Книга: Дети большого дома



Дети большого дома

Рачия Кочар

ДЕТИ БОЛЬШОГО ДОМА

Роман


Дети большого дома
Дети большого дома

I

С того дня, как началась война, прошло два с половиной месяца. Сколько раз менялись краски на полях за это время! Мелкие, с горошинку, и кисловатые еще в те дни ягоды винограда налились теперь душистым сладким соком, повисли желтыми, словно янтарь, гроздьями. Вместо золотистой пшеницы простирается голое жнивье. По многим полям уже прошли тракторы, оставив за собой черные борозды озимой вспашки. Трава на горных склонах выглядит опаленной, желтый цвет стал повсюду преобладающим. Минул летний зной. С вершин гор и с озера Севан слетают в долины прохладные ветры.

А враг рвался дальше и дальше на восток. Каждый день в сообщениях Совинформбюро упоминались все новые и новые города, новые направления. Вначале это были названия пограничных пунктов, но постепенно военные действия придвигались к центральным областям страны; мелькали названия таких городов, к которым, казалось бы, никогда не должны были близко подойти вражеские полчища. После длительных боев на Гродненском и Каунасском направлениях в сообщениях стали упоминаться Лепель и Тарнополь…

Разгорелись танковые бои на Житомирском и Смоленском направлениях, у Белой Церкви.

Ценой огромных потерь неприятель занял Смоленск, а вслед за этим Николаев и Кривой Рог.

На севере наши войска оставили Новгород. На юге бои докатились до Одессы. Неприятель вошел в Днепропетровск и Чернигов. Все больше увеличивалась грозившая стране опасность.

По полям и горным ущельям страны, по ее равнинам и побережьям каждый день непрерывно мчались составы, груженные войсковыми частями, оружием, боеприпасами и продовольствием, мчались безостановочно днем и ночью.

В один из сентябрьских дней, на рассвете, несколько таких маршрутных составов двигалось по Араратской равнине: ехала на фронт войсковая часть, история которой началась с первых дней установления советской власти в Армении. Ее полки вместе с броневиком Мусаэляна, окруженные дашнаками в дни февральской авантюры, сражались в Арташате вплоть до апрельской победы тысяча девятьсот двадцать первого года. Один из ее полков героически боролся с дашнаками в районе Лори и потому был назван Лорийским Краснознаменным полком.

Многие бойцы, артиллеристы и пулеметчики этого соединения достигли высоких званий и стали командирами крупных войсковых частей в разных областях Союза.

В течение двух десятилетий советской власти армянский народ окружал заботой и любовью войсковую часть, рожденную в дни его освобождения. В последние годы она получала пополнение и из других братских республик, и ее состав стал многонациональным.

С первых же дней войны в различные подразделения этой части начали вливаться тысячи мобилизованных и добровольцев из Еревана и других районов Армении. Случалось, в одном и том же полку или батальоне встречались люди, которые и до войны были не только знакомыми, но товарищами и друзьями.

Один за другим проносились маршрутные поезда с разнообразным и сложным войсковым хозяйством, о котором не всегда имеют полное представление люди, далекие от военной службы.

…Станция Норашен осталась позади. Поезд мчался мимо Арташата. Над Араратской равниной разгорался рассвет.

В товарных вагонах с полураздвинутыми дверями лежали солдаты, подложив под головы вещевые мешки с привязанными к ним саперными лопатками и котелками. На выгоревших гимнастерках пролегли беловатосерые полоски соленого пота — до выступления на фронт бойцам пришлось немало побегать под солнцем, рыть окопы, лежать на земле, в пыли и грязи, или под раскаленными скалами.

Несмотря на полуоткрытые двери, в вагонах остро чувствовался запах пота и кожи.

Тигран Аршакян любовался полями, еще покрытыми голубоватой мглой. Мелькали мимо обширные плантации хлопковых кустов, на которых уже завязались коробочки; виноградники со слегка пожелтевшими лозами; тихо журчали по межам ручьи, вода которых уже не была такой мутной.

Поля бежали назад, словно уходя в тот мир, что оставался позади. Тигран глядел на родные места, и сердце его так и щемило. Для него настоящая жизнь только-только еще начиналась — и вот он вместе с тысячами других едет на фронт.

Война!.. Еще вчера она была грозной, но мало ощутимой, а теперь это уже тяжкая действительность. Сколько работ не закончено, сколько мечтаний поблекло!.. Он силился мысленно представить себе войну: грохот снарядов, трупы, тучи порохового дыма, зарево пожаров. Потом снова погружался в воспоминании далекого и близкого прошлого. Воспоминания!.. Никогда не оживают они с такой силой, как в минуты, когда человеку грозит опасность.

…Тигран был совсем маленьким, когда однажды на глазах матери он увидел слезы. Что случилось? Спустя много времени он узнал, что отца расстреляли дашнаки. Мать, как орлица, взяла сына под крыло, вырастила и воспитала. Если б он был таким же непреклонным, как мать! При любом испытании она не падала духом. Старые коммунисты, люди, прошедшие через огонь и воду, чутко прислушивались к мнению Арусяк Аршакян. Впоследствии, когда установилась советская власть, народные комиссары приходили к ним в гости и садились за стол вместе с майрик[1]

Ему было шестнадцать, когда в долине Манташа дети кулаков избили его до бесчувствия. Поздно вечером крестьяне нашли его и доставили домой. Он выздоровел и стал готовиться к отъезду в столицу: его выбрали делегатом на республиканский съезд комсомола. Провожая сына, мать шепотом оказала своей подруге учительнице: «Он уже политический деятель. Эта трепка научила его многому…»

Прошедшие годы, полные больших и малых событий, вереницей проносились перед ним… Вот показалось улыбчивое личико маленькой озорной девочки. Это Лусик, дочь учителя Саркиса. Тигран встречает эту девочку на пионерских сборах, иногда приглаживает ей непослушные кудри на правах старшего друга и вожатого. Позже встречает ее на заседаниях комсомольского актива, где и сам нередко делает доклады как заведующий отделом агитпропа райкома комсомола. Потом, занятый большой комсомольской работой, забывает о девушке. Но однажды, гуляя в Парке культуры и отдыха имени Горького в Москве, он вдруг вспоминает ее и, возвращаясь в Ереван, всю дорогу думает только о ней. С тех пор они не расставались.

…Вот он поздно вечером идет домой. После дневной жары и сутолоки город посвежел от легкого ветерка и сырости политых улиц. Шелестит листва молодых деревьев; журча вливаются в каменные ложа серебристые струи родников; ни единой пылинки в воздухе. Хороши ереванские ночи! Умиротворенный с легким сердцем идет Тигран по улицам родного Еревана. Только сейчас понимает он, как счастлив был тогда… Доходит до дома. Дверь открывает мать. За все двадцать лет Тигран не помнит такой радости во взоре матери.

Она обнимает сына и шепчет:

— Скоро ты будешь отцом, Тигран…

…Светлые волосы Лусик рассыпались по подушке, кожа на лбу прозрачно блестит; она смотрит на мужа глубоким, горячим взглядом. Вот она достает из-под одеяла руку, протягивает ее Тиграну и шепчет:

— Держи крепко…

И Тигран берет в ладони руки Лусик, ставшие как будто еще нежней и меньше, — настоящие ручки ребенка!.. На улице гудит машина скорой помощи. Лусик отвозят в больницу… По возвращении домой острый взгляд матери, видимо, подмечает волнение и тревогу на лице Тиграна.

— Не волнуйся! — успокаивает она. — Все будет хорошо…

Когда же наконец наступит рассвет? Тигран помнит: пытаясь отвлечься от тревожных мыслей, он присел к письменному столу и начал! листать свою научную работу «Грибоедов и декабристы в Армении». Он словно воочию видит сейчас перед собой Грибоедова: спокойно сидя перед наследником персидского престола и главнокомандующим вооруженными силами Персии Аббасом Мирзой, Грибоедов невозмутимо диктует ему условия мирного договора. Подрагивающей рукой оглаживая бороду, Аббас Мирза слушает и, не сдержавшись, гневно выкрикивает: «Но Персия еще не сломлена!..» Щуря близорукие глаза, Грибоедов спокойно смотрит на персидского принца. Тигран живо представляет себе и Аббаса Мирзу с длинной черной бородой и маленькими коварными глазками, его украшенную орденами грудь, кривую саблю, и кинжал за поясом, золотые рукоятки их усыпаны драгоценными камнями. Грибоедов, не меняя голоса, продолжает: «Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и предпочли решить его оружием… Замечу только: кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится… При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с этим неприятеля, который отважился переступить их!..» Сколько раз Тигран читал! эти слова Грибоедова! Он уже знает их наизусть… Но скоро ли рассвет?.. Он встает, опять начинает ходить из угла в угол. Заметив свет в комнате матери, на цыпочках подходит к двери. Чем занята мать, почему не спит? Он осторожно приоткрывает дверь. Мать сидит у письменного стола. Перед нею фотография отца Тиграна. Она плачет…

…Вершина Арарата заалела. Вот-вот взойдет солнце, зальет щедрыми лучами весь мир. В вагоне все спят. Прислонившись плечом к двери вагона, Тигран вспоминает ту ночь. Он так и не заснул тогда. Сон одолел его, когда уже поздним утром, прикорнув на диване, он тревожно задумался о Лусик. Его разбудил телефонный звонок. Аргам, брат Лусик, сообщил о бедствии, постигшем родину, перевернувшем всю его жизнь…

Все это стало только воспоминанием. А теперь они едут на фронт.

На плечо Тиграна опустилась тяжелая рука.

— Природой любуешься, старший политрук? — спросил командир полка Дементьев. — Трудно расставаться, понимаю тебя.

Тигран окинул взглядом рослую фигуру майора, остановившегося рядом с ним.

Он полюбил этого богатого жизненным опытом человека, неизменно бодрого и уравновешенного. Тиграну нравилось, что Дементьев не повышал голоса ни в споре с равными, ни тогда, когда делал замечание подчиненным.

— Красивые поля здесь, — повернулся к Тиграну майор. — Ничего не скажешь, красивые. Тебе, наверно, кажется, что нигде нет таких долин и горных видов. Ведь так, не правда ли? Самые красивые места — это всегда родные поля и горы!

— Нет, почему же, — улыбнулся Тигран. — Я знаю, что есть и более красивые места. Сам видел.

— Зна-аешь… — протяжно повторил Дементьев. — Знать и чувствовать — это разные вещи. Кривишь душой, старший политрук! А вот мне, например, кажется, что нет лучше мест, чем мои саратовские поля, чем берега моей Волги! Какие рассветы и закаты бывают на матушке Волге — описать невозможно! Я и сам знаю, что на свете много живописных мест, но родные поля кажутся красивее всех. И тебе тоже, признайся! Вот вернусь в Саратов и — кто знает? — может, вспомнится тогда эта Араратская долина…

Дементьев глубоко, всей грудью вдохнул свежий утренний воздух.

Расступаясь перед поездом, убегали на восток села, виноградники, зеленые поля люцерны, плантации цветущего хлопчатника, ручейки и мелководная в это время года река Аракс.

— Может, думаешь: «Кто знает, а вдруг в последний раз вижу все это?!»

— Может быть, и так.

Взявшись обеими руками за рамку двери, Дементьев высунулся из вагона, глядя на восток. На его лицо упал темнокрасный отблеск.

— Солнце всходит, — сказал он, снова откидываясь назад и словно не слыша ответа Тиграна. — Оставайся в моем полку, Аршакян. Славно будем жить вместе!

— Будем жить? Или сражаться?

Дементьев махнул рукой — ему не понравился ответ Тиграна.

— Я говорю — будем жить. Для человека, надевшего военное обмундирование, сейчас жить — это и значит сражаться! Оставайся у меня в полку. Слышишь?

— Хорошо, раз так — будем жить! Мне нравится твой полк, товарищ майор.

— Будем жить вместе и постараемся не умереть. Условились? И наш союз благословит начальник политотдела, старший батальонный комиссар Федосов! Хороший он у нас мужик.

Майор бросил взгляд вглубь вагона.

— Ну как, Хачикян, поспал хоть немного?

Вытянувшись перед командиром, солдат с автоматом на груди ответил тоном рапорта:

— Точно так, спал немножко, товарищ майор!

Дементьев посмотрел на него, на сидевших у телефона бойцов и негромко проговорил, обращаясь к Тиграну:

— Хорошие ребята! Вот хотя бы этот Каро Хачикян. Сразу видно — рабочий человек. Хачикян, знаешь старшего политрука Аршакяна?

— Точно так, знаю, товарищ майор!

— Так, смотри, будешь плохо служить — узнает он, напишет вашим. Понятно?

— Точно так, понятно, товарищ майор!

— Ну, раз понятно, буди командиров.

К открытой двери подошли комиссар полка Шалва Микаберидзе, начальник штаба Николай Кобуров и его заместитель Мисак Атоян.

— Любуйтесь рассветом! — весело предложил командир полка. — Кто просыпается позже восхода солнца, тот упускает свое счастье! Поэтому-то я и разбудил вас. Изъявите благодарность!

— Как мы благодарны! — в тон ему воскликнул Микаберидзе. — Прямо всей душой и всем сердцем.

— Боевой у нас комиссар! — одобрительно заметил Дементьев. — Будем жить с тобой, комиссар, будем! А у тебя что с глазами, Атоян? Веки красные. С чего это?

— От кода! — объяснил Микаберидзе. — Днем и ночью с кодом мучается, бедняга.

— Потому, вероятно, и сапоги не начистил, — заметил командир полка. — Учись у комиссара, Атоян! Погляди, как блестят у него сапоги, как он гладко выбрит. Хоть с самим генералом Галуновым встретится, и тот ни к чему придраться не сможет! И мне, братец ты мой, есть чему поучиться у комиссара. А уж тебе, Атоян, и подавно… А код, конечно, важное дело, знать его надо…

Под кодом подразумевались ключи к шифру, которые должен был изучить Мисак Атоян. Прибыв в часть, он не расставался с тетрадками кода, бесконечно выписывал пятизначные цифры, учась искусству передавать донесения при помощи цифр. Ему казалось, что если в боевой обстановке вдруг случится записать не ту цифру, это может послужить причиной поражения всей дивизии. И так же, как начальник штаба Кобуров спал, подложив под голову планшет с военным уставом, так и Мисак Атоян не расставался со своими шифрами. Оба были большими друзьями — воронежец Николай Кобуров и сын карсского ремесленника, невысокий, скупой на слова лейтенант Мисак Атоян. Одному казалось, что командир полка без штаба бессилен, что штаб решает все, а другой полагал, что вести войну без шифров невозможно.

Какие-то птицы с зелеными и синими перышками сидели на телеграфных проводах. Молодой пастух гнал в поле овец. Он остановился, глядя на пробегающие мимо вагоны. Старик колхозник поливал осеннюю люцерну. Опершись одной рукой на рукоятку заступа, он остановился, приветственно помахал проезжающим и что-то закричал. Аршакян знал, что хотел сказать им старый армянин: «Счастливого пути вам и счастливого возвращения со славой и честью! Пусть расцветают цветы там, куда ступите вы ногой, пусть разит без промаха ваш меч!..»

Перед каким-то полустанком поезд замедлил ход и остановился.

— Виноград несут на продажу, — заметил командир полка. — В такую-то рань!

Действительно, к поезду с полными корзинами винограда на плечах бежали девушки и парни.

Аршакян улыбнулся:

— Уезжающим на фронт армяне никогда не станут продавать фрукты за деньги.

— Вот как…

Они выскочили из вагона и пошли к центральной части состава. Девушки и парни раздавали бойцам виноград, некоторые из них передавали полные корзины прямо в вагоны.

— Кого-то там семья встречает, — заметил командир полка. — А ну посмотрим, кто это.

Обступив бойца, его обнимали и целовали женщина, девушка и двое мальчиков. Поздоровавшись с ними, боец поднял на руки младшего сына.

Командиры подошли к нему.

— Твоя семья, Тоноян? — спросил майор Дементьев.

Арсен Тоноян хотел спустить с рук мальчика, чтобы ответить командиру по уставу, но майор движением руки дал понять, что в этом нет надобности.

— Давайте познакомимся! — сказал Дементьев жене своего бойца. — Я — начальник вашего мужа Дементьев. А вас как зовут?

— Манушак, — ответил вместо жены Арсен.

— Манушак? А твое имя, барышня? A-а, Вартуш? Твое, юноша? Так, Вануш. Ну, а твое, разбойник?

Мальчуган уткнулся в шею отца.

— Ну, скажи свое имя, скажи, Артуш-джан, — уговаривал Арсен.

— Значит, Артуш? Вот и хорошо. Итак, сестрица Манушак (он сказал слово «сестрица» по-армянски), мы с вашим мужем едем на фронт, чтобы свернуть шею Гитлеру.

Майор своими огромными ручищами показал, как они свернут шею Гитлеру. Дочка и старший сын Арсена, переглянувшись, засмеялись. Манушак улыбнулась; ей понравилось, что начальник ее мужа такой простой, хороший человек. Маленький Артуш исподтишка поглядывал на Дементьева.

Послышался свисток паровоза. Командиры попрощались и ушли. Они видели, как жена и дети бойца, прижавшись друг к другу, печально смотрели вслед вагону, который увозил от них Арсена. Дети махали руками, Манушак, окаменев, стояла неподвижно,



II

В эти дни станция Улуханлу выглядела необычайно многолюдной: тут собрались родные уезжающих на фронт, так как поезда из Арташата останавливались здесь, не заходя в Ереван. Могло показаться, что половина жителей Еревана переселилась сюда.

Среди ожидавших бросалась в глаза празднично и с претензиями разодетая молодая женщина. Голову ее защищала от солнца широкополая соломенная, шляпа; на ногах были легкие босоножки.

Весело заговаривая то с одной, то с другой группой ожидающих, она легко заводила знакомства, гуляла с новыми друзьями по перрону и часто открывала сумочку, разглядывая в зеркальце свое лицо.

Она подошла к группе людей, ожидающих под тенью большой ивы и представилась:

— Я жена Партева Сархошева. Может быть, вы знаете его? А вы, кажется, жена Аршакяна? Это ваш сыночек, да? Ах, какой душка, какой душка, какие у него миленькие лапочки! Приехали папочку провожать, да? А какие чудные глазки у него! Как его зовут? Ованнес? Овик, Овик, ты папочку ждешь, да? — тормошила она ребенка.

Ребенок сморщился и заплакал.

— Ай-ай-ай, какой ты нелюбезный! — тараторила Сархошева и обернулась к Арусяк Аршакян. — А вы, если не ошибаюсь, мать Тиграна?

— Да, — коротко отозвалась та.

— Я уже всех знаю, всех. Три раза побывала в части! Муж мне рассказал, кто у них из Еревана. Ну, с вашим-то сыном все благополучно, вам можно не беспокоиться. Он в политотделе, а политотдел ведь не воюет! А вот мой муж командир роты. А как ваша фамилия, папаша? Кто из ваших на фронт едет?

— Сын.

— Как его зовут?

— Он едет рядовым. Едва ли вы его знаете. Аргам Вардуни.

— Вардуни? Это ваш сын?

— Ну да. Вы его знаете?

— Нет, не знаю такого. А в какой он роте? Если у моего мужа, то я попрошу, чтоб он был снисходителен к нему! Как только придет поезд, узнаю и скажу вам. Если окажется, что он у мужа, — это будет очень хорошо для вашего сына. Ну, пока, встретимся потом…

И Клара Сархошева, передергивая плечами и покачиваясь, направилась к другой группе, стоявшей немного поодаль на перроне.

Нетерпение ожидающих росло. Хотя уже шла первая неделя осени, солнце сильно припекало. Станция была полна запахом дынь, понавезенных из ближайших сел и сваленных кучами на траве и просто на голой земле. Дынные корки валялись повсюду.

Лусик старалась настроиться на веселую встречу, но ей это не удавалось. Ведь все равно вида своего ей не изменить. Все твердили, что она сильно похудела, побледнела. И, наконец, для чего это нужно — непременно казаться веселой? Человек должен выглядеть так, как он на самом деле себя чувствует!

Подошла знакомая матери Лусик, второй день вместе с ними ждавшая прибытия состава. Эта немолодая добродушная работница также приехала проститься с мужем.

— Говорят, скоро придет поезд, — сообщила она. — Сестрица Арусяк, передай-ка ребенка мне, устала, поди, держать его.

Она взяла ребенка из рук бабушки.

— Идет, идет!.. — подняли крик дети.

Все высыпали на перрон. Показался паровоз. Прерывисто свистя, он посылал клубы дыма в синее небо. Дети бросились бежать навстречу поезду. С ними побежала и Клара Сархошева.

Поезд остановился. Из вагона высыпали бойцы и командиры. Послышались крики, громкие восклицания, родные и близкие обнимались и целовали друг друга, словно очень давно не виделись. Показался и Аргам. Он первый заметил родителей и сестру и бегом бросился к ним.

Следом за ним шел пожилой краснолицый военный среднего роста, казавшийся горбатым от сильной сутулости. На верхней губе его виднелись маленькие белесоватые усики.

— Молодец, женушка, и ты здесь! Вай, умереть мне за тебя, Заруи-джан, приехала-таки!

Он обнял высокую женщину, которая немного раньше взяла на руки ребенка Тиграна. Оглядев стоявших рядом, пожилой военный узнал Арусяк.

— Здравствуйте, товарищ Арусяк! Чей этот мальчик? Не Тиграна ли? — взял он ребенка на руки. — Ах ты, мой маленький… Сейчас отыщу Тиграна, товарищ Арусяк!

С ребенком на руках он побежал к хвосту поезда.

— Значит, твой муж — Минас Меликян? — обратилась Арусяк к высокой женщине.

Заруи кивнула головой и улыбнулась.

— Такой же шальной, каким был в молодые годы! — заметила мать Тиграна с дружеской улыбкой.

— Какой был, таким и остался, совсем не переменился, — подтвердила Заруи.

Встретив Тиграна и передав ему ребенка, Минас вернулся с ним к женщинам.

— Ну вот, получайте вашего Тиграна! — и он подтолкнул Тиграна к Лусик.

Тигран при встрече с родными вел себя, как обычно, спокойно и просто. Глядя на него, и Аргам старался выглядеть спокойным: пусть не думают родители, что он волнуется.

Затаив тревогу, люди говорили о посторонних вещах. После первых минут встречи присутствующие разбились на семьи, обособились. Лусик взяла ребенка на руки, и семьи Аршакяна и Вардуни также отошли в сторону. Все, собравшись вокруг Лусик, рассматривали малыша. Смотрел на него и Тигран и не верил, что это тот самый ребенок, которого он видел в первый день его рождения в вестибюле больницы. Округлилась и оформилась головка, гуще стали брови, налились щечки. Сейчас у него были уже настоящие ручонки, а не маленькие красные клешни, как в тот первый день. Это был уже человечек, маленький, но настоящий человек!

Тигран чувствовал, что уже любит этого малыша, что это его сын. Только сейчас он действительно почувствовал себя отцом и впервые заговорил с маленьким:

— Устал, Овик, да? Агу, агу, мой маленький Овик…

Саркис Карпович с женой и Арусяк, улыбаясь, слушали «беседу» Тиграна с маленьким сыном.

— Вы отсюда отправитесь прямо на фронт? — тихо спросила мать Лусик.

— Ничего не известно, — спокойно ответил Тигран.

— Не теряйте из виду друг друга, дорогой Тигран, ты там приглядывай за Аргамом, он же моложе тебя, неопытный еще.

— Не беспокойтесь, он у нас парень смелый, о подвигах мечтает, — улыбнулся Тигран. — А ты что, может, действительно маленьким себя чувствуешь, а? — шутливо обратился он к Аргаму.

Аргам снисходительно улыбнулся:

— Пусть себе говорят!

В эту минуту к ним подошел Каро с сестренкой Тамарой.

Мать Лусик обняла и поцеловала Каро так же горячо, как поцеловала при встрече Аргама.

— Ах, родной мой, бедная твоя мать так и не смогла в последний раз взглянуть на тебя!..

Она не смогла удержаться от слез. Ее жалобные — слова взволновали и сестру Каро, на ее глазах тоже блеснули слезы.

Подошел и Меликян с женой.

— Так это твой сынок? — спросил он Саркиса Карповича, хлопнув Аргама по плечу.

— Наш, наш, — обрадованно подтвердила мать.

— Нет, теперь не ваш! — почти крикнул в ответ Минас. — Вот какого злодея он сын! — и он ударил себя кулаком в грудь. — С этого дня он мой сын! Ведь он с моим Акопиком учился, значит, приходится и мне сыном. Вы можете не беспокоиться за него: позор мне, если с Аргамом что-либо случится!

Он повернулся к Арусяк и Лусик.

— Всех с собой повезу и целыми-невредимыми назад доставлю. Позор мне, если неправду говорю! Сдавайте мне их по весу! Если при возвращении хоть на грамм меньше окажется, требуйте тогда с меня!

— Эх, Минас, Минас, все такой же, как прежде, — покачала головой Арусяк.

— Такой же! — подтвердил Меликян. — Сто лет проживу — не изменюсь.

Он обнял Аргама и Каро, столкнул их друг с другом.

— Тигран пусть нам идеологическое направление указывает, я, братец мой, в идеологии не силен, — продолжал он. — Я берусь обеспечить наших парней в экономическом и боевом отношении.

— Веселый вы человек! — заметил Саркис Карпович.

— Хотите сказать: «Ни горя у него, ни забот»?! — засмеялся Меликян.

— Да нет, что вы!

Заруи вздохнула. Она знала, что муж таков лишь с виду, — ей-то было хорошо известно, какие страдания пришлось пережить Минасу в прошлом. Она помнила его горькие слезы, когда дашнаки расстреляли его брата, и позже, когда Минаса исключили из партии и пришло распоряжение об его аресте. Встретив одного из палачей брата на улице, Минас, вместо того чтобы задержать его и передать властям, пристрелил дашнака на месте. Он так и остался вне партии, обвиненный в нарушении партийной дисциплины; но душой был всегда с партией, с советской властью.

— Однако помешал я вам. Отойдем-ка в сторонку, жена.

Он отошел с Заруи, негромко что-то рассказывая ей. Лицо его приняло задумчивое выражение, как только он остался вдвоем с женой.

Отошли и Тигран с Лусик. Они смотрели друг на друга, на ребенка, заснувшего на руках у матери… Молчание нарушила Лусик:

— Я хочу сообщить тебе мое решение, Тигран, и прошу — не возражай.

— Я слушаю.

— Я думаю выехать к тебе туда. Ведь я же врач…

Пораженный, Тигран остановился. Это действительно было для него неожиданно.

Лусик до крови закусила губу.

Прозвучал паровозный свисток, пронзительный и протяжный.

Разговоры умолкли.

Обняв за плечи сестренку, Каро молчал. А сколько хороших слов хотелось бы ему передать больной матери. Увидит ли он ее?.. На глаза его навернулись слезы. Тамара крепко сжала руки брата.

— Ты не думай, Каро-джан! Я буду хорошо смотреть за мамой.

— По вагонам! — прозвучала громкая команда.

Бойцы и командиры бросились к вагонам, поднялись.

Провожающие отошли от состава. Только Клара Сархошева осталась стоять рядом с мужем перед открытой дверью его вагона. Когда поезд двинулся, Сархошев поднял жену, подсадил в свой вагон и сам вскочил за нею.

Стоя с Дементьевым у открытой двери вагона, Тигран приветственно поднял руку, прощаясь с семьей. Мать, держа ребенка на руках, достала из конвертика его голую по локоть ручонку и помахала ею.

Этот беленький локоток и крохотная ручонка навсегда запечатлелись в памяти Тиграна…

III

Сплетенная из тонких ивовых прутьев корзина с виноградом стояла на полу вагона, между досками, соединявшими противоположные ряды нар. В первые минуты бойцам казалось, что они смогут съесть весь виноград. Но оказалось — больше двух-трех кистей никто не смог одолеть.

Сидя на ближайшей к дверям доске, Арсен Тоноян беседовал с Алдибеком Мусраиловым — невысоким молодым бойцом-узбеком. Показывая на хлопковые кусты, покрытые светлофиолетовыми цветами, Арсен допытывался, так ли пышно растет хлопчатник в Узбекистане.

— Э-э, это что! — отмахивался узбек. — Ты приходи, посмотри наш. Вот до сих пор!

И он показывал рукой — вот, мол, какой высокий хлопок в Фергане!

Мусраилов щурил глаза, словно желая мысленно представить себе Ферганскую долину.

— Ну и сладкий же, исты його невозможно! — говорил Микола Бурденко, поворачивая в руке кисть винограда. — А я-то думал, усю корзинку зъим…

— Тихо-тихо — можно, — выразил свое мнение Эюб Гамидов; сидя на нарах второго яруса, он разматывал и снова наматывал на ноги свои портянки.

— Узбекистан богатый, очень богатый! — продолжал рассказывать Мусраилов. — Дыни у нас лопаются на полях — такие сладкие. А зимой скушай кусок сушеной дыни — мед. Да что мед, еще слаще! Можно чай с нею пить, вместо сахара.

— А ты сколько мог бы съесть винограду? Вот если б такие кисти дали тебе? — обратился к Гамидову Бурденко.

— Кто, я? Много. Сколько хочешь. Если спать не буду — все кушать буду, я привык. Сразу много нельзя. Нужно мало-мало привыкать.

Бурденко выбрал себе новую кисть, еще крупнее и свежее, поднял ее выше головы, поворачивая под лучами солнца, заливающими вагон через открытую дверь.

— Хорошая штука быть садоводом! Хочешь, дам и тебе, Гамидов? Да ты бы сошел. Сойдите и вы, ребята. Разве можно так быстро сдаваться?! Це ж виноград, не водка, бояться нечего.

Но никто не тронулся с места. Всю ночь напролет бойцы грузили вагоны, не спали. Теперь, усталые и невыспавшиеся, они разлеглись на нарах, разувшись и вытянув натруженные ноги. Кто знает, о чем они думали, кого вспоминали, прислушиваясь к монотонному перестуку вагонных колес.

Лежа ничком на нарах и упираясь подбородком в кулаки, Аргам через открытую дверь смотрел на поля. Но ничто из виденного не запечатлевалось в его душе.

Поезд мчался вперед, но мысль Аргама опережала стремительный ход поезда. Он представлял себя в разведке: вот он входит в фашистский штаб, похищает важные документы, берет в плен генерала…

Аргам искренне верил в свою судьбу, в свое счастье. Тяжелой, невыносимо тяжелой казалась ему лишь мысль о смерти. Но нет, его не убьют! Он должен остаться в живых, чтобы писать книги, завоевать славу, жениться на Седе!

Лежа на спине, Гамидов мягко напевал:

Ашугом стать в садах Гянджи…

Срывать гранат в садах Гянджи,

Красотку б из Тифлиса взять —

И с ней гулять в садах Гянджи!..

— Ты о чем это поешь? — заинтересовался Бурденко.

— О красивой девушке.

— О красивой девушке? А ну, спой-ка снова.

Тем временем Тоноян и Мусраилов продолжали свою беседу. Когда в Узбекистане вносят минеральные удобрения в землю — осенью, во время вспашки, или весною? Перепахивают ли весною землю под хлопок? Сколько раз проводят прополку? Сколько раз опрыскивают хлопчатник? Принят ли у них способ опрыскивания с самолета?..

На многие вопросы Мусраилов так и не Мог дать ответ, оправдываясь тем, что уже два года находится в армии. Может быть, сейчас делается много такого, о чем он и представления не имеет. Но что у них в Узбекистане хлопок растет много пышнее, чем вот на этом поле, — это уж факт, в этом уж будьте уверены!..

— Да бросьте, ребята! — вмешался Бурденко. — Вы бы лучше сказали — куда мы едем? Нашли о чем говорить, и без вас будет кому заняться агрономией! А теперь давай покурим махорочки, Тоноян, чтобы лучше разобраться во всех этих сложных вопросах.

И Бурденко потер руки.

Ну, давай, давай свою махорку мне, раз сам не куришь! Что скажешь, Мусраилов? Пусть отдаст нам, не так ли?

— Дело хозяйское… — уклонился от ответа Мусраилов.

— Вы махорку получили, курите свою долю! — отрезал Арсен.

— Но ты же, братец мой, некурящий! — настаивал Бурденко.

— А может, буду курящий, твое какое дело! — заупрямился Арсен.

— Вот уж не советую, право слово, не советую! Чистый вред организму. Ну, понимаешь, как болезнь какая для твоего хлопка… Послушай совета: раздай эту вредную травку, Тоноян. Ты же умнее всех нас. Зачем тебе отравлять свой организм?! Как ты думаешь, Мусраилов, правильно я говорю?

— Дело хозяйское! — повторил Мусраилов.

Но Арсен оставался непоколебим. Ведь махорку-то роздали только сегодня, у каждого был еще запас курева. Зачем же просили у него?

Бурденко подмигнул товарищам, что означало: «Поглядите-ка, как я подшучу над ним».

— Говорят, что ты, Тоноян, в своем колхозе передовым колхозником был. Да что-то не верится мне. Хочешь — обижайся, хочешь — нет, а должен я правду тебе в лицо сказать: душой ты единоличник, а не колхозник.

— Такие слова не говори, нельзя, — со сдержанным гневом остановил его Тоноян, с трудом подбирая русские слова. — Нельзя!

— Но ведь так получается, братец ты мой! — продолжал свое Бурденко. — Ну как же иначе здесь скажешь?! Психология у тебя — частного собственника. Прямо единоличник, да и только.

Тоноян не мог сдержаться. Вскочив с места, он шагнул к Бурденко.

— Кто единоличник?! Ты понимаешь, что говоришь?! Ну, кто собственник, кто скупой, кто?

Бурденко, озорно блеснув глазами, упрямо повторил:

— Скупой собственник — это ты!

— Я?! — заорал Тоноян так громко, что Мусраилов поспешил подойти к нему, Гамидов соскочил с нар, Аргам очнулся от своих грез; проснулись и другие бойцы.

— Ну да, ты! Именно ты!

— Значит, скупой, значит, единоличник… — с горечью повторил Тоноян и быстро пошел к своему вещевому мешку. — Стыдно тебе, товарищ Микола Бурденко, что ты так нехорошо говоришь.

Он притащил вещевой мешок, развязал его и разложил на досках жареных кур, пышную гата[2], сваренного целиком ягненка, лаваш, сыр, пучки красных редисок.

— Кто не придет все это кушать, пусть ему будет стыдно! Говоришь, я скупой собственник, да, товарищ Бурденко?! Ты понимаешь, какие слова говоришь, а?

— Что тут случилось? — удивился Микаберидзе, спуская ноги с нар.

— Ничего, кушать будем, — объяснил Арсен. — Ребята, буди всех, пусть идут!

— А что за спор был здесь, кто кричал?

— Ничего особенного. Мало-мало говорили про махорку, — объяснил Гамидов.

Гостеприимно разложенные закуски раздражали аппетит, но Бурденко хотелось продолжать шутку.

— Не хочу твоих вкусных вещей! Если ты такой щедрый, отдай мне горькую махорку.

— Потом он даст, когда у тебя не будет, — сказал Гамидов. — А теперь давайте мало-мало кушать будем, а то испортится все.

— Пожалуйста, пожалуйста! — пригласил, успокоившись, Тоноян и повернулся к Бурденко: — Иди хлеб кушать! Не бойся, махорку курить не буду и бросать не буду. Иди сюда.

— Вот теперь принципиально согласен! — с улыбкой заявил Бурденко, подсаживаясь ближе.

Не тронулся с места лишь Аргам Вардуни. Он ни словом не откликнулся на спор Тонояна и Бурденко. Ему казалось святотатством, что едущие на фронт люди спорят— и по поводу чего? Махорки…



— Знаешь, как у нас пастухи ягненка жарят? — спросил Мусраилов. — Так получается — ох! — все пальцы оближешь…

И он начал объяснять, как узбекские пастухи жарят ягнят целиком, не разрубая тушку на куски.

— Ничего, и так неплохо, — заявил Бурденко. — Не застревает в горле, гладко проходит куда надо!

Повернувшись лицом к Арсену, он весело пошутил:

— Помирились мы, Тоноян! Ты, видно, и колючий и мягкий, как шелк, — когда как придется.

— А ты что думал, товарищ Бурденко? Ведь я в армию не ругаться с товарищами пришел…

Таков был Арсен Тоноян. На селе многие считали его спорщиком. Когда он в чем-нибудь был убежден, а с ним не соглашались, он не щадил никого, каким бы авторитетом ни пользовался его противник на селе или в районе. Особенно спорил он с теми агрономами, которые не прислушивались к его мнению. Он был выдающимся хлопководом, со дня основания колхоза работал отлично и считал себя вправе подтягивать других. Почему у тракториста вспашка с огрехами? Почему агротехник не соглашается поливать хлопок? Разве по цвету листьев он не видит, что пора поливать? Ему всегда хватало поводов для споров и препирательств. На селе уже привыкли к этому и не обижались. Его прозвали — «колхозник Арсен», потому что при встрече с официальными лицами или выступая на собраниях, он неизменно начинал так: «Я, как колхозник, предлагаю в текущем году обработать залежные земли; я, как колхозник, предлагаю, чтобы наш колхоз заключил договор соревнования с одним из колхозов Узбекистана; я, как колхозник…» Иной раз молодежь поднимала его на смех. Но он упорствовал в своей привычке, словно хотел, чтобы люди раз навсегда выкинули из памяти прошлое «измученного батрака», как называл себя до 1929 года сам Тоноян.

Не совсем мирно прошел и последний трудовой день Арсена. Не разобравшись в порядке полива, другая бригада отвела воду от его участков. Тоноян вспылил, стал браниться. На шум пришел председатель колхоза. Вода уже текла на участок бригады Арсена.

«Ну, из-за чего крик поднял?» — справился председатель.

Еще не остывши от гнева, Арсен не отвечал, внимательно рассматривая мутную воду в канаве. Скворцы играли с бегущей к грядкам хлопчатника струей: они подлетали к пенистому загривку волны, пытались клюнуть пузырьки, но волна спадала, и скворцы отлетали, выжидая приближения следующей. Когда из вскопанной земли вылезали червяки, Арсен заступом отбрасывал их в сторону скворцов. Те сперва отлетали подальше, потом, осмелев, с пугливой радостью хватали червей.

«Подойди-ка, поговорить надо с тобой», — позвал Арсена председатель. Бригадир молча подошел, присел на бугорке. Председатель сел рядом с ним. «Сейчас говорил по телефону с секретарем райкома. Делегацию посылаем в Узбекистан. Поедет семь человек. Тебя назначим руководителем делегации». — «А кто войдет в состав делегации?» — оживился Арсен.

И тут опять начались споры.

В этот день и пришла весть о начавшейся войне.

Как старый красноармеец, Арсен тотчас же собрался ехать на фронт. Он не чувствовал подавленности, только болела душа, когда видел притихших детей. До рассвета проговорил он с женой, не сомкнув глаз ни на минуту. «Ты только за детьми хорошенько смотри, Манушак, а уж приеду я — за все твои мучения сторицей тебе отплачу!» Жена обняла Арсена, как никогда еще не обнимала со дня замужества. «Арсен-джан… мой светлый день, мое солнышко!»

Спали дети. Благоухали в садике розы и длинные, словно языки, темнозеленые листья майорана…

Перед глазами Арсена вставали залитые слезами лица детей, печальные глаза Манушак. А этому Бурденко все кажется, что он, Тоноян, только и думает, как бы поспорить!

Араратская равнина уже осталась позади. По обеим сторонам железнодорожного полотна высились оголенные скалы. Лишь кое-где торчали между камнями желтые стебли опаленной травы. За скалами тянулось пустынное поле, такое же голое и неприветливое.

— Ну, это уж, братцы, далеко не рай! — покачал головой Бурденко. — Как же ты позволил, товарищ Тоноян, чтоб эти поля остались необработанными?! Ну на что это похоже?

— Воды нет! — серьезно объяснил Арсен. — Воду приведут, увидишь тогда, какой виноград будет на этих камнях.

— А откуда здесь быть воде?

— Вон с той горы приведут. Если б не война, через один-два года воду уже привели бы на поля.

— Значит, помешала война?

— А что ты думал?

— Очень многому помешала эта война! — подхватил Ираклий Микаберидзе. — И эти поля должны ждать воды, пока кончится война. И девушки должны ждать, когда любимые вернутся домой. И матери со страхом и слезами должны ждать своих детей…

— Ясное дело! — кивнул Бурденко. — Из нас, может, многие не вернутся, но все равно гитлеровцам не устоять! Ясное дело. Но что бы там ни было, я хочу, чтоб Тоноян увидел, как расцветут эти спаленные солнцем поля, хоть он и не дал мне своей махорки.

— Вот это хорошее слово, давай руку! — воскликнул Мусраилов, протягивая руку Бурденко.

Поезд остановился на какой-то станции.

Один из бойцов предупредил:

— Ребята, сюда идут комиссар и старший политрук!

Бойцы смахнули сор с досок, туже затянули пояса, поправили пилотки. Лежавшие на нарах спрыгнули вниз, курцы потушили свои «козьи ножки».

Бурденко закрутил воображаемые усики. Аргам стал поспешно наматывать ослабевшие обмотки.

Он еще не справился со своей задачей, когда комиссар полка Шалва Микаберидзе и старший инструктор политотдела дивизии Аршакян поднялись в вагон.

Отрапортовав комиссару, Ираклий повторил его команду:

— Вольно!

— Садитесь, садитесь, — распорядился Аршакян. — Ну, как идут дела?

Тигран смотрел на Гамидова, как бы не замечая Аргама, хотя тот старался перехватить взгляд зятя. Военная жизнь, разница в званиях и положении как будто отдалили их друг от друга.

— Как ваша фамилия, товарищ боец? — обратился к Гамидову Тигран.

— Гамидов, Эюб Мусаевич.

— Откуда вы?

— Недалеко от Кировабада наше село, на берегу озера Геок-гела.

— Живописные там места!

— Точно так, товарищ старший политрук, красивей Гянджи города нет! — рявкнул Гамидов так громко, что все засмеялись.

— А как ты думаешь, разобьем мы гитлеровцев? Ведь если не разобьем, они и до Геок-гела доберутся!

— Разобьем! Почему нет? Тихо-тихо разобьем…

Кругом опять засмеялись.

— А почему «тихо-тихо»? — удивился комиссар.

— Это слово такое, привык. А если ударим, конечно, крепко ударим!

Политработники сели на нары.

— Читали сегодняшнюю сводку? — справился Аршакян.

Ираклий объяснил, что сводку еще не приносили.

Старший политрук протянул ему листок:

— Читайте громко, послушаем все вместе.

Ираклий начал читать. Все напряженно слушали его.

Бои шли на подступах к Киеву, под Ленинградом, на Полтавском направлении, у Одессы…

Далекие еще события как бы придвинулись, атмосфера в вагоне изменилась. Почему они задерживаются, почему так долго стоит на станциях поезд?

А Ираклий продолжал читать с резким грузинским акцентом, подчеркивая каждое слово:

— «Бежавшая из города Чернигова группа советских граждан сообщила о диком терроре и зверствах фашистских захватчиков…»

— Как, как говоришь, бежавшие из Чернигова?! — вдруг прервал Ираклия Бурденко, наклонившись вперед. — Пожалуйста, прочти еще раз.

Ираклий снова прочел первые строчки и продолжал:

— «…Пьяные фашистские солдаты врываются в дома, убивают женщин, стариков и детей. Рабочий Н. Д. Костко сообщил: „Через час после вступления в город фашистские солдаты уже взламывали двери запертых домов и тащили все, что попадалось под руку. В первый же день фашисты под угрозой оружия согнали 95 жителей на городскую площадь и приказали им приветствовать по радио приход немцев. Жители отказались выполнить этот гнусный приказ, и тогда фашисты тут же на площади расстреляли их из пулеметов…“ „Я видел эту картину из окна моей комнаты“, — подтверждает другой беженец — учитель Г. С. Самошников. Вагоновожатый С. О. Юхимчук сообщил нашему командованию: „Фашистские солдаты на моих глазах убили моего отца и мою мать. Отец мой Осип Захарович Юхимчук отказался снять с ног и отдать немцам свои сапоги. Вытащив отца во двор, фашисты убили его и стащили сапоги с его ног. Меня с матерью они заперли в комнате. Мы колотили в дверь, кричали, пытались высадить ее, чтобы выйти. Фашисты дали залп из автоматов. Пробив дверь, пули попали в голову матери, и она умерла на месте…“. Те же советские граждане сообщили, как фашистские солдаты с побоями вытащили из домов шестнадцать женщин и девушек, увезли за город, изнасиловали и потом перестреляли их. Когда, считая всех мертвыми, фашисты удалились, из-под трупов выползла студентка педагогического техникума девятнадцати летняя Мария Николаевна Коблучко и, добравшись до дома, рассказала об этом невиданном злодеянии…».

При этих словах Бурденко сорвался с места и громко, изменившимся голосом выкрикнул:

— Товарищи, да что ж это такое?! Неужели там так и написано, а?

Ираклий опустил листок.

— А в чем дело? — спросил Аршакян.

— Товарищ старший политрук, товарищ комиссар… Да ведь дивчина эта — соседка наша, Мария-то Коблучко! С младшим моим братом гуляла. Я же сам из города Чернигова!

У присутствующих по спине пробежал холодок. Все молча глядели на этого могучего солдата с железными ручищами. Лицо у Бурденко побелело, судорога свела щеки. Он мял в руках сорванную с головы пилотку.

Аршакян, положил руку на плечо Миколе.

— Не падай духом, друг. Высоко держи голову!

— Я не падаю духом, товарищ старший политрук, — тихо возразил Бурденко. — Гитлеровцы получат от меня все, что им полагается…

— Вот это правильно! Так, товарищ Гамидов?

— Правильно! — откликнулся Гамидов.

— Вот и Тоноян не простит им Марии Коблучко, не так ли?

Взволнованный до глубины души Арсен лишь кивком головы подтвердил слова старшего политрука.

Комиссар Микаберидзе приказал парторгу роты:

— А вы, товарищ парторг, вместе с политруком прочтете это сообщение всем бойцам.

После ухода политработников в вагоне воцарилось молчание. Аргам достал из вещевого мешка клеенчатую общую тетрадь — дневник, чтобы описать случившееся в этот день и рассказать о Бурденко.

Микола стоял перед дверью вагона. Его холодный, казавшийся безразличным взгляд скользил по горизонту, ни на чем не останавливаясь. Но через несколько минут он повернулся к Тонояну с отуманенным лицом:

— А полям-то придется подождать, пока вернутся люди и приведут им воду… Эх, скорей бы это случилось! Как медленно идет поезд! Не железнодорожники, а сапожники… А он все ползет вперед…

«Он» — это были фашистские войска. С первых же дней войны называть вражескую армию в третьем лице вошло в привычку, и никогда еще тысячи и сотни тысяч людей не произносили с такой ненавистью это короткое слово…

Паровоз с пыхтением неустанно тащил вагоны вперед.

IV

Транспортная рота и санитарная часть полка разместились в одном и том же вагоне, с двухъярусными нарами и параллельно проложенными внизу досками для сидения. Верхние нары были предоставлены девушкам, внизу расположились мужчины.

На досках лежала разнообразная снедь. Виднелись даже бутылки коньяка и вина. Вокруг сидели командир транспортной роты Сархошев, его жена Клара, начпрод полка Меликян, которого специально пригласили из соседнего вагона, Анник Зулалян и боец транспортной роты Бено Шароян.

При первой же встрече Анник узнала Шарояна, так же как он узнал ее. Но Анник ничего не сказала об этом Каро. Ведь то, что случилось тогда, было перед войной. Нависшая над родиной опасность так все перевернула, что не стоило вспоминать старое. Шароян суетился вокруг Анник, приносил ей холодную воду в своей фляжке, бегал с ее котелком на кухню за обедом; накануне, достав откуда-то душистого сена, разостлал на нарах, чтобы Анник мягче было спать. Вначале его услужливость была неприятна Анник, но Шароян делал все с такой искренней готовностью, что она отказалась от своего предубеждения. Зачем обижать парня, идущего на войну?

Эта снисходительность утвердилась у нее особенно после чистосердечного признания Шарояна.

— Каждый раз, как увижу тебя, сестрица, со стыда готов провалиться сквозь землю… Болваном был, настоящим болваном, — не раз признавался он Анник. — Братом постараюсь быть тебе, чтобы искупить вину. Уж прости меня…

Сархошев угостил каждого бойца стаканчиком вина. Выпив поднесенный стакан, бойцы отходили. Лишь Шарояна командир удержал рядом с собой, да заставил спуститься с нар и присоединиться к ним Анник.

Несмотря на уговоры Сархошева и его жены, Анник не выпила ни капли вина и лишь отщипывала маленькими кусочками хлеб, чтобы отделаться от угощения. Шароян, наоборот, держался уверенно и развязно, осмелев от приветливого обращения Сархошева. Хлопая его по плечу, Сархошев говорил жене и Меликяну:

— Молодец он у меня! С ним и в аду не пропадешь. Фашистов живьем глотать будет!

Меликян разглядывал Бено, сам не умея еще определить — нравится ему парень или нет.

— Ты где работал до призыва? — спросил он Бено.

— В цирке на саксофоне играл.

— Попросту говоря — зурнач?

— Ну, хотя бы «и зурнач! — отозвался Сархошев. — Не мешает и это. А вы, Зулалян, выпили бы хоть маленький стаканчик. Девушка вы красивая, слов нет, но раз стали солдатом, нужно привыкать и к выпивке!

— Не могу. Честное слово, я не пью, — отказалась Анник.

— И очень хорошо делаешь, что не пьешь, совсем это не нужно! — одобрил Меликян, с отеческой лаской глядя на молоденькую, красневшую девушку. — Я и твоего отца знаю: с таким поговоришь, и сам словно лучше становишься. Молодец, дочка, не пей!

Клара Сархошева была довольна. Вот вернется она в город, расскажет всем, как до самого Тбилиси ехала с мужем и его ротой в одном вагоне! Она даже старалась выглядеть более веселой, чем была на самом деле, чтобы никто не подумал, что она принадлежит к числу тех женщин, которые вздохами и слезами провожают в дорогу своих мужей. Вот хотя бы жена Аршакяна — ведь еле сдерживалась, чтоб не расплакаться!

Кларе приятны были направленные на нее взгляды бойцов. Она гляделась в зеркальце, подкрашивала губы темнокрасной помадой, заправляла локончики за уши. На Анник она смотрела с явной жалостью. И зачем такой хорошенькой, нежной девушке идти на фронт? Дурнушки идут на это, чтобы пробить себе дорогу, занять место в обществе. Ну, а этой девочке к чему было поступать в армию?

И, не удержавшись, Сархошева проговорила:

— Я жалею вас, Анник. Разве ваше дело война?! Да захоти вы — наркомов бы с ума сводили!

Анник оскорбленно взглянула на нее.

— Мы, как видно, разные люди, — сдержанно ответила она, — и друг друга не поймем.

— Да что тут непонятного, скажите, пожалуйста?

Бойцы равнодушно слушали беседу двух женщин, не глядя в сторону закусывающих. Анник казалось, что своим поведением она изменила им. Ей не терпелось поскорее отойти от стола, присесть рядом с бойцами. Пусть не думают, что она собирается использовать благожелательное отношение командира, быть на каком-то особом счету. Она собиралась уже встать, как вдруг в вагон поднялись комиссар полка Микаберидзе и старший политрук Аршакян.

Меликян и Сархошев стремительно вскочили с мест, вытянулись перед начальством.

— Сидите, — махнул рукой Микаберидзе. — Вы же обедаете.

Клара с любопытством смотрела на эту сцену и в особенности на мужа: Партев всегда казался ей независимым человеком, а теперь — поглядите-ка! — вытянулся перед Аршакяном. Скажите пожалуйста, какой большой человек! И его жену Клара видела — обыкновенная женщина, ничего особенного.

— Товарищ комиссар, прошу вас присесть, пообедать с нами, — предложил Сархошев.

— Правильнее было бы сказать, что вы пьете, а не обедаете, — хмуро проговорил Аршакян.

— Решили весело ехать на войну! — заявил Сархошев. — Я всегда был таким, таким и останусь: не теряюсь ни при каких обстоятельствах!

— Веселый у вас характер, — иронически заметил Шалва Микаберидзе.

— Да. Если военный встречает опасность со страхом— это нехорошо.

Тигран взглянул на Клару, давно ждавшую, чтоб на нее обратили внимание. Она кокетливо улыбнулась, протянула руку:

— Позвольте познакомиться, товарищ Тигран. Я почти знакома с вами, но так, заочно. А сегодня познакомилась с вашей женой и матерью. Очень рада! Прелестная у вас жена, прелестная!

Тигран слегка коснулся протянутой ему руки. Это Кларе показалось странным: мужчина должен крепко пожимать протянутую ему руку, чтоб доказать свою мужественность. И такой изнеженный интеллигент собирается воевать с фашистами?!

— Очень рада, очень! — повторила она. — Теперь мы постоянно будем встречаться с вашей женой и вместе станем поджидать писем от вас и от Партева.

— А где ваш политрук? — спросил Микаберидзе.

Выяснилось, что политрук пошел в соседний вагон.

Комиссар приказал вызвать его.

— A-а, Зулалян, и вы здесь? — заметив Анник, спросил Тигран.

Анник подошла к нему.

— Ну, как вам нравится университет жизни? — спросил Аршакян свою бывшую студентку.

— Очень нравится, товарищ старший политрук!

Снаружи донесся голос бойца, остановившегося перед дверями вагона:

— Разрешите обратиться, товарищ комиссар. Командир полка просит к себе вас и товарища старшего политрука!

Голос бойца заставил Анник вздрогнуть.

Перед вагоном, выпрямившись и откинув голову, стоял Каро. Его глаза остро поблескивали из-под косых монгольских бровей.

Каро увидел Анник и стоявшего рядом с нею Бено Шарояна. В первую минуту взгляд его выразил только изумление, но потом в нем мелькнуло что-то странное.

Шароян и сам, повидимому, почувствовал что-то неладное и поспешил отойти вглубь вагона.

Анник заметила, какое впечатление на Каро произвело появление Шарояна, и сердце у нее сжалось. Видно было, что Каро рассердился на нее, что он недоволен соседством Бено. Эти парни всегда чересчур недоверчивы и щепетильны…

Комиссар и старший политрук стали беседовать с бойцами и санитарами. Анник слышала все, что говорилось вокруг, даже машинально улыбнулась раз или два, потому что все кругом улыбались. Но мысли ее были далеко.

Комиссар передал пришедшему из соседнего вагона политруку сводку Информбюро за последние два дня, приказал прочесть ее бойцам и пошел к дверям вагона вместе со старшим политруком.

Аршакян приказал Сархошеву и Меликяну спуститься с собой. После ухода начальства бойцы начали перебрасываться шутками.

— Зададут теперь комиссары перцу нашим лейтенантам! — сказал кто-то.

Клара обернулась, чтобы увидеть, кто сказал эти слова. Она поняла, что сказанное относилось и к ее мужу, догадалась, что, вероятно, начальство осталось недовольно Партевом. Но к чему они придрались, что он сделал дурного? Нет, тут явно зависть, неприятно им стало, что жена едет с Партевом, а сами они не догадались взять с собою жен хотя бы на часть пути!

…Спустившись на перрон, комиссар и старший политрук некоторое время шли молча. За ними также молча шагали Минас Меликян и Партев Сархошев.

Но вот комиссар и старший политрук повернулись к лейтенантам, которые чувствовали, что их ожидает нагоняй.

— Нехорошо вы поступаете, товарищи командиры! — произнес Микаберидзе и после значительной паузы повторил: — Нехорошо поступаете, некрасиво.

Сархошев притворился смущенным.

— Разрешите сказать. Жена приехала проводить, хотел порадовать ее немного. Кто знает, может и не придется больше увидеться… ведь на фронт едем!

Аршакян внимательно разглядывал этого приземистого человека с приплюснутым носом и вдавленным лбом, маленькие глазки которого, казалось, выражали совсем не то, что говорил его язык. Но вместо того, чтобы сделать ему выговор, Тигран обратился к Меликяну:

— Вот от вас я этого не ожидал, совершенно не ожидал.

Меликяну, который был лет на двадцать старше Тиграна, приходилось выполнять приказы его отца, когда самому Тиграну было не больше пяти-шести лет. Сейчас он вытянулся перед сыном старого товарища и своим добрым голосом виновато произнес:

— Прошу прощения, товарищ старший политрук, больше этого не будет.

Старший политрук повернулся к Сархошеву.

— Кто вам разрешил взять жену в воинский вагон?

В первую минуту Сархошев не нашелся, что ответить. Он почему-то не ждал подобного вопроса от Аршакяна.

— Я вас спрашиваю — кто вам это разрешил?! — повышая голос, повторил Аршакян. Он впервые так строго говорил с подчиненным.

— Да ведь очень просилась, не смог ей отказать, — ответил наконец Сархошев. — Сами понимаете, женщина, на войну мужа отправляет.

Аршакян смотрел на него, и опять ему показалось, что совсем иное говорят крохотные глазки Сархошева.

— „На войну мужа отправляет“, — повторил он слова Сархошева. — А разве только одна ваша жена отправляет мужа на фронт? На первой же станции высадите вашу жену, все напитки уберите и явитесь с докладом к командиру полка.

Сархошев промолчал.

— Понятно? — спросил комиссар.

Чувствуя себя оскорбленным Аршакяном, но сознавая всю невозможность выразить свое возмущение, Сархошев решил подчеркнутым уважением к комиссару и покорностью ему уколоть старшего политрука. Он вытянулся перед Микаберидзе и, щелкнув шпорами, отрапортовал:

— Понятно, товарищ комиссар!

— Значит, выполняйте приказ и явитесь к командиру полка с рапортом!

— Есть явиться с рапортом, товарищ комиссар!

Своей готовностью Сархошев без слов ясно говорил:

„Я только тебя признаю и только тебе подчиняюсь!“

„Дисциплина дисциплиной, но не надо быть чересчур строгим, чтобы у людей не опустились руки“, — думал Аршакян всего за несколько минут до этого. Но теперь, заметив некрасивую уловку Сархошева, он возмутился. Взглянув на Сархошева с плохо скрытым пренебрежением, он негромко, но резко сказал:

— К чему вы нацепили эти блестящие побрякушки? Немедленно снимите шпоры! Вы не кавалерист, а пехотинец.

Сархошев снова промолчал.

— Вы слышите, что вам говорят?!

Аршакяну следовало бы сказать — „что вам приказывают“.

— Есть снять, товарищ старший политрук!

— Можете быть свободны.

Меликян и Сархошев откозыряли.

Аршакян и Микаберидзе пошли к вагону командира полка.

— Здорово вы прижали Сархошева, — заметил Микаберидзе. — Так и следовало.

— Первые же его слова вызвали у меня раздражение, — хмуро сказал Аршакян. — Решил „весело идти“ на войну»… Я, мол, всегда таким был, таким и останусь. Это не веселость, а бесчувственное безразличие. Таким людям ничего не жаль, они ни от чего не страдают, потому что ничем не дорожат…

Еще долго после ухода комиссара и старшего политрука Сархошев и Меликян оставались на месте.

Раздраженный выговором, Сархошев с сердцем буркнул:

— Тоже агитаторы! А фашисты небось прут вперед.

Эти слова не понравились Меликяну.

— Неправильно ты говоришь, Сархошев, — остановил он.

— Очень уж сух твой Аршакян! Такие высушенные скоро и сдадут, увидишь еще.

Меликян нахмурился.

— Зря ты это говоришь, Сархошев, зря языком болтаешь. Он тебе не пара — его анкета чиста, как вот это небо.

— Миновало время анкет! Теперь жизнь составит новые анкеты. Увидим, кто и как себя покажет, — насмешливо сказал Сархошев.

— И увидишь! Он — сын своего отца. Слышишь? И зря ты тут болтал лишнее…

V

Всего час тому назад Клара Сархошева считала себя чуть ли не самой счастливой на свете. Возможность проехаться до Тбилиси в воинском вагоне казалась ей исключительной удачей. А теперь, высаженная на какой-то безвестной станции в ожидании обратного поезда, который должен был прибыть лишь вечером, она была раздражена. Люди казались ей злыми и завистливыми. Ловкость ее мужа колола им глаза, потому что мало кто умел устраиваться в жизни так, как он, — думала Клара.

Кругом были голые и неприглядные горы. Вода в конце перрона, которая непрерывной струйкой вытекала из крана и терялась в каменистой почве, была тепловата и даже неприятна на вкус. На станции не было ни буфета, ни ларька. У Клары пересохло во рту, ей хотелось холодного лимонада, а его не было, да и вообще ничего не было на этой жалкой станции. Два-три деревца, несколько домишек в открытом поле и десятка два кур с несколькими петухами, лениво слоняющимися вокруг строений и клюющими от скуки друг другу гребни. Среди них выделялся один крупный, огненно-красный петух с ярким гребнем; куда бы он ни повернулся, приниженно съеживались перед ним все остальные петухи — маленькие и некрасивые. Заметив Клару Сархошеву, петух-красавец изумленно посмотрел — кто это, мол, заявился в его владения? Поглядел, поглядел, захлопал крыльями и пронзительно кукарекнул.

И как только живут люди в таких глухих углах? Пусть бы даже миллион предложили Кларе — она не оставила бы города, не стала бы жить в таком месте.

…А поезд тем временем мчался вперед. Промелькнули горные пейзажи Армении, остались позади ровные поля Ширака, в голубоватой вечерней полумгле растаяли и скрылись вершины Арагаца, склоны Манташа.

Поезд летел по Лорийскому ущелью.

Через полуоткрытые двери вагонов маячили темные, неправдоподобные очертания исполинских скал, стремительно сменяющих друг друга, иногда напоминающих фигуры легендарных великанов и животных.

Кому из старых летописцев принадлежат слова: «Под копытами коней захватчиков стерлись даже наши скалы, но народ выжил, и не теряет он надежды, что будет жить»? Стоят родные скалы. Стерлись на них следы копыт чужих коней, не стереть лишь изречений, которые народ запечатлел на этих камнях. Стоит еще в Карине, у гор Бюракна могучий утес, на котором по-армянски выбита надпись: «Здесь ступал конь русского воина-освободителя. Остановись и воздай должную почесть, о армянин!»

Русские воины с восхищением смотрели на горные пейзажи.

— Ну и громады!..

Положив руку на повешенный через грудь автомат, Хачикян слушал беседу командира полка с другими начальниками. Дементьев говорил:

— Воин, которому собственный дом не заслоняет горизонта, бесстрашен. Из того же, кто прикован к порогу своей хаты, толку не получится!..

«Правильные слова», — думал Каро.

Сейчас ему казалось незначительным то, что в одном вагоне с Анник едет Бено Шароян.

Горы, окутанные мглой, то закрывали горизонт, то раздвигались, и тогда взору открывалась половина неба с мерцающими звездами. Они словно сопровождали поезд, спустившись ниже к земле, и улыбались доброй, ясной улыбкой воинам, едущим на борьбу со смертью.

Задумавшись, Каро не слышал ни ночного грохота горной реки Дебета, ни неумолчного шума лорийских лесов, ни негромкой, печальной песни бодрствующего русского бойца, которой вторили товарищи со столькими оттенками в произношении, сколько сынов братских народов было в этом вагоне:

Любимый город,

Может спать спокойно,

И видеть сны, и зеленеть среди весны!

Песня была полна болью и тоской от разлуки с близкими, тревогой о будущем.

Мрак словно сгущал это тревожное чувство.

…Утренняя заря осветила равнины Грузии. Воздух был чист и прозрачен. Вверх по склонам гор поднимались стада овец. Сонно и лениво брели за ними серые овчарки. По рыжему жнивью котловины медленно двигались два трактора, и вспаханная земля черной полосой опоясала холм. На ближних полях угрюмо и неподвижно торчали высохшие стебли подсолнуха. Кое-где виднелись темножелтые листья дынь и пепельно-серые плети арбузов.

Поезд с грохотом пронесся над Курой. По-осеннему мелководная река сияла чистой, отстоявшейся от ила водой. Кругом царили мир и безмятежное спокойствие. Грохот разрывов на далеких рубежах страны не доходил до этих мест, но эхом отдавался в сердцах людей…

Замелькали дома предместья Тбилиси. Залился гудок, пронзительно и долго, сорвался, зазвучал прерывисто, и поезд замедлил ход. Уже можно было сосчитать обороты колес: «чик-чак, чик-чак-чак…».

Станция Навтлуг.

Микаберидзе глядел на знакомые здания, на крестьян в войлочных шляпах, стоявших рядом со своими мешками, на одетых в форму железнодорожников с закрученными по-грузински усиками. Он искал знакомые лица, не задерживаясь взглядом ни на одном, и все больше и больше волновался.

— Мама! — вдруг крикнул он и соскочил на платформу.

Дементьев, Аршакян и штабные работники, стоя у дверей, смотрели вслед комиссару.

Стройный, в щегольском, ловко пригнанном кителе, он бежал по платформе навстречу высокой худощавой черноволосой женщине со смуглым лицом и полному невысокому мужчине.

— Шалва!

— Дэди!

Мать и сын обнялись.

Закинув обе руки на шею сыну, мать пристально вглядывалась в его лицо, вновь и вновь целуя лоб, глаза, щеки.

— Всю дорогу будем прощаться с матерями, — задумчиво проговорил Дементьев.

Он спустился на перрон и вместе с Тиграном подошел к комиссару.

Микаберидзе обратился к родителям:

— Вот мои друзья!

Мать комиссара большими, сохранившими живой блеск глазами, оглядела военных.

— Хорошие все, очень хорошие! Но где же Ираклий? Почему нет моего Ираклия?

В молодости она была, несомненно, пылкой и красивой девушкой, но молодой задор с годами сменился спокойной величавостью пожилой женщины.

— Отыщи же Ираклия, Шалико! — нетерпеливо повторила мать комиссара и, повернувшись снова к Дементьеву и Аршакяну, улыбнулась.

— Не волнуйся, дэди, сейчас позову.

— Не надо звать, я хочу сама увидеть его среди товарищей!

— Пойдемте к ним, — предложил Дементьев.

Вся группа двинулась к первым вагонам воинского состава. Мать комиссара, устремив тревожный взгляд вперед, говорила:

— Должна признаться, я больше волнуюсь за младшего… Вы знаете сержанта Ираклия Микаберидзе?

— Ну конечно, знаю: он у нас парторг взвода.

Они дошли до товарного вагона, ничем не отличавшегося от всех остальных. Шалва окликнул младшего брата по воинскому званию. На лице Шалвы мелькнула улыбка, как бы говорившая: «А ну, посмотрим, как ты понравишься отцу с матерью?!»

— Выходите скорей, сержант Микаберидзе!

У вагонной двери покачивалась железная лесенка.

— Вах, дэди! — выкрикнул маленький боец и, минуя лесенку, спрыгнул на перрон к матери.

Стоя чуть поодаль, Дементьев, Аршакян и Шалва Микаберидзе наблюдали за встречей родителей с младшим сыном.

Заметив их, сержант смутился, инстинктивно вытянулся перед майором и взял под козырек. Тот скупо улыбнулся и махнул рукой.

— Сейчас ты находишься под командой своих родителей, — пошутил он.

— Наше командование будет недолгим, только до отхода поезда, — отозвался отец комиссара.

— А наше разве долгим? — возразил майор. — Только до конца войны! А там вы опять заберете у нас своего сына.

Мать комиссара внимательно взглянула на командира полка:

— Пожалуйста, скажите ваше имя и отчество.

— Вашего покорного слугу кличут Владимиром Михайловичем Дементьевым.

— Владимир Михайлович… — медленно повторила мать. — Я всегда буду вспоминать вас… буду помнить, что мои сыновья — у вас, Владимир Михайлович!

Не желая мешать встрече сыновей с матерью, Дементьев тронул за локоть старшего политрука и вместе с ним пошел к паровозу — поговорить с машинистом.

Мать попросила Ираклия познакомить ее с товарищами и сама, подойдя к раздвинутой до отказа двери вагона, обратилась к ним:

— Я прошу всех, кто любит Ираклия, спуститься вниз, чтобы познакомиться с нами. Мы — его родители.

— Так мы же все любим его, ясное дело! — откликнулся Микола Бурденко и первым спрыгнул вниз.

— Верно, все любим! — подтвердил и Эюб Гамидов.

Вслед за ними спрыгнули на перрон Арсен Тоноян, Алдибек Мусраилов, Аргам Вардуни и все остальные бойцы, за исключением дневальных.

— О, какие молодцы! — воскликнула мать Ираклия. — И у вас, конечно, есть матери…

— У кого есть, а кому и бог не дал, — пошутил Микола, подойдя ближе к матери.

Она обняла и поцеловала в лоб товарищей сына, смутив этим почти всех, особенно Арсена Тонояна. Только Аргам спокойно принял поцелуй. И, чтобы показать свою воспитанность, почтительно поцеловал руку матери Ираклия, которая в свою очередь ласково потрепала его по щеке.

Взяв из рук мужа чемоданчик, мать Ираклия раскрыла его и достала связанные из белого козьего пуха рукавицы.

— Сама вязала, — с улыбкой сказала она. — Хочу подарить вам. Наступит зима, тепло вам будет в них — я почувствую это и легко станет у меня на душе.

Первую пару она сама протянула Тонояну. Склонив голову, он взял рукавицы. Ему хотелось найти хорошие, теплые слова благодарности, но слова не шли на язык, и он только проговорил:

— Спасибо.

А Микола Бурденко сказал:

— Не забудем, дорогая мамаша, будьте уверены, никогда не забудем вас!

Мать Ираклия раздала двенадцать пар рукавиц. Она еще держала в руках оставшиеся две пары, когда среди бойцов увидела молодую девушку.

— Здесь есть и девушка? И какая хорошенькая… Примите от меня этот маленький подарок… Как вас зовут?

— Анаит, Анник.

— Анаит… Но что вы будете делать там, на войне? Перевязывать раны?

— Все, что понадобится.

— Сколько матерей будет благословлять вас! Смотри, Ираклий, чтоб вы берегли Анаит. Ну, желаю вам всем удачи, желаю вернуться домой с победой. И тебе желаю этого, Анаит, дай, поцелую тебя. Будете с Ираклием братом и сестрой!

Она поцеловала девушку и, еще раз пожелав бойцам здоровья и удачи, отошла от вагона, чтоб сказать сыновьям те слова, которые говорят, оставшись с близкими наедине.

Проводив ее глазами, Анник обратилась к бойцам:

— Товарищи, примете меня в ваш вагон?

— С величайшим удовольствием! — откликнулся Бурденко.

Аргам взял за руку Анник и помог ей подняться в вагон.

Бойцы, дежурившие ночью, уже улеглись. Широкоскулый казах с коричневым от загара лицом сладко храпел. Рядом с ним ничком лежал красноволосый и большеголовый боец огромного роста. Капельки пота на затылке, под рыжими волосами, блестели, словно мелкие брызги расплавленной меди.

На гвоздях, вбитых в стены, повешены были зеленоватые вещевые мешки вместе с саперными лопатками и противогазами.

Последний раз обняв родителей, братья подбежали к вагону, когда поезд уже двинулся. Комиссар вскочил вместе с Ираклием в его вагон.

Еще долго видели они отца и мать, прощально махавших платками вслед поезду. Но вот поезд описал полукруг, и станция скрылась с глаз. Тбилиси остался за холмами, в глубокой и широкой котловине. Некоторое время виднелась еще Давидовская горка и ползущие наверх вагоны фуникулера, напоминающие маленьких жуков.

— Итак, товарищи, едем… — проговорил Шалва Микаберидзе.

— Какая чудесная мать у вас, товарищ комиссар! — откликнулась Анник.

Шалва Микаберидзе оглянулся на девушку, которую, казалось, не замечал до этого, слегка улыбнулся и шутливо спросил:

— А отец мой, значит, вам не понравился?

— Нет, почему же, и он хороший.

Заговорили об оставленных семьях, о тех краях, откуда прибыл каждый из собеседников, чтобы защищать общую родину.

А поезд все мчался и мчался вперед. И казалось — без конца будет слышаться монотонная, усыпляющая песня его колес…

VI

С каждым днем война давала о себе знать все больше и больше. Проходили эшелоны, которым дано было право «зеленой улицы», тянулись вереницы груженных танками открытых платформ, замаскированных ветвями деревьев. Сливаясь с осенним пейзажем, каждый такой эшелон становился невидимым для воздушной разведки. Мелькали круглые и длинные вагоны-цистерны с бензином; проходили составы, на крышах которых, словно чьи-то бдительные глаза, глядели в небо тонкие стволы зениток. Из закрытых вагонов доносилось ржание коней. Навстречу шли товарные составы, перебрасывающие в тыл танки с разбитыми гусеницами и башнями, орудия с разорванными стволами и покалеченными щитками, или же санитарные поезда с ранеными. В полуоткрытые двери и окна виднелись люди с обмотанной бинтом головой, рукой или грудью. Невозможно было отличить одного раненого от другого — все лица были без улыбок, отмечены печатью страданий.

Люди с молчаливым, уважением приветствовали эти эшелоны. Молоденькие девушки и юноши бросали в окна уходящих на фронт вагонов букеты цветов и сложенные в треугольник письма «Солдатам, едущим на фронт»…

Изменился тон разговоров — меньше стало зубоскальства и шуток. Алдибек Мусраилов рассказывал о себе, но товарищи слушали его рассеянно. Он рассказывал о том, сколько вырабатывал трудодней в колхозе до призыва в армию, как полюбил одну девушку. «Глаза у нее красивые, ай, какие красивые, точно на картинке нарисованные!» И она его любила, но не выходила гулять, боялась отца. А отец у нее — председатель колхоза, и Алдибек раскритиковал его в районной газете. За день до призыва в армию Алдибек смело вошел в дом председателя и сказал: «Отец, ухожу в армию, пришел попрощаться».

Председатель сидел на ковре и пил чай, подсчитывая что-то на лежащих рядом счетах. Он пригласил Алдибека присесть. Алдибек сел и сказал: «Я люблю твою дочь, если отдадите ее за другого, не вернусь я больше в это село, уйду в другой колхоз и увезу Хадиджу от мужа, прямо тебе говорю!»

Председатель колхоза засмеялся: «Пришел меня пугать! Да я и басмачей не боялся, парень».

Потом обнял Алдибека: «Поезжай и служи; в другой колхоз ты не пойдешь!»

А в день отъезда поцеловал Алдибек в глаза свою Хадиджэ. Поздно вечером это было, в саду, далеко от дома…

Гамидов снова вполголоса запел песню о садах Гянджи.

Аргам Вардуни больше не ложился. Он внимательно смотрел на осенние поля Северного Кавказа, на бесконечную степь. Широк и беспределен был горизонт, а солнце — более низкое, чем в Армении, — скользило к западу. Далекие хутора, крестовины ветряных мельниц приближались и тотчас же исчезали за горизонтом, а навстречу двигались новые картины. Пейзаж казался однообразным и бесконечным, а день — прозрачным, нереальным, словно приснившимся.

Приближаясь к станции, поезд замедлил ход. Группа девушек, стоявшая на перроне, начала бросать в окна вагонов букеты цветов. Два из них упали к ногам Аргама. Он поднял их и приветственно помахал рукой девушкам. В середину вагона влетело письмо, сложенное треугольником. Из рук Гамидова его выхватил Алдибек.

Поезд остановился рядом с санитарным составом. Аргам подошел к одному вагону. В открытые двери ему видны были лежавшие на полках раненые. Руки и ноги у некоторых были вытянуты, точно деревянные; у других не было видно ни лица, ни глаз — одни бинты. У самых дверей лежал боец с бледным лицом, заострившимся носом и запавшими глазами. Аргам шагнул ближе и спросил:

— Где вы были ранены?

Солдат взглянул на него молча и как будто безразлично. Думая, что спрашивают, куда он ранен, ответил:

— Ногу там оставил, отвоевался, конец…

— Ампутировали ногу?

— Он ампутировал, осколок его мины…

Из глубины вагона послышался слабый голос:

— Сестрица, умирает раненный в живот…

От этих слов у Аргама мороз пробежал по коже.

— А вы туда едете, что ли? — спросил раненый.

— Да.

— Надо ехать. — Раненый сделал усилие, чтобы повернуться на бок и продолжал: — Против танка трудно, конечно… но потерь больше от его минометов. Нельзя ложиться, когда контратака. Опасно. Нужно идти вперед. А во время обороны, если у тебя хорошие окопы, пусть он стреляет сколько хочет!

— А много у него танков?

— Все у него есть. Но без танков он плохо воюет, никудышный вояка, я сам видел.

Не то от сильной боли, не то от неудобного положения раненый снова повернулся.

Слышно было, как в вагоне сестра спросила:

— Который это?

— Вот этот, — ответил тот же слабый голос, что немного раньше звал медсестру. — Отмучился уже, бедняга!

По спине Аргама опять пробежала дрожь.

Точно смерть реяла на черных крыльях рядом с Ар-гамом.

— Что вы там делаете, сейчас же подняться в вагон! — неожиданно послышался сердитый возглас.

Это был командир батальона Юрченко.

— Любопытство ни к чему. Пройдите сейчас же на свое место! — приказал он Аргаму.

Аргам молча поднялся в вагон. Оба поезда тронулись одновременно — один на север, другой на юг.

Аргам взобрался на свою полку, лег на спину и бесцельно уставился в потолок. Не отдавая себе отчета, он принялся считать доски на потолке: «Одна, две, три… всего шестнадцать досок». Снова и снова принимался он считать. И каждый раз выходило шестнадцать, а он снова принимался считать сначала: «Раз, два, три… пятнадцать, шестнадцать».

Он не слышал голоса Тонояна, который, коверкая русские слова и нарушая правила грамматики, объяснял русским товарищам, каким способом из винограда изготовляют вино, дошаб[3], суджух[4] и прочие вкусные вещи.

VII

Такой ночи бойцам не приходилось еще видеть. Поезд шел то лесом — и тогда тьма сгущалась; то выходил в открытое поле — и тогда виден был багровый горизонт, точно и глубокой ночью еще пылал закат. Грохот поезда мешал бойцам слышать гул отдаленных разрывов. Фронт был уже близко…

По небу бродили бесчисленные белые лучи прожекторов. Они перекрещивались, сливались и мгновенно отбегали друг от друга, чтобы в другом месте световыми фонтанами снова разорвать ночную тьму.

Ночь была полна гула самолетов — прерывистого, похожего на вой «уа, уа, уа…» — или же протяжного и непрерывного «у-у-у…»

Новичкам трудно было определить, чьи это самолеты и чьи прожекторы обыскивают ночное небо. Почему вдруг заалел горизонт и не скопившийся ли от пожаров дым вон та куча зардевшихся облаков? Или то холмы, освещенные заревом?

Прозвучала команда готовиться к выгрузке. Солдатам потребовалось лишь несколько минут для того, чтобы собрать свое несложное хозяйство — оружие и боеприпасы, одежду и продовольствие, инструменты, котелки и кружки. Затянуты были пояса, туже навернуты обмотки, развернуты скатки шинелей. Поезд без свистка остановился на станции Ковяга. Кто слышал, где находится эта станция?

— На запад от Харькова. Я сам отсюда, — объяснил один из бойцов, Николай Ивчук. — К югу от станции есть небольшой районный центр — Валки; на севере, вернее, на северо-востоке — Старый Мерчик; прямо на севере, чуть повыше — Богодухов. Если двинемся отсюда на запад, значит, ясно, в сторону Полтавской области.

— Так Полтаву ж, гады, заняли! — возразил Игорь Славин.

— Значит, на Харьков прут.

— Ты, говоришь, из этих краев? Родился здесь или как? — спросил Каро Хачикян.

— Я из Вовчи, что за Харьковом. Дома у меня мать и сестра. В нынешнем году сестра институт иностранных языков окончила.

— А как ее звать? — справился Игорь Славин.

— Шура.

— Александра Ивчук? Дай-ка адрес, письмо ей напишем. Не возражаешь, Коля?

— Она тебе не пара, отстань. Как по-вашему, это немецкие самолеты воют?

— Не пойму, — ответил Славин, — их ли, наши ли. И прожекторы тоже — не разберешь чьи.

— Прожекторы-то наши, — уверенно сказал Ивчук. — Мы на нашей территории, стало быть, наши прожекторы их самолеты в небе ищут!

Пришел приказ выгружаться. И хотя было распоряжение, чтоб выгружались без шума, все же слышались восклицания, резкий лязг металла, фырканье лошадей, скрип артиллерийских повозок. Было очевидно, что на станции принимали не один этот эшелон.

Комендантский взвод выстроился немного в стороне от вагона, в мокром кустарнике. Впереди, как всегда, стояли Игорь Славин и Каро Хачикян, в полном снаряжении, в накинутых на плечи плащ-палатках с островерхими капюшонами на голове.

Нельзя было понять — который час.

Шумели деревья, небо заволокло тучами, не было видно ни одной звездочки.

Лучи прожекторов часто скрещивались над головами бойцов. В их свете по временам сверкали медленные струи дождя, сливаясь затем с тьмой.

Ряд за рядом уходили в лес батальоны. Вблизи виднелись в темноте силуэты бойцов, слышался глухой топот ног по сырой земле, пофыркиванье лошадей, слова команды…

Станция еще не успокоилась; оттуда шли к лесу все новые и новые роты и батальоны, повозки и автомашины, моторы которых вдруг, точно все вместе, начинали работать, наполняя окрестности шумом.

Итак, значит, уже близко фронт…

Каро занимала в эту минуту мысль об Анник: с кем она шагает рядом, как себя чувствует и думает ли сейчас о нем? Представлял он ее в плащ-палатке с капюшоном; лицо мокнет от дождя, ноги увязают в грязи, шагает с трудом. Будь она рядом, Каро помог бы ей, ночной марш показался бы легче…

В небе все больше и больше усиливался прерывистый вой самолетов. Прямо над станцией скрестились белые столбы прожекторов.

— Ишь, мерзавцы, видно к станции подбираются!.. — сказал Славин. — Но полк как будто отошел уже.

Подошел командир взвода, лейтенант Павел Иваниди, грек из Ахалкалаки, среднего роста, с золотисто-смуглым лицом, и вполголоса скомандовал:

— За мной!

Шли молча, никто не курил.

Не выл по-волчьи ветер в лесу, не уносил с шумом листьев на запад. Вялые мокрые листья неслышно ложились под ноги; казалось, бойцы шагали по скошенной траве.

Откуда-то издалека, там, где багровело зарево, доносился глухой гром.

Трудно было определить, как далеко отошли от станции, когда послышался страшный грохот и громовые удары: раз, два, три, четыре, пять. Взвод, уже вышедший из леса на магистраль, остановился. Все смотрели назад — туда, откуда раздавался грохот. Прожекторы еще скрещивались над станцией. Вдруг в той стороне над строениями показались рыжие волны огня.

— Бомбили, мерзавцы, — пробормотал Иваниди.

— Неужели станцию? — спросил Славин. — Не она ли горит?..

Бойцы шли и оглядывались. Пламя спадало, прожекторы ничего больше не прощупывали в той стороне.

— Начни они бомбежку получасом раньше, мы, быть может, не смогли бы написать письмо сестре Ивчука, — пошутил Славин.

Ивчук, шагавший за Игорем, старался наступить ему на пятки.

— Вот тебе письмо! Нашел время языком трепать…

— Война войной, а любовь любовью. Породнились бы — чем это плохо?

— Шагай, шагай!

Шли по обочине дороги. Рядом с колонной проносились грузовики с зенитными пулеметами, двухколесные повозки, тягачи и автомашины, за которыми, гремя колесами, двигались крупноствольные орудия; проезжали автобусы специального назначения, обслуживавшие технические части, санбаты и госпитали, редакции фронтовых газет или передвижные радиоузлы.

Безмолвная за полчаса до того дорога стала оживленной и многолюдной. Сырой воздух был насыщен резким запахом бензина и технического масла, словно пехота шла не полем, а мимо сплошных гаражей.

Теперь направление было ясно. Они идут на запад. И откуда здесь столько войск? Словно ручейки вырвались вдруг из-под земли и, слившись в полноводную реку, потекли по общему руслу.

Они шли, и все дальше отходил багровеющий горизонт. Казалось, ночь бесконечна и утро никогда не настанет. Но вот мрак начал рассеиваться. Словно слиняли черные тона, постепенно проступили очертания ближайших кустов и холмов, одетых в молочный туман.

И сразу двигавшиеся по дороге войска рассеялись по лесам и овражкам — так вырывается разлившаяся река до своего русла, затопляя кругом поля, долины и леса.

Опустела дорога, истоптанная ногами людей, с отпечатавшимися на ней следами узорчатых шин и лошадиных подков.

Занялся тусклый день без зари. Небо со всех сторон было обложено свинцовыми облаками, на далеких и близких полянах не виднелось ни души. Лишь откуда-то из леса доносилось ржание коней да замирающее урчание моторов.

Высоко-высоко прерывисто выл мотор. Лейтенант Иваниди взглянул наверх; в просвете облаков показался медленно пролетающий самолет с широкими крыльями.

— Рама, — определил лейтенант.

— Какая рама?

— Разведчик, «Фокке-Вульф».

— Не бомбит?

— Иногда. Вылетает на разведку, проводит съемки. Были такие и в Финляндии, там я научился их различать.

Лейтенант поторопил взвод. Подходили к горловине оврага. Навстречу им шел помощник начальника штаба, старший лейтенант Атоян, с землистым цветом лица и полузакрытыми от бессонницы глазами. Он рукой указал предназначенное взводу место.

— Там, вокруг штаба, немедленно отрыть противовоздушные щели, глубокие и узкие, зигзагом!

Добравшись до оврага, Каро увидел в нем весь полк, незаметный до этого даже на расстоянии нескольких шагов. Он спросил лейтенанта:

— Здесь весь наш полк, товарищ лейтенант?

— Весь.

Это было хорошо. Быть может, он сумеет повидать Анник и Аргама. На опушке леса, укрытые кустарником, глядели в небо зенитные пулеметы. Какой-то сержант, кружа на месте, разглядывал в бинокль небо. Развесив на мокрых деревьях плащ-палатки, бойцы начали отрывать окопы. Один из них счищал грязь с лопатки приговаривая:

— Ишь, какая липкая глина. Пристает, проклятая, как смола…

Но где же война, где же фронт? Его голос доносился издали лишь глухими раскатами грома. Не очень большое расстояние отделяло бойцов от того мира, откуда доносились эти раскаты…

Когда послышалась команда стать на отдых, Каро отпросился у лейтенанта Иваниди в первый батальон — повидаться с товарищами. Ему хотелось отпроситься в санчасть, но он постеснялся.

— Вернешься через полчаса! — разрешил лейтенант. — Это за тем холмом, и двухсот метров не будет. Сперва санчасть, а чуть подальше — батальон. Иди.

Каро обрадовался. Значит, так близко санчасть полка? Он туже затянул пояс, перевесил автомат и, ступая по прелой листве, двинулся в указанном направлении, едва удерживаясь, чтобы не побежать. Зацепившись ногой за разветвленные корни, он споткнулся, обеими руками обхватил мокрый ствол дерева с замшелой корой и пошел спокойней.

У привязанных к деревьям коней на каких-то ящиках сидели солдаты. Рядом была разбита серая палатка. Девушка в военной форме вошла в палатку. Не Анник ли это? Каро остановился, но в ту же минуту услыхал свое имя. В сдвинутой набок пилотке, откинув на спину капюшон плащ-палатки, оставляя на опавшей листве следы маленьких сапог, к нему навстречу бежала Анник.

— Каро!.. А я как раз собиралась к тебе! Куда это ты идешь?

— Тебя искал, — ответил Каро, крепко сжимая руку Анник.

Одна из девушек окликнула:

— Нашла, Анаида? Поздравляю!

— Нашла, спасибо, того же тебе желаю.

— Мне едва ли удастся найти. Он далеко, кто знает, где, — ответила пухленькая русская девушка, сворачивая к палатке.

— Что нам делать, куда пойти? — спросила Анник.

— Не знаю, — ответил Каро, продолжая радостно смотреть ей в лицо. — Может, повидаем Аргама? Он недалеко.

— Отпрошусь, пойдем.

Анник вошла в палатку и спустя минуту вернулась.

— Пошли.

Пробираясь между толстыми деревьями, они спустились в рощу. По пути им встретился старший лейтенант с плутоватыми сероголубыми глазами.

— Куда идете?

И не успел Каро раскрыть рта, как Анник уже отрапортовала, что они хотят повидать солдата первой роты первого батальона — Аргама Вардуни, она из санчасти, а товарищ из комендантского взвода.

— Понятно. Идите, их взвод вон около того толстого дуба.

Аргам, разостлав плащ-палатку на добытых из скирды снопах, лежал на спине и смотрел на небо. Когда его окликнули, он удивился, потом не спеша поднялся, обнял Каро и Анник.

— Глазам своим поверить не могу!

— Всего два дня не встречались, — заметала Анник.

— Да, но что за дни! Нынешняя ночь, можно сказать, равнялась году.

— Что у тебя с руками? — спросил Каро, взглянув на руки Аргама.

— Распухли. Окопы рыл, да и от сырости.

К ним подошли бойцы взвода.

— Товарищей встретил? — спросил Ираклий. — Вот и хорошо, чудесно!

В эту минуту открыли стрельбу зенитные пулеметы и орудия.

Бойцы обернулись на выстрелы. Деревья мешали разглядеть небо. Пробежав несколько шагов к маленькой прогалине, они увидели пять фашистских самолетов. Впереди их разрывались снаряды, оставляя в воздухе комочки белого дыма. Не успевали рассеяться первые клубы, как близко от самолетов появлялись новые. Затаив дыхание, бойцы следили за выстрелами, а самолеты все удалялись на запад.

— Вот тебе и зенитчики. Соломой бы их кормить, а не хлебом! — заметил кто-то из бойцов.

Анник и Каро оглянулись на говорившего. Это был Бурденко. Самолеты пролетали над лесом, когда издали послышались новые разрывы. Вокруг удалявшихся самолетов умножились белые дымки. И вдруг один из стервятников начал падать, оставляя за собой длинный черный хвост. С земли поднялся огромный столб дыма.

— Подбили, браво, подбили! — приплясывая на месте, воскликнул Ираклий.

— А этим зенитчикам назначить усиленное питание! — одобрил Бурденко. — Вот это молодцы! Хорошая примета — до начала боя видеть, как горит фашистский стервятник!

Вскоре в том направлении, куда удалились самолеты, послышались взрывы, и им вторило эхо в лесу..

— Бомбят, гады! — сказал Ираклий. — И как бомбят!

Когда утихли взрывы, бойцы переглянулись.

Аргам сидел на толстом пне. На лице его было какое-то странное выражение. Он взглянул на Анник и Каро.

— Будто сон, — оказал он, — лес этот, поля… вчерашняя ночь… бомбежки… Знать бы — что думают теперь о нас родные? Да, а завещание вы уже написали?

— Какое завещание?

— Да ваше последнее слово.

— Почему последнее? — удивилась Анник.

— Думаете, мы уцелеем до конца войны? — печально улыбнулся Аргам. — Нет, я уже написал и вложил в медальон свое последнее слово.

— Вот уж ни к чему! — фыркнула Анник. — А я, например, свой медальон в игольник превратила.

И она вытащила круглый, как наперсток, продолговатый жестяной медальон.

— В медальоне храни иголки! — продолжала Анник. — Поверь, пригодятся. Вот пуговицы у тебя еле держатся, нужно покрепче их пришить. А завещание свое порви!

«Молодчина Анник!» — подумал Каро.

Как всегда, Каро мало говорил. Ему достаточно было того, что он встретил друзей, слышит их беседу.

Анник глядела на подавленного Аргама и думала: «До чего он жалок!»

— Вспомни, с каким воодушевлением мы ехали на фронт, — добавила девушка. — Вспомни свое стихотворение, которое я так раскритиковала, а теперь знаю наизусть.

Аргам поднял голову и укоризненно посмотрел на нее.

— Ты пришла ко мне как товарищ или как агитатор?

— Стыдно! — резко бросила Анник.

И впрямь, с каким энтузиазмом они ехали на фронт!

Анник подробно описала в своем дневнике последний день мирного житья, и теперь, когда она напомнила Аргаму о нем, в ушах у нее снова зазвучали веселие споры и смех…


…День был воскресный. Она и Седа поджидали Ар-гама и Каро, чтобы вместе отправиться погулять в норкских садах. Парни что-то опаздывали.

— Просто удивляюсь тебе — что ты нашла в Каро? — говорила Седа. — Некрасивый, необразованный…

Седа и Аргам словно вылеплены из одного теста: оба слишком уж самоуверенны. И как они нашли друг друга! А Каро и Аргам были совсем разные по характеру. Родились и выросли, они в одной квартире. Отец Каро, рабочий-кожевник, умер пять лет назад, и Каро, оставив школу, поступил в типографию. Аргам продолжал учиться, добрался до университета и мечтал стать писателем. Но дружба их сохранилась. Своим университетским товарищам Аргам не доверял столько тайн, сколько доверял Каро, но когда дело доходило до острого словца, не щадил и близкого друга. А Каро всей душой был предан Аргаму и прощал ему все. Когда Анник познакомилась с Каро, ей с первого же дня понравилась его скромность. Хорошо, что он не похож на Аргама, — тот ведь не говорит, а точно выступает перед публикой. Сколько он произносит высокопарных слов, напыщенных фраз!

Анник и Седа долго поджидали их в парке имени Гукасяна. Наконец друзья появились.

— Здравствуйте, красавицы! — издали крикнул Аргам. — Будьте великодушны и простите нас за невольное опоздание!

— Здравствуйте и до свидания! — отрезала Седа. — Напрасно беспокоились — могли бы и вовсе не приходить.

Аргам поклялся, что мать Каро послала их куда-то, поэтому они и опоздали. Каро краснел от клятв товарища, не подтверждая, но и не отрицая его слов. В конце концов примирение состоялось, они поели мороженого и, перекидываясь шутками, поднялись в Норк. Отовсюду доносились звуки музыки и песни — словно все население города пришло сюда в этот воскресный день.

Полакомились тутой и, усевшись на траве под молодыми деревцами, стали спорить о литературе. Аргам так и сыпал афоризмами, Анник лукаво поддевала его, не на шутку раздражая этим Седу. Каро, как всегда, молча слушал товарищей. Потом Аргам прочел свое новое стихотворение. В нем говорилось о том, что улыбка любимой сияет подобно ясному, солнечному утру; переливается, звенит ее задорный смех — в жизни, в мире и в душе поэта… Но если злобные ураганы станут угрожать родине, если взовьется алое знамя, зовущее в бой против врага, поэт, не дрогнув, пойдет против всех бурь, чтобы всегда излучала радость любимая девушка…

Аргам прочитал стихотворение и уверенным взором окинул товарищей: он был убежден, что услышит только похвалы.

В эту минуту о скалу напротив с шумом ударился камень и, отскочив, пролетел над самой головой Аргама. Растерявшись, все вскочили на ноги. На скале показался парень в светлой кепке, со свисающим на лоб черным чубом.

— Эй, куда вы с этими сороками притащились? — крикнул он.

Смуглое лицо Каро побледнело, челюсти сжались. Он молча шагнул к парню.

— Не стоит с хулиганом связываться, — схватил его за руку Аргам. — Брось, Каро!

Но Каро стряхнул его руку, быстро нагнал незнакомца и, крепко ухватив за шиворот, раза два сильно тряхнул. Парень съежился, присмирел. Каро подвел его к девушкам и заставил извиниться перед ними…

Этот парень был Бено Шароян — ныне красноармеец транспортной роты. Как он смущался первое время, встречаясь с Анник!

…Когда они спустились с Норка, Аргам всю дорогу молчал. Еще не дойдя до улицы Абовяна, они заметили волнение, охватившее весь город. Перед громкоговорителями толпились люди.

В парке имени Гукасяна, куда они зашли, яблоку негде было упасть. Вот тут-то они и услышали весть о войне. Начались митинги — в учреждениях, на заводах, в институтах. На другое утро все четверо опять встретились на обычном месте. Сидя на скамейке в парке, они обсуждали свое будущее. Аргам заявил, что хочет добровольцем отправиться на фронт. Каро хранил молчание.

— А что ты решил? — спросила его Седа.

— Пока ничего не решил, подумаю, — уклончиво ответил Каро.

Седа выразительно поглядела на Анник.

— Оно понятно, подумать надо, — иронически заметил Аргам, — война — это тебе не хулиганов пугать.

Каро поднял голову и уставился на Аргама; он словно получил пулю в грудь. Девушки поняли, что происходит в душе у Каро. Анник схватила его за руку. Но Каро отвел ее руку и быстро ушел. Обе девушки начали упрекать Аргама за неосторожные слова. Сперва он защищался, потом сам пожалел о своем поступке и признал, что допустил ошибку.

— Да и Каро странный, — заметила Седа. — Стоило ли из-за этого бросать нас?

Аргам теперь сам стал защищать товарища. Каро трудно сразу решиться… После того как умер его отец, мать разбило параличом, и она прикована к постели, сестра в этом году кончает школу; кроме него, некому их кормить… Надо его понять…

При этих словах Анник вышла из себя:

— Это ты должен был его понять и не говорить ему гадостей!

Аргам говорил еще что-то, но Анник уже не слушала.

Мимо проходили, спеша и громко разговаривая, группы людей. По улицам молниеносно мчались машины, гремели трамваи. Прикрыв лицо веткой сирени, Анник задумалась.

У края клумбы примятая алая, цвета крови, гвоздика трепетно тянулась головкой к солнцу…

На другой день состоялся митинг комсомольского актива. Выступил и Аргам, прочитавший свое новое стихотворение. Говорил еще кто-то. А потом председатель дал слово секретарю комсомольской организации типографии Каро Хачикяну…

После митинга Анник увидела в фойе Аргама вместе с Каро и Седой и подошла к ним. Аргам восторженно говорил:

— Вернусь живым с фронта — обязательно напишу большой роман!

— Не знаю, каков будет роман, но твое стихотворение мне не понравилось, — заметила Анник.

— А что тебе в нем не понравилось?

— Дай текст — скажу.

И началась обычная перепалка.

— Тебе, Анник, ничем не угодишь! — заметила Седа.


…То было четыре месяца назад. А теперь Аргама раздражают дружеские слова Анник. Не хочется ему слушать «агитатора». Неужели это тот самый Аргам?

Анник продолжала:

— И зря ты прервал дневник. Помни, ты решил написать большой роман.

Аргам холодно улыбнулся.

— Я говорил — если вернусь живым…

И, опустив голову, начал разматывать ослабевшие обмотки на левой ноге.

Мимо, поглядывая на сидящих, проходили Тоноян и Мусраилов. Аргам окликнул их. Алдибек приветливо поздоровался с Анник. «Опять появилась эта красивая пташка».

— В жизни не видел армянской девушки-воина! Вот русских видел много, — сказал Мусраилов, глядя на Анник.

— Ну вот и смотрите! — отшутилась Анник.

— Смотрю и очень рад.

— А узбекских девушек разве нет в армии?

— В других местах, может, есть. Если увидите, сообщите мне.

Арсен смотрел на плащ-палатку Аргама, из-под которой торчали примятые мокрые колосья.

— Чего ты хлеб портишь? — спросил он. — Грех его топтать.

— Какой хлеб?

— Да пшеницу, которую ты под себя подостлал. Ничего другого не нашел?

Тоноян вытянул пучок колосьев, растер в руках, очистил зерна от шелухи и, держа их на ладони, с горечью посмотрел на них. Затем перевел взор на виднеющееся в просвете деревьев поле с бесчисленными копнами; брошенные хозяевами, они мокли под дождем.

— Жаль хлеба! — вздохнул он и, бросив зерна в рот, принялся жевать их.

— Да все равно немцу достанется, — заметил Аргам.

— Почему? — удивился Тоноян. — А мы-то на что здесь?

В это время Тонояна окликнул Ираклий. Он глядел на опушку леса: там проходили три человека в гражданской одежде.

— А ну, пойдем узнаем, кто такие. Живо! — приказал Микаберидзе.

— Мы с Тонояном пойдем, — отозвался Бурденко и, схватив винтовку, побежал навстречу идущим. Через минуту его догнал Тоноян. Приблизившись к незнакомцам, Тоноян и; Бурденко остановили их:

— Стой! Кто такие?

Идущий впереди улыбнулся в ответ и обратился к товарищам:

— Ребята, это наши! Вот хорошо!

— А вы кто такие? — снова спросил Бурденко.

— Я — младший лейтенант, а это мои бойцы.

— А форма ваша где?

— Да мы из окружения вышли, — ответил незнакомец, объявивший себя младшим лейтенантом. — Семь дней тайком пробираемся, нашу часть ищем. А вы что, новички? Навидаетесь еще, значит… Эх, умеет воевать, мерзавец, и техника у него, и тактика, три армии окружил! А мы из-под самой Полтавы пробираемся. Гонит танками, от самолетов деваться некуда, так много их, проклятых! Хорошо, что до своих добрались! Нет ли у кого закурить, ребята?

— Ты не болтай тут, документы покажи! — оборвал Бурденко. — Посмотрим, что ты за младший лейтенант.

«Вышедший из окружения» младший лейтенант улыбнулся и, обращаясь к своим, заметил:

— Видно, свежие еще, новички.

Это был смуглый парень, отлично говоривший по-русски. Он вынул из кармана документы и протянул Бурденко.

— А переоделись мы, чтоб замаскироваться: ведь из окружения выходили.

Пока Бурденко со всех сторон разглядывал документы, Тоноян вплотную подошел к незнакомцу и спросил:

— Кто ты по национальности?

— А в чем дело?

— Я тебя спрашиваю: кто ты по национальности?

— Что это вы пристали к нам? — раздраженно ответил незнакомец. — Посмотрите-ка на вояк! Хотите воевать, вон туда идите, поглядим на вас.

И он указал рукой на запад.

Эти слова окончательно вывели Тонояна из себя. Он зарычал, ткнул незнакомца прикладом в грудь и, ругаясь по-армянски, крикнул:

— Кто же ты, а, собака, сукин сын? Говоришь, три армии окружили? Предатель, мерзавец!

Незнакомец свалился наземь.

Бурденко едва успел удержать Тонояна за руку.

Остальные задержанные начали шуметь:

— Что это, своих бьете? Ишь, герои какие! Вы против него идите! Еще пороху не нюхали…

Направив на них винтовку, Бурденко скомандовал:

— Шагай вперед, дезертиры!

— Кто это дезертиры? Мы под Киевом сражались, с самого Чернигова воюем!

— Так это вы ему Чернигов сдавали? Из Чернигова тягу дали? — крикнул Бурденко, не сумев удержать ярость. — А ну, шагай, не то стрелять будем!

Упавший встал, мрачно взглянул на Тонояна и молча прошел вперед. Их привели в овражек. Вокруг собрались бойцы.

— Что это за люди?

— Там, в штабе, разберутся, — ответил Бурденко.

Вечером полку приказали готовиться к ночному маршу. (Капитан Юрченко перед батальоном прочел приказ майора Дементьева, в котором объявлялась благодарность командования бойцам Миколе Бурденко и Арсену Тонояну, задержавшим дезертиров.

VIII

Тигран, ознакомившись с обстановкой во время ночного марша полка, отправился в политотдел за новым заданием. Он шел со старшим лейтенантом оперативного отдела штаба дивизии.

Дороги были забиты машинами и повозками, пехотой и артиллерией. На каждом шагу нога задевала телефонные провода, протянутые по земле. Прожекторы на миг освещали окрестность, затем все снова погружалось во тьму. В небе выли самолеты.

Только после полуночи они дошли до Кочубеевки.

Хаты села в темноте выглядели грудой камней. Перед одной из них Тиграна и связного остановил ночной патруль, спросивший пароль.

— Лафет, — отозвался старший лейтенант.

Обернувшись на пороге хаты, он приказал бойцу:

— Проводишь в политотдел старшего политрука.

В густой тьме, спотыкаясь и хлюпая по лужам, Тигран торопился за шагавшим впереди бойцом, стараясь не терять его из виду. Потеряй он связного, трудно было бы даже вернуться к старшему лейтенанту. Но вот они добрались до двух домиков, стоявших рядом.

— Здесь политотдел, товарищ старший политрук, — сказал сопровождавший Аршакяна боец.

Тигран вошел. Посреди избы за столом сидел начальник политотдела, старший батальонный комиссар Федосов— человек лет пятидесяти, с красноватым лицом и полными губами. Голова его была выбрита, повыше лба виднелась лысина. Он рассматривал карту с одним из работников политотдела.

— А, пожаловали? Я ждал вас! — воскликнул он, заметив Аршакяна. — Садитесь, садитесь… Ульяна, принесите чаю, немедленно! Старший политрук, верно, озяб, надо ему согреться горяченьким. Ну, как там, в полку?

Аршакян подробно описал марш полка, настроение бойцов; рассказал о командирах, в отдельности характеризуя каждого, кем интересовался начальник политотдела.

Машинистка подала налитые доверху стаканы. Аромат крепкого чая, ярко пылавшая в русской печи солома, поднимающийся из горшков пар и приятная теплота вызывали почти непреодолимую сонливость.

— Главное — убить наблюдающийся еще у бойцов страх перед врагом, а он имеется: уже больше трех месяцев мы непрерывно отступаем, — говорил начальник политотдела. — Вот когда сшибемся с ним покрепче, когда ребята увидят трупы фашистов — тогда и рассеется миф об их могуществе. У бойца, увидевшего трупы врагов, исчезает страх. Да пейте же ваш чай! Вот сахар.

— Спасибо.

— Что, вы тут гость с визитом, что ли? Пейте внакладку!

И Федосов сам бросил в стакан Аршакяна большой кусок сахару.

Дверь распахнулась. Вошел генерал Галунов со своим адъютантом. Высокий, сероглазый, рябой младший лейтенант с автоматом на груди встал у двери, позади генерала.

Приземистому, кругленькому и подвижному генералу Галунову можно было дать лет пятьдесят. Казалось, он не шагает, а перекатывается — так быстры были его движения.

— Обошел все отделы. Только тебя еле отыскал! — обратился он к Федосову, который вместе со своими инструкторами стоял, вытянувшись перед генералом. — Укрылся за селом, в кустиках!

— Считал это целесообразным, — спокойно ответил начальник политотдела.

— Понятно, понятно. А вы кто такой?

Вопрос относился к Аршакяну.

Аршакян, на миг растерявшись, вытянулся перед генералом, стараясь скрыть гложущее неприятное чувство, и с принужденной улыбкой отозвался:

— Разрешите вам доложить, товарищ генерал, что вот уже пятый раз вы спрашиваете меня об этом.

— А, тот самый политик, который не научился толком приветствовать начальство? Поглядите, как отвечает генералу! Когда же ты научишься приветствовать по-военному?

Тигран смущенно улыбался.

— А когда приедет ваша жена? — снова задал вопрос Галунов.

Заметив, что старший политрук его не понимает, генерал объяснил, что в день выезда из Армении к нему в вагон вошла молодая женщина-врач и подала заявление о зачислении, когда ее призовут в армию, в часть с адресом полевой почты 306.

— Я и наложил резолюцию — пожалуйста, пусть себе приезжает в наш санбат! Люся Аршакян ваша жена, не так ли?

— Да, — подтвердил Аршакян.

Обернувшись к начальнику политотдела, генерал указал на инструкторов:

— Почему они не в полках? Пусть отправляются туда, займутся политикой! А мы здесь разберемся в тактике и без них.

Федосов объяснил, что старший политрук Аршакян только что прибыл, а другой должен был вот-вот отправиться.

— Здесь им делать нечего! Дело будет там! — отрезал генерал и, подойдя к карте, не нагибаясь, положил палец на расположение дивизии. Федосов наклонился, чтоб легче было следить за движением его пальца.

— Итак, на рассвете наши подразделения будут уже в бою. А вы здесь прижились? Прячетесь? Понятно. Ну, пошли, адъютант!

Генерал вышел. Тигран так и не понял, зачем он приходил. Для него было неожиданным, что Лусик подала заявление и генерал согласен на ее зачисление в эту часть. Лусик, сын, мать… Они казались чем-то далеким-далеким: чудесным, неповторимым сном.

— Вот не спится человеку, — вполголоса сказал Федосов. — Ну, Михайлов, желаю успеха! В штабе есть связные из полка Сергеенко, разыщите их и пойдите вместе с ними. Один не пытайтесь, собьетесь с пути.

Михайлов откозырял и вышел.

Первые горячие глотки чая согрели Аршакяна. Снова его стала одолевать приятная дремота. Веки отяжелели. Казалось, достаточно прикрыть глаза — и он уснет.

— Вот тебе и история, товарищ историк! Повидимому, делать историю несколько труднее, чем писать о ней. Полагаю, что не ошибаюсь?

Начальник политотдела умолк, о чем-то задумавшись. Вошел боец с охапкой сена, постлал в углу хаты и вышел.

— Как тебе нравится Галунов? — спросил вдруг Федосов и, прищурив глаза, быстро взглянул на Аршакяна.

— Мне трудно судить о генерале, — подумав, ответил Тигран.

— Понятно. Не полагается критиковать высшее начальство. Становитесь военным… Но вот о майоре Дементьеве сказали же вы, что он вам нравится?

Федосов помолчал.

— Генерал Галунов тоже что-то вроде ученого. Ну, сено вам постлали. Ложитесь-ка, отдохните!

Тигран улегся, натянул на себя шинель. Сладкий аромат мягкого, чуть сыроватого сена и приятная теплота комнаты, казалось, должны были немедленно принести ему желанный сон после трех почти бессонных ночей. Но этого не случилось. Стоило ему прикрыть глаза, как перед ним начали возникать бессвязные картины: то он видел Лусик и маленького сына; то генерала Галунова, распекавшего Тиграна за то, что он не умеет здороваться так, как положено военному; то маячил в темноте силуэт идущего впереди бойца, за которым он следовал по пятам, чтоб не потерять его… В полусне он вдруг почувствовал, что его укрывают. Сквозь полуприкрытые веки Тигран увидел начальника политотдела, который натянул на него сползшую на пол шинель.

Слышались глухие раскаты орудий, ставший обычным гул самолетов, треск радиоприемника, перед которым сидел Федосов.

На рассвете Ульяна разбудила Тиграна. Вскочив, он натянул сапоги, надел шинель, туго подпоясался, нащупал оружие, взял плащ-палатку, еще сырую со вчерашнего дня. Начальник политотдела был уже на ногах. Он обратился к Аршакяну.

— Итак, пойдете снова в свой полк. Надо побывать в окопах, поговорить с бойцами, если потребуется — показать и личный пример. С психологической точки зрения первые бои имеют для солдата решающее значение, сами знаете! Ну, желаю успеха.

Тигран вышел на улицу, накинул за порогом плащ-палатку и, достав из карманов по гранате, заткнул их за пояс.

В предрассветных сумерках навис густой туман, моросил реденький дождь. Стояли последние дни сентября. В Армении сейчас солнечно-золотая осень…

Бойцы рассказали, как пройти к оперативному отделу штаба, где должны были находиться связные из полка Дементьева. На каждом шагу из тумана проступали конусообразные, крытые соломой кровли. В оперативном отделе Тигран нашел связного и отправился с ним в полк. Лицо связного показалось Тиграну знакомым.

— Кажется, вы были в нашем вагоне? — спросил Аршакян.

Боец объяснил, что он напарник Хачикяна, вместе с ним состоит в комендантском взводе, зовут его Игорем Славиным.

— А что за книжка у тебя? Разве остается время на чтение?

— Это повесть «Без языка» Короленко, — объяснил Славин. — Очень интересная книга. Русский попадает в Америку, не знает языка, там его чуть с ума не сводят. Свернем-ка с дороги! — вдруг прервал он свой рассказ. — Бьет, проклятый, минометным огнем!

Тигран молча следовал за бойцом. Постепенно светало. Молочно-белый туман рассеивался, стали видны холмы и ямы. Вокруг широких и глубоких воронок лежал свежий чернозем — следы воздушной бомбежки. Слышались выстрелы и взрывы. Кругом валялись трупы коней с застывшими, точно покрытыми инеем глазами. Когда дошли до второго эшелона, Славин показал на большую круглую воронку.

— Здесь начпрод полка и командир транспортной роты.

— Спустимся! — распорядился Аршакян.

Тиграна встретили Меликян и Сархошев. Меликян был в веселом настроении и так вытянулся перед Аршакяном, что его сильная сутулость стала почти незаметной.

— Как это вы заглянули в наши края, товарищ старший политрук? — радостно воскликнул он, подходя к Аршакяну. — Добро пожаловать к нам, тысячу раз добро пожаловать! Будем чаще видеться — и смерть нас не возьмет.

Аршакян поздоровался со стариком.

— Как дела вашей роты? — повернулся он к Сархошеву.

Сархошев отрапортовал, что все доставляется своевременно и командир полка доволен работой транспортной роты.

— Вот и хорошо! — кивнул Аршакян. — А теперь мне надо к майору Дементьеву. До свиданья.

— Берегитесь, товарищ старший политрук! — предупредил его Меликян. — Здорово стреляют, гады.

— Пусть себе стреляют, — в тон ему ответил Тигран, выбираясь из воронки.

Меликян и Сархошев смотрели ему вслед.

— Ишь, размяк! — ухмыльнулся Сархошев.

— Что ты хочешь этим сказать? — с раздражением спросил Меликян.

— Говорю — размяк.

— И ничего не размяк! Не видишь, каким молодцом отправился он на передовую линию?

— Отправился-то молодцом, а вот посмотрим, каким вернется, — съязвил Сархошев.

— Каким пошел, таким и вернется! Ты бы лучше о себе подумал…

Усилился огонь неприятеля. Вокруг с воем рвались мины. Игорь Славин припал к земле. Аршакян остался стоять и оглядывался, желая узнать, откуда стреляют.

Кто-то поблизости крикнул:

— Эй, ложись, чего столбом торчишь!

Это, повидимому, относилось к Тиграну.

— Ложитесь, товарищ старший политрук! — воскликнул Славин.

Аршакян неловко лег на живот.

— Как кончится артиллерийский налет, мы пойдем дальше. Это недолго, — успокоил Славин.

Немного погодя он поднялся:

— Бежим, завернем за этот холм.

Поднялись на холм, сбежали вниз. Перед ними открылась продолговатая узкая долина, в которой то и дело рвались снаряды и мины. По полю ехал боец в повозке. Испуганный грохотом взрывов, конь мчался галопом, а вокруг черным фонтаном взлетала кверху земля. Вот разорвался еще снаряд, засыпав грязью и землей повозку, коня и бойца, но спустя мгновение вновь показалась повозка с ездовым, который непрерывно потряхивал вожжами.

Трое бойцов, протягивая за собой черный провод, торопливо пробирались вперед. Во время разрывов они на минуту прижимались к земле, потом вскакивали и снова бежали вперед. Долина была полна дыма, изрыта, словно беспорядочно вспаханное поле. У повозки разорвался еще один снаряд, засыпав землей и закрыв дымом ездового, коня и повозку. В следующее мгновение по долине с диким ржанием проскакал конь… Сквозь рассеивающийся дым виднелась разбитая повозка.

Ездового не было видно.

Конь промчался мимо Аршакяна и связного. Вместо головы у него была окровавленная масса, из-за оскаленного ряда крупных белых зубов вырывалось безумное ржание, от которого мороз подирал по коже.

— Вот она, война! — проговорил Славин.

Война… Тигран еще ничего не видел, кроме пропавшего ездового и раненого коня, бегущих с катушками связных и маленькой долины, окутанной дымом. Не было видно впереди ни врага, ни наших. Но и в этих маленьких сценах он уже чувствовал весь ужас предстоящих боев.

— Пересечем долину! — крикнул Славин и кинулся бежать.

Тигран и на этот раз послушно бросился вслед за ним. Какой толковый этот боец, и как он спокоен…

Они добрались до середины долины и были уже у разбитой повозки, когда снаряд, казалось, разорвался прямо над ними. Оба кинулись наземь. После страшного грохота на мгновение все утихло. Припав головой к земле, Тигран видел перед собой спину Славина, каблуки его сапог, изогнутые железные подковки на них. Связной лежал спокойно. Когда он поднимется, Тигран последует за ним.

— Пошли, товарищ старший политрук! — вдруг издалека донесся голос Славина.

Тигран приподнял голову. По долине бежал настоящий Славин, а этот лежал и не двигался… Сообразив, что он оказался рядом с убитым солдатом, Тигран вскочил и у подножия холма нагнал своего связного.

— Здесь безопасно, по окопам пойдем, — заявил Игорь, спускаясь в траншею. — Вот только книгу я обронил, жаль! Возвращаться буду, может, и подберу. Не передохнуть ли немного, товарищ старший политрук?

Грохот доносился и с той стороны, откуда они пришли, и с более близкого расстояния.

— Наши стреляют, — объяснил Славин. — Издали семидесятишестимиллиметровые и стодвадцатидвухмиллиметровые бьют, а на этих склонах вот, взгляните, наши батареи.

Взглянув поверх холма в сторону оврага, Тигран только теперь заметил замаскированные артиллерийские огневые позиции. Вспыхивало белое пламя, и спустя минуту в той стороне, куда летели снаряды, слышались глухие взрывы.

Прислонившись спиной к стене окопа, Тигран глядел то на батареи, то на связного, искренне восхищаясь им и так же искренне завидуя ему.

— Который раз пересекаешь эту долину? — спросил он.

— Второй. Ночью в штаб посылали из полка. Ракетами освещал, проклятый, стрелял еще сильней, чем теперь.

— Где ты жил до войны?

— Я из Тулы. Старика отца в прошлом году похоронил. Он у меня оружейником был.

— Ну, а ты?

— А я, как техникум окончил, в армию пошел. Если жив буду, в институт поступлю.

Тигран смотрел на этого спокойного русского парня, который с первого же дня сумел освоиться с необычной обстановкой. Тиграну казалось, что куда бы он ни пошел, с ним рядом всегда будет этот храбрый юноша.

— А хорошо мы проскочили, товарищ старший политрук! — оглянувшись на долину, весело заметил Славин. — Когда вы отстали, я уж испугался.

Тигран дружески улыбнулся.

— Рано умирать, поживем еще, дорогой!

Славин покраснел и не смог ничего ответить.

Оба дышали уже ровней.

— Пойдем, что ли, Игорь? — спросил Тигран, в последний раз оглядываясь на долину, в которой снова начали разрываться мины и снаряды.

В широкой и глубокой свежеотрытой щели, служившей командиру полка наблюдательным пунктом, майор Дементьев тепло встретил Аршакяна.

— «Друзья встречаются вновь…» — произнес он. — Пожалуйста, мои хоромы к вашим услугам! Как вам нравится военный пейзаж? Ну-ка, возьмите бинокль, посмотрим, что вы заметите…

Перед Аршакяном открылось обширное поле с копнами пшеницы и черными воронками от снарядов. Поле казалось безлюдным. Лишь вдали часто вспыхивало белое пламя или рвались наши снаряды, подбрасывая к небу свинцовые клубы дыма и землю. Тигран отклонил бинокль направо — та же картина; налево — то же самое.

Воздух был полон неумолкающего грохота и резкого свиста осколков.

— Ну, что вы ведите?

— Да почти ничего, — признался Аршакян.

— Ничего?! Но ведь они поливают адским огнем! Вглядитесь внимательней, и вы увидите их траншеи — редкую, но прямую линию кустов, что тянется к холму. Это и есть передний край их обороны! Считают себя замаскированными…

Аршакян различил эту линию, но ничего больше не увидел.

Зазвонил телефон. Связной передал трубку майору. Вначале Дементьев молча слушал, потом ответил:

— Он сидит себе, не высовывая головы. Именно так… Точно так… Будет в точности исполнено.

Вернув трубку связному, он шепнул на ухо Аршакяну:

— Это Галунов. Звонит каждые пять минут. Припомнил теории из всех книг.

Тигран не ответил. Уже второй раз при нем заходила речь о генерале. И в словах начальника политотдела и в словах Дементьева чувствовалось что-то недосказанное.

Аршакян еще раз поднес к глазам бинокль и не увидел ничего нового, кроме спокойно бредущей по полю лошади.

Ему казалось, что впереди нет ничего опасного, что самое страшное осталось позади, в той долине, по которой он пробирался сюда.

— Ничего нет, вижу лишь одну лошадь! — сообщил он.

— Какую лошадь? — насторожился Дементьев, отбирая у него бинокль.

Связавшись по телефону с первым батальоном, он приказал снайперским огнем снять появившуюся лошадь. После первых выстрелов та поскакала было обратно, но вскоре рухнула наземь.

— Почему вы распорядились стрелять? — удивился Тигран.

— Кто бы ни показался перед нами — это враг, будь он в образе человека, коня, мула или бегемота, все равно.

Тигран попросил направить его в батальон. Майор вызвал другого связною.

Это был Каро.

— Ну как, не страшно? — спросил Тигран.

— Да нет, — ответил Каро, словно стесняясь своего ответа. — Чего тут бояться?

— Ну, молодец, что не боишься. Веди меня в первый батальон. Меня привел сюда очень славный парень Игорь Славин. Говорил, что дружит с тобой.

— Да, это мой товарищ.

Целый день Тигран переходил из роты в роту, беседовал с бойцами, во время обстрела ложился на дно окопа, в грязь, видел убитых бойцов, почувствовал близость смерти.

К вечеру он уже свыкся с визгом снарядов, со свистом пуль и доносившимся из тыла гулом бомбежки.

День прошел в перестрелке. Неприятель так и не сделал попытки перейти в атаку.

Уже смеркалось, когда майор Дементьев вызвал Тиграна из батальона к себе, на наблюдательный пункт. Там же был и комиссар полка.

— Приказано отойти, оставить позиции, — коротко сообщил майор. — Скажем прямо — отступить.

— Почему? — почти в один голос спросили Аршакян и Микаберидзе.

— Высшему начальству виднее, — ответил майор. — Разве не вызывает подозрения, что неприятель не пытается перейти в атаку? К юго-востоку от нас уже заняты Левицовка и Белуховка.

В полночь полк бесшумно снялся с позиций. Тыловые подразделения еще раньше начали отходить на восток.

Тигран шел радом с Дементьевым. Они отошли уже довольно далеко, но неприятель продолжал поливать огнем оставленные полком позиции, освещая их ракетами. В той долине, которую пересекли сегодня утром Тигран со Славиным, взлетали фонтаны земли и дыма.

Батальоны в вольном строю молча двигались по лесу. Идя рядом с Миколой Бурденко, Тоноян ворчал:

— Конечно, если не видели ни одного фашиста, и отступаем, он не дурак, чтобы на месте сидеть. Пойдет за нами и будет бить, как он хочет.

— А ты не болтай по-пустому! — остановил его Бурденко. — Это тебе не виноград уминать или поливать хлопок! Много ты соображаешь…

— Очень хорошо соображаю. Будем отступать — фашист тогда придет и твой дом отнимет и твою пшеницу. А завтра и виноград и хлопок возьмет. Ты меня не учи, какой умный стал!

В Тонояне проснулась былая страсть к спорам, и он не мог сдержать себя. Он и Бурденко были теперь большими друзьями, но сегодня слова Миколы только раздражали его.

— Подумаешь, урок дает! — продолжал он ворчать. — Если ты такой храбрый, вернись и убей его.

— Прикажут — и поверну назад. Не тебе решать и не мне. Поумней нас с тобой найдутся…

— А я говорю: мы с тобой должны решать, товарищ Бурденко! Ты что думаешь? — почти закричал в ответ Тоноян.

— Зря тебя генералом не назначили! — съязвил Бурденко.

— Пусть тебя назначают, — уже спокойней ответил Тоноян.

— Приказ — это закон! — заметил Ираклий, слышавший этот спор. — Сказано отойти — значит так и надо. Там у них, наверху, вся картина перед глазами, они все видят. Остались бы на месте, — может, для нашей дивизии, может, и для всей армии хуже было бы. Так что вы неправильно рассуждаете, товарищ Тоноян… Нами партия руководит. А найдется ли такой, чтоб не верил партии?

— Я таких не знаю! — отозвался Мусраилов.

— Есть такие, Тоноян? — спросил Микаберидзе.

— Ясно, нету, — ответил и Тоноян. — А партия знает, что наш полк крепкие позиции оставил?

— Знает, она все знает, братец! — ответил Микаберидзе. — Она решила — и мы ушли. Плохо будет, если она скажет «стой», а мы отойдем.

— Этого не будет! — сказал Тоноян.

— A-а, понял-таки! — поддразнил его Бурденко. — А мне, думаешь, легко, что ли? Душа у меня не болит? Нутро не горит? Эх, колхозник, многого ты еще не понимаешь!.. Характер у меня такой. На глазах слез не бывает, а в сердце скопляются.

В поросшей леском балке дали приказ стать на отдых. Разрешили перекурить, но самокрутки держать в рукаве.

— У меня махорка кончилась, нечего курить, — сказал Бурденко.

— Совсем нету? — переспросил Тоноян.

— Последнюю крошку в окопе выкурил.

Тоноян развязал свой вещевой мешок, достал оттуда кисет с табаком.

— Бурденко!

— Ну?

— Давай кисет, махорки отсыплю.

— Правда?

— Давай, давай!

Отсыпав махорки Миколе, Тоноян громко спросил:

— Кому еще надо, ребята?

Он поделил между курящими почти всю махорку.

— Дай-ка и мне! — попросил Аргам Вардуни. Тоноян подошел к нему, чтоб дать ему закурить, но раздумал.

— Не привыкай, не стоит.

Бурденко с наслаждением курил, приговаривая:

— Ай да хозяйственный мужик, Тоноян!

— А ты что думал? — отозвался Арсен. — На такой вот день и спрятал.

После пятнадцатиминутной передышки батальон снова двинулся на восток.

IX

Пять дней подряд дивизия с незначительными стычками отходила назад, оставляя окопы глубокого профиля, тянувшиеся от роты к роте и от батальона к батальону, выбранные со всей тщательностью огневые позиции. Они отходили в тыл под растерянными взглядами стариков, женщин и детей.

Фашистские войска захватили Киев, Полтаву, окружили Ленинград, бомбили Москву, двигались вдоль берега Черного моря на восток.

Непрерывно отступавшие бойцы, видя отход соседних полков, видя мрачные лица полковников и генералов, думали, что отступает вся Красная Армия. Боец видит лишь свой батальон, свой полк и подчас лишь близкого соседа. Поэтому, когда отступает его часть, ему кажется, что везде и всюду та же картина. Узнав, что на таких-то рубежах наши переходят в контрнаступление и наносят неприятелю большой урон, боец радуется, но потом в нем начинает расти обида: «А мы-то разве так уж слабы и бессильны?»

И хотя командиры убеждали, что отступление диктуется военной необходимостью, в их словах угадывалась та же боль, что и в вопросах бойцов: «До каких же пор нам отступать?»

Каждое слово этого постоянного вопроса лилось не из уст, а вырывалось из кровоточивших сердец вместе с жарким дыханием.

Кому не пришлось увидеть отступление 1941 года, тот едва ли сможет представить себе ту огромную, не вмещающуюся в человеческой душе боль и злобу, которую переживал каждый боец и которая рождалась в сердцах миллионов советских людей.

…И вот наконец пришел приказ закрепиться и завязать бои.

Рано утром майор Дементьев с наблюдательного пункта оглядывал в бинокль места, которые, по его убеждению, должны были стать сегодня полем горячих боев с противником. Накануне ночью к нему пришли генерал Галунов и начальник политотдела Федосов. Генерал лично проверил линию обороны, все огневые точки, позиции батарей — и при всей своей придирчивости не нашел никаких погрешностей и упущений.

— Мы надеемся на тебя, покажи свой талант, — сказал генерал Дементьеву.

Похлопав по спине майора с добродушной фамильярностью старшего по положению, он вернулся в штаб.

Федосов с Аршакяном обошел все батальоны, провел беседу с политработниками, командирами и бойцами. Начальнику политотдела рассказали, что боец Тоноян ворчал: «Зря мы отступаем».

— Говорили вы так? — обратился Федосов к стоявшему перед ним Тонояну, разглядев в темноте лишь его высокую фигуру.

— Говорил, товарищ начальник политотдела.

Их слушали и остальные бойцы взвода.

— Чем вы занимались до войны?

— Был бригадиром колхоза.

— Хорошее дело. Я и сам из крестьян. А председателя случалось критиковать?

— Случалось, товарищ начальник политотдела.

— В колхозе спорить и критиковать руководителей можно и нужно. А здесь, друг, это не разрешается. Придется вам изменить свой характер, вот в чем задача! Партия назначила меня от своего имени говорить с вами. Скажите — вы мне верите?

— Конечно, верю, товарищ начальник политотдела.

— Ну, так слушайте, что я вам скажу. Верховное Командование знает, что мы отступаем. Оно все видит, знает, что теперь мы остановились здесь, у реки Коло-мак, и дадим сражение неприятелю. Вам настоящего сражения хотелось? Сражайтесь! Герой тот, кто хорошо выполняет приказы. Приказано отойти — отходи с толком; приказано нападать — с толком и смело нападай! В колхозах у вас были производственные совещания — это хорошо. В армии же нет времени для споров и приказы не ставятся на голосование, товарищ Тоноян! Понятно?

— Понятно! — вместе с Тонояном ответили и все остальные бойцы, лиц которых также не было видно в темноте.

После ухода начальника политотдела Гамидов пошутил:

— Мало-мало привыкнешь, товарищ Тоноян!

— В каждом доме один управляет, — подтвердил Мусраилов. — Хозяин знает свое дело!

Бурденко в темноте дружески хлопнул Тонояна по спине.

— Умней мы с тобой становимся, братец! Ну, давай копай.

И они еще усердней стали отрывать окопы.

Ночь прошла, утренний туман рассеялся.

Тоноян, работавший без отдыха всю ночь напролет, не проронил ни слова, не отозвался ни на одну шутку. На него сильно подействовало замечание начальника политотдела: «придется вам изменить характер, товарищ Тоноян»…

Майор Дементьев рассматривал в бинокль раскинувшиеся перед ним пространства. Движения неприятеля пока не замечалось. Местность была пустынна и безмолвна: бесконечные холмы и впадины, холмы и впадины. Казалось, что это замерзло море во время сильного волнения. Покрытая инеем, сверкала в балках пожелтевшая осенняя зелень. Там и сям виднелись зеленые еще кусты шиповника.

Дементьев и начальник его штаба Кобуров были довольны. Окопы отрыты по всем правилам военного искусства, как говорится — «полного профиля», и так умело замаскированы, что и своим-то с близкого расстояния трудно их обнаружить. Для защиты от воздушной разведки их прикрыли травой и кустами. Для бойцов оставлены были небольшие щели, служившие и для наблюдения и как амбразуры.

Эта огромная работа была выполнена за одну ночь, и в ней вместе с бойцами полка участвовали и подразделения, переброшенные из тыла. Окопы рыли также политработники и командиры. В шутку и. серьезно повторялись известные слова Суворова: больше пота на учебе — меньше крови в бою. Ложные окопы были также достаточно глубокими и в случае необходимости могли быть превращены в новый рубеж обороны. Пока же они служили лишь для того, чтобы ввести неприятеля в заблуждение, хотя подобные приемы Дементьев и не считал серьезными: «Фашист тоже не дурак…»

Лейтенант Атоян молча стоял рядом с Дементьевым. Еще не было необходимости применять код, и он пока выполнял лишь то, что ему приказывали майор Дементьев и Кобуров.

— Ну, Кобуров, отправляйтесь на КП! — распорядился майор Дементьев. — Следите, чтобы связь с соседями действовала безотказно. Уделяйте стыкам постоянное внимание. Держите постоянную связь с пушкарями.

Дождя не было, хотя небо заволокло тучами; дул холодный северный ветер. Майор Дементьев был по-обычному хладнокровен и невозмутим. В его голубых глазах нельзя было заметить и тени тревоги, на лбу не было ни одной морщинки, хотя он с затаенным нетерпением и беспокойством ждал появления врага. Этого ждали все командиры и рядовые бойцы, ждали сестры и врачи санбата. Ждали все. Нет более тревожного момента, чем тот, когда ждешь неприятеля; нет положения более напряженного, чем то, когда враг молчит и не знаешь, что он замышляет.

К Дементьеву на наблюдательный пункт прибыли из батальонов Аршакян и комиссар Микаберидзе. Комиссар сумел найти время и соскоблить приставшую к сапогам липкую грязь, был, как всегда, тщательно выбрит.

— Вот за это люблю! — взглянув на него, похвалил командир полка и обратился к Тиграну: — А мы с вами немножко разленились. Это не годится, друг!..

Поглядывая то в бинокль, то на политработников, майор продолжал:

— Четыре месяца воюем, братец, пора уж научиться воевать толком!

— Это другие четыре месяца воюют, мы только начинаем, — заметил комиссар.

Майор отвел от глаз бинокль.

— Этими «другими» и были как раз мы! Если человек будет извлекать уроки только из своего опыта, разум его останется убогим. Итак, комиссар, прошу тебя отправиться в штаб, на КП. Ваше дело обеспечить тыл. Когда понадобится, пожалуете сюда… А старший политрук, если хочет, может остаться у меня. Что-то подозрительно это затишье. Плохо будет, если они не начнут. Уточним время, товарищи: шесть часов двадцать семь минут. Допустим, что работают правильнее мои часы…

Впереди вспыхнуло белое пламя, и воздух дрогнул от взрыва снарядов. Оглушенные поля сразу откликнулись тысячеголосым эхом.

— Начинается! — проговорил Дементьев. — По тылу бьют — примерно по резервным позициям.

Тигран хотел было приподнять над бруствером голову в тяжелом темнозеленом шлеме, чтобы взглянуть в сторону вражеской батареи, но майор удержал его за руку:

— Не надо. Пока ничего нельзя разглядеть.

Спустя минуту неприятельский огонь усилился. Позади резервных позиций, словно завеса, поднимался к небу дым. Дементьев взял телефонную трубку, чтоб связаться с Кобуровым.

— Ну как, стратег, не страшно?

Голос Кобурова глухо раздавался в телефонной трубке, и Тигран ничего не мог разобрать.

— Хорошо, — сказал Дементьев и положил трубку.

Позвонили. Телефонист-красноармеец сообщил, что звонит «пятисотый». Это был генерал Галунов. Майор взял трубку.

— Слушаю, товарищ «пятьсот».

— Все по-прежнему, — выслушав генерала, доложил майор, — ждем. Соседа?.. Да, не забудем.

Не было уже ощущения сырости и холодного ветра. Точно согревался, накалялся день.

Внезапно слева над опушкой леса появились вражеские самолеты и стремительно пронеслись низко над окопами. Дементьев и Тигран легли на дно воронки. Один из самолетов пролетел слева от них, едва не коснувшись крыльями земли. Спустя минуту за линией обороны послышался страшный грохот. Дрогнул бруствер, в щели между бревнами блиндажа на бойца-телефониста посыпалась земля. За первым взрывом последовали новые, а спустя немного уже слышался только вой снарядов.

— Как будто Галунова побеспокоили, — заметил Дементьев. — Это уже на территории штаба дивизии.

Он еще раз позвонил командирам батальонов, повторив приказ не открывать огня, пока не подойдет ближе живая сила неприятеля. Издали с визгом приближался снаряд. Хоть и казалось, что он идет прямо на блиндаж, снаряд разорвался где-то поблизости. Траншею засыпало землей, стало трудно дышать из-за дыма и порохового запаха; со свистом впились в бруствер десятки осколков. Через несколько мгновений разорвался второй, за ним третий снаряд. Ходы сообщения скрылись за непроницаемой дымовой завесой, стал удушливей запах пороха. Засыпая людей, фонтанами взлетала вверх земля.

— Когда слышишь вой снаряда, это значит, что он идет не на тебя, — проговорил Дементьев. — Звука предназначенного тебе снаряда ты не услышишь.

Но Тигран не понял смысла этих слов.

Он не слышал больше ни выстрелов, ни свиста осколков. Повторялись только страшные взрывы. Все тяжелей становилось дышать, словно кто-то перекручивал внутренности, во рту ощущался горьковатый привкус, грудь жгло, подступала тошнота.

Грохот наконец стал ослабевать. Дым рассеивался. Тигран приподнял голову, прислонил стереотрубу к брустверу и приник к окуляру. Далеко впереди беспрерывно вспыхивало белое пламя, гасло и снова вспыхивало.

— Отряхнись, старший политрук, у тебя вся спина и затылок в земле.

Дементьев во весь рост стоял в окопе, шлем его был вровень с бруствером. Тигран начал стряхивать с шинели землю, почувствовал, что кто-то помогает ему и оглянулся. Среднего роста молодой боец с красивым и очень знакомым лицом улыбнулся ему.

— Не помните? Я Игорь Славин. Однажды вас из штаба к майору привел.

— Помню, помню, Славин.

— И Хачикян здесь, вот он.

Тигран взглянул в сторону, указанную бойцом. С напряженным вниманием на смуглом лице, сдвинув изогнутые брови, положив автомат на бруствер, Каро неотрывно глядел в сторону неприятеля. Он стоял неподвижно, словно окаменев; подергивался лишь мускул на левой щеке. Каро не оглядывался в сторону Славина и Аршакяна, ню, словно почувствовав, что на него смотрят, кулаком левой руки потер подрагивающую щеку.

Послышался тяжелый стон. Опираясь на плечи невысокой девушки, по траншее пробирался раненый красноармеец. Лицо у него было бледное, слегка испуганное. Правой рукой девушка крепко держала перекинутую ей на плечо руку раненого красноармейца, словно стараясь принять на себя всю тяжесть его тела. Тигран смотрел, как они медленно шагают по грязи, как крепко вдавливаются в землю и с чавканьем отрываются от мокрой глины маленькие ноги девушки.

Это была Анник. На мгновение в памяти Тиграна мелькнул образ слесаря механического завода мастера Микаэла — ее отца.

— Уложите на эти ветви и перевяжите рану! — приказал майор.

Каро подбежал к девушке и раненому.

— Анник! — окликнул он.

— Поддержи, уложим его. Чего кричишь?

— Снова показались самолеты, — сказал майор. — Раз, два, три, четыре… семь. Все «Юнкерсы».

Самолеты летели еще ниже над землей, но медленней, покачивая крыльями, на которых можно было различить черные кресты.

На этот раз они спикировали прямо на окопы полка. Тигран увидел бомбы, которые оторвались от одного из самолетов. Вновь затряслась земля. Окопы на всем протяжении заволокло массами густого серого дыма.

После того как самолеты улетели, снова усилился артиллерийский и минометный огонь неприятеля. А поле впереди было все так же безлюдно.

Поверх бруствера начало что-то посвистывать.

— Открыли пулеметный огонь, значит обнаружили! — сказал майор, направляя бинокль в сторону первого батальона.

Анник вдруг вскрикнула:

— Умирает… умер…

Держа в руках голову раненого бойца, она с ужасом глядела в его угасающие глаза.

— Умер!

Игорь и Каро с растерянным видом стояли рядом с ней.

Майор рассердился на санитарку:

— Спокойно, без причитаний. А еще боец!

Он отвернулся от Анник, взглянул в сторону батальонов и поднес к глазам бинокль.

— Это что такое?! — вдруг воскликнул он. — Из окопа первого батальона сюда бегут несколько бойцов…

Тигран взглянул и увидел бегущих: трое… четверо… пять человек!

— Побегу, остановлю их, — обратился он к майору.

— Не надо! — махнул рукой Дементьев и оглянулся на Славина и Хачикяна: — А ну, верните-ка этих трусов на место. Трудно будет возвратиться сюда, оставайтесь там.

Славин и Хачикян выпрыгнули из окопа. Мимо их ушей посвистывали) пули: «Фьюит, фьюит, фьюит, фьюит…».

Анник ближе подошла к Дементьеву и Аршакяну и с тревогой глядела вслед бойцам. Игорь и Каро пустились наперерез беглецам. Они то пропадали в ямах, то появлялись на склонах холмиков. Впереди бежал Игорь, за ним Каро. Вдруг Каро упал ничком на землю. Анник пронзительно вскрикнула. Майор быстро поднес бинокль к глазам. Сердце Тиграна сжалось. Но в то же мгновение Каро поднялся и бегом догнал Славина. Майор повернулся к санитарке:

— Послушайте, барышня! Ведите себя, как подобает бойцу, не то выгоню в санбат… Смотрите-ка, дрожит, словно цыпленок.

— Я не дрожу, — прошептала Анник.

Майор и Тигран не понимали ее…

Между убегавшими бойцами и Славиным с Хачикяном разорвался снаряд. Поднялся желтоватый дым, пласты черной земли накрыли бойцов. Анник изо всех сил закусила губу, чтоб унять дрожь и не крикнуть. Но вот дым рассеялся. Славин и Хачикян перерезали путь беглецам, подняли автоматы.

Запыхавшись, Каро добежал до первого из беглецов и закричал:

— Сто-ой!

Тот не слушал, бежал прямо на Каро. Лицо его, искаженное ужасом и растерянностью, поразило Каро сходством с кем-то.

— Стой! — крикнул и Славин, направив автомат в сторону бегущего.

Боец остановился. И Каро вдруг увидел Бено Шарояна с поднятыми выше головы руками, точно он сдавался в плен. В глазах у Каро потемнело. Ему казалось, что он встретился лицом к лицу с врагом и щадить его нельзя. Налившись злобой, он шагнул к Шарояну. Но рассудок затуманился лишь на мгновение. Каро сейчас же опомнился, снял палец со спуска автомата и крепко ткнул прикладом в плечо Шарояна, уже сделавшего пол-оборота назад. Ноги Бено подогнулись, он потерял равновесие и упал. Идущие вслед за ним растерянно остановились. Каро взглянул на них и вздрогнул от неожиданности: перед ним стоял Аргам Вардуни с испуганным, до неузнаваемости изменившимся лицом.

— Марш назад, на позиции! — гремел Славин.

— Назад, бегом в окопы марш! — крикнул и Каро, сам удивляясь своему голосу.

Бойцы, согнувшись почти вдвое, кинулись назад, в сторону позиций батальона. Славин и Хачикян последовали за ними. Все это продолжалось лишь несколько минут.

А вокруг свистели пули, рвались снаряды и мины. На окопы осел густой пороховой дым.

X

Аргам давно уже не воображал себя героем, мысленно не брал в плен фашистских генералов, не получал орденов и не видел своего портрета на страницах центральных газет. Остыла в нем даже любовь к Седе.

Непривычный к физическому труду, он без конца и, как ему казалось, бесцельно рыл окопы, после чего чувствовал себя разбитым и душевно и физически. Руки у него распухли, покрылись язвами, сапоги натерли ноги. Каждое утро ему казалось, что он не сумеет больше сдвинуться с места. Ноги деревенели, суставы ныли, все тело было словно избито. После первых бомбежек Аргам еще более пал духом, у него совершенно исчезла надежда на то, что он останется в живых и вернется домой. Он не приходил в ярость, как другие, оттого, что часть не останавливается, чтоб дать бой, и когда заходила об этом речь, спокойно и безразлично говорил:

— Командование знает, что ему делать.

Он не чувствовал и не понимал всей постыдности своего душевного состояния; не чувствовал и не сознавал, что позволяет страху точить сердце.

Заметив, что Аргам непривычен к тяжелому труду, Тоноян при рытье окопов всегда оказывался рядом с ним, разрыхляя заступом кочковатую землю, над которой мучился Аргам. Поразительно быстро и не утомляясь, Тоноян за одну минуту выбрасывал такое количество земли, над которым Аргам промучился бы не меньше получаса.

Когда начался артиллерийский обстрел, Аргаму при каждом залпе казалось, что снаряды попадут именно в него, что никому не удастся спастись от этого огня.

Еще более тяжелой оказалась для него воздушная бомбежка.

…Окопы содрогнулись от оглушительного грохота. Словно кто-то громадным кулаком ударил Аргама в бок, схватил и швырнул о стену окопа. Послышался громкий голос командира взвода: он приказал разместиться по два-три человека в шахматном порядке возле угловых окопных переходов.

Аргам услышал его голос, но ничего не понял. Тоноян и Бурденко отошли от него. Он не заметил этого и вдруг, оглянувшись, увидел, что остался один, не догадываясь, что товарищи находятся в двух шагах от него.

Снова послышался гул самолетов. Аргам видел стервятника, летевшего накренясь, видел, как кто-то выпрыгнул из окопа и побежал. За ним второй, третий… Аргаму показалось, что все отступают. Не отдавая себе отчета, он тоже выпрыгнул из окопа и пустился бежать за бойцами. Он не оглядывался, но в это мгновение у него было такое ощущение, что за ним бежит весь батальон, и это чувство не покидало его, пока Славин не направил на него автомат.

Вместе с Аргамом, Шарояном и другими бойцами Славин и Каро спрыгнули в окопы в ту самую минуту, когда самолет неприятеля спикировал на позиции. Из-под его крыльев, точно черные капельки, сыпались бомбы. Дрогнули брустверы. Аргам и Каро прижались друг к другу.

Это были последние бомбы.

Наступило внезапное затишье, показавшееся странным и непривычным. Взгляды Каро и Аргама встретились.

— Аргам… честное слово… не ожидал! Чтоб ты бежал, и с кем, с этим Шарояном?

Аргам опустил голову.

— Где у тебя винтовка? — спросил Каро и побежал по окопу, чтобы найти оружие Аргама. Через несколько шагов он встретил Шарояна и в упор посмотрел ему в глаза.

— Ну вот и встретились! Ты куда это бежал?

— Так я ж патроны подносил, мне нужно было назад вернуться…

Кто-то громко крикнул:

— Идут, вот они, смотрите!

Каро выглянул из окопа. Цепями, не разворачиваясь, прижав автоматы к животу, приближались фашисты. Слышались звуки духового оркестра. Что это такое? Неужели так воюют? Выхватив из ниши ручной пулемет, Каро подбежал к Аргаму и Игорю. Кто-то схватил его за руку.

— Куда? У самого нет, что ли? — и рядом с Каро выросла фигура Тонояна. — Почему Аргам свою винтовку здесь оставил?

Каро взял у него из рук винтовку. Оказалось, бойцы батальона не заметили ни побега нескольких солдат, ни их возвращения.

— Идут, да еще как идут! — воскликнул Игорь.

Аргам смотрел вперед и видел только черные точки.

— Бери винтовку! — протянул ему оружие Каро. — Гляди, вон они, фашисты!

— Не вижу.

— Вот, напротив, за кустами. Вошли в овраг, вот выходят.

Теперь их уже можно было видеть.

— Как это, без танков?

— Тем лучше! — ответил Каро.

— Это и есть, должно быть, психическая атака. Думают, что испугаемся, — насмешливо добавил Игорь, хотя при этом подбородок его слегка дрогнул.

Небольшого роста боец в шлеме, спускавшемся ему на уши, бежал по ходам сообщения и передавал приказ командира.

— Не стрелять, не расходовать патронов до сигнала командира батальона! Сигнал — две короткие очереди из тяжелых пулеметов. Ни одного выстрела до сигнала!

Это был Ираклий Микаберидзе.

— Не стрелять! Ни одного выстрела до сигнала!

Затаив дыхание, бойцы ждали. Появился наконец невидимый до этого неприятель… Можно было уже разглядеть гитлеровцев — в расстегнутых шинелях, в касках. Казалось, что идут тысячи людей, связанных друг с другом невидимыми нитями, с одинаковыми механическими движениями.

Усилился огонь фашистской артиллерии, но бойцы, не двигаясь, продолжали глядеть на идущих в атаку фашистов.

— Мерзавцы! Ни во что не ставят нас, что ли? — возмутился Каро.

Взглянув на друга, Аргам увидел, что у него дергается мышца на левой щеке. «И он боится, значит?» — подумал Аргам, и эта мысль не усилила его страха, а, наоборот, принесла ему некоторое утешение, смягчила тревогу.

Раздались одиночные выстрелы. Свалился один из наступающих, еще один. Но фашисты продолжали равнодушно отбивать шаг, словно ничего и не случилось. Идущий впереди, должно быть офицер, с показным пренебрежением курил трубку, выпуская изо рта густые клубы синеватого дыма, мгновенно рассеивавшегося в воздухе.

— Так вот они какие, фашисты! — вполголоса проговорил Славин.

Послышался еще один выстрел, и куривший трубку офицер в фуражке с высокой тульей упал. Ритм шагающей фашистской колонны сломался.

Гитлеровцы уже подходили к передним, ложным позициям, когда затрещал станковый пулемет, замолчал — и снова дал очередь. Это был сигнал. И сразу ударили яростные залпы пулеметов и автоматов. Окопы наполнились едким запахом пороха. Дым желтоватой прозрачной пеленой повис над окопами. Дрогнули ряды фашистского батальона. Но через минуту они снова двинулись вперед. Усилились залпы. Многие из наступающих вдруг останавливались, падали.

— Веди прицельный огонь, не торопись! — посоветовал Аргаму Каро. — Целься внимательней!

Но Аргам продолжал стрелять не целясь. Фашисты уже вплотную подступили к ложным окопам, как вдруг впереди долгими очередями затрещали новые пулеметы.

— Наши засаду устроили, — догадался Славин. — Бьют в упор. Вот это дело!

— Бегут, поглядите только, как удирают!

Каро оглянулся: это кричал Аргам.

— Они бегут, бегут! — радостно повторял он.

Фашистские солдаты беспорядочно отступали, а их преследовал неослабевающий огонь. Он не прекращался до тех пор, пока не скрылись последние ряды наступавших…

— Ты смотри, сколько трупов осталось на поле! — радостно показал товарищу Аргам. — Ведь больше тысячи наберется…

Подошел Тоноян, за ним другие бойцы.

— Ну, жив-здоров, Аргам? — спросил Тоноян. — Видел, как удирали гитлеровцы?

— Видел, видел. Но они снова придут… Только бы без танков!

— Пусть себе идут! — спокойно ответил Тоноян, доставая из кармана горсть махорки и ссыпая ее в ладонь Бурденко. — Мы их опять встретим.

Игорь торопил Каро: пора возвращаться на КП командира полка, но тот не слышал. Он говорил Аргаму:

— Ты мне не товарищ, если в другой раз побежишь так…

Опустив голову на руки, которыми он опирался о бруствер, Аргам вдруг разрыдался, как ребенок.

— Что это с ним случилось? — удивился Тоноян.

— Ничего, пусть поплачет, нервы успокоятся. Не обращайте внимания, — серьезно проговорил Бурденко, зажигая самокрутку и с наслаждением затягиваясь. — Эх, трудно, братцы, без махорки!

Едва только Игорь и Каро успели выйти из окопа, как началась новая волна обстрела неприятельской артиллерией, еще более яростная, чем до атаки.

XI

Когда после бомбежки неприятеля и его артиллерийской подготовки майор Дементьев увидел идущую в атаку фашистскую пехоту, это и удивило, и обрадовало его. В бинокль он ясно видел, как самоуверенно и нагло, парадным маршем, шли они в сторону позиций его полка, словно заранее уверенные в том, что не встретят никакого сопротивления, видел надменные лица офицеров и даже болтающиеся на груди железные кресты.

— Идиоты! Считают Россию парком для гулянья, — сквозь зубы проговорил Дементьев. — Это и есть армия стратегов?!

Аршакян взял бинокль. Он хотел видеть все, не упустить ни малейшей подробности. Перед его глазами было то же волнистое поле, те же жухлые краски на холмах, та же блеклая, умирающая зелень — и самоуверенно печатающие шаг гитлеровцы. Передний солдат повернул голову к шагающему соседу и вдруг упал; остальные хладнокровно пошли дальше.

— Я их иначе представлял себе, — заметил Аршакян. — Как все это похоже на бессмыслицу… Но где же их танки?

— Это и меня тревожит, — отозвался Дементьев. — Эта «бессмыслица» пугает меня. Нет ли тут чего-нибудь другого?

— Может быть, прикажете артиллерии открыть огонь осколочными? — неуверенно спросил Аршакян.

Дементьев снисходительно улыбнулся.

— Нет, друг, предоставим эту работу пулеметчикам! А мои сорокапятимиллиметровки пусть пока подождут. Могут быть всякие неожиданности.

Однако «неожиданностей» так и не произошло. Но когда фашистская пехота была уже отбита, Дементьева известили по телефону, что неприятель предпринял танковую атаку на соседа.

Аршакян впервые увидел Дементьева взволнованным. Прикрыв рукой трубку, майор негромко сказал:

— Три танка прорвались в окопы на левом фланге Сергеенко. Смяты два орудия полковой батареи. Рвутся к его КП.

Аршакян взглянул на юг, где всего на расстоянии двух-трех километров находился полк Сергеенко.

Немецких танков не было видно, только сверкали мгновенные вспышки белого пламени и доносился беспрерывный грохот и треск. Мысль об угрожавшей всем опасности, тревога, подмеченная на лице Дементьева, вызывали у Аршакяна чувство, близкое к страху.

Невидимая опасность всегда кажется более страшной. Когда же она перед тобой, с нею можно бороться, ее легче предотвратить.

Дементьев не отрывал телефонной трубки от уха.

Постепенно лицо майора прояснялось и вдруг озарилось радостью.

— Подбили два танка! Один увяз в болоте. Стреляет пока, но скоро захлебнется… Вот красиво, честное слово, красиво!

Красноармеец внес в блиндаж командира полка санитарку.

— Что случилось? — спросил майор.

— Нет раны, товарищ майор, должно быть контузия.

Это была Анник Зулалян.

— Вела раненого, рядом снаряд разорвался, и обоих землей засыпало, — объяснил боец. — Видно, контузия.

Девушку положили у входа в блиндаж на ветки, уже покрытые слоем грязи. Широко раскрытыми глазами, не мигая, Анник безразлично смотрела в серое небо.

— Та самая беспокойная барышня! — узнал Дементьев. — Ей бы теперь на студенческих вечеринках стихотворения о любви читать, спорить с парнями о романах Тургенева! А вот бросила все это, стала солдатом…

XII

Во второй половине дня неожиданно на КП майора Дементьева появился Галунов, а за ним неразлучный со своим генералом высокий, рябой и сероглазый, всегда молчаливый адъютант Алексей Литвак. Могло показаться, что у этого пария не было детства, ни радостей, ни проказ, что вот так и следовал он постоянно за кем-нибудь. А между тем совсем недавно Литвак был не таким. Совсем не таким…

В родном селе Ольховатке Алексея знали как развеселого парня, хорошего гармониста, исполнителя остроумных частушек. Был он в центре внимания товарищей, мечтой девушек, гордостью сестры, любимым сыном и другом старого отца. Мать у него давно умерла, и Алексея с сестрой вырастил отец — бухгалтер колхоза, добросовестный и всеми уважаемый человек, которого обычно избирали судьей во время споров: «Вот, пусть сам Игнат окажет».

И когда старый Игнат говорил свое веское слово, — разрешались все споры, исчезали все сомнения.

Отец писал сыну веселые письма, но Алексей чувствовал, сколько беспокойства и тревоги таится в этих веселых строках. Сестра сообщала, что Настя ежедневно справляется об Алексее, верна ему и ждет его возвращения. Письма Насти были полны любви и тоски. Вся Ольховатка желала Алексею Литваку здоровья и возвращения домой с победой.

Сейчас, как всегда, подобно надежной стене, молча стоял Алексей Литвак позади генерала Галунова.

Галунов оглядел вытянувшегося перед ним командира полка.

— Что это вы зайцев пугаете? — с усмешкой спросил он.

Майор, стоял навытяжку перед генералом и удивленно смотрел на него, не зная, что ответить.

— Гитлеровцы без танков — это же зайцы. И ты прогнал их? Браво! А вся тяжелая махина обрушилась на Сергеенко. Вот где был настоящий бой! Сергеенко тяжело ранен, не увидим мы его больше. А ты и не сдвинулся с занятых позиций. Командный пункт!.. Не существует на земном шаре неподвижных точек! И до Галилея знали об этом. А так можно и до ста лет прожить.

Галунов не давал возможности заговорить командиру полка. Закинув голову, отчего стали еще толще складки на затылке, он глядел на Дементьева снизу вверх.

— Высоких полководцев почти не было. Известно вам это, майор Дементьев, товарищ командир полка?

Видно было, что генерал, всегда пренебрежительным тоном говоривший с подчиненными, сегодня был вдобавок еще и навеселе.

— Были и высокие полководцы, товарищ генерал!

У Аршакяна невольно вырвалось:

— Петр Первый!

Генерал обернулся к нему:

— А, это вы? Куда я ни пойду, всюду вижу вас, лектор истории! Можно подумать, что вы всюду следуете за мной… Но Петр был в первую очередь самодержцем, товарищ историк! Ну как, очень страшна война?

Не ожидая ответа на свой вопрос, генерал взглянул в сторону противника. Огонь не прекращался. От полка к батальонам по ходам сообщения и открытому полю бежали бойцы-связисты, исправляя повреждения проводов. Они то пропадали в дыму от взрывов, то появлялись снова. Рядом раздался взволнованный выкрик:

— Анник!

Генерал обернулся:

— Это что за спектакль?

Два бойца, только что вошедшие на КП, должно быть, не заметили генерала. Они в смущении остановились, вытянулись. Лежавшая на ветках девушка повернулась, присела, но подняться не смогла.

— Это что за новости?

— Получила контузию, — объяснил Аршакян. — Боец — ее родственник.

— Вот это и плохо, что приезжают сюда семьями, точно на бал-маскарад! — заметил генерал и, повернувшись к адъютанту, приказал: — Пошли, Литвак, в батальоны!

Выйдя из окопа, генерал быстро зашагал по полю к траншеям батальонов.

— Что он делает?! — развел руками Дементьев.

Аршакян ничего не ответил. Смущенный неожиданностью, он молча смотрел вслед генералу. Галунов со своим адъютантом дошли уже до полосы взрывов, когда Аршакян вдруг выскочил из окопа и побежал за ними.

Он догнал их в тот момент, когда генерал и следующий за ним по пятам адъютант спустились с холма. Свист пуль все усиливался. Литвак шел впереди Тиграна. Вдруг адъютант остановился, откинул голову, пробежал несколько шагов вперед и упал ничком, не издав ни звука.

Генерал продолжал идти. Тигран бросился к Литваку, схватил за руку, пытаясь поднять его, и громко крикнул Галунову:

— Товарищ генерал, товарищ генерал!

Подбежал Славин, посланный вдогонку майором Дементьевым.

— Это ты, Славин? Помоги перенести его в эту воронку…

Они с большим трудом подняли Литвака и понесли.

Генерал обернулся и, как будто не понимая, что произошло, последовал за ними.

Алексея Литвака уложили на спину. Он открыл глаза, взглянул на генерала, но ничего не оказал. Опустив веки, он глубоко вздохнул и крепко стиснул челюсти. Голова его упала на правое плечо.

— Значит, убит, что ли? Как же это? — спросил генерал смущенно. — Неужели убит мой Литвак?

Аршакян расстегнул ворот гимнастерки Алексея. На груди слева виднелось лишь маленькое красное пятнышко.

Стоя над убитым, Галунов все повторял:

— Эх ты, Литвак, Литвак!..

Потом он неожиданно сел на мокрую землю.

— Садись, — повелительно обратился он к Аршакяну, — садись, политик! Осиротел я, потерял самого преданного человека. Гибнут, тысячи гибнут! Где ваши танки, политик, где они? Почему больше танков у него? Против одного — два, а то и три. Половину России уже занял! Зажигательными бутылками должны люди останавливать его танки, да?

Аршакяну не верилось, что эти слова говорит Галунов, командир дивизии.

— Где же ваши танки? — повторил генерал, и на его глазах появились мутные слезы.

Тигран опомнился:

— Почему вы говорите «ваши», товарищ генерал, вместо того, чтобы сказать «наши»?

Но Галунов не ответил на этот вопрос.

— Никогда еще Россия не переживала подобного испытания. Силен враг, техникой своей силен! А вы толкуете о возвышенных идеях, о гуманизме. Где твой начальник? И он устроил себе командный пункт подальше от передовых позиций? Командный пункт политического воспитания!

Странными и неожиданными были для Аршакяна эти слова генерала. Странен показался и сам Галунов. Он выглядел пришельцем из другого мира, надевшим мундир советского генерала. «Потерял почву под ногами, — подумал Тигран. — И этот человек должен возглавлять целое соединение?! Что он бегает по батальонам, забыв о командовании полками?»

— Ну, пошли в роты, — сказал генерал, продолжая сидеть на месте.

Аршакян подошел и стал перед ним. Поблизости разорвался снаряд. Тигран лег на землю. Когда прекратился визг осколков, он поднялся. Генерал сидел в той же позе.

— Что, страшно? — спросил он с иронией.

— Вы должны вернуться, товарищ генерал! — резко произнес Тигран.

Генерал с удивлением взглянул на него. Лицо старшего политрука было неузнаваемо.

— Вы должны вернуться, товарищ генерал. Я вас прошу. Я отвечаю за вашу жизнь…

Тигран «просил», почти крича. В эту минуту он забыл о всякой военной субординации, с которой не совсем еще освоился; забыл о разнице чинов и возраста. В нем говорил лишь возмущенный человек.

Галунов иронически улыбнулся.

— Так вот вы какой, оказывается!..

Закрыв лицо руками, он несколько минут молчал. Казалось, что он плачет.

Вдруг Галунов поднял побагровевшее лицо и крикнул:

— Кто вам позволил говорить подобным языком с генералом? Вон отсюда!

— Нужно вернуться в штаб, товарищ генерал, — прервал его Аршакян спокойным, но полным решимости голосом.

— Да кто вам позволил?

— Совесть коммуниста!

Игорь Славин, стоявший в нескольких шагах, был невольным свидетелем этой сцены. О его присутствии словно забыли, его не замечали ни генерал, ни старший политрук.

Галунов вдруг вскочил с места и быстро пошел вперед. Аршакян последовал за ним.

Впервые и навсегда отстал от своего генерала сероглазый адъютант, Алексей Литвак.

Вместо него, точно бдительный страж, следовал за генералом и старшим политруком Игорь Славин.

Галунов, а за ним и Аршакян спрыгнули в окоп. Это была линия обороны первого батальона.

Перед генералом вытянулся небольшого роста боец к с резким, гортанным акцентом отрапортовал:

— Товарищ генерал-майор, первая рота первого батальона, отбив атаку неприятеля, крепко держит оборону. Рапортует парторг роты, сержант Микаберидзе.

— Ты что, грузин? — спросил генерал.

— Так точно, товарищ генерал, грузин, — ответил Микаберидзе.

— Грузины обычно бывают храбрыми. А вы, волкодавы?

Вопрос относился к Миколе Бурденко и Арсену Тонояну.

— Я хохол, товарищ генерал! — ответил Бурденко с веселым блеском в глазах.

— А ты?

— Я армянин! — ответил Тоноян.

Вперед незаметно продвинулся Эюб Гамидов с белой повязкой на лбу, смоченной кровью. «Пусть генерал знает, что здесь есть и азербайджанец».

Генерал действительно обратил на него внимание.

— Ты что, ранен?

— Мало-мало, товарищ генерал. Я азербайджанец.

Генерал как будто понял его и улыбнулся.

Гамидов, осмелев, прибавил:

— Всякой нации есть в нашей роте, полный интернационал.

Изучающим взором человека, прибывшего издалека, приглядывался Галунов к бойцам, с напряженным вниманием прислушивался к каждому их слову.

— Ну как, ты веришь, что мы победим фашистов? — обратился генерал к Тонояну.

— Конечно, победим, — ответил тот. — Иначе зачем воевать? Кто не верит в это?

Тоноян не почувствовал и даже не мог предполагать, что в его ответе таился тяжелый и горький упрек. Он как бы говорил: «Бессмысленны твои вопросы, и стыдно иметь такие подозрения!»

— Трудно будет нам всем, это вам следует хорошо знать, — заявил генерал. — Судьба родины в ваших руках. Многие из нас умрут, но враг должен быть побежден. Так приказывает родина, смерти страшатся лишь малодушные и трусы.

— Ясно, — подтвердил Тоноян.

— Нужно быть готовым умереть, чтобы жить, товарищ генерал, — добавил Бурденко. — Мы понимаем, иначе не выйдет.

— Как? Как ты сказал? — переспросил генерал.

Микола Бурденко повторил свои слова. Галунов обернулся к Аршакяну:

— Хорошо сказано, а? Нужно умереть, чтобы жить!

Взгляд генерала опять остановился на Микаберидзе.

— Значит, грузин, кацо? — спросил он.

Ираклий мгновенно побледнел, губы у него задрожали.

— Я сержант, товарищ генерал…

Галунов удивился:

— Вы поглядите только, какой обидчивый! Солдат не имеет права обижаться на генерала. А грузины всегда были отважными, надо показать это и теперь. Вот что я тебе хотел сказать!.. Во время первой войны был у меня товарищ поручик Накашидзе, князь. Вот герой был!

— А я князей и в глаза не видал, товарищ генерал, — заметил Ираклий.

Но Галунов уже не слушал. Он повернулся и бросил взгляд в сторону неприятеля.

— А ну-ка, посмотрим, что он там делает?

Голова генерала не доходила до бруствера глубоко отрытого окопа. Он поднялся на бруствер, сделал несколько шагов вперед и стал под огнем неприятеля смотреть в бинокль. Бойцы первого батальона с удивлением и гордостью смотрели на своего комдива.

— Вот так генерал!

— Герой генерал!

Алдибек Мусраилов воскликнул:

— Мировой! Такого генерала я в жизни не видел!

Галунов по открытому полю зашагал вдоль окопов.

Аршакян бросился за ним, схватил генерала за плечи и спрыгнул с ним в окоп.

В этот момент Тигран почувствовал, что в левый рукав ему как бы влили горячую воду.

— Ты ранен, Тигран? — воскликнул Аргам.

По кисти левой руки старшего политрука красными струйками бежала кровь.

— Вот и вы увидели кровь, — сказал Галунов хладнокровно. — Впервые, вероятно?

Тигран не ответил. Расстегнули шинель, гимнастерку. Пуля прошла сквозь мускулы предплечья.

— А ну, двинь-ка рукой!

Тигран свободно поднял руку. Никакой боли он не чувствовал.

— Кость не задета, значит пустяки, — заметил генерал.

Бойцы перевязали рану. Тигран сел на выступ в стене окопа, чтоб перевести дух, чувствуя сильную жажду и тошноту.

Равнодушно взглянув на подошедшего комбата Юрченко, Галунов сказал:

— Мы вот тут с твоими бойцами, а ты сидишь у себя в крепости!

— Я был в третьей роте, товарищ генерал, мне майор позвонил, что вы здесь.

Галунов дал несколько указаний, походивших скорее на назидания, объяснил то, что давно было известно капитану Юрченко по уставу, и, обернувшись к Аршакяну, проговорил:

— Ну, пойдем, что ли, политик.

Перед уходом Тигран негромко сказал Аргаму:

— Будь смелей, не бойся!

Тигран видел в стереотрубу бегство Аргама, но не сказал ему об этом, делал вид, что ничего не знает. Аргам опустил голову и смущенно ответил:

— Я уже не боюсь.

На этот раз Славин повел их ходами сообщения и воронками, чтоб обезопасить от вражеского огня.

Добрались до НП командира полка.

У майора Дементьева были забинтованы лоб и кисть левой руки. Генерал небрежно оглядел его.

— Что это? И вас оцарапало?

— Да, слегка, — ответил майор.

— Может, в санбат отправитесь? И, должно быть, орденка запросите?

— Нет, я не ранен! — ответил майор, подавляя возмущение.

— Ну, как знаете.

Заметив Анник, Галунов спросил:

— Это та девушка, что получила контузию?

— Она, — подтвердил Дементьев.

Генерал подозвал Анник.

— Ну, как вы теперь?

— Лучше, товарищ генерал.

— Не страшно?

— Привыкаем.

Генерал посмотрел вдаль, повторяя слова девушки:

— «Привыкаем»…

Пожелав удачи Дементьеву, сделав и ему несколько общих указаний, Галунов распорядился перенести тело Литвака и похоронить у штаба.

Взяв из полка связного, генерал и Аршакян отправились в штаб дивизии. Связным вновь оказался Славин, молча следовавший за ними.

Прошагав больше часа, Галунов ни разу не оглянулся на Аршакяна. Когда они добрались до штаба дивизии, он вошел в здание, так и не оглянувшись на людей, которые сопровождали его от передней линии.

Дойдя до домиков на опушке леса, Аршакян обернулся:

— Ты можешь идти, Славин. Но только… никому ни слова о случае с генералом. Понял? Никому ни слова!

— Понимаю, товарищ старший политрук.

Юношеское лицо Славина было задумчиво. Он круто повернулся и ушел.

Полчаса спустя Аршакяна вызвали в политотдел. На вопрос старшего батальонного комиссара, что делал генерал в ротах, Аршакян рассказал все, ничего не скрыв. Они были наедине — начполитотдела и старший политрук.

— И это все?

— Все! — подтвердил Аршакян. — Я не верил собственным глазам и ушам, — добавил он.

Лицо Федосова было хмуро и сосредоточенно. Помолчав, он взглянул на Аршакяна:

— Идите в санбат, с раной шутить нельзя…

XIII

…Внезапное смятение, подобно холодному смерчу, пронеслось по окопам. Воины, отбившие атаку врага пережившие радость первой победы, вновь были охвачены тревогой, которую испытывает человек в ожидании нового боя. Эта тяжкая тревога рассеивается во время сражения. После удачного боя она превращается в смешанную с болью радость, после неудачного — в горькое и страшное воспоминание.

Во время артиллерийского огня врага боевое охранение доложило, что пять танков противника идут в атаку. Все виды артиллерии — и полковые и приданные пехоте артиллерийские подразделения — одновременно открыли ураганный огонь. Бойцов, поджидавших неприятеля в окопах, больше оглушал грохот своей артиллерии, нежели разрывы снарядов неприятеля, страх перед которым постепенно притуплялся, не вызывая уже той острой реакции, как в первые дни или хотя бы в это утро. Казалось, что прошло много времени — словно день необычно удлинился.

Но где же танки? И чем вызвано беспокойство бегущих по извилистому окопу командиров?

Аргам несколько раз смотрел в ту сторону, откуда должны были подойти танки. Он ничего не видел, кроме разрывов наших снарядов далеко в поле, у кустарника, и густых клубов черного дыма. Все готовили связки противотанковых гранат, бутылки с зажигательной смесью. Аргам тоже положил на бруствер связку, справа от нее бутылки и снова посмотрел в поле.

Разрывы снарядов приближались, слышались уже справа и слева от расположения батальона, а танки все не показывались. Тревога усиливалась не столько от страха перед танками, сколько от общего напряжения, от вида хмурых лиц и от абсолютной молчаливости, охватившей всех воинов, даже Миколу Бурденко.

— Не видно, ничего не видно! — шепнул Тонояну Аргам.

Тоноян не ответил. Он даже не взглянул на Аргама. Но хорошо и то, что он здесь, рядом с Аргамом. Тоноян прижался грудью к брустверу, и Аргам видел напрягшиеся жилы на его шее и гневно прищуренные глаза.

— Смотри, — произнес Тоноян спустя минуту. — Идут, вот один… второй…

Вначале Аргам от волнения ничего не увидел. Только спустя минуту он заметил вынырнувший из густого дыма танк. В то же мгновение послышался гул его мотора — тот самый гул, который он столько раз слышал во время парадов.

Левее первого танка вырос второй и исчез в расселине, а первый, казавшийся вначале маленьким, постепенно стал увеличиваться. То зарываясь носом при спуске, то поднимая, подобно слону, хобот, катился он вперед по объятому дымом полю.

— Ползет, гад! — пробормотал сквозь зубы Бурденко.

Танк время от времени останавливался на одно неуловимое мгновение: в этот момент из его орудия извергалось дымное пламя, и он снова катился вперед.

— Что лучше — связка гранат или бутылка?

— Вблизи лучше гранаты, только надо, чтобы под гусеницы попало, — ответил Бурденко. — Но постой-ка! Что это?

К окопам слева от ложных резервных позиций подползал другой танк. Он был охвачен пламенем.

— Горит! Кто его подбил, как туда подоспели?

Вокруг пылавшего танка еще взрывались снаряды, суетились фигурки людей.

— Фашисты-то, фашисты! — крикнул Бурденко. — Всыпали им по первое число. Кто бы мог сделать это? Ух, и всыпали! А этот все ползет, гад!..

Первый танк уже приближался к переднему замаскированному окопу. Аргам ясно видел зеленоватую громаду, колышущуюся, словно на волнах. Танк еще раз остановился, снова из его хобота вырвалось белое пламя, и в то же мгновение перед окопами раздался оглушительный грохот. День померк, земля как бы перевернулась.

…Мусраилов бинтовал Тонояну голову, двое бойцов подняли кого-то на носилках. Кто это? А, это Эюб, только смуглое лицо его почему-то побелело.

Вокруг окопов рвались снаряды, через брустверы с жужжанием перелетали пули. Все это казалось теперь привычным… Аргам даже не вслушивался в эти звуки.

Он полностью пришел в себя, вспомнил, где он находится, и спросил товарищей:

— Кто подбил танки?

— Артиллеристы.

Аргам увидел трупы, валявшиеся вокруг подбитых танков, на расстоянии тридцати — сорока шагов. Вот они, гитлеровцы, те самые, которые пришли убить его, Бурденко, Тонояна, Микаберидзе! Дрожь прошла по его телу.

Это были обыкновенные человеческие фигуры, в разных позах разбросанные по земле. Один лежит на спине, словно мирно спящий человек. У другого голова запала в какую-то ямку, одна нога торчит в воздухе, виден каблук ботинка, и не видно ступни — кажется, будто нога имеет только пятку. Третий привалился спиной к танку, фуражка свалилась, он точно сидит; волосы его красны, и лицо красное, щеки, губы — тоже.

Заметив, куда смотрит Аргам, Ираклий подошел к нему.

— Бой был, настоящий, горячий бой!

Как хорошо, что есть Ираклий, есть товарищи, что Аргам слышит их веселые голоса! Какая хорошая штука жизнь!..

Однако испытания дня этим не ограничились. Перед вечером фашисты предприняли новую атаку, на этот раз без танков. Шла пехота, и не рядами, а мелкими группами. И хоть силен был огонь по окопам, все же были ясно видны бегущие вперед и часто-часто падающие на землю человеческие фигуры.

Аргам стрелял, как все. Бежавшие вперед гитлеровцы то и дело падали и оставались лежать на земле.

Ему казалось, что они падали и от его пуль. Второпях он стрелял в сторону бегущих групп, не целясь.

Атакующие приближались к передним окопам. Раздалась команда перейти в контратаку. Аргам ясно расслышал слова: «Во имя родины вперед!» — но не понял, что нужно делать, что должен делать он сам. Из окопа выскочил Ираклий, потом Аргам увидел затылок Бурденко, промелькнул Тоноян с обмотанной бинтами головой…

Почти весь батальон был уже впереди, когда Аргам наконец выбрался из окопа и бросился бежать с винтовкой наперевес.

Фашистов он не видел, перед ним были только спины товарищей. Пороховым дымом наполнились ноздри, открытый рот.

Он ускорил бег, напрягая все свои силы, не чувствуя, что вокруг рвутся снаряды, свистят пули, не ощущал никакого страха, не замечал, что другие стреляют на бегу. Навстречу бежали фашисты — в зеленых шинелях, зеленых шлемах, с лицами словно тоже зелеными.

Аргам опустился на колено, выстрелил, оттянул затвор; гильза выпала, он снова спустил курок, но на этот раз выстрела не последовало.

Он опять отстал от товарищей. Заметив, что все бросаются в какие-то траншеи, и сам спрыгнул за ними. Это были ложные позиции, и там оказались наши бойцы, они стреляли из станковых и ручных пулеметов. И когда они добрались сюда?

Фашистские солдаты группами бежали к окопам. Среди них разорвалась граната. Несколько человек упало.

Но вот одна из групп двинулась прямо на Аргама. Он заметил, что товарищи швыряют гранаты, тоже сорвал с пояса гранату и метнул ее в бегущую группу. Гитлеровцы приостановились. Но его граната не взорвалась. Почему не взорвалась? Аргаму не пришло в голову, что он не выдернул кольца. В воздухе мелькнули другие гранаты, упав среди той же группы, разорвались — одна, вторая, третья. Из атакующих продолжал бежать только один, прямо к брустверу, за которым стоял Аргам. Он направил винтовку на эту громадную зеленую фигуру, спустил курок.

Гитлеровец рухнул ничком прямо на Аргама, увлекая его за собой на дно окопа. Выбравшись из-под убитого, Аргам встал на ноги и открыл затвор. Патронов больше не было. Он вставил обойму, но, вместо того чтобы выстрелить, вспомнил об упавшем в окоп фашисте, обернулся и посмотрел на него.

Гитлеровец лежал ничком, с окровавленным затылком; одна его рука осталась под грудью, другая была вытянута вдоль туловища. На указательном пальце белело кольцо, на руке была какая-то повязка. Ни звука — уже не человеком, а безжизненной массой был тот, кто еще недавно стрелял в него.

Аргам обернулся к полю боя: надо стрелять. Но перед ним не было больше атакующих. Он увидел парящих в воздухе коршунов. Да, именно коршунами-стервятниками могли показаться эти самолеты! Послышались голоса товарищей:

— Воздух!

— Ребята, танки!

Один из самолетов спикировал на тот окоп, где стоял Аргам. В адском грохоте он потерял сознание…

Казалось, кто-то дубиной колотил Аргама. Вспыхивали и гасли какие-то огни. День то был или ночь — он не знал. Ржал какой-то конь. Над его головой грохотали снаряды. Аргам хотел крикнуть, но не смог, его словно душили. Снова заржал конь. Кто-то захрипел, и голос этот был и знакомым и чужим. Что это за факелы свешиваются с неба? Куда его везут? Едут на телеге. Кто это лежит в телеге рядом с ним? И кто сжимает ему горло?..

Двигалась повозка, и тряслись в ней люди. Казалось, вблизи слышится шум воды, журчит ручеек.

Он почувствовал жгучую, неутолимую жажду.

— Воды… — прохрипел он, и голос словно застрял в горле.

Собрав все силы, простонал еще раз:

— Воды… дайте пить!

Он услышал, как кто-то произнес:

— Бурденко, слышишь, один живой!

Повозка остановилась.

— Да что ты? — поразился Бурденко. — Не может быть!

— Клянусь! Он сказал «воды». Кто хочет воды, эй?

— Да не ори ты так, Мусраилов, погоди.

Бурденко повернул повозку в какую-то рытвину, включил под каской ручной фонарик и осветил тела.

— Воды! — снова послышалось с тележки.

Бурденко направил луч туда, откуда доносился голос, и увидел широко открытые глаза на бледном лице.

— Мусраилов, это же Аргам. Он жив, понимаешь! Зови санитаров!

Подозвали идущих впереди санитаров, которые несли на носилках раненых. Когда Аргама положили на носилки и санитары, ощупав его, заявили, что он не ранен, Микола философски заметил:

— Сто лет будет жить, клянусь чем хочешь! Сто лет проживет и сто внуков и правнуков наживет…

XIV

Главврачу санбата Ивану Ляшко было уже под пятьдесят, но никто не дал бы и сорока лет этому высокому статному человеку со смуглым волевым лицом.

Он только что закончил трудную операцию в деревенской хате, где еще висели в углу иконы, когда внесли Аршакяна.

Не сказав ни слова раненому, хирург указал санитарке на стол, покрытый белой, в брызгах крови, скатертью:

— Положите.

Молча и неторопливо разрезав повязку, он рывком отодрал приставший к ране бинт.

Аршакяну показалось, что доктор груб до бессердечия. Он посмотрел на хирурга: ни сочувствия, ни боли, ни волнения — лишь профессиональную деловитость выражало это лицо.

— Дать наркоз? — спросила невысокая девушка в халате.

Хирург лаконично и сухо ответил по-украински:

— Не треба!

Затем осведомился, есть ли еще раненые на операцию. Девушка ответила, что сейчас нет, но через полчаса будет много: шел тяжелый бой.

— Подержи! — приказал доктор девушке, протягивая ей здоровую руку Аршакяна и подав другую его руку молча стоявшему у изголовья бойцу-санитару.

Врач не понравился Аршакяну; он решил и сам молчать, ни о чем не спрашивать, предоставив хирургу делать все, что тот пожелает. Тигран безмолвно перенесет все, не выдав боли и страданий. Это будет единственно достойным ответом этому неприветливому человеку. И он остался верен своему решению. Несмотря на предварительные уколы, он чувствовал острие хирургического ножа в своем теле, слышал даже звук разрезаемых мышц, но не застонал, не вздрогнул. Ляшко не мог бы подметить даже напряжения на его лице. Но военврач и не смотрел на его лицо. Внимание хирурга было сосредоточено на раненой руке Аршакяна. Он вскрыл рану, очистил ее, потом санитары перевязали руку белоснежным бинтом. Так же спокойно и молча, как приступил к операции, военврач, закончив ее, вымыл руки и спросил девушку:

— Вовк, вы распорядились, чтобы мне дали чаю?

— Да, наверно уже готов.

Иван Ляшко, держась все так же прямо, не спеша отправился пить чай.

— Болит? — спросила санитарка.

— Болит как будто, — ответил Аршакян. — А тебя как звать?

— Марией. Да все по фамилии кличут — Вовк да Вовк.

— Вовк… а не груб ли немного твой хирург?

— Иван Кириллыч-то? Да что вы, он золотой человек, и рука у него легкая. Прямо спаситель! Знаете, ведь он уже двое суток не смыкает глаз. Ну, просто удивляешься! Сейчас еще раненые прибудут. Говорят, жаркие были бои. А характер — так ведь у каждого разный бывает. Неразговорчив он — верно. Как только выдастся свободная минута, пьет чай и читает книжку. Книжек у него много и чай любит — ну прямо как казах или узбек. Зеленый чай пьет, как они. Знаете, какой бывает зеленый чай? Очень горький! Я раньше и не слыхала про такой.

— Значит, хороший он человек, не грубый?

— Что вы, что вы! — с жаром повторила Вовк. — Вот поживете у нас с недельку, сами увидите. У вас рана легкая, не эвакуируют.

При этих словах Вовк понизила голос и, точно Поверяя страшную тайну, шепотом сказала:

— Начальник политотдела звонил, чтобы вас не эвакуировали.

— Откуда ты знаешь?

— Раз говорю, значит знаю!

Безмолвно стоявший рядом боец, рассердившись, оборвал ее:

— Хватит тебе утомлять старшего политрука! Отнесем его, пусть полежит. Как начнешь, так и конца нет.

— А ты мне наставления не читай, тоже командир нашелся!

Аршакян дружески успокоил солдата:

— Ничего, она меня не утомляет.

Тиграна положили на полу в другой хате, подостлав сухое чистое сено. Несмотря на ноющую боль в руке, веки его немедленно сомкнулись, и он заснул.

Проснулся он в полночь, разбуженный тяжелыми стонами соседа. Хотелось пить. В углу на маленьком столике горела керосиновая лампа с надбитым стеклом.

— Кто там есть? — позвал Тигран и сейчас же услышал:

— Чего вам надо, товарищ старший политрук? Я здесь.

Это была вчерашняя санитарка. Как ее звали?.. Марией? Да, Мария Вовк.

— Ты славная девушка, Вовк. Дай мне воды.

Повидимому, вода была наготове, так как девушка сейчас же ее подала.

— Какие новости, Мария?

— На дворе снег идет.

— Снег идет?

— Первый снег, наверно, растает. Было много раненых, товарищ старший политрук. Танки пошли на наши полки, да наши разбили их, отбросили назад. Там настоящее дело — а что мы?

— А я доволен твоей работой, Мария, и многие, наверно, довольны. Ведь и здесь передний край!

— Ну, что вы говорите, товарищ старший политрук!

Раненый сосед опять тяжело застонал. При тусклом свете липа его не было видно, слышалось лишь стесненное дыхание.

— Тяжело ранен? — показал на него Тигран.

— Да не ранен, — объяснила Вовк. — Контужен, и то очень легко, в один-два дня пройдет, лишь бы нервы отдохнули немного. А ведь он тоже с Кавказа, и тоже армянин, товарищ старший политрук! Но фамилия не на «ян» кончается, а как-то по-другому. Я уже все народности научилась узнавать. И, можно сказать, привычки всех изучила…

Тигран приподнялся и сел в постели, откинув с груди солдатское одеяло.

— Дай-ка сюда лампу, Вовк!

— Зачем, товарищ старший политрук?

— Неси, неси!

Вовк принесла лампу. При ее свете Тигран глянул на контуженного, лежавшего лицом к стене, и взволнованно проговорил:

— Вовк, да ты около меня моего брата положила!

— Что вы говорите, товарищ старший политрук?! — почти вскрикнула Вовк. — Это ваш брат? Вот счастье-то! Да как же это случилось? Как хорошо, что так вышло, товарищ старший политрук!

Аршакян приложил палец к губам, чтобы девушка говорила потише, и шепотом сказал:

— Пусть отдыхает. Так не ранен, говоришь?

— Не ранен, немного обожжен лоб и сотрясение, больше ничего. Какая хорошая встреча, товарищ старший политрук! Он вам родной брат?

— Родной, — улыбнулся Аршакян. — Жены моей родной брат.

— Вот оно что! Ну, все равно брат!

В противоположном углу хаты послышались слабые стоны. Мария тихо проговорила:

— Вот тот очень плох, товарищ старший политрук, тот боец, что так слабо стонет. Хорошо, если выживет…

На этот раз в голосе Марии слышалась глубокая печаль.

— Изверг этот Гитлер, — продолжала девушка тихо. — Ну какое дать ему наказание, чтобы отомстить за это? Жили себе люди спокойно, мирно, работали. А он что натворил, гад! Честное слово, товарищ старший политрук, сердце злобой заливает. Я, например, сейчас злая, очень злая… Да и все такими становятся! Простите, товарищ старший политрук, посмотрю, как у него пульс.

Мария, осторожно переступая через раненых, пошла к слабо стонавшему бойцу.

Всю ночь машины санбата подвозили раненых.

Без сна и отдыха врачи оперировали тела, искали застрявшие в них кусочки металла, очищали раны от гноя, удаляли из здорового организма поврежденные части. Во время работы все были хмуры и неразговорчивы. Каждый знал, что бедствие может вторгнуться и в его жизнь — свистом пули или осколка, или воем авиабомбы, — знал, что от этого не убежишь, что надо бороться с этим бедствием.

Тигран приглядывался к раненым. Некоторые из них застывшим взглядом смотрели в одну точку; другие лежали с закрытыми глазами, но было видно, что они не спят. По лицам можно было узнать людей чуть ли не всех национальностей — русского сибиряка, широколицего казаха, темноглазого таджика, — людей, что пришли сюда из жарких степей, с берегов широких спокойных рек, со склонов голубых гор.

…Наступило туманное осеннее утро. То крупными хлопьями падал снег, то моросил холодный дождь.

Проснувшись, Аргам узнал Тиграна, который молча и без улыбки смотрел на него.

Аргам хотел броситься к нему, обнять его, но не мог ни крикнуть, ни сдвинуться с места.

Остановил ли его показавшийся холодным взгляд Тиграна или вынудили к сдержанности стоны лежавших вокруг тяжело раненных? Может, и чувство стыда заговорило в нем — это гнетущее чувство, которое часто бывает тяжелее страха за жизнь.

Он попытался улыбнуться, но почувствовал, что и улыбка вышла натянутой.

Тигран положил руку на лоб Аргама и спокойно, словно они встретились в обычной обстановке, в Ереване, спросил:

— Ну, как ты?

Он помог Аргаму повернуться и сесть.

Тот потер глаза, прошептал:

— Голова кружится…

Лежавший рядом с ними боец, который всю ночь бредил, звал мать и сердился на кого-то, теперь пришел в себя и с любопытством смотрел на них. Нога раненого была ампутирована до бедра и толсто перевязана бинтами. Сам он еще не знал об ампутации: лежа на спине, он не видел своих ног. Раненый был неспокоен, звал медсестру:

— Сестра, сестра! Куда она девалась, черт!

Прервав свой разговор с Аргамом, Тигран спросил бойца, чего он хочет.

— Сильно чешутся пальцы раненой ноги.

— На какой ноге?

Боец положил руку на левый бок:

— Вот на этой. Ну, до смерти чешутся пальцы!

Это была ампутированная нога. Аргам удивленно поглядел на раненого и хотел было что-то сказать. Тигран сделал ему знак молчать.

— Онемели пальцы, двинуть не могу ими, — пожаловался раненый. — Зудят и зудят!

— Потерпи, дорогой, — оказал Тигран, подтягивая повыше свою шинель.

Разглядев знаки различия у своего собеседника, раненый снова обратился к Тиграну:

— У русского человека терпения хватит, товарищ старший политрук! Но обидно, что выбыл из строя, и неизвестно, сколько продлится лечение. Попадешь еще в другую часть. А с товарищами не хочется расставаться! Ох, словно раздробило мне ступню — то немеет, то ноет. Куда же девалась эта сестра?! Сестра… а сестра! Ах, черт!

Войдя в комнату, Мария Вовк спросила:

— Чего тебе, милый?

— Почеши мне ногу, сестрица, покоя не дает.

Вовк тревожно посмотрела на Аргама и Тиграна и, поняв, что они не проговорились, успокоилась.

— Почешу, дорогой. В каком месте чешется?

— Пальцы, ступня.

Делая вид, что чешет, Мария поглаживала бинт раненого, собрав одеяло у него на груди, чтобы он не видел ног.

— Ну, как теперь?

Лицо раненого постепенно успокаивалось, смягчалось.

— Вот и легче становится.

Он снова повернулся к Тиграну:

— Я сам из города Невеля — может, слышали? — Калининской области, бывшей Тверской губернии; жена с дочкой и сейчас находятся там…

Он умолк и задумался. А там ли жена и дочь?.. Уж больше месяца нет письма. Почем знать, может, фашисты и Невель заняли… Все перемешалось, все вверх дном пошло! Жили они так мирно, так хорошо. Он был радиотехником, жена работала учительницей. Заработка с избытком хватало на все. И жили они себе спокойно, веселились на свадьбах и праздниках. Конечно, Невель городок небольшой, но когда по вечерам садились у радиоприемника, слушали, что говорила Москва, какие песни неслись из Ленинграда и Киева, маленький городишко словно и сам вырастал…

Раненый томился желанием говорить. Прошлое, настоящее, будущее — все смешалось в его словах.

— Из какого вы полка? — спросил Тигран.

— Подполковника Сергеенко. А комиссаром у нас Антонян — может, знаете? Вчера мы две танковые атаки отбили. Один танк я подбил связкой противотанковых гранат, другой к окопу подошел. Нос у него задран, огонь пролетает у нас над головой… Не подумайте, что хвастаю, товарищ старший политрук, комиссар Антонян лично меня знает. Если скажете — Василий Сухин, сразу вспомнит: он сказал, что меня к ордену представляет. Я рабочий человек, не из хвастливых, но говорить о сделанном мною: вот, кол, что я сделал, как сделал, — не стыжусь. Водится за мной это. Эх, снова пальцы зачесались, сестра! Покорнейше прошу простить, сестрица, что так тебя беспокою. Будем живы, встретимся еще — в долгу не останусь, отплачу!

— Вы только поправьтесь, это и будет отплатой мне, дорогой! — улыбнулась Мария.

— Добрая ты, сестра…

Вошли два санитара с носилками.

— Зачем это? — спросил Сухин.

— За тобой, дорогой, — ответила Вовк, — эвакуируют. Тебе ведь длительное лечение требуется.

Сухин молча посмотрел на санитаров, затем попытался приподняться. Вовк быстро положила руки ему на грудь:

— Ты не шевелись! Они сами тебя спокойненько поднимут.

Но Сухин, упершись локтями в землю, откинул с груди солдатское одеяло. То, что он увидел, показалось ему невероятным: одной ноги не было. Он прикрыл рукой глаза, прошептал:

— Погодите минуту…

Посмотрел еще раз. Да, ясно, отрезали ногу… Он перевел взгляд на Аршакяна и с горечью, но сдержанно произнес:

— Инвалидом стал, значит… Не хотели сказать, товарищ старший политрук, все равно узнал, секретом не осталось.

На глазах Сухина показались слезы.

Санитары, подхватив его, перенесли на положенные рядом носилки. Правым кулаком он вытер глаза и больше не сказал ни слова. Когда санитары унесли его, всем показалось, что хата, где лежало десять — пятнадцать человек, вдруг опустела…

Мария Вовк, вернувшись, молча села около Аршакяна. Потом тихо заговорила:

— Тяжело, товарищ старший политрук, не представляете, до чего мне тяжело. Лучше бы там была, пусть убили б. Смерти я не боюсь, честное слово, не боюсь, товарищ старший политрук! Чего бояться, когда он Киев уже взял, по Ленинграду и Москве бьет. Ни капли страха у меня нет!

— Верю, Мария, — кивнул Аршакян, — такая девушка, как ты, бояться не станет.

— Здесь все такие, как я…

Вспомнив что-то, Вовк снова встала с места и вышла, сказав, что вернется через пять минут.

— Чего задумался? — спросил Тигран Аргама.

— Да ничего, — смущенно ответил тот.

— Ничего? А есть о чем подумать, дорогой. Ты писателем хотел стать, романы писать. Видал его? Вот и подумай о нем!

— О ком?

— О том раненом, Василии Сухине. Запомни его. Он ушел, на фронт больше не вернется. Ты его больше не увидишь. Но если хочешь быть сильным, — в самые тяжелые минуты вспомни о нем, сохрани его образ в сердце, он поможет тебе преодолеть трудности на пути…

Тигран помолчал, потом спросил:

— Письма домой писал?

Аргам ответил, что не писал.

— Нехорошо! — заметил Тигран. — Напиши сегодня же! Напиши, что деремся с врагом, как поклялись, что веришь в победу…

Через минуту он добавил:

— Седа здесь недалеко, я просил Вовк позвать ее.

Немного спустя вошла Мария, а за нею Седа в туго перетянутой кожаным ремнем шинели, в пилотке, в солдатских сапогах, бледная, похудевшая, но сиявшая от неожиданной радости.

— Пожалуйте, девушка, вот и ваши друзья! — проговорила Мария.

Седа задержалась у порога, посмотрела на Тиграна, на Аргама — и бросилась к Тиграну, обняла, прижалась лицом к его груди.

— Товарищ Аршакян, товарищ Аршакян!

Тигран погладил ее по голове и мягко отстранил от себя.

— Ты забываешь Аргама.

Обычно веселые глаза девушки были полны слез.

— Аргам!

Они только пожали друг другу руки.

На них глядели раненые. Тяжелый запах свернувшейся крови и стоны отрезвили девушку. Она вдруг затихла и стала разговаривать шепотом.

— Прямо запыхалась, дух захватило!

Посмотрев на Аршакяна, она добавила с застенчивой улыбкой:

— Боялась. Нас два раза бомбили, еле живы остались. Осколки так и свистели над головой.

— А Анник Зулалян в бою, с бойцами! — заметил Аршакян.

— Анник храбрая, товарищ Аршакян, а я трусишка.

Она смущенно опустила голову.

— И страшно, и в то же время хочется увидеть настоящий бой. Если сейчас скажут: «Оставь, возвращайся домой», — честное слово, не уйду.

— Значит, ты не трусиха.

— Нет, трусиха, товарищ Аршакян! Очень боюсь, особенно самолетов. Как увижу, тошнить начинает! И ни одного письма из дому нет, и вам нет, каждое утро сердце трепещет, когда получаем почту. Дня не бывает, чтоб не писала. И столько снов вижу каждый день! Вас тоже видела, товарищ Аршакян, Аргама два раза убитым видела. А однажды будто мы все сидели в садах Норка. Было Первое мая, жара, мне захотелось мороженого. Аргам пошел, чтобы принести, а я проснулась. Оказывается, спала. Лежала на затопленной русской печи, потому, верно, и приснилось. Прямо глазам не верю, что это вы, товарищ Аршакян! Без писем просто задыхаешься. Как сейчас там беспокоятся, наверно…

Аргам. веселый и счастливый, слушал Седу и не чувствовал ни головной боли, ни усталости, ни слабости.

— Как узнала, что вы здесь, очень испугалась! Но Вовк сказала, что Аргам только слегка контужен, а у вас легкое ранение. И когда это кончится, товарищ Аршакян? Ведь зима уже приближается.

— Еще только начинается, — вставила Вовк, — очень уж вы нетерпеливы! Понятно, скучно на полевой почте.

— Очень скучно! — подтвердила Седа и посмотрела на Аргама.

— Ну, вы поговорите, я немного пройдусь, — сказал Аршакян.

После его ухода Вовк предложила Аргаму и Седе поговорить в сенях: там и воздух чище и раненым они мешать не будут.

Вышли в сени. Аргам смотрел в глаза Седе, и сердце его снова наполнялось любовью к жизни. Неужели с ним его любимая, с которой прохладными вечерами он гулял по улицам Еревана, которой прочел столько стихотворений и сам посвящал стихи, которую впервые поцеловал у дверей своего дома в мае этого года?

Произошло ли это все наяву или было только чудесным сном? Нет, это было, это та же Седа, только одета по-другому, те же руки, те же тонкие, хрупкие пальцы, те же глаза улыбаются Аргаму. Это Седа!

Он прижал обе руки девушки к своим глазам. От радости и светлых воспоминаний, от пережитых испытаний ему хотелось плакать.

— Страшно в бою? — спросила шепотом Седа.

— Трудно в первый раз.

— А потом?

— Привыкаешь.

— Боюсь, Аргам, боюсь за тебя…

Аргам посмотрел ей в глаза. Сколько было в них любви к нему… Он обнял Седу, поцеловал и в эту минуту вдруг услышал знакомый гул пикирующего самолета, а спустя минуту — свист падающих бомб. Хату тряхнуло, посыпались стекла. На мгновение все кругом замолкло, затем послышались крики, шум, стоны. Оконное стекло разлетелось вдребезги; густой дым застлал небо. Напротив, на расстоянии ста шагов от них, горело какое-то деревянное строение.

— Это же наша полевая почта! — крикнула Седа.

Оставив Аргама, она помчалась к пылавшей хате…

XV

Каждый новый день был полон тревоги. На других фронтах и на отдельных участках Юго-Западного фронта неприятель, преодолевая сопротивление, продвигался вперед. Беспокойство росло в сердцах бойцов. То обстоятельство, что их армия держится крепко, предпринимая иногда успешные контратаки, что в армии наряду с другими завоевала добрую славу и их дивизия, а в дивизии отличается полк Дементьева, ставший Аршакяну родным, приносило некоторое утешение.

Через неделю, выписавшись из санбата, Тигран хотел было пойти в политотдел дивизии, но получил приказ немедленно отправиться в штаб армии, к члену Военного Совета генералу Луганскому.

…Машина неслась по грязной дороге, по обе стороны ее зияли глубокие воронки от снарядов, виднелись разбитые автомашины, трупы лошадей, сожженные домишки, от которых остались только обгорелые печи.

Уже под вечер Тигран добрался до места и явился в Военный Совет. Оказалось, что генерал Луганской уехал на передовую и вернется ночью.

— Можно узнать, для чего меня вызвал генерал? — спросил Тигран принявшего его офицера.

— Не могу сказать, — равнодушно ответил офицер, но, взглянув на Аршакяна, вдруг мягко улыбнулся. — Не знаю, для чего вас вызвал член Военного Совета.

Вечером Тиграна отвели в какую-то хату. С незнакомыми офицерами и политработниками он поел пшенной каши, выпил два стакана крепкого чая. Поздно вечером бойцы принесли сена, разостлали на полу. Тигран снял шинель, постлал одну ее полу на сено, другой укрылся, положил голову на полевую сумку и, не сняв сапог, погрузился в дремоту.

Была уже ночь, когда его вызвали к члену Военного Совета.

Тигран, неловко отдав честь стоявшему у письменного стола пожилому, среднего роста генералу, больше похожему на кузнеца, нежели на военного, доложил, что старший политрук Тигран Аршакян явился согласно приказу. Генерал крепко пожал ему руку.

— Садитесь, поговорим немного, — и генерал, усевшись, указал Аршакяну на единственный свободный стул.

Тигран сел, держась подчеркнуто прямо.

— Я хотел познакомиться с вами, товарищ Аршакян. Для этого и вызвал.

Тигран смотрел на генерала с интересом. Настоящий дубовый кряж, которому бури и ливни не дали обрасти мохом и который весной непременно выпустит зеленые побеги, несмотря на то, что корням его целый век. Луганскому было, возможно, за шестьдесят, но ни одной белой нити не виднелось в его коротко остриженных волосах. Глаза его молодо блестели. Широкая и выпуклая грудь свидетельствовала о железном здоровье, и только морщины на смуглом лбу и в углах глаз говорили о возрасте и жизненном опыте. «Человек с таким прямым, испытующим взглядом видит людей насквозь», — подумал Тигран.

— Я немного знаком с Арменией, но сейчас там, вероятно, много перемен, — заговорил генерал. — Был там лет двадцать назад. Очень трудно тогда приходилось народу…

Тигран внимательно слушал Луганского и удивлялся, что так сильно занятый в эти тяжелые дни член Военного Совета не переходит прямо к делу, а завел беседу о посторонних вещах. Узнав, что Аршакян до войны был научным работником, историком, генерал заинтересовался, над какой темой он работал перед уходом в армию.

— Над книгой «Роль русских декабристов в деле освобождения Армении от персидского ига».

Генерал громко повторил название книги.

— Интересная тема. Много еще остается сделать?

— Я закончил ее, — объяснил Тигран. — Нужно было только проверить еще несколько фактов, составить комментарии к этим фактам и сдать в печать.

— И помешала война? — спросил генерал.

— Помешала война.

— Нужно закончить эту книгу! Это необходимо — осветить роль русских декабристов в освобождении Армении от персидского ига. Интересная работа! А какую идею вы проводите в вашей книге, помимо изложения фактов?

Тигран сперва отрывисто, затем уже с увлечением разъяснил идею своей еще не увидевшей свет книги. Он поставил себе целью подтвердить, что продвижение русской армии на Восток было прогрессивным явлением в истории, что русское владычество облегчало жизнь народа, освободившегося от персидского и турецкого ига; выявляя отклики армянского народа на передовую мысль России, он описывал историю дружбы русского и армянского народов. В Армении декабристы боролись против персов. Некоторые из них были офицерами, большинство же — рядовыми солдатами. Они участвовали во взятии Эриванской крепости, сражались храбро и самоотверженно. Гвардейский полк, один из тех, что выступили во время восстания на Сенатской площади, отправленный в полном составе в Армению, также принимал участие в штурме Эриванской крепости. Против персов в рядах русских войск сражались и отряды армян-добровольцев, а народ встречал русских хлебом-солью и помогал армии, доставляя сведения о противнике. Против персов воевал в Армении и поэт-партизан Денис Давыдов. Армянский народ хранит в душе воспоминания о Грибоедове. Армянский писатель Абовян в романе, относящемся к этому историческому периоду, писал: «Да будет благословен тот час, когда нога русского ступила на нашу священную землю!»

Генерал Луганской внимательно слушал Аршакяна, словно забыв обо всех неотложных делах. Он взял из лежавшего на столе кожаного портсигара папиросу и, закрыв портсигар, положил ее сверху. Тигран умолк, почувствовав, что такая длинная лекция была, пожалуй, неуместна. Как будто поняв его, Луганской слегка улыбнулся и повторил уже высказанную ранее мысль:

— Вы должны сдать в печать эту книгу!

Он закурил папиросу и добавил:

— Да, много еще книг надо будет написать! — Он помолчал, затем спокойно заговорил: — Вот вы историк. А можете ли сказать мне, какие моменты в истории армянского народа были наиболее критическими? Что более всего грозило судьбе народа в давние и в последующие времена?

Тигран, волнуясь, с улыбкой развел руками.

— Это была длинная цепь.

— Я-то приблизительно знаю… но вы расскажите мне об армянском Чудском озере, Мамаевом Кургане или армянском тысяча восемьсот двенадцатом годе…

Тигран задумался. Вопросы генерала продолжали удивлять его, но и радовали.

Тиграну хотелось рассказать о войнах армян с персами, с арабами, с сельджуками, о нашествии Тамерлана, о зверствах султанов, но это увело бы его слишком далеко. Он ограничился тем, что напомнил генералу ноябрь 1920 года, как наиболее трагический период в истории армянского народа. Продолжалась резня безоружных армян; турецкий паша Kapa-Бекир со своей армией проник в самое сердце Армении; каждый день турки расстреливали в оврагах тысячи людей, сжигали в хлевах детей и женщин. Дашнакское правительство Армении подавляло сопротивление народа, заключило предательское соглашение с турками. Красная Одиннадцатая армия пришла на помощь Армении и спасла народ от поголовного истребления. Опоздай помощь на месяц, на неделю — и на этом бы кончилась многовековая история армянского народа…

Генерал Луганской печально улыбнулся.

— Много коммунистов расстреляли в это время дашнаки, — задумчиво проговорил он. — Мусаэляна, Алавердяна, Аршакяна, Гукасяна. Помню…

Тигран изумленно смотрел на члена Военного Совета. Сердце его беспокойно забилось. Генерал откинулся на спинку стула, прикрыл глаза и еле слышно повторил:

— Помню!

Тигран начал было:

— Товарищ генерал…

Но генерал словно не слышал его, и Тигран остановился на полуслове. Луганской прижал! левую ладонь к глазам.

— Алавердяна как сейчас вижу перед собой…

Словно очнувшись, он посмотрел на Аршакяна и, заметив его волнение, добавил:

— Вот что должно стать темой вашей следующей книги! Целы останемся — буду в вашем распоряжении, если вы наряду с архивными бумагами пожелаете уделить внимание и живому свидетелю. Я ведь могу вам пригодиться, товарищ историк! Я помню, как Григорий Константинович Орджоникидзе не подал руки Кара-Бекир-паше, когда тот, словно торгующийся восточный купец, протянул Серго свою лапу… А Орджоникидзе с отвращением взглянул на него и ответил: «Я не могу пожать вашу руку, окрашенную кровью братского армянского народа! Согласно договору вы в течение двадцати четырех часов должны оставить Александрополь. Без выполнения этого условия мне не о чем говорить с вами». Переводчик перевел его слова. Рука турецкого паши осталась висеть в воздухе, лицо исказилось…

Генерал прищурился, словно желая лучше вспомнить этот день.

— Мы слишком увлеклись, товарищ старший политрук. А вот вы не используете здесь ваши знания историка, а это необходимо! Вы должны рассказывать об всем этом нашим бойцам. А теперь опишите мне встречу с генералом Галуновым в полку майора Дементьева во всех подробностях. Да, между прочим, не родственник ли вы расстрелянному дашнаками Ивану, или Ованнесу Аршакяну?

— Это мой отец, — тихо ответил Тигран.

— Ваш отец?

— Да.

— Вот оно что! А мать ваша жива?

— Да.

— Так мы же с нею знакомы… друзьями были! Будете писать — кланяйтесь, напишите: передает, мол, привет «товарищ Максим из депо», она вспомнит! Мы с ней старые знакомые… Итак, расскажите о генерале Галунове.

Аршакян на миг словно онемел от волнения. Оправившись, он в точности повторил то, что рассказал уже начальнику политотдела.

Член Военного Совета слушал Тиграна, не прерывая.

Когда тот кончил свой рассказ, генерал спросил:

— А что он сказал, когда бойцы ответили «мы победим»?

— После этого он заговорил о храбрости, о геройстве, сказал, что трусят только малодушные, сказал, что надо быть отважным и все такое в этом роде…

— Значит, многим из бойцов понравилось, что генерал стоит под огнем, они решили, что он храбрец?

— Да, я слышал возгласы восхищения.

— Он, разумеется, не из тех, кто боится смерти, — сказал член Военного Совета задумчиво. — Но он и не храбр — у него худший вид трусости. Он искренне ненавидит врага, любит родину. Но в этой его любви недостаточно или вовсе нет коммунистической сознательности. Потому и ослабела воля его. Он не верит в нашу победу. Он видит врага более сильным, чем это есть в действительности. Он считает, что все проиграно, что мы слабы, что мы не можем больше сопротивляться врагу, — и вот он ищет смерти. Душа его в густом тумане, такие люди не способны что-либо разглядеть.

«Так вот кто был, значит, товарищ Максим!» — думал Тигран, слушая Луганского.

Генерал продолжал:

— Если глубоко вдуматься, Галунов по существу — жалкий трус. Он считает, что наступил день нашего поражения, и хочет умереть часом раньше. Потому-то и шагает во весь рост под пулями. Это самая бесстыдная попытка покончить с собой. Нет слов, нам всем тяжело. Но коммунист тот, кто и в трудные минуты испытания остается тверд душой. А Галунов, как видите, живет с нами уже двадцать пять лет, девять лет состоит в нашей партии, но вот коммунистом не стал. Он был прапорщиком в царской армии и бурным анархистом. Мечтал совершить террористический акт против членов царской семьи — ничего не вышло. Впоследствии, увлеченный революционной романтикой, принял революцию на ее последнем, завершающем этапе. Ни единой капли крови не пришлось ему пролить за революцию, а пользовался он всеми возможностями, предоставляемыми советской властью. Учился и учил он по книгам. Учился и учил, но большой жизнью не жил. А жить, по нашим понятиям, — это и значит бороться… Он не постиг этого и остался духовно чуждым нам. Вот почему меня не удивляет, что- он спросил вас: «Где ваши танки?». Он не верит ни в армию, ни в народ, он верит в героизм и гениальность отдельной личности. Коли так, создадим ему возможность проявить личный героизм: отправим его в батальон — пусть сражается, поглядим, какой он вояка. Добираются и до генеральского звания, начиная службу рядовым, — но что-то мне не помнится, чтобы генерал пошел обратно в строй и стал хорошим бойцом!

Член Военного Совета поднялся.

— Угостили вас чаем? — спросил он.

— Да, товарищ генерал, — ответил Аршакян, встав вместе с генералом.

— Поужинаем вместе.

— Спасибо, товарищ генерал.

— Просьба начальника — приказ. Слыхали такой оборот?

— Слыхал, товарищ генерал! — улыбнулся Аршакян.

— Значит, поужинаем вместе и вместе поедем. А матери непременно пошлите от меня привет, не забудьте. Она вспомнит…

— И я немного помню, товарищ генерал, — проговорил Аршакян.

Генерал улыбнулся.

— Ага, помните. А не хотели со мной поужинать!

За ужином Тигран с интересом слушал рассказы генерала об Одиннадцатой армии и о Серго Орджоникидзе.

— Да, история сейчас призвана разрешить большие задачи, — задумчиво проговорил генерал. — История… Мудрая штука эта история! Человек живет восемьдесят — девяносто лет, а опыт и дела человечества имеют давность тысячелетий.

Генерал встал.

— Пошли! Довезу тебя до Федосова.

Он незаметно перешел на дружеское «ты».

XVI

Генерал Луганской уселся на заднее сиденье автомашины, жестом предложив Тиграну занять место рядом. С шофером сел адъютант.

— В хозяйство Кулагина! — распорядился генерал!.

Всю ночь машина Луганского тряслась на прифронтовых дорогах. Вслед за ней двигался тягач с автоматчиками.

Но вот мрак начал сереть. Рассветает, что ли? От ночной стужи затвердела дорожная грязь. Постепенно начали вырисовываться очертания лесов и холмов. Иней покрывал стебли несобранного подсолнуха, коричневые поля гречихи, кочаны капусты, кроны деревьев. Стужа в этот день обещала быть сильнее — утро выдалось ясное. Впервые за последние дни показалось над землею светлобирюзовое небо.

— Лётный день! — заметил генерал и нетерпеливо справился — Доехали, что ли?

Шофер вдруг круто свернул на узкую, проселочную дорогу и помчался к ближайшей балке, заросшей лесом. Въехав в балку, он резко затормозил.

— Выходите скорее, товарищ генерал! — крикнул адъютант и рванул дверцу автомашины.

По небу летела эскадрилья фашистских самолетов, вытянувшись журавлиной стаей.

— Бомбардировщики!

Они летели низко над землей, выискивая места скоплений войсковых частей.

Луганской, выйдя из машины, спокойно оглядывал поля и шоссе.

— Не забиты ли дороги?

— Нет, свободны, части оттянуты к лесу, — доложил офицер.

— Вот и хорошо.

По шоссе ехало всего несколько повозок. Заметив самолеты противника, ездовые пустили коней в галоп.

Самолеты прошли мимо и скрылись за холмами. Адъютант проследил) взглядом их направление.

— Летят бомбить станцию Коломак.

— Повидимому, да, — согласился генерал. — Что ж, пусть себе летят: новая танковая часть уже давно выгружена и ушла со станции.

Генерал и Аршакян снова сели в машину.

Издали послышались взрывы, повторившиеся несколько раз. Знаком приказав шоферу подождать, генерал прислушивался к взрывам. Его лицо выражало тревогу. Действительно ли успели отойти от Коломака новые танковые части, не задержался ли на станции кто-нибудь?

Взрывы умолкли. Генерал махнул рукой шоферу. Солнце еще не встало, но под золотистым отблеском зари сверкал на полях иней, ледок на болотцах и лужах, изморозь на соломенных крышах редко разбросанных хат.

Автомашина медленно ехала по балке и, забравшись в самую глубь ее, остановилась. По типу машины и идущему вслед за нею тягачу с автоматчиками догадавшись о приезде начальства, Кулагин с группой штабных офицеров вышел навстречу прибывшим. Часть штабных работников выглядела сонной, некоторые явно не успели умыться.

Подойдя к Луганскому, полковник взял под козырек. Это и был командир дивизии Кулагин.

— Ну, пойдем к вам, — предложил генерал.

Отступив в сторону, полковник Кулагин пропустил вперед генерала и вместе с ним направился к видневшейся между густо растущими деревьями землянке, перед входом в которую стояли двое часовых. Следом за ними двинулись начальник штаба и несколько офицеров.

Адъютант генерала, Аршакян и остальные офицеры остались стоять перед землянкой.

— Покурим, что ли? — предложил адъютант и, протягивая Тиграну коробку с папиросами, обратился к офицерам Кулагина: — Вы не знаете, где бомбили?

— Лес около станции Коломак. Вчера там стояли наши войска. К вечеру прилетели на разведку «Фокке-Вульфы», видно, обнаружили их. Но в ту же ночь наши части оттуда ушли, и гитлеровские «асы» вовсю бомбят безлюдный лес.

— Чудесно!

Солнце уже взошло. Туман прозрачно-серой дымкой окутывал овраги и долины.

К землянке полковника подошел какой-то старший политрук.

— Получена сегодняшняя сводка Совинформбюро, — сообщил он и начал читать вслух: — «В течение вчерашнего дня происходили бои на всем фронте и, в частности, напряженные бои в направлениях Можайска, Малого Ословицка и Таганрога. На Западном фронте германо-фашистские войска при поддержке крупных танковых соединений предприняли несколько ожесточенных атак на наши позиции. Наши войска отразили атаки немцев. За вчерашний день подбито двадцать три фашистских самолета…»

— Мерзавцы, начинают напирать и в направлении Таганрога. Цель их ясна: рвутся к Ростову, чтоб отрезать Кавказ! — промолвил один из офицеров. Взглянув на Тиграна, он добавил: — В ваши края прорваться хочет…

Аршакяну почему-то показалось, что эти слова офицер сказал без горечи.

— А вы откуда? — спросил он.

Казавшееся равнодушным лицо офицера омрачилось.

— Из Житомира.

Он опустил голову и концом сапога пнул ком смерзшейся грязи.

Из землянки выглянул офицер: генерал Луганской звал к себе сопровождавшего его адъютанта и старшего политрука Аршакяна. Когда они вошли в землянку командира дивизии, им показалось, что они находятся в хорошо протопленной и уютной комнатке: пол был устлан зелеными еловыми ветками, такими же ветками покрыты были стены, на одной из которых висел портрет Сталина, снятого в солдатской шинели.

Землянка напоена была запахом осеннего леса. Ярко горела маленькая печка, распространяя приятное тепло.

Положив загорелые руки на самодельный столик и словно не замечая только что вошедших в землянку людей, генерал Луганской заканчивал беседу:

— Думаю, все уже ясно? Итак, с наступлением сумерек двинете артиллерийский полк. Он придается соединению Галунова до тех пор, пока не будет получен новый приказ. Ваш полк вернется к вам, как только вы приступите к делу, — может быть, завтра, может, через четыре-пять дней или через неделю!

Соединение Кулагина находилось непосредственно за линией фронта, числилось в резерве командования армии, и должно было перебрасываться туда, где создавалось напряженное положение.

Стоя перед генералом, полковник Кулагин молча слушал его.

— Товарищ генерал, может быть Военный Совет даст приказ войти в бой целой дивизией? — не зная, как будут приняты его слова, проговорил наконец Кулагин. — Быть может, прикажете целиком заменить Галунова?

— Действуйте, как приказано, — спокойно сказал член Военного Совета. — Не бойтесь, не опоздаете, успеете сразиться! А когда вступите в бой — не останетесь без артиллерии. Кстати, сколько вам лет, полковник? Здесь нет женщин, можете не скрывать своего настоящего возраста.

— Сорок три, товарищ генерал.

— Вот как. А я считал вас моложе. В вашем возрасте люди бывают хладнокровней и терпеливей. Ну, согрелись, Аршакян, можно ехать? Так едем!

Через час после этого автомашина члена Военного Совета остановилась у штаба генерал-майора Галунова. На крыльце большого и красивого здания, в котором помещался штаб, стоял без фуражки сам генерал-майор. Он не знал о приезде члена Военного Совета — его не предупредили.

Увидев выходящего из машины генерала Луганского, Галунов смутился. Но вернуться и взять фуражку уже не было времени.

— А что же вы не завели себе гусей и кур, генерал? — громко спросил член Военного Совета. — Раз устроились в теплом местечке, следовало бы завести и приусадебное хозяйство, иначе неудобно.

Заметив среди офицеров начальника политотдела Федосова, Луганской спросил:

— А вы в каких хоромах расположились?

— Политотдел находится в лесу, — сдержанно ответил Федосов.

— Ну и правильно. Переменить, безотлагательно переменить и расположение штаба, сегодня же спуститься под землю! — приказал член Военного Совета и вошел в «квартиру» генерала Галунова.

Аршакян в последний раз проводил взглядом крепкую фигуру генерала Луганского.

«Товарищ Максим из депо»… Поверит ли мать, что через двадцать лет Тигран встретил товарища ее покойного мужа по подпольной борьбе, ныне члена Военного Совета армии генерала Луганского?

К вечеру этого дня Тигран снова вернулся в полк майора Дементьева. Целый день длилась бомбежка. До прибытия в полк Тиграну пришлось десятки раз ложиться в воронки, чтобы укрыться от разрывов. Когда же он, усталый, но радостный, встретился с майором Дементьевым, показалось, что вернулся в родной дом.

— Очень рад, что встретились снова! — промолвил майор Дементьев, без улыбки глядя в лицо старшему политруку. Своей огромной лапой он крепко пожал Тиграну руку. — Не болит? Ну вот и хорошо!..

XVII

Комиссар полка приказал начальнику снабжения полка Меликяну и командиру транспортной роты лейтенанту Сархошеву обойти боевые подразделения и лично проверить, как обеспечены бойцы продовольствием и боеприпасами на переднем крае обороны.

Меликян успел уже несколько раз побывать на КП полка, у майора Дементьева. Сархошев же ни разу не удосужился навестить подразделения, хотя за последние дни несколько раз попадал под артиллерийский обстрел и бомбежку. Он никак не мог понять — что за необходимость лично бывать в ротах, тем более что еще ни разу не получил замечания за свою работу? Транспортная рота, подчиненная ему, работала как хорошо смазанный механизм: многие ездовые обратили на себя внимание отвагой, своевременно доставляя боеприпасы на передовую линию под сильнейшим огнем неприятеля. Среди них были раненые и даже убитые. И этим Сархошев гордился: значит рота участвует в боевых действиях! Он даже подумывал о том, что командир полка отметит боевую работу роты, а ее командира представит к награде наряду с другими офицерами.

Дементьев был доволен также работой начальника снабжения. Но Меликян не думал об орденах: что сделано для того, чтобы заслужить награду?

Солнце уже зашло. Золотистый отблеск заката померк на полях. Спускался прохладный вечер, когда Меликян зашел к Сархошеву.

Сархошев озабоченно подвязывал к поясу гранаты, проверял револьвер, старался поудобнее приспособить на голове каску, которую почти не носил до этого, жалуясь на ее тяжесть.

Меликян оглядел его и невольно подумал: «Боится».

— Снаряжаешься, Сархошев? Там только тебя и поджидают; как покажешься — так и бросятся на тебя!

— Неуместные шутки! — кисло ответил Сархошев. — Воин должен быть всегда наготове.

— Что правда, то правда, прошу прощения, — согласился Меликян. — Но если захватишь с собой и пулемет, будет еще лучше!

— Не вижу надобности в пулемете.

— Ну, раз не видишь, пойдем и так; может, удастся и нам совершить какой-либо подвиг.

— Совершают подвиги люди не лучше нас.

— Я это и говорю.

— Вот дружку твоему не удался подвиг, так он воспользовался царапиной на руке и исчез.

— Какой дружок? — с удивлением переспросил Меликян.

— Да твой драгоценный Аршакян!

— Не стерпел, опять о нем заговорил! Горит, видно, у тебя сердце, Партев Сархошев! Но хоть разорвись, тебе с ним не сравняться. Покажи, что ты мужчина, тогда и говори о нем!

— А разве я не выполняю все, что мне приказывают? Он-то теперь спокойно спит в госпитале или шутки шутит с сестричками…

— Вставай, вставай, пойдем, не болтай лишнего! — уже не на шутку рассердился Меликян.

Сархошев не ответил. Повернувшись, он во весь голос крикнул:

— Бено! Эй, Шароян…

С винтовкой через плечо вбежал боец.

— Живо! Идем! — распорядился Сархошев.

— Ишь ты, с телохранителем расхаживаем, словно генералы!

Меликян вышел первым, шагая с проворством юноши. Он был представителем того типа людей, которые и после пятого десятка не чувствуют бремени лет и никогда не говорят о том, как действует у них сердце или какие боли чувствуют они в ногах. Людям такой закваски одинаково хорошо живется и в долинах, и в горах, и в южных краях, и на полюсе. Куда бы ни бросала их жизнь — везде им хорошо, всюду они как дома!

За Меликяном хмуро шагал Сархошев, а по его пятам шел Бено Шароян. Темнота в лесу казалась непроницаемой. Но вот они выбрались из лесу в открытое поле. Край неба на западе багровел от пожаров. По- пролетающим фашистским самолетам снизу стреляли трассирующими пулями, которые стремительно поднимались в небо и потухали в воздухе. Навстречу двигались человеческие фигуры — то одиночные, то группами.

— Кто это? — спросил Сархошев.

— Вероятно, раненые, — не оборачиваясь, отозвался Меликян.

Гул артиллерии усиливался.

— Видно, в атаку переходит, — пробормотал Сархошев.

— Э, нет, по ночам он в атаку не ходит! Обычная артиллерийская дуэль, больше ничего.

Над их головами пролетел снаряд и разорвался сзади, в лесу. За ним — второй, потом третий, уже совсем близко. Меликян спрыгнул в какую-то воронку. Сархошев повалился на него.

Мимо галопом проскакал какой-то всадник, направляясь на передний край.

— Дорогу бомбит, сукин сын, — огорченно заметил Меликян. — Переждать придется, пока утихнет. А ты чего торчишь там, Шароян? Спускайся в воронку.

— Настоящий бандит, не знает, что такое страх, — понизил голос Сархошев. — Но я не понимаю — чего хочет от нас этот комиссар? К чему было отправлять нас в роты? Если б какое-нибудь задание — еще понимаю.

— Приказ остается приказом, — спокойно возразил Меликян.

— Может быть, майор об этом ничего не знает. Каприз комиссара — и больше ничего!

Меликян выскочил из воронки.

— В армии капризов нет, есть приказ. Идем.

«Ограниченный человек. Казенщина!..» — идя вслед за Меликяном, думал о нем Сархошев.

Ракеты непрерывно освещали холмы и воронки. Висели в небе неподвижные белые огни, подвешенные к маленьким шелковым парашютикам, невидимым невооруженному глазу. Вокруг них искорками вспыхивали и потухали трассирующие пули.

— Наши бьют, чтобы потушить. А он все подвешивает осветительные ракеты, чтоб артиллерия могла бить по нашим позициям! Не так уж они храбры, трусят темноты. Видел я их: только техникой и держатся! Пусть только у нас техники прибавится — увидишь: один русский с ихними пятерыми справится.

Меликян почувствовал, что его никто не слушает. Он обернулся. Фигуры Сархошева и Шарояна маячили далеко позади: они отстали на сто — сто пятьдесят шагов.

— Эй, Сархошев!

Отозвался Шароян:

— Идем, идем.

Когда они поровнялись с ним, Меликян спросил:

— Что случилось?

— Ревматизм скрутил, шагать невозможно! — объяснил Сархошев. — Отчаянно болят ноги.

Опять стали попадаться навстречу раненые, направлявшиеся в тыл. Брели, хромая, опираясь на палки. Проехало несколько повозок с тяжело раненными. В темноте виднелись лишь головы, обмотанные белыми бинтами.

Раненые проходили молча, словно привидения. Лишь изредка слышался стон.

Опять над головой пролетели снаряды и разорвались далеко позади. Сархошев, согнувшись, шагал вслед за Меликяном, часто оглядываясь, чтобы проверить, не отстал ли Шароян.

— Эй, Меликян! — неожиданно крикнул он.

Меликян обернулся.

— Присядем хотя на несколько минут, у меня ноги не идут.

— Что ж, присядем.

Со стоном опустившись на мокрую кочку, Сархошев воскликнул:

— Мерзкая штука эта война!

— А кто тебе сказал, что хорошая?!

— Сейчас каждый мог бы сидеть дома с семьей, в теплых, светлых комнатах. А теперь не знаешь — умрешь за ночь или жив останешься.

— Да, братец ты мой! Воевать — это тебе не в кино играть, — отозвался Меликян, намекая на профессию Сархошева: до войны тот работал кинооператором, а в глазах Меликяна это было чем-то вроде киноактера.

— А тебе война нравится, что ли? — огрызнулся Сархошев.

— Кому она нравится? Я и драки-то никогда не любил. Но если кто-нибудь меня обижал — случалось, и я морду набивал, и мне набивали. А война, братец ты мой, это побольше драки будет.

Сархошев остановил проходившего мимо раненого и стал расспрашивать — из какой он части, какого батальона. Раненый оказался сержантом из их же полка. Тоном знатока военного дела Сархошев начал задавать вопросы.

Сержант мог рассказать только о своей роте. Что же касается того, какими методами и силами воюет неприятель, — он сказать не может, да и нога у него сильно болит, стоять невозможно.

Сархошев повысил голос и прикрикнул:

— Какой ты к черту сержант, если не можешь в двух словах описать положение полка? Да и какой ты боец?! Еле голос подаешь. Кровь увидел, так душа в пятки ушла?!

— У меня тяжелая рана, — оправдывался сержант.

— Ладно, ладно, иди уж.

Раненый побрел дальше.

— Ты чего орал на него, Сархошев? — упрекнул Меликян. — Доберись туда, откуда он шел, тогда и кричи.

Они сошли в какую-то балку, поднялись на холм, спустились в другой овражек. Кругом свистели пули. Заметив, что Меликян шагает, опустив голову, Сархошев согнулся чуть ли не пополам.

Войдя в блиндаж командира полка, Меликян и Сархошев с удивлением заметили Аршакяна, стоявшего рядом с Дементьевым.

Доложив, что явились по приказу комиссара для обхода рот, Меликян, не стесняясь присутствующего здесь командира полка, обнял Аршакяна.

— Умереть за тебя, Тигран-джан, товарищ старший политрук! Стосковался я по тебе, поверь слову!

— Разволновался, старик? — заметил майор.

Меликян вытянулся.

— Я не старик, товарищ майор, мне до пятидесяти лет еще целый год остается. Разрешите доложить, что я намерен прожить до ста лет!

— Верю! — кивнул майор. — Старый дуб ветру не повалить!

Обняв левой рукой плечи Меликяна, Тигран протянул правую Сархошеву:

— Ну, как вы? Немного обижены на меня или обида уже прошла?

— Никак нет, никогда не держал обиды на вас, товарищ старший политрук! — отрекся Сархошев. — На замечание начальника воин не имеет права обижаться…

Из разных углов блиндажа молча взглянули друг на друга Каро Хачикян и Бено Шароян. Телохранитель Сархошева избегал взгляда автоматчика, но, искоса поглядывая на Каро, видел, что тот улыбается, и чувствовал в этой улыбке пренебрежение.

Нагнувшись к Игорю, Каро шепнул ему:

— Это тот, что сбежал в первый день. Помнишь?

Игорь также шепотом ответил:

— Не надо напоминать ему об этом.

Шароян не слышал этих слов, но понимал, о чем Каро мог говорить с товарищем, и в его сердце вкралось опасение: а вдруг скажет командирам, подведет под наказание…

— Идите по ротам первого батальона, комиссар там, явитесь к нему! — приказал Дементьев. — Поговорите с бойцами, расспросите, вовремя ли они получают горячий обед, махорку, проверьте обувь, шинели. Проводи их, Хачикян. Поведешь так, чтобы не попали под огонь.

…Было уже за полночь, когда Меликян и Сархошев возвращались к себе «домой», как на фронте принято было называть место расположения своего подразделения. Хотя артиллерийский огонь противника постепенно утих, гитлеровцы попрежнему освещали местность ракетами.

На обратном пути впереди шагал уже Сархошев, и так прытко, что Меликян не поспевал за ним.

— Ты чего бежишь? Иди медленней! — не вытерпел Меликян.

— На прогулочку мы вышли, что ли? — огрызнулся Сархошев.

— Так у тебя же ноги болели?

— Что ты хочешь этим сказать?

— Спрашиваю — у тебя ревматизм прошел, что ли?

— Отдохнул, вот и перестали ноги болеть.

— Ну и хорошо, что перестали.

Минут десять они шли молча. Потом Меликян дружески спросил:

— Почему ты так малодушничаешь, Партев?

Сархошев ответил не сразу. После долгой паузы он негромко произнес:

— Психологически действует на меня… ночь, понимаешь!

Когда они добрались наконец до маленького домика на опушке леса, в котором жил до войны лесник, Сархошев приказал Шарояну принести хлеба и свиного сала, достал из ранца пол-литровку водки и разложил все на маленьком шатком столике, брошенном прежним хозяином.

Через полчаса Сархошев уже во все горло распевал:

Не хочу я чаю пить

Из большого чайника…

В приподнятом настроении был и Меликян, но песня Сархошева покоробила его.

— Выходит, что и особая московская водочка тоже психологически действует на тебя, Сархошев?

— Не отрицаю, действует.

— И вот с такой-то душой ты хочешь сравняться с Аршакяном?!

Они еще долго сидели вдвоем за столом. Меликян никогда не задумывался над своей близостью с Сархошевым, над тем, хорош или дурен его собутыльник; он и сейчас не думал об этом.

XVIII

K западу от Харькова, на границе Полтавской области, продвижение неприятеля остановили у заболоченных берегов реки Коломак и заставили его две недели топтаться на месте. На многих рубежах советские войска отбросили противника и сумели закрепиться на более удобных позициях.

Названия маленьких и безвестных до этого хуторов и сел — Разуменко, Трудолюбовка, Цыпочки, Шелестово — теперь обводились на картах цветными карандашами, не сходили с уст бойцов, которые до этого холодного и сырого октября никогда не слышали о таких населенных пунктах, да и не предполагали, что судьба когда-либо забросит их сюда из Архангельска, долины Аракса, Колхиды, Саратова или Ташкента.

Гитлеровские генералы наметили месяц и число, когда они должны были занять Харьков. Давно уже прошел этот срок!

Стояли последние дни октября. Из-за сплошной облачности дни походили на сумерки, лишь по ночам изредка прояснялось небо. Но по ночам неприятель, не раз встреченный огнем и контратаками, проявлял особую осторожность.

В тесном взаимодействии с соседними частями держала оборону на своем рубеже и дивизия, все еще носившая имя Армянской. За последние три дня усилились огневые средства дивизии: по распоряжению члена Военного Совета ей был придан артиллерийский полк из части, находящейся под командованием полковника Кулагина. Бойцы теперь были убеждены, что неприятелю уже не удастся отбросить их за этот оборонительный рубеж.

Бойцы артиллерийских батарей, уже по две недели остававшиеся в одних и тех же окопах, каждое утро видели перед собой знакомые картины, и малейшее изменение в них тотчас же бросалось в глаза. Вот обрублены ветки у того одинокого дерева, что стояло на отлете от лесного массива; на холме напротив видны новые воронки от последнего ночного обстрела; раскинувшееся перед окопами поле изрыто больше, чем вчера.

Снайперы легко отыскивали пристрелянные накануне мишени перед позициями неприятеля — маленький кустик, кочку или несколько голых стеблей подсолнечника. Ага, на этом подсолнухе уже нет круглой головки, которая вчера легко покачивалась от ветра. Там, недалеко от окопов, две вороны вчера были вспугнуты стрельбой и поэтому так боязливо теперь клюют падаль, поминутно озираясь кругом.

Полк майора Дементьева уже два раза получал благодарность командования армии. В очерках, описывающих военные эпизоды в дивизионных и армейских газетах, каждый день можно было встретить имена бойцов полка Дементьева. Бурденко и Тоноян всегда упоминались вместе. Кобуров приказал своему заместителю вырезать из газет и хранить в отдельной папке все статьи, относящиеся к полку: они должны были впоследствии войти в новую историю их части.

Капитан Кобуров вполне искренне, без всякого чванства думал, что не будь «чистой работы» штаба, полк не отличался бы в боях.

Он уже мечтал о переходе в контрнаступление. И действительно, до каких пор радоваться тому, что продвижение неприятеля приостановлено? Если даже на остальных участках гитлеровцы продолжают продвигаться, то почему нельзя начать контрнаступление на одном участке, хотя бы ради усиления психологического фактора?

Кобуров был горячим патриотом, энергичным воином, но он не подозревал, что не знает очень многого, и простодушно верил в свои стратегические таланты.

Всеми своими мыслями он делился со своим заместителем. Он любил Мисака Атояна за то, что немногословный лейтенант всегда одобрительно выслушивал его рассуждения о полководческом искусстве и его сверхбоевые стратегические планы.

— Нет, тут необходимо что-нибудь особенное! — как-то заявил Кобуров своему заместителю. — Ну, скажем, внезапный прорыв…

— Нужно. И, наверно, будет.

— Ох, как нужно! Ведь с каждым днем, с каждым часом он вклинивается вглубь страны. Крайне нужно!

Но вот для Кобурова произошло неожиданное: ночью был получен приказ оставить занимаемые рубежи и отойти на новые позиции…

Когда Кобуров, получив маршрут передвижения, отыскал на карте названия населенных пунктов, он побледнел.

— Коломак, Валки, Огульцы… Да что же это? Ведь мы на Харьков идем! И Харьков будем сдавать, что ли?! Честное слово, ничего не понимаю!

Рядом с ним стоял Атоян — как всегда, молчаливый и спокойный и, как всегда, готовый выполнить любое задание начальника штаба.

— Лучше было нам умереть, но не отступать! Как ты думаешь, Атоян?

— Зачем умирать, товарищ начштаба? — ответил тот, помолчав. — Если б нужно было, приказали бы умереть и вам, и мне, и всем. Не приказали — значит нужно, чтоб мы остались живы, сберегли наши силы: видно, пригодятся. Может, произойдет нечто большее, чем этот ваш прорыв…

Кобуров с изумлением слушал своего помощника.

Задолго до рассвета войска бесшумно оставили свои позиции. Тыловые подразделения двинулись первыми. Построившись колоннами, батальоны шагали под мелко моросящим дождем. Под ногами бойцов похрустывала ледяная корочка на лужах и жидкой грязи. Казалось, сегодня холод стал более пронизывающим и злым, чем в предыдущие ночи. Бойцы и командиры, еще не получившие зимнего обмундирования, дрожали от холода и сырости.

Угрюмо шли бойцы капитана Юрченко, покинув окопы, с которыми они так сжились. Там они сражались тринадцать дней, там остались могилы погибших товарищей…

Их томило мучительное чувство стыда и горечи. То один, то другой из них оглядывался на остающиеся позади окопы, над которыми так же, как вчера, взлетали в воздух неприятельские ракеты, освещая все кругом.

Шли молча, не было видно ни одной искорки от папиросы. Казалось, и земля, и раскинувшиеся на живописных холмах села, и шелестящие под ветром леса, и застывшие у порога своих хат старики и дети спрашивают: «Куда вы уходите? А мы?!»

— Ох, и тянет покурить! — раздался голос Бурденко.

— Нельзя. Потерпи, — вполголоса проговорил Тоноян.

— Потерплю и без твоего совета! — раздраженно огрызнулся Бурденко. — Подумаешь, «потерпи». Надоело мне это слово, мочи нет! Нельзя все терпеть и терпеть! Курить я не стану, можешь не беспокоиться. Да только нельзя же без конца друг другу это слово говорить! И кто тут такой нетерпеливый, интересно бы узнать? Это ты, что ли, знатный бригадир колхоза? Что можешь ты делать, если не терпеть, очень хотел бы я знать? Ну, говори — что ты можешь делать, а?

— Я драки с тобой не хочу, я драки не люблю! — спокойно отозвался Тоноян, понимая раздражение Бурденко.

— И очень плохо, что не любишь драться! — не унимался Бурденко.

— С тобой драться не хочу. Понимаешь?

— Да этого у меня и в мыслях нет, братец ты мой, — сказал Бурденко уже другим тоном. — О чем нам с тобой спорить, дорогой человек? Да если хочешь знать, с тобой я повеселиться бы хотел, выпить толком, потанцевать если подходящий день выдастся! Об этом-то дне я и держу думку, а он все дальше и дальше уходит. Потому и сержусь. Когда он наступит — угадать не могу. Не понял ты, что я хотел сказать, просто не понял, Арсен Иванович!

Отца Тонояна звали Еранос. Но, желая называть его по имени-отчеству во время частых задушевных бесед, Бурденко придумал для него отчество — Иванович. Так же начали называть Тонояна и другие товарищи, и вскоре оно приобрело уже право гражданства.

— Курить не стану, не бойся. Должен прямо сказать, браток: очень тебя уважаю, хороший ты колхозник! В лицо тебе говорю, чтобы ты не обижался, если под сердитую руку я что-нибудь неуважительное невзначай скажу. Ясно? Если вопросов нет, значит ясно. Еще много борща мы с тобой похлебаем, еще много махорки пересыплешь ты мне в кисет! Вот говоришь: потерпи, мол. Да разве мы не терпим? Еще как терпим!

К словам Бурденко прислушивались и другие.

— Я понимаю, что всякий приказ — это закон! — продолжал Бурденко. — Значит, и приказ об отступлении тоже закон! Но сердцу ведь не прикажешь, оно горит. Я и сам понимаю, что надо потерпеть…

— Умный ты у нас, Бурденко! — откликнулся кто-то рядом. — Подтверждаю.

Товарищи по голосу узнали Ираклия.

— Подтверждаю! — повторил он. — Что правда, то правда! Но очень уж ты слушаешься своего сердца, Бурденко. Иногда забываешь приложить ухо и к сердцу товарищей. Или, скажем, к сердцу тех, например, которые написали приказ об отступлении. И им ведь не. легко было! Когда командующий подписывал этот приказ, может быть, дрожали у него руки, может быть, он с трудом удерживал слезы. Да ты и сам это знаешь, только забываешь иногда.

— Нет, не забываю! — возразил Бурденко. — И напрасно ты думаешь обо мне такое, парторг Микаберидзе, очень напрасно! Если б на месте этого генерала был я, может быть, и я в эту ночь написал бы приказ об отступлении. И о чем ты тут споришь, товарищ Микаберидзе, не пойму я тебя. Ну, о чем ты споришь, чего хочешь?

— Хочу, чтоб ты сердце свое пожалел, вот чего я хочу, — серьезно объяснил Ираклий. — В отступлении этом для нас бесчестия нет. Наша дивизия оставила свои позиции по приказу командования, мы выполнили наш долг!

— В том-то и дело, что плохо мы выполняем наш долг, — перебил его Бурденко. — Можешь возразить против этой правды?

— А зачем мне возражать? Но я знаю, верю: наступит время, когда мы заплатим весь долг целиком! Наступит непременно! И поэтому не падаю духом.

— Так я тоже! — воскликнул Бурденко. — Если б не верил в это, повернул бы назад, один пошел бы на него и погиб бы от его пули! А вот, видишь, иду со всеми, потому что знаю: будет так! Да только не могу спокойно идти, земля держит, точно магнитом стала, точно говорит: «Стой! Куда ты уходишь?!» Силой приходится отрывать нош, поверишь ли…

Батальон вошел в лес. Бойцам разрешили перекурку с тем, чтоб они прятали огонек в рукаве.

Встало солнце, и под его лучами засверкал иней на полях. Показались села и хутора, потонувшие в садах. Широко раскинулась украинская степь во всей своей красоте. С неба исчезли последние клочья облаков. Поля, покрытые инеем, были словно усыпаны осколками стекла, отсвечивавшими всеми; цветами радуги.

Арсен старался не смотреть в сторону дороги, чтобы не видеть отходящих войск, не видеть шагающих по грязи женщин и детей с их тележками, груженными домашним скарбом, не замечать валяющихся повсюду трупов лошадей. Знакомые, раздирающие душу картины! Вот так же двадцать пять лет назад снялись и они с родных мест, целыми семьями брели по дорогам, со слезами оглядываясь назад. Сейчас словно повторяется то же. Но тогда по пятам за беженцами шло турецкое войско, а сейчас идут фашисты…

Послышался возглас:

— Воздух! Воздух!

Спустя минуту раздалась команда:

— Расходись… ложись!

Тоноян увидел черные кресты на крыльях стремительно спускающегося «Юнкерса». Оторвавшиеся от самолета бомбы со свистом летели вниз, словно прямо на него, но разорвались где-то позади.

Тоноян увидел столб желтого дыма, черный фонтан земли. Послышались еще взрывы — второй, третий. И вдруг настала тишина. Арсен встал с земли, огляделся: батальон словно провалился, исчез. Но через минуту по одному стали подниматься и другие бойцы.

Тоноян сделал было шаг и вновь услышал команду:

— Ложись!

Стремительно пикировали новые самолеты. Тоноян спрыгнул в только что образовавшуюся от бомбежки воронку. За ним прыгнул еще кто-то. Они прижались друг к другу.

Фашистские самолеты кружились над залегшими бойцами, один за другим пикируя вниз и снова поднимаясь в небо.

За несколько минут фашисты засыпали батальон десятками бомб. Небольшой участок поля заволокло густыми клубами дыма.

Внезапно, как и появились, фашистские самолеты исчезли из виду.

Послышалась команда подняться.

Бурденко выбрался из воронки, отряхнул измазанные землей рукава и грудь и посмотрел на Тонояна.

Перекинув винтовку через плечо, Арсен поднес к лицу две пригоршни сырого чернозема. Земля благоухала знакомым, чудесным запахом, благоухали белые и тоненькие, словно нити, корни знакомых растений, вместе с землей выброшенные на поверхность…

— Ты чем это занят? — справился Бурденко.

Тоноян огорченно взглянул на него, на свои ладони.

— Жалко землю…

Бурденко понят его. Он тоже взглянул на новую воронку, зиявшую, как рана на груди земли.

— Идем, браток, все равно идти надо…

От бомбежки погибли два бойца и один был легко ранен.

Убитых уложили рядом на краю свежей воронки. Кто-то вручил комиссару их документы.

Микаберидзе просмотрел бумаги и передал маленькую красную книжку старшему политруку. Тоноян слышал, как он сказал Аршакяну:

— Вот партийный билет. Может быть, вы знали его, Арам Саркисян, принят в партию Северным райкомом.

Арам Саркисян? Нет, Тоноян не знал его, хотя лицо убитого и казалось ему странно знакомым.

— А другой горьковчанин, — продолжал комиссар. — Ермаков Тихон. Вот и последняя полученная им открытка, от матери.

Держа в руках документы убитых, Аршакян сделал несколько шагов вперед и повернулся лицом к стоявшим кругом бойцам батальона. Он снял фуражку, хотя в воздухе было сыро и холодно.

Старший политрук был бледен, но глаза его блестели странным огнем. Аршакян начал говорить. Он говорил негромко, и то, что он сказал, было понятно Тонояну и надолго осталось в его памяти.

— Сейчас мы похороним наших товарищей и пойдем дальше, оставив здесь их могилы…

Аршакян умолк, приподнял опущенную голову и взглянул вдаль. Казалось, он ищет и не находит слов.

Но вот он взглянул на бойцов, и стиснутые губы его разжались.

— Мы должны покинуть их, чтобы идти дальше на восток. Но перед могилой наших товарищей каждый из нас клянется: уходим, чтоб вернуться!

Помолчав, старший политрук поднес к глазам открытку, которую держал в руке.

— Погибший товарищ получил перед смертью письмо из дому. Разрешите его прочесть.

«Дорогой мой сын Тихон! Спешу сообщить тебе радостную весть. Жена твоя, Галя, сегодня утром родила мальчика. Все находят, что мальчик очень похож на тебя, и мы решили назвать его твоим именем — Тихоном. Все нас поздравляют и просят передать тебе самые лучшие пожелания. Кланяется тебе также и маленький Тиша. Говорит: торопись побить врага и скорей возвращайся домой».

Аршакян продолжал:

— Тихон Ермаков не услышит голоса сына. Но мы, его товарищи, обязаны слышать этот голос. Похоронив наших друзей, мы им не скажем «прощайте», потому что должны вернуться к ним. До свидания, дорогие братья!

Убитые лежали у воронки на подостланной плащ-палатке. Небо скрылось за тучами. Моросил редкий дождь. Он падал на поля, на солдат, стоявших молчаливым полукругом, и на обращенные лицом к небу тела Тихона Ермакова и Арама Саркисяна. Казалось, что дождевые капли на лицах убитых — это капли пота на лицах тружеников, уставших от тяжелой работы: они прилегли передохнуть и вот-вот снова встанут…

XIX

Батальон продолжал отходить.

Перед колонной нестройной стайкой низко над землей летели какие-то черные птицы, перекликаясь испуганно и печально. Шагавший радом с Тонояном Бурденко толкнул его в бок и, кивнув в сторону птиц, мрачно пошутил:

— Они тоже отступают вместе с нами…

Уже близок был вечер, когда в котловине перед отступающими показался город Валки.

Над городом стлался редкий дым. Возвращающиеся с бомбежки неприятельские бомбардировщики, держа направление на запад, пролетели над самой колонной, не обратив на нее никакого внимания. На холмах, окружающих город, сидели женщины и дети — они ждали ночи, чтобы вернуться в город.

— Что вы делаете здесь? — спросил комиссар.

— А что нам остается делать? — горько отозвалась пожилая женщина в калошах на босу ногу, подвязанных веревочкой. — Что нам делать, сынок? Спасаемся от ада кромешного: ведь день-деньской он с неба огонь сыплет. Сколько душ погубил!.. Вот и бежали из ада этого.

Из города шли новые группы беженцев. Какой-то старик, окинув взглядом молча шагавших бойцов, обратился к комиссару:

— Не ходите вы через Валки, товарищ начальник. Нынче Валки — сущая могила.

Микаберидзе шепнул что-то командиру батальона Юрченко, и тот громко скомандовал:

— Шире шаг… быстрей!

Батальон начал спускаться в котловину. За ним понемногу потянулись и жители города. Женщина, говорившая с комиссаром, объяснила своим:

— Раз наши идут в Валки, значит самолеты не прилетят.

Однако едва батальон успел войти в город, как в небе послышалось гудение. Выбежавшие из подвалов дети в ужасе заметались перед домами. Самолеты пролетели, не сбросив ни одной бомбы.

На улицах и у подъездов домов валялись неприбранные трупы. Несколько зданий еще продолжало гореть. Пожар мог распространиться по всему городу. Из одного дома, расположенного рядом с горевшим, доносились крики и плач детей.

Командиры решили, что необходимо потушить пожары, навести порядок и рассеять панику.

Уже за полночь вернулись связные батальона, посланные на розыски штабов полка и дивизии и доставившие приказ командира полка: батальону сосредоточиться в селе Рубановка, в шести километрах от города Валки, и стать там на отдых.

Все наиболее опасные очаги пожара в городе были потушены, оставшиеся в горящих зданиях дети спасены.

Паника в городе улеглась, но тяжелый запах гари давал себя чувствовать.

Батальон поздно ночью добрался до Рубановки. Бойцы повзводно улеглись спать на сене; бодрствовать остались лишь назначенные в боевое охранение.

В хорошо протопленной хате на шелестящем сухом сене лежал Тоноян, бок о бок с Бурденко и Мусраиловым. Еще вчера нельзя было и мечтать о возможности уснуть в таком теплом и сухом месте. Многие бойцы уже похрапывали, утомленные дневной тревогой и ночным маршем.

Но Тонояна сон не брал. Он то и дело поворачивался с боку на бок, несколько раз крепко потер лоб, чтобы прошла головная боль. Ничто не помогало. Перед его глазами мелькали картины отступления, лица убитых товарищей, охваченные пламенем дома. От непривычного тепла лоб обдавало жаром, и Тонояну казалось, что на него снова пышет пламенем тот горящий дом, куда он вбежал), опалив лицо и руки, задыхаясь от дыма и чада тлеющей одежды. Вот он снова видит перед собой прислонившуюся к стене фигурку, кидается к ней и, подхватив на руки, выносит из клубов дыма. Кого удалось ему спасти — Тоноян не знал. Его привычные к тяжелому труду руки не чувствовали тяжести ноши. Охваченные пламенем ступени прогибались под его ногами, когда он сбегал во двор. Собравшиеся женщины встретили его плачем и криками: «Вера, Веруша!..» Так звали спасенную Тонояном девушку. Она, пошатываясь, встала на ноги, ее подхватили под руки, чтоб не упала. Кто-то поднес кружку с водой к ее губам, но она так и не смогла выпить. «Отпей, Веруша, отпей хоть глоток!» — убивалась мать.

У Тонояна горело лицо… Когда же они остановятся и пойдут обратно? Когда успокоится страна, на земле которой он жил и карта которой, привезенная когда-то Вартуш, занимала целую стену их дома? «Вот, значит, как велик наш Советский Союз! Как же может он захватить все это?! И как могут жить люди в нашей стране без советской власти, так, чтоб не было колхозов, бригад, парторганизаций, не было договоров о соцсоревновании между колхозами и районами, не было машинно-тракторных станций? Как же смогут люди жить без этого?»

Казалось, Арсен убеждает кого-то: «Кто бы ни говорил это, ты не верь, что мир можно так перевернуть! Если солнце уже взошло, как может оно покатиться назад? И как может мир существовать без солнца? Нет, не будет такого! Кто бы ни говорил — не верь…»

Воздух в хате становился тяжелым, удушливым. Зловонием несло от высыхавших на печи мокрых портянок. Рассветало уже, когда наконец веки его сомкнулись…

Снилась ему Араратская равнина, залитая солнцем. С Арагаца, журча, бегут каналы; зацвели абрикосовые и сливовые деревья, начинают раскрываться светлорозовые и алые бутоны персиковых деревьев. Заливаются, звенят в небе жаворонки, щебечут в гнездах скворцы… Серебристыми косами висят над водами ветви шпатовых деревьев. Вот опять самолет бросает с неба листки. Праздник, большой праздник! На фасаде колхозного клуба, построенного из красного туфа, развеваются флаги. Играет радио, и во дворе делают физкультурные упражнения пионеры в красных галстуках. Арсен аплодирует им вместе с другими и вдруг видит среди пионеров своего Артуша. И когда он так вырос! Каким славным парнем стал… Глаза у него смеются; он поглядывает на отца.

Рядом с Арсеном стоит нарядная, разодетая Манушак.

«Ведь три года прошло, конечно вырос он, не всегда же оставаться ему малышом!» — смеется Манушак и, наклонившись к уху Арсена, шепчет: «Очень стосковалась я по тебе, мое солнышко, мой светлый день Арсен-джан!..»

…Тоноян вдруг проснулся от громкого оклика. Вместе с ним вскочили и остальные бойцы.

Уже совсем рассвело. Батальон строился к маршу.

Вставал облачный, сырой день, но холод значительно смягчился. Над землей стлался густой туман.

Отход на восток продолжался.

XX

На второй день, уже поздно вечером, батальон прошел город Люботин. После этого колонна, обходя города, продвигалась по полям и лесам. Шли напрямик, по выбранным командирами азимутам.

Через каждые пять километров комиссар, командир батальона Юрченко, инструктор политотдела и командир комендантского взвода собирались, рассматривали топографическую карту, выносили решение и двигались дальше. Командир батальона и комиссар полка шли перед колонной, а старший политрук и старший лейтенант Малышев замыкали колонну.

Временами, не пройдя сколько-нибудь значительного расстояния, батальон останавливался. Это бывало в случаях, когда возникало какое-либо сомнение и командир батальона предпочитал дождаться донесения высланных вперед разведчиков. Ведь батальон двигался ночным маршем по районам, где могли оказаться проникшие в обход передовые части неприятеля.

В течение суток маршрут батальона менялся несколько раз. Ночью лейтенант Иваниди с двумя бойцами, догнав батальон, сообщил новое направление и сам присоединился к колонне. После этого прошло уже пять-шесть часов. За это время могло произойти много изменений. Поговаривали о танковых десантах неприятеля, о мотоциклетных полках…

Словно оцепенели поля и леса, непробудным сном спят села и города. Кажется, что нет никаких населенных пунктов в этих степях, окутанных густой тьмой. Нельзя понять, шагаешь ли ты по ровному полю или незаметно спускаешься в какую-то бездну.

Далекий горизонт впереди алел зарницами пожаров.

Бойцы не знали, что это зарево разбомбленного Харькова. Они двигались прямо на восток, куда в эту ночь шли все соединения их армии. Днем на полях и опушках леса можно было видеть передвигающиеся части, по дорогам проезжали тысячи грузовиков, танков, тягачей и повозок, проходили нестройные группы беженцев-пешеходов.

Но сейчас все это исчезло, точно провалилось сквозь землю. Кругом царила тишина, не слышно было даже шума собственных шагов. Где они все, куда запропали? И почему батальон остался один, отрезанный от всего живого в этих безвестных просторах?

— Такой ночи в жизни не видел! — шепнул товарищам Мусраилов.

— Молод ты больно, еще многое в жизни перевидаешь, — отозвался Бурденко.

— Ничего не видно, как будто на всей земле ночь, — подал голос Гамидов; его забинтованная голова смутно белела в ряду шагавших бойцов.

Он мягко, словно только для себя, повторил слова своей любимой песни:

Красотку б из Тифлиса взять —

И с ней гулять в садах Гянджи!..

— Ну, все как прежде! — пошутил Бурденко. — И пьяных вовсе нет!

Ираклий напомнил о необходимости соблюдать тишину.

— Сами знаете, приказ остается приказом!

— Труднее всего, братцы, молчать! — признался Бурденко. — Так и тянет говорить, словно жажда мучит!

— Если твердо решил, выдержишь и жажду!

Аргама Вардуни, который делался особенно молчалив во время тяжелых походов или боев, очень раздражало это «легкомысленное» и «безрассудное» поведение товарищей. Нашли время и место шутить, нечего сказать! Он молча шагал, не чувствуя тяжести вещевого мешка, винтовки на плече, усталости в суставах, как бывало во время прежних походов. Свыкся ли он с ними или тревога ночного похода вытеснила всякую мысль об усталости? Да, все это и еще острое чувство страха перед новыми неожиданностями заставляло хранить молчание. Слишком много ему уже довелось видеть: настоящие тяжкие бои, горящие города и села, умирающих рядом товарищей. Ему никогда не забыть тех двух-трех дней, которые он прожил в мире тяжело раненных. Радиотехник из Невеля Василий Сухин, который не знал, что у него отрезали ногу, все время стоял перед его глазами. Это про него Тигран сказал: «Не забывай о нем!»

Многое довелось видеть Аргаму. Но ему постоянно казалось, что самое ужасное еще впереди, что предстоят еще всем им гораздо более тяжелые испытания. И если в первые дни он находился в каком-то оцепенении, убежденный в том, что все равно его убьют, то сейчас происходило совершенно обратное: все нервы были напряжены, мысль лихорадочно работала, восприимчивость крайне повысилась. Всякое движение и шум, будь то негромкий разговор товарищей, свист ветра, шелест листьев или же багровеющее вдали зарево — все это остро действовало на него.

Аргам шагал так же споро, как и остальные бойцы. Мысль о том, что в одной колонне с ним сегодня шагает и Каро, присоединившийся к батальону вместе со своим лейтенантом Иваниди, приносила какое-то облегчение.

Уважение к товарищу детства неизмеримо выросло после того, как Каро ни разу не позволил себе напомнить ему обстоятельства его постыдного поведения в первом бою, не рассказал об этом никому, тем более Анник и Седе. Аргам, думая о Каро, каждый раз вспоминал его слова: «Смотри, если еще раз случится такое, ты мне не товарищ!»

Нога у Аргам а подвернулась на обледеневшей кочке, он споткнулся и чуть не упал, с трудом сохранив равновесие. Стряхнув задумчивость, Аргам зашагал тверже и вдруг заметил впереди, с правой стороны, красные искорки, передвигающиеся параллельно их батальону. Аргам напряг зрение. Да, совершенно правильно — маленькие огоньки, и они движутся! Значит, это люди курят на ходу…

В первую минуту Аргам никому не сказал ни слова, опасаясь, что его осмеют. Но нет, тут не было никакого недоразумения, ясно видны были движущиеся огоньки. Аргам обратил на них внимание Ираклия. Вдвоем они с минуту всматривались в темноту. Сомнения рассеялись.

— Быстрей доложи старшему политруку! — распорядился Ираклий.

Аргам задержал шаг, поравнялся с Тиграном и доложил ему о том, что справа от них двигается какое-то подразделение, люди в котором, повидимому, курят на ходу.

Убедившись в правильности наблюдений Аргама, Тигран тихо сказал:

— Отправляйся в головную часть колонны, доложи комиссару и командиру батальона! Только спокойней, без паники.

Аргам побежал вдоль рядов, обгоняя их. Вещевой мешок бил его по спине, он спотыкался на кочках и рытвинах. Еле переводя дыхание, он догнал наконец комиссара и капитана Юрченко.

— Товарищ капитан!

По взволнованному голосу бойца Юрченко понял, что тот явился с каким-то важным донесением. Но искорок уже не было видно. Комиссар и комбат напрасно до боли в глазах всматривались в указанное Аргамом направление.

— Может быть, просто почудилось тебе? — усомнился комиссар.

— Товарищ комиссар, искры видели, кроме меня, старший политрук, лейтенант Иваниди и сержант Микаберидзе.

Комиссар задумчиво сказал:

— Значит, что-то действительно есть.

Подошел и старший политрук. Решили выслать разведку — лейтенанта с двумя бойцами.

— Пошлите с ними Вардуни, он знает немецкий, — посоветовал Аршакян.

По рядам передали приказ хранить полнейшее молчание. Движение замедлилось. Минут через сорок разведчики вернулись, и лейтенант доложил, что параллельно с батальоном, всего на расстоянии четырехсот метров, передвигается какое-то пехотное подразделение противника в составе роты или батальона.

— Идущий впереди, повидимому командир, курит трубку. Подразделение двигается в походном строю свободно. Отступающие шли бы не так. И потом — идут по шоссе. Мы разобрали немецкую речь. Подобравшись сзади, мы шли почти непосредственно за последними рядами их колонны. Они переговариваются вполголоса. Нет никаких сомнений: это они. И потом — зачем бы нашим переговариваться друг с другом по-немецки?

— А что вы расслышали по-немецки? — справился старший политрук.

— Об этом может доложить боец Вардуни.

Подойдя на шаг к стоявшим группкой командирам, Аргам рассказал обо всем, что сумел расслышать. Один из гитлеровцев ворчал: «Ну, что это за отвратительная страна — холод и грязь, холод и грязь!..» А другой отозвался: «Вот доберемся до Харькова — отогреешься в постели у русской Маруськи». Первый попросил: «Дай-ка глоток твоего шнапса!» Второй ответил: «Да ты же вылакал все, что было!»

— Хватит уж, переводчик! — остановил Юрченко.

Аргам умолк.

— Вот мерзавцы! Да, следовало бы приготовить им хорошие постели! — стиснув зубы, проговорил комиссар.

— А нет сзади частей, идущих вслед за ними? — озабоченно спросил комбат.

— Я думал об этом, — подхватил лейтенант. — Почти с километр прошли бегом в обратном направлении, поэтому и запоздали. Никого нет.

— Ясно, — заключил Аршакян. — Ну, какое решение принимаешь, комбат? Не ударить ли по ним одновременно и в лоб и в спину?

Капитан Юрченко задумался. Ведь могло случиться, что незадолго до этого прошли вперед другие неприятельские части. Вступив в бой, батальон обнаружит себя, и для него может создаться тяжелое положение. Посоветовавшись с комиссаром и старшим политруком, Юрченко согласился с их доводами: действительно, если батальон остался в окружении и другого выхода нет, атаковать придется. Кроме того, в этом случае выявится и то, откуда еще батальону может грозить опасность. Да, атаковать необходимо.

Группа, приблизительно в составе роты, двинулась ускоренным маршем в обход. Ей предстояло первой открыть огонь из пулеметов. Остальная часть батальона должна была подобраться к врагу и ударить сзади. Старший политрук и командир одной из рот пошли вперед с ударной группой. В этот же отряд влились и только что ходившие в разведку.

Через полчаса отряд добрался до шоссе. Вдали снова появились то погасавшие, то снова начинавшие мерцать крохотные огоньки. Но вот огоньки окончательно погасли. Теперь очень трудно было определить расстояние до подразделения врага.

Часть бойцов отряда залегла прямо на шоссе, в большой воронке. Остальные заняли удобные позиции по обочинам дороги и в кюветах.

Сигнал к бою должен был подать командир роты длинной пулеметной очередью.

Минуты тянулись нестерпимо долго. Хотя руководить боем должен был командир роты, ответственность в случае неудачи ложилась на Аршакяна, как более старшего по званию. Тигран знал это, но сейчас думал не об ответственности, а об успехе задания и о жизни людей Ни Аршакян, ни командир роты не собирались идти навстречу неприятелю: из всех возможных позиций самой удобной была занятая ими. Не следовало раньше времени обнаруживать себя.

Командир роты решил выслать разведку. Двое бойцов скрылись в темноте и, вернувшись, доложили, что фашистское подразделение, расположившееся на короткий отдых у дороги, на неубранных копнах пшеницы, только что поднялось и строится, чтобы продолжать марш. Разведчики слышали приказ к подъему — какое-то немецкое слово, похожее на «halt», дьявол разберет их лай!

Чувствовалась близость рассвета. На шоссе показалась головная часть подходившей колонны. Наконец-то идут! Слышится топот ног по мерзлой земле. Расстояние сокращается, уже можно разглядеть их. Но что это? Неужели это наши? На них обмундирование Красной Армии! Мысль о том, что они могли стрелять по своим, была ужасна. По телу Аршакяна пробежала дрожь, он положил похолодевшую руку на ствол пулемета, за которым залег командир роты. Думая, что старший политрук предлагает ему открыть огонь, тот осторожно шепнул:

— Пусть подойдут ближе. Будем стрелять в упор.

Колонна почти вплотную подошла к месту засады.

Можно было разглядеть даже фигуры в передних рядах.

— Что же это такое? Наши?.. — прошептал Тигран. — Погоди, не стреляй.

Он вновь схватился рукой за ствол пулемета, но в эту минуту шагавший во главе колонны оглянулся и по-немецки громко крикнул:

— Лейтенант Курц, ко мне!

— A-а, переодетые немцы! — перевел дух Аршакян и во весь голос крикнул: — Товарищи, фашисты напялили на себя наше обмундирование. Бей гадов!

Последнее слово слилось с грохотом залпа. Первый ряд колонны словно скосило. Послышались вопли ужаса, поднялась суматоха.

— В ловушку попали, в западню, боже мой! — выкрикивал какой-то голос по-немецки.

Колонна откатилась назад.

Застигнутые врасплох, перепуганные фашистские солдаты пытались бежать от огня. Но прогремели новые залпы. Попав в огненное кольцо, гитлеровцы теснились на шоссе, не соображая, что в такой скученности одна пуля может поразить несколько человек одновременно.

Паника была полной, тем более что первые же залпы свалили идущих впереди офицеров.

Стало светлее, уже можно было рассмотреть все, что происходило на дороге. Несколько фашистских солдат отбежали от шоссе. Раздалась громкая команда гитлеровского офицера:

— Рассеяться в поле! Залечь!

Фашисты не знали, что советские бойцы, поймавшие их в ловушку, предусмотрели и эту возможность и не дадут им рассеяться. Никому из них не пришло в голову открыть ответный огонь. Советские бойцы стреляли из укрытия и были невидимы для них.

Приподняв голову, Тигран огляделся. Шоссе было завалено трупами. Десятки людей падали ничком и оставались лежать неподвижно… Вначале он подумал, что все упавшие убиты наповал. Ему казалось удивительным, что командир роты продолжает поливать огнем уже убитых фашистов. Но когда вокруг засвистели пули, он понял, что залегшие на шоссе гитлеровцы ведут ответный огонь из автоматов.

Вдруг пулемет рядом с ним умолк. Откинувшись на спину, командир роты правой рукой крепко стиснул левую. Стало понятно: он ранен. Оттащив его в сторону, Тигран вернулся к пулемету. Группа фашистов, тесно сгрудившись, бежала прямо на него. Тигран, скрипнув зубами, дал очередь. Фашисты словно наткнулись на стену; Тигран видел, как они валятся от каждой очереди. Ему хотелось бить без конца, не останавливаясь. И вдруг пулемет отказал. Тигран изо всех сил нажимал большими пальцами на гашетку, но «Максим» продолжал молчать. Кто-то быстро подполз к нему:

— Позвольте мне, товарищ старший политрук. Лента кончилась, я сейчас…

Это был Микаберидзе. Быстро и ловко заправил он ленту, и пулемет снова заговорил. Встав во весь рост в придорожном кювете, Тигран крикнул:

— Сильней, бей залпами!

В эту минуту он не думал об — опасности. Была лишь одна мысль: уничтожить врага, чего бы это ни стоило.

— Бей сильней!

Тиграну казалось, что от его крика усиливаются очереди из пулеметов и автоматов. Чувство, похожее на опьянение, охватило его. Он не слышал свиста пуль вокруг себя, видел лишь бегущие прямо на него маленькие группы фашистских солдат. Они падают на землю, остаются лежать, вместо них появляются новые группы.

Кто-то тянул его за рукав, что-то говорил. Кто это, что он говорит? Но боец еще сильнее потянул за рукав, крикнул громче:

— Ложись, стреляют!

«A-а, Аргам. Существуют, значит, на свете Аргам, родные». Лишь на мгновение мелькнула эта мысль, и снова слух его воспринимал только залпы и пулеметные очереди. Кто-то вложил ему в руки автомат. Пристроившись к краю придорожного кювета, Тигран взял на прицел двух бегущих к полю фашистских солдат. Увидев что оба рухнули наземь, он свободней перевел дыхание.

И вдруг неподвижно лежавшие на шоссе гитлеровцы словно каким-то чудом ожили и, встав сплошной стеной, двинулись вперед. В оглушительном гуле слышались отчаянные выкрики фашистских офицеров, пытавшихся организовать контратаку.

Тигран оглянулся. Ираклий словно прирос маленьким телом к пулемету, бил длинными очередями.

— Ослабить огонь, пусть подойдут ближе! — приказал Тигран старшему сержанту. Заметив залегшего рядом Аргама, он распорядился передать эту команду всем пулеметчикам и автоматчикам: — Не прекращать огня, только ослабить!

Гитлеровцы быстро приближались. Тигран опять вскочил на ноги и во весь голос скомандовал:

— Залп! Бей залпом!

Надвигавшаяся стена дрогнула, колыхнулась и рассыпалась. «Может быть, уцелевшие залегли, чтоб немного погодя опять подняться в атаку?» — подумал Тигран.

Он подал команду расстреливать залегших на дороге гитлеровцев и несколько раз повторил ее. Фашистский батальон не поднимался больше. Крикнув:

— В атаку, за мной! — Тигран бросился к шоссе, на бегу выхватив гранаты. Даже не оглядываясь, он знал, что все бойцы бегут за ним. Он не подумал о том, правильно ли делает, подняв бойцов в атаку, правильный ли выбрал момент.

Бросив обе «лимонки» в первую же группу фашистов, он упал в яму, чтоб его не задели осколки собственной гранаты, и, встав на ноги, увидел убегавших фашистских солдат. Впереди, в нескольких шагах от него, бойцы с колена вели прицельный огонь по бегущим. Распростертые на шоссе вражеские солдаты не шевелились. Видно, уцелевшие прятались по обочинам дороги и в ямах. Тигран кинулся догонять ушедших вперед бойцов. Вдруг из воронки поднялась какая-то фигура, из автомата нацелилась в грудь Тиграну. На мгновение перехватило дыхание. Тотчас же сзади грянул выстрел. Автоматчик упал.

Послышалось громкое восклицание:

— Аршакян, ложись!

Эго был голос Бориса Юрченко. «Значит, подоспели уже наши, атаковали с тыла?»

Тигран бросился наземь в ту минуту, когда в нескольких шагах от него разорвалась немецкая граната. Засвистели осколки, все кругом заволокло дымом и пылью.

Тигран опять вскакивал, бежал вперед, падал, стрелял так же, как и остальные, потеряв всякое представление о времени.

Стрельба постепенно ослабела и наконец совсем затихла.

…Каро поднялся во весь рост.

Перед его глазами открылось невиданное зрелище: на шоссе, в ямах и по склонам холмов в самых различных позах лежали тела фашистских солдат. Бойцы снимали с них красноармейские шинели, и убитые оставались в своих летних зеленых, лягушечьего цвета, мундирах.

Каро смотрел на фашистов и думал: «Так вот они какие! Это они ночью говорили: „Доберемся до Харькова и согреемся в постели русских Марусек…“».

Вместе с Игорем следуя за своим лейтенантом, который направлялся к группе командиров, Каро прошел мимо пленных гитлеровцев.

С них также сняли красноармейские шинели. Они сидели прямо на земле, посиневшие и дрожавшие от холода. Несколько раненых прилегли на копнах пшеницы. Это были большей частью сухопарые, долговязые люди; форменное обмундирование делало их похожими на больших зеленых ящериц.

Просматривая какие-то бумаги, командир батальона разговаривал с комиссаром и старшим политруком.

До слуха Каро донеслось:

— Итак, убито двести девять человек и взят в плен тридцать один. Среди убитых один майор, один капитан и четверо лейтенантов. Среди взятых в плен один капитан и два лейтенанта, а прочие — всякая обозная шваль и рядовые. Наши потери — семь человек убитыми и тринадцать ранеными. Трофеи — оружие, повозки, документы и прочее…

— Утверждаем доклад комбата, не так ли? — устало улыбнулся комиссар полка.

Наклонившись в сторону капитана Юрченко, старший политрук подтвердил:

— Утверждаем, друже, целиком и полностью утверждаем!

Кто-то схватил Kapo за руку. Он обернулся: это был Аргам. Он кинулся на шею Каро.

— О, как я рад тебя видеть! Но ты ранен, Каро? Мне сказали, что ты ранен. Хорошо, что легкая рана, очень хорошо…

И, не давая Каро вставить слово, Аргам продолжал:

— А ты знаешь, что первым заметил их я? И я же пошел в разведку. Тебе говорили об этом?

— Ну как же, говорили, — подтвердил Каро с доброй улыбкой.

— Я словно опьянел! — продолжал Аргам. — Честное слово, точно в самом деле опьянел! Был бы ты с нами, видел бы что творилось! Ты знаешь, я стрелял из ручного пулемета. И падали же они — словно сбитые градом стебли. Невозможно описать. Какой крик они подняли! А мы все били и били. Но в какую ловушку мы поймали их, боже мой, в какую ловушку! Сегодняшнее утро мне навсегда запомнится. Болит у тебя затылок, да? Ничего, пройдет, потерпи, дорогой…

— Да и не очень болит, несильный удар был, лопаткой.

— Лопаткой? А зачем вы подпустили их так близко? Вот мы всех до единого скосили из пулеметов. Какая надобность в рукопашной схватке?

Тигран беседовал со старшим лейтенантом Степаном Малышевым. Малышев и был тем командиром, вместе с которым Тигран пошел наперерез фашистам и которого он заменил у пулемета, когда Малышева ранили в плечо.

— Как будто неплохо сработали, товарищ старший политрук! — говорил Малышев с мальчишески-доброй улыбкой. Перекинутый через плечо широкий бинт поддерживал раненую руку. — А вы, товарищ старший политрук, уж извините, очень горячий!

«Какой красивый парень, какие тонкие черты лица… — думал Тигран. — А ведь ночью казался исполином… По лицу и не примешь за героя, а какой смельчак!»

— Сколько лет вы в армии, старший лейтенант?

— Еще с финской. Там немного подучился воевать. А по специальности я почти что филолог. Собирался поступать в аспирантуру…

Батальон начал строиться к маршу.

Аргам в последний раз обнял Каро.

— Теперь мы вместе, будем встречаться! — крикнул он, бегом направляясь к своей роте.

Каро посмотрел вслед товарищу. До последних дней он еще ни разу не видел Аргама таким оживленным. Это было приятно, особенно если вспомнить, каким мрачным и подавленным выглядел Аргам все это время.

Тела убитых бойцов положили на захваченные у врага повозки. На остальных поместили тяжело раненных; троих, которым не хватило места на повозках, бойцы понесли на носилках. На носилках несли и Миколу Бурденко. Каждый раз, когда товарищи сменялись у носилок, Бурденко приподнимал голову, чтобы увидеть, кто же теперь будет нести его, и с каждым шутил.

— Спасибо тебе, кардаш[5], большое спасибо! — говорил! он Гамидову. — Какая у тебя добрая мать, что такого сынка родила!

— А ты лучше мало-мало говори, лучше спокойно лежи, — дружески советовал ему Мусраилов. — Такого болтуна в жизни не видал: раненый, а все говорит и говорит!

— Увидишь еще, кардаш, еще многое в жизни увидишь! Ранен-то я в плечо, а рот да язык у меня, слава богу, целы.

Аргам чаще остальных уступал свое место у носилок. Микола и тут не удержался от шутки:

— Спасибо тебе, ахпер-джан[6], не забуду никогда, что меня нес армянский поэт. А вот силенки-то у тебя маловато, так и остался ты интеллигентом… Нужно тебе закалиться, необходима тебе, ох, как необходима хорошая физкультура!

Заметив, что Арсен долго не уступает своего места у носилок товарищам, Бурденко с упреком взглянул на него:

— Ну, зачем мучаешься зря, Арсен Иванович, уступи другим.

Видя, что Тоноян продолжает спокойно шагать, не обращая внимания на его слова, Бурденко рассердился:

— Говорят тебе, передай, а то сойду с носилок!

И только когда Тоноян уступил место одному из товарищей, Бурденко успокоился.

— Шагай рядом со мной, Арсен Иванович, чтобы я видел тебя…

Расчувствовавшись, Микола каждому собеседнику умел сказать слово «брат» на его родном языке.

Через несколько часов батальон догнал остальные подразделения полка и расположился на отдых у высокого лесистого холма. Бойцы хмуро смотрели на группу пленных. Многих интересовал вопрос — как были захвачены в плен фашисты. Бойцы батальона рассказывали о ночной схватке с врагом. Особую готовность удовлетворить любознательность окружающих проявлял Аргам Вардуни. Он без устали рассказывал о том, как выглядело поле боя после сражения. Временами он бывал окружен многочисленными слушателями, словно экскурсовод, дающий в музее объяснение перед особо интересными экспонатами.

Но вот Аргам подошел к высокому пленному с наружностью Дон-Кихота.

— Ну, как вы чувствуете себя, герр завоеватель? — серьезно спросил он по-немецки.

Пленный выпрямился и с искаженным злобой лицом выкрикнул тонким, пронзительным голосом:

— Хайль Гитлер!

Аргам почти непроизвольно вскинул автомат, но кто-то быстро перехватил его руку — это был комиссар полка.

Долговязый гитлеровец смешался с остальными пленными.

Наблюдатели донесли, что в лощине показались фашистские войска. Немного погодя уже без бинокля можно было разглядеть двигавшиеся по большаку гитлеровские полки, которые уверенно, ничего не опасаясь, втягивались в лощину.

В последние дни своего продвижения не встречавшие отпора советских арьергардов гитлеровцы осмелели, уверившись, что перед ними путь открыт, и спокойно вступили в узкую лощину между высокими холмами. Вместе с пехотой двигались обозные повозки, артиллерия, автомашины.

Бойцы и командиры с гневом и тревогой глядели на продвигавшиеся части неприятеля: ведь на окрестных холмах было всего несколько мелких подразделений.

Что можно было предпринять?

Но в это время произошло событие, которое надолго запечатлелось у всех в памяти, а на пленных произвело большее впечатление, чем даже утренний их разгром.

Внезапно раздался оглушительный грохот, в воздухе забушевали огненные потоки. Казалось, по небу в лощину изливается лава. Некоторые бойцы сорвались с мест и кинулись к воронкам, но, видя, что вокруг их позиций никаких разрывов нет, смущенно вернулись назад. Грохот постепенно нарастал. Бушующий поток огня не прекращался, раскаленная лава продолжала обрушиваться на головы неприятельской пехоты. В бинокли видно было, что происходит в лощине: непроницаемая завеса дыма, огня и взлетающие к небесам столбы земли говорили об участи гитлеровцев.

Лежавший на носилках Бурденко не отрывал широко раскрытых глаз от этого необыкновенного зрелища, поглощенный видом текущего по небу огненного потока.

— Вот это дело! — шептал Бурденко. — Это уж настоящее дело, Арсен Иванович!

Люди невольно оглядывались в ту сторону, откуда прилетал этот огненный смерч. Но там ничего нельзя было разглядеть. Лишь когда огонь утих, от подножия холма отъехало несколько грузовиков с высокими кузовами, тщательно закрытыми брезентом. Оставляя между собой широкие интервалы, они вереницей помчались на восток.

— Это чудо, видно, связано вон с теми машинами, — высказал кто-то догадку.

— Ну, сказал тоже! Эти-то машины?!

— Вот именно. Они и прикрыты для того, чтоб не видно было, что за оружие на них. Оно же пока секретное. Не слыхали разве, гвардейские минометы…

Действительно, это и было то оружие, которое стало широко известно лишь месяцы спустя, а бойцами Красной Армии было любовно названо ласковым именем русской девушки — «Катюша».

Внимание Аргама привлекла группа пленных, в ужасе приговаривавших:

— О, ужасно, ужасно! Русские изобрели адскую машину…

Новое оружие! Аргам, вместе с другими испытавший вначале ужас при виде неожиданного зрелища, теперь был охвачен радостным воодушевлением. «Новое оружие… Знать бы — кто его изобрел? Это также следует упомянуть в ряде других крупных событий этого дня».

Он снова обратил внимание на долговязого пленного с наружностью Дон-Кихота. На этот раз лицо гитлеровца было искажено страхом, в бессмысленно выпученных глазах застыло изумление.

Аргам подошел к нему.

— Ну, что скажете теперь, герр фельдфебель?

Злобно взглянув на него, гитлеровец отвернулся…

К вечеру этого дня подразделения добрались до штаба полка. Слушая рапорты комиссара полка, старшего политрука и комбата, Дементьев как будто и не обрадовался. Лишь хорошо знающие командира полка могли заметить, как ласково смотрят на рапортующих его синие глаза.

— Хорошо отошли, красиво! — сказал Дементьев, выслушав рапорт.

Подумал о чем-то и повторил:

— Красиво отходили… солидно!

XXI

Сердясь на себя за то, что не успел раздать по ротам полученный накануне из ДОПа трехдневный рацион, Меликян хмуро следовал вместе с лейтенантом Сархошевым за повозками транспортной роты, на которые погрузили полученное продовольственное богатство.

Из маршрута, данного части, было ясно, что Харьков оставляется врагу. Приказано было к вечеру добраться до седа Байрак, находившегося к северо-востоку от Харькова.

«Что же получается? Значит, Харьков будет сдан врагу без боя?!» — с глубоким возмущением думал Меликян.

Он шагал за повозками усталой и неверной походкой, словно пьяный, придираясь к малейшему поводу, чтобы накинуться с замечаниями, часто несправедливыми и незаслуженными, на бойцов и повозочных. Но бойцы уважали Меликяна за прямой и честный характер, а некоторые во время приступов внезапного гнева побаивались старшего лейтенанта.

Собственно говоря, Меликян был техником-интендантом первого ранга и носил присвоенные этому званию три кубика. Но приятно было, когда его звали старшим лейтенантом, точно строевых командиров, у которых были такие же знаки различия. Окружающие хорошо отзывались о нем: «Добрый человек… славный старик», — и относились с почтением. Особенно проявлялось это, когда Меликян бывал в плохом настроении; в таких случаях никто не пробовал шутить с ним.

Но таким мрачным, как в этот раз, его еще не видели. Он ругал одного ездового за то, что тот сильно хлестнул коня кнутом, распекал другого за то, что тот остановил повозку посреди дороги, чтобы подтянуть распустившуюся подпругу.

— Да как же ты запряг? Это тебе не цирк, где ты в трубу дул, тут толковая работа нужна! Понимаешь? — кричал он на Бено Шарояна. Напрасно тот пробовал оправдаться, пытался объяснить что-то.

— На передовую линию следовало бы гнать таких, как ты… Трудно, что ли, коня запрячь? Ну, пошевеливайся, освободи дорогу!

Казалось, он выискивал повод, чтоб сделать каждому встречному какое-либо замечание. Где бы он ни появился, люди невольно подтягивались. Когда же не было повода обругать кого-либо и хоть этим отвлечься от тяжелых мыслей, Меликян молча шагал с опущенной головой, снедаемый раздражением.

Тяжело было Меликяну, очень тяжело. Ведь Харьков был ему вдвойне дорог — и сам по себе, как советский город, и из-за связанных с ним дорогих воспоминаний.

Ведь именно здесь устроилась на жительство их семья, бежавшая из Kapca в годы первой империалистической войны. В Харькове стал большевиком его старший брат, и отсюда же сам Минас вместе, с группой рабочих ночью перешел к красным; он снова вернулся в Харьков с полками, освободившими город от белых банд. А через два года он с братом уехал отсюда в Армению…

И вот теперь Харьков собираются сдать врагу! Не выдержав этой тяжкой мысли, Меликян высказал свое возмущение Сархошеву.

— Повидимому — и, конечно, это действительно так! — все это вытекает из тактически-стратегической необходимости. Как видно, город попал в мешок. И, понимаешь ли, его оборона с тактико-стратегической стороны, как я полагаю, не может быть эффективной, — объяснил командир транспортной роты.

— По-книжному ты объясняешь, Сархошев! Сыплешь всеми умными словами, какие только знаешь. Да ведь у меня нет высшего образования, как у тебя. Если известно тебе что-либо, скажи по-человечески, а если ничего не знаешь, не строй из себя профессора!

Сархошев обиделся, вернее — сделал вид, что обижен.

— Действительно, тяжелый ты человек, Меликян!

— Тяжелый все-таки лучше, чем пустой! — отрезал Меликян.

Помолчав, он заговорил снова:

— И когда наступит такое время, чтоб люди по душам, искренне говорили друг с другом, понимали друг друга? Чтоб не укрывались за стратегическими и тактическими штучками… Сархошев, не знаешь, когда же наступит такое время?

— Сложные вопросы ты затрагиваешь, тут и высшего образования мало, чтобы ответить на них.

— Не эффективно, да? — усмехнулся Меликян. — Сложные вопросы… А ты что думал, Партев? Вот я могу ответить на эти вопросы: это будет тогда, когда мы победим фашизм, и потом — когда весь мир станет социалистическим!

— Ну и побеждай себе, пожалуйста! — отозвался Сархошев.

Слова его и тон, которым они были сказаны, Меликяна окончательно вывели из себя.

— И победим, а что ты думаешь, Партев Сархошев!

— Не пойму я, зачем ты со мной ссоришься, Минас Авакович?

— Да не ссорюсь я с тобой. Спросил тебя просто потому, что думал — сознательности у тебя побольше моего будет!

Показались предместья Харькова.

Дороги постепенно забивались, сгущался многоголосый шум. Быстро проносились автомашины, обрызгивая жидкой грязью повозки и пехотинцев; проходило гражданское население с маленькими узлами подмышкой или с тачками, нагруженными домашним скарбом.

И все, все стремилось туда, к Харькову…

Меликян смотрел на это зрелище и, глубоко вздыхая, что-то бормотал. Заметив, что он украдкой вытер глаза, Сархошев грубо пошутил:

— Что это ты плачешь, Меликян? Собирался фашизм победить, капитализм упразднить, а теперь плачешь?

Меликян обернулся к нему, крепко сжав губы, чтоб не выругаться.

— Или у тебя вовсе нет сердца, Сархошев, или у тебя волчье сердце. Да будет мне стыдно, если лгу!

Харьков словно и не был большим городом: ни звона трамваев, ни залитых светом витрин, ни гудков блестящих автомобилей. На перекрестках — вереницы разбитых, пустых трамвайных вагонов; на мостовых — вперемежку с вывороченными камнями и битым кирпичом домашние вещи и посуда, старые велосипеды, колясочка для новорожденного, простые и венские стулья. Люди не идут, а бегут по улицам. Куда и зачем — можно, конечно, угадать, но вот остановить их, помочь чем-нибудь ты уже не в состоянии.

И чем больше углублялись войска в город, тем более угнетающее впечатление производил он. Тянулись ряды разрушенных бомбами и сгоревших домов, от которых остались только закопченные остовы; на развороченных улицах зияли огромные ямы, толстые пласты асфальта были разбросаны по мостовой.

Какая-то заплаканная женщина, охрипнув от крика, громко звала, напрягая голос:

— Ню-pa!.. Ню-pa!.. Куда ты пропала?.. Ню-ра!.. Ню-у-рочка-а!..

Шагающие в строю бойцы, громыхающие по улицам танки, повозки проходили по городу, стараясь, опередить друг друга, заполняя всю ширину улиц. И в этом оглушительном шуме все слышался тревожный крик женщины:

— Ню-pa!.. Ню-у-ра-а!..

Бок о бок с колонной бойцов, зачастую смешиваясь с ними и громко Перекликаясь, шли беженцы и горожане— женщины, старики и дети. Они не заговаривали с бойцами, не спрашивали ни о чем. Все было ясно и без слов — Харьков оставался врагу. Транспортная рота вышла на большую площадь. Меликян ее видел впервые — в 1919 году здесь был пустырь. Не было этого четырнадцатиэтажного здания, не было площади, не было этих деревьев, не было и этого прекрасного памятника.

Меликян и Сархошев освободили середину мостовой, выстроили транспортную роту вдоль тротуаров в ожидании запоздавших и отставших повозок: необходимо было проследить за тем, чтоб они подтянулись, не потеряли свою часть.

С высокого пьедестала смотрел на отступавшие войска, на население, наводнившее улицы города, убегавшее от врага, Тарас Шевченко.

Меликян с обнаженной головой, безмолвно, словно в почетном карауле, стоял перед ним.

— Хороший памятник, — сказал Сархошев, — и пьедестал тоже. Смотри, вот Катерина, героиня его произведения, это как Ануш Туманяна; вот крепостные крестьяне в цепях. К ним обращены его слова:

Поховайте, та вставайте

Кайдани порвіте,

І вражою злою кров’ю

Волю окропіте!..

А это образ свободной Украины — его мечта…

— А ну, еще раз повтори! — попросил Меликян.

Сархошев снова прочел стихи Шевченко, на этот раз с артистической напыщенностью.

— Есть у тебя бумага и карандаш, Сархошев?

— Нашел время стихи списывать. Ученик ты, что ли?

— Давай, говорю тебе!

Медленно, по буквам, записал Минас слова Шевченко, бережно и благоговейно положил бумагу в левый нагрудный карман и прошептал:

— «Кайдани порвiте…»

Отставшие повозки и бойцы догнали роту.

Выйдя на середину мостовой, войска снова двинулись вперед, разглядывая большие здания по сторонам, вывески, написанные красивыми русскими и украинскими буквами.

Были когда-то здесь книжный магазин, фотоателье, кинотеатр, отделение Союзпечати — и нет их теперь. Остались лишь их вывески, напоминающие о том, что они когда-то существовали.

Спустившись до конца центральной улицы, войска рассеивались по разным направлениям — подобно тому, как поток, выйдя из берегов, разветвляется, образуя десятки ручьев и ручейков.

— Мы должны идти по улице Зайковской, вот так, в сторону Северо-Донецкого моста, — объяснил Меликян. — Я, брат, как свои пять пальцев город знаю.

— И я немного знаю, — усмехнулся Сархошев и вдруг остановился, разглядывая какое-то двухэтажное здание.

— Что такое? — спросил Минас.

— Тетка моя здесь живет, хочу забежать к ней минут на пять.

— Тетка? Что ж ты не говорил раньше?

— А зачем было говорить?

— Ну, иди, да скорей возвращайся, не опоздай!

Когда Сархошев вошел в подъезд дома, Меликян постоял, подумал с минуту и решил ждать его: как бы не опоздал Партев, не случилось бы чего-нибудь… Он приказал старшине идти прямо по улице, затем свернуть на Грековскую, потом на Зайковскую и, перейдя Северо-Донецкий мост, взять направление на Велико-Даниловку, а оттуда — на село Байрак.

— Будешь двигаться так. Понятно?

Войсковых подразделений на улицах становилось вое меньше; проходили одиночные повозки и маленькие группы бойцов, с удивлением смотревшие на старшего лейтенанта, который почему-то одиноко ходил взад-вперед по тротуару. Меликян все время поглядывал то на часы, то на подъезд дома. Снова послышался голос женщины, уже задыхавшейся от крика:

— Нюра, Ню-ра!..

Потеряла женщина своего ребенка и не может найти…

Сколько людей потеряли за эти месяцы самое дорогое — своих родных, родину, жизнь!

— Ню-ра! — звала женщина, и голос ее постепенно удалялся, становился тише.

Прошло пятнадцать минут, двадцать минут, полчаса, Сархошева все не было. Почему он задержался? Минас вызвал бы Сархошева, но не знал ни номера квартиры, ни этажа, ни фамилии тетки Сархошева. Она, наверно, замужем, носит другую фамилию. Кроме того, Минас боялся, что во время его поисков Партев уйдет, разминувшись с ним. Прошло сорок минут, сорок пять… Терпение Минаса иссякло, он вошел и постучал в дверь первой же квартиры на нижнем этаже. Ответа не последовало. Он постучал еще раз — так сильно, что подъезд загудел от шума. В коридоре послышались тихие шаги, и немного погодя слабый женский голос по-русски спросил:

— Кто там?

— Откройте на минутку, если можно!

Дверь полуоткрылась. Показалась высокая женщина в очках, с худым смуглым лицом.

— Не можете ли вы сказать, в какой квартире здесь живет женщина по фамилии Сархошева? Возможно, что фамилия у нее другая, но она армянка. Не знаете, в какой квартире здесь живут армяне?

Женщина заметно растерялась.

— Не знаю, ничего не знаю!

Дверь захлопнулась.

Меликян поднялся на второй этаж, постучался в дверь одной из квартир. Оттуда не ответили. Постучал еще и еще. Открылась дверь напротив, и какая-то старуха, удивленно щуря подслеповатые глаза, оглядела военного.

— Чего надо, сынок? Они уже ушли из города, никого нет дома.

Минас объяснил, кого он ищет.

— А, Сархошева, Вардуи Сархошева? На первом этаже первая квартира ее, внизу, на первом этаже.

— Да я стучал туда. Вышла какая-то высокая женщина в очках и сказала, что такой не знает.

— Как же так? — удивилась старуха. — А вы что, не знаете в лицо Сархошеву?

— Не знаю. Она родственница моего товарища.

— Вот оно что! Не знакомы, значит. Да ведь это и была сама Вардуи Сархошева, сынок! Видно, не захотела сказать, ведьма, что это она сама и есть.

Минас спустился и сердито, изо всей силы стал колотить ногой в дверь Сархошевой.

Послышался тот же голос.

— Откройте дверь! Слышите? Я товарищ Партева Сархошева, откройте сейчас же!

Женщина открыла дверь и отступила в коридор. Меликян шагнул за нею. В комнате, спокойно развалясь в кресле, сидел Сархошев.

— Почему вы не отворяли дверь? — закричал Меликян на тетку Сархошева.

— Кто это, чего он кричит? — обратилась Сархошева к Партеву, придерживая на остром носу прыгающие очки.

— И еще обманываете, что здесь нет таких людей!

— Ничего не понимаю! — пожимая плечами, буркнула Сархошева.

— Откуда ей было знать, что ты свой? Она одинокая женщина, испугалась, — объяснил Сархошев.

— А ты чего расселся, словно султан или шах какой? Вставай, пойдем! Из-за тебя и я опоздал.

Сархошев с улыбкой взглянул на тетку:

— Это товарищ мой, за мной пришел.

Тетка, утихомирившись, ответила:

— Иди, дорогой, идите защищать Советскую родину!

Минас с удивлением посмотрел на эту женщину. Она произнесла слова «Советская родина» так, словно голос ее выходил из склепа.

— Сообщи о себе, как только будет возможно, — наказала тетка Сархошеву, когда тот выходил с Меликяном.

Улица была уже безлюдна.

— Ну и фрукт же ты, Сархошев! Словно для тебя нет войны, нет отступления!

— Да я бы догнал, напрасно ты беспокоился.

— А если с тобой что-нибудь случится, что я отвечу майору Дементьеву?

— Ничего бы не случилось.

— Ну, идем, идем быстрее! — прервал его Минас. — А твоя тетка словно классная дама в царское время.

— Она преподавательница иностранных языков.

— Оно и видно! Иностранные языки знает, а нашего не знает. А это что за танк, Сархошев?! Смотри, сюда ползет…

И Меликян остановился, пораженный.

— Смотри, черный крест на броне… Фашистский! Удирай, Сархошев!

Танк остановился и выпустил в них пулеметную очередь. Волна прошла над головами, попала в окно дома за их спиной. На тротуар со звоном посыпались стекла. Меликян завернул в ближайший переулок, зовя за собой Сархошева. Но и здесь показались немецкие танки. Обернувшись, Минас увидел в другом конце улицы группу фашистских автоматчиков, которые заметив советских командиров, кинулись к ним, стреляя на ходу. С противоположной стороны также засвистели пули…

Когда Меликян, потерявший в лабиринте улиц Сархошева, выбрался наконец из предместья города в открытое поле, отступавших войск уже не было видно. Лишь одиночные бойцы или группы из трех-четырех человек шли по полю вдали от дороги. Двинулся полем и Меликян. Из города доносились взрывы. Столбы дыма поднимались над Харьковом.

Взяв направление на село Байрак, Меликян каждые пять минут оборачивался на Харьков, остававшийся в фашистском плену. Он не в силах был сосредоточиться ни на одной мысли. В общее большое горе влилась и тревога за судьбу Партева. Убит он или вернется, сумеет спастись? Меликян вспомнил роту, порученную старшине. Скоро ли он найдет ее? Вспомнил он отталкивающее лицо Вардуи Сархошевой и ее неприятный голос, вступление немецких танков в Харьков. Вспомнился и командир полка майор Дементьев. Что подумает майор, если он и Сархошев не появятся?.. И вновь мысль его металась, не останавливаясь ни на чем.

Он машинально вынул из кармана гимнастерки листок.

…І вражою злою кров’ю

Волю окропіте!..

XXII

Аршакян, шагавший с батальоном по улицам Харькова, был, как и все, в подавленном настроении.

Один из работников штаба сообщил, что политотдел дивизии находится около села Цыркуны и что начальник политотдела Федосов вызывает к себе старшего политрука. В это время Тигран находился в центре города, там, где сливаются реки Лопань и Харьков.

Лишь под вечер, разбитый и измученный, Аршакян добрался до села Цыркуны. Политотдела дивизии там уже не было. Не нашлось и человека, который дал бы сведения о том, в какую сторону политотдел! двинулся. В районе Цыркунов расположились санитарный батальон, всевозможные тыловые подразделения, редакция какой-то военной газеты, батареи дальнобойных орудий. Но все они были из других частей, и никто ничего не знал о штабе и политотделе той дивизии, которую искал старший политрук. Раза два, найдя интерес Тиграна подозрительным, его даже остановили и проверили документы.

Последний раз проверяющей была какая-то женщина-врач с двумя бойцами. Внимательно просмотрев удостоверение личности Аршакяна, медленно по одной перелистав его странички, она еще раз взглянула на владельца и, возвращая документ, сказала:

— Мы со вчерашнего дня здесь. Такой части не было…

Тигран проводил ее задумчивым взглядом. Не верилось, что эта строгая женщина в военной одежде когда-то надевала шелковые чулки и изящные туфли на высоком каблуке, позволяла себе легкое кокетство, слушала чьи-то комплименты и весело болтала с кем-либо. А сейчас в случае малейшего подозрения она распорядилась бы взять Тиграна под стражу и послала бы его в какой-либо штаб. Подозрений не оказалось, но даже после этого она не улыбнулась и молча ушла.

По дороге без конца двигались войска. Правильных рядов колонн не было. Подразделения группами шагали по обочинам дороги или прямиком через поле.

Тигран решил! вернуться в Харьков, надеясь встретить какую-либо часть своей дивизии и присоединиться к ней. Он внимательно всматривался в идущие навстречу ему группы, в лица отдельных командиров, но не находил среди них ни одного знакомого, хотя казалось, что он всех знал!. Он попытался узнать что-либо у проходивших мимо командиров, но все они безразлично отвечали:

— Ничего не могу сказать.

— Я сам ищу свой полк.

А один молодой майор, холодно улыбаясь, вместо ответа дал добрый совет:

— Идите прямо на восток — и найдете…

Глубокое страдание было в этих словах, горечь была в улыбке молодого офицера, и еще была правда. Ясно, что их соединение окажется в той стороне, куда идут все.

Но Тигран продолжал идти назад. Ведь он очень быстро уехал из города, подсаживаясь на попутные машины. Полк майора Дементьева едва ли прошел здесь. Хоть бы встретить его!

Уже смеркалось. Войска на дороге редели. Над Харьковом алели облака и багровел поднимавшийся в небо дым, который днем казался грязновато-серым.

Не имело смысла продолжать поиски, идя назад. Все части уже прошли. Со стороны города двигались на северо-восток только небольшие группы или одиночки — в военном и штатском, в ватниках, ушанках, солдатских сапогах. Тигран повернул назад. Рядом с ним шла какая-то женщина. Она была неплохо одета, хороша собой. Тигран невольно обратил на нее внимание, и женщина тоже внимательно посмотрела на незнакомого военного.

— Больше нет частей из города? — спросил Аршакян.

— Как будто нет. Я вышла, когда воинских частей в городе уже не было.

— А почему вы одна? — спросил Тигран, только сейчас обратив внимание на то, что на ногах у этой прилично одетой женщины стоптанные солдатские ботинки.

— Я одна осталась, — тихо сказала она. — Во время утренней бомбежки у меня потерялась дочь. Выбежала из дому, даже не успев одеться. А потом пропала…

И женщина обеими руками закрыла лицо.

— А сколько ей было лет? — спросил Аршакян.

Женщина со вспыхнувшей надеждой взглянула на незнакомого военного. Может, встретилась ему по дороге маленькая девочка?

— Семь лет ей, Нюрой зовут. Неужели я не найду ее?

— Может быть, в городе осталась?

— Да нет, она рвалась из дому. «Пойдем, говорила, разыщем дедушку и папу!» Муж у меня в армии, комиссаром авиационного полка. И свекор в армии. Как все теперь перевернулось…

Видно было, что эта женщина находится в таком душевном состоянии, когда человек теряет всякую надежду и ни во что не верит.

— Не отчаивайтесь, товарищ, держитесь крепче, чтобы потом не стыдно было вспоминать эти дни.

Женщина молча поглядела на Тиграна и опустила голову.

— Я и сама в последние дни говорила такие слова другим. Конечно, не надо отчаиваться, вы правы. Вот только бы дочку мне найти…

Тигран, слушая ее, пристально всматривался в проходившие группы беженцев. Багровый горизонт пламенел заревом. Со стороны города стали доноситься сильные взрывы.

Незнакомка тоже обернулась к западу, прошептала:

— Горит наш Харьков…

В этот момент кто-то по-армянски окликнул Аршакяна:

— Да это вы, товарищ старший политрук?

Перед Аршакяном стоял лейтенант Иваниди. С ним были Хачикян и Славин, обрадованно глядевшие на старшего политрука.

— Почему вы идете обратно? — спросил Аршакян лейтенанта.

— Ищем нашу транспортную роту. Она отстала, а тут маршрут изменился. Искали в селе Байрак, но и там ее никто не видел.

— Что же будете теперь делать?

— Вернемся в полк.

Незнакомка еще стояла рядом, прислушивалась. Она ждала, пока старший политрук кончит разговаривать, чтобы попрощаться с ним перед уходом, — ведь они уже почти знакомы.

— Ну, до свидания, товарищ!

— Может быть, пойдете с нами? Ведь вечер уже, а вы одна, — предложил Аршакян.

— Да, мне одной страшно, — согласилась та. — Спасибо вам.

Иваниди, Хачикян и Славин с любопытством смотрели на женщину. Кто же она такая, что старший политрук предлагает ей идти с ними? Тигран понял их.

— Дочку маленькую она потеряла, одна осталась.

И, обратившись к женщине, продолжал:

— Завтра, как только дойдем до какой-нибудь железнодорожной станции, отправим вас, если будет движение. Вы не падайте духом!

— Благодарю вас, — прошептала она.

Какой-то военный хотел было пройти мимо, но, услышав голос Аршакяна, остановился и подошел к ним.

Это был Сархошев, один, без своей роты.

Он рассказал драматическую историю о том, как Меликян зашел к какому-то своему знакомому в Харькове; как он остался ждать его, чтобы с начпродом не случилось чего-нибудь, и, войдя за ним в дом, силой вытащил опьяневшего Минаса; как на улицах встретились им немецкие танки, потом автоматчики; как они вдвоем швыряли в гитлеровцев гранаты. Потом с обоих концов улицы на них напали фашистские солдаты, и они с Мина-сом обстреливали их из подворотен, а потом убежали задворками и потеряли друг друга. Сархошев с воодушевлением рассказывал о том, как храбро и отважно вел себя Меликян, как он посылал автоматные очереди прямо в лицо фашистским солдатам, как метал в них гранату за гранатой и ни разу не промахнулся.

— Я не думал, что старик так храбр, прямо диву дался! — говорил Сархошев, — Очень жалко, если убили ею. Не будь он пьян, не случилось бы такого. А если убит, то, значит, с честью погиб за родину…

Он говорил «если», но в душе был убежден, что Минас либо убит, либо остался в плену — и, следовательно, не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть его слова. Он был уверен в этом, так как ему казалось, что сам он, как более ловкий, сумел быстро выбраться из города, а Минас должен был, конечно, отстать от него.

— Превосходный человек был Минас Авакович, прямо сердце кровью обливается, очень жалко его!

— А вы уверены, что ваша рота вышла из города? — спросил Аршакян.

— Уверен, товарищ старший политрук! Рота вовремя выбралась из города, за нею прошли десятки частей.

Старший политрук молча раздумывал о чем-то.

— Пошли! — коротко сказал он и зашагал вперед.

Стемнело. Они были на дороге одни. Последние отступавшие части ушли далеко вперед, со стороны города больше никто не показывался. Шли молча, каждый со своими думами, каждый в мире своих воспоминаний и надежд.

Увидя шагающего рядом бойца, Тигран решил, что это Хачикян, которому не хочется отстать от него.

— Как поживаешь, Каро? Из дому писем не получал?

Боец отозвался:

— Это я, товарищ старший политрук, Славин.

— А, это ты, Игорь? — сказал Аршакян дружески. — Что задумался? Будем живы, вернешься ты к себе в Тулу и поступишь в институт. Так, кажется? Если не ошибаюсь, ты окончил техникум и собирался поступить в институт?

— Точно!

— Поступишь, Игорь, обязательно поступишь, после победы будешь учиться в институте! — с глубокой уверенностью сказал Аршакян.

— Я тоже желаю вам вернуться домой живым и невредимым, товарищ старший политрук!

Аршакян обернулся к Харькову.

Небо над городом алело, слышались глухие взрывы, и каждую минуту возникали все новые очаги пожаров.

Взрывались заводы, фабрики, электростанции, мосты. Горел большой советский город, горели села, горели еще не убранные в полях стога пшеницы, горело небо над Украиной…

XXIII

Для людей, бредущих по грязи темной ночью, и ночь и дорога кажутся бесконечными, особенно, если это происходит во время отступления.

Казалось, что все вокруг насторожилось и замерло, время остановилось, что люди этого маленького отряда идут — и все никак не дойдут, всматриваются — и ничего не могут увидеть, прислушиваются — и не слышат ни близких, ни дальних голосов.

Было, наверно, за полночь, когда перед ними выросли смутные очертания домов. Повидимому, это село, но не видно ни огонька, не слышно ни лая собак, ни каких-либо других звуков и шорохов. Отряд остановился. Каро с Игорем отправились узнать, есть ли тут жители, не могут ли они сообщить, в каком направлении проходили наши войска. Прислонившись к стволам деревьев, остальные переводили дух в ожидании разведчиков.

— Совесть меня упрекает, что я задержал вас разговорами, — обратился Тигран к женщине. — Вы, пожалуй, могли бы догнать уходящих. А теперь мучаетесь с нами.

— Что вы, я благодарна вам, очень благодарна! — промолвила женщина. — Судьба людей теперь зависит от всяких случайностей, многие находятся в более худших обстоятельствах. А что мне сделается — я иду с друзьями. Спасибо вам, товарищ старший политрук… вот только хотела бы я знать ваше имя.

— Тигран Ованесович, — услужливо вмешался в разговор Сархошев. — Тигран Ованесович Аршакян!

— А меня звать Клавдией Алексеевной Зозулей. Никогда не забуду вас, Тигран Ованесович! Кто знает: живы останемся — может, и встретимся снова. В жизни всякое бывает. А вот найду ли я своего ребенка?.. Вое случается не так, как думаешь и желаешь. Сейчас у меня создалось такое впечатление, что события управляют людьми, а не наоборот.

Сархошев зашептал на ухо Иваниди:

— Это что за философ в юбке? Не подозрительна ли, как ты думаешь?

Иваниди шепотом же ответил:

— Послушаем, что она говорит, а свою бдительность пока придержи.

— Такие мысли возникают у людей только в трудные минуты, — отозвался на слова женщины Тигран. — Особенно у тех, которые видят только кусочки больших событий, как мы с вами сегодня. Будущее покажет всю неосновательность подобных мыслей. Душа у вас исстрадалась, и это понятно. Но именно поэтому вы и ошибаетесь.

Каро с Игорем вернулись и сообщили, что перед ними бывший совхоз «Кутузовка». Из служащих остался только старик лесник, который говорит, что вечером наши войска направились в сторону Старого Салтыва и уже часа два как по этой дороге ни одной части не проходило.

— А в домах тепло? — спросил Аршакян.

— В той комнате, где живет старик, топится железная печка, тепло, есть и свет, — доложил Славин.

— Может быть, отдохнем немного? — предложил Аршакян.

Лейтенанты поняли, что вопрос относится не к ним.

— Вы больше нас намерзлись и устали, Клавдия Алексеевна, — добавил Тигран и, не дожидаясь ответа лейтенантов, на этот раз тоном приказа произнес: — Пошли, товарищи!

Старый лесник нехотя отпер дверь во второй раз. При тусклом свете коптилки Тигран оглядел товарищей, их усталые лица. Особенно внимательно вглядывался он в Игоря и Kapo. Оба — молодые парни, почти подростки, и хоть не похожи внешне, но, видимо, у них много общего, раз так сблизились друг с другом.

Взгляд Тиграна упал на порванные ботинки Клавдии Алексеевны. Женщина заметила это и поджала ноги.

— Так нельзя! — покачал головой Тигран. — Утром что-нибудь придумаем. Так недолго отморозить ноги.

Клавдия Алексеевна махнула рукой:

— Мы родных теряем — стоит ли думать о таких пустяках?!

— Вы должны постараться поберечь себя! И попробуйте отогнать грустные мысли.

Клавдия Алексеевна горько улыбнулась.

— Вы добрый человек…

Развязав свой мешок, Каро достал оттуда пару новых солдатских ботинок.

— Может быть, подойдут ей, товарищ старший политрук? Взял с повозки, разбитой бомбежкой, — словно оправдываясь, объяснил он.

— И хорошо сделал, очень хорошо. Вот смотрите, Клавдия Алексеевна! Думали завтра найти вам ботинки, а нашли сейчас. Ну, надевайте. А портянок нет, ребята?

— У меня есть лишняя пара, — откликнулся Игорь, вынимая из своего мешка новые бумазейные портянки и протягивая их женщине. — Носите на здоровье!

— Спасибо, ребята, большое спасибо, дорогие! — взволнованно произнесла Клавдия Алексеевна. — Если мне удастся добраться до места… я в Москве на улице Горького остановлюсь. Запишите себе мой адрес…

Чтобы снять старые ботинки, обмотать ноги портянками и надеть новые, женщина повернулась к мужчинам спиной. Сархошев, посмотрев на Иваниди, улыбнулся; Иваниди так и не понял, чему он улыбается. Клавдия Алексеевна, обув новые ботинки, сразу почувствовала, что ноги не только согрелись, но и отдохнули, словно исчезла усталость целого дня. В глазах ее мелькнула слабая, но теплая улыбка.

— Теперь легче будет идти! — сказала она, обнимая взглядом своих спутников, которых она узнала всего несколько часов назад и с которыми успела так сродниться.

Сархошев еще раз посмотрел! на слегка припухшие губы спутницы, на ее темные глаза, высокий лоб, красивую фигуру — и с завистью подумал: «Интересная женщина!»

Аршакян тоже смотрел на Клавдию Алексеевну, но как на давнишнюю приятельницу. Он представлял себе новую знакомую в большом городе мирного времени, среди друзей. Такая женщина, думал он, всегда будет центром внимания, будет вносить всюду радость и бодрость.

Старый лесник сначала прислушивался к разговорам военных, но, не выдержав, задремал, прислонившись спиной к стене и тихонько вздыхая по временам.

Они отдыхали и грелись уже более двадцати минут. Аршакян поднялся; за ним встали и остальные.

— До свидания, дед! — окликнул он старика.

Лесник проснулся, с трудом встал с места, чтобы запереть за гостями дверь, и дребезжащим голосом пожелал им счастливого пути:

— Удачи вам, родные, будьте живы-здоровы!

Казалось, ночная мгла еще более сгустилась. Они отыскали дорогу и снова двинулись вперед.

Клавдия Алексеевна шла рядом с Аршакяном. Сархошев повернулся к Иваниди:

— Вот не ожидал, что Аршакян такой! Нашел себе бабенку и таскает за собой. А как знать, что это за тип? Но кусочек и правда лакомый.

Его слова услышали Каро и Игорь. Оба были поражены. Ни один из них не думал, что старший политрук с нечистым намерением оказал покровительство встреченной на дороге женщине. В поведении Аршакяна они видели чуткость и добросердечие, и намек лейтенанта Сархошева искренне огорчил их.

— Постыдился бы так говорить! Нет для тебя ничего святого, что ли?! — остановил Сархошева Иваниди.

Ответ лейтенанта пришелся по душе Каро и Игорю.

Послышался шум мотора. Все остановились. Гул мотора все усиливался, но трудно было сказать, автомашина это или танк.

Иваниди со Славиным пошли к машине. Если гитлеровцы, лейтенант выстрелит и таким образом предупредит товарищей. Немного погодя он радостно крикнул:

— Товарищ старший политрук, это свои, идите!

Они увидели тягач, в кабине которого рядом с водителем сидел майор отдельного артиллерийского полка их же армии. Тягач был послан вытаскивать автомашины, завязшие в грязи под Харьковом или застрявшие в воронках по дороге. Задержавшись, он не нашел в условном месте свою часть и теперь разыскивал ее. Было решено двигаться дальше. В кузове оказалось всего два бойца. Аршакян помог Клавдии Алексеевне взобраться в машину. Все удобно разместились, и тягач, грохоча точно танк, продолжал свой путь.

Пошел дождь со снегом. Тигран полою своего плаща укрыл Клавдию Алексеевну. Вскоре уставшая женщина задремала, и голова ее опустилась на колени спутника. Тигран ощущал тепло ее дыхания. Женщина время от времени тяжко вздыхала, но не просыпалась даже при сильной тряске. Так они ехали довольно долго. Колени Аршакяна затекли, казалось, что тысячи иголок впиваются в бедро, но он перемогался, чтобы утомленная женщина не проснулась. Пусть отдохнет, пусть забудется хоть на час…

Клавдия Алексеевна проснулась оттого, что Аршакян осторожно поднял ее голову. Она зажмурилась, увидев огромное слепящее зарево.

—> Что это, где мы? — спросила она тревожно.

— Сейчас узнаем, — ответил Аршакян, спрыгивая с машины.

Горели хаты, крытые соломой, горели стога сена. Но кто их поджег? Что это за место? Майор с Аршакяном решили послать двух человек для выяснения обстановки. Отправились Каро и один из бойцов, сидевших в кузове. Возвратившись, они доложили, что пожар вызван вечерней бомбежкой и что здесь недавно стояли наши воинские части; ночью они двинулись на северо-восток, и сейчас в этих местах нет ни одного подразделения. В селе уцелело всего несколько дворов.

— Едем! — сказал майор-артиллерист Аршакяну. — Едем, все равно тут ничем нельзя помочь.

Клавдия Алексеевна снова задремала. Спали и другие под шум дождя, барабанившего по плащ-палаткам. Незаметно задремал и Аршакян. Начались запутанные сны.

…Вот он бежит по полю, его преследуют самолеты неприятеля и осыпают бомбами. А вот на танках идут в наступление фашисты. Но это не танки, это слоны с воинственно вскинутыми хоботами… Вот он в своем кабинете. Вечер, горит лампа под голубым абажуром. Входит Лусик в розовом халатике. Тигран подходит, зарывается лицом в волосы Лусик. Так хорошо, так приятно пахнут ее волосы!..

Тягач сильно тряхнуло. Тигран поднял голову, которая касалась волос Клавдии Алексеевны.

Поля черны, но уже светает. Какая-то станция. Идут военные повозки, возницами на них — красноармейцы.

Все спустились с тягача.

— Ну вот мы и догнали своих! — проговорил майор-артиллерист. — До свидания, желаю удачи!

— Спасибо, товарищ майор, и вам удачи!

Тягач с грохотом отъехал. Маленькая группа постояла около разрушенной станции, потом направилась к пристанционным строениям. Вот какая-то хата. Она пуста, сени завалены пшеничной соломой, печь не остыла, в ней еще тлеет огонь. Затопили снова, и хата наполнилась едким, вызывающим слезы дымом. Но все же какая это была блаженная минута: они находились в помещении, у топившейся, хоть и дымящей печи, могли просушить мокрые портянки. Сархошев куда-то вышел и вернулся вскоре, неся ощипанного гуся и бутылку водки.

— Откуда? — спросил Аршакян.

Сархошев объяснил, что гуся купил! а водку выпросил в ДОПе одной из дивизий, что стоит здесь.

Гусь прожарился в печи, весь закоптившись. Вынули из мешков сухари. С благодарностью и интересом смотрела молодая женщина на своих ночных попутчиков, словно увидела их впервые. Тигран, почувствовав ее взгляд, ласково улыбнулся. «Как он похож на молодого Гете — лоб, глаза, нос, подбородок! — подумала Клавдия Алексеевна. — И смотрит так, словно родной человек… Такой никогда не станет ссориться с женой, не оставит в беде друга!»

Коричнево-смуглый Иваниди — должно быть, сверстник Аршакяна — чем-то напоминал Клавдии Алексеевне ребенка. У него такой вид, словно он восхищен и миром и людьми, благодарен всем за то, что они такие дружные и хорошие, что они вместе с ним. Когда лейтенант Иваниди глядит на кого-нибудь, кажется, будто его взгляд говорит именно это.

Каро с Игорем тоже славные ребята, совсем еще юноши.

«А вот этот, видимо, не очень доволен тем, что я примкнула к ним», — решила Клавдия Алексеевна, бросив взгляд на Сархошева. Этот коротконогий человек с большой круглой головой и маленькими глазками на темном лице вызывал невольную настороженность. Когда он смеялся, раздвигая толстые губы, выступавшие над крупными зубами, слышался какой-то птичий клекот. Туловище у него было длиннее ног, руки тоже непропорционально длинные, с огромными мясистыми кистями. «Нельзя судить о человеке по его внешности!» — упрекнула себя Клавдия Алексеевна и отвернулась от Сархошева.

Она взяла протянутую Аршакяном фляжку с водкой, отпила глоток, не глядя протянула фляжку обратно и вдруг закрыла лицо руками.

Послышались глухие рыдания.

— Не надо, Клавдия Алексеевна.

Она отняла одну руку, нашла платок и прижала к глазам.

— Нюра… моя Нюра!

— Крепитесь, Клавдия Алексеевна, — мягко проговорил Аршакян. — Найдется ваша Нюра! Не так уж мрачна и беспросветна жизнь, как вам кажется сейчас. Найдется Нюра, вот увидите.

Клавдия Алексеевна подняла голову и посмотрела на своих попутчиков. Нет, свет не без добрых людей! Ах, если бы только нашла она Нюру!

Закрыв лицо обеими руками, она опять горько разрыдалась.

У Тиграна щемило сердце, он не находил слов для утешения.

— Клавдия Алексеевна, о живой дочери так не плачут! Клавдия…

Сархошев, который только что вошел и как будто не знал о несчастье, постигшем их попутчицу, удивленно спросил:

— О какой такой Нюре речь?

— Дочь она потеряла, неужто не знаешь? — ответил Иваниди.

— Да что вы говорите! — вскрикнул Сархошев. — Вчера я встретил! девочку по имени Нюра! Полковник-артиллерист посадил ее в машину и увез.

Клавдия Алексеевна подняла полные слез глаза, не веря словам этого человека.

— Что же вы молчали? — с укоризной спросил Тигран.

— Я не знал об этой истории…

— Вы говорите неправду, — сказала Клавдия Алексеевна, не сводя глаз с Сархошева. — Неправда, что вы видели мою дочь!

— Почему я должен вас обманывать, мадам? Это была семи- или восьмилетняя белобрысая девочка, с волосами до плеч, в — синем пальтишке. Она на мгновение мелькнула перед моими глазами, и я услышал слова полковника: «Садись, Нюра, в машину, я повезу тебя к твоему дедушке».

Клавдия Алексеевна вскочила:

— Так и сказал — «к твоему дедушке»? Значит, правда: дедушка же в армии. Нюра все твердила: «Поедем поскорее, разыщем дедушку»… О, как я признательна вам, товарищ, как благодарна! Но как мне ее теперь найти?

— Вы уже почти нашли вашу Нюру, Клавдия Алексеевна, — заметил Аршакян. — Поздравляем вас от всего сердца! Девочку отправят в тыл, в эвакуационный пункт. А вы поспешите в Воронеж…

— Какие вы хорошие, какие вы добрые люди! — растроганно проговорила Клавдия Алексеевна. — Да, правильно, я должна спешить.

И она встала с места.

Сархошев доложил Аршакяну, что он нашел какую-то хату, чистую и теплую. Там можно постлать на пол сено и немного отдохнуть. Часа через два они примутся искать свою дивизию.

Иваниди посмотрел на Аршакяна.

— Можно, пожалуй, — кивнул Аршакян.

Проводив спутников до хаты, Клавдия Алексеевна пошла узнать, на чем отсюда можно уехать в Воронеж. Остальные впятером улеглись на сене, сложив шинели и плащ-палатки на печь для просушки. Маленькая дочка хозяйки, лет девяти-десяти, с серьезным видом взрослой женщины справившись, не нужно ли еще чего красноармейцам, укрыла их тряпьем и притворила дверь, чтобы снаружи не доносился шум.

— Ничего нам не надо, милая, ничего!

Стояла глубокая тишина.

Слух у Тиграна был напряжен, как у всякого человека, попавшего из шума в безмолвие. Казалось, он слышит даже стук дождевых капель, стекающих со стрех на землю.

Проехала какая-то машина, и снова воцарилась тишина.

Тиграна разбудил Иваниди. Лейтенант сообщил, что удалось выяснить местонахождение штаба дивизии, остановив машину под номером «ГО-59-51». Ведь номера всех машин их армии начинались с «ГО»…

У изголовья Тиграна, ласково улыбаясь, стояла Клавдия Алексеевна.

— Отправляюсь сейчас в Воронеж. До Валуек — с машинистом на паровозе, а оттуда — поездом: там, говорят, регулярное сообщение. Если б там, на эвакопункте, отыскалась моя Нюра! Ну, счастливо вам оставаться, желаю удачи и благополучия!

Тигран поднялся. Сархошев еще храпел.

— Счастливого пути, Клавдия Алексеевна! Желаю вам найти вашу Нюру, желаю всего-всего хорошего, чего только может пожелать друг. Счастливо доехать вам!

На станции загудел старенький паровоз с несколькими прицепленными к нему открытыми платформами. Проводив Клавдию Алексеевну до выходных дверей, военные смотрели вслед быстро бежавшей к паровозу женщине.

Из хаты вышел заспанный Сархошев. Все вместе они отправились к автомашинам.

В небе показались вражеские самолеты, с ревом приближавшиеся к станции. Машина уже тронулась, когда два самолета сбросили бомбы. Взметнулись к небу клубы желтоватого дыма. Машина остановилась. Держась за борт кузова, все смотрели в сторону станции.

— Паровоз успел уйти, — сказал Славин. — Хорошо, что спаслась наша Клавдия Алексеевна!

Машина понеслась вперед.

Аршакян задумчиво смотрел вдаль…

XXIV

Добравшись до политотдела дивизии, Тигран радостно пожал всем руки, со многими обнялся. Ему почему-то казалось, что только он один отстал от части, но выяснилось, что и другие работники штаба и политотдела, которые шли за подразделениями, еще не успели догнать их, а некоторые даже считаются «пропавшими без вести».

Вопреки предположению Тиграна о том, что у людей после сдачи Харькова должно быть подавленное настроение, все его встретили шутками и даже остротами. Вначале это показалось Тиграну странным и неподобающим. Но после первых минут он и сам в шутливом тоне стал рассказывать о своем ночном путешествии, хотя в этом не было ничего ни смешного, ни радостного. Потом только он понял, что это было лишь разрядкой тяжелого настроения. Человек не может постоянно оставаться в напряженном состоянии. Это было бы невыносимо. Очевидно, с другими творилось то же самое.

Начальник политотдела тоже встретил Тиграна радостной улыбкой.

— Вы не изменились, Аршакян. Тот же взгляд, то же чисто выбритое лицо. Это очень хорошо! Ну, пойдем ко мне.

Они вместе вошли в хату, где разместился политотдел.

— Каково положение Москвы и Ленинграда, товарищ старший батальонный комиссар? — спросил Аршакян.

— Тяжелое, повидимому, очень тяжелое, — ответил Федосов, — однако есть мудрая военная поговорка, кажется суворовская: «Если тебе тяжело — не думай, что противнику легче». А наше положение… оно стабилизуется! Мы учимся воевать и будем воевать по-настоящему. Если даже во время отступления наших подразделения берут в плен целые роты — это уже очень хорошо.

— Здорово воодушевило бойцов наше новое оружие, — сказал Аршакян. — Это прямо какое-то чудо!

— Вы имеете в виду «Марию Ивановну»?

— Какую «Марью Ивановну?»

— Так бойцы называют это новое оружие — гвардейский миномет.

— Я слыхал по-другому — его называют «Катюшей». Поет он, говорят, точно Катюша!

— Остроумно! — заметил Федосов. — Катюша… Это имя моей матери и дочки. Екатерина, Катюша… Несомненно, мощь оружия имеет большое значение. Но побеждают в первую очередь сильные духом. Дай в руки слабому человеку самое мощное оружие — оно станет бесполезным. Идет пятый месяц войны, осень кончается, подступает русская зима, наши богатырские морозы… План врага уже сорван, его наступление задержалось на полтора месяца… Для отступающей армии это победа! Если хорошенько вдуматься в это, слово «победа» перестанет звучать странно, не будет казаться, что это говорится ради утешения. Удачное отступление — это уже победа. Отступаешь, конечно, не по своему желанию, а в силу обстоятельств. Но не всякое отступление является поражением. Этот взгляд на войну существовал и до Кутузова, но именно Кутузов дал ему силу непреложного закона. Мы своим отступлением смогли избежать огромных потерь. Каждый боец, дошедший до места здоровым и бодрым, — это же смерть для неприятеля в новых боях! Теперь полки должны держать новые оборонительные рубежи, организовать разведку. Если враг подойдет — надо отбросить его назад; если остановится — не давать покоя, чтобы не смог он отсиживаться в. обороне со всеми удобствами. А уж что будет приказано после этого — дело высшей военной власти. И в новой обстановке роль политработника не умаляется, а, наоборот, еще более возрастает. Теперь не столько нужен хорошо подвешенный язык, сколько горячее сердце и твердая душа.

Аршакян слушал его и с глубокой болью думал: «Не будь наших неудач, Федосов не говорил бы об отступлении, как о победе! Словно мы отступаем не теснимые неприятелем, а с какой-то особой целью оставляем ему наши области… И даже строит на этом какую-то военную теорию! Да он попросту утешает и себя и меня…».

Тиграну хотелось высказать эту мысль вслух, но он заколебался — и промолчал.

Федосов продолжал:

— Не случалось ли вам испытать такое: когда искренне откроешь людям сердце, скажешь им все, что думаешь, когда почувствуешь, что ничего не скрыл, ничего не утаил, — легче становится на душе! Не случалось ли вам, рассеивая сомнения других, чувствовать, что и твоя мысль очищается, просветляется?

— Бывало! — подтвердил Тигран. — И много раз!

— Это, вероятно, случается со всеми честными людьми. Вот так мы и должны работать! А оружие, конечно, чудесное. Бдительность нужна, бдительность, надо быть постоянно начеку в окопах оборонительного рубежа… Генерал сегодня напомнил слова Пушкина. Ну, стихи-то я всегда забываю, в памяти моей они остаются нерифмованными словами, а мысль такая: «Не спи, казак, чеченец устроил засаду в скалах»… Прибыл наш новый генерал… Видели его?

— Новый генерал?

— Так вы не знаете еще? Теперь дивизией командует генерал-майор Яснополянский.

— А генерал Галунов?

— Не знаю, где он, что делает. Это уже не наше дело, бог с ним.

Начальник политотдела перевел взгляд на левую стену хаты, глядя на нее так сосредоточенно, что Тигран невольно тоже посмотрел туда, но ничего не увидел.

— Да, — продолжал начальник политотдела, — большими испытаниями проверяются моральные качества человека… Бывает, что и некоторые генералы не выдерживают их. Ну так, значит, в полк! Останетесь пока у Дементьева, придется побывать и в полку Сергеенко. В оперативном отделе штаба получите новую карту и узнаете расположение полка. Ну, счастливого пути! Завтра и я. приеду.

Выйдя от начальника политотдела, Тигран довольно улыбался. Вспомнив, что Федосов до войны был лектором в Киевском университете, он сказал себе: «Хоть теперь он и военный, а еще живет в нем влюбленный в свое дело педагог!»

Получив в оперативном отделе карту нового расположения войск и отметив на ней красным карандашом позиции полков, Аршакян еще раз окинул ее быстрым взглядом. Такие же места: бескрайние степи, холмы, лощины и овраги, леса и рощи, небольшие речушки, Северный Донец с его притоками, речки Нежеголь, Короча и Вовча. Крупным населенным пунктам здесь является город Вовча, который остался вне рубежа нашей обороны. Значит, враг занял и ее, эту Вовчу?..

На пороге оперативного отдела он лицом к лицу столкнулся с незнакомым генералом, рядом с которым шагал начальник политотдела. Тигран догадался, что это и есть генерал Яснополянский.

Федосов, заметив его, что-то сказал генералу. Приблизившись к ним, Тигран по-военному вытянулся. Начальник политотдела представил его новому командиру дивизии.

— Говорят, вы не любите генералов. Верно это? — спросил новый генерал. — Не строго ли вы судите о них?

Шутка Яснополянского смутила Аршакяна.

— Обычно генералы дают нам оценку, а не наоборот! — ответил он.

— Согласно субординации, выходит, так, — заметил генерал. — Но народу виднее — где тепло, где холодно. И никакое звание не спасет от критики народа или его суда, когда это — будет необходимо… Ну ладно, мы еще встретимся, будет время потолковать. В полки едете? Отправляйтесь, не будем вас задерживать. А в отношении генералов будьте немного снисходительней. Не знаю, как вы, но могу сказать, что генералы вас, политработников, любят.

— Постараюсь и я быть достойным, — смущенно улыбаясь, ответил Тигран.

Яснополянский снова пожал Тиграну руку.

Тигран шел и улыбался. Генерал Яснополянский был симпатичен ему. Что было в нем привлекательного — Тигран так и не мог сказать. Одно несомненно: слова его хоть и звучали нравоучительно, но были искренни…

Тигран вспомнил приземистого генерала Галунова, его дряблую, мясистую шею… Да, тот не выдержал испытания.

Прежде чем направиться в полк Дементьева, он заглянул на полевую почту. С радостными восклицаниями подбежала Седа Цатурян, вручила два письма. Увидев знакомый почерк, Тигран так взволновался, что глаза его затуманились и буквы на голубом конверте расплылись. Это были первые письма, полученные из дому.

Семья, родной город, казавшиеся в последнее время чем-то далеким и нереальным, подавали ему голос.

Узнав, что Аршакян направляется в полк, Седа, схватив карандаш и листок бумаги, стала торопливо писать Аргаму записку, несмотря на то, что писала ему и вчера и позавчера.

Тигран боязливо разглядывал! то один, то другой конверт, не решался их вскрыть. Вот этого коснулась рука Лусик, а этого — рука мамы… Вчера ночью, отстав от части, он искал свой полк, а эти письма искали его.

Сев на низенький табурет, он прочел сперва письмо матери, потом жены. Ожил целый мир, оставленный вдалеке, горести отошли, в душе весенним потоком забурлила вера в будущее.

— Передайте, пожалуйста, это письмо Аргаму, — сказала Седа, вручая конверт Аршакяну. — Я пишу ему каждый день, а он в неделю раз не отвечает, все время тревога на сердце.

— Передам Аргаму и замечание сделаю, что не пишет такой славной девушке. А хочешь, и за уши слегка потреплю?

— Нет, не надо, жалко! — рассмеялась Седа.

Выйдя со связными полка из села, где находился штаб полка и политотдел, Тигран в поле еще раз достал письма матери и Лусик и стал их на ходу перечитывать. При вторичном чтении каждое слово, каждая фраза выглядели в новом свете. Мать писала, что в Ереване все знакомые справляются о нем, что маленький Овик растет и уже улыбается, что она назначена заведующей управлением детских домов, что Лусик не смогла выехать на фронт, так как здоровье ее после родов ухудшилось и медицинская комиссия военкомата категорически отказала ей.

А Лусик, умалчивая о своем нездоровье, писала, что задерживается по независящим от нее причинам, но весной непременно приедет, если до тех пор война не кончится.

В письмах говорилось, кто из товарищей на фронте, сообщались их адреса. Каждая мелочь в этих письмах приобретала значительность, каждое малейшее сведение было новостью. Письма дышали бодростью, мать даже шутила: «Все мужчины на войне, во многих семьях остались только женщины и дети. А нам легче: у нас мужчина в доме, наш защитник и кормилец — Ованес Тигранович».

Между строками этого бодрого письма Тигран читал о той тревоге, которую испытывали за него и мать и жена.

— Письма получили, товарищ старший политрук? — спросил связной.

— Да, получил.

— А сколько дней шли, интересно?

— Четырнадцать.

— Ишь, как долго путешествовали!

— Чем больше мы отходим вглубь страны, тем больше удаляемся от наших домов… А вы получали письма?

— Недавно я прошел около родных мест, чуть не побывал там, и сразу, за одну ночь, мой дом оказался далеко, в черном краю.

— Как же так?

— Да так. Позавчера мы проходили около моего города, я думал — отпрошусь, мол, у командира полка, майора Дементьева, схожу домой на денек. А теперь гитлеровцы заняли нашу Вовчу. Отсюда до нее восемнадцать километров, а от полка — семь. Близок локоть, да не укусишь.

Тигран спрятал письмо.

— Да, получилось плохо… Ну, не печальтесь, возьмем обратно вашу Вовчу, обязательно возьмем!

— Как же можно не взять?!

Широкие, необозримые поля тянулись от горизонта до горизонта, кое-где лишь виднелись леса и рощицы. Ивы с распущенными косами клонились к рекам, на плодородных полях сиротливо осели тысячи снопов пшеницы.

— Хороша твоя Украина, богатый край! — проговорил Тигран.

У опушки леса, росшего на склоне холма, показались кони и повозки. Бойцы рыли блиндажи.

— Вот и наш полк!

Когда они подошли ближе, из группы сидевших на пнях бойцов, поднялся один и быстро пошел навстречу Аршакяну.

— Добро пожаловать! Вай, тысячу раз добро пожаловать, товарищ старший политрук! Для нас нет смерти, раз снова довелось увидеть друг друга!

Это был Меликян. Встреча с ним была для Тиграна неожиданной. Из рассказов Сархошева он вынес впечатление, что Меликян убит в Харькове.

— Говорят, ты совершал геройства, забрасывал гранатами проходивших по Харькову фашистов?

— Кто это говорит?

— Сархошев.

— Ах он, собачий сын! Меня героем выставил, чтобы заодно и самому героем прослыть! Клянусь душой, Тигран Ованесович, еле ноги унесли. Я-то прибыл в тот же день, догнал полк еще засветло.

— А к кому же ты заходил в Харькове?

Меликян смутился.

— Одна знакомая семья там. Да ты о себе расскажи. Здоров ли? Сейчас это важно, ведь чего-чего только не пронесется еще над нашими головами!

Минас уже не мог смотреть в лицо Аршакяну. Он обманул старшего политрука, и совесть у него была неспокойна. Сархошев, увидя Минаса живым и невредимым, признался, в каком свете выставил вое случившееся, умоляя Меликяна не отрицать, что это он заходил к знакомым. Добродушный старик рассердился, стал браниться, но в конце концов согласился взять вину на себя, чтобы избавить товарища от ответственности, тем более что транспортная рота вовремя прибыла в полк.

«Ах, Сархошев, Сархошев, ну и вралем же ты оказался!» — повторял мысленно Меликян.

XXV

В начале ноября зима уже прочно обосновалась в этих местах. Снегом были покрыты поля и дороги, под его тяжестью клонились ветви деревьев. Вьюжный ветер хозяйничал в степи, завывал в балках, с тысячеголосым разбойничьим свистом врывался в леса. Бойцы оделись в полушубки, валенки и ушанки, в теплые шерстяные подшлемники и рукавицы. Открытыми оставались лишь глаза да щеки. Но студеное дыхание ветра проникало под одежду, выжимало из глаз слезы, ледяным бисером застывавшие на небритых щеках. Пар, вырываясь из ноздрей, сразу же оседал инеем на одежде. Бураны заметали дороги снегом, заваливали сугробами входы в землянки. В ясные дни искрящийся снег ослеплял проходивших по полям людей.

Из штаба полка возвращался в свой батальон Алдибек Мусраилов, негромко насвистывая узбекскую песню. Ветер бил снегом в лицо, слепил ему глаза. Кругом расстилались неоглядные снеговые просторы. Не было видно никаких следов, но Алдибек уверенно шагал, не боясь заблудиться.

Песню, которую он насвистывал, нельзя было назвать ни радостной, ни печальной; слышалась в ней лишь мягкая грусть…

А в душе Алдибека все пело: он получил сегодня веселое письмо от Хадиджэ. Лукавая красавица впервые написала, что любит Алдибека, будет ждать его. В конце она приписала по-русски два слова: «Крепко целую», а перед своим именем поставила еще одно опьяняющее словечко — «твоя». «Крепко целую, твоя Хадиджэ».

Хадиджэ написала письмо! И не только одна Хадиджэ. Писал и ее отец, прославленный председатель колхоза, который только под конец дал согласие на брак Хадиджэ и Алдибека. Теперь отец говорил по-другому: «Большой привет тебе, герой Алдибек, от нашего колхоза, от всех отцов и матерей, от всех сестер! Каждый день, просыпаясь по утрам и ложась спать вечером, поминают тебя все, желая силы твоей руке, отваги — сердцу, ясности — мысли. А наш уговор, о Алдибек, сын Мусраила, свят и нерушим. Вернешься ты — и в своем доме увидишь прекрасную Хадиджэ, если только не дрогнет в бою твоя рука, если не устанут ноги бежать за врагом, если зорок будет глаз и не упадет на землю пуля твоя. Еще раз большой привет от всех и еще раз говорю тебе: наш уговор святой, если выполнишь ты свою клятву и как герой вернешься к Хадиджэ…».

Шел Алдибек в зимнюю стужу — и не чувствовал холода, шел навстречу снежному вихрю — и не уставал.

Взвод собрался в землянке. На дворе завывала вьюга.

Холод вползал сквозь щели между бревнами и коркой льда покрывал свисавшие с низенького потолка ветки. Топилась маленькая жестяная печка; порой, когда ветер с воем врывался в трубу, землянку заволакивало едким дымом.

За дверью кружила метель. Несмотря на дневное время, горела коптилка. Фитилек, торчавший из гильзы мелкокалиберного снаряда, еле выхватывал из полутьмы лица бойцов.

Плащ-палатка, завешивающая дверь землянки, отодвинулась, вошел Бурденко, нарушив молчание радостными восклицаниями. Оправившись от раны, он вернулся в свой полк.

— Вот и я, други! — весело крикнул он.

Микола облапил и поднял в воздух Ираклия, стукнув его головой о низенький потолок землянки, потом стал тискать в объятиях и других.

— Вот и встретились! Словно целый год не видались. Наконец домой добрался!

Он толкнул в грудь Арсена.

— Соскучился по тебе, черт усатый! Ишь ты, еще длиннее усы отрастил!

— Ну как, совсем поправился? — весело спросил Ираклий.

— Целиком и полностью, уместно и своевременно, как пишется в резолюциях! Там, в санбате, есть один доктор — хохол, этакий долговязый сухарь. Разговаривает раз в неделю. Мертвых умеет оживлять. Он там главным хирургом. Всем советую: коли придется в санбат идти, к нему проситесь, — на славу вылечит, в этих делах он мастер первой руки.

Вновь откинулась дверь землянки, и вошли комиссар полка Микаберидзе и политрук роты. Все бойцы встали. Комиссар приказал им сесть и сам, придвинув чурбак, уселся у печки.

— Пришли к вам погреться…

Началась беседа: что пишут из дому, каковы дела в соседнем полку, каковы намерения фашистов на этом участке фронта. Потом комиссар, как бы случайно вспомнив, предложил политруку прочесть сегодняшнее сообщение Информбюро. Политрук достал из сумки помятый номер дивизионной газеты и начал читать:

— В течение вчерашнего дня наши войска вели бои на всех фронтах. Особенно ожесточенные бои имели место на Крымском, Можайском и Калининском участках фронта. Вчера в районе Москвы было сбито одиннадцать немецких самолетов.

— Видите, товарищи, везде идут сильные бои, только мы пока отдыхаем. Не по совести это, верно?

— Сколько же их над Москвой летало, если одиннадцать сбили? — нахмурился Гамидов.

— Значит, много летало, — ответил комиссар. — На нашу столицу бомбы сыплются, а мы здесь в землянке у печи греемся. Так нельзя, товарищи. Что из того, что нет еще приказа сегодня же перейти в наступление? Не должны же мы сидеть и спокойно слушать сводку Информбюро о том, как другие дерутся на Крымском, Можайском, Калининском направлениях, да как летят на Москву фашистские самолеты? Что же, так и позволить фашистам сидеть в хуторах под самым носом у нас?!

Микола пробормотал:

— Да мы приказа ждем, товарищ комиссар. Прикажете — сделаем, что надо.

— Ясное дело, так и будет, конечно! — согласился комиссар. — Но сегодня другое требуется. Нужна разведка. И вот командир полка и я решили послать на разведку в окрестности Вовчи тех бойцов, которые сами изъявят желание. Задание они получат у командира батальона.

— Мы пойдем всем взводом! — вскочил Ираклий.

— Это же добровольно, пусть каждый за себя скажет. Уполномочили они тебя, что ли?

— Я пойду! — воскликнул Бурденко.

— И я! — поднялся Гамидов.

— Я! — повторил Мусраилов.

— Я! — сдержанным басом отозвался Арсен Тоноян.

Комиссар переводил взгляд на каждого нового добровольца.

— И я пойду, — встал Аргам.

— Я!

— И я! — один за другим откликался каждый из бойцов.

— Так и получается, — отметил комиссар. — Значит, и правда вызвались всем взводом! А кого пошлют — решит командир полка. Эта разведка поможет многое выяснить…

На дворе трещал мороз. Свистел и буйствовал ветер, кружа над землянками снеговые вихри.

XXVI

Уже четвертый день дивизия генерала Яснополянского и ее соседи не вели боев с противником.

О намерениях неприятеля и о расположении его войск точных сведений не имелось. Необходимо было во что бы то ни стало выяснить, сколько времени противник намерен продлить эту передышку. Если он переходит на долговременную оборону, намереваясь по возможности спокойнее перезимовать, то нельзя дать ему наладить оборону. Если даже не будет приказа о контрнаступлении, нужно организовать «бои местного значения», чтобы выбить его из теплых деревень на морозные российские просторы.

Группа бойцов из батальона Юрченко во вторую ночь снова отправилась на разведку в сторону города Вовчи. На этот раз пошел с разведчиками и боец комендантского взвода Николай Ивчук, уроженец этого города.

Возвратившись, разведчики подтвердили донесения предыдущего дня. Гитлеровцы укрепились на западном берегу Северного Донца и не намерены идти вперед; лишь несколько отрядов разместились по деревням на этом берегу да около батальона — в самой Вовче. Военная охрана города слаба, имеются лишь одна минометная да одна артиллерийская батареи и несколько пулеметов. Фашисты объявили населению, что Красная Армия больше не вернется. Многие из них, повидимому, и сами убеждены в том, что со стороны русских не последует контрнаступления.

Трое разведчиков несколько часов подряд оставались у родных Ивчука и принесли подробные сведения о расположении огневых средств как батальона, так и комендантской роты врага, расквартированных в городе. Сестра Ивчука, комсомолка Шура, обещала на следующий день уточнить все сведения и в письменном виде передать их разведчикам. Вечером Ивчук, Каро Хачикян и Ираклий Микаберидзе снова отправились в Вовчу, а полк подтянулся поближе к городу. В полночь разведчики вернулись, принеся с собой двенадцать листочков бумаги, мелко исписанных рукой Шуры. Майор Дементьев стал их читать, приговаривая по привычке:

— Вот и хорошо, красиво!..

Микаберидзе и Аршакян улыбаясь переглядывались. Кончив читать, командир полка огляделся.

— Красиво, а? Что скажете, молодцы?

Разведчики смущенно заулыбались.

— Очень даже красивая, товарищ майор! — с готовностью откликнулся Ираклий. — И очень умная девушка!

— Какая девушка?

— Да Шура Ивчук, та, что записала эти сведения. А вы разве не о ней спрашивали, товарищ майор?

— Ах, Шура Ивчук, оказывается, и красива! Ну что ж, очень хорошо, что красива. А я говорю: написала толково, хороший из нее разведчик получился бы.

— Головой ручаюсь, товарищ майор! — воскликнул Ивчук.

— За что ручаешься?

— Что каждая точка верна, все так, как сестра написала!

— А Ираклий, видать, уже влюбился в твою сестру. Значит, дело к свадьбе идет!

Ираклий залился краской. Остальные весело захохотали. Смутился и Николай Ивчук. Но ему было приятно, что его сестра, красотой которой он гордился и которую очень любил, помогает полку.

— Ну, спасибо вашей сестре! — сказал ему майор Дементьев и, обернувшись к комиссару и Аршакяну, задумчиво посмотрел на них. — Соберем-ка командиров батальонов и рот, надо кое-что обдумать.

Обратившись к адъютанту, он приказал:

— Пригласите сюда командиров!

Склонившись над топографической картой, майор Дементьев при свете коптилки стал делать отметки; командиры подразделений, собравшись вокруг него, следили за движением руки майора, отыскивая те же точки на своих картах.

— Кобуров, составить план штурма! Этой же ночью, на рассвете. А я согласую с генералом.

Дементьев встал и направился в соседнюю комнату к телефону. Через несколько минут он вернулся с недовольным видом.

— Генерал вызывает меня. Нужно отправиться. А план штурма разработайте детально, чтобы каждый взвод и каждое отделение знали свое место в бою. Где старший политрук Аршакян? Ах, вы здесь? В политотделе соскучился по вас старший батальонный комиссар Федосов. Ох, и длинны же звания у политработников! Так вот, поедем вместе…

Майор Дементьев и Аршакян в штаб дивизии выехали на санях.

— Ясное дело, сегодня не выйдет. Плохо, друг, — бормотал майор, укрывая колени полами тулупа. — А ведь дело пошло бы как по маслу…

Кони, подстегиваемые морозом, отфыркиваясь, неслись вскачь. Снег похрустывал под их копытами. Тигран не различал! дороги и не ориентировался в направлении. Сани летели в необозримо белоснежном море подобно стремительно несущейся лодке. А море было безгранично, без начала и конца…

— Живы останемся, будет о чем вспоминать! — проговорил майор, прислонясь плечом к Аршакяну и наклонив к нему голову, чтобы тот мог расслышать. — Знали вы раньше о существовании города Вовчи?

— Нет, — признался Аршакян.

— И я не знал! — засмеялся Дементьев. — Город Вовча на реке Вовче, недалеко от Северного Донца-Бог свидетель, не знал! Велика карта нашей родины: это тебе не Британские острова. А говорят, король Черногории знал наперечет всех коров и телят у своих подданных… Не слыхали мы раньше о Вовче, а теперь она волнует меня больше, чем даже Саратов. И ждет в Вовче наших ребят красивая девушка Шура Ивчук… Если операция удастся и полк освободит город, в этом будет и заслуга Шуры…

Слышался топот скачущих коней, сани скользили покачиваясь. (Кнут возницы-красноармейца со свистом рассекал воздух. Боец не подстегивал коней, а только взмахивал кнутом, чтобы они не замедляли бега. От быстрого движения и от ударов копыт снег брызгами бил в лицо седокам. Сани кренились, и казалось — вот-вот опрокинутся; потом снова выпрямлялись и летели.

— Ну, о чем задумался? — спросил Дементьев.

Тигран окинул взглядом фигуру спутника. Это под его тяжестью так скрипят сани.

— О чем я думаю? О многом. Думаю, например, о своем сыне, которому теперь пять месяцев. Стараюсь представить себе его личико, но не могу.

Немного погодя, снова придвинувшись к Тиграну, Дементьев вдруг спросил:

— Жену очень любишь?

Вопрос был неожиданным.

— Ну, говори же! — настаивал Дементьев.

Тигран молча кивнул головой.

— И я жену люблю, — сказал Дементьев после продолжительной паузы. — Очень люблю! И она меня тоже. А как вспомню, сердце щемит. Мучит меня совесть, что мало я ей счастья принес. Из-за службы всегда в разлуке были, вдали друг от друга. А когда оказывались вместе, снова неотложные дела. Она не ложилась спать, пока я не возвращался, хоть до рассвета меня ждала. А я бывало сержусь на нее, что понапрасну беспокоится. Но разве можно было на нее сердиться? Будет время, дам тебе почитать ее письма. О лучшей подруге я и не мечтал!. И все мне кажется, что не мог я ее оценить по заслугам, хоть любил я ее всегда и был верен. Отвратительны мне пошлые мужчины! Когда счастье от тебя отходит, лишь тогда полностью сознаешь, каким оно было… Никогда ни единым грубым словом не обижай жену, если любишь, никогда не говори с ней в сердцах — вот мой совет! Очень тяжело, когда вспоминаешь расстроенное лицо любимой женщины и чувствуешь, что раскаиваться поздно… Эге, подъезжаем как будто? Посмотрим, что-то прикажет генерал. Чудесный он у нас человек — Лев Николаевич Яснополянский! Это не чета Галунову. Помнишь его?

Ни околице села их остановили часовые. Возница произнес пароль, и они подъехали к штабу дивизии.

Майор Дементьев направился к генералу Яснополянскому, а Аршакян зашел в политотдел. У Федосова собрались все работники политотдела и многие офицеры штаба.

— Слыхали, Аршакян? — спросил начальник политотдела. — Сегодня по радио выступил товарищ Сталин.

Федосов справился у редактора дивизионной газеты:

— Когда дикторы будут передавать для газет текст выступления?

Редактор взглянул на часы.

— Ровно через полчаса. Разрешите идти, товарищ начальник политотдела?

— Подите и вы послушайте, — предложил Федосов Аршакяну. — А когда будет полный текст, соберемся на совещание.

Дойдя до редакции, Аршакян предложил редактору помочь ему записать доклад. Положив на маленький столик лист бумаги и карандаш, он приготовился писать. Диктор начал говорить, раздельно произнося слова, упоминая знаки препинания. Тигран быстро записывал предложение за предложением. Усталость прошла. Каждая фраза в докладе Сталина была убедительна.

Тигран записывал, с силой нажимая на карандаш:

«Теперь этот сумасбродный план нужно считать окончательно провалившимся…».

— Новый абзац, с новой строки, — предупреждает по радио знакомый голос диктора.

«На что рассчитывали немецко-фашистские стратеги, утверждая, что они в два месяца покончат с Советским Союзом и дойдут в этот короткий срок до Урала?..».

Фашистская Германия надеялась, что война настроит друг против друга народы Советского Союза, ослабит советское государство.

…«Неудачи Красной Армии не только не ослабили, а, наоборот, еще больше укрепили как союз рабочих и крестьян, так и дружбу народов СССР…

Более того, — они превратили семью народов СССР в единый, нерушимый лагерь, самоотверженно поддерживающий свою Красную Армию, свой Красный Флот. Никогда еще советский тыл не был так прочен, как теперь».

Текут ночные часы, Аршакян совершенно потерял представление о времени.

Он кончил записывать и встал. В окна маленькой хатки сочился рассвет.

Тигран пошел спать.

Через несколько часов его разбудили. Передавали выступление Сталина на Красной площади. Опоздавший Аршакян услышал только последнюю фразу:

«…Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»

Политработники переписывали доклад и речь Сталина, не дожидаясь, пока они будут опубликованы в печати: надо было быстрее сообщить тем, кто еще не слышал. Созывались совещания, длившиеся очень недолго. Все было сказано, все было ясно. Сталин напоминал, что над страной нависла опасность, которая не только не уменьшилась, а, наоборот, еще более возросла. Но «враг не так силен, как изображают его некоторые перепуганные интеллигентики. Не так страшен черт, как его малюют…».

Аршакяну показалось, что Сталин знал об упаднических настроениях генерала Галунова и его слова о «перепуганных интеллигентках» относятся именно к Галунову. Правда, их немного, галуновых, но они есть…

Тигран не считал себя героем — он часто бывал недоволен собой, но новые, окрылявшие его мысли вселяли глубокую веру в собственные силы и возможности.

XXVII

Перед рассветом стрелковые подразделения полка майора Дементьева, одетые в белые маскировочны халаты, рота за ротой продвигались к маленькому городу Вовче. Это не было наступлением по всем тактическим правилам, когда атака подготавливается предварительным артиллерийским обстрелом, а боевые порядки пехоты переходят в наступление лишь после «обработки» оборонительного рубежа противника снарядами и минами.

Даже свято следующий букве устава капитан Кобуров и тот не возражал против плана майора Дементьева: ночью войти в город с разных сторон отдельными группами, держа пока в бездействии артиллерийские и минометные батареи; лишь на рассвете, когда возникнет необходимость, артиллерии будет дано указание бить по противнику с ближайших расстояний прямой наводкой.

Точная разведка — это половина успеха. А разведка, несомненно, выполнила свое дело хорошо. Трудности выявления огневых гнезд противника были преодолены; надо было двигаться напролом и застать врага врасплох, ударив одновременно по всем направлениям и по всем точкам.

Все верили в успех операции, так как участки действия каждого подразделения были указаны с предельной точностью, на карте отмечены все огневые точки врага и расположение его сил.

Эта вера жила в капитане Кобурове, но вместе с тем он испытывал и чувство неудовлетворенности. В боях такого характера с самого начала сражения роль штаба и даже командира полка умалялась, а нередко становилась прямо неощутимой.

В подобных случаях все искусство военной науки надо было вложить в подготовку боя. А уж в течение боя командир батальона будет играть значительно меньшую роль, нежели любой командир роты. Успех в основном должны обеспечить командиры взводов и отделений. Капитан мечтал о крупных сражениях, в которых, по его убеждению, только и мог выявиться большой стратегический талант. А это напоминало скорей партизанскую вылазку: бой мелкими группками, взводами и отделениями… Как далеко было все это от того, о чем мог мечтать вооруженный знаниями командир!

Дементьев, наоборот, был воодушевлен именно тем способом нападения, который избрал сам. Не желая выдавать свое волнение подчиненным, он шел позади передвигавшегося небольшими подразделениями полка и старался представить, какие неожиданности могут им встретиться. Главным для него было освобождение Вовчи, а не способы, при помощи которых будет достигнута эта цель. И если средства, избранные сегодня, позволят освободить Вовчу с малыми потерями или, в идеальном случае, во что ему не верилось, совсем без потерь — значит, на сегодня именно эти средства наиболее целесообразны.

Зная наперечет всех командиров и бойцов своего полка, он думал о том, какая судьба ждет каждого из них. Вот они молча идут сейчас на штурм города. Каждый знает, что будут убитые, что и сам он может не увидеть зимнего рассвета над полями. Знают и идут, поборов страх, который живет в душе каждого человека. Витязей, подобных мифическим героям, не было и нет. И ему, командиру полка, знакомо чувство страха. Должно быть, многие бойцы считают своего майора неустрашимым. И это хорошо. Хорошо, когда человек думает, что другие свободны от слабостей, присущих ему самому! А истинный герой — это тот, кто способен усилием воли подавить в себе страх, не теряться при выполнении долга. Сознание таких людей всегда остается ясным.

«Так и мы идем в бой…» — думал Дементьев.

Неслышно, совершенно сливаясь с белым полем, роты подходили к предместьям города. Стояла лунная ночь, но легкие облака закрывали небо; все кругом тонуло в молочной мгле.

Группа во главе с командиром полка остановилась в условном месте.

Время шло, напоминая о себе каждым ударом сердца. Десять минут, пятнадцать минут, полчаса…

Похожие на привидения белые фигуры людей отделились от снега лишь тогда, когда до командира полка осталось всего два шага.

— Товарищ майор, у окраины, именуемой «Мельницы», уничтожено боевое охранение противника!

Чуть позже раздался выстрел. Майор вскочил на ноги.

— Что такое? Эх, не вышла тихая работа!

Однако выстрелов больше не последовало. Прошло еще десять минут, и снова появились белые фигуры.

— Товарищ майор! Боевое охранение противника на дороге, ведущей из Вовчи в Шебекино, уничтожено.

Командир полка узнал по голосу уроженца Вовчи, который ручался за сведения, собранные его сестрой. Боец стоял, вытянувшись перед Дементьевым; за ним, отстав на шаг, стояли еще двое.

— Было три пулеметных точки и девять человек — точь-в-точь как доложила разведка, — прибавил Николай Ивчук.

Майор проговорил, желая сделать бойцу приятное:

— Вот спасибо сестре, молодец девушка!

Обернувшись к бойцу, принесшему первые известия, командир полка спросил:

— А как у «Мельниц»?

— Там тоже три точки было. На каждую напало по двенадцать человек наших бойцов; все обошлось тихо.

— Три?

— Точно так.

— И это соответствует! Так за дело! Условные знаки те же. Начинаем…

XXVIII

А город в это время спал беспокойным сном.

Седьмой день оккупации, как и все предыдущие, показался жителям целой вечностью.

— Не спишь, Шура? — спросила мать, садясь в постели. — А я думала — заснула.

— Нет, мама, не сплю. Чего тебе?

— Не верится мне, Шура, хоть и своими глазами видела, а не верится, что приходил Коля. Видела его, обнимала, на руках еще осталось тепло его поцелуев, а все не верится! Словно во сне было; а сон такой хороший, что я сразу стала счастливой. Боюсь, что не повторится он больше… Ну, скажи, Шура: неужели не во сне это было?

Девушка подняла голову, откинулась на подушку. Комната тонула в полутьме. Фитиль лампы без стекла был прикручен почти до конца; лампа не светила, но и не гасла. Шура испытывала такую же тревогу, но старалась ободрить мать.

— Слишком ты себя мучишь, мама, нельзя же так, честное слово!

— Нельзя? А я уж не знаю, что можно и чего нельзя.

— Нельзя так мучиться и переживать!

— Э, Шура, ты и сама знаешь, что такими словами… Да разве можно не думать?!

— Ты слишком уж боишься, мама. Не знаю, чего ты так сильно боишься.

— Очень многого, Шурочка. Разве мало страшного? Боюсь за жизнь папы и Коли, за тебя и Мишу, за всех.

— Боязнью ничего не спасешь, пойми!

— И это знаю.

— Раз знаешь, будь немного мужественней!

— Да как же это сделать?

— Держись крепче.

— А чем же я слаба, Шура?

Дочь промолчала. На этот вопрос трудно было ответить. В самом деле, чем же слаба ее мать?

— Я не слаба, Шурочка, — заговорила снова мать. — Завтра же я могу взять дубину и ударом по голове угробить любого из них. Но поможет ли это делу? Я не трусиха, а только не знаю, что мне делать. В глазах у меня темнеет, бреду во мгле и сама на себя сержусь, что не могу различить дорогу. И странные чувства рождаются в сердце. Вот, например, я гордилась твоей красотой, а теперь мне бы хотелось, чтобы ты была некрасивой, очень некрасивой. Подумай только: мать желает своему ребенку уродства! Это ведь ужасно, Шура!

— Приляг, мама, приляг!

— Все равно не смогу заснуть. Сердце каждую минуту ждет не то большой радости, не то большой беды. Будто обыкновенной жизни больше не будет, а будут только большие радости или большие несчастья.

Мать и дочь замолчали. Слабый Свет лампы все более тускнел.

Мать иголкой растрепала фитилек, потом встряхнула лампу, желая проверить, остался ли в ней керосин.

— Гаснет, — сказала она. — Подолью немного керосину.

— Я налью, — встала с постели Шура.

Лампа стала светить ярче. Шура обошла окна, плотнее завешивая их тряпьем, чтобы даже слабый свет не пробивался наружу. Мать смотрела на дочку, на ее ладную фигурку, красивые плечи, тонкий стан, пышные волосы, прелестное личико, — и не радость, а чувство страха наполняло ее материнское сердце.

— И зачем только ты такой красивой уродилась, Шурочка, зачем? — спросила она печально.

— Ну, брось, мама, честное слово, хватит!

Перед тем как лечь в постель, Шура подошла к дверям, прислушалась.

— Ты думаешь, он снова придет? — спросила мать.

Ясно было, что она имела в виду сына.

Шура молча кивнула.

— Сегодня встретила старого Олеся Бабенко. «Не отчаивайтесь, говорит, Вера Тарасовна, Россия никогда не была побеждена и теперь не будет побеждена. Не теряйте надежды». Я-то верю и надежды не теряю. А вот когда это будет, кто спасется, а кто пропадет — этого не знаю. А это не пустяк, Шура.

Мальчик заплакал во сне, попросил воды. Сестра поднесла ему чашку, он напился и снова заснул.

Мать наклонилась, поцеловала кудряшки ребенка.

— А ты почему не засыпаешь, Шура?

— И мне не спится. Ты верно заметила: человек всегда ждет или большой радости, или большого несчастья. Ждешь каждую минуту, каждую секунду, и нет этому конца…

— Такое, наверно, со всеми творится…

С улицы доносился вой собак. Они выли долго, протяжно.

— Мама, и до войны собаки так выли? Я что-то не помню.

— И я не помню.

— Интересно, чувствуют ли они что-нибудь?

— Наверно, чувствуют. Им же не приходилось видеть так много жестоких людей, которые стреляют в них, убивают. Не приходилось видеть и бомбежку. С той поры как разбомбили станцию и стали чаще налетать по ночам, собаки воют больше.

— Ну, давай спать, мама, довольно! Даже собак жалеть приходится — так сильно они напуганы.

— Спи, Шурочка, сколько ни говори, не наговоришься, спи!

Но сон все не шел. Ночное безмолвие давило еще сильнее от сознания одиночества и беспомощности. Натянув одеяло на голову, Шура думала о брате и его товарищах. Почему они не пришли? Для чего же тогда нужны были им все те сведения, если они не собирались прийти? Неужели не придут? Неужели это и есть война? Фашисты спокойно сидят в русском городе, а наших все нет. И нет ни боев, ни сражений, только приходят по ночам разведчики и вновь исчезают.

Она вспомнила изменившееся, возмужавшее лицо брата, его улыбку, движения, казавшиеся Шуре новыми. Даже голос его звучал по-другому. Вспомнились товарищи Коли — молодой грузин с таким пристальным взглядом и тот смуглый молчаливый армянин, что так смущался под взором Шуры. После первого посещения разведчиков пошел всего третий день, а Шура стала совсем другой. Правда, и сейчас приходят в голову тяжелые мысли, но они не угнетают так, как раньше. Кажется, будто Коля и его товарищи близко, совсем близко, и если здесь что-нибудь случится, они сейчас же явятся на помощь.

Загремели выстрелы. Мать и дочь вскочили с постели. С минуту они молча прислушивались.

— Что бы это могло быть? Одевайся, одевайся поскорей, но из дому не выходи. Как ты думаешь, что это, Шура?

— Не знаю, ничего не знаю, мама! — прошептала Шура, торопливо натягивая платье.

— Неужели наши? Ведь слышно совсем близко, на соседних улицах. Но как они могли сразу войти в город? Может быть, потушить свет, Шура?

— Пусть горит, только приверни фитилек.

Стрельба становилась все сильней. Вдали и совсем рядом раздавались взрывы, крики людей.

— Это похоже на бой, Шура. Весь город грохочет.

— Значит, наши! — воскликнула девушка, пытаясь подавить дрожь. — Неужели пришли уже?

Она направилась к двери. Мать удержала ее:

— Нельзя, не смей выходить!

Шура обняла мать:

— Мамочка!

— Потерпи, Шура… милая…

Комнату тряхнуло, зазвенели стекла. Мать и дочь непроизвольно бросились на пол. Проснулся Миша и с плачем стал звать мать:

— Ма-ма, мама!

Вслед за взрывом раздались крики и стоны. Это были гитлеровцы. Ясно слышались слова: «Майн готт, майн готт!» Голоса доносились со двора Ивчуков. Снова прогремели автоматные очереди, и все кругом смолкло.

Теперь стрельба и крики слышались на дальних улицах.

Сквозь тряпье, завешивающее окна, стал пробиваться свет. Мать начала одевать мальчика, успокаивала его, но Мишенька, напуганный непонятным грохотом, продолжал плакать.

Стрельба снова приблизилась, начавшийся переполох не утихал.

Заметив, что мать, занявшись ребенком, забыла о ней, Шура приоткрыла дверь и проскользнула во двор.

Улица была пустынна, но стрельба слышалась совсем близко. «Неужели город останется у них, неужели оттеснят наших?» — повторяла Шура, дрожа от сознания своего бессилия. Она стала подниматься вверх по улице, в том направлении, откуда доносилась стрельба, не отдавая себе отчета, куда и зачем идет. Ужас сменился каким-то большим и горячим чувством. Вокруг никого, кроме нее, не было, но она знала, что немного погодя, а может быть, и сейчас, сию же минуту, увидит то великое и торжественное, что потянуло ее из дому, заставило выйти на улицу, что давало силу ее ногам, священной дрожью охватывало сердце.

И вдруг она увидела: по улице в ее сторону бежали гитлеровцы в незастегнутых зеленых шинелях, без автоматов. Шура услыхала странный свист. Гитлеровцы приближались. Растерявшись, девушка вдруг сорвалась с места и помчалась обратно так скоро, как только позволяли ноги. У самого уха раздавался все тот же свист. Шура уже понимала, что это пули, и бежала, бежала не останавливаясь. Вот и ворота их дома. Задыхаясь, она вбежала во двор, поднялась на крыльцо и, обхватив руками столб, обернулась, чтобы посмотреть на улицу. Но в эту минуту в ворота ворвались те самые солдаты, что бежали ей навстречу, а за ними белые фигуры с темневшими в руках автоматами. Еще в самых воротах они вскинули автоматы, как будто целясь в Шуру. Девушка затаила дыхание; пули словно впивались ей в грудь. Но нет, она как будто жива, вое еще стоит, обняв столб. А на дворе возле ступенек упали трое в зеленых шинелях. Но вот один из одетых в белое людей сделал несколько шагов вперед и выпустил еще одну очередь по пытавшемуся подняться с земли человеку в зеленой шинели. Шура смотрела, ничего не видя. Показалось, что человек в белом халате смотрит на нее и улыбается. Но это продолжалось лишь один миг. Человек в белом халате крикнул:

— Идите домой, Шура, сейчас же уходите!

Шура поняла, что эти слова относились к ней, когда кричавший и его товарищи были уже далеко. А перед ступеньками во дворе остались лежать трое: один на спине, двое других — уткнувшись в снег лицом.

Шура стояла неподвижно, словно в столбняке, была не в силах оторвать взгляд от этого страшного зрелища. В ушах еще звучали слова советского бойца: «Идите домой, Шура, сейчас же уходите!»

Из других кварталов доносились одиночные выстрелы. Значит, бой кончался. Ей довелось видеть лишь кусочек его.

— Мама! — позвала она, удивившись своему странно зазвеневшему голосу. — Мама, выходи!

Мать выбежала на крыльцо. Лицо ее было искажено страхом.

— Ох, Шурочка, цела, невредима?!

— Смотри! — проговорила девушка, протянув руку в сторону убитых.

— Что это такое? Ой, да там убитые!

Улицы уже заполнились жителями. Мальчишки свистели, подзывая друг друга, раздавались и голоса взрослых:

— Митя, иди домой… Митя! Вот наказание!

Это старуха Бабенко звала своего озорного внука.

Шура оставила мать и снова помчалась на улицу. Девушки и подростки, окликая друг друга, бежали в сторону «Мельниц», к березовой роще. Ясно было, что события переместились в ту сторону. Выйдя на окраину города, молодежь остановилась. Двое бойцов с автоматами перерезали им дорогу:

— Вы куда? А ну-ка, марш в город!

Но никто не повернул обратно. Все глядели на бойцов, в сторону поля и рощи — и ничего не могли разглядеть, кроме орудий, которые, зарывшись колесами в снег, вытянули стволы в сторону Донца. Стоявшие вокруг них люди в белых халатах, казавшиеся мальчишкам богатырями, смотрели в бинокли в ту же сторону.

— Марш в город! — повторил боец-автоматчик.

Группа попятилась назад. В этот момент внезапно загрохотали пушки. Ребята видели, как из орудий вырываются языки белого пламени, как сотрясаются орудия после каждого выстрела, как откатываются назад и как колеса снова входят в углубления, образовавшиеся на снегу. Было видно, как бойцы загоняют все новые снаряды, и опять грохочут пушки, выбрасывая огненные языки.

— Смотрите, где они рвутся… За рощей, возле Прилипки!

— А дым-то какой черный поднимается, смотрите!

Гром пушек нарастал.

— Самолеты, самолеты! — крикнул один из бойцов.

Бомбардировщики противника спикировали на батарею. Послышался пронзительный вой и затем глухие взрывы. День как будто померк, перед глазами поплыли черные тени, с неба посыпались комья земли и снега.

— Куда вы бежите, ложитесь на землю! А ну, ложись!

Это был все тот же боец, который недавно велел ребятам возвращаться в город. Шура услышала его голос, но не разобрала слов. Все побежали к городу. Бежала и она. Снова раздался пронзительный вой, снова задрожала земля. Кто-то словно поднял Шуру с земли и с силой швырнул в черную пропасть.

…Открыв глаза, Шура увидела склоненное над собой лицо незнакомой девушки. Где она находится и кто эта девушка в военной форме? Сознание постепенно возвращалось к ней. Окружающие вещи и предметы стали на свои места, краски прояснились. На противоположной стене вырисовывались фотографии отца и матери, снятых вместе. Это их дом. Но кто же эта девушка и почему не видно матери?

— Воды! — прошептала Шура.

Девушка, взяв с табуретки около кровати стакан, поднесла к ее губам. Шура пила с жадностью, но девушка, не дав ей допить, отняла стакан.

— Не пейте много, нехорошо.

Показалось лицо матери, потом ей улыбнулся Коля, стоявший рядом с каким-то бойцом, у. которого было маленькое лицо, нос с горбинкой и добрые улыбчивые глаза. Все молча стояли у ее изголовья.

— Как ты себя чувствуешь, Шурочка?

Это спрашивает мать. Шура взяла ее руку, прижалась к ней.

— Мама…

Проснувшись вечером, Шура уже отчетливо все вспомнила. Она теперь знала, что ранена во время бомбежки, что оперировал ее военный врач по фамилии Ляшко, а ухаживает за ней девушка — армянка, санитарка из Колиного полка. Снова приходил Коля со своим товарищем, у которого был такой пристальный взгляд.

Вовча освобождена. Фашистов прогнали за Северный Донец. Рана ее, говорят, не опасна. Шура смотрела на девушку, ухаживающую за ней, на брата, на его товарища, который улыбнулся ей словно старый знакомый.

— Если б послушались меня, не были б ранены. Помните, мы стреляли по фашистам, заскочившим к вам во двор? А вы на крыльце стояли, за столб держались. Я немножко грубо крикнул вам, чтоб домой шли. Помните?

У Шуры зарделось лицо.

— Так это были вы?

— Ну да, я, — подтвердил боец.

— Когда вы крикнули, голос мне показался знакомым, но вспомнить я не смогла. Спасибо вам. А звать вас как?

— Ираклий Микаберидзе, — ответил за него Коля.

— Спасибо! — повторила Шура.

— Говорим мы с Шурой ночью, — рассказывала Вера Тарасовна, — будет что-то — либо радость большая, либо беда. Чуяло мое сердце! Но не знала я, что вместе они придут. И кто мог подумать, что Шура…

Шура виновато взглянула на мать.

— Ну, беда не велика, мама, а ведь радость-то какая большая у нас!

И она снова счастливо улыбнулась, окинув взглядом собравшихся.

XXIX

Штаб дивизии и политотдел прибыли в Вовчу, когда полк Дементьева уже освободил город и комбинированным артиллерийским огнем теснил противника, пытавшегося перейти в контратаку со стороны Северного Донца.

Немецкие самолеты начали бомбить артиллерийские позиции и улицы города, но исход боя был уже предрешен. День прошел в орудийной перестрелке. Снаряды разрывались в предместьях города, известных под названием «Мельницы» и «Заводы», а иногда попадали и на центральные улицы. K вечеру огонь с обеих сторон прекратился. По ту сторону березовой рощи, с берегов Северного Донца, взвивались к небу слепящие белые ракеты, освещая высокие холмы на противоположном берегу реки.

Северный Донец стал линией фронта: оборонительный рубеж советских войск проходил по его восточному берегу.

К вечеру в Вовчу прибыл командир дивизии, генерал Яснополянский. Вместе с майором Дементьевым он обошел передний край обороны. Было приказано укрепиться на этом берегу Донца, отрыть окопы и блиндажи, построить землянки и до рассвета замаскировать их так, чтобы нигде не осталось и следов свеженарытой земли.

Ночью подтянулись все остальные подразделения дивизии и тыловые хозяйства. Линия фронта отодвинулась от города Вовча на семь — девять километров.

Уже второй день радиотехники дивизионного клуба показывали жителям новые кинокартины, фотографы предлагали проходившим по улицам бойцам сфотографироваться, чтоб послать карточку родным. Заводились знакомства, которым суждено было оставаться светлым воспоминанием долгие-долгие годы. Из домов доносились звуки фортепиано и веселый смех девушек, по улицам шумно носились дети. Грохот орудий, доносившийся со стороны Донца, не мог заглушить этих звуков. Жизнь и смерть спорили друг с другом, и каждая из них стремилась утвердить свою власть.

На третьи сутки в полночь Тигран вернулся из батальона в штаб полка, который разместился в последних домах Харьковской улицы. Вся его одежда была вымазана липкой глинистой грязью, лицо обросло бородой, глаза воспалились от холода и бессонницы. Встретив лейтенанта Иваниди, он устало пожал ему руку и по-армянски спросил:

— Лейтенант, где бы завалиться спать часика на два-три?

Иваниди, который при встречах с Аршакяном забывал о военной субординации, и на этот раз дружески обнял старшего политрука, радуясь, что видит его целым и невредимым, и огорчаясь, что Тигран так измучен.

— Идем, хорошее место есть. И в очень хорошей семье. Там старик один — имеет массу старых книг. Это место прямо для тебя!

Тигран безразлично последовал за ним.

Стояла тихая ночь. Небо отсвечивало подобно ледяному куполу.

— Здесь! — Иваниди остановился перед какими-то воротами и постучал.

Немного погодя послышался хруст снега. Шли отворять.

— Кто там? — спросил старческий голос.

— Это я, Олесь Григорьевич, лейтенант Иваниди.

— А, это вы, дорогой! — откликнулся старик, распахивая ворота.

Тигран понял, что жизнерадостный грек в один-два дня сумел стать здесь своим человеком.

— Олесь Григорьевич, хочу попросить вас устроить на ночь старшего политрука. Вы с ним друг друга поймете. Он тоже любитель книг и, вроде вас, массу историй знает. Не возражаете, Олесь Григорьевич?

— С удовольствием, с величайшим удовольствием! Я и сам устал от одиночества. Пожалуйте, прошу.

В комнате горела лампа; молодая женщина и старуха стоя ждали гостя.

— Простите, что нарушил ваш покой, — смущенно проговорил Тигран.

— Господи, что вы, какой там покой! — ответила старуха и, обратив внимание на вид Тиграна, прибавила: — Где вы так измазались? Видно, оттуда приехали… Раздевайтесь, раздевайтесь, сейчас почистим. Надежда, помоги человеку раздеться!

Молодая женщина подошла к Тиграну, но он вежливо ее отстранил:

— Спасибо, я сам.

— Может, молочка подогреть? Вы, наверно, замерзли, — предложила молодая женщина.

— Что ты спрашиваешь, подогрей — и все! — вмешался старик.

Тигран снял портупею, шинель, сапоги.

Старуха принесла ему войлочные туфли, меховой полушубок.

— Вот, оденьте, а одежду вашу почистим. Вы откуда будете, издалека?

Тигран отвечал, что он из Армении.

— Издалека, — сочувственно произнесла старуха. — Да вы сядьте! Откиньтесь на спинку дивана, не стесняйтесь, будьте как дома.

Облокотившись о диванную подушку, Тигран оглядел скромную и просторную, но чисто убранную комнату, высокого беловолосого старика с традиционными украинскими усами, его жену, такую приветливую и отзывчивую. Затекшие ноги согрелись в удобных войлочных туфлях, разбитое тело так и клонилось на диван.

— Так вы из Еревана? — спросил старик.

Тигран подтвердил: да, он из Еревана.

— И семья там, жена, дети, мать? спросила старуха.

— Там и мать, и жена, и ребенок; в первый день войны у меня родился сынишка.

— Что вы говорите?! — воскликнула старуха. — Вот тебе раз… в самый день войны… И вы должны были его оставить?

— Да, так получилось.

— Вот беда-то!

— Какая там беда, Дмитриевна, — вмешался старик, — не начинай ты свои причитания! Он пришел защищать родину — значит и свою семью.

Сердито посмотрев на мужа, старуха возразила:

— А что же такое война, если не беда? Не свадьба ведь!

— Не свадьба, не беда. Нагрянула она — значит воевать надо без нытья и ропота.

Молодая женщина, сновавшая из кухни в комнату и обратно, засмеялась:

— Опять заспорили, папа?

— Матери своей скажи, она всегда зачинщица, — ответил старик и обратился к Аршакяну: — И в старое время в русской армии много армян служило, были среди них офицеры и даже генералы.

— Да, и с очень давних пор, — подтвердил Тигран. — Еще в войну с Наполеоном в кутузовской армии служили армяне. Кавалерийский офицер, впоследствии известный генерал Мадатов был армянином.

— Мадатов? — переспросил старик. — Этого я не знал.

— Армяне еще во времена Киевской Руси поддерживали сношения с русскими, — продолжал Аршакян.

— Да что вы говорите! — удивился Бабенко.

Видя искренний интерес хозяина дома, Тигран рассказал ему о том, как еще в 1009 году киевские князья пригласили армян совместно воевать против польского короля Болеслава. Припомнил и другие факты. В 1060 году с киевским князем Изяславом выступило против половцев двадцатитысячное войско армян, прибывшее из тогдашней столицы Армении, города Ани. Летописцы отзываются об армянах с похвалой. Киевское государство одаряет их многими привилегиями. В армянских летописях имеется множество сведений такого рода. В двенадцатом веке папа римский всеми силами старался внедрить в Армении католичество, чтобы Восток, в политическом и экономическом отношении подпал под влияние Запада. Против армян начались гонения, так как они яростно сопротивлялись этой политике. Один из наиболее просвещенных людей этого времени, по имени Григор Тутеворди, советовал правителям Армении обратиться за помощью к России, к «христианством славному народу русскому»… Летописцы называют русский народ «народом непобедимым и добрым, могучим и ясномыслящим».

Старик напряженно слушал Аршакяна.

— Ну и замечательные вещи рассказываете вы, молодой человек! Чрезвычайно интересные…

Усталость Тиграна словно рукой сняло. Он говорил не потому, что не хотел оставить без ответа слова старика, а потому, что увлекся и сам.

Олесь Бабенко, прищурив глаза, с интересом разглядывал гостя, жадно ловя каждое его слово.

— Армянский народ был численно мал, но умел выбирать друзей, и сердце его не обманывало. Еще Петр и Екатерина принимали армянских послов, просивших русское государство освободить Армению от турецкого и персидского ига!

— Вот оно что, — удивился старик. — Сколько мы еще не знаем… А вы чем занимались до войны?

— Я окончил исторический факультет Ереванского университета и был лектором.

— Понятно, теперь понимаю, — кивнул старик, разглаживая усы. — А я был директором краеведческого музея Вовчи и тоже интересовался историей. Моя фамилия Бабенко, Олесь Григорьевич Бабенко. Старика Бабенко каждый знает. Очень рад, что лейтенант вас ко мне привел! Да, да… Ваш народ много страданий перенес. Помнится, в пору моей молодости в газетах то и дело писали о зверствах турецкого султана Гамида. Его называли «Кровавым султаном». Я это помню. И мы от турок немало натерпелись. Об этом в песнях поется, в заплачках, вы, наверно, знаете. В старину у нас был общий враг, значит мы старые друзья! Теперь у нас тоже общий враг, видите… Фашисты не лучше янычар… Еще в ту войну они с турками побратались.

Принесли горячее молоко и черный хлеб. Тигран съел кусок хлеба, выпил молоко и, поблагодарив хозяек, вернулся на диван.

— Ну, хватит, старый, дай гостю уснуть, — сказала Улита Дмитриевна.

— Он устал, папа, — прибавила дочь.

В ее словах слышался мягкий укор и намек на многословие отца.

— А я разве мешаю? Что вы на меня накинулись? — запротестовал старик. — Вижу, против меня блок организовался!

Постлали на диване, и Тигран улегся. Хозяева ушли в другую комнату. Чувствовалось, что старый Олесь Григорьевич с сожалением расстается с гостем.

— Спите, спите, отдыхайте! — сказал он, в последний раз отеческим взором окинул Тиграна и прикрыл дверь.

С этого вечера между Аршакяном и Бабенко завязалась теплая дружба. Каждый раз, возвращаясь из полков, Тигран, в каком бы часу ночи это ни было, стучался к нему. Олесь Григорьевич, Улита Дмитриевна, Надежда Олесьевна и в особенности сын ее Митя, мальчик лет одиннадцати — двенадцати, встречали Тиграна, как родного человека, за которого в его отсутствие сильно тревожились.

Митя прямо боготворил Тиграна. Он бросался ему на шею, сейчас же завладевал портупеей. Когда Тигран бывал в полках, Митя терпеливо ждал его возвращения, иногда засиживаясь до поздней ночи.

— Слишком уж балуете вы его! — ласково говорила Тиграну Улита Дмитриевна. Однако было заметно, что старуха радуется дружбе Тиграна с внуком. «Пусть берет пример с такого человека», — думала она.

Надежда Олесьевна часто принимала участие в беседах отца с Тиграном. Муж ее, прославленный летчик, командир эскадрильи, был на фронте с первых же дней войны. Уже давно от него перестали приходить письма. В первую же неделю войны Надежда Олесьевна с Митей перебрались из Харькова к отцу. Чувствовалось, что старый Бабенко очень любил зятя. Когда речь заходила о нем, Олесь Григорьевич не скупился на похвалы. Молодая женщина редко упоминала о муже, но когда о нем говорил отец, была не в силах скрыть волнение.

Тигран относился к ней с уважением и никогда не задевал чувств любящей женщины неосторожным словом. Сперва его смущала заботливость Надежды Олесьевны, потом он освоился с этим.

Проходили дни и недели, а линия фронта на этом участке оставалась неизменной. Город каждый день слышал артиллерийскую перестрелку. Было несколько бомбежек, не причинивших особого вреда.

Приблизительно раз в неделю Аршакян появлялся в семье Бабенко. В последние свои приходы он заставал старика за письменным столом, сосредоточенно записывающим что-то.

Однажды Митя с таинственным видом сообщил Аршакяну на ухо:

— А дед историю пишет, историю нашей Вовчи!

Надежда Олесьевна подтвердила слова сына. В тот же вечер старик Бабенко попросил Аршакяна ознакомиться с его рукописью и решить, стоит ее продолжать или нет.

Тигран согласился и ночью при свете керосиновой лампы засел за рукопись. «Краткая летопись города Вовчи» была не научным трудом, а наивным описанием событий, случившихся в этом городе в разное время.

XXX

«…Я принимаюсь писать историю моего родного города в дни, когда гитлеровские ублюдки забрались в великий и богатый дом Советов. Они сейчас в семи километрах от Вовчи. Целую неделю днем и ночью город был объят ужасами от хозяйничанья фашистов. А сейчас в Вовче уже наши войска, и я решил! записать эту историю для поколений, хотя и не хватает мне образования, беден язык мой и неумело перо. Много я прожил на этом свете, много событий видел и был свидетелем больших переворотов. А долго проживший человек имеет что сказать людям. Мне семьдесят шесть лет. Я пережил трех царей— Александра II, Александра III и Николая II; был свидетелем революций 1905 и 1917 годов, гражданской войны и возрождения страны. На моих глазах принял смерть старый мир, и на моих же глазах родился, вырос и набрался мощи новый — социалистический, советский мир. Зацвела земля, а жизнь стала изобильной и радостной. И вот пришла большая беда. В нашу страну ворвался враг. Вот я пишу эти строки и слышу орудийную стрельбу, но надо продолжать и закончить труд, чтобы будущие жители Вовчи ознакомились с историей родного города.

И пусть не оскорбит памяти великого Нестора то, что скромный Олесь Бабенко тоже пишет летопись!

Была Вовча основана в 1674 году у реки Вовчьи воды, что означало — Волчья вода. Название это происходило от пустынности мест и обилия диких зверей. На берегу этой реки, впадающей в Северный Донец, по дороге из Харькова в Воронеж, в 70 верстах к северо-востоку, и был заложен город Вовча. Свидетельствуют об этом следующие исторические документы. В 1674 году пишет воевода Белгородский воеводе Чугуевскому: „Сего 182 (1674) года великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович изволил указом повелеть нежегольскому черкашнику Мартыну воздвигнуть слободу на реке Вовчьи воды, созвав на жительство черкасов из малороссийских и заднепровских городов. Прочих же людишек не принимать и запретить жительство в оной слободе…“.

В упомянутом же 182 (1674) году вельможа, некий Лука Нежеголец, писал: „Люди, состоящие на службе государственной в Нежеголе и прочих городах, избегая оной, бегу к нему, Мартыну, на жительство, а сам он, Мартын, их принимает и от государевой службы укрывает царской воли ослушников. И я, Лука Нежеголец, послал из Белгорода в Вовчьи воды рейтарского майора Романа Белгородина для уловления беглых, царской воли ослушников, и оный майор Белгородин пригнал оттуда законопреступников многих, а я их в Чугуев сослал…“.

Итак, город Вовча заложен был в 1674 году и в нем, вместе с украинцами-черкесами, обосновались и великороссы.

В 1773 году, во время путешествия по Югу, в Вовче останавливается императрица Екатерина вместе с фаворитом своим, могущественным князем Потемкиным. И вот для достойной встречи Екатерины посадили с обеих сторон дороги раскидистые вербы. Императрица весьма довольна осталась. А иерей поселковой сочинил и посвятил ее распутному величеству кантату, которая и была в храме исполнена.

Однако, услышав в хоре слова: „Великая Екатерина, умудрись“, — императрица не разобрала их, истолковав в совершенно непристойном смысле, и, рассердившись на иерея, крикнула ему: „Брысь!“ И удалилась царица после сего из Вовчи в соседнее поместье Графское, милостью самой императрицы пожалованное графу Гендрикову.

Сохранились память в нашем городе и о втором царском визите. Будучи на Юге, император Александр I также посетил Вовчу. И вот у самого входа в город царскому кортежу преграждает дорогу стадо свиней… Царь, разгневавшись, приказал перебить всех свиней в наказанье „негостеприимным“ жителям города, которые сами не явились встречать его императорское величество, предоставив эту обязанность неблаговоспитанным своим скотам. И царские телохранители героически вступают в сражение со свиньями города Вовчи, одержав славную победу. С тех пор город, к счастью своих жителей, не удостаивался больше царских визитов. Летописи говорят о больших бедствиях, обрушившихся на город. Вот что в них читаем мы:

„Прогневался господь на жителей города Вовчи и наслал на них в 1831 году — мор, в 1845 году — голод и падеж скота, в 1848 году — и мор, и голод, и падеж скота…“.

Видите, о потомки, как жесток и мстителен был господь к предкам нашим!

Велась летопись города пристрастно и односторонне и не содержит сведений о жизни населения нашего уезда. Зато встречаются в ней бесконечные упоминания о купцах всех гильдий и о приходских священниках; а о житье трудового народа нет и единой обмолвки. Ценсор духовной академии, архимандрит Сергий в своей книге прилежно перечисляет всех священников прихода со дня основания города до 1857 года, однако сведения эти не представляют интереса ни для кого. Из других источников мы узнаем, что в 1844 году купец третьей гильдии Дмитрий Прошкин решил построить на свои деньги церковь во имя „Сорока мучеников“ и награжден был властями за такое благотворение серебряной медалью на анненской ленте. А мастер, возводивший стены церкви этой, нечаянно свалившись с колокольни, сломал себе позвоночник и провел остаток дней своих вместе с женой и дочерью в голоде и лишениях и дошел до того, что стал просить милостыню на паперти им же построенного храма.

И поскольку мы больше никаких свидетельств в памятных записях не находим, то перейдем к собственным воспоминаниям, за точность и неложность коих ручаемся.

Страдал и томился народ наш от произвола сиятельных помещиков. Плодородные земли и богатая природа разжигали аппетиты вельмож петербургских, и мужики со своими землями приносились в дар всевозможным титулованным господам. Теперешнее село Первое Советское со всеми своими угодьями было пожаловано Екатериной Второй графу Тендрякову, камергеру ее императорского величества (был ли камергером сам он или одним из его наследников — сказать точно не можем, да это и не имеет большого значения для сего повествования). Белый Колодезь принадлежал графу Скалину. Один из последних отпрысков рода его был другом известного царского палача Столыпина, принимал его в своем поместье и устраивал ему пышные встречи. Таволжанкой владел граф Боткин, а в других местах нашего уезда засели князья Вадбольские, Задонские и Неклюдовы. В городе Вовче безраздельно властвовал уже в мои дни генерал Василий Григорьевич Колокольцев, отец коего был обанкротившимся помещиком и известным в свое время искателем приключений.

Помним мы сего помещика Колокольцева, и деяния его, и поведение, и жизнь также.

Мужчина высокого роста и могучего сложения, с темными и жгучими глазами, был он плодом внебрачной любви русского князя и похищенной с Кавказа черкешенки. Остер был умом и из кожи лез, чтоб прослыть барином-народолюбом, и это нередко ему удавалось. Владетельные князья решили использовать эти качества Колокольцева, избрали его председателем земской управы, чтобы через него упрочить свою власть над народом. После сего был Колокольцев представлен царской фамилии и очень царице понравился. Она предложила ему быть крестным отцом наследника престола Алексея Николаевича. Вследствие этого стал Колокольцев богом и царем в своем уезде и популярностью среди народа похвалялся еще сильнее. Приходил к нему с жалобами и просьбами трудовой люд, и местный сей царек принимал их с улыбкой радушного хозяина и приглашал войти: „Заходите, заходите, бедные мои мужички, не стесняйтесь! Чайку попьем вместе и побеседуем о божьей милости, о нуждах наших…“. Вот этаким сахаром медовичем и встречал всегда мужиков.

Раз как-то тяжба была у крестьян с помещиком Боткиным. Крестьяне пришли к Колокольцеву, рассказали о беззаконии помещика, о притеснениях его и бессовестном поведении.

— Ах-ах, ну как не совестно ему, мне за него вчуже стыдно! — посочувствовал крестьянам Колокольцев. — Вы идите себе спокойно по домам, мужички. Защиту ваших справедливых интересов я на себя беру, все сделаю для того, чтоб суд в вашу пользу дело решил и наказал этого забывшего бога человека. Я всегда стою за справедливость, сами знаете.

Через несколько дней Колокольцев действительно укатил в Петербург. Обрадовались мужики, ждут. Потом крестьяне узнали, что проиграли они тяжбу и что суд решил дело в пользу помещика Боткина, а свидетелем помещика выступал не кто иной, как Колокольцев.

О, как был опасен сей лис в мундире лицемерным своим языком!

В доме генерала Колокольцева среди многочисленных слуг и горничных была молодая пригожая крестьянка по имени Ксения. Сынок генеральский, распутный и бесчестный студент-пустослов, вынудил девушку эту к тайному сожительству, и забеременела она от него. Никто не знал о грязной этой истории. И вот вызывает Колокольцев отца девушки и говорит ему: „Ты, братец, мужик толковый, и дочь твоя лучшей участи достойна. Пусть же станет она госпожой. Жалую тебе все земли и угодья возле деревни Писаревки! Идите, управляйте и благоденствуйте“.

Спустя недельку высватал Колокольцев своему распутному сынку дочь того помещика Боткина, которому когда-то помог земли крестьянские оттягать.

Так стала Ксения помещицей и родила своего ублюдка.

Жестокой, бессердечной помещицей была Ксения, бесчестием заплатившая за власть. Но мы еще вернемся к ней в сем повествовании.

Красив наш город, много в нем зелени, и богат он цветами. Здесь устраивались оживленные ярмарки, стекались сюда летом дачники. Проживали в нем многочисленные отставные генералы, получали они крупные пенсии из государственной казны и безмятежно наслаждались целебным климатом Вовчи. Раз в неделю слушали они концерты, гуляли группами, ворча, пыхтя и охая, или усаживались на садовых скамейках под тенью деревьев и рассказывали, немилосердно привирая, о былых своих подвигах, о давно минувших днях. В воспоминаниях этих были лишь крупицы правды, обильно разбавленные морем лжи. В городе так и говорили: „Врет, словно отставной генерал“.

Была Вовча и городом купцов. Напившись, дебоширили они на улицах, избивали жен своих и приказчиков. Немецкие купцы держались молчаливо и спокойно, понемножку вытесняя русских из торговых и промышленных сфер. Так, немец Бойбус построил кино и стал владельцем всех прибылей; Бахмат приобрел пивной завод, а Вольшот завладел всеми мельницами.

Купчихи напяливали на себя по двадцать пять юбок из ярких, цветастых шелков, да так, чтобы был виден подол каждой. В дни Сорока мучеников и святой Параскевы устраивались большие ярмарки. Было тут и пьянство, и ловкое надувательство, и многие мужики возвращались домой обманутыми и ограбленными и плакали горькими слезами.

Такова была жизнь в старину в нашем городе.

Недалекий и ненаблюдательный человек вывел бы заключение, что такой уклад жизни вечен и незыблем, что всегда были и будут действительные и отставные генералы, бессовестные купцы всех гильдий, длинноволосые ненасытные попы, и вечно будет полновластным хозяином города Колокольцев.

Однако последующие события, о которых я поведу речь на страницах этой летописи, показали, что строй тот держался да зыбкой почве и подобен был глиняной стене, которая долгое время подвергалась действию ветров.

Из центров страны возвращались в город студенты и солдаты — уроженцы Вовчи. Вернулись с военной службы и неимущие крестьяне Ковалев, Чубашенко и Бондаренко, служившие матросами на броненосце и принимавшие участие в восстании, организованном лейтенантом Шмидтом. Принесли они всем жителям города слово правды и шли с этой правдой, как проповедники истины, в села, к крестьянам. Была в нашем городе славная девушка — дочь портного Ганна Хоперская, чьим именем ныне названа одна из главных улиц Вовчи.

И вот однажды выступила она на вечере перед вельможами и народом с чтением стихов. Ей аплодировали. Все знали и любили эту непокорную девушку. Бесстрашна была дочь портного! Двадцать восемь лет минуло с той поры, но старожилы и сейчас еще помнят тот день и темноволосую храбрую дочку портного. Лицо ее пылало, отражая разгоравшееся в душе пламя. Она декламировала:

Товарищ, верь: взойдет она,

Звезда пленительного счастья,

Россия встрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена!

Чиновники подняли дикий шум, но она не испугалась. И боевым призывом прозвучали ее слова:

Самовластительный злодей,

Тебя, твой трон я ненавижу!

Прошли годы, и Ганна снова появилась в нашем уезде, начала работать как организатор революционной молодежи.

А когда весть о февральской революции дошла до нашего города, студенты и солдаты отправились „поздравлять“ генералов. Их принял Колокольцев и с улыбкой заявил: „Приветствую революцию, друзья! Пусть управляет народ — я всегда был на стороне народа!“ Молодежь подхватила его на. руки. Но вот Ганна мигнула, генерала с силой подбросили, расступились — и Колокольцев с размаху грохнулся наземь. Молча поднялся он и ушел.

Наступил! Великий Октябрь, настал самый чудесный день в летописях истории и очистил Россию, а также город Вовчу от отбросов старины. Колокольцев исчез из города, и лишь спустя годы стало известно, что „народолюбивый“ генерал поступил на службу во французскую разведку и грозится русскому народу возвращением и расправой. Но потом заказал он себе цинковый гроб, лег в него, отвернул кран газопровода и таким путем распрощался с миром. В своем завещании генерал распорядился перевезти гроб в Вовчу и похоронить его в березовой роще, когда „великие державы восстановят в России старые порядки“.

Дурака учить — что мертвого лечить. Что ж, царство небесное „народолюбивому“ царскому генералу Василию Григорьевичу Колокольцеву!

Итак, в нашем городе установилась советская власть. Украинский и русский народы стали хозяевами судьбы своей. Однако летопись должна сохранить и передать поколениям память о том, сколько злодеяний совершили разбойники и волки в образе человека, стремясь вновь оживить погибший старый мир и воскресить догнивающих мертвецов.

Немало совершили набегов разбойничьи банды Махно и злодейки атаманши Маруси на освобожденные районы, предавая огню и мечу народ, грабя достояние его, терзая и убивая доблестных и верных воинов свободы. И любимая дочь народа Ганна Хоперская также приняла мученичество от руки бандитки Маруси. Но грозен народный гнев, обрушился он на эти злодейские банды. Уничтожены были они, и на всю страну и наш город Вовчу снизошел мир, и незыблемо утвердились свободные порядки.

Восстановил народ в нашем городе свое разоренное хозяйство, построил новые заводы, расширил дороги и основал новые школы.

Сколько усилий было приложено, чтоб объединились мелкие хозяйства, чтоб зажили люди колхозной жизнью! Неистовствовали еще уцелевшие попы и сельские богатеи, и много честных людей пало жертвой за народное дело. В селе Бочкове убит был председатель колхоза, честный труженик Дергоус. И восемнадцатилетняя комсомолка Вера Рубцова также пала жертвой. Была огонь-девушка, красивая с виду и еще краше мыслью и душой.

Попы призывали „гнев господен“, прибегали к „чудесам“. Есть село такое — Бочково. Объявилась там женщина-баптистка, святой себя провозгласила. Говорит — мол, она с богом, передает земным рабам заповеди господни. И пророчила эта баптистка наступление страшного суда, если народ от колхозов не отступится. Муж этой лживой и вздорной бабы был скромным тружеником и из села по делу отлучился. Зарезала подкупленная эта баба свою корову и всех на пирушку зазвала, ибо на следующий день собиралась к господу богу на небо „вознестись“. Стала она на кровле, подняла лицо к небу, бормочет, „говорит с богом“, перед тем как расстаться с грешным миром. И потом заявляет, обращаясь к народу: „Если есть среди вас неверующие, то не может совершиться чудо моего вознесения; изгоните из среды своей неверующих“. В это время появляется муж этой женщины и диву дается, видя все это. „Что за представление ты устроила, Катерина?“ — спрашивает. А жена кричит: „Держите его, грешник он заблуждающийся и скверной опутанный! Пусть сгинет с глаз моих, не хочу я оставаться среди безбожников нечестивых, господь меня к себе призывает, держите его, рабы божьи!“

„Не полететь тебе, больно жиром заплыла!“ — махнул рукой муж, забрался на крышу и давай стегать ее ремнем. Так и не вознеслась та „святая“. Призналась она, что подучили ее попы, и показание дала в суде об этих лживых и вздорных делах.

Проживал в городе нашем и купец-хищник Матвей Глушко. Расскажу я по правде его историю. Не забыть бы упомянуть и „помещицу“ Ксению. Родила она дочку и назвала ее Фросей. А после революции, потеряв свои земли, в 1921 году занялась та Ксения торговлей, а после этого сошлась с купцом Глушко.

Ксения и Глушко расширили торговлю и еще больше разбогатели. Но ветром нанесенное ветром же и унесло. В 1929 году Матвей Глушко, пьяный, забрался в районный музей и отхлебнул из банки со спиртом, в которой ядовитые гады и скорпионы хранились. На улице, схватившись за живот, вопил он, приговаривая: „Выпил я спирт скорпиона, а не боюсь! Ведь я тоже скорпион. И меня положите в спирт, в большую банку. Когда придет ваш коммунизм, показывайте меня: вот, мол, скорпион и пиявка Глушко, что кровушку народную пил! Ох, и вкусна ж была она!“

На него глядели молодые комсомольцы и комсомолки и удивлялись, что мог такой человек существовать.

Ксения Глушко живет в нашем городе и поныне. Слиняла краса с ее злого, наглого лица. Полная шея, соблазнявшая прежде пьяных толстосумов, теперь обвисла складками. Согнувшись, выползает она на улицу, и никто ее не замечает, да и сама она ни с кем не здоровается, так и живет в ссоре с белым светом. А родившуюся от Колокольцева Фросю никто замуж не взял, и дали ей прозвище „блудной Фроси“, ибо была она дурного поведения. И живет она поныне у матери, не ладит ни с кем из соседей.

И я, скромный летописец истории городка Вовчи, был свидетелем и очевидцем гибели старого мира. Новая жизнь на глазах у меня зародилась и мощью налилась. И увидел я, как обратились в ничто казавшиеся могущественными люди старого мира.

Очистился наш город от всей старой гнили. Район машинами обогатился. Начала земля приносить людям все свои блага. Украсилась наша Вовча общественными скверами, умножилось число школ и библиотек, расширился краеведческий музей города.

До Отечественной войны богат был район Вовчи и обилен хлебом. Выращивал он также свеклу. Три крупных сахарных завода работали на сырье нашего района, снабжая сахаром многие города и села. Только один из этих заводов за сутки производил до 75 тонн сахару, каждый день отправлялись эшелоны во все стороны великой страны — на север, юг и восток. От совхозов и колхозов области поступали в холодильник города десятки тысяч кур, совхозы выращивали тонны клубники. Один из жителей Вовчи — Папков Игнатий Федорович изготовляет из клубники чудесные коньяки, наливки и прочие спиртные напитки. Его пригласили на курсы, чтоб он поделился с людьми секретом своего мастерства. Есть в окрестностях нашего города растение, в других местах неизвестное. Мы ему дали название „ягоды Софы“, ибо много лет назад на это растение обратила внимание учительница Софа Кияненко. Это растение дает пахучие цветы с белыми лепестками и напоминает смородину, но листья его шире и блестящие, а ягода у него мелкая и черная. Оно так глубоко пускает корни в землю, что не вырвешь его никакими силами.

…Многому помешал вероломный и лютый враг в нашей стране и в нашем маленьком, но живописном городке Вовче…

Теперь мы правдиво изложим события, начиная с той минуты, когда радио сообщило о великом бедствии и изменилось естественное течение жизни в нашем городе.

Возможно, неполноценным окажется наше искусство повествования, но мы ни в чем перед истиной не погрешим…».

Тигран закрыл портфель, в котором бережно хранилась «Летопись». Добрый, наивный старик! Все, что видел и слышал вокруг, записал он в эту летопись, убежденный в том, что все это исторические документы, спасающие от забвения его маленький городок.

Пусть себе думает так. K чему огорчать старика? Пусть пишет, если чувствует в этом, потребность…

На следующее утро Тигран не успел открыть глаза, как заметил около своей кровати Митю, сидевшего на маленьком стуле. Мальчик зачарованно смотрел! на него.

— А я насчет того пришел, Тигран Иваныч…

— Насчет чего?

— Ну, того… Ну, вот хочешь, проколи мне руку этим гвоздем — и не пикну, увидишь, если не так!

— Нет, Митя, не выйдет, Я не могу взять на себя такую ответственность. Это же военное дело, милый.

Тигран умышленно говорил с мальчиком серьезным тоном, как равный с равным. Это было продолжением разговора, состоявшегося два дня тому назад. Тигран любил детей и иногда не прочь был даже подшутить над ними, испытать характер каждого. Мите он рассказал, будто бы одного двенадцатилетнего мальчика, наряженного в лохмотья, наши как-то заслали в тыл противника. Мальчик якобы обошел оккупированные села, делая вид, что собирает милостыню, высмотрел расположение фашистских орудий и танков и, вернувшись, доложил обо всем генералу Яснополянскому. И наша артиллерия на основании сведений, доставленных этим мальчиком, сокрушительным огнем разнесла танки и орудия врага. А мальчика генерал наградил медалью «За отвагу»… Но смелый юный разведчик ранен и должен долгое время лечиться.

Нисколько не усомнившись в достоверности слов Тиграна, Митя стал умолять, чтоб ему дали такое поручение. Аршакян наотрез отказал: он не может «взять на себя такую ответственность». А вдруг фашисты поймают Митю, станут его пытать, и он выдаст тайну… Отвечай тогда за него генералу!

И вот теперь, рано поутру, Митя решил доказать, что он способен вынести любые муки.

— Вот гвоздь, пробей руку — и глазом не моргну! — уверял он.

— Ну-ка, давай его сюда.

— На.

Тигран взял гвоздь и стал его внимательно изучать.

— Ну, они-то будут пытать не такими маленькими гвоздями!

Митя умоляюще смотрел на него.

— Нет, Митя, не могу, милый! Трудное это дело. Я же объяснил тебе. Я понимаю — ты хочешь получить медаль или орден, но это не так-то просто. И потом, если что-нибудь случится, что я отвечу Надежде Олесьевне, дедушке, бабушке? Нет, не могу я взять на себя такую ответственность, Митя! Да мама и дедушка не согласятся.

— Вот еще! Какое они имеют право? — все больше и больше распалялся Митя. — Если даже убьют меня, какое они имеют право? Столько людей погибает за родину… Как они смеют не пускать меня?

Тигран положил руку ему на голову, пригладил волосы.

— Не проси, Митя, не могу.

— Пусти!

И глубоко обиженный мальчик выбежал из комнаты.

Побрившись, Тигран собирался идти в политотдел, но Надежда Олесьевна преградила ему дорогу и попросила остаться позавтракать с ними, заявив, что мать печет блинчики.

— В другой раз, сегодня тороплюсь.

Надежда Олесьевна лукаво улыбнулась.

Смотрите, обидите папу! Ему же не терпится узнать ваше мнение о своей рукописи.

— Вечером зайду, поговорим подробно.

Услышав спор Тиграна с матерью, Митя уперся в дверь спиной.

— Все равно никуда не пущу. Ты тигр, а я — лев, вот попробуй-ка пройти!

Мать рассердилась на сына.

— Ох, совсем ты у меня от рук отбился, Митька! Разговариваешь с Тиграном Иванычем, словно он тебе сверстник. Стыдно. Неужели ты не понимаешь, что так нельзя? Он тебе не товарищ, пойми!

— Наоборот, мы с ним настоящие товарищи! — запротестовал, смеясь, Тигран.

Надежда Олесьевна, покачав головой, улыбнулась:

— Ну что тут скажешь? Оба друг друга стоят.

Усадив Митю рядом с собой, Тигран обнял его и шепнул на ухо:

— Все, что я тебе рассказывал, была шутка. Мне хотелось тебя испытать — храбрый ли ты парень или трус…

Митя, озадаченный, не сводил с Аршакяна глаз. Тигран опять приблизил губы к его уху:

— Все это — одна шутка, честное слово!

Даже взрослый человек иногда любит поозорничать. Так было сегодня и с Аршакяном. Ему было приятно почувствовать себя ровесником Мити.

Не догадываясь, о чем Аршакян говорит с Митей, Надежда Олесьевна следила за их игрой.

— Балуете вы его, Тигран Иванович!

— Не такой у нас Митя, чтоб разбаловаться, — ответил Тигран, чувствуя, однако, справедливость замечания Надежды Олесьевны.

Вечером, когда Аршакян вернулся, вся семья Бабенко сидела за столом. Старик раздобыл где-то полбутылки водки. Наполнив стопки, старик пристально посмотрел на Тиграна.

— Ну что, продолжать мне?

— Что продолжать, Олесь Григорьевич?

— Ну, летопись.

Аршакян смутился.

— Раз уж начали, продолжайте, если писать хочется.

— Не сводите его с ума, ведь теперь он совсем покой потеряет, станет писать без конца! — вмешалась Улита Дмитриевна.

В дверь постучали. Вошел Иваниди, веселый и возбужденный.

— Принес радостную весть, — сообщил он. — Наши освободили Ростов!

У сидевших за столом заблестели глаза, они радостно переглянулись.

— А это точно? — спросил Тигран.

— Вот сводка, пожалуйста! — ответил Иваниди, протягивая старшему политруку листок с текстом, отпечатанным на пишущей машинке. Казалось, лейтенант вряд ли бы сильнее радовался, освободи он сам этот большой город.

— Браво, лейтенант! — воскликнул слегка захмелевший Олесь Григорьевич. — Дай-ка, я тебя расцелую, дорогой!

И он прижался густыми усами к лицу Иваниди. Митя по примеру деда кинулся к Тиграну и, притянув его голову, крепко поцеловал в щеку.

— Смотрите-ка на него! — воскликнула со смехом бабушка.

Конечно, Ростов был не то, что Вовча. Освобождение его было первым большим успехом Красной Армии.

— Поздравляю вас, от души поздравляю! — взволнованно произнес старый Бабенко, правой рукой поднимая чарку, а левой разглаживая усы.

— А меня вдвойне можете поздравить! — улыбнулся Тигран.

— С чем же? — заинтересовалась Надежда Олесьевна.

Тигран объяснил, что в этот день — двадцать девятого ноября — исполнилась двадцать первая годовщина утверждения советской власти в Армении.

XXXI

С этого дня радио почти каждый день сообщало радостные вести об успехах Красной Армии на разных участках фронта. Весь мир узнал о великом разгроме фашистских войск под Москвой.

По утрам, еще затемно, политруки переходили из одной землянки в другую, из окопа в окоп, сообщая новые сведения, которых нетерпеливо ждали бойцы.

Информбюро сообщило, что фашисты собирались 7 ноября устроить в Москве парад своих войск. По заявлению одного из фашистских генералов, гитлеровцы так близко подошли к Москве, что центр большевистской столицы уже можно было разглядеть в бинокль. Теперь они разгромлены, а их хвастливые слова, еще вчера рождавшие мрачное настроение, сейчас вызывают у бойцов смех. Это был первый настоящий смех за все полугодие войны.

После Ростова и победы под Москвой освобождались все новые и новые города — Клин, Калинин, Волоколамск. Войска генерала Федюнинского разгромили Волховскую группу противника, угрожавшую Ленинграду.

Началось оживление и на некоторых участках Юго-Западного фронта, в южной части бассейна Северного Донца. Но в северной его части еще не произошло никаких крупных событий.

Каждое утро повторялась все та же артиллерийская перестрелка, каждые два-три дня происходили бои «местного значения», а линия фронта оставалась неизменной.

Среди бойцов по этому поводу не раз можно было услышать остроумное крылатое словцо. «Двигается точно Юго-Западный фронт», — говорили бойцы про медлительного товарища. Это было доказательством благородного нетерпения бойцов, но это было и плохо, так как слишком долгое и непонятное ожидание могло в конце концов расхолодить солдат. Ожидание становилось томительным не только для воинских подразделений, но даже и для работников тыловых служб.

Штаб дивизии генерала Яснополянского помещался недалеко от города Вовчи, в предместье Хутора. Там же обосновались и тыловые подразделения полка майора Дементьева.

Меликян частенько бывал в батальонах, и днем и ночью лично проверяя, как обслуживаются бойцы, в срок ли снабжаются продуктами роты, в каком состоянии одежда и обувь людей. Нередко он спорил и ссорился с командирами рот из-за того, что в землянках холодно, что требования на пищевое довольствие представляются несвоевременно, что тот или другой взвод вчера или позавчера получил водку с запозданием.

— Совести, что ли, у вас нет? Смотрю, бойцы трясутся от холода, а толсторожего старшины все нет и нет. Такому не жалко и по шее дать!

Командиры рот слушали ругань «старика» и улыбались.

— Все у нас есть, не бедна Красная Армия, — наставлял Меликян. — Пожалуйста, даю сколько законом положено! Это ваши старшины в ротах зевают, повара никуда не годятся…

Часто он обедал в ротах и, хоть ел с аппетитом, но ни разу не уходил, не сделав замечания повару:

— Из таких прекрасных продуктов — и такой обед приготовить! Ты, верно, раньше был никудышным сапожником, а теперь поваром заделался на горе полку… Да разве так можно?

Однажды один из поваров доложил начальнику снабжения, что до войны он работал в ресторане «Интурист» и что его искусством оставались довольны. Минас рассердился на него:

— Этим ты нас теперь не проведешь, мы тебе не интуристы. Понятно? Ты нам готовь наваристые да вкусные обеды и об интуристах больше не заикайся, я тебе не мистер Минас…

Бойцы и офицеры захохотали. Довольный своей отповедью, Меликян серьезным тоном повторил:

— Смотрите-ка на него, в «Интуристе» поваром служил!..

Нередко в то время, когда кругом свистели пули, он шагал по окопам, не пригибаясь, с напускной небрежностью. Ему было приятно, когда это доходило до Дементьева и майор делал ему замечание. «Пусть лучше за это ругают, чем скажут, что я трус», — думал. Меликян.

Они с Сархошевым жили у известной всей Вовче «помещицы» Ксении Глушко, отдавали свой паек дочери хозяйки, и она варила им обеды. Старуха была молчалива и все вздыхала, что-то бормоча, а Фрося, наоборот, любила поболтать и даже не прочь была посквернословить. Она сразу же сблизилась с Сархошевым. Меликяну ясен был характер этой близости, он злился про себя, раза два пытался даже пристыдить Сархошева, а потом махнул рукой: «Черт с ними, два сапога — пара, друг друга стоят!» Спали они все в одной комнате — он, Сархошев, старуха, ее дочь и Бено Шароян, исполнявший при Сархошеве как бы роль телохранителя.

Как-то раз, когда Минас вернулся домой, все уже укладывались спать. Отпер дверь Шароян.

— Ну, что нового? — спросил Меликян. — Дома лейтенант?

— Дома, — подтвердил Шароян, — спать ложится.

— Бедный, уморился за день, рано ложится! — насмешливо заметил Минас.

Войдя, он увидел Сархошева, лежавшего на Фросиной постели. Дочь старухи в одной рубашке, босая, доставала из печи железным ухватом глиняный горшок с обедом.

— Я не голоден, — буркнул Минас, — не утруждайте себя!

Фрося остановилась, недоуменно посмотрела на него.

Эта толсторукая, толстоногая девка могла бы одолеть любого борца.

Она взглянула на Минаса и, пожав плечами, втолкнула горшок обратно в печь.

— Воля ваша, а я обед оставила.

Сказала и забралась под одеяло к Сархошеву. Это уже выходило за всякие границы.

— Мужем и женой стали? — спросил Минас, не сдержавшись.

— Намял себе бока на полу, лег на кровать, — с невинным видом ответил Сархошев.

А Фрося равнодушно отозвалась:

— Мы же никому не мешаем. Кому какое дело, если и стали мужем да женой? Он женщин уважает, я мужчин — вот и спим вместе. Поважней есть дела, а это пустяки.

Меликян сердился на лейтенанта за то, что тот позволяет себе такое бесстыдство.

Мать Фроси, повернувшись лицом к стене, крепко спала.

— А если мать проснется, что ты ей скажешь, Сархошев?

— Ничего. А что тут особенного? Негде спать, вот и спим вместе.

— Ах, бесстыдник!

У Минаса от гнева потемнело в глазах.

Сархошев решил смягчить Меликяна. «Шальной старик, как бы не выкинул чего-нибудь, не стоит его злить».

— Напрасно сердишься, Минас Авакович, честное слово, напрасно! — заговорил он. — Ведь мы все-таки люди! Кто знает, может мне и месяца не суждено прожить или даже недели! Чего ж не попользоваться жизнью хоть немножко?

— Молодец, Сархошев, молодец! Хорошо ты жизнью пользуешься, нечего сказать!

Спор, начавшийся на русском языке, теперь продолжался на армянском.

— Чего ему надо? Нас, что ли, ругает? — спросила Фрося, прекрасно зная, что военные спорят именно об этом. — А какое ему дело? Милиционер он, что ли?

Меликян прикрикнул на нее:

— Замолчи, бесстыдница!

— А вы не имеете права меня оскорблять, — затараторила Фрося, — сами вы бесстыдники!

Ксения Глушко, которая, казалось, крепко спала, вдруг подняла голову и спокойно спросила:

— Ну, что там случилось?

— Поздравляю с зятьком вас, дочка мужа себе подцепила, — ответил Минас.

Он сказал это в порыве гнева, но тут же подумал, что не должен был так говорить. Мать может поднять скандал, и кто знает, чем это кончится. Но старуха только ухмыльнулась:

— А что, вам завидно? Точно собака на сене.

От неожиданности Минас даже привстал, не в силах сдержать негодование, плюнул и вышел из этого дома.

Его провожал! наглый хохот Фроси.

— Погоди же, Сархошев, я тебе покажу! — в сердцах, почти вслух приговаривал Минас, выходя на улицу.

Он шагал по темным улицам, задыхаясь от возмущения и ругая Сархошева. «Бесстыдник этакий, совести у него нет. Каждый день лицемерные письма жене пишет, а сам беспутничает! Будь проклят тот, кто тебя человеком считает. Разве ты человек?!»

Около одного из домов он остановился, вспомнив, что здесь квартирует Седа Цатурян, однокурсница его сына. Еще не так поздно, может быть она не спит. Зайти, что ли, узнать — не получил ли кто-нибудь писем из Армении, что там нового? А вдруг и ему есть весточка? Ведь Седа всегда забирает письма, чтобы лично вручить их Минасу.

Так думал Меликян, расхаживая взад и вперед перед знакомым домом и не решаясь постучать. Ярость его постепенно утихала. Отныне, кроме официальных отношений, у него ничего общего с Сархошевым не будет. Ну и женщины эти Глушко, особенно мать! Провалиться бы им, провалиться!

Ни Седа, ни ее хозяева еще не спали. Дочь хозяйки читала вслух какую-то книгу, а мать и Седа слушали.

Все очень обрадовались Минасу.

— А у меня есть для тебя письма, отец, сегодня получили! — воскликнула Седа, доставая маленький голубой конверт. — От Акопика!

— От кого письмо? — спросила хозяйка.

— От его сына, Вера Тарасовна, — объяснила Седа. — Мы с ним на одном курсе учились в университете. Теперь он в армии. Замечательный парень!

Минас погрузился в чтение письма, прислушиваясь, однако, и к разговору Седы с хозяйкой. Лицо его понемногу прояснилось, в глазах появился веселый блеск.

Он забыл, обо всем, кроме сына. Только Акопик был сейчас перед глазами Минаса, только его слова звучали в душе.

Были забыты неприятности сегодняшнего вечера и даже то, что на свете существует Сархошев и Фрося Глушко с матерью.

Минас кончил читать и со счастливым лицом повернулся к Седе.

— Тебя и Аргама упоминает, кланяется вам. Он орден Красной Звезды получил.

— Что ты говоришь?! Дай-ка взглянуть.

Седа вырвала у Минаса письмо и быстро пробежала его глазами.

— Утром же напишу ему, поздравлю!

— Напиши, Седа-джан, обязательно напиши.

Хозяйки разделяли радость Минаса.

— Видишь, Шура, хоть и далеко война от их края, а тоже на фронте отец и сын, — обратилась к дочери Вера Тарасовна.

Зашел разговор об обычаях разных народов, о национальных костюмах, даже о блюдах.

Беседа затянулась допоздна. Минас собрался уходить.

— Вы где ночуете? — поинтересовалась Вера Тарасовна.

— У Глушко, — ответил Минас.

Вера Тарасовна обменялась с Шурой многозначительным взглядом. Минас не заметил этого.

— Но, откровенно говоря, не хочется мне там оставаться, переберусь в хату к своим бойцам, — прибавил он.

— Что, хозяйки не угодили? — слегка улыбнулась Вера Тарасовна, снова взглянув на дочь.

— Да нет, тесновато у них, — схитрил Минас.

— А если честно говорить? — улыбалась Вера Тарасовна.

Было ясно, что о семье Глушко идет недобрая молва.

— Не нравятся они мне, — признался Меликян.

— Оставайтесь-ка вы у нас, — предложила Вера Тарасовна. — У нас в доме мужчин нет, вот и будете нам защитником.

Минас нерешительно посмотрел на девушек.

— Оставайтесь! — поддержала просьбу матери и Шура. — А то еще станете плохо думать об украинских семьях!

— Почему?

— Очень просто. Раз вы попали к Глушко…

Шура и Седа легли вместе, освободив вторую кровать для Минаса. Когда свет был уже потушен, Седа спросила:

— Когда увидишь снова Аргама, отец?

— Завтра увижу, как только в полк пойду.

Шура тоже задала вопрос:

— А Ираклия Микаберидзе вы не знаете?

— Очень хорошо знаю. Он брат нашего комиссара, очень хороший парень!

— Передайте ему привет от меня.

— Очень хорошо, ваши приказания будут выполнены.

— Мы не приказываем, а просим, — смущенно засмеялись девушки.

Обнявшись, как сестры, они думали о двух молодых бойцах: Седа — о своем Аргаме, а Шура — об Ираклии Микаберидзе, который с недавних пор занимал ее мысли.

Было уже поздно. Девушки притворились спящими, но ни одна, ни другая не могли заснуть. А в это время на берегу замерзшего, занесенного снегом Северного Донца, в холодной землянке, думали и говорили о них двое молодых бойцов.

XXXII

Сквозь глинистый пол блиндажа проступали все время подпочвенные воды. Бойцы спали на зеленых еловых ветках, в несколько рядов настланных поверх досок на полу землянки. Коптилка, сооруженная из гильзы мелкокалиберного снаряда, уже догорала. То и дело кто-нибудь из бойцов, достав из шапки иголку, начинал ковырять фитилек. Лица товарищей на несколько мгновений освещались, потом опять тонули в полутьме, и снова обитатели землянки только слышали, но не видели друг друга.

Маленький металлический бидон был превращен в печку. Никто уже не помнил, что первоначально он предназначался для хранения керосина или бензина. Теперь он выполнял свои новые обязанности старательно и безропотно. Сверху была пробита дыра для трубы, сбоку вырезано широкое отверстие для дров. Круглые бока этой печки часто накалялись докрасна, сжигая прислоненные к ним для просушки валенки и наполняя землянку удушливым чадом паленой шерсти.

Коптилка потрескивала — видимо, в ней кончался керосин. Но вот огонек затрепетал и погас, окончательно похоронив во тьме землянку.

Эюб Гамидов все подкладывал да подкладывал дрова в печку. Сырые чурки не разгорались, а словно «кипели»: сперва на них таял лед, потом с шипением начинала выступать вода.

Когда времянка накалялась, Эюб, обхватив руками колени, начинал вполголоса напевать свои карабахские «баяти», напоминавшие ему цветущие склоны родных гор с утопающими в облаках вершинами.

Через щели между бревнами наката и от земляных стен тянуло злой стужей. Достаточно было времянке на несколько минут остаться без подтопки, как стены покрывались белым бархатом изморози.

Эюб подтапливал железную печку, чтоб поддержать тепло в темной земляной норе. Глаза молодого азербайджанца были закрыты, но он не спал. Эюб грезил наяву о чудесной весне на берегу Геок-гела, о залитых солнцем горах, о пламенеющих цветами горных лугах. Песни Хагани звучали в его душе, а газеллы Низами рождали тоску по любви.

Эюб подбросил в печку поленьев и улегся на еловые ветки, примостив голову на вещевой мешок. Отлетели мечты, утихла тоска. В эту минуту Эюбу казалось, что нет на свете более уютного места, чем эта землянка, и не может быть подушки мягче его вещевого мешка. Его начал одолевать сон.

— Если вам не спится, последите немножко за печкой, я посплю полчаса, — попросил се Ираклия и Аргама.

— Спи, спи, мы последим, — заверил его Аргам.

Одолеваемый усталостью, Эюб предвкушал радости отдыха. Он был в том блаженном настроении, когда всем хочется сделать приятное. Сказав Аргаму по-азербайджански: — Сах ол, азиз кардашым![7] — он сразу уснул.

Печка снова «закипела». Аргаму и Ираклию было не до сна в эту ночь.

— Проверяю себя и убеждаюсь, что влюблен! — говорил Ираклий. — Кажется мне, что всегда искал ее и до сих пор так и не мог найти. А в тот день словно за тем именно в разведку ходил, чтоб найти ее. Да, любовь сама приходит, ее звать не надо. А как придет она — нет ей преград, такую атаку не отобьешь! И она меня любит… Что ни говори, а любит меня Шура!

Аргам с глубоким сочувствием слушал друга.

— Что правда, то правда, ты влюблен, — согласился он с Ираклием. — Раз твои объяснения хромают с точки зрения логики, значит ты действительно влюблен. И Шура вполне этого стоит, если только…

— Если только что? — встревожился Ираклий.

— Если ты не опоздал.

Ираклий в темноте улыбнулся и сощурил глаза.

— Вовсе не обязательно, чтоб у всех красивых девушек сердце было занято уже с пятнадцати лет.

— Ей-то уже двадцать — двадцать один.

— Даже в этом случае возможны исключения.

— И ты уверен, что Шура именно такое исключение?

Не отвечая Аргаму, Ираклий продолжал:

— Если бы все было так, как ты говоришь, значит нельзя было бы полюбить ни одну взрослую девушку, считая, что у нее уже кто-то есть. Что значит поздно? Чепуха!

Аргам пожалел о том, что растревожил товарища, и решил вывернуться.

— Да я и сам знал чудесных девушек, которые влюблялись только по окончании института, в двадцать два— двадцать три года!

— Вот видишь, а ты говорил — поздно!

— Не думай об этом, Ираклий, и будь решительнее, это главное.

— Можешь не беспокоиться. Но чему я рад, так это тому, что Седа у них остановилась. Просто замечательно это получилось! Говоришь, они подружились? Ну, значит твоя Седа и вправду хорошая девушка.

Аргам снисходительно улыбнулся.

— А я на том же основании думаю, что Шура хорошая девушка, раз Седа подружилась с нею.

Оба рассмеялись.

— Они хорошие, да и мы с тобой неплохие парни. Нет, ты только представь себе: война уже кончилась, враг побежден, я живу в Кутаиси с Шурой. Дом, дети, то-се… мирная жизнь и работа… А ты — в Ереване, женат на Седе. Оба мы уже в летах. Портянки и вещевые мешки уже стали далеким воспоминанием. И вдруг встречаемся семьями на каком-нибудь морском курорте. Представляешь, сколько будет радости? Шура и Седа кинутся обнимать друг друга. Представляешь себе всякие женские восклицания и излияния стосковавшихся подруг? Обнимемся и мы с тобой и начнем вспоминать Кочубеевские леса, танковые атаки фашистов, городок Вовчу. Припомним и эту землянку… Никогда всего этого не забыть!

Ираклий умолк. Аргам слышал его учащенное дыхание.

Дверь землянки распахнулась, с воем и свистом ворвался холодный ветер.

— Вот так темень! — воскликнул Бурденко, захлопнув за собой дверь. — Я сейчас, друзья, освещу вам жизнь настоящей лампой со стеклом, не хуже стодвадцативольтовой, да еще с полным запасом керосина!

И землянка действительно осветилась непривычно ярким светом. Гамидов проснулся, почувствовав, что стало холодно, и вышел наколоть дров. Вскоре в землянке стало и светло и тепло.

— Откуда лампу раздобыл? — спросил Ираклий.

— Расторопного хозяина не спрашивают — откуда, — отшутился Бурденко. — А вот мамаше твоей премного благодарны! — прибавил он, поглаживая рукой шелковистую шерсть варежек. — На дворе мороз трещит, за тридцать градусов перевалило, а в варежках и легко и тепло, да и рукавицы на них удобно натягивать.

И он указал на свои огромные из козьей шкуры рукавицы.

— Ох, и мороз же! Вот дрожит-то, наверно, фашист. Напишу твоей мамаше, поблагодарю ее. И как это угадала она, что надо бойцам?

Вспомнилась станция Навтлуг и высокая грузинка с большими горячими глазами, которая ласкала их теплым материнским взглядом, вручая каждому по паре таких перчаток.

— Мудрая женщина твоя мать, Ираклий! — повторил Микола.

Он повернулся к Эюбу:

— Ай да Гамидов, раскалил-таки печку! Тебя, брат, хоть каждый день дежурным назначай. Надо же наконец выдвигать людей по их способностям… Ты, Г амидов, здорово по этой части продвинешься, а что касается нас — то, как на Украине говорят, хай нам буде плохо! Я, брат, и за тебя согласен драться, лишь бы ты всегда печку топил.

— Нет, кардаш, кто воду Геок-гела пил, тот другого человека за себя драться не заставит! — покачал головой Гамидов. — Знаешь, есть такие слова: «Если человек медведя боится, в лес не идет». Ты сам лучше меня печку топишь, таланта не прячь… Лучше вместо тебя я фашистов колотить буду, а ты каждый день печку топи, свой талант показывай.

— Эге, в карман за словом не лезет, — подмигнул Микола. — Нет уж, кардаш, давай все вместе делать будем. Завтра мой черед печку топить.

— Очень нетерпеливо ждешь, да?

Товарищи захохотали.

— Ловко отшил! — одобрил Мусраилов.

Снаружи завывали предрассветная вьюга, ветер забирался в землянку через дверные щели. Печка опять накалилась докрасна. Проснувшиеся бойцы присаживались к ней. Аргам тихо запел только что ставшую известной на фронте песенку:

Ты сейчас далеко-далеко.

Между нами снега и снега,

До тебя мне дойти не легко,

А до смерти — четыре шага…

Остальные дружно подхватили:

Пой, гармоника, вьюге назло,

Заплутавшее счастье зови…

— Хорошая песня, ничего не скажешь! — похвалил Микола. — Только зачем о смерти поминать? Мы и так хорошо с нею знакомы, — еще и в песне о ней петь?!

Аргам горячо возразил:

— Наоборот, когда сознаешь, что смерть близка, всего в четырех шагах, — то подтягиваешься, чтоб отбросить ее подальше! И неужели не правда это, что счастье у многих заплутало?

— Тоже правильные слова! — одобрил Микола. — Но мы-то разве плохие поэты? Вот не пишем только… Пожалуйста, гляди — вот тебе и поэзия!

И Микола положил руку на одно из бревен потолка землянки.

— А что это? — спросил Г амидов.

— Неужто не видишь? — удивился Микола. — Эх, не получится из тебя поэт, Гамидов, разочаровал ты меня!

Он показывал на маленький желтоватый росток на сучке бревна. От тепла землянки сучок разбух, и в лопнувшую кору пробился росток.

— Вот о чем стихи писать надо! Топором его рубили, от корня оторвали, на куски изломали — а жизнь, брат, жизнь-то убить не смогли! Видишь: зима сейчас, мороз, а это бревно, раненное в тысячу мест, чуть успело отогреться — и снова- в нем жизнь просыпается. Смотрите и делайте выводы, люди мудрые!.. А я по-простому гляжу на этот росток и думаю о том, что жизнь сильнее всего на свете, что никакая смерть ее не возьмет. Для этого дерева смерть была не в четырех шагах, она над самой его головой грянула — как говорится: «И не знаешь, где теперь тот топор валяется», — а оно и в декабрьскую стужу ростки дает!

Микола Бурденко ласково погладил желтоватый побег своей огрубевшей рукой.

— Да ты настоящий философ, Бурденко! — воскликнул Ираклий.

— Я монтер, а не философ, — спокойно ответил Микола. — Читал, к сожалению, очень мало и рассуждаю, так сказать, как простой смертный: этот росточек, брат, куда сильнее за душу хватает!

…Рассветало. Собираясь мыться, бойцы нанесли в котелках снегу, поставили на печку таять. Вышел из землянки и Аргам.

Луна смотрела на запад холодным взглядом. Перед глазами начинали вырисовываться леса и овражки. Аргам любил наблюдать рассвет еще с детства, когда ему приходилось гостить у бабушки в предместье Еревана и вместе со всеми спать на плоской кровле дома. Ранним утром его будило звонкое пение петухов. Воздух напоен запахом садов, журчат ручейки, опоясывающие виноградники. Перед взором Аргама открывается вся Араратская долина. Больше не слышится ночного крика сов. Вот чирикнул воробушек, ему начинает вторить другой. Вскоре пение птиц уже оглашает сады. Сперва краснеет белая шапка Большого Арарата, потом солнечные лучи освещают похожую на рог острую вершину Малого Арарата, и свет незаметно начинает струиться в долины обильным потоком. В садах под легким утренним ветерком покачивают головками алые маки, капельки росы сверкают на зелени, как тысячи жемчужинок. Где-то кричит удод: «Хоп… хоп-хоп… хоп-хоп». Все было таким ясным и прозрачно-чистым, все казалось таким легким и возможным, что Аргаму чудилось, будто у него вырастают крылья и он вот-вот взлетит над этим прекрасным миром.

Аргам вспоминал все это с такой же отчетливостью, с которой видел сейчас зимний рассвет. Мороз иглами покалывал щеки, в воздухе носились мелкие кристаллики снега. Аргам смотрел на раскинувшиеся поля, на белые гривы лесов, тянувшихся по ту сторону Северного Донца, на балки, где окопался враг, и пытался представить себе, какими должны быть здесь весна и лето. Стало совсем светло. Показалось солнце, и серое небо вдруг все засветилось голубовато-бирюзовым цветом.

Зазвякали котелки — бойцы шли завтракать.

Раздался грохот орудий, и в ста шагах от землянки разорвался снаряд. Словно чья-то злая рука обсыпала пеплом белый снег вокруг зазиявшей воронки…

Начинался боевой день. Бессонная ночь в землянке отошла в прошлое.

Утром Аргама и Ираклия вызвали в штаб полка.

— Ну, как сегодня завтракали? — спросил Дементьев.

Бойцы ответили, что позавтракали хорошо.

— Вчера было что-то пересолено. А сегодня как? — продолжал расспрашивать майор.

— Сегодня все в порядке, — ответил Ираклий.

— Вас, Вардуни, вызывают в штаб дивизии, — сообщил майор.

— Зачем? — удивился Аргам.

— Повидимому, хотят назначить переводчиком какого-нибудь полка. Вы рады были бы такому назначению?

— Буду служить там, куда пошлет командование.

— Проситесь в наш полк…

Ираклий должен был идти в политотдел на совещание. Они вдвоем отправились в штаб дивизии.

Всю дорогу Аргам волновался. Говоря по совести, его не особенно радовала перспектива стать переводчиком полка: по его мнению, эта должность давала мало возможностей совершать подвиги, между тем как в последнее время он снова стал мечтать о геройских делах. Вот если он останется при своей части, тогда будет неплохо. Но если пошлют в другое место… Этой мысли Аргам боялся. Ему казалось, что нигде он не сроднится так с товарищами, не найдет такого командира, как майор Дементьев, такого комиссара, как Микаберидзе, — нигде ведь нет такого полка, как их полк! Ираклий обнадеживал Аргама, говоря, что ему, наверно, удастся вернуться в свою часть, а если он и будет в другом полку той же дивизии — тоже не страшно. Нехорошо получится, если переведут в другую дивизию…

— Ни за что не пойду, что бы со мной ни делали! — распалился Аргам.

Ираклий, добродушно улыбаясь, напомнил Аргаму его же слова, сказанные командиру полка: «Буду служить там, куда пошлет командование».

У штаба дивизии они разошлись: Ираклий направился в политотдел, Аргам — к начальнику разведки штаба.

Он постучал в дверь той хаты, где должен был представиться майору Романову, и тут только вспомнил, что собирался сперва зайти к Тиграну, посоветоваться с ним. Но было уже поздно. Изнутри отозвались, и он, волнуясь, переступил порог.

— Явился по вашему приказанию, товарищ майор!

— Майор в следующей комнате. Разве не видите — я старший лейтенант! — ответил Аргаму офицер, которого он принял за начальника разведки.

Старший лейтенант снова склонился над разрисованной карандашами многоцветной картой. Аргам и в самом деле не заметил вначале знаков различия.

В следующей комнате сидел майор. Тут уж Аргам в первую очередь обратил внимание на петлицы. Он представился. Начальник разведки, показавшийся Аргаму высоким, богатырски сложенным человеком, пристально посмотрел на него и встал; оказалось, что это небольшого роста, плотный мужчина, с головой, которая была бы подстать великану.

— Жилко! — позвал майор в приоткрытую дверь.

Вошел тот самый старший лейтенант, которого Аргам приветствовал в первой комнате.

— Видишь, — обратился майор к лейтенанту, — пока мы тут разбирались в своих людях, из армии уже прислали человека. А еще разведчиками называемся!

И, повернувшись к Аргаму, спросил:

— Немецкий язык знаете?

— Да, знаю, — ответил Аргам.

— Писать, читать, разговаривать?

— Умею.

— Где учились?

— В Ереване — в десятилетке и в университете. Кроме того, мой отец был учителем немецкого языка.

Майор перешел на немецкий язык:

— Можете исполнять должность переводчика?

— Я не знаком с обязанностями, товарищ майор.

— Допрашивать, записывать?

— Постараюсь, — кивнул Аргам.

— Вот и ладно. Мы вызывали вас, чтобы назначить переводчиком в нашем полку, но из штаба армии уже прислали человека. Нехорошо получилось. Заполните анкету у старшего лейтенанта и возвращайтесь в полк. Надо будет — вызовем.

Дойдя до дверей, Аргам обернулся и проговорил:

— Я не хотел бы уходить из своего полка.

Майор взглянул на него.

— Учтем! — успокоил он Аргама. — Если понадобится новый переводчик, сделаем перестановку, не будем разлучать вас с вашим полком. А впрочем, — прибавил он, — если будет нужно, и разлучим! Заполните анкету и отправляйтесь пока домой.

Аргам вышел из отдела разведки. Он справился о Тигране. Какая-то девушка в военной форме ответила, что старший политрук Аршакян проводит сейчас беседу с парторгами. Она с интересом посмотрела на Аргама.

— А вы не родственник ли ему?

Аргам ответил, что они братья.

— Вот оно что! — обрадовалась девушка. — Я так и подумала. Смотрите, как похож, особенно глаза!..

— Вы очень наблюдательны, — улыбнулся Аргам.

В перерыве Аргаму удалось отыскать Тиграна. Он рассказал ему, чем закончилась история его нового назначения. Тигран обещал переговорить с майором, чтобы его не откомандировывали из дивизии.

Аргам условился встретиться с Ираклием у Седы и Шуры и вместе вернуться в полк. Он еле сдерживался, чтобы не бежать по улицам. Возможность увидеть Седу казалась ему большим счастьем. Не каждому бойцу выпадает возможность видеться на фронте с любимой девушкой.

Позабыв отдать честь встреченному по дороге интенданту, он уже хотел вбежать в ворота, но интендант остановил его, сделал выговор за то, что он не приветствует командира, и, узнав номер части, имя и фамилию Аргама, приказал:

— Доложите командиру батальона о том, что вы нарушили устав.

— Есть доложить командиру батальона о том, что я нарушил устав! — четко и раздельно повторил Аргам, желая поскорее разделаться с этой историей.

— Идите! — разрешил командир.

Аргам вошел. Вот и Седа — сидит, склонившись над столом. Она посвежела, как будто поправилась, волосы ее стали еще пышнее. Седа увидела Аргама и радостно бросилась ему навстречу.

Через полчаса Аргам и Седа пошли к Ивчукам. Седа познакомила его с Шурой. С первых же минут знакомства Аргам стал рассыпаться перед Шурой в комплиментах, которые смутили и заставили покраснеть молоденькую украинку. Аргам умышленно не упоминал об Ираклии, желая, чтобы девушка заговорила о нем сама. И он добился своего. Взглянув на Седу, Шура спросила, знает ли он Ираклия Микаберидзе.

— Это мой близкий друг. А вы откуда его знаете?

— Знаю, — и Шура снова посмотрела на Седу.

Девушки рассмеялись.

— Тут что-то есть? — притворился несведущим Аргам.

— Ничего нет! — еще больше покраснела Шура.

Седа промолвила по-армянски:

— Ладно, не мучай девушку, скажи, что придет.

— Потом скажу, — ответил Аргам.

Узнав, что Шура училась в институте иностранных языков, Аргам по-немецки спросил:

— Вам нравится мой друг грузин?

— Я не знаю, что думает обо мне ваш друг грузин, — тоже по-немецки ответила Шура.

— Самое лучшее, что только может думать влюбленный человек!

— Вы сочиняете! — и Шура засмеялась.

Этот радостный смех был равносилен признанию, и тут Аргам окончательно смутил Шуру, сообщив, что Ираклий скоро сам придет сюда.

Ираклий пришел, когда уже стемнело.

Встретились они с Шурой с застенчивой робостью. Подбадривающие слова Аргама оказали на них обратное действие.

Пора было возвращаться в полк. Девушки захотели их проводить. Стемнело. Аргам и Седа шли впереди, Ираклий с Шурой за ними.

У моста через реку Вовчу девушки должны были вернуться. Трудно было позволить им уйти, позволить исчезнуть этой иллюзии настоящего счастья!

Аргам в последний раз крепко обнял Седу и ласково проговорил:

— Подождем немного, пока подойдут Ираклий и Шура.

— Как огрубели твои пальцы, настоящим бойцом стал, — заметила Седа.

Оба вздохнули. Вдруг перед ними выросла какая-то темная фигура.

— Пароль?

Аргам не знал пароля этого дня.

— Да свои, свои! — повторял он, растерявшись.

Щелкнул затвор, и патрульный, направив в их сторону винтовку, угрожающе крикнул:

— Руки вверх!

Аргам и Седа подняли руки.

— Идите вперед! — приказал патрульный.

Пытаться объяснить, кто ты, или спорить с ночным патрулем бессмысленно и опасно. Они покорно зашагали по улице. С винтовкой наперевес на расстоянии двух шагов от них шел патрульный.

— Направо! — скомандовал он.

Повернули направо.

— Быстрее шаг!

Патрульный привел их на отдаленную окраину города. Остановились перед каким-то домиком. Боец крикнул, чтобы открыли дверь. В домике встали на ноги несколько бойцов.

— Товарищ лейтенант, задержал их на улице, не знали пароля! — доложил патрульный, широколицый казах.

Аргам и Седа совершенно растерялись.

— Аргам! — позвал знакомый голос, при звуке которого у Аргама по коже пробежали мурашки.

Это был Каро.

Немного погодя другой патрульный привел Ираклия и Шуру и точно так же, как первый, доложил лейтенанту.

Хуже всех было положение Шуры. «Какие дела с бойцами могут быть у этой красивой девушки?» — говорил взгляд каждого. Шуре никогда не приходилось бывать в таком неприятном положении; особенно неловко почувствовала она себя, когда появился брат.

Командир комендантского взвода Иваниди знал Ираклия и Аргама. Расспросив их, он по-грузински обратился к Ираклию:

— Вы сюда пришли воевать с врагом или водить на прогулку красивых девушек?

Лейтенант посмотрел на Аргама. Он хотел было и ему сказать то же самое, но промолчал, щадя Седу.

Не меньше, чем бойцы, пойманные на месте «преступления», были смущены Николай Ивчук и Каро Хачикян. Они с тревогой ожидали решения лейтенанта.

— Почему вы бродите ночью с нашими бойцами? — обратился лейтенант к Шуре.

Та уже оправилась от смущения.

— Они у нас в гостях были.

— В гостях были? А зачем было им ходить в гости… к вам?

— Так они же мои знакомые! Вот он, — Шура указала на Ираклия, — в первый раз с братом моим пришел, когда в городе еще были гитлеровцы. Вы же сами их тогда прислали к нам!

— Это моя сестра, товарищ лейтенант, — волнуясь, вмешался Ивчук.

Лейтенант повернулся к нему.

— Та самая разведчица?

— Точно так, товарищ лейтенант!

На хмуром лице Иваниди показалась улыбка. Через несколько минут лейтенант приказал Ивчуку и Каро проводить девушек домой, а Аргаму и Ираклию, сообщив пароль, разрешил вернуться в полк.

— Не делайте этого в другой раз!

Когда бойцы и девушки ушли, лейтенант сказал патрульным:

— Молодцы ребята, правильно поступили.

Взгляд лейтенанта упал на Игоря Славина.

— А красивая у Ивчука сестра — не так ли, Славин?

— Очень красивая, товарищ лейтенант! — с жаром ответил Игорь.

XXXIII

В полушубке, туго стянутом поясом, с двумя подвешенными гранатами, которые бойцы попросту называли «лимонками», в ушанке, надвинутой на глаза, направлялся к штабу полка Борис Юрченко.

Серебрились на солнце заснеженные поля. Капитан шел прямо к опушке леса, где находился штаб. Он знал, что некому смотреть на него, кроме бойца, идущего сзади, и все-таки четко печатал шаг. Он способен был маршировать так день и ночь, не замедляя шага и не сбиваясь. «Настоящий кадровый вояка!» — с нескрываемым восхищением отзывались о нем командиры.

Ни при каких обстоятельствах капитан Юрченко не терял выправки, бодрости во взгляде и в движениях. В дивизии его уже считали героем, да и сам капитан был уверен в том, что он способен выполнить любое трудное задание.

Юрченко был человеком сильной воли. Его не могли сломить временные неудачи. Даже в самые трудные дни капитан улыбался, и только внимательный человек мог подметить глубоко скрытую тревогу комбата.

— Так кто был, говоришь, у командира полка? — громко спросил он сопровождающего его бойца.

Ускорив шаг, чтобы поравняться с комбатом, боец ответил:

— Один майор из штаба дивизии, сам он, да еще комиссар.

«Интересно — что еще там придумали штабники?» — думал Юрченко.

Спустившись в балку, они поднялись на холм, и перед ними открылась опушка леса. Войдя в землянку командира полка и со свету не видя никого в ней, капитан доложил более громко, чем обычно:

— Товарищ майор, капитан Юрченко явился по вашему приказу!

Не успев еще договорить, он почувствовал в молчании майора что-то странное.

— Здесь генерал, — послышался голос Дементьева.

Юрченко спохватился:

— Товарищ генерал…

— Отставить! — махнул рукой генерал Яснополянский. — Все ли командиры явились? Командиры батарей, минометчики, комиссары батальонов… все здесь?

— Все! — доложил майор Дементьев.

Глаза постепенно привыкали к темноте. Юрченко разглядел лицо генерала, покрытое красноватыми веснушками, его густые огненные волосы, спускавшиеся на уши. «И чего он эту копну на голове носит?» — подумал Юрченко. У него самого волосы всегда были острижены так, как это положено военному.

— Новое боевое задание, товарищи, — сказал генерал, расправляя на маленьком столе карту. — Хватит отсиживаться в одних и тех же ямах. Надо действовать.

Командиры напряженно слушали его, боясь пропустить хотя бы одно слово.

— А то Что же получается? — продолжал Яснополянский. — Другие армии продвигаются, а мы знай себе строим под землей дворцы. Северный Донец весной превратится в рубеж сопротивления для наступающих. А наступать будем мы. Значит, теперь же надо переправляться на тот берег — пешком, на колесах, на санях. Лед крепок, надежнее любого моста — не так ли?

Помолчав, он обвел испытующим взглядом командиров.

— Совершенно точно! — воскликнул Юрченко.

— Вот спасибо за поддержку! — улыбнулся генерал.

Командиры рассмеялись.

— Эту задачу предполагается выполнить следующим образом, — продолжал генерал. — Полки должны занять два села на противоположном берегу Донца и там прочно закрепиться. А как поступать дальше — скажет командование.

Генерал не спеша разъяснял детали намеченной операции. Он делал отметки на топографических картах, задавал командирам вопросы, выслушивал их и, подумав, продолжал давать указания. Лицо его то прояснялось, го становилось озабоченным. Рыжеватые волосы падали на лоб, казалось — они закрывают генералу глаза и он ничего не сможет разобрать на топографической карте. «Вот это генерал!» — думал Юрченко. И все время, не сморгнув под взглядом генерала, он смотрел ему прямо в глаза. А генерал Яснополянский словно его только и видел.

Окончив совещание, генерал поднялся, доставая из портсигара папиросу. Вместе с ним поднялись и командиры. Закурив, генерал подошел к Юрченко и легонько толкнул его в выпуклую грудь:

— Ну прямо броня, щит бронзовый! С такой грудью скалы ворочать можно!

На этот раз Юрченко смутился. Генерал отвернулся и снова подошел к столу.

— Значит, так, товарищи командиры…

«Да, с таким генералом не пропадешь!» — мысленно повторял Юрченко. От его взгляда не ускользнуло и то уважение, с каким относился к генералу Дементьев. «А любит его майор!» — мелькнуло у капитана в голове.

…Мурлыча любимую песенку, Юрченко вечером вернулся в свой батальон и созвал командиров рот.

В землянке топилась печка, ярко светила керосиновая лампа, раздобытая для командира Миколой Бурденко.

— Ну, товарищи, — начал командир батальона, — Северный Донец весной превратится в рубеж сопротивления для наступающих. А наступать будем мы. Настоящее дело начинается! Генерал сказал, что…

И он повторил все, что говорил Яснополянский. Такими родными стали эти слова капитану, что казалось, они рождаются в его собственном сердце. Потом он разъяснил задачи батальона, поручив своему заместителю — старшему лейтенанту Малышеву составить письменный приказ.

В полночь командиры рот и политруки разошлись по своим подразделениям. В землянке остались капитан Юрченко и старший лейтенант Малышев. Сняв с колышка гитару, Юрченко, задумчиво глядя в потолок, стал наигрывать старинную, давно забытую украинскую мелодию, полюбившуюся ему в детские годы.

— Незнакомая песня, — заметил Малышев.

— Лет двадцать назад ее слышал, — объяснил Юрченко. — Мне было лет семь. Пошел я с матерью на похороны дяди в Ирпень, около Киева. В мае, не то в июне… Там и услышал ее. Может, и потом еще слыхал, не помню. Сестра по брату тоскует. Ты только послушай, какие слова:

Братику, мое сонечко,

Братику мій, місяцю ясний,

Чому ты мене не обогріваеш,

Чому до мене не розмовляєш,

Чого ж ты на мене россердився,

Мій миленький братику?..

— Есть у тебя сестра, Малышев? — спросил Юрченко, положив гитару на колени.

— Есть, — кивнул Малышев. — В этом году десятилетку должна была окончить.

— А моя сестра замужем, у нее уже дети. В Полтаве осталась. Всегда ее, точно мать, вспоминаю. Мать-то у меня умерла с тоски по своему брату. Как схоронили его, целую неделю ничего не ела, слегла в постель и так истаяла, умерла. Таких случаев мало бывает, наверно… Сестра мне матерью была, а теперь я ничего об ее участи не знаю, ничего!

Юрченко снова стал напевать, перебирая струны:

Чого ж ты на мене россердився,

Мій миленький братику?..

Повесив гитару на колышек, капитан достал из кармана папиросу и нагнулся к печке за угольком. Он прикурил, держа оранжевый уголек пальцами, потом закинул его обратно в печку.

— Приказ надо хорошо составить, так, чтобы каждое отделение знало свою задачу.

Он встал и потянулся — размять уставшее тело.

— Не ложиться под огнем, продвигаться вслед за разрывами наших снарядов…

Он замолчал, вертя в пальцах папиросу.

— Негодный табак, сырой, не держит огня…

Помяв конец папиросы, он снова нагнулся к печке, чтобы прикурить. На этот раз уголек обжег ему пальцы. Капитан стал дуть на них.

— Почему вы не закурите от спички?

— Так. Люблю огонь руками брать, пусть жжет. Ну так вот, Малышев, начальник штаба Кобуров напишет, что надо и как надо. А мы будем действовать по-настоящему, уважая и исполняя правила военной науки. Науку люди создают, это не религия, брат, чтоб ее бояться. Понимаешь, что говорю?..

XXXIV

Всю ночь саперы очищали от мин проходы, ведущие к переднему рубежу противника. Они вернулись под утро, замерзшие и обессиленные. Капитан Юрченко приказал старшему адъютанту батальона принести фляжку с водкой и своею рукой приложил ее к губам командира саперного взвода.

— Пей, сколько сможешь.

Когда лейтенант отпил, капитан обошел каждого из саперов.

— Грейся, брат!

Бойцы после водки оживились. Командир саперного взвода развернул карту, чтобы доложить комбату о результатах проделанной работы. Они не только разминировали проходы, но и перерезали заграждения из колючей проволоки, придав им снова прежний вид, — чтобы не заметили гитлеровцы. Но достаточно толкнуть колы прикладом винтовки или автомата — и проволока раздвинется.

Расположение огневых точек и расстановка сил противника были уточнены еще до получения приказа о переходе в наступление, тем не менее достоверность этих сведений была еще раз выверена.

Разведчики в маскхалатах, сливаясь с белой поверхностью, незаметно доползли до огневых гнезд противника. Когда в ответ на наши залпы неприятель открывал стрельбу, искры падали на припавших к земле разведчиков, до них доносился запах пороха.

Командиры двух батарей, приданных батальону, все время находились при Юрченко; минометчикам и расчету тяжелых пулеметов приказано было находиться в боевых порядках.

Как будто ничто не было упущено, никакая случайность не должна была нарушить намеченный план боя. Однако капитан Юрченко все же оставил в своем распоряжении резервные взводы автоматчиков и пулеметчиков, чтобы послать их в случае необходимости на помощь встретившей затруднения роте. Не забыл комбат проверить и физическую готовность каждого командира. Зная, что командир батареи младший лейтенант Гамза Садыхов питает слабость к спиртному, Юрченко вызвал его к себе, чтобы убедиться, не выпил ли тот и сегодня. «Разнесу его в пух и прах, если под хмельком окажется!» — заранее решил капитан.

Вошел младший лейтенант — смуглый исполин. Глубокий шрам на его лице еще больше побелел от холода — казалось, на смуглой щеке Садыхова кто-то нарисовал мелом большой кружок.

Капитан Юрченко вплотную подошел к артиллеристу.

— Ну и медведь же ты, дружок! Сколько у тебя братьев, Садыхов?

— Шесть, товарищ капитан! — торжественно сообщил Садыхов, не понимая, к чему клонит капитан. — Если все живы вернутся — шесть и будет!

— И все такие, как ты?

— Они все хорошие люди, товарищ капитан.

— Я имею в виду рост. Все такие, как ты, с гору?

— Точно такие, и каждому соответственно виду ума отпущено. У нас только я об этом мало заботился. Меня привлекала борьба, товарищ капитан, вот я и остался таким — по виду генерал, по уму — сержант.

— Что ж, и это неплохо. А ну, дохни-ка на меня посильнее!

— Это для чего, товарищ капитан?

— Посмотрю, здоровы ли у тебя легкие.

Садыхов догадался, почему капитан этого требует, и дохнул что было мочи в лицо Юрченко.

Капитан с секунду оставался недвижим, потом слегка подался назад.

— Чудище! — засмеялся он ласково. — Этак и бурю поднять недолго!

Он обнял младшего лейтенанта.

— Не знаю, как твои братья, а лучше тебя и представить нельзя, Садыхов! Молодец, именно такой, как есть, молодец!

Садыхов хитро улыбался.

— Гамза Садыхов знает, когда можно выпить. Раз нельзя — никогда одна цель не будет в его глазах двоиться, уж будьте уверены!

— Зато ты сам большая цель для врага! — пошутил Юрченко, намекая на его гигантский рост.

— Меня пуля не коснется, осколок не пробьет! — шуткой же ответил Садыхов. — Талисман такой имею.

— Ну, иди к своим ребятам, Садыхов, спасибо тебе! — произнес Юрченко. — Живы останемся — целый литр с тобой разопьем: и я, брат, не святой.

Теперь все было на месте, все в порядке. Если правду говорят, что судьба боя предопределяется еще до начала его, значит сегодня удача несомненна.

Задолго до рассвета по балкам и овражкам роты стали продвигаться вперед и, тщательно окопавшись, заняли исходные позиции в трехстах метрах от противника. Капитан Юрченко, зная прицельную точность своей артиллерии, не беспокоился.

Еще не рассеялась предутренняя мгла, когда начался артиллерийский обстрел. День, как и накануне, выдался пасмурный и туманный. Но это было на руку атакующим. Наступил тот час, когда фашисты обычно прекращали перестрелку: боясь ночей, на рассвете они считали себя в безопасности…

Со своего НП Юрченко следил за артиллерийским и минометным огнем. Позиции противника заволоклись дымом, взметнулась вверх земля. Стали рушиться и загораться строения на окраине села, в которых фашисты возвели доты.

Противник был застигнут врасплох. Капитан Юрченко видел в бинокль белые фигуры, которые выскакивали из домов и пропадали в дыму рвущихся снарядов.

Вначале капитан подумал, что гитлеровцы в целях маскировки надели белые халаты. Но когда стало светлее, он понял: спавшие в хатах офицеры и солдаты выбегают в одном нижнем белье. И хотя капитан был доволен силой огня, все же не переставал требовать от артиллеристов:

— А ну, еще подбрось огонька, обрушивай лавой! — и снова осматривал в бинокль позиции врага.

Все впереди заволокло дымом и пылью, и пока еще трудно было определить, уничтожены ли огневые точки врага. Воображаемая линия, которая соединяла передовые огневые точки оборонительного рубежа противника и которую перед боем капитан различал невооруженным глазом, теперь растворилась в общем хаосе. Юрченко перевел бинокль вглубь села и увидел, как по улице, держась поближе к домам, солдаты гонят коней, которые тащат за собой орудия. Трудно было сразу разгадать намерения врага. Растерянностью ли объясняется то, что он подводит свои пушки к огню, или на окраине села имеются более удобные позиции? Капитан приказал своей артиллерии открыть огонь по приближающимся орудиям. Не успел он договорить, как снаряды стали рваться прямо перед бегущими конями. Видно, артиллеристы и сами вовремя заметили их. Пропали в дыму и кони и пушки.

— Здорово! — воскликнул капитан, дрожащей рукой прикладывая к уху телефонную трубку.

Снова разорвались снаряды на той улице, по которой гитлеровцы подтягивали артиллерию. Когда дым рассеялся, Юрченко увидел, что два коня лежат на земле, остальные, обезумев, встали на дыбы. Наверно, они ржали, но звук этот тонул в окружающем грохоте.

Противник отвечал пока беспорядочным огнем и бил по открытому пространству, дальше наших исходных позиций. Ему, видимо, еще не было известно, насколько наша пехота продвинулась к их оборонительному рубежу. Не замечая больше никакого движения в глубине села, капитан все-таки требовал еще и еще раз «прочесать» передний край неприятеля. В начале боя он опасался, что такая близость к ротам затруднит свободные действия нашей артиллерии, и потому несколько раз спрашивал об этом по телефону старшего лейтенанта Малышева.

В первый раз Малышев ответил:

— Осколки снарядов рвутся перед нашими исходными позициями. От наших снарядов пока урона нет.

Позже старший лейтенант докладывал лаконично:

— Порядочек полный!..

— Работка что надо!

Юрченко то же самое с гордостью передавал по телефону командиру полка и в особенности начальнику штаба Кобурову.

Связь между полком и ротами работала безотказно. «Все будет хорошо, только бы соседи не подкачали!» — думал Юрченко.

Все батальоны должны были подняться одновременно. Из штаба полка отдали приказ начать атаку. Капитан Юрченко приказал Малышеву выстрелить белой ракетой. Артиллерийский и минометный огонь переместился вглубь обороны противника и к противоположной окраине села, где снова стало заметно движение. Видимо, на передний край подбрасывались новые части.

Юрченко видел, как разом, словно под действием какой-то непреодолимой силы, поднялись роты и бросились вперед.

Сердце капитана охватили одновременно радость и тревога. Он видел в бинокль, как некоторые из бегущих, качнувшись, опрокидывались на спину или, сразу остановившись на бегу, падали ничком. Значит, у противника сохранились еще огневые точки?!

— Плохо работают тяжелые пулеметы! — крикнул капитан в телефонную трубку старшему лейтенанту Малышеву. — Медленно подтягиваются фланговые пулеметы! Подавить огонь врага!

Подбежав к окопам противника, бойцы бросились в траншеи и больше не показывались. Капитан стал волноваться и ругать артиллеристов, работой которых был так доволен несколько минут назад.

— Открыли огонь два тяжелых орудия, — доложил Малышев, — впереди огневая завеса.

— Завеса, завеса! — рассердился Юрченко. — Поднимите роты и закидайте их гранатами! Завеса… В театр, что ли, играете?

Он сказал это, зная, что отдает приказ, который не так легко выполнить. Снова поднес к глазам бинокль. Около взвода бойцов бежало слева от огневых точек противника в сторону вражеских окопов… Вдруг они все разом залегли. Капитан заметил дым от рвущихся в окопах гранат. «Интересно, кто это? Молодцы ребята!» — подумал он и еще больше обрадовался, видя, что первая рота, которая должна была занять ближние дома села, поднялась и метнулась в окопы неприятеля.

Несколько минут подряд капитан вызывал по телефону Малышева и не получал ответа. Из командного пункта батальона выскочил наружу боец-связист и помчался с мотком провода в руке. Юрченко видел, как болтался вещевой мешок на спине связиста; боец то появлялся, то пропадал из поля зрения. А рота уже выбралась из вражеских окопов и бежала к околице села.

— Заходим! — восторженно воскликнул капитан Юрченко.

Он обругал по телефону командира второй роты за то, что тот медленно разворачивается, но тут же увидел, как справа к селу подошла и вторая рота. Капитан снова отдал приказ артиллеристам зорко следить за передвижением атакующих рот и не ослаблять огня.

— Мои разведчики с пехотой. Все будет в порядке, положитесь на бакинца! — успокоил Гамза Садыхов.

— Не хвались, Садыхов, твой огонь не уничтожил его гнезд!

— Осталось два из семи — у нас ведется счет!

Боец, посланный наладить связь, бегом возвращался обратно. Значит, он нашел и устранил обрыв. Капитан вызвал Малышева.

— Ну, что скажешь, герой?

— Первые дома заняты! — доложил Малышев.

Капитан взял трубку и связался с командиром полка.

— Мои роты в Старице. Разрешите потеснить противника?

— Это точно? — переспросил майор Дементьев.

— Я сам это вижу, да и старший лейтенант Малышев подтверждает по телефону.

— Закрепиться в селе! — приказал Дементьев.

Тут-то и допустил первую свою ошибку капитан Юрченко. Его роты заняли всего лишь несколько домов, стоявших особняком на окраине села. А майор Дементьев на основании донесения капитана приказал перевести отдельные орудийные и минометные батареи на новые позиции для оказания поддержки второму батальону. Поэтому и попал в тяжелое положение капитан Юрченко.

Артиллерийский огонь противника усилился. Начали бить и его дальнобойные орудия. Огонь накрывал те участки, где в начале боя находилась первая рота. Через эти участки вслед за атакующей ротой должны были двинуться и резервные силы капитана Юрченко. А они залегли под огнем противника и не могли подняться.

Боец, наладивший связь, спрыгнул в окоп и упал навзничь.

Капитан посмотрел на бледное лицо раненого. Товарищи расстегнули ему шинель, стали искать рану.

Капитан отвернулся от умирающего, приложил к глазам бинокль. Что такое, что там творится?

Ворвавшаяся в село рота откатывалась; над занятыми домами поднялось густое облако дыма. Телефон гудел, слышались отдельные выкрики. А вот и голос Малышева:

— Они идут в сильную контратаку! — кричал он. — Адский огонь! В балке на левой окраине села показались танки… огонь нашей артиллерии ослаб…

— Идти с ротой вперед! Коробок его испугались, да?! — закричал капитан.

Приказав Садыхову усилить огонь, он кинул адъютанту:

— Оставайся здесь! — и сам выскочил из окопа.

В тот же момент в траншею спрыгнул комиссар Микаберидзе и крикнул вслед комбату:

— Куда вы идете? Назад, капитан! Капитан Юрченко!

Юрченко не слышал его. Он бежал, чтобы возглавить атаку, которая могла захлебнуться…

XXXV

Бой принимал тяжелый оборот. Появление танков было неожиданным для атакующих. Врагу удалось незаметно подтянуть подкрепление.

Рота успела дойти только до первых хат, как на нее обрушился пулеметный огонь. Гитлеровцы били из части села, расположенной в балке и отделенной от первых хат расстоянием в двести шагов. Продвинуться вперед было невозможно. Некоторые бойцы залегли в воронках, другие кинулись к развалинам домов.

Аргам увидел широкую спину Арсена, потом узнал Бурденко, поднялся и побежал за ними. Он бежал среди пуль, жужжащих мимо лица; добравшись до разрушенной хаты, он бросился внутрь. Там уже собралось семь-восемь человек. В первый момент он увидел только Бурденко, приладившего свой автомат к щели в стене и смотревшего в сторону гитлеровцев. Рядом с ним, тяжело дыша, стоял раскрасневшийся Арсен. Аргам смотрел на них с надеждой, уверенный в том, что эти двое найдут выход из любого положения. Снаряды рвались вокруг дома, осколки проникали внутрь через треснувшие стены. По углам дымились обломки обуглившихся балок и домашний скарб; сильно пахло гарью. Вдруг стены дрогнули, дым и пыль застлали бойцам глаза. Воздушной волной Аргама швырнуло наземь, прижало к другим бойцам. Когда Аргам поднялся, он в пробоину увидел противоположную окраину села.

— Чего мишенью выставился? — закричал на него Бурденко. — Подайся сюда, поближе к печке! — И, обернувшись к Арсену, заметил: — Хорошо еще легкая мина, а если б крупнокалиберный снаряд — все бы пошли… Держись, им-то теперь еще труднее!..

Он имел в виду роту, залегшую под огнем на улице. Он еще не знал, что рота отползла назад.

— Если пойдет в контратаку, мы здесь закроем дорогу! — проговорил кто-то из бойцов.

Аргам оглянулся. Говорил Алдибек. Он тоже посмотрел на Аргама, прищурил глаз и даже улыбнулся. «Хорошо, что ты жив, что ты здесь!» — говорила эта улыбка.

— Товарищи, танки! — шепотом, словно его мог подслушать кто-то, сказал Бурденко. — У кого есть гранаты? Давай сюда, связок наделаем!

Аргам еще не использовал свои гранаты. Он позже других попал в окопы, и они ему не понадобились.

Он покорно передал три гранаты Миколе Бурденко.

Вокруг дома участились оглушительные разрывы. Встречные снаряды с воем проносились над головами бойцов и разрывались около самого дома, за ним и впереди него. Группа Бурденко и Тонояна была отрезана от своих, осталась меж двух огней. «Вот и смертный наш день!» — подумал Аргам, сам удивляясь тому, что может думать о смерти так спокойно.

— Мы должны сопротивляться до последней капли крови! — обратился он к товарищам и почувствовал, что слова с трудом вырываются из горла.

Снова задрожали стены; с пробитого потолка посыпалась земля. Осколки снарядов задели стены и, визжа, пронеслись над головой.

Бурденко смотрел на поле боя и говорил:

— Наши усилили огонь… Его танки остановились у домов… вот двинулись… прямо на нас идут!

Бойцов охватила тревога.

Бурденко пробормотал:

— Держись, Тоноян!

Только у них и были связки гранат. Аргам подошел к Миколе и, прижавшись к его плечу, выглянул в щель. Катясь на гусеницах, к ним приближался выкрашенный в белое танк с вытянутым орудийным стволом; он словно принюхивался, чтобы узнать, нет ли впереди засады. Когда танк поворачивался влево или вправо, становились видны идущие сзади автоматчики.

— Не страшно! — произнес Бурденко, может быть, именно потому, что приближавшийся танк был действительно страшен. В общем грохоте уже можно было различить гул мотора и лязг гусениц.

День был ясный, туман рассеялся. Сизый дым рвущихся снарядов приобретал под солнцем цвет подгорелого молока.

Бурденко крикнул товарищам:

— Танки налево свернули!

Потом прибавил:

— Первый пусть пройдет, пропустим и второй, а там огнем отсечем и уничтожим автоматчиков. Готовься!

Аргам проверил свой автомат. Он сердился на себя, что у него дрожат руки.

— Ух, как бьет!

Поравнявшийся с домом танк заволокло дымом. Рассеялся дым, и стало видно, что танк стоит неподвижно.

— Подбили! — радостно крикнул Аргам.

Но в ту же минуту танк двинулся снова. Показались бегущие за ним автоматчики. Аргам выпустил по ним автоматную очередь. Расстояние было небольшим. Он увидел, как несколько человек упали ничком.

Бурденко схватился за его автомат.

— Кто приказал стрелять?!

Это означало, что командир здесь он. Пусть будет так. Аргам принял его замечание как приказ.

— Заметит наблюдатель на втором танке — и конец!

Замолчали. Когда и второй танк прошел дальше, они все вместе дали очередь по идущим за тайком автоматчикам. Почти целый взвод гитлеровцев был уничтожен. Оставшиеся в живых с ужасом озирались вокруг. Новые очереди скосили и уцелевших.

— Рота идет! — воскликнул Мусраилов, указывая на дальнюю окраину села.

— Справимся и с ними! — произнес Бурденко.

Усилился огонь артиллерии по вражеским танкам, которые ползли на атакующие роты. Неумолчно свистели вокруг осколки. Приближалась пехота противника, и группа Бурденко подготовилась встретить ее огнем.

— Если подобьют танки, рота снова поднимется в атаку! — заявил Аргам.

Бурденко посмотрел на него:

— Так ведь танки-то подбиты!

— Откуда ты знаешь?

— Знаю!

Но в это время был подбит только первый танк…

Все наращивая скорость, второй танк катился вперед, то проваливаясь в рытвины, то взбираясь на возвышения.

Еще несколько секунд — и он своими гусеницами раздавит залегших бойцов. Из ствола его орудия било пламя. Однако этот огонь не внушал ужаса, так как проносился над бойцами. Вдруг раздался оглушительный взрыв — и мотор заглох. Танк повернулся на месте, гусеницы его распластались по земле: он подорвался на своих противотанковых минах, которые ускользнули от внимания наших саперов, так как были глубоко под снегом. Чем бы обернулось дело, если б не такая случайность, нетрудно было угадать. Этот танк со связкой гранат в руке ждал боец Славин, а рядом с ним, также со связкой гранат, залег Каро. Весь комендантский взвод вместе с другими подразделениями был брошен на помощь батальону.

Но приближался третий танк, грохоча еще яростнее, проваливаясь в ямы и поднимаясь на бугры. Перед ним разорвался снаряд, танк окутался дымом; потом разорвался второй. И мотор заглох.

Думая, что подбит и третий танк, капитан Юрченко отдал приказ к атаке и сам первый вскочил на ноги. Но в это мгновение около танка разорвался новый снаряд, и еще один — уже со стороны врага. Теперь гитлеровцы сами били по тем местам, где стояли их танки. Юрченко ничком упал на землю. Бросились на землю и поднявшиеся за ним бойцы, которые решили, что капитан лег, чтобы укрыться от осколков.

Повернувшись боком к роте, башней к северу, без движения, без жизни, точно убитое чудовище, стоял фашистский танк, и пламя лизало его туловище.

Бойцы смотрели на пылающие танки врага и оставались лежать на земле в ожидании, пока капитан поднимется и поведет их за собой.

Но капитан Юрченко не вставал.

Был ли он убит осколком немецкого снаряда или снаряда Садыхова, что в этот момент разорвался у вражеского танка? Ведь капитан стоял так близко от танка. Этот вопрос еще долгое время будет мучить Гамзу Садыхова…

…Все контратаки противника были отбиты. Полк майора Дементьева занял одну из окраин села Старицы на том берегу Донца; другая осталась в руках гитлеровцев.

Подводя итоги боя на совещании командиров, генерал Яснополянский помянул и капитана Юрченко.

— Капитан Юрченко пал смертью храбрых, — сказал генерал. — Но своей смертью он доказал и то, что мы еще не научились воевать. Будем такими же героями, но более хладнокровными, чем он. Да будет земля пухом Борису Юрченко!

Все заметили волнение генерала, его дрожащие губы. Быть может, вспомнилось ему, как он толкнул капитана в грудь и сказал: «Ну, настоящая броня, щит бронзовый!» Дементьев отвернулся, провел по глазам платком.

Малышеву вдруг вспомнилась старинная песня украинской девушки о брате, которую играл перед боем Борис Юрченко:

Чого ж ты на мене россердився,

Мій миленький братику?..

XXXVI

Каро в качестве связного сопровождал Аршакяна в батальон.

— Вот река! — произнес он.

Аршакян окинул взглядом рассекавшую лес гладкую белую полосу, которая называлась Северным Донцом, и перешел ее, крепко ступая сапогами по толстому льду. Где-то в глубине струилась вода, но ледяная кора была так толста, что несведущий человек и не заподозрил бы, что идет по реке.

— Пошли по той стороне, оврагом, они открытые места простреливают, — заметил Каро, сворачивая налево.

Вечернее солнце оставалось сзади, они шли, словно догоняя свои тени, протянувшиеся на снегу.

Тигран смотрел на уверенно шагавшего перед ним Каро. Словно он родился среди этих необъятных снежных просторов и знает здесь все, каждую рытвину и каждый холм, кустарник и рощу. А ведь Тигран помнит его еще совсем юным пареньком.

— Сколько тебе лет, Каро? — спросил Аршакян.

— Двадцать первый пошел, — мы с Аргамом однолетки. Их снова к награде представили — Миколу Бурденко, Арсена Тонояна, его и одного узбека, Алдибека Мусраилова.

— А за что, знаешь? — спросил Тигран.

— Об этом было напечатано в дивизионной газете. Во время боя фашисты пошли в контратаку; под их огнем рота отошла назад. А Бурденко с Арсеном и еще несколько бойцов остались на месте, уничтожили их автоматчиков, следовавших за танком, и еще остановили атаку фашистской пехоты. Очень хорошо дрались! Бурденко с Тонояном должны орден Красной Звезды получить, а другие ребята с Аргамом — медаль «За отвагу».

— А тебя? Тебя не представили?

— А что я сделал? Я же в комендантском взводе. Может, переведут меня и Игоря во взвод разведчиков…

— А тебе хочется стать разведчиком?

Вместо того чтобы сказать «хочу» или «не хочу», Каро ответил неопределенно:

— Когда только что прибыли на фронт, я все терял дорогу среди полей и лесов, запад от востока не отличал. А теперь…

— Что теперь?

— Привык. Днем или ночью, в лесу или в степи — мне все равно.

Замолчав, он оглянулся и предупредил:

— Идите с этой стороны, товарищ старший политрук!

Сегодня их снайперы подстрелили здесь одного связного. Я к нему подполз; полчаса не могли двинуться с места — так обстреливали нас, гады! Когда дают залп, не страшно— знаешь, что стреляют по всем; а вот когда пули по одной свистят, значит снайпер, это опаснее. Притащил я его — еще живой был, отправили в санбат. Не знаю — выживет ли?

— Ты знал его?

— Емелеев из нашего полка. Храбрый парень, три раза был ранен и не ушел из полка. В этот раз совсем плох был, хорошо, — если выживет.

«И этот юноша уверяет, что еще ничего не сделал!» — подумал Аршакян.

Вблизи, послышалась сухая трескотня пулеметов. Непривычному человеку показалось бы, что стреляют в него, — так близко звучали очереди.

— Пленных ведут, — указал Каро вправо, на опушку леса.

Двое бойцов вели пятерых гитлеровцев.

— Поверху идите, у сгоревших домов заминировано! — крикнул тревожно Каро и понизил голос, обращаясь к Аршакяну: — Эх, сейчас подорвутся на минах!

Сложив ладони рупором, он еще раз крикнул бойцам, конвоирующим пленных:

— Там ми-ны!

Но бойцы не слышали его.

— Почему там остались мины? — спросил Аршакян.

— Да это гитлеровцы заминировали. А наши не убрали, чтобы с той стороны не было попыток прорваться, да еще и подбавили немного.

Каро крикнул еще раз — и снова безрезультатно. Боец, шагавший впереди, уже проходил сожженной окраиной. Тигран и Каро с тревогой следили за ним.

— Не подорвались! — обрадовался Каро, но, словно в ответ на его слова, около немецких солдат показался желтоватый дым, и раздался взрыв.

Двое пленных упали.

Красноармейцы приказали уцелевшим немцам двигаться в сторону от заминированного участка.

— Ну и чудо! — произнес Каро. — Их собственная мина под их же ногами разорвалась, а наши уцелели!

Начинало морозить. На востоке уже поблескивали звезды. Один из двух немцев, подорвавшихся на мине, был еще жив, но, очевидно, тяжело ранен. Когда остальные пленные с конвоем отошли уже далеко, раненый, очнувшись, стал горестно взывать:

— Пауль, Пауль!.. О Пауль!..

Его голос отчетливо слышался в морозном воздухе, так как артиллерия и пулеметы били уже не так сильно, как прежде.

— Рус, о рус!

Немец все кричал, а вокруг уже никого не было.

— Поделом тебе! — хмуро проговорил Каро.

— Через час-два замерзнет, — с сожалением заметил Аршакян.

— Шагайте быстрей, товарищ старший политрук, уже темнеет! — торопил его Каро.

Они пошли уже не нагибаясь. А вслед им несся вопль гитлеровского солдата.

Желая выглядеть в глазах старшего политрука безжалостным к врагу, Каро, слушая крики раненого, говорил:

— Спросить бы тебя — кто виноват, кто тебя сюда звал, где твой дом, твоя семья?

Но именно мысль, что у этого умирающего были дом, семья, удручала Каро. Он жалел его как человек человека.

Голос раненого уже слабел, угасал.

— Вот и блиндаж старшего лейтенанта Малышева, товарищ старший политрук! — указал Каро на груду битого кирпича. — Надо спуститься внутрь. Мы в двухстах метрах от врага. В тех вот домах уже они.

Перед тем как спуститься в блиндаж комбата, Тигран оглядел смутные очертания леса, ясное звездное небо.

— Ну и мороз же! — прошептал он и прислушался.

Каро понял, к чему прислушивается старший политрук.

— Еще слышно, — сказал он. — А все равно мне не жалко!

— Однако уже затихает.

Целый сноп ракет вдруг упал прямо против них, некоторые даже задели кирпичи.

— Скорей спускайтесь в погреб, товарищ старший политрук! — заволновался Каро.

Протиснувшись в узкую дверь, Тигран сперва никого не узнал — так темно было в погребе. Кто-то приветствовал его.

Он узнал Степана Малышева. Когда Тигран стягивал перчатки, мягкая женская ладонь дотронулась до его правой руки.

— Товарищ старший политрук!

— А, и ты здесь, Зулалян!

При каждой встрече с Анник или Седой Тигран от души радовался. Он вспоминал мирные дни, бурные споры и звонкий смех девушек в шумных коридорах университета во время перерывов.

— Куда ни пойду — всюду ты! — заметил Тигран. — А со мной Каро. Видишь?

— Ну, его-то я всегда вижу! — с притворным равнодушием отозвалась девушка и радостно добавила: — А вы знаете, что Аргама наградили?

— Знаю, знаю!

Словно вдруг вспомнив что-то, Аршакян быстро взял телефонную трубку.

— Какой у Кобурова шифр, Малышев?

Узнав условный номер, он связался с начальником штаба полка.

— Здравствуйте, товарищ шестьдесят семь! Говорит Аршакян. К северо-востоку от Малышева, у сожженного хутора, на минном поле подорвался пленный немец. Прошу подобрать его и перебросить в санчасть. Ах, уже? Ну вот и хорошо! Да, хочу остаться здесь на ночь. Пока.

Опустив трубку, старший политрук весело оглянулся на Каро.

— Подорвавшегося на минах, оказывается, уже подобрали.

Каро улыбнулся. Видно было, что на душе у него стало легче.

Глаза пришедших постепенно привыкли к темноте.

Бойцы потеснились, давая место старшему политруку. Самодельная коптилка тускло освещала их лица.

— Ну, как идут дела? — спросил Аршакян.

Малышев спокойно ответил:

— Да ничего, воюем понемножку.

— Некогда заниматься филологией, да? — пошутил Аршакян, намекая на довоенные литературные стремления Малышева.

— Иногда и находим время, — ответил Малышев. — Вот как раз до вашего прихода старший сержант Зулалян читала стихотворения. Она из Вовчи книжку стихов Леси Украинки привезла. Хороший лирик.

— Знаком, — кивнул Аршакян, — хорошая поэтесса! А гитлеровцы не беспокоят? Не мешают лирикой заниматься?

— Ну как же! А что им еще делать? Время-то мы всегда нашли бы. Вот с книгами у нас очень плохо, товарищ старший политрук! Может быть, вы что-нибудь придумаете? Стихотворения Леси Украинки зачитали чуть ли не до дыр. Нельзя ли достать «Тихий Дон» или «Войну и мир»?

Послышалась продолжительная трескотня пулеметов.

— Наши стреляют! — заметил Малышев и подошел к телефону. — Что такое? — переспросил он. — Противник плохо себя ведет? Как? Ну, так стреляйте, не давайте подобраться! Если у них ордена, значит надо к нам перетащить.

Положив трубку, Малышев объяснил старшему политруку, что со вчерашнего дня между нашими и немецкими позициями остается двое фашистов.

— Гитлеровцы пытались нас атаковать — мы их отбросили. Трупы, валявшиеся у их позиций, они утащили к себе, а двое раненых остались посредине между нами и ими. (Командир роты сообщает, что оба с орденами, днем в бинокль ясно было видно. Потому гитлеровцы беспокоятся. Мы хотели этих раненых захватить, пока они еще живы были. А фашисты открыли сильный огонь, не дали нам приблизиться, но и сами их к себе не взяли…

Тигран смотрел на блестевшие при желтоватом свете глаза старшего лейтенанта Малышева, на его небритое лицо и удивлялся тому, как может измениться человек за два-три месяца.

В первый раз он внимательно рассмотрел Малышева в день отступления, когда они встретились с неприятельской колонной и вступили с нею в бой. На рассвете, после разгрома немецкого батальона, Тигран взглянул на раненого командира, с которым они вместе дрались, и увидел юношу с тонким лицом и мягкими руками. Оказалось, что до войны он был студентом литературного факультета. Малышев был всего на два или три года старше Аргама и Kapo, на которых старший политрук до последнего времени смотрел как на детей. И трех месяцев не прошло со времени ночного боя, а теперь перед Тиграном словно иной человек, словно не тот молодой лейтенант Малышев, а кто-то другой или же Малышев, постаревший лет на десять.

— Так мы вас просим прислать нам книги, товарищ политрук, — повторил Малышев, почувствовав на себе пристальный взгляд Тиграна.

Снаружи то усиливались, то ослабевали пулеметные очереди. Тигран замечал: когда стрельба становилась сильнее, бойцы оживлялись, когда же очереди затихали или на одно мгновение воцарялась тишина, становилось заметней беспокойство людей.

Аршакян вынул записную книжку и отметил: «Клуб политотдела должен организовать передвижную библиотеку на автомашине и обслуживать книгами батальоны и роты».

— Насчет книг я обещаю.

— Будем очень благодарны, товарищ старший политрук!

— А что, если попробовать притащить эти трупы или хотя бы захватить их документы и ордена? — предложил Аршакян.

Малышев обвел взглядом бойцов.

Один поднялся с места.

— Разрешите мне, товарищ старший лейтенант.

Тигран посмотрел на него, стараясь припомнить его имя.

— Эюб Гамидов из Кировабада?

— Так точно, товарищ старший политрук!

— Ты осторожней ползи, чтобы чего не случилось, — предостерег его Тигран, втайне жалея, что высказал желание получить документы убитых.

— Разрешите и мне! — попросил Каро.

— Идите! — кивнул Малышев, беря телефонную трубку.

Он приказал командиру роты следить за бойцами, подползавшими к убитым немцам. Если же враг заметит их и откроет огонь, подавить его.

То же самое он приказал и командиру орудийной батареи:

— Садыхов, будь готов послать им одну за другой несколько спелых дынь, не скупись, угости уж как следует!

Когда бойцы выбрались из погреба, наступило тягостное молчание.

Анник Зулалян подошла к старшему политруку.

— Писем из Еревана не получали, товарищ… старший политрук?

Она хотела обратиться к Аршакяну по фамилии, но с полуслова спохватилась, что так не положено. В голосе Анник слышалось волнение, которого девушка не в силах была скрыть, несмотря на то, что вопрос она задала с целью отвлечься от мыслей об опасности, грозящей сейчас Каро и Эюбу. «В самом деле, а вдруг ребят убьют из-за ненужных, может быть, документов и кусочков металла, именуемых орденами! Ведь это я их послал», — подумал Аршакян и сам себе ответил: «Надо было!»

— Письма… получил, конечно, — с опозданием ответил он Анник.

— Я тоже получила. Мать пишет, что отец сутками домой не возвращается и ночует на заводе.

— Ваш отец директор завода? — спросил Малышев.

— Не директор, — ответил за девушку Тигран, — а знатный мастер, золотые руки!

— Вот оно что! Теперь понятно, из какой вы семьи! Поэтому и сама такая боевая. В отца пошли…

— Прошу не, смеяться, — запротестовала Анник, смутившись. — Я и вполовину не такая, как отец, а мама у меня спокойная, тихая женщина.

— Так, значит, и верно вы в отца пошли!

Все засмеялись. Но это был сдержанный, невеселый смех. Анник тоже шутила, смеялась, а сама ловила каждый звук, доносившийся снаружи; сердце тисками сжимала тревога. Под выстрелами, звуки которых доносились и сюда, в эти минуты ползет Каро; он так вошел в ее жизнь, слился с нею душой, стал ей родным, как брат Рубик, и вызывал к себе еще другое, более сильное чувство… Анник знала, что Каро ради нее готов броситься в огонь, хоть ни слова об этом не говорит.

Каро не требует для себя ничего, но сам щедро отдает все, чем богата его душа… Человек и должен быть таким. Может быть, таких людей и много, но для нее это прежде всего Каро! В каком-то романе Анник читала характеристику одного из героев — будто о Каро это сказано: «Он — простой человек, но с большой душой».

Анник много слышала от парней ласковых слов и комплиментов, да и теперь ей приходилось их немало выслушивать каждый день; но ни одно слово не волнует ей сердце так, как молчаливая застенчивая улыбка Каро, как взгляд его глаз под косым разлетом бровей…

XXXVII

Прошло не более десяти — пятнадцати минут после того, как ушли Гамидов и Каро, но Анник уже казалось, что пролетели часы. А об ушедших вестей все нет и нет…

И чем дальше, тем все больше усиливалась тревога, снедавшая ее.

Вдруг бешено забили немецкие пулеметы. Находившиеся в погребе с тревогой переглянулись. Старший лейтенант взял трубку.

— В чем дело? A-а, бьют с опозданием? Вот и хорошо!

Малышев обернулся:

— Ребята уже возвращаются!

Анник заметила, как прояснилось озабоченное лицо Аршакяна, в глазах мелькнула улыбка. «Он тоже волновался, — подумала она. — Ведь сам послал — конечно, не мог оставаться спокойным».

Видя, что Малышев и Аршакян заняты разговором, Анник незаметно выскользнула из погреба. От нетерпения у нее билось сердце, казалось, что она давно уже не видела любимого. Анник бежала навстречу Каро, ей страстно хотелось сейчас быть рядом с ним. Ничего, что сейчас война. Пусть стреляют, пусть надрываются все пулеметы, грохочут все пушки, пусть ночь полна зарницами ракет и трассирующими пулями — Анник все же пойдет навстречу Каро!

Ракеты вспарывали темноту и, освещая заснеженное поле, рассыпались искрами, гасли. Анник бежала ходом сообщения, спотыкаясь и падая.

Но вот впереди замаячили две белые тени. Это были они — Каро и Эюб. Точно белые привидения, молча скользили они навстречу Анник.

— Ты куда это идешь, Анник? — спросил один из подошедших, спокойно останавливаясь около девушки.

Это был Каро. Она устало шепнула:

— Вышла вас встретить.

И когда Kapo шагнул ближе, Анник вдруг обняла его и начала целовать в холодные щеки.

— Анник! Что это с тобой случилось?! Ну ладно уж… Пойдем. Хватит, Анник.

Каро был страшно смущен, говорил бессвязно.

— Да я люблю тебя, понимаешь, люблю, люблю!..

Прошедший вперед Эюб остановился, оглянулся на них.

— Пойдем, Анник, пойдем! — повторял Каро.

— Что это у тебя, кровь? — испуганно спросила Анник, почувствовав что-то липкое под ладонью, которую она приложила ко лбу Каро.

— Да ничего, поцарапал о колючую проволоку.

— Подожди, перевяжу: застудишь царапину на морозе.

— Пойдем, там перевяжешь.

— Да минуточку… Я сейчас!

Перед блиндажом комбата их ждал Гамидов. Он не хотел явиться к командирам один, чтобы опоздание Каро не бросилось в глаза. Да и ордена и документы убитых находились у Каро.

Когда он и Анник подошли, Эюб дружески пошутил:

— Молодцы, товарищи, как раз время любовное представление играть!

Анник звонко рассмеялась.

— Эюб, ты у нас славный парень. Неужели ты так-таки ничего не понимаешь, Эюб?

Эюб окончательно размяк.

— Э-э, сердце у Эюба не каменное, баджи[8], — покачал он головой. — Мало-мало понимаю! Честное слово, радуюсь за вас.

Анник первая вошла в погреб. За нею вошли Каро и Эюб. С души Тиграна словно скатилась какая-то тяжесть. Он с трудом удержался от желания обнять и расцеловать вернувшихся бойцов.

Взяв протянутые Каро документы и значки убитых фашистов, он повертел в руке белые жетоны. Но, разобрав выбитые надписи, обратился к Малышеву:

— Да это не ордена, а солдатские опознавательные жетоны! Вот этот — солдата пятой роты, второго батальона, первого полка, семьдесят шестой дивизии Генриха Бейера. Другой — солдата той же роты Михеля Крига. А теперь почитаем бумаги.

Но, листая и, повидимому, с трудом разбирая документы фашистских солдат, Аршакян молчал.

— Может, вызвать сюда Вардуни? — предложил Малышев. — Батальонам по штату переводчиков не полагается, а нам сам бог его даровал!

— Действительно, вызовите его. Он гораздо лучше знает немецкий.

Старший лейтенант распорядился, чтобы из первой роты послали к нему на ОШ бойца Вардуни.

— Это все та же немецкая дивизия, которая стояла против нас еще в Кочубеевском лесу, — задумчиво сказал Аршакян. — Та же дивизия, один из батальонов которой был разгромлен нами у Липовой рощи в дни отступления. Старые знакомые… И генералом у них та же старая лиса — Иоганн фон Роденбург.

Малышев и бойцы с интересом слушали старшего политрука. Широко раскрылись глаза у Аннин. «Иоганн фон Роденбург… Знал бы он, что в руках у нас опознавательные жетоны его солдат, а их владельцам уж никогда не подняться с русской земли!»

— Ведь этот самый Иоганн фон Роденбург в годы первой империалистической войны служил в турецкой армии инструктором в чине подполковника! — продолжал рассказывать Тигран. — Он один из вдохновителей резни мирного армянского населения. А впоследствии он же радушно принимал в Берлине турецких пашей. Да, вот какие люди воюют сейчас против нас!

— Но откуда все это известно вам, товарищ старший политрук? — с удивлением воскликнула Анник.

— Действительно, откуда? — повторил вслед за нею Малышев.

— Врага нужно знать, и я знаю, потому что это нужно! — улыбнулся Тигран.

В погреб вошел Аргам.

Со спокойной уверенностью специалиста он начал перебирать и просматривать документы, захваченные у немцев.

Самым интересным из них оказалось письмо Генриха Бейера, написанное всего три дня тому назад; оно уже было вложено в конверт, адресовано жене, но так и осталось неотправленным.

Аргам слово в слово перевел вслух это письмо. Каждое предложение бойцы и командиры слушали с захватывающим вниманием. Подобные письма немецких солдат уже не раз печатались в советских газетах, и парторги рот почти каждый день читали их — вслух своим бойцам. Но одно дело письма, напечатанные в газете, а другое — вот это письмо, написанное зелеными чернилами на незнакомом языке, которое на их глазах разбирает и читает их товарищ. И письмо адресовано вот этой женщине с откормленным лошадиным лицом. На оборотной стороне своей карточки она надписала: «Моему храброму и неунывающему Генриху, который сражается с большевиками во имя Фюрера и Империи!»

Генрих Бейер писал своей жене:

«…Я хочу рассказать тебе правду, ничего не скрывая. Может быть, меня и не будет в живых, когда это письмо дойдет до тебя. Опьянение победами притупило наш разум. Но теперь рассеялся туман и действительность встала перед нами. Там у вас шумиха; здесь — повсюду смерть, суровая зима и мороз. Нет в живых и Питера Линца, и Альберта Шульце — снежные поля России поглотили их. Бесследно пропал целый батальон из нашей части. Целый батальон — ты понимаешь? Его послали ночью перерезать путь отступающим русским. Из целого батальона никто не спасся, никто не вернулся назад! А вчера убили Вилли Ротте — помнишь, того рыжего парня, у которого было столько любовниц? В Мюнхене он попробовал полюбезничать и с тобой, пока не получил от меня по морде. Посмертно представлен к награде, потому что под огнем русских встал во весь рост и кинулся вперед. Прошел несколько шагов и упал. Вот и все его геройство! Ужасна эта Россия, Марта! Это — не Франция, не Бельгия и не Англия. Один прыжок — и можно было уже очутиться на британском острове, если бы у нас хватило смелости. Как прекрасен был наш поход во Францию!

А здесь ужасно, Марта! Нас ненавидят, бьют со всех сторон. Лгали все, уверявшие, что народ здесь против большевиков. Тут все большевики, начиная с детей и кончая стариками, все — и женщины и мужчины! А русский солдат не боится нас. Это и есть самое страшное, что он не боится нас! Подползают незаметно, оказываются под самым носом и бьют. Целую ночь напролет стреляем, выпускаем ракеты, и все каждый день неожиданности Захватывают в плен живыми наших солдат, уводят. А русская артиллерия! Это же сплошной ужас!

И зачем полезли мы в Россию? Только теперь задаю я себе этот вопрос: зачем полезли?! Остаться здесь нам едва ли удастся, а самая мысль об отступлении, о возвращении чуть ли не страшнее.

Ну, поздравляю тебя с Новым годом, не забывай на всякий случай молиться за меня и — не вини за такую безнадежность. Мне и самому хотелось бы писать тебе такие письма, какие я писал из Парижа, но сейчас это было бы ложью.

Не могу писать тебе слова утешения. Я и сам нуждаюсь теперь в таких словах, а сказать их мне никто не может. Если весной ты получишь письмо от меня, это будет чудом. И дай бог, чтобы такое чудо свершилось! А действительным чудом, внушающим нам ужас, являются сейчас русские минометы, прозванные „Катюшами“. Они буквально оглушают нас, ошеломляя и доводя до духовного и телесного паралича.

Пусть бы прислали сюда на фронт газетных болтунов — тогда бы мы поглядели, как они будут бить в кимвалы! Одним словом, мы попали в ад. Сейчас идем в атаку. Если волей провидения останусь жив, закончу письмо…».

— Следовало бы послать это письмо в Совинформбюро! — воскликнула Анник, протягивая руку за карточкой жены Генриха Бейера.

— Но до того, как отослать, нужно перевести его и прочесть всем бойцам! Как там сказано, повтори-ка: «Русский солдат не боится нас. И это есть самое страшное, что он нас не боится». Это он о тебе писал, старший лейтенант, и о вас…

Аршакян переводил взор с одного лица на другое. Задумавшись, он умолк на минуту и продолжал, понизив голос:

— И о капитане Юрченко!..

Была полночь, когда все легли спать на полу землянки, застланном ветками. Анник лежала между Аршакяном и Каро. С того дня, как девушку назначили санинструктором этого батальона, она впервые встретилась с Каро. Ей хотелось о многом поговорить с ним…

Анник чувствовала дыхание любимого человека. Он был близок, так близок… и так далек!

Лежа на спине, Тигран курил. За колченогим столом сидел Малышев, склонив голову на телефонный аппарат. Нельзя было понять, спит он или нет.

Тиграну хотелось заснуть хотя бы ненадолго, хоть на час, но дневные впечатления и мысли о предстоящих действиях вытесняли сон. Издали доносился какой-то звук, напоминающий стон. Временами казалось, что кто-то воет или скулит, точно прибитый щенок. Это неистовствовал над погребом ветер.

«Жестокая вещь война… — думал Тигран. — Жестоки ее законы! И как просто сказал Каро о том умирающем на морозе гитлеровце: „А кто его просил сюда?!“».

И по какой-то неуловимой ассоциации в его памяти возникли слова, некогда сказанные Грибоедовым: «Кто первый начинает войну, тот никогда не может сказать — чем она кончится»…

Сон упорно не приходил. Тигран задумался о мире, который должен был наступить именно в результате осуществления жестокого закона войны. Да, он должен был наступить. И на этих полях, на которых гремит сейчас артиллерия, будет работать трактор, будет жать и молотить комбайн. И эти руины, что когда-то были селом, возродятся из пепла, оживут, залитые щедрым электрическим светом, а в центре села будет возвышаться памятник капитану Борису Юрченко…

«Мир, мы завоюем тебя! И никогда, никогда уже не расстанемся с тобой, будем защищать тебя от всяческих испытаний!..»

Удалось ли в конце концов Тиграну уснуть или же он так и провел все это время не то в полусне, не то бодрствуя? Он вскочил с места — громкий голос Малышева, говорившего по телефону, разогнал дремоту. Чувствовалось, что уже рассвело. В погребе царила тревога. Вскочил с места и Каро. Анник поспешно надевала свой полушубок.

— Что случилось? — спросил Тигран.

— Какие-то женщины от неприятельских позиций гонят в нашу сторону стадо коров, — хмуро объяснил старший лейтенант.

— Стадо коров? Какое стадо? — удивился Аршакян.

Он выбежал из погреба. Было уже совсем светло. По ходам сообщений он поспешил в первую роту.

Женщины, одетые в длинные юбки, с лицами, прикрытыми головными платками, гнали стадо коров. Высоко задрав головы и тревожно втягивая воздух расширенными ноздрями, животные, спотыкаясь, с мычанием бежали по полно. Это необычайное зрелище поразило бойцов. А на вражеских позициях не наблюдалось никакого движения. Может быть, гитлеровцы отошли и население гонит скот к городу? Что же еще могло случиться? А стадо все приближалось. Можно было уже различить голову большерогой коровы, с белой отметиной на лбу. Красивое крупное животное бежало, закинув голову, отфыркиваясь и мыча.

Еще пятьдесят метров — и стадо приблизится к минированному краю нашей обороны. Идущие сзади женщины и дети подстегивали прутьями отстающих коров.

— Огонь!.. Открыть огонь по стаду! — раздался приказ, одного из взводных командиров.

Послышались одиночные выстрелы.

Положив палец на курок автомата, Арсен Тоноян словно чего-то ждал.

— Не могу… не могу я стрелять! — послышался голос Миколы Бурденко.

Арсену показалось, что этот крик вырвался из его души. Он увидел, как у идущей впереди породистой коровы с белой отметиной на лбу подкосились ноги. Она рухнула грудью на снег, хрипло замычала, затем перевалилась на бок, вытянув морду.

Арсен отвернулся, чтобы не видеть этой картины.

— Огонь!.. Залпом! — повторяли командиры, и все-таки залпов не было, слышались только одиночные выстрелы.

Сильные пальцы Тонояна и Бурденко словно обмякли. Не стрелял также залегший рядом пулеметчик. После того, как был отдан первый приказ открыть огонь, казалось, прошло много времени. При первых выстрелах стадо остановилось, раненые животные громко мычали, разрывая ногами снег. Лес тысячеголосым эхом откликался на это мычание, выражавшее ужас и боль.

И вдруг пронзительный мальчишеский голос прорезал нестройный шум:

— Стреляйте, товарищи бойцы! Это не наши, это переодетые фашисты… гонят на мины!

Тоноян вздрогнул, он ясно услышал эти слова. Ошеломленный, он еще растерянно оглядывался, когда сверху кто-то спрыгнул в окоп.

— Чего окаменели? Стреляйте!.. Огонь! — крикнул Аршакян и, вырвав ручной пулемет у бойца, сам начал посылать очередь за очередью в сторону стада.

Начали стрелять также Бурденко и Тоноян, а за ними весь батальон.

Арсен стрелял не останавливаясь, расстреливая диск за диском. Сквозь грохот минных разрывов, треск пулеметных очередей и отрывистых винтовочных залпов прорывалось утробное мычание животных. Тонояну никогда не приходилось слышать, чтоб так отчаянно ревели коровы…

Показались фигуры ползущих вперед гитлеровцев, переодетых в женские платья; прячась за тушами убитых животных, они стреляли по нашим окопам.

Вражеская атака захлебнулась. Пулеметы умолкли. Не смолкала лишь артиллерийская дуэль. На обледенелом поле между нашими и вражескими позициями остались лежать рядом с тушами убитых животных и переодетые фашисты.

— Ребята, тот парнишка жив, сюда ползет! — вдруг крикнул Бурденко и, выбравшись из окопа, пригнувшись побежал вперед.

Гитлеровцы открыли огонь уже тогда, когда он с мальчиком на руках бежал обратно. Бурденко спрыгнул в воронку, прикрыв собой мальчика. Заработали пулеметы и с нашей стороны. Спор за маленькую жизнь словно оживил затихший было бой.

Через полчаса Бурденко добрался до своих и положил тело мальчика на землю.

— Жив еще был, когда я взял…

Это был русоголовый мальчуган лет двенадцати. Синие глаза его были полуоткрыты. У ноздрей застывали струйки крови.

Бойцы и командиры молча смотрели на него. Все случившееся казалось каким-то тяжелым, неправдоподобным сном.

К Тонояну и Бурденко подошел Аршакян.

— Хитер фашист, да? — с невеселой улыбкой спросил он. — Гнали стадо, чтоб коровы подорвались на минах и облегчили им атаку…

Он замолчал.

— Тут среди нас много отцов… — продолжал задумчиво старший политрук, устремив глаза на поле боя и словно говоря сам с собой. — Я бы хотел, чтобы наши дети были такими же, как этот русский мальчик, если в их время окажется невозможным предупредить новую войну!

И, откинувшись спиной на обледенелую стенку окопа, Аршакян тяжело вздохнул. На его глазах Бурденко и Тоноян заметили слезы.

Утро этого дня было ясным, морозным, небо безоблачным. Но теперь погода переменилась: навис туман, пошел снег редкими, крупными, бархатистыми хлопьями.

XXXVIII

Вернувшись из батальона в штаб полка, Аршакян услышал от капитана Кобурова очень приятную весть: войска Кавказского фронта при содействии военно-морских сил Черноморского флота высадили десант на Крымский полуостров и после упорных боев заняли Керчь и Феодосию. Хотя капитан Кобуров почти слово в слово повторил сообщение Информбюро, все же пересказ не удовлетворил Тиграна, он попросил, чтобы дали прочесть печатный текст.

Немного погодя Атоян принес ему газету «Сталинец», на первой странице которой крупными, четкими буквами напечатано было сообщение.

Аршакян читал это сообщение «последнего часа» медленно и волнуясь. Он знал, что недавно сформированная новая Армянская дивизия должна была действовать на этом направлении. Значит, в боях за Керчь и Феодосию должны были принимать участие очень многие из его знакомых, товарищей и друзей…

С газетой в руке Тигран спустился в блиндаж командира полка. Глаза его сияли. Майор Дементьев встал с места, обеими руками весело потряс руку Аршакяна.

— Поздравляю, товарищ начальник! Поздравляю с тремя радостями!

— Тремя? А мне известна только одна — десант.

— Отстаете от жизни, товарищ батальонный комиссар!

Тиграну показалось, что Дементьев спутал его воинское звание.

— Услышав о Керчи, я тотчас же достал газету с сообщением, товарищ майор.

— Ага, я все еще майор для вас! — с той же лукавой усмешкой прервал его Дементьев. — Говорю же — отстаете!

Намек был ясен. Тигран открыл было рот, чтобы поздравить, но Дементьев не дал ему заговорить:

— Опоздали, дорогой, а я вот не хочу опаздывать! Итак, поздравляю вас с тремя радостями: со взятием Керчи, с присвоением звания батальонного комиссара и с назначением на должность заместителя начальника политотдела! От души поздравляю и могу сообщить, что дементьевцы искренне рады за вас. Микаберидзе тоже теперь батальонный комиссар. Ну, а я — подполковник. До генеральского чина пока далеко, но ведь еще Петр Великий сказал: обо мне не думайте, лишь бы жива была Русь! Итак, поздравляю!

Тигран не знал, что ему ответить на слова Дементьева, полные теплых чувств, и лишь смущенно тряс руку новопроизведенному подполковнику.

Немного погодя в блиндаж командира полка спустились штабные работники, только что узнавшие о производстве. Послышались веселые поздравления, полилась оживленная беседа.

Вместе с Дементьевым, Аршакяном и Микаберидзе принимал поздравления и Кобуров, которому присвоили звание майора. Он принимал поздравления со скромностью человека, уверенного в своем значении. Командир полка связался с подразделениями, чтобы лично поздравить тех своих командиров, которым присвоены были новые звания.

Позвонив старшему лейтенанту Малышеву, он сказал:

— Говорит сорок третий. Ну, как у тебя дела, товарищ капитан? Я-то прекрасно знаю, что у аппарата капитан Малышев, Степан Александрович. Слух у меня, слава богу, хороший. Итак, поздравляю! Но теперь я буду требовать еще большего. Понятно? Да, именно! Ну что ж, посмотрим, посмотрим… Сообщи всему личному составу батальона, что Борису Юрченко присвоено звание майора. Отбери взвод самых храбрых бойцов — пусть пойдут навестить могилу Юрченко в связи с присвоением ему звания майора. Отберешь самых достойных… Сообщи, что таков приказ подполковника Дементьева.

Командир полка положил трубку и грустно оглядел товарищей по оружию.

— Приказ о производстве был подписан в тот самый вечер, когда Юрченко шел! в свою последнюю атаку, — объяснил командир полка. — Идя в атаку, капитан Юрченко не знал, что он уже майор. Жаль, что это его последнее звание! Он далеко пошел бы…

Дементьев повернулся к Аршакяну.

— А на Кавказском фронте наши нажимают! Там, наверно, бьется и немало твоих земляков…

— В армии только один из ста армянин, — ответил Аршакян.

— Неужели так мало? — удивился Дементьев. — Судя по нашей дивизии, мне казалось — армян не мало. Но ничего, говорят — воюют не числом, а умением.

— В далеком прошлом армяне в трудные времена говорили: «Нас мало, но мы армяне».

Сказав это, Тигран покраснел и попытался сгладить впечатление:

— Преувеличивали свои силы, но говорили и думали так, чтоб выдержать напор вражеских полчищ…

— Никакого преувеличения! — с горячностью возразил Микаберидзе. — Иначе как бы могли сохраниться наши маленькие народы, прожить тридцать веков и прийти к Октябрю?!

— И в самом деле, — поддержал Дементьев. — Я могу подтвердить, что все это правда. Возьмем хотя бы Каро Хачикяна. Разве могут такие потеряться? Да никогда! Вы говорите, что на каждые сто человек приходится один армянин? Пусть так. Но если в таком деле ты несешь на своих плечах одну сотую часть, то это уже не мало, братец ты мой, тут ты уже герой! Итак, значит, Кавказский фронт проснулся?

— А мы здесь топчемся на месте! — усмехнулся майор Кобуров. — С коровами воюем…

Подполковник Дементьев изумленно взглянул на начальника штаба. Это изумление постепенно уступало место гневу. Но он, как и все владеющие собой люди, не дал прорваться раздражению и спокойно заговорил:

— Надоел мне этот ваш ропот, майор Кобуров. Я не желал бы слышать его больше! Вы пока начальник штаба полка и находитесь у меня. Когда вас пошлют командовать фронтом, тогда вы и покажете свои стратегические таланты. Я очень хотел бы, чтобы майор Кобуров был разумнее капитана Кобурова! Ведь чин — это не формальная шкала, это показатель деловых качеств военного работника… Не так ли, товарищ батальонный комиссар?

Аршакян молчаливым кивком выразил свое согласие.

Подтянувшись, майор Кобуров молча слушал командира полка.

— Мы все должны работать еще больше, еще лучше — вот в чем задача! — смягчившись, продолжал подполковник Дементьев. — Фантазия, конечно, весьма необходимая вещь. Но фантазию питают прежде всего труд и опыт. Если опыт мал, фантазия оскудеет, станет бесплодной. Военный устав ты знаешь наизусть, майор Кобуров. Похвально, прямо красиво! Но знай и то, что этот устав — не талмуд, не коран и не евангелие… Воюй так, чтобы твой опыт стал законом, стал новым пунктом устава! Между прочим, честь имею сообщить, что вскоре мы получим новый устав пехоты, переработанный в соответствии с новыми требованиями военной действительности. Тебе известно об этом, товарищ стратег?

Нет, эта потрясающая новость не была известна Кобурову.

— Скажите, товарищ подполковник, вы не были никогда педагогом? — улыбаясь, спросил Аршакян.

Поняв намек, командир полка улыбнулся.

— Довелось. И в бытность учителем посчастливилось побывать в колонии Макаренко, перенять его опыт.

— Чувствуется влияние педагогики!

— Смеешься ты, батальонный комиссар. Я не беру на себя роль учителя. Все мы — ученики. Когда мы вот так говорим друг с другом, мы отвечаем урок самому строгому учителю — истории. Говорим уверенно, значит знаем урок. И, конечно, то, что мы знаем, большей частью оказывается правильным. Но бывают и промахи, без этого нельзя…

Тигран с восхищением посмотрел на Дементьева, который был заметно взволнован. «Жизнь делается краше и все трудности не страшны, если рядом такой человек», — думал он.

— Давайте на этом покончим с философией! — предложил Дементьев и обратился к начальнику штаба: — Получили вчера шестьсот пар валенок? Они очень нужны. Мы ждем пополнения.

— Только что звонили, что получены, — доложил Кобуров.

— Проверьте лично, каковы. Чтобы не было ношеных и продырявленных.

— Есть проверить! — с подчеркнутой готовностью отозвался начальник штаба.

— А теперь пойдем проверять землянки по батальонам. Сражаться нужно, но нужно и жить по-человечески. Мы сами должны были бы об этом позаботиться, политотдел правильно и вовремя нам на это указал. Ну, пойдем, возьмем каждый по батальону.

Аршакян пошел с командиром полка во второй батальон. Обойдя до полудня все землянки и блиндажи, командир полка и батальонный комиссар дали подробные указания о том, какими должны быть землянки, как их обставлять и утеплять. Повсюду распорядились укреплять накаты с таким расчетом, чтоб даже в случае прямого попадания снаряда стопятимиллиметрового калибра блиндаж не пробивало. Все необходимые работы строжайшим образом велено было выполнять ночью.

Этот приказ был принят начальником штаба молча, без всякого воодушевления. Он только подумал: «Конечно, если решено, что нам предстоит навеки поселиться на берегах Северного Донца, то лучше уж построить тут дома и обживать их по-настоящему».

Но Кобуров молчал, по горькому опыту зная, что его ожидает, если он решится высказать свои сомнения.

XXXIX

После обеда, несмотря на уговоры подполковника Дементьева остаться в полку и вместе встретить Новый год, Аршакян собрался идти, объясняя свой отказ тем, что в этот вечер он должен делать доклад для командиров и политработников в полку Самвеляна. Действительно, он намеревался прочесть там доклад на тему «Современный этап Отечественной войны и международное положение», хотя день и час его не — были определены. Кроме того, он хотел провести с ротными парторгами полка Самвеляна беседу: «Как работать с нерусскими бойцами».

Тигран не забыл приглашения начальника политотдела прибыть в гости в канун Нового года, но твердо решил не показываться в этот день в политотделе, чтобы не сказали: «Услышал о новом звании и новой должности — и тотчас появился».

Подполковник Самвелян, крепкий, хотя уже седой мужчина лет сорока пяти, говорил по-армянски на зангезурском наречии, потому что смолоду работал в Баку слесарем и в армянских школах никогда не учился. Тиграна он встретил радостными восклицаниями и шуточками.

— Сколько лет, сколько зим, Тигран Иванович! Не стыдно тебе, друг, что не показываешься в этих краях? Мы соскучились по тебе, клянусь твоим солнцем. Видно, здорово ты влюбился в Дементьева, если нас совсем забыл. Уж не думаешь ли ты, что — один он сражается, а мы сидим сложа руки? Вон в Крутом Логу целый батальон фашистов разгромили, да еще тридцать одну штуку в плен взяли!

— Вы что, гитлеровцам счет поштучно ведете?

— А как же еще? Но шутки в сторону, крепко дрались. Ну, а ты как? Расскажи о себе. Ты не подумай, я в шутку сказал, что ты влюблен в Дементьева. Я и сам его люблю. Командир он с головой и мужественный. Ну, пойдем, пойдем! Наверно, проголодался? Да-а, ты за что это меня в армянских газетах хвалил? Стыдно: фашист еще не бежит, хвалить нас пока не за что. Дочка мне пишет: мол, читали в газете статью Аршакяна, много он тебя хвалил, и мы гордимся тобой. Нехорошо получается.

— Помолодел, похорошел ты, Баграт Карапетович! — пошутил Тигран.

— Ты что, смеешься? Наоборот, мы все тут стареем.

Самвелян суетился, стараясь получше принять Тиграна; сейчас же послал ординарца за комиссаром.

— Вот придет Немченко, и побеседуем. Что ты думаешь об этой войне, дорогой? А ну, сделай доклад и для меня.

В его словах, в выражении лица была искренность и простота рабочего человека, уверенного в своих силах.

— Неприятель, Баграт Карапетович, еще очень силен, но он уже не тот… Да ты и сам это знаешь лучше меня! Вот послушай, прочту тебе письмо одного фашистского солдата, вчера бойцы Дементьева принесли.

Самвелян внимательно прослушал письмо Генриха Бейера. Лицо его прояснилось.

— Вот видишь? — заключил Тигран. — Такие, как он, конечно, сражаться еще будут, но духом они уже сломлены. Представь себе этого Генриха Бейера через год, если б ему суждено было остаться в живых…

— Правильно! — кивнул головой Самвелян. — Тяжелая эта война, правильно ты говоришь. Пройдут годы и, просматривая биографии людей, в первую очередь будут обращать внимание на то, что каждый сделал за время Отечественной войны.

На треснувшем стекле маленького окна блиндажа наслаивался лед, внутри сгущался мрак. Самвелян молча взглянул на сидевшего у дверей ординарца, который, без слов поняв его, поднялся и зажег лампочку.

— Запоздал комиссар. Наверно, говорит с бойцами, — проговорил Самвелян. — Замечательный у меня комиссар! Умеет понять душу бойца, облегчить всякую боль.

Он умолк и прислушался.

Дверь в блиндаж приоткрылась. Стоя на пороге, комиссар полка Немченко бросил кому-то стоявшему за дверью:

— Ровно в девятнадцать ноль ноль собраться в церкви, что на холме!

Он увидел Тиграна и весело воскликнул:

— Приветствую ваше появление в Лорийском полку!

Они обменялись рукопожатием, и комиссар сказал:

— Почаще бывайте у нас, земляк, помогайте нам: ведь не так-то легко мне выполнять работу Липарита Мхчяна. Необходима помощь. Продолжается история полка. Ну, на что будет похоже, если в нее будут вписаны бесцветные страницы? Не так ли, Баграт Карапетович?

— Ну ясное дело!

— Вот видите? Значит, мы имеем право обижаться, если вы бываете у Дементьева и Сергеенко чаще, чем у нас?

— Но вот Новый год встречаю у вас!

— За это мы благодарны и признательны.

Комиссар Немченко в беседе с близкими людьми говорил всегда с примесью юмора, что оживляло и придавало сочность его речи.

— Да, земляк, не так-то легко заменять Мхчяна!

Григорий Немченко никогда не забывал историю полка, в котором был комиссаром.

В своей полевой сумке он, точно святыню, хранил изданную в Ереване еще до войны историю полка. Эту книгу он по очереди давал читать всем политрукам рот. Немченко поручил комиссарам батальонов подробно записывать боевые действия полка, чтобы после Отечественной войны можно было опубликовать продолжение его истории.

Каждого нового политработника он неизменно спрашивал: «Вы, наверно, слыхали, что наш полк называется Лорийским Краснознаменным? А вы знаете, что такое Лори и почему полк называется именно так?»

Политработники и командиры нового пополнения обычно не знали этого. И комиссар охотно пояснял:

«Лори — название живописной области в Армении. В тысяча девятьсот двадцатом году наш полк сражался в Лорийских горах против дашнаков и меньшевиков, участвовал в установлении советской власти в Армении и Грузии. Понятно? А вы знаете, кто такие были дашнаки, против которых выступал полк? Не знаете? Это были враги народа, такие же, как петлюровцы и махновцы на Украине. Понятно?.. Вам нужно знать историю полка, в котором вы будете служить, и постараться умножить его славу! Первым командиром полка был бакинский рабочий Матвей Васильев, а первым комиссаром — Липарит Мхчян, боевым комиссаром, героически погибшим при освобождении от дашнаков столицы Армении — Еревана. В этом героическом полку служим и мы, не забывайте этого! Наш теперешний командир Баграт Карапетович Самвелян был в то время рядовым бойцом Лорийского полка. Он хорошо помнит многих соратников и, в частности, командира полка Васильева и комиссара Мхчяна. Тогда полк сражался за освобождение Армении, а теперь он сражается за освобождение Украины. Вот почему я называю армянских братьев земляками: общая у нас отчизна и едино наше дело. Изучайте историю полка!»

Каждый боец нового пополнения уже через несколько дней знал, почему его полк называется Лорийским и какой боевой путь им пройден, кто был первым его командиром и комиссаром; знакомили его и с подробной биографией нынешнего командира. Комиссар Немченко скупился только на рассказы о себе. Это и было причиной того, что бойцам очень мало было известно о его жизни. Одно лишь они твердо знали: «Комиссар у нас мировой, такого нигде нет!» Говорилось это от чистого сердца и с такой простодушной уверенностью, что слушатель только улыбался, не пробуя возражать.

Немченко обрадовался приходу Аршакяна в полк.

— Не лучше ли озаглавить ваш доклад так: «Новый год и новые перспективы»? Ну, скажете о международном положении, о росте наших сил, о морально-политическом единстве советского народа — одним словом, вам виднее. Может быть, отправимся сейчас же? Вы не с нами, Баграт Карапетович?

Самвелян сказал, что на доклад он не пойдет. Вместе с начальником штаба он собирается обойти батальоны, проверить круговую линию обороны и будет у себя к тому времени, когда комиссар и Аршакян вернутся после доклада.

— Немного водочки при этом не помешает: ведь как бы там ни было — Новый год! — улыбнулся комиссар.

— Фирсов позаботится об этом!

Ординарец браво вытянулся перед командиром.

— Все будет в порядке, товарищ подполковник!

— Нам, кажется, подарки привезли? Принесешь сюда мою долю и комиссара, — распорядился Самвелян. — Вот и хватит. Чем богаты, тем и рады.

…После доклада Аршакян вместе с комиссаром проверили батальоны и направились «домой».

Противник вел себя подозрительно спокойно. Лишь иногда возникала артиллерийская перестрелка, порой слышался гул наших и вражеских самолетов, да взлетали в небо ракеты. Повсюду сознание торжественности дня заставляло подтягиваться людей; это чувство овладевало постепенно и Тиграном.

XL

Когда они вернулись в штаб и направились к блиндажу Самвеляна, Тигран уже был целиком во власти своих дум.

Мысль о том, что через несколько часов наступит Новый год, пробудила в нем тысячи стремлений и желаний, тысячи волнений и раздумий.

В эту ночь человечество переходит в новый год. Тигран в сырой землянке должен будет поднять бокал за жизнь, и в этот миг в его душе эхом прозвучат голоса всех близких. В этот миг они будут вместе…

Тигран мысленно видел перед собой мать. Она, старшая среди всех близких, собравшихся за столом, говорит им свое слово, и ей внимают с любовью и уважением. Сердце у нее полно тревоги, но она усилием воли побеждает волнение, и самое ее присутствие вливает мужество в окружающих. Каждый раз, как Тигран вспоминает мать, на сердце у него становится легче. Пока она жива, все будет в порядке. Тыл — это она, «товарищ Арусяк Аршакян». Она, и мастер Микаэл Зулалян, и многие другие, похожие на мать и мастера Микаэла. Вероятно, таковы же и матери и друзья Владимира Дементьева и Григория Немченко, капитана Малышева и братьев Микаберидзе. Другими как будто и нельзя представить их, всех этих родных, знакомых и незнакомых людей…

Когда они вошли в блиндаж командира полка, Фирсов уже «накрывал стол» — раскладывал на маленьком треногом столике, застланном газетой, нарезанную кружками колбасу, ломтики свиного сала, коробки с консервами, хлеб; выставил шесть бутылок «Особой московской».

— Что это, пир закатить собираешься? — спросил комиссар. — Откуда у тебя столько водки?

— Раздобыл, товарищ комиссар! — ответил ординарец тоном, который говорил: «Вы только прикажите, а уж Фирсов все раздобудет!»

— Действительно, к чему столько водки? — спросил Тигран.

— Дело хозяйское, — улыбнулся комиссар. — Мы с вами только гости.

За дверью послышались голоса. Вошел командир полка с тремя военными. Один из них был начальник штаба, второй — секретарь партбюро полка, третий — старший сержант с бравой выправкой, с армянским горбатым носом и плутоватыми глазами. О привилегированном положении, которым пользовался сержант, свидетельствовали и выпущенный чуб, что обычно бойцам не разрешалось, и самоуверенный и бойкий вид. В каждой части можно найти таких привилегированных рядовых.

Обращаясь к нему, командир полка сказал:

— Ну, Карунц, на тебя надеюсь, получше наладь нам радио!

Затем, повернувшись, оглядел стол.

— Это что такое? Кутить здесь будем, что ли?

Мягкий тон командира не позволял думать, что может разразиться буря. Приосанившись, Фирсов самодовольно улыбнулся.

— Кого я спрашиваю? — раздраженно повысил голос Самвелян. — Откуда здесь столько водки?

Фирсов смущенно пробормотал:

— Начальник снабжения дал. Узнал, что гости будут.

Самвелян взял трубку и, связавшись с начальником снабжения, спросил, на каком основании тот прислал ему шесть бутылок водки. Выслушав объяснения, он бросил трубку и хмуро поглядел на Фирсова.

— Возьмешь сейчас же три бутылки, отнесешь обратно. И сам сюда больше не показывайся. Понял?

С лица Фирсова слетела самодовольная улыбка. Он весь обмяк, молча взял три бутылки водки и вышел из блиндажа. С минуту после его ухода царило неловкое молчание.

— Развращаются люди в теплом местечке, — с неудовольствием проговорил командир полка. — От моего имени приказы отдает, начальством себя чувствует. Погрелся около жестяной печи, хватит!.. Ну как, Карунц, наладил радио?

— Сейчас, товарищ командир.

Пока командиры беседовали, старший сержант Карунц деловито возился у радиоприемника. Вначале слышались какие-то выкрики и треск, затем полились чистые звуки музыки.

— Москва! — провозгласил старший сержант.

— Москва! — откликнулись присутствующие.

Зазвучали знакомые, родные русские песни. Блиндаж наполнился жизнью.

— Прикажите сесть к столу, самое время, — предложил комиссар.

Молчаливо, со сдержанным волнением подошли все к маленькому столу; дали место и старшему сержанту Карунцу. Беседа не вязалась. Сказанное кем-нибудь замечание оставалось без ответа. Каждый был во власти своих дум.

Самвелян повернулся к Тиграну:

— Ты что, не знаешь Карунца? Знаменитый человек! Мастер на все руки. Он и цирюльник, и фотограф, и радиотехник, и механик, и сапожник, и портной. Я ничего не забыл, Карунц?

Карунц широко улыбался.

— И повар. Забыли? — дополнил комиссар. — Бесподобные шашлыки готовит и потом… как это называется?

— Хаш, — услужливо напомнил Карунц.

— А главное, прекрасно поет, это нужно было сначала упомянуть, — вспомнил командир полка. — Какие он замечательные армянские песни знает!

— Ты откуда родом? — спросил Тигран.

— Из Хиндзореска! — ответил сержант, с гордостью подчеркивая название родного села. — Какого хотите зангезурца спросите — все Гришу Карунца из Хиндзореска знают!

— Ну, друзья, подходит Новый год! — снова взглянув на часы, проговорил комиссар и начал разливать водку по стаканам, протягивая по очереди каждому.

Мягко пробили кремлевские куранты.

Сердца людей, встречающих Новый год в блиндаже на берегу Северного Донца, переполнились тоской о далеких родных и друзьях.

Но вот раздался знакомый голос Калинина. На миг прикрыв левой ладонью глаза, Немченко представил себе Михаила Ивановича Калинина. Увидел его ясно, как в мае 1939 года, когда из его рук получил орден.

Исчезло чувство отдаленности и одиночества, в землянке стало как будто теплее…

Все встали, чокаясь и провозглашая тосты. Звенели веселые слова и смех, звенели песни Москвы.

— И все же жизнь прекрасна, — задумчиво проговорил комиссар. — Нужно жить — многое еще надо переделать!

Тигран вдруг вспомнил ефрейтора Фирсова, навлекшего на себя гнев командира полка. Наклонившись к Карунцу, он шепнул ему:

— Приведи ефрейтора Фирсова!

«Пусть в ночь под Новый год парень не чувствует себя обиженным».

Спустя минуту Карунц вернулся. За ним вошел подтянутый, браво шагающий ефрейтор Фирсов. На лице его читалось смущение.

Командир полка с удивлением посмотрел на него. Наполнив стакан водкой, Аршакян протянул его Фирсову.

— Я попросил командира полка и комиссара простить тебя ради Нового года. Но, смотри, после этого не самовольничай! Выпей за здоровье подполковника и комиссара!

Фирсов нерешительно смотрел на командира полка.

— Бери уж, бери, — кивнул Самвелян.

Фирсов взял стакан водки и, еще не справившись со смущением, заговорил под направленными на него взглядами:

— От всей души желаю вам здоровья, товарищ подполковник… и вам, товарищ комиссар, а также вам, товарищ старший политрук! Желаю всем вам живыми, невредимыми после победы вернуться домой, и чтоб я безотлучно сопровождал вас, товарищ подполковник! Вы же для меня словно отец родной. И я, ефрейтор Константин Матвеевич Фирсов, слово даю, что после этого не дам повода к замечанию. Ваше здоровье!

Он опрокинул стакан. По лицу его разлилось блаженство.

— Садись рядом, ефрейтор! Вижу, что молодец! — засмеялся Аршакян. — Иди сюда!

Водка заметно подняла настроение Тиграна.

Послышался телефонный звонок. Самвелян взял трубку. Генерал Яснополянский и начальник политотдела Федосов поздравляли с Новым годом. Узнав, что у Самвеляна находится также Аршакян, генерал и начальник политотдела поздравили и его. Затем командир дивизии дал Самвеляну несколько деловых указаний и приказал лично проверить ночью положение в батальонах.

— Надо было бы и нам позвонить, поздравить начальников! — с сожалением заметил начштаба.

— Они от Дементьева говорили, — сообщил Самвелян.

Водка уже кончилась. Тиграну хотелось выпить еще, чтоб веселье продолжалось. Эта мысль мелькала как будто и у Немченко и у других. Самвелян понимал желание товарищей.

— Следующий раз будем встречать Новый год у нас дома, в Ереване, товарищи! Будем пить коньяк «Арарат» до самого утра.

Самвелян был искренне уверен в том, что одного года достаточно, чтоб его мечта стала действительностью.

По просьбе товарищей Немченко спел украинские песни. Затем по предложению командира полка сержант Карунц из Хиндзореска начал петь армянские песни, безыскусственные песни ашугов, всю прелесть которых Тигран как будто почувствовал впервые лишь в этот день:

Горы, ей, горы, станьте ниже, спуститесь!

Иду я к яр[9] моей, путь откройте мне!..

И-и-ду я к яр мо-е-ей,

Пу-уть откро-ойте мне-е!..

Тигран сперва подпевал Карунцу, потом стал петь и сам.

— Оказывается, у вас талант, а мы и не знали! — пошутил Немченко.

Затем Гриша Карунц по предложению командира полка сплясал. После него плясал Фирсов с притопыванием и присвистом. Сквозь бревна наката сыпалась на пол земли.

У Тиграна слегка кружилась голова. Он хлопал в ладоши, восклицаниями поощрял танцоров. Затем вскочил и присоединился к ним. Вновь усевшись на свое место и заметив, что на столе больше нет водки, он с сожалением воскликнул:

— Баграт Карапетович, а я и не знал, что ты такой строгий!

— А что?

— Водочки! Ты же не против, комиссар?

— Не возражаю!

— Э, нет! Вы уж меня не соблазняйте, товарищи политработники! — отмахнулся Самвелян. — Нестоящее дело.

Было далеко за полночь, когда все разошлись в подразделения. Аршакян остался ночевать в блиндаже Самвеляна. Фирсов старательно поддерживал огонь в печке.

Лежа на нарах комполка, Тигран слушал рассказы Гриши Карунца о Зангезуре. Этот парень из Хиндзореска, мастер на все руки, нравился ему. «Гриша тысячу морей переплывет, сухим из воды выйдет!» — с теплой улыбкой думал он. Затем Тигран заговорил с ефрейтором Костей Фирсовым. Оказалось, что он рыбак из Камышина, выпить любит, но пьяным отроду не бывал.

— Бывали на Волге, товарищ батальонный комиссар?

— Не довелось.

— Эх, видели бы только! Вот подполковник обещает, если живы останемся, в наши края приехать. Вы не смотрите, что он так рассердился, товарищ батальонный комиссар. Командир полка для нас, в самом деле, как отец родной!

Уже на рассвете Тигран задремал, потом крепко заснул.

Смутные сны мучили его. Впоследствии Тигран ничего не мог припомнить из этих снов. Только в ушах остался адский грохот, тошнотворный запах — и больше ничего.

Когда он открыл глаза, рядом с ним сидели подполковник Самвелян и комиссар Немченко. Его поразило странно-озабоченное выражение их лиц. Тигран чувствовал жгучую жажду. Приподняв голову, он огляделся.

— Да ничего не случилось, абсолютно ничего! — успокаивающе говорил Немченко. — Вы совершенно здоровы.

Тиграну хотелось ответить, но говорить он почему-то не мог. А Самвелян смотрел на него и улыбался.

— Держись, брат, поправишься!

Постепенно Тигран начал догадываться о том, что с ним случилось. Он попросил холодной воды, с жадностью отпил из поднесенного стакана. По жилам точно разлилась огненная жидкость. Поняв, что ему дали выпить водки, он снова попросил воды. На этот раз ему дали выпить воды, смешанной со снегом.

— Но что же случилось? — спросил он, оглядывая сидящих рядом.

…На рассвете неприятель Начал артиллерийский налет по нашим позициям. Два снаряда прямым попаданием угодили в блиндаж Самвеляна, котором спал Тигран. В блиндаже все смешалось. Потерявшего сознание Тиграна вытащил из-под земли Фирсов. Сержанта Гришу Карунца отрыли уже мертвым.

«Да, вот как начался Новый год!» — думал Тигран. У него было ощущение человека, возвращающегося к жизни из небытия. В ушах еще отдавался какой-то шум — то нестройным гулом, то свистом летящего снаряда; смягчаясь, шум превращался в знакомую тоскливую песню… ту самую песню, которую в ночь под Новый год пел парень из Хиндзореска, старший сержант Гриша Карунц…

Горы, ей, горы, станьте ниже, спуститесь!..

XLI

Каждый по-своему встречает Новый год: один — с восторгом, другой — точно готовясь к торжественному обряду, а большинство — с беспечной радостью, ни над чем не задумываясь. Но есть люди, которые в это время делаются молчаливыми. Как будто с сожалением вспоминают они прошедший год.

Лев Николаевич Яснополянский был по натуре человеком веселым и жизнелюбивым, но, встречая Новый год, ой каждый раз задумывался. Этого никто не замечал, потому что он плясал с отплясывающими и подпевал поющим — словом, выглядел таким же веселым, как и все.

Но почему же грустил Лев Николаевич? Был ли он неудовлетворен своей жизнью, чувствовал ли укоры совести за то, что не все сделано так, как хотелось бы или же грустил о том, что молодость остается позади?

Нет, дело было не в этом. Никаких грехов на его душе не было. Генерал мог с чистой совестью смотреть людям в глаза. Будучи человеком немолодым, он не чувствовал себя и стариком, и жизнь для него была еще интересней, полней, чем, может быть, десять — двадцать лет назад. Никогда не находилось у него повода для скуки и хандры.

Он был сыном крестьянина-кузнеца из Тульской области. Труд привил ему любовь к природе, веру в человека. Довелось ему видеть и Льва Толстого, слышать его беседы с мужиками. Добрым казался Толстой впечатлительному мальчику, добрым, великим и мудрым. Интересовали мальчика и другие люди, в каждом из них открывался ему целый мир.

Его отец научился грамоте в школе, открытой писателем, но часто спорил с ним. «Проповедует старый — не противьтесь, мол, злу, оставайтесь рабами!.. — говорил отец, беседуя с Левушкой. — Уважаем мы его, но на это не пойдем. Тогда совсем усилится зло, пожрет душу и тело людей…»

Отец Левушки пользовался среди односельчан славой мудреца. K нему приходили за советом со всего села. Не выносил он жадности, недобрым словом поминал власть имущих и всей душой был на стороне тех, кто в поте лица зарабатывал себе на хлеб насущный. По праздникам кузнец на недельный заработок угощал друзей, не жалея денег на водку, но сам никогда не напивался и ничего непристойного себе не позволял.

Будучи противником Толстого-философа, он с гордостью вспоминал впоследствии о том, что ему вместе с другими мужиками выпала честь нести на плечах гроб великого писателя и бросить первую горсть земли в его могилу. То, что старый кузнец назвал сына Львом, говорило о большой любви, которую он когда-то чувствовал к великому тезке Левушки.

Лев Николаевич Яснополянский очень многим был обязан своему отцу. Кузнец мечтал дать сыну, образование, но помешали обстоятельства. Мальчик стал работать помощником отца, научился кузнечному ремеслу. Так работали они до 1916 года, когда Льва призвали в армию. На фронте он был артиллеристом-наводчиком, домой вернулся через два года совершенно новым человеком и подробно объяснил старому кузнецу, как следует переделать жизнь. Свержение царя старику пришлось по сердцу, но Временное правительство разочаровало его. Слова сына о том, что революция продолжается, показались отцу очень разумными, и одряхлевший кузнец от души пожелал успеха его делу. Сын уехал обратно — «продолжать революцию».

В годы гражданской войны Лев Яснополянский сражался в Донбассе и Царицыне, а позднее снова на Украине.

Гражданская война еще не была закончена, когда его ранило. Посланный на лечение в Москву, он после выздоровления был направлен на чекистскую работу. По личному поручению Феликса Эдмундовича Дзержинского попутно с основной работой он занимался организацией детдомов. Империалистическая бойня, а вслед за нею и гражданская война оставили в России немало сирот. Необходимо было спасти им жизнь, согреть лаской и дать образование. Сколько славных ребячьих лиц сохранилось в памяти Льва Николаевича! Многие из ребят, даже став взрослыми людьми, не прерывали с ним связи. Он любил детей, но ему не суждено было стать отцом. Жена Яснополянского, врач, работала под руководством одного известного профессора, мечтала произвести переворот в медицине. Производя над собой какие-то опыты, она скончалась в то время, когда Лев Николаевич сражался с басмачами в Средней Азии.

Вернулся он в Москву, похоронил жену, а через несколько дней наступил Новый год. Феликс Эдмундович пригласил его к себе. Ни он, ни его сестра не сказали ни одного слова утешения Яснополянскому, хотя им и была известна его утрата. Были только приветливы и сердечны.

Прошло шестнадцать лет. Нет уже Феликса Эдмундовича. Но и он, словно живой, светло поблескивая глазами, каждый раз встает перед Яснополянским в день Нового года.

Второй раз женился Яснополянский в 1930 году, уже после возвращения в армию. Но и этот брак не дал ему ребенка. Когда после обращения к врачам Зинаида Артемовна вернулась домой и с плачем обняла мужа, Лев Николаевич ласково погладил ее по голове:

— Не плачь, дорогая! Что ж, проживем и так.

— Я из-за тебя плачу, Левушка, — выговорила жена. — По моей вине остаешься бездетным.

— Жалеть нечего, милая, я счастлив с тобой. И никакой твоей вины тут нет. Не печалься. А дети у нас с тобой будут!

Через несколько дней муж с женой вместе поехали в детдом и удочерили трехлетнюю русую девочку, которую звали Верой. И девочка принесла счастье в их семью, еще более укрепила любовь супругов.

Новое назначение по военной службе заставило Яснополянского перебраться в Ленинград.

И вот уже седьмой раз обстоятельства вынуждают его встречать Новый год в разлуке с семьей. Жена и дочь сейчас в осажденном Ленинграде…

Во второй половине дня генерал Яснополянский вернулся из артиллерийского полка. Повесив тулуп на стену, он подошел к письменному столу. «И сегодня нет ни одного письма». Не притрагиваясь к газетам, он начал ходить по комнате, подошел к окну. Промчались сани; в них сидел начальник снабжения полка Дементьева — Минас Меликян. Яснополянский любил пошутить с Меликяном, который вытягивался перед комдивом, точно ефрейтор.

Комдив был рассеян, он не мог сосредоточиться. Сел за стол, развернул «Правду». В дверь постучали. Вошел начполитотдела — радостный, сияющий.

— Ну как, встречаем Новый год, Лев Николаевич?

— Встречаем.

— Извольте — поздравительная телеграмма Военного Совета армии!

Федосов протянул генералу листок. Лев Николаевич прочел, подумал.

— Надо бы ответить.

— Я уже приготовил текст. А как вы полагаете — не заедут к нам? Может, неожиданно появится Луганской?

— Не думаю. Он не любит торжественности. Командующий армией — да, тот может: любит нагрянуть, застать врасплох!

Генерал внимательно, с сосредоточенным видом разглядывал начальника политотдела.

— Сколько вам стукнет, Петр Савельевич?

— Сорок семь.

— А я считал вас моложе. Вы на год старше меня, я в тысяча восемьсот девяносто пятом рожден. В какую великую эпоху мы живем! События девятьсот пятого года я помню со всеми подробностями. Мне было десять лет. Все, что было до того, вспоминается точно во сне. Но жизнь представляется именно с девятьсот пятого года. Пятьдесят не стукнуло еще, а словно идем мы из глуби веков…

Начальник политотдела улыбнулся. Оставаясь наедине, они забывали о разнице в положении. Обняв Яснополянского, он показал рукой на диван:

— Сядем, раз из глуби веков идем. Действительно, разве каждые пять лет нашей жизни не равнялись целому веку?! И мы не стареем — вот что удивительно! Ну, какие новости у артиллеристов? Я думал, что вас там задержат.

— Просили, да я не остался. Наводчика у них убило, старшего сержанта Сибирцева. Знал я его, славный был парень. Часто беседовали с ним. Какая у вас программа на сегодня?

— Товарищи из политотдела просят вас к себе.

— Может быть, всем вместе собраться — политотделу и штабу?

— Так еще лучше.

Генерал опять задумался.

— Петя Сибирцев… рыжий, невысокий, расторопный такой парень… «Товарищ генерал, говорит, спрашивают все меня, не родственник ли я вам, потому что схожи обличьем». И правда, как будто похож был. «А я, говорит, с вашего позволения всем говорить буду, что вы мне родной дядя, матери брат». Хороший был наводчик, промаха не знал… Нет, давайте лучше пойдем к бойцам! — вдруг сказал он вставая. — Наведаемся в полк к Дементьеву. А здесь пусть повеселятся без нас!

На этом и остановились.

Для Дементьева посещение генерала было настолько же неожиданным, как и радостным событием. А уж Кобуров был прямо на седьмом небе. «Если в такой день генерал решил заглянуть к нам, значит полк на отличном счету!»

Когда сани с генералом Яснополянским и начальником политотдела остановились перед блиндажом командира полка, подполковник Дементьев вышел к гостям с рапортом.

Командир дивизии рукавицей сбил с тулупа снег и, повернувшись к молчаливо вытянувшимся бойцам, громко проговорил:

— Здравствуйте, товарищи!

Немногочисленные бойцы комендантского взвода дружно ответили на приветствие комдива. Генерал подошел и пожал руку каждому из них. Дойдя до Славина, он широко улыбнулся:

— Ну, как бьешь фашистов, земляк?

— Как подобает туляку, товарищ генерал! — ответил Славин, гордый тем, что они с генералом земляки и после одной встречи генерал запомнил его.

Генерал подошел к Каро, взялся рукой за его автомат.

— Хорошее оружие! В руках храбреца может совершать чудеса.

Он снял автомат с груди Каро, повертел в руках, прищурив левый глаз, заглянул в дуло.

— Видно, любишь свое оружие, в чистоте содержишь.

И снова перекинул ремень автомата через плечо бойца.

Проводив взглядом генерала Яснополянского, который вместе с начальником политотдела и командирами входил в блиндаж Дементьева, бойцы довольно переглянулись.

Славин неожиданно обнял Каро и, выпустив из объятий, крепко толкнул его в бок.

— Держись, Карапет, тебя уж и генералы знают!

Темнота в блиндаже постепенно рассеивалась, позволяя видеть лица командиров. Заметив вытянувшегося перед ним майора Кобурова, генерал пошутил:

— Ну, как растет ваш стратегический талант, майор?

Кобуров широко улыбнулся и принял еще более молодцеватый вид.

Генерал остановил взгляд на батальонном комиссаре Микаберидзе, внимательно оглядел его.

— Как-нибудь придется тебя вызвать на соревнование по лезгинке, комиссар. Видно, что ты мастер по этой части!

Повидимому, эти слова были вызваны щеголеватым видом Шалвы Микаберидзе. Тот весело улыбнулся:

— Всегда готов, товарищ генерал!

Дементьев и начполитотдела молча стояли рядом. Генерал пригласил всех сесть.

— Чудесные у нас бойцы, товарищи! Взгляните на них— и вы увидите, что они ждут только приказа! Глаза солдата всегда говорят больше чем его слова. Если у нас будут неудачи, то вина за них будет ложиться только и только на нас! Хотя, говоря по правде, солдат никогда и не был виноват…

Кобуров разостлал на столе большую топографическую карту. Генерал нагнулся над нею; рыжеватые пряди свесились на лоб.

— А вот этот холм он обстреливает? — спросил комдив.

— Обстреливает, — подтвердил Дементьев.

— А зачем выбрана именно эта позиция для батареи, майор Кобуров, чем это целесообразно?

Начальник штаба как будто смутился.

— Огонь батареи оттуда эффективнее, товарищ генерал.

Яснополянский, приподняв голову, взглянул на Кобурова.

— Очень вы любите эти слова, майор, — эффект, дефект… Бойцы сказали бы это проще. Красота мысли — в простоте.

Он повернулся к Микаберидзе:

— А как идет политическая работа, батальонный комиссар? Воспитательное дело, товарищи, ничуть не легче составления тактических и стратегических планов.

Комиссар полка поднялся на ноги.

— Об этом может сказать мой начальник, — посмотрел он в сторону Федосова.

— Нет, уж лучше вы мне расскажите. Вашего начальника я могу выслушать в любое время.

Вначале с трудом подбирая выражения, Микаберидзе постепенно разошелся. Генерал внимательно слушал его, подперев подбородок рукой, с сосредоточенным и задумчивым лицом. Видно было, что он доволен работой комиссара.

Микаберидзе называл бойцов по имени и фамилии, рассказывал об их привычках, их поведении во время боя, говорил о том, как изменились люди.

— А вы интересуетесь политической работой, майор? — неожиданно спросил Яснополянский начальника штаба и, не ожидая ответа, повернулся снова к Микаберидзе: — Старайтесь использовать и начальника штаба для политработы, комиссар; оторваться иногда от карт к книжек устава, услышать живое слово начальнику штаба будет очень полезно. Майор Кобуров, в полку у вас все повара русские?

— Есть и не русские, товарищ генерал.

— В каких ротах?

Начальник штаба не сумел точно ответить на этот вопрос.

— А ведь это тоже относится к политической работе! Наша дивизия своеобразная, товарищи. После русских у нас в дивизии больше всего кавказцев, как в других частях — жителей среднеазиатских республик. Хозяйственники не должны упускать из виду это обстоятельство! Пусть боец не скучает по национальным блюдам…

И на этот раз генерал повернулся к комиссару полка:

— Кто у вас в полку самый большой балагур, любимец всех, умеющий вызывать веселый смех?

Сперва комиссар, а за ним командир полка и начальник штаба назвали вразброд несколько фамилий, но ни на одной не смогли остановиться.

— Это большой минус для вас, товарищи! — серьезным тоном упрекнул генерал. — А я с таким бойцом охотно проводил бы в окопах дни и ночи.

— Жив ли боец Арсен Тоноян из первого батальона? — справился Федосов. — Я его помню с дней осеннего отступления. Тогда он любил поворчать…

— Как же, жив, — ответил командир полка. — И хороший вышел из него боец, примерный.

— И крепко дружит с Бурденко, — добавил комиссар. — Неразлучные друзья.

У Микаберидзе ярко блеснули глаза.

— Товарищ генерал, вот вы спрашивали, кто у нас в полку самый большой балагур…

— Ну-ну?

— Вот как раз Микола Бурденко из первого батальона!

— Нашли, значит? Живого человека потеряли — и нашли. Вы говорите, что он весельчак, балагур. А вот присмотритесь к нему поближе, и вы, может быть, обнаружите, что у этого веселого балагура таится в душе более глубокая горесть, чем у остальных. Это почти всегда так и бывает. А многим он, наверно, кажется беззаботным человеком…

Слова генерала пристыдили Микаберидзе, так же как обрадовало его неожиданно пришедшее на память имя Миколы Бурденко.

— А теперь, друзья, поговорим о том, что сейчас делается на фронтах и каковы наши ближайшие задачи…

Генерал Яснополянский достал свою большую карту. Со всех сторон протянулись руки и, ухватившись за края карты, развернули ее на столе. Внимательней всех следил за карандашом генерала майор Кобуров. Многое из сказанного комдивом было полнейшей новостью для майора. Это была настоящая лекция, с подробнейшим анализом обстоятельств и смелыми предположениями. Генерал Яснополянский не только не умалял трудностей, а даже подчеркивал их, и от этого сказанное им казалось более убедительным.

— Ну, удовольствуемся этим, — заключил генерал и взглянул на Кобурова. — Много говорят и пишут о Брусилове. Но вот поживем с вами и увидим, насколько малой и ничтожной будет выглядеть его операция. Да, увидим!

Он поднес к глазам часы.

— Идемте в подразделения, Петр Савельевич, вы с комиссаром, а я с майором Кобуровым. Хозяин пусть останется дома.

Он повернулся к Дементьеву, взгляд его потеплел.

— Есть у вас сведения из дому?

— Вчера получил письмо.

— А мне вот не пишут…

В словах генерала была печаль, понятная начальнику политотдела и Дементьеву. Они знали, что семья командира дивизии осталась в осажденном Ленинграде.

Генерал почувствовал, что его поняли, и заторопился:

— Пошли, товарищи!

Славин и Хачикян шагали впереди комдива и майора Кобурова, Ивчук и Жапан Копбаев замыкали шествие.

Мороз стал слабее. Небо было обложено густыми облаками. Бойцы вели генерала с величайшей осторожностью, оберегая его от малейшей опасности; они гордились тем, что сопровождать комдива поручили именно им.

— Помнишь прежнего комдива? — вполголоса спросил Игорь у Каро.

— Помню.

— Маленькая была у него душа. Об этом только я и знаю. А этот, братец ты мой, настоящий туляк!

Добравшись до батареи, группа остановилась. Перед генералом выросла огромная фигура Гамзы Садыхова. Генерал протянул лейтенанту руку.

— Ну как, доволен расположением своей батареи?

— Доволен, товарищ генерал! — прогудел Садыхов.

— А я вот недоволен! — заявил генерал. — Лишняя это, совершенно лишняя самонадеянность! Я уверен, что враг больше тебя доволен твоей позицией. Он сразу выведет из строя твои пушки. А ну, пойдем к орудиям!

Взяв огневой план у старшего офицера, генерал присел у укрытия и ручным фонариком посветил себе. Затем, подойдя к одному из орудий, встал на место наводчика, выстрелил. Расчет орудия молча и споро обслуживал его. Выпустив пять снарядов подряд, генерал повернулся к Гамзе Садыхову:

— Увидишь теперь, как бахнут по твоим позициям!

Не прошло и нескольких минут, как фашистские минометы взяли под обстрел позиции Садыхова. Лежа вместе с Кобуровым, командиром батареи и расчетом орудия в укрытии, Яснополянский следил за огнем неприятеля. Когда он прекратился, генерал встал.

— Где твой блиндаж? — обратился он к Садыхову. — Хочу при свете поглядеть на тебя и Кобурова. Идем!

В блиндаже, словно забыв о Кобурове, он обрушился на Садыхова:

— Артиллеристом называетесь! Для одной батареи позиций выбрать не сумели. А что бы вы делали, если б завтра назначили вас начальником артиллерии дивизии? Не задумывались над этим? Или решили навсегда остаться командиром одной батареи?

Огромная фигура Гамзы Садыхова как будто уменьшилась в размерах: лейтенант-исполин был вконец смущен.

Генерал вгляделся в Садыхова и улыбнулся:

— А ведь будь на тебе маршальская звезда — всякий бы поверил! Протяни-ка руку.

Совершенно потерявший голову Садыхов протянул генералу руку. Командир дивизии изо всей силы рванул лейтенанта к себе, но не сумел даже пошатнуть его.

— Ну и силища! Откуда она у тебя?

Лицо Гамзы просияло.

— Родители наделили, товарищ генерал, да родные кавказские горы.

— Надо разумно использовать свою силу и здоровье! Ну, так вот, немедленно переменишь позиции батареи и в двадцать три тридцать явишься к командиру полка.

Генерал с Кобуровым отправился в расположение второго батальона. Гамза Садыхов спешно снимал батарею и переводил ее на новые позиции. Казалось, он получил от комдива не замечание, а высокую награду — так легко и радостно было на сердце у артиллериста.

…А в это время, сидя в окопах первого батальона, дружески беседовал с бойцами начальник политотдела. Поле перед окопами по временам освещалось немецкими ракетами. Трассирующие пули со свистом пролетали над головой или зарывались в бруствер.

— Вы, как я вижу, не тот, что прежде, — говорил Федосов Тонояну, сидевшему против него рядом с Бурденко. — Прошлой осенью вы еще рассуждали, как в мирные дни в колхозе. А сейчас уже понимаете, чего требует партия от всех нас. О вашей работе отзываются очень хорошо, я так и доложу генералу. А с тобой, Бурденко, он очень хочет познакомиться.

— Чем это я заслужил, товарищ старший батальонный комиссар?

— Видно, заслужил чем-нибудь.

— Я не боюсь знакомства, товарищ начальник. Выйдем и из этого испытания!

— А почему ты считаешь это испытанием?

— Ну, а как же? Знакомство с генералом ко многому обязывает, мы это хорошо понимаем, товарищ старший батальонный комиссар.

— Это правильно. Он, я думаю, прежде всего спросит тебя и Тонояна о том, как вы воспитываете молодых бойцов. Придется держать ответ.

— Найдем, что ответить.

Арсен молча прислушивался к беседе. Хотелось говорить и ему, но он стеснялся. Ответы Миколы его удовлетворяли. В осенние дни прошлого года начальник политотдела казался ему суровым человеком. А теперь он видел перед собой приветливого старшего товарища, который не упускает из виду ни достоинств, ни проступков каждого и следит за тем, чтобы все они стали разумными и смелыми. Большие чувства овладевали душой Арсена, и он все сильнее стискивал ребра Эюба Гамидова, обняв его левой рукой. Напрасно ежился Эюб, стараясь выскользнуть из-под его руки, чтоб без помехи следить за беседой.

Начальник политотдела расспрашивал, кто какие письма получает из дому, у кого и где остались родные; рассказывал о том, как следует подниматься в атаку, чтоб быстрее добраться до неприятеля и не попасть под обстрел своей же артиллерии; говорил о том, какие успехи достигнуты нашими войсками на других фронтах; почему партия облегчила прием в свои ряды бойцов, отличившихся в боях; как работают в тылу для того, чтобы обеспечить победу.

— Почаще приходите к нам, товарищ старший батальонный комиссар! — заговорил Гамидов, отпихивая локтем руку Тонояна и сам смущаясь своих слов.

— Это Гамидов говорит?

Взволнованный Эюб поднялся с места. Ну, не удивительно разве, что начальник политотдела запомнил его, хотя видел раз или два? А ведь он встречается с тысячами людей!

— Точно так, товарищ батальонный комиссар!

Он инстинктивно потянулся рукой к левой стороне груди, где в кармане гимнастерки, под шинелью, у него хранится партбилет, за месяц до этого полученный из рук начполита.

…Генерал Яснополянский взглянул на часы и, откинув левой рукой упавшие на лоб рыжеватые пряди, встал с места. В блиндаже командира полка собрались командиры и бойцы. Широченная спина Гамзы Садыхова заслонила лицо генерала от сидевших дальше него. Многие приподнялись со скамеек.

— Товарищи! — заговорил комдив. — В далекий новогодний вечер тысяча девятьсот восьмого года Феликс Эдмундович Дзержинский сидел в тюрьме. Он вспоминал о том, что уже пятый раз встречает Новый год в тюрьмах и ссылке, вдали от родных и товарищей. Но никогда в его душе не рождалось сомнения относительно дела, которому он служил, всегда жило в нем непобедимое стремление к свободе, к полнокровной жизни. «Рыцарь революции» — как называли все Феликса Эдмундовича — думал о пройденном пути и спрашивал себя: как бы он жил, если б можно было начать жизнь сначала? И уверенно отвечал себе: именно так, как жил, пошел бы по тому же пути…

Мы также встречаем Новый год вдали от родных. Но разница большая: Феликс Эдмундович находился в тюрьме, а мы находимся в рядах нашей великой армии. И у нас в душе нет никаких сомнений относительно дела, которому мы служим; и у нас также усиливается и растет стремление к свободе, к полнокровной жизни, вера в нашу победу. Найдется ли среди нас хотя бы один, кто сейчас пожелал бы очутиться дома, а не здесь? Найдется такой, как вы думаете, товарищ Бурденко?

Бурденко встал с места.

— Товарищ генерал, колы б нашевся, такого внуки и через пятьдесят лет прокляли бы. Думаю, что в нашей семье такого урода не найдется!

Яснополянский с минуту молча глядел на него.

— Вот какой серьезный. А про тебя идет слух, что, мол, шутки шутить любит.

— Бывает и так, товарищ генерал. Нельзя все время на одной струне играть, соскучишься.

— Вот и я так думаю. Итак, товарищи, мы все гордимся тем, что встречаем Новый год здесь, в боях за родину!

Генерал снова бросил взгляд на часы.

— Поздравляю вас, товарищи, с Новым годом! Разрешите поднять первый бокал за рядовых бойцов. Самая трудная работа в такой великой войне всегда выпадает на долю рядовых воинов. За их здоровье!

Первый гулким басом крикнул «ура» Гамза Садыхов. Все поддержали его, и блиндаж, казалось, дрогнул. В эту минуту рывком распахнулась дверь и вместе со стужей в блиндаж ворвался начальник снабжения полка в белом тулупе. Достав из планшета синий конверт, он протянул его генералу Яснополянскому:

— Разрешите вручить письмо, товарищ генерал! Вечером зашел на полевую почту, взял, чтоб лично вручить вам.

Генерал взял письмо, взглянул на конверт. Все заметали, как он изменился в лице. Письмо было из осажденного Ленинграда, писали жена и Верочка.

Яснополянский шагнул к Меликяну и крепко обнял его.

— Спасибо, дорогой, большое спасибо за такой новогодний подарок!

Начальник политотдела звал Меликяна к себе, указывая на место между собой и комиссаром полка:

— Садись сюда, старина!

Понять и почувствовать, что означало для командира дивизии принесенное Меликяном письмо, пожалуй, мог именно Федосов, хотя этот случай взволновал всех присутствовавших.

Для ответного слова комдиву со стаканом в руке поднялся Микола Бурденко…

XLII

Аршакян оставался еще три дня в полку у Самвеляна, не пожелав отправиться в санбат дивизии: ему не хотелось мириться с тем, что он выбыл из строя хотя бы на неделю, хотя бы на несколько дней. Здесь же он чувствовал себя в строю. Беседовал с рядовыми бойцами, с комиссарами батальонов, записывал свои наблюдения о людях. Вокруг него всегда крутился заботливый Костя Фирсов.

В первый день, придя в сознание и поднявшись на ноги, Тигран чувствовал себя совершенно здоровым, если не считать головной боли и шума в ушах. На второй день он сразу ослаб, его начало рвать, поднялась температура.

Обо всем этом он не обмолвился ни словом, но его состояние не ускользнуло от проницательных глаз комиссара полка; Немченко в день раза два урывал время, чтобы зайти к нему как бы невзначай, якобы побеседовать о том о сем. Как-то раз он испытующе оглядел лицо Аршакяна, приложил руку к его лбу.

— Легкий жар, но ничего, пройдет…

На четвертый день Тигран возвратился в Вовчу.

Поздним вечером он вышел из политотдела, чтобы зайти к Бабенко. По улицам, у стен домов, направив стволы в сторону Северного Донца, стояли новые орудия. В нескольких дворах Тигран заметил повозки и полевые кузни. Слышалось пофыркивание лошадей. По небу метались исполинские столбы прожекторов, выискивая неприятельские самолеты. Казавшийся мирным город был настороже.

Тигран подошел к дому Бабенко в предвкушении радостной встречи. Он был уверен, что младший в доме «мужчина» — неугомонный Митя еще не спит, поджидая его, чтоб, повиснув на шее, с жадным любопытством выспросить еще раз, как наши бьют фашистов.

Железным молоточком Тигран стукнул в калитку прислушался. Голоса Мити не было слышно. Спит, наверно, мальчуган, поздно уже. А может быть, и все спят? Мелькнула мысль: не беспокоить их, вернуться в политотдел, найдется, где переночевать. Но рука машинально поднялась, и он стукнул еще раз, слабее и нерешительнее. Дверь на крыльцо открылась, по мерзлому снегу послышались легкие шаги.

— Это я, Митя, открой дверь!

Никто не отозвался. Калитка открылась, и при слабом свете Тигран увидел Надежду Олесьевну в наброшенном на плечи старом полушубке. Мать его маленького друга никогда еще не встречала Тиграна таким холодным молчанием.

— Добрый вечер, Надежда Олесьевна!

Она не ответила и на приветствие Тиграна. Шагнув к нему, она вдруг прижалась головой к его плечу и громко разрыдалась.

— Несчастье у нас, Тигран Иванович!

— Что случилось, Надежда Олесьевна? Говорите скорей — что случилось? — с тревогой спросил Тигран, ласково обняв ее за плечи и бережно приподнимая голову.

— Мити нет, Тигран Иванович! Нету Мити!

По телу Тиграна пробежал холод.

— Мы голову потеряли, Тигран Иванович, все вас ждем! Проснулись вчера утром — нет его. И до сих пор нет. Уже вторая ночь. Что нам делать, Тигран Иванович? Пропал наш Митя… Сообщили коменданту города. Он тоже не напал на след. Вот не ждали такого несчастья. Тигран Иванович, родной, скажите — что делать?

— Войдем в комнату, подумаем, — только и смог ответить Тигран, совершенно растерявшись от этой неожиданной вести.

Не спали и старики. Они сидели, грустно задумавшись. За столом с расставленными закусками и бутылкой водки Тигран увидел Сархошева, который шумно утешал удрученных стариков:

— Да вы не отчаивайтесь, мамаша, обязательно найдется! Вот и Тигран Иванович пришел. Добро пожаловать, дорогой замначподив, товарищ батальонный комиссар! Три дня без конца пьем за ваше здоровье! Вот какие бывают настоящие армяне, товарищ Бабенко! На примере Тиграна Ивановича вы можете составить себе мнение о нас. Я-то сам немного иной. Я, словно вечный жид, колесил по всему земному шару, вобрал в себя частицу каждого народа и племени. А вот Тигран Иванович у нас настоящий, натуральный армянин! А насчет Мити беспокоиться незачем, такой шустрый и смышленый мальчишка никогда не пропадет…

Сархошев был пьян. Его разглагольствования перед этой семьей, сраженной горем, казались и непристойными и возмутительными. Аршакян подошел, чтоб сесть рядом с Олесем Бабенко, и лишь тогда заметил, что на кровати, задрав ноги на спинку, разлегся какой-то боец в сапогах и шинели.

— А это кто? — с изумлением спросил он, повернувшись к Сархошеву.

— Мой боевой помощник Бено Шароян, — хладнокровно пояснил Сархошев.

Ничем не выдавая своего возмущения, Тигран приказал по-армянски:

— Немедленно разбудите и отошлите его! Даже у себя дома люди не разваливаются на кровати так бесстыдно — в одежде и в сапогах!

Сархошев улыбнулся, словно услышал приятную шутку.

— Э, Тигран Иванович, что поделаешь — война ведь!

— Делайте, что вам приказано, и немедленно!

— Ладно, разбужу, пусть уж пойдет. Парень был слегка навеселе.

Сархошев с трудом растолкал отбивавшегося и что-то бормотавшего Бено Шарояна. Продирая заспанные глаза, тот вдруг заметил Аршакяна, растерянно вскочил на ноги, оправил шинель и громко спросил:

— Разрешите идти, товарищ?

— Можете идти! — холодно бросил Аршакян.

Бено Шароян выскочил из комнаты, крепко прихлопнув за собой дверь.

Повернувшись к окаменевшему от горя Олесю Бабенко, Аршакян попросил:

— Расскажите же, как все это случилось, Олесь Григорьевич! Нет надобности заранее думать что-либо дурное.

— Ничего я не знаю, — буркнул старик. — Пусть уж они говорят, — он показал рукой на жену и дочь.

С застывшим от горя лицом Улита Дмитриевна подробно рассказала о случившемся.

Оказывается, Митя с нетерпением ждал возвращения Тиграна, по вечерам не засыпал почти до полуночи, часто выбегал на крыльцо. «Ты что такой взбудораженный, Митя?» — спросила его Улита Дмитриевна накануне исчезновения. А он ответил ей, как взрослый: «Что мне, петь и плясать, что ли? Мы здесь спим себе спокойно, а там, за семь километров, каждый день умирают люди, чтобы фашисты не пришли к нам!» — «Что ж ты можешь сделать, молокосос?» — удивилась бабушка. А он снова ей, точно взрослый, и этак грубо: «Хватит вам душу мне выматывать, извелся я, сидя рядом с бабами!» — Это бабушке-то и матери! Ну, кто слышал раньше такие слова от Мити?!

— Дальше, дальше что? — нетерпеливо торопил Тигран старушку.

— Что ж дальше? Говорю — очень нервный стал у нас Митенька… — продолжала бабушка.

После той вспышки Митя снова лег. Но бабушка заметила, что внук не спит, чем-то обеспокоен. «Что случилось?» — думала она и никак не могла понять. Улита Дмитриевна уснула, когда Митя начал посапывать. А рано утром, проснувшись, уже не увидела внука в кровати.

«Куда он ушел?» — думали родные. Ведь Митя никогда так рано не просыпался! Не было и бабушкиных валенок, не было кинжала и компаса, подаренных Тиграном Ивановичем.

«Ясно, отправился искать приключений!» — мелькнула у Тиграна догадка.

— Нет ли у вас родственников в ближайших селах? Или товарищей Мити?

Надежда Олесьевна сообщила, что в села уже разосланы люди; справлялись везде, где возможно, но на след напасть не удалось.

— Все у меня смешалось в голове! — пожаловалась она Тиграну. — Ничего сообразить не могу.

— Придет, честное слово, придет, поверьте мне! Увидите, что слово Сархошева сбудется, — придвигая к себе стакан с водкой, весело воскликнул Сархошев.

— Оставьте, ради бога, довольно! — вырвалось у Надежды Олесьевны.

Сархошев, решив, что ее слова относятся к водке, отдернул руку от стакана.

— Вот вспомните потом мои слова! — повторил он, чтоб скрыть свое смущение. — Сам своими ногами придет!

Но на его заверения никто не обращал внимания.

Тигран встал.

— Вы куда? — спросила Надежда Олесьевна.

— Зайду к коменданту. Может, напали на след.

Надежда Олесьевна проводила его до ворот.

Сжимая обеими руками руку Аршакяна, она с волнением шепнула:

— Какой вы хороший человек, Тигран Иванович! Очень, очень хороший…

— Идите прилягте немного, Надежда Олесьевна. А этот давно уже у вас?

Надежда Олесьевна поняла, что он спрашивает о Сархошеве.

— Да пусть себе пьет сколько влезет! Нам он не мешает. Лишь бы узнать что-либо о Мите, Тигран Иванович!

Тигран шел, и перед ним в темноте возникали то лицо Мити с живыми, смышлеными глазами, то измученное, взволнованное лицо его матери. Казалось: пропал родной сынишка, и Тигран идет на поиски. Чувство вины не покидало его. Он не сомневался, что Митя пошел на какое-то приключение. А ведь он сам и распалил воображение мальчика необдуманной шуткой…

Стыд и чувство глубокого раскаяния мучили Аршакяна. У него не хватало решимости открыть истину Надежде Олесьевне. Как он позволил себе так легкомысленно играть чувствами впечатлительного ребенка? Но разве можно было предполагать, что шутка приведет к таким последствиям?

Тигран не знал, как искупить свою вину.

Ветер со свистом проносился по крышам, швырял в лицо смерзшиеся снежинки. Зимняя ночь бушевала…

Надежда Олесьевна вернулась и, не останавливаясь в комнате, где сидели родители с Сархошевым, заперлась у себя в ожидании прихода Тиграна. До нее доносился пронзительный голос Сархошева, но она старалась не вслушиваться в то, что он говорил. Изредка раздавался голос матери, отвечавшей Сархошеву; но голоса отца не было слышно. За весь вечер, после прихода Сархошева, он не проронил ни слова. Она настороженно прислушивалась — не стукнет ли молоточек на воротах. Время тянулось нестерпимо медленно. Почувствовав, что комната недостаточно протоплена, — а в ней должен был спать Тигран Иванович, — она пошла за дровами, чтоб оживить уже потухавший огонь. Дружно занялись в печке сухие дрова, отблеск пламени заплясал по крашеному полу.

Надежда Олесьевна смотрела на огонь, и беспокойство ее все росло. Но вот наконец и металлическое звяканье молоточка. Она сорвалась с места и выбежала во двор. Открыв ворота, с отчаяньем в голосе, спросила:

— Не нашли, Тигран Иванович?

— Все в порядке, Надежда Олесьевна, Митя нашелся!

— Тигран Иванович…

В комнате еще разглагольствовал Сархошев со стаканом водки в руках.

Вынужденные терпеть его присутствие, старики молчали.

Вбежав в комнату, Надежда Олесьевна громко крикнула:

— Нашелся Митя!

Старая Улита Дмитриевна взволнованно взяла за руки Аршакяна.

— Спасибо вам, Тигран Иванович! Пусть минет вас всякое лихо, пусть не коснутся вас горе и утраты!

Старый Бабенко взволнованно крутил усы.

— Ожили мои бабы, соловьями запели! Но где же наш негодник, Тигран Иванович?

— В одном из полков. Скажите, не осталось ли у вас в селе Огурцове родственников или знакомых?

— Ну конечно! — ответила удивленная его вопросом Надежда Олесьевна. — Ведь там живет отец моего мужа, Митин дедушка. А почему вы спрашиваете?

Вопрос Тиграна вызвал беспокойство у родных Мити.

Но мысль о том, что во всяком случае мальчик цел и невредим и они скоро увидят его, утешала их.

— Одним словом, завтра увидим Митю!

Воспрянул духом и Сархошев.

— Вот видите, оправдались мои слова! Долой печаль, давайте-ка выпьем по этому поводу!

— Спасибо вам, Тигран Иванович! — сказал Бабенко, взяв в руки чарку с водкой. — Вот теперь выпить можно и нужно! — Старик лукаво посмотрел на жену и дочь. — Новый год прошел, а мы так и не чокнулись с Тиграном Ивановичем. Ах, Митя, Митя! Что из него выйдет, бог его знает. А ну, Дмитриевна, тащи все, что у тебя про заветный денек припасено!

Язык у старика развязался. Мать с дочерью радостно засуетились. На столе появились новые закуски, новая бутылка с наливкой.

— Я тоже выпью с вами, Тигран Иванович! — весело воскликнула Надежда Олесьевна.

Была поздняя ночь, но Тигран не мог отказаться от радушного угощения этой милой семьи. Он уселся рядом с Олесем Григорьевичем. По другую сторону от него села Надежда Олесьевна. Когда старик Бабенко предложил тост за Тиграна, она звонко чокнулась с ним своей чаркой.

— С удовольствием пью за ваше здоровье, от всего сердца!

Даже старая Улита Дмитриевна, жеманясь, словно молодуха, подняла чарку с наливкой.

— За здоровье хорошего человека и старухе не зазорно выпить!

Дом, где всего час назад люди были убиты горем, снова наполнился жизнью. Зазвенел смех Надежды Олесьевны, осветились улыбкой старые орлиные очи Олеся Бабенко, словно помолодела Улита Дмитриевна.

Сархошев во время тоста в честь Тиграна разразился длиннейшей тирадой, то объясняя старику Бабенко и женщинам, что за человек Тигран Аршакян, то обращаясь к Тиграну с заверениями в преданности. Говорил он то по-русски, то по-армянски, то официальным тоном, то фамильярно.

— Итак, поднимаю бокал за ваше здоровье, товарищ батальонный комиссар! Тигран-джан, хоть на день откроем сердце друг другу, забудем на время о званиях и разнице в чинах. Тигран-джан, я тебя люблю. Давай поцелуемся. Э-э, держись по-товарищески, человече! Что из того, что ты званием выше меня? Надежда Олесьевна, я Тиграна Ивановича люблю, предан ему, потому что он — большой человек. Таких людей немного на свете. Это кристальный человек, понимаете! Люблю я его, голову за него сложу! Да и я кое-что значу для него. Вот пусть сам скажет, если не так. Правда ведь, Тигран Иванович, правда?

— Ладно, ладно, пейте! — оборвал Аршакян.

— Нет, ты «ладно, ладно» мне не говори, Тигран Иванович! Разве я не правду говорю?

— Хорошо, хорошо, пусть правда.

— Ну, раз так, давайте поцелуемся. Может быть, я действительно пьян, глупости болтаю, может быть, что-нибудь не так сказал, Надежда Олесьевна?

— Не знаю, — уклонилась она от ответа.

Тигран поднялся на ноги.

— Встаньте и немедленно уходите!

Сархошев моментально протрезвился.

Не взглянув больше на него, Тигран прошел в другую комнату. Через минуту он услышал стук ворот. Дверь открылась, в комнату вошла Надежда Олесьевна.

— Напрасно взволновались, Тигран Иванович, — мягко сказала она. — Такой уж он человек. Пожалуй, не стоило выгонять его. Зря разволновались.

— Да никакого волнения, Надежда Олесьевна, я и не думал волноваться!

— А с папой и мамой вот не попрощались на ночь. Пойдемте, пойдемте…

Вернувшись к столу, Тигран старался быть веселым, пытался даже шутить.

Бабенко опять поднял чарку:

— Выпьем напоследок еще за нашего беглеца-головореза!

Все с радостью подхватили этот тост.

— Митя славный парнишка! — отозвался Аршакян. — Вы не очень уж браните его.

— Да, наоборот, мы вместе с вами балуем его вовсю! — со смехом вмешалась Надежда Олесьевна. В глазах ее сияла радость, вызванная и вестью о Мите и тем, что ушел неприятный человек.

Вернувшись в свою комнату, Тигран лег на кровать.

В комнате было душно. Он закрыл глаза, стараясь ни о чем не думать. Его начало клонить ко сну, когда он почувствовал прикосновение к груди. Открыв глаза, Тигран увидел Улиту Дмитриевну, которая поправляла сползшее одеяло.

— Эх, старая, разбудила! — шепнула она с сожалением. — Раскрылся, укрыть захотела. Ну, спите себе, спите, устали, поди.

— Я не спал, Улита Дмитриевна. Так, закрыл глаза. Не спится что-то.

— Понимаю, сынок. Не такое теперь время, чтобы люди могли спокойно спать.

Старуха села на стул рядом с кроватью. Видно было — она хочет что-то сказать.

— Человек этот, что ушел, из той же нации, что и вы? — осторожно спросила она.

— Да, из той же.

— И подумать только! — поразилась старуха. — Ведь какие разные бывают люди, а?

Через минуту она добавила:

— Да и у нас бывают такие. А вы все же спите, спите! Устали ведь. Я пойду.

Улита Дмитриевна встала, но все не уходила.

— Бывают, — повторила она. — Нехороший он человек, нехороший.

И, понизив голос, словно поверяя какую-то тайну, она оказала:

— И знаете что, Тигран Иванович? Беспокоит он Надежду. Приходит, о любви говорит ей! А Надя обижается, только не хочет грубить ему. Но чтоб она не узнала, Тигран Иванович, что я вам рассказала. Спите, спите, родной, спокойной ночи!

После ухода Улиты Дмитриевны сон у Тиграна окончательно пропал. Он был взволнован, огорчен, чувствовал себя оскорбленным недостойным поступком Сархошева.

Он встал, зажег свет и взял с этажерки Олеся Григорьевича первую попавшуюся книжку. Может быть, попробовать почитать, пока не станет клонить ко сну? Книга называлась «Народы России». Это были этнографические очерки о всех проживающих в России народах и племенах. Взятый им том относился к Украине. Тигран наугад открыл страницу и начал читать:

«…Поэтический народ украинцы! Их быт и характер гармонируют с окружающей светлой и пышной природой. Украинцу, даже крестьянину, присущ юмор, дар меткого и остроумного слова. Старики у ник немногословны, держатся весьма серьезно и торжественно-достойно. Но не таков украинец в дружеском окружении, особенно если он знаком с тобой и доверяет тебе. В этом случае невозбранно раскрывает он все свои дарования.

Украинец горд. Не любит он льстить и заискивать, не терпит несправедливости, наглости и грубости, упорно восстает против зла и умеет защищать свое достоинство…».

Эта книга, изданная много десятков лет тому назад, заинтересовала Аршакяна.

Он находил много общего между собственными наблюдениями и мыслями, изложенными в этой книге, хотя кое-что из прочитанного в ней дальше казалось ошибочным или устаревшим.

Он продолжал читать.

Начали бить зенитные пулеметы.

В глубокой ночи над маленьким украинским городом снова завыли фашистские самолеты.

XLIII

С неприятельских позиций неумолчно били пулеметы. Снопы трассирующих пуль со свистом и шипением проносились в воздухе, не долетая до окопов или зарываясь в насыпи перед ними. Все это давно уже стало чем-то будничным. Гитлеровцы стреляли до рассвета, стреляли независимо от того, замечается какое-либо оживление на позициях советских войск или нет. Если бы Гамидова спросили, почему фашисты стреляют всю ночь напролет и большей частью впустую, он ответил бы то ли в шутку, то ли серьезно: «Потому, что характер паршивый».

И прибавил бы: «Как собака скулит или как волк воет в холодную ночь, так и фашист должен стрелять — такой уж у него характер!»

Свистел и завывал ветер в оврагах, вихрем завивал снежную пыль, взметая ее к небу. Буран гнал все новые и новые волны снега, ссыпал в овраги, заполняя их вровень с краями. Стоило остановиться на минуту — и буран похоронил бы тебя и скрыл бы все твои следы. Словно никогда не видели люди богатой нарядами весны, не слышали грозного гула горных водопадов и мирного плеска равнинных рек, не пленялись обаянием знойного лета и грустно-ласковой осени. Казалось, будто всегда была зима, были и будут эти вьюжные ночи…

С автоматом на груди, точно молчаливое привидение, шагал сквозь метель Арсен Тоноян. Иногда он на минуту присаживался, всматривался в даль или ложился ничком и снова вставал, отряхивая снег с плеч и головы.

Вспоминал ли он знойное лето Араратской долины, выстроенный собственными руками дом на берегу реки Аракса, запах роз в саду и ласки своей Манушак? Все это было сейчас далеко, очень далеко. Мир неизмеримо вырос в глазах Арсена. Сколько, оказывается, было людей, о существовании которых Арсен и не подозревал. Как же он прожил столько лет и не знал, что живет на свете Микола Бурденко или подполковник Дементьев?

Десятью колхозами зараз может руководить командир полка Дементьев; горы пробьет, до воды доберется, целинные земли за одну ночь поднимет! Увидят люди его терпение — и не будут уставать, работая с ним…

Фашисты бросали ракеты, стреляли трассирующими пулями. Вой ветра заглушал грохот залпов, ракеты на миг освещали бешено пляшущие снежинки. А ночь оставалась попрежнему безжалостной и нескончаемой.

Внезапно стрельба усилилась. Поток светящихся пуль лился перед позициями противника, освещая его оборонительный рубеж. Все сильней и сильней становился огонь из пулеметов и автоматов. Но огонь этот не был направлен на наши позиции. Гитлеровцы били остервенело по пространству непосредственно перед собой. Вероятно, возвращалась обратно наша разведка. Но ведь в таких случаях и мы открывали огонь, чтоб ослабить стрельбу неприятеля по нашим разведчикам. А сейчас наши молчали.

Вдруг Гамидов подал условный сигнал. Бурденко и Тоноян кинулись на его призыв. Еще не добежав до него, они услышали его крик:

— Хальт! Хенде хох!

Тоноян и Бурденко решили, что их товарищ наткнулся на неприятельского разведчика. Хитрили, значит, фашисты, шумиху затеяли, чтоб замаскировать переход своих лазутчиков!

Гамидов уже несколько раз успел крикнуть «хенде хох».

Сквозь свист ветра послышался тонкий голос:

— Да русский же я, русский! — и вслед за этим пронзительный крик.

У ног Гамидова лежала на снегу маленькая фигурка. Бурденко нагнулся, приподнял ее.

— Ранен, что ли?

— Я тихо-тихо прикладом бил, — виновато признался Эюб.

— Это мальчонку-то? — рассердился Бурденко. — Эх ты, герой!

Поддерживаемый его рукой мальчик болезненно стонал.

— Ранен, поди, — с сокрушением Проговорил Бурденко.

— Револьвер… мой револьвер! — с плачем выкрикнул тот.

Неподалеку в снегу отыскался револьвер, выпавший из рук мальчика после удара прикладом.

— Немецкий парабеллум! — доложил Гамидов.

— Дайте мне, это мой револьвер! — простонал мальчик.

— Надо немедленно представить в батальон! — распорядился Бурденко. — Сам он идти не сможет, придется нести на спине.

Засунув за пазуху револьвер, Тоноян поднял мальчика.

— Слушай, ты не говори, что я его прикладом, — попросил Гамидов, устраивая ребенка поудобнее на спине Тонояна. — Откуда я знал, что это маленький мальчик?

Тоноян направился к штабу батальона, пошатываясь от порывов сильного ветра. Неподвижно, словно мертвый, лежал у него на спине неизвестно откуда появившийся мальчик с бессильно болтающимися руками. Арсен вдруг заметил, что на руках у мальчика нет рукавиц. Он взял его руки в свои ладони. А если он уже замерз и потому потерял сознание? Мысль о том, что он может доставить в штаб батальона бездыханное тело замерзшего ребенка, показалась Арсену ужасной.

Вспомнив, что у него во фляге есть немного водки, он опустил мальчика на снег, раздвинул ему зубы и влил водку в рот. Вначале тот даже не шевельнулся, но вот он вздрогнул и, глотнув, глухо простонал:

— Мой револьвер… дайте!

— Выпей, выпей еще! У меня твой револьвер, отдам. — И Арсен снова насильно влил ему водку в рот.

Почувствовав, что мальчик ожил, Арсен достал свои рукавицы, напялил ему на руки и, вновь подняв на спину, зашагал, на этот раз быстрее и не качаясь: они уже спустились в овраг, где ветер был слабее.

Когда в штабе батальона Тоноян положил на пол свою странную ношу, это вызвало у капитана Малышева и остальных военных в блиндаже еще большее изумление, чем у дозорных. Поднеся лампочку к лицу красивого русого мальчугана лет десяти — двенадцати, капитан Малышев пробормотал про себя:

— Да, вот тебе и война!

Догадываясь о том, что мальчик обморожен, он приказал вынести его из блиндажа и оттереть снегом руки, ноги и лицо.

В блиндаж вошла Анник Зулалян, сонная, с расширенными от удивления глазами. Мальчика вынесли наружу, оттерли снегом и принесли обратно. Рассказав комбату все подробности происшествия, Арсен вернулся на пост, забыв упомянуть о том, что дал выпить мальчику водки.

Это упущение и вызвало в дальнейшем полупечальные, полукомические последствия.

Капитан Малышев распорядился дать мальчику немного водки, чтобы привести его в чувство. Тот открывал глаза, закрывал их и снова слабо стонал, не говоря ни слова. Опять поднесли фляжку к его губам. На лице мальчика появилась гримаса, он мотнул головой, отворачиваясь от фляжки. Ему влили несколько глотков насильно. Глаза его открылись. Он оглянулся, лицо его осветилось улыбкой, и он заговорил, обращаясь неизвестно к кому:

— Товарищ генерал, фашисты из фанеры танки приготовили! Я сам видел, товарищ генерал. На разведку пошел и все разузнал!

Думая, что мальчик обращается к нему, капитан Малышев сказал:

— Ты говоришь не с генералом, мальчик. Я — капитан.

Тот приподнялся и стал на ноги, ухватившись рукой за колышек, вбитый в стену блиндажа.

— Товарищ генерал, докладывает капитан разведчиков! Товарищ генерал, я разузнал, что фашисты хотят надуть нас, собираются выставить танки из фанеры. Понимаете? Фальшивые танки! Товарищ генерал, это все правильно, честное ленинское! И револьвер этот я у них добыл. Дедушка все боялся. А я как схвачу — и ходу! Только как бы дедушку не убили… Да нет, он спрячется в погребе у Карпенко. А револьвер мой, никому его не отдам! И фашистов всех разом уничтожить можно. Батарея, огонь! Прямой наводкой на дом Карпенко, пли! Громи фашистский штаб!

Малышев поглядывал на Анник и улыбался: смотри, мол, какие любопытные вещи бывают на свете! Эта улыбка как бы говорила: «Для меня тут ничего удивительного нет, я сквозь огонь и воду прошел. Это ты, неопытная девушка, удивляйся и учись познавать жизнь!..»

— Послушай, мальчик, ты мне представления не устраивай! — строго сказал он. — Говори сейчас: кто ты и откуда шел?

— Я капитан разведчиков, несу ужас и смерть фашистским захватчикам! — с ребячьей хвастливостью заявил мальчик. — Товарищ генерал… Товарищ Яснополянский, я… я — гроза фашистских оккупантов!

Затуманенный взгляд, смелое и свободное поведение мальчика удивили Анник. Она наклонилась к нему.

— Да он пьян, вы напоили ребенка!

Шатаясь и держась за стену, мальчик шагнул к капитану и, поднеся руку к фуражке, пронзительным мальчишеским голосом выкрикнул:

— Товарищ генерал… разрешите доложить… товарищ генерал, разрешите…

Не докончив фразы, он пошатнулся, стукнувшись спиной о стену блиндажа.

— И правда пьяный, переборщили мы с водкой! — сокрушенно подтвердил Малышев.

Решили уложить мальчика, чтоб он выспался и пришел в себя, но тот сопротивлялся и кричал, думая, что попал в руки фашистов.

— Оставьте меня, не трогайте! Все равно ничего вам не скажу… ничего не узнаете!

Анник и смешно и больно было смотреть на этого ребенка, который не сознавал окружающего под влиянием водки.

Его уложили спать. В первые минуты он нервно дергался, кривил лицо, но затем дыхание его стало ровным, и он заснул глубоким, мертвым сном.

XLIV

Капитан Малышев связался с командиром полка и доложил о происшествии. Дементьев приказал немедленно доставить к нему необычного ночного гостя. Мальчик еще спал. Его закутали в тулуп, вынесли и положили в сани. Но он не проснулся и в дороге. В штабе по приказу майора Кобурова ему натерли снегом лицо.

Когда мальчика внесли в блиндаж командира полка, он зажмурился от показавшегося обильным света. Человек исполинского роста сказал мальчику:

— Здорово, герой! Ну, расскажи, откуда ты явился.

— А вы кто? — шепотом спросил мальчик, избегая встречаться взглядом с незнакомым подполковником.

— Я — подполковник Красной Армии Дементьев. А кто ты?

Не выдержав взгляда подполковника, мальчик опустил голову и прошептал:

— Я расскажу все генералу Яснополянскому. Пусть меня отведут к нему.

— Ах, вот как. Мне, значит, не доверяешь?

Мальчик молчал, не поднимая головы.

— Ладно! — согласился подполковник. — Отправим тебя к генералу, кстати он и сам тебя ждет! Не сомневайся, пошлем, товарищ Дмитрий Степной. Приготовься к новой поездке на санях.

Митя вскочил с места, удивленный и испуганный. Лицо у него горело, глаза лихорадочно блестели.

— Ты посиди немного, отдохни, Митя, потом поедешь.

И тут Митя, крепко сжав губы, заплакал, задыхаясь от волнения и неожиданности.

— Ай-ай-ай, да разве герои плачут? — пошутил подполковник. — Не годится! А ты ведь, кажется, герой, мне о тебе рассказывали.

Сдерживая слезы, Митя смотрел на огромного и доброго подполковника и горестно думал, что ничего, ничего не сможет скрыть, что тот уже все знает. Он никак не мог взять в толк — как же подполковник узнал обо всем и неужели правда, что генерал Яснополянский ждет его? Подполковник добавил:

— Да, забыл, кланялся тебе Тигран Иванович Аршакян!

Это окончательно обезоружило Митю, и он выговорил сквозь слезы:

— Я все вам расскажу, честное ленинское, не солгу! Только чтоб мама не узнала, ничего ей не говорите!

— Ну вот и хорошо. А мама ничего не узнает. Рассказывай, но только правду, ничего не выдумывай.

— Все расскажу, дядя, все, как было, даю честное ленинское! А револьвер мой отдадите? Не отберете у меня револьвера?

— Ну, что твое, так уж твое! А теперь выпей-ка горячего чайку, отведай вот этих пирожков и рассказывай. А револьвер, пожалуйста, хоть сейчас возьми!

Вначале мальчик отказался от чая, но потом стал быстро пить, обжигая губы. После этого он подробно рассказал о своих похождениях.

…Он решил тайком пробраться за линию фронта, тайком потому, что все равно ему не разрешили бы. Тигран Иванович так и говорил, что еще мал Митя для таких дел, ему ведь всего двенадцать. «Если вдруг попадешь фашистам в руки и тебя мучить станут, не выдержишь, выдашь тайну, нехорошо получится. Выйдет, говорит, что ты предатель».

А это неправда, что Митя способен выдать тайну врагу. Хотите вот — положите его руку на стол и вбейте в нее молотком гвоздь; если даже умрет от боли, и то ни слова не скажет!

Он решил пойти ночью в село Огурцово. Там ведь дед остался. Выведает он там все о гитлеровцах, вернется и расскажет генералу Яснополянскому. Если деда не окажется, то пойдет к Карпенко, они тоже не сумели эвакуироваться из села. А Витя Карпенко его товарищ. Они вместе все и разузнают.

«Ты еще очень мал», — говорит Тигран Иванович. А как вот Павка Корчагин спас от белых Жухрая, сбил с ног вооруженных беляков и сам убежал с Жухраем?

Когда бабушка начала посвистывать носом (она всегда свистит во сне), он взял кинжал, компас, простыню, чтоб закутаться, если придется лечь на снег, как это делают разведчики, и тихонько вышел из дому.

Пробрался он мимо артиллеристов, прошел мимо села Готища. Это было самым трудным. Что ни шаг, то человек, полно бойцов, пушек, кухонь. И ночь ясная, ветра нет. А у Донца проходит линия нашей обороны. Пополз он, хотел было войти в окоп, оттуда — голоса. Снова припал к земле. Потом наши начали стрелять в сторону неприятеля; из пулеметов искры сыпались, в нос било запахом пороха. Он немного отполз и спустился в окоп, чтоб перебраться на ту сторону. А в это время по окопу проходил боец… Он сел в нише окопа, прижавшись спиной к стене. Боец поравнялся и прошел мимо. Тогда Митя выбрался из окопа, накинул простыню и пополз в сторону немецких позиций.

— И как он на минах не подорвался, — с беспокойством прервал майор Кобуров.

Митя со страхом оглянулся на него.

— Дальше, Митя, дальше! — подгонял подполковник.

…Устав ползти, Митя, пригнувшись, зашагал. Гитлеровцы пускали ракеты, иногда стреляли из пулеметов. Все вокруг освещалось. Митя думал, что это его заметили и оттого стреляют. Потом-то он сообразил, что не надо идти мимо кустарника: ведь кусты больше обстреливают, а открытые места — меньше. Он отошел от кустов и пополз по открытым местам. Убьют — так пусть убивают: война! Как же разведчики каждый день пробираются к ним в тыл? И вот он дополз так близко, что когда стреляли немецкие пулеметы, увидел все амбразуры, а огонь их пулеметов проходил прямо над его головой.

Поднялся он на бугор, увидел и стреляющих. Стоят у пулемета гитлеровцы; постреляют, постреляют, а потом начинают говорить друг с другом по-своему. Знай Митя по-немецки, понял бы, о чем они говорят. Пополз Митя по окопу и вышел на другую сторону. Так и добрался до первых домов Огурцова. И тут-то чуть было не попался он фашистам в руки: шел во весь рост, запыхался, и как назло, захотелось кашлять. И вдруг видит — идут гитлеровцы, да целой группой, шагают все в ряд, и снег хрустит у них под ногами. Бросился он наземь, прижался головой к земле. Гитлеровцы прошли мимо.

Все же один из них наступил-таки на ногу Мите, выругался и зашагал себе дальше. Нога у Мити сильно заболела, но он сдержался, не проронил ни звука. Подошел он к дому деда и вдруг видит — часовые. Один шагает к Мите, другой — в обратную сторону. Ясно, что в доме деда важный фашист живет или, кто его знает, может, и штаб стоит.

Подполз Митя ближе. Остановятся часовые — и Митя застынет на месте, чтоб не скрипел снег. Увидел он, что незаметно войти к деду нельзя, и направился к дому Карпенко. А там тоже неладно — на зов не откликаются. Потом уж он заметил, что разбито окно и в доме никого нет. Стал Митя, не знает, что делать. Даже подумал: не вернуться ли? Вышел со двора и пробрался к дому Зеленко. Залаяла собака, но потом признала Митю, стала ласкаться, забежала вперед и указала ему путь в погреб. Очень удивились и испугались Зеленко. Митя объяснил, что соскучился по деду, пришел к нему, да только часовые все ходят вокруг дома, потому он к ним и зашел. Стали они спрашивать Митю: где, мол, Красная Армия и много ли наших войск? Оказывается, фашисты им сказали, будто Красной Армии уже нет…

Переночевал он у Зеленко, а на следующее утро деда на улице подстерег. Удивился дед, расцеловал Митю, заплакал, а потом рассердился. «Озорник, говорит, ты, безрассудный мальчишка! И как ты добрался, говорит, тебя ведь одной пулей прихлопнуть могли!» А Митя ему: «Нет, дедушка, не так-то легко поймать советского разведчика!» Дед снова сердится: «Погляди-ка на хвастуна, говорит, молоко на губах не обсохло, а уже себя в разведчики произвел! Взрослым еще не удалось с фашистами справиться, а этот себя уже разведчиком объявил!» — «Ошибаешься, дед, — сказал ему Митя, — вот, увидишь, как их побьют! От Москвы ведь отогнали… Ты не сомневайся, дедушка». А дедушка ему отвечает: «Дай-то бог, говорит, а ты язык-то все же придерживай!»

Потом они с Витей Карпенко ходили по селу и разузнавали, где их пушки стоят, где танки, где их штаб и с какой стороны у них заминированные места. А он хитрый, фашист. Справа от села, у горловины оврага, будто бы орудий и танков понаставил и будто замаскировал их. Да все это неправда! Он из фанеры эти орудия и танки смастерил, чтоб наших обмануть, заставить стрелять по ним. А вот где настоящие пушки и настоящие танки наставлены, это они с Витей вызнали и записали все на этой вот бумажке.

Митя вытащил из-за пазухи засаленную, сложенную вчетверо бумагу и протянул подполковнику Дементьеву:

— Вот я все покажу и объясню…

Разложив на столе листок, Дементьев с интересом принялся рассматривать изобретенные мальчиками условные знаки. Склонившись вместе с ним, разглядывали листок начальник штаба и прибывший позднее комиссар полка. Митя Степной указывал пальцем каждый условный знак и давал объяснения, как заправский разведчик, не упуская мельчайших подробностей.

Они с Витей Карпенко точно разузнали, сколько войска в Огурцове, какие части размещены в селе и где находятся их штабы.

— А где ты револьвер раздобыл? — задал вопрос Микаберидзе.

Мальчик продолжал рассказ.

…Вторую ночь он провел уже с дедом в подвале. А в доме жил начальник фашистской артиллерии, обер-лейтенант Купер. Всю ночь там отплясывали так, что трещал потолок над дедом и Митей.

Говорили по-немецки, и Митя с дедом ничего не поняли. Дед ругался, так и не смог уснуть из-за шума, а Митя выспался и отдохнул.

Днем снова зашел Витя Карпенко, и снова они ходили по селу и расспрашивали обо всем, о чем им надо было. Дед сказал Мите: «Ты берегись, не попадайся на глаза Григорию Мазину. Он предатель». А этот Мазин — ищейка ихняя, по его доносу больного отца председателя колхоза повесили. Посреди села устроили виселицу и повесили вместе с Василием Трофимовичем Кошкаревым. Пять дней висели они, раскачивались от ветра.

В этот вечер дед рано лег и скоро уснул.

Сверху опять слышались шаги и немецкая речь. Потом гитлеровцы замолчали. Немного погодя Митя услышал сверху храп. В комнате деда имеется люк, который открывается в подвал. Митя лесенку приставил, приоткрыл люк и чуть не захлопнул его опять, — испугался домашней кошки, которая с мяуканьем кинулась к полуоткрытому люку и давай тереться мордочкой о лицо Мити. На кровати в одежде и сапогах лежал фашист. На столе — наполовину опорожненные и пустые бутылки и много кушаний. Фитиль лампы привернут, в комнате полутемно. И тут фашист как почешет затылок! Митя замер на месте. Отдышался и заметил висящий на стуле планшет, а на сиденье револьвер. Ему этого и надобно было. На цыпочках подобрался, забрал все, и когда повернулся, ну, словно вот-вот должны сзади схватить! Спустился по лесенке и тихо-тихо заложил люк. Все сошло благополучно.

Закутавшись в простыню и спрятав револьвер в планшет, он разбудил деда. «Ухожу я, дед, к нашим. И ты уходи из дому, спрячься где-нибудь, а то убьют тебя».

«Что ты тут болтаешь? — рассердился дед. — Что это тебе взбрело в голову?» Митя ему объясняет, что вошел к спящему фашисту, бумаги у него выкрал; узнают утром, деда дома застанут, убьют. О револьвере-то Митя ничего не сказал деду. «А сердиться будешь, дед, — услышат! Ведь я все равно вернуться должен. Прощай, дедушка, смотри же, уходи из дому, спрячься!»

И снова пополз он мимо часовых до огневых точек. На этот раз фашисты встречались чаще, хотя из-за ветра и бурана, казалось, легче было пройти опасную зону. В одном месте он пролежал очень долго.

А когда Митя уже переходил «линию», его заметили фашисты и давай бить из пулеметов! Прямо показалось, что в десяти местах ранили; тогда-то и потерял он планшет. Хорошо еще, что хоть револьвер остался. Он уже шагал во весь рост, направляясь в нашу сторону, как вдруг послышались голоса бойцов. Они, видно, подумали, что идет фашист, и давай кричать: «Хальт! Хенде хох!» А уж после этого Митя ничего не помнит. Жаль только, что пропал планшет. А револьвер все же уцелел!

Митя скрыл, что при встрече с бойцами они ударили его прикладом, приняв за фашиста.

— Ты все рассказал, как было? — спросил подполковник.

— Все.

— Ничего не забыл?

— Нет. Вот только не знаю, как там с дедом. Если не сумеет он спрятаться…

При этих словах мальчик опустил голову.

— А к генералу попасть хочешь, Митя?

Лицо мальчика осветилось улыбкой.

— Хочу!

— Ну, значит, пошли к генералу.

— Только бы наши не узнали, дядя подполковник! Пусть и Тигран Иванович не говорит.

— Никто не скажет. Как бы ты сам не проговорился.

— Ну, у меня-то ничего не узнают! — гордо ответил мальчик.

У генерала Митя повторил свой рассказ. Уже рассветало. Отдернули занавески, и в комнату проникли золотистые лучи солнца.

Генерал поднялся с места.

— Измучили мы ребенка!

Он подошел к Мите, приложил ладонь к его лбу.

— Жарок у него. Итак, товарищ Степной, благодарим за сведения, но больше этого не делай. Не время еще тебе, братишка!

Опять то же самое — «не время тебе». Митя всегда обижался на эти слова, но не находил на них ответа. Ему польстила лишь форма обращения: генерал назвал его «товарищ Степной».

— Благодарим, — повторил генерал. — Награждаю тебя медалью «За отвагу» и поздравляю с высокой наградой. А револьвер твоим и будет, но пока пусть у меня останется. Ладно? А если понадобится — пожалуйста, приходи и забери его у меня. Но обо всем, что было, молчок, никому ни слова! Скажи, можешь ты хранить тайну, товарищ разведчик?

— Могу, товарищ генерал!

— Ну, тогда пойди отдохни. А домашним можно сказать, что был у нас в полку. Хотел, мол, стать добровольцем, не согласились. Вот так и можно сказать.

Генерал сразу в глазах мальчика стал доступным и близким, завоевал его доверие.

— Разрешите идти, товарищ генерал? — радостно спросил Митя.

Генерал вызвал адъютанта и приказал ему проводить Митю домой. Когда адъютант с мальчиком вышли, генерал взволнованно зашагал по комнате, затем остановился перед начальником разведки.

— Вот видите, как война все перевернула даже в сознании наших ребят…

Во дворе Митя встретил Аршакяна и в первую минуту смутился. Уверенный в том, что тот все узнает и без него, он умоляющим тоном попросил:

— Нашим говорить не надо, генерал запретил, Тигран Иванович.

Они вместе направились домой, где Митю с радостью и упреками встретили бабушка, мать и дед. Но, заметив, что у мальчика жар, его немедленно уложили в постель. Левое плечо у Мити посинело и распухло. На тревожные расспросы матери он объяснил, что поскользнулся на льду.

Спустя несколько часов температура у Мити поднялась, его стала бить лихорадка, начался бред. Бурный поток бессвязных слов вызвал сильную тревогу у стариков и Надежды Олесьевны. Они грустно сидели у кровати мальчика, когда Аршакян привел военного врача. Исследовав Митю, врач прописал лекарство и распорядился поставить банки. После полудня Митя уснул. Проснувшись вечером, он увидел склонившееся над ним лицо матери, улыбнулся и, ласково приложив руку к ее губам, шепнул:

— Не бойся, мама, я выздоровлю!

Когда же пришел Тигран и, смеясь, справился, как себя чувствует его друг Дмитрий Александрович Степной, мальчик серьезно, словно взрослый, отозвался:

— Все в порядке, товарищ батальонный комиссар!

Старики и Надежда Олесьевна облегченно улыбнулись.

XLV

Томительно медленно проходили дни. Погода стояла ясная, но иногда опять начинали бушевать метели. Порой шел мягкий снег, рассвет бывал сырым и теплым. На села, поля и леса спускался густой молочный туман. В такие дни вороны, громко каркая, слетали с деревьев на крыши домов, воробьи с веселым чириканьем искали во дворе зерна. И вдруг сразу все менялось: после мягкого снегопада снова завывал северный ветер, мрачнел день, начинались еще более жестокие морозы.

Шли уже первые дни марта, но ничего как будто не менялось, и желанная весна казалась попрежнему далекой. Все еще были скованы толстым слоем льда реки, гнулись под тяжестью обледенелого снега ветви деревьев, от горизонта до горизонта сияла сплошная белизна. По прежнему выворачивалась наружу земля от взрывов снарядов и фугасных бомб, на белом фоне, подобно черным могилам, открывались широкие воронки, которые снова исчезали под свежевыпавшим снегом, заметавшим следы человеческой крови, братские и одиночные могилы бойцов.

Каждый рассвет приносил вести о больших событиях. Советские войска на юге и западе освобождали все новые города, районы и железнодорожные узлы. Призыв «Вперед, на запад!» был на устах у всех людей армии и тыла, был начертан на стенах домов, на бортах тягачей, танков, автомашин, на щитах гаубиц и даже на боках повозок транспортных рот.

Однако в боевой жизни войск в районе города Вовчи не наблюдалось крупных изменений. Случались тяжелые бои; иногда отбивали несколько сел. Два или три из них во время дальнейших боев вновь переходили в руки врага.

А линия фронта оставалась неизменной. Трудно было ответить на вопрос, почему это происходило. Бойцы сражались отважно. Они сражались так же, как защитники Москвы, как освободители Ростова, Керчи и Феодосии. Они ни в чем не были виноваты, но тем сильнее болело у них сердце.

Город, находившийся от неприятеля на расстоянии пушечного выстрела, жил наполовину мирной, наполовину военной жизнью. Начал работать кинотеатр, на стенах домов появились объявления местного совета, возобновились занятия в техникуме механизации сельского хозяйства. Дало знать о своем существовании и районное правление приусадебных хозяйств, вывесившее несколько объявлений, написанных неровными буквами: «Получены семена ароматических и декоративных растений. Отпускаются также и для индивидуальных цветников. Желающие могут приобрести по доступным ценам».

Рядом наклеено было воззвание: «Все для войны, все для фронта! Вперед, на запад, смерть немецким оккупантам!»

Словно и была война и не было ее… Во многих домах собирались юноши и девушки, пели, танцевали; нередко на этих вечеринках принимали участие служившие в тыловых подразделениях военные. Завязались многочисленные знакомства, дружеские отношения; нередко между городскими девушками и молодыми военным расцветала любовь. Знакомым сержантам и лейтенантам вышивались платки и кисеты, бесхитростным языком писались любовные письма с присущей юношескому возрасту наивной философией о жизни и любви. А в сбрасываемых с самолетов листовках враг угрожал сровнять с землей «партизанский город». Эти угрозы льстили самолюбию жителей. Особенно гордились тем, что гитлеровцы назвали их город «партизанским».

Однажды рано утром в дом Бабенко пришла Седа с письмами на имя Аршакяна. Как и всегда, Седа решила сама обрадовать батальонного комиссара, лично вручив ему письма родных. Пока Тигран читал их, Улита Дмитриевна уговаривала девушку отведать блинчиков со сметаной:

— Не стесняйтесь, доченька, вы же их любите.

Седа отказывалась:

— Да кто сказал, что люблю!

Митя, по-свойски обращавшийся с Седой, потащил ее за руку к обеденному столу.

— Не выпущу, пока не покушаете!

— Нельзя так, Митя, — упрекнула мать сына.

— Нет, можно!

Тигран читал письма жены и матери. Лусик, как всегда, в легко разгадываемом стремлении поддержать бодрое настроение мужа описывала все в светлых красках; по ее словам, жили они точно так же, как и до войны, сама она здорова и работает.

Мать, как обычно, писала неприкрашенную правду. Из центральных городов прибывают в Ереван все новые и новые партии осиротевших детей. Работа ее требует большого душевного напряжения. Целыми неделями приходится ухаживать за детьми, ласкать, занимать веселой болтовней, чтоб на лице того или другого ребенка заиграла улыбка. «Одна такая улыбка вызывает во мне большую радость. В такие дни я в состоянии съесть кусок хлеба. Когда же тот или иной ребенок остается безутешным и мрачным, он и ночью стоит перед глазами, и я не могу уснуть. Была у нас девчурка из Орла, трех лет. Она отвергала все наши попытки приласкать ее. „Я хочу мою маму, — говорила она, — ты не моя мама“. И так целый месяц. А воспитательниц и няню вовсе не подпускала к себе. Вот уже два дня как она стала улыбаться, а сегодня говорит мне: „Если ты моя мама, то почему твоя фамилия не Козлова и почему ты не берешь меня домой?“ Я и забрала ее к нам. Сейчас, когда я пишу тебе эти строки, она спит в своей кроватке, рядом с моей. Значит, у тебя есть сестренка, Тигран, с небесно-голубыми глазами, розовыми губками и носиком пуговкой…»

Половину своего письма мать посвятила «товарищу Максиму из депо». Александрополь… 1920 год, дни майского восстания… арест товарищей… Дни, полные радостных надежд и трагических событий!.. «Товарищ Максим все это время был с нами. Он якобы случайно попал в Армению и работал в качестве специалиста в депо. Но ничего случайного в этом, конечно, не было. Товарища Максима прислал в Армению с революционными заданиями Сергей Миронович Киров». Мать помнит даже рост Максима, его лицо, типичное русское, хоть и смуглое, помнит его манеру разговаривать, его веселые шутки. Помнит, как на революционных сходках у него всегда под рукой была гитара: в случае внезапного налета дашнакских полицейских, он начал бы играть на гитаре, чтоб придать собранию видимость товарищеской пирушки. «И как он играл! Особенно удавались ему частушки… А как плясал! Товарищ Максим хорошие вечера устраивал, и хоть всем „собутыльникам“ была ясна цель этих вечеринок, все же он и там заражал всех своим весельем».

…Генерал Максим Луганской, оказывается, играл на гитаре, пел частушки и так плясал, что ходуном ходил пол… В этом как будто не было ничего необычного. Но Тигран все же не представлял себе члена Военного Совета фронта с гитарой в руках. Казалось, что всегда он был таким серьезным и солидным.

«…Помню мои две последние встречи с Максимом, — писала мать. — Я рассказывала тебе о них, но сейчас все подробности снова ожили в памяти. Дашнаки рукой кровавого палача Сепуха уже подавили восстание. Выполняя волю английских и американских эмиссаров, правительство забило тюрьмы рабочими и крестьянами — участниками восстания. Каждую ночь расстреливали десятки людей, во избежание ответственности нагло заявляя, якобы арестованные были убиты при попытке к бегству.

Дашнаки боялись суда при открытых дверях, боялись последнего слова брошенных в тюрьмы и заранее осужденных на смерть людей. Выяснилось, что у Канакера расстреляли руководителей восстания и вместе с ними твоего отца…

Мы узнали, как героически вели себя наши в минуту смерти. Подняв вверх сжатый кулак, твой отец крикнул: „Мы умираем, но наше дело восторжествует! Да здравствует революция! Да здравствует товарищ Ленин!“ Молода еще я была, неопытна. Осталась с тобой одна. Многие соседи из страха даже не заходили к нам, Я плакала в отчаянии, и лишь ты был моим единственным утешением. Ты утирал мне слезы и лепетал: „Не плачь, не надо, вот увидишь, папа вернется к нам…“.

Знала я, ребенок ты и не понимаешь, что отец никогда уж не вернется. Но твои слова приносили утешение, облегчали сердце. Как-то вечером я сидела у твоей кроватки. Ты спал, а я, отодвинув лампу, в полутьме смотрела на твое лицо. Очень ты был похож на своего отца! И вдруг в дверь постучали. По телу пробежала дрожь. Я боялась не за себя. Какая бы тебя ожидала участь, если б ты лишился и меня?! А такая опасность почти подступала уже к нашему порогу. Я-то ведь официально вступила в партию до восстания и помогала отцу чем могла. Нет, не за себя я боялась! Наоборот, мне иногда казалось, что будет лучше, если и меня арестуют и расстреляют, как твоего отца, чтоб и меня занесли вместе с ним в списки жертв революции; но мысль о тебе отрезвляла меня. И вот в дверь стучат… Мне казалось, что это они. Подошла к двери и притаилась. Опять негромко постучали. На этот раз я услышала условный стук. Открыла дверь. Вижу — товарищ Максим из депо! Он скрывался, его разыскивали дашнаки. От волнения и неожиданности я чуть не упала. Максим подхватил меня, усадил на стул. „Уходите! — говорю я. — Уйдите сейчас же, Максим, вас ищут!“ А он мне отвечает: „Я за вами, Арусяк Гегамовна. Узнал, что вас хотят арестовать. Пришел, чтоб помочь бежать“.

Закутал он тебя в одеяло, взял на руки и вышел. Я за ним. Куда вел меня товарищ Максим, я не знала. Молча шла вслед, пока не добрались до отдаленного квартала города. Перед нами раскрылась дверь вросшей в землю лачуги.

Уложили мы тебя спать на тахту, а сами уселись на рогоже, разостланной на полу. Максим до самого рассвета пробыл со мной, утешал, обнадеживал. „Самое достойное, что вы можете сделать, чтобы сохранить память о муже, это продолжать его дело, не отходить от революции и воспитать своего сына в духе Ленина…“.

На рассвете товарищ Максим ушел. А днем я узнала, что приходили к нам с обыском дашнаки, перевернули все вверх дном и пришли в ярость, не застав меня. В другой раз я сама пошла к Максиму. Он дал знать, что получил предписание выехать в Баку. Смуглый цвет лица давал ему возможность выдать себя за немого армянского крестьянина, которого старший брат везет в Баку определять на работу. „Старшим братом“ его был железнодорожник из Джаджура. Долго мы беседовали с „немым“. „Не отчаивайтесь, — говорил он. — Советская власть придет на помощь и спасет Армению. Верьте и работайте для этого. Придут дни свободы, и ничьих трудов и жертв революция не забудет!“ Я тоже переоделась крестьянкой, пошла проводить его до станции Амамлу. Чего только не бывает в жизни! Кому могло прийти в голову, что спустя двадцать два года тебе придется встретиться с товарищем Максимом в дни Отечественной войны, когда темные силы снова грозят советской власти. Очень бы хотелось самой повидать Максима, посмотреть, каким он стал теперь…».

Мать писала, что отправила письмо и товарищу Максиму по данному Тиграном адресу, и просила лично передать ему горячий привет и наилучшие пожелания.

Дочитав письмо, Тигран взглянул на часы. Было уже время идти в политотдел.

— Ну как, хорошие письма, Тигран Иванович? — спросила старая Улита Дмитриевна. — И от кого письма: от родных или друзей?

— От жены и матери.

— Большое письмо от жены или от матери?

— Это от матери.

— Ну, понятно, материнское сердце несколькими словами не успокоится. Вот как много она написала!

— Разве больше страдает тот, кто больше пишет? — вмешалась Надежда Олесьевна. — Может, жене еще тяжелей…

— Любящая жена, конечно, будет страдать, — ответила Улита Дмитриевна, — а все же сердце матери иное…

— Жена моя — тоже мать! — улыбнулся Тигран. — Она и мать и жена.

Вместе с Аршакяном из дома Бабенко вышла и Седа. Вначале они обменивались общими фразами. Тигран чувствовал, что его бывшая студентка хочет ему что-то сказать. Два раза официальным тоном обращалась она к Тиграну.

— Товарищ батальонный комиссар… — и умолкала потому что навстречу им шли другие военные, которые здоровались с Аршакяном, спрашивали о чем-нибудь.

— Ты как будто хотела что-то сказать, Седа? — спросил Аршакян, когда им уже никто не мешал.

— Товарищ батальонный комиссар, — начала Седа, — я хочу вам сказать об одном… Очень неловко… но я должна сказать.

— Говори, я слушаю.

— Это о Партеве Сархошеве…

Тигран насторожился:

— Слушаю.

— Он очень плохо себя ведет, товарищ батальонный комиссар, просто неловко. Честное слово, неловко говорить…

— Раз уж начала, так говори, не стесняйся.

— Очень плохо себя ведет, товарищ батальонный комиссар. Пристает к девушке, в доме которой я ночую, к Шуре Ивчук. Прямо неловко, товарищ батальонный комиссар, но я решила и должна была вам оказать. «И вот такой, говорят, тоже армянин?!» И не знаешь, что ответить. А вчера поймал у соседей гуся, и зарезал. Женщина жалуется. «Обращусь, говорит, к начальству». Товарищ батальонный комиссар, есть еще много других фактов… но я не могу сказать. Просто гнусный тип этот Сархошев, честное слово, товарищ батальонный комиссар!

Седа была явно смущена. Быть может, первый раз в жизни ей пришлось вступать в конфликт с людьми, заботиться о чистоте нравов.

Аршакян молча выслушал ее до конца.

— Отлично, Седа. Правильно ты поступила, что сказала.

Седа направилась к помещению полевой почты, а Тигран поспешил в политотдел. У входа он встретил майора Коновалова, с которым давно не встречался. После обычных приветствий Коновалов, улыбаясь, спросил:

— А Зозуля вам пишет, не забыла?

— Какая Зозуля?

— Ну, та самая, кажется Клавдией звали; красивая, говорят женщина.

Тигран вспомнил Клавдию Алексеевну Зозулю — и тут же сообразил, на что намекает майор. Речь шла о той женщине, которая, потеряв дочь при отступлении из Харькова, встретила Аршакяна и вместе с ним, Иваниди и Сархошевым ехала ночью до станции Приколодное и оттуда выехала в Воронеж.

— Не пишет, забыла? — продолжал майор Коновалов. — Непостоянная, значит, женщина.

Аршакян возмутился.

— Что за чушь вы несете, майор! — вспыхнул он. — Не ожидал от вас.

Тигран достал из кармана полученное два дня назад письмо.

— Вот прочтите! Если желаете, можете проверить. Клавдия Зозуля в настоящее время работает в научно-исследовательском институте. Есть и адрес.

Майор Коновалов, пожилой человек и старый военный, стал серьезен и протянул руку за письмом.

— Пусть это письмо останется у меня, потом поговорим, Тигран Иванович, не стоит волноваться.

Войдя в политотдел, Аршакян приказал вызвать командира транспортной роты полка Дементьева. Но затем его охватило сомнение: правильно ли он поступил, что сам вызвал Сархошева, и была ли необходимость вызывать его именно сегодня? Но приказ уже был отдан. Спустя два часа явился Сархошев, с только что отпущенной черной бородой, подтянутый и вылощенный.

— Лейтенант Сархошев явился по вашему приказанию! — торжественно доложил он.

Тигран указал рукой на табурет. Сархошев сделал вид, что не заметил жеста, и продолжал стоять навытяжку.

— Садитесь! — приказал Аршакян.

Сархошев молча опустился на табурет.

Аршакян прямо взглянул ему в глаза, которые в сравнении с большой головой и выступавшим подбородком были несоразмерно малы. Сархошев выдержал его взгляд, не отвернув головы: «Хочешь испытать — изволь!»

Не легко доказать вину подобному человеку, Аршакян почувствовал это сразу и решил прямо приступить к делу.

— Плохо себя ведете, лейтенант! — сказал он сурово, продолжая смотреть на Сархошева.

— Что вы имеете в виду, товарищ батальонный комиссар? — с напускным недоумением справился Сархошев.

— Я вас вызвал не на судебное следствие… но если будете так продолжать, то можете когда-нибудь оказаться и перед трибуналом! Сейчас я вызвал вас, чтоб предупредить. С какого года вы в партии?

— С тысяча девятьсот тридцать девятого года, — ответил Сархошев, приняв покорный вид.

— Где были приняты?

— В студии кинохроники.

— Уже три года как в партии? Срок немалый.

— Но в чем я провинился, товарищ батальонный комиссар? — с явным интересом спросил Сархошев.

Вопреки принятому решению, Аршакян постепенно поддавался раздражению.

— Недостойно себя ведете, очень недостойно. Не только коммунисту, но и каждому советскому человеку не подобают такие поступки!

— Но что я совершил такого, товарищ батальонный комиссар? Может быть, это Минас Меликян на меня наговорил?

— Никто не наговаривал. Я и сам вижу. Ведете себя точно освободитель, считаете, что жители Вовчи обязаны прислуживать вам. Это нахальство, вы понимаете? В такое время сердце ваше должно было бы обливаться кровью. А вы занимаетесь недостойными вещами!

— Какими недостойными вещами, товарищ батальонный комиссар? — прикидываясь еще более смиренным, спросил Сархошев. — И почему вы думаете, что мое сердце не болит? Но я не малодушен, знаю, что мы победим, я не пессимист.

— А, знаете, что победим? Вы оптимист? — подхватил Аршакян, все более раздражаясь. — Подобный оптимизм отвратителен, фальшив! Знаете ли вы Миколу Бурденко и Арсена Тонояна из батальона капитана Малышева? Не знаете? Вот они имеют право говорить «мы победим», потому что заняты делом победы, им некогда волочиться за женщинами!..

Аршакян не глядел больше на Сархошева и не заметил, что при последних словах на лице того появилась злорадная улыбка.

— Жене своей пишете?

Сархошев ответил утвердительно.

— А вы написали о сегодняшних ваших геройствах?

— Какие геройства? Что я сделал? Насмешки я не заслужил.

— При чем тут насмешка? Я хвалю вашу сноровку. Другие питаются гороховым супом, а вы себя гусями ублажаете. Это сноровка! Если б только хозяюшка не запротестовала…

Застигнутый врасплох, Сархошев смутился, но быстро овладел собой.

— И в мыслях у меня не было, товарищ батальонный комиссар! — сказал он оживившись. — Так в этом, значит, моя вина? Позвольте заявить, товарищ батальонный комиссар, что это клевета. Можете позвать хозяина, Матвея Власовича Мазина. Да он сам меня зазвал, угостил! Быть может, ошибка моя в том, что я не отказался; но и я его не раз угощал.

— А почему это меня никто не угощает? — спросил Аршакян.

— Не знаю, не могу знать, — ответил Сархошев и немного погодя прибавил: — И вас угощают. Не уважает вас разве семья Бабенко, товарищ батальонный комиссар? И это естественно, в этом нет ничего дурного.

Аршакян гневно взглянул на Сархошева. На этот раз командир транспортной роты не сумел выдержать взгляда и опустил голову.

— Как я вижу, вы не чувствуете никаких угрызений совести. Ступайте! Если все подтвердится, вы ответите перед парткомиссией.

Перед уходом Сархошев фамильярным тоном заявил, было, что если он допустил ошибку, то дает слово батальонному комиссару исправиться; но Аршакян не стал больше слушать. И все же он недостаточно знал этого человека, которому так искренне желал помочь. Замеченные им в Сархошеве черты и слухи о нем Тигран приписывал проявлению его неустойчивого характера, а ведь можно перевоспитать даже самого нехорошего человека.

В политотдел был вызван Матвей Власович Мазин; именно на него и ссылался Сархошев. Мазин подтвердил, что сам зарезал гуся и они съели его вместе с Сархошевым, а лейтенант поставил по этому случаю полбутылки водки; он заявил, что Сархошев вообще порядочный человек и он не имеет на лейтенанта жалоб, а, наоборот, очень доволен им. После этого, казалось, парткомиссии нечего было обсуждать.

Но вот выступил Аршакян. Он дал резко отрицательную характеристику Сархошеву и предложил утвердить решение партбюро полка о вынесении ему строгого выговора и одновременно возбудить вопрос об отстранении его от командования ротой.

— Нельзя доверять судьбу людей целой роты Сархошеву! Он непригоден к этой работе и недостоин ее.

Членам парткомиссии предложение это показалось чрезмерно суровым. Начальник политотдела, молчавший с самого начала заседания, с недоумением взглянул на Аршакяна.

Все это не ускользнуло от внимания Сархошева. Прикидываясь возмущенным и разгневанным, он запротестовал против предложения Аршакяна.

— Я заявляю, что батальонный комиссар Аршакян имеет со мной личные счеты. Заявляю со всей ответственностью! И очень жаль, что он хочет свести эти счеты, говоря о партийной морали. Разница между нами лишь в том, что мои поступки заметны, он же действует тонко. Просто-напросто дело тут в ревности. Я докажу! И во всяком случае я не возил с собой женщин во время отступления…

Быть может, никогда еще Тигран не был так возмущен, потому что никогда не был так оклеветан. Должно быть, это и послужило причиной того, что он потерял выдержку.

— Вы гнусный человек! — крикнул он, вскочив с места. — Посмотрим еще, как вы пролезли в ряды партии с такой грязной душонкой!

Поведение Тиграна произвело на всех нехорошее впечатление.

— Потише, пожалуйста! — остановил его начальник политотдела. — И сядьте.

Сархошев обрадовался вспышке Аршакяна.

— Я протестую против этого оскорбления… Я протестую, товарищ начальник политотдела!

— Не очень спешите с протестом! — осадил его Федосов. — Прежде чем протестовать, надо еще оправдаться.

В эту минуту вошел в комнату подполковник Дементьев.

— A-а, в самый раз пожаловали! — обратился к нему начальник политотдела. — Расскажите-ка нам о Сархошеве — какой он командир и какой коммунист?

Дементьев начал с того, что им уже наложено взыскание на лейтенанта Сархошева.

— Несколько дней назад мне стало известно, что в транспортной роте не все ладно. Проверка подтвердила правильность сообщений. Еще более поразительные подробности узнали мы от начальника снабжения полка Минаса Меликяна.

И подполковник рассказал о некоторых поступках Сархошева.

— Перед приходом сюда я уже отдал приказ снять его с должности командира транспортной роты и направить на передовую линию командиром взвода. Пусть будет поближе к опасности, может научится тогда кое-чему. А цацкаться с ним не стоит, есть в этом человеке что-то отталкивающее.

Парткомисоия утвердила решение партбюро полка о вынесении строгого выговора лейтенанту Сархошеву.

— Не ожидал от вас подобной бестактности, совсем не ожидал! — заметил после заседания начальник политотдела, обращаясь к Аршакяну. — Вы заметили, как ловко он использовал вашу вспышку? Так не годится. Руководящий партийный работник должен владеть собой, уметь сдерживать даже справедливое возмущение.

Целый день не утихало волнение Тиграна. Он сознавал справедливость слов Петра Савельевича, поняв, что под дружеским тоном скрывается недовольство начальника. По сути Аршакян заслужил замечание начподива.

Но совесть его была спокойна. Если б он даже отвесил Сархошеву пощечину и предстал потом перед партийным судом, он опять-таки не испытывал бы чувства раскаяния.

XLVI

Прошло два дня после заседания парткомиссии. Аршакян готовился на неделю отправиться в полки. Он туго затянул ремень на тулупе, надел теплые рукавицы и собирался выйти из политотдела, когда его вызвал к телефону генерал Яснополянский. Комдив приказывал немедленно явиться к нему.

Аршакян редко бывал у генерала, узнавая о его указаниях лишь от начальника политотдела. Он не любил часто показываться на глаза начальству, и не потому, что следовал совету некоторых: «Чем дальше от глаз начальства, тем лучше», — а просто так, чтобы люди не подумали, что он ищет расположения старших командиров. Если надо, его вызовут. И вот его вызвали. Тигран направился в штаб дивизии почти бегом. Перед дверью в кабинет Яснополянского его встретил адъютант.

— Вас вызывает начальник штаба армии, генерал Зозуля, — сказал адъютант.

Тигран никогда еще не видел начальника штаба армии, и ему невдомек было, зачем тот мог вызвать его.

Он вошел и по уставу обратился к начальнику штаба армии.

— Вот и дядя Тигран пришел! — сказал генерал Яснополянский и поднял со стула маленькую девочку лет семи-восьми. — Вот он, познакомься!

Аршакян ничего не понимал.

— Познакомьтесь! — проговорил и начальник штаба армии генерал Зозуля.

Девочка подошла, протянула Тиграну руку и, с удивлением взглянув на него, прошептала:

— Нюра.

Тигран взял ее ручку, все еще смущенный и недоумевающий.

— Вы помогли ее матери, — пояснил, улыбнувшись, начальник штаба армии, — и Нюре известно об этом. Помните Клавдию Алексеевну Зозулю, в день отступления из Харькова?

— Помню, — ответил Тигран.

— Она вспоминает вас и передает поклон! Вы удивлены? Пишет мне ваша приятельница потому, что она моя невестка. Нюра сегодня выедет в Москву и расскажет своей маме, что познакомилась с дядей Аршакяном.

Туман рассеялся.

— Клава написала мне о вас подробно. Я случайно показал письмо члену Военного Совета Луганскому; он прочел его и говорит: «А вам известно, что Аршакян в нашей армии, у Яснополянского?» Вот я и привез Нюру познакомиться с вами.

Начальник штаба армии приехал в дивизию, разумеется, вовсе не для того только, чтоб познакомить Нюру с Аршакяном.

Генерал погладил голову внучки.

— Ну, что скажешь, Нюра, хороший дядя, а?

Девочка смотрела и улыбалась. Это был тот самый ребенок, имя которого слышали многие из бойцов, покидавших Харьков. Казалось, на весь город раздавался тогда горестный зов женщины: «Ню-pa, Ню-ра!..»

Отбившись от матери, девочка не растерялась. Она шла вместе с толпой, расспрашивая военных, не знает ли кто-нибудь генерала Зозулю. Это ее дедушка. И какой-то полковник доставил девочку к деду…

— Моя фронтовая подруга! — поглядывая на внучку, с улыбкой сказал генерал Зозуля. — Нюрочка, пойди в другую комнату, займись чем-нибудь. А мы, товарищи, перейдем к делу…

После совещания к Аршакяну подошел майор Коновалов и, дружески улыбаясь, вернул ему письмо Клавдии Алексеевны:

— Все понятно, прости, друг!

Тигран, улыбаясь, махнул рукой.

У него стало легко на душе. Какой бы суровой ни была жизнь, она интересна и желанна. Хороши были окружающие его люди, эти заснеженные поля, сегодняшнее синее и холодное небо!

Вместе с генералом Зозулей Тигран поехал на ближайшую станцию провожать Нюру. Девочку должен был доставить в Москву один из старших лейтенантов. В минуту отхода поезда Нюра, всхлипнув, кинулась на шею деду.

— Опять возьмешь меня к себе? Смотри, не обманывай! Когда фашистов прогоните, я приеду.

— Да, да, непременно! — шептал генерал, целуя внучку в голову. — Ну, прощайся теперь с дядей Тиграном.

Нюра взглянула на Тиграна, улыбнулась и вдруг, обхватив его ручками за шею, поцеловала в щеку.

Вечерам Аршакян отправился в полки. Солнце опускалось на заснеженные поля. Ветер был еще холодным и порывистым, но уже чувствовалось дыхание весны.

XLVII

В штаб полка для направления в разведку вызваны были из батальона Малышева два бойца. Еще трое прибыли из комендантского взвода. Разведчикам объяснили задание. В эту пятерку входил и Аргам, который перед уходом на разведку собирался подать заявление о приеме в партию.

Обладая «плавным слогом», как говорили товарищи и лекторы, Аргам сейчас точно утратил все свои способности. Разорвав уже несколько листков, он снова и снова принимался писать сначала. Что с ним случилось? Он понимал, что слова, которые собирался написать на этом полулисте бумаги, должны быть особенными. Он принесет клятву и возьмет на себя высокие обязательства. Перед ним была большая жизнь, суровая до жестокости, требующая от него много усилий. В одиночку не сумеешь перебороть ее трудности, многого в ней не поймешь. Но есть великая коллективная сила, не отступающая ни перед чем: это — союз миллионов самых честных волевых людей, это — партия. Подав сегодня ночью заявление, ты пойдешь на разведку, и товарищи должны почувствовать, что ты уже другой человек. Если завтра будет атака, ты обязан всегда быть с теми, кто первым поднимается под пулеметным огнем. Как писать о том, что ты готов ко всем испытаниям, что можешь стать человеком «особого склада», «скроенным из особого материала»?

Мигал свет коптилки. В неистовстве ветра, доносившегося издали, чувствовалось веяние весны.

Слышалась артиллерийская канонада.

Вошел Ираклий.

— Готово, Аргам? — спросил он.

С появлением Ираклия дрожь в сердце улеглась, обрели силу руки.

— Сейчас, — ответил Аргам и стал писать легко и быстро.

Он писал знакомые слова, звучавшие не раз в устах многих бойцов, впервые сказанные идущим в атаку безыменным бойцом в Халхин-Голе. Они повторялись, не старея, и каждый раз звучали по-новому. «Перед уходом в разведку прошу принять меня в ряды партии Ленина — Сталина кандидатом. Если погибну в бою, прошу считать коммунистом».

Закончив и мысленно повторяя эти слова, он подписал свое имя и фамилию. Если б Аргаму пришлось вслух прочесть заявление, то голос его дрогнул бы так же, как было во время принятия воинской присяги: «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, торжественно клянусь…»

— Возьми! — сказал он, подавая Ираклию бумагу.

Парторг взял заявление и документы. Чувствуя, как взволнован Аргам, Ираклий пожал ему руку.

— Уверен, что примут, заранее поздравляю!

Пожатие Ираклия было так сильно, что пальцы Аргама словно хрустнули. И откуда такая сила в маленькой руке Ираклия?

Они вместе направились в свой взвод. Небо было яркосиним. Рыхлый снег чавкал под ногами.

— А весна не за горами! — заметил Ираклий. — У нас уже, наверно, цветут абрикосы.

— Конечно, цветут! — радостно согласился Аргам. Он не совсем очнулся от своих дум и волнений.

— Вот если бы снег немного подмерз… В валенках пошли бы в разведку, без шума. А то в сапогах нехорошо.

— Конечно, нехорошо в сапогах, — подтвердил Аргам, не осознав в первый момент значения слов Ираклия.

И вдруг он точно проснулся. Слова Ираклия дошли до его сознания. Спустя несколько часов они выйдут в разведку, и если не подмерзнет снег, то идти в сапогах будет опасно. Он как-то не задумывался над этим простым обстоятельством, а теперь оно казалось ему очень важным и обеспокоило его. Действительно, а вдруг не подмерзнет?..

Из партбюро они возвращались более радостными, но попрежнему озабоченными. Аргаму казалось, что все вокруг изменилось. Никогда еще не было таким прекрасным усыпанное звездами небо, никогда не было такой таинственной ночи. И вот они готовятся к разведке. «Если погибну в бою, прошу считать коммунистом…»

Он и теперь думал о смерти. Но сейчас эти мысли не внушали страха, не заставляли трепетать сердце. Ему казалось даже, что он в силах бороться со смертью.

Вспомнились слова капитана Юрченко: «Высший героизм — это когда ты уничтожаешь врага, а сам остаешься в живых для новых боев!»

Правильно говорил комбат Юрченко! Но сам вот погиб…

Молча шагали бойцы рядом. Вдали, повиснув на парашютах, вспыхивали ракеты. Твердел снег под ногами. Ветер был холодным, покалывал лицо, словно в разгар зимы.

Аргам взглянул на небо.

— Улучшается погода.

— Вот если б еще туман… Но что бы там ни было, а с пустыми руками не вернемся.

— Ясно! — подтвердил Аргам.

Они спустились в овражек и зашагали лесом. В просветы голых веток виднелись клочья неба, мерцали звезды, скрываясь за деревьями, чтоб через минуту появиться вновь.

— Славная девушка Шура! — сказал вдруг Аргам. — И сразу видно, что любит тебя.

— Но она ни слова не пишет о любви. «Хочу, чтоб ты остался в живых! — пишет. — Встретились бы после войны». И все.

— Но это уже признание, — заметил Аргам тоном бывалого человека.

— Покрепче затяни ремнем кисть, чтоб не заныла при сильном ударе, — посоветовал Ираклий. — Хорошо, когда крепко стянуто запястье.

— Нож войдет и без того.

— Во всяком случае не помешает. Лимонка — вещь здоровая, но подчас кинжал лучше тем, что не производит шума.

— У меня он острый, испробованный, — ответил Аргам, — был в руках Медведева.

Медведев, известный разведчик дивизии, много раз приводивший «языка», был убит недели две назад, и не в разведке, а разрывом случайного снаряда. Кинжал его находился теперь у Аргама.

— Не под всяким седоком конь запляшет! Это Медведев был смелым и ловким, а не его кинжал, имей в виду, милый друг!

— Будем иметь в виду.

Весело переговариваясь, они дошли до землянки, где их ждали Каро, Игорь и Николай Ивчук, о красивой сестре которого теперь частенько вспоминали во взводе. Больше всех приставал к Ивчуку с расспросами о Шуре Игорь — и это вовсе не было шуткой, — до тех пор, пока Славин не. узнал, что кто-то опередил его.

И все же хороший парень Игорь, Ивчук никогда не станет на него обижаться. Пусть себе балагурит сколько хочет!

Когда вошли Ираклий и Аргам, Каро, раздобыв где-то шило и большую иглу, чинил валенки. Ивчук пристроился писать письмо, а Славин, лежа на спине, уставился в потолок, словно пересчитывал бревна.

— Готовьтесь, дорогие товарищи! — объявил Ираклий. — Надо поспать часа два перед выходом.

— Я все пробую, да ничего не получается, — отозвался Игорь. — Ну, точно влюблен — все время мне красивые девушки мерещатся. И в нашем городе были девушки, похожие на Шуру.

— Говорят, в Туле много красавиц, — вмешался Аргам. — Вспоминаешь, должно быть, какую-нибудь из них…

— Везде их много, — ответил Славин, — но здесь вот нет ни одной. Кроме шуток, товарищи, у меня мучительное желание слышать девичий голос, смех. Ничего мне не надо, ребята, честное слово, лишь бы какая-нибудь девушка здесь болтала, смеялась, пусть даже некрасивая, но с хорошим, милым голоском. «Да что вы, что вы!.. Хи, хи, хи… Не может быть!.. Ха, ха, ха!»

Славин говорил так серьезно, и лицо у него было таким сосредоточенным и мечтательным, что Ивчук перестал писать, а Каро, воткнув иглу в войлок, уставился на товарища.

— Никогда не бегал я за девушками, — продолжал Игорь, — ни в кого не влюблялся, но смех девушек и теперь звенит в ушах. И смеялись же, плутовки! Бывало играем в теннис или волейбол или ходим в лес по грибы так одного неловкого движения или некстати сказанного слова было достаточно, чтобы они залились. И у каждой свой смех. Если знаешь девушку — за полкилометра ее голос различишь! Как много и хорошо смеялись люди на свете!

От слов Игоря товарищам стало грустно: так нередко вызывают грусть веселые песни, напоминающие о радостных и светлых, но прошедших днях.

— Да, много на свете девушек смеется красиво! — мечтательно повторил Славин.

— Смотри, не очень мечтай, а то как бы ночью в яму не угодил, — пошутил Ивчук.

— Не беспокойся, мечтатель устремляется к небу, в яму он не попадет.

— И на небо попадать незачем, дела разрешаются на земле. Вот если валенки прохудились, то починить не мешает.

— Кончил? — спросил Игорь, обращаясь к Каро. — Ну, раз так, давай сюда иглу и шило!

— Кончайте-ка поскорей, отдохнуть надо, — напомнил Ираклий, пристраиваясь, чтоб написать письмо.

Сидя друг против друга, они писали: Николай — своей сестре, Ираклий — тоже ей, Шуре.

Каро передал иглу и шило Славину, обулся в валенки.

— А я подал заявление о приеме в партию, — подойдя к Каро, тихо шепнул Аргам. — Так и написал: «Если убьют, прошу считать коммунистом…»

Каро молча вытащил из-за пазухи кандидатскую карточку, с радостью, но без тщеславия показал Аргаму:

— Вчера получил.

— Уже? Когда же ты подал заявление?

Аргам задумчиво помолчал. Потом, попросив у Каро бумагу и карандаш и устроившись поудобней, он тоже сел писать письмо.

— А ты написал Анник?

Каро ответил, что они виделись сегодня утром.

— Виделся? Ну и что ж? Нужно написать перед тем, как пойдем в разведку.

— Она и так знает, что идем.

Товарищи не поняли друг друга. Письмо, написанное любимой девушке перед уходом в разведку, приобретало в глазах Аргама значение священного обета. Каро же не чувствовал необходимости в подобной торжественности. Жизнь для него была такой, как она есть, всецело захватывала его своим обаянием и силой.

XLVIII

Закончив свои дела, они пытались отдохнуть, но никому не удалось сомкнуть глаза. Спустя два часа пришел поговорить с разведчиками комиссар Микаберидзе. Командованию очень нужен «язык». Если попадется хороший — будет чудесно. Командование уверено, что разведчики вернутся с удачей. Следует только действовать умело, проявить в решающий момент быстроту и напористость, чтоб при смелом поступке одного немедля подоспел на помощь другой. Например, если…

И комиссар полка стал рассказывать различные случаи о возможном выходе из неожиданных положений. У бойцов создалось впечатление, что комиссару приходилось не раз бывать в разведке. Потом он заговорил с братом по-грузински — тихо, по-семейному.

В подобные минуты один из них переставал быть бойцом, а другой комиссаром: говорили друг с другом старший и младший братья. Давал ли старший брат советы младшему? Но ведь он уже дал их всем, в том числе и Ираклию! Или они вспоминали свою мать, которая ждала их письма, дрожа за жизнь сыновей, как и все матери? Трудно было угадать.

В первый раз бойцы видели братьев за такой задушевной беседой, и это было им любо.

В полночь разведчики тронулись в путь. Стояла морозная, ясная ночь; не было ни мглы, ни тумана, которые были бы так на руку разведчикам.

На опушке леса их ждал заместитель начальника штаба полка. Заметив старшего лейтенанта Атояна, сопровождавший разведчиков комиссар приказал остановиться.

Заместитель начштаба отозвал в сторону Ивчука и Ираклия.

— Вы хорошо запомнили все, что рассказал вам мальчик? — спросил он.

— В точности! — заверил Ираклий. — Ивчук знает даже и тот дом в селе, где живет Митин дед.

— Да, я всех жителей села знаю! — подтвердил Ивчук. — Митя мне подробно описал, в каких хатах расквартированы гитлеровцы. Все ясно, товарищ замначштаба, будьте уверены!

Пожелав удачи в разведке, комиссар и замначштаба долго вглядывались в мрак, в котором исчезли, словно растаяв, разведчики. Еще слышны были шаги по мерзлому снегу, но и они доносились все глуше и глуше, постепенно замирая.

Вернувшись в штаб, комиссар еще долго прислушивался — не усилилась ли перестрелка, не заметали ли разведчиков, не звонят ли из батальонов. Однако не случилось ни того, ни другого, все было как обычно.

Комиссара не оставляла тяжелая мысль о том, что Ираклий ушел очень далеко, в неведомое и опасное место, что он не сможет в случае нужды прийти брату на помощь.

Ираклий вспоминался Шалве то таким, как теперь, в военной форме, в белом маскхалате, то ребенком в коротких трусах, бегающим по улицам Кутаиси. Ираклии ушел теперь в фашистский тыл на разведку, и какая-нибудь ничтожная случайность может положить конец его жизни. А (мать или ничего не знает, или, быть может, видит хорошие и светлые сны. Славная, строгая и добрая мать! Дрожит за жизнь сыновей, но узнай она, что тот или другой проявил слабость или малодушие или не пришел вовремя на помощь товарищу, — не простила бы никогда!

Зазвонил телефон. Комиссар взял трубку. Начальник штаба Кобуров доложил, что разведчики удачно перешли линию фронта. Комиссар сообщил об этом командиру полка.

Подполковник Дементьев улыбнулся:

— Ну вот и хорошо!

Он понимал своего комиссара.

На сердце у Шалвы Микаберидзе стало легче. Командир полка предложил комиссару присесть рядом.

— А ну, почитай, комиссар, вот новая статья Эренбурга, днем было некогда, — сказал Дементьев, стараясь отвлечь его от тяжелых мыслей.

…А в это время, незаметно проскользнув через оборонительный рубеж врага, разведчики гуськом двигались через кустарник, стараясь сквозь мягкий шум ветра уловить каждый подозрительный звук. Иногда они молча останавливались, если кричала лесная птица, и снова так же молча трогались в путь вслед за передним.

Аргам с волнением думал о родных и близких: вспоминают ли о нем, догадываются ли, где сейчас он находится? Вот он идет с товарищами по земле, полной опасностей, — безыменный боец, без каких-либо документов, удостоверяющих его личность. Если убьют его, тело останется. здесь; найдут его местные крестьяне, и никто так и не узнает, кто он. Один из многих…

Эти мысли порождали какую-то безнадежность. Почувствовав это, Аргам попробовал отбросить их. Ведь он теперь не только с группой разведчиков — он с партией и в партии! Он обязан существовать, быть, действовать…

«Неужели я боюсь? — подумал он. — Нет, не боюсь!»

Разведчики шагали молча и бесшумно. Внезапно гукнула та же птица, но несколько иначе. Это был сигнал опасности. Ираклий перебежал вперед, поравнялся с молча шагавшим Аргамом. Навстречу им шла группа вражеских солдат, тоже в белых маскхалатах. Они двигались прогалиной, кустов вокруг не было. По молчаливому уговору бойцы продолжали идти, слегка изменив направление, чтоб не столкнуться с ними. Вслед за Ираклием и Аргамом молча и, казалось, равнодушно шли остальные. Когда гитлеровцы поравнялись с Ираклием и Аргамом, один из них окликнул:

— Из второго батальона?

— Из второго, — подтвердил Аргам и, заметив, что те продолжают идти, не обращая на них внимания, крикнул им вдогонку: — Который час?

— Два часа тридцать минут, — ответил один из гитлеровцев.

Ираклий схватил Аргама за руку и с упреком шепнул:

— Лишние разговорчики!

Ему хотелось добавить: «Ты хорошо знаешь немецкий, но не нужно этим щеголять!»

Опять показались кусты, поблескивавшие под лунным светом. Луна… Сколько сложено о ней песен!.. А вот разведчики не любят луны, она ставит под угрозу их работу.

Впереди вспыхнуло белое пламя. Дрогнула земля. Пламя проносилось высоко над головой, устремляясь на восток, позади слышались разрывы, должно быть как раз у оборонительного рубежа, занятого полком Дементьева.

Разведчикам было на руку то, что демаскировались артиллерийские позиции неприятеля. Ираклий ползком двинулся вперед. Следовало теперь же преодолеть и эту линию сопротивления, именно теперь, под шум канонады. Позиции одной батареи остались слева, вторая, расположенная правее, была далеко. С минуту царило затишье, затем снова начали бить орудия. Во время стрельбы на светлом фоне лунной ночи отчетливо виднелись снующие фигуры солдат. Можно было бы подождать прекращения огня, лежа здесь; за оживлением последовало бы затишье, и тогда… Нет, уж лучше двигаться к селу!

Мысль о том, что в селе можно захватить офицера, была слишком заманчива. Поднявшись, Ираклий быстро зашагал вперед. За ним следовал Игорь, для которого и стрельба врага, и белые фигуры товарищей, и много раз освещающие окрестность ракеты были словно повторением виденного сна. Не впервые выходил он на разведку. Каро шел за ним и был озабочен одним: не случилось бы чего-нибудь с Аргамом и Ираклием — вдруг он не сумеет вовремя подоспеть на помощь им. Он то полз, то шел, напрягая слух.

Показались первые хаты села. Разведчики, прячась у стен, двинулись по улице. Иногда начинала лаять какая-нибудь собака и умолкала. Из-за реденьких облаков луна освещала погруженное в тишину село. Они подходили к дому с высокой кровлей. Ивчук снова прошел вперед, чтоб указать дорогу, и вскоре остановился у ворот одиноко стоявшего дома. Разведчики притаились. Они услышали звук шагов Ивчука, затем стук в дверь и тихий разговор. И снова все смолкло.

Проходили минуты. Из дома не было никакого сигнала. Но вот три раза пролаяла собака. Это и был условный знак. Ираклий двинулся с места, подав остальным знак следовать за собой. На крыльце их встретил незнакомый подросток. Он распахнул перед разведчиками дверь. Старик с бородой, старуха и молодая девушка встретили их удивленными и немного испуганными взглядами. Ивчук сидел на лавке. Тусклый свет керосиновой лампы падал на его опущенную голову.

Старуха перекрестилась.

— Что случилось, Коля? — спросил Ираклий шепотом.

— Несчастье, — пробормотал старик и философски добавил: — Да разве можно знать, кого из нас минует теперь беда?!

— Но что случилось? — снова спросил Ираклий.

Перебивая друг друга, хозяева рассказали, что неделю назад гитлеровцы повесили старика Дмитрия Степного. Разыскали его в соседнем селе, доставили сюда, подвергли мучительным пыткам. «Ты поддерживаешь связь с партизанами, — говорили они, — признавайся!» Один из выдавших его донес, что сын Степного известный летчик. Старика повесили. Поставили на площади возле колодца виселицу, согнали туда крестьян и повесили его на глазах у всех. Один из офицеров через переводчика сказал: «Этот старик украл вещи у офицера и скрылся. Видно, к партизанам отнес… Никто, говорит, не уйдет из наших рук, каждого ожидает наказание, кто себя так вести будет». А когда ему на шею веревку накинули, Дмитрий Дмитриевич сказал народу: «Врут они, люди добрые, ничего я не воровал! Чистым был, чистым и умираю, любя Россию. Отомстят за меня, говорит, наши, будет им суд и наказание!» И только он эти слова вымолвил, как выстрелили из автомата и скамейку из-под его ног вышибли. Когда петля на шее у него затянулась, старик был мертв, он уже был убит автоматной очередью. Пять дней качалось его тело на виселице, и шевелилась от ветра белая борода, вся в пятнах крови.

— А во всем Мазин виновен, предатель, собака! Старостой заделался, ноги им лижет… Он и шпионил, Дмитрия Дмитриевича выследил.

При этих словах у Ираклия зародилось неожиданное решение, не входившее в их задание и минуту назад неизвестное ему самому.

— А где живет этот Мазин, дед?

— А зачем вам? — настороженно спросил старик.

— Хотим в лицо этому предателю поглядеть. Что, большая у него семья? Кто у него есть дома?

— Семья небольшая — он да жена. Оба сына в армии. Жена — толковая баба, все ссорится с мужем, ругает его, честит на все корки, а с того — как с гуся вода.

— Ну так вот мы к нему и пойдем. В дверь постучишь ты, дед, скажешь, что есть важное дело к нему. Откроет он, мы и войдем.

…Увидя разведчиков, Григорий Мазин вначале не догадался, кто к нему вошел, когда же сообразил и хотел позвать на помощь, Ивчук приставил к его груди автомат, держа палец на спуске. Предатель рухнул на колени, обнял ноги Ираклия и забормотал:

— Смилуйтесь, заставили меня, смилуйтесь! И сыновья мои с вами, красноармейцы они…

Глаза Мазина налились кровью, точно готовы были выскочить из орбит. Он, мыча, ползал и извивался на полу.

— Смилуйтесь, заставили!

Жена, съежившись в углу, с ужасом глядела на эту сцену.

Старик, пришедший с разведчиками, говорил Мазину:

— Ты думал, нет советской власти, наших стал предавать, свиное рыло, продажная твоя душа?! Ну, дай теперь ответ!

— Найди нам веревку! — распорядился Ираклий. — Мы должны фашистского начальника повесить, крепкая нужна веревка. А ну, быстро!

Усмотрев в этом приказании проблеск надежды, Мазин оживился:

— В хлеву она, пойду принесу.

— В хлеву? Так пойдем вместе. А пикнешь — на месте пристукнем!

Достав из сумки лист бумаги, Ираклий присел к столу. Заметив на столе чернила, он положил карандаш в карман и начал писать чернилами: «Всех предателей ожидает собачья участь Григория Мазина». И подписался: «Народные мстители». Листок с надписью он вложил в сумку и поднялся.

— Ну, пошли в хлев, дашь нам веревку.

Почуяв недоброе, Мазин снова рухнул на пол и завыл:

— Сми-луй-тесь!

— Заткни ему рот! — приказал Ираклий.

Ивчук с Каро тряпкой заткнули рот предателю.

Разведчики повесили изменника в хлеву и несколько минут стояли подле его покачивающегося тела, глядя на бумажку с клеймящей надписью на груди. Вышли они с чувством облегчения, избавившись от этого омерзительного зрелища.

— Нужно покрепче запереть старуху и задвинуть снаружи ставни, — распорядился шепотом Ираклий.

Но стоявший на крыльце старик провожатый сообщил, что она скоропостижно скончалась.

Никто не заметил, как вздрогнул при этих словах Ираклий.

— Бедняжка, она-то чем провинилась? — тихо шепнул он. — И мы не виноваты, иначе не могли… А все же заприте-ка двери. Ну, пошли!

Игорь и Аргам сторожили на улице, возле плетня, не зная, что происходит в доме, куда вошли товарищи.

Фосфоресцирующие стрелки часов на запястье Ираклия показывали, что до рассвета уже недалеко. Надо было действовать быстро — и так задержались из:за казни предателя. Если за этот короткий срок они не сумеют выполнить задание, то сержанту Микаберидзе придется отвечать перед командованием. Сопровождавший их старик подвел разведчиков к дому, вокруг которого шагали двое часовых!

Тут квартировали командир фашистского артиллерийского дивизиона обер-лейтенант Курт Купер и младший офицер, спавший в одной с ним комнате со дня исчезновения у обер-лейтенанта револьвера и планшета. На другой день солдаты нашли и доставили планшет лейтенанта, потерю же револьвера Купер скрыл от командования, присвоив парабеллум одного из убитых.

…Аргам лежал на земле у стены, когда часовой, дойдя до него, приостановился. Не было слышно ни звука, но часовой замер, словно прислушиваясь к чему-то. Сердце у Аргама колотилось. Он крепко сжал рот и задержал дыхание, как во время глубокого нырка. Часовой поправил на животе автомат. Заметил ли он Аргама и собирался выстрелить? Но фашист не стрелял, держа наготове автомат. Он смотрел не на Аргама, а на противоположный конец улицы. «Как только он повернется — ударю», — думал Аргам, подавляя страх. в сердце. «Пора!» С минуту фашист оставался стоять и вдруг с глухим хрипом ничком рухнул наземь. Аргам не понял, что произошло, и от неожиданности весь похолодел. Он все еще лежал на земле. Какой-то белый призрак склонился? над часовым. Послышался глухой удар, и белый призрак поднялся во весь рост. На снегу виднелась его тень. Белая фигура повернулась в сторону Аргама и негромко свистнула. Ясно — опередил кто-то из товарищей…. Аргам приподнялся.

— С другим покончили, пойдем! — шепнул Каро.

Аргам и рад был благополучному исходу, и удручен тем, что не представилось случая испытать кинжал знаменитого разведчика Медведева. Он молча и покорно последовал за Каро, прислушиваясь к шуму легких шагов. Во двор вошли все вместе. На этот раз остались сторожить Каро с Ивчуком; в дом должны были войта Ираклий, Игорь и Аргам. В случае сопротивления Ираклий приказал прибегнуть к холодному оружию; стрелять из автомата следовало только в крайнем случае.

Осторожно ступая, поднялись на крыльцо. Дверь была заперта. Старик с крыльца перебрался на крышу.

Немного погодя медленно и бесшумно открылась дверь… Пробираясь на носках, разведчики вошли.

На столе стояла лампа с прикрученным фитилем.

Игорь прибавил огня в лампе. Та же картина, о которой рассказал Митя: на столе — пустые бутылки и консервные банки, на кроватях — спящие глубоким сном офицеры. Рядом с одной из кроватей висел зеленый китель с железным крестом на груди, какие не раз приходилось видеть на убитых или пленных фашистах. Ираклий сейчас же взял автомат и передал старику, знаком приказав вынести. Игорь с Аргамом подошли к спящему офицеру. Заметив торчавшую из-под подушки кобуру, Аргам осторожно потянул ее. Офицер сонно повернул голову, когда Аргам уже вытащил револьвер. Игорь автоматом толкнул его в плечо. Офицер раскрыл глаза и с удивлением взглянул на дула наведенных на него автоматов, должно быть, все еще не отличая сна от действительности. Русые волосы его были коротко подстрижены, лицо свежевыбрито, лоб лоснился под желтым светом лампы, над верхней губой, вместо усов, было два рыжих пятнышка.

— Молчать, не то смерть! — пригрозил Аргам по-немецки. — Встать и одеться, дом окружен целой ротой…

Он говорил почти шепотом. Ошалело поводя глазами, офицер медленно протянул руку к подушке, но испуганно отдернул ее, заметив свой револьвер в руке человека в белом.

— Встать, одеться, быстро! — повторил Аргам. Все поняв, офицер замычал, точно бык, которого ведут на убой.

Но тут его стукнул автоматом Игорь, и офицер, хрипло охнув, остался лежать на спине; со лба и висков у него потекла кровь. Проснувшийся тем временем младший офицер немедленно поднял вверх руки. Словно поняв всю безнадежность положения, он не издал ни звука, не сделал никакой попытки к сопротивлению. Аргам приказал встать и одеться, и младший офицер, видимо фельдфебель, покорно и молча стал одеваться под направленным на него черным дулом автомата.

Аргам торопил:

— Быстро, быстро!

Подняли на ноги обер-лейтенанта и начали одевать. Фашистам скрутили за спиной руки, связав обоих одной и той же веревкой, заткнули рты.

— Пусть себе дышат носом — с них и этого достаточно!

Безмолвны были улицы маленького села. Редкие облака попрежнему не закрывали луны, и снег серебристо искрился под ее лучами. А вдали, откуда пришли разведчики, вспышками ракет освещались кустарники и снова бледнели под лунным светом…

XLIX

…Разведчики уже спускались в долину Северного Донца, когда их обнаружили. Со всех сторон на них обрушился огненный шквал. Начался подлинный бой, как бывает во время атаки. Догадавшись, что возвращаются разведчики, наши поспешили ответным артиллерийским огнем облегчить своим переход.

Группа Ираклия оказалась в тяжелом положении. Трудно было под таким огнем добраться невредимыми и доставить живыми захваченных пленных. Снаряды время от времени разрывались вблизи от залегших разведчиков, засыпая их перемешанной со снегом землей. Минута казалась часом; с обеих сторон все больше усиливался огонь. «Неужели все пойдет прахом и мы „языков“ не доставим?» — думал Ираклий, затаив дыхание и поглядывая то на свой, то на вражеский рубеж.

Аргам лежал у куста, не подозревая, что это пристрелянная мишень. Пули и разрывавшиеся снаряды не давали ему возможности поднять голову, чтоб взглянуть на залегших впереди пленных. Он видел только подошву сапога одного из них. Сапог время от времени дергался. И вдруг Аргам перестал видеть этот сапог. Разведчик приподнял голову. Ах, вот оно что! Обер-лейтенант подтягивался, пытаясь подняться на ноги. Ему удалось уже оторвать от земли голову и туловище. Связанный с ним фельдфебель продолжал лежать, пригибая его к земле тяжестью своего тела. «Мерзавец, под пули лезет», — подумал Аргам и, ползком добравшись до пленных, автоматом сильно стукнул обер-лейтенанта по спине. Тот снова припал к земле. В это время послышался голос Игоря:

— Слева подбираются!

Действительно, с левой стороны, согнувшись под огнем наших, бежала к разведчикам группа фашистских автоматчиков. Вначале их было несколько человек, затем показалась еще одна группа. После залпа разведчиков они залегли и, переждав, стали приближаться ползком.

— Бежим к той рощице! — шепнул Ивчук Ираклию. — Там есть окопы, ночью проходили мимо, я заметил.

Ираклий приказал трем разведчикам, захватив пленных, добежать до рощи, он же с Каро прикроет отход.

— Ну, бегом, живо!

Игорь, Аргам и Николай, подталкивая прикладами, погнали пленных к рощице, расположенной в нейтральной зоне. Фельдфебель упал, увлекая за собой офицера.

Разведчики подбежали, залегли рядом. Фельдфебель был убит наповал. Николай быстро перерезал связывавшую пленных веревку.

— Будь он проклят, хоть бы офицера живым доставить.

— Взвалим ему убитого на спину и побежим, — предложил Игорь. Эти слова, как приказ, Аргам повторил по-немецки. Офицер медлил. Разведчики пригрозили ему. Сгибаясь под тяжестью громадного фельдфебеля, обер-лейтенант двинулся вперед.

Дошли до опушки, рощи, спустились в овражек.

Pощицa находилась ближе к своим, чем к вражеским позициям. Надо было лишь дождаться товарищей.

Разведчики вздохнули свободней, опустились на землю. Фашистский офицер сел рядом с убитым фельдфебелем и ошалело поглядывал вокруг.

— Чего смотрите? — спросил Аргам.

Офицер повернул к нему бессмысленное лицо и, кивнув на труп фельдфебеля, пробормотал:

— Тяжелый он…

Пулеметный огонь неприятеля не достигал рощи, но начался сильный артиллерийский обстрел.

Игорь поглядел на опушку рощи.

— Ребята подошли!

Ираклий шел, опираясь на плечо Каро. Они медленно приближались к рощице.

— Ранен! — заметил с тревогой Аргам и кинулся им навстречу. — Что случилось?

В эту минуту поблизости разорвалась мина. Все бросились наземь. Переждав немного, Аргам обнял Ираклия и зашагал с ним к окопам.

Ираклий был ранен в бедро, рана Каро оказалась легкой — пуля лишь оцарапала щеку.

Наскоро перевязав раненых, разведчики дали им выпить водки.

Ираклий послал Ивчука следить за опушкой.

Неприятель держал рощицу под сильным огнем, но под обстрелом была и долина, отделяющая ее от позиций врага. По этому пространству били наши минометы и артиллерия.

— Хорошо мы выкрутились, — заметил Ираклий.

Радостная улыбка засияла на его лице. Мечтательным взором окинул он ясное небо, затем всю рощу.

— У нас теперь цветут деревья…

— А тут через месяц зальются миллионы соловьев! — подхватил Ивчук.

Бойцы залегли на дно окопа.

— Прилетят на этот шум соловьи, как бы не так! — поддразнил Игорь.

— Тогда здесь уж будет мир! — уверенно возразил Ивчук.

Как давно не произносилось это слово — «мир»…

Каро представил себе Норк, светлорозовые лепестки расцветающих персиковых деревьев…

— Вот каковы советские разведчики! — сказал Аргам фашистскому офицеру.

Влажным весенним дыханием была напоена рощица. Сырость проникала в промокшие валенки, ноги были словно во льду. Особенно мерзла раненая нога Ираклия. Каро достал из вещевого мешка сухие обмотки, положил к себе на колени раненую ногу Ираклия, перебинтовал ее и молча уселся рядом.

— Большое тебе спасибо, Хачикян! — улыбнулся Ираклий.

— Наступила весна, и уж не повернуть ее обратно, — сказал Аргам, глядя на капающую с ветвей воду.

Внезапно небо наполнилось грозным гулом. Разведчики взглянули наверх. Построившись журавлиным косяком, стремительно приближалась девятка «Юнкерсов».

— Вот вам и весенние пташки! — съязвил Игорь.

Самолеты неслись прямо к рощице. Неужели фашисты собираются бомбить маленькую горстку разведчиков и специально для этого послали целое звено? Разведчики плотнее прижались к стенкам окопа.

— Следить за пленным! — приказал Ираклий.

Девятка долетела. Вот-вот спикируют и сбросят бомбы, содрогнется земля, рухнут на людей вырванные с корнем деревья. Но нет, пронеслись мимо, направляются в тыл. Еще не стих угрожающий гул улетевших самолетов, когда в воздухе показалась вторая девятка, а вслед за ней — третья.

— Куда эти стервятники летят? — прошептал Ивчук и, поднявшись на ноги, дрогнувшим голосом крикнул: — Город бомбят!

Побледневшие разведчики обменивались лишь отрывистыми словами. Над городом поднялся густой дым. Бойцы смотрели долго, удрученно. Рушилась и горела Вовча…

Взор Аргама упал на лицо пленного, тот улыбался. Перехватив взгляд советского разведчика, обер-лейтенант злорадно проговорил:

— А немецкая техника вот какая!

Это было ответом на слова Аргама: «Таковы советские разведчики!»

Отвратительным было злобно-торжествующее лицо врага.

— Бомбить мирное население подло! Это бешенство вызвано тем, что вы чувствуете моральное превосходство советского народа!

Улыбка офицера погасла. Устрашенный выражением лица советского разведчика, гитлеровец смущенно пробормотал:

— Война…

— И вы получите такую войну! — ответил Аргам, довольный тем, что фашист явно струхнул.

Долго все молча прислушивались к непрекращавшемуся грохоту.

Клубы дыма сгущались над Вовчей. Фашистские «Юнкерсы» возвращались. В одной девятке недоставало двух самолетов, в другой — одного.

— Мало! — возмущенно отметил Ивчук. — Из двадцати семи подбили всего три, мало!

Заметив, что стоявший в окопе обер-лейтенант радостно наблюдает за «Юнкерсами», Ивчук неожиданно закричал на него, выругал и приказал лечь на дно окопа.

— Не волнуйся, Ивчук, не надо! — сказал Игорь.

В дыму и под пеплом был город, но что там произошло — не могло нарисовать себе даже воображение видавшего виды солдата.

Ослепительно искрились и сверкали покрытые снегом поля. Трещал лед на Северном Донце. День был таким улыбчивым и ясным, словно под этим солнцем и не произошло никакого преступления.

Разведчики вынуждены были просидеть в роще весь день, до наступления темноты.

Таяли свисавшие с кончиков веток ледяные сосульки. Звучно падали на снег капли, переливаясь всеми цветами радуги.




В тот самый час, когда разведчики попали под обстрел в долине Северного Донца, проснулась Вера Тарасовна. Лежа с открытыми глазами, она думала об испытаниях, выпавших на их долю, о своем старшем сыне, который был так близко от нее и которого она видела так редко.

Шура и Седа мирно спали на одной кровати, и им, должно быть, снились радостные сны. Вера Тарасовна потушила тускло горевшую лампу, сдернула с окон одеяла. Утро сразу ворвалось в комнату.

Она подошла к постели Миши. Смежив прозрачные, нежные веки, мальчик улыбался во сне. Мать нагнулась и осторожно поцеловала сына. «Любимый, родненький»… Краем одеяла она прикрыла ему грудь, затем подошла к кровати девушек, постояла у изголовья: они спали обнявшись, словно родные сестры. Обе красивые, а какие разные! Черные кудри одной и русые косы другой перемешались на общей подушке, обнажились нежные юные плечи, на лицах — улыбка сияющей молодости.

Вера Тарасовна любовалась девушками, избегая неосторожных движений, боясь нечаянно разбудить их.

Глядя на них, Вера Тарасовна вспомнила свою юность, когда она ежедневно получала любовные письма и, рассердившись, не отвечала на них, а потом грустила, когда их не бывало. Вспомнила свою молодость, годы гражданской войны, когда она вышла замуж и проводила мужа на борьбу с разбойничьими бандами Махно и Маруси-атаманши. Вера Тарасовна тихонько отошла от кровати, взяла том «Войны и мира» и отыскала страницу, на которой остановилась вчера, — ту, где Наташа Ростова входит к раненому Андрею Болконскому. Но читать не смогла. Вдруг от орудийной стрельбы задрожали оконные стекла. «Что это, начинается большое сражение?» — с испугом подумала Вера Тарасовна, закрывая книгу и опуская ее на колени. Она не знала и не могла знать, что ее Коля лежит под этим огнем, что это на него и на его товарищей обрушили враги свои мины и снаряды…

Громовые раскаты боев часто доносились до жителей города. Все привыкли к этому, как будто привыкла и Вера Тарасовна. Не тревога каждый раз с той же силой заставляла ее напрягать слух, каждый раз одинаково тревожно трепетало в груди сердце.

Девушки все еще спокойно спали, но Миша стал ворочаться в постели и позвал мать:

— Ма-ма, ма-ма!

Вера Тарасовна подошла к мальчику, окликнула и девушек.

— Идет бой! — воскликнула Седа.

Вера Тарасовна подняла мальчугана, стала его одевать.

— Мама, а где дядя Минас? — приставал к матери Миша.

— Не пришел еще дядя Минас.

— А почему не пришел?

— Дела у него, наверно, вот и не пришел.

— А что за дела у него?

— Ну, хватит! — рассердилась мать. — Теперь будет без конца задавать вопросы!

— Дядя Минас мне сахар обещал!

Минас Меликян стал близким человеком в этой семье. Вера Тарасовна с уважением относилась к простодушному пожилому армянину. По вечерам девушки писали письма, читали, а хозяйка дома и Меликян, сидя за столом, вели нескончаемые беседы. Вера Тарасовна интересовалась нравами и обычаями армян. Расспрашивала, какими бывают армянские свадьбы, какие поют песни, какие готовят кушанья, как одеваются женщины. И Меликян рассказывал ей обо всем с мельчайшими подробностями, с наивным патриотизмом расхваливая обычаи своего народа.

Особенно любил дядю Минаса маленький Миша. Если Меликян бывал дома, то мальчик забирался к нему на колени, засыпал бесконечными вопросами, и Минас, не утомляясь, рассказывал ему всякие забавные истории.

Минас и прежде любил возиться с детьми, но теперь это было для него не просто забавой или развлечением, а душевной потребностью. Каждый раз он приносил Мише какие-нибудь нехитрые сласти; а если не удавалось их раздобыть, то давал ребенку сбереженный пайковый сахар и, видя, какую это доставляет мальчику радость, сам радовался не меньше.

«Он и сам-то большой ребенок», — сказала как-то Вера Тарасовна, и девушки согласились с этой характеристикой Меликяна. Любил Минас пошутить и с девушками, намекая на сердечные тайны Седы и Шуры, о которых догадался в первый же день прихода к Ивчукам. Часто он передавал их письма Ираклию и Аргаму. Девушки не стеснялись его, однако сохраняли такт и приличие.

— Хо-чу дя-дю Ми-на-са! — плакал Миша в коридоре. — Хо-чу дя-дю…

Страшный грохот заглушил голос мальчика. Весь город наполнился гулом.

— Бомбят! — вскрикнула Вера Тарасовна. — Бегите в подвал!

Но все, ошеломленные, продолжали стоять на месте. Быть может, пролетят самолеты, сбросив две-три бомбы, как бывало много раз? Однако гул все нарастал. Комната казалась утлой ладьей в разбушевавшемся море.

— Бегите в подвал! — крикнула с отчаянием Вера Тарасовна. — Где Миша? Найдите Мишу!

Женщины выбежали. Мальчик стоял на крыльце, с ужасом и любопытством наблюдал за происходившим. Вера Тарасовна подхватила его на руки и сбежала с девушками во двор. Почти задевая за крыши дома, низко пролетели два самолета. Вера Тарасовна и девушки бросились на землю и, поднявшись через минуту, кинулись к подвалу. Совсем близко разрывались бомбы, оглушая людей адским грохотом. Сперва слышался свист падающих бомб и какой-то ужасный вой, затем грохот взрывов. Крики и вопли людей тонули в этом хаосе. Вера Тарасовна с мальчиком на руках и девушки, задыхаясь, вбежали в подвал. Вместе с прохладой ударил им в лицо запах гниющего картофеля и капусты.

— Ужас, какой ужас! — шептала дрожащими губами Вера Тарасовна.

Шура подошла, обняла мать.

— Ну, не бойся, мама, не первый же раз.

— Так еще никогда не было. Озверел он.

— А ты не бойся, мама! — повторяла девушка, сама дрожа от невероятного грохота.

Взрывы слышались то вблизи — тогда трещал потолок и казалось, что дом вот-вот рухнет, то удалялись — и тогда только, дрожала под ногами земля. При каждом новом взрыве Вера Тарасовна крепче прижимала к себе Мишу и закрывала глаза, точно не желая видеть смерть своих детей — смерть, которая, казалось, надвигалась на них со всех сторон, неотвратимая и неизбежная.

Прислонившись спиной к холодной стене, растерянно глядела на остальных Седа. Казалось, чувства заглохли, перестала работать мысль, отнялся язык.

Седу больше всего страшила бомбежка. Огонь артиллерии и снаряды были не так ужасны, как фугасные бомбы. Седа не скрывала того, что боится, и была уверена, что она трусиха.

Грохот и взрывы постепенно замирали, шум доносился словно из-под земли.

— Бомбят центр города, — подумала вслух Шура и, заметив прислонившуюся к стене Седу, подозвала ее: — Что ты стоишь? Иди садись, на бревне есть место.

Седа очнулась. Большим утешением было то, что люди еще живы. Вот с ней говорит Шура, даже приглашает сесть рядом. Значит, есть еще надежда, есть пока жизнь.

— Садись, доченька, садись! — оказала и Вера Тарасовна.

Седа молча подошла и села, стыдясь того, что испугалась больше она, которая носит военную форму, а не Шура с матерью — мирные граждане. Ведь это Седа должна была показать им пример мужества, а она забыла об этом в минуту опасности. И с чистосердечной прямотой она прошептала:

— Испугалась я. Видела раз — ужасно было!

Это признание казалось необходимым для ее угнетенной души. Она сказала «я испугалась» — значит вместе с опасностью исчез и владевший ею страх, возвращалось утраченное душевное равновесие.

Взрывы и грохот раздавались еще очень близко, сотрясали все здание над подвалом. Но было уже не то, что раньше, когда казалось — вот-вот рухнет дом и погребет их в вечном мраке.

— Хорошо, что ваши далеко и не видят этого ада, — сказала Вера Тарасовна, — не приведи бог пережить такое!

Таким добрым показалось при этом лицо Веры Тарасовны, столько тихого страдания было в ее больших умных глазах, что Седе захотелось обнять, расцеловать ее и сказать: «Благодарю вас, Вера Тарасовна, за то, что вы такая добрая, за то, что вы не желаете другим испытать пережитое вами горе».

— Пролетели как будто, — свободно и глубоко переводя дух, сказала Шура.

— Но много, должно быть, разрушено домов, и убитых, наверно, много…

При этих словах Миша вырвался из рук матери и выбежал из подвала. Все произошло так мгновенно, что ни мать, ни девушки не успели перехватить его.

На их зов Миша откликнулся уже со двора:

— Посмотрю и приду, мама. Немножечко посмотрю и приду!

Первой за мальчиком выбежала Седа, за ней Шура. Не утерпев, кинулась вслед и Вера Тарасовна.

Поднявшись на крыльцо и обхватив столб рукой, Миша широко раскрытыми глазами разглядывал улицу. Увидев мальчика, девушки и Вера Тарасовна на мгновение остановились во дворе и тоже посмотрели на улицу.

Над Вовчей осел густой темный дым. Разрушенный город пылал. В дыму появлялось белое пламя и сыпались сверху искры, казавшиеся на солнце белыми.

— Сейчас же сойди оттуда, негодник! — крикнула Вера Тарасовна.

Мальчик не слышал голоса матери, не замечал ее тревоги. Он с жадным любопытством продолжал разглядывать пожарище.

В эту минуту прямо на них с ревом спикировал самолет. Словно большие черные капли, оторвались от него бомбы. В ужасе кинулись на землю Вера Тарасовна и девушки. Все потонуло в грохоте. Казалось, перевернулась земля, день превратился в темную ночь. Лишь на одно мгновение наступило затишье, затем повторился тот же ужасный грохот. И вновь наступило затишье. Слышно было лишь потрескивание и удаляющийся гул… Вера Тарасовна приподняла с земли голову. Но что это? Дом их был разрушен, с крыльца свисали бревна. Уцелел лишь один столб. И рядом, на перилах, лежал на животе Миша с бессильно висевшими руками и головкой.

— Миша!!

Словно в страшном сне, увидела Вера Тарасовна, как кинулась к крыльцу Седа, как добежала она до разрушенных ступенек, как посыпались на нее сверху обломки, как девушка, хватаясь за доски, вскарабкалась на крыльцо. Подбежав к Мише, она приподняла его. Вера Тарасовна увидела разгоревшееся лицо Седы, ее широко раскрытые глаза. В это мгновение рухнуло сверху горящее бревно, скрыв в дыму и девушку и мальчика.

Сквозь дым мелькнула фигурка Шуры. Вера Тарасовна увидела ее спину, рассыпавшиеся по плечам волосы. Но словно черный стервятник, нырнул вниз фашистский «Юнкерс», и снова дрогнула, перевернулась земля.

После этого ничего больше уже не видела и не помнила Вера Тарасовна.

Раненая, без сознания лежала она во дворе своего дома на тающем от пламени пожара снегу.

L

Меликян возвращался из батальона. Он уже подходил к городу, когда три девятки «Юнкерсов» на бреющем полете пронеслись над его головой.

«Должно быть, направляются в тыл, бомбить железнодорожные узлы, или узнали о прибывающих на фронт эшелонах», — подумал он.

Застыв на месте, Меликян наблюдал за вражескими самолетами, желая проследить взятое ими направление. Долетев до Вовчи, они рассеялись в разные стороны и спикировали на дома и улицы города. Началась бомбежка, подобную которой не довелось еще видеть ему со дня прибытия на фронт.

Открыли стрельбу зенитные пулеметы. Над городом поднимались столбы дыма, смешиваясь с пылью, превращаясь в темный полог.

Скрежеща зубами от сознания беспомощности, Меликян наблюдал за бомбежкой. Он увидел, как воспламенился один из самолетов, как он рухнул на землю у березовой рощи и- как вскинулся над ним столб желтоватого дыма.

— Браво! — вырвалось у Меликяна.

Чем провинился мирный городок, в котором нет ни военных заводов, ни военных складов, ни укреплений? Какое зло причинили фашистам жители Вовчи? «Эх, Гитлер, Гитлер, настанет день — и посыплется тебе на голову огонь! Есть еще на свете справедливость!..» — ругался Меликян.

Подожженные, упали на западной окраине еще два самолета, но остальные все еще кружили над городом и сбрасывали бомбы.

Трудно было сказать, сколько времени длилось все это. Фашистские самолеты улетели обратно за Донец так же неожиданно, как неожиданно они появились над Вовчей.

Меликян почти бежал к городу, взволнованный и разъяренный.

Вот и первые разрушенные и горящие дома. Женщины и дета молча, без слез разгребали руины. Спустя несколько минут Меликян был уже целиком поглощен работой.

— Что ты, ослеп, что ли, не видишь? Берись за этот конец бревна! — кричал он одному. — Говорю вам, идите сюда! Чего вы мечетесь? — приказывал он другому. — Копай, копай землю вот тут, отбрось кирпичи!.. Держите, поднимем…

Через полчаса из-под обломков показались ноги в стоптанных сапогах, неподвижные, одеревенелые. Вскрикнула какая-то женщина, за ней другая.

— Без криков и слез! — на этот раз мягче предупредил Меликян. — Живей, живей отгребайте землю!

Из-под бревен и кирпичей вытащили старика со спутанными седыми волосами и длинной белой бородой.

Какая-то старуха молча подсела к мертвому. Застывшим взором она смотрела на его лицо. Это была его жена, прожившая с ним пятьдесят лет. Больной старик не смог выбраться из дому.

— Узнают сыновья и внуки — не простят! Узнают! — сказала другая женщина, высокая и широкоплечая.

— А где сыновья? — спросил Меликян.

— Где им быть? В Красной Армии, известно! Девять человек сыновей и внуков у Андрея Никаноровича. Не простят они гитлеровцам…

— Не простят, — подтвердил Меликян.

Еще раз взглянув на старика, на его морщинистое лицо, на пышную белую бороду, машинально повторил:

— Не простят!

Продолжая свой путь, Меликян добрался до центра города. Тут и там дымились дома, у их развалин стояли растерянные хозяева. Убитых, вопреки его предположениям, оказалось немного. Разрушенный дом можно заново отстроить; умершего человека уже не оживить…

«Было ли когда-либо на свете подобное варварство?» — с горечью думал Меликян.

Много приходилось ему слышать историй о Чингиз-хане, Тамерлане, Шах-Аббасе и шахе-скопце Ага-Моххамеде, султане Гамиде и злодее Энвер-паше. Многое довелось ему видеть и собственными глазами, но… «подобного не было и не будет!» — приходил он к выводу и снова начинал ругаться: «Эх, Гитлер, Гитлер, столько бомб тебе посыплется на голову, что гнусное имя свое забудешь! И могилу твоего отца разроют бомбы, отца, который такого изверга на свет породил!..»

Он шел по разрушенным улицам и не узнавал домов. От фотоателье, куда приходили все фотографироваться, уцелела одна лишь стена и около нее декорация с изображенными на ней высокими деревьями и низвергающимся со скалы водопадом. Тротуары были засыпаны землей и кирпичами, чадили обломки досок.

Но вот и улица, где стоял дом Ивчуков. Меликян застыл на месте: дом был разрушен до основания. Торчали только обуглившиеся кирпичи печной трубы. Вход в подвал завалило обломками, и вся эта груда развалин дымила. На сухих ветках дерева висели спицы от детской кроватки, обрывки одеяла; их швырнуло туда взрывной волной.

Минас сделал еще несколько неверных шагов. Вот следы крови на снегу. Значит, обитатели выбежали из дому и были убиты здесь?

Словно оцепенев, стоял Меликян, не в силах сдвинуться с места.

— Дядя Минас, а дядя Минас! — окликнул его чей-то голос.

Это был какой-то незнакомый паренек. Минас глядел на него и не мог вспомнить, где и когда он видел этого мальчика.

— У нас они, дяденька Минас!

— Кто ты? — не поняв мальчика, переспросил Меликян.

— Да Васька я, соседский. Не помните?

— Так что ты говоришь?

— Говорю, у нас они. Вера Тарасовна раненая лежит, Шура жива-невредима, а Седу с Мишей убило. Их к нам перенесли.

Меликян молча последовал за мальчиком. Вошли в светлую комнату. Кто-то кинулся к нему и, обняв, зарыдал:

— Нет больше Седы и Мишеньки, дядя Минас!

Это была Шура. На кровати лежала Вера Тарасовна и безучастным взором смотрела в потолок. Она словно и не заметила прихода Меликяна. Минас сел; ему шепотом рассказали подробности события. Очевидцев было много, как это всегда бывает. Все хвалили отвагу Седы.

Сидя на стуле с опущенной на грудь головой, Минас слушал. Казалось, еще заметней стала его сутулость, на загрубелой коже шеи вздулись жилы. Наконец он поднялся.

— Где они?

Все поняли, что Меликян спрашивает о погибших.

— В той комнате, — сказала одна из женщин, показав рукой на дверь.

Тяжело вздохнув, Меликян направился в соседнюю комнату. За ним последовали две женщины и Шура.

Убитые были накрыты белой простыней.

Минас подошел, откинул простыни. Шура закрыла глаза и отвернулась к стене, не сумев удержать рыданий.

Седа и маленький Миша точно спали. Только белыми, словно снег, были их лица. Меликян машинально опустил в карман руку, достал что-то твердое, завернутое в бумагу, и удивленно посмотрел — что это? В руках у него был завернутый в газету кусок сахару. Он нес его Мише… Меликян молча положил сверток на стол, нагнулся, взял Мишину ручку, тихо поцеловал и шепнул по-армянски:

— Как же это случилось с тобой, мой белокуренький?

Затем двумя руками приподнял голову Седы. Глаза девушки были закрыты, на виске виднелась незасохшая тоненькая полоска крови. Минас ладонью отер кровь, взглянул на закрытые глаза и прикоснулся губами к холодному лбу.

— Оборвалась твоя любовь, Седочка…

Бережно опустил голову умершей, выпрямился и пошел к двери. С крыльца Шура видела, как дядя Минас уходил, словно пьяный, неверной, заплетающейся походкой…

LI

Бойцы хозяйственной части так и не поняли, почему начальник снабжения сердился в этот день больше обычного. Гром и молнии обрушивал он то на одного, то на другого, часто без серьезного к тому повода. Глаза у него были злыми, движения нетерпеливыми. Сначала подумали, что начпрод под хмельком, однако вскоре убедились, что он и капли не взял в рот — от него совсем не пахло водкой. Так что же случилось?

Было уже за полдень, когда, отпустив всем батальонам и ротам трехдневный паек, Меликян взял ломоть хлеба, немного колбасы, пол-литровку водки, сел в сани и взмахнул кнутом:

— Поехали, Серко!

Конь, словно поняв безрадостное настроение Меликяна, сразу же понесся галопом.

— Что это с ним приключилось? — спросил один из бойцов.

— А кто его знает? — ответил другой. — Человек пожилой, семья у него далеко, сын тоже в армии; может, письмо получил дурное, кто его знает.

— А семью свою старик любит. Семейную карточку всегда с собой носит; достанет, поглядит да опять в карман запрячет. Может, весть недобрую узнал. Никогда его таким не видел. Верно, случалось не раз — гневался, но таким его не помню!

— И я что-то не помню, — подтвердил первый. — А человек он хороший, душевный. Жаль, коли с сыном лихо какое стряслось…

А в это время их начальник мчался в штаб полка, размахивая кнутом, хотя, щадя Серко, еще ни разу не хлестнул его по спине.

Сани въехали в березовую рощицу. Здесь снег был тверже. На голых ветках деревьев чирикали какие-то пташки. Но Меликян словно ничего не замечал, ничего не чувствовал. Лица маленького Мишеньки и Седы стояли у него перед глазами. Вспоминалась пышная белая борода старика, вытащенного из-под развалин дома…

Утомившись, Серко замедлил бег. От шеи и крупа коня валил пар, повисшая на губах пена блестела на солнце.

Меликян не погонял теперь коня. Пусть бежит спокойной рысью. Это больше отвечало его настроению. Потухало пламя ярости, обжигавшее душу.

Навстречу шли двое: командир и с ним боец. Командир вышел на середину дороги, и Меликян, взглянув на него, узнал Сархошева. Подойдя, тот взял лошадь под уздцы. Сани остановились.

— Тебя хотел повидать, Минаc Авакович! — сказал дружеским тоном Сархошев. — Подожди, поговорим немного, голова у меня просто разрывается!

— Ну, что?

— Сам хорошо знаешь. Я говорю о гибели Седы. На меня это сильно подействовало. Совсем разбит! Одну армянку не сумели уберечь. Да погоди, успеешь ты поехать!

— Чего там ждать? Что случилось, то случилось! Потерянного не вернешь.

— Случись это с кем-нибудь из нас, не так больно было бы. Какая штука жизнь, Минаc Авакович, а? Думаешь, думаешь, и сердце сжимается. Утром еще в живых была, говорила, смеялась, — а теперь эта красавица под землей лежит. Мне рассказывали, что ты их видел, не сумел выдержать, убежал. Я понимаю тебя, Минаc Авакович. Видишь, какая штука жизнь? Не сегодня-завтра со мной или с тобой то же приключиться может! Кто из нас в живых останется, тот вспоминать будет, угрызения совести почувствует, что при жизни из-за пустяков на другого сердился, обижал или внимательным и заботливым не был. Хотелось тебя повидать, душу отвести. Жаль Седу, чудесная была девушка.

Прищурив глаза, Минаc внимательно слушал Сархошева. Забыв о размолвке, он в душе простил его, тронутый его словами. Верно было все, что говорил этот Сархошев.

— Нехорошо мы друг с другом обращаемся, Минаc Авакович. Нехорошо это, честное слово! Да еще в такое время. Может быть, виноват я перед тобой. Ты старше, я обязан прислушиваться ко всем твоим советам. В будущем не повторится ничего подобного.

Казалось, и это было правдой. «Ведь он человек, — ну, ошибся, следовало по-товарищески поговорить, образумить, — думал Минас. — А я рассердился, разругал, ушел от него. Нехорошо!..»

— Эх, Седа, Седа! — повторил Сархошев.

Растрогавшись, Минаc взглянул на него.

— Как родилась чистой, так и ушла от нас с чистой душой. Пусть это послужит всем нам уроком, Сархошев! Умерший ничего не уносит с собой из этой жизни. Он продолжает жить только в памяти людей. У кого повернется язык сказать что-либо дурное о Седе? А если и cкажет, то собака он и собачий сын! Таким чистым, как эта девушка, и должен быть человек…

Согласившись с этим, Сархошев с печальной торжественностью уселся в сани рядом с Меликяном. Бено Шароян молча стоял подле коня, положив руку на гриву Серко, который понурил голову, словно задумавшись.

Сархошев снова заговорил:

— Все хвалили ее за отвагу. Меня спрашивают: все ли армянские девушки так бесстрашны? Я им говорю, что именно такие.

— Нечего было хвалиться, Сархошев! — оборвал его Меликян. — Смелый всегда останется смелым, а трус — трусом. Вот, к примеру, какие мы с тобой герои? Что мы совершили? Или вот этот циркач, которого ты всюду с собой таскаешь, — что, он сделал?

«Опять черти в печенке закопошились», — подумал Сархошев, но ответил примирительным тоном:

— Мы свои обязанности, выполняем. Когда-нибудь, возможно, и мы себя покажем. Завтра я иду принимать стрелковый взвод.

— Вот это дело! — одобрил Меликян. — И я хочу рапорт подать. Я ведь в тысяча девятьсот девятнадцатом году под Царицыном взводом командовал! Воевать — то же, что и плавать: если умел, то не разучишься. Собираюсь подать рапорт подполковнику Дементьеву, пусть даст мне роту. Ступай, Сархошев, ступай из обоза в настоящее дело. Клянусь душой, совесть у тебя спокойней будет. А от женщин чем дальше держаться будешь, тем лучше для тебя. Я больше в жизни видел, Сархошев, ты меня слушай!

— Будь прокляты все женщины! — ответил Сархошев, махнув рукой. — Ни одной не стоит верить!

— Ну, в этом ты ошибаешься, на аршин Фроси Глушко всех меришь. Это уж зря! Разве не женщина нас родила? Не все женщины плохи.

— В другой раз поговорим. Сам убедишься, Минаc Авакович.

— Мне, брат, уже пятьдесят стукнуло, много я видел и слышал на своем веку. Говорю тебе — ошибаешься! Тебе, видать, много приходилось с дурными женщинами водиться…

Сархошев умолк, не пытаясь больше возражать.

— Может, выпьем по сто граммов? — предложил он робко. — Хоть немного легче станет на душе.

«Думать стал, человеком становится», — промелькнуло в голове у Меликяна. Он и сам ощутил потребность выпить и чем-нибудь закусить: в этот день он куска в рот не брал.

— Не помешает.

Сархошев приказал Шарояну передать флягу.

— У меня есть, — отмахнулся Меликян, доставая хлеб, колбасу и водку.

Молча выпили. Потом повторили еще и еще раз.

Минаc с удивлением заметил, что из глаз Сархошева покатились слезы. Это было совершенно неожиданно.

— Что это, Сархошев, плачешь?

— Минаc Авакович, никто меня не любит, никто!

«Человеком становится!» — опять подумал Меликян.

— Вот ты сказал: ошибаешься, мол, насчет женщин. Изволь, прочти! — доставая из-за пазухи какой-то конверт, сказал Сархошев, протягивая его Меликяну.

— Что это такое?

— Письмо жены фронтовика. «Не могу, говорит, тебя ждать, и неизвестно, когда окончится война. Была, говорит, одинокой и беспомощной, нашелся человек, понявший меня, и я стала его женой…»

— Да кто это пишет?

— Жена фронтовика. И ты еще говоришь, что я заблуждаюсь насчет женщин!

— Говори ясней: чья жена?

— Да моя!

Минаc сердито взглянул на Сархошева.

— Тьфу!

Было ли это выражением презрения, направленным в адрес жены Сархошева, или относилось в равной мере к обоим — к мужу и жене вместе?

Сархошев собирался еще что-то сказать, но Меликян прервал его на полуслове:

— Что посеешь, то и пожнешь! Это тебе урок, Сархошев. Веди себя приличней, а плакать нечего, стыдно, ведь ты мужчина.

Минаc уже чувствовал жалость к Сархошеву.

— Иди и честно воюй, Сархошев, вот тебе мой совет!

И повторил:

— Иди воюй!

Он снова взмахнул кнутом, и на этот раз Серко охотно взял с места в галоп. Навстречу бежали ряды голых деревьев, поля и холмы, а из-под копыт Серко летели на сани брызги мокрого снега.

LII

Солнце склонялось к горизонту — красное, расплывшееся, но все такое же холодное. Серко бежал ровной рысью.

Меликян подъехал к штабу полка. Встретив подле одной из землянок Атояна, он натянул вожжи. Серко послушно остановился.

— Ну, что нового, Мисак? — спросил Меликян. — Ты куда идешь?

— В батальон Малышева.

— А что там?

— Разведчики вернулись, «языка» привели, иду поглядеть. Пленный, говорят, офицер с железным крестом.

— А кто его захватил?

— Впятером отправились, — ответил Мисак, — с Ираклием Микаберидзе во главе. И Каро с Аргамом ходили.

— Ну, садись, поедем вместе.

Атоян заметил, что Меликян под хмельком.

— На санях не стоит, под обстрел попадем.

— Садись, говорю, очень я их огня испугался!

Солнце уже садилось. Золотились только вершины холмов и деревьев, овражки и лощины скрывались в тени.

— Так, говоришь, с железным крестом? Ну же, ну, Серко, беги! С железным крестом. Они от Гитлера получают эти кресты, да? И за сегодняшний день получат кресты, мерзавцы, за то, что город разбомбили, людей убили? Кресты получат от Гитлера? А, чтоб их…

— Ты так волнуешься, словно впервые видел бомбежку.

Вместо ответа Минас взмахнул кнутом, заставляя Серко ускорить бег.

— Обстреливает он эти дороги, — предупредил Атоян. — Сверни налево, поедем балкой.

— Хватит, сколько мы согнувшись по советской земле ходить будем! — рассердился Меликян, снова пуская коня в галоп. — Пусть себе стреляет!

Серко, напрягаясь изо всех сил, вытаскивал увязающие в раскисшей земле сани. Копыта коня глубоко уходили в сырую землю, оставляя на ней круглые вмятины.

Кончился ряд холмов, впереди потянулось открытое поле. Половина солнца уже скрылась за горизонтом, и оставшаяся часть диска отбрасывала желтоватый отблеск на облака, окрашивая их края.

Атоян молча слушал Меликяна, приписывая его раздражение опьянению. Скорей бы миновать открытое поле, свернуть в безопасное место, чтоб благополучно добраться до оборонительного рубежа батальона и вернуться вместе с разведчиками… Серко поворачивал уже налево, чтобы завернуть за холм, когда прилетел вражеский снаряд и разорвался перед ними. Вокруг седоков завыли, осколки, послышался сильный треск. Один осколок врезался в полозья саней, подле опущенных ног Атояна. Серко попятился, прижимаясь крупом к передку саней.

Разорвался второй снаряд. Конь с жалобным ржанием поднялся на дыбы.

— Брось сани, беги к ямам! — крикнул Атоян, спрыгивая с саней и подбегая к ближайшим воронкам. Вскочив в одну из них, Атоян оглянулся. Сидя в санях, Меликян сердито размахивал в воздухе кнутом. Но Серко, крепко упираясь ногами в землю и свесив голову, застыл на месте. Около саней разорвался еще один снаряд. На мгновение Меликян и его конь скрылись за дымом и спустя секунду показались вновь. Атоян увидел, как подогнулись передние ноли Серко, как уткнулся он мордой в землю и всей тяжестью рухнул на голову. Атоян увидел и стоявшего в санях Меликяна. Лицо его было обращено в сторону, откуда летели снаряды, он грозил кнутом незримому врагу.

— С ума ты сошел, что ли? Брось, иди скорей сюда! — крикнул Атоян во весь голос.

Нельзя было понять, слышал ли Меликян этот зов.

Он не торопясь сошел с саней, подошел к коню, положил руку ему на шею и нагнулся — вероятно, для того, чтоб проверить — ранен его Серко или убит. Потом медленно зашагал к воронке. Свистя проносились снаряды, они теперь разрывались уже вдали от них, должно быть, где-то около штаба полка.

— Ну, что ты за человек! — упрекнул Атоян подошедшего Минаса. — Кнутом вражеской артиллерии грозишь?

— Что же мне еще делать, если под рукой у меня кнут, а не «Катюша»? Сам себя, может быть, грызу…

— Ты ранен?

С рукава Меликяна капала кровь. Но он не чувствовал ранения, не заметил крови. Правой рукой он стал ощупывать левую от плеча до кости.

— Ранен, — подтвердил он уже спокойней, — в руку. А ну, перевяжи покрепче!

— Говорил же я, что не надо так ехать!

— Ты — умен, а я — глуп. Ну, все?

То ли от раны, то ли от холодного ветра, а может быть, от нервного потрясения, Меликяна вскоре стала бить дрожь. Атоян быстро забинтовал ему руку. Минас снова надел ватную телогрейку, рывком натянул левый рукав.

— Вот и Серко убило, — печально сказал он.

Был убит конь, которого он любил и не хлестал кнутом даже сегодня, неистовствуя с самого утра.

— Тут люди умирают, а ты о коне думаешь, — заметил Атоян.

— Не только о коне я думаю! — обиженно отозвался Меликян и, повернувшись, снова направился к саням.

— Куда, куда это опять? — крикнул Атоян.

«Пропадет человек!» — подумал он и, побежав за Меликяном, схватил за здоровую руку:

— Поворачивай!

— Холодно мне что-то, а в санях немного водки осталось, заберу вместе с мешком.

— Да пойдем, не надо!

— Надо! — возразил Минас и, высвободив руку, снова зашагал к саням. Серко лежал в той же позе, всей тяжестью навалившись на голову. Минас еще раз взглянул на коня, достал вещевой мешок и вернулся к Атояну.

— Выпьем по одной.

Атоян отказался. Тогда, не доставая кружки, Меликян вынул из фляги пробку и, закинув голову, стал пить прямо из горлышка. Выпив, перевернул флягу вверх дном. На землю вылилось несколько капель.

— Мало в ней оставалось.

— Ну, идем, что ли! — буркнул Атоян, отворачиваясь.

Меликян последовал за ним.

— Завидую тебе, Мисак, — спокойный у тебя характер! Очень это хорошо. Если тебя пули минуют, сто пятьдесят лет проживешь!

— И тебе неплохо бы спокойней себя вести, Минас Авакович, — заметил Атоян, — уж очень ты нервный. И пить не следует.

— Я не пьяница, Мисак, ошибаешься.

— А я не говорю, что пьяница.

— Ошибаешься, говорю тебе, ошибаешься! — перебил Меликян. — Что нервный, это так. Кто это там впереди?

— Они! — обрадовался Атоян, узнавая разведчиков и заметив шагавшего впереди фашистского офицера в зеленой шинели.

Начинало смеркаться. Только на близком расстоянии можно было ясно разглядеть лица людей. Разведчики тоже узнали командиров и остановились.

Славин доложил Атояну по форме: успешно вернулись из разведки с фашистским артиллерийским офицером. Потерь нет. Легко ранены Мекаберидзе и Хачикян, которых направили в санчасть полка.

— Командир артдивизиона, обер-лейтенант Курт Купер, имеет железный крест, — с гордостью объяснил Ар-гам, указывая на пленного офицера и, казалось, радуясь тому, что их пленник видный гитлеровец.

— А за что он получил этот крест? — спросил Меликян Аргама.

В голосе его слышались и ненависть, и ярость, и как будто упрек Аргаму.

Минас вплотную подошел к пленному, заглянул ему в лицо и тихо спросил:

— Так, значит, это ты, да?

Гитлеровец испуганно отступил на шаг. Он не понял слов Меликяна. Не поняли значения его слов и свои.

Пьяный, пошатываясь, Меликян снова подступил к офицеру, который на этот раз остался стоять на месте. Минас повторил свой вопрос:

— Так, значит, это ты?

В эту минуту он действительно испытывал такое чувство, словно встретил человека, которого давно искал. Вот человек, поливавший нас огнем из орудий под Полтавой, от снарядов которого на улицах города Валки падали убитыми советские люди! Меликян знал — это он убил комбата Юрченко, бомбил сегодня Вовчу и убил того старика, убил Седу и Мишу! Это был он, полчаса назад стрелявший по их саням, этот самый фашист, что, бессмысленно ухмыляясь, уставился на него теперь. На минуту прикрыв глаза, Меликян снова увидел перед собой мертвые лица Седы и Мишеньки…

Стоя перед пленным фашистом, Меликян в упор разглядывал его. Гитлеровец высокомерно вскинул голову. Атоян с разведчиками схватили Меликяна за руки. Тот обернулся, взглянул на них.

— Чего держите? Пустите, посмотрю, что это за фрукт.

Гитлеровец что-то сказал, указывая рукой на Меликяна. Аргам ответил. Минас догадался, что речь идет о нем, и еще больше взволновался.

— Что он там брешет?

— Протестует, — объяснил Аргам.

— Он смеет еще протестовать? Против чего он протестует, что ему сделали?

Офицер продолжал стоять в вызывающей позе, точно хвастаясь перед этим пожилым и сутулым советским командиром своим высоким ростом, молодостью и бычьим здоровьем.

Меликяна переполняла ненависть, ему хотелось сказать фашисту что-то резкое, но он не находил слов.

— Гитлер капут! Настанет день — и он, как и ты, попадется нам в руки, и тогда…

Офицер, вскинув голову, надменно отозвался:

— Гитлер найн капут. Хайль Гитлер!

И в эту минуту произошло то, о чем завтра должны были заговорить по всей армии, в штабах соединений, в полках и батальонах. Меликян поднес револьвер к самому лицу фашистского офицера.

— Убийца, разбойник! Ты еще защищаешь своего мерзавца Гитлера?

Он не успел закончить фразу, как Атоян и разведчики схватили его за плечи. Но в ту же минуту раздался выстрел, и доставленный с такими трудностями фашистский обер-лейтенант опрокинулся на спину.

Трудно было установить, сознательно застрелил Меликян обнаглевшего фашиста или палец разъяренного и одурманенного вином человека непроизвольно нажал на спуск. Днем позже Меликян клялся всеми святыми, что не имел намерения убивать пленного. Люди, знавшие начальника снабжения, понимали Меликяна, верили в искренность его заявления, однако никто не прощал и не оправдывал совершенного им поступка.

Почти одновременно с выстрелом от сильного удара револьвер выпал из рук Меликяна.

В одно мгновение Минас опомнился и с жалким видом обернулся к своим:

— За фашиста меня бьете, ребята? И ты, Аргам? Эх, Аргам…

Обезоружив начальника снабжения, Мисак Атоян с разведчиками забрали документы убитого обер-лейтенанта и повели Меликяна в штаб полка.

Происшествие с пленным фашистом все приписывали опьянению Меликяна.

Хмель уже слетел с него. Идя впереди бойцов, Меликян шагал молча и быстро. Ни Атоян, ни разведчики не замечали, что начальник снабжения плачет. Плакал он не от стыда, не потому, что пристрелил фашистского офицера и опасался последствий совершенного поступка, а потому, что еще раз проявил слабость, не сумев найти соответствующую форму для выражения своей ненависти, ужасаясь тому, что его могут посчитать за труса. Принято говорить, что только трусы стреляют в пленных… Но ведь он не хотел стрелять, не стрелял. Как же это получилось?

Возмущение разведчиков не обижало и не сердило его. Меликян понимал их и прощал. Через какие только опасности не пришлось им пройти, чтоб доставить этого «языка», и как бы он пригодился командованию!

А вот разведчики не понимали и не прощали Меликяна.

Он слышал слова разгневанных солдат и, не оглядываясь, по голосам узнавал каждого. Негодовал Аргам, одноклассник его сына, и Николай Ивчук, брат Миши. Несколько раз Меликяну хотелось рассказать им, что он совсем недавно видел под белой простыней тела Седы и Миши, их сомкнувшиеся навеки глаза. Поняли бы тогда бойцы, что происходило в душе Минаса, и, возможно, не возмущались бы так! Но он ничего не сказал. Пусть парни позже узнают о гибели близких, пусть хоть на час будут свободны от горя их сердца…

LIII

Бойцы комендантского взвода с автоматами наперевес отвели в военный трибунал начальника снабжения полка. В открытые окна землянки проникали лучи солнца. Минаc увидел сидящих за маленьким столом знакомых и близких людей: председателем трибунала был Андрей Дарбинян, заседателями — Тигран Аршакян и Мария Вовк. Сколько раз в жизни приходилось ему встречаться с Дарбиняном? И не счесть! Минаc знал его еще с 1921 года, когда тот был в армянской дивизии командиром взвода. А Тигран? И тот всегда относился к Минасу с почтением младшего, а Меликян любил его, как родного сына. С Марией Вовк он встречался раза два-три в санбате, подшучивал над ней, обещая после войны высватать за своего сына, и Вовк, смеясь, соглашалась: «Что ж, согласна, приеду в Армению, виноград я люблю!»

Ни один из них не улыбался ему теперь. Аршакян склонил голову над бумагами; Мария Вовк совсем избегала встречаться с ним взором; лишь майор Дарбинян посмотрел на Меликяна долгим испытующим взглядом и стал задавать вопросы.

Вопрос за вопросом… — и к чему они? Кем был Минаc Меликян, где работал, какие у него родственники?.. Зачем они спрашивают? Ведь все это им отлично известно. Задает вопросы и Тигран. Как дружески-мягко звучал прежде этот голос, каким добрым, ласковым было это лицо! Словно не тот Тигран, а другой человек, которого он видит в первый раз…

Вошли свидетели — Атоян, Вардуни, Ивчук, Славин. Все они осуждали его поступок, но Меликян почувствовал, что все жалеют его, так как высокомерное поведение пленного офицера они описывали с явными преувеличениями и добавлениями, намеренно сгущали краски, чтоб облегчить его участь, не отклоняясь в общем от правды.

Меликян не пытался оправдывать себя. Провинился — значит должен понести суровое наказание, и оно будет справедливым. Пусть его лишат звания, пошлют рядовым, чтоб он искупил вину.

Майор Дарбинян приказал вывести обвиняемого. Больше часа сидел Меликян на пригретом солнцем, но еще сыром холмике под надзором часовых. Потом его позвали. Лица председателя трибунала и заседателя Аршакяна были мрачней, чем вначале. Мария Вовк прижимала к глазам платок. Меликян понял, почему она плачет, и содрогнулся.

Майор Дарбинян огласил приговор. Неужели все кончено?

Меликян бесчувственно стоял, и в ушах у него из всех слов приговора звучало лишь одно — «расстрелять»…

Вдруг он ничком рухнул наземь.

— Не расстреливайте меня, товарищи, прошу вас… не расстреливайте! Пусть умру я не от советской пули, товарищи. Тигран, товарищ майор! Ведь советский рабочий для врага отливал пули, не для меня!..

Мария Вовк плакала уже навзрыд. Аршакян побледнел.

— Увести! — приказал часовым майор Дарбинян.

Те подняли Меликяна, вывели из землянки. Из-за двери еще раз донесся стон.

— Не думал я, что вы окажетесь такой слабодушной, Вовк! — упрекнул майор Дарбинян. — Не таким должен быть заседатель военного трибунала. Не ожидал!

Глаза Марии Вовк были еще влажны, губы дрожали.

Майор повернулся к Тиграну:

— Приговор будет отослан на утверждение Военного Совета. Будем ждать его решения.

На следующий день в дивизию прибыл член Военного Совета генерал Луганской и. вызвал к себе Аршакяна. На КП уже находились комдив генерал Яснополянский и председатель военного трибунала майор Дарбинян.

Член Военного Совета молча листал дело бывшего начальника снабжения полка. Вдруг подняв голову, он взглянул на Тиграна.

— Справедлив ли вынесенный вами приговор? Что говорит ваша совесть?

Тигран с трудом переборол волнение.

— Я возражал против приговора, товарищ генерал… но не сумел переубедить председателя трибунала.

— Значит, переубедил он?

— Показал мне законы, приказы… и я подписался.

— Правильно поступил председатель трибунала, товарищ батальонный комиссар, — резко сказал член Военного Совета. — В вас говорило чувство, а он обязан был поступать по всей строгости закона. Он не имел права выгораживать преступника! А вы именно это и пытались сделать.

— Товарищ генерал!..

— Правильный вынесен приговор! — нахмурился генерал. — Ведь это не первый случай в жизни Меликяна. Еще в тысяча девятьсот двадцать первом году, встретив на улице дашнака — убийцу брата, Меликян пристрелил его, вместо того чтоб передать в руки правосудия. Фашист фашистом, дашнак дашнаком, но советская законность обязательна при всех случаях! Каким несознательным партизаном был, таким и остался, ничему не научился… К счастью, таких у нас почти нет. Позор! Правильный приговор вынесли!

Тигран глядел на его лицо. В глазах Луганского была тяжелая усталость, но она не могла скрыть волнения «товарища Максима».

— Правильный приговор, — рассеянно повторил генерал.

Он машинально перелистывал дело, на этот раз уже не читая.

— Верно, это было проявлением ненависти, но неразумным ее проявлением! Может быть, это произошло и оттого, что он не имел возможности встретиться с врагом лицом к лицу, облегчить сердце личным участием в бою. Таким натурам дело снабжения не по душе, они даже не сознают всего значения своей работы. Тем не менее преступление тяжелое. Вы только представьте себе: вашей дивизии и всей армии крайне необходим «язык». Показания этого пленного, возможно, имели бы крупное оперативное значение, немало значили бы и для судеб десятков тысяч наших людей. И нашелся некий «герой», который убил его… Возмутительно не только это. Убийство пленного — оскорбление для наших незыблемых законов морали, глубокое оскорбление! Видите, значит, он и повредил нам и оскорбил советских людей. Правильный приговор вынес трибунал!

Опершись на ладонь, генерал задумался. Долго сидел он так, молча и неподвижно. Молчали и стоявшие вокруг люди. Они понимали, что хоть член Военного Совета и произносит суровые слова осуждения, но ему трудно вынести окончательное решение, определяющее участь человека.

Луганской поднял голову, взглянул на председателя военного трибунала, взял ручку. Сердце Аршакяна сильно забилось.

— Правильно решили. Но я полагаю, что старика не следует расстреливать. Пошлите его рядовым, пусть искупит свою вину! А приговор ваш был правильным. Пошлите его в тот же взвод, бойцы которого доставили «языка», а он уничтожил его своей неразумной рукой! Таково мое мнение.

Днем позже мнение, высказанное генералом, стало приказом Военного Совета и официально было сообщено командиру дивизии.

…Меликян ждал, что вот придут за ним и возьмут на расстрел. Трое суток он почти ничего не брал в рот, не брился. Лицо его пожелтело, спина еще больше согнулась.

При входе Аршакяна и майора Коновалова Меликян даже не сумел привстать с места и лишь растерянно глядел на вошедших.

— Приговор изменили, Меликян, пойдешь в полк рядовым! — сообщил майор Коновалов. — Так решил Военный Совет.

Меликян поднялся. Туман в его глазах постепенно рассеивался.

— Минас Авакович, ты понял, что сказал майор?

Это был голос Тиграна, тот голос, который Меликян привык слышать до заседания трибунала, и эта дружеская улыбка также была ему знакома. Говорил Тигран, сын Ованеса и Арусяк Аршакян, которого он знал с детства.

— Благодарю, товарищи, — прошептал Меликян, выпрямляясь. На его сухих до этого глазах показались слезы.

Он улыбался улыбкой человека, возвращенного к жизни из мира смерти.

— Приведи себя в порядок, прежде чем пойдешь в полк, — посоветовал Аршакян.

Вечером Меликян отправился в свой полк уже как рядовой.

Подполковник Дементьев вызвал его к себе.

— Не ожидали! — сказал он с укоризной. — Некрасивый, несолидный поступок! Вы — старший среди нас и должны были быть рассудительней всех.

— Виноват, — ответил Меликян. — Был плохим начальником, постараюсь быть хорошим бойцом.

— Зря. И начальником вы были неплохим! Я был доволен вами, но… раз уж так случилось, ступайте, и учите уму-разуму молодых.

Меликян отправился в батальон Малышева. Капитан послал его в первую роту, где одним из взводов командовал Сархошев. Он принял Меликяна с сухой и подчеркнуто холодной официальностью.

— Иди, честно воюй, Меликян, вот тебе мой совет!

Это были те самые слова, которые сказал Меликян Сархошеву при встрече в березовой роще в день бомбежки Вовчи.

Затем Сархошев приказал одному из бойцов:

— Проводи рядового Меликяна в первое отделение, что у глинистого холма!

— Разрешите идти? — спросил Меликян, вытягиваясь перед Сархошевым, как полагалось рядовому бойцу.

— Идите! — бросил командир.

С вещевым мешком на спине, в котором был кусок черного хлеба и банка низкосортных американских консервов, насмешливо именуемых на языке фронтовиков «помощью союзников» или «вторым фронтом», рядовой Меликян последовал за бойцом, чтобы разыскать свое отделение.

Он понял Сархошева, понял тон, каким тот говорил с ним. Но язвительные слова Сархошева не отравили его настроения, душа Меликяна оставалась попрежнему спокойной.

LIV

Вечером, после возвращения из разведки, когда у Аргама еще не успела улечься ярость, вызванная неожиданным поступком Меликяна, его с Ивчуком вызвали в партбюро. Там же находились командир и комиссар полка. Не случись этой неприятности, можно было с чистой совестью, радостно и гордо явиться к ним. Действительно, на что это было похоже? Прошли сквозь вражеский огонь, добрались до места, а здесь не смогли уберечь от одного человека доставленного с таким трудом пленного…

Что теперь скажут в партбюро? Аргама угнетало чувство стыда. Он больше остальных считал себя виновным, хоть и «строже всех поступил с начальником снабжения полка. Это он автоматом выбил из рук начснаба револьвер. А Меликян ведь был отцом его школьного товарища, да и здесь всегда с отеческой добротой относился к Аргаму.

Сегодня у них не было каких-либо новостей из внешнего мира. Тяжелое впечатление от бомбежки Вовчи уже ослабело. Рассказывали, что жертв мало, да и то главным образом в центре города. Ни Аргаму, ни Ивчуку почему-то не приходило в голову, что беда может разрывом фугасной бомбы поразить и тот дом, который каждый из них мысленно ежедневно посещал, который был дорог обоим. И не приходило в голову именно потому, что этот дом находился не в центре города.

У землянки партбюро ждало много бойцов из других батальонов и рот. Одни из них казались беззаботно веселыми, другие — взволнованными самым важным в жизни событием; их также принимали в партию.

Здесь были преимущественно молодые бойцы. Попадались среди них и пожилые, усатые „дяди“, молча и задумчиво курившие, сидя на кочках. Луна с ясного неба освещала их точно вылепленные из глины лица. Они были взволнованы сильней, чем молодые комсомольцы, и как будто глубже переживали смысл и значение этого дня.

Выходивших из землянки обступали, засыпали вопросами. Как прошло? О чем спрашивают? Голоса отвечавших звучали бодро и весело. Прежде всего спрашивают о том, как ты воюешь, как ты понял советы и приказы народного комиссара обороны, спрашивают историю партии и о съездах.

Небольшого роста, подвижной и беспокойный боец охотно рассказывал:

— Спрашивают меня — какой был последний съезд партии? Говорю: „Восемнадцатый. А девятнадцатый, говорю, будет после победы, когда мы установим на земле мир и очистим ее от фашистской грязи“. А они смеются, и батальонный комиссар Микаберидзе говорит: „Ты рассказываешь о той истории“, которая еще будет». А я в ответ: «Ну конечно, за это мы и сражаемся!» Потом сам комиссар подтвердил мои слова: «Верно ты говоришь, Кочалов, надо вперед смотреть!» А Петрова спросили: как он думает, неужели наша цель — уничтожить всех немцев? Сержант Петров обозлен: в Ростове фашисты его родителей расстреляли. Помолчал парень, а потом ответил: «Всех, кто пришел на нашу землю!.. Товарищ Сталин говорит, что мы должны уничтожать их не за то, что они немцы, а за то, что они, фашисты, хотят разрушить нашу страну, убивают наших людей, одним словом: „волка бьют не за то, что он сер, а за то, что овцу съел“». Обрадовался его словам подполковник Дементьев, говорит: «Красиво думаете, Петров, правильно поняли товарища Сталина! Мы, говорит, ненавидим врага, но эта ненависть не ослепляет наше сердце, оно остается чистым. Мы, говорит, убиваем гитлеровцев, чтобы освободить свою страну, но пусть это будет уроком их детям, чтоб по-человечески жили, не следовали примеру своих отцов. Когда разгромим фашизм, говорит, поможем и немецкому народу».

Кочалов все говорил и говорил, повидимому, не в силах исчерпать свои впечатления. Из землянки вышел другой боец. Заметив его, Кочалов окликнул:

— Ну, Копбаев, как дела?

— Пять с плюсом! — гордо ответил боец.

— На все вопросы ответил?

— Как снайпер!

Его широкое мужественное лицо светилось радостью.

Боец показался Аргаму знакомым. Да и тот с интересом приглядывался к нему.

— Здорово, друг! Помнишь, ночью задержали вас у Вовчи, вы с девушками гуляли? Красивые были девушки, и жалко мне вас было в тот день…

Из партбюро вызвали других бойцов.

…В свою роту возвращались два друга, ставшие сегодня коммунистами. Кочалов говорил, Копбаев молчал, хоть и был взволнован не меньше товарища.

Потом замолчали оба. Шли они, каждый занятый своими мыслями. Копбаев затянул казахскую песню. Слушал Кочалов, но песня до него не доходила. Да и мотив казался ему печальным. А Копбаев все продолжал петь.

— О чем поется в этой песне, Копбаев? — спрашивает Кочалов.

— Хорошая песня! — отвечает тот. — А поется в ней о том, что темная ночь прошла, светлый день настал, суровая зима прошла, красная весна наступила.

Он продолжает петь.

…Вызвали в партбюро Ивчука и Вардуни. Лица и секретаря партбюро, и командира полка, и комиссара были приветливы. И остальные поглядывают весело. Зачитывают заявление Аргама Вардуни. Слышит он знакомые слова:

— «Если погибну в бою, прошу считать коммунистом»…

Слышит он, и его волнуют те же чувства, которые испытал он, когда писал это заявление. Эти слова не были простым повторением, они шли от жизни, от сердца. Ведь его могло и не быть в живых, но вот он жив. И не только жив, но должен быть еще сильней, потому что стоит перед лицом партии. И сколько бы он ни старался выглядеть спокойным, ему это не удавалось, волнение овладевало им.

— Написал заявление перед уходом на разведку за «языком», — говорит секретарь партбюро.

— Привели — и упустили! — добавляет командир полка и качает головой, словно говоря: «Ай, ай, ай, неужели таким должен быть разведчик?!»

Начинают задавать вопросы. Потом зачитывают заявление Ивчука, задают вопросы и ему. Аргам прислушивается к ответам товарища.

Говорят о разведке, об овладении оружием, об искусстве боя… Это не было экзаменом при вступлении в партию. Экзаменаторы превратились в старших друзей, в советчиков. Они не сомневались, что Ивчук и Вардуни станут хорошими коммунистами. Они лишь подготовляли младших товарищей к выполнению всех трудных обязанностей коммуниста.

Партбюро вынесло единогласное решение о приеме их в партию.

С легкой душой, медленно и спокойно вышли из землянки Аргам и Николай.

Первым желанием Аргама было повидать Седу. Не каждого принимают в партию, а Аргама вот приняли, и он готов выполнить все обязанности коммуниста. Повидать бы Седу и сказать: «Поздравь меня, Седа, я принят в партию!» Не надо говорить ничего другого, она все поймет и будет гордиться им.

И хоть война все еще продолжалась и не видно было ей конца, но весь мир в этот час представлялся Аргаму бесконечно прекрасным. Ведь сколько раз они могли бы умереть, а вот живы… Почему же не будет так и впредь? Теперь Аргам был уверен, что никогда не будет убит, а за жизнь Седы он и не беспокоился: она в тылу, на полевой почте, и не подвергается опасности. «Это любовь Седы ограждает меня от бед», — думал Аргам. Хотелось без конца говорить о любви, о Седе, рассказать о ней всем. Нет, не так уж жестока военная действительность, как это иногда кажется!

LV

Николай и Аргам приближались к санчасти. Стояла лунная ночь. За километр по ту сторону обороны в небе, точно фонари, висели белые и желтые ракеты. Казалось, люди не видели ночей без этого света, и ракеты были всегда, как всегда были эти звезды, то ясно мерцавшие, то вдруг гаснувшие.

Бойцы указали на землянку, где лежали Ираклий и Каро, сообщив, что с ними и медсестра Зулалян.

Ускорив шаги, Аргам опередил Ивчука. Из землянки вышла какая-то девушка.

— Анник!

Узнав по голосу Аргама, Анник, словно потрясенная неожиданностью, остановилась. Аргам подошел, взволнованный ее странным молчанием «Уж не случилось ли чего-нибудь с Каро?» — вдруг подумал он и схватил ее за руки.

— Анник?

Аргам почувствовал, что девушка дрожит всем телом. «Значит, что-то случилось с Каро», — снова подумал он.

— Ну, да говори же, Анник! Что случилось?

Анник вдруг обняла Аргама и разрыдалась.

— Аргам, милый Аргам…

Совершенно растерявшись, Аргам обнял Анник за плечи и не находил слов, чтобы расспросить ее о несчастье, которое, видимо, было очень большим, не находил слов, чтоб утешить подругу, и только взволнованно повторял ее имя. «Ясно, с Каро стряслась беда: может, попал под артиллерийский огонь или, кто знает…».

Силясь удержать рыдания, Анник произнесла слова, которых Аргам не ждал. В первое мгновение он даже не понял ее.

— Седы нет, нашей Седы!

Словно земля перевернулась под ногами. Подогнулись колени, потемнело в глазах.

Спустя немного он сидел в землянке рядом с лежавшими на ветках Ираклием и Каро; овладев собой, Анник рассказывала обо всем, что произошло, и Аргам, обхватив голову ладонями, рыдал, как маленький. А возле него хмуро и молча сидел Николай, до того неподвижный, окаменевший, что казалось, он не дышит.

Лампочка тускло освещала землянку. Молчание было тяжким, и от этого словно не хватало воздуха.

От безмолвной фигуры Ивчука, сидевшего под лампой, падала на противоположную стену тень. Она была так неподвижна, что казалась нарисованной. Анник все вытирала глаза. Совсем близко били наши пушки. Будь это в другое время, все притихли бы, определяя на слух калибр орудия. Стреляла семидесятишестимиллиметровка. В другое время зашла бы речь о ее мощности, дальнобойности. Пехотинцы начали бы спорить между собой об артиллерийском деле, чтоб показать свою осведомленность: каков вес снаряда, сила поражения, сколько снарядов орудие может выпустить в минуту; почему наша семидесятишестимиллиметровка может использовать немецкие снаряды, а немцы не могут использовать наших?

Теперь же артиллерийская перестрелка как будто и не касалась бойцов, они словно не слышали ее. Каждый из них чувствовал в душе болезненную потребность в бодрящем слове.

— А мы ругали Меликяна, — проговорил Аргам, все еще не отнимая ладоней от глаз, — ругали за то, что он пристрелил того мерзавца!

На этот раз Ираклий дружески остановил Аргама.

— Нельзя было делать того, что сделал Меликян, друг! Ты что, думаешь слезами облегчить сердце? Есть у Руставели такие слова: «Память о том, что было потеряно мною, и связывает меня крепче с жизнью»…

Ночью Аргам добрался до своей роты. Товарищи заметили его подавленное состояние и, пристав с расспросами, увидели на его глазах слезы. И здесь услыхал он такие же слова утешения, которые говорил ему Ираклий.

Усевшись возле Аргама и выпуская в сторону клубы густого махорочного дыма, Бурденко говорил:

— Раз уж так, братец ты мой, скажи: а мне-то как быть? Мать, сестры, брат — все остались там, в Чернигове. Помнишь, когда мы ехали из Еревана, прочли в поезде о том, как фашисты истерзали ученицу Марию Коблучко. Ведь как знать, кто из наших остался теперь в живых? Что ж, лечь мне на землю и плакать, чтобы опустились руки и я не смог больше стрелять?! Позволить, чтоб растоптали меня они? На что это будет похоже? Как раз наоборот должно быть! Понимаешь?

Все товарищи в этот день были особенно внимательны к Аргаму. Эюб Гамидов приберег для него свою порцию водки, Алдибек Мусраилов достал банку мясных консервов, хранимых в мешке неизвестно с каких времен.

— Хороший хозяин знает свое дело!

Эюб разложил принесенное перед Аргамом.

— Е, а кардаш, ач сан[10].

Гамидов любил говорить товарищам ласковые слова на родном языке, когда его понимали.

И все же Аргам не смог есть, несмотря на то, что ничего не брал в рот с утра.

— Раз не кушаешь, то ложись, отдохни, — посоветовал Гамидов. — Иди-ка в эту сторону, на мягкие ветки.

На заре Аргам поднялся вместе с другими. Уж не было слез, но каждую минуту перед глазами его, точно живая, вставала Седа. Он говорил с ней, слышал ее. голос, видел улыбку — и никак не мог представить ее мертвой.

Вечером прибыл новый командир взвода Сархошев. Прежнего командира назначили командиром той же роты, в состав которой входил взвод. Отечески положив руку на плечо Аргама, лейтенант сказал:

— Не щадить врага, отомстить ему за Седу — вот твоя задача!

Аргам ничего не ответил. Все слова были уже сказаны, но боль оставалась, и от нее ныло сердце.

Сархошев шагал по окопам, пригибаясь больше, чем было необходимо, хотя обстрела и не было. Бурденко и Тоноян, глядя на удалявшегося командира, улыбнулись.

Улыбнулся и Аргам. Но через минуту он уже забыл и наставления Сархошева и его согнувшуюся фигуру.

В последующие дни Аргам оставался молчаливым. Он замечал выражение сочувствия на лицах товарищей, и от этого как будто легче становилось на сердце. Прошло еще два дня, и его вызвали в военный трибунал в качестве свидетеля. Вид Минаса Меликяна, его осунувшееся лицо смутили Аргама. Почему его судят за расстрел какого-то фашистского офицера? Ведь Минас Меликян — отец Акопика, его близкого товарища, он же ненавидит Брага, любит советскую родину!

Он боялся за участь этого немолодого человека. Возвращаясь в полк, всю дорогу думал о нем и очень обрадовался, когда через несколько дней вечером Меликян явился в их взвод, разжалованный в рядовые, но живой и здоровый и, повидимому, довольный своей участью.

Аргам стеснялся Меликяна потому, что сильно ударил его автоматом, выбив из рук оружие, и засвидетельствовал в трибунале его вину. Но Меликян радостно обнял его.

— Вместе будем, дорогой Аргам, вместе будем воевать!

Все бойцы встретили Минаса дружелюбно. Вчера еще он был командиром, ну, а теперь будет старшим среди них. Совершенный же им проступок не вызывал теперь среди бойцов большого возмущения. Это было недопустимо, да, но ведь расстрелял-то он не кого иного, а фашиста!

Между Меликяном и Аргамом восстановились взаимоотношения отца и сына, которые существовали раньше. Мало сказать восстановились — сейчас они были ближе и потому, что исчезло различие в чинах. В роте все называли Минаса «папашей», и когда Аргам тоже произносил это слово, казалось, что это не простое проявление почтения. Шутил Меликян, а порой и распекал того или другого, делал замечания, и никто на него не обижался. Казалось, Меликян всегда был рядовым бойцом…

LVI

Спустя неделю после прихода Меликяна Аргама вызвали в политотдел для вручения кандидатской карточки. Об этом сообщил ему Ираклий Микаберидзе, рана которого уже зарубцевалась. Ираклий, теперь уже парторг батальона, был представлен к званию младшего лейтенанта.

— Вот пойдешь, дорогой и на могиле Седы побудешь, — наказал Меликян. — В последний раз не сумел ее увидеть, так хоть на могилу посмотришь. Седа ведь очень любила тебя…

В политотделе членские и кандидатские билеты принятым в партию выдавал заместитель начальника политотдела Тигран Аршакян. И на этот раз случилось так, что Аргам и Ивчук вошли вместе. Членские билеты в яркокрасных переплетах и серые кандидатские карточки лежали перед Тиграном на столе. Он ответил на приветствие бойцов и заглянул в список.

— Николай Федорович Ивчук!

— Я! — отозвался Ивчук.

Левой рукой Тигран протянул кандидатскую карточку, а правой пожал Николаю руку.

— Поздравляю, товарищ Ивчук! Мы уверены, что вы будете высоко держать звание коммуниста и в боях за родину отомстите врагу за пролитую кровь и слезы наших матерей и сестер.

Ивчук смутился, и Аргам впервые заметил на его глазах слезы.

— Даю слово, товарищ батальонный комиссар…

Голос Ивчука дрожал, он не смог подобрать нужные слова.

— Даю слово! — повторил он и, отдав честь, отступил на два шага.

Тигран снова заглянул в список.

— Аргам Саркисович Вардуни!

— Я! — машинально отозвался Аргам, словно Тигран не знал его.

Сделав паузу, заместитель начальника политотдела продолжал:

— Кандидатский стаж — это проверка качеств принимаемых в партию. Кандидат обязан на деле доказать, что сумеет стать членом партии. А член партии не должен терять голову от неудач, не должен и зазнаваться от успехов.

— Даю слово стать достойным коммунистом.

— Желаю успеха! — сказал Тигран и, еще раз крепко пожав ему руку, отпустил, вызвав следующего, словно знал Аргама столько же, сколько и каждого из них.

«А если так, почему же тогда он не сказал тех же слов Николаю? — подумал Аргам, выходя из комнаты. — Ведь слова его носили характер какого-то предостережения».

Мысль эта на мгновение смутила Аргама. Значит, Тигран считает его все еще недостаточно закаленным бойцом? Но когда он развернул кандидатскую карточку и взглянул на фотоснимок, мысль эта исчезла. И снова ожила перед его глазами Седа, войдя в мир его мыслей и чувств. Ведь прежде всех Аргам собирался показать свой билет Седе, и она больше всех обрадовалась бы тому, что он стал коммунистом! Не дождалась Седа этого дня…

Вместе с Ивчуком они молча зашагали к дому. Вот знакомые ворота, вот двор, но дома не было. Уцелела только обгоревшая русская печь, да торчат обугленные балки. Не проронив ни слова, товарищи вошли в подвал. Из полумрака послышался голос матери Ивчука:

— Коля!

— Коля! — эхом отозвалась Шура.

— А это Аргам?

До того как поздороваться, Шура быстро распахнула второе оконце подвала. Внутри стало светлей. Подойдя к Аргаму, Вера Тарасовна обеими руками взяла его за голову и по-матерински, крепко поцеловала в лоб.

— Какое у нас с вами несчастье…

Шура молча подала Аргаму руку, избегая смотреть ему в лицо.

Никто из Ивчуков не плакал.

— Вот и остались мы с Шурой одни, — промолвила тихо Вера Тарасовна. — Нет Мишеньки, нет Седы… Она тоже была членом нашей семьи, так мы с нею сроднились!

Помолчали. Спустя немного Вера Тарасовна проговорила только одно слово:

— Война…

Губы ее задрожали, >и она опять умолкла.

Как одно слово говорит подчас больше, чем длинная фраза!

Тут только Аргам заметил, как исхудали, побледнели и изменились мать и дочь.

Потом все вместе вышли во двор — к могиле Седы и Миши, Шли молча, точно сейчас хоронили погибших.

Под яблоней возвышался холмик, стояла длинная скамейка. Сначала постояли, потом опустились на скамейку, безмолвно глядя на холмик. Аргам едва сдерживал слезы. Нет, слез не надо, пусть будет только это торжественное молчание!

Заговорила Вера Тарасовна:

— Вместе и похоронили под яблонькой, словно родных брата и сестру…

Несколько перебитых осколками веток, пригнувшихся к земле и засохших, все еще держались на дереве. На здоровых ветках уже набухали почки. Скоро зацветет яблоня, зашелестит от ветра листва над могилой Седы и Миши, лепесток за лепестком станут осыпаться цветы на этот холмик.

Аргам молча смотрел. Под этой землей лежит Седа, под этим маленьким холмиком скрыты все ее добрые слова, улыбка и смех. Под этой землей — его любовь и мечты…

И, сжав кулаки, Аргам мысленно клялся отомстить врагам: «Клянусь перед твоей могилой, Седа… Клянусь!..»

Снова заговорила Вера Тарасовна:

— Довольно, дорогие! Нельзя без конца оплакивать даже самое дорогое. Да будет земля им пухом! Пойдем каждый своей дорогой, приступим к делу. Шура по вечерам работает в городской библиотеке, а завтра с утра мы вместе пойдем рыть окопы.

Аргам с изумлением смотрел на эту женщину, чувствуя, что она способна силой своего слова поднять с места и утомленного, и тяжело раненного. Еще полчаса назад она казалась Аргаму лишь скорбящей матерью. Теперь же в его глазах она была героиней. «Вера Тарасовна такая же, как Арусяк Аршакян», — мелькнуло у него в голове.

…Возвращаясь в полк, Николай и Аргам встретились у политотдела с другими бойцами, также пришедшими в этот день за своими партийными документами. Когда они вышли за город, знакомый широкоплечий и широколицый казах затянул песню.

— Жапан, да ты уж неделю ее поешь, — заметил Кочалов.

Тот взглянул на товарища, улыбнулся узкими глазами.

— Это хорошая песня!

И он вновь затянул песню казахского народного акына.

Аргам все оглядывался на знакомые дома предместья. Среди них еще можно было различить обугленные столбы и высокоствольную яблоню. Оглядывался на город и Николай Ивчук, пока Вовча не скрылась за холмом.

Подойдя ближе к Аргаму, Николай шепнул:

— Видно, ожидается большое наступление.

— Наконец-то!

LVII

Несколько раз подступала и вновь уходила весна, собирая силы для последней схватки с зимой. Ручейками стекала талая вода, журча, сбегала в овраги. Под оседавшим снегом размякала серая, белесая земля, курилась прозрачным голубоватым паром. От разорвавшихся на поле снарядов взлетали в небо вместе с комьями свежей земли хрустальные осколки льдинок, брызги воды и жидкой грязи.

Со свистом прилетали леденящие ветры, холодел воздух, застывала земля, и начинала бушевать метель. Зима вновь брала верх.

И все же весна пришла, пришла в бурном наступлении и безвозвратно! Освободилась от ледяных оков река, свободно выглянула на солнце обнажившаяся в тысячах мест земля; все уменьшаясь и оседая, растаяли и исчезли, словно сразу, за одну ночь, сугробы снега; появилась на холмах реденькая и блестящая травка, набухали почки на деревьях.

Через неделю-другую все кругом расцвело, пестрыми цветами покрылись холмы и поля, буйно поднялись кусты и травы, пышней стала листва деревьев.

Тонули в сплошной зелени хутора и села, пылали под майским солнцем островки пунцовых маков, раскачивались от взрывов снарядов. Черными пятнами на красных коврах оставались темные и глубокие воронки. Но сколько бы ни разрывалось снарядов и мин, сколько бы ни падало фугасок, нанося земле все новые и новые раны, — весна оставалась весною, роскошной и многоцветной.

— В жизни не видел такой весны! — говорил Алдибек Мусраилов.

Высунув из окопа голову, он прищуренными глазами окидывал поля, с нескрываемым восхищением любуясь пробуждением земли.

— Честное слово, не было такой красивой весны! — повторял он, сжимая губы и покачивая головой.

— Молодой ты еще. Вырастешь — многое увидишь! — отвечал ему Бурденко.

— Таких красивых мест не будет! — упорствовал Алдибек.

— По ту сторону их еще больше! — уверял Бурденко. — Вот дойдем до Днепра, перейдем на тот берег — тогда и увидишь красоту земли!

— Пойдем, увидим… — улыбался Алдибек прищуренными глазами. — И твой Чернигов увидим. Доберемся, не устанем, ноги у нас крепкие! — Он похлопал рукой по своим грубым сапогам.

Алдибек думал: «Такие ли красивые поля по ту сторону оборонительной линии, там, где засели фашисты?» Осенью, при отступлении, он пересек большие расстояния. Но то была осень, и то было отступление. Казалось, он прошел, так и не заметив тех мест. Мир по ту сторону Днепра был незнаком ему, притягивал его к себе.

Много воспоминаний, тоски и восторга всколыхнула в душе Арсена пробуждающаяся природа, но он никому не говорил об этом. Колхозник, любивший поговорить и поспорить, изменился, стал другим. Свои мучительные думы он таил в себе, почти не делясь с товарищами своими впечатлениями и переживаниями. Бывало лежат они с Бурденко бок о бок на поле. Кругом рвутся мины. Арсен замечает в открывшихся воронках светлокоричневые корешки растений, израненные, растерзанные. Он молча и печально рассматривает их. Или же идут они с Бурденко, и Арсен смотрит, по каким растениям ступает нога, не спеша останавливается, срывает зеленый стебель и. с наслаждением разжевывает его.

— Ты какую это травку жуешь? — удивляется Бурденко.

— Это синдз.

— Что-о?

Ну как ему объяснить названия трав и цветов, лишь на родном языке известных Арсену с детства?

— А это что? — спрашивает снова Бурденко, видя, что Арсен подносит ко рту другую травку.

— Это стебель сибеха. Понимаешь?

— Сибех, — повторил машинально Бурденко. — Уж лет сто знаю эту травку как ревень, а не знал, братец ты мой, что это сибех и ее можно есть.

— Вкусная травка сибех, — говорил Арсен. — Еще лучше, если с яйцом зажарить…

Микола смотрел на зелень.

— И ведь сколько этой травки — хоть в копны собирай!

Все здесь было: трилистник и кукушкин лен, подорожник и дикий чеснок, дикая мята в сырых впадинах и по берегам ручьев, мать и мачеха, синдз, сибех и много других безыменных, но знакомых растений, которые встречались Арсену каждой весной в родном краю на склонах гор и в долинах. Все это было милым, близким, словно лица любимых детей. И в селах тут те же деревья: яблоня и груша, черешня, вишня, слива — все они пышно цветут сейчас. А есть деревья, что и похожи и не похожи на деревья в Армении. На нашу иву похожа здешняя верба, но у нее гуще листва. Красивое дерево! Ранним утром, в сумерки или в лунную ночь листья ее кажутся серыми и издали напоминают листья пшата. Склоняя ветки, словно задумавшись над мирскими делами, отбрасывает она вокруг густую тень. Красива также растущая у берегов рек и ручьев осина с блестящими серебристыми листьями, и акация с густым ароматом, и кусты белых роз и жасмина подле домов и за околицей. Какая хорошая страна эта Украина!

Кровью обливается сердце Арсена оттого, что пустынны эти плодородные поля, что не шумят тракторы на них, не видно на пашнях колхозных бригад и звеньев, что не колосится пшеница на бесконечных просторах, а лишь буйно разрастается на них бурьян.

…Приказ о наступлении пришел сразу, несомненный, как весна, и желанный, как весна.

Оживились штабы полков и дивизий, закипела жизнь. Артиллеристы выбирали новые наблюдательные пункты, в пехотных ротах отрывались за ночь новые окопы, из глубокого тыла прибыли пополнения, а из госпиталей — бойцы, оправившиеся от ранений, полученных осенью и зимой. В ротах появились расчеты с новоизобретенными противотанковыми ружьями; в лесах и оврагах стояли прибывшие на грузовых машинах «Катюши», укрытые брезентами. У разрушенных стен хуторов, в кустарниках и рощах, замаскировавшись, стали танки, орудия, зенитные пулеметы. Мелкие подразделения саперов продвинулись до самого края передней линии. В полку и в батальонах начали часто бывать генерал Яснополянский и начполитотдела Федосов, а с ними полковники, подполковники, майоры всех родов оружия — пехотные, артиллерийские, инженерные, танковые, воздушные, медицинской службы и интендантства, политработники с нашитыми на рукавах красными звездами. На их лицах бойцы читали тайные мысли и скрытую торжественность, а в сдержанных движениях подтянутость и собранность, подмечали то нетерпение, которое таилось и у них в душе. Разгоралось воображение воинов, искрилась надежда в сердце каждого, что на этот раз не остановятся на полпути, что откроются наконец перед ними новые горизонты, расцвеченные весенними красками.

Более внимательно, чем в прошлые дни, всматривались бойцы в противоположный берег Донца. Молчаливо притаились села на опушке леса, ни проблеска жизни…

Лишь высшему командованию было известно, что армия противника на этом участке тоже готовится к большому наступлению. Главный штаб фашистской армии от имени фюрера приказал командованию войск, действующих на этом направлении, любой ценой прорвать фронт и добраться до районов, расположенных к югу от Москвы. И фашистские генералы делали все, чтобы выполнить приказ своего фюрера, чтобы рассеять гнетущее впечатление, порожденное зимними неудачами. Психологический фактор и поддержание потускневшего уже за зиму мифа о непобедимости считались все еще наиважнейшими моментами при намеченной операции. На противоположном берегу Северного Донца глаз солдата ничего не мог разобрать, кроме покинутых сел и пашен да вспыхивающего белого пламени, которое виднелось то в кустарнике на опушке леса, то на берегу реки, в камышах. К вечеру, когда утихал огонь вокруг, начинали петь соловьи, заливаясь трелями на все лады, славя природу тысячами голосов. Здешние соловьи были известны на всю Россию.

Радостно, как и прошлой весной, пели они и теперь, когда временно наступало затишье, но вдруг умолкали, вспугнутые страшным грохотом, не понимая, почему так изменился мир.

…Накануне вечером в окопах роты появился командир полка Дементьев. Вместе с капитаном Малышевым он обошел окопы и, вернувшись, подошел к бойцам.

— Ну как, все понятно? — спросил он, как всегда, спокойным, ровным голосом.

— Все понятно! — отозвался Бурденко.

— И тебе? — обратился Дементьев к Мусраилову. — И всем остальным?

— Понятно всем! — подтвердил Мусраилов.

— А где боец Меликян?

Из последних рядов к Дементьеву пробрался Меликян.

— Я здесь, товарищ подполковник!

Командир полка в темноте пожал ему руку.

— Ну, как подбадриваешь молодежь?

— Как умею, товарищ командир. До сих пор подбадривал словом, утром же буду делом…

— Все ли знают задание?

— Все.

— Смотри, чтоб не дрогнули в бою! А ну, пройдемся немного.

Меликян шагал по окопу рядом с командиром полка, вслед шли командир батальона и командиры рот.

— После боя я подумаю о вас, Минас Авакович, — сказал подполковник.

— Что бы ни было, буду служить родине, насколько хватит сил! — ответил Меликян.

Командир полка остановился.

— Знаю, верю. Завтра надо хорошо повести в бой ребят. Ну, желаю успеха!

Дементьев ушел. Меликян вернулся к бойцам взвода.

— Что он тебе говорил? — спросил Аргам. — И почему отозвал в сторону?

Этот вопрос, видимо, интересовал всех.

— Говорит: «Надеюсь на вашу роту; вы должны первыми форсировать реку, войти в окопы врага», — ответил Меликян. — А я, как старший среди вас, от имени всех поручился: «Будем, говорю, сражаться, как того требует командование!» Разве не верно я оказал? От имени всех дал слово и прошу вас, ребята, чтоб не подвели меня.

— Выполним данное тобой слово, папаша, если говоришь, что поручился, — заверил Бурденко, давая этим понять, что не так-то он прост, чтоб поверить, будто командир полка говорил подобные слова наедине.

— Выполним! — повторил и Алдибек Мусраилов.

Вот уже три дня как в роту приходят и из штаба дивизии, и из политотдела, и из штаба полка; раза два приходили офицеры даже из штаба и политотдела армии. Все интересовались боевой готовностью солдат, видели, с каким нетерпением ждут они приказа о наступлении. Вслед за командиром роты, штабниками и политработниками ходил командир первого взвода лейтенант Сархошев и молча слушал их с неопределенной улыбкой на лице.

Стало известно, что на рассвете ожидается наступление. Командиры теперь приходят чаще, особенно секретарь партбюро полка и парторг батальона Ираклий, друг и товарищ бойцов. В последний раз он пришел с тем, чтоб уже остаться в роте, в окопе своего бывшего взвода.

Никому не спалось в эту ночь. Все с лихорадочным нетерпением ждали рассвета. Кто задумчиво сидел на дне окопа, на земле, кто, грудью опираясь о бруствер, напряженно всматривался в сторону потонувшего во тьме Донца, а кто шагал взад и вперед по ходам сообщения и снова присаживался к товарищам, так и не разогнав тревоги.

Ночь казалась спокойной тем относительным спокойствием, которое может быть на переднем крае фронта. Нервы людей натянуты до отказа, и каждое слово и шелест, каждый звук и выстрел эхом отдаются в душе. В такое время разница в темпераменте людей проявляется особенно ярко: один говорит без умолку, иногда только для того, чтоб не молчать, — это дает возможность лучше переносить ожидание боя; другой становится молчаливым, погружаясь в свои мысли.

Никогда жизнь не кажется человеку такой дорогой, а прошлое таким прекрасным, как перед сражением, участником которого суждено ему стать, и никогда с такой болью не думает он о будущем, как в это время. Что случится через месяц, через год, когда его не будет? Неужели так и не узнает он, что произошло в мире?..

Опершись на бруствер грудью, Тоноян смотрел в темную даль.

Ракеты освещали передний край обороны; были видны прибрежные камыши и пышный куст шиповника на открытой косе, колеблемый ветром.

Тонояну казалось, что он видит даже лепестки цветов шиповника. Гасли огни — и куст пропадал во тьме; когда же вспыхивали новые ракеты, Арсен нетерпеливо устремлял взор в сторону знакомого куста и вновь находил его. Покачивался куст шиповника — и то был похож на пылающий костер, то напоминал сероватое облачко дыма — и снова расплывался во тьме.

До самого рассвета, наверно, так и будет появляться и исчезать этот куст шиповника…

Бойцы о чем-то говорили. Арсен их не слушал. Находя, он вновь терял и вновь находил потом ставший родным куст шиповника. Могло показаться, что Тоноян действительно забылся, как вдруг на плечо ему опустилась чья-то крепкая рука.

Это был Микола.

— Вон там, за Донцом, сколько хочешь съедобных травок, — шутливо сказал он, — хоть косилку заводи… Вот счастливая-то жизнь будет!

Арсен давно перестал обижаться на шутки Бурденко, давно привык к ним. Он повернулся к товарищу. Ну как ему объяснить получше, до чего вкусны сибех и тахтик, поджаренные на масле с яйцами, политые мацони, как рассказать о способе изготовления блюд из различных овощей? Он опасался, что Микола не станет слушать его, опять поднимет на смех, и потому удовольствовался словами:

— Твой рот не знает вкуса.

Арсен хотел этим сказать: «Не знаешь ты толку в кушаньях».

Микола рассмеялся и обнял товарища за плечи.

— Эх, Арсен, Арсен! Какой ты смешной, но хороший, честное слово!

— Ты сам смешной!

Сегодня Арсен не был расположен к шуткам. Этому Миколе все нипочем. Удивительный человек!

— Ты всегда шутишь, Микола, нехорошо.

— Характер у меня такой. И тебе не советую грустить.

— Я не грустный.

— Потому что ты всегда с Миколой Бурденко. А он недурной хлопец, уж будь уверен! И в кушаньях разбирается, знает в них толк. Вот угощу тебя как-нибудь варениками со сметаной да украинскими галушками — тогда ты забудешь о своих травках! А теперь, брат, не грусти. У меня сердце, наоборот, песней разливается. Весна у меня на душе! Хотел бы я тебе и товарищам ласковое слово сказать, только шуткой у меня все оборачивается. Признаю, плохо воспитан черниговский монтер Микола Бурденко…

В воздухе с шипением вспыхнули новые ракеты, и Арсен, быстро обернувшись к реке, с напряженным вниманием искал, где его шиповник. На этот раз куст показался ему белым, точно был покрыт осенним инеем. В одно мгновение белый цвет сменился зеленым, и шиповник снова пропал.

— Ты там что-нибудь ищешь? — спросил Бурденко.

— Ищу…

— Завтра найдешь, не спеши!

— Найду! — подтвердил Тоноян и рассеянно повторил: — Не спешу, найду…

Они спустились в блиндаж. Бойцы, кто сидя, кто лежа на боку или на спине, слушали Меликяна, что-то рассказывавшего им. Микола и Арсен подоспели к концу, когда Минас уже договаривал последние слова:

— Настоящего человека только позорная смерть пугает. Почетной смерти он не боится. Только бесчестный или несознательный человек проявляет в бою трусость.

— Правильно, папаша! — весело подхватил Бурденко. — Побольше говори нам таких мудрых слов. По возрасту ты всем нам в отцы годишься, имеешь право!

— Молодые политически подготовлены лучше. Но я больше вас прожил на свете, опытом своим делюсь.

— А мы этого и хотим, — отозвался Ираклий. — Опыт — великое дело!

Меликян задумался. Притихли и остальные. Мерцающий свет гильзовой коптилки в стенной нише не навевал, как обычно, сна или дремоты. Сверху, из отверстия под бревном, струился свежий весенний воздух; через неплотно прикрытую дверь уходил густой махорочный дым.

— Что это вы все сразу замолчали? — спросил Бурденко. — О чем задумались? Спел бы кто-нибудь из вас песенку! У меня лично таланта не имеется, не то…

И он нарочно кашлянул, словно прочищая горло.

— Родился бы вот с таким могучим басом, как у Шаляпина или хотя бы Паторжинского, не заставил бы ждать! Ну, Алдибек, затяни что-нибудь узбекское!

Лежа на спине, Алдибек продолжал молчать.

— И он думает! — покачал головой Микола. — Все вы мудрецы, кроме меня. Раз так, товарищи, давайте честно, по-солдатски, признаемся: кто о чем думает? Хотите, начну я? Может, считаете, что если я много говорю, то думать не умею? Итак, товарищи, вот о чем я думал…

И Бурденко начал свое «признание».

На этот раз в его голосе не было и тени шутливости. Микола, оказывается, весь день думал о том, каким он найдет родной Чернигов при вступлении в город: какими будут дома, в которых он проводил электричество; как будет выглядеть сад, куда он бегал с матерью по воскресеньям еще ребенком и где, став юношей, познакомился с одной девушкой… Думал о том, где теперь мать и братишка, подругу которого истерзали фашисты, и где секретарь райкома, вручивший Миколе партбилет перед его уходом в армию и пожелавший ему успеха.

— Как помолчу с минуту — и я уже в Чернигове! — рассказывал Микола. — Будто освободили мы город и сидим у нас дома. Мать ставит кушанье перед Арсеном, улыбается сквозь слезы. И так все живо представляется, точно я вижу перед собой всех своих родных и близких… Вот, братцы, какие мысли приходят в голову! То есть не мысли, а мечты, хотя это то же самое. А теперь расскажи ты, Аргам, но честно, ничего не скрывай и ничего не прикрашивай.

Аргам рассказал, что весь этот вечер думал о том, как во время завтрашней атаки одним из первых войдет в Старую Таволжанку, как с группой бойцов заберет в плен весь штаб немецкого полка, доставит пленных в дивизию, — и генерал Яснополянский по-отечески похлопает его по плечу: «Представляю к награде тебя и твоих товарищей!»

Рассказывая, Аргам краснел. Товарищи слушали его с доброй улыбкой, никто не шутил.

— Честные и хорошие мысли. Утвердить! — воскликнул Бурденко и предоставил слово Мусраилову.

Если Алдибек расскажет всю правду, то получится смешно, но все равно рассказать надо, раз уж товарищи решили говорить только правду. То кажется ему, что убьют его завтра и пошлют извещение в Узбекистан, в их колхоз. Плакать будет Хадиджэ, заболеет, глаза распухнут, перестанет есть, исхудает, и отец будет ее утешать… То думает он: победа! Он получил звание Героя, возвращается в колхоз. Его встречают, устраивают пир, и председатель говорит речь: «Алдибек всегда в работе героем был, и мы знали, что он и на фронте героем будет!» А мать Алдибека сердится: «Шайтан, а почему ты дочку за моего Алдибека не хотел отдавать?!» А потом — свадьба, все пляшут, поют. Хорошо!

Арсен Тоноян думал о том, как после войны колхозы их района заключат договор социалистического соревнования с колхозами района Вовчи, и он приедет сюда с бригадой — сюда, где они теперь сражаются. Посмотрит окопы, могилы убитых товарищей, свободно, не пригибаясь, будет шагать по этим полям…

Арсен умолчал лишь о том, что с ним, как передовая колхозница, приедет и Манушак. Он покажет ей тот куст шиповника, который столько раз мелькал перед его глазами сегодня ночью.

Эюб Гамидов думал о том, как наказать Гитлера, когда он попадет к нам в руки, и не сумел придумать достаточно сурового наказания.

Минас Меликян накануне наступления вспоминал о своем проступке и ужасался ему. Но мысль о том, что завтра он может умереть почетной смертью воина, что полк пошлет извещение его жене и всем станет известно, что он пал за родину, смягчала боль в сердце.

— Нет, уж лучше оставайтесь в живых! — вмешался Бурденко. — Мысль хорошая, честная, но утвердить не можем.

Ираклий Микаберидзе думал о том, что дивизия получит звание гвардейской. В лесу будет митинг, и член Военного Совета генерал Луганской поздравит всех. От имени бойцов полка поручат выступить Ираклию. И вот что он будет говорить…

И Ираклий рассказал все, что собирался сказать на предполагаемом митинге.

— Утвердить! — одобрил Бурденко.

Потом Ираклий развернул топографическую карту. Кто-то придвинул коптилку. Еще раз внимательно взглянули бойцы на карту, проверяя, как пойдут в атаку рота и взвод, в каком месте форсируют они реку, с какой стороны войдут в село. Все отмеченные на карте бугры и дома, мосты и дороги были хорошо знакомы бойцам. Длинной, извилистой линией был обозначен на карте Северный Донец. Больше месяца была перед их глазами эта река, а ночью, когда наступали минуты затишья, они даже слышали тихий плеск ее воды.

Всю эту ночь бойцы бодрствовали. В их сердцах воскресали образы погибших друзей, звучали голоса далеких родных.

Выйдя из блиндажа, навалившись грудью на бруствер, Арсен глядел в сторону реки. Под легкими облаками взрывались в небе ракеты, и, освещенный их вспышками, вновь становился виден качающийся куст шиповника…

LVIII

Небо незаметно светлело. Тускнела сиявшая слева на горизонте утренняя звезда. Постепенно яснее вырисовывались леса и гряды холмов в темнозеленом уборе. От утреннего ветерка покачивались кроны деревьев, легко колыхалась сочная трава. Все дышало свежестью и весенними запахами.

Вставала земля с умытым и чистым лицом. То свинцовой, то голубоватой лентой вилась река по зеленым лугам.

Приподняв головы над бруствером, Микола и Арсен оглядывали поле впереди. Настороженными и сосредоточенными казались бойцы; не переговариваясь, они занимали свои места вдоль окопа, некоторые крепко протирали глаза, чтоб разогнать утомление. Казалось, вся страна насторожилась, затаив дыхание.

Вспыхнула где-то позади белая ракета и с шипением погасла.

— Эге, братцы, начинается! — оглянулся на товарищей Микола.

Лицо его казалось землистым, словно окаменело. В эту минуту он казался не живым человеком, а массивной скульптурой воина, отлитой из свинца.

— Начинается! — отозвался Меликян, потирая рот левой рукой.

Загудела земля. Все небо затопили потоки огня, которые низвергались на противоположный берег реки. Предутреннее затишье сменилось оглушительным грохотом и гулом! Трудно было определить, откуда стреляют и какой это род артиллерии. Еще не взошло солнце, а утро было уже ослепительно светлым. Колыхалась земля, точно кто-то приподнимал и снова опускал ее. Сидевшие в окопах бойцы невольно оглядывались и видели тысячи языков вспыхивающего белого пламени. А впереди, там, где находился оборонительный рубеж врага и параллельно реке тянулся ряд холмов, поросших лесом, вставали скирды свинцового дыма, из-за которого ничего нельзя было разглядеть. Слух улавливал лишь смешанный гул и грохот, словно одновременно низвергались тысячи горных водопадов.

— Вот это работка! — заметил Бурденко и, разогнув спину, с автоматом на груди стал в окопе.

— Работа? — переспросил кто-то.

Микола взглянул на бойца, и по лицу его скользнуло подобие улыбки.

— Ну да, работа. А как же иначе назовешь?

Казалось, воздух накалялся от сплошного огня всех видов артиллерии. Казалось, что именно от этого и заалел горизонт слева.

— Ребята, саперы на реке работают! — крикнул кто-то.

Несколько человек высунулось из окопа, чтоб взглянуть на саперов.

— По местам, в окоп! Не выглядывать! — рявкнул чей-то голос.

Это был командир взвода лейтенант Сархошев. Бойцы вытянулись перед ним.

— Война вам не театр, — одернул их лейтенант. — Окопы не ложи, а вы не зрители! Наступит и наш черед.

Выступавший вперед подбородок Сархошева, казалось, дрожал; голова в каске чем-то походила на круглый барабан. Лицо комвзвода при окрике не выражало злобы; нельзя было подметить и тени энтузиазма в его маленьких глазках.

Достав из кармана папиросу, он чиркнул спичкой, чтоб закурить, но половина папиросы, обломившись, упала наземь. Нервным движением он отшвырнул пустой мундштук и обернулся к Меликяну:

— Меликян, сверни-ка цыгарку!

Спустя минуту Меликян протянул ему «козью ножку». Сархошев прикурил и, сделав одну затяжку, мучительно закашлялся. Швырнув цыгарку, он пошел вдоль окопов.

Все ожесточенней становилась непрекращающаяся артиллерийская подготовка. Над оборонительным рубежом противника стояли густые облака дыма, сплошь закрывавшие горизонт. Нельзя было разглядеть конца и края этой густой, непроницаемой завесы.

— Интересно — сколько дивизий участвует в бою? — спросил Аргам у Ираклия.

— Вся наша армия! — ответил тот. — А кроме этого, быть может, и другие силы нашего Юго-Западного фронта. Дело до Харькова дойдет!

— Вся армия… — медленно повторил Аргам.

Вся армия участвует в сражении! А их дивизия — лишь единица этой огромной величины, а батальон и их рота составляют малую часть ее…

Один из бойцов, должно быть, тот самый, что первым заметил саперов, наводивших переправу, тревожно крикнул:

— Смотрите, бьют по реке, прямо по саперам!

От рвущихся снарядов взлетали к небу и низвергались обратно огромные столбы воды, накрывая собой саперов. Под лучами восходящего солнца искрились фонтаны брызг, сверкала тонкая кромка радуги.

— Разрушил, мерзавец, понтоны! — прозвучал тот же голос.

Еще неистовей заработали «Катюши». Словно извергаясь из недр земли, заструился по небу огненный поток.

Прошло, быть может, пятнадцать или двадцать минут, но казалось, уже несколько часов сотрясалась и гудела земля, — таким страшным и грозным гулом был наполнен воздух.

— Самолеты, ребята, наши самолеты! — крикнул кто-то.

Стоявшие в окопах бойцы посмотрели на небо. В сторону врага журавлиной стаей направлялись советские самолеты. В общем шуме послышался грохот первой бомбежки, который затем с перерывами повторился много раз. Вот вернулась первая эскадрилья самолетов, а в сторону врага направились новые.

Вспыхнула белая ракета, и гортанный голос крикнул:

— В атаку, товарищи!

Это был Ираклий.

Заметив, что из окопа выскочил Микола, Арсен ринулся вслед за ним. Он бежал к реке, все время видя перед собой Бурденко и других бойцов. Сбоку, на шаг впереди, он заметил сутуловатую фигуру Меликяна, который бежал, прижимая к груди автомат. Чуть отстав от него, вровень с Арсеном бежал Аргам. Арсену показалось, что он отстает. Он побежал быстрей. После этого Арсен уже никого не узнавал. А вот и пушки — сорокапятимиллиметровые… И как это успели артиллеристы добраться сюда раньше пехоты, даже окопаться и укрепиться? Арсен пробежал мимо батареи. Взгляд его упал на белые цветы шиповника, и перед ним открылся Северный Донец. Арсен напряг все силы и снова увидел впереди других бойцов. Вот и река с разбитыми понтонами на ней. На берегу убитые саперы в мокрых шинелях…

Вокруг рвались снаряды. Пыль и дым то и дело закрывали путь. Над головой бушевал огненный смерч. Передние бойцы вошли в реку, подняв над головой автоматы и винтовки. Арсен бегом последовал за ними. В первые мгновения он ощутил холод подступавшей к груди воды. Но ничего, река неглубокая!

Арсен, рассекая — волны, дошел до середины, догнал бойцов. А вот и берег. Осталось несколько шагов.

Он видел, как от воздушных волн вздрагивают на том берегу головки красных маков: Еще несколько шагов — и он будет на той стороне…

Один из бойцов вышел на берег. В этот миг вода перед Арсеном стеной взметнулась вверх. И пока он сообразил, в чем дело, его накрыл обрушившийся сверху водопад. Арсен упал лицом в воду…

Когда он снова почувствовал под ногами дно реки и поднялся, в ушах у него жужжало и перед глазами стояла молочно-белая стена. Через несколько мгновений он увидел бегущих к нему бойцов; все почему-то бежали в его сторону… Арсен понял, что стоит лицом к своим позициям, и повернулся. На тот берег реки выходило много бойцов, они бежали к селу на опушке леса. Это и было, значит, направление атаки, а село — тем самым Архангелом, о котором им говорили. Арсен выпрямился и хотел двинуться вперед, но зацепился за что-то тяжелое. Закинув автомат на спину, он наклонился и поднял из воды бойца — наверно, убитый или раненый. Арсен вынес бойца на берег и заглянул ему в лицо. Со лба стекала кровь, глаза были закрыты… Он опустил убитого на землю и бросился догонять атакующих. Вокруг него свистели пули, вблизи рвались мины, но Арсен ничего не слышал. Он видел лишь бегущих впереди бойцов, думал только о том, чтоб догнать их. Вот перед ним промелькнуло как будто лицо Гамидова, а дальше словно фигура Меликяна. И снова все лица стали похожими одно на другое — точно и знакомы все, и незнакомы.

Сквозь оборванную колючую проволоку Тоноян спрыгнул во вражеский окоп в ту самую минуту, когда гитлеровец в зеленой шинели выстрелил из револьвера и к его ногам свалился наш боец. Арсен нажал на спуск автомата, и фашист, схватившись за живот, рухнул на дно окопа.

— Вперед! — крикнул кто-то.

Это был Бурденко.

Арсен кинулся за ним. Они бежали рядом к первым домам села, а впереди убегали те, в зеленых шинелях. Микола автоматной очередью скосил нескольких гитлеровцев, потом дал очередь Арсен, и ряды убегавших рассеялись и вдруг пропали.

— Вторые окопы! — крикнул Микола. — Закидывай гада гранатами!

Оба почти одновременно швырнули гранаты и залегли. Когда они поднялись, то впереди них уже бежали к вражеским окопам другие бойцы. Из окопов убегали к селу гитлеровцы, по ним били наши снаряды, накрывая бегущих огнем и дымом. Микола перепрыгнул через окоп, за ним перескочил Арсен и спустя минуту поравнялся с Миколой. Посреди села гитлеровцы пропали, точно провалились сквозь землю. Поток наших снарядов начал заливать опушку леса.

— Архангел занят, товарищи! — подняв вверх автомат, крикнул Микола.

В эту минуту на село спикировали бомбардировщики с черной свастикой на крыльях.

— Ложись!

Бомбы упали поодаль. В воздухе засвистели осколки.

— Он уже считает Архангел потерянным для себя, раз бомбит! — приподняв голову, крикнул Микола.

Вслед за бомбежкой враг открыл по селу беглый артиллерийский огонь. Снаряды попадали в хаты, рвались на улицах. Загорелись крылечки, соломенные кровли.

Рота уже окапывалась на опушке леса, когда появился Сархошев. Во время атаки никто из бойцов лейтенанта не видел.

— Задание выполнено, товарищи! — провозгласил он с победоносной улыбкой, положив левую руку на перекинутый через шею немецкий планшет. За пояс у него был заткнут немецкий парабеллум без кобуры.

— А почему мы здесь окапываемся, когда впереди нет огня, а он, бис, точно сквозь землю провалился? — спросил Микола. — С флангов, кажется, вперед продвигаются.

— Это уж дело командования! — оборвал его Сархошев.

Заметив Меликяна с повязкой на лбу, он с напускной приветливостью справился:

— Что это, ранен?

— Слегка, — ответил Меликян, стараясь выпрямиться.

— Да, тебе необходима, необходима рана! — покровительственным тоном заметил Сархошев, понижая голос.

Бойцы стали подниматься.

Глядя на землю, на пышные цветы и травы, молчавший до того Алдибек Мусраилов вдруг восторженно крикнул:

— Смотрите, товарищи, как красиво! И эта земля — наша, понимаешь, наша!.. Давайте поцелуем ее, товарищи!

И как бы долго ни жили бойцы подполковника Дементьева, какие бы светлые дни ни наступили для них, никогда не забудут они этой минуты! Казалось, земля милее пахнет на только что освобожденном берегу. Гордыми и могучими чувствовали они себя, вдыхали знакомые с детства весенние запахи, и казалось им: в родной природе слышатся жалобные голоса. Быть может, то рыдают матери и сестры и их слезы сохранила и впитала в себя для бойца молодая зелень? Иль это шепот любимой девушки, шелестящий среди цветов, наполняет сердце освободителя тоской и любовью? Стонет ли это родимая земля, придавленная пятой захватчика, или то голос собственного сердца приказывает бойцу: «Вперед, вперед!..»

Батальон поднялся на холм, поросший лесом. Аргам оглянулся в сторону, где вчера еще были их позиции, откуда двигались сейчас бесчисленные войска, орудия, танки, автомашины. Часа два назад Аргаму казалось, что сражается только один их батальон. Оказывается, их батальон был лишь каплей в этом подвижном и беспокойном море, омывающем все равнины, все высоты.

— Смотри вперед, браток! — оказал Микола, обнимая за плечи Аргама. — Трудный был переход, но мы оставили его позади. Смотри вперед!

Аргам был в приподнятом настроении, он чувствовал себя героем, и героями казались ему все товарищи.

— Надо временами оглядываться на пройденный путь, посмотреть, какие позади тебя силы, чтоб спокойней идти вперед, — ответил он Миколе тоном бывалого воина.

— С этой точки зрения можно! — согласился Микола.

Во второй половине дня снова завязались бои. Полк Дементьева разгромил пытавшегося оказать сопротивление врага, взял в плен до роты фашистских солдат и стремительно двинулся вперед.

Вечером полк закрепился на новых позициях. Лежа среди цветов и зелени рядом с Арсеном, Микола шутил:

— Хорошо мы поработали с тобой сегодня, Арсен Иваныч! И на завтра, и на послезавтра, и на все дни у нас хватит сил. Наступление, братец ты мой, продолжается!

LIX

По приказу комдива и начполитотдела Аршакян во время наступления должен был находиться в тыловых подразделениях дивизии. Надо было проследить за переброской раненых, за тем, чтоб не было перебоев в снабжении боеприпасами, а в случае продвижения войск немедленно отправить вслед за ними санбат.

Еще до рассвета Тигран прибыл в автороту дивизии. Вместе с командиром ее он проверил оборудование и готовность машин, запасы горючего, поговорил с шоферами, объяснил, что успешность операции во многом зависит от энергии и мужества людей, доставляющих боеприпасы. Может случиться и так, что снаряды и мины придется перебрасывать на переднюю линию под огнем.

— Можете не сомневаться, наши руки не дрогнут. А что до направления — ясно! — отозвался один из шоферов.

В темноте Аршакян не мог разглядеть лица говорившего, но видел, что перед ним стоит великан.

— Как ваша фамилия?

— Косолапов Петр Алексеевич, из Армавира. Никто у меня анкеты не спрашивал, но она была всегда чиста. Мы, шоферы, народ сознательный.

— Иначе и не должно быть. На этот раз, однако, требуется исключительная сноровка!

— Сознаем, товарищ батальонный комиссар! — повторил Косолапов.

Шофер, должно быть, весело улыбался, а ровно гудящий бас позволял предполагать, что у него мужественное лицо и спокойные, крепкие нервы. Рядом с Косолаповым и вокруг него стояли шоферы и своим молчанием словно давали ему полномочия говорить от имени всех.

— Все мы уже с осени понюхали пороха. Один только среди нас зеленый, да и тот вперед рвется… — раздался чей-то голос.

— Лишь бы дали шоферу оперативный простор!

После автороты Аршакян побывал в полевой хлебопекарне; на опушке березовой рощи его обдало ароматом свежевыпеченного хлеба.

Уже светало, когда он прибыл в санбат. Перед домами небольшого хутора, под цветущими акациями, в напряженном ожидании стояла группа врачей, санитаров и медсестер. Видно было, что никто из них за всю ночь не сомкнул глаз. Тигран заметил длинную и хмурую фигуру главврача санбата Ивана Ляшко. Словно статуя, стоял он в кругу подвижных и суетливых сестер. Подойдя ближе, Аршакян поздоровался со всеми.

— Ждем! — проговорил небольшого роста врач, снимая очки и протирая их платком.

— Здравствуйте, товарищ батальонный комиссар! Давненько у нас не бывали, — послышался голос Марии Вовк.

— Здравствуйте, Вовк, здравствуйте! Как будто подросли, а?

— Да это у меня на сапогах каблуки высокие! Хотя, кто знает, может быть и выросла, — рассмеялась девушка.

Каким удивительно мирным выглядело это утро! Все не отрывали глаз от юго-запада, хотя передовая линия была далеко и все равно ничего нельзя было разглядеть. Врач в очках беспокойно дергался.

— Такое затишье всегда к буре! — изрек он тоном оракула.

И, посмотрев вверх, добавил:

— Небо-то ясное, но все равно быть грозе!

На лице главврача мелькнула улыбка, столь редко озарявшая лицо Ивана Ляшко.

Он с. мягкой иронией спросил коллегу:

— Почему бы вам не писать стихов, Яков Наумович?

Тот с удивлением взглянул на Ляшко и, подумав, ответил:

— А почему вы думаете, что я их не пишу? Кто глубоко чувствует, тот не может не писать стихов.

— А разве среди хирургов встречались поэты? — справилась Вовк.

— Вероятно, встречались. И если даже не встречались, то будут теперь! Не думайте, пожалуйста, что хирургия и поэзия — вещи такие уж… несовместимые. Наоборот! Музыка является любимым искусством хирургов. А почему это — я вам сейчас объясню…

Послышался продолжительный гул, затем глухие раскаты, слившиеся в беспрерывный грохот.

— Началось! — проговорил торжественно Яков Наумович.

Вместе с комиссаром санбата Аршакян пошел осмотреть хаты и палатки, в которых должны были разместить раненых и делать операции.

Грохот нарастал. Проводив, взглядом стаи самолетов, направлявшихся в сторону врага, все собрались в одной из хат, чтобы позавтракать, позднее могло не оказаться времени зайти в столовую санбата. На лицах врачей читалось то беспокойство, которое бывает у бойцов перед атакой. Они готовились идти в бой против смерти, вооруженные сверкающими ланцетами, щипцами и всем, что составляло их оружие. Некоторые молча хлебали гороховую похлебку с большими кусками мяса, иные ели, не глядя в тарелки, продолжая говорить.

Иван Ляшко, как всегда, хранил молчание. И, как всегда, оживленно выражал свое мнение Яков Наумович Кацнельсон. Он что-то разъяснял, не колеблясь высказывая самые смелые предположения. Энтузиазм его не знал границ, слова лились нескончаемым потоком.

Вошли Аршакян и комиссар санбата.

— Здесь для вас есть места, товарищ комиссар, товарищ батальонный комиссар! — позвала Мария Вовк.

— Сюда, сюда пожалуйте! — повторил и доктор Кацнельсон.

В этой комнате помещался и штаб батальона. Аршакян подошел к стоявшему на подоконнике телефону, заглянул в таблицу. Набрав несколько номеров и не получив ответа, он все-таки продолжал звонить. Наконец ему ответил начальник штаба батальона связи Сурен Хачатрян. Армянский язык был в эту минуту кстати, мог служить шифром.

— Что ты можешь сообщить, Хачатрян? Я говорю из тыла, от врачей.

Голос Хачатряна доносился прерывисто:

— Форсировали уже… Прямо через реку… Он разрушил мосты.

— Дальше, дальше?..

— Первым переправился Дементьев… Но за рекой задерживается что-то… Успешны дела Самвеляна. Немченко ранен, был с батальоном…

— Тяжело?

— Говорят, нет.

— Дальше?

Голос прервался. Тигран положил трубку, позвонил снова. Ответа не последовало. Крепко сжимая трубку телефона, Тигран молча ждал. Всем было понятно: замначполитотдела спрашивает о том, о чем каждому из них не терпелось узнать. Зазвонил телефон. Тигран поднес трубку к уху. Звонил Хачатрян. Узнав, что у телефона Аршакян, он продолжал:

— Наши железные кони следуют за врагом по пятам… Ну, железные слоны (речь шла о танках)… Дементьев прорвался к главному ангелу… переведи на русский! (Речь шла о селе Архангел.) Заняли село молочного скота… переведи на русский! (Он подразумевал Коровино.) Там Самвелян. Сергеенко замял обиталище графа… переведи на русский!

— Ты не ошибаешься? — переспросил Тигран. — Как будто нет такого села.

— Как это так? — удивился Хачатрян. — Титул Льва Толстого по-русски и четыре буквы окончания — вот тебе и село! Понятно? Переведи на русский!

— A-а, понятно! — засмеялся Тигран. (Речь шла о селе Графовке.)

— А потери? — спросил он.

— Раненых много… убитых мало. Видно, дойдем до большого города.

Положив телефонную трубку и взглянув на врачей и санитаров, Тигран радостно улыбнулся. Почему бы не сказать им? Пусть и они узнают, пусть знают все!

— Дела идут великолепно, товарищи! — сказал он, доставая из планшета карту.

Все собрались вокруг него, почтительно пропустив вперед главврача. Аршакян медленно наклонился над разложенной на столе картой; острым концом черного карандаша он прочертил вражескую линию обороны, объясняя, в каких местах прорвались наши войска, где они теперь и какие освободили села. Вложив карту в планшет, Тигран заключил:

— Повидимому, вам предстоит немалая работа.

И потому, что при этих словах он повернулся к Ляшко, тот сжал губы и, комкая в руке пилотку, кивнул, как бы подтверждая: «Да, это так». Не сказав ни слова, Ляшко вышел в «хирургическую палату».

— Иван Кириллович не допил свой чай! — воскликнула пораженная Мария Вовк.

Сотрудники санбата группами выходили из хаты.

Оживленно жестикулируя, словно споря с окружающими, сыпал скороговоркой доктор Кацнельсон:

— Нужно почувствовать этот день, товарищи, почувствовать его смысл! Это один из великих дней истории, нужно чувствовать историю…

Никто не возражал словоохотливому врачу. А он все больше увлекался, входил все в больший азарт, то поправляя на носу очки, то снимая и вновь надевая на нос.

— Речь идет не о двух-трех селах — какие-то Архангел, Коровино, Графовка… Это лишь первые слова великой летописи! Нужно видеть будущее, товарищи. Я вижу Холодную гору в Харькове, мост на Северном Донце, и я вижу Киев, товарищи! Вижу очень ясно, хоть и ношу очки. Нужно чувствовать день, чувствовать историю!..

Не прошло и получаса, как у санбата остановились первые автомашины. В кузовах на мягкой свежей траве лежали тяжело раненные забинтованные бойцы, а у бортов примостились получившие легкие ранения. Аромат примятой травы смешался с запахом запекшейся крови. Санитары на носилках или прямо на руках переносили раненых в хаты и палатки. Бойцы с легкими ранениями, отказывались от помощи санитаров, сами спускались с машин, обменивались впечатлениями и шутили с товарищами.

Аршакян приглядывался к ним, расспрашивал. Он заметил, что эти бойцы не похожи на тех, которые были ранены в осенних боях. Не было уже муки и горя, вызванных глубокой душевной тревогой, которая читалась тогда на лицах раненых. Теперь в глазах бойцов читалась вера в будущее, воля к жизни. А лица тяжело раненных были спокойны, словно говорили: «Ничего ужасного в том, что произошло. Я еще буду жить, должен жить!» Аршакян видел и чувствовал душевную силу, которая постепенно накапливалась у преодолевших тяжелые испытания людей, закаляя их волю.

Один из раненых, сойдя с машины, подошел к Тиграну. Все лицо его было забинтовано, виднелись только щелки глаз.

— Не узнаете, товарищ батальонный комиссар? — спросил он. Судя по произношению, это был уроженец Средней Азии.

Аршакян не помнил его.

— Узнаю, узнаю, как же! — ответил он, чувствуя, что иначе не может ответить этому бойцу и в то же время стыдясь того, что говорил ему неправду.

— Вы же дали мне партийный билет, товарищ батальонный комиссар! Моя фамилия Копбаев. Жапан Копбаев. Вспомнили теперь?

— Помню, помню, Копбаев! — радостно и на сей раз совершенно искренне воскликнул Тигран, действительно припомнив широколицего плечистого казаха, с такой гордостью получившего из его рук партбилет.

— Ну, как там дела? Как прошли?

— Отлично, товарищ батальонный комиссар! Под огнем дошли до его окопов. Не выдержал он рукопашной… саперы хорошо поработали, отлично прошла атака!

— А как тебя ранило?

— Когда мы в окопы вошли, троих я из автомата свалил, одному дал по голове прикладом. А тут один фашист мне в лицо из револьвера выстрелил. Пуля правую щеку пробила. А затылок поцарапал осколок… легкая рана, товарищ батальонный комиссар. Снова вернусь в часть! А того фашиста, что в меня выстрелил, один из ребят первого батальона убил. Может, знаете — Эюб Гамидов, азербайджанец?

— Знаю Гамидова!

— Все на «отлично» сражались, товарищ батальонный комиссар! — закончил Жапан Копбаев. — А он бежал. И как он бежал!..

Взяв под руки Копбаева, санитарки повели его к палатке. Он обернулся к Аршакяну и весело крикнул:

— Желаю здоровья, товарищ батальонный комиссар! Если через несколько дней в наш полк придете, я уже буду там.

— Чего ты обещаешь, может, еще долго у нас пробудешь, — сказала Копбаеву одна из санитарок.

— Нет, сестрица, лучше скорей вернуться туда!

Подбежавшая к Тиграну Мария Вовк сообщила, что привезли комиссара Немченко, сейчас должны взять на операцию, а он хочет видеть Аршакяна.

Немченко лежал на спине, растянувшись во весь свой огромный рост на покрытом белой простыней столе. На груди его виднелось небольшое темнокрасное пятнышко. Он протянул Тиграну левую руку. Правая была забинтована.

— Хотел повидать тебя перед операцией, — с трудом Дыша, выговорил Немченко. — Грудь мне будут оперировать… Захотелось тебя повидать… Если и выживу, могут послать в глубокий тыл — кто знает, в какой госпиталь… Передай привет Самвеляну. Скажи, что я очень благодарен ему за совместную работу… что он дорог мне… хотелось бы остаться в живых, чтоб до последнего дня с ним… Любили мы, понимали друг друга… А тебе желаю здоровья…

Немченко говорил слабым, но спокойным голосом. Глаза его были устремлены на Тиграна. Он не смотрел, а словно обнимал взглядом, сжимая в левой руке пальцы Тиграна.

— Не хотел я расставаться с Краснознаменным Лорийским полком! Передай привет всем товарищам.

Видно было, что он старается перебороть боль.

— Поправишься, вернешься в полк, еще встретимся! — утешал Тигран.

— Это и мое желание.

Военврач Ляшко, неподвижный, как статуя, молча ждал окончания разговора. Повернув голову и заметив неулыбчивые глаза главврача, Немченко вновь перевел взор на Аршакяна.

— Сердится на нас хирург! Что ж, его право. Ну, до свидания!

Лицо Немченко прикрыли марлей, спрыснули какой-то желтоватой жидкостью, привязали к столу руки и ноги. Трудно засыпал комиссар…

В руках Ляшко сверкнул хирургический нож. И когда он ловко и не спеша вскрыл грудную клетку человека, который за несколько минут, до этого говорил о любви и дружбе, — Аршакян отвернулся, чтоб не видеть операции, и вышел из хирургической.

Стоя перед палаткой, Тигран следил за самолетами в небе, прислушивался к их рокоту, смотрел на прибывающие машины с новыми ранеными и старался не думать о рассеченной груди Немченко.

В ушах у него все звучал слабый голос Немченко, он видел перед собой спокойное лицо комиссара, темные глаза, скрывшиеся под марлей. Казалось, перестал существовать человек со своими думами и мечтами…

Подошел командир санбата и сообщил, что получен приказ переправить на тот берег Донца группу врачей и санитаров для обработки тяжело раненных на месте.

Аршакян взглянул на часы.

Прошло уже двадцать минут, как он вышел от Немченко. Как долго тянется операция!

— И я поеду с твоим комиссаром, — сказал Аршакян комбату, — пусть готовятся.

Прошло еще пять минут.

Из палатки выбежала Мария Вовк с сияющими радостью глазами.

— Товарищ батальонный комиссар, поздравляю! Операция Немченко прошла удачно…

LX

Через выбитое окно кабины Тигран оглядывал поле. Чувствовалось дыхание войны, видны были ее следы, но грохот и гул уже отдалились. На дорогах царило оживление, но в небе было неспокойно. Часто высовывая голову из кабины, шофер вглядывался в пролетавшие по небу самолеты и со словами «наши» вновь продолжал ехать, сигналя попутным повозкам и тяжело груженным машинам — уступить ему дорогу.

Над дорогами стояла пыль, она оседала на лица бойцов, крупы лошадей, меняла защитную окраску танков, орудийных стволов и тягачей. Люди, машины, повозки и кони точно плыли в этой пыли…

Но вот и Донец. Его берега чернели свежими воронками, в разворошенной земле поблескивали малые и крупные осколки металла. По понтонам двигался прибывший сюда поток машин и людей и, удаляясь от реки, пропадал в густых лесах. Стоявшие у мостов девушки в военной форме, с маленькими флажками в руках, регулировали движение, строго покрикивая на пытавшихся нарушить порядок. Они возвращали тех, кто подходил к мосту, не подчиняясь сигналу флажка, и пропускали всех по очереди. Одна из регулировщиц — толстушка с задорно вздернутым носиком, узнав Аршакяна, радостно окликнула его:

— Здравствуйте, товарищ батальонный комиссар!

Тигран из окна кабины помахал ей рукой. И только когда машина проехала по мосту и, отделившись от общего потока, помчалась к раскинувшемуся на склоне холма селу Архангел, Аршакян припомнил имя и фамилию регулировщицы у моста: Анастасия Лаптева. Это она была принята в партию в январе и на вопрос секретаря парткомиссии, что она думает делать после войны, ответила: «Стану инженером-текстильщиком и… выйду замуж».

Как они хохотали тогда, и как покраснела девушка, смущенная своим ответом и смехом членов комиссии! Аршакян несколько раз повторил в уме имя курносенькой, пухленькой регулировщицы: «Лаптева… Анастасия Лаптева».

Проехав по зеленому, усыпанному цветами лугу, машина остановилась у первых домов на окраине села Архангела. Тигран вышел из кабины, из кузова спрыгнули комиссар санбата, три санитара и военврач Кацнельсон.

Низенький, щуплый военврач, стряхнув с себя пыль и протерев очки, сощурившись, с жадным любопытством оглядывал прибрежные луга Северного Донца, подступавший к окраине села лес, облаками стоявшую над дорогами пыль и, повернувшись к товарищам, воскликнул:

— Итак, мы находимся уже на освобожденной земле, товарищи!

Вероятно, каждый из присутствующих думал и переживал в душе то же, что выразил словами доктор Кацнельсон. Все с волнением глядели на жителей села, словно попали в какой-то новый, незнакомый мир.

Один из санитаров сообщил, что в окопах за селом он видел трупы фашистов.

— И я хочу поглядеть на них! — заявил доктор Кацнельсон.

Вдоль дальней окраины села тянулся густой бор, почти вплотную подступавший к домам. С востока параллельно селу текла река. В ее зеркале отражались дымившиеся хаты села, уцелевшие стены строений и высокая труба сахарного завода. С двух сторон село окружали роскошные луга, на которых, вероятно, раньше паслись колхозные стада. Какой радостной была жизнь на цветущих берегах Северного Донца в мирное время!

Вступив в село, медработники сразу почувствовали тяжелый запах гари. Многие хаты еще дымились, на улице лежали разбитые и сваленные в кучу домашние вещи и утварь; сады вокруг домов были вырублены, цветники растоптаны.

Из леса к сожженному селу тянулись старики, женщины и дети с измученными лицами, с улыбкой и слезами в глазах.

К военным подошла старая женщина.

— Здравствуйте, родные мои! Слава богу, увидели наконец вас… Кто верил, тот и увидел!

Военные окружили старуху, начались расспросы.

— Чего только они не творили! Сколько человек насильно угнали с собою, скольких убили, повесили… Видите, родные мои, — даже деревья повырубили гады! Вот они какие, гитлеровцы. А теперь бьют их наши, эх, и бьют же! И как много вас, родные мои. Ну, прямо сердце радуется! А они-то врали, будто Красной Армии уже нет…

— Мы еще встретимся, побеседуем, мать. Два, а то и три дня останемся тут же, неподалеку от вашего села, — отозвался Кацнельсон. — А Красная Армия не пощадит их, будьте покойны!

— И не стоит их жалеть, родные мои, — подхватила старуха. — О хатах плакать не будем, лишь бы ребята целыми вернулись. И под нашим русским небушком поживем, сейчас лето… Только гнали бы их дальше, чтобы не вернулись они больше!

Люди растерянно останавливались перед своими дворами. В их руках появились заступы, они начали копать и рыть там, где стояли когда-то их дома. Но многих домохозяев еще не было. Село оживало не сразу.

Санитары разбили палатки на опушке леса. Машина вернулась в батальон. Комиссар отправился сообщать полкам по телефону о новом медпункте. Тигран решил остаться с группой санбата. Он говорил с жителями, входил в разрушенные и безлюдные дома, рассматривал пересекавшие улицы немецкие окопы, в которых рядом с трупами валялись патроны, ранцы, письма и фотографические снимки; на дощечках были намалеваны названия окопов: «Зигфрид», «Адольф Гитлер».

Тигран позвал крестьян, чтоб похоронить трупы гитлеровцев в их же окопах. Он смотрел, как взрослые лопатами сваливали в траншеи глыбы земли, а дети молча, хмуро следили за ними.

Громко вскрикнула какая-то женщина. Что там случилось? Тигран быстро направился в ту сторону.

Над головой убитого гитлеровского офицера, лежавшего на дне окопа лицом вверх, с заступом в руках стояла высокая бледная женщина, окруженная односельчанами.

— Он, как есть он! — негромко произнес старик с густыми усами.

— Вы его знали? — справился Тигран.

— Ну как же было не знать? — ответил старик. — Таких не забудешь. Капитана Шнайдера мы все знали!

Расталкивая людей, к окопу пробиралась та старушка, которая говорила с Кацнельсоном.

— Значит, он здесь, Антон Кузьмич? Неужто и впрямь он? — запыхавшись, говорила она, вглядываясь в лицо убитого.

— Ясное дело, он самый… Факт! — уверенно отозвался старик.

Тигран видел на лицах крестьян и следы пережитого ужаса и удовлетворение. Они, казалось, не решались поверить свои глазам. Чем же был примечателен этот гладко причесанный гитлеровский офицер с железным крестом на груди, лежавший в луже запекшейся крови на дне окопа «Адольф Гитлер»?

Старый Антон Кузьмич смотрел на фашиста, силясь улыбнуться. Но улыбки не получалось. Придерживая левой рукой подбородок, он пробормотал:

— Значит, капут тебе, Шнайдер? Подох, как собака.

Затем, повернувшись к Тиграну, Антон Кузьмич проговорил:

— Вот вы спрашивали, знаем мы его или нет… А как было не знать? Таких не забудешь… то есть того, что они творили!

И старый Антон Кузьмич рассказал, что капитан Шнайдер все село держал в страхе. Заходил в хаты, ласково беседовал с людьми. Но куда бы он ни вошел, в тот дом вслед за ним входила беда: обязательно вызывали кого-либо из этой семьи, и вызванный пропадал бесследно. Проклятый фашист, оказывается, знал русский язык, а об этом никто не подозревал. Вот наши и проклинали его, не опасаясь. А тот слушает себе спокойно, притворяется, что ничего не понял, а потом и тащат людей на суд и расправу… Мать той женщины, что первая его опознала, расстрелял, гад, перед всем селом, потому что она проклинала Гитлера. Ну, кому в голову придет, что семидесятипятилетнюю женщину можно к стенке приставить и в лицо ей выстрелить?! Он сам и стрелял, Шнайдер этот! Старуха, мол, по домам ходила, против фюрера агитировала. Она, мол, связь держала с партизанами и сама партизанка…

Старый Антон Кузьмич, поплевав на ладони, крепко сжал в руках заступ.

— Капут тебе, Фриц Шнайдер! Зарыть тебя нужно, вонь от тебя идет.

Лоб у Антона Кузьмича был весь в поту. Остановившись на минуту перевести дыхание, он с трудом выговорил, крепко сжимая заступ в руках:

— Плетями нас выгоняли рыть эти окопы. А вышло, что мы им могилу копали.

Детский голос прервал его слова:

— Пленных ведут… фашистов!

Четверо советских бойцов конвоировали группу гитлеровцев. Ребятишки побежали навстречу, чтобы вблизи рассмотреть пленных. Их вели прямо к окопам. Впереди с автоматом на груди шел молодой боец, поглядывая на собравшуюся толпу. Тигран узнал Аргама еще издали. Но тот, лишь подойдя совсем близко, радостно воскликнул:

— Тигран!

Группа остановилась на несколько минут.

— Всех их взял в плен наш батальон! — с гордостью сообщил Аргам.

Жители с любопытством разглядывали пленных фашистов. Им приходилось видеть, как те гонят советских военнопленных, но эта картина была для них новой.

— Какие жалкие! Словно бы и не они! — заметила одна из женщин.

Аргам с энтузиазмом повествовал о подвигах бойцов своего полка:

— Освободили три села. Подобно Давиду Сасунскому, обращались к крестьянам: «Вот ваши коровы и телята, теперь спокойно пашите и сейте на ваших землях!»

Тигран с ясной улыбкой смотрел на разгоревшееся лицо Аргама. Ему было понятно, что, не находя достаточно красочных слов для выражения своих чувств, Аргам невольно обращается к эпическим образам. Тигран слушал его, присматривался к его жестам, мимике и думал о том, что юноша уже становится воином, хотя и теперь в нем еще много осталось от старого. Он еще старается говорить «красиво». Kapo говорил бы не так. Тот просто и ясно рассказал бы, что именно сделано его полком.

В небе шел воздушный бой. Осколки со свистом падали на землю. Вместе с советскими бойцами смотрели в небо и пленные. Трудно было точно определить, какие из самолетов наши и какие — фашистские. Два истребителя прижимали к земле третий. Вот его прошили сверху очередями. И вдруг он вспыхнул и, окутавшись дымом, камнем упал вниз. Через минуту над лесной чащей поднялось густое дымное облако и послышался взрыв. Истребители, преследовавшие сбитый самолет, повернули обратно. Они летели низко, весело покачивая крыльями, на которых теперь легко можно было различить пятиконечные красные звезды.

Пленные опустили глаза, и один из них, огромный верзила с нашивками фельдфебеля, что-то злобно буркнул. Тигран оглянулся на него. Нос у великана был раздроблен, губы и подбородок покрылись подсохшей кровью, на лбу синели большие шишки. Заметив, что Тигран смотрит на фельдфебеля, Аргам подошел ближе и объяснил:

— Этот стрелял до последнего патрона, сопротивлялся, не хотел сдаваться. Знаки на лице — следы схватки с Миколой Бурденко… А вот те трое, что в сторонке стоят, спрятались в лесу во время утреннего боя, потом сами вышли и сдались.

Тигран внимательней вгляделся в стоявших отдельно солдат. Видно было, что это трудовые люди. Подойдя к ним, он спросил:

— Значит, вы сами сдались в плен?

Удивленные, тем, что советский офицер умеет говорить по-немецки, пленные заулыбались.

— Да, сами! — подтвердил один из них, невысокий солдат лет тридцати пяти.

— Что же вас толкнуло на этот шаг?

— Принцип, — объяснил немец. — Я и мои товарищи решили уйти из гитлеровской армии, чтобы остаться людьми.

— Да, именно так, — подтвердил второй немец. — Чтобы остаться людьми.

Трудно было решить, говорят ли они искренне или страх смерти толкает их на подобное заявление. В душе Тигран склонен был верить им. Нельзя же думать, что целый народ является ордой бандитов и детоубийц.

Он перевел слова пленных крестьянам. Антон (Кузьмич с интересом оглядел пленного.

— А может, и не врет, — задумчиво сказал он. — И среди них есть люди. Да только не привелось нам их видеть. А вон тот — ну, подлинный зверь, точно волк в клетке!

Старик пальцем указал на верзилу фельдфебеля с разбитым носом. Почувствовав, что слова старика относятся к нему, тот опустил голову и нахмурился еще больше.

— А ну, взгляни сюда! — крикнул Тигран по-немецки. — Трудно тебе смотреть в глаза советским людям?!

Фельдфебель рывком поднял голову, налитыми кровью глазами оглядел Тиграна.

— Могу и взглянуть! Я не вся армия, и сегодня не конец войны.

— Хвастовство тут ни к чему, а вот вид твой куда красноречивее слов, — заметил Тигран.

Один из пленных, рыжий, веснушчатый коротыш, угодливо закивал головой в ответ на слова Аршакяна и засмеялся в лицо фельдфебелю. Заметив, что обратил на себя внимание советского офицера, он, присвистнув и прижмурив глаза, жестом старался дать понять, что в голове у высокого фельдфебели не все в порядке.

— Я в плену, значит должен молчать, — хмуро произнес фельдфебель.

— Но в прошлом году твои товарищи и в плену выкрикивали: «Хайль Гитлер!» А вот ты предпочитаешь отмалчиваться. Это тоже знамение времени! У него есть своя логика, у времени.

Остальные пленные, напрягая внимание, прислушивались к словам советского офицера. Добровольно сдавшийся в плен немецкий солдат, тот самый, который объяснил Тиграну, почему он решил уйти из фашистской армии, не сводил глаз с его лица. Когда Тигран замолчал, он нервным движением провел ладонью по лбу и отозвался:

— Правильно вы говорите! Но все равно ему этого не понять: мозг национал-социалиста не в состоянии усвоить истину.

Тигран более внимательно взглянул на него. В словах этого немецкого солдата нельзя было заметить и следа подобострастия. «Значит, это действительно человек!» — мелькнула мысль.

— А кто не в состоянии уразуметь истину, тот осужден на неудачу и гибель, — добавил Аршакян.

— Так оно и будет, — кивнул в знак согласия собеседник Тиграна.

Не успел он договорить, как фельдфебель рванулся к нему и с силой ударил кулаком по лицу. Пленные схватились.

Все это произошло так стремительно, что конвойные не успели вмешаться. И вдруг сильный удар заступом по спине свалил фельдфебеля. Он рухнул лицом вниз, увлекая с собой солдата, на которого напал; но тот оторвался и остался стоять на ногах.

Снова замахнувшись заступом, Антон Кузьмич подступил к лежавшему на земле гитлеровцу.

— Не тронь, дед, нельзя! — остановил старика Тигран, перехватив его руку.

— А нужно бы! — возразил Антон Кузьмич, с силой вгоняя в землю заступ и становясь над головой продолжавшего лежать фашиста.

С минуту старик сурово рассматривал фельдфебеля, затем негромко произнес;

— Вот и еще один Фриц Шнайдер!

Аргам с помощью конвойных поднял с земли гитлеровца и повел пленных в сторону штаба. Крестьяне долго еще стояли, глядя им вслед. Фельдфебель плелся последним, еле передвигая ноги.

Когда Аршакян рассказал медработникам об услышанном от Антона Кузьмича и о случае с пленными, военврач Кацнельсон снял очки и, протерев их, снова водрузил на нос.

— Следовало бы поведать всему свету ваш рассказ, товарищ батальонный комиссар! — с жаром воскликнул он. — Ведь это же кусочек истории… и какой суровой истории, и с каким справедливым концом!

Лицо военврача Кацнельсона было залито румянцем волнения.

Уже перевалило за полдень. Гром артиллерии удалялся все больше и больше. Глухие раскаты доносились словно из-под земли.

Перед палатками медсанбата остановились первая автомашина с ранеными.

LXI

Наступление неожиданно замедлилось, а на отдельных участках фронта и приостановилось. Гитлеровские войска, усиленные танками и авиацией, остервенело сопротивлялись, часто переходя в контратаки.

Сообщения Информбюро, в первые дни полные известий о продвижении советских войск на Запад и военных трофеях, сменились скупой фразой, которую миллионы людей на фронте и в тылу слушали по радио и читали в газетах: «Наши войска ведут наступательные бои…» А еще через несколько дней в сводках появилось новое сообщение: «Наши войска отбивают контратаки неприятеля…».

Горечью полны были эти слова, но звучала в них и правда, которую нужно было сказать во всеуслышание. Две недели назад каждый боец и каждый командир мечтал о крупных и широко развертывающихся военных действиях. Теперь они видели, что события развиваются далеко не так, как они предполагали.

После каждого боя оставались груды убитых вражеских солдат. Гитлеровцы предпринимали все новые атаки, и после этого еще больше увеличивалось количество трупов на полях и в овражках.

Сравнительное затишье наступало обычно лишь в полночь. Но и в эта часы не умолкал грохот артиллерии, и ракеты с обеих сторон то и дело освещали пространство между позициями.

В одну из таких ночей, в последний раз обойдя передовую линию обороны батальона. Ираклий спустился в блиндаж капитана Малышева. Комбат, в замызганной рубашке, с непокрытой головой, спал, положив локти на маленький столик и опустив голову на кулаки. Рядом сидела Анник. Она зашивала порванную гимнастерку комбата.

— Идиллия, настоящая семейная идиллия! — поддразнил Ираклий, понизив голос, чтоб не разбудить комбата.

Но слова его услышал и Малышев; он приподнял голову и улыбнулся.

Лицо Степана Малышева удивительно изменилось. Казалось, что каждый прожитый месяц прибавляет ему по нескольку лет, и он давно уже перестал быть ровесником Микаберидзе, Вардуни или Анник. Настоящий возраст капитана, его молодость выдавала лишь эта улыбка: она всегда оставалась удивительно детской и заставляла забывать о положении Малышева, его власти над подчиненными, военной обстановке и суровой жизни фронтовика.

Командиры вообще кажутся старше бойцов — своих ровесников по возрасту. Такое впечатление создавалось и о Малышеве, когда он находился на своем посту.

— Говоришь, идиллия? — тихо проговорил он. — А что же, немного идиллии не мешает. А какова идиллия там?

— Побывал во всех ротах, — ответил Ираклий. — У Сархошева кое-где реденько отрыты огневые точки, выправили. А из старика вышел замечательный пулеметчик: во время боя не дает спуску гитлеровцам наш Минас Авакович! Только не знаю, почему это Сархошев плохо отзывается о нем, «полоумным» его окрестил.

— Сам он полоумный! Ты знаешь, я думаю представить старика к награде…

Малышев с улыбкой повернулся к Анник.

— Как вы полагаете, Анник, не стоит разве?

— Готова ваша гимнастерка! — сказала та. — Можете надеть.

— Весьма благодарен, Анна Михайловна! — шутливо отозвался Малышев.

— Можно обойтись без отчества, да и без благодарности.

— Ну, хотя бы во имя идиллии! А насчет старика, значит, не согласны?

— Любите вы шутки шутить! Как будто мое мнение может что-либо решить… Я могу сказать лишь одно: что он чудесный человек.

— Итак, вопрос решен единогласно! Ну, а относительно этого вашего Сархошева что вы скажете?

И Малышев оглянулся, чтоб убедиться, нет ли в блиндаже кого-нибудь, кроме них.

— А почему он «нашим» стал? Он же командир одного из ваших взводов, а вы — хозяин батальона. Следовательно, он скорее ваш!

— Правильно! — подтвердил Ираклий.

Капитан Малышев принял сосредоточенный вид. На его лбу обозначились легкие морщины, указывающие на то, что молодой командир задумался над чем-то серьезным.

— Не узнал еще его, — медленно сказал он. — Назвать храбрым не могу, считать трусом не имею серьезных оснований. Чувствую, что он не лишен ума. Но вот почему несимпатичен он мне, никак не пойму. А относительно «старика» — верно, всегда он плохо о нем отзывается. Нужно бы выяснить причины. Разузнал бы ты, Микаберидзе, отчего это.

— Я заметил, что и старик его недолюбливает. Может быть, между ними что-либо личное, а?

Малышев поднял трубку телефона, позвонил в роту и вызвал лейтенанта Сархошева.

— Как у тебя там, в твоем хозяйстве? — справился он и молча выслушал все, что ему рассказывал Сархошев.

Сделав несколько распоряжений, он неожиданно задал вопрос:

— А какого ты мнения о том, чтобы представить Меликяна к награде? Не возражаешь? Ну, значит, так и сделаем! — проговорил он и, добавив несколько слов о необходимости быть бдительным, положил трубку.

— Говорит: «Не возражаю»… Равнодушное, ни к чему не обязывающее заявление, отговорка бездушного человека! Сколько людей — столько и характеров и психологий. Вообще любопытное существо человек! Если мы живы останемся, то после войны все жизневедами будем. Работать не так трудно бывает, когда узнаешь людей…

— А Сархошева так и не раскусили! — вмешалась Анник.

— Потерпите! — стоял на своем Малышев. — Если мы оба — я и он — живы останемся, то я заставлю его раскрыться, узнаю и его! Есть люди, которые не дают себя увидеть. А вот вас, Анна Михайловна, я с первого же дня узнал. Хотите, дам вам полную характеристику?

— Не хочу! — ответила Анник, заметно смутившись. — Не желаю быть объектом психологических анализов!

— Но большая часть заключений в вашу пользу!

— Ну и спасибо.

— А я вот охотно разрешаю вам: пожалуйста, выкладывайте все ваши впечатления обо мне, нисколько меня не щадите.

«Комплиментов ждет! — подумала Анник. — И как любят это мужчины, а сами женщин обвиняют! Но он таки славный… Никого не обманет — ни дома, в семье, ни в обществе… Может ошибаться, но сознательно никогда не пойдет на дурное с корыстной целью! Одним словом, хороший, по-настоящему хороший…».

— Ну, что же вы молчите? — спросил Малышев.

— Хотите, раскритикую вовсю? — задорно спросила Анник. — Смотрите, не выдержите!

— Выдержу! Ну, приступайте.

— Не стоит, жалко. Щажу вас.

— И за это спасибо, — вздохнул Малышев. — И это не мало, когда тебя щадят, это что-нибудь да значит!

— Конечно, значит! — подхватила Анник. — И не мало.

Оставив шутливый тон, Анник продолжала уже серьезно:

— Я люблю всех наших. Жизнь каждого из них мне дорога…

— Ну, это дружеская любовь! — шутливо прервал ее Малышев.

— Этой любовью и полно мое сердце! — в тон ему ответила Анник, с театральной напыщенностью прикладывая руку к груди.

Малышев дружески усмехнулся:

— И хитрая же вы!

— Наоборот, совсем не хитрая! — отреклась Анник.

— Хитренькая…

Их шутливое пререкание прервала усиливающаяся трескотня пулеметов. С минуту все трое молча прислушивались к ней. Затем Малышев взял трубку, связался с командирами рот и, закончив переговоры, объяснил:

— Они сегодня не выпускали ракет. Это бывает очень редко. Вот наши и усилили огонь. Мы можем продолжать нашу светскую беседу…

Выражение лица Малышева изменилось. Он опять стал беззаботным и веселым юношей, который перед товарищами никогда не станет хвастаться своими достоинствами.

Анник смотрела на Малышева, и ей невольно приходило в голову: «Неужели такой человек может перестать существовать завтра — не думать, не говорить о жизни, не радоваться?! Неужели осколок металла может прервать его жизнь, а он не улыбнется нам больше, не засмеется, не будет писать писем матери, любимой девушке, не будет мечтать о жизни, о завтрашнем дне?!»

Анник думала о такой возможности и ужасалась ей. После гибели Седы она стала крайне чувствительна, все переживала очень остро; нервы были словно обнажены. Была Седа — и вот нет ее… И это могло случиться с каждым из тех, кого Анник знала, кого любила, каждая встреча с которыми наполняла содержанием ее жизнь, согревали ей сердце.

— Дружба с умной женщиной всегда интересна… — послышался голос комбата, рассеявший задумчивость Анник. — Мысль у тебя постоянно напряжена, боишься допустить какую-нибудь глупость — и от этого невольно умнеешь. Стараешься показаться перед нею честнее и благороднее — и от этого делаешься благородней! Но дружба с умной женщиной трудная вещь, не всякий выдержит. Разве не так, Микаберидзе?

— Правда, такую дружбу не всякий выдержит, — согласился Ираклий.

— Так нас же не пугают трудности! — пошутил Малышев. — Интересно только трудное, а легкое скучно.

Анник в ответ на эти слова даже не улыбнулись. Она смотрела на Степана и Ираклия, но мысли ее были далеко, она слышала их слова, но не понимали их значения.

— Мечтает наша Анна Михайловна! — заметил Малышев. — Только влюбленные задумываются так.

Анник утвердительно кивнули головой:

— Aгa!

— Нет, правда, о чем вы думаете, Анник? — спросил Ираклий и тотчас же почувствовал неловкость за проявленное любопытство.

— Да, да! — подхватил Малышев. — Уж признайтесь нам, сестренка.

По лицу Анник скользнула легкая улыбка, но на этот раз она была холодней обычного.

— О чем я думала? Могу вам сказать. Думала о том, как мы близки к смерти, в каком тяжелом положении сейчас родина… А мы тут беседуем о всяких посторонних вещах…

Посуровевшие мужчины молча слушали девушку. Ан-ник волновалась. Она пыталась яснее сказать то, что лежало у нее на душе, и чувствовала, что ей это не удается.

— Не могу выразить свою мысль… не знаю, как сказать. Вот мы говорим о любви, о взаимоотношениях между мужчинами и женщинами… А на рассвете он опять, наверно, бросит свои танки в контратаку!

Командир батальона дружески взял девушку за обе руки и прямо взглянул ей в глаза.

— То, что мы можем в такое время рассуждать о любви, — это как раз и говорит о нашей силе, а не о слабости, говорит о том, что мы не стали бесчувственными. Наоборот!

Выпустив руки Анник, Малышев продолжал ей улыбаться такой доброй, такой дружеской и светлой улыбкой, что Анник стало стыдно за свою вспышку.

— Отдохните-ка немного! — обратился Ираклий к Анник. — Ведь вы целый день в движении, под пулями раненых переносили.

— И правда, Анник, попробовали бы соснуть, а? — поддержал Ираклия Малышев.

«Они считают меня слабой, уставшей, — с горечью подумала Анник. — Быть может, даже напуганной».

— Нет, я совсем не устала! Вот только выйду из блиндажа, освежусь немного, — сказала она и вышла.

Но у самого входа в блиндаж Анник чуть не вскрикнула от неожиданности. В первую минуту ей показалось, что это сон, а не живой, настоящий, здоровый Каро с автоматом на груди и гранатами за поясом идет ей навстречу. Сдержав себя, она лишь тихо вздохнула:

— Каро…

Всего лишь несколько минут назад мысль о нем тоской сжимала ей сердце, он был причиной ее слез и радости. И вот он появился перед ней — такой осязаемый и хороший…

Заметив комбата и парторга, Каро не разрешил себе ответить на волнение и несдержанную радость Анник. Девушка поняла его и пропустила в блиндаж. Каро приветствовал капитана Малышева и, достав из сумки пакет, протянул ему. Не присаживаясь, Малышев вскрыл пакет и начал читать, потом перевернул листок и просмотрел какое-то место еще раз.

— Надо вызвать комиссара, — проговорил он как бы про себя, не отводя глаз от бумаги.

Затем поднял голову, взглянул на бойца, продолжая думать о чем-то своем, и повернулся к Ираклию:

— Пойдем-ка к комиссару вместе. А вы, товарищ боец, отдохните пока. Через час понесете доклад командиру полка.

Капитан Малышев мог, конечно, попросить комиссара зайти к себе в блиндаж. Но он этого не сделал. Анник показалось, что комбат узнал Каро и намеренно ушел, оставив их вдвоем. А в действительности причина была иной: комбат поторопился пойти сам, чтоб выиграть время; кроме того, ему хотелось лично проверить, что творится у него в ротах.

Не успели Малышев и Ираклий выйти за дверь блиндажа, как Анник крепко обняла Каро, осыпая поцелуями его лицо и глаза. Смущенный Каро бессвязно повторял:

— Анник… Анник! Ну ладно… Анник!

Анник смущалась, ей как будто и самой становилось стыдно, но рук Каро она не выпускала.

— Могут войти командиры… неудобно, — уговаривал Каро.

— Боялась не увидеть тебя больше… Не знаю, почему, но уже несколько дней меня мучил этот страх. Сядь рядом со мной, на этот выступ, поговорим, я хочу слышать твой голос!

Каро послушно уселся рядом с Анник. В блиндаже пахло увядшей травой. В щели стен кто-то засунул пучки полевых цветов — дикой гвоздики и колокольчиков. И кому это пришло в голову в пору самых горячих боев собрать цветы и украсить стены «дома» комбата? Издавали тонкий запах и зеленые ветви деревьев, которыми был устлан пол блиндажа.

Анник смотрела в глаза Каро и шептала еле слышно, словно кто-нибудь мог подслушать их:

— Ты не думай, что я боюсь. Совсем нет! Смерти я не боюсь. Попадет пуля в грудь или в лоб — и конец. Это же очень просто. Нет, не боюсь. Если даже прикажут, я не поеду в тыл. Мое место здесь, с тобой. Я не представляю себе, чтобы и ты сейчас оставался в Ереване, набирал книги… хотя бы даже самые хорошие и нужные!

Ну, говори же, Каро, говори! Скажи мне хорошее, теплое слово!

Каро обнял ее, крепко прижал к груди и тотчас же отпустил.

— Анник, милая… Говори ты, я послушаю. — И, не глядя на девушку, добавил: — Стосковался о тебе.

Анник быстро наклонилась, поцеловала его руки — грубые, пахнувшие землей, темные руки рабочего. Лоб у Каро был влажен. Не то от усталости, не то от волнения, он дышал с трудом.

— Я тебя вчера во сне увидел, — проговорил Каро, прижимая к губам пальцы Анник.

— И как — убитой, да?

— Нет, нет! Будто уже мирная жизнь. У нас в типографии комсомольское собрание, и ты пришла из райкома делать доклад. На тебе было красивое, нарядное платье. Прошла по залу к сцене, даже не посмотрела на меня…

— И ты рассердился, да? — прервала его Анник. — Неправда это, не могло быть, чтоб я не посмотрела на тебя. Я тебя вижу и тогда, когда ты далеко, когда тебя нет рядом со мной! Я всегда вижу тебя…

— И я, — тихо сказал Каро.

— Ну, а потом, потом?

— Потом ты начала говорить о книге «Как закалялась сталь», которую я набирал. И вдруг началась бомбежка. Все выбежали из зала, и я потерял тебя… А когда проснулся, и вправду бомбили. Это я задремал на минутку, сидя в окопе.

— А мне все хочется увидеть тебя во сне, и не получается. И сны у меня всегда какие-то путаные. Нет, один раз увидела, но это было повторением того, что случилось на самом деле. Ты помнишь, осенью около Кочубеевки, когда Славин и ты побежали под огнем наперерез убегающим бойцам? Ох, и испугалась же я! Испугалась за тебя. А командир полка не понял. Посмотрел на меня, засмеялся: «Поглядите-ка, дрожит, как цыпленок!»— «Я не боюсь!» — сказала я ему и отвернулась, чтоб не смотреть в ту сторону, куда вы побежали. А там снаряды так и взрываются… И вот это я как-то раз увидела во сне. Монгол мой, глаза у тебя, лицо — все такое же… Ты такой, каким был и тогда! Только усталым выглядишь. Положи голову мне на колени, засни. Капитан сказал, что пошлет тебя только через час.

Каро добродушно улыбнулся.

— Да нет, я не устал, Анник. А если б и устал…

Анник обняла Каро.

— А как ты думаешь, когда мы победим? Что победа будет — это я твердо знаю, только вот времени угадать не могу. Мне кажется, что ты все знаешь… и что бы ты ни сказал, я поверю!

— Через год! — определил Каро, подумав.

— А почему именно через год?

— Очень далеко они зашли. Вот и теперь, видишь — опять мы остановились.

— А почему?

— Чтоб получше разгромить! — уверенно заявил Каро.

— Я тоже так думаю.

Они снова замолчали, прислушались к орудийной пальбе, к трескотне пулеметов. Каждый из них чувствовал биение сердца любимого.

Словно исчерпаны были все слова, которые они хотели сказать друг другу. Лишь бы дольше длился этот единственный час, который подарил им счастливый случай…

Анник приникла головой к груди Каро. Он огрубевшей рукой гладил ее лоб, прижимался лицом к ее волосам, и сердце у него начинало биться быстрей. Им овладело чувство, напоминающее страх: имеет ли он право быть таким счастливым, когда неизвестно, что ждет его завтра или через час? Он боялся внезапно потерять это большое счастье.

— Знаешь что, Каро… я вое хочу сказать тебе что-то и не могу.

Анник приподняла голову и заглянула снизу в лицо Каро.

— Все хочу тебе что-то сказать… давно собираюсь, да как-то не получается… Со дня гибели Седы эта мысль меня не оставляет… Боюсь я смерти… Очень боюсь! И уж если должна умереть, хотела бы умереть как твоя жена. Не удивляйся… Пойдем к Аршакяну, к командиру полка… скажем, что мы муж и жена… Смешные вещи я тебе говорю? Ты молчишь, ты улыбаешься!..

Каро молча ласкал ее, избегая смотреть в лицо, покрытое лихорадочным румянцем. И вдруг пришло то слово, которое он тщетно искал:

— Не надо отчаиваться, Анник, не надо.

Анник выпрямилась, застыв на месте. Положив руку на голову девушки, Каро ласково повторил:

— Не надо отчаиваться!

И впрямь, разве не выражением отчаяния были сказанные ею слова? Анник бросило в дрожь от этой мысли. Каро еще более вырос в ее глазах. Какую глубокую проницательность проявили Анник, решив, что он «гот самый»…

— Да нет, я не отчаиваюсь, — шепнула она. — Только боюсь за нашу любовь.

Анник прильнула к Каро.

— Боюсь за любовь нашу.

Взволнованный Каро прижал к груди голову девушки и поцеловал ее волосы.

— Не бойся, милая, любовь не убьешь ни пулей, ни снарядом. Есть умные слова, я набирал в одной книге, не помню какой: «Любовь побеждает смерть». И наша любовь победит. Клянусь, победит…

Анник подняла голову, с удивлением и восхищением смотрела на любимого. От скупого на слова Каро она впервые слышала такие горячие слова. Каро с мечтательной улыбкой задумчиво шептал:

— Поженимся, когда вернемся домой, к нашим матерям.

Может быть, в эту минуту он вспомнил свою больную, добрую мать.

Анник опять прижалась лицом к его груди: трудно было выдержать спокойный взгляд Каро. Анник чувствовала его силу. Долго они сидели молча. Вдруг выпрямившись, она заглянула в глаза Каро.

— Прости меня, Каро! Прости!

При свете ракет показались фигуры приближавшихся к блиндажу командира батальона, комиссара и парторга.

Капитан Малышев вручил связному полка пакет с донесением. Отсалютовав по уставу, Каро вышел и почти бегом направился в штаб полка.

Анник казалось, что Каро пробыл с ней не час, а всего один миг, что это был только сон — очень счастливый и очень быстро кончившийся сон…

— Отдохнули бы вы, Анна Михайловна, — предложил Малышев. — Завтрашний день не обещает быть спокойным.

Ираклий постарался удобнее устроить место для Ан-ник: набросал несколько еловых веток и охапку осоки и накрыл сверху своей шинелью.

«Какие добрые, какие славные у меня товарищи!» — думала, засыпая, Анник.

LXII

Как и предполагал Малышев, следующий день оказался не спокойнее предыдущего. С раннего утра фашистские войска предпринимали одну атаку за другой, обрушив бешеный огонь всех родов оружия на переднюю линию нашей обороны.

Окопы полны были ранеными, которых санитары доставляли на пункты первой помощи. Многие раненые сами брели в тыл, согнувшись, с измученными усталостью и бессонницей лицами.

Анник перебегала из окопа в окоп, чтобы успеть перевязать раны. Раскрасневшаяся, с горящими глазами, с крупными каплями пота на лбу, она была в непрерывном движении. Еще до того, как наступил полдень, несколько человек умерло на ее руках. Анник видела, как умирают люди от тяжелых ран, только что бывшие живыми, как бледнеют лихорадочно горевшие лица, холодеют щеки и лоб и тускнеют глаза. Она перевязывала раненую грудь одному из бойцов, часто заглядывая ему в лицо… Рана была тяжелая. А какая воля к жизни читалась на этом лице, в этих глазах! И вот Анник увидела, как погасли блестящие глаза в ту самую минуту, когда она кончила перевязывать рану…

Со второй половины дня враг не возобновлял атак, но огонь его артиллерии и пулеметов стал еще интенсивнее.

Наступил момент, когда на поле боя уже не осталось раненых, нуждающихся в помощи. Анник по ходам сообщения пробралась к блиндажу командира батальона. В окопе перед блиндажом стоял капитан Малышев, разглядывавший в бинокль поле боя. Он теперь казался уже не юношей, как вчера ночью, а пожилым мужчиной. Капитан словно и не замечал санинструктора. Анник молча стала рядом с комбатом. Через несколько минут Малышев повернулся к ней и протянул бинокль:

— Поглядите-ка.

Картина была знакома Анник.

Все пространство, какое можно было охватить глазам, казалось изрытым и разворошенным. Темнели глубокие воронки, взлетала земля, клубились густые желтые и сизые волны дыма.

— Присмотритесь к тем трем кустам. Что вы там видите?

Анник отыскала три куста и узкую полосу земли за ними. Там группами лежали солдаты, а кругом разрывались наши снаряды. Темные земляные волны накатывали, засыпали их. Еще дальше можно было разглядеть другие группы людей.

— Что это, залегла их пехота? — спросила Анник.

— Да. Залегла, чтоб больше уже не встать: это трупы.

Анник пригляделась. Действительно, никакого движения. Она опустила бинокль, чтоб рассмотреть более близкое пространство. На расстоянии двухсот — трехсот метров от траншеи ползли с передовой линии солдаты. Они ползли по полосе земли, находившейся между окопами наших рот и командным пунктом батальона. Раненые, что ли? Неприятель усилил огонь, простреливая это пространство. Бойцы то приподнимались, то снова падали и неподвижно замирали и опять начинали двигаться. Вот один из них побежал. Что-то знакомое в нем… Снова упал. Неужели убит? Нет, поднялся. Видно, не может ползти, наверно, ранен в живот. Да, знакомое лицо. Неужели Ираклий?! Анник хотела сказать Малышеву об этом, но не нашла комбата рядом с собой. Его голос доносился из блиндажа, он говорил с кем-то по телефону. Вот он вышел, подошел к Анник.

— Парторга ранило.

Анник протянула комбату бинокль и выскочила из окопа. В это мгновение она не думала ни о жизни, ни о смерти, ни о любви. Одна мысль, могучая и властная, как инстинкт, неотразимая, как долг, владела ею в этот миг: «Подоспеть на помощь, спасти!» В ушах отдавалось непрерывное шипение и какой-то гул. Напрягая силы, она бежала все быстрее и быстрее. Раз она споткнулась и упала, не поняв — почему и лишь подсознательно отметив, что на нее сыплется земля, а воздух стал тяжелым, удушливым. Тотчас же вскочила, снова побежала к горловине балки, откуда выползали раненые. А вот и он. Ираклий. Лежит, уткнувшись лицом в землю. Его голова, его русые волосы! Анник подбежала, бросилась рядом с ним наземь — и только сейчас заметила, что кругом свистят пули, впиваются в землю, подсекают стебли травинок.

— Ираклий! — окликнула она, обеими руками приподнимая его голову.

Ираклий поднял лицо, взглянул — и как будто узнал Анник, как будто улыбнулся. Гимнастерка на его левом плече была в крови, лицо облеплено землей.

— Держись за мое плечо, Ираклий, пойдем к горловине балки!

— Сам пойду, — шепнул Ираклий. — Дай передохнуть… сам пойду.

— Опирайся на меня, вместе пойдем! — Анник схватила его за здоровое плечо. — Вот так и пойдем, нельзя долго лежать на одном месте, опасно.

Они то ползли, то шагали согнувшись. Вот и горловина балки.

— Полежим здесь, Ираклий, отдохни немного.

Взгляд раненого упал на фляжку, подвешенную сбоку у Анник.

— Воды… — попросил он.

Анник приложила горлышко фляжки к его губам. Руки ее дрожали, вода проливалась на грудь Ираклию.

От пуль их защищал холм, за которым они залегли. Анник видела, как покачиваются на холме распустившиеся ярко-алые маки. Пули отсекали края лепестков, обрывая их до шелковисто-черных сердцевинок. Вот отсекло целый кустик, потом второй… Но один кустик остался стоять, одинокий, серовато-зеленый, с единственным алым цветком, который колыхался под пулями.

— Пойдем, Ираклий, почти дошли ведь. Еще пятьдесят — шестьдесят шагов, и мы будем в окопе.

Анник договаривала последнее слово, когда ей показалось, что у нее вдруг оторвали бедро, рассекли надвое Она негромко вскрикнула и упала лицом на Ираклия.

Боль от обеих ран у Ираклия словно сгинула. Он точно проснулся от тяжкого сна, приподнял голову Анник. Глаза ее были закрыты. Поддерживая голову девушки, Ираклий смотрел на ее опущенные прозрачные веки. Неужели они не поднимутся?..

Анник открыла глаза, когда сознание еще не полностью вернулось к ней. Она увидела над собой огромный, невероятно большой цветок мака с кроваво-алыми лепестками, такой огромный, что он закрывал собой весь горизонт.

Ираклий тревожно шевелил голову Анник, брызгал водой из фляжки на ее лоб.

— Говори же, Анник! Почему ты так смотришь?

Девушка очнулась. Алый мак уже не заслонял горизонта. Над нею наклонился Ираклий.

По лицу Анник пробежала слабая улыбка.

— Меня ранило?

— Да. Теперь моя очередь помогать тебе.

— Хороший ты, Ираклий… И все наши ребята такие хорошие!

Ираклий, словно любящий брат, приглаживал ей волосы — так ласково, как делала это Анник всего десять— пятнадцать минут назад.

— Какая холодная у тебя рука… прохладно от нее, — шептала Анник. — А погода хорошая сегодня, правда? Солнце теплое-теплое…

Она продолжала говорить уже в бреду:

— Я помню твою мать… У нее большие-большие черные глаза и такая милая улыбка. Но почему опоздал Каро? Почему он опоздал?..

Уже третий день Тигран находился в артиллерийском полку. Перед тем как вернуться в политотдел, он решил наведаться в санбат, находившийся неподалеку от штаба дивизии. Аршакян подошел к белым палаткам в тот момент, когда перед ними остановилась машина с ранеными.

Вот спустили на носилках какую-то девушку. Неужели она?.. Тигран подошел ближе. Да, она. Тигран мельком увидел побледневшее лицо Анник. Он вошел в палатку — расспросить военврача Ляшко.

— Ничего не могу сказать сейчас, товарищ батальонный комиссар. Зайдите после операции, — неприветливо заявил хирург.

Не сказав ни слова, Тигран вышел и направился к соседней палатке: он видел, что туда отвели Ираклия. Его должен был оперировать военврач Кацнельсон.

— Ничего, поставим на ноги! — охотно и с удовольствием ответил на вопрос Кацнельсон.

Лежавший на операционном столе Ираклий молча смотрел на Тиграна.

— Держись, брат! — подбодрил его Аршакян.

Ираклий устало улыбнулся ему.

Тигран вышел. Стоя перед палаткой, он ждал результатов операции. Выйдя из палаши, чтобы вымыть руки, Кацнельсон заметил его и весело сказал:

— Могу доложить, товарищ батальонный комиссар, что все в порядке!

Тигран подошел к нему. Кацнельсон добавил:

— Самое большее месяца через три он невредимым вернется в строй!

— Браво! — воскликнул Тигран.

Трудно было понять, относилось ли это к Ираклию, который должен через три месяца вернуться в строй, или же к оперировавшему его Кацнельсону.

— А Ляшко все еще не кончил…

— Сердит, наверно, — отозвался военврач. — Он большой мастер, но странный человек. «Я, говорит, против, чтоб девушек пускали на фронт». Как будто можно лишить женщин права защищать отчизну! Это человек не мысли, а чувства. А хирург он действительно первоклассный! Куда была ранена эта девушка?

— В бедро. Осколком.

— Понятно. Потому так долго длится операция, и потому так хмурится Иван Кириллович!

Тигран позвонил в полк Дементьева, сообщил Шалве Микаберидзе об удачной операции брата и снова вернулся к «операционной» Ивана Ляшко. Подошли медработники, вместе с Тиграном ждавшие исхода операции. Завязался общий разговор.

Закончив операцию, из палатки вышел Ляшко, без улыбки на лице, держась, как всегда, прямо.

— Ну как? — не вытерпел Тигран.

— Детей рожать будет, — ответил хирург и, извинившись, удалился.

Было понятно, чем озабочен хирург-молчальник.

LXIII

Комиссар Микаберидзе зашел в блиндаж к командиру полка. Он увидел, как подполковник Дементьев отшвырнул в сторону телефонную трубку, которую только что прижимал к уху. На его лице читалось что-то похожее на тревогу. Он с изумлением оглянулся на своего комиссара, который так неожиданно появился на его наблюдательном пункте.

— Все в окопы! Командиры, бойцы — все! Взять противотанковые гранаты, сколько ни есть, и немедленно в окопы!

Микаберидзе показалось, что слова комполка адресованы ему. Но в ту же минуту кто-то за его спиной громко откликнулся:

— Слушаюсь! Всем быть в окопах. Разрешите доложить, товарищ подполковник, у нас есть еще и противотанковое ружье.

Это был Иваниди, командир комендантского взвода.

— Выполняйте приказ! — раздраженно крикнул Дементьев.

Микаберидзе никогда еще не видел подполковника таким взволнованным.

Лейтенант Иваниди бросился бежать по траншее. Микаберидзе видел, как Иваниди и Кобуров чуть не налетели друг на друга.

Майор Кобуров тоже бегом направлялся на НП. Сообщив по телефону командиру полка о том, что фашистские танки прорвали линию обороны на стыке позиций двух полков и зашли в тыл нашим батальонам, а теперь прямо направляются на КП полка, начальник штаба и сам поспешил на наблюдательный пункт Дементьева.

— А вы зачем пожаловали сюда? — уже спокойно обратился Дементьев к Кобурову. — Кто же остался в штабе?

Кобуров доложил, что там капитан Атоян.

Командир полка повернулся к своему комиссару. Лицо его снова было спокойным.

— Придется всем нам стать бойцами. Вы — в окопы налево, Кобуров — направо. Я буду в центре. Возьмите побольше противотанковых гранат. Заберите все, что есть! Огонь артиллерии задержит их на некоторое время.

— Ну, к делу!

Все бойцы комендантского взвода и все телефонисты, связные, радисты, ординарцы — словом, все, кто находился вокруг КП, побежали вслед за офицерами в окопы. Вооруженные гранатами, винтовками и автоматами, они должны были остановить вражеские танки. Это был первый случай, когда штабу приходилось сражаться с танками. Никто не думал о том, как это вышло или почему так получилось. Они были поставлены перед суровым фактом: над штабом нависла опасность — следовательно, нужно было устранить ее.

Когда Микаберидзе добежал по ходам сообщения до окопов на левом фланге, там уже собрались бойцы. К поясам у них были привязаны связки, да и на дне окопа лежали кучки гранат. Один из бойцов быстро готовил новые связки — по нескольку штук вместе.

— Почему вы связываете гранаты один? — удивился комиссар. — А ну, давайте еще двоих!

Еще двое бойцов нагнулись над гранатами.

Окоп был глубокий и узкий, очень удобный для укрытия от танковой атаки. Если даже танк пройдет над головой, когда ты сидишь в таком окопе, то не раздавит. Только трудно было выглядывать из такого окопа: неприятель усиленным минометным огнем обстреливал всю местность вокруг полкового НП.

— Остановим, значит, товарищи? — спросил комиссар после того, как все устроились на своих местах.

Боец, готовивший связки гранат, приподнял голову и взглянул на комиссара:

— Остановим, товарищ комиссар!

Микаберидзе повернулся, чтобы увидеть, кто это сказал.

Это был Игорь Славин. Его взгляд говорил гораздо больше того, что он сказал словами. В глазах бойца не было тревоги или страха, в них ясно читалась уверенность, удивительное спокойствие.

Комиссар весело улыбнулся.

— Ну, обороняй свою Вовчу, Славин!

— Это Ивчук из Вовчи, товарищ комиссар, а я туляк. Знаете, есть такой город — Тула.

Шалва Микаберидзе оглядел бойцов. Некоторые с нервной сосредоточенностью, другие спокойно выдержали испытующий взгляд комиссара. «Эти выстоят!» — подумал Микаберидзе. Почувствовав, что кто-то стал у нею за спиной, комиссар обернулся.

— И ты здесь, Хачикян?

Каро ответил улыбкой.

— После боя разрешу тебе проведать Зулалян. Она в армейском госпитале, там же, где Ираклий. Уже поправляется. А до тех пор повоюем вместе.

Каро смутился и одновременно удивился тому, что комиссару известны его взаимоотношения с Анник. Иначе зачем бы комиссару посылать его в армейский госпиталь? А он-то думал, что об этом никто ничего не знает. Ощущение опасности исчезло, товарищи показались Каро еще дороже, чем прежде, а жизнь еще более прекрасной.

Очень близко от бруствера, быть может, даже на нем, одна за другой разорвались три мины. Вместе с бойцами и комиссар инстинктивно присел на дно окопа. Кто-то из бойцов упал на него. Осколки со свистом пронеслись над головой, в окоп посыпалась земля. Когда все поднялись на ноги, комиссар увидел, что его прикрыл своим телом Каро Хачикян.

Танков еще не было слышно. Может быть, гул моторов заглушался артиллерийской стрельбой и разрывами снарядов? Может быть, танки проходят мимо, а они, сидя в окопе, прозевали их?

Микаберидзе подтянулся на руках, лег грудью на бруствер и поднес к глазам бинокль. Впереди ничего не было видно — ни танков, ни людей. Все пространство между батальонами и полковым КП было закрыто облаками дыма и пыли, которые то редели и рассеивались, то опять сгущались от новых разрывов.

Налево, немного впереди окопа, комиссар заметил замаскированную кустами батарею. Хорошо, что так близко расположена батарея, да еще противотанковая! Кто-то потянул комиссара за пояс. Микаберидзе обернулся к Каро:

— Что тебе?

— Разрешите мне посмотреть, товарищ комиссар! Опасно.

В окоп спрыгнул командир комендантского взвода. Смуглое лицо Иваниди сейчас было красным. Он крепко стискивал челюсти, чтоб побороть нервное возбуждение.

— Ну, как там у комполка? — справился комиссар.

— Пока ничего нового, товарищ комиссар, — отозвался Иваниди. — Замечено пять танков. Притаились в балке. Наши жарят по ним из орудий, не позволяют двигаться ни вперед, ни назад.

— Это в которой же они балке?

Подтянувшись к брустверу, Иваниди лег рядом с комиссаром. Балка была в том направлении, где сгустился непроницаемый дым, смешанный с пылью. Это и был огневой заслон, поставленный артиллерией перед вражескими танками. Смогут ли танки прорваться сквозь эту преграду?

Комиссар спустился в окоп, достал из кармана целлулоидный портсигар, взял папиросу, закурил, отбросил обуглившуюся спичку и спокойно оглядел бойцов. Казалось, всегда видел он рядом с собой этих русских ясноглазых парней, чернобровых кавказских юношей с орлиными носами и широколицых молодых казахов с выпуклым лбом и узкими глазами… Все они были равно дороги ему, равно родными.

— Остановим. Не пройдут! — негромко проговорил он, как бы говоря сам с собой.

— Ясно! — подтвердил один из бойцов и попросил разрешения закурить.

— Танки показались, товарищ комиссар! — крикнул Хачикян, сползая с бруствера вниз и протягивая комиссару бинокль.

Микаберидзе отшвырнул папиросу. Боец высыпал обратно в карман махорку. Все жадно припали к брустверу.

— Не высовывать головы из окопа! — предупредил комиссар, оставляя только за собой право нарушать свой приказ.

Вынырнув из балки, две зеленоватые громады быстро приближались к штабным окопам, то пропадая в дыму и пыли, то появляясь снова. За ними вскоре выполз и третий танк.

Вокруг вражеских танков рвались снаряды. После каждого взрыва казалось, что танки остановились. Но через минуту видно было, что исполинские черепахи, каким-то чудом ставшие быстроходными, вновь катятся по полю, упорно двигаясь вперед. Около бруствера начали разрываться вражеские мины. Каро опять стал просить комиссара спуститься в окоп. Вслед за ним сполз в окоп и сам Каро.

Объятый дымом и пламенем, уже горел один из танков. Но к штабу полка двигались не два, а опять-таки три танка. Расстояние сократилось, и в бинокле сейчас не было необходимости. Комиссар насчитал на поле боя уже пять танков, подожженный был шестым по счету. Три танка двигались прямо на их окоп, два свернули направо, туда, где их поджидал майор Кобуров.

— Приготовиться, товарищи! — приказал комиссар, укладывая перед собой на бруствер связку гранат.

До схватки оставались считанные минуты. Нервы у всех были напряжены. В общем гуле бойцы уже различали лязг гусениц, и им казалось, что весь оглушительный грохот кругом вызван именно тем, что подходят танки. Пули со свистом впивались в бруствер.

— Из пулеметов жарят! — заметил комиссар. — Подпустите их еще на десять — пятнадцать метров, чтобы их огонь перелетал через окоп и можно было докинуть гранаты.

Танки приближались, и приближался к окопам и огонь нашей артиллерии. Многие снаряды падали уже вокруг траншеи.

— Да здравствует бог войны! — восторженно воскликнул комиссар.

Один из танков круто повернулся, запрокинулся и неподвижно застыл. Передней частью со стволом орудия он был обращен теперь к своим позициям. Сквозь окутавший башню танка дым можно было заметить, как откинулся люк и из него начали выскакивать гитлеровские танкисты.

— Пулеметчик, огонь по подбитому танку!

Закусив нижнюю губу, Николай Ивчук дал несколько очередей из ручного пулемета, установленного на бруствере. Не дожидаясь команды, остальные бойцы открыли огонь из автоматов.

Продвигаясь по неровному полю, танки то спускались в ложбины, то карабкались на холмы. Шалве Микаберидзе казалось, что именно здесь должен решиться великий вопрос о победе или поражении, что именно на этом небольшом пространстве должны столкнуться обе враждебные армии и защитникам именно этих окопов предназначено решить судьбу страны.

Но в этот час шли бои на протяжении тысяч километров — от Белого моря до Черного, и повсюду перед вражескими танками вставали советские люди, и, быть может, каждый из них думал так же, как комиссар.

Слева перед окопами, там, где притаились замаскированные орудия, взвилось вверх огромное пламя. Клубы дыма окутали один из танков и батарею. Повидимому, танк смял батарею, но сам был подбит огнем ее орудий или другой батареей. Вышел из строя третий танк. Значит, осталось еще три.

Снаряды нашей артиллерии разрывались уже в непосредственной близости. Воздушной волной комиссара швырнуло на дно окопа. Поднявшись на ноги, он увидел, как Игорь Славин внезапно вскинул руку вверх. То же движение повторил и Каро Хачикян. Очевидно, танки уже подошли.

— Бей! — крикнул Шалва Микаберидзе и сам удивился своему голосу. Казалось, оглушительно кричит кто-то другой и его приказу обязан подчиниться и он, комиссар.

Шалва бросился к брустверу, подтянулся на руках. Какая-то зеленоватая масса закрывала весь горизонт. Это был танк. Он неподвижно стоял в двух-трех шагах от окопа. Гусеницы его распластались по земле, точно огромные убитые змеи. Он еще полыхал вспышками огня, но пули перелетали поверх окопа, не причиняя вреда.

Комиссар понимал, что надо действовать, но прежде чем он успел что-либо приказать, о башню танка разбилась бутылка с зажигательной смесью. Жидкость разлилась по броне, показались синеватые языки пламени, по валил густой черный дым. Пулемет умолк. В дыму стали метаться человеческие фигуры. Один из танкистов упал на живот на краю танка, голова его свесилась, длинные русые волосы закрыли лицо, виден был лишь красноватый затылок. Но вот гитлеровец соскользнул с брони и упал на землю головой вниз.

Из-за подбитого танка вырвался другой и через минуту был у бруствера. Послышался грохот. Словно тяжелая крыша обрушилась на бойцов. Светлый день померк.

Тяжело переваливаясь, танк утюжил окоп. Затем с урчанием, выпустив облака темного горького дыма, он рванулся и пошел дальше.

День над окопом засиял так же внезапно, как и потемнел. Засыпанный землей с головы до ног, со дна окопа поднялся комиссар и увидел кругом изменившиеся лица.

— Прошел танк! — крикнул он хрипло, и снова сам не узнал своего голоса.

Отойдя от окопа на десять — пятнадцать шагов, танк остановился и открыл огонь в сторону нашего тыла. Из траншеи кто-то выпрыгнул и кинулся к прорвавшемуся танку. Подбежав, он поднялся на броню в ту минуту, когда танк, содрогаясь от стрельбы своего орудия, двинулся вперед. Боец ползком добрался до башни. Прямо под ним из щели стрелял пулемет. Вокруг танка рвались снаряды. Над бойцом с визгом проносились осколки. Танк быстро шел вперед, унося с собой оседлавшего его бойца. И вдруг танк вздыбился, словно норовистый конь. Хобот его орудия задрался вверх, ход замедлился; он начал карабкаться на преградивший ему дорогу высокий холм. Сознание ли прояснилось в этот миг или боец повиновался велению инстинкта? Размахнувшись, он швырнул связку гранат, целясь под гусеницы. Впоследствии он мог припомнить только страшный грохот, сотрясение — и больше ничего. Его смахнуло с брони.

Все это осталось незамеченным и комиссаром и оставшимися в окопе бойцами, занятыми наблюдением за третьим танком, грохотавшим на узкой полосе земли, которая отделяла КП от окопа. Комиссар во весь голос крикнул:

— За мной! С гранатами!

Он кинулся вправо по окопу. Добежав до поворота, за которым громыхал танк, он вскарабкался на бруствер. Но две сильные руки стянули его обратно и вырвали из его рук связку гранат. Комиссар не узнал бойца и не успел прикрикнуть на него. Это был Игорь Славин.

Славин кинул связку гранат под гусеницы танка, сполз в окоп, схватил новую связку у одного из бойцов и снова кинул. Послышался как бы металлический лай, и широкий конец гусеницы танка свесился в окоп.

Через несколько минут бойцы вытащили из башни и привели в окоп двух фашистских танкистов. Тело третьего осталось лежать на бруствере, у обнажившегося днища танка.

В окоп вбежал старший лейтенант Иваниди, возвратившийся от командира полка.

Лицо грека пылало румянцем, струйка крови, словно красная нитка, тянулась через всю щеку, от лба к подбородку.

— Четвертый танк подбили перед самым окопом командира полка, в двадцати шагах от него. Артиллерия накрыла, — задыхаясь, доложил он комиссару. — Подбиты все шесть танков.

Артиллерийская перестрелка постепенно утихала. Бойцы уже во весь рост стояли в окопе и, оглядывая друг друга, молча улыбались. Возбуждение мало-помалу спадало, но сердца еще продолжали тревожно биться. Окровавленные фашисты испуганно поглядывали на комиссара. Один автоматчик подсунул дуло под самый нос высокого, плечистого гитлеровца, заставив его задрать голову.

Комиссар остановил его:

— Не надо, Славин!

Иваниди пощупал свесившуюся в окоп гусеницу танка.

— Смотри-ка, сталь — и та не выдержала!

— А где же Хачикян, товарищи? — вдруг крикнул Славин.

Точно припомнив что-то, он выскочил из окопа и побежал по направлению к тылу.

…Спустя полчаса подполковник Дементьев, майор Кобуров и комиссар Микаберидзе обходили окопы. Они остановились около той группы бойцов, которая была под началом комиссара во время недавнего боя.

Отечески добрым взглядом смотрел на своих бойцов подполковник Дементьев. С чувством благодарности глядели на своего командира и бойцы. На их долю выпала самая большая часть операции — три танка были подбиты только ими. Но бойцам казалось, что если они остались живы, бились и еще будут воевать, то все это благодаря подполковнику Дементьеву.

— Ну как, убедились, что танки не так уж страшны? — громко спросил командир полка.

Бойцы, улыбаясь, переглядывались.

— Молодцы, ребята, так и нужно защищать родину! А то бойцы батальонов вас считают тыловиками. Ну, а у вас в районе много буйволов? — неожиданно обратился Дементьев к Хачикяну.

Kapo смущенно улыбался; не поняв вопроса, он решил, что ослышался.

— Оседлал танк — и шпарит себе, точно у себя в горах верхом едет! Только ты безжалостен — убил буйвола, на котором ехал.

И комполка своей огромной ручищей крепко пожал руку Каро.

Каким образом умудрился командир полка увидеть, как Каро ехал на вражеском танке, никто так и не узнал.

— Молодец, Хачикян, ты смелый парень! Да и ты, Славин, тоже. Оба вы заработали сегодня орден Ленина. Уверен, что он у вас будет. Как ты думаешь, комиссар?

— Полностью поддерживаю! — с улыбкой отозвался Шалва Микаберидзе.

Майор Кобуров молчал. Казалось, он чувствовал себя виноватым в том, что вражеские танки появились не на его участке.

— А если б окопы были отрыты неглубоко, многих из вас не было бы в живых, и комиссара вместе с вами, — продолжал комполка. — Вот что значит хорошая работа. Явилась эта «адская машина», проутюжила вас, а вы все живы-здоровы, улыбаетесь! Красиво!.. Ну что еще может быть лучше этого?!

Вечерело. Бойцы словно только сейчас вспомнили, каким ясным был весь прошедший день. На небе не было ни облачка, как нет и сейчас.

LXIV

Генерал Луганской возвращался из частей своей армии. Сидя в открытом «виллисе», он окидывал взглядом поля и дороги, по которым бурлил бесконечный поток войск, направлявшихся к переднему краю, — свежие подразделения пехоты в новом обмундировании, артиллерийские батареи, танки и автомашины, автомашины без числа. Прибыло наконец пополнение, которое ожидалось уже свыше недели.

Генерал несколько раз останавливал машину, подзывал проходивших по дороге командиров и бойцов, расспрашивал их. Приятно бывало узнать, что большую часть пополнения составляют солдаты, уже побывавшие в боях, многие с орденами, медалями и ленточками — отметками о ранениях, полученных в прошлых боях. Необстрелянных новичков было сравнительно мало. Их можно было узнать и не спрашивая: боевая жизнь оставляет свою неизгладимую печать на лицах и особенно во взгляде людей.

Член Военного Совета рассеянно смотрел вдаль. По приказу генерала шофер постоянно уступал дорогу проходившим войскам, отжимая машину к самой обочине и даже съезжая с полотна в поле. Он не мог взять в толк, почему так невесел сегодня его генерал. Все как будто идет хорошо, вот и пополнение подоспело. Разве можно сомневаться, что ожидается большой военный успех? Вася Мельников боялся грустного настроения члена Военного Совета. В таких случаях ему всякий раз казалось, что над головой нависает какая-то страшная черная туча.

— Остановись, Вася! — приказал генерал.

Машина остановилась у обочины дороги.

— Позови-ка вон того политрука.

Не доходя шага до машины, политрук стал навытяжку.

— С какого времени вы в армии?

— Четвертый месяц, товарищ генерал, — смущенно ответил политрук.

— Чем занимались до войны?

— Я — аспирант философии, товарищ генерал.

Член Военного Совета улыбнулся.

— Поправьте свою пилотку. Звездочка у вас оказалась на затылке, а она должна быть на лбу. Постарайтесь, чтобы этого больше не повторялось, товарищ философ!

Политрук снял с головы пилотку и, убедившись, что замечание заслуженно, покраснел словно школьник.

— Ну, идите.

Выпрямившись, политрук круто повернулся и парадным шагом пошел по дороге. Вася Мельников внимательно смотрел на генерала. «Ясно, он сегодня что-то невесел».

— И как вы заметили на таком расстоянии, товарищ генерал?

— Гони, гони!

Через два часа они добрались до штаба армии, разместившегося в овражке, заросшем кустарником. Луганской вышел из машины и молча зашагал к своей палатке, отвечая безмолвным кивком на приветствия встречающихся военных.

Отряхнув насевшую в дороге пыль и умывшись, генерал развернул на столе большую топографическую карту. В эти минуты он, казалось, видел только эту испещренную разноцветными пометками карту, с ее полями, реками, селами и городами. И на ней передвигающиеся массы людей — целые армии.

Принесли завтрак, поставили на столик рядом, но генерал и не вспомнил о еде.

Вошел начальник политотдела армии.

— Разрешите, товарищ генерал!

Член Военного Совета поднял голову, взглянул на начальника политотдела. Нужно было подписать несколько приказов о новых назначениях.

— Оставьте, я просмотрю, — негромко проговорил он.

Луганской взглянул на часы. Оставалось еще больше часа до совещания командиров и комиссаров дивизии, на котором командующий армией должен был сделать сообщение о новом наступлении наших войск.

За последние два дня обстановка так неблагоприятно изменилась, что подготавливаемое наступление казалось почти рискованным.

Прошедшей ночью он не скрыл своих сомнений, когда вместе с командующим армией был вызван в Военный Совет фронта. Но тем не менее решение было принято.

Командующий армией принял весть о предстоящем наступлении с энтузиазмом, выразил уверенность в успешном завершении задачи. Это не удивило Луганского: он хорошо знал командующего армией. Им можно было искренне восхищаться, горячо любить за многие чудесные черты характера, но безоговорочно соглашаться со всеми его решениями было трудно. Герой гражданской войны, человек с большими заслугами, пылкий и энергичный, он своей восторженностью иногда вызывал у окружающих снисходительную улыбку, а то и чувство сожаления. Нет, тяжелое создалось положение на фронте, очень тяжелое! Правда, на их рубеже достигнуты известные успехи, но средние командиры и политработники не знают общего положения. Они ждут приказа о наступлении, они бесстрашно пойдут в бой завтра же, и армия, несомненно, продвинется вперед.

«А если противник хочет нас заманить и отступает на этом участке, чтобы наша армия продвинулась вперед?» — подумал вдруг Луганской и начал ходить по палатке. Эта мысль возникла у него еще накануне. Сейчас он серьезно задумался над такой возможностью.

Вошел адъютант, молча положил на стол полученную почту и так же молча вышел из палатки.

Генерал перебрал конверты. Вместе с должностной перепиской в пачке были и личные письма, и среди них конверт, надписанный рукой невестки: она не писала, а словно вырисовывала четкие красивые буквы. Луганской разорвал конверт, и наземь упала карточка. Он нагнулся, поднял: внучка была снята с бабушкой. Максима Александровича охватило волнение.

Личная жизнь в эти минуты вытеснила военные заботы, хотя несколько минут назад казалось, что ее нет, что она осталась за семью морями, за семью горами, далекая и забытая, что есть на свете только война и на войне — обремененный бесконечными обязанностями человек. Максим Александрович то вглядывался в смеющееся лицо внучки, то переводил взгляд на лицо жены. Закрыв глаза, он представил себе восемнадцатилетнюю работницу, которую встретил на тайной сходке одной из ячеек партийной организации Краснопресненского района в 1912 году. Только что принятая в партию Василиса успешно выполняла самые опасные поручения. Узнав друг друга по подпольной работе, они поженились. Совместная жизнь в течение трех бурных десятилетий не охладила ни любви, ни уважения. И вот теперь она уже старая женщина, та Василиса, которая когда-то с оружием в руках сражалась на баррикадах во имя революции… Внучка обняла бабушку за шею, смеется, а на лице бабушки нет улыбки. Печальной, даже мрачной выглядит Василиса.

«Еле смогла уговорить маму сняться, она не хотела, — писала невестка. — Ты и сам заметишь, как она изменилась. Может быть, именно потому и не хотела. Она почти все время на заводе, по ночам и трех-четырех часов не спит. Бывает, что приедет домой, собирается лечь отдохнуть и вдруг передумает, опять едет обратно на завод. Так что знай: мама тоже выполняет военное задание, и задание немаловажное! Она просила меня не писать тебе, но я ослушалась. Вместе с другими директорами ведущих заводов, министерство представило к награждению и маму. Я это узнала не от нее, другие сказали. Как-то раз она не пришла ночевать, и я поехала на завод — узнать, в чем дело. Там-то и рассказал мне об этом секретарь комитета. „Ваша свекровь, говорит, настоящая героиня! Все удивляются энергии Василисы Петровны, берут пример со старой большевички“. Рассказала я об этом маме, а она улыбается. „Хорошо бы снова стать молодой и здоровой — поехала бы на фронт!“ Возвращается домой вконец измотанная и все же находит силы возиться с внучкой, рассказывает ей сказки. Очень подействовала на нее весть о гибели сыновей тети Насти — Вани и Коли. Первый раз увидела я — слезы на глазах мамы. Ты же знаешь, как она любит сестру. В день, когда была получена эта весть, мама не поехала на завод, ночевала у тети. Через несколько дней мы получили письмо от Саши, с карточкой. Он уже майор, командует полком. Мама очень долго смотрела на карточку, потом на твой портрет на стене, и я поняла, что ее радует сходство сына с тобой. „Словно карточка Максима в молодые годы…“ — тихо сказала она.

Видел бы ты, как просветлело ее лицо, глаза просто сияли! А сегодня утром проснулась и говорит мне: „Лет двадцать не видела я снов. А сегодня видела Максима… Будто годы революции и оба мы снова молоды: шагаем в рядах вооруженных рабочих плечом к плечу и поем „Отречемся от старого мира…“ Запевает он, Максим, а мы все подхватываем. Давно, очень давно не видела я такого отчетливого сна“. И попросила меня написать тебе письмо. „Только, говорит, лучше было бы, пожалуй, не посылать карточки, пусть не видит меня такой изможденной“. Любит тебя мама, любит, словно молодая, я чувствую, что она всегда о тебе думает, хотя не говорит об этом…».

Вошел адъютант, сообщил, что командиры и комиссары дивизии явились.

Член Военного Совета отогнал овладевшие им воспоминания. Сложив письмо, вместе со снимком сунул снова в конверт.

— Сейчас приду.

Личная жизнь опять отошла назад. Смеющиеся глаза внучки и покрытое морщинами лицо женщины, которая была подругой его жизни в течение тридцати лет, невестка и ставший уже командиром полка сын остались где-то глубоко в сердце. Заботы, связанные с боевой обстановкой, снова тяжелым камнем легли на плечи.

Он взглянул на часы. Оставалось полчаса до начала совещания, а командующего армией все не было.

Луганской туго затянул пояс, поправил фуражку и вышел из палатки.

В глубине леса под деревьями расположились на табуретках вокруг продолговатого стола командиры и комиссары дивизий. Когда Луганской подошел, все встали.

Член Военного Совета попросил занять места, сел сам, обвел присутствующих быстрым взглядом и улыбнулся.

— Начинается дело, товарищи!..

Лица всех были оживлены, но проницательный взгляд подметил бы на них озабоченность и настороженность. Командиры знали о создавшемся положении, понимали, что задуманный шаг требует необычайной отваги и полного напряжения сил, а в случае неудачи, может многое погубить. Мысль о возможности крупной неудачи через год после начала войны, после побед, одержанных зимой и весной, казалась ужасной.

— Положение в общих чертах знакомо всем нам, — продолжал член Военного Совета. — Сегодня утром соотношение сил на участке наших соседей стало еще неблагоприятней. Гитлеровское командование неистовствует, повидимому готовясь нанести главный удар именно здесь, в стремлении продемонстрировать силу кампании этого года. Поставленная перед нами задача тяжела, очень тяжела.

Слушая Луганского, никак нельзя было подумать, что он внутренне не согласен с тем решением данной задачи, какое излагает. Да никто и не думал ни о чем, кроме наступления. Только наступление! Вся страна, весь народ ждали его, особенно ждали действий на этом фронте. Нельзя медлить, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы инициатива перешла к врагу!

Взгляд члена Военного Совета упал на Яснополянского. В синих глазах комдива было что-то мечтательное. Луганской любил этого генерала и как инициативного, способного командира и как человека.

— Как вы полагаете, Лев Николаевич?

— Готов хоть сегодня.

«И сделает ведь, все сделает, раз обещает!» — подумал член Военного Совета.

— Садитесь. Ну, а вы?

Луганской обратился к командиру другой дивизии — молодому полковнику, всего месяц назад оставившему свой полк, чтобы командовать дивизией.

Полковник смутился, быстро поднялся на ноги, оправляя гимнастерку.

— Ждем приказа! — ответил он, краснея.

— Довольны новым пополнением?

— В отношении рядовых — да. Командиры неопытны. Прибывшие артиллеристы еще не были в боях.

— А настроение?

— Хорошее. Жаждут большого сражения!

Член Военного Совета взглянул на часы. Время было начать совещание, но командующего армией все не было.

— Нужно подождать, пока подъедет. Возможно, что привезет новости.

С минуту все молчали. И почему-то показалось, что это молчание было очень продолжительным. Присутствующие на совещании чувствовали, что этот час является в какой-то мере решающим для всех соединений, для всего фронта.

Генерал Луганской невольно обратил внимание на то, что его сосед, пожилой командир одной из дивизий, которого он знал еще с 1919 года, дышит очень тяжело. В его батальоне Луганской был политруком во время боев с Деникиным.

— Как у вас со здоровьем, Кирилл Борисович?

Мрачно посмотрев на Луганского, пожилой генерал прижал кулак правой руки к сердцу:

— Болит, но выдержит, товарищ генерал!

Встав с табуретки, он подошел ближе к длинному столу, на котором разложены были свернутые карты, карандаши и пачки бумаги.

— Полезно будет, товарищи, если мы подробнее ознакомимся с положением, пока подойдет генерал-лейтенант. — Он обратился к члену Военного Совета: — Разрешите?

Луганской утвердительно кивнул головой. Пожилой генерал развернул большую топографическую карту.

Среди командиров частей самым старшим по возрасту был этот генерал, и все называли его почтительно по имени-отчеству: Кирилл Борисович. Он ценил это уважение, но, понимая, что его считают стариком, часто притворялся, что отстал, во многом не разбирается, напускал на себя простодушие, изводил коллег бесконечными вопросами, незаметно и тонко высмеивая их. «Уж будьте так добры, соблаговолите объяснить мне…»

Член Военного Совета подошел к столу, взял толстый красный карандаш.

— Подойдите ближе, товарищи!

Командиры дивизий и комиссары окружили стол.

Лицо члена Военного Совета приняло сосредоточенное выражение. Густые темные брови сдвинулись, толстые губы плотно сжались. Никто еще не видел Луганского таким взволнованным. Возможно, это было вызвано тем, что на этот раз он вынужден был обосновать решение командования фронта, в правильности которого не был уверен. Тяжелая задача для человека, привыкшего прямо смотреть правде в глаза.

Об этом никто не знал, не мог бы догадаться.

Был ясный летний день. Пели лесные птицы. Вокруг стола толпились командиры и комиссары, и лишь Кирилл Борисович сидел на придвинутой табуретке, уставясь на карту.

Сверху послышалось гудение.

Прозвучал голос сперва одного, потом второго из дежурных наблюдателей:

— Воздух!

— Самолеты!.. Самолеты!..

На лес стремительно спикировал фашистский бомбардировщик, за ним второй, третий. Гул взрывов утих. Самолеты улетели. Над лесом нависла густая пелена дыма. Участники совещания вышли из окопов и молча, переглянувшись, подошли к столу.

— Может, проведали о расположении штаба армии? — спросил Кирилл Борисович.

— Да нет, бомбят, как все леса. Не впервой! — махнул рукой член Военного Совета и вновь взглянул на часы. Прошло уже сорок пять минут. Почему так опоздал командующий армией?

Какое-то тяжкое предчувствие охватило генерала Луганского. Быстрым взглядом он окинул лица присутствующих. Словно и они чувствуют то же… «Ну как можно отрывать от дела командиров частей, не дорожить каждой минутой! О чем он думает?»

В это время у опушки леса остановилась машина командующего армией. Через несколько минут он сам, — исполин с широким и крупным лицом, с могучей выгнутой грудью и сверкающими глазами, — быстро подошел к леску, где его так нетерпеливо ждали. По насупленному виду и мрачному взгляду генерал-лейтенанта можно было понять, что произошло какое-то необыкновенное событие.

Подойдя, генерал-лейтенант стал рядом с членом Военного Совета.

— Товарищи, положение создалось тяжелое, и выправить его уже нельзя. Вместо приказа о наступлении, решено отходить…

Командующий армией с трудом перевел дыхание. Жилы на его шее вздулись. На правой щеке дергалась мышца.

— Необходимо беречь силы для большого стратегического сражения, которое не замедлит развернуться. Отступать, изматывая вконец противника, — вот какова сегодня наша задача. Прошу всех сесть…

Генерал-лейтенант сел. Небольшой табурет затрещал под его тяжестью.

Через час все безмолвно поднялись с мест. Командующий армией немедленно направился в штаб.

Еще через полчаса машина генерала Луганского мчалась на передний край.

Из открытого «виллиса» Луганской рассеянно окидывал взглядом зеленые, покрытые сочной травой луга, рощи, чистый бирюзовый горизонт.

«Значит, убедились, что нельзя…».

Шофер члена Военного Совета как будто сообразил, почему так хмур был с утра его генерал. Он гнал машину на непривычной скорости, не оборачиваясь и не проверяя, следует ли за ними бронетранспортер с автоматчиками охраны.

Одиночные прозрачные облака тянулись к западу. Их тени на дороге скользили перед машиной. И как бы стремительно ни мчался «виллис», ему не удавалось догнать их.

Так спокойны были поля, так беззаботно-веселы солдаты на дороге, что казалось — ничего неожиданного и опасного произойти не может.

Но с этого дня начинался новый, тяжелый этап войны.

LXV

После того как были уничтожены неприятельские танки, штабники подполковника Дементьева пережили еще одно испытание.

Солнце заходило за вражескими позициями, и его косые лучи мешали разглядеть там какое-либо движение. Командиру полка доложили, что слева, на лесной опушке, показалась рота и направляется к штабу полка.

Дементьев вышел из блиндажа и, спустившись в окоп, стал осматривать левый фланг в бинокль. Действительно, целая рота, сохраняя строй, двигалась по долине. Солдаты шли медленно, словно во время марша вдали от военных действий.

Через несколько минут выяснилось, что это отряд фашистских автоматчиков. Некогда было раздумывать, каким чудом гитлеровцы оказались между батальонами и штабом полка.

Последовал приказ готовиться к бою.

Все бойцы были уже в окопах, с автоматами, пулеметами и гранатами наготове, как перед танковой атакой неприятеля. Командир полка распорядился, не открывая огня, подпустить роту на тридцать — сорок шагов. Маленькие группы автоматчиков, по два-три человека в каждой, выйдя из окопов, притаились в засаде за подбитыми немецкими танками.

Подходя ближе и открыв беспорядочный огонь, гитлеровцы кинулись к окопам. Заговорили молчавшие пулеметы и автоматы и начали рваться гранаты. Волна наступавших отхлынула, опять подступила и вновь откатилась. Третий раз поредевшая толпа гитлеровцев с криками бросилась к окопам. Под взрывами гранат и огнем пулеметов фашисты валились наземь, катились по насыпи окопов и падали вниз, на головы бойцов, уже бездыханными трупами.

Всем запомнилась одна сцена, которая впоследствии стала предметом веселых шуток. На краю бруствера поднялся во весь рост гитлеровский офицер — безоружный, с окровавленным лицом. Потрясая в воздухе сжатыми кулаками, он кричал во все горло:

— Русс, здавайса!

Пленные потом рассказывали, что это был их капитан. Он побывал в Польше, во Франции, в Чехословакии, в Греции, участвовал во всех походах, затеянных фюрером. После французской операции фюрер лично наградил его железным крестом и пожал руку. Во время подъема на Эйфелеву башню он был в свите Гитлера. Третий железный крест капитан получил осенью прошедшего года, когда фашистские войска заняли Полтаву.

Теперь, потрясая в воздухе кулаками, он вопил:

— Русс, здавайса!

Капитану не пришлось третий раз повторить свои слова. Славин и Хачикян одновременно послали ему в ответ пулеметную очередь. Этим молодым парням неизвестна была биография фашистского капитана, они знали лишь одно — что нужно убить его во имя торжества жизни, и чем скорее, тем лучше Их огнем и был убит Вальтер Ландгрибен из Кенигсберга, наводивший ужас на все народы, — убит на простом холме русской земли, не достигавшем высоты маленькой башни.

Это был, собственно говоря, завершающий залп боя. Оставшиеся в живых гитлеровцы сдались в плен, выкрикивая:

— Гитлер капут!.. Гитлер капут!..

Уже начинало смеркаться, когда бой закончился. Было много убитых фашистов, некоторые сдались в плен.

Вторая по счету победа за день не радовала, однако, командира полка. Его угнетала неотвязная мысль о том, что в промежутке между батальонами и штабами целый день могла скрываться необнаруженная неприятельская рота.

При опросе пленных выяснилось, что, бросив танки в бой, гитлеровцы надеялись потеснить советские батальоны и заставить их отойти от линии обороны. А роте автоматчиков дано было задание создать в это время панику.

— Не получилось того, что мы предполагали! — заключил немецкий лейтенант. — Получилось то, чего не предполагали…

Проходя вдоль окопов, командир полка смотрел на трупы фашистов. Большинство лежало на спине, вперив застывшие глаза в небо. Другие упали ничком, вжавшись головой в землю.

Вечером в своем блиндаже, потягивая горячий чай, командир полка изучал при свете коптилки огромную карту, делая на ней пометки красным и зеленым карандашами.

Задумчиво посмотрев на комиссара, он проговорил:

— Бойцам за сегодняшнее надо дать ордена. А вот нам с вами придется держать ответ перед командованием. Нас обязательно спросят, как это случилось. Бойцы научились воевать. Научились многому и мы, но мастерства у нас еще мало. Многим из нас не хватает бдительности, часто еще мы ротозейничаем, как, например, сегодня… Но все же учимся воевать! А он прибегает к тем же авантюрам. Ничему не научился и ничего не хочет позабыть!..

В блиндаж вошел майор Кобуров. Он выглядел таким мрачным, каким, быть может, не был даже в дни осенних неудач.

Протягивая пакет командиру полка, майор дрожащими губами, словно сообщая весть о гибели всеми любимого человека, проговорил:

— Приказ об отступлении…

LXVI

В осиротевший дом Ивчуков вошла радость: были получены письма от Николая и от мужа Веры Тарасовны, который воевал на Ленинградском фронте. Уже свыше четырех месяцев от него не было никаких вестей, и мысль о его судьбе была мучительна своей неопределенностью. Вместе с письмом словно дошло его живое дыхание, рассеялось горькое чувство безвестности. Отец был жив, невредим, словно стоял уже рядом.

«Надеюсь, что вы все живы-здоровы, мои дорогие. Обнимаю и целую всех крепко. Мой Мишутка, наверно, уже вырос и ждет папу. Ох, и стосковался я по сыночку! Но увидимся, как видно, не скоро, много еще предстоит работы. Не добиты еще фашисты. Если вы будете держаться крепко, не дадите горю и тоске перебороть себя, не сплохуем и мы!..» — писал в своем письме отец.

Он не знал, что Мишеньки уже нет, что бомбежкой разрушен их дом. Ему казалось, что в родном городе и дома ничего не изменилось со времени его отъезда.

Вера Тарасовна заплакала, читая письмо мужа. Но после этого на ее печальном лице появился проблеск жизни. И мать и дочь глубоко переживали радость, доставленную письмом, однако каждая из них выражала ее по-своему. Шура словно стряхнула с себя овладевшую ею апатию, суетилась вокруг матери, то и дело бросалась обнимать ее. Вера Тарасовна оставалась такой же сдержанно-спокойной, только изменился взгляд, изменилось скорбное выражение глаз. Когда Шура обнимала и целовала ее, Вера Тарасовна похлопывала дочку по щеке и говорила: «Какой ты еще ребенок, Шура!..»

Но Шура не была ребенком. Просто ее характер во многом отличался от характера матери, и эту-то разницу Вера Тарасовна принимала за особенность возраста, за неизжитые еще ребяческие черты.

— Ты бы лучше села и написала ответ отцу и Коле! — укорила она Шуру через несколько часов после получения письма, когда после большой радости наступило душевное спокойствие.

Шура послушалась и села писать, но не два, а три письма — отцу, Коле и Ираклию — и сейчас же отнесла их на почту. Там же ей вручили письмо от брата, в котором он сообщал, что Ираклий ранен и находится в санбате.

Вначале Шура как будто спокойно приняла эту весть. Но когда она вышла из почтамта, то знойное летнее солнце, видневшиеся вдали луга, склонившиеся над рекой ивы — все, на что падал взор, казалось ей овеянным грустью. Только сейчас она ясно почувствовала, что любит Ираклия. А он в эту минуту, может быть, страдает от боли в ранах… Да, она любит Ираклия и должна увидеть его во что бы то ни стало!

Вернувшись домой, Шура так твердо сообщила матери о своем желании, что Вера Тарасовна не стала возражать. Узнав от знакомых бойцов, что медсанбат находится в селе Архангел, Шура решила добраться туда пешком. Дорога была ей знакома — там жила одна из ее подруг, у которой Шура раньше часто гостила. Разыщет Марину, и они вдвоем пойдут в санбат.

По дороге встретилась попутная машина, Шуру подвезли. Через час она была уже в Архангеле, но подруги не застала. Мать ее обняла Шуру и с плачем рассказала, что Марину еще зимой угнали в Германию. За столом в этой же комнате сидела невысокая девушка в гимнастерке, пила молоко из глиняной кружки и поглядывала на Шуру. Шура обратилась к ней:

— Вы не можете сказать мне, где находится медсанбат?

— А зачем это вам надо? — вопросом на вопрос ответила девушка, пристально разглядывая Шуру. Любознательность миловидной незнакомки явно была не по душе ей. «Скажите пожалуйста, медсанбат понадобился!»

— Я ищу родственника, — объяснила Шура.

— А кто такой ваш родственник?

— Почему вы меня допрашиваете? Не хотите сказать — не надо. А допрос снимать не к чему.

— Напрасно вы обижаетесь, — заметно смягчила тон девушка в военной форме. — Если б вы назвали вашего родственника, может быть я припомнила бы его. Ведь я работаю в санбате.

— Да он ранен.

— Тем более. Хотите, пойдем туда вместе?

— Помоги ты Шуре найти того, кого она ищет, Мария! — вступилась хозяйка.

— Так вас зовут Марией? — спросила Шура.

— Ну да, Марией Вовк. Познакомимся. А вас как?

— Александрой… то есть Шурой Ивчук.

Девушки протянули друг другу руки и улыбнулись.

Уже на улице Шура призналась, что ищет не родственника, а одного товарища, вернее — знакомого. Может, Мария его знает? Он грузин, зовут его Ираклием Микаберидзе.

Марии Вовк все стало понятно.

— Ну конечно, знаю, и даже очень хорошо! — ответила она, с удивлением и сочувствием глядя на Шуру.

Этот взгляд заставил быстрее забиться сердце Шуры. А вдруг случилось что-либо дурное? Всего несколько минут назад ей казалось, что еще немного — и она увидит Ираклия, проведет рукой по его лбу и, нагнувшись, шепнет то, чего не писала в своих письмах: что любит его, что после войны поедет к ним, из какого бы далека ни позвал он, — пусть только позовет.

Но почему Мария Вовк так улыбается? Неужели Шуре не удастся повидаться с Ираклием, неужели не придется сказать слова первой своей любви?

— А вы давно знакомы с Микаберидзе, Шура?

— С осени, когда еще у нас в Вовче гитлеровцы были. Он вместе с братом моим пришел в разведку.

— Вы любите его?

Что за странный человек эта девушка! Все ей хочется знать. Это начинало раздражать Шуру.

— Вы бы лучше сказали — здоров ли он и у вас ли лежит?

— Да жив, жив-здоров!

— Ну вот, спасибо! — примирительно улыбнулась Шура. — Спасибо вам.

— Вижу, что любите.

— Люблю, — краснея, призналась Шура. — И он меня.

Мария Вовк дружески обняла Шуру: искренность новой знакомой подкупила ее. Она и сама мечтала о такой любви, хотя еще не встретила ее.

— Только прости меня, Шура, я должна огорчить тебя…

— Говорите скорей! В чем дело? — встревожилась Шура.

— Да ничего дурного нет. Говорю: жив-здоров! Только… сегодня, всего два часа назад, его эвакуировали в армейский госпиталь. Если б ты утром приехала, успела бы повидаться.

Шура остановилась.

Проезжали машины, повозки. Какой-то боец громко кричал товарищу:

— Вася, лейтенанту от меня привет передашь! Скажи, что вернусь непременно в полк, как только заживет рана. Подам рапорт начальнику госпиталя и попрошусь обратно. Всем товарищам привет передай, слышь!

— Вы в Вовче живете? — спросила Мария.

Погруженная в свои мысли, Шура не отвечала.

— Если в Вовче, то сейчас он даже ближе к вам, чем был здесь: госпиталь теперь в Вовчанских хуторах, всего в шести километрах от вашего города. И печалиться нечего. Наши машины регулярно ездят туда и обратно. Если хотите, могу и вас отправить. Поедете — и найдете его, он уже хорошо себя чувствовал, рана у него не тяжелая, беспокоиться нечего.

Через полчаса Мария Вовк усаживала Шуру на грузовую машину рядом с ранеными.

— Будете медсестрой при них, пока доедете до госпиталя…

Машина мчалась по знакомым полям и лесам, но Шура не замечала дороги.

Пересекли небольшой лесок, объехали маленькое озеро, которое окрестные жители почему-то именовали Монгольским. Все дороги здесь, каждая рощица и каждый холм были знакомы Шуре.

До Вовчанских хуторов Шура добралась уже в сумерки. Здесь ей опять пришлось встретиться с любознательным человеком, который оказался даже более навязчивым, чем Мария Вовк. Это был какой-то лейтенант, который, учинив подробный допрос, проверил также и документы Шуры. Ей пришлось рассказать, кто она, почему приехала, какое отношение имеет к младшему лейтенанту Ираклию Микаберидзе.

Шура вынуждена была рассказать все обстоятельства, которые сблизили ее с Ираклием, дала понять, что ищет не обычного знакомого.

Но, выслушав ее, лейтенант остался равнодушным. Искренность девушки не взволновала его так, как взволновала Марию Вовк.

— Возвращайтесь-ка к себе домой! — глядя сверху вниз на Шуру, сухо посоветовал он. — Сейчас не время для любовных приключений. Люди сражаются, умирают во имя родины, а вы…

— Что я?! — резко спросила Шура. — Какое преступление совершила бы ваша жена, если б, узнав, что вы ранены, приехала искать вас?

— Так жена — дело иное, — равнодушно ответил лейтенант. — Одним словом, говорят вам, чтоб вы вернулись домой.

— Вы не имеете права приказывать мне! — возмутилась Шура. — Я обращусь к начальнику госпиталя!

— Есть у него время заниматься подобными делами!

Но у начальника госпиталя нашлось время заняться делом Шуры. Женщина в форме военврача провела Шуру к нему.

Военврач внимательно выслушал Шуру и, вызвав того же лейтенанта, приказал узнать, у них ли в госпитале находится лейтенант Ираклий Микаберидзе или уже эвакуирован в тыл. Седой, медлительный военврач объяснил Шуре, что большая часть больных госпиталя в этот день была эвакуирована, и среди них немало тех, которых в это утро перебросили сюда из медсанбатов; их привезли, зарегистрировали и немедленно отправили в тыл.

— Может случиться, что и вашего знакомого уже нет здесь.

Так и оказалось.

Вернувшись с какими-то списками в руках, рябой лейтенант доложил, что в группе раненых, эвакуированных полчаса назад, находится и младший лейтенант Ираклий Микаберидзе.

Докладывая начальнику, лейтенант бросил на Шуру взгляд, яснее слов говоривший: «К начальнику обратилась? Изволь!»

— Но я уже больше получаса нахожусь здесь! — волновалась Шура. — Значит, могла бы увидеться с ним. Куда его послали, вы можете сказать мне?

Начальник госпиталя сочувственно улыбнулся.

— Раненых отправили в дальние города. Очень сожалею… Ничего, отыщете его после войны. Может быть, и найдете, или скорее он найдет вас.

Столько ласки и сочувствия было в словах старого доктора и столько отеческой доброты на его лице!

Смущенно поблагодарив его, Шура вышла из госпиталя.

До позднего вечера встревоженная Вера Тарасовна ждала дочь.

Доехав до Вовчи, Шура молча вошла в погреб. Видя расстроенное лицо дочери, мать предположила, что случилась какая-то беда.

— Ну, Шура?!

Шура кинулась на шею матери и разрыдалась.

— Не нашла я его, мама. Могла найти и не нашла!

Немного успокоившись, она рассказала матери, как искала Ираклия.

Поняв, что сейчас творится в душе у дочери, мать постаралась подбодрить и утешить ее.

— Ты должна радоваться тому, что он жив и поправляется. Если он действительно любит тебя — напишет, не потеряете друг друга. Если же не будет писать, значит…

Догадавшись, что мать подразумевает: «значит, не любит тебя», — Шура спокойно и уверенно ответила:

— Я не сомневаюсь, мама, что он любит меня. И что не забудет.

Всю эту ночь она то и дело просыпалась.

— Мама, проснулась? — рано утром тихо позвала она, поворачиваясь лицом к матери.

— Давно уже не сплю, — отозвалась Вера Тарасовна. — И ты совсем не отдохнула за ночь. Говорила во сне, стонала, вскрикивала. Напрасно ты мучаешь себя, Шура. Видишь, случилось то, что и должно было случиться: война отодвинулась от нас. Худшее мы уже пережили, нужно держать себя в руках, доченька.

— Мама, не хочешь ты меня понять…

Вера Тарасовна открыла дверь. В подвал ворвался свежий утренний воздух, неся с собой ощущение бодрости.

Мать и дочь сели завтракать. Потом Шура встала, подошла к полочке, взяла две книги и молча направилась к двери.

— Ты куда, Шура, в библиотеку?

Шура остановилась у двери, повернулась лицом к матери.

— Мама, я сегодня подаю заявление… в армию иду.

С улицы послышались громкие голоса и шум. Мать с дочерью выбежали во двор.

У самых ворот их встретил председатель горсовета Дьяченко, окруженный группой людей.

— Готовьтесь выехать, Вера Тарасовна! — взволнованно произнес Дьяченко. — Город эвакуируется. Захватите с собой самое необходимое. Может быть, удастся с автомашиной… Если нет — на повозке.

Вера Тарасовна и Шура окаменели от неожиданности.

— Как же это, Вася?!

— Приказ получен, Вера Тарасовна, — объяснил Дьяченко. — И для меня это полная неожиданность.

— Неужели они опять придут?

— Ничего не могу сказать, Вера Тарасовна. Вы готовьтесь.

— Но у нас нет ни повозки, ни лошадей.

— Вы будьте готовы, а мы подумаем. Через два часа нужно выехать.

Председатель горсовета ушел вместе со своими спутниками. Мать и дочь остались стоять около ворот. Приказ казался невероятным. За последние шесть месяцев линия фронта постепенно отодвигалась от Вовчи. Правда, неприятель обстреливал город из орудий и минометов, но об эвакуации никогда не было речи. Тревожными, но все же советскими буднями жил город все эти трудные месяцы. И вот теперь, когда фронт отдалился, вдруг приказ об эвакуации.

Точно с безоблачного, ясного неба грянул гром…

LXVII

Жители маленького городка хорошо знали председателя горсовета Василия Дьяченко. Многие и звали его не «товарищем Дьяченко», а просто «Васей».

Дьяченко вначале и сам не поверил, что город может быть оставлен в то время, когда со дня на день ждали освобождения Харькова. Он ведь был приглашен принять участие в совещании актива работников освобожденных районов Харьковской области, говорил с секретарем обкома, который так и сказал: «Скоро будем в Харькове. Сейчас перед нами стоит задача — возможно быстрее восстановить хозяйство области и помочь фронту».

И вдруг эвакуация… Приказ получен был на рассвете. Сейчас уже восемь часов, а обещанных машин все нет. Нужно было вывезти архивы учреждений и семьи, которым больше всего грозила опасность. Сердце Дьяченко обливалось кровью, когда он смотрел на родной городок, где пролетело его детство.

А жители с надеждой смотрели на председателя, ждали от него поддержки и утешения.

Дьяченко не обманул ожиданий. Он говорил людям:

— Уходим, чтоб скоро вернуться, товарищи, вот в чем дело. С этой целью и делается все!.. Тот, кто распорядился об эвакуации, знает побольше нас с вами. И мы, как разумные и сознательные граждане, должны понимать, что такой приказ следует выполнять без возражений!..

Этими уверениями он стремился не только успокоить встревоженных горожан, но и смирить свое протестующее против эвакуации сердце.

Семью Олеся Бабенко Дьяченко также встретил у ворот их дома.

— Ну как, готовы двинуться в путь, Олесь Григорьевич? — спросил он у старожила города Вовчи.

Бабенко был мрачен, под нависшими усами прятались крепко сжатые губы.

— А чей же это приказ? — сурово спросил он, с горестным упреком глядя на председателя горсовета.

— Высшего начальства, Олесь Григорьевич.

— До каких же пор?

— Что «до каких пор», Олесь Григорьевич?

— До каких пор будет все это продолжаться?!

— До тех пор, пока мы окончательно не разгромим его.

— И когда же это будет? — с еще большим раздражением спросил старик.

— В этом году, Олесь Григорьевич. По-моему, обязательно в этом году. Это его последнее напряжение, из последних сил он напирает.

Старик не отвечал, посасывая свою трубку.

— Ну что ж, уходите, они тоже пусть уезжают, — он показал на дочь и Митю. — А я остаюсь.

— Да ведь все уходят, Олесь Григорьевич.

— Желаю вам счастья. А я со своей старухой останусь здесь. Тяжело будет мне видеть их в Вовче, но надо, чтоб кто-нибудь это видел. Я остаюсь.

Повернувшись к Надежде Олесьевне, с которой он вместе учился, Дьяченко серьезно посоветовал:

— А тебе выехать нужно, Надежда Олесьевна. Не думай, что гитлеровцы не дознаются о жене и сыне известного советского летчика Степного.

— Да, выехать придется, — печально согласилась Надежда Олесьевна. — А вот этому озорнику не терпится остаться. Не понимает он…

— А что здесь такого? — упрямо возразил Митя. — Я с дедушкой останусь! Буду помогать партизанам…

— Да, конечно, кому, как не такому герою помогать партизанам! — пошутил председатель горсовета, с любовью глядя на мальчика. — Ладно, Митя, для этого найдутся люди и без тебя. А ты должен выехать с матерью.

— Никуда я не поеду! — насупился Митя.

Старик Бабенко повернулся к внуку.

— Не болтай лишнего. Ишь ты, приказу не подчиняется! Люди посильнее да поумнее тебя сейчас уходят..

Распорядившись, чтобы для семьи Бабенко запрягли повозку и вывезли их из города, Дьяченко сообщил, что к полудню сам подъедет к Белому Колодцу, а там все вместе тронутся в путь по указанному маршруту.

Он поспешил дальше, унося с собой теплое воспоминание о Мите. «Вот таким и я был в его возрасте…» — думал Дьяченко.

Эвакуация началась. Люди с тоской глядели на покидаемые ими дома, где родились, росли, любили, растили детей.

Скрип повозок, мычание коров и телят, блеяние овец, лай собак наполнили улицы города непривычной сутолокой и гомоном. Куда идут люди — этого никто не знал; будущее было неопределенным, путь казался далеким, а враг был рядом. Ясно было только направление — на восток. Дворовые псы, сидя у ворот, с тревожным удивлением следили за хозяевами и бросались догонять повозки только тогда, когда они скрывались за поворотом. Жалобно мяукали кошки на улицах и во дворах покинутых домов.

Уезжающие скорбным взглядом прощались с остающимися в городе родными, подавленные неопределенностью их судьбы и тревогой за их жизнь. Что ждало их всех, суждено ли им встретиться опять — было неизвестно.

Когда Надежда Олесьевна уже запрягла коня и подобрала вожжи, старики Бабенко подошли проститься с дочерью и внуком. Все слова были уже сказаны, все наказы даны. Старик положил руку на плечо внука.

— Будь разумным, Митя, теперь ты защитник матери.

Улита Дмитриевна крепко обняла дочь, расцеловала внука в обе щеки.

— Смотри же, Митя…

Она уже не плакала, не могла говорить… Сердце ее сжималось от тревоги за судьбу дочери и внука, все мысли были с уходившими жителями родного города.

Надежда Олесьевна хлестнула коня. Он сорвался с места и галопом помчался по проспекту. Стоя у ворот, старики смотрели вслед повозке до тех пор, пока она не скрылась за поворотом.

LXVIII

Шоссейная дорога, ведущая к Белому Колодцу, была забита повозками, группами пешеходов, машинами и скотом. Пешеходы молчаливым взмахом руки, без улыбки на лице прощались с уезжающими на машинах. Гудки, плач детей, мычание коров заглушали слова, которыми хотелось бы обменяться близким. Над дорогой стояло густое облако пыли.

Включившись в общий поток, Надежда Олесьевна старалась гнать коня так, чтобы не отставать от остальных и не опережать их. Рядом с матерью сидел, насупившись, Митя. Он был огорчен тем, что ему не разрешили остаться в городе, что он должен ехать куда-то далеко от фронта. Останься в городе, каких бы он дел натворил!

Навстречу в легкой коляске ехал Василий Дьяченко. Он громко крикнул:

— Берегитесь самолетов!

И погнал коня дальше, к Вовче, видно, для того чтобы следить за движением эвакуированного населения. Еще несколько раз слышался его возглас:

— Берегитесь самолетов!

Мите казалось, что и поля, и деревья, и холмы по обеим сторонам дороги также убегают на восток, словно вся земля делает поворот на восток. Больше всего угнетало мальчика то, что и танки и самоходные орудия также двигались по дороге на восток.

Разглядывая пешеходов вдоль обочины, Митя вдруг дернул мать за рукав:

— Мама, вон Ивчуки пешком идут… Позовем, пусть подсядут к нам.

Не ожидая ответа матери, он крикнул во весь голос:

— Шура!.. Да Шура-а!

Но голос мальчика заглушался грохотом танков.

Шагавшие рядом с повозкой женщины и девушки оглядывались на кричавшего мальчика и продолжали идти дальше. Кто знает, сколько девушек по имени Шура было в этой толпе… Ведь по шоссе двигалось не только население Вовчи, но и жители целых районов и нескольких городов, не уступавших по величине Вовче.

— Шу-у-ра-а!

Поняв, что не дозовется ее, Митя спрыгнул и побежал к Ивчукам, чтобы пригласить их в повозку. Ведь Вера Тарасовна стара уже, не сможет она дойти пешком, да еще с тяжелым мешком за спиной. Зацепившись за что-то, Митя упал ничком, и не замедли шофер хода, проезжавшая мимо машина раздавила бы мальчика. Митя с кошачьей ловкостью спрыгнул в кювет почти перед самыми колесами автомашины.

Но едва ой успел выбраться из кювета на шоссе, как на него чуть не налетела повозка. Сидевшая в ней женщина изо всех сил натягивала вожжи, но конь с раздувавшимися ноздрями и бешеным ржаньем мчался галопом, закусив удила. Женщина успела только в ужасе крикнуть:

— Мальчик, беги!

Конь проскакал! мимо Мити, чуть не задев его оглоблей. Какой-то пожилой человек рывком отбросил Митю в сторону:

— Осторожней, парень, что ты под ноги суешься!

Наконец Мите удалось отыскать Ивчуков. Схватив за руку Шуру, он повторил приглашение подсесть к ним на повозку. Они зашагали вместе, стараясь отыскать в общем потоке Надежду Олесьевну.

Внезапно небо наполнилось гулом моторов, и несколько самолетов стремительно спикировали на шоссе. Все смешалось. Толпа кинулась в поле, прочь от шоссе. Ржание коней, гудки машин и крики людей были заглушены разрывами бомб. Столбы пыли и земли скрыли дорогу я поле.

При каждом новом взрыве Митя зарывался головой в траву и немедленно же приподнимался, оглядываясь. Никого не было видно кругом, все люди как бы вжались в землю. Один раз Митя встал во весь рост, стараясь увидеть, что творится на дороге. В эту минуту два самолета снова спикировали вниз и пролетели так низко, что Митя разглядел сидевшего в кабине летчика.

Чей-то голос совсем рядом прикрикнул:

— Ложись, дурной!

Митя бросился на землю. Бомбы с воем падали словно прямо на него…

И затем наступила тишина, такая глубокая, словно весь мир мгновенно окаменел, словно ничего живого не осталось вокруг. Но это продолжалось только одно мгновение. Дорога и поле ожили. Послышались возгласы, гул моторов, одичалое ржание коней. Залегшие в поле по обеим сторонам шоссе люди поднялись с земли.

Забыв об Ивчуках, Митя метнулся к дороге. Разбитые повозки, убитые и раненые лошади… По телу мальчика пробежала холодная дрожь. Не имея сил сдвинуться с места, он с ужасом оглядывался. Повсюду перед его глазами была та же картина. Внезапно очнувшись, он громко крикнул:

— Мама! Мама!..

Словно в ответ, послышались другие выкрики:

— Мама!.. Мама!..

Матери звали своих детей.

— Коля!.. Коля!..

— Вера!..

— Дуся!..

Девочка, с оторванной левой кистью, вся залитая кровью, шатаясь, бежала с криком:

— Дедушка!.. Деда Артем!

Никогда, никогда не забыть Мите этой девочки и ее крика.

Потеряв и Ивчуков и мать, Митя шагал с толпой по полю. Все пешеходы и повозки свернули с дороги, на шоссе остались только автомашины.

Во второй половине дня в небе опять показались фашистские бомбардировщики. Пять-шесть самолетов спикировали на рассыпавшиеся по полю группы людей, которые тотчас же распластались по земле. Покачивая крыльями, самолеты покружили над полем та удалились, не сбросив на этот раз бомб.

— Нет бомб у гадов, запугать хотят, — высказал догадку какой-то старик.

После этого фашистская авиация уже не появлялась.

В надежде отыскать среди едущих мать, Митя снова подошел к шоссе и вдруг увидел Дьяченко. Сидя в той же коляске, он мчался вдоль обочины в сторону Вовчи, нахлестывая свою серую в яблоках лошадку.

Утром Митя был сердит на председателя горсовета. Но теперь он забыл о своей обиде, и сердце его встрепенулось от радости. Рядом с Дьяченко сидел какой-то человек с забинтованным плечом. Коляска уже мчалась мимо Мити, когда он громко окликнул:

— Дядя Вася!

Дьяченко с силой натянул вожжи. Конь остановился.

Председатель взглянул на мальчика.

— Это ты, Митя? А мать тебя ищет. Она едет по дороге… Ивчуки с нею. Беги, они недалеко, нагонишь.

Его слова сильно обрадовали Митю. Значит, мать жива-здорова и с нею Ивчуки.

Дьяченко поднял было руку, чтоб хлестнуть коня, но опять натянул вожжи.

— Знаешь, садись-ка к нам, Митя! Поедем вместе назад и вместе же вернемся.

Обрадованный мальчик вскарабкался в коляску, уселся рядом с незнакомым раненым. В спешке он неосторожно коснулся забинтованного плеча и, заметив гримасу боли на лице раненого, виновато произнес:

— Извините, дядя!

— Ничего, ничего, устраивайся удобнее! — отозвался тот.

— А куда мы едем? — поинтересовался Митя.

— Туда же, откуда приехали, — ответил раненый.

Конь мчался на запад, в сторону Вовчи. Лучи заходящего солнца били в глаза Мите, не позволяя видеть то, что находилось впереди. Постепенно редели двигавшиеся навстречу коляске группы пешеходов и повозок.

Коляска Дьяченко опять подъезжала к Белому Колодцу. Уже виднелись поднимавшиеся к небу трубы сахарного завода. Сколько раз приезжал сюда с Улитой Дмитриевной Митя; ведь сестра бабушки жила в Белом Колодце. Как весело играл он там со знакомыми мальчишками!

Конь замедлил бег.

— Так ты хотел остаться, Митя? — спросил Дьяченко, не оборачиваясь. — Чтоб отомстить фашистам, не так ли?

— Ну да! — хмуро подтвердил Митя.

— А где же припрятана твоя медаль «За отвагу»? — справился Дьяченко, к глубокому изумлению Мити. — Ты думаешь, я не знаю твоих секретов, разведчик?

«И откуда узнал про медаль дядя Вася? Ведь генерал сказал, что это тайна и про это никто не должен знать».

— Ты почему молчишь? — спросил Дьяченко.

— Нет у меня никакой медали.

— Ладно, ладно…

Коляска остановилась. Навстречу ехала другая коляска, в ней сидел секретарь райкома. Он и Дьяченко молча кивнули друг другу. Секретарь райкома спросил:

— Сколько было жертв от бомбежки?

Дьяченко нахмурился.

— Семеро убитых, одиннадцать раненых. Всех раненых отправили на военных машинах.

— Неразумно было выезжать днем. Хоть бы мы знали на день раньше… — проговорил секретарь райкома. — Сегодня нужно ехать до рассвета, днем рассыпаться в лесах и завтра ночью снова двигаться дальше. Думаю, успеем нагнать железнодорожные эшелоны.

Секретарь райкома взглянул на Митю. Словно теперь вспомнив о его присутствии, Дьяченко обернулся к нему и ласково сказал:

— Поди-ка, Митя, приляг на травку вот там, отдохни! Через пятнадцать минут мы вернемся.

«У них секретное дело», — подумал Митя. Отойдя к маленькой рощице, он смотрел на руководителей района.

Достав из сумок бумаги и карандаши, они переговаривались, что-то записывая на листках. «Ясное дело — секрет! — утвердился в своей догадке Митя. — Может быть, решают сейчас, кому остаться партизанить здесь».

«Почему бы и мне не вернуться в Вовчу? — вдруг пришло ему в голову, и от этой мысли у него быстрей забилось сердце. — А если сейчас же удрать от них в Вовчу? Дедушке скажу, что потерял маму. Это ведь правда! Только про бомбежку ничего рассказывать не стану, а то может подумать что-нибудь плохое. Посердится дедушка, поворчит — и примирится! Что ему останется делать?»

…Уже к полуночи, приблизившись к Вовче, Митя решил выйти на шоссе. До этого он все время пробирался полями параллельно шоссе, чтобы не встретиться с людьми, которые могли бы его остановить. Но едва только успел Митя выйти на шоссе, как с противоположной стороны дороги показались две фигуры, точно выросли из-под земли.

Митя остановился. Остановились и те двое, и мужской голос спросил:

— Эй, кто там?

Митя хотел было убежать, но передумал: а вдруг начнут стрелять, кинутся за ним?

— Да это я, дядя… Телка у нас пропала, ищу ее.

Фигуры подступили ближе. Ночь была лунная, и Митя сразу узнал обоих. Один был бухгалтер пивного завода Макавейчук, другой — сосед Ивчуков, Мазин, тот самый, брата которого казнили разведчики в дедушкином селе.

«Значит, и этот предатель?!» — подумал Митя с испугом. Он решил всеми силами не показывать, что боится.

Узнали мальчика и те двое.

— Какая у вас телка? Ври больше! — грубо сказал Мазин.

— Ага, я про телку врал.

— А что ты здесь делаешь?

— Да вот убежал от матери, не хочу эвакуироваться. Теперь к дедушке возвращаюсь.

— Молодец, умница парень! Все равно немцы нагонят, куда бы ни ушли.

Митя вспомнил, что утром видел Макавейчука в повозке, едущим со всеми. «Он вернулся обратно, значит хочет остаться с фашистами», — мелькнуло у него в голове.

— Пойдем домой вместе! — заговорил Макавейчук. — Правильно ты поступил, что вернулся. Куда нам уходить? Вон танки удирают, а небось на броне написано: «Вперед, на запад!» На запад, а сами на восток жарят! Толковый парень, поняли. Ну, идем, что ли?

И сам Макавейчук, и его слова были Мите так противны, что мальчику казалось, будто по его телу ползут какие-то скользкие, отвратительные пресмыкающиеся. Но он старался не показать своего отвращения.

…Увидев входящего Митю, Улита Дмитриевна с минуту не смогла заговорить от страха и удивления.

— Что случилось с мамой, Митя? Говори скорее!

Митя шепотом расписал бабушке свои приключения.

Лежавший на кровати дед притворялся спящим. Когда Мите удалось уверить простодушную бабку, что все было так, как он рассказал, дед вдруг открыл глаза.

— Ну, а по-настоящему как все было?

Керосиновая лампа слабо освещала насмешливое лицо деда. Митя смутился. Дед не сердился, говорил спокойно и мягко, точно спрашивая о чем-то обыкновенном.

— Да так и было, как я рассказал, — пробормотал мальчик.

— Нехорошо говорить неправду, Митя! — проговорил дед на удивление добродушно. — Поверь мне — нехорошо. Ну, что было, то было. Ложись лучше спать и постарайся держать язык за зубами, не совать повсюду нос. Ложись, поговорим обо всем завтра.

Сон не шел. Спокойные слова деда, его совет взволновали мальчика. Старый дедушка словно стал еще дороже ему. А Митя-то думал, что дед будет сердиться, обрушит на него гром и молнию.

Заснуть все не удавалось. Мите вспоминались люди на шоссе, повозки, машины, танки. В его ушах и теперь еще раздавался гул самолетов и свист падающих бомб. Он вновь мысленно видел перед собой окровавленную девочку с оторванной рукой, слышал ее пронзительный, испуганный голос: «Дедушка!.. Деда Артем!» Потом вдруг перед ним проплывали лица Макавейчука и Мазина. Предатели!

Митя крепко сжимал веки, чтоб заснуть, но тревога все больше овладевала им. Он тихонько вошел в комнату деда, присел на стул рядом с кроватью и негромко окликнул:

— Дедушка… а дедушка!

— Ну что? — так же негромко и спокойно отозвался тот.

— Я тебе хочу одну тайну сказать.

— Какую тайну?

— А ведь Макавейчук и Мазин предатели!

— Ты откуда знаешь?

Тут уж Митя подробно и правдиво рассказал все, что ему довелось услышать и увидеть.

— Ладно, поди засни! — приказал дед. — И не говори никому об этом. Не твое дело, кто кем окажется. Иди!

Митя, ни слова не говоря, встал. Его обидело то, что дед не придал значения рассказанному. Он уже подходил к двери, когда Олесь Григорьевич опять окликнул мальчика:

— Поди-ка сюда, Митро!

Митя подошел к кровати.

— Садись!

Дед сидел в постели и большим пальцем уминал табак в своей трубке.

— Ты у меня уже не маленький, Митро, с тобой можно говорить, — начал старик серьезным тоном. — Вот тебе мой совет: примечай все, слушай, что кругом говорят, а сам молчи, веди себя разумно и осторожно. Ты уже не ребенок. Понял? Веди себя осторожно!

Митя опять лежал в своей постели. Он и не пытался заснуть, с настороженным любопытством ждал рассвета.

В эту ночь лежал без сна не только Митя. И его старый дед и все оставшиеся в городе жители взволнованно и тревожно ждали наступления зловещего утра.

LXIX

Едва рассвело, как Митя, забыв о советах деда, оделся и выскользнул из дому. Смешанное с гневом и тревогой любопытство одолевало его.

Улицы были безлюдны, молчаливы. Словно и не было в городе живого дыхания. Солнце еще не встало. Утро было прохладным, небо безоблачно-синим. Ровно тянулись широкие улицы, вдали можно было разглядеть зеленеющие поля, луга и холмы, которые, словно люди, угрюмо задумались в ожидании надвигающейся беды.

«Пойду-ка вызову Кольку Чегренова», — решил Митя, сворачивая с широкой улицы в узкий переулок. Но вызывать Колю не пришлось. Видно, тоже проснувшись рано поутру, он стоял у ворот дома, заспанный, с припухшими глазами.

— Здорово, Коля! — крикнул ему Митя, подбегая.

Коля удивленно оглянулся на Митю, но не отозвался.

Он к чему-то внимательно прислушивался.

— Ты чего не отвечаешь? — возмутился Митя.

— Да подожди ты! Какой-то шум слышится… Может, они?

Серьезным и неразговорчивым выглядел сегодня Коля Чегренов.

Замолчав, Митя также прислушался. Армии оторвались друг от друга, и город Вовча словно был забыт обеими. Умолкли грохот и шум, умолкли человеческие голоса.

Митя не мог уловить никакого шума.

— Давай-ка спустимся к Донцу, — предложил он.

Коля и на этот раз взглянул на Митю, не отвечая. Но вот лицо его изменилось, он словно проснулся от тяжкого сна.

— Пойдем! — кивнул он.

Они молча шли по улицам города. Выйдя в поле, остановились, глядя в сторону Донца. Нигде ничего не было видно.

— А может, и не придут? — с надеждой спросил Коля.

— Придут! — ответил Митя тоном сведущего человека. — Раз наши отступили — придут…

Мальчики молча уселись на увлажненную ночной росой траву.

Устремив глаза на заросший камышом противоположный берег Северного Донца, друзья долго молчали. Толстощекого, словоохотливого Колю, который искренне считал себя всеведущим и спешил первым высказать обо всем свое мнение, в это утро словно подменили. Да и Митя сегодня был в подавленном состоянии.

Коля лег лицом на траву.

— Вставай, Колька, что мы уселись здесь?!

Коля не отвечал.

— Колька, ты слышишь?

Коля приподнялся, недовольно взглянул на Митю.

— Ну, чего тебе?

В его глазах Митя заметил слезы.

Волнение его передалось Мите. Еще немного, и он расплакался бы тоже. Но он овладел собой, отвернулся, словно не заметив слез товарища, и предложил:

— Давай-ка, пойдем в ту сторону, а, Колька?

Чегренов не отвечал.

— Коля, да ты, может, думаешь, что фашисты победят? Да никогда этого не будет! Ведь мы же проходили в школе и знаем, что никто никогда не побеждал Россию!.. Помнишь, что говорил Суворов: «Русские прусских всегда бивали». А что наши отступили, так это, может, для чего-нибудь важного нужно.

— А ты что будешь делать, когда придут фашисты? — вдруг спросил Коля.

— А ты сам что будешь делать?

Коля оживился, в глазах появился восторженный блеск.

— Я только тебе открою, смотри, нигде не болтай! У меня три гранаты припрятаны, две — с ручкой, а одна — «лимонка». Только никому не говори! Зарыл в землю в нашем саду… И бросать гранаты я уже умею!

Лицо Мити приняло серьезное выражение. В душе он относился к Коле как старший к младшему, втайне гордясь тем, что участвовал в военных действиях, ходил в разведку, награжден медалью. Но об этом он никому не рассказывал. Таинственность возвышала его в собственных глазах. Товарищи же казались ему детьми, наивными мальчишками. Правда, он делал исключение для Коли — недаром тот считался самым развитым и самым смелым среди ребят их квартала.

Когда Коля сказал ему, что у него имеются три припрятанные гранаты, Митя, не выказывая удивления, задумчиво, точно взрослый, посоветовал:

— Нужно быть осторожным, Колька. Понимаешь, тут требуется большая осторожность!

Он не успел договорить, как послышались шаги легкий свист. Мальчики вскочили с места и застыли, окаменев от удивления: к ним подходили двое военных — один в форме командира, другой в форме бойца Красной Армии. В сердце мальчиков вспыхнула надежда. Это казалось чудом, радостным сном. Появление людей в форме советских воинов было настолько неожиданным, что друзья даже не побежали им навстречу, остались стоять на месте.

Люди в военной форме приближались. Митя просто не знал, что ему делать от радости. Ведь он знал обоих, они бывали в доме дедушки! Правда, в то время лейтенант ему не нравился, но ведь он был наш, да в такое время и не помнилось, что прежде кто-то не понравился.

Митя с криком бросился вперед:

— Дядя Сархошев!.. Это вы, дядя Артем?!

Партева Сархошева русские часто называли Артемом, чтоб облегчить произношение непривычного имени.

Коля Чегренов не знал этих военных, но и он подошел ближе. Радость Мити заметно спала, когда он заметил, что лицо Сархошева не выражало ответной радости, оставалось неприветливым. Не добежав до Сархошева, Митя остановился. Остановился вслед за ним и Коля.

По пятам лейтенанта Сархошева следовал Бено Шароян. Он смущенно и испуганно оглядывался.

— Вы что здесь делаете? — не здороваясь, резко спросил Сархошев.

Голос у него был хриплый.

— Да ничего, просто вышли… — неопределенно отозвался Митя.

— Как там у вас в городе?

— Вчера объявили эвакуацию, — начал рассказывать мальчик. — Многие уехали. В городе жителей осталось очень мало. Ночью отступила и армия. А вы откуда идете, дядя? Отстали от полка или пришли на разведку?

Лейтенант не ответил на вопросы Мити.

— Мама дома? — быстро спросил он.

— Она вчера уехала.

Лейтенант нахмурился, заговорил с Шарояном на непонятном языке.

Коля и Митя с удивлением переглянулись. «Наверно, остались для разведки», — решил Митя.

Переговорив с бойцом, лейтенант объяснил:

— Мы с ним от части отстали. — И затем добавил: — Пойдем, что ли, в город, посмотрим, как там.

Военные зашагали к городу, мальчики поплелись за ними. Ускорив шаги, Митя догнал лейтенанта и спросил:

— Дядя Сархошев, а где Тигран Иванович? Ну, батальонный комиссар, товарищ Аршакян, который у нас жил.

Не оборачиваясь к Мите и продолжая быстро идти, лейтенант бросил:

— Он тоже эвакуировался… удрал с твоей мамочкой!

При этих словах Бено Шароян с бесстыдной улыбкой оглянулся на Митю. Задетый не столько словами, сколько тоном Сархошева и наглой улыбкой бойца, Митя замолчал. Он собирался предупредить лейтенанта, рассказать ему, что в городе есть предатели. Но после этих слов решил ничего не говорить. Они с Колей замедлили шаги и постепенно отстали от военных. Те ни разу не оглянулись, не окликнули мальчиков.

Митя с Колей зорко следили за военными, не упуская ни малейшего их движения. Интересно все-таки — куда они так спешат? Мальчики проследили за лейтенантом и его спутником до тех пор, пока те не остановились перед домом Ксении Глушко и не постучали в ворота.

— К «генеральской снохе» причалили! — пренебрежительно заметил Коля.

Митя молча смотрел, не говоря ни слова.

Сархошев продолжал колотить в ворота Глушко.

Мальчики подошли ближе. Из полуоткрытых ворот соседнего дома выглядывали две женщины.

Ворота распахнулись, и Фрося Глушко, радостно-взвизгнув, кинулась на шею лейтенанту. Через минуту они втроем зашли во двор, и ворота захлопнулись.

Женщины, выглядывавшие из соседних ворот, вышли на улицу, и мальчики слышали, как одна сказала другой:

— Недобрый знак!

Постояв немного, Митя и Коля ушли. Двери и окна домов были еще закрыты. На улицах виднелись одиночные прохожие. Митя и Коля вновь повернули к Северному Донцу.

Часа через два они увидели приближавшихся к Вовче гитлеровцев.

Изредка слышались одиночные выстрелы или автоматная очередь, да еще скрежет колес по гравию.

Митя и Коля стояли в конце последней улицы, выходившей прямо в поле.

— Смотри, Митя, подходят… — шепнул Коля.

Гитлеровские солдаты — около взвода — с автоматами на животе шагали широко развернутым строем. За ними двигались пароконные повозки.

Фашисты появлялись в Вовче не впервые. Но тогда, осенью, в городе не почувствовали так сильно ни отхода наших, ни прихода гитлеровцев. Пять-шесть дней в Вовче и войск-то никаких не было. А потом как-то на рассвете в предместье города расквартировался вражеский батальон. Жители Вовчи так и не видели фашистской армии: толпа мародеров тогда сама ждала с минуты на минуту, что ей придется спешно убираться. Мальчики с болью чувствовали, что на этот раз дело обстоит не так.

Коля Чегренов дрожал от возбуждения.

— Один бы пулемет сюда и…

— Ладно, помолчи! — остановил его Митя, дернув за рукав.

Гитлеровцы приближались.

— Давай вернемся, — предложил Митя.

— Боишься, да? — насмешливо спросил Коля.

— Не задавайся! Подумаешь, герой какой…

Вероятно, заметив их, солдаты замедлили шаг. Точно десятки шмелей вдруг зажужжали вокруг мальчиков.

Митя и Коля кинулись бежать к центру города. Свернув с улицы в один из дворов, они стали садами пробираться параллельно главной улице.

— Погоди! Чего ты бежишь? — остановил Колю Митя. — Переждем здесь.

— Давай. Ты, может быть, думаешь, что я боюсь?

— А что, не боишься?

— Это ты сам боишься! — обиделся Коля. — Вот и по лицу видно, что боишься.

— А ну, помолчи! — распорядился Митя, прислушиваясь.

Гитлеровцы вошли в город. Они простреливали улицы вдоль и поперек, останавливались, оглядывались и вновь шли дальше. Со звоном сыпались на улицу разбитые оконные стекла. Следы пуль красными точками оставались на кирпичных стенах домов. Гитлеровцы двигались группами по пять-шесть человек, ритмически отбивая шаг. На дороге отпечатывались следы их ботинок с ямками от гвоздей.

Прячась за стволами деревьев, смотрели на них Митя и Коля.

Казалось, город замер, затаил дыхание. Дома словно оглохли, все двери и окна были заперты. Вслед за проходившими по улице автоматчиками шел, удерживая на ремне рвавшуюся вперед волкоподобную собаку, низенький, пухлый гитлеровец с толстой шеей и яркорыжими волосами, повидимому офицер. Тревожно настораживая-острые, как ножи, уши, собака беспокойно вертела головой; она почувствовала спрятавшихся за деревом мальчиков, отрывисто залаяла и рванулась в их сторону. На гитлеровец грубо дернул за ремень и выпустил из автомата очередь по окнам соседнего дома.

— Какой рыжий фашист… — зашептал Коля. — И шея толстая, как у кабана! А собака-то… вот так собака! Правда?

— Помолчи! — одернул его Митя.

Вслед за гитлеровцем, ведущим на ремне собаку, на улице вновь показались пароконные повозки. Ржали огромные, упитанные кони, гнедые и серые в яблоках, блестели под лучами солнца их толстые, лоснящиеся крупы. Они гулко стучали по земле подковами. Сидевшие на повозках солдаты насвистывали и плевали сквозь зубы, некоторые из них играли на пискливых губных гармошках.

— Вот они какие, фашисты! — прошептал Коля.

Проходили все новые отряды солдат, стрелявших, подобно первым, вдоль улиц из автоматов, стучали подковами огромные, упитанные лошади, запряженные в повозки.

— Пойдем теперь к центру, — предложил Митя.

Они вновь кинулись бежать, пробираясь через сады и дворики. Скоро перед ними опять появился низенький, толстый и рыжий гитлеровец с толстой шеей под черной стальной каской. Вместе с другими гитлеровцами он стоял у входа в дом Папковых, перед двумя повозками. Лошади били копытами землю и громко ржали.

Рыжий фашист дергал натянутый ремень своей волкоподобной собаки. Тревожно наставляя уши, собака смотрела в сторону садика, в котором прятались мальчики, и угрожающе рычала. Фашист тоже с тревогой оглядывался кругом, быстро ворочая толстой шеей.

Все это казалось мальчикам фантастическим. Словно перед ними повторялась какая-то страшная сказка или развертывалась страшная картина из прочитанных книг. Фашисты чувствовали себя хозяевами на площади имени Ленина… Нельзя было не верить этому, потому что они видели все не во сне, а наяву.

Из ворот своего дома вышел старик Игнат Папков, за ним несколько солдат с какими-то вещами и свертками в руках. На спине у Игната был большой мешок, в руках он держал объемистый узел. Фашисты крикнули что-то. Игнат, видно, сообразил, чего от него хотят, положил свой узел и мешок на одну из повозок, повернулся и вопросительно посмотрел на гитлеровцев, как бы спрашивая: «Ну, еще что хотите вы взять у Игната Папкова?»

Низенький фашист оглядел его и, хлопнув себя плетью по сапогам, заорал:

— Пшель!

Собака, которую он держал на ремне, бешено залаяла на Пашкова.

Старик молча повернулся и с поникшей головой медленно пошел обратно.

Коля не сумел сдержать себя и дрожащим от возмущения голосом прошептал:

— Грабят… вот мерзавцы!

— Прикуси язык, говорят тебе! — сказал Митя.

Он наблюдал за всем происходящим безмолвно, хотя гнев кипел в его сердце с не меньшей силой. Его возмутил не грабеж: в глазах у Мити потемнело, когда он увидел сжавшегося перед фашистами старика Папкова.

Ведь дедушка Игнат был товарищем Митиного деда… Они часто ходили друг к другу, спорили, пили водку и расставались поздно ночью, чтобы на следующий день снова встретиться. В небольшом городе все знали и уважали Игната Папкова. Сыновья его были известными инженерами в Харькове и Киеве; один — изобретатель, другой — директор крупного завода. Сам дед Игнат был прославленным пчеловодом и садовником, в этой области все знал и всех охотно учил. На плодах и фруктах своего сада он настаивал различные наливки и в маленьких бутылочках приносил на пробу Бабенко. «Пусть себе смеются, кому не лень! — говорил он. — Пусть смеются пока. А я из бурака такой коньяк приготовлю, что прославится на весь Советский Союз! Вот попробуйте сами, Олесь Григорьевич. Какой вкус, какой букет! А ведь можно еще поработать, еще улучшить… Уже в этом году он не тот, что в прошлом. А вот это настоено на землянике, совсем иной аромат… Коньяк из бурака я хочу назвать „Марией“, по имени Марии Демченко. И уж будьте уверены — это будет напиток!»

Каким жалким стал веселый дед Игнат! Гитлеровец посмел кричать на него: «Пшель!»

«Надо обязательно извести пса у этого рыжего, — мысленно решил Митя. — Закатаю в мясо иголку и подброшу ему: пусть съест и подохнет! А этого рыжего…».

Он задумался, и сам еще не определив наказания рыжеволосому фашисту. И похожий на волка пес и его хозяин вызывал! одинаковую ненависть у мальчика. Митя не знал, что этот пес пользуется гораздо большей известностью в гитлеровской армии, чем его хозяин, не знал, что этот пес — результат скрещивания немецкой овчарки и волка — взят из личного питомника Германа Геринга. Когда фашистская партия захватила власть в государстве, Герману Герингу достались десятки должностей: он был и председателем рейхстага, и министром авиации, и рейхсмаршалом, и президентом многочисленных акционерных обществ, и так далее, и тому подобное. Это он, второй по власти человек в Третьей империи, вопил ежедневно: «Убивайте каждого, кто против нас, убивайте, убивайте всех! Не вы несете ответственность за это, а я, поэтому убивайте, убивайте!» Герман Геринг, остервенело призывавший к массовому истреблению народов, в то же время состоял председателем общества по защите животных от жестокого обращения. Он завел собственную псарню, на которой и была выведена новая порода собак. Рейхсмаршал снабжал собаками и армию, но если до него доходил слух, что где-либо плохо обращаются с питомцами его псарни, виновный головой платился за это. У Геринга имелись адреса всех собак, которые «служили рейху», и он хвастался их подвигами.

Шагавшие около повозок автоматчики останавливались перед каждым домом, и повсюду повторялась та же сцена, которая произошла у дома Пашковых. Повозки уже доверху были нагружены свертками и узлами, а на них продолжали наваливать детскую, женскую и мужскую одежду, посуду, домашние вещи и чемоданы.

Три повозки остановились перед домом Кияненко на улице Гоголя. Автоматчики вошли в дом. Вдруг оттуда послышались выстрелы, женский крик и плач детей. Рыжий фашист отстегнул ремень от ошейника своего пса, и тот с яростным лаем кинулся во двор к Кияненко. За ним побежал и стоявший у повозки долговязый автоматчик. Из ворот с испуганным кудахтаньем вылетели куры, рассыпая в воздухе перья, с визгом выбежал поросенок, а за ним волкоподобный пес. Рыжий фашист свистнул. Перед самой повозкой пес настиг поросенка, схватил за горло, начал грызть. Немного погодя из дома вышли автоматчики с набитыми мешками и узлами. Один тащил двух зарезанных поросят.

Объезжая улицы, фашисты добрались до здания исполкома. Остановившись, оглядели здание и выстрелили, целясь в окна. Стекла с треском посыпались на улицу. Потом рыжий фашист подошел к стене, содрал какое-то объявление и, бросив на землю, стал топтать его сапогами. Повозки и автоматчики свернули на улицу Ганны Хоперской, оставляя за собой могильную тишину и ужас.

Коля и Митя подошли к исполкому. Митя поднял с мостовой обрывки сорванного рыжим фашистом объявления, желая узнать, что так взбесило фашиста, и прочитал вполголоса:

— «Районным управлением приусадебных хозяйств получены семена ароматических и декоративных растений и цветов. Желающие могут приобрести их по доступным ценам. Адрес — здание горисполкома, первый этаж, пятая комната; телефон 5-28».

— Почему он разорвал это объявление? — удивился Коля.

— Потому, что его написала советская власть!

Безмолвным и пустынным выглядело здание исполкома. Молчали телефонные аппараты на столах, видневшиеся через окна с разбитыми стеклами.

Митя сложил обрывки разорванного объявления и засунул в карман.

— Зачем тебе? — полюбопытствовал Коля.

— Да так… — неопределенно ответил мальчик.

По правде говоря, он и сам в эту минуту не смог бы объяснить, для чего ему нужно объявление о семенах ароматических и декоративных растений. И лишь позже, когда он вместе с Колей бежал через дворы и садики вовчан, чтоб видеть, что еще собираются творить фашисты, в сознании оформилась мысль: «Если это объявление так обозлило их, значит… нужно снова наклеить его на стену. А раз объявления будут на стенах — значит советская власть есть».

Ему захотелось сейчас же поделиться с Колей этой мыслью, но он сдержался и промолчал.

Короткошеий фашист с собакой уже стоял перед воротами дома Глушко.

Сердце у мальчиков сильно забилось. Там ли еще лейтенант Сархошев и тот большеносый боец? И что произойдет, если они не успели скрыться?

Солдаты вдруг остановились. Из ворот дома вышла, опираясь на палку, старая Ксения Глушко. Дряблый подбородок складками лежал на груди, глаза были налиты кровью. Она ковыляла прямо на гитлеровцев. Стоявший впереди фашист взглянул на старуху и сделал движение, как бы желая отступить. Во взгляде старухи читалась такая злоба, весь вид ее и выражение лица были такими отталкивающими, что гитлеровец невольно крепче сжал свой автомат и спросил:

— Матка, куда идиош?

Старуха остановилась, с минуту вглядывалась и вдруг с дикой радостью проговорила:

— Господи… пришли уже! Спасители наши пришли!

Фашистские солдаты переглянулись и снова с удивлением уставились на старую ведьму.

Тот же «знаток» русского языка неуверенно спросил:

— Ты радостны, мати, да, ты радостны, что мы пришол?

Морщины на лице старухи словно разгладились, спина словно выпрямилась. Она засеменила к солдатам.

— Как же мне не радоваться, голубчики вы мои? Да я двадцать пять лет ждала вас! Вы понимаете по-русски? Двадцать пять лет жду я вас, родные мои!

Подойдя вплотную к тому солдату, который говорил с нею, она наклонилась к его автомату. Солдат попятился, но старуха опять подковыляла к нему, наклонилась и поцеловала его автомат.

— Двадцать пять лет, голубчики… Пришли наконец! А я уже двадцать пять лет жду вас!

Митя и Коля видели эту сцену, слышали все, что говорила старуха. Предательство старой Глушко произвело на мальчиков гнетущее впечатление, более ужасное, чем даже присутствие вооруженных фашистов в их родной Вовче.

Снова открылись ворота, на улицу вышли Фрося Глушко, лейтенант Сархошев, уже без знаков различия советского офицера, и большеносый боец. Они шли за Фросей, подняв вверх руки.

Гитлеровцы быстро вскинули автоматы. Рыжий толстяк хрипло крикнул:

— Ви большевик, большевик?!

Выступив вперед, Фрося с наглой уверенностью ответила:

— Какие там большевики! Большевик капут! Мы сами фашисты.

При этих словах она с силой ударила кулаком по своей огромной груди.

Автоматчики подошли к Сархошеву и Шарояну, обыскали их и доложили что-то рыжему. Натягивая ремень пса, тот шагнул ближе к Сархошеву и пристально взглянул ему в лицо.

Сархошев улыбнулся, что-то сказал по-немецки, достал из нагрудного кармана какую-то бумагу и протянул гитлеровцу.

Ничего не поняв из их разговора, Митя и Коля смотрели во все глаза, слушали во все уши. Они не могли знать, что на листке, предъявленном Сархошевым, была написана одна коротенькая фраза:

«Ручаюсь за предъявителя сего. 1913 Ильза Брауде, 279».

Рыжий гитлеровец повертел листок в руках.

— Что это значит? — недоверчиво спросил он.

— Разведке об этом известно, — со льстивой улыбкой объяснил Сархошев. — За меня ручается резидент имперской разведки фрау Ильза Брауде, проживающая в Харькове под именем моей тетки. Я остался в городе, чтобы принести пользу немецкой армии. Не пожелал больше служить большевикам!

Рыжий дружески хлопнул его по плечу.

— Гут, остальное расскажете там, где надо.

Митя и Коля не поняли разговора между рыжим и лейтенантом, но смысл происходящего был им понятен и так. Значит, Сархошев и тот боец — изменники, они умышленно отстали от советских войск, чтоб сдаться в плен фашистам… И как они утром не догадались об этом, как могли подумать, что те остаются в городе для разведки?!

Митя крепко стиснул челюсти, его била дрожь. Он громко выругался:

— Гады!

На этот раз его с силой дернул за руку Коля:

— Ну, куда лезешь?! И придержи язык.

— А ты не учи меня! — вспыхнул Митя.

— Не задавайся! — проговорил Коля. — Подумаешь, герой какой…

LXX

Кем же был на самом деле Партев Сархошев? И кто была фрау Ильза Брауде, которая проживала в Харькове под именем Вардуи Товмасовны Сархошевой?

Десятки лет назад при дворе одного из персидских шахов большой известностью пользовался ювелир Агаси Сархош-ага, армянин по национальности, ведший крупную торговлю драгоценными камнями, старинными коврами и шелковыми изделиями. Он владел европейскими языками, знал все тонкости торгового искусства. Вывозя из Персии драгоценные ковры и шелковые ткани, он часто бывал в Петербурге, Берлине, Париже и Лондоне, имел постоянных агентов по продаже ковровых изделий в Лейпциге и Амстердаме. Каждый раз по приезде из Европы в Персию Агаси Сархош-ага преподносил дорогие подарки шаху, к старшей жене которого была вхожа супруга его, Алмаст-ханум.

Во время «персидской революции» преданный придворный ювелир Мохамед-Али-шаха финансировал Ефрем-хана в целях свержения того же Мохамед-Али-шаха. Не скупился он и впоследствии, субсидируя и Реза-хана после того, как заметил, что тот постепенно прибирает к рукам страну: ведь «персидская революция» обещала изворотливому купцу заманчивые перспективы неограниченной наживы. Позже Агаси Сархош-ага убедился, что лично он не извлечет никакой пользы из представлявшихся возможностей. Организовав из персов «казацкие отряды», царский полковник Ляхов разогнал меджлис: даже после свержения Мохамед-Али-шаха царская Россия продолжала поддерживать его. Особенно напугало просчитавшегося купца убийство Ефрем-хана, навсегда отрезавшее ему путь в Персию. В это время семья его находилась в Берлине, где он взял гувернантку-немку для своего сына. Сам он по торговым делам разъезжал по городам Европы. Вскоре он переехал с семьей из Берлина в Лейпциг и увез с собой молодую вдову гувернантку. По приезде в Лейпциг в доме богатого торговца коврами начались семейные неприятности: заподозрившая мужа в связи с иноземкой, Алмаст-ханум не раз ругалась с ним и таскала за волосы гувернантку. А вскоре выехавший по делам в Амстердам Агаси Сархош-ага получил телеграмму о том, что жена его скоропостижно скончалась. Он вернулся в Лейпциг, чтобы оплакать и похоронить Алмаст-ханум. Вызванные гувернанткой немецкие врачи определили, что смерть жены Агаси Сархош-аги последовала в результате разрыва сердца.

Тяжело было богатому коммерсанту жить без жены, воспитывать маленького сына. Мысль отдать Партева в пансион была ему не по душе. Он был неравнодушен к гувернантке, да и фрау Брауде соглашалась стать подругой его жизни. Нужно было узаконить эту связь, добиться согласия Эчмиадзина на брак с лютеранкой. Торговец коврами избрал по предложению гувернантки иной и более легкий путь. У гувернантки появился документ, удостоверяющий, что она армянка, «Вардуи, дочь Товмаса Сархоша», родная сестра Агаси Сархош-аги. Итак, по паспорту они были братом и сестрой, в жизни — мужем и женой. Через некоторое время Агаси Сархош-ага, заручившись солидным поручительством «именитых русских граждан», обратился в российское консульство с просьбой принять его в русское подданство, поскольку он принял решение переехать в Россию и заняться виноторговлей. Эту мысль подала и настойчиво поддерживала в нем его «сестра». Заручившись русскими паспортами и прибавив русские окончания к фамилии, семья торговца весной 1913 года прибыла в Россию. Вплоть до самой Октябрьской революции торговая деятельность Агаси Сархошева беспрепятственно росла и расширялась. В 1921 году его арестовали в Батуми за связь с контрабандистами и продержали в тюрьме несколько месяцев. Через неделю после освобождения он был найден мертвым в своей мягкой пуховой постели.

Лишившаяся всего состояния Вардуи Сархошева переехала с «сыном покойного брата» в Ростов-на-Дону и стала давать уроки иностранных языков. В конце двадцатых годов Партев Сархошев, уже девятнадцатилетним юношей, был принят на работу в Ростсельмаш. Он уже имел двухлетний рабочий стаж, когда «тетка» сочла необходимым переехать в Харьков. Здесь Сархошев был принят на работу в клуб нацменьшинств — заведующим библиотекой. Вскоре он вступил в драматический кружок, сам стал пописывать пьесы о том, как бдительные советские люди разоблачают предателей, шпионов и вредителей.

С «теткой» он ладил. Вардуи Товмасовна неизменно баловала Партева, когда он был ребенком и подростком, а потом… Партев и сам не знал, как это случилось, что он вступил в связь с женщиной старше себя на целых восемнадцать лет.

В 1931 году Сархошева направили учиться в институт кинематографии. Проучившись год, он решил сделаться оператором. Это пригодилось ему. Несколько раз с научными экспедициями он выезжал в отдаленные области и привозил хвалебные характеристики: «Политически подготовлен… Старательно работает над собой… Неуклонно выполняет все задания…».

Другие люди, подобно тем, кто выдавал ему такие характеристики, не колеблясь поручились за него при вступлении в партию, как за бывшего рабочего.

Это было в 1939 году. Тогда же Сархошев перебрался в Армению, чтобы работать по специальности. После многочисленных отсрочек его наконец призвали в армию. Прослужив год рядовым, он постепенно добрался до чина младшего лейтенанта, а за два месяца до войны получил чин лейтенанта.

На каждом новом месте он из кожи лез, стараясь быть замеченным, завоевать благосклонность начальства, заслужить похвалу и доверие. В первые дни после прибытия на фронт он даже подумывал совершить какой-нибудь подвиг. Но фронтовые события очень скоро показали ему, что эта затея опасна. И Сархошев начал думать уже о том, как быть, чтобы остаться в живых. «Мой девиз — любой ценой спасти свою жизнь, не дать опасности коснуться ее…» — писал он в эти дни в своей записной книжке.

Во время осеннего отступления он уже твердо решил отделить свою личную судьбу от судьбы советской власти и ее армии. Ухватившись за представившийся случай, он хотел было остаться в Харькове и зашел к «тетке», чтобы сообщить ей о своем решении. Фрау Брауде очень обрадовало это. решение Партева; она обняла и расцеловала его, но остаться в Харькове отсоветовала. И когда Партев попытался перечить, она строго и решительно отчитала его:

— Я запрещаю тебе оставаться тут. Здесь ты мне не нужен. Ты должен уехать, добраться до Кавказа. Счастливого пути!

До этой встречи Партев своей «тетки» не понимал.

Из многозначительной записки, которой его снабдила фрау Брауде, Сархошев впервые узнал, кто она, и очень этому обрадовался. «Тетка» посоветовала ему уехать на Кавказ и там ждать прихода немецких войск. Боясь наказания за дезертирство, Сархошев этому совету не последовал, но после приказа о новом отступлении он решил при первой же возможности отстать от своей части и сдаться. Ведь бог его знает, какие непредвиденные случайности могут возникнуть и помешать этому плану… Нетрудно оказалось убедить Шарояна последовать за? ним. Тот давно уже привык слепо повиноваться его воле, быть послушным орудием в руках лейтенанта, которому удалось держать его подальше от «влияния политруков».

— Куда и зачем ты пойдешь?! Ведь на этот раз их будут танками и авиацией гнать до самой Сибири! Не лучше ли остаться здесь? Через месяц немецкая армия овладеет Кавказом, и мы живыми-здоровыми спокойно вернемся к себе домой!

Мысль отстать от части пугала Шарояна, но он не нашел в себе воли к сопротивлению. «На этот раз их будут танками и авиацией гнать до самой Сибири…»

— Тысячи людей сдаются в плен, — продолжал убеждать Сархошев, хотя Шароян ни слова не возразил на его предложение. — Тогда была зима, он не мог развернуть свою технику. А теперь… Зачем погибать даром?

Судьба человека, не имеющего принципов и твердого пути в жизни, всегда бывает шаткой. Услышав предложение лейтенанта сдаться в плен немцам, Бено Шароян заколебался было, но, затаив страх и сомнения, молча покорился, доверив Сархошеву свою судьбу и свое будущее.

LXI

…Митя и Коля, сжимая кулаки, видели, что Сархошев идет по главной улице с двумя гитлеровцами так весело и радостно, словно встретил самых близких друзей. А за ним, опустив голову, молча шагает тот смуглолицый, большеносый боец…

— Гад проклятый! — повторил Митя.

Он вспомнил, как этот предатель приходил к ним домой, как дед и бабушка угощали его наливкой. Вспомнил он и нечаянно подслушанный разговор домашних о том, как Тигран Иванович выгнал его.

— Ах ты гад!..

— Да хватит тебе! — вышел из себя Коля.

События следовали одно за другим с такой ошеломляющей быстротой, что подростки перестали удивляться виденному. В их душе росло чувство ненависти, которое-утраивает силы и побеждает страх.

В город вливались все новые группы фашистских солдат.

После полудня в Вовчу въехал командир дивизии генерал фон Роденбург. Он сошел с машины в центре города, перед маленьким сквером — высокий и такой костлявый, словно это был не человек, а оживший скелет. Фуражка с высокой и широкой тульей осеняла морщинистое личико с выступающими скулами и моноклем в левом глазу. За ним следовали его помощники и переводчик.

К генералу подошли с докладом офицеры, ранее прибывшие в Вовчу. Генерал сделал какое-то распоряжение, и два офицера с группой солдат побежали выполнять его.

Через несколько минут они вернулись, ведя с собой Матвея Мазина, который раболепно согнулся перед генералом. Автоматчик притащил из ближайшего дома кресло. Усевшись в кресло прямо на улице, генерал что-то буркнул. Переводчик генерала спросил по-русски, четко выговаривая слова:

— Кто ты?

— Матвей Власович Мазин, ваше превосходительство! — униженно зачастил Мазин. — Я остался, чтобы встретить вас, ваше превосходительство. Я их политику не уважаю, ваше превосхо…

Генеральский переводчик резко оборвал его:

— Замолчать и отвечать только на вопросы! Знаете ли вы Макавейчука? Он должен быть здесь. Немедленно найдите и приведите его!

— Как не знать, ваше превосходительство! Да вот и он!

Неожиданно появившийся Макавейчук по-военному вытянулся перед генералом и что-то доложил ему по-немецки. Сказанных им слов мальчики, конечно, не поняли.

— Вы можете идти! — сказал переводчик Мазину, и тот, поклонившись, молча ушел.

А Макавейчук продолжал говорить с генералом на немецком языке, и мальчики только слышали его голос, не понимая смысла.

— Постарели вы, Вольф! — говорил генерал. — А я помню вас красивым юношей.

— Да, прошло двадцать шесть лет, — проговорил Макавейчук.

— Двадцать шесть лет! — повторил генерал, вынимая монокль и протирая его платком. — И вот уже претворяются в жизнь планы, которые мы составляли в то время.

— И так прошла вся моя жизнь! — кивнул Макавейчук.

Генерал скова вставил монокль.

— Нет, Вольф, не прошла, она только начинается, твоя жизнь: ты будешь хозяином этого города!

Генерал глянул вдоль широкого проспекта, туда, где открывался вид на залитые солнцем холмы, на сосновый лесок, и негромко проговорил:

— Красивая страна. И теперь она наша!

Макавейчук-Вольф подтвердил:

— Красивая и богатая, господин генерал!

— И наша! — повторил генерал. — А город будет вашим. Дайте мне кофе!

Переводчик и адъютант поспешили налить из термоса в металлический стаканчик горячий кофе, который адъютант почтительно поднес генералу. Выпив кофе и вернув стаканчик адъютанту, генерал снова обратился к Макавейчуку:

— Итак, Вольф, будьте уверены, что вас не забыли. Начните жить с этого дня, но пока оставайтесь попрежнему Макавейчуком!

И человек, которого искал и нашел фашистский генерал фон Роденбург, оставался Макавейчуком еще восемь месяцев после этого. Никому в Вовче не могло прийти в голову, что Макавейчук — это вовсе не Макавейчук. Он появился в Вовче после гражданской войны, в 1922 году, как демобилизованный боец Красной Армии. Назвавшись товарищем погибшего в боях с бандами Махно солдата, Макавейчук занес его родным карточку и личные вещи убитого. Семья Кияненко, чтя память погибшего, два месяца не отпускала от себя Опанаса Макавейчука. Позже он женился на дочке Кияненко, скромной, трудолюбивой и пригожей Катерине, и остался жить в Вовче.

Опанас Макавейчук пользовался общим уважением за свой скромный нрав. В течение ряда лет он работал заведующим продуктовой лавкой, и ни одна ревизия не находила у него никаких упущений. Потом долгое время он был экспедитором на сахарном заводе в Белом Колодце, по делам правления часто бывал в центрах Союза — Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве. Здесь он тоже пользовался доверием и ушел с хвалебной характеристикой, заверенной круглой печатью. Последние четыре года, «не желая больше жить врозь с семьей», Макавейчук работал на пивном заводе в Вовче бухгалтером. Выезжая в Харьков или Киев для сдачи отчета и баланса, он каждый раз по возвращении представлял директору блестящую оценку финансового состояния и бухгалтерской отчетности завода, данную главком. Он считался работником добросовестным и трудолюбивым, свои служебные обязанности выполнял безупречно, но не поступался и своими правами. Каждый год обязательно брал очередной отпуск и ездил путешествовать — в лево-бережную Украину, в Ленинград или в Среднюю Азию, на Дальний Восток и Кавказ. «Не по душе мне сидеть на одном месте! — говаривал он. — Дом отдыха, санаторий — это же для больных! Я и отдыхаю и набираюсь сил только во время путешествий. Тогда и отдыхаешь, и страну изучаешь, социалистическое строительство видишь! Дайте вы мне, пожалуйста, стоимость путевки в дом отдыха, а самая эта бумажка мне ни к чему…»

Итак, никому и в голову не могло прийти, что Макавейчук — это не Макавейчук. Не знала этого и жена, любившая мужа и считавшая его одним из самых хороших людей на свете; не знал этого и сын, восторженный комсомолец, в первые же дни войны ушедший в армию защищать родную Украину от вторгнувшихся фашистских орд.

Не знали они, что Опанас Макавейчук — в действительности Зикс Вольф, с юношеских лет занимавшийся шпионажем. В 1916 году, молодым человеком, он был заслан в Россию, поступил в царскую армию. В стране происходили величайшие исторические событии. Он был свидетелем и даже участником этих событий, неизменно сохраняя верность пославшим его и в точности выполняя их поручения.

Затаив дыхание, Митя и Коля смотрели в щель забора на Опанаса Макавейчука, свободно и спокойно говорившего по-немецки с фашистским генералом.

— Как долго они говорят! — выразил недовольство Коля. — И откуда Макавейчук знает их язык?

Тоном опытного человека Митя объяснил:

— Шпионы все языки знают!..

В этот день произошло еще одно событие, глубоко потрясшее мальчиков. Толстый рыжий коротыш, который под конвоем двух автоматчиков вошел в Вовчу вместе со своим псом, привел к генералу старожила Вовчи, знатного охотника Макара Петренко. Один из солдат нес в руках допотопную одностволку деда Макара, его охотничью кожаную сумку и мешок, набитый порохом.

Печатая шаг подкованными сапогами и задрав вверх голову, рыжий коротыш подошел к генералу и, вытянувшись, что-то доложил про деда Макара. Волкоподобный пес подбежал к генералу, начал обнюхивать его ботинки, и тот погладил пса по голове своей костлявой рукой в перчатке. Выслушав рыжего фашиста, генерал поднял голову и, прищурив один глаз, через монокль взглянул на деда, что-то сказав переводчику.

Переводчик обратился к деду Макару:

— Генерал спрашивает, почему ты спрятал порох и ружье в погребе.

Дед Макар стоял прямо перед генералом. На вопрос переводчика он улыбнулся.

— А ты русский, что ли? — вместо ответа спросил он. — Чисто говоришь по-нашему.

— Не болтай, старик! — рассердился переводчик. — Отвечай на вопрос генерала!

— А что отвечать-то? — пожал плечами дед Макар. — Я охотой промышляю восемьдесят лет. У меня порох всегда был.

— А почему спрятал? — настаивал переводчик.

— Спрятал, чтоб не украли! — ответил дед Макар.

— А кто должен был украсть?

— Дурные люди, вот кто.

— Смотри, старик, рассердится генерал! — пригрозил переводчик. — Говори правду. Может, ты партизанить хочешь?

— Теперь я вижу, что ты не русский: немец, видно. А я думал сначала, что русский: хорошо по-нашему говоришь. Ну подумай, какой из меня партизан?! Я женатым был, когда отменили крепостное право при Александре Втором. Его царем-освободителем прозвали, да только неправда это — обманули тогда народ. А хозяином своей земли народ только после семнадцатого года стал, когда господ прогнали. Простой народ у нас не любит господ. Много я знаю и помню, потому что много прожил и многое видел. А вот партизаном быть не привелось. Да и какой из меня партизан? Найдутся люди помоложе да похрабрее меня для этого дела! Да, ты не русский, это видно! Я-то сначала думал, что русский… И почему вы так партизан боитесь? У вас же уйма самолетов и, говорят, танков тоже. А из меня какой партизан?! Вот порох мне нужен — это так. Осенью лис у нас много бывает. Мех у них, правда, не из первосортных, но если хорошо выделать…

— Довольно! — с гневом прервал переводчик.

— А что я плохого сказал, товарищ дорогой?

Дед сплюнул в сторону и, хитро глянув на переводчика, поправился:

— Извиняюсь. Забыл я, что вы не из товарищей будете. Ничего не поделаешь, привык при советской власти!

— Довольно, перестать болтать!

— Так вы же позвали меня для разговора? — удивился дед. — А я сам не охотник до болтовни.

Он кивнул в сторону генерала:

— Из больших генералов, наверно? А насчет пороха сказал бы ты ему, что порох мне для охоты нужен — зверя бить. Да тут меня все знают, хотя бы вот Макавейчук. Ты бы объяснил, Опанас Павлович, может не поверили они мне…

Переводчик и Макавейчук заговорили с генералом на их языке. Генерал что-то ответил.

Автоматчики набросились на старика, подтащили его к телеграфному столбу и привязали. Один из солдат высыпал из сумки и мешка к ногам старика весь порох.

— Что они делают? — задыхаясь, спросил Коля.

Митя молча оттолкнул его в сторону, чтоб заглянуть в широкую щель забора.

Дед Макар уже понял, что его ожидало, и гневно проклинал фашистов. До мальчиков ясно доносились его слова:

— Убивайте, гады! Чего мне бояться? Сто лет прожил, приму смерть за святую Россию. А вам, псы лютые, не быть хозяевами на нашей земле!..

Один из автоматчиков, отойдя на два шага, зажег спичку и бросил в кучку пороха у ног старика. Порох вспыхнул. Синеватое пламя охватило тело, лицо, длинную белую бороду деда Макара… Митя отшатнулся от забора.

А Коля смотрел. Через минуту голубое пламя опало…

Дед Макар, неузнаваемый, с голым и обугленным лицом, уронив голову на грудь, висел на телеграфном столбе. Дымились веревки, которые еще удерживали его тело.

Спокойно сидя в кресле, генерал в монокль наблюдал эту картину. На его лице не дрогнул ни один мускул. Фашистский генерал смотрел, как горит привязанный к столбу старик, так равнодушно, словно сидел в ложе театра и смотрел много раз виденный спектакль.

Коля заметил, как один из офицеров отвернулся и рукой прикрыл глаза. «И ему, видно, страшно стало», — подумал Коля.

Веревки перегорели. Обгоревшее тело деда Макара лицом вниз упало на землю.

Коля обернулся, чтоб заговорить с Митей, и вдруг увидел, что рядом никого нет. Оставшись один, он испугался и побежал к дому Бабенко…

Митя лицом вниз лежал на своей кровати и тяжела дышал. Сидя рядом с ним дед Олесь молча курил трубку. Все в комнате было разворошено, на полу валялись стулья и вещи. «Видно, и сюда зашли пограбить», — догадался Коля.

— И ты был с ним? — спросил дед Олесь.

Коля кивнул. Язык ему не повиновался.

Олесь Григорьевич укоризненно покачал головой.

Вечером на каждом перекрестке фашисты установили станковые пулеметы, а в центральном сквере разожгли большой костер, хотя погода была теплая. Для чего гитлеровцам нужен был этот костер — никто так и не понял.

Притаившись за тем же забором, Митя и Коля смотрели на стоявших вокруг костра фашистов. Освещенные пламенем, они похожи были на каким-то чудом оживших каменных истуканов. Среди солдат был и рыжий короткошеий толстяк со своим псом.

Из ближайших домов и учреждений солдаты волокла в сквер стулья и кресла, шкафы и диваны, рубили их. я кидали в костер. Запах горелой кожи и материи разносился по городу, языки пламени вскидывались до верхушек акаций.

Навострив уши, собака бегала вокруг костра, то пропадая в темноте, то снова появляясь рядом с хозяином.

Один Из солдат принес и швырнул в огонь огромный глобус. Он упал на только что брошенный в костер стул и остался стоять на своей подставке. Языки пламени лизали его, казалось — огнем охвачен земной шар.

— Видно, из книжного магазина принесли, — прошептал Митя.

— Да нет, это большой глобус нашей школы, я его узнал, — поправил Коля.

Пламя вырывалось уже из самого глобуса.

— Эх, сюда бы один пулемет! — с тоской вздохнул Коля. — Хоть один пулемет! Мы показали бы им…

Собака вдруг уставилась на забор, навострила уши и с громким лаем кинулась туда, где прятались мальчики. Митя и Коля бросились бежать, собака с лаем преследовала их. Вдруг Митя почувствовал, как кто-то сильно толкнул его в спину, и он упал. Послышались выстрелы.

…Кто привел его домой, кто перевязал тряпками — Митя не помнил. В спине и затылке он чувствовал острую боль.

А вот и дед Олесь. Сидит рядом и курит свою трубку. Тут же и бабушка Улита, и Коля Чегренов. Понятно. Значит, собака рыжего фашиста нагнала его, и этими тряпками ему перевязали раны от ее укусов.

Дверь распахнулась. В комнату вбежала похожая на волка собака, следом за нею — рыжий фашист в черной каске и с ним другой немецкий офицер.

Дед Олесь и бабушка встали с места.

Навострив уши, собака громко лает. Рыжий дергает ее за ремень, привязанный к ошейнику, что-то говорит деду Олесю. Тот кивает головой. Рыжий уходит, уводит собаку. Другой остается. Немецкий офицер разговаривает с дедом на ломаном русском языке:

— Вы не обижай, что я прийти ваш дом.

Дед отвечает:

— А какое я имею право?

Митя ясно слышит голос деда. Это не сон, все происходит на самом деле, вот и вой собак издали доносится.

Немец подходит к Мите.

— Мальчик больно? — спрашивает он деда.

— Да болен, — говорит дед Олесь.

Офицер прикладывает руку ко лбу Мити. Но Митя отталкивает его руку и, собрав все силы, кричит:

— Собака!

Он сам слышит свой голос. И, словно чудом, лихорадка в одно мгновение спадает.

Олесь Григорьевич, с трудом скрывая испуг, обратился к немцу:

— Простате, господин офицер, мальчик болен, жар у него…

Тот с грустной улыбкой взглянул на старика.

— Но я тоже есть человек, батка! Верить — я тоже человек…

И вдруг Коля узнал немца; это был тот самый офицер, который отвернулся и закрыл глаза рукой, когда деда Макара сжигали на телеграфном столбе.

Офицер молча отошел, сел на диван и сжал голову руками.

— Ребенок ведь… в бреду, — повторял Олесь Григорьевич, подойдя к дивану.

Офицер сидел неподвижно, не отвечая ему.

В городе тоскливо выли оставшиеся без хозяев собаки; от их воя мороз подирал по коже. Многие псы убежали за город; рассевшись на склонах окрестных холмов, они подвывали горестно и испуганно.

Сжимая веки, Митя прислушивался к этому вою и опять вспоминал огромный костер. Стремительно поворачиваясь на своей оси, горел круглый, словно глобус, исполинский земной шар.

LXXII

В тот день, когда фашистские войска вступали в Вовчу, Меликян брел вдоль балки, известной под названием Холодного Яра, и нес на спине раненого Аргама. У старого дуба с замшелым стволом он осторожно опустил раненого на густую траву. Заботливо уложив Аргама, он присел рядом и рукавом отер со лба пот.

— Пить хочется, — прошептал Аргам, поднимая на Меликяна измученные глаза.

…Целую ночь брели они через поля и рощи, тщетно пытаясь отыскать свой полк, дивизию или хотя бы какое-нибудь подразделение армии, бесследно исчезнувшей самым необъяснимым образом. Одно лишь было ясно — войска отступили. Но когда это произошло и в каком направлении — они не знали. Накануне командир взвода Сархошев, замещавший раненого командира роты, послал Меликяна, Вардуни и бойца Емелеева с телефонным аппаратом в нейтральную зону, поближе к оборонительному рубежу неприятеля, приказав следить за действием его огневых точек. До полуночи они, сидя в воронке, наблюдали за огнем фашистов, сообщая командиру взвода все, что можно было разглядеть ночью и что командир взвода мог и сам видеть, сидя в своем окопе: «Артиллерия неприятеля бьет из глубины правого фланга оборонительного рубежа… Дальность определить трудно… В центре действуют три пулемета, установленные треугольником… Ракеты выпускают с этих же огневых точек… На неприятельских позициях какого-либо движения не замечается…»

Каждый раз, как им удавалось связаться с лейтенантом Сархошевым, тот повторял свой приказ: «Не двигаться с места, пока не будет моего распоряжения… пока я не вышлю смены».

Часто телефонный провод обрывался, связь нарушалась. В таком случае один из троих выползал из воронки, искал обрыв, починял оборванный провод и возвращался назад. Перевалило за полночь, когда Емелеев отправился исправить очередное повреждение провода. Прошло полчаса, час, полтора часа, а Емелеева все не было. На этот раз вызвался идти Аргам. Он пробирался пригнувшись, зажав в левой руке провод. Через двести— триста метров он наступил на что-то мягкое. В эту минуту неприятель ракетами осветил поле. Аргам увидел лежавшего на спине Емелеева. Бросившись на землю рядом с товарищем, он вполголоса окликнул: «Емелеев!.. Емелеев, ты ранен?» Боец не отвечал. Он был мертв.

Взвалив на спину тело товарища, Аргам пополз к позициям роты. Его поразила странная тишина. Лишь издали с интервалами грохотала наша артиллерия. Но Аргам поразился еще сильнее, когда, перенеся тело Емелеева через бруствер, спустился в первую траншею. Извилистый окоп был безлюден. Но, может быть, рота отошла на вторую линию обороны, на полкилометра дальше? Оставив тело Емелеева в первом окопе, Аргам побежал по траншеям к блиндажу командира роты. Но и там никого не было. Еще больший страх и сомнения охватили Аргама. Что случилось, каким чудом мог исчезнуть целый батальон? Не найдя никого и на второй линии обороны, Аргам вернулся к прежним позициям своей роты. Достав из внутреннего кармана гимнастерки Емелеева все его документы, он положил убитого на дно окопа, нарыл саперной лопаткой земли из стенки окопа и засыпал тело товарища: пусть не останется без погребения.

Аргам побежал обратно к Меликяну, который, свято выполняя приказ командира, остался лежать в воронке, служившей им укрытием. В ту минуту, когда Аргам уже добрался до Меликяна, рядом с воронкой разорвался снаряд. Аргам упал ничком рядом с Меликяном, чтобы укрыться от осколков. Когда умолк грохот разрыва, Меликян начал расспрашивать, что случилось, где Емелеев и почему опять не работает телефон.

«Наш полк отступил», — только и сказал Аргам. «Почему у тебя такой голос?» — удивился Меликян. «Меня ранило».

И вот, начиная с этой минуты, Меликян тащил Аргама на своей спине. Никого не нашли они и в блиндаже капитана Малышева. Рядом с пустым блиндажом командира полка они увидели неподвижные танки. Один из них стоял дыбом у бруствера, и сорванная гусеница свисала вниз.

Это были следы вчерашнего боя, выигранного полком. Но самого полка не было…

Теперь с раненым Аргамом на спине Меликян брел на северо-восток, в сторону предполагаемого пути отступления полка, то присаживаясь, чтоб перевести дух, то снова пускаясь в дорогу. И чем дальше он брел, тем больше удалялся гул нашей артиллерии, пока не умолк совсем. Неприятель, встревоженный этим молчанием, все больше и больше усиливал огонь по оставленным батальонами позициям, повидимому, еще не догадываясь о том, что советские полки отошли.

Мост через Северный Донец оказался разрушенным. Меликян отыскал место, где русло было особенно широко; течение в этом месте не могло быть стремительным. Действительно, с Аргамом на спине он без приключений перебрался через реку, даже не сняв одежды. Под утро они были уже в лесочке против села Старицы, а на рассвете с вершины лесистого холма заметили продвигающиеся вперед фашистские полки, автомашины, повозки и танки: гитлеровцам только теперь стало известно, что советские войска отступили.

Опустив Аргама на землю, Минас молча разглядывал продвигавшиеся вперед фашистские войска. Он не находил. объяснения внезапному уходу наших дивизий. Еще более необъяснимым казалось это потому, что за последнюю неделю все неприятельские контратаки были успешно отражены, с большими потерями для врага. Говорили даже, что несколько наших дивизий прорвали фронт и зашли в тыл врагу, что ожидается крупное наступление, что гитлеровцы бежали из Харькова, и еще многое в этом же роде. Мысль о возможности отступления никому не приходила в голову. И вдруг в течение одной ночи — стремительный отход…

Солнце уже перевалило за полдень, когда Минас, положив Аргама под старым дубом, головой к замшелому стволу, устало опустился рядом с ним на густую траву, задумавшись о том, почему же все так сразу переменилось.

— Пить хочется, — повторил Аргам.

Он уже несколько раз просил пить после того, как кончилась вода в фляжке.

— Ты полежи, Аргам, а я спущусь в овраг, поищу воды, — предложил Меликян.

— А где мы сейчас находимся? — спросил Аргам.

— Да в таком месте, душа моя, где нас никому не отыскать! — ответил Меликян, забирая фляжки, чтоб идти на поиски воды. — Лежи спокойно, а я пойду за водой. До наступления темноты побудем здесь, а вечерком двинемся.

Фигура Меликяна, спускавшегося в овраг с флягами в руке, пропала за густой порослью. Лежа на спине, Аргам смотрел на кроны деревьев. В просветы между ветвями виднелись кусочки неба, чистые, словно маленькие зеркала. От легкого ветерка шелестели ветви, словно кругом шептались люди, спрятавшиеся за стволами. Ар-гаму послышался свист, немного погодя — легкое постукивание. Звук то стихал, то слышался снова. Вот он раздался совсем близко: «Тук… тук-тук». Аргам догадался, что это стучит дятел и посвистывают лесные пташки.

В траве за кустами послышался крик удода. Он словно звал Аргама: «Хоп… хоп-хоп… хоп-хоп». Превозмогая боль, Аргам с трудом повернулся на левый бок.

Удод замолк. Вглядевшись в траву, Аргам увидел красивую птичку с нарядным, огненно-красным хохолком на голове. Это был такой же удод, как те, которыми Аргам любовался в садах Норка, когда летом ездил к бабушке в гости. Ну, совсем такой же, словно только сейчас прилетел из Норка и опустился вон там в траву. Аргам, вспомнив детские годы, мысленно задал вопрос: «Сколько лет я еще проживу, удод?»

И птичка зачастила словно ему в ответ: «Хоп-хоп, хоп-хоп, хоп-хоп…».

Аргам начал считать: «Два… четыре… шесть… восемь… десять… двенадцать… двадцать четыре… сорок…».

Удод давно улетел, а дятел все продолжал долбить носом дерево: «Тук-тук… тук-тук…» Но вот замолчал и он. Послышались приближавшиеся шаги. Это возвращался Меликян.

— Нашел воду, Аргам! Пей вволю, еще принесу.

Аргам почувствовал, как сильно томила его жажда.

Пока Меликяна не было, он забыл о том, что ему хочется пить. Приложив горлышко фляги ко рту, он с жадностью выпил почти половину и, вернув флягу, попросил Меликяна помочь ему сесть.

— У меня голова просто разрывается, — говорил тем временем Меликян. — Как же это случилось, что отступили и нам не дали знать, оставили? Что хочешь говори, Аргам, а здесь изменой пахнет, да будет мне стыдно, если не так! Ведь мы не иголка, чтоб Сархошев забыл подобрать нас. Если мне суждено умереть, а ты останешься жив, попомни мои слова! Сердце у меня — вещун: что чувствует, то и сбывается. Мне уже пятьдесят лет, и до сих пор сердце не обманывало меня никогда. Уцелеем — сам убедишься! Недаром говорят: «Бойся человека, который в лицо тебе не смотрит». Если видишь, что человек глаза отводит, в землю уставился, ноги твои рассматривает, так и знай: совесть у него не чиста! Клянусь душой, я не раз убеждался в этом. А у этого собачьего сына привычка такая — никогда в глаза не смотрит! В прошлом году, когда мы из Харькова уходили, видел я его тетку — ну, настоящая змея! Значит, весь род у них такой. Эх, уцелеть бы, добраться до наших — вот когда бы я с него сорвал маску. А теперь, наверно, держится так, будто предан советской власти. Голову дам на отсечение, если он не нарочно нас бросил, чтоб мы в плен попали или убиты были. Но все выяснится, увидишь, воровство да бесчестное дело не больше сорока дней скрыть удается!

И все же воображение Меликяна не залетало далеко. Ему казалось, что Сархошев предал только их, что в эту минуту он шагает вместе с отступающими советскими войсками и держится так, будто предан советской власти.

Аргам слушал Меликяна, не возражая ему, но и не соглашаясь с его предположениями. Лейтенант Сархошев всегда был несимпатичен ему, но Аргам не мог и подумать о том, что он способен на такую подлость. А Меликян не допускающим сомнений тоном продолжал:

— Советская власть не погибнет, дорогой мой! Выдержит она и это большое испытание. И горе тому, кто кривил душой, кто не сохранил совесть чистой! Пусть даже и не будет нас. Найдется кому потребовать отчет у сархошевых!

— Ты убежден в предательстве Сархошева, айрик[11]? — спросил Аргам с сомнением.

— Говорю тебе — убежден. Я в жизни не брал греха на душу, никого зря не оговаривал. Если даже звезду Героя на груди Сархошева увижу, и то не поверю ему! Буду знать, что он либо эту звезду с груди убитого сорвал, либо другим грязным способом заполучил ее. Вот какое у меня убеждение! Почему он не любит Тиграна, клевещет на него? Да потому, что Тигран — настоящий большевик, весь род у него большевистский. Ты не спорь, Аргам, я знаю: Сархошев предал нас. Но это ему даром не пройдет, рано или поздно откроется… Текучая вода грязи в себе не терпит — на берег выкидывает! Жизнь тоже такова.

На восток летели группы немецких самолетов. Последнее звено промчалось над лесом, но только один самолет на миг мелькнул в том клочке неба, который виднелся в просветы ветвей.

— Летят бомбить наши войска, — заметил с горечью Аргам.

— А что им еще делать?..

Голоса птиц в лесу смолкли. После того, как пролетели самолеты, тишина стала еще более гнетущей.

Аргаму снова захотелось пить, и он докончил остаток воды в своей фляжке.

— Принести еще?

— Больше пить не хочется.

— Поспи немного, а я посторожу. Отдохни…

— Не хочется спать, — отказался Аргам.

— А ты, Аргам, поменьше думай. Пока я с тобой, тебе нечего бояться. Вот стемнеет, пойду в Вовчу и для тебя верное место найду. Поправишься — сквозь огонь и воду пройдем, а наших разыщем, ты не сомневайся! Война ведь, всяко бывает. Ты крепись, духом не падай!

— Лишь бы в плен не попасть! Я только этого боюсь.

— Что? Да чтоб мы…

Минас рассмеялся. Но Аргам почувствовал, что смех этот не от души, что Меликян хочет его подбодрить. Он и сам улыбнулся, с признательностью глядя на раскрасневшееся лицо и влажный лоб этого хорошего человека.

— Я в таких передрягах и поседел, — продолжал Минас. — Немало пришлось пережить трудных дней. Вот в тысяча девятьсот девятнадцатом году в Царицыне…

И он начал рассказывать эпизоды из времен гражданской войны в Царицыне и на Северном Кавказе.

Вначале Аргам слушал Минаса почти безразлично, но постепенно рассказ его захватил.

— А ты Сталина видел в Царицыне? — быстро спросил он.

— Не стану врать — не видел. В тот день, когда он к нам в полк пришел, меня за сеном послали. Ворошилова видел, он даже из нашего котелка борщ хлебал. Вот как сейчас с тобой, рядом с ним сидел. В те времена нам еще тяжелей приходилось: ни армии такой еще не было, ни государства такого сильного! Одним словом, скажу я тебе, друг мой…

Аргама удивляло, как может человек помнить так подробно события, случившиеся двадцать три года назад, помнить имена стольких людей, даты событий с месяцами и даже днями месяца. Он спросил об этом.

— А вот ты этот день из всех других не запомнишь разве? — ответил вопросом на вопрос Меликян. — Хоть семьдесят семь лет пройдет, и то не забудешь! Или, скажем, сможешь ты забыть имя подполковника Дементьева или, скажем, проходимца этого Сархошева? Забудешь разве?

Аргам подумал.

— Да, этого не забыть!

Повеяло предвечерней прохладой. Оживились примолкшие было лесные пташки. Издалека с востока доносился затихающий гул. В лесу постепенно темнело. Внизу на дороге мелькали светящиеся фары проезжавших немецких машин; чувствуя себя в глубоком тылу, гитлеровцы уже не считали нужным выключать свет. Несмотря на то, что еще вчера здесь были наши, что Холодный Яр со всех сторон был окружен советскими селами и городами, Аргаму казалось, будто они с Меликяном оторвались и от родных людей и от родимой земли и попали в какой-то темный, чужой мир.

В это время случилось нечто, влившее надежду в смятенное сердце Аргама. Послышался неожиданный гул, лес отозвался эхом. Над самой кромкой леса низко пролетели новые группы самолетов. Минас вскочил на ноги, вгляделся в небо.

— Это наши! — крикнул он дрожавшим от волнения голосом.

Радостным рывком забилось сердце и в груди у Аргама. Он также по звуку определил, что пролетают советские самолеты.

— Наши, клянусь душой, это наши! — восторженно повторял Минас.

Через несколько минут недалеко, на расстоянии одного-двух километров, послышались сильные взрывы.

— Бомбят! — воскликнул Минас.

Вскоре на дороге запылали костры: горели фашистские автомашины и танки. Советская авиация бомбила колонны технических подразделений и скопления фашистских войск. Взрывы следовали один за другим, постепенно удаляясь.

Вот послышался снова гул. Самолеты опять пролетели над лесом, держа путь на восток.

— Хоть бы один спустился, забрал нас с собой! — проговорил Аргам. — Если бы они знали…

Появление советских самолетов, удачная бомбежка в тылу у врага, о которой свидетельствовали горевшие на дороге машины, мысль о возможности нового появления своих самолетов — все это развеяло напряжение и тяжелое, гнетущее чувство одиночества и заброшенности.

— Ну, Аргам, двинемся! — поднялся Минас. — Доберемся до рощицы рядом с Вовчей и там решим, что делать дальше.

Аргам заволновался. Опять этот пожилой человек должен взвалить его себе на спину и тащить вверх и вниз по косогорам, спотыкаясь и падая.

Минас второй раз напомнил, что пора двигаться.

— Ну, давай, подниму тебя, Аргам!

— Измучился ты, отец, — с болью проговорил Аргам.

— Я что… это ты мучаешься! Потерпи еще немножко, дорогой, выберемся из лесу, полями будет легче идти.

Чем мог Аргам ответить на подобную самоотверженность? Ведь большего не сделаешь и для родного сына.

— Хотелось бы знать — где сейчас Акопик? — задумчиво прошептал Аргам, невольно вспомнив школьного товарища.

— Откуда узнаешь? — вздохнул Минас. — Ну, двинулись!

Только через час они выбрались из лесу. Действительно, полем гораздо легче было идти; Минас проходил по триста-четыреста метров и только потом останавливался перевести дух.

Уже за полночь они добрались до березовой рощицы около Вовчи. Условились, что Минас пойдет в Вовчу, найдет у верных людей безопасное убежище и до рассвета вернется и заберет Аргама.

У них оставалась одна шинель на двоих, вторую они бросили накануне ночью, чтобы не тащить лишнюю тяжесть. Минас подостлал одну полу шинели на палую листву, уложил Аргама и прикрыл второй полой, а сам зашагал к Вовче.

LXXIII

Аргам снова остался один.

В небе поблескивали звезды. Сквозь ветви они заглядывали в лицо раненому так ясно, так дружелюбно, словно это было в давние светлые дни, когда все в глазах Аргама казалось окрашенным в розовый цвет, когда он не задумывался над возможностью трудностей и неудач в жизни, совсем не думал о смерти. В то время жизнь казалась ему песней, полной любви и красоты, и ничего несовершенного Аргам в ней не замечал.

Свобода для него, как и для большинства юношей и девушек его поколения, казалась такой же простой и вечной, как воздух. До великого испытания он очень много читал и очень мало размышлял. Теперь он не читал книг, потому что их не было, но много размышлял о жизни.

Была полночь. Часы, равнодушно отсвечивая фосфорическим циферблатом, как будто отказались от своей обязанности отсчитывать время. Казалось, что они стоят. Аргам поднес руку к уху и услышал равномерное тиканье, трудолюбивое и непрерывное: «Тик-так, тик-так». Значит, работают, не изменили.

Высоко над головой загукал филин. Свистели какие-то неизвестные птички, шелестели ветки — будто шуршала листва под человеческими шагами. Аргам прислушался. Шаги приближались, как будто слышались и голоса. Затаив дыхание, Аргам ждал, но никто не появлялся.

Близился рассвет, а Минаса все не было. У Аргама болели раны, болели и ныли все мышцы. «Хорошо, что болят, не усну», — думал Аргам и усиленно тер глаза. Он боялся сна так же, как человек в его положении мог бояться неожиданного предательства.

Преодолевая боль, Аргам приподнялся, перенес всю тяжесть тела на здоровую ногу и, прислонившись спиной к стволу березы, начал смотреть в сторону Вовчи. Постепенно намечались очертания полей и холмов, тускнело сияние утренней звезды, она бледнела и постепенно растворялась в свете наступающего утра. Аргам сильнее почувствовал утренний холодок, порывистый ветер засвистел в рощице.

А Минаса все не было. Ни одной человеческой фигуры не было видно на раскинувшихся темнозеленых просторах. Сердце Аргама сжала тревога. А если не вернется, если…

Он нащупал в кармане гранаты, взглянул на лежавший на земле автомат и, обессилев, рухнул на землю, обеими руками хватаясь за ствол позади себя, чтобы не упасть вниз лицом. Живой мир отошел от него куда-то далеко-далеко.

Он долго лежал без сознания. А по циферблату часов, застегнутых на его левой руке, бегала крохотная секундная стрелка. Часы трудолюбиво и неустанно отсчитывали время: «Тик-так, тик-так, тик-так…».

Случилось именно то, чего так боялся Аргам. Всю ночь он напрягал силы, чтоб не дать сну победить себя. Но боль и голод сломили его волю.

…Восток зарумянился. На край равнины выскользнуло солнце. Заблестела под лучами покрытая росой трава на холмах. Зазвенели жаворонки.

Открыв глаза, Аргам в первую минуту не сознавал, где он находится. Какой-то мальчик приложил к его губам полную фляжку, и он пил и пил свежую, холодную воду.

Он взглянул на мальчика. Рядом показалась девушка… Не Шура ли Ивчук? Нет, другая, не она. Кругом лес, а впереди залитые лучами солнца поля. Рядом с ним к дереву прислонен автомат. Но ведь автомат лежал на земле?

Живой мир снова предстал перед его глазами. Постепенно он все вспомнил. Была ночь. Она прошла. Сейчас день. И затуманенная мысль прояснилась, как заливаемые восходящим солнцем поля.

«Значит, Минас не вернулся». Всем своим существом Аргам почувствовал страшную тревогу.

— Кто вы? — спросил он мальчика и девушку.

Они как будто улыбнулись, как будто смотрят знакомым, добрым взглядом.

— Меня зовут Колей, я пионер, — ответил мальчик. — А это моя сестра Зина. Она комсомолка.

— Зина, — машинально повторил Аргам.

— Мы из Вовчи, — продолжал мальчик. — Вчера к нам в город фашисты пришли. Они и сейчас в Вовче. А как вы отстали, дядя?

Аргам кивнул на забинтованную ногу, показал рукой на спину. Коля почтительно оглядел его, потом перевел взгляд на прислоненный к стволу автомат. Это он поднял автомат с земли и прислонил его к дереву. «Если раненый он не бросил оружия, значит он герой!» — подумал мальчик и почувствовал гордость при мысли, что встретил такого героя.

— А что вы здесь делаете? — спросил Аргам, на этот раз обращая свой вопрос к девушке: она старше брата и должна быть толковее.

— Вчера мы на лугу сено косили для нашей коровы, а теперь приехали с тачкой, чтоб забрать его, — объяснила девушка.

Аргаму не терпелось узнать что-либо о Меликяне, но он боялся спрашивать. Надо ли говорить о нем этим детям?

— Что делается в вашем городе? — спросил он.

— Да все… — прошептала девушка и печально опустила голову.

— И грабят, и людей убивают! — опережая сестру, торопливо заговорил русоволосый мальчуган. — У одного нашего старого охотника порох дома нашли. Так его к столбу привязали, порохом обложили и сожгли заживо, а ему сто лет было. И еще одну женщину убили, которая им своего поросенка не хотела отдать. А у коменданта фашистского шея словно у кабана, сам коротенький, лицо словно окорок ветчины, с собакой ходит, она похожа на волка… Как только комендант двух-трех человек вместе увидит, сейчас же науськивает на них свою собаку. Вчера эта собака чуть не задушила товарища моего, Митю Степного. Теперь он дома лежит, весь перевязанный. А у его дедушки, когда еще наши в Вовче были, один с Кавказа жил, похожий на вас. Только у него звание высокое было — батальонный комиссар, и звали его Тигран Иванович Аршакян.

Аргам вздрогнул, услышав имя Тиграна из уст мальчика. Он широко раскрытыми глазами оглядел Колю и, сдерживая неожиданную радость, попросил брата и сестру присесть рядом с собой.

Зина и Коля молча сели рядом с Аргамом, время от времени оглядываясь по сторонам.

— А вы тоже были знакомы с батальонным комиссаром Аршакяном? — спросил Аргам у сестры мальчика-всезнайки.

— Ну конечно, — кивнула головой девушка.

— Что ж, хороший он человек или нет?

Мальчик сжал губы и кивнул головой.

— Мировой!

Аргам достал из внутреннего кармана карточку и протянул Коле:

— А ну, взгляни!

Мальчик бросил взгляд на карточку и радостно крикнул:

— Он самый, Тигран Иванович!

Зина выхватила карточку из рук брата, вгляделась и просияла.

— Да, он… А это?

— А это его жена, моя сестра.

— И он не знает, наверно, что вы остались? — сочувственно спросила девушка.

— Не знает. Ну, что еще творится в городе? Не показался ли кто из наших военных?

— Показались, как же! — вмешался Коля. — Вчера, когда они вошли в Вовчу, двое заявились, чтобы сдаться в плен. Один — командир, а другой — боец. Командира зовут Сархошевым… Оба они изменники родины… А фамилию бойца я не знаю, черный он и с большим носом. Так вы, значит, родственник батальонному комиссару? Вот кто настоящий, хороший человек! Сегодня ночью еще один наш военный в город пробрался, зашел к Матвею Мазину, думал, что там настоящие советские люди. А этот гад Мазин донес про него фашистам. Говорят, старый человек, а из автомата Мазина на месте уложил. Да только остальные на него набросились, одолели…

Коля продолжал выкладывать все, что знал. Аргам слушал его, с трудом переводя дыхание, сжав голову руками. Так вот почему не вернулся Меликян!

Зина и Коля остались с Аргамом до наступления сумерек. Они обещали перевезти его в город и спрятать в надежном месте. Уложат на дно тачки, прикроют травой — и никто не догадается!

— А вы не боитесь из-за меня пострадать? — спросил Аргам.

Девушка печально улыбнулась и махнула рукой:

— Пусть будет, что будет!

А Коля отважно заявил:

— Ничего мы не боимся! — И положил руку на дуло автомата.

…Уже в сумерки тачка, доверху набитая свежескошенной травой, подъехала к мосту. Зина вела коня за повод, Коля шагал за тачкой. Оба они гордились своей смелой попыткой спасти раненого, хотя и побаивались немного. Едва успели передние колеса тачки затарахтеть по дощатому настилу моста, как с другого конца показался рыжий комендант с собакой. За ним шагал автоматчик.

Сердце у Зины дрогнуло. «Не обращай внимания, слышишь, не обращай внимания!» — мысленно твердила она себе, словно подбадривая кого-то постороннего.

Толстый, короткошеий комендант шел навстречу Зине. Навострив уши, отрывисто залаяла собака. Комендант словно не намеревался свернуть, чтоб обойти тележку. Собака залаяла еще яростней. Комендант остановился перед Зиной и отрывисто спросил:

— Ты что везти?

— Сами видите, герр комендант, траву для коровы везем! — ответила Зина, стараясь выглядеть спокойной, и даже улыбнулась.

Комендант левой рукой взял ее за подбородок, откинул голову назад и заглянул в глаза. Коля из-за тачки увидел, что делает «этот рыжий кабан», и, стараясь не выдать своего возмущения, крепко закусил губу.

— Ты красивый девушка. Имя какой?

— Галя, — спокойно ответила Зина, высвобождая подбородок из руки коменданта.

Ей показалось, что к подбородку прикоснулась жаба…

Собака продолжала лаять на тачку, но комендант не обращал на это внимания.

— Где ваша дом, Галия?

— Вот на той стороне, недалеко. Заходите к нам, герр комендант, это на двадцать третьей улице, дом номер двадцать три.

«Здорово обдуривает!» — радостно ухмыльнулся Коля.

Комендант засветил электрический фонарик, достал из кармана записную книжку и вместе с самопишущей ручкой протянул Зине. Зина с готовностью записала «адрес».

Собака не переставала лаять.

«Ох, укокошу я тебя когда-нибудь! — с ненавистью глядя на собаку, думал Коля. — Ишь, тоже явилась сюда, оккупант проклятый!»

С этой минуты за собакой коменданта так и утвердилась кличка «оккупант».

Положив в карман записную книжку, комендант снова взял Зину за подбородок и, отвратительно улыбаясь, осветил фонариком ее лицо.

— До свидани, Галия. Ты хороший девка! Я прийти ваш дом.

Повернувшись к автоматчику, он что-то по-немецки приказал ему.

Автоматчик подошел к тележке вплотную, и выпустил очередь из автомата по сену. Испуганная лошадь, вырвав повод из рук Зины, галопом помчалась через мост, таща за собой громыхавшую тачку и рассыпая траву.

Натягивая кожаный поводок, собака хрипло лаяла вслед удалявшейся тачке, а рыжий комендант и автоматчик заливались хохотом.

Коля и Зина кинулись бегом за тачкой.

Комендант крикнул:

— До свидани, Галия!

…Задыхаясь под наваленной на него травой, Аргам ждал, прислушиваясь к чужому, лающему голосу, положив палец на спуск автомата. Как только примутся ворошить траву, он начнет стрелять, а потом швырнет гранату.

Но этого не случилось. До него донесся звук автоматной очереди, в ту же минуту тележка рванулась и с грохотом понеслась вперед. Он вновь был ранен двумя пулями…

Перед самым своим лицом Аргам увидел красный, трепетный огонек. Появилось лицо Зины, которая с улыбкой смотрела на него. «Это Зина… это она зажгла огонь…» — сказал себе мысленно Аргам, убедившись, что видит все это наяву.

Рядом с ней он увидел человека с густыми усами. Как будто живой Тарас Шевченко сидел перед ним…

Это пришел к Чегреновым навестить раненого бойца Олесь Григорьевич Бабенко.

LXXIV

Уже около месяца дивизия генерала Яснополянского отступала с боями. Отдельные части иногда по нескольку дней подряд крепко удерживали свои оборонительные рубежи, отбивая все атаки неприятеля. В такие дни упорные и ожесточенные бои продолжались от зари до зари. Но вновь приходил приказ об отступлении, и полки ночью снимались с позиций.

Трудно было бойцам слушать вести о новом отступлении через год после начала войны. Но теперь они твердо знали, что дойдут до какого-то рубежа, и Верховное Командование скажет: «Стой!» И тогда разгорится великое сражение, которое решит судьбу войны и которого они так нетерпеливо ждали.

В течение последнего месяца полк Дементьева часто двигался в арьергарде, прикрывая отход остальных подразделений дивизии. Он завязывал бои с авангардными частями неприятеля, останавливал или замедлял их продвижение. Два раза из штаба армии прилетал на «У-2» офицер связи, чтобы передать благодарность командующего армией подполковнику Дементьеву и всему личному составу его полка. А как-то раз на том же «кукурузнике» из штаба армии прилетел генерал-майор и на глазах у всех бойцов пожал руку командиру полка. «Значит, работаем, братцы, как полагается! — говорил товарищам Бурденко. — Раз довольны — значит хорошо работаем!»

Рано утром, отрыв щели для защиты от нападения с воздуха, полк стал на отдых. Запах горячей пищи, аромат мясного навара распространился по лесу. Послышалось звяканье котелков и металлических ложек. После горячего обеда и чая бойцы начали бриться, приводить в порядок сапоги, стирать почерневшие от пота портянки. Назначили часовых и наблюдателей. В штабе полка кипела работа. Составлялись рапорты для штаба дивизий, проверялись списки личного состава подразделений, писались извещения для отсылки семьям погибших, просматривались оперативные карты для уточнения положения на этом участке фронта.

Бойцам в батальонах удалось поспать по два-три часа, хотя сигналы воздушной тревоги часто прерывали сон, заставляя вставать и бежать к отрытым утром щелям. Несколько раз над лесом пролетали группы самолетов неприятеля, но бомбежки не последовало. День как будто протекал удачно. Хотя никому не удалось выспаться, но полк следовало признать отдохнувшим, насколько это было возможно при сложившихся условиях.

К вечеру получили почту — газеты, письма. Это вызвало, как обычно, большую радость. Это был священный миг, когда мать и сын, сестра и брат, влюбленный юноша и его девушка, разлученные расстоянием, говорили друг с другом, когда встречались люди фронта и тыла, открывая сердца друг другу.

Лежа на животе на редкой лесной траве, Арсен читал полученное из дому письмо. Писала Манушак, крупно и раздельно выписывая каждую букву: «Дорогой мой Арсен! Сегодня опять получили от тебя письмо и узнали, что ты жив-здоров и попрежнему бьешь врага. Председатель Вануш пришел и взял твое письмо, чтобы прочесть всем колхозникам, а Артуш пошел за ним, чтобы после прочтения домой принести письмо и спрятать. Я не пошла туда, потому что белье хотела детям постирать. Днем времени нет. Твою бригаду дали мне и называют ее бригадой Арсена Тонояна. Я целый день остаюсь в поле, стараюсь, чтобы бригада работала хорошо. А с домашней работой управляюсь по ночам. Прости меня, Арсен, что это письмо немного опоздало. В этом году наш колхоз решил отвоевать переходящее знамя у колхоза Бамбакашата, поэтому нет у нас ни покоя, ни сна. Как товарищ Сталин требует от нас, чтобы мы фронту помогали, так мы и работаем…».

Арсен читал письмо жены, и ему и верилось и не верилось, что это пишет Манушак.

До 1923 года они оба были неграмотными. Арсен научился грамоте в армии, а Манушак в ликбезе, уже после возвращения Арсена домой. Откуда им было знать, что через семнадцать лет их разделят тысячи километров и они смогут беседовать только в письмах? «Молодец Манушак, что пишет такие хорошие письма! Но сможет ли она хорошо вести дела бригады?» — с беспокойством думал Арсен. «Мы выполним наши обязательства на „отлично“, а вы там крепче бейте врага!» — писала она. «Неужели это пишет Манушак?»

— Хорошее письмо? — спросил Микола, откладывая газету.

Арсен перевернул последнюю страничку письма и прочел по-армянски: — «От имени всех колхозников и колхозниц нашей бригады передай большой привет твоим товарищам — Ираклию Микаберидзе, Миколе Бурденко, Алдибеку Мусраилову, Эюбу Гамидову, твоему командиру Малышеву и всем бойцам…».

— Что это значит? По-русски скажи! — попросил Бурденко.

— Тебе кланяется моя жена от имени всех колхозников и колхозниц.

Бурденко взволнованно взглянул на товарища.

— Спасибо. Ты мне дай адрес, я тоже им письмо напишу.

Подошел Алдибек, присел рядом с Тонояном и Бурденко.

— Словно тяжелый камень лежит у меня на груди, — заговорил Алдибек. — Собрались было на запад — и опять маршируем на восток! Ничего не понимаю!

Бурденко покровительственным жестом положил ему руку на плечо.

— Будь реалистом, дорогой, и на сердце станет легче.

— В твоем реализме я ничего не смыслю. Говори проще.

— Ага, не смыслишь. Реалист — это тот человек, который всегда черное назовет черным, белое — белым, грязь так и назовет грязью, а радугу — радугой. Он разглядит все правильно и правильно все объяснит, ничему удивляться не станет и ничего не испугается! Например, сегодня облачно или там туманно, а он тебе скажет, какая завтра погода предвидится или с какой стороны ветер будет дуть. И во время грозы и грома у него не дрогнет сердце, свое дело он будет выполнять. Вот кто такой реалист, братец ты мой!

Комиссар полка, лежавший немного поодаль под деревом, невольно усмехнулся: «И ведь убежден парень, что все знает, может все объяснить! А подгоняет-то как ловко…».

— Готовсь! — раздалась команда.

Полк построился, чтоб продолжать путь на восток.

LXXV

Ночью Аршакян ехал в машине политотдела, сидя в кабине рядом с шофером; в кузове находились боец-автоматчик и машинистка Ульяна.

На рассвете они въехали в глубокую лощину, перебрались по мосту через реку и поднялись на бугор. По дороге нескончаемым потоком шли технические подразделения войск, а по обочинам и прямо по полю шагали пехотные части.

Едва успели они подняться на бугор, как машина закашляла и вдруг свернула с дороги в поле.

— Что случилось? — спросил Тигран шофера.

— Через пять минут приведу в порядок, — заверил тот.

Но пять минут утроились, растянулись. Шофер то подползал на спине под кузов машины, проверяя что-то там, то вылезал и садился за руль, пытаясь пустить мотор в ход. Затарахтев, машина вновь умолкала через минуту. Ульяна прилегла в пшеничном поле, положив голову на руку. Боец-автоматчик помогал шоферу. Тигран беспокойно ходил вокруг машины.

— Ну как, получается?

— Минутку, одну минутку! — откликался шофер.

Выскакивая из кабинки, он опять подползал под машину, хватался то за один инструмент, то за другой, откладывал их и вновь брался за домкрат или приподнимал капот машины… А время все шло.

Уже светало. По дороге бесконечным потоком двигались машины, войска, орудия. Не было видно ни начала, ни конца этого исполинского потока.

— Посидите, отдохните немного, товарищ батальонный комиссар, скоро управимся, — предложил шофер.

— Как это «посидите»? — рассердился Тигран. — Нашел время для отдыха! А что ты делал вчера, интересно знать, почему не проверил машину вовремя?

— Проверил я, все в порядке было, товарищ батальонный комиссар. Да только сами знаете — машина, всякое может случиться. Сейчас все поправим.

Тигран углубился в пшеничное поле. Золотистые колосья уже переспели, высохли под солнцем. Второй раз крестьяне оставляли свои поля несжатыми, уходили на восток. Тигран сорвал колос, высыпал зерна на ладонь, пожевал их. Картины мирных дней, воспоминания детства встали перед его глазами. Его мать тогда учительствовала в селах Ширака. Сельские ребятишки бегали в поле, чтобы подобрать колоски и поджарить на огне молочные зернышки. Тогда поля пересыхали только от засухи…

Кругом лежала степь. Вставало чудесное летнее утро. Тигран подошел к Ульяне. Она мирно спала, не слыша доносившегося с ближнего шоссе грохота машин и танков. Тигран взглянул на эту молоденькую русую девушку, безропотно делившую с солдатами все тяготы войны, и от души пожалел ее.

Присев неподалеку от Ульяны, он достал из планшета еще не вскрытое письмо Лусик. Письмо ему вручили накануне ночью, за несколько минут до марша, и он из-за темноты не сумел прочесть его. Он разорвал конверт, и содержание письма с первых же строчек целиком поглотило его внимание. Лусик еще никогда не писала с таким волнением. Она открывала мужу свою тайну, которая, к слову сказать, давно была известна Тиграну. Она была больна, почти шесть месяцев не вставала с постели. Когда же встала и пошла на работу, то была так истощена, что медицинская комиссия отказала в просьбе отправить ее на фронт врачом. Теперь она совершенно поправилась, и вот наконец получено согласие на ее ходатайство. «Что же подумает теперь обо мне генерал Галунов? Ведь я просилась к вам, заверила, что приеду — и не появилась. Наверно, решил, что я эксцентричная женщина, сболтнула, не подумав, и тотчас же забыла о своих словах…».

Генерал Галунов… Давно забытый бойцами того соединения, командиром которого он был в первые дни войны. Но Галунов еще живет в представлении Лусик, и она чувствует, что несет какую-то ответственность перед этим генералом. Кажется, будто прошло много-много времени после этого, и Галунов представляется сейчас персонажем какого-то романа…

«…Сейчас мирный вечер. На душе у меня спокойно. Почему-то мне кажется, что вот сейчас я услышу на лестнице твои шаги и выйду в коридор открыть тебе дверь. Шелестит под окном деревья. Я распахнула окно и смотрю на ту зеленую ветку, которую ты в прошлом году притянул и подвязал к раме. Она еще больше разрослась. Ветер раскачивает ее, бросает в наше окно, и она шелестит перед моим лицом, будто спрашивает о тебе. Я расскажу тебе при встрече многое из того, что не писала и не смогу никогда написать. Мы увидимся скоро, хотя, в сущности говоря, мы и не разлучались с тобой. Я всегда была с тобой, я думала твоими мыслями, чувствовала твоим сердцем и глядела твоими глазами. Всегда, всегда у меня было чувство, что я с тобой. С тобой я мерзла в темных лесах и в метель пробиралась сквозь тысячу опасностей, слышала свист пуль и грохот снарядов. Я уже с тобой, Тигран, стою перед тобой. Видишь меня? Обнимаю тебя, целую твои глаза…».

— Готово, товарищ батальонный комиссар! — провозгласил шофер.

Тигран разбудил Ульяну. Движение на дороге улеглось. Подходили небольшие группы отставших от своих частей пехотинцев, одинокие, уставшие бойцы; некоторые из них прихрамывали. Около машины стоял дирижер духового оркестра Гурген Севуни — невысокий худощавый юноша. Окончив Ереванскую и Ленинградскую консерватории, он уже заслужившим признание скрипачом был призван в армию за год до начала войны.

Сейчас у него был крайне утомленный вид. Улыбаясь Тиграну припухшими от бессонницы глазами, он ловко вскинул руку, отдавая честь.

— Разрешите сесть в вашу машину, товарищ батальонный комиссар?

— Садитесь, едем.

Тигран сел рядом с шофером, глаза которого светились радостью. Он сразу взял третью скорость. Мотор работал безотказно.

В стенку кабины посыпались сильные удары, послышались крики. Шофер с ходу остановил машину. Сзади с тревогой крикнули:

— Воздух!.. Воздух!..

Шофер и Тигран выскочили из кабины. И в ту же минуту два самолета спикировали на них. Тигран лицом упал в кювет. Воздушная волна от пулеметной очереди пронеслась над его головой. В воздух взлетели комки затверделой грязи. В голову чем-то ударило, и по лбу потекла прохладная жидкость.

Самолеты улетели. Тигран ощупал голову. Рука увлажнилась. Кровь? Нет, это была брызнувшая ему на лоб дождевая вода из небольшой лужицы, рядом с которой он залег.

Тигран поднялся с земли, побежал к пшеничному полю: наверно, там залегли его спутники, в придорожных ямах их не было видно. В это время навстречу ему камнем упал «Мессершмитт», и Тигран снова лег ничком, еще не добравшись до поля. Снова послышалась пулеметная очередь. Истребитель пролетел прямо над спиной Тиграна, чуть ли не касаясь земли, и гул его мотора словно ввинчивался в хребет Тиграну. Он снова вскочил, добежал до поля и залег среди колосьев.

Самолеты больше не вернулись… Тигран видел, как три «Мессершмитта» непрерывно пикировали вниз, поливая дорогу пулеметным огнем: видно, охотились за шофером, Севуни, Ульяной и автоматчиком — приметили их около машины. Тигран перевел взгляд на машину. Из ее кузова валил дым. Значит, она горит… А в ней остались партийные документы политотдела.

Тигран кинулся к машине, забрался в кузов. В ту же минуту послышался гул — два истребителя висели над его головой. Тигран спрыгнул и нырнул под машину. Вместе с трескотней пулеметов послышался адский грохот. Гул от разрыва мелкокалиберных бомб оглушил Тиграна, его начал душить дым. На спине, в предплечье и затылке чувствовалась острая боль. Он выбрался из-под машины и снова побежал к полю, на бегу щупая затылок. Нет, раны не было. Над его головой опять промчался самолет, стреляя из пулемета. Тигран увидел, как упал, словно подрезанный, ряд колосьев.

Из товарищей никого не было видно. Показалось, что самолеты наконец ушли. Тигран поднялся на ноги, чтобы окликнуть шофера, но опять, словно вырвавшись из-под земли, стремительно спикировал истребитель, и Тигран снова упал среди колосьев, руками прикрывая глаза.

Уже не было слышно ни гула самолетов, ни пулеметной трескотни. Тигран приподнял голову, открыл глаза. Ночь, что ли? Протер глаза, снова открыл. Мрак. И даже не мрак, а темнокоричневая тьма. В воздухе вспыхивали огненные точки, плавали кругом и сливались с тьмой, и опять вспыхивали новые огненные точки.

«Неужели слепну?» — Тигран с ужасом почувствовал, что не знает, куда идти, в какой стороне находятся дорога, машина.

Послышался голос шофера:

— Товарищ батальонный комиссар!

— Иди сюда, Восканян! — позвал Тигран и обрадовался, что голос его звучит так ясно. — Иди ко мне!

— Едем, товарищ батальонный комиссар!

— Говорю тебе — иди ко мне, Восканян!

Тигран услышал шаги подходившего шофера, протянул вперед руку:

— Возьми меня за руку.

— Да что случилось, товарищ батальонный комиссар?

— Я не вижу.

Восканян удивленно взглянул на батальонного комиссара. Комиссар смотрел на него, смотрел кругом, но во взгляде его было что-то странное.

— Возьми за руку и веди к машине.

Все собрались вокруг него. Тигран узнавал каждого по голосу. Восканян попросил у батальонного комиссара платок, намочил в воде, положил ему на лоб. Тигран взял платок, прижал к векам и спустя немного со страхом открыл глаза. Почти немедленно он прикрыл их от резкого, слепящего света. На этот раз в ясном рассветном воздухе перед ним словно плавали крохотные кусочки угля.

Тигран поднялся на ноги.

— Едем, товарищи!

И вдруг заметил лежавшую на дороге фигуру.

— Это кто?

Убит был незнакомый боец. Тело его от ног до шеи прошила пулеметная очередь. Убитого подняли, чтоб положить в кузов. Борта машины и перекрытие были изрешечены, покорежены, но, по словам Восканяна, мотор прямо чудом уцелел. С дороги подобрали пакеты с партийными документами.

Гурген Севуни грустно смотрел на разбитый футляр: скрипка напоминала сито.

— Поглядите, товарищ батальонный комиссар! — вдруг воскликнула Ульяна.

Она рукой показывала в сторону той лощины, по которой они проезжали рано утром. На противоположном берегу реки виднелись огромные скопления машин и пехоты.

— Наши саперы успели взорвать все мосты через реку, вот они и копошатся, — объяснил Восканян.

— Поехали! — приказал Тигран.

Дорога была загромождена разбитыми подводами, трупами лошадей. Вот раненый конь приподнимается и бьется головой о землю, приподнимаются и бьется…

— Ну можно ли придумать такое злодейство? — покачал головой Восканян и отвернулся.

Он погнал машину на последней скорости и вдруг воскликнул:

— Эх, товарищ батальонный комиссар, хоть бы кто-нибудь хорошую армянскую песню спел, чтоб поплакали мы или посмеялись, — легче стало бы на душе!

Тигран и сам не знал, как у него вырвалась старинная армянская песня:

Подите, взгляните — кто задрал козу.

Пошли, глядят — волк задрал козу…

Восканян вдруг начал хохотать. И смеялся так весело и от души, что Тигран удивленно взглянул на него. Но потом и сам улыбнулся, поняв, что Восканяну смешно оттого, как он поет: Тигран сильно фальшивил, искажая мелодию. А Восканян вдруг запел звучным и чистым голосом:

Но ты все тот же, Кёроглы-джан!..

Народа ты любимец, гэй-гэй!

Хоть коня Грата и лишенный,

Но ты все тот же, Кёроглы-джан!..

Пропев одну строфу по-армянски, он повторял ее по-азербайджански.

Закончив песню, Восканян задумчиво промолвил:

— Хорошие песни есть у азербайджанцев!

…Не проехали они и полукилометра, как заметили окопавшуюся на опушке леса войсковую часть. Тигран приказал остановить машину и соскочил на дорогу. Подойдя к артиллерийскому офицеру, он сообщил, что на берегу реки скопились войска и машины неприятеля. Необходимо немедленно выдвинуть орудия и прямой наводкой разгромить эти скопления, сейчас же, не теряя ни минуты!

— Я нахожусь в распоряжении командира пехотного полка, — объяснил артиллерист. — Да и нельзя обнаруживать наши позиции сейчас…

— Я вам приказываю выдвинуть орудия и уничтожить скопление войск неприятеля! Всякая удачная позиция выбирается для того, чтоб наносить урон противнику. Немедленно выдвиньте батарею, бейте прямой наводкой!

Восканяну никогда еще не приходилось видеть батальонного комиссара таким раздраженным.

Старший лейтенант еще больше вытянулся.

— Не имею права без моего непосредственного начальства!

— Я вам приказываю! — повысил голос Тигран.

— Разрешите связаться с командиром полка, — смиренно попросил артиллерист.

Подошел командир полка.

Увидя Тиграна, подполковник Самвелян радостно воскликнул:

— Кого я вижу, кого я вижу! Да ты что здесь делаешь, братец? Смотрю — и глазам своим не верю, клянусь тобой, не верю!

В эту минуту на маленькой военной машине подъехал генерал Яснополянский. Свернув с дороги, машина подошла к тому месту, где стояли командир полка и Тигран.

— Ну как, не видно еще? — справился генерал.

Тигран сообщил генералу то, что собирался предложить командиру полка.

Через несколько минут по шоссе и прямо через поля обратно к реке поскакали кони, волоча за собой орудия. Туда же помчались и гвардейские минометы с откинутыми брезентами и открытыми рельсами.

Генерал Яснополянский взял к себе в машину Тиграна, и они заторопились вслед за артиллерией. Минут через десять машина была там, где недавно «Мессершмитты» пикировали на грузовик политотдела. Скопление войск и машин на том берегу реки стало значительно больше.

И вот ударили орудия. Оглушительно загрохотали «Катюши».

Генерал Яснополянский сам руководил ураганным огнем. Старый артиллерист своим густым басом повторял координаты и, словно дирижер, взмахом руки подавал знак к залпу.

На берегу реки остались бесчисленные трупы гитлеровцев, груды рваного металла, смятые остовы машин.

Вернувшись к подполковнику Самвеляну, генерал Яснополянский потребовал у адъютанта свой бритвенный прибор. Глядя в маленькое зеркало и подпирая языком то одну щеку, то другую, он старательно побрился, умылся холодной водой и, приведя в порядок одежду, справился у командира полка:

— Найдется у вас перекусить?

— Найдется, товарищ генерал.

Пока готовили завтрак, генерал развернул карту и долго разглядывал ее, делая пометки красным карандашом.

Потом, обернувшись к подполковнику Самвеляну и Аршакяну, задумчиво промолвил:

— Он рвется к Волге… И если даже дорвется, то дальше ни за что не пустим — произойдет такое сражение, какого, может быть, никогда еще не было! Хватит отступать, довольно!

Генерал умолк, задумавшись, и немного погодя повторил:

— Хватит! Довольно…

Он свернул карту, вложил в планшет.

Усталым, измученным бессонницей выглядел генерал Яснополянский. На лбу проступили крупные, обожженные солнцем морщины.

Генерал пристально смотрел на запад…


Разыскивая штаб и политотдел, Тигран к вечеру набрел на медсанбат. В широком овраге, поросшем редким кустарником, отдыхали врачи, санитары, сестры и бойцы в ожидании приказа к выступлению. Какой-то боец играл на аккордеоне, и Мария Вовк плясала, лихо притопывая сапогами и звонко хлопая в ладоши.

Заметив батальонного комиссара, она выскочила из круга, побежала навстречу ему, выхватив из рук бойца аккордеон.

— Здравствуйте, товарищ батальонный комиссар! А мы здесь танцуем… Хочется повеселиться… Так хочется!

Маленькую, нервную фигурку Марии Вовк так и дергало; казалось, она танцует, стоя на месте. Лицо ее разрумянилось от волнения. Резким движением она протянула аккордеон Гургену Севуни:

— Товарищ батальонный комиссар, скажите ему — пусть сыграет! Он же артист.

Севуни оглянулся на Аршакяна и машинально взял аккордеон из рук девушки; после потери скрипки аккордеон был для него утешением.

— Играй, Севуни, играй!

— «Яблочко», пожалуйста! — попросила Мария Вовк.

Севуни начал играть.

Мария Вовк, оступаясь, слетела вниз, вбежала в круг, составленный бойцами и санитарками, и начала танцевать, подпевая и прихлопывая в ладоши.

Казалось, девушка поет и пляшет от несдержанной радости, но выражение лица говорило о чем-то другом…

Несколько пожилых врачей, сидя под кустами, глядели на пляшущих, негромко переговариваясь.

На пне, накрытом шинелью, молча прихлебывая чай, сидел главврач Иван Ляшко. Рядом прямо на земле расположился не умолкавший ни на минуту Кацнельсон.

Эти столь разные по характеру люди: один — молчаливый и во время работы и в минуты досуга, другой — готовый без умолку рассуждать на любую тему, в любое время и при любых обстоятельствах, — были тем не менее неразлучными друзьями. Даже внешне оба врача были полной противоположностью друг другу: Иван Ляшко — высокий и худощавый, со смуглым лицом и пристальными глазами, в глубине которых тлел огонек, и Кацнельсон — низенький, склонный к полноте, с красным лицом и рыжеватыми волосами; цвет бровей и ресниц сливался с цветом кожи, из-под очков мигали близорукие глаза.

Играл аккордеон, плясала Мария Вовк.

А Кацнельсон все говорил и говорил, ибо не в состоянии был молчать. Чертя какие-то узоры сухой веточкой по песку, он анализировал последнее наступление фашистской армии.

— Вы представляете себе, что именно произошло? Они все прут и прут вперед, эти идиоты, не думая о том, каково же им будет возвращаться. Да, они не задумываются над этим! Вы представляете себе, как это ужасно для них, что они даже не задумываются о своем возвращении?! Да вы, наверно, не представляете себе… История покажет впоследствии, какими они были идиотами, покажет, и даже в очень близком будущем!

Иван Ляшко вытер марлей свой стакан и вместе с двумя кусками сахара уложил в прислоненный к пеньку вещевой мешок. Застегнув ремешки, он повернулся к коллеге и неожиданно спросил:

— Вам приходилось читать произведения Вольтера, Яков Наумович?

— Вольтера? — удивленно переспросил Кацнельсон, еще не уразумев смысла неожиданного вопроса главврача. — Какое именно произведение Вольтера?

— То, например, героем которого является Панглос.

— А почему вы его вспомнили? Не понимаю, совершенно не понимаю!

— Потому, что он, как и вы, был неизменно храбрым и оптимистически настроенным философом.

Военврач Кацнельсон, сидя на земле, удивленно глядел на главврача; голова его была значительно ниже плеч Ляшко.

— Считаю весьма неудачным ваше сравнение, Иван Кириллович! — заявил он, сдергивая очки. — Вы меня простите, но, уверяю вас, совершенно некстати! Вы попросту грубо задели меня, и я не понимаю, чем я заслужил подобное отношение. Совершенно не понимаю!

Заметив, что Кацнельсон не на шутку обиделся, Ляшко попробовал смягчить впечатление.

— Почему вы обиделись? — спокойно спросил он. — Ведь Панглос — жизнелюб, оптимист и даже своеобразный философ.

Кацнельсон рассердился еще сильнее.

— Нет, вы просто оскорбили меня! Вы даже не представляете себе, как оскорбили…

Ивана Ляшко выручила Мария Вовк, пригласив главврача протанцевать с нею. Ляшко отказывался. Мария тянула его за руки, звала подруг на помощь. Девушки сломили сопротивление начальника, почти силой ввели его в хоровод.

Мария Вовк подбежала к Тиграну.

— Вы тоже должны танцевать, товарищ батальонный комиссар!

— Да я не умею, — отказался Тигран.

— А Ляшко разве умеет? И вы должны танцевать, если не сердитесь на нас.

— За что же мне на вас сердиться?

Тигран с теплым чувством смотрел на пылкую девушку; в эту минуту Мария Вовк казалась ему очень красивой.

А Мария продолжала:

— А пляшу я потому, чтобы сердце не болело, чтоб не заплакать. Прошлой осенью и сил бы не хватило плясать. И теперь тяжело, но теперь я плясать могу!

Мария опять убежала к хороводу.

…Отыскав политотдел, Тигран оставил машину там и вернулся назад, чтобы двигаться с полками.

С наступлением темноты по дорогам и прямо по полям потянулись части.

Рядом с подполковником Дементьевым шагали Аршакян и Шалва Микаберидзе. Все молчали, прислушиваясь к шуму на дорогах, вглядываясь в одетые мраком поля.

Отступали все виды оружия, и лишь авиация тянулась по небу в обратном направлении.

Тяжелым и гнетущим было все вокруг, но в глубине души Тиграна крепла уверенность, что наши войска не отступают, а торопятся скорее добраться до определенного места, чтобы встретиться с врагом в новом сражении. А добравшись до этого места — будет ли это завтра, послезавтра или еще позднее, — уже не отступят ни на шаг, и тогда начнется великое движение на запад.

Тигран знал, что на танках и орудиях еще остается лозунг, который родился после разгрома фашистской армии под Москвой: «Вперед, на запад!..»

LXXVI

Фашистская армия вторично заняла Ростов и двигалась на Кавказ, в слепой ярости ползла на восток — к Волге.

Каждый день в сводках Информбюро упоминались имена знакомых городов, с которыми связаны были воспоминания детства сотен тысяч советских людей, незабываемые события их жизни. Вновь забиты были толпами дороги, горели железнодорожные станции; дым и пыль плотной стеной вставали все над новыми и новыми городами; на полях снова, как и в прошлом году, тлели не вывезенные хозяевами копны пшеницы. Над желтеющими долинами, над реками, проселочными дорогами и даже над глухими, далекими от центров деревушками реяли черные тени фашистских бомбардировщиков, и ясное небо гудело от их зловещего воя.

Целый месяц ведя непрерывные бои с врагом на различных рубежах, армия, членом Военного Совета которой был генерал Луганской, в начале августа построила оборону на восточном берегу Дона, к северо-западу от Сталинграда, — там, где река, изогнувшись, заворачивает на юг. На противоположном берегу параллельно руслу реки тянулись гряды невысоких гор. Напротив виднелась станица Клетская, уже занятая фашистскими войсками. Расположенная на возвышенности, она казалась далекой и недоступной, превратилась теперь в оплот вражеских войск…

Вдоль всего восточного берега Дона в течение целой недели круглые сутки сооружались окопы, замаскированные травой и кустами, в болотах закреплялись артиллерийские подразделения, десятки крупных войсковых частей невидимо скрывались здесь в ожидании великих событий. Трудно было угадать, когда они произойдут, эти события, в какой именно день или час, и поэтому их ждали каждую минуту, каждый миг.

Двадцать третьего августа фашистская армия, подкрепленная бесчисленными танками и сотнями самолетов, подошла к Сталинграду.

Тревога охватила всю страну.

А стоявшие по берегам Дона, напротив станицы Клетской, армии словно присматривались друг к другу. Только иногда начиналась артиллерийская перестрелка, да ежедневно, почти в определенные часы, фашистские самолеты бомбили болота на восточном берегу.

Штабные офицеры частей и работники политотделов почти все время проводили в ротах и батальонах. Одно стремление, одна мысль, неотвратимая, как время, царила всюду: «Ни шагу назад! Велик Советский Союз, а отступать некуда». Мысль эта светилась во взгляде каждого бойца, горела в его душе, суля ему жизнь или смерть. Третьего пути, надежды на что-либо иное не было. Во всех фронтовых газетах напечатано было воззвание защитников и передовых рабочих Царицына, направленное воинам Сталинградского и Донского фронтов.

«Не позволяйте, чтоб враг занял город, построенный рукой ваших отцов, старших братьев и вашей, — чудесный город! Не позволяйте, чтоб враг приблизился к Волге, осквернил священную реку! Вспомните славные традиции Царицына! Под стенами Царицына народ разгромил неприятеля и спас молодую Советскую республику. Волею истории и на этот раз здесь должна решиться судьба нашей Родины. На вас смотрит весь советский народ, он верит вам…» — писали сталинградцы в своем воззвании, писали солдатам близкие в своих письмах.

Из Сталинграда приходили нерадостные вести. Подступала неласковая осень. Носились по степям ветры. Каркали напуганные вороны на вершинах деревьев, на карнизах разрушенных домов…

Аршакян ждал в штабе сопровождающего, чтоб отправиться в батальон Малышева. Пришел смуглый боец с лицом, которое показалось знакомым, с радостной улыбкой поздоровался с батальонным комиссаром.

— А, это ты, Гамидов? Здравствуй, здравствуй! Окреп, настоящим мужчиной стал, — весело произнес Тигран, пожимая руку бойцу. — Вот решил наведаться к вам…

Лицо Гамидова просияло еще больше.

— Рады будем, товарищ батальонный комиссар!

— Окреп-то как, настоящим мужчиной стал! — повторил Аршакян, оглядывая Гамидова, смущенного этим осмотром. — Давненько не был у вас в батальоне, захотелось повидаться.

Гамидов опустил голову.

— Мы вас тоже никогда не забываем, товарищ батальонный комиссар. И он всегда радовался, когда узнавал, что вы в наш полк пришли…

— Кто радовался? — не понял Аршакян.

— Аргам. Мы все его любили, хороший товарищ был. Ничего не известно про него, товарищ батальонный комиссар? Так и пропал без вести?

— Ничего не известно, Гамидов, — печально ответил Аршакян.

— И Меликяна тоже не забываем, товарищ батальонный комиссар. Когда потеряли его, рота будто осиротела, так привыкли к нему. Ребята всегда их вспоминают, не — могут забыть — и его и Аргама. А комбат письмо получил от Ираклия и Анник Зулалян. Мы очень обрадовались, что оба они поправляются. Они тоже хорошие товарищи. Сто лет живи, таких товарищей не забудешь!

Тигран смотрел в задумчивые глаза Гамидова.

«Да ты и сам чудесный человек, Гамидов! — думал он. — Ты, наверно, и сам не знаешь, какая у тебя прекрасная душа».

Они шли по краю болота, иногда возвращаясь обратно, чтобы отыскать более подходящую тропку.

Солнце склонялось к западу. Тени холмов удлинялись, постепенно закрывая балки. Через реку, на том, высоком берегу Дона, поблескивали купола церквей, отражая желтоватые закатные лучи. Когда Аршакян и Гамидов выходили на открытое место из зарослей кустарника, показывалась река — спокойная, свинцово-серая, словно закованная в лед.

Тигран молча шагал вслед за Гамидовым. Перед его глазами вставало лицо Аргама. Всегда с глубокой болью вспоминал он пропавшего юношу, но после слов Эюба как будто глубже почувствовал скорбь от гибели родного человека. В письмах из дому постоянно справлялись об Аргаме, а он так и не собрался ответить, да и сейчас не знает, как ответить. «Пропал без вести…». Условные, неопределенные, ничего не говорящие слова! Тигран иногда с ужасом думал о том, что Аргам мог попасть в плен. Выстоит ли, сумеет ли продержаться, не уронить чести и достоинства бойца? Незаметно для Аргама Аршакян следил за его настроениями, видел, как закаляется в испытаниях дух юноши, как поэт-мечтатель превращается в стойкого воина и коммуниста. Теперь, вспоминая его, Тигран думал: «Да, выстоит… если только остался жив». И все же ловил себя на том, что чуть ли не желает смерти Аргаму, хочет, чтоб тот пал от пули. И, опомнившись, удивлялся себе: как это он желает смерти близкому человеку?!

С того берега Дона начался сильный артиллерийский обстрел.

Спрыгнув в узкую воронку, Аршакян и Гамидов плечом к плечу уселись на дне. Заходящие лучи солнца расплывались на высотах, тени сгущались, постепенно скрывая все окрестности. Артиллерийский обстрел усиливался. Завязалась перестрелка. Теперь уже с обеих сторон снаряды перелетали над воронкой — и с запада, и на запад. Стараясь крепче втиснуться в стенку воронки, чтоб батальонному комиссару было спокойней сидеть, Гамидов спросил дрогнувшим голосом:

— Я всегда думаю, товарищ батальонный комиссар: какое наказание надо дать Гитлеру, когда его поймают?

Лицо Гамидова изменилось, глаза приняли сосредоточенное выражение. Часто он задумывался над этим вопросом. И когда на берегу Северного Донца Бурденко как-то ночью спросил у товарищей по окопу, кто о чем думает, Гамидов сказал об этом же.

Тигран с любопытством посмотрел на молодого бойца, который в эти трудные дни задумывался над наказанием Гитлеру.

— Народ решит, Гамидов!

Обстрел прекратился. Они снова пустились в дорогу. Стройный азербайджанец смело шагал впереди. Мысли его были не здесь. В золотистых красках осени вставали перед ним сады Кировабада, потрескавшиеся плоды граната с корочкой цвета ржавчины, повисшие на ветках деревьев; а вдали — прохладные горы, журчащие прозрачные родники… В истосковавшемся сердце звенела любимая песня:

Ашугом стать в садах Гянджи,

Гранат бы рвать в садах Гянджи,

Красотку б из Тифлиса взять —

И с ней гулять в садах Гянджи…

Давно уже не вспоминал он эту песню — она точно ушла из памяти. И вот снова ожила, принесла с собой печаль и светлую тоску…

Заместителя начальника политотдела встретили Степан Малышев, ставший уже майором, и парторг батальона младший лейтенант Микола Бурденко, провели его в замаскированный блиндаж. Света в нем не было. В первые минуты никто не заговаривал о тяжелой военной обстановке; вспоминали о товарищах, слова и дела которых остались в памяти, хотя их самих уже не было, о бойцах и командирах, которые залечивали раны в далеких городах тыла. Казалось, не год прошел со дня начала войны, а много лет.

— Если нам удастся погнать гитлеровцев отсюда, пойдет дело на лад! — заявил Бурденко. — Будут еще большие сражения, но он уже не задержится, побежит, я в этом уверен. Он напряг все силы, добрался сюда, а если дальше натянет струну — порвется, не сдюжит! Я вижу, и другие думают так же. Каждый кусочек земли между нами и ими польется кровью, но за нашими окопами, там, позади, ни одной капли крови не должно пролиться! Вот, в первой роте новичок один имеется, по имени Миша Веселый. Фамилия у него радостная, а весь месяц, как он у нас числится, я у него на лице улыбки не видел. А лицо у парня красивое, глаза ясные. Такие, как он, каждый день письма любимым девушкам пишут и стихи про любовь сочиняют. Братишка у меня такой был…

Аршакян и Малышев слушали парторга батальона, не прерывая ни одним словом. Они знали, что Бурденко не будет зря говорить, а если уж затеял разговор, то клонит к чему-то нужному.

Поколачивая себя кулаком в грудь, чтоб унять некстати схвативший его кашель, Бурденко продолжал:

— Как-то раз вижу я — все кончили отрывать окопы, а этот Миша Веселый все копает да копает. «Видно, силенки не хватает», — думаю. Подошел к нему. Э, нет, плечи у парня что надо, мускулы — во! Лицом-то на девку похож, а телом ничего, крепкий парень. И окоп себе вырыл глубоченный. «Ты чего в азарт вошел? — спрашиваю. — До воды докопаться хочешь, колодец роешь, что ли?» А он положил лопатку, смотрит на меня, не улыбается. «Хватит, сколько мы рыли да назад оглядывались! — говорит. — Рою глубоко, чтоб либо окопом победы было, либо могилой!..»

Сердце у меня перевернулось. Кто его знает, может, у него там, — Бурденко махнул рукой, указывая на запад, — родные, товарищи остались, точит его горе, зло берет… Спрашиваю: откуда, мол, ты? А он, оказывается, из Новосибирска, и нет у него никого во временно оккупированных областях. Да только отступал парень от самого Белостока! Ну, и понятно… Между прочим, товарищ батальонный комиссар, этот самый Михаил Веселый тоже подал заявление о приеме в партию. Получается так, что в первой роте у нас все коммунисты будут.

Бурденко умолк, втягивая махорочный дым.

Казалось, еще больше усилились гул артиллерийской канонады и скороговорка пулеметов, будто еще громче стали доноситься разрывы снарядов.

— Не зажечь ли свет? — предложил Аршакян.

Бурденко достал из земляной ниши коптилку, зажег ее. Трое командиров взглянули в лицо друг другу. Малышев отпустил себе усы, лицо его выглядело погрубевшим. К туго затянутому поясу подвешены были справа и слева две «лимонки». Чем-то напоминал он сейчас Бориса Юрченко.

В нише блиндажа, откуда Бурденко достал лампочку, разложены были книжки, журналы и газеты, заботливо подобранные по номерам.

— Ну как, нет больше протестов насчет книг?

— Спасибо, приносят теперь из клуба, — улыбнулся Малышев. — Если даже и не бывает времени почитать, то хоть можешь полистать, убедиться, что в руках у тебя действительно книга. Все же легче становится на душе.

Малышев достал с полочки ниши какую-то книжечку в сером переплете, поднес к лампочке и начал перелистывать.

— Ага, нашел. Вот как говорит Находка — один из героев Горького: «Я знаю — будет время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет как звезда перед другим! Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет от зависти и беззлобны будут все. Тогда не жизнь будет, а — служение человеку, образ его вознесется высоко; для свободных — все высоты достигаемы!..»

Комбат захлопнул книжку, положил ее обратно на полочку.

— Вы думаете, впервые встретились мне эти слова? Еще до войны несколько раз цитировал я их в одном из рефератов, очень они мне по сердцу пришлись. Но тогда не так хватали за душу… И ведь это не высказывания какого-нибудь надуманного героя, а мысли простого русского человека! И мы шли, прямо шли к осуществлению его мечты…

Аршакян тепло улыбнулся.

— И теперь идем! Мы на этом же пути и сейчас.

Малышев быстро взглянул на него.

— Мы еще далеки от этой мечты! Пока мы людей уничтожаем…

— Во имя той же цели! Чтоб спасти человека, спасти его от грязных страстей, чтоб очистить его, чтоб мог он сиять звездой!

Задумавшись, Малышев поднял голову, взволнованно сказал:

— Да, это так! — И, помолчав, добавил: — Диалектика!

— Да, диалектика! — подтвердил Аршакян. — Путь истории не гладок и ровен, подобно строке книги. Бывают тяжелые подъемы и стремительные спуски. Освободительная борьба насчитывает века…

Бурденко слушал эту беседу с напряженным вниманием, развернув крутые плечи, широко раскрыв глаза.

— В душе каждого народа всегда жили благородные мечты, — продолжал Аршакян. — Но, быть может, ни у одного мысль так мучительно не искала путей счастья, как у нас. Русский народ не только мечтателен, в его характере слиты мечтательность и практичность. Смелость и самоотверженность являются органическими его чертами. А люди смелые и самоотверженные всегда бывают добрыми и великодушными. Жестоки и злы только трусы. И они всегда осуждены на гибель — удачи их временны, а судьба шатка!

— Вот это правильно! — горячо подтвердил Бурденко.

До того, как собрались заместители командиров рот по политической части и парторги, Аршакян поговорил с Бурденко о его работе, перелистал протоколы и «Боевые листки», просмотрел заявления бойцов о приеме в партию. В их беседе принимал участие и Малышев, часто приходя на помощь Бурденко. Потом Малышев вышел из блиндажа; вернувшись, сообщил, что «он как будто беспокоен этой ночью», намекая на положение по ту сторону Дона.

Возвращая пачку заявлений Миколе, Аршакян сказал:

— Завтра поговорим со всеми. Может быть, и рассмотрим заявления, не откладывая, нет нужды тянуть. — И обратился к Малышеву — Так, значит, беспокоен?

— Кажется беспокойным. Разведчиков послали из дивизии. Вот вернутся на рассвете — все выяснится.

Постепенно собирались приглашенные на совещание. Первым вошел в блиндаж Арсен Тоноян, спокойный и невозмутимый, как это и подобало ветерану. За ним подошли и остальные. Некоторые были незнакомы Аршакяну: за месяц в батальоне появились новые люди, часть — из тыла, часть — из госпиталей. Внимание Аршакяна привлекли двое новичков — высокий, статный старший лейтенант и смуглый лейтенант, молодой, но уже лысый, с веселыми улыбчивыми глазами, повидимому армянин. Оказалось, что старший лейтенант — уроженец Саратова, прибыл в часть после того, как залечил третью по счету рану.

— Значит, земляк командиру полка?

— Точно так, товарищ батальонный комиссар! — улыбнулся старший лейтенант. — Вчера узнал от командира роты, что подполковник тоже саратовец.

— Встречались с ним в Саратове?

Старший лейтенант поднял брови.

— Саратов большой город, товарищ батальонный комиссар, он теперь не то что раньше, когда про него говорили: «В глушь, в Саратов…» Я не был знаком с подполковником.

Лейтенант-армянин был из Еревана, он только что прибыл на фронт. До войны работал в республиканской прокуратуре.

— Я вас знаю, товарищ батальонный комиссар. ВЫ до войны два раза в прокуратуре лекцию читали. В день прибытия я справлялся о вас. Сказали, что вы в полках. Даже на день задержался в политотделе, чтоб повидаться. Говорили, что вы к вечеру вернетесь. Но так И не вернулись.

— Что ж, лучше поздно, чем никогда! Видите, встретились. Значит, впервые на фронте? Назначены заместителем командира первой роты? Ну, как себя чувствуете, не страшно?

Лейтенант смущенно молчал. Это было равносильно признанию.

Аршакян дружески улыбнулся:

— Рядом с парторгом твоей роты всякий страх пройдет!

Эти слова еще более смутили бывшего работника прокуратуры.

— Всегда так и бывает, — спокойно продолжал Аршакян. — До боя страшнее, чем во время самого боя. Ведь люди не рождаются героями, а становятся ими… Начнем, товарищи?

Аршакян заговорил о новом этапе войны. Это был не доклад, а дружеская беседа с близкими людьми. Он раскрывал перед присутствующими суровую действительность, описывал ожидаемые трудности, давал советы как старший и более опытный товарищ. Беседуя, он часто поглядывал на новичков, еще не знакомых с боевой жизнью дивизии и дементьевского полка; вспоминал накопленный в боях опыт, рассказывал о политработниках, героически погибших в сражениях или отправленных в тыл после ранений.

Крепко зажав огрызок карандаша в толстых пальцах, парторг роты Тоноян делал пометки в своей тетрадке.

Остроносый лейтенант-ереванец не отводил зачарованных глаз от Аршакяна. Он ничего не записывал, хотя на коленях у него лежала тетрадка с карандашом. Лейтенант-саратовец, напротив не поднимал головы от своего планшета: он быстро стенографировал, стараясь не пропустить ни одного слова. Небольшой сержант, парторг одной из рот, кивком головы подтверждал каждое слово Аршакяна, словно батальонный комиссар выражал не свои, а его мысли.

— Тяжелое положение создалось в Сталинграде, очень тяжелое! Несколько кварталов города в руках врага. Но гитлеровцы не хозяева занятых ими кварталов! Из дома в дом, из одной улицы в другую они пробираются ползком, не смеют шагать во весь рост. Им не удалось войти в Сталинград через главный ход, так они попытаются пробраться туда через черный. А черным ходом является наше Клетское направление. Они попытаются прорваться отсюда, чтоб с севера зайти в тыл Сталинграду. Следовательно, мы также сражаемся за Сталинград. Мы тоже сталинградцы! Это должен сознавать каждый командир, каждый коммунист, каждый рядовой боец.

Лейтенант-саратовец нервно записывал, пальцы его дрожали. Глаза маленького сержанта блестели, он усиленно кивал головой, подтверждая, что все сказанное комиссаром правильно. Арсен, тяжело дыша, ловил ускользавший огрызок карандаша, старательно записывал и вновь поднимал внимательный взгляд на лицо Аршакяна. Волновались и остальные. У бывшего работника прокуратуры был растерянный вид, словно у человека, попавшего в совершенно незнакомый мир: он старается приспособиться, не выказать охватившего его изумления и чувствует сам, что задача очень трудна…

— Тяжелое положение создалось для нашей родины. Что требуется сейчас от каждого политработника, от каждого коммуниста нашей армии?

Аршакян отвечал на каждый вопрос просто, понятно, обводя спокойным взглядом слушателей, без малейших следов спешки и тревоги.

— Боец, подающий сейчас заявление о приеме в партию, — это завтрашний герой, которого нужно хорошо узнать и оказать ему помощь…

То сильней, то слабей доносилась трескотня пулеметов. Постепенно утихала артиллерийская перестрелка.

LXXVII

Совещание закончилось в 23.00.

Заместители командиров рот по политической части вместе с парторгами ушли к себе. Аршакян, майор Малышев и младший лейтенант Бурденко вышли из блиндажа. Стоя в кустах, они молча смотрели в сторону Дона. Когда на противоположном берегу взлетали ракеты, река отливала расплавленным серебром, но через несколько минут вновь окутывалась тьмой.

— Мы с Бурденко пойдем в первую роту, — сказал комбату Аршакян. — Поговорим там с парнями.

Вместе с Бурденко и лейтенантом Арташесом Кюрегяном, бывшим работником прокуратуры, Аршакян обошел окопы взводов, поговорил с бойцами. Дон был не дальше сорока — пятидесяти шагов. Его широкая лента то становилась видима, то снова пропадала во мгле.

В одном из окопов Аршакян встретил Мусраилова и, как старому знакомому, радостно пожал ему руку.

За все время, пока они обходили окопы, лейтенант Кюрегян не проронил ни слова. Он внимательно прислушивался к беседе Аршакяна и Бурденко с бойцами, но сам не находил слов, чтобы принять в ней участие.

Ночевать пошли к командиру роты. Бойцы нарубили веток, разостлали на полу. Аршакян, Бурденко и Кюрегян улеглись в ряд, чтоб отдохнуть.

По небу бежали караваны тучек, закрывали на миг мерцающие звезды и, расползаясь, вновь открывали темносинее небо. Постепенно тучи рассеялись, очистился и засиял весь небосвод. Везде, где бы ты ни был, над тобой нависает то же знакомое небо, звезды приветливо мигают тебе, улыбаются, словно зная тебя с раннего детства. Блеснет вдруг звездочка, скатится с неба, оставляя за собой светящийся след. За нею — другая, третья… И так век за веком надают с неба звезды, а все как будто не уменьшается их число…

Бурденко повернулся лицом к Аршакяну.

— Товарищ батальонный комиссар, хотел я вас спросить насчет страха. Ну что это такое — страх? Откуда он происходит? Во время войны — это еще понятно. А я знавал людей, что и в обыкновенное время боялись. Да и кроме того, бывает человек, ну трус трусом, а пройдет время, и делается он настоящим героем! То покажется тебе, что понял, в чем тут дело, то опять удивление берет. Слыхал я, будто страх от слабого сознания бывает. Но я встречал умных людей, которые все как есть понимают, еще и другим могут объяснить, а как наступит момент — боятся, да и только! Сами стыдятся своего страха, а поди ж ты, боятся… Что же получается — был страх и всегда должен быть, что ли?

— Да, страх был всегда. Он такой же древний, как и сам человек. Но он не должен вечно жить в человеке!

Тигран подсунул ветки повыше, чтоб можно было облокотиться об изголовье. Бурденко повернулся на спину, Присел на ветки. Не спавший Кюрегян молча прислушивался к их беседе.

— Был страх, но не должно его быть! — продолжал Аршакян. — Наступит время, когда наши потомки будут свободно жить одним единым обществом, и не будет надобности что-либо отнимать друг у друга. Людям не придет в голову угрожать друг другу, а природа перестанет внушать страх, потому что все будет до конца понятно разуму человека. Слуга страшился могущества господина, слабая страна — нападения могущественной. Не будет ни слуг, ни господ, не будет могущественных И слабых стран! Это время наступит, и я завидую человеку будущего! Но и ему, этому человеку будущего, будет за что благодарить нас… То же самое можно сказать И о чувстве ненависти. Мы сегодня ото всей души ненавидим тех людей, которые стремятся навсегда утвердить насилие на земле. И тот, в ком сильна эта ненависть, кажется нам самым достойным человеком. Но мы и ненавидим ведь именно для того, чтоб наступило время, когда чувство ненависти бесследно исчезнет из человеческого сердца!

Микола молчал, задумавшись над услышанным. Молчали и остальные, думая о будущем. Постепенно все задремали.

От глубокого сна Аршакяна пробудил Бурденко, который осторожно тряс его за плечо.

— Что случилось?

— Говорят, войско проходит, товарищ батальонный комиссар, и будто числа ему нет.

— Какое войско?!

— Да наши! Может, пойдем поглядим?

Поспешно протерев глаза, Аршакян зашагал с Бурденко по направлению к тылу. Прошли около двух километров, штаб полка остался позади. Остановились у заросшего осокой болота. Казалось, перед ними возникла непроницаемая стена. Но стена эта двигалась!

Параллельно Дону шли на юг войска. Не из-за этого ли палили без передышки замаскированные в кустах орудия, не для того ли наполняли воздух неумолчным гулом самолеты, чтобы остался незамеченным подход войск к фронту?

Стоя рядом, молча глядели старые фронтовики. Из блиндажей и землянок выбегали заспанные люди, смотрели, как проходят новые войска. Плотный поток не прерывался. Вслед за пехотой проходили артиллерийские подразделения, затем минометные; с грохотом проходили танковые полки, и снова пехота, артиллерия — и так без конца. Ехали бесчисленные гвардейские минометы, большие грузовые машины, тщательно укрытые брезентом, на рысях прошла конница.

Фронтовикам редко приходилось видеть кавалеристов.

— Говорят, прошли целые кавалерийские дивизии, — негромко сказал кто-то в темноте.

Другой голос отозвался:

— С вечера вот так идут, и нет им конца! А эти вот, глядите, «Иваны Грозные».

Проезжали огромные грузовики, нагруженные, казалось, обыкновенными ящиками.

Значит, это и есть то самое новое оружие, весть о котором неделе две тому назад дошла до окопов, превратившись в какую-то легенду? Рассказывали, будто в громадных, с большой дом, ящиках взлетают в воздух снаряды и летят к фашистским окопам. И на целый километр вокруг места их падения слепнут и глохнут люди.

Каждый солдат на фронте мечтает о каком-либо чуде. Первым чудом была «Катюша», которую увидели в действии в сентябре — октябре прошлого года. Но к «Катюше» уже привыкли. Прослышав же о реактивной установке и узнав о ее внушительном названии, бойцы весело шутили: «Значит, „Катюша“ вроде как бы дочка, а папаша ей — „Иван Грозный“».

Нескончаемо, непрерывно проплывали тяжелые грузовики с огромными ящиками. Вслед за ними мерно шагали пехотные части. Сколько их и куда они идут? Ведь впереди Дон, а в траншеях на его берегу окопавшиеся не по-обычному скученно советские части… И зачем тут конница?

Будь посветлее, наблюдавшие заметили бы новое, необмятое еще обмундирование на проходивших солдатах, свежую краску на стальных касках, глянцевитый блеск на только что вышедших из заводских ворот орудиях и танках, которые пристреливались по условным мишеням лишь во время учебной стрельбы. Теперь же создавалось впечатление, что на берег Дона переброшены войсковые части другого фронта…

Аршакян окликнул одного из шагавших рядом с колонной командиров:

— Товарищ командир, на минуту!

Тот подошел. Аршакян спросил, откуда вдут войска. Разобрав, что с ним говорит кто-то из командного состава, но не видя в полумраке знаков различия, командир отделался «неопределенным» ответом, прозвучавшим весьма многозначительно для фронтовиков:

— Пришли с востока. Направляемся на запад.

«На запад»… Всего на расстоянии одного, от силы двух километров протекал Дон, и по ту сторону от него был уже «запад». Ясно, что сегодня или завтра реку не форсируешь. Решение о такой операции фронтовики почувствовали бы подсознательно. Но радостна была самая мысль о том, что столько войск и столько боевой техники идет с востока.

— Сколько еще резервов есть у нас, товарищ батальонный комиссар? — прошептал стоявший рядом с Аршакяном Бурденко. — Эти-то, видно, впервые на фронт пришли…

Тигран почувствовал, какой утешительной, воодушевляющей была эта мысль для Миколы. А тот, помолчав, продолжал:

— Иногда сидишь в своем окопе и не видишь, как велик мир. Человек должен мыслью на высоту подниматься, чтоб побольше вокруг себя видеть. Если нужно, сиди в окопе, но чувствуй себя на горе! Вот идут и идут, и конца им не предвидится. Ну и силушка! Свежая, крепкая, с отступлениями не знакомая! Да и никогда не узнают они, наверно, того, с чем нам встретиться довелось… Им легче будет, то есть с душевной стороны. Велика наша родина, мы и сами иногда не представляем, как она у нас велика!

Грохот проходивших танков иногда заглушал слова Бурденко, но он говорил скорее сам с собой, чем с батальонным комиссаром.

— Пошли! — предложил Аршакян. — И в самом деле конца не видно!

Они зашагали обратно к окопам батальона, по временам останавливаясь и прислушиваясь. Сквозь орудийную канонаду и трескотню пулеметов доносился глухой гул проходивших войсковых колонн.

Добравшись до роты, они с увлечением описали виденное командиру роты и лейтенанту Кюрегяну. Посыпались бесконечные предположения и выводы. Кюрегян слушал, опять не принимая участия в беседе: каждое слово фронтовиков казалось ему исполненным особого смысла. Его поражало совершенное спокойствие окружающих. Лейтенанту Кюрегяну казалось, что эти люди никогда ничем иным не жили, никакими иными событиями не интересовались, а родились только для войны, живут только войной и говорят лишь о ней.

Снова все улеглись на ветки.

Синее небо серело, звезды бледнели. Проснувшись от предутреннего ветерка, зашелестели листья, зашуршала трава.

Подтянув шинель к подбородку, Бурденко закрыл глаза, пытаясь уснуть. Но желание говорить перебарывало сон.

— Большое дело затевается — по всему видно!

Не спалось и командиру роты. В накинутой на плечи шинели он сидел на чурбаке рядом с лежавшими, вглядываясь в высоты на том берегу Дона.

— Ночью беспокоился, теперь утих. Всегда затихает в эти часы!

Тени постепенно таяли, из мрака выступали еще влажные холмы, прибрежные кусты. Командир роты напряженно всматривался в позиции врага.

И вдруг противоположный берег заполыхал пламенем, одновременно взметнувшимся вдоль всей гряды холмов. Вздрогнув, глухо застонала земля.

— В окопы, товарищи! — крикнул командир роты.

Лежавшие вскочили и кинулись к окопам.

Стоя между Миколой и Арсеном, Аршакян подтянулся к брустверу, чтоб оглядеть противоположный берег.

— Видно, намеревается перейти реку, гад… — бормотал про себя Бурденко. — Товарищ батальонный комиссар, нельзя из окопа высовываться!

Он дернул за рукав Аршакяна, но и сам, не выдержав, подтянулся, чтоб через бруствер кинуть взгляд в сторону вражеских позиций.

— Никогда еще гитлеровцы не палили так бешено!

На том берегу реки словно извергались вулканы.

Побагровело небо. Равнина на восточном берегу Дона, за позициями батальона, была закрыта завесой дыма. Сперва вражеские орудия били вглубь обороны, затем тысячи снарядов начали разрываться над окопами, вспахивать передний край. Бойцов засыпало землей, душило дымом. Они выбирались из-под засыпавшего их слоя, стряхивали пыль с плеч и головы и, опираясь грудью о стены окопа, поворачивались туда, на запад. От гула разрывов они уже не слышали друг друга, объяснялись мимикой и жестами.

Взгляд Аршакяна упал на бледное, бескровное лицо лейтенанта Кюрегяна. Он невольно улыбнулся. «И мы были, вероятно, такими в первые дни, — мелькнула у него мысль. — Наверно, кажется парню, что конец света настал».

Старые солдаты были спокойны. Вот идет Арсен по окопу, он то пропадает, то снова появляется, выглядит собранным, сдержанным, всматривается вдаль острым взглядом. Кажется, что он за работой. Тоноян спокойно и деловито подходит к Аршакяну, что-то говорит, но голос тонет в грохоте. Батальонный комиссар наклоняется к его лицу.

— Командир роты просит…

— Чего просит командир роты?

Тоноян не успевает досказать, чего хочет командир роты. Над окопом с оглушительным грохотом разрывается снаряд. Воздушной волной обоих отшвыривает, засыпает землей. Тоноян приподнимает батальонного комиссара, прислоняет к стене. До них доносится стон. Арсен бежит в ту сторону… К Аршакяну подходят Гамидов, Мусраилов и другие незнакомые бойцы. Рядом появляется спокойная фигура Бурденко. Тыльной стороной ладони Тигран отирает землю с губ. Вновь подходит Арсен, наклоняется к Тиграну:

— …просит, чтоб вы пошли на КП полка или же батальона!

Тигран смотрит на него, отрицательно качает головой:

— Останусь здесь, у вас.

Арсен не слышит ответа.

— Скажи, что остаюсь здесь. Буду с ротой! — почти кричит ему на ухо Тигран.

Арсен с минуту стоит в нерешительности, затем круто поворачивается и бежит по окопу, почти не пригибаясь. Тигран замечает, что рядом с ним постоянно находится кто-либо из бойцов. Почти не отходит Эюб Гамидов, часто оказывается рядом незнакомый солдат с тонким молодым лицом. Кажется, что он вот-вот улыбнется, но улыбка так и не появляется ни в глазах, ни на губах.

Уже долго тянется обстрел, и чем дальше, тем все усиливается. «Ясно, обрабатывает перед атакой», — думает Тигран.

— Самолеты! — крикнул над ухом Бурденко.

Уже не было времени взглянуть, откуда налетели самолеты. Казалось, на восточном берегу Дона не осталось ни одной пяди земли, не вывороченной фашистскими орудиями, минометами и бомбами. А ведь на каждом шагу ее, в каждой щели были живые люди…

— Понтоны налаживают на реке! — крикнул кто-то во весь голос.

Бойцов словно метнуло к брустверу. Поднялся и Тигран, навалился грудью на край окопа. Дым, стоявший стеной, заслонял реку: фашистская артиллерия дымовой завесой стремилась прикрыть подготовку к форсированию реки.

«А наша артиллерия действует слабо! Почему? Почему позволили ему подойти к Дону?» Тигран был взволнован, тревога сжимала сердце. В ту минуту он знал не больше любого рядового бойца и, подобно ему, видел лишь то, что совершалось непосредственно вокруг. В эту роту он пришел, чтоб лично побеседовать с каждым солдатом, подавшим заявление о приеме в партию. Что же делает он сейчас здесь? «Каждый командир и каждый политработник должен иногда чувствовать себя рядовым бойцом», — подумал он, щуря глаза, чтоб рассмотреть берега реки.

«Но почему так слаб огонь нашей артиллерии?» Тигран вспомнил подошедшие ночью к фронту войска, их боевое оснащение, и на сердце у него стало легче. Он слышал какие-то выкрики, не понимая их значения. Иногда рядом раздавался стон. Обняв за плечи или поддерживая под руку раненого, товарищи уводили его вглубь окопов.

— Скатываются, гады! Словно саранча, ползут! — крикнул Бурденко.

Тигран перевел взгляд. С холмов на том берегу сбегали маленькие фигурки. Впереди них, почта не отличаясь по цвету от холмов, с головокружительной быстротой катились танки и какие-то машины. «Что это происходит?» — с тревогой подумал Тигран.

Вновь загрохотало над головой, рвануло землю из-под ног. Прямо напротив свесилась с неба рыжая стена. Огненные солнца вспыхивали на этой стене и растекались по ней. Бушующие смерчи с воем проносились над головой туда, на запад. Уже ни один фашистский снаряд не рвался над окопами. Можно было спокойно разглядывать восточный берег Дона.

— «Иван Грозный» заговорил, товарищи!

Могучий голос Бурденко слышали в ближних и в дальних окопах.

Тигран всматривался в небо, но не мог различить, где же огонь «Ивана Грозного». Пламя то сплошным потоком текло в сторону Дона, то показывались огромные огненные шары, и после этого доносился никогда до этого не слышанный оглушительный грохот.

— Товарищи, вот вам и советская техника!

Это вновь звучал восторженный голос Бурденко.

Воды Дона словно стремились перелиться в небо и вновь низвергались водопадами на берега. Облака дыма и земли, огненные смерчи скрывали от глаз переливы радуги на водяной пыли.

За все века своего существования не видела ничего подобного величавая русская река, которую народ прозвал Тихим Доном.

«Значит, наши намеренно позволили гитлеровцам выползти из убежищ, подойти к Дону?» — подумал Тигран.

Через полчаса огневая обработка прекратилась. Сквозь разреженный дым проглянули холмы на том берегу. Склоны, начиная от исходных позиций противника и до самого берега, были покрыты дымящимися танками, разбитыми машинами и трупами.

Тигран широко и свободно вздохнул.

Противник вновь начал обстреливать окопы на восточном берегу. Бойцы вдруг заметили, что к их окопам бегут цепи гитлеровцев. Это были те группы, которым удалось до начала навесного огня перебраться на восточный берег. Но сейчас участь их была уже предрешена. Послышалась команда — дать им подойти.

Гитлеровцы бежали, беспорядочно стреляли из прижатых к животу автоматов. Из окопов одновременно забили десятки пулеметов. Бегут фашистские солдаты и падают лицом вниз. Но из прибрежного кустарника выбегают все новые группы и опять бегут к окопам. Была ли подана команда или несколько советских воинов не сумели обуздать свою ненависть? Началась контратака.

— Сбросить их в Дон, утопить! — во весь голос крикнул Аршакян.

Он выпрыгнул те окопа за первыми же бойцами и бросился навстречу группе гитлеровцев, сжимая в правой руке «лимонку». Перед его глазами мелькнула фигура Гамидова; взмахнув рукой, тот упал. Неужели убит? Нет, вскочил и снова кинулся вперед. Тигран понял, что Эюб бросил гранату. Задыхаясь, он побежал быстрее, догнал Гамидова. Крикнув: — Ложись, граната! — швырнул в сгрудившихся и отхлынувших гитлеровцев свою «лимонку» и бросился на землю.

В воздухе засвистели осколки.

Тигран вскочил на ноги. Впереди бежала целая рота, может быть целый батальон или больше. Фашистские солдаты, скучившись, в панике, бежали обратно к Дону. Кругом рвались снаряды. Земля вскидывалась стеной между Тиграном и ушедшими вперед бойцами. Он напряг все силы, чтоб догнать их, но это не удавалось. Перед глазами вспыхнули огненные круги, поплыли черные пятна, затошнило. Голова вдруг сильно закружилась, и, пошатнувшись, он упал ничком на землю.

…Плывет ли он в лодке или это его качает в самолете? Вокруг бушует гроза, зигзаги молний чертят тучи. Нет, он лежит на широкой доске качелей, маленьким, совсем маленьким мальчиком, и мать раскачивает доску. А над зеленым садом стремительно носятся ласточки, щебечут; с ближнего полустанка доносится гудок паровоза, по улицам со скрипом проходят арбы. Оборвалась веревка качелей, и он с размаху падает на землю. Видно, ушибся — больно… Нет, он не на землю упал, а провалился в глубокий колодец во дворе. Из провала сруба виден только маленький синий кусочек неба. На мгновение мелькает в небе солнце, вспыхивает, и снова кругом тьма. Опять светает, видно синее-синее небо. Над ним склонились деревья, качают пожелтевшими ветвями. Он плавно опускается на землю. Опять гремит гром, темнеет небо. Начинается землетрясение, деревья качаются, верхушки их склоняются до земли и снова поднимаются. Вот качнулись и стали на свое место…

На миг все утихло. Чье-то лицо склонилось над Тиграном. Очень знакомое лицо…

— Товарищ батальонный комиссар! Товарищ батальонный комиссар!

И голос знакомый. Лицо наклоняется совсем близко. Это Гамидов. А где же Аргам? Почему нет его?

— Немного отдохнем, потом пойдем, товарищ батальонный комиссар! Огонь очень сильный, пусть немного слабей станет.

Тигран все слышит, понимает, хочет ответить и не может. Прикрывает глаза, снова открывает их. На этот раз другое лицо наклоняется к нему, лицо русского юноши с тонкими чертами.

— Кто ты? — шепчет Тигран.

Боец называет себя, и Тигран несколько раз повторяет мысленно: «Михаил Веселый… Михаил Веселый… Михаил Веселый…». Знакомое имя. Когда он слышал это имя? Опять вырастает рядом фигура Гамидова. Он говорит кому-то:

— Ну, берись!

И Тигран вновь плывет в воздухе.

Постепенно проясняется сознание. Он ранен. Его на носилках несут Гамидов и боец по имени Михаил Веселый. «Михаил Веселый… Так это же тот боец, о котором, вчера рассказывал Микола Бурденко. Тот самый, который отрыл „окоп победы“!»

— Уже близко, товарищ батальонный комиссар, совсем близко штаб полка.

Голос Эюба гаснет в оглушительном грохоте. Носилки: швыряет наземь. Трещат ветки деревьев, падают комья земли.

Тигран словно просыпается от глубокого сна.

Он снова лежит на носилках. Хочет приподнять голову, оглядеться — и не может. Голова отяжелела, ноет от боли. Снова опускаются на землю носилки, на этот раз медленно, спокойно, плавно.

— Каро?

— Я, товарищ батальонный комиссар.

Да, Каро Хачикян. А другой? Он тоже знаком Тиграну.

— Не помните меня, товарищ батальонный комиссар?

Тигран с мучительным усилием утвердительно кивает головой. Ну как же, помнит, помнит он Игоря Славина! Он видит на груди у обоих бойцов ордена боевого Красного Знамени и улыбается. Бойцы застенчиво улыбаются в ответ.

Игорь рассказывает ему:

— Второй раз полез в атаку. И второй раз разгромили! Забило реку фашистскими трупами. Опоганился, наш Тихий Дон!

Батальонный комиссар через силу улыбается, шепчет:

— Ничего, очистится…

Бойцы доставили Аршакяна к палаткам санбата, разбитым на склоне лесистого холма. Лежа на операционном столе, Тигран смотрел на хмурое, словно никогда не знавшее улыбки лицо военврача Ивана Ляшко, на сияющие глаза Марии Вовк. Мягкая маленькая рука легла ему на лоб, ласковый голос шепнул:

— Все будет хорошо, товарищ батальонный комиссар!

Тиграну показалось, что глаза девушки полны слез. Она отошла, снова подошла и прикрыла лицо Тиграна марлей. Какой-то острый, неприятный запах защекотал ноздри. Сознание отлетело.

Привела его в себя негромкая, тоскливая песенка, долетавшая издалека, из полузабытого прошлого. И голос был приятный, мягкий, словно слышанный много-много раз.

Тигран открыл глаза, оглянулся. Все вокруг было залито светом золотистых лучей. Утренняя ли заря или закатная?

Он лежал на носилках перед белой палаткой, под открытым небом. Сидя рядом, Мария Вовк негромко напевала:

Одержим победу,

К тебе я приеду

На горячем, боевом коне…

И чей-то голос, опять-таки знакомый, сыпал неумолчной скороговоркой. Тигран напряг внимание, вслушался и узнал военврача Кацнельсона.

— Нет, вы, наверно, не представляете себе, что это значит!..

Горел закат. Угасало солнце на западе, за грядой холмов на том берегу Дона.

Кто-то тронул левое запястье. Иван Ляшко… Сжав губы, он молча отсчитывал удары пульса.

Тигран не отводил глаз от его лица.

— Нормальный пульс, ритмичный, — проговорил врач негромко и улыбнулся. Военврач Иван Ляшко улыбнулся!

— Хороший вы человек, Иван Кириллович, спасибо вам…

Хирург приподнял руку протестующим жестом, мягко опустил на плечо раненого. Сияли глаза Марии Вовк.

Тигран услышал какой-то шорох слева от себя, обернулся. На расстоянии полушага от него лежал на носилках лейтенант Арташес Кюрегян. Лицо его горело, глаза лихорадочно блестели.

— И вы приняли боевое крещение, лейтенант? Вас ранило?

— Жаль только, что так скоро, — проговорил Кюрегян.

Тигран смотрел на него и чувствовал, что это сказано искренне, от души.

— Но рана у меня легкая. Смогу быстро вернуться, — договорил лейтенант.

Затишье продолжалось всего несколько минут.

Воздух наполнился раздирающим уши визгом и грохотом, подобным тому, который Тигран слышал утром этого дня, когда фашистские войска кипящим потоком хлынули к берегам Дона.

— Это уже наши!

— Началось! — воскликнул Кацнельсон. — Товарищи, слушайте, станица Клетская входит в историю!

Тигран лежал, прикрыв глаза. Да, этот день знаменателен! Откуда-то снова пришли на память слова Грибоедова, сказанные им персидскому главнокомандующему, принцу Аббасу-Мирза: «Кто первый начинает войну, никогда не может оказать — чем она кончится…».

— Приподнимите меня, хочу взглянуть на Дон! — попросил Аршакян стоявших вокруг.

Четверо широкоплечих санитаров подняли носилки, держа их высоко над головой.

В воздухе колыхались огненные волны, словно бесчисленные развевающиеся пурпурные знамена. Тянулись на запад стаи самолетов с красными звездами на крыльях.

Сквозь грохот орудий и гвардейских минометов, сквозь сотрясающие землю разрывы и гул летящих на запад самолетов улавливалась поступь будущего.

От Волги до Тихого Дона разворачивалось великое сражение, подобного которому не было еще никогда в истории, от которого зависела судьба и Сталинграда и всей страны.

Бросая желтый отблеск на берега, плескал, словно расплавленной медью, величавый, полноводный Дон.

Примечания

1

Майрик — ласковое имя матери.

2

Гата — слоеные пироги с начинкой из поджаренной на масле муки с солью или сахарным песком.

3

Дошаб — очищенный и сгущенный сок винограда.

4

Суджух — орехи, нанизанные на нитку и несколько раз окунутые в сгущенный виноградный сок.

5

Кардаш — друг (азербайдж.).

6

Ахпер-джан — дорогой брат (армян.).

7

Будь здоров, дорогой мой брат!

8

Баджи — сестра (азербайдж.).

9

Яр — любимая.

10

Покушай, брат, ты голоден (азербайдж.).

11

Айрик — отец.


на главную | моя полка | | Дети большого дома |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу