть? Если так, мы тоже рискуем. Ты это понимаешь?


Я слишком рискую, говорила я светским львицам Готэма, и те хорошо платили за этот риск. Больше, чем когда-либо. Извиняться я за это не собираюсь. Богатым я назначала высокую цену, бедняков обслуживала бесплатно. Консультации – бесплатно всем. Деньги доказали свою боеспособность в войне с Ганнингом, Толлмаджем и этим мерзавцем Мерритом. Более того, они станут щитом для меня и подушкой для дочери, если ей придется обходиться без меня. Я была осторожна. Никаких записей, все договоренности только устно. Рекламировала я только консультации. Хотя женщины продолжали идти ко мне, я старалась избегать шумихи вокруг своего имени. Пухлый конверт с наличными плюс фруктовые пирожные, которыми я угощала слуг закона, тоже делали свое дело. Так или иначе, но пресса от нас отстала. Полиция тоже.


Через год после моего освобождения наш совокупный доход составлял до десяти тысяч в неделю. Мы были богаты, сказочно богаты. Лекарства продавались в восьми городах – от Бостона до Балтимора, от Портленда до Питтсбурга. Брошюры Чарли с советами были до того популярны, что мы наняли специального человека, чтобы оформлять заказы. Весьма прибыльный бизнес, скажу я вам, – напечатал, в конверт вложил, марку наклеил, и готово. Выяснилось, что любовь Чарли к прибыли сильнее его нелюбви к риску. Он оказался хорошим финансистом, и все наши доходы не просто оседали в банке, а продолжали работать в виде акций и инвестиций. Полиция и пресса больше не вспоминали про деятельность Мадам Де Босак, а мы с мужем не поднимали больше тему ее ухода на покой.


Новый дворец Джонсов на Пятой авеню, угол Пятьдесят второй улицы, рос не по дням, а по часам. Каждый уик-энд мы отправлялись посмотреть, как продвигается строительство. Чарли любил обсудить архитектурные детали, а я всерьез интересовалась внутренним убранством: отделкой, шторами, драпировками. За консультацией в этой сфере я обратилась к миссис Кэндес Уилер, которая вместе с мистером Льюисом Тиффани[90] основала Общество декоративных искусств.

Мисс Уилер консультировала владельцев самых изысканных дворцов в городе по всем аспектам декорирования.

– Любая женщина сможет оформить свой дом элегантно и со вкусом, главное – применять правильные материалы, – объясняла она.

Да уж, правильные материалы. Воистину так. В четверг мы отправились в «Дювин Импорт» и потратили больше десяти тысяч на objets из Европы и обстановку. Купили столы и стулья, вазы, скульптуры, картины, канделябры и прочие занятные вещицы, например каминный экран берлинской работы, выполненный из бисера, бюст первого президента Джорджа Вашингтона и бюст Бенджамина Франклина, которого Чарли уважал за «Путь к изобилию»[91] и изобретение громоотвода.

– Надеюсь, ты сама больше не выступишь в роли громоотвода, – сказал мне Чарли, когда мы рассматривали наши приобретения. – Ради нас всех.

– Я тоже на это надеюсь, – ответила я серьезно, и он улыбнулся и подмигнул.

Он опять стал Лучезарным Чарли: деньги текли полноводной рекой, жена и дочь в безопасности под одной крышей с ним. Томбс превратилась в кошмар из давних снов, газеты давно забыли обо мне, благо было о чем писать: убийство Сары Крейн, шлюхи с Принц-стрит; скандал с Джозефом Поттсом, книготорговцем, чья лавка торговала книгами с такими непристойными названиями, как «Похотливый турок». Я уже не вздрагивала при виде кричащих заголовков на первых полосах.

Как-то в субботу мы всей семьей отправились в магазин А. Т. Стюарта, чтобы приобрести давнюю нашу мечту. В отделе света Аннабелль была очарована сиянием ламп из цветных кристаллов. А мы с Чарли заказали самую большую люстру, какая только когда-либо была в городе Нью-Йорке, истинную Королеву Люстр знаменитой компании «Сваровски», прибывшую прямиком из Австрии, – невероятное сооружение из сотен хрустальных висюлек, сплетавшихся в затейливые гирлянды. Я с трудом сдержалась, чтобы не погладить эту сверкающую тысячью бликов роскошь. Моя собственная хрустальная люстра.

– Жалко, что ее нельзя съесть, – сказала Белль. – Я бы съела!

Вместе с Белль мы покупали ткани для нарядов: индийский муслин, швейцарский муслин, кембрик и батист, пике и ирландский поплин, а также разнообразные кружева – из золотых нитей и из серебряных, шелковые ленты, бахрому, шнуры и кисти. Мы