Book: Конец одиночества



Конец одиночества

Бенедикт Велльс

Конец одиночества

Benedict Wells

VOM ENDE DER EINSAMKEIT

Copyright © 2016 by Diogenes Verlag AG Zurich

All rights reserved


© И. Стреблова, перевод, 2017

© Издание на русском языке, оформление.

ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017

Издательство АЗБУКА®

* * *

Моей сестре

Придвинь свой стул на край пропасти, и тогда я расскажу тебе историю.

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

Часть I

Я давно знаю смерть, но теперь и смерть знает меня.

Осторожно приоткрываю глаза и смотрю. Постепенно тьма рассеивается. Пустое помещение, освещаемое лишь миганием зеленых и красных лампочек различных аппаратов и лучом света, проникающим в приотворенную дверь. Ночная тишина больничного здания.

Мне кажется, что я очнулся от многодневных снов. Глухая, теплая боль в правой ноге, в животе, в груди. Голова слабо гудит, гудение усиливается. Понемногу я начинаю догадываться, что произошло.

Я выжил.

Перед глазами встают картины. Как я выезжаю из города на мотоцикле, прибавляю скорость, впереди – поворот. Как колеса теряют сцепление с грунтом, я вижу летящее на меня дерево, тщетно пытаюсь увернуться от столкновения, закрываю глаза.

Что спасло меня?

Я оглядываю свое тело. На шее – воротник, правая нога обездвижена, вероятно в гипсе, повязка на ключице. До аварии я был в хорошей форме, даже очень хорошей для моего возраста. Возможно, это меня и спасло.

До аварии… Или там было что-то еще, совсем другое? Но я не хочу об этом вспоминать. Лучше, подумал я, буду вспоминать тот день, когда я учил детей кидать камешки, чтобы на воде получались блинчики. Вспоминать, как жестикулировал брат, споря со мной. Или как мы с женой были в Италии и встречали рассвет, гуляя вдоль бухты на амальфийском побережье под плеск набегающих на скалы волн.

Меня одолела дремота. Во сне мы стоим на балконе. Она смотрит мне в глаза пронзительным взглядом, словно видит меня насквозь. Легким кивком она показывает на внутренний дворик, где наши дети как раз играют с соседскими мальчиками. В то время как наша дочь отважно вскарабкалась на каменную стену, сын не торопится повторять за ней, а только со стороны наблюдает, что делают другие.

– В этом он весь в тебя, – говорит жена.

Я слышу ее смех и ловлю ее руку.


Один аппарат прерывисто запищал. Медбрат меняет пакет с раствором для инъекции. Вокруг все еще глухая ночь. «Сентябрь 2014» – написано на настенном календаре. Я пробую приподняться.

– Какой сегодня день? – Мой голос звучит как чужой.

– Среда, – отвечает медбрат. – Два дня вы провели в коме.

Сказано будто о ком-то другом.

– Как вы себя чувствуете?

Я снова откидываюсь на подушку:

– Немного кружится голова.

– Это вполне нормально.

– Когда я смогу повидать детей?

– Завтра с утра я позвоню вашим родным.

Медбрат идет к двери. Не дойдя до нее, останавливается:

– Если что – звоните. Сейчас к вам заглянет доктор.

Не дожидаясь ответа, он уходит.

От чего зависит, что жизнь складывается так, как есть?

В наступившей тишине становится слышна каждая мысль. Я точно вдруг пробудился. Принимаюсь перебирать отдельные этапы прожитой жизни. В памяти всплывают, казалось бы, давно забытые лица. Я вижу себя подростком на спортплощадке интерната и красный свет в домашней фотолаборатории в Гамбурге. Сначала воспоминания проступают в размытых очертаниях, но с каждым часом делаются все четче. Мысли мои все дальше углубляются в прошлое, а затем возвращают меня к той катастрофе, чья тень омрачила мое детство.

Течения

(1980)

Когда мне было семь лет, родители проводили с нами отпуск на юге Франции. Мой отец Стефан Моро был родом из Бердильяка – деревни в окрестностях Монпелье. Население – одна тысяча восемьсот человек, одна булочная, одна мясная лавка, две винодельные фермы, одна столярная мастерская и одна футбольная команда. Мы гостили у бабушки, которая в последние годы никуда не выезжала из своей деревеньки.

На отце светло-коричневая кожаная куртка, вечная спутница дальних поездок на машине, в зубах у него трубка. Мама, дремавшая бо́льшую часть пути, поставила кассету с песнями Битлов. Обернувшись ко мне, сказала:

– Для тебя, Жюль.

«Paperback writer»[1] – в то время моя любимая.

Я сидел за спиной у мамы и тихонько подпевал. Музыку заглушали голоса брата и сестры. Сестра ущипнула брата за ухо. Мартин – дома его всегда звали Марти – громко вскрикнул и стал жаловаться родителям.

– Ябеда, – снова дернула его за ухо Лиз.

Ссора набирала силу, пока наконец мама не обернулась и не взглянула на них. Этот взгляд был вершиной выразительности. В нем выражалось сочувствие к Марти за то, что ему приходится терпеть безобразное поведение сестры, а также и к Лиз, которой достался такой нервный брат, но главным образом ее взгляд говорил, что ссориться – это последнее дело, и даже намекал на то, что хорошим детям на следующей заправке, возможно, перепадет по мороженому. Брат и сестра тотчас же отстали друг от друга.

– Почему обязательно нужно каждый год ездить к бабушке? – спросил Марти. – Неужели нельзя было съездить в Италию?

– Потому что так положено. И потому что ваш приезд всегда радость для вашей mamie[2], – по-французски сказал папа, не вынимая трубки изо рта.

– Неправда! Она совсем нас не любит.

– А еще от нее так странно пахнет, – сказала Лиз. – Как от старого плюшевого дивана.

– Нет, от нее пахнет, как из сырого подвала, – сказал мой брат.

– Перестаньте болтать всякую чепуху о вашей mamie! – бросил папа, выруливая с развязки.

Я смотрю в окно. Вдали тянулись заросли тимьяна, гаррига[3], низкорослые корявые дубочки. В Южной Франции воздух был душистее, а краски ярче, чем у нас дома. Я засунул руку в карман и потрогал серебряные франки, сохранившиеся у меня от прошлого года.

К вечеру мы подъехали к Бердильяку. Деревенька всегда напоминала мне ворчливого, но доброго старичка, который целые дни проводит в полудреме. Как это часто можно видеть в Лангедоке, дома здесь были из песчаника с простенькими ставнями на окнах и красноватыми ветхими черепичными крышами, на закате все было омыто мягким солнечным светом.

Под колесами заскрипел гравий, и наш комби остановился перед домом в конце улицы Ле Гофф. От дома с увитым плющом фасадом и обветшалой крышей веяло нездешней таинственностью. Здесь пахло прошлым.

Отец вышел первым и пружинистым шагом поспешил к двери. Должно быть, для него в том возрасте наступили, что называется, лучшие годы. На середине четвертого десятка у него еще были густые черные волосы, в общении с людьми он привлекал всех обаятельной вежливостью. Я не раз видел, как он стоит окруженный соседями или сослуживцами и все зачарованно слушают, что он рассказывает. Главный секрет был в его голосе, мягком, не слишком густом и не слишком звонком, его выговор с едва заметным акцентом, как арканом, улавливал и притягивал к нему слушателя. Его очень уважали как специалиста по экономической экспертизе, но важнее всего для него была семья. Каждое воскресенье он что-нибудь готовил для нас на кухне, на детей он никогда не жалел времени, а мальчишеская озорная улыбка выражала оптимистический настрой. Впоследствии, глядя на его фотографии, я, правда, заметил, что уже тогда что-то с ним было не так. Его глаза. В них проблескивало что-то горькое, может быть, даже страх.

На крыльцо вышла наша бабушка. Рот у нее был кривой, и на сына она почти не смотрела, словно стыдилась чего-то. Они обнялись друг с другом.

Мы глядели на эту сцену из машины. Говорили, будто бы в молодости наша бабушка была выдающейся пловчихой и в деревне все ее любили. Наверное, это было сто лет назад. У нее были хилые плечики и морщинистая черепашья головка. Казалось, она с трудом переносит галдеж своих внуков. Мы, ребятишки, робели перед ней и этим скупо обставленным домом с вышедшими из моды обоями и железными кроватями. Для нас было загадкой, отчего наш отец стремится сюда каждое лето. «Было похоже, как будто его из года в год тянет возвращаться туда, где он пережил величайшее унижение», – сказал об этом как-то потом Марти.

Но было и другое: утренний аромат кофе. Солнечные лучи на выложенном плиткой полу гостиной. Доносящееся из кухни негромкое позвякивание, когда брат и сестра доставали к завтраку приборы. Папа, погруженный в чтение газеты, мама, строящая планы на предстоящий день. Потом посещение пещер, велосипедные прогулки или игра в петанк[4] в парке.

И в заключение в конце августа ежегодный праздник винограда. Вечером в Бердильяке играл оркестр, дома были украшены разноцветными фонариками и гирляндами, а по улицам разносился запах поджаренного на гриле мяса. Мы, трое детей, сидим на ступенях ратуши и смотрим, как танцуют на деревенской площади взрослые. У меня в руке фотокамера, которую мне доверил отец. Тяжелая и дорогущая «Мамия». Мне поручено снимать праздник. Я воспринимал это поручение как почетное. Обычно отец никому не давал в руки свою камеру. Я был горд, делая снимки, в то время как он элегантно вел в танце маму.

– Папа хорошо танцует, – с видом знатока произнесла Лиз.

Моей сестре было одиннадцать лет, она была рослая девочка с белокурыми кудрями. В ней уже тогда было то, что мы с братом называли «театральной болезнью»: Лиз всегда держалась так, словно стоит на сцене. Она сияла лучезарной улыбкой, словно на нее со всех сторон светят прожекторы, и говорила так громко и отчетливо, будто каждое ее слово должны услышать зрители в самых задних рядах. Перед чужими она изображала не по годам взрослую девочку, хотя на самом деле только что вышла из стадии «маленькой принцессы». Сестра рисовала и пела, любила играть на улице с соседскими детьми, иногда по нескольку дней забывала принимать душ и то мечтала стать изобретательницей, то вдруг воображала себя эльфом, и в ее голове, кажется, одновременно уживалась тысяча разных вещей.

В то время девочки в большинстве подсмеивались над Лиз. Я часто видел, как мама сидит у нее в комнате, гладит ее и утешает, потому что ее опять дразнили девчонки или запрятали куда-то ее ранец. После таких разговоров меня тоже допускали в ее комнату. Лиз порывисто обнимала меня за шею, я ощущал на себе ее жаркое дыхание, и она снова повторяла рассказ, только что выслушанный мамой, причем, скорее всего, с добавлениями. Не могу выразить, как я любил сестру, и это чувство не изменилось даже тогда, когда она спустя годы бросила меня в беде.

* * *

Ночью не посвежело, время уже было за полночь, а в воздухе по-прежнему стояла духота. Мужчины и женщины, которые танцевали на площади, и наши родители тоже после каждой песни менялись партнерами. Я сделал еще один снимок, хотя «Мамия» чуть ли не валилась у меня из рук.

– Дай-ка мне камеру, – сказал брат.

– Нет. Папа дал ее мне. Он велел мне смотреть, чтобы с ней ничего не случилось.

– Мне на минутку. Я только хочу сделать одну фотографию, ты же все равно не сумеешь.

Марти выхватил у меня из рук фотоаппарат.

– Ну чего ты к нему пристал, – сказала Лиз. – Он так радовался, что может ее подержать.

– Да. А фотографирует он все равно паршиво. Он не умеет рассчитывать выдержку.

– Подумаешь, тоже мне умник нашелся! Неудивительно, что с тобой никто не дружит.

Марти щелкнул несколько снимков. Он был средним по возрасту. Десятилетний. В очках, темноволосый, бледное, невыразительное лицо. Если у меня и у Лиз заметно проступали черты родителей, у него внешне нельзя было обнаружить никакого сходства. Словно чужак, неизвестно откуда затесавшийся в нашу семью. Я его нисколечко не любил. В моих любимых фильмах старшие братья были героическими ребятами, которые всегда заступались за младших сестер и братьев и стояли за них горой. Мой же брат сторонился нас, целыми днями сидел один у себя в комнате и играл там со своей муравьиной колонией или изучал под микроскопом кровь, взятую из анатомированных саламандр и мышей, его запасы мертвых животных казались неиссякаемыми. Лиз недавно назвала его «противным фриком», и, пожалуй, попала в самую точку.

От той поездки во Францию у меня, кроме трагического случая, которым она закончилась, сохранились в памяти лишь обрывочные воспоминания. Конечно, я хорошо помню, как мы тогда на празднике смотрели на французских детей. Они играли на площади в футбол, и нас, глядя на них, охватило острое чувство отчужденности. Мы все родились в Мюнхене и ощущали себя немцами. Дома у нас, кроме разве что нескольких особенных блюд, ничто не напоминало о французских корнях, и только в редких случаях мы разговаривали по-французски. А между тем наши родители познакомились друг с другом в Монпелье. Мой отец уехал туда после окончания школы, чтобы подальше сбежать из семьи. Моя мама туда переехала из любви к Франции. (И потому, что тоже хотела сбежать от семьи.) Когда родители рассказывали об этом времени, то вспоминали о том, как ходили в кино на вечерний сеанс, как мама играла на гитаре, о своей первой встрече на студенческой вечеринке у общего приятеля или о том, как они вместе (мама уже беременная) отправились в Мюнхен. После этих рассказов мы, дети, считали, что хорошо знаем своих родителей. Но потом, когда их не стало, мы поняли, что не знали о них ничего.

* * *

Мы отправились на прогулку, но отец заранее ничего не сказал о том, куда мы идем, и всю дорогу был молчалив. Впятером мы поднялись на холм и очутились перед лесочком. У могучего дуба на холме отец остановился.

– Видите, что на нем вырезано? – спросил он как-то отстраненно.

– «Lʼarbre dʼEric», – прочла Лиз, – дерево Эрика.

Мы посмотрели на дуб.

– Тут кто-то обрубил ветку, – указал Марти на круглую выпуклость, выделявшуюся на стволе.

– Да, действительно, – как бы про себя согласился папа.

Мы, дети, никогда не видели дядю Эрика. Говорили, что он давно погиб.

– А почему это дерево так называется? – спросила Лиз.

Хмурое выражение сбежало с папиного лица.

– Потому что под этим деревом мой брат соблазнял своих девушек. Он приводил их сюда, они садились на эту скамью, смотрели сверху на долину, он читал им стихи, а потом целовал.

– Стихи? – переспросил Марти. – И это срабатывало?

– Срабатывало каждый раз. И потому какой-то шутник вырезал ножом на коре эти слова.

Он смотрел в утреннюю лазурь неба, мама стояла, прислонившись к нему. Я взглянул на дерево и мысленно повторил: «Lʼarbre dʼEric».

* * *

А затем каникулы подошли к концу, и была еще одна прощальная прогулка. Ночью опять прошел дождь, и на листьях висели толстые капли росы. Утренний воздух обдавал меня свежестью. Как обычно после раннего подъема, у меня было чудесное чувство, что весь день принадлежит мне. Недавно я познакомился с местной девочкой Людивиной и рассказал о ней маме. Папа, как всегда под конец проведенного во Франции отпуска, повеселел; казалось, он с облегчением расправил плечи при мысли, что все позади и до следующего года об этом можно не думать. Иногда он останавливался, чтобы сделать снимок, и все время что-то насвистывал. Лиз шагала впереди, Марти тащился позади всех, и почти всегда приходилось дожидаться, пока он нас догонит.

В лесу мы наткнулись на каменистую речку, через нее было перекинуто поваленное дерево. Зная, что нам нужно перебраться на тот берег, мы, дети, спросили, можно ли нам по нему перейти.

Папа ступил на бревно, проверяя его надежность.

– Пожалуй, это опасно, – сказал он. – Я точно по нему не пойду.

Мы тоже вскочили на бревно. Только тут мы осознали, как высоко оно над водой и как широка и камениста речка. До того берега всего-то и было метров десять, но если поскользнешься и упадешь, то легким ушибом не отделаешься.

– Немного подальше наверняка будет мостик, – сказала Лиз.

Обыкновенно она любила пробовать все сама, но на этот раз сдрейфила и ушла, брат последовал ее примеру. Только я остался и никуда не пошел. Страх был мне тогда неведом, всего несколько месяцев назад я единственный из класса решился съехать на велосипеде по крутому склону. Через несколько метров я потерял управление, перевернулся через голову и сломал себе руку. Но едва с меня сняли гипс и кость срослась, я начал искать новых опасных приключений.

Не отрывая глаз от бревна, я не задумываясь шагнул на него и двинулся вперед.

– Не сходи с ума, – крикнул Марти.

Но я не слушал.

Один раз я чуть было не поскользнулся, от одного взгляда вниз у меня закружилась голова, но в это время я уже дошел до середины. Сердце заколотилось быстрее, последние два метра я преодолел бегом и благополучно очутился на другом берегу. От облегчения я вскинул вверх руки. Все, кроме меня, шли по левому берегу, и только я по правому, время от времени я поглядывал на них с ухмылкой. Никогда еще я не гордился собой так, как в тот раз.

* * *

Река вытекала из леса, оставляя его позади. Русло становилась шире, течение – быстрее, после прошедших в последние дни дождей уровень воды поднялся. Илистый берег размок, специальная табличка предостерегала гуляющих, что к воде нельзя приближаться.



– Если свалиться туда, потонешь, – сказал Марти, глядя на бурливый поток.

– Хорошо бы ты туда бухнулся, и мы наконец избавились бы от тебя, – сказала Лиз.

Он пнул в нее ногой, но она ловко увернулась и ухватилась за маму, взяв ее под руку с тем спокойным и самоуверенным выражением, какое было свойственно только ей.

– Ты опять задиралась? – спросила мама. – Придется нам, кажется, оставить тебя тут у бабушки.

– Нет! – воскликнула Лиз с полунаигранным-полуискренним ужасом в голосе. – Только не это, пожалуйста!

– К сожалению, ты не оставляешь мне другого выбора. Уж бабушка за тобой сумеет присмотреть! – Мама посмотрела бабушкиным укоризненным взглядом, и Лиз рассмеялась.

Мама определенно была в нашей семье звездой, по крайней мере для нас, детей. Она была обаятельна и грациозна, друзей у нее было по всему Мюнхену, и, когда она приглашала гостей, на ее обеды собирались художники, музыканты и театральные актеры, с которыми она бог весть как познакомилась. Впрочем, я сильно преуменьшаю, говоря о ней «обаятельная» и «грациозная». Эти жалкие слова не способны даже приблизительно передать те чувства, которые мы испытывали от восхищения тем, что мама сочетала в себе Грейс Келли и Ингрид Бергман. В детстве я не мог понять, почему она стала не знаменитой актрисой, а простой учительницей. Сама она несла свои домашние обязанности с легкой и одновременно доброй улыбкой, и только гораздо позже я понял, как тесно ей должно было жить в этих условиях.

На лужайке возле реки мы расположились для отдыха. Папа набил свою трубку, а мы принялись подкрепляться принесенными из дома багетами с ветчиной. Потом мама сыграла на гитаре несколько шансонов Жильбера Беко.

Когда они с папой стали петь под гитару, Марти, закатывая глаза, сказал:

– Пожалуйста, перестаньте, неудобно же.

– Но ведь тут никого нет, – возразила мама.

– Как – нет! А там? – сказал мой брат, кивая на другой берег, где только что расположилась другая семья. У них были дети нашего возраста и большой щенок смешанной породы, который носился вокруг как угорелый.

Настал полдень, солнце высоко поднялось в небе. В наступившей жаре мы с Марти сняли с себя футболки и разлеглись на одеяле. Лиз черкала карандашом в альбоме, делая мелкие зарисовки, и выводила между ними свое имя, пробуя, каким почерком оно будет выглядеть красивее. Тогда она все покрывала этой надписью: на бумаге, на столе, в календаре или на салфетках – всюду красовалось «Лиз, Лиз, Лиз».

Родители пошли прогуляться, плечом к плечу они скрылись из вида. Мы, дети, остались на лужайке. Ландшафт был насквозь пронизан солнечными лучами. Марти и Лиз играли в карты, я бренчал на гитаре и разглядывал семейство на том берегу. Оттуда то и дело раздавались взрывы хохота, перемежающиеся с собачьим лаем. Один мальчик время от времени кидал палку, а пес ее приносил. Наконец мальчику надоело это занятие, и он спрятал палку под одеяло. Щенок же еще не наигрался, он ластился то к одному, то к другому, а затем побежал вниз по течению. Довольно большая ветка залетела в гущу прибрежных кустов. Пес пробовал вытащить ее оттуда зубами, но у него не получалось. В этом месте было сильное и быстрое течение. Я один наблюдал за этой сценой и ощутил, как у меня встали дыбом волосы на затылке.

Щенок дергал ветку и, раззадорясь, все ближе подходил к бурлящей воде. Только было я собрался обратить на это внимание людей на том берегу, как вдруг послышался жалобный скулеж. Кусок берега обломился, и щенок упал в воду. Он еще цеплялся за ветку передними лапами и зубами. Он скулил и силился вскарабкаться на осыпающийся берег, но течение было слишком сильным. Пес заскулил громче.

– Ой, господи! – воскликнула Лиз.

– Ему не выбраться, – произнес Марти, словно судья, от которого зависел приговор.

Семья на том берегу бросилась на помощь собаке. Но не успели они добежать, как ветка выскользнула из кустов и вместе с беспородным щенком поплыла по реке.

Какое-то время он еще высовывал голову из воды, затем исчез. Дети на том берегу кричали и плакали, а я повернулся и посмотрел на лица брата и сестры. Выражение их глаз запомнилось мне на всю жизнь.

* * *

Вечером, когда я лег в кровать, в ушах у меня все еще стоял голос скулящей собаки. Лиз весь день проходила подавленная. Марти почти не разговаривал. Но самое странное, что наших родителей не было рядом, когда это случилось. Вернувшись, они, конечно, старались нас успокоить, однако это уже не меняло дела: мы только что пережили большое потрясение без них.

Я тогда полночи проворочался в постели. У меня не шло из головы, как в считаные секунды было разрушено счастье семьи на том берегу. Мне снова вспомнился дядя Эрик и как нам однажды сказали, что он погиб. До этого дня я чувствовал себя защищенным, но, как видно, в мире существовали какие-то незримые силы, способные все изменить в одно мгновение. Очевидно, есть семьи, к которым судьба милостива, и семьи, притягивающие к себе несчастье. И в эту ночь я спрашивал себя, не принадлежит ли наша семья к числу последних.

У переводной стрелки

(1983–1984)

Три года спустя, декабрь 1983 года – последнее Рождество с родителями. Наступал вечер, и я стоял у окна своей детской, все остальные убирали к празднику гостиную. Как всегда, меня собирались позвать, только когда все будет наряжено, – но сколько еще оставалось ждать? Я слышал за дверью ворчание брата, звонкий, добродушный смех мамы, слышал, как отец и сестра обсуждают, какую выбрать скатерть. Чтобы отвлечься, я глядел на двор, на по-зимнему голые деревья, качели и домик на дереве. За последние годы многое изменилось, но вид любимого дворика оставался прежним.

В дверь постучали. Вошел отец в темно-синем кашемировом свитере, с трубкой в зубах. Ему уже было под сорок. Черные волосы надо лбом поредели, пропала молодая улыбка. Что с ним произошло? Раньше он казался веселым и беззаботным, а тут вдруг передо мной эта поникшая фигура.

Теперь они с мамой редко делали что-то вместе, зато отец стал часами где-то пропадать – уходил фотографировать. Однако никаких фотографий он потом не показывал, и, даже играя с друзьями, я спиной чувствовал на себе его хмурый взгляд. В его глазах мир представлялся полным всевозможных опасностей. Например, во время езды на машине, когда за рулем сидела мама. («Слишком быстро, Лена. Так ты всех нас угробишь!») Или когда я, как всегда летом, хотел по бревну перейти через речку. («Жюль, я просто не могу больше на это смотреть: если ты сорвешься, то сломаешь себе шею!») Или когда Лиз собиралась пойти с подружками на концерт. («Это я категорически запрещаю. Кто знает, какая публика туда шляется».) Если бы мой отец написал книжку добрых советов, она, скорее всего, называлась бы «Лучше этого не делать».

Только гоняя в парке с друзьями мяч, он освобождался он привычной зажатости, и я гордился им, глядя, как он, словно на крыльях, летает по полю, обыгрывая всех соперников. Подростком, еще во Франции, он играл в клубной команде и выработал безошибочное чувство пространства, умел предугадать пасы противника и поспевал в нужный момент в открывшиеся проходы так, словно он был тут единственный, кто по-настоящему понимает игру.

Отец встал рядом со мной у окна. От него пахло табаком и мшистым запахом терпкой туалетной воды.

– Ты радуешься наступающему празднику, Жюль?

Я кивнул, и он ласково потрепал меня по плечу. Раньше, когда он приходил с работы, мы с ним часто гуляли вечером по Швабингу[5]. Тогда там еще были старые угловые пивные и закусочные со стойками, заросшие грязью желтые кабинки телефона-автомата и мелочные лавочки, где продавались шоколадки, шерстяные носки и обожаемые мною сертификаты на владение участками на луне. Этот район был похож на непомерно разросшуюся деревню, и время в нем замедляло свой ход. Иногда мы где-нибудь в парке ели мороженое, и папа рассказывал мне, как он в молодые годы нанимался портовым рабочим в Саутгемптон, чтобы заработать денег на университет и заодно поучиться английскому, или про озорные проказы своего брата, когда они еще были маленькими, и эти истории я любил больше всего.

Но особенно мне запомнился совет, который он дал мне во время нашей последней прогулки. Сперва я толком не понял его слова, но с годами они стали для меня отцовским заветом.

Папа тогда сказал:

– Самое главное, Жюль, – найти настоящего друга.

Он видел, что я не понимаю, и настойчиво повторил, глядя на меня:

– Твой настоящий друг – это тот, кто всегда отзовется, кто всю жизнь пройдет бок о бок с тобой. Ты должен его найти, это важнее всего, важнее даже, чем любовь. Потому что любовь, бывает, проходит. – Он взял меня рукой за плечо. – Ты слушаешь?

Я играл с палочкой, которую подобрал на земле. Отбросив палку, я спросил:

– А кто твой настоящий друг?

Отец только покачал головой:

– Я его потерял. – И, не вынимая изо рта трубку, сказал: – Правда же, странно? Вот так взял – и потерял.

Тогда я не понял, и слова эти упали в пустоту, а может быть, я догадывался, что в этом добром совете отразился его собственный опыт пережитых разочарований. Однако, несмотря ни на что, я навсегда запомнил его совет, о чем теперь сожалею – лучше было этого не делать.

– Ходят слухи, что тебя ждет по-настоящему шикарный подарок, – сказал папа, выходя из комнаты.

– Правда? И что же это будет?

Он улыбнулся:

– Придется тебе еще несколько минут потерпеть.

Это было нелегко. За дверью уже были слышны звуки рояля: «Stille Nacht» и «A la venue de Noël»[6]. Наконец, бегом по коридору, примчались Лиз и Марти и распахнули дверь.

– Давай пошли!

Высокая, до потолка, елка была украшена шариками, деревянными фигурками и свечками, под ней лежала груда подарков, пахло воском и еловыми ветками. На столе красовалась большая индейка с запеченной картошкой, рагу из барашка, ростбиф, брусничное варенье, сладкий песочный пирог и паштеты. Как всегда, еды было наготовлено с большим запасом, так что оставшееся от рождественского стола доедали потом не разогревая, прямо из холодильника, и это мне особенно нравилось.

После застолья мы пели рождественские песни, за этим последовал еще один ритуал – последний перед раздачей подарков: мама сыграла на гитаре «Moon River»[7]. Этот момент мама всегда растягивала, чтобы насладиться им в полной мере.

– Вам действительно хочется послушать эту песню? – спрашивала она.

– Да, – отвечали мы хором.

– Ну, не знаю… По-моему, вы просите из вежливости.

– Нет, мы хотим ее слушать! – кричим мы громче прежнего.

– Дайте мне новую публику, – разочарованно вздыхает мама. – Эта уже насытилась, и я ей не интересна.

Мы принимаемся кричать еще громче, и наконец она снова берет в руки гитару.

Мама по-прежнему оставалась для нас центром семьи. При ней вечные ссоры брата и сестры превращались в глупые словесные перепалки, над которыми можно было только посмеяться, а школьные кризисы – в мелкие неприятности, что решались в два счета. Для Лиз она выполняла роль послушной модели и с интересом смотрела, когда Марти показывал ей результаты своих занятий с микроскопом. Меня она учила стряпать и даже раскрыла секрет «объеденного» торта – липкой шоколадной пасты, от которой невозможно было оторваться. И хотя она была немного ленива (классическая сцена: мама лежит на кушетке и посылает нас за чем-нибудь к холодильнику), мы все хотели быть похожими на нее.

Наконец она начинает играть, и ее голос заполняет пространство:

Moon River, wider than a mile.

Iʼm crossing you in style some day.

Oh, dream maker, you heart breaker,

Wherever youʼre going Iʼm going your way[8].

Наступил единственный в году миг совершенной гармонии. Лиз слушала открыв рот, мой брат растроганно поправлял свои очки, папа слушал с печальным взглядом, но с восхищенным выражением на лице. Рядом с ним сидела мамина старшая сестра тетя Хелена, благодушная полнотелая женщина, одиноко жившая в своей квартире в районе Глокенбах и всегда приносившая щедрейшие подарки. Не считая бабушки во Франции, у нас, кроме нее, больше не было других родственников, так что род Моро был представлен на фамильном древе одной-единственной тоненькой веточкой.

Когда началась раздача подарков, я в первую очередь схватил папин. Это был большой, увесистый сверток. Я разорвал пакет: старая «Мамия». Отец смотрит на меня с радостным ожиданием. Камера показалась мне знакомой, но после праздника в Бердильяке я ею ни разу больше не фотографировал. Вдобавок это была уже не новая и довольно поцарапанная камера, ее линза напоминала гигантский глаз циклопа, кнопки срабатывали с громким щелканьем. Недовольный, я отложил фотоаппарат и начал смотреть другие подарки.

Мама подарила мне красную записную книжку в кожаном переплете и три романа: «Том Сойер», «Маленький принц» и «Крабат»[9]. Мама все еще читала мне вслух перед сном, но иногда просила, чтобы почитал я, и хвалила, если я читал хорошо. Незадолго до Рождества я впервые сам написал историю про заколдованную собаку. Маме она очень понравилась. Я взял красную записную книжку и, когда все занялись настольными играми, стал записывать в нее свои мысли.

* * *

Незадолго до Нового года мы впервые увидели, как папа плачет. После обеда я, лежа на кровати, писал новый рассказ. В нем шла речь о такой библиотеке, где книжки по ночам ведут беседы, хвастаясь своим автором или жалуясь, что засунуты на плохие места в задних стеллажах.

Без стука ко мне в комнату вошла сестра. Заговорщицки улыбаясь, она закрыла за собой дверь.

– Ну, что там у тебя?

Вообще-то, можно было заранее предугадать, о чем она хочет поговорить. Лиз к этому времени исполнилось уже четырнадцать, и ее интересовали три вещи: рисование, киношный кич про любовь и мальчики. Сейчас она была самой красивой в классе: белокурая и кудрявая, с низким голосом и с такой улыбкой, при помощи которой она кого угодно могла обернуть вокруг пальца. На перемене в школьном дворе ее можно было видеть в окружении других девочек. Она рассказывала им, с какими мальчиками опять целовалась и как это было скучно или в лучшем случае посредственно. «Хорошо» она никому не ставила, причем это всегда были старшие мальчики из чужой школы, одноклассники не имели у нее никаких шансов. Иногда они все-таки делали робкие попытки, но Лиз на них даже не смотрела.

Подсев ко мне на кровать, она толкнула меня в бок:

– А ты предатель!

Я продолжал писать свой рассказ и слушал ее только вполуха.

– Что?

– Ты целовался с девочкой.

Щеки у меня запылали.

– А ты откуда знаешь?

– Одна моя подруга видела тебя. Она говорит, это было прямо здесь, перед домом, и ты засунул ей язык чуть ли не в горло. Она сказала: «Как два лабрадора».

Лиз засмеялась, выхватила у меня записную книжку и принялась чертить в ней всякие фигурки и свое имя: «Лиз, Лиз, Лиз».

Насчет поцелуя все так и было. Я умел разговаривать с девчонками, как с ребятами, и порой мне передавали под партой любовные записки. Жизнь, казалось, была полна подобными обещаниями, и они укрепляли мою самоуверенность. Хотя я был старостой класса, но на уроках часто болтал или с независимой ухмылкой сидел, положа ноги на парту, пока учитель не делал мне замечание. Потом я стал считать такое поведение наглым, но тогда мне нравилось задавать тон в своем кружке и быть в центре внимания. Я уже водился с ребятами постарше и часто дрался. Стоило кому-нибудь из новой группы сказать обо мне что-то не так, я сразу же лез на него с кулаками. Несколько ребят из тех, что постарше, уже пробовали дурь и пили алкоголь, но я не решался, хотя мне тоже предлагали, и не говорил им, что люблю читать и сам выдумываю разные истории. Я знал, что надо мной стали бы смеяться и что эту сторону своей жизни надо от них тщательно скрывать.

– Ну и каково это – целоваться? – спросила Лиз, кидая записную книжку мне на колени.

– Не твое дело.

– Да ладно, скажи уж! Мы же всегда всё друг другу рассказывали.

– Мало ли что рассказывали, а сейчас не хочу.

Я поднялся и пошел в папин кабинет, где всегда в воздухе чувствовался немного затхлый запах старой бумаги и пыльных папок. Услышав, что за мной увязалась сестра, я стал деловито рыться в ящиках письменного стола. Почти во всех не было ничего, кроме старых очечников, бутылочек с чернилами и пожелтевших бумажек с заметками. И вдруг в самом нижнем я наткнулся на «Лейку». Черный кожух, серебряный объектив. Она лежала в фабричной упаковке. Я никогда не видел ее у папы в руках. В ящике оказалось еще и письмо, написанное по-французски незнакомым мне почерком.

Дорогой Стефан!

Эта камера – тебе. Пусть она напоминает тебе, кто ты есть, чтобы ты не поддавался, если жизнь захочет тебя сломать. Постарайся, пожалуйста, меня понять.

Чье это было письмо? Я положил его назад в ящик и стал рассматривать камеру, открыл заднюю стенку, куда вставлялась пленка, повертел туда-сюда объектив. В луче света, падавшем в окно, роились пылинки.



Лиз только что обнаружила себя в маленьком зеркале. Обрадованная этим зрелищем, она оглядела себя со всех сторон, затем снова обернулась ко мне:

– А что, если я еще никогда ни с кем не целовалась?

– Да ну?

Сестра прикусила губу и умолкла.

– Ты же сама все время рассказываешь, как ты там целовалась то с одним, то с другим. – (Фотоаппарат качался на ремешке.) – Только об этом и говоришь.

– Я хочу, чтобы первый поцелуй у меня был особенным, я…

Послышался скрип. На пороге появился наш брат. Если в доме где-то секретничали, верное чутье всегда выводило его на след. Дьявольская ухмылка на его лице подсказала нам, что он подслушивал.

Марти было тогда тринадцать – нелюдимый карьерист в очках с железной оправой, тощий и бледный, как кусок мела. Ребенок, не терпящий детворы, лепившейся к взрослым, и сознательно выбиравший одиночество. Сестра всегда его затмевала, подставляла, где только возможно, в школе не обращала на него внимания и все время смеялась над ним, потому что у него нет друзей. И тут вдруг такой подарок свыше – у него оказалась секретная информация, которая в один миг могла погубить репутацию Лиз в школе!

– Интересно, – сказал Марти. – Так, значит, ты боишься и потому отшиваешь всех парней? Потому что ты маленькая девочка и тебе больше нравится рисовать всякую муру и ластиться к мамочке?

Лиз в первый момент даже онемела.

– Если ты посмеешь это кому-нибудь рассказать, я…

– Что – ты? – захохотал Марти, громко зачмокав, как будто целуется.

Лиз ринулась на него. Они стали пинаться ногами, вцепившись друг другу в волосы. Я принялся их разнимать и даже не заметил, кто именно выбил у меня из рук камеру, а только увидел, как она пролетела по воздуху и прямо объективом упала на…

– Черт!

Сразу же наступила тишина. Я поднял «Лейку». На объективе была трещина.

Мы посовещались, что делать.

– Давайте просто положим ее обратно в ящик. Может, он ничего не заметит, – сказала Лиз.

Как всегда, последнее слово осталось за ней.

В этот день папа вернулся домой неожиданно рано. Он был какой-то взбудораженный и тотчас же скрылся в своем кабинете.

– Пошли! – распорядилась Лиз.

Втроем мы наблюдали в щелку, как за дверью папа сначала ходил взад-вперед, то и дело ероша волосы. Затем он снял трубку зеленого телефона и стал крутить диск, набирая номер.

– Это опять я, – произнес он с привычным мягким французским акцентом. – Я хотел вам сказать, Стефан, что вы совершаете ошибку. Нельзя же вот так просто…

Собеседник на другом конце, кажется, дал ему отлуп, наш папа заметно поник. Он только изредка пытался вставить «Но вы же…» или «Нет, это все-таки…», один раз даже умоляющим тоном «Пожалуйста!», но собеседник не давал ему говорить.

– Что же вы хотя бы не намекнули, – сказал наконец папа. – И это после двенадцати лет! Не могу же я…

И снова его перебили на полуслове. Тогда он просто положил трубку.

Он вышел на середину комнаты и вдруг замер без движения, как машина, которой внезапно отключили питание. Это было жутко.

Наконец он снова ожил. Он подошел к письменному столу, и я сразу догадался, какой ящик он сейчас откроет. Сперва он прочитал письмо, потом достал из футляра «Лейку». При виде разбитого объектива папа вздрогнул. Вернув камеру и письмо в ящик, он подошел к окну. И тут вдруг заплакал. Нам было не понять, из-за чего он плачет – из-за телефонного разговора, или из-за «Лейки», или из-за подавленности, появившейся у него в эти годы. Мы поняли только одно: нам не хочется это видеть – и молча разошлись по своим комнатам.

* * *

После Нового года наши родители собрались уехать на выходные. Спонтанная поездка, по-видимому, была связана с увольнением нашего отца, но мама сказала только, что они поедут в Монпелье навестить друзей и не могут взять нас с собой, а за нами присмотрит тетушка.

– За нами не нужно присматривать, мы же не малые дети, – сказала Лиз. – Мне уже четырнадцать.

Мама поцеловала ее в лобик:

– Это главным образом нужно ради твоих коллег мужского пола.

– Благодарю, я слышал, что ты сказала, – откликнулся Марти, не отрываясь от газеты.

В нашем мюнхенском доме было еще девять жильцов. Одной из соседок была Марлен Якоби – молодая, необыкновенно хорошенькая вдовушка, одевавшаяся во все темное. Она ходила всегда одна, и я не понимал, как можно жить в таком одиночестве. Зато Лиз ею очень восхищалась и, встретившись с ней на лестнице или на улице, всегда приходила в большое волнение. В таких случаях она толкала меня в бок или щипала меня за плечо.

– Ну до чего же она красивая! – говорила Лиз с придыханием.

Это обожание зашло так далеко, что мы с Марти начали дразнить Лиз этой пассией.

– Только что приходила Якоби, – сказали мы ей в тот день. – Ты разминулась с ней на несколько секунд. Она была красива, как никогда.

– Да ну вас, – сказала Лиз с напускным равнодушием. – Я не верю ни слову.

– А вот и правда. Она спрашивала, где ты, – сказали мы. – Она хочет на тебе жениться.

– Вы как маленькие, вам бы все дурачиться, – ответила Лиз, удобно пристраиваясь на диван к маме.

– Угадай, мама, – сказала она, с усмешкой глядя на меня, – кто у нас недавно впервые целовался с девочкой?

Мама тотчас же обратила взгляд на меня.

– Это правда? – спросила она.

В ее тоне мне послышалась уважительность. Я уже забыл, кто что тогда говорил, но помню, как мама вдруг встала с дивана и поставила пластинку. Это была песня Паоло Конте «Via con me»[10]. Она протянула мне руку.

– Запомни, Жюль, – сказала она. – Когда ты захочешь завоевать девушку, пригласи ее танцевать под эту песню. С этой песней она непременно станет твоей.

Мама засмеялась. Только спустя годы я вдруг осознал, что она тогда впервые говорила со мной на равных.

Незадолго до отъезда родителей я поссорился с папой. Расскажу лучше так, как это запало мне в память.

Я куда-то пробегал мимо спальни, где папа укладывал в дорогу вещи. Мне показалось, что лицо у него измученное.

– Хорошо, что ты пришел, – сказал он. – Мне нужно с тобой поговорить.

Я встал в дверях, прислонясь к косяку:

– Ну что?

Он не сразу приступил к главному, начав с разговора о том, что вечно его тревожило: мои старшие приятели, мол, ему не нравятся, «у тебя дурная компания». Только после этого он заговорил о своем рождественском подарке, о фотокамере:

– Она у тебя все так и лежит в углу. Ведь ты, кажется, еще ни разу не пробовал ею фотографировать? Ты даже не рассмотрел ее хорошенько.

Мне вдруг стало жалко папу, и я отвел глаза.

– Это по-настоящему хорошая вещь. Я бы в твоем возрасте обрадовался такому фотоаппарату.

– Я не знаю, как им фотографировать. Он такой громоздкий и старый.

Тут отец выпрямился и шагнул ко мне. Удивительно, до чего он крупный и долговязый мужчина.

– Как ты не понимаешь, этот аппарат – классика! – На миг его лицо помолодело, и на нем мелькнуло мальчишеское выражение. – Он лучше новых, потому что одушевленный. Когда мы вернемся, я покажу тебе, как им фотографировать и как проявлять. Договорились?

Я неуверенно кивнул.

– У тебя, Жюль, хороший глаз. Я был бы рад, если ты в будущем решишь заняться фотографией, – сказал отец, и эти слова я тоже запомнил навсегда.

Что мне еще запомнилось с того вечера? Хотя бы то, как мама на прощание поцеловала меня в лоб. Я тысячи раз вспоминал этот последний поцелуй и объятие, ее запах и успокаивающий голос. Я вспоминал все это так часто, что теперь уже сам не уверен, было ли это на самом деле.

* * *

Выходные мы, дети, провели дома. Играли с тетушкой в «Малефиц»[11]. Лиз, как всегда, интересовало только одно – как бы запереть фишки Марти своими фишками. А вечером я приготовил на всех омлет с грибами по рецепту, которому меня научила мама.

В субботу мы с Лиз ходили в кино, поэтому, когда папа с дороги позвонил домой, там оказался один только Марти. Родители неожиданно решили задержаться еще на несколько дней. Взяв в аренду машину, они собрались сделать крюк, чтобы заехать в Бердильяк.

Я ничего не имел против и даже обрадовался при мысли о подарках и французском сыре, который они привезут оттуда.

И вот настало восьмое января, воскресенье. Впоследствии я много лет сам себе внушал, что у меня было тогда смутное предчувствие, но, скорее всего, это чепуха. Ближе к вечеру зазвонил телефон. Когда тетушка сняла трубку, я сразу почувствовал какую-то перемену в атмосфере и сел. Марти замер на ходу. Все остальные детали выпали у меня из памяти. Я не помню, чем занимался утром, что я делал после звонка и почему сестры в тот вечер не было дома.

Все, что осталось у меня от того дня, – воспоминание об одном эпизоде, чье значение открылось лишь годы спустя.

В тот день я в боевом настроении прибежал в гостиную. Лиз рисовала комиксы, брат сидел рядом и обычным своим корявым мышиным почерком строчил письмо Гуннару Нурдалю. Это был его друг по переписке, но мы с Лиз упорно говорили, что никакого Гуннара Нурдаля не существует в природе и Марти его просто выдумал.

Я встал перед братом, приняв боксерскую позу. Я тогда переживал фазу увлечения Мохаммедом Али и воображал себя замечательным имитатором, особенно мне нравились его фанфаронские реплики.

– Эй, бумажная крыса! – сказал я Марти. – Держись! Сегодня твой черед, дядя Том несчастный!

– Уймись, Жюль. Ты же даже не знаешь, что значит «дядя Том».

Я хлопнул его по плечу. Не дождавшись реакции, хлопнул еще раз. Брат замахнулся, чтобы отбиться от меня, но я отскочил и принялся боксировать с тенью.

– Порхать, как бабочка, жалить, как пчела!

Наверное, я был не лучшим имитатором Мохаммеда Али, однако хорошо научился его манере быстро приплясывать на месте.

Лиз с интересом следила за нами, ожидая, что будет дальше.

Я снова шлепнул Марти.

– Готовься, во втором раунде тебе конец! – зарычал я, выпучив глаза. – Я одолел в схватке аллигатора, на молнии защелкнул наручники, засадил в тюрьму гром. На прошлой неделе я укокошил скалу, покалечил камень и отправил кирпич на больничную койку. Ты же такой урод, что во время боя я не буду на тебя даже смотреть.

– Не мешай!

– И правда, нечего ему мешать, – насмешливо сказала Лиз. – Он опять пишет письмо воображаемому норвежскому другу.

– Да ну вас! Как же вы мне надоели! – сказал Марти.

На этот раз я дал ему подзатыльник, но перестарался, и у него сорвалось перо. Брат подскочил и помчался меня догонять. Мы сцепились, сперва как будто всерьез, но, так как я продолжал выкрикивать на разный манер, что я самый великий, Марти не выдержал и невольно расхохотался. Мы отпустили друг друга.

Примерно в эти самые минуты мои родители завели арендованный «рено», чтобы ехать в Бердильяк к бабушке. Одновременно с ними одна молодая адвокатесса села в свою «тойоту». Ей нужно было в Монпелье, куда ее пригласили на ужин, и она хотела приехать точно в назначенный час. Ее машину занесло на мокрой мостовой, и она вылетела на встречную полосу, а там столкнулась с «рено», в котором ехали мои родители. Два человека погибли на месте.

Молодая адвокатесса кое-как выжила.

Кристаллизация

(1984–1987)

Дальше – сплошной кошмар, недоумение и непроглядный туман, сквозь который лишь изредка проступают обрывки воспоминаний. Как я стою у окна своей мюнхенской комнаты, глядя на дворик с качелями и домиком на дереве, где в переплетении ветвей запутался утренний свет. Это мой последний день в нашей мюнхенской квартире, откуда вывезена вся мебель. Я слышу, как меня зовет Марти:

– Ты скоро, Жюль?

Я нехотя отворачиваюсь от окна. У меня мелькает мысль, что мои глаза больше никогда не увидят любимый дворик, но я ничего не чувствую – не чувствую даже, что детство закончилось.

Вскоре после этого – первая ночь в интернате, куда мы приехали с опозданием и где меня разлучили с братом и сестрой. С чемоданом в руке я иду за воспитателем по унылому, покрытому линолеумом коридору, вокруг стоит запах уксуса. Воспитатель шагает слишком быстро, и я за ним еле поспеваю. Наконец он отворяет какую-то дверь. Комната с тремя кроватями, две из них уже кем-то заняты. Моргая заспанными глазами, из них выглядывают дети. Чтобы не мешать им, я выключаю свет и раздеваюсь уже в темноте. Прячу под подушку плюшевого зверя. Лежа в новой кровати, я вспоминаю родителей, брата и сестру: они где-то здесь, поблизости, но в то же время недостижимо далеко от меня. Я ни секунды не плакал.

Вспоминается еще один день, уже зимой, несколько недель спустя. Шквальный ветер порывами проносится над заснеженной холмистой местностью. Застегнув анорак и прикрывая ладонью лицо, я иду по глубокому снегу. Из носа течет, башмаки приминают свежевыпавший снег, при каждом шаге из-под подошв раздается скрип. Морозный воздух обжигает легкие. Через час я сажусь на ледяную скамейку и смотрю сверху на долину. Погруженная в безмолвие, она лежит совершенно чужая. Я воображаю себе, как прыгаю вниз, и только когда до сверкающего снежного покрова остается несколько метров, меня подхватывает воздух – в последний миг, и от этого захватывает дух. И вот я быстро набираю высоту, взмываю ввысь, ускоряюсь, ветер бьет мне в лицо, и я устремляюсь к горизонту, просто улетаю. Я оборачиваюсь на интернат из приятного далека и представляю себе, что они там сейчас без меня делают. Как они катаются на санках, разговаривают о девчонках, как они дурачатся и задирают друг друга, иногда заходя слишком далеко, но в следующий миг все опять забыто. Постепенно в сгущающихся сумерках загораются первые огоньки, а я размышляю о своей прежней, так нечаянно оборвавшейся жизни в Мюнхене, но тоска по родному дому проступает зажившим и уже побелевшим шрамом.

В интернат я возвращаюсь поздно, уже под черным ночным небом. Открываю парадную дверь. Из столовки до меня доносится бодряческий гомон, в нос резко ударяет волна запахов – пахнет съестным, потом и дезодорантом. Атмосфера насыщена надеждами, смехом и скрытыми страхами. Я бегу по коридору и вижу идущего мне навстречу незнакомого мальчика. Он подозрительно вглядывается в меня, новичка. Я инстинктивно приосаниваюсь, стараясь выглядеть повзрослее и не допустить какого-нибудь промаха. Разминувшись со мной, мальчик без слов проходит мимо.

Вот я и пришел, сел у себя в комнате на кровать, смахиваю застрявший в волосах снег. Я тут, и я есть призрак, крохотное существо одиннадцати лет. Оцепенелый и пустой сижу в комнате, в то время как другие ушли на ужин. Потом меня накажут за то, что я его прогулял. Я сижу, уставясь в темноту.

* * *

Интернат, куда отправили нас троих после смерти родителей, не принадлежал к числу тех элитарных заведений, где есть теннисные и хоккейные площадки, гончарные мастерские, как мы сначала воображали. Это был дешевый государственный интернат, расположенный в сельской местности, – два серых здания и столовая, которые находились на территории гимназии. По утрам мы отправлялись в одну школу с местными детьми, вторую половину дня и вечер проводили у себя в комнатах, или у озера, или на футбольном поле. К такой казарменной жизни со временем привыкаешь, но все же и спустя годы ощущаешь себя обделенным, когда видишь, как многие ученики после занятий расходятся по домам, а ты, словно арестант, остаешься на территории интерната, точно на тебе лежит какое-то клеймо. Ты делишь спартанскую комнату с чужими людьми, иногда вы становитесь друзьями. Через год тебе приходится переселяться. Трудно привыкать к тому, что твоя жизнь поделена на определенные отрезки времени и пространства, в этой жизни бывало много раздоров, но бывали и разговоры до рассвета. Крайне редко мы говорили о вещах действительно важных, о чем никогда не решились бы завести речь при свете дня. Большей частью разговоры касались учителей и девочек: «Сегодня за столом она, кажется, опять посматривала на меня?» или «Неужели ты ее не знаешь? Да ну тебя, Моро! Она же самая красивая во всей этой паршивой школе».

Многие из учеников интерната попали на заметку еще дома, некоторые были второгодниками, другие уже пробовали наркотики. Случалось, что в интернат заносило и особо отличившихся хулиганов с криминальным прошлым. И тогда деревенские ребята в растерянности смотрели, что вытворяют ворвавшиеся в их сельскую идиллию городские.

– Ты что, тоже интернатский? – спрашивали они, подразумевая, что интернат – это нечто вроде сумасшедшего дома.

За столом мы с жадностью съедали все, что дадут, не оставляя ни крошки. В нас жило постоянное ощущение голода, неутолимое ничем. Зато в воздухе интерната, как белый шум в эфире, без конца носились слухи. Там четко отслеживалось, кто с кем говорил, кто с кем подружился и кто пользуется успехом у девочек. Не все изменения получали одобрение. Случалось, что новая шмотка, обладатель которой сначала с гордостью ее на себе демонстрировал, затем навсегда отправлялась в шкаф, если не получала одобрения окружающих. Некоторые из приходящих учеников, вернувшись после каникул из дома, где их самооценка заметно повышалась, пытались что-то изменить в своем привычном имидже, но в большинстве случаев уже через несколько дней возвращались к старому. Ты навсегда оставался тем, кем однажды сделался в чужих глазах.

Если в прежние годы я в душе всегда был уверен в себе, то теперь бывали моменты, когда, заметив, как чуть брезжущий луч осветит темную переднюю или как в сумерках под деревьями на землю ложатся призрачные тени, я вдруг испытывал от этого зрелища какое-то щемящее чувство. Мысль о том, что я нахожусь на планете, которая мчится в пространстве с невероятной скоростью, так же поражала мое воображение, как и то, что я однажды неизбежно должен умереть. Мои страхи разрастались, как расходящаяся трещина. Я начал бояться темноты, смерти, вечности. Эти мысли шипом вонзились в мой мир, и чем чаще я обо всем этом задумывался, тем больше отдалялся от безмятежных, веселых одноклассников. Я был одинок. И тут я встретился с Альвой.

* * *

В один из первых дней в новой школе я во время урока отпустил шуточку. В прежней моей школе от меня этого только и ждали, но, еще не добравшись до сути фразы, я уже понял, что здесь это не сработает. Взглянув на незнакомые лица своих одноклассников, я вдруг почувствовал, что моя самоуверенность внезапно испарилась, а в конце моего выступления никто не засмеялся. Это раз и навсегда закрепило за мной мою дальнейшую роль. Я был в их глазах странный новенький мальчик, который не заботится о том, что ему утром надеть, от нервности иногда перековеркивает слова и может, например, сказать «клыратый» вместо «крылатый». Поэтому, чтобы не стать всеобщим посмешищем, я вообще предпочитал помалкивать и сидел на последней парте в полной изоляции. Пока вдруг, спустя несколько недель, ко мне за парту не села одна девочка.

У Альвы были медно-рыжие волосы, и она носила очки в роговой оправе. На первый взгляд – милая, скромная деревенская девочка, цветными карандашами переписывающая к себе в тетрадку то, что записано на доске. Однако в ней чувствовалось и что-то другое. Иногда Альва, казалось, нарочно избегала общения с другими детьми. В такие дни она мрачно смотрела в окно, и вид у нее был совершенно отсутствующий. Я не знал, почему она захотела сесть рядом со мной, мы не обменялись ни единым словом. Ее подружки хихикали, поглядывая на нас, а две недели спустя я уже снова сидел в своем углу один. Альва пересела от меня на другое место так же неожиданно, как тогда села со мной.

С тех пор я во время уроков часто поглядывал в ее сторону. Когда ее вызывали к доске отвечать, я наблюдал, как она смущенно стоит лицом к классу, сцепив руки за спиной. Я слушал ее тихий голос и разглядывал ее рыжие волосы, очки, белую кожу и хорошенькое бледное личико. Но больше всего мне нравились ее передние зубы с небольшой щербинкой из-за того, что один рос кривовато. Альва старалась говорить так, чтобы не слишком раскрывать рот, а когда смеялась, то прикрывала рот ладошкой. Но случалось, что она, вдруг забывшись, улыбалась, и тогда показывался кривоватый резец. Эти мгновения я особенно любил. Весь смысл жизни сводился для меня к тому, чтобы поймать взгляд сидевшей за несколько рядов от меня Альвы, а дождавшись ответного взгляда, я смущенно отводил глаза совершенно счастливый.

