Book: Я жива (Воспоминания о плене)



Я жива (Воспоминания о плене)

Масуме Абад

Я жива. Воспоминания о плене

Купить книгу "Я жива (Воспоминания о плене)" Абад Масуме
Я жива (Воспоминания о плене)

О серии

Издательство «Садра» представляет вниманию русскоязычного читателя новую книжную серию «Военная проза», посвященную событиям Ирано-иракской войны 1980–1988 гг. В эту серию войдут художественные произведения иранских писателей, а также документальные и публицистические материалы.

Ирано-иракская война – один из самых жестоких военных конфликтов конца XX века. По сути, он явился попыткой иракского лидера Саддама Хусейна подчинить молодую Исламскую Республику и завладеть богатейшими нефтяными месторождениями пограничной с Ираком области Хузестан. За Саддамом стояли страны Запада, в частности, США и Великобритания, стремившиеся его руками уничтожить в зародыше мятежный революционный Иран. Однако иракское руководство и его западные покровители даже представить себе не могли, с каким мощным отпором придется столкнуться захватчикам, когда иранский народ в едином порыве поднимется на защиту своей страны. Иранцы чуть ли не голыми руками воевали против вооруженного до зубов агрессора, но ни отсутствие новейших вооружений, но наложенные на страну незаконные международные санкции не могли сломить духа иранского народа. Война, жизней, а ее главным итогом стало то, что мир понял: с Ираном нельзя разговаривать языком силы, ибо народ, опирающийся не только на мощь оружия, но и на глубочайшую духовность и жертвенность, непобедим…

В современной иранской литературе военная проза представлена отдельным и очень ярким направлением. Многие авторы, пишущие о событиях тех лет, сами сражались на передовой – именно поэтому их произведения так документально достоверны. Здесь есть всё: и батальные сцены, и рассказ о трагедии гражданского населения, и – самое главное – глубочайший духовный подтекст. В годы тяжелейших испытаний духовное начало нации в целом и каждого отдельного человека принимает особую окраску, становясь тем стержнем, без которого невозможно ни выжить, ни победить. И, как алые тюльпаны из капель крови павших за родину, так и из светлой и трагической памяти вырастают яркие, берущие за душу произведения, заставляющие думать, сопереживать, а главное – помнить…

Вступление

Я думала, для того, чтобы писать, достаточно иметь бумагу и ручку, но когда то и другое оказалось у меня в руках, меня словно лишили способности выводить буквы на бумаге. И я поняла, что слова обретают душу в котле наших чувств, там они вскипают и скользят друг о друга прежде, чем размещаются рядом. На протяжении долгих лет я несла на себе тяжесть несказанных слов, под которой становилась все более усталой и сгибалась все больше.

Однажды, идя с этой тяжелой ношей по улице Весал, я повстречалась с господином Мортезой Сарханги – духовным наставником ветеранов прошедшей войны, освобожденных пленных и тех, кто отдал жизнь за родину. Он заметил мое состояние. Я ответила: «Время проходит, но груз, что я несу, не становится легче». Тогда он сказал: «Груз, лежащий на твоих плечах, – не только твой. Ты должна опустить его на землю спокойно и медленно и разделить его тяжесть с другими. Тогда твои воспоминания, подобно почетной медали, заблестят на груди всех женщин нашей страны».

Я начала свой путь, и каждый раз, когда я чувствовала усталость и с трудом переводила дыхание, он говорил: «Путь стал короче и легче. Посмотри на цель. Не мечты прекрасны, а расстояние, которое соединяет человека с ними!». Господин Сарханги, Вы сделали мой путь коротким, легким и красивым. Я обязана рождением этой книги Вашим советам и предписаниям. Я буду благодарить Вас за это непрестанно.

Теперь мне стало легко, и я могу летать!

Я благодарю моих соратников, как и я, побывавших в плену: сестер Фатиму Нахиди, Халиму Азмуде и Шамси Бархами, братьев Хади Азими, Мохаммада Али Зардбани, Хусейна Карами, генерала Мохаммада Резу Лабиби, генерала Сейеда Джамшида Ошала, генерала Седика Кадери, генерала Мехрана Тахмасеби, Хабиба Ахмад-заде, а также сотрудников Организации «Послание бывших пленных» – за оказанную мне терпеливую помощь в деле документирования дат, событий и воспоминаний.

Искренне благодарю моих драгоценных друзей Судабу Хусейнпур, Солмаз Резайи, Азад Миршакак, Фатиму Карими, Сару Кархане-Махмуди и Сайиду Эфтехар Мусави-заде за то, что были рядом со мной на всех этапах составления этой книги.

И, конечно же, благодарю моего дорогого супруга Сейеда за все те дни, на протяжении которых он терпеливо и воодушевленно поощрял меня к тому, чтобы я перебрала в памяти каждое мгновение своего пребывания в плену, и который во время написания мной этой книги оросил своими слезами каждое слово из моих воспоминаний.

Благодарю свою дорогую дочь Тайибу-Саадат за то, что на всем пути написания этой книги она ночами осторожно трясла меня за плечи своими маленькими и тонкими ручками и говорила: «Дорогая мамочка! Поверь, ты не спишь! Я твоя дочка, все закончилось! Это не сон – ты свободна!»

Я благодарна моей милой дочери Марзие-Саадат, которая своим одухотворенным молчанием и многозначительным взглядом преображала мои несовершенные предложения и своим внутренним теплом заряжала меня энергией.

Я благодарна своей любимой дочери Фатиме-Саадат за то, что она терпела, когда звуки моего кашля заменяли ей ночами колыбельную песню; за то, что она из страха за меня прятала свои ладони в мои, чтобы я меньше писала и, таким образом, меньше чувствовала боль. Девочка моя! Боль есть эликсир духовного роста и совершенствования человека. Цену каждого человека определяют боль и страдания, которые он испытывает в этом мире. «Мир этот – тюрьма для верующих и рай для неверных».


Эту книгу я посвящаю:

несущему бессмертные послания священному ореолу Кербелы, вблизи которой развернулась героическая эпопея Ашуры, ставшая образцом стойкости для всех некогда плененных и освобожденных людей мира, в том числе освобожденных от плена женщин нашей страны;

моим родителям, братьям и сестрам, которые на протяжении всего периода войны и моего пребывания в плену бесстрашно воевали и терпеливо ждали меня, уповая на Всевышнего и повернувшись спиной к тревогам;

божественной душе покойного господина Абу-Тораби, которому его светлость Духовный лидер нашей страны дал имя Сейеде Азадеган – Предводитель освобожденных;

великой душе героически павшего Мохаммада Джавада Тондгуйана, который был олицетворением чести и благородства и возвещал правоверным благую весть. Каждый раз, когда злодеи открывали дверь нашей камеры, он кричал им в лицо: «Помощь от Аллаха и близкая победа!» Раздробленные кости этого мученика, привезенного после смерти в Иран, еще больше посрамили презренного врага;

всем супругам, которые, дабы сохранить тепло и радость домашнего очага, с улыбкой на лице выхаживают и заботятся о своих спутниках жизни – участниках войны, несущих на себе, как память о ней, печать увечий;

всегда влажным и устремленным в ожидании очам супруги без вести пропавшего Мохаммада Зарэ-Нэмати, которая говорит: «Всякий раз, когда Мохаммад во сне приходит в наш дом, он наполняется ароматом, который всегда исходил от него»;

всем терпеливым и стойким супругам, томившимся в плену и освобожденным, чьи молодые годы прошли в ожидании бумажных весточек;

всем детям, которые, не имея ни единой вести от своего отца, провели долгие годы в ожидании встречи с ним, особенно – сыну Амира Халабана Хусейна Лашгари, который за 18 лет пребывания его отца в плену получил от него одно-единственное письмо.


Я написала эту книгу, чтобы сказать:

Я жива для того, чтобы мы не забыли, что отец и сын из семьи Абиан стали мучениками в один день, и мать вкусила горечь единовременной утраты супруга и сына.

Я жива для того, чтобы мы не забыли, что Мейсам, сын мученика Хусейн-заде, до сих пор каждую ночь ложится спать за воротами во дворе в ожидании и надежде на то, что однажды его отец внезапно постучит в дверь, и он станет первым, кто выйдет к отцу навстречу.

Я жива для того, чтобы мы не забыли, что мы, освобожденные, до сих пор ночами вздрагиваем и просыпаемся от снящихся нам кошмаров, связанных с тюрьмами «Αρ-Рашид» и «Истихбарат», лагерями смерти «Анбар», «Рамадия», «Такриб» и «Мосул», в то время, как международные правозащитные организации обошли молчанием все те преступления, которые были совершены в них.

Я жива для того, чтобы мы помнили, что навязанная нам восьмилетняя война была, по сути, войной целого мира против Ирана, и наша оборона была монолитной и цельной обороной.

«МиГи» и «Миражи», бросавшие на наши головы бомбы, были дарами Советского Союза и Франции, а исходные материалы для химического оружия – горчичный газ иприт и цианид – были подношениями Германии баасовскому режиму Ирака. Разведывательные самолеты «Авакс» и суда, эскортировавшие нефтяные танкеры Саудовской Аравии и Кувейта, были презентами США Саддаму. Они нападали на наши нефтяные платформы, используя фрегаты, подаренные баасовскому режиму Ирака, и самолеты «Супер-Этендары».

Еще более гнусным было то, что эта война была не просто войной солдат и армии – ее инициаторы превратили в арену боевых действий все города и улицы с их безоружными и беззащитными жителями; они подвергали обстрелам двухметровой ширины улочки, используя девятиметровые и двенадцатиметровые ракеты с целью уничтожить любые убежища, чтобы детям, женщинам и остальным мирным жителям негде было укрыться. И могут ли сегодня наши дети поверить в то, что страны, снабжавшие Саддама оружием, изменили свою стратегию и политический курс и выступают за мир и в защиту прав человека?

Я жива для того, чтобы мы не забыли историю о трехстах многострадальных мучениках иракских лагерей и застенков; чтобы мы не забыли, какими ничтожными и дешевыми были для иракского режима Баас жизни пленников. Если бы мир знал о том, как баасовцы, празднуя день Тамуз, победу саддамовского переворота, пытались заставить петь и танцевать Резу Захиди, который отказался это делать, и тогда они забили его так, что он скончался от кровоизлияния в мозг!

Если бы мир знал о том, через что прошли военные, попавшие в плен во время операции «Рамазан»! Если бы мир спросил у нашего брата Фарзамфара, как отпраздновали баасовцы Тамуз на фронте: как на их полных ужаса глазах баасовцы расстреляли пленных, переехали их тела танками и сравняли их с землей; как других они сожгли заживо, и чем больше плакали и кричали их жертвы, тем больше они смеялись и глумились, а в самом конце этого развлечения они привязали группу пленных к танкам и военным джипам и волочили их по земле до тех пор, пока те не умерли мученической смертью!

Если бы мир знал о том, как Мохаммад Али Джафари стал мучеником в результате ударов палкой по голове!

Если бы мир знал о том, что Маджид Амери не был болен, что он постился на протяжении всего месяца Рамадан; что через два дня после этого у него началось расстройство кишечника, но он погиб мученической смертью не от болезни, а в результате побоев плетью, которым он подвергся, а международные гуманитарные и правозащитные организации даже не удосужились спросить, что все это значит!

Если бы мир знал о том, что случилось в октябре 1981 года не на фронте, а в городе «Тысячи и одной ночи» – Багдаде: под неистовые вопли иракского офицера, который, желая выяснить, кто является стражем Хомейни, собрался расстрелять пятьдесят военнопленных, Алиреза Илахияри добровольно вышел из строя и сказал: «Стойте! Эти люди ни при чем, я – страж Хомейни!» – и через минуту Алиреза упал на землю мертвый.

Если бы мир знал о том, что Джамал Ибрахим-пур после сорокапятивневной схватки со смертью был доставлен в госпиталь «Салах-ад-Дин» и больше оттуда не вернулся, и другие пленные, которых после привезли в тот же госпиталь, своими глазами видели надпись на кушетке, которую Джамал вывел на ней: «Меня убили здесь!»

Если бы мир знал Сейеда Джалила Хусейни! Если бы видел его божественный образ и спросил бы его друга Сейеда Юнеса Али Хусейни, роузехана[1] лагеря «Мосул», который совершил ритуальное омовение его тела и похоронил его, какое предсмертное послание он озвучил ему!

Если бы мир знал, что мышцы на теле Резы Резайи от нескончаемых пыток разорвались так, что орудия пыток баасовцев касались его костей, но, несмотря на это, жажда крови, которой они были одержимы, не утихала! Они сыпали ему на раны соль, но этого им было мало. Они катали его истерзанное тело по битым стеклам, а напоследок пустили через его тело электрический ток. Если бы мир видел тело Резы и показал бы международным гуманитарным организациям этот «акт гуманизма»!

Если бы мир знал о том, что Сайади погиб в результате побоев от кровоизлияния в мозг, а после того, как комиссия Международного Красного Креста привезла для Али Дашти из Хоррамшахра фотографии и письма его детей, Али Дашти, несмотря на то, что у него имелась бирка пленного, был предан мученической смерти!

Если бы мир знал о том, что лагерь «Такрит» являлся не чем иным, как настоящим адом, в котором мученической смертью погибло от жажды, голода и обезвоживания множество пленных, в том числе Гудратолла Рахмати!

Если бы мир знал о том, что первым предложением, которое Фатхолла Азизи, не владевший грамотой, написал после того, как научился писать и читать во время своего пребывания в лагере, было: «Я до последней капли крови буду сопротивляться!» – и он остался верен этому своему обету!

Если бы мир знал о том, что руки Хусейна Садик-заде были столь благословенны, что в любом месте на земле, к которому он прикасался, вырастала зелень; благодаря изобилию, которое дарили его руки, в прогулочном дворе нашего лагеря появился зеленый сад, однако из-за бесконечных пыток, которым подвергали Хусейна, он истек кровью и погиб мученической смертью!

Если бы мир знал о том, что предатели и вероломцы за пачку сигарет продали Мохаммада Резайи, подписали ему приговор и расправились с ним, а в свидетельстве о смерти они написали, что он умер от естественных причин. Но сами они, не сумевшие совершить даже ритуальное омовение изувеченного тела Мохаммада, знают, что произошло на самом деле!

Если бы мир знал о том, что Мохаммад Сабери видел сон, будто он совершил паломничество в Кербелу, где люди вращались вокруг гробницы имама Хусейна, сама же гробница вращалась вокруг него. На следующий день, когда он бежал за мячом на футбольном поле не в толстовке и бутсах, а в изношенной тюремной одежде и тапочках, у него из носа пошла кровь. Как ни умоляли надзирателей товарищи Мохаммада отвезти его к врачу, толку не было, и Мохаммад умер на руках у своих друзей. Когда они открыли его личный вещмешок, оттуда достали маленькое завещание, в котором было написано: «Быть в плену ради отстаивания своих убеждений равносильно свободе!»

Если бы мир знал о том, что уже после того, как Абдуль-Мехди Никманешу умер мученической смертью, Красный Крест продолжал приносить письма от его матери, в которых всегда была одна и та же фраза: «Абдуль-Мехди, как мне хочется увидеть тебя хотя бы еще раз, пока я жива!».

И наконец, спустя тридцать лет я сняла эту тяжелую ношу с плеч, чтобы сказать:


В лексиконе угнетателей самым угнетательским словом является слово «плен».



Глава первая

Детство

Я оглядываюсь назад и вспоминаю далекие дни, первые мгновения, когда поезд моей жизни тронулся с остановки под названием «детство», поезд, груз которого становился все более тяжелым с каждым новым поворотом – груз воспоминаний, улыбок, слез, боли, радости, любви, любви и еще раз любви.

Сегодня, вслед за ушедшими днями, я в поисках детства; я вспоминаю Абадан, как я гуляю по улицам города под палящим солнцем. Мои щеки краснеют, лоб накаляется, покрывшись испариной.

Вкус детства напоминает мне вкус фиников – приятный и сладкий. Я поворачиваю поезд моей жизни назад, чтобы мысленно добраться до своего детства.

Смех ребят все еще раздается в моих ушах. Я бегу, чтобы найти нечто утраченное когда-то. Как за эти годы все изменилось! Я в поисках тех дней, которые были пятьдесят лет назад. Прошло всего полвека с тех пор, но ощущение такое, будто бы те дни от сегодняшних отделяют века. Из окна вагона я блуждаю глазами среди домов города.

Вот! Нашла свой дом! Он там, среди однообразных и похожих друг на друга по величине домов рабочего района Пирузабад. Эти дома словно нарисованы нежными пальчиками ребенка, который изобразил город своей мечты. Шестнадцать домов, шестнадцать семей района Пирузабад. Двадцать третий переулок, дом номер один. Дом площадью в сто квадратных метров в начале переулка, и все наше состояние в мире бренном сводилось к этим ста метрам. В те дни я думала, что вселенная – это Абадан и наша улочка. Все замыкалось на этом доме. Наш дом, дом абаданцев, был маленький, но шумный – я, мои сестры Фатима и Марьям и восемь братьев: Карим, Рахим, Рахман, Мохаммад, Салман, Ахмад, Али и Хамид. Разница в возрасте между всеми нами была примерно год и три месяца. Мы были словно зелеными ростками, взошедшими из теплого лона матери, и выросли, опираясь о стены этого маленького дома. К нашему семейному батальону прибавился еще и Абдулла, который был другом и одноклассником моего брата Карима. Абдулла жил с нами из-за того, что их дом находился далеко от школы.

Все дома имели по две двери. Одна служила парадным входом, через который можно было зайти в дом с улицы, а другая – так называемая задняя дверь, которая выходила в сад. Сады располагались напротив других шестнадцати домов, которые образовывали следующую улицу. У каждого дома имелось по два сада – один в середине двора, где каждый хозяин сажал на свой вкус цветы и деревья, а другой располагался в задней части дома, сразу за тармой[2]. Дома отделялись друг от друга невысокими заборами, и эти заборы превращали соседские границы в родственные. Все соседские мужчины были дядями, а все соседские женщины – тетями. Когда мы вырастали, мы понимали, что все эти дяди и тети были ненастоящие, не родственники. Между садами не было стен и перегородок. Весной дома отделяли друг от друга деревья самшита с мелкими белоснежными цветами. Если дотронуться до этих цветочков рукой, она станет горькой, как змеиный яд.

В садах росло цветистое дерево харзахре[3] с необычайно горькими цветками. Моя мать говорила нам: «Никогда не обманывайтесь красотой кого-то или чего-то! Некоторые плоды внешне красивы, подобно цветам дерева харзахре, однако же их нельзя съесть и с десятью пудами меда». В садах росло также другое дерево с крупными красными бархатистыми цветами, из центра которых, подобно человеческому языку, высовывалась длинная, похожая на знамя тычинка. Не знаю, почему это дерево с его красивыми цветами называли «языком свекрови»[4]. Одним словом, мы родились и выросли в этих садах и улочках. Мы привыкли ко всему, что было в нашем районе, начиная от мечети и школы и заканчивая магазинами, кинотеатром и клубом. Наш дом находился неподалеку от мечети имени обетованного Махди, которую можно было видеть от входа в дом. Но самое главное – мы жили неподалеку от гробницы Сейеда Аббаса[5]. В каждом доме было по три комнаты. В каждой комнате на полу был расстелен шестиметроый ковер, а в большой комнате, то есть в гостиной, отличавшейся особым порядком, – двенадцатиметровый ковер.

В этих маленьких и убогих домах нас жило по четырнадцать человек разных возрастов. Все семьи были многодетные. Очень часто родственники моего отца приезжали к нам домой из Хандиджана и Махшахра для лечения или продолжения учебы.

В те времена в Абадане матерей звали «нанэ», а отцов – «ага». Мать узнавалась по имени ее старшего сына. Например, мою мать звали нанэ-Карим. То время было их временем – временем нанэ. Некоторые из них были просвещенными людьми – они умели готовить настойки из трав, которые излечивали от разных недугов. Например, бедной нанэ-Махрох, которой после того, как она родила семерых, сказали, что она стала бесплодна и не сможет больше иметь детей, давали настойку валерианы, чтобы она смогла зачать и родить восьмого ребенка. А лекарством для нанэ-Махбас, у которой рождались только девочки, был имбирь, благодаря потреблению которого она должна была вместо девочек Шахгуль и Махгуль родить Хасана и Хусейна.

Из каждого дома выходило по десять-двенадцать ребятишек. Каждый находил себе друга по играм примерно такого же возраста, как он сам. Когда я окликала со двора нашего дома мою подругу Зари, она отвечала с запинками «Д-да!», потому что страдала от заикания.

Всегда одна из соседских женщин либо была беременна, либо кормила грудью. Поэтому те мамы, у которых не хватало молока или они болели, приносили своих грудных детей к соседкам, чтобы те кормили их молоком какое-то время, пока сами матери не поправятся. Таким образом у нас всегда были молочные братья и сестры. Например, когда на свет появился мой брат Али, моя мать заболела, и я относила маленького запеленутого Али к нанэ-Маджид, чтобы он кормился ее молоком вместе с ее дочерью Фатимой, которая была ровесницей Али.

Моя мать была олицетворением доброты, терпения и стойкости. Она в полной мере обладала материнским величием и притягательностью и проявляла материнство в обоих аспектах – любви и строгости. Она происходила из рода Сарбедаран славного города Баштин-Сабзевар. Она была мудрой женщиной, но возраст своих детей определяла не с помощью календаря. Для нее календарем служила сама природа. Дни рождения и смерти, прочие события в жизни и вообще всё было сопряжено с природой и увязывалось с ней. Не важно было, в какой день месяца ты родился, цифры от одного до тридцати никакого значения не имели. А вот если наши даты рождения совпадали с теми или иными природными преобразованиями, наши жизни параллельно им тоже обретали некое наполнение. Мать исчисляла наш возраст и дни рождения, опираясь на время и сезоны роста финиковой пальмы, дерева харк (вид пальмового плода, который немного вяжет, но имеет сладкий вкус и желтый цвет) и дерева дейри (вид пальмового плода коричневого цвета, не очень сочный, созревает в конце сезона фиников).

К примеру, все мы знали, что я родилась в сезон снятия урожая фиников, а дата рождения Ахмада совпадала со временем плодоношения фиников, Али родился в сезон, когда мы ели плоды с дерева харк, а Марьям – в сезон, когда варили финики. Это был точный и безошибочный календарь. И даже когда мы выросли, для того, чтобы узнать, когда мы родились, мы не спрашивали дату рождения – мы только спрашивали: в момент моего рождения на какой стадии созревания были финики и какой у них был вкус?

Палящее солнце, влажный воздух и пятьдесят градусов жары всех нас сделали внешне похожими друг на друга. Все жители нашего городка, все тети и дяди и их дети – все были одинаковы и похожи между собой. И только мой отец отличался от других. У отца были светлые волосы, кожа и глаза. Я до сих пор думаю, что самыми красивыми глазами в мире были глаза моего отца, которые даже солнце не в силах было обесцветить и забрать их яркость. Моя мать говорила в этой связи: «Когда же очередь дошла до нас, как будто, прости Аллах, у Всевышнего закончились Его цветные карандаши, и Он разрисовал нас только черным!»

Согласно закону, установленному моим отцом, все мальчики спали в одной комнате, а я, Фатима, наша мать и младшие дети до двух лет, которые все еще питались материнским молоком, – в другой комнате. Несмотря на тесноту и нехватку пространства, большая комната была у нас гостиной – чистой и опрятной, готовой к приему гостей.

Наши будни становились краше, когда к нам приезжали бабушка и дедушка. Мы так радовались их приезду, что с полудня до вечера обливали двор речной водой[6], чтобы немного поубавить зной палящего солнца, а вечером все усаживались вокруг бабушки и слушали ее сказки. Бабуля, наверное, как и все бабушки во всем мире, рассказывала нам сказки с особыми нотками любви и ласки в голосе. Бабушкины истории делали для меня ночи короткими, а безликий взрослый мир – прекрасным и зрелищным. Когда бабушка рассказывала сказки, огромный мир сокращался и становился микроскопическим, чтобы он уместился в моих маленьких глазах и я, наконец, уснула. Разница в возрасте между бабушкой и дедушкой была очень большой. Я вначале думала, что дедушка – бабушкин отец. Он тоже был хорошим рассказчиком. Мне казалось, что это дедушка научил бабушку рассказывать сказки, но все же бабуля рассказывала с большей выразительностью и артистизмом. Истории, которые рассказывал нам дедушка, больше подходили взрослым – они были о нефти, войне, голоде, воде «помпоз»[7].

Моей любимой сказкой была сказка о морской девочке, которая жила в порту, на берегу моря. Эта девочка всегда плакала, и слезы ее превращались в жемчуг. Жители порта собирали жемчуг, продавали его и таким образом обеспечивали себе средства на жизнь и пропитание. И так было до тех пор, пока этот порт невероятно быстро не превратился в один из самых крупных и благоустроенных портов мира. Его жители веселились и смеялись, а девочка продолжала плакать, и никто не знал, почему. Мне было жалко эту девочку. Я часто задавалась вопросом: «Почему эта девочка должна постоянно плакать? Быть может, она лишилась своих родителей, или, может, она потерялась?» От этих мыслей меня трясло. Как сжималось мое сердце от мысли, что морская девочка потерялась! Но так или иначе, если бы она не потерялась и не плакала, жители порта не обрели бы счастье, и это была радостная часть этой истории, которая делала морскую девочку героиней сказки и героиней в моих глазах, а сказку о ней – любимой для меня.

У бабушки было много историй: «Принцесса фей», «Джинн и фея», «Семь братьев», «Король и нищий» и самая лучшая сказка – «Девочка с вуалью на лице». Иногда бабушка засыпала на полуслове прежде, чем заканчивала свою историю; тогда в полудреме она, забыв о незаконченной сказке, начинала что-то говорить о завтрашнем халиме[8], о дедушкиных штанах и о воде Сакаханэ[9], которая должна быть прохладной и свежей, а я смеялась над ее словами, трясла ее и говорила: «Бабуля, ты снова уснула!» Но она никогда не засыпала, рассказывая сказку о девочке с вуалью на лице. Когда я в первый раз услышала от нее эту сказку, мне запомнились ее слова: «Девочка моя, это не выдумки, эта история – быль». Моя восторженная готовность внимать рассказам бабушки стократно увеличивала в ней энтузиазм рассказывать их. Именно такую воодушевленную готовность я увидела в ней как-то, когда она сказала, что история, которую она собирается поведать мне, – история девочки по имени Масуме. Бабушка рассказывала ее так:

«Не так уж давно, когда рождение сына являлось гордостью и воздаянием за родовые муки, у твоей матери было шестеро сыновей и единственная дочь. Будучи беременной в очередной раз, она очень хотела, чтобы на этот раз на свет появилась девочка. Однажды в полночь четырнадцатых суток месяца, когда лунный свет залил сиянием весь небосклон, у твоей матери начались боли. Шум и суета разбудили всех обитателей дома. Твоя мать безмолвно терпела боль и, подобно женщинам, рожавшим дома, ждала прихода повитухи. Все домочадцы суетились, чтобы приготовить комнату для роженицы. Твой отец спешно известил профессиональную повитуху города – Сейеду Захру, которая была набожной и богобоязненной женщиной. Все говорили, что у нее добрая и легкая рука. Стоило Сейеде Захре прикоснуться к роженице, как младенец тут же появлялся на свет. Она добросовестно совершала намаз. Где бы она ни находилась, она совершала намаз своевременно. Все в ней было хорошо, она только не позволяла близким роженицы оставаться в комнате и причитать во время родов. Она всех отправляла за дверь». Бабушка с воодушевлением продолжила: «Я тоже быстро пошла за двумя соседскими женщинами, с которыми твоя мать дружила, и они пришли. Все мальчики собрались в соседней комнате и, раззадорившись, стали шуметь и играть. Потом они захотели разбить свою копилку с деньгами. Фатима, которой тогда было не более десяти лет, пыталась угомонить их, но безуспешно, и тогда твой отец заставил их лечь спать, предупредив, чтобы ни единого звука от них больше слышно не было, кроме звука их дыхания. Молчание охватило эту шестиметровую комнату. Я слышала стоны твоей матери, но не могла оставаться в ее комнате. Я хотела успокоить Фатиму и твоего отца, чтобы они не волновались.

Боли, которые испытывала твоя мать, не утихали. Понемногу мной овладел страх. В моменты страха люди становятся к Богу намного ближе. И вообще, именно страх заставляет людей задумываться о том, что на все воля Всевышнего, что всё в Его руках. Близился утренний азан[10]. Когда человек боится чего-то, темнота ночи становится для него особенно невыносимой. Я чувствовала, что твоя мать в шаге от смерти, и нам остается только молиться за нее. Азан почти настал. Я расстелила свой молит венный коврик и начала возносить молитвы Все вышнему о том, чтобы моя дочь быстрее родила и избавилась от болей. Я очень почитала ее светлость Масуме[11]. Я взмолилась, совершила назр[12] и сказала “О, святая Масуме! Помоги, чтобы моя дочь быстрее родила! Если родится девочка, она станет твоей служанкой, я дам ей твое имя, чтобы она всю жизнь подметала твое подворье!”

Дети только притворились спящими. Карим высунул голову из-под одеяла и, дурачась, спросил: “Бабуля, наша сестра еще не появилась на свет? Ты уже дала ей веник в руки?”

Рахман, который был самым остроумным и веселым из детей, сказал: “Бабуль, может, ты сам; начнешь подметать?”

Однако шуточки ребят не убавляли моей тревоги. Надо быть матерью, чтобы понять, что это значит. Когда стоны твоей матери стали громче, дети притихли и перестали забавляться. Двухлетний Салман и четырехлетний Мохаммад громко плакали. Твой отец по-прежнему молился. Пот то и дело выступал на его лице, которое то бледнело, то краснело. Он останавливал свой взгляд на мне, затем настойчиво спрашивал: “Почему ты не заглянешь к ней узнать, что там происходит? Может, им нужна твоя помощь!”

Я понимала обеспокоенность твоего отца. Он был главой семейства; несмотря на внешнее проявление гордости, сердце его всецело билось ради твоей матери и детей. Он был похож на маленького доброго ребенка. Я пыталась успокоить его и сказала: “Нет, Машди[13]! Это естественно, ты должен иметь терпение! Пойми, один человек пытается оторваться от другого. Ты разве никогда не слышал, что единственная боль, похожая на боли, которые человек испытывает в смертный час, когда душа отделяется от тела, – это родовые боли. Я чувствую благоухание рая. Взамен этих болей Всевышний дарит матерям рай”. Одним словом, я делала все, что могла, чтобы успокоить его и детей. Однако сама я в душе очень тревожилась. Твой отец начал шепотом читать Коран. Его глаза наполнились слезами, и он вышел из комнаты. Не прошло и пары минут, как до нас донеслись звуки азана – “Аллах Акбар” смешавшиеся с плачем новорожденного, и комната наполнилась особым благоуханием. Мы все переглядывались. К нашим голосам прибавился еще один голос. Маленькое существо, которое все это время было с нами, но его не было видно, наконец, показалось! Все те, которые якобы спали, проснулись. Будто бы все поняли, что к нам прибавился еще один человек. Плач превратился в смех, лица расцвели, и даже воробьи за окнами стали соучастниками нашей радости. Я подскочила и кинулась к двери, чтобы спросить, кто родился – мальчик или девочка. Шептание молитв и восхвалений Всевышнему слился воедино.

Как я ни толкала дверь, она не открывалась. Нанэ-Маджид – подруга твоей матери, которая была полной женщиной, сидела за дверью, и ее невозможно было сдвинуть с места. Дверь, не имевшая затворов, теперь словно была заперта на семь замков. Я собрала все свои силы в кулак, постучала в дверь и сказала: “Почему вы мне не отвечаете?! Как чувствует себя мать ребенка? Как сам ребенок? О чем вы там шепчетесь? Нанэ-Маджид, ради Бога, поднимись и отойди в сторону, дай мне войти внутрь! Неужели с ребенком что-то не так?”

Однако мне так и не удалось добиться от них какого-либо ответа. Я прижалась ухом к двери. Я только слышала, как Сейеда Захра говорила: “Спустя двадцать лет я увидела это своими глазами. Раньше я об этом слышала, сегодня же увидела своими глазами”. Твоя мать со страхом и тревогой в голосе умоляла: “ Сейеда Захра, заклинаю тебя твоими предками, ответь мне, что с моим ребенком, он неполноценный? Покажи мне его!”



Все происходило молниеносно. Я слышала, как нанэ-Маджид без конца повторяла: “Слава Богу!”, “Преславен Аллах”. Никто не интересовался, родился ли мальчик или девочка. Все только переживали о состоянии новорожденного. В конце концов ко мне пришли все дети, мы объединили наши силы, толкнули дверь и сорвали ее с петель. Дети, испугавшись, бросились бежать и через секунду очутились во дворе.

Я была вся мокрая от пота. Я хотела что-то сказать, но словно язык проглотила. Я не могла произнести ни слова. Я увидела младенца, похожего на цветок розы. Тело младенца было еще мокрым, ему только что перерезали пуповину. Я стала рассматривать ребенка, но не увидела никаких отклонений. Я пощупала ему руки, ноги, лицо, голову, уши, пересчитала пальчики и затем обратилась к Сейеде-Захре: “Младенец же здоров!” Она ответила: “А ты как хотела?” Все засмеялись, а я передала ребенка твоей матери и сказала ей: “Не бойся, я даже пересчитала ему пальчики, с ним все в порядке”. Однако перешептывание Сейеды-Захры с соседскими женщинами не прекращалось. Они уныло смотрели друг на друга. Я старалась понять что-нибудь по их взглядам, но не могла. Звуки хныканья твоей матери и ребенка снова слились в одно, и тогда Сейеда-Захра вскрикнула: “Довели вы меня! Ребенок родился с вуалью[14], у него была вуаль на лице. Я сняла вуаль и отложила ее в сторону, чтобы отдать вам. Это – знак”. Твоя мать спросила: “Ты хочешь сказать, что ребенок слепой?” Сейеда-Захра ответила: “Да нет же! Некоторые дети рождаются на свет с вуалью, и не имеет значения, мальчик это или девочка. Эта вуаль – символ изобилия, удачи, благосостояния, безопасности и веры. Сохрани ее. А если ты положишь под подушку ребенка ножик или ножницы, ему не страшны будут никакие темные силы. Эта вуаль – для назра, исцеления больных и нуждающихся. Отдайте кусочек этой вуали каждому, кто совершил назр для рождения этого ребенка”. Мне все стало понятно. Все мои тревоги развеялись. Я сказала твоей матери, чтобы она дала ребенку имя Масуме и совершила назр, так как рожденная девочка должна стать служанкой ее светлости Масуме и залогом в ее руках».

По мере того, как бабушка рассказывала мне историю о девочке с вуалью на лице, мой сон куда-то исчезал. Я с любопытством спросила ее: «Бабуля, а где теперь та девочка? Где та вуаль?» Бабушка засмеялась и ответила: «Теперь та девочка лежит рядом со своей бабулей, обняла ее за шею, чтобы уснуть, но ей почему-то не спится. А вуаль находится у ее матери в качестве залога».

История о девочке с вуалью – история Масуме – была первой историей в моей жизни. Я никогда ее не забуду. В первую ночь, когда бабушка рассказала мне эту историю, зуд в моих деснах, сквозь толщу которых прорывались молочные зубы, настолько поглотил меня, что я не заметила, как настало утро. Рано утром меня разбудили голоса моих постоянных подруг – Маниже и Зари. Зари, при всей ее внешней красоте, заикалась, поэтому абаданцы по традиции добавили к ее имени прозвище и стали называть ее Зари-Заика. Я выбрала ее в подруги не из-за ее красоты, а из-за этого уродливого прозвища, которое ей дали. Я хотела, чтобы она была просто Зари, мне совсем не хотелось, чтобы ее дразнили.

Я, Зари и Маниже всегда были вместе. Одетые в заплатанные штаны и платья в цветочек, с заплетенными косами, мы, держась за руки, бегали по улицам, распевая песенки. Несмотря на то, что все соседи были тетями и дядями, на нашей улочке мы видели лишь некоторых из них. Одной из постоянных посетителей нашего дома была нанэ-Бандан-даз. Нанэ-Бандандаз приходила один раз в месяц, собирала всех соседских женщин в одной комнате и наводила им красоту. В ту пору женщины были так скромны, что избегали того, чтобы кто-то узнал, когда и кто их прихорашивает. Узнав хорошо нанэ-Бандандаз и поняв, что весть о ее приходе обрадует женщин всей округи, я быстро оповещала мою мать и соседок о ее прибытии. Обычно они собирались не у нас дома, а шли домой к тете Туран, поскольку численность ее семейства была меньше и в доме не было мужчин. Но однажды, когда отец был на работе, а дети – на улице, все соседские женщины оказались у нас дома и поставили меня на дверях сторожить, чтобы никто не вошел и не понял, для чего они собрались. Время от времени я пыталась разглядеть в дверную щель, что происходит внутри, но всякий раз, когда я пыталась приоткрыть дверь, женщины начинали визжать, а орудия для наведения красоты падали из их рук на пол. Спустя некоторое время мне надоело стоять на страже за дверью. Я повернула ключ в замке, бросила его себе в карман и побежала на улицу к ребятам. Моя мать, желавшая избавиться от моего любопытства, не выразив ни малейшего протеста по этому поводу, велела мне быть поблизости.

Каждая группа ребят на улице была занята своей игрой – «семь камней», «догонялки», «классики». Неподалеку находился большой родник, который мы называли Тандо[15]. Вода шла из него с большим напором. Мы с ребятами заключали пари, кто сможет перепрыгнуть через Тандо. Ахмад говорил: «Перепрыгнуть может только Всевышний!» Сафар Черный говорил: «Кроме Всевышнего может еще и шах!» Джафар Носатый говорил: «Вместо шаха прыгнет Джафар-носатый!»

Настало время прыгать. Али Толстый, Джафар Носатый, Сафар Черный и Бахман Безобразный прыгнули. Каждый раз, когда кто-то прыгал, ребята бросали в родник черную монету. Я решила отойти и немного потренироваться так, чтобы мальчики не увидели, как я этим занимаюсь. Я отходила назад, потом делала шаги вперед и останавливалась.

Страх лишал меня смелости, и я начинала все заново. Ко мне присоединились Зари, Хадиджа, Маниже и Махназ. Хадиджа и Маниже были зрителями, которые нас поощряли к действиям. Они время от времени кричали досадное «Э-эх!» или победоносное «Ура-а!». Среди всех этих возгласов слышались и шаловливо-задорные реплики мальчишек, которые, дразня, кричали нам: «Мальчики – сильны и отважны, как львы, и остры, как мечи; девочки – слабы, как мыши, и трусливы, как зайцы!». И ничто не могло придать мне сил и смелости больше, чем эти дразнящие выкрики. Я разбежалась с большой скоростью, и в этот момент казавшийся раньше огромным родник Тандо вдруг стал для меня совсем маленьким. Однако по мере того, как я приближалась к нему, он вновь вырастал и становился все более и более внушительных размеров. В моих детских ножках не было сил, чтобы прыгнуть, но для того, чтобы доказать дразнившим нас, девочек, Сафару Черному и Джафару Носатому, что я могу перепрыгнуть через родник, я вместо прыжка совершила перелет.

И как раз в этот самый момент до меня донесся шум, который заставил меня вспомнить о запертых внутри комнаты матери и нанэ-Бандандаз[16]. Я молнией побежала в дом. Приблизившись к двери, я поняла, что мать, соседские женщины и нанэ-Бандандаз все еще внутри. Я сунула руку в карман, чтобы вынуть оттуда ключ, но, увы, карман был пуст! В это время я услышала сердитый голос моей матери, которая кричала: «Маси,[17] где же ты? Погоди, я до тебя доберусь! Открой сейчас же дверь! Куда ты запропастилась? Вот уже два часа, как мы по твоей милости застряли здесь! Людей дома ждут дела!». Я не могла сказать ей, что потеряла ключ. Игры в «докажи свою смелость» обеспечили мне неприятности. Единственное, что я могла сказать матери – это то, что я пойду и принесу ключ. Я пулей побежала к роднику, чтобы начать поиски ключа в воде. Мне хотелось громко плакать, но мальчики все еще были там и играли, а я не могла допустить, чтобы они увидели мои слезы, поэтому я пыталась проглотить ком, подступивший к горлу, и держать себя в руках.

Я вернулась в дом; подходя к двери комнаты, я уже слышала возмущенные голоса соседок. Нанэ-Бандандаз срочно нужно было «помыть руки». Единственное, что могло меня спасти, – это начать громко плакать, поэтому, разрыдавшись, я выдавила из себя: «Я потеряла ключ!» Близилось время возвращения домой мужчин и мальчиков нашего семейства. В конце концов моя мать дала согласие оповестить о возникшей проблеме соседских мужчин. Первым попробовал открыть дверь муж Согры-ханум, который был щуплым на вид и курил одурманивающие травы. Он пару раз дернул дверную ручку, затем удивленно, с видом человека, у которого волшебные руки, произнес: «Странно, почему она не открывается», – и прибавил вяло: «Вероятно, она закрыта на замок». Тут все рассмеялись и стали говорить: «Ты только сейчас это понял, профессор? Ты молодец, однако, ага-Халили, правильно всё понял – дверь заперта на замок, а ключ потерян!» Тут он раздраженно позвал Согру-ханум и с недовольством спросил ее: «Для чего вообще ты сюда пришла?» Он хотел прямо там устроить суд и разобраться, в чем дело. Хадидже и Маниже, матери которых тоже были внутри, за запертой дверью, побежали по домам, чтобы привести своих отцов. Муж Сакины-ханум обладал большой физической силой, но замки, которые использовались в домах нефтяной компании, едва ли можно было открыть при помощи силы руки.

Акбар-ага был силачом округи. Понять, что он разговаривает, можно было только по его шевелящимся густым усам, если же он говорил что-нибудь вполголоса, его не бывало слышно. Провозившись безуспешно с дверью, он обреченно сказал: «Ну и для чего вы все зашли внутрь и заперли дверь на замок? Когда говорят, что у женщин “винтиков не хватает в голове”, – правду говорят».

Дело дошло до того, что все мужское население нашей округи, начиная от мальчиков и заканчивая взрослыми мужчинами, вооружились разными остроконечными предметами и по очереди засовывали их в замочную скважину, пытаясь повернуть замок: отец Джафара Носатого – ножик, отец Али Толстого – отвертку, а отец Сафара Черного – вилку. Однако их усилия были тщетны до тех пор, пока не пришел мой отец. И когда дверь, наконец, была открыта, все соседские женщины, которые до этого тщательно закрывали свои лица платками, чтобы никто не увидел их прихорошившимися с помощью нанэ-Бандандаз, предстали на всеобщее обозрение. С того дня соседки, проходя мимо нашего дома, еще больше закрывали свои лица, а нанэ-Бандандаз больше не появлялась у нас дома. А я после того случая каждый раз, когда видела нанэ-Бандандаз на нашей улице, пряталась в саду, чтобы не попасться ей на глаза.

Сад, находившийся во дворе нашего дома, был полон цветов и деревьев. Каждый хозяин сажал у себя в саду на свой вкус разные фруктовые деревья и растения, надеясь при помощи этой зелени хотя бы немного смягчить пятидесятиградусную жару и устроить местечко с тенью для времяпрепровождения на воздухе, полдничной трапезы и ночного сна. Этот сад был благоустроен папиными руками – именно он посадил в нем всевозможные растения, начиная от инжирных, финиковых и грушевых деревьев, яблонь и винограда и заканчивая разными пестрыми цветами. В любую минуту у нас в саду распускался какой-нибудь цветок, аромат которого распространялся по всему нашему крошечному дому. Когда солнце достигало зенита, распускались цветы портулака, а в следующее мгновение им начинали улыбаться подсолнухи. После захода солнца просыпались маттиолы и цеструмы, наполнявшие своим благоуханием наш дом и подворье. Мои старые вещи всегда становились нарядами страшил и пугал, стоявших в саду и охранявших цветы и плоды. Я и сама поверила в то, что эти пугала – я сама, что я круглосуточно нахожусь в саду и забочусь о цветах, чтобы их никто не сорвал.

Однажды весенним днем, за утренней трапезой в саду под тенью винограда, мой отец, который обычно говорил мне: «Не рви цветы! Они тоже наделены дыханием, душой и жизнью», – сказал: «Маси-ханум, иди, сорви букет ароматных цветов и принеси его сюда!». Ахмад и Али хотели пойти вместе со мной, чтобы помочь мне, но отец остановил их, сказав: «Вы не умеете это делать – испортите сад!»

Я так увлеклась сбором цветов, что, когда моя цветочная композиция была готова и я направилась обратно, я увидела, что за столом никого нет. И тогда я поняла, что цветы были только поводом отвлечь мое внимание. Я выбежала на улицу и увидела, что Ахмад, Али, Мохаммад и Салман, одетые в праздничные одежды, собираются куда-то вместе с отцом. Сосед повернулся к отцу и сказал: «Машди, поторопись, дети ждут. Езжайте, чтобы успели до того, как накалится воздух». Я бросила свой букет на колени матери и заплакала, прося, чтобы они взяли меня с собой. Однако на этот раз все было по-другому, не так, как обычно, когда отец брал меня с собой первую и говорил: «Это – карманная девочка своего папы». На этот раз он даже прикрикнул на меня и сказал, чтобы я не приставала к нему.

Когда я вышла на улицу, я увидела, что там ожидает машина, в которую сели отец и все ребята. Я закричала еще громче, но это не возымело никакого эффекта. Никто не обращал на меня внимания. Когда все уселись, они, даже не посмотрев в мою сторону, завели машину и уехали.

От досады я подняла с земли два камня и со злостью швырнула их в сторону удалявшейся машины, но как мне ни хотелось попасть ими в машинное стекло, у меня не было столько сил, чтобы камни туда долетели. Мать собрала разбросанные цветы в букет и стала рассказывать мне о каждом из них, об их ароматах. Я слушала ее, но все же, вспоминая время от времени, что парни уехали без меня, спрашивала у матери, куда все поехали. Мне тоже очень хотелось надеть свою праздничную одежду и уехать на машине.

Поскольку дом наш был полон мальчиков, мне и Фатиме не разрешалось надевать юбки, поэтому мы всегда носили брюки и рубашки. Чтобы я, наконец, успокоилась, мать разрешила мне надеть мою парадно-выходную одежду. Я быстро переоделась и для того, чтобы первой увидеть возвращение мужской компании, присела у парадной двери на корточки и уставилась на дорогу. При каждом шуме приближавшегося автомобиля я тянула шею с надеждой на то, что сейчас увижу наших. Мои ноги устали, но я не садилась на землю из боязни запачкать свои брюки. Я рассуждала про себя, что, возможно, они планируют отвезти на праздник всех детей по группам, и меня отвезут в следующую очередь. Поэтому я быстро побежала к дому Зари. Зайдя в дом, я увидела, что Зари тоже одета в свою праздничную одежду. Я очень обрадовалась этому и подумала про себя: «Как хорошо! Мы поедем все вместе!». Сестра Фатима дала мне в руки букет, который я где-то бросила, а мать сказала мне: «Когда машина приедет и ребята выйдут, поприветствуй их этими цветами вместо камней, которые ты кидала им вслед».

Казалось, что время тянется бесконечно. Несколько раз я ходила до угла улицы и возвращалась обратно. Я замучила маму вопросом: «Так где же они, почему не приехали до сих пор?»

Наконец, ожидание закончилось. На горизонте появилась машина, в которой сидели мой отец, отец Зари, отцы других детей, мои братья и другие мальчики. Я так возликовала, что забыла о своем букете, который должна была преподнести им. Не дожидаясь, пока они выйдут из машины, я с нетерпением попыталась залезть внутрь. Но тут я заметила, что вид у всех мальчиков унылый, а глаза – красные и мокрые от слез. Али, самый младший из детей, которому было не более двух лет, был на руках у отца и продолжал хныкать. Я передумала садиться в машину, попятилась назад, дав оставшимся ребятам выйти из машины. Водитель машины по одному брал ребят на руки и опускал на землю. И тут я заметила еще одну вещь – все мальчики держали свои праздничные брюки в руках, а вместо этого на них были надеты красные юбки. Соседи, встречая только что прибывших с радостным улюлюканьем, цветами и сладостями, отвели детей в дом тети Туран, и через пару мгновений звуки музыки и торжества раздались по всей округе. Плача в унисон с Али, я не знала, по какому поводу все эти сладости, угощенья и веселье. Все дети были поставлены в ряд, и для них играла музыка, и началась гулянка. Весь дом пестрил разноцветными бумажными украшениями и воздушными шарами. Пришло много гостей, и с каждой минутой становилось все шумнее и веселее. Гостей угощали сладостями и шербетом.

Я все еще громко плакала, и тогда моя мать, не знавшая, кого ей успокаивать – меня или Али, укоризненно спросила меня: «Али плачет потому, что ему больно, а с тобой что, ты почему плачешь?» Я ответила: «Я тоже хочу красную юбку!» В результате я все-таки смогла заполучить какую-то красную юбку и после этого уселась рядом с Ахмадом и Али.

Праздник обрезания длился семь суток, и все это время мальчики неизменно были в своих красных юбках. После того дня я долгое время думала, что эти юбки – символ праздника и веселья, поэтому всякий раз, присутствуя на каком-либо торжестве, я ожидала, что все гости будут в красных юбках. На протяжении тех семи дней мальчикам давали мясо и печень принесенного в жертву барана, чтобы они быстрее пришли в себя, но они все же не могли играть и резвиться, как всегда. Узкие красные юбки стесняли их движения и мешали им прыгать и бегать, поэтому они на какое-то время вынужденно стали домоседами. Но вознаграждением за это домоседство после того, как праздник мусульманского мужского торжества закончился, стало то, что как-то вечером, когда воздух Абадана все еще дышал весенней свежестью, отец собрал всех мальчиков на площади недалеко от нашего дома посмотреть захватывающее представление силача Насера. Насер разложил свои геркулесовские принадлежности на земле. Все дети уселись в круг, и всё их внимание было приковано к нему, и все они с нетерпением ждали, когда он начнет совершать свои чудеса – разорвет цепи, ляжет под колеса машины, которая проедет по его торсу. Все они мечтали быть такими же силачами, как Насер.

Между мной и моими братьями Ахмадом и Али был возрастной интервал в один год. Поэтому мы передавали учебники из рук в руки, и когда они доходили до Али, то были потрепанными и выцветшими. Занятия, по обычаю, начинались у нас с обеда. После легкого обеда мы отправлялись в школу с портфелями в руках. Когда мы скрывались от зорких глаз домочадцев и жителей округи, Ахмад брал наши портфели, клал их на голову и начинал подражать женщинам арабских кочевников[18].

Ахмад, словно ветер, бежал с портфелем на голове, а мы вдвоем бежали вслед за ним всю дорогу от дома до школы, не боясь, что упадем на землю. Добежав до школы, мы падали на свои портфели и около десяти минут не могли отдышаться. Начальная школа, в которую я ходила, называлась «Махасти» и находилась по пути к школе мальчиков. Они бросали мой портфель у двери моей школы и шли дальше. Школьные учителя думали, что я с таким рвением и восторгом бегу на занятия, не подозревая о том, что этот восторг удваивался в момент покидания школы. Разница была лишь в том, что на пути домой Ахмад отдавал нам наши портфели на углу нашей улицы, и от того места мы шли к дому уже как все другие дети.

Отец приучил нас к тому, что каждый раз, когда мы возвращались уставшие из школы, он стоял перед домом с карманами, полными леблеби[19] и изюма. Увидев отца, мы радовались и моментально забывали об усталости от школьных занятий. Отец говорил нам: «Каждый из вас может взять из моих карманов по две пригоршни леблеби и изюма».

Он говорил мне: «Сперва – очередь моей карманной девочки, затем – очередь Али, затем – Ахмада». Мне очень хотелось вырасти, чтобы я могла без труда дотягиваться до кармана отца, потому что мы каждый раз рвали края его карманов оттого, что жадно и наперебой набрасывались на них. Мы занимали себя этой пригоршней леблеби и изюма, вкус которого я до сих пор ощущаю во рту, пока нам не попадалось какое-нибудь другое кушанье.

Мы настолько привыкли к этой традиции, что если вдруг не видели отца у двери, то очень огорчались. Однажды, когда я училась в четвертом, а Ахмад и Али, соответственно, во втором и третьем классах, придя домой из школы, мы не обнаружили отца, встречающего нас у двери дома. Мы зашли в дом, но и там никого не увидели. Отсутствовала даже мать, которая редко когда покидала дом. Брата Хамида, который в то время был еще грудным ребенком, поручили тете Туран. Через несколько минут тетя Туран, которая жила через стену от нас, пришла и сказала: «Ребята, пойдемте к нам в дом, выпьем сладкого чаю!» Мы пошли, выпили чаю и по очереди стали расспрашивать тетю Туран о матери, отце и других членах семьи, но на все наши вопросы она отвечала: «Сейчас они придут. Они поехали по делам, но скоро вернутся. Идите пока поиграйте!»

Дело шло к закату, но наших домочадцев по-прежнему не было видно. К вечеру появились Фатима с другими ребятами. Лица всех были угрюмы и заплаканы. Отца, матери, Карима и Рахмана по-прежнему не было видно. Нам говорили, что они скоро будут, но никто не говорил, куда они поехали. К ночи все вернулись домой, кроме отца. И снова никто не говорил, почему отец не идет домой. В ту ночь мать не спала до утра, проливала слезы, молясь на своей саджаде и взывая к пророку и имамам. Проснувшись утром, мы поняли, что будет повторение вчерашнего дня – тетя Туран, сладкий чай и приготовленная на скорую руку еда. Мы ушли в школу. В тот день Ахмад не стал класть наши портфели на голову. Мы все трое медленно шли, проживая минуты того тяжелого дня в надежде, что, когда вернемся вечером из школы, отец будет встречать нас с карманами, полными леблеби.

Однако, придя из школы домой, мы вновь увидели, что отца нет. Нам снова пришлось провести время с тетей Туран и ее сладким чаем. На все наши вопросы она отвечала: «Мужчины предназначены не для того, чтобы сидеть дома – они должны работать».

Прошло несколько дней. В очередной раз, когда сестра Фатима пришла домой, мы пристали к ней с вопросами о том, где отец. Мы пообещали никому ничего не гворить и хранить тайну, и в результате она согласилась сказать, что случилось. Она глубоко вздохнула и сказала с комом в горле: «Отец в больнице. Каждый день мы ходим навещать его».

Больше она не сказала ничего. Однако и одной этой фразы было достаточно для наших слез. Ее обещание по поводу того, что отец вернется через несколько дней, нас не успокоило.

Шли дни, а мы всё ждали. Полночные стоны и стенания матери не прекращались. Она проводила ночи в молитвах, заклиная Создателя поскорее вернуть отца домой. Спустя несколько дней к нам пришли родственники, они о чем-то беседовали, что-то обсуждали. Подслушав обрывки их разговоров, мы догадались, что отец вот уже несколько дней находится в состоянии комы и, возможно, еще не скоро придет в сознание, а следовательно – и домой. Тогда только мы поняли, что с отцом случилось несчастье на нефтеперерабатывающем заводе, где он работал.

Через месяц к нам пришли трое сотрудников этого завода, которые, описывая подробности произошедшего с отцом инцидента, о котором мы до того дня не знали, сказали: «Это проклятое “черное золото”, которое лежит в недрах земли, несет с собой людям как добро, так и зло. Пока оно доходит до людских домов, чтобы подарить им тепло, оно забирает жизни сотен людей». Далее они заговорили о тех рабочих, которые за несколько последних лет расстались с жизнью, работая на нефтяных скважинах и нефтеперерабатывающих заводах, вздохнув со словами: «Мы живем в нелегкое время». Затем один из них стал описывать несчастный случай, который произошел с отцом: «Когда бочка с раскаленным мазутом опрокинулась и пролилась на ноги господина Абада, мы слышали только его крики “я горю, я горю!”, но его самого мы не видели. Мы поняли, что все его тело уже охвачено огнем, поэтому он бросился бежать подальше от нас и других резервуаров. Если бы он, объятый пламенем, которое с каждым мгновением все больше разгоралось, остался стоять рядом с нефтяными цистернами, мы бы не смогли избежать полномасштабного пожара во всем цеху, и все погибли бы. Он бежал и срывал с себя одежду, пока не упал, и тогда мы накинули на него одеяло, потушили огонь и быстро отправили его в больницу, но все его тело к тому времени было в ожогах». Впоследствии я поняла смысл совершенного отцом поступка, который сформировал в моем сознании первое представление о самопожертвовании.

Отец больше года пролежал в больнице O.P.D.[20], которая являлась одной из самых прогрессивных клиник страны. Первые два месяца он был в состоянии комы. Затем он понемногу пришел в сознание, но при этом ничего не помнил. Он не узнавал даже нас. Нам, и особенно матери, стало очень трудно жить. Скудные доходы от нефти уходили на пропитание двенадцати членов семьи. Все дети еще ходили в школу. Мой старший брат Карим после девятого класса поступил в техникум, чтобы после учебы устроиться в Национальную нефтяную компанию и работать в ее техническом отделе. Несчастный случай, произошедший с отцом, в одним миг сделал всех нас взрослыми. Карим и Рахман пытались заполнить собой пустоту, образовавшуюся в результате отсутствия отца, и сами стали мужчинами. Я тоже перестала быть той маленькой и веселой девочкой. Я улыбалась, но моя улыбка была такой слабой, что больше походила на гримасу плача. Отсутствие отца лишило наш дом изобилия, так что все старшие братья после занятий несколько часов подрабатывали в пекарне и бакалее, приносили в дом по паре туманов, и кое-как мы кормились благодаря им. Они стали настоящими кормильцами семьи – семьи, где единственным добытчиком и опорой до вчерашнего дня являлся отец, который постоянно, даже в часы досуга и отдыха, был чем-то занят – сваркой, покраской, штукатуркой и прочими хозяйственными делами. Чтобы наименее затратно обеспечить нас канцелярскими принадлежностями для наших школьных занятий, отец сшивал просроченные документы и бумаги Национальной нефтяной компании и из них мастерил нам тетради для упражнений по математике и геометрии. С наступлением зимы он распускал все вязаные вещи и вязал для нас новые шапки, шарфы и жакеты. Мои одноклассники не верили, что эту одежду вяжет для меня отец при помощи спиц от пришедших в негодность велосипедов моих братьев.

Цветы в нашем саду поникли. Мир также угас и потерял краски в моих глазах. Каждый, кто приходил к нам, повторял, что садовые растения лишены заботливых рук отца, поэтому они и увяли. Временами я разговаривала с цветами и пернатыми обитателями дома, то есть курами и петухами. Мне казалось, что даже они чувствуют, что отца нет сейчас с нами. Всегда за нашей симпатичной курочкой бегали десять-двенадцать цыплят. Отец не позволял, чтобы даже одна рисинка пропала зря. Поскольку нас было десять детей, поднос, на котором подавалась еда, всегда оказывался совершенно пустым к концу трапезы, и отец давал курам и петухам зерно вместе с отходами зелени. Каждую пятницу он давал служителям мечети хайрат[21]. Каждую пятницу утром он готовил качи[22], чтобы отнести его в мавзолей Сейеда Аббаса, и зажигал несколько свечей. Не было недели, а может быть, и дня, чтобы из нашего дома в качестве пожертвования не была отправлена хотя бы одна тарелка с пищей соседям с целью оказания им благодеяния, соблюдения их прав, а также – компенсации намеренно или ненамеренно причиненного кому-либо зла. Наш дом был пристанищем страждущих и неимущих. Если в нашу дверь стучался нищий, отец не давал ему уйти, не напоив его прохладной водой, не накормив и не обув его. Отец говорил: «Некоторые из святых странствуют по миру в одеждах нищих; они могут постучать в нашу дверь, а мы можем не знать, что это они. Будьте бдительны, впускайте в дом каждого и делайте благотворительные пожертвования им ради довольства Всевышнего. Имам Махди[23] – среди нас. Здоровайтесь со всеми – возможно, одним из ваших гостей окажется именно он». И теперь все вокруг, начиная с поникших цветов в саду нашего дома и заканчивая курами, петухами, школой, мечетью, соседями, нищими и т. д., знали, что отца нет. Я не помню, когда еще после несчастного случая с отцом я ела леблеби с изюмом, но одно я знаю точно – что вкус этого лакомства никогда больше не был таким же упоительным, как вкус того, которым нас угощал отец.

Карим и Рахман – старшие из братьев, желая сменить удручающую атмосферу, воцарившуюся в доме, вечерами устраивали футбольные турниры, в которых мне отводилась роль голкипера. Игру непременно выигрывала та команда, на воротах которой стояла я. Во время игры ребята увлеченно и резво преследовали мяч, но когда последний оказывался на близком от ворот расстоянии, они снижали скорость своего бега и интенсивность удара по мячу, поэтому он медленно, но верно катился в мою сторону, и мне не составляло никакого труда взять его, после чего я восторженно радовалась своему успеху, а все участники игры поощряли и стимулировали меня на новые достижения. Вначале я думала, что я – искусный вратарь, но потом поняла, что они просто подыгрывают мне, они хотели, чтобы я радовалась и кричала «Ура!»

Иногда мы с братьями играли в «дочки-матери». Несмотря на то, что дни проходили в движении между домом и больницей, все старались так или иначе компенсировать отсутствие отца. Рахман занимался борьбой и был известен своим хобби во всей округе. Он превратил все матрасы в спортивные маты. Он то и дело брал одного из ребят за пояс и говорил: «Маси, ты – судья!» Поверив окончательно в свой спортивный талант, я говорила себе: «Маси, раз ты стала мастером во вратарском деле, значит, вполне можешь быть и арбитром в борьбе». Рахман был добронравным борцом. Он говорил: «Для всего существуют свои правила и законы». Он всем давал возможность испытать удовольствие и сладкий вкус быть победителем и чемпионом. Он столько раз ложился на лопатки и клал на лопатки других, что в конце концов стал чемпионом провинции Хузестан в грекоримской борьбе.

Учебный год со всеми его трудностями, давлением и расставаниями подошел к концу, и настало время получения аттестата с годовыми отметками. Карим получил аттестаты всех ребят и за свой счет пригласил нас в «Шекарчийан-е адиби»[24] угоститься мороженым.

С нами не пошел только Рахман. Он всерьез занялся пекарским ремеслом. В тот день я несколько раз спросила, почему Рахман не пошел с нами, но не получила ответа. Карим не хотел портить нам настроение и поэтому ничего не сказал, но, как выяснилось впоследствии, он повздорил с Рахманом из-за того, что тот забросил учебу. Карим ругал Рахмана: «Нечестивый! Как ты умудряешься получать столько двоек? У тебя удовлетворительные оценки только по рисованию и физкультуре, и то лишь потому, видимо, что учителя по этим предметам пожалели тебя. Преподаватели даже в лицо тебя не знают – когда я брал твой аттестат с годовыми оценками, они приняли меня за тебя, и я получил от них хороший подзатыльник, затем меня вытолкали за двери школы. Вот уж действительно плата за то, что являюсь братом Рахману, за то, что имею такого ленивого брата!». В тот год Карим и Рахим вместе с сестрой Фатимой очень старались заставить Рахмана взяться за ум и начать заниматься, но это было бесполезно – Рахман не слушал никого. Отец, когда был здоров, занимался с нами, отслеживал наши успехи и оценки по школьным предметам, поэтому никто не хотел в его отсутствие ударить лицом в грязь. И только Рахман за все лето ни разу не открыл ни один учебник!

И вскоре настал шахривар[25]. Рахман даже не интересовался, какой сегодня день и месяц и когда начнутся экзамены. Карим, в большей, чем остальные, степени испытывавший чувство ответственности, решил сдать все экзамены вместо Рахмана. Об этом его решении никто не знал. Знали только он сам, Рахим и немного я. Как-то раз я услышала, как Карим говорил: «Я же получил вместо него подзатыльник! Сам он не появлялся на занятиях, его даже в лицо никто не знает, так что проблем не возникнет». Накануне Карим вместе с Рахимом пошли в мавзолей Сейеда Аббаса и поставили там по семь свечей за каждую двойку, полученную Рахманом, и совершили назр зажигать по семь свечей после каждого экзамена, пока не будут сданы все. Все шло прекрасно. После каждого экзамена Карим возвращался домой радостный и веселый и говорил: «Все прошло отлично!». Сам же Рахман каждый вечер приходил из пекарни уставший и обессиленный, заваливался спать, а утром снова уходил на работу, и таким образом он потерялся во времени. В отсутствие отца Рахман больше, чем все мы, сгибался под тяжестью навалившихся на нас проблем. Материальная ответственность за семью лежала в основном на нем. В эмоциональном плане Рахман был очень привязан к отцу, поэтому с трудом переносил разлуку с ним. Карим в свою очередь говорил нам касательно Рахмана: «Ничего ему не говорите, посмотрим, когда же, наконец, он образумится и займется учебой. Мы не хотим, чтобы отец расстраивался».

Все шло хорошо, пока не настал день последнего экзамена – экзамена по географии. Вот как Карим потом вспоминал тот день: «В начале экзамена я сидел на стуле и ждал, когда нам раздадут экзаменационные листы, как вдруг в дверях учебного класса увидел Рахмана. На входе у него спросили имя и фамилию и проводили к его месту. Однако господину Рахмати – директору школы, от которого я тогда получил пару шлепков и оплеух, как оказалось, мое лицо было более знакомым, чем лицо Рахмана. Он вместе с Рахманом подошел ко мне и спросил у Рахмана: “Как твое имя?” Рахман не ответил. Директор повторил свой вопрос. Рахман растерянно посмотрел на меня и снова промолчал, не ответив. Тогда господин директор спросил меня: “Как твое имя?” Я ответил: “Абдул-Рахман Абад”. Услышав это, он быстро взял Рахмана за ухо, потащил его к выходу и вышвырнул за дверь, затем его привязали к столбу в центре школьного двора и стали бить по рукам и ногам пальмовой тростинкой, а господин Рахмати громко вопрошал: “Ах ты, мошенник! Ты хотел прийти на экзамен вместо Абдул-Рахмана Абада?” Он замахивался на Рахмана своей пальмовой тростинкой и бил его».

После основательной порки Рахмана отвезли в Учреждение образования и воспитания Абадана. Один наш близкий родственник – господин Ганджеи, являвшийся одним из руководителей этого учреждения, хорошо знал Карима и Рахмана. Он также знал, что Карим хорошо учится и считается одним из лучших учеников в классе, а Рахман, в противоположность ему, – разгильдяй и оболтус. Когда он понял, в чем дело, то решил завести на Рахмана досье под вымышленным именем и фамилией на основании обвинения в надувательстве и попытке выдать себя за другого человека для сдачи экзамена, с тем рассчетом, что потом это дело благополучно будет забыто. В тот год Рахман, благодаря усилиям Карима, прошел все экзамены с хорошими оценками, однако на следующий год история снова повторилась.

С наступлением осени отца выписали из больницы, чтобы он находился дома под наблюдением врачей. И дом под сенью его присутствия вновь обрел дыхание и жизнь! Первое время мы рассказывали, а он слушал. Порой он долго молчал, уходил в раздумья и лишь изредка смеялся. Мы были согласны и на это. Того, что отец был дома и мы его видели, для меня было достаточно. Мне так хотелось, чтобы он поднялся, а его карманная девочка взяла бы из его кармана леблеби и изюм. Мне хотелось, чтобы он стоял в центре сада, как в старые добрые времена, и обрезал деревья. Но после того, как я, Ахмад и Али в последний раз порвали отцу карманы, вытаскивая из них любимое лакомство, он на протяжении долгих лет не мог стоять на ногах, и мы лишены были возможности атаковать его карманы. После того, как ему стало лучше и он понемногу пошел на поправку, он подружился с сотрудниками больницы и с тех пор никогда больше не расставался с последней. Больница стала для него местом работы и вторым домом. Во время его пребывания в больнице, казалось, ее сотрудники приобрели для него статус семьи. Бывало, он ставил свой стул перед входной дверью больницы и декламировал для сотрудников стихи Хафиза, Моуланы, а иногда сажал цветы и поливал деревья и кусты, которые росли в больничном дворе. Проходя мимо клиники, мы приветствовали его и махали ему рукой. Отец велел ребятам не работать во время учебного года; он сказал, что кто захочет, может подрабатывать летом, во время каникул, чтобы таким образом обеспечить себе пропитание на зиму.

Рахман, испытавший столько несправедливых наказаний, стал похож на лесного петушка и на всех бросался. У него был несомненный талант и явная предрасположенность к литературе и поэзии. Окончив девятый класс, он выбрал для себя в качестве специальности литературное творчество. Ему были знакомы стихи разных жанров: современный стих, арабский стих, книттельферс, или «ломаный стих», нухе[26] и т. д. К тому же он обладал хорошим голосом и вообще считался «золотым голосом» нашей семьи и всей округи. У него был настолько теплый голос, что порой, когда Рахман читал поэмы о трагических событиях на траурных церемониях и «собраниях оплакивания», люди начинали рыдать. На праздниках же и всякого рода радостных мероприятиях он всегда всех веселил, радовал и смешил, становясь главным украшением торжества. И вообще в его глазах был особый блеск.

Во время Ашуры в бабушкином доме всегда проводились траурные церемонии и проповеди в память о мученической смерти имама Хусейна. Я помню, в один из вечеров декады Ашуры ведущий церемонии, который должен был читать траурную проповедь, опаздывал. Все ждали его, бабушка ужасно нервничала, а микрофон, бездействуя, валялся в углу. Внезапно Рахман взял в руки микрофон и проникновенно начал читать душераздирающие стихи, после чего присутствующие горячо и искренне начали бить себя в грудь, настроились с Рахманом на одну волну и сердцами слились с ним в единое целое. На том собрании никто даже не понял, что это была импровизация, что Рахман сочинил те стихи экспромтом. Таким образом Рахман красиво заполнил тот пробел, который образовался на церемонии из-за опоздания маддаха[27]. Однако, когда отец узнал о любительских стихах Рахмана, он отругал его за такую самодеятельность.

На следующий год, после всех тягот и горьких испытаний, пройденных нашей семьей, в нашем доме, наконец, начались безгранично радостные хлопоты и волнение – все готовились к свадьбе Фатимы. Атмосфера в доме изменилась. Абдулла, одноклассник и друг Карима, стал зятем нашей семьи. До тех пор, пока Абдулла не женился на моей сестре Фатиме, у меня было неизменное ощущение того, что он мой брат – он всегда жил с нами, всегда был соучастником наших радостей и печалей. Я была сильно привязана к Фатиме, несмотря на то, что она была старше меня на десять лет, поэтому ее свадьба подразумевала для меня своего рода расставание с ней. Однако после свадьбы мы нашли решение этому расставанию – я, Ахмад и Али каждый день по дороге домой из школы забегали к сестре, и она, по традиции, угощала нас печеньем и сладким чаем, устраняя нашу усталость и одиночество.

Отец купил для Хамида, которому было два года, коляску. В то время некоторые мамы все еще использовали гамак для укачивания ребенка. Семьи были такие многодетные, что матерям не было нужды брать с собой детей на улицу, потому что всегда в доме имелся кто-то, кто мог позаботиться о ребенке. Даже если в доме не было такого человека, в нашей округе было столько тетушек, что ни один новорожденный ребенок никогда не оставался один. Сразу после того, как ребенок начинал ходить, он переставал нуждаться в няньке.

В ту пору коляска была диковинным современным приспособлением для детей, и в нашем сознании относилась к той же категории, что и игрушки, которые были у нас в доме. Однажды мы решили положить Хамида в коляску и пойти в гости к сестре Фатиме вчетвером, вместе с Ахмадом и Али. Мы переоделись и двинулись в путь вместе с коляской. Для того, чтобы коляска дольше побыла у нас в руках, мы удлинили свой маршрут и пошли через Пальмовую рощу. Коляску мы катили по очереди. Временами мы включали четвертую скорость, забывая о том, что Хамид лежит в коляске. В какой-то момент, когда коляску катил Ахмад, на нас напало несколько мальчишек из Пальмовой рощи с палками в руках. Они поймали меня и Али и здорово побили. Нас били, и мы били их, но они были сильнее нас. Они одолели нас из-за того, что мы просто не ожидали такой засады и растерялись. Ахмад, представлявший, что сидит за рулем грузовика, быстро катил коляску и не сразу понял, как произошла эта стычка. После того, как один из нападавших, прицелившись, попал ему камешком в голову, он остановился и увидел, что мы с Али, побитые и окровавленные, валяемся на земле, а хулиганы бегут в его сторону. Настигнув его, они все вместе обрушились на него, затем победоносно удалились, забрав напоследок у нас наши туфли и сумки в качестве трофеев. Я много раз видела фильмы про гангстеров, но случай, произошедший в тот день с нами, был куда более зрелищным, чем сюжеты тех фильмов. В тот день я собственными глазами увидела детей-разбойников! Наш маленький караван, единственным средством передвижения которого была коляска Хамида, подвергся нападению. Один из нападавших вырвал из рук Ахмада коляску и побежал. Хамид находился внутри коляски, поэтому мы все втроем бросились вслед за обидчиком, чтобы вернуть Хамида. Когда хулиганы были уже далеко и мы почти потеряли надежду их догнать, мы увидели, как они вынули из коляски Хамида и, как какой-то сверток, кинули его на землю. Они хотели именно коляску. Хамид не интересовал их. Затем они бросились бежать с еще большей скоростью и вскоре скрылись из виду. Мы облегченно вздохнули и обрадовались, когда увидели, что они отпустили Хамида. Подбежав к нему, я схватила его, обняла, и мы в разорванных и запачканных одеждах – Али с окровавленными носом и ртом и я с разбитой губой – побежали к дому сестры Фатимы. Увидев нас четверых в таком виде, Фатима и Абдулла ужаснулись. Абдулла быстро доставил нас в больницу. Ахмаду на голову и мне на губы наложили несколько швов, а бедный Али лишился нескольких молочных зубов. Мы умыли лица и вернулись домой. Таким образом я встретила следующий этап своей жизни, храня в душе горечь воспоминаний об этом случае.

Глава вторая

Юность

После окончания средней школы я вступила в новый этап своей жизни. Я находилась в преддверии неведомой вехи на своем жизненном пути, когда должна была понемногу распрощаться с детством. Матери быстрее всех остальных замечают, понимают и чувствуют душевные и физические преобразования своих дочерей. Поэтому моя мать старалась побыстрее познакомить меня с правилами женской нравственной добродетели. Она настаивала на том, чтобы в длинные летние дни я занималась какой-нибудь работой, освоила какую-нибудь профессию. С этой целью я, Зари и моя мать пошли в дом Нагмы-ханум, которая переделала одну из своих комнат под парикмахерскую. Мать поручила нас Нагме-ханум, и мы условились, что я освою парикмахерское искусство так, чтобы матери больше не пришлось пользоваться услугами нанэ-Бандандаз. Нагма-ханум согласилась всё лето три раза в неделю по два часа обучать меня и Зари всем тонкостям своего ремесла.

Первое наше практическое занятие началось с предварительного обучения основам парикмахерского искусства. Для меня и Зари, попавших в новый непознанный мир, всё там было удивительно и приятно. В парикмахерской Нагмы-ханум никто не сидел сложа руки… Каждая из учениц была занята тем или иным делом, а каждая из клиенток вовлечена в процесс преображения своей внешности. Некоторые сидели с покрашенными волосами, другие занимались удалением лишних волос, третьи выпрямляли волосы, четвертые делали локоны и т. д. Одним словом, никто не выходил из дома Нагмы-ханум некрасивым. Подобно тому, как фокусники клали ленточку внутрь шляпы, а доставали оттуда зайца, Нагма-ханум также перевоплощала людей, заходивших в ее дом, и они выходили наружу в совершенно другом образе, красивые и довольные.

Оставалось еще полчаса до окончания занятия, когда кто-то сильно постучал в дверь парикмахерской, так что Нагма-ханум, испугавшись, вскочила и раздраженно сказала: «Что случилось? Это что за манера стучать в чужие двери? У этого дома, между прочим, есть хозяин!»

Ворча что-то вполголоса, Нагма-ханум вышла, чтобы открыть дверь. Как только дверь открылась, я услышала крики Рахима, Рахмана и Мохаммада, которые возмущенно спрашивали Нагму-ханум: «Что она здесь делает?!»

Их голоса сильно взволновали меня. Я выглянула на улицу, чтобы узнать, в чем дело. При виде меня они сердито закричали: «Кто тебе сказал прийти сюда?!»

Я хотела объяснить, что мы пришли с Зари учиться парикмахерскому искусству, но Рахман оборвал меня на полуслове и сказал сердито: «Зари я не имею права указывать, что делать, хотя я думаю, что она тоже очень зря пришла сюда!»

В тот момент я тоже подумала, что мы пришли в странное место, коль скоро вся округа так быстро узнала о нашем с Зари пребывании здесь, и это до такой степени разозлило моих братьев, что привело их к дому Нагмы-ханум. Мои мысли прервала Зари, которая сильно толкнула меня в бок, и я поняла, что надо уходить. Так ничему и не научившись, несмотря на усилия Нагмы-ханум, мы собрали свои вещи и вышли из парикмахерской.

Выйдя на улицу, я не поверила своим глазам. Все мои братья были в сборе и поджидали меня с таким видом, будто я совершила какой-то большой грех. Им не хватало только прутьев в руках, чтобы побить меня.

Когда мы пришли домой, там вновь поднялась шумиха и ругань. Братья снова и снова сердито спрашивали меня: «Ответь-ка, сколько девочек твоего возраста, помимо тебя, было там? Кто тебе сказал пойти туда и учиться парикмахерскому ремеслу?!»

Моя бедная мать, не предполагавшая, что ее инициатива отвести меня в парикмахерскую в качестве ученицы вызовет такую бурю протестов и отрицательных эмоций, удивленно смотрела на парней. Она ведь искренне считала, что, отдав меня на парикмахерские курсы, сделает из меня настоящую девушку-искусницу и рукодельницу. Оправдываясь, она сказала: «Девушка должна владеть многими искусствами. В конце концов, она должна научиться чему-то, что пригодится нам и соседям!»

Рахман ответил: «Конечно! Только прежде, чем она займется твоим лицом, лицом тети Туран и лицами соседских женщин, она в первую очередь начнет со своего!»

Рахим удивленно и с недоумением сказал: «Нанэ, ты нас удивляешь! Неужели ты хочешь, чтобы она заняла место нанэ-Бандандаз?!»

В конце концов, после долгих споров и дискуссий, братья убедили мать отправить меня в другое место для освоения другого искусства и ремесла. Мы договорились, что я буду ходить к госпоже Дравансиан, чтобы учиться у нее шитью.

На следующий день мы с Зари снова оказались попутчицами, так как у нас был один и тот же маршрут с разницей всего лишь в два дома. Она продолжила уроки парикмахерского искусства в доме Нагмы-ханум, а я стала ходить на швейные курсы госпожи Дравансиан.

Уроки шитья были не так увлекательны, как уроки парикмахерского мастерства. Во время них каждый час не приходили и не уходили посетители с разными, порой странными, лицами. В противоположность клиенткам Нагмы-ханум, которые все были молодые и красивые, а если и не были красивыми, то становились таковыми, клиентками госпожи Дравансиан были женщины средних лет, усталые и нетерпеливые. Госпожа Дравансиан со свойственным ей армянским акцентом пыталась, размеренно говоря по-персидски, объяснить нам правила шитья. Мы вместе с другими ученицами садились вокруг стола, и каждая из нас кроила ткани, шила, делала первичную примерку, а все остальные хвалили ее.

Это занятие не было мне по душе. Нахождение в этом обществе вызывало во мне напряженность. Госпожа Дравансиан, заметив это, а также мое равнодушие, познакомила меня со своими детьми – чистенькими и опрятными мальчиком и девочкой, у которых были непривычные для меня имена – Генрик и Гарачик. Несмотря на все условия и удобства, имевшиеся в их доме, Гарачик получила по математике двойку, и это стало хорошим поводом для нашей дружбы, поскольку я начала заниматься с ней математикой, и – для бегства от скучных уроков шитья.

Генрик рано утром уходил со своим отцом. Они были профессиональными плотниками.

Теперь я начала с удовольствием приходить в дом госпожи Дравансиан из-за симпатии, которую почувствовала к Гарачик, а госпожа Дравансиан, в свою очередь, тоже принимала меня особенным образом. Каждый день в разное время она заходила в комнату, где мы занимались математикой, с разными вкусными сладостями и фруктами, разложенными на красивой посуде, окидывала нас добрым взглядом и говорила с улыбкой на лице: «Господи! У вас фосфор, должно быть, на исходе. Не перенапрягайте свой мозг!». Мы с Гарачик в ответ тоже улыбались ей.

Я совершенно профессионально и без малейшего давления, не тратя никакой дополнительной энергии, объясняла Гарачик математические формулы так, чтобы она поняла и усвоила их. Моя цель и функции кардинально изменились – из ученицы я превратилась в учителя, и это радовало меня. К тому же каждый день я должна была приносить после урока домой образцы работ, сделанных мной из лоскутков материи, которые мне давала мать. Чтобы компенсировать усилия, которые я тратила на занятия с Гарачик по математике, госпожа Дравансиан быстро объясняла мне тему каждого урока, постоянно прося прощение за то, что «оказывает давление на мой мозг», и, чтобы предотвратить это «давление», она сама кроила и шила вместо меня, а моя мать восхищалась этими работами, хвалила меня и говорила, что у меня большой талант в этом деле. Бедная мама и не подозревала, что автором всех этих работ является сама госпожа Дравансиан, а не я.

В первые дни, следуя совету матери, я не брала ничего из того, что мне предлагали и чем хотели меня угостить в доме госпожи Дравансиан. Согласно данной мне установке я даже не должна была пить у них дома воды. Поэтому я уходила с пересохшим языком и возвращалась так же. Таких предписаний, данных мне матерью, было много, и я добросовестно соблюдала их. Однако чашка кофе, которую госпожа Дравансиан приносила в десять часов, становилась для меня настоящим соблазном.

Она гадала на кофе для Гарачик по тем фигуркам, которые оставались на стенках чашки, и рассказывала красивые истории о будущем и грядущих событиях в ее жизни. Было ощущение того, что мы спим, но мы не спали. Это было для меня очень увлекательно и приятно. И теперь я целыми днями была в ожидании чашечки кофе и приходила на уроки шитья, предвкушая удовольствие послушать волнующие истории о будущих днях. Как прилежная ученица, я вовремя приходила на уроки и начинала считать минуты до наступления десяти часов. Послушав несколько раз гадание госпожи Дравансиан, я сама запомнила некоторые фразы и значение фигур. К примеру, я уже знала, что наличие фигуры птицы в чашке сулит получение добрых вестей, корона – признак процветания и высокого положения, водопад – символ радости, богатства и успеха, дорога – показатель дальнего путешествия, молоток – свидетельство беды и проблем, рыба – символ благоденствия и достатка, финиковая гроздь означала скорое появление на свет новорожденного, а обувь являлась знаком нежеланной и долгой дороги.

Некоторые из этих прогнозов случайно оказывались верными и сбывались. Другие, вопреки нашим ожиданиям, не претворялись в реальность и благополучно забывались. В перерывах между уроками, во время угощений, госпожа Дравансиан рассказывала нам также о Библии, о его светлости Иисусе и задавала нам разные вопросы. Она видела, что я воздерживаюсь от принятия каких бы то ни было угощений в их доме, и хотела узнать причину этого от меня самой. Ее вопросы еще больше разжигали во мне жажду знаний – вопросы, на которые в первые дни у меня не было ответов. Почему, когда мы входим в мечеть, мы надеваем чадру, а при выходе снимаем ее? Был ли на самом деле распят его светлость Иисус? Придет ли его светлость Иисус вместе с нашим имамом Махди? И так далее.

Она превратила все мое существо в вопросительный знак, после которого не следовало ответов. На все ее вопросы я отвечала: «Я разбираюсь только в математике, к тому же только в материале для пятого класса. Об этом надо спрашивать знатока религии».

Ее беседы пробудили во мне жажду знаний. Чтобы найти ответы на все мучившие меня вопросы и утолить жажду моей алчущей и томящейся души, я каждый день ходила в мечеть, излагала там интересовавшие меня вопросы и с ответами на них приходила на уроки шитья. Однако количество книг, где можно было бы найти хоть какой-то ответ, равно как и число людей, у которых было бы терпение отвечать на вопросы школьницы, было мало. Разумеется, мои вопросы не были такими уж сложными и запутанными.

Одной из посетительниц уроков шитья была некая госпожа Хасели[28]. От натиска вопросов госпожи Дравансиан я искала убежища у госпожи Хасели, которая преподавала Коран в мечети имени Обетованного Махди, располагавшейся на нашей улице. Госпожа Хасели, которая была набожной, благочестивой и добронравной женщиной, устраивала настоящие религиозные диспуты с госпожой Дравансиан, а мы с Гарачик становились свидетелями этих дискуссий, в результате чего я пришла к пониманию того, что я и Гарачик обе находимся на одном пути, и путем этим является религиозность, и что религия – не что иное, как путь для совершенствования человека. Казалось, что все мы ехали в одном поезде, но вышли из него на разных остановках.

Госпожа Хасели, которая летом преподавала Коран в мечети, была учителем математики в школе. Когда она узнала, что я занимаюсь с Гарачик математикой, она очень обрадовалась. Каждый раз перед тем, как ответить на мои вопросы по религии, она говорила мне: «Сначала необходимо отшлифовать и правильно оформить вопрос. Ибо правильно сформулированный вопрос есть половина ответа на него. Не бойся ничего. Ислам – совершенная религия, которая может предоставить ответы на все интересующие людей вопросы. Однако при этом критерием нашего – мусульман – отношения к армянам не должно быть сравнение степени совершенства ислама и христианства. Одежда, которую вы шьете, является лишь показателем степени ваших собственных знаний, учености и мастерства; она не может служить критерием профессионализма других портных».

Госпожа Хасели решила, что это – хорошая возможность для того, чтобы я глубоко осознала некоторые вещи, поэтому она попросила моего отца разрешить нам вместе пойти в воскресенье в церковь, чтобы увидеть богослужение и молитвы христиан. Молитва всегда красива. На каком бы языке и в какой бы форме она не совершалась, она есть прекраснейшее проявление связи человека со Всевышним. После того, как мы получили от отца соответствующее разрешение, мы отправились в церковь. Мне, которой знакомы были только голубая палитра, присущая мечети, и свечи, зажигаемые нами в мавзолее Сейеда Аббаса, церковь тоже понравилась. Я помолилась там. Лицезрение новой формы молитвы было для меня весьма притягательным. Мы зажгли свечи и наблюдали христианский религиозный церемониал, который совершался в церкви. Спустя несколько дней госпожа Дравансиан и Гарачик пошли вместе с нами в мечеть, и мы совершили молитву тому же самому Творцу в иной форме. Наши армянские друзья настаивали на разъяснении традиций, а мы настаивали на индоктринации. Госпожа Хасели говорила: «Поезд религии движется вперед, он никогда не развернется, чтобы поехать в обратном направлении. Религия дана для спасения человека, для того, чтобы показать человеку прямой путь и правильный образ жизни. Все религии были ниспосланы людям не одновременно, а одна за другой и в соразмерности с уровнем и качеством сознания и понимания людей каждой определенной временной эпохи. Разве вы когда-нибудь видели поезд, двигающийся назад? Разве вы видели когда-либо поезд с разъединенными вагонами?».

Наконец летом 1975 года уроки шитья и религиозной полемики завершились. Гарачик сдала экзамен по математике, получив оценку «хорошо». Уроки шитья госпожи Дравансиан стали для меня первыми воротами, через которые я вошла в мир религии и божественных знаний. Я еще больше сблизилась с госпожой Хасели, и итогом нашей дружбы стал абонемент на журнал «Ислам. Искусство спрашивать и поиск нахождения ответов на вопросы».

Зари тоже закончила посещение уроков парикмахерского искусства и рассказывала мне разные удивительные истории о клиентах Нагмы-ханум. И я, чтобы не отстать от Зари в деле повествования таких историй, говорила ей о «чудесах кофейной чашки». Обсуждения романтических и любовных историй, услышанных от Зари, а также моих предсказаний кофейной чашки создавали нам увлекательный досуг. Но, несмотря на то, что я обучилась основам искусства внешнего преображения и техники шитья, в душе я ощущала колоссальное беспокойство и тревожность. В этот переходный период своего взросления я почувствовала, что сделала для себя новое открытие. Я обнаружила в себе нечто такое, с чем Зари совершенно не была знакома. Зари постоянно рассказывала о миндалевидных и фундукообразных подводках для глаз, о губах «бантиком», о новых шиньонах, только что вошедших в моду, и объясняла мне, что с чем можно сочетать. Мне же хотелось поведать ей о тех вещах, которые она не видит, но которые существуют. Мы с Зари понемногу отдалялись друг от друга с точки зрения ментальности, и это ощущение дистанции между нами побуждало меня к молчанию. Различия, возникшие в наших характерах, поведении и душах, являлось следствием пребывания в двух совершенно разных средах. Новая среда, в которой я оказалась, побудила меня к размышлениям и поиску знаний, а Зари ее новое окружение втянуло в мир красивых глаз, бровей, причесок и моды.

Наступил учебный год со всем, что с ним связано – школой, учителями, уроками и учебниками, и я перешла на очередной и новый школьный этап: первый класс в рахнамайи – средних классах. Зари настаивала, чтобы ее школьную форму пошила я, но, откровенно говоря, я научилась шитью лишь в той степени, чтобы помогать матери шить шорты для отца и моих братьев. В тот год мое увлечение книгами способствовало тому, что я стала редактором школьной стенгазеты. В разделе сатиры, головоломок и математической смекалки я прибегала к помощи Зари и Махназ. Рисунки и чертежи мы делали совместно с другими одноклассниками, но материалы, предназначенные для газеты, я вечерами писала сама красивым и разборчивым почерком. Иногда я брала материалы у госпожи Хасели. Однако директор школы, узнав об этом, поначалу воспротивилась и заявила, что мы должны писать только о событиях и вопросах, касающихся школы. И все же госпожа Хасели была авторитетом, дети ее знали и чувствовали, что ее слова качественно отличались от того, что вещали другие учителя. Ее душевная доброта и свойственный ее голосу спокойный тембр неизменно притягивали детей, которые устремились и к передаваемым ею духовным знаниям. Госпожа Хасели была учителем в полном смысле этого слова. Она оставила благословенный след не только в нашей стенгазете – своими знаниями и добротой она преображала души детей.

Госпожа Хасели шаг за шагом вела нас по высокой стезе познания и просвещения и знакомила с исламом; знакомила через логику и сознание, а не через догму и фанатизм.

Помимо наших основных уроков, в учебный курс добавился предмет «профессия и техника», в рамках которого у нас были организованы кружки по кулинарии, вышиванию, шитью, ведению корреспонденции, ораторскому искусству и т. д. Эти кружки велись, как правило, по четвергам. Ученики выявляли свои способности и таланты в официальных дисциплинах, а благодаря этим кружкам скучный и бездушный лик школы стал приятным и отрадным.

После окончания школы и получения аттестата я решила вновь позаниматься на продвинутых курсах по шитью госпожи Дравансиан, на которых она обучала разным техникам шитья. Но, к сожалению, у Гарачик двоек по математике больше не было, она без проблем сдала все экзамены. Надо сказать, что я, конечно, преследовала цель научиться не шитью, а чему-то другому. И все же права была моя мать, рассчитывая на то, что тем летом я сама смогу себе сшить школьную форму, которая состояла из блузы в бело-голубую клетку и плиссированной юбки с пиджаком. По меньшей мере, я должна была хорошо научиться шить хотя бы один из предметов этого костюма. Зари, в свою очередь, в качестве ученицы Нагмы-ханум каждый день ходила в парикмахерскую, подрабатывала там и получала за это плату. Ее все называли Зари-ханум.

Вместе с несколькими учащимися школы мы создали клуб организаторов и читателей стенгазеты, и в обществе других присоединившихся к нам ребят два раза в неделю посещали уроки Корана, которые госпожа Хасели вела в мечети имени Обетованного Махди. При этом, участвуя в этих занятиях, все мы находились в разных группах: некоторые были в составе группы, изучавшей правила орфоэпического чтения Корана, другие были заняты чтением и разучиванием аятов Корана, третьи занимались наукой толкования и комментирования аятов Корана, а четвертые – исследованием заповедей, непосредственно содержащихся в Коране или Сунне. На занятиях мы все надевали цветастые чадры. Черной чадрой покрывала голову только госпожа Хасели. Меш Раджаб, привратник мечети, был добродушным и благонравным старичком. Лишь изредка, когда девочки начинали громко смеяться и дурачиться, он шепотом говорил: «Девочки! Постыдитесь, вы находитесь в доме Божьем». Но никто и никогда не воспротивился тому, чтобы мы посещали эти уроки.

Осенью 1977 года вновь настала пора школьных занятий, учителей, уроков, учебников и т. д. Третий класс в средней школе стал для меня одним из лучших учебных годов. По сравнению с теми, кто только что окончил начальную школу и кого мы считали совсем детьми, а также второгодниками, которые, придя в уныние, подобно обитателям Чистилища, вращались между небом и землей, мы чувствовали себя хозяевами положения и учеными. Назначение старостой группы укрепило во мне чувство уверенности, смелость и дерзновение. Я лелеяла в себе грандиозные мечты и еще более грандиозные мысли и идеи. И все они были связаны с книгами. Мне хотелось повысить уровень знаний и расширить сознание ребят. Мне казалось, что причиной всех проблем и недостатков является незнание и невежество. Мне пришла в голову мысль создать в школе библиотеку, и я с помощью других ребят воплотила эту идею в реальность. Каждый, у кого имелась лишняя книга, принес ее. Мы принимали всё, что имело переплет и внешнее сходство с книгами, и таким образом собрали массу литературы. Соседи и жители округи, встречаясь со мной, тут же предлагали мне пополнить мою библиотеку своими старыми книгами. Мы пронумеровали все книги и разложили их по полкам. Более новые и толстые из них мы разместили на верхних полках, а более старые и тонкие – на нижних. Таким образом я освоила профессию библиотекаря. Я обожала книги и чтение. Мне хотелось обнять все эти книги и расцеловать их. В нашей библиотеке имелись самые разные книги. Некоторые из них, имевшиеся у меня в двух экземплярах, с помощью госпожи Хасели я поменяла на книги из библиотеки при мечети имени Обетованного Махди, чтобы в нашей школе имелась также духовная и религиозная литература. Впервые в школе кто-то осмелился заговорить о религиозных книгах. Госпожа Хасели была моим единственным помощником и сподвижником, который покровительствовал мне и поощрял мою деятельность. Разумеется, надо сказать и то, что этот метод открыл в свою очередь дорогу нерелигиозной литературе в мечеть. Мечеть, конечно, в учебниках не нуждалась, это был, по сути, хороший повод для снабжения школы религиозными книгами.

Количество поклонников литературы, завезенной в школу из мечети, и количество читателей возрастало с каждым днем. У нас появилось много работы. Завуч школы между тем выражала протест против этого и подчеркивала, что научная литература и художественные рассказы для детей полезнее, чем книги на религиозную тематику. Поэтому между мной и завучем постепенно стал нарастать конфликт. В ее глазах я была мятежником, устраивавшим обструкции. Она настаивала на том, чтобы изъять из библиотеки всю религиозную и нехудожественную литературу, заявляя, что эти книги препятствуют развитию и росту детского сознания. Но чем больше она упорствовала, тем более решительно и с большим энтузиазмом я призывала детей к чтению религиозных книг. И надо отдать должное детям – они с удовольствием принимали мой призыв. Как-то раз я попросила госпожу Хасели дать мне для школьной библиотеки побольше книг художественного стиля, но она дала мне вместо них несколько томов Священного Корана. Это был первый раз, когда я несла Коран в нашу библиотеку. Госпожа Хасели сказала мне тогда: «Коран содержит множество поучительных и назидательных рассказов». Я сказала: «Нам нужны также научные книги». Она снова принесла несколько томов Корана и сказала: «Эта книга является ключом к сокровищнице науки». Придя в библиотеку, я передала книги Священного писания завучу школы, которая при виде их едва не потеряла сознание. Не потому, что она была против Корана, а потому, что ей внушили, что Коран – это исключительно религиозная книга, не имеющая отношения к жизни, урокам и историям. Она сказала мне: «Девочка моя, для любой книги, любой одежды, любого слова есть свое место. Например, для обуви есть свое специальное место – обувница, книгам место – в библиотеке, а Корану – место в мечети; одежда для мечети – это чадра, дело, которым следует заниматься в мечети, – богопоклонение и намаз, а здесь – школа. Если мы начнем в школе читать Коран, надевать чадру и совершать намаз, чем мы должны будем заниматься в мечети?» Таким образом, разногласия между мной и завучем усилились. Она не соглашалась с тем, чтобы Коран присутствовал в школе, я же ни за что не собиралась уступить ей и допустить изъятие Корана из школьной библиотеки. Она не разрешала мне раскладывать Коран на книжных полках библиотеки. В конце концов меня освободили от функций руководителя библиотеки, которые передали дочери директора школы. Несмотря на то, что этими действиями они обидели меня, отлучили от любимого дела и подрезали мне крылья, я все же научилась летать. Я поняла, что книга – мой лучший друг по жизни.

Личности и герои внутри книг были для меня такими же симпатичными и интересными, как и люди вне книг. Поэтому книга, подобно будильнику, стала для меня своего рода точкой пробуждения. Закончив третий класс среднего, основного школьного курса, я начала поглощать все, что носило название книги. Я читала, проглатывала и переваривала любую книгу, которая мне попадалась. Мы с Зари устраивали состязания по чтению книг. Чтение художественной и религиозной литературы, а также поэзии лично для меня было хорошим развлечением. На лето у каждого из нас была своя программа. Разумеется, осуществления контроля над десятью-двенадцатью детьми в одном стометровом доме и обеспечение их пропитанием – дело непростое, требующее учета. Через день моя мать пекла хлеб. Она была большой умелицей, владела разного рода навыками и мастерством. По утрам я просыпалась от аромата домашнего свежеиспеченного хлеба, древесных поленьев и хлебной печи. Имитируя петушиное кукареканье, мы переворачивались в своих постелях с одного бока на другой. А когда первый луч солнца касался стен нашего дома, мать говорила: «Девочке не пристало валяться в постели до полудня!» А отец, в дополнение слов матери, говорил мальчикам: «Мужчина под пригретым солнцем одеялом становится ленивым и вялым».

Мы вставали, и каждый из нас брался за какое-нибудь дело. Я обычно помогала матери – месила тесто или раскатывала лепешки. Днем, после обеденной трапезы, после того, как мы убирали со стола и властитель небосвода – солнце – достигало зенита, отец снабжал нас подушками и, не допуская каких-либо возражений, укладывал на послеобеденный сон. Я всегда боролась со своими глазами, чтобы прогнать с них сонливость. Отец, который, как правило, бывал самым уставшим, раньше всех нас засыпал, сидя. Как только раздавался храп отца, мы по одному вскакивали и разбегались каждый по своим делам. Мы встречались с Зари и Махназ, которые таким же способом уклонялись от послеобеденного сна, брали в руки деревянные прутики и начинали гоняться за стрекозами, которые то взмывали вверх, то стремительно падали. Но при всех этих шалостях мы регулярно и прилежно ходили в мечеть.

В тот год госпожа Хасели наряду с Кораном преподавала нам и основы арабского языка. Единственным ее условием для обучения нас арабскому языку было то, что мы после каждого занятия должны были объяснять другим, не пришедшим в мечеть, ребятам новые темы и слова. После окончания учебного года отец говорил нам: «Быстро оторвите чистые, неисписанные листы в ваших тетрадях, потому что, когда вы спите, шайтан приходит и измалевывает ваши тетради и чистые листы». Как хорошо было верить всему, что говорит отец! И мы до того, как явится шайтан, послушно отделяли чистые листы бумаги, оставшиеся неисписанными в наших школьных тетрадях, и отдавали их отцу, а он сшивал эти листы и мастерил из них новые тетради на новый учебный год, или же я красивым почерком писала в них разные излюбленные мной рассказы из Корана, к примеру, рассказы о его светлости Юнусе (Ионе), его светлости Ибрахиме (Аврааме), ее светлости Марьям (Марии), и затем раздавала их своим друзьям.

Глава третья

Революция

Наступил новый 1356[29] учебный год. И снова школа, учителя, уроки, с которыми, однако, на этот раз мы начинали новый учебный этап. Я снова оказалась первоклассницей. Несмотря на то, что я перешла в первый класс дабирестана (старшие классы школьного курса), у меня было ощущение того, будто меня сбросили с вершины горы к ее подножию.

Мне совершенно не нравилась нелогичная, на мой взгляд, школьная система, предполагавшая начало каждого нового из трех школьных этапов с первого класса. Это обескураживало меня и приводило в смятение. Дойдя до пятого класса дабестана – начальной школы, я была в преддверии подросткового периода и пубертата, и вдруг меня перекинули в первый класс средней школы, и как я старалась быстрее попасть в ее третий, последний класс, а теперь меня перебросили в первый класс дабирестана – дабирестана имени доктора Мосад-дыка.

В тот год наша школьная форма была синего цвета. Длина платья непременно должна была быть выше колена на один сантиметр. Платье дополняли белые чулки, белый пояс и черные туфли. Пространство дабирестана была в четыре раза больше, чем площадь школы-рахнамайи «Шахрзад». Школа-дабирестан имени доктора Мосаддыка была самой крупной женской школой в Абадане. Тот год, по сравнению с предыдущими годами, имел кардинальное отличие – Зари, несмотря на все ее шалости и озорство, с хорошими баллами поступила в школу имени Фирдоуси, находившуюся в административном квартале. Она была очень способной девочкой. Единственной ее проблемой было то, что она не могла нормально воспроизводить имевшиеся у нее знания из-за своего заикания.

Школа имени доктора Мосаддыка отличалась от других не только обширной территорией и большим числом учащихся, но и присутствием в ней крупных и языкастых девочек, учившихся в одиннадцатом и двенадцатом классах, оставшихся со времени прежней системы образования. Несмотря на то, что между нами и ними с точки зрения учебной дистанции было всего три года, все называли нас «первоклашками», а их – «двенадцатиклассниками». Возрастная разница между нами и ними вызывала в нас чувство страха и примешанное к нему чувство уважения. Это, в основном, были девочки, которые любыми путями хотели получить аттестат, но каждые два года оставались на второй год. Подобно цыплятам, которые боятся быть раздавленными под ногами, мы разместились среди них. Нас, старшеклассниц, а также тех девочек, которые учились по старой школьной системе, в присутствии директора построили на заднем дворе школы и распределили по классам. Директор и завучи по воспитательной работе держались так, что внушали всем уважение и страх. В обоих школьных дворах, где проходили торжественные церемонии, чинно стояли учителя. И только господин Юсефи – учитель литературы, который все время был чем-то недоволен, метался между двумя этими дворами. Всякий раз, когда, направляясь к себе в кабинет, он должен был пройти мимо группы девочек, у него начинали заплетаться ноги. Я не могла отождествить в своей голове предмет, который он преподавал, с его поведением. А вообще я обожала литературу и сочинения. Присутствуя на этих уроках, я растворялась во времени и пространстве. В противоположность школе «Шахрзад», в моей новой школе имелась большая библиотека, но находилась она во дворе учащихся старой системы – «двенадцатиклассников». Понемногу я стала вхожа в библиотеку, которая сделалась для меня своего рода рабочим пространством. Я переписала красивым почерком перечень всех имеющихся там книг, исправила все стертые номера, поменяла обложки, после чего мое присутствие в библиотеке стало стабильным и безусловным.

Однажды утром, сидя на уроке господина Юсефи, мы писали сочинение. Тема была очень своеобразная – не из тех, на которые мы обычно писали сочинения. Звучала эта тема так: «Если бы вы были на моем месте…».

Какая трудная тема! Я задавала себе вопрос: «Как же я могу поставить себя на место господина Юсефи и описать его?! Как я могу поменять свой характер, поведение и внешность, чтобы уподобиться ему?».

Это был первый раз, когда вместо привычных тем на уроках литературы и сочинений я сталкивалась с новой темой, и мне необходимо было оказаться на месте господина Юсефи. Я была рада представить себя учителем литературы, однако характер, а также растрепанный и суровый внешний вид господина Юсефи осложняли мне задачу перевоплощения. Всем другим классам он дал эту же тему для сочинения, и все девочки должны были в своих работах описать опыт бытия господином Юсефи. Это представлялось трудным и даже невозможным, однако я должна была увидеть положительную сторону этого вопроса и попытаться справиться с задачей. Моя фамилия стояла в самом начале классного журнала, потому я была уверена, что господин Юсефи не пропустит ее так просто и начнет с меня. Используя иносказательные приемы, язык сатиры и метафоры, я отобразила в своем сочинении все отрицательные черты его характера и отталкивающие качества, поместив их в кристальный сосуд изящной литературной словесности, чтобы таким образом оттенить и отразить его мужскую суровость и брутальность. Это сочинение оказалось самым трудным, но, возможно, самым удачным из всего, что мне до этого довелось написать в жизни. Воплощение в образ нелюбимого учителя заняло у меня довольно много времени.

Но едва я прочла заголовок сочинения, господин Юсефи вдруг закричал не своим голосом: «Принеси-ка мне свою тетрадь!»

Как я уже сказала, мой отец всегда приносил домой с завода черновые бумаги, исписанные только с одной стороны, сам их сшивал и таким образом мастерил для нас тетради, чтобы сэкономить семейный бюджет на канцелярских товарах. Одна из таких тетрадок стала моей тетрадью по сочинениям. Я положила перед господином Юсефи эту тетрадь, на которую бережно и аккуратно наклеила переплет. Не прочитав ни единого слова из моей тетради, господин Юсефи обратился к аудитории с вопросом: «У кого еще из вас такие же кустарные тетради?». Несколько учеников подошли к нему и дали такие же тетради. Он порвал их на мелкие кусочки, бросил в мусорное ведро и произнес громко: «Становится ясно, что все вы – одного поля ягоды! Один другого не лучше – воруете друг у друга!»

Вздувшиеся на его шее вены пригнали всю кровь к покрасневшему от гнева лицу. В противоположность ему, наши лица побледнели, и мы, заикаясь, как Зари, от страха, недоуменно смотрели друг на друга. Господин Юсефи снова закричал: «Если я, работая в школе по восемнадцать часов в день, не смогу направить вас на правильный путь, это будет означать, что я в сговоре с вашими отцами, и мы все – воры». Когда я услышала слово «вор», у меня перед глазами возник скромный образ моего отца. Мне захотелось закричать, закричать громче, чем кричал господин Юсефи. Я хотела сказать ему: «Да, мой отец – рабочий, но он – человек чести и благородства! Возможно, тело его пахнет нефтью, но душа его благоухает честью и достоинством!» В тот момент я почувствовала в душе щемящее чувство тоски по отцу, по его рабочим рукам, которые мне хотелось целовать. Мне вспомнились его слова, когда он говорил: «В нас есть столько скромности, что когда мы видим на улице у кого-либо украденный у нас велосипед, мы не смеем сказать ему, что это – наш велосипед». Отец всегда любил цветы – нарциссы и цеструмы – «ночные жасмины» и упивался ими весенней порой – порой цветения и благоухания.

Юсефи все еще возмущался и кричал: «Если я однажды не приду в школу, и они поставят на мое место уборщика школы, они правильно сделают! Когда интеллигенция начинает испытывать бедность, она спасается от нее любыми путями, и эти тетради – пример тому, и тогда появляется буржуазия!…» Он поставил нас в угол и заставил стоять на одной ноге. Ругая нас, он использовал выражения, которые я слышала впервые в жизни: каста интеллектуалов, буржуазия, феодализм. Я даже не могла правильно произнести эти слова. Казалось, мы и наши самодельные тетради стали поводом для выражения той боли и печали, которые на протяжении долгих лет тяготили душу господина Юсефи. Мы не понимали смысла слов, которые он говорил, и я отказывалась принимать на свой счет те нелепости и абсурд, которые он нес. Мы все были детьми рабочих, у которых было чувство собственного достоинства.

Господин Юсефи продолжал: «Именно ваши отцы создают для него (и указал пальцем на фотографию шаха) условия для развлечений; чтобы он проводил свои летние и зимние путешествия в ночных клубах и в полной мере наслаждался катанием на лодках[30], гольфом, верховой ездой и играл в азартные игры в бильярдных клубах[31]! Посчитайте сами, сколько таких клубов, кинотеатров и прочих заведений для азартных игр построено для него руками ваших отцов! Эти клубы и игорные дома – только в нашем проклятом городе, а кинотеатр «Тадж» нисколько не уступает американским и европейским аналогам, демонстрируемым в западных фильмах!»

Почему он не видел, что благодаря трудам наших отцов в сотнях и тысячах домов были свет и тепло? Неужели он не понимал, что благодаря усилиям и стараниям наших отцов в домах людей имелось изобилие? Разве нефть не являлась национальным богатством? Эти рабочие также являлись национальным капиталом. Под градом гневных и странных измышлений господина Юсефи мы впали в уныние и заплакали.

До конца урока мы, наказанные, так и простояли в углу, подобно повешенным куклам, слушая этот эмоциональный всплеск учителя литературы.

Звонок на перемену оборвал господина Юсефи на полуслове, отняв у него возможность и далее демонстрировать въевшиеся в его сознание комплексы. Началась суета, и по классу пронеслась волна осуждающего и критикующего шепота. И острые, подобные молниям, взгляды ребят выбирали мишенью меня.

Так и не прочитав свои сочинения, мы с заплаканными лицами покинули класс. После уроков мы незамедлительно пошли в библиотеку, чтобы найти в энциклопедических словарях значение слов «интеллектуал», «феодал», «буржуазия» и т. д.

Старшеклассницы, с которыми я подружилась, узнав об этом инциденте, пообещали отомстить господину Юсефи. Он быстро шагал по коридору и из страха встретиться взглядом с какой-нибудь девушкой опустил голову так, что его подбородок приклеился к его груди. Единственной вещью, способной в тот момент замедлить скорость шагов учителя литературы, был чудесный вид приклеившейся к земле денежной купюры.

Это девчонки из старших классов решили отомстить Юсефи за инцидент того дня, использовав пятитумановую купюру, к которой привязали невидимую нитку и бросили ее на землю! Учитель литературы, не подозревая о замышляемом его подопечными трюке, нагнулся, чтобы поднять купюру, но в тот момент ребята дернули за ниточку, купюру как ветром сдуло, а господин Юсефи остался с носом. Поняв, что ученики хотят подшутить над ним, он прибавил шагу. Когда он осознал, что разменял свой авторитет на пятитумановую купюру, он очень разозлился, и это стало началом противостояния учителя с его воспитанниками, с которыми он постоянно хотел мериться силами. Через час, ведя урок в другом классе, он выражал свои мысли по поводу случая с купюрой следующим образом: «Учителю, который наклоняется, чтобы поднять с земли пятитумановую купюру, следует просить милостыню на кладбище, читая суру “Ар-Рахман”».

На следующий день наши отцы пришли в школу, чтобы выразить протест против клеветнических и оскорбительных заявлений, произнесенных господином Юсефи в их адрес. К тому же для моего отца было очень трудно примириться с тем, что я получила оценку ниже десяти баллов[32]. Отец держал в руках кипу тех самых ненужных уже в Нефтяной компании черновых бумаг, которые он принес с собой в знак защиты себя, своей честности и невиновности. Он сидел на стуле так робко и учтиво, будто был на приеме у министра образования. Во мне вскипела кровь. Молчание директора школы, растерявшегося в такой ситуации, еще больше провоцировало меня к тому, чтобы закричать. В тот день я сделала первый в жизни шаг ко вступлению в многосложный и тернистый мир поисков справедливости. Самодельные тетради, сделанные руками моего отца, явились для меня вратами в мир криков, требований и протестов. Я хотела защитить непорочность, простоту и безропотность моего отца, на лбу которого явствовала печать набожности. И вот мой собственный голос зазвучал в моих ушах. Мой неистовый голос собрал ребят за дверью директорского кабинета. И вдруг я услышала, как они скандируют лозунги в мою поддержку! Причем делали они это спонтанно, без каких-либо предварительных согласований между собой. Мои крики смогли достучаться до их сознания и пробудить его. И несмотря на то, что их лозунги были лишены особого смысла, это было хорошим началом для внутренней революции и пробуждения. Воцарившаяся атмосфера усиливала мой пыл и воодушевление, а взгляд отца, выражавший благодарность и довольство, придавал мне еще больше энергии. Директриса школы – госпожа Собхани, желая положить конец конфликту, попросила у всех нас прощения и, умоляя забыть об этом недоразумении, попросила принести нам чай и сказала: «Господин Юсефи сам из народа, поэтому сочувствует рабочим и их детям. В данном случае он просто неправильно выразился и немного уклонился от верного пути. Я верну его к действительности».

Позднее я узнала, что господин Юсефи является одним из влиятельных лиц в Министерстве государственной безопасности нашей страны (САВАК) и имел целью выпытать у нас нужную ему информацию. Сразу же после революции он спрятался и исчез.

Вслед за этой акцией протеста в школе участились случаи ухода учеников с уроков и подшучивания над учителями. И госпожа Собхани, пытавшаяся напустить на себя грозный вид, не в силах была более контролировать анархическую ситуацию в школе. После того демарша ни один учитель не был больше в состоянии усадить всех учеников за парты, как это было прежде. В сознании учеников поменялось значение таких понятий, как «школа», «учитель», «ученик», «директор», «школьная парта» и «школьная доска».

Учитель математики объяснял нам линейные, квадратные и кубические уравнения, учитель химии – метод молекулярных орбиталей, а учитель физики – закон всемирного тяготения и силу гравитационного притяжения вместе с политическими понятиями, такими как «деспотия», «несправедливость», «угнетатель», «угнетенный», «бедность» и «обездоленность». Во всех науках мы искали человека. Как будто все научные формулы были связаны с понятием «человек». Мы поняли, что, согласно законам физики, любой сделанный нами шаг и любой крик, исторгнутый из гортани, представляют собой колоссальные потоки энергии, которые насыщают внешнюю среду и вносят в нее хаос и, несомненно, влияют на Вселенную. Мы хотели посчитать жизненные проблемы при помощи математики. Политические темы стали постоянными и основными объектами дискуссий учителя литературы. Естественные акценты были смещены, вещи перестали находиться на своих местах. Классные журналы, в которых отмечали присутствующих и отсутствующих, постоянно пропадали, и это явление давало нам возможность сбегать с уроков. Мы обрели самих себя и повзрослели в одночасье. Наши желания не совпадали с желаниями пятнадцатилетних подростков. Мы говорили не о себе. Пробужденность сознания достигла в нас кульминации. Мы стали считать себя приверженными назревающей революции и определенному мышлению. Наши портфели и книги постоянно меняли своих владельцев. Учителя начали использовать отсутствие мела или тряпки в классе как повод для отмены занятий, и все эти факторы создавали неподходящую для прилежных и старательных учеников обстановку в учебных аудиториях. Министерство образования в силу политических мотивов без конца меняло учителей под предлогом «отсутствия профессиональной самодостаточности». Но мы – надо отдать нам должное – не сидели молча и сложа руки, мы стали смеяться и подшучивать над новыми учителями, изводя тем самым госпожу Собхани и выматывая ей нервы. А интереснее всего было то, что школьный туалет был превращен в центр информации относительно встреч, листовок и арестов.

Порой для обмена информацией мы собирались по три-четыре человека в туалете и устраивали там заседание, забывая о том, что ни одна точка на территории школы не выходила за пределы поля зрения госпожи Собхани. Она поручила нескольким из неприметных ребят миссию осведомителей – они должны были выявлять тех учеников, которые часто ходят в санитарные узлы, и доносить ей информацию об этом, после чего их вызывали в кабинет директора для «приватного разговора». Одним словом, в какой-то момент даже посещение туалета стало опасным и чреватым нежелательными последствиями.

Местом для обмена запрещенными книгами был опять же туалет. Курсирование ребят в коридоре и внутри самого туалета было таким частым, что мы не допускали мысли о том, что игра в шпионов, инициированная госпожой Собхани, возымеет надлежащий результат.

Новость о наступлении нового 1357[33] года, приход которого сопровождался дуновением упоительного весеннего ветерка и волнением воцарившейся вокруг атмосферы, удвоили наше юношеское дерзание и смелость и окончательно загнали госпожу Собхани в угол. Госпожа Дашти и Мейманат Карими – учителя Корана и активистки из мечети имени Обетованного Махди – доставляли нам очень хорошие книги и листовки. Мечеть и школа слились воедино. Мечеть стала центральной осью всех разговоров и движений. В мечети мы получали духовную пищу и идеи; там же мы разрабатывали планы на завтрашний день. У каждого человека была своя миссия.

Захра Алмасиан была одним из постоянных и набожных посетителей мечети имени Обетованного Махди. Она посещала лекции господина Сейеда Мохаммада Киаваша, одного из видных революционеров Абадана, и приносила нам новости и информацию о выступлениях имама Хомейни, методах борьбы и сопротивления борцов в разных городах, а также – об арестах и мученических смертях религиозных деятелей в политических тюрьмах. Всю эту информацию я приносила с собой в школу и распространяла ее среди ребят. Религиозная информация, предоставляемая Захрой Алмасиан, носила резкий политический окрас. Она сообщала об убийствах религиозных деятелей в тюрьмах шахского режима, запрете на употребление кока-колы и разрозненные демонстрации в разных городах страны. Мы вместе с Марьям Фарханиан[34] и Зинат Чангизи, с которыми я сидела за одной партой, согласно разработанной ранее системе, зашли в туалет для ознакомления с новой информацией. После того, как мы прочли листовки, мы разорвали их на мелкие кусочки, бросили в туалетную яму и смыли водой. Мы приготовились выйти из туалета, как вдруг услышали стук каблуков госпожи Собхани, которая стала колотить в дверь туалета. Мы не знали, что делать и как нам выйти наружу так, чтобы директриса не поняла, что нас в кабине было трое. Она изо всех сил стучала по двери и кричала: «Немедленно откройте дверь!» Нам ничего другого не оставалось, кроме как открыть дверь, после чего она отвесила каждой из нас по такой пощечине, от которой на наших лицах остались красные отпечатки. Затем она быстро зашагала по коридору, крича: «Бессовестные! Стены туалета превратили в стенгазету! Поистине, эта ваша писанина годится только для туалетных стен!»

Когда мы дошли до ее кабинета, она сердито спросила: «Зачем вы группой зашли в туалет?! Вы, вероятно, перепутали туалет с рестораном?!» Ее нелепые нападки предоставили мне возможность выйти из состояния растерянности и привести в порядок мысли, чтобы открыть ей причину нашего коллективного нахождения в туалете. Она крутила мою головную косынку, как цыганский платок, и говорила: «Все это безобразие – дело рук этих оборванок! Столько красивых и модных шляп в продаже, а они никак не расстанутся с этими деревенскими платками!» Затем она сменила тему и сказала: «Забирайте каждая свое личное дело, отправляйтесь домой и не появляйтесь в школе до тех пор, пока мы не решим, как с вами поступить!» Закончилась эта история тем, что Марьям и Зинат после внесения в их личные дела замечаний были допущены к урокам, а меня выгнали из школы. Возвращение домой из школы в тот день и час вызвало бы уйму вопросов, но я сумела избежать их, сказав, что у меня болит живот, и заварив для себя огуречную траву. На следующий день мне пришлось прибавить к болям в животе еще и головную боль, чтобы выиграть таким образом несколько дней и посмотреть, что будет происходить дальше.

Марьям и Зинат пришли навестить меня после обеда. На голове у каждой был повязан платок.

Увидев их, я выпрыгнула из-под одеяла. Девочки принесли мне новости о происходящем в школе. Одной из них была новость о том, что несколько ребят в знак защиты и солидарности с девушками, носившими хиджаб, повязали свои шейные платки на голову. Одобрение этой акции госпожой Газиани – учительницей английского языка, сестрой Зинат Чангизи – учительницей математики и госпожой Херадманд придали ей некую легитимность, и это вызвало крайнее раздражение и ненависть госпожи Собхани. Госпожа директриса каждое утро приходила на уроки и говорила: «Кажется, болезнь Масуме Абад поразила и вас!» Каждой, кто повязывал платок на голову, она говорила: «Ты что, тоже заболела недугом, которым страдает Абад? Я выгоню всех вас из школы! Здесь не место для пустоголовых сплетниц! Представители нашей передовой интеллигенции приложили столько усилий и претерпели столько страданий, чтобы сорвать эти попоны с голов ваших матерей, вы же, молоденькие и опрятные девочки, все-таки хотите быть похожими на служанок!»

Животворная весенняя благодать привела всех в чувство. Мне же по-прежнему приходилось притворяться больной. Мать каждый день спрашивала меня, лучше ли я себя чувствую, перестал ли болеть живот. И мне приходилось прибавлять к болям в животе и голове боли в других органах моего тела, чтобы как-то объяснить и оправдать мое отсутствие в школе. Мой брат Рахим, который тогда являлся студентом механического факультета Университета имени Чамрана и одновременно работал в Национальной нефтяной компании в городе Ахваз, приезжал в Абадан на выходные, однако на этот раз приехал домой неожиданно, в середине недели. На тот момент я не посещала школу уже неделю. У меня хорошо получалось притворяться больной. Я с таким видом сворачивалась клубочком под одеялом, что все безоговорочно верили в мое недомогание. Рахим сидел у изголовья моей постели. Вскоре к нам пришел муж сестры Фатимы – господин Зарей, который также работал на нефтеперерабатывающем заводе Абадана инженером, а после него вернулся отец вместе с двумя другими незнакомцами. Они о чем-то беседовали приватно и вполголоса. Это насторожило меня, и я еще сильнее навострила уши. Рахим говорил: «Ряды протестующих пополняются с каждым днем. САВАК преследует цель арестовать нескольких человек в виде акции устрашения и таким образом запугать остальных, поэтому мы дали прокламацию. Возможно, после этого будут увеличены зарплаты рабочим и удовлетворены желания сотрудников и инженеров. Одной из наших целей является изгнание иностранных компаний с Нефтеперерабатывающего завода и из Нефтяной компании». В продолжение своих слов Рахим добавил: «Во время собрания рабочих и сотрудников компании исполнительный директор Нефтяной компании инженер Ансари вышел навстречу протестующим с напускным видом “народного человека” и заискивающим, учтивым тоном зачитал декларацию: “Вы знаете, что его светлость шах считает вас, работников нефтяной промышленности, самой преданной частью общества и полностью доверяет вам. Поэтому он вверил в ваши руки эту божественную милость и национальное богатство – нефть, которая есть не что иное, как основа экономики нашей страны. Все свои надежды шах возлагает на вас. Он знает, с каким трудом вы, рабочие, достаете нефть из самых недр земли и перекладываете ее внутрь труб; он знает, что до сих пор несколько человек из числа рабочих пролили свою кровь ради того, чтобы добыть эту нефть, так же и другие ваши друзья, которые работают на нефтеочистительном заводе в Абадане. Эта самая очищенная нефть согревает холодные и ледяные дома ваших соотечественников в период зимней стужи даже в самых отдаленных местах Ирана. Наши дети кормятся благодаря вашим трудам. Машины, поезда и самолеты работают благодаря тем же самым газойлю и бензину. Нефть в нефтехимической промышленности превращается в различные жизненно необходимые продукты. Нефть присутствует в домах бедных и богатых. Давайте же пощадим самих себя! Мы находимся в Хузестане. Многие не знают, насколько здешняя земля золотоносна. Это не шутки. Шах ценит ваши труды – труды тех, кто работает на нефтяных скважинах в шестидесятиградусную жару. Давайте не будем забывать, что у нас есть нефть и только нефть, и наша экономика пахнет только нефтью! Поэтому я объявляю, что в конце месяца заработные платы офисных сотрудников будут увеличены на два процента, им будет предоставлена возможность работать посменно, и им будет доплачиваться компенсация за сложность и напряженность выполняемой ими работы. Также будут увеличены на пять процентов заработные платы рабочим, которые задействованы в нефтяных скважинах и местах добычи нефти”.

Но никто не обращал ни малейшего внимания на его слова, и мы все разом начали кричать и скандировать лозунги. Затем все разошлись. Я положил под одежду листовки имама, которые мы забрасывали под двери домов, и сразу же приехал в Абадан. Ребята посоветовали не показываться пару дней, потому что люди шаха улицу за улицей будут осматривать дома и искать работников и сотрудников нефтяных предприятий; они пригрозили, что, если протесты не прекратятся, они заживо сожгут нас в тех самых нефтяных печах, и увольнение будет минимальным наказанием для нас».

Господин Зарей тоже рассказал об акциях протестов и кризисе на нефтеперерабатывающем заводе, угрозах и арестах, а отец говорил о вопросах безопасности. Я подумала: «Значит, не меня одну выгнали!» Во мне прибавилось смелости, и я высунула голову из-под одеяла, перестав делать больной вид. Отец сказал: «Моя девочка проснулась! Принесите ей лекарственный отвар». Я ответила: «Не надо, отец, мне уже лучше». Рахим сказал: «По глазам вообще-то не скажешь, что она спала. Почему ты не пошла в школу?» Я смело ответила: «Меня тоже выгнали из школы». На несколько минут все замерли в недоумении, но никто не спросил, почему меня выгнали. Революция, между тем, вышла за пределы мечети, школы и нефтеперерабатывающего завода и просочилась в дома.

Рахим сказал: «Не все те вещи, которые человек должен знать, имеются в книгах и в школе». Затем он расстегнул пуговицы на пиджаке и вытащил из внутреннего кармана выцветшую книгу с потрепанным и склеенным переплетом, которая, как было видно, прошла через сотни рук. Заголовок книги гласил: «Фатима есть Фатима». Мне ранее тоже приходилось читать книги Мортезы Мотаххари и доктора Али Шариати, но у них были не такие интересные названия. Я спросила: «Разве Фатима может не быть Фатимой? Почему у этой книги такое странное название?» Он ответил: «Нет, Фатима – это только Фатима. Но эта Фатима отличается от той, которую нам в свое время описали и представили». Не приняв отвар огуречной травы, я выпрыгнула из постели и жадно принялась читать книгу. Слова, которые я читала, поглотили мой мозг так, что я не замечала, как проходит время. С каждой новой прочитанной страницей мое тело накалялось все сильнее. Душа моя полыхала изнутри. Каждая клетка моего тела пробуждалась, и это пробуждение сопровождалось болью, жаром, светом и пламенем.

С вечера того дня каждый раз, когда ко мне приходили Марьям и Зинат, я давала им листы из этой книги, а они раздавали их другим ребятам. Иногда Марьям брала несколько лишних листов для своей сестры Агилы. Мы опережали один другого в чтении книги, боясь того, что кто-то узнает что-то новое, а другие останутся неосведомленными об этом. Рахим в те дни стал похож на Деда Мороза – каждый день он вытаскивал из-под своей рубашки новую книгу. Я до сих пор не знаю, откуда он их брал. Когда мы закончили читать «Фатима есть Фатима», он принес книгу «Али», затем – «Хусейн», затем – «Мохаммад», а после – «Коран», «Вера», «Шиизм имама Али» и «Сефевидский шиизм». Эти книги обличали шахиншахский безликий ислам, который разграбил всё наше религиозное и национальное достояние, нашу духовную квинтэссенцию и навязал нам взамен пестрые европейские псевдоценности. Каждый день духовным слухом мы внимали призывам к религиозности и исламу, которые вели духовные лица во всех мечетях города, особенно в мечети господина Джами – предстоятеля пятничной молитвы города Абадан, которая являлась основным плацдармом религиозных проповедников.

Оригинальный и талантливый иранский мыслитель доктор Али Шариати подвергал критике и обличал реакционный ислам, а профессор и писатель Мортеза Мотаххари вливал новую кровь в жилы подлинного ислама.

В канун Нового года – Навруза – мы по традиции проделали дома генеральную уборку с мытьем ковров. Соседи тоже были заняты уборкой домов и подворьев. Все мы стирали простыни, меняли покрывала и готовились к приему новогодних гостей. В Абадане новогодние визиты к друзьям и родственникам были особенно обильны. Каждый год жители Абадана принимали у себя многочисленных гостей из разных городов Ирана, особенно из Тегерана и Шираза. Однако пятнадцатидневные новогодние каникулы 1978 года показались мне скучными по сравнению с каникулами прошлых лет. Я не знала, примет ли госпожа Собхани меня в школу после каникул и последнего праздничного дня «Сиздах бе дар»[35]. Как всегда, я поделилась своими тревогами с отцом. В самые трудные минуты жизни отец неизменно обнадеживал меня, но в то же время предрекал еще большие трудности и говорил: «Дочь моя, боль и страдания – постоянные попутчики человека. Трудности и препятствия делают человека зрелым и мудрым. И чем взрослее становится человек, тем с большими трудностями ему приходится справляться на жизненном пути. Ты должна знать, что пути решения проблем содержатся в них самих, и ты должна найти их, используя свой разум и силы. Тогда ты сможешь преодолеть их».

Для отца было очень важно, чтобы я посещала школу. Чтобы придать мне уверенность, он говорил: «Да, ты не посещала школу несколько дней, но уроки, формулы и задачи, которые вы до сих пор решали, должны способствовать решению жизненных задач и проблем, а также – развитию в тебе гуманности и благородства. В противном случае умение решать книжные уравнения и задачи – отнюдь не искусство». Сам отец закончил только шесть начальных классов, однако при этом он хорошо понимал уроки жизни, которые в красивой форме преподавал нам в виде стихов, примеров из литературы и искусства. Его поддержка была для меня эликсиром смелости и бесстрашия. В вопросе моего возвращения в школу он даже не согласился на то, чтобы кто-то ходатайствовал за меня, и запретил мне извиняться. После каникул я все же была допущена к занятиям благодаря посредничеству нескольких учителей, близких нашей семье по убеждениям, и начала новый учебный год в одном классе с Марьям Фарханиан, Зинат Чангизи и Марьям Бахри.

После новогодних праздников 1978 года с целью утереть нос и сбить гонор у госпожи Собхани мы с абсолютным большинством девочек и даже с девушками старого порядка договорились прийти в школу с платками на голове. Даже те, кто ревностно придерживался моды и постоянно укладывал волосы при помощи фена и утюжка для волос, в тот день спрятали их под платками. Эта акция стала своего рода религиозным демаршем и протестом против антирелигиозных действий госпожи Собхани. Поведение девочек изменилось так, что учителя-мужчины, которых, кстати, в школе было немало, не желали преподавать в женской школе. Уроки религии пользовались всё большим успехом. Во время азана – призыва к молитве – некоторые из девочек уходили в библиотеку для того, чтобы совершить намаз. Госпожа Собхани говорила, что «в этом году с детьми случился какой-то кошмар», и назвала 1978 год дурным и неблагополучным годом.

После того, как мы сдали полугодовые экзамены, в отместку за наше «кошмарное» поведение госпожа директриса поставила многим из нас в свидетельствах оценки «тринадцать» по поведению, что было показателем той самой «неблагополучности», о которой она сама говорила. Каждое ее действие и каждый ее поступок еще больше сплачивали нас, и в конце концов наш альянс прославился и стал называться «группой тринадцати». В «группу тринадцати» входили учащиеся из всех классов. После получения свидетельств с годовыми оценками мы разошлись по домам встречать лето.

Жаркие и длинные дни месяца мордад[36], когда златолицый и раскаленный плазменный шар под названием Солнце не оставлял в покое и до девяти часов вечера гостил у абаданцев, совпали с благословенным месяцем рамадан. Человек валился с ног, и единственным его желанием было дожить до ифтара[37]. Большинство соседей тоже постились, поэтому вечерний стол с ифтаром не заставляла себя ждать. Некоторые занимали себя какой-нибудь работой, чтобы скоротать время до наступления азана и ифтара и, таким образом, меньше мучиться от жажды и зноя. Однажды, когда мы сидели за вечерней трапезой после азана, новость о пожаре в кинотеатре «Рекс» – старейшем в городе кинотеатре на главной улице Занд, подобно бомбе, взорвала весь город. Оставив незаконченным ужин, мы все побежали в сторону кинотеатра. Фильм «Олени» режиссера Масуда Кимиаи с Бехрузом Восуки в главной роли собрал в кинотеатре неимоверное количество зрителей – больше, чем реальная вместимость кинозала: около семисот человек. Последний сеанс начинался в двадцать один час тридцать минут, и четыреста билетов на него были проданы. Спустя около часа после начала фильма зрители внезапно оказались окруженными огнем. В кинотеатре имелась только одна дверь для входа и выхода, которая заблокировалась после того, как начался пожар, а три другие маленькие двери, соединявшие кинозал с вестибюлем, были изначально закрыты. Кинозал имел только один запасной выход, который смогли найти лишь несколько человек, выбравшись с полуобгоревшими телами. Абадан погрузился в замешательство и ужас. Весь город скорбел. Был поздний вечер. Во многих семьях еще не все вернулись домой. Услышав новость о пожаре, многие забеспокоились и, не раздумывая, отправились к сгоревшему кинотеатру на своих машинах, такси или пешком. В сторону кинотеатра «Рекс» с включенными сиренами спешили кареты скорой помощи. Все вокруг устремились к кинотеатру, который превратился в огромную могилу. Запах паленого мяса разнесся по всей округе. Звуки стонов, плача и суеты слились воедино. Некоторые тела удалось опознать по остаткам одежды и часам на руках. До часа ночи были опознаны и сложены рядом около пятидесяти тел. Некоторые из присутствовавших в состоянии шока и оцепенения под бледным сиянием луны уставились на обугленные тела. Но как могли они среди этой кучи сгоревших, лишенных лиц тел найти своих потерянных близких? От запаха обугленного мяса меня затошнило. Среди трупов можно было увидеть тела малолетних детей, сгоревших заживо в объятиях своих матерей, от которых их уже невозможно было оторвать. В атмосфере, пропитанной запахом смерти, та сатанинская ночь Абадана, наполненная криками и рыданиями людей, близилась к завершению, и ни один его житель так и не уснул до самого утра. Казалось, что это был день Страшного суда. Каждый звал своих родных и не слышал на свой зов ответа. Некоторые семьи сгорели целиком, как, например, семья Радмехр, которая потеряла одиннадцать человек – десять братьев и сестру! Джафар Сазеш, у которого случившаяся трагедия отняла пятерых его детей в возрасте от одиннадцати до двадцати трех лет, только и делал, что кричал: «Я не знаю, жертвой чего стали мои дети! Закрытую дверь кинотеатра можно было бы открыть даже молотком и спасти людей, но когда я, крича, хотел приблизиться к ней, некто с палкой в руке отогнал меня в сторону, сказав, чтобы я не подходил, поскольку все внутри горят». Сто пятьдесят человек из числа жертв не смогли опознать. Кладбище тоже не было готово принять одним разом такое количество трупов. Поэтому люди вынуждены были похоронить своих родных в одной общей могиле. Засыпанную яму накрыли черной тканью, а все владельцы цветочных магазинов приносили свои цветы на эту могилу в знак почтения. В магазинах не осталось ни одной веточки с цветами. После этого братская могила мучеников кинотеатра «Рекс» стала местом политических встреч. В нас не осталось никаких страхов. Семьи погибших были настолько безутешны, что с трудом могли даже дышать. На пути обратно все мы в один голос кричали: «Нет – унижению!», «Нет – бесславию!», «Свобода!», «Свобода!» Или же мы кричали: «Заговор и преступления – начало кровопролития и ужаса!» Перед такой лавиной гнева и ярости людей стражи порядка не смели предпринимать никаких действий, а потому молча взирали на происходящее, заняв позицию сторонних наблюдателей.

Между тем в город прибыли официальные иностранные информагентства, которые занесли пожар в кинотеатре «Рекс», унесший жизни трехсот семидесяти семи человек, в список самых смертоносных пожаров, случившихся в тех или иных общественных местах после Второй мировой войны. Пожар в кинотеатре «Рекс» потряс Иран и стал национальной катастрофой. Спустя несколько дней группа правозащитников опубликовала декларацию, в которой подчеркивалась вина правительства в пожаре, случившемся в кинотеатре «Рекс», и говорилось: «Как объяснить тот факт, что в городе, имеющем крупнейшие нефтяные предприятия и самую оснащенную и модернизированную систему пожаротушения, пожарные машины остались без воды?!» Несмотря на это, Организация государственной безопасности шахского режима многократно объявляла революционные силы и улемов виновниками этой антигуманной акции.

Спустя три дня после трагедии в кинотеатре «Рекс» его светлость имам Хомейни (да будет мир с ним!) объявил: «Эта трагедия – творение рук шаха для того, чтобы сбить с толку и запутать людей внутри страны и за ее пределами. И то, что пожар распространили полосой по всему кинотеатру, а после двери оказались заперты жандармами, – дело рук людей, владеющих ситуацией. Кто, кроме шаха, который периодически осуществляет акты зверского геноцида мирных жителей, творит подобный произвол?»

Ночью свет в домах и на улицах не гас, и все были в ожидании. Родственники погибших каждый день приходили к кинотеатру «Рекс». Они часами сидели на месте убийства их родных, читали траурные поминальные стихи – роузе, самоистяза-ли себя и требовали наказать виновника гибели их близких. Мечети Абадана ни минуты не пустовали, а стены города были увешаны листовками скорби и чествования памяти жертв трагедии в кинотетаре «Рекс».

Осень 1978 года в рабоче-нефтяном городе Абадан, которая началась школой, учебниками, учителями и уроками, сопровождалась революционными лозунгами людей, не желавших находиться под гнетом и деспотией. После смерти трехсот семидесяти семи ни в чем неповинных жертв город как будто очнулся от летаргического сна. Но цена, которую мы заплатили за свое пробуждение, была чудовищно высокой! Мы пробудились так болезненно и тяжело, что никакая сила более не могла усыпить нас снова или застлать наши глаза пеленой. Каждый вечер мы вместе с родственниками погибших в кинотеатре «Рекс» собирались в хусейние[38] исфаханцев, несмотря на действие военного режима и многократное предупреждение со стороны жандармов САВАК о запрете собраний, и в конце мероприятий выходили массово на улицу, где, скандируя пламенные лозунги, обличали и позорили агентуру шахского режима.

Дом бабушки был известен как хусейние имени Сейеда аш-Шохада (т. е. Предводителя мучеников, имама Хусейна). Она рассказывала: «Первый кирпич этого дома был сделан из земли, привезенной из Кербелы». Когда дедушка поехал в Кербелу для совершения паломничества, он привез оттуда для отца в качестве сувенира кольцо Шараф-аш-Шамс[39], а для себя – пригоршню земли из Кербелы. Он построил на пятидесятиметровом клочке земли дом с тремя небольшими комнатами. А над входной дверью он повесил табличку с надписью: «Это благо дано мне милостью моего Создателя». В этом доме ежегодно проводились поминальные траурные мероприятия и собрания с чтением повествований о страданиях имама Хусейна и его близких соратников в течение десяти дней Ашуры. На мероприятиях присутствовала колыбель Али Асгара[40](да будет мир с ним!). Варили три больших котла халима. Всё это сопровождалось трогательным и трепетным оплакиванием и самоистязанием. Хусейние бабушки стала местом профессиональных плакальщиков и синезанов, бьющих себя в грудь (что символизирует готовность отдать жизнь за ислам). Кубок Предводителя всех мучеников, в свою очередь, не допускал, чтобы кто-либо прошел по той улочке жаждущим, и был готов напоить прохладной водой каждого. Добронравие и приветливость бабушкиных домочадцев превратили ее дом в траурный шатер имама Хусейна и его семейства.

Понемногу в воздухе начинал витать дух священного месяца мохаррам[41], имама Хусейна (да будет мир с ним!) и Кербелы. Мохаррам стал хорошим поводом соединить нашу боль с болью Кербелы и облачиться в одежды религии и революции. Бабушка готовилась к траурным вечерам памяти Сейеда аш-Шохада с полной уверенностью в том, что эти поминальные мероприятия после декады Ашуры устранят все существующие проблемы. Она говорила: «Ваша проблема в том, что ваша вера слаба и вы пытаетесь решить все проблемы сами». Она искренне говорила эти слова и проводила поминальные траурные вечера так задушевно, что каждый прохожий невольно останавливался у двери ее дома. В тот год мероприятия, проведенные бабушкой в декаду Ашуры, стали абсолютно эпическими, носящими в то же время политический окрас. Большинство тех, кто восходил на мин-бар, были молодыми людьми, которые говорили о миссии и значении пролитой крови имама Хусейна (да будет мир с ним!) и современных днях.

