Book: Ненависть к тюльпанам



Ненависть к тюльпанам

Ричард Лури

Ненависть к тюльпанам

Часть I

Вымысел — это несбывшаяся история, а история — это свершившийся вымысел.

Джордж Оруэлл

1

— Я твой брат! — сказал незнакомец, стоявший у дверей.

В первый момент я решил, что он из братства тех протестантов-евангелистов, кто ходит от дома к дому, проповедуя необходимость спасения души. Но, взглянув пристальнее в его лицо, я увидел смотревшие прямо на меня глаза моей матери.

— Что ж, входи! — сказал я.

Мы не упали друг к другу в объятья — такой порыв выражал бы излишне много. Но и не обменялись рукопожатием — это означало бы слишком мало.

Мы не виделись с ним шестьдесят лет! Отсюда ясно, какими братьями мы были.

Я придержал для него открытую дверь и, пока он проходил, подумал, глядя на его профиль: «Уиллему должно быть сейчас шестьдесят пять! Но на столько он не выглядит. На его лице не заметно следов сильных переживаний. Седоволосый мальчик! Американец!»

— У меня нет ничего особенного, чем бы угостить тебя, — сказал я. — Пиво, немного ветчины, сыр, хлеб.

— Этого вполне достаточно!

— Я живу один, поэтому не держу дома запасов еды.

— Ты никогда не был женат? — выразил он озабоченность.

— Нет!

Я не спросил его встречно о нём самом. Незачем!

— Мне повезло! — сказал он, отвечая на незаданный вопрос. — Моя жена — хорошая женщина, да и познакомились мы с нею в ранней молодости. Двое детей, пятеро внуков! Старшая из них, Синди…

— Я принесу сейчас пива, — перебил я его.

Я не хотел ни слышать их имён, ни видеть их фотографий. Уиллем и так получил своё сполна!

Наша мать сразу же после войны бросила нашего отца, сбежав с канадским солдатом. Именно маленького Уиллема она взяла с собой, и в его жизни было всё: мама, семья, Америка…

— Голландское пиво — самое лучшее! — сказал он, сделав большой глоток.

— Я вижу, оно тебе по нраву.

— Да, с самого первого раза, когда я попробовал его.

— Значит, это у тебя в крови! — отметил я с улыбкой, и он тоже улыбнулся; но я-то знал, что причины для улыбок у нас разные.

— Тебе должно быть шестьдесят пять, Уиллем? — уточнил я.

— Верно! — подтвердил он. — Так и есть! Не знаю, куда ушло время, — годы просто пронеслись!

Я понял, что он одновременно выразил и сожаление о своей промелькнувшей жизни, когда однажды поутру просыпаешься старым, и попытку оправдания ушедших шестидесяти лет, за которые он ни разу не появился взглянуть на родного брата. С тех самых пор, как наша мать увезла его из Голландии!

— Кем ты работал, Уиллем?

— В основном, по своей профессии, я — оптометрист. А ты?

— Трудился в пищевом производстве, как и мой отец. Наш отец! Ты должен простить, если я говорю иногда мой отец, а не наш отец. Я давно привык говорить так.

— Разумеется! — Уиллем выразил на лице страдание, которое я был рад увидеть. — Разумеется, я понимаю!

— Но я не был поваром, как наш отец. Моим делом стала оптовая торговля: склады, перевозка, рассылка.

— А сейчас ты пенсионер?

— Да, вот уже несколько лет.

Я чувствовал, что он приготовился спросить, чем же я заполнял свои годы, но почему-то не захотел.

По-видимому, сидя напротив за столом, он мало что мог разглядеть во мне.

Люди, не обладающие тайнами, представляют их себе как некую загадочность и мрак. В действительности всё как раз наоборот. Секреты выдают своих владельцев, не давая им покоя ни днем, ни ночью, подобно одинокой лампочке, оставленной гореть в помещении. Поэтому я поразился, что Уиллем не в состоянии заглянуть в меня, хотя я просматривался насквозь.

«Возможно, он приехал сюда с какими-то другими намерениями, помимо встречи со мной. Ему явно не совсем уютно в моей квартире, хоть и чистой, но всё-таки запущенной».

* * *

Мы выпили по первой банке пива под малозначительную беседу — как проходил полёт? В каком отеле он остановился? Сколько времени собирается пробыть в Амстердаме?

— Не меньше недели! — ответил Уиллем. — Здесь так много нужно посмотреть и посетить! К тому же, я пообещал сделать своим внукам обо всём видеофильм. Одна из них, Синди, про которую я начал тебе рассказывать, пишет школьное сочинение «Моя родословная». Подожди-ка секунду, я хочу показать кое-что. Скажи мне, — он достал свой бумажник из заднего кармана брюк и раскрыл отделение для фотографий, — скажи мне, ведь правда Синди похожа на нашу мать?

В эту минуту я его возненавидел.

— Да, это наша мать!

«Она возродилась! Теперь — в виде американского подростка! Волосы, несмотря на современную стрижку, как у нашей матери, густые и белокурые! Её же голубые глаза! Даже зелёная жилка так же проглядывает на виске!.. Таким образом, Уиллем не только получил нашу мать на всё своё детство. Он опять владеет ею, теперь — как внучкой. Любыми усилиями, но я должен сдержать свои эмоции, не дать им прорваться наружу!»

По крайней мере, он не выглядел заметившим что-либо.

— Синди — необыкновенный ребёнок! Добрая, заботливая девочка, полная искреннего веселья! Кроме того, она единственная из всех моих детей и внуков, кто интересуется своим голландским происхождением. Читает запоем всё, что может достать, связанное с этим.

— Ты должен был привезти её с собой!

— Может быть, в следующий раз. — Его слова прозвучали с оттенком задумчивой грусти.

«Вероятно, он серьёзно болен. Так вот почему он решился на такое далёкое путешествие! Чтобы напоследок всё-таки увидеть своего брата, хотя ещё ни разу не назвал меня по имени!»

— Ей необходимо приехать! — сказал я вслух. — В Голландии найдётся масса возможностей для утоления такой жажды. Единственное ограничение — не перенимать одну причуду своего дядюшки!

— Какую же?

— Я ненавижу тюльпаны! Не признаю никаких охов и ахов по поводу тюльпанов! Они прекрасны, пока цветут, но выглядят слишком уж мёртвыми, когда увяли. Однако главная причина моей ненависти в том, что я знаю, каковы они на вкус. К концу войны уже совсем нечем было питаться, и мы ели их. Мы ели луковицы тюльпанов!

— Я не помню такого, — сказал он. — Я многого не помню! А в сохранившихся обрывках нет уверенности — реальные это воспоминания или же просто рассказы моей матери. Нашей матери!

— Значит, ты счастливчик!

— Но всё-таки я хочу знать, что же произошло! И во время войны, и сразу же после неё!

— Зачем это тебе?

— Ты, наверное, знаком с ситуацией, когда кто-нибудь начинает рассказывать что-либо интересное и вдруг обрывает себя, решив, что при тебе об этом говорить не следует? Ты пытаешься убедить его, что ради уважения к слушателю начатая история должна быть завершена!

Некоторые рассказчики уступают натиску, но другие не сдаются и оставляют тебя в полном неведении. Примерно так я воспринимаю свою жизнь, в которой с самого её начала много неопределённого!

— И вот поэтому ты приехал сюда?

— Вот поэтому я приехал сюда, Йон!

— Ну, что ж… Надеюсь, ты тоже расскажешь мне какую-нибудь интересную историю?

— Я постараюсь…

— Ведь, кроме нескольких открыток от матери и письма, посланного тобой, когда она умерла, мне неизвестно ничего.

— Я знаю, — сказал Уиллем, потупив глаза. — Я виноват!

— Хочешь ещё пива?

— Да, ещё пива было бы неплохо!

* * *

В кухне я задержался на несколько секунд — мне не хотелось возвращаться к столу, к брату, к прошлой жизни и всем её печалям.

За окном серые дождевые облака плыли по ярко-голубому небу. Молодая женщина крутила педали велосипеда, разговаривая по мобильному телефону. Если бы я умер три года назад в больнице, не существовало бы ничего из этого — ни моего брата, ни дождевого облака, ни девушки на велосипеде… Но я не умер!

Я вернулся в комнату.

* * *

Мой брат сделал большой глоток пива.

Часть семейной истории была ему известна: сразу же по окончании войны наша мать ушла от нашего парализованного после инсульта отца, — и эта часть не выглядела слишком привлекательно. Однако не более привлекательной была и та часть, о которой он не знал.

«Глотни же как следует, мой везучий американский братец, ведь у тебя так мало плохих воспоминаний, что ты прибыл за ними издалека в Голландию!»

— Тебе известно, кто такая Анна Франк? — спросил я.

— Конечно! — Уиллем ответил тоном коренного голландца, оскорблённого в его лучших национальных чувствах.

— Когда полицейские явились арестовать её семью, они прошли прямиком в их тайное укрытие.

— Да, я знаю об этом!

— Это означает, что кто-то выдал их.

— Кто же это сделал? — спросил он.

— Ты!

2

— Ты только слушай, просто слушай, я расскажу тебе всё! И я буду называть нашего отца моим отцом, потому что ты тогда ещё не родился.

Итак, мой отец был угрюмым молчуном, когда бывал трезвым, но, напившись, он становился сентиментальным. Между прочим, и я вырос таким же!

Будучи мальчишкой, я всегда радовался, видя его наливающим себе какую-нибудь выпивку. Наблюдая, я изучал, сколько времени требуется каждой жидкости, чтобы смягчить его. Чем светлее был её цвет, тем скорее это совершалось.

Нужно проскользнуть в дверь на кухню и быстрым взглядом определить — не прояснилось ли уже его лицо? Тогда можно без опаски направляться прямо к нему. Но ни в коем случае не раньше! Иначе он мог просто вышвырнуть меня вон. Отец не выглядел богатырём, но у него были сильные руки, покрытые ожогами и шрамами.

Однажды я спросил у него название коричневого питья.

— Пиво! — Отец всегда поощрял мой интерес к наименованиям каких-либо блюд или напитков.

— Оно делает тебя счастливым слишком медленно!

Мгновение он сидел озадаченный услышанным, и я испугался, что разозлил его. Но затем он улыбнулся, обхватил меня рукой и притянул к себе.

— Ты чертовски сообразителен, Йон! — сказал он.

Как я любил те редкие минуты, когда отец хвалил меня, называя при этом по имени!

— Да! — подтвердил он. — Пиво в самом деле действует медленнее. Но его приятно пить! Ты знаешь, кто его придумал?

— Кто же?

— Египтяне! Те самые, которые построили пирамиды!

Мне показалось невероятным, чтобы эти таинственные люди, всегда двигавшиеся боком на картинках в моих книжках, могли создать пиво. Но так сказал мой отец, и, следовательно, это было правдой! Он знал всё о кушаньях и напитках, так как работал шеф-поваром в ресторане отеля и очень гордился своей профессией.

Кулинарии он выучился во Франции и с удовольствием рассказывал об этом. В одной французской кухне, где отцу довелось работать, висел лозунг: Вы выбрали почётное занятие!

Иногда он произносил эти слова по-французски: Vous avez choisi un métier noble! — потому что их звучание напоминало ему те времена.

Однако в нём не зародилась любовь к французам: «Они худшие сукины дети на этом свете!» — поминал он их одним из своих излюбленных выражений.

* * *

В какой-то из дней отец придвинул ко мне свой стакан с пивом.

— Попробуй это, Йон! — сказал он. — Отхлебни глоток!

Я быстро взглянул на него — правильно ли я понял? Отец кивнул.

Подняв стакан обеими руками, чтобы не пролить ни капли, я отпил содержимое. Оно имело горький вкус. Я сказал, что мне понравилось, но он засмеялся, так как видел мои скривившиеся губы. Тогда я схватил стакан и сделал большой глоток, что заставило отца засмеяться опять, но уже иначе.

Немного позднее я вышел на улицу. Не знаю, что так подействовало на меня: время, проведённое с отцом, или пиво, но на несколько минут весь окружающий мир — каналы, деревья, небо — превратился в витражное окно, сквозь которое струился свет. Я чувствовал себя так, будто Всевышний отметил меня своим вниманием с обратной стороны небосвода!

* * *

Свою мать я любил, когда она подпевала, слушая радио, или когда она ласкала меня, но я ненавидел её, когда она была неуважительна к отцу. Мне не всегда было понятно, что она говорила ему, но я всегда различал злобу или — ещё хуже — презрение.

Конечно же, она была любезна с ним, когда они выходили развлечься или когда он выдавал ей деньги на новые наряды. Ей нравилось развлекаться и одеваться красиво.

Иногда мать говорила о себе так, будто речь шла о другом человеке:

— Тебе досталась самая прелестная девушка нашей школы, и она не желает постоянно ходить в домашней одежде!

Если отец был в подпитии, то он просто отшучивался:

— Она до сих пор самая прелестная! Но я не возьму её развлекаться… пока она не купит себе новое платье!

И он бросал несколько гульденов на стол.

Когда же ему нечего было выпить, он слушал, тяжело насупившись, пока наконец не вскидывал в бешенстве голову, извергая громовые раскаты брани. За всю свою жизнь я не встречал кого-нибудь, кто умел так материться, как мой отец!

Затем, случалось, они скандалили, дрались, швыряли друг в друга всё, что подворачивалось под руку. Я был вынужден в такие минуты уходить из дома, протискиваясь мимо велосипедов в прихожей.

До сих пор не могу забыть щелчок захлопывавшейся за моей спиной двери, кирпичные стены домов, голые деревья, замёрзшие каналы с людьми, скользившими по льду на коньках…

Мне хотелось умчаться вместе с ними прочь отсюда и никогда не возвращаться назад!

Но я немедленно забывал об этих помыслах, стоило отцу вновь заговорить со мной.

* * *

— Даже Королева просыпается голодной! — Мой отец произносил эту фразу с особым смаком, и я никак не мог уразуметь, что он имеет в виду. Конечно же, Королева просыпается голодной, ведь она спала и ничего не ела!

Потом я понял, что суть была в дополнительном словечке даже.

«Королева — весьма важная персона, но даже она просыпается голодной, и тем самым даже она похожа на любого другого человека. Целый мир просыпается по утрам голодным! Значит, мой отец выбрал лучшую работу в мире!»

Я выложил отцу свои рассуждения и услышал в ответ:

— Йон, завтра ты пойдёшь со мной!

На следующее утро отец взял меня с собой на продовольственный рынок.

* * *

Кроме множества людей и неумолкавшего гула голосов, рынок запомнился мне красными помидорами, которые казались ещё более яркими посреди овощного изобилия.

Отец называл мне различные виды рыбы и указывал те, которые предпочтительнее покупать.

Все торговцы приветствовали его. Одни — потому, что были с ним давно знакомы, другие — просто потому, что он солидный покупатель.

Отец представлял меня каждому:

— Мой сын Йон! Мой мальчик Йон!

— А как ты думаешь, что же было на завтрак у Королевы сегодня? — спросил он.

— Молоко и… помидоры!

Отец засмеялся и купил для нас свежепросольных сельдей и пару его любимых сэндвичей — стейк тартар на булке. Он запил еду пивом, но не предложил выпить мне, хотя теперь я был старше и уже пробовал пиво. Тем не менее, это был ещё один счастливый день в моей жизни!

И мы неторопливо направились домой.



3

Мирные оранжевые флаги в честь дня рождения Королевы Вильгельмины ещё висели повсюду в тот день, когда началась война.

Была прекрасная летняя погода. Окна окружающих домов были распахнуты. Я играл с мальчишками во дворе. Вдруг сразу со всех сторон послышалось нечто необычное — громкое радио, резкие возгласы, непривычные слова. Я побежал домой.

Моя мать с воплями металась по кухне взад и вперёд, дёргая посудное полотенце одной рукой и продолжая его удерживать в другой. Радио уже молчало, потрескивая.

— Что случилось? — спросил я.

— Война! Германия напала на Польшу!

— Сюда тоже придут солдаты?

На мгновение она умолкла.

— Нет, они сюда не придут!

* * *

В тот же день к нам зашёл её брат, мой дядя Франс. Он попытался успокоить мою мать:

— Польские свиньи не продержатся больше недели, а затем восстановятся спокойствие и порядок!

Но она не верила ему.

— Ты думаешь, это единственное, чего хочет Гитлер?

— Я читал его книгу. Если он нападёт на кого-то ещё, то это будут русские коммунисты! Он нацелен на Восток, ему нужен Восток!

Казалось, что это убедило её.

Я и раньше слышал имя Гитлера по радио и в разговорах взрослых.

— Дядя Франс, почему немцы убивают польских свиней, разве у них нет своих собственных?

Он захохотал так презрительно, что я тут же почувствовал свою глупость и растерялся.

Но то была моя собственная ошибка. Следовало подождать и спросить у отца. Я как будто изменил своему отцу ради этого хохочущего дурака дяди, чей смех развеселил даже мою мать, чему я, кстати, был рад.

— Нет, нет, — ухмыльнулся он, — поляки не свиньи, они люди!

Такой ответ зародил во мне новые вопросы, но я не стал больше спрашивать его, а снова вышел из дома.

Во дворе мне встретился соседский мальчишка, который был младше и потому всегда меня слушался.

— Давай играть в войну!

— Давай!

— Ты будешь свинячим народом, а я буду Гитлером!

— Хрю-хрю! — заверещал он и помчался прятаться за дерево.

Мы играли до тех пор, пока за ним не пришла его мать и не увела домой. Но меня это не огорчило. Он был слишком мал, чтобы такая игра приносила много удовольствия.

Когда я вернулся домой, дядя Франс уже ушёл, а мать усердно прибирала кухню. Я прошёл к себе в комнату и открыл свою любимую книгу с картинками обо всём на свете.

На карте мира каждая страна имела собственный цвет: Голландия — оранжевый, Германия — зелёный, Польша — коричневый, Россия — светло-жёлтый. Голландия была наименьшей из четырёх.

Немцы вошли в Польшу, которая лежала далеко от Голландии. Дядя Франс заявил, что, в любом случае, Гитлер будет продолжать двигаться в том же направлении, а моя мать сказала, что солдаты не должны прийти сюда. Они оба были, вероятно, правы, однако опасение оставалось, ведь Германия — наш ближайший сосед!

Чтобы быть уверенным в полной безопасности, нужно поговорить с моим отцом. Но я не знал, когда смогу увидеть его: он возвращался домой поздно и долго спал по утрам, а я уже был школьником, поэтому мы встречались только по выходным.

Учился я совсем неплохо. У меня был свой круг приятелей, годных для игры в футбол, для шалостей или просто для болтовни. Они были для меня хорошей компанией. Не самой лучшей, но достаточно хорошей! Каждый пацан знает, что это означает — самая лучшая компания. А что — самая худшая!

Другие ребята пытались попасть в нашу команду, но мы принимали не каждого.

* * *

Разговор с отцом произошёл двумя днями позднее.

— Как твои дела в школе? — спросил он, наливая себе третий стакан спиртного.

— Очень хорошо! Сегодня только два мальчика решили больше задач, чем я!

— Должно быть, они евреи!

— Почему?

— Они всегда стараются показать себя умнее всех вокруг, умнее тупых голландцев.

— Голландцы не тупые!

— Ах ты мой маленький патриот! — Отец взъерошил мне волосы.

— Так, значит, евреи в самом деле плохие, как говорят про них некоторые люди?

— Не то, чтобы все они плохие; просто лучше, если бы их не было поблизости. Однако католики гораздо хуже!

— А почему Гитлер напал на поляков?

— Ты хочешь знать настоящую причину?

— Конечно!

— Причина в том, что Гитлер безумен, и никогда никому неизвестно, почему он поступает так, как он поступает!

— А кто хуже — Гитлер или евреи?

— Все одинаковы — Гитлер, евреи, коммунисты, — от них только неприятности. Они не дают нам спокойно жить!

— Кто такие коммунисты?

— Это русские, которые хотят отобрать всё, что мы имеем, и превратить нас в своих рабов!

— А американцы помогут нам?

— Вероятно, эти сейчас скажут: «О’кей! Опять в Европе люди убивают друг друга, но нам-то какое дело?!» Такова худшая правда на этом свете, мой сын: люди убивают друг друга, и никого это не волнует!

4

Беседа с отцом оставила во мне двойственное чувство. Я был рад и горд, что он обсуждал со мной, как со взрослым, события в мире. Но мир, о котором он говорил, выглядел ненадёжным, опасным местом, где всё резко менялось в одну секунду.

Гитлер мог вдруг завопить и развернуть свои войска, направив их на Голландию. Тогда люди стали бы убивать друг друга прямо здесь, и это никого бы не взволновало.

Мальчишки в школьном дворе тоже рассуждали о мировых событиях. Каждый из них имел собственное мнение, полученное из разговоров со своим отцом.

Один утверждал, что Гитлер не станет нападать на нас: ведь немцы и голландцы почти что родственники. Другой заявил, что если немцы придут, то они должны убить только евреев и коммунистов, а голландцев не тронут. Я же сказал, что поскольку Гитлер сумасшедший, то он может прийти и убить всех голландцев, не тронув евреев и коммунистов.

Вскоре в школе произошло необычное событие.

Среди наших учеников было несколько евреев. Одного из них постоянно дразнили. У него были чёрные курчавые волосы, которые блестели, как намасленные, и поэтому его было легко заметить.

Я слышал, как дети называли его жидом. Несколько раз я тоже замышлял крикнуть ему жид, просто чтобы посмотреть, что произойдёт. Но такой случай мне так и не представился, потому что он перестал появляться в школе. Сначала я думал, что он заболел, но через пару дней узнал, что он переселился в Англию. Вот так просто — фьюить! — и исчез.

* * *

Неделя за неделей проходили без особых новостей. Мало-помалу люди стали забывать о далёкой войне и больше беседовали на другие, более близкие темы. Взрослые толковали о ценах и заработках; дети ожидали, когда же наконец замёрзнут каналы, и предвкушали приближение Олимпийских игр, назначенных на будущее лето в Амстердаме.

Со временем некоторые изменения всё же становились заметны.

Мой отец ворчал, что люди перестали ходить в ресторан.

Моя мать теперь часто становилась либо нежна, либо раздражительна без видимых на то причин, хотя раньше такое с ней не случалось.

Я не знал тогда, что она беременна, пока поздней осенью её большой живот не стал особенно заметен. Отец любил поглаживать этот живот, и я понимал, что он старается хоть как-то привести мать в хорошее настроение.

Вскоре после Нового года родились близнецы — это были Ян и ты, Уиллем!

Пока мать лежала в больнице, отец опять взял меня с собой на рынок.

На этот раз он двигался медленнее и более тщательно выбирал продукты, приговаривая: «В голодные времена глаза заостряются!»

Для меня оставалось неясным, как это времена могут быть голодными, и не нравилась необходимость заострить глаза.

Торговцы теперь разговаривали с ним по-другому: одни менее дружелюбно, другие — более.

— Говорят, ты опять стал отцом? — спросил один из них, стоя за своим прилавком с горой льда и сельдей.

— Более того, дважды!

— Что, близнецы?

— Да, мальчики!

— Во всяком случае, это мальчики!

— Верно, верно! Но жена по-прежнему хочет девочку, чтобы можно было её наряжать!

К тому времени я уже знал, как взрослые делают детей. Я слышал их при этом занятии, и даже несколько раз подглядывал за ними. Их неистовство пугало и в то же время волновало меня.

Один из моих одноклассников тоже был осведомлён обо всём, за исключением того, что при этом люди совершают движения. Никто не говорил ему об этом, и он никогда не заставал своих родителей врасплох. Так вот, он был чрезвычайно ошарашен, когда однажды обнаружил, что люди в это время двигаются.

Мы хохотали по этому поводу несколько дней.

* * *

Пришла зима, и каналы наконец-то замёрзли. Установилась отвратительная голландская погода: сильный ветер приносил с Северного моря дождь со снегом. Люди ворчали по поводу слякоти больше, чем обычно, чтобы отвлечься от разговоров о войне.

— Воюют ли армии зимой? — спросил я моего отца.

— Только в крайнем случае. Люди предпочитают убивать друг друга в хорошую погоду!

Следовательно, мы были в безопасности до весны!

5

Жизнь в семье круто изменилась с появлением близнецов.

Даже один новорождённый ребёнок создал бы в доме особенное настроение, а с близнецами этих особенностей прибыло вдвое больше! Они приковывали к себе пристальное внимание моих родителей, родственников, каждого, кто заходил в гости.

Я же невзлюбил вас обоих! Кем вы были для меня? Комочками плоти в одеяльцах!

Моя бедная мать долго не могла толком выспаться. Когда один из мальчиков спал, другой начинал плакать и будил первого. Однако постепенно близнецы приучились вместе засыпать и вместе просыпаться.

Окружающие говорили про них:

— Они как будто единый организм с двумя телами!

— Погодите, вот вырастут и станут разыгрывать шутки с вами — один будет притворяться другим!

— А некоторые из них способны посылать мысли на расстояние и разбивать чайные чашки, не касаясь их! — сказала одна старая женщина без малейшего сомнения в голосе. — Я сама такое видела!

Однажды мать положила малышей на свою кровать и сказала мне:

— Последи минуточку за братьями, мне нужно помыть руки! Не дай им упасть на пол!

Это был самый первый случай, когда я оказался наедине с близнецами.

Я приблизил лицо вплотную к ним, чтобы разглядеть, есть ли в них что-то необыкновенное.

Мои глаза смотрели прямо в ваши глаза, такие же голубые, какие бывают у всех малюток.

Вы оба заорали одновременно. Мать вбежала и оттолкнула меня в сторону мокрыми руками.

— Что ты им сделал?

— Ничего! Просто смотрел на них!

Она схватила близнецов и унесла из комнаты, оставив меня одного около постели, на которой она с отцом зачала их.

Вы, братцы, никогда не любили меня после этого!

У вас были свои тайные способы беседовать между собой: быстрые взгляды, особые движения маленьких пальчиков.

У вас были свои секретные способы беседовать и со мной тоже. Хотя вы не могли ещё говорить, я всё же слышал, как вы оба сообщали мне:

— Мы не любим тебя, но мы будем притворяться, чтобы не огорчать нашу мать! И ты тоже должен притворяться, что любишь нас, если ты действительно любишь свою мать!

Я понимал — необходимо оградить близнецов от всего плохого, что может случиться с ними. Но я не знал, как именно это сделать, и старался находиться как можно дальше от них, чтобы не стать даже косвенной причиной, если что-нибудь произойдёт.

У меня даже было чувство, что они желали для себя какой-нибудь неприятности, случившейся по моей вине — тогда вся любовь нашей матери целиком принадлежала бы им.

Однажды, спускаясь вниз по лестнице в погреб, я вдруг внезапно потерял сознание и свалился с ног. Вне сомнения, близнецы устроили это! Ведь, передавая свои мысли на расстояние, они могут при этом не только разбивать чашки, не так ли?

Гости, родственники и соседи всегда спрашивали меня — как мне нравятся мои братья? Я знал, какой ответ ожидался, и отвечал именно так. Они даже не пытались взглянуть мне в глаза, чтобы убедиться — не лгу ли я, как мог бы солгать любой ребёнок. Их на самом деле интересовало не это, а насколько правильным окажется ответ.

Один только дядя Франс заметил моё состояние:

— Помню, когда родилась моя сестра — твоя мать, я чувствовал себя ограбленным, как будто кто-то прошёл мимо и выхватил у меня из рук любимую игрушку!

При этих словах, впервые после появления в доме близнецов, я почувствовал облегчение и успокоился. Я никогда не смог бы завести такой разговор с моим отцом или с кем-либо ещё.

— Она тоже родилась очень миленькой, — продолжал дядя Франс. — Я был обязан любить её! Но для меня всё изменилось!

Понимая, что не следует задавать важные вопросы кому-либо, кроме своего отца, я, тем не менее, спросил дядю Франса:

— Как же мне относиться к близнецам?

Дядя Франс выдержал долгую паузу, поскольку это был трудный вопрос, а он хотел дать понятный мне ответ.

— Близнецы, конечно, не уродцы, рождённые без рук и без ног, но ты также не можешь сказать, что они на сто процентов обычные дети. Они — твои кровные братья! То, как мы выглядим, цвет наших глаз, форма наших ладоней, наши способности, всё это достаётся нам от родителей. Люди получают свою индивидуальность через кровь, и таким образом создаются нации. Ты никогда не должен подводить свою кровь!

— Разве это не то же самое, что говорят немцы?

— Немцы не дураки! Ты просто погляди вокруг себя! В одних семьях каждый способен петь, в других — никто не может воспроизвести мелодию. В некоторых семьях никто не пьянствует, в иных — все поголовно не выпускают стакана из рук. Почему? Потому что для одной крови по нраву вкус алкоголя, а другая кровь не любит его!

— Моя не любит!

— Твоя — полюбит!

Однако не многое из сказанного дядей в этот день повлияло на моё самостоятельное открытие — близнецы обладали тайным пониманием друг друга!

Разумеется, я беседовал обо всём этом с моими школьными друзьями.

Я говорил им:

— Близнецы ненавидят меня, потому что они вынуждены разделять со мной свою мать! К тому же, они очень сообразительные и имеют власть, которой нет у обычных людей!

— Какую такую власть?

— Например, разбивать чайные чашки, не прикасаясь к ним! Одна старуха видела такое, я сам слышал, как она рассказывала!

* * *

Дядя Франс присоединился к голландским нацистам и надел нарукавную повязку с надписью NSB[1].

— Плохие или хорошие, — говорил он, — но наступают великие времена! Настоящая история!

— История не приносит ничего, кроме неприятностей, — отвечал мой отец. — Мне это не нравится!

— Ты думаешь, историю волнует — нравится ли она тебе?

— Проваливай к чертям вместе со своей историей!

Было странно слушать их разговоры. Я чувствовал кровную связь с ними обоими и осознавал свою несправедливость к отцу, не знавшему о наших с дядей Франсом беседах.

У дяди Франса бывали некоторые здравые мысли. Он читал газеты и размышлял о разных вещах. Однако я был рад, что последнее слово оставалось за моим отцом.

И к тому же, дядя Франс оказался неправ: Гитлер не продолжил наступление на Восток.

Ранним утром ещё одного солнечного дня, 10 мая 1940 года, германские войска вошли в Голландию. И по земле, и по воздуху.

После нескольких дней ожесточённых сражений и бомбардировок разрушенный до основания Роттердам сдался. Голландское правительство капитулировало, чтобы избежать повторения подобных страданий во множестве других мест. Немцы быстро распространились по всей стране и установили повсюду свои собственные уличные знаки, чёрные и жёлтые. Королева укрылась в Англии, в тех же местах, куда уехал еврей из моей школы.

Раньше это казалось невероятным! Как может Королева покинуть свою страну?! Всё равно, как если бы собственная мать сбежала от нас прочь!..

Однако война превращала невероятные события в реальность настолько часто, что они становились обычными явлениями. Подобно массовой гибели от голода или отправке своих детей на смерть.

6

Всего неожиданнее оказалось столь вежливое поведение немецких солдат, что нельзя было требовать от них большего. Они уступали пожилым людям места в трамваях, полностью оплачивали все свои покупки в магазинах, ни на кого не повышали голос.

Голландские девушки начали гулять с ними, хотя многим людям это не нравилось. Появилось гораздо больше возможностей для работы, у населения прибавилось денег.

Дядя Франс сказал, что немцы демонстрируют нам ту прекрасную жизнь, которую Гитлер обеспечил для них после Великой Депрессии и хочет сделать то же самое для голландцев.

* * *

Все мальчишки были обеспокоены вероятной отменой из-за войны очередных Олимпийских игр.

— Как жаль! Ведь Голландия выступила совсем неплохо на прошлой Олимпиаде в Берлине!



— Тинус Озендарп был лишь на две десятых секунды позади Джесси Оуэнса в финале стометровки!

— Подумать только — какие-то две десятых!

— А в забеге на 200 метров отстал от него всего на шесть десятых!

— А кроме того, мы ведь победили в двух самых голландских спортивных видах — в велосипедных гонках и в парусной регате!

В плавании вольным стилем Рия Мастенброк завоевала золото, чем мы также гордились, хотя, конечно же, это больше касалось девчонок.

* * *

В школе у меня был закадычный дружок, Кийс. Все плохие поступки мы совершали вместе: курили, плевались, сквернословили.

— Как могут навредить немцы детям? — спросил я его.

— Как только им вздумается!

— А могут ли дети навредить немцам?

— Это интересный вопрос! — сказал Кийс. — Нам следует хорошенько подумать об этом!

У меня всегда были наготове интересные вопросы. Кийс же был гораздо смелее. Даже когда он попадался на своих проделках, его можно было заставить плакать, но никогда — просить прощения.

Жёсткие белокурые волосы и такого же цвета брови делали его глаза похожими на кусочки голубого мрамора.

— Мы могли бы насыпать песок в их бензобаки, — сказал я ему по дороге в порт, куда мы пробирались узкими улочками. — Я читал о таком случае!

Кийс молча улыбнулся в ответ.

Мы вышли на центральную улицу Дамрак, вблизи порта, чтобы оглядеться вокруг.

Транспортный поток, в основном, составляли немецкие военные грузовики. Легковых автомобилей было совсем мало, но всё ещё много велосипедов, которые пока не были реквизированы. И продолжали ходить трамваи.

Скопление немецких грузовиков образовалось у железнодорожного вокзала: одни — с работающими двигателями, другие — с заглушёнными. Немецкие солдаты — преимущественно молодые — стояли вокруг, курили, беседовали. Они радовались своей лёгкой победе и не обращали на нас внимания. Если же кто-либо из них смотрел в нашу сторону, то мы улыбались в притворном восхищении их униформой и вооружением.

Нам удалось проскользнуть между рядами грузовиков. Желтоватая весенняя грязь налипла на их колёсах, которые были почти такой же высоты, как мы сами. Крышки бензобаков не выглядели легко открывавшимися.

Солдаты в большинстве были весёлыми и доброжелательными, но, к сожалению, всегда попадается какой-нибудь придира, и один такой обнаружил нас очень скоро.

— Прочь отсюда! — засвистел он нам. — Нечего вам тут шляться!

— Ступайте учить свои уроки по-немецкому! — крикнул вслед кто-то из солдат, пока мы поспешно удалялись, но не бежали.

— Kennst du das Land?.. — запел другой[2].

Тем не менее, мы не отказались от задуманного и принялись наполнять песком и гравием свои школьные ранцы, которые постоянно таскали на спинах.

— Как ты думаешь, много ли этого потребуется, чтобы засорить мотор? — спросил я Кийса.

— Для немецкого мотора — очень много! — ответил он.

* * *

Школу закрыли на летние каникулы, и встречаться каждый день нам не удавалось. Мы обменялись номерами телефонов, поклявшись не упоминать в разговорах о наших планах.

Всё же мы виделись достаточно часто в это первое военное лето.

Замечательное было лето и для меня, и для Кийса, за исключением того, что так и не состоялись Олимпийские игры. Мы много бегали, и наши кости росли и крепли. А вершиной удовольствия была задуманная нами секретная игра.

Иногда я чувствовал, что должен бы рассказать о наших замыслах отцу, посоветоваться с ним. Но, опасаясь выглядеть трусом, придумывал себе оправдания: «Прямая просьба о разрешении наверняка сильно разозлит его. Можно ведь рассказать ему потом, когда ничего уже нельзя будет изменить, и тогда он станет гордиться мною!»

Собирать песок и гравий не было трудной задачей. Задача была — найти грузовик, оставленный без присмотра на достаточно долгое время, чтобы открыть бензобак и всыпать в него песок.

Мы протёрли подмётки и сбили каблуки, бродя в своих безуспешных поисках по Амстердаму вдоль и поперёк.

Для экономии времени в случае, если мы наконец встретим подходящую машину, Кийс заготовил воронку из журнальных страниц, чтобы сыпать песок в бак прямо через неё.

Проходили недели, а мы всё продолжали свои утомительные прогулки. Наш груз становился всё тяжелее под жарким солнцем, и мы начали терять первоначальный азарт.

— Мне дьявольски не везёт на этом свете! — воскликнул я, используя одно из любимых выражений своего отца.

— Бывают исключения! — заметил Кийс, не уточнив, однако, что он имел в виду.

Некоторое время мы не перезванивались и при встречах не разговаривали о нашем плане, а просто играли в обычные мальчишеские игры. Лето казалось нам одним бесконечным днём, как вдруг этот день стал приближаться к своему завершению, и уже вскоре должна была начаться учёба в школе. Нам стало стыдно за неосуществлённые намерения проявить себя в важном деле. Поэтому, без лишних слов, охота на автомобиль была возобновлена. Все усилия сосредоточились только на этом, и чувствовалось, что нам вот-вот должно повезти. Лямки ранцев резали нашу кожу, напоминая о потраченном напрасно труде, но мы презирали даже мысль о возможном отступлении.

* * *

И вот поворот за угол на маленькой улочке неподалёку от полицейского управления принёс нам удачу. Командирский «Хорьх» был припаркован наполовину на тротуаре, наполовину на мостовой, как будто он собирался поспешно умчаться. Вокруг не было видно ни души, за исключением пожилой женщины в мясной лавке.

— Мы не должны терять ни секунды! — Кийс, изогнувшись под своим грузом, пустился рысцой прямиком к автомобилю.

Я опередил его и принялся открывать крышку бака.

Запах ещё горячего двигателя означал, что машина здесь недавно, и можно было надеяться, что они не вернутся немедленно.

Крышка не сдвигалась с места, хотя я пытался повернуть её обеими руками. Безуспешно!

Кийс оттолкнул меня в сторону. Он был сильнее меня. Не намного, но всё-таки!

Мне же не хотелось, чтобы он сделал всё один, поэтому я стал скорее стаскивать с себя ранец, но лямка затянулась на моей руке, и я оказался в дурацком положении.

— Я тоже не могу открыть! — вздохнул Кийс. — Давай попробуем вдвоём!

Я ухватился одной ладонью поверх его двух, в то время как другая моя рука оставалась запутанной в лямке.

— Двумя руками! Двумя руками! — зарычал Кийс. — Обеими!

— Я стараюсь! Я стараюсь!

Но крышка по-прежнему не поддавалась.

Внезапно чья-то чужая рука сильно сжала моё плечо, и я смог только прошептать:

— Кииийс!!!

Первое, что я увидел, с трудом повернув голову, была нарукавная повязка голландских нацистов NSB, а вслед за ней — лицо дяди Франса.

— Ещё в нескольких кварталах отсюда мне показалось, что я вижу своего племянника. И я сказал себе: я хорошо его знаю, он не учебники носит в своём ранце! А теперь я убедился в том, что мой глупый маленький племянник играет в саботаж!

Он отвесил нам обоим подзатыльники и вдогонку пнул каждого ногой под зад.

Так завершилось голландское Сопротивление!

Во всяком случае, для меня.

7

Моя мать разлюбила весь белый свет и перестала отзываться на стук в дверь. Миновали дни, когда зеленщик или молочник подходили к нашему крыльцу. Теперь люди, стучавшие в дом, не приносили ничего хорошего. Прежде она регулярно вытаскивала отца на прогулки или развлечения, ныне же входная дверь внушала ей страх.

Когда я находился дома, то должен был идти на стук открывать дверь, если только не ожидали кого-нибудь в назначенное время. Но и мне тоже не нравилось подходить к дверям. Я боялся увидеть там дядю Франса, который дал бы мне очередную затрещину и потащил бы к родителям сообщить, в какую пропасть я мог ввергнуть всю семью.

Временами мать просила отца подойти к двери, при этом она укоризненно говорила:

— Сделай хоть что-нибудь полезное для семьи!

Отец стал гораздо больше времени проводить дома. Он всё ещё работал по несколько дней в неделю, но ресторан держался только благодаря немецким офицерам, которые питались там.

— Лучше любая работа, чем никакой работы! — говорил он матери. — Но я ненавижу кормить этих сволочей! — и добавлял с иронией: — Благородная профессия!

Теперь уже не имело значения — какого цвета спиртное он пил: ничто не могло порадовать его.

Многие люди, несмотря на увеличившиеся заработки, избегали тратить деньги в ресторанах, опасаясь, что отношение немецких властей к нам может поменяться, и тогда все накопления будут отобраны.

В самом деле, вскоре немцы конфисковали серебряные голландские монеты и заменили их новыми, содержащими олово. Десятицентовые монеты нацистской Голландии с изображением тюльпанов вызывали всеобщую ненависть.

* * *

Мать старалась привлечь отца, когда он был дома, для помощи в уходе за малышами.

— Я никогда не предполагала быть матерью близнецов! Это слишком тяжело для меня! Моя единственная мечта была о дочери!

— Мы имеем то, что заслужили! — огрызался отец.

— В таком случае, позволь им заслужить несколько гульденов!

Однажды раздался тяжёлый стук в дверь, и мать послала меня открывать. Моё сердце оборвалось. Я был уверен, что так стучать должен дядя Франс.

Я оказался почти прав. Это был другой голландский нацист, продававший газету «Народ и Страна». Таким путём добывались деньги для NSB и, естественно, распространялись их идеи. А заодно смотрели на реакцию — вдруг кто-нибудь откажется.

Распространителем газеты оказался жирный злой коротышка из числа вечно боявшихся быть осмеянными и обманутыми.

Мне стало необыкновенно легко оттого, что это был не дядя Франс; я даже улыбнулся и сказал:

— Мой дядя — член NSB! Он регулярно приносит нам эту газету! — и, чтобы выглядеть солиднее, небрежно добавил: — А потом мы обсуждаем прочитанное!

Он внимательно посмотрел на меня, чтобы убедиться, не лгу ли я, но половина сказанного была правдой, поэтому моё лицо выглядело безупречно.

— Очень хорошо! — сказал он и отправился к следующему дому.

Это был первый случай, когда я мог гордиться своей ложью. Я спас мою мать от огорчения, которое непременно доставил бы ей подобный тип.

Однако моё хорошее настроение длилось не долго. А что, если этот разносчик знает дядю Франса и передаст ему мои слова? Тогда у Франса будет ещё больше поводов для моего наказания!

Поэтому следующий стук в дверь напугал меня вдвое сильнее.

— Пойди посмотри, кто там! — крикнула мать из кухни, где она кормила близнецов овсяной кашей, напевая под музыку, звучавшую по радио.

На этот раз стук не был таким громким, как раньше, но ведь дядя Франс — хитрец! Он может стучать тихо, чтобы перехитрить меня!

Приоткрыв дверь совсем немного, я убедился, что это не был ни дядя Франс, ни другой взрослый. Там стоял Мартин, большой мальчишка, живший на нашей улице. Он считался в школе одним из лучших спортсменов, все уважали его.

Мартин был старше меня и никогда не снисходил до разговоров с кем-нибудь из моих ровесников.

— Идёт рейд по изъятию медных вещей! — шепнул он и кивнул в ожидании ответного кивка, подтверждающего понимание, что означает такой рейд. Я кивнул в ответ.

Гордясь тем, что Мартин заговорил со мной и доверил мне нечто важное — а это действительно было нечто, — я, в то же время, почувствовал стыд за собственную попытку участия в Сопротивлении, принёсшую мне только пинок под зад и жизнь в постоянном страхе перед дядей Франсом.

— Кто это был? — спросила мать, когда я вернулся в кухню.

— Рейд по изъятию медных вещей! — сообщил я, важничая, что её сыну доверена такая ответственная информация.

Но мать почувствовала отнюдь не гордость. Она огляделась вокруг и начала рыдать. Через секунду и близнецы своим криком поддержали её. Я стоял в растерянности среди звуков играющего радио и плачущей семьи, а отца не было дома в такой важный момент.

Тогда мгновенно, как будто я заранее знал, что нужно делать, я схватил со стола медную вазу для фруктов и вынес её в сарай, где родители хранили инструменты и луковицы тюльпанов, те самые, которые в дальнейшем нам пришлось варить для еды.

Вазу я положил за поленницей и даже разместил сверху глиняные горшки и другой хлам, чтобы отбить желание разбирать эту кучу.

— Не беспокойся, я её спрятал! — сказал я, вернувшись назад.

Тотчас мать перестала плакать и, ничего не ответив, переключила всё внимание на кормление близнецов.

Я знал, что сейчас лучше с ней ни о чём не говорить, и отправился ко входным дверям дожидаться стука, что означало бы прибытие рейда.

Я приготовился снова лгать, но теперь это будет гораздо труднее: рейд — это не то же самое, что продавец газет. Рейду следует говорить правду! Тем не менее, они могут не поверить и вломиться в дом!

Чем дольше я ждал, тем чаще стучало мое сердце. И тем более смущённым я становился.

Я, наверное, даже не сумею им солгать. Вдруг они станут кричать и избивать меня? Я не выдержу и проболтаюсь, где спрятана медная ваза. Тогда опасность для семьи будет ещё больше: ведь я был предупреждён о рейде! Я проигнорировал немецкие приказы! Как много обвинений набирается против меня: неповиновение, саботаж, ложь нацистскому газетчику!..

Но так ничего и не произошло в этот день. В войне нет ничего предсказуемого, даже жестокость. Она приближается, приближается, и — вдруг! — круто меняет направление.

* * *

В школе мы по-прежнему вели разговоры о войне. Теперь не просто повторялось сказанное нашими отцами, мы уже могли обо всём судить по своему собственному опыту.

— Я видел нескольких немецких солдат, таких тощих, что любой голландец запросто смог бы победить их!

— Среди них попадаются совсем неплохие! Один дал мне конфету!

— Им приказано хорошо относиться к голландцам, но всё переменится, если изменятся приказы!

— Говорят, что Германия скоро нападёт на Россию!

— Так зачем же они отправились сначала на Восток, а потом развернулись и пришли в Голландию?

— Сначала им нужно было разбить Польшу и создать там базы, а потом они пришли сюда, чтобы перевооружиться прежде, чем сражаться против русских!

— Но разве Голландия не считалась нейтральной?

— Немцам на это наплевать!

Мы с Кийсом попали в разные классы в этом году, но я часто встречал его на игровой площадке. Некоторое время мы не разговаривали друг с другом: нам было стыдно вспоминать, как нас поймали и пнули ногой под зад. Но вскоре молчание надоело, и мы опять стали беседовать.

— Были у тебя неприятности? — спросил он.

— Ещё нет!

— У меня тоже нет! Некоторые знакомые ребята предупреждают жителей об облавах!

— Один из них — Мартин, ты его знаешь! Он приходил к нам в дом. Но ведь они все старше нас?

— Есть парочка нашего возраста. Они выбирают только самых лучших, кто может быстро бегать и хорошо врать!

— Я теперь способен врать гораздо лучше! Да и бегаю быстро!

— Я тоже! — сказал Кийс, который имел преимущество в обеих категориях.

— Не попросишь ли ты их поручить нам что-нибудь?

— Я могу спросить.

В этот день я добирался домой длинным путём, бродя взад и вперёд по всем улицам своего района, разглядывая их, как будто впервые.

Не то чтобы я не знал эти места — проходы, ограды, переулки, жителей, — но сейчас я смотрел на всё с другой точки зрения: откуда лучше всего заметить приближавшегося прохожего, у какого дома высокое крыльцо с хорошим обзором и тому подобное.

Я так долго шёл домой, что когда, наконец, пришёл, все уже сидели вокруг стола.

Мой отец.

Моя мать.

Мой дядя Франс!

8

— Ступай, помой руки и иди прямо к столу! — сказала мне мать.

Эти несколько лишних секунд обрадовали меня.

До сих пор я был настолько поглощён беспокойством о предстоящем столкновении с дядей Франсом у дверей, что даже никогда не представлял себе возможное появление его у нас дома.

Я плеснул холодной воды в лицо и мысленно восстановил то, что успел заметить, войдя в комнату. Очевидно, дядя Франс ещё ничего не сказал, так как мать была озабочена только моим запоздалым возвращением домой. Взрослые, беседуя между собой, не казались огорчёнными. Более того, всё выглядело похожим на маленькое семейное торжество: мать выставила на стол наш лучший чайный сервиз и праздничные тарелки.

Я занял своё место за столом между родителями, прямо напротив дяди Франса, и вежливо пожелал всем доброго вечера. Мать положила ужин мне на тарелку — хороший хлеб, копченый сыр, тонкий ломтик ветчины и крупно нарезанный помидор.

Пока я поедал столь редкие ныне яства, она налила чай мне в чашку и придвинула сахарницу, наполненную доверху, чего не случалось уже долгое время.

— Все эти продукты принёс нам в подарок твой дядя Франс! — сказала мать, улыбаясь своему брату.

— Да! — сказал Франс. — Я был так занят, что совсем забросил заботу о моей сестре! И о моём зяте! И о моём племяннике!!!

Еда у меня во рту потеряла всякий вкус. «Возможно, — мелькнуло у меня в голове, — есть несколько причин для его прихода, но одна из них, несомненно, — я!»

— Это лучшая ветчина, какую я пробовал с тех пор, как началась война! — высказал нейтральный комплимент мой отец.

— NSB проводит важную работу, и за это нас хорошо кормят!

— Я это вижу, — заметила мать. — Франс, я готова поспорить, что ты прибавил килограмма три!

Её замечание было верным. Франс всегда был худощавым блондином, как и его сестра, с кадыком, сильно выступавшим вперёд, что делало его более поджарым, чем в действительности. Теперь же дядя Франс прямо-таки лоснился; моя мать с её зелёной жилкой на виске пока ещё выглядела стройной, но все мы смотрелись просто убого.

Мать сияла от удовольствия, угощая хорошей пищей, подаренной братом, а кроме того, это придавало ей ещё больший вес в заботе о доме и о близнецах.

Отец ничего не говорил, не желая потакать её счастью, особенно потому, что это не он принёс продукты в дом.

Молчание отца не пришлось по душе дяде Франсу.

— Я знаю, что говорят люди, — сказал дядя Франс. — Они говорят, что добропорядочные голландцы не вступают в NSB! Не так ли, сестрица?

— Да, я слышала что-то такое! — осторожно ответила мать, не любившая политических дискуссий.

— Люди болтают о разном, — продолжал дядя Франс, — и в их словах много неправды. Неправда и то, будто порядочные голландцы не вступают в NSB! Ведь я же порядочный голландец, не так ли? — обратился он к моим родителям, и они оба кивнули. — И я знаю, что другие члены NSB тоже порядочные голландцы!

— Ну, не все из них! — заявил отец. Он явно умышленно позволил себе такое.

— Не бывает на сто процентов порядочных организаций! Так же, как и семей! — Дядя Франс кинул быстрый взгляд в мою сторону.

— Я не понимаю, о чём ты, Франс? — В голосе матери послышались слёзы.

— Не волнуйся, всё просто и ясно.

— Тогда поясни, пожалуйста, и мне! — Она повернулась к нему.

— Немцы вступили в борьбу за построение нового мира для таких людей, как мы. Мира без евреев и коммунистов! Мира, где порядочным людям живётся лучше! Такой мир необходимо защищать! Сможет ли кто-нибудь остановить Германию? — Дядя Франс явно вошёл в азарт. — Англия? Она слишком мала! Русские? Они не захотят умирать за Сталина! Американцы? Если они и придут сюда, то явятся слишком поздно! А Гитлер привёл Германию от бедности и разрухи в число самых мощных стран!.. Знаете, что привлекло меня к национал-социализму больше всего? Песни! Я никогда в своей жизни не бывал счастливее, чем в минуты, когда стою на площади среди сотен других людей, поющих общую песню и испытывающих единые чувства!

Мне было заметно, что некоторое облегчение проступало на лице матери по мере того, как брат объяснял для неё суть вещей. Но мне не хотелось, чтобы она поверила всему, сказанному им.

Я-то, конечно, не мог ничего возразить, однако мой отец мог, и он наконец высказался.

— Может быть, всё это правда, Франс, но я скажу тебе одно — это очень скверная война, и она завершится большим несчастьем! Особенно, если ты окажешься на проигравшей стороне.

— Так что же нам делать — избегать выбора сторон?

— Почему бы и нет? Ведь была же Голландия нейтральной во время Первой мировой войны!

— На этот раз слишком поздно менять свой выбор. Нравится нам или не нравится, но Голландия уже вовлечена в войну. Нейтралитет сейчас не является предметом обсуждения!

— Возможно, не является для страны, — сказал отец, — но это мой выбор!

Мать заёрзала на стуле и кинула на отца взгляд, не поощрявший его политические доводы.

— Я поясню тебе, почему человек не может быть нейтральным сам по себе, — сказал дядя Франс. — Потому, что ты обязан сделать правильный выбор, если хочешь прокормить свою семью!

Он коснулся больного места.

Отец откинулся на спинку стула.

— Мы пока ещё не голодаем!

— Ещё нет! Но предстоит долгая война, и ты прав, ситуация будет ухудшаться, прежде чем она улучшится. Я же не призываю каждого присоединиться к NSB. Я только говорю, что люди могут, по крайней мере, выслушивать наши призывы, как вот только что делала моя сестра.

Он улыбнулся ей, и она улыбнулась ему в ответ.

В этот момент она была более его сестрой, чем моей матерью или женой моего отца.

Отец никак не отреагировал. Я страстно желал, чтобы он сказал что-нибудь и изменил настроение за столом, пока общее внимание не обратилось в мою сторону.

— Итак, первый шаг, — дядя Франс перешёл на лекторский тон, — выслушивать! Второй — обдумывать! И третий — демонстрировать поддержку! Если же возникнет какое-то осознанное чувство, то тогда, и только тогда, человек должен задуматься о присоединении!

— Большинство из тех, кто присоединяется, — сказал отец, — не проходит такие шаги. Они с вами ради ветчины, а завтра пошлют всё к чёрту!

— Но ведь ты тоже ешь ветчину, — хмыкнул Франс.

И опять отец не смог ничего возразить на это.

Я с ужасом понял, что сделал дядя Франс. Угодив моей матери и пристыдив моего отца, он распространил свою власть на моих родителей, так что теперь они будут ослаблены, защищая меня.

Не чувствуя вкуса еды, я продолжал набивать рот, чтобы не сразу отвечать, если Франс задаст мне вопрос, и, тем самым, получить несколько лишних секунд для обдумывания.

Я сделал большой глоток чая, чтобы легче прожевать кусок.

— А знаете, — произнёс Франс с такой интонацией, как если бы мысль пришла ему на ум только что, пока он размешивал сахар в своей чашке, — вы знаете, вопрос о нейтралитете относится не только ко взрослым, он относится также и к детям. Во всяком случае, к мальчикам, которые сейчас подрастают!

Он посмотрел на меня, но я не посмел встретиться с ним взглядом.

«Это приближается! — подумал я. — Это всё сейчас обрушится на мою голову!»

— Что же происходит с мальчиками? — спросила мать, адресуя все свои вопросы только брату.

— Мальчики бывают глупы, и они любят приключения!

— Так же, как и некоторые взрослые мужчины! — съехидничал отец, и Франс запнулся, соображая, как ему отвечать на это.

— Да! — продолжил Франс, делая вид, что соглашается. — Некоторые мужчины — да! Но я сказал, что мальчики, некоторые конкретные мальчики, глупы и любят приключения!

Теперь-то родители поняли, кого он имел в виду, и я почувствовал, что их внимание сместилось в мою сторону. Мать встревоженно посмотрела на меня. Я ведь вернулся домой поздно; кто знает, чем я занимался в то время, когда вокруг идёт война? Знай она, чем я был занят на самом деле, ей понравилось бы ещё меньше!

Но я всё ещё надеялся, что хотя бы отец не придаст этому серьёзного значения.

Когда мать сообщила ему, что я спрятал медную вазу в сарае, всё, что он сказал, было: «Я найду место получше!»

— Некоторые мальчики могут быть настолько глупы, что пытаются совершать диверсии против немецких военных автомашин!..

Я услышал тяжёлый вздох матери и почувствовал нарастание отцовской угрюмости.

— А теперь позвольте мне рассказать вам, насколько глупыми могут быть эти мальчики. Они не понимают того, что они делают, и того, что они не могут добиться успеха. Всё, что они делают, будет обнаружено! Однажды они будут схвачены и наказаны за такие дела, а с ними — и их родители, позволившие своим мальчикам совершать подобные поступки, а может быть — кто знает? — даже давшие им своё благословение!.. Да, некоторым глупым мальчикам везёт больше, чем другим. По крайней мере, на первый раз! Но только в том случае, если они были схвачены своим дядей и получили от него хороший поджопник, который — вас интересует моё мнение? — должен быть усилен дома ремнём и повторяться до тех пор, пока вся дурь не выйдет из этого глупого мальчика!

«Это немыслимо, чтобы отец стал бить меня за то, что я глуп и подверг семью опасности! — подумал я. — К тому же, в глубине души ему должна понравиться моя попытка предпринять что-то против этих сволочей! Тогда я готов принять битьё!»

В чём я крайне нуждался в ту минуту, так это услышать хоть одно слово от отца, вроде как сигнал и мне, и Франсу, что мой поступок осуждён и я должен быть наказан. Это было бы правильным действием с его стороны как отца, и справедливо в отношении меня как виновника.

Однако ни единого звука не сорвалось с губ моего отца, продолжавшего жевать нацистский хлеб. Мать была слишком взволнована, чтобы что-то говорить. А Франс, казалось, желал поддерживать молчание так долго, как получится.

Воздух в комнате превращался в медленно трескающееся стекло. Невозможно, невыносимо выдержать ещё даже одну секунду!

И тут я был спасён наиболее неожиданной подмогой — близнецами!

Они начали плакать в соседней комнате, и мать вскочила, чтобы бежать к ним.

Ничего не было сказано в течение того времени, пока она отсутствовала. Франс повернулся, глядя ей вслед, отец выстрелил в меня злобным взглядом и опять уставился вниз, в стол, а я — я не знал, куда спрятать глаза!

Мать возвратилась к столу, держа по близнецу в каждой руке, и сказала тоном укора:

— Без сомнения, все эти разговоры разбудили их!

Никаких резких слов не могло быть сказано теперь, когда малыши появились за столом.

— А как поживают мои маленькие племянники? — спросил Франс у моей матери.

— Пока всё в порядке, но я волнуюсь за них! Жизнь становится всё страшнее и страшнее; стало трудно раздобывать мыло; я переживаю из-за возможных болезней. Если бы они хотя бы получали достаточно еды, но…

— Иногда мне перепадают излишки молока! — сказал Франс.

— О, я была бы очень признательна! Они не растут так быстро, как вот этот рос. — Она бросила на меня косой взгляд.

Мне совсем не нравится, когда меня называют вот этот!

Между тем близнецы успокоились.

— Дай дяде подержать их минутку! — выразил любезность Франс. — Я уверен, что тебе приходится держать их подолгу!

Она улыбнулась и очень медленно, очень бережно передала их ему.

Они начали было беспокоиться, но Франс стал напевать: «Гоп-ля-ля! Гоп-ля-ля!» — и качать их вверх и вниз, как если бы они все ехали на лошади.

Они любили его, они любили своего дядю! Так или иначе, но он овладел теперь всеми нами.

Переводя взгляд с матери на отца, он сказал мягким приятным голосом:

— Какие замечательные умненькие мальчики!

«Конечно, не то что я, с кем никто не хочет иметь дела! Близнецы улыбаются так, будто радуются, что я в беде!»

Наконец отец заговорил, но только для того, чтобы я понял, насколько безжалостным будет наказание:

— Марш в кровать! И никакой школы завтра!

— Скажи «спокойной ночи», — только и добавила мать.

Я отскочил от стола так быстро, что осталась неясной причина, подбросившая мою чайную чашку высоко вверх: рукав моей рубашки или — близнецы?

9

Некоторые слова бьют больнее ремня. Но их соединение оказалось в итоге слишком жестоким для меня, и я не смог сдержать рыданий. Однако это не приблизило окончание порки.

— Плачь сейчас, чтобы не пришлось потом плакать сильнее!

Конечно, было справедливо наказать меня за глупые и опасные поступки.

Теперь я никогда бы не поставил мою семью в такое угрожающее положение ещё раз! Но не боль вразумила меня. Важнее, что мы были при этом вместе, отец и сын, в чём и заключалась польза столь сурового урока, преподанного хорошим отцом плохому сыну.

Все удары существенно различались. Первые были более ошеломляющие, чем болезненные, затем возникло осознание унижения: спущенные до пяток штаны, оголённый зад.

Учащение ритма говорило мне о неослабевающей отцовской ярости, которая всё нарастала, давая выход его гневу. Порой темп снижался, и я несмело предполагал, что наказание приближается к концу, но тогда по моей позе или движениям отец узнавал об этих ожиданиях и увеличивал частоту ударов, чтобы выбить из меня последнюю глупую надежду.

— Не рассчитывай на мою жалость!.. Это только моя рука устаёт!.. Ты ведь не пожалел меня, молокосос!.. Когда отправился воевать с немецкой армией!.. То, что я делаю с тобой сейчас!.. Ничто в сравнении с тем!.. Что они сделали бы со мной!.. Если бы не твоё!.. Дурацкое везение!.. Попасться в лапы!.. Своему дяде!.. Они подвесили бы меня за яйца!.. Но ты не думал об этом!.. Своими говенными мозгами!..

И он принимался бить ещё сильнее. Мы были как части взбесившейся машины, работавшей на злобе и управлявшей ремнём для создания боли.

Злоба — ремень — боль!.. Злоба — ремень — боль!..

Злоба превращала его проклятия в шипение; боль превращала мои мольбы в стоны. Новые удары ремня ложились теперь на открытые раны, уже не осталось на теле нерассечённых мест, которые могли бы смягчить боль.

Затем он сказал слова, принёсшие мне страдания неизмеримо более сильные, чем ремень, и ранившие меня больнее.

— Не может мой сын быть таким дурнем! Не должно быть у меня сына-глупца, который рискует жизнью семьи ради своих безмозглых выходок! Не желаю попадать в зависимость от милостей этого сукиного сына — моего шурина! Я теперь понимаю, почему Бог дал мне близнецов-мальчиков: потому что ты мне больше не сын! Ты проклят! Ты — не мой сын!!!

* * *

Когда на следующее утро я очнулся в своей постели, всё причиняло мне ужасную боль: колебание воздуха, прикосновение простыни, любое моё движение.

Запах приготовленного завтрака доносился наверх из кухни, но я не знал, позволено ли будет мне спуститься вниз поесть. Слышалось воркование близнецов.

Отец брюзжал по поводу эрзац-кофе:

— У него вкус, как у гуталина!

— Откуда ты знаешь? — спросила мать. — Пробовал его когда-нибудь?

— Это может скоро случиться!

«Всё выглядит так, будто я умер, — думал я, — и семья продолжает жить без меня. Я наблюдаю, как наблюдают привидения. То есть никто не скучает без меня, никто не заботится обо мне!»

Внизу щёлкнул замок входной двери.

— Спускайся и поешь сейчас, Йон! — позвала мать от подножия лестницы.

Одеться было чрезвычайно трудно, спускаться по ступенькам ещё тяжелее.

Близнецы ликовали, веселясь над моей походкой, пока я приближался к столу, над гримасами на моём лице.

Стол уже был прибран. Для меня лежал на тарелке кусок хлеба и стояла чашка чая.

Я ел медленно, стараясь продлить завтрак подольше, так как не знал, когда наступит следующий раз. Отца нигде не было видно, близнецы возились у меня за спиной. Для многих людей они неотличимы. Но я различаю их. Они даже выглядят по-разному, если рассматривать их достаточно близко. Однако взрослые никогда не смотрят так близко, как дети! У них и характер проявляется различный: Ян больший непоседа, чем Уиллем, тот — серьёзнее!

Отец вошёл снаружи в дом. Я поднял глаза на него. Это было моей ошибкой!

— Та-ак! Он уже ест хлеб и пьёт чай! Очевидно, мой урок не пошёл ему впрок! Встать!

Я поднялся на ноги быстро, так как сидел только на краешке стула.

— Вниз, в погреб!

Он спускался за мной по лестнице, наблюдая за моим состоянием: шёл ли я дрожащий и смиренный, или же сохранял некоторое присутствие духа. Я же пытался показать в движениях некую храбрость, чтобы он мог гордиться мной, хотя бы такими моими усилиями оставаться его сыном.

В погребе было мрачно, пахло сыростью и подгнившим картофелем.

Расстегивая свои штаны, я уже был разорван внутри надвое. С одной стороны, мне хотелось держаться, по возможности, лучшим образом, чтобы отец мог сказать: «Да, я понял, что был не прав, ты поступил правильно и смело, ты достоин быть моим сыном!»

Но моя другая половина волновалась только за себя, умоляя — не надо больше боли, не надо новых ударов поверх кровоточащих ран! Эта половина была бы даже рада, если б отец вдруг свалился замертво, и не переживала бы о случившемся.

Я не должен дать этой половине существовать во мне! Иначе он окажется прав, и я не могу считаться его сыном!

Я всё ещё надеялся на пощаду, когда отец увидит мой голый зад, исполосованный вдоль и поперёк.

Но он не пощадил! Три первых удара сразу же легли с максимальной силой, без постепенного нарастания. Единственной моей заботой было не зарыдать слишком рано.

* * *

Зазвенел дверной звонок, и в доме воцарилась тишина. К тому времени порка уже стала ослабевать. Минутой позже мы оба услышали с верхней ступеньки голос матери, старавшейся говорить спокойно:

— Люди из NSB пришли обыскать дом. Они требуют сдать медь!

Отец кинул на меня взгляд, но я не понял, что он мог бы означать. То ли нашу совместную связь с медной вазой, которую я спрятал, а он потом перепрятал, то ли напоминание мне, что между нами нет более никаких отношений.

— Не двигайся! — сказал он, быстро поднимаясь по лестнице.

Я услышал, как отец назвал своё имя и подтвердил:

— Да, я владелец этого дома!.. Нет, у меня нет меди для сдачи сборщикам!

В голосе отца звучали опасение и злость, и я надеялся, что нацисты не почувствуют это.

— Идите, обыскивайте, если так хотите! — сказал отец. — Только не ломайте ничего! Это жильё честного голландца!

Что-то было отвечено ему быстро и резко, но я не расслышал слов сквозь перекрытие. Сапоги застучали, перемещаясь по полу и вверх по ступеням. Нацистов было, видимо, человека четыре или пять, а может быть, даже и шесть.

— Что находится внизу? — спросил голос, задававший вопросы.

— Ничего особенного, — ответил отец. — Овощной погреб. Всякое барахло. Наказанный мальчишка.

«Он не сказал наш сын или мой сын!»

Едва я успел вскочить и подтянуть штаны, как дверь погреба распахнулась, пропуская поток света на ступени.

Спускавшийся нацист был очень высокого роста и, в основном, проявлял опасение, как бы не стукнуться головой. Он медленно осветил фонариком стены погреба, прошёлся, пиная мешки и отбрасывая старый хлам от стен, чтобы убедиться — есть ли что-нибудь за ним.

Когда он направил фонарик прямо на меня, я едва мог видеть его.

— Ты наказанный? — спросил он, смягчив голос, будто бы жалея.

Я кивнул.

— Скажи мне, где они прячут медь?

Он не подумал, что я могу быть сыном хозяев, иначе вопрос звучал бы по-другому.

Упирая на первые слова, я ответил:

— У нас нет меди!

Ещё несколько секунд он удерживал луч на моём лице, потом осветил пол позади меня и двинулся к лестнице, согнувшись и делая длинные шаги.

Через некоторое время после ухода облавы отец захлопнул дверь погреба. Я обрадовался: так всё же лучше, чем ещё одна порка. Можно было присесть на пол, прохлада которого слегка успокаивала боль. Закрыв глаза, я очутился в темноте, созданной закрытыми глазами, а не в той, что была в неосвещённом погребе.

Всё предстало почти безумно смешным: рейд голландских нацистов спас мою бедную попу!

10

…Я вошёл в спальню, где моя мать кормила грудью обоих близнецов, голеньких и розовых.

Моё сердце оборвалось, когда я увидел на них маленькие нарукавные повязки NSB. При виде меня мать зарыдала, и близнецы повернулись в мою сторону. Два крошечных дяди Франса уставились на меня со злобой и ненавистью. Вдруг их маленькие пенисы стали увеличиваться, расти и — скрестились, подобно мечам в обряде воинского бракосочетания…

Я проснулся на полу в погребе. Даже кости закоченели, и казалось, что уши и ноздри у меня заполнены паутиной. Прежде чем я увидел закатные лучи, проникавшие сквозь щели в двери погреба, стало понятно, что я проспал здесь несколько часов, а также то, что дом пуст.

Пустой дом хранит свою особенную тишину.

Сначала я испугался, что моя семья сбежала, чтобы жить в каком-то другом месте, а меня оставили, как выброшенного на улицу котёнка. Затем я осознал, что такое невозможно, но могло произойти нечто худшее: руководителям рейда не понравились ответы моего отца, а также отсутствие у нас медных вещей. За это они потащили всех в одно из тех мест, где мучают людей!

Я не знал, что я должен делать?.. Что мог бы сделать?.. Что разрешено делать?.. Что предполагалось делать?.. Чем можно ещё больше рассердить отца?.. Что может вернуть его любовь?!.

Я был парализован страхом, нерешительностью, молчанием.

В одном я был уверен — я голоден!

Голод направил мои ноги к лестнице и положил мою руку на перила.

Это не ошибка, я хочу есть! Даже Королева просыпается голодной! Но Королева сбежала в Англию, значит, она тоже не была безупречна!

Я медленно поднимался по ступеням. Ожидание того, что я мог бы увидеть наверху, пугало меня.

Разгромленный дом?.. Кровь на полу?..

Однако всё было так же чисто и опрятно, как всегда. Только вот комнаты без людей казались чересчур спокойными. Можно было почти услышать постукивание солнечного света в сковородки, висящие на кухне. А бело-голубое посудное полотенце на кухонном столе выглядело фарфоровым; я подошёл и пощупал, чтобы убедиться в его реальности.

Моя чашка с чаем и мой кусок хлеба всё ещё оставались на столе. Поскольку мать не убрала их, они по-прежнему принадлежали мне. Это означало, что она продолжала заботиться обо мне, но делала это незаметными для отца путями.

Хлеб зачерствел, чай выдохся, но, как сказал бы мой отец, голод — лучшая приправа!

Я окунул хлеб в чай и доел всё до последней корочки, потом намочил палец и подобрал крошечки с тарелки.

Три зелёных яблока виднелись в белой эмалированной вазе на маленьком дубовом столике, но у меня даже и мысли не возникло, чтобы взять одно.

Нужно решить, как поступить с чашкой и с тарелкой: положить их в раковину или оставить на столе?

Если оставить на столе, то отец мог бы сказать: «Нам следует подождать, пока он вспомнит о своих обязанностях!»

Если я перенесу их в раковину, то отец мог бы сказать: «Полюбуйтесь-ка на это! Кажется, он опять с нами в семье!»

Я помыл тарелку и чашку в раковине, но не стал вытирать их, опасаясь использовать полотенце.

Поэтому я поставил опрокинутую чашку на тарелку, как учила меня мать, и она могла бы видеть, что я помню её наставления.

Но что же делать дальше? Выйти из дома означало бы напроситься на очередное битьё. Можно ли мне подняться в свою комнату и делать школьные задания? Но моего отца не подкупишь подобным образом. Он назвал бы это лишь трюком, чтобы притвориться послушным мальчиком, а такие штуки он ненавидел более всего.

Мне нужно было совершить правильный поступок, который не разозлил бы его, который мог бы даже вызвать его сострадание.

Можно просто сесть у стола и ожидать их возвращения домой, но будет ли это верным — спокойно сидеть в безделье, когда они, возможно, находятся в опасности?..

Если же попытаться сделать какую-то работу по дому, то вдруг я её выполню неправильно, и моё положение только ухудшится!..

Мозг буквально разрывался от усиленных размышлений.

И тогда возникла мысль — обратиться к Богу!

«Господи! Ты ведь можешь заглянуть в каждый дом, значит, Тебе известно, в какую беду я попал! Господи! Вот я стою здесь, не зная, что же мне делать? Прошу Тебя, Боже, помоги удержать моего отца от гнева против меня! Это одна моя просьба. Помоги мне вернуть его любовь! Ты — Наш Отец Небесный, поэтому Ты знаешь лучше, чем кто-либо ещё, что я должен сделать, чтобы мой родной отец опять полюбил меня!»

Ничто не нарушило тишину пустого дома в течение долгих минут, и я сказал себе: «Разумеется, Бога нет. Иначе Он не позволил бы Германии завоевать нашу страну! А даже если Бог есть, то почему Он должен интересоваться каким-то глупым мальчишкой и помогать в его беде? Он как генерал, который не может беспокоиться о каждом солдате, погибшем в бою!»

Но затем случилась странная вещь! Нельзя утверждать, что со мной разговаривал Бог или произошло нечто подобное, — не слышалось ни слова, ни звука, — но внезапно я понял, как мне поступить!

Я поверил, что это знание пришло ко мне от Бога. Это было единственное решение, которое я никогда не придумал бы сам; единственное действие, которое я никогда не захотел бы сделать — вернуться вниз в погреб!

Там было темно и холодно; там я мог опять уснуть и видеть кошмарные сны… Всё это стало бы проверкой — действительно ли я так сильно хочу снова быть частью семьи, сыном своего отца?

Я понял, что такова истина и таков правильный поступок, но неимоверно трудно заставить своё тело подчиниться этой правоте!

Колени не хотели сгибаться!

Ступни не отрывались от пола!

На двери в погреб была белая эмалевая ручка в виде шарика, покрытая паутиной тонких трещин; требовалось её слегка покачать, открывая дверь, так как в защёлке имелся небольшой люфт.

Моя рука легла на шарик, но отказывалась его повернуть. Это же почти невозможно — поместить самого себя в тюрьму!.. Но именно такой путь был мне указан, и я следовал ему.

Ещё труднее, чем открыть дверь, было закрыть её за собой. Дверь сметала свет, как швабра!

Я оставил приоткрытой щёлочку, чтобы не упасть на ступеньках, и хотел спуститься вниз задом наперёд, как это делают матросы. Потом решил, что света достаточно, чтобы разглядеть путь, идя вперёд лицом.

Медленно, осторожно спускался я по лестнице, пока меня не развеселило нащупывание очередной ступени, когда они уже закончились.

Я сел и опёрся о стену спиной. Тонкий лучик света тянулся из дверной щели… Я смотрел на него, не желая заснуть, опасаясь возвращения прежних кошмаров, которые несомненно поджидали меня.

И они появились!.. Разница между сидением в темноте, глядя на лучик света, и сновидением, в котором были сидение в темноте и лучик света, настолько ничтожна, что можно соскользнуть прямо в сон прежде, чем это осознаешь…

…Ведьма посмотрела вниз с верхней ступени и захихикала, увидев меня: «Здесь он, этот дрянной мальчишка! Бросайте его в кипящий котёл! Мы сварим его!..»

…Страх пробудил меня, но — как долго я спал, час или минуту?

Я был спасён отцом, который распахнул дверь и закричал:

— Поднимайся сюда и помоги!

11

— Поротая задница! Поротая задница! — дразнились мальчишки, завидев меня, передвигающегося на негнущихся ногах по школьному двору.

Это происходило вскоре после порки. Отец так и не возобновил её, прервавшись из-за облавы. Видимо, потому, что я очень помог ему, когда он вызвал меня наверх из погреба.

Мои родители вместе с близнецами отправились в тот день к нашему соседу, которому доставили дрова и яйца. Отец купил у него часть груза, и его требовалось быстро занести с улицы в дом.

Я старался показать, что ещё чего-нибудь стою и не чувствую сильной боли, поэтому мои ноги двигались быстрее, чем они смогли потом, в первый день моего возвращения в школу, где ребята смеялись и передразнивали меня.

Я шёл прямо на них, и они дали пройти, но один парень сильно шлёпнул меня по попе, рассмешив этим всех остальных. Осмелев от такой наглой выходки, другой шкет попытался повторить её, но оказался недостаточно быстр, и мой кулак врезался прямо ему в нос.

Все закричали, что я бью маленького ребёнка, однако меня это не смутило. Остановившись и развернувшись, я показал всем, что не боюсь никого и готов к драке.

В самом деле, бояться было некого, потому что все страхи я приберёг для встречи с Кийсом!

Я огляделся вокруг: жёлтые листья на деревьях и на земле говорили, что уже наступила поздняя осень. Впереди, в дальнем углу площадки, несколько мальчишек пасовали друг другу мяч, но Кийса среди них не было, и я почувствовал облегчение от того, что мы не встретились в такой ситуации лицом к лицу.

Обернувшись, я увидел Кийса, приближавшегося такой же походкой, как и моя. Вновь слышались дразнилки и насмешки, но на этот раз более доброжелательные, так как теперь они адресовались Кийсу, а его больше любили и боялись сердить.

Я подождал его, и мы пошли рядом. Не хотелось, чтобы кто-нибудь слышал хоть малую часть нашей беседы.

Пройдя несколько шагов, Кийс повернулся ко мне:

— Ты обо всём рассказал!

Я промолчал, не имея слов для ответа. Значит, он считает, что я признался в нашем сговоре! Но мне нечего возразить, я не могу отрицать очевидную истину. Франс побывал в их доме, сообщил всё родителям Кийса, вероятно, даже потребовал показать ему Кийса, чтобы убедиться в правильности своего доноса.

И достаточно! На этом можно бы всё закончить! Мы можем опять стать друзьями, несмотря на высеченные задницы! Смелыми, но проигравшими своё Сопротивление, хотя очень невесело быть партнёрами в любом поражении!

Но этого оказалось недостаточно! На этом всё не закончилось!

Кийс задал вопрос:

— Ты рассказал до порки или после?

Какая теперь разница? Разве это изменило бы походку кого-то из нас?

Но я не мог ответить вопросом на вопрос, тогда Кийс понял бы — какой ответ в нём содержится.

— После! — ответил я.

— Врёшь!

— Нет, не вру!!

— Врёшь!!!

— Я ничего никому не говорил до порки! — крикнул я.

— А я вообще ничего не сказал!

— Ну, ты-то уже мог!

— Тебя же никогда не били до такой степени! — возразил он. — Как они не побоялись, что дело кончится вызовом доктора и обойдётся им в кругленькую сумму?

Всё-таки моя ложь дала некоторый эффект! Кийс уже не считает меня виновником и задумывается, как бы он поступил!

— А тебя? Ведь ты же ничего никому не сказал! — посочувствовал я.

— Я молчал, даже когда мой отец требовал объяснений.

— Что же надо было объяснять?

— Про песок, про автомобиль, другие дела!

— Это ему, должно быть, сказал мой дядя!

— Может быть!

Кийс не сказал это может быть с большой уверенностью. Его злость постепенно стихала, приглушённая сомнением. Он продолжал идти рядом со мной, обдумывая, что бы ещё спросить.

Со стороны казалось, что мы оставались друзьями.

12

Всё, чего мне хотелось, — это снова стать сыном своего отца. Услышать, что он меня называет мой сын или мой Йон!

Мне пришла идея побродить по городу в поисках какого-нибудь заработка: может быть, несколько гульденов, принесённых в дом, смягчат суровый отцовский взгляд.

Я исходил Амстердам из конца в конец. Город выглядел почти опрятно, если не присматриваться слишком внимательно. Тогда становилось видно: на всём лежит тонкий слой коричневой грязи. А разве можно представить себе прежний Амстердам без сверкающих оконных стёкол? От людей пахло кислятиной; каналы превратились в писсуары.

В своих долгих блужданиях мне довелось увидеть многое.

Например, как молодчики из NSB решили продемонстрировать немцам, что голландцы тоже способны бить евреев.

Крупный скандал возник в еврейском кафе-мороженом «Коко» на улице Рийнстраат. Группа парней из NSB и немецкая полиция ворвались внутрь и принялись избивать посетителей прямо у столиков.

Но в этот момент подъехал автобус еврейского боксёрского клуба «Маккаби», и прибывшие спортсмены поспешили на помощь. Хотя их было меньше, но они умели драться и дрались как сумасшедшие, с каждым ударом разбивая носы нацистам.

Те были просто ошеломлены и быстренько ретировались прямо сквозь разбитые окна, расталкивая женщин в стороны. Наверняка, большинство из них потеряли всякий аппетит к подобным встречам.

Видя, как досталось этим из NSB, я радовался и всё высматривал среди них дядю Франса, но в тот раз не повезло. Вот когда не нужно, он тут как тут, а когда он требуется, так его нет!

* * *

Я старался зарабатывать деньги любыми доступными способами: скалывал лёд на крылечках у старушек; помогал загрузить автомашину, пока один из грузчиков отсутствовал; развешивал афиши.

Не помню, о чём они были, за исключением одной, более поздней, когда Гитлер и Сталин уже прекратили притворяться друзьями.

Она называлась «Большевизм — убийца!»: на полу — мёртвые отец и ребёнок, сломанное распятие и рыдающая над ними мать. Я развесил их, вероятно, около двух сотен. Через какое-то время эта картинка стала привычной, но вначале она очень трогала меня. Что, если бы это были мы?.. Отец и я мёртвые на полу, и мать, обезумевшая от горя!

Даже сейчас, хотя ещё ничего действительно ужасного не случилось, она часто бывала сама не своя. Например, она не переставала, как заведённая, твердить одно и то же о хорошем высококачественном мыле:

— Невозможно достать хорошего высококачественного мыла ни за любовь, ни за деньги! В доме зловоние! Пока ещё небольшое, ни один мужчина не может его унюхать! Но я чувствую этот запах, и его почувствует любая другая женщина, которая придёт к нам! Даже обои стали вонять, если встать к ним достаточно близко! Я уже чувствую свой собственный запах!

* * *

Некоторое время я подрабатывал у сапожника, разыскивая в его корзине пригодные для дела кусочки кожи. Новая кожа не поступала, а люди, которые были вынуждены теперь ходить больше, чем прежде, изнашивали обувь гораздо быстрее.

Сапожник советовал своим клиентам переходить на деревянную обувь, набивая её сеном на время холодов, чтобы сохранять ноги в тепле, или газетами, если они не могут раздобыть сена.

Иногда его охватывало отвращение к своей работе:

— Целую жизнь я гнусь над старыми грязными башмаками! Стоило ли родиться, чтобы так и умереть среди этого?!

Затем он отбрасывал в сторону своё шило, скручивал самокрутку из какого-нибудь эрзац-табака, который он ненавидел так же, как мой отец ненавидел эрзац-кофе, закуривал и, сплёвывая крошки с кончика языка, обращался ко мне:

— Как ты считаешь, что мы должны сделать с Гитлером, если он нам попадётся?

— Каждый голландец должен бить его топором, пока он не превратится в кровавое месиво!

— Это было бы неплохо! Это было бы неплохо! — бормотал он.

— А вы что бы сделали?

— Я бы раздел его догола и на огромной сковороде, с которой нельзя спрыгнуть, поджаривал бы, наслаждаясь его громкими криками!

— Здорово придумано!

Когда все годные кусочки кожи закончились, сапожник подлатал мои ботинки и заплатил за помощь.

Пересчитывая монеты и думая о матери, я спросил его, не знает ли он, где можно достать хорошего мыла. Он только рассмеялся и протянул ко мне свои ладони, чёрные от грязной кожи и гуталина.

* * *

Сначала я отдавал заработанные деньги прямо отцу, чтобы доказать, что он выколотил из меня всю дурь, что я понимаю и признаю его отцовские действия.

Он брал деньги, не говоря ни слова. Чувствовалось, что мои старания ему нравились, но он не считал необходимым сразу же выразить это.

Однажды, когда я вручал отцу деньги, он сказал:

— Отныне отдавай их… — Видно было, что он собирался закончить «матери», но на ходу передумал. Всё-таки только он один должен был давать ей деньги, а не я.

Отец достал с верхней кухонной полки давно уже пустовавшую жестяную банку из-под какао и открыл её. Запах из банки напомнил мне довоенные зимние вечера.

— Добудешь деньги — клади сюда! — коротко произнёс он, и ни слова более.

Это было хорошее решение! Мне нравились звяканье монет и слабый запах какао при открытой крышке.

* * *

Стояла обычная промозглая голландская зима с отвратительными холодными ветрами.

Крупные политические волнения возникли в конце февраля, когда во всём Амстердаме и во многих городах страны прошли забастовки из-за ареста немцами четырёхсот евреев во время большой облавы. Одновременно население выражало недовольство отправкой голландцев на принудительные работы в Германию.

Забастовка стала заметным потрясением для Амстердама: на протяжении нескольких дней жители заполняли улицы и пребывали в сильном возбуждении, пока германские власти не применили силу и не загнали всех обратно на рабочие места.

Зима — более подходящее время для уличных заработков, чем весна. Всякая деятельность застывала и замедлялась, и у меня появлялись шансы добыть несколько монет, предлагая свою помощь. Никогда не удавалось принести домой много, но, встряхивая жестянку из-под какао, я слышал ободряющий стук металла о металл.

Иногда я замечал, что монеты исчезали, — значит, ими пользовались, и это улучшало настроение.

Однако отец по-прежнему обращался ко мне только с приказаниями сделать что-то, не выражая никаких похвал и не заводя бесед о чём-либо. Изредка он звал меня по имени, но никогда не называл меня сыном.

* * *

Что интересного прибавилось весной, так это наблюдение за ночными воздушными сражениями.

Я чувствовал приближение английских бомбардировщиков задолго до того, как мог услышать гул моторов или увидеть их самих: тарелки начинали бренчать в буфете, и доски пола слегка гудели. Тогда я поднимался на крышу.

Лучи прожекторов рыскали по облакам в поисках самолётов, летевших бомбить Германию. Порой лучи скрещивались, захватывая цель. Стрельба зенитных орудий особенно усиливалась, когда что-то оказывалось в зоне их попадания. Иногда мне везло проследить, как горящий бомбардировщик снижается подобно падающей звезде.

В одну из жарких ночей позднего июня я просидел на крыше почти час в надежде увидеть объятый пламенем сбитый самолёт, но не потому, что я был против англичан, а просто потому, что такое зрелище оставляло сильное впечатление.

Когда зенитки замолкли, я спустился вниз попить воды.

Франс сидел у стола вместе с моими родителями.

Отец выглядел встревоженным ещё до того, как он увидел меня. Это длилось буквально секунду, но я успел заметить, хотя и не понял, в чём дело. Единственной причиной, напугавшей его, мог быть только я сам, и ничто другое.

Дядя Франс повернулся в мою сторону, но в его глазах не было обычного осуждения.

Может быть, на него подействовал мятный шнапс, который они пили, но Франс казался весёлым и даже счастливым.

Мать была в хорошем настроении — как обычно, когда приходил её брат, тем более что он никогда не появлялся с пустыми руками. Они оба буквально молодели, вспоминая друг с другом своё детство.

— Ты так любил своих оловянных солдатиков, что даже прятал их от меня! — говорила она ему. — Помнишь, ты держал их в сигарной коробке?

— Пока они все не пропахли гаванскими сигарами! — смеялся в ответ Франс и щурил свои глаза.

— Понятно, почему ты так любишь передвигать разноцветные флажки на своей карте, особенно теперь, когда Германия вступила в Россию!

— Скоро я буду двигать нечто большее, чем флажки! — заявил Франс.

— Что это значит?

— Это значит, что стойким членам NSB оказана честь в числе добровольцев отправиться громить большевиков в их берлоге!

Мать не поняла, о чём он говорит.

— Другими словами, ты…?

— Ещё мальчишкой, играя с теми оловянными солдатиками, я мечтал входить в большие города как завоеватель! Теперь у меня появился реальный шанс! Мы отправляемся через пять дней!

За столом воцарилось долгое молчание — новость была чересчур ошеломляющая.

Франс становится частью большого мира, мира аэропланов, армий, пылающих городов, думал я, а мы должны оставаться в своём маленьком мире школы, дома, кухни и улицы!

Плечи матери начали вздрагивать, как всегда перед рыданиями, но Франс, будто он уже был солдатом, сразу же приказал ей не плакать.

— Чтобы пережить эти времена, нужно быть гордым и мужественным! — Он поднялся, подошёл к ней и положил руки на её плечи. — Гордым и мужественным! — повторил он.

Всё ещё стоя, Франс взял бутылку мятного шнапса и разлил в три стакана.

Мать вытерла слёзы рукавом и глядела на него сияющими от восхищения глазами. Отец продолжал насупившись смотреть в стену.

Франс дал мне знак приблизиться к столу и налил несколько капель и в мой стакан с водой.

— Я хочу предложить тост! — сказал Франс, и его взгляд устремился на что-то очень далёкое, видное только ему одному. — Я хочу предложить тост за здоровье Адольфа Гитлера, творца героической эпохи, которая превращает мечты в действительность!

Мы все подняли наши стаканы за Гитлера и за мечты.

13

Война заняла место Олимпийских игр в наших детских разговорах. Армии стали командами, сражения были турнирами.

В школьном дворе мы всё время спорили о том, кто победит; десятки ребят говорили одновременно:

— Как может Германия победить Америку и Россию? Это всё равно, как если бы тигр напал сразу на двух слонов!

— Размер страны не имеет значения! Сотня бомбардировщиков может уничтожить целый город, как это сделали немцы с Роттердамом!

— Эти сволочи убили там мою тётю с двумя её детьми!

— Пусть лучше победит Германия! Иначе сюда придут русские, а они отнимут всё у наших родителей и поселят нас в грязные бараки! Мы там будем спать все под одним огромным одеялом!

— Да нет, сначала американцы победят немцев, а потом они развернутся и разобьют русских!

— А вдруг немцы не проиграют? Они могут быстро разгромить Россию, а затем ударят по американцам, да так сильно, что те решат не связываться и убегут к своим небоскрёбам! Тогда более умные из наших родителей, кто присоединился к NSB, завладеют всем!

— Но если немцев всё же победят, то такие родители получат топором по голове!

— Как, например, дядя Йона, гнусный Франс! — крикнул Кийс.

— Я тоже ненавижу его! Я тоже врежу ему топором! — закричал я, но позор уже нельзя было скрыть. Как это стыдно, если вокруг знают, что у тебя в родне есть нацисты! Можно отговориться, что ты не отвечаешь за всех членов семьи, но каждый скажет: яблоко от яблони недалеко падает! Такие штуки не случаются с порядочными голландцами!

После этого случая некоторые ребята, всегда крутившиеся поблизости, нашли причины не играть больше со мной. Теперь они отводили глаза, когда я оказывался рядом. Гораздо хуже, что другие дети, у кого родственники примкнули к нацистам, стали льнуть ко мне и всюду таскались вслед, как нитка за иголкой. Но я избегал их так же, как меня избегали мои бывшие приятели.

В результате я теперь чаще, чем раньше, оставался в одиночестве, и это дало мне больше времени для поисков хорошего высококачественного мыла и заработков. Кое-кто из мальчишек прослышал, что я могу добывать деньги на улицах, и захотел пойти со мной поучиться моим хитростям. Так всегда — если есть деньги, то есть и друзья, но если показать людям способы заработать деньги, то тоже можно завести друзей!

Я взял с собой некоторых из них и обучил кое-каким приёмам из тех, чему научился сам. Стоя на перекрёстках, мы наблюдали за прохожими и пытались угадать — кто богаче, а кто беднее, чем они старались выглядеть. Я показывал крутые или скользкие места на улицах, где следует поджидать людей, тащивших тяжёлый груз.

Я учил оценивать возможную стоимость услуги и внушал, что следует всегда просить немного меньше.

Однако эти поучения оказались не полезными для меня.

Те ребята, кто не был хорошо приспособлен к труду, постоянно держались за меня. Другие же вскоре стали действовать отдельно и создали для меня конкуренцию. В любом случае, я терял деньги.

Иногда отец встряхивал жестянку с деньгами и направлял на меня сердитый взгляд, если звук был тонкий, слабый. В то же время, он никогда не говорил что-нибудь поощрительное, если звенело сильно.

Постепенно тоньше становилось всё: подошвы моих башмаков, подкладка моей куртки. В доме было холодно, температура воздуха внутри и снаружи почти не отличалась.

Я опять пошёл к сапожнику узнать — нельзя ли у него ещё поработать в обмен на небольшой ремонт моей обуви, но его лавка оказалась заколоченной. То ли он был евреем, то ли заказчиков совсем не осталось.

Для евреев создавалось всё больше и больше преград в работе и в жизни. Им не разрешалось посещать кафе, музеи, театры, даже зоопарк. Такие запреты приводили моего отца в бешенство.

— Мне дьявольски не везёт на этом свете! Знаете, что означает для меня еврей? Желудок на двух ногах с кошельком! Посетитель, клиент! Их сейчас всё меньше и меньше!

Мать, казалось, совсем не обращала внимания на его жалобы и не возмущалась его грубым словам, как это случалось прежде. Она отрывалась от чтения очередного письма Франса, которые приходили из России обычно раз в месяц и адресовались всей семье, но в действительности были для неё одной.

— Франс пишет, — говорила она, — чтобы я никогда впредь не сетовала на слякотные голландские зимы!

— Что-то твой братец не вошёл ни в один большой город как завоеватель!

— Откуда тебе может быть известно? Я ещё не закончила читать письмо!

— Пока что немцы не захватили крупных советских городов, кроме Киева! Но там он не должен бы жаловаться на зиму!

— Как ты узнал об этом?

— Я слушаю английское радио!..

— Так! Значит, теперь ты подвергаешь семью опасности! — прервала она его и вернулась к письму.

Мне понравились её резкие слова, поставившие меня и моего отца на одну доску, поскольку голландцам было строго запрещено слушать радиопередачи из Лондона.

Близнецы не любили, когда мать вела острые разговоры. В такие минуты они замирали и только обменивались взглядами. Они полностью принадлежали ей. Разумеется, нашего отца они тоже любили и были счастливы играть с ним на полу, возя мои старые деревянные грузовички.

На новые игрушки не было денег, да их и не продавали. Отец нашёл в сарае немного синей краски, и теперь все машинки, бывшие в моём детстве разноцветными, стали синими.

Близнецы становились всё более похожими на нашу мать, стройную и белокурую, чем на отца и на меня, коренастых с жёсткими рыжеватыми волосами. У них даже проявилась такая же зелёная жилка на виске, как у неё. Пришедшему вечером домой отцу иногда говорилось: «Мальчики чувствуют себя не очень хорошо сегодня!»

Находясь тут же, рядом, я был готов завопить: «Я тоже один из ваших мальчиков, и я чувствую себя сегодня прекрасно!» — но эти слова почему-то никогда не срывались с моих губ, оставаясь в глубинах души.

Мать постоянно беспокоилась о малышах — ведь они были такие нежные, а условия, столь нужные для сохранения их здоровья, — еда, тепло, чистота — ухудшались с каждым днём.

Мы ещё не жгли в печке мебель и не варили на обед луковицы тюльпанов, но эти дни уже были не за горами.

Мать перестала постоянно говорить о мыле, как было ещё недавно, но регулярно проверяла и чистила свои ногти и поворачивала голову вбок, как птица, обнюхивая сама себя. Она избегала выходить куда-нибудь, кроме прогулок с близнецами или за продуктами.

Что я ненавидел больше всего, так это обращённые ко мне её просьбы взять вас, братцы, в парк и последить, пока вы там играете. Меня никогда не покидал страх, что вы как-то покалечите себя, и я буду виноват.

Я даже не любил держать вас за руки, переходя через улицу. Всегда можно определить чувства человека, взяв его за руку. Так вот ваши руки не любили меня!

14

Летом 1942 года, как раз в то время, когда отцвели все жёлтые цветы, евреям приказали пришить к одежде жёлтые шестиконечные звёзды со словом JOOD, еврей, написанным буквами, похожими на иврит. В добавление к нанесённому оскорблению, евреи ещё должны были заплатить по четыре цента за каждую такую звезду, причём разрешалось приобретать не более четырёх штук на человека.

Перемещаясь туда-сюда по городу, я слышал, что говорили люди о жёлтых звёздах. Вначале были случаи возмущения и призывы не надевать звёзды, чтобы немцы не могли определить, кто есть кто. Но это осталось только разговорами. Не нашлось ни таких смелых, ни таких глупых!

Завидев людей со звёздами, прохожие проявляли всевозможные эмоции: удивление, потрясение, огорчение, злобу. Некоторые считали себя обманутыми теми, о ком прежде не знали, что они — евреи: «Они могли бы упомянуть об этом! Но нет, они скрывали это! Мы не можем доверять людям, которые настолько скрытны! Ведь они наверняка скрывают что-нибудь ещё!»

Однако оставались и другие, открыто приветствовавшие на улицах своих еврейских друзей, пока не заметили, что тем самым заставляют их чувствовать себя в ещё большей степени изгоями.

Хуже всего получилось в смешанных семьях, где, например, отец был обязан носить на одежде звезду, а мать и дети — нет.

* * *

У меня тоже появились неприятности со звёздами, но не такие, как у евреев.

Моя проблема заключалась в том, что звёзды понравились близнецам, и вы требовали, чтобы я достал звёзды и для вас тоже.

— Мы хотим жёлтые звёзды! Мы хотим жёлтые звёзды! — твердили вы хором.

— Вы не можете носить звёзды, вы не евреи!

— Нет, мы хотим! Мы близнецы и мы евреи!

— Нет, вы протестанты!

— Мы хотим звёзды! Мы хотим жёлтые звёзды!

На одной из прогулок с близнецами в парке я встретил нашего школьного учителя, который, дымя своей трубкой, быстро шёл по тропинке. Хотя это был всего лишь учитель математики, я попросил его — не объяснит ли он вам обоим, почему вы не можете носить звёзды.

Он присел на корточки, продолжая попыхивать своей трубкой.

— Вам нельзя надевать звёзды! — сказал он.

— Почему нельзя?

— Потому что вы не евреи!

— Что такое евреи?

— Евреи — это такие люди, которые не верят, что Иисус Христос является Божьим Сыном!

— Что же думают евреи о том, кто такой Иисус? — спросил я.

— Они считают его обычным евреем!

— Почему? Разве он еврей?

— Конечно, ведь его мать и отец были евреями!

— Если оба родителя евреи, то и их дети евреи, так говорят немцы! — воскликнул я.

— Да, это так!

— Так значит, если Иисус появился бы здесь, его бы тоже заставили носить жёлтую звезду?

— Видишь ли, я думаю, что он был бы вынужден! — подтвердил математик, выпрямляясь.

Наблюдая, как он удаляется от нас по гравийной дорожке, я был сконфужен более, чем когда-либо.

— Мы хотим жёлтые звёзды! Мы хотим жёлтые звёзды! — опять завопили вы оба в один голос.

— Ладно-ладно! — отмахнулся я. — В следующий раз получите их!

Ты и Ян выглядели возбуждёнными и счастливыми, когда я привёл вас домой, чем вызвали улыбку нашей матери, и она дала нам по яблоку.

В тот же вечер, отправляясь ко сну, я заметил, что мать о чём-то говорит отцу, и понял, что разговор шёл обо мне. Отец поглядел на меня с интересом, ещё без любви, но какими-то новыми глазами.

Я сделал две маленьких звезды из старой жёлтой пелёнки и написал на них чёрными чернилами слово JOOD. Вас обоих я заставил дать обещание — никогда никому не говорить об этом и не просить надевать их, пока мы не окажемся в самом глухом конце парка.

Маленькие рёбрышки прощупывались под вашими рубашками, пока я пришпиливал на них звёзды, а вы стояли в оцепенении.

Я так и не знаю, почему жёлтые звёзды приводили вас в такой восторг. Насколько я мог видеть, им не уделялась какая-то особая роль в ваших играх. Вам было достаточно просто обладать ими.

Чем радостнее были близнецы, тем удручённее становился я, воображая себе все возможные бедствия.

Любой нацист в чёрной униформе с красными эполетами может заметить нас во время прогулок и спросить, не мои ли это братья? Я отвечу — да, и тогда он спросит — где же моя звезда? Я отвечу, что потерял свою, а он скажет — пойдём к тебе домой, и я объясню твоим родителям, где им нужно её купить.

А если я скажу ему правду, что близнецы только притворяются евреями, он разорётся: «Ах вот как! Притворяются евреями! Да это ещё хуже, чем быть ими! Ну я покажу тебе, что значит притворяться евреями!»

* * *

В то лето евреев уже сгоняли на сборные пункты и отправляли в Германию и Польшу на принудительные работы. Ходили слухи, что там их заставляли работать на износ, как старых лошадей, и что там они гибнут.

Тогда же евреи начали скрываться, уходить на дно — такое появилось выражение.

Иногда на улицах можно было встретить целые еврейские семьи, напялившие в жаркий июльский день по пять слоёв одежды. Без лишних объяснений было понятно, что они направляются в потайное укрытие; прохожие старались не смотреть на них.

Я опасался, как бы Кийс не появился случайно в парке и не увидел близнецов.

Тогда он мог бы высказаться: «Вот так семейка! Дядя — в нацистах, сам — доносчик, братья прикидываются евреями! Отчего бы вам не попытаться быть просто порядочными голландцами! Ну да это напрасная трата времени! Вы же не сможете стать теми, кем никогда не были!»

К счастью, хотя Кийс и жил близко к парку, я никогда его там не встречал.

Боялся я даже евреев. Меня пугало, что какие-нибудь сильные евреи, например боксёры, расквасившие нацистам носы в том кафе-мороженом, проходя по парку и завидев поддельные звёзды, решат, что мы потешаемся над ними, и начнут колотить меня своими твёрдыми, как металл, кулаками.

Но и это тоже не случилось. Ничего не произошло из того, что я пытался предвидеть. А то, что произошло, я никогда и не мог предугадать!

* * *

Я обращал внимание только на тех людей, от кого ожидал неприятностей себе или близнецам, но эти двое, появлявшиеся с некоторых пор, совсем не интересовались нами. Обычно они обнимались и целовались, как будто находились дома за опущенными шторами, отвлекаясь иногда, чтобы испуганно оглядеться вокруг — не подглядывает ли кто-нибудь за ними?

Порой они спорили, и я слышал их голоса, не разбирая произносимых слов. Казалось, что они разговаривали не по-голландски.

После споров она часто плакала, а он снова обнимал её, хотя однажды он дал ей пощёчину.

На ней всегда были одни и те же светло-синее платье и шляпка. Длинные каштановые волосы выглядели так, будто их только что причесали.

Мужчина был коренастый, с цыганского вида усами, одетый в тёмно-синий костюм, явно великоватый для него, так как он постоянно подтягивал рукава к локтям.

Мужчина много курил. Оба носили жёлтые звёзды, которые они пытались прятать: ведь евреям не разрешалось посещать парки! Для этого он снимал свой пиджак, женщина надевала лёгкий свитер.

В тот день мы пришли в нашу часть парка, и я сунул руку в карман, чтобы достать звёзды для братьев. С ужасом я обнаружил только одну звезду! Уходя в спешке из дома, я не проверил — обе ли у меня с собой.

Если я выронил звезду между домом и парком, то это не беда, можно изготовить другую. Но если это случилось дома, то головомойка неминуема. Я попытался сочинить какую-нибудь правдоподобную историю для матери, но близнецы своим нытьём не давали сосредоточиться:

— Мы хотим наши звёзды! Мы хотим наши звёзды!

— Сегодня у меня только одна звезда. Вы будете носить её по очереди!

— Я первый! — закричал Ян.

— Нет, я первый! — закричал Уиллем.

— Если вы будете драться из-за этого, то никто из вас не наденет её!

Такое заявление ненадолго успокоило их.

— Тот, кто согласится быть вторым, будет носить звезду дольше!

Оба задумались на секунду, а затем почти одновременно крикнули:

— Я первый!

У меня в кармане нашлась монетка из числа ненавидимых всеми новых нацистских монет с изображением тюльпана.

— Ладно, — сказал я, положив звезду на землю, — мы кинем монету! Чья сторона с тюльпаном?

— Моя! — закричали оба.

— Так нельзя, чтобы у обоих был тюльпан!

— Пусть Уиллем берёт тюльпан, — крикнул Ян, — а я возьму звезду!

Он схватил звезду с земли и побежал прочь.

Уиллем мгновенно залился слезами. Ну не мог же я остаться равнодушным к такому его состоянию!

— Постой здесь, и ты получишь звезду первым! Только, пожалуйста, не плачь, договорились?

— Ладно!

— Помни: стой и не двигайся!

Теперь я погнался за Яном, который примчался прямо к сидевшей на скамье парочке, держа звезду на виду, и просил помочь прикрепить её. Когда я подбежал, он уже передавал звезду женщине.

— Это твой брат? — спросила она меня по-немецки.

— Да, он мой брат! — ответил я тоже по-немецки.

— Он должен носить свою звезду всё время. И то же самое относится ко второму мальчику. А также и к тебе!

Она наклонилась вперёд, чтобы пришпилить Яну звезду.

Сзади послышались завывания Уиллема, наблюдавшего эти действия.

— Подождите! — попросил я. — Его брат первым наденет звезду. Я обещал ему! Да и в любом случае, они не должны её носить, они же не евреи!

— Не евреи?! — удивилась женщина.

— Зачем же тогда они носят звёзды? — спросил мужчина.

— Так им нравится!

— Ах, так им нравится!.. — Женщина слегка засмеялась и тут же тихонько заплакала.

Какое странное чувство видеть их вблизи после столь частого разглядывания на расстоянии! Она была очень симпатичная, только вот зубы пожелтели. У мужчины глаза налились кровью.

— Значит, ты тоже не еврей! — сказал он.

— Нет!

— Ты хорошо знаешь город?

— Да, очень хорошо!

Мужчина обменялся с женщиной взглядами, и они поговорили минутку на своём языке.

— Тебе можно выходить из дома в сумерки?

— Родители не запрещают, а кроме того, я иногда подрабатываю по вечерам.

— У меня есть небольшая работа для тебя на сегодняшний вечер, — сказал мужчина. — Не тяжёлая и не займёт много времени. Тебе надо взять конверт в моём доме и отнести к ней домой!

— Почему бы вам не сделать это самому?

— Евреям запрещено появляться на улицах с восьми вечера до шести утра!

— Но вы же приходите в парк, а это тоже запрещено!

— Наказание за это гораздо меньше!

— А если немцы схватят меня с этим конвертом, то убьют?

— Нет, они убьют нас!

— Как вы мне заплатите?

— Сколько ты хочешь?

— Мне не надо денег!

— А что же тебе надо?

— Кусок мыла. Хорошего высокачественного мыла!

Они обменялись ещё несколькими словами на непонятном языке.

Затем мужчина написал свой адрес на клочке бумаги.

— Приходи туда в восемь часов! Я дам тебе конверт для неё и назову адрес. Когда ты вручишь ей конверт, она передаст тебе мыло.

— Хорошее высокачественное мыло!

— Да! — сказал он, и его голос вдруг прозвучал очень устало. — Хорошее, высококачественное!

15

Я перерыл всю свою комнату в поисках пропавшей звезды, но не нашёл её ни тогда, ни позже. Матери она тоже не попалась, иначе она сказала бы об этом, когда я с близнецами пришёл домой из парка. Она взглянула на нас, слабо улыбнулась и вернулась к своим домашним делам.

Я попросил её отпустить меня этим вечером, поскольку есть шанс заработать немного денег, и она только кивнула в ответ.

Уже наготове выйти из дома, я проходил мимо полки, где рядом с засушенными цветами и морскими ракушками мать хранила письма от Франса. В этот момент послышались звуки далёкой артиллерийской стрельбы, и во мне почему-то возникло непреодолимое желание взять одно из писем с собой. Поскольку мать не глядела в мою сторону, то я, не колеблясь ни секунды, так и сделал.

* * *

Дверь защёлкнулась за моей спиной. Был прекрасный летний вечер, немного голубизны ещё оставалось на небе, тепло сохранялось в воздухе. Несколько человек брели по набережной. Солдаты пели в баре на противоположном берегу канала. Я пошёл по другой стороне.

«Я совсем не боюсь! — успокаивал я себя. — По крайней мере, не очень! Ведь я пока ничего не совершил! Даже не миновал этих солдат. А вдруг они подзовут меня и окажутся дружелюбными? Молодые солдаты все отправлены на фронт. Их теперь заменили пожилыми, а те скучают по оставленным дома сыновьям…»

Широко известно, что до войны амстердамцы любили выставлять напоказ прохожим внутренний вид своего жилья и всегда содержали в сверкающей чистоте большие передние окна, а шторы раздвигали, — мол, заглядывайте, смотрите, как мы прекрасно живём!

Но сейчас все окна закрывались светонепроницаемой бумагой, а передние ещё и загораживались ставнями или оклеивались ленточками, чтобы избежать ранений осколками стёкол в случае близкой бомбардировки или падения британского самолёта, чего, правда, не случилось ни разу.

Жители больше не гордились своей жизнью, которую вели внутри, поэтому дома, казалось, отвернулись от улиц.

Мои ноги сами знали, куда идти, какие переулки выбирать, какие мосты избегать. В одном месте я проходил вблизи отеля, где работал мой отец.

«Больше, чем чего-либо ещё, — думал я, — мне хочется дать ему знать, что его сын сейчас пробирается в ночи! С опасностью для жизни! Рискуя ради куска мыла для своей матери, чтобы она была счастлива! И чтобы его отец был счастлив! И мог бы опять любить своего сына!..»

Адрес, который дал мне усатый мужчина, находился среди таких древних домов Амстердама, что они от старости наклонялись один к другому, как подвыпившие приятели, возвращавшиеся после весёлой вечеринки. Я постучал в нужную дверь, но никто не ответил. Я постучал ещё, погромче.

Может быть, мужчина схвачен и отправлен особым поездом в Германию на принудительные работы? Такое случается теперь ежедневно. Или, может быть, его застрелили на улице? Такое тоже случается, хотя и не каждый день. А может, в доме побывала облава и он сбежал через заднюю дверь?

Все эти мысли огорчали меня тем, что я не смогу получить мыло для моей матери.

Я собирался постучать ещё разок, как дверь раскрылась, и мужчина с усами втянул меня в тёмный коридор, прошептав:

— Пришёл? Это хорошо! Молодец!

Он держал маленький фонарик «кошачий глаз», который работал, если его сжимать с боков. Мужчина посветил на конверт, который был слишком велик для моего кармана.

Я засунул конверт под рубашку и расправил складки, чтобы конверт держался, но не был заметен со стороны.

— Отлично, — сказал он, — умница! Теперь слушай, я скажу тебе адрес!

Он произнёс адрес, выговаривая с затруднением слово gracht, канал, но я понял его.

— Я не пишу адрес, он тебе понятен?

— Понятен!

— Повтори!

— Кайзерграхт, 147!

— Отлично, отлично! Через секунду — ступай!

Он погасил «кошачий глаз», и коридор погрузился во тьму.

Я ощущал конверт на теле и табачное дыхание на лице. Затем рука легла на моё плечо, и дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы я мог проскользнуть в неё.

— Иди, — шепнул он, — иди!

* * *

Может быть, потому, что глаза привыкли к темноте, а может быть, из-за того, что я имел нечто опасное под рубашкой, но город выглядел как-то иначе. Казалось, что дома отвернулись от меня, но теперь не потому, что они стыдились себя, а потому, что они не хотели иметь со мной никакого дела.

Мускулы на ногах мелко дрожали.

«Ничего-ничего, — сказал я себе, — это не далеко! Меньше десяти минут. Десять минут максимум!»

Редкие прохожие старались держаться поодаль, и их тревожные взгляды говорили, что они не ожидали от меня ничего хорошего.

Я уже был на середине моста, ведущего к нужному мне дому, как голос из-за спины окликнул меня:

— Стоп, парень!

Я остановился, но не повернулся кругом, а лишь слегка ссутулился, изображая подчинение, но, главное, чтобы скрыть конверт.

Он обошёл меня и встал спереди. Пожилой немецкий солдат с глубокими морщинами на лице.

— Куда идёшь?

— Домой!

— Что ты делаешь на улицах так поздно?

— Я навещал мою тётю!

— Навещал? Один?

— Отец на работе, мать сидит дома с моими младшими братьями. Но родители хотели, чтобы моя тётя поскорее прочла вот это! — Я выхватил письмо от дяди Франса из кармана.

Солдат разглядел штемпель немецкой полевой почты.

— Оно от брата моей матери! От моего дяди Франса! Он сражается с коммунистами! Он воюет в России!

Не знаю, как выдержали мои нервы. Солдат какое-то время стоял молча в ошеломлении.

— Ну что ж, удачи ему!.. — Он легонько подтолкнул меня в моём направлении.

Не оглядываясь назад, я помчался, словно подхваченный порывом ветра; луна зашла за облака.

* * *

Женщина ждала меня в тёмном коридоре, одетая в то же самое светло-синее платье. Она прижала меня к себе, как будто мы были давно знакомы, потом опустилась на одно колено.

Снова я увидел, какая она красивая, за исключением зубов.

Вручая ей конверт, я хотел рассказать, как Провидение побудило меня взять письмо дяди Франса и как оно спасло меня на мосту, и это должно означать, что Бог наблюдает за мной и за ними тоже!

Но для меня оказалось слишком трудно сказать всё это по-немецки, да и не было времени для рассказов.

Она открыла конверт и с серьёзным выражением лица проверила содержимое. Казалось, что обо мне забыто. Но секунду спустя она с грустной улыбкой протянула мне маленький свёрток, перевязанный шнурком.

Даже сквозь бумагу я почувствовал аромат лавандового мыла!

— Спасибо вам! — сказал я.

— Нет, это тебе спасибо! — ответила она.

Я побежал домой.

— Ты работал? — спросила меня мать.

— Да, работал!

— Почему же ты не кладёшь деньги в банку?

Я подошёл к ней и сказал:

— Закрой глаза!

* * *

Ночью, когда отец вернулся с работы, я слышал, как смеющаяся мать возбуждённо говорила ему:

— Понюхай меня! Понюхай, как пахнут мои волосы и кожа!

16

Это была зима Сталинграда.

Письма от дяди Франса перестали приходить. В беспокойстве за его жизнь мать опять и опять перечитывала последнее полученное письмо. Впервые за всё время она спросила отца — что сообщали по радио его друзья?

— Не так-то просто объяснить! — ответил он. — Если Германия выиграет это сражение, то Россия окажется разрезанной надвое. Если же победит Россия, то Гитлеру несдобровать!

Временами я молил Господа, чтобы мать получила письмо: «Всего лишь одно письмо! Только бы она узнала, что её брат ещё жив!»

Иногда же, начав с такой просьбы, я терял контроль над своими мыслями и переключался на выпрашивание у Бога мотоцикла с коляской.

Мой отец, одетый в шлем и перчатки, вёл бы мотоцикл, а я сидел бы в коляске, тоже одетый в шлем и перчатки!.. Проходя на большой скорости крутые повороты, коляска приподнималась бы над землёй, а отец смотрел бы на меня — всё ли в порядке? — и подмигивал бы мне, понимая мой восторг от такой жизни! Мы заезжали бы в дальние деревни, где меняли бы у крестьян украшения и табак на картофель, ветчину, яблоки, молоко, сыр… И при каждой остановке отец представлял бы меня всем:

— Это мой сын Йон!.. Мой мальчик Йон!.. Мой Йон!..

* * *

Однажды раздался стук в дверь, и я, в полной уверенности, что почтальон несёт письмо от дяди Франса, которое я так усердно выпрашивал, побежал открывать.

Но за дверью стоял Кийс, чему я настолько удивился, что даже забыл огорчиться из-за отсутствия письма. К тому же, как раз в этот момент он чихнул, да так сильно, что буквально согнулся пополам и этим рассмешил меня.

Кийс тоже рассмеялся и тут же чихнул вторично, отчего мы оба захохотали ещё громче, развеивая воспоминания о былых неприятностях.

— Туда или сюда! — сказала моя мать, не желавшая терять комнатное тепло. — Не стойте на пороге, чихая и смеясь! — Но даже она улыбнулась при виде этой сцены.

Я схватил куртку и шапку, и мы прошлись немного по улице, прежде чем он начал:

— Я пришёл специально для… — но конец фразы утонул в чихании.

— Какое-то дурацкое чихание! Началось сегодня утром и никак не прекращается!

— Может, лучше войти в дом?

— Да нет, ни к чему! Ладно, я пришёл по особой причине! Ты ведь знаешь Мартина, который живёт на вашей улице?

— Конечно! Он однажды предупредил меня об облаве по сбору меди!

— Точно! Так вот, сейчас я предупреждаю тебя о нём! Немцы схватили его, когда он выполнял поручение, притащили к себе и поступили с ним так, как они обычно делают в этих случаях! Теперь он признаётся во всём, рассказывает им — кто против немцев, кто прячет евреев!..

Известие прозвучало совершенно неправдоподобно! Мартин был приятный парень, прекрасный спортсмен, да и просто — порядочный голландец.

— Так что же, Кийс, ты теперь предупреждаешь жителей вокруг?

— Вот именно! Хочешь помочь?

— Хочу! Только подожди здесь, я сбегаю на минутку домой!

Через минуту я вернулся с лопатой на плече.

— Это ещё зачем? — спросил Кийс.

— Если немцы увидят нас, идущих от дома к дому, то могут что-нибудь заподозрить. А с лопатой — мы просто ищем пару ребят помочь подзаработать очисткой ступенек от снега! Кто знает, может, нам повезёт заодно добыть несколько гульденов!

Кийс смотрел на меня с удивлением и восторгом.

Предупреждая людей, мы попутно болтали и смеялись — старые друзья всегда рады позабыть свои раздоры.

— Говорят, русские здорово побили немцев в Сталинграде! — сказал Кийс.

— Ты думаешь, Гитлер теперь сдастся?

— Вряд ли! Русские будут гнать немцев через всю Европу до самого океана, прежде чем такое случится!

— Но ведь тогда русские окажутся здесь! — воскликнул я.

— Нет ничего хуже немцев!

Домой я вернулся поздно. Нам удалось даже заработать немного денег, сгребая снег.

Мои родители видели, как я промаршировал через всю комнату к банке из-под какао. Звяканье падающих монет было приятно, как всегда, но запах какао уже давно исчез.

* * *

Наутро я поднялся рано. Этот день начинался неплохо. Солнце пряталось за множеством светлых облачков. На тротуарах не было ни гололёда, ни слякоти.

Лучшим событием дня стала возможность помочь отцу, хотя я заранее не знал — в чём? Мы вместе тянули салазки, груженные холщовым мешком, полным лязгающих металлических инструментов. На пути нам встретился господин де Бойер, работавший до войны мясником. Его нос был густо покрыт сетью красных вен, как будто с него содрали несколько слоёв кожи.

— Армии фон Паулюса — капут! — объявил он моему отцу, озираясь вокруг, хотя поблизости не было видно ни души. Имя этого генерала было мне знакомо из разговоров взрослых о Сталинграде.

— Капут — это хорошо! — ответил отец с лёгкой улыбкой.

— Что везёте? — поинтересовался де Бойер, кивнув на салазки.

— Вчера вечером освободили дом на Фолькстраат, очистили его от евреев. Мне сказали, что там внутри осталось много дерева, пригодного на дрова!

— Кто-то донёс в полицию?

— Это я не знаю!

— Ну, до встречи! Если вам понадобится какая-нибудь дополнительная еда, то я теперь работаю в хорошем продуктовом распределителе, на складе номер шесть! — сказал де Бойер и похлопал меня по плечу. — Молодец, помогаешь отцу!

Когда мы отошли подальше, отец сказал:

— Часть дров для нас и часть — для моей кузины Хелены. Она больна, а её муж отправлен на принудительные работы в Германию, и некому помочь ей и её малым детям.

— Можно мне что-то спросить?

Отец не ответил сразу.

Было ясно, что он ещё не решил, насколько нас может сблизить начавшийся небольшой разговор.

— Спрашивай!

— Русские погонят немцев через всю Европу и, значит, придут в Голландию?

— Такое вполне возможно! Обычно русские доходили только до Берлина, но теперь они настолько разгневаны вторжением в их страну, что могут погнать фрицев вплоть до Атлантического океана!

Тут я сделал ошибку, задав следующий вопрос:

— Если русские придут, то с ними вернутся и евреи?

— Нет! Евреи не вернутся! — сердито воскликнул мой отец. — Вообще, это не наша забота! Наша забота — остаться в живых! Наша забота — не умереть от голода и от холода! Если мы и тащим дрова из чужой квартиры, то это всё равно как… всё равно как… как ты сидел бы голодный на панели, а мимо проходил бы человек, поедая на ходу сэндвич стейк тартар, и полиция схватила его, а сэндвич упал на землю около тебя, голодного!.. Так что же делать — продолжать сидеть, размышляя о том, за что этот человек арестован? А тут кто-нибудь схватит сэндвич, или машина переедет через него, и он станет непригодным для еды! Нет, ты не должен выжидать, ты должен схватить этот проклятый сэндвич! И это как раз то, что мы делаем сейчас с дровами, ты понял?

Меньше всего я желал рассердить его, а это как раз и случилось. Я решил успокоить отца маленькой шуткой:

— Я понял! Мы просто идём за сэндвичами стейк тартар!

— Мне совсем не хотелось бы делать этого! — ответил он, и его голос внезапно стал мягким и грустным. — Совсем не хотелось бы!

* * *

Внутри еврейского дома было холоднее, чем снаружи. На столе до сих пор оставалась еда, яичница и хлеб на тарелке. Временами в воздухе проплывали странные запахи. Еврейские запахи. Во всяком случае, таких запахов не могло быть в голландском жилище.

— Стойки от перил послужат отличной растопкой! — сказал отец, показывая на лестничный пролёт ломиком. Он был достаточно силён, чтобы держать ломик горизонтально.

Я взял молоток из инструментов, собранных в холщовый мешок. С первым же ударом по перильным стойкам от меня ушли боязнь чужого дома и опасение чем-нибудь рассердить отца.

Мальчишки любят ломать всякие штуки, а совершать это вместе со своим отцом, да ещё и на пользу своей семье — что может быть прекрасней? Я злился на каждую стойку, которая сопротивлялась моему молотку, и чертыхался, нанося всё более яростные удары.

Подняв вдруг глаза, я заметил, что отец усмехается, видя моё усердие.

Но мой пыл спадал по мере продвижения вверх по лестнице, откуда уже не было видно отца в гостиной, где он отламывал ломиком разные деревянные части. Они тоже сопротивлялись, скрипели, гнулись и наконец трещали, сдаваясь.

Мне показалось, что сверху послышался посторонний звук. Я сильно бил по стойкам, заглушая всё вокруг, но в этот момент остановился. Единственное, что я мог слышать, было пыхтение отца. И тут звук повторился.

«Будто ребёнок плачет! — подумал я. — Может быть, полиция ворвалась и арестовала евреев так быстро, что они не успели захватить ребёнка? Или они не берут младенцев — какой прок от них в рабочих лагерях?»

— Почему ты остановился? — раздался снизу голос отца.

— Мне кажется, я что-то слышу!

— Что именно?

— Ребёнок плачет!

— Ребёнок? — Он замолк на мгновение. — Давай заканчивай со стойками!

Я вернулся к выколачиванию стоек, которым было предназначено сгореть в печи. Из нижней комнаты продолжал доноситься треск дерева, но я знал, что с отцом всё в порядке, потому что он победно покрикивал, и вскоре он уже поднимался по лестнице с ломиком в руке.

Просмотрев стойки, он похвалил:

— Хорошая работа!

В это мгновение звук со второго этажа раздался опять, и мы оба услышали его.

Отец приложил палец к губам и медленно двинулся наверх. Я пошёл за ним, держа молоток наготове. Отец низко пригнулся и буквально прополз несколько последних ступенек, а затем стремительно прыгнул вперёд и протянутым ломиком распахнул дверь с лестничной площадки.

Серый кот выскочил из-за двери так быстро, что перелетел через нас и ринулся вниз по лестнице прежде, чем мы поняли, что произошло.

…От хохота мы просто валялись на ступенях, как двое пьяниц, не имеющих сил идти домой.

Пока, спускаясь вниз, я собирал выбитые стойки в охапку, отец топором раскалывал книжный шкаф на части, которые можно удобно сложить плашмя на салазки.

— Здесь есть стеновая панель, я не могу один оторвать её! Давай попробуем вдвоём! — позвал он, подавая мне маленький ломик.

Мы вколотили молотками свои ломики под панель, и я оглянулся, ожидая сигнала.

— Раз! Два! Три! Взяли! — крикнул он. Панель затрещала и немного отошла от стены.

Передохнув, мы приступили опять. На этот раз гвозди выскочили из стены, подняв небольшое облачко пыли от штукатурки.

— Ещё раз! Ещё! Ещё!

В это прекрасное мгновение мы были настолько едины, что никакая сила не могла нам противостоять!

Наконец панель отделилась от стены, да так неожиданно, что мы почти потеряли равновесие, и это дало нам повод к новому взрыву смеха.

К сожалению, при этом случилась неприятность: гвоздь проткнул отцу палец, и это вызвало бурный поток ругани.

Я принёс тряпку из кухни и помог остановить кровь. Боль, видимо, слегка утихла.

Уходя из дома, я оглянулся и сказал:

— Не так уж много вещей было у них!

— Не все евреи — богачи!

* * *

На пути к кузине Хелене проколотый палец опять стал болеть.

Отец, ругаясь, размотал тряпку и пососал ранку.

Дочка Хелены впустила нас в дом.

Сама Хелена спала на раскладушке около печки. Её бледное лицо было в поту.

Огонь в топке мерцал, уже потухая и давая больше света, чем тепла.

— Подбрось несколько дощечек! — велел мне отец.

Стук от принесённых дров разбудил Хелену. Секунду-другую она не могла сообразить, что происходит, а отец не говорил ничего, так как был занят высасыванием крови из пальца.

— Это твой сын? — спросила Хелена, глядя на меня.

Отец ещё помолчал, затем ответил:

— Один из них!

* * *

Болезнь пришла ко мне, пока я спал.

Я отправился в постель совершенно здоровым, а проснувшись, с трудом собрал силы позвать мать. Она подошла к кровати и положила свою руку на мой лоб. Паническое выражение её лица позволило мне понять, насколько горячим я был, и это привело меня в ещё более худшее состояние.

Мне хотелось приносить домой мыло и деньги, а не болезни! Я закрыл глаза, а когда открыл их, мать виднелась крохотной фигуркой в дверях, и пол качался как палуба корабля на морских волнах. Меня бросало то в жар — и я обливался потом, то в холод — и мои зубы мелко стучали.

Временами вокруг возникали необычные предметы, различимые так ясно, как будто шёл кинофильм в воздухе — зелёный попугай больше человеческого роста разглядывал меня одним глазом и бормотал: «Булка на завтрак! Булка на обед!»

Иногда я чувствовал, что голова у меня разрастается во всю комнату, и, конечно же, невозможно было приподнять её, когда мать пыталась влить мне в рот ложку воды или супа.

Однажды озноб был особенно сильный, и я увидел себя в бесконечном заснеженном поле посреди яростного сражения вблизи горящего города. У всех солдат были усы: у немецких — как у Гитлера, а у русских — как у Сталина. Усы отделялись от лиц и сражались в воздухе, словно воинственные птицы.

«Я никогда больше не буду жаловаться на голландские зимы!» — обращался ко мне дядя Франс. Его военная униформа была изорвана в клочья, и он дрожал так же сильно, как и я. «Скажи своей матери, что я возвращаюсь домой, продолжайте чтение старых писем! Новых прислать не могу — у меня закончились марки!»

В следующий раз, когда мать старалась влить в мой рот немного супа, я сказал ей, чтобы она не волновалась, — просто у Франса сейчас нет марок, потому он и не пишет ей. Но он жив и скоро приедет домой!

Однако мне не удалось успокоить её. Я слышал, что, вернувшись вниз, она плакала и повторяла снова и снова: «Он мёртв! Он мёртв! Он мёртв!»

Мои видения продолжались и не исчезали, даже когда я открывал глаза, как это обычно случается со снами. Они составлялись в большие истории, и порой только на короткие мгновения я мог отличить сны от яви.

* * *

…Я проснулся и на цыпочках спустился вниз по лестнице.

Утро. Дом пуст. Я вышел на крыльцо, и дверь защёлкнулась за моей спиной.

Тротуары покрыты льдом, но мне не холодно.

Вдоль нашей улицы в одном направлении идут люди, много людей. К лацкану каждого прохожего приколота жёлтая звезда, но присмотревшись, я вижу, что вместо JOOD на них написано моё имя — JOON. Все машут мне руками и зовут: «Йон! Йон! Это его сын Йон!»

Собирается большая толпа, в гуще которой оказывается Иисус Христос, держащий на каждой руке по одному из моих братьев-близнецов, и у всех троих приколоты жёлтые звёзды с надписью JOON.

Проходя мимо меня, Иисус Христос передаёт мне одного из близнецов и, обнимая меня освободившейся рукой, говорит: «Мой возлюбленный сын! Я воскрешаю тебя и дарю тебе жизнь!..»

* * *

…Я проснулся с уверенностью, что это была реальность. Ведь я спускался вниз по ступеням не лёгкой поступью, как бывает во сне, а на своих настоящих ногах, худых и дрожащих, едва переставляя одну ногу за другой.

Посмотрев в окно, я увидел голубое небо и зелёные почки на деревьях.

Значит, я болел очень долго! Так долго, что русские разбили немцев и прогнали их до самой Голландии, судя по плакату, прикреплённому к нашему окну:

Ненависть к тюльпанам

Я оглянулся вокруг и увидел тебя, Уиллем, одиноко сидевшего на высоком стуле со спинкой с устремлённым на меня свирепым взором. Позади тебя, в дверном проёме, стояли наши родители и тоже глазели на меня — как на привидение или на убийцу.

17

Когда карантинный плакат сняли, соседи смогли принести нам суп и хлеб. Они с удивлением обсуждали, что один из близнецов умер быстро, а другой переболел очень легко: «Совсем не похоже на то, что обычно говорят о близнецах!»

Соседи поглаживали меня по голове и улыбались, но я мог видеть в их взглядах нечто недружелюбное. Я оставался для них носителем болезни, сам благополучно переживший её, но заразивший своих братьев.

Мой отец не работал все эти долгие недели карантина, а также и после него. Кому нужен повар из дифтерийного дома? Запасы еды у нас истощились, банка из-под какао опустела; единственное, что ещё оставалось в достатке, были дрова из еврейского дома, которые обогревали нас этой ранней весной.

Я сидел у огня и гадал: где же я мог подхватить болезнь? От тех, для кого я работал? От чихающего Кийса? От Хелены, кузины моего отца? Может быть, зловоние в еврейском доме было заразой, распылённой в воздухе на случай, что кто-то явится?

* * *

О возвращении в школу не могло быть и речи, слишком много я пропустил.

Как только я стал держаться на ногах, отец отвёл меня к своему знакомому, господину де Бойеру.

— В его возрасте я уже работал! — сказал де Бойер, глядя на меня.

— Я тоже! — поддержал его мой отец.

— Школа — хорошее дело, но ведь ты же не сможешь есть книги!

— Мы их уже почти едим! — сказал отец, и господин де Бойер улыбнулся ему.

Могло показаться, что сделка состоялась, но тут де Бойер посмотрел прямо на меня и спросил:

— Твой отец говорит, что ты хорошо знаешь город?

Я кивнул.

— Ну-ка, где находится улица Берг?

— Это короткая, в один квартал, улочка между каналами Херейн и Сингел!

Он оглянулся на моего отца и открыл рот, чтобы показать, как он поражён.

— А как бы ты прошёл отсюда туда? — спросил он резко, будто хотел поставить меня в тупик.

— Отсюда? — переспросил я, чтобы выиграть секунду и представить город в своём воображении.

Когда я рассказал ему выбранный маршрут, де Бойер показался озадаченным и расстроенным:

— Какой бестолковый путь! Почему бы не сразу же по мосту через Херейн?

— Так ведь прямо там находится полицейский пост!

Де Бойер хлопнул себя по бёдрам и захохотал:

— Парень прав! — обратился он к моему отцу. — Это как раз я бестолковый!

Я взглянул на отца — тот выглядел довольным, но почему — я не смог бы объяснить.

— Он умён, — сказал де Бойер, — но есть ли у него хоть немного мяса на костях? — Он пощупал пальцами мои бицепсы, которые я тут же постарался напрячь.

— Так ты считаешь, я могу дать твоему парню возможность поработать?

Отец положил свою руку на моё плечо:

— Мой Йон — хорошой работник! Он поможет тебе!

Именно этого я ожидал так долго — ощутить его прикосновение, услышать его голос, наполненный гордостью за меня, — однако в тот момент я чувствовал только одно: он продал меня де Бойеру!

— Когда ему можно начать? — спросил отец.

— Я начну с ним прямо сейчас!

Всё ещё держа свою руку на моём плече, отец направился к двери, где повернулся и, наклонившись ко мне, шепнул:

— Ничего не красть, покуда я не велю!

* * *

Мысль о краже была в моём мозгу на самом последнем месте, настолько я был вначале сконфужен. Такие слова, как накладная, заказ-наряд ничего не означали для меня. Кроме того, складские рабочие пользовались для общения собственным сленгом, типа: «Отпасни шесть драндулетов на коротышку!» Я был счастлив, когда кто-нибудь говорил мне, что делать, на простом голландском: «Погрузи это! Разгрузи то! Подмети пол!»

Я боялся попасться ничего не делающим на глаза хозяину из опасения, что он меня выгонит и отправит домой, поэтому я часто подходил к рабочим с вопросом, что надо сделать. За это они прозвали меня подлизой. Хотя это звучало насмешливо, но означало, что меня приняли за своего. Теперь я мог иногда посидеть вместе с ними на джутовых мешках и поболтать, и никто не подумал бы ничего плохого.

Рабочие не говорили о войне слишком много, только о том, как она изменила их жизнь.

— Если у меня есть хорошая жратва вечером и хороший заработок днём, то я счастлив!

— Ну, и когда же у тебя в последний раз было что-нибудь из этого?

— Даже и не спрашивай!

Тогда кто-нибудь ещё добавлял:

— Что касается меня, то я люблю много разных вещей: пиво, ветчину, девок!.. Но для полного кайфа ничто не сравнится с удовольствием всласть покурить!

— Ну, и когда же ты в последний раз курил что-нибудь стоящее?

— Можно было бы достать на чёрном рынке, но для этого требуется куча денег!

— Спрячь у себя богатого еврея — и сможешь курить всё, что захочешь! — сказал мужчина, которого я про себя называл Крыса за его острый нос и умение быстро перемещаться, делая короткие шажки. Ему нравилось острить по поводу евреев, что вызывало у одних слушавших смех, у других — смущение.

Я старался держаться подальше от него.

* * *

Проработав на складе некоторое время, я стал замечать странные дела.

В основном, наш склад распределял продовольствие в магазины, где население получало его по продуктовым карточкам. Но во всяких крупных операциях всегда бывают потери и порча, не говоря уже о кражах. В итоге определённая часть продуктов оказывалась на чёрном рынке, но как это происходило, я не знал. Да никто и не собирался объяснять всякие сложности ребёнку, мальчишке, да ещё такому глупому и старательному, что всё время работает. Из-за этого даже не все соглашались работать со мной. «Не старайся слишком усердно, парень, ты выставляешь других в дурном свете!» — сказал Крыса. И правда, некоторые рабочие позволяли себе излишне не напрягаться: случалось, я пробегал мимо таких, спавших на лестничных площадках под крышей или храпевших на куче гороха.

Склад был огромным, холодным и вызывал чувство одиночества.

Когда для меня не оказывалось дела и никому не нужны были помощники, я сам себе создавал занятие, даже если это было перетаскивание мешка моркови с одного места на другое. Мне казалось, что стоит прерваться хотя бы на пять минут, как тут же из-за угла появится хозяин.

Но моё усердие не помогло избежать неприятности.

— Хозяин хочет утром первым делом увидеть тебя! — сказал мне Крыса с самодовольной ухмылкой, и я сразу понял, что он имел в виду: — Прощай, подлиза!

В этот вечер за столом я не мог поднять глаза на своих родителей. Мать дважды спросила, хорошо ли я себя чувствую. Лёжа в постели, я снова и снова гадал, в чём же моя ошибка, пока не понял, что такое терзание бессмысленно: видимо, кто-то сказал хозяину дурное обо мне.

Было уже совсем поздно, а я никак не мог заснуть. Изредка свет фар проходившей машины скользил по потолку. Наконец я придумал, что мне делать.

Нужно уложить одежду в мой школьный ранец и взять его с собой на работу. Если я буду уволен, то смогу немедленно сбежать прочь из дома. Отправлюсь в деревню!

Люди рассказывали, что можно проехать в кузовах порожних грузовиков, тех, что привозят молоко в город. Я найду работу на ферме и проживу там всю войну, пока страна не будет освобождена англичанами… или американцами… или русскими. Потом я вернусь домой! Родители станут по очереди обнимать и целовать меня: «Мы считали тебя умершим! Наш сын! Наш мальчик!»

Я собрал, в основном, тёплые вещи: уже наступил январь 1944 года, и дни стояли короткие и холодные. До сих пор в ранце осталось немного песка с того времени, когда Кийс и я играли в саботажников.

* * *

Утром я попытался выскользнуть незаметно из дома, но мою мать было невозможно миновать тайно.

— А это зачем? — спросила она, указывая на ранец.

— Мне он нужен на работе!

— Для чего?

— Хозяин объяснит на месте! Мне нельзя опаздывать!

— Тогда ступай!

…Я присел около кабинета хозяина. Тени скользили по замёрзшему стеклу. Звонили телефоны. Стрекотали пишущие машинки.

Я снял ранец с одного плеча, и как раз в это время меня вызвали.

— Ага! — сказал хозяин. — Подлиза явился!

— Я старался!

— Я знаю, знаю!

— Я не спал по закоулкам, как некоторые!..

— Как мой племянник Дирк! — Хозяин коротко рассмеялся. — Теперь слушай, парень, для тебя есть дело! У нас возникла потребность делать три-четыре лишних доставки каждый день. Ты знаешь город, причём не только адреса, но и как туда добраться. Хочешь помочь мне за дополнительный заработок?

— Да, хозяин, хочу!

— Вот только в этих доставках есть одна особенность — как бы тебе объяснить? Они частные. И я не хочу, чтобы немцы испортили нам этот бизнес.

— А они большие?

— Не очень — так, кило или два!

Меня не уволили! Да ещё появилась возможность заработать лишние деньги! Я был настолько счастлив, что осмелился предложить:

— Что, если делать доставки после окончания школьных уроков? Можно всё положить ко мне в ранец, и я буду выглядеть как любой другой школьник!

Хозяин помолчал, затем вышел из-за своего стола и потрепал меня по щеке. Он вынул из кармана два гульдена и, положив их мне в ладонь, сказал:

— Передай это своему отцу и скажи ему, что я благодарю его за такого полезного и находчивого работника!

* * *

— …такого полезного и находчивого!.. — я использовал те же слова хозяина, заканчивая свой рассказ родителям о том, как я заработал для дома два лишних гульдена.

— Но мне показалось, утром ты сказал, что это они велели тебе принести ранец?.. — сказала мать, чьи сомнения в правдивости этой истории отступали перед ликованием от полученных денег.

— Утром у меня просто не было времени всё объяснить! — оправдывался я. — Они попросили меня прийти с каким-нибудь предложением, и вот ранец-то и был моим предложением…

— Ну это не важно! — сказала она с улыбкой, отправляясь на кухню готовить обед.

Отец подошёл близко ко мне и, склонившись, негромко сказал:

— Вот теперь ты можешь начинать красть!..

18

Итак, я воровал! Ради послушания отцу и для его удовлетворения!

Однако он никогда не делал мне замечаний по поводу принесённой домой пищи: не выговаривал, если было принесено меньше, чем в прошлый раз, и никогда не хвалил, если больше.

Мать всегда выхватывала продукты из моих рук: чем скорее они попадали в её кухню, тем скорее они становились нашими, не украденными.

Получатели, которым я приносил продукты, тоже хватали их из моих рук и быстро куда-нибудь убирали, но по другим причинам.

Эти специальные доставки предназначались либо богатым людям, покупавшим себе дополнительную еду, либо жителям, прятавшим кого-то — евреев, участников Сопротивления, молодёжь, уклонявшуюся от немецких принудительных работ.

Вскоре я уже отличал тех, кто покупал для себя, от тех, кто скрывал кого-нибудь. Первые как будто бы имели другой запах — запах людей, любящих только себя. Но не было явных признаков различить среди прятавших: у кого — евреи, у кого — молодые голландцы-дезертиры, а у кого — бойцы Сопротивления.

Наблюдая, как продукты выхватывали у меня и тотчас уносили куда-то, я был уверен — их не взвешивали для проверки, что каждый оплаченный грамм доставлен. В хорошие дни мне удавалось утаить столько гороха, что хватало на суп; несколько мелких картофелин или свёклочек позволяли идти в постель не голодным и быстро засыпать с приятным чувством в животе.

Тем не менее, работа не была лёгкой. Ранец, нагруженный бобами, становился по пути всё тяжелее, а ходить приходилось помногу.

Трудные времена вынуждали приспосабливать к велосипедам деревянные колёса или наматывать на обод садовый поливочный шланг. Падение с такого велика с тяжёлым ранцем на спине могло закончиться разбитой об мостовую головой. Поэтому я повсюду ходил пешком, не обращая внимания на расстояния и на мерзкую погоду. Украденное было моим заработком.

Излишне говорить об угрожавшей опасности. Немцы точно уж не погладили бы меня по головке за снабжение пищей скрывавшихся евреев и участников Сопротивления.

В тот период войны все были достаточно наслышаны о камерах пыток в отеле «Апельсин» и о последующих расстрелах в прибрежных дюнах.

На случай, если бы немецкий патруль остановил меня и приказал показать, что лежит внутри, я стал носить в ранце несколько учебников поверх продуктов и даже приколол к нему маленький значок молодёжной организации NSB.

Уличные патрули обычно состояли из старых утомлённых мужчин, которые, казалось, не обращали особого внимания на происходившее вокруг. И всё-таки они были опасны.

По всему городу висели пропагандистские плакаты: «ГЕРМАНИЯ ПОБЕЖДАЕТ В ЕВРОПЕ НА ВСЕХ ФРОНТАХ!», но в начале 1944-го каждый голландец знал, что Германия проигрывает войну. Сражения продолжали бушевать на Восточном фронте, и для всех было очевидно, что война не закончится скоро, а значит, не исчезала вероятность умереть от голода или от болезней. Нормы выдачи по продовольственным карточкам были сильно урезаны, поэтому те продукты, которые я воровал, всего лишь позволяли нам держаться на прежнем уровне.

* * *

Те два-три часа между окончанием занятий в школах и сумерками, когда я делал доставки, были самым радостным временем в моей жизни. Я находился на свободе, в городе, который любил, а не внутри огромного мрачного склада. Любая опасность только будила моё воображение, оживляла для меня улицы и кирпичные здания, чьи очертания выделялись на фоне неба.

Грустно было видеть, как всё вокруг стало чумазым, закопчённым. Грязные окна отражались в грязных каналах. Однако жизнь продолжалась, и ещё сохранялись некоторые характерные черты Амстердама. Например, уличные проститутки с их дерзкими взглядами.

В то же время, случались события, небывалые прежде. В один из дней, едва я приостановился, вспоминая маршрут попутного трамвая, здание на противоположной от меня стороне площади вдруг рухнуло на проезжую часть. Только что оно стояло, и вот уже исчезло в клубах пыли!

Позднее я узнал причину обрушения: брошенные дома растаскивали на дрова, и опорные балки тоже были кем-то утащены. Настал день, и ослабленные стены с грохотом обрушились прямо передо мной!

Доводилось мне видеть пьяных людей, падавших в каналы. С мостов и набережных им кричали зеваки, а выпивохи обычно отзывались руганью. Получалось про-сто-таки увлекательное представление!

Старый охранник нашего склада рассказал мне, что подобные события принадлежали к давним городским традициям. Единственный вопрос оставался невыясненным: где они могли найти в то голодное время достаточно выпивки, чтобы так сильно опьянеть?

Некоторые городские пьяницы были местными знаменитостями из-за их «способностей». Один из них мог спеть национальный гимн задом наперёд. Другой поедал на спор толчёное стекло; а ещё один, по прозвищу Балагур, умел цитировать голландских классиков на любую заданную тему. Таким способом они добывали деньги на спиртное.

* * *

Именно Балагур на моих глазах упал в канал весенним днём 1944 года, когда я нёс фасоль в дом на набережной Херейн. Прохожие, собравшиеся на мосту, выкриками комментировали происшествие. Мне не хотелось опаздывать с доставкой, но и пропустить зрелище тоже было жалко. Ранец в тот день был тяжёлый, однако я не посмел снять его и поставить на мост.

Борода и волосы Балагура были угольно-чёрные, острый подбородок выдавался при разговоре вперёд, как у многих беззубых людей. Глаза сверкали яркой голубизной, заметной даже с моста. Сначала он отвечал прибаутками, но отдельным крикунам посоветовал заткнуть языками свои задницы.

— Ты бы лучше вылез из воды, а то можешь умереть!

— Это молодой может умереть, а старый — должен!

— Тогда у тебя не так уж много времени, старик!

— И мы, и время — во власти Божьей!

— Ты, должно быть, сам придумываешь половину своих поговорок!

— Мир любит быть одураченным!

В этот момент глаза Балагура встретились с моими, и меня охватило странное чувство, что он заглянул в моё нутро, проверяя — понял ли я, что он подразумевал под смертью, и Богом, и временем, и миром, который любит быть одураченным.

Я ощутил головокружение и вцепился в перила…

В сознание я вернулся благодаря лямкам ранца, резавшим мне плечи. Пора было идти. Колокола близкой церкви Весткёрк уже пробили пять часов.

* * *

По этому адресу я уже приходил несколько раз. Вежливая пожилая женщина на нижнем этаже, всегда одетая в один и тот же желтовато-коричневый свитер, приглашала меня войти и угощала чаем, приготовленным на дровяной печке. Она была не только искренне гостеприимна, но ещё и не хотела, чтобы я вошёл и вышел слишком быстро, — это могло бы вызвать подозрение.

Когда я уходил, она обычно давала мне старые газеты и деревянные обрезки:

— Для твоего домашнего очага!

Но так было нужно и затем, чтобы ранец не выглядел при выходе пустым, будучи внесён наполненным.

Она носила очки, делавшие её глаза похожими на рыб в аквариуме, а в остальном была вполне приятная и умная женщина.

Я волновался, что задержался на мосту в то время, как она ждала моего прихода. Возможно, там были и другие люди, ожидавшие еду, пока я любовался пьяницей в канале!

Выйдя на набережную Херейн, я ускорил шаги, глядя себе под ноги. Поэтому я не заметил небольшое скопление людей перед нужным мне домом, пока почти не упёрся в них.

Это была полиция, выводившая людей из дверей и сажавшая их в полицейский фургон.

Крепкая рука вцепилась в моё плечо сзади, и ужасная мысль тут же пронзила меня: «Это конец!!! Она сообщила полиции, что придёт мальчик и принесёт продукты! Они дожидались меня!»

— Не двигайся! — послышался голос у меня за спиной. — Делай, что я скажу!

Голос показался мне знакомым, но я был слишком напуган, чтобы распознать его…

Мгновение спустя — пальцы продолжали сжимать моё плечо — он тихо произнёс:

— Всё в порядке! Мы идём, неторопливо прогуливаясь, мимо этого дома, просто два человека, занятые беседой и совсем не интересующиеся арестом нескольких прятавшихся евреев!

Как только прозвучало слово евреев, я узнал его — это был Крыса с моей работы! Всё еще смущённый, но уже менее испуганный, я посмотрел на него, и мы бок о бок двинулись дальше.

— Хорошо, что ты опоздал, — шепнул он. — Иначе тоже попал бы в облаву!

В этот момент полиция вывела из дома ту самую пожилую женщину в больших очках. На ней был знакомый мне коричневый свитер. Заметив меня, она грустно улыбнулась.

Крыса продолжал шёпотом информировать меня:

— Кто-то позвонил нам и предупредил об аресте, вот хозяин и послал меня найти тебя; он беспокоился, что ты можешь влипнуть!

На секундочку я загордился, что сам хозяин беспокоился обо мне, но тут же понял — его беспокоило, что я скажу полиции о том, где я взял доставляемые продукты.

«А что, если Крыса — один из тех, кто доносит в полицию? — подумал я. — Он ждал меня, чтобы я не пришёл во время ареста и не выдал тайную систему по распространению продовольствия со склада! Ведь она помогает ему находить укрытия евреев, а за это он получает плату!»

— Что делать с фасолью? — спросил я, когда мы отошли подальше от опасного места.

— Можешь взять её себе!

— Разве я не должен вернуть её на склад?

— Нет, она была оплачена вперёд!

Так я пришёл в этот день домой Фасолевым Героем!

Мать убрала часть фасоли, а остальное стала варить, и кухня сразу празднично преобразилась, наполнившись запахом изобилия впервые за эти годы.

Отец стоял, опершись на дверной косяк, и глотал эрзац-кофе, пока я подробно рассказывал свою историю: про пьянчужку, спасшего мою жизнь; про несчастную пожилую женщину в коричневом свитере; про Крысу, который, может быть, и порядочный человек, но, скорее всего, нет.

Я излагал события для обоих родителей, но адресовал рассказ отцу, чтобы он не увидел опять опасную глупость в моём поступке, в краже гораздо большего, чем он позволил мне.

В этот момент раздался негромкий стук во входную дверь.

Я немедленно вообразил, что это хозяин явился за своей фасолью, что произошла ошибка — никто не платил за неё, а Крыса не знал или солгал.

— Пойди, узнай, в чём дело? — попросила мать ласковым голосом.

Она по-прежнему боялась подходить к дверям.

Отец слегка коснулся моего плеча, пока я миновал его на пути к двери, но я не понял, что означал его жест.

Я открыл дверь и увидел Франса в солдатской форме, сидевшего в инвалидном кресле на колёсиках. Несмотря на одеяло, покрывавшее его колени, я мгновенно понял, что у него нет ног.

19

— Гитлер — это мразь! Россия — это гадость! Война — это дерьмо! — кричал Франс за столом, держа в руке стакан джина; слёзы катились по его щекам. — Я был последним идиотом! Я думал, война — это романтика, героизм! Вы знаете, на что похожа война? Это взрыв на фабрике, промышленная катастрофа!

Он внезапно замолк, вспомнив нечто, сделавшее его глаза стеклянными.

Мы все сидели за тем же столом, за которым однажды вечером Франс донёс на меня родителям, что привело к сильнейшей порке в моей жизни и к потере доверия у моего отца.

Видимо, в этот момент круг замыкался.

Я стал сейчас Фасолевым Героем, а Франс превратился в безногого калеку, лившего слёзы. Теперь он не мог властвовать над нами, он стал зависимым от нас почти во всём — в пище, в жилье, в общении. Восхищение моей матери своим братом сменилось жалостью…

Наконец Франс заговорил, и его глаза стали менее стеклянными:

— Под Сталинградом я проходил мимо двух немецких солдат, сидевших на снегу около только что убитого коня. Они черпали ложками его мозги и ели их, пока те ещё были тёплыми!..

Франс лишился своих ног, когда его переехал немецкий грузовик при поспешном отступлении после сражения. Это произошло не в самом Сталинграде, а где-то поблизости. Он попал в госпиталь на Украине, и там в его документах что-то напортачили, затянув возвращение домой почти на год.

— Никто не был заинтересован в дальнейшей судьбе безногого, раз он не может больше воевать для Рейха!

Также никто не был слишком заинтересован в нём и в Голландии. Франс получил кое-какие льготы как ветеран, но их оказалось немного. Ресурсы были сильно ограничены.

Норма выдачи для взрослого человека составляла около четырёх килограммов картошки, две буханки хлеба, сто граммов масла и два литра молока в неделю.

Уже пришла весна, родились новые надежды, и люди вроде нас могли добавлять к своему скудному рациону овощи с маленьких огородиков во дворах домов. Потеплело, дети надели шорты и рубашки с короткими рукавами, и стало видно, как они отощали — кожа да кости. При достаточном везении ещё можно было надеяться продержаться лето, но грядущая зима не сулила ничего хорошего. Приближалась, без сомнения, последняя зима войны, а для некоторых — последняя зима в их жизни.

Иногда я ходил с Франсом получать его мизерные льготы, помогая ему в инвалидном кресле преодолевать мосты и разбитые тротуары. Для таких случаев он всегда надевал свой мундир.

Одни прохожие бросали на него презрительные взгляды, другие относились с выражением особого уважения, но большинство людей просто не обращали никакого внимания, слишком озабоченные собственными бедами, чтобы переживать о ком-то ещё.

— Я ненавижу тех, кто смотрит на мои ноги! — говорил Франс, прикрывавший обычно колени одеялом. — Но я ненавижу и тех, кто отводит взгляд в сторону!

Случалось, он кричал во сне среди ночи и будил всё семейство. Мать первым делом бежала успокаивать тебя, Уиллем, а потом к Франсу, который либо орал на неё, либо рыдал вместе с нею. Подождав некоторое время, мой отец сердито звал мать назад в постель.

Если после таких пробуждений мне не удавалось заснуть снова, я вылезал на крышу и наблюдал, как британская авиация возвращалась домой после бомбовых ударов по Германии.

* * *

В июне американцы высадились в Европе, и немцам пришлось теперь воевать на два фронта.

— Отлично! — говорили люди. — Но почему же американцы выжидали так долго? Успеют ли они пробиться к нам до наступления зимы?

В том же июне отец тяжело заболел. Пришёл доктор и сказал, что лучшим лекарством для восстановления после инсульта явилась бы здоровая пища, например яйца. Их, конечно же, не было и в помине в обычных магазинах, только на чёрном рынке, где их продавали по астрономической цене. С таким же успехом он мог прописать отцу питаться бриллиантами.

Даже с тем, что мне удавалось украсть, даже с пособиями Франса, даже с нашими пайками по карточкам — мы уже голодали. Тем не менее, было решено, что каждый из нас будет отдавать часть своей дневной порции еды моему отцу.

Вот тогда-то мы и начали употреблять луковицы тюльпанов, чтобы как-то возместить недостаток питания. Большинство голландцев не ели тюльпанов до наступления голодной зимы 1944–1945 года. Мы оказались среди первых. Мать варила тюльпановый суп, но мы также поедали и сами луковицы. Сначала вкус казался нормальным, но через короткое время начиналось сильное жжение в пищеводе и в желудке.

С тех пор как отец заболел, мать перестала успокаивать кричавшего по ночам Франса: её терпение истощалось от непомерного множества забот. Однажды ночью оно лопнуло окончательно.

Разбуженная в очередной раз, она ушла от отца сначала к тебе, Уиллем, а затем к Франсу, но не для того, чтобы дать воды или успокоить его. Она устроила ему ад!

— Это ты виновник болезни в нашем доме! Это ты принёс её вместе с твоими ночными кошмарами, которые не дают нам всем уснуть! Ты примкнул к нацистам! Ты отправился на войну! И что же ты получил за всё за это?! Ты приобрёл меньше, чем имел вначале! А сейчас ты убиваешь нас!!!

Разбуженный криками матери в эту ночь, лёжа в своей кровати, я поклялся убить Франса, если мой отец умрёт.

Это Франс вбил первый клин между мной и моим отцом! Это Франс преградил все пути для нашего примирения, лишил меня возможности услышать своё имя, произнесённое моим отцом с гордостью и любовью!

Я стал обдумывать способы убийства Франса.

Зарезать его во время сна!.. Спихнуть его инвалидное кресло в канал!.. Или вытолкнуть на дорогу перед мчащимся немецким грузовиком!..

* * *

На работе у меня также появились трудности.

С наступлением лета школьные занятия прекратились, поэтому мальчик с тяжёлым ранцем выглядел на улицах неуместно и мог привлечь нежелательное внимание. Поэтому сейчас мне пришлось вернуться к основной работе на складе, где было холодно даже в самые жаркие дни.

Тёплая погода уменьшила возможности для кражи. Не так уж просто утаить полкило гороха или фасоли, если вся одежда — шорты и лёгкая рубашка.

Всё вместе стало сильно действовать на меня — пробуждение среди ночи под вопли Франса, крики матери, медленно умирающий в своей комнате отец. Я недосыпал, не наедался, начал ошибаться в работе, и Крыса замечал это. Я опасался, что он сообщит обо мне хозяину.

Однажды, на обратном пути после очередной доставки, которая в тот раз была законная, я увидел людей, входивших в церковь Весткёрк, и присоединился к ним, надеясь найти внутри прохладу и покой. Я сел на скамью и стал молить Бога спасти отца от смерти: «Господи! Я согласен пожертвовать для Тебя любой вещью! Я даже готов выбросить в канал мой любимый складной ножик с костяной ручкой, если Ты продлишь жизнь моему отцу!»

Закончив, я стал напряжённо вслушиваться в церковную тишину в ожидании ответа, но всё, что я слышал, было покашливание и шарканье ног. Я не был страшно огорчён, так как, на самом деле, не надеялся получить Божий знак тогда же и там же.

Выходя из церкви, я заметил женщину в инвалидном кресле, которая не могла перебраться через церковный порог. На колёсах почти не осталось резины, поэтому они скользили, и кресло передвигалось со значительным трудом.

Я понял, что её руки слабы, и ухватившись за кресло сзади, как проделывал это сотни раз для Франса, подтолкнул его через возвышение на тротуар.

Женщина держала на коленях одеяло, так же как и Франс, но я видел, что ноги у неё есть. Она не сказала никаких слов благодарности, а вместо этого в один миг нашарила под одеялом и вытащила крошечное яблочко, которое положила в мою ладонь.

Я съел яблоко вместе с семечками за два укуса.

Может быть, прохладный воздух церкви и сладость яблока были тому причиной, но я чувствовал себя хорошо, вернувшись на склад.

Крыса дал мне деревянный совок и велел наполнять мешки горохом. Мне нравились и сама работа, и звуки падающих горошин, и появление заполненных мешков перед глазами. Я припоминал всё, что до сих пор приносило мне неприятности, но — удивительно! — не становился несчастнее от этих воспоминаний.

Удалось даже вздремнуть за кучей мешков. Такое нарушение я позволил себе впервые. Это был совсем лёгкий сон, настолько тонкий, что окружающие звуки были слышны, но сохранялись темнота и спокойствие.

Проснувшись, я огляделся — не заметил ли кто-нибудь меня спящим? — но склад выглядел тихим, почти пустынным; казалось, что даже солнечные пятна замерли на цементных стенах.

И вот именно тогда и там, пока я сидел на куче гороха и протирал глаза, в моём мозгу возникла великолепная мысль! Через секунду я уже был на ногах.

20

Франса я нашёл на берегу канала, сидящим в инвалидном кресле и глядящим на воду, и тут же рассказал ему свою идею.

— Мы будем использовать для доставок твоё кресло! Немцы не решатся поднять одеяло с колен безногого ветерана!

Предложение Франсу понравилось! Оно позволяло ему помогать в снабжении семьи едой, надеяться на возвращение доброго отношения сестры, и, может быть, даже выставить себя после войны достойным человеком!

— Да, — сможет он сказать, — я присоединился к германской армии для борьбы с коммунистами, но я заплатил за это своими ногами! Зато, возвратившись в Голландию, я помогал скрывавшимся евреям и бойцам Сопротивления!

— Впрочем, все эти бойцы Сопротивления — дерьмо! — рассуждал Франс, продолжая смотреть на воду. — Так же как и евреи! Ты знаешь, что означает Сопротивление для большинства из них? Немецкий солдат проходит мимо, а они суют руку себе в карман и показывают там фигу! Но уж после войны они же будут повсюду рассказывать о себе героические истории! А такие люди, как я, будут отброшены прочь тем же самым дерьмом!

Этой тирадой он выразил своё согласие на моё предложение, но при этом выдвинул одно условие:

— Для моих почек будет нестерпимо разъезжать на таких изношенных шинах по ухабам через весь город. Нам нужны шины получше!

— Но где же нам их взять?

— Есть у меня дружок в мебельной торговле! — ответил Франс с усмешкой.

* * *

По дороге Франс рассказал мне, как прежде он высмеивал своего приятеля Пита за его работу в Hausraterfassung[3], где тот контролировал освободившиеся еврейские жилища. Всё неучтённое имущество, начиная от медных кастрюль до мебели и автомобилей, Пит вывозил в отдалённую сельскую конюшню для сохранения на время войны. «Не будь канцелярской крысой! — уговаривал его Франс. — Поезжай вместе со мной в Россию и воюй!»

Пит поджидал нас, стоя перед своим складом.

Завидев Франса, он не смог скрыть печального выражения на лице.

В первый момент он растерялся, не зная, как ему поприветствовать друга. Сначала он протянул руку, но затем наклонился и обнял Франса.

— Ты оказался умней! — сказал Франс, пока Пит толкал кресло вверх по пандусу. Я плёлся за ними.

Склад был огромен, но почти пуст. В одном углу стояли несколько десятков инвалидных кресел, все с навешенными ярлыками и выстроенные в ряд по размеру.

— Где же всё остальное? — спросил Франс.

— Уже давно отправлено в Германию! Мы сделали своё дело слишком хорошо и остались без работы!

— Я полагал, что всех евреев посылают в трудовые лагеря! — выразил я своё удивление.

— Так оно и есть! — подтвердил Пит.

— Как же смогут трудиться калеки, если инвалидные кресла у них отняты?

На мгновение Пит онемел, но потом нашёлся:

— Им выдадут новые кресла! Там, на месте! — и повернулся к Франсу.

— Франс, давай посмотрим, сможем ли мы подобрать для тебя подходящие колёса! — Пит снял свои очки в проволочной оправе. На его носу и по бокам головы остались вдавленные красные следы.

— Что же, они до сих пор тебе платят, хотя уже нельзя найти никакой мебели? — спросил Франс.

— Кое-что мы ещё находим! Кроме того, нам теперь платят за евреев! Тридцать семь с полтиной за голову! Если сейчас десяток тысяч евреев скрываются в убежищах, то они стоят 375 тысяч гульденов!

— Вот это деньги! — воскликнул Франс.

— Приходится делиться со всеми, нас тут занято около пятидесяти человек!

— Вы сами занимаетесь поисками?

— В основном, мы находим по подсказкам!

— А информаторы получают что-нибудь?

— Официально — нет!.. — сказал Пит таким тоном, который означал, что для старых друзей всегда существуют исключения.

— Мне бы не следовало покидать свой дом, Голландию! — вздохнул Франс, ощупывая резиновые шины, как домохозяйки проверяют фрукты на рынке.

* * *

Уже имея опыт применения своих идей, я оставил Франса снаружи около склада: мне нужно было договориться с хозяином об условиях в его кабинете без свидетелей.

— Если я обеспечу доставки в полном объёме практически без всякого риска, то станете ли вы платить мне по три гульдена за доставку?

— Почему именно три гульдена?

— Такова цена двух яиц на чёрном рынке! Доктор сказал, что моему отцу необходимо съедать по два яйца в день!

— Передай своему отцу, что я желаю ему скорейшего выздоровления!

— Спасибо, я передам!

— Как же ты собираешься доставлять заказы?

Я объяснил ему своё предложение, указывая на Франса за окном.

— У тебя есть голова на плечах, Йон! Ты можешь это тоже передать своему отцу!

Диспетчер дал мне адрес бакалейного магазина на Лейлиграхт и сказал, что там следует спросить — вышел ли уже господин ван Хоуфен из тюрьмы?

— Это пароль или действительный вопрос? — уточнил я.

— И то, и другое!

На мой вопрос в магазине все только покачали головами. Ни единого слова не было сказано в ответ, и они приняли от меня десять килограммов гороха в стручках.

В этот вечер я вручил моей матери два яйца.

— Одно сейчас, — она радостно улыбнулась в ответ, — и одно завтра!

Стоя на пороге комнаты, я наблюдал, как она кормила отца яйцом и рассказывала при этом, что в дом его принёс я. Потом она приподняла голову отца от подушки и указала в мою сторону.

Выходя из комнаты и продолжая позвякивать ложкой по пустой чашке, она шепнула мне:

— Не ближе, чем от двери!

Я остался один на один с моим отцом.

Хотелось сказать ему так много, о чём невозможно поделиться ни с кем другим. Я заметил, что его губы шевелятся, выговаривая слова, и наклонился вперёд, стараясь не удаляться от дверного проёма.

— Даже, — произнёс он, — даже Королева просыпается голодной!

21

Я лёг спать счастливым! Я проснулся счастливым! Я даже спал счастливым!

Эти слова моего отца наполнили меня счастьем.

Даже Королева просыпается голодной!

Эта фраза имела значение только для нас двоих, даже моя мать не могла бы понять, что она означает в действительности. А в действительности она означала то, что были дни, когда он и я вместе посещали продовольственный рынок; когда он учил меня тому, что знал сам; когда он был горд представить меня как своего сына.

Этими же словами он благодарил меня за усилия сохранить его жизнь.

Он больше не испытывал ненависти ко мне! Я опять стал для него моим Йоном!

Мать тоже любила меня в это утро. Она улыбалась, готовя второе яйцо.

Франс, сидя за столом и обмакивая хлеб в чай, был почтителен:

— Ты возьмёшь меня с собой сегодня?

— Если появится какая-то работа для нас, то я приду домой забрать тебя!

Единственным, кто не выражал ко мне в это утро особых чувств, был ты, Уиллем!

Ты стоял у дверей, глядя на меня без злобы, без интереса, просто ожидая, пока я уйду.

* * *

Был чудесный день, начало июля. Если не приглядываться слишком внимательно, то город выглядел почти чистым и опять красивым. Лишь отсутствие на улицах легковых автомашин и велосипедов — они, в основном, были конфискованы — усиливало разницу с довоенными днями.

Существовали только такси, всегда вызывавшие у меня смех, — припряжённые к лошадям автомобили с отсечённой моторной частью: ни у кого не было возможности раздобыть хоть каплю бензина.

Родственник из деревни, навестивший нас, рассказал об одной местной графине, которая всегда выезжала в церковь со своим личным шофёром, одетым в униформу. Когда бензин исчез, она заставила его, по-прежнему в форме, возить её в церковь на двухместном велосипеде. Мы всласть похохотали по этому поводу.

Случались неурядицы и на работе. Партия очищенного гороха прибыла в прогнивших джутовых мешках, которые расползлись, как только их тронули. Пол покрылся просыпавшимся горохом по самую щиколотку. Конечно, никакой трагедии в этом не было — горошины никуда не укатились; единственной неприятностью стало, что они немного загрязнились на полу.

Был объявлен аврал — свистать всех наверх! Мы взялись за уборку, работали быстро и усердно, используя швабры, совки и всё, что подворачивалось под руки. Некоторые из нас подскальзывались и падали, что вызывало у остальных дружелюбный смех.

Одним из упавших оказался Крыса, и ему было совсем не до смеха. Он лежал на полу, с гримасой боли на лице, стараясь определить — всё ли с ним в порядке?

Однако лежание на горохе — тоже не из приятных занятий, и он быстренько вернулся в вертикальное положение. Отряхнувшись и продолжая морщиться, он сказал, обращаясь ко мне:

— Хозяин хочет с тобой поговорить!

— Как только закончу здесь, я приду!

— Нет, он требует прямо сейчас!

«Должно быть, возникла какая-то важная доставка! — подумал я. — Мне нужно будет захватить Франса с собой! Придётся вовсю мчаться домой!»

Но, войдя в кабинет хозяина, я сразу понял, что случилось что-то иное. Его лицо было красным, и глаза не излучали ничего радостного.

Поглядев на меня, он помолчал немного, как если бы не знал, с чего начать. Мне показалось, что он был сердит, но по-прежнему уважал меня и даже несколько опасался сообщить то, что следовало.

— Йон! — начал он. — Вчера ты пришёл со своей идеей, но при этом не рассказал мне, как твой дядя потерял ноги, так ведь?

— Да, хозяин!

— Вечером я узнал, что он потерял их, воюя солдатом германской армии на Восточном фронте!

— Да, это правда!

Он встряхнул головой.

— Твой дядя принадлежит к людям, нежелательным для наших особых доставок! Ты можешь это понять, Йон?

— Мой дядя больше не связан с кем-либо из NSB. С тех пор, как он потерял ноги, он говорит, что они все — дерьмо!

— Может быть, но в Голландии до сих пор есть некоторые люди, не считающие, что всё — дерьмо!

Я кивнул.

— Твой дядя хуже, чем лиса, пробравшаяся в курятник, и я не хочу иметь с ним дела! Ты свободен до начала школьных занятий осенью, тогда и вернёшься со своим школьным ранцем!

— Но это же…

Зазвонил телефон. Он схватил трубку и пальцами дал мне знак покинуть кабинет.

Всё это были промахи Бога и Франса.

Если бы Бог не послал мне мысль использовать инвалидное кресло после посещения церкви Весткёрк, когда старая женщина вытащила маленькое яблоко из-под своего одеяла, и если бы Франс не отправился воевать с русскими, а ноги ему отрезал бы трамвай в Амстердаме, как добропорядочному голландцу, то я бы не потерял работу.

Теперь мы оказались даже в худшем положении, чем раньше. Моя небольшая зарплата и возможность хоть немножко красть были потеряны для нас по крайней мере на два месяца.

Я не представлял себе, как сказать матери о том, что произошло, и решил ничего ей не говорить. Стану по-прежнему рано вставать по утрам и притворяться, что иду на работу. Может быть, в течение дня я смогу отыскать какой-нибудь заработок или украсть какую-то пищу, и это будет выглядеть, словно я всё ещё работаю на складе.

Но как мне скрыть уныние на лице? Мои глаза были полны слёз. Я пошёл в парк и попытался заплакать, чтобы они вышли из меня, но эти старания оказались безуспешными.

Я медленно плёлся по городу, чтобы не появиться дома до окончания рабочего дня, и только сумел по дороге стянуть один огурец.

Франс грелся на солнышке перед домом, когда я возвратился.

— Я не был нужен сегодня?

Я кивнул головой.

Франс схватил меня за руку. Он сразу заметил грусть и нерешительность на моём лице.

— Что-то случилось? Скажи мне!

Я посопротивлялся, но затем всё вырвалось наружу — и история с увольнением, и слёзы.

Франс освободил мою руку и замолк на некоторое время.

Потом он со скорбной усмешкой произнёс:

— Единственное, что ещё может нас спасти — евреи!

22

— Принеси яиц! — сказала мать, когда я покидал дом на следующее утро.

— Я не могу добывать их каждый день!

— Принеси яиц!

Я отправился бродить по городу.

Начинался жаркий день, напомнивший мне времена, когда мы с Кийсом шастали по улицам, разыскивая немецкий автомобиль для задуманной диверсии. После нескольких часов поисков возникло то же самое чувство тщетности, которое охватывало меня тогда. Никому не были нужны работники, никому не была нужна помощь. Не подвернулся даже случай просто стащить огурец.

Я присел под деревом у небольшого канала. Никакой еды не перепало мне в этот день, так хотя бы получить клочок тени.

Я старался думать не о еде, а о том, как разыскать каких-нибудь евреев, чтобы сообщить о них другу Франса Питу и получить за это свою долю вознаграждения. Тогда можно будет купить яйца для отца и огурец для себя.

Любые мои размышления заканчивались грёзами о еде!

Очнувшись, я разглядел баржу, проходившую мимо по каналу, затем опять откинулся назад, мечтая о белом хлебе и мирной жизни.

…Проснувшись окончательно, я почувствовал, что кора дерева вдавила свой отпечаток в спину. Я потянулся и зевнул, ощущая пустоту в недрах желудка и щемящую тоску в сердце.

«Даже Королева просыпается голодной!» — Слова отца эхом отдавались в моём мозгу.

Он использовал их как шутливое напоминание о нашем приятном совместном времяпровождении, как подтверждение того, что его любовь ко мне в действительности никогда не умирала.

Я старался отвлечься от этих слов, которые не давали мне покоя, вызывая грустные воспоминания, но они продолжали бесконечно звучать в моём сознании, покуда я не понял их смысл окончательно.

Если даже Королева просыпается голодной, то то же самое происходит и с евреями в их убежищах! Пища послужит тропой, которая должна привести к евреям! Бакалейный магазин на Лейлиграхт, куда я доставил десять килограммов гороха, скорее всего, станет начальной точкой. Там принимают особые доставки.

Это означает, что затем их либо распространяют, либо… Либо люди сами приходят за ними!

Внезапно вкус безысходности исчез изо рта, а голод — из живота.

У меня возникла цель, предназначение, шанс!

Я почувствовал себя сыщиком.

Наблюдать за магазином и стараться остаться незамеченным!

* * *

Стояла послеполуденная тишина. Никто не входил в магазин с доставками и никто не выходил оттуда чрезмерно нагруженным. Никто из редких покупателей не набирал слишком много продуктов. Наконец, когда я уже был готов закончить свой наблюдательный день, полная краснолицая женщина прошла внутрь и быстро вышла обратно, нагруженная двумя раздутыми сумками.

Я последовал было за ней, но затем заволновался.

Что, если она прячет бойцов Сопротивления? Я не хочу выдавать бойцов Сопротивления, это не будет правильным поступком! Они могут отомстить за предательство, да и Пит ничего не говорил о немецкой плате за бойцов, только за евреев!

Всё равно, я оказался не слишком способным сыщиком, потому что вскоре женщина остановилась, обернулась ко мне и спросила:

— Что ты тащишься за мной?

— Можно, я помогу вам нести сумки?

— Разве я выгляжу такой слабой?

Я продолжал идти за ней.

— Ты что, не слышал меня?

— А мне тоже нужно в эту сторону!

Как раз в этот момент четверо или пятеро детей выбежали из дверей дома с криками:

— Мама, мама!

Вслед за ними вышли двое мальчиков постарше.

Видимо, она никого не укрывала, а просто содержала большую семью.

Всё же я не был обескуражен. По дороге домой в голове родились новые мысли в поддержку задуманного плана.

Свернув на нашу улицу, я увидел Франса в его инвалидном кресле на том же месте, где он был накануне. Он поманил меня, держа свои сомкнутые ладони лодочками. Я подошёл. Улыбаясь, он раскрыл ладони. Яйцо!

* * *

— Яйца! — сказала моя мать, когда на следующее утро я выкатывал Франса за порог.

Я понимал, что она имела в виду. Одного яйца было недостаточно, чтобы поддержать моего отца, не говоря уже о нас самих: в предыдущий вечер мы опять обедали супом из тюльпановых луковиц.

Моя голова была занята решением математических задач, подобных тем, что нам предлагали в школе.

Если дано, что больному голландцу необходимо съедать в день два яйца, чтобы выжить, и что одно яйцо на чёрном рынке стоит 1,45 гульдена, и что выдача одного скрывающегося еврея оценивается в 37,50 гульдена, которые должны быть разделены пополам с информатором, то спрашивается: сколько евреев требуется отыскать и выдать, чтобы поддержать больного голландца в живых в течение месяца?

Гораздо более реальной была задача: где найти тех евреев? Франс согласился со мной, что нам нужно продолжить начатое наблюдение за бакалейным магазином на Лейлиграхт.

— Немцы не арестовали бы этого бакалейщика по пустякам! — сказал Франс. — А мы знаем, что магазин до сих пор получает незаконные поставки. Мы сами сделали одну!

Выполнение плана затруднялось ещё и тем, что мы слишком бросались в глаза. Над бакалейным магазином жила старая женщина, которая весь день проводила у окна. Она заметила нас и даже не отвернулась, когда я уставился на неё.

Время от времени, почувствовав, что мы находимся слишком долго на этой улице, я отвозил Франса в густую тень к церкви Весткёрк. Там можно было отдохнуть, обсудить наши шансы и способы их улучшения.

Мы решили, что будет гораздо умнее не крутиться подолгу около частных домов, куда я делал доставки раньше. Владельцы могли иметь своего наблюдателя, который заподозрил бы меня, зная, что доставка не ожидается.

Как раз недавно стал известен случай, когда один из членов Сопротивления застрелил опознанного информатора, который рыскал по соседству.

Район магазина на Лейлиграхт, облюбованного нами для своих целей, тоже не был подходящим — работники в магазине уже видели нас однажды, да и старуха сидела у своего окна каждый день.

Чтобы не поддаваться усыплявшему зною тягучего жаркого дня, я представлял себя знаменитым сыщиком, а Франса — своим верным помощником.

Мы выискивали зацепки для своих розысков — покупателей, тащивших сумки, излишне наполненные провизией; похожих на евреев пешеходов, передвигавшихся по городу с фальшивыми документами.

Франс заявил, что он всегда определит еврея по определённому выражению его глаз — смеси страха и чувства превосходства.

Нам не везло с преследованием людей, покидавших магазин с тяжёлыми сумками. Либо они садились на велосипеды и быстро исчезали из виду, либо мы могли следовать за ними, но, как в случае с толстой женщиной, у них оказывались большие семьи.

— Иметь восемь детей ещё ничего не значит — это может служить прикрытием! — заявил Франс.

Везло нам только с немецкими солдатами и с членами NSB. Франс заводил с ними беседы, и некоторые давали ему монетки или немного еды. Таким образом мы продержались первую пару недель, принося домой хоть что-то — хлеб, маргарин, несколько яиц, даже чуточку шоколаду, — всё же лучше, чем ничего, но недостаточно, чтобы прокормить пять человек.

Состояние отца вновь стало ухудшаться.

Однажды вечером я стоял в дверях его комнаты, из которой пахло мочой и болезнью, и смотрел на него. В течение долгой минуты мне показалось, что он перестал дышать. Слёзы выступили у меня на глазах. Когда же отец вдруг начал дышать снова, я зарыдал как младенец.

* * *

Мать больше не говорила: «Яйца!» — когда мы расставались по утрам. Она вообще ничего не говорила. Мы также не могли сказать ей что-нибудь.

Франс и я всё время старались поесть что-нибудь при раздачах бесплатного супа на улице, чтобы не приходить домой слишком голодными, и, таким образом, оставлять побольше для моего отца.

Иногда мы разделялись с Франсом неподалёку от Лейлиграхт. Особенно если я следовал за кем-нибудь, кто не выглядел на сто процентов голландцем. Это было бы невозможным, помогай я Франсу с его креслом.

Когда Франс оставался сам по себе, к нему подходили люди и спрашивали, не нужна ли ему помощь. Естественно, возникали беседы, в которых Франс выяснял всякие подробности, известные только местным жителям, и рассказывал свою историю о том, как немецкие солдаты ели лошадиные мозги на снегу. Конечно же, перепадали случайные монеты.

Однажды я вернулся после безрезультатного преследования темноволосой женщины и увидел полицейского, разговаривающего с Франсом. На мгновение я испугался — неужели кто-то сообщил про нас? Но Франс заметил меня и подозвал к себе.

— Это мой племянник! — сказал он полицейскому. — Он помогает мне передвигаться!

— Хороший мальчик! — Полицейский кивнул мне. — Вы не поверите, что совершают в эти дни дети такого возраста и даже моложе! Рассыпаются по всему городу и тащат, что только могут удержать их руки! Голод доводит людей до безумия! Всё растёт — убийства, грабежи, воровство! И цены!..

— Но только не солдатские пенсии!

— И не зарплата полицейских!

— Привет твоей жене!

— Удачи тебе, Франс!

— Я был знаком с ним ещё до войны, — сказал Франс, когда полицейский отошёл. — Смотри, что он дал мне: продуктовые карточки на хлеб и молоко! Надо найти магазин, в котором можно их отоварить!

* * *

На следующий день я впервые увидел мёртвого человека.

Было очень раннее утро. Я вёз Франса по мосту.

— Гляди! — Он указал на воду канала.

Сначала я не понял, что это было — чемодан или автомобильная шина. Но ни то и ни другое — это оказался труп очень толстого мужчины, плававший в воде лицом вниз.

— Возможно, что это пьяница упал в канал и утонул, но я сомневаюсь! — сказал Франс. — Трудно найти сейчас столько спиртного, чтобы так напиться! К тому же, этот парень слишком толст, а алкоголики обычно бывают худые… Нет, я думаю, что это был скрывавшийся еврей, который умер ночью, а голландец, прятавший его, в панике выбросил тело в воду. Конечно, плохо быть расстрелянным за укрывание живых евреев, но кто же захочет быть расстрелянным за укрывание мертвеца? Особенно, учитывая, что тебе за него уже не платят!.. Это же просто кинокомедия в стиле Чарли Чаплина! — продолжал Франс, смеясь. — Представь себе, маленький тощий голландец пытается стащить огромного жирного мёртвого еврея вниз по лестнице, стараясь не разрушить её, а потом волочит через улицу к каналу в страхе быть схваченным немецким патрулём! О, я бы заплатил, чтобы посмотреть такое кино!

* * *

Последние дни июля выдались очень жаркими. Не выпало ни единого дождя. Зной и постоянная нехватка пищи превратили нас в вялых и сонливых.

Иногда, стоя за креслом Франса, я просто дремал с открытыми глазами.

Однажды мне пригрезилось, что все каналы замёрзли и официанты на коньках развозят своим посетителям бокалы с холодными напитками на серебряных подносах.

Я зажмурился и открыл глаза; видение исчезло, но то, что предстало передо мной, оказалось не менее поразительным. Кийс стоял прямо около кресла Франса, изумлённо взирая на него и на меня.

Я улыбнулся от счастья видеть его впервые с тех пор, как мы вместе ходили разгребать снег, предупреждая жителей о предательстве Мартина. Это было как раз перед моей болезнью.

— Кийс! — воскликнул я.

Но злобная усмешка презрения на его лице говорила без слов: «Теперь я вижу, на чьей ты стороне!»

И прежде, чем я мог сказать хоть что-нибудь, он поспешил прочь. Я понимал, что мне нужно погнаться за ним, объяснить, рассказать, как болен мой отец… Но он никогда не любил своего отца так, как я моего.

— А! Второй саботажник! — сказал Франс, вспомнив, где он встречал Кийса.

Я остался стоять как вкопанный.

* * *

Доктор объявил, что больше не будет посещать нас. У него закончились лекарства, а у нас не было денег. Он спросил, чем кормили моего отца в течение последнего времени. Когда мы рассказали ему, он только покачал головой, сказав, что положение безнадёжно.

Такую же безнадёжность я чувствовал в последний день июля 1944-го, когда мы с Франсом сидели в тени старых деревьев около церкви Весткёрк.

Франс дремал. Я бодрствовал, но всё окружающее не оказывало на меня никакого воздействия, как кинофильм с непонятным содержанием.

Поэтому я не обратил особого внимания на пожилую женщину, прошедшую мимо нас.

Внезапно она развернулась и, подойдя к нам, заговорила так резко, что Франс мигом проснулся.

— Что вы оба торчите на моей улице? Я вижу вас здесь каждый день!

Только в этот момент я понял — кто она: та старуха, которая сидела у окна над бакалейным магазином.

Но вблизи она не выглядела такой старой, хотя волосы у нее были полностью седые.

— Что мы ищем? — переспросил Франс. — То же, что ищут все — немножко еды, немножко удачи!

— Сейчас во всей Голландии нечего есть! А наша удача исчезла давным-давно! — продолжала она с пугающей яростью. — И ваша также, как я вижу! — Она посмотрела на ноги Франса.

— Это верно, моя тоже. В России! Там даже хуже, чем здесь. Я видел немецких солдат, евших ложкой лошадиные мозги!

— И поделом им! — сказала она, немного успокоившись. — Ты-то, по крайней мере, вернулся домой живым!

— Это так, — вздохнул Франс. — А вы потеряли мужа?

— Его я потеряла ещё до войны. Нет, на этот раз — сына!

— Как это случилось?

— Немцы забрали его на принудительные работы в Германию, на завод в Ганновере. Англичане бомбили завод… Скажите мне, кого я должна ненавидеть, немцев или англичан?

— Ненавидьте евреев! — посоветовал Франс. — Если бы не они, Гитлер не начал бы войну!

— А я и так ненавижу их, — примирительно сказала женщина. — Особенно тех, кто спрятался с большими деньгами в потайных местах, и нет возможности отправить их на принудительные работы, как моего мальчика!

— Они всегда используют свои деньги, чтобы увильнуть от трудностей!

— А ещё, вы только подумайте, ведь они в своих укрытиях питаются лучше, чем любой из нас!

— Откуда вы это знаете? — поинтересовался Франс.

— Я живу над бакалейным магазином и вижу, что там происходит. Так вот, владельцы магазина иногда лично занимаются доставкой картофеля. Они не посылают мальчишку-разносчика, нет! Они носят сами — слышали ли вы что-нибудь подобное? Однажды я проследила за ними и узнала, куда они ходят.

— И куда же они носят этот картофель? — осторожно спросил Франс.

Женщина сделала паузу на несколько секунд, то ли припоминая, то ли колеблясь — стоит ли это нам говорить?

— На улицу Принценграхт! — медленно выговорила она наконец. — Дом 263!

23

Во тьме острый угол стола вонзился мне в рёбра. С запозданием я зажал рот ладонью и замер на месте в ожидании, пока боль исчезнет. Надо было выяснить, не вспугнул ли шум кого-нибудь в доме. Если только кто-нибудь был в этом доме.

Используя свои связи, дядя Франс выяснил, что до войны дом 263 на Принценграхт принадлежал немецкому еврею по имени Отто Франк. После того, как его старшая дочь в июле 1942 года была отправлена на работу в Германию, вся семья бежала в Швейцарию.

Но возможно, они только притворились, что покинули Голландию, а на самом деле до сих пор жили в этом доме или предоставили его другим евреям. В любом случае, ночная темень — самое подходящее для них время, чтобы немного размяться или даже выйти во двор дома.

Нельзя сказать уверенно, что Франс не подкупил кого-то из работников конторы, располагавшейся в том же здании, но одна из дверных створок была неплотно прикрыта.

Я не хотел тайком влезать в дом, однако Франс настоял на этом. Его друг Пит мог только один раз согласиться устроить облаву по нашему указанию, и если бы они ушли отсюда с пустыми руками, то это означало бы конец всем нашим надеждам.

— Мы же поступаем так ради твоего отца, верно? — убеждал меня Франс.

Да и кто другой мог бы проникнуть в дом, ведь не Франс же на его инвалидной коляске?

Наконец боль утихла, и, убедившись, что мой вскрик никого не потревожил, я начал медленно двигаться сквозь темноту, вытянув руки вперёд, как лунатик. Но, не сделав и десяти шагов, я замер, заслышав скрип откуда-то сверху.

Что, если в доме прячутся не евреи, а люди из Сопротивления? Они перережут мне горло прежде, чем поинтересуются моим возрастом! Да нет, все старые здания скрипят по ночам… И наш собственный дом скрипит… Да и не каждый звук означает, что кто-то приближается, чтобы схватить меня!

Тихо передвигая ноги, я двигался по направлению к лестнице. Я представил себе отца, каким я видел его перед уходом из дома: он спал, исхудавшее лицо казалось таким маленьким! Эта картина стояла передо мной, пока я перемещался в непроглядном мраке. «Я делаю это для него! Я делаю это для него!»

Вдруг что-то пробежало через мою ступню — слишком большое для мыши, но слишком маленькое для кошки. Крыса! Эта мысль повергла меня в ужас — крыса могла вскарабкаться по моей штанине!

Теперь я уже не мог сдвинуться вперёд, сколько бы ни воображал себе лицо больного отца. Однако мне хватило бы сил сделать попытку развернуться и уйти. Скажу Франсу, что в доме никого нет. Совсем никого! Потом поищем евреев где-нибудь в другом месте. Это не повредит нашим отношениям с Питом.

Я был настолько напуган, что даже возненавидел своего отца за то, что он болен и вынуждает меня так рисковать, проявляя заботу о нём, в то время как это его обязанность заботиться обо мне.

Внезапно, едва я осторожно двинулся в обратный путь, перед мной возникло твоё лицо, Уиллем! Не знаю причины: ведь я редко разговаривал с тобой и совершенно не думал о тебе в тот момент.

Ты был виден так ясно, как это только возможно в кромешной тьме помещения. Твой образ исчез через секунду, не произнеся ни слова, но я понял по выражению глаз, что ты хотел сказать: «Ты погубил моего брата, так спаси же нашего отца!»

Это видение придало мне решимости и сил для продолжения начатого дела.

Я продвигал одну ногу, затем другую, прислушивался к любому шороху, но теперь всё было совершенно тихо. Даже половицы прекратили скрипеть. Собственное дыхание казалось мне чересчур громким, и я постоял у подножия лестницы, чтобы немного успокоить его.

Лестница была узкая и крутая.

Я напомнил себе, что на обратном пути надо будет сползать вниз по-матросски, лицом к ступеням.

Поднявшись на три четверти лестничного пролёта, я опять остановился, прислушиваясь.

Нет, эта тишина не мёртвая, как в пустом фабричном цехе, а скорее всего схожа с помещением, где спят люди!

Наконец я очутился на третьем этаже. Куда теперь? Пробираться дальше сквозь тьму? Если я опять что-то толкну, то кто-нибудь непременно это услышит! Если отойти слишком далеко от лестницы, то, в случае чего, я не успею убежать. Нужно подождать какое-то время на одном месте!

Через несколько минут глаза начали постепенно привыкать к темноте. Уже можно было различить очертания своей ладони перед лицом. Около меня обнаружился большой книжный шкаф. Полки и книги на полках выглядели темнее, чем просветы между ними.

Я заставил себя сесть. Если кто-то находился здесь, то я смог бы это услышать. Раньше или позже, но люди произведут какой-нибудь шум, независимо от их стараний сохранять тишину.

В приключенческих рассказах великие сыщики иногда выжидали свою добычу часами и даже днями! Но мне пришлось дожидаться не более двадцати минут, когда где-то за стенкой послышался мягкий звук лёгких шагов… всё ближе… всё ближе!..

Неожиданно книжный шкаф передо мной начал медленно поворачиваться, как дверь!.. Замер!..

Послышалось девчачье хихиканье… Через секунду шкаф-дверь открылся полностью.

Белое одеяние плыло по воздуху как привидение. Оно направлялось прямо ко мне!..

Я уже различал темноволосую девушку в ночной рубашке!..

Женский голос с верхнего этажа позвал тихо, но требовательно:

— Анна!

Белое пятно остановилось, проплыло назад и исчезло в стене, закрыв её за собой.

Я настолько перепугался, что обмочил свои штаны!

Часть II

24

— Я не верю этому! — сказал Уиллем сердито.

— Не веришь чему?

— Ведь на самом деле это не я появился перед тобой в доме Анны Франк! Это появилось только в твоём воображении. Это был не я! Это не был РЕАЛЬНЫЙ Я!

— Но ведь это действительно ты стал лучше питаться, когда мы получили плату от Пита. Мы все стали питаться лучше: наш отец, наша мать, ты, я, Франс. Именно поэтому мы смогли набрать какие-то силы, чтобы пережить ту последнюю зиму, названную в народе Голодной Зимой, когда люди мёрли как мухи. Умереть от истощения мог и я, и ты, но нет, это случилось с другими детьми!

А твои собственные дети и внуки — они не появились бы на свет, если бы ты ни выжил в ту последнюю военную зиму. Ладно, можешь говорить всё что угодно, о том Уиллеме, который явился мне, однако тот Уиллем, который сидел за обеденным столом, — тот был ты, и об этом не может быть двух мнений!

— Но почему я должен верить твоим словам?! — вскричал Уиллем, приподнявшись со стула. — Ты не можешь доказать ничего из сказанного! Кто подтвердит всё это? Дядя Франс? Пит? Кто-нибудь ещё? Все они давно умерли! Кто знает, может, ты свихнулся? Может, война сломала тебя, и ты никак не можешь восстановиться? Или, может, ты выдал каких-то евреев за деньги, а теперь убеждаешь и себя, и меня, что это была Анна Франк! Ты просто хочешь показать себя более значительным, а меня выставить более ничтожным! А может быть, ты и не выдавал никаких евреев! Может быть, наш отец сам по себе преодолел ту зиму!

— Ага! И может, дядя Франс вернулся с войны с обеими ногами, а Ян не умирал?

Уиллем сделал движение, будто хотел возразить, но потом осекся.

— Не такую историю я ожидал услышать! — произнес он наконец более мягким голосом. — Совершенно не такую!

— Ты знаешь, я совсем не вспоминал обо всём этом долгие годы, — сказал я. — У меня появилось слишком много дел, когда закончилась война. Забота о моём отце — о нашем отце, — забота о себе самом. Ничего тогда не было известно об Анне Франк: её дневник напечатали через много лет после войны. Даже когда книга была издана, я слышал что-то о ней, но никак не связывал эти события со своей судьбой. И вот однажды я включил телевизор и попал на документальную передачу об Анне Франк. Был упомянут адрес её укрытия, дом 263 по Принценграхт, и я в секунду всё понял!

— Что же ты почувствовал?

— Гнев! Несчастье! Понимаешь, приблизительно двадцать пять тысяч евреев прятались от немцев в убежищах в Амстердаме, и около десяти тысяч из них были кем-нибудь выданы по тем или иным причинам. Печальный рекорд, тут нечем гордиться! Наверное, Амстердам должен воздвигнуть памятник Всем Выданным, чтобы напоминать каждому, как ужасны могут быть люди!

Знаешь ли ты, что происходило с выданными евреями? Почти одно и то же со всеми. Их направляли в голландский пересылочный лагерь Вестерборк, а оттуда в концлагеря Берген-Бельзен, Терезиенштадт, Освенцим. Там их ждала смерть от тифа или в газовых камерах.

Списки имён жертв этих концлагерей до сих пор хранятся и немцами, и в мемориалах, сооружённых евреями, но кто когда-нибудь слышал о многих других? А кто когда-нибудь слышал о людях, которые выдавали? Вероятно, они сами забыли об этом!

Если же им напомнить, то в ответ можно услышать, что — да, такое случалось, много чего случается во время войны, но ведь тому уже более полувека! Таким образом, они прожили жизнь без проблем. Им было наплевать на свои жертвы.

Но не мне, пропустившему книгу, которую прочитала половина мира!

Мне дьявольски не везёт на этом свете! Годами я ожидал, чтобы хоть кто-нибудь пришёл ко мне, — какой-нибудь полицейский, или охотник за нацистами, или историк, или журналист, гоняющийся за новыми фактами и надеющийся пристроить своё имя к посмертной славе этой погибшей девочки. Но никто из них не появился! Никто даже не приблизился!

По прошествии десятилетий никто реально не пытается обратиться к изучению тех страшных времён, особенно сами голландцы! Они, кажется, удовлетворены сложившейся ситуацией.

Три четверти голландских евреев были отправлены на смерть! Больше, чем в фашистской Италии! Однако благодаря Анне Франк страна имеет репутацию героической, сопротивлявшейся, гуманной! Зачем же копаться в прошлом? Зачем арестовывать какого-то старого голландца и вскрывать эту банку с вонючими червями, особенно сейчас, когда толпы растрачивающих свободное время туристов приезжают понюхать тюльпаны и взглянуть на картины Рембрандта?

* * *

Некоторое время мы просто сидели в молчании. Теперь наша беседа была уже не для пива. Я вышел на кухню и вернулся с бутылкой джина.

После первого глотка я спросил:

— Так говорила ли наша мать когда-нибудь обо мне? Рассказывала ли она вообще какие-то истории о моей жизни?

— Конечно же, рассказывала, конечно! Многое из того, что ты рассказал мне, я уже слышал от неё. Например, как она была счастлива, когда ты принёс домой мыло. Она говорила, что это был единственный действительно счастливый момент, который она помнила за всю войну! Она рассказывала о банке из-под какао, в которую ты бросал заработанные деньги, и как она была горда тобой тогда! И как она была обеспокоена, когда дядя Франс поймал тебя и другого мальчика… — как его звали?

— Кийс.

— Да, Кийса, когда вы подсыпали песок в немецкий военный грузовик. Нет-нет, она рассказывала о тебе! Конечно, это случалось гораздо реже после рождения моей сестры, и ещё реже, когда она заболела… Ведь ей было только сорок четыре, когда она умерла! Мы оба, ты и я, прожили намного больше, чем любой из наших родителей! — Печаль заполнила глаза Уиллема, сменив всё ещё бывшую в них настороженность.

— Наш отец никогда не вспоминал ни о тебе, ни о нашей матери! — сказал я. — По-видимому, он считал вас обоих единым существом, бросившим его в самый худший час его жизни. Он держал фотографию, твою и брата, на столике около своей постели, но она была повёрнута так, чтобы только медсёстры и посетители могли вас видеть.

Я заметил, что сделал ему больно, но такова была правда.

— Я был для него всем, что у него осталось, — продолжал я, — и, по крайней мере, мне досталось то, чего я всегда жаждал — его любовь, его внимание! Но досталось таким ужасным путём, который не мог принести мне счастья. Однако лучше так, чем совсем ничего, и он тоже был для меня всем, что я имел! Я приносил ему его любимые сэндвичи стейк тартар и даже давал несколько глотков пива из бутылки, спрятанной под курткой. Пришёл мой черёд давать ему глотнуть пива!

— Тебе известны такие события, — сказал Уиллем, уставившись на свой стакан с джином и покачивая головой, — какие я не мог бы когда-нибудь вообразить! Например, как я дрался с Яном в парке за еврейские звёзды…

— А ты знаешь, я прочёл недавно книгу о немецкой оккупации — хорошую книгу, — так вот там сказано, что многим детям нравились эти звёзды, — они считали, что выглядят с ними красивее!

— А ты прочитал книгу Анны Франк, её дневник?

— Подожди! Ты сказал, что наша мать говорила с тобой обо мне, рассказывала про меня, но все истории, которые ты упомянул — про мыло, про жестянку из-под какао, про Кийса, — были те, которые я сам только что тебе сообщил! Как же поверить, что моя мать что-то говорила обо мне, если ты просто повторяешь мои собственные рассказы? Я хочу, чтобы ты вспомнил что-то другое, рассказанное ею!

Уиллем выглядел очень обеспокоенным, но трудно сказать: из-за того, что был пойман на лжи, или же от опасения не вспомнить по требованию что-то из её рассказов.

— Это было так давно… — начал он, глядя в сторону, — дай мне подумать. Я уверен, что-то вспомнится!

Чтобы дать ему время подумать, я поднялся и прошёл в спальню, где взял «Дневник» Анны Франк и очки. В книге было полно цветных бумажных закладок, отмечавших отдельные эпизоды, и на некоторых полосках были даже сделанные мною заметки.

Я выходил только на минутку, но Уиллем, казалось, был напуган моим возвращением.

— Ну как, удалось? — спросил я.

— Пока нет!

— Говорила ли наша мать что-нибудь о своём брате, нашем горячо любимом дяде Франсе? — спросил я без особого интереса, лишь желая расшевелить его память.

— Видишь ли, я не могу припомнить, чтобы она хоть когда-нибудь говорила о нём! Кажется, она упоминала, будто он отправился после войны в голландский Индокитай, но я не уверен в этом. А что тебе известно?

— Ничего. В сорок пятом он уехал пожить у своих друзей на юге Голландии, и больше о нём не слышали.

— Подожди, это напоминает мне… — встрепенулся Уиллем, садясь прямее на своём стуле.

Он проделал несколько мелких манипуляций со своими очками, пока не расположил их так, как требовалось. Вероятно, это была профессиональная привычка, какая бывает у парикмахера, приглаживающего волосы.

— Мы переехали из Канады в Орегон, а затем в Калифорнию. Нашей матери там понравилось. Она говорила, что очень полюбила Калифорнию, потому что там ничто не вызывало у неё воспоминаний о Голландии: ни климат, ни что-либо иное.

Однажды я пришёл домой из школы и нашёл её сидевшей у кухонного стола с чашкой кофе, из которой она изредка отпивала, глядя куда-то в пространство. Она выглядела так, будто плакала или может заплакать в любую минуту. Я положил руку ей на плечо и спросил — всё ли в порядке?

Она кивнула утвердительно, но наклоняла голову слишком быстро и слишком много раз.

Я понял, что она думает о Голландии и о войне, но вряд ли погода могла напомнить ей об этом: стоял очередной прекрасный калифорнийский день с безоблачным голубым небом, 35 градусов тепла. «Сегодня день рождения Йона, — сказала она, — и я вспоминала его! Какой он был смелый во время войны, зарабатывал деньги, добывал яйца… А я… я никогда не говорила ему, какой он смелый! Я только думала так, потому что его отец свирепел из-за него, считая, что Йона не следовало поощрять в его смелости, а то он опять совершит что-нибудь глупое и опасное! А хуже всего то, что я так и не сказала ему, что не виню его в смерти маленького Яна. Я никогда не сказала ему этих слов!» И тут она стала плакать.

* * *

Несколько секунд я ничего не говорил, делая долгий, медленный глоток джина.

— Ты, видимо, рассказал всё это, чтобы дать мне почувствовать себя хорошо! Это не то, что я хотел бы услышать. Мне хотелось бы услышать, что наша мать при тебе вспоминала про меня какие-то мелкие подробности, например, как однажды я принёс для неё из сгоревшего дома маленький голубой кувшин с белым крестом на нём; или как в другой раз мы шли вместе по площади Рембрандта, и кто-то из встречных купил для неё чашку настоящего кофе, потому что она была матерью Скорохода Йона. После этого она долго называла меня Скороход Йон. Если бы ты рассказал мне такие истории, я бы поверил, что они истинные. Но твои выдумки не смогут изменить моих чувств по поводу смерти Яна: я никогда не считал себя виновным! Ведь я сам чуть не умер, вот именно! И вообще, это не те истории, которые мне хотелось бы услышать!

— А ты думаешь, та история, что ты мне рассказал, такая, какую мне хотелось бы услышать?

— Моя история — правдивая! — сказал я. — А про те, что якобы рассказала тебе моя мать, можно подумать, что она говорила это, а может быть — и нет!

— А может, Франс вернулся из России с обеими ногами, а маленький Ян никогда не умирал?

25

…Мы оба потягивали джин в молчании. Затем я сказал:

— Ты спрашивал меня, читал ли я книгу этой девочки? Да, читал! Я расскажу тебе, как это произошло.

До сих пор я гуляю по улицам города, но уже не люблю эти прогулки так, как любил раньше. Теперь меньше половины населения Амстердама составляют голландцы, я читал об этом в газете. Повсюду индонезийцы, марокканцы, суринамцы — больше мусульман, чем христиан. Самое приятное в таких прогулках, что рано или поздно начинаешь чувствовать голод. А уж если нагулял хороший аппетит, то ароматы вкусной еды становятся всё более привлекательными. Тогда стараешься расслабиться хотя бы на пару часиков и получить удовольствие, вытеснив из головы все другие заботы.

Очевидно, именно желудок направлял мои ноги в тот раз, когда я пришёл на площадь Спьюй, где, как я знал, можно поесть в закусочной «Брудье ван Котье», известной своими сэндвичами стейк тартар. Да, да, это те самые, которые так любил мой отец! Когда я приносил всё это к нему в больницу, его глаза загорались. Тартар было одним из немногих слов, которые он мог выговорить в те годы! Свежий гамбургер с яйцом, луком, солью и перцем на маленькой булочке, залитый банкой пива Пальм в прекрасный весенний день, — можно ли сильнее ощутить, что жизнь хороша?!

Я посматривал на площадь. Школьники гоняли по кругу на своих велосипедах. Два велотуриста разворачивали карту, чтобы определить, где они. Голуби расселись по крышам и, казалось, не испытывали ни малейшей потребности летать.

Наблюдая за всем этим, я обнаружил прямо перед собой книжный магазин. Грустное чувство легло тяжестью мне на сердце — я понял, что обязан купить сегодня «Дневник» Анны Франк.

В магазине меня охватило странное удивление — то, что казалось мне таким очевидным, оставалось невидимым для остальных. Я нашёл книгу без всякого труда. Она стояла на полках на самом обычном для продававшихся книг месте.

Продавщица улыбнулась мне, как все женщины, одобряющие определённые действия мужчин: катание коляски с ребёнком, покупка цветов.

— Положить в пакет?

— Да, пожалуйста!

Я возвращался через площадь в закусочную так быстро, будто покидал непристойное место, борясь при этом с искушением открыть книгу, прочесть тут же несколько случайных строк и рассматривать их как предсказание или приговор.

«Нет, нет, — уговаривал я себя, — подожди до возвращения домой, потом открой и читай, как любую другую книгу, от начала и до конца!»

Но никакие самоуговоры не помогали. Избегая эту книгу много лет, я вдруг не смог больше ждать ни минуты.

«Почему бы не заглянуть прямо сейчас, чтобы убедиться — нет ли там упоминания о стручковом горохе, который я принёс в бакалейный магазин, принадлежавший арестованному в те дни господину ван Хоуфену? Я только проверю это и больше ничего не стану смотреть, пока не приду домой! Вот такой уговор!»

Я помнил, что ту доставку я делал где-то в первой половине июля 1944 года.

Дневниковая запись в субботу, 8 июля 1944 года, казалось, не содержала иных сведений, кроме как о клубнике, о двадцати четырёх ящиках клубники.

«…Папа закончил варить джем… Мы едим кашу с клубникой, кефир с клубникой, клубнику с сахаром, хлеб с клубникой, клубнику на десерт… Два дня перед глазами сплошная клубника, клубника, клубника…»

И только клубника!.. В то время, как мой отец умирал от голода в своей постели, а мы ели луковицы тюльпанов!..

Однако ниже, в середине записи за тот же день, я обнаружил то, что искал:

«…Госпожа ван Хоуфен прислала нам горох, десять килограммов!»

Это были те самые десять килограммов, которые я доставил в бакалейный магазин!

Анна Франк ела мой горох! Он улучшил её питание, поддержал её силы, энергию! Значит, я помогал ей жить, не только умереть! Это должно быть засчитано в мою пользу!

26

Что же такого выдающегося в её книге? Я не нахожу ничего особенного! Девчонка-подросток, неуравновешенная, помешанная на мальчишках, вечно препирается со своей матерью — кого это может волновать? А уж избалована! Получила десять килограммов гороха — и ни слова признательности людям, то есть мне, доставлявшим его, рискуя жизнью или потерей работы!

Всё, что она сумела выразить, были жалобы об этом нудном занятии — вычищать стручки.

Вот, погоди, я прочту её собственные слова:

«Лущить горох — работа, требующая точности и терпения, она подходит скрупулёзным зубным врачам или знатокам трав и пряностей, но это ужасно для такого нетерпеливого подростка, как я… Перед глазами плывёт: зелень, зелень… Монотонность убивает меня… Закончив, я чувствовала нечто вроде морской болезни, и то же было с остальными. Я подремала до четырёх, и всё время находилась под воздействием этих опротивевших мне стручков».

Её соплеменники мрут от голода направо и налево; моя собственная семья еле-еле спаслась, цепляясь за жизнь, а она рассуждает об этих опротивевших стручках!

Она даже не страдает. О своём укрытии говорит, как о пребывании на каникулах…

«…Вероятно, не найти более комфортабельного убежища во всём Амстердаме! Да нет же, во всей Голландии!»

Ничего хорошего не предвидится для её семьи, а она смотрит на это как на забаву и игры!

«Я рассматриваю нашу жизнь в убежище как интересное приключение, полное опасности и романтики».

Что она сказала бы, наблюдая своего собственного любимого папу, чахнущего под грязными простынями?

Что она сказала бы, придя в себя после долгой болезни и обнаружив, что её родная сестра умерла?

Что она сказала бы, если бы ей пришлось есть луковицы тюльпанов вместо зелёного горошка?

Конечно, она — богатая барышня с большими претензиями, намечающая список первоочередных покупок после окончания войны. Она презрительно задирает свой нос, завидев на улице ребят, подобных мне. Она с нетерпением ожидает возврата былого привычного высокого уровня жизни, жалуясь на вынужденное использование одной и той же клеёнки на столе с тех пор, как началась война.

«Как можем мы, чьи личные вещи — от моих трусов до папиной кисточки для бритья — так стары и изношены, надеяться когда-либо вернуть положение, которое мы занимали до войны?»

Она живёт в своём эгоистичном мире дневников и извращений.

Я считаю, её отец был прав, исключив, как об этом сказано в предисловии, из первого издания все её сексуальные откровения. Например, такие:

«Отверстие такое маленькое, что трудно представить, как мужчина может проникнуть в него, и ещё труднее — как оттуда выбирается ребёнок! Туда непросто вставить даже указательный палец!»

Из последующих изданий тоже следовало бы изъять описания подобного рода:

«Наверное, у меня скоро начнутся месячные! Я так думаю, потому что на своих трусах я часто замечаю какие-то клейкие выделения…»

Вряд ли нормальному человеку захочется читать о таких вещах!

С нею самой тоже что-то не в порядке. Временами она предстаёт как лесбиянка, например, когда описывает ночёвку в доме у своей подруги Жаклин:

«Я попросила её в доказательство нашей дружбы поласкать друг другу грудь, но Джекки отказалась. Кроме того, у меня ужасное желание поцеловать её, и я это делала.

Каждый раз, когда я вижу обнажённых женщин, даже Венеру в моём учебнике истории, я впадаю в экстаз. Иногда я нахожу их настолько совершенными, что с трудом сдерживаю слёзы. Ах, если бы у меня была близкая подруга!»

В том же духе говорится про отношения к мальчику Питеру, скрывающемуся в том же убежище.

Она постоянно мечтает, чтобы поменяться с ним одеждой, надеть на него «плотно облегающее платье его матери, а на меня — его костюм».

С такими странностями и вывертами она могла бы чувствовать себя в нынешнем Амстердаме более уютно, чем даже я.

Она предполагает, что все подробности о ней интересны и людям, и Богу.

«Иногда я думаю, что Бог старается испытать меня сейчас и будет испытывать в будущем».

Анна Франк хочет стать известным писателем и молится об этом:

«Если Бог сохранит мне жизнь, я достигну даже большего, чем мама. Мой голос будет услышан…»

Если бы она выжила, то так и осталась бы ещё одним подростком, препирающимся со своей матерью.

Однако из случившегося видно, что Бог располагает по-своему.

Знаменитой её сделала смерть — так ответил Бог на молитвы об известности.

Он ниспослал ей смерть, направив меня к ней!

Она получила славу. Я же получил тайну.

Иногда Анна Франк сидит у окна в своём укрытии в доме 263 по Принценграхт и смотрит из-за плотных штор на улицу, наблюдая за живущими по соседству детьми:

«…они такие грязные, что было бы противно прикоснуться к ним даже трёхметровой палкой. Настоящие трущобные дети с сопливыми носами!»

Они одеты так же, как и я был одет:

«…короткие рубашки и деревянные башмаки. У них нет ни пальто, ни носков, ни шапок, и никто не помогает им. Они грызут морковь, чтобы заглушить чувство голода. Они бредут из своих нетопленых домов по холодным улицам в ещё более холодные школы».

Возможно, я был среди тех, за кем она подглядывала. Вполне возможно! Ведь многие проходили по Принценграхт!

В любом случае, вот такую Анну, сидящую у окна, я воспринимаю гораздо ближе.

«Наши мысли… крутятся как карусель, перебрасываясь от евреев к еде, от еды к политике. Кстати, говоря о евреях: вчера я видела двоих сквозь щёлочку в занавесках. Мне показалось, что я глазею на одно из семи чудес света! Возникло такое неприятное чувство, будто я донесла на них властям, и теперь слежу за их злоключениями!»

Вот за это я её люблю! Теперь мы друзья!

27

— Пройдя через такие рассуждения, я стал мысленно беседовать с Анной. Пожалуй, ты прав, Уиллем. Вероятно, я свихнулся.

Вот послушай мои разговоры с нею:

Я начал чаще посещать окрестности дома на Принценграхт, где я увидел тебя, Анна, в тот раз! Всё сейчас переменилось вокруг. Напротив церкви Весткёрк, на другом берегу канала, рядом с писсуаром, находится то, что назвали Гомо Монумент[4]. Сразу за церковью — прихотливое здание нового ресторана.

Тут есть и тебе памятник, ничем не схожий с твоими фотографиями из книги. Японские подростки фотографируются на его фоне.

А за углом, на Лейлиграхт, там, где был бакалейный магазин, над которым жила любопытная старуха, теперь расположена американская книжная лавка, и рядом — торговля товарами для беременных женщин.

Весь город пропах свежей краской. На мой взгляд, он слишком прихорашивается. В основном для иностранцев и для гомиков. Это уже не наш Амстердам, Анна, не Амстердам военного времени, когда всё было грустным и хрупким, даже воздух!

Проходя мимо твоего дома вечером или рано утром, ещё до открытия Музея Анны Франк, я вижу длинную очередь посетителей. Вход стоит семь с половиной евро. Тебя превратили в святую и в источник доходов!

* * *

Порой я провожу вечер в кафе Вестерторен. Это весёлое место, где всегда крутится множество собак и раздаётся громкий смех. Здесь общительная барменша и дешёвый джин.

Туристы сюда не заходят. Только кинут взгляд внутрь— и тут же уходят прочь: слишком много выпивох с синяками на лбах и кулаках, хотя они, скорее, от падений, чем от драк. Отсюда хорошо слышны колокола церкви Весткёрк, тяжело и серьёзно отбивающие каждый час.

Ты любила слушать эти колокола во время войны!

Сквозь крики и музыку в баре я слышу их удары, которые говорят мне, что ещё один час моей жизни прошёл, и то, что ждёт меня впереди, стало гораздо ближе.

Моя жизнь идёт к завершению, а я так и не жил по-настоящему.

Я умер почти в том же возрасте, что и ты, Анна! Моя тайна вынуждала меня сторониться людей и самой жизни. У меня были приятели — но не друзья; шлюхи — но не жена.

Скоро я пойду в твой дом, но не сейчас, я ещё не совсем готов для этого.

Вот через несколько дней…

На этой неделе…

Ещё через недельку…

Такое событие не должно быть поспешным, это важно! Необходимо выбрать правильный день, в этом весь смысл встречи, не так ли, Анна?

Нет, я не боюсь ничего, да и что может случиться? Самое худшее, если настигнет клаустрофобия и придётся выбежать наружу.

* * *

Порой случаются странные встречи.

Однажды тёплым вечером я сидел здесь же, в кафе, за столиком снаружи. Звон церковных колоколов эхом отдавался у меня в грудной клетке.

Я заметил женщину приблизительно моего возраста, сидевшую в одиночестве за другим столиком и курившую излишне много. После нескольких быстрых затяжек она замирала и, казалось, забывала и про свою сигарету, и про выпивку, медленно пьянея.

Одета она была красиво, даже претенциозно. Тёмно-каштановые крашеные волосы. Совсем немного губной помады.

Спустя некоторое время она оживлялась, делала очередной глоток из бокала, и снова — несколько быстрых затяжек. Наконец она достала ручку, небольшой листок бумаги и что-то записала на нём…

Мне показалось, Анна, что это могла быть ты, — если бы ты осталась в живых!

* * *

День был замечательный, просто жаркий. Мне непонятно, почему люди посещают музеи в такие дни, как этот, однако, когда я пришёл, очередь уже заворачивала за угол.

Краска на дверях дома номер 263 выглядит потемневшей от времени, мне это нравится. Однако здесь нельзя теперь входить, и я вместе с очередью двигаюсь к современному зданию справа от старого. Воздух наполнен звонками мобильных телефонов и иностранной речью.

Пристраивается большая группа подростков в кроссовках, мешковатых штанах и бейсболках задом наперёд. Они, возможно, американцы, но не исключается и любая другая страна. Сопровождающие их взрослые одеты не намного лучше.

Во время войны даже в очередях за бесплатным супом люди надевали шляпы и галстуки!

Очередь двигается и останавливается, двигается и останавливается. Молодая пара, стоящая впереди меня, после быстрой оживлённой дискуссии покидает очередь ради каких-то других достопримечательностей — музея ван Гога, дома Рембрандта.

Теперь передо мной молодой человек с зелёной татуировкой островов Океании на шее. Это должно быть болезненно, независимо от того, какую краску вкалывали.

Мы поворачиваем за угол. Большой плакат предупреждает туристов остерегаться карманников. Над входом в музей висит извещение, что рюкзаки и детские коляски надо оставлять в камере хранения. Тем не менее, я вижу, что люди с рюкзаками проходят. Рюкзаки не похожи на мой детский ранец: они сделаны из тканей, которые тогда ещё не существовали.

«Если я всё же хочу отказаться от своего намерения, то лучше всего это сделать сейчас — приходит мне в голову, когда очередь приближается к дверям. Войдя внутрь, уже не просто сразу выйти обратно, и кто-нибудь может полюбопытствовать — почему это я так поспешно собрался уйти?

Но ведь внутри не может ничего случиться!

Я опять увижу твой дом, на этот раз — днём, в толпе туристов, и…

Это как посетить дом, в котором жил ребёнком! Войду туда, встану, посмотрю и… посмотрю… и… ничего не случится!»

В вестибюле телевизионные мониторы демонстрируют старые ролики новостей: Гитлер напыщенно произносит речи; германские парашютисты над Голландией; евреи, надевающие жёлтые звёзды; полицейские облавы на скрывающихся в убежищах; концлагеря смерти.

Эпизоды комментируются по-английски голосом девочки-подростка. Будто это Анна Франк. Но отчего бы ей не говорить на голландском или хотя бы по-немецки?

Все ролики новостей в чёрно-белом цвете. Современные дети должны считать, что прошлая жизнь была только чёрной или белой, и всё воспринимается именно таким образом.

Никто из экскурсантов особенно не интересуется передней частью дома, где находилась контора Отто Франка. Его компания вела торговлю специями и пектином для приготовления фруктово-ягодного джема.

На стенах всех комнат — соответствующие цитаты из «Дневника» Анны:

«Я не думаю, что у папы очень интересное предприятие. Ничего, кроме пектина и перца. Раз уж это пищевое производство, то почему бы не делать конфеты?»

Это рассуждение приводит меня к пониманию, что все мы были в пищевом производстве: её отец, мой отец, я сам.

В помещениях спёртый воздух. Очевидно, так же было всё время при скрывавшихся жильцах! Посетители начинают обмахиваться брошюрками.

Внезапно оказываюсь перед крутой лестницей, той самой, по которой я уже однажды вскарабкался, более шестидесяти лет назад! Мои ноги были гораздо короче, но лучше приспособленными для этого.

Молодой человек с татуированной шеей уже преодолевает ступени. Люди позади меня выжидают из уважения к моему возрасту. Через пару секунд они вежливо спросят — не нужна ли мне помощь?

Начинаю подниматься по лестнице, которая, к счастью, так крута, что всё внимание направлено на ноги — где сейчас одна и куда ставить другую?

Теперь я вижу, что помимо книжного шкафа-двери на площадке третьего этажа есть два больших распахнутых окна.

Я не заметил их в прошлый раз. Вероятно, окна были закрыты той специальной маскировочной бумагой, которая всем нам так опротивела во время войны. Но какой-то свет всё же просачивался сквозь затемнение, ведь летними вечерами светло почти до одиннадцати часов.

Может быть, поэтому я видел белый отблеск твоей ночной рубашки, Анна, прежде чем женский голос позвал тебя назад!

Дядя Франс наставлял меня: «Если услышишь женские голоса, то это означает, что там точно евреи! Голландцы, прячущиеся от угона на работы в Германию, все — мужчины! Прислушивайся к женским голосам! Если есть женщины, значит — евреи!»

Моё сердце колотится с пугающей силой. Не знаю — от воспоминаний или из-за крутой лестницы? Вдруг это инфаркт? Тогда он должен наступить быстро. Но моё сердце всегда было в порядке!

Холодный пот выступил на спине, и рубашка прилипла, но во всём остальном я чувствую себя прекрасно. Во всяком случае, молодой человек с татуированной шеей не выглядит так уж хорошо и обмахивает себя брошюрой.

Ничего не осталось в комнатах, где ты скрывалась, Анна!

Обычно после облавы прибывал большой грузовой фургон из транспортной компании PULS и увозил всю мебель; то же самое, скорее всего, произошло и здесь. Всё, что сохранилось, это твои открытки с фотографиями кинозвёзд на стенке: Грета Гарбо и Рэй Милланд.

Два года проведено в этом убежище?!

Я бы сошёл с ума: ни вентиляции, ни уединения от остальных прячущихся, всё смердит!

Можно считать, что единственной пользой от ареста стала для вас возможность хоть на какое-то время оказаться на свежем воздухе!

В комнате вывешена информация, которая гласит:

«Арест. Четвёртого августа 1944 года.

Убежище было выдано.

Предатель неизвестен».

Ну, так уж и неизвестен!

Но поразмышляв, я думаю, что это сообщение правильное, потому что — кто же, в действительности, предатель? Любопытная соседка, сообщившая Франсу и мне о подозрительных поставках картофеля на Принценграхт, 263?

Или работник конторы в этом же здании, неплотно прикрывший створки дверей?

Или я сам со своим вторжением в дом, услышавший женские голоса, что означало присутствие евреев?

Или дядя Франс, донёсший Питу?

Или Пит, вызвавший полицию?

Все посетители оживлённо покидают эти пустые душные комнаты, возвращаясь в XXI век, в вестибюль, где свежо и чисто, и на небольших столах установлены компьютеры группами по три. Десятилетние ребятишки свободно обращаются с ними. Я тоже присаживаюсь. Моя ли вина или компьютера, но на моём экране не появляются трёхмерные изображения дома на Принценграхт. Я вращаю трекбол мышки, нажимаю кнопки, но ничего не движется, ничего не меняется.

* * *

Моё внимание привлекает небольшой зал, где демонстрируются короткие видеоклипы с различными ситуациями, как они здесь названы. Каждый зритель может выразить своё мнение по поводу сюжетов, проголосовав да или нет нажатием зелёной или красной кнопки.

— Скинхеды.

— Скандирование футбольных фанатов: Ро-нальд, а-та-куй!

— Голландские политики выступают против нашествия иммигрантов.

— Женщина с исламской внешностью называет пророка Мохаммеда ренегатом.

Что более важно — свобода слова или людские переживания? В некоторых случаях я не имею твёрдого мнения, но, тем не менее, это интересно!

Затем опять включается бред моего сознания.

Я создал собственный видеоклип с ситуацией для тебя, Анна! Ты можешь сделать свой выбор!

Всё, что от тебя требуется — кивнуть головой; тогда мой отец умрёт в своей постели в начале августа 1944-го. Всё равно он был близок к смерти, и не требуется больших усилий вытолкнуть его за грань бытия!

Итак, одно движение, которое ты должна сделать: кивнуть головой, — и он умрёт!

А это означает, что ты спасёшь жизни всех, кто был с тобой в убежище, всей твоей семьи!..

Мамы!..

Сестры!..

Свою собственную!..

Жизнь твоего любимого Папы, даже несмотря на то, что он и так выжил, он единственный!

Ты можешь спасти их от газовых камер, от крематориев, от массовых погребений, куда были сброшены ты и твоя сестра!

Моему отцу не суждено прожить долго!.. Если он умрёт сейчас, то я не пойду вместе с дядей Франсом на поиски евреев!.. Мы как-нибудь перебьёмся возле кухонь с бесплатным супом!..

Если ты любишь жизнь!..

Если ты любишь свою семью!..

Если ты хочешь спасти меня от греха предать тебя!.. Кивни головой!..

…И ты киваешь, Анна! В моём собственном коротеньком фильме — ты киваешь!

Часть III

28

— Нет! Нет! — закричал Уиллем, брызгая слюной. — Нет, ты просто-напросто повторил ту же ситуацию, которая случилась с тобой, когда ты впервые вошёл в её дом!

— Что ты имеешь в виду?

— В ту ночь, ещё во время войны, ты влез в её дом и был уже готов уйти из него, потому что крыса пробежала по твоей ноге! Но перед тобой внезапно появилось моё лицо, и это придало тебе уверенности двигаться вперёд! Сейчас ты снова входишь в её дом после всех этих лет, и на этот раз тебе является Анна Франк, подтверждая твоё желание убежать прочь!

— Но подобные видения случались со мной и раньше! Они случаются со мной с той поры, когда я ещё был ребёнком. С того самого дня, когда я глотнул пива с моим отцом, вышел из дома и почувствовал, что Господь с обратной стороны небес заметил меня!

— То, что такое случается уже долгое время, совсем не означает, что с этим надо что-то связывать! Ты просто твердишь сам себе надуманные ситуации, чтобы отцепиться от крючка!

— Ничто не сможет отцепить меня от крючка!

— Так ты хочешь и меня втянуть в свою компанию?

— Если тебе не нравится мой рассказ, создай свой собственный!

— В конце концов, мне же нужна какая-то объясняющая история! Видишь ли, есть круг приятелей, хорошие ребята, с которыми раз-другой в неделю я играю в мяч. Потом мы сидим в сауне, восстанавливаем дыхание. Они знают, зачем я отправился в путь, что я разыскивал. Они спросят меня — как прошло путешествие? Нашёл ли ты своего брата? Был ли он доволен вашей встречей? Что он рассказал тебе о твоём детстве и о войне? Не могу же я говорить всякую ерунду моим друзьям, сидящим голыми в сауне, нельзя же дурачить их!

— Хорошо, — сказал я, — похоже, что тебе нужно составить два рассказа. Один для себя, другой для них. Но, вероятно, я не смогу помочь тебе в этом!

— У меня возникла идея! — воскликнул Уиллем, обрадованный возможностью рассказать изменённую историю. — Я скажу, что нашёл тебя! Розыск занял какое-то время, но я нашёл тебя в доме для престарелых в Гарлеме или в Делфте, и твоя память так ослабела, что я сумел добыть только небольшие отрывки и кусочки. Но некоторые из них оказались интересными, скажу я, и поведаю им о том, как дядя Франс поймал тебя, и о жёлтых звёздах, и о жестянке из-под какао… Этого будет достаточно! Никто не станет допытываться о большем.

— А как насчёт твоей внучки, той, которая интересуется своим голландским происхождением? Что, если она захочет приехать и встретиться с тем, кто был для неё дядюшкой Йоном?

— Я скажу ей, что ты избегаешь людей, это для тебя слишком тяжёлая нагрузка. А кроме того, она не говорит по-голландски!

— Вдруг она не послушается тебя, как обычно и поступают молодые американцы, приедет сюда и найдёт меня, но совсем не в богадельне в Гарлеме, а живущим самостоятельно в центре Амстердама? Тогда она узнает о лжи, использованной для сокрытия чего-то другого, а это что-то другое содержит нечто ещё большее!

Я увидел, что мой маленький сценарий — непослушание молодёжи, поиски семейных корней, скрытая правда — обеспокоили его.

Уиллем допил свой джин, жестом попросил налить ещё, потом улыбнулся:

— Я не думаю, что такое когда-нибудь произойдёт, но если даже и случится, то ты всегда сможешь объяснить что-то вроде: да, были кое-какие постыдные дела, о которых ты не хотел ей говорить! Вот, мол, ты и дядя Франс некоторое время занимались поисками евреев, чтобы выдать их, но вам, конечно же, никогда не удалось это сделать!

— Тогда как же мы добыли пищу, чтобы пережить то лето, и ту осень, и ту ужасную зиму?

— Я знаю! Помнишь тот жаркий день, когда ты задремал, стоя перед церковью Весткёрк позади кресла дяди Франса, и тебе грезились официанты на коньках, а потом открыл глаза, и перед тобой оказался твой друг?..

— …Кийс! Кийс!..

— Да, твой друг Кийс! Так вот, вместо того чтобы отвернуться от вас, он сказал, что ищет тебя повсюду, потому что он работает для подполья, и ты можешь помочь ему предупреждать людей, скрывающих евреев, о намеченных облавах! Немецкие полицейские не остановят ребёнка, везущего ветерана войны в инвалидной коляске, и если ты согласен помогать, то ты и твоя семья будут получать удвоенный рацион по карточкам! Ты получишь яйца и тоже станешь героем!

— Хотел бы я узнать, что случилось с Кийсом!.. — произнёс я больше для себя, чем для Уиллема, и на мгновение ощутил прежний страх перед Кийсом, страх трусливого лжеца перед лицом смельчака, не боящегося сказать правду. — Да, эта весьма миленькая история годится, чтобы рассказывать её другим людям! — сказал я громко. — Но что же ты станешь рассказывать самому себе?

— Я ещё не знаю. Но я твёрдо знаю, что у меня появилась некая тайна, которая будет сдерживать меня, отдалять от других людей, от жены, от детей, от моих друзей, от кого бы то ни было — до того дня, когда я исчезну. Потому что я не желаю считаться даже косвенной причиной смерти этой девочки! Я не хочу быть для людей таким!

— Но ты будешь таким для себя!

— Для себя — это совсем иное! Конечно же, скверно, но — по-другому!

— Посмотри, Уиллем, ведь никто же не просил тебя приезжать сюда! У тебя всё было: наша мама, Америка, новая жизнь. Я же здесь влип в дерьмо! Ты узнал, каково было наше прошлое, и ты не хочешь его принять! Ты не можешь сказать о нём ни жене, ни детям, ни своим друзьям! Ты заставляешь меня стать лжецом ради тебя! Ты стремишься превратить меня в маразматика, живущего в доме для престарелых, или предлагаешь притвориться героем Сопротивления для твоей внучки на случай, если она когда-нибудь приедет и разыщет меня! Но я ни то и ни другое! Я просто человек, который выстоял! У меня были дела и с дерьмом, и с истиной! А теперь мне предлагается начать врать, чтобы защитить моего американского братца, которому, видите ли, не нравится, как перевернулась жизнь, и он хочет исправить её, словно испорченный прибор!

Уиллем ошеломлённо молчал, уставившись в свой стакан с джином.

— А что ты скажешь о такой маленькой истории, Уиллем: однажды раздаётся стук в дверь в твоём доме в Калифорнии, и — догадайся, кто на пороге? Дядюшка Йон!.. Прямо из Голландии!.. Жаждущий увидеть своих давно потерянных родственников!.. Ты, вероятно, Томми!.. А ты, конечно же, Синди!..

Ну посуди сам, если Уиллем мог появиться на пороге у своего брата в Амстердаме, то почему же Йон не сможет быть взаимно вежливым? И тогда, конечно же, они будут насмешливо поглядывать на тебя, ведь ты же говорил, что дядюшка Йон маразматирует в приюте, а он здесь, здоровый и энергичный! Что же происходит? Какова же истинная ситуация?

Уиллем продолжал молчать.

— Ты же не хочешь жить в постоянном страхе от того, что произошло, не так ли? Разве тебе не хочется, чтобы действительность была гораздо лучше?

— Да, — ответил Уиллем, — действительность оказалась хуже, чем я ожидал!

29

Уиллем допил свой джин в совершенном рассеянии, потом сказал:

— Я верил, что всё это неоспоримые факты: правда делает нас свободными, обсуждение событий облегчает понимание!.. Но это не всегда так! Иногда обсуждения поворачивают события в худшую сторону, а правда превращает нас в пленников!

— Какое прекрасное слово «пленник»! — воскликнул я. — Это как раз то, как я себя чувствовал — пленник в одиночном заключении! Однажды дверь отворяется и входит — кто же? — сокамерник! И не просто какой-то любой сокамерник, а сообщник в том же самом преступлении! С которым можно поговорить! Ты!

— Если бы мой брат остался жив, у меня было бы с кем поговорить! — задумчиво сказал Уиллем.

— Твой брат жив! — возразил я громко, тыча пальцем себе в грудь. — И у тебя есть с кем поговорить!

— Извини!.. Я имел в виду…

— Давай послушаем, что ты имел в виду!

— Поговорить с близнецом — это совсем другое дело! Он не на сто процентов другой человек. Он как будто бы ты сам, но, в то же время, ещё больше, чем ты. Это трудно объяснить, ведь всё было слишком давно!.. Но я до сих пор помню то чувство. Чувство абсолютной согласованности!

— Я не такой требовательный, как ты, — ответил я, — я доволен общением в любой компании. Несколько раз я был близок к тому, чтобы рассказать свою историю какому-нибудь прохожему, шлюхе, попутчику в поезде, но каждый раз что-то останавливало меня.

— Теперь мы с тобой навсегда будем сокамерниками?

— Да, куда бы мы ни направлялись с нашей передвижной тюрьмой, это сохранится навсегда!

* * *

— Я хочу спросить тебя кое-что, Йон! Ты тут заговорил о Боге. Почему Бог не сделал ничего, чтобы остановить войну? Или, может быть, Бога нет?

— Только дураки считают, что Бога нет! И только дураки считают, что Бог добрый!

Вдруг лицо Уиллема стало очень сосредоточенным и даже счастливым впервые за весь вечер.

— У тебя есть Библия? — спросил он.

— Где-то есть!

— Принеси сюда! — потребовал он неожиданно командным голосом.

— Для чего? — спросил я, вставая.

Он не ответил, и я не стал настаивать. Когда я возвратился с Библией, он просто указал на стол.

Я положил Библию на стол рядом с «Дневником» Анны Франк.

Уиллем поднялся со своего стула, опираясь о стол. Налив себе джина, он выпил его залпом и затем хлопнул рукой по Библии.

— Мы присутствуем здесь, — заявил Уиллем, — мы присутствуем здесь в качестве обвиняемых, соучастников и свидетелей в Суде над Величайшим Военным Преступником из всех возможных — Богом Отцом!

Я чуть не захохотал, но, видя полную серьёзность Уиллема, сдержался, ожидая, к чему же он придёт.

— Первый свидетель — это… Первый свидетель — я! — сказал Уиллем, кладя ладонь на Библию. — Я клянусь рассказать правду, которую я желал бы не знать никогда!

Бог, я теперь понимаю, что Ты всегда хотел уничтожить меня и моего брата Яна! Его Ты убил болезнью, но для меня Ты задумал более хитрую судьбу! Ты предоставил мне хорошую жизнь на все эти годы. Ты даже позволил мне познать некий образ рая — по-американски… Однако теперь Ты возвращаешь меня назад, поведав, как Змий-искуситель, ужасную правду — мы убили девочку! Мы убили девочку и её семью!

Чем я заслужил такое наказание? Тем ли я рассердил Тебя, что мне нравилось надевать жёлтые звёзды? Если Ты настолько обиделся за евреев, то почему же Ты ничего не сделал для их спасения?

У меня был брат, который умер молодым, и мать, которая умерла молодой, и семья, которая была разорвана на части, — не слишком ли много для одного человека?

А теперь остаток моей жизни разрушен просто потому, что Богу не хватило… не хватило сердечной доброты послать ещё одну крысу к ноге моего брата, чтобы заставить его бежать из дома на Принценграхт! Разве Ты не мог дать нам этого — одну паршивую долбаную крысу?!

Уиллем тяжело опустился на стул. Он не двигался, его глаза остекленели, и на секунду я подумал — уж не умер ли он? — но заметил, что его рубашка вздымается от дыхания.

— Пойду открою дверь, впущу свежего воздуха! — сказал я.

* * *

Я оглядел улицу, тротуар, палисадник моего соседа, и у меня родилась идея. Нельзя же, чтобы все хорошие идеи исходили только от Уиллема! Я подбежал к палисаднику и вернулся к себе на кухню раньше, чем мой брат успел пошевелиться на своем стуле.

Включив плиту, я поставил сковороду разогреваться и поинтересовался у Уиллема:

— Ты голоден?

— Ещё джина! — попросил он.

— Пожалуйста! — ответил я, доставая из буфета очередную бутылку и разливая джин в стаканы, которые мы сразу же и опустошили без лишних слов.

Он указал подбородком на Библию. Я встал над нею и перенёс свой стакан из правой руки в левую, чтобы положить правую ладонь на обложку.

На миг я почувствовал лёгкое головокружение, то ли от джина, то ли от боязни богохульства.

— Я вспоминаю прочитанную в детстве повесть о голландских моряках, погибавших в небольшой шлюпке в открытом море. Когда уже наступал последний момент, они все почувствовали нечто, поддерживавшее их снизу. Это оказался гигантский кит, который мог бы разнести шлюпку вдребезги, даже не заметив её.

Так же я воспринимаю Тебя, Бог, с того самого дня, когда мой отец впервые угостил меня пивом и похвалил: я вышел на улицу и почувствовал, что Ты на обратной стороне небосвода отметил меня Своим вниманием!

Я молился Тебе в тот день, когда мой отец собирался задать мне вторую порку, прерванную приходом рейда по сбору меди, и Ты послал мне благую мысль вернуться вниз, в погреб!

И был другой день, когда я помог в церкви Весткёрк пожилой женщине на инвалидном кресле, а она вытащила из-под одеяла маленькое яблоко, тогда мне пришла мысль привлечь дядю Франса и его коляску для доставок! Почему эта женщина не съела своё яблоко до того, или не отдала его другому ребёнку, оказавшему ей помощь? Использовать дядю Франса была великолепная идея, но она обернулась плохой стороной, приведя к моему увольнению и заставив нас заняться поисками евреев, чтобы не дать моему отцу умереть!

А эта любопытная старая женщина, сидевшая целыми днями у окна, — почему ей нужно было заметить нас и подойти? Почему она настолько поддалась любезностям дяди Франса, что назвала нам адрес укрытия почти против своего желания, — ведь что-то заставляло её колебаться? Я и сейчас, через все эти годы, чувствую её глубокое сожаление о сказанном! Возможно, это затруднительно даже для Господа — направить ещё одну крысу к моей ноге в доме на Принценграхт, но Ты без труда мог сделать эту старуху более подозрительной, чтобы она не сообщила нам название улицы и номер дома!

Так вот, что я хочу узнать, Отец Наш Небесный: зачем Ты привёл меня шаг за шагом в дом 263 на Принценграхт, к этой семье, к этой девочке?

Почему Ты выделил меня? Почему именно я стал Твоим Избранником?

А поскольку я верую в Тебя… Нет, верую — неправильное слово! Я просто знаю, что Ты есть!.. А поскольку я знаю, что Ты есть, то существуют только два объяснения. Либо Ты видел всё происходившее и не придал ему значения, — что делает Тебя виновным в преступной небрежности! Либо Ты принимал активное участие во всём этом, подавая мне идеи и не останавливая меня, когда Ты это мог, — что делает Тебя соучастником!

В любом случае, Ты — преступник! Военный преступник! Так ответь, в котором из этих двух объяснений — правда? В котором?

— Подожди! — вмешался Уиллем. — Мы забыли привести Бога к присяге!

— Ты прав! — ответил я. — Но нам нельзя для этого использовать Библию!

— Почему же нет?

— Такая клятва не может быть признана действующей!

— Верно! — сказал Уиллем. — В таком случае, мы приведём Бога к присяге на книге этой девочки!

— Великолепная идея!

— Даёшь ли ты торжественную клятву?.. — начал Уиллем.

— Стой, стой! — закричал я. — Видишь эти цветные бумажки в книге? Там заложены любопытные рассуждения. Раскрой, где розовая, примерно в последней трети книги.

— Вот здесь?

«Я не верю, что война — это просто деятельность политиков и капиталистов. О, нет! Каждый обыкновенный человек хоть немного, но виноват… В людях существует стремление к разрушению, к жестокости, к убийству!»

— Нет, это не то, о котором я подумал! — остановил я его. — Вернись на несколько страниц назад и поищи там что-то о Боге!

— Тогда, должно быть вот здесь:

«Это Бог, Кто заставляет нас страдать так, как это происходит сейчас, но и тот также Бог, Кто вновь возвеличит нас!»

— Да, вот это, то самое! Мы приведём к присяге именно этого Бога!

— Отлично! Бог, обещаешь ли Ты говорить всю правду?..

Вслед за тем наступила, конечно же, полная тишина. Помимо тишины слышались ещё некоторые звуки: моё дыхание, падение капель из крана, проезжавшие автомобили… Тишина всегда наступает, когда обращаются за чем-либо к Богу. Это не просто какая-то тишина. Божественная!

Но на сей раз этого было недостаточно, и я сказал:

— В прежние времена Ты, Бог, подавал мне какие-нибудь знаки. Например, я остановился поглазеть на упавшего в канал пьяницу, выкрикивавшего поговорки, и это спасло меня от ареста в доме, куда я шел и в который явилась облава. Это был Ты! Это был Твой знак! Ты спас меня, потому что задумал нечто большее! Ты привёл меня к предательству девочки, рассчитывавшей стать знаменитой на весь мир! Теперь, как и прежде, я жду от Тебя того же, — подай знак! Это единственное, о чём я прошу, один маленький знак!..

— Откуда, чёрт побери, эта вонь? — оборвал меня Уиллем. — Что-то горит?

— Проклятье, я забыл, что поставил сковороду на огонь! — Я подскочил и побежал к плите.

Уиллем пришёл следом за мной.

— Я думал, ты ненавидишь тюльпаны! — сказал он.

— Да, это так! — ответил я, выбрасывая в мусорное ведро цветы, выдернутые в палисаднике у соседа, предварительно отрезав от них кухонным ножом луковицы. Я отмыл луковицы, просушил их посудным полотенцем и порезал ломтиками, которые перемешал с маслом на сковороде.

— Совсем неплохо пахнет! — заметил Уиллем.

— Да, как будто жаришь обычный лук!

Когда ломтики достаточно подрумянились, я положил их на тарелки для каждого из нас, подал на стол с ножами и вилками и разлил на двоих остатки джина.

— Был ли это Божий знак — загоревшаяся сковорода? — спросил Уиллем.

— Я не знаю! — ответил я, поднимая свой стакан. — Это блюдо — то, чем мы питались в последнюю зиму войны! Нет, ты не ел! Ели только взрослые, и я вместе с ними! Приятного аппетита!

Я с улыбкой наблюдал за ним, потому что поначалу вкус луковиц отнюдь не плох, и только через несколько минут начинается жжение во рту, в горле и в животе.

С первым же куском для меня всё вновь ожило: и дымный запах войны, и дни с тощим супом.

— Ты знаешь, Уиллем, истина всегда ужасна! Правда горька, как… дерьмо! Но правда была в том, что к завершению войны мы все были очень измучены и не переживали за происходившее на соседней улице! Наше беспокойство замыкалось на себе и на своих близких!.. Да, возможно, девочка права в том, что люди стремятся к жестокости и к убийству! Во всяком случае, некоторая часть из них! Но жизнь в те дни была настолько изматывающей, что чужие беды не могли привлечь нашего внимания!

Гримасы исказили лицо Уиллема, и я почти хохотал, видя его реакцию на съеденное. А может быть, он просто подавился.

Похлопывая себя по груди, он сумел только выговорить:

— Тем не менее, Бог всё ещё обвиняется!

— Верно! Итак, Бог, как Ты оправдаешься в смерти Анны Франк из дома 263 по Принценграхт?

Естественно, опять наступила тишина, но совсем не такая, как прежде. Теперь в ней чувствовалось присутствие некоей опасности.

— Молчание — знак согласия! — закричал Уиллем. — Ответчик обвиняется! Как заговорщик! Как военный преступник!

— Сейчас будет оглашён приговор!

— Я предоставляю это тебе! — сказал Уиллем, кашляя и запивая джином.

— Независимо от того, где мы окажемся, Уиллем и я навсегда остаёмся сокамерниками! Наша тайна — это наша тюремная камера! Тем самым, Бог приговаривается разделить с нами эту презренную камеру до тех пор, пока Он не совершит то, что его жертва Анна Франк назвала — вновь возвеличит нас!

— Аминь! — заключил Уиллем.

Затем опять воцарилась тишина. Наша!

Молчание двух человек, сказавших всё, что должно быть сказано, и просто выдерживавших подобающую паузу.

* * *

На этот раз у двери, прощаясь, мы обняли друг друга.

— Скажи мне, — попросил Уиллем, — твой рассказ… Это всё действительно правда? Всё так и было?

— Разве могу я солгать моему родному брату?

Ненависть к тюльпанам

Примечания

1

NSBNationaal-Socialistische Beweging — национал-социалистическая политическая партия голландских фашистов.

2

Kennst du das Land?.. (нем.) — Знаешь ли ты ту страну?.. — хрестоматийное стихотворение из романа И.В.Гёте "Вильгельм Мейстер"; положено на музыку Ф. Шубертом.

3

Hausraterfassung — департамент по сбору домашних вещей в годы войны.

4

Гомо Монумент (1987) — памятник в Амстердаме голландским гомосексуалистам, преследовавшимся и погибшим во время немецкой оккупации.


home | my bookshelf | | Ненависть к тюльпанам |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 1.0 из 5



Оцените эту книгу