Несколько месяцев спустя произошел, однако, особенный случай. Был жаркий летний день, и нам на последнем уроке включили фильм, это была экранизация книги Эриха Кестнера[12]. Посреди фильма Альва расплакалась. Она вся съежилась на стуле, плечи у нее вздрагивали, затем вырвался громкий всхлип. На нее стали оборачиваться другие школьники. Учительница поспешно выключила видеопроигрыватель – в это время на экране шла сцена в летнем лагере, – и подошла к Альве. Когда они выходили из класса, я успел мельком увидеть ее раскрасневшееся лицо. Кажется, мы все тогда были напуганы, но почти не обсуждали случившееся. Только один из ребят сказал, что отец Альвы никогда не приходит на беседу с учителями в родительский день, да и вообще он какой-то странный, – может быть, она расплакалась из-за этого. Я часто думал потом над услышанным, но никогда не заговаривал с Альвой на эту тему. Что бы там ни случилось, ее горе произошло потаенно, и Альва с тех пор крепко хранила свой секрет.

Через несколько дней я шел один, возвращаясь после занятий в интернат.

– Жюль! Погоди! – Это Альва дернула меня за рубашку и держала, пока я не обернулся. Она пошла рядом и проводила меня до парадного входа.

– Что ты будешь делать? – спросила она, пока мы нерешительно топтались под дверью.

Она всегда говорила очень тихо, и, чтобы расслышать ее, поневоле нужно было к ней наклониться. Альва была приходящей ученицей и жила у себя дома, но, казалось, ей не особенно хочется возвращаться домой.

Я взглянул на пасмурное небо:

– Не знаю. Наверное, слушать музыку.

Она взглянула на меня и покраснела.

– Хочешь тоже послушать? – спросил я ее.

Она кивнула.

К моему облегчению, никого из моих сожителей не оказалось в комнате. В наследство от мамы мне достался проигрыватель и ее собрание пластинок – около ста альбомов, в нем были Марвин Гэй, Эрта Китт, Мик Флитвуд и Джон Колтрейн.

Я поставил «Pink Moon»[13] Ника Дрейка, один из любимых маминых альбомов. Раньше музыка меня мало интересовала, теперь же шорох от прикосновения иглы к виниловой пластинке означал для меня мгновение счастья.

У Альвы был чрезвычайно сосредоточенный вид, и на лице не было заметно никакого движения.

– Мне очень понравилось, – сказала она.

Почему-то вместо стула она решила сесть на мой письменный стол. Достав из рюкзака какую-то книжку, она принялась молча читать, как будто чувствовала себя в моей комнате как дома. Мне было приятно, что ей у меня хорошо. Пробившийся сквозь тучи солнечный луч залил комнату густо-золотым светом.

– Что это ты читаешь? – спросил я через некоторое время. – Интересная книжка?

– Угу, – кивнула Альва и показала обложку: «Убить пересмешника» Харпер Ли.

Ей, как и мне, было одиннадцать лет. И я опять смотрел, как она погрузилась в чтение, ее глаза так и бегали по строчкам слева направо и назад, непрестанно.

Наконец она захлопнула книжку и стала изучать мои вещи. Странное существо, нечаянно залетевшее в мою комнату и с любопытством разглядывающее комиксы про Человека-паука, а также фотокамеры, лежавшие у меня на полке. Сначала она подержала «Мамию», потом другие модели, которыми мой отец часто снимал в последние годы. Она сознательно трогала все предметы, словно желая убедиться в их реальности.

– Я никогда не видела, как ты фотографируешь.

Я пожал плечами. Альва протянула руку за фотографией с папой и мамой.

– У тебя умерли родители.

Эти слова застали меня врасплох. Кажется, я даже сразу выключил музыку. После переезда в интернат я никому об этом не рассказывал.

– С чего ты взяла? – спросил я.

– Спросила у воспитательницы.

– Почему?

Она ничего не ответила.

– Да, полгода назад они умерли. – Каждое слово давалось мне с таким усилием, словно я заступом копал мерзлую землю.

Альва кивнула и посмотрела мне в глаза необычайно долгим взглядом, и я никогда не забуду, как мы тогда заглянули во внутренний мир друг друга. На краткий миг я увидел страдание, скрытое за ее словами и жестами, и навсегда сохранил его глубоко в душе. Но на этом мы остановились и больше ни о чем друг друга не спросили.

* * *

Каких-то три года спустя, в конце 1986 года, мы с Альвой уже были лучшими друзьями. По несколько раз в неделю мы вместе слушали музыку. Время от времени она рассказывала что-нибудь о себе: что она восхищается спортсменами, что ее родители – врачи или что она после школы хочет поехать в Россию, в страну своих любимых писателей. Но никогда мы не говорили о том, что действительно было для нас важно и почему она тогда расплакалась в классе при просмотре фильма.

Наступал наш четырнадцатый день рождения, и в нашем восьмом классе образовался глубокий разлом. По одну сторону были Альва и ребята, которым по виду можно было дать на несколько лет больше, они выглядели более крепкими и возмужавшими, а высказывались громче других. По другую сторону оказались те, кто медленнее взрослел, – неуклюжие и отставшие в физическом развитии аутсайдеры, включая меня. Я уже несколько лет никак не прибавлял в росте, и если в детские годы у меня просматривались какие-то признаки одаренности, то эту часть отрочества я пребывал в состоянии перманентной бездарности. Я и раньше любил помечтать в тишине, но, с другой стороны, проявлял и бойкость. Теперь, когда эта сторона исчезла, я все больше замыкался и порой сам ненавидел себя за то, во что превратился.

Как-то вечером – дело было осенью – я отправился в западный флигель навестить брата. Для детей младшего возраста вроде меня, кто еще не достиг переходного периода к возмужанию, это было опасное предприятие. На том этаже, где размещались только шестнадцати– и семнадцатилетние, в атмосфере чувствовалось то специфическое беспокойство, когда в какой-то момент на тебя вдруг что-то накатывает и от распирающей энергии или просто со скуки тебе хочется побороться, побиться на кулаках, подраться или громко заорать. Я видел, как кто-то из старших нервно шатается по вестибюлю, другие сидели с открытой дверью у себя в комнатах, уставившись в стенку, точно строили какие-то коварные планы, некоторые бросали на меня неприязненные взгляды, как хищные звери, недовольные тем, что кто-то непрошено вторгся на их территорию.

Комната моего брата была в самом конце коридора. В отличие от меня и сестры, последние годы никак на нем не сказались, хотя и терять ему, по сравнению с нами, было, можно сказать, нечего. Он, точно муравей после атомной войны, продолжал жить как ни в чем не бывало. А между тем он вымахал до метра девяноста – этакий тощий дылда с угловатыми движениями. Длинные волосы он завязывал в косичку. Ни дать ни взять Вуди Аллен, которого заставили повторно пережить пубертатный возраст. Одевался он исключительно во все черное и носил черное кожаное пальто, с утра до вечера изрекал реплики сплошь интеллектуального содержания, никто из нас и отдаленно не понимал, какой смысл он в них вкладывает, а горбатый нос и очки придавали ему вид экзистенциального пугала. У девушек он не имел успеха, зато сделался в шестнадцать лет предводителем банды странных чудиков. В состав теневой армии нашего Марти входили все иностранцы интерната, кроме них, к ней принадлежали всевозможные ботаники и заумники, а также его постоянный сосед по комнате Тони Бреннер, единственный на всю школу австриец, который из-за ярко выраженного венского акцента, согласно интернатской системе координат, был зачислен в маргиналы.

Когда до комнаты брата оставалось всего несколько шагов, передо мной выросли двое больших ребят. Один худой (прыщавый, он своим сиплым смехом и всклокоченными волосами напоминал гиену), а другой – здоровенный амбал, его внешность мне не запомнилась.

– Эй, Моро! – окликнул меня худой и схватил за плечо. – Куда это ты так торопишься?

Оба лыбились, чувствуя свое превосходство.

«Забавно, – подумал я. – Что вы о себе воображаете, клоуны!»

На мгновение во мне вспыхнула злость, как бывало раньше, когда я еще был драчуном. Но я тут же сник. С кем я вздумал тягаться? Я не дорос даже до ломки голоса, это же просто смешно!

Как можно громче я позвал брата, до его двери было не больше метра. Он будто не слышал. Я снова позвал его: «На помощь, Марти! Пожалуйста!» Я кричал и кричал, но дверь так и не открылась.

Оскалившись, парни потащили меня в душевую. По дороге туда к ним с радостными воплями присоединилось еще несколько школьников, и отбиваться приходилось уже от пятерых. Я брыкался как мог – безуспешно. Они поставили меня, одетого, под душ и держали, пока я не вымок до нитки. В душевой пахло дешевым шампунем и плесенью, я зажмурился, вокруг стоял хохот. Вдруг кто-то из них сказал, что будет забавно выставить меня без одежды на этаже девчонок. Под громкий ор меня снова схватили.

– Ненавижу вас!

Мне пришлось крепко сжать губы, чтобы удержать слезы.

– А ну, кончайте дурдом! – раздался чей-то голос.

В душевую зашел белокурый парень. Тони, с которым мой брат делил комнату. Сердце у меня радостно вздрогнуло. Тони был лыжник от бога, невысокий, но очень мускулистый, он часами занимался в спортзале, развивая силу. Тони подошел к тощей гиене и отшвырнул его в сторону так, что тот отлетел далеко к другой стене, остальные отступили.

Затем он подошел ко мне:

– Как ты? В порядке?

Я все еще дрожал, вода из душа шла холодная. Тони положил мне ладонь на плечо и отвел в комнату брата. Он немножко прихрамывал – последствие второй операции на колене. Пока что было неясно, не придется ли ему отказаться от задуманной карьеры лыжника.

Он вдруг заговорщицки улыбнулся:

– Ответила она уже на письмо?

Он хотел меня подбодрить. Как многие другие, Тони был смертельно влюблен в мою сестру. Месяца три-четыре назад мне было поручено передать ей от него любовное письмо, на которое она так и не ответила. С тех пор Тони постоянно задавал мне в шутку вопрос, прочитала ли наконец Лиз его послание.

В комнате брата с меня продолжала капать вода, по всему полу за мной тянулись мокрые следы. Марти, в последние годы фанатично увлекшийся компьютером, оторвался от своей ЭВМ:

– Что это с тобой?

Делая вид, что не слышу его, я отвернулся к окну, где ярко светились окна соседнего здания, вдалеке виднелись очертания черневшего в ночи леса. Марти снова склонился над клавиатурой своего бэушного «Коммодора», но сквозь притворную деловитость в нем проглядывала нечистая совесть.

– Ты мне не помог, – сказал я. – Я кричал и звал тебя.

– Я тебя не слышал.

– Ты слышал. Я был у тебя под дверью.

– Я действительно не услышал тебя, Жюль.

Я кинул на него сердитый взгляд:

– Если бы ты открыл дверь, они бы меня отпустили. Тебе достаточно было только показаться на пороге.

Но брат уперся как баран, и в конце концов я сказал:

– Хотя бы признайся, что ты меня слышал. Тогда я тебя прощу.

Прошло еще несколько секунд, и, не дождавшись от Марти ответа, я вышел из комнаты. Когда я в те годы думал о брате, у меня перед глазами вставала закрытая дверь.

* * *

Мы пошли к озеру, я хотел кое-что показать Альве. Была пасмурная ледяная погода, и я впервые за эти годы взял с собой папину камеру. Сам я вышел тепло укутанный, в анораке, с шапкой на голове и завязанным шарфом, и мне бросилось в глаза, как легкомысленно одета Альва. Тоненькие джинсики, сверху – застиранная вязаная кофта. Как сбежавшая из секты беспризорная девочка. Ей, наверное, было холодно, но она не показывала вида.

Когда мы подошли к озеру, уже начинало смеркаться. Несколько приходящих воспитанников интерната катались по льду на коньках.

– Пошли, – сказал я Альве.

Я отвел ее к месту, которое находилось немного в стороне. Здесь было тихо, мы стояли одни на замерзшем озере.

Альва вскрикнула. Она заметила лисицу. Из-подо льда виднелась ее окоченевшая мордочка, но часть тела еще выступала над замерзшим озером, разлохмаченная шкурка была усеяна ледяными кристаллами. Лисица словно окоченела в момент движения.

– Какая ужасная смерть! – дыхание Альвы вырывалось клубами пара. – Зачем ты мне это показываешь?

Я провел перчатками по льду, расчищая снег, чтобы лучше были видны красные глаза лисицы.

– Однажды я видел тонущую собаку. Но тут все иначе. Я подумал, тебе это может быть интересно. От этого веет покоем. Чем-то вечным.

– По-моему, это ужасно.

Альва отвернулась.

– Сейчас тебе это кажется ужасным, но готов поспорить, что через двадцать лет ты будешь вспоминать замерзшую лисицу. – Я невольно рассмеялся. – Даже на смертном одре ты еще будешь вспоминать замерзшую лисицу.

– Не придуривайся, Жюль.

Я сделал несколько снимков, и мы пошли назад в деревню. На небе гасли последние отблески вечерней зари, и местность вокруг нас погружалась в темноту. Похолодало, я сжал в кулаки засунутые в карманы руки. Наконец мы подошли к кафе.

Очутившись в тепле, Альва стала растирать руки. С недавних пор она начала красить ногти, и я подозрительно покосился на ярко-красные кончики ее пальцев: знак перемен и прощания с прошлым. Попивая горячий шоколад, мы говорили о моей сестре: у той снова были неприятности из-за того, что она ночью, ничего не сказав, удрала из интерната.

– Я слышал, что ее скоро вытурят, – сказал я. – Она ни к чему не относится серьезно.

– Мне нравится твоя сестра, – сказала Альва. Как-то раз они мельком встретились в моей комнате. – По-моему, она замечательная красавица. Мне бы такую красавицу-сестру!

Я не знал, что на это ответить. Затем я увидел, как под окном крадучись прошел тот, кого я называл Гиеной. Я проводил его злобным взглядом. Альва же посмотрела на меня так внимательно, что я смутился. Однажды я в приливе откровенности рассказал ей о моем приключении в душевой и теперь боялся, что она считает меня слабаком.

– Надо было дать ему в морду, – расхорохорился я, прихлебывая какао. – Вот раньше бы я его… Сам не знаю, почему я ничего не сделал.

Альва засмеялась:

– Я думаю, Жюль, это хорошо, что ты ничего не сделал. Он же гораздо больше тебя.

Приподняв одну бровь, она спросила:

– Сколько в тебе, вообще-то, росточку?

– Метр шестьдесят.

– Брось! Какие там метр шестьдесят. А ну-ка, встань рядом со мной, давай померяемся.

Мы поднялись и встали возле стола. Как ни обидно, Альва оказалась выше меня на несколько сантиметров. Пару секунд мы стояли совсем рядом, я вдыхал сладковатый запах ее новых духов. Затем она снова села.

– Между прочим, у тебя коричневые усики от какао, – сказала она.

– Знаешь, о чем я иногда думаю? – Я отер губы и посмотрел на нее с вызовом. – Все это как посев: интернат, школа, то, что случилось с моими родителями. Все это посеяно во мне, но я еще не понимаю, что из меня после этого получится. Только когда я повзрослею, настанет жатва, но тогда уже будет поздно.

Я ждал, как она отреагирует. К моему удивлению, Альва заулыбалась.

Сначала я не понял. Затем обернулся и увидел у себя за спиной большого мальчишку из средней ступени. Ему наверняка уже было шестнадцать. С самоуверенной актерской ухмылкой он направлялся в нашу сторону. Альва глядела на него с таким выражением, с каким еще никогда не смотрела на меня, и, пока этот парень разговаривал с ней, у меня появилось убийственное чувство собственной неполноценности. В последующие годы оно так до конца и не изжилось.

* * *

Возле столовой я обнаружил сестру. Она, как королева, восседала на скамейке в окружении одноклассников, покуривая сигарету. Лиз было тогда семнадцать, она была одета в парку с капюшоном и кеды, белокурые волосы падали ей на лоб. Для женщины она была очень рослой – метр восемьдесят, не меньше. Она все еще предпочитала передвигаться не шагом, а бегом, частенько путала внешнее восхищение с искренним чувством и поступала по своему хотению. У Лиз было игривое любопытство к мужскому телу. Когда ей кто-то нравился, она, вместо того чтобы медлить и осторожничать, сразу же хватала наживку. На каникулах она убегала с приятелями старше себя и уже дважды (не без некоторой гордости) возвращалась, доставленная домой полицией.

Сейчас она рассказывала про дискотеку в Мюнхене, ученики вокруг слушали с напряженным вниманием. В эту минуту к ней подошел студент, проходивший у нас педагогическую практику:

– Лиз, ты идешь? Дополнительный урок у тебя уже начался.

– Сейчас докурю и приду, – ответила моя сестра. – И вообще, я не понимаю, с какой стати я должна ходить на какие-то дополнительные уроки, пропади они пропадом!

У Лиз был низкий голос, невольно внушавший робость собеседнику. Притом говорила она всегда так громко, как будто играла перед публикой на театральной сцене. В каком-то смысле так оно и было на самом деле.

Она принялась на виду у собравшихся слушателей спорить с практикантом, поднимая оглушительный крик:

– К черту эту ерунду, не буду я этим заниматься, и не надейся!

Со всеми практикантами она разговаривала на «ты».

– И вообще, я нехорошо себя чувствую, – сказала она, потягивая косячок. – Я больна…

Но тут сама не выдержала и расхохоталась. Сделав напоследок глубокую затяжку, она со вздохом согласилась:

– Ладно уж, так и быть, приду через пять минут.

– Через три, – сказал молоденький практикант.

– Через пять, – заявила Лиз, поглядев на него с такой обворожительной и нахальной улыбкой, что он поскорей отвел глаза.

Все это происходило незадолго до рождественских каникул. На всех этажах перед входными дверьми были развешаны венки, на ужин давали пряники, мандарины и пунш. Общее предвкушение праздника создавало радостную атмосферу, которая, как колокол, накрывала интернат, но меня наступающие каникулы только раздражали. На территории интерната ни у кого не было родителей, и это связывало меня со всеми остальными. Но когда я оказывался у тетушки в Мюнхене, в то время как мои одноклассники уезжали домой к родителям, это отзывалось во мне болезненным чувством.

Нашей тетушке было тогда пятьдесят с небольшим. Добрая и ласковая, вечером она всегда сидела со стаканом вина в руке над разложенным на коленях кроссвордом. Утрата младшей сестры прогнала с ее лица жизнерадостное выражение, за прошедшие годы она располнела и производила впечатление человека, глядящего на игру, правила которой он перестал понимать. Несмотря ни на что, у тетушки хватало душевных сил заставить себя улыбнуться, когда нужно было нас ободрить. Она водила нас в боулинг и в кино, рассказывала нам истории из жизни наших родителей и была, кажется, единственным человеком, способным что-то понять в сложном характере моего брата Марти. Поздно вечером они часто сидели вдвоем на кухне, пили чай и беседовали. В ее присутствии в голосе брата исчезала интонация заносчивого превосходства, а иногда, рассказывая ей о том, как безнадежно ему не везет с девушками, он даже позволял тетушке подержать себя в объятиях.

В дни рождественских праздников мы соорудили себе на полу ее гостиной матрасное ложе. Лиз, у которой все вещи валялись обычно как попало. И Марти, который тщательно раскладывал свои и так гладко заправлял кровать, что на нее было страшно садиться. Казалось немного странным, что брат и сестра тут, рядом. Мы тогда редко делали что-то вместе, слишком много параллельных миров существовало в интернате; даже оказавшись во время обеда за соседними столами, мы все равно были так далеки друг от друга, словно жили в разных странах. Но теперь, улегшись втроем перед телевизором, мы вместе смотрели документальный фильм про фараона Рамзеса Второго. Оказывается, Рамзес считал, что был могущественным не просто с самого рождения, а еще тогда, когда находился во чреве матери. Он называл себя «сильным в яйце». Мы все ухватились за этот образ. «А ты силен в яйце?» – хохоча, спрашивали мы друг друга. Разговаривая о ком-то, кто в чем-нибудь облажался, мы добавляли: «Что тут скажешь! Не был он сильным в яйце».

Наутро после Рождества я зашел в чулан за свечками и обнаружил там сестру. Она поспешно захлопнула за мной дверь.

– Merry Christmas, малыш, – сказала она.

Лиз поцеловала меня и спокойно продолжила скручивать себе косячок. Я зачарованно наблюдал, как она, закрыв глаза, облизнула папиросную бумагу.

– Слушай, а с Альвой-то у вас что-нибудь закрутилось? – Сделав затяжку, она выпустила дым маленькими колечками. – Она же тебе очень подходит.

– Ничего такого, мы просто дружим.

Сестра с сожалением кивнула, затем толкнула меня в бок:

– Ты хоть раз целовался с девочкой?

– Нет, ни разу с тех пор, как… Неужели не помнишь?

Лиз помотала головой. Она и раньше жила как будто только настоящим и сразу все забывала, я же любил подолгу разглядывать пережитое с разных сторон, соображая, под какую рубрику его подвести.

– Не удивительно, что у тебя нет подружки.

Она окинула взглядом мою одежду, которую мы с тетушкой купили в «Вулворте».

– Ты же одеваешься, как какой-то восьмилеток. Надо будет как-нибудь сходить с тобой за шмотками.

– Так, значит, мне надо стать круче?

Лиз задумчиво взглянула на меня сверху вниз:

– Вот, слушай. Я скажу тебе что-то очень важное, никогда этого не забывай.

Я навострил уши. Знал, что поверю каждому ее слову.

– Ты не крутой, – сказала она. – К сожалению, это так, и в этом ты никогда ничего не изменишь. Так что лучше и не пытайся. Но ты можешь, по крайней мере, сделать такой вид.

Я кивнул:

– Это правда, что тебя скоро выпрут?

Лиз наморщила нос:

– Чего? Это кто распускает такие слухи?

– Без понятия. Просто так говорят. Что, если тебя вдруг застукают с какими-нибудь наркотиками? Ладно бы гашиш… а если с чем-то другим?

– Никто меня не застукает. Я сильна в яйце.

Я-то ожидал, что она скажет: «Таким я вообще не балуюсь». Но она не доставила мне такого удовольствия.

– Знаешь, – сказала она с жесткой улыбкой, – в последние недели много чего случилось. Иногда я и правда думаю: а не взять ли мне да и…

Она замолчала, мучительно подбирая слова.

– Что ты думаешь? Что случилось?

Ей, видимо, показалось забавным, как я на нее воззрился, однако Лиз только покачала головой.

– Да нет, ничего. Не думай об этом, малыш. Не выпрут меня из школы, о’кей? – подмигнула она мне. – Скорее уж я провалюсь на экзаменах.

Потом мы вместе с тетушкой украшали гостиную, по радио звучал шансон, и на какой-то миг все стало как прежде, только не хватало двух человек. Все было как прежде, если бы не одно – то, что все было совсем иным.

* * *

В сочельник ситуация усугубилась. В этом году Лиз впервые не подарила нам своих рисунков, зато, когда мы стали петь, она аккомпанировала нам на гитаре. В интернате я часто видел, как она, устроившись где-нибудь на ступеньке, на скамейке, на беговой дорожке, сосредоточенно училась играть. Но хотя у нее тоже был хороший голос, она отказывалась исполнять, как мама, «Moon River».

– Я скорее умру, чем сыграю эту несчастную песенку! – Лиз пристально изучала свои ногти. – Я ее всегда ненавидела.

– Ты ее любила, – тихо сказал Марти. – Мы все ее любили.

После застолья мы сели играть в «Малефиц». Долгое время казалось, что выиграет Марти, пока мы с сестрой не объединились и не заперли его, окружив деревянными белыми фишками. Марти взвыл и обругал нас последними словами, в особенности когда Лиз выиграла и отметила свою победу торжествующими воплями.

Когда мы убирали игру, моя сестра, как бы невзначай, засунула одну из белых фишек себе в карман брюк.

– На счастье, – шепотом сказала она мне.

Это было лучшее мгновение того праздника. Вечер подходил к концу в мире и согласии, пока тетушка не спросила нас про интернат.

В то время как я отмалчивался, а Марти нудно перечислял свои жалобы, Лиз с вызывающей откровенностью говорила про гулянье допоздна на берегу озера, про вечеринки и мальчиков. Она с наслаждением разбирала по косточкам слабости учителей или неуклюжее поведение своих воздыхателей, то и дело разражаясь циничным хохотом.

Марти поморщился:

– Ну сколько можно хвастаться своими подвигами, Лиз? Я не собираюсь тебя прерывать, но это же действует на нервы.

Типичная фразочка из лексикона Марти! Он всегда начинал словами «я не собираюсь» и делал то, от чего только что отказывался.

Лиз только отмахнулась:

– Ты просто завидуешь, потому что у тебя все еще нет подружки. Знаешь, как в интернате называют твою комнату? Мастурбационная келья.

– Как-как? – встрепенулась тетушка.

– Ой, помолчи уж лучше! – бросил Марти, теребя ворот кожаного пальто, которое не снимал даже в теплой комнате. Лицо его было цвета лежалой бумаги, длинные волосы были жирные, вдобавок он еще отпустил козлиную бородку. Зачуханный представитель преступного мира из Филадельфии, которому хоть сейчас впору отправиться на ограбление супермаркета, чтобы разжиться пятью долларами и пакетиком молока.

– Побеспокоилась бы лучше о том, что о тебе говорят в школе, – сказал он.

– Это почему же? Что они говорят?

– Да так, ничего, – сказал Марти, спохватившись, что допустил оплошность.

Лиз взглянула на него, потом на меня:

– Ты знаешь, о чем это он?

Я промолчал. Конечно же, я знал, что имел в виду брат. До меня тоже доходили слухи о том, какие истории рассказывают о моей сестре. Разумеется, все это было вранье. Лживые россказни, пущенные разочарованными мальчишками и завистливыми девчонками. Но вообще-то, много ли я знал о своей сестре?

– Так что же они там говорят в школе? – присоединилась к расспросам тетушка.

– Что она… давалка, – брякнул Марти и сам испугался разрушительной силы своих слов. Я ясно видел, что он не хочет продолжать этот разговор, но не мог остановиться, словно какая-то неумолимая сила толкала его изнутри. – Что она за наркотики спит с мужчинами, – продолжал он. – Что от одного она даже забеременела.

Что-то громко звякнуло. Это Лиз кинула на тарелку десертную ложку. Она рывком вскочила со стула и выбежала из комнаты. Спустя несколько секунд мы услышали, как захлопнулась дверь квартиры. Я кинулся к окну и успел только увидеть, как сестра быстрым шагом скрылась в темноте.

На следующее утро она все-таки вернулась, но через несколько недель после Рождества Лиз бросила школу и на годы исчезла из моей жизни. Одной школьной приятельнице она сказала, что поступать в университет – это не для нее, она хочет повидать мир. Такая у нее внутренняя потребность. Я тогда долго пытался понять почему. Каждый день я ждал, что Лиз даст знать о себе подробным письмом, открыткой или хотя бы телефонным звонком. Ждал, как терпящий бедствие на тонущем судне, неустанно жмущий на кнопки рации в надежде поймать в эфире человеческий голос. Но от моей сестры, кроме белого шума, долгие годы ничего не было слышно.

Химические реакции

(1992)

Я ждал на парковочной площадке интерната, глядя на яркие следы самолетов на розовеющем горизонте. Как это часто бывало со мной, когда зрелище природы связывалось у меня с моими мечтами и воспоминаниями, я ощутил легкое посасывание в области желудка. В девятнадцать лет я был на пороге получения аттестата зрелости. Передо мной открывалось будущее, возбуждая обманчивый восторг, свойственный молодому человеку, еще не совершившему в жизни ни одной крупной ошибки.

Через четверть часа на территорию интерната наконец подъехал красный «фиат». Я сел на переднее пассажирское сиденье и поцеловал Альву в щечку.

– Как всегда, опаздываешь, – констатировал я.

– Мне нравится, когда ты ждешь.

Выжав сцепление, она быстро набрала скорость.

– Ну как там дома? – спросила она. – Какие-нибудь шашни с женщинами, о которых мне полагается знать?

– Ну, я же не дитя печали, как тебе известно…

– Ты, Жюль, дитя невероятной печали.

Альва не отставала и, уточнив вопрос, поинтересовалась об одной девочке из нашего класса (здесь было бы неуместно упоминать ее имя):

– Как там у тебя с ней? Виделся на каникулах?

– Обвиняемый ссылается на свое право хранить молчание.

– Да ладно, скажи уж! Есть сдвиги?

Я вздохнул:

– Мы не виделись.

– Да уж, месье Моро! От вас я ожидала чего-то большего.

– Очень остроумно! По-моему, она ко мне равнодушна…

– Разве ты не знаешь, как симпатично ты выглядишь? Разумеется, она к тебе неравнодушна.

Альва широко улыбнулась. Она любила оказывать мне моральную поддержку и разыгрывать из себя сваху.

Здесь нужно сказать, что за эти годы я сильно вытянулся. Волосы у меня были черные, как у отца, от него я унаследовал и густую растительность на лице, а брился только от случая к случаю. Я сам удивлялся, какой у меня взрослый вид и каким хищным и жестким стал мой взгляд. За последние годы в школе у меня случились два романа, но они почти никак меня не затронули. Гораздо больше меня в этот период интересовала фотография. Я изучил все, что касается химических реакций, необходимых для проявления негативов. В подвале под интернатом нашлось пустующее помещение, и мне позволили использовать его под фотолабораторию.

Часто меня тянуло на природу, я мог часами просиживать с отцовской фотокамерой на берегу или бродить по лугам и лесам, прежде чем поздно вечером вернуться с собранной добычей. Увиденное через объектив «Мамии», все вокруг словно по-новому наполнялось жизнью: на древесной коре проступали лица, структура воды обретала осмысленность, даже люди внезапно представали другими, и зачастую я начинал по-настоящему понимать выражение их глаз, лишь рассмотрев его через видоискатель фотоаппарата.

– Отныне я больше не желаю слышать никаких отговорок, – настойчиво продолжала рядом со мной Альва. – Нельзя же все время оставаться робким мальчиком!

И затем, уже словно заклиная меня:

– Ты же не хочешь так и уйти из школы, не дождавшись, когда между вами что-то произойдет?

Я молчал, повернувшись к окну. Окрестности постепенно погружались в сумерки. Казалось, что кто-то наносит грунтовку под грядущую ночь.

Через некоторое время Альва ткнула меня локтем:

– О чем ты думаешь, когда так смотришь?

– Ты о чем? Как смотрю?

Она изобразила на лице довольно удачную имитацию почти идиотского выражения погруженного в мир своих фантазий, задумчивого мечтателя.

– О чем ты думаешь? – повторила она вопрос, но я ничего не ответил.

С тех пор как я очутился в интернате, мы виделись почти каждый день. Альва стала для меня заменой семьи и во многом была ближе, чем брат и сестра или тетка. Но в последние годы она изменилась. Изредка все еще выпадали моменты, когда я мог вызвать у нее беспечный смех. Или когда мы, слушая музыку, обменявшись взглядами, без слов понимали, что́ другой сейчас думает. Однако рядом с первой появилась и другая Альва – Альва, которая все чаще внутренне отдалялась от меня, сидела на скамейке и курила, ненавидя себя, и говорила, например, о том, что лучше ей было бы вообще не рождаться.

Рыжеволосая, белокожая, она имела несколько поклонников, но лишь к семнадцати годам у нее впервые появился парень. После этого она раз или два попробовала завязать отношения с другими, но как-то нерешительно. Если Лиз, как мне представлялось, просто любила секс и в каждом мужчине могла увидеть нечто особенное, то, глядя на Альву, скорее можно было подумать, что она использует свое тело как оружие против самой себя. И едва лишь у кого-то начинало зарождаться к ней чувство, она тотчас же его отталкивала. Внутри Альвы словно что-то разбилось на мелкие осколки, ранившие всякого, кто решался приблизиться.

В семнадцать лет она вообще отвернулась от мужчин. Казалось, любая форма отношений вызывает у нее неподдельное отвращение, пошли даже слухи, будто бы она предпочитает женщин. Или что она со странностями. Альва относилась к этому с полнейшим безразличием. Вместо этого она училась как одержимая и читала философские книги: Сартра и бесконечного Кьеркегора. С недавних пор у нее, правда, снова появился друг, но эту тему мы никогда не обсуждали.

В тот вечер мы поехали в какой-то кабак. По пути Альва должна была позвонить матери из автомата. «С Жюлем, – услышал я ее голос. – Нет, его ты не знаешь, это другой. – Она говорила все громче. – Вернусь, когда меня это будет устраивать», – выкрикнула она под конец и резко повесила трубку.

Мать Альвы с нездоровой бдительностью следила за тем, куда пошла ее дочь, и Альва не раз грозила ей, что после выпускных экзаменов уедет от нее навсегда. Однако что именно между ними произошло, я в точности не знал. Альва с самого начала не давала мне соприкасаться со своей семьей, а все вопросы о родителях натыкались на стену молчания. Несколько раз я заходил за ней, но она всегда встречала меня на крыльце, чтобы только не впустить меня в дом.

– Все о’кей? – спросил я, когда она снова села в машину.

Она кивнула и включила зажигание, но было видно, что она переживает, и мне показалось, что глаза у нее сделались на тон темнее, чем были. Альва вообще, как правило, водила машину на предельной скорости, а тут и вовсе помчалась как бешеная, не притормаживая на виражах. Она опустила боковое стекло, и ветер трепал ее волосы. Это был один из тех моментов, когда я – не знаю, как сказать иначе, – чувствовал, что она каким-то образом несет мне опасность. Эту игру Альва вела со мной уже не первый месяц. Она знала, что я боюсь ее быстрой езды и что, с другой стороны, не хочу показывать, что боюсь. Поэтому она все больше лихачила, входя в крутой поворот на своем красном «фиате»; казалось, ее забавляет, как я упорно молчу, а сам извиваюсь, словно уж на сковородке. С каждым разом она заходила в этой забаве чуть дальше. И вот в этот вечер, видя, что она никогда не остановится и готова дойти до любой крайности, я сдался.

– Давай помедленнее, – сказал я, когда она приготовилась срезать следующий поворот.

– Боишься?

– Да, черт побери! Давай, пожалуйста, помедленнее.

Альва тотчас же сбросила газ, кинув на меня торжествующую и какую-то загадочную улыбку.

Она припарковала свой красный «фиат» перед загаженной деревенской пивной «Джекпот», где собирались абитуриенты. Музыкальный автомат крутил в основном старомодный рок, бильярдный стол был обшарпанный. В конце зала, рядом с мишенью для дартса, стояло два игральных автомата, магически притягивавших к себе забубенных неудачников со всей округи.

Вместо того чтобы зайти в пивную, мы сначала посидели в машине. Альва включила радио на небольшую громкость и открыла банку пива. Затем, бросив на меня многозначительный взгляд, произнесла:

– Открой бардачок.

Я обнаружил в нем четырехугольный пакет в яркой обертке.

– Это мне?

Она кивнула, и я разорвал обертку. Альбом фотографий на память о нашем детстве и юности, каждый снимок сопровождался специальным стишком. На это нужно было потратить не один час.

Я был так растроган, что в первый момент не мог ничего сказать.

– Почему ты решила это сделать?

Она как бы небрежно бросила:

– Просто подумала, что тебе будет приятно.

Я стал смотреть фотографии, на них мы были засняты у озера, во время поездок на экскурсии и фестивали, на уличном празднике в Мюнхене, в моей интернатской комнате. Я обнял Альву, и она, увидев мою неподдельную радость, покраснела.

Как уже часто бывало, она заговорила о своей любимой книге «Сердце – одинокий охотник» американки Карсон Маккаллерс.

– Прочти ее, наконец, – сказала она.

– Хорошо, – ответил я. – Как-нибудь обязательно прочитаю.

– Пожалуйста, Жюль. Я хочу узнать, как она тебе. Хотя бы то, как ее персонажи беспокойно бродят в ночи, и то, как все они собираются в одном кафе, единственном открытом по ночам. – Альва всегда начинала волноваться, когда говорила о книгах. – Хотела бы и я быть таким литературным персонажем. Полуночницей, которая бродит по улицам города и находит пристанище в каком-то кафе.

Альва говорила тихим голосом, но глаза у нее горели, и мне это очень нравилось.

Я рассказал ей, как провел каникулы в Мюнхене и побывал в доме, где жил в детстве.

– Там все изменилось после ремонта, исчезли даже качели во дворе и домик на дереве, теперь на том месте растут цветы. Все выглядит не так, как прежде, и стало совсем чужим. Когда я туда зашел, то почувствовал, что за мной наблюдают, будто я вор.

В отличие от меня, Альва почти никогда не заговаривала о своем прошлом. Только один раз она рассказала мне, как в самые счастливые дни детства ее охватывала болезненная тоска оттого, что и этот миг скоро пройдет. И чем больше я думал об этих словах, тем больше узнавал в этом замечании свои собственные чувства.

Я смотрел, как из дверей «Джекпота» вышли двое наших одноклассников.

– Хочешь кое-что попробовать? – спросила Альва.

Я не знал, что ответить, но почему-то решил, что сначала надо сесть прямо. Тут я увидел, что она скручивает косячок. До тех пор я ни разу не пробовал наркотиков.

– А как же, – сказал я. – Где ты это достала?

– Я же стою во главе наркокартеля, разве я тебе об этом еще не рассказывала?

– Стоишь во главе? Уже бывало, чтобы по твоему приказу кого-нибудь шлепнули?

– Несколько раз случалось, иначе было нельзя.

Она кинула на меня мрачный взгляд, вполне убедительный.

На самом деле до сих пор Альва относилась к наркотикам очень сдержанно. Скрутив косяк, она затянулась, затем передала его мне.

– Затянись поглубже и не выпускай дым сразу.

Я кивнул, закашлялся с первой попытки, но потом дело пошло, и в голове у меня зашумело. Я поудобнее развалился на сиденье и снова стал вспоминать квартиру, из которой мне пришлось уехать ребенком. К своему испугу, я с трудом мог вызвать перед глазами точные образы, я уже почти не помнил, как выглядела каждая комната. Где на кухне висели часы? Какие картинки размещались на стене моей комнаты?

Пока я соображал, в памяти у меня всплыло удаляющееся такси, в свете фонарей оно заворачивало за угол. Снова и снова повторяясь, эта сценка вставала у меня перед глазами. Я хотел крикнуть что-то вслед уезжающему такси, но оно уже скрылось из вида. Я сознавал, что в этой картине есть что-то для меня очень важное, но в то же время это воспоминание еще не созрело, оно было похоже на фотографию, лежащую в проявителе.

– Что-то не так? – спросила Альва.

– Нет. А что?

– Ты дрожишь.

Тут я и сам это заметил и сделал несколько глубоких вдохов и выдохов. В конце концов я успокоился, и мысль об уезжающем такси померкла в моем воображении.

– Как твои брат и сестра? – спросила Альва. – Ты часто с ними видишься?

Я сделал новую глубокую затяжку и подумал, рассказать ей об отчужденности, которая закралась в наши отношения, или нет. Но я только пожал плечами:

– Сестра, кажется, живет сейчас в Лондоне, а брат в Вене.

– Значит, ты с ними почти не видишься?

– Да… По правде говоря, мы вообще не видимся.

Альва забрала у меня косяк и затянулась так, что кончик у него засветился красным огоньком. Она сделала радио погромче и закрыла глаза, немного посидела не шевелясь. Затем, по-прежнему не открывая глаз, взяла меня за руку. Только это, ничего больше – она не придвинулась ко мне, а просто держала за руку. Я пожал ее ладонь. Она мою тоже. Затем убрала руку.

* * *

В субботу после долгой разлуки неожиданно приехал Марти. Он заглянул в мою комнату, и мы пошли к его машине – бэушному «мерседесу». Я так и не разобрался, чем еще, помимо информатики, занимается мой брат, но, судя по всему, он поучаствовал в нескольких успешных проектах. Недавно он вместе со своим бывшим соседом по комнате и каким-то богатым однокурсником открыл фирму, работавшую в области информационных технологий и сетевой связи, для меня эти вещи были абстрактными понятиями. Несчастливые годы в интернате, казалось, только укрепили его волю; из прошлого, настоящего и будущего Марти выстроил трехступенчатую лестницу, которая круто вела его вверх.

– Так ты думаешь, что с фирмой дела у вас пойдут? – спросил я.

– Народ к нам бегом побежит, – ухмыльнулся мой брат. – Мы сильны в яйце.

Мы подошли к машине. Я обрадовался, увидев, что и Тони тоже приехал. Он был все такой же мускулистый, как в школьные годы. Лениво прислонившись к машине с водительской стороны, он грыз яблоко.

– А вот и Жюль Моро, – сказал он.

– И Антон Бреннер.

Мы обнялись.

Несколько лет назад я вступил в команду легкоатлетов, с тех пор мы с Тони часто качали «железо» в тренировочном зале интерната. Иногда после тренировки шли вместе выпить пива. Он обучил меня нескольким карточным фокусам и продолжал все время восхищаться моей сестрой Лиз. Потом, когда после очередной операции на колене Тони стал негоден для спорта, он счел, что тем самым заслужил право жениться на Лиз.

На вопрос об этом он только покривился:

– Ответила она наконец на мое любовное письмо?

Вместе мы пошли на озеро. Марти в приступе гениального прозрения вещал о будущем Интернета («Это будет новый мир, Жюль. Старый мир измерен вдоль и поперек, но скоро мы снова станем первооткрывателями»), а я разглядывал его прикид: аккуратную прическу, очки без оправы, пиджак, плетеные кожаные башмаки. Из чудика в черном, точно бабочка из кокона, вылупился вдруг гарвардский интеллектуал высокого полета. Хотя лицо моего брата, с его длинным носом и тонкими губами, не отличалось красотой (как выразилась однажды Лиз: «Физиономия вроде халтурного карандашного наброска Семпе»[14]), в целом его внешность, по сравнению со школьными годами, стала намного привлекательнее, и кипучей энергии в нем было через край.

– Я всегда говорил – из твоего брата выйдет классный менеджер, – сказал Тони, – а я уж как-нибудь зацеплюсь за него.

От навязчивых действий Марти, правда, так и не избавился: ни одной лужи на пути он не мог пропустить, ему непременно надо было ступить в каждую. Еще в интернате он не мог выйти из комнаты, чтобы при этом несколько раз не нажать на дверную ручку. Иногда четыре раза, иногда все двенадцать, а иногда почему-то восемь. Очевидно, он с научной тщательностью разработал для этого безумия какую-то сложную логическую систему, но я, как ни считал, сколько раз он нажмет, так и не разобрался в его расчетах.

Тони и Марти расспрашивали меня об интернате. Что тут скажешь? За девять лет я так хорошо освоил роль жизнерадостного, общительного воспитанника, что в какие-то минуты и сам верил в свою беззаботность. Но я по-прежнему никогда не заговаривал о родителях. Моей заветной мечтой было сбросить с себя сиротство и стать просто нормальным мальчишкой. Воспоминания о родителях, плотно упакованные, пылились в дальнем углу моего сознания, и если раньше я часто ходил в Мюнхене к ним на могилу, то в последнее время давно уже туда не наведывался.

– Не хочу вешать на тебя лишние заботы, – сказал Марти, – но у Лиз плохи дела. На днях она была у меня в Вене и выглядела паршиво. Она слишком увлекается всякой дрянью.

– Это ее давняя привычка.

– Я о серьезных, тяжелых наркотиках. И кажется, она теперь жалеет, что бросила школу.

– С чего ты это взял?

– Она показалась мне печальной, когда пошла проводить меня до университета. Я просто знаю, что она жалеет.

Я не знал, что на это ответить. Несколько лет от Лиз почти совсем не было вестей, а сейчас у нас установилась хоть какая-то связь. В последний раз я виделся с ней несколько месяцев назад в Мюнхене. Как всегда, это была беглая встреча.

Решив переменить тему, брат стал рассказывать мне о своей подружке Элене, с которой он познакомился в университете. Когда я спросил, любит ли он ее, Марти только махнул рукой.

– Любовь! – произнес он. – Это дурацкое понятие из литературы, Жюль. На самом деле это всего лишь химические реакции.

* * *

Я бегал во всю прыть по стометровой дорожке. На траве лежала Альва, она читала. Песчанистая лужайка и дорожка для стометровки были в убогом состоянии, но все равно спортивная площадка была вроде как душа интерната. Здесь после уроков собирались разные группки, чтобы обсудить планы на вечер, почитать или просто убить время.

Я был хороший бегун, не ставил рекордов, однако на соревнованиях, бывало, выигрывал, выступая за нашу команду легкой атлетики. Отдуваясь, я остановился возле Альвы. В руках у нее была рекламовская книжечка[15] в мягкой обложке. За чтением что-то в ней немного менялось. Лицо расслаблялось, губы приоткрывались, она становилась неприступной и защищенной.

Я успел различить две строчки какого-то стихотворения и прочел вслух:

Царица смерть

Над нами властна.

– Очень вдохновляюще, – сказал я. – И что там дальше?

Альва захлопнула книжку.

– А ну-ка, пробеги еще один круг! – весело скомандовала она.

После тренировки я принял душ, переоделся и вернулся к ней со своей камерой. Несколько раз я щелкнул ее, затем улегся рядом с ней на траву. По-моему, Альва первая заговорила о том, что в будущем непременно хочет завести детей.

– И сколько же? – поинтересовался я.

– Мне хочется двух девочек. Одна – очень самостоятельная и часто спорит со мной, вторая – очень привязчивая и всегда приходит ко мне за советом. Еще она пишет стихи, в которых нет смысла.

– А вдруг обе девочки получатся непослушными и со странностями?

– Немножко со странностями – не страшно, – улыбнулась Альва.

Морщинка посреди ее лба разгладилась.

Затем она сказала уже серьезно:

– Предупреждаю, Жюль: если у меня к тридцати еще не будет детей и у тебя тоже не будет, то я хочу родить от тебя. Ты будешь хорошим отцом, в этом я совершенно убеждена.

– Но это значит, что сперва нам нужно спать друг с другом.

– С этим злом я как-нибудь примирюсь.

– Ладно, ты примиришься. Но кто сказал, что я на это готов?

Она высоко подняла брови:

– А разве нет?

На секунду разговор смолк.

От смущения я перевел взгляд в сторону интерната. Раскаленный цемент парковочной площадки сверкал на солнце тысячами стеклянных осколков.

– Да, конечно, звучит неплохо, – сказал я. – Но я не хочу быть старым отцом. Тридцать и для меня крайний предел. Так что в случае чего я готов тебя обрюхатить.

– А вдруг к тридцати мы совсем разойдемся?

– Такого никогда не может случиться.

Она посмотрела на меня долгим взглядом:

– Такое всегда возможно.

Кошачьи глаза Альвы были зеленого цвета, не бледные и не тусклые, как долларовая бумажка, а яркие и блестящие. Зеленый цвет глаз чарующе контрастировал с рыжим цветом ее волос, однако во взгляде проглядывала какая-то сдержанность, почти что холодность. Это был взгляд не девятнадцатилетней девушки, а ко всему безразличной, уже немолодой женщины. Но когда она произносила: «Такое всегда возможно», что-то в ее взгляде изменилось и весь холод совершенно исчез.

На плечо ей упала капля, мы взглянули наверх. Солнце заволокло густыми тучами, неожиданно прогремел гром. Через несколько секунд на нас хлынул ливень.

Похватав свои вещи, мы со всех ног бросились спасаться ко мне в комнату. Альва обнаружила бутылку джина, оставленную Тони после его последнего посещения. Она как-то невзначай все подливала мне и себе, и мы не заметили, как все выпили. Алкоголь придал мне развязности, Альва же, напротив, держалась напряженно.

– Он меня бросил, – неожиданно сказала она.

Ее другу, несимпатичному грубоватому торговцу автомобилями, было больше двадцати. Она покачала головой:

– Наверное, ему надоело встречаться с таким дерьмом, как я. Ну что ж, заслужила!

– Неправда! Ты слишком хороша для этого идиота.

– Уж поверь – я действительно заслужила. – И почти насмешливо добавила. – Ты, Жюль, вообще видишь во мне что-то, чего нет.

– Как раз наоборот. Ты сама не видишь, какая ты.

Пожимая плечами, она допила свою рюмку и налила еще. Ее слегка качнуло.

«Спасибо, Тони, – подумал я. – Не знаю, почему ты принес мне этот джин, но я твой должник».

Мне вспомнилось, как тогда в «фиате» она взяла меня за руку.

– Помнишь, как ты в пятом классе села ко мне за парту?

– Что это ты вдруг?

– Просто так… А почему ты так сделала?

– Ты был новенький, в странной одежде, в синих и красных носках, все на тебе не подходило одно к другому. И весь из себя такой грустный и покинутый, и все над тобой посмеивались.

– Правда? А я и не заметил!

– Еще они смеялись над тобой, потому что ты коверкал слова. «Лоходильник» – это я с тех пор запомнила. Или «ухотугий» вместо «тугоухий».

Взяв утяжеляющий жилет, который я всегда надевал для бега, Альва взвесила его на руке:

– Я села рядом с тобой, чтобы ты не был один. Но когда все принялись меня дразнить, будто я в тебя втюрилась, я пересела на другую парту.

– Слабо́ тебе оказалось выстоять!

– Да, это так.

Мы обменялись долгим взглядом.

– А ты ведь пьяна, Альва, – сказал я.

– Нет, Жюль, это ты пьян. С каких это пор ты пьешь джин?

– Я всегда его пил. Каждый день по бутылке перед уроками. – Я подошел ближе и взял у нее из рук жилет. – Ты еще многого обо мне не знаешь.

Она пристально посмотрела на меня:

– Вот как? И чего же?

В комнате стало тихо. Чем дольше вопрос повисал в воздухе, тем больше менялось ее выражение от кокетливого к серьезному. Я хохотнул, но мой смешок был больше похож на хрип.

Видя, что Альва не хочет взять на себя режиссуру этой сцены, я, следуя внутреннему ощущению, включил музыку – песню Паоло Конте «Via Con Me», которую ставила мне мама незадолго до смерти.

Я посмотрел на Альву, волосы мокрыми прядями свисали ей на лицо. Платье липло к ее телу, и она то и дело осторожно поправляла его, натягивая на коленки. И тут я начал двигаться под музыку. Колени у меня дрожали.

– А ты, оказывается, хорошо танцуешь, – в ее голосе слышалось удивление.

Я не ответил, а попытался втянуть ее в танец. Видя, что она отмахивается, я даже протянул руку.

– Пойдем, – сказал я, – только одну песню… Давай!

Изображая экспрессивную итальянскую жестикуляцию, я театрально шевелил губами вместе с певцом:

It’s wonderful, it’s wonderful, it’s wonderful,

Good luck, my baby.

It’s wonderful, it’s wonderful, it’s wonderful,

I dream of you[16].

У Альвы вырвался короткий смешок, но она тут же помрачнела, и мне вдруг показалось, что мысленно она где-то далеко. Вся ее напряженность вдруг куда-то исчезла, и один раз она даже помотала головой. Я чуть не задохнулся от досады. Сжав губы, я, как дурачок, мужественно потанцевал еще немного, но в конце концов выключил музыку, а вскоре Альва собрала свои вещи и ушла.

* * *

Каникулы на праздниках Троицы прошли в 1992 году без происшествий, пока в один прекрасный день я не застал тетушку на кухне какой-то погруженной в себя, глаза у нее странно блестели. С испугом я заметил, как она постарела. А затем вдруг понял. Сегодняшнее число было днем, когда раньше праздновалось мамино рождение. Мне стало стыдно: оказывается, я совершенно об этом забыл. Но из вежливости я согласился, когда тетушка пожелала сесть со мной на диван, чтобы вместе посмотреть семейные фотографии.

Я посмотрел на маму маленькой девочкой, подростком и девушкой с короткой модной стрижкой, в мини-юбочке среди группы студентов. Ее восхищенный взгляд был устремлен на молодого человека приятной наружности, стоящего рядом. Он был в белой рубашке с закатанными рукавами и коротким галстуком; не вынимая изо рта трубку, он увлеченно говорил что-то присутствующим, глаза его блестели.

– Твой отец говорил так увлекательно, был так обаятелен и умен, – сказала тетушка. – Он мог спорить часами.

На следующем снимке я обнаружил свою бабушку-француженку, у которой и тогда уже была знакомая жесткая складка губ. А вот и маленький Марти с его колонией муравьев! Лиз в платьицах «принцесс», с розовым бантом на голове, а на заднем плане – я сам, глядящий на нее, вылупив глаза. На другом снимке я, уже девятилетний, стою на кухне, сосредоточенно следя за кастрюлей на плите. На меня тут же нахлынули знакомые кухонные запахи. Уже много лет я не стряпал, но, кажется, я любил это занятие. Или, может быть, мне так только показалось под впечатлением фотографий? Я стал проверять память, и неожиданно начали всплывать все более отчетливые воспоминания.

Еще одна фотография запечатлела меня с моим прежним самоуверенным выражением на улыбающейся физиономии – я стоял перед шведской стенкой на детской площадке в окружении мальчишек и девчонок.

– Ты любил быть в центре внимания, – сказала тетушка. – Настоящий сорвиголова! Не дай бог кто-то не пожелает плясать под твою дудку – ты очень расстраивался. Опасности тебя так и притягивали.

Я слушал ее так, как будто речь шла о ком-то другом.

– Правда? – спросил я.

– Ты был необыкновенным ребенком, – сказала она. – Марти всегда был умником, Лиз – гламурной девочкой, а вот ты был совершенно особенным, гораздо тоньше всех остальных детей. – Она улыбнулась, вспоминая. – Несмотря на то что ты все время лопотал, не закрывая рта.

Наконец попалась фотография, на которой мама смотрела на меня задумчивым взглядом, а я что-то писал, склонившись над той красной записной книжкой.

Тетушка перестала переворачивать страницы, остановившись на этом снимке.

– Как же она тебя любила! Ты был ее сокровищем.

Не отрываясь я смотрел на снимок. В детстве мама звала меня Улиточкой за то, что на природе я вытягивался вверх, как улитка, впитывая в себя все впечатления. Когда я чувствовал неуверенность, я всегда спрашивал совета у мамы. Она была моим компасом. Я всматривался в ее взгляд, ее любимое лицо, ее руку, которая лежала у меня на плече.

Неожиданно я осознал, что на глаза у меня навернулись слезы.

– Это же… – выговорил я.

Тетушка взяла в ладони мое лицо и обняла меня. Ощутив ее тепло, я не выдержал и заплакал так, как давно уже не плакал.

– Как мне ее не хватает, – повторял я снова и снова, чувствуя, как тетушкина ладонь ласково поглаживает меня по спине.

* * *

Праздник решено было устроить в горной хижине без электричества и водопровода. Все контрольные были сданы, железная хватка школьной системы ослабла, оставались только устные экзамены. Мои одноклассники решили напоследок еще раз погулять и повеселиться вместе. Из портативного CD-проигрывателя неслась музыка, мы хохотали преувеличенно громко и говорили глупости. Сданные выпускные экзамены вызывали у нас такое чувство, точно мы ограбили банк и теперь осталось только придумать, что делать с добытыми деньгами.

Вдруг Альва куда-то исчезла – она вообще любила уйти из компании. Видя, что прошел уже час, а она все не возвращается, я отправился на поиски. Я набрел на нее в ста метрах от хижины. Она стояла над выступом скалы и глядела вниз.

Я пнул ногой подвернувшийся камешек. Альва обернулась.

– Что это ты?

Мы сели рядом, свесив ноги над пропастью. Луна освещала расстилающуюся впереди долину.

– Вчера я прочитала твои рассказы, – сказала Альва. – Они мне очень понравились. Правда очень.

В последние недели я снова начал писать. Передо мной словно бы распахнулась дверь в мое детство, и я понял, что мне, как и в десять лет, по-прежнему нравится рассказывать истории. Образцом для подражания мне служило «Несгибаемое сердце» А. Н. Романова, которого Альва почитала едва ли не наравне с Толстым или Маккаллерс.

– У тебя правда есть талант, Жюль, – сказала она. – Тебе нужно и дальше писать. Наверное, ты станешь писателем.

– Не знаю. Фотографии вроде точнее, правдивее.

– Иногда ложь бывает лучше правды.

Мне предстояло проходить в Мюнхене срок альтернативной службы, и я спросил ее в этот вечер, согласится ли она снимать общую квартиру со мной и, возможно, третьим соседом. Альва не могла ничего сказать наверняка, она часто говорила, что в ближайшем будущем хочет путешествовать или пожить где-нибудь далеко.

– Если подумать, то меня ничего здесь не удерживает, – сказала она однажды и рассмеялась. – Разве что я смертельно влюблюсь, и тогда, может быть…

У меня было такое ощущение, что я должен что-то сделать, чтобы покрепче привязать ее к себе. В то же время я, словно из глубокого, забитого грязью колодца, вытаскивал на свет заботившие меня тревоги: ведь Альва пока что всегда отталкивала от себя каждого мужчину, пытавшегося слишком приблизиться. Она же не согласилась со мной танцевать, и для такого отношения могла существовать только одна причина. «Как мне поступить, – непрестанно спрашивал я себя. – Как мне теперь поступить?»

– Знаешь, что мне перед смертью сказал отец? – нервно перебирая пальцами, спросил я. – Он сказал, что важно найти настоящего друга с родственной душой, которого ты никогда не потеряешь и который никогда не подведет в нужный момент. Это гораздо важнее любви.

Альва обернулась ко мне:

– Почему ты это вспомнил?

– Иногда мне кажется, что ты и есть для меня этот друг, а я – для тебя. Я могу представить себе, как мы дружим всю жизнь, и я бесконечно рад, что мы тут познакомились. Наверное, нет никого, кто значил бы для меня так много.

Я положил руку ей на плечо и в тот же миг осознал, как редко я к ней прикасался.

– Так вот что я хотел сказать: поедем со мной в Мюнхен!

Она немного подумала:

– Давай поговорим обо всем завтра вечером. К тому времени я уже решу насчет общей квартиры. О’кей?

– О’кей. Если захочешь, я что-нибудь приготовлю поесть.

– Ты приготовишь? Неужели ты умеешь? – удивилась она. – Звучит неплохо. Я буду дома. Зайдешь за мной в семь часов?

Я кивнул. Чувствуя, что ей хочется еще немного побыть одной, я вернулся к остальной компании. Я точно знаю, что вернулся тогда в хижину в хорошем настроении и даже танцевал, хотя мало что об этом могу вспомнить. Гораздо больше меня впоследствии волновал запомнившийся на много лет второй разговор с Альвой.

Когда мы все отправились спать, немногочисленные кровати в момент были разобраны, и те, кому не досталось кровати, устроились где попало на ковриках и в спальных мешках. Ночь выдалась прохладная, и я замерз. Мне не спалось, так как я слишком много выпил, и стоило мне закрыть глаза, как голова начинала кружиться. Альва лежала рядом, и я все время слышал, как она нажимает на кнопки своего плеера. Наконец она отложила его в сторону.

Для меня же только началась ночная смена. Словно сыщик на место преступления, я мысленно снова и снова возвращался к событиям прошедшего дня, ни одно из них не пропало. Каждый жест Альвы, который я пытался расшифровать, каждая фраза нашего разговора. Например, ее слова о том, с каким беззаботным видом веселятся большинство наших одноклассников: «Мне порой кажется, что некоторые люди даже не знают, что когда-то им неминуемо предстоит умереть». Я надолго над этим задумался. Почему Альва об этом заговорила? Внезапно я затосковал по ней, хотя она лежала совсем рядом. Я стал воображать, как мы зажили бы вдвоем в Мюнхене. Думал о том, как завтра за ужином все обсудим.

Когда я готов был уже заснуть, она вдруг толкнула меня:

– Жюль, ты еще не спишь?

– Нет. А что?

– Батарейка плеера села, – сказала она шепотом, – а я не могу заснуть, когда он молчит. Мне все время надо что-то, что отвлекало бы от мыслей, иначе…

Я ждал, когда она договорит начатую фразу, но она ее не закончила.

– Хочешь, расскажу тебе что-нибудь?

Она тихонько рассмеялась:

– Нет, я только хотела спросить, нельзя ли лечь к тебе. Когда кто-то лежит рядом, мне спокойнее.

Я кивнул, и она залезла ко мне в мой спальный мешок. Так как для двоих там не хватало места, она наполовину лежала на мне. Я не ожидал, что ее ноги и все тело окажутся такими прохладными, тяжелыми, а главное, мягкими. Как и я, она замерзла, но скоро холод ее тела смешался с моим, и мы оба согрелись. Ее дыхание равномерно щекотало мне шею. От такой непривычной близости, когда ее груди плотно притиснулись к моему плечу, а коленки к моей ноге, у меня произошла эрекция. Я не знал, заметила она это или нет. Полежав немножко без движения, я затем обнял ее одной рукой.

– Я все время неотвязно думаю о сестре. Эти мысли никогда не проходят.

Голос Альвы звучал надрывно. Я удивленно поднял голову. Раньше она мне никогда не рассказывала, что у нее есть сестра.

Я осторожно спросил:

– А что с ней?

– Не знаю… Она была на год старше меня, мы были неразлучны, все делали вместе. Родители говорили, что мы были как близнецы. А потом… Несколько лет назад она вдруг исчезла.

Я смущенно слушал. У меня было такое чувство, что на нас смотрят, и вытянул шею. Альва же, казалось, забыла в этот миг о моем существовании.

– Ее звали Жозефина, – продолжала она как бы про себя. – Но мы ее всегда звали Финой.

– И что же случилось?

– Этого никто не знает… Просто однажды она не вернулась после балета. – Альва говорила прерывисто, дрожащим голосом. – Конечно, ее искала полиция… Они перевернули каждый камень во всей окрестности… Ходили с собаками, поиски не прекращались несколько месяцев… Но, кроме ее куртки, так ничего и не нашли, даже ее трупа.

Альва отвернулась. Я чувствовал в ее словах накопившееся отчаяние и не знал, чем помочь. Я мог только быть тут, рядом с ней. Мне вспомнилось, как во время фильма она вышла из класса.

– Почему ты рассказываешь мне об этом только сейчас?

Она ничего не ответила. В хижину проникли первые проблески рассвета, и в темноте проступили очертания наших спящих товарищей.

– Я слишком устала, – сказала она. – Давай поговорим об этом завтра вечером.

Она прижалась ко мне.

– Только не засыпай, пока я не усну, – шепнула она мне так близко к уху, что у меня по коже забегали мурашки. – Это ужасно важно, Жюль. Ужасно важно.

– Обещаю. – Я убрал прядь волос, упавшую ей на лицо. Прежде чем успокоиться, она быстро провела ладонью по моей груди, и, слушая ее дыхание, которое постепенно замедлялось и наконец стало размеренным, я поцеловал ее в висок и шепнул: – Я с тобой.

* * *

Наутро я отправился в город за продуктами для ужина. Я оставил за собой место для готовки в интернатской кухне и поехал на автобусе в деревню, в которой жила Альва. С удивлением я обнаружил, что сегодня, против обыкновения, она не ждет меня перед домом. Я позвонил. За дверью ни шороха. Вокруг – ухоженный сад, на вымытых до блеска оконных стеклах играют лучи заходящего солнца. Мне почему-то вспомнилась сестра Альвы, затем я снова нажал на звонок.

Наконец замок зажужжал, и я вошел в дом.

Прихожая была слабо освещена. В темноте передо мной стояла мать Альвы, тень разделила ее лицо на две части. В одной руке она держала сигарету, в другой – телефонную трубку и нервно разговаривала громким голосом. Альва все еще не показывалась. Из кухни тянуло сильным запахом соуса болоньезе. Вдруг – громкий лай, и мне навстречу выскочили два больших далматина, с виду совершенно одинаковых, вплоть до мельчайшего черного пятнышка на шерсти. Они уставились на меня, готовые в любой момент броситься.

– Ты, вероятно, к Альве, – сказала ее мать, закончив телефонный разговор.

На ее лице появилось какое-то странное, чрезвычайно расстроенное выражение. Я кивнул и последовал за ней на кухню, сзади семенили обе собаки.

– Хочешь сначала выпить соку или колы? – спросила женщина и уже направилась к холодильнику.

– Нет, спасибо, – отказался я, и она остановилась. – Мы с Альвой договорились вместе поужинать, я только зашел за ней. Она наверху?

Возможно, в моем голосе прозвучало радостное возбуждение, и это вызвало раздражение у матери Альвы. Она внимательно посмотрела на меня.

– Господи, ну до чего же ты молоденький! – сказала она и, выпустив струю дыма, продолжила изучать меня оценивающим взглядом.

Мне сделалось неловко.

– Да, она наверху, – сказала женщина. – Стучать бесполезно, она опять слушает громкую музыку.

Я поднялся по лестнице, преодолел последние ступеньки в один прыжок, и вот уже я под дверью Альвиной комнаты. Открываю и застываю на месте. Нет, от той сцены, которую я увидел, меня точно катапультировало оттуда. Еще не успев захлопнуть дверь, я почувствовал, что мой мир рухнул.

Я бегом скатился с лестницы. В голове у меня вихрем кружились обрывки только что представшей передо мной картины: пустые пивные банки, учебник по математике и джемпер на полу. Кровать. Голый, лежащий на спине мужчина. Верхом на нем – такая же голая Альва. Ее рыжие потные волосы, висящие прядями, ее порозовевшая от напряжения шея, ее вдруг замедлившиеся движения и приоткрытый рот. Издаваемые ими звуки и, главное, короткий, но пронзительный взгляд, который бросила на меня Альва.

Взгляд – сильнее любого ответа, безмолвный, но притом агрессивный, укоряющий и одновременно виноватый. Я увидел в ней нечто такое, что составляло часть ее сущности и что она в себе отвергала. Увидел нечто такое, что показало мне ее той, какая она есть и какой не хочет быть. Но главное, я увидел себя ее глазами, увидел, кем я стал, а что во мне не сбылось. И что бы там ни складывалось между нами в прошедшие годы, одного взгляда хватило, чтобы все это разрушить.

Сбегая по лестнице, я ощутил в себе чудовищную злость. Я больше не желал быть только мальчишкой, желал избавиться от всего юношеского. Если бы я мог, я бы выбил это из себя без остатка. Внизу ждала мать Альвы с двумя собаками. Она хотела что-то сказать, но я проскочил мимо, пробежал деревню и помчался дальше без оглядки через окрестные луга.

Жатва

(1997–1998)

Вспоминая, я вижу себя на помолвке моей сестры. К сожалению, я отнюдь не тот элегантный светский мужчина в костюме, который веселит и покоряет своим обаянием всю компанию. И не тот накокаиненный тип, который, покачиваясь в такт чарльстону на мягких подметках кроссовок «Air Jordans», флиртует со студенткой. Нет, вон тот невзрачный двадцатичетырехлетний молодой человек возле стойки с напитками, который явно чувствует себя не в своей тарелке среди множества гостей, c’est moi[17]. Сломав хребет четвертованному лимону, я выжимаю сок в свой бокал и вспоминаю дни рождения и домашние праздники моего детства, где я всегда был в центре внимания. Огромную энергию, которая была у меня в те дни. Когда же все это бесследно исчезло? Юридический факультет я бросил и в фотографии тоже не добился успеха. «Так мне и надо!» – думаю я, поскольку во мне уже давно тлеет искра яростной ненависти к себе самому.

Единственный человек, кажущийся в этом зале таким же потерянным, как и я, – это жених моей сестры Роберт Шван. Он – известный джазовый пианист, вот только Лиз не любит джаза. Даже странно, что он стал ее избранником. У моей сестры всегда была слабость к интересным мужчинам с приятной внешностью, и она с поражающей меня жадностью хватала и заглатывала все, что покажется ей соблазнительным. Однако ее жених – сухопарый сорокалетний мужчина с черными волосами, колючим взглядом, как у Пола Остера[18], и дурацкими усиками, которые придают ему какой-то сомнительный вид.

– Ну и зануда! – произносит рядом со мной чей-то мужской голос. – Только что проговорил с ним десять минут. Не понимаю, что она в нем нашла.

Брат вместе со своей подругой присоединился ко мне. Элена – маленькая, черноволосая, слегка полновата, с живым взглядом, который все схватывает. Она застенчиво обнялась со мной, заодно смахнув какую-то ворсинку с моего пиджака.

Поздоровавшись с ней, я смущенно приветствую Марти. В последний раз я встречался с ним на похоронах нашей тетушки, та встреча кончилась тем, что мы с ним разругались.

– Поздравляю вас, доктор Моро! – говорю я.

– Недурно, правда? Никогда не думал, что я защищу докторскую! – Марти изобразил на лице ухмылку. – Хотя, впрочем, я всегда так и думал.

Мы стали смотреть на сестру. Ей двадцать семь лет, сегодня на ней голубое вечернее платье, светлые волосы уложены на затылке; в туфлях на высоком каблуке она высится над всеми присутствующими. В глазах окружающих Лиз видит отражение своей красоты и позволяет всем в себя влюбляться. Она произносит вдохновенные речи и от души целуется со своим женихом, затем отправляется порхать по залу, перелетая, как пчелка, от одного гостя к другому, вся искрясь шармом, и то и дело смеется заливистым смехом, заражая им всех вокруг. Впрочем, все, что бы ни делала моя сестра, всегда действует заразительно на окружающих. И в то же время остается впечатление, что Лиз только выполняет указания незримого режиссера. Еще раз улыбнись, отлично, а теперь губки бантиком и стрельни глазками. Когда она на тебя смотрит, кажется, что ты стоишь под лучом прожектора и хочешь только одного – понравиться ей. Даже я это ощущаю.

Как далеко отодвинулись вдруг те времена, когда я ребенком на цыпочках приходил к ней в комнату и часто заставал Лиз за чтением или рисующей очередной комикс, и она позволяла мне залезть к ней под одеяло. Я всегда удивлялся, какие у нее теплые ноги, казалось, от них исходит жар. Обыкновенно она принималась рассказывать мне о мальчиках из своего класса: один, мол, такой милашка, а другой – такой нахал. Я выслушивал все эти фантазии затаив дыхание, гордясь тем, что старшая сестра поверяет мне эти тайны. А иногда я просто лежал рядом с ней в постели, пока она читала или слушала музыку. Я любил эти мгновения. Мама и папа находились в другом конце коридора, Марти – в соседней комнате, все было так спокойно и уютно, и я лежал, примостившись под боком у Лиз, а она спокойно переворачивала страницы, и тогда я просто засыпал.

Следующее воспоминание окрашено в более мрачные тона.

Спустя четыре месяца после празднования помолвки сестра будит меня среди ночи тревожным телефонным звонком, не оставляя времени на раздумья. Я живу в это время в Гамбурге, в запущенной съемной квартире в районе порта, и тотчас же отправляюсь на поезде в Берлин, где живет Лиз. В отличие от нашей предыдущей встречи, в квартире стоит щемящая тишина. Тишина всегда была несовместима с моей сестрой. Тусклый утренний свет падает сквозь коридорное окно, раковина на кухне завалена горой грязной посуды, на пороге я чуть не растянулся, запнувшись о разбитую гитару.

В спальне пахнет курительными палочками и рвотой. Лиз сидит на полу с полуоткрытыми глазами. Вокруг нее какие-то чужие люди, наверное ее друзья, но я с ними не знаком. Жениха нигде не видно.

– Что с ней?

Я опускаюсь на колени рядом с Лиз. Она сидит в одних трусиках и джемпере, под глазами пепельные круги. Кажется, она не замечает меня и только бормочет про какой-то усилитель у себя в голове, способный регулировать город.

– У нее нервный срыв, – говорит одна приятельница, которую я помню по дню помолвки. – Она стояла на улице полуголая и набрасывалась на людей с руганью.

Я отвожу сестре нависшие на глаза влажные волосы:

– Что она принимала?

– Не знаю. Кокаин, МДМА, пару таблеток успокоительного, мескалин – все такое.

– Где жених?

– А ты разве не знал? Роберт давно с ней расстался.

Я теряю дар речи. Затем звоню Марти в его венскую фирму.

– Ни в коем случае не клади ее ни в какую клинику, – несколько раз повторяет Марти. – Я пришлю к вам знакомого терапевта и немедленно приеду сам.

Тут Лиз неожиданно оживает. Она протягивает ко мне руки и обращается как к ребенку:

– Ой, да это же мой младшенький братик! Ты что тут делаешь?

Затем она хохочет мне в лицо пронзительным, безумным смехом и смотрит в упор не мигая. Но взгляд у нее не сестринский. Это жесткий, насмешливый, высокомерный взгляд – взгляд, из-за которого многие годы мучились все мужчины, все женщины, взгляд, перед которым смог устоять один лишь Роберт Шван. Она все еще ненормально хохочет, так что меня, глядя на нее, берет жуть. Глаза у Лиз стали бездонными, черными, это глаза человека, который падает, падает и падает.

И ей нравится падение.

– Когда ты будешь? – спрашиваю я брата.

– Первым же авиарейсом, – говорит он запыхавшимся голосом. Я слышу, как он бежит, спускаясь по лестнице, и отворяет дверь. Как всегда, он несколько раз нажимает на ручку. Восемь громких щелчков. – Все будет хорошо, слышишь?

В этот момент Лиз делает мне знак наклониться поближе, чтобы сказать мне что-то на ушко. У нее взволнованный вид ребенка, которому не терпится сообщить что-то важное. Я наклоняюсь, все так же с телефоном в руке, и, когда мое лицо приближается к ее лицу почти вплотную, сестра бормочет:

– Шу-шу-шу.

– Что-что? – переспрашиваю я.

– Его больше нет, я его убила, – повторяет она.

* * *

Летом 1998 года я впервые после нашего детства снова съездил с братом и сестрой в Бердильяк. Идея принадлежала Марти. Недавно он отремонтировал дом, который нам достался в наследство от нашей бабки, и сказал, что может заниматься своей работой, находясь во Франции. Элена должна была подъехать через несколько дней. Мы обсуждали все это как давно запланированный отпуск, но настоящей причиной поездки была тревога за сестру. Она все еще до конца не оправилась после пережитого аборта и нервного срыва.

Во Франции нас встретила непогода, щетки так и елозили по лобовому стеклу. Машину по проселочным дорогам вел Марти, Лиз спала. Я смотрел в окно и многое узнавал: странно знакомые замки, яркие краски полей. Мне вспомнились серебряные франки, которые я держал в кармане в детстве. Вспомнились папа, мама, слушающая кассету с Битлами.

В Бердильяке дождь прекратился, воздух был свеж, веяло приятной прохладой. Марти вышел из машины первым и потрусил к крыльцу. На миг передо мной мелькнул наш отец: в кожаной куртке, с трубкой в зубах, он тоже когда-то непременно первым направлялся к двери. Вернуться после стольких лет в этот городок было все равно что впервые увидеть старый черно-белый фильм в цвете. Дом в конце улицы, казалось, совершенно не изменился. Фасад увит плющом, на каменной веранде в саду стоят стол и лавка, красноватая черепичная крыша такая же грязная, краска на темно-зеленой двери такая же облупившаяся. Зато внутри все изменилось неузнаваемо. Стену между кухней и гостиной снесли. Получилось просторное, уютное помещение, в передней части – библиотека, диванный уголок и камин, в задней – плита, раковина и деревянный обеденный стол.

– Сейчас дом в идеальном состоянии. – Марти провел нас по всем помещениям. – Ванная полностью санирована. На первом этаже на полу заменена плитка, уродливые обои удалены. Я сохранил только комоды, столы и шкафы, оставшиеся от дедушки.

Он гордо шел впереди. Они с Тони одними из первых сумели оценить, какой потенциал заложен в Интернете. Их фирма открыла элитарную веб-страницу, на которой могли заявить о себе и общаться в Сети менеджеры, юристы, банкиры, политики и журналисты. Их стартап быстро вырос. В машине Марти рассказал нам, что «Майкрософт» хочет выкупить его за семизначную сумму. «Недурно, – подумал я, – глядишь, можно будет у него одолжить деньжат».

За ужином разговор как-то не складывался, и в конце концов мы замолчали. Я вспоминал громкие, веселые вечерние застолья нашего детства, когда брат и сестра ссорились или все вместе мы хохотали, вспоминая какое-нибудь недавнее приключение. А сейчас мы сидели за столом, как трое актеров, встретившихся после долгого отсутствия и позабывших за это время текст своей лучшей пьесы.

В какой-то момент я не выдержал этой тишины и вытащил из сумки папку с фотографиями:

– Я их предложил в одну галерею.

Это был мой новый проект, серия снимков на тему «Красота обыденности». На одной фотографии можно было видеть покрытую туманом долину – густая белая пелена, из которой проступали только макушки деревьев, на других был то ветхий, заброшенный домишко в лесу или мальчик, отставший от товарищей, чтобы завязать шнурки на ботинках, и теперь во всю прыть бросившийся их догонять. Я нажал на спуск, когда он почти их нагнал.

Сестра так и выхватила у меня фотографии.

– Мне очень нравится, – сказала она, но мне показалось, что она недостаточно внимательно их рассматривала, чтобы разглядеть отдельные детали и фон.

Зато Марти внимательно их изучил.

– Это действительно неплохо. Ты очень хорошо ухватил стиль Сальгадо[19] или Картье-Брессона[20].

– Но?.. – произнес я вопросительно.

– Но я пока не вижу, как ты с этим выйдешь на финишную прямую.

Сам не знаю, какой реакции я от него ожидал, однако было бы очень мило с его стороны сказать «я верю в тебя». Глядя на сестру, я понял, что она не придет мне на помощь. Она тоже жила неустроенно, то зарабатывала в качестве модели, то давала уроки игры на гитаре, одно время поработала несколько месяцев на рекламное агентство.

– Тебе-то это до лампочки, – сказал я тихо.

Марти вздохнул:

– Не хочу вмешиваться в твою жизнь, но мне кажется, ты зря бросил учебу в университете.

– Я ее ненавидел, – сказал я. – Если я о чем-то и жалею, так только о том, что вообще туда пошел.

– Но тогда у тебя было бы что-то надежное. Я знаю, вначале всегда бывает трудно. В этих делах нужно терпение и упорство. А там, глядишь, тебе бы и понравилось.

– Тебе-то, скажи на милость, откуда знать, что мне нравится? Ты вообще ничего обо мне не знаешь, так что перестань говорить со мной в отеческом тоне.

Обиженно я забрал свои фотографии. В последние годы я уже не раз вел с Марти этот разговор и каждый раз чувствовал себя при этом каким-то капризным подростком. Не в последнюю очередь потому, что мой брат не давал мне выйти из этой роли.

В этот вечер мне было никак не заснуть. Некоторое время я глядел на полную луну, светившуюся на небе, словно недремлющий иллюминатор ночи, затем встал и постучал в дверь сестры. Лиз встретила меня в пижаме. На ее кровати лежала старая детская книжка, которую она, очевидно, здесь нашла, и пачка виноградной жевательной резинки.

– Ты все еще злишься? – спросила она, не переставая жевать. – Не бери в голову. Что делать, Марти становится все больше похожим на папу. Такой же критикан, только не лузер. Таким был бы папа, если бы добился успеха.

Я кивнул, но меня больно задело, что она назвала нашего папу неудачником.

– А как насчет выставки в галерее – получилось?

Я только мотнул головой.

– Жюль, можно задать тебе один вопрос? – Лиз бросила на меня материнский взгляд. – Сколько времени ты уже пытаешься добиться чего-то в фотографии? Три года? Это ради него? Потому что ты чувствуешь себя перед ним виноватым?

Я хорошо помню, что этот вопрос пробудил во мне глубокое беспокойство, и, возможно, мой тон при ответе был громче, чем следовало.

– С чего мне чувствовать себя виноватым? Мне нечего искупать перед папой. Я знаю, что он огорчился из-за того, что я до его смерти не пользовался камерой, но мы к тому времени все между собой выяснили.

– Я не хотела тебя…

– Я занимаюсь фотографией не ради папы, а потому, что мне это интересно. Ты заговорила совсем как Марти.

В раздражении я отвел взгляд в другую сторону. На стене висел рисунок в рамке, на нем был изображен человек с орлиными крыльями, летящий по воздуху, вдалеке виднелись очертания замка. Возле рисунка была надпись, сделанная детским почерком: «Он хочет освободить принцессу, которая сидит в темнице»… Подумать только, что этот рисунок сохранился! Он был сделан в первые недели после смерти наших родителей. Мы жили тогда тут, у бабушки во Франции. В то время мы в глубине души ждали, что вдруг откроется дверь и войдут родители и что все случившееся окажется чудовищным недоразумением. Чтобы подбодрить нас с Марти, Лиз тогда придумала игру в «редакцию снов». Она в ней исполняла роль увлеченного редактора и иллюстратора, а нам надо было придумывать странные или красивые сны. Затем мы их рисовали и снабжали разъяснительными подписями. Потом мы эти картинки сжигали, а другие люди, по словам Лиз, вдыхая этот дым, видели во сне то, что мы придумали.

– Что было бы, если бы мы выросли здесь, в Монпелье? – спросил я сестру. – Я часто пытался представить, какая из тебя получилась бы типичная француженка. Ты окончила бы здесь школу, а затем получила бы высшее образование.

– И какое же, по-твоему?

– Во всяком случае, что-нибудь связанное с искусством. Например, в сфере живописи или литературы. Или ты стала бы учительницей, как мама, это тоже возможно.

Лиз слушала, не сводя с меня глаз.

– Рассказывай дальше! – попросила она тихо.

– Ну вот представь. Тебя все время видят с книжкой в руках. Ты любишь читать и рисовать. Иногда мама помогает тебе, и вы часто разговариваете по телефону, ведь после школы ты уехала учиться в Париж. У тебя есть парочка поклонников, но ты часто вспоминаешь мальчика, в которого была влюблена в школе, его звали Жан или Себастьян, ваша дружба длилась много лет. Твой первый друг. Но он учится за границей, из-за этого вы разлучились. Ты грустишь, но это хорошая грусть, красивая и единственно правильная. И где-то в глубине души ты знаешь, что вы с ним еще встретитесь. «Сейчас для него не время – ничего, он останется на потом», – говоришь ты нам. Ты красиво одеваешься, как мама. В выходные ты, конечно, развлекаешься, но гораздо сдержаннее, чем в Германии. У тебя есть парни, и они всегда тебя оберегают. На каникулы ты приезжаешь к нам в Монпелье, и я расспрашиваю, как дела в университете, много ли там хорошеньких девушек. А еще мы подсмеиваемся над Марти, который получил гарвардскую стипендию и изучает теперь биологию, препарирует своих жуков и улиток. До окончания учебы ты… Ой, не знаю, подскажи мне немного!

Во время рассказа я все улыбался, воображая, что Лиз это забавляет. Но, посмотрев на нее наконец, убедился, что она слушала со слезами на глазах.

– Прости, в последнее время я иногда забываюсь в фантазиях. – Она смахнула слезы. – Я даже не знаю, кем он был – мальчиком или девочкой. Это не имеет значения. Просто мне его не хватает.

Я присел к ней на кровать:

– Мы не оставили бы тебя одну. Тебе надо было просто сказать нам. Я даже не знал, что вы расстались.

– Я как-то не умею делиться своими переживаниями.

– Но братьям ты могла бы довериться, – сказал я.

До сих пор спрашиваю себя: по какому праву я тогда это заявил?

– Ты жалеешь об этом?

Лиз пожала плечами:

– Иногда – да, иногда – нет. – Она вдруг словно превратилась в десятилетнюю девочку. – Я знаю, что Роберт не был для меня тем самым. Только вот не могу отвязаться от мыслей о том, какой бабушкой стала бы мама. Жаль, я не могла ей позвонить, у нее бы нашелся правильный совет.

Лиз подошла к накинутому на стул жакету, достала из него сигарету и закурила. Затем она вдруг порывисто обняла меня и трижды горячо поцеловала в щеку. Я погладил ее по голове, и аромат сигареты смешался с медовым запахом ее шампуня.

Мне вспомнилось, как ее жених при нашей последней встрече не мог выдавить из себя, кажется, ни одной фразы, все смотрел перед собой безразличным взглядом или тыкал пальцем в свой пейджер. Скучал из страха показаться скучным.

– Как вышло, что ты его полюбила? – спросил я. – В нем же ничего не было.

– Похоже, именно за это. Он был так пуст, так приятно пуст. Я могла сделать из него что угодно. И у него не было ни одного больного местечка. Его ничто не могло ранить, этим он меня и привлек.

* * *

Утро выдалось непроглядно серое, но мы все равно поехали на пляж. Лиз надела свое черное бикини и солнечные очки. Лежа на песке, она читала книгу, белесоватое солнце уже тронуло ее кожу красным загаром. Зарываясь ногами в песок, я смотрел, как мой брат плавает в ледяном море. Марти неумело молотил руками по воде. С самого утра он казался каким-то нервным. Потом он рассказал, что каждый год сдает кровь на анализ и сейчас ждет результатов.

– И чего ты вообще с этим носишься? – спросила Лиз.

Он только пожал плечами.

– Несчастные! Вы что, хотите жить вечно? – спросила она и презрительно махнула рукой. – Я умру молодой, но мне на это плевать, – сказала она.

Такие слова нам меньше всего хотелось от нее слышать после недавних тяжелых месяцев.

– Нет уж, не выдумывай!

– А вот и да! Я знаю.

Вызывающе потягиваясь на полотенце, наша сестра закурила сигарету:

– Я умру молодой, причем тогда, когда наконец дождусь счастья. Тут вдруг что-то случится, и меня не станет. – Она посмотрела на нас, переводя взгляд с одного на другого. – Но это не страшно. Я почти везде побывала, столько всего видела: и утренний туман на Манхэттене, и эквадорские джунгли, я прыгала с парашютом, у меня было много любовников, я пережила трудное, сумасшедшее время, а до него – счастливое, благополучное, и я действительно много узнала о смерти. Плевать, если я рано умру, потому что я все же могу сказать: я пожила.

Марти покачал головой:

– Это как же надо возомнить о себе, чтобы так говорить?

– Это каким же надо быть зажатым, чтобы сказать: «Ты много о себе возомнила»?

Оставив их препираться, я пошел гулять вдоль берега. Лиз права, подумал я. Она растрачивала себя беспредельно, и ее крушение тоже беспредельно.

А я?

Вдалеке показался мороженщик, толкающий перед собой свою тележку. У него было транзисторное радио, из которого гремела музыка. Я сделал глубокий вдох и почувствовал, как легкие наполнились солоноватым воздухом. Передо мной – играющее серебряными бликами море. Мороженщик поравнялся со мной, и тут я наконец расслышал, какую песню играет радио:

It’s wonderful, it’s wonderful, it’s wonderful,

Good luck, my baby.

It’s wonderful, it’s wonderful, it’s wonderful,

I dream of you…[21]

В прошедшие годы я никогда не забывал Альву. Скучал по ней и проклинал. Не спал по ночам и вспоминал, как она вписывала в мои книжки маленькие замечания или как ерошила мне волосы и со смехом говорила, что у меня крохотные ушки.

Так и не отважившись завоевать ее, я всегда жил только страхом, что ее потеряю.

Тогда я в этом ни за что не признался бы, но ведь в конечном счете в школьные годы все мои попытки завязать близкие отношения потерпели крах потому, что я не мог забыть Альву. Я часто спрашивал себя: что она сейчас делает? Мобильные телефоны тогда были редкостью, Интернет еще только зарождался, следы Альвы затерялись. Как-то до меня дошли слухи, что она живет в России, однако никаких подробностей не было. Я только чувствовал, что без нее все остальное ничего не стоит. Годы после интерната, неудачная попытка учебы на юридическом факультете, поступать на который меня никто не отсоветовал, и, наконец, мой переезд – нет, мое бегство из Мюнхена в Гамбург. Ни на одной из этих картин не было видно Альвы, а без нее не оставалось ничего, что спасало бы меня от одиночества.

* * *

Спустя несколько дней мне удалось уговорить Марти бегать вместе трусцой. Каждое утро мы пробегали через деревню, мимо церкви на холм к дереву с обрубленной веткой, чтобы затем вернуться назад. Довольные, мы отдыхали на скамейке, глядя на долину с широко раскинувшимися полями, над которыми стелился утренний туман, а потом спешили домой, где нас уже встречали на террасе Лиз и прибывшая к тому времени Элена.

– Женщины, мы хотеть есть, – говорили мы им, когда, запыхавшиеся, поднимались на веранду. – Ху, ху, женщины, приносить нам поесть!

Я бил себя в грудь, как горилла, а Марти издавал обезьяньи звуки. Мне кажется, он наслаждался редкой возможностью от души подурачиться.

– Рано остановились, – сказала Лиз. – Пока вас хватает на такие разговоры, значит еще не набегались.

К моему удивлению, развлекал нас за завтраком в саду почти всегда мой брат. Хотя Марти и не любил романов, зато был заядлым читателем биографий и газет. Он не относился к тем людям, которые понимают жизнь интуитивно, и был вынужден осмысливать ее с помощью книг. Но, как хорошему рассказчику, ему удавалось наглядно преподнести новость о какой-нибудь необыкновенной выставке, талантливом фальсификаторе живописных произведений из Англии или важном открытии в области простых чисел.

После завтрака он обыкновенно уходил на несколько часов в свою комнату поработать. Лиз, которая не могла без какого-нибудь занятия, играла со мной в бадминтон или уезжала одна в город. Я же любил посидеть с книжкой на террасе, где Элена трудилась над диссертацией по психологии. Между нами установилось хорошее взаимопонимание даже без слов.

Ничто не предвещало ссоры.

В тот вечер Элены не было, она уехала к университетской подруге в Марсель. Мы втроем отправились на маленькое бердильякское кладбище. Было безлюдно и темно. Лиз зажгла две свечи. Колеблющиеся язычки пламени высветили имена нашего деда, бабки и дяди Эрика. Я постоял перед надгробиями. Эти покойные родственники так и остались для меня чужими. Дядя Эрик умер задолго до нашего рождения, он прожил всего двадцать один год. О точных обстоятельствах его смерти нам не рассказывали. О дедушке, столяре, нам тоже мало что было известно, как-то раз тетушка Хелена обмолвилась о том, что он вроде бы был отъявленным холериком и в конце концов умер от пьянства. «Он пережил дядю Эрика всего на несколько месяцев», – сказал брат, словно угадав мои мысли.

Я был рад наконец покинуть кладбище.

Вернувшись домой, мы вздохнули с облегчением. Мы выпили три-четыре бутылки «Корбьера» и вспоминали разные случаи из прошлого. Лиз говорила о своих бывших приятелях («Все они были чересчур смазливыми, словно подарок в роскошной упаковке. А когда откроешь, там окажется всего-навсего старый башмак»). В какой-то момент речь зашла о заочном знакомстве Марти с норвежцем Гуннаром Нурдалем, с кем он переписывался и в существование которого мы не очень-то верили.

– Так был он на самом деле или ты его выдумал? – спросили мы.

– Гуннар? Разумеется, был! – сказал наш брат. Затем, глядя на бокал, добавил: – Ну ладно! Не было его, – он покачал головой, – я просто годами писал письма одному норвежцу, которого отыскал в телефонной книге. Я часто спрашивал себя, читал ли он их вообще.

– Господи боже мой! Так я и знала! – торжествующе воскликнула Лиз, но он принял это спокойно, как человек, в глубине души чувствующий себя неуязвимым.

Потом Лиз показала нам желтую мини-юбку.

– Посмотрите-ка, это я купила в лавке при университете, где были сплошь одни девятнадцатилетние девчонки, – сказала она, ухмыляясь во весь рот. – Потом сходим куда-нибудь, и угадайте, во что я буду одета!

– Я точно уже никуда не пойду, – заявил Марти, поправляя очки. – Конечно, я не хочу тебя огорчать, но тебе, к сожалению, давно уже не девятнадцать.

– Вот еще! Кто бы говорил!

Дурачась, она принимала перед ним разные позы, пока он не рассмеялся и все-таки не повез нас в город. Последний полный бокал он оставил нетронутым, тогда как наша сестра перед выходом торопливо осушила свой.

В Монпелье мы протанцевали в каком-то клубе до утра, и мне особенно запомнилось из этой поездки то, как хорошо чувствовала себя среди незнакомых людей Лиз. Не просто потому, что была уверена в себе, а потому, что всюду считала себя желанной гостьей.

Было уже семь утра, и я только лег в кровать, как вдруг услышал доносящиеся снизу громкие голоса. Я осторожно заглянул с лестницы в гостиную. Лиз стояла посреди комнаты, Марти, немного съежившись, сидел на диване. Меня они не замечали.

– Да, я хотела бы знать, – говорила Лиз. – Ты тут ведешь себя как какой-то чертов король Бабар[22] и изображаешь из себя заботливого брата, но где же ты пропадал, когда был нам действительно нужен?

– Извини, но если тут кто-то и смылся со сцены, так это ты, – спокойно отвечал Марти. – Кроме того, надо же было кому-то в семье зарабатывать деньги.

– Конечно, деньги – это единственное, что тебя интересует. Биржевые курсы, недвижимость, твой Интернет-портал, вся эта хрень.

– Да перестань говорить как девчонка, переживающая период полового созревания, – сказал Марти. – Это просто ужасно. А правда в том, что ты тогда просто слиняла.

– Когда это?

– Когда умерли мама и папа. Ты бросила нас одних и путешествовала где-то со своей компанией, накачивалась наркотой до бесчувствия и совершенно не интересовалась нами. Я, конечно, не знаю, каково было тебе, но мы тогда переживали ужасное время, у нас не было ни друзей, никого, ничего. И хочешь знать почему? Потому что мы не умели дружить с другими, мы всегда были втроем. А тут ты просто исчезла из нашей жизни, хотя обещала за нами смотреть. Может быть, ты мне сейчас объяснишь, почему ты так поступила, почему взяла и смылась?

Его вопрос, казалось, задел Лиз за живое. Она выхватила из стоявшей на столе плетеной корзинки персик и стала его вертеть в руках.

– Я же была в то время еще бо́льшим ребенком, чем ты, – сказала она. – Понятно, я все время говорила о мальчиках и делала вид, что я взрослая, старшая сестра. Но на самом деле я же так любила быть ребенком! Любила болтать чепуху, ластиться к маме и часами рисовать у себя в комнате. Я совсем не хотела становиться взрослой, во всяком случае вот так вдруг. А тут все пропало. В одну секунду. Жюль был еще слишком маленький, а ты ходил в черном эдаким фриком, которому все до лампочки. Ты забыл?

Марти пожал плечами, признавая ее правоту.

– По нам по всем это ударило, – сказала она, – и мы все по-разному отреагировали. Я так рьяно бросилась в водоворот жизни, потому что в те минуты, когда оставалась одна в своей комнате и задумывалась, могла только реветь.

– Но как же ты нас бросила в тяжелую минуту?

– Если бы я могла о вас заботиться, я бы заботилась. Но у меня не было на это сил. Ты знаешь, как у меня все было в первый раз? Знаешь?

– Ты сошлась с парнем старше себя и…

– Нет, это было вранье. А знаешь, как это было на самом деле в первый раз?

Марти заметно притих:

– Нет.

– Я даже не знаю его имени. – Голос Лиз задрожал. – Еще и месяца не прошло, как мы попали в интернат, и девочки на моем этаже смеялись надо мной, над моими мягкими игрушками, над моими детскими комиксами, над моими неклевыми шмотками. Ну я и захотела показать, что я круче их, я была готова нанести себе больше ран, чем любая другая девочка. Поэтому, когда нас позвали и предложили какую-то дурь, я пошла единственная из всех. Не знаю, что это было, этого я ничего не видела и не чувствовала. А затем пришел этот тип. Ему было уже двадцать с чем-то, и что-то в нем было такое потасканное, холодное, чего я не понимала. Неожиданно он потащил меня с танцевальной площадки и, когда мы отошли достаточно далеко, расстегнул штаны. Я не хотела, но у меня не было сил сопротивляться. В голове у меня стоял густой туман от наркоты, я вспомнила Мюнхен, маму, и папу, и вас и подумала, как же это все теперь далеко. А он тем временем просто поимел меня.

Марти молча кусал губы.

– Я вдруг превратилась в кого-то, кем и не помышляла стать. И чем больше времени проходило, тем меньше я была способна вернуться к вам. Вы не знаете, как бывает, когда тебя в семь утра где-нибудь на танцплощадке провинциального клуба выворачивает наизнанку от спидов, как бывает, когда ты под ЛСД спишь с человеком, которого впервые увидела несколько часов назад. Вы не знаете, как это – так сильно запутаться в себе. Ты был с головой погружен в учебники и компьютерные игры, а Жюль – в свои фантазии. Нас столько всего разделяет… Даже сейчас.

Оба молчали, опустив глаза. Эта сцена напоминала ситуацию на шахматной доске, когда остается только две фигуры, которые не могут нападать друг на друга. Как два слона, которые ходят по клеткам разного цвета.

– А что, если нам попробовать это вместе? – спросил я с лестницы.

Они подняли головы, но как-то не удивились моему появлению.

– Ты права, – сказал я, обращаясь к Лиз. – Мы не знаем ничего из того, что знаешь ты. Одни только наркотики чего стоят! Ты перевидала и перечувствовала такое, чего мы с Марти даже не можем себе представить. Например, ты мне часто рассказывала, какая невероятная штука ЛСД. Так почему же нам не принять его вместе? Тогда мы хотя бы сможем судить об этом.

Лиз подумала и покачала головой:

– Вы не принимаете наркотиков, так что вы просто…

– Вот видишь, – прервал я ее на полуслове. – Об этом я и говорю. «Просто вы не такие, как я» – ты же это хотела сказать? Мы не можем быть такими, если ты нам не позволяешь. Мы уже много лет почти ничего не делаем вместе, это факт. Так дай же нам наконец поучаствовать в твоей жизни!

Лиз задумалась:

– Ну, предположим. Но откуда ты вообще возьмешь ЛСД?

– Это не проблема, – сказал Марти, к нашему удивлению. – Это я мог бы организовать, у меня достаточно знакомств даже здесь. Вопрос только в том, как бы чего не вышло.

Мы обсудили все за и против и решили совершить этот трип тогда, когда вернется Элена, чтобы было кому за нами присмотреть. Услышав о нашем плане, она не пришла в восторг, но все же поддалась на уговоры.

Через три дня к нашему дому подъехал серый фургончик. Марти поболтал о чем-то с вежливым водителем, затем вернулся с пластиковым пакетом. Вскоре мы уже сидели рядком на диване с разноцветными бумажками в руках. Лиз объяснила, что их надо просто проглотить. Я посмотрел на свою. Она была голубенькая и совершенно безвкусная.

Действие заставило себя ждать. Марти сходил за газетой и углубился в чтение. Лиз откинулась на спинку и закрыла глаза. Я посмотрел на Элену, которая сидела напротив, и встретил ответный взгляд. Надо было глотать. Я почувствовал во рту пресный вкус моей юности: смесь сигаретного дыма, столовской еды, дешевого пива и того момента, когда Альва взяла меня за руку. Я выпил стакан воды, и смутный синестетический отголосок юных лет пропал с языка.

Затем, кажется, что-то почувствовал мой брат. Он завороженно уставился на газету и, пробормотав, что все буквы сливаются перед глазами, подошел к Элене и положил голову ей на колени.

В тот же миг на меня накатила волна воспоминаний, словно кто-то перелистывал мою жизнь: сначала на несколько глав назад, к похоронам нашей тетушки. Она умерла год назад от инсульта, ее точно вырвали из жизни. По дороге на траурную церемонию Марти сохранял безмятежность, словно он не испытывал никаких эмоций, хотя, вообще, очень любил тетушку. Он молча вел машину, в то время как мы с Лиз говорили о том, как предательски опять поступила с нами судьба. «Какая чушь! – неожиданно сказал Марти. – Нет никакой судьбы, так же как нет и Бога. Ничего нет, есть только мы, люди. Впрочем, это приблизительно одно и то же. Так что нет никакого смысла ныть. Смерть – это статистика, и в данный момент она, похоже, против нас, но когда-нибудь, когда все люди, включая и нас самих, умрут, она снова придет в равновесие. Вот так вот просто». Однако полчаса спустя, когда мы сидели на церемонии, глядя на гроб с нашей тетушкой, брат, к моему удивлению, заплакал навзрыд. Это были душераздирающие рыдания. Все люди в часовне обернулись на Марти, который плакал, беспомощно уткнувшись в плечо Лиз, а она его обнимала.

Затем страницы в моей голове перелистнулись дальше, и я увидел, как стою ребенком в гостиной и узнаю от тетушки, что мои родители умерли. Марти стоял рядом, бледный и неподвижный, он мог бы с таким же успехом быть за тысячу миль от меня. Эти слова постепенно раскрывались в своем чудовищном значении, просачивались повсюду, впитывались в пол под ногами, ставший вдруг неровным, в мои глаза, делая зрение смутным, в мои ноги, на которых я, пошатываясь, побрел через комнату. Волны взрыва настигли затем и Лиз, она только что вошла и сразу же обратила на меня озабоченный взгляд. «Что случилось?» – спросила она, а я не мог и не хотел ей отвечать, словно оставался шанс уберечь ее от правды.

– Я вижу то же самое, – произнесла рядом со мной Лиз; по крайней мере, мне так показалось.

Я хотел рассказать ей, как все изменилось, как изменился я сам, но не мог. Сердце забилось быстрее. Образы хлынули в мое сознание. Как папа бросает мне мяч. Как Лиз на счастье прячет в карман маленькую белую фишку от «Малефица». Как мама называет меня Улиточкой и читает мне вслух. Как я просеиваю через сито муку для ее «объеденного» торта. Все вперемешку, и все так близко, так прекрасно, так быстро, что уже невозможно выдержать.

Я сделал глубокий вдох – долгий выдох, глубокий вдох – долгий выдох.

– Слишком много, – повторял я снова и снова. – Я больше не могу. Пожалуйста, хватит.

Лиз взяла меня за руку:

– Спокойно. Все хорошо.

По щекам у меня катились слезы, все цвета в комнате стали яркими. Я видел малейшие морщинки на своей руке. Дыхание бешено участилось, грудь сдавило. Но затем вмиг наступило освобождение, и я снова задышал нормально. От облегчения я невольно рассмеялся. То и дело я поглядывал на Элену, которая не спускала с меня глаз и своим спокойствием держала все под контролем.

– Теперь я знаю, какую картину мне хотелось нарисовать в двенадцать лет, – припав к моему плечу, сказала Лиз. – В последние годы я это забыла, но сейчас снова вспомнила. Я бы нарисовала четырех собак, играющих на морском берегу в мячик. Собак с забавными именами и в старомодной одежде.

Я кивнул, радуясь, что она рядом.

И тут все слилось воедино: мое сознание вырвалось из держащей его рамки и открыло мне путешествие в прошлое.

Я был… Нет, я и есть Марти, Марти в детстве, собираю игрушечную машинку с бензиновым двигателем. Эта дивная точность, с которой отдельные части соединяются друг с другом, этот миг счастья, когда мотор включается и вся техника, сосредоточенная под каркасом, вдруг обнаруживает свой смысл.

Я – Лиз, рисую разноцветными красками на листе бумаги, и вдруг на нем возникают живые существа, созданные мною самой, и это так великолепно, что я в них растворяюсь. А в голове у меня новые яркие картины, до того много, что иногда становится больно, и невозможно никому рассказать или показать, поэтому я порой теряю голову и ношусь как сумасшедшая по комнате, чтобы избавиться от этой энергии и стряхнуть ее с себя.

Я – моя мама, которая смотрит, как ее дети играют, как они взрослеют, и надеюсь, что они еще немножко побудут со мной. И я довольна тем, что ради вот этой жизни отказалась от моей свободы, хотя порой я по ней вздыхаю.

И я – мой папа, который едет на машине на службу. Он с удовольствием бы сию минуту повернул назад, к семье, но это, как и многое другое, невозможно. Я спрашиваю себя: когда все пошло не так или, может быть, не так было всегда, с самого начала? И я вспоминаю, как незадолго до своей смерти я на Рождество подарил своему младшему сыну Жюлю старую камеру, которой он так и не стал пользоваться. Затем происходит последняя ссора и…

– Я вспомнил, – говорю я.

С предельной четкостью я вижу перед собой отца, как он с убитым видом держит в руке трубку и глядит на меня испуганно. Моя вина. Моя проклятая вина.

– О боже, сейчас я все вспомнил!

Я все еще сижу с закрытыми глазами. Теперь я – это я сам, бегу по лужайке и вижу невероятные оттенки зелени. Я вдыхаю запах душистого сена, смолы и влажного мха, мои чувства обострены до предела. Идет дождь, и, мокрый насквозь, я вбегаю в лес. В какие-то секунды день сменяется ночью. Внезапно становится темно и холодно, я чувствую, что где-то подстерегает опасность. Я должен пройти сквозь непроницаемые заросли. Острые черные сучья впиваются мне в тело, идет кровь.

– Что-то не так, – говорю я. – Совсем не так. Это не прекратить.

Я чувствую, как кто-то трясет меня за плечо, но я продолжаю бежать дальше с зажмуренными глазами. Я знаю этот лес. Я все время оставался в нем с самого детства, он стал моим домом. И если я ничего не сделаю, то умру в этом лесу.

Я проникаю в самые глубины своего сознания и ясно вижу, как после смерти родителей наша судьба подходит к переводной стрелке, сворачивает не туда, попадая в чужую колею, и с тех пор мы живем другой, неправильной жизнью. В систему вкралась непоправимая ошибка.

По пути в глубины сознания я вдруг спотыкаюсь о лежащий на земле сук. Он вонзается мне в самое сердце. Я мгновенно истекаю кровью, становится тепло и светло, и сквозь это приятное чувство я с небывалым отчаянием понимаю, что должен все отпустить и утратить…


Весь мокрый, я широко раскрыл глаза.

– Я не хочу умирать, – вскрикнул я. – Я НЕ ХОЧУ УМИРАТЬ!

Проститься с самим собой. Стереть все мысли, надежды и воспоминания. Смотреть в навеки почерневший экран.

Я лежал, скорчившись на полу, и плакал.

– Я не хочу умирать, – бормотал я снова и снова.

Лиз легла рядом со мной. Марти и Элена держали меня за руки. Я чувствовал их присутствие и то, как тепло и уютно у нас в доме. Но все это представлялось мне страшно далеким, я был погружен в глубины самого себя, а там не было ничего, кроме холодного страха.

* * *

В последний день нашего отпуска я сидел с братом на пляже. Было прохладно, свежий ветер шевелил наши волосы. Вдоль берега проплывала рыбачья лодка, на воде нарисовались очертания ее формы.

– Знаешь что, – начал Марти.

– Мм?

– Я жалею, что мы так редко виделись. – Сняв очки, он защемил переносицу большим и указательным пальцем. – Наверное, в последние годы я не был хорошим братом.

– Ты задавался и считал себя умнее всех.

– Да, вероятно.

– Задавался и вообще был жуткая задница.

– Спасибо, я уже понял.

Мы посмотрели друг на друга. Брат похлопал меня по плечу и внезапно показался мне совсем молодым.

– Я исправлюсь.

Пополудни, когда моя сестра уже укладывала вещи в дорогу, мы с Эленой решили напоследок прогуляться по деревне.

– Скажи, а как у Марти с заскоками? – спросил я ее. – Эти его штучки – пять раз запирать замок, его система сколько-то раз нажимать на ручку двери, не наступать на стыки между плитами тротуара… Куда все это ушло?

Элена опустила глаза.

– С этим становилось все хуже и хуже, – сказала она. – Дошло до того, что он стал по пять раз в год ходить в раковый диспансер и не мог пользоваться эскалатором и лифтом, потому что у него было такое чувство, что это принесет несчастье.

– Что-что?

Элена невольно засмеялась:

– Да, эскалаторы и лифты были носителями зла. Сначала он все это от меня скрывал, даже шутил, когда я что-то вдруг замечала. Но в какой-то момент эти навязчивые состояния стали подчинять себе его жизнь. Он уже несколько месяцев проходит курс психотерапии.

Мы подходили к нашему дому. Уже издалека я увидел, что Марти укладывает чемоданы в багажник, насвистывая мелодию из «Кармен».

– А теперь эти заскоки прошли? – спросил я.

– Хорошо если бы так. Мне кажется, сейчас с этим получше, но иногда у меня такое чувство, что все эти привычки остались. Он только прячет их лучше. Я пробовала застукать его на них, но пока что мне не удалось.

Входя в сад, я кивнул брату. «Трудное детство – как невидимый враг, – подумал я. – Никогда не знаешь, в какой момент тебя поджидает удар».

Часть II

Я поправляюсь после пережитой аварии на удивление быстро. Скоро я снова был в состоянии читать, смотреть телевизор и разговаривать по телефону. К этому времени подоспел и окончательный диагноз: ушиб селезенки, перелом большой и малой берцовой кости правой ноги, перелом ключицы, тяжелое сотрясение мозга. Доктора говорят, что я счастливо отделался.

Счастье – слово, которое сейчас мне мало что говорит.

Кто-то стучится в дверь. Марти привел ко мне моих детей, пришла и Элена, и даже Тони, он прилетел из Мюнхена специально ради меня.

Мои дети подбегают к кровати и обнимают меня. Винсент нарисовал мне картинку, на ней изображен широко улыбающийся мужчина на костылях, Луиза ставит мне на тумбочку мягкую зверюшку, чтобы я не скучал один. Хотя обоим уже семь лет, я до сих пор считаю чудом то, что они у меня есть и что я всегда останусь их отцом, даже если эмигрирую или они не пожелают меня больше знать.

Луиза показывает на мою загипсованную ногу и ортопедический воротник. Как и в предыдущее посещение, она спрашивает меня, не умру ли я, и я отрицательно мотаю головой. Она облегченно кивает. Винсента такой ответ, похоже, не удовлетворяет, в его глазах я различаю страх.

Я решаю собраться и изображаю того уверенного, веселого клоуна, каким всегда был для своих детей, рассказываю о своих больничных буднях и задаю вопросы.

– Ну как вам живется у дяди Марти и тети Элены?

Сын молчит.

– Хорошо, – отвечает за него Луиза.

– Что вы делали вчера?

– Мы были в зоопарке, видели льва, совсем близко.

«Она радуется, – подумал я. – После всего, что произошло, она радуется из-за какого-то несчастного льва, запертого в клетке!»

Я обнимаю и целую дочку.

– Ну а тебе? – спрашиваю я Винсента. – Какие звери тебе больше всего понравились?

Он поднимает голову, но выдерживает мой взгляд только несколько секунд.

– Змеи, – тихо произносит сын.

Я бросаю тревожный взгляд на Марти. Остается только надеяться, что мой сын не примется в дальнейшем анатомировать беззащитных тварей и изучать их кровь под микроскопом.

Мы все дружно начинаем рисовать животных: слона, потом мышей, жирафов и тигра. Если попытки Тони дали жалкий результат («Эти бедные звери не прожили бы и дня, будь они такие, как ты их нарисовал», – говорит мой брат), у Винсента они получаются удивительно похоже. Особенно удачно вышел жираф. От моей похвалы сын в первый раз улыбнулся. Эта улыбка возникает внезапно, и она до того обезоруживающе прекрасна, что я на несколько мгновений перестаю за него тревожиться.

* * *

Когда гости уходят, наступает вечер. За окном бегут призрачные облака, и у меня вдруг появляется чувство, что тьма глядит на меня в окно. Я очень скучаю по жене, но она за границей, это очень важная для нее поездка. Я сказал ей, что не буду ее зря тревожить, с домашними делами управлюсь сам и пусть она даже не берет с собой немецкий мобильник. Она сейчас в России, точнее, в Екатеринбурге, и на то, чтобы достать билет на авиарейс, уйдет, возможно, не один день. До тех пор я тут один.