Поистине, траурные проповеди, которые бабушка организовывала у себя дома, придали ее душе зеркальность и сияние. События, произошедшие после декады Ашуры, в определенной степени решили имевшиеся проблемы и облегчили пути. Бабушка вместе с нами участвовала в демонстрациях, манифестациях и парадах. Тех, кто не приходил на демонстрации и препятствовал участию в них других, люди называли прихвостнями САВАК. Несмотря на то, что центром провинции Хузестан являлся город Ахваз, центральное ведомство государственной безопасности шахского режима располагалось именно в Абадане ввиду наличия в нем нефтеперерабатывающего завода и большого экономического значения этого города. Митинг привел к тому, что САВАК вместе с его пособниками и приспешниками оказался в изоляции. Происходившие политические события, бесконечные ротации на посту премьер-министра и бегство шаха с его супругой Фарах сулили конец деспотичного шахского режима и приход имама. Многие, однако, думали, что история повторится, и шах вернется, как это было двадцать восьмого мордада 1332 года (19 августа 1953), и его примут со всеми почестями. Он бежал, но военные жандармы все еще стояли у его монумента с оружием в руках. Во многих городах страны успели демонтировать памятники шаху, однако в Абадане его памятник охранялся посредством оружия. Одним зимним вечером Салман и Мохаммад прибежали домой, суетливо завели машину Рахима и торопливо поехали на ней на площадь, где был установлен монумент шаху. С каждой минутой количество демонстрантов становилось все больше и больше, и наконец, каменная статуя шаха была разрушена и осыпалась после предпринятой демонстрантами атаки, сопровождавшейся яростными криками.

Однажды вечером, когда на безмятежном небе виднелась полная луна, и все взоры были обращены вверх к ночному светилу, из уст в уста кочевали разговоры о том, что на луне запечатлен лик Имама Хомейни. Мы быстро позвонили Кариму, который был студентом факультета инженерной механики Политехнического университета Тегерана и всегда отправлял нам свежие и первоклассные новости почтой или через Рахима, и спросили его о луне и образе Имама на ней. Он ответил: «Луна одна и та же что в Тегеране, что в Абадане. Да, мы видим здесь лицо Имама на луне. И даже те, кто находится в Америке, тоже видят лик имама на небесном светиле». В домах не осталось ни души. Мы все часами не сводили глаз с луны. И то, что мы видели, было верно. Образ Имама, бережно хранившийся в наших сердцах, теперь мы видели запечатленным на небесном светиле. С какого места и под каким бы ракурсом мы ни смотрели на луну, образ имама неизменно виднелся на ее диске. Каждый шел в переговорный пункт, звонил своим родственникам в других городах или странах и получал подтверждение гипотезы об образе Имама и луне. Чем дольше мы смотрели на полную луну, тем большую уверенность получали. В ту ночь для того, чтобы ни на мгновение не упустить лик Имама, я не сомкнула глаз до утра. Несмотря на то, что в Абадане было немного двухэтажных или многоэтажных зданий, чтобы еще больше приблизиться к луне, мы все поднялись на крыши домов и вели там восторженные беседы о революции, луне и Имаме. Многие из тех, кто жил в предместьях Абадана и Хоррамшахра, закалывали жертвенных барашков. Некоторые постоянно озвучивали призыв к молитве и устраивали демонстрации. Волнение и азарт людей не поддавались описанию и контролю. Студенты, изучавшие при мечети богословие, не опровергали и в то же время не подтверждали гипотезу касательно образа Имама на луне. Они постоянно связывались с Кумом и университетами для получения ответа, однако на следующее утро аятолла Джами[42], который грамотно и мудро руководил революционным исламским движением Абадана, объявил, что получившие распространение слухи – не более чем выдумка, и верить им не следует. Аятолла предупредил, что враг предпринял попытку атаковать убеждения людей и ведет информационную войну, распространяя разные слухи. Физико-астрономические университеты объявили, что это изображение – всего лишь совокупность теней выпуклостей и впадин на поверхности Луны, и при желании каждый может отождествить ее в воображении с тем или иным образом. Но, несмотря на то что улемы Кума и Мешхеда утверждали, что кажущийся на Луне лик имама – плод человеческого воображения, глубокая сердечная любовь, которую мы питали к Имаму, заставляла нас всех упорно видеть один и тот же образ на Луне, и никто не мог переубедить нас. На самом деле на Луне не было никакого образа Имама – он был запечатлен в наших сердцах и очах подобно тому, как Меджнун, где бы он ни странствовал, повсюду видел образ своей возлюбленной Лейли. Так же и мы могли видеть образ Имама повсеместно – на поверхности реки, на стенах домов и на листве деревьев. Однако наши оппоненты не смогли воспользоваться этой историей любви в свою пользу. Бегство шаха и приход Имама, а также волнение, трепет и восторженные возгласы, сопровождавшие машину, в которой ехал Имам, свидетельствовали о начале весеннего цветения после долгой зимней ночи. Мы смеялись сквозь слезы. Во время трансляции по телевидению кадров прибытия Имама в аэропорт «Мехрабад» по лицам людей текли слезы радости и счастья. И особенно трогательными были слезы родственников жертв трагедии в кинотеатре «Рекс». Было ощущение, будто Имам приехал для того, чтобы немного успокоить их истерзанные души. Они лили слезы, тоскуя по своим погибшим близким. Некоторые из них поспешили на кладбище, где похоронены мученики, чтобы возвестить им о приходе Имама.

Рахман, находившийся во время революционного движения в Мешхеде для отбывания военной службы, с целью уклониться от несения этой службы каждый день стряпал ложное свидетельство о смерти кого-нибудь из членов семьи и отдавал его командиру боевой части; каждый день он придумывал новые истории – о смерти отца, матери, об автомобильной аварии, в которой якобы погиб брат, и т. д. После событий в кинотеатре «Рекс» он направил своему командиру письмо, в котором снова отпрашивался в отпуск, и причиной на этот раз назвал гибель всех своих близких во время трагедии. Командир, которого Рахман и ранее извещал о мнимой смерти членов своей семьи, не согласился отпустить его и сказал: «Ты же еще задолго до пожара в кинотеатре “Рекс” отправил всю свою родню на тот свет и потратил все свои отпуска! Откуда у тебя опять появились родственники?» Получив отказ, Рахман вынужден был самовольно покинуть свою войсковую часть и бежать, после чего он больше не вернулся в Мешхед. Но к этому времени он успел хорошо овладеть всеми видами оружия.

Иногда братья брали меня с собой, а иногда поручали мне миссию подготовки той или иной операции, прикрытия и переписки. Каждый день они нападали на какой-нибудь объект: на магазины алкогольной продукции, тюрьмы, были освобождены даже неполитические заключенные, содержавшиеся в тюрьме на улице Тринадцать. Революционные силы каждый день захватывали какое-нибудь новое здание. Полиция более не контролировала ситуацию в городе.

В канун декады Ашуры бабушка предвестила крах шахского режима, сказав: «Шаху пришел конец!» И эта фраза вызвала серьезные разногласия между ней и дедушкой. На закате жизни эти старики вовлеклись в политику и стали противостоять друг другу во взглядах и убеждениях. Дедушка, который был сторонником шаха, говорил: «Что ты имеешь против шаха? Что плохого он тебе сделал?» Однако бабушка до мозга костей пропиталась революционным духом. Она постоянно готовила шербет и раздавала розовую воду. После победы Исламской революции жители Абадана хлынули на улицы и, несмотря на исламский характер революции, играли на волынках и танцевали.

В силу того, что Абадан ранее имел опыт движения по национализации нефтяной промышленности, он стал политическим плацдармом для многих революционных и антиреволюционных групп. Если в Тегеране формировалась какая-нибудь группа из трех человек, два ее члена обязательно обосновывались в Абадане и брали в руки плакаты. Каждая из них, начиная от «Партии масс», «Организации моджахедов иранского народа», «Движения борющегося народа», «Коммунистов», «Организации партизан-фидаинов иранского народа» и заканчивая «Борцами арабского народа», «Мусульманской уммой» и «Организацией моджахедов Исламской революции», имела право голоса и трибуну для отстаивания своих убеждений и оправдания своих действий.

Для того чтобы положить конец имеющимся между ними раздорам, Имам предложил всеобщее голосование. Первый референдум был проведен весной 1979 года, и в ходе него девяносто восемь процентов населения отдали свои голоса за исламскую республику. Имам неизменно акцентировал внимание на единстве, за которое проголосовали люди, однако каждый день возникали новые группы и партии, и в результате каждый дом, улица, школа, базар и университет оказались вовлеченными в политические и идеологические споры и баталии. Социальные споры проникли даже внутрь семей и спровоцировали разногласия между мужьями и женами, сестрами и братьями, отцами и матерями. Горячая печать политики была наложена на лоб всего иранского народа.

Карим постоянно присылал нам новейшие религиозные книги и советовал как можно больше их читать, чтобы быть во всеоружии готовыми к обороне. Вечерами, после полуденного и вечернего намаза, на улицах проходили политико-идеологические дебаты. Мы пораньше выходили из дома, чтобы занять лучшие места. Лидерами этих уличных собраний была группа ребят, приехавших в Иран во время революционного движения и считавшихся дореволюционными борцами, которые вместе со студентами мечети Обетованного Махди и студентами нефтяного факультета возглавили народные и исламские группы. Лидеры же оппонентских групп в большинстве своем были пришлыми людьми, которые оказывали идейную помощь своим единомышленникам в городе.

После совершения намаза и ужина на улице 1044 в районе Тысячников, как говорится, яблоку негде было упасть. Инициаторами полемики на этих собраниях были Хусейн Атешкаде[43], Мохаммад Дашти[44], Ахмад Хадже-фард[45], Мохаммад Эслами-насб и Сейед. Люди приходили из разных мест на эту улицу, до полуночи сидели на раскаленной солнцем земле и предавались спорам.

Революция победила, однако госпожа Собхани по-прежнему оставалась директором нашей школы. Каждый день мы с ней сталкивались лбами из-за одного разногласия между нами – ей претило, что школьная библиотека превратилась в исламский блок при школе и каждый день число тех, кто становился его членами и получал из моих рук членский билет, возрастало. Мы очистили библиотеку от бесполезных книг. Каждый месяц мы проводили книжную выставку. Поскольку все ребята жаждали чтения книг религиозной тематики, Салман и Сейед ездили в Кум и привозили оттуда религиозную литературу. Для реализации более полномасштабной культурной программы нам необходим был больший, чем наши карманные деньги, капитал. Мы условились, что каждый день кто-то из нас – Зинат Чангизи, Марьям Бахри, Марьям Фарханиан или сестра Борхани (Парвин, Насрин и Симин) – будут варить аше реште (суп с лапшой, бобовыми и зеленью). Продавая его, мы смогли организовать две крупные выставки на уровне города и открыть общественную библиотеку в Абадане.

Первая выставка была посвящена роли женщины в истории человечества. Господин Мортеза Хусейни[46] занимался графическими и изобразительными работами для выставки, а господин Хуш-манд, являвшийся одним из наиболее известных каллиграфов города, отвечал за работу, связанную с каллиграфией. Али Неджати отвечал за содержательную часть изображений. Во время экспонирования нашей выставки в Абадан для выступления приехал господин Фахреддин Хеджази[47]. Во время осмотра выставки, узнав, что она организована усилиями исламского общества обычного дабирестана, он поблагодарил нас и преподнес в качестве дара исламскому обществу две тысячи туманов, благодаря которым мы смогли приобрести для нашей организации видеокамеру и проигрыватель.

1358 год[48] был особенным. Обновились не только год, одежда и сезон. Было полное ощущение того, что обновилось само время и началась новая эпоха. Поменялось всё: слова, мнения, позиции, методы, стремления и идеалы.

Весной 1979 года Имам издал указ о Конструктивном джихаде. Следующую нашу выставку мы назвали «Джихад и пшеница». Обе выставки прошли в Центре «Фатх»[49], который фактически стал для меня вторым домом. Все мероприятия руководителей исламских обществ дабирестанов, нефтяных факультетов и т. д. проходили именно в Центре «Фатх».

Центр «Фатх» представлял собой крайне полезную культурную, политическую и идеологическую платформу. На первом же заседании этого центра с целью создания в школах религиозной атмосферы было принято решение, согласно которому два студента-активиста Центра «Фатх» должны были быть командированы в школы для преподавания идеологии и мировоззрения.

Для укрепления ментального, политического и религиозного базиса учащихся руководители исламского общества учредили также различные занятия с преподаванием соответствующих предметов. Господин Мотахар[50] преподавал мистицизм, господин Али Асгар Зарей[51] – политику, а господин Мохаммад Садр[52] – военное дело. Каждый, в зависимости от преподаваемого предмета и личных склонностей, занимался соответствующими теоретическими и практический исследованиями. Каждая из нас: сестры Борхани, Мари Назари, Парвана Ака-Назари, Захра Алмасиан, Марьям Фарханиан, Фарида Хамиди, Седдика Атешпандже, Зинат Салехи, Пежманфар и я – посещали эти занятия в качестве представителей от различных женских дабирестанов.

В первый день на занятии по нравственности и мистицизму, которое вел господин Мотахар в Центре «Фатх», присутствовало пятнадцать учеников. Согласно заранее подготовленной программе, мы зашли в класс. Кондиционер не справлялся со своей задачей охлаждения всей аудитории – прохладно было только на последних рядах, а попасть именно на них требовало от человека определенной ловкости. Чем ближе мы подходили к двери, тем жарче становилось. Мы ждали преподавателя. Наконец в аудиторию вошел господин Мотахар, он был высокого роста. Окинув скромным взглядом присутствовавших, назвав их мягким голосом сестрами, он поприветствовал всех и сказал: «Мне, неимущему и просящему подаяние, доверено беседовать с вами о мистицизме и нравственности». Далее он стал цитировать поэта Моулану. Тут я его перебила, сказав: «Господин, я отстала, повторите, пожалуйста, снова!» Я думала, что на этом занятии, как и любом другом, следует записывать за преподавателем. После этого он произнес медленно: «В пути оставайтесь, но никогда не отставайте! Остаться в пути лучше, чем отстать. Бейты, которые я сейчас прочитал, следует понять и усвоить, а не записывать. Запишите их так, как вы поняли. Секрет понимания Божественных тайн заключен в том, чтобы предать себя полному забвению и увековечиться в Возлюбленном – воссоединиться со Всевышним и таким образом обрести бессмертие и вечность. Познавший себя познает Всевышнего.

Первая ступень познания Всевышнего заключается в познании самого себя. В первую очередь вы должны спросить самого себя: “Кто я?”. Познайте ваше истинное и подлинное “Я”, которое является частицей Бога. Двигайтесь от части к целому. Считайте себя частью Создателя и, познав это “Я”, придите к познанию Великого Творца. Познакомьтесь со своим “Я”».

Затем преподаватель попросил нас: «Ответьте на вопрос: “Кто я?”». Каждый из нас описал свое представление о своем «Я»: «Я» – то есть мои глаза, «Я» – то есть мои уши, «Я» – то есть мой разум, «Я» – то есть моя рука, «Я» – то есть моя нога, «Я» – то есть мой язык, «Я» – то есть мое сердце, «Я» – то есть моя душа… Преподаватель сказал: «Вы должны видеть красивее. “Я” – то есть моя рука – то есть частица Бога, “Я” – то есть мои глаза – то есть частица Бога. И тогда глаза, язык, уши, руки, ноги и сердца обретут большую весомость и более высокое место. Следовательно, вы – хранители того, что вам вверено, и поэтому вы становитесь обладателями более важной миссии. И когда ваше “Я” наполнится Богом, тогда ваше “Я” станет глазами Всевышнего, Его ушами, разумом, руками, ногами, устами, сердцем. И именно тогда вы станете частицей Всевышнего».

Начался новый учебный год – первый после свершения революции. С началом школы и уроков настроения ребят стали еще более революционными. Даже наш критерий дружбы и вражды определялся формулой «Я друг вашим друзьям и враг вашим врагам». В духовной школе Имама мы познавали уроки гуманности и человеколюбия. Мы настолько были погружены в революционные мысли и идеи, что старались вести себя так, чтобы каждое наше слово и каждое наше действие имели пользу для дела революции. Поэтому наши слова стали лаконичными, но содержательными и многозначительными. Молчание препятствовало лжи, клевете и пересудам. Несмотря на то, что наша школьная форма пока что оставалась прежней, многие девушки по собственному желанию и инициативе надели брюки и поменяли свою школьную форму на более скромную. В новом учебном году уроки физики, химии и алгебры проходили очень вяло, с минимальным количеством учеников. Зато на уроках религии и богопознания аудитории были заполнены так, что ученики из-за нехватки мест сидели даже на полу. Я вместе с Наргес Карими-ан, Фатимой Салехи и Зинат Чангизи под руководством нескольких прореволюционных учителей, таких как госпожа Казияни и госпожа Херадманд, обратились в Министерство образования с просьбой направить к нам учителя религии, революции и политики и уволить учителей религии старого режима. И в результате благодаря настойчивости и бесчисленным визитам нашей инициативной группы господин Мохаммад Эслами-Насаб[53] и господин Мохаммад Бахши[54], представлявшие революционные силы города, начали работу в нашей школе в качестве преподавателей религии. Школа наша была похожа на что угодно, только не на школу. Она больше напоминала место политических встреч, дискуссий и полемик групп и партий «Хезболлы», «Моджахедов иранского народа», коммунистов и т. д. Иной раз, когда диспут или полемика не удавались, начинались споры, которые в свою очередь перерастали в конфликты. Именно во время таких споров и стычек горизонт наших мыслей и сознания расширялся и претерпевал преобразования, открывая перед нами запертые двери. Я уверена, что, если бы не Имам и революция, мы бы никогда не смогли открыть те двери, увидеть и познать представший перед нами мир.

Зимой 1980 года в Хузестане произошла катастрофа – сошел сель, оставивший под водой несколько деревень. После этого мы внесли изменения в наш школьный график: день ходили в школу, день – в пострадавшие деревни для оказания их жителям гуманитарной помощи. На деньги, вырученные от продажи аше реште, самсы и фалафеля[55], мы покупали одеяла, одежду и средства обогрева и отдавали их жертвам стихийного бедствия. После того как произошло наводнение, мой отец сказал: «Абадан находится между водой и огнем. Он или тонет в воде, или сгорает в огне».

По утрам рядом с моим портфелем стоял котел с аше реште. Каждая из нас что-то готовила на продажу, чтобы использовать вырученные средства для осуществления деятельности Исламского общества и организации книжной выставки. В том году мы купили некоторое количество одеял и керосиновых ламп для жителей пострадавших от наводнения деревень. Вместе с группами добровольцев-волонтеров мы ходили в близлежащие деревни, где занимались обучением грамоте детей.

Третий класс дабирестана был для меня одним из лучших годов в моей жизни. Несмотря на то что нам пришлось пережить наводнение и мы имели дело с трениями и конфликтами между разными политическими группами, противостояние различным проблемам, как ни странно, во многом облегчило мне выполнение всех задач, связанных с уроками и книгами. Я до сих пор удивляюсь, как мне удавалось заниматься уроками и сдавать экзамены при наличии такого объема культурно-общественной работы и нагрузки в связи с ней. Я даже не помню, когда умудрялась сесть за уроки. Я была слишком гордой, чтобы списывать у кого-то из одноклассниц домашнее задание или выпрашивать оценки у учителей. Вместе с тем я знала, что, если получу плохую оценку, моя семья запретит мне заниматься какой-либо деятельностью вне школы, и вся моя культурно-просветительская и социальная активность прекратится.

С началом лета и программ Центра «Фатх» уроки господина Мотахара возобновились. Темой первого занятия был страх. В самом начале урока учитель спросил: «Все мы в жизни боимся чего-то. Но почему мы боимся? Чего каждый из вас боится?»

Каждый из нас действительно чего-то боялся, начиная от тараканов, мышей и хищных животных и заканчивая темнотой, одиночеством, бедностью, голодом, жаждой, духами, джиннами, огнем преисподней, Азраилом и смертью. Страх смерти, подобно неизлечимой болезни, овладел нашими телами и душами, и нам трудно избавиться от него. Но если Бог вездесущ и всюду пребывает, если Он всевидящий и всемогущий, почему мы тогда боимся того, что не является Богом?

Присутствуя на этих занятиях, мы поняли, что бояться чего-то, кроме Всевышнего, – запретное деяние, и остановились в последней цитадели – обители ангела смерти Азраила. Занятия, которые велись летом 1980 года, были посвящены теме «ангел смерти». Мы должны были протянуть этому ангелу руку дружбы. Для того, чтобы побороть страх смерти и подружиться с Азраилом, нам необходимо было заниматься постоянной медитацией, самоконтролем и погружением в размышления, неустанно пребывать в состоянии пробужденного сердца, которое в молитвах обращается ко Всевышнему. В нашем сознании Азраил не был красивым ангелом, напротив, он был черным и ужасным, и мы его боялись. Поэтому мы должны были познать Азраила – этого главенствующего над смертью ангела – и влюбиться в него. Он был послом Всевышнего на земле, послом, который проникает во все живые существа, проходит сквозь них и вынимает из их тел души, чтобы доставить их в высший мир. Мы условились вечерами, после заката, после того, как люди оставляют своих близких на месте их вечного упокоения, приходить на кладбище, разговаривать с духами и таким образом протянуть Азраилу руку дружбы и соединить нашу жизнь со смертью. Мы часами лежали в пустых могилах рядом с могилами ушедших и испытывали ощущение смерти и вхождения в другой, заповедный мир. Самой трудной задачей для нас была предполагаемая дружба с Азраилом, а также практика общения с отошедшими в мир иной существами и самоконтроль. Некоторые из нас, например, Фарида Хамиди и Седдика Атеш-пандже, очень серьезно относились к этим занятиям и не допускали никаких шуток во время них. Мы же с Захрой Алмасиан, чтобы преодолеть страх внутри себя и не чувствовать жуткое одиночество, начинали громко смеяться и переговариваться. Мы брали с собой фрукты и, шутя, говорили, что вкушаем райские плоды. Время от времени девочки призывали нас к порядку и напоминали слова преподавателя, который говорил: «Громкий смех сродни наущениям шайтана. Даже если вы чему-то очень обрадовались, вы должны только улыбнуться». Все уроки и задания нашего преподавателя были выполнимы и терпимы: лазить по горам Хоррамабада голодными и жаждущими в стужу и зной с рюкзаком на спине, быть одетым в легкую одежду в холод и в шерстяное пальто в жару, воздерживаться от приема пищи на протяжении длинных летних дней, совершать полночные намазы и долгие молитвы, сдерживать свой гнев, совершать обязательные и желательные богоугодные дела, искренне служить отцу, матери и близким, отказаться от лжи, смирять свои желания и привязанности, а также принять мысль о смерти. Однако находиться часами в могилах умерших и вести круглосуточный диалог с их душами было для меня настоящим испытанием и сложнейшей задачей.

Салман и Сейед, которым было известно, что я посещаю занятия господина Мотахара, будучи свидетелями моральных и поведенческих изменений во мне, зная мою склонность к уединению и затворничеству, во время некоторых практик открыто сопровождали меня, а иногда тайно и незаметно следили за нами.

Во время последнего нашего визита на кладбище мы все четверо легли в могилы на определенном расстоянии друг от друга. Действия эти происходили после захода солнца. Темнело. Мы пролежали в могилах около часа, особенно усердно предаваясь молитвам, как вдруг услышали лай обитавших на кладбище бродячих собак, приближающихся к могилам, в которых мы лежали. Не испугаться этих звуков было невозможно. Даже Фарида и Седдика, куда более серьезно, чем я, воспринимавшие эти практики, не колеблясь ни секунды, выскочили из могил и бросились бежать с кладбища. Мы бежали изо всех сил и кричали от страха, а лай собак с каждым мгновением становился все более громким и зловещим. Когда мы удалились на достаточное расстояние от кладбища, мы остановились и посмотрели друг на друга. Мы были мертвенно-бледные и не в состоянии вымолвить ни слова; страх будто бы сковал даже наше сознание, и мы не узнавали друг друга. Когда мы рассказали о происшествии учителю, нам стало стыдно за себя, и мы пожалели, что так повели себя в той ситуации. Учитель спросил нас: «Чего вы испугались? Умершие умерли, они заняты тем, что отвечают за свои деяния при земной жизни, – у них нет намерения причинить вам вред. Собаки возились с телами мертвецов, – им тоже было не до вас. Если бы вы не испугались и не побежали, собаки не стали бы вас преследовать. Если человек не боится собаки и не бежит от нее, она не причинит ему вреда. Однако ваше искреннее признание в том, что вы всё еще находитесь во власти страха, достойно похвалы».

Мы почувствовали еще больший стыд, когда поняли, что не было никаких собак! Оказывается, нас преследовали вовсе не злые псы, а Салман и Сейед, которые спрятались недалеко от места нашей дислокации и подражали собачьему лаю; они понемногу двигались в нашу сторону, а когда мы побежали, погнались за нами с громким лаем, чтобы напугать нас, разорвать нити нашей дружбы с ангелом смерти и отвадить нас от походов на кладбище.

Разные политические группы каждый день инициировали в том или ином месте столкновения или устанавливали взрывные устройства. В основном через границу с Ираком в город завозились оружие, гранаты, самодельные бомбы, которые оказывались в руках простых людей с улиц и базаров.

Али Асгар Зарей, который являлся заместителем командующего внутренними войсками Абадана и выпускником нефтяного факультета, объяснял нам политические тенденции и идеологию разных политических партий. На этих уроках меня и всех сестер убедили в необходимости прохождения военной, медицинской и политической подготовки.

Прошло около года после революции. Многие старые учреждения и структуры с их начальниками и директорами и даже сторонники прежнего режима, сотрудники спецслужбы САВАК, продолжали свою деятельность, саботируя нововведения и создавая нездоровую атмосферу в стране в попытке настроить массы против новой системы. Абадан, важный промышленный город, подвергся нашествию разного рода политических партий, сект и групп – город, находившийся вблизи соседа (Ирака), который только и ждал возможности предоставить своим сторонникам различные виды разрушительного оружия, чтобы использовать их против Ирана. Небезопасную обстановку в городе усугубляло восстание «Партии арабского народа» и трения между арабами и неарабами. Но все же в районах люди, независимо от национальной принадлежности, по-прежнему сосуществовали в согласии и мире.

После прихода к власти в Хузестане нового губернатора и назначения на этот пост господина Батманкелича[56], принадлежавшего к революционным силам и бывшего выпускником Института нефти Абадана, город снова вздохнул. С целью зачистки структур, организаций и губернаторского аппарата от подрывных элементов он привлек к работе ряд лиц из Корпуса стражей, студентов Института нефти и Исламского общества дабирестанов в качестве сотрудников и добровольных представителей губернатора. Однако в то время ни одна организация или учреждение не хотели признавать нас официально. Единственной группой, с которой считались, были представители губернатора в мечетях. Только они были удовлетворены приемом и отношением к себе.

Каждый из нас имел право в качестве представителя губернатора выбрать для себя место работы в одном из центров, учреждений или организаций. Ближе всего моей душе было служение в Абаданском сиротском доме, который мы называли приютом. Неведомая и тайная сила звала меня к детям, и работа в приюте по-настоящему привлекала меня. Придя в сиротский дом, я встретила сестру Мей-манат Карими, которая преподавала Коран в мечети имени Обетованного Махди (да приблизит Аллах его пришествие!). Мейманат была весьма набожной и религиозной девушкой. Я очень обрадовалась встрече с ней. Несмотря на то, что она тоже недавно пришла в приют, Мейманат успела хорошо узнать царившую там атмосферу и детей, поэтому показала мне разные отделы приюта. Последний, кому она представила меня, был директор приюта. Я заметила, что он был не в восторге от нашего прихода. Директор был нервным человеком, который, по-видимому, вымещал свои внутренние комплексы на этих беззащитных детях, ругаясь и крича на них. Все дети очень боялись и слушались его.

Девочки и мальчики содержались в двух разных секторах, имеющих отдельные выходы на открытое пространство. Каждый сектор имел несколько спальных помещений, рассчитаных на двадцать человек. В приюте имелась столовая, в которой работники Наим, Абдуль-Хусейн и Акбар готовили еду для ста двадцати детей в возрасте от двух до пятнадцати лет. Брат Карим Салахшур[57] приказом губарнатора был назначен на должность начальника Комитета Красного Полумесяца. Он был студентом Института нефти Абадана. Поскольку количество мальчиков было велико, он сначала выбрал брата Сейеда Сафара Салехи в качестве воспитателя, а впоследствии передал ему полномочия по руководству приютом. Сейед был одноклассником Рахмана и одним из тех ребят, которые работали в мечети имени Обетованного Махди. А я училась в одном классе с его сестрой Фатимой-аль-Садат. Я спросила его: «С чего начнем? Как нам подружиться с детьми и сделать так, чтобы они нас приняли?». Он ответил: «Этих детей собрали в одном месте лишения, страдания и боль сиротской участи и одиночества. Мы должны разделить с ними эту боль, поняв ее. Тогда они почувствуют к нам доверие и симпатию».

Как мы ни старались завязать разговор с детьми, они с отрешенными взглядами проходили мимо нас. Облик каждого из них нес печать недоброй судьбы. Одна из девочек сказала: «Мы – ошибки Бога. Мы должны были умереть в утробах своих матерей, но не умерли. Мы не должны были родиться на свет, но родились». Моральное и эмоциональное состояние этих ребят было одно плачевнее другого. Имена и прозвища[58], которыми дети называли друг друга, свидетельствовали о горькой и многострадальной жизни, выпавшей на их долю. Сначала я думала, что у Хасана фамилия такая – Сарерахи, но после я поняла, что «сарерахи» (в переводе с персидского – беспризорник) – это история жизни Хасана. Десять лет, одиннадцать месяцев и шесть дней назад Хасана нашли рядом с кучей мусора, после чего его принесли в этот приют. Другого прозвали Сухрабом-Обманщиком. Мать Сухраба умерла во время родов, после чего его отец отдал мальчика в этот приют, а сам из-за нищеты стал жить на улице номер Один района Ахмад-Абад[59]. Третьего мальчика звали Муса Гашишный. Его история потрясла всех. Муса был жертвой порочных и губительных развлечений своих родителей-наркоманов. Каждый раз, когда они вдруг загорались желанием забрать Мусу домой, они прижигали ту или иную часть тела мальчика «мангалом» для варки гашиша. Раны на теле Мусы не позволяли ему забыть родителей. Еще одним обитателем приюта был Шапур-Попрошайка. Его мать была цыганкой-нищенкой. После смерти отца Шапура она не в силах была содержать ребенка, начала попрошайничать и иногда приносила Шапуру в приют немного сладостей и что-нибудь из одежды. Одним словом, каждый из ребят носил печальное прозвище согласно своей тягостной жизненной истории.

И теперь нам предстояло подружиться с этими детьми, заниматься с ними и проводить с ними культурную работу. Нам надо было войти в их жизни. Мы не должны были смотреть на них, как на странные и обделенные существа. Они были похожи на других детей, живших в городе, с той лишь разницей, что эти родились на свет более одинокими и неимущими, лишенными самой элементарной и естественной жизненной прерогативы – родительской любви. Мы не знали, с чего начать. Мы не знали, должны ли мы заботиться только об их физическом благосостоянии и росте или рассказывать им об исламе, революции и Имаме. С чего начать вести с ними разговор? Знали ли они вообще, что произошла революция? Имела ли она для них хоть какое-нибудь значение? Видели ли они революцию? Брат Салахшур постоянно акцентировал внимание на важности нашей миссии и говорил: «Если вы познакомите их с исламом, революцией и Имамом, они сами найдут правильный жизненный путь. Только не будьте слишком эмоциональны и не проявляйте по отношению к ним жалость». После долгих бесед и советов с братом Салахшуром мы пришли к выводу, что подобная необустроенная жизнь нуждается в структурировании и законе. И я включилась в этот процесс.

Сейед начал свой первый урок словами: «Отныне никто из вас не имеет больше права называть других кличками и прозвищами. Надо называть друг друга добрыми именами. Все мы – одна семья, все мы друг другу – братья и сестры. Более взрослые должны опекать более младших и заботиться о них». И тут Расул – один из приютских детей – оборвал Сейеда на полуслове и спросил громко: «Братья и сестры от скольких мам и пап?». Но Сейед спокойно и невозмутимо продолжил: «Даже в самой слабой памяти остаются воспоминания о малейших проявлениях доброты. Мы закрепим союз братьев и сестер дружбой и любовью».

Поднялся шум. Седдика, которая была самой разумной из всех детей, крикнула: «Заткнитесь! Дайте услышать хотя бы два стоящих человеческих слова!» Сейед продолжил: «Старшие пусть укроют младших под зонтом своей доброты и заботы». И вновь послышались с разных сторон шутки: «Под каким зонтом мы должны пойти в этот палящий зной, когда дождем и не пахнет?!» Малолетняя аудитория взорвалась смехом. Сейед продолжил: «Всевышний, сотворивший нас, ниспослал нам Книгу и Пророка для того, чтобы они наставили нас на путь истинный и показали нам правильный образ жизни. При их помощи мы должны выбрать для себя прямой путь. Человек сам творит свою судьбу». Но дети как будто сговорились не дать Сейеду вести свою речь. Они беспрерывно выкрикивали шутливые и язвительные реплики с разных сторон и пытались дерзить. Настала очередь Фариды выкрикнуть свои постоянные внушенные ей матерью измышления: «Мы же только ошибки Всевышнего! Никто не сможет наставить нас на путь истинный. Лучшие наставления для нас – это пощечины и пинки. Мы становимся более или менее людьми, когда нас бьют». Сейед терпеливо и медленно произнес: «Нет, ребята, если бы кто-нибудь становился человеком при помощи побоев, осел бы тоже давно стал человеком». Дети замеялись, ухватились за этот новый сюжет, и теперь каждый из них начал шутить на эту тему. Сухраб сказал: «Наверно, я тот самый осел, которого били так, что он стал похож на человека». Сейед, невзирая на эти реплики, продолжил: «Вы знаете, что шахиншахский режим, господствовавший в стране, свергнут, и все мы сейчас под сенью руководства имама Хомейни оказались направленными на верный путь? Если вы захотите, вы тоже впредь можете быть с нами и узнавать больше об истории жизни Имама». Один мальчишка сказал: «Уважаемый, нас здесь морят голодом, поэтому если, слушая эти истории, мы будем прерываться и есть хлеб и кебаб, начинай их рассказывать, если же нет, история о нас самих – самая душещипательная».

Каждый день сестра Мейманат, я или Сейед вели с детьми беседы. И по прошествии некоторого времени нам, наконец, удалось понемногу завоевать доверие ребят и пробудить симпатию по отношению к нам. Иногда с разрешения директора приюта мы отводили детей к себе домой, чтобы познакомить их с доброй и дружественной атмосферой, которая царит в кругу семьи. Больше всех из нас дети полюбили Сейеда, они просто влюбились в него! И ласково называли его «дядя Сейед».

Однажды по случаю наступления Нового года – Навруза – Сейед взял к себе домой двенадцать воспитанников приюта. Отец Сейеда, будучи человеком набожным и приветливым, радушно принял детей и всячески их развлекал, а мать Сейеда приготовила для них разные вкусные домашние кушанья, сладости и фрукты. Всем детям даже раздали подарки. Во дворе дома Сейеда росло большое дерево зизифус[60], которое называли зизифусом Сейеда. Вместо одного раза оно давало плоды несколько раз в году. Сейед говорил: «Отец настаивал на том, чтобы я привел детей домой, чтобы они отведали плодов этого дерева».

Как и все семьи тех времен, семья Сейеда держала в своем доме кур и петухов. Мать Сейеда приготовила для детей омлет из куриных яиц. Дети с удовольствием поели омлет со свежим хлебом и плоды дерева зизифус. После этого они долго играли и резвились, а вечером, довольные и радостные, вернулись в приют. Но не прошло и нескольких минут после их возвращения, как они стали ругаться между собой, и через пару мгновений ссора переросла в драку. Сейед попытался разнять ребят и выяснить, в чем дело. Он беспокоился о том, что детям не понравилось у него дома и то, как они провели там время. Он спросил их: «Дети, разве вам не понравилось, как вы провели время у нас дома? Что вас огорчает, почему ругаетесь?»

Хасан ответил: «Дядя Сейед, это очень несправедливо! Сухраб собрал все косточки от плодов зизифуса, пробрался внутрь клетки, где содержатся куры и петухи, и скормил их им, и убил их всех. Если ты пойдешь домой, ты сам увидишь, что он сделал с этими бедными курами и петухами». Часть детей была опечалена этим происшествием, а те, которые отличались особенным озорством, смеялись и забавлялись.

Несмотря на все их баловство и проказы, я любила их, причем не из сострадания. Во взглядах и объятиях детей я видела мир, призывавший к дружбе, доброте и любви. Сами нуждавшиеся в любви и внимании, они всегда старались восполнить доброе отношение других по отношению к себе. Те, что были постарше, говорили: «Дядя Сейед, Бог даст, мы восполним твое добро!».

Никакая работа и никакое место не были для меня столь приятны и умиротворительны, как минуты пребывания с этими детьми. Мы привыкли друг к другу и постепенно стали единой семьей. Дети знали всех наших родных. Нам хотелось, чтобы ребята испытали радость дружеских и семейных отношений и перестали вызывать в окружающих жалость по отношению к себе.

Я предпочитала проводить время либо с детьми, либо дома. Я, которая до этого возраста любила пошутить и подурачиться, день ото дня менялась, становилась все более чуткой и восприимчивой. Я сильно похудела, постоянно следила за своей речью, мыслями и сердечными побуждениями. Я выбрала для себя аскетический образ жизни и стала избегать контактов с людьми, что мне казалось лучшим способом уберечься от греха. Круглыми сутками я предавалась богопоклонению и молитвам. Неверная интерпретация и неправильное понимание мной материалов, преподававшихся на уроках господина Мотахара, а также предостережения, получаемые от него, привели меня к затворничеству. Мать умоляла меня выйти из дома и возобновить свою социально-культурную деятельность – деятельность, которая привлекала бы внимание людей и могла заслужить их похвалу и одобрение. Ее раздражало то, что в летний зной я надевала зимние вещи и говорила ей: «Мир не создан для того, чтобы человек получал удовольствие от жизни». Я относилась ко всему с особой щепетильностью и в вопросе знаний хотела превзойти своего учителя.

Прошло некоторое время. Господин Мотахар узнал о моем затворничестве и в назидание мне сказал: «Жизнь складывается по принципу умеренности и баланса. Никакого фанатизма! Важно помнить о том, что Всевышний оказывает помощь людям, когда они едины, вместе. Вы должны находиться среди людей и не грешить. Камень попадает в двигающийся поезд. Если вы праведник, вы должны присутствовать на жизненной битве, быть в миру, чтобы испытать свое благочестие, смелость и мужество. Показателем уровня благочестия, веры и совести не является совершение намаза и соблюдение поста. Счастливый конец не подразумевает отшельничество и затворничество в монастыре. Путь равновесия и умеренности требует рационализма, развития компетенции и наращивания потенциала. Вы должны поразмыслить о себе и о том, что вас окружает. Для повышения уровня вашего благочестия надо иметь терпение и выдержку. Разве можно упасть в воду и не намокнуть? Почему вы не расстаетесь с берегом, почему боитесь волн? Неужели вы думаете, что можете вступить на арену битвы с вашим эгоизмом так, чтобы ни одна стрела не попала в вас? Когда человек рождается, это означает, что Всевышний официально приглашает его в этот мир. Следовательно, отказ от мирской жизни и отшельничество – большой грех. Зачастую человек доходит до того, что даже вера и богослужения портят его. Путь мира и согласия с рабами Божьими в мирской жизни предписан пророками в Священном писании. Будьте бдительны, ибо этот путь очень узок и тернист».

В конце лета для меня обрисовались две перспективы: первая – развлекательная программа в виде поездки в Исфахан вместе с приютскими детьми, вторая – участие в лагере в Хоррамабаде и Тегеранском лагере Манзария, что носило политический, культурный и воспитательный характер. Моя имя фигурировало в списках участников обеих программ. Дядя Сейед вместе с Хусейном Атеш-каде, Мехди Рафии[61], Али Джейрани с Мохаммадом Ислами-насабом и Мейманат Карими отправились в Исфахан, а я вместе с Али Асгаром Зарей, Хамидом Акбари, Азарнуш и Захрой Алмасиан поехали в лагерь Манзария в Тегеране. Я знала, что программа в этом лагере составлена с акцентом на самовоспитание и очищение, поэтому решила направиться именно туда. Моя мать очень обрадовалась тому, что я какое-то время буду находиться вне Абадана, не догадываясь о том, что этот лагерь является своего рода продолжением тех занятий и программ самопостроения, в которых ранее я принимала участие.

Мое возвращение из лагеря совпало с рождением ребенка моего брата Карима, который жил в Тегеране. Мейсам появился на свет тридцать первого числа месяца шахривар (двадцать второго сентября), одновременно с вторжением Ирака в Иран. Мама не хотела, чтобы я возвращалась в Абадан, и просила меня остаться еще несколько дней в Тегеране для того, чтобы я присмотрела за женой Карима и маленьким Мейсамом. Потому что Саддам напал на нашу страну, и в Абадане шла война.

Глава четвертая

Война и плен

Учебный 1980 год начался гулом бомбардировщиков «МиГ»[62]. С полетами иракских истребителей-бомбардировщиков в городе стали раздаваться звуки, которые невыносимо было слышать. Школьный звонок сливался воедино со звуками снарядов, рыхливших землю под ногами малолетних школьников. Владельцы магазинов в ужасе закрывали их и бежали домой, к своим семьям, но никто не знал, откуда раздаются эти наводящие ужас звуки. Некоторые говорили, что где-то произошел взрыв, другие, более осведомленные, говорили, что преодолен звуковой барьер[63]. Вместо песен, посвященных школе и началу учебного года, по радио передавали военный марш, сигнал боевой готовности и сирену воздушной тревоги. За короткий промежуток времени улицы города пропитались запахом смерти, повсюду раздавались стоны матерей, потерявших своих детей, крики напуганных детей и звуки непрерывно разрывавшихся мин. Беззащитные мирные люди стали мишенью для вражеских орудий.

Приветственные слова по случаю начала учебного года, звучавшие по традиции из уст начальника Управления по делам образования, на этот раз сменились новостью о его мученической смерти. Господин Самад Салехи[64] и тридцать его коллег поздравили абаданских школьников с началом нового учебного года своей кровью. И стало так, что школьники вместо ручек взяли в руки оружие. Запах пороха заменил запах новых учебников, одежда басиджей (ополченцев) – школьную форму, окопы – школьные парты. Смерть на поле боя стала домашним заданием, учителя – командующими, а ученики и студенты – мучениками. Война застала всех врасплох – учителей, инженеров, докторов; стариков и молодежь, женщин и детей. Саддам обрушился на наши города, подобно кровожадному дракону-людоеду; как ядовитая ненасытная змея, он питался кровью сынов и дочерей этой земли.

Новости, которые я получила из Абадана, взволновали меня так, что я начала упрашивать и умолять Карима не препятствовать мне во что бы то ни стало вернуться в Абадан, и он согласился. Я даже не стала дожидаться, пока жена Карима выпишется из родильного дома. Рано утром я добралась до Ахваза. Рахим приехал в Ахваз за мной и встретил меня на вокзале. Мы вместе пошли в Штаб по координации и поддержке фронта при Нефтяной компании. Большое количество женщин-добровольцев было занято оказанием услуг по поддержке фронта – они помогали медицинскому персоналу, ухаживали за ранеными, заботились о престарелых и инвалидах. Несколько дней я оставалась в штабе, но все мои мысли по-прежнему были заняты детьми из приюта, я беспокоилась о них. Наш мирный, живой и активный Абадан превратился в ристалище военных действий. Шок от сознания того, что началась война, был настолько велик, что мало кто помнил о детях из приюта. Даже в мирное время судьба этих несчастных детей мало кого волновала, тем более в кровавые дни войны! Иракские бомбардировщики беспощадно бомбили город. Распространялись противоречивые слухи о ходе боевых действий. Баасовский режим Ирака осуществлял дикие вылазки, нападая на беззащитных людей. Каждый день до меня доходили новости о разрушении той или иной части города. Воспоминания о приветливых улочках, благоухающих цветах и солнечных днях Абадана сжимали мое сердце. У нас не было известий о наших близких. Мозг отказывался верить в реальность происходящего. Казалось, вот-вот раздастся финальный свисток, извещающий об окончании какой-то жуткой игры. Все вокруг изменилось до неузнаваемости. Душа была полна тревоги за своих родных. Но больше всего я все же беспокоилась о приютских детях. Я должна была вернуться в Абадан. Этот город – разрушенный или благоустроенный – был моим родным городом. Я неустанно говорила Рахиму, что должна вернуться домой. Он злился и отвечал: «Абадан больше не является тем местом, где ты должна находиться! Там идет война! Ты понимаешь это, Масуме?! Война – это не военные учения и не культурная акция, в которых ты привыкла принимать участие! Это – война!». Несмотря на слова Рахима, я все больше наполнялась решимостью вернуться в Абадан. Угрызения совести ни на мгновение не стихали внутри меня. Каждый день я искала способ уехать в Абадан. Под артиллерийскими обстрелами передвигаться по дороге Абадан – Ахваз было почти невозможно. Транспорт отвозил солдат и привозил обратно их трупы. И не было пути для моего возвращения домой.

Однажды утром Салман приехал в Ахваз на автобусе вместе с большим количеством пассажиров и начал разговаривать с Рахимом зашифрованно, знаками. Рахим зашел внутрь автобуса, окинул взглядом пассажиров и вышел обратно. Я смотрела на происходящее снаружи. Все пассажиры были одеты в белые майки. У некоторых глаза были завязаны тканевыми повязками; они пытались запрокинуть головы, чтобы что-нибудь увидеть из-под них. Я спросила Салмана:

– Как странно выглядят эти пассажиры, кто они?

– Это пленные, – ответил Салман.

– Что означает «пленный»? – снова спросила я.

– Это означает, что они – иракцы, их поймали во время боевых действий в Хоррамшахре.

– А почему им завязали глаза? Почему они в одних майках? Почему они так напуганы?

– Они безжалостно воюют на нашей земле, но как только попадают к нам в руки, сами снимают свои одежды, кричат: «Дахил аль-Хомейни!» – «Ищу убежища у Хомейни», – и сдаются. Они не страдают ни от голода, ни от жажды. Глаза им завязали только из соображений безопасности. И каждый из них сидит на отдельном сиденье.

В конце концов, благодаря моим настоятельным просьбам и уговорам, я смогла отправиться в Абадан в тот же день после обеда, тем же автобусом с иракскими пленными, которых наши ребята к тому времени закончили допрашивать. Господин Хусейннежад стоял перед иракцами с винтовкой G3, а я села рядом с Салманом, который был за рулем. По дороге в Абадан Салман пытался морально подготовить меня к тому, что мне предстояло увидеть. Он рассказывал мне о дорогих моему сердцу и полных воспоминаний улочках, от которых после бомбежек остались лишь руины; о родном городе, который был заполнен ранеными и задыхался от дыма, гари и копоти. На каждую новую фразу Салмана я отвечала вопросом: «Неужели это правда?» Я не могла поверить в то, что он говорил. Но он продолжал: «Мать и Марьям не в Абадане. Они уехали в Махшахр и останутся там до тех пор, пока бомбежки не поутихнут. Дома сейчас никого нет. Только отец время от времени заглядывает домой. Но я, Мохаммад, Рахман, Ахмад, Али и Хамид здесь. Сообщай нам обо всех своих передвижениях, куда бы ты ни шла, всегда информируй нас!»

Салман рассказал мне новости с фронта Хор-рамшахра, о деятельности в тылу, о народных штабах и о моих друзьях. Однако о детях из приюта у него сведений не было. Я спросила: «Что говорили эти пленные? Какие планы у них насчет Абадана и Хоррамшахра? Как ты думаешь, как долго еще продлится это положение?» Салман ответил: «Их целью были не только Абадан и Хоррамшахр. Они хотели захватить Тегеран, причем в течение трех дней».

«Да, планы у них большие, судя по всему. И подготовлены они хорошо, раз сумели за эти несколько дней перепахать весь город!» – сказала я. Салман продолжил: «Они пришли подготовленные и оснащенные, но они кое-что не учли. Они не подумали о том, что столкнутся с народным сопротивлением и обороной. Вооруженная до зубов армия баасовцев вторглась к нам и напоролась на самодельные бомбы. Возможно, война продлится всего лишь месяц, и эта ситуация продержится до конца месяца мехр. У баасовцев нет ни смелости, ни доблести – они рассчитывают лишь на свою технику. Мы стали объектом агрессии свирепого и бессовестного соседа. Как только он подглядел, что в доме небольшой разлад, он взобрался на забор и стал кидаться камнями. Помнишь, когда мы были маленькими, время от времени из Ирака на границу Шаламче отправляли некоторое количество босых и голодных людей и говорили: “Их предки – иранцы”? А мы называли тех людей иракскими изгнанниками».

Мы приближались к Абадану – городу, на теле которого не оставалось живого места от непрерывных бомбежек, но который все еще дышал и хотел жить. Иракские военные раз в несколько минут пробивали звуковой барьер. Радиоканал «Нефть» непрерывно передавал голос Голам-Резы Рахбара[65] и Мохаммада Садра, которые своими пламенными речами поднимали дух народа, старались его успокоить и вселить в него надежду. Иногда Абуль-Фатх Азар-Пейкан[66] декламировал эпические стихи, в которых восхвалял героическое сопротивление народа.

Мы не могли привыкнуть к войне. Война была незваным гостем. Никто не знал, как реагировать на происходящее. Все ждали окончания войны. Каждый день мы думали, что война закончится завтра.

Чем ближе мы подъезжали к городу, тем больший шок овладевал мной. Я постоянно спрашивала Салмана, правильной ли дорогой он едет.

Факел на вершине нефтеперерабатывающего завода, который с 20-километрового расстояния всегда приветливо возвещал всем въезжающим в город о его процветании, погас. Едкий черный дым клоками висел в голубом небе. В городе было полно людей с покалеченными и окровавленными телами. Я не могла поверить своим глазам. Город, который еще вчера сверкал, подобно драгоценному камню в перстне, сегодня превратился в опустевшее и заброшенное место, тлеющее под натиском непрерывных бомбежек и артобстрелов. Меня душили слезы при виде этой картины. Жители города защищали свою родную обитель, как могли, но при этом Абадан, при всей его красе и радушии, горел и тлел, испуская густой черный дым, который большими клубами поднимался вверх.

– Откуда идет этот дым? Что они бомбили?

– Ты лучше спроси, что они не бомбили! – сердито ответил Салман.

Абадан стал похож на склад дымного пороха. Люди в других городах строят дома и живут вокруг полных зелени и цветов площадей. Мы же живем вокруг Танкфарма[67]. Но даже по соседству с этим пороховым складом в мирное время люди жили в веселье и радости, потому что были вместе. Теперь же эти двести сорок больших и малых цистерн с нефтью в центре осажденного города взрываются и начинают полыхать неукротимым пламенем.

Иракские истребители наперегонки бросали бомбы на головы беззащитных и безоружных жителей и тут же растворялись в клубах дыма и копоти.

Город стал похож на бурлящее море, объятое штормом. Пушки, «катюши» и артиллерийские орудия обрушили свои снаряды на мирных жителей. Мир и покой стали сладкими воспоминаниями из прошлого. Со всех сторон слышались крики ужаса и боли. Ошеломленные люди с тоской и страхом взирали на происходящее – от прежней красоты города не осталось и следа.

Салман остановил машину и, повернувшись к пленным, закричал в ярости: «Вы называетесь мужчинами?! Вы называетесь солдатами?! Вы называетесь людьми?! Где ваше достоинство?! Война начинается с границ, солдаты воюют друг с другом, убивают и умирают, и в конце концов война заканчивается у тех же самых границ. А вы?! В первый же день войны – в первый день учебного года вы забросали своими бомбами малолетних школьников и учителей!»

Я не знала, что хотел Салман от этих пленников и куда их планировал сдать. Я спросила его об этом и поняла, что пунктом их назначения является Корпус (КСИР[68]). Я тоже хотела обратиться в Корпус, чтобы меня взяли для какой-либо работы, при этом каждый раз, когда раздавался взрыв, я начинала умолять Салмана словами: «Останови прямо здесь! Я хочу помочь людям».

Вот и сейчас Салман не позволял мне выйти из машины. Слезы навернулись на глаза нам обоим. Он пытался успокоить меня и говорил: «Масуме, я сперва должен сдать этих пленных». Наконец мы приехали в резиденцию Корпуса. Салман завел пленных внутрь и передал их соответствующим лицам. От стражей Корпуса он узнал, что Мечеть имени Обетованного Махди стала штабом поддержки фронта, и все сестры в составе резервных сил Корпуса находятся в этой мечети. Он велел мне тоже пойти туда.

Салман сказал мне: «Там ты сможешь оказывать более эффективную помощь. Если где-то требуются силы, они берут их в мечети».

Затем он посмотрел на меня и сказал: «С какой совестью я должен передать тебя отцу? Он обязательно спросит, почему я не оставил тебя в Тегеране и для чего привел сюда. Останься в мечети несколько дней и не ходи домой. Я поеду на фронт. Пока не закончится война, я не должен показываться здесь. А ты должна пообещать мне, что хотя бы иногда будешь писать нам письма о себе».

– Что? – возразила я. – Какие письма? В этой суете и беспорядках как я могу обещать тебе, что буду писать? Нет, не могу обещать. И вообще, откуда мне брать бумагу и ручку?

– Слезами и просьбами ты заставила Карима привезти тебя из Тегерана в Ахваз, своим упрямством ты заставила Рахима привезти тебя в Абадан, а теперь ты даже не соглашаешься пообещать писать хотя бы пару строк, чтобы мы меньше переживали? – сердито спросил Салман.

– Неужели посреди всей этой суматохи, огня и крови я должна буду вести поиски бумаги и ручки? И вообще, что я должна буду писать? – спросила я.

– Что за торг ты устроила из-за написания двух строчек?! Я же не прошу тебя написать «Шахнаме», напиши только «Я жива».

Я не знала, почему я должна была писать «я жива», но невольно в своем воображении я написала пальцем на своей ноге: «Я жива».

Поистине, смерть стала такой дешевой!

Мечеть находилась напротив нашего дома. Зайдя внутрь, я увидела, что сестры заняты приготовлением пищи и последующей упаковкой ее. Сестра Дашти, увидев меня, сказала: «Госпожа, ну и куда же ты пропала? Ты стала, как звезда Сохейля – совсем тебя не видно. Даже беременные женщины и кормящие матери стоят за этими кастрюлями и сковородками». Я ответила: «Сестра, я уехала в Тегеран к своей сестре, чтобы помочь ей после рождения ребенка, меня не было в Абадане, простите меня ради Всевышнего! А с третьего дня войны я находилась в Штабе поддержки фронта и войны в Ахвазе».

Чтобы восполнить свое отсутствие в первые дни войны и устранить обиду в душе сестры Дашти, я добровольно бралась за самую тяжелую работу. Она дала мне огромный пестик размером с меня саму и сказала: «Это – наказание за твое отсутствие, ты до утра должна молоть пшеницу. Завтра утром мы собираемся накормить солдат халимом».

Затем сестра Дашти снова обратилась ко мне: «Провиант на исходе. Поскольку ты общаешься с людьми из губернаторства, пойди туда вместе с сестрой Маниже Рахмани и принесите немного продуктов».

Мы с Маниже пришли в губернаторский штаб, но нам сказали, что надо подождать два-три дня, пока не будет получено разрешение на разгрузку продовольственных складов Нефтяной компании. Я подумала про себя, что через пару-тройку дней война закончится. Однако сестра Дашти сказала: «Тогда идите и попросите у соседей их продуктовые запасы. Соседи ради фронта и борцов пожертвуют даже собственной кровью». Эти слова означали, что нам надо очнуться от сна и понять, что это – только начало войны.

Она была права. В городе витал высокий дух достоинства и благородства. Таких понятий, как «мое» и «твое», больше не существовало. Поскольку мечеть находилась в том же районе, где мы жили, я вспомнила об обещании, которое Салман взял с меня. Я нашла клочок бумаги и написала на ней: «Я жива. Мечеть Обетованного Махди».

На улице не было ни души. Не было и намека на присутствие детей, их ссоры и игры. Сильный запах пороха перебивал любые другие запахи. Дверь нашего дома, как и двери других домов, была открыта. Я зашла внутрь. Я знала, что в это время отца не будет дома. Дом был пустым и тихим. Велосипед Али, который пользовался большим спросом и за который дрались все соседские мальчишки, бесхозно валялся во дворе. Я приклеила свое послание на треснутую стену комнаты. От сильных взрывов стекла дома тоже были в сплошных трещинах. Молчание терзало мне душу. Казалось, что в этом доме уже много лет никто не живет. Неужели всего несколько дней назад я вместе со своими братьями и сестрой смеялась в этом доме? Отсутствие матери, чья фотография, подобно изображению прекрасного цветка, висела на стене столовой, которую мне никогда не приходилось видеть без нее, было невыносимо. Вместо запаха еды в столовой пахло гарью. Гостиная покрылась пылью, и только фотография отца с его величественным образом по-прежнему висела на стене. С какой бы стороны я ни смотрела на фотографию, глаза отца оставались неизменно благородными, следящими за мной и не спускавшими с меня взгляда. Я так соскучилась по отцу! До каких пор мне надо было ждать, чтобы Салман придумал какую-нибудь историю, подтверждавшую неизбежность моего возвращения из Тегерана домой, в Абадан?

Я пошла в кладовую и собрала последние припасы: рис, сахар, растительное масло, муку, горох, фасоль, чечевицу и т. д. Вместо того, чтобы вернуться в мечеть и перебрать там чечевицу, я уселась напротив фотографии отца и начала перебирать ее прямо тут.

Время прихода отца еще не настало, но вдруг я увидела, что он стоит рядом со мной! Несколько секунд мы оба были в оцепенении, поскольку никак не ожидали увидеть друг друга. Я была безмерно рада видеть его, а он, казалось, был огорчен этой встречей. Отец удивленно спросил меня: «Ты что здесь делаешь? Для чего ты здесь? Как Карим мог оставить тебя? Как Рахим мог оставить тебя? С кем ты приехала? Сколько дней ты уже в Абадане? Где ты бываешь?»

Отец устроил мне такой допрос, что я не успевала отвечать ему. Я смотрела на него смущенными глазами. Когда я рассказала ему, чем занималась последние дни в мечети и какую работу проделала, он обрадовался. Он планировал построить на улице баррикады из мешков с гравием. Отец потребовал, чтобы я каждый вечер, без исключений и при любых обстоятельствах, приходила домой.

Поэтому я пообещала ему, что ночью буду приходить домой для ночевки и отдыха. Получалось, что я дала два разных обещания: одно – Салману, второе – отцу. Продукты питания, собранные у соседей, я положила в несколько пакетов и переправила их в мечеть.

На следующую ночь, согласно обещанию, данному мной отцу, я пришла домой. Я увидела, что отец построил небольшую и компактную траншею-землянку на улице, неподалеку от нашего дома. При виде этого сооружения, призванного служить укрытием во время уличных боев, я вспомнила могилы, в которые мы добровольно укладывались с целью преодоления страха смерти. Отец положил внутри землянки одеяло и маленькую подушку. Потолком служила сетка, которая должна была предотвратить проникновение внутрь землянки всяких насекомых, ящериц и прочих вредителей. При виде этой землянки, сделанной руками моего отца, на моем лице расплылась улыбка умиления, и я сказала: «Отец, это вовсе не землянка, это – королевские покои!» Он обнял меня, поцеловал в лоб и сказал: «Разве ты – не королева? Ты королева твоего отца!»

Я никогда не забуду ласковое и доброе лицо отца, его большие, покрытые мозолями от постоянной и тяжелой работы руки, которыми он гладил в тот вечер мою голову. И я с искренней любовью в сердце поцеловала эти ласковые и заботливые руки.

Я вспомнила о том, что мне надо было оставить для Салмана послание, согласно нашему уговору.

Я снова написала на клочке бумаги «Я жива» и приклеила его к треснувшей стене гостиной. Звуки разрывавшихся снарядов ни на секунду не смолкали. Языки пламени, беспощадно сжигавшие город и поднимавшиеся вверх, заставили отступить темноту ночи и залили недобрым светом все вокруг. Город изнемог от пронзительного свиста неприятельских мин и снарядов.

Желая хоть как-то отвлечь меня от этой наводящей ужас атмосферы, взрывов и огня, отец стал рассказывать мне о других войнах, об истории, поэзии и литературе. Как всегда с приходом осени, отец распускал шерстяные жакеты, связанные им в прошлые годы, и заново вязал из собранной пряжи жакеты и прочие вещи новых фасонов. Он связал для меня жакет персикового цвета и, не взглянув даже на итог своей работы, сказал: «Все люди видят в своей жизни одну войну. Я же видел две – я видел и войну 1941 года и вижу войну с Ираком».

По соседству с нами еще несколько человек построили в своих дворах землянки. Они каждый день собирались вокруг отца и, поскольку он обладал приятным голосом с минорным тембром, в один из вечеров его попросили: «Машди, так тоскливо на душе! Почитай нам файез[69], пусть хоть немного станет легче!» Отец ответил: «Сейчас не время для файеза. И потом, звуки взрывов этих снарядов сами по себе являются файезом. У меня нет настроения ничего читать». Однако настоятельные просьбы соседских мужчин все же возымели результат, и в конце концов он согласился. «Я буду читать эти стихи для моей дочери, чтобы она уснула, а вы тоже слушайте», – сказал отец. Сквозь свист и взрывы падавших снарядов начал звучать его красивый меланхоличный голос…

На двенадцатый день после начала войны я вновь отправилась в мечеть имени Обетованного Махди в надежде на то, что война сегодня закончится. Господин Мохаммад Бахши, представитель губернатора, обратился в мечеть с просьбой выделить оттуда семь человек из резервного штаба для оказания помощи в хозяйстве «Дейри фарм»[70], но не сказал, для каких именно работ требуются люди. Я знала, что «Дейри фарм» было большим агропромышленным комплексом по разведению крупного рогатого скота; хозяйство располагало обширными территориями, из которых несколько десятков гектаров занимала люцерна. «Дейри фарм» снабжала необходимыми кормами для скота все остальные скотоводческие фермы. Внутри комплекса имелся также развлекательный центр. Я никогда не видела «Дейри фарм» вблизи. Это было полностью механизированное фермерское хозяйство, обеспечивавшее пастеризированным молоком всех сотрудников Нефтяной компании в Абадане, Ахвазе, Харке и Гачсаране. В те дни любая работа для нас означала служение Всевышнему. Нам приходилось работать в разных местах. Но опыта работы на скотоводческой ферме у нас еще не было.

Мы сели в пикап, в котором сидели еще несколько арабоязычных крестьянок, и двинулись в путь. По дороге Марьям Фарханиан сказала: «Всех отправляют на фронт, а нас – в коровник!»

Марьям, которая сама по национальности была арабкой, спросила женщин-арабок: «Для чего нас везут в коровник?». Я возразила ей: «Марьям, ты не опускай так низко уровень “Дейри Фарм”, к твоему сведению, это – крупный промышленный и животноводческий комплекс». «“Дейри Фарм” – иностранное его название, – с отвращением произнесла Марьям, – а по-нашему – коровник».

Наконец мы доехали до места назначения и, влекомые любопытством, вошли внутрь. Как выяснилось, руководители этого животноводческого комплекса сразу же после начала войны бросили на произвол судьбы хозяйство, в котором содержалось около пятисот голов племенных коров голландской и немецкой пород, каждая из которых весила тонну. Этот комплекс принадлежал Нефтеперерабатывающему заводу Абадана. «Дейри фарм» считался ценным национальным достоянием и теперь находился в зоне абсолютной досягаемости для иракской армии. Некоторые из рогатых питомцев этого хозяйства были убиты попаданием в них шранпельных снарядов, другие подлежали закланию после получения необходимых разрешений и согласно требованиям шариата. Некоторые животные проявляли такую степень агрессии и страха, что к ним невозможно было приблизиться. По правде говоря, в самом начале, когда я смотрела в глаза этим коровам, я тоже боялась, пока постепенно не привыкла к ним, следуя советам женщин-арабок, и только тогда смогла подойти к животным. Одна из арабок объяснила нам, что раньше этих коров доили при помощи современных модернизированных аппаратов, теперь же электричество отсутствует, возможности использовать доильные аппараты нет, поэтому их необходимо доить вручную. Каждая из коров ежедневно давала от пятидесяти до восьмидесяти литров молока.

Крупные племенные коровы смиренно стояли и ждали, когда мы их подоим. И мы, следуя указаниям арабских крестьянок, которые занимались традиционным скотоводством, до заката смогли вернуться в мечеть с десятью бочками молока, а утром приготовили на завтрак солдатам вкуснейшую рисовую кашу. Молоко было таким жирным, что мы в течение нескольких дней снимали с него сливки.

Некоторые из коров были беременны и скоро должны были дать потомство. Брат Джафар Мадани Задеган[71] вывел их из загона и перегнал в какой-то гараж поблизости от остановки номер двенадцать. Доильный аппарат починили и подключили к электрогенератору. Было занятно, что коровы, которые пугались и сторонились нас, когда мы хотели их подоить вручную, при звуках доильного аппарата сами выстраивались в ряд. После того, как остановка номер двенадцать подверглась нападению иракских баасовцев, коров перевели на поле городского стадиона[72].

Прошел еще один день. С каждым днем состояние Абадана становилось все более плачевным. Город тонул в гигантских облаках густого дыма, образовавшегося в результате горения огромных нефтяных цистерн – национального капитала. У каждого, кто работал в мечети, родственники находились на фронте, и от них не было никаких вестей. Казалось, что сигнал воздушной тревоги, ставший неизменным атрибутом нашей жизни, с каждым днем становился все более зловещим, а его монотонность и долгота – все более невыносимыми. Тревога и беспокойство не оставляли нас ни на минуту.

Замужние женщины при виде братьев, приезжавших с фронта за едой, с нетерпением и надеждой спрашивали о своих спутниках жизни. Регулярно кому-то из сестер вместо весточки о здоровье супруга сообщали о его мученической гибели. Всё вокруг имело печальный и удручающий вид, однако терпение и стойкость сестер перед происходившими на фронте событиями и новостями, приходящими оттуда, были достойны восхваления.

Я удивлялась, как можно обладать такой выдержкой, чтобы, услышав весть о смерти самого близкого человека на свете, не забиться в рыданиях. Война поистине была горькой и изнуряющей.

Как-то в мечети я беседовала с сестрой Дашти. Я сказала ей: «С тех пор, как я поехала в Тегеран в лагерь Манзария, я очень похудела. Думаю, я вешу сейчас меньше сорока килограммов. Вся одежда стала велика мне, а брюки просто спадают. Хорошо бы найти булавку, чтобы их закрепить».

У нас не было никакой личной жизни. Всё вышло из устоявшихся, естественных и привычных рамок. Родной дом находился совсем близко, но в те дни был как никогда далеко. Я уже давно искала возможность заглянуть домой, чтобы узнать, как отец и мои братья, заодно прихватить булавку и, конечно, выполнить в очередной раз обещание, данное Салману. Я написала на клочке бумаги «я жива» и отправилась домой.

Отец время от времени заглядывал домой. Мы держали несколько кур, которые несли яйца с двумя желтками. Отец регулярно собирал яйца, относил их в клинику O.P.D, где он работал, и раздавал эти яйца и молоко раненым, чтобы они окрепли и быстрее поправились.

Я была в дороге, как вдруг по карманному радио, которое я постоянно прикрепляла к уху, раздался сигнал тревоги, вслед за которым последовал еще более устрашающий и нестерпимый звук. Я упала на землю, закрыв руками уши и прижав голову к груди. После прекращения сигнала воздушной атаки и пролета «МиГов» в воздухе по направлению к нашей улице остался шлейф белого дыма. Я быстро поднялась и побежала к дому. Но чем быстрее я бежала, тем дальше, казалось, становился дом. Я двигалась, не чуя под собой ног, напрягала глаза, чтобы быстрее увидеть наш дом, но… его уже не было! Не было ни двери, ни стен. Двор превратился в большую яму. Вокруг пахло смертью. Я ощущала во рту терпкость и вяжущую кислоту и с трудом глотала слюну. Дом, где жила Зари, тоже был полностью разрушен.

Из состояния оцепенения меня вывел голос отца, который послышался из того места, где раньше была наша столовая. Я не верила своим глазам. Я обняла отца и спросила: «Ты в порядке? Ты не ранен?!» Он и сам не верил, что невредим; он думал, что наверняка ранен, но в состоянии стресса не чувствует этого. То, что осталось от стен дома, какая-то мебель – всё было изрешечено осколками снарядов. Я провела по голове отца рукой – она стала мокрой. В тревоге я медленно посмотрела на свою руку и с облегчением убедилась, что это – не кровь, а мыльная пена. Я стала целовать его голову и лицо, которые были покрыты пылью, сажей и мыльной пеной, и благодарила Всевышнего. Отец сердито произнес: «Всевышний миловал! Самолеты без конца прилетают, бомбят и улетают обратно! Я был в ванной. Только намылил голову и открыл душ, как увидел, что вода в резервуаре закончилась. Я оделся, взял кастрюлю, чтобы принести воды из сада и помыть голову, как вдруг услышал звуки приближающихся истребителей. Я прикрыл голову кастрюлей и укрылся в углу столовой».

На кастрюле, спасшей отцу жизнь, виднелись два следа от попавших в нее осколков снарядов. Один осколок вошел в кастрюлю с одной стороны и вышел с другой. Сила удара была такова, что кастрюлю отбросило в сторону на несколько метров. Отец поднял кастрюлю, огляделся по сторонам и сказал: «Правду говорят, что жизнь человека – в руках Всевышнего. Посмотри сюда!»

Ванная была полностью разрушена. Сад, особенно место у фонтана, явившийся эпицентром бомбежки, тоже был развален. Отец взял меня за руку и сказал: «Мы должны немедленно покинуть это место. Иракцы, зная, что люди собираются здесь, обязательно вернутся сюда снова».

Иракские «МиГи» продолжали полосовать небо над городом, подвергая единовременным массированным бомбардировкам промышленные и военные объекты, а также нефтяные хранилища. Под бомбами баасовцев гибли беззащитные мирные жители. Отец взял мою руку, и мы побежали с ним по одной, затем по второй улице, но не знали, где найти укрытие. «Королевская» землянка отца не была больше безопасным местом.

Мы бежали. Одна моя рука была в руке отца, а другой я придерживала брюки, чтобы они не упали. Я вспомнила, что вообще-то приходила домой, чтобы взять булавку. Я хотела вернуться за булавкой, но отец не разрешал мне это, несмотря на все мои просьбы и заверения о том, что у меня в доме важное дело. Он то и дело повторял: «Беги, пока хватит дыхания».

– Отец, у меня очень важное дело! – снова сказала я.

– Сейчас важнее осторожность, – возразил он – Наш дом и вся округа находятся сейчас под огнем иракцев.

Не отпуская рук, мы присели на корточки и стали озираться по сторонам. Отец с комом в горле сказал:

– Вчера я смог поспать не более часа. За это время мне приснилось, будто бы я потерял камень от моего кольца «Шараф-аш-Шамс»[73]. Я очень долго искал, но не мог найти его. Я подумал, разве может человек не найти что-то, что потерял в своем же доме? Девочка моя, я прошу тебя, если дело, которое у тебя в доме, не очень важное, давай не пойдем, – подождем пару часов, пока наша округа не станет безопасной.

– Отец, но мое дело действительно очень важное! – ответила я.

В конце концов отец уступил моим просьбам, и мы направились в сторону дома, не отпуская рук. Я вспомнила о навевающей грусть манере, с которой отец читал минорный стих «Не уходи без меня».

Было ощущение, будто отец привязал мою руку к своей цепями. Мы крадучись пробирались мимо разрушенных стен разных домов к остаткам нашего жилища. Когда мы пришли туда, я сразу попыталась понять, где можно найти булавку в этом полуразрушенном доме, лишившемся стен и дверей. Я вспомнила, что в гостиной мать всегда держала наготове одеяла для гостей. Она обертывала эти одеяла простынями и закрепляла большими английскими булавками. Одеяла были в пыли и в дырках от попавших в них осколков снарядов. Но булавки оставались на месте, и я незамедлительно сняла с одного одеяла нужную мне вещь. Увидев это, отец сердито спросил: «Это и было твоим “важным делом”?! По-твоему, твоя жизнь не стоит того, чтобы беречь ее? Стоило из-за такой ерунды возвращаться и подвергать себя опасности?»

Я разглядывала наш полуразрушенный дом. Он на мгновение показался мне совершенно чужим, не тем, который был для меня убежищем, с которым меня связывало столько детских воспоминаний. В моей душе возникло удивительное щемящее чувство ностальгии. Мне хотелось остаться дома, но крик отца вернул меня к действительности: «Крепче держи свою булавку! Смотри, не потеряй ее! Неужели эта штука важнее и ценнее твоей собственной жизни?!»

На полпути я вспомнила об обещании, данном Салману. Третье мое письмо все еще лежало у меня в кармане, но, к сожалению, в доме больше не было окон, к стеклу которых я могла бы приклеить свое послание.

– Отец, разве только что ты не испытал на себе, как Всевышний вывел тебя из ванной, надел тебе на голову железную шапку и оставил тебя в живых посреди всех этих крушений и бедствий? – сказала я.

– Но не всегда бывает так, поверь мне! Иногда Всевышний отводит тебя из кухни в ванную, и ты там умираешь! – возразил он.

– Значит, мы должны покориться воле Бога. У каждого человека своя судьба. Посмотрим, что ожидает нас, – сказала я.

Отец, до этого крепко сжимавший мою руку в своей, похоже, внезапно поверил в судьбу и медленно разжал свою ладонь. Он хотел взять меня с собой в больницу, где постоянно работал. Он говорил, что только на крыше клиники O.P.D имеется знак Красного Креста, который служит опознавательным знаком. Благодаря этому знаку баасовские истребители Ирака знают, что там – больница и ее, по закону, бомбить нельзя. Отец настаивал на том, что больница является безопасным местом, а поскольку начальник больницы и многие из медперсонала бежали, она нуждается в помощи добровольцев, и я как раз и смогу помогать раненым.

Но я попросила его вместе со мной пойти в мечеть имени Обетованного Махди, и он согласился. Еще в самом начале войны Салман принес для отца форму ополченца-басиджа. Отец ее носил, стирал и снова надевал. Он ходил в этой одежде даже на работу в больницу. Отцу очень шло это обмундирование – оно придавало ему при его высоком росте и густой каштановой шевелюре еще большую мужественность, так что все его боялись и подчинялись ему. Когда он говорил людям, что работает в клинике O.P.D, все думали, что он либо начальник, либо врач высшей категории. Никто не знал, что все красовавшиеся на газонах во дворе клиники цветы и деревья – дело рук этого мужественного и с виду сурового человека.

Наконец мы достигли мечети. Все работавшие в мечети имени Обетованного Махди, знали отца. Они поздоровались с ним, после чего отец прошел в мужскую часть, а я осталась в отделе сестер. Сразу же перед нами поставили несколько мешков фасоли для того, чтобы мы ее перебрали. Мы занялись чисткой фасоли, но, как ни старались, работа никак не заканчивалась. Через несколько часов приехал Сейед и сказал, что из аптек города привезли большое количество медикаментов и приборов, для разбора которых два человека должны прийти в Центр помощи фронту. Этот Центр размещался в школе для детей с ограниченными возможностями, которая находилась на расстоянии одной остановки от нашего дома. На той же машине, которая привезла Сейеда, мы поехали туда вместе с Парваной. Все лекарства были вперемешку раскиданы по мешкам. Я и Парвана, знавшие из лекарств только аспирин и таблетки от простуды, растерянно смотрели на груды незнакомых нам препаратов. Госпожа Аббаси, работавшая там фармацевтом, объяснила нам названия и свойства всех лежавших перед нами лекарств. Мы принялись раскладывать по отдельности препараты первой необходимости для фронта, антибиотики, шприцы и бинты.

В течение двух дней мы основательно изучили и запомнили названия препаратов и их назначение. Мы договорились передать некоторые медикаменты в больницу Красного Полумесяца «Лев и солнце», которая впоследствии была переименована в «Больницу Спасателей».

Приехав в больницу с этим грузом, я стала объяснять госпоже Мукаддам, заведующей одного из отделений, названия и свойства некоторых препаратов. Она окинула меня высокомерным взглядом.

– Ты не похожа на медсестру, – сказала она.

– Почему? Только потому, что на мне нет шляпы и юбки, как на вас? – ответила я.

– Откуда ты знаешь названия препаратов? – спросила она.

– У вас научилась, – скромно ответила я.

Я слышала, что в этой больнице на представителей губернатора смотрят как на шпионов или членов групп зачистки. Поэтому, желая попасть на работу в больницу, решила вести себя учтиво. А говорить красиво и убедительно я умела. И вскоре госпожа Мукаддам раскрыла мне свои объятия. Я поцеловала ее и стала упрашивать разрешить мне работать в отделении. «Я буду делать все, что вы мне скажете, только позвольте мне остаться рядом с вами. Если хотите, я буду даже подметать палаты. Я не буду обращать внимания на вашу шляпу и юбку, а вы не обращайте внимания на мое макнаэ[74] и плащ», – сказала я.

Госпожа Мукаддам никого не пускала в отделение. Девушкам в хиджабе она говорила: «Отделение должно оставаться стерильным. Вы можете занести инфекцию на своих макнаэ, плащах и брюках». Но, несмотря на это, она согласилась оставить меня в отделении, чтобы я помогала принимать раненых. Я была очень рада, что устроилась работать в больницу. Находясь здесь, я была ближе к приюту и могла при подходящем случае навестить приютских детей. Я очень по ним скучала. Дети передавали мне свои послания через Сейеда.

Моя работа в больнице заключалась в том, что я должна была сначала осмотреть раненых, поступавших в приемное отделение, затем – зарегистрировать их данные. Чтобы подготовить раненых к промыванию ран и перевязкам, мне приходилось разрезать их одежду ножницами.

Больница была похожа на что угодно, кроме больницы. Была ужасная суматоха. Люди доставляли сюда раненых на любом транспорте, плакали, причитали, били себя в грудь и по голове, а некоторые, будучи не в силах смотреть на страдания и безнадежное состояние своих близких, падали в обморок. Вид крови, которая в больнице была повсюду, искалеченные тела раненых терзали сердце каждого из нас. Весь больничный персонал, включая руководство, врачей, медсестер и охранников, работал на грани нервного срыва. На пункте сдачи донорской крови при больнице круглые сутки было столпотворение. Звуки сирен машин «скорой помощи» сливались воедино с воем сигнала воздушной тревоги. Во время воздушных атак отключалось электричество, поэтому почти все время работал электрогенератор, предназначенный для экстренных случаев. Количество коек в палатах не соответствовало реальному числу раненых. Людей приходилось размещать в коридорах и постоянно проверять, живы они или уже нет. Мы едва успевали перемещать тела погибших в морг. Городское кладбище не могло вместить столько умерших. В больнице не было специальной машины для перевозки трупов на кладбище, а машины «скорой помощи» предпочитали возить раненых. Город оказался завален трупами. Дети, потерявшие родителей во время бомбежек, с плачем слонялись по городу. Люди не умели воевать.

Я делала все, что могла, чтобы остаться работать в отделении. Я сразу протирала полы там, где проливалась кровь. Каждому, кто был близок к тому, чтобы потерять сознание, я давала воды. Я плакала и в то же время утешала других. Мне приходилось видеть столько людей с оторванными конечностями, что через каждые несколько минут я щупала свои ноги. Я боялась, что война отнимет у меня ноги. В разгар этой суматохи в приемное отделение вошел солидный мужчина в белом халате, который, вынужденно используя повышенный тон, спешно выгнал абсолютно всех толпившихся здесь людей, кроме раненых. Я испугалась, что меня тоже выгонят как «постороннюю», быстро забежала в комнату медперсонала, схватила висевший там большой белый халат и надела его на себя. Не обратив внимания на нагрудную карточку с именем на халате, я схватила швабру и быстро начала протирать полы в тех местах, где они были запачканы кровью, после чего со шваброй в руках прошла мимо этого грозного врача и скрылась от его глаз в безопасных внутрибольничных коридорах. Обучение, которое я прошла на курсах спасателей, включало только оказание первой медицинской помощи, навыки перевязки и умение делать инъекции. Этого, разумеется, было недостаточно для объемов той трагедии, с которой мы имели дело. Поэтому я, под предлогом необходимости подмести и протереть полы, стояла рядом с медсестрами, которые готовили раненых для отправки в операционные залы и промывали им раны, и умоляла их допустить меня к этим процедурам со словами: «Клянусь, я могу это делать, у вас ведь имеются более важные дела». В то же время я не хотела выпускать из рук свой веник, потому что он был моим разрешением на то, чтобы остаться в больнице. С веником в руке я зашла в операционную вместе с одним раненым. Увидев эту картину, медсестра, находящаяся в операционной, закричала: «Зачем ты принесла сюда этот грязный веник? Выйди отсюда! И почему на тебе халат доктора?!» И тут только я поняла, что я наделала: я помыла полы во всем отделении, будучи одетой в халат врача.

До двадцать первого числа я не имела возможности повидаться с детьми из приюта. Я боялась, что если я не буду постоянно находиться на глазах у медсестер, они забудут мое лицо, и я не смогу больше вернуться в отделение.

Война поставила сотрудников больницы перед выбором: они могли закрыть глаза на всё происходящее, чтобы не видеть ужаса трагедии, заткнуть уши, чтобы не слышать криков и стонов, и предпочесть бегство от трудностей, придумав какое-нибудь оправдание для своей совести. Или же, как сделали многие, подобно ангелам остаться у изголовья раненых и стать для них живительным бальзамом и спасением.

Как-то ко мне пришла Фатима Неджати, постучала в дверь отделения и спросила: «Ты не хочешь увидеть детей? Насиба очень часто спрашивает о тебе».

Я вышла из отделения и побежала к детям, которые играли во дворе приюта. Я заметила, что в этом месте дети чувствовали себя по-особенному и уходили в свой мир. Взрослые при звуках сигнала воздушной тревоги бежали в окопы и бомбоубежища, дети же, наоборот, выбегали во двор и с криками «Ура!» целились во вражеские бомбардировщики из самодельных луков. Жизнь и смерть были для них одного цвета. У некоторых из детей, однако, был грустный и безучастный вид. Я подумала, что они, вероятно, беспокоятся о своих близких и спросила, почему у них на лицах печаль. Один мальчик ответил: «Не везет нам. В этом году, когда, наконец, нам купили школьную форму, книги и тетради и мы приготовились, подобно детям, у которых есть родители, пойти в школу, надев новые ботинки и новую выглаженную одежду, чтобы утереть нос богатеньким сынкам и покрасоваться перед ними, с неба и земли льются камни и огонь».

Несмотря ни на что, они каждый день надевали свою новую обувь и школьную форму, брали в руки портфели и целыми днями бегали по двору. То, что в этой критической обстановке они находились в городе, не могло не вызывать тревогу и беспокойство за них. Их любимый «дядя Сейед» был единственным, кто остался рядом с ними в Абадане. Я поговорила с Сейедом, чтобы он вывез детей из города. Благодаря Красному Полумесяцу и хлопотам Сейеда этим ребятам доставалась хоть какая-то еда. Чтобы решить вопрос об эвакуации приютских детей в безопасное место, мы с Сейедом отправились к брату Салахшуру в администрацию губернатора. По дороге на каждом шагу мы видели свидетельства внезапного свирепого вторжения войны в людские жизни, признаки того, что эта война застала их врасплох. С каждым днем проблемы горожан становились все более многочисленными: отсутствие электричества, воды, голод, страх, болезни, одиночество и ужас. Владельцы магазинов продавали свои товары по минимальным ценам, а иногда отдавали их даром. Но за хлебом и бензином всегда выстраивались очереди, которые доводили людей до полной потери самообладания.

Когда мы приехали в администрацию губернатора, господин Батманкелич, погруженный в заботы о безопасности города, рассказал нам, что группа бессовестных мародеров по ночам грабит магазины и дома и без того несчастных людей. Губернатор работал круглые сутки, стремясь сохранить жизни горожан и обеспечить целость и сохранность их имущества. Ему казалось, что война вот-вот закончится, и он пытался как можно скорее заменить разбитые окна и отремонтировать треснувшие от бомбежек стены городских домов.

Брат Салахшур, выслушав с тревогой наши доводы касательно эвакуации детей в безопасное место, сказал: «Вы, вероятно, знаете, что начальник Управления образования Абадана господин Салехи и несколько его сотрудников погибли смертью мучеников. Многие из школ разрушены. Даже если война закончится до конца текущего месяца, школы откроются с опозданием. Так что будет лучше, если мы для начала согласуем вопрос о размещении этих детей с каким-нибудь детским домом или организацией, чтобы кто-то принял на себя ответственность за них, и затем мы отправим их туда».

После серии переговоров с различными организациями, наконец, удалось договориться с приютом города Шираз, согласившимся принять детей при условии, что их воспитатели будут постоянно находиться с ними. Поскольку в городе действовало правило подвергать выезжавшие из города машины досмотру, мне, Сейеду и другим нашим спутникам выдали специальные письма в качестве приказов о командировке.

Дети, радостные, одетые в ту самую новую школьную форму, держа в руках свои портфели и выданные им большие пакеты с пижамами и одеждой, сели в автобус. Из сестер в качестве постоянных воспитателей детей в Ширазе с нами поехали Шамси Бахрами, Парвана Ака-Назари, Фатима Неджати, Ашраф Шокухиан, Сейеда Зинат Салехи, а из братьев – Ахмад Рафии и Али Салехпур. Как только дети зашли в автобус, они начали ругаться друг с другом за право сесть у окошка. При посредничестве дяди Сейеда они, наконец, условились, что будут сидеть у окна по очереди: до города Махшахр – одни, а оттуда до Шираза – другие. Некоторые из мальчиков взяли с собой свои луки и грозились сбить стрелами иракские «МиГи». Брат Сейед и Рафии сели рядом с двумя мальчишками, напоминавшими боевых петушков, а мы – рядом с девочками, и все двинулись в путь.

Спустя некоторое время Сейед сказал: «Возможно, дорожная полиция не разрешит нам выехать из города. Нам лучше сначала заехать в администрацию губернатора, взять разрешение на выезд машины в Шираз, а также немного денег и продуктов, чтобы было, чем поужинать».

Буквально за несколько минут до нашего появления на автотрассе иракская артиллерия подвергла ее массированным обстрелам. Мы с трудом пересекли этот развороченный участок дороги.

Побывав в администрации, мы продолжили свой путь с пакетом хлеба и четырьмя кругами сыра на сто двадцать детей, которых мы разместили в четырех автобусах. Дети воспринимали бомбежки города, снаряды, летящие по нему, окопы и баррикады на улицах как захватывающий приключенческий фильм. Они с интересом смотрели сцены, разворачивавшиеся на их глазах. В течение всего пути они просили хлеб, сыр, воду или просились в туалет. Поэтому весь заготовленный на ужин провиант ушел на перекусы в дороге, и мы были вынуждены снова купить на ужин для детей горячий хлеб и несколько кругов сыра. Каждый раз, когда автобус заезжал в ямы и ухабы на трассе, дети, дурачась, начинали беспорядочно трястись и наклоняться из стороны в сторону с большей, чем это мог делать автобус, турбулентностью; они стукались головами и хохотали во все горло. Время от времени то с одной, то с другой стороны автобуса раздавались голоса каких-то животных, имитируемые детьми.

Доехав до города Махшахр, водитель, у которого разболелась голова от шума и криков детей, остановил машину возле заправки и вышел из автобуса, чтобы подышать воздухом. В это время в автобус зашел попрошайка. Он молился за здоровье детей и говорил: «Да станете вы благоденственны! Подайте ради Всевышнего!»

Каждый, к кому подходил нищий с этими словами, говорил: «Иди к другому!». Дети стали подшучивать над ним и громко смеялись. Каждый считал своим долгом что-нибудь сказать этому нищему. Один говорил: «Нищий к нищему, милость – ко Всевышнему». Другой говорил: «Пока не дашь что-нибудь, ничего не получишь».

А когда несчастный попрошайка, наконец, вышел из автобуса, он понял, что кто-то из детей вытащил у него из кармана деньги, и мы целый час разбирались и ругались с нищим. В конце концов мы заставили Сухраба, делом рук которого было это карманное воровство, отставить шутки и вернуть деньги их хозяину. Кроме того, нам пришлось заплатить пострадавшему нищему компенсацию за потерянный из-за нас час его «работы», и после этого мы двинулись дальше в путь. Утром мы приехали в Шираз.

Для детей всё было ново: климат, лица, среда, говор. Приют Шираза с полной готовностью принял наших питомцев, предусмотрев место для их временного проживания. А я каждую минуту настороженно слушала новости о войне, южном и западном фронте. У меня не было намерения оставаться в Ширазе после размещения там приютских детей. Я прощалась с ребятами. В это время ко мне подошел Сейед и, помявшись немного, спросил: «Госпожа Масуме, можно вручить вам одну бумагу?» – «Какую бумагу?» – спросила я. «У меня был к вам разговор, но не было возможности поговорить с вами наедине», – ответил он.

Я взяла письмо и попрощалась с Сейедом. Я в последний раз обняла детей и поцеловала их. Однако это прощание было не навсегда. Я хотела одну ночь провести в мавзолее Шах-Чераг[75]. В момент прощания Насиба спросила меня: «Когда ты вернешься?» – «Не знаю, – ответила я, – знаю только, что иду в Шах-Чераг и, вероятно, пробуду там до утра».

Когда я вошла в мавзолей Шах-Чераг, я увидела там многих из тех жителей Абадана и Хоррамшахра, у которых война отняла всё. Удрученные тяжелыми, сокрушительными мыслями и переживаниями, они сидели или лежали внутри двора в изорванных одеждах, с небольшими котомками с предметами первой необходимости – единственным жалким достоянием всей их жизни. С каждым часом количество этих несчастных, оставшихся без крыши над головой, увеличивалось. Люди, которые еще несколько дней назад имели дом, имущество, деньги, в одночасье лишились всего, и теперь им больше нечего было терять. Мне стало жалко моих земляков, мой город и саму себя. Передо мной были семьи, которые не имели никаких финансовых возможностей или места, где могли бы жить, поэтому от безысходности они нашли убежище в Шах-Чераге. Они сидели, обхватив колени руками, а на их лицах застыло выражение муки, усталости и бессилия.

Среди этих разоренных войной людей была мать Насибы, девочки из приюта. Она узнала меня. После смерти своего первого мужа она отдала девочку в приют и вышла замуж за одного коммерсанта. Во втором браке она родила еще троих детей. Иногда она навещала Насибу. Увидев меня, она сразу спросила меня о ней. Я сказала, что детей перевезли в Шираз, что с Насибой все в порядке, и дала ей адрес ширазского детского приюта. Она что-то говорила, и слезы текли по ее бледному лицу и пересохшим губам; она взяла мою руку, поднесла ее к своим губам, поцеловала и, плача, стала говорить такие слова: «Во имя святости и благословенности этого мавзолея да воздастся тебе Всевышним! Пусть Он дарует тебе столько же благ, сколько имеется волос на голове у этих детей-сирот! Пусть тебе сопутствует добро! Пусть станешь ты счастливой матерью за то, что ты спасла детей от огня и гибели!». У меня к горлу подступил ком. Я не знала, что отвечать ей, я даже не могла обнадежить ее ничем. Слова не могли выразить моих чувств и эмоций. Ситуация была безнадежной, и я ничем не могла помочь.

Я смотрела на младенцев, пытавшихся высосать молоко из опустевшей груди своих матерей; я смотрела на стариков, которые ценой неимоверных усилий добрались до этого места, спасаясь от ужасов войны; я смотрела на малолетних школьников, которые, оказавшись оторванными от уроков, школы и книг, недоуменно и растерянно озирались по сторонам.

Я подошла к алтарю Шах-Чераг и дала волю своим эмоциям. Неподалеку от меня, рядом с алтарем, отрешившись от войны и внешней суматохи, сидели, прижавшись друг к другу, видимо, только что поженившиеся молодые супруги. Они будто забыли, что в этом храме, в этом городе и вообще в этом мире существуют и другие люди, кроме них. Наблюдая за этими молодоженами, я вспомнила о письме Сейеда. Я вынула письмо из кармана, развернула его и прочла следующие строки:

«Во имя Всевышнего, вдохнувшего в нас от Духа Своего, чтобы мы были подобны Ему. Во имя Его цвета, Его благоприятеля и союзника Его посланнической миссии, знаю, что во дни крови, огня и войны говорить о мире, жизни и любви – бессмысленно, по мнению многих. Я же считаю, что говорить об этих вещах надо именно сегодня. Сегодня, когда жизнь и смерть стали одинаково дешевыми; сегодня, когда война испытывает нас и влечет за собой фатальные бедствия. Если женитьба и замужество призваны совершенствовать человека, мне для прохождения этого пути нужен человек, который будет для меня крыльями, чтобы летать, ногами, чтобы ходить, и глазами, чтобы видеть.

В мечтах и наяву я искал человека, во взгляде, в поведении и в голосе которого я видел бы Бога. Всё, в поисках чего я был, я нашел в Вас. Не знаю, с чего мне надо начать и что писать. Я даже не знаю толком, как правильно посвататься. Это – первый и, несомненно, последний раз, когда я прошу руки девушки. Я написал эти несколько незавершенных строк, чтобы поведать о своем расположении и любви к Вам. Знайте, что мое бессмертие – в любви к Вам…»

Мне показалось странным, что в условиях, когда жизнь утратила свое значение, кто-то может думать о создании семьи и выборе для себя спутника жизни. Я бросила письмо Сейеда внутрь алтаря Шах-Чераг и погрузилась в молитвы и намаз. В это время снаружи послышались крики и шум, которые привлекли к себе всеобщее внимание. Я вышла во двор мавзолея и увидела, что пострадавшие от войны беженцы сцепились и ругаются с ширазцами. Те кричали в адрес переселенцев: «Вы испугались, не остались воевать и бежали. Вы хотите, чтобы пришли люди из других мест и воевали вместо вас!» Они хотели выдворить беженцев из мавзолея. Атмосфера была накалена до предела. Беженцы говорили: «Всю свою жизнь мы принимали у себя дома гостей. Мы были не просто гостеприимными, мы обожали гостей! А теперь, по воле злого рока, мы вынуждены кормиться остатками с ваших столов. Если бы у вас под самым ухом тоже пару раз выстрелили, вы бы поняли, что значит война!».

Всю свою боль, тяготы перенесенного пути, измучившего их голода и жажды беженцы обрушили в этом споре на ширазцев. Каждый что-то говорил по поводу сложившейся ситуации:

– Красота и обаяние города – в его жителях, а не в кирпичах и многоэтажных зданиях!

– Каждый человек – король только в своем городе.

– До тех пор, пока человек не увидит войну собственными глазами, он не поймет ее значения.

Некоторые из ширазцев приняли доводы беженцев, однако те были так обижены опрометчивыми словами нескольких молодых ширазцев в свой адрес, что, несмотря на усталость, изнуренность и слабость, которую они чувствовали, никак не могли успокоиться и продолжали ругаться.

Еще двое схлестнулись в другом конце двора мавзолея. Один говорил другому: «Еще одно слово, и я ударю тебя так, что ты останешься приклеенным к стене, как фотография!» «Если бы у вас была честь и достоинство, вы бы не превратили однодневную войну в двадцатидневную и не стали бы спасаться бегством, укрывшись в мавзолее!» – ответил другой.

Я подумала: разве Имам не сказал, что люди должны оказывать сопротивление и держать оборону? Одним словом, ситуация была близка к экстремальной, дело почти дошло до уличной драки. И тут я обратилась к сестре Бахрами, которая тоже пришла в Шах-Чераг для паломничества: «Я иду в Красный Полумесяц, оттуда возвращаюсь в Абадан. Ширазцы правы – мы должны обороняться. Кто-то должен стоять на пути иракцев и давать им отпор. Они только того и хотят, что отобрать у нас весь Хузестан. Для чего мы здесь? Мы хотели передать детей в приют Шираза, и мы это сделали».

Я подумала, что война – это не математическая задача, над которой надо подумать, чтобы решить; война вообще не поддается никакой логике, поэтому нельзя найти к ней подход с логической точки зрения. Война – не книга, которую можно прочесть. Война – это война. Настоящую войну можно понять, только увидев ее со всей ясностью и прикоснувшись к ней руками.

Скитания, лишения, пребывание на чужбине, тяготы и невзгоды стали уделом каждого ребенка, каждой престарелой женщины и каждого старика из числа беженцев.

Несмотря на возникшие споры и ссоры, в тот вечер нашлось несколько ширазцев, которые приняли в своих домах семьи беженцев с маленькими детьми. Но мне после всего, что я услышала, было трудно оставаться гостем в храме Шах-Чераг более одного часа[76]. Мы с сестрой Бахрами отправились в Красный Полумесяц. Там мы увидели большое количество добровольцев из жителей Шираза, готовых к отправке в Абадан.

Все вместе на автобусе Красного Полумесяца мы двинулись в путь. По дороге мы пели революционные гимны и скандировали лозунги о единстве. Было видно, что это придавало водителю дополнительную энергию, и он ехал с большой скоростью и в приподнятом настроении. К утру мы достигли города Махшахр. Далее, подъезжая к Хузестану, на радиоволне «Нефть» мы услышали голоса Сейеда Мохаммада Садра и Голам-Резы Рахбара, которые передавали новости с фронта, сопровождаемые воодушевляющими на борьбу с врагом патриотическими лозунгами. Но радио заглушалось шумом проезжавших мимо нас машин, наполненными людьми, и звуками непрерывных взрывов, которые многих добровольцев в нашем автобусе повергли в состояние подавленности и ужаса.

Автобус еще не успел въехать в зону боевых действий. Повторяющиеся сигналы воздушной тревоги вынуждали водителя останавливаться, поэтому путь, который мы должны были преодолеть за полчаса, растянулся не меньше, чем на два. Водитель понял, что этот путь – не путь стихов и лозунгов, а путь крови и шахадата. Он остановил машину на обочине и сказал с красивым ширазским акцентом: «Братья, я возвращаюсь в Шираз. Кто хочет вернуться со мной, пусть сидит на месте, кто не хочет, пусть выйдет из автобуса. Дорога открыта и длинна. Ехать дальше по этому пути – дело опасное».

После долгих уговоров он все же согласился проехать вперед еще несколько километров, а затем, после города Сарбандар, остановился и потребовал, чтобы мы вышли из автобуса. Никакие наши призывы и доводы не действовали на него. «Это нечестно – высадить нас на полпути и оставить на дороге! – говорили мы. – Ты – водитель автобуса Красного Полумесяца! Ты забыл об этом?»

Он ответил: «Всё! Шутки и игры закончились! Согласен, я – нечестный! Каждый, кто нечестный, пусть остается в машине, честные пусть выходят и идут на войну! Разве вы не хотели пойти на фронт и воевать? Война начинается здесь».

Из сорока с лишним пассажиров, ехавших в нашем автобусе, из него вышли только десять человек – восемь братьев, я и сестра Бахрами. Мы выстроились на краю проезжей части дороги и двинулись в путь. Пару раз мы останавливали проезжавшие машины, и они сажали кого-нибудь из нас. Братья в очередной раз остановили машину и сказали, обращаясь ко мне и сестре Бахрами: «Садитесь в машину, сестры, и езжайте, чтобы быстрее добраться! Мы сами можем и пешком дойти». Иногда я вспоминала о письме Сейеда. Я злилась на себя, хотя не понимала, почему, и в душе хвалила Сейеда за его смелость, за то, что он в такой плачевной ситуации думал о жизни. Сама я ни разу не дала себе возможности подумать об этом. Водитель автомобиля, в который мы сели, в противоположность водителю автобуса, смело и не обращая внимания на сигналы тревоги и взрывы, быстро ехал по своему маршруту. Мы проехали несколько километров от Сарбандара. Один из пассажиров нашей машины, производивший впечатление человека, владеющего информацией о положении на фронте, взволнованно рассказывал: «Иракцам даже и не снилось, что они смогут воевать с Ираном три недели. Сегодня – среда, двадцать третье число месяца мехр. Обещаю, что в пятницу мы будем праздновать победу. Они должны лишь извлечь из этих трех недель урок назидания, чтобы напрочь забыли о Каруне[77] и Хузестане».

Слыша краем уха его слова, я параллельно слушала маленькое радио, которое закрепила под макнаэ на своем ухе, чтобы поминутно отслеживать на радиоволне «Нефть» новости с фронта. Положение было плачевным. Ошеломленные мирные жители, не веря в происходящее, одетые и обутые во что попало, передвигались в другие города, держа на руках грудных младенцев или таща за собой малолетних детей. Голодные, усталые и подавленные, они обреченно брели по пустыням и солончакам, не имея ни малейшего представления о том, куда идут и кто их примет. Их никто нигде не ждал. Порой они судорожно преграждали путь проезжавшим машинам, чтобы их подобрали, или просили у водителей бензина в каком-нибудь сосуде. А некоторые сокрушенно и безнадежно продолжали свой путь с волдырями на ногах и согнутыми спинами. В большинстве своем это были старики и дети. Наблюдая за этими скитальцами, я вспомнила о перепалке, которая накануне произошла в мавзолее Шах-Чераг. Я сказала сестре Бахрами: «Все мы проходим великое Божественное испытание. Война для всего иранского народа, даже для тех, кто не на границах, – большое испытание». Я снова вспомнила о письме Сейеда и пообещала себе непременно подумать о будущем, о жизни и о Сейеде после того, как пройду это испытание.

Машина двигалась с такой большой скоростью, будто хотела доставить нас до пункта назначения вовремя, чтобы мы не опоздали на рейс. Понемногу мы приближались к дорожной табличке с надписью «Абадан, 12 км». Группа солдат за проезжей частью дороги, рядом с нефтяными трубами, находилась в состоянии боевой готовности на земле в положении лежа. Мое внимание привлекло несколько стоявших на обочине частных автомобилей. Я сказала своей спутнице: «Сестра Бахрами, посмотри на солдат! Да дарует им Всевышний добро! С каким трудом они сторожат территорию, под этим палящим солнцем, под этими нефтяными труб…»

Не успела я закончить фразу, как где-то совсем близко прозвучал мощный взрыв, и наша машина остановилась. А эти самые добросовестные солдаты быстро поползли в нашу сторону. Я в недоумении смотрела на них. Водитель не захотел отпускать руль, чтобы выйти из машины. Ни он, ни тот, кто сидел с ним рядом, ни мы, сидевшие сзади, не могли ни шелохнуться, ни произнести ни слова. Мы только смотрели по сторонам, не понимая, что происходит. Сколько танков! Сколько военных машин! Присмотревшись внимательно, я увидела на военной форме солдат эмблему Корпуса стражей, однако они, по-видимому, забыли снять с голов красные береты – атрибут военного обмундирования сил Баас.

– Что случилось? – спросила я водителя.

– Мы попали в плен, – ответил он.

– В плен к кому? – снова спросила я.

– В плен к иракцам, – сказал он.

– Разве здесь не Абадан? Ты нас сдал иракцам? – в недоумении произнесла я.

– Аллах Акбар, сестра! Мы все попали в плен, – вскрикнул он.

Иракские военные молниеносно ринулись в нашу сторону и через мгновение оказались у нашей машины. Я, сидевшая всё это время неподвижно у окна, быстро подняла стекло, закрыла двери, но это их не остановило. Они выбили стекло рукояткой автомата. От страха я прижалась к сестре Бахрами. Иракские солдаты высадили стекло машинного окна также и со стороны сестры Бахрами. Водитель отпустил руль и вышел из машины. Сидевший рядом пассажир вышел тоже. И только мы с сестрой Бахрами сопротивлялись и отказывались выходить из автомобиля. Маленькое радио, с которым я никогда не расставалась, выпало у меня из рук. Я все еще не могла понять, что произошло. Автоматный выстрел, произведенный иракским солдатом по двери машины, вследствие чего она открылась, вывел меня из состояния оцепенения. Солдат сказал: «Выходи! Быстро! Выходи!»

Когда мы вышли из машины, иракцы, подобно хищникам, выбрались из своей засады, окружили нашу машину, затем бросили водителя и его попутчика на землю, как мешки с песком.

Перед солдатами остались стоять мы – две девушки в возрасте восемнадцати и двадцати одного года: сестра Бахрами, одетая в манто[78] синего цвета и светло-серое макнаэ, с белыми туфлями медсестры на ногах, и я в сером манто, коричневом макнаэ и армейских ботинках. Солдаты окружили нас.

Иракцев сопровождал человек в гражданской форме в качестве переводчика. Это был араб из Хузестана по имени Джавад, владевший фарси. Один из солдат, одетый в пятнистый камуфляж спецназовца, подошел к нам, чтобы обыскать. Я отскочила и закричала: «Не трогайте меня! Я сама выверну карманы!» Баасовцы, не ожидавшие такой реакции, отошли на несколько метров назад и, направив автоматы в нашу сторону, позвали Джавада и приказали ему переводить:

– Сдай оружие, которое у тебя имеется!

– У меня нет оружия.

– Сдайте всё, что у вас есть, сдайте гранаты!

– У меня нет гранат.

Я провела руками по своей одежде, потрясла макнаэ, вывернула карманы. Когда я вытаскивала руки из карманов, я спрятала в одной руке приказ о командировке, полученный в администрации губернатора, а в другой – записку «Я жива». Иракский офицер увидел эти бумаги у меня в руках. Он сделал знак, чтобы я показала руки. С улыбкой заговорщика и таким выражением лица, будто он раскрыл большой секрет, он забрал у меня обе бумаги и позвал переводчика. Джавад прочитал: «Я жива». Офицер окинул меня подозрительным взглядом и спросил: «Это – пароль?». Джавад посмотрел на меня, затем уставился на вторую бумагу. Он не хотел читать то, что было написано там. Он то и дело переводил взгляд с бумаги на меня, но у него не было выбора, и в конце концов он прочитал: «Масуме Абад, представитель губернатора в Абадане. Миссия: Переправить детей в приют Шираза».

Иракские военные решили, что завладели одной из важных военных тайн. Не помня себя от радости, они что-то быстро говорили по-арабски, а я с любопытством слушала их, следила за их движениями и за тем, что происходит вокруг меня. Но чем больше я слушала, тем меньше понимала. В каждой их фразе я слышала слова «banat al-Khomeini» и «general». Они связались со своими по рации и передали им новости. Я спросила Джавада, о чем они говорят. Он ответил: «Говорят, что взяли в плен двух иранских женщин-генералов». «Мы – сотрудники Красного Полумесяца», – возразила я.

Иракский солдат понял значение слов «Красный Полумесяц» и сказал: «Helal Ahmar, banat al-Khomeini» – «Красный Полумесяц, дочери Хомейни». Затем он повернулся к сестре Бахрами и спросил: «Как твое имя?» Прежде, чем она успела что-то ответить, я сказала: «Марьям, мы – сестры». Иракцы следили за малейшими нашими движениями и кричали: «Шагайте!»

Они заставили нас держать руки за головами. Мое макнаэ из-за это съезжало назад, открывая волосы, и это причиняло мне моральные муки. Я закричала: «Я не буду этого делать!» Джавад шел рядом с нами. С полуарабским-полуперсидским акцентом он сказал мне: «Сестра, ты попала к ним в плен, а не они – к тебе. Выполняй их приказы. Они думают, что ты скрываешь под макнаэ гранату. Они говорят, что в Курдистане женщины тоже носят такие же макнаэ и прячут под ними гранаты». Я снова потрясла свое макнаэ и показала им свои пустые руки, чтобы они убедились в том, что под макнаэ у меня ничего нет. Казалось, что они в какой-то степени поверили в то, что одежда сестры Бахрами принадлежит Красному Полумесяцу. На мою же одежду и обувь они смотрели с опаской и сомнениями. Даже если я чесала нос, они менялись в лице и направляли на меня оружие.

Вдали я видела иранских добровольцев, которые намеревались отправиться на фронт, но попали к засаду, устроенную иракцами. Я была крайне огорчена тем, что столько военнослужащих так просто попали в плен к противнику. Каким образом баасовцы оказались здесь? Я ведь поминутно и непрерывно отслеживала по радио положение наших войск и военную ситуацию в целом. Я не слышала ни единой фразы относительно того, что иракские войска смогли перейти реку Карун и захватить завод по производству пастеризованного молока, кораблестроительный завод в Арвандане, завод по производству мыла, селение Салмания и дошли до главной дороги Абадан – Махшахр. Подобно разбойникам, скрывающимся в кустах у обочины и появляющимся внезапно, они подстерегали и охотились за лучшими нашими людьми и добровольцами и взяли под свой контроль всю трассу.

Я по-прежнему отказывалась держать руки за головой. И баасовцы искали в пустыне проволоку или веревку, чтобы связать мне руки. У братьев руки были свободны. Я сказала Джаваду: «У мужчин ведь руки не связаны, почему они хотят связать руки нам?» Джавад перевел иракскому офицеру мой вопрос, и тот ответил: «Иранские женщины опаснее иранских мужчин». Я почувствовала еще большую гордость и готовность к противостоянию от того, что две иранские девушки были в их глазах такими грозными и опасными. После долгих и тщетных поисков в пустыне подобия веревки, чтобы связать нам руки, один из солдат развязал шнурки на ботинках, и ими они связали наши руки.

Наша встреча с баасовцами была неожиданной для нас и азартной – для них. Мы чувствовали себя атомными бомбами. При малейшем движении наших голов или рук иракцы тут же наставляли на нас оружие. Мы были ошеломлены и расстроены. Иракцы сомкнули кольцо вокруг нас. Среди них были военнослужащие всевозможных чинов: рядовые, сержанты, прапорщики, лейтенанты. Я повернулась назад, ища глазами водителя РИО[79]. Иракский солдат, закричав «Стой!», сильно ударил меня по плечу прикладом автомата. Баасовцы окружили нас двойным кольцом и держали под прицелом. Ни мы не понимали их, ни они – нас. Переводчик изнемог. Каждый что-то говорил и спрашивал, и Джавад не знал, чьи слова переводить. И мы, в свою очередь, не знали, на чьи вопросы отвечать.

Подошел офицер, у которого на погонах было больше звезд, чем у других. Все присутствовавшие с подчеркнутым уважением отдали честь и встали в строй. Офицер ударил ногой по автомату одного из солдат. Длинный ряд солдат разбился. Не знаю, что сказал им офицер, но многие из солдат немедленно разошлись и направились к новым машинам, которые появлялись на дороге. Офицер подошел к нам и спросил: «Anti askariya?» Я не поняла, что значит слово «аскари», но ответила: «La. – Нет». Он снова спросил: «Anti madaniya?» Я снова не поняла значение слова «мадани», но снова ответила «La. – Нет». Я словно пребывала в состоянии ступора и не понимала ничего из того, что мне говорят.

Офицер снова спросил: «Anti shahna? – Так кто же ты тогда?»

Я ответила: «Абад».

Тогда он сказал: «Abad shenno? La, antom haras Khomeini. – Абад? Нет, ты – страж Хомейни».

Чтобы разъяснить обвинение, офицер указал на одного иракского солдата, переодетого в форму стражей Корпуса, и сказал: «Haza haras al-Khomeini. – Это – страж Хомейни». Затем он кивнул в сторону огромной впадины неподалеку от того места, где мы находились. Он указал на людей в ней, примерно сто пятьдесят человек – братьев, многие из которых были одеты в военную форму, на некоторых была гражданская одежда, а на других только майки, – и сказал: «Koll’hom haras Khomeini. – Все они стражи Хомейни».

Я посмотрела на братьев. Не обращая внимания на вооруженных охранников над их головами, они взволнованно смотрели в нашу сторону.

Повторяя: «banat al-Khomeini – дочери Хомейни», – иракцы повели нас к яме, в которой находились братья. При виде их нами овладели противоречивые чувства. С одной стороны, их присутствие придавало нам уверенности в себе, а с другой – мы чувствовали неловкость при виде их беспомощности и пьяных улыбок иракцев. Я вспомнила дни, когда хотела, чтобы Всевышний испытал меня. Я не могла поверить в то, что испытанием для меня стал плен. Я видела своих братьев – плененных, со связанными руками. Я не хотела демонстрировать перед врагом слабость. Присвоенные нам баасовцами статусы «дочерей Хомейни» и «генералов» придали мне немало смелости. Но я боялась сумрачной и безликой судьбы, которая меня ожидала. Я боялась представить, что с нами может случиться. В душе мне хотелось услышать роузе[80] имама Хусейна (да будет мир с Ним!). Мне хотелось, чтобы кто-нибудь напел мне роузе кануна Ашуры. Душой я вверила себя благости ее светлости Зейнаб…

Когда нас бросили в яму, братья расступились. Они уселись один на другого, чтобы я и сестра Бахрами устроились удобно и не чувствовали неловкости и стесненности. Иракские солдаты, увидев это, начали ругать братьев за то, что те сели друг на друга, уступив нам столько места, и принялись расталкивать их прикладами автоматов. Баасовцы не сводили с нас презрительных взглядов. Внезапно один из братьев – парень высокого роста и крупного телосложения с бритой головой и густыми усами, одетый в гражданскую одежду, – позвал Джавада и сказал с явным абаданским акцентом: «Переведи им в точности и дословно то, что я скажу, чтобы они поняли!» Затем он повернулся к баасовским военным и сказал: «Меня называют “Ледяной Исмаил”, я жажду опасностей. Посмотрите на шрамы на моей голове: каждый из них я получил, защищая свою честь и достоинство. Честь для нас значит так много, что мы клянемся ею. Понятно?! Умереть благородно, умереть с достоинством – честь для нас!» После этого он провел руками по своим усам, вырвал из них один волос и продолжил: «Мы клянемся нашими усами. Глаз, не знающий, как смотреть на чужое достояние и честь, достоин того, чтобы ослепнуть! Когда вы берете в плен женщин, это означает конец вашему достоинству и мужеству! Вам чужды такие понятия, как “чужое добро” и “защита собственного достоинства”. Понятие “честь” для вас – пустой звук. Разве так ведет себя мусульманин?! Мусульмане!..»

Солдаты видели, как на его шее надулась вена и глаза покраснели от прилива крови. Они крикнули Джаваду и приказали быстро перевести всё, что он сказал, пригрозив пустить ему пулю в лоб.

Брат-араб не знал, как ему смягчить слова, высказанные абаданцем с такой злостью и негодованием, и перевести их баасовцам. Он мялся. Не знал, что сказать. Тогда Ледяной Исмаил сказал: «Брат, ты боишься защищать свое достоинство? Жить – не искусство, искусство – жить благородно!» Джавад повернулся к другим братьям и произнес с сильным арабским акцентом: «Остановите его, его понесло!»

«Будь осторожен, чтобы не ослепнуть душой от страха смерти, – продолжал Ледяной Исмаил, – если ослепнешь душой, ты станешь немым, безруким и безногим. Тогда, если на твоих глазах возьмут в плен твоих близких, ты будешь сидеть молча и безропотно, радуясь тому, что ты все еще жив и тебя не убили!»

Мы все еще слышали голос абаданца – голос мужества и чести, когда баасовцы велели нам выйти из ямы. Нас отвели в другое место; место, где мы были под их присмотром и на некотором расстоянии от других. Мне больше было жаль братьев, чем саму себя. Какие душевные муки они испытывали, увидев нас пленными в руках врага! Моя персона не была важна – я думала о семье, о том, кто принесет моей матери новость о том, что меня взяли в плен. Я думала о том, что почувствует отец, когда узнает об этом. Что предпримут Карим и Салман? Рахим бы не перенес новости о моем пленении. Бедный Сейед! Он выбрал себе в спутницы жизни ту, которой война не дала возможности даже подумать над его предложением и ответить на него!

За несколько минут до нашего пленения баасовцы схватили двух иранцев. Один из них был средних лет. Ему связали руки, а лицо его было в крови, так что даже нельзя было понять, какая часть его лица пострадала от осколка снаряда. Другой брат – на вид лет двадцати шести, высокого роста и крупного телосложения, с бледным лицом и потухшим взглядом. Он был одет в военный камуфляж, лежал на земле, и земля под ним окрасилась в красный цвет. При виде этих истекающих кровью братьев я забыла о себе и собственном положении. Я забыла о том, что я – пленная, и о том, что надо мной стоит вооруженный солдат-неприятель.

Я зубами развязала руки себе, а затем и сестре Бахрами. Как ни кричал и ни пытался остановить меня солдат-охранник, я его не слышала, будто была лишена ушей. Я взяла кусочек бинта, которым на свякий случай повязала ногу, и, используя воду из армейской фляжки раненого ополченца, обмыла его окровавленное лицо. Область глаз была сильно повреждена. После промывания глаз я приложила к ране немного стерильной марли, чтобы хотя бы на время остановить кровотечение. Однако такого куска марли хватило лишь на один глаз. Другой брат лежал на земле в нескольких метрах от нас. Я побежала к нему. Солдат-баасовец всё кричал мне вслед: «Mamnou’! Mamnou’ – Нельзя! Нельзя!» А я в ответ кричала ему: «Majrouh! Majrouh! – Ранен! Ранен!»

Я подумала про себя: «Будь что будет! Разве я вернулась в Абадан не для того, чтобы помогать этим раненым? Разве я не умоляла госпожу Мукаддам оставить меня в амбулатории?» Ополченец с каждой минутой становился все более бледным. Я прочитала нашивку на его одежде: «Ополченец Мир-Ахмад Мир-Зафарджуйан». Меня душили слезы. Кровь вскипела в моих жилах так, что мне казалось: в любую минуту я могу изрыгнуть ее. Я расстегнула пуговицы на одежде ополченца. Он был тяжело ранен в живот. Видны были даже его внутренности. Вся его одежда была мокрой от крови. Сестра Бахрами подняла вверх его ноги. Но что я могла сделать пустыми руками, без нужных средств? Я стала просить баасовцев вызвать «скорую», чтобы его отвезли в больницу, на что они отвечали: «Ждите, едет, она в пути!» Время шло, и отсутствие возможности оказать помощь своим соотечественникам вызывало в нас все большую тревогу и злость. Мы стали кричать на иракского солдата и требовать машину «скорой помощи».

Брат Мир-Зафарджуйан простонал: «Не просите у них ничего!». Он непрерывно произносил молитвы и проклинал Саддама. Прижав ладони к его животу, я смогла немного ослабить кровотечение. Мои манто и макнаэ пропитались кровью этого брата-ополченца. Я чувствовала себя ужасно. Недалеко от нас я увидела один из домов Фастер Вилер[81] с открытой дверью. Я сказала сестре Бахрами: «Я хочу зайти в этот дом, может, я смогу найти кусок чистой материи и антисептические средства, чтобы перевязать рану».

Сестра Бахрами ответила: «Это опасно! Там могут быть размещены иракские военные».

Я вернулась и заглянула в яму, где находились братья. Взволнованные взгляды всех по-прежнему были устремлены на нас. Благородство и достоинство, излучаемые их глазами, подарили мне чувство безопасности. Я встала, чтобы зайти в дом, но в этот момент брат Мир-Зафарджуйан что-то прошептал. Его голос был уже еле слышен. Мне пришлось напрячься, чтобы расслышать, что он говорит. Он повторял: «Не ходите никуда, здесь небезопасно».

Я почувствовала гордость от того, что голос раненого, распростертого на земле ополченца все еще источает мужество и достоинство, и с удвоенной энергией стала хлопотать для того, чтобы он остался в живых. Я показала свои окровавленные руки иракскому солдату, стоявшему над нами, и дала ему понять, что мне нужно вымыть руки. Я зашла в дом. За дверью на вешалке я увидела большое белое полотенце. Я схватила его. Солдат понял, что мытье рук – это повод, однако, в силу ли своей гуманности или впечатления, под которым он оказался от моих действий, он не подал вида, что обо всем догадался.

Я не видела иракского солдата, я видела только дуло его автомата, которое двигалось синхронно с нашими перемещениями. Я с трудом обвязала раненому брату живот полотенцем. Он потерял столько крови, что его тело стало вялым и тяжелым, а губы пересохли, и он постоянно просил воды. Сестра Бахрами сказала иракскому солдату: «Воды, воды!» Мир-Зафарджуйан снова повторил: «Не просите у них ничего – они грязные люди».

На дне фляжки еще осталось немного воды. Я поднесла фляжку к его рту и смочила ему губы водой. Я спросила его: «Сейед, у тебя есть ребенок?» Утвердительно кивнув, он произнес: «Да». Казалось, он хочет поговорить о своей дочери. «Ее зовут Сумайя», – сказал он. В этот момент по его щеке медленно скатилась слеза. Я разозлилась на себя: мало того, что я не смогла остановить у него кровотечение, еще и заставила его вспомнить о дочери. Он с трудом держал глаза открытыми. С еще большим усилием он произнес: «Скажите моей дочери Сумайе, что ее отец умер смертью мученика с открытыми глазами и достиг своей мечты». Эти слова заставили дрогнуть и облиться кровью мое сердце. В этот момент тишину нарушил гул нескольких приближавшихся самолетов. Пленные братья, находившиеся в яме, обрадовались – они подумали, что летят наши, чтобы освободить нас.

Я обратилась к Мир-Зафарджуйану: «Сейед, ты – ополченец, тебя ждет столько людей! Мы ведь не на иракской земле, мы – на территории Ирана. Через несколько часов придут наши войска и освободят всех нас. Мы вернемся домой, и ты сам сообщишь новость о нашей победе Сумайе и ее матери». – «Будь проклят Саддам!», – ответил он. Услышав, что он насылает проклятия на Саддама, брат, который был ранен в глаза, сказал: «Сейед, они понимают, что ты говоришь, будь осторожен!». Однако тот снова, еще громче, произнес из самой глубины души: «Пусть будет проклят Саддам!»

Белое полотенце, которое я положила на его рану, пропиталось кровью. Перекладывать полотенце было очень сложно.

«Скорая помощь» приехала примерно через три часа. Медики сначала направились в сторону братьев, которые находились в яме, они перенесли в машину тех, у которых имелись ранения головы, лица, рук и ног, а после всех пришли к Мир-Зафарджуйану. Я попросила носилки, но мне ответили, что он должен сесть в машину сам. Я не понимала, как может раненый, который не в состоянии даже держать глаза открытыми, самостоятельно забраться в машину «скорой помощи». Никто не обращал внимания на мои настоятельные просьбы принести носилки. Машина приехала без носилок и без каких-либо средств оказания первой помощи. Тогда я еще не знала, с каким врагом мы имеем дело.

Иракцы стояли, уперев руки в бока, и говорили: «Положите его в машину». Мы с сестрой Бахрами, как ни старались, не смогли поднять его с земли. Увидев эту сцену, все пятеро раненых, уже севших в машину, вышли из нее и поспешили нам на помощь. Общими усилиями мы подняли ополченца и уложили его в машину. Я снова поправила полотенце на его ране и обратилась к одному из братьев, сидевшему рядом с ним: «Это – ополченец Сейед. Ради Всевышнего, я прошу тебя, положи руку на его рану и надавливай на нее, чтобы уменьшить кровотечение, чтобы он доехал до больницы живым».

В последний раз я положила руку на его рану и прочитала молитву. Он открыл глаза и произнес: «Сестра, это – путь Зейнаб и Сейеда аш-Шохада». Кровь застыла в моих жилах. Его высказывание прозвучало очень вовремя. В те минуты отчаяния и неверия я нуждалась в том, чтобы кто-нибудь сказал мне: «Это – путь Зейнаб и Сейеда аш-Шохада, яви терпение!».

Я очень старалась остаться в машине «скорой помощи» вместе с братьями и проводить их до больницы, однако под давлением наставленных на меня дул автоматов иракцев и просьб братьев я покинула машину. Мои настойчивые просьбы увезти раненного в глаз брата тоже остались без внимания.

Когда я вышла из машины, иракский солдат снова толкнул меня дулом автомата в сторону раненного в глаз брата. За эти несколько часов баасовцы так часто толкали и били нас дулами своих автоматов, что у нас заболели кости. Я хорошо запомнила последнюю сцену, произошедшую в тот момент, когда я выходила из машины и дверь закрывалась.

Я видела в машине «скорой помощи» юношу, которому на вид было лет двадцать. У него было огнестрельное ранение в левую ключицу. На юноше была белая майка. Он был среднего роста, с черными глазами. На правой руке молодого человека, которую он подвязал к шее при помощи ремня, я увидела татуировку, изображающую Рустама и змея. Я старалась запомнить лица, которые вижу, но за последние часы увидела столько разных лиц и образов – наших и вражеских, что при всем желании не могла запомнить их все.

Я вернулась к сестре Бахрамм и раненному в глаз брату. Лицо и глаза парня были залиты кровью. Когда он опускал голову, кровотечение усиливалось и сопровождалось страшной болью. Он ничего не видел. Мы с сестрой Бахрами сидели возле него. Я сказала ему: «Прочитай молитву, чтобы твоя боль утихла. Почему ты не подошел и не попытался сесть в машину “скорой помощи”, чтобы вместе с другими отправиться в больницу? Ты можешь лишиться глаз». – «Это не было целесообразно», – ответил он. «Почему? – удивилась я. – Разве это не было лучше, чем остаться здесь? Здесь нет даже элементарных средств для оказания первой помощи. Мы вынуждены останавливать кровотечение нажатием рук».

«Вы попали в плен вместе?», – спросила я. Он ответил: «Я, Мир-Зафарджуйан, Маджид Джалал-ванд и Абдулла Бави были вместе».

Затем он тихо спросил:

– Где иракцы?

– Они стоят недалеко.

– Они слышат нас?

– Почему ты спрашиваешь?

– При удобном случае вытащите мою сумку из кармана штанов и уничтожьте. Если вы уничтожите ее, я вздохну свободно и смогу терпеть боль в глазах.

– Разве вас не обыскали? Разве ваши карманы не вывернули наизнанку? У вас имеется оружие?

– Нет, они задержали несколько машин сразу. Поскольку я был ранен, они только связали мне руки и бросили сюда.

На ногах сестры Бахрами были летние санитарские туфли белого цвета с маленькими дырочками на поверхности. Обе мы сидели в одинаковой позе, поджав ноги и обхватив колени руками. Наши взгляды были опущены. В головах у нас роились разные мысли, мы думали о прошлом, о сумрачном и неизвестном будущем, которое ожидало нас. Я машинально поднимала с земли мелкие камешки и целилась ими в дырочки на туфельках сестры Бахрами. Внезапно она спросила: «Кстати, почему ты назвала меня Марьям? Мою сестру зовут Марьям. Меня можно звать как угодно, только не Марьям!»

– Это не страшно, мою сестру тоже зовут Марьям. Как на самом деле тебя зовут?

– Шамси.

– Но с этого момента ты – моя сестра, и я буду звать тебя Марьям.

Марьям, словно ругая свою младшую сестру, сказала мне:

– Масуме, какая ты беззаботная! Ты видишь, что мы попали в плен к врагу, а сама вспоминаешь детство?! Тебе хочется играть в камушки? Вот уже полчаса, как ты бросаешь камушки в мои туфли. Ты даже не заметила, как к нам подошел солдат-иракец и стал смотреть, что мы делаем, но ничего не понял и удалился.

Я повернула голову и убедилась в правоте слов сестры Бахрами. Солдат, долгое время не спускавший с нас взгляда и дула автомата, отвернулся в другую сторону. Это был подходящий момент. Я немного приблизилась к раненому, опустила руку в его карман и вытащила из него все, что там находилось. Я прочла бумаги. Среди них было письмо, касавшееся Штаба вооруженных сил, и маленький карманный Коран.

– Это же Коран! И бумаги Штаба вооруженных сил, – сказала я.

– Не медли! – ответил он. – Моя идентификационная карта в заднем кармане брюк.

Медленно, не поворачивая головы, одной рукой я поднимала с земли камушки, а другой – вытащила идентификационную карту. На ней было написано: «Доктор Хади Азими. Звание – полковник. Должность – начальник больницы военно-морских сил города Хоррамшахр».

Я была потрясена.

– Вы – полковник? – спросила я.

– Говори тише!

– Вы к тому же и доктор?

– Извините, не тратьте время! Уничтожьте карту!

– Вы еще и начальник больницы военно-морских сил Хоррамшахра?

– Я прошу вас! Немедленно уничтожьте ее! – сказал он порывисто.

Я попыталась порвать карту, однако из-за ламинированного покрытия это практически невозможно было сделать. Мои попытки помять ее тоже были бесполезны. Иракский солдат сменил свой маршрут и повернулся в мою сторону. Теперь я целиком и полностью находилась в поле его зрения. У меня не было больше времени на то, чтобы мять или рвать карту. Я немедленно сунула идентификационную карту доктора Хади Азими вместе с Кораном и письмом в свой карман. За нами следил не только солдат-иракец. Братья, находившиеся в яме, также наблюдали за нами издалека. Доктор боялся того, что в эти минуты у нас могут возникнуть проблемы. Он постоянно спрашивал: «Ты уничтожила ее?» Для того, чтобы успокоить его, чтобы хотя бы немного утихла боль в его глазах, я сказала: «Дело сделано, будь спокоен!»

Каждый раз, когда расстояние между солдатом и нами сокращалось и он начинал смотреть на нас более пристально, ужас и нервозность, которые я испытывала, удваивались. Я лихорадочно искала какой-нибудь способ избавиться от содержимого своего кармана. Носком ботинка я начала медленно копать землю, пытаясь вырыть в ней ямку. Когда это удалось, я бросила туда идентификационную карту и письмо полковника и опять же ногой засыпала ямку землей, ударив несколько раз по ней подошвой ботинка, чтобы сровнять. Затем я отодвинулась от полковника и подсела ближе к Марьям.

В полдень все – и раненые, и здоровые, невзирая на свое положение и состояние, лишенные возможности совершить омовение в условиях пустыни, в которой мы находились, занялись намазом. Баасовцы не разрешали нам совершать намаз стоя и всех заставляли сесть. Они опасались, что в положении стоя наши увидят нас и поймут, в чем дело. Доктор Азими, не обращая внимания на мучившие его страшные боли и кровотечение, непрестанно читал намаз со связанными руками и окровавленными лицом и постоянно говорил: «Сестра, почитай мне Коран!»

Баасовцы захватывали трассу, используя определенную тактику. Они давали возможность проехать некоторым нашим машинам. И в тот момент, когда наши войска думали, что баасовцы отступают, они вновь вторгались на дорогу, быстро ее осаждали и возобновляли охоту за нашими.

Это был подлый и варварский метод. Прибегая к хитрости, они одного за другим брали в плен лучших наших ополченцев, бойцов сил Корпуса и спасателей. Действия баасовцев были больше похожи на похищение людей, чем на сражение и взятие в плен. Нам хотелось подняться, закричать и предупредить наши войска об их коварном трюке, но это в любом случае было бы бесполезно, ибо баасовцы пришли в полной боевой готовности, вооруженные до зубов. Некоторые из наших, попадая в плен к иракцам, начинали радостно восклицать: «О Хусейн ибн Али! Неужели ты призвал нас, и нам выпадет счастье стать паломниками Кербелы? О повелитель, мы будем твоими гостями эту неделю!». Некоторые из них даже называли друг друга «кербелайи». У меня невольно возникло ощущение, что мы действительно поедем на неделю в Кербелу для паломничества.

Я спросила полковника: «Доктор, вы ведь военный, как вы думаете, чем закончится война? Что произойдет с нами?» Он ответил: «У иракцев нет способности продолжать дальше войну с Ираном, но прежде, чем они осознают эту действительность, может пройти неделя. С вами же дело обстоит по-особому, поскольку вы являетесь сотрудником Красного Полумесяца. Согласно международным Женевским конвенциям, они не могут взять вас в плен. К тому же каждая из вас может освободить двоих раненых военнослужащих».

Я спросила: «Мы сами выбираем, кого освободить, или они?» – «Нет, – ответил он, – вы сами вправе выбрать раненых для освобождения».

Я подумала: «Если так, то жаль, что мы отправили ополченца Мир-Зафарджуйана в больницу. Я бы выбрала его и доктора Азими, и мы бы забрали их с собой в Иран. Кого и как теперь я выберу для освобождения?»

И тут я в сердцах посмеялась над собой и снова обратилась к своему собеседнику: «Но, господин полковник, однажды вечером я видела по телеканалу «Басра» (в Абадане можно было смотреть программы иракского телеканала «Басра»), что Саддам порвал подписанный при посредничестве Алжира официальный договор, в котором содержалось законное соглашение касательно пограничных линий между двумя странами, и отдал приказ о начале военных действий. Я хочу сказать, что сам принцип войны – это нарушение международных конвенций, как же при этом возможно, чтобы они освободили нас согласно этим же международным конвенциям?»

Кивнув в знак согласия, полковник сказал: «Да, они могут действовать и вопреки международным законам и не освободить вас».

Послеполуденный зной был нестерпим. Лучи солнца на протяжении долгих часов беспощадно втыкали свои иглы в наши головы. У меня ужасно болела голова. Болело все тело от ударов, наносимых стволами автоматов. Но я не хотела, чтобы день заканчивался. Я боялась ночи, которую мне предстояло провести, будучи в плену. От одной мысли, что я не смогу видеть, что происходит вокруг меня, мной овладевал ужас. Приехала грузовая машина. Без учета вместимости грузовика всех братьев, находившихся в яме, погрузили в него, подобно камням и мусору. Даже стариков и немощных брали за руки и за ноги и бросали в кузов грузовика.

Присутствие братьев-бойцов, хотя и пленных, придавало нам уверенность и спокойствие. После того, как их увезли, место нашего содержания превратилось в обитель скорби. Пока братья были с нами, мы не так сильно ощущали присутствие баасовцев. Однако после их отъезда мы остались втроем и стали объектом их пристального внимания – малейшее наше движение отслеживалось десятью-двенадцатью вражескими солдатами. Доктор Азими, не видевший ничего, постоянно спрашивал о дислокации иракцев. Неожиданно охота на иранские силы приостановилась, и баасовцы занялись подготовкой к каким-то перемещениям. Затем они принялись ужинать, и этот процесс у них сопровождался большим шумом. А доктор Азими, я и Марьям приготовились к совершению вечернего и ночного намаза. Доктор Азими сказал: «Сестра, в своих молитвах испросите у Господа терпения и вознесите благодарность Всевышнему. Не волнуйтесь, все мы – под сенью милости Аллаха».

После намаза я снова начала читать полковнику Коран. Если во время чтения, из-за того, что мысленно отвлекалась на происходящее вокруг, я пропускала какой-то айат, доктор Азими со свойственной ему бдительностью и спокойствием поправлял меня. Было очевидно, что он слушает очень внимательно и знает наизусть эти суры.

Солдат, охранявший нас с утра, ушел и передал свой пост другому. Новый охранник, весьма крупного телосложения, был либо наивным, либо притворялся таким. После того, как он опустошил не меньше пяти баночек консервированной фасоли и разбросал их вокруг, он закурил сигарету и стал прохаживаться туда-сюда. Наступила ночь. От страха я не могла сомкнуть веки. Я ощущала сухость в глазах. С предельным любопытством я наблюдала за тем, что происходит вокруг. Я постоянно спрашивала доктора Азими, который был жителем Хоррамшахра и знал арабский лучше, чем мы: «Доктор, что они говорят?»

Он, в свою очередь, тоже спрашивал нас о численности и положении иракских военных. Мы все трое будто напрочь забыли о своих физиологических потребностях – мы не чувствовали ни голода, ни жажды, ни даже необходимости сходить в туалет. Было уже за полночь. Несмотря на всю нашу бдительность и на то, что мы следили за каждым движением вокруг нас, мы не заметили, что приставленный к нам солдат-баасовец куда-то исчез.

Движение свелось к минимуму. Я попросила Марьям поменяться со мной местами. Я медленно легла на землю и поползла к краю стены, о которую мы опирались. Выглянув наружу, я увидела солдата-баасовца, растянувшегося на земле и положившего свое оружие рядом. Похоже, он спал мертвым сном – до нас отчетливо доносился его громкий храп. Доктор был занят совершением ночного намаза. Я тихо сказала Марьям: «Что ты думаешь по поводу того, чтобы забрать его оружие и незаметно уйти отсюда втроем? Он спит как убитый и до утра даже не шевельнется».

Марьям не успела ответить, как доктор, совершавший намаз, повторил несколько раз: «Аллах Акбар, Аллах Акбар».

Марьям сказала: «На что ты надеешься, на наше “мастерство”? Мы же не умеем пользоваться оружием! Ты думаешь, тех восьми часов военной подготовки, которые мы прошли у господина Садра, достаточно?! Оставь эти партизанские игры!»

Доктор, поняв, что я полна решимости осуществить свой замысел, прервал свой намаз, оставив его незаконченным, и сказал: «Этот иракец не один, вокруг полно солдат. А этот спящий только прикидывается, а на самом деле не спит».

Я спросила полковника: «Доктор, у него автомат, вы умеете обращаться с этим видом оружия?»

«У меня нет глаз, я даже не могу видеть землю, на которую наступаю. Будьте благоразумны, покоритесь Божественному провидению и доверьтесь Всевышнему. Судьбе было угодно, чтобы вы оказались в плену. Ни один из нас не был пленен по собственному желанию. Вы были избраны для этого пути. Разве вы не оказались на этом пути ради кучки сирот и несчастных детей? Вами двигало благое побуждение. А после вы опять же направлялись в регион для оказания помощи фронту. Вы приложили усилия ради совершения благого дела, поэтому любое приключение на этом пути должно расцениваться как благо. Да, миссия наша становится горькой, но Всевышний неизменно является источником добра и блага. Не сомневайтесь во благости вашего дела. Ни одна судьба не лишена причастности к Божественной воле», – сказал доктор.

Я сказала: «Доктор, если уходить, то вместе. Любое решение будет принято нами троими совместно».

Мы немного посовещались, но ни доктор, ни Марьям не были согласны с моим планом. Прошло около двух часов, и «злой дух» проснулся. Я поняла это по запаху дыма сигареты, которую он закурил. Он положил автомат на плечо и снова зашагал туда-обратно. К баасовцам прибавилось еще трое солдат. И снова начались шепот, тяжелые взгляды и слова, смысла которых мы не понимали. Вновь прибывшие солдаты сделали нам знак, чтобы мы встали и шли к ним. Не обращая внимания на их знаки и слова, я взяла руку Марьям, крепко сжала ее и сказала: «Мы теперь – сестры и ни при каких обстоятельствах не расстанемся».

Увидев безразличие с нашей стороны, они сами подошли к нам. Один из солдат сказал: «Здесь – Абадан, у вас есть два часа, чтобы уйти отсюда. Мы поможем вам». Поскольку они говорили на арабском, я понимала не все их слова. Доктор, который в этот момент совершал намаз, произнес громко: «Аллах Акбар, Аллах Акбар».

Закончив совершение намаза, доктор сказал, обращаясь к солдатам: «Они не знают арабского». Тогда те велели доктору: «Переведи им!» Доктор, переведя нам их слова, добавил уже от себя: «Не поддайтесь их обману!» Я сказала: «Доктор, если мы уйдем, мы уйдем вместе втроем».

Солдат-баасовец сказал: «Нет, мы можем освободить только вас двоих, потому что вы – женщины». Несмотря на то, что я поняла суть дела, я спросила их: «Какой дорогой нам уйти?»

Путь, который он указал, был неверным. Поэтому мы еще больше усомнились и заподозрили их в том, что они замыслили что-то неладное. Так как доктор Азими был ранен и мы не хотели оставлять его одного, мы не приняли предложения солдат уйти. Однако те настаивали на том, чтобы мы ушли, а мы, в свою очередь, продолжали твердить, что останемся с доктором. Доктор был хорошим поводом, чтобы остаться. Я сидела между доктором Азими и Марьям. Солдат-баасовец, теряя терпение, стал тыкать в голову Марьям стволом своего автомата. Марьям схватила рукой край дула, отвела от своей головы и закричала: «Нечестивый! Убирайся с глаз моих! Ты предлагаешь мне свободу под страхом оружия?!»

Они спросила доктора: «Что она говорит?» Я не знаю, как доктор перевел им слова Марьям, однако после этого они молча удалились. Спустя полчаса к нам пришли шестеро других солдат и сказали: «Мы должны доставить доктора Азими в больницу».

Мы с Марьям прижались к доктору и не отходили от него ни на шаг. Я сказала: «Доктор – наш отец, и мы ни при каких обстоятельствах не расстанемся с ним». Один из солдат, который был курдом и хорошо знал фарси, сказал: «Мы с доктором пойдем вперед, а вы идите за нами».

«Нет, мы с доктором пойдем вместе», – возразила я.

Это была длинная ночь. Казалось, утро не собирается наступать, как будто оно где-то застряло. Время шло, а темнота ночи не проходила. Я посмотрела на звездное небо. И задумалась: какую долю уготовили мне эти звезды, сулящие всем свет и ясность утра?

Я сказала: «Доктор, мне кажется, у них грязные сатанинские мысли. Вы как думаете?»

Он ответил: «Вы только совершайте намаз, и ночь пройдет, и наступит утро».

Мы совершали намаз, а они смотрели на нас. И понемногу на смену ночи пришла белая пелена, предвещавшая скорое наступление утра. Но все же до наступления утра еще оставалось время. В руках у баасовцев было столько провизии, съестных припасов, орешков и сладостей, будто они были гостями на каком-то торжественном приеме. Для того, чтобы возбудить наш аппетит и вынудить нас попросить у них что-нибудь поесть, они устроили перед нами представление «жвачные во время кормежки». Закончив трапезу, они бросили пустые банки из-под консервов на землю. Ветер носил их мусор из стороны в сторону. Я заметила, что на упаковках продуктов, которые съели баасовцы, были надписи на персидском, то есть они были иранского производства. У нас не было желания есть, несмотря на то, что мы ничего не ели с утра прошлого дня.

Я спросила: «Доктор, что здесь происходит? Эти банки и коробки – иранские».

Доктор ответил: «Наверняка это был груз одной из машин, которые они останавливают на дороге – провизия для фронта».

Утро 16 октября было наполнено шумом баасовских машин и новых потоков иракских военных, устремившихся на эту же трассу с севера Хоррамхашра. Днем ранее, с самого рассвета до захода солнца, мы были свидетелями взятия в плен разных групп людей. Меня и Марьям переместили в ту яму, в которой держали до этого братьев. Доктор Азими сидел один на земле и ждал, когда его отправят в больницу.

В восемь часов утра баасовцами была схвачена группа из шести братьев – стражей Корпуса. По их поведению было ясно, что они были застигнуты врасплох. Их, подобно мячам, бросили в нашу яму. По прошествии некоторого времени, когда между нами установилось доверие, мы обменялись с ними информацией.

Мы спросили:

– Откуда вы были командированы?

– Из Корпуса Омидийе.

– Мы – сотрудники Красного Полумесяца и, возможно, будем вскоре освобождены.

После этих слов двое из братьев, которые были семейными, сняли со своих пальцев обручальные кольца и отдали их нам со словами: «Если вас освободят, передайте эти кольца в Корпус Омидийе. По ним наши семьи опознают нас».

В надежде на то, что нас освободят, одно из колец взяла Марьям, а второе – я. Интенсивность столкновений и пленения наших войск была больше, чем в предыдущий день. Однако никто из тех, кого брали в плен, не расстраивался, словно думая, что впереди лишь краткосрочное, временное путешествие.

С каждым часом к нам прибавлялись все новые и новые лица. Братьев из Корпуса стражей и ополченцев поместили в той же яме, рядом с нами, а остальных оставили стоять у стены. Около десяти утра в нашу яму, подобно стреле, выпущенной издалека, был брошен худощавый высокий юноша с волосами каштанового цвета. Нижняя часть его лица была окровавлена. Он производил впечатление деревенского человека, имел широкое лицо, а его губы застыли в какой-то странной улыбке. Ни у кого из нас не было платка, чтобы дать ему. Он вытер свои окровавленные губы краем рукава и присел. Вслед за этим юношей, который, вероятно, был пастухом, в нашу яму спустили не меньше полусотни овец с колокольчиком на шее у каждой. С того момента в какую бы сторону мы не повернули голову, мы видели перед собой морды этих овец, которые к тому же извергали на нас свои фекалии и беспрерывно блеяли.

Спустя тридцать часов голода и жажды мы попросили пить, и баасовцы принесли один стакан воды, из которого каждый из нас, будучи окружен целой отарой овей, отпил один глоток.

Метавшиеся из угла в угол и тревожно блеявшие овцы успокаивались и стихали сразу же после того, как их хозяин проводил рукой по их головам и спинам. Один из братьев Корпуса Омидийе спросил его: «Как тебя зовут, брат? Кто ты по профессии?» Юноша ответил с предельной простотой и искренностью: «Меня зовут Азиз, я – пастух из Кашана. Вчера я двинулся в путь из Кашана. В нашей округе каждый, кто хотел помочь нашим бойцам, пожертвовал на нужды фронта несколько овец. Я был на пути в Абадан, когда меня схватили. Стадо уставшее и голодное. Эти овцы не выдерживают здешнюю жару. Хорошо, если бы дали немного воды и травы этим бедным животным».

С присущим ему приятным кашанским выговором и предельной наивностью он спросил: «До каких пор мы будем находиться здесь? Если хотят, пусть оставят нас здесь, но пусть быстрее доставят овец на фронт для борющихся братьев».

По-видимому, он пребывал в своем, совершенно обособленном мире. Он хранил в памяти сведения о каждой своей овечке и знал характер любой из них. В этот момент мимо прошел офицер, который в самом начале нашего пленения спрашивал нас о том, военные мы или гражданские лица. Увидев нас среди овец, он изобразил на лице презрительную ухмылку и сказал пару слов, смысла которых я не поняла.

Другой офицер, у которого на погонах было больше звезд, внезапно обратился ко мне и приказал мне выйти из ямы.

Я сделала вид, что не слышу его, и вдруг он закричал: «Животное, я с тобой разговариваю!»

Я вышла из ямы. Джавад стоял рядом с ним и переводил ему. Он сказал: «У себя в Ираке мы с уважением относимся к генералам, вы – наши гости».

«Именно поэтому вы держите нас вместе с овцами?» – спросила я. Он ответил: «Нет, генерал. Мы думали, что завладеем Хузестаном до завтрашнего дня, поэтому не стали переводить вас в другое место. А сейчас пришел приказ относительно тебя и твоей сестры». Я с надеждой подумала, что это как раз реализация той самой международной конвенции, о которой говорил доктор.

«Согласно международным Женевским конвенциям, каждая из нас может освободить двоих раненых», – сказала я.

Он ответил: «Отлично, ты осведомлена и о международных конвенциях, устанавливающих правила ведения войны».

Мы с Марьям вышли из общей массы пленных и сели в машину, однако каждая из нас предпочла бы находиться среди овец, чем среди волков. Прежде чем сесть в машину, мы, после некоторых колебаний, положили кольца, отданные нам братьями Корпуса Омидийе, на землю Ирана в надежде на то, что их найдет кто-то из наших, потому что мы допускали возможность того, что иракцы отберут их у нас.

Чем дальше двигался наш автомобиль, тем более незнакомыми для нашего глаза становились окружающие пейзажи и люди. Нас высадили в каком-то неизвестном нам месте, и мы зашли в здание, которое, по нашим предположениям, являлось резиденцией какого-то командного штаба, поскольку на груди и на плечах людей, которые ходили внутри этого здания, было полно звезд, орлов и прочей военной атрибутики. Нам принесли две пары специальных очков, надев которые, мы полностью лишились возможности видеть что-либо. Кроме того, иракцы крепко связали нам руки. Около четырех часов мы простояли в комнате безмолвно, никто не задал нам ни единого вопроса. Я старалась понять хоть что-то из того, что слышала вокруг себя, но так и не смогла разобрать ни слова. Каждые несколько минут я и Марьям единичным кашлем оповещали друг друга о своем присутствии, и каждый раз слышали грубый голос баасовского солдата, который кричал: «Молчать!» Спустя четыре часа, после того, как нам развязали руки и сняли с нас очки, начался короткий допрос, который больше был похож на прощупывание и выяснение наших позиций, взглядов и убеждений. Нас спросили:

– Вы – сотрудники Красного Полумесяца?

– Да.

– Где вы работали?

– Везде, где мы были нужны.

– Вы согласны работать в иракской больнице и ухаживать за нашими ранеными?

– Наша работа – гуманитарная. Спасение жизни людей не имеет границ и пределов, – ответила я.

– Хитрые дочери Хомейни! Маджусы[82]!

Нас с Марьям проводили в зал, где в несколько рядов стояли кровати, на которых лежали раненые из разных пострадавших от войны районов. Нам сказали: «Все они – иракцы. Вы должны ухаживать за ними».

Мужчина средних лет, одетый в белую одежду, представился нам доктором Саадуном. У него была комичная внешность. Когда я смотрела на его одежду и лицо, я вспоминала себя в халате врача с веником в руке. Было полное ощущение того, что на него по ошибке надели чужую одежду. Подобно солдату на утреннем параде войск, которые проходят маршем по случаю какого-либо торжества, он, не обращая внимания на состояние раненых, шел вперед, не поворачивая головы, мы шли за ним, а за нами – еще четверо солдат. По его равнодушию к стонам раненых было понятно, что врачевание – не его призвание.

На кроватях были чистые простыни и одеяла. Рядом с кроватями стояли маленькие столики, на каждом из которых имелось по несколько бутылок иранского компота. Иракские раненые либо были в бреду, либо спали и отдыхали. У всех стояли капельницы. Но в конце зала виднелось несколько рядов кроватей, накрытых полиэтиленовыми накидками, безо всяких простынь и одеял. На этих кроватях лежали раненые, которые скорчились от холода и боли, а бинты на их ранах были насквозь пропитаны кровью. Запах гнили и испражнений в этой части зала вызывал тошноту. До меня донесся голос, который с болью и стонами обращался с просьбами о помощи к некоему Сейеду Аббасу. Каждый раз, когда он взывал к Сейеду Аббасу, мы с Марьям переглядывались, мысленно вопрошая: не иранец ли он? И думали про себя: может быть, он имеет ввиду нашего Сейеда Аббаса?

Я догадалась, что в последнем ряду лежали иранские раненые. На их телах виднелись кровоточащие раны. У них не было ни столиков, ни компота, ни капельниц. Их безжизненные взгляды, пересохшие потрескавшиеся губы свидетельствовали о том зле, которое было им причинено в течение всего этого времени. Каждый, к кому мы подходили, невольно тряс головой. Их страждущие и щемящие душу взгляды были устремлены к нам. Находясь среди этих раненых и немощных пленных, мои глаза невольно искали доктора Хади Азими и Мир-Зафарджуйана. Когда мы дошли до последнего ряда, доктор Саадун ускорил шаг и стал говорить нам: «Быстрее, идемте быстрее!»

Однако, видя взгляды и слыша голоса своих земляков, мы с Марьям не могли не замедлить шагов. Наш сердца сжались от того, что в них проникла та мучительная боль, которую испытывали эти раненые. Я ощутила невыносимое чувство удушья. Мне хотелось закричать: «Раненые ведь есть раненые! Не имеет значения, иранцы они или иракцы!».

Мое макнаэ, рукава и полы моего манто были в крови Мир-Зафарджуйана. Пятна крови, подобно засохшим лепесткам розы, чернели на моей одежде. На макнаэ их не было видно, поскольку оно было коричневого цвета, зато я непрерывно ощущала запах крови, которой пропиталась его нижняя часть. Мои глаза искали среди раненых знакомый взгляд, как вдруг я заметила татуировку Рустама и гремучей змеи на руке одного из пациентов. Я вспомнила, что это – тот самый юноша, которому я тогда поручила ополченца Сейеда, попросив сильно сдавить рану на его животе, чтобы уменьшить интенсивность кровотечения. Рука юноши все еще была подвешена к шее на ремне.

Я возликовала от встречи с ним. Пренебрегая осторожностью, я отошла от Марьям и, радостно направившись к нему, спросила: «Что стало с тем раненым ополченцем?» Не успела я услышать от него ответ, как пощечина, которую отвесил мне доктор Саадун, повернула мою голову на сто восемьдесят градусов. У меня было ощущение, будто мои мозги вышли наружу через рот. Мои губы задрожали, и рот наполнился кровью. Увидев эту картину, раненые братья-иранцы привстали со своих кроватей, но сделать ничего не могли. Иракские солдаты, выругавшись, вышвырнули нас на улицу, через некоторое время посадили в машину и увезли в неизвестном направлении.

Следы пальцев доктора Саадуна остались на моей щеке. Марьям, желая успокоить меня, начала вытирать мои окровавленные губы краем своего макнаэ. Однако физическая боль от пощечины мучила меня не так, как осознание того факта, что впервые в жизни до моего лица дотронулась рука чужого, не махрама[83]. Это чувство было для меня столь невыносимым, что для того, чтобы избавиться от него, я была вынуждена попросить у солдата, который был приставлен к нам для охраны, воды, чтобы хоть как-то смыть со своего лица следы нечистых и скверных рук доктора Саадуна.

Марьям, изрядно рассердившаяся на меня из-за проявленных мной любопытства и неосторожности, сказала: «Теперь ты поняла, где Мир-Зафар-джуйан?»

Я ответила: «Нет». И, сглатывая ком, подступивший к горлу, продолжила: «Зато я поняла, где я сама».

Встреча с ранеными иранцами и атмосфера, царившая на границе между Ираном и Ираком, оживили во мне обнадеживающее чувство пребывания на родине. Однако маршрут, по которому ехал наш автомобиль, пах чужеземщиной и горечью. Мне хотелось спросить, куда нас везут, вкус крови все еще ощущался во рту, губы были сухие, и, если честно, я боялась того, что другая сторона моего лица тоже запачкается нечистью. Через час мы приехали в лагерь, обнесенный забором из колючей проволоки, внутри которого имелось несколько комнат. Я не знала, где мы находимся. Хотя для меня больше не имело значения, где я нахожусь. Я думала: я не в Иране, а если так, то какая разница, где я? Я была оторвана от своего города, от своего дома и от своей семьи.

После того, как машина остановилась и мы вышли из нее, нас окружили солдаты-охранники и около восьми военнослужащих более высоких чинов. Один из них подошел к нам и сказал: «Дочь Хомейни, как тебя зовут?»

– Масуме.

– А-а, генерал Масуме!

Затем он спросил Марьям: «Дочь Хомейни, как тебя зовут?»

– Марьям, – ответила она.

– Вы сестры?

– Да, мы сестры.

– Хомейни отправляет на фронт и своих дочерей, чтобы они воевали за него?

– Нет, мы – сотрудники Красного Полумесяца, – ответила я.

– Посмотри туда! – сказал он. Он показал пальцем на одну из комнат, находившуюся примерно в пятистах метрах от того места, где мы стояли. Я увидела девушку с черным платком на голове, тревожно смотревшую из окна комнаты. На таком расстоянии я больше ничего не могла рассмотреть и понять.

Иракец, который вел с нами беседу, продолжил:

– У вас с ней одинаковая одежда одинакового цвета. Она – тоже страж Хомейни.

Мне ужасно захотелось еще раз взглянуть на ту девушку. Я хотела повернуть голову и разглядеть ее получше. Но звук от пощечины доктора Саадуна все еще звучал в моих ушах.

– Для чего вы пришли на фронт? Вы хотите воевать с нами?

Я не могла говорить по-арабски, и он начал звать кого-то: «Хамед! Хамед! Переведи!»

Я сказала: «Нас взяли в плен в городе, в котором мы живем».

– В том городе велись военные действия.

– Вы вторглись в наш город, похитили нас и привезли сюда, – сказала я.

Как будто в нем мелькнул проблеск совести, он распустил всех и приказал отвести нас в ту самую комнату, где содержалась сестра, которую баасовец назвал «стражем Хомейни». Нам строго запретили разговаривать. Чем ближе мы подходили к комнате, тем отчетливее вырисовывалось размытое лицо девушки, которую я увидела с расстояния в пятьсот метров. Я не знала, кто она.

Это была высокая белолицая девушка лет двадцати шести – двадцати семи, одетая в манто и брюки темно-серого цвета. Одета она и вправду была, как я. Ее взгляд был светлым, но взволнованным. Мы еще не успели открыть дверь ее комнаты и войти, как она через окно поздоровалась с нами и сказала: «Салам!» Но, прежде, чем я успела ответить на ее приветствие, охранник решительно произнес: «Нельзя!»

Я спросила: «То есть как, даже здороваться запрещено?»

Он открыл дверь, и мы – три иранки – оказались в одной комнате. Но как это возможно, чтобы три девушки находились вместе и не разговаривали друг с другом?! Вопреки всем предупреждениям и правилам, мы расспросили друг друга обо всем необходимом и с абсолютным доверием поделились друг с другом информацией о себе. Незнакомка представилась так: «Я – Фатима Нахиди. Я акушерка. После того, как я закончила учебу, я уехала в бедные районы, поскольку чувствовала, что там я нужнее. Я находилась в одной из деревень вблизи города Вам, когда до меня дошла новость о начале войны. Я вернулась в Тегеран, а оттуда вместе с доктором Садики, с которым я познакомилась в Бандар-Аббасе, господином Занди, братом Джергуйи и двумя другими спасателями отправилась на юг. Сначала мы поехали на западный фронт, но пробыли там всего три дня, потому что нам сказали, что на юге в нас нуждаются больше. Мы уехали в Андимешк. Приехав туда, мы увидели, что иракцы разбомбили электростанцию, повсюду клубился дым. Увидев эту картину, я попросила своих спутников поехать в Дезфуль, чтобы переночевать там. Они поддержали меня. Однако на базу “Единство” Дезфуля (военная база Военно-воздушных сил) никого не пускали. Там остались только военнослужащие армии. Женщин и детей вывезли из города. Я позвонила своему дяде. С его помощью мы смогли остаться на ночь в Дезфуле. Это была страшная ночь. Всем моим существом овладели страх и неуверенность. Мне не нравилась эта неуверенность. Мне хотелась быстрее принять решение.

Я говорила себе, что, возможно, мне следовало послушать дядю и не приезжать на фронт. Дядя пугал меня трудностями фронта и говорил: “Тобой руководят эмоции. Война не так проста, как тебе кажется. На войне убивают, пропадают, попадают в плен!” Но последнее слово было за матерью. Она сказала: “Брат, не настаивай! Пусть она идет со спокойной душой”. Отец тоже знал, что если я сказала, что еду, значит, я хорошо обдумала свое решение. Я приехала на фронт из чувства долга».

Фатима продолжила далее: «На следующее утро от этих сомнений и страхов не осталось и следа. Бомбежки еще не закончились, но я уже не боялась.

Мы приготовились выехать в сторону Хоррамшах-ра. Девятнадцатого мехра мы добрались до Хоррамшахра. Соборная мечеть стала базой скорой медицинской помощи. Мы разместились в добротном доме, предоставленном в наше распоряжение одним из жителей Хоррамшахра. Одну из комнат мы оборудовали под медицинский пункт. Ночью мы разделились на две группы. Доктор Садеки с двумя спасателями образовали одну группу, а я, брат Джергуйи и Занди – другую. Мы условились, что каждая группа по очереди будет один день находиться на линии фронта, а другой – в лечебнице. Утром группа доктора Садеки отправилась на линию фронта, а я и брат Джергуйи стояли перед домом, беседовали о судьбе и о том, что всё, что происходит – происходит по воле Всевышнего. Поговорив, мы зашли в дом. Не прошло и минуты, как грохот от взрыва снаряда заставил задрожать весь дом. Мы выбежали на улицу. Снаряд разорвался именно там, где пару минут назад стояли мы с доктором Садеки. Это повергло меня в шок. Но я всем сердцем твердо верила в то, что действительно на все – воля Всевышнего.

В этот самый момент к нам пришли два наших солдата и сказали, что среди наших сил много погибших и раненых и нужна помощь. Без промедления мы сели в машину «скорой помощи» и отправились на линию фронта. Издалека было видно только одну черную линию. Все мои мысли и чаяния были лишь о том, чтобы быстрее добраться до раненых и пострадавших. Продвинувшись немного вперед, один из солдат сказал: «Как много здесь танков!»

Мы совершенно не задумывались о том, что у нас нет столько танков. Накануне говорили, что в Хоррамшахре имеется один-единственный танк. Мы даже не задались вопросом, что здесь делают все эти танки. Мы даже не заметили, что их дула направлены в нашу сторону, а не в сторону иракцев. Мы не замечали ничего странного. Мы почти доехали до линии фронта. Внезапно снаряд, выпущенный из танка, упал на землю рядом с нашей машиной. Только тогда мы поняли, что линию контролируют иракцы. Мы выскочили из машины, чтобы укрыться где-нибудь. Брат Джергуйи был ранен в ногу. Недалеко от нас был небольшой ров. Мы добежали до него. У меня с собой имелись средства для перевязки, и я думала только о том, что должна остановить брату кровотечение. Когда иракцы добрались до нас, чтобы увезти с собой, повязка, которую я наложила на ногу брата Джергуйи, осталась лежать на земле, потому что у меня не было времени затянуть ее. Нас посадили в танк и допросили по очереди. После допросов несколько минут стояла гробовая тишина. Я даже не слышала дыхания ребят. Я позвала их. Никто не отвечал. Из-под платка, которым завязали мне глаза, я видела только ноги солдат-баасовцев. Я осталась одна. Меня бросили в яму, в которой пахло мусором.

Первые несколько часов мой мозг не работал. Находясь в этой вонючей яме, я думала о смерти. В те ужасные минуты я считала смерть лучшим, что могло произойти со мной. После каждого взрыва я тянулась вверх, чтобы увеличить вероятность попадания в меня осколков снарядов. Мое тело начинало лихорадочно трястись, когда я вспоминала взгляды баасовцев.

Через некоторое время меня вывели из ямы, посадили в машину и стали ждать водителя. Я повернула голову назад и из-под повязки, которая была на моих глазах, увидела солдата Эбади, который лежал на полу машины со связанными руками и ногами. Остальных не было. Баасовцы утверждали, что каждый, у кого нет жетона военнослужащего, – шпион и подлежит немедленной казни. Среди нас, кроме Эбади, который лежал в машине, ни у кого больше не было военного жетона. В моей голове начали роиться тревожные мысли о том, что баасовцы сделают с нами и другими нашими спутниками. Нас пересадили в какой-то фургон, на котором к вечеру доставили сюда. Первая ночь была кошмарной. С первого же дня нас подвергли допросам, которые продолжаются до сих пор».

Мы тоже представились и сказали ей: «По правде говоря, мы сказали, что я и Марьям – сестры, чтобы нас не разлучили. Они поверили, что мы сестры. Впредь же мы втроем – сестры».

Фатима, увидев мою одежду и макнаэ Марьям, которые были в крови, сказала: «Мы в Ираке, и мы попали в плен. Возможно, до конца месяца мехр мы останемся здесь. Через три часа, ближе к закату, дверь откроют на несколько минут, и мы выйдем наружу. Быстро умойте лица и руки и отстирайте свои вещи».

Я спросила ее: «Вы одна?» Она ответила: «Вот уже три дня, как я нахожусь в этой камере одна. Но в соседних камерах содержатся около двухсоттрехсот пленных иранцев. Они выходят в туалет по очереди. В обед, когда приносят еду, мы можем увидеть некоторых из них».

Я спросила: «Разве здесь еду тоже дают?»

«После еды дают даже десерт», – пошутила она.

Фатима обладала спокойным и смиренным нравом. Она хорошо поняла, что значит война, и сразу и безоговорочно приняла свою судьбу, то есть плен. Мы о многом должны были поговорить друг с другом.

Мы сидели рядом на полу в маленькой камере с голыми стенами. В камере было два окна, выходивших на внутреннюю часть тюремного двора. Был вечер. Солдат, время от времени заглядывавший внутрь через окно, удалился. Это был подходящий момент для того, чтобы Фатима рассказала нам подробнее о трех днях, проведенных в камере до нашего приезда. Она сказала: «В эти дни дверь открывают примерно в это время».

Я уже не так боялась. Присвоенный мне статус «генерала» я примеряла на себя, испытывала на себе, упражнялась на нем и верила в него. Фатима больше не была одинока. В первую минуту после того, как охранник запер за мной дверь, у меня было чувство, что я – обвиняемая и нахожусь в тюрьме. Однако потом я подумала: «В чем я провинилась? Почему я в тюрьме?»

Спустя примерно час дверь открылась, и нам дали одну на всех миску с едой – немного риса с жидкостью красного цвета в качестве подливы. Еда выглядела так, что вместо того, чтобы возбуждать аппетит, отбивала его напрочь. Фатима взяла миску, с удовольствием понюхала еду и начала хвалить. Было очевидно, что она пытается вызвать в нас аппетит и заставить поесть. Она повторяла: «Начинайте кушать, через четверть часа они вернутся и заберут посуду».

Мы втроем сели вокруг миски с едой, которая могла накормить лишь одного человека. Я спросила: «А где же ложка и вилка?» Фатима ответила: «Здесь – тюрьма Танума[84], а не ресторан! Вместо вилки пользуйся пальцами. Соедините четыре пальца, чтобы еда не сыпалась сквозь них. Начните и научитесь». Затем она продемонстрировала нам на деле, как это сделать. Я сказала, обращаясь к Марьям: «Знаешь, если девушка из столицы научилась, мы и подавно научимся. Приступай!» Однако, когда я взглянула на свои руки, у меня пропал аппетит. Между моими пальцами виднелась засохшая кровь, и вообще везде на моих руках были следы грязи и крови. Я спросила: «После еды дают воду?»

«Нет, – ответила Фатима, – после еды приносят пепси-колу! Ешьте, говорю! Чего вы ждете?! Через несколько минут охранник придет и заберет миску».

Руки Марьям были в таком же состоянии, как и мои. Но мы не хотели, чтобы Фатима обиделась на нас в первый же день. В конце концов кончиками пальцев мы съели свои доли. Пришел охранник и забрал миску. Через час он снова открыл дверь на несколько минут для того, чтобы мы могли выйти из камеры и воспользоваться санузлом. Помогая друг другу, мы быстро почистили свои запачканные кровью манто и макнаэ, не снимая их с себя. Мы хотели совершить омовение, но охранник влетел в туалет и заставил нас вернуться в камеру.

Для того, чтобы наши мокрые вещи, с которых все еще стекала розовая от крови вода, высохли, мы начали ходить по камере взад-вперед, тряся на себе одежду. Одновременно мы делились друг с другом своими тревогами и говорили о том, что еще не успели сказать. Солдат-охранник со злостью открыл дверь и сердито прокричал: «Маджусы! Вы разве не знаете, что вы – пленные?! Вы находитесь в Ираке! Ходить и разговаривать запрещено! Всё запрещено!»

Марьям сказала: «Живой человек имеет свойство ходить и разговаривать, разве нет?!»

Несмотря на то, что иракец не понял смысла слов Марьям, он, видя, что она что-то сказала ему, открыл дверь пошире и подошел к Марьям. Мы с Фатимой подскочили и заслонили собой Марьям, преградив баасовцу путь. От наших криков солдат вышел из камеры. Тогда я поняла суть преступления, наказанием за которое не является заключение в тюрьму, но…

Я вздохнула и сказала: «Сегодняшняя ночь – уже вторая ночь, как у нас нет вестей из Ирана, а в Иране не знают, где мы и что с нами. Марьям, тебе не кажется, что вчера, когда мы еще находились на территории Ирана, в пустыне, вблизи Хоррамшахра, и с надеждой прислонялись к стене этого города в ожидании того, что в любую минуту придут наши и освободят нас, нам было лучше? Мы здесь такие чужие и одинокие! Мы так далеко от Ирана! Вчера мы были на родине, а сегодня – на земле врага». Марьям сказала: «Сегодня – вторая бессонная ночь моей матери, которая не смыкает глаз в ожидании меня». Фатима добавила: «Девятнадцатого числа на базе “Единство” в Дезфуле я тоже сказала о том, что еду в Хоррамшахр, только своему дяде. Когда я ехала в Хоррамшахр, я думала о чем угодно, только не о том, что попаду в плен к иракцам. Похоже, что судьба распорядилась иначе».

Мы продолжали беседовать. Было за полночь. Стресс и тяжелые события дня, пережитые нами, не позволяли нам уснуть. В это время открылась дверь, и к нам в камеру бросили юношу лет девятнадцати-двадцати. Я не поверила своим глазам. О великий и несравненный Создатель! Я в жизни не видела столь красивого молодого человека. Никто не мог смотреть на его лицо более двух мгновений. Всевышний будто нарисовал все черты его лица с особенным и предельным мастерством и изяществом. Это был стройный широкоплечий юноша среднего роста. Цвет его одежды я не помню.

Не начиная разговора с ним, мы лишь изредка с опаской посматривали на него. Несмотря на то, что он был иранец, мы отнеслись к нему с подозрением из-за того, что его изолировали от других. Мы боялись довериться ему, хотя еще не знали значения слов «шпион» и «пятая колонна»[85]. Люди были либо иракцы, либо иранцы – мы не различали полутонов. Спустя час Фатима все же нарушила молчание и спросила: «Вы ранены?». Покраснев от смущения и чувствуя неловкость от того, что находится в обществе девушек, юноша ответил с явным и очень приятным абаданским акцентом: «Сестра, разве не видишь, я стою на своих ногах». Марьям спросила: «Как тебя зовут?». «Юсеф Вализаде», – ответил молодой человек. Затем спросила я: «Почему тебя отправили к нам?». Он сказал: «Сестра, вы все – как сестры мне, но, клянусь Всевышним, я сам смущен тем, что меня привели сюда. Я находился в соседней камере, среди двухсот других мужчин. Все они порядочные и стоящие люди, не то, что я. Все они доктора и инженеры, к несчастью, попавшие в руки этих нечестивцев. Они умоляют этих бессовестных солдат открыть дверь, чтобы умыться, но эти безбожники не соглашаются это делать. Они отбирают у пленных их обручальные кольца и часы, чтобы спустить их в туалет. Они сказали мне: “Встать и выйти из камеры!” Я подумал, быть может, война закончилась, и они хотят отправить меня в Иран. А оказалось, они привели меня к вам, девушкам. Не знаю, что и сказать еще. Наш удел – плен и несчастье».

– Когда тебя взяли в плен:? – спросила Фатима.

– Два дня назад.

– Где тебя взяли?

– На этой проклятой трассе, всех нас взяли на этой же трассе.

Внезапно он как будто вышел из состояния забытья. Видя, что мы втроем окружили его и атаковали вопросами, он сказал: «Надо же, вы задаете мне столько вопросов! Больше, чем сами иракцы. Скажите-ка сами, что вы здесь делаете?»

Он был очень наивным и простым юношей. Скоро мы почувствовали доверие к нему и рассказали об истории нашего плена. Спустя немного времени он тоже начать изливать нам душу: «Мой отец умер, когда я был маленьким. Моя молодая мать осталась с двухлетним сиротой на руках. Она пожертвовала своей молодостью ради меня. Она вырастила Юсефа, прислуживая людям, обстирывая их и работая уборщицей в больнице O.P.D. А теперь, когда она была в ожидании того, что увидит добро от своего Юсефа, что он позаботится о ней, восполнит ее труды и принесенные ею в жертву молодые годы, Юсеф попал в руки иракцев! Если пройдет еще один день, и мать не найдет меня, она умрет от горя и тоски! Как я ни прошу этих беззаконников прежде, чем распространится весть о моей гибели, разрешить мне поехать и сообщить своей матери о том, что я в плену, и вернуться, они не соглашаются с этим, хотя я даю им честное слово, что вернусь обратно. Никакие слова и уговоры не доходят до них».

Излив душу, он замолчал. Было около половины второго ночи. Никто из нас не мог уснуть, лежа на холодном и влажном земляном полу, перед солдатом, ходившим за окном взад и вперед и не сводившим с нас глаз. Мы все сидели на полу в одной и той же позе – прислонившись к стене и обхватив руками колени. Юсеф сидел у стены напротив нас. Иногда он закрывал глаза, разводил руки в стороны, как будто хотел обнять кого-то, и начинал сводить указательные пальцы, шепча: да – нет, да – нет. Если пальцы сходились, он начинал смеяться и радостно кричать: «Да, да, да! Война закончится, мы будем освобождены!» Однако если эти два пальца не сходились, его глаза наполнялись слезами. Всё мое внимание было приковано к нему. Я спросила его: «Юсеф, так да или нет?» Он ответил: «Сестра, если и да, то путем мухлевания».

В конце концов он уснул сидя и смог поспать около двух часов.

Когда он проснулся и увидел, что мы совершаем поклон на свои пальцы, поскольку у нас не было мохров[86], он дал каждой из нас по финиковой косточке и сказал: «Совершайте поклон на косточки!» И сам приготовился к совершению намаза. После нескольких ракатов[87] он сказал: «Мы, наверное, сошли с ума – еще не наступило утро, что за намаз мы совершаем?». Фатима ответила: «Мы совершаем намаз благодарения».

– А за что же благодарить? – спросил он. И тут же добавил: – Хотя нет! Сестра, как хорошо ты сказала! Вот если бы моя мать видела, что Юсеф стал регулярно молиться!.

Через несколько минут он спросил: «Кстати, девочки, вы умеете гадать на финиковых косточках?»

– Нет, – ответили мы.

– А на горохе?

– Нет.

– А сны вы умеете толковать?

– Нет.

– Что же вы умеете тогда?! – спросил он – Девушки всегда интересуются гаданием. Гаданием на горохе, финиковых косточках, кофе, чае, гаданием по ладони и толкованием снов.

Марьям спросила: «И что же ты видел во сне?»

Юсеф поведал о своем сне так: «Вчера, во время полночной дремоты, я видел сон, будто играю в футбол на открытом поле. Каждый раз, когда мяч оказывался у меня, я бил по нему с невероятной силой, и он влетал в ворота. Ребята качали меня на руках. Я стал своего рода Пеле. Мать тоже была в игре, но не могла бить по мячу».

Выслушав его, Марьям сказала: «Толкование твоего сна очевидно, брат. Всевышний дарует тебе силы и мощь для преодоления трудностей на твоем пути. И ты займешь высокое положение».

Юсеф ответил: «Сестра, как красиво ты истолковала! А говоришь, что не умеешь. Но во сне я хотел, чтобы эти голы в ворота забила моя мать. Когда мяч оказывался рядом с ней, она не могла бить по нему ногой. Что же это означает? Дождется ли она моего возвращения?»

Вторую ночь мы тоже провели в присутствии брата Юсефа Вализаде. Затем Юсефа забрали, и мы его больше никогда не видели. На каждом клочке земли – нашей или иракской – мы теряли кого-то.

С наступлением второго утра к нам пришли несколько баасовских охранников и офицеров, которые, как в фильмах, допрашивали нас, сопровождая свои вопросы дешевыми непристойными шутками.

На третий день после нашего плена мы трое – Фатима, Марьям и я – сидели на полу, оперевшись о стену. Солдат-баасовец подошел к нашему окну и знаком велел мне подойти. Я отказалась. Я стала смотреть по сторонам, делая вид, что не понимаю, чего он хочет и к кому обращается.

Он повторял: «Я с тобой разговариваю! С тобой, с тобой!»

Фатима тихо сказала мне: «Сиди, не вставай!»

Но баасовец не отставал, и мне пришлось подняться и подойти к нему поближе. «Как тебя зовут?» – спросил он.

– Масуме.

– Нет, не Масуме! Генерал Масуме! Сколько тебе лет?

– Восемнадцать.

– Ты военное лицо?

– Гражданское.

– Ты из Арабестана[88]?

Мне понадобилось два дня, чтобы понять, что означают слова «asgari» (военный) и «madani» (гражданский). А теперь я не понимала значение слова «арабестани».

– Нет, я из Ирана, – ответила я.

Он засмеялся так, что мне было видно его глотку.

– Ты не иранка, ты – индианка, – сказал он. Он снял обручальное кольцо с безымянного пальца левой руки и сказал: «Возьми!» Видимо, он хотел расположить меня к себе. Когда я поняла это, я сердито сказала: «Я – мусульманка, ты – тоже мусульманин. Ты – мой брат по вере!» После этого я развернулась и села на свое место.

Фатима, видя, что я сильно разозлилась и испугалась, сказала: «Не бойся, они нас проверяют. В первые дни мне пришлось наблюдать и выслушивать много таких дешевых маневров и бредней. Слава Богу, что мы сейчас официально находимся в плену в руках у иракского правительства. Мы прошли первые фронты, на которых нас никто не видел и не определил наши личности. А теперь многие братья-иранцы знают о нашем пребывании здесь и видели нас». Однако этих слов было недостаточно для успокоения моего удрученного и сокрушающегося сердца.

«Нас взяли в плен вместе с тремя другими людьми, – возразила я, – доктором Хади Азими, Мир-Ахмадом Мир-Зафарджуйаном и Маджидом Джалалвандом. И я не имею представления, что с ними случилось».

Аргументация Фатимы была логичной, но я не могла принять ее, потому что находилась в состоянии сильного стресса, близкого к шоку. Все мое тело было мокрым от пота. Я испытывала сильную тошноту и жжение в желудке. Не говоря ничего, я доползла до угла камеры и, держась за желудок, свернулась калачиком от физической боли и душевных мук.

Марьям с глазами, полными участия и беспокойства, села рядом со мной и попыталась обратить в шутку непристойные намеки иракских военных.

Поедание пищи грязными руками дало о себе знать. У меня началось сильнейшее расстройство желудка, и я в тот вечер не в состоянии была даже подняться с места.

На следующее утро, услышав суматоху на улице, мы подошли к окну, чтобы узнать, что происходит. Мы увидели грузовик, полный пленных иранцев – военных и гражданских, молодых и старых. Номера на машине принадлежали региону города Ахваз. Каждого, кто выходил из машины, баасовцы пинками толкали к другим. Это был унизительный прием. Я пристально всматривалась в лица, пытаясь найти среди них знакомые. Я подумала: «Всевышний Создатель! Откуда они берут столько людей?! Если я увижу отца, Рахима, Салмана или Мохаммада, как я поступлю? Окликнуть их или промолчать?»

В это время к нашей камере подвели еще одну девушку. Нам не верилось, что на календаре двадцать четвертое мехра, а неприятель все еще берет людей в плен на дороге. Когда открылась дверь, мы, не обращая внимания ни на какие предостережения и запреты, устремились встречать вновь прибывшую. Для того, чтобы мы не установили с ней дружеский контакт, иракские солдаты запугали ее нами. Поэтому она проявляла осторожность и сторонилась нас. Однако спустя несколько часов все же представилась и назвала свое имя, сказав: «Я – Халима Азмуде, сотрудница отделения акушерства при больнице имени Девятого Абана (ныне – больница имени Бехешти). С самого начала войны в нашей больнице мы круглосуточно занимались лечением раненных на фронте и во время бомбежек. Госпожа Дельгоша, заведующая санитарно-гигиеническим отделением больницы, разрешила мне отправиться домой на несколько дней, чтобы отдохнуть и затем вернуться обратно. Я уехала к своему жениху – Надеру Насери[89]. Мы собирались вернуться с ним вместе. К сожалению, нас обоих взяли в плен, когда дорога перешла под контроль иракских сил. Надера поместили в камеру с братьями, а меня привели сюда».

Нас стало четверо. У каждой из нас были свои убеждения и вкусы, но при этом мы старались проявлять сплоченость и единство в деле противостояния врагу. Мы вселяли друг в друга надежду и отгоняли друг от друга страхи; помогали друг другу и радовались друг с другом; мы плакали друг с другом и скрашивали одиночество друг друга. И очень скоро мы стали единодушны и единогласны в любом вопросе.

На следующее утро за стенами камер снова была беготня и шумиха. Мы по очереди дежурили у окна. Снаружи что-то происходило. На этот раз вместо военных грузовиков подъехали первоклассные легковые автомобили. Мы отошли от окна, но даже с такого расстояния увидели, как по направлению к нашей камере идут примерно пятнадцать иракских женщин-военнослужащих. Они были одеты в выглаженные юбки и блузы зеленого цвета, а на их плечах красовались погоны – воинские знаки отличия. И все же эти дамочки мало походили на военнослужащих. Это были женщины, единственной проблемой которых было отсутствие зеркала. У них были накрашенные лица и уложенные волосы. Было очевидно, что они потратили уйму времени на то, чтобы сделать макияж и прихорошиться. Когда они подошли совсем близко, мы заметили, что лак, покрывающий их ногти, был одного цвета с одеждой. Довольно странно было видеть массивные украшения, которыми они увешали руки, шеи и уши. На головах у них были пилотки красного цвета. Почти все женщины жевали резинку. Я с удивлением смотрела на них. Даже на свадебных церемониях я никогда не видела такие разукрашенные лица. Марьям сказала: «Хорошо, что мы хоть женщин увидели, мы можем поговорить с ними о средствах гигиены, в которых нуждаемся. В конце концов, они одного пола с нами, и можно поговорить с ними на деликатные темы».

Когда эти женщины вошли в нашу камеру, они стали бросать на нас пренебрежительные и насмешливые взгляды. Ухмылки на их лицах дышали такой злобой, что я думала, сейчас они разорвут нас зубами на куски. Военачальник, сопровождавший их, сказал нам: «Перед вами женщины – генералы иракской армии, посмотрите, какие они красивые!» Будто находясь на конкурсе красоты, где ему надо было выбрать королеву, он переводил взгляд с одной на другую и повторял: «Красивая! Какая красивая!».

Затем он снова обратился к нам: «Сравните свои лица с лицами этих женщин! Посмотрите на свои вещи, на то, как вы одеты!»

Мы стояли перед группой этих женщин в ряд, и каждая из них, проходя мимо нас, плевала нам в лицо, обрушивая на нас ругань и оскорбления. Их плевки и оскорбления не миновали ни одну из нас. Затем они развернулись и вышли. Военачальник спросил: «Вам досадно?» – «Нет, – ответила Халима, – мы рады, что вы злы на нас до такой степени».

Этот эпизод явился для баасовцев хорошей темой для обсуждения и смеха. Очевидно, они основательно подготовились к тому, чтобы вывести нас из состояния эмоционального равновесия. Непонятно только, где они взяли этих разукрашенных девиц, единственной миссией которых было оплевать нас и уйти.

После того, как нам принесли миску с повседневной едой, дверь внезапно распахнулась, и нас отвели в соседнюю камеру. Там мы увидели около двухсот пленных братьев, в жуткой тесноте сидевших на корточках друг рядом с другом. Когда мы вошли, некоторые из братьев встали, освобождая нам место, но в это время иракские надзиратели прикрикнули на них и приказали всем сидеть. Братья с трудом сели один к другому на колени, освободив для нас место у окна, чтобы мы были вне зоны досягаемости взглядов иракских тюремщиков. Мои глаза бегали по камере, подобно юле. Я разглядывала каждого пленного. Первым, кого я узнала, был Ледяной Исмаил, который тогда, во время нахождения в яме, сказал: «Глаз, который не знает, как надо смотреть на чужое достояние, заслуживает того, чтобы ослепнуть!»

Он сидел на корточках недалеко от нас, под другим окном. У него под глазами были такие большие синяки, а лицо его было настолько опухшим, что я узнала его только по одежде. Вторым был Азиз – вечно улыбающийся пастух из Кашана, который сидел в центре помещения и все еще улыбался. Я стала пристальнее всматриваться в лица сокамерников, и вдруг вздрогнула и спросила себя: «Верно ли я вижу?! Быть может, это обман зрения?» Мне хотелось, чтобы я ошиблась, обозналась. Я увидела студентов мечети имени Обетованного Махди, учителя Корана и учителя нравственности, которые были из нашей же округи и дружили с Рахимом и Салманом, – Махмуда Хусейн-заде, Резу Зарбата, Али Мосайеби и Зарэ[90]. Мне хотелось заговорить с ними, но я ранее усвоила очередной урок о том, что нельзя даже здороваться. Поэтому я тайком и незаметно поприветствовала их и получила ответ на свое приветствие. Этим студентам было все равно, где они находятся. Точно так же, как они вещали и произносили проповеди в мечети, они занимались просветительством и в лагере Танума, под ухом Саддама и под ударами плети. Несколько ребят из постоянных прихожан мечети собрались вокруг них и незаметно задавали им какие-то вопросы. Они, в свою очередь, тоже незаметно отвечали им, рассказывали хадисы[91] и призывали покориться Божественному провидению. Кто-то из ребят тихо спросил Хусейн-заде: «В чем же суть этого Божьего промысла? Мы хотели воевать, чтобы быть убитыми на пути Всевышнего и ради Всевышнего! А вместо этого, не начав воевать, мы попали в плен. Неужели Создателю угодно, чтобы мы сидели здесь и подвергались избиениям?»

Хусейн-заде ответил: «Когда вы вышли из своих домов, у каждого из вас были свои намерения. Однако вы должны наполнить их искренностью и чистотой для Всевышнего. И если не представится счастливой возможности для претворения в жизнь этих чистых намерений, по мудрости Всевышнего эти намерения совершить то или иное благое деяние приравниваются и становятся равносильны свершившемуся благому деянию». В подтверждение своих слов он пересказал следующий хадис: «Али (да будет мир с Ним!) во время одной из войн делил трофеи и дал каждому воину по несколько дирхамов, оставив себе тоже несколько. Вдруг один из его сподвижников глубоко вздохнул. Его светлость спросил о причине этого вздоха. Мужчина ответил: “Когда я собрался в поход с Вами, я пошел за своим братом, но застал его лежащим в постели и страдающим от сильного недуга, который лишал его возможности присоединиться к Вам. Во время прощания он сказал: «О, если бы я был здоров и мог бок о бок с Али сразиться с врагами Всевышнего!»”. После этих слов Его светлость тут же отдал воину свою трофейную долю и изрек: “Когда навестишь своего брата, отдай ему эту долю и скажи, что доля эта принадлежит ему за его чистое и искреннее намерение, которое равносильно тому, будто он на протяжении всего похода был с нами”. Сегодня, когда вы обладаете молодостью и сильной волей, а древо греха не пустило корни глубоко в ваши души, наполните искренностью и чистотой для Создателя свои намерения и шаги». В продолжение этой же темы Реза Зарбат пересказал хадис от Его светлости имама Резы (да будет мир с Ним!): «В Судный день одному правоверному показывают книгу его грехов, и он начинает бояться и дрожать. Затем ему показывают книгу его благих деяний, и он начинает радоваться и ликовать. Затем Всевышний приказывает принести и показать ему книгу, в которой записаны благие деяния, которые он мог бы совершить, но не совершил. Когда правоверный посмотрел, он воскликнул: “О Создатель! Клянусь Твоим Величием, я не совершал эти благие деяния!” Господь ответил: “Да, ты прав, но поскольку ты намеревался их совершить, я принял их (запечатлел их в книге совершенных тобой благих деяний)”. И тогда Всевышний даровал правоверному великую награду».

Али Мосайеби тоже поддержал эту тему и сказал: «Имам Реза (да будет мир с Ним!) изрек: “Если желаешь быть соучастником награды мучеников Кербелы, каждый раз, когда вспоминаешь о них, говори: «О, если бы я был с ними!» И тогда ты обретешь беспредельное счастье”».

В этом одухотворенном кругу, который составили четыре молодых студента-богослова, ведущих беседы на духовные и нравственные темы, наблюдались проявления различных чувств и эмоций – всех, кроме страха и боязни иракцев, пыток и смерти. Некоторые из братьев, чувствовавшие страх и опасность, сидели спиной к ним и делали вид, что абсолютно не слушают их. Студентов я хорошо знала, и они тоже меня знали. Единственный вопрос, который они задали мне, был: «Когда вы приехали в Кербелу?» Я ответила: «Но здесь ведь не Кербела, здесь – Танум». – «Почему не Кербела? – возразили они. – Этот путь и эта судьба абсолютно похожи на эпические события Кербелы. В Ирак вас привели любовь к Кербеле, Предводителю всех мучеников – имаму Хусейну – и ее светлости Зейнаб. Вам лишь надо преисполнить искренностью и чистотой ваши шаги». И далее продолжили: «Сестра, здесь – земля, которую прокляла ее светлость Зейнаб и после Ашуры изрекла: “Всякий день – Ашура, и всякая земля – Кербела”. То есть восстание имама Хусейна не ограничивается одним временным и пространственным промежутком, и ежеминутно происходит где-нибудь».

Я сказала им: «Ребята собрались вокруг вас. Иракцы издали следят за всеми нами. Не привлекайте к себе внимание!» Он ответил: «Наши тюрбаны и абы[92] находятся у них. Мы попали в плен двадцатого мехра и сполна получили свою долю побоев. Эти новые, которых привели недавно, тоже получат свое». Марьям сказала: «Господин, женщины в плену и мужчины в плену – это разные вещи. Мы нервничаем, боимся и волнуемся за свою репутацию». Учитель Корана, нашептывая себе под нос молитву, ответил: «Всевышний позволил иракцам взять вас в плен, чтобы опозорить их, чтобы вы осрамили и обесславили их». И далее продолжил: «Ничто не находится за пределами могущества Творца. Сестра! Усердно молитесь!»

Та ночь, по велению Всевышнего, стала благом для нас. Иракские тюремщики уснули на несколько часов, и мы оказались предоставленными самим себе, чтобы зарядиться духовной энергией на оставшуюся часть пути и пройти его с еще большей верой, сердечной чистотой и упованием на Всевышнего.

Я спросила одного из студентов, который сидел ближе ко мне: «Раненые братья не здесь?»

«Нет, сестра, – ответил он, – здесь из здоровых делают раненых».

Баасовцы выбирали жертвы из пленных братьев согласно их собственным критериям и соображениям и, конечно, не без помощи нескольких продажных элементов из числа наших. Подлее иракцев были те из наших, которые за пачку сигарет торговали такими понятиями, как гуманность, благородство и честь. Они показывали пальцем на ребят, которых после этого вели в камеру пыток. Эти люди были иранцами, которые ради продления собственной жизни проливали кровь своих соотечественников и ради того, чтобы самим испытать меньше боли, подвергали других большим мучениям. Каждого, кого эти шпионы называли «Haras al-Khomeyni» (страж Хомейни), отводили на своих ногах, но возвращали на четвереньках с такими окровавленными и избитыми лицами и телами, так что их невозможно было узнать. Показателем того, что человек – «Haras al-Khomeyni», являлось наличие на его лице бороды и совершение им намаза. А в эти дни лица всех братьев были обросшими.

Когда иракские надзиратели заходили в камеру, чтобы выбрать «стража Хомейни», они зажимали носы, потому что там стоял тяжелый запах. Это было естественно – двести взрослых людей поместили в одно 24-метровое помещение и выпускали из него один раз в день. Для того, чтобы хоть как-то сделать эту гнетущую обстановку переносимой, ребята превращали всё в шутку. Сидя в ожидании очередной порки, они говорили, что готовятся «подышать воздухом». По мере возможности они надевали друг на друга по несколько пар толстой одежды с длинными рукавами, чтобы меньше чувствовать удары. Некоторых подвергали особенно долгим и внеочередным истязаниям. Один из ребят повторял: «Учитель Карим, скажите, разве это справедливо? Когда я был ребенком, я находился под плеткой отца, когда я пошел в школу, я оказался под плеткой учителя, а закончив школу, попал под плеть этих неверных!» Другой сказал: «Не повезло мне! Завтра должен был наступить последний день моей военной службы». Третий удивлялся: «Судьба – удивительная штука! Имея на руках американскую визу и билет, я попал в плен к иракцам. Если бы война началась двумя днями позже, я бы сейчас находился в Техасе». Каждый был занят анализом своей судьбы и степенью своей везучести. Не успел он закончить свою фразу, как его снова вызвали. После двухчасового перерыва, который иракцы предоставили в качестве отдыха себе и ребятам, они возобновили пытки.

На этот раз они указали своим дьявольским пальцем на пастуха Азиза и нескольких других братьев. Те из ребят, которые были вместе с Азизом в камере пыток, рассказывали: «Азиза подвесили за ноги и начали избивать его плетью по всему телу, по голове и лицу. А когда его отвязали, ему приставили к виску пистолет и сказали: “Азиз, это – контрольная пуля. Если у тебя есть какое-нибудь завещание, быстро скажи, чтобы твои друзья передали его твоим близким”». Азиза пытали так долго, что в конце концов он стал заикаться и не мог больше говорить. Все его тело было в крови. На него вылили ведро воды и сказали: «Мы даем тебе возможность придумать завещание. Твоя участь сегодня – смерть». Азиз умолял дать ему время для завещания. Спустя полчаса он успокоился. Иракцам стало любопытно, и они захотели узнать, о каком завещании говорит Азиз. Юноша, изо рта у которого лилась кровь, произнес, заикаясь: «Одну из тех овец, которые были со мной, принесите в жертву ради здоровья имама Хомейни!» Когда переводчик перевел эту фразу иракским тюремщикам, они с новой силой набросились на Азиза и не оставили живого места на его теле. Когда его приволокли и бросили в камеру, он абсолютно не мог говорить, и его невозможно было узнать. Это было очень мучительно и невыносимо – быть свидетелем подобных сцен. Но нам оставалось только терпеть. После зверских истязаний и пыток, которым иракские надзиратели подвергли Азиза, он несколько раз начинал биться в конвульсиях. Утром того же дня он умер мученической смертью.

В тот же день, после обеда, братья остались в камере, а нас посадили в машину спецслужбы и увезли. Находясь на грани нервного срыва и морального истощения, с грузом душевной боли от происходящего, от мучений и пыток, которые пришлось перенести брату Азизу, мы отправились в неизвестное место. Это был первый раз, когда нас посадили в спецмашину. Стекла автомобиля были обтянуты камуфляжной пленкой.

Один иракский солдат уселся рядом с водителем, а другой решил сесть рядом с нами. Фатима и Халима потеснились и прижались друг к другу так, чтобы солдат уместился. Было двадцать седьмое мехра, и по расчетам людей оставалось три дня до окончания войны, однако нас с Ираном разделяли многие километры. Солдат, севший рядом с Фатимой и Халимой, закрыл глаза с самого начала пути и как будто заснул глубоким сном, во время которого он то и дело облокачивался на Халиму. Чем больше Фатима и Халима прижимались друг к другу, тем свободнее он располагался. Казалось, он закрыл глаза, чтобы не видеть наших недовольных и возмущенных взглядов. Наши протесты оставались без малейшего внимания. Солдат, сидевший впереди, каждые пять минут отодвигал занавеску с окна и выставлял напоказ свои зубы, несколько из которых были золотыми. Марьям сказала: «Не иначе, он рекламирует зубную пасту “Колгейт”!»

Каждый раз, когда он поворачивался назад и смотрел на нас, мы делали ему знаки, что его напарник, похоже, умер, но он не обращал внимания. Чтобы покончить с этой проблемой, мы подняли шум. Фатима постучала по стеклу, и мы в один голос закричали со злостью. После этого наш охранник принял нормальную позу, но тоже начал кричать. Мы не понимали, что он говорит, и он не понимал наших слов. Доехав до определенного места, «мертвый» солдат и солдат, «рекламировавший зубную пасту», поменялись местами. Я сказала Халиме: «Спроси этого экзальтированного господина, куда нас везут». Халима спросила несколько раз, но на каждый ее вопрос иракец только молча скалил свои золотые зубы. Наконец машина подъехала к какому-то зданию. Нас завели в кабинет, затем пришел офицер с несколькими листами бумаги в руках и начал допрашивать нас:

– Вы видели ранее город Басру?

– Нет, я не видела никогда этого города, – ответила я, но поняла, что мы находимся в нем.

– Кто выиграет войну?

– Не знаю, мы не военные.

Офицер немного владел фарси. На ломаном персидском, смешанном с арабским, он спросил:

– Здесь много иранцев, хотите остаться и жить здесь?

– В Иране тоже много арабов, но при этом каждый предпочитает жить в своей стране.

– Хомейни сказал, что женщины должны воевать?

– Мы не воюем, мы обороняемся.

– Если не воюете, что тогда означает пароль «Я жива»?

– Это не пароль, это – весть о состоянии.

Халима беспокоилась за Надера. Она постоянно спрашивала, где он и что с ним, но не могла добиться от иракцев вразумительного ответа на свои вопросы. Она попросила свою сумку, но они ответили, что обнаружили в ней наркотические вещества, поэтому не могут вернуть ее ей.

«Это еще что за обвинение?! – возразила Халима. – Они не смогли приписать мне военные и политические преступления, поэтому сфабриковали для меня дело с наркотиками!» Халима далее продолжила: «Если так, то получается, что я и Надер – наркоманы. И вы должны взять у нас анализы, чтобы это утверждение было доказано».

Нас провели по узкому коридору и бросили всех четверых в одну очень грязную, сырую и вонючую камеру. Там была абсолютная темнота. Было такое чувство, будто нам завязали глаза черными повязками. Время шло, а наши глаза не привыкали к темноте. Было ощущение, будто мы потеряли друг друга. Мы начали руками ощупывать пространство вокруг. Я нащупала стекляный предмет и потрясла им. Я подумала, что это – сосуд с водой, который принадлежал заключенному, находившемуся в камере до нас. Я обрадовалась. Из-за острой диареи, случившейся у меня ранее, мой организм перенес сильнейшее обезвоживание. Мне ужасно хотелось пить. Не предложив даже другим, я подняла бутылку и поднесла ее ко рту, чтобы выпить, но по вонючему запаху, ударившему мне в нос, я поняла, что в сосуде моча. Все мое тело стало мокрым от холодного пота. Я наклонила голову к животу, насколько это было возможно. Хотя физиологические нужды – часть человеческой природы, я чувствовала, что эта проклятая диарея низвергла меня с высот человеческой сути на землю.

Как ни кричали и ни стучали мы в дверь, результата не было. Я дошла до сумашествия. Мне не хотелось опозориться перед подругами. Несмотря на то, что зловоние и грязь, которые были в этой черной камере, ничем не отличали ее от туалета, все же человеческое достоинство, в конце концов, зависит от тех личных и интимных моментов, которые присущи природе человека как биологического существа. Фатима все повторяла: «Не смущайся, другого выхода нет – мы же в плену». Халима говорила: «Пусть Всевышний проклянет их!» Марьям кричала: «Моя сестра умирает, приведите врача!» Внезапно кто-то из тюремщиков открыл дверь. Мы все четверо выпрыгнули наружу, однако он закричал неистовым, не похожим на человеческий, голосом, загнал нас обратно в камеру и запер дверь, повторяя: «Завтра, завтра открою дверь».

Я посмотрела на часы. До утра оставалось четыре часа. Секунды длились невыносимо долго и тяготили меня, словно я несла на плечах огромную скалу. Я не знала, как мне прожить эти несколько часов. Мы снова начали кричать и бить по двери. Надзиратель крикнул из-за двери: «Только один человек!»

В конце концов я вышла из этой проклятой камеры. Тюремщик надел мне на глаза очки, залепленные черной пленкой, и, толкая прикладом своего оружия, приказал идти вперед по коридору. От камеры до того места, куда мы пришли, было около двухсот шагов. Несмотря на то, что у меня на глазах были специальные очки, я поворачивала голову то вправо, то влево в надежде увидеть хоть что-нибудь, однако в этих очках не было видно ничего, кроме абсолютной темноты. На мгновение я решила сорвать очки, чтобы освободиться от этого ужасного чувства слепоты, однако страх был сильнее. Я боялась того, что меня вернут в камеру прежде, чем я попаду в туалет; я боялась солдата-иракца, который был моим надзирателем. Резкий и зловонный запах испражнений предупреждал о том, что мы приближаемся к месту назначения. Но что я услышала в этот момент? Приятное минорное чтение молитвы «Тавассоль». Молитву читал иранец! Когда я подошла поближе, я начала кашлять, чтобы предупредить его о своем присутствии. Однако туалет был не там. Меня вели дальше. С каждым новым шагом я наступала на мягкие «кучки», которые говорили о том, что я достигла нужного места. Мне захотелось тут же вернуться в камеру, но состояние моего кишечника не позволяло мне сделать это. Надзиратель без слов снял очки с моих глаз и сказал: «Иди!» Я была похожа на слепого человека, который с трудом различает темноту и свет. Я спросила: «Куда мне идти? Где я?»

Я находилась в совершенно темном коридоре с двумя рядами камер, одна из которых, предположительно, и была нужником. В этой темноте я не могла сделать ни шагу, но хотя бы освободилась от проклятых очков. Несколько секунд я стояла неподвижно, надеясь, что мои глаза привыкнут к темноте, и я смогу определить дорогу. Я прошла по коридору несколько шагов в ту сторону, откуда доносился голос. Охранник подвесил свой фонарь на рукоятку одной из дверей. Дверь была приоткрыта, а пола помещения не было видно под фекалиями. Я делала шаг вперед, но тут же захотела выскочить оттуда – я оказалась в маленькой полной дерьма комнатушке, которую использовали в качестве отхожего места без наличия в ней хотя бы туалетной ямы. Всякий раз, когда я наступала на «мягкие кучки», их смрадный запах усиливался. У меня было ощущение, что я попала в преисполню, где содержатся грешники, превращенные в гниль и дерьмо.

Когда я вышла из этого страшного места и вернулась в камеру, я вздохнула свободно. Камера показалась мне после этого уютной комнатой. В ту ночь я вынуждена была проделать этот путь дважды. Во время второго похода я снова услышала голос, произносивший молитву. Я убедилась в том, что человек, которому принадлежит голос, – иранец. Чтобы уведомить его о том, что я – тоже иранка, я спросила тюремщика: «Здесь нет света? Очень темно». В ответ иракец закричал во все горло: «Заткнись, маджус!»

Под настоятельным давлением и криками моих соратниц утром меня направили для лечения в госпиталь. Первой вещью, в которой я убедилась, было то, что мы находимся в Басре. Меня отвели в просторную залу с зеркальными стенами и потолками. В первые секунды мне показалось, что в комнате находится много людей, однако спустя некоторое время, когда мои глаза адаптировались к свету, я увидела только двух офицеров, сидевших за столом. Еще один человек совершал намаз. Я с удивлением смотрела на него. С одной стороны, мне было отрадно сознавать, что они – мусульмане, следуют пути Создателя, Пророка и Корана, а с другой – с огорчением задавалась вопросом: почему же те, кто совершает намаз, воюют с нами? Мне не верилось, что всего в нескольких шагах от нашей душной вонючей камеры находится такой великолепный дворец! Однако действительность была такова, что подобные дворцы построены путем грабежа тех, кто вынужден ютиться в трущобных каморках. Деспотия и гнет восседавших в роскошных дворцах угнетателей влекли за собой бедность и злополучие неимущих. Пьяный и необузданный хохот одних был возможен за счет жалобных и беспомощных стонов других. И те, и другие совершали намаз, но где первые и где вторые?!

Боль в животе не позволяла мне выпрямиться. Я вошла в лечебницу, держась за живот и скривившись от боли, в грязных и вонючих брюках и обуви. Мой внешний вид вызывал жалость. Презрительные ухмылки на лицах иракцев были вынести куда тяжелее, чем физические муки, которые я испытывала. Один из офицеров спросил по-персидски с курдским акцентом: «На каком языке разговаривает Всевышний с людьми? На каком языке разговаривали Пророк и имамы? На каком языке вы сами разговариваете с Богом? Мохаммад (да благословит Аллах Его и Его род!), Коран, Кербела, имам Хусейних языком был арабский, они принадлежат нам. Вы пришли сюда, чтобы сделать из нас мусульман?»

Моим ответом было молчание. Он снова спросил: «Ты принесла для нас революцию Хомейни, дочь Хомейни? Ты пахнешь революцией!»

Вонь от моей обуви распространилась по всей комнате. Мои мучители закрывали носы, чтобы не чувствовать ее. Я больше не могла стоять на ногах ни секунды. Я допускала, что заболела дизентерией. Я совершенно потеряла контроль над собой и присела на корточки. Но мне тут же пришлось снова подняться под страхом оружия и криков иракского офицера. Он сказал: «Вы совершаете намаз? На каком языке? Арабском? Вы пришли, чтобы совершить паломничество в Кербелу? Хомейни отправляет нам послания. Он хочет внести смуту в нашу страну. Что на это скажешь ты, дочь Хомейни?»

Я не могла говорить. Я только кривилась от боли и не знала, когда я, наконец, выйду из этого мучительного, изматывающего душу суда. Я готова была передумать и отказаться от помощи врачей и лекарств. Все мое тело было мокрым от пота. Я отчетливо слышала биение собственного сердца. Мои колени сгибались под тяжестью моего веса. В горле и во рту пересохло так, что я даже не могла разомкнуть губы. Из-за обезвоживания мой организм стал слабым и изможденным. Секунды шли мучительно долго. Боли в животе и диарея валили меня с ног на землю, подобно тайфуну. Простояв на ногах на допросе, во время которого мне была задана уйма вопросов, оставшихся без ответов, я испытывала чувство, что все кости моего тела распадаются. И тут в комнату вошел третий иракец и сел на стул рядом со шкафом. Он спросил меня с насмешкой: «Что у тебя болит, дочь Хомейни?»

Для того, чтобы быстрее уйти с этого места и положить конец своим мучениям, я ответила: «Ничего не болит». Доктор дал мне четыре таблетки дифеноксилата и сказал солдату: «Забирайте ее!»

Сестры очень беспокоились, пока меня не было. Когда я вернулась в камеру, Фатима подбежала ко мне и спросила: «Как ты себя чувствуешь? Лечебница – за пределами этого здания? Тебя отвезли на машине?»

Я ответила: «Нет, за этими застенками есть инкрустированное стеклом помещение, которое не имеет ничего общего с лечебницей. В нем они заседают для допросов больных и раненых. В нем не только не лечат, но и калечат».

За то короткое время, что я провела вместе с госпожой Аббаси в Центре помощи фронту (в школе для детей-инвалидов), я выучила названия медицинских препаратов, но все же спросила Фатиму, показывая таблетки, данные мне доктором: «Это – таблетки дифеноксилата? Давайте примем по одной таблетке!» – «Это же не леденцы, чтобы ты их раздавала всем! – возразила Фатима. – Твой организм сильно обезвожен, тебе надо принять все четыре таблетки разом». Я проглотила таблетки без воды.

Сестры, как бы то ни было, протерпели меня до утра. Я совершила намаз в том состоянии, в котором пребывала. Находясь в своей черной и беспросветной камере, мы не могли видеть наступление утра, однако время шло, и мы догадывались, что скоро рассвет. Вскоре два охранника открыли дверь и сказали: «Встаньте и выходите наружу!»

Я приготовилась к тому, что мне завяжут глаза, однако на этот раз нас вывели из камеры без каких-либо повязок и очков. Утренняя прохлада ласкала мне лицо. Осенний ветерок пошевелил пальмы, мимо которых мы проходили, и заставил упасть на землю несколько высохших фиников. Я улыбнулась этим финикам. Они были единственными знакомыми существами в этом чужом и враждебном пространстве, и я не могла пройти мимо них равнодушно. Не обращая внимание на дуло автомата, время от времени толкавшее меня в спину, я нагнулась и подняла с земли несколько фиников. Одновременно один из баасовских надзирателей сказал: «Не останавливайся, брось их!»

Я не послушалась. Я посчитала финики – их было шесть. Я дала каждой из сестер по одному и два – иракским тюремщикам, которые сопровождали нас с оружием. Халима сказала: «Я никогда еще не ощущала вкус финика так отчетливо». Благодаря этим финикам мы продержались сутки.

Для того, чтобы мы больше ничего брали с земли, на нас снова надели специальные очки. На протяжении всего пути мы вчетвером держались за руки и медленно шли вперед. Несколько раз мы падали, спотыкаясь о неровности земли и неуклюже натыкаясь друг на друга. Мы сели в новую машину «скорой помощи» марки «Тойота», в салоне которой еще даже не успели снять с сидений чехлы-накидки. Ирак вступил в войну в полной боевой готовности, хорошо оснащенным, в том числе и в военно-медицинской сфере. На этот раз сзади, рядом с нами, никто не сел, как тогда, когда мы ехали из Танума в Басру. Впереди сидели водитель и один солдат. Басра, подобно Абадану, является приграничным городом. Время от времени мы приподнимали очки, чтобы разглядеть что-нибудь вокруг. Ни намека не было на мины, снаряды и авиабомбежки. Люди жили обычной жизнью. Даже дети ходили в школу как обычно – в школьной форме, с портфелями и книгами в руках[93].

В госпитале, в который нас завели, было многолюдно. Все пациенты и сотрудники вышли на улицу, чтобы посмотреть на нас. Не знаю, в качестве кого нас представили, однако одни смотрели на нас с ненавистью и злобой, другие – с удовлетворением и радостью. Каждый из «зрителей» в соответствии со степенью накала своих эмоций пинал нас кулаками и ногами и бросал в нас камни. Ругаясь и непристойно ведя себя, они провожали нас к месту назначения. Однако среди этого сборища людей виднелись также печальные и удивленные лица. Не знаю, таким ли большим поводом для гордости являлось взятие в плен четырех молодых девушек. Хиджаб, который они видели на нас, имел для них больше политико-стратегическое значение, чем религиозное.

Фатима спросила меня: «Ты хочешь, чтобы доктор осмотрел и тебя?» Я ответила: «Нет, я почувствовала облегчение после того, как приняла те четыре таблетки дифеноксилата. Я не хочу новых допросов». Фатима и Марьям пошли к доктору. Вернувшись от него, Фатима рассказала: «Доктор больше интересовался вестями о войне, чем состоянием больного. Он без конца спрашивал, почему нас взяли в плен и когда взяли. Спрашивал о положении в Иране. А после, даже не поинтересовавшись у Марьям, на что она жалуется, поставил ей капельницу».

Около часа мы ждали в этой лечебнице. Через каждые несколько минут у доктора возникали новые вопросы, и он подвергал Фатиму допросам. Когда мы выходили наружу из здания, вся толпа, собравшаяся в момент нашего приезда, все еще оставалась там и проводила нас таким же «дружелюбным» образом, как и встретила. Халима очень расстроилась и опечалилась таким поведением людей. Она заплакала и сказала: «За какие грехи они так ведут себя с нами? Чем мы заслужили такое явное презрение и неуважение? Разве их страна и наша страна не исповедуют ислам? Разве Иран и Ирак – не братья по вере?»

Фатима сказала: «Не забывайте, что здесь – земля Куфы и Кербелы. Земля, на которой пленили имама Хусейна (да будет мир с ним!) и его домочадцев, мучили их и проявляли неуважение к ним. Странно было бы, если бы они по-доброму отнеслись к нам».

Проехав около часа, мы остановились возле чайханы. Мы – уставшие, измученные и больные – говорили, что не хотим ничего есть, и настаивали на том, чтобы остаться в машине, однако охранники с этим не согласились и сказали, что мы в любом случае должны сесть вместе с ними за стол, даже если сами ничего есть не собираемся.

В той ободранной и грязной чайхане стояло несколько прямоугольных столов. Мы вчетвером сели с одной стороны стола, а два иракских солдата – с другой. Перед нами поставили четыре порции еды, похожей на бараний шашлык. Те двое с жадностью открывали рты и быстро поглощали содержимое своих тарелок. Иногда они надкусывали косточку и предлагали ее нам. Они были похожи на волков-людоедов. Невольно я стала следить за их движениями. Если честно, я испугалась. Фатима, заметив ужас и замешательство на моем лице, сказала: «Не думай о них!» – «Боюсь, следующей их порцией можем стать мы, или они съедят нас в качестве десерта», – ответила я.

После того как они с помощью воды протолкнули в свои желудки застрявшие где-то в пищеводах куски еды, они погладили свои мокрые усы и сказали: «Шагайте вперед! Быстро!»

Не знаю, сколько часов мы провели в дороге. Никто и ничто не было знакомо мне. Я окончательно потерялась. Ни одна картина и ни один пейзаж не помогали мне расстаться с чувством потеряности. До того, как мы остановились у чайханы, охранники делали вид, что не замечают, как мы снимаем с глаз проклятые очки. Однако, проехав час после этой остановки, они стали вдруг очень строгими и злыми. Солдат, который сидел рядом с водителем, постоянно кричал: «Почему вы сняли очки?! Почему вы смотрите в окно?! Почему вы шевелитесь?! Почему вы разговариваете?! Почему вы смотрите друг на друга?!»

Наш автомобиль двигался с включенной сиреной и на большой скорости. С того момента они пристально следили за нами, реагировали на малейшее движение с нашей стороны, кричали и угрожали. Поэтому я подумала: «Что за еду они съели в чайхане, от которой так озверели – шашлык из баранины или шашлык из собаки?»

Глава пятая

В застенках «Ар-рашид» в Багдаде

Мы прислушивались к их голосам и следили за тем, чтобы при попадании автомобиля в выбоины и ухабы на дороге наши головы, руки и ноги не шевелились. Доехав до внезапного и крутого склона, наша машина резко остановилась. Помня об угрозах и предупреждениях, сделанных надзирателями в наш адрес ранее, мы больше не смели дотронуться до очков, чтобы снять их. Мы вышли из машины. Я невольно взяла Марьям за руку. И снова раздался вопль надзирателя. Из его грубых и злобных криков я разобрала только слово «нельзя». Я отпустила руку Марьям. Нас завели в какое-то помещение, после чего с наших глаз сняли очки. За столом перед нами сидел военный, а рядом с ним стоял другой в штатской одежде. Они обратились к нам со словами: «Сдайте все ценные вещи и вообще всё, что имеете при себе».

У нас не было ничего, кроме наручных часов. Нам снова надели очки, и мы сели в лифт. Лифт так долго катался с одного этажа на другой, что мы не поняли, на каком этаже вышли.

Мы оказались в каком-то длинном коридоре перед огромной железной дверью с толстыми решетками и невероятно тяжелыми замками. На двери повернулись несколько затворов, прежде чем она открылась.

Мы избавились от очков с эффектом слепоты, после чего были отправлены в какой-то темный чулан. Прошло какое-то время, прежде чем наши глаза адаптировались к темноте и мы смогли разглядеть пространство вокруг себя. Стены помещения, в котором мы оказались, были покрыты плиткой темно-коричневого цвета, точно такого же, как в чулане моей бабушки. Я подумала: «Боже мой! Какое поразительное сходство! Всевышний, после стольких дорог и скитаний Ты привел меня в тот самый чулан, где моя бабуля хранила драгоценности, антикварные предметы и посуду для гостей? В тот самый чулан, в который мы с Ахмадом и Али залезали иной раз и играли в “дочки-матери” и прятки?»

Когда мои глаза привыкли к темноте, первой, кого я нашла в этом чулане, была Марьям. Как хорошо, что моя сестра Марьям все еще со мной! – подумала я. Я сжала ее руку. Затем мы увидели Фатиму и Халиму, которые, подобно неприступным скалам, гордо и непреклонно стояли в углу. Надзиратель ушел, и мы остались одни.

Не произнося ни слова, мы целый час разглядывали стены закутка, в который нас заключили; рассматривали все, что нас в нем окружало: цвета и формы, размеры, выпуклости и вогнутости. Пространство вокруг нас было до такой степени узким, что, разводя руки в стороны, я касалась стен. Видя бетонные стены и несчетное количество надсмотрщиков, дверей с железными замками и решетками, я почувствовала себя важной и ценной персоной. На двери имелось маленькое окошко, предназначения которого я не понимала. Не успели мы до конца осмотреть свой закуток, как вдруг то самое окошко открылось, и лицо, которое показалось в нем и напоминало призрак, закричало: «Обыск! Обыск!»

После этого послышались звуки поворачивающихся в замке ключей, и таинственная дверь открылась.

Я подумала, что кого-то привели в наш чулан, но ошиблась. Надзиратель, оставаясь за дверью, сказал: «Снимите с себя всю одежду: головные платки, рубашки, брюки!»

Мы не шевелились, и тогда в камеру вошла женщина в военной форме. Не плюнув на нас, как это по традиции делали другие иракские женщины-военнослужащие, она сказала: «Одна за другой!»

Мы должны были встать, чтобы она обыскала нас по очереди. Осмотрев одну вещь, она говорила: «Следующая!» У Фатимы была заколка черного цвета, с которой она не хотела расставаться, поэтому она стала спорить с тюремщицей на ломаном арабском, требуя вернуть заколку. В ответ на это тюремщица с силой ударила Фатиму по руке. Я подумала: «Если она увидит булавку на моих брюках и заберет ее у меня, как я буду ходить в них?» Я потихоньку отцепила булавку от брюк и незаметно передала ее Марьям, которую досмотрели первой. Я была последней. Несмотря на всю тщательность, с которыми тюремщица обыскивала мои вещи, я смогла спасти свою брючную булавку и в душе похвалила себя за смекалку.

Тюремщица ушла, а мы остались в таинственном чулане. На холодных каменных стенах нашего закутка мы заметили надписи, сделанные предыдущими его обитателями. Как хорошо, что Халима знала арабский лучше нас!

Я спросила ее: «Халима, что здесь написано?»

Она ответила: «Имена и даты мученической смерти прежних узников».

«То есть прежних узников убили?» – снова спросила я.

Она объяснила мне, что среди надписей есть имя девушки – Банат аль-Хода, которую должны были казнить на такой-то улице такого-то числа. «Какой засекреченный чулан!» – подумала я. Мы строка за строкой читали и рассекречивали все надписи и видели себя в очереди на казнь.

И снова неожиданно откуда-то донеслись и раздались в моих ушах звуки поворачивающегося в железном замке ключа, сердитые крики и непонятные фразы. Дверь открылась, и тюремщики бросили нам четыре одеяла. Фатима сказала:

– Эти одеяла означают, что мы можем сидеть на них.

– Нет, они означают, что мы здесь надолго.

– Нет, они даны нам только на одну ночь, поскольку завтра тридцатое мехра – окончание войны.

– Мы не останемся здесь.

Сквозь железные ступеньки, встроенные в противоположную стену, едва заметно пробивались солнечные лучи. Эти тоненькие ниточки света были для нас своего рода часами. Мы расстелили одеяла на полу и приготовились совершить намаз.

Через каждые несколько минут окошко в двери открывалось и кто-то говорил: «Четверка дочерей Хомейни!» Затем этот кто-то с предельной злобой захлопывал окошко. Однако на этот раз вместо окошка открылась дверь. Надзиратель спросил: «Сколько вас человек, и как ваши имена?» Затем он прочел с листа бумаги, которую держал в руке: «Фатима Ибрахим? Халима Мохаммад, Марьям Талиб, Масуме Талиб?»

Услышав имя отца – Талиб, я преисполнилась сил. С того момента меня стали называть Масуме Талиб. Имя отца стало частью моего имени, а это означало, что отец всегда будет со мной – тот, кто был для меня жизненным оплотом и опорой; тот, кто в моем воображении сражался с демонами и колдунами; тот, который мог перепрыгнуть через родник Тандо из моего детства; тот, кто мог устранить самые трудные жизненные проблемы семьи; тот, в отсутствие которого его фотография в раме придавала гостиной нашего дома величественный вид, а моим братьям – силу. С того момента его имя всегда было со мной.

Вечером нам принесли две пластиковые миски зеленого цвета и четыре красных пластиковых стакана. В мисках было немного разведенной водой томатной пасты. К ним прилагалось еще четыре подобия сэндвичей, внутри которых можно было обнаружить какой угодно мусор. Прошла неделя с момента моего прибытия в Ирак, однако мне все еще не хотелось есть. У Марьям, недавно оправившейся после расстройства кишечника, тоже не было аппетита. Каждый раз, когда мы слышали звуки открывающейся двери, мы быстро обувались и вскакивали. На этот раз, когда открылась дверь, прошло уже два часа с того момента, как солнечные лучи покинули нашу камеру, наступил вечер. В камеру вошел надзиратель-баасовец и сказал: «Масуме Талиб». Затем он дал мне в руки очки и сказал: «Возьми!»

Не сопротивляясь, я взяла очки и надела их. Как легко я смирилась с тем, чтобы быть лишенной возможности видеть! Надев очки, я тянула голову вверх или же, наоборот, опускала ее так, что подбородок приклеивался к груди, чтобы разглядеть дорогу, по которой мы шли. Однако, получив удар по голове, я больше не крутила ею. Баасовец-иракец тянул меня за край моего макнаэ, чтобы я прибавила шагу. Я ускорила шаг и… Боже мой!

В какой-то момент я вдруг перестала чувствовать землю под ногами и от ужаса внезапного падения отчаянно закричала, пытаясь ухватиться за что-нибудь. Во время падения мои очки немного съехали. Затем я увидела огромные ноги в сапогах размером с весло, которые стали бить меня по всему телу. Я быстро встала и поняла, что упала со ступенек. Надзиратель поправил очки на моих глазах, и я продолжила свой путь.

По тому, как солдат отдал честь, я поняла, что мы прибыли на место. Я остановилась и села на кресло с колесами. Я подумала, что меня будут фотографировать, однако кресло, на котором я сидела, резко закрутилось с большой скоростью, и я упала на землю. Я не хотела унижаться, валяясь на полу, поэтому быстро поднялась. С моих глаз сняли очки. Я увидела, что нахожусь в просторном, светлом и богато обставленном кабинете, в котором три человека сидели за столом напротив меня, а еще двое – два солдата – стояли у входной двери. По телевизору показывали Саддама – кадры, которые я десятки раз видела по телевидению Басры в Абадане. На кадрах видеосъемки был запечатлен момент, когда Саддам нажимает на спусковой рычаг пушки, после чего раздается выстрел. Произведенный залп ознаменовал приказ о начале воздушной, наземной и морской операций одновременно с дислокацией двенадцати бронированных и механизированных дивизий и президентской гвардии на территории, выходящей более чем на тысячу километров за общую с Ираном пограничную линию. Саддам, присутствуя в меджлисе Ирака, открыто заявил тогда, что разрывает Алжирское соглашение, подписанное 6 марта 1975 года, и, пренебрегая интересами Ирана, подчеркнул, что Ирак не признает право Ирана на владение той или иной частью русла Арвандруд.

Один из баасовцев спросил:

– Масуме Талиб?

– Да.

– Профессия?

– Я – ученица.

– Из Арабестана?

Я помнила, что под словом «Арабестан» баасовцы подразумевают Хузестан, поэтому кивнула.

– Ты – генерал?

Я отрицательно покачала головой и сказала:

– Я не говорю по-арабски.

– Can you speak English?

– A little.

– Говори по-персидски, я – иранец.

Я была поражена. Он разговаривал на фарси без курдского или арабского акцента.

– Как ты стала генералом?

– Я – не генерал, мне всего восемнадцать лет. Для того чтобы стать генералом, необходимо пройти через множество этапов обучения и практики, и для этого требуется много времени.

– Нет, – ответил он. – Для того чтобы стать генералом Хомейни, достаточно быть революционером.

– Ты также являешься представителем губернатора, не так ли? Что может связывать простую ученицу с губернатором?

Я поняла, что дело, лежавшее перед ним на столе, касается меня. Ну и объемистое же они сфабриковали дело из тех двух несчастных бумаг, которые нашли у меня!

– Как называется твоя школа?

– Школа имени Мосаддыка.

– А как называются средняя и начальная школы, которые ты окончила?

– «Шахрзад», «Махасти».

– Сколько у тебя братьев и сестер?

– Я и Марьям – сестра, у нас есть еще три брата.

– Сколько им лет?

– Двенадцать, десять, восемь.

– Как их зовут?

– Мустафа, Мортеза, Моджтаба.

– Чем занимается твой отец?

Я придумывала на ходу. Я вспомнила, что, будучи в Тануме, когда баасовцы искали «стражей Хомейни», слышала, как большинство ребят говорили, что они – дворники, после чего иракцы оставляли их в покое. Поэтому я тоже сказала:

– Дворник.

Баасовский офицер спросил:

– Почему все иранцы – дворники?

Переводчик-иранец сказал:

– Не все иранцы – дворники, революция Хомейни была революцией дворников.

Моя мать всегда говорила: «Ложь порождает ложь. Сказав один раз ложь, знай, что за ней придет вторая, третья и десятая». Она не научила нас даже говорить при необходимости ложь во благо. С каждой новой ложью мое сердцебиение учащалось. Я чувствовала, как приливает кровь к моему лицу. Я хотела сбить баасовцев с толку и не оставить ни единого намека о себе и своей семье.

– Где находится клуб «Иран»? – снова спросил офицер.

– Не знаю, – ответила я. – Я – ученица и знаю только дорогу от дома до школы.

– Где находится клуб «Арванд»?

– Не знаю.

– Клуб «Анкас»? Бильярдный клуб? Лодочный клуб?

С каждым ответом «не знаю» он все больше терял самообладание. В конце концов, разъяренный, он вскочил с места, нервно положил передо мной записку «Я жива» и спросил:

– Что это за шифр?!

– Это – не шифр. Это всего лишь – два слова. Я хотела донести до своей семьи весть о том, что я жива.

– Если кто-то попадает сюда, это означает, что он все знает. Если ты собираешься отвечать на наши вопросы фразой «не знаю», весть о том, что ты жива, не дойдет до твоей семьи.

– Я не боюсь смерти, я боюсь жизни здесь, в неволе.

Каждый из тех, кто допрашивал меня, играл какую-нибудь роль. Один злился, другой говорил ему: «Успокойся!» Один бил, другой говорил ему: «Не бей!» Один издевался и смеялся, другой говорил ему: «Не смейся!» Следователь-иранец, в свою очередь, слово в слово переводил мои ответы двум другим. Иранец метал искры больше, чем два баасовца-иракца. Последние повернули русло вопросов в сторону революции, Имама и ислама:

– Почему иранцы совершили революцию, почему они не хотели шаха?

Не успел он еще сформулировать свой вопрос, как второй офицер-иракец спросил:

– Кто совершил революцию против шаха?

И снова первый перебил его:

– Почему вы любите Хомейни?

Затем спросил второй:

– Почему вы произносите салават за Пророка один раз, а за Хомейни – три раза?

Подвергшись перекрестному допросу, я вспомнила слова Имама, который изрек: «Война – это возможность для совершения революции».

У меня возникло ощущение, будто я – посол революции в соседней стране, и эта миссия возложена на меня Божественным провидением. Не знаю, почему я подумала, что они действительно не знают истины и на мне лежит обязанность направить их и указать им правильный путь. Я обрадовалась их вопросу и изложила о Коране и революции все, что узнала на занятиях по идеологии при мечети имени Обетованного Махди. Я рассказала о разнице между шахским исламом и революционным исламом, о колониализме, империализме и т. д. Одному Всевышнему известно, как долго они смеялись надо мной. Наконец, после долгих и изнурительных расспросов, они произнесли с усмешкой: «Ты что, принесла нам революцию Хомейни?» И далее спросили:

– Что ты изучала?

– Практические науки: алгебру, природоведение и химию я хорошо знаю.

– Где ты обучалась военному делу?

– Я не проходила военное обучение, я – сотрудник Красного Полумесяца.

Неожиданно баасовский офицер вынул из кармана брюк пистолет и спросил:

– Это что?

– Оружие

– Какое оружие?

– Не знаю, я не разбираюсь в видах оружия.

– Похоже, ты не хочешь остаться в живых, ты – одна из двадцатимиллионной армии Хомейни, и ты ничего не знаешь об оружии?!

Я погрузилась в свои мысли, мне хотелось только молчать. Переводчик-иранец спросил:

– Почему ты молчишь, чего ты ждешь?

– Я жду, когда Всевышний сжалится надо мной, – ответила я.

Он со злостью швырнул в меня авторучку, которую держал в руке. После этого он подошел ко мне, поднял свою ручку и встал рядом. Он продолжил задавать мне вопросы, и при этом каждый раз, задавая мне новый вопрос, с силой вонзал мне в голову эту авторучку. Мне было больно так, будто в мою голову проникает какой-то тяжелый свинцовый предмет. Ради ублажения иракцев он не гнушался ничем. Иногда он говорил, кивая им на меня: «Все они – приспешники Хомейни, идущие на смерть ради него».

Я благодарила Бога за то, что не владела большей частью той информации, которой они от меня требовали.

– Почему ты молчишь? – снова спросил переводчик.

– Я всего лишь ученица и знаю только один маршрут – от дома до школы.

Допрос тянулся очень долго. Я удивлялась, почему они меня не оставляют в покое. Неужели им угодны выдумки и небылицы, которые я им наплела? С каждым новым вдохом я желала, чтобы он стал последним, и я бы избавилась от этих мучений. Впервые я считала секунды, чтобы преодолеть это бесконечное ожидание. Вопросы следователя-иранца были полны ядовитых уколов.

Офицер-иракец сказал: «Расскажи-ка еще один хадис от Пророка, чтобы наставить нас на путь истинный!»

Подобно маленькой беззащитной птичке, попавшей в руки птицелова, я пыталась быстрее вырваться из этой западни и найти спасение. Время от времени он сжимал свои кулаки в знак своей силы и превосходства. В душе я взывала ко Всевышнему и говорила: «О Создатель! Вверяю свою жизнь и честь Тебе и ищу убежища в Твоем извечном могуществе!»

Ругань и непристойные выражения были для баасовцев развлечением. Если бы можно было облачить некоторые из тех мерзких слов в покровы приличия, чтобы воспроизвести и озвучить их! Рядить слова в красивые формы и выражаться эстетично – это ведь тоже исламский обычай. Для того чтобы мою семью не смогли опознать, я придумала новую семью с новыми именами, профессиями и адресами. Я не знаю, откуда родом был тот следователь-иранец, но он знал Абадан как свои пять пальцев. Мне он сказал, что он из Тегерана, и он хорошо знал и Тегеран. Иногда он блефовал и говорил, например, что до революции видел меня с сестрой без хиджаба идущими в направлении такого-то клуба или места. А на самом деле мы с Марьям познакомились во время поездки в Шираз, и вообще ее настоящее имя было Шамси, а не Марьям.

Придумав всю эту историю с новой семьей, я очень волновалась за Марьям, которая стала для меня сестрой в неволе. У нас не было ни малейшей возможности предварительно согласовать ответы на предполагаемые вопросы. Я была объята тревогой. Я слышала дыхание Марьям позади себя, слышала, как она откашлялась. Но я не знала, что планируют делать баасовцы. Они питали особую симпатию к Гугуш[94]. Она исполнила однажды одну композицию на арабском языке. Не знаю, почему при звуках голоса этой певицы все вышли из помещения. Каким-то чудом на пару секунд я оказалась одна, предоставленная самой себе. Я повернулась назад и убедилась, что за моей спиной сидит Марьям. Я тихо произнесла шепотом: «У нас с тобой есть три брата двенадцати, десяти и восьми лет. Зовут их Мустафа, Моджтаба и Мортеза. Наш отец – дворник».

Я сама делала над собой усилия, чтобы запомнить ответы, данные мной на заданные вопросы, потому что знала, что у лжеца короткая память. С уходом баасовцев из помещения мой допрос завершился. Глаза Марьям, у которой был вид невинного барашка, смиренно и безропотно приготовившегося к участи жертвы, искали ответы на мучившие ее вопросы в моих глазах. Я прошла мимо нее и сказала: «Слава Всевышнему!»

И снова меня ждали очки с эффектом слепоты и лабиринтообразные коридоры. Баасовец-иракец дернул край моего макнаэ. Я остановилась. Звуки поворачивающегося в замочной скважине ключа означали, что мы на месте. После того как открылась дверь, меня так быстро и сильно толкнули внутрь камеры, что я ударилась головой о стену, в результате чего на моем лбу вскочила большая шишка. Тюремщик велел мне встать лицом к стене и упереться на нее ладонями и сказал: «Не двигайся!». Затем он вышел из камеры и запер дверь. В камере никого не было. После возвращения с допросов я была настолько измотана морально, что у меня было ощущение, будто меня извлекли из-под руин.

Тот факт, что камера была пуста, вызвал во мне сомнения: та ли это самая камера, где нас держали прежде? В моих ушах продолжали звучать вопросы, которые иракцы задавали мне во время допроса. Каждую секунду я чувствовала тяжесть присутствия надзирателя-баасовца, его тень и его руки за собой. Я боялась, что он сейчас войдет и положит руку мне на плечо. Я все еще стояла неподвижно в положении лицом к стене, мои виски готовы были взорваться, а мозг – закипеть. Я ощущала себя не человеком, а тенью на стене. Не знаю, были ли эти лица, которые я наблюдала вокруг, изначально такими зловещими и мерзкими, или же деяния их владельцев сделали их такими. Страшные орлиные глаза надзирателя усиливали мой ужас. Я не могла больше находиться в таком положении. Я подумала: «Лучше один раз наплакаться и один раз умереть! Повернись и дай ему пощечину!» Я взяла себя в руки, сдвинула брови и собрала всю свою злость и ненависть в глазах, а всю свою силу – в кулаках. Я выпрямилась и резко повернула голову назад, чтобы посмотреть, что происходит у меня за спиной, и избавиться от мучившего меня ужаса. Однако за моей спиной не было ничего и никого, кроме моих собственных воображаемых призраков. Увидев одеяла, расстеленные нами на земляном полу, две пластиковые миски и четыре стакана, также лежавшие на земле, я убедилась, что это – тот самый прежний наш чулан, и подумала, что сестер, вероятно, тоже забрали для допросов. Наедине со своими мыслями я стояла перед изображениями и надписями на стене камеры, оставленными прежними ее жителями. Надзиратель через каждые несколько минут открывал окошко в двери и что-то говорил. Я была рада, что почти не знаю арабского.

Не знаю, сколько часов, месяцев или лет прошло, – я потеряла счет времени, однако в конце концов я услышала, как к камере приближаются громкие шаги тюремщика, а вслед за ними – более слабые шаги. Открывшаяся дверь и возвращение Фатимы, а через еще пару минут – Марьям и Халимы положили конец моему одиночеству. Воссоединившись, мы успокоились. Мы обвинялись в одном и том же – в любви к Имаму, революции и Исламской республике.

На календаре было двадцать девятое мехра, и по прогнозам тех, кто был военными, имевшими опыт участия в боевых действиях, война должна была закончиться на следующий день. Тонкие лучи света едва заметно освещали наш чулан. Мы ничего не знали о местоположении нашего здания; о том, в каком городе оно находится и какого рода постройкой вообще является. Однако каждая из нас в этом замкнутом пространстве периодически обнаруживала что-то новое и делилась своим открытием с другими. В конце камеры имелась невысокая стена, за которой располагались унитаз и душевая. В одной из стен было небольшое отверстие, перекрытое беспорядочно перевитой и спутанной проволочной сеткой. Сквозь него проникал слабый электрический свет, призрачно ложившийся на темные стены и вещи вокруг, а самое главное – на наши лица. Этот свет был дорог нам, но, к сожалению, контроль за его источником оставался за пределами нашей досягаемости.

В стене, находившейся напротив этого светового окошка, имелась какая-то маленькая дверца, которая рождала в наших душах и надежды, и страх. Она была заперта и обшита плотной звукоизоляционной пленкой, но не становилась преградой ни холоду, ни зною. Над дверцей виднелись несколько рядов железных прутьев, сквозь которые внутрь нашего чулана проникали лучи солнечного света. Всякий раз, когда эти лучи появлялись, двигались и исчезали, я понимала, что прошли еще одни сутки благословенных дней моей молодости.

Мы считали секунды, желая, чтобы они быстрее превратились в минуты, минуты – в часы, часы – в сутки. Будучи заточенными в очень маленьком пространстве, мы имели дело со множеством проблем. Единственная наша радость заключалась в том, что мы вместе. Мы постоянно искали какой-нибудь угол, чтобы спрятаться от жалящих взглядов тюремных надзирателей, которые через каждые несколько минут заглядывали к нам через окошко в двери; снова и снова они касались нас своими свирепыми взглядами и пересчитывали.

Я не хотела, чтобы существование в этой каморке вошло в обычную колею моей жизни, хотя ужас и страх перед будущим и так не позволяли тем дням стать привычными для меня. В те дни все, что меня окружало, было из железа и камня; даже люди казались каменными. В их взглядах и поведении не было ни капли человечности. Единственными звуками, которые доносились до слуха, были стоны тех, чьи души ввиду полного отсутствия сил не могли покинуть свои изможденные тела. Звуки ударов кабеля по двери, стенам и измученным телам заключенных сменили ласковые нотки материнского голоса и добродушные напевы отца.

Окошко в двери открылось, и мы услышали резкий окрик. Вслед за этим мы увидели крупное лицо, которое было шире, чем само окошко. Хозяин этого лица протянул в окошко руку, как лопату, и что-то потребовал. Никто из нас не понимал, чего он хочет от нас. У нас ведь ничего не было. Мы позвали на помощь бедную Халиму, чей словарный запас на арабском был на десяток слов больше нашего:

– Халима, что хочет эта рука?

Мы хотели быстрее избавиться от его криков. Он изобразил жестами и движениями прием пищи. И тогда мы поняли! Мы отдали ему лежащую в нашей камере посуду, после чего получили две миски супа, представлявшего собой воду, в которой плавал рис и несколько зерен чечевицы. Мы все уселись вокруг мисок, но ни одна из нас не желала прикоснуться к ним. Однако мы должны были набраться сил для преодоления больших страданий, чтобы не согнуться от слабости. Я сказала сестрам: «Ешьте! Это – еда сегодняшнего дня. Сегодня – тридцатое мехра. Завтра война закончится, мы будем свободны, будем сидеть каждая – за своим столом». В этих словах были семена надежды, которые мы сажали в своих сердцах, чтобы набраться терпения на последующие дни и преодолеть ожидавшие нас другие тяготы и лишения.

Пришло время спать. Мой мозг был не в ладах с глазами. Мы то стояли, то по очереди сидели, прячась от свинцовых взглядов иракских тюремщиков. Наша скудная доля дневного света исчезла, что означало наступление ночи и времени отхода ко сну; крики и стоны, доносившиеся снаружи, не давали нам сомкнуть ресницы. Мы поделили между собой одеяла. Одно мы расстелили, чтобы лечь на него. Второе досталось мне и Фатиме, третье – Марьям и Халиме, а четвертое мы свернули рулоном и подложили его под головы в надежде на наступление того мгновения, когда сон перенесет нас в более приятное и безопасное место.

На следующее утро, желая избежать злых взглядов солдата-баасовца, мы условились, что во время раздачи еды, после того, как услышим звуки за дверью, все четверо встанем возле нее, чтобы сразу отдать пустые и получить новые миски с супом. Нам хотелось, чтобы у тюремщика, которого звали Хикмат, а мы переделали его имя и стали называть Никбат (Презренный), не было возможности осмотреть наш чулан, и мы без лишних слов и взглядов получим хлеб и суп и отойдем в сторону.

От сильного голода я слышала урчание своего желудка, напомнившее мне колыбельную «Последняя ночь», которую всегда напевал отец. В моей голове роилось множество вопросов: «Как моя мать найдет меня? Что бы почувствовал мой отец, увидев, что его “карманная девочка” живет в этой могиле в таких условиях? Он, несомненно, не выдержал бы тяжести этой боли и прогнулся бы под ней». С такими мыслями я в конце концов уснула глубоким сном.

На следующее утро, проснувшись от шума и стука ногой в двери соседних камер во время раздачи хлеба и супа, я вскочила и приготовила руки для получения еды, как вдруг открылось окошко. Я сделала шаг вперед, но вместо Хикмата-Никбата увидела… красивое и лучезарное лицо моей матери. Я не верила своим глазам! Я закрыла их и через мгновение снова открыла. О Всевышний! Это была моя мать – прекраснейшее из созданий! Чьи объятия всегда пахли молоком; которая повязывала на голову голубой бархатный платок; которая всегда читала мне стихи.

Я заплакала. Как же я соскучилась по ее ангельскому лицу! Она позвала меня тихо: «Милая Масуме, я принесла тебе горячий хлеб с кунжутом». Я не могла поверить в то, что вижу. Передо мной стояла мать, которая вместо иракского хлеба принесла мне горячие лепешки с кунжутом, которые пахли домом! Она считала лепешки и клала их мне в руки. А я зачарованными глазами смотрела на прекраснейший образ из всех, когда-либо имевших место в моей жизни. Лепешки были такие горячие, что обжигали мне руки, лицо и грудь. Вместо четырех она дала мне сорок лепешек. С комом в горле я стала умолять ее дать мне больше: «Мама, милая, дай еще лепешек, нас здесь не кормят!»

«Нет, моя девочка, кушай в месяц одну лепешку, этого будет достаточно», – ответила она[95]. Лепешки все еще были в моих руках, а образ матери стоял перед моими глазами, как вдруг я проснулась от криков, ударов ногой по двери и звуков шевелящегося засова. Окошко на нашей двери открылось. Я валялась в углу, и все мое тело было покрыто холодной испариной. Я дрожала. Я не в состоянии была подняться. Я отчетливо слышала удары своего сердца, которые, подобно киянке, били меня по голове. Мое лицо было мокрым от слез, а тело – от холодного пота. Как будто я только что приняла душ. Фатима быстро поднялась и приняла еду на всех нас. Фатима, Халима и Марьям, взволнованные, собрались вокруг меня. Потрогав мое лицо и руки, они атаковали меня вопросами:

– Почему ты такая бледная?

– Почему ты дрожишь, ты простудилась?

– Ты вся мокрая от пота, почему? В камере ведь не жарко?

– Ты что, плакала?

Некоторое время я лежала безмолвно и неподвижно – я не могла пошевелиться и произнести хоть одно слово. Спустя почти час я немного пришла в себя и рассказала сестрам свой сон. Каждая из них толковала его по-своему. Марьям сказала: «Вот уже неделя, как твоя семья потеряла тебя и не знает, что с тобой, поэтому твой сон на самом деле означает, что скоро, даст Бог, твоя мать узнает о том, что ты в плену».

Аромат свежего кунжутного хлеба моей матери не дал мне поесть супа…

Каждый день нам открывалась какая-нибудь тайна в том таинственном чулане, в который нас заточили. Мы все еще не знали, где находимся. В последующие дни окошко на двери нашей камеры открывалось все реже и реже, нас реже считали и реже спрашивали наши имена. Однако тот факт, что в нашей камере никогда не гас тот самый слабый свет, проникавший сквозь отверстие с беспорядочно перевитой проволочной сеткой, убедил нас, что в нашем чулане установлена скрытая камера. Мы ни на секунду не чувствовали себя в безопасности, поэтому не могли снять с себя хиджа-бы или спокойно воспользоваться их проклятым душем.

Через несколько дней нам принесли одежду, которая напоминала пижамы. Нам сказали, что это – местная форма женщин-заключенных. Однако мы ни под каким предлогом не хотели принимать ее. Мы не хотели, чтобы баасовцы видели нас в неофициальной одежде. Мы даже не допускали, чтобы они видели нас без обуви и носков, хотя последние нам пришлось использовать в качестве средств гигиены. Мы ежесекундно были в состоянии готовности. В любую минуту среди дня и ночи, услышав приближающиеся шаги баасовцев, мы вскакивали и стояли до тех пор, пока окошко или дверь снова не закрывались. У Халимы был особо острый слух. Она слышала самые свежие новости, которые тюремщики обсуждали между собой в коридоре. Иногда случалось и так, что ей удавалось разобрать лишь одно слово, которое мы потом на протяжении нескольких дней пытались как-то истолковать и интерпретировать, чтобы таким образом придать хоть какую-то динамику и ритм тому бездушному и изолированному миру, в котором пребывали. Мы по очереди прикладывали уши к двери в надежде на то, что услышим хотя бы пару слов через все звукоизоляционные слои и материалы.

Прошло всего лишь чуть больше недели с момента нашего перемещения в чулан, как мы снова услышали шаги большой группы людей. Шаги становились все ближе и ближе и, наконец, остановились за дверью нашей камеры. В это время мы, все четыре, совершали вечерний намаз. Окошко в двери открылось, однако мы не остановились и продолжили совершать молитву. Первый вопрос, который был нам задан, прозвучал так: «Все хорошо? Вам ничего не надо?» Мы ответили: «Нет, ничего не надо, все хорошо». Мы предпочитали по мере возможности ничего не просить у баасовцев. «Вы – гости Сейед-ар-Раиса[96] – Саддама Хусейна». И продолжили: «У вас же есть ключи от рая, зачем вам еще совершать намаз?» Не получив ответа на свой вопрос, они напоследок бросили фразу: «С Ираном покончено, вы можете оставаться в Ираке». И удалились. Эти несколько фраз баасовцы произнесли с демонстративной надменностью и высокомерием. Видя, как они ликуют, и услышав выражение «с Ираном покончено», мы почувствовали невыразимую печаль в сердцах, но решили не поддаваться ей и старались поддержать друг друга:

– Они определенно стремятся подавить нас психологически!

– Обещания Бога – истинны и непреложны.

– Мы в сделке со Всевышним, и в этой сделке мы не потеряем ничего.

Однако баасовцы с каждым днем радовались все больше и больше. В то время, пребывая в заточении, мы ни единого слова не услышали хотя бы от одного иранца или человека, который бы относился к нам по-дружески.

Была середина месяца абан[97]. В коридоре было шумно. До нас доносились звуки радостного улюлюканья и плясок баасовцев. В коридоре к тому же было на полную громкость включено радио. Находясь на крайнем пределе эйфории, иракцы били ногами и руками двери и окошки, демонстрируя таким образом свое ликование. Баасовцы никогда не открывали дверь нашей камеры без разрешения на то начальника тюрьмы. Однако в тот день они без конца открывали окошко на двери нашей камеры и говорили нам «привет!» Каждый раз, когда они здоровались с нами, Фатима со злостью говорила: «Да чтоб вы сдохли! Что случилось?! Чего вы хотите?!»

В тот вечер, после того, как мы выпили томатный сок, который призван был стать нашим ужином, нам во второй раз принесли чай. Нам это показалось подозрительным – мы были убеждены, что что-то случилось. Я была равнодушна к чаю. Моя порция обычно доставалась Марьям. Она была большой любительницей чая и употребляла его в неимоверных количествах. Но в тот вечер никто из нас не притронулся ко вторым порциям принесенного нам чая. Мы навострили уши и постоянно прикладывали их к двери, чтобы услышать хоть пару слов, объясняющих такое экзальтированное поведение баасовцев. И снова до нас донеслись шаги и пьяный хохот тюремщиков. Мы слышали, как они приближаются к нашей камере. Шаги остановились. Боясь того, что окошко на нашей двери откроется, мы отошли назад. Однако открылась не наша дверь, а дверь камеры напротив. По всей видимости, баасовцы привели какого-то нового и важного арестованного. Они не сразу закрыли дверь той камеры. Вероятно, еще не закончили допрашивать узника. Среди суматохи и множества голосов мы неоднократно слышали от баасовцев одиозное выражение «с Ираном покончено». Еще мы услышали голос человека, который спросил на персидском: «Где мои спутники?» Мы удивленно переглянулись и подумали: «Они привели пленного иранца!» Означает ли это, что война еще не закончилась? Прошло два часа, однако мы все так же стояли, прислонившись к двери, и прислушивались к голосам снаружи. На этот раз, когда открылось окошко на двери камеры напротив, кто-то задал узнику вопрос по-английски:

– What’s your name? (Как твое имя?)

– I am Mohammad Javad Tondgooyan. (Мохаммад Джавад Тондгуйан.)

– What’s your occupation? (Род деятельности?)

– I am the minister of oil (Я – министр нефти.)

– Where were you captured? (Где ты был взят в плен?)

– On Ahvaz road. (По дороге в Ахваз.)

Дверь закрылась. Мы в недоумении смотрели друг на друга. Мы не хотели верить в услышанное – в то, что господин Мохаммад Джавад Тондгуйан[98] – министр нефти Ирана (!) – тоже взят в плен на той же самой проклятой дороге, что и мы. Я спрашивала себя, почему они задавали ему вопросы так громко; почему они не сказали ему, чтобы он отвечал тихо; почему они не задали ему свои вопросы через окошко в двери и т. д. Мы помолились за то, чтобы ему были даны терпение и здоровье. Мы читали: «Кто отвечает на мольбу нуждающегося, когда он взывает к Нему, устраняет зло и делает вас наследниками земли?» Мы старались тоже кинуть через окошко наружу какую-нибудь фразу на персидском, надеясь на то, что министр услышит ее. Поэтому на следующее утро, после утреннего намаза, мы десять раз громко прочитали молитву «Кто отвечает на мольбу нуждающегося», после чего скандировали лозунг о единстве. Надзиратель открыл окошко и заревел: «Замолчите! Читать молитвы запрещено!». Однако мы, невзирая на крики надзирателя, который оставил окошко открытым и ругал нас, продолжали читать молитвы, особенно – молитву о единстве. Мы знали, что таким образом министр обязательно поймет, что мы – иранцы.

С того дня мы стали постоянно читать молитвы вслух после совершения ежедневных намазов. Мы садились на корточки, приложив ухо к двери, и оставались в таком положении на протяжении долгих часов в надежде услышать что-то новое. Прошло несколько дней. И вот, наконец, во время раздачи супа, после того как окошки на дверях камер нашего ряда закрылись и стали открываться дверцы камер противоположного ряда, мы услышали чей-то голос, который произнес громко: «Утро близко». Откуда было это послание, кому и кем адресовано, – мы не знали. Мы знали, однако, что оно определенно было не из вражеского, а из дружеского лагеря, и это говорило о том, что мы – не одни. Это послание было подобно лучику света, осветившему наши сердца во мраке беспросветной ночи.

Баасовцы разделили всех пленников на две группы. Одних они называли огнепоклонниками-маджусами, других – лжецами.

После долгих и основательных допросов похоже было, что нас определили в первую группу. Нас более не допрашивали, но допросы и истязания наших соседей по камере с каждым днем становились все более частыми. Единственное, что мы поняли из разговоров наших соседей, – это то, что они находились в плену долгое время, потому что знали всех тюремщиков.

Шум, который доносился из коридора, не прекращался ни днем, ни ночью. Баасовцы пребывали в приподнятом расположении духа, при этом они ужесточали условия содержания пленников в камерах. Чем выше мы поднимали порог терпения для принятия невыносимых условий содержания – грязи, вони, тесноты и темноты, тем сильнее они сдавливали удавку на нашей шее.

Фатима говорила: «Обычно смена сезона и наступление холодов кладут конец войнам». Холода, однако, пришли к нам раньше срока через то самое проклятое окошко, являвшееся проводником в нашу жизнь удушающей жары или смертоносного холода. Совершенно невозможно было не замечать и не чувствовать этот холод. С каждым часом он становился все более и более сильным и ощутимым. Мы даже усомнились в том, что на дворе – осень. С другой стороны, мы не хотели внушить и навязать друг другу чувство холода. Фатима спросила:

– Девочки, вам тоже холодно, как и мне?

– Нет, разве жителям Абадана может стать холодно?

– Мы носим в карманах солнце!

– Причиной здешней жары, несомненно, является присутствие трех несущих в себе зной жительниц Абадана!

– Тогда согрейте на милость своим зноем нашу крохотную камеру!

Погода, однако, с каждым днем становилась все более и более суровой. С этим холодом шутить было невозможно. У нас дрожали челюсти и неистово стучали зубы. Как ни старались мы согреть дыханием свои окоченевшие носы, пользы от этого не было, потому что само дыхание тоже было ледяным. Руки и ноги посинели. Было ощущение, будто кровь в наших жилах застыла. Пытаясь спастись от беспощадной стужи, мы сворачивались клубочком. Мы складывали свои одеяла конвертиками и с головой прятались внутри них, потому что невозможно было держать голову снаружи. Однако даже эти одеяла не в силах были сдерживать студеные и жалящие ветра, которые гуляли по камерам. Все тепло, которое на протяжении многих лет мы вобрали в свои тела от палящего солнца и раскаленного до 60 градусов воздуха, которым дышал Абадан, молниеносно испарилось. Съежившись от холода, мы лежали на полу камеры, свернувшись калачиком. Мы были не в силах проронить ни слова. Я не боялась смерти, мне было страшно от мысли умереть на чужой земле. Похожие на эскимо, мы неподвижно и безмолвно лежали в ледяном чулане и лишь изредка обменивались взглядами. Никто из нас не мог ничего сделать. Настал полдень – время раздачи еды. Когда открылось окошко, густое облако горячего пара ворвалось в ледяное пространство нашей камеры, которая стала похожа на погреб, набитый льдом. Мы готовы были умереть от холода; готовы были к тому, чтобы наши окоченевшие и безжизненные тела вынесли из камеры наружу, но не хотели хоть что-то просить у баасовцев. Ноги не слушались нас, мы не в силах были сделать хоть одно движение. Сидя или на четвереньках мы раскачивались из стороны в сторону в надежде, что эти движения придадут нам хоть немного энергии и тепла. Халима сказала:

– Думайте о жарких летних днях в Абадане!

– Мы не доживем до утра…

– Странно, что мы вообще еще до сих пор живы.

Мы бросали друг на друга взгляды, содержавшие просьбу о прощении, которое хотели получить друг от друга в преддверии нашей неизвестной участи. Иногда мы дружно начинали смотреть на щели вокруг окошка в надежде найти способ бороться с чудовищной стихией под названием стужа, которая незаметно проникла в наш чулан и воцарилась в нем.

Чтобы хоть как-то согреться, мы сели друг рядом с другом и обмотались одеялами, прижимая колени к туловищу. Я спросила:

– Мы идем ко Всевышнему или Всевышний идет к нам?

– Всевышний – на своем месте, это мы приближаемся к Нему.

Мы знали, что до заката должны воспользоваться теми несколькими слабыми лучами солнца, которые едва проникали в нашу камеру. Мы знали, что если солнце зайдет и наступит ночь, сатанинский холод погубит нас. Поэтому мы решили восстать на борьбу с ним. У него не было права подчинять нас своей воле. Мы с трудом доползли до двери, подобно улиткам. Мы смочили хлеб в соусе, который нам принесли на обед, и получили мягкое тесто, которым и вооружились для сражения с врагом. Фатима наклонялась, а Халима становилась на нее и поднималась вверх, чтобы заполнить щели вокруг окошка полученным тестом. Затем я наклонялась, а Марьям становилась на меня и делала то же самое. Мы дрожали, подобно тростнику на ветру. Мы бросили взгляд на кафельную плитку, разрисованную именами прежних жителей чулана; жителей, которые смогли долгие годы прожить в этом холоде, грязи, с этими запахами и насекомыми, и в конце своей жизни оставить о себе воспоминание в виде надписи на стене, чтобы другие, пришедшие на смену им, знали их имена. Мы же пробыли здесь всего одну осень. Каждый раз, когда тюремщик-баасовец открывал окошко на двери нашей камеры, ему в лицо ударял холодный ветер с такой силой, что теребил его волосы. При этом он громко смеялся и говорил: «Да нет же! Совсем не холодно, вы шутите!»

Какая адская шутка! Из-за этой шутки мы пребывали между жизнью и смертью.

Надзиратель открыл дверь. И снова облако горячего пара вошло внутрь камеры. Нам достались еще четыре одеяла. Несмотря на то, что в ту ночь мы сломали дьяволу под названием «холод» рога, он повалил нас на землю с такой силой, что покалечил нас. Мы, все четыре, обессиленные и бледные, валялись на полу, будучи не в состоянии пошевелиться от ломоты в теле, и едва дышали, находясь во власти разных недугов. Приготовленное нами тесто, которым мы замазали щели вокруг окошка, смогло в некоторой степени противостоять ветрам, однако сила и скорость последних вскоре превратили его в камушки и, сорвав с места, швырнули в нашу же сторону. Новые одеяла, принесенные нам, оказались логовом голодных блох и клопов, которые были приглашены полакомиться нашими обессиленными телами. Мы не знали, что нам делать – искать ли пути бегства и спасения от беспощадных вихрей, которые ударяли, словно плетью, по нашим беззащитным телам, или же искать средство от чесотки, поразившей кожу на наших телах. Иногда, когда открывались окошки на дверях камер для раздачи еды, был слышен кашель – наш и других заключенных, который, подобно лаю собаки, вырывался из изъязвленных легких. И это было единственным признаком того, что мы все еще живы.

Мы привыкли к тому, что окошки на дверях камер открывались три раза в день, однако в последнее время заметили, что поздно ночью дверцы соседних камер и камеры напротив тоже открываются и закрываются. Мы стали прислушиваться к звукам в коридоре и в конце концов услышали голос тюремщика-баасовца, который говорил заключенному: «Что будешь есть?» Иногда после вопроса «Что будешь есть?» он говорил: «Ты поправишься, пей воду!» Выражение «ты поправишься» было выражением медиков. Следовательно, сделали мы вывод, автор этих слов, возможно, был доктором, причем «водным» доктором, потому что он для всех выписывал один и тот же рецепт лечения – воду. Иногда, надо сказать, приходил другой доктор, который давал больным другой рецепт лечения болезни. На все жалобы и вопросы больного он отвечал: «Отдыхай!» Этого доктора мы называли «отдыхным».

Боль и страдания, которые мы испытывали от сознания пребывания в плену и на чужбине, а также тоска, одиночество и скованные цепями чувства и эмоции были настолько сильны, что не оставляли места хрипам клокочущего дыхания и туберкулезному кашлю. Поэтому для иракцев было лучше видеть нас как можно реже. Те, которые по ту сторону двери, – не «наши». А те, которые сидят по соседству за стенами камеры, – такие же, как мы. Мы стучали по стенам справа и слева в надежде услышать ответный стук. Но, несмотря на то, что все мы были заключенными, никто не доверял другому из страха оказаться в еще более бедственном положении.

Осень подходила к концу, и было время считать цыплят, потому что количество линий, которые мы чертили на стене, становилось все больше и больше. Каждая из этих линий обозначала уход одного дня нашей молодости и провозглашала приближение зимы. Я же по-прежнему ждала завтра, чтобы война закончилась и нас освободили. Наступила ночь Ял да[99]. Я вспоминала запах сладкого плова, который готовила бабушка, медовый вкус арбуза и щелканье подсолнечных семечек. Не ведая о том, что будет завтра, мы сидели друг рядом с другом, оперевшись о стену. Никто из нас не мог отвлечь себя от мыслей о своей семье. Каждая из нас вспоминала кого-то из своих близких, и мы вели тихую беседу:

– Если я немного задерживалась, отец начинал искать меня по всему городу. Интересно, где он сейчас и что с ним?

– Мои родители даже представления не имеют, где меня искать.

– Если мой дядя умер смертью мученика на военной базе «Единство» в Дезфуле, никто не сможет сказать моим родителям, что я уехала в Хоррамшахр.

– Если они узнают, где мы, они умрут от горя.

– У них нет шансов найти ниточки, ведущие к нам.

– Мать, потерявшая своего ребенка, неустанно смотрит на дорогу в надежде на то, что он однажды покажется там.

– Как могут они понять, где мы находимся, где они должны нас искать? Они ведь не знают, где мы потерялись, иначе начали бы поиски с того места.

– В любой войне люди теряют своих близких и друзей, а другие, наоборот, обретают друг друга. К примеру, мы сами, будучи выходцами из разных семей и культур, нашли друг друга здесь.

Я смотрела на дверь. Могла ли она принести мне счастье? В длинную ночь Ялда мы говорили о сердечной тоске, обидах, печали родителей; о нашей собственной репутации и чести, подлости и бесчеловечности врага и о далеких заповедных горизонтах. Внезапно тюремщик, которого звали Кейс и который утверждал, что он из города Наджаф, открыл дверцу. Это был юноша лет восемнадцатидевятнадцати, во взгляде которого отсутствовали какие-либо признаки враждебности и злобы. Он старался войти к нам в доверие. В его взгляде прослеживалась скрытая жалость к нам. Кейс спросил: «Выключить свет?»

Мы не понимали, о чем он говорит. Тогда он несколько раз выключил и включил свет, после чего мы поняли, что этоо освещение тоже можно выключать. В абсолютной темноте мы могли снимать хиджабы и пользоваться душем. Фатима сказала: «Возможно, внутри камеры установлены прослушивающее устройство и камера. Нам надо быть осторожными в речах. Кейс знал, что мы разговариваем, поэтому он и пришел, открыл дверцу и выключил свет».

После ночи Ялда каждый день с наступлением ночи свет в нашей камере стали выключать. Самыми отвратительными звуками были звуки поворота ключа в замочной скважине железной двери, после чего надзиратель нагло и без предупреждения оказывался перед нами.

Однажды ночью дверь камеры открылась очень поспешно, и тюремщик закричал: «Соберите одеяла и вынесите их наружу!»

Сперва я подумала, что то самое завтра, в ожидании которого мы были, наконец, наступило и, как говорила Фатима, зима положила войне конец. Но потом мы поняли, что нет.

После допросов это был первый раз, когда нас вывели наружу из чулана. Свет был такой яркий, что мы не могли держать глаза открытыми. Коридор, который по сравнению с нашим чуланом был очень длинным и широким, дал нам возможность изучить пространство вокруг и наших соседей. Каждая из нас что-то говорила:

– Куда нам идти?

– Одеяла очень тяжелые.

– Солнце высоко.

Солдат-баасовец кричал: «Молчите, молчите! Наденьте очки!»

Не знаю, почему Кейс дал нам возможность перемолвиться парой фраз, хотя он постоянно кричал: «Молчите!» Каждая из нас в одной руке держала одеяло, а свободными – мы крепко взялись за руки. Так мы шли по коридору с закрытыми глазами. Только тогда я поняла, почему Мирза-Хасан не мог молчать с закрытыми глазами. Пройдя по коридору около ста метров, мы сказали друг другу более ста слов. И каждый раз Кейс, исполняя свои обязанности, пытался пресечь наши разговоры, чтобы их никто не услышал: он со злостью и силой ударял кабелем по земле и стенам и говорил: «Молчать, разговаривать нельзя!». Это был первый раз за три месяца, когда мы своими голосами пытались осведомить наших соотечественников о своем нахождении там.

Нас привели в другой чулан. Несмотря на то, что все в нем было таким же, как и в предыдущем, для нас он имел определенную новизну. Стены были единственной нашей опорой и свидетелем нашей боли и страданий. Стены, выложенные каменными плитками коричневого цвета, которые я пересчитала (их оказалось 1650) и по одной изучила. Стены, которые мы знали, как свои пять пальцев. Казалось, эти стены были частью нашего имущества, которое перевезли в это место вместе с нами. Однако стены камеры номер 13 стали для нас более знакомы и привлекательны. Каждая плитка там являлась напоминанием о ком-то неизвестном. Эти напоминания были аккуратно и искусно высечены острым предметом на стене в виде изящного и трепетного стиха. На одной из плит было написано: «Гроб мой возложите на возвышенности, дабы ветер унес мой запах на родину». Это было напоминание, которое вызывало минорный трепет в сердце каждого, кто читал его строки.

На стене новой камеры были высечены имена братьев-летчиков и военных[100]: «Летчик Сейед Джамшид Ошал, Мохаммад Салавати, Мохаммад Седдик Кадири, Алиреза Алирезайи, Хушанг Шервин, Реза Ахмади, Давуд Салман, Акбар Бурани, Ахмад Сохейли, Ахмад Коттаб, Мохаммад Хад-дади, Бахрам Али-Моради, Фаршид Искандари, Махмуд Мохаммади Ноухандан, Хусейн Лашгари, Хасан Зенхари, Мир-Мохаммади». Каждый день мы читали и запоминали их имена и даты пленения. Каждый день число пропавших становилось все больше. Нам было досадно, что у нас нет средства, при помощи которого мы тоже высекли бы на темных плитах камеры свои имена. Некоторые из имен были написаны на коричневых стенах камеры темным карандашом. Прочесть их могли только жители этого чулана, глаза которых адаптировались к темноте. Интересно было наблюдать за тюремными надзирателями, которые иногда устраивали ревизии внутри камер, но ничего не видели. Для нас же все, что было запечатлено на стенах, было читаемо. Теперь мы были не одни. Сознание того, что другие братья тоже находятся рядом с нами, придавало нам сил и уверенности. Каждый день мы тщательно изучали стены в надежде на то, что обнаружим знакомое имя или какую-либо информацию. Для того чтобы изучить окошко, мы по очереди наклонялись, а Халима, которая была самой легкой из нас, становилась нам на спины, поднималась наверх и осматривала там пространство. И в конце концов нам повезло! Халима щупала рукой стену, спускаясь по ней вниз, и нашла карандаш голубого цвета. Мы очень обрадовались находке и благодарили за нее Всевышнего. Мы допускали, что этот карандаш – один из тайных предметов чулана, которые его жители передавали друг другу по наследству. Таким образом мы стали владельцами небольшого инструмента для письма длиной с одну фалангу пальца на руке. Камеры периодически обыскивались, а заключенные – менялись местами. Какими же все-таки опасными существами мы были в из глазах! Почему они продолжали так тщательно обыскивать нас? Разве в первый день они не забрали все предметы, которые были при нас?

Здесь, на новом месте, то есть в камере номер 13, с приходом зимы дьявол-мороз дремал, давая нам возможность нормально дышать. Мы поняли, что температура воздуха в разных камерах не одинакова. Еще одним отличием этого чулана от предыдущего являлось то, что под дверью, в том самом месте, где железная решетка делила дверь пополам и уходила в землю, виднелась небольшая щель величиной с чечевичное зерно, через которую можно было видеть сапоги надзирателей.

В один из дней, когда холодная зима была на исходе, ветер издали донес до нас приглушенный голос неизвестного человека, который из самых глубин сердца пел лирическую песню. Это был голос, желавший не просто повествовать, а кричать о большой любви и привязанности к своей супруге, которые он чувствовал в последний момент их расставания. Подобно Фениксу, угодившему в клетку, он пел, чтобы не быть забытым. Нам был знаком и мотив, и слова этой песни. Мы все с упоением слушали ее. Наконец, спустя несколько месяцев, мы услышали голос, хозяин которого пытался остаться в живых. Ветер становился сильнее, а голос Феникса – яснее. Единственной вещью, мешавшей ясно расслышать этот голос, было наше собственное воспаленное дыхание. В тот день надзирателем был человек, которого мы называли «Старый Сержант». Казалось, он тоже влюбился в голос «певчего узника», закрытого в штрафном изоляторе. Его голос повествовал о тоске и одиночестве; он как будто и сам чувствовал, что его пение заворожило всех и заставило прильнуть к дверям ушами. Слушая этот голос, я вспомнила Рахмана. Для него ванная комната всегда была студией прямого эфира. Когда он заходил в ванную, мы все садились за дверью и слушали живые концерты в его исполнении.

Внезапно внутри меня проснулось какое-то потерянное чувство. Понемногу песня, которую он пел с комом в горле, перешла в стоны – в душераздирающие стоны, рвущиеся из самых глубин его души. Я не в состоянии была слушать стонов этого мужчины. Видеть мужчину, льющего слезы, было для меня самым жалким зрелищем в моей жизни. Я всегда думала, что у мужчин нет слезных желез, поэтому их глаза никогда не бывают мокрыми. Никогда в жизни мне не приходилось слышать нытье мужчины. Никогда за всю свою жизнь я не видела плачущим своего отца. Даже в те моменты, когда мои братья боролись друг с другом, а я становилась судьей, лишь я одна начинала хныкать уже перед финальным свистком, жалея проигравшего. Я всегда думала, что гордость и честь являются большей силой, чем чувства, однако горькая действительность неволи и цепей заставляет плакать даже мужчину.

В последующие ночи мужчина снова предавался душевным переживаниям и радовал всех своим пением. Это был уже не голос, а умиротворявшая божественная трель, слушать которую было настолько упоительно, что некоторые из охранников, такие как Кейс и Хасан, даже зачастую просили его исполнить песни, которые им нравились. Иракцы тоже любили музыку и песни, поэтому многие из тюремщиков говорили обладателю этого красивого голоса: «Ты – Абдуль-Халим Хафиз, спой нам».

Однажды ночью мы, как обычно, сидели на корточках, прижавшись к двери, и прислушивались к звукам снаружи. До нас снова донесся знакомый голос. Прислушавшись повнимательнее, мы поняли, что поющий произносит имена узников, некоторые из которых мы видели на стенах нашей же камеры. Он пел, а мы запоминали имена. Иной раз он даже упоминал звания и даты пленения некоторых узников, а в промежутках, чтобы сбить тюремщиков с толку, исполнял забавные переливы. Напарник Кейса по имени Юнее, сидя за столом, крикнул: «Эй, животное, почему ты ревешь, как осел? Пой красиво!» В этот момент из-за дверей всех соседних камер послышался приглушенный смех. Мы тоже засмеялись. За последние шесть месяцев это был первый раз, когда мы, все четыре, смотрели друг на друга и искренне, по-доброму смеялись. Я смотрела на улыбающиеся лица Фатимы, Марьям и Халимы, и эти лица были одно прекраснее другого. Посреди всех страданий, лишений и боли улыбка являлась прекраснейшей печатью, которая могла быть наложена на наши лица и которая заставила бы нас задуматься о нашей силе и способностях. И все же смех этот иногда перебивали стоны, которые как будто желали напомнить смеющимся, что здесь – тюрьма.

Природа возвещала о приближавшемся празднике цветения и торжества весны. Мне хотелось снова вдохнуть аромат цветов, которые росли в саду нашего дома. В последние дни уходящего года зима свирепствовала вовсю, не желая уступать дорогу весне. Гул весенних ветров нарушил тишину в нашей камере и переместил нас от двери к той стене, за которой находилась главная улица. В последние дни в коридоре снова стало шумно. До нас постоянно доносились звуки поворота ключа в замке и непрекращающихся ударов кабелем по телам узников. Слыша стоны многострадальных узников и перемещаясь из одной камеры в другую, мы, невзирая на присутствие иракцев, читали молитвы. Мы, не видевшие войны, не слышавшие звуки «Катюш», не знавшие зенитных орудий и вообще не понимавшие смысла плена, разом испытали всё вместе. До этого мы знали лишь революцию.

Я как можно плотнее прижалась ухом к стене, выходившей на улицу, закрыв рукой другое ухо, чтобы мне не мешали никакие звуки изнутри. Я закрыла глаза, чтобы лучше сосредоточиться. В моих ушах раздавалось все то, что я слышала на уличных демонстрациях во время нашей революции: голос революции, шествий, лозунгов, скандирования «Аллах Акбар!» и т. д.

Звуки становились все ближе и ближе. То, что мы слышали за дверью и за стеной, окрашивало наше воображение в цвет реальности. Уверенная в том, что восставшие моджахеды и народ Ирака приближаются к тюрьмам, что вот-вот двери тюрем будут взломаны, и все закончится, и придет, наконец, то завтра, в ожидании которого мы так долго оставались, я передала свой пост прослушивания Марьям. А сама вместе с Фатимой пыталась отследить происходящее в тюремном коридоре через ту самую щель под дверью размером с чечевичное зерно. Халима и Марьям тоже прижались к стене, выходившей на улицу. Из-под двери доносились всевозможные звуки и стоны.

Я докладывала подругам все, что видела. В правой части коридора, за нашей дверью, баасовцы выстроили в ряд группу арабоязычных мужчин, женщин, детей и подростков. Затем они отделили всех мужчин из общей толпы и оставили там же, а женщин с детьми отвели поодаль, к столу охранника. Баасовцы сняли с моджахедов рубашки, и те остались стоять в одних майках. Затем к моджахедам стали подходить охранники, каждый из которых срывал какую-нибудь вещь из оставшейся на них одежды. Пленники стыдились предстать в обнаженном виде перед женщинами и детьми; они умоляли баасовцев не делать этого, однако ответом на их мольбы и протесты были лишь удары плетью.

Баасовцы заставили совершенно обнаженных узников-мужчин наклониться. Едва те коснулись колен руками, как надзиратели – Никбат, Старый Сержант и другие, кроме Кейса и Хасана, сели на них верхом, а несколько других охранников подгоняли их кабелем и заставляли в таком виде делать круги на глазах у их жен и детей. Когда они проходили мимо стола охранника, женщины с мольбой в голосе говорили: «Ей-Богу, это – ужасно, это – грешно, это – непозволительно!».

Я закрывала глаза и с силой сжимала веки. Не могла поверить своим глазам. Я спрашивала себя: «Не видение ли это? Неужели то, что я вижу, – действительность?» Объятая ужасом, я призвала в свидетели глаза Фатимы. Затем я обратилась к ней со словами: «Фатима! Давай закричим! Какая низость! Эти бессовестные и бесчестные подонки глумятся над человеческим достоинством!» Фатима ответила: «Держи себя в руках, не забывай, где мы находимся, здесь – спецтюрьма».

Поскольку женщины были на большом расстоянии от нас, мы не понимали, что там происходит.

Никакие доводы в мире не могли оправдать подобные зверства и низость. Совершение какого греха должно было повлечь за собой подобное наказание? Куда делась гуманность? Само пребывание в застенках – это страдание, единственным спасением от которого является свобода. Так почему же с этими пленными должны поступать подобным образом? Я желала, чтобы этой щели не было, тогда я не стала бы свидетелем подобных сцен глумления над человеческим достоинством. Мне хотелось найти в этих людях хоть каплю гуманности. От увиденных безжалостных и бесчеловечных действий баасовцев я пережила дикое волнение и шок, и в этой буре депрессивных эмоций меня, как разбитую лодку, бросало по мятежным волнам разбушевавшегося океана. В камере воцарилось гробовое молчание, и неописуемый ужас овладел нами. Никто из нас не мог вымолвить ни слова, ибо любое слово означало бы сумасшествие. Сцена, увиденная нами, была настолько унизительной, что нам было стыдно даже заново прокручивать ее в голове. Принимая во внимание всю гнусность и низменность врага, было чудом, что мы оставались живыми и невредимыми. Эта сцена приподнимала завесу со многих неопределенностей и давала ответы на наши вопросы, такие как «где мы?», «с кем мы имеем дело?» и «какая участь нас ждет?» Возможно, мы тоже стояли в очереди за смертью. Я вопрошала: «Как уберечь мне душу от этого безжалостного насилия?» Никто из тех, кто находится здесь, не может избежать своей горькой участи. Как части одной мозаики, я собрала все картины, увиденные мной за время пребывания в этих застенках, и конечная картина, изображающая суть баасовцев, оказалась до ужаса уродливой и омерзительной.

Каждую ночь я думала, что это – самая тяжелая ночь в моей жизни, однако теперь тяжесть, как оказалось, перешла все границы. Мне хотелось прямо там расстаться со своими глазами – я думала, возможно, таким образом я отдалюсь от увиденного и пережитого и забуду их, однако чем больше времени проходило, каждая последующая ночь становилась все более тяжелой и невыносимой. Я просила Всевышнего даровать мне терпение. Это было единственной вещью, которая успокаивала меня. Я непрестанно читала молитвы и, прося Всевышнего даровать терпение и уповая на Его милость, преодолевала трудности и невзгоды.

Мой мозг раскалился от шквала вопросов, на которые не было ответов. На какой стадии находится война? Я думала, что, должно быть, война закончилась, раз Саддам сводит внутренние счеты с моджахедами и мирными жителями. После последней увиденной мной сцены наша история показалась мне намного более горькой, чем я думала. Мы стали разговаривать об этом:

– Что сделают с нами баасовцы, если они не щадят свой собственный народ?

– Они не могут покушаться на нас.

– Они нас упрятали сюда, никто не знает, где мы.

– Те, кто переступает порог человечности, становятся на один уровень с животными, и для них перестает существовать разница между чужестранными пленниками и своими узниками.

– Многие из братьев знают, что мы находимся здесь, нас не тронут.

– Сегодня мы собственными глазами увидели ту реальность, о которой боялись даже подумать.

– Конец нашей истории – быть закопанными живьем в землю.

– Мужчин-заключенных они тоже спрятали.

– Если бы они не несли за нас ответственность в рамках закона, мы бы сейчас находились в ином, гораздо более плачевном положении.

– Никаких вестей не приходит внутрь извне и наоборот.

Наплыв вопросов и противоречивых ответов привел нас в состояние растерянности и стресса. У меня дергалось веко. Фатима невольно пожимала плечами. У Марьям сводило судорогой губы, а Халима грызла ногти. Мы были на взводе и при этом призывали друг друга к терпению и стойкости. Не знаю, что испытывали в душе другие, но я… Я неустанно повторяла слова:

«О Всевышний! Я покоряюсь Твоей воле и повинуюсь Твоему велению, ибо нет равных Тебе, о Дарующий утешение взывающим с мольбами!» Я говорила себе: «До этого момента, находясь в тяжелых условиях и являясь свидетелями дикости и варварства врага, мы пребывали под сенью милости Творца, который уберег нас, и мы должны и впредь уповать на Него».

Перемещение в мир сновидений для заключенного – это ключ к сокровищнице, которая может стереть в порошок любую реальность. До последнего происшествия, которое повергло нас в ужас, сны обычно переносили меня в те сладостные дни, когда я, опьяненная запахом сухого жасмина, сладко засыпала. И все менялось. Я видела отца, сажавшего или срывавшего цветы; я видела мать, которая ароматом свежеприготовленного дампохтака созывала к обеденной скатерти Карима, Рахима, Фатиму, Рахмана, Салмана, Мохаммада, Ахмада, Али, Хамида и Марьям. Я слышала звук гудка нефтеперерабатывающего завода, который был для меня самой ласкающей слух мелодией на свете. Я видела жившую по соседству с нами тетю Туран, которая раздавала соседям созревший инжир из своего сада. Я видела, наконец, мальчиков-подростков, которые по очереди катались на велосипеде и соревновались в силе рук. Только сны оживляли в нас воспоминания о прошлом и не давали забыть его.

Мы были рады тому, что переживаем во сне лучшие дни. Наши сны уподобились воспоминаниям. Мы более не различали границы между сном и явью. Мы уже не знали, видели ли мы те вещи, о которых говорим, во сне или наяву.

Мы то становились небожителями и прогуливались по небесам, то с моими пленными сестрами ходили в гости друг к другу. Мы рады были находиться в царстве грез и сновидений. Марьям стала великой толковательницей снов – она постоянно трактовала чьи-то сны. В большинстве случаев, однако, эти сладкие сны оказывались очень кратковременны, потому что холод, жара и боли в суставах, причиной которых являлся жесткий каменный пол и отсутствие какого-либо настила на нем, не давали нам спать.

После же той ночи, когда мы увидели сцены дикого и бесчеловечного поведения баасовцев, все мои сны превратились в кошмары. Во сне я боялась так же сильно, как и наяву. Мне начали сниться Никбат, Старый Сержант, Саадун и десятки других одиозных лиц, от которых я постоянно убегала. Я была в ожидании смерти – в ожидании достойной и осознанной смерти в плену.

«Мир и благословение тебе, о Зейнаб[101], ибо терпение и стойкость обрели смысл благодаря тебе!»

Как хорошо бы было, если бы я никогда не видела во сне себя в плену, и Никбат, Старый Сержант и другие мерзкие надзиратели не приходили бы в мои сны! После того, как я увидела те омерзительные и тошнотворные сцены и те унижения, которым баасовцы подвергли иракских моджахедов, поправ гуманность и человеческое достоинство, понятия «сон» и «спать» для меня тоже изменились.

Целую неделю я не смыкала глаз. Сон для меня означал отсутствие сил для того, чтобы держать глаза открытыми. Я засыпала с трудом и просыпалась от малейших звуков и движений. Сцены и голоса, особенно стоны и мольбы маленьких детей, ставших свидетелями пыток и унижений своих родителей, ни на мгновение не выходили у меня из головы. Для того чтобы избавиться от страха и боли, возникших внутри нас после того, как мы увидели те сцены, мы заключили между собой некий тайный уговор и взаимное соглашение. Мы условились, что, если столкнемся с какой-либо угрозой посягательства на нашу честь, мы уничтожим себя сами. И поскольку у нас не было никаких средств для самоубийства, мы решили, что если такой момент придет, мы задушим друг друга. Смерть казалась нам куда более приятной и привлекательной, чем полная грязи жизнь, которую создали для нас эти бесславные нечестивцы. По ночам, с трудом борясь со сном, я мысленно разговаривала со своим отцом. Я вспоминала его слова, когда он говорил: «Служите Создателю должным образом, тогда и Он воздаст вам в полной мере. Если вы уповаете на Бога и вверили себя Ему, не беспокойтесь более, потому что даже если вы дойдете до края пропасти, вы не упадете в нее; даже если вы погрузитесь на самое дно океана, вы не утонете; даже если вы окажетесь объяты языками пламени, вы не сгорите. Только верьте и уповайте на Него!»

Иногда, чтобы меньше думать о гневе надзирателей, холоде стен и приглушить боль от душевных и телесных ран, мы садились в круг и заводили разговор о наших семьях. Мы вспоминали прошлое, особенности и характеры наших сестер, братьев и родителей. Бывало так, что мы в десятый раз слышали детали каких-то историй и воспоминания из детства, но все же с удовольствием внимали рассказчику. Мы узнали всех членов семей, близких и дальних родственников и соседей друг друга. В своем мире грез мы даже выбрали друг для друга женихов, репетировали церемонии обряда сватовства и помолвки и таким образом стали родственниками друг для друга. Когда Фатима «посватала» меня за своего брата Алирезу, я дала согласие, установив в качестве махра[102] один том Священного Корана, и после этого, когда Фатима называла меня «невестка», я радовалась.

С приходом весны и нового 1981 года из разных концов коридора до нас доносились различные звуки и голоса, возвещавшие приход Нового года и смену сезона. Весна смогла проникнуть через все щели, каменные двери и стены и преобразить наше внутреннее состояние. Заключенные всех камер под всякими предлогами стучали в двери и поздравляли друг друга с Новым годом. Нам хотелось знать, на какой стадии находится война и связана ли наша судьба с судьбой войны. Неопределенность и отсутствие информации были подобны медленной смерти. Мы решили спросить Кейса, закончилась ли война или продолжается. Он ответил: «Запрещено». Мы спросили: «Что значит запрещено? То есть мы не должны ничего знать?» Вопрос «Война закончилась или продолжается?» был единственным вопросом, который мы задавали и на который не получали ответа. Мы были уверены, что война закончилась, а баасовцы используют пытки, некогда использовавшиеся в нацистской тюрьме Кольдиц, и распространяют ложную негативную информацию с целью сломить дух заключенных и вынудить их к совершению самоубийства. Для меня, которая никогда не сидела на одном месте и всегда являлась своего рода информационным центром, барахтаться в абсолютном неведении было невыносимо тяжело. Однажды, в один из праздничных дней после наступления Нового года, мы постучали в дверь. К счастью, в тот день в качестве охранника дежурил Ахмад, который абсолютно не владел фарси. Мы сказали громко, чтобы нас услышали в соседних камерах: «Наш праздник – наша победа!»

Ахмад не понял нас и спросил: «Что?» Чтобы сбить его с толку, мы жестами объяснили ему, что хотим зубную щетку. Он ответил: «Запрещено».

Спустя несколько дней Фатима предложила снова под предлогом просьбы о зубной щетке громко крикнуть через окошко: «Братья, какие новости?» – в надежде на то, что кто-нибудь из владеющих информацией услышит нас и ответит что-нибудь. Халима сказала: «В прошлый раз мы попросили зубную щетку, и нам сказали “запрещено”».

Наши зубы были в плачевном состоянии, и к прочим болям добавились еще и зубные. Иногда мы слышали голоса «водного» и «отдыхного» докторов, шедших по коридору. К числу их пациентов добавились и мы. Осмотрев наши зубы и поняв, что нам необходимы зубные щетки и паста, он сказал Кейсу: «Одна щетка на четверых!»

Кейс сделал нам милость и принес свою щетку, которая выглядела и воняла так, будто до этого лежала в канализации. Увидев ее, мы отказались ее брать, а для того, чтобы справиться с проблемой, каждая из нас сплела из собственных волос маленькое и изящное подобие зубной щетки, которым и чистила зубы. С определенной частотой мы меняли их и снова мастерили из своих волос новые щетки. Мы использовали волосы также в качестве зубной нити.

Через несколько дней мы, намеренные получить извне какие-нибудь новости, постучали в дверь и попросили зубную пасту. После того, как мы озвучили свою просьбу и услышали в ответ «запрещено», мы громко задали приготовленный вопрос: «Братья, какие новости о войне?» Ответом была тишина. После многократных просьб дать нам зубную пасту нам принесли пригоршню стирального порошка, которым мы должны были чистить зубы вместо пасты.

Прошло несколько недель с момента наступления нового 1981 года. Мы находились в весьма плачевном физическом состоянии, наши тела были вконец обессилены. Единственное, благодаря чему мы все еще стояли на ногах, была внутренняя сила духа и энергия. Наши организмы использовали резервы сил и энергии, накопленные нами в Иране. Однако длительное нахождение в антисанитарных условиях вызывало болезни, которые скашивали нас и заставляли страдать долгими неделями. Мы вынуждены были обратиться за помощью к «водному» и «отдыхному» докторам. Доктор утверждал, что говорит по-английски, однако Фатима, которая владела английским лучше всех нас, как ни старалась, не смогла донести до него ни единого слова. Мы хотели, чтобы доктор пришел один, без охранника, чтобы мы могли свободно поговорить с ним о личных вещах, и он согласился, однако, к сожалению, он не понял нашу просьбу относительно средств гигиены[103]. Тогда он дал нам бумагу и ручку и сказал, чтобы мы написали свою просьбу на бумаге. После этого он показал бумагу заключенным из соседней камеры. Тогда мы поняли, что наши соседи по камере, вероятно, – иранцы. Они говорили по-арабски очень хорошо, когда мы слушали их разговоры из-под двери, хоть и с акцентом, поэтому мы и не допускали, что они могут быть иранцами. Заключенные в камере слева постоянно менялись, и дверь камеры постоянно открывалась и закрывалась. Так или иначе, доктор, поняв, в чем мы нуждаемся, согласился выделять нам каждый месяц определенное ограниченное количество гигиенических женских прокладок с условием, что мы будем возвращать ему использованные взамен на новые. Это требование было очень неприятным и постыдным. Но мы не могли больше в качестве средств гигиены использовать свои чулки, которые уже стали непригодны для этой цели. Мы подумали: «Будьте вы прокляты, раз нет в вас ни капли стыда и благородства!» Мы вынуждены были согласиться. В первые месяцы мы незаметно вытаскивали из прокладок немного полиэтилена и ваты, а остальное сдавали доктору и взамен получали одну новую прокладку. Таким образом, собрав какое-то количество полиэтилена и ваты, а также – массу волос, которые падали с наших голов, подобно осенней листве, мы переплели их и получили длинную веревку. После этого мы каждый день использовали веревку в качестве скакалки, чтобы улучшить свое физическое состояние. Понятие «счастье» настолько изменило для нас свое значение, что когда нам удавалось вместо трех использованных прокладок сдать две и оставить одну использованную у себя, мы считали это большой удачей и искренне радовались ей. Мы прыгали, не помня себя от счастья, а иногда даже награждали друг друга призами.

С первого дня пребывания в плену мы отказались носить тюремную униформу, похожую на пижамы. Мы продолжали носить свою одежду. Мы стирали ее и тут же, мокрую, надевали на себя, поэтому она начала рваться по швам. И к нашим тревогам прибавилась еще одна. Хиджаб, покрывавший и защищавший нас от глаз иракцев, а к тому же делавший нас в глазах врага величественными, хотя при этом и уродливыми, трещал по швам. Для устранения этой проблемы нам нужна была иголка, однако мы понимали, что если зубная щетка и паста считались запрещенными предметами, то иголка и нитка и подавно относятся к категории орудий убийства. Мы должны были что-нибудь придумать. Несмотря на то, что мои брюки держались на мне только благодаря булавке, которая имела ценность не меньшую, чем моя жизнь, я вытащила ее, и эта булавка стала единственным средством сохранения нашей репутации и достоинства. Мы выдергивали нити, торчавшие по краям одеял, и при помощи булавки зашивали нашу одежду. После этого я сказала Фатиме: «И что теперь будет с моими брюками, которые держались на моей талии благодаря этой булавке?» Она засмеялась и сказала: «Не беспокойся! Я сделаю так, чтобы твои брюки стали тебе как раз».

Я немного умела шить, но у Фатимы это получалось более аккуратно и изящно, чем у меня. Верхние слои прокладок были немного плотнее, чем салфетка, поэтому требовалось большое умение для их шитья. И здесь мне как нельзя лучше помогли уроки шитья госпожи Дравансиан. Булавку мы еще использовали и как средство для письма – мы царапали ею буквы на стенах камеры и оставляли память о себе, которая могла быть орудием обличения позорной сути режима Баас Ирака. Повсюду на черных стенах нашей камеры мы писали свои имена, несмотря на то, что подобные акты, как и многие другие – более безобидные – могли обернуться для нас большими проблемами. Самой печальной надписью на стене любой камеры явились бы имена четырех молодых иранок, захваченных иракскими военными в плен осенью 1980 года.

Моя булавка стала универсальным и многофункциональным орудием. Я вспомнила день, когда отец сказал мне: «Неужели эта булавка важнее и ценнее твоей собственной жизни?!» Теперь эта булавка была единственным моим имуществом и богатством, которое связывало меня с воспоминаниями прошлого.

Через несколько дней пришел новый надзиратель и, несмотря на то, что все работники тюрьмы, начиная от охранника и заканчивая начальником, знали, что окошки на дверях камер должны открываться и закрываться по мере необходимости, а наша камера, как утверждал Кейс, находится под видеонаблюдением, этот новый охранник, имевший весьма опрятный внешний вид, аккуратно выглаженную одежду и пользовавшийся одеколоном, запах которого душил человека, по делу и не по делу открывал окошко на двери, вежливо здоровался и спрашивал: «Вам ничего не нужно?»

Мы, не поднимаясь с места, давали отрицательный ответ. На этот раз он открыл дверцу и спросил: «Сап you speak English?»

Несколько раз он открыл дверцу и произнес эту фразу. Мы подумали, что, наконец, нашелся кто-то, кто говорит на английском; мы подумали, что, должно быть, нам открывается мир, полный новой информации и новостей, и, возможно, этот человек сможет спасти нас от этого абсолютного неведения и психологического напряжения. Однако мы сомневались, имеет ли смысл спрашивать у него что-либо. Наконец, мы решили, что подойдем к двери все вместе, но вопросы ему задаст Фатима. У нас было очень много вопросов, но после небольшого совещания мы выделили несколько самых важных. Мы решили, что на первый раз не будем спрашивать его о войне, а для начала спросим о местности, о здании, в котором находимся, и о своем положении, а уж затем – о ходе войны. Фатима спросила:

– Where are we? (Где мы?)

– Yes. (Да.)

– Who else is kept here? (Кто еще содержится здесь?)

– Yes, yes. (Да, да.)

– Where do they keep other women? (Где они держат других женщин?)

– No, по. (Нет, нет.)

– Where is Mr. Tondgooyan? (Где господин Тондгуян?)

– No, по. (Нет, нет.)

– Where are his companions? (Где его спутники?)

– Yes, yes. (Да, да.)

Одним словом, ответом на все вопросы было “yes” или “по”. Марьям, которая своими смешными репликами всегда оживляла в моей памяти воспоминания о матери, сказала тихо: «Да пропади ты со своими “yes” и “по”!», развернулась и отошла в сторону. Халима сказала: «Скажите этому профессору, чтобы пошел и отредактировал Оксфордский словарь!» Фатима сказала: «Оставьте его, отойдите!» А ему ответила:

– Thank you. (Благодарю вас.)

Он все еще намерен был продолжать диалог, но мы отошли от окошка. Однако это его нисколько не смутило, и он сказал саркастично напоследок:

– Bye bye. (Пока-пока.)

Мы обрадовались тому, что наши соседи слева – иранцы. Нам надо было во что бы то ни стало заставить заговорить разделявшие нас толстые стены и сделать людей за стеной нашими друзьями и соратниками. Мы должны были сломать тишину. Долгими часами мы сидели, прижавшись ушами к стене и прислушиваясь к голосам. Но единственным, что мы слышали, был многоголосый приглушенный гул, который свидетельствовал о том, что людей за стеной много. Мы воспроизвели стуки по стене, по ритму соответствующие лозунгу «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар!» («Всевышний – Велик, Хомейни – лидер!»). Мы знали, что если они – иранцы, им будет знаком этот ритм ударов, и они ответят на него. После нескольких попыток мы, наконец, получили ответ и на радостях начали обнимать и целовать друг друга. Последующие несколько дней мы только и делали, что наслаждались ведением «стучательного» диалога ритма и пароля. Однажды после совершения намаза и молитвы мы сели лицом к заветной стене, которая стала для нас второй киблой[104]. Мы произвели по стене тридцать два удара – по числу букв в алфавите. В ответ они тоже сделали тридцать два удара по стене – не больше, не меньше. Мы обрадовались тому, что они поняли нашу идею. Мы начали диалог. Пятнадцать ударов – «с», двадцать семь ударов – «л», один удар – «а», двадцать восемь ударов – «м» – то есть «салам» («привет»). Мы стали ждать ответа, но не получили его. Мы повторили приветствие во второй и третий раз в надежде услышать ответ на него, но тщетно – ответом была тишина. Мы стали отправлять другие слова и фразы, но на любое послание неизменно получали в ответ ритм ударов лозунга «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар!» Разочарованные, мы снова прижались ушами к стене, все еще надеясь услышать «привет», как вдруг вместо ответа с левой стены до нас дошел ответ на наше приветствие с правой стены тем же самым ритмом «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар!» Наша эйфория усилилась. Мы испытывали удивительное чувство радости и счастья. Стены с обеих сторон заговорили с нами! Позднее мы нашли способ общения выстукиванием по стене порядковых номеров букв алфавита без предварительного обучения этому, без каких-либо согласований между собой. В нас возникло чувство свершения великого чуда; мы были подобны слепцам, которые только что обрели дар зрения. Мы без стеснения плакали и стучали по стене.

Общаясь с теми, кто находился за стеной слева от нас, мы вдруг снова услышали призыв «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар» с правой стены. Снова мы поприветствовали их словом «салам», но опять не получили ответа. Обитатели камеры слева постучали в оконце и позвали охранника. Когда окошко на их двери открылось, мы метнулись к двери нашей камеры, нагнулись и стали прислушиваться. Мы услышали голос, который громко сказал: «Мы не знаем порядок алфавита». Мы подумали, что они, возможно, – иранские арабы, потому что когда к ним приходил доктор, они свободно говорили с ним по-арабски. Еще одним предположением было то, что они, возможно, не владеют достаточной грамотностью. Мы вспомнили об оригинальном трюке того брата, который под видом пения назвал нам имена своих друзей, используя стихи и музыку. Поскольку все надзиратели привыкли к тому, что три раза в день после совершения намаза мы читали молитву, и все они смирились с этим, мы начали громко читать молитву – то есть тем же привычным тоном и нараспев стали вместо слов молитвы произносить по порядку буквы алфавита. Поскольку молитва была внеочередная и повторилась несколько раз, недовольный охранник открыл дверцу и спросил раздраженно: «Что случилось? Хватит причитать!»

Чтобы он не подумал, что мы замолчали по его приказу, мы прочли «молитву» еще раз. Когда мы закончили, соседи справа, получив порядок алфавита, сразу же начали стучать по стене.

Их посланием было: «Женщина одной рукой качает колыбель, другой – весь мир». «Молодцы! – подумали мы. – Какое длинное предложение! Какие они понятливые!» Мы так обрадовались своему успеху, что не знали, с чего начать, что спрашивать. Мы смеялись и плакали. Нас всецело поглотило новое знакомство и общение. Мы метались между двумя стенами. Они задавали вопросы нам, а мы – им. Мы напрочь забыли о тюремных правилах и порядках. В тот день до полуночи мы стучали по стене, задавали вопросы и получали ответы. Мы получили информацию от соседей справа и слева. Понемногу мы вышли из состояния абсолютного неведения.

Мы узнали, что в камере справа от нас содержатся шесть докторов, которых звали Хади Азими[105] – специалист по клинической лабораторной диагностике, Аббас Пакнежад[106] – специалист общей хирургии, Расул Эршад[107] – педиатр, Хади Бигдели[108] – гинеколог, Сейед-Али Халеки[109] – ортопед, Раджаб-Али Кухпаре[110] – доктор юридических наук, и господин Аббаси[111].

Когда я нашла доктора Азими, во мне ожили воспоминания о нашей встрече с ним в первые дни плена, о его раненых глазах. Я вспомнила и раненого ополченца Мир-Зафарджуйана, а также Маджида Джалалванда. Но доктор Азими не владел никакой информацией ни о ком из них. За стеной слева находились еще пятеро братьев, которых звали Мохаммад-Али Зардбани[112], Ферейдун Йамин[113], Али Джафари[114], Ибрахим Рамезан-заде Хожабр[115]. Все четверо были инженерами из Нефтяной компании.

Имена других братьев за стеной были Махмуд Шарафати[116], который был ополченцем, и Маджид Солейман[117], бывший родом из Ливана. Они вместе с Али-Аскаром Исмаили[118], водителем министра нефти, и его братом Шукруллой, также являвшимся сотрудником Нефтяной компании, подтвердили весть о том, что министр нефти и его спутники живы, и – то, что они проявляют стойкость перед невыносимыми пытками, которым их подвергают. Голос, которым обычно произносился азан, принадлежал Сейеду Мохсену Яхйави[119] – заместителю министра нефти. В соседней с ними камере находился Бехруз Бушехри[120], который иногда своими лозунгами восхвалял и поощрял нас, говоря: «Мои подобные Зейнаб сестры, вы молодцы!» Мы испытывали спокойствие и гордость от того, что находимся в безопасном соседстве с нашими братьями. Однако факт их заточения заставлял страдать нас. Они зорко следили за тем, как открывается и закрывается дверь нашей камеры, и даже за тем, как смотрят на нас надзиратели-баасовцы. Последние до ужаса боялись ревностной, рьяной и неудержимой готовности братьев защищать честь и достоинство своей отчизны и своих соотечественниц, даже несмотря на то, что братья были закованы в цепи, поэтому баасовцы опасались даже косо посмотреть на нас. Каждый раз, когда баасовцы открывали дверь нашей камеры, мы слышали голос, который кричал: «Помощь от Аллаха и близкая победа». В ответ на это другие братья говорили: «Так передайте радостную весть правоверным!» Мы сначала не знали, кто этот человек, который проявляет такую ревностную реакцию в момент открывания двери нашей камеры, однако впоследствии поняли, что это – министр нефти Мохаммад Джавад Тондгуйан.

Теперь мы, заточенные в темницу «Ар-Рашид», обрели второе дыхание, и надежды в наших сердцах понемногу пробивали себе путь, выбираясь из терний тоски, печали, уныния и скорби. И теперь уже тяжесть непосильной ноши плена равномерно делилась между нами.

Мы перестали вести счет минутам, длившимся невыносимо долго. Я была очень рада, что нашла доктора Азими, который еще в первые часы своего плена понял, что благородство – бесценное сокровище, с которым нельзя расставаться даже в обмен на свободу.

Было пятничное утро. Нас радовала мысль о том, что в камерах вокруг нас находятся иранцы. Их присутствие оживляло во мне воспоминания о моих братьях, в присутствии которых я безбоязненно, в полной безопасности могла идти, куда мне захочется. В плену у нас тоже было столько братьев! Мне хотелось каждому из них сказать: «Спасибо!» Мне хотелось сказать им: «Братья, я восхищаюсь вашим благородством и тем, насколько вы все благонравны, начиная от министра и адвоката и заканчивая Ледяным Исмаилом». Мне хотелось закричать: «Мы, потерявшиеся, все равно нашли друг друга! Всевышний, благодарю Тебя безмерно!»

Я вспомнила пятничные дни, когда отец по утрам сажал нас в ряд и клал перед нами подставки для книг и экземпляры Корана, а сам стоял неподалеку с грозным и взыскательным видом, засунув руки в карманы, и проверял произношение и соблюдение каждым из нас всех правил фонетики и рецитации. Тому, кто читал Священное писание красивее и чувственнее других, он клал пятириаловую монету рядом с его подставкой для Корана, а другим – монеты достоинством в один или два риала. Наши глаза следили не за кораническими аятами, а за руками отца, за тем, когда он вытащит их из кармана, и кому и сколько монет достоинством в один, два или пять риалов достанется, потому что каждый должен был продолжать чтение до тех пор, пока отец не положил бы ему монету, и надо сказать по справедливости, что всегда пятириало-вые монеты доставались Рахману и Кариму. Они читали Коран в очень приятной манере. Я решила громко прочесть суру «Прославление». Сначала на этот счет были споры и выяснение того, можно ли это делать с точки зрения шариата, морали, безопасности и т. д., однако исходом споров явилось единодушное согласие на то, чтобы я прочла слово Всевышнего, и я приступила. Я почувствовала себя Абдуль-Бассетом[121]. Я нараспев прочла суру так громко, насколько мне позволили это сделать мои дыхание и голосовые связки. Сразу же после этого прибежал один охранник, а затем – другой, тот самый, который рисовался своим внешним видом и которого мы называли Ален Делон; он открыл окошко на двери и сказал: «Ты что, себя соловьем возомнила?! А ну-ка замолчи!» Надзиратели не ожидали такого. Они ворвались в камеру и начали бить кабелями по стенам и двери, чтобы напугать нас. Я же радовалась тому, что дверь открыта и мой голос отчетливее проникает наружу. Со следующей недели я читала сестрам те суры из Священного писания, которые они хотели услышать. Но у нас не было Корана, а я могла воспроизводить наизусть только одну его часть. После этого баасовцы дали каждой из нас прозвище. Иногда вместе того, чтобы позвать меня по имени, они обращались ко мне: «Соловей!»

Убедившись в том, что все крыло осведомлено о нашем нахождении там, я перестала практиковать чтение Корана. По утрам, проснувшись, совершив намаз и поупражнявшись со скакалкой, мы, как будто включая радио, спешили к стене и вели с соседями негласную, бессловесную беседу. Через стену, за которой находились инженеры, мы главным образом получали новости политического характера, а через стену докторов – хадисы, которые не давали погаснуть надежде в наших сердцах. Мы привыкли видеть только головы людей через крошечное отверстие на двери. Если лицо бывало крупным, мы видели только часть его от глаз до губ. А когда дверь открывалась полностью и мы видели людей в полный рост, мы вспоминали рассказ о великане и стране чудес. Теперь мы имели представление о своем местонахождении. Мы поняли, что нас содержат в одном из зданий Службы безопасности и разведки Ирака. Мы также знали, что большое количество пленных, которые преимущественно являются стражами (харас аль-Хомейни), военными различных чинов, летчиками или ключевыми фигурами властной элиты, тоже находятся здесь. Мы не знали лишь одного – продолжается ли война или она закончилась. Мы также не знали, действительно ли наши соседи по обе стороны не владеют информацией или же не считают целесообразным что-либо говорить нам. Они ничего не сообщали нам о том, в каком положении находятся такие пограничные города, как Хоррамшахр и Абадан. Мы стали одной большой семьей и даже сны свои рассказывали друг другу в подробностях. Мы развили такую скорость в использовании азбуки Морзе, что от новостей перешли к комментариям. За камерой инженеров Нефтяной компании следовала камера, в которой находились заместители министра нефти – господа Яхйави и Бушехри. В ту ночь, когда привезли министра нефти, мы находились еще в камере номер 11. Мы предполагали, что инженер Тондгуйан, если его не перевели в другое место, должен находиться в одной из камер напротив одиннадцатой камеры.

До 1981 года мы слышали голоса, декламировавшие Коран и провозглашавшие лозунги.

Получение информации увеличивало нашу ответственность и задачи. Абсолютное невежество и неведение не создает вопросы. Нас незаконно украли на нашей же земле, незаконно держали в заточении и, вопреки международным законам, нас упрятали за решетку, и мы считались «пропавшими без вести». Десятки раз я повторяла это словосочетание про себя и задавалась вопросом: как так получилось, что я оказалась пропавшей без вести? Если так, то надо полагать, мы погребены. Кто вообще придумал это понятие? На каком основании оно придумано? Неужели больше никакого следа от меня не осталось? Неужели мой паспорт более не действителен в то время, как я все еще жива? Как могли меня похоронить? Кто вместо меня погребен в земле? Кто был свидетелем моей смерти, кто совершил омовение моего тела, как я потерялась?! Может быть, я стала другим человеком? Человеком, о котором никто ничего не знает? Продолжение этой жизни безо всякого протеста и движения означает принятие гнета, несправедливости, медленной смерти и капитуляции перед тем, чтобы быть пропавшим без вести и заживо похороненным.

Наступил месяц рамадан. Еды, которую мы получали, было достаточно, чтобы делить ее и потреблять во время ифтара и после утреннего намаза и таким образом соблюдать пост. Обычно еду, которую нам приносили в обед, мы съедали после утреннего намаза, а ужин оставляли на ифтар. По устоявшейся между нами традиции, за час до ифтара мы садились за тарелкой томатного сока и молились. Наши молитвы иногда длились час. В тот день была очередь Халимы читать молитву. Каждая из нас погрузилась в собственные мысли и чаяния, и в то время, как наши головы и руки были обращены к небесам, мы, невзирая на урчавшие желудки, искренне и усердно взывали ко Всевышнему. Я на мгновение опустила голову и увидела, как какое-то животное размером с две фаланги пальца вышло из тарелки с едой, которая должна была стать нашим ифтаром. Мне не хотелось портить ту духовную атмосферу, в которой пребывали сестры. Они ничего не видели. Во время ифтара я не притрагивалась к еде и на все их призывы совершить разговение отвечала, что пока не хочу есть, просила их оставить мне две ложки, которые пообещала съесть спустя пару часов. Я подумала: а что если еда закончится, и сестры каким-нибудь образом заметят следы грызуна на тарелке, и на дне обнаружатся мышиные испражнения? В любом случае я отказалась от приема ифтара, довольствуясь куском хлеба, который у меня был. После ифтара я сказала сестрам:

– Мы больше не одиноки, у нас прибавилось несколько гостей.

– Ты о чем? Ты что-то видела во сне?

– Иракцы или иранцы?

– Скорее, иракцы.

– Мужчины или женщины?

– И мужчины, и женщины.

Одним словом, сюжет развился до двадцати вопросов. Когда я рассказала сестрам, в чем дело, каждая из них что-то сказала:

– Ты собственными глазами видела?

– Вообще-то мыши обитают в темных и безлюдных местах, а не в таких, как наша камера.

Ночью мы притаились и стали ждать появления мышей. И мы действительно увидели, но не одну, и не двух, и даже не десяток мышей! Там было целое мышиное логово. И мыши не обращали на нас никакого внимания. Они все были одной величины, маленькие. Некоторые из них жевали края одеяла, другие были заняты кусками хлеба, оставленными в ведре, а третьи вгрызлись зубами в нашу обувь. Бессовестные мыши даже попробовали на зуб нашу скакалку! Но тот факт, что одна из этих мышей попала в посуду с едой, был для нас сигналом серьезной тревоги.

На следующий день мы постучали в дверь и сказали охраннику, что в нашей камере завелись мыши. Охранник с недоверием и удивлением сказал: «Здесь постоянно дезинфицируют». После чего он закрыл дверь и ушел. Мы снова постучали в дверь. Он недовольно сказал: «Только вы утверждаете, что здесь мыши! Если это так, почему другие не говорят?» На третий раз мы с еще большей силой постучали в дверь и сказали: «Мы хотим видеть начальника тюрьмы». Нам ответили: «Начальника не беспокоят из-за таких пустяков, как мыши». Через некоторое время тюремщик сам открыл окошко на нашей двери и сказал: «Начальник тюрьмы сказал, если в камере есть мыши, поймайте их и покажите нам!» По коду Морзе мы отправили в камеру докторов сообщение о том, что у нас мыши, и спросили, есть ли у них тоже. Они ответили: «Нет». Мы задали тот же вопрос соседям слева, и они тоже ответили: «Нет». Мы рассказали им историю с мышами. Они сказали: «Мыши обычно роют ходы.

Найдите их нору и закупорьте ее чем-нибудь. Таким образом у них перекроется доступ в вашу камеру, и они вынуждены будут рыть выход в нашу камеру. И тогда мы с ними разберемся! А тех, которые останутся снаружи норы, подвергните экономической блокаде».

– Как?

– Уберите из зоны их доступа всё, чем они могут питаться. Даже мыло и свою обувь возьмите в руки.

Мы нашли их норку и закрыли ее хлебным мякишем, но это ничего не дало. Они сгрызли хлеб и не пошли к инженерам. За короткий промежуток времени они молниеносно размножились. Их омерзительный вид и присутствие рядом с нами вызывали отвращение и лишали нас покоя. Несколько дней мы боролись с ними. Ночью они выходили из своей норы и маршировали по нашим одеялам и головам. Тогда мы задумали отправить начальнику тюрьмы подарок. Мы решили засунуть в качестве приманки кусочек хлеба внутрь туфли и положить ее на одеяло. Каждая из нас должна была держать один его край. Как только какая-нибудь мышь приблизилась бы к приманке, мы должны были одним движением одновременно соединить воедино все края одеяла, и таким образом мышка оказалась бы в ловушке. Как по заказу из норы вышла жирная мышь. Прогулявшись по камере, она направилась к приманке и принялась ее грызть. Как только она увлеклась этим делом, мы осуществили свой замысел. Мы с такой злостью ударили одеялом с ботинком внутри него о стену, за которой находились доктора, что они встревожились и немедленно спросили по Морзе: «Что случилось?» Мы ответили: «Идет операция по ликвидации мышей». Били мы по стене одеялом и ботинком так долго, что совсем выбились из сил, но были уверены, что раздавили мышь.

Жители всех камер в нашем крыле поняли, что мы уже несколько дней ругаемся с охранниками из-за этих мышей. Каждый раз, когда мы стучали в дверь, все бежали к дверям своих камер и, опустившись на четвереньки и прильнув ушами к двери, слушали наши разговоры, чтобы понять, чем закончится история с мышами. Когда на этот раз мы постучали в дверь, дежурил Никбат. Он открыл окошко, после чего Фатима незамедлительно выкинула через окошко дохлую мышь, которую она держала за хвост, и громко сказала: «Вы же хотели мышь? Вот вам, пожалуйста!» При виде мыши Никбат, обладавший крупным и объемистым телом, подпрыгнул и закричал от испуга. Раздался взрыв искреннего смеха из всех камер[122]. В коридоре началась суматоха. Баасовцы подумали, что это была спланированная и согласованная нами акция с целью их осмеяния. В тот день нас лишили как обеда, так и ужина. А вечером пришел доктор и сообщил нам, что нам больше не будут выдавать нашу долю гигиенических средств, сказав: «Запрещено».

Мы совершали послеполуденный и вечерний намазы, когда снова услышали режущий слух звук поворота ключа в замке, и дверь открылась. В наших камерах было настолько темно, что охранникам приходилось несколько секунд ждать и присматриваться, чтобы разглядеть нас. Они стояли и смотрели, как мы совершаем намаз. После совершения намаза мы поняли, что над нами стоят начальник тюрьмы, его заместитель Давуд, несколько солдат и надзирателей. Начальник спросил: «Зачем вы убили мышь?»

Заместитель начальника тюрьмы Давуд тоже спросил: «Зачем вы бросили ее в лицо охраннику?» Мы ответили: «Но вы же сами просили показать вам мышей». Выругавшись, они покинули нашу камеру. Никаких приказов и действий вслед за этим не последовало. С того дня мы решили начать вынужденную дружбу с мышами. Мы съедали часть хлеба, а мякиш оставляли им. Я говорила себе: представь, что мыши – тоже пленные, твои сокамерники. Борьба с мышами превратилась в некую игру. Вред и страдания, которые мы терпели от мышей, несомненно, были меньше, чем вред и страдания от тюремщиков. Результатом визита начальника тюрьмы стало то, что через неделю охранники, надев на лица маски, дали каждой камере обеззараживающее средство. Проходя мимо камер, они открывали окошки или двери и, изображая на лицах гримасы, ругались и били ногами по дверям, обзывая узников именами животных. Они хотели таким образом выместить на нас все скопившееся за всю их жизнь зло и освободиться от сидевших в них психологических комплексов. Мне было жаль их: наблюдать потерю гуманности и нравственности, пусть даже во враге, очень прискорбно.

Самые элементарные наши потребности становились для иракских надзирателей сюжетом для глумления и издевок. Они не гнушались никакими оскорблениями и унижениями в наш адрес. Терпеть боль нахождения на чужбине, холод, жару, побои, голод и жажду было само по себе невыносимо трудно. Но, помимо всего этого, баасовцы унижали нас и глумились над нами до такой степени, что это заставляло нас переносить немыслимые душевные муки. С каждым днем моя ненависть к баасовцам становилась все глубже. Я была свидетелем того, что заставляло все мое существо гореть в пламени злости и негодования. Я видела, как достоинство моих пленных братьев попирается военным сапогом насилия и гнета. Братья, каждый из которых поистине мог бы управлять целой страной, не причастные ни к малейшим грехам и преступлениям, попали в плен к грязным и гнусным людям. Боль пребывания в плену ослабила их тела. От боли они лезли на стену, а два никчемных и низких человека, которые под видом врачей надевали на себя белые халаты, равнодушно закрывали глаза на все мучения, переносимые братьями, и только говорили «выпей воды», «отдохни», «у тебя истерия». Если после множества упрашиваний они давали кому-нибудь из пленных таблетку, они заставляли его сразу проглотить ее, после чего сто раз осматривали его рот, чтобы убедиться, что таблетка проглочена. Наблюдать подобное поведение в отношении инженеров, врачей и военных нашей страны было невыносимо. Иногда мне становилось смешно от глупости и невежества этой кучки людей. Что, интересно, по их мнению, мы могли сделать одной несчастной таблеткой? Может быть, мы должны были испытать всю эту боль и страдания для того, чтобы постичь смысл слов одного из великих мира сего, который изрек: «Жизнь – не что иное, как борьба за свои убеждения»?

Как-то утром мы приготовились отправить по Морзе сообщение в камеру докторов, когда неожиданно послышались звуки открывающейся двери их камеры и голоса охранников, которые повторяли слова: «Шаме, шамс», «быстро, быстро».

Я испугалась, что они установили личность Марьям и теперь ищут девушку по имени Шамси. Всех докторов вывели наружу. Стена, через которую постоянно происходила трансляция проповедей, передача информации и медицинских рекомендаций, внезапно погрузилась в абсолютное молчание. Мы стали ждать прихода новых соседей. Предположив, что тюремщики услышали звуки постукивания по стене, мы в течение часа воздерживались от переговоров по Морзе через стену. Через час мы снова услышали, как открылась дверь той же камеры. Мы подумали, что привели новых заключенных, поэтому продолжали бездействовать.

Спустя какое-то время открылась дверь камеры инженеров, которых тоже вывели наружу. И снова мы услышали те же слова – «шамс, шамс», «быстро, быстро». Мои тревоги усилились. Мы впали в уныние от того, что снова одни. Стены смолкли. Единственный мост, связывавший нас с внешним миром, разрушился. Мы боялись нежелательного развития военных событий, но вместе с тем верили, что в любом случае в жилах нашего народа течет исламская кровь, и он будет стоять до конца. Мы также допускали возможность того, что иракцы, возможно, производят обмен пленными. Взволнованные неведением о том, что происходит, мы вели оживленную беседу между собой, как вдруг стена докторов заговорила! И нам пришло послание: «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар! Нас отвели на свидание с солнцем[123]». Эта фраза звучала для нас очень красиво и приятно. Мы переспросили: «Что? Солнце? Где это находится?». Мы напрочь забыли, где находится солнце и его тепло.

Мы предположили, что инженеров тоже отвели на свидание с солнцем. И наше предположение подтвердилось – их действительно вывели на улицу, и они, кстати, раздобыли больше информации, чем доктора. В те дни все говорили о солнце, небосводе и маршруте, по которому их провели; о тех голосах, которые они услышали по дороге, о здоровье инженера Тондгуйана и его спутников. Было интересно, что инженеры оценили даже пространство и сказали, что на верхнем этаже здания находится солнечная комната. По их наблюдениям, это была комната площадью сорок метров, высотой три метра, с бетонными стенами и решетчатым потолком, сквозь который проникал солнечный свет. Они заметили также, что расстояние между дверьми камер было значительным, поэтому сделали вывод, что камеры верхнего этажа больше, чем камеры, располагавшиеся на нижнем этаже.

Мы уже давно не видели солнца. Мы как будто забыли, что такое солнце, его лучезарный свет, и мечтали хоть раз почувствовать его тепло. Мы думали, что, должно быть, нас занесли в некий «черный список» – список тех, кто ведет себя плохо, поэтому в наказание нас лишили возможности увидеть солнце. И все же мы были рады тому, что хотя бы наши друзья не были обделены этим удовольствием.

Как-то утром, после долгих дней ожидания, когда все мы сидели за тарелкой томатного сока и наблюдали за игрой мышей, один из иракских тюремщиков по имени Халаф открыл ногой дверь нашей камеры, затем пару раз для устрашения ударил кабелем по стене и громким отрывистым голосом, больше похожим на собачий лай, прокричал: «Наденьте на глаза очки и быстро выходите!»

Мы поспешно обулись, надели очки и пошли за охранником. Во мне по-прежнему оставался страх упасть с какой-нибудь лестницы. На протяжении всего пути я думала о своей булавке, которая была для меня как высокотехнологичная швейная машинка и которую я спрятала рядом с окошком. У меня не было возможности закрепить ее на себе в присутствии тюремщика. Мы медленно дошли до какой-то большой двери.

Дверь открылась, и мы почувствовали прилив огромной волны тепла и света. Нам разрешили снять очки. Я видела солнце на протяжении восемнадцати прожитых мною лет, однако в то мгновение мне показалось, будто я никогда не ощущала на себе его тепло, даже в 50-градусную жару в Абадане. Несмотря на то, что долгие годы солнце прикасалось к моему телу и обжигало мое лицо, я никогда не задумывалась о его ценности. В тот день впервые в жизни я ощутила тепло и свет солнечных лучей каждой своей клеточкой и насладилась этим чувством. Светило распростерло свои золотые объятия и придало каждой вещи вокруг лучезарное сияние. Ощущать тепло искрящихся золотом лучей на своей коже, которая вследствие долгого пребывания в сырой и темной камере стала холодной и безжизненной, было неописуемым удовольствием.

До чего приятно было это тепло! Солнечные лучи вместе с живительным весенним ветерком гуляли по моему телу и будили мои глаза ото сна. В моих ушах зазвенела музыка, а отяжелевшие от неподвижности конечности снова ощутили прилив крови.

Я посмотрела в лицо Фатиме. Ее карие глаза были в тот момент красивее, чем когда-либо. Тоненькие капилляры под ее кожей, разогревшиеся от солнечного тепла, окрасили ее щеки в нежно-розовый цвет. На протяжении многих лет я воспринимала красоту поверхностно. После посещения лекций имама я поняла, что понятие красоты имеет более глубокий смысл и что красота – не просто внешнее проявление. Мои сестры, несмотря на бледно-желтый цвет лица, худобу и болезненность, стали казаться мне красивыми. Их глаза, хотя и были печальными, вместе с тем источали удивительный блеск.

Халима, которая старалась вобрать в свои легкие как можно больше воздуха, говорила: «Если бы можно было наполнить этим воздухом карманы и припасти его для тех дней, которые у нас впереди!» Когда я смотрела на ее длинные изящные пальцы, я начинала слышать голоса сотен новорожденных малышей, которых она с любовью заботливо передавала в объятия их матерей. Ее руки были связующим звеном между Творцом и Его творениями. Это были руки, миссией которых являлось совершение одного из прекраснейших дел на земле – оказание помощи младенцу, который должен прийти в этот мир и жить вместе с нами. Халима погладила меня по щеке и сказала: «Какой мягкой и нежной стала кожа на наших лицах!»

Глаза Марьям сверкали на ее лучезарном лице, подобно двум сапфирам, а ее наливные губы, когда она разговаривала, становились такими прозрачными, что, мне казалось, в любой момент на них могла выступить кровь. Мои сестры стали одна краше другой. Находясь за беспросветными стенами проклятой камеры, я забыла их прекрасный облик. В тот день я осознала величие солнца и красоту моих сестер. Несколько птиц кружились в воздухе, щеголяя перед нами свободой, которую они смаковали. Мне хотелось бегать под солнцем. Бегать и прыгать так, чтобы оживить в себе все воспоминания о моем детстве. Я скучала по тем дням, когда мы с Ахмадом и Али бежали всю дорогу от школы до дома, желая поскорее увидеть отца. Мне хотелось увековечить мгновения встречи с солнцем в памяти и сердце, записать переполнявшие меня мысли и ощущения. Ах, если бы у меня были клочок бумаги и ручка! Желание писать говорило во мне всегда. Я была похожа на птицу, которая, пока жива, неизменно стремится к полету, даже если ей обрубить крылья. У меня не было с собой моей булавки, которая теперь казалась сродни перьевой ручке с золотым наконечником. Я взяла в руки небольшой бетонный камень. Им невозможно было записать всё то, что было у меня в голове. Я должна была довольствоваться одним предложением, которое бы смогло вобрать в себя и отобразить все мои чувства, идеалы и стремления. Приняв на вооружение все свои способности и мастерство, я написала на стене красивым почерком: «Ни Восток, ни Запад – Исламская республика»[124].

Фатима, Халима и Марьям окружили меня, чтобы надзиратель не увидел, что я делаю, и повторяли: «Быстрей, быстрей!»

– Сестра, поторопись, ты же не энциклопедию пишешь!

– Ты что, пальцем пишешь?

Наконец я смогла закончить надпись. Я прыгала и смеялась от счастья. Между тем я увидела пух одуванчиков, кружившийся неподалеку от нас, и подумала: «Значит, у нас будут гости! Не один гость, а целых несколько! Может, этот пух одуванчиков прилетел из Абадана?» Когда я была маленькой, я думала, что одуванчики есть только в нашем городе. Я снова подумала: «Одуванчики обычно прилетают из тех мест, где что-то случается. Что делают здесь эти?» Я осторожно поймала этот пух и старалась держать его очень аккуратно, чтобы не повредить, потому что знала, что если он рассыплется в моих руках, он больше не сможет донести мою весточку до Абадана. Мне показалось, что сам одуванчик тоже испугался. Я хотела отправить его к его попутчикам, но мне было жаль расставаться с ним. И тут я увидела другой, еще большего размера, кружившийся над моей головой. Медленно, с улыбкой на лице, я посадила его на руку, а другой ладонью прикрыла его и сказала: «Ты – единственный, кто может полететь к маме и сказать ей, что со мной все в порядке. Ты сможешь долететь, разве нет? Я знаю, что путь очень долгий, но ты ведь знаешь его, раз добрался сюда. А вообще-то, откуда вы прилетели? Может быть, вы прилетели от моей матери?»

Одуванчики летели мимо, оставляя нас одних. Мне казалось, они что-то шепчут мне на ухо, но, увы, я не знала их языка. Я обратилась к одуванчику: «Я не знаю, где наш дом. Если путь очень долгий, садись верхом на ветер и отправляйся к нашему дому. Если честно, я потеряла свою семью, не знаю ничей адрес. У меня есть только адрес Ирана. Как только долетишь до Ирана, начни кружиться и танцевать, чтобы у всех в ушах зазвенело. Помню, бабушка говорила мне: “Если у тебя звенит в ушах, знай, что кто-то говорит о тебе”».

Фатима с улыбкой сказала: «Масуме-джан, вставай, побегаем еще немного по этой комнате, сейчас за нами придут охранники, и мы должны будем возвращаться». В этот момент появился наш Халаф и сказал: «Быстро надевайте очки и выходите!»

Как обычно, мы шли, разговаривая:

– Ну и сильно же давит эта резина на очках!

– Как здесь светло и просторно!

– Почему вы нас никогда не приводите сюда?

– Мы – четыре иранки, а вы кто?

Халаф с силой ударял кабелем по дверям камер, не позволяя, чтобы нас кто-то услышал. Мы находились в солнечной комнате не более часа, но так радовались времени, проведенному в ней, что совсем не заметили, что обратный путь стал длиннее.

Да, нас перевели в другую камеру. Черно-белые узоры на кафеле, надписи, оставленные другими пленниками, и даже мыши стали нашим достоянием, и нам было жаль с ними расставаться. Мы огляделись вокруг. В камере ничего не было, даже ни одного одеяла. Мы долго не могли успокоиться, но в конце концов смирились с тем, что нас снова разлучили с нашими братьями. Нам бросили старые, полные блох одеяла, две тарелки для еды и четыре стакана. Свидание с солнцем обошлось мне потерей моей драгоценной булавки – булавки, которая была предметом, связывавшим меня с последними минутами, проведенными с отцом.

Привычка – плохое свойство. Мы привыкли к нашей камере, к мышам, к противным голосам охранников. Как упорно мы старались одолеть привычку и убежать от обыденности! Мы не хотели, чтобы мы стали цвета тюремных стен; не хотели привыкать к грубым голосам надзирателей и к присутствию мышей. Мы знали, что капитулировать и привыкнуть – означает попрать истину.

После свидания с солнцем мы чувствовали себя такими уставшими и рассеянными, что уснули и спали до трех часов дня. Проснувшись, мы спросили друг у друга: «Девочки, вы тоже сегодня видели солнце? Ощутили его тепло?» Я подумала, что видела солнце, одуванчики, отправку послания матери и красивые, светящиеся под солнцем лица сестер во сне. Однако оказалось, что нет: мы были все вместе и видели это все наяву, и свидание с солнцем стало для нас отправной точкой пробуждения наших сердец, трепещущих в ожидании свободы.

Марьям нагнулась, Халима взобралась ей на спину и осмотрела окошко, через которое проникал свет. Затем нагнулась Фатима, и я проделала то же самое, что Халима. Там ничего не было. На коричневых плитах стен мы увидели высеченные имена содержавшихся здесь до нас пленных летчиков и офицеров. Вот эти имена: Мохаммад Кийани, Ибрахим Бабаджани, Абд-уль-Маджид Фануди, Хусейн Месри, Хабиб Калантари, Карамат Шафии, Нусрат Деххаркани, Акбар Фарахани, Хаджи Сефидпей, Ахмад Вазири, Хейдари, Хушанг Изхари, Али Басират, Йадолла Абус, Абульфазл Мехрасби, Джавад Пуйанфар, Хасан Локманинежад[125]. Мы запомнили их имена и периодически повторяли их, чтобы не забыть. Обнаруживая имена новых братьев, мы начинали чувствовать себя увереннее и с чувством большей безопасности опускали головы на холодный пол камеры в попытке уснуть.

С тех пор мы каждый день часами разговаривали о том свидании с солнцем, о том светлом и теплом дне, о том, что написано было на стенах камеры, о здании и многих других деталях, которые можно было соединить вместе, подобно мозаике, и получить ясную картину. Мы теперь знали, что в этом месте содержатся люди разных социальных слоев и статусов. Мы знали, что часть из них – политзаключенные иракцы, а другую часть составляют иранские военнопленные. Некоторых ежедневно выводили на свидание с солнцем, а иных – раз в два года. Однажды после того, как мы совершили полуденный и послеполуденный намазы, мы вновь услышали голос министра нефти, который читал Коран и хвалил нас за то, что мы читаем молитвы. Нам показалось, что его голос стал ближе к нам. Азан – призыв к молитве, наоборот, до нас доходил более слабо и приглушенно, как будто из более отдаленной камеры. И это говорило о том, что мы все еще находимся в зоне военнопленных. По количеству остановок во время раздачи пищи и закрыванию окошек на дверях камер мы догадались, что по обе стороны от нас находятся одиночные камеры; что в одной из них, слева, находится иранец, а в той, что справа – иракец.

Поскольку мы опасались, что вновь столкнемся с адским холодом в новой камере, мы сплели подобие спортивной веревки из своих волос, которых становилось все меньше и меньше у нас на головах, и старались при помощи нее двигаться больше и вернуть к жизни наши ослабленные тела.

Как-то раз летом мы решили заговорить с жителем камеры слева, который был иранцем. Мы отправили ему через стену традиционный, характерный для лозунга «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар» ритм, с которым были знакомы все пленники. Вопреки нашим ожиданиям, в ответ заключенный на протяжении десяти минут исполнял на стене быструю мелодию, которая обычно играла в кофейнях. На все наши приветствия он отвечал другими ритмами. Наконец, после «музыкальных» приветствий и большой радости, проявленных им, мы отправили ему зашифрованное слово «привет» и получили «привет». Затем мы отправили ему фразу, которую всегда писали на стенах и кричали: «Мы – четыре иранки, захваченные в плен в октябре 1980 года, наши имена: Фатима Нахиди, Халима Азмуде, Шамси Бахрами и Масуме Абад». Он тоже представился нам и сказал, где и когда был взят в плен. Мы обрадовались тому, что напряжение и враждебность нашей новой камеры отступили и мы нашли нового друга. Однако этот сосед отличался от прежних наших соседей – докторов и инженеров. На каждый наш посыл «Аллах – Акбар, Хомейни – рахбар» он отвечал каким-нибудь расхожим уличным мотивом. Однажды, услышав постукивание, мы метнулись к стене и после того, как сосед поприветствовал нас и справился о нашем самочувствии, он сказал непристойную вещь. После этого мы никогда больше не отвечали даже на его приветствие, а стену ту назвали «больной». Мы впали в глубокое уныние от послания, которое нам отправил тот пленный, и сами себе запретили даже опираться о ту стену. Мы исключили всякое общение с той стеной, но надо отметить, что за все время нашего пребывания в плену это был единственный случай, когда иранец демонстрировал подобное поведение.

Жителей одиночных камер подвергали особо жесткому психологическому, моральному и физическому прессингу, однако приятная манера чтения Корана инженера Тондгуйана и азан в исполнении инженера Яхйави придавали спокойствие и умиротворение каждому. Иногда баасовцы лишали некоторых пленных пищи, прокатывая тележку с едой мимо их камер, однако в ответ пленные громко кричали: «Жизнь моя да будет принесена в жертву Ирану! Да будет непоколебима моя родина!»

Большинство заключенных тюрьмы «Ар-Рашид» были взяты в плен в первые два месяца после начала войны, поэтому у них не было никаких новых известий о текущей ситуации на фронте. Иногда мы слышали звуки разрывов противовоздушных снарядов, и это было для нас как бальзам, пролитый на рану. Хотя мы знали, что это – звуки войны, они, вместе с тем, означали, что мы все еще живы, все еще стоим, обороняемся и воюем. Иногда удары кабеля, наносимые баасовцами по нашим телам, давали нам понять, что наши братья одержали победу на каких-либо фронтовых участках. Мы, все четыре, могли стерпеть любую боль и давление, только звуки поворота проклятых ключей в замочной скважине тюремных дверей были для нас невыносимы и так и не стали привычными. Каждый раз, слыша эти звуки, мы испытывали чувство убийственной тревоги и говорили себе, что это – тот самый момент, когда мы должны, согласно тайному уговору, заключенному нами ранее, задушить друг друга.

Довольно продолжительное время мое тело пронизывали ужасные боли. Неистовый кашель гнал из моих легких смесь гноя и крови. Во рту всегда присутствовало ощущение горечи и кровавый привкус. Этот туберкулезный кашель лишил моих безропотных сестер сна и покоя. В минуты, когда мои легкие протестовали, моля о лишнем глотке воздуха, я судорожно начинала хвататься за холодные и безжизненные стены, двери и пол. Временами кашель становился таким сильным, что вся кровь, которая была в моем теле, приливала к лицу. Оно становилось то красного цвета, то черного, то желтого и молило о помощи. Воспаление легких настолько ослабило меня, что порой я не в силах была пошевелиться. От безысходности я стучала в дверь и просила доктора, хотя и знала, какие рецепты дадут их псевдоврачи. Мне стало невмоготу дышать. При каждом вздохе у меня было ощущение, будто я тащу огромный груз на грудной клетке. От этого у меня болела даже поясница. При дыхании мой рот наполнялся сгустками крови, а если я не дышала, то изрыгала кровь. Дыхательные пути стали отечными и болезненными, и эта боль усиливалась при вдохе и выдохе, однако для того, чтобы остаться в живых, у меня не было другого выхода, кроме как дышать.

В конце концов после долгого и упорного стука в дверь я стала активным потребителем антибиотиков разных цветов и дозировок. При этом никакого улучшения моего состояния не прослеживалось. А рассчитывать на другой рецепт мне не приходилось. Однажды у меня случился такой сильный приступ, что сестры от страшного испуга и волнения стали отчаянно кричать и стучать в дверь, чтобы позвать врача. В тот день из надзирателей дежурил Старый Сержант. Открыв дверь и столкнувшись с негодованием сестер, он опять захлопнул дверь и ушел. Чем более явственный синий цвет приобретало мое лицо, тем громче становились крики сестер, пока, наконец, он не открыл дверь снова и, как обычно, не вышвырнул нас из камеры, заставив надеть слепящие очки. Волнение, распиравшее меня, еще больше затрудняло мое дыхание. Я была так слаба, что не могла передвигаться. Я еле волокла ноги по земле. Кашель, похожий на ржание пьяной лошади, бился о стены тюремных коридоров и возвращался в мою грудь. В конце концов кашель так одолел меня, что я сорвала с глаз очки и присела на землю, однако мощные удары ногой, врезавшиеся в мои незащищенные кости, заставили меня подняться снова. Я была рада тому, что со мной в тот момент не было матери; тому, что она не видит мои предсмертные мучения. Мерзкие крики, непонятные слова и пинки Старого Сержанта не давали мне остаться на земле. Впервые за все время я отчетливо видела коридор, разделявший две шеренги камер. Несмотря на то, что в моем распоряжении было всего несколько секунд, я смогла рассмотреть, что мы находимся в длинном коридоре, по обе стороны которого находятся двери одинакового вида и размера, которые расположены не друг против друга, а со сдвигом на один-два метра. С двух сторон коридора были открыты две двери. Два надзирателя с кабелем в руках стояли рядом с группой людей, которые, по моему предположению, были заключенными. Надзиратели отдавали им приказы. Я всего лишь на мгновение остановила свой взгляд на тех узниках. Седина в их волосах делала их сравнительно молодые лица старыми и изможденными. Они подметали пол, не сводя глаз со своих веников, и казались полностью поглощенными этим занятием. Все это происходило в преддверии очередной зимы, накануне ночи Ялда, второй за время нашего здесь пребывания. Мы хотели знать, являются ли те люди военнопленными или иракскими политзаключенными. Проходя мимо них, я сквозь кашель обрывками произнесла измученным голосом: «Цыплят по осени считают». На что один из них, не отрывая взгляда от веника, чтобы солдат-иракец не понял, сказал смело: «Солнце не останется за тучей». Другой сообщил: «Мы – ваши соседи». Я подумала про себя: «О Создатель! Да это же доктора!»

Охранник немедленно сказал: «Надевай очки и быстро проходи!»

Очки больше закрывали мой лоб, чем глаза. Мы сели в лифт и вышли этажом ниже. Мы вошли в помещение, которое было похоже на медпункт. Я стояла на одном месте. Временами я запрокидывала голову назад, чтобы что-нибудь рассмотреть и понять, где я нахожусь. О том, что я все-таки еще жива, громко возвещал мой свирепый кашель. Смесь крови и гноя, которая из легких подступала к моей гортани, я с муками отправляла в желудок. Я слышала свистящее дыхание и хрипы других пациентов, оказавшихся здесь вместе со мной. Запрокинув голову как можно сильнее, я попыталась рассмотреть из-под очков помещение и людей, находившихся в нем, но смогла увидеть только ноги нескольких пленников, стоявших на некотором расстоянии друг от друга в изношенной обуви и тонких тюремных пижамах. Каждые несколько секунд мой кашель нарушал молчание. Я по-прежнему старалась рассмотреть что-нибудь из-под проклятых очков и периодически отклоняла голову назад. Во время одной из таких попыток я получила сзади сильный удар по голове, от которого мой подбородок приклеился к груди. В ушах раздался скрежет моих сомкнувшихся челюстей. Тут я вспомнила, что я – «иранская генеральша» и мусульманка, следовательно, должна вести себя соответственно своему званию. Кашляя, я сняла очки с глаз и увидела двух узников в тюремной одежде, стоявших поодаль. Они были примерно такого же возраста и вида, как и те, что подметали в коридоре. Их исхудалые костлявые тела, облаченные в полосатые пижамы, придавали еще более испуганное выражение их лицам. В другом углу комнаты стояла кушетка и маленький столик, на котором были разложены вата, марля, бетадин и несколько пустых склянок из-под лекарств. У этих узников на глазах были слепящие очки, я же стояла без очков и рассматривала их. Мы молчали. Иногда они слегка покашливали, как это делают люди перед тем, как начать говорить или с целью обратить на себя внимание, и каждый раз я отвечала им «душевным» кашлем. Я оценивала ситуацию и контролировала происходящее вокруг, выжидая момент, чтобы представиться им, но не успела это сделать, потому что в комнату вошел охранник, который отвел узников в другое место, а я осталась наедине со столом, на котором лежали медицинские принадлежности. Вата и бинт «подмигивали» мне, подстрекая к тому, чтобы взять и спрятать некоторое их количество в карманы. Все мое внимание было приковано к этому столу. Я напряглась в ожидании возможности осуществить задуманное и ни о чем другом, кроме этого, не думала. Мы с сестрами уже давно были лишены средств гигиены. Я подумала: чем может закончиться это воровство? Я не решалась. Я вынула руки из карманов и выпрямилась. Я непрерывно вертела головой в разные стороны, осматриваясь. Я убедилась, что в комнате в этот момент никого не было. Я стала спорить сама с собой:

– Нет, это не называется «украсть» – это называется «насильно взять крупицу того, что нам принадлежит по праву»!

– Что будет, если меня поймают во время совершения этого действия?

– Зато если мне удастся это сделать и я останусь незамеченной, мы станем обладателями нескольких рулонов ваты и бинта, с помощью которых сможем сделать многое.

Мысль о возможности иметь немного ваты и бинта заставила меня забыть о недуге. В конце концов я все же решила сыграть с огнем и ринулась к столу. Я набила один карман ватой и вернулась на прежнее место. Никого не было видно, и у меня оставалась возможность взять еще что-нибудь. Недолго думая, я схватила несколько рулонов бинта, засунула их в другой карман и отскочила от стола. И в этот момент я заметила зеркало, стоявшее передо мной, которое, вероятно, было установлено с целью следить за заключенными в минуты, когда их оставляли одних в помещении. Однако в тот момент мое приобретение было для меня столь ценно, что я не могла думать о чем-либо другом. Я благодарила Всевышнего за то, что все прошло благополучно и никто не поймал меня за кражей.

Вошедший работник медпункта даже не показал меня врачу, просто вручил мне капсулу – одну из тех, что всегда давали мне, заставив проглотить без воды. Такие же капсулы я раньше пила на протяжении двух месяцев, и никакой пользы от них не было. С этим я отправилась обратно в камеру.

Мой кашель оповестил сестер и всех соседей о моем приближении. Прошло примерно два часа с того момента, как я покинула камеру, поэтому все были встревожены. Войдя в камеру, я почувствовала себя слепой мышью. Внутри было так темно, что потребовалось несколько минут, чтобы зрение адаптировалось к мраку и мы нашли глазами друг друга. Увидев меня, сестры окружили меня и атаковали вопросами:

– Больница находится за пределами нашего здания? Она далеко отсюда?

– Тебе сделали флюорографию?

– Какой диагноз поставил врач?

– Какие лекарства тебе дали?

– Ты кого-нибудь еще видела?

Когда они узнали, что все мое лечение свелось к одной капсуле, которую мне дали несколькими этажами ниже без осмотра и рецепта врача, им стало смешно, но еще больше они стали смеяться, когда я вывернула карманы и показала их содержимое.

Сестры вытаращили глаза от удивления. Мы не знали, как и для какой цели использовать мою добычу. Каждая из нас вносила свое предложение:

– Давайте соорудим из одного бинта и выпавших у нас волос скакалку.

– Лучше всего использовать их в санитарно-гигиенических целях.

– Если бы была булавка, мы бы использовали их для ремонта нашей одежды.

– Это пригодится нам в тот день, когда мы должны будем задушить друг друга.

В тот вечер все-таки пришел один из псевдодокторов и дал мне, помимо обычной капсулы, две другие капсулы и спрей, сказав: «Побрызгай пару раз!» Затем он быстро забрал его из моих рук. Я болела острой формой бронхита. Одышка, ощущение недостатка воздуха, сухой изнуряющий кашель не отставали от меня и совершенно выбивали из колеи. Иногда во время очередного приступа кашля я от безысходности начинала бить по стенам и двери в надежде на то, что хотя бы один глоток свежего воздуха проникнет внутрь через щели или окошко. Однако ответом мои на удары было молчание угрюмого узника из соседней камеры справа, который лишний раз не хотел даже постучать по стене. Он как будто и сам превратился в стену. Вероятно, он был одним из тех заключенных, которые находились в заточении уже очень давно; он привык к тюремным правилам и смирился. Когда меня вывели из камеры без очков, чтобы отвести в лечебницу, я увидела профиль нашего соседа-иракца, который оказался мужчиной средних лет. Он сложил ладони вместе и вытянул вперед, чтобы их связали, и наклонил голову, чтобы ему надели на глаза спецочки. Я подумала: если ты надел тюремную форму, если ты сам протягиваешь руки, чтобы тебе их связали, значит, ты принимаешь тюрьму и капитуляцию; следовательно, эти тюремные стены навсегда станут частью твоей жизни, и ты не пропустишь больше внутрь ни одно событие из-за пределов этих камер. Ты больше не имеешь отношения к тому, что происходит снаружи, и наоборот. И тогда удары по стене из соседней камеры раздражают тебя; ты становишься молчаливым и безгласным, как сама стена, и такие понятия, как «завтра» и «свобода», становятся для тебя бессмысленными. Такой образ жизни не соответствовал нашим взглядам и понятиям. Мы не хотели быть похожими на этого соседа. Находясь в неволе, мы были свободными, мы были детьми высоких убеждений. Мы пришли в мир, чтобы совершить революцию, бороться и оказаться в плену ради обретения свободы. Нашей участью не являлись тюремные застенки. Мы продолжали утверждать, что «завтра мы будем свободными». Даже когда я с трудом могла сделать вдох, я надеялась на завтра.

По утрам, когда мы еще не открыли глаза, Марьям спрашивала меня: «Сестра, разве ты не поклялась душой отца, что завтра мы освободимся из плена, так почему же мы не свободны?»

И тогда я, кладя голову ей на плечо, отвечала: «Я же сказала, что мы освободимся завтра. Сейчас ведь – сегодня, а не завтра!»

Любой звук, любой взгляд, любое слово могли поселить в сердцах надежду. Более того, мы были убеждены, что неверие и отсутствие надежды – это непростительный грех. Мы знали, что если у человека есть Бог, у него есть и надежда. Мы считали мгновения в надежде на наступление «завтра» и пытались радоваться этому «завтра». Иногда наш злой молчаливый сосед, недовольный бурным проявлением наших эмоций, с силой бил ногой в стену, от чего мы в испуге отскакивали назад и ударялись о противоположную стену – стену «больного» соседа, с которым мы не разговаривали.

И снова на нас набросилась зима со всей своей суровостью и беспощадностью. Наши обессилевшие тела не могли терпеть лютые холода, пронизывающий до костей ветер, который дул из того самого адского окошка на двери. Меня с новой силой начали мучить одышка и кашель. Как-то сестры, увидев, что я почти задохнулась, начали непрерывно стучать по стенам и двери. Через какое-то время в камеру вошел доктор и, посмотрев на меня, приказал немедленно отправить меня в лечебницу. Если в прошлый раз, придя туда, я простояла в углу, то на этот раз я села около стола, на котором были разложены вата и бинты. Слабость совсем одолела меня. Нервы были на пределе. Мне хотелось вскочить, разбить стекла в окнах, закричать, выругаться и сделать в эти последние минуты моей жизни все, что только смогу. Однако охранник, стоявший рядом, постоянно угрожал мне и предупреждал, чтобы я не двигалась и сидела на месте.

Пришел новый доктор, которого я раньше не видела. Он дал мне тот же самый спрей от астмы, я брызнула в горло три раза, и он ушел. Я осмотрелась по сторонам в надежде найти и забрать что-нибудь полезное и ценное. На этот раз я бы действовала более уверенно и смело, чем в предыдущий. Но, как я ни старалась найти что-нибудь, что пригодилось бы, ничего подобного не замечала. Вдруг мои глаза наткнулись на лежащий на полу кусок мятой газеты, в которую, вероятно, раньше было что-то завернуто и которая по превратности судьбы попала в тюрьму. Неведение и отсутствие представления о том, что происходит за стенами тюрьмы, заставили меня вожделеть клочка ненужной, брошенной на пол газеты. И я начала операцию по краже. Я несколько раз посмотрела по сторонам и приготовила руки. В зеркале напротив я не увидела ничего, кроме собственного отражения. Не обращая внимание на ускоренный стук своего сердца, я приблизилась к газете, чтобы в мгновение ока поднять и засунуть ее в карман. Меня радовало и одновременно огорчало мастерство, которое я выработала. Снова меня стали терзать сомнения, совершать задуманное или нет. Я сказала себе: «Масуме, ты вынуждена это сделать, это же – просто кусок мусора». Но отец всегда говорил: «Вор яиц впоследствии становится вором верблюдов».

Борясь со своими тревогами, волнениями и опасениями за последствия, я все же весьма ловко прикарманила этот клочок газеты и вернулась с ним в камеру. По лицам сестер было видно, что они в ожидании свежих новостей. Сестры знали, что от баасовцев не приходится ждать чего-либо хорошего, и излечение может даровать только Всевышний. Я медленно вытащила газету из кармана, и мы стали ее изучать. Написанное в этой газете для нас было равносильно рисунку. Сколько слов, сколько новостей! Поначалу, как мы ни всматривались в слова, чтобы разобрать и понять хоть что-то, наши усилия были безуспешны. Из всех нас только Халима немного владела арабским. Мы с надеждой смотрели на нее и ждали, что она скажет. Общими усилиями мы разобрали слова на имена существительные, глаголы, определили корни многих слов и, таким образом, кое-что поняли из того, что содержалось на этом маленьком клочке газеты, но не были уверены в правильности и достоверности информации. Надежды на то, что перевести арабские слова нам поможет наш арабоязычный сосед, который лишь изредка бил по стене ногой, не было.

После долгих споров и раздумий, длившихся несколько дней, мы решили обратиться за помощью к Кейсу. Но как? Мы не знали, можно ли ему доверять до конца, действительно ли он такой, каким представляется. Каждая из нас высказала свое мнение:

– Он не доказал свою доброжелательность. Он обещал дать нам лезвие, но не дал. Мы согласились на ножницы, но он и их не дал. Он не дал нам даже щипчики для ногтей!

– Когда мы попросили у него зубную щетку, и он спустя месяц наконец-то понял, что такое зубная щетка, он принес нам свою старую грязную щетку, которую откопал где-то в мусорном ведре, чтобы мы коллективно пользовались ею.

– При всем этом он вежлив, и мы никогда не были свидетелями непристойного поведения с его стороны.

Я, у которой в последнее время постоянно крутились в голове мысли о воровстве и о том, что это – грех, сказала: «Мы же в конце концов не хотим совершить вооруженное ограбление! Мы лишь хотим спросить у него значение нескольких арабских слов».

В газетных текстах были упомянуты два имени: генерал-майор Хаттаб и бригадный генерал Абдуррахман Давуд, которых мы совсем не знали. Слова «революция», «казнь» и «переворот» повторялись часто. Если бы мы знали этих двух человек и группировку под названием «Наеф», это помогло бы нам понять смысл новостей. В таком случае мы получили бы доступ к важной информации. В тот день, когда раздачу пищи осуществлял Кейс, Халима спросила у него: «Кейс, ты знаешь, кто такие эти люди?» Глаза Кейса расширились от удивления, он ответил отрицательно и громко хлопнул дверью. Спустя два часа он сам открыл дверцу и спросил:

– Кто эти люди, о которых вы спрашиваете?

– Мы сами не знаем.

– Где вы слышали их имена?

– Они связаны с Ираком.

Давая нам понять, что за ним следят и он не может ответить, он закрыл дверь. Однако через три дня, когда снова настала его смена, он сказал: «Один из этих людей бежал из Ирака, а другой погиб». А группировку «Наеф» он назвал революционной. Всю эту информацию он выдал нам в течение одной минуты, после чего закрыл дверь.

Кейс, однако, очень интересовался тем, откуда у нас имена этих людей и для чего нам нужна информация о них. Мы аккуратно спрятали отрывок газеты над дверным окошком, поскольку предполагали, что камеру будут обыскивать. Мы периодически повторяли то, что было написано в газете, чтобы в случае изъятия ее у нас знать наизусть ее содержание. Весь смысл газетной новости сводился к следующему:

Группа военных устроила беспорядки на улицах Багдада. Они выдвинулись к президентскому дворцу и зданию гостелерадио. Для наведения порядка в городе были задействованы более ста полицейских нарядов. Генерал-майору Хаттабу и бригадному генералу Абдуррахману Давуду было поручено охранять министерство социальных дел. Саддам намеревался привести группировку «Наеф» к присяге на Коране, но те отказались. Тем не менее, большая часть народа поддержала мятежников.

Кейс изменился, он больше не был тем обходительным юношей-шиитом из Наджафа. Иногда он угрожал нам, заставляя сказать, откуда мы взяли информацию. Единственным, кого заподозрили в предоставлении нам этой информации, был сосед-иракец. Поэтому его быстро перевели в другую камеру. Кейс говорил: «Я больше беспокоюсь за вас самих». Он заклинал нас Богом и имамом Али (да будет мир с ним!), чтобы мы сказали ему правду. Исходя из газетной статьи, мы пришли к выводу, что в Ираке произошла революция или переворот, о котором мы ничего не знаем. Поэтому мы снова прильнули ушами к той стене, которая выходила на улицу, и не отходили от нее. Звуки завывания ветра и шелест листвы слились в непонятные и глухие лозунги, которые как бы вселяли в нас надежду в иракский переворот и иракскую революцию. После долгих тревог и обсуждений мы решили вместо того, чтобы умствовать и строить предположения и прогнозы, отдать Кейсу этот клочок газеты, чтобы избавиться от волнений по поводу того, чем вся эта история закончится.

Через пару дней утром, когда Кейс раздавал еду, мы сказали ему: «Мы нашли этот клочок газеты в этом окошке и хотели знать, что в ней написано». Он выхватил газету из наших рук, когда протянул нам тарелку с едой. Придя через несколько дней, он сказал: «Вы правильно поняли информацию о событиях, которые описываются в газете, но всё это произошло двадцать лет назад».

Услышанное вызвало у нас как смех, так и слезы. Смех – потому что мы столько воображали об иракской революции и столько надежд возлагали на нее! Мы думали, что произошла революция и вскоре двери тюрем будут открыты, а заключенные – освобождены. В своих мечтах мы видели, как совершаем паломничество к гробнице имама Хусейна, вдыхаем запах Кербелы, устремляемся к мавзолею его светлости Абольфазла Аббаса, и тысячи других желаний лелеяли в сердцах…

Все они в одночасье развеялись, подобно сну. Все должно было остаться, как прежде. Ледяной чулан, безмолвные стены, ужасные звуки поворота ключа в замочной скважине железной двери, душераздирающие вопли наказываемых пленников и удары сапог надзирателей, врезающиеся в исхудалые тела детей-узников, которых разлучили с родителями.

Прошло несколько дней. В камеру, где жил наш бывший арабоязычный сосед-иракец, заселили нового заключенного. По временному промежутку в минуты раздачи еды мы поняли, что он в камере один. Как ни кричал он: «Врача! Врача!» – надзиратель не обращал на него никакого внимания. Мы поняли, что узник – раненый военнопленный иранец. Мы начали стучать по стене. Сразу же после первых стуков, в которых содержалось приветствие, он ответил: «Привет». Было ясно, что он в совершенстве владеет этим приемом, и не было необходимости что-либо ему объяснять. Он немедленно спросил: «Кто вы?» Мы, проявив осторожность, в свою очередь спросили: «А вы кто?».

– Я пилот Мохаммад-Реза Лабиби, летал на самолете «Фантом».

– Когда вас взяли в плен?

– Несколько дней назад. Вы кто? – снова спросил он.

– Мы – иранки, нас четверо.

Раздались звуки сильных ударов по стене, по силе они были даже мощнее тех ударов кулаками и ногами, которые совершал наш бывший сосед-иракец. Мы быстро отскочили от стены, подумав, что надзиратель услышал наше перестукивание и открыл дверь. Но, убедившись, что это не так, мы снова подошли к стене и спросили нового соседа:

– Что это были за звуки?

– Звуки удара о стену моей собственной головы.

– Не волнуйтесь, мы в безопасности – Всевышний присматривает за нами.

– Тот факт, что вы в плену, говорит о том, что наш враг низок и бесчестен.

– Война продолжается?

– Когда вас взяли в плен?

– В октябре 1980 года.

– Война продолжается. Я был взят в плен во время военно-воздушной операции.

– В чем состояла цель операции?

– Бомбардировка нефтеперерабатывающего завода Ханкин, которая успешно была осуществлена. Лозунг всего иранского народа: «Война, война до победы!».

– Как Имам? Были ли эффективны действия Банисадра?

Мохаммад-Реза Лабиби передал нам последние политические, военные и социальные новости о войне, начиная от бегства Банисадра, взрыва в штаб-квартире Республиканской партии и мученической смерти доктора Бехешти и с ним – еще семидесяти двух человек и заканчивая падением Хоррамшахра, блокадой Абадана и так далее. Мы так мучились неведением и изоляцией, что с жадностью непрерывно стучали по стене и слушали ответный стук. В самый разгар получения информации окошко на двери, которое всегда открывалось в сопровождении рева, криков и ударов кабеля по двери, открылось тихо и бесшумно как раз в тот момент, когда мы вчетвером прильнули ушами к стене. Я отпрянула в сторону так быстро, что на мгновение мне показалось, будто я забыла свое ухо на стене. Охранник спросил:

– Чем вы заняты?!

– Мы делаем гимнастику.

– Вы делаете гимнастику, и в соседней камере тоже делают гимнастику?!!!

Вероятно, он некоторое время стоял у двери нашей камеры, подслушивая, и понял, что мы ведем разговор посредством перестукивания. Каждый раз, когда мы хотели начать стучать, появлялся охранник. Вскоре мы услышали, как дверь камеры летчика Мохаммада-Резы Лабиби открылась, и его перевели в другую камеру. Мы удивлялись провидению. За несколько часов мы узнали главные новости войны! Несмотря на то, что это были тяжелые и удручающие новости, все же они давали нам понять, что мы живы; что мы находимся в состоянии сопротивления и обороны и мужественно воюем. Это недолгое появление по соседству с нами летчика Мохаммада-Резы Лабиби[126] в корне изменило наше положение. Пребывание на чужбине было столь тяжелым, что мы больше не могли выносить тяжести бед и лишений, связанных с ним. Вести, полученные от летчика Лабиби, подобно соли, легли на давние нагноившиеся раны наших сердец. Означало ли это, что нам больше не увидеть рай?! Неужели и вправду Хоррамшахр осажден, а Абадан в тисках блокады держит оборону из последних сил? Мой бедный Абадан! Я вспомнила те минуты, когда дыхание давалось мне с болью и кровью. Так же дышал и мой город. Эти подонки в первые же дни войны вспахали его артобстрелами и бомбардировками. Уцелело ли от Абадана что-нибудь? Как горел мой израненный город, и как он оказывал сопротивление? Наверняка от нашего дома не осталось ничего, кроме груды земли. Эта груда земли когда-то была нашим домом, который теперь стал одним лишь воспоминанием. Интересно, где теперь моя семья? Где мой отец? Моя мать, которая вечно была занята приготовлением обеда на завтра? Где моя сестра Фатима, которая только недавно стала матерью и которая всегда была озабочена воспитанием и будущим своих детей. Мои братья! Что стало с ними? А сестра Дашти, которая заботилась о фронтовом провианте? Господин Дашти и Шариати[127], которые воевали и боялись того, что, не дай Бог, кто-нибудь из своих же окажется предателем, и говорили: «Тот, кто не затемнит стекла на своей машине или не замажет фары грязью с целью конспирации, предал ислам и свою страну», – и постоянно кричали: «Если вы окажете помощь врагу-баасовцу пусть даже светом одной зажженной сигареты, вы – предатель! Идите и ищите предателей!». Как смогли предатели обречь на мученическую смерть главу судебной власти и вместе с ним еще семьдесят два человека?![128]

Никто не был согласен оставить город на произвол судьбы, чтобы чужеземцы беспрепятственно вошли в Абадан. Когда новость о вторжении Ирака дошла до Хоррамшахра, ополченцы Абадана и активисты мечети ринулись в сторону Хоррамшахра. Ополчение Хоррамшахра было недостаточно оснащено. Абаданские ополченцы располагали одной полевой батарейной пушкой 106 мм и отправили ее в Хоррамшахр. Первым погибшим в Хоррам-шахре стал один из активистов мечети по имени Казем Шариати. Иракцы проехали по телам ребят их Хоррамшахра и Абадана, сравняли с землей мечеть имени Обетованного Махди, которая являлась первым штабом оперативной помощи фронту Хоррамшахра. Сколько ребят бесследно пропало в первые же дни войны! Сколько мы искали Али Неджати[129], Али Ислами-Насаба[130] и Абдур-Резу Искандери[131], но так и не смогли их найти.

Наша темная и тесная камера превратилась в пристанище скорби. Значит, гуманные жесты и подаяния врага были небезосновательны. Дополнительные яйца на обед, прогулка – свидание с солнцем, помощь психолога – специалиста по стрессам и т. д. – все это имело под собой определенную подоплеку. Все это было проявлениями радости и ликования врага от его побед. Лучше бы нас заморили голодом насмерть! Лучше бы меня не отправляли в госпиталь для лечения! Лучше бы мы навсегда остались в камере и никогда больше не почувствовали свежий воздух, задохнувшись здесь! О, если бы в этом великом горе кто-нибудь проявил к нам сочувствие! Если бы кто-нибудь считал себя причастным к нашему бедствию и скорбел вместе с нами! Если бы мы могли разделить с кем-нибудь свое злосчастье, чтобы нам стало немного легче!

Несмотря на всю тяжесть нашего горя и печали, мы не хотели, чтобы баасовцы видели нашу скорбь.

Мы круглосуточно совершали намаз и читали Коран за упокоение душ Мохаммада Бехешти и семидесяти двух его соратников. С обеих сторон камеры было тихо и спокойно, ниоткуда не доносилось ни единого звука. Сколько мы ни стучали по стене «привет», в ответ была обсолютная тишина. Обе соседние камеры были пусты.

Осень прошла. С приходом второй зимы за стеной, выходившей на улицу, с новой силой завыли необузданные ветра, похожие на крики протестующих. Однажды ночью началась суматоха. Баасовцы привели большое количество пленников. Мы слышали плач детей, которых насильно разлучали с их матерями. Голоса и крики были такими громкими, что их слышно было даже через двери с шумоизоляцией. Как ни старались мы рассмотреть происходящее через крошечное отверстие под дверью, мы ничего не увидели, кроме темноты. Как раз в этот момент дверь внезапно открылась, и нас из камеры номер 34 отвели в другую. Наши глаза были завязаны, поэтому мы не знали, в какую камеру нас привели. Единственное, что было нам знакомо в ней, – это надписи и рисунки, оставленные прежними жильцами на стенах, темные и светлые пятна на них. Каждый раз, когда нас переводили в новую камеру, мы досконально изучали эти надписи. И вот нам повезло! Какая удача! Как же мы обрадовались! Не знаю, кто из нас быстрее обнаружил этот факт – Фатима, я, Халима или Марьям. Мы все разом воскликнули: «Девочки, это ведь та самая камера номер 13, в которой мы были изначально! Рядом с докторами и инженерами!»

– Смотрите, одна из надписей на стене – имена четырех иранских девушек: наши собственные имена, которые мы сами написали!

– Это та самая камера с мышами!

Я сказала: «Это та самая камера, в которой я спрятала свою булавку – последнее звено, связывающее меня с моим отцом, с Ираном».

Эта наша радость свидетельствовала о том, что мы привыкали к камерам и стенам, именуемым тюрьмой, и считали камеру номер 13 своей собственной. Какое странное чувство! Что за удивительное существо – человек! Как быстро он привязывается к окружающему его! Даже к пятнам на стене и мышам можно привыкнуть! Мы увидели на полу наши одеяла, края которых были зашиты нашими собственными руками. Затем мы обнаружили стаканы и миски, принадлежавшие нам. Я вспомнила дни учебы; дни, когда я лежала в могиле, чтобы избавиться от всех привязанностей, которые были у меня в голове. Интересно, какую отметку получила бы я теперь, когда оказалась на практическом уроке расставания с бренным миром? Теперь мы на самом деле оказались отрезанными от всего мира. Однако мы не роптали и хранили в сердцах надежду.

Сразу же после первичного обследования камеры мы захотели узнать, кто наши соседи, надеясь, что ими окажутся те самые прежние заключенные. Мы начали стучать по стене: 15, 27, 1, 28 – то есть «салам» («привет»). Ответ не заставил себя ждать. Они тут же отступались: «Привет, сестры! Добро пожаловать!» И далее они продолжили: «Женщина одной рукой качает колыбель, другой – весь мир». Эта фраза была знакома. Да, конечно, это были наши прежние соседи – доктора! А в камере с другой стороны жили инженеры. Перевели только нас.

Через несколько дней мы решили незаметно сообщить соседям неприятные новости, дошедшие до нас. Сочувствие в тех суровых условиях могло немного смягчить тяжесть переносимых горестей и бед. Сначала мы завели разговор с инженерами. Мы осторожно передали им информацию, а они в свою очередь поделились с нами другими печальными вестями. Кроме падения Хоррамшахра, блокады Абадана и гибели аятоллы Бехешти с его соратниками, они знали также о взрыве здания канцелярии премьер-министра, где в тот момент проходило заседание Совета национальной безопасности, о мученической смерти президента Раджаи и премьер-министра Бахонара и рассказали нам об этом. Каждая последующая новость делала стены толще, а камеры – теснее. Психологическое давление, которое мы испытывали от осознания жестоких новостей, выбило нас из колеи. Мы страдали от того, что не могли находиться в Иране. Мне хотелось быть рядом с моим народом в те тягостные и сокрушительные дни. После этого каждый раз, когда надзиратели начинали смеяться во все горло, а по утрам давали нам вареные яйца и полные стаканы чая, мы боялись, что это может быть знамением очередных побед баасовцев. Мы томились в неволе, томились в тревогах и ожидании новых вестей.

Мы думали, что братья наверняка знают намного больше, но не говорят нам, щадя наши чувства и психологическое состояние. Мы стали похожи на птиц в клетках, которые, пытаясь вырваться на волю, непрестанно бьются о стены, получая вместо свободы окровавленные крылья.

Утром пятничного дня в память о днях, когда несколько месяцев назад в этой же камере я читала вслух Коран, молясь за души мучеников, я прочла аяты из Священного Писания. Мы чувствовали подавленность от полученных новостей и хотели отомстить баасовцам за кровь каждого иранского мученика. Надзиратель все кричал: «Эй, Соловей! Замолчи!» Но я не обращала на него внимания. Мы не находили себе места. Непрекращающееся ползание по камере мышей, которые чувствовали себя здесь хозяевами в большей степени, чем мы, а также увеличенные порции вареных яиц в тот день еще сильнее разожгли нашу злость и раздражение. Приближалась декада Фаджр[132] и годовщина победы Исламской революции. В память об этих событиях, о мучениках революции и войны после чтения Корана мы дружно спели все революционные песни, которые знали наизусть. Никто не мог остановить нас. Мы не обращали внимание на удары по стене, призывавшие нас, вероятно, к спокойствию. Казалось, что этими криками и пением мы высвобождали накипевшие за долгие месяцы чувства и боль. Наши утомленные души страстно желали слова Имама, сердца изнывали от разлуки с Ираном. Находясь на протяжении нескончаемых месяцев в заточении и претерпев моральные унижения и телесные страдания, мы искали возможность выкричаться. Наши голоса звучали громче любых других голосов и звуков в коридоре. Никакой предварительной договоренности между нами не было. После прочтения вслух Корана глотки всех нас как будто разом открылись, и из груди начали рваться крики истерзанных сердец. Мы не могли предвидеть реакцию баасовцев и продолжали петь: «Хомейни, о Имам! Хомейни, о Имам! О борец за родину! О символ чести!..»

Внезапно открылась дверь. Мы пели так громко, что не услышали жутких звуков поворота ключа в замочной скважине. И тут мы увидели стоящих над нами трех надзирателей, одним из которых был Кейс, другими – Адлан и Ален-Чолен. Они вошли в камеру, держа в руках кабели, из которых торчали электрические провода, и начали бить нас ими что было силы. Избиение сопровождалось матерной руганью и сквернословием. Всех нас загнали в разные углы, где на каждую обрушили лавину ударов плетью. Халима и Марьям пытались уберечься от ударов, забившись в угол возле туалета, подобно обессилевшему боксеру, упавшему на канаты ринга, а мы с Фатимой спрятались в противоположный угол. Палачи иногда менялись местами, было ощущение, что они вымещают на нас многолетнее зло, скопившееся в их сердцах. От града сильных ударов на наших телах выступила кровь. Большинство ударов, нанесенных мне, были сделаны руками Алена-Чолена. Неистовство и агрессия, которые он проявлял, обличали его лицемерную натуру. Я обхватила голову руками, чтобы хоть как-то защитить лицо и голову. Но в какой-то момент я схватилась за кабель, резко вырвала его из рук Алена-Чолена и что было сил начала бить его по ногам и туловищу! Я поразилась силам, которые вдруг проснулись во мне. Он был последним, кто покинул камеру. Когда тюремщики закрыли дверь и наши крики стихли, из-за стен до нас донеслись голоса братьев. Мы слышали голос министра нефти, который произносил лозунг «Аллах велик! Нет Бога, кроме Аллаха!» и говорил: «Помощь от Аллаха и близкая победа», «Каждый, кто слышит меня, пусть ответит!» И другие в ответ кричали: «Обрадуйте правоверных обещанием».

В нашей камере стало тихо. Мы валялись в разных углах, сжавшись в комок, с вырванными ногтями, разбитыми головами и черными от синяков телами. Тяжелый ком подступил к моему горлу. Хотя я знала, что должна сопротивляться так, как подобает дочерям Хомейни, я все же позволила себе заплакать, ибо иногда даже мужчины утешаются слезами. Ком в горле прорвался, и я расплакалась. Халима и Марьям вышли из душа и туалета и подошли ко мне. Кабель все еще был в моих руках. Фатима сказала: «Как я обрадовалась, увидев, что у тебя в руке кабель, и ты бьешь Чолена! Каким образом кабель очутился в твоей руке?» Я объяснила, что инстинктивно прикрывала голову руками и во время очередного удара резко схватила конец кабеля, вырвала его и начала бить им своего мучителя, после чего он убежал.

Фатима сказала: «Если кабель останется в нашей камере, они могут представить происшествие в ином свете, заявив, что мы избили их солдат, и это плохо кончится для нас». Она тут же встала и постучала в окошко на двери, чтобы без слов выбросить кабель наружу. Окошко открыл Кейс с полными слез глазами. Фатима быстро выбросила кабель, но Кейс сказал: «Простите меня! Я – шиит, и если я вас бью, это значит, что я бью свою религию. Я только исполняю приказы. Я достоин смерти. Меня надо повесить, разорвать на части!» Это был последний раз, когда мы видели Кейса. Слезы ручьем текли из моих глаз. Фатима спросила: «Тебе больно, да? Ты ведь и сама побила обидчика, почему ты плачешь?» – «Нет, – ответила я – я плачу не потому, что мне больно. Я плачу потому, что с того дня, как нас взяли в плен, я наблюдала уродливые и сатанинские проявления моей сущности: гнев, агрессию, ругательства, а сегодня – и рукоприкладство. Мы можем любить только друг друга, проявлять по отношению друг к другу доброту и смеяться тайно, вдали от их глаз. Я ненавижу всю эту злость, ненависть и вражду! Однако я била его ради защиты нас самих и довольства Всевышнего. Они же били нас, чтобы убить, и тоже делали это ради довольства Всевышнего, они сами довольны своими действиями». Хотя удивляться этому не приходилось, ибо все стоны и вопли, которые я слышала всё это время, говорили об одном господствовавшем в том месте законе: о том, что пленник – единственный человек, чья смерть не требует причин и объяснений, и никто не должен даже извиняться за его убийство. Разве мы, люди, не созданы по одному образу? И разве наш подлинный образ – не образ человека и гуманности? Так почему же между нами существуют такие колоссальные различия?!

У меня было ощущение, что после того, как мне нанесли побои и я сама побила человека, мое человеческое достоинство оказалось попранным. Как может один человек избить другого, разорвать его на части и предать смерти? Откуда берется это дикое свойство? Почему война может иметь до такой степени омерзительное и свирепое лицо?

Каждая из нас собственной кровью написала на бежевого цвета двери камеры лозунги «Аллах ак-бар!» и «Нет бога, кроме Аллаха!» Эти капли крови, которыми мы запечатлели на стенах имя Всевышнего, были нашим маленьким подношением Ему. Мое лицо было запачкано слезами и кровью, и я говорила про себя: «Всевышний, прими эту ничтожную жертву!» Рядом с этими лозунгами мы написали еще один, в котором соединили всю нашу ненависть и злобу: «Смерть Саддаму!»

Все пленные были так разгневаны варварскими действиями баасовцев, что в знак протеста отказались от ужина и продолжали скандировать революционные лозунги. По традиции мы после совершения намаза провозгласили лозунг о единстве и прочли молитвы. Братья ни разу не постучали в стену. Разумеется, наши руки были избиты до такой степени, что мы не могли стучать по стене, и братья, вероятно, это понимали. Поздно вечером мы услышали, как по очереди открываются двери всех камер, даже камеры докторов, которые возрастом были старше остальных, и факт того, что они являются гражданскими лицами, был доказан. Всех вывели из камер наружу. Мы подумали: на небе и солнца нет, куда же их отвели? В конце концов открылась дверь нашей камеры. Начальник тюрьмы вошел внутрь и после некоторой паузы, во время которой он протер глаза, чтобы различить нас в темноте, спросил:

– Зачем вы подняли шум? Вы что, не знаете, где вы находитесь?

– Мы не знаем, но вы сказали, что здесь – отель для военнопленных.

– Вы знаете, зачем вы здесь?

– Вы нам сказали, что мы – ваши гости.

– Зачем вы написали лозунги на двери? Сотрите их!

– Мы хотели, чтобы вы увидели, как обращаются с вашими гостями.

– Быстро сотрите писанину с двери!

После этого он хлопнул дверью и ушел. Мы остались одни. Всех братьев, которые придавали нам сил и уверенности, забрали. Но куда? Мы не знали. Везде было тихо. Единственным, что нарушало это гробовое молчание, было завывание ветра, а иногда – разрывы снарядов, что свидетельствовало о продолжении войны и сопротивлении наших войск. В полночь наше внимание привлекли стоны и шаги людей, еле волочивших ноги по земле. Мы прижались ушами в двери. Мы слышали удары кабеля по телам наших братьев, которых надзиратели даже к их камерам провожали побоями. Стоны докторов, которые были немолоды, терзали нам душу. Баасовцы не пощадили никого. Чем больше давления и пыток они применяли, тем большую ненависть мы испытывали к ним и тем больше решимости и воли в нас рождалось. Иракцы, сами того не желая, взращивали в нас дух сопротивления. Проходя через столько телесных страданий, наши души закалялись и развивали способность терпеть все больше боли.

На следующий день мы попросили о встрече с начальником тюрьмы. Каждый день они придумывали разные отговорки, чтобы эта встреча не состоялась. Каждый день у начальника тюрьмы случалась какая-нибудь неприятность, из-за которой встречу приходилось перенести на другое время. Последний месяц уходящего года – эсфанд мы провели, слушая их обещания о встрече с начальником и массаже, который должен был достаться нашим побитым и израненным телам.

Незаметно наступила весна 1983 года. Мы тихо поздравляли друг друга с наступлением Нового года. Зима 1982-го оказалась очень тяжелой и удручающей. После получения стольких печальных новостей, после стольких пыток и боли на адской чужбине, в неволе, ком, стоявший в нашем горле, прорвался. Плач и траур хоть немного облегчали наше горе. Вместе с тем мы продолжали пытаться высвободиться из этого положения и постоянно требовали встречи с начальником тюрьмы Давудом.

Не успела пройти первая неделя нового года, как однажды Хасан открыл дверь нашей камеры и сказал: «Фатима Ибрахим, Масуме Талиб!» Сначала я подумала, что нас хотят разлучить.

Взволнованно переглянувшись, мы попрощались друг с другом.

Пройдя через несколько длинных коридоров, мы вошли в помещение, которое было кабинетом начальника тюрьмы. Он находился недалеко от того места, куда нас привели в первую ночь для допросов.

При нашем появлении женщина средних лет встала в знак уважения и снова села. У нее была простая внешность, голова покрыта платком бирюзового цвета с мелкими фиолетовыми цветами. Она была одета в поношенные пиджак и юбку, которые сильно диссонировали с ее туфлями. Она должна была выполнять функции переводчика в разговоре с начальником тюрьмы, но, к сожалению, сама говорила больше, чем он, после чего объясняла нам свои же собственные речи. Интересно было, что она не позволяла вставить слово ни нам, ни начальнику тюрьмы. Она произносила что-то вроде наставлений на ломаном персидском с явным арабским акцентом. Когда она, наконец, закончила говорить, мы сказали, что попросили о встрече, потому что хотели поговорить с начальником тюрьмы. «Так вам есть еще, что сказать?» – удивленно спросила она. «Мы же еще ничего не сказали, – возразили мы, – говорили только вы!»

– Хорошо, – сказала она, – излагайте свои пожелания!

Для того чтобы она правильно поняла и перевела наши слова, мы старались использовать ту лексику, которую употребляла она сама.

– Мы – пленные, мы с этим не спорим. Признаете ли и вы, что мы пленные – некомбатанты?

– Да, признаем.

– Признает ли господин начальник, что здесь спецтюрьма, которая не является местом, где должны содержаться некомбатанты? Мы хотим, чтобы нас перевели в лагерь некомбатантов.

Давуд тут же спросил:

– И где находится лагерь для некомбатантов?

– Мы не знаем, мы только знаем, что он находится не здесь.

– А какая разница между лагерем и тюрьмой?

– Мы должны быть зарегистрированы Международным Красным Крестом. Мы должны быть осведомлены о положении дел на фронте. Мы должны быть обеспечены нормальными санитарно-гигиеническими условиями и питанием и бывать на свежем воздухе.

– Вы – некомбатанты, однако вы никак не влияете на ход военных событий. Вы должны привыкнуть к жизни в тюрьме. Мы принимаем вас так же, как Иран принимает у себя наших некомбатантов. Мы не можем перевести вас в лагерь.

– Если вы не удовлетворите нашу просьбу, в знак протеста мы объявим голодовку и с завтрашнего дня не будем прикасаться к еде.

– Я прикажу, чтобы вас перевели в более просторную и светлую камеру; прикажу, чтобы раз в неделю вам приносили газету «Ас-Сура» или «Аль-Джумхурия». Также я скажу, чтобы вам предоставляли средства гигиены и медицинскую помощь, но перевести вас в лагерь я не могу.

– Мы хотим встречи с представителями Красного Креста, чтобы они зарегистрировали нас в списке некомбатантов.

– Какой ценой? До сих пор о вас заботилось правительство Ирака. Если же мы переведем вас в лагерь, нет никакой гарантии того, что вы останетесь целы и невредимы, и ваша честь не будет попрана теми, кто около двух лет находится в разлуке со своими спутниками жизни и семьями. Они погубят вас.

Его слова показались нам такими смешными, что мы, с одной стороны, хотели испытать эту цену, а с другой – боялись какого-нибудь заговора.

– В любом месте и при любых обстоятельствах ответственность за сохранение наших жизней и чести лежит на вас.

– Мы несем за вас ответственность только здесь. Ответственность за пребывание в лагере несет Красный Крест, сотрудники которого появляются в лагере всего раз в несколько месяцев.

Видя нашу настойчивость и категоричность, он снова повторил:

– Ваше пребывание в этой тюрьме никак не связано с продолжением или окончанием войны.

Мы не понимали значения этих его слов. Эта фраза была для нас новой.

В продолжение своих слов он добавил: «Какой ценой вы хотите получить статус некомбатантов в Красном Кресте?»

Видя нашу непреклонность, переводчица снова приступила к своим «конструктивным и сочувственным» рекомендациям. Иной раз она по-матерински гладила кого-нибудь из нас по голове, говоря: «Те узники, которые в лагере, одичали и не смогут адекватно реагировать на ваше присутствие. Не настаивайте на том, чтобы вас перевели и вы оказались лишены заботы. Здесь будут опекать вас и не позволят, чтобы даже заноза вошла кому-нибудь из вас в палец».

Еще до конца не выросли новые ногти на месте выпавших на пальцах наших рук. Мы молча смотрели на свои руки, чтобы она поняла, от какой «занозы» мы все недавно пострадали. После долгих и безрезультатных споров и обсуждений мы вернулись в камеру. Но один вопрос мучил меня больше всего. Что означали слова «ваше пребывание здесь никоим образом не влияет на ход событий войны»? Я задавалась вопросом: «Неужели мы вечные пленники? В каком суде нас осудили? За какое преступление? Какой судья вынес такой приговор?»

Мой лоб покрылся холодной испариной. Будучи заточенными в четырех стенах, именуемых тюрьмой, за преступление, которого мы не совершали, за неизвестный грех, мы оказались лишенными всех благ, которыми Всевышний наградил нас. Однако же нет! Всевышний сильнее стен, построенных для нас этими нечестивцами. Эти стены и потолки не могут удержать нас взаперти. Это только тела наши находятся в заточении, души же наши свободны, следовательно, никто и ничто не может заставить нас сдаться. Всевышний с нами, и мы верим, что Он властен над всеми и ничто не происходит без Его воли и желания. Мы проходим через большое испытание и не должны отчаиваться.

Бомбы, сбрасываемые на головы наших женщин и детей, призваны искоренить в наших сердцах надежду. Поэтому у нас нет права терять надежду и отчаиваться.

Мы обсудили между собой предложения начальника тюрьмы. Никто не пожелал принять их. Мы понимали, что предложенные им привилегии – все равно что кукла, которой пытаются отвлечь внимание ребенка от других, более существенных желаний. Для того чтобы убедить начальника тюрьмы в серьезности наших намерений, мы на протяжении трех дней отказывались от пищи. На четвертый день начальник тюрьмы пришел поговорить с нами. Заглянув внутрь камеры через окошко на двери, он сказал: «Кроме газет, больших порций еды, лучшей камеры и доктора я обещаю вам еще и прогулки».

Но предложения и обещания его были бесполезны. Мы не собирались менять свое решение. Мы начали голодовку. Брали только по пятнадцать пригоршен воды – мы пили только по пять пригоршен воды три раза в день.

Мы посоветовались с братьями. Доктора выразили большую озабоченность нашим физическим состоянием, хотя сама жизнь в этих камерах тоже являлась, по сути, медленной и тихой смертью. Инженеры в ответ на наше решение голодать ответили: «Ни один охотник не будет искать жемчуг в жалкой канаве, которая впадает в овраг». Наши соседи с обеих сторон были против нашей голодовки. Однако оставаться в этой ненавистной тюрьме и слышать мучительные новости было труднее, чем расстаться с жизнью.

Вечером мы все взялись за руки, и каждая из нас дала обет остаться верной принятому нами великому решению до конца. Конечно, любая из нас могла принять свое независимое решение, поскольку каждый человек сам несет ответственность за свою душу, тело и жизнь. Мы оценили последствия обоих раскладов: или мы одержим победу и покинем это место, или же останемся и умрем. Для нас началась еще одна война. Голодовка, начатая нами, была своего рода войной. Мы были без оружия, были беззащитны. Наша решительная и несгибаемая воля была единственным нашим оружием. Мы решили использовать собственную жизнь в качестве оружия.

Мы крепко обняли друг друга. Слезы не позволяли нам говорить. Мы радовались тому, что единодушны в своем решении, и уповали на Создателя, чтобы коллективная борьба, которую мы начали, несмотря на все сопряженные с нею трудности, увенчалась успехом. Утром, когда Хасан хотел дать нам завтрак, мы отдали ему пустые стаканы и миски и сказали, что с этого дня мы больше не нуждаемся в еде – мы будем голодать.

Фатима из щели под дверью громко объявила: «Мы – четыре иранки, и мы начинаем бессрочную голодовку, чтобы удовлетворили наше требование и перевели нас в лагерь некомбатантов».

На второй и на третий день она повторила то же самое. В голосе Фатимы, раздававшемся по всему тюремному коридору, звучала удивительная непоколебимость. Во время раздачи еды окошко на нашей двери открывалось, но когда мы говорили: «Мы отказываемся от еды, мы голодаем», – надзиратели с силой захлопывали окошко и говорили: «К дьяволу, что вы голодаете!»

Прошло семь дней с того дня, когда мы объявили бессрочную голодовку и перестали принимать пищу. Мы совсем обессилели, но все еще продолжали совершать намаз стоя. На седьмой день иракцы пришли проверить, не спрятали ли мы заранее у себя в камере кусочек хлеба. Они забыли о том, что в этой камере водилось столько мышей, что они отнимали у человека всякую возможность оставить что-нибудь из съестных припасов. Иракцы обыскали камеру, но ничего не нашли и удалились.

Наступил десятый день голодовки. Силы покинули нас до такой степени, что мы с трудом могли даже постучать по стене, чтобы таким образом сообщить нашим соседям о том, что мы живы.

Состояние наше усугублялось, и мы больше не могли совершать намаз стоя, мы совершали его сидя. Когда я, совершая во время намаза земной поклон, поднимала после него голову, она кружилась так, что камера троилась в моих глазах. В целях экономии энергии мы решили меньше разговаривать друг с другом и меньше общаться с соседями посредством стука, тем более что друг с другом мы обсудили всё, что можно было, и решение приняли совместно. Но мы испытывали дискомфорт от того, что наше состояние с каждым днем становилось все более и более критическим, а иракцы не проявляли на это никакой реакции, хотя мы и понимали, что от них другого ждать и не приходится.

На одиннадцатый день мы решили разыграть небольшую трагическую сценку, чтобы представить наше положение более тяжелым, чем оно было на самом деле, и посмотреть, как поведут себя баасовцы.

Марьям, якобы потерявшая сознание от истощения и слабости, упала на пол, а мы окружили ее и, собрав остаток сил, начали кричать и причитать: «О Хусейн! О Абольфазл! Марьям умерла, Марьям умерла!» Халима била себя по груди и голове. Фатима кричала так, что я совершенно забыла, что мы играем роли. Мне показалось, что Марьям действительно мертва, и я кричала и плакала из последних сил. Надзиратели открыли дверь и увидели, что Марьям лежит без сознания и мы суетимся вокруг нее, крича, что она умерла, а Халима не перестает бить себя по груди и лицу. Первое, что сделали иракцы, – взяли Марьям за ноги и потащили ее наружу. Когда Марьям поняла, что сейчас окажется в руках у намахрамов[133], она внезапно вскочила и села. Она не хотела, даже умерев, оказаться в руках у иракцев. С «приходом Марьям в сознание» представление было окончено, и всё испортилось. Солдат-иракец злобно пнул ногой Марьям в бок, выругался и ушел. Пинок этот имел окраску низости, бессердечия и глупости. Они ушли, оставив нас наедине с нашей голодовкой.

Силы совершенно покидали нас, и мы могли теперь отправить соседям справа и слева одно лишь слово «привет», чтобы они не беспокоились и знали, что мы живы. Запах пищи, которую мы раньше с трудом глотали, теперь заставлял течь наши слюни и сводил кишки. Не знаю, чем питались мыши в условиях абсолютного отсутствия еды в нашей камере. Их тоже стало видно реже. Подобно догорающей свече, мы таяли на глазах, медленно, но верно приближаясь к смерти, и вскоре должны были стать свидетелями гибели друг друга. Мы хранили молчание, лишь изредка даря друг другу для приободрения довольную улыбку. Мы больше не обращали внимания на переставшие урчать желудки, на сердца, бившиеся в груди, как молот по наковальне, и вдохи, которые быстро следовали один за другим как будто из боязни остановиться на мгновение, отстать и пропустить свою очередь в круговороте дыхания.

Как-то мы, изнуренные и обессиленные, безмолвно и неподвижно сидели, опершись плечами друг о друга, и лишь изредка брались за руки в знак солидарности, не находя в себе сил даже сжать друг другу руки. И вдруг снова раздался устрашающий скрежет ключа в замке, заставивший нас повернуть головы в сторону железной двери. Вопреки всегдашней традиции, когда мы вставали и отходили от двери, мы не могли сделать ни единого движения. В камеру вошел Никбат и произнес сердитым и недовольным голосом: «Масуме, Марьям Талиб!»

На этот раз вызвали нас двоих. Мы с трудом поднялись и, бросив немой взгляд на Фатиму и Халиму, вышли из камеры. Наши взгляды говорили, что мы не хотим расставаться, но, с другой стороны, в них была надежда на то, что наша голодовка принесла результат и начальник тюрьмы хочет провести с нами переговоры. Вслед за нами привели и Халиму с другим охранником. Мы были настолько ослаблены, что стоило просто подуть на нас, и мы упали бы на землю. Мы шли по тому же маршруту, по которому нас с Фатимой вели в прошлый раз к начальнику тюрьмы. Тот самый маршрут, по которому так же нас когда-то вывели для свидания с солнцем. Медленно и молча передвигаясь по коридору, изредка покашливая, останавливаясь через каждые два шага и опираясь о стены, чтобы не упасть, я поняла, что мои глаза и руки вышли из строя. Все двери были похожи друг на друга, а в коридоре было много света. Меня и Марьям оставили за дверью. Я обернулась и увидела Халиму, которую тоже заставили стоять за дверью одной из камер позади нас. Это был первый раз, когда нас хотели разлучить. Мы ждали, что нам откроют дверь нового чулана, похожего на тот, в котором нас прятали целых два года; темного и тесного чулана с темно-коричневыми стенами и драными солдатскими одеялами.

Дверь открылась, и я увидела группу женщин и детей, которые сделали несколько шагов вперед, к выходу. Волосы у каждой из них были длинные, причесанные. На ногах у них были аккуратные тапочки, а сами они были одеты в пижамы, на некоторых были лечебные очки. По сравнению с нами они здесь жили в роскоши и достатке. В камере находились представители всех конфессий и групп. Мы тихо сели в один из углов. Доверять им мы не могли. Они стали задавать нам вопросы:

– Откуда вы?

– Вы иранки?

– Как вас зовут?

– Масуме и Марьям.

– Почему вы здесь?

– Не знаю.

Они отошли от нас и начали разговаривать между собой. Мы ничего не понимали из того, что они говорят. К тому же с нами не было Халимы – нашей мобильной энциклопедии, которая могла бы перевести их слова. Поведение этих людей не было похоже на поведение заключенных, которые боятся разговаривать из-за того, что кто-то их услышит. Они разговаривали совершенно расслабленно и громко без каких-либо опасений, не проявляя никакой осторожности и бдительности. Мне было трудно разговаривать, но очень хотелось поговорить с ними. Спустя год с лишним я снова видела перед собой людей. Я хотела рассказать им о нас. Хотела услышать их историю, но не могла. Я лишь украдкой поглядывала на них.

Каждый раз, когда нас переводили из одной камеры в другую, через час-другой нам закидывали внутрь и наши драные одеяла, однако на этот раз этого не произошло. Я увидела наручные часы на одной из девочек и обрадовалась тому, что нашла себя во времени. На часах было ровно девять часов утра. Я следила за стрелками на ее часах. Сколько кругов они должны были сделать? Который вообще час я жду? И что должно произойти в это время? Я ждала какое-то время, но не знала, какое именно. Я хотела какое-то место, но не знала, какое именно.

По сути я не хотела ни времени, ни места – я хотела только свободы!

Я начала считать пленных женщин. Одна, две, три, четыре, пять, шесть…. тринадцать, четырнадцать… семнадцать. Они постоянно передвигались и ходили в разные стороны, поэтому я не смогла их пересчитать. Их одежды были цветастыми и похожими друг на друга. Я спросила Марьям: «Марьям, по-твоему, кто они?» – «Я для начала считаю их количество», – ответила Марьям. «Интересно, – подумала я – мы обе были заняты одним и тем же делом; как мы стали похожи друг на друга!» Затем Марьям произнесла с приятным абаданским акцентом: «Они вообще не стоят на одном месте, не могу их пересчитать».

Похоже, никто из них не имел права разговаривать с нами, но между собой они разговаривали. Мы уже выучили по-арабски несколько простых вопросов: «Как тебя зовут?», «Откуда ты?», «Сколько времени ты находишься здесь?», «Война закончилась или продолжается?» и два-три других простых предложения. Одна девушка лет двадцати пяти подошла к нам и села рядом. Она ничего не говорила, но не спускала с нас глаз. Я поняла, что она ищет возможность что-то спросить. Все ее существо говорило об этом. Немного помявшись, она сказала:

– Как тебя зовут?

– Масуме.

– Откуда ты?

– Из Ирана.

Я не знала, насколько могу доверять ей. Я вообще не понимала, для чего нас привели сюда.

И я очень беспокоилась о Халиме и Фатиме. Куда их отвели? Какое теперь расстояние между нами? Каким образом я смогу общаться с ними? Увидим ли мы снова друг друга? Как хорошо было, когда мы были вместе! Как досадно, что нас разлучили! Сколько я ни смотрела на этих женщин, я не могла понять, кто они такие. Политзаключенные? – Нет, не похоже. Может быть, иракские моджахеды? – Нет. Неужели это наркоманы и правонарушители? Среди этих женщин были две, которые сидели в одном из углов камеры и постоянно молились. Одна из них, средних лет, одетая в арабскую абу, не обращая внимания на происходящее вокруг, читала Коран приятным проникновенным голосом. Она только физически присутствовала в этой среде, в камере с другими женщинами. Она оторвалась от Корана, чтобы совершить ритуальное омовение, и по дороге кинула на нас беглый взгляд, затем подняла глаза к небесам и что-то тихо произнесла. Мне показалось, что в ее взгляде присутствовали жалость и страх – страх подойти к нам поближе и жалость от того, что мы, болезненные и изможденные, сидели на холодной и сырой земле.

Не прошло и часа нашего пребывания в этой камере, как одна из девушек – черноглазая, с полными губами и похожими на плавную дугу бровями, направилась к двери и постучала в нее. Другие тоже пошли вслед за ней. Они хотели что-то попросить. Не знаю, что именно они хотели, но поведение их охранника отличалось от поведения наших. Охранник закрыл дверь и ушел, а через десять минут вернулся и передал им через окошко кастрюлю, крикнув: «Самира!» Я подумала, что они готовят еду прямо в камере, поэтому попросили посуду с продуктами, чтобы поставить вариться обед. Они подзывали друг друга по очереди: «Салима, Хафиза…» Самира позвала всех. Я подумала, что они хотят сварить суп, однако они начали осматривать кастрюлю со всех сторон и подбросили пару раз вверх. Затем Сабрийя, которая была полной женщиной высокого роста, воспроизвела пальцами ритм какой-то мелодии, как будто стуча друг о друга двумя костями. Все собрались вокруг Сабрийи, и она начала петь. Было ясно, что Сабрийя – руководитель их оркестра. Кастрюлю они использовали в качестве музыкального инструмента. Они пели и танцевали, и это было настолько привычным и само собой разумеющимся, что никто из надзирателей даже замечания им не сделал. Не знаю, для чего нас пригласили на это веселье. И вообще, мы не знали, кто такие наши сокамерницы. Я смотрела на Марьям, улыбаясь во весь рот. Она тоже смотрела на меня удивленно. Женщины время от времени меняли солиста и музыканта по кругу и не обращали внимания на меня, Марьям и тех двух, которые были заняты чтением молитв и Корана. Находясь в состоянии нарастающего исступления, они подняли такой шум, что можно было подумать, что они сошли с ума. Однако этот шум абсолютно не мешал тем двоим, которые самозабвенно предавались богопоклонению. Вероятно, это было для них привычным делом.

Мне хотелось громко рассмеяться, однако мышцы живота ослабли и сжались, а смеяться с животом, прилипшим к пояснице, мне было довольно тяжело и больно. Я сказала Марьям: «Не шпионы ли они и “пятая колонна”? Разве тюрьма – это место для танцев и веселья?»

От этого галдежа и суеты у меня стала кружиться голова. Но мне все же хотелось посмотреть, чем закончится их вечеринка. Я посмотрела на Марьям и увидела, что она, прислонившись головой к стене, погрузилась в глубокий сон, поскольку испытывала сильнейшую физическую слабость.

Опершись о стену, я попыталась встать. Я переступила с одной ноги на другую и медленно сделала несколько шагов, однако у меня сильно закружилась голова, я упала и потеряла сознание. Через несколько минут я открыла глаза. Веселье все еще продолжалось, его участницы как будто находились в другом измерении и не замечали вокруг никого, кроме себя. В глазах было темно. Я поднялась, чтобы пойти и выпить воды. Я могла выпить лишь пять пригоршней воды и совершить омовение. Когда я вернулась, глаза Марьям были все еще закрыты. Я потрясла ее и сказала: «Скоро азан, ты можешь выпить воды. Как ты смогла уснуть при всем этом галдеже?» – «Ты не знаешь, где я была, – ответила она. – Я чувствую себя очень хорошо и даже не хочу воды. Я была в гостях у Сухейлы Реза-заде. Ее мать – мастер по приготовлению калиемахи[134]. Мы собирались в школу. Все мои одноклассники, соседи и родственники сидели за одним столом.

Мы беседовали, ели и смеялись. Я так наелась, что совершенно не чувствую голода». Она так смачно рассказывала, что мне показалось, будто все пространство вокруг наполнилось ароматом зелени, чеснока и рыбы. Я сказала: «Марьям-джан, раз уж ты сыта, смотри, чтобы у тебя голова не закружилась и в глазах не потемнело. Непонятно, что положили иракцы в утреннюю шурбу[135], которой накормили этих людей, что они так опьянели и не хотят угомониться».

Марьям, опираясь о стену, медленно пошла в сторону туалета, чтобы принять омовение и приготовиться совершить намаз. В это время «руководительница оркестра» перестала играть на своем «инструменте» и собрала всех в одну кучу. Все перевели дыхание и поднялись с места. Я испугалась, что они сейчас бросятся в туалет. Слабость одолела нас так, что при малейшем неловком движении мы падали на землю. Я хотела крикнуть, чтобы они подождали, пока выйдет моя сестра, но не могла издать даже подобие крика. Однако на моем лице и в поведении чувствовалось такое сильное волнение и беспокойство, что, глядя на меня, все остановились и стали смотреть, как мы с Марьям еле волочим ноги, падаем, но все же при виде еды отворачиваем лица. Интереснее всего было, что после того, как их увеселительная программа закончилась, они вытащили из разных углов свои головные платки и принялись совершать намаз. Когда охранник принес подносы с едой, те, кто к тому времени уже совершил намаз, и те, кто вовсе не собирался его совершать, набросились на еду, забыв позвать или подождать своих подруг, которые все еще находились в состоянии совершения намаза. Они с таким аппетитом и алчностью поглощали пищу, что мне стало их жалко.

После того как они хорошо наелись, они спросили нас: «А вы почему не едите?» Запахи плова и рагу распространились по всему помещению, однако никакая еда больше не могла разжечь наш аппетит. Одна из них спросила: «Хотите, мы возьмем у охранника вашу порцию еды?» Они разговаривали о чем-то между собой, и мы не понимали их. Но, кажется, они поняли, что мы не собираемся брать у них еду. Мы добивались того, чтобы наша голодовка дала результаты, и наша участь стала ясна.

После обеда, когда раздался храп плотно пообедавших, каждая из которых лежала где-то на полу, Салима вместе со своим Кораном тихо подошла к нам, села рядом с Марьям и без предисловия спросила на ломаном персидском с арабским акцентом:

– Вы – иранки?

Мы, с одной стороны, были рады, что она говорит по-персидски, а с другой – огорчены. Она снова сказала:

– Я и все присутствующие здесь – иранки.

Мы очень удивились. Они совсем не были похожи на иранок и даже не говорили на фарси. Она увидела наше удивление и, указав на девочку пятнадцати лет, которая лежала рядом со своей матерью, сказала: «Рожин родилась в тюрьме, она – иранская курдянка». Увидев, что Сахира начала шевелиться и повернулась на другой бок, Салима молнией отскочила от нас и снова уткнулась в Коран.

У нас появилась новая головоломка для разгадки. Однако мы условились, что будем думать только о нашей цели – голодовке – и не станем тратить лишнюю энергию на что-то другое, чтобы протянуть дольше: не разговаривать, не двигаться, не размышлять, не плакать. Я подумала, как же так получилось, что здесь столько иранских женщин и детей, а мы ничего о них не знали? Что значит, что пятнадцатилетняя Рожин родилась в тюрьме? С каких пор они здесь и откуда их привезли? Где же тогда их мужья, отцы, братья? Нет, мне надо с ними поговорить.

Я сказала: «Марьям, все спят. Они так натанцевались, что сейчас спят как убитые. Я хочу знать продолжение истории». Марьям ответила:

– Не нарушай обет! Мы дали слово, что будем думать только о голодовке и не будем разговаривать, чтобы выбраться, наконец, из этой могилы.

– Но мы должны узнать, кто они такие.

– Ты снова спешишь, ты снова осмелела. А что, если это ловушка?! Для чего вообще нас привели сюда? Разве ты знаешь Салиму? Я – твоя старшая сестра, и я не считаю целесообразным, чтобы ты пошла и расспросила Салиму. Не трать больше энергию и не торгуйся со мной!

Однако любопытство вынуждало все мое существо искать ответы. Обычно после намаза я долго спала, но в тот день любопытство совершенно лишило меня сна. Я стала выжидать и прислушиваться к храпу женщин. Некоторые из них разговаривали во сне. Я напрягала слух в надежде услышать хоть одно персидское слово. Я подумала: «А что, если Салима сказала мне неправду? А вдруг – нет? Вдруг они действительно иранские курды и арабы? Знать бы мне курдский!»

Через пару часов все начали просыпаться и болтать друг с другом. Разговаривали они очень громко, но все – на арабском, даже не на курдском. Я хотела уговорить Марьям пойти со мной: «Марьям, если все эти женщины – иранки, мы можем подговорить их тоже начать голодовку – чем больше будет нас, тем скорее мы добьемся результата. Мы можем сказать им, что мы – иранки, рассказать им, в каких условиях нас содержат, что мы живем вместе с грызунами, что нас бьют. В конце концов, они тоже женщины и тоже иранки!»

– Оставь, пожалуйста, идею об их голодовке! Если им не дать сегодня ужин, они нас съедят!

– Но они же – мусульмане, они в обед намаз читали!

– Это не был намаз, это была показуха, лишь бы отвязаться от религиозного долга. В любом случае не предпринимай пока никаких действий!

До вечера я провела время в раздумьях. День для наших сокамерников закончился легким ужином и еще более легким намазом. Завершился и наш первый проведенный с ними в одной камере день, а мы не получили никакой информации. Невольно мои глаза сомкнулись, но для того, чтобы дать понять Салиме, что я не сплю, я через каждые несколько минут вздыхала и стонала. Наконец я привлекла ее внимание. Где-то в полночь приятный голос Салимы раздался в моих ушах и успокоил мое сердце. Я попросила ее поговорить со мной, но не спрашивать у меня ничего. Однако она, невзирая на эту мою просьбу, сразу же спросила:

– Сколько вы уже голодаете?

– Сегодня – пятнадцатый день.

– Знаете, где вы находитесь?

– Не совсем.

– Мы находимся в худшей спецтюрьме Ирака. Сестра аятоллы Садра[136], Бент-аль-Хода, была предана мученической смерти именно здесь. Много женщин и мужчин погибли здесь под пытками. На той стороне улицы есть место, куда ночами ведут узников для казни. Здесь – место пожизненного заключения.

– Пожизненное заключение? То есть заключенных держат здесь без суда и следствия? То есть у них нет даты освобождения? То есть никто из здешних узников даже и не думает об освобождении и внешнем мире?

– Именно так. Здесь младенцы появляются на свет, молодые люди не выдерживают и умирают от тоски. Многие здесь объявляли голодовку, но не добились никакого результата. Многих переводят на этаж выше или ниже. В предыдущие годы мы тоже находились в темных, холодных и сырых камерах нижнего этажа. Поэтому я знаю, где вы были.

Подобно человеку, который на протяжении долгих лет был лишен родственной души, она продолжила:

– По прошествии времени вы почувствуете родственную и дружескую связь с этим надзирателем. Вы забудете своих близких, а ваши желания станут совершенно ничтожными. Самым большим вашим желанием будет увидеть солнце и чувствовать его несколько мгновений, или получить лишний половник супа, или же – более возвышенное желание – получить Коран или газету.

Она повествовала о великом горе, хоть и невнятным языком.

Я снова спросила:

– Так кто же эти женщины? Почему они не знают персидского?

– У них предки были иранцами, а сами они – курды и арабы. Они не имеют отношения к политике, и единственным их преступлением является то, что они – иранцы. Единственной надеждой для нас является то, что они бросят нас на границе, тогда мы сможем как-нибудь добраться до Ирана. Но это – тоже маловероятно, потому что наших мужчин казнили.

Я спросила:

– Так почему же эти женщины так радуются, поют и танцуют?

Она ответила:

– Для того, чтобы забыть и убежать от действительности. Реальность, с которой человек имеет дело внутри тюрьмы, очень горька, а томиться в застенках всю жизнь – еще горше. Поведение, которое ты видишь, – это попытка предаться забвению.

Когда я узнала эти ранящие душу новости, проведя два года за решеткой, к моим томлениям добавилась еще одна большая скорбь. Я погрузилась в раздумья. Я подумала: «Эти люди наполовину иранцы и наполовину иракцы, и они расплачиваются сейчас лишь за то, что имеют иранские корни! Они – безвинные люди, совершенно непричастные к политике, некоторые даже не знают ни единого слова по-персидски. Какого же заклятого врага сделали из их иранских предков! Быть иранцем – это не шляпа и не обувь, которые можно поменять или снять; они сами не знают, благодаря кому и когда они стали иранцами. Соседство с Ираком не принесло нам ничего, кроме боли, страданий и бед. Соседство не имеет смысла, если между соседями нет ничего общего и сходного». Подобно разбитому колокольчику, звенели у меня в ушах наставления моего отца относительно почета и величия соседа.

Через несколько дней нас с Марьям вывели из шумного женского общества. Некоторые из женщин, когда мы их покидали, произнесли благословение, другие подшучивали над нами, а третьи провожали нас насмешливыми взглядами. Несмотря на то, что мы находились в их обществе всего несколько дней, наше физическое состояние резко ухудшилось. Тюремный коридор был похож на бесконечный тоннель, который брал меня за руки и снова возвращал к его началу. Я предпочитала лечь на пол вместо того, чтобы ползти на коленях. Я радовалась тому, что жизнь понемногу оставляет мое тело. Наши с Марьям руки переплелись так, что я была уверена: последним членом моего тела, который расстанется с жизнью, будут мои руки, переплетенные с руками Марьям. Я была готова уйти, но мне было жаль расставаться с Марьям. Смерть не была моим выбором. Это жажда жизни и свободы привела меня на стезю смерти. Я хотела умереть не для того, чтобы освободиться от гнетущей боли, ибо, если бы это было так, наши действия можно было бы расценивать как самоубийство и они не представляли бы никакой ценности.

Запах пищи распространился по всему коридору, однако этот запах вместо того, чтобы возбудить наш аппетит, вызывал чувство тошноты. Чтобы избавиться от этого ощущения, мне хотелось побежать. Марьям чувствовала примерно то же самое. Она тоже иногда садилась, вытягивала ноги и прислонялась к стене. Я клала голову ей на плечо, и на какое-то время мы застывали в этой позе, но пинки Никбата заставляли нас встать и идти дальше.

Куда нас вели на этот раз? Мне очень захотелось увидеть Фатиму и Халиму. Временами я смотрела по сторонам в надежде, что они окажутся где-нибудь поблизости. Выдержали ли они и остались ли живы? Вынесло ли хрупкое тело Халимы голод и жажду? Если бы я могла, как всегда, разговаривать громко и повторить несколько раз одну фразу! Быть может, мне ответили бы Фатима, Халима или кто-нибудь из знакомых за дверями этих камер. Наконец мы с большим трудом преодолели путь по нескольким этажам и оказались перед очередным чуланом. Дверь открылась.

Едва я переступила порог камеры, меня обступили темнота и мрак. Я ничего не видела. Только тогда я поняла, почему нас считали при свете. Прошло какое-то время, пока мои глаза адаптировались к темноте. Боже мой! Я увидела Фатиму, которая лежала в одном из углов, свернувшись, как улитка. Ее мученический и изможденный вид говорил о приближении ангела смерти. Она даже не смогла подняться и поприветствовать нас. Я наклонилась к ней, и мы обняли друг друга так, будто не виделись пятьдесят лет. Мы долго улыбались друг другу. Мы вместе встали на путь, трудности которого увеличивались с каждым днем. Но мы чувствовали и всё большее и большее облегчение. У нас было ощущение того, что смерть – самый упоительный глоток, которым только можно оросить наши иссохшие тела. С каждым новым мгновением мы ощущали всё большую близость к финальной точке. Мы хотели пожать друг другу руки, но у нас не осталось сил даже для этого. Мы спрашивали и отвечали взглядами, и этого было достаточно.

Но почему Фатима одна? – подумала я. – Где Халима? Неужели Халима…

Неужели она достигла места назначения раньше нас? Я боялась даже спросить, где Халима. За время, проведенное вместе, мы действительно стали подобны четырем ножкам одного стола, которые должны были подпирать четыре угла столешницы, чтобы на ней можно было разместить хрустальную вазу с розами и маками, расцветшими во всей красе. Я спросила Фатиму:

– Ты здесь была одна?

– После того, как вас двоих забрали, пришли и за Халимой и отвели ее куда-то. Эти несколько дней я была одна. Они думали, что если разлучат нас, то мы откажемся от своей идеи, и наш путь останется незавершенным. Нам же было отрадно от сознания того, что мы с твердой волей шли по выбранному пути, ведущему к смерти. Как мила была нам жизнь, и какая почетная смерть ждала нас! Жизнь была для нас бесценным даром, который мы по крупице вручали ангелу смерти, чтобы он вознес его в чертоги Творца.

В этот момент дверь снова открылась. В камеру вошла Халима, похожая на костлявую куклу, на которую накинуто просторное манто. В темноте белело ее лицо с выпуклыми скулами и безжизненными блеклыми глазами, веки которых она с трудом держала открытыми. Не знаю, на кого стала похожа я сама, но вид моих сестер побуждал меня к чтению суры «Аль-Фатиха». Мы очень обрадовались, что снова вместе и встретим смерть друг рядом с другом. Несмотря на то, что за короткое время, пока мы были порознь, у нас скопилось много слов для разговора, мы большей частью хранили молчание. Халима нарушила его первой: «Какая странная здесь тюрьма! Меня отвели в камеру площадью в двадцать четыре квадратных метра, в которой находятся иностранные женщины-заключенные из Палестины, Иордании, Йемена и Кувейта. Они никакого отношения не имеют к политике. Они перепутали спецтюрьму с кабаре. С самого раннего утра они были заняты макияжем и модной одеждой. И все, что они хотели, им приносили. У них специальный охранник. Они как будто жили в другом мире. Такие понятия, как “протест” и “голодовка”, вообще не имели для них никакого смысла…»

Дверь нашей камеры больше не открывалась во время раздачи еды. Никто не вспоминал о нас, кроме докторов и инженеров, которые каждый день по несколько раз с обеих сторон громко стучали по стене, обеспокоенные и встревоженные нашим состоянием и судьбой. И мы отвечали на их приветствия и расспросы о самочувствии слабым, едва слышным стуком. Казалось, и мы, и тюремные надзиратели одинаково ждали прихода Азраила.

У нас оставались силы только для того, чтобы сидеть, поэтому мы совершали намаз и изливали душу Всевышнему сидя или лежа. Во время этих богослужений наши сердца успокаивались. При звуках какой-либо суеты в коридоре или даже зловещих поворотов ключа в замочной скважине железной двери и при открывания окошка мы не в состоянии были сделать над собой хоть какие-то усилия, чтобы подняться.

Мы с Фатимой лежали пластом на земле. Запах кедра и камфоры доносился до меня. Мой взгляд упал на Фатиму, и у меня сердце кровью облилось. Я подумала, не сплю ли я? Я присмотрелась к ней еще пристальнее. Я стала гладить ее лицо, на котором в тот момент отразились вся боль и все страдания, перенесенные за два года пребывания в иракских застенках. Мои руки увлажнились от слез, которые текли из ее глаз, и капель пота.

Я сунула руку под ее головной платок. Волосы ее были заплетены в две косы, которые намокли от капель пота, проступавшего по ее телу в тот весенний день месяца фарвардин. Она была похожа на ангела. Я хотела послушать биение ее сердца, чтобы убедиться, что из четырех пленных иранских девушек она – не первая, кто дошел до последнего рубежа. Я не хотела быть свидетелем этого тернистого пути. Взволнованное биение ее сердца напоминало ребенка, убегающего от темноты, а дыхание потерялось где-то в груди. Я положила голову на ее плечо и тихо заплакала.

Я сказала: «Фатима, я – Масуме, твоя младшая сестра, которую ты очень любила и которой ты расчесывала волосы. Ты сватала меня за своего брата Алирезу, и я согласилась и дала обещание стать твоей невесткой. Ты сказала, что мы всегда будем вместе, где бы мы ни были, и ты всегда будешь заботиться о нас. Ты сказала, что мы будем делить радости и печали. Ты всегда брала для себя меньшее и худшее, но сейчас ты взяла лучшую долю, коей является смерть. А как же я?» Мне было отрадно ждать своей очереди, чтобы испытать объятия смерти, но я не хотела быть в этой очереди последней.

Я слышала непрерывный стук по стене камеры наших соседей – докторов и инженеров, которые обеспокоенно спрашивали: «Почему не отвечаете?» Мне хотелось сказать им: «Нам некогда – мы заняты умиранием и смертью». Я погрузилась в состояние депрессивного ступора. Куда бы я ни посмотрела, я не чувствовала ни запаха смерти, ни запаха жизни. Я повернулась и увидела Халиму, которая барахталась в состоянии между сознанием и обмороком, и на ее устах все еще была улыбка. Сквозь ее приоткрытые губы видны были кончики ее зубов. Она слышала, но не отвечала, и лишь произнесла: «Мне холодно, почему, как я ни кричу, никто не слышит меня?» Она хотела пить, но я не могла найти в себе силы подняться или сделать хоть какое-то движение. К тому же мы пообещали не помогать друг другу остаться в живых. Она погладила меня по голове своими тоненькими руками и сказала: «Я думала, что смерть – тяжела и страшна, однако это не так – мы обретаем свободу». Мои руки не доставали до Марьям, которая уставилась на нас своими невинными глазами. Я вспомнила слова бабушки, которая говорила: «Ждущие глаза остаются открытыми и умирают». Она как будто попала в круговорот смерти и пока сама не понимала этого.

Инженеры непрерывно стучали по стене, отправляя нам приветствие – приветствие озабоченности и тревоги; приветствие отеческой заботы и искреннего пожелания здоровья. Общими усилиями мы отправили им в ответ одно-единственное слово: «Прощайте».

Начиная с шестнадцатого дня голодовки, каждую минуту мы думали, что сейчас все закончится, нас настигнет смерть, и мы избавимся от страданий. Однако наступал следующий час, а мы все еще дышали и были живы. Временами состояние одной из нас улучшалось или, наоборот, ухудшалось. Мы удивительным образом полюбили друг друга.

Это чувство было сильнее и выше, чем обычная сестринская любовь. Мы были друг для друга отцами, матерями, сестрами и братьями. И теперь мы все вместе стали попутчиками на тропе, ведущей к смерти.

С семнадцатого и восемнадцатого дня большую часть времени мы проводили в состоянии полудремы и оцепенения, мы словно находились в другом измерении. Мне казалось, будто моя голова раздулась так, что стала больше тела, и я не могла нести ее. Чаша моей головы опустела, и голоса, подобно мелким камушкам, перекатывались в ней. В моей голове перешептывались какие-то голоса, принадлежавшие не этому миру. Владельцы этих голосов все знали друг друга; они делали один другому какие-то знаки, тепло приветствовали и говорили друг другу «добро пожаловать!» Кости моего тела уже не болели от длительного и близкого контакта с сырой и холодной землей. Мои глаза видели все вокруг в более красивых цветах и очертаниях. Горизонт моего взгляда становился все шире и охватывал все более дальние предметы. При ходьбе я больше не чувствовала твердость земли под ногами. Все окружающее имело особые краски, – не те, к которым я привыкла и которые помнила. Дрожь в теле прошла, а дыхание нашло стезю Создателя. Сидя в карете, я проехалась по чудесному саду, цветы в котором были очень знакомы мне, но сам сад был размерами больше, чем сад, красовавшийся во дворе нашего дома. Меня катали на карете по тому саду. Виноград, росший в саду нашего двора, дал урожай, который собрали, и мой отец готовился расфасовать его по мешкам, чтобы воробьи не лакомились им, а моя мать снова надевала мои вещи на чучела, которые стояли в саду. Как я ни крутила головой, чтобы увидеть, кто управляет каретой, я не могла его разглядеть. А для меня так важно было видеть кучера, ведь я хотела его спросить: «Откуда ты знаешь дорогу к нашему дому? Остановись, я хочу прогуляться по саду!»

Я настаивала на том, чтобы он остановился, однако он возражал: «Времени очень мало, я не могу ждать, надо ехать». Я выпрыгнула из кареты. Расстояние от сиденья кареты до земли было очень большим, и, чтобы не ушибиться, я размахивала руками и ногами. Глаза от испуга расширились…

Я открыла глаза. Сколько людей стояло вокруг меня! Они смотрели на меня, не отрываясь. Как сильно их лица отличаются от лиц тех людей, с которыми я была! А где же кучер? Где же сад нашего дома, виноград, разложенный по мешкам, чучела? Их нет. Но где же тогда мои сестры, где наша камера? Я все еще жива? Разве я не умерла? Где я? Я лежу на койке, значит, та карета, на которой я каталась, и есть эта кушетка, на которой я лежу? Я только и делала, что крутила головой в разные стороны. Среди окруживших меня людей я узнала только Фатиму, которая, как и я, лежала на соседней кушетке. Капли жидких препаратов, которые вливались в мои вены через капельницу, понемногу приводили меня в сознание и оживляли меня. Однако я не хотела оставаться в живых, ибо сознательно и смело сделала шаги навстречу смерти. В мгновение ока я резко вырвала иглу капельницы из своей руки. Я почти избавилась от всех страданий и боли, а меня теперь хотят вернуть к прежним дням, влив в меня пузырек какой-то жидкости! Ну уж нет! Фатима, Халима и Марьям тоже отказывались от милости иракцев. Как же мы стали похожи друг на друга! Видя наше сопротивление, иракцы веревками привязали наши руки и ноги к металлическим решеткам кровати и таким образом насильно влили в нас по одному флакону лекарственных препаратов через капельницу.

Во время всей этой суматохи кто-то постоянно тряс меня и спрашивал по-персидски с явным арабским акцентом: «Сестра, ты в порядке?» Я открыла глаза и увидела старика лет семидесяти с черным тюрбаном на голове, накинутой на плечи абой из верблюжьей шерсти и белой бородой, по поводу натуральности или искусственности которой у меня были сомнения. Он стоял у изголовья моей кровати и мягко говорил:

«Я – имам Хомейни Ирака. Я издал много книг и фетв. Ты – моя сестра по вере. Известно ли тебе, что то, что ты хочешь сделать, – это самоубийство, а самоубийство в исламе запрещено?»

Несмотря на то, что в мои вены вливался уже второй флакон витаминов, у меня все еще не было сил разговаривать и спорить с кем-то.

«Ты же не хочешь совершить запрещенное шариатом дело?» – продолжил старик. Глазами я дала ему понять, что не воспринимаю его всерьез. Липовый имам поменял свою одежду, однако он не смог изменить свой блудливый и беззастенчивый взгляд. Имам с золотыми кольцами и зубами!

Такого имама мне еще не приходилось видеть. После назидательного монолога, обращенного ко мне, он подошел к Фатиме. Однако, как настойчиво он ни звал ее, она не открыла глаза. Он говорил, обращаясь к Фатиме: «Я сам отвезу вас в Кербелу и Наджаф и лично получу разрешение на ваше освобождение. Вы должны вернуться в Иран живыми и здоровыми, поэтому вы должны нормально питаться и не противиться тому, чтобы врачи лечили вас». Фатима как будто не слышала ничего – она не проявляла никакой реакции. Тогда липовый имам отправился в соседнюю комнату, где прочитал такую же проповедь для Халимы и Марьям, дал те же самые обещания, что и нам, и попрощался с ними.

Одну за другой нам ставили капельницы с питательными веществами, витаминами В, В12 и т. д., в то же время туже завязывая веревки на наших руках и ногах. Я не понимала, какие они строят планы для нас. Позже пришел врач и сказал: «Питаться начните с простых супов и жидкостей, иначе вас заберут в вашу прежнюю тюрьму». Нашим ответом было только молчание. На следующее утро – утро девятнадцатого дня объявленной нами голодовки – к нам пришли несколько репортеров с камерами и микрофонами и сказали: «Вы хотели быть на связи со своими семьями и держать их в курсе дел. Мы хотим провести с вами беседу, чтобы успокоить ваших близких. Но в интервью вы должны обозначить дату вашего попадания в плен сегодняшним днем, а все, что было до сих пор, – забыть. Важен этот момент и то, что вы сейчас здесь». – «Нет! – ответили мы. – Мы будем разговаривать только с представителями Красного Креста, мы хотим, чтобы они нас зарегистрировали. Только они смогут уведомить наши семьи о положении вещей». После этого заявления журналисты собрали свои вещи и ушли.

После того, как капельницы отсоединили от наших рук, нам снова поменяли простыни, хотя они были чистыми. Затем нас стали уговаривать снять наши одежды, которые стали похожи на облачение попрошаек Самарры[137], и надеть больничные пижамы. На всех предметах – кроватях, тумбочках и прочих вещах – были эмблемы госпиталя «Ар-Рашид». Натянутые улыбки и чрезмерная доброта иракцев говорили о том, что произошло нечто неординарное. Они сказали, чтобы мы все четверо оставались в одной палате. Меня и Фатиму отвели в палату, где находились Халима и Марьям. Нам ввели через капельницу столько препаратов, что у нас под кожей собралась жидкость. Мы смотрели друг на друга. Было ощущение, что мы только что родились и нашли друг друга. Через несколько минут в палату вошли два врача и четыре высокопоставленных иракских офицера, пришедших из «Аль-Истихбарат». Они сказали: «Вы встретитесь с представителями Красного Креста в присутствии наших людей. Вы должны разговаривать с ними в рамках правил. Забудьте, где вы находились. Сегодня вы должны пообедать».

В палату вошли шесть сотрудников Красного Креста. Они смотрели на нас с удивлением и в то же время с неким азартом и воодушевлением, затем сказали: “We are very happy to visit you. This is the first time we all come to register the number of prisoners such eagerly”[138].

Женщина, сопровождавшая их, была в полной мере осведомлена о том, где мы находились и откуда мы вышли. Она нежно гладила наши руки и говорила: “Oh! Such soft and pale hands!”[139]

Глава делегации Красного Креста, мужчина высокого роста и худощавого телосложения с типичным лицом европейского типа, сказал:

– These are your potions:

1. You can seek asylum in this country and stay here.

2. You can seek asylum in another country. Then we will transfer you there.

3. Or you can choose to stay in Iraq until the war ends»[140].

Фатима спросила: «А разве война все еще продолжается?» Мы знали, что война продолжается, но своими вопросами хотели дать им понять, в какой информационной блокаде мы находились. Они сказали: «Этот голубой листок – экстренное письмо, которое в течение двадцати четырех часов дойдет до ваших семей. Над ним отсутствует какой-либо контроль со стороны спецслужб. Но вы можете написать всего лишь два слова». Они несколько раз подчеркнули, что написать на бумаге можно только два слова:

– Just two words. (Только два слова.)

Баасовцы боялись, что мы напишем в экспресс-письме больше двух слов, поэтому они без конца повторяли: «Напишите только два слова».

Женщина из делегации Красного Креста сказала: «Сфотографируйтесь и отправьте фото вместе с письмом». Они сфотографировали Фатиму и Халиму отдельно, а мне и Марьям сказали сделать совместное фото, поскольку мы сестры. Я обрадовалась, что Красный Крест поверил, что мы сестры. Спустя 19 месяцев плена мне довелось смотреть в объектив фотоаппарата, который запечатлел мое изможденное бледное лицо, истощенное тело и листок в моих руках, на котором пока отсутствовали те два слова, которые я имела право написать. В тот момент объектив фотоаппарата был для меня, по сути, глазами моей родины, соотечественников и семьи. Я думала о том, с каким выражением лица мне смотреть в объектив, чтобы успокоить их. Я уставилась в объектив, сделав над собой усилие, чтобы изобразить взгляд, лишенный боли и страдания, и подарить его моим отцу, матери и всем тем, кого я любила. Мои уста приоткрыла едва заметная улыбка – улыбка, убеждавшая в том, что я здорова и не подвергаюсь никаким мучениям.

После того как фото было сделано, наступила очередь писать письмо. Какие переживания, какой опыт и какие эмоции я должна была уместить в двух словах после почти двухлетнего пребывания в неведении и затворничестве? Кому мне писать, на какой адрес? Где теперь мой дом? Уцелел ли хоть один какой-нибудь дом за эти два года войны? Кто-нибудь остался ли жив? Я вспомнила, что привезла с собой в Ирак третью записку, адресатом которой являлся Салман и которая стала паролем «генеральской операции». Я сдержала слово, данное мной Салману, и в третий раз, хоть и с двухгодичной задержкой, написала два слова:


Я жива. Больница «Αρ-Рашид», Багдад.

Масуме Абад, 15.05.1982 г.


Я жива (Воспоминания о плене)

Фотография, высланная сотрудниками Международного Красного Креста из лагеря Аль-Анбар. Сидят справа налево – Масуме и Фатима. Справа стоит Марьям, слева – Халима.


Я жива (Воспоминания о плене)

1 февраля 1984 г. на страницах всех иранских изданий была опубликована новость о нашем освобождении. На фотографии справа налево: Фатима Нахиди, Масуме Абад, Шамси Бахрами и Халима Азмуде.


Я жива (Воспоминания о плене)

Первая встреча с отцом и матерью, во время которой примерно час мы все трое проплакали в объятиях друг друга.


Я жива (Воспоминания о плене)

Справа налево: отец, я, Рахим и мать. Все время, что мы сидели вместе, мать либо запрокидывала голову, смотря вверх и благодаря Всевышнего, либо падала ниц в земном поклоне.


Глава шестая

Ожидание

Салман впоследствии описывал мне дни ожидания после того, как я пропала без вести, – то есть первые дни войны и военный период – так:

– Через каждые три-четыре дня, в промежутках между боями и наступлением или отступлением иракцев, я под разными предлогами забегал домой. Дом стоял полуразрушенный. Первым делом я заглядывал туда, где ты два раза оставила мне послание с надписью «Я жива». После этого я больше не получал от тебя весточки. Однажды я в очередной раз пришел в наш дом с надеждой найти записку от тебя. Я искал ее в комнатах, как вдруг отец тоже случайно зашел домой. Он спросил меня: «Ты что-то потерял? Заботься о самом себе, война становится продолжительной. Ночами делается холодно, возьми теплые вещи. И заботься о своей сестре тоже! Я построил ей здесь землянку, чтобы она ночами могла приходить домой. У этого ребенка горячая голова. Непонятно, что она носит, чем питается, где ночует. Я вяжу ей жакет, передай ей, чтобы пришла и померила его». Я сказал: «Не беспокойся, отец, все сестры находятся в мечети имени Обетованного Махди, или в резиденции Красного Полумесяца, или же в штабе помощи фрон