Ночью я плохо сплю. Во сне перед глазами крутится один и тот же фильм – как я съезжаю на мотоцикле с автотрассы и падаю.

«Вот и все», – подумал я в последний момент, а может быть, и так: «Будет больно». То или другое – уже не помню.

Затем я просыпаюсь.

Включаю свет. По моей просьбе брат принес мне альбом фотографий и два романа: «Время летит быстро» А. Н. Романова и «Ночь нежна» Ф. Скотта Фицджеральда. Обе книжки я читал по несколько раз, но все еще люблю возвращаться к знакомым сценам и описаниям. Наконец я задремал. На этот раз никаких сновидений, одна пустота.

* * *

Утром я глубоко ушел в свои мысли, как вдруг раздался ее звонок. Она прочно застряла в Екатеринбурге: билеты распроданы, там проходит промышленная выставка.

– Я уже с трудом тут выдерживаю, – говорю я. – Когда наконец ты приедешь?

– Я скоро буду с тобой.

– Я уже чуть было сам к тебе не отправился. Похоже, что это сделать легче.

– Брось этот сарказм. С твоими титановыми пластинами и винтами тебя в аэропорту не пропустят.

Она беспокоится, как без нас дети. Я говорю, что мой брат и Элена хорошо с ними ладят, это ее успокаивает. Напоследок я еще говорю, что люблю ее, на этом мы кончаем разговор.

На этот раз Марти приходит ко мне один. Он стоит у окна, смотрит в светлое пространство. Рубашка на нем словно сшита по мерке, складки на брюках острые как бритва, однако в последнее время у него поредели волосы. Я гляжу на брата, который никогда не сентиментальничает, не грустит о прошлом, а всю жизнь из всего, что подбрасывает случай, выкраивает что-то свое, особенное. И мне вдруг представляется, как мы будем выглядеть, когда доживем до семидесяти лет. Я не выбирал себе Марти, и, в сущности, мы с ним совершенно разные, но есть одна вещь, которая отличает его среди всех остальных людей. Он всегда здесь, со мной. Вот уже сорок четыре года мы идем с ним рядом.

– Почему ты это сделал? – спрашивает он.

Я ожидал услышать этот вопрос.

– Так, значит, ты тоже считаешь, что это не было несчастным случаем?

– Почему «тоже»?

Я вспоминаю разговор с молодой женщиной-психологом, которая была того же мнения, так как на месте не обнаружили тормозного следа.

– То есть попытка самоубийства, или как? – ответил я тогда вызывающе.

Она ничего не сказала, и мои слова повисли в воздухе.

– Важно, чтобы вы не прятались от реальности, – произнесла она наконец. – Я знаю, что вы опять погружаетесь в свои фантазии. Но вам нужно принять случившееся. Вашей семье нужно, чтобы вы были с ней здесь и сейчас.

Я тогда ничего не ответил.

Я устремил на брата пристальный взгляд:

– С какой стати мне было бы убивать себя? У меня двое детей, я бы никогда их не бросил одних. Это был несчастный случай, я просто не справился с управлением.

Марти, кажется, не поверил.

– Между прочим, эта штука годится теперь только на свалку, – сказал он только. – Не понимаю, почему тебя вдруг потянуло в мотоциклисты. Это же так опасно.

* * *

После его ухода я снова пытаюсь погрузиться в мир фантазий, но на этот раз не получается. Я гляжу в окно. В воздухе стремительно летают ласточки. Я вдруг вспоминаю, что раньше, когда мне бывало плохо, я воображал, будто умею летать.

Я листаю фотоальбом. Кроме портретов жены, я больше всего люблю рассматривать фотографии моего брата и сестры. На некоторых из них сестра заснята во время какой-нибудь вечеринки с бокалом коктейля в руке, взгляд воинственный, в глазах ни капли сомнения. Пятнадцать лет прошло с тех пор, и трудно выразить словами, до чего мне сейчас не хватает Лиз.

В дверь стучат. Пришел санитар. Вместе с ним я, опираясь на костыли, выхожу на первую прогулку в больничном парке. Сломанная нога уже почти не болит, сломанная ключица тоже хорошо срастается, голова вроде совсем перестала болеть. Непривычный дневной свет слепит меня, я вдыхаю воздух всей грудью и сажусь на скамейку. Вокруг меня птичий щебет, с ясного неба на парк светит солнце.

«Она умерла», – звучит у меня в голове.

Несколько мгновений я с трудом пытаюсь овладеть собой. Отвлечься, отвлечься! В голове вихрем проносятся мысли, и внезапно перед глазами вновь встают годы, проведенные в Берлине. Я вспоминаю, как я в своей квартире, охваченный приступом дикого дурачества, в одиночестве пускался в пляс. Вспоминаю подвал в Швейцарии и упаковку ружейных патронов. Вспоминаю, как снова начал писать. Затем все убыстряющийся монтаж бессвязных кадров, и вдруг я ясно вижу то, что произошло перед аварией. На меня глядит бездна.

И я гляжу в нее.

Путь назад

(2000–2003)

Примерно через два года после того, как я провел отпуск с братом и сестрой во Франции, я бросил фотографию. Получив отказ от знакомого куратора, я со злости выставил на улицу ящик со всеми своими камерами. Через час я хотел забрать его назад, но его уже не было на месте. Начало растянувшегося на несколько месяцев движения по наклонной. Я стал спать до вечера, обкуривался дурью, написал несколько рассказиков, которые так никому и не показал, и превратился в вечно со всеми ссорящееся, вздорное существо. Моя тогдашняя подруга ушла от меня. Я казался ей слишком замкнутым, слишком неподлинным, и она была больше не в силах видеть этот взгляд, словно я где-то не здесь, а в своем собственном, недоступном для нее мире. Меня это почти не тронуло. Так же как предыдущие связи, эта началась у меня без влюбленности, и в глубине души я чувствовал: то, что происходит сейчас, на самом деле не имеет отношения к моей жизни. Я по-прежнему охотно променял бы ее на ту, в которой были живы мои родители. Эта мысль возвращалась снова и снова, словно какое-то проклятие, отравившее мою душу.

Когда Лиз рассказала мне про вакансию, открывшуюся в «Yellow Records», я отказался от гамбургской квартиры и переехал к ней в Берлин. Эта студия звукозаписи размещалась на заднем дворе на Коттбуссер-дамм и специализировалась на авторской песне и инди-роке. Так случилось, что я вдруг стал юридическим консультантом, а затем агентом лейбла, но с таким же успехом я мог бы жить за границей или снова поступить в университет. Тогда я не мог бы ясно сформулировать, что это для меня означало, но в душе догадывался, что я сбился с дороги. Сложность была только в том, что я не знал, где и когда. И даже не знал, с какой дороги.

* * *

Незадолго до своего тридцатилетия, в январе 2003 года, я ехал на «веспе» по городу, как вдруг передо мной остановился красный «фиат». Почему я не мог отвести от него глаз? Ах да! Альва! У нее была такая же машина. Внезапно передо мной снова ожило, чем тогда все кончилось. Как я просил ее поехать со мной в Мюнхен. И как она в ответ легла в кровать с этим человеком и заставила меня на это смотреть. Вот так все кончилось.

Хотя… не совсем.

В последние выходные перед окончанием школы ко мне неожиданно подошла Альва. Она заговорила со мной как ни в чем не бывало с лучезарной улыбкой и рассказала, что, наверное, поедет на полгода волонтером в Новую Зеландию. Мы поговорили о том, что впредь вряд ли будем видеться и как это странно, когда несколько лет встречаешься каждый день, а потом не видишься больше никогда. Вообще-то, я еще не забыл обиду, но в ее взгляде была такая ранимость, что мне самому стало за нее больно, а затем она тронула меня за плечо и спросила, не провести ли нам вместе выходной день. Она кое-что поняла, и ей очень хочется поговорить со мной об этом.

Это было так неожиданно, что сначала я не нашел что ответить. Я обещал ей непременно позвонить, и Альва сказала, что будет этому рада.

Но я так и не позвонил.

Все выходные я как приклеенный ходил вокруг телефона в вестибюле интерната. Но так и не смог ей позвонить. Альва сознательно обидела меня, и, очевидно, несмотря на все заверения, я мало что для нее значил, так как, судя по всему, она вскоре собиралась покинуть меня навсегда. Как же я мог простить ее после этого? В то же время я хотел непременно увидеться с ней. Я надеялся, что она сама мне позвонит, но она этого не сделала.

Когда в понедельник я пришел в школу, она со мной так и не заговорила. Все время она почти демонстративно не смотрела в мою сторону. Во время перемены я подошел к ней.

– Извини, – сказал я, небрежно опершись одной рукой о стену, – я хотел тебе позвонить, но в выходные столько всего было, что я совсем закрутился.

Возможно, я даже наплел ей что-то про вечеринку, на которую будто бы ходил и где встретился с девушкой, которая, как Альве было известно, поглядывает на меня с интересом. Во всяком случае, я испытал удовлетворение от того, что взял какой-то реванш за поступок Альвы. Я даже вроде бы рассчитывал на то, что она кивнет в знак сожаления или хотя бы почувствует в моем поведении холодок. Но она только посмотрела на меня вопросительно.

– Ах да! – сказала она. – Действительно, а я как-то совсем забыла. Да ладно, ничего!

Это был наш последний разговор с Альвой.

* * *

Через несколько дней после встречи с красным «фиатом» я ехал за Лиз, чтобы забрать ее после работы. Со времени летней поездки в Бердильяк тогда прошло уже почти пять лет. Лиз получила аттестат, наверстав в вечерней школе пропущенное, и поступила на педагогический. Практика по музыке, искусству и немецкому языку проходила у нее успешно. Я увидел, как она выходит из школы с несколькими молодыми учителями. На расстоянии Лиз казалась еще выше и крупнее, она производила импозантное впечатление. Она перекинула сумку через плечо и чему-то рассмеялась. Все смотрели на нее с восхищением. Если не знать, что Лиз давно уже за тридцать, можно было дать ей лет двадцать пять, только ее лицо несколько округлилось.

В квартирке Лиз, переполненной и почти захламленной всякими безделушками и картинками, мы принялись готовить еду. «Мы принялись» следует понимать так, что она готовила, а я только смотрел, и говорили мы, конечно же, о переезде нашего брата. Недавно Марти за огромные деньги продал свою фирму и теперь преподавал в Техническом университете в Мюнхене. Они с Эленой купили дом неподалеку от Английского сада.

– Ты представляешь себе? – говорил я, раскачиваясь на кухонном стуле. – Он живет всего в нескольких кварталах от нашего прежнего дома.

– Я знала, что когда-нибудь мы вернемся назад, – сказала Лиз, нарезая базилик. – Но я не думала, что так скоро.

– Я никогда больше не вернусь в Мюнхен. С какой стати мне возвращаться?

– Потому что мы все тогда уехали не по своей воле.

Лиз подожгла курительные палочки. Из ее музыкального центра неслись звуки мексиканского фолка, она тихонько подпевала. Я подумал о том, как она на уроках музыки играет ученикам что-нибудь на гитаре, самым младшим в награду за прилежание рисует в тетрадь какие-нибудь фигурки или зверюшек, а летом собирается сделать с ними театральную постановку. Пускай у моей сестры позади были годы блужданий, но сейчас она, по моим представлениям, снова приблизилась к той жизни, какая была при наших родителях. Она сумела вернуться назад, и мой брат тоже, видимо, вернулся к себе настоящему. Мне же, напротив, недавно бросился в глаза мужчина в кафе, который сидел с приятелями за соседним столиком, он был моего возраста и казался душой компании. Все смеялись его шуткам, и он с какой-то раздражающей небрежностью задавал тон среди них. Я нервно отвел глаза. Мне вдруг пришло в голову, что я сам мог бы быть этим мужчиной, если бы кое-что сложилось иначе.

За окном раздался галдеж. Несколько ребятишек пробежали через бетонный колодец двора.

– Сколько лет было бы ему сейчас? – спросил я, еще погруженный в свой внутренний мир.

Мой вопрос прозвучал так внезапно и неуместно, что взгляд сестры помрачнел.

– Пять, – сказала она.

– Ты часто об этом вспоминаешь?

– Уже не так часто, как раньше. Но иногда меня охватывает страх, что это был мой единственный шанс и больше у меня не будет детей. В первый раз в интернате я не была к этому готова. Но с Робертом я была в подходящем возрасте. Кто знает, получится ли в другой раз.

Она все еще бросала своих мужчин, не дожидаясь, когда они бросят ее. Неудачей закончился и ее последний роман с голландским актером. «Очаровательно глупый мужчина», – сказала о нем однажды Лиз.

Марти тоже не обзавелся детьми, зато пару лет назад завел собаку, которую он с восхитительным отсутствием какой бы то ни было креативности так и звал просто «собака». Как-то недавно он высказался по этому поводу, что в конечном счете все обречено на смерть, так к чему же тогда заводить детей.

Лиз иногда возмущалась: «Болтает, как нигилист! На самом деле у этих нигилистов и циников просто кишка тонка. Они притворяются, будто все бессмысленно, потому что тогда, в общем-то, и терять нечего. Такая позиция их вроде бы возвышает над всеми, как будто им сам черт не брат, а, по сути, она гроша ломаного не стоит.

Покачав головой, Лиз закурила:

– Альтернатива к понятию жизни и смерти – Ничто. – Не выпуская подрагивающую сигарету изо рта, она продолжала: – Неужели было бы действительно лучше, если бы этого мира не было вообще? А между тем мы живем, создаем произведения искусства, любим, наблюдаем, страдаем, радуемся и смеемся. Миллионы людей существуют каждый по-своему для того, чтобы не было этого Ничто, и что поделаешь, если цена, которую за это надо платить, – смерть.

И тут вдруг мне снова вспомнилась Альва и красный «фиат». Накануне ночью мне снилось, что я бегу через местность, где идет война. С неба обрушивались вертолеты, рвались бомбы, вокруг меня падали люди. Город был обречен на гибель, но я продолжал бежать, несмотря на идущий бой, так как слышал, что там в одном доме сидит в плену Альва. Я до изнеможения блуждал по городу, несколько раз едва избежав смерти, но никак не мог дойти до места. Затем я проснулся.

После этой ночи все снова всколыхнулось. Во сне всегда было особенное время, вернее, во сне не было времени, и потому мне казалось, будто я только что закончил свои круги по беговой дорожке, в то время как Альва читала, лежа на траве. Иногда я, бывало, ложился с ней рядом и дул на страницы, пытаясь их перевернуть. У нее это всегда вызывало улыбку, но однажды Альва отреагировала сердито. Она держала книжку, вцепившись в нее обеими руками. Очевидно, в тот момент умирал один из ее любимых персонажей. Только тут я разглядел, что она плачет. Я не хотел ей мешать, но уже было поздно, и получилось так, что я разделил с ней этот интимный момент. Глядя на ее раскрасневшееся лицо, я осознал, как сильно Альва любит литературу – гораздо сильнее, чем все другие люди, которых я знал. И то, что она, сидя рядом со мной, так волновалась из-за истории в книжке, вызвало волнение и у меня. Мне хотелось заключить ее в объятия и защитить, главным образом от самой себя и от всего того, о чем она мне никогда не рассказывала, а потом все повернулось иначе, сейчас это стало прошлым, и с тех пор уже миновало одиннадцать лет.

Вечером откопал электронный адрес Альвы и написал ей письмо. Я не рассчитывал на ответ, а сделал так под влиянием какого-то внутреннего порыва. Сперва получилось послание на несколько страниц, а в конце концов от него остались две строчки:

Мне тридцать лет, и у меня нет детей.

Как ты?

* * *

Ответного письма от нее я так и не получил. Несколько дней, даже несколько недель я в глубине души еще ждал ответа, потом перестал. Я отправил зов в прошлое, но не услышал ответа.

Весной я взял отпуск и съездил повидаться с Марти. Они с Эленой были в Бердильяке и собирались остаться там на несколько дней. Я подъехал к дому в конце Рю-Эс-Гофф и припарковал перед ним арендованную машину. Навстречу мне сразу выбежала хаски. Марти и Элена взяли его щенком, с тех пор он вырос и стал матерым, величавым псом с черно-белой шерстью и голубыми умными глазами.

В доме гостила сестра Элены с тремя детьми. Здороваясь с Эленой, мне показалось, что она выглядит очень печальной. В отличие от нее, во внешности брата сохранялось что-то вечно юношеское. Я подразнил его, заметив, что он становится все больше похож на отца и что скоро я, пожалуй, подарю ему трубку и светло-коричневую кожаную куртку.

Всемером мы отправились на прогулку в лес. Дети играли с собакой, мы с Марти немного поотстали. Я чувствовал, что мыслями он далеко. Наконец он кивнул в сторону Элены, которая как раз взяла на плечи племянника. В окружении детворы она на глазах расцветала.

– Она любит детей, – сказал Марти.

– Знаю.

– И скорее всего, никогда не сможет иметь своих.

Я остановился:

– Когда вы об этом узнали?

– В последнее время мы, конечно, и сами начали что-то такое подозревать. Вот уже два-три года мы не предохраняемся. А в последние месяцы даже нарочно старались подгадать. Когда мы увидели, что ничего не получается, Элена пошла обследоваться. – Марти посмотрел мне прямо в глаза. – Знаешь, я совсем не уверен, так ли уж мне самому хочется иметь детей. Мне нравится представлять, как я со своим ребенком собираю радиоуправляемую машинку, но я и без этого могу обойтись. А она-то любит детей, она всегда мечтала завести своих. В нашем доме так много комнат… Последние недели она часто плакала.

Мы неспеша брели по дороге, ведущей к знакомому лесу.

– Я женюсь на ней, – сказал Марти с тем стоическим спокойствием, которое было впечатано в него, словно водяной знак. – Мы раньше не собирались, но сейчас, мне кажется, это будет правильно. Как ты считаешь?

– Мне нравится эта мысль.

Марти смущенно посмотрел на меня:

– Мне хочется, чтобы ты был свидетелем на нашей свадьбе.

– Свидетелем на свадьбе? Разве для этого не принято выбирать того, кто тебе приятен?

– Я сделаю для тебя исключение.

В лесу пахло свежо и пряно, и я почувствовал предвкушение надвигающейся ночи. Мы подошли к каменистой реке, через которую было перекинуто поваленное дерево.

– Даже не верится, что в детстве я по нему перебегал. – Я потрогал ногой ствол. – Тут же не меньше двух метров высоты, если свалиться, то переломаешь все кости.

– В детстве ты ничего не боялся.

Я ступил на бревно и словно вошел в зачарованное место, открыл дверь в прошлое. Всего два шага, и у меня уже закружилась голова. Подо мною шумел бурливый поток, из воды торчали камни, хоть и не такие острые, как в моих воспоминаниях. Ствол под ногами качался, каждый шаг вызывал у меня такое чувство, что я вот-вот поскользнусь и свалюсь вниз. Меня прошиб пот, в ушах стоял голос отца, что это чересчур опасно. Все его страхи поселились теперь в моей голове, словно нежеланные квартиранты.

– Поворачивай назад! – сказал и Марти. – Даже со стороны на это страшно смотреть!

– В детстве я перебегал по бревну очень быстро, только поэтому все получалось.

Тем временем я преодолел уже четверть пути, но до спасительного берега казалось еще бесконечно далеко. «Вернуться в прошлое, – подумал я. – Снова стать тем, кем был в детстве». И тут у меня поскользнулась нога. Только благодаря быстрой реакции мне повезло удержаться на бревне. Сердце забилось так, что чувствовалось где-то в горле. Дело не стоило того. Я осторожно повернул назад к Марти. Как боксер, который на заплетающихся ногах возвращается в угол ринга, потерпев поражение от своего более молодого «я».

* * *

После продажи фирмы Тони два года прожил в Лос-Анджелесе, поступив в школу Чавеса – лучшую школу иллюзионистов. В свободное время он объездил на мотоцикле все Штаты и Южную Америку, до самой Огненной Земли. Сейчас он неожиданно переехал в Берлин и, пока искал квартиру, временно поселился у меня на кушетке.

Однажды вечером, когда мы с ним сидели в баре, туда вдруг вошла моя сестра. Не глядя по сторонам и не замечая нас, она подсела к группе женщин за угловым столиком, закурила сигарету и тотчас же завладела беседой. С бокалом в руке у Лиз был гламурный вид, и говорила она так, как пьет воду человек, умирающий от жажды: упиваясь каждым словом.

Тони хотел к ней подойти, но я его удержал. Я слушал низкий, театральный голос сестры: речь, кажется, шла о том, как ее «клеили».

– Лучше всего было на готической вечеринке в Нижнем Истсайде, – громко говорила она, – когда со мной заговорил бородатый мужик в кожаном прикиде с парой наклеенных рогов.

– И что он сказал? – спросила одна из приятельниц.

Лиз не спешила, наслаждаясь моментом.

– Он подошел ко мне вплотную и затем густым басом спросил: «Ты готова переспать с чертом?»

Ее хохот, немного сальный, разнесся по всему помещению бара, другие женщины тоже засмеялись.

Тони то и дело бросал на нее взгляды:

– Теперь-то она ответила на мое письмо?

Потом мы все вместе поехали в «Клуб визионеров». Моя сестра и Тони сидели рядышком на причале над рекой Шпрее, болтая в воде ногами. Тони флиртовал с ней напропалую, и ее это возбуждало. Она уже воспринимала его не только как друга своего брата, а как мужчину, томно откинулась назад и смерила его оценивающим взглядом. Одна лямка ее черного платья съехала с плеча, она сидела с распущенными волосами, закинув ноги с голыми коленками одна на другую. Она была вся настороже, стараясь разобрать, дурачится ли Тони в своей обычной манере обращения с дамами, или в нем заговорило мужское, глубинное. У сестры опять появился тот насмешливый, высокомерный взгляд, полный превосходства и разрушительной силы, на который Тони должен был достойно ответить. Одна секунда, две секунды… Затем он отвел глаза. Снова и снова. Я точно знал – у него нет ни малейшего шанса.

Я же попробовал завести беседу с приятельницами Лиз, но безуспешно, и, когда вся компания решила отправиться из этого клуба в другой, я откланялся. Дома меня встретила тишина с ее ставшими привычными за много лет шорохами. Однако как же мне с тех пор опротивело это отшельничество, эта неспособность принять участие в жизни! Я все время витал в сновидениях, словно никогда полностью не просыпался. «Посмотри на себя! – подумал я. – Отчего, когда ты в обществе, тебя так тянет в одиночество, если ты его с трудом выдерживаешь?»

Я открыл ноутбук. Два новых имейла. Марти писал, что его женитьбу родня Элены взяла в крепкие руки: они все планируют, а он лишен права голоса. Второе сообщение было от бывшего однокурсника по юридическому факультету, общая рассылка. Я немного посмотрел телевизор, без разбора переключая программы. Когда я собрался ложиться, пришло еще одно сообщение. Написанное в 02:46. Я протер глаза и прочитал:


Все последние годы часто вспоминала тебя. Надеюсь, у тебя все хорошо. Была бы рада, если бы получилось как-нибудь увидеться.

Альва

* * *

Последовавшие недели я провел в радостном волнении. Даже свадьба Марти и знакомство с тестем-хорватом и тещей-хорваткой и кучей хорватских родственников лишь ненадолго вырвали меня из этого состояния. От одного-единственного письма, казалось, ожило мое прошлое.

Альва жила в Швейцарии. Обменявшись с небольшими задержками несколькими посланиями (иногда Альва отвечала только через пару дней), мы договорились встретиться в Мюнхене. Вскоре я уже выехал в мой родной город и воспользовался поездкой, чтобы с утра навестить брата. Они с Эленой только что вернулись после медового месяца в Испании.

– Нервничаешь? – спросил Марти.

Мы ходили, перешагивая через высившиеся штабелями свадебные подарки, которые еще лежали неразобранными, ими была забита вся комната.

– Просто не верится, что я скоро ее увижу.

– У нее есть друг? – спросил брат, нацеливаясь на светло-зеленый сверток. Племянники Элены забыли тут страйкбольные пистолеты, и мы пуляли из них по свадебным подаркам.

– Я слышал, что она вышла замуж, – ответил я и выстрелил в какой-то продолговатый предмет в красной обертке. Внутри зазвенело: очевидно, столовые приборы.

– Так. Значит, ты слышал.

Мой брат сделал три быстрых выстрела по белому сверточку, который стоял на комоде в гостиной, тот свалился на пол. Обертка лопнула. Это оказались дешевые кухонные часы в виде мультяшного майнцского гномика.

Марти с отвращением подобрал их.

– Сплошной хлам, – сказал он, ставя часы на комод. – Что за люди делают такие подарки?

– Это потому, что у тебя нет настоящих друзей.

– У тебя тоже нет друзей.

– Знаю. Если я когда-нибудь соберусь жениться, с моей стороны на свадьбе будет три гостя: ты, Лиз да, может быть, еще Тони.

– Сожалею, но будет только два. У меня не будет времени.

– Ты очень изменился с тех пор, как женился. Причем в худшую сторону. – Я прицелился в гномика и стал стрелять в лоб, пока не попал точно промеж выпученных глаз, и он снова упал с комода и разбился.

– А где, собственно, Альва живет? – Марти сделал серию выстрелов по голубому пакету.

– В Люцерне. Уже несколько лет. Может, она теперь говорит на швейцарском немецком.

Внезапно Марти направил пистолет на меня:

– А что, если она и правда замужем?

– Думаю, так оно и есть. – Я прицелился в Марти. – Она это заслужила.

– Серьезно? – усмехнулся Марти. – Ты же надеешься. По тебе видно.

– Без комментариев.

– Надежда – для идиотов.

– И пессимизм тоже.

Он кивнул в левую сторону. То, что стояло там, на столе, было всем подаркам подарок: огромная, упакованная в блестящую бумагу цвета леденца на палочке ваза.

– На счет «три»?

– Раз, два, три!

Мы выстрелили одновременно и расстреляли всю обойму. В первую секунду ваза покачнулась, затем грохнулась на пол. Мы переглянулись и захохотали, потом огляделись вокруг. В гостиной царил полный разгром.

– Давай убирать, – сказал Марти и дунул в ствол своего пистолета. – Элена вот-вот придет.

* * *

Бар, в котором мы с Альвой договорились встретиться, находился в квартале Глокенбах, рядом с прежней квартирой моей тетушки.

Я волновался, как подросток, и пришел на полчаса раньше. Я уже хотел было снова уйти (только бы не приходить первым!), и тут мне бросилась в глаза рыжеволосая женщина за столиком у входа. Она сидела нога на ногу, изучая меню.

Секунду я разглядывал изящный носик Альвы, очки в черной оправе, красиво очерченный рот и полные губы, хрупкие ключицы. Ее бледную, все еще гладкую кожу и стройную фигурку. В первый миг она показалась мне чужой и незнакомой – такая взрослая. Больше всего изменились ее глаза. Они были все еще большие и ярко-зеленые, но былая холодноватость из них исчезла. Я спрашивал себя, как же это случилось, и тут она меня обнаружила.

– Привет! – сказала она.

Как же я мог забыть звучание ее голоса! Мы коротко обнялись, и я так улыбался, что у меня даже заболели от этого щеки, но я ничего не мог с этим поделать. Она сидела на мягкой банкетке, я – на стуле. Между нами – маленький круглый столик.

– С каких это пор ты стал таким пунктуальным?

– Да какое там пунктуальный! – сказал я. – Просто я хотел непременно прийти первым и смотреть, как ты войдешь в дверь… И вот опоздал.

На Альве были черные джинсы, серый джемпер с широким вырезом, и она производила впечатление уверенной и загадочной, но в то же время немного утомленной женщины.

– Вот кое-что для тебя, – сказал я и вручил ей свой подарок.

– Можно развернуть?

Альва не разорвала, а аккуратно, почти любовно, развернула обертку и вынула альбом «Розовая луна» Ника Дрейка.

– Помнишь? – спросил я. – Мы ее слушали, когда ты в первый раз зашла ко мне в комнату. Тебе понравилось, я не забыл.

Кажется, она порадовалась. Во всяком случае, она несколько раз бралась рассматривать пластинку, нежно поглаживая пальчиком зазубренный край.

Поначалу я от волнения говорил торопливо. Альва слушала, когда я описывал несколько моментов из своей жизни, затем стала рассказывать о том, как занималась литературой в университете, но бросила его после первого семестра. Короткое взаимное прощупывание.

– А кем ты работаешь? – спросил я наконец.

– Честно говоря, я вообще не работаю.

– Почему?

Альва пожала плечами. Она делала вид, будто это не имеет никакого значения, но даже спустя столько лет я сразу чувствовал, когда она начинала нервничать. Она вообще опускала в своем рассказе целые главы, причем самые важные, обошла вниманием годы, проведенные в России, скрыла, чем занята сейчас, и говорила только о давнишних событиях.

Она потянулась через стол и взяла меня за руки:

– Как же это здорово – видеть тебя здесь! Я боялась, что ты не придешь.

– Почему?

Альва убрала руки.

– Ты хорошо выглядишь. – Она окинула меня внимательным взглядом. – И у тебя хорошая улыбка, Жюль. Это я хотела сказать тебе еще тогда, в школе. Когда ты улыбаешься, ты как будто становишься другим человеком, не таким закрытым. Тебе надо улыбаться почаще. – Внезапно она воодушевилась. – Да, вот так, как сейчас. – Затем вдруг бодряческим тоном: – Давай-ка расскажи, ты-то что делаешь?

– Я работаю в студии звукозаписи.

Я заказал выпить, она себе – капучино.

– Я, собственно, собирался поехать в Италию, но тут сестра рассказала мне об этой вакансии. Неплохая, в общем, работенка. Много юридической возни, но сейчас мне все чаще приходится иметь дело непосредственно с музыкальными группами.

Обыкновенно, когда я говорил о работе, это производило на людей хорошее впечатление, но Альва, кажется, не пришла от нее в восторг.

– Музыка тебе, конечно, подходит. Но я всегда думала, что ты сам что-то сделаешь. Например, станешь писателем. По-моему, ты писал чудесные рассказы. А почему не фотография? Ты же так любил фотографировать!

Я был тронут тем, как она в меня верит. Единственный человек, которому действительно нравились мои рассказы и снимки!

– Да я пробовал себя в фотографии, но толком ничего из этого не вышло. В конце концов я сдался.

– Почему?

– Слишком много отказов. Одно разочарование.

Альва задумалась. Потом быстро взглянула на меня и спросила:

– Ты действительно бросил только поэтому?

Как всегда, она видела меня насквозь.

– Нет. Просто я понял, что я… – Я покачал бокал, янтарная жидкость в нем взболталась, и кубики льда заскользили по дну туда-сюда: – Забудь это. Не так оно и важно. В другой раз.

Мы помолчали, глядя друг на друга. Первое волнение от встречи уже улетучилось, все стало таким формальным, таким натянутым. На миг у меня появилось ощущение, что подлинное «я» каждого из нас где-то не здесь, а в бар мы прислали двух посредников, не уполномоченных вести разговор о действительно важных вещах.

– Какую музыку ты теперь слушаешь? – спросила наконец Альва.

По ее просьбе я вынул свой плеер и сел к ней на банкетку. Мы взяли каждый по наушнику и прослушали пару музыкальных групп. С каждой новой песней она все больше оттаивала.

– Вот это очень здорово, – сказала она, когда я дал ей послушать «Between the bars»[23] Эллиотта Смита. – Это мне по-настоящему нравится.

На какой-то миг, когда мы, сидя рядом, слушали музыку, вернулось ощущение близости, как в интернате.

– Ты счастлива? – спросил я.

Она нервно отняла от уха наушник:

– Что ты сказал?

– Ты счастлива?

Сперва Альва хотела уклониться от ответа, и я уже испугался, что спросил ее слишком в лоб. Затем она только пожала плечами:

– А ты?

Я тоже пожал плечами.

– Ну, вот мы и поняли друг друга, – весело воскликнула Альва.

Я указал на ее капучино:

– Я, вообще-то, думал, что мы в честь встречи как следует выпьем.

– Так что нам мешает?

– Как насчет джина?

– Лучше не надо. В прошлый раз, когда мы пили джин, все было как-то странно, ты помнишь? Ты танцевал передо мной, а я была пьяная в стельку. Еще немного, и я бы на тебя накинулась.

Она сказала это как ни в чем не бывало и углубилась в винное меню.

После двух рюмок мы уже сидели рядом. Не знаю, что стало причиной – алкоголь или музыка, но внезапно наши предыдущие встречи приблизились так, словно они были вчера, хотя после этого «вчера» прошло столько лет. Я опоздал на один поезд и решил пропустить следующий. У меня заплетался язык, но зато я наконец говорил то, что хотел.

Оживилась и Альва.

– А как с женщинами? – спросила она.

– Да ты же знаешь меня. Они вешаются мне на шею, вот даже на пути в бар пришлось отбиваться от двух. Прямо сил нет.

На это она ткнула меня в плечо, и вечер превратился в сплошное «А ты еще помнишь?» и «Поверить невозможно, как мы тогда». Мы обменялись множеством мелких историй; она своим тихим голосом рассказывала, что все еще слушает музыку, чтобы заснуть, или говорила о годах, проведенных в России, как там, в московском метро, торговцы ходят по вагонам, предлагая пассажирам секс-игрушки или пиратские DVD и книжки («в них всегда не хватает нескольких важных страниц, но зато покупаешь их почти даром»); я, в свой черед, рассказал про свадьбу Марти: о том, как мой брат танцевал с невестой, словно плохо отлаженный робот, но зато произнес речь по-хорватски почти без акцента. За окном давно стемнело, а мы все рассуждали об одиночестве, которое нас порой одолевает (Я: «Это вечное одиночество меня доконает» – и Альва в ответ: «Да, но противоядие от одиночества не общение с кем попало. Противоядие от одиночества – это чувство защищенности». Я, подзывая жестом официанта: «Чокнемся за это!»). И все это время я не мог оторвать взгляда от прекрасного, точно взятого из фильма-нуар, Альвиного лица, я всматривался в ее сверкающие светло-зеленые глаза, мы выпили еще и погрузились в блаженное опьянение, и я неожиданно для себя произнес:

– Больше всего я хотел бы уволиться с работы, уехать из Берлина и заняться одним писательством.

И мне вдруг показалось, словно ко мне вернулся мой внутренний голос, и я наконец признался, что скучал по Альве и все эти годы думал о ней, а она мне в самое ухо: «А я о тебе». По спине побежали мурашки, и я наслаждался этим бархатным напряжением, возникшим между нами, чувствуя, как наши ноги соприкасаются, и все время спрашивал себя, замечает ли она, что за разговором наклоняется ко мне так близко, что ее волосы щекочут мое лицо и я ощущаю запах ее духов, и не делает ли она это нарочно, и тут я чуть было не сказал ей, что тогда слишком поздно понял, что люблю ее, но она в это время как раз рассказывала о своей практике в Новой Зеландии, и тут я пропустил предпоследний поезд, заглядевшись на ее руки, которыми она жестикулировала за разговором, или на ее зубы, когда она смеялась, а смеялась она в тот вечер много, примирившись за эти годы с косо растущим резцом, потому что уже не прикрывала рот рукой.

– Почему это для тебя есть пиццу – значит преодолевать психологическую травму? – спросила она.

– Да по интернатской привычке, – ответил я. – Тогда ужина было маловато, а если давали достаточно, то что-то оказывалось несъедобным. Наших карманных денег, как правило, не хватало на то, чтобы заказать пиццу, но иногда кто-нибудь раскошеливался. И вот через полчаса подъезжал белый автомобиль, на котором ее доставляли, а из окон уже десятки глаз следили, как оттуда выносят роскошную, ароматную пиццу. И едва владелец входил с ней в интернат, как его обступали все: «Пожалуйста, мне тоже кусочек, я же с тобой всегда делился». Или: «В следующий раз, когда я буду заказывать, я дам тебе четверть пиццы, обещаю. Мне только один кусочек!» Приходилось делиться. Бывало, раздашь половину, а в следующий раз оставалось только полагаться на их великодушие. Поэтому ты там никогда не наедался досыта. С тех пор во мне засел неутоленный голод. После девяти лет алчного голода теперь, сколько бы я ни съел пиццы, мне всегда ее мало.

Альва отпила из бокала:

– Мне вспомнилось твое электронное сообщение. – Смеющийся взгляд. – Ты действительно все еще хочешь детей?

Я кивнул:

– Да, я хочу преуспеть в этом больше, чем мой отец. – Несмотря на раскованность, голос у меня задрожал. – Нет, я хочу преуспеть больше обоих. Я хочу не погибнуть и всегда быть с ними. Когда дети пойдут в школу, когда они будут переживать переходный возраст, когда начнут влюбляться, когда станут взрослыми. Я хочу видеть, как бывает, когда ты испытываешь все это не один.

Альва вдруг сделалась серьезной:

– Каково было тебе, когда вас троих отправили в интернат? Я часто задавалась этим вопросом. Вот так вдруг – ни старых друзей, ни родного дома, ничего. Тот первый приезд в интернат – это, наверное, было ужасно.

Я задумался:

– Честно сказать, я уже и не помню.

– Но ты же никогда ничего не забываешь. – Она показала рукой на пластинку Ника Дрейка. – Это же невозможно вычеркнуть из жизни! Ты наверняка помнишь.

– Мне это уже не интересно. Мы просто жили в интернате. А как мы там очутились… Понятия не имею.

Альва была разочарована:

– Я попала в эту школу всего на пару месяцев раньше тебя, мы тогда только что переехали. Меня, по крайней мере, в первый день чуть не стошнило. Я запомнила каждую секунду того дня.

Это было для меня новостью. Я-то думал, что она всегда училась в этой школе. Как же мало мы рассказывали тогда друг другу о самом важном!

Я еще немного подумал, но память не выдала никаких картинок моего приезда в интернат, разве что отдельные фрагменты, которые тут же рассеивались. Темные провалы на вдоль и поперек исхоженном ландшафте прошлого.

Мы взглянули друг на друга с чувством, что между нами все сказано, кроме тех вещей, о которых решено было умолчать.

– А почему ты нигде не работаешь? – возобновил я расспросы.

Альва помедлила, откинула за спину волосы. И лишь тут я заметил тоненькие шрамики на ее шее, чуть ниже правого уха. Две продолговатые полоски. Я чуть было не провел по ним пальцем, но вовремя себя остановил.

– Как это случилось?

Она испуганно взглянула на меня и тотчас же закрыла волосами ухо. Беспокойно осушила бокал, и впервые за этот вечер ее глаза как будто потемнели, взгляд стал почти отсутствующим.

– Не хочу об этом говорить, – тихо сказала она.

И по тому, как она поставила на стол свой бокал, по тому, как он тихонько звякнул, я понял, что магия этого вечера развеялась и время, которое только что шло для нас вспять, снова пошло вперед.

Альва взглянула на часы:

– Когда у тебя поезд?

Мне нужно было утром успеть на деловую встречу. Она проводила меня на вокзал, в такси мы не произнесли ни слова. Все произошло слишком быстро, а я так и не спросил, хочет ли она сама детей. И почему она вдруг сделалась такой напряженной.

Мы уже стояли на перроне.

– Может быть, зайдешь ко мне в Берлине?

Альва сначала, казалось, обрадовалась, затем ее лицо приняло отстраненное выражение.

– Не знаю, известно ли это тебе, но я замужем.

Я задохнулся. Я смотрел на свои руки и видел все как в замедленной съемке. Только сейчас я осознал, что совершенно не собирался уезжать последним ночным поездом, что я вообще не хотел возвращаться.

Когда я наконец взглянул на Альву, она доставала что-то из сумки.

– Я, между прочим, тоже приготовила для тебя подарок, не знала только, в какой момент его отдать. Это тебе от меня и моего мужа.

Сверток в форме книги. Я взял его, но не стал разворачивать. А затем я просто обнял ее. Руки Альвы обхватили мою спину, и я вдруг понял, до чего же я за эти годы изголодался. Она ли не отпускала меня, или я – ее. Кажется, мы целую минуту простояли на перроне без движения, обнимая друг друга, и я вдруг понял, что после этого вечера мы больше никогда не увидимся. Потому что мое с ней время неукоснительно осталось в прошлом, и потому что я не мог этого вынести.

Садясь в поезд, я старался не показывать ей лицо. Я кинул свой плащ и ее подарок на сиденье, немного собрался с силами и посмотрел на других пассажиров, которые переговаривались друг с другом или сидели кто с газетой, кто с раскрытым ноутбуком.

Перед тем как проводник дал последний свисток, я еще раз вышел к ней. Я почувствовал на своем плече ее руку.

– Счастливо, Жюль!

Я кивнул:

– И тебе тоже.

Двери закрылись. Сквозь поцарапанное окно я увидел, как она мне машет. Поезд тронулся, и пока я дошел до своего места, мимо проплыл вокзал.

Я подумал о завтрашней деловой встрече и о договоре с очередным музыкантом, который я должен был составить, а затем снова стал думать об Альве, как она стоит на перроне. Меня вдруг пронзила боль. Я закрыл глаза. Стояла ночь, а я бежал в темноту через колышущееся пшеничное поле. На бегу я становился все легче и легче и вдруг взлетел. Я почувствовал ветер, расправил руки и все ускорялся в полете. Подо мною – лес, надо мною – ничто. Меня мчало по воздуху, и я уносился все дальше, словно летел домой.

Лёт времени

(2005–2006)

Я не разворачивал Альвин подарок. Тайная надежда, которую я лелеял все эти годы, угасла после нашей встречи. Отныне я стал равнодушен к своей судьбе, и последовал период, лишенный значения, годный только на выброс, как скомканная бумажонка.

Только два с половиной года спустя она снова напомнила о себе. В это время я уже довольно долго жил с Норой, бывшей коллегой. Она была из Бристоля и такой же мнительный ипохондрик, как я, мы оба торопливо переключали программу, когда по телевизору заходила речь о каких-нибудь страшных болезнях. Узнав, что я воспитывался в интернате, она нисколько не удивилась. «Когда я впервые увидела, с какой бешеной скоростью ты поглощаешь еду, я сразу так и подумала – тюряга или интернат». Нора как раз была в Англии на трехмесячной практике. Перед отъездом она делала кое-какие намеки, что влюблена в меня. И хотя я не отвечал ей любовью в той же мере, но теперь мне это представлялось не таким уж важным.

В студии звукозаписи я поднялся до должности начальника редакционного отдела, я разъезжал по Европе, знакомясь с музыкальными группами, чьи пробные записи представлялись многообещающими. Это была привилегированная должность, и некоторые из младших коллег выражали недовольство моим повышением. «Почему все отдано на откуп Жюлю?» – говорили они и утверждали, что я давно отстал от жизни и что я холоден, как рыба. Но шеф меня поддерживал, и группы, которые я выбирал для заключения договора, действительно имели успех. Я никогда не выбирал артистов только за то, что они талантливы, потому что таких оказалось много. Я выбирал те группы и тех певцов, у кого было желание чего-то добиться. Больше, чем у меня в фотографии. Я был убежден, что творческие способности можно в себе воспитать, можно выработать у себя фантазию, но не волю. Настоящий талант – это воля. Сегодня я уверен, что эта мысль больше всего настраивала коллег против меня.

Между тем Лиз и Тони стали закадычными друзьями, моя сестра часто ходила с ним на блошиный рынок, посещала его шоу магии и ездила с ним на мотоцикле. И только об одном никогда не было речи.

– Ну есть что-то между вами? – спросил я ее однажды.

– Не говори чепухи! Тони не вышел ростом.

– Да он же всего на пару сантиметров ниже тебя, неужто тебе этого мало? Не думал, что ты такая!

Сестра посмотрела на меня таким взглядом, словно я вообще ничего не понимаю:

– Во всяком случае, ничего такого между нами нет. Он просто смотрит за мной, как нянька.

Я знал, что как-то ночью Лиз приняла что-то такое, от чего чуть было не отправилась на тот свет. «Незначительный эпизод», как она сама об этом говорила. Меня она тогда не застала и в отчаянии позвонила Тони. Всю ночь он просидел у ее постели.

«И вот однажды я признался, что люблю ее, люблю с самого первого дня, – рассказывал мне потом Тони. – А твоя сестра на это ответила, что и так знает. Я еще добавил, что ни на что не рассчитываю, хочу только внести ясность. – Тут он засмеялся. – Мне хватит того, что она и дальше позволит за собой присматривать, сказал я тогда. И представляешь? – посмотрел на меня Тони. – Мне действительно хватает. Конечно, я хотел бы чего-то большего, но и так, как сейчас, тоже нормально».

– Можно напомнить тебе эти слова через пару месяцев, когда у нее появится новый друг?

– Лучше не надо.

Тем временем Лиз устроилась работать учительницей в гимназию. Однажды за ужином она рассказала мне о том, что один ученик пишет ей тайком любовные письма.

– Один из отстающих учеников в классе, – сказала она. – Слово «чувство» у него везде написано с ошибкой, без буквы «в». Прелесть, да? – Сестра по-детски застенчиво улыбнулась.

И эта улыбка воскресила во мне одну давно забытую сцену.

Мне вспомнилась Альва и наша встреча в Мюнхене. В первый момент я принял это за сентиментальный отголосок, но затем понял, что передо мной всплыла не Альва, а ответ на вопрос, который она мне тогда задала: каково было мне и брату с сестрой, когда мы после смерти родителей ехали в интернат?

Как на постепенно проявляющемся поляроидном снимке, эта картина медленно проступила в моей голове из белизны.

Более двадцати лет назад, в туннеле прошлого я еду в машине на заднем сиденье, рядом брат. Впереди за рулем тетя Хелена, возле нее Лиз. Давящая мысль о том, что я буду жить в интернате, висела надо мной всю дорогу. Я снова и снова вспоминал похороны родителей. Две крохотные ямки, в которые опустили их урны.

За окном проплывали голые зимние пейзажи, исчезли последние проблески света. И вот в этой мрачной атмосфере вдруг заговорила моя сестра, она фантазировала о нашем новом доме.

– Спорим, там есть школьная форма, – говорила она. – Блузки и юбки у девочек и костюм с галстуком у мальчиков.

– Не люблю костюмы, – сказал Марти. – И галстуки тоже.

– А столовая, наверное, в огромном зале, – продолжала Лиз. – Наверняка у них есть и бассейн. А для спорта – площадки, где можно играть в теннис и даже в крикет.

– Не люблю крикет, – сказал Марти, который все последние недели, о чем бы ни шла речь, начинал каждую фразу со слов «не люблю». – И вообще, чего это ты о крикете вспомнила? – спросил он. – В крикет же играют только в Англии да в Индии.

Но Лиз, не слушая его, уже описывала роскошные спальни и хорошо оборудованную интернатскую кухню. Тогда я этому удивился, сейчас же, спустя десятилетия, понимал, что это было просто со страха. На салфетке она в последний раз написала свое имя: «Лиз, Лиз, Лиз».

Появились первые указатели, показывающие дорогу к интернату. Я представил себе, как меня в первые дни примут другие ученики, и у меня свело желудок.

– Это же будет превосходно! – снова сказала моя сестра. – А ты как думаешь?

– Нет! – произнес Марти и, протерев очки, озабоченно переглянулся со мной.

Тетушка, выбравшая этот интернат, тоже старалась нас ободрить:

– В детстве мне всегда хотелось жить в интернате. Но меня туда так и не отдали. Я уверена, что там будет здорово.

– Вот именно – здорово, – глупо сказала Лиз. – Мы уже почти приехали. Поскорей бы уж!

Когда мы наконец прибыли и в темноте показались жалкие, облезлые здания интерната, где только в нескольких окнах горел свет, примолкла и она.

Из машины я видел, как тетушка разговаривает с директрисой интерната, как брат и сестра выгружают из багажника вещи и с растерянным видом стоят на парковке. Я тоже вышел и, взяв свой чемодан, пошел было к ним, но директриса сказала, что пятиклассники и шестиклассники, к которым отношусь и я, живут в другом корпусе. Не успев даже сообразить, что отныне буду разлучен с братом и сестрой, я смотрел вслед Марти и Лиз. Подхватив свои пожитки и коротко попрощавшись, они уже скрылись в здании побольше. Остановившись на пороге, сестра еще кинула на меня прощальный взгляд – взгляд, в котором уже намечалось все то, что произошло впоследствии. Она еще как-то выдавила из себя улыбку, по-детски смущенную, и исчезла, была – и нет. И потребовались годы, прежде чем она возвратилась.

* * *

Поздней осенью 2005 года после концерта в Баварии я наведался в гости к брату. Вместе с Эленой и ее племянниками мы пошли на праздничное гулянье. Солнце заливало карусели и закусочные ларьки своим золотым светом, со всех сторон гремела музыка и стоял многоголосый гомон, нас овевал аромат жареного миндаля. Марти рассказывал мне про то, что скоро люди будут читать книжки только в электронном виде.

– Ерунда какая-то, – сказал я. – Это же значит опустошить реальный мир. Книги, пластинки и фильмы выбрасываются и в оцифрованном виде, как в заточение, отправляются в виртуальный мир, в который никогда не ступит нога человека. Будущие дети будут сидеть в пустых белых комнатах.

– «White wall children»[24], – вставил мой брат, – неплохое название для музыкальной группы.

Я нахмурился:

– Раньше нужно было ждать, пока проявится пленка. Но ведь дело не только в любимых фотографиях, а еще и в той радости, которую давало ожидание.

– Что поделать, дедуля, – чуть-чуть улыбнувшись, сказал Марти. – Часы обратно не повернешь.

Я отмахнулся. Но что-то от этого разговора застряло в памяти и впоследствии еще долго тревожило меня, как незамеченный сразу порезанный палец. «Часы обратно не повернешь» – мне надолго запомнились эти слова.

– Все в порядке? – подтолкнул меня в бок Марти. – У тебя какой-то подавленный вид.

– Все хорошо.

– Не знаю, – сказал Марти. – Тебе скоро стукнет тридцать три, время идет, а ты, боюсь, об этом забываешь. Недавно ты говорил мне, что ненавидишь свою профессию.

– Я сказал, что вряд ли буду вечно работать по этой специальности. Ну и что? Все о’кей. Перестань, пожалуйста, вечно переживать!

Кажется, при этих словах я сильно повысил голос.

– К черту, Жюль! Я же не собираюсь с тобой ссориться. Просто я не хочу, чтобы ты в один прекрасный день очнулся – и, глядь, тебе уже сорок, и все шансы упущены. Ты все мечтаешь и выдумываешь себе несуществующую жизнь. – Марти схватил меня за плечо: – Пора забыть прошлое. Ты знаешь, сколько на свете людей, которым пришлось хуже, чем нам? Ты не виноват в том, какое у тебя было детство, и не виноват в смерти родителей. Но ты виноват в том, что из тебя делают обстоятельства. Только ты сам в ответе за себя и за свою жизнь. И если ты будешь делать только то, что делал до сих пор, то и получишь только то, что получал все это время.

Я промолчал, в последние минуты прогулки я замкнулся в себе. Затем я заметил аттракцион «Стукни Лукаса». И тут на меня что-то нашло. Не раздумывая, я заплатил за билет, схватил молот и со всей силы опустил его на отметку. Металлический шар взлетел вверх, но только на восемьдесят процентов.

Тогда я собрал в кулак всю накопившуюся злость и отчаяние и стукнул молотом еще раз. На этот раз шар взлетел вверх на шестьдесят пять процентов.

Металлический голос из аппарата издевательски спросил меня:

– И это все, на большее мы не способны?

Я снова взмахнул молотом. Семьдесят процентов.

– И это все? – гулко воскликнул автомат и хохотнул.

Снова и снова я колотил молотом по маленькой черной отметке, но всех моих силенок было слишком мало, их просто не хватало, и шар ни разу не долетел до верхней планки.

В тот вечер я развернул Альвин подарок.

* * *

Это была книжка, белое карманное издание: «Превращенная мысль и другие рассказы» А. Н. Романова. Как и пластинка Ника Дрейка, имя Романова пробуждало ностальгию, в школьные годы он был одним из наших любимых писателей.

Сначала я прочитал дарственное посвящение Альвы. Оно было довольно кратким. Под ним была еще одна надпись – очевидно, рукой ее мужа.

Дорогой Жюль!

От жены я слышал о Вас только хорошее.

Желаю Вам получить удовольствие от чтения.

От всего сердца,

Ваш

Александр Николаевич

Я снова и снова перечитывал эти строки. Неужели это правда? Я вспомнил, как в интернате Альва восторженно расхваливала рассказы Романова. Благоговейную интонацию, с какой она читала мне вслух какой-нибудь отрывок. Почему же при нашей встрече она не сказала мне, что замужем за ним? Наверное, хотела уберечь меня от унижения, ведь я ему в подметки не гожусь!

Я отправился на «веспе» за город. Когда свечерело и небо заголубело перед наступлением сумерек, вся местность приобрела таинственный и манящий вид. Разлился какой-то неземной свет. Лишь издалека глухо доносился шум города, и вот в одиночестве я вдруг болезненно осознал, что я не смог воспользоваться своим временем. Старался не упустить ни минуты, догоняя автобус, и растратил годы, так и не сделав того, что хотел.

В ту же ночь я написал Альве и ее мужу электронное послание в шутливом тоне о том, что я наконец, с опозданием всего лишь в несколько лет, прочитал книжку и этот подарок с нежданным дарственным посвящением доставил мне огромную радость. В отличие от прошлого раза, от Альвы пришел незамедлительный ответ. Он заканчивался следующими словами:


Мы с мужем будем очень рады, если ты как-нибудь нас навестишь. В настоящее время мы живем в шале под Люцерном, и ты всегда будешь желанным гостем.

Надеюсь, что мы снова увидимся.

Альва


Моментальный ответ Альвы и многократно повторенное приглашение взбудоражили меня. Ко мне снова вернулась надежда, как в пятнадцать лет. Как в тридцать. В то же время я чувствовал, что с этой историей нужно покончить, если я не хочу всю жизнь гоняться за призраком. Вскоре после этого, как нарочно, позвонила Нора и сказала, что с нетерпением ожидает встречи со мной после своего возвращения и у нее есть для меня сюрприз: «Жди и гадай. You will like it»[25]. После телефонного разговора я невольно вспомнил, как она охотно ходила со мной на танцы, как всегда привозила из Англии мои любимые сконы[26], вспоминал ее красивое лицо с крохотной родинкой над верхней губой, которую она в шутку окрестила Саймоном. И я вновь осознал, что она мне приятна, что эти месяцы я по ней скучал, что она реальна. Человек, для которого я что-то значу.

Я принял решение после одного разговора с Тони. Он снимал квартиру на Ораниенбургской улице. В гостиной – громадный бильярдный стол, в прихожей – вставленные в рамочки фотографии Уилла Стейси[27] и графические работы Ротко[28], кабинет набит инструментами, осветительными приборами, шлифовальными машинами и другими вещами, необходимыми Тони для фокусов. Новый номер, который показывал Тони, заключался в том, что он гнул на сцене или завязывал узлом лазерный луч, просовывал сквозь него руку, а затем необъяснимым образом цеплял на него плечики для платья, так что те висели в воздухе, держась на зеленом луче.

В каждый мой приход мы опять играли в бильярд. Такая привычка сложилась у нас еще в интернатские годы, когда мы с братом почти каждые выходные бывали в «Джекпоте». Марти был в школе одним из лучших бильярдистов: персонаж, точно взятый из фильма категории «Б», – в руке бильярдный кий, жирные волосы, козлиная бородка и черное кожаное пальто. Мы никогда не могли его обыграть.

– У нее есть друг, – сказал Тони во время игры, – довольно симпатичный.

– И что теперь?

Он растерянно поглядел на шары, затем нацелился на желтый.

– Не знаю. Я ценю твою сестру и в то же время влюблен в нее. Та часть, которая заботится о ней, рада ее счастью. Но та часть, которая в нее влюблена, готова порвать этого хахаля в клочья.

Он промазал.

– Я знаю, ты давно уже задаешься вопросом, почему я, наконец, не брошу эту историю с твоей сестрой, – сказал он. – Почему я просто не найду себе другую и не заживу с ней вполне счастливо. Да вот только порой остановлюсь и подумаю: «Жаль, что с Лиз не сложилось, а так вроде тоже неплохо. Значит, большего было не дано». – Тони покачал головой. – Нет, не могу я иначе.

– Я знаю.

– Ведь у нас никогда ничего не сложится, и, вероятно, через полгода я заговорю иначе, начну врать самому себе, но, по крайней мере, сейчас я честен. – Он положил кий. – Может, если ты всю жизнь шел не туда, то это и был правильный путь?

* * *

Январский вечер. Серый, закоптелый свет сочится в купе, края облаков светятся металлическим блеском. Поезд замедлил ход, проехал немного по инерции, остановился. В Люцерне на перроне меня встречала Альва. Она трижды расцеловалась со мной в щеки, затем отвела к своей машине, где нас уже ждал ее муж.

– Даже не верится, что ты действительно приехал, – сказала она на ходу, подведя тем самым итог и моим мыслям.

А. Н. Романову было уже шестьдесят семь лет, но выглядел он по крайней мере на десять лет моложе.

– Александр, – произнес он и протянул мне руку. – Очень рад познакомиться с вами.

Его акцент был почти незаметен. Романов оказался стройным, высоким мужчиной аристократической внешности, с волнистыми седыми волосами, и в тот вечер он был элегантно одет – в костюм и рубашку с незастегнутой верхней пуговицей. Его угловатое лицо было словно высечено резцом, рот складывался в лукавую усмешку, вдобавок от него исходила какая-то аура старомодной мужественности, невозможно было представить, чтобы он уклонился от драки или не сумел бы починить текущую сточную трубу.

Альва звала мужа не Александром, а русским уменьшительным именем Саша. Пока она вела машину вверх по склону горы, Романов рассказывал о местности, которую мы проезжали. Для меня было потрясением услышать звучный голос этого человека, чьи потаенные мысли были мне уже знакомы из его рассказов. Романов вошел в литературу двадцатилетним – интеллектуальный денди, чьи романы и новеллы переведены на тридцать языков. Сейчас его слава хоть и померкла, но оставила свой след в Интернете, где я наряду со множеством сплетен о его первом браке нашел также целый ряд фотографий, на которых он был запечатлен то в обществе знаменитых художников своего времени, то курящим перед клубом в Кэмдене[29].

Вот уже два года они с Альвой жили не в Люцерне, а в небольшой горной деревушке Эйгентал у подножия Пилатуса[30]. Местность была сельская, кроме нескольких фермеров и коренных жителей, наверху почти никто не жил, большинство гостиниц казались необитаемыми. Издалека доносился мелодичный гудок почтовой машины.

Мы подъехали к обширному участку, окруженному подгнившим деревянным забором. Само шале представляло собой громадное строение с каменным фундаментом, верхний этаж, крытый гонтом, был деревянным. За домом раскинулся сад и лужайка, затянутая тонкой корочкой льда. Уединенный приют, по-видимому всегда существовавший обособленно от остального мира. Я сложил свои вещи в гостевой комнате и на минутку задумался, зачем меня сюда занесло.

На ужин мы ели раклет, картошку и пили белое вино. Граммофон на камине играл джаз.

– «Time Further out»[31], – сказал я. – И вы ужинаете под такую музыку?

Романов обрадовался:

– Иногда. Вам нравится?

– Моей матери очень нравился Брубек[32].

– Я слышал Дейва в Сан-Франциско живьем. Очень общительный человек. Однажды после какого-то шоу мы вместе очутились в одном баре и проговорили несколько часов.

Альва взглянула на меня и сказала:

– Надо сказать, что Саша в шестидесятые годы был его преданным поклонником, ездил за ним, где бы он ни давал концерты. И как-то раз Брубек над ним сжалился и пять минут с ним поговорил.

Альва весело погладила Романова по руке. Мне было больно видеть, как они по-свойски переглянулись, как ей нравилась его манера, его затаенная усмешка, как будто он единственный из присутствующих заметил что-то забавное, но, никому не сказав, оставил это про себя. Я представил себе счастливые годы, которые она, по-видимому, с ним провела. Как сначала она держалась, наверное, неприступно, а потом оттаяла. Раньше она часто давала мне почитать книжки Романова. Отдельные места в них были подчеркнуты, в них шла речь о смерти его отца или о мучительном страхе, что ему не суждено ощутить счастье. Она по-прежнему восхищалась им, мне это было отчетливо видно.

– По пути сюда я еще раз перечитал ваше «Несгибаемое сердце». Наряду со «Снегами Килиманджаро» Хемингуэя это лучший рассказ из всех, какие я знаю.

– Спасибо, но он несколько переоценен. – Романов поперчил свой сыр. – Знаете, мне было двадцать лет, когда я его написал. С тех пор прошло более… Словом, это было очень давно. Рассказ неаккуратен, в нем чувствуется кич, у него масса недостатков.

– Меня он затронул.

Романов взглянул на Альву:

– Сколько ты ему заплатила, чтобы он это сказал?

– На наших счетах сейчас пусто.

Как тогда на вокзале, он протянул мне руку:

– Благодарю вас, Жюль, за эти слова.

После ужина мы сидели в гостиной. Все выпили лишнего. Щеки Романова разрумянились от вина. Придя в хорошее настроение, он рассказал нам, что очень точно представляет, как выглядит его душа:

– Величиной она около двадцати пяти сантиметров в диаметре и держится где-то на уровне груди. Она отсвечивает серебристо-серым цветом, а когда тронешь ее, то кажется, что касаешься тончайшего бархата, прежде чем рука проходит сквозь нее, как сквозь воздух.

Потом он рассказал о своей дружбе с Набоковым и о поездке в Китай:

– Я был тогда в вашем возрасте и каждый вечер ходил с друзьями в нелегальное казино в Макао. – Романов отставил в сторону свой бокал, чтобы жестикулировать обеими руками. – Царила восхитительная атмосфера преступного мира, слышались недвусмысленные предложения, ты флиртовал и беседовал с бандитами и сомнительными дельцами. В первый вечер мои друзья захотели играть на автоматах, я же выбрал рулетку, и мы договорились встретиться ровно в полночь в обменной комнате. Мне сопутствует удача новичка, и я выигрываю за несколько часов две тысячи долларов. По тем временам – огромная сумма. Ровно в полночь я в условленном месте ожидаю друзей, но их еще нет. – Романов отпил из бокала. – Я жду. И вдруг замечаю нечто невероятное: за одним из столов уже в двадцать третий раз подряд выпадает красное. Ну, думаю, вот он, идеальный момент. Итак, я ставлю сто долларов на черное. Никакого риска. Выпадает красное. Я еще раз ставлю сто долларов на черное. И снова, в двадцать пятый раз, выпадает красное. Чтобы вернуть свои деньги, я ставлю на черное двести долларов. Опять красное. Теперь мне уже надо поставить четыреста долларов. Опять ничего. Восемьсот долларов. Красное. Тут приходят мои друзья. Я беру у них взаймы денег и ставлю две тысячи на черное. Но и в двадцать девятый раз выпадает красное. Когда я, разоренный, выхожу из казино, то вдогонку себе успеваю услышать, как крупье объявляет: «Черное».

Анекдот не слишком выдающийся, но Романов рассказал его так мастерски, что в конце невозможно было не рассмеяться.

Он достал из серебряного портсигара сигарету:

– Покурить на сон грядущий. Не хотите?

Я с благодарностью отказался и залюбовался, с каким наслаждением он выдувает в потолок струйку дыма, сколько удовольствия он способен извлекать из этого простого процесса.

– Альва говорит, вы с ней знакомы с детства?

– Да, это так.

– Как вышло, что вы потеряли друг друга из вида?

– Потому что…

Быстрый взгляд в сторону Альвы, но она сидит, опустив голову. В памяти встала давно вытесненная картина: пустой, кое-как обставленный дом. Как я взбежал по лестнице и какое волнение я втайне испытал, увидев Альву обнаженной, в тот момент, когда разрушилась наша дружба. И в который раз я спросил себя: нарочно или нет ее мать послала меня наверх?

Романов внимательно посмотрел на меня, затем перевел взгляд на Альву, и в его глазах мелькнуло меланхолическое выражение.

Он встал и подошел ко мне. Мы оказались одного роста.

– Вы молоды, Жюль. Не забывайте это. У вас впереди много времени.

Меня поразила та подчеркнутость, с какой он произнес слово «время». Он в последний раз затянулся, затем загасил в пепельнице сигарету:

– Хорошо, что вы приехали к нам погостить. Оставайтесь, сколько вам захочется. Вы увидите, как хорошо тут в горах спится.

Поцеловав Альву, он неторопливо стал подниматься по лестнице.

Когда он ушел, я сел на диван и налил себе еще фондана.

– Ты что – групи? – спросил я как бы шутя. – Его муза?

– Наверное, и то и другое, – сказала она. – Кстати, Саша уже целую вечность столько не говорил, как сегодня. Похоже, он хотел произвести на тебя впечатление. И даже ходил без палки, чего обыкновенно не делает.

– Мне он нравится. Как ты с ним познакомилась?

Альва уселась на комод и поджала под себя ноги:

– Это было десять лет назад, на симпозиуме в Санкт-Петербурге, где я работала переводчицей. Ему тогда не было шестидесяти, и он был похож на актера, но чем-то напоминал и Джорджа Гершвина. Я сразу обратила на него внимание, потому что он прекрасно говорил по-немецки, а женщины так и льнули к нему, такого я еще не видела. Он что-то говорил и все время посматривал на меня. Не знаю, в нем было какое-то небрежное спокойствие… Меня это завораживало.

– А как к нему отнеслись твои родители? Они навещают тебя здесь?

– Отец бывает у нас несколько раз в год. С матерью отношения порвались. С тех пор как я окончила школу, мы больше не разговаривали.

Вокруг дома было тихо, ближайшие соседи жили далеко, отделенные, как стеной, чернильной тучей. Я смотрел на Альву: за прошедшие годы она нисколько не постарела. Она носила очки, волосы убирала в узел. На шее – два шрамика цвета слоновой кости.

Она запрокинула голову:

– Знаешь, я хочу быть честной. Я люблю Сашу…

И вдруг упавшим голосом:

– Но не обманывайся тем, что было сегодня вечером. Он уже несколько месяцев никуда не выходит, а в последнее время он… стал несколько забывчив.

Сверху донесся шум водопроводной воды, затем послышались шаги.

– Раньше мы много путешествовали. Просто так или с лекциями, по симпозиумам. У него столько друзей по всему миру! Но главное, он был такой живой, такой любопытный! До знакомства с ним я думала, что он грустный, раз пишет такие грустные вещи. Оказалось, напротив, он излучает детский оптимизм, который просто заразителен. Это я в нем особенно любила.

Альва снова налила нам вина.

– Два года назад Саша перенес тяжелую болезнь. Тогда все вроде бы обошлось, но болезнь его изменила. Словно улетучились его волшебные чары, словно он вдруг стал обыкновенным старичком с присущими его возрасту страхами и чудачествами. Он все время сидит у себя наверху и пишет, непременно хочет закончить свою книгу. Недавно он мне сказал, что уже чувствует конец: «Смерть тут, в доме. Ты тоже ее чувствуешь?» Я обняла его, но, как это ни дико звучит, да, я почувствовала его уход.

Она нахмурилась и немного помолчала. Собравшись с силами, она снова обратилась ко мне:

– Кстати, он знает, что ты пишешь.

– Да не пишу я ничего, Альва, сколько можно! Когда это было!

– Может, ты и не пишешь на бумаге, но фиксируешь все в голове, – произнесла она своим тихим голосом, дотрагиваясь до моего плеча. – Так было всегда. Ты хранитель воспоминаний, и ты это знаешь.

* * *

Вдали – горный массив Пилатуса. Шум бурлящего ручья. Хотелось глубже вдыхать свежий воздух. Встав на рассвете, я пробежался вдоль реки, мимо фермерских усадеб и перелесков. Вспотевший и запыхавшийся, я, сделав круг, вернулся через час в шале. К моему удивлению, на крыльце перед домом меня встретил Романов.

– Так-так, – сказал он, – спортсмен, значит. Моя жена любит спортсменов, и вы это, конечно, знали.

– Ваша жена больше всего любит писателей.

Он ухватил меня за рукав:

– Пойдемте, Жюль! На минутку.

Романов отвел меня наверх в свой кабинет. Там пахло теплой, сухой пылью. Большой письменный стол с печатной машинкой «Оливетти», маленький столик в углу, пианино, разложенные тут и там рукописи и деревянное распятие. Больше ничего.

– Мой разум требует места, – сказал Романов. – Раньше у меня тут стояли две книжные полки, но тогда я читал, вместо того чтобы писать, так что пришлось их, к сожалению, выставить вон. Мне нужно работать. Время летит.

Это «время летит» было у него, очевидно, лейтмотивом, он постоянно повторял эти слова. Однажды он сказал, что в детстве написал стихотворение «Время, ты улетаешь», однако как-то при переезде оно затерялось. Название он позаимствовал из оперы Шуберта, своего любимого композитора, только слегка изменив фразу. Первые строки его детского стихотворения звучали так:

Время, ты улетаешь,

Возьми меня в полет…

Я кивнул на пианино:

– Вы играете?

– Немножко.

Романов заиграл один из «Фантастических танцев» Шостаковича. Казалось, его пальцы сами знают, что делать, без труда попадая на нужные клавиши.

– В консерваторию меня тогда не приняли, – сказал он. – Но у меня всегда оставалась в запасе моя «Оливетти», так что можно сказать, я всю жизнь занимался тем, что более или менее элегантно стучал по клавишам.

Закончив опус, он опустил крышку. Похоже было, что он что-то задумал. Наконец он махнул в сторону углового столика:

– Если хотите, то можете здесь работать и писать.

– Спасибо, но я не хочу вам мешать.

– Вы не помешаете мне, напротив. Раньше я всегда любил писать в библиотеках. Меня окрылял вид работающих людей. Поначалу со мной часто сидела Альва, но она чересчур любопытна, и это меня нервировало. – Он посмотрел на меня: – Итак, что скажете? Я был бы рад компании.

Сказано было как бы между прочим, но я почувствовал, что это просьба, и в тот же день после обеда пристроился у него в кабинете. Его письменный стол стоял у окна, мой – у стены. У Романова перед глазами был вид на швейцарский горный ландшафт, у меня – на деревянные балки. У него было кожаное кресло на роликах, у меня – пластиковый складной стул. Совершенно очевидный двухклассовый социум.

Для начала я взялся редактировать отчет для лейбла, но мне это давалось с трудом. В конце концов я закрыл документ и стал писать все, что приходит в голову. Какой бы абсурдной ни казалась мне сама мысль о том, что я сижу рядом с писателем, которого когда-то так уважал, на деле она послужила мне хорошей мотивацией. Моя фантазия была как законсервированный рудник, и вот я спустился в вагончике и сам удивился, как много еще там можно добыть. У меня сразу возникло несколько замыслов, дремавших, как видно, все эти годы.

Романов наблюдал за мной.

– Что? – спросил я.

– Вы так быстро пишете. Клавиши у вас так и тарахтят: тюкитюкитюк.

Я метнул взгляд на «Оливетти»: там на вставленном в машинку листе было напечатано всего несколько строк. На носу Романова были очки, губы от напряжения сжаты.

– А о чем вы тут пишете?

– О воспоминаниях. Роман из пяти повестей. Все они между собой связаны, и, по сути, речь о том, как воспоминания определяют строй нашей личности и управляют нами.

Романов задумался и затем возмущенно фыркнул:

– Это ужасно. – Он встал. – Так ужасно, что я с удовольствием взял бы машинку и вышвырнул в окно. Моя последняя публикация была шесть лет назад, эту книгу я постоянно откладывал.

Романов заходил по комнате, опираясь на одну из палок, которые стояли в корзинке в углу комнаты и без которых он не мог обходиться после несчастного случая, произошедшего с ним несколько лет назад. Он постукал себя пальцем по лбу:

– Там пусто, как в кладовке, где все запасы съедены. Все осталось в опубликованных книгах, на скомканных листках, в произнесенных словах. Я…

Вдруг посреди фразы он как будто забыл, что собирался сказать. Он резко отвернулся. Только тут мне стало слышно тиканье висящих в углу настенных часов.

– Когда мне было столько лет, Жюль, сколько вам сейчас, я тоже много писал. Тюк-тюк-тюк, – изобразил он снова. – Я был такой беззаботный! Думал, что и дальше всегда так будет. Но все шло на убыль. Следовало бы с этим смириться. Но я не могу. Не могу, пока вы считаете, что «Несгибаемое сердце» – моя лучшая вещь. Я написал ее в двадцать лет между делом.

Он сделал паузу. А затем наступил тот жуткий момент, когда он просто переменил тему и слово в слово опять рассказал историю про нелегальное казино.

* * *

В первые дни с Альвой у меня было такое чувство, как будто я после долгого странствия вернулся домой. Эпизоды нашей юности значили для меня гораздо больше, чем все, что было потом, каждый разговор с ней, каждый взгляд, даже каждое огорчение тех лет высились в моей памяти, словно монолиты. А тут я снова вернулся к истокам. Когда мы сидели на кухне, пили вино и дурачились, бродили по лесу, не говоря ни слова, когда она неумело наигрывала мне что-нибудь на рояле, а я ей рассказывал разные истории про брата и сестру, или когда мы ночью сидели с ней на диване в гостиной и Альва вдруг прислонялась ко мне, – в эти мгновения я почти зримо видел, как наше прошлое мягко соединяется с нашим настоящим и будущим.

На третий день моего пребывания Альва с мужем рано утром отправились в город. Когда они уехали, я поднялся на третий этаж. Увидел, что они спят в разных комнатах. Весь этаж был пропитан резким запахом трав, мазей и лекарств. Альва рассказывала мне, что после операции по поводу простаты ее муж принимает сильнодействующие лекарства. Его комната была похожа на склад антикварной лавки, на ночном столике, рядом с азиатской плетеной лампой, глобусом и записными книжками, сидел тряпичный заяц. Комната Альвы напоминала временное пристанище: круглая кровать, рядом с которой башенками высились штабеля книг, драцены и юкки перед окном дотягивались до потолка.

На этот раз я выбрал для пробежки тропинку, пролегающую через гористый сырой ельник. Тропинка вела меня все вверх и вверх по склону Крайгюча. Над полями внизу так и свистел ледяной ветер.

Когда я подбегал к шале, на крыльце меня встретил не Романов, а Альва.

– Я наблюдала за тобой из окна, – сказала она. – Кто бы подумал, что я когда-нибудь снова увижу, как ты бегаешь?

После запоздалого завтрака мы с ней пошли гулять. Шале стояло возле лесного участка, деревья росли местами так густо, что не видно было неба, и лес производил на меня впечатление какого-то сумеречного магического подземного царства. Альва шла бок о бок со мной, ее лицо разрумянилось от мороза.

– В последние годы я часто думал о твоей сестре, – заговорил я после небольшой паузы, – о куртке, которую после нее нашли. Жаль, ты не рассказала мне этого раньше, тогда бы я мог понять тебя гораздо лучше.

Альва молчала. Подняв с земли камешек, она разглядывала его, как будто перед ней была какая-то драгоценность.

– Слишком много событий тогда накопилось, чтобы рассказать тебе все, – сказала она, отбросив камешек. – Когда пропала сестра, отец точно с ума сошел. Хуже всего, казалось ему, было то, что на ее куртке не нашли никаких следов. Он бросил работу, принимал участие во всех поисках и самолично опрашивал свидетелей. Он почти совсем не спал, а когда понял, что больше не может, сам себя направил в клинику. Моя мать несколько недель проплакала, а потом больше об этом не заговаривала. Как будто Фины никогда не было. Она просто погребла ее в своем молчании.

Голос Альвы сделался тише:

– Родители все только ссорились. После развода мы с матерью переехали в другую деревню, довольно далеко от нашей. Мы никому об этом не рассказывали. У меня тогда бывали приступы депрессии и мысли о суициде. Но я думала: «Что, если Фина вдруг вернется, а меня больше нет?»

Я хотел обнять ее, но она уклонилась. Мы поравнялись с обледенелым выгоном. На секунду у меня возникло искушение прикоснуться к ограде, которая была под током.

Она схватила меня за плечо:

– Другие в нашем классе понятия не имели, что я пережила, говорили лишь о том, как провели каникулы да о своих родителях, и все казались счастливыми. И только ты, – по спине у меня пробежали мурашки, – только ты не казался счастливым. Поэтому я тогда и села к тебе за парту.

Мы направились к ферме со странным названием «Унтерлауэлен».

– В таком случае тебе знакомо это чувство, – сказал я, – когда твоя жизнь чем-то изначально отравлена. Как будто в таз с чистой водой налили что-то черное.

– Я думала, помогут путешествия. После школы я на полгода отправилась в Новую Зеландию, потом в Россию. Позже, с Сашей, я побывала всюду. Но это уже не спасает.

– А литература? Она помогает?

– Иногда.

– А А. Н. Романов?

Она рассмеялась:

– Тоже иногда. Я же и читала, вообще, чтобы найти в этом прибежище, чтобы утешиться за чтением какой-нибудь истории. Раньше я непременно хотела стать героиней романа. Быть бессмертной и вечно жить в книге, а все другие пускай читают про меня и рассматривают со всех сторон. Сама знаю – тронутая! – И затем, застыдившись: – Хотя, если честно, я и сейчас считаю, что лучше всего быть романным персонажем.

И тут я понял, почему она заманивала меня в Швейцарию: она чувствовала себя обманутой. Наверняка она вышла за Романова еще и потому, что он изготовлял два ее любимых наркотика: оптимизм и красивые слова. Но с тех пор семидесятилетний поставщик сделался ненадежен. Я представил себе, как Альва прожила в горах последние годы. Потерявшимся сателлитом, одиноко кружащим вокруг рабочего кабинета в шале, за дверью которого ее муж, почти переставший с ней разговаривать, мучается за машинкой.

Мы сели за стол на ферме. Она рассказала о своем отце, который подарил ей к восемнадцатилетию красный «фиат», а сам за это время превратился в заядлого альпиниста.

– Кстати, его очень позабавило, когда он узнал, что его зять на десять лет старше его.

– Как он сейчас?

– Вполне хорошо, кажется. С некоторых пор он снова работает врачом-терапевтом в медицинском центре. Ему всегда нравилось общаться с пациентами, в детстве я часто заходила к нему на работу.

– Раньше ты мне никогда о нем не рассказывала.

Она сидела, не поднимая глаз от тарелки:

– Когда моя мать отсудила меня у него, отец переехал в Аугсбург. Поначалу я два раза в месяц ездила к нему на выходные, там у меня была своя комната, он дарил мне книжки, ходил со мной на долгие прогулки. А потом вдруг все контакты на несколько лет оборвались. Я думала, что это я виновата, что, наверное, я слишком напоминаю ему о сестре, но, когда мне исполнилось восемнадцать, он ко мне приехал, и мы все между собой выяснили. Как же я радовалась, что снова его обрела! И только тут я узнала, что моя мать скрывала от меня все его письма. Ему она сказала, что я больше не хочу его видеть.

– Почему она так поступила?

– Не знаю. Она всегда любила Фину чуть больше, чем меня, и так и не смогла оправиться после этой утраты. Мы часто ссорились. Говорили друг другу ужасные вещи. Она так холодно ко мне относилась, что я только обрадовалась, когда смогла наконец от нее уехать. И думала, что все. Но пару лет назад она прислала отцу письмо для меня. Без обратного адреса. Она живет теперь за границей, но об этом она не распространялась. Во всяком случае, письмо было хорошее. Своего рода прощальное. – Альва покачала головой. – Жаль, она не сказала мне все это раньше, когда я была моложе. Тогда я так ненавидела жизнь! У меня было такое чувство, что раз исчезла моя сестра, а мама меня все равно не любит, то, значит, я вообще никуда не годный человек. И я решила стать таким человеком, которому все это по заслугам.

Ее глаза заблестели. Я перегнулся и обнял ее.

– Ты немножко побудешь? – спросила она меня в самое ухо.

Я увидел ее умоляющий взгляд и понял – может быть, даже раньше, чем она, – все значение этого вопроса.

К удивлению моего шефа, я уволился из фирмы. Это удалось мне только со второго захода. При первом звонке я обставил дело так, будто бы заболел воспалением легких, но так как я никогда не был хорошим лжецом, то при втором заходе я сообщил ему, что больше не вернусь на работу. В отличие от обычного своего поведения, тут я ни на секунду не задумывался о возможных последствиях. Норе же я в ответ на ее сердечное письмо, присланное по электронной почте, сообщил, что в настоящее время не имею возможности продолжать с ней встречаться. В ответ она прислала мне несколько имейлов, звонила и оставляла телефонные сообщения, но я на них не откликался.

За каких-то несколько дней я подвел под своей прежней жизнью жирную черту. Притом я даже не имел четкого представления, как сложатся в будущем мои отношения с Альвой. Я знал только одно: второй раз я не могу ее упустить. И я не собираюсь всю жизнь расплачиваться за ошибку, которую совершил подростком.

– Мне очень не хочется повторять тебе это снова, но прошлое нельзя отменить или изменить, – сказал мой брат в телефонном разговоре.

– А вот и можно, – возразил я.

* * *

Несколько часов я сидел в гостиной, бродя по Интернету, как вдруг понял, что Альвы нет дома. Сначала я подумал, что она ушла наверх к Романову, но не слышно было ни ее шагов, ни работающего водопровода, звуки которого раздавались на все шале в одно и то же время. Я подождал в гостиной еще немного, потом лег спать. Был конец февраля, за окном густо шел снег. В шесть утра я проснулся оттого, что хлопнула входная дверь. Когда я потом спросил Альву, где она так долго ходила, она только пожала плечами, словно я непонятно о чем спрашиваю.

Новым было для меня и ее увлечение садовничеством. Когда настала весна, она могла часами возиться на огороде или пересаживала и поливала комнатные растения. А с огорода возвращалась с черной каймой под ногтями и совершенно счастливая. Зато царством Романова было шале, а если описать его звуком, то подойдет неустанный стук пишущей машинки.

Однажды он вдруг взял свою трость и вызвал меня на дуэль. Я тоже, в свой черед, взял другую, и несколько секунд мы фехтовали. Когда я заговорил с ним об этом, он лаконично ответил:

– Не важно, кем он в мире слыл, – он был ребенком, мужчиной был.

Фехтование заметно его утомило, он сел на стул и отер вспотевший лоб:

– Жюль, а чем занимаются ваши родители?

– Они погибли в аварии, когда мне было десять лет.

– Мне искренне жаль.

Я махнул рукой:

– А что ваши родители? Кем они были?

Он рассказал о своей матери, поэтессе, происходившей из старинной петербургской семьи:

– Она любила немецкую литературу и немецкий язык, поэтому у нас всегда была немецкая няня. Мой отец же был происхождением попроще, из Екатеринбургской области. Мужик-мечтатель, у него всегда были на уме великие замыслы, ни одного из которых он не осуществил. Он также бежал от Октябрьской революции, когда был еще ребенком. В Америке познакомился с моей матерью, потом мы жили в Нидерландах. Там мой отец и застрелился.

Я посмотрел на него вопросительно.

– Не добился успеха, – сказал Романов. – Он довел до разорения очередную фирму, мы не знали, что делать, в буквальном смысле оказались на улице. Это случилось по его вине. И тогда он поставил точку. Некоторые знакомые нашей семьи говорили, что это трусость, а на мой взгляд, он поступил очень последовательно. – Романов бросил взгляд на меня. – У сына всегда инстинктивно складываются хорошие отношения с матерью, за отцом же он недоверчиво наблюдает, уважает, сравнивает себя с ним. Всю жизнь я о нем размышлял.

– А я почти не знал отца, – сказал я. – Я часто спрашиваю себя, какие отношения сложились бы между нами, если бы он остался в живых. Был бы между нами вообще какой-то контакт? Или мы даже стали бы друзьями? Я хотел бы посидеть с ним в баре, поговорить уже взрослыми людьми. В моем случае все отсутствует: разговоры, мелкие эпизоды, все отцовско-сыновье. Только в двадцать лет я понял, что неправильно бреюсь. Мы как-то вместе брились с соседом по комнате. «Под подбородком надо всегда снизу вверх», – сказал он. А я и не знал.

Я сел рядом с Романовым на стул. Он похлопал меня по плечу:

– Вы хороший человек, Жюль! Я уверен, ваш отец любил бы вас.

Я смутился:

– Как случилось, что вы вдруг очутились в Швейцарии?

– Почему я тут очутился? Моя первая жена была родом отсюда, мне эта страна сразу понравилась. Кроме того, Альва после стольких лет за границей захотела вернуться. И я, честно говоря, тоже. После перестройки я поехал в Россию, но так и не прижился там по-настоящему.

– Кстати, я начал читать вашу переписку с Набоковым. Это правда, что вы мальчиком ездили к нему?

Романов засмеялся и откинул рукой волосы со лба. На секунду его возраст куда-то исчез.

– Не таким уж маленьким я был. Мне было, кажется, шестнадцать или семнадцать, и я только что прочитал «Лолиту». Это была первая книга, которая меня по-настоящему восхитила, хотя я тогда, наверное, и половины из нее не понял. Но одна только эта игра ума, этот блестящий язык! Я во что бы то ни стало должен был с ним познакомиться. Мы тогда жили еще в Орегоне, и однажды ночью я удрал из дома, сел на автобус «Greyhound» и махнул в Нью-Йорк, чтобы найти его в Корнельском университете. Но именно в тот день у него не было лекций. Я сказал, утрируя русский акцент, что я его племянник, и мне дали его домашний адрес. Часа через два я уже звонил к нему в дверь. Он страшно удивился, узнав, что ради него я удрал из дома. Мы позвонили моим родителям, потом пили чай и разговаривали о писателях и теннисистах, которыми оба увлекались. Разумеется, я посылал ему все свои сочинения, потом уже в Швейцарию. Он всегда их прочитывал, хотя и был на сорок лет старше.

Короткая пауза.

– Что делает Альва, когда уходит ночью? – спросил я. – Она уже несколько раз пропадала из дома. Что она делает?

– Я не знаю. Она мне не говорит, но поступает так все время, сколько я ее знаю. У меня всегда было такое чувство, что не надо ее об этом спрашивать. Мне кажется, она бы этого не хотела, ей зачем-то нужны эти ночные прогулки.

Я кивнул:

– Александр, можно задать вам еще вопрос? Как вы женились на Альве?

– Как я на ней женился?

Романов часто повторял за мной заданные вопросы. И вообще, я с тревогой все чаще отмечал моменты, когда он что-то забывал, не мог сосредоточить внимание или искал очки.

– Наверное, Альва уже рассказывала вам про тот симпозиум, когда она ко мне подошла. А я и сам давно обратил внимание на молодую женщину, которая объясняла людям, как куда-то пройти, и была так старательна во всем, что бы ни делала. Ладно что старательна, но еще и таинственна. Чувствовалось, что она многое пережила. – И затем с гордостью: – И вдобавок она была очень хорошенькая. Иногда лучше понимаешь человека, глядя издалека, а она производила такое впечатление, что способна одновременно грустить, быть сердечной с окружающими и веселой. И она читала. Господи, как эта женщина читала: на лестницах, на стульях, на полу, каждую свободную минуту у нее на коленях оказывалась раскрытая книжка!

– А затем? – тихо спросил я.

Он подумал:

– Альва была очень сдержанна. Несколько раз мы вместе сходили в ресторан, но она была какой-то робкой, сначала она почти ничего не говорила. Обыкновенно я в таких случаях чувствую, что обязан поддерживать беседу, да и показать себя, пожалуй. Но при ней я впервые наслаждался тишиной в душе. Она была словно прохладная рука на разгоряченный лоб.

Позже я стоял один перед панорамным окном в гостиной, наблюдая, как на дворе темнеет. Поначалу ночи в шале действовали на меня тревожно. Смеющиеся африканские маски на стенах, казалось, наполнялись призрачной жизнью, оленьи головы и другие охотничьи трофеи не сводили с тебя глаз, а выглянув в окно, ты часто видел только какие-то потусторонние сумерки над долиной, которые сменялись затем черным Ничто. Иногда по нескольку дней мы не видели ни одной живой души, и тогда возникало чувство, что тут, на горе, не осталось никого, кроме нас. Только звуки цивилизации возвращали к действительности: побулькивание воды в отопительных батареях или засвистевший на плите чайник. Наши будни текли монотонно и странно, и скоро я понял, что мы тут живем как потерпевшие кораблекрушение и все трое чего-то ждем. И поняв, что именно, я испугался.

* * *

В один из таких вечеров мне снова вспомнилась та странная сцена, которую я с юности вытеснял на задворки сознания. Мы только что посмотрели в репертуарном кинотеатре фильм Билли Уайлдера[33] и, очутившись в городе, пошли поесть в ресторан. Романов, не любивший показываться на людях, в виде исключения был с нами. По пути домой он рассказал нам, как социолог Макс Вебер[34] поссорился со своим отцом и тот вскоре после этого умер. Они не успели помириться, и Вебер после смерти отца превратился в развалину с совершенно разрушенными нервами.

– Он был вынужден уйти с преподавательской работы, – сказал Романов. – В результате случившегося он даже лишился речи.

– Из-за одной этой ссоры? – спросил я.

– Наверное, тут было много причин, но мне кажется, он так и не смог пережить того, что примирение с отцом стало невозможно. Это разрушало его изнутри. Жена Вебера говорила об этом, что какое-то исчадие зла из бессознательных темных глубин запускает свои когти в ее мужа.

Дома в шале, когда Романов ушел к себе наверх, Альва поставила альбом Ника Дрейка.

– В Мюнхене после нашей последней встречи я его часто слушала, – сказала она с серванта, закрывая книгу. – Я тогда была уверена, что больше мы не увидимся.

Альва любила усаживаться дома в самых неподходящих местах.

– Иногда я слышу, как ты наверху разговариваешь с Сашей, и не могу поверить, что ты действительно здесь. Быть с тобой, разговаривать, вместе слушать музыку – это составляло когда-то важную часть моей жизни, но в последние годы мне часто казалось, что это был только сон. Как будто на самом деле ничего не было. А теперь вдруг кажется, что все это было только вчера.

– Это потому, что мы слушаем ту же музыку, что тогда. Время течет не линейно, так же как и воспоминания. Ты всегда вспоминаешь то, что тебе в данный момент эмоционально близко. В сочельник всегда кажется, что прошлое Рождество было только что, хотя в действительности после него прошло двенадцать месяцев. Зато лето, которое по времени на шесть месяцев ближе, ощущается чем-то более далеким. Воспоминания о том, что эмоционально схоже с настоящим, приходят квазиукороченным путем. Вот…

Я начертил это на бумаге и показал ей:


Конец одиночества

– Так-так. Вот, значит, о каких вещах ты размышляешь.

Я взял трость Романова и прошел с ней несколько шагов по комнате. Альва подошла и просто забрала ее у меня.

– И ты теперь с ней ходишь? – Она провела рукой по полированному красному дереву.

– Отдай мне палку, она мне нужна!

Она засмеялась:

– Нет!

Негромко заворчал гром. В горах начиналась гроза, то и дело над вершинами вспыхивали молнии, озаряя ночь светом. Тем уютнее и укромнее было дома в то время, как над деревьями свистел ветер, теребя ветки.

Альва подошла поближе:

– Как случилось, что ты тогда действительно перестал фотографировать?

– Когда я фотографировал, мне всегда казалось, что это приближает меня к отцу. Но потом я понял, что это не так. – Меня бросило в жар. – Но начал я, во всяком случае, потому, что мне просто…

Она еще на один шаг приблизилась ко мне:

– Просто – что?

Перед глазами у меня всплыла позабытая, казалось бы, сцена: такси, удаляющееся в ночном свете уличных фонарей и заворачивающее за угол. Я хотел еще крикнуть ему что-то вдогонку, что-то важное, но не смог.

В смятении я посмотрел на Альву. Сказать ли ей то, о чем я только догадывался и в чем едва смел признаться самому себе? Что я по причине бессознательного чувства вины напрасно растратил свои лучшие годы: из-за него меня нечаянно занесло не на тот факультет и потому же я снова взялся за камеру? Что все эти годы я запрещал себе писать, хотя это было мое любимое занятие?

– Я расскажу тебе это в другой раз.

– В другой раз, в другой раз, – сказала Альва довольно соблазнительно, и моя рука вдруг бездумно схватилась за ее локоть. Рука, словно обретя собственную волю, перебирая пальцами, добралась по ее плечу до щеки. Еще полшажка в ее сторону, и мой подбородок соприкоснулся с ее лбом. Я посмотрел на нее сверху, она на меня снизу, на миг заколебавшись. Она взяла мою руку в свою. Но в тот же миг она сделала шаг назад, ткнула меня тростью в живот и пожелала спокойной ночи.

* * *

Я еще не догадывался, как быстро начнет сдавать здоровье Романова, не догадался и после того, как он дважды спустил воду в ванне, забыв, что собирался в нее сесть. Он мастерски умел скрывать свое состояние. Подобно дому, который снаружи был в полной сохранности, в то время как внутри уже все рушилось.

Как-то я провожал его в подвал, откуда регулировалось отопление и где можно было стирать белье. Внизу мне ударил в ноздри резкий запах чистящих средств, старых газет и сырых стен. В особом отделении находились полки с винными бутылками и оружейный шкаф. Романов стал доставать из него разные ружья и объяснять мне их особенности. Здесь были крупно– и мелкокалиберные, штуцеры, дульнозарядные ружья и двуствольные вертикалки.

– Раньше я много охотился, – сказал он. – А теперь уже давно не хожу. Меня научил отец, когда я был мальчонкой лет девяти. Он был выдающимся охотником.

Заметив мой взгляд, Романов кивнул:

– Он покончил с собой этим браунингом. Его любимое ружье. Мой отец был мужчиной и не побоялся спустить курок. Для нас его смерть была ужасна, но меня всегда восхищало его мужество, сейчас, может быть, больше, чем когда-либо.

Кончиками пальцев он прикоснулся к стволу.

– Послушай, – сказал он, внезапно перейдя на «ты», – два года назад я болел раком, поздоровался со смертью. Она сказала, что у меня остается мало времени. С тех пор я не могу не писать. Я знаю, что моя жена от этого страдает. Здесь, в горах, она отрезана от внешнего мира. Я предлагаю ей снять квартиру в городе, но она желает оставаться со мной. Мне жаль, что я уже не тот мужчина, в которого она влюбилась. Но не могу иначе. Я надеялся, что в тебе она найдет товарища, с кем можно общаться и вместе проводить время. Для меня много значит, что Альва не живет в затворничестве и полном одиночестве. Ты наш друг, и я умею ценить это по достоинству.

Он положил руку мне на плечо и посмотрел в глаза. Затем вдруг резко отвернулся.

– Но берегись, если ты вздумаешь ее трахать!

Потребовалось несколько секунд, прежде чем до меня дошло сказанное. Инстинктивно я отпрянул назад:

– Я не хотел…

– Я не дурак. – Романов все еще стоял ко мне спиной. – Будущее я предоставляю вам, молодым. Но пока я жив, я не хочу, чтобы она меня обманывала. Еще два-три года назад я бы сам позаботился об этом, я знаю, как привязать к себе женщину. Но теперь… Обещайте мне, что вы к ней не притронетесь!

Я молчал, переводя взгляд с Романова на огнестрельное оружие.

– Обещайте, Жюль!

Романов снова стоял лицом ко мне и не мигая, без былой приветливости, смотрел на меня в упор.

* * *

Настал июнь, и я уже шестой месяц жил в горах. Чтобы не протратить все сбережения, я поручил Лиз сдать в наем мою берлинскую квартиру. Но как же все это далеко, думал я, подъезжая с Альвой к маленькому холодному горному озерцу. Дрожа, мы вылезли из воды, улеглись на расстеленные полотенца, чтобы просохнуть на солнце. Пахло травой, небо сияло безоблачной голубизной. Некоторое время мы следили за далеким парапланом, плавно опускавшимся в долину. Я – лежа на спине, Альва – на животе. Она без конца поджимала коленки, нарочно толкая пальцами мою голень.

– Тебя это забавляет? – спросил я.

– Немножко… Кстати, а ты прочитал наконец «Сердце – одинокий охотник»?

– Прочел еще в школе. Эта книга меня действительно взволновала, я даже написал тебе письмо.

– Странно, – сказала она. – А я не получала от тебя никакого письма.

– Мне показалось, что оно слишком отдает кичем, и передумал отдавать тебе.

– Оно у тебя сохранилось?

– Нет.

– Врешь, Жюль! Спорю, что ты хранишь это письмо.

Над травой пролетела лимонница и села прямо передо мной.

– Я хочу почитать что-нибудь из того, что ты написал, – сказала Альва.

– У меня еще не закончено.

– И чем вы там занимаетесь вдвоем все это время? Я только и слышу, как вы разговариваете.

– Говорим в основном о тебе.

Снова ее пальцы ткнули меня в голень, на этот раз, чтобы я опомнился.

– А как идет дело у Саши?

– Трудно сказать. – Я задумался, как лучше сформулировать свою мысль. – Ты не замечала, каким он бывает рассеянным? У меня такое ощущение, что ему делается все хуже по сравнению с тем, что было две-три недели назад.

– Знаю, – сказала Альва упавшим голосом, как будто издалека.

– И что это означает?

Она промолчала. На этот вопрос ни один из нас троих не знал ответа.

Если у меня дело двигалось и я работал над двумя новеллами, то у Романова оно шло туго. Время от времени он прочитывал вслух всего несколько фраз и даже интересовался моим мнением. Но иногда он только смотрел, как я пишу. «Тюк-тюк-тюк», – приговаривал он тогда снова порой веселым, а порой подавленным тоном. Ведь было уже не важно, что из нас двоих он – лучше: ему уже никогда не испытать былого рабочего энтузиазма.

– Посмотрим потом фильм? – спросила Альва.

– Только если ты не будешь плакать.

– И не подумаю.

Она всегда так говорила. А потом все равно плакала. При мелодраматических сценах глаза у нее неизменно оказывались на мокром месте, даже самые избитые штампы трогали ее до слез. Например, когда влюбленная пара после всех перипетий в конце концов все же воссоединялась или когда старый покалеченный футболист в последнюю минуту неожиданно поворачивал игру и приводил команду к победе. Она стыдилась своей слабости, а мне нравилось ее за это поддразнивать.

– Внимание! Сейчас они будут целоваться, – говорил я тогда. – Может, тебе лучше не смотреть?

Но что я больше всего стал ценить в Альве, так это ее бережное отношение ко всему. Казалось, это слово специально придумано про нее. Она бережно пересаживала растения, бережно формулировала каждую мысль, бережным жестом гладила мужа по затылку, бережно писала письма и накрывала на стол, аккуратно расставляя по местам тарелки и бокалы так, словно не желала ничего предоставить на волю случая.

Вечером я, захватив с собой свои заметки, отправился в кабинет к Романову. Еще издалека я услышал музыку. Я заглянул в приоткрытую дверь. Романов сидел за пианино, Альва рядом на стуле. Он шепнул ей что-то, и она рассмеялась. Они поцеловались, не слишком страстно, затем Романов снова заиграл. Его пальцы элегантно носились по клавишам, но внезапно сбились. Романов снова и снова пытался нащупать мелодию – тщетно. Он просто не мог вспомнить ноты. В конце концов он закрыл крышку. Альва сказала что-то по-русски, затем приникла головой к его груди, а Романов гладил ее по волосам. Его обращенный вниз взгляд так запал мне в память, что я долго не мог его забыть.

В ту ночь Альва снова исчезла из дома и возвратилась в шале только под утро.

* * *

Я беспокоился, как мои родные примут Альву, но уже на вокзале они встретили ее объятиями. Лиз и Марти приехали на выходные, вместе мы съездили в деревню, и Альва вела машину по горному серпантину с удвоенной осторожностью. Я невольно вспомнил, как она ездила в юности.

– Да тут прямо как в Шире, только что без хоббитов! – Марти, как зачарованный, любовался на плывущие по вечернему небу облака с золотыми прожилками. С недавних пор у него обнаружился радикулит, и он сидел на переднем сиденье в несколько напряженной позе.

– Мы даже ходим на ферму за молоком, – сказала Альва. – Наливаем в двухлитровый бидон и приносим домой еще парное.

– Ты хотела сказать, я приношу, – вставил я.

– А я стряпаю на тебя уже который месяц.

– Как жаль, что Жюль больше не готовит, – сказал мой брат. – Маленьким он все время торчал на кухне. Иногда даже выгонял родителей, чтобы не говорили под руку.

– А я и не знала, – сказала Альва. – Как-то на днях я спросила его, не хочет ли он сам что-нибудь приготовить, и он сказал, что не умеет.

Вместо ответа я только взглянул на брата и сестру:

– Муж Альвы очень рад, что вы решили приехать.

– Я нашел его в «Гугле», – сказал Марти. – Америка, Нидерланды, Россия, Швейцария. Беспокойная жизнь. Сколько ему сейчас?

– Шестьдесят семь.

Марти переводил взгляд то на меня, то на Альву. Она сидела за рулем и знала, что все в машине подумали одно и то же, но ее это не волновало.

– По-моему, это здорово, – сказала моя сестра. – Подростком я всегда мечтала о муже постарше.

– Господи, мне ли не знать! – сказал Марти. – Ты тогда несколько месяцев встречалась с тридцатишестилетним мужчиной, а твой странный жених тоже был на двадцать лет старше. Кроме того, он никогда не разговаривал с нами.

– Мой брат об этом не может судить, – сказала Лиз Альве. – Он сто лет живет с одной женщиной. Единственной, которая согласилась за него пойти.

Марти поцеловал свое обручальное кольцо и посмотрел с выражением превосходства.

Со смачным шорохом машина остановилась на посыпанной гравием парковочной площадке. Романов наблюдал за нами с балкона, как с охотничьей вышки. И, чрезвычайно радушно поприветствовав моих родственников, тем не менее скрылся в своем рабочем кабинете на третьем этаже и до самого ужина из него не выглядывал.

– Он просто отвык от гостей, – сказала Альва на кухне, нарезая луковицу. – Почему это ты ни разу не говорил, что любишь готовить? Было бы очень приятно, если бы ты угостил нас однажды своей стряпней.

– Если бы все сложилось иначе, ты бы давно попробовала мои блюда.

– Это когда же?

– Когда мы кончали школу. Я тогда спросил тебя, хочешь ли ты снимать со мной общую квартиру в Мюнхене, мы условились обсудить это вечером за столом. Я уже закупил все, что нужно. Я подумал, что, отведав моей фарфалле с рагу, ты забудешь о своих планах куда-то уезжать.

Она улыбнулась:

– Ах да, верно! Я вспомнила. Так почему же ужин тогда так и не состоялся?

Я посмотрел на нее оторопело, и внезапно улыбка сошла с ее лица, на кухне стало тихо. И снова на ее лбу появились знакомые морщины. Она вся напряглась и молча мешала в кастрюле ризотто. Наконец она отложила ложку в сторону:

– Прости, пожалуйста.

– Да ладно, ничего!

– Так приготовишь как-нибудь для меня?

Я внимательно посмотрел на нее. Затем кивнул.

За ужином Романов сидел во главе стола как оцепенелый, не зная, как вести себя с непривычными для него гостями. На нем была черная рубашка и серый пиджак, внешне он по-прежнему выглядел безупречно. Но в отличие от того дня, когда состоялось наше первое знакомство, он почти все время молчал.

Марти рассказывал о защите своей докторской и о том, что Элена собирается открыть в Мюнхене психотерапевтическую практику. Лиз же почти ничего не говорила о своей профессии и повседневной жизни. Она казалась беспокойной, словно только и ждет, чтобы вырваться и умчаться на волю. Дикий зверь в ее душе, который в последние годы умиротворенно дремал, сейчас снова зашевелился. Он облизал свои когти и заходил по клетке из угла в угол.

После, когда мы перешли в гостиную, Романов постепенно оживился. О чем он рассказывал сначала, я уже позабыл, а вот потом, помню, он стал рассказывать о своей первой жене. Она была дочерью богатейшего швейцарского промышленника. Он отмечал в «Кроненхалле»[35] выход своего романа «Неприкосновенность души» и там познакомился с ней в баре.

– Она, к сожалению, очень рано умерла, – сказал он. – Я всегда думал, что это самое страшное несчастье в моей жизни. Я уехал в Россию, собираясь доживать век в одиночестве. Но тут Боженька еще раз одарил меня счастьем.

Романов поднял рюмку, призывая выпить за Альву. Я знал, что про Боженьку он говорил совершенно серьезно, он часто толковал о том, что только дураки не верят в Бога.

Он снова наполнил свою рюмку и разговорился, переходил от анекдота к анекдоту, считая, что развлекает нас, но я понял, что не он владеет рассказом, излагая эти истории, а истории ведут его за собой. Его мозг, казалось, неустанно работал, открывая все новые ящики. Я видел, что Альве было горько на это смотреть, хотя она и старалась не подавать вида.

Потом Романов вдруг замолк на полуфразе и внимательно посмотрел на моего брата и сестру. Его взгляд выдавал неуверенность. Казалось, он в какой-то момент вдруг забыл, кто эти люди. Странная пауза, от которой становилось не по себе. Наконец он улыбнулся и с удивительным самообладанием обратился к Лиз и Марти с вопросом, в первый ли раз они приехали в эти места и как им тут понравилось. К таким светским вопросам, которые можно было задать любому незнакомому человеку, он, как я к тому времени уже понял, прибегал для прикрытия. Вскоре после этого эпизода Альва увела его наверх.

В гостиной воцарилось неловкое молчание. Марти нахмурил лоб, но пока помалкивал.

Лиз закурила сигарету.

– В нем что-то есть. – Она задумалась. – Наверное, когда-то он был безумно хорош.

– Его поведение производит впечатление некоторой… – Марти помедлил. – Некоторой спутанности сознания. Это было не все время, но то и дело проскальзывало. Как Альва с этим обходится?

– Ей это стоит нервов. Но она не хочет говорить об этом со мной, она даже не уточняла при мне, чем именно он страдает. Думаю, что болезнью Альцгеймера, но я не уверен.

– А ты как с этим обходишься? – обратилась ко мне Лиз. – Мы уже начали беспокоиться, что это ты тут затеял. Я насчет того, что там у вас с Альвой, вы с ней…

Я помотал головой.

Лиз закатила глаза:

– Ну знаешь, дорогой мой Жюль! Ты и впрямь один из самых отпетых романтиков, каких я видала. А с ее мужем все действительно непросто. – Она стряхнула пепел с сигареты. – Но сколько же, черт возьми, времени ты прожил тут в горах? Никак уже несколько месяцев?

Скрипнула ступенька. С лестницы спустилась Альва. Она взяла бокал вина и приветливо кивнула нам.

– Хорошо, что у тебя есть брат и сестра, – сказала она.

– Хорошо, что у моего младшего братишки есть женщина, – сказала Лиз.

Я сердито зыркнул на нее и тут же обругал сам себя, потому что из-за этого не успел заметить, с каким лицом приняла ее высказывание Альва.

Это была одна из первых теплых летних ночей. Мы вышли посидеть на веранду. Марти из-за радикулита растянулся на полу. Долина перед нами была окутана мраком, на горе напротив кто-то разжег костер.

– Жаль, что Тони не смог приехать, – сказал я, взглянув на сестру. – Ты со своим новым другом уже разбила ему сердце или это еще впереди?

– Кажется, мы как раз к этому приступили. – Лиз сделала извиняющийся жест.

Мой брат обратился к Альве.

– Знаешь, мы самая одинокая семейка в мире, – произнес он, лежа на спине. – Мы делим на троих одного-единственного лучшего друга. Иногда я так это и называю – best-friend-sharing[36]. Пожалуй, тут недалеко до того, чтобы открыть агентство, которое сдавало бы Тони в аренду людям вроде нас. На основе помесячной оплаты он мог бы подружить и с тобой.

– По крайней мере, у вас всегда был кто-то, – сказала Альва. – Я же своего лучшего друга потеряла почти на пятнадцать лет.

На мой взгляд она никак не ответила.

Я был доволен, что брат и сестра так хорошо ладили с Альвой и что, судя по всему, она им понравилась. Когда Лиз поинтересовалась, есть у Альвы брат или сестра, та ненадолго замолкла, но, немного поколебавшись, рассказала о Фине, которая, может быть, где-то живет, а может быть, уже давно умерла, и, к моему облегчению, ей, судя по выражению лица, было даже приятно поделиться этим с другими.

Нежно-серые сумерки посветлели. Если подумать, то не так уж часто мне доводилось встречать с кем-то рассвет. Раза два или три – в интернате, потом с Лиз и Марти в Монпелье. В рассветных сумерках словно проступала истинная сущность людей, всякое притворство как будто исчезало. Так мы и сидели вчетвером, разговаривали и смотрели, как первые солнечные лучи озаряли вершины гор.

* * *

Когда Марти и Лиз уехали, шале как-то сразу опустело и словно стало слишком большим. Если сначала мы никак не могли привыкнуть к шуму, который принесли с собой мои родственники, то теперь они оставили нам после себя тишину. Романов все еще был способен вести связную беседу, но случалось, что он уже не мог совладать с общей мыслью и надолго увязал в деталях. Кроме того, он часто забывал вещи в самых неподходящих местах. Иногда я обнаруживал несколько книг в шкафчике ванной комнаты или находил чашку, поставленную на полку для обуви.

Как-то вечером мы сидели с Альвой в гостиной и играли в «Скрабл». Комната была освещена только чадящей свечой и маленькой лампочкой. За окном тихо шуршал дождик, сквозь эти звуки доносился звон коровьих колокольчиков. Альва сидела на кресле, поджав под себя ноги. Она как раз собралась выложить слово, как вдруг наверху послышались шаги Романова.

Внезапно она с треском хлопнула на доску буквы, которые держала в горсти.

– ВСЕ! БОЛЬШЕ Я ЭТОГО НЕ ВЫДЕРЖУ! – крикнула она. – Не могу дальше так продолжать! Он сходит с ума, Жюль. – Она встала с кресла. – Он уже совсем не тот человек, каким я его узнала. Иногда у меня бывает чувство, что я живу с незнакомцем. – Ее губы задергались. – С каждым днем он утрачивает часть своей личности. С каждым днем все больше забывает обо мне. Иногда он выглядит совершенно нормальным, но я-то знаю, что его разум превратился в развалины.

– Может быть, ты могла бы с ним об этом поговорить? Как-то помочь ему?

– Саша не хочет. Да, впрочем, тут уже ничего не поможет. – Она умолкла, пораженная тяжестью собственных слов.

Затем со вздохом:

– Мне необходимо что-то выпить.

Она достала из кладовки бутылку скотча. Мы выпили несколько рюмок, но толком не опьянели. Удрученные, мы сидели на кухонной тумбе возле холодильника.

– Откуда это у тебя? – Я кивнул на тонкие шрамики у нее под ухом.

– Это случилось в первый год, когда я жила в России, задолго до того, как встретила Сашу. – Она говорила тихо, отвернувшись в другую сторону. – Тогда я еще жила в Москве, и все происходило точно в кошмаре. Я никого не знала там и встречала не тех людей. Я плыла по течению и делала такие вещи, которых не следовало делать.

– Какие вещи?

– Я не хочу уточнять, – махнула она рукой. – Все это давно прошло. В конце концов я подвела черту. Отец дал мне денег, и я уехала в Петербург.

Альва редко вспоминала при мне о годах, проведенных в Москве, и у меня часто бывало такое ощущение, что что-то в ней тогда сломалось или что какая-то ее часть так и осталась в том мраке. Я жалел, что не был там с ней и не смог это предотвратить.

– Зачем ты ходишь на эти ночные прогулки?

– Ни за чем. Просто хожу. Я люблю побыть в это время одна и честно признаться себе в том, о чем в другое время не хочется вспоминать. – Посмотрев на меня, она сказала: – Я начала их, поскольку у меня не было уверенности, не кончится ли дело тем, что однажды я могу и не вернуться с такой прогулки. Что я просто исчезну. Это всегда давало чувство безграничной свободы.

– Ты собиралась покончить с собой?

– Этого я не говорила. И ведь до сих пор я всегда возвращалась. – Затем более примирительно: – Иногда мне кажется, что теперь я ухожу всего лишь по привычке. Конечно, это немного странно, я знаю.

Она выпила рюмку одним духом. Затем посмотрела на меня каким-то потерянным взглядом:

– Жюль, я хочу, чтобы ты уехал. Завтра же.

Я не мог поверить своим ушам.

Только тут я ощутил удар выпитого алкоголя, я сделался расслабленным, усталым, не способным адекватно реагировать или ответить на ее взгляд.

– Я больше не хочу продолжать в таком же духе, – услышал я ее голос. – Я знаю, что ожидает Сашу, на это уже не закроешь глаза, и не хочу втягивать еще и тебя. Тебе лучше сейчас расстаться с нами. Это мой муж погибает, и это лежит на мне.

Я все еще сидел, точно оглушенный. Представил, как я со своей сумкой утром покидаю шале. Как я оставляю здесь Альву и ее мужа и, как это уже не раз бывало в моей жизни, отправляюсь навстречу бесполезной свободе.

«Это мой муж погибает, и это лежит на мне».

Внезапно из всего, что она сказала, я услышал знакомый рефрен, сопровождавший ее молодые годы, как будто тихий голос сказал: «Такая уж я никудышная».

Перед глазами у меня снова встала одиннадцатилетняя Альва, как она застенчиво зашла в мою интернатскую комнату и разглядывала мои вещи. Затем – недосягаемая девятнадцатилетняя девушка, ненавидевшая себя так сильно, что для меня просто не нашлось места. Двадцатипятилетняя, только что влюбившаяся и, наверное, счастливая. Мягкая замужняя тридцатилетняя, проводившая меня в Мюнхене на поезд. И вот теперь, спустя годы, она сидит передо мной со всеми своими ранами и страхами, не способная принять правильное решение.

Холодильник тихонько гудел, за окном хлестал дождь. Мое дыхание участилось, когда я прикоснулся ладонью к ее щеке и повернул к себе лицом. Она вздрогнула, все тело ее напряглось.

Казалось, она хотела что-то сказать, я уловил еле слышный щелчок, с которым ее язык отделился от нёба. В этот момент я поцеловал ее в губы. Я почувствовал ее испуг, пойманная врасплох, она еще колебалась. Затем ответила на поцелуй.

* * *

Наутро я проснулся в начале седьмого в своей комнате. Надев спортивную обувь, я вышел на воздух. С деревьев капало, над землей плавали клочья тумана, в долине стояла молочная мгла. Картинка – как из старинной саги. Но вот стало медленно подниматься солнце. На миг я почувствовал себя двадцатилетним, затем пустился бежать.

Сначала Романов не замечал перемены, происходившей у него перед носом. Он был слишком занят своим погружающимся в зыбучую бездну рассудком. Альва по-прежнему спала в своей кровати, а в его присутствии мы избегали любых проявлений нежности.

– Жюль, у вас вид счастливого человека, – произнес он в один из дней из-за пишущей машинки. – Всю неделю вы молча и весело тюкаете, не глядя по сторонам. Над чем это вы сейчас трудитесь?

– Все над теми же двумя новеллами. В первой речь идет о женатом человеке, потерявшем контроль над своими сновидениями. Ему снятся не разные сны, а каждую ночь один и тот же. О другой жизни, других людях, другой профессии и другой жене, которую он тоже любит. Скоро две реальности обретают одинаковую силу. Когда жена из его снов умирает, это сильно отзывается в реальной жизни.

Я озаглавил эту новеллу «Другая жизнь», действие в ней относилось ко времени Первой мировой войны. В конце героя призывали в армию, а в своих снах он продолжал вести мирную жизнь в деревне.

Романов взял трость и, с очками на носу, подошел к моему письменному столу. Он прочел несколько строк. Закончив, положил руку мне на плечо, я это воспринял как ободряющий жест или как комплимент. Вкратце я пересказал ему и вторую новеллу. Она немного напоминала «Загадочную историю Бенджамина Баттона» Фицджеральда, где человек стареет наоборот, – мой герой отличался тем, что при нем время ускорялось. За трехминутный разговор с ним в действительности проходило полчаса. Если женщина шла с ним в ресторан и в ее восприятии это занимало у нее ровно три часа, то на самом деле проходило семь, а то и двенадцать часов. Этот человек всю жизнь провел в одиночестве. Узнав его секрет, люди начинали его избегать, и он искал человека, который готов был пойти на то, чтобы состариться рядом с ним, так как несколько лет, проведенные вместе, и воспоминания о них были бы ему дороже, чем целая жизнь без него.

В тот день, полный радостных надежд, я сходил за молоком, помыл посуду и взял на себя стирку. Насвистывая, я спустился вечером в подвал и, открыв дверь, испугался. Посреди пустого помещения стоял Романов и о чем-то говорил сам с собой. Заметив мое появление, он умолк и оглядел меня с головы до пят.

– Который час? – спросил он.

– Без четверти семь.

Эта информация скорее смутила его, чем успокоила.

– Без четверти семь вечера, – уточнил я.

– А что я тут делаю?

Мой взгляд упал на оружейный шкаф:

– Вы включили отопление. В доме стало холодно.

Казалось, Романов задумался над полученным ответом. Затем он кивнул:

– Правильно, так оно и было.

Приветливо взглянув на меня, он направился к термостату.

Несколько дней я еще поработал над обоими текстами и затем дал их почитать Альве. Для новелл они были довольно длинные и еще не до конца доработаны. Но ведь важны были не столько сами истории, сколько то, что они позволяли заглянуть в мой внутренний мир. Некоторые вещи я не мог высказать вслух, только написать. Ведь когда я говорил, я думал, а когда писал – чувствовал.

Мы лежали у меня на кровати. Альва грызла яблоко, пробегая глазами строчки текста. Я напряженно следил за ней. Один раз она рассмеялась за чтением, и я почувствовал себя так, словно стою на темной ночной улице и внезапно вокруг загораются все фонари. В какой-то момент я заснул. Среди ночи я один раз вынырнул из сна, Альва рядом со мной еще читала, лицо у нее было усталое, и она сказала, что текст затронул ее за живое. Я еще увидел, как она потянулась за бутылкой с водой и попила, и снова заснул.

Проспав остаток ночи, я снова проснулся. Хотя за окном светлело, час был еще ранний.

– Ну наконец-то! – Альва в нижнем белье сидела у меня на коленях и водила пальцем вокруг моего пупка. Ее рыжие волосы были заплетены в косу, очков на глазах не было. Вероятно, я посмотрел на нее вопросительным взглядом, так как она указала на мои новеллы, которые лежали на столе беспорядочной кипой листов, носящих на себе заметные следы чтения. И перед тем как лечь на меня, она произнесла четыре магических слова, они до сих пор стоят у меня в ушах:

– Жюль, это по-настоящему хорошо!

* * *

В послеобеденное время я сидел в кабинете. Романов больше даже не пытался писать, а только не сводя глаз смотрел на меня.

– Все в порядке? – спросил я.

Он кивнул с отсутствующим видом и встал. Потом вдруг схватился за грудь.

– Колет, – сказал он срывающимся голосом.

Приготовившись к самому худшему, я кинулся к нему. Силовой прием, и внезапно моя голова оказалась зажатой под мышкой у Романова, я даже не успел осознать, как это случилось. Он стукнул моей головой о письменный стол, потом еще раз о клавиатуру машинки. Наконец мне удалось высвободиться из его хватки, тут его рука двинула меня в лицо. Затем он, отдуваясь, уселся на стул.

Я был в таком испуге от этого нападения, что тоже опустился на стул. В голове гудело. Во рту стоял металлический привкус крови.

– Вы что, думаете, я не замечаю, когда кто-то трахает мою жену? – услышал я его голос. – Я стар, но не слеп. Кем вы себя воображаете? Казановой, неотразимым соблазнителем? Старики плохо спят. Каждое утро я в пять часов уже не сплю и с тех пор, как живу тут с Альвой, всегда заглядываю к ней в это время и смотрю на нее, спящую в своей кровати. А в эту ночь ее там не было. И на прогулку она этой ночью тоже не выходила. Она была у вас.

Я потрогал языком губу, проверяя, не разбита ли она, и промолчал.

– Я просил вас не прикасаться к ней до моей смерти. Это была просьба.

– Это была угроза.

У Романова задвигались желваки.

– Вы обворовали умирающего нищего, не могли хотя бы дождаться, когда он умрет…

Он заговорил сам с собой по-русски, произносил какие-то горькие слова. Я догадывался, что он мог сказать. Происходящее напоминало перевернутые с ног на голову песочные часы, и он не мог этого предотвратить: каждую секунду все больше песчинок пересыпалось из его половины в мою.

Я медленно подошел к нему:

– С одиннадцатилетнего возраста Альва была самым важным человеком в моей жизни. Я не мог…

Инстинктивно я решил не говорить ему, что Альва хотела отослать меня домой.

– Мне очень жаль, Александр, – сказал я. – Но речь идет не только о нас с вами, речь идет и об Альве. О том, чего она хочет.

Романов не ответил, его взгляд был обращен мимо меня. Наконец он кивнул в сторону моего письменного стола:

– Я хочу прочесть обе ваши истории.

– Ничего моего вы еще никогда не читали. Моя интонация может оказаться не в вашем вкусе, вам может не понравиться.

– Вы спите с женщиной, которую любите, – сказал он устало. – Все, что вы сейчас пишете, должно получаться ужасно или очень хорошо.

* * *

Между Романовым и Альвой произошло долгое объяснение. Я слышал голос Альвы, он становился все более энергичным. Она и без того уже с трудом переносила его постепенный упадок, она плохо спала, под глазами у нее появились темные круги, и она ходила по дому как привидение, еле таская ноги. Казалось, она с каждым днем все больше страшится необходимости принять какое-то четкое решение и в то же время стремится к нему.

Низко нависший на вершинах деревьев туман, над горами серое небо. В конце октября уже выпал первый снег, и это еще больше ограничило нас домашними стенами. Я, правда, по-прежнему продолжал каждое утро свои круговые пробежки, но холодный воздух так и сек лицо, а холод пронизывал меня до костей.

Романов дал знать, что ему понравились мои истории, и больше уже ни разу не возвращался к этой теме. Вместо этого он медленно, но упорно продолжал стучать на своей машинке. Мне чудилось, что своим бесконечным тюканьем он хотел постоянно напоминать нам о своем присутствии.

Как-то раз мы любили друг друга у меня в комнате и вдруг опять услышали жалобный и настойчивый стук его машинки. Мы пытались не обращать внимания, но постукивание не прекращалось, и в конце концов Альва оттолкнула меня. На грани слез она молча оделась и пошла к нему.

Продолжал ли Романов злиться на меня, я сказать не могу. Но однажды утром он заблудился внизу возле дороги и при этом упал, а когда я поднял его, он меня обнимал, чего раньше никогда не делал.

В последнее время он повсюду носил с собой книжку Набокова. Куда бы он ни шел, она всегда оставалась при нем, и только один раз он забыл ее на кухонном столе. Я хотел отнести ее к нему наверх и тут обнаружил записку, засунутую между страниц. Мне тотчас же бросилось в глаза мое имя. Рядом еле разборчивыми каракулями было накарябано краткое описание моей внешности и слово «друг». Под ним: «Альва, рыжие волосы, очки, молодая. Моя жена» – и еще несколько описаний, например его кабинета и спальни, или дата рождения и крупными буквами «Швейцария, 2006». Но больше всего я содрогнулся от двух слов, которые он нацарапал справа на полях:

1. Писать.

2. Подвал.

Я отнес книжку «Память, говори» и записку на второй этаж. Романов взял их, не говоря ни слова. Я опасался, что предстоит говорить с умственно помраченным человеком, но он сразу же понял. Это стало нашим последним разговором.

– Как вы наверняка заметили, я болен, – сказал он, сидя за письменным столом. – Моя жена сначала думала, что мою жизнь изменила операция по поводу простаты, но предварительное общее обследование выявило нечто другое. Болезнь Альцгеймера, тогда еще в ранней стадии. Сначала я пытался утаить это от нее, но она очень скоро все поняла.

Он поник.

– С головой у меня неладно, я и сам это чувствую. Я решил уехать в деревню, потому что в городе уже с трудом мог справляться. Вначале еще приезжали погостить родные и знакомые, но мне хочется покоя. Здесь, в горах, не так много нужно держать в памяти. Я, моя жена, вы. Вот эта комната, моя книга. Но распад моего разума все ускоряется.

– Почему вы не обратитесь за помощью? Можно было бы нанять человека, который помогал бы вам.

– Мы говорили с Альвой. Я не хочу всего этого: постоянные визиты к врачу, таблетки и упражнения памяти. Мое лечение – это литература. – Он отвернулся. – И я не хочу, чтобы Альве пришлось за мной ухаживать. Я хочу, чтобы моя жена оставалась свободной.

– То есть лучше в клинику?

– Вы не поняли. – Романов заговорил, делая остановку после каждого предложения и мысленно взвешивая слова. – У моей матушки очень рано началась деменция, она умерла в приюте для больных. Под конец она превратилась в бормочущее, бессмысленное существо и радовалась, когда ей давали посмотреть кукольное представление. Это притом что моя мать была поэтессой, интеллектуалкой с острым умом. Но она не смогла покончить с этим, вовремя принять решение. У меня есть еще пара недель, в которые я сам в состоянии распорядиться своей жизнью. Знаю, что недалек тот момент, когда мой мозг окончательно откажет и я не буду сам себе хозяин. Тогда я уже не смогу как следует довести дело до конца, а останусь доживать растительной жизнью в приюте для больных и престарелых.

Он выдвинул ящик стола.

– Но до того мне нужно кое-что урегулировать. Вот это, – он достал большой конверт, – для вас. Прочитайте после моей смерти. Не ранее.

Нехотя я взял у него конверт:

– Почему вы все это мне рассказываете? Почему еще хотите довериться мне?

– Потому что вы, Жюль, передо мной в долгу. – Романов сделал глубокий вдох и выдох. Его рука потянулась к моей. – В последнее время я снова отчетливо вижу свое детство. Холодные зимы, ужин в Америке, разговоры с родителями, казалось бы давно забытые. Все эти эпизоды ясно всплывают передо мной, они преследуют меня, – он помассировал рукой затылок, – пора их отпустить. Вы хоть понимаете, как это – знать, что твоя жизнь скоро будет кончена? Что нужно распроститься с разумом, потому что он покидает меня и никогда не вернется? – Он покачал головой: – Я еще помню, как был таким же, как вы, вся жизнь была впереди, и я мог противостоять смерти. И вот я тут, среди охваченной пожаром библиотеки, и ничего из нее не могу спасти.

Его губы задрожали.

– Дайте мне уладить еще одно дело, – тихо проговорил Романов. – Пока я не могу оборвать нить своей жизни, но сумею сделать это вовремя.

* * *

В следующие недели, когда Альва заговаривала о будущем своего мужа, я всегда уводил разговор в сторону. Я хотел выиграть для него время, стирал белье, выполнял поручения и, как мог, поддерживал обоих. Романов всегда гордился тем, что может во всем обходиться без посторонней помощи, но теперь даже одевание стало для него трудной задачей, и ему приходилось принимать помощь Альвы.

Время от времени он принимался строить планы, относившиеся к прошлому. Как-то вечером он стал говорить, что надо бы навестить брата, который давно умер в Америке. Заметив наши взгляды и поняв, что допустил ошибку, он нахмурился.

– Не может этого быть, – пробурчал он себе под нос.

У него появились непривычные и пугающие приступы ярости.

– Не нужна ты мне, – с криком набросился он однажды при мне на Альву, и, прежде чем я успел вмешаться, он крепко ее потряс. – Я и без тебя это сделаю.

Альва не защищалась. Я вмешался и схватил его за руки. Романов вырывался и кричал что-то по-русски, чего я не мог понять. Потребовалось много времени, прежде чем нам удалось его утихомирить, но вскоре он как будто позабыл об этом происшествии и с нежностью взял руку Альвы в свою.

Позже, когда мы вместе обедали, Альва заявила, что больше так не может. В своем рассказе она тактично опустила некоторые подробности, чтобы не обременять меня полной картиной его распада.

– Можно нанять приходящую прислугу, она будет за тобой ухаживать, – сказала она.

Романов ничего не ответил. Боясь допустить какую-нибудь промашку, он почти перестал разговаривать и отказался даже от чтения утренней газеты. Только за едой он становился самим собой, и я наблюдал, как он отрезает кусочек мяса, вдыхает его пряный запах, кладет себе в рот и жует, прикрыв от наслаждения глаза.

– Можно ведь как-то облегчить твою жизнь, – снова начала Альва, – да и нашу тоже.

Уставив взгляд в тарелку, Романов сказал:

– Никаких нянек. Я не желаю тут никого чужого.

Он взял ее руку и поцеловал, затем просто встал и, шаркая ногами, потащился к себе наверх. Сидя в столовой, мы слушали, как он медленно и упорно продолжает стучать на машинке. Это были порождения страха. Я перерыл его корзину для ненужных бумаг. Казалось, он не может уже написать ни одной связной фразы, получался, скорее, перечень имен или непонятные заметки:

Monday rain…[37]

Вечером игрок. Уходит, когда он остается.

В конечном счете не важно,

Чего ты хотел.

Но вопрос стоит

С той же упертой гордостью, с какой он все еще садился за пишущую машинку, он противился Альве, когда та пыталась ему помогать. Каждый день происходили громкие скандалы со взаимными обвинениями, и, когда он однажды снова заблудился во время прогулки и сильно простыл, Альва сказала, что лучше всего будет отправить его после Рождества в цюрихский частный пансионат для беспомощных стариков. Она уже описала тамошнему директору создавшееся положение, и ей обещали немедленно предоставить там для него место.

Романов принял это объявление без каких-либо признаков душевного волнения, но теперь я часто видел его в глубокой задумчивости и с устремленным в пространство взглядом.

А затем настал день рождения моей покойной тетушки Хелены.

«Ровно за неделю до Рождества, – говорила она нам, детям, когда мы в очередной раз забывали эту дату. – Это очень легко запомнить».

Все утро меня не отпускало тягостное чувство тревоги. Что-то в этот день переменилось по сравнению с обычным ходом жизни. Только вот что? Альва уехала в город, я позвонил сестре и брату. Два месяца назад я звал их приехать на Рождество, но теперь пришлось отменить приглашение. Лиз сказала, что они с Тони будут встречать праздник у брата в Мюнхене. Я ответил, что приеду к ним на денек, если смогу вырваться.

– Уж ты постарайся, – сказала сестра, прежде чем положить трубку.

Я подошел к окну. Сад и лужайка у дома исчезли, передо мной расстилалась покрытая снегом долина. И тут я понял, чего не хватает. Стука пишущей машинки на втором этаже.

* * *

Я бросился в кабинет – пусто. Через пару секунд я уже распахивал дверь подвала. Перед собой я увидел Романова с сеткой белья в руке. Восковые бледные щеки, покрытые седой щетиной. В первый миг он меня, кажется, не узнал. К моему облегчению, он обратился ко мне по имени.

– Жюль, ты должен мне помочь, – дружелюбно произнес он, неожиданно снова заговорив на «ты». Он вынул из кармана сложенную записку, на ней было только одно слово – «подвал».

– Зачем я сюда пришел?

Я подумал об Альве, которая уехала в город за припасами и должна была встретиться с директором дома престарелых, чтобы обсудить с ним дальнейшие действия. А в это время я стою здесь лицом к лицу с ее мужем, который хочет выяснить, собрался он постирать или покончить с собой! Мне вспомнилась записка, где рядом с описанием моей внешности стояла пометка «друг». Кровь прилила к голове так, что застучало в висках, когда я подошел к любимому ружью его отца и дотронулся до тяжелого металлического ствола.

Я сунул ружье Романову в руку.

Много лет спустя эта сцена в подвале все с той же отчетливостью стояла перед моими глазами, да и сегодня она мне иногда снится.

– Наш браунинг, – тотчас же произнес Романов.

– Помните отца?

– Конечно же помню!

– Вы помните, как он умер?

– Он застрелился. Хочешь верь – хочешь не верь, из этого самого ружья. Я раньше ходил с ним на охоту. Мой отец тоже страстно увлекался охотой.

Романов задумчиво глядел на ружье. Затем выражение его лица изменилось. Я увидел, как в нем поднимается панический страх. Его рот скривился, руки задрожали.

– Господи боже! Я вспомнил, зачем пришел, – прошептал он.

Это открытие потрясло его. Он уставился на меня расширенными глазами, и я понял, что сейчас, возможно, настал последний момент, когда он еще способен сознательно распоряжаться своими действиями. Дальше перед ним простирается только пустыня безумия.

– Я делаю то, что нужно? – спросил он все еще с ружьем в руке. – Скажи, Жюль, это правильно?

– Ваша жена в городе. – Во рту у меня все пересохло. – Она встречается с директором дома престарелых. Она…

Романов вопросительно смотрел на меня.

– Вы же не хотите в клинику, – сказал я. – Не хотите, как ваша матушка. Вы меня понимаете?

Было прямо-таки видно, как отчаянно он старается отыскать это воспоминание.

– Нет, я так не хочу, – произнес он наконец.

Я шагнул к нему:

– Вы сможете покончить с этим? Александр, сможете?

Романов, казалось, не слышал меня.

– Моя матушка под конец стала совсем на себя не похожа, точно поддельная, – сказал он как-то даже по-ребячески. – Она сделалась как животное. Она уже не узнавала и не понимала, ни кто ее сын, ни кем она была раньше.

Он подошел к шкафу и достал коробку с патронами, затем зарядил ружье. Один патрон упал, он с трудом поднял его с пола.

– Передать что-нибудь вашей жене? Я передам ей, что вы ее любите.

Романов не отвечал. Дрожащей рукой он провел по ружью. Я видел его широко раскрытые глаза.

– Маленьким мальчиком я всегда любил наблюдать за перелетными птицами, – сказал он. – Куда они летят? – думал я. – И куда они летят?

Какой-то голос в моей голове приказывал мне позвонить в службу спасения и отобрать у него ружье. Но я обнял Романова и без слов удалился из подвала.

Я торопливо зашел в свою комнату, схватил куртку и бегом кинулся вниз по склону в долину. Один раз я поскользнулся и упал в снег. Вскарабкавшись на ноги, я побежал дальше. Все это время я ждал, когда раздастся выстрел, но его не было. Я представил себе Романова, как он стоит с ружьем в подвале, одинокий перед решением – потерять рассудок или жизнь. Еще несколько последних моментов, несколько раз проститься со всем, затем, воспользовавшись секундой мужества, собраться с силами и отпустить.

Я уже спустился к дороге и тут услышал выстрел. Стайка растревоженных птиц взлетела над макушками деревьев, и снова опустилась тишина.

Зарождение страха

(2007–2008)

Для поездки в Италию мы взяли в аренду машину. Перед самым отправлением мы еще раз оглядели нашу новую гостиную. Свежеокрашенные стены, натертые до блеска полы; все это было закончено всего несколько часов назад. Альва говорила о том, как мы по возвращении обставим комнату, и не знаю, потому ли, что у меня снова появилось свое жилье, или потому, что она была на шестом месяце беременности, но от счастья на глаза навернулись слезы. Я смущенно отвернул лицо.

Мы вели машину, по очереди сменяя друг друга.

– Знаешь что? – Альва барабанила пальцами по рулю. – Я подумала, что все-таки продолжу учебу в университете. Я очень соскучилась по занятиям. Ну буду на курсе самой взрослой, ничего страшного!

– И куда ты пойдешь? На литературу?

Она решительно замотала головой:

– Нет уж, слишком долго я была занята писателями. Теперь мне хочется позаботиться о своем разуме.

Глаза Альвы сверкнули за стеклами очков, и я, заглядевшись на ее лицо, нежную белую кожу, тонкие черные ресницы и яркие рыжие волосы, на секунду замер в восхищении от вида ее красоты.

Мы заговорили о поездках, которые совершали в молодости: на дальние озера, на разные фестивали. Я так разошелся, что сказал нечто вроде: «Ну разве это не безумие, что мы столько лет не виделись?»

Альва пожала плечами:

– Когда мы были молоды, я думала, что у нас все чересчур сложно. Только потом я поняла, что всегда любила тебя. – Она перестраивалась в другой ряд и не смотрела на меня. – К тому времени я уже была в России. Тогда я часто о тебе вспоминала, но думала только о том, как бы тебя забыть.

– Так, значит, ты по мне скучала?

– Да, иногда, – сказала Альва. – Но по большей части я радовалась, что отвязалась от тебя.

Она улыбнулась. Я приложил ладонь к ее животу. Мы все еще не выбрали имена для близнецов. Сначала Альва хотела назвать дочку в честь своей сестры, но потом передумала: «А вдруг Фина где-то жива?»

В поисках подходящих имен я узнал, что у скандинавов «Альва» означает «лесной дух». Мне это понравилось. Альва стережет лес, в котором я душой оставался с детства.

Впереди десятки грузовиков, запах бензина, бесчисленные фары. Мы переехали через итальянскую границу и не могли дождаться, когда окажемся в отеле на побережье Амальфи, где нам предстояло провести две недели. Я заплатил за поездку из своих сбережений, но в этом не было особой необходимости. После смерти Романова Альва получила в наследство колоссальную сумму денег, вдобавок от продажи шале и участка мы выручили еще миллион швейцарских франков. Так что независимо от того, нравилось мне это или нет, деньги для нас не играли никакой роли.

– Тебе удалось переговорить с издательством?

– Да, – сказал я. – Они запланировали выпуск его книги на весну следующего года.

– А ты успеешь?

– Все почти готово.

Последнее произведение Романова «Время, ты улетаешь» должно было состоять из пяти новелл. Три из них он сам отдал на хранение нотариусу в Люцерне, уберегая от самого себя. Время действия первой повести относилось к сороковым годам прошлого века, речь шла о представителе торговой фирмы в Польше. Его семья погибла в войну, и он проезжает зимой по холодной, оскуделой стране, в которой у него ничего не осталось, кроме воспоминаний. Действие следующей новеллы, «Любовь на просвет», происходит в Америке, в ней повествуется о разводе супружеской пары из Орегона. Жена узнает, что муж годами ей изменял, по ее счастливым воспоминаниям проходит неизгладимая трещина. Героем третьей истории был он сам – забытый всеми писатель Александр Николаевич Романов. В ней рассказывалось о том, как он лишился разума, попал в дом престарелых и, беспрестанно разбирая свою жизнь по кусочкам, никак не мог сложить их в правильную картину. Далее шла моя любимая новелла «Несгибаемое сердце».

Две заключительные повести были написаны мной.

В конверте, который вручил мне Романов за несколько недель до своей смерти, находилось тридцать страниц, наполненных отдельными сценами, заметками и воспоминаниями. К ним также было приложено письмо.

«Мы оба воры, Жюль, – писал он. – Поэтому я хочу предложить вам сделку. С вас книга в обмен на женщину. Вы мой должник».

Он хотел получить с меня плату в виде двух историй, написанных мною в Швейцарии, которые я должен был переработать согласно его указаниям.

– Я по-прежнему не могу понять, почему ты собираешься сделать это для Саши, – сказала Альва. – Ведь это была только просьба, тогда он находился уже не в себе.

– С этой просьбой он обратился всерьез.

– Пускай так! Но для тебя же это означает отказаться от собственной карьеры писателя! Почему ты это делаешь?

Я покачал головой. Сказать ей почему, я не мог.

Вживлять в мои новеллы то, что предлагал Романов, иногда удавалось с неожиданной легкостью, а иногда оказывалось почти невыполнимой задачей. Встраивание в собственную рукопись чужих сцен напоминало трансплантацию. Иногда, для того чтобы ввести предложенные им идеи, мне приходилось заново придумывать целые сюжетные линии. Но проходило немного времени, и я уже сам переставал отличать, где его сцены, а где мои собственные. Его последняя книга, как и все предыдущие, полна трагизма, но Романов как-то сказал, что никогда не драматизировал жизнь, никогда не добавлял ничего лишнего. Он только никогда не отводил взгляд.

Альва вздохнула:

– А что ты будешь делать, когда закончишь его книгу?

– Подыщу что-нибудь и устроюсь на работу.

Она махнула на это рукой:

– Когда я поступлю в университет, ты будешь смотреть за детьми.

– А что я буду делать?

– Тебе надо снова писать свое. Я с радостью потрачу деньги на поддержку подающего надежды писателя. Можешь считать это стипендией.

– Очень забавно.

Я припарковал машину возле бензозаправки.

Альва придвинулась ко мне:

– Я всегда мечтала о собственном, зависящем от меня придворном поэте! – Она поцеловала меня. – Мой домашний раб.

– Что-то ты больно нахальничаешь, кривозубка! – Я поцеловал ее в ответ, укусив за губу. – Смотри, чтобы такие деньжищи тебя не развратили.

– Опаздываешь с предупреждением. Это уже давно случилось.

Мы запаслись едой – кофе и трамеццини[38] – и поехали дальше. Небо было черное-черное, приборная доска светилась в темноте, и вдвоем в машине было очень уютно. Всю ночь мы разговаривали, слушали по радио итальянские песни и валяли дурака, и Альва снова сказала, что у меня очень маленькие ушки – самые маленькие из всех, какие она видела в жизни, а я уверял ее, что это признак выдающегося ума.

– Когда приедем, то первым делом позавтракаем на берегу моря. – Она устало потянулась и поудобнее примостилась на сиденье.

На горизонте показалась полоска солнечного света. Мы молча смотрели, как постепенно из тьмы проступала дорога. Кончиками пальцев Альва водила по моей руке от кисти до локтя туда и обратно, и, пожалуй, начиная с этого момента я больше не хотел менять свою жизнь на другую, даже на ту, в которой были живы мои родители.

* * *

Когда через девять месяцев швейцарское издательство выпустило книгу Романова, газеты дали в отделе культуры рецензии. Часть из них представляла собой обзор его творчества в целом, но рейтинги продаж были до обидного низкими. Имя А. Н. Романова в последний раз появилось в печати, и на этом все кончилось.

– Хорошо хотя бы, что он этого не видел. – Альва огорченно посмотрела на белую книжицу в своей руке. – Через пять лет ее уже никто не будет читать. Слишком уж она мрачная.

– Я буду читать.

– И когда же, позволь полюбопытствовать?

– Когда мне придется плохо. Она меня утешит.

Альва подошла к детской кроватке:

– С какой это стати нам придется плохо? – Глядя на детей, она продолжала: – Пожалуйста, я могу составить расчет, как ни мрачно это выглядит! Жизнь – это игра с нулевой суммой. Под знаком минус за мной уже числится исчезновение моей сестры, мое детство, моя мать, Сашина смерть и, главное, – такая. Значит, теперь с нами должно случиться много хорошего, чтобы этот счет уравнялся.

– Жизнь – это не игра с нулевой суммой. Есть люди, которых всегда преследует невезение, которые постепенно теряют все, что любят.

– И ты, конечно же, думаешь, что сам относишься к ним? Милый мой Иов! – Она провела рукой по моим волосам.

«Бережно», – произнес я мысленно.

– Поверь мне, – сказала она, целуя меня. – Следующие годы будут нашими.

Я взял из кроватки дочку и погрузился в новое потрясающее ощущение, когда держишь на руках одного из младенцев. Словно светлая часть моего существа сияет уже не во мне, а в них.

– Ты слышала? – шепнул я Луизе. – Следующие годы будут нашими.

К тому времени мне уже исполнилось тридцать пять, почти столько, сколько было родителям перед смертью. Вскоре мне предстояло перешагнуть порог, за который им вход был заказан. Мне было больно думать, что проведенное с ними время осталось где-то в далекой первой трети моей жизни. Видя Альву в образе молодой матери, я часто вспоминал о собственной маме и сожалел о том, как мало о ней знаю. Мои воспоминания хранили, скорее, ощущение: ее тепло, ее несокрушимую жизнерадостность. Однако как человек она осталась для меня незнакомкой, и я только сейчас понял почему. Я ни разу не видел ее в момент слабости. При мне она ни секунды не бывала подавленной или расстроенной. Словно актриса, скрывающая свое истинное «я» под маской счастливой матери, она как тень скользнула передо мной в детстве, оставив на память лишь несколько повторяющихся историй.

– Вообще-то, ваш отец был совершенно не того типа, который мне нравился, – сказала она однажды. – Но он просто не позволил мне пройти мимо него. Он был предводителем небольшой студенческой компании. Каждый день они поджидали меня перед университетом, и он спрашивал, не соглашусь ли я с ним куда-нибудь пойти. «Ну, тогда до завтра», – говорил он и с улыбкой во весь рот раскланивался. Мне понравилось, что он такой упорный. И он всегда так смешно произносил мое имя.

При этих словах она посмотрела на отца, который сразу отреагировал на поданную реплику и с подчеркнутой старательностью произнес: «Магдалена Зейтц».

Вспоминая рассказы, где отец представал бойким молодым человеком, я с трудом верил, что он, в отличие от последующих боязливых лет, раньше был настолько другим. Вероятно, тогда он обладал заемной самоуверенностью, присущей почти всем молодым людям в двадцать с небольшим лет. Или же, напротив, это была единственная аутентичная фаза его развития, после которой события его молодости накинули на него свою сетку.

Чтобы пролить свет на его прошлое, я перерыл склад. Здесь хранились все коробки с памятными вещами из Бердильяка, Мюнхена, Гамбурга и Берлина. В одной я обнаружил вместе со старыми фотографиями и красную записную книжку, куда я в детстве записывал свои истории, а также сломанную «Лейку» и написанное по-французски письмо.

Дорогой Стефан!

Эта камера – тебе. Пусть она напоминает тебе, кто ты есть, чтобы ты не поддавался, если жизнь захочет тебя сломать. Постарайся, пожалуйста, меня понять.

Я отложил письмо в сторону. Что я, в сущности, знаю о своем отце? Что в ранней юности он любил играть в футбол и хотел стать фотографом, но на это у него не хватило духа и чьей-то поддержки. Доподлинным казалось и то, что их с дядей Эриком бил отец, особенно когда приходил в подпитии. На это когда-то намекала тетя Хелена. Все остальное я должен был восстанавливать из того, чего нам не говорили. Почему его старший брат Эрик умер таким молодым? Эта смерть была трагической тайной, о которой в семье принято было молчать. А теперь уже и спросить некого. Мой отец сознательно задвинул свое прошлое на задний план, и мне уже не удавалось восстановить резкость.

* * *

Я принялся убирать вынутые вещи, как вдруг мне попалась на глаза одна семейная фотография. На ней мои родители были засняты с Ленерами, супружеской парой, с которой они одно время водили близкую дружбу. Дипломат Ханно Ленер, умный человек с красивым лицом, часто рассказывал нам, детям, о своих поездках в Судан или Иран. Его жена Элли Ленер, как и мама, работала учительницей. Между нашими семьями, по-видимому, случилась размолвка – в последние годы перед смертью родителей Ленеры внезапно перестали у нас появляться. На фотографии они вчетвером сидели за обеденным столом. Мой отец смотрел на Элли Ленер, которая что-то говорила, сопровождая свой рассказ выразительной жестикуляцией. Ханно Ленер тоже как зачарованный смотрел на свою жену. Только мама на нее не смотрела. Глядела она не на отца и не в объектив камеры. Она глядела на него. Этот взгляд был мне слишком хорошо знаком. Это был тот жадный, обожающий взгляд, какой и моя сестра бросала на тех мужчин, которые ее привлекали. Но так ли это на самом деле? Кто рассказал мне эту историю – фотография или я выдумал ее сам?

Я заварил кофе и сел за свой роман. В последнее время дело шло туго. Магическая энергия, посещавшая меня в шале, куда-то исчезла, а смерть Романова оставила в душе ощутимый след, который еще не изгладился. Альва не знала о том, что это я вложил ружье в руки ее мужа. А я иногда упрекал себя в изящном устранении соперника, хотя и знал, что поступил так не по этой причине.

Какое-то время я печатал, как вдруг мои мысли снова вернулись к отцу. К нашей последней встрече. Несмотря на то что много лет она выглядела в моей памяти иначе, я начал верить впечатлениям, всплывшим во время «путешествия» под воздействием ЛСД. Эту правду я долго вытеснял из сознания, но она засела во мне, как ядовитый шип, и из глубин подсознания управляла моим существом.

Действительно, в тот вечер я говорил с отцом о подаренной на Рождество камере, которой никогда не пользовался. Правда и то, что после спора мы пришли к согласию и он предложил мне показать, как правильно пользоваться «Мамией». Отец говорил, что будет очень рад, если я займусь фотографией, поскольку у меня хорошо получается ухватить сюжет, он не раз это замечал.

Однако на том наш разговор не закончился.

У нас тогда были сложные отношения, и не только из-за камеры. Мама всегда держалась с нами решительно и ровно, мне и в голову не приходило с ней препираться. Когда же отец говорил мне, что пора спать, я только пожимал плечами, а если он пытался настаивать на своем авторитетным тоном, я в ответ только смеялся. Он показывал мне свой страх и неуверенность, и этого я не мог вынести.

В тот выходной, когда родители уезжали во Францию, я хотел непременно пойти на вечеринку к мальчику старше меня. Он уже курил и выпивал, и его приглашение казалось мне большой честью. Но отец запретил мне оставаться у него на ночь.

– Но там же будут все, папа! Я обещал, что приду.

– Мы уже однажды говорили с тобой об этом мальчике, он для тебя неподходящий приятель. И я ни за что не позволю тебе остаться там на ночь без взрослых.

– Но если я туда не приду, меня будут считать трусом.

– Ну, будут и будут, пускай себе так считают.

Для него все обсуждения на этом были закончены, он застегнул молнию на чемодане и стал набивать трубку.

– Понятно! – сказал я. – Я так и знал, что тебе все равно. Ты же сам трус.

В тот же миг я почувствовал, что совершил ошибку. Отец обернулся, такой же перепуганный, как и я, все еще держа в руке трубку:

– Что ты только что сказал, Жюль?

– Что ты трус, – услышал я свой запинающийся ответ.

Меня кидало то в жар, то в холод. Я зашел слишком далеко, но не мог остановиться.

– Ты сам ничего не смеешь. Ты запрещаешь все, потому что всего боишься. Ты – трус и хочешь, чтобы мы тоже стали такими, как ты.

Слева обрушилась звонкая пощечина.

Из глаз хлынули слезы.

– Да пошел ты знаешь куда! – заорал я. – И ты, и твоя паршивая камера! – Я смотрел на него с яростью. – Ненавижу тебя!

Наступила мгновенная тишина.

Я отшатнулся назад. Меня вдруг охватило ощущение, что я впервые по-настоящему увидел своего отца. Казалось, он глубоко уязвлен, у него было такое же лицо, как тогда, после телефонного разговора по поводу его увольнения. Какая-то часть меня тотчас его пожалела. Затем я убежал к себе в комнату.

Через полчаса ко мне пришла мама. Одетая в бежевое пальто, она обняла меня на прощание. Я ощутил ее духи с ароматом сирени.

– Ну перестань, – сказала она. – Папа же не нарочно.

– Он меня ударил.

– Знаю. И он очень, очень об этом жалеет. Он и сам не верит, что мог так поступить. – Мама немного помолчала. – У него сейчас некоторые… Ему и без того нехорошо.

– Вы поэтому уезжаете?

– И поэтому тоже. – Она погладила меня по голове. – Может, все-таки скажешь папе до свидания? Он очень хочет с тобой попрощаться, такси вот-вот приедет.

– Нет, – рявкнул я.

Мама поцеловала меня в щеку, затем я услышал из коридора, как она попрощалась с Лиз и Марти. Отец спросил, как я там.

– Ты же знаешь его, – сказала мама. – Упрямится.

– Черт! – буркнул отец, но в нем все еще был заметен надлом.

Тогда он сам зашел ко мне в комнату и хотел заговорить со мной, но я молча от него отмахнулся. Тут подъехало такси, и это осталось последним, что я сказал отцу перед тем, как он умер.

Из гостиной я видел, как они садятся в такси. Стефан, мой отец, открыл дверцу машины для Магдалены, моей матери, затем они уехали, и до сих пор перед моими глазами стоит картина, как в свете уличных фонарей такси заворачивает за угол и исчезает из поля зрения.

Неизменное

(2012–2014)

Апрель 2012 года, совместное празднование Пасхи за два с половиной года до моей аварии. Крыши домов на нашей улице сверкали в лучах послеполуденного солнца медным блеском, в воздухе витал сладкий аромат свежей выпечки. За обедом Марти пытался рассмешить шутовскими гримасами моего сына, но это была безнадежная затея. В свои четыре с половиной года Винсент отличался большой сдержанностью, а мой брат отнюдь не был прирожденным аниматором.

После сладкого дети искали пасхальные яйца, спрятанные Эленой по всему дому. В обществе малышей Элена всегда расцветала, так что я часто и с охотой наведывался к ней с детьми. Но временами я заходил в ее приемную один. Эти посещения начались, как только я узнал, что скоро стану отцом. Причиной была моя неуверенность в способности справиться с этой ролью. Во время наших сеансов Элена говорила мало и только слушала мои размышления о затаенных страхах и боязни опять все потерять. Видя меня насквозь, она по большей части не высказывала этого в словах. Достаточно было одного дружеского и строгого взгляда с ее стороны, чтобы я понял, что она хочет сказать. Я все отчетливее понимал, чего искал и что нашел в ней Марти. Элена была корректором, она чутьем улавливала, когда ты сбивался с правильного пути, и с мягкой настойчивостью возвращала тебя обратно.

Тони в Мюнхен не приехал. Я решил, что лучше не спрашивать о нем сестру. В то время Тони, подцепив на представлении какую-нибудь женщину, делился потом с Лиз впечатлениями, рассказывая ей все до мельчайших деталей, и они вместе этим забавлялись. Лиз прислонялась к его плечу, брала его за руку и давала ему ласковые имена. Но дальше этого дело не шло. Когда же Лиз сама заводила очередного поклонника, она почти переставала общаться с Тони. «Садистка и мазохист», – сострил как-то мой брат, но, по существу, это не было шуткой.

Луиза подбежала к тетушке и уселась к ней на колени. Как в каждый свой приезд из Берлина, Лиз торжественно объявила, что тоже хочет детей. Ей было в это время уже сорок два года, и я думал, что вряд ли она станет матерью.

– Вот и мне надо точно такую же, – сказала Лиз. – Лучше не бывает.

Она поцеловала мою дочь в головку, обе лучезарно заулыбались.

Но хотя моя сестра и делала вид, будто наслаждается семейной жизнью, в Мюнхене она не выдерживала больше двух-трех дней. Помнится, и раньше, когда мы праздновали Рождество у тетушки, она непременно сбегала на какую-нибудь вечеринку, как только все начинало казаться слишком уж гармоничным и благостным, и я вспомнил высказывание Джека Керуака, висевшее у нее над кроватью, когда она была подростком: «Меня интересуют только сумасшедшие, те, кто ведет сумасшедшую жизнь, говорит сумасшедшие вещи, кто хочет всего и сразу, кто никогда не зевает, не впадает в банальность, а горит, горит, горит, как римская свеча в ночи».

* * *

В гостиной стоял хохот. На диване Альва и дети, прижавшиеся клубочком друг к другу. Она почитала им книжку, теперь они дурачились. Мне никогда не надоедало любоваться на Альву в роли матери. Она всегда находила верный тон и, в отличие от меня, точно знала, когда приструнить, а когда пошалить с детьми. Казалось, она хотела дать им все, чего недополучила сама. Дети ее обожали.

Я подошел к проигрывателю.

– Вот послушайте! – сказал я и на миг испытал то радостное замирание сердца, которое охватывало меня, когда я готовился показать брату и сестре что-то особенное. Я поставил альбом. Громкие звуки гитары. Бэк-вокал. Все взгляды обращены на меня.

– Что это, папа?

– Это Битлы, – сказал я. – «Paperback writer».

Луизе, кажется, понравилась музыка. Винсент же в совершенном удивлении покачивал ногой и слушал, подняв брови. Когда песня закончилась, он сразу сказал: «Еще раз!»

В тот день наши дети остались ночевать у Марти и Элены, чтобы мы вдвоем могли куда-то сходить.

– Мы сейчас смотрим фильм, а после я сразу отправлю их спать, – сказала Элена, когда мы вечером позвонили им. – Мы хорошо за ними смотрим.

– Да-да, в этом я не сомневаюсь. – Я едва не рассмеялся.

Положив трубку, я почувствовал на себе взгляд Альвы:

– Ты что?

– У тебя такой довольный вид. Расплылся прямо до ушей.

– Вовсе нет.

– Еще как расплылся. Вон, до сих пор еще видно.

Я взял ее за руку и порывисто притянул к себе:

– Наконец-то мы вдвоем! – я обнял ее за плечи. – Хочешь, оставим детей у моего брата, а сами пустимся в бега?

– Думала, ты никогда не спросишь!

Потом, в ресторане, Альва рассказала мне о лекции, которую ей рекомендовал Марти. В последние годы она с ним подружилась. Нередко, придя домой, я заставал их вдвоем увлеченно беседующими. Иногда я вливался в разговор, но вообще мне нравилось, что они и без меня хорошо понимают друг друга.

– А ты замечал, как они с Лиз похожи? – спросил меня однажды Марти после одной из таких встреч.

В первый момент я не поверил и засмеялся, но впоследствии часто задумывался над этим наблюдением.

Курс философии Альва давно закончила и сейчас работала над докторской диссертацией, между делом она занималась нашим запущенным внутренним двориком. По ее предложению домоуправление устроило во дворе лужайку, а сейчас она хлопотала, чтобы для детей (а заодно и для меня) там поставили качели и домик на дереве.

Но где-то в темных глубинах в ней продолжало что-то вибрировать. Время от времени Альву настигало прошлое: мрачные моменты детства и недоступные моему пониманию московские годы. Иногда ее мучали кошмары, она нервничала и ворочалась во сне, пока я не прижимал ее к себе, тогда она успокаивалась. Я давно убедился в том, что есть две Альвы и невозможно получить одну без другой. Ночные прогулки она, правда, забросила после рождения близнецов, но какая-то часть во мне тревожно ожидала ее исчезновения – на этот раз навсегда.

– Кстати, в твое отсутствие я прочла детскую книжку этого шведа, – сказала она, выглянув из-за карты меню. – Магнуса Как-там-его. Мне очень понравилось.

Я уже привык к тому, что она тайком просматривала рукописи, которые мне давали на редактуру. Тем не менее я изобразил возмущение.

– Что тут такого? – только и сказала она. – Пока приходится ждать твоих текстов, я читаю хоть это.

Должность редактора я получил через издательство, где печатали Романова. Работа, проделанная над его рукописью, им понравилась, и по моей просьбе они порекомендовали меня в одно мюнхенское издательство. Собственным романом я занимался теперь только спорадически. Наверное, я бы давно забросил его, если бы не постоянные напоминания Альвы.

В тот вечер мы выпили немного лишнего, и Альва вспоминала о годах до нашего знакомства, о том, как она в детстве любила кататься с отцом на коньках на замерзшем пруду за их домом. Рассказывая об этом, она вся светилась каким-то внутренним светом. Перегнувшись через стол, я поцеловал ее, затем подлил нам еще вина, и она спросила, уж не собираюсь ли я напоить ее допьяна, а я ответил, что всегда об этом мечтал.

По пути домой она и впрямь немного пошатывалась. Пытаясь ее поддержать, я обнаружил, что и сам уже не тверд на ногах. Хихикая, мы кое-как доплелись до метро.

Ночью я проснулся от слабого шума. Мне снились оживленные сны, и я не сразу вернулся в свое тело. Рядом плакала Альва. Испугавшись, я зажег свет.

– Почему я несчастлива?

Речь ее была неотчетливой, и она говорила слишком быстро.

– Я люблю Винсента и Луизу. Я люблю все, что мы имеем. Но иногда мне кажется, что этого мало. Что бы у меня ни было – всего будет мало. В такие моменты мне хочется уйти и никогда не возвращаться. Даже не знаю почему.

Ее замечание ухнуло мне в душу, как брошенный в воду камень.

Я обнял ее.

– Все хорошо, – твердил я, легонько целуя ее голову. – Я люблю тебя такую, как есть.

– Я никогда не хотела быть такой, – сказала она тихо. – Я в этом не виновата.

– Знаю.

Несколько минут я сжимал ее в объятиях, утешал и уговаривал. Альва так и не смогла больше уснуть, и мы с ней до утра смотрели фильмы, пока в окнах не заголубел рассвет.

Конечно, все это не имело никакого отношения к тому, что произошло позже, но с той ночи я еще больше начал дорожить моментами безмятежности.

* * *

За несколько часов до отлета я играл во дворе с детьми. Луиза хотела непременно быть Питером Пэном. Винсент исполнял поочередно роли второстепенных персонажей. Недавно построенный домик на дереве был пиратской бухтой, в ней оборонялся коварный Крюк, то есть я. Вместо сабли мне служила трость из красного дерева, принадлежавшая Романову. Дети сражались сухими ветками и, разумеется, победили меня в жестоком бою, а я под конец умер в мучениях.

– Он мертв, он мертв! – Дети со смехом скакали вокруг, тыкая меня своими палками в живот.

Тут во дворе появился мой брат с сумкой через плечо. Увидев меня, валяющегося на земле, он растянул рот в улыбке:

– Нам пора!

Мы махнули на денек в Берлин поздравить Тони с днем рождения. Он отмечал его в пивной и, казалось, был очень рад нашему приезду, но, присмотревшись к нему внимательнее, я даже испугался, обнаружив, как плохо он выглядит. От былой энергии и притягательной ауры не осталось и следа, вид у него был несчастный и постаревший. В этот вечер все его внимание, как всегда, было сосредоточено на Лиз, которая сначала душевно с ним разговаривала, а потом сидела за стойкой с незнакомым мне мужчиной. Я видел, как взгляд Тони поминутно обращался на нее и как его напускная веселость постепенно тускнела. В конце концов он умолк и стоял, забившись в угол. Мы с Марти подошли, чтобы составить ему компанию, но так и не смогли его развеселить, а вскоре он в одиночестве ушел домой.

В ту ночь мы долго просидели с сестрой у нее на кухне. Она, вероятно, почувствовала, о чем мы думаем.

– Все, с меня довольно! – сказала Лиз наконец. – Будто мне доставляет удовольствие смотреть, как он ходит словно в воду опущенный!

– Разве в этом дело, – сказал Марти. – Дело в том, что ты уже несколько лет его мучаешь. Тони давно мог завести семью и жить счастливо, а ты не желаешь его отпустить. Ты не захлопываешь дверь окончательно, а всегда оставляешь крохотную щелку, чтобы он продолжал за тобой бегать. Потому что ты не можешь допустить такого, чтобы он вдруг от тебя ушел.

– И что же мне делать? Быть с ним, просто потому что так было бы правильно?

– А почему нет? На мой взгляд, это было бы неплохо.

– Ты рехнулся!

Лиз изумленно посмотрела на него, затем обратила взгляд на меня:

– Ну а ты? Тоже так считаешь?

– Что тут скажешь! Ты, конечно, отчасти виновата, что у него нет ни жены, ни подружки. – Лиз начала было отвечать, но я сделал знак, чтобы она не торопилась. – Но даже если он найдет кого-то, это не сделает его счастливым. Для тебя невозможно испытывать к нему влечения, а для него – перестать любить тебя. Это его выбор, другого он не желает, а потому тут и не в чем раскаиваться.

Лиз принялась грызть ногти.

– От меня же не зависит, что́ я чувствую, – сказала она тихим голосом. – Даже если он и есть моя вторая половина – не люблю я его.

– Но любовь – это же так, всего лишь слово, – сказал Марти. – Главное – быть довольным тем, кто рядом.

Лиз захохотала:

– Все это разговоры в пользу бедных! Да плевать я хотела, прошу прощения, на довольство! Мне подавай волнение, вызов, напряжение! Тони – это чудо. И если честно, я даже могу представить себе, что он тот мужчина, с кем я готова дожить до старости. Но только в качестве друга. Он человек, которого можно любить, но не тот, в кого я могла бы влюбиться. Я хочу такого, кто сможет меня оттолкнуть, такого, кто будет плохо со мной обращаться, за кого нужно побороться.

– Как можно этого хотеть?

Она пожала плечами:

– Просто есть женщины, которым мало одной лишь надежности и устроенной жизни.

Марти двинулся на нее:

– Как, например, моей жене? Понимаю! Это, конечно, великолепный пример. Посмотрела она, значит, на меня, сообразила в уме: «Ага, в нем заложены хорошие возможности» – и с тех пор двадцать лет за меня держится. Потому что я, может, и занудная личность и не такая уж находка, но в общем – ничего и хорошо обеспеченный. И даже если подростком ей грезилось что-то получше, для брака и это сойдет. И как удачно, что ее муж думает так же, и в результате все остались довольны, выбрав добротную посредственность. Так, что ли?

Возникла неловкая пауза, ведь мы действительно именно так иногда думали об их отношениях.

Брат, похоже, это понял. Он поспешно схватил свою сумку и двинулся к двери.

– Если ты так считаешь, мне жаль тебя! – сказал он нашей сестре. – Потому что ты всю жизнь будешь несчастной.

Он скрылся за дверью.

– По крайней мере, это будет моя собственная жизнь, – сказала Лиз, но он ее уже не услышал.

* * *

Обыкновенно для работы над диссертацией Альва уходила в библиотеку, но в этот вечер поздней осени она осталась дома. В кабинете горел приглушенный свет. Я остановился в дверях и посмотрел на жену. Внезапно ее брови сдвинулись, на лбу проступила вертикальная морщинка. Устремив взгляд в пустоту, она покусывала палец. Мне нравилось это сосредоточенное и целеустремленное выражение. Я давно научился определять по линии ее плеч, когда она бывала в напряженном состоянии, но оставленная приоткрытой дверь говорила о том, что Альва будет рада моей компании. Понимание, которое установилось между нами, казалось, не имело границ; мы, словно два зеркала, были отражением друг друга.

Я разрезал банан пополам, взял ноутбук и сел за письменный стол напротив Альвы. Мы жевали банан и молча набирали на клавиатуре текст, временами поглядывая друг на друга. В такие минуты, когда в соседней комнате спали Луиза и Винсент, у меня было чувство уюта и безопасности, которого я не испытывал с самого детства.

Мне вспомнился бесстрашный, самоуверенный мальчик, каким я тогда был. Однако после смерти родителей он оказался недостаточно сильным и уступил место другой личности. Я не жалел о нем. Разве что лишь о той необузданной резвости, которая порой нападала на меня десятилетнего. Случится ли в моей жизни когда-нибудь такое событие, которое хотя бы на короткое время катапультирует меня в состояние упоительного щенячьего дурашливого восторга?

– Я тут как раз задумался об одной вещи.

– Валяй, рассказывай.

Я закрыл ноутбук:

– Я подумал, что было бы, если бы я поехал во Францию и остался там жить. Если бы я попал в аварию. Если бы мы никогда не встретились. В моей жизни было слишком много развилок, столько возможностей сделаться другим. – Я бросил взгляд на Альву. – Ты никогда не задавалась вопросом, какой бы ты стала, если бы твоя сестра не исчезла? Ведь ты наверняка была бы сейчас совершенно другой.

Она задумалась:

– Да. Это точно.

– Вопрос в том, что не стало бы другим? Что в тебе неизменно? Что осталось бы одинаковым, несмотря на все повороты судьбы?

– Ну и?..

Я подумал о Лиз. Она и раньше всегда была непредсказуемой и жила сама по себе, даже ее увлечение мальчиками казалось просто частью ее натуры, как и слабость к наркотикам и любовь к рисованию и пению. Не важно, что она порой на годы это забрасывала, следуя новому увлечению. Ей достаточно было любого повода – например, наткнуться где-нибудь в магазине на детскую книжку или пуститься с братьями в «путешествие», приняв дозу ЛСД, – суть оставалась прежней: в ее жизни когда угодно мог наступить момент, который пробуждал в ней желание рисовать или музицировать. А Марти, хоть и не сделался врачом или естествоиспытателем, неизменно нес в себе тот редкостный внутренний заряд, благодаря которому достигал любой поставленной цели. Вероятно, он и в других областях науки, например в биологии или физике, стал бы профессором.

– Я не знаю… – Я взглянул на Альву. – А у тебя? Что ты об этом думаешь?

– Гм… У Кьеркегора об этом сказано: «Нужно сломать свое „я“, чтобы стать собою»[39].

– Что это значит?

Она наморщила лоб:

– Ну, мы рождаемся на свет, и окружающий мир накладывает на нас свой отпечаток через родителей, удары судьбы, воспитание и случайный опыт. На каком-то этапе мы говорим как нечто само собой разумеющееся: «Я – такой», но это лишь то, что лежит на поверхности, наше первое «я». – Она села ко мне на стол. – Для того чтобы найти свое истинное «я», нужно поставить под вопрос все, что ты получил при рождении. Что-то из этого даже утратить, ибо знание того, что действительно является частью тебя, зачастую обретается через боль… Свое «я» различаешь через разломы.

Ее ноги болтались в воздухе.

– С другой стороны, я догадываюсь, что было бы, если бы моя жизнь сложилась иначе или протекала бы проще. Так, например, я не уверена в том, сошлись бы мы или нет. Вероятно, я искала бы себе напористого, беззаботного мужа, менее склонного к рефлексии. Но когда все сложилось так, как сложилось, ты оказался тем, кто мне нужен. Ты, и только ты.

– Честно сказано, но немного обидно.

Она нежно поцеловала меня в висок.

– И почему же я оказался тем, кто был нужен?

– Потому что ты все понимаешь.

Я, подумав немного:

– А еще? То, что я недурно выгляжу, то, что отличаюсь немалым умом, моя скромность?

– Может быть, еще и за твою скромность. – Она оценивающе посмотрела на мою шевелюру. – Ни единого седого волоска. Как тебе это удается?

Вместо ответа я протянул руку и коснулся ее щеки. Она закрыла глаза.

Я вспомнил нашу свадьбу несколько лет назад. Скромное празднование с бумажными фонариками в саду моего брата и речь, которую произнес ее отец. Между ним и Альвой были своеобразные отношения. Они любили и понимали друг друга, но виделись редко. Зато регулярно обменивались письмами, и в одном из них ее отец настоял на том, чтобы взять на себя расходы по свадьбе.

– Ты часто вспоминаешь Фину?

Она кивнула:

– Думаю, так будет всегда.

Альва со вздохом сняла очки и принялась протирать стекла. Лицо у нее было бледное. Все последние недели она жаловалась на усталость и часто температурила.

Я прописал ей перерыв и принес из кухни бутылку вина, она поставила Джорджа Гершвина. Я не понимал эту музыку. Альва же любила Гершвина. «Мой Джордж» – так она его всегда называла. Раньше меня пугало старение, теперь же мысль о том, что через сорок лет мы по-прежнему будем вместе, действовала на меня успокоительно. Вместе сидеть, читать, беседовать или играть в шахматы, иногда поддразнивать друг дружку и вновь и вновь возвращаться мыслями к общему кладезю воспоминаний, которые мы за это время скопили.

Я стал думать, каким будет ее лицо, покрытое морщинами, и как она будет одеваться, когда ей будет под восемьдесят. В тот же миг я понял, что для меня все это не имеет значения и мысль о старости уже не содержит в себе ничего устрашающего.

Потом я зашел в комнату к детям. Оба уже спали, я прислушался к их легкому дыханию. Сперва я присел возле Луизиной кроватки. Живая, веселая девчушка, может быть, слегка самоуверенная. Она уже знала себе цену, знала, что все считают ее очаровательной и за это многое ей прощают. Она любила ластиться ко мне, но при этом видела меня насквозь. Следуя безошибочному инстинкту, она бунтовала только со мной, а с матерью вела себя послушно. Я поцеловал ее в лобик и подошел к кроватке Винсента. Он опять разбрыкался во сне, сбив одеяло. В отличие от Луизы, он был мечтателем и пугался всего неизвестного. Ему нравилась мирная и спокойная обстановка, он часто составлял мне компанию во время работы в кабинете, возил по полу грузовичок или пересказывал мне истории, которые ему прочитала Альва. С самого младенчества он был тихоней. Но почему? Когда это определилось?

Я укрыл его, затем сходил на кухню за пивом и вышел на балкон. По лицу пробежал свежий ветерок, со двора повеяло запахом влажной листвы. Я сделал несколько глотков, ощутил, как в меня вливается ночной покой, а вслед за ним – чувство какой-то благостной печали.

* * *

В январе 2013 года я улетел на несколько дней в Берлин, чтобы поработать с одним из наших авторов над его рукописью. В один из вечеров я ужинал вместе с Лиз, и, к моему удивлению, она привела с собой Тони. Он был в приподнятом настроении и рассказывал о представлении, которое давал на гастролях в Эдинбурге. По сравнению с нашей последней встречей, он выглядел гораздо лучше. Они с Лиз так и не стали парой, но она, судя по всему, относилась к нему серьезнее и больше не мучила рассказами о своих романах.

Когда на обратном пути в Мюнхен мой самолет поднялся в воздух, начало темнеть, и все погрузилось в населенные тенями сумерки. Вид из иллюминатора вызвал во мне неясную тревогу, которая, однако, сразу прошла, когда мы приземлились. Сев на метро, я проверил свой мобильник – несколько звонков от Альвы и ни одного сообщения. Я перезвонил, но она не взяла трубку.

«Скоро буду дома, – написал я ей. – Что там у вас?»

Войдя в квартиру, я увидел, что дети ссорятся. Луиза забрала мягкого жирафа, который принадлежал Винсенту, и собиралась поженить его на одной из своих мягких игрушек, Винсент не соглашался. Они ссорились из-за жирафа, и мне пришлось вмешаться.

– Отдай ему жирафа, – сказал я, напустив на себя строгость, но Луиза просто убежала от меня, а когда я крикнул, чтобы она вернулась, засмеялась так нахально, что я и сам едва не рассмеялся.

Наконец жираф был возвращен Винсенту, моей дочке он уже надоел. Она взяла в ванной щетку для волос и громко запела, не обращая ни на кого внимания.

Винсент потыкал себя пальцем по лбу:

– Дура такая!

Я сказал детям, чтобы они собирались, потому что мы сейчас едем ужинать к дядюшке и тетушке, приглашение было получено на днях.

– Но мама же отменила поездку на ужин, – сказал Винсент.

– Почему?

Он пожал плечами. Только тут я заметил, что Альвы нет дома. Я заглянул в спальню посмотреть, нет ли там записки, которая бы это объяснила, но ничего не нашел. Я снова позвонил ей и обнаружил, что она оставила свой мобильник на ночном столике.

– Мама сказала, что ей надо ненадолго уйти, – раздался за спиной голос Луизы.

Я вздрогнул и обернулся:

– Когда?

– Как раз перед тем, как ты пришел.

– Она сказала, куда пошла или когда вернется?

Луиза помотала головой:

– Нет. Она только сказала, что ты сейчас придешь и приготовишь ужин.

Я занервничал. Оставлять детей одних даже на несколько минут – это было не похоже на Альву. Затем я стал уговаривать себя, что напрасно встревожился: вероятно, ей просто понадобилось сбегать в публичную библиотеку или скопировать что-то для диссертации. Я приготовил детям ужин, поиграл с ними в «Змейки и лесенки» и уложил в постель. Лишь когда я остался один в гостиной и воцарившаяся в квартире тишина стала тягостной, во мне снова шевельнулась тревога. Библиотека к этому времени уже закрылась. Я позвонил Марти и Элене, но им ничего не было известно. В какой-то миг я даже подумал, не позвонить ли в полицию, но решил все-таки подождать.

Я неотрывно смотрел на мобильный телефон, выпил две бутылки пива, опять смотрел на мобильник, прошелся вокруг квартала, опять смотрел на мобильник, долго сидел на пронзительном холоде на крыльце перед домом, высматривая Альву. Два часа ночи, три часа, четыре часа. Я заварил кофе покрепче и попробовал как-то отвлечься. Включил телевизор, без разбору пробежался по всем программам и схватился за «Любовь Свана» – любимую книжку моей матери. Но когда я пытался читать, глаза от усталости слипались сами собой.

Я собрался немного прилечь, как вдруг услышал, что в двери поворачивается ключ. Выдохнув с облегчением, я бросился к двери. Действительно, вернулась Альва, но глаза у нее были заплаканные и черные. Она показалась мне какой-то другой – ночным созданием, которое только что снова приняло человеческий образ.

– Где ты была?

Она молча повесила куртку на стул.

– Да скажи, наконец, где ты была?

– Мне надо было побыть одной.

Я хотел услышать убедительное оправдание, логическое объяснение, хоть что-нибудь, что смягчило бы меня, но только не это.

– Снова эти прогулки? Ты взялась за старое? – Я стоял перед ней почти вплотную и чувствовал, что не владею собой. – У тебя же, черт побери, дома дети! Как ты могла вот так взять и куда-то слинять, так напугать нас?

Она глядела на меня широко раскрытыми глазами, в них все еще стоял этот темный блеск. От моих яростных слов она все-таки оробела.

– Я тут чуть с ума не сошел – вдруг ты не вернешься. – Я весь дрожал от напряжения. – Ведь со мной ты можешь говорить обо всем. Ты даже не можешь себе представить, чего мы тут только…

– У меня рак.

Прошла секунда, затем я отшатнулся так, словно меня ударила невидимая рука. Эти три простых слова обрушили на меня такой архаический ужас, что я мгновенно онемел, они так оглушили меня, что я ничего не чувствовал и в первый миг растерялся, не зная, что сказать и что сделать.

– Я пыталась до тебя дозвониться, – произнесла Альва среди наступившей тишины. – Пробовала несколько раз. А потом мне вдруг потребовалось выйти на воздух. Прости, нельзя было так поступать.

По омертвевшему телу поползли мурашки, распространяясь от груди к рукам и ногам. Ненадолго у меня появилось чувство, что я вот-вот улечу.

– Рак чего? – выдавил я из себя так тихо, как будто кто-то переключил мой голос на минимальную громкость.

– Лейкемия.

– Это точно? Откуда ты это знаешь?

– Я была у врача еще на прошлой неделе, когда ты уезжал в Берлин. У меня опять поднималась температура, но и до этого было плохое самочувствие. Мне делали разные обследования, я не хотела тебе говорить, чтобы не беспокоить. Сегодня пришел окончательный диагноз.

Я даже не заметил, как сел. Почувствовав ладонь Альвы у себя на затылке, я невольно вздрогнул так, что она убрала руку.

– Посмотри на меня, – сказала она.

Я молча поднял на нее взгляд.

– Я переживу это, Жюль. Я знаю, что выживу. – Она вдруг сделалась удивительно спокойной. – Я это переживу.

Я смотрел ей в глаза и верил каждому ее слову.

* * *

Прогноз оказался не слишком хорошим, но врачи обещали реальный шанс победить рак крови. Альве сразу назначили химиотерапию, и для первого курса лечения ей пришлось на несколько недель лечь в больницу. Медикаменты вводились в вену. Цитостатики – синоним надежды. Они же – яд.

Возникла новая, гиперреальная действительность, которую с трудом можно вынести, оставаясь в здравом уме. Я ходил точно в тумане, бессловесное привидение, бессонно дежурящее у ее больничной кровати. Но даже когда у нее стали выпадать волосы, Альва все равно не сдавалась. Она терпела болезненные уколы, нескончаемую тошноту, иногда даже над этим шутила. Детям Альва сказала, что ничего страшного в ее болезни нет и она скоро поправится. Я пытался держаться так же бодро. Верить и не сомневаться, что все будет хорошо. Только один раз у меня вырвалось, что судьба опять против нас, но Альва тут же меня оборвала.

– Даже слушать этого не желаю, – отрезала она. Затем добавила уже помягче: – Можешь похныкать, когда я пойду на поправку.

Я кивнул. Разговор шел в спальне, ее тогда в первый раз отпустили на несколько дней из клиники. По радио пели шансон. Вероятно, у меня все еще был приунывший вид, потому что она взяла мою руку и сделала несколько танцевальных шагов. Это было неожиданно. За все время, что мы были знакомы, я никогда не видел ее танцующей, если не считать нескольких неуверенных шагов на нашей свадьбе.

Мы двигались под музыку, сжимая друг друга в объятиях, но совсем медленно, так как Альва была еще очень слаба. Она танцевала с закрытыми глазами. Мысль о том, что жизнь этого самого близкого для меня человека была под угрозой, казалась в этот момент чем-то недоступным для понимания.

– Где ты сейчас? – спросил я.

– Я здесь, – откликнулась она, по-прежнему не открывая глаз, – я танцую с тобой и стараюсь ни о чем другом не думать.

– Правда же странно, что мы никогда не танцевали?

– Как ты, наверное, заметил, я не фанат танцев.

Стены комнаты раздвинулись, морщины разгладились, и мы снова очутились в интернате. Нам было девятнадцать лет, и мы прятались в моей комнате, убежав от дождя. Тогда мы напились джина, и я пытался…

– Помнишь, как я приглашал тебя на танец?

– Не было этого.

– А вот и было! Я даже поставил такую пластинку, под которую, как сказала мне мама, передо мной не устоит ни одна женщина. Но ты ни за что не соглашалась со мной танцевать. И тогда я, конечно, решил, что не нравлюсь тебе.

Альва поморщилась:

– Этим страстно увлекалась она, не я. Понимаешь? Из нас двоих она была талантливой, она с детства чуть ли не ежедневно занималась балетом, и, когда она исчезла, я больше знать ничего не хотела про танцы. Они слишком напоминали мне о ней.

Меня вдруг пробрал пронзительный холод.

– Если бы я тогда знал! – сказал я скорее про себя.

Некоторое время мы продолжали молча двигаться под музыку. Я вдыхал знакомый запах ее духов – смесь сандалового дерева и гардении.

– Расскажи мне что-нибудь хорошее про свою сестру, – попросил я. – А то, когда я о ней думаю, вспоминается только найденная курточка. Я хотел бы представлять ее как-то иначе.

Альва подумала.

– Фина была очень живая, почти дерганая, – сказала она. – И она любила оперу. Еще ребенком она много слушала Моцарта. Однажды мы были на представлении «Волшебной флейты», и она до того разволновалась, что во время представления стала задыхаться, и доктор, который работал при театре, велел вывести ее из зала. – Альва засмеялась. – Часто случалось, что мы за игрой могли расшалиться. И у нас был незыблемый ритуал: после маминого поцелуя на ночь мы всегда делали на кроватях по два кувырка. Вперед и назад, и только после этого мама гасила свет. – Альва покачала головой, но я понял, что эта картинка, сохранившаяся под развалинами, была ей приятна.

Я делал тогда для Альвы все возможное: ухаживал за ней, старался исполнить любое желание, почти не отходил от нее, и все равно чувствовал себя бесполезным. Немного спасало то, что мой брат бывал у нас почти ежедневно, Элена тоже приходила сразу после работы. Ее мягкость помогала нам всем сохранять атмосферу покоя.

Между тем закончилась первая, индукционная фаза лечения, началась рассчитанная на много месяцев консолидирующая терапия. В промежутках между отдельными циклами химиотерапии Альву теперь на пару недель отпускали домой отдохнуть. Иногда она от усталости спала до самого вечера, в хорошие дни часто выходила во двор, похожий теперь на сад. Я любил наблюдать с балкона за тем, как она, присев на корточки, копается в грядке или сажает что-то новое. Но больше всего мне нравилось смотреть на то удовольствие, которое она излучала, любуясь на готовый результат. Обычно при этом Альва вытирала ладонью лоб или отряхивала руки от земли, но главное, она казалась тогда такой счастливой.

Настало лето, а нам по-прежнему не давали точного прогноза. К тому времени наши мысли были заняты только показателями бластоцитов и лейкоцитов, и, чтобы немного отвлечься, мы решили съездить в Бердильяк. Альва радовалась предстоящему путешествию и говорила, что первым делом сходит на море.

– Собирайтесь! – весело крикнула она детям, прежде чем пойти наверх за своими вещами.

Я проверил, хорошо ли пристегнуты ремни безопасности на Луизе и Винсенте, затем сам еще раз поднялся в дом. Проходя мимо ванной, поймал в зеркале лицо Альвы. Такого выражения я никогда еще у нее не видел. Даже в первую беседу о пропавшей сестре. Судорожно сжатые губы, текущие по щекам слезы. Гримаса неприкрытого страха, вот что было на ее лице.

Заметив меня, она отерла слезы:

– У меня только что было чувство, что мне не выжить. – Альва сняла с головы парик. – Вдруг меня скоро не станет? Я просто не могу этого представить.

Она поглядела в зеркало на свою лысую голову.

– Это не я, Жюль. Вот эта в отражении просто не я! – крикнула она вдруг, и я вздрогнул.

Она опустилась на холодные плитки пола.

– Им же только шесть лет, – проговорила она тихо. – Они еще так малы!

* * *

В сентябре дети пошли в первый класс. Как и в те годы, когда Альва подходила к переходному возрасту, я понимал, что отныне должен буду делить ее с остальным миром. Ей же было неприятно провожать детей в школу.

– С париком видок у меня стремный, – сказала она. – Там все будут на меня пялиться.

– Чепуха! Ты выглядишь замечательно.

Она вздохнула:

– Жюль, лжец из тебя всегда был никудышный, но сегодня ты недотянул даже до своего обычного уровня.

Несмотря на это, в первый школьный день она пошла с нами.

В то время как Луиза была полна радостного нетерпения, Винсент сохранял скептический настрой.

– А нельзя мне еще год походить в детский садик? – спросил он меня.

– Разве ты не хочешь учиться?

– Хочу. Но там было так хорошо.

– В школе тоже будет хорошо.

И снова этот недоверчивый взгляд и большие глаза.

– Так вот, по-моему, это здорово, – сказала Луиза.

– Так вот, по-моему, это здорово, – передразнил ее Винсент.

Хотя они и были близнецами, у них оказалось мало общего. Луиза – более живая, озорная, если не сказать строптивая. Она с таким восторгом стремилась поскорее показать другим детям в классе, что уже умеет читать и писать, что я невольно вспомнил Лиз в детстве. Винсент тоже мог прочитать некоторые слова, однако его уверенность в себе была очень хрупкой. Болезнь матери сделала его еще более недоверчивым и замкнутым. Он теперь редко рассказывал мне о том, что его занимало, и все больше уходил в себя. Только за игрой в футбол он вылезал из своей раковины. Иногда я играл во дворе с ним и Луизой, и тогда мне вспоминался мой отец – как он бил по мячу в Английском саду и в роли свободного защитника дриблингом вел мяч вперед. Я представил, как он сейчас, уже семидесятилетний старик в морщинах, играл бы с детьми, и в этот момент я особенно остро почувствовал, насколько мне его не хватает.

С утра до обеда впервые за эти годы мы с Альвой оставались одни. Сначала мы как-то растерялись и не знали, чем заняться в свободное время, но очень скоро стали наслаждаться тем, что можно не спеша позавтракать на балконе, обсуждая газету и слушая музыку. Потом я, прихватив пару рукописей, садился за редактуру в спальне, чтобы составить ей там компанию. Иногда Альва чувствовала слабость и оставалась в кровати, иногда устраивалась с книжкой на комоде, прислонившись спиной к стене. Ее любимое место. Она по-прежнему была тем странным существом кошачьей породы, не признающим кресла и стулья, предпочитая им ниши и столешницы.

Когда она чувствовала себя получше, мы выходили на длинные прогулки.

– Я скучаю по университету, – сказала она однажды своим тихим голосом, дотронувшись до моего плеча. – Иногда мне бывает жаль, что я не могла разделить с тобой то чувство, когда всерьез относишься к своему разуму, узнаешь что-то новое, что-то такое…

Она развела руками, не подыскав подходящего слова.

– Жюль, мне бы хотелось, чтобы на следующий год, когда я немного оправлюсь, ты как-нибудь пошел бы со мной на занятия. Я знаю, что пользуюсь своим положением и шантажирую, но должен же мне быть хоть какой-то прок от болезни.

Осень устлала Английский сад ковром из листвы. Из озера вылез лебедь и неуклюже заковылял к нам. Альва толкнула меня в бок:

– Что бы ты пожелал себе на будущий год? Что бы ты делал, если бы мог свободно выбирать?

– Ездить на мотоцикле, – сказал я не задумываясь.

– Да что ты!

– Мне хотелось этого еще с детства. Я все время завидовал Тони, когда он ездил и потом говорил, что это вроде как летать. Я, конечно, понимаю, что он ужасно преувеличивал, но хотел бы испытать на себе.

– Так почему же ты этого не делаешь?

– Ну как почему… Вдруг что-нибудь случится?

– Миллионы людей ездят на мотоцикле, и ничего не случается.

– Везение.

– Возможно, – только и сказала она. – Но отчего же тебе не быть таким же везучим?

Когда мы потом готовили на кухне обед, Альвин мобильник вдруг завибрировал. Мы обменялись взглядами.

– Из клиники, – сказала она шепотом.

У меня тотчас же застучало в голове. Отложив поварешку, я заходил из угла в угол, посматривая на Альву и стараясь угадать по выражению ее лица, какие новости ей сообщают. Отчего они говорят так долго? На мгновение она зажмурилась, и я тотчас же провалился в бездну отчаяния, но вскоре снова принялся сосредоточенно наблюдать.

И вдруг меня пронизало жаркое, почти электризующее ощущение. Сперва я не понял, в чем дело. Затем сообразил: Альва улыбнулась. Она все кивала и кивала, а лицо ее так и светилось неудержимой радостью.

– Да, конечно, – произнесла она и порывисто схватила меня за руку.

Она потянула меня к себе, чтобы я тоже послушал, но тут телефонное сообщение закончилось. Все дальнейшее происходило с молниеносной быстротой. Она положила трубку, мы кинулись друг другу в объятия, я слышал, как что-то выкрикиваю, сам не понимая что, затем снова прижал ее к себе. Я ощутил, как она дрожит всем телом.

Лечащий врач только что сообщил ей, что рак полностью исчез. Он посоветовал отказаться от рисков и нагрузок, связанных с трансплантацией костного мозга, а сразу же перейти к поддерживающей терапии.

Я хотел слышать это известие снова и снова, рассказанное иными словами, а затем еще и еще раз. Я позвонил Марти и Элене, потом – Лиз и Тони, который как раз ехал на метро и почти ничего не мог разобрать, и это было даже лучше, потому что позволило мне прокричать во всю глотку:

– Альва победила рак!

Но главным наслаждением был не первый бурный всплеск радости, а глухое чувство глубокого облегчения, которое последовало за ним. После обеда мы пошли с детьми в парк и играли в футбол. До вечера мы гоняли мяч, сидели, болтая ногами, на качелях возле площадки для игр, ели чипсы из пакетика и разговаривали, и у всех блестели глаза. Никому из нас не хотелось возвращаться домой и обрывать этот магический момент.

Ночью в постели мы с Альвой никак не могли уснуть. В нас все еще не угасла эйфория, и сон никак не шел. По ее просьбе я сбегал на заправочную станцию по соседству и купил ее любимое мороженое – ванильное с крошками печенья. Возвращаясь назад, я сначала шел обычным шагом, затем ускорил его, а последние метры до подъезда уже мчался бегом с пакетом в руке и невольно хохотал.

Поедая мороженое, мы строили планы на будущее. В предшествующие месяцы мы жили от одного звонка из клиники до другого, а тут горизонты перед нами расширились, и мы заговорили о потаенных желаниях, о возможных путешествиях или о том, что будем делать с Луизой и Винсентом, когда они станут постарше.

– Признайся, – сказал я, проводя ладонью по двум тоненьким шрамикам на ее шее. – Ты все время знала, что все закончится хорошо.

– Ну конечно. Недаром ведь это игра…

– …с нулевой суммой. Я знаю.

– Кроме того, не могла же я бросить тебя с детьми одного. Меня-то жалеть не стоит, но бедные дети…

Мы стали воображать, что было бы, если бы мне пришлось одному воспитывать близнецов, рисуя жуткие картины. Луизу – накачанной наркотиками девицей с ирокезом, играющей в жуткой панк-группе и исключенной из школы. Винсента – одиноким эзотериком, вступившим в сомнительную секту и навсегда скрывшимся с новыми товарищами в непроходимых лесах Канады.

– Секта? Неужели я был бы настолько плохим отцом?

– Ну, может быть, все-таки не настолько.

– Они же меня просто не слушаются, а тебя вот всегда. Как у тебя это получается?

Она пожала плечами.

– Сильная в яйце, – сказал я тихо.

Альва заснула, а я не спал и глядел на нее. За окном шел дождь. Капли барабанили по стеклу, но у нее было спокойное выражение; казалось, сон разогнал все мрачные мысли. Она повернулась ко мне, ее рука лежала у меня на груди. Я взял ее и держал. Волнами на меня накатила усталость, но я продолжал смотреть на Альву, пока не очутился в том сне, где я бреду с собакой моего брата по бесконечному лесу.

* * *

Когда нагрянула зима, у Альвы уже заметно отросли волосы. Рождество мы проводили в доме моего брата, где было предостаточно места для празднования. Современное здание, окруженное зеленой оградой из густого кустарника, одиноко расположенное среди большого участка. Идеальная обитель для киношного злодея с бесчисленным множеством лишних комнат, громадным садом и техническими игрушками вроде управляемого по Интернету холодильника или выдвижного видеоэкрана.

– Марти – завоеватель бесполезностей, – сказала как-то моя сестра.

Съехались все, даже отец Альвы – маленький, жилистый, немного чудаковатый мужчина с римским носом и меланхолической складкой рта, не очень гармонировавшей с его манерами весельчака. У него был твердый взгляд и задубевшая от постоянных горных восхождений кожа. Сначала он долго держал в объятиях Альву, потом подхватил на руки детей. Он не уставал задавать им вопросы, и они весь вечер не отходили от него ни на шаг.

Мы вместе пели. Лиз играла на гитаре, но по-прежнему отказывалась исполнять «Moon River»:

– Эту дурацкую песню я спою, только когда у меня самой будут дети.

– Значит, никогда, – сказал Марти.

Она бросила на него укоризненный взгляд.

Потом детям разрешили развернуть подарки – книжки и лего от нас, родителей, одежду от Элены, видеоигры от Тони и Марти и акварельные краски от Лиз, а мы, расположившись за большим обеденным столом, наблюдали за ними. Позади остался тяжелый год, и тем радостней было вспоминать о нем вместе как о кошмарном сне.

Стоя перед музыкальным центром, брат обсуждал с Тони, какую музыку лучше поставить. Вернувшись к столу, он только покачал головой:

– Сегодня окончательно выяснилось, что Тони ничего не смыслит в музыке.

– Не верьте ему, – крикнул Тони. – В интернате он годами крутил блэк-метал, и я после этого на всю жизнь получил психическую травму.

При каждой встрече эти двое от волнения подначивали один другого, чтобы остальное время провести мирно, в братском согласии и проговорить друг с другом несколько часов.

Зато Лиз весь вечер держалась очень замкнуто. На ее еще недавно безупречном лице прорезались первые морщинки. Когда она улыбалась, это не так бросалось в глаза, но большей частью выражение у нее было недовольное. Хотя она и перестала принимать наркотики, однако я знал, что она попивает, бокал с красным вином стал таким же ее неотъемлемым атрибутом, как белокурые волосы. Моей сестре было уже сорок четыре года, и, кажется, ей нечего было противопоставить надвигающейся старости. Она всегда только наслаждалась моментом, ничего в жизни не удерживала ради того, чтобы быть свободной, и теперь осталась с пустыми руками.

Когда я завел с ней разговор о ее работе, она скривила гримасу:

– Я-то с каждым годом старею, а им все семнадцать. У них всегда будет вся жизнь впереди, а моя все больше оказывается позади.

Мы сидели на кухне одни, час был уже поздний. Лиз рассказала мне о недавнем разрыве со своим другом, журналистом. Опять пустой номер. Она водила пальцем по щербатой кромке стола, с ее лица вдруг сошла вся жизнерадостность. Губы задрожали, она попыталась скрыть это, но не смогла. Наконец она подошла ко мне сзади и обняла за шею, как в детстве. Я сжал ее руки, и мне представилась лодочка, которую давным-давно оттолкнули от берега одним легким касанием. Но за все эти годы не встретилось ничего, что остановило бы этот крохотный первоначальный импульс, и вот лодочка уплыла в море, отдаляясь от берега все больше и больше.

– Не знаю, – сказал я. – Может, стоит тебе хоть раз в жизни попробовать за что-то держаться, вместо того чтобы сразу уходить, оставляя все позади.

– Так и знала, что ты это скажешь! – Она выпустила меня из объятий. – Но такая жизнь ничего не дает. Все проходит мгновенно, ничего не сохранишь. Можно только быть.

Она снова бросила на меня этот взгляд, ее взгляд, но на этот раз я его выдержал и не опустил глаза, потому что с тех пор тоже понял, о чем она говорит.

* * *

В новом году я записал Винсента в футбольный клуб. Он принял это панически. Луиза же сказала, что это несправедливо – она тоже хочет в клуб. Но мне было важно дать сыну то, что будет принадлежать только ему и в чем его не обгонит всесторонне одаренная сестра. Кроме того, я хотел, чтобы Винсент научился играть в команде, а не бегал бы потом в одиночестве стометровку, соревнуясь с самим собой и со временем.

Потихоньку нас оставляли темные моменты прошедшего года. Я снова привык видеть Альву каждый день в кабинете за ноутбуком, она снова взялась за свою докторскую. Она все еще грозилась, что найдет такие курсы, которые мы сможем в течение семестра посещать вместе.

– Разве что вместо этого ты дашь мне почитать что-то готовое из своего романа.

– Я еще не закончил. Но как-нибудь потом почитаешь, обещаю тебе.

– Саша тоже все время так говорил, а в итоге…

Наши дети к этому времени уже привыкли к школе. Днем они жили своей собственной жизнью, о которой я кое-что слышал, но которой не видел. Но вот однажды Винсент сказал за обедом, что в школе они говорили с учителем о «Мохаме Дали». Я переспросил, и он сказал, что это боксер.

– Так ты о Мохаммеде Али! Он был лучший боксер всех времен!

Винсент посмотрел на меня с таким выражением, которое словно говорило: «Лучший так лучший, ну и что?»

Дочка тоже не пыталась скрыть свое безразличие.

– Он был великолепен. И за словом в карман не лез. Вот глядите!

Я встал со стула и зарычал, выпучив глаза:

– Я – самый великий! На прошлой неделе я подрался с китом, укокошил скалу, поставил фингал камню, отправил в больницу кирпич! Я такой зверюга, что от меня сама медицина заболеет. Порхать, как бабочка, жалить, как пчела!

Пританцовывая, я прошелся по комнате. Глядя на неожиданную выходку папы, дети онемели.

– А противников Али всегда осыпал оскорблениями.

С вызывающим видом я двинулся на Луизу:

– Ты такая уродка, что слезы у тебя ползут снизу вверх и стекают по затылку.

Она засмеялась. Несколько раз помахав в воздухе кулаками, я двинулся на Винсента:

– Готов спорить: взглянув в зеркало, ты испугаешься до смерти. Медведь безобразный!

Затем я прошелся из угла в угол, шаркая по-боксерски по полу, и заплясал на месте, быстро перебирая ногами. Все это получилось у меня не слишком хорошо. Очень скоро я запыхался, но не прекратил представления. Дети громко хохотали, а я, увидев, как Альва удивленно покачивает головой, поплясал и перед нею, пока она тоже не рассмеялась.

* * *

В конце февраля я зашел к Марти в университет, чтобы вместе пойти обедать. Он вышел из своего отделения, продолжая обсуждать что-то со студентами, некоторые из них были вдвое моложе его. Какой безупречный вкус выработался у брата по сравнению с молодыми годами! Он был одет в элегантный серый костюм с голубой рубашкой, светло-коричневые башмаки ручной работы, на голове, вероятно, чтобы скрыть пробивающуюся плешь, надета кепка. Он слушал музыку Спрингстина, «Talking Heads» и Ван Зандта, носил почти невидимые очки и имел вид человека в высшей степени положительного.

– Что вы так горячо обсуждали со студентами?

Марти открыл дверь ресторана:

– Со студентами? Один из них спросил в конце занятия, существует ли свобода воли.

– Ну и как?

– Она, конечно, должна быть. Но тут не столько важен вопрос, сколько отношение к нему. Ведь даже если исследователи мозга докажут, что мы никогда не делаем выбор сознательно, я с этим не соглашусь. – Он улыбнулся. – Даже если свобода воли лишь иллюзия, она все равно единственное, что у меня есть.

Я как раз собирался ответить, как вдруг зазвонил мой мобильник. Альва.

– Пожалуйста, поскорей возвращайся домой.

В груди у меня сильно заныло. Почему-то перед глазами сразу встал Винсент.

– Что-то с детьми? – спросил я, войдя в квартиру. – Это Винсент?

– Нет.

Чувство облегчения. Я шагнул к Альве:

– Так что же?

Альва улыбалась, но улыбка давалась ей с трудом. Глаза ее блестели, она отвела взгляд, и я молча опустился рядом с ней на кровать.

* * *

Жизнь не игра с нулевой суммой. Она тебе ничего не должна, и все как случается, так и случается. Иногда выходит по справедливости, так что в этом есть какой-то смысл, а порой до того несправедливо, что ты начинаешь сомневаться во всем. Я сорвал маску с судьбы и обнаружил под ней только случайность.

* * *

Узнав, что болезнь Альвы вернулась, я жил как в дурмане. Раковые клетки распространились по организму, в печени и в селезенке образовались метастазы. Врачи проводили химиотерапию и облучение, увеличивали дозу. В Альву вливали яды в огромном количестве, и снова вставал вопрос: кого они убивали – рак или больного?

В эти дни Марти и Элена переселились к нам, и мы втроем смотрели за детьми. Марти с ними играл, Элена по вечерам читала им книжки, а утром перед работой отвозила их в школу, а я в это время уже ехал в клинику. Все мы старались излучать оптимизм, но первым разгадал наши хитрости Винсент.

– Она умрет? – спросил он.

Я растерялся:

– Нет, разумеется, нет.

– А почему она тогда так долго не возвращается домой?

– Чтобы ей как следует помогли. Не волнуйся – твоя мама непобедима. В прошлый раз она ведь выздоровела, не так ли?

Это его как будто успокоило. Луиза смотрела на происходящее веселей, но при любой возможности навещала Альву в клинике и залезала к ней в кровать. Я как сейчас вижу их лежащими вдвоем, и обе не говорят ни слова: одна от слабости, другая – от страха.

– Мы сделаем все, что нужно, – постоянно повторяла мне Элена. – За детей можешь не беспокоиться.

– Спасибо.

– А если ты захочешь поговорить…

– Я знаю.

До сих пор я мог уверенно положиться на Альву, силу ее духа и борьбы, но чувствовал, что она не ожидала такого быстрого рецидива. Мне хотелось сделать что-то знаменательное, и я наконец созвонился с Тони.

Месяц спустя, шел уже май, я взбежал наверх по больничной лестнице и ворвался в палату Альвы. Она дремала в кровати, обложившись книгами для докторской диссертации. Весна была головокружительно прекрасна, и сегодня тоже был сияющий солнечный день, маленькое помещение заливало светом.

– Ты можешь встать?

Я подвел Альву к окну и показал пальцем на мотоцикл, который стоял внизу на парковочной площадке. Она взглянула сначала на него, потом на меня:

– Но ты же никак не мог решиться.

– Это осталось в прошлом, – сказал я. – Больше никаких страхов.

Она поцеловала меня долгим поцелуем и обняла. В одной руке я все еще держал шлем и кинул его на кровать. Затем я понял, что Альва плачет. Без слов я прижал ее к груди.

– А вот я боюсь, – прошептала она мне в ухо, как будто доверяя тайну. – Химиотерапия не очень действует.

– Они увеличат дозу или попробуют заменить это средство другим.

– Я же почти не вылезаю отсюда.

Потребовалось некоторое время, прежде чем она успокоилась. Затем я рассказал ей, как тайком брал уроки вождения и как Тони помог мне выбрать мотоцикл. Рассказывать что-нибудь Альве всегда было удовольствием. Она смотрела на тебя широко раскрытыми глазами, придвигалась поближе, бессознательно хватала собеседника за локоть и бывала вся целиком захвачена любопытством. Альва никогда не засыпала на кинофильмах, даже если садилась смотреть совершенно усталая. Она всегда стремилась узнать, чем закончилась эта история.

– Вот когда ты выйдешь отсюда, я тебя как-нибудь прокачу.

Она взглянула на меня скептически:

– А ты, вообще-то, хорошо научился водить?

– Ну, сюда, например, доехал без происшествий.

Мы легли вдвоем на ее кровать, хотя для двоих она была узковата.

Альва прижалась ко мне:

– Мне хорошо тут с тобой.

Ее пальцы скользнули по моему подбородку, по губам, пробежались по бровям и вискам:

– Ты знаешь, что мне нравятся твои маленькие ушки?

– Отчего-то догадывался.

– Твои ушки – это самое лучшее, что в тебе есть.

Она долго рассматривала меня, словно впервые сознательно разглядела. Наконец прикоснулась к моим волосам.

– Столько седины, – произнесла она только и больше уже ничего не говорила.

* * *

Несколько раз приезжала на выходные моя сестра, присматривала за детьми или ходила со мной гулять и, конечно же, заглядывала в больницу навестить Альву. Но я чувствовал, что ей самой сейчас приходится туго: работа учительницы наскучила, а мысль, что у нее никогда не будет детей, все больше не давала покоя. Как-то по телевизору показывали репортаж из Индии, и Лиз заметила, что еще никогда там не путешествовала. Это было сказано между прочим, но я увидел, как в глазах у нее вспыхнула жажда жизни, и понял, что скоро она что-то сделает. Когда мы выключили телевизор, она сочувственно обняла меня. А может быть, я ее, кто кого – было трудно разобрать.

В то время я, как правило, работал по ночам, мне не спалось. Я попросил врачей сказать о состоянии Альвы напрямик, но они только успокаивали. Пока, мол, еще рано терять надежду. Этого было достаточно, чтобы как-то жить дальше. Каждое утро я делал пробежку по парку, иногда в сопровождении хаски моего брата. После этого я старался использовать каждую секунду, чтобы поддержать Альву: прибирал в комнате, бегал по поручениям, болтался между клиникой и домом, возился с детьми. Но Винсент и Луиза ссорились теперь чаще, а когда я пытался их помирить или укладывал спать, они ревели и со слезами жаловались, что не хотят больше без мамы.

Марти помогал, изображая, будто верит, что все будет хорошо, но иногда я ловил его на мрачном взгляде с безнадежным выражением. Я знал, он очень уважает Альву, но в его нигилистическом мировоззрении трудно было найти нечто такое, что могло бы служить моральной поддержкой. Люди, в его представлении, рождались, жили, умирали, их тела истлевали, и затем следовало забвение. Я же, в отличие от него, несколько раз даже молился, чтобы Альва поправилась. Хотя всякие религии мне мало что говорили, совсем неверующим я никогда не был. Мне помнится один разговор с Романовым. Как-то у него в кабинете мы рассуждали на тему теодицеи.

– Хватит, Жюль, давайте не будем об этом, – сказал Романов. – Существуют вещи, на которые нет ответа. Так сложилось, и тут уж ничего не поделаешь. Здесь, на Земле, мы, люди, можем надеяться только на себя. Да и что это был бы за мир, в котором каждая молитва была бы услышана и в котором мы наверняка знали бы, что ожидает нас после смерти! Зачем тогда было бы жить, мы и без того пребывали бы в раю. Вы знаете пословицу: «Дай человеку рыбу, и ты накормишь его на один день, научи его ловить рыбу, и ты дашь ему пропитание на всю жизнь»? Тут действует тот же механизм. Бог хочет, чтобы мы научились сами о себе заботиться. Он не дает нам рыбу и не исполняет все наши молитвы, но он слышит нас и наблюдает, как мы тут, на Земле, сами со всем справляемся: с болезнями, несправедливостью, со смертью и страданием. Жизнь дана для того, чтобы научиться рыбачить.

Сейчас эти слова меня утешали. Я подумал о том великодушии, с каким Романов позвал меня тогда в свой дом, о том, как сильно он должен был любить Альву, и решил, что однажды непременно побываю на его могиле в Люцерне.

* * *

Настал июль, и хотя Альва была слишком слаба, чтобы работать, она, лежа в кровати, все еще читала книги по теме своей диссертации: Спинозу, Локка и Гегеля. Она словно решила просто игнорировать предательское тело.

– Это же сплошные заумности, – сказал я только.

– Они мне нравятся. Мне всегда было интересно разбираться с чужими мыслями.

Я не смог выразить то, что хотел, но она меня и так поняла.

– Если мне действительно суждено умереть, – сказала она, – то уж с поднятой головой. А значит, так же, как я жила, – не бросая читать и учиться.

Тогда я был уверен, что ей очень не хватало ночных прогулок. Часто я представлял, как она ночью призраком ходит по коридорам клиники, и почти желал, чтобы так и было. Чтобы она никогда не стала ходить по-земному, а навсегда скрылась бы в таинственной тьме.

– Как там малыши? – спросила она.

– У Луизы все хорошо. Правда, в последнее время она притихла. Спрашивала, нельзя ли ей прогулять уроки и вместо школы пойти со мной сюда. А Винсент подрался с одним мальчиком из своей команды.

– Посмотри, что он нарисовал.

Альва кивнула на картинку у себя на столике. На ней была изображена она с собакой, очевидно той, что была у моего брата. Рядом Винсент пририсовал черный кружок. Похоже, он использовал все карандаши, чтобы получился такой мрачный тон. «Черный кружок – это смерть», – подумал я, испугавшись.

– Совместное слушание философского курса нам, вероятно, придется отложить, – поддразнила она весело. – Так что ты в очередной раз избежал этой напасти.

Я быстро улыбнулся, но меня пронзил страх, резкий и физически ощутимый, как кулак, с силой воткнутый в область желудка. Боль, которая затянула весь мир в один узел.

Альва взяла меня за руку. Привычное милое чувство, когда ее ладонь зажата в моей руке, обе так ладно складываются одна с другой. Это я понял еще тогда, в красном «фиате» у дверей деревенского кабака. Я просидел у нее до сумерек, затем сел на мотоцикл. Но поехал я не домой, где Марти уже уложил детей спать, а выехал за город. После выезда на шоссе я поднял щиток шлема. Ветер хлестал меня в лицо, и я радовался этому ощущению.

Временами я таким неподвижным взглядом смотрел на дорогу, что все исчезало перед глазами. Тогда я видел, как в школе она подсела ко мне за парту. Рыженькая, робкая, в роговых очках и очень хорошенькая, несмотря на щербатую улыбку. Такая загадочная для меня Альва!

С тех пор я узнал все, чего тогда не знал. Узнал, что эта девочка потеряла сестру, что потом она уедет в Россию и выйдет замуж. Узнал, что она снова встретится со мной и родит от меня детей, узнал про ее ночные походы, а также что со временем она станет замечательной матерью. Узнал, что все кончится болезнью и лечением в клинике. В тот момент, когда Альва села ко мне за парту, ничего из этого невозможно было предугадать. Она была просто деревенской девочкой, севшей рядом с городским мальчиком, который недавно стал сиротой. Начало истории. Нашей истории.

А затем я стал думать о смерти, о том, что раньше представлял ее в виде бесконечных заснеженных просторов, над которыми пролетаешь. И там, где ты касался белого покрова, Ничто наполнялось воспоминаниями, чувствами и картинами, которые ты носишь в себе, и у него появлялось лицо. Иногда то, что возникало, было так прекрасно и своеобычно, что душа окуналась туда надолго, но потом вылетала и продолжала странствие по пути, ведущем сквозь Ничто.

* * *

Однажды в конце июля я оказался один в пустой квартире. Дело было около часа пополудни, в доме стояла непривычная тишина, и я смотрел, как ветер проносится по двору и зарывается в кустах. Несколько часов подряд непрестанно лил дождь, но сейчас сквозь серые тучи стали пробиваться пучки света. Я решил отыскать письмо, которое написал Альве в девятнадцать лет, незадолго до размолвки в наших отношениях. Тогда, после долгих колебаний, я не смог его отдать, сочтя слишком ребяческим и патетическим. Вместо этого я процитировал ей слова моего отца и сказал эту чушь, что она для меня только друг. Ей так и не довелось прочитать эти написанные от руки строки от двадцать шестого мая.

Дорогая Альва!

Надеюсь, тебе понравятся мои рассказы. Если нет, то, пожалуйста, не суди их слишком строго. Кстати, в эти выходные я наконец дочитал книгу «Сердце – одинокий охотник». Теперь я знаю, почему тебе так нравится Маккаллерс, меня эта история тоже не оставила равнодушным. Теперь я хорошо понимаю, почему ты хочешь стать похожей на персонажа из этой книги и ходить после полуночи в кафе. Но, вообще-то, все эти люди, собирающиеся вместе каждую ночь, одержимы беспокойством и немножко изломаны. Так что я надеюсь, ты такой не станешь. Меня, впрочем, гораздо больше затронуло другое: как герой разделяет свою жизнь на внешний и внутренний мир. Над этим я много думал в последние дни, осознав, что то же самое происходит и со мной.

Внешний мир – это то, что другие люди называют реальностью. Мир, в котором мои родители умерли и в котором у меня нет друзей, в котором брат и сестра ушли от меня, даже не оглянувшись. Мир, в котором я выучусь какой-нибудь профессии и затем буду где-то работать. Это мир, в котором я просто не могу поделиться с другими своими мыслями и чувствами и, наверное, кажусь холодным, в котором я утратил часть своей личности, а может быть, и всю ее целиком, в котором в конце меня ждет смерть и в котором у меня порой возникает чувство, что я просто исчез.

Иное дело – внутренний мир, он существует только в моей голове. Но разве все, что вокруг, не в голове? Ты не раз спрашивала, о чем я думаю, когда мечтаю или не слушаю учителя. По правде сказать, я не думаю, я просто существую. Иногда в такие моменты я представляю себе, что мама и папа живы. Например, сегодня во время урока я путешествовал по Италии. С родителями, тетушкой, сестрой и братом – все вместе мы ехали в удобном жилом фургоне. Все представилось мне так ярко, что невозможно передать словами. Мы снова были детьми и ехали вдоль побережья Амальфи, я не могу тебе точно описать, как там пахло лимоном и водорослями, и какого цвета была тронутая осенью листва, и как горели на солнце красные дольки арбуза, которые мы ели. Я мог бы рассказать тебе, о чем мы разговаривали с братом и сестрой, и какими взглядами смотрели на нас родители, и как мы обедали в маленьком итальянском ресторанчике и моя сестра впервые попробовала красного вина из бокала и притворилась, будто оно ей нравится, тогда как на самом деле нашла его отвратительным.

Я, конечно, понимаю, насколько ребячливы эти фантазии. И все же я твердо знаю, что где-то в этой вселенной есть место, глядя из которого, оба мира одинаково истинны – настоящий мир и мир придуманный. Ведь когда все позабудется и пройдет, когда все отодвинется во времени на миллиарды лет и уже ни для чего не останется никаких подтверждений, то станет уже не важно, что из этого было на самом деле. Тогда истории, которые я придумал, окажутся, может быть, такими же реальными и нереальными, как то, что люди обычно зовут действительностью.

Ты наверняка задаешься вопросом, почему я все это тебе пишу. И наверняка тебе бы хотелось знать, почему я всего лишь приглашаю тебя ехать со мной в Мюнхен и вместе снимать там квартиру, вместо того чтобы просто сказать, что я к тебе чувствую, хотя это, возможно, и без того очевидно. Я делаю так не для того, чтобы тебя ошарашить, напротив. Правда в том, что я пока просто не решаюсь, не зная твоих мыслей и отношения ко мне. И я боюсь поставить на кон то, что есть между нами, чтобы, после родителей, брата и сестры, не потерять еще и тебя.

Но это письмо – мой первый за все эти годы шаг навстречу внешнему миру. Я поведал тебе то, чего не говорил до сих пор никому. Потому что я знаю, что неправильно прятаться ото всех в своей раковине. Я хочу быть там, где есть ты, то есть в реальной действительности.

Твой Жюль

* * *

Один из дней августа, уже не помню какой. Осветительные приборы под потолком мерцали, и это меня страшно раздражало. От запаха дезинфекции щипало в носу. Кто-то пробежал по коридору, резиновые подошвы противно скрипели. Я видел перед собой механически двигающиеся губы врача, смысл слов с замедлением доходил до моего сознания. Лечение перестало действовать, образовались новые метастазы, дальнейшая борьба безнадежна. В ослабленном медикаментами теле Альвы рак распространился повсюду, не встречая сопротивления. Доктора предлагали прекратить активное лечение и заменить его паллиативным.

По их словам, ей осталось жить не больше нескольких недель. Я повторял про себя эти слова: «Не больше нескольких недель».

Мы давно уже это подозревали, но до последнего лелеяли надежду, что вдруг наступит чудесное исцеление. И даже выслушав этот не укладывающийся в голове диагноз, я никак не мог в него поверить. Казалось, это мне только померещилось и в следующую минуту я должен очнуться за семейным столом, где мы все поужинаем, а потом будем играть в настольные игры. Это просто не могло быть правдой. Такую правду невозможно допустить.

Оглушенный до бесчувствия, я доплелся по больничному коридору до палаты, где лежала Альва, и отворил дверь. Я зашел в ее тесную комнатушку, как заходил за последние недели уже сотни раз, только сейчас все было иначе.

– Вот и случилось, – сказала, увидев меня, Альва. – Game over[40].

Я думал, что застану ее в слезах, и не ожидал увидеть с книгой в руке. Она не бросила работу над своей докторской диссертацией, несмотря на то что теперь было уже точно известно, что ей не суждено ее закончить. Я присел на стул у кровати и хотел ее обнять, но она мягко меня отодвинула.

– Не могу сейчас ни с кем общаться, – сказала она. – Через это надо пройти одной. Подожди пока и дай мне время. О’кей?

Я отошел в сторону:

– Да, конечно.

– Завтра я уже оправлюсь.

Она отвела глаза. Бросив еще один взгляд на нее, я вышел за дверь.

* * *

На улице было невыносимо ярко, дома и дорога купались в солнечном свете. Никому не позвонив, я побрел в людском потоке. Из булочной пахнуло свежими кренделями. Рабочие чинят мостовую. Пожилая пара неспешно идет по тротуару. «Не больше нескольких недель».

Дома Элена приготовила обед. По-видимому, она обо всем уже знала, потому что только молча меня обняла. За столом сидели притихшие дети. Я полагал, что им еще ничего не сказали, но они, казалось, почувствовали, что в жизни что-то коренным образом изменилось. Я обнял дочку, затем сына, машинально поел, ушел в спальню и лег на свою сторону кровати. Другая теперь навсегда опустела. Я тотчас же рассердился, что вздумал жалеть себя и впал в пафос. И в конце концов заснул.

Вечером меня разбудил брат. Не говоря ни слова, он лег рядом со мной на кровать, туда, где обычно лежала Альва. Весь бледный.

– Я позвонил Лиз. Она почти ничего не сказала. Правда, она и так словно надломленная. На фоне того, что тут творится, почти не замечаешь, как ей сейчас плохо. Недавно она говорила, что больше всего хочет уволиться. Я позвал ее к нам на каникулы. – Он повернулся ко мне. – А Тони велел тебе передать, что готов быть в любую минуту, как только будет нужен тебе. Он может приехать прямо сейчас, если хочешь.

Мы посмотрели друг на друга.

Марти покачал головой:

– Прямо не знаю, что тебе и сказать. Я весь день придумывал, чем тебя утешить, но тут ничего не скажешь. Твои дети хотя бы успеют попрощаться. Это немного, но все же больше, чем тогда могли мы.

– Им еще только семь лет, – сказал я. – Через тридцать лет у них не останется почти никаких воспоминаний о матери.

– В таком случае твое дело рассказывать им о ней.

Несколько минут мы еще полежали, затем Марти встал. В тот вечер он вместе с Эленой занимался детьми. Я неподвижно лежал в комнате, слышал, как Луиза и Винсент спрашивают, почему не идет папа, слышал звон посуды и звук текущей из крана воды. Но я не мог пошевелиться, чтобы встать. Я подождал, пока в квартире станет тихо и все заснут. Тогда я зажег свет и стал читать последнюю книгу Романова.

* * *

Не хочу описывать, во что под конец болезнь превратила тело Альвы. И не хочу останавливаться на моментах, когда она теряла самообладание и ею овладевало отчаяние. Словно она повисла над бездной и только одной рукой удерживается за край скалы, между тем как болезнь разжимает ей пальцы один за другим.

Но в ее саморазрушающемся теле все еще жил сильный дух. После нескольких дней отчаяния Альва приняла решение мужественно встретить смерть. Я не понимал, откуда у нее взялись силы, ведь она уже почти не вставала и все больше времени проводила в полусне под воздействием морфия. Но когда она просыпалась, эта сила вновь разгоралась.

Альву перевели на отделение паллиативного лечения. Тут были уже не монотонно белые стены, а почти по-домашнему уютная комната с паркетным полом, акварелями на стенах и красным креслом из искусственной кожи. С утра до вечера я сидел в нем возле ее кровати. Использовал каждую секунду, когда она могла разговаривать, и хотел похитить у оставшегося нам времени как можно больше последних воспоминаний. Иногда во время этих разговоров я, под влиянием нахлынувших мыслей о предстоящей утрате, терял самообладание, и тогда она улыбалась мне, хоть уже и не прежней своей улыбкой, и говорила, чтобы я взял себя в руки: «Иначе что подумает о тебе смерть?» Альва всегда держалась так, словно смерть присутствует здесь, среди нас.

– Можешь спокойно говорить все, что думаешь, – говорила она. – У меня перед ней нет секретов.

Труднее всего Альва переживала первую половину дня, когда она молча и неподвижно лежала в постели, не в состоянии вести со мной беседу.

– Во сне все исчезает, – говорила она еле слышно. – И когда просыпаюсь, то каждый день должна заново узнавать, что скоро умру. А потом, ночью, все равно опять об этом забываю.

От слабости и усталости она была не в силах читать, ее книги по философии так и лежали теперь на столе нетронутыми. Вместо них я читал ей отрывки из романов, а случалось, и стихи. Ее любимым было стихотворение Рильке, которое я помнил уже наизусть:

Царица-смерть

Над нами властна.

Когда ликует жизнь вокруг,

В своей душе

Ее рыданья

Расслышишь вдруг.

Но больше всего она любила, когда я читал ей куски из моих собственных историй – отрывки из двух новелл книги Романова. О человеке, который в своих снах жил второй, иной жизнью. И о том человеке, который прожил всю жизнь одиноко из-за того, что обкрадывал людей, отнимая у них время, и потому так и не встретил никого, кто захотел бы отказаться от долгой жизни ради короткой с ним.

– Твоего романа я в этой жизни, к сожалению, уже не смогу прочитать, – сказала Альва во время одной из наших последних долгих бесед.

Под влиянием увеличенной дозы морфия она бывала сонной, мысли ее путались, и настоящего разговора не выходило, но однажды я застал ее в ясном сознании.

– Есть столько всего, что я хотела бы еще сделать. Столько мест, которые хотела бы повидать. – Она взглянула на меня. – Ты все обещал приготовить для меня угощение.

– Я часто для тебя готовил.

– Но угощения, как собирался тогда, в школе, – ни разу.

Я вынужден был признать ее правоту.

– А наши малыши! – сказала она. – Я бы хотела видеть, как они растут. Мне бы так хотелось поговорить с Луизой, когда она достигнет переходного возраста и у нее появятся трудные вопросы. Или когда у Винсента случится первая любовь. – Она взяла меня за руку. – Теперь тебе придется взять это на себя.

В последние недели перед этим разговором я уговаривал себя, что как-нибудь с этим справлюсь, однако тут из меня вдруг вырвалось подавленное отчаяние и злость. Я встал и заходил по комнате.

– Но я ничего этого не сумею, – произнес я вслух. – Я же не могу тебя заменить. ВЕДЬ Я К ЭТОМУ ЕЩЕ СОВЕРШЕННО НЕ ГОТОВ.

– Ты просто потрясающий отец.

– Но только потому, что у меня есть ты. Ведь это же ты их воспитывала, все главное делала ты. Я с ними только играл. Я же просто не готов один их воспитывать. Дети уже сейчас меня не слушаются. Когда я вхожу в роль отца, они мне не верят.

Альва устало покачала головой:

– Ты будешь расти вместе с ними, я знаю. Когда ты им понадобишься, ты будешь готов.

– Я же не хочу, чтобы они вели такую жизнь, какая раньше была у меня.

Я обессиленно сел на стул и нервно закачал ногой.

Она сохраняла спокойствие.

– Я понимаю. Но в моем представлении ты – не веселый шутник, каким держишься с детьми, а тот серьезный человек, каким всегда был. А твои брат и сестра тебя в этом поддержат.

– Она в Индии, – сказал я, все еще не веря в то, что она говорила.

– А я и не знала.

– Три дня назад она уволилась с работы и сразу умотала в Мумбаи, вместо того чтобы помогать здесь. Она, как всегда, смылась.

В первый миг Альва растерялась, не находя ответа.

– Все равно, – сказала она наконец. – Я не вижу для них отца лучше тебя. В этом вопросе ты должен сейчас поверить мне больше, чем самому себе.

Я сел рядом с ее кроватью.

– Хорошо, – согласился я тихо.

И снова ее рука в моей.

– Тебе страшно? – спросил я.

– Иногда. Когда я вдруг в очередной раз пытаюсь представить, как это – умереть. Но теперь у меня получается, и я чувствую себя хорошо. Когда-то это должно было случиться.

Я кивнул. Наш разговор был как бег наперегонки, оба хотели еще что-то добавить.

– У нас было всего восемь лет, – сказал я. – Всего восемь лет вместе. Мы столько времени растратили зря.

– Я тоже часто об этом думала.

Альва с трудом привстала и посмотрела на меня:

– Жюль, ты помнишь наш последний разговор в школе?

– На выпускном балу?

– Нет, там ты на меня ни разу не взглянул. Это было раньше.

– Верно, – сказал я. – Ты вдруг подошла и спросила, не пойти ли нам куда-нибудь в последние выходные перед окончанием школы, тебе непременно надо со мной поговорить. А я так и не позвонил, из гордости наверное. Потом я хотел встретиться с тобой, но, когда мы заговорили об этом, ты уже про все забыла. Тебе было совершенно не важно.

Она забрала свою руку.

– Нет, – сказала она. – Все было в точности наоборот. Это я заговорила с тобой после выходных и спросила, почему ты не позвонил, а ты…

Я слышал ее голос, как сквозь вату. В реальной действительности вновь образовался разрыв, и я явственно увидел, как стою посреди класса и с самодовольным видом вру ей, что забыл нашу договоренность и пошел на вечеринку, а потом проводил время с девушкой, с которой там познакомился.

Альва взглянула на меня:

– Все выходные я ждала, что ты позвонишь. Тогда я наконец-то поняла тебя, Жюль. Каждый раз, как у нас звонил телефон, я желала, чтобы это оказался ты.

– Это правда?

– Да. А когда ты не позвонил, я расстроилась и обиделась, главным образом на саму себя. После этого я думала только о том, как поскорей куда-нибудь уехать.

Некоторое время я молчал, не находя слов. Но когда я принялся корить самого себя, она тотчас же меня перебила:

– Тогда мы еще не дозрели.

– Но ведь у нас было бы гораздо больше времени!

– Время мы и так получили, – услышал я ее голос. – Лучше восемь лет с тобой, чем пятьдесят – без тебя.

Я лег головой на ее кровать. Закрыв глаза, я смог вернуться в то лето нашей молодости и разглядеть робкие знаки, которые она подавала. Памятный альбом, подаренный мне ни с того ни с сего, где были только наши с ней фотографии с приписанными под ними стишками. Насмешливая фраза о том, что уехать за границу ей помешает только влюбленность. Тогда мы с ней никак не могли сойтись, думали, что нужны друг другу как друзья, и слишком поздно поняли, какие чувства испытываем. Сейчас я мог бы исправить все ошибки, и это было так дьявольски просто. Во всех случаях: хоть у нее в «фиате», хоть в моей интернатской комнате, хоть возле горной хижины – везде достаточно было нескольких слов, нескольких поступков, и все было бы иначе.

Но затем пришлось снова открыть глаза и посмотреть в лицо тому, что уже надвигалось. То, что не подлежало изменению.

* * *

Заглядывал кто-то из соседей, несколько сокурсников Альвы приходили проститься, ее отец регулярно приезжал к ней из Аугсбурга с цветами. Только перед самым концом он не выдержал: слишком тяжело было потерять после одной дочери еще и вторую. Он попросил меня передать ей письмо.

И наконец настал день, когда наши дети в последний раз увидели Альву. Пока у нее в комнате был врач, я ждал с ними в коридоре, сидя на скамейке. Им было только семь лет, и, конечно же, они не могли полностью осмыслить, как бесповоротно это прощание, но на другом, более глубоком уровне они даже слишком хорошо понимали, что предстоит пережить.

Мимо нашей скамейки прошли две сестры, занятые своим разговором, затем воцарилась тишина.

– Правда, что есть Нангияла? – спросила Луиза.

– А что это такое? – спросил я.

– Это из одной книжки, которую нам читала Элена.

– Из «Братьев Львиное Сердце», – тихо пояснил Винсент. – Нангияла – это такая страна, куда попадаешь после смерти.

– Там хорошо? – спросил я.

– Да, – ответили оба.

Они смотрели на меня так нетерпеливо, словно только от меня зависело, что станет с Альвой после смерти.

– Я уверен, что она туда попадет, если захочет. Но может быть, ей захочется куда-то еще. Во всяком случае, она будет там, откуда ей будет хорошо вас видно.

Оба тотчас же в это поверили, и на какой-то миг я вместе с ними. Затем из ее комнаты вышел врач, и нам можно было зайти.

Я боялся, что мы застанем Альву спящей или одурманенной лекарствами. С облегчением я увидел, что она находится в более или менее бодрствующем состоянии. При виде детей выражение лица у нее изменилось. В первый момент она, казалось, обрадовалась, но, поняв, почему я привел их обоих, изменилась в лице, в глазах у нее проступило горе, я с трудом мог это вынести.

Не говоря ни слова, дети сложили на тумбочку свои подарки. Винсент нарисовал ей на прощание картинку со своими любимыми животными и вторую, на которой изобразил ее и себя. Луиза принесла красивый камешек, который она нашла, когда играла в парке, и подарила на счастье.

Они обняли Альву и напоследок устроились полежать с ней в кровати. Потом они все-таки расплакались, и я, увидев это, отвернулся и вышел из комнаты. С затуманенными глазами я сидел на скамейке для ожидающих в полном бессилии от своей бесполезности. В душе была такая пустота, какой не было даже после смерти родителей.

Через несколько минут Луиза и Винсент вышли ко мне в коридор. Что мы потом делали и говорили, я уже не помню.

* * *

В эти дни мой брат и Элена почти бессменно ухаживали за детьми, чтобы я мог оставаться с Альвой. Для меня уже не существовало часов приема посетителей. Я не хотел бросать ее одну ни днем ни ночью.

Время от времени мы слушали записанные на плеер альбомы Ника Дрейка или ее любимого Джорджа Гершвина. Обычно под музыку она засыпала, тогда я ложился рядом, а иногда тихонько говорил о своих страхах, о том, как же я без нее справлюсь.

Когда с ней можно было говорить, я рассказывал, что вступил тогда в легкоатлетический клуб только потому, что она восхищалась спортсменами, или о тех месяцах тотальной свободы, когда мы съехались в Мюнхене и стали жить вместе. Как мы часто разглядывали уснувших детей. И конечно же, я постоянно повторял ей, как я ее люблю, какое важное место она занимает в моей жизни и что однажды я напишу об этом.

Альва просто лежала и слушала.

– Надо же! – тихо произнесла она однажды.

– Что такое?

– Я только что вспомнила замерзшую во льду лисицу. В точности как ты тогда сказал.

И по ее осунувшемуся лицу пробежала тень прежней улыбки.

* * *

Когда настал последний день, я почти не выпускал ее руку из своей. Я не хотел, чтобы она ушла с чувством одиночества, так как знал, что ей от этого по-прежнему тяжело. Невообразимая чудовищность того, что она могла умереть в любую минуту, что она должна будет выпустить все, за что держалась, и упасть в бездну, приобрела ощутимую конкретность. За окном светило солнце, я опустил жалюзи, но свет проникал сквозь щели и тонкими полосками лежал на полу. Альва почти все время держала глаза закрытыми, но каждый раз, как я пожимал ей руку, я ощущал ответное пожатие. Когда мне надо было сходить за чашкой кофе, я делал это бегом и бежал со всех ног, чтобы снова держать ее за руку. И вновь она едва заметно пожимала мне руку, я в ответ тоже, – значит, она еще здесь.

В последний раз она открыла глаза под вечер. Она взглянула на меня и, видя, что я тихо плачу, посмотрела как будто огорченно, словно винила в этом себя. Еще раз она пожала мне руку, а затем снова закрыла глаза. Я почти физически ощущал, как ее мысль метнулась сквозь время и пространство в поисках последней драгоценности, последнего прекрасного впечатления, за которое она могла бы еще подержаться. Может быть, она подумала о наших детях и обо мне, или о сестре и своих родителях, о прошлом и будущем. Последнее смешение образов и чувств, безумного страха и надежды – и ее уже подхватило и унесло, невообразимо быстро, чуждо и бесконечно далеко.

Иная жизнь

А что, если времени вовсе нет? Если все, что с тобой происходит, – вечно и не время проходит перед тобой, а только ты сам – мимо происходящего? Я часто задаюсь этим вопросом. В таком случае перспектива меняется: мы отдаляемся от любимых воспоминаний, но они остаются на своих местах, и если бы мы могли вернуться назад, то нашли бы их в той же последовательности. Как в книге, которую можно перелистать назад хоть до самого начала. Тогда мой отец вечно гулял бы со мной вечером в парке, а мы с Альвой навсегда остались бы в нашей итальянской поездке и так и сидели бы в машине, которая едет навстречу счастливому будущему. Я пытаюсь утешить себя этой мыслью, но не могу ее прочувствовать. А я не могу верить в то, чего не чувствую.

* * *

Прошло довольно много времени, прежде чем Лиз узнала о моей мотоциклетной аварии. Она уехала в Индию без мобильного телефона, а адресованные ей электронные сообщения прочитала лишь спустя несколько недель. В день ее возвращения мы все вместе отправляемся на мюнхенское Северное кладбище. Я ковыляю по дорожке между могил, опираясь на трость Романова, рядом со мной брат и сестра, слева Лиз, справа Марти. Из-за моей аварии торжественные проводы прошли без меня, и я впервые вижу могилу моей жены. Простое надгробие черного мрамора, на нем вырезаны ее имя и даты рождения и смерти. Код ее истории: «Альва Моро. 3.01.1973–25.08.2014».

Когда все это оказывается у меня перед глазами, щемящая тяжесть в душе отпускает. «Смерть – разновидность неподлинного», – подумалось мне. Мне захотелось минутку побыть одному. Марти уводит детей, Лиз тоже отходит в сторонку. Над кладбищем стоит тишина, слышен только слабый шум ветра. И вдруг мне делается стыдно, что все предыдущие недели я, как дитя, прятался в мире своих мечтаний. Но только там Альва могла быть еще живой. Там, где все еще пребывают мои родители.

Память – последнее прибежище мертвых.

И я снова вижу перед собой Альву и говорю с ней, но эта картина быстро рассеивается, и ее вытесняет другая – как я сижу на мотоцикле и еду по загородному шоссе. Я слушаю через наушники музыку, щиток шлема откинут, и я чувствую себя в тупике. В то утро я договорился о дате похорон, а потом говорил с детьми, и во время разговора мне снова стало ясно, что для всего этого я просто еще не готов.

Я прибавляю скорость и еду все быстрее, и да, действительно, ощущение этой езды похоже на полет, все так, как утверждал Тони. Но я определенно чувствую, что можно еще добавить. В ушах у меня тихо звучит гитара: «Heroin»[41] в исполнении «Underground Velvet», затем осторожно вступают ударные и голос, музыка становится выразительнее, яростней, и вот грянуло пение. Я включаю максимальную громкость. Сердцебиение усиливается, ветер бьет в лицо, толкая назад, и тут во мне все всколыхнулось и вышло из глубины: смерть Альвы, мысли о том, что один я не справлюсь с заботой о детях, страх все потерять, и перед глазами у меня встает Романов, как он с испуганным взглядом говорит мне, что не может отпустить жизнь, но со мной этого не случится!

И в этот момент я отпускаю.

Мотоцикл, вместо того чтобы пройти поворот, мчится дальше по прямой, съезжает с дороги, и у меня в голове мелькает мысль, что вот это действительно ощущение полета. Одну секунду я свободен, как никогда в жизни, ничего уже от меня не зависит, все выскользнуло из рук, я не контролирую того, что происходит, должно произойти.

И тут на долю секунды передо мной возникают лица детей. В последний миг я дергаю мотоцикл влево, задеваю дерево только боком, и все накрывается тьмой, пока я не прихожу в себя в больничной палате.

* * *

Спустя несколько дней после похода на кладбище меня выписали из больницы. Пока у меня временно живет Лиз, часто заходят мой брат и Элена. Они не могут иметь детей и сейчас заботятся о моих. Когда я выхожу погулять с собакой, Элена готовит еду, когда лежу, словно парализованный, в кровати и звоню на автоответчик Альвы, чтобы услышать ее голос, Марти играет с детьми во дворе. Свинцовое время, в течение которого я просто не в силах подняться. За несколько лет до своей смерти Альва сказала мне: «Я не хотела бы знать, что делаю что-то в последний раз». И теперь я вспоминаю все, что она делала в последний раз и когда и где это происходило. Последний поцелуй – у ее кровати. Последний секс – коротко и мимоходом дома, в твердой уверенности, что скоро мы снова будем спать друг с другом. Последняя игра с детьми – «Мемори» – в больничной палате, выиграла Луиза, причем даже с преимуществом в четыре пары. «Ну да, это ты помнишь, – подумал я. – На всякие пустяки ты памятлив».

Дети поняли, что мне требуется помощь, они слушаются меня, когда я укладываю их спать, или просят, чтобы я помог им с домашними заданиями. Так же как у моего брата и сестры и как у меня когда-то, у них тоже теперь пойдет другая жизнь. Их настоящая жизнь с матерью закончилась, вместо нее все пошло по новому ответвлению. И на этом новом, нелегком пути им нужен кто-то, кто их через все это проведет, и этим кем-то буду я. И я понял, что, кажется, я все-таки подхожу для этого, все это мне уже однажды пришлось пережить.

Этой мысли было достаточно, чтобы заронить в меня надежду. И, по крайней мере, начать функционировать. Я снова стал способен смеяться, когда требуется, читать детям вслух, когда они просят, готовить для них еду и справляться с бытовыми делами. Но однажды по радио зазвучала песня, в которой речь идет о восьмидесятых годах, когда я был беззаботным ребенком. Простая строчка в рефрене выбивает меня из колеи:

Things are better when they start,

That’s how the 80s broke my heart[42].

Через несколько месяцев жизнь утряслась и, в общем, снова вошла в норму. Понятно, что она никогда уже не станет прежней, хотя бы потому, что мы с детьми переезжаем жить к Марти и Элене в дом возле Английского сада. Для них двоих там всегда было слишком много комнат, и теперь они не будут так одиноки и мы втроем – тоже.

В день переезда со старой квартиры, откуда уже была вывезена мебель, я обхожу все помещения, размышляя о том, что бы мы с Альвой с годами тут поменяли. Представляю, как детские комнаты со временем превратились бы в комнаты для подростков. Мысленно я сношу перегородки, перекрашиваю кухню.

Марти ждет возле мебельного фургона. Он зовет меня снизу:

– Жюль, ты идешь?

Я еще раз обвожу глазами комнату, выглядываю во внутренний дворик, смотрю на качели, на домик на дереве. Затем отворачиваюсь и иду к нему.

* * *

Луиза сначала была против переезда, но Винсент любит дядюшку и рад, что будет жить у него. Засев с племянником в детской, Марти, как раньше, часами может копошиться над игрушечной машинкой с бензиновым двигателем или накапывать на стеклышки разные жидкости. Машинку и микроскоп подарил Винсенту он, и отчасти самому себе. Вообще, это время исполнения желаний. Два раза в месяц мы ходим с детьми на футбольный стадион или в зоопарк, посещаем Немецкий музей или корабельную выставку. На воскресенье я ставлю к ним в комнату телевизор, готовлю какао со взбитыми сливками и жарю тосты с салом, а затем мы смотрим их любимые мультики.

Если Луиза часто печалится, вспоминая мать, а в следующую минуту уже начинает радостно веселиться, чувства Винсента живут потаенной жизнью. На лице у него никогда не видно улыбки, а жаль, потому что, как мне кажется, у моего сына чудесная улыбка, которая моментально сгоняет с его лица задумчивое выражение. Рисование, которым он увлекался долгие месяцы, он забросил, а с недавних пор стал бояться темноты. Нам приходится оставлять дверь детской приоткрытой, чтобы к нему проникал утешительный луч света из прихожей.

Однажды он все равно не может уснуть и приходит со своим одеялом в гостиную, где я всегда поздно вечером смотрю телевизор. Вся сцена происходит безмолвно. Винсент поднимает вопросительный взгляд: можно ли? Я глажу его по головке, он понимает, что – да, и ютится у меня под боком. Показывают документальный фильм про горные кристаллы и про то, как некоторые из них растут и существуют только в темноте и тени. Кристаллизация.

Вдруг у Винсента начинают течь слезы. Но он не издает ни звука и продолжает, не сводя глаз, глядеть на экран, словно хочет, чтобы я не заметил. Я обнимаю его, и только тут он плачет по-настоящему.

– Я тоже по ней скучаю, – повторяю я снова и снова.

Через некоторое время он успокаивается и засыпает. Я давно уже не замечаю телевизор и смотрю только на него. Перед мысленным взором встают картины прошлого. Как после смерти родителей я сижу один в интернатской комнате, на волосах еще лежит нерастаявший снег. Как я неуверенно выхожу на школьный двор и смотрю за игрой других детей. Как меня тянет прочь, прочь, прочь отсюда!

Я отношу Винсента в кровать, накрываю одеялом и испытываю ощущение глубокой внутренней связи. Я до боли узнаю в этом мальчике себя самого.

* * *

Последние дни осени. Я навещаю Лиз в Берлине. Она уволилась из гимназии, собираясь писать книжки и самостоятельно их иллюстрировать. Я считаю это удачной идеей, еще со времен ее первых рисунков и набросков. Мы с Марти, со своей стороны, заранее пообещали ей финансовую поддержку.

– Ты не пожалела, что бросила прежнюю работу? – спрашиваю я ее.

– Ни одной секунды! Ученики перестали писать мне любовные письма, и тут я поняла, что все – пора уходить.

Лиз переехала в Крейцберг[43], бо́льшую часть вещей из старой квартиры она раздала. Все эти ящички и комоды, куколки и статуэтки, азиатские чашки и африканские кувшины. В ее новой квартире все просто, светло и пусто. Только в кухне еще висит старая фотография интернатских времен. Мне на ней около четырнадцати лет, я стою малюсенький, с отсутствующим взглядом, Марти – шестнадцатилетний великан, длинноволосый, в кожаном пальто, Лиз – семнадцать. Она мятежно смотрит в камеру из-под капюшона, во рту – косяк. Юная и неукротимая.

– Мне жаль, что я взяла и укатила, – слышу я ее голос. – Лучше бы я была старшей сестрой, которая заботится о своих братьях, а вместо этого я вот уже два раза бросала тебя в беде, а это никуда не годится. Такая уж я есть и ничего не могу с этим поделать.

Я отрываю взгляд от фотографии:

– Ничего. Все о’кей.

– Вот ты всегда говоришь: «Ничего, все о’кей». Можешь спокойно и пожаловаться! Если хорошенько подумать, то вовсе это даже не о’кей.

– Может быть. Но никому от этого не легче.

Она кивает.

– Между прочим, я с ним сплю.

– С кем?

– Ну с кем же еще, по-твоему!

Но я и правда не могу сообразить.

– С Тони.

В первый миг это было для меня так неожиданно, что я бросил на нее насмешливый взгляд:

– С чего это вдруг?

– Потому что хочу ребенка.

– А еще…

– Никакого «еще», это только для продолжения рода. Знаю, как странно это звучит, учитывая, что раньше я возмущалась всей этой болтовней про материнство и всегда считала, что секс – дело вольное и в первую очередь должен радовать. Но на этот раз он у меня для того, для чего, должно быть, и был задуман.

Я открываю рот, чтобы что-то сказать, но она знаком останавливает меня.

Таким образом, эйфорическому настроению, в котором я застаю Тони на этот раз, не приходится удивляться. На мое предостережение, что не стоит питать на этот счет слишком больших надежд, он только машет рукой:

– You can’t be wise and in love at the same time[44].

– Это кто сказал?

– Боб Дилан.

По лицу Тони расплывается широкая улыбка.

– Но ты же знаешь – она тебя не любит.

– Полюбит, может, когда будет ребенок. – Тони толкает меня в бок. – По-моему, замечательно, что вы все съехались вместе.

– Вообще-то, мне это немного напоминает интернат. Я, кажется, начинаю думать, что все в жизни когда-нибудь возвращается.

– Интернат… Как, кстати, назывался этот маленький бар, где мы играли в бильярд?

– «Джекпот».

– Правильно, «Джекпот». Как это ты все помнишь? У меня такое ощущение, что ты вообще ничего не забываешь, – говорит Тони, указывая на мой лоб. – Там хранится все, что туда попадет.

«Ты – хранитель воспоминаний, и от этого никуда не денешься» – так много лет назад сказала мне Альва, и, возможно, так оно и есть. Ее сестра Жозефина и их кувырки на сон грядущий. Моя тетушка Хелена, наша брюзгливая бабушка, старые одноклассники, шапочные знакомые, мой бывший шеф в студии звукозаписи и, разумеется, Нора: в моей голове есть целое царство, населенное толпой полузабытых попутчиков. И всех их я хочу уберечь от забвения, потому что иначе они будто и не жили на свете.

Итак, я принимаюсь доделывать и переписывать свой роман. Иногда у меня, правда, закрадывается опасение, не слишком ли мрачным он получается. Я знаю, что будет трудно всем отдать должное, особенно ей. В конце концов, речь о том, что я задумал сделать для Альвы – воссоздать ее в романе в виде бессмертного персонажа. Но даже если я никогда не закончу эту сочинение, я все равно не перестану писать. Потому что я понял: только в этом я могу существовать одновременно во всех лицах. Во всех личностях, кем я мог бы стать.

Ведь маленький мальчик, который всего боится, – это я. Точно так же как и тот мальчик, который с отчаянным удальством съезжает с горы на велосипеде и, сломав руку, продолжает в том же духе. Я – тот нелюдимка, который после смерти родителей ушел в себя и ведет жизнь только в мечтах. Как и тот полный огня школьник, пользующийся популярностью у девочек, каким я был при жизни родителей. Я – тот подросток, кто не решается признаться в любви и постепенно проваливается в одиночество. И веселый, самоуверенный студент, собравшийся строить свою жизнь. И тот запутавшийся с выбором, который бросил университет и работает в берлинской студии звукозаписи. Я – тот человек, который, не узнав о существовании этого лейбла, отправился за границу и продолжает там жить до сих пор. И фотограф, который вложил в это занятие всю свою волю и сейчас пожинает заслуженный успех. Писатель, который успел помириться с отцом и которому не пришлось брать на себя фотографию как епитимью. Тот я, который изначально не имел у Альвы никаких шансов, потому что ее сестра не пропала, и он впоследствии оказался ей не нужен. Тот я, которого Альва не имела шансов завоевать, потому что после школы я преуспел и забыл ее. Я, нашедший свою женщину, но слишком рано ее потерявший. Я, который смог удержать ее смолоду, так что мы не потеряли столько времени зря. Я, так и не поженившийся с ней и оставшийся с Норой, и у нас растет сын. И я, выросший в Монпелье, а теперь живущий в бездетном браке, потому как с Альвой мы вообще никогда не встречались.

Все это было возможно, и то, что из всех вариантов состоялся именно этот, долгое время казалось мне случайностью. После смерти родителей у меня было такое чувство, словно я живу не настоящей жизнью. Еще сильнее, чем мой брат и сестра, я задавался вопросом, насколько на меня повлияли события моего детства и юности, и лишь гораздо позднее я понял, что в действительности я сам был архитектором своей судьбы. Если я допускаю, чтобы на меня влияло прошлое, то это зависит только от меня, и от меня же зависит, если я этому сопротивляюсь. И мне достаточно вспомнить разные моменты с Альвой и с моими детьми, чтобы понять: эта иная жизнь, в которой я уже оставил заметный след, никак не может быть не настоящей.

* * *

Как и прежде, Марти читает нам за завтраком интересные заметки из газеты, и за прошедшее время мы уже обзавелись бильярдным столом, который стоит в подвале.

– Не правда ли, странно, что мы с тобой теперь дружим? – спрашиваю я его поздним вечером за игрой. – В детстве я думал, что буду тебя ненавидеть.

Вместо ответа Марти забивает в лузу зеленый шар. Похлопав меня, как бы невзначай, по спине, он невозмутимо заводит речь о каком-то особенно талантливом студенте. Но я-то вижу, что он смущен.

– А между прочим, – говорю я ему, – когда меня сунули под душ, неужели ты тогда правда ничего не слышал?

– Когда это было?

– В интернате. Я под самой дверью звал тебя на помощь. Слышал ты меня тогда или нет?

Марти пожимает плечами:

– Уже не помню.

Я смеюсь:

– Вот мерзавец! Помнишь, конечно.

На его лице мелькает виноватая улыбка, затем Марти ловким карамболем отправляет в лузу следующий шар.

– Не выпендривайся!

После игры мы идем на кухню, мой брат готовит сэндвичи с курятиной, салатом и майонезом – свое коронное блюдо.

Он подает мне тарелку, затем ставит на огонь кастрюльку с молоком.

– Что это? Неужели ты сваришь мне еще и какао?

Он только ухмыляется. Взяв с собой тарелки, мы усаживаемся перед телевизором.

– Должен признаться, сэндвич просто великолепен.

Удобно прислонившись к спинке дивана, я ем сэндвич, по телевизору идет черно-белый фильм. Чарльз Фостер Кейн[45] входит в сонную редакцию «Нью-Йорк Сити инквайрер» и поднимает там переполох.

– Помнишь, Жюль, как мы с тобой лежали на кровати у тебя в спальне? Ты в тот день узнал, что Альва уже не поправится. Я хотел тебя как-то утешить, но не мог найти слов.

Я киваю, что не забыл.

– Мне было очень досадно, – говорит Марти. – Я твой старший брат. В нашем возрасте это вроде бы уже не имеет большого значения, но все же. В последние недели я часто думал о том, что бы я мог тогда сказать. И когда мы были на корабельной выставке, меня вдруг осенило. Пришло в голову сравнение, может и не очень умное.

Я отпиваю из чашки какао:

– Валяй, говори!

– Такое дело… Все мы с рождения – пассажиры «Титаника». – Тут брат помотал головой: он всегда стесняется таких речей. – Так вот что я хотел сказать. Мы тонем, мы не переживем катастрофу. Это с самого начала известно. Ничто не может этого изменить. Но у нас есть выбор – можно с воплями метаться по палубе, а можно, как музыканты, мужественно и с достоинством продолжать играть, хотя наш корабль тонет. Так же как, – он опускает глаза, – как это делала Альва. – Брат хотел еще что-то добавить, но только еще раз помотал головой. – Прости, я в этом не силен.

* * *

Очень медленно я дорастаю до того, чтобы полностью осознать смерть Альвы. Некоторое время назад я записался в университет и слушаю лекции по философии и англистике, по ночам же часто выхожу на прогулку. Моя новая спутница – бессонница, и часто за полночь я в одиночестве брожу по кварталу. Мои походы неизменно заканчиваются тем, что я захожу в одно и то же кафе – одно из немногих, которые еще открыты в такой поздний час. Это кафе выдержано в приличном и скромном стиле, за роялем импровизирует пожилой господин.

– Ага, вот и наш поклонник Гершвина! – произносит он, заметив меня, потому что в прошлый раз я попросил его сыграть, если можно, что-нибудь из Джорджа Гершвина.

Я киваю ему, потом смотрю на немногочисленных посетителей, собирающихся здесь по ночам, и спрашиваю себя, почему они приходят в это кафе, а не сидят у себя по домам. У всех них есть своя история, своя причина, и я про себя стараюсь ее угадать.

Элену в ее рабочем кабинете я теперь посещаю не так часто, вместо этого мы с ней гуляем в Английском саду.

– Как часто ты о ней думаешь? – спрашивает она однажды.

– Часто, – немедленно отвечаю я. И, подумав, добавляю: – Но не так часто, как было несколько месяцев назад. Бывают месяцы, когда я о ней забываю, и тогда я чувствую себя погано.

– Вот это не надо, – говорит она. – Сейчас важно, чтобы ты начал глядеть вперед. В ближайшие годы ты будешь нужен Винсенту и Луизе. У них появятся друзья, начнется переходный возраст, они будут влюбляться, у них начнутся трудности, и им понадобится помощь. Все это у тебя впереди. И ты ведь хочешь сделать все как следует.

Она продолжает говорить, и, слушая ее, я понимаю, что Элена, как всегда, права. Прошлое заметно поблекло, но и будущее еще далеко. Я могу думать только о настоящем моменте, о детях, об их школьных заботах или о своей воспитательской задаче. Их потребности громоздятся передо мной такой горой, что почти не видно того, что скрыто за нею: например, моя старость. Это как-то успокаивает.

Я останавливаюсь и беру Элену за руку.

– Я, кажется, никогда не говорил тебе, как я рад, что ты у нас есть, – говорю я. – Даже не знаю, как мне тебя благодарить. Ты спасла моего брата, а мои дети любят тебя.

Элена тоже останавливается и приглаживает упавшие на лоб темные волосы:

– Когда я, помнишь, узнала, что не смогу иметь детей, что-то во мне точно сломалось. Я, конечно, смирилась с этим, но думала, что мне всегда будет чего-то не хватать. Вечное чувство бессловесного сожаления. Ты и твои дети помогли мне, и это чувство постепенно уходит.

Получилось, как я заметил, несколько формальное взаимное объяснение. Это было забавно: мы точно обменялись какими-то важными грамотами. Я еще раз киваю ей, затем мы идем дальше. Я замечаю, что на душе у меня посветлело.

* * *

Рождество мы проводим в Мюнхене. Кроме Лиз и Тони, приехал еще отец Альвы. При виде внуков он оживает. Вместе с ними он украшает елку и увлеченно рассказывает об интересном восхождении в районе Монблана, но вскоре я вижу, как он в отрешенном молчании сидит на диване. Я направляюсь к нему, но на помощь уже приходит Элена, и между ними завязывается беседа.

Я торжественно объявляю, что сам приготовлю еду, и остаток дня провожу на кухне. Детям я разрешаю побыть вместе со мной. Винсент скоро соскучился и убежал, Луиза же с интересом наблюдает.

– А что ты делаешь?

– Фарширую индейку. Тут много всего, что нужно в нее засунуть.

– И что ты засунешь?

– Финики, паприку, лук. Немного шалфея и перца… Хочешь помочь?

Я показываю ей, что и как надо делать, а когда вижу, что ей это нравится, учу и другим вещам. Полдня мы проводим на кухне, она помогает мне готовить соус с пряными травами, жарить картошку, а затем и готовить «объеденный» торт. Я гляжу на нее, и таю от умиления, но она, кажется, ничего не замечает: подбегает к холодильнику, хлопотливо возвращается обратно и, внимательно следя, растапливает шоколад. Я вспоминаю, как раньше моя мама готовила этот торт, и снова мне приходит мысль: все возвращается.

Картины прошлого уже не часто меня настигают, но, когда это случается, я каждый раз с удивлением убеждаюсь, каким причудливым светом озаряются в воспоминании отдельные моменты. Обыкновенный вечер в интернате превращается в чудесное событие. Я вижу себя сидящим среди одноклассников на берегу озера, мы что-то пьем, подшучиваем над кем-то из нас, пытаемся представить себе картины будущего. Однако память сближает меня с другими больше, чем это было на самом деле, любовно помещая в центр происходящего. Я вдруг беззаботно хохочу вместе с одноклассниками, хотя и знаю, что бывали и совсем иные моменты. И все же я чувствую, что я был тогда доволен жизнью. Память – терпеливый садовник, и крохотное семечко, которое я заронил в тот вечер в интернате в свою память, с течением лет разрослось в прекрасное воспоминание.

Перед тем как начать раздачу подарков, мы поем. Взрослые – мысленно иронически посмеиваясь над собой, дети – невинно и радостно, а после застолья, когда мы все в сытом блаженстве отвалились от стола, Тони еще показал несколько фокусов. Он превращает игральные карты в денежные купюры, затем берет со стола вилку от моего прибора и, хорошенько потерев, чтобы она размягчилась, завязывает узлом. Мы еще не успели опомниться от удивления, как Тони уже смотрит на свои ботинки – на них, оказывается, развязались шнурки. Он небрежно повертел ступней, и шнурки, как по волшебству, сами собой завязываются, да еще на двойной бантик.

– С ума сойти! – восклицает Марти. – Сейчас же расскажи, как ты это делаешь!

Потом мы укладываем детей, и отец Альвы тоже прощается. Быстро, но нежно обняв внуков, он уходит, и я провожаю его до дверей.

– Спасибо за приглашение, – говорит он и уже поворачивается, чтобы идти к машине.

– Я не уверен, знаешь ли ты это, но Альва в детстве больше всего любила кататься с тобой на коньках на замерзшем пруду.

Он останавливается.

Я продолжаю, от смущения опустив голову:

– И каждый раз в последние годы она перед твоим приездом заранее долго волновалась и радовалась. Альва понимала твое горе и почему ты так редко приезжаешь, а под конец не мог больше приходить в больницу. Она всегда все понимала, и она любила тебя, я это знаю…

Я чувствую ладонь Альвиного отца на своем плече и удивленно вскидываю голову. Впервые за этот вечер он не отводит взгляд. Его глаза – зеленые, не такие светлые, как у дочери, зато очень добрые и печальные. Кажется, он хочет мне что-то сказать, но напоследок только кивает.

Когда он уезжает, мой взгляд падает на итальянский комод в коридоре, который раньше стоял в моей прежней квартире. Альва особенно любила сидеть на этом комоде, поджав ноги, словно какой-то странный зверек. Она сидела, погрузившись в чтение, или слушала музыку, или вела разговоры со мной. И, несмотря на замечательное Рождество, у меня вдруг ухает сердце и затуманивается взгляд. Кусая губы, я невольно вспоминаю больничное отделение, в котором Альва провела последние дни своей жизни. Как мне ее сейчас не хватает! И вместо того чтобы вернуться к остальным, я выхожу на веранду и стою, глядя в ночную тьму. Ветки деревьев покрылись сверкающим инеем, каменные плиты под ногами затянуло тонкой хрустальной пленкой. Стоит мороз, но я его не замечаю.

Через некоторое время ко мне из дома выходит Лиз и сует мне в руку красный конверт:

– Это тебе второй подарок. Пусть он принесет тебе больше счастья, чем мне.

В конверте я обнаруживаю маленькую деревянную фишку. Такими пользуются при игре в «Малефиц». Растроганно я обнимаю сестру за плечи.

– Не думай, что только ты нас видишь, – говорит Лиз, прислонившись ко мне. – Тебя тоже видят. Я часто думаю, как там мой Жюль и о чем он задумался.

Мы разглядываем усеянное звездами небо. От этого зрелища меня охватывает благодарное чувство защищенности. Впервые вид равнодушной вселенной дает мне утешение.

Между тем Лиз глядит на меня со стороны, уголки губ у нее приподняты кверху.

– Ты что? – спрашиваю я.

И не получаю ответа.

– Давай уж, скажи!

Но она просто уходит в дом.

Позже, когда все уже улеглись и я собрался выйти на привычную ночную прогулку в кафе, я увидел в гостиной Лиз. Одетая в пижаму, она сидела на диване, на коленях у нее была гитара. Не замечая меня, она тихонько перебирала струны, затем заиграла песню, памятную мне с раннего детства. Я не сразу сообразил, в чем дело, но, услышав, как она напевает, все понял.

* * *

Лиз долгие недели скрывала от всех свою беременность, и это было совершенно в ее духе. Мы с Марти дразним ее, что она будет самой взрослой матерью в мире, но она говорит, что так уж получилось, просто ей потребовалось для этого больше времени.

Тони, конечно, в восторге. Его волнует только то, что Лиз перестала с ним спать.

– Mission accomplished[46], – изрекает он, как всегда, с венским акцентом, – вот и все дела. Но я не думал, что на меня это так подействует.

– Да, получилось и впрямь неожиданно.

– Ладно, можешь говорить, что хочешь, – сказал Тони. – А я все равно уверен, что, как появится ребенок, она вернется ко мне. Глядишь, она тогда захочет еще и второго, за нами дело не станет.

– Тогда ей будет уже сорок шесть.

– Ну и подумаешь! Часы могут идти по-разному.

Анализ околоплодной жидкости показывает, что все в порядке. Будет девочка. Больше всех рада этому Луиза, она обещает, что непременно будет чему-нибудь учить свою кузину, но чему именно – не говорит. Кажется, она более или менее оправилась после смерти матери. Раз в неделю она ходит на акробатику (и лихо делает колесо даже у нас дома), часто приводит к обеду подруг, а ее учительница успокоила меня, сказав, что девочка у меня растет жизнерадостная и общительная.

С Винсентом по-прежнему много сложностей. С успеваемостью дела просто никуда, он почти перестал разговаривать, другие дети стали его сторониться, у него есть только два друга, таких же закрытых, к которым он часто ходит в гости после школы играть в видеоигры. Я понимаю, что должен что-нибудь предпринять, чтобы он не стал таким же замкнутым и робким, как раньше его отец.

Однако же он мальчик с характером. Я всегда хожу с ним, когда у него в футбольном клубе бывает игра. Чаще всего он сидит на скамейке, и только под конец игры при замене его выпускают на поле. Другие дети выглядят крупнее, крепче и честолюбивей его, а сам он часто просто стоит и о чем-то мечтает, доводя этим тренера до белого каления. Он всегда ставит Винсента в защиту, где ему явно не место, для защиты он слишком худенький и легковесный, так что нападающие соперники просто оттесняют его.

Но однажды (дело было в конце марта, лил дождь и погода – хуже некуда) его снова под конец выпустили на поле. Вместо того чтобы стоять на задней линии, Винсент то и дело бросался штурмовать ворота. Тренер ему кричит, чтобы он возвращался на место, но мой сын как ни в чем не бывало держится впереди. Незадолго до финального свистка кто-то из его команды подает длинный высокий мяч. Вся четверка защитников другой команды до него не допрыгнула, неожиданное положение. И вдруг Винсент один оказывается перед воротами. Он поспешил, и мяч отлетает от вратаря, снова возвращается к нему, он бьет снова, и мяч влетает в ворота. Впервые он забивает гол! Винсент удивленно оборачивается, он еще не понял, что только что произошло. Другие дети бегут к нему, обнимают, тренер неуверенно хвалит его, а он все еще не может опомниться – стоит и растерянно смотрит по сторонам. Затем он глядит на меня и вдруг улыбается. Это его чудесная, редкая улыбка, затаенная и почти что мудрая.

Улыбка, которая все восполняет.

Я машу ему рукой, но это, кажется, вызывает у него только чувство неловкости, потому что он тут же сорвался с места и побежал, на бегу отирая нос о рукав футболки.

* * *

На пасхальные каникулы к нам приехали Лиз и Тони. По старой традиции мы едем во Францию. Мы уже сели в машину, багаж уложен. Только мой брат еще где-то возится; как это часто бывало, все готовы, а он задерживается. И тут я вспомнил, что не взял футбольный мяч для детей. Я – бегом в дом и, едва ступив на веранду, вдруг слышу знакомый звук.

У порога Марти сосредоточенно нажимает на ручку двери, повторяя движения в одном и том же ритме. Восемь быстрых нажатий, восемь медленных, восемь быстрых. Он так погружен в это занятие, что не сразу меня замечает. В первый момент он смущен, точно его поймали на месте преступления. Затем примирительно пожимает плечами:

– Что поделаешь! Наверное, у каждого из нас есть свои маленькие неприглядные тайны.

Мы молча глядим друг на друга.

– Пожалуйста, не говори ничего Элене! – произносит он наконец.

– И сколько же раз ты это проделываешь?

– В целом шестьдесят четыре раза. Восемь – мое счастливое число, поэтому восемью восемь – надежно вдвойне. Раньше я делал так двадцать три раза, но это не дало результата, в смысле счастья. Так что теперь – восемь в квадрате. Сначала быстрые нажатия – для быстрого счастья, затем медленные – для спокойного удовлетворения.

Я ничего не сказал, пошел в дом и забрал мяч.

– Прошу, конечно, прощения, но ты ведь понимаешь, что теперь я должен повторить все сначала, – говорит мой брат, стоя у двери.

– Что мне сказать остальным о твоей задержке?

– Придумай что-нибудь.

– Ты ведь помнишь о том, что всегда можешь поговорить об этом с Эленой?

Марти только мотает головой и глядит на меня с беззащитной улыбкой. Малость безумия в расплату за нормальность. Я возвращаюсь к машине один, на ходу стукая мячом по асфальту. А позади слышно, как мой брат снова нажимает на дверную ручку.

* * *

Весеннее солнце обрушило на деревья всю свою сверкающую силу. Цветущая природа Лангедока выманила меня отправиться с Винсентом и Луизой в дальнюю прогулку. В дороге они расспрашивают, чей раньше был дом в Бердильяке, почему я почти никогда не разговариваю по-французски, кто лучший футболист в мире и правду ли говорит дядя Тони, что он обладает магическим даром и учился в Хогвартсе. Я терпеливо отвечаю на вопросы, переполненный счастьем, что они рядом со мной.

Мы подходим к холму.

– А ну, кто добежит первым! – говорит Луиза и пускается бежать.

Винсент за ней, а я вслед за ними. Некоторое время кажется, что я их уже догнал и скоро обгоню, оба завизжали, когда я начал их обходить, но перед самым финишем я пропускаю их вперед.

Запыхавшиеся и хохочущие, мы стоим на вершине холма. Внизу под нами долина. Когда мы поравнялись с дубом, возвышающимся над скамейкой, мои дети отреагировали на это так же, как когда-то мы с братом и сестрой.

– Тут кто-то отрубил ветку. – Поймав мой взгляд, Винсент обнаружил все еще голую выпуклость на стволе дерева.

– Я знаю, – говорю я. – Думаю, ее собственноручно отпилил твой дед.

Я не хочу рассказывать моим детям небылицы, которые слышал от своего отца.

– Твой папа ее отпилил? – спросила Луиза. – А почему?

Я пожимаю плечами, но по спине пробегает легкая дрожь.

Луиза же все выписывает рукой вырезанные на коре слова: «L’arbre d’Eric» – знаки, которые полвека назад ножиком процарапал на нем мой отец.

* * *

Две недели в Бердильяке пролетают незаметно. Я часто думаю о том, как быстро мы трое – братья и сестра – потеряли друг друга из вида, едва кончилось детство. Как рано нам пришлось узнать, что жизнь не вечна, и как по-разному каждый из нас на это реагировал. Моя сестра – с жадностью наслаждаясь жизнью, мой брат – дрожа над нею. Однако после всех этих лет, прожитых порознь, когда каждый шел своей дорогой, вот мы тут снова вместе, сидим утром за общим столом. Для всех за ним едва хватает места; мои дети дразнятся и задевают друг друга, Элена уговаривает их и успокаивает; голос Тони громко раздается на всю комнату; Марти шуршит газетой и говорит про какую-то статью, Лиз ему возражает; гремит опрокинутый стул, поднимается крик, все тонет в общем гаме. И только я за этим столом сижу тихо и, закрыв глаза, просто слушаю: мне эти звуки приятны. Одиночество в себе мы можем преодолеть только сообща.

В последний день мы устраиваем пикник на лужайке. С безоблачного неба льется солнце, жарко нагревая траву. Моя сестра расстилает одеяло, хаски взволнованно принюхивается к запаху сэндвичей с ветчиной, которые принесла Елена. Дети в это время убегают от Тони, который преследует их с диким рычанием и говорит, что он лесное чудище, сейчас, мол, поймаю вас и съем.

Лиз, к этому времени уже на последних месяцах беременности, вздыхает: «Ну сущий ребенок!» Однако на лице у нее проглядывает улыбка.

Я наблюдаю за тем, как мой сын с серьезным видом спасается от Тони. Как всегда, по его выражению и не догадаешься, что на самом деле для него это веселая игра. И за тем, как визжит моя дочь. Утром мы с ней сильно повздорили из-за того, что она, к своему ужасу, узнала, что после каникул ей поставят на зубы брекеты. Это был один из тех моментов, когда мне очень не хватает Альвы, и я спрашивал себя, как бы она поступила на моем месте. При этом я задумался о том, так ли уж сильно я отличаюсь от моего отца.

Луиза же давно забыла об утренней размолвке, она прячется за моей спиной и кричит, чтобы я защитил ее от лесного чудища.

Подходит Тони и тычет в меня пальцем.

– Пропусти! – рычит он низким, не своим голосом.

– Вали отсюда, свистулька! – отвечаю я.

И слышу за спиной смех моей дочери.

Тони грозно на меня наступает:

– Еще одно такое слово, и тебе смерть!

Собравшись ответить, я вдруг вижу, как на опушке, крадучись, одиноко ходит за кустами Винсент. Пробормотав, что сейчас вернусь, я направляюсь к нему.

– Только давай поскорей, – говорит Тони. – Мы сейчас начнем играть в футбол.

Я прибегаю в лес, где мой сын нерешительно отламывает ветку и бросает ее на землю. Я кладу руку ему на плечо, и мы вместе идем дальше. Наконец мы выходим к каменистой речке, через которую переброшено бревно. Тотчас же в ушах у меня явственно раздается голос отца, предостерегающий, что это слишком опасно.

Мой сын с любопытством разглядывает бревно.

– Посмотри-ка, как далеко до воды, – говорит он.

– Больше двух метров.

– Думаешь, через него кто-нибудь переходил?

– Еще как!

– А я не верю.

– Так вот, дорогой мой, когда мне было столько же, сколько тебе сейчас, я много раз по нему перебегал. – Мысленно посчитав, я невольно засмеялся. – Это было тридцать четыре года тому назад.

Винсент вскидывает на меня удивленный взгляд.

– Не верю, – повторяет Винсент. – Тут можно разбиться.

Мне вспоминаются слова Вордсворта: «Кто есть дитя? Отец мужчины»[47]. Я посмотрел в испуганные глаза Винсента, и это все решило. Он еще пытается меня удержать, но я уже ступил на бревно. Винсент кричит, чтобы я этого не делал, но ноги несут меня вперед. Бревно шатается, голова закружилась, и я чувствую, как страх тяжелым комом собирается в груди. Я вспоминаю, как Альва в свой первый приезд в Бердильяк, раскинув руки, просеменила по бревну. И ради нее тоже я обязан сейчас его пройти.

Примерно на середине пути Винсент понял, что удерживать меня уже не имеет смысла, и тогда он начинает меня подзадоривать. Один раз я бросаю взгляд себе под ноги, на торчащие из воды крупные, отшлифованные водой камни, и живо рисую себе, как снова попаду в больницу.

Но все обошлось хорошо. Очутившись на другом берегу, я смотрю на сына, оставшегося на той стороне. Винсент снова глядит на меня большими, недоверчивыми глазами и, кажется, потерял дар речи. Обратный переход оказывается труднее, чем путь сюда. Я снова ступаю по скользкому бревну и один раз даже чуть не упал. Но я знаю, что отступать нельзя, это – момент посева. Я зароню в сына зерно этого события, и через несколько лет, если повезет, оно даст всходы, и он навсегда избавится от части своих страхов.

Почти дойдя до берега, я все-таки оскользнулся и, упав на землю, перепачкал рубашку. Винсент смотрит испуганно, но я поднимаюсь с веселой улыбкой.

– Ничего не случилось, – киваю я на бревно. – Видишь? Все очень просто, – говорю я, хотя на самом деле сердце бешено колотится. Мне требуется отдышаться, чтобы оправиться после этого отчаянного предприятия.

А Винсент уже убежал к остальным, которые зовут нас с лужайки, потому что им не терпится играть в футбол.

– Пойдешь играть? – спрашивает он меня.

– Сейчас приду.

Я постоял на опушке под тенистыми деревьями, глядя, как они играют. Тони стоит на воротах, которые обозначены двумя свитерами. Моя дочь бьет мячом в его сторону, затем мяч перехватывает сын. Они с Марти разыгрывают хитрый двойной пас, затем он обводит Элену и бьет. Мяч врезается Тони в голень. Лиз настраивает гитару и только наблюдает за происходящим, собака брата тоже сидит в сторонке. Время от времени она подает голос, но не двигается с места. Раньше она бы наверняка кинулась за мячом, но с тех пор состарилась и стала спокойнее. Если повезет, у нее впереди еще одно или два лета, и можно будет сказать, что она прожила наполненную жизнь, в то время как другая собака много лет назад утонула здесь в реке. Все в мире приходит и уходит. Я долго не мог с этим смириться, а вот теперь могу принять с легкостью.

Обнаружив меня, дети спрашивают, собираюсь ли я наконец поиграть.

Я выхожу из леса.

– Да, – говорю я, отирая кое-где приставшую к рубашке грязь, – я готов.

Слово благодарности

За эту книгу я в первую очередь хочу поблагодарить моих родителей. Отца – за его юмор и полные любви, наводящие на мысли беседы. Маму – за ее настойчивость в трудные периоды и веру в меня.

Большую поддержку оказала мне и Урсула Баумхауэр. Какое счастье иметь такого редактора! Также благодарю Томаса Гельцля, Анну Галицию и Георга Гримма, Роджера Эберхарда, Таню Граф, Клару Юнг, Даниэля Кампу, Рональда Ренга, Мюриэль Сигварт, Веронику Вильгис, Даниэля Вимана, Анну Вибунг, Фридера Виттиха и Клауса Цезаря Церера.

Филипп Кель предоставил мне для этой книги столько времени, сколько мне понадобилось. Его доверие и неустанные труды значат для меня очень много. Громкое muchas gracias и всем другим сотрудникам издательства «Диогенес», в особенности Марио Шмуки и Рут Гейгер, которая всегда откликалась, когда что-то было нужно.


Светлой памяти Даниэля Кееля, который привел меня в свое издательство, сыграв в моей жизни важную роль стрелочника. С тех пор в ней произошло столько хорошего! За это я его никогда не забуду.

Сноски

1

«Писатель бульварных романов» (англ.).

2

Бабуля (фр.).

3

Заросли вечнозеленых кустарников.

4

Распространенная во Франции игра в шары.

5

Район Мюнхена.

6

«Ночь тиха» (нем.), «До наступления Рождества» (фр.) – популярные рождественские песни.

7

«Лунная река» (англ.).

8

Лунная река, шириной больше мили,

Однажды я с легкостью переплыву тебя.

О, источник грез и разрушительница сердец,

Куда бы ты ни следовала, я пойду тем же путем.

(англ.)

9

«Крабат – ученик колдуна» – повесть для детей Отфрида Пройслера.

10

«Уйдем отсюда со мной» (ит.).

11

Настольная игра. Название образовано от лат. maleficus – злодей.

12

Кестнер Эрих – немецкий писатель, сценарист, известный своими произведениями для детей.

13

«Розовая луна» (англ.).

14

Семпе Жан-Жак (р. 1932) – известный французский карикатурист.

15

Имеется в виду книжка немецкого издательства «Reclam», знаменитого своими дешевыми изданиями классической литературы.

16

Чудесно, чудесно, чудесно,

Удачи, моя малышка.

Чудесно, чудесно, чудесно,

Я мечтаю о тебе.

(англ.)

17

Это – я (фр.).

18

Остер Пол (р. 1947) – американский писатель и переводчик французской литературы.

19

Сальгадо Себастьян (р. 1944) – бразильский фотограф и фотожурналист.

20

Картье-Брессон Анри (1908–2004) – французский фотограф, фотохудожник и фотожурналист.

21

Чудесно, чудесно, чудесно,

Удачи, моя малышка.

Чудесно, чудесно, чудесно,

Я мечтаю о тебе.

(англ.)

22

Король Бабар – слоненок из одноименного канадского мультсериала 1989 года.

23

«Между барными стойками» (англ.).

24

«Дети белостенных комнат» (англ.).

25

Тебе это понравится (англ.).

26

Скон – небольшой хлеб быстрого приготовления, который традиционно пекут в Шотландии и на юго-западе Англии.

27

Стейси Уилл (р. 1980) – американский писатель и фотограф.

28

Ротко Марк (1903–1970) – американский художник-абстракционист.

29

Кэмден – район Лондона, известный своими клубами и блошиным рынком.

30

Горный массив в Швейцарских Альпах, возле которого, по преданию, находилась могила Понтия Пилата.

31

«Время спешит вперед» (англ.).

32

Брубек Дейв (1920–2012) – американский джазовый композитор и пианист.

33

Уайлдер Билли (1906–2002) – американский кинорежиссер и сценарист, автор фильма «В джазе только девушки».

34

Вебер Макс (1864–1920) – немецкий социолог, философ, историк, политический экономист.

35

Ресторан в Цюрихе.

36

Коллективное владение лучшим другом (англ.).

37

Понедельник дождь (англ.).

38

Итальянские закрытые бутерброды.

39

Кьеркегор С. «Болезнь к смерти».

40

Игра окончена (англ.).

41

«Героин» (англ.).

42

«Начало всегда лучше того, что следует потом. Так восьмидесятые разбили мне сердце» (англ.; из песни Робби Уильямса «Восьмидесятые»).

43

Район Берлина.

44

Нельзя быть в одно и то же время рассудительным и влюбленным (англ.).

45

Герой фильма Орсона Уэллса «Гражданин Кейн» (1941).

46

Миссия исполнена (англ.).

47

Цитата из стихотворения Уильяма Вордсворта «Займется сердце, чуть замечу…» (перевод А. Ларина).


home | my bookshelf | | Конец одиночества |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу