Книга: Вселенная философа (с илл.)



Вселенная философа (с илл.)

В. Сагатовский

ВСЕЛЕННАЯ ФИЛОСОФА

ВВЕДЕНИЕ

Говорят о вселенной космолога, о вселенной физика.

Каждая наука имеет свою область исследования, свой особый взгляд на действительность. Мир разобран на части отдельными науками. Что же остается на долю философа? Не должен ли он ограничиться лишь составлением общих сводок и популяризацией добытого другими науками? Или и у него есть своя вселенная, которой он вправе гордиться не меньше, чем физик своей?

Отвечая на этот вопрос положительно, автор понимает, что вселенная философа существенно отличается от областей исследования частных наук. Основное различие состоит в том, что философия — наука мировоззренческая. Если физика или биология исследуют мир сам по себе, то философию интересует отношение человека к миру. Вселенная философа — это не отдельная область действительности и не мир в целом, но мир и человек, рассматриваемые в свете определенной задачи: найти место человека в мире, понять основные моменты его отношения к действительности.

В книге нет систематического и сколько-нибудь развернутого изложения философской науки. И вопросов в ней порой ставится больше, чем дается готовых ответов. Но читатель сможет познакомиться с некоторыми актуальными проблемами философии в их органической связи друг с другом, увидеть их зависимость от средоточия всех философских проблем — вопроса «человек и мир», «место человека в мире» — и, следовательно, узнать их связь с реальными потребностями современной жизни.

ЗАЧЕМ?

КОМУ НЕ НУЖНА ФИЛОСОФИЯ?

Бенедикт Спиноза, голландский философ XVII столетия, в ответ на предложение короля Франции посвятить ему одну из своих работ в обмен на пожизненную пенсию сказал: «Я свои сочинения посвящаю только Истине». Но он еще принимал как должное, что на хлеб ему приходится зарабатывать шлифовкой стекол, а время для великого служения Истине урывать от сна и домашних забот. Француз Шарль Фурье, социалист-утопист, в начале прошлого века уже возмущался тем, что изобретателям машин ставят памятники на городских площадях, а он — изобретатель общества без частной собственности и несправедливости — ходит непризнанным и не встречает понимания ни у императора Наполеона, ни у банкира Ротшильда.


Вселенная философа (с илл.)

С тех пор прошло больше века и многое изменилось. В нашей стране, строящей коммунизм, работает большой отряд философов-профессионалов. Науку эту преподают в старших классах школы, во всех вузах страны, пропагандируют печатно и устно, ибо марксистско-ленинская философия является основой коммунистического мировоззрения.

И однако… Философ Ф. Михайлов, обсуждая вопрос о предмете философии, неожиданно признается: «Вы знаете, испытываешь иногда чувство неловкости, когда тебя спрашивают люди незнакомые: а кто ты такой, чем занимаешься? На подобный вопрос медик, например, ответит просто: лечу людей. Инженер тоже ответит коротко, а главное, понятно. А ведь философы часто еще и сами спорят друг с другом о том, чем они должны и могут заниматься…»

Представим себе диалог философа, который полагает, что он может не только не смущаться своей профессии, но и гордиться ею не меньше, чем физик своей, и человека неглупого, но скептически относящегося к такого рода занятиям, считающего свою дисциплину (допустим, ту же физику) явно научнее «общих философских рассуждений».

Скептик. Так вы философ… Какие же вещи вы производите?

Философ. А что такое вещь?

Скептик. Да, да. Крыловский философ, упавший в яму, вместо того чтобы ухватиться за брошенную ему веревку, тоже спрашивал: «Веревка — что такое?» И даже, помнится, определение дал: «Веревка — вервие простое». Не напоминает ли ваш вопрос о вещи такую же ситуацию?

Философ. О нет. Мой вопрос отнюдь не схоластичен. В обыденном языке или, как говорил Энгельс, «в пределах домашнего обихода» под вещами привыкли понимать нечто такое, что можно взять в руки, потрогать, то есть физические, «материальные» вещи. Что ж, мы знаем общества, которые производят немало таких вещей, но вещи там почему-то становятся «хищными», порабощают человека, и вместо ожидаемого счастья растут преступность, наркомания, психические заболевания. Не следует ли отсюда, что очень нужно изучать и уметь производить и другие «вещи»: разумные отношения между людьми?

С. Ну, это дело морали и политики.

Ф. А разве они не должны быть научными?

Не исключено, что наш скептик возразил и на это; возможно, он заметил, что не считает философию наукой, а услышав в ответ имена Маркса, Энгельса, Ленина, вспомнил тех философов, которые мешали развитию генетики и кибернетики. Логическая ошибка — аргумент ad homonem (обращение к недостаткам человека, выполняющего данное дело, вместо обсуждения существа самого дела) — распространена в таких спорах: от теоретической несостоятельности отдельных философов «заключают» о несостоятельности науки философии. Мы еще не раз вернемся к возможным продолжениям этого диалога, а сейчас попробуем выяснить, действительно ли, кроме вселенной физика и космолога, кроме мира частных наук, существует и мир философии, вселенная философа? И если такой мир существует, то кто же и почему не хочет (или не умеет) его видеть?

Уточним замечание нашего философа о двух типах вещей. Тур Хейердал, известный ученый и путешественник, сравнивая современных специалистов с кладоискателями, пишет: «Специалисты ограничивают себя, чтобы зарываться все глубже и глубже, пока не перестают видеть друг друга из своих ям. А результаты они свои выкладывают прямо на поверхность. Вот и надо посадить наверху другого специалиста, единственного, которого еще недостает. Пусть он не спускается к ним в ямы, а находится наверху и сопоставляет различные факты».

Иными словами, в любом сколько-нибудь сложном деле наряду со специалистами, владеющими средствами для работы на отдельных участках, нужен специалист-координатор, имеющий ясное представление о цели данной деятельности в целом. И чем сильнее средства узких специалистов, тем большая ответственность возлагается на людей, определяющих цели.

Выступая на симпозиуме «Какое будущее ожидает человечество?», проведенном в 1961 году редакцией журнала «Проблемы мира и социализма», французский социолог А. Ложье справедливо заметил: «Время, когда общество могло позволить себе, чтобы индивидуальные открытия и изобретения стихийно вторгались в жизнь человека, прошло бесповоротно. В нашу эпоху общественный прогресс все больше зависит не столько от научных открытий самих по себе, сколько от их разумного, организованного применения на благо человечества». А характер использования средств, предоставляемых обществу наукой и техникой, зависит от мировоззрения, господствующего в данном обществе.

Что такое мировоззрение? Его можно уподобить своеобразной рамке, через которую мы смотрим на мир и которая определяет поле нашего зрения и, тем самым, общий характер и направленность нашей деятельности.

Каждый тип общества, каждая эпоха выдвигают ведущие идеи и принципы, образующие эту рамку. Один из основателей кибернетики, Норберт Винер, говоря о развитии естественнонаучного мировоззрения, заметил, что в XVIII столетии — веке развития механики — мир уподобляли огромному часовому механизму; в XIX веке мир сравнивали с машиной, перерабатывающей вещество и энергию; в наше время вселенная представляется в виде системы, перерабатывающей информацию и управляющей своей деятельностью.

Нетрудно видеть связь этих общих идей с характерными особенностями трех промышленных переворотов: с появлением станков (конец XVIII века), с использованием электричества и изобретением двигателя внутреннего сгорания (конец XIX столетия) и с переходом к автоматизации производства, к созданию больших самоуправляющихся систем (середина нашего века).

Однако мировоззрение имеет и гуманитарный аспект, наиболее важный для понимания путей развития общества. Это общий взгляд на место человека в реальной действительности, на его основные цели жизни и его ценности. В обществе, где идеалом является человек, умеющий из всего извлекать максимальную прибыль, лучшие достижения науки становятся лишь мощными средствами порабощения одних людей другими и в конечном итоге могут способствовать гибели человечества в термоядерной войне. Эти же средства науки, но при иных целях — целях построения коммунизма — ведут к расцвету человечества.

Философия — основа мировоззрения. Если науки типа физики управляют производством средств человеческой деятельности, то философия управляет производством целей этой деятельности. Это не значит, что она ставит их произвольно, но она помогает осознать и обосновать их. Философия дает человеку общую ориентировку в мире, помогает ему найти свое место в нем. Для этого она, во-первых, помогает каждому человеку создать в своем сознании общую картину мира и показать место человечества в космосе и место каждой отдельной науки в системе человеческого знания в целом; во-вторых, должна рассмотреть общую структуру общества и личности, то есть, говоря иными словами, дать их принципиальную схему (если провести аналогию с машиной) или вскрыть их анатомию (если провести аналогию с организмом); и, в-третьих, философия обязана проанализировать общие закономерности отношения человека к миру.

Как все это делается, мы подробно рассмотрим в следующих разделах книги. Здесь же лишь подчеркнем обобщающую, целенаправляющую роль философии.

Общества, обладающие разными мировоззренческими идеалами, стремятся к различным целям. Общество, ставящее перед собой несправедливые цели, естественно, предпочитает не акцентировать на них внимания, а люди, преследующие такие цели, не любят задумываться о жизни и предпочитают глушить голос совести различными хобби. Типичным несправедливым обществом является буржуазное. Оно порождает парадоксальное мировоззрение — позитивизм: философию, которая объявляет философию излишней. Вот впечатляющий образ такого общества и его жизненного кредо, нарисованный прогрессивным американским философом Берроузом Данэмом в его книге «Гигант в цепях».

«Мы познали необъятные горизонты физики, необходимые для управления атомной энергией; мы познали в меньшей степени законы биологии, необходимые для того, чтобы сохранять людям здоровье. Но у нас нет социальной техники, которая сделала бы другие науки благодеянием, и поскольку наши мысли все больше и больше склоняются к разрушению, то вряд ли у нас вообще есть мораль. Физика в большом объеме, немного социологии и никакой морали — вот что такое позитивизм, и вот чем мы являемся. Подобное положение, разумеется, нетерпимо и не может продолжаться. Когда исчезнет общество, знавшее все за исключением того, что делать со своим знанием, то позитивизм исчезнет вместе с ним».

В неразумном обществе человек «отчуждается» от общественных интересов. Первобытный охотник знал, зачем его племя охотится на мамонта, и не мог оставаться безучастным к общим заботам. Современный американский инженер очень хорошо представляет, зачем нужна та или иная деталь в проектируемом механизме или для чего ему нужен автомобиль. Но ему трудно поверить империалистической пропаганде, что, допустим, война во Вьетнаме или строительство военных баз во всем мире является делом, действительно нужным для американского народа. Однако и понять их подлинный смысл ему тоже нелегко. И тогда появляется соблазн прийти к выводу: «Лучше об этом не думать, мы люди маленькие». И он действительно становится маленьким, «частичным» человеком.

С насколько более сильными техническими средствами имеет он дело по сравнению с далеким предком и насколько уступает ему в осознании общих целей!

«Люди заблудились в машинных дебрях, — замечает американский писатель-фантаст Рэй Брэдбери, — они словно дети чрезмерно увлеклись занятными вещицами, хитроумными механизмами, вертолетами, ракетами. Не тем занимались: без конца придумывали все новые и новые машины вместо того, чтобы учиться управлять ими».

В таких условиях презрение к философии становится модой. Отсутствие идеалов, неумение решать (и даже видеть) проблемы, связанные с развитием общества, притупленность чувств, оглушенных машинным скрежетом и конвейерным темпом, маскируется у «частичного» человека дешевым скептицизмом и показной «трезвостью» суждений. «Такой „технарь“, — пишет советский философ Г. Батищев, — безопасен при любой формации, „скромен“ и безразличен по отношению к любой политической мерзости и с готовностью всегда „функционирует“ в том углу, в который его посадят в качестве „узкого специалиста“. Неопозитивизм — это точка зрения „профессионального кретинизма“ и наплевательского отношения к философии, к социальным проблемам, ко всему действительному миру».

Вся трагикомичность положения заключается, однако, в том, что такой отрицатель «философской мути» на самом деле служит игрушкой в руках тех, кто определяет цели его частичной деятельности. А его хозяева, поскольку они задают цели, обязательно «философствуют», какой бы реакционной и ненаучной ни была их «философия».

Позитивистские настроения существуют и в нашем обществе, но в виде пережитка. Вопрос ворона из стихотворения А. Вознесенского «А на фига?» нет-нет да и услышишь. Коммунистический идеал гармоничной, всесторонне развитой личности, человека, который «отвечает за все», не приходит в жизнь сам собой. Его достижение требует затраты гораздо большего труда, чем «воплощение в металл» самого сложного технического проекта. Легче всего отмахнуться от всей этой «лирики» и заняться «делом». Нефилософ признает свою цель заданной и не занимается анализом цели. Он знает «как» и не ставит вопроса «а зачем?».

Забавно, что, отказываясь от обязанностей и ответственности перед обществом в сфере общественно-производственной деятельности, он немедленно кричит: «Я личность!» и вспоминает о своих правах, как только попадает в сферу потребления. Такому не нужна философия. Зачем ему лишние заботы? Точнее, у него есть своя «частная философия», подсознательное или осознанное мещанское кредо жизни: избегать философии, общественно значимой, требующей труда для изучения, налагающей общественные обязанности и ответственность.

Но я сильно погрешил бы против истины, если бы сказал, что философию у нас не признает только примитивный мещанин-потребитель. К сожалению, отмахиваются от нее порой и люди, отдающие жизнь науке и производству. За повседневными хлопотами философия начинает казаться им чем-то далеким от реальной жизни. В этом случае очень полезно вдуматься в содержание того раздела доклада товарища Л. И. Брежнева на XXIV съезде КПСС, где речь идет о формировании нового человека.

«Великое дело строительства коммунизма, — говорит товарищ Л. И. Брежнев, — невозможно двигать вперед без всестороннего развития самого человека. Без высокого уровня культуры, образования, общественной деятельности, внутренней зрелости людей коммунизм невозможен, как невозможен он без соответствующей материально-технической базы».

Дальше Леонид Ильич показывает, что формирование этих черт достигается прежде всего идейно-воспитательной работой, а сердцевиной последней является коммунистическое мировоззрение. Философия же — его основа. Следовательно, она необходима каждому сознательному строителю коммунистического общества. Но в какой мере?

«Конечно, — может возразить читатель, — как гражданину философия мне нужна. Но что она даст мне как специалисту?»

Ответим и на этот вопрос. Вы исследователь. Пусть вас интересует изучение причин вымирания какого-либо вида животных. Пользуясь готовыми штампами мышления, ученые пытались сначала найти причину в действии какого-то одного фактора. Они думали, что, устранив его вредное действие, сумеют сохранить жизнь этого вида. Производили искусственное подкармливание, уничтожали хищников, запрещали охоту — и ничего не получилось. Оказалось, что для решения проблемы нужно было изменить исходную ориентацию: воздействовать не на отдельные факторы, но изучить систему условий (биоценоз), необходимых и достаточных для процветания вида.

Но тут неизбежно всплывают вопросы, решение которых явно выходит за пределы компетенции биолога или представителя другой частной науки. Что такое система? Как соотносятся условия необходимые и случайные, внутренние и внешние? Какая разница между поисками причины и поисками отдельных условий явления?

Так, оказавшись в ситуации, для решения которой у вас нет готовых рецептов, вы с неизбежностью занялись философией. Но вы не философ, у вас нет ни времени, ни навыков, чтобы самому успешно решать столь общие вопросы, решение которых, однако, нужно для вашей частной специальности. Очень хорошо, если они уже решены другим специалистом (философом), а вы достаточно компетентны в философии, чтобы понять его. Это гораздо разумнее, чем избегать ситуаций, где не действуют готовые стандарты мышления, или предаваться в них доморощенному философствованию.



Вы руководитель. Вам нужно организовать коллектив. И вдруг люди, которых вы, казалось бы, хорошо знали и были с ними в неплохих отношениях, перестают понимать вас, неправильно истолковывают ваши требования, а вы не понимаете, что же произошло. Жизненные позиции, отношения — руководителя и подчиненного отличаются от отношений добрых знакомых. А что такое жизненная позиция? От чего вообще зависит поведение личности? Какие типы личностей и в каком типе коллектива оказываются более совместимыми?

Ставя перед собой эти вопросы, вы снова вторгаетесь в философию.

Любой человек вынужден обратиться к ней, если он хочет творчески и самостоятельно находить нужные решения там, где прошлый опыт не может предложить готовых рецептов. Здесь неизбежно приходится как бы «выйти из самого себя», взглянуть на свое дело «со стороны», с позиции, дающей более широкий обзор. А это требует навыков не только специального, но и общефилософского мышления. Но тут снова появляется скептик и заявляет: «А нам все равно… Мы люди маленькие, пороха не выдумываем».

Да, ему философия не нужна. Но как она нужна тем, кому придется повозиться с ним!

ВЗГЛЯД С ВЕРШИНЫ ИЛИ ВЕРХОГЛЯДСТВО?

Несмотря на исключительно благоприятные условия, сложившиеся для развития философии в нашем обществе, она не гарантирована от определенных опасностей и изъянов, на которые не стоит закрывать глаза. В самом деле, почему иной физик или математик после выборочного знакомства с работами философов приходит порой к выводу, что культура его мышления выше и он лучше может решать проблемы человеческого познания или поведения, чем философ-профессионал? Почему хейердаловский образ «специалиста наверху» вызывает иногда в научной аудитории ассоциацию с верхоглядством?

Допустив даже, что хорошим философом труднее стать, чем хорошим инженером (я постараюсь доказать, что это действительно так), нельзя не видеть и того, что плохим философом стать легче, чем плохим инженером.

И находятся люди, которых вполне устраивает этот последний вариант.

Мы знаем теперь, кому не нужна философия. Но кому нужно философствование как антипод подлинной философии? Почему приходится встречаться с работами и рассуждениями, дискредитирующими эту науку?

Как ложный гриб всем своим видом кричит: «Я тоже гриб, возьмите меня в корзинку!» — так и некоторые люди (сознательно или бессознательно) прибегают к своеобразной «философской мимикрии», маскирующей производимое ими искажение этой науки. Как специалист, я всегда предпочитаю иметь дело с теми, кто отрицает мою науку с открытым забралом. Попробуем научиться диагносцировать различные случаи этой «мимикрии» и попытаемся найти ее причины. Это поможет нам четко отличить ее от подлинно научной философии.

Сравним для начала две ситуации: ремонт машины и «ремонт» общества, нуждающегося в совершенствовании и развитии подобно тому, как машина нуждается в починке. Нельзя представить себе шоферской дискуссии вокруг застрявшей машины, сколько-нибудь похожей на ту, которую ведут буржуазные философы вокруг общества, личности и других философских проблем. Посоветовавшись, поспорив, люди починят машину и пустят ее в ход. Общество же может развиваться или путаться в противоречиях своим чередом, а философы — продолжать свои споры об обществе параллельно процессу его развития, не пересекаясь с ним. Почему?

Починка машины нужна либо шоферу лично, либо он перед кем-то отвечает за нее. Но перед кем отвечает отдельный человек за судьбы человечества в условиях эксплуататорских обществ? В условиях, когда господствующие классы, несправедливо узурпировавшие власть и привилегии, ведут выгодную для себя дезинформацию в области проблем, имеющих общечеловеческое значение?

Конечно, было бы упрощением думать, что вся буржуазная философия сводится к обману и самообману. Поскольку люди мыслят, они в любых условиях могут получать положительные результаты, но лишь до той поры, пока эти результаты не вступают в противоречие с интересами тех, кому эти люди служат, либо их собственным интересам. Например, современный буржуазный философ Бохенский в своей книге «История западной философии» дает интересный анализ исканий и заблуждений отдельных философов. Но вот он доходит до рассмотрения той системы взглядов, которой придерживается сам: до философии неотомизма, возрождающей взгляды средневекового теолога Фомы Аквинского. И сразу же исчезают логика и объективность! «Бытие бога надо признать», — утверждает Бохенский. Почему же? Да потому, оказывается, что иначе мы не поймем начало всех вещей.

Между тем философы-материалисты давно опровергли аргументацию такого рода. Еще Н. П. Огарев писал: «Во все века человек для основания своего знания искал начало мира. Когда понимание находилось на ступени туманной идеи, человек прибегал к самому легкому способу постановления начала мира, к самой удобной гипотезе, посредством которой можно объяснить все без труда и знания: он ставил начало мира вне мира и называл его богом, творцом. Богу он уже переставал искать начало, принимая его уже за первоначальный факт, хотя не было никакой логической причины остановиться на этом и можно было совершенно законно спросить: кто создал бога, и так далее, в бесконечность».

Что же, Бохенскому неизвестны эти аргументы? Конечно, известны, но он не хочет их признавать. Его социальное положение и обусловленные им потребности, его жизненная ориентация накладывают внутреннее табу на объективное восприятие всего того, что может им противоречить. Наступает, как сказал бы физиолог, запредельное торможение: чтобы «не сломаться» под действием непосильных раздражителей, нервная система самовыключается, человек становится глух и слеп, перестает воспринимать и понимать очевидные, казалось бы, вещи.

Философия в отличие от частных наук непосредственно выражает жизненные интересы человека. И если эти интересы несправедливы и своекорыстны, то они, подобно тяготеющим силам материи, вызывающим искривление пространства, приводят к «искривлению философии».

Ну а как обстоит дело в нашем обществе, где отсутствуют социальные группы, заинтересованные в таком «искривлении»?

Отдельные случаи его могут вызываться у нас рядом обстоятельств. Недостаточной социальной зрелостью некоторых людей, берущихся не за свое дело. Кажущейся общедоступностью философских проблем. Действительной их сложностью, при которой далеко не все результаты философских исследований могут быть сразу же и непосредственно проверены практикой (определенная «бесконтрольность»). Своеобразие психического склада отдельных личностей, ищущих в «философствовании» самоутверждения.

Еще Гегель, великий немецкий мыслитель начала прошлого века, подчеркивал, что философия имеет дело с предметами, известными всем и каждому. И указывал на одно из возможных последствий этого: «Относительно других наук считается, что требуется изучение для того, чтобы знать их, и что лишь такое знание дает право судить о них. Соглашаются также, что для того, чтобы изготовить башмак, нужно изучать сапожное дело и упражняться в нем. Только для философствования не считают обязательным такого рода изучения и труда».

Усвоит, например, кто-то положения, которые представляются ему само собой разумеющимися: «Материя первична, сознание — продукт материи»; «Истина — это то, что правильно отражает действительность»; «Коммунистическое отношение к труду — это значит честное и добросовестное отношение» и т. д. И всякий дальнейший анализ того, а что же такое материя, правильность, честность кажутся ему ненужной схоластикой, оторванными от жизни завихрениями. Получив возможность навязывать свою точку зрения другим, он с важным видом поучает их и, естественно, достигает лишь одного — реакции вроде: «Подумаешь, философия: одни тривиальности».

Философия, подобно математике, оперирует предельно общими, а потому достаточно абстрактными и на первый взгляд вроде бы простыми положениями. Но в математике есть специфический язык и символика, которые отпугивают профанов. Философские же термины взяты из обыденного языка, и кажется иному, что нет ничего легче, чем порассуждать на тему «Причина вызывает следствие, а следствие обратно влияет на причину» или изобрести новую «диалектическую» форму мышления, а то чего доброго взять и открыть «универсальный закон природы».

Другой же, познакомившись с философией по таким ее «образцам», вообще отказывает ей в праве называться наукой. Известный позитивист Карнап считал, что философу не хватает живости воображения, чтобы стать романистом, и точности мышления, чтобы быть ученым.

Оба эти взгляда — две стороны одной медали: непонимание того, что именно изучает философия в действительности, что представляет собой ее, как говорят в науке, эмпирический базис. Чтобы избежать этих ошибок надо знать, что существует два рода опыта: опыт, отражающий вещи, окружающие человека, и опыт, отражающий отношения человека к этим вещам.

Ученые давно уже изучают камни и растения, звезды и атомы. Но законы человеческого поведения и познания стали предметом изучения недавно; науки, занимающиеся этим, не столь еще точны и «солидны», как, например, физика. Между тем, как показывают исследования, проводимые в школе швейцарского психолога Жана Пиаже, наше поведение, наш взгляд на мир, способность усвоить те или иные нормы деятельности зависят от характера и уровня развития определенных структур человеческого сознания, своеобразных опорных пунктов в нем, отражающих наши объективные отношения с окружающей средой. Эти «опорные пункты» называют в философии категориями.

Так, между различными явлениями могут быть отношения необходимости и случайности, целого (системы) и части, сущности и явления и т. д. Систему подобных категорий В. И. Ленин сравнивал с сетью, которую человек набрасывает на мир с тем, чтобы познать его.

Знание о таких отношениях и общих свойствах действительности первоначально фиксируется на уровне обыденного сознания: в житейской мудрости, пословицах, поговорках. Часто этого бывает достаточно. Если девушка говорит, что она опоздала на свидание случайно, то ожидающий ее юноша не станет вступать с ней в философскую дискуссию о соотношении случайности и необходимости. Но нельзя понять причины поведения элементарной частицы или познать исторический процесс без точного выяснения смысла термина «случайность».

Еще пример. Создание любого технического устройства или, тем более, осознание его принципиальной схемы предполагает системный подход к действительности. В этих случаях мы, примерно, понимаем, что такое система, и особой нужды в философском анализе не испытываем. Но оказалось, что при переходе к сознательному регулированию жизни сложных биологических и социальных систем нашего интуитивного представления о системном подходе недостаточно. И философы занялись изучением (на материале истории и современного состояния общества и познания) того, как возникает системный подход (особое отношение человека к действительности) и что это такое.

Это не менее важное и не менее научное исследование, чем, скажем, в области физики или химии. Причем исследование, требующее особых навыков, особого умения дышать разреженным воздухом абстракции и не утрачивать при этом чутье к фактам. Болтать о системном подходе, конечно, легче, чем изучать реальную систему атома. Но изучать системный подход вообще во многом труднее, чем исследовать конкретную физическую систему. Люди, третирующие философию за ее «тривиальность», просто не видят этого опыта второго рода, лежащего в ее основе.

Например, советский астроном Г. И. Наан считает, что проблему бесконечности вселенной могут изучать физики, математики, астрономы. А философ — если он за это берется — пусть дает общую сводку достижений отдельных наук. «На наш взгляд, — пишет он, — философское решение проблемы бесконечности не может, быть найдено на путях вымучивания дефиниций с абсолютами; оно может быть найдено только путем конкретного анализа конкретной физической ситуации…»

А почему, собственно, физической? Математик, например, анализирует возможную ситуацию, строит математическую гипотезу, а затем производит ее физическое истолкование. Лобачевский, создав свою геометрию, не анализировал никакой конкретной физической ситуации, и первая ее физическая интерпретация была получена несколько десятков лет спустя. Это одна ступень абстракции.


Вселенная философа (с илл.)

Философская абстракция идет еще дальше. Всеобщий «каркас» мира и любого предмета (наиболее общие законы развития природы, общества и мышления, как говорил Ф. Энгельс), общая структура (или, вспомнив уже использованные нами сравнения, — принципиальная схема, анатомия) человеческой деятельности в мире — вот вселенная философа. И результаты ее изучения служат основой для взаимопонимания и координации действий людей, исследующих вселенные частных наук.

Если философ станет дублировать представителей других областей знания и попытается дать суммарную сводку их результатов (что, кстати, в наш век невозможно физически: ежегодно в мире выходит до 200 тысяч книг и журналов, а человек за пятьдесят лет ежедневной работы по 12 часов в день может освоить 24 тысячи книг среднего объема), он действительно станет верхоглядом.

Подлинный философ идет иным путем. Схватывая дух современной науки, он осознает характер современного видения мира человеком, принципы отношения человека к миру.

Образное выражение «вселенная философа» не означает, что философ изучает часть мира или мир в целом наряду со вселенными космолога, физика и т. д. Он не дублирует частные науки и не суммирует их, но встает на иную исходную позицию. Представители частных наук изучают сам мир. Философ непосредственно имеет дело с человеческой деятельностью по изучению и преобразованию мира.

Результаты философского видения оказываются на первый взгляд простыми. Но эффективные и одновременно достаточно общие принципы всегда просты. И по этому поводу не скажешь лучше, чем Энгельс, который, показав в «Диалектике природы» проявления одного из философских законов в самых различных областях действительности, резюмировал: «Весьма вероятно, что те самые господа, которые поносили закон перехода количества в качество, как мистицизм и непонятный трансцендентализм (оторванность от опыта. — В. С.), теперь заявят, что это есть нечто само собой разумеющееся, банальное и плоское, что они это применяли уже давно и что, таким образом, им не сообщают здесь ничего нового. Но то, что некоторый всеобщий закон развития природы, общества и мышления впервые был высказан в его общезначимой форме, — это всегда остается подвигом всемирно-исторического значения. И если эти господа в течение многих лет заставляли количество и качество переходить друг в друга, не зная того, что они делали, то им придется искать утешения вместе с мольеровским господином Журденом, который тоже всю жизнь говорил прозой, совершенно не подозревая этого».

Среди тех, кто, казалось бы, искрение предан философии, тоже встречаются люди, смущающиеся ее «простоты» и абстрактности: и перед другими неловко (пустяками, мол, занимаешься, шел бы в цех или уж хоть в лабораторию), и себя как-то меньше уважаешь… Прочитал молодой философ рекомендованную мной статью, где предлагается решение одной запутанной философской проблемы, и говорит с разочарованием:

— Уж как-то слишком просто…

— А что вы хотите?

Действительно, что хочет человек, не удовлетворяющийся простым решением сложных вопросов?

Тут возможны два случая. С одной стороны, склонность к излишней усложненности, к философствованию иногда проявляют люди психически неуравновешенные. Их собственные «философские» фантазии компенсируют им неудовлетворенность реальной жизнью. Но ведь и любая философия возникает тогда, когда мы не можем действовать привычным путем, чем-то неудовлетворены, что-то не можем сделать так, как хотелось бы. Вот это-то и ставят в вину философам, за это-то и цепляется образованный мещанин-критик, который с удовольствием смакует тему: «А ведь все философы немножко того…»

Но разница между философом-революционером и философствующим неудачником предельно ясна. Первый прибегает к помощи философии потому, что он хочет и может переделать неудовлетворяющий его реальный мир к лучшему. Второй уходит в философию от действительности и уходит потому, что слишком слаб, чтобы нормально функционировать в ней. Мещанин может приспособиться к любой действительности, но он абсолютно неспособен к ее творческой переделке: зачем ему это — он потребитель.

Требование ясности и научной строгости в философии смерти подобно для тех, кто, разочаровавшись в жизни, ищет в «философском тумане» прибежища.



О таких людях можно сказать словами Станислава Лема: «Заниматься неразрешимыми проблемами, которые нельзя ни бросить, ни разрешить, все равно, что разгадывать тайну: ничего не выйдет, конечно, а все-таки как-то достойно, потому что тайна вечна. Для определенного стиля мышления это само по себе ценность».

С другой стороны, в туманные одежды любят рядиться и те философы-профессионалы, для которых не ясны цели философии и решение ее кардинальных проблем (а то, что им ясно, в действительности оказывается слишком тривиальным). В этом случае используется «эффект непонятности», безотказно действующий на иную аудиторию: слушатели загипнотизированы и думают: «Лектор-то умный, так говорит, что я ничего не понял». А лектор всего-навсего выразился «по-научному»; существование назвал экзистенцией, стремление — интенцией и т. д. и т. п. Жаргон профессионала немедленно подхватывается любителями моды и модерна, которым очень хочется быть «на уровне»: так мещанин подбирает ключик и к философии. Таких философов-профессионалов шокировала прямая связь философских идей с насущными потребностями жизни в работах Маркса и Энгельса, раздражало невнимание со стороны этих корифеев к кастовым ужимкам и ритуалам их, как выражался Ленин, «профессорской философии».

Занятие философией — дело серьезное и ответственное. Философ-марксист хорошо помнит слова Маркса, содержащие упрек философии прошлого и указание пути философии будущего: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».

Философские идеи, выступающие орудиями изменения мира, должны быть надежными и эффективными. И пусть мещане от философии кричат: «Ах, ах, высокий класс!» — по поводу своих эффектных трюков. «Простая мысль, но выраженная честно, — писал физик Ричард Фейнман, — полезнее туманных намеков».

Философ предлагает людям жизненную программу. Но в отличие от религиозного проповедника он апеллирует не к богу, а к фактам и логике. Знающий о двух формах опыта, о необходимости осознания целей человеческой деятельности, такой философ не будет испытывать чувство неловкости, отвечая на вопрос о своей профессии.

Путь к истинной философии — это путь по лезвию бритвы между пропастями кокетничающего профессионализма, шизоидной туманности, скептицизма и вульгаризаторства «здравого смысла».

Но это путь к вершине. Только с нее открывается целостная перспектива человеческого поведения, соответствующего разумным целям Человека в Мире, который благодаря такой деятельности Человека тоже будет становиться более разумным и в конце концов станет Миром Разума.

МИР

СКЕЛЕТ И ПЛОТЬ

Что может сказать философ о мире, об окружающей действительности? «Что-нибудь слишком общее и неопределенное». Вот ответ, который порой приходится слышать на этот вопрос. Иногда его облекают и в достаточно вежливую форму, например, что в отличие от эмпирических наук философия не имеет ясно очерченных рамок своего применения.


Вселенная философа (с илл.)

Так ли это? Попробуем показать, что столь категорический вывод получается только тогда, когда понятие «ясно Очерченные рамки» употребляется на уровне «домашнего обихода».

Анатом может указать пальцем изучаемую им структуру живого организма. Математик скажет, что он изучает разные структуры независимо от того, какие конкретные предметы они объединяют. Так, процессы, протекающие в организме человека при ходьбе, и явления распространения света в пространстве имеют одинаковую динамическую структуру — ритмические колебания, которые описываются одинаковыми математическими уравнениями. Такую структуру трудно представить зрительно, она выделяется силой мысли. Но разве становится она от этого менее определенной, чем структура анатомическая? Для современной науки вообще характерен переход к изучению объектов, не представимых наглядно. Ведь и физик, имеющий дело с элементарными частицами, не может зрительно очертить рамки изучаемого им предмета. Не может сделать этого и социальный психолог, исследующий отношения психологической совместимости и несовместимости в малых группах.

Отсюда следуют два вывода, «ясно очерченные рамки» отнюдь не обязательно являются зрительно, пространственно очерченными. В тех случаях, когда рамки исследуемого предмета не удается представить наглядно, не стоит говорить о неопределенности предмета, а необходимо напрячь свое абстрактное мышление и с его помощью четко провести границы.

Выделение предмета, изучаемого философией в явлениях объективной действительности, есть именно такой случай.


* * *

Уже известный нам Скептик решил взять реванш в споре с Философом.

С. В прошлый раз вы утверждали, что, кроме вещей, надо изучать отношения человека к миру, и это, мол, дело философа. Сейчас вы заговорили о предмете философии в самой окружающей нас природе. Пойдемте со мной в лабораторию, и я покажу вам, что изучает моя наука. Можете ли вы показать мне ваш предмет?

Ф. Если хотите, вы можете воспринять мой предмет даже на слух. Произнесите любую фразу.

С. Из какой области?

Ф. Из какой вам угодно.

С. Пожалуйста. «Сила — это количественная мера воздействия тел друг на друга».

Ф. Возьмите еще какой-нибудь пример, попроще.

С. Хорошо. «У меня есть новая газета».

Ф. А теперь скажите, какие из понятий, употребляемых в первом примере, являются специфическими для какой-то определенной науки?

С. Сила и тело. Это понятия физики.

Ф. А остальные: скажем, «количественная мера», «воздействие»?

С. Ну, это общеупотребляемые выражения.

Ф. Во втором примере к числу «общеупотребляемых» вы отнесете, конечно, понятия «есть» и «новое». Действительно, это общеупотребляемые, или, как говорят в философии, всеобщие понятия, категории. Мы можем говорить о мере воздействия тел друг на друга, о мере человеческой жизни, о мере вкуса и т. д. Новыми могут быть не только газета, но и общество, и звезда, и мысль — все они в каком-то отношении могут являться новыми. Понятием «есть» мы характеризуем все существующее.

С. К чему вы клоните?

Ф. К тому, что, как говорил Гегель, нефилософу «…никогда не приходила мысль сделать „есть“ предметом нашего рассмотрения». В самом деле, кто же будет исследовать отношения между явлениями действительности, которые отражаются всеобщими понятиями? Физик объяснит свойства тел, социолог исследует функции газеты, но кто раскроет понятие меры или характер отношений между новым и старым в любом процессе развития?

С. Боже мой, какая схоластика! Что тут изучать и кому это нужно?

Ф. Не спешите с эмоциональными оценками. Я хочу, чтобы вы сначала четко представили, что изучает философия в любых явлениях действительности, а потом уж займемся вопросом «кому это нужно?». Думаю, вы согласитесь с тем, что в любой области знаний, так же как в рассмотренных нами примерах, можно выделить две группы понятий: общие для всех областей действительности и специфические, относящиеся только к той области, которую изучает данная наука (физика, биология и т. д.).

С. Допустим, что можно. Но нужно ли?

Ф. Еще Джон Локк, английский философ XVIII века, выдвинул идею минимальных словарей для различных наук. В настоящее время эта идея становится реальностью. Лингвисты берут какую-то отрасль знаний, выделяют в ней несводимые друг к другу понятия, так называемые семантические множители, и через них определяются все другие понятия данной области. Это упорядочивает знания и создает возможность машинного перевода. Созданы, например, информационный язык Л. Кларка для гуманитарных наук, в котором 710 семантических множителей, язык Кента для металлургии, насчитывающий 214 исходных смысловых единиц и т. д.

С. Лингвисты делают дело. А при чем тут философы?

Ф. При том, что в любом из этих языков есть понятия типа «свойства», «состояния», «части» (то есть всеобщие категории), которые до сих пор не систематизированы, не выведены друг из друга и в каждом информационном языке берутся как самостоятельные семантические множители. А ведь и для всеобщих категорий можно составить «минимальный словарь» не хуже, чем для специфических.

С. Вы предлагаете построить информационный язык из всеобщих понятий?

Ф. Вот именно. Правда, в философии эту задачу привыкли называть построением системы категорий. Представьте себе, что мы перечислили все всеобщие характеристики любого предмета: качество, количество, содержание, форму, развитие и т. д. Затем нам удалось увязать их в какую-то единую систему, например, определить друг через друга. Не правда ли, что полученный результат можно уподобить общему каркасу, скелету любого предмета, а специфические черты данного предмета — живой плоти?

С. Туманно.

Ф. А ведь если я поясню примером, вы скажете другое: тривиально.

С. Не скажу.

Ф. Хорошо. Так вот, биология изучает развитие жизни на Земле, общая социология — развитие общества, астрофизика стремится познать развитие галактик, психология — развитие человеческой личности. Все эти процессы развития, конечно, имеют свою биологическую, социальную, физическую, психологическую специфику. Но за ней — за этой специфической плотью — находится общий скелет: общие законы любого развития в природе, обществе, мышлении.

С. Такие каркасы современная наука изучает и без философии. Например, общая теория систем.

Ф. Любая всеобщая характеристика достойна специальной теории: теория систем, теория вероятностей, теория структур и т. д. Но вспомним хейердаловского «специалиста наверху»: кто перекинет мостики между результатами, добытыми из отдельных «ям»? Ведь любое явление обладает полным набором всеобщих характеристик: и системностью, и развитием, и другими чертами. Философия стремится дать исходное описание этих всеобщих свойств в их взаимной связи и тем самым создает стартовую площадку для их более углубленного изучения на уровне специальных теорий.


* * *

Прервем этот несколько затянувшийся диалог. Спор не окончен, Скептик далеко не переубежден, но и реванш ему взять не удалось: Философ очертил свой предмет среди явлений, изучаемых частными науками.

Несколько слов о том, как строится система категорий, отражающая общий «скелет» любого явления действительности. Согласно В. И. Ленину, категории — это не только «результат отражения в практике обычных отношений вещей», но и одновременно «шаги, ступени, моменты познания». В объективной действительности все всеобщие характеристики одновременно присущи любой ее части: от мельчайшей элементарной частицы до вселенной в целом. В процессе же познания эти всеобщие характеристики отражаются последовательно. Нельзя, например, изучать направление развития предмета, не установив сначала самого факта развития; нельзя познать причину изменения поведения предмета, не определив сначала качество изменения. Следовательно, развитие и направление развития, качество и причина — это именно ступеньки познания любого явления.

Установив место каждой категории как ступеньки познания, можно тем самым определить ее, вывести из предшествующих всеобщих понятий. В. И. Ленин предлагал построить таким путем систему всеобщих категорий, проследив их последовательность как ступенек познания в истории развития человеческой мысли. Советские философы успешно выполняют этот ленинский завет.

Допустим, что философам удалось самым детальным образом вскрыть анатомию общего скелета любого явления. Так кому же это нужно?

В следующих главах постараемся ответить на этот вопрос более конкретно. А сейчас отметим пока одно, но основное обстоятельство. По мере развития науки человек шел от представления о мире как случайном сборище изолированных друг от друга сфер к представлению о нем как целостной системе, где все связано взаимными переходами. Частные науки открывают все более и более широкие связи, поставляют факты, подтверждающие единство развивающейся материи. Философия как учение об общих законах связи и развития любых явлений выступает организующим ядром этого общенаучного движения.

Систему философских понятий можно сравнить с множеством переменных, в которые подставляются те или иные частные значения (специфические понятия частных наук), подобно тому как в алгебре вместо букв подставляют те или иные числа: развитие — переменная, биологическое или социальное развитие — ее значения.

Система переменных, конечно, не является застывшей. Она меняется вместе с развитием знания в целом, но на каждом этапе этого развития выполняет упорядочивающую функцию.

Поясним это примером. Некоторые парадоксальные результаты, полученные в физике элементарных частиц, привели к гипотезе, что при рассмотрении исчезающе малых пространственно-временных интервалов понятия пространства и времени утрачивают всеобщее значение. Допустим, что эта гипотеза подтверждается. Тогда философам придется самым существенным образом перестраивать свою систему представлений о всеобщем каркасе действительности: ведь в этом случае одни из фундаментальнейших категорий современного каркаса попадают в разряд частных характеристик, приложимых только в некоторой (пусть очень большой) области материи. По всей вероятности этого не случится, но в принципе тут нет ничего страшного, ничего «противоречащего диалектическому материализму». История науки знает много таких прецедентов: признание невсеобщего характера однозначной причинной зависимости, движения по траектории и т. д.

Но как бы ни менялись наши представления о мире, наведение относительного порядка на каждом данном этапе остается насущной необходимостью. Ибо не стоит придерживаться «философии» сизифова труда, выраженной в печально известном девизе ревизиониста Бернштейна: «Движение все, а цель — ничто».

НЕСКОЛЬКО ПРОСТЫХ ИСТИН

Философские положения являются чрезвычайно общими, но «общие положения» и «общие фразы» не синонимы. Чтобы успешно регулировать познание мира представителями частных наук, общие положения философии должны быть одновременно очень определенными и четкими. Их кажущаяся простота и тривиальность позволяет порой скептикам отмахиваться от них, считать, что «и без философии обойдемся». Ф. Энгельс писал по этому поводу: «Естествоиспытатели воображают, что они освобождаются от философии, когда игнорируют или бранят ее. Но так как они без мышления не могут двинуться ни на шаг, для мышления же необходимы логические категории… — то в итоге они все-таки оказываются в подчинении у философии, но, к сожалению, по большей части самой скверной…» А происходит это потому, что «эти категории они заимствуют… из обыденного общего сознания так называемых образованных людей, над которым господствуют остатки давно умерших философских систем…».

Энгельс высказывает простую истину, но именно простые истины, выраженные в общей форме, чаще всего благополучно забываются на практике. Поэтому давайте разберем одну из конкретных ситуаций, складывающихся в современном научном познании и практической деятельности, и посмотрим, каким образом общие положения философии вполне определенно помогают в ней разобраться.

Как определить жизнь? «А зачем ее определять? — спросит наш Скептик. — Изучать надо реальные процессы жизни, а не дефиниции выдумывать».

Действительно, когда на экзамене по философии просишь иного студента назвать отличительные признаки жизни как формы движения материи, он порой не может понять самого смысла этого вопроса. Тогда пользуешься «подручными средствами» и спрашиваешь, по каким признакам, он будет отличать цветы (живое) от вазы, в которой они стоят (неживое). Студент продолжает смотреть на тебя недоуменно и мучительно вспоминает эти, по его глубокому убеждению, никому не нужные признаки: ведь и так вазу с цветами не спутаешь.

Выйдем, однако, за пределы «домашнего обихода», И как только мы это сделаем, сразу же столкнемся с обстоятельствами, где определение жизни не менее необходимо, чем точный диагноз болезни для врача или умение отличить один минерал от другого — для геолога.

Увлеченный успехами кибернетики, воспроизводящей с помощью неорганических материалов многие функции живых существ, академик А. Н. Колмогоров восклицает: «Достаточно полная модель живого существа по справедливости должна называться живым существом». Можно ли серьезно обсуждать эту мысль, если мы не перечислим признаки, отличающие живое от неживого? Очевидно, что нет.

Теперь представьте себе, что наши космонавты, высадившись на другой планете, встречают существо, ведущее себя как живое (способное изменять поведение в новой среде, размножаться), но имеющее небелковый состав. Что явится решающим для того, чтобы отнести его к живому или неживому?

И наконец, можно ли понять космические функции жизни, ее положение среди других форм движения материи, если мы не проведем четкие границы между жизнью и неживой природой с одной стороны, и жизнью и обществом — с другой?

Появление проблем такого рода сделало вопрос об определении жизни дискуссионным. Классическое определение жизни было дано Энгельсом в 1876 году: «Жизнь есть способ существования белковых тел, и этот способ существования состоит по своему существу в постоянном самообновлении химических составных частей этих тел».

Приведенное определение великолепно подытожило данные науки о жизни того времени. Поднятые выше вопросы тогда еще не вставали, поскольку не было кибернетики, моделирующей функции живых существ, никто не собирался в космос, и наука прежде всего изучала земную жизнь, а не ее возможную роль в общекосмическом развитии материи.

Возникновение космически-кибернетических проблем выдвинуло новые подходы к определению жизни. С точки зрения современной научной картины мира одним из основных противоречий, движущих развитие материи, является борьба энтропии и негэнтропии. Согласно второму началу термодинамики — одному из фундаментальных законов природы — наиболее вероятной тенденцией для процессов, происходящих в нашем мире, является стремление к беспорядку, к переходу от более сложных и организованных форм движения к хаотическому тепловому движению молекул. Иными словами, в мире преобладает нарастание энтропии (хаоса, неорганизованности). Но островки живой материи движутся против течения. В них, наоборот, накапливается информация, обеспечивающая возрастание порядка и организованности, то есть преобладают негэнтропийные процессы. Развиваясь, эти островки начинают преобразовывать и подчинять своей — негэнтропийной — направленности окружающую их неживую природу. Отсюда возникает мысль об особой космической функции жизни.

Очень удачно выражает эту идею советский биофизик Г. Хильми: «И так ли уж безумна мысль, что возникновение жизни в хаосогенных областях вселенной означает рождение нового этапа развития вселенной? Быть может, высшим формам жизни суждено, активно расширяя и закрепляя область своего распространения, стать организатором вселенной. Быть может, эта мысль нам кажется чрезмерной только по той причине, по которой нашим предкам, жившим всего лишь одну или две тысячи лет назад, показалось бы чрезмерной пророческая мысль о том, что человек будет организатором природы в масштабах всей планеты».

Но если основная функция жизни — накопление информации, борьба с энтропией или, говоря несколько иначе, самосохранение и развитие путем изменения своего поведения в изменяющейся среде, то не является ли обмен веществ производной, подсобной функцией? К такому выводу приходит целый ряд исследователей: Обмен веществ поставляет энергетические ресурсы, позволяющие жизни вести борьбу с энтропией, с неупорядоченным хаосом.

Некоторые ученые идут еще дальше, полагая, что космическая функция жизни может осуществляться в разных, уголках вселенной на основе разного химического состава. Отсюда вытекает, что указание на белковый состав не является обязательным компонентом определения жизни. Так, А. Н. Колмогоров говорит о возможности определения жизни, в котором будет охарактеризована только общая структура, порядок связи элементов внутри жизненных процессов независимо от того, какой физической природой эти элементы обладают. Например, общей структурой поведения всех живых существ, обеспечивающей выполнение их основной функции (изменение, совершенствование поведения в изменяющихся условиях), является структура условного рефлекса.

Такой подход, характерный для кибернетиков, вызывает резкие возражения биохимиков, изучающих пока что единственный реально известный нам вид жизни — белковую жизнь нашей планеты. Академик В. А. Энгельгардт, защищая «земную» позицию, строит следующее формально безупречное умозаключение: «Обязательным атрибутом жизни является обмен веществ. Все реакции обмена веществ протекают под действием ферментов. Все ферменты — белки. Отсюда ясно, что мнение о „небелковых“ формах жизни лишено всяких оснований».

Так кто же прав? На сегодняшний день дискуссий об определении жизни проведено более чем достаточно. Каждый из специалистов пригоршнями черпал из своей «ямы» аргументы (я снова вспоминаю сравнение Тура Хейердала) и темпераментно бросал ими в противника. «Специалиста наверху» — философа особенно и не спрашивали: что, мол, он может сказать, кроме того, что материя первична… И зря. Ибо каждый подходил со своей стороны, и не хватало как раз такого исследователя, который смог бы сопоставить эти односторонние подходы, заменить запальчивость, порождаемую узостью взгляда, разумным синтезом.

Но ведь именно философ подходит к познанию с точки зрения изучения его общей структуры, с точки зрения соотношения категорий как ступенек познания. Примем участие в дискуссии и испытаем этот подход в деле. Посмотрим, какие категориальные характеристики выделяются в различных определениях жизни.

В определении жизни, данном Энгельсом, жизнь характеризуется через ее состав (белок) и функцию (обмен веществ). Не противоречит ли этому подходу стремление определить жизнь через ее структуру?

Изучение истории познания показывает, что категория состава как ступенька познания предшествует категории структуры. Например, в химии сначала выводится формула вещества по составу, а затем дается структурная формула. Знакомясь с техническим устройством, вы сначала изучаете его составные элементы, а потом способы связи между ними (структуру). Таким образом, в призыве кибернетиков абстрагироваться от белкового состава жизни и рассмотреть более общую структуру, обеспечивающую выполнение функций жизни независимо от физической природы ее носителей, нет ничего противоречащего подходу Энгельса. Последний остается в силе при изучении специфического состава жизни на нашей планете.

Кибернетики же предлагают взглянуть на жизнь с более широкой — структурной — точки зрения. Опять-таки из истории познания хорошо известно, что явления с разным составом могут иметь общую структуру. Например, математическая логика описывает структуры, которые являются общими и для работы человеческого мышления, и для работы автоматических устройств; машины могут быть выполнены из разного материала, но иметь одну и ту же принципиальную схему. Наука всегда стремится рассмотреть любое явление как частный случай, как проявление более общей закономерности. Поэтому попытки найти такие структуры в организации и поведении живого, которые могут быть выполнены не только в белковом материале, видимо, весьма перспективны.

И выходит, что приведенное выше возражение академика В. А. Энгельгардта просто направлено не по адресу. Он прав относительно известной нам земной жизни, имеющей естественное происхождение. Но разве для этого случая предлагает академик Колмогоров более широкий кибернетический подход?

Таким образом, все хорошо на своем месте. Из определения нашей земной жизни, той жизни, с которой имеет дело современный биохимик, нельзя, разумеется, исключать указания на белковый состав. Но когда ставится другая познавательная задача, когда выясняется характеристика жизни как космического явления, частным случаем которого будет земная жизнь, важнее указать общую структуру («принципиальную схему» живого устройства), чем конкретный материал, в котором она может быть выполнена.

Ошибки начинаются тогда, когда один специалист не видит из своей «ямы» позицию другого, но судит о его действиях, не зная, ради какой цели они совершаются. Чтобы не делать таких ошибок, надо уметь переходить на такую позицию — философскую, — с которой хорошо видно соотношение исходных рубежей и целей отдельных специалистов.

Нет противоречий и между разными характеристиками функции жизни — как обмена веществ и как борьбы с энтропией. В. И. Ленин указывал, что познание любого предмета идет от знания сущности первого порядка к сущности второго порядка и т. д. без конца. Сущность — это то, от чего зависят, из чего следуют все другие характеристики явления. Обмен веществ — это сущность жизни первого порядка. Но эта сущность определяется еще более глубокой сущностью — антиэнтропийной направленностью живого. Сущность борьбы энтропии и негэнтропии нам пока еще неизвестна. Мы знаем эту борьбу на уровне категории явления, то есть констатируем ее как факт, но не можем ответить на вопрос «почему?», вскрыть внутренние механизмы этого фундаментального противоречия вселенной. Однако не подлежит сомнению, что наука возьмет и этот рубеж, придет к знанию сущности еще более глубокого порядка. И тогда современный взгляд на жизнь будет, в свою очередь, выводиться из вновь открытой сущности более глубокого, как говорил В. И. Ленин, порядка.

Подводя итог, можно сказать, что познание жизни пошло по пути от знания состава к изучению структуры и от знания функции на уровне сущности первого порядка к знанию ее на уровне сущности второго порядка.

Для человека, незнакомого с этими переходами познания с одной категориальной ступеньки на другую, каждый такой шаг означает ломку привычных представлений и порождает массу споров и недоразумений. Философ, если хотите, берет специалиста за руку, вытаскивает его из «ямы» на пригорок, с которого (если уметь смотреть) хорошо виден общий маршрут научного познания, и ведет по этому маршруту. И то, что из «ямы» частного специалиста казалось непреодолимой Джомолунгмой, с пригорка философа предстанет в своих истинных размерах: возможно, кочкой, о существовании которой надо знать, но дискуссии о путях ее преодоления она явно не стоит.

БЕЛЫЙ ГРИБ И… СИСТЕМА КАТЕГОРИЙ

Книжечку под названием «Белый гриб» я сначала читал на досуге, как любитель леса и всего, что живет в нем. Но постепенно, как говорят философы, мое видение предмета изменилось: я взглянул на содержание этой книги с позиции специалиста-философа.

Что же произошло? Меня заинтересовали принципы, по которым проводится описание белого гриба, его деление на различные формы.

Казалось бы, о чем тут размышлять: входит ученый в лес, наблюдает, описывает, видит сходство и различия разных белых грибов и на основании этого выделяет отдельные формы.

Задумаемся, однако, всегда ли мы одинаково видим один и тот же предмет? Психологи, например, проводили такой опыт. Группа студентов собирала «Лабиринт» — прибор для психологических экспериментов. Через некоторое время им предложили нарисовать этот прибор по памяти. Все рисунки были очень схожи, в них выделялись те узлы, на которые в ходе создания прибора пришлось обратить наибольшее внимание. Затем этот прибор просто продемонстрировали другой группе лиц и также через некоторое время предложили им сделать рисунки по памяти. На их рисунках различия были значительными, часто выделялись случайные, внешне бросающиеся в глаза детали.

Не существует беспредпосылочного изучения предмета. К любому явлению мы подходим с определенной установкой, выделяем в нем те или иные черты в зависимости от нашего предшествующего опыта, потребностей, интересов и многих других обстоятельств. Первобытный собиратель видел в лесу прежде всего то, что съедобно. А чем определяется направленность внимания ученого-натуралиста?

Б. П. Васильков, автор книги «Белый гриб», ставит, например, вопрос: «Почему в качестве типовой формы выделена форма с более или менее буроватой или коричневатой окраской, обычно встречающаяся в еловых лесах, а не какая-либо другая». Смысл ответа сводится к тому, что такой взгляд утвердился уже в работах XVIII и XIX столетий. Но почему в XVIII столетии формы гриба отличали именно по окраске и именно определенная окраска была признана типовой?

Представим себе ученого того времени. Как правило, он изучал природу не потому, что прямо отвечал на запросы практической деятельности, но из чисто интеллектуального чувства любознательности. Наблюдательность дикаря определялась его потребностью в еде. Натуралист, бродивший в еловых лесах, не знал таких узких шор, но это не значит, что его характер видения предмета был ничем не обусловлен. Способ восприятия во многом зависит от особенностей устройства органов чувств. У человека наиболее развито зрение, и потому мы всегда склонны начинать с наглядных, зрительных представлений о предмете: его очертаний, окраски и т. д. Такой подход кажется самым «естественным». Но дальнейшее развитие познания показывает его недостаточность. Например, в медицине были долгое время распространены чисто морфологические описания заболеваний. Но затем столкнулись с фактами такого рода, когда организм с явными морфологическими, зрительно воспринимаемыми нарушениями отлично справлялся со своими функциями; и наоборот, без всяких видимых анатомических изменений наблюдались функциональные нарушения, — тогда пришлось пересмотреть привычный взгляд. То есть начинали с того, что бросается в глаза, — с анатомии, а затем признали, что главное — это как действует организм, как он выполняет свои функции. И оказалось, что описание функции — дело более значимое, определяющее по отношению к описанию внешней формы.

И этот переход — от описания внешней формы к описанию функций, способов деятельности — характерен для развития научного познания в самых различных областях. Такая! особенность познания давно была отмечена народной мудростью: по одежке встречают, по уму провожают.

В философии различение созерцательного познания (описываю то, что бросается в глаза, отражаю мир как зеркало) и познания, определяемого характером практической деятельности, явилось одним из замечательных достижений марксизма. «…Существеннейшей и ближайшей основой человеческого мышления, — писал Энгельс, — является как раз изменение природы человеком, а не одна природа, как таковая, и разум человека изменялся соответственно тому, как человек научался изменять природу».

Но вернемся к нашему белому грибу. Выделение еловой формы в качестве типовой было, видимо, обусловлено характером местности, где проводились первые наблюдения: обстоятельство довольно случайное. Выделение признака, по которому проводилось различение по окраске, явилось выражением начального этапа познания — описания предмета по внешней форме, по тому, что бросается в глаза. Впоследствии такой подход был освящен традицией и стал признаком хорошего научного тона.

Но застывший, традиционный подход к познанию может оказаться далеко не самым эффективным. В самом деле, на какую практическую деятельность ориентированы описание и классификация грибов по их внешним особенностям?

Я совсем далек от мысли подчинить научное описание нуждам сбора или засолки грибов и практическую деятельность человека в самом широком смысле вижу в разумном преобразовании природы, основанном на знании объективных закономерностей ее развития. Так вот, с точки зрения этой глобальной практики более значимыми были бы описание и классификация грибов по их специфическим функциям в различных биоценозах (системах взаимосвязанных организмов, проживающих на определенной территории).

В той же книге «Белый гриб» говорится, что наиболее частым типом уродства плодовых тел этого гриба являются срастания. Но что значит уродство, ненормальность? То, что необычно выглядит, или то, что плохо отражается на функциях организма? Видимо, второй подход будет более значимым. Но автор опять ограничивается чисто внешним описанием и даже не пытается показать функциональное значение срастания (как оно отражается на жизни гриба, на его деятельность в биоценозе).

Предвижу резкие возражения специалиста: «Ох уж эти философы! Берутся судить обо всем, а не знают, что в науке существует разделение труда, что в биологии есть дисциплины морфологические (описывающие форму) и функциональные». Знаю. И сознательно выступаю против чисто морфологических дисциплин, описывающих форму в отрыве от функции, ибо считаю их пережитком пройденного этапа познания.

Но какое я — не морфолог — имею на это право? Прошу прощения, в какой-то мере я тоже морфолог, поскольку исследую морфологию научного познания, его строение, последовательность ступенек познания, отражаемую системой всеобщих категорий. Но эта морфология, как уже видел читатель, определяется функциональным подходом: категории последовательно выводятся как ступеньки познания, то есть определяются по их функциям в процессе познания. Изучая историю познания, философ может дать представителям частных наук следующую рекомендацию: зная, что после изучения внешней формы познание всегда переходило к изучению функций (причем функциональный подход вносил существенные поправки в подход по внешней форме), учитывайте это и старайтесь изучать эти характеристики в их взаимной связи, где ведущей стороной взаимодействия является функция.

Пример с белым грибом мы взяли потому, что именно в описательной биологии наиболее заметно проявляется противоречие между подходом по внешней форме и функциональным подходом. Но можно привести и другие интересные случаи, когда философ осуществляет сравнительный категориальный анализ маршрутов познания в различных науках. Проводя такой анализ, он стремится понять особенности движения познания в науках о неживой природе, о жизни и об обществе, которые объясняются особенностями самих этих областей действительности.

Представители частных наук обращают внимание на специфические свойства явлений. Они описывают, например, разный химический состав, функции и структуры в живых и нежилых системах. Философа интересует другое: какие общие черты характерны для любых систем, как соотносятся друг с другом структура, функция и другие всеобщие характеристики явлений, в какой последовательности мы их изучаем. Поясним это еще на некоторых примерах.

Под системой понимается такое множество любых элементов (людей, деталей машины, букв, из которых состоят слова, и т. д.), способ поведения (функция) которого определяется способом связи этих элементов (структурой множества).

О системном подходе в философии заговорили сравнительно недавно, хотя такой подход применяется уже при создании простейшего технического устройства. Люди тысячелетиями стихийно применяли системный подход и не занимались философским анализом понятия «система». Так было, пока дело касалось относительно простых систем. Положение изменилось, когда человечество перешло от стихийности в своих отношениях с природой и в развитии общества к проектированию сложных систем типа «человек — природа», больших технических систем, различных общественных учреждений (достижение оптимальных отношений в коллективе, оптимальный характер передвижения населения и т. д.).

Эти сложные системы отличаются от простых по крайней мере двумя чертами: своей полифункциональностью и полиструктурностью и наличием противоречий между различными функциями и структурами. Например, проектируя современный город, требуется, с одной стороны, обеспечить быстроту передвижения от жилья к месту работы (а значит — компактность), а с другой — чистоту воздуха, наличие больших зеленых массивов (рассредоточение). Человеческая личность выполняет, с одной стороны, функции члена производственного или учебного коллектива, а с другой — члена семьи, какой-либо группы, объединенной общим характером проведения времени и т. д. Во всех этих случаях приходится выполнять разные функции; и за каждой стоит определенная структура (соотношение различных черт характера, привычек, норм поведения). Противоречие между разными образованиями (наклонностями) внутри личности ведет к внутреннему разладу, и «отладить» эту сложную систему, как известно, нелегко.

У человека дело осложняется еще тем, что каждая из структур его личности способна саморазвиваться, причем иногда в самую неожиданную сторону. У животного хвост не может захотеть стать сердцем, а вот что хочет структура личности Иванова, сформированная и функционирующая в кругу его семьи, сделать с поведением Иванова на рабочем месте — это не всегда можно предсказать. Работа, допустим, требует скрупулезной внимательности, а Иванов вдруг проявляет рассеянность, мечтая о великих делах.

Ясно, что одно дело проектировать и регулировать простое техническое устройство, а другое — систему, складывающуюся из переплетения изменяющихся и противоречащих друг другу «деталей». Здесь уже требуется наряду с выяснением технических, психологических и иных особенностей осознать общие принципы устройства и работы систем различной степени сложности.

Сложность биологических и общественных явлений порождает еще одну интересную проблему: соотношение качественного и количественного подходов в изучении разных областей действительности. Одним из направлений в развитии науки является переход со ступеньки познания качества явлений на ступеньку познания их количественных характеристик. На уровне качественного подхода выделяются и описываются различные качества, свойства предметов. Количественный подход показывает степень выражения того или иного качества, разделенного на определенные единицы измерения. Так, в химии плотность меди и температура ее плавления характеризуются количественно (8,92 г/см3 и 1684°), а цвет (желто-розовый) — качественно. Если же для какой-то цели имела бы значение точная разница в оттенках цвета меди, то и качество цвета было бы выражено в миллимикронах.

Чтобы перейти от качественного познания к количественному, надо выделить единицу измерения данного качества. Это выделение происходит сравнительно легко в науках о неживой природе, где соответствующая единица непосредственно выделяется и фиксируется органами чувств или приборами. Все исследования электричества, например, после открытия взаимодействия разноименных зарядов были поставлены на количественные рельсы. За единицу заряда был принят такой заряд, который действует на равный себе в пустоте на расстоянии одного сантиметра с силой в одну единицу — дину. Вопросы качественного характера, вроде того, что же такое заряд, были оставлены в стороне, точно так же, как вопросы о том, что такое сила, длина и т. п. Люди достаточно наглядно представляли себе механические силы, действие электричества и другие физические явления.

Иначе обстоит дело при изучении живой природы, а также в гуманитарных науках. Биологи «зачем-то» упорно пытаются дать четкое качественное определение гена. А гуманитарию кажется искусственным и условным переход от обыденных представлений к выделению единиц измерения. Человек с гуманитарным складом ума, так же как и физик, хорошо ощущает электричество, притронувшись к оголенному проводу. С некоторым напряжением он может научиться оперировать формулами. И все же это не его мир, запоминание формул у него механическое, он так и не понимает, что же такое электричество… Наоборот, человеку с физико-математическим мышлением «застревание» на качественном этапе представляется наивным или схоластичным. В чем тут дело?

Дело в том, что в изменчивых и сложных явлениях как природы, так и общества подходящая единица измерения, как правило, не лежит на поверхности, не дана наглядно. Приходится очень много размышлять на качественном уровне, чтобы найти наконец способ эффективного измерения таких явлений. Как измерить культурность человека? Можно ли взять за единицу измерения, скажем, число прочитанных книг или просмотренных фильмов? Вряд ли. Надо, видимо, искать некоторую «клеточку» культурности, выделить какие-то ее существенные черты, которые явились бы ее естественным эталоном. А это трудно, так как в глаза они не бросаются и приборами их не измеришь.

Некритическое перенесение в гуманитарные науки процедур измерения в науках о неживой природе порой дает только видимость научных результатов. Можно ли, например, всерьез судить о прогрессивном развитии науки, подсчитывая число публикаций? Это самый легкий, наиболее бросающийся в глаза путь, но что он дает? Получение таких «результатов» требует немалых затрат, повышает самооценку людей, ими занимающихся (мы, мол, тоже на переднем крае науки — не философствуем, а измеряем), а на деле?.. На деле попробуйте с такими единицами измерения столь же успешно строить здание науки, как с единицами длины и веса удается строить жилые здания — ничего не получится. Прежде чем измерять достижения научной мысли, надо найти такую единицу измерения, которая учитывала бы содержательную ценность научной информации, а не объем потраченной бумаги. Такую единицу нельзя увидеть, ее надо найти силой мысли, путем разработки новой отрасли знания — семантической теории информации. Конечно, было бы нелепо прекратить всякие измерения в гуманитарных науках до тех пор, пока не найдены нужные оценочные критерии. С чего-то надо начинать, надо искать, но надо и понимать в то же время, что начинания и поиски — это еще не решение вопроса уже выработанными средствами.

Таким образом, в тех областях знания, где «эталон измерения не ухватывается» органами чувств и приборами, разработке процедур количественного измерения должна предшествовать развитая качественная теория: сначала система идей и только потом на их основе действительно эффективные измерения, а не формальная имитация, не слепое подражание «научной моде». Гуманитарию нечего стыдиться того, что он еще «не измеряет»; все силы он должен бросить на качественное уточнение своих понятий, дабы сделать их поддающимися количественному анализу (квантифицируемыми). А математику, пожелавшему работать в такой области, необходимо хорошо представлять ее специфику и не соблазняться «модельками», столь же простенькими, сколь и малоэффективными.

Как видите, философский анализ может приводить к получению вполне определенных рекомендаций, которые могут применяться в различных областях человеческой деятельности. Изучая общий «каркас» действительности, строя систему категорий, философия не только фиксирует «маршруты» движения научной мысли, но и предлагает наиболее эффективные, наиболее подходящие из них для решения задач разного типа.

КРЫЛЬЯ АБСТРАКЦИИ

На этот раз спор будет вестись не между Философом и Скептиком, но уже внутри философского лагеря.

На одной из кафедр философии после занятий доцент Н. мрачно выражал свое недовольство студентами.

— Оригинальничают. Этот Федоров к каждому слову прицепку находит. Говорю: «Абстракция отражает объективную действительность приблизительно». А он: «А что именно отражает в действительности абстракция?»

— Федоров — умный парень, — возразил молодой кандидат наук К. — И нам пора бы уж отказаться от этого наивного взгляда, что любое высказывание должно сопоставляться с действительностью как истинное или ложное. Существуют просто условные допущения, которые оказываются эффективными или неэффективными при решении различных задач.

— Вы эти позитивистские штучки бросьте, — сказал Н. — Так ведь и теорию отражения можно наивной объявить.

— А нельзя ли, оставаясь на позициях марксистской теории отражения, все же ясно и убедительно ответить Федорову? — вступил в разговор профессор Д., который готов был в любом споре бить в одну точку, покуда не поставит все точки над «i». — Согласно теории отражения любое знание есть отражение реальной действительности, и, только сопоставляя его с реальностью, мы можем решить, истинное оно или ложное. Давайте возьмем любую абстракцию, любое знание, в котором ученый отвлекается от каких-то черт действительности, почему-то не учитывает эти черты. Пусть это будет материальная точка, идеальный газ, абсолютно упругая частица и т. д. Давайте не приблизительно, а совершенно точно укажем, что они отражают в действительности. Будем последовательными материалистами: сознание всегда есть отражение бытия.

Н. Но вы упрощаете. Диалектический материализм не говорит, что любое знание есть зеркальная копия мира. Абстракция является отражением мира в принципе, в тенденции, приблизительно.

Д. Весь разговор начался с того, что вы не смогли разъяснить студенту, что значит «отражать приблизительно». Где грань между приблизительной истиной и ошибкой? Понятие «материальная точка» есть отвлечение, абстракция от размера и формы реального тела и учитывает только его массу. Но почему в одних случаях можно пренебрегать определенными свойствами вещей и считать «приблизительную» абстракцию в целом верной? А вот в других случаях этого сделать нельзя. Попробуйте, скажем, в понятии «человек» абстрагироваться от его способности производить орудия труда или в понятии «империализм» — от факта господства монополий, и вы получите ложные понятия, «пустые абстракции», как говорил Ленин, Почему?

К. С одной стороны, я согласен с Н. Требовать в каждом случае полного сходства понятия с действительностью — это, право же, XVIII век. С другой стороны, Н. непоследователен, говоря о каком-то приблизительном сходстве. Сила понятия материальной точки, например, совсем не в том, что в нем отражается такое свойство реальных тел, как обладать массой. Как раз наоборот: именно потому это понятие эффективно работает в науке, что творческая активность человеческого разума изобрела такую мыслительную конструкцию, которая проще реальности, в которой четко фиксировано только одно свойство, а другие (размеры и форма тел) устранены. В действительности же тел без размера и формы не существует. Так о каком же соответствии может идти речь? Не будьте догматиками, коллеги.

Д. Конечно, абстракции, или, как иногда говорят, идеальные объекты науки, проще реальных вещей, и поэтому они яснее, четче расплывчатых обыденных представлений. Но не стоит забывать сказанные по этому поводу слова Луи де Бройля — одного из основателей квантовой механики: «Все эти идеализации тем менее применимы к действительности, чем более они совершенны. Не имея склонности к парадоксам, можно утверждать вопреки Декарту, что нет ничего более обманчивого, чем ясная и отчетливая идея». Об этом же говорит и кибернетик Л. Бриллюэн: «Однако ученый не должен никогда путать действительный внешний мир с изобретенной им физической моделью этого мира. Он счастлив и горд, если полностью понимает все особенности своей модели, но это еще не значит, что он действительно много знает об окружающем его внешнем мире».

Н. Эти высказывания ученых только подтверждают всю сложность, всю глубину диалектического хода познания. Истина — это процесс!

Д. Но куда этот процесс направлен? Неужели вы не замечаете парадокса: чем более развита наука, тем — больший удельный вес имеют в ней различные идеализации; следовательно, степень идеализации, степень абстрагирования отражает уровень развития науки; в то же время, чем больше степень идеализации, тем больше знание удаляется от действительности; следовательно, чем дальше идет наука, тем дальше она уходит от действительности. Это противоречие можно, пожалуй, назвать основным парадоксом теории абстракции.

Н. Не забывайте замечательных ленинских слов: «…отступить, чтобы вернее прыгнуть».

Д. Я помню эти слова. Но вы должны, во-первых, объяснить, зачем нужно такое отступление, и, во-вторых, указать четкие критерии, позволяющие не спутать оправданное отступление от реальности в процессе абстрагирования с ложным отрывом от нее.

К. Конечный успех научного познания является таким критерием.

Д. Цель оправдывает средства?

К. Вот именно. Самые, казалось бы, искусственные, непохожие на действительность построения современной науки, соединяясь друг с другом, в итоге дают такое знание, которое успешно руководит нашими действиями. Сам Эйнштейн вынужден был признаться: «Если не грешить против разума, нельзя вообще ни к чему прийти».

Н. Разум вообще нельзя уложить ни в какие каноны. Он в вечном изменении, его соотношение с действительностью всегда текуче, подвижно, гибко.

Д. Уважаемые коллеги, ваши представления о процессе абстрагирования напоминают мне алхимию: возьмем неизвестно что, получим золото. У Н. эта алхимия поэтическая, требование строгой определенности кажется ему кощунственным, оскорбляющим диалектический разум. У К. алхимия деловая, он твердо знает формулу смеси и стремится «делать дело», не утруждая себя «псевдовопросами», почему он поступает именно так, а не иначе. Но меня алхимия не удовлетворяет. Я хочу иметь, во-первых, точные знания, а во-вторых, точным должен быть ответ не только на вопрос «как познавать?», но и на вопрос «почему надо познавать именно так?».

К. Излишняя точность схоластична.

Н. И метафизична!

Д. И все же я позволю себе точно сформулировать вопрос о природе абстракции. Обозначим полное соответствие действительности через единицу, а полное несоответствие ей — через нуль. Чем больше абстракция удалена от реальности, чем меньше свойств реальных вещей в ней отражается, тем, следовательно, она ближе к нулю. Как же можно, двигаясь по частям к нулю, потом вдруг синтезировать эти приближающиеся к нулю фрагменты в нечто целое, приближающееся к единице? Не окажется ли тогда правым «просвещенный» обыватель, который склонен называть «слишком абстрактным» и «оторванным от жизни» все, что хоть сколько-нибудь выходит за рамки его опыта и его представления о «реальности»?


* * *

Описанный спор отражает вполне реальные точки зрения. Я прервал его изложение как раз там, где был поставлен решающий вопрос, в котором нам теперь предстоит разобраться.

А стоит ли? Не является ли такой вопрос узкоспециальным, интересующим только дотошных философов?

Приведем несколько примеров в качестве ответа на это сомнение. Вам предстоит подготовить доклад, ответ на экзамене, написать статью, связно рассказать о каких-то событиях. В любом из этих случаев надо выделить что-то главное, а от чего-то отвлечься, абстрагироваться. Если вы это умеете делать, то результат вашей работы получится четким, последовательным, в нем не будет ничего лишнего. Процесс абстрагирования можно уподобить труду скульптора, высекающего статую из мрамора. А как заметил Норберт Винер, «работа Микеланджело — это работа критика. Он просто отбил от статуи лишний мрамор, который ее скрывал. Таким образом, на уровне самого высокого творчества процесс созидания представляет собой не что иное, как глубочайший критицизм».

А если вы не Микеланджело и у вас нет гениального чутья, позволяющего безошибочно определять лишнее? Тогда я сочувствую аудитории, слушающей ваш доклад, преподавателю, вынужденному принимать у вас экзамен, собеседнику, напрасно ищущему нить в лабиринте вашего бессвязного рассказа.

Человек, не знающий принципов правильного абстрагирования, либо некритично сваливает в одну кучу все (только бы больше), либо все отметает, доводя критицизм до нигилистического критиканства.

Умение абстрагироваться нужно и при распределении своего времени, и при выделении основных задач в своей деятельности (не просто отбросить неугодное занятие, но обоснованно отвлечься от второстепенного). Особенно необходимыми навыки правильного абстрагирования становятся в научном исследовании.

Ученые, не обладающие в достаточной мере такими навыками, склонны к двум крайностям. Одни безапелляционно заявляют: «Отвлечемся», а другие смущенно тянут: «Как же можно, ведь все в мире связано…» Рассмотрим в этом плане пример с измерением развития науки, уже упоминавшийся в предыдущей главе. Можно ли отвлечься от содержания научных публикаций и измерять прогресс науки только числом их? Читатель помнит, что ответ на этот вопрос был отрицательным.

Но что же все-таки отражает такое измерение?

Оно отражает рост количества научной информации и приемлемо в тех случаях, когда имеет значение именно количество передаваемых сообщений, а не содержание их. Так, для телеграфиста или наборщика книги совершенно безразлично содержание: тривиальнейшее предложение и гениальная мысль могут состоять из одинакового числа знаков. Следовательно, при планировании загрузки типографии число публикаций — важный показатель, а для оценки прогресса науки в целом — скорее отвлекающий фактор, способный завуалировать истинное положение вещей.

Из этого примера ясно, что хотя и все связано, но не во всех отношениях. Нагрузка наборщика не зависит от познавательной ценности текста, и потому, определяя эту нагрузку, можно абстрагироваться от качества и нельзя абстрагироваться от количества набираемых публикаций. А при оценке работы научного сотрудника нельзя абстрагироваться от качества его трудов и хвалить лишь за количество их.

Таким образом, если абстракция верна, то мы прибегаем к ней не просто потому, что «так удобнее», а потому, что она помогает более точно познавать действительность, мир. Обратимся снова к понятию «материальная точка». Эта абстракция вполне правомерна, когда мы наблюдаем, например, зависимость периода колебания груза, подвешенного на пружине, от его массы и независимость от его размеров и формы. Следовательно, последними можно объективно пренебречь и считать материальной точкой предмет, обладающий массой, но лишенный протяженности. Такая идеализация в разных случаях и осуществима, и неосуществима. Мы, конечно, не можем «вообще» свести к нулю размеры физического тела. Но когда поведение тела не зависит от его размеров, они объективно равны нулю. И они же не равны нулю в других (правда, более привычных для нас!) отношениях.

Итак, отвлекаться, абстрагироваться можно от тех признаков, от которых в данном отношении исследуемое явление оказывается независимым. Объективные отношения самих вещей отражаются в абстракции, дают ей крылья. А творческая активность разума проявляется совсем не в декларативном заявлении «отвлечемся», а в умении увидеть объективные основы абстракции, те отношения, в которых предмет оказывается независимым от других предметов, с которыми обычно он бывает связан.

Между тем представление об абстракции как насильственном и искусственном препарировании действительности укоренилось очень глубоко. «В поисках выхода я рассматриваю все явления как независимые друг от друга и стараюсь их насильственно расчленить. Затем я их рассматриваю как корреляты, и тогда они вновь соединяются в единое жизненное целое», — говорил Гёте.

Обманчивое впечатление! Если вы насильственно расчлените машину, не говоря уж о живом организме, то восстановить ее из разрозненных деталей в «единое жизненное целое» уже не удастся. Исследователь непроизвольно рассматривает детали целого сначала как независимые, а потом как зависимые друг от друга. Он усматривает разные отношения этих деталей друг к другу: отношение независимости (и существование этих отношений делает возможной абстракцию) и отношения зависимости (и в этих отношениях абстракция будет ложной, «пустой»).

При правильном понимании объективных основ абстракции многие упреки, направленные в ее адрес, оказываются лишенными оснований.

Абстракция оторвана от жизни?.. Ровно настолько, насколько различные явления объективно не влияют друг на друга.

Она отражает действительность неполно?.. Полное отражение действительности — это лишь предел, к которому бесконечно стремится познание. Абстракция же отражает отдельные части действительности достаточно полно — ровно настолько, насколько это нужно для решения соответствующей задачи.

Если, например, вы измеряете ширину стола для того, чтобы знать, пройдет ли он в дверь, то измерение, как правило, проводится с точностью до сантиметра. Можно это измерение уточнять вплоть до миллимикрона, но в данной конкретной ситуации в этом нет необходимости, и наше отвлечение от «действительных размеров» стола, конечно же, не является «отрывом от жизни» и дает вполне достаточную точность.

Что же, следовательно, дают философские положения? Например, такое, как «все связано, все зависит друг от друга, но не вообще, а в определенных отношениях; в других же отношениях все не связано, изолировано друг от друга»?

Это положение позволяет осознать необходимость такого важного приема познания, как абстрагирование. Оно показывает, что отражает абстракция и как избежать ошибочных абстракций.

Знание законов частных наук (допустим, законов физики) управляет созданием машин. Знание положений философии управляет самим человеческим познанием и деятельностью.

Является ли это менее важным — судите сами.

ЧЬЕ ЖЕ ДЕЛО «САМОЕ»?

Из главы об абстракции читатель вынес, видимо, несколько неопределенное впечатление, что один и тот же объект можно рассматривать с разных позиций. И тогда получаются как бы разные проекции его: в одном отношении, в одной проекции его части оказываются несвязанными, в другом — связанными.

Но где же определенность? Каков объект на самом деле?

Можно ли познать мир таким, каков он есть на самом деле?

Это один из самых старых и фундаментальных вопросов философии. И в то же время вопрос этот не теряет своей актуальности и поныне.

Чтобы показать, как он ставится в современной науке, я приведу выдержку из книги биолога К. Гробстайна «Стратегия жизни».

«Вот заяц обгладывает молодые побеги на опушке леса. Внезапно он настораживается, делает прыжок и попадает в лапы рыси. Каково биологическое объяснение этого события?

— Совершенно ясно, — скажет эколог, — что перед нами небольшой участок экосистемы, а именно часть цепи питания, включающая в себя вторичного гетеротрофа (рысь) и первичного гетеротрофа (заяц), который, в свою очередь, питается автотрофами (зеленые растения). Солнечная энергия, улавливаемая зелеными растениями, распределяется далее по всей экосистеме.

— Все это верно, — подтвердит физиолог, — но давайте заглянем глубже! Наблюдая целый организм, нельзя понять суть его поведения. Воспользуемся электродами с самописцами и посмотрим, что же происходит на самом деле. Вы заметили залп импульсов в чувствительных нервах перед тем, как заяц поднял голову? Вот импульсы вошли в центральную нервную систему, прошли по восходящим путям через ядра переключения (реле) в гипоталамусе и достигли коры. Правда, еще не вполне ясно, как это происходит, но очевидно, что в коре происходит интеграция входящих сигналов, и оттуда выходят нисходящие импульсы. Нисходящие импульсы идут по спинному мозгу, по двигательным нервам в мышцы; мышцы сокращаются, и… следует прыжок! Вот что на самом деле происходит за доли секунды ужаса. Чтобы по-настоящему понять поведение, надо спуститься на уровень нервной системы.


Вселенная философа (с илл.)

Тут вмешивается цитолог.

— Что это вы, физиологи, все шумите о сложных путях в нервной системе? Так вы никогда не доберетесь до истины. Есть более короткий путь. Ваши нервные пути — это цепочки клеток с переключающимися устройствами в местах их соединения. Как идет обмен веществ и энергии в местах клеточных контактов? Стоит только понять, как живет сама клетка и как происходят переключения, — и все окажется проще простого.

— Действительно, — скажет электронный микроскопист, — эти клеточные контакты выглядят довольно интересно: может быть, и в самом деле здесь находится ключ к проблеме межклеточной связи? Но все же мои электронные микрофотографии показывают, что это, по-видимому, всего лишь частный случай общей проблемы природы клеточных поверхностей. Несомненно, мы имеем здесь дело с обычными структурными элементами, присущими клеточным поверхностям вообще, и, по-видимому, они выполняют обычные функции. Вряд ли нам удастся разобраться в этих сложных и специализированных нейронных контактах прежде, чем мы узнаем, как работает клеточная поверхность в более простых условиях.

— Все это прекрасно, — скажет биохимик, — но вы не сможете узнать, как функционируют клеточные поверхности (или любые другие клеточные органеллы), пока вам неизвестен ее молекулярный состав. Вы можете говорить о цепях клеток и о взаимодействии между ними все что угодно, но все это не имеет смысла, пока вы не разберетесь в их поведении на молекулярном уровне. Кстати, нервная система не совсем пригодна для подобных исследований, с мышцами удалось добиться гораздо большего. Мышечное сокращение оставалось тайной до тех пор, пока не было показано, что мышцы состоят из двух белков — актина и миозина и что ни один из них не сокращается сам по себе, но зато вместе они образуют волокна, которые можно заставить сокращаться. Попробуйте получить в пробирке систему, подобную этой, и у вас появятся шансы на успех?

— Согласен, — скажет биофизик, — в случае с мышцами мы кое-чего добились. Позвольте заметить, однако, что нам еще не вполне ясно, как происходит сокращение. Здесь при распаде богатых энергией химических связей химическая энергия превращается в механическую. Но все же вся проблема переноса энергии слишком сложна, чтобы изучить ее на примере мышечного сокращения. Вот если взять более простой случай, ну, скажем…»

Вот куда нас завел последний прыжок бедняги зайца. Следует ли рассматривать зайца как первичного потребителя 0 цепи питания экосистемы, как совокупность сигнальных устройств и приводимых в движение рычагов, как сообщество клеток со специализированными органеллами или как конгломерат высокоорганизованных макромолекул, взаимодействие которых обеспечивает тончайшие процессы переноса энергии?

Должны ли мы из всех этих подходов выбрать какой-то один? Или, быть может, можно описать зайца на каждом из этих уровней в отдельности, так что полное представление о предмете можно получить при любом подходе? Подобно трем слепым, «осматривающим» слона, наши исследователи, работая каждый на своем уровне, развивают различные концепции зайца. А реальное явление — заяц — не хочет укладываться в эти концепции, каждая из которых охватывает лишь какой-то аспект на определенном уровне. Все они имеют свои преимущества и недостатки в зависимости от преследуемых целей. И лишь объединение этих концепций, включая изучение взаимодействий между различными уровнями, даст истинное представление о живом феномене — зайце.

В своем конечном выводе К. Гробстайн в основном прав: надо объединить различные подходы, и только тогда мы получим полное представление об изучаемом объекте. Но одна очень характерная неточность портит все дело: ученый считает подлинной реальностью только зайца в целом, А как же быть с «уровнями зайца», которые исследуют эколог, физиолог, биохимик и другие? Являются ли эти уровни не меньшей реальностью, чем «заяц в целом», или же они представляют собой лишь мысленные проекции зайца на плоскости различных точек зрения исследователей?

Ученые с, так сказать, непроясненными философскими позициями нередко придерживаются последнего взгляда, то есть думают, что они произвольно выбирают разные точки зрения на одно и то же явление. «Человеческое поведение, — пишет, например, американский социолог Шибутани, — может описываться как биохимический процесс, как сокращение мышц или как проявление личностных структур. Социальный психолог представляет лишь одну из многих возможных точек зрения: он рассматривает людей как участников группы».

Став на такую позицию, мы столкнулись бы с той же трудностью, что и при анализе абстракции: на каком основании выбирает исследователь ту или иную точку зрения? Если выбор произволен, то, во-первых, мы не будем иметь критерия для отделения истинных точек зрения от ложных, и проницательный взгляд настоящего ученого, и явный бред окажутся «равноправными» «точками зрения»; и, во-вторых, если даже все предложенные точки зрения будут истинными, сопоставление и конкуренция их друг с другом все равно неизбежны. Ведь это только у догматиков-маоистов все ясно: у них одно «самое-самое красное солнышко». В том же случае, когда люди ищут и думают, неизбежны споры, и никуда не денешься от соблазна объявить «самой-самой» именно свою находку. Мы уже видели это в примере К. Гробстайна: физиолог убежден, что именно он, а не эколог видит прыжок зайца так, как он происходит на самом деле.

А может быть, разные исследователи просто наблюдают разные «дела» природы, и каждое из этих «дел» вполне «самое», вполне реальное? «Дела» природы — это различные взаимодействия, происходящие на разных уровнях одного и того же явления: взаимодействия на клеточном, молекулярном и иных уровнях не менее «самые» дела, чем взаимодействие на уровне организмов, взятых в целом.

Эти уровни взаимодействий отражаются человеком с помощью различных средств: от невооруженного глаза до электронного микроскопа. Естественно, что «точкой отсчета», подлинной реальностью представляется тот привычный уровень, на котором эффективно работают наши органы чувств. Все же существующее за его пределами кажется «странным миром». Однако современная наука убедительно показывает, что «странное» не менее объективно и реально, чем привычное.

Вернемся к примеру с зайцем. То, что К. Гробстайн называет «реальным явлением — зайцем», это заяц во взаимодействии с объектами размером свыше одного миллиметра. К их числу относится и человек, и рысь, и большинство других живых и неживых предметов, с которыми зайцу приходится иметь дело в среде своего обитания. Предметы такого размера человек воспринимает невооруженным глазом. Чтобы наблюдать прыжок зайца или охотиться на него, человеку не требуется переходить на какой-то другой уровень. Для изучения обмена энергией между живыми организмами (от травы к зайцу, от зайца к рыси и т. д.) вполне достаточно миллиметровой точности. И это не потому, что такова точка зрения эколога, а, наоборот, точка зрения эколога такова потому, что соответствующий уровень в самой природе выделен в особую среду. Для успешного «ведения дел» на этом уровне объективно имеют значения движения мышц в в целом, а не отдельных клеток, молекул и атомов, из которых состоят мышцы. Видимая нами работа мышц зайца при его прыжке — вполне «самое» дело и самая привычная для нас реальность. Но это не единственно возможное «дело» зайца и не единственная реальность, в которой он существует.

Говоря о другой реальности, я имею в виду, конечно, не потусторонний мир. Заяц на уровне экосистемы — это «черный ящик», на выходе которого дан прыжок. А что внутри?

Внутрь «черного ящика» позволяет заглянуть микроскоп, дающий возможность увидеть предметы, измеряемые микронами (одна тысячная миллимикрона); На этом уровне становятся видимыми мышечные волокна, нервные пути и отдельные клетки. Но физиолог и цитолог опять-таки не произвольно выделяют уровни нервных волокон и клеток с помощью микроскопа, а наблюдают то, что «выделено» самой природой.

Для жизнедеятельности зайца необходим прыжок; для осуществления прыжка необходима работа мышц, которая может происходить лишь при соответствующих действиях нервной системы и мышечных волокон; те, в свою очередь, обусловлены определенными процессами внутри клеток и т. д. — вплоть до элементарных частиц. Все это разные уровни единой реальности. И живой заяц — это система реальностей, проявляющих себя на разных уровнях взаимодействия, а не единственная реальность с условно выделенными аспектами исследования.

Таким образом, уровни одного и того же явления в определенной мере не зависят друг от друга: работа отдельных мышечных волокон — это еще не прыжок, работа отдельных клеток — это еще не движение мышечного волокна и т. д. (Говоря языком философии, количественные изменения на одном уровне до определенного момента, в границах определенной меры, не приводят к качественному переходу на другой уровень.)

До сих пор мы акцентировали внимание именно на этом. Борьба велась с метафизиком, который всегда склонен принимать привычное за единственно истинное. Но, с другой стороны, все уровни связаны в единое явление. А эта связь предполагает определенный порядок, субординацию между уровнями.

Мы взглянули на мир более широко, чем метафизик, видевший в любом явлении только одну какую-то сторону. Теперь предстоит избежать излишней широты эклектика, для которого все уровни равноправны и все дела «самые-самые».

Противоположности снова сходятся: метафизик произвольно возводит в ранг единственного привычное ему дело, а эклектик произвольно выбирает любое понравившееся ему дело. В действительности же все уровни зайца — от работы его мышц до движения электронов — подчинены главному его уровню — взаимодействию с другими живыми существами; подчинены одной цели — выжить в меняющейся среде. И соответственно различные аспекты изучения зайца подчиняются основному — популяционно-видовому аспекту. Все дела нужны, но не сами по себе, а как звенья в едином большом деле.

Переориентация человеческого сознания с привычного отождествления реального мира с миром, который способны воспринять наши органы чувств, на представление о реальности как сложной системы «странных миров» не проходит гладко. Действительно, давно ли люди изобрели микроскоп (XVII век), а какая лавина информации обрушилась на нас за это время: от тайн микромира до лунных пород, от счетно-решающих устройств до проникновения в интимные глубины психики. Это потрясает и иногда запутывает. Поэтому философ и пытается «схватить» дух современной науки, выразить ее тенденции в форме общих принципов, дающих общее направление человеческой деятельности и познанию.

Но одно дело понять общий принцип в его общей форме, другое — уметь применять в конкретной ситуации. И я давно уже не удивляюсь, когда студент, вроде бы усвоивший материал лекции, теряется, когда на семинаре решает какое-нибудь «философское упражнение». А как справитесь с подобной задачей вы, читатель? Устроим небольшую самопроверку. Я предложу упражнение, а вы попробуйте его решить.

Есть два высказывания. Первое: «В утреннем и вечернем освещении загар кажется разным, но на самом деле количество пигмента в коже не изменяется». Второе: «Хотя количество пигмента в коже не изменяется, но на самом деле утром и вечером загар воспринимается по-разному». Какое из этих высказываний сформулировано более точно? На исследовании какого уровня реальности делается акцент в каждом из них? С помощью каких философских категорий можно охарактеризовать соотношение двух основных мыслей в каждом из этих высказываний?

В сборнике упражнений (см., например, В. Н. Сагатовский, Ф. А. Селиванов, В. А. Дмитриенко, «Сборник упражнений по диалектическому материализму». Томск, издательство Томского госуниверситета, 1968) ответы на сложные задачи обычно помещаются в конце. Здесь придется разобрать это упражнение сразу же, Но будет гораздо интереснее, если вы не станете заглядывать в излагаемый дальше ответ, пока не придете к самостоятельному решению. А потом сравните его с тем, которое предлагается ниже.

Более точно второе высказывание. Первое создает впечатление, что только количество пигмента является реальностью и только оно достойно внимания, а условия восприятия при разном освещении нечто иллюзорное, кажущееся. Во втором высказывании подчеркивается, что изменение условий восприятия загара не менее «самое» дело, чем количество пигмента, обусловливающее потемнение кожи. То, что при соответствующем устройстве человеческого зрения утреннее и вечернее освещение вызывает разное восприятие загара, не менее реальный и достойный изучения факт, чем-то, что определенное количество пигмента вызывает изменение кожи, называемое загаром.

В первом высказывании акцент делается на физические и физиологические условия появления загара (количество пигмента); во втором — на физические и физиологические условия его восприятия.

В первой фразе указывается на соотношение объективной реальности (количество пигмента в коже не изменяется) и видимости, кажимости (в утреннем и вечернем освещении загар кажется разным). Во второй — отношение независимости между разными уровнями реальности (факт изменения восприятия загара при разном освещении не связан с изменением количества пигмента, вызвавшего загар). Это позволяет исследователю абстрагироваться от количества пигмента и обратить внимание на другие обстоятельства (физику атмосферы и физиологию зрения).


* * *

Мы рассмотрели ряд различных ситуаций, где философия может предложить свои методологические услуги представителям частных наук. Очень хочется надеяться, что количество проанализированных примеров перешло в качество и читателю удалось почувствовать тот предмет, который выделяет философия в окружающем нас мире.

Я знаю, что добиться этого нелегко. Свойства действительности, изучаемые философией, настолько всеобщи и абстрактны, настолько невещественны и неощутимы, что кажутся не столько принадлежностью самого мира, сколько искусственными конструкциями человеческого ума. Но это глубокое заблуждение. Философ только потому может предложить план (программу) исследования тех или иных явлений, что знает общие соотношения между ними. Знание общих законов природы, общества и мышления (действительности) дает философии право формулировать общие методы нашей деятельности, намечать ее стратегию. И в результате разрозненные сведения, которыми перегружено наше сознание, выстраиваются в упорядоченную и четко ориентированную систему.

Восприятие любого явления вызывает какие-то чувства: удовлетворения, удивления, недоверия, восторга и т. д. Попытки овладения философией у людей с недостаточно развитым абстрактным мышлением рождают порой чувства недоумения. Верным симптомом зарождающегося «чутья» к философским проблемам является чувство, которое, пожалуй, стоит назвать «чувством порядка».

ЧЕЛОВЕК

ПРЕДЫСТОРИЯ НООСФЕРЫ

Неорганическое ядро нашей планеты окутано мощным слоем биосферы — царства жизни. Миллиарды лет длилась экспансия жизни — от океанских глубин до высочайших горных вершин. Жизнь покорила землю, но только прямой наследник Жизни — Разум — сумел вывести земную жизнь из ее колыбели и начать покорение космоса.


Вселенная философа (с илл.)

Чем дальше развивается материя — от неживой природы к жизни и от нее к человеческому обществу, — тем быстрее темпы развития. Географ И. Бьерре в книге «Затерянный мир Калахари» весьма наглядно изображает это лавинообразное нарастание темпов: «Если бы мы смогли увидеть, словно в волшебный бинокль, всю историю Земли, сжатую и втиснутую в рамки одного года, то получилось бы примерно следующее. В ноябре впервые появляется жизнь — амебы, ящеры, грибы. В середине декабря появляются гигантские животные, а за четверть часа до Нового года, то есть примерно в 23.45 в новогоднюю ночь выходит первый человек. Вся наша эра занимает только самую последнюю минуту уходящего года…»

И за эту последнюю минуту Человек сделался решающим фактором развития планеты. Наступающий Новый год будет уже эрой ноосферы — царства Разума. Автор этого термина — академик Вернадский писал, что в наше время «ставится вопрос о перестройке биосферы в интересах мыслящего человечества как единого целого. Это новое состояние биосферы, к которому мы, не замечая этого, приближаемся, и есть ноосфера».

Состояние «мыслящего человечества как единого целого» возможно лишь в коммунистическом обществе. С этого времени начинается подлинная история человечества, покончившего с «детскими болезнями», трудностями «переходного возраста» и реализовавшего заложенные в нем замечательные возможности. Трудный период становления человечества — путь от первобытного общества до коммунизма — Маркс не случайно назвал предысторией. Становление человеческого общества, его вырастание из биосферы и превращение в решающий фактор ее развития — это предыстория ноосферы. И мы с вами — свидетели и участники того великого момента, когда уже бьют часы, возвещающие Новый год, когда на наших глазах предыстория передает эстафету истории — истории разумной организации жизни на Земле и выхода земного разума в космос.

Одним из основных отличий общества от природы является его постоянное саморазвитие. Животное изменяется под влиянием внешней среды. Если его изменение не будет соответствовать изменившейся среде, оно немедленно выбраковывается естественным отбором. Общество, напротив, развивая свои производительные силы, подчиняет среду своим потребностям. Развитие производства рождает новые потребности, которые дают новый толчок развитию производства, и т. д., без конца. Иными словами, нормальное состояние животного задается средой: или оно приспособлено к среде, или погибает.

У человека гораздо сложнее. Во-первых, его нормальное состояние не дано сразу, оно должно быть создано его собственной деятельностью. Во-вторых, за отклонения от нормы, за ошибки на пути к ней он не расплачивается немедленной гибелью. «Нормальное существование животных, — писал Энгельс, — дано в тех одновременных с ними условиях, в которых они живут и к которым они приспособляются; условия же существования человека, лишь только он обособился от животного в узком смысле слова, еще никогда не имелись налицо в готовом виде; они должны быть выработаны впервые только последующим историческим развитием. Человек — единственное животное, которое способно выбраться благодаря труду из чисто животного состояния; его нормальным состоянием является то, которое соответствует его сознанию и должно быть создано им самим».

Что же представляет собой это «нормальное состояние» человеческого общества? Какие трудности встают на пути его достижения?

Можно, пожалуй, выделить три основные черты нормально действующей «социальной машины». Во-первых, человечество должно обладать достаточно развитым производством, способным удовлетворять его потребности. Во-вторых, развивая производство, общество не должно рубить сук, на котором оно сидит: растущая цивилизация гибнет, если она истощает свою почву — природу. В-третьих, эффективное воздействие общества на природу и его прогресс обусловливаются такими отношениями между членами общества, которые не взрывают его изнутри, не разрушают его посредством войн, социального неравенства, эксплуатации человека человеком и т. д.

Противоречия, возникающие на всех этих трех направлениях, взаимосвязаны: «…Ограниченное отношение людей к природе обусловливает их ограниченное отношение друг к другу, а их ограниченное отношение друг к другу — их ограниченное отношение к природе» (Маркс). Причем эта ограниченность может принимать как форму недостатка, так и форму избытка.

Развитие производительных сил первобытного общества привело к появлению относительного «избытка» (прибавочного продукта). Но сосредоточение избытка в руках немногих (появление частной собственности) немедленно же породило избыточные потребности, которые, в свою очередь, способствовали формированию таких пороков, как жадность, зависть, ложь и т. п. Сосредоточение роскоши и нищеты на разных полюсах общества приводило, с одной стороны, к росту противоречий между людьми, что взрывало общество изнутри. С другой стороны, неумеренные потребности господствующих классов порождали хищническое отношение к природе и приводили ее к истощению, что взрывало общество извне.

История знает немало примеров распада и гибели некогда могущественных империй, превращение в пустыни некогда плодороднейших земель. Но до сих пор все это имело локальные, местные масштабы. После гибели империи возрождались на новом месте, люди находили новые плодородные земли. Интереснейшим примером такого рода является история древней мексиканской цивилизации инков, которые, истощив свои земли, бросали великолепные города и перемещались на несколько сотен километров в глубь джунглей, где все начинали сначала. И долгое время казалось, что «под солнцем места хватит всем».

Но теперь воздействие человечества на природу приобрело масштабы глобальные. И несовершенство в отношениях людей друг к другу и к природе грозит гибелью уже не отдельным землям и народам, а человечеству в целом, всей планете. Термоядерная война, загрязнение воздуха, гибель Мирового океана, отравление почвы и другие «джинны, выпущенные из бутылки» реально грозят гибелью всего несовершенного общества… Современное человечество переживает предрассветный час, когда и солнце близко, и ночная нечисть не хочет уходить с дороги.

Причина такого положения, в общем, ясна. Капитализм развил гигантские технические возможности, но узкокорыстное и стихийное использование делает их «мечом в руках умалишенного». Однако противоречие между высоким уровнем производительных сил и низким уровнем отношений людей друг к другу и к природе (характернейшая черта «американского образа жизни») проявляется не только в реальных действиях, но и откладывается в сознании, и долго паразитирует там в виде «пережитка», традиции, «кошмаром, довлеющим над умами живых» (Маркс), в виде определенной, часто даже неосознанной установки на жизнь.

Формы проявления этого пережитка многообразны: от хищнического разбазаривания природных богатств («На наш век хватит») и уподобления человека винтику в машине производства («Гуманность, уважение — сентименты все это») до убеждения, что главное — это развивать технику, а отношения между людьми и сами наладятся.

Интересно, что последнее убеждение проецируется многими представителями научной фантастики и на будущее. Описывается великолепная техника, а отношения между людьми, их эмоции, весь их внутренний мир остаются теми же самыми. Это очень хорошо схвачено в одной пародии: «Мы валялись возле ракеты на мягкой розовой траве, глядели в черное безоблачное небо, грызли хлорелловые леденцы и травили анекдоты». Математические формулы, употребляемые в этих анекдотах, не изменяют их отнюдь не нового содержания. А один из участников этой милой беседы так реагирует на них: «Только Роберт, этот циник, чуть скривился и провел ладонью по скафандру там, где у него антенны торчали. Вот, мол, борода какая».

Герои подобных произведений готовы конструировать сколь угодно сложное техническое устройство, но никому из них в голову не приходит сказать: «А сконструируем-ка подходящий коллективчик» (люди будущего не станут, конечно, говорить таким языком, но что делать: иные фантасты проецируют на будущее даже жаргон не очень культурных, но очень самоуверенных «научных» пижонов). И вот на фоне умопомрачительной суперкибернетики разыгрываются «человеческие трагикомедии» явно «предысторического» уровня…

Мыслящие люди нашего времени все более и более глубоко проникают в причины дисгармонии между тремя основными параметрами, характеризующими состояние общества (уровень развития производства, отношение к природе, отношения между людьми), и стремятся определить условия, обеспечивающие гармонию между ними. Установлено, что такая дисгармония неизбежна в капиталистическом обществе и успешно преодолевается в обществе, строящем коммунизм.

Прежде всего ясно осознается диспропорция между развитием общества в целом и стремительно развивающимися техническими возможностями. Осознаются и те трудности, которые встают в связи с этим. «Качественный скачок к гармоничному росту, научному человечеству, промышленному обществу без войны, — замечает французский ученый П., Вилар, — требует, чтобы научно „обращались“ не только с физической средой окружения, но и с социальным окружением. Этот скачок не совпадает с промышленной революцией».

Станислав Лем — автор не только научно-фантастических произведений, но и глубоко философской работы «Сумма технологии» — полагает, что опережение техническим развитием развития общества в целом в какой-то мере закономерно: «Поскольку овладеть силами природы легче, чем осуществить глобальное регулирование общества, вполне возможно, что опережение социоэволюции техноэволюцией является типичной динамической чертой таких процессов». И он же подчеркивает ненормальность такого положения (нормальное и типичное — не синонимы; к этому мы вернемся еще не раз): «Ведь ставка в игре на выживание, в которой участвует биосфера, не тождественна со ставкой культуры, а ставка культуры не должна быть тождественна ставке, определенной законами техноэволюции. Запал не должен определять (и обычно не определяет) эффект взрыва».

Итак, «запал» технических возможностей не должен определять собой «эффект взрыва» (точнее, направленность) социального прогресса. Ну а если регулирование слабо и развитие происходит стихийно? На этот вопрос давно ответил Маркс: «…Культура, если она развивается стихийно, а не направляется сознательно… оставляет после себя пустыню».

В погоне за ближайшей выгодой отдельных лиц общество, основанное на господстве частной собственности, в принципе не способно к научному регулированию своего развития. Общество, принципом деятельности которого является всеобщая конкуренция, может вырабатывать способы управления отдельными действиями, обслуживающими эту конкуренцию. Но как оно может управлять человеческими отношениями, вести людей к единой цели? Ведь конкуренция предполагает разобщение, борьбу целей, а не единство их. Поэтому на самое главное — на самого человека, на сознательное его формирование — такое общество меньше всего обращает внимания.

Только коммунистическое общество получает возможность регулировать свою деятельность в целом, то есть покончить с антагонизмом в отношениях между людьми, со стихийностью в формировании человека как члена общества и развивать технику не для увеличения прибыли отдельных лиц, а для удовлетворения нужд общества в целом. Только в нем ликвидируется дисгармония между ростом производства и отставанием в развитии человеческих отношений: «Мир подходит сейчас к великой революции, невиданной в истории… У этой революции двуединый двигатель: гуманизация всех человеческих отношений и кибернетизация всех видов человеческого труда» (Ю. Рюриков, Три влечения).

Кибернетизация на службе гуманизации; научно-техническая революция на службе научной революции социальных отношений — таково магистральное направление движения истории.

Ликвидация дисгармонии между человеком и производством вещей, которые при капитализме вдруг вздумали стать хозяевами (отличное развитие этой темы дано в научно-фантастическом романе братьев Стругацких «Хищные вещи века»), обусловливает ликвидацию антагонистической формы другого противоречия: между человеком и природой.

Я не случайно сказал: «антагонистической формы противоречия». Противоречия — двигатель развития, и они вечно будут разрешаться и возникать в других формах. Но не в антагонистических, не в таких, которые ставят под удар само существование противоборствующих сторон. Общество — высшая форма развития негэнтропийной тенденции живой природы. Так что же сказать об обществе, которое губит окружающую среду и ввергает мир в хаос, вместо того чтобы возвести его на еще более высокую ступень порядка по сравнению с той, что достигнута живой природой?

Я полностью согласен с мыслью советского биофизика Г. Хильми: «Если законами природы назначено жизни преодолевать последствия хаосогенных явлений действительности, то всякое возникшее в недрах самой жизни препятствие этому процессу мы должны рассматривать как ненормальность, как патологическое несоответствие происходящего назначению и смыслу жизни. Недостойны жизни мыслящие существа, осознавшие космическое назначение жизни и не стремящиеся его выполнить, не ослабляющие своим существованием и своей деятельностью хаосогенности действительности, а тем более ее усиливающие».

Да, можно говорить о болезнях общества, об его отклонениях от нормального состояния на длинном и трудном пути его становления. Только при этом надо помнить, что не может существовать какое-то абсолютно, то есть во всех отношениях, устойчивое «нормальное общество»; не было такого в прошлом, не будет его и в будущем. Мы против абсолютной устойчивости, но за устойчивость динамическую, устойчивость тех черт, без которых невозможно развитие. И «золотой век», якобы утраченный с исчезновением первобытной жизни, и представление о коммунизме как абсолютном удовлетворении всех возможных желаний одинаково фантастичны. Норма общества в постоянном саморазвитии, и от борьбы и трудностей оно никуда не уйдет.

Но это саморазвитие не должно уничтожать собственную основу — ни в природе, ни в самом человеке. Здесь приходится сталкиваться с двумя крайностями: поэтическим обожествлением природы, верой в ее «непогрешимость», с одной стороны, и волюнтаристским отношением к ней («землю закуем в асфальт») — с другой.

Природа все учла и взвесила.

Вы, легкодумные стрелки,

Не нарушайте равновесия

И зря не жмите на курки

(Вадим Шефнер)

Зря на курки жать не надо, а вот равновесие нарушать приходится. Попробуйте сделать хоть шаг, не нарушая равновесия своего тела; так как же вы хотите двигать вперед общество, не изменяя его положения в природе, не нарушая его покой? Подобно тому, как при ходьбе мы, не падая, нарушаем равновесие и тут же восстанавливаем его на новом уровне, чтобы снова нарушить, развитие общества так же должно осуществляться с нарушением равновесия, но без разрушения и природы, и общества.

Иными словами, разумное общество должно нарушать равновесие с природой только для того, чтобы сделать его более совершенным на более высокой ступени развития. А для этого мы должны очень хорошо представлять себе окружающий мир как систему, где положение каждой части влияет на положение других частей.

Обществу же предстоит занять место ведущего регулятора этой системы, заботящегося об его постоянном «расширенном воспроизводстве», а не хищного потребителя, живущего лишь прихотью сегодняшнего дня. И только тогда оно войдет в биосферу не как чуждый фактор, но как организатор, превращающий ее в ноосферу.

Принцип жизни ноосферы — гармоническое и системное развитие общества как единого целого (без антагонизма между людьми и отдельными сферами общественной жизни), руководящее гармоничным и системным развитием всей окружающей среды, преодолевающее хаос и беспорядок и вне, и внутри себя.

Развитие, прогресс — это не боги, которым надо приносить жертвы, а средства, с помощью которых удовлетворяются потребности всех участников развивающейся системы, потребности, которые не противоречат развитию.

К детальному раскрытию этой диалектики мы еще не раз вернемся в последующих главах. А сейчас взглянем с этих позиций на развитие самого Человека.

Ноосфера есть царство разума. Но какого? Что если в процессе кибернетизации производства человек создаст разум, превосходящий человеческий? Покорится ли человек ему добровольно, станет ли сознательно способствовать его приходу?

Станислав Лем, обсуждая эти вопросы в своей «Сумме технологии», склоняется к тому, что человек будущего неизбежно уступит место «киборгу». Автоматизация процесса познания, высвобождение производства благ из-под человеческого надзора, развитие «гедонистической техники», доставляющей человеку наслаждение прямым воздействием на соответствующие центры головного мозга, прямое вторжение технологии в человеческое тело с заменой естественных органов на более совершенные искусственные — все это, по мнению Лема, постепенно превратит современного человека в кибернетизированное существо, мало напоминающее человека.

Не надо накладывать табу на совершенствование человека, так же как и на нарушение равновесия с природой. Но не стоит делать из этого совершенствования идола, самоцели. Не стоит разрывать связь будущего с прошлым. Не стоит подчинять глубины человеческой природы крику последней моды, хотя бы и кибернетической.

Мне, например, куда более по душе рассуждение другого фантаста, Д. Биленкина, в его рассказе «Десант на Меркурий». «Строй наших мыслей и чувств, наша духовная сущность порождены Землей. Ее закатами, травами, светом ее дня, темнотой ее ночи… мы идем все дальше и дальше по пути вынужденного отказа от непосредственного восприятия макромира… изменение обстановки меняет самого человека. Земное человеческое „я“ не может остаться прежним, когда наступит время расселения на другие планеты… намечается барьер, преодоление которого потребует отказа от многих привычных сторон нашего духовного мира и приобретения новых, если мы хотим сохранить свое „я“ цельным».

Необходимость изменения тут не отрицается. Но кому и зачем нужно, чтобы земные закаты и травы покинули души наших потомков? Что это, неумолимая последовательность прогресса? Ерунда! Ведь именно для того мы и познаем мир, чтобы сознательно регулировать наше развитие, не становясь марионетками чуждых нам сил.

Развиваясь, человек не должен утратить «связь времен», связь прошлого и будущего. Связь и развитие — всюду их единство («Всеобщий принцип развития, — учил Ленин, — надо соединить, связать, совместить с всеобщим принципом единства мира, природы, движения, материи etc.»). Развитие производства, но в связи с развитием общества в целом. Развитие общества, но в связи с развитием природы. Развитие человека будущего, но в связи с теми человеческими богатствами, которое накопило прошлое его развитие. Развитие, которое не разрушает, но совершенствует единство.

Так что же задерживать и что отталкивать в сложном процессе становления человеческого общества? Как можно более конкретно указать признаки нормального развития человека, общества, техники, природы, взятых в их наиболее оптимальном единстве?

Для ответа на эти вопросы требуются комплексные научные исследования. Свое слово в них скажут социологи, психологи, биологи и медики, кибернетики, историки и представители многих других специальностей. Но кто же расставит общие ориентиры, задаст и будет поддерживать верное стратегическое направление в этом развивающемся единстве?

Это дело выпадает на долю философии.

Я — ЧЕЛОВЕК!

(Три отношения к гуманизму)

С. Вы, конечно, начнете с того, что «Человек — это звучит гордо»?

Ф. Нет. Я начну с вопроса: «Что такое человек?»

С. Что такое человек? Любой из нас. В каждом надо видеть человеческое, к каждому относиться по-человечески и каждому быть человеком. И нечего тут разводить глубокую философию на мелком месте.

Ф. Иной подросток тоже кричит в ответ на любое замечание: «Я — человек! Я — личность!» (Стало быть, уважать меня извольте.) А спроси его: «Что же такое личность?» — и услышишь в ответ: «Ну, личность — это человек». «А что такое человек?» — «Ну вот я, например».

С. И правильно отвечает. Он не хочет, чтобы к нему относились как к винтику, как средству для достижения каких-то высших целей. Человек — сам по себе высшая цель.

Ф. Любой человек?

С. А что же, только начиная с академика?

Ф. Не в этом дело. Но неужели и Джордано Бруно, и сжегшие его изуверы — одинаково люди и одинаково «высшие цели» деятельности человеческого общества?

С. Опасный путь. Вы хотите разделить людей на достойных и недостойных, на высших и низших?

Ф. Нет. Я хочу понять меру человеческого в человеке. Научиться отделять в нем подлинно человеческое от того темного наследия, что досталось нам и от животного, и от нечеловеческих условий эксплуататорского общества. Предысторию переживает не только общество, но и человек. Он родится на свет лишь индивидом, принадлежащим к виду Homo sapiens, но еще не человеком как членом общества. А ведь уважения он достоин не за то, что у него две ноги и прямая походка, а за то, каким членом общества он является.

С. А я не хочу, чтобы меня уважали только за заслуги перед обществом. Человек — высшая ценность сам по себе, как личность, как нечто неповторимое.

Ф. Ну вот видите, вы и дали свое определение человеческой личности. Через признак неповторимости. А разве всякую неповторимость надо ценить? Неповторимость извращенности или глупости, например, тоже?

С. Ах, к чему тут слова! Ведь каждый на деле чувствует, что значит быть человеком.

Ф. Пьяница, например, предлагая «на троих», тоже говорит: «Будь человеком». Нет, так дело не пойдет. Если мы хотим в каждом сформировать настоящего человека и подлинную личность, надо четко представлять их отличительные признаки.

С. Зачем формировать? Что вам человек, розовый куст, что ли? Пусть сам свободно развивается. Свободное развитие личности! Да в этом весь смысл жизни человеческой!

Ф. Свобода без плана и контроля — это стихийность. Хотите ли вы или нет, но придется понять, что современное человечество не может позволить себе роскошь стихийности ни, для общества в целом, ни для каждой отдельной личности.


* * *

В предыстории человеческого общества складываются две крайности в отношении к человеку. Общество, разделенное на антагонистические классы, превращало отдельных людей в средства для достижения целей господствующих классов. Рядовому человеку внушали, что он должен жертвовать собой во имя бога, императора, национальной славы и т. д. А на самом деле он выступал в роли пешки, которая приносилась в жертву ради интересов тех, кто вел большую «шахматную игру», кто занимал господствующее положение. «Высшая цель», по отношению к которой человек рассматривался только как средство для ее достижения, — лишь по видимости носила общественный характер. «Мнимая коллективность, в которую объединялись до сих пор индивиды, всегда противопоставляла себя им как нечто самостоятельное; а так как она была объединением одного класса против другого, то для подчиненного класса она представляла собой не только совершенно иллюзорную коллективность, но и новые оковы», — писал Маркс.

Например, главари гитлеровской Германии внушали немцам, что каждый из них ничто вне народа, что они должны быть готовы принести себя в жертву «фатерланду». В действительности же жертвы приносились интересам монополий и преступной шайки фашистов, захвативших власть.

Так рождается антигуманизм — отношение к человеку только как к средству.

Непосредственной реакцией на антигуманизм является абстрактный гуманизм, объявляющий человека только целью. Антигуманизм подчиняет интересы человека интересам любого общества; абстрактный гуманизм склонен подчинить интересы общества интересам любого человека; любые потребности личности объявляются целью, а общество должно лишь поставлять средства для ее достижения. Однако произвол личности ничуть не лучше произвола общества. Американский гражданин прошлого столетия не знал наказания плетьми со стороны начальства, но сам он, как «свободная личность», считал себя вправе по любому поводу продырявить голову ближнему из своего кольта (и вот теперь страна, считавшая себя самой свободной, действительно стала таковой — для преступников).

Противоположности тут сходятся: один проходимец требует от других людей жертвоприношений во имя высшей надчеловеческой цели, но забирает их себе (как же, ведь он представитель бога на земле), другой требует жертвоприношений от общества во имя высшей человеческой цели, понимая под этой целью прежде всего самого себя (как же, ведь он человек).

Истинное решение вопроса дает марксистская концепция, которую можно назвать конкретным гуманизмом. Подлинный гуманизм исходит не из человека вне общества и не из общества над людьми, но из общественного человека и человеческого общества. Такой гуманизм возможен лишь в обществе, деятельность которого служит средством для удовлетворения интересов отдельных людей, и лишь среди таких людей, для которых интересы общества являются их собственной целью.

Именно о таком единстве интересов общества и личности говорил Л. И. Брежнев, выступая в день 50-летия Советской власти в Грузии: «Все мы понимаем огромное значение оборонного и экономического потенциала страны. Не Меньшее значение имеет и морально-политическое состояние общества, духовный и нравственный облик народа, от чего, кстати сказать, зависит и крепость обороны, и международные позиции нашего государства, и экономические возможности страны. Но для нас, коммунистов, идейный, нравственный рост каждого человека представляет еще и огромную самостоятельную ценность — ведь всестороннее и гармоническое развитие личности является нашей самой высокой целью».

Итак, развитие личности — и цель нашего общества, и средство, условие его собственного развития. И, наоборот, для коммунистической личности развитие общества не только средство, условие для ее всестороннего развития, но и цель, ибо без удовлетворения общественных интересов жизнь такого человека теряет смысл.

Следовательно, и общество и человек одновременно выступают друг для друга и средством и целью. Ни одна из сторон не насилует интересы другой, поскольку они органически совпадают в главном.

Таким обществом может быть лишь коммунистическое. А вот что представляет собой человек, достойный этого общества?

Здесь мы сталкиваемся с одной из больших философских проблем — вопросом о природе человека. Многие буржуазные философы считают, что природа человека представляет собой совокупность врожденных свойств и является неизменной. К тому же еще человек якобы испорчен от природы. Так, современный неотомист (неотомизм — официальная философия католической церкви) К. Бойер заявляет: «Зависть, ревность, тщеславие, стремление к власти — таковы человеческие слабости, которые ни одна экономическая утопия не может исцелить».

Действительно, можно говорить об определенных природных задатках, о биологической природе вида Homo sapiens. Но, во-первых, в числе этих задатков достоинств гораздо больше, чем недостатков. Во-вторых, условия общественной жизни создают общественную, социальную природу человека. Свойства, которые человек приобретает не от природы, а под влиянием общества, гораздо сильнее влияют на его поведение. В-третьих, эта социальная природа не является неизменной: список человеческих черт непостоянен, и плюсы и минусы характера зависят от плюсов и минусов формирующего его общества. Разберемся в этих положениях.

Мне вспоминается символический рисунок на обложке сочинений шведского писателя Августа Стриндберга: изнемогающий человек пытается освободиться от цепких объятий обезьяны. Художник очень тонко передал свой замысел. Кажется, что обезьяна смотрит откуда-то изнутри человека и смотрит с загадочностью сфинкса и с нагловатой хитринкой: никуда, мол, от меня не денешься.

Да, некоторые обезьяньи повадки еще сидят в нас. Нет-нет да и сверкнет вдруг иная «сильная личность» грозным взглядом вожака горильего стада, а другая, как бы помимо воли и сознания, впадает от этого взгляда в гипнотическое состояние и поступает совсем уж недостойно человека. Вот как описывает один из таких древних пережитков психиатр В. Леви в своей книге «Охота за мыслью»:

«Первым делом, на всякий случай, испугаться или обозлиться. И на всякий случай как можно сильней… Этот принцип биологической избыточности отрицательных эмоций, индивидуально сильно варьирующий, но все же выступающий в форме некоторого статистического преобладания — самое тяжкое, самое противоречивое наследие звериного прошлого человека. Этот принцип сохранял жизнь, но он же портил ее; а теперь, с развитием цивилизации и культуры, когда вопрос о сохранении жизни, о непосредственной самообороне уходит все дальше, избыточность потенциала страха и гнева становится все менее выгодной, все более страшной…»

Но не будем очень уж сильно грешить на обезьяну. От наших животных предков мы получили и такие черты, без которых человек не смог бы стать общественным существом. Общество создает человеческую личность, но это становление начинается не на пустом месте. Активная жизнь приматов создала уникальную предпосылку человеческой цивилизации — мозг, который с самого рождения человека оказывается не только слугой организма, но и обладает собственной потребностью в активной переработке информации — прообразом будущей творческой деятельности. «Для развития нервной системы животных, — отмечает психолог Л. И Божович, — достаточно тех раздражителей, которые они получают в естественных условиях своей жизни; что же касается коры головного мозга ребенка, то она уже с рождения представляет собой орган такой степени сложности, при которой он для своего развития нуждается в специальной организации раздражений со стороны взрослого человека и в постоянном их усложнении. Если же раздражений не хватает, у ребенка возникает общая апатия, застой в развитии, а иногда даже смерть».

Человек от природы деятелен и любознателен. Если же эти его задатки принимают форму зависти или тщеславия, то биологическая природа тут ни при чем. Еще древний философ Платон понимал, что «трусость, необузданность, несправедливость и вообще все такое следует почитать болезнью в нас…».

Порочные черты человеческого характера — это прямые следствия болезней несовершенного общества периода его предыстории. Те же зависть и тщеславие рождаются при неравном и несправедливом распределении благ, обусловленном господством частной собственности…

Так что стриндберговская обезьяна — это символ не только и даже не столько биологического, сколько патосоциологического наследия — наследия несовершенных способов общественно-производственной деятельности человека.

В понимании социальной природы человека мы должны исходить из положений Маркса о том, что «какова жизнедеятельность индивидов, таковы они и сами», что человек есть «совокупность общественных отношений». «Мы должны знать, — говорит далее Маркс, — какова человеческая природа вообще и как она модифицируется в каждую исторически данную эпоху».

Основными моментами, характеризующими человеческую жизнедеятельность, являются труд и общение с другими людьми. Чтобы существовать, человек должен трудиться, изменять мир с помощью орудий труда. Но поскольку он трудится не в одиночку, постольку он неизбежно должен устанавливать определенные отношения с другими людьми. Как он относится к труду и к людям — в этом суть его общественной природы.

В разные общественные эпохи отношение к труду и к людям довольно различное. В предысторичёскую эпоху господства частной собственности еще не установившуюся общественную природу человека постоянно лихорадит: человек переживает страшную болезнь отчуждения (термин Маркса). Кажется очевидным, что чем лучше относится человек к труду и к другим людям, тем успешнее общество в целом выполняет свои функции. Но люди не могут следовать этой очевидной истине, если их деятельность складывается так, что одни живут за счет труда других и постоянно конкурируют друг с другом. В подобных условиях труд становится чуждым, навязанным извне занятием, а каждый человек — потенциальным врагом, который хочет сесть тебе на шею, чтобы, не трудясь самому, поживиться за твой счет.

Конечно, это очень упрощенная схема. Если бы люди полностью ее придерживались, то жизнь общества оказалась бы невозможной. Действительность намного сложнее и противоречивее. В любом обществе существуют, сохраняются и развиваются ростки подлинно человеческих отношений. Вряд ли мы найдем такого человека, который бы никогда не испытывал радость труда, честности, доверия и других чувств, достойных общественного существа. Но одно дело испытывать мгновенные озарения человечности, очень быстро заглушаемые повседневными условиями быта, другое — постоянно быть Человеком.

В ходе предыстории труд, творчество, революционная борьба укрепляют ростки общественной природы человека. Личная жизнь, личные интересы человека, несущего в себе эти ростки, все более совпадают с интересами общественного процесса. Такому человеку трудно ответить на вопрос: для кого он делает свое дело — для себя или для общества? В самом деле, для кого Маркс в последние годы жизни, будучи тяжело больным, стремился как можно дальше продвинуть написание «Капитала»? Для себя? Для человечества?

Да. И для себя — он не смог бы жить без творчества — и для человечества, прежде всего для человечества, ибо творчество для него было не самоцелью, а средством в борьбе за революционное освобождение общества. Такой человек становится подлинно общественным, родовым, как говорил Маркс, существом: интересы человеческого рода для него не чужие, а его собственные, его личные интересы.

Однако в целом, как справедливо замечает Юрий Рюриков: «Нынешний человек еще не стал родовым существом, он только идет к своему родовому состоянию. Ибо человеческая природа — это не то, что вынес человек из животного царства. Он вынес оттуда предчеловеческую природу, и история человечества — это путь от нечеловека к человеку, путь постепенного развития в людях родовых человеческих свойств, постепенного вызревания истинной человеческой природы».

Мы увидели, что главное в человеке — это его общественная природа. Уровень и характер развития этой природы зависит от уровня и характера развития отношений между людьми в самом обществе. Именно это и подчеркивает Маркс, говоря, что человек есть совокупность общественных отношений. Теперь давайте взглянем на человека как бы изнутри: в каких формах должно отложиться влияние общества в душе человека, как должен быть организован его внутренний мир, чтобы поведение его было подлинно социальным, подлинно человеческим?

Внутренний аспект поведения человека, организация его духовного мира выражается понятием личности. Соотношение между понятиями личности и человека примерно такое: чтобы поступать как человек, надо чувствовать и мыслить как личность.

Термин «личность» употребляется в широком и в узком смыслах. В широком смысле личность — это человек, обладающий самосознанием, то есть отделяющий Себя от того, что он испытывает, воспринимающий себя как единое целое, как «я». Осознание своего «я» формируется у ребенка примерно к трем годам. Как видите, даже в самом широком смысле личность не сводится к индивидуальности, к индивидуальной неповторимости (индивидуальность есть и у собаки, личность — только у человека).

Но из того, что ты уже осознаешь свое «я», еще не следует, что это «я» достойно уважения. Весь вопрос в том, что это за «я» и как ты его осознаешь. Преступник, живущий по принципу «мне все позволено», — тоже личность в широком смысле этого слова. Но о нем мы не скажем с восхищением: «Да, это личность!» Поэтому возникает необходимость понимания личности в узком смысле, как человека, не просто сознающего свое «я», а обладающего таким уровнем сознания и самосознания, который делает его полноценным членом общества, родовым, общественным существом, сознающим свою ответственность перед обществом.

В этом смысле ты становишься личностью не тогда, когда осознал себя настолько, чтобы заявить обществу о своих правах: «Я — личность, мне положено». Подлинной личностью ты становишься в тот момент, когда обязанности перед обществом перестают быть для тебя лишением свободы, когда общество может положиться на тебя, как тренированный бегун на свое сердце (разумеется, речь идет не о любом обществе, но лишь о таком, которое, со своей стороны, не смотрит на личность только как на средство).

Заявляя: «Я — личность», — подросток прав лишь в том отношении, что, будучи наделен сознанием и самосознанием, он может стать подлинно социальной личностью. И только в той мере, в какой он таковой становится, он достоин уважения и может заявлять о своих правах.

Путь от первоначального осознания своего «я» до четкого осознания своего места в обществе — это предыстория личности. Однако каждый должен остерегаться весьма распространенной ошибки и не отождествлять уровень личности с уровнем ее сознания в смысле чисто логического понимания окружающих явлений. Увы, можно все понимать и ничего не делать или делать как раз наоборот.

Основная характеристика личности — это направленность ее деятельности. Главное — это не то, какие у человека способности, навыки, знания, а то, на что она направлены. Умный и храбрый преступник — это всего лишь более опасный преступник, и восхищаться Джемсом Бондом не стоит. Значит, основное в личности ее интересы, совпадение ее интересов с интересами общества. Но сам по себе интерес еще не составляет направленности (Васисуалий Лоханкин тоже интересовался судьбами русской интеллигенции… лежа на диване). Интерес должен быть, во-первых, осознан, то есть помножен на необходимую сумму знаний; и, во-вторых, доведен до уровня определенных нормативов, способных управлять той деятельностью, на которую направлен интерес. Так, реальная направленность личности на занятия философией будет иметь место лишь тогда, когда у человека есть интерес к философии, знания, необходимые для понимания философии, и навыки, нужные для дальнейшей работы с уже имеющимися и вновь приобретаемыми знаниями.

Точно так же и направленность личности в целом, нужная для общества, складывается из единства ее интересов, знаний и способов деятельности (культуры). Вспоминая ленинский лозунг «Учиться, учиться и учиться!», мы должны понимать, что учеба, формирующая достойного члена общества, не сводится к накоплению знаний. Прежде всего надо сформировать настоящие интересы, и — как средство для их реализации — усвоить необходимые знания и культуру, накопленную человечеством.


* * *

Предоставим напоследок слово нашему Скептику. Как скептик, он, конечно, не позволит себе бурлить от нетерпения, но ехидные возражения у него наверняка накопились.

С. И все же вы свели личность к детали общественного механизма. Да или нет?

Ф. И да, и нет.

С. А если без софистики?

Ф. Без всякой софистики. Да, личность — деталь в том смысле, что она надежная часть социальной машины. Подлинная личность не капризничает и не «самовыражается», когда обществу нужна ее работа. Нет, потому, что в отличие от нерассуждающего винтика, в отличие от загипнотизированного «пророком» верующего личность сознательно работает на общество, зная, что общество работает на личность.

С. Добровольное рабство?

Ф. Нет. Добровольное сотрудничество в коллективе равных. Такое сотрудничество невозможно без дисциплины, но оно и немыслимо без творчества со стороны каждой личности, без ее самовыражения, улучшающего, а не тормозящего работу общественной «машины» в целом.

С. Н-да, диалектика…

Ф. Да, диалектика! Диалектика, требующая рассмотрения каждого явления и в разных отношениях, и определенности в каждом отношении. Кстати, вы теперь согласны с необходимостью определения понятий человека и личности?

С. Теоретически это получилось у вас любопытно, но какие из этого выходы в практику?

Ф. Ах, скептик, скептик! Разве теории строятся ради удовлетворения любопытства? Давно уж я подметил у людей вашего типа разрыв между теорией и практикой: скептик в теории, как правило, весьма предприимчивый малый на практике.

С. Это не ответ.

Ф. Это присказка. Сказка будет впереди. А ответ вот какой. Если ты человек в том смысле, что принадлежишь к виду Homo sapiens, то это не дает еще тебе права на уважение, но рождает надежду, что ты станешь человеком в смысле общественном. Если ты личность в том смысле, что можешь выделять свое «я» из окружающей среды, то это налагает на тебя долг довести это «я» до уровня общественно полезной личности. Если же ты стал человеком и личностью с органическим совпадением общественных и личных интересов, то всякие препирательства о правах и обязанностях отпадают: ты знаешь, что это такое.

С. По-моему, вы упрощаете.

Ф. В чем?

С. Пока я этого не могу сказать точно, но чувствую, что все гораздо сложнее. Нужно время, чтобы все это обдумать.

Ф. А время не ждет!

ДВОЙНОЕ САЛЬТО КОНФОРМИЗМА

Человек не рождается готовым членом общества — он должен стать им. Процесс становления биологического индивида социальной личностью называется социализацией. Нормально развитый человек — это человек, усвоивший нормы общественной жизни. В этом отношении все члены общества подобны друг другу: они, образно говоря, ведут игру по одинаковым правилам.

Но всякая ли «игра» действительно социальна? Будет ли, например, социализацией прогресс усвоения подростком норм поведения бандитской шайки? Усваивая эти нормы, он тоже становится членом определенной группы, уподобляется другим ее членам. Однако такая группа — раковый нарост на теле общества, и овладение ее нормами — это скорее патосоциализация (патологическая, ненормальная социализация).

Между тем в буржуазной социологии широко распространено понимание социализации именно как приспособления человека к любому обществу: кто не приспособлен к нравам большинства, тот ненормален.

«…Человек оказывается психотиком просто потому, — замечает американский социолог Т. Шибутани, — что он не в состоянии разделять представление о мире, свойственное другим — „нормальным“ — людям». Вопрос о нормальности решается здесь простым голосованием. Если все верят в зеленых чертей, а кто-то один позволил усомниться в их существовании, то у него, согласно этой «логике», явно «не все дома»…

Такое представление о норме глубоко укоренилось в сознании многих людей, оно проникает иногда и в марксистскую литературу. Так, известный польский социолог Я. Щепаньский утверждает, что «Нормальной личностью мы обычно называем: а) среднюю в статистическом смысле личность; б) личность, адаптировавшуюся и ведущую себя в рамках установленных социальных критериев; в) целостную личность, то есть такую, все составные элементы которой функционируют в координации с другими».

Под это определение нормальной личности не подойдет революционер: он не является средним в статистическом смысле и никак не может (и главное — не хочет, не считает нужным) адаптироваться к порядкам того общества, которое он намерен взорвать. Под это определение великолепно подходит типичный приспособленец: он выше среднего не полезет (опасно), он адаптируется к чему угодно, и все элементы его личности очень слаженно работают для достижения одной цели — выжить и приспособиться.

Сведение человеческой нормы к приспособлению есть теоретическое выражение конформизма — явления, весьма широко распространенного в обществах, где человек вынужден подстраиваться под прихоти чуждых ему сил. Конформист (от латинского conformis — подобный) уподобляется другим членам общества, в котором ему приходится жить, не задаваясь вопросом о том, по верному ли пути идет это общество. Он слепо перенимает любые его нормы и с гордостью считает себя нормальным и «стопроцентным» (янки, арийцем, хунвэйбином и т. д. — неважно кем, только бы «как все») лишь на том основании, что он «не хуже, чем другие».

Посмотрим, действительно ли он так нормален, этот якобы преуспевающий конформист…

В обществе, развивающемся стихийно и раздираемом антагонистическими противоречиями, нормы поведения, навязываемые господствующим классом, не могут удовлетворять большинство людей, органически совпадать с их внутренними побуждениями. Нормы такого общества выступают по отношению к отдельным людям некой внешней, чуждой силой, которой надо — неизвестно почему, но обязательно надо — подчиняться. Люди, живущие в таком обществе, все время настороже, каждый их шаг — это удачный или неудачный ход в конкурентной борьбе, это трюк, рассчитанный на то, чтобы обойти соперника. Не удивительно, что удовлетворение естественных желаний человека отходит здесь на второй план по сравнению с тем, какое впечатление произведет тот или иной поступок на тех, с кем приходится делать жизненный бизнес. Например, как пишет Э. Соловьев в книге «Экзистенциализм и научное познание», «…многих американцев интересует скорее символический, нежели физический аспект автомашин, домов и одежды. Невладение какой-либо вещью… становится почти антисоциальным актом… Мои вещи и моя работа, мои развлечения и друзья, с которыми я провожу время, — все это выступает и расценивается как формы обращения к группе, как ингредиенты языка, на котором я с ней говорю и с помощью которого я добиваюсь успеха».

Проще говоря, такой американец не столько радуется новому автомобилю, сколько беспокоится, чтобы сосед Смит не купил бы еще более новый и не обставил бы его тем самым в глазах той общественной группы, к которой оба они принадлежат.

Какие только трюки не приходится выкидывать человеку, который вместо того, чтобы критически осмыслить требования, предъявляемые к нему окружающей социальной средой, предпочитает бессознательно подлаживаться к любым требованиям, если они оказываются «общепринятыми»… Примеров этих трюков конформистского приспособления сколько угодно.

Приспособление к аритмии. Каждый знает, как легко шагать и работать под ритмичную музыку. А если сама жизнь становится аритмичной? Спешка, шум, вечная настороженность и боязнь отстать — как реагировать на все это?

Можно возмутиться и начать борьбу за лучшую, более нормальную жизнь. А можно «поберечь свою энергию» и приспособиться к тому, что есть. И вот ритмичные мелодии уже раздражают. Если кругом шум, то и я устрою какофонию с помощью своего переносного магнитофона, буду визжать громче всех, бравируя своей «современностью».

Нежность и доброта начинают казаться сентиментальностью. Если жизнь цинично щелкает меня по носу, то и я, подлаживаясь к этим щелчкам, сведу человеческие чувства к «трепу» (пусть никто не разберет, где «в шутку», а где «всерьез» — это выгодно).

Одним словом, попав в грязь, надо самому поскорее выпачкаться. И это называть нормальным?!

Бедный конформист, он напоминает ребенка, который в ответ на неисполнение его желаний начинает кривляться и гримасничать. Правда, это весьма опасный «ребенок».

Приспособление к моде. Слова «это уже не модно» звучат для некоторых людей приговором в последней инстанции. При этом даже не ставится вопроса о том, что выражает собой самоновейшая мода; какое внутреннее отношение к жизни стоит за новым внешним фасадом? Только бы не отстать от «сливок общества», которые, конечно же, лучше других: ведь они уже носят пиджак на четырех пуговицах (ни в коем случае не на трех!), они уже сменили твист на шейк, они уже предпочитают в «живописи» нагромождению изломанных линий и пятен просто пустоту в рамке…

Сравните это с неконформистским отношением к моде и судите сами, какое из них «нормальное». Клара Цеткин в своих воспоминаниях о В. И. Ленине приводит следующие ленинские слова: «Почему нам надо отворачиваться от истинно прекрасного, отказываться от него, как от исходного пункта для дальнейшего его развития только на том основании, что оно „старо“? Почему надо преклоняться перед новым, как перед богом, которому надо покориться только потому, что „это ново“? Бессмыслица, сплошная бессмыслица! Здесь много лицемерия и, конечно, бессознательного почтения к художественной моде, господствующей на Западе. Мы хорошие революционеры, но мы чувствуем себя почему-то обязанными доказать, что мы тоже стоим „на высоте современной культуры“. Я же имею смелость заявить себя „варваром“. Я не в силах считать произведения экспрессионизма, футуризма, кубизма и прочих „измов“ высшим проявлением художественного гения. Я их не понимаю. Я не испытываю от них никакой радости».

А вот конформист никогда не осмелится признать что он не понимает того, что ныне модно. Нет у него ничего своего: ни смелости, ни радости, ни собственного суждения. Вместо живой жизни — театр масок (самых модных, разумеется).

Феномен «рычага». Случалось ли вам наблюдать, как вашего знакомого, вполне симпатичного человека в частной жизни, вдруг словно подменяют, если ему приходится исполнять какую-нибудь общественную функцию? Действия его словно перестают быть осмысленными, вместо нормальной логики и человеческих чувств — казенщина, бездушный формализм, кажется, что вместо живого человека начал действовать механический рычаг, приводимый в движение внешней, нечеловеческой какой-то силой.

Происходит это в том случае, когда человек выполняет общественные поручения без внутреннего понимания их необходимости, просто подлаживаясь под спущенные свыше требования. Он может великолепно организовать вечеринку, ибо ему не нужно объяснять значение этого «мероприятия». Но собрание, например, он загубит, сделает его повестку неимоверно скучной, а словопрения никому не нужными. Почему? Да, потому, что у него нет внутренней убежденности в нужности этого собрания, а высказать это вслух он боится. Вот и отвечает такой человек: «Будет сделано» — и «делает» так, что лучше бы уж ничего не делал.

У И. Ильфа и Е. Петрова есть зарисовка подобного деятеля, которому поручили организовать уборку улиц. У себя дома он бы просто взял метлу в руки. Тут же он пишет лозунги, призывающие всех на уборку, потом плакаты, клеймящие позором тех, кто срывает «кампанию по уборке», а улицы остаются неподметенными. И это тоже нормально?

Так происходит первое сальто конформиста. Чтобы приспособиться к условиям жизни, насилующим его внутреннюю природу, он сам услужливо переворачивает себя с ног на голову. Конечно, было бы очень хорошо, если бы человек сознательно переделывал себя в лучшую сторону в соответствии со справедливыми требованиями общества. Но конформист бессознательно подделывается под любые требования — и плохие, и хорошие; в последнем случае он чаще всего искажает хороший замысел, превращая его в карикатуру.


Вселенная философа (с илл.)

В результате конформистского приспособления теряется всякая способность критически оценивать что-либо достаточно общепринятое. Например, министр здравоохранения (!) Канады заявил недавно следующее: «Если мы обнаружим, что значительное количество канадского населения курит марихуану, мы будем совершенно безответственными людьми, если не легализуем ее».

Такое общество готово бросить всю свою техническую мощь на удовлетворение любого спроса, каким бы он ни был противоестественным. А секрет прост: большой спрос означает большую прибыль. Эта погоня за прибылью и становится той чуждой силой, которая в конечном счете порождает все многообразие конформистских трюков.

Далее, конформист приобретает глубокое убеждение в том, что каждый, кто пытается бороться против тех порядков, к которым он подлаживается, попросту ненормален. Лев Гинзбург, анализируя в своем очерке «Потусторонние встречи» психологию конформизма в гитлеровской Германии, пишет: «В голове у гестаповцев просто не укладывалось, что на такое дело, как составление антиправительственных листовок, человек способен пойти лишь на основании своих убеждений, из нравственного долга. По их мнению, тут обязательно должно быть „что-то“, какая-то червоточина, патология, какой-нибудь гнусный порок, который заставляет людей выступать против существующего режима, причем без всякой реальной перспективы на захват власти, без претензий на то, чтобы самим сесть в правительственное кресло, и т. д. Единственное, чем оставалось объяснить их поступок, была „глубочайшая испорченность“, то есть, что это попросту выродки, отщепенцы, люди с извращенной психикой и болезненными комплексами. И в гестапо за два-три дня, отпущенных на следствие, упорно искали эти комплексы…»

Но и конформист не исчадие ада; и, увы, ничто человеческое не становится ему чуждым до конца. В том числе и угрызения совести. Попробуйте высказать такому человеку в лицо что-нибудь вроде написанного выше — он искренне возмутится. Он не считает себя таким. Он глубоко убежден, что виноват не он, что «все такие», что «среда заела» и что «в этих трудных условиях он делал все, что мог».

Короче говоря, конформист лицемерит не только пе-ред другими, но и перед самим собой. Представляя себя в своих глазах иным, чем он есть на самом деле, конформист совершает свое второе сальто.

Действительно, делая вид, что служит обществу, конформист наиболее «приличным» способом удовлетворяет свои частные интересы. Так какой-нибудь представитель демократической или республиканской партии в США, пытаясь свалить своего соперника и сделать свою карьеру, кричит о том, что лишь его партия и лишь он могут наилучшим образом обеспечить «свободу», «демократию» и т. д. и т. п. Как отмечает Э. Соловьев, для каждого участника такой конкуренции «общий интерес группы есть именно система фраз, которую он преднамеренно выставляет против другого».

Общепринятые стандарты поведения в антагонистическом обществе являются, по словам того же автора, «инструментами частного интереса, и, следовательно (понимает ли это отдельная личность или нет), орудиями сознательного лицемерия».

Но, повторяю, и самый испорченный человек — все же человек, и что-то социальное, пусть даже в очень искаженной форме, в нем сохраняется. Редко встретишь такого циника, который перед самим собой откровенно назовет себя подлецом и лицемером. Даже войдя в свой дом — свою крепость, даже наедине с собой конформист остается в маске. Актер никогда не сыграет свою роль, если не верит в нее. Политикан, обманывающий избирателей, вынужден заниматься и самообманом. И тут на помощь приходят мифы: о защите западной культуры, о миссии белого (или желтого) человека — о чем угодно, только бы поубедительнее.

Альберт Шпеер, бывший министр вооружения в правительстве Гитлера, в беседе со Львом Гинзбургом показал, например, неплохое понимание роли такого мифотворчества в проведении преступной политики:

«…В двадцатом веке, в величайшем столетии техники, люди научились изготовлять мифы так же надежно и с той же целью, что пулеметы или бомбардировщики. Появились искуснейшие специалисты этого дела, мастера мифотворчества. В этом отношении миф расы, или миф крови, или миф фюрера были, по существу, своеобразным видом оружия, может быть, более страшным чем любой сверхтанк или пушка. Они поражали самый главный участок — человеческий мозг и подчиняли себе человека целиком, без остатка».

Правда, тут же он добавляет: «Не состояла ли в этом и моя личная трагедия?» Трагедия? Полно, стоит ли называть таким словом сознательное самоопьянение, сознательное приведение своей психики в такое состояние, когда легко и безответственно идешь на преступление…

Итак, конформист сначала угодливо ставит себя с ног на голову, а потом «мужественно» уверяет себя, что как никогда твердо стоит на своих ногах. Наблюдая эту изощренную и опасную патологию, еще раз удивляешься, почему порочного человека сравнивают порой со зверем. Если бы зверь… Ведь это только в басне волк оправдывает свое нападение на ягненка соображениями высшей справедливости. На самом же деле со зверем просто — всегда знаешь, что от него ждать. Существо, уже переставшее быть зверем (обладающее человечески-ми средствами) и еще не ставшее Человеком (не приобретшее подлинно человеческих целей), гораздо опаснее.

Патология конформизма порождается социальной патологией несовершенного частнособственнического общества. Однако, кроме социальных корней, она имеет и определенные гносеологические (познавательные) корни: неправильное понимание нормы. Во-первых, приспособление к среде — это показатель нормального развития животного. Но человек характеризуется как раз тем, что сам переделывает среду, а потому пассивное приспособление к ней — явно недостаточный признак для оценки его общественной значимости. Во-вторых, даже если при определенных условиях общественной жизни конформистское приспособление становится широко распространенным явлением, все равно неправильно отождествлять распространенное с нормальным. Допустим, что выпущена партия бракованных мотоциклов, которые не заводятся. Кто же посчитает их нормальными лишь на том основании, что они «все такие»? Нормально то, что может выполнять свои функции, делать предназначенную для него работу. Другой вопрос, что конформистское представление о норме так же имеет свою причину, порождается социальным неравенством, конкуренцией между людьми. Говоря о том, что такое понимание нормы неправильно, мы не хотим читать мораль конформисту: это бесполезно, надо переделывать условия его жизни. Имеется в виду объективная вредность понимания нормы как выгодного приспособления, его непригодность для успешного функционирования общества.

Посмотрим, достаточна ли для нормального функционирования общества биологическая нормальность (хорошая приспособляемость) его членов.

Предположим, что в группе лиц, занятых совместной деятельностью, каждый будет стремиться сделать как можно меньше, а получить как можно больше. Ясно, что здесь «дело не пойдет на лад». Люди начнут вырывать друг у друга куски добычи; причем, чем сильнее один из них потянет кусок к себе, тем с большей силой будет, другой тянуть этот кусок от него. Каждое усилие, направленное против другого, будет по принципу бумеранга обращаться против самого себя. И группа развалится. В небольшой группе, где все на виду, такое положение вещей просто невозможно. Если же общество достаточно велико, то контролировать поведение каждого становится очень трудно. Это дает возможность биологически приспособленным хищникам паразитировать на деятельности тех, кто трудится честно, кого они презрительно именуют «неприспособленными». И если такое общество все же движется вперед, то это верный признак того, что «неприспособленных» в нем достаточно. Следует хорошенько запомнить: чтобы «нормальный» приспособленец смог достать телевизор, кто-то «ненормальный» должен был бессонными ночами изобретать его.

Свойства, выгодные отдельным индивидам, могут оказаться неприемлемыми для нормальной работы общества в целом. Недальновидное приспособление к минутной ситуации, погоня за ближайшей личной выгодой ведет к развалу группы и в конечном счете бьет и по ее эгоистичному члену. Здесь мне всегда вспоминается мудрый совет А. С. Макаренко: хочешь быстрее выйти из театра — уступи дорогу другому. (Часто ли мы поступаем согласно этому совету?) Наблюдая жизнь дельфинов, ученые В. Белькович, С. Клейненберг и А. Яблоков пришли, в частности, и к такому выводу: «Дружба не за вознаграждение — высший принцип разумной жизни!»

Да, разумная жизнь отрицает слепую грызню жизни неразумной, жизни, подчиненной законам зла и мрака. Но чтобы разумно взглянуть на действительность, необходимо в какой-то момент «выйти из игры», отказаться от непрестанной борьбы за существование, то есть оказаться неприспособленным. Разумеется, эта неприспособленность не означает какой-то неумелости и анемичности вообще. Это неприспособленность лишь в одном отношении: неумение и нежелание подлаживаться к порядкам, противоречащим социальной природе человека. Американские индейцы были очень хорошо приспособлены к охоте, но они не могли привыкнуть к рабству, предпочитая ему смерть. И это хорошая неприспособленность!

Таким образом, не все то, что нормально биологически, является и общественно, социально нормальным. Биологическая приспособленность человека необходима и хороша лишь в тех рамках, в каких она обеспечивает оптимальную деятельность человека как члена общества: очень хорошо, если у вас отличный аппетит, но не делайте из еды культ. Здоровенный громила нормален как биологическая особь и ненормален как человек. Иначе говоря, в решении вопроса о человеческой норме нельзя отвлечься от мысли: а пойдешь ли ты с этим человеком в разведку? Для этого он, конечно, должен быть хорошо развитым не только биологически (бесшумно ползти, обладать быстрой реакцией и т. д.), но и прежде всего социально (знать, за что он борется, не предать, не забыть о товарище ни в каких обстоятельствах). Если же это будет просто человек с отличной реакцией, но без качеств нормального гражданина, он с такой же легкостью, когда ему это выгодно, будет реагировать на требования врага и подлаживаться к нему, чтобы выжить.

Мы не за насилие социального над биологическим (фанатический аскетизм). И не за трюкачество в использовании социального для удовлетворения корыстных биологических нужд (конформизм). Гармония социального и биологического, когда общество делает людей биологически здоровыми, а эти люди, являясь одновременно и социально здоровыми, от души, а не одной выгоды ради трудятся на благо общества, — вот что нужно и вот в чем заключается подлинно человеческая норма.

«Я МОГУ!» И «МОЖНО СДЕЛАТЬ ЛУЧШЕ!»

«Психология — это современный сфинкс: его надо познать, или придется умереть». Эти слова русского психолога Вл. Вагнера, сказанные еще в начале нашего столетия, не преувеличение. Чем проще и однозначнее отношения между людьми, тем меньшее значение имеет знание их внутреннего мира для предсказания и формирования их поведения. Поведение первобытного охотника, например, жестко обусловлено повседневной необходимостью добывать пищу, сотрудничая со своими сородичами. Сама жизнь формирует его отношение к природе и к людям достаточно однозначно, и чтобы предсказать направление его деятельности, не требуется особенно пристального изучения его психических глубин.

Если же отношения между людьми достаточно сложны, то перед каждым из нас открывается веер возможностей. Выбор одной из них уже не определяется однозначно внешними условиями. Он зависит от пересечения внешних условий данного момента и уже сформировавшихся внутренних установок на жизнь, психических особенностей личности, аккумулировавших в себе сложные и противоречивые влияния условий предшествующей жизни. Современный человек, вступая в жизнь, имеет перед собой множество возможных путей. По какому же из них он пойдет? Что от него может ждать общество?

Чтобы определить это, надо хорошо знать психологию человека, особенности его внутреннего духовного мира.

А может быть, проще судить о человеке по результатам его деятельности? Ведь прибора, с помощью которого можно было бы заглянуть прямо в душу, не существует, и о содержании души мы можем судить только по поступкам. Но поступок и результат действия не одно и то же. Зная, допустим, что человек систематически перевыполняет производственные планы или успешно штурмует научные вершины, мы будем знать лишь результаты его деятельности, но не характер его поступков в целом. Почему? Да потому, что достижение одного и того же результата по разным мотивам: ради денег, ради славы и карьеры или из любви к творчеству и сознания нужности своего дела — это совершенно разные поступки. В конечном счете они приведут потом и к разным результатам: творческая личность, достигнув сегодня успеха, завтра поможет достигнуть успеха идущим по тому же пути; карьерист, достигнув сегодня успеха, постарается так закрепиться на захваченной позиции, чтобы завтра его никто не побеспокоил.

В общем, если вы хотите знать, что можно ждать от данного человека, вы должны знать не только то, что он делает сейчас, но и понять, исходя из системы его поступков, ради чего он это делает.

Поступок — это единство мотива и результата. Проникая в мир мотивов, мы вступаем на территорию психологии.

Если мы хотим планировать не только производство вещей, но знать также оптимальные пути социализации личности и формирования достаточно совершенных коллективов, мы должны уметь столь же хорошо диагносцировать состояние личности, как врач — состояние организма. Решить эту задачу, создать типологию человеческих личностей — значит поистине отгадать загадку сфинкса. Это сравнение верно не только потому, что «загадка» очень сложна, но и потому, что человечество, научившееся расщеплять атомное ядро и выводить смертоносные бактерии и не научившееся строить подлинные человеческие отношения, не может слишком долго балансировать на острие ножа.

Разумеется, знание психологии человека не панацея от всех бед. Оно может быть разумно использовано только в условиях разумного, то есть социалистического, общества. Но сами по себе эти условия — ликвидация частной собственности, эксплуатации человека человеком и т. д. — необходимы, но еще недостаточны, чтобы из человеческих душ автоматически исчезли традиции, сформированные веками. При наличии этих условий необходимым дополнительным компонентом является глубокое научное проникновение во внутренний мир личности.

Классификация личностей еще не создана. Мы не будем описывать здесь различные попытки ее создания и тем более предлагать какой-то новый вариант. Задача этой главы другая — поделиться соображениями (на уровне предварительных наметок) о принципах деления людей на разные психологические типы и, исходя из них, дать зарисовки некоторых типов. Хотелось бы надеяться, что читатель заинтересуется этой проблемой — одной из актуальнейших проблем современности.

Различных свойств личности насчитывается несколько сотен. Если перебрать все возможные их сочетания, то, наверное, число психологических типов окажется равным числу реально существующих людей (если не больше, учитывая еще нереализованные возможности). Видимо, среди этого многообразия свойств надо выделить такое, которое подытоживает все другие и непосредственно выражает отношение человека к окружающей действительности. Таким свойством является направленность личности.

Чтобы пояснить понятие направленности, представим себе жизненные маршруты, проходимые разными людьми в различного типа условиях. Объективные условия задают людям набор возможностей, из которых они могут выбирать: возможность выбора профессии, спутника жизни, товарища, роли в компании, общественной работы и т. д. Разные выборы имеют неодинаковое значение для общества. Представим себе три случая. Один человек выбрал профессию и общественную работу по принципу «интересно для меня и нужно для общества», сошелся с товарищем по сходству интересов, выбрал спутника жизни по искреннему чувству и единству взглядов. Другой — профессию и общественную работу по принципу «где выгоднее», приятеля — по принципу «кто что может достать», спутника жизни — по зарплате, квартире или родственным связям. Третий предпочел ту профессию, которая сейчас самая модная, общественную работу — где он на виду, товарища — самого «шикарного» и т. д. Ясно, что перед нами совершенно разные жизненные траектории; эти люди по-разному направлены в своей деятельности.

Два пояснения. Во-первых, речь идет именно о направлении в деятельности, то есть не о том, что «я, мол, хотел, да обстоятельства помешали», а именно о типе действий в обстоятельствах данного типа. Во-вторых, реальная жизнь, как правило, намного сложнее приведенных примеров. Общественная значимость направленности действий одного и того же человека в разных сферах жизни оценивается чаще всего не сплошными плюсами или минусами, но самыми разнообразными сочетаниями их. Поэтому результирующая, общая направленность может иметь как вид прямой стрелы, бьющей прямо в цель, так и довольно изломанной кривой.

Но как бы там ни было, если мы знаем направленность человека, характерный для него тип выбора «маршрута» в обстоятельствах определенного типа, это дает нам знание самого главного в нем: что может ждать от него общество в том или ином случае.

Выбор направления деятельности зависит прежде всего от взаимодействия двух основных начал: «хочу» и «могу». Что тебя интересует в жизни, что ты хочешь в ней увидеть и сделать, то есть каковы твои цели, с одной стороны; и что ты можешь, каковы твои знания, способности, воля, то есть какими средствами ты располагаешь, с другой стороны.

А теперь, вооружившись этими исходными предпосылками, попробуем сделать контурные зарисовки некоторых психологических типов.

Сразу же оговоримся, что психологические типы не являются постоянными характеристиками людей, независимыми от условий жизни общества. В разных общественных формациях (например, в условиях классового антагонизма или, наоборот, социального равенства) возникают, формируются и получают преимущественное развитие разные психологические типы. Но типы эти приобретают относительную самостоятельность, они не исчезают мгновенно вместе с изменением общественной жизни. Психологические свойства людей, порожденные условиями эксплуататорских формаций, закрепляются в виде традиций, продолжают существовать в качестве пережитков и в нашем обществе. Чтобы вести с ними успешную борьбу, надо научиться хорошо диагносцировать их, узнавать их за любой личиной.

Интереснее, пожалуй, начать с людей, которых природа не обошла большими возможностями. Вообразив себе ситуацию, носящую скорее символический характер: несколько человек, обладающих значительными и разнообразными способностями, комментируют свое возможное участие в постройке пирамиды (пирамида здесь — символ любого большого дела).

«Какую пирамиду можно построить! — воскликнул первый. — История не забудет ее создателя! И сделать это могу только я!»

«Нужно делать, а не рассуждать!» — отрубил второй и пошел организовывать доставку каменных блоков.

«А занятно будет повозиться!» — заметил третий, потирая руки от удовольствия.

«Дело стоящее, — сказал четвертый. И добавил, подумав: — А ведь можно сделать лучше».

«Да-да-да! — прокудахтал пятый. — На днях я сидел в президиуме с самим фараоном, он сказал, что обязательно привлечет меня для консультации».

«Не исключено, что я погибну здесь, — мрачно изрек шестой, обратив свой взор внутрь, — но в этом испытании я, может быть, наконец найду себя».

Что ни высказывание, то тип. У каждого из этих людей разное «хочу», а потому разная направленность, разный психологический склад и, самое главное, разная общественная значимость (конечно, это только некоторые из возможных типов личностей).

Первый тип — это властолюбец, жаждущий культа собственной личности (Вл. Вагнер называл его вожаческим типом). Такой человек может обладать интересными идеями, огромными организаторскими способностями, может самозабвенно заниматься большим делом — и все же на первом месте у него не дело, которому он служит, а собственное «я», его он возвеличивает. Если подобного деятеля «держать в рамках», он может принести немало пользы. Но беда в том, что, как правило, «сильную личность» с такой направленностью не удается удержать в пределах общественно полезного. Не успеешь оглянуться, и уже не он работает на общество, а общество на него.

То, что человек может сделать для общества, во многом определяется тем, что он хочет. Но его «хочу», в свою очередь, зависит от того, что он может. В арсенале возможностей вожаческого типа на первом месте колоссальный заряд актерских способностей. Подобно вожаку горильей стаи, представитель этого типа удивительно ловко использует грозный взгляд, выразительную мимику, вовремя сделанный неотразимый жест и т. д. Но вдобавок к этому как человек он отлично знает когда, что, кому и как сказать, каждому поступку он умеет придать особый символический смысл; он щедро раздает мелкие подачки (поможет одному, поддержит другого), чтобы потом, завоевав популярность (ах, он хороший, он добрый, он великий!), безжалостно собрать дань по большому счету.

Но почему же властолюбец не хочет направить свои способности на бескорыстное служение обществу? Видимо, если отвечать на этот сложный вопрос предельно кратко, потому что творческие его потенции все же гораздо слабее «актерских». Ему легче и приятнее изобразить величественный жест, чем спокойно делать скромное дело. Конечно, работать ему тоже приходится, и порой с бешеной энергией, но движет им не любовь к работе, а непомерное тщеславие. Тщеславие же это становится непомерным в тот период, когда этот будущий «кумир» еще ходит непризнанным, в чем-то даже отстает от обычных людей, а его актерские замашки вызывают вместо истерического восторга здоровый смех.

Второй тип — деловой человек. Он включает в себя ряд далеко не одинаковых разновидностей: здесь и человек дела, и «деловик», и, наконец, делец. Но общим для них всех будет полное безразличие к тому, ради какой общественной цели совершается дело. Представитель делового типа силен своими навыками, волей, смекалкой. Но цели ему должны быть заданы либо обществом, либо обстоятельствами, либо биологическими потребностями. Размышлять о них он не станет, ибо абстрактное мышление, мышление, направленное на анализ человеческих ценностей, ему не дано. Если цель, которой подчинено его дело, общественно полезна, он незаменимый человек. Но выпустил его из-под контроля — и он подчинит все именно ближайшей цели, именно интересам того дела, которое он делает сам, поскольку не соотносит задачи своего участка с задачами общего фронта работ.

Третий тип — человек игры. Он сходен с «деловиком» тем, что также безразличен к общественной значимости целей своей деятельности. Но он менее серьезен и более избирателен. Ради любого дела он «вкалывать» не станет, а займется лишь тем, которое вызовет в нем интерес, азарт, раззадорит его. Всякое занятие для него лишь новая игра, которая должна быть «занятной» и «любопытной». На людей, слишком (по его мнению) серьезно относящихся к своему делу, он смотрит со снисходительной усмешкой: «Жить не умеют». В каждое дело он внесет множество интересных блесток, с ним не соскучишься, но не дай бог поручить ему какой-либо выбор: целей, кадров и т. д., - вместо объективного подхода все будет решать личный (и весьма неустойчивый) вкус.

Я вспоминаю разговор с талантливым человеком такого типа, которому я когда-то принес свои первые опусы.

— Да, молодой человек, я прочел, это было весьма любопытно…

— Но как вы относитесь к моим идеям? Нужен ли я?

— Вы наивны, молодой человек. Кто же будет решать, нужны ли вы. Интересно ли вам это занятие — вот главное.

Потом, помнится, я доказывал, что пусть будет трудно, но я буду счастлив в борьбе и т. д. Он снисходительно улыбался: это уже было нелюбопытно. Мы не поняли друг друга.

Четвертый тип наиболее совершенен. Это тип творца с социальной направленностью. Он соединяет в себе достоинства человека дела, ибо тоже умеет добросовестно работать, и человека игры, ибо дело ему интересно. Когда нужно, он будет упорен, как робот, а если можно — всегда будет делать дело артистично и с наслаждением. Но в отличие от предыдущих типов он хорошо осознает социальную значимость своих целей, и его «хочу» органически совпадает с общественными «нужно». Он много может, но не «Я могу!», а «Можно сделать лучше!» движет его поступками. Поэтому в отличие от человека вожаческого типа творец строит пирамиду не как памятник своему величию, а как нечто нужное людям, украшающее мир и составляющее смысл его собственной жизни. Его деятельность глубоко человечна и сознательна. «Наполеон и все другие люди его типа, — сказал однажды Бернард Шоу, обращаясь к Альберту Эйнштейну, — создавали империи. Но существует еще класс людей, которые стоят заведомо выше этого. Они создавали Вселенную, и у них, у создателей Вселенной, чистые руки, не запятнанные ни единой каплей человеческой крови».

Для человека творческого типа характерна особая ясность, прозрачность чувств и намерений. Людям с замутненной душой эти качества представляются порой детскостью и наивностью. Действительно, как «наивно»: зачем интриговать, завидовать, суетиться, быть беспокойным властолюбцем, угрюмым роботом или азартным игроком, когда в этом прекрасном мире можно так великолепно творить?!

Я радости не знал — сознательно обидеть,

Свобода ясности мне вечно дорога.

(К. Бальмонт)

За свою «наивность» люди этого типа не раз расплачивались здоровьем и жизнью, ибо за истину и красоту, которую они несли, их подвергали гонениям, сажали в тюрьмы, предавали смерти.

И все же еще и еще раз: если кто-то имеет возможность играть и потреблять, то только за счет того, что кто-то другой шаг за шагом, век за веком творит и приближает день торжества истории над предысторией, социальной природы человека над всеми ее искажениями.

Впечатляющий портрет человека социально-творческого типа дается в стихотворении Новеллы Матвеевой «Сон». Обреченный мир ждет конца. Кто-то, махнув на все рукой, одержим одним желанием: «Жить! Доживать! Дохрустывать селедку!» Но не на таких держится жизнь.

И в страшный час, когда из

Подлеца,

Как залп из жерла, хлынул крик развязки,

И вылезло лицо из-под

Лица, И выскочила маска из-под

Маски, —

Вбежал какой-то хрупкий человек,

Стал посреди всего земного шара,

С лицом усталым, как весенний снег,

Подтаявший от близости пожара.

— Нашел! — он крикнул. — Эврика! —

Как брат,

Раскрыв народам быстрые объятья. —

Я знал, я знал, что входит в яд и в ад

Противоядье и противоадье!

Не будет взрыва! Атомы за нас!

Да будет жизнь! Вы будете! Я буду!

Я сделал все. И завершил — сейчас,

Да — в этот миг, в предсмертную минуту.

Восхищение социально-творческим типом не должно закрывать от нас того факта, что и это столь хорошее «хочу» тоже обусловлено вполне определенным «могу». Творец более слаб, чем предыдущие типы, в том смысле, что он сам по себе гораздо больше их нуждается в подлинно человеческих отношениях: доверии, взаимопомощи, искренней любви. Тот, кому подчинение себе других людей удается лучше, чем созидание в сотрудничестве с ними, не станет творцом. Но это слабость того же типа, что заставила нашего далекого предка взять палку в руки: есть хорошая слабость, так же как и хорошая неприспособленность. Мощная тяга к созиданию, понимание, что «можно сделать лучше», неумение и нежелание подлаживаться к плохому и несовершенному — вот основные компоненты, из которых слагается «могу» этого типа.

Постоянное совершенствование мира и самого себя формирует большое чувство ответственности, осознанную (в отличие от «деловика») серьезность (в отличие от «игрока») в выполнении своего дела.

Пятый тип — это мастер показухи. Ему неважно — кем быть, важно — кем казаться. И страшен он, если его способности велики, а цели мелки. Человек с большими задатками, но мелкотравчатыми целями, отсутствием социальной ответственности, серьезного отношения к труду становится пустоцветом. С легкостью необыкновенной он создает видимость дела и как никто другой развращает окружающих, ибо наглядно показывает, что быть обаятельным болтуном — самый легкий способ существования. То, что одновременно это и самый пустой способ, доходит несколько позже. А ведь обидно видеть, когда, например, человек с бесспорно острым и гибким умом употребляет его не на дело, а лишь на создание антуража, на пускание пыли в глаза: или когда женщина, обладающая блестящими способностями, гораздо больше обеспокоена не их реализацией, а тем, чтобы казаться неотразимой и загадочной. Спохватится потом человек, а уже поздно: все ушло на то, чтобы казаться причастным к вершинам, вместо того чтобы быть среди тех, кто упорно карабкается на них.

Шестой тип — это «экзистенциалистский индивид», который «ввязывается в ситуацию не для того, чтобы разрешить последнюю, а для того, чтобы посмотреть, что же с ним самим теперь произойдет, что в нем проявится» (Э. Соловьев). В какой-то мере так бывает с каждым, когда человек выбирает свой жизненный путь. Но у «экзистенциалиста» (экзистенциализм — одно из направлений современной буржуазной философии, сосредоточивающее свое внимание на анализе внутреннего мира человека и противопоставляющее этот мир объективной действительности) способность глядеть внутрь себя гипертрофируется, а способность объективно сопоставлять свои возможности с нуждами дела, в котором он участвует, атрофируется. Человек этого типа способен порой на отчаянный порыв, но его эгоцентризм, удивительное умение во всем видеть только себя и свои переживания, раздражает окружающих и не приносит счастья ему самому.

Все сказанное лишь беглые зарисовки. Каждый из этих типов достоин более серьезного анализа. Не менее достойны его и другие, не упомянутые здесь психологические типы. А если добавить, что каждый тип имеет множество разновидностей и, кроме того, в конкретных личностях часто смешаны черты различных типов, то станет ясным, что проблеме классификации личности стоит посвятить особую книгу, да и не одну.

Здесь же я хочу обратить внимание еще только на один момент, на то, что не количество возможностей само по себе оказывает решающее влияние на общую направленность личности, а их тип, качественный их характер. Не каждый творец становится Марксом, и не каждый властолюбец — Наполеоном. Но тип создателя «империй» или создателя «вселенной» может проявиться не только в Мировом океане, но и в каждой повседневной капельке. «Империей» может оказаться религиозная секта, «научная» группировка или даже комната в общежитии. «Вселенную» можно строить и в школе, в которой преподаешь (вспомним коммуну А. С. Макаренко или Павлышскую школу В. А. Сухомлинского), и во дворе дома, превратив его в сад, — к любому делу можно подойти творчески и с учетом интересов других людей. Более того, понаблюдайте как-нибудь за поведением разных людей на волейбольной площадке — и тут вы увидите те же психологические типы…

Однажды в народном суде разбиралось дело молодого рабочего, совершившего удивительное для наших дней правонарушение: он вынуждал товарища по общежитию гладить ему брюки, чистить ботинки, бегать для него в магазин. Вынуждал открыто, напоказ. И избивал, если тот отказывался. Свидетели, помнится, утверждали, что это не случайная блажь нашла на парня, а у него-де философия такая. Выражалась «философия» в словах, которые «герой» с бахвальством повторял на каждом шагу: «Люблю порядок, но не люблю соблюдать».

Это примитивный случай. Желание поставить себя над другими можно удовлетворять и более сложными, более завуалированными способами. Но для всех людей этого типа — от какого-нибудь «короля» местного гор-сада до «вдохновенного» религиозного пророка — общим будет одно: прямо-таки истерическое желание выдвинуться и показать свою волю на «человеческом материале».

Подчеркнем еще раз: не размах, не масштабы деятельности сами по себе определяют достоинство и социальную значимость человека, но направленность его деятельности. Среди молодежи еще распространена ошибка, которую совершает герой фильма «Переступи порог», заявляя завучу школы, что он не хотел бы быть на его месте: он, конечно, мечтает о месте великого ученого и только такой уровень считает достойным настоящего человека.

Разумеется, исходя из принципа «каждому по его труду», человек, больше дающий обществу, выше и ценится. Но уважения достоин каждый не за количество выданной продукции, а за отношение к делу, к людям, к жизни в целом. И это отношение может быть творческим на любом месте: и на скромной пасеке, и на университетской кафедре.

Разные психологические типы не являются неизменными, данными человеку от природы. В частности, типы, обрисованные выше, возникают и исчезают при различных условиях общественной жизни, они не вечны. Психология личности есть отражение социологии общества. Определенный тип общества формирует и поощряет определенные типы личностей.

Тип «Я могу!» — это порождение общества, основанного на конкуренции и эксплуатации человека человеком.

Общественно-трудовая природа человека пробивается, тянется к свету в типе «Можно сделать лучше!», но частнособственническое общество глушит эти ростки.

Лишь коммунистическое общество способствует расцвету социально-творческого типа. Но между изменением условий жизни общества и изменением человеческой психологии не существует простой автоматической последовательности. Установки на жизнь, психологические типы, порожденные в прошлом, с упорством сорняков цепляются за людские души. Выполоть эти сорняки, помочь людям усовершенствовать свой внутренний мир можно, только разгадав все загадки психологического сфинкса. Я даже рискну на такую аналогию: развитие живой природы и общества тоже были сфинксами, загадки которых раскрыли Дарвин и Маркс. Марксизм дает ключ и к пониманию тайны психологического сфинкса. Но полное раскрытие его загадок потребует еще немало усилий.

ЧЕЛОВЕК НЕ НА МЕСТЕ

«Доктор Кох, в обязанность которого входило лечить обывателей небольшого городка, сидел за перегородкой, никого к себе не пускал и сам не выходил навстречу. К нему приходили с насморком, с грыжей, с нарывом на пальце, с флюсом, с мигренью, с болью в животе. „Ступайте прочь, оставьте меня в покое!“ — говорил он. И на первый взгляд это казалось чудовищной бестактностью, жестокостью, возмутительным высокомерием. Обыватели были вправе возмущаться доктором, который не хочет лечить их флюсы, грыжи и насморки. Но однажды доктор вышел и вынес людям „палочку Коха“» (Вл. Солоухин).

Ситуация, в общем-то, трагическая. Свое любимое дело человек вынужден делать тайком и урывками, подвергаясь нападкам — и вполне обоснованным — за то, что он не делает свое официальное, порученное ему, тоже очень нужное, но не любимое им дело. Человек не на месте…

В капиталистическом обществе это расхождение между призванием и выполняемой работой с достаточной остротой осознается немногими, ибо для большинства вопрос стоит более жестко: получить бы хоть какую-нибудь работу.

В нашем обществе, где право на труд стало всеобщим достоянием, потребности людей усложняются. Человек уверен, что он всегда найдет себе работу, обеспечивающую ему прожиточный минимум. Но вот соответствует ли она его внутренним потребностям («хочу») и возможностям («могу»)?

Чтобы более успешно обсудить последствия такого несоответствия и пути его преодоления, воспользуемся определенной моделью соотношения потребностей и возможностей общества, с одной стороны, и личности — с другой. Представим себе общество как систему вакантных мест или позиций, которые должны быть заполнены, заняты живыми людьми. Каждое место определяется списком обязанностей, определенной ролью, которую должен играть занявший его человек. Выполнение всех ролей обеспечивает бесперебойную работу социальной машины. Но, во-первых, несовершенство общества порождает несовершенные роли, на выполнение которых трудно подыскать добровольных актеров. Во-вторых, роль, выполнение которой требуется данным местом, может просто оказаться не по душе человеку: ведь люди-то именно живые, то есть обладающие своими потребностями и возможностями, которые могут не совпадать с формой места, оказаться слишком маленькими или слишком большими для него или просто иметь иной покрой.

Несоответствие места и его «наполнителя» трагично и для общества, и для личности. Почему не каждый педагог может и хочет последовательно применять опыт Макаренко? Почему не каждый врач на практике применяет принципы целостного подхода к больному, разработанные классиками русской медицины? Почему Маркс, наблюдая некоторых своих «последователей», говорил, что он сам кто угодно, но только не «марксист»?

Потому, что ни одни, ни другие, ни третьи внутренне не готовы, не подходят для выполнения обязанностей, налагаемых позициями подлинного педагога, врача или революционера. Они явно «не туда попали», а в результате расплачивается общество. Ибо при таких кадрах любое хорошее начинание напоминает игру в испорченный телефон: дойдя до непосредственного исполнителя, замечательная идея может перейти в свою противоположность.

Но и личность несет тут явный ущерб. Не понимая смысла своих обязанностей, человек становится конформистским «рычагом», а свои подлинные пристрастия удовлетворяет не в общественно значимой работе, а в каком-либо хобби (никуда не годный педагог и отличный коллекционер марок).

«Случай Коха» еще более трагичен. Здесь человек тянется к не менее, а даже к более полезному для общества делу, но занятое им общественное место сковывает его по рукам и ногам.

Такое использование человеческих способностей не по назначению я, не колеблясь, назову социально опасным действием, то есть преступлением. Ведь это все равно, что забивать скрипкой гвозди, а молоток назначать «и. о. скрипки».

Речь идет не только о людях с выдающимися способностями. Любой нормальный человек может и должен найти такое место, на котором он принесет наибольшую пользу обществу и получит наибольшее личное удовлетворение. Вот, например, корреспонденция о мастере своего дела — водителе троллейбуса. Что, казалось бы, хитрого — веди себе машину по отличной асфальтированной трассе, и все. Но, оказывается, и на этом месте можно сделать многое: рассказать пассажирам о достопримечательностях края, сделать их пребывание в троллейбусе максимально удобным. Водитель установил циферблаты, показывающие время отправления с каждой остановки, сделал маршрутный указатель, над каждым креслом — специальное освещение, рядом на стенке — крючок для одежды, под ногами передвижные планки, регулируемые в зависимости от роста пассажира. Мелочи? Но сколько сил и энергии экономят нам такие «мелочи», и разве не приятно сознавать это, изобретая их? «Если человек, — делает вывод автор заметки, — чувствует удовольствие оттого, что он мастер своего дела и таким образом доставляет приятное людям, он счастливый человек».

«Ну а при чем здесь философия?» — может уже, пожалуй, спросить читатель. Пусть, мол, этим занимаются педагоги и сами люди при выборе своей профессии.

Верно, философ не решает вопросы профориентации. Но без философии нельзя выйти на такие исходные рубежи, которые обеспечат успех в выборе своего места в жизни.

Социалистическое общество имеет все объективные возможности, чтобы трагедия «Человек не на месте» навсегда отошла в прошлое. Весь вопрос в том, достаточно ли хорошо мы эти возможности реализуем. А для этого надо добиваться оптимального соответствия между множеством мест, необходимых для нормального функционирования общества, и множеством их «наполнителей» (личностей). Всегда ли верно мы представляем себе эти пути?

В последние годы на страницах журнала «Вопросы философии» развернулась дискуссия, начатая статьями Д. И. Дубровского и Э. В. Ильенкова. Д. И. Дубровский поставил вопрос о необходимости исследования зависимости между нейродинамическими особенностями мозга и психологическими особенностями поведения человека, его предрасположенностью к определенного рода деятельности. Это вызвало резкое возражение со стороны Э. В. Ильенкова, по мнению которого «От природы все равны в том смысле, что подавляющее большинство людей рождается с биологически нормальным мозгом, в принципе (здесь и дальше подчеркнуто мной. — В. С.) могущим — чуть легче или чуть труднее — усвоить все способности, развитые их предшественниками», ибо «ум — дар общества человеку». В общем, нечего залезать в биологию, наше общество достаточно сильно, чтобы, организовав нормальные условия жизни, получить в результате нормально развитых людей.

Э. Ильенков прав, но не вообще («правоты вообще» не существует), а на том чрезвычайно общем уровне, когда мы ставим вопрос так: может ли совершенное общество сделать из психически нормального ребенка полноценного гражданина?

Да, может. С этим нельзя не согласиться. Но Э. Ильенков совершает методологическую ошибку, не учитывая, что его оппонент ведет свои рассуждения на другом, гораздо более конкретном уровне. Д. И. Дубровского интересует не абстрактная возможность социализации любого новорожденного, но конкретные и наиболее оптимальные пути нахождения для человека наилучшего применения его природных задатков. Э. Ильенкову сама попытка какого-то «программирования» жизненного пути личности кажется кощунственным посягательством на ее свободное саморазвитие. И здесь он уже совершает ошибку, имеющую непосредственные практические последствия.

В самом деле, сравним два возможных решения вопроса: стихийное «свободное развитие» и «программирование», пусть даже несовершенное, развития личности на основе ранней диагностики природных задатков. В первом случае все решает случай: «Может быть, я найду себя или на моем пути встретится хороший человек, который поможет мне сделать это, а может быть, я окажусь „человеком не на месте“». При втором варианте несовершенная диагностика, открыв во мне талант физика, вдруг пропустит еще больший талант поэта. И тогда я вместо великого поэта, увлекающегося физикой, стану великим физиком, увлекающимся поэзией… Ну что ж, это еще не трагедия, а лишь урок обществу, которое должно будет совершенствовать способы определения задатков.

Однако ведь Э. Ильенков настаивает на том, что в принципе общество может развить у каждого все способности: чуть больше — чуть меньше. Простите меня, но это утопия. Это, конечно, возможно в принципе в том смысле, что из Пушкина можно было бы ценой колоссальных усилий очень талантливых педагогов сделать неплохого математика (правда, очень сомневаюсь, что только чуть хуже, чем поэта). Но нужно ли? Конечно, если зайца бить, он спички начнет зажигать. Но согласитесь, что гораздо разумнее растить инженера из ребенка, тянущегося к конструктору, чем из такого, который стремится лепить и рисовать. И очень полезно было бы знать зависимость этих разных ориентации и типов реакции от генетических, природных особенностей.

Непонятно, почему ради абстрактного принципа мы при острой нехватке времени, кадров, знаний должны отказываться от конкретных исследований, которые могут помочь людям лучше соотнести свои возможности с общественными потребностями. О, эта волюнтаристская убежденность, что «нет плохих учеников, есть плохие учителя»! На практике она больше всего способствует очковтирательству, завышению оценок и вытягиванию за уши тех, кто очень быстро смекает, в чем дело, и умудряется всю жизнь проволынить на положении вытягиваемых троечников. Конечно, учитель обязан приложить все усилия, чтобы каждый ученик получил среднее образование. Но знания, на кого и в каком направлении более эффективно действуют те или иные усилия, только помогут ему. Ведь ясно же, например, что при прочих равных условиях педагог затратит меньше (и не чуть) усилий на воспитание сангвиника с примесью меланхолизма (умеряющего излишнее легкомыслие и приспособляемость сангвиника), чем необузданного холерика. Так зачем же механически повторять, что в принципе он все равно может и должен воспитать любого (а у него их 45, а он сам не образец здоровья, так как уже подорвана нервная система, и не идеал мудреца — заели заседания и внешкольная работа), вместо того чтобы искать конкретные пути воспитания и обучения с учетом природной специфики? Ведь положение о том, что общество в принципе сделает любого индивида своим достойным членом, столь же верно и столь же абстрактно, как мысль о том, что жизнь в принципе всегда — рано или поздно (чуть-чуть: через 1 миллиард лет или через 10) — породит разум. А биологи почему-то смотрят не на любую жизнь, а выбирают приматов или дельфинов.

Я не призываю, однако, к тому, чтобы автоматически определять жизненный маршрут человека, исходя лишь из его природных склонностей. Дело обстоит значительно сложнее. Конечно, математическая школа в Новосибирске — великолепная вещь. Сейчас пытаются создать биологическую школу. (Гуманитарии, как всегда, раскачиваются дольше всех.) Но я убежден, что принцип достаточно ранней специализации внесет существенные коррективы в процесс обучения во всех областях. Сложность же заключается в точном определении границ этого «достаточно».

Мы не можем идти на поводу любых склонностей, ибо стремимся воспитать личность, гармоничную внутренне и находящуюся в органическом согласии с интересами общества. Следовательно, развитие узко специализированного таланта не самоцель.

Можно понять будущего физиолога, отмахивающегося от латинской грамматики. Но общество не может позволить ему отмахиваться ото всего: от мировоззрения, от культуры, от всего того, что делает работу сознательным трудом на благо общества, а не только «удовлетворением собственного любопытства за общественный счет».

А если у человека есть природные склонности к математике и совсем нет таковых к гражданским, мировоззренческим проблемам? Это уже недостаток. Вот тут-то и становится ясным, что мало выявить природные достоинства, надо еще так организовать социальную среду, чтобы она исправила природные недостатки. И не только тут.

Сторонник точки зрения Э. Ильенкова давно мог бы возразить мне, что ведь и склонность к математике или к другой области деятельности, диагносцируемая, скажем, у десятилетнего (или даже у трехлетнего) ребенка, — не чистый дар наследственности, но и сложный продукт общественной среды.

Верно. В своей полемике я хотел показать только то, что нельзя сбрасывать со счетов природную специфику людей, и отнюдь не собираюсь объявлять ее знание панацеей от всех бед.

Можно представить себе следующую схему учета и биологических задатков и воздействий социальной среды в формировании человека.

Э. Ильенков справедливо подчеркивает, что любое обучение надо строить как решение задач; чтобы получить неформальное знание, надо уметь увидеть вопрос и уметь ответить на него. Однако чтобы вопросы вставали изнутри, чтобы они не были навязанными извне нудными педагогическими приемами, надо чтобы они вырастали из наших внутренних потребностей. И здесь снова приходится учитывать не только плюсы, но и минусы, порождаемые сложностью современной обществен ной жизни. Индейскому мальчику, которого оставляли на лето в лесу с луком и стрелами, чтобы он таким образом мог сдать «охотничий минимум», было не толь ко труднее, чем его современному сверстнику, но и проще. Проще потому, что его потребности и интересы, а следовательно, и вопросы, которые он должен был решать, жестко диктовались условиями внешней среды. Современный же юноша, у которого внутренний интерес сводится пусть, скажем, к решению только математических задач, не рискует умереть с голоду. Как же пробудить в нем и другие интересы, нужные обществу?

Во-первых, надо определить те его склонности и задатки, которые можно наиболее эффективно развивать. Во-вторых, необходимо так организовать среду, чтобы она с той же однозначностью, как в случае с юным индейцем, ставила бы перед ним вопросы, умение отвечать на которые нужно обществу. Оставаясь материалистом, нельзя верить в то, что педагогическая проповедь на тему «ты должен…» может заменить собой реальную внешнюю или внутреннюю необходимость. Известно, например, что ребенок приучается к самостоятельности только в том случае, если он действительно вынужден делать что-либо самостоятельно. Такую ситуацию организовать сравнительно нетрудно. Организовать же среду так, чтобы формирующийся человек интересовался не только математикой или биологией и т. д., но и всем тем, что делает его гармонично развитой и общественно полезной личностью, бесспорно, во много раз труднее.

Но это единственный путь, на котором можно покончить с формализмом в обучении и воспитании, этой питательной средой конформизма.

А впрочем, не по такой ли схеме извечно строил человек свои отношения с природой: сначала взять ее дары, то, что у нее уже есть, а потом изобрести, создать самому то, что природа не предусмотрела. Также, видимо, есть смысл относиться и к своей собственной природе — природе человека. Сначала максимально использовать те задатки, которые делают личность наиболее пригодной к выполнению определенной общественной роли, а потом дополнить, развить в ней недостающие, но нужные обществу свойства путем организованного социального воздействия.


* * *

«…Бросил философ какие-то „общие и абстрактные“ идеи — и пусть, мол, они гуляют по свету. Легкая работа, не правда ли? А как конкретно создавать эти самые ситуации? Не знаете? То-то же!» Такая реакция на философские советы довольно распространена. Не лучше ли, однако, не завидовать чужой участи и не иронизировать по поводу той работы, которую никогда не делал сам, но признать разумное разделение труда. В частности, согласиться с тем, что кто-то ставит и намечает принципы решения глобальных проблем, а кто-то отрабатывает технологию их решения в конкретных вариантах. Специалист второго рода видит (и очень детально) узел какого-то устройства, а может быть, и все это устройство. Специалист первого рода, не вникая в детали, пытается понять назначение и место различных «устройств» в жизни общества в целом.

Я не понимаю, например, как можно совершенствовать программу обучения литературе или истории «вообще», не зная, ради решения какой общей проблемы надо вносить в них изменения, что, собственно, требуется перестроить в формировании человека в целом. Философ смотрит на мир с высоты птичьего полета, а технолог рассматривает в лупу маленький участок ближайшей поверхности. Обязательно ли один из них страдает верхоглядством, а другой близорукостью?

Не разумнее ли попытаться понять смысл работы каждого?

Чтобы сделать это в отношении философа, можно с успехом отнести к нему слова, сказанные Роменом Ролланом: «Природа создала меня дальнозорким. Другие видят лучше вблизи. Мои глаза устроены так, что видят далеко. Оставьте же меня на моем посту и вместо того, чтобы мешать дозорному, используйте его!»

ПОЗНАНИЕ

АНТИЭМПИРИК

«Антиэмпирик? Стало быть, схоласт? Философов всегда тянуло к умозрению…» — язвительно заметил Скептик.


Вселенная философа (с илл.)

На этот раз Философ ответил в том же тоне: «Умозрительные конструкции не имеют значения в современной науке… — сказал человек со слабым умственным зрением. — А очки на сей случай еще не изобрели».

С. Вы защищаете схоластику? В XX веке?

Ф. Нет. Я против обеих крайностей — недумающего эмпирика и схоласта, высасывающего из пальца словесные хитросплетения.

С. Недумающего эмпирика? Я видел, как вчера один думающий философ возился со своим мотороллером. А я, эмпирик, разберу и соберу любую машину с закрытыми глазами.

Ф. И незаметно станете ее рабом.

С. Не преувеличивайте. Я делаю то, что мне нравится.

Ф. Правильно. И неплохо соображаете в этих рамках. А вот задуматься над тем, что получится в результате, когда каждая соображающая машина станет делай то, что ей нравится, вы не хотите.

С. Сороконожка однажды задумалась, как это она ухитряется не перепутать свои конечности при движении. Не думала — двигалась, стала философствовать — и действительно запуталась.

Ф. Человек в отличие от этого симпатичного вам создания довольно часто попадает в ситуации, когда он не может не думать о последствиях своих дел, об их месте в целостной системе его собственной и общественной деятельности. А думающий человек отличается и от сороконожки, и от эмпирика, и от схоласта тем, что этот процесс подлинно человеческого думания не мешает, а помогает ему.

С. «Подлинно человеческое думание»! Может быть, вы разъясните мне, что сие означает?

Ф. С удовольствием.


* * *

Эмпиризм (от греческого — опыт) первоначально обозначал стремление зарождающейся науки нового времени все основывать на опыте. В противовес многовековому словоблудию схоластов-теологов, рассуждавших о каких-то недоступных непосредственному наблюдению сущностях, эмпирики стремились изучать такие явления, которые, по словам зачинателя экспериментальных исследований В. Гильберта, «можно трогать руками и воспринимать чувствами». Эта весьма положительная тенденция создала фактическую основу современной науки, и в этом историческая заслуга эмпиризма.

Но, с одной стороны, размышления и рассуждения (умозрение в прямом смысле слова, то есть рассмотрение «очами разума» того, что не воспринимается ни чувствами, ни приборами: стоимость в политэкономии, элементарная частица в физике, смысл жизни в этике и т. д.) отнюдь не всегда являются схоластическими; они не являются таковыми, если исходят из определенной фактической основы и проверяются фактами. С другой стороны, собирание фактов — необходимое, но еще недостаточное условие существования науки. Как заметил теоретик советской медицины И. В. Давыдовский, перед господином Фактом надо не только уметь снять шляпу, но и вовремя надеть ее.

Игнорирование эмпириками обоих этих: обстоятельств превращает их из людей полезных, хотя и ограниченных, в людей ограниченных, хотя и полезных, или, используя термин Энгельса, в «ползучих эмпириков». Ограниченность ползучего эмпиризма, выражающаяся в его «мыслебоязни» (А. Герцен), в современных условиях становится таким вредом, который основательно перевешивает приносимую им ограниченную пользу.

Сведение науки к коллекционированию фактов — это первая по времени возникновения, но не единственно возможная форма эмпиризма. Современный эмпиризм гораздо сложнее и многообразнее. Познакомимся с его проявлениями на некоторых примерах.

Как разбить парк? Философ Ю. А. Гастев остроумно сравнивает различные подходы к познанию с разными способами разбивки парков: «немецким» и «английским».

Для «немецкого» способа характерны тщательно поставленные исследования, «целью которых является максимально полное выяснение сущности интуитивной системы понятий, известной под расплывчатым именем „парк“, и составление оптимальных рекомендаций к разбивке конкретных парков».

«Английский» способ позволяет людям свободно протаптывать тропинки, а в невытоптанных местах подсеивается и подстригается трава — так образуется парк. Этот способ, иронизирует Ю. А. Гастев, «в силу своей явной беспринципности и прагматизма не может, конечно, удовлетворить настоящего ученого-натурфилософа (не говоря уже о том, что тут мы так и не узнаем, что же такое „парк“)…»

Не правда ли, при таком способе изложения ваши симпатии оказываются на стороне «английского» способа: просто и без бюрократии. Но принцип конкретности истины напоминает нам, что все хорошо на своем месте. При разбивке собственного садика, пожалуйста, применяйте «английский» способ. Однако, если вы примените его в современном большом городе, если вы не сочтете нужным подумать о функциональном значении парка и его. соотношении с другими элементами жизни города, это неизбежно приведет к хаосу и противоречию.

В споре с эмпириком философ занимает менее выгодную позицию, ибо эмпирик снисходительно высмеивает якобы бесплодное «философствование» и тут же демонстрирует собственную плодовитость: взял и сделал. Философ же только обещает что-то в перспективе, требует для чего-то залезать в глубины, да еще и сохраняет объективность по отношению к своему противнику: признает полезность эмпиризма в решении частных задач и отрицает лишь его чрезмерные претензии считать себя единственно достойным способом мышления. Короче говоря, человек, немедленно принимающийся за дело, выглядит привлекательнее стоящего в раздумье, сколько бы тот ни доказывал, что дело надо сначала спланировать.

Сравним в этом отношении:

физиков, один из которых немедленно выдает изобретение, а другой, подобно Эйнштейну, всю жизнь ищет фундаментальные законы мироздания, позволяющие объяснить все физические явления;

врачей, один из которых удаляет раковую опухоль, а другой ищет причины рака, строит общую теорию этой болезни;

биологов, один из которых обещает немедленно повысить жирность коровьего молока, а другой бьется над вопросом, что такое ген и каковы общие закономерности передачи наследственных признаков;

социологов, один из которых изучает читательскую аудиторию какой-либо газеты или причины текучести кадров на каком-то предприятии, а другой пытается открыть принципиальную схему действия любой социальной системы.

Казалось бы, тут нет проблемы: нужны и те и другие. Но проблема есть, и не одна.

Во-первых, отнюдь не очевидна необходимость решения задач второго типа, и не случайно чаще всего именно эмпирики негативно относятся к теоретикам, а не наоборот.

Во-вторых, не очевидны границы, за которыми полезный эмпиризм переходит в эмпиризм ползучий, приносящий большой вред.

В-третьих, ученый, занимающийся теоретическими проблемами своей науки, может оказаться самым настоящим ползучим эмпириком в масштабе человеческого познания и деятельности в целом.

Разберемся в этих вопросах.

Эмпирическое исследование дает нам готовые рецепты, как надо поступать в том или ином случае, но оно не может объяснить, почему надо поступать именно так. Такое объяснение и не требуется до тех пор, пока эти рецепты достаточно просты, действуют безотказно и не вступают в противоречие с рекомендациями эмпириков из других областей деятельности.

Врач-эмпирик может удалить раковую опухоль, может констатировать связь возникновения рака с привычкой к курению или другими факторами. Но ни одна из открытых ныне связей не дает достаточного объяснения причины рака, а умение удалять опухоли не избавляет от их появления. Требуется сопоставить друг с другом влияние канцерогенных веществ, наследственности, вирусов и других факторов и на этом пути создать общую теорию рака. И здесь уже мало одних наблюдений и экспериментов, нужны навыки теоретического мышления.

Химик может изобрести вещества, уничтожающие вредителей сельскохозяйственных растений, но оказывается, что эти вещества уничтожают и животный мир, принося порой больше вреда, чем пользы. Здесь также требуется знание общих закономерностей взаимодействия элементов живой природы, а не стихийное применение отдельных эмпирических рецептов.

Социологи 20-х годов эмпирически установили тот факт, что большинство правонарушений совершали беспризорные подростки, находящиеся в тяжелых материальных условиях. В настоящее время столь же эмпирически установлено отсутствие однозначной связи между материальным положением в семье и поведением подростка. И здесь требуется не простое накопление фактов, но умение сопоставить разные условия, влияющие на поведение подростка, построить общую теорию этого поведения.

А так как в конечном счете все области человеческой деятельности связаны, то чем более широкую и общую теорию мы построим, тем больше будет ее предсказательная сила, тем больше явлений мы сможем увязать друг с другом и объяснить в одной системе.

Однако тут слышится предостерегающий голос эмпирика, который очень боится (и не без основания), как бы «слишком» общая теория не переросла в шизофреническую «общую теорию всего», придуманную прадедом лемовского героя Иона Тихого. Еще в такой респектабельной науке, как физика, такому великому человеку, как Эйнштейн, позволяется строить общие теории. А вот, скажем, в социологии это (с точки зрения эмпирика) явно не то несовременно, не то преждевременно.

«Развитие социологии, — пишет, например, Ю. Левада, — с момента ее появления как отдельной дисциплины в середине прошлого века и до сегодняшнего дня можно в некотором смысле сравнить с движением от алхимии к химии. Известно, что алхимия оперировала очень большими категориями субстанций (земля, вода, огонь, воздух), преследовала чрезвычайно широкие цели, искала философский камень, рассчитывая с его помощью спасти человечество. Примерно с таких широких и претенциозных попыток начинала социология, когда впервые появилось это название. Известно, что химия не нашла философского камня и выбросила все эти четыре субстанции и весь средневековый мусор, зато химия построила полимерные пластмассы, выделила изотопы из урана и сделала много мелких, крупных, иногда опасных, чаще необходимых вещей. Примерно так движется и социология».

Тут явная передержка. «Широкие цели» ставила не только средневековая алхимия, но и научная химия. Только алхимикам не удалось получить «философского камня», а развитие химических теорий привело к открытию периодической системы Менделеева и другим важнейшим теоретическим обобщением. Химия не отказалась от общих теорий по мере своего развития. Просто, как, например, в развитии представлений о природе химического сродства, исследователи перешли от общих построений на уровне фантазии к общим построениям на уровне строгой научной теории. Не станем же мы таким теориям противопоставлять изобретение пластмассы? А почему же тогда должны делать это в социологии?

Я отвечу почему. Потому что объект социологии гораздо сложнее, чем объекты неживой природы, и не по зубам исследователю с навыками чисто эмпирического мышления. Поведение человека действительно труднее объяснить, чем движение планет вокруг солнца; социолог действительно более субъективно относится к своему предмету, чем физик; верно и то, что правильно абстрагировать различные стороны общественной жизни тоже нелегкое дело. «Так надо искать новые методы, надо осознать специфику социальных теорий, проще говоря, думать надо» — такой, казалось бы, напрашивается вывод.

Но эмпирик поступает иначе. Там, где не работают привычные для него методики, он разводит руками и видит какую-то непознаваемую мистику. Однако не всякий признает, что ему легче просто наблюдать и вычислять, чем по-настоящему обдумывать новую ситуацию. Вот тут-то и приходит на помощь спасительная передержка: это, мол, схоласты и натурфилософы строили всякие общие теории, а мы серьезные современные ученые, нам это ни к чему.

Представим себе, что социология ограничится изобретением «социологических пластмасс» (а это действительно имеет место в буржуазной социологии). Мы уже говорили, что даже в химии использование отдельных достижений без учета их влияния на природу в целом приводит к противоречивым и опасным последствиям, А теперь подумайте, что означало бы простое усовершенствование, допустим, способов повышения производительности труда или улучшения психологического климата в коллективе в отрыве от целостного развития общества. Сделаем труд более производительным (неважно для кого и какой ценой), сделаем личность более приспособленной к среде (неважно к какой); дадим, в общем, рецепты, а кто их использует — не наше дело.

Добросовестный эмпирик может возразить, что он не хотел ничего подобного. Но его желания не имеют туг никакого значения. Если у человека нет представления о процессе в целом, а он вмешивается в его отдельные звенья, он не может заранее знать, что из этого получится. А ползучий эмпиризм может привести не только к противоречию, но и к неверному использованию результатов познания, каждый из которых сам по себе является положительным.

Итак, мы показали ограниченность эмпиризма. Но эмпирики и сами, наталкиваясь на обрисованные нами границы, пытаются преодолеть их. Правда, все тем же эмпирическим способом, который в научном фольклоре удачно окрестили «методом тыка». Неверно было бы считать, что эмпирик вообще не мыслит. Он понуждается к этому самим ходом современной науки. Посмотрим, что из этого получается.

Именно потому… Когда И. Эренбург спрашивал скульптора-кубиста, почему у его женщин квадратные лица, тот улыбался и отвечал: «…Гм, Именно потому…» А что еще мог он ответить, если руководствовался в своей деятельности «английским способом разбития парка»? («Делаю то, что мне интересно или что вызывается прихотью момента, а там пусть „схоласты“ обосновывают….»).

Физик П. Дюгем, рассматривая различные типы умов ученых, так характеризует стиль мышления классического эмпиризма на примере его родоначальника Ф. Бэкона: категорий фактов «он не классифицирует, а только перечисляет; он не анализирует их, чтобы объединить в один вид все, которые не могут быть сведены одна к другой, а он перечисляет двадцать семь видов и оставляет нас в полной неизвестности, почему он прекращает перечисление на двадцать седьмом. Он не ищет точной формулы, которой характеризовалась бы и определялась каждая из этих категорий избранных фактов, а довольствуется тем, что снабжает ее названием, вызывающим доступный восприятию образ».

Повторяю, что на определенной ступени познания это вполне допустимый подход. Но эмпирики превращают его в идеал, они в принципе начинают отрицать возможность и необходимость всякого обобщения и упорядочения. «Социология, — заявляет, например, английский социолог П. Маршалл, — не должна тратить, свою энергию в погоне за широкими обобщениями, универсальными законами и общим охватом человеческого общества как такового».

А что же она должна делать?

Заниматься «частичным залатыванием» или «мелким кустарничеством», а не «утопическим конструированием», отвечает позитивист Карл Поппер. Заметьте еще раз, что все выходящее за рамки «мелкого» и «частичного» немедленно объявляется «утопическим», а не просто крупным и цельным (чему бы это?).

А теперь представьте, что «мелким залатывателям» приходится строить такое большое и сложное здание, что они начинают терять друг друга из виду. Общего же плана строительства между тем нет. Тут уж, если не хочешь превратить свой объект в Вавилонскую башню (строители которой говорили; на разных языках и не понимали друг друга), а строительство — в вавилонское столпотворение, приходится координировать совместные усилия. Современное познание несравненно сложнее, чем во времена Ф. Бэкона, а потому эмпирики вынуждены не только собирать, но и каким-то образом упорядочивать факты.

Так появляется эмпиризм в области теории, ибо, перейдя в эту новую область, «залатыватели» остаются верны себе. Отвергая поиск общих закономерностей, они начинают создавать теорию способом, который получил в логике название «ad hoc», то есть отдельную «теорию» для каждой случайно собранной группы фактов. На создание единой фундаментальной теории, в рамках которой можно было бы сопоставить эти различные группы фактов, они предпочитают не тратить энергии. Например, в той же буржуазной социологии многие представители эмпирического направления полагают, что факты можно упорядочить простым применением математических методов и моделей, не строя никакой общей теории общественного развития.

В главе «Белый гриб и… система категорий» уже шла речь о том, что условием успешного применения математики к сложным формам движения материи является предварительное уточнение понятий, разработка теории на качественном уровне. «К чему это? — говорит эмпирик. — Давайте измерять».

Конечно, каждый предпочитает делать то, что он умеет. И вот появляются сочинения вроде книги американца С. Додда «Измерения общества». Не утруждая себя обоснованием, автор выбирает в качестве «удобных факторов» измерения общественных явлений население (Р), время (Т), характеристики людей или окружения (S), пространство (L). В результате простая мысль: любая общественная ситуация имеет дело с группой людей, обладающих определенными характеристиками, существующими в пространстве и времени, выражается формулой (S = Pi: Ti: Li), где i — индексы характеристики. А дальше что? Ну как же: дальше наступает чувство удовлетворенности, что ты не какой-то утопист-философ, а добротный ученый-эмпирик, которому для выражения его глубоко специальных мыслей требуется особый математический язык (трепещите, профаны!).

Меня могут упрекнуть, что я взял не самый удачный (хотя специалисты согласятся, что достаточно типичный) пример. Поймите меня правильно. Я не против применения математики к анализу жизни общества; напротив, глубоко убежден в том, что для этих целей

будет разработан особый математический аппарат. Я против искусственного залатывания математикой теоретических дыр в социологии. И за то, чтобы «не мелочь мыслью усложнить, но простоту схватить во многом». За то, чтобы не наугад выбирать измеряемые величины, а сначала построить единую концепцию соотношения этих величин (факторов). Поверьте, что тогда единица измерения этого соотношения родится естественным путем, она буквально выльется из законченной качественной теории.

«Но это когда еще будет, — не без определенного резона возражают эмпирики, — а мы пока займемся привычным нам „частичным конструированием“».

И здесь я далек от того, чтобы призывать накладывать вето на эту полезную в определенных рамках деятельность. Да философ практически и лишен возможности говорить о каком-то вето, ибо в этом споре он сторона обороняющаяся, а не нападающая. Допустим, эмпирики, перейдя на работу в область теоретического мышления, начинают изобретать различные искусственные языки математической логики без философствования. Потом эти построения могут найти (а могут и не найти) практическое применение в технике, в машинном переводе, вообще в автоматизации умственного труда. И это, бесспорно, полезные выходы.

Но, во-первых, все это делается «английским способом», и поэтому затраты труда здесь очень велики и очень часто непропорциональны скромному результату.

Во-вторых, и это самое главное, на каком основании подобные построения объявляются заменой философии и теоретического мышления на качественном уровне? (А именно так поступают позитивисты и их поклонники.)

Постараемся показать, что стремление заменить философию «технологией» логических исчислений, как и ограниченность эмпиризма в целом, есть выражение позиции частичного человека, сформированного обществом, рвущим на части целостную человеческую природу. А чтобы сделать это, попробуем набросать социально-психологический портрет современного эмпирика.

«Колыбель для кошки» — так Курт Воннегут назвал свой роман. В нем описана такая символическая сцена. Феликс Хонникер — создатель атомной бомбы, по замыслу автора, — в день, когда эту бомбу сбросили на Хиросиму, сидел в своем кабинете и крутил случайно попавшуюся ему веревочку. Когда его спросили, в какие игры он играет для отдыха, он ответил: «Зачем мне играть в выдуманные игры, когда на свете так много настоящей игры». Но на этот раз, утомившись от атомных игр, великий физик затеял простую детскую игру и сплел из веревочки хитроумное сооружение — колыбель для кошки. При получении Нобелевской премии этот ученый произнес такую речь: «Леди и джентльмены! Я стою тут, перед вами, потому, что всю жизнь я озирался по сторонам, как восьмилетний мальчишка весенним днем по дороге в школу. Я мог остановиться перед чем угодно, постоять, подумать, а иногда чему-то научиться. Я очень счастливый человек. Благодарю вас».

Этот ученый не тратил времени на «философствование», его не интересовали добро и зло, справедливое развитие общества, идеал человека и прочая «лирика». Он просто с любопытством «озирался по сторонам» и придумывал разные интересные вещи. Кто и для чего применит его изобретения — это его не трогало. Главное, чтобы ему было занятно повозиться с новой конструкцией. Во времена Жюля Верна такого исследователя еще можно было бы выдать за безобидного чудака-ученого. В наше время эта фигура совсем другого масштаба. Наивность и безответственность во всем, что выходит за пределы твоей профессии, — в наше время явление совсем не безобидное. А когда профессией оказывается создание оружия массового уничтожения людей, такая моральная и политическая инфантильность — явление страшное.

Впрочем, кому-нибудь может показаться, что я преувеличиваю. «Ну что вы, это довольно простенькая моделька», — возразил мне, например, один ученый собеседник, когда я поделился с ним своими впечатлениями об образе Хонникера.

Я охотно допускаю образ талантливого эмпирика, деятельность которого не сводилась бы к играм с атомной бомбой и веревочкой. Он может увлекаться искусством, спортом, великолепно рассказывать анекдоты, покорять горные вершины и даже участвовать в каком-то общественном движении. И все-таки суть его вполне укладывается в «простенькую модельку» Курта Воннегута. И суть эта в том, что все занятия такого человека вызываются просто интеллектуальным любопытством; у него нет большой, общественно значимой цели.

Возьмем крупнейшего философа-позитивиста (а позитивизм есть теоретическое выражение практики эмпиризма) Бертрана Рассела. Его занятия математикой, философией, политикой, его общественная и личная жизнь есть не что иное, как положенные рядом меняющиеся увлечения, не связанные в систему определенным мировоззрением и не подчиненные единой цели.

Так, если взять его общественную деятельность, то фактами биографии Рассела будут и борьба за мир, и более ранние призывы сбросить атомную бомбу на Советский Союз, и более позднее оправдание чехословацких ревизионистов, и многое-многое другое, объясняемое лишь сиюминутной позицией «частичного залатывателя» да туманными соображениями о свободе вообще, но никак не продуманной единой концепцией, где одно последовательно вытекает из другого. В работах этого мыслителя мы найдем множество интересных блесток и находок, но в целом он всегда оставался играющим индивидуалистом, важнейшей реальной свободой для которого была свобода игры: он всегда разбивал свой парк «по-английски».

Не случайно позитивистски настроенные исследователи любят сравнивать науку с шахматной игрой, решением кроссвордов и т. д. Научная работа превращается у них в вид спорта, а также в способ самоутверждения в ненадежном, непонятном, вечно меняющемся мире. Эмпирик мастерски изучает через увеличительное стекло кусочек коры дерева, но он не умеет и боится окинуть одним взглядом весь лес, а попытки такого рода, предпринимаемые другими, встречает со снисходительной иронией.

Меткие психологические зарисовки позитивистов можно найти в книге А. Хюбшера «Мыслители нашего времени». О Дж. Э. Муре, например, там написано: «Он был силен… во всем малом и точном и мастерски умел встречать чужие замечания с недоверчивым изумлением».

Там же дается психологическая характеристика позитивистского критицизма: «Обличение таких „бессмыслиц“ в этике и метафизике (речь идет о „развенчании“ позитивистами философских вопросов о смысле человеческой жизни, нормах поведения, месте человека в мире и т. д. как якобы эмпирически непроверяемых. — В. С.) стало любимым времяпрепровождением аналитически направленных умов. Это была игра простая и все-таки довольно разнообразная…»


Вселенная философа (с илл.)

За этой психологией стоит вполне определенная социология. Социальное положение тех людей, чьи настроения выражает позитивизм, и психология ползучих эмпириков хорошо согласуются друг с другом. Их опыт сводится к манипуляциям с деталями машин (эмпирики-практики) и символами-формулами. Все остальное — человеческие отношения, сохранение природы ради ее эстетического воздействия на человека, воспитание людей в соответствии с нравственными идеалами и т. д. — кажется им сентиментальными пустяками, далекими от точной науки. И эти люди, любящие порой поболтать о свободе (свободе игры, разумеется), не видят того, что их поведение — это типично конформистское приспособление к способу жизни, установленному теми, кто лишает человека подлинной свободы сознательно строить жизнь общества и личности в соответствии с целостной системой оптимально продуманных идеалов. Видимо, не надо пояснять, кому и в каком обществе выгодно, чтобы человек спокойно функционировал в своем углу и не думал об «общих вопросах».


* * *

Подведем итоги. Эмпирик много работает и много знает. В этом его полезность. Но в наш век, когда все становится связанным друг с другом и любая «мелочь» может вызвать катастрофическую цепную реакцию, отдельное знание и умение, не соотнесенное с системой человеческой деятельности в целом, может из полезного превращаться в сугубо опасное. Следовательно, мало знать, надо еще уметь становиться на такую позицию, с которой можно объективно оценить свои знания, их роль в жизни общества («знать, что ты знаешь»). Между тем привычка к эмпирической игре весьма устойчива, а навыки перехода на позицию «знания о знании» приобретаются с трудом. Как отмечает биолог Г. Кастлер, «…люди вообще предпочитают спокойную и милую игру с теорией серьезному умственному труду… Это страшная и стойкая болезнь интеллекта, от которой, если она однажды укоренилась, единственным лекарством являются самые трудные подвиги разума и добродетели (подчеркнуто мной. — В. С.)… Не из-за этой ли болезни многие ученые без особых раздумий собирают множество ненужных и бесполезных экспериментальных данных…»

Мы достаточно уже обличали «милую игру» эмпириков (и пусть не обвиняют меня в упрощенчестве: трудности, бессонные ночи и жертвы еще не делают игру чем-либо другим). Подлинное человеческое занятие определяется подлинно человеческими целями, а не степенью трудностей и размахом применяемых средств. Так чем же оно отличается от занятий эмпирика? Тем, что оно сознательно совершается ради целей, которые ставят Разум и Добро. Общая фраза? Давайте разберемся.

Когда человек отражает в своем сознании окружающий мир и на основании этого может совершать определенные целенаправленные действия, он обладает рассудком («Знаю устройство телевизора и могу его починить»). Однако, как было показано выше, рассудочные знания и умения могут противоречить друг другу, и знание, как сделать атомную бомбу, может дорого обойтись человечеству. Поэтому в обществе возникает потребность выйти за пределы рассудочных знаний и с помощью «сумасшедших идей» объединить их в непротиворечивую систему.

Когда человек отражает не только сам объект, но и свое знание об этом объекте, свое отношение к нему и на основании этого может регулировать свою деятельность в целом, он обладает разумом (осознаю роль телевидения в жизни общества, и если телевидение калечит, как, например, в США, человеческие души, займусь переустройством общества, а не погоней за новейшей маркой телевизора).

Объединение рассудочных знаний в разумную систему направляется уже не сиюминутным утилитарным интересом или любопытством, но более высокими целями добра, ибо только они могут заставить подняться отдельного человека на уровень забот о Человеке, о построении оптимальной ноосферы. Только с высоты этих целей следует решать вопросы о том, каким — хорошим или плохим — средством будет то или иное приобретение рассудка, будет ли оно средством для достижения добрых или злых целей.

Царство рассудка без разума напоминало бы автоматический цех, где хорошо отлажено все, кроме одного, — пульта управления. Разум без рассудка — это бессильный экстаз проповедника-утописта. И только их единство дает нам подлинно человеческое думание, результативное и отвечающее за свои результаты.

ПРАВО НА ПОИСК

Поиск и риск. Наука всегда стремилась и будет стремиться к точности. Но и это хорошее стремление не избежало метафизического преувеличения. Человеческому интеллекту в период его самоуверенной юности кажется, что все знание можно и нужно сделать абсолютно точным, полностью изгнать из него всякие «метафоры» и смутные понятия. «Свет человеческого разума, — писал английский философ XVII века Гоббс, — это вразумительные слова, однако предварительно очищенные от всякой двусмысленности точными дефинициями. Рассуждение есть шаг, рост знания — путь, а благоденствие человеческого рода — цель. Метафоры же, бессмысленные и двусмысленные слова, напротив, суть что-то вроде ugnes satui (блуждающих огней), и рассуждать с их помощью — значит бродить среди бесчисленных нелепостей. Результат, к которому они приводят, есть разногласие и возмущение или презрение».

Что, казалось бы, можно возразить против этого? Но вот проходит время, люди изобретают машины, которые могут рассуждать в полном соответствии с гоббсовским идеалом, а один из создателей этих машин, Норберт Винер, заявляет: «На низшем уровне машины более надежны и более быстры, чем человеческие существа. Но на более высоком уровне у людей появляются преимущества. Люди более гибки, обладают способностью оперировать плохо определенными идеями, „смутными“ идеями. И где-то на каком-то перекрестке это преимущество начинает играть решающую роль».

Так чем же является оперирование смутными идеями — недостатком, который надо поскорее преодолеть, или специфическим достоинством человеческого ума?

Вопрос поставлен метафизически, ибо не указаны разные отношения, в которых это свойство может выступать и недостатком и достоинством. Там, где люди действуют уже по определенным, ранее выработанным правилам, отсутствие точности есть признак лености ума и неквалифицированности. Но можно ли сделать абсолютно регламентированным поиск новых правил, нового способа решения новой задачи? Можно ли в бесконечном мире все заранее рассчитать и полностью избежать риска, переложив человеческую ответственность на некое универсальное счетно-решающее устройство?

Движение познания заключается в том, что ход решений, полученных интуитивным путем, осознается и делается всеобщим достоянием: для похищения первого огня понадобился Прометей, но теперь эту задачу легко решает каждый. Однако появление таких задач, которые еще никогда не решались, требует новых Прометеев. Пусть, например, ученые-логики проанализировали ход мысли Маркса при написании «Капитала». Очевидно, это облегчит решение аналогичных задач людям, гениальностью Маркса не обладающим. Но появление задачи нового типа, сравнимой по масштабам с той, которую решал Маркс в «Капитале», все равно потребует нового Маркса. Конечно, он ознакомится с работами логиков и в чем-то они помогут ему. Но он никогда не скажет, что эта помощь была решающим моментом на его пути к «эврика!». Его ход мысли снова будет осознан, но вновь выработанные правила снова окажутся недостаточными для решения задачи следующего уровня. И так далее, в бесконечность: «Есть правила для выбора решения, но нет правила для выбора этих правил».

Этот поиск без правил представляется на первый взгляд каким-то мистическим озарением. В самом деле, почему один человек, обладающий массой знаний и самой кропотливой усидчивостью, оказывается бесплодным, а другой вроде бы совсем неожиданно довершает открытие и по упавшему яблоку делает заключение о всемирном законе тяготения.

Как происходит такое мгновенное озарение, во многом еще неясно современной науке. Но ничего сверхъестественного в нем, разумеется, нет, ибо при более внимательном взгляде становится совершенно ясной неразрывная связь между «мгновением находки» и «всей жизнью» труда. Так Ньютон отнюдь не считал, что он пришел к открытию закона всемирного тяготения, случайно задумавшись, почему яблоко в его саду упало с дерева на землю. Ученый объяснял свой результат по-другому: «Благодаря тому, что я неотступно думал об этом вопросе». Кювье определял гениальность как неотступное внимание. Видимо, память человека, способного к открытиям, представляет собой не склад сведений, откуда «методом тыка» безрезультатно пытаются вытащить нужную вещь, но непрерывный процесс, в котором немедленно перерабатывается любое поступающее «топливо» и выплавленные крупинки нужной информации притягиваются к одному центру, в котором напряженно пульсирует сердце будущего открытия.

«Если человек обладает высокоразвитой восприимчивостью, — писал Томас Манн, — каким-то особым чувствилищем, реагирующим на самые малые раздражители, он повсюду обнаружит, нащупает, укажет то новое, что только еще нарождается, что только еще собирается быть». Но это новое не просто нащупывается, оно благодаря неотступному увязыванию всех впечатлений в одно целое сразу же стягивается к центру основной идеи, группируется в прообраз будущей теории; «…в рассуждениях математика, — указывают, например, французские математики Бурбаки, — основную роль играет особая интуиция, заключающаяся скорее в непосредственном угадывании (предшествующем всякому рассуждению) нормального положения вещей…»

Поверив своей интуиции, предшествующей последовательному рассуждению и обоснованию, ученый всегда идет на определенный риск. Однако, когда рискованные гипотезы остаются в пределах теоретического мышления, когда ими не начинают немедленно руководствоваться на практике, издержки риска устраняются последующей проверкой; если догадка оказалась иллюзией, исследователь теряет только свое время и свои силы. Дело обстоит гораздо сложнее, если не доведенные до уровня точных понятий результаты интуитивного поиска приходится внедрять в практику. А от этого никуда не уйдешь, ибо «…всякая деятельность исходит из знаний, содержащих пробелы. При такой неуверенности можно либо воздержаться от действий, либо действовать с риском. Первое означало бы прекращение жизненных процессов» (Ст. Лем).

Итак, где поиск, там и риск. И какие-то гарантии здесь дает только вера в мудрость ищущих, рискующих и ведущих по еще не изведанному пути. Вера эта не должна быть слепой, но она не может дать стопроцентной гарантии. И если без поиска и риска не обойтись, надо уж как следует разобраться в том, как все-таки можно увеличить надежность поиска, основанного на прошлом опыте, мудрости и т. д.

Субстанция поиска. Если метафизики одного толка хотели бы переложить всякую человеческую ответственность на всезнающие счетно-решающие устройства, то представители другой крайности начинают превозносить поиск ради поиска, риск ради риска: поиск и риск захватывают, увлекают сами по себе, они дают острые ощущения независимо от того, какие цели при этом преследуются. Это звучит романтично, но точно так же приводит к безответственности.

Нельзя согласиться с восторженным прославлением творчества ради самого творчества, деятельности ради самой деятельности без учета последствий, которые они несут для той системы (становящейся ноосферы), в которой они происходят. И если страсть к познанию является основным мотивом творчества какого-либо человека, то независимо от степени его талантливости было бы Очень рискованно Принимать решения, значимые для общества в целом, только на основе его поиска.

Думается, что я не преувеличиваю опасность расхождения между увлеченностью каким-либо делом и пониманием его общественной значимости. Ведь не случайно, например, в анкете, адресованной к научным работникам на страницах «Литературной газеты», в числе мотивов, которые могут двигать научное Творчество, были и желание получить известность, и стремление к творчеству, и многое другое, но не было самого главного: сознания нужности своего дела. Не знаю, сочли ли авторы этот пункт слишком казенным или ограничивающим свободу познания, но факт есть факт — его не было.

«Но ведь это же само собой разумеется! — могут возразить мне. — Любой ученый понимает нужность своего дела». Поясню, что я имею в виду. Молодой ученый Тулин в романе Д. Гранина «Иду на грозу» отлично Понимал, зачем надо научиться управлять погодой, предотвращать грозы, в определенное время вызывать дождь. И работал он увлеченно, талантливо. И все же на первом месте в его сознании витал будущий портрет в газете — портрет Олега Тулина, победителя грозы. Писатель очень тонко показывает, что Тулин брался за нужное дело не столько потому, что понимал его нужность для общества, сколько потому, что великолепно учитывал большую возможность прославиться и выдвинуться в решении именно нужного дела.

Я же убежден, что подлинно коммунистическое отношение к любому труду, в том числе и к познанию, основывается на органическом единстве любви к творчеству (не могу без этого дела) и сознания необходимости этого творчества (не просто наслаждаюсь решением кроссвордов, а вырабатываю информацию, необходимую для строительства жизни, достойной Человека и его Разума).

В том же романе «Иду на грозу» товарищ Тулина — Крылов — казался на его фоне скромным и незаметным. Но, взявшись за дело, он не мог его бросить на полпути. Когда экспедиция, исследовавшая грозу на самолетах, потерпела неудачу и ее руководитель Тулин принялся за другое, не менее нужное, но сулившее более быстрый личный успех дело, Крылов не сдался. Упорно ищет он причины неудач экспедиции, бьется над лучшим решением вопросов. Это невыгодно, это рискованно; может быть, постигнет неудача. Но Крылов не только увлекся решением задачи, он действительно понимает нужность ее решения — и именно для общества, а не для быстрейшей защиты диссертации.

Независимо от той функции, которую выполняет в науке отдельный человек — будь он академик или лаборант, — ученый должен хорошо понимать роль науки в жизни современного общества, ее возрастающее значение и ответственность. «Науки, имеющие отношение к использованию природных ресурсов, — пишет Г. Хильми, — должны от описания природы и учета ее богатств перейти к проектированию природы».

Это можно распространить на все науки и считать дальним прицелом любого познания оптимальное проектирование ноосферы в целом. По отношению к этой основной цели на познание следует смотреть «утилитарно». Но этот «утилитаризм», подчиненный не ближайшей непосредственной пользе, а единству истины, пользы и красоты, управляемых стремлением к добру, к созданию развивающейся гармонии общества, личности и природы. Это стремление и есть самая надежная субстанция поиска.

Действительно, если приходится принимать решения на основе поиска, то риск будет наименьшим, если наша вера в удачность решения основана не только на прошлом опыте (прошлые решения данного человека были удачными), но и на знании того, что его поиск направляется не личной прихотью смелого игрока, а глубоким сознанием ответственности перед основными целями человеческой истории.

Дальний поиск. «И все-таки это одни громкие фразы, — не выдержал Скептик. — А на деле вы проповедуете утилитарный подход к науке, убивающий ее свободное развитие».

Вот так. Никогда ведь не признается честно: «Я не понял», — а сразу намерен наповал сразить. Ну что ж. Надо, видимо, четко размежеваться и с утилитаризмом, пройдя между очередными пропастями метафизики: наукой ради науки «аристократов»-интеллектуалов и утилитаризмом «плебеев»-технократов.

В свое время Д. Свифт в «Путешествии Гулливера» едко высмеивал занятия ученых в академии фантастического города Лагадо за их, выражаясь современным языком, оторванность от практики. Однако большинство высмеянных Свифтом занятий оказались в дальнейшем вполне реальными и отнюдь не бесплодными. Например, К. А. Тимирязев так начал свою лекцию в Лондонском королевском обществе: «Когда Гулливер первый раз осматривал академию в Лагадо, ему прежде всего бросился в глаза человек сухопарого вида, сидевший, уставив глаза на огурец, запаянный в стеклянном сосуде. На вопрос Гулливера диковинный чело век пояснил ему, что вот уже восемь лет, как он погружен в созерцание этого предмета в надежде разрешить задачу улавливания солнечных лучей и их дальнейшего применения. Для первого знакомства я должен открыто признаться, что перед вами именно такой чудак. Более тридцати лет я провел, уставившись если не на зеленый огурец, закупоренный в стеклянную посуду, то на нечто вполне равнозначащее — на зеленый лист в стеклянной трубке, ломая себе голову над разрешением вопроса о запасении впрок солнечных лучей…» Вряд ли нужно пояснять значение открытия Тимирязевым функции хлорофилла.

Современный утилитарист-технократ усвоил себе, что ученые могут быть весьма полезны. Но он требует от них максимальной и незамедлительной отдачи; в случае же их «уклонения», ухода в свои собственно научные проблемы, он недоверчиво ворчит: «Ни к чему, мол, нам все эти самовыражения». И такой подход, действительно, подрезает науке крылья.

В качестве альтернативы узкому практицизму обычно противопоставляют точку зрения вроде высказанной академиком М. Лаврентьевым: «Бесполезных открытий не бывает! Нельзя говорить ученому: прекрати свои поиски, потому что сегодня они не нужны промышленности. Они будут нужны. Отбрасывая с пренебрежением исследования, которые сегодня кажутся отвлеченными, но направленными на разгадывание тайн природы, мы рискуем слишком много потерять, ибо вслед за познанием неведомых сил природы всегда идет овладение этими силами».

Однако такой взгляд, в целом верно противопоставляемый утилитаристскому «комплексу ограниченности», можно, если не сделать определенные уточнения, исказить так, что он приведет к «комплексу неопределенности»: исследуй все подряд, когда-нибудь пригодится. Но ведь в практической жизни мы так не поступаем. Мы все-таки прежде всего решаем неотложные проблемы, хотя в идеальном случае и подчиняем их некой дальней цели. Так почему же в теории мы должны заниматься всем, что «бог на душу положит», оставляя нерешенными неотложные дела? Неужели только потому, что теорию труднее проконтролировать?

Весь вопрос здесь, конечно, в том, что понимать под неотложными делами. Ясно, что понимание их будет разным у человека, стремящегося к оптимальному планированию человеческой деятельности в целом, и у прагматика, у которого неотложность диктуется только повседневной текучкой. Ясна также, видимо, и разница в том, какой из этих «неотложностей» будет служить наука. Если первой, то вывод можно сформулировать так: вообще бесполезных открытий не бывает, но на данном этапе развития общества всегда следует выделить основное звено (как любил говорить В. И. Ленин), главные задачи общественно-производственной деятельности, которые определяют собой направление развития науки. Иными словами, любая информация когда-нибудь может пригодиться, но в данных конкретных условиях рост любой информации не является абсолютным благом, ибо может напоминать и рост Геракла, и рост Гаргантюа, и рост раковой опухоли.

«Но, — возразил Скептик, — ведь очень полезный результат можно получить и на совершенно неожиданном направлении. Неужели вы хотите абсолютно точно и до любых деталей спланировать развитие науки?»

«Во-первых, — ответил Философ, — смотря что понимать под планированием. Такое планирование, когда ученый должен на пять лет вперед предусмотреть, какие приборы ему могут понадобиться, ничего, кроме вреда, не приносит. Планирование должно быть достаточно гибким, чтобы, подчиняя работу главной цели плана, не сковывать инициативу в конкретных обстоятельствах, не принимать бюрократические формы».

С. А поиск в любом возможном направлении вы отрицаете?

Ф. Это уже во-вторых. На мой взгляд, чем бы человек ни занимался, если основная цель его общественной и личной деятельности постоянно светит в сознании, то все притягивается к ней, все делается в свете этого дальнего прицела, даже если сразу и не осознается, что дело обстоит именно так. Но есть люди, для которых движение по маршруту смерти подобно. Им хочется вольно бродить, собирать цветы и неожиданно наталкиваться на «сумасшедшие идеи».

С. И что же, их вы тоже хотите спланировать?

Ф. Нет. Каждый хорош на своем месте. Наверное, нужны и такие люди, которые могли бы заняться исключительно производством идей: любых, без всякого плана. Другие же специалисты смогут сопоставить этот «урожай» идей с реальными нуждами сегодняшнего дня. Однако это не путь науки в целом, а лишь одно из ее направлений, наверное, очень важное, но не единственно нужное — направление дальнего поиска.

С. Даже неопределенность вы хотите поставить в рамки определенности. Б-р-р… Это и есть вселенная философа?! Не хотел бы я жить в столь хорошо организованной вселенной…

Ф. Ничего, скептическое «cum grano salis» (ко всему относиться «с крупинкой соли», с ироническим сомнением) там тоже найдет свое место. Только скептик никогда не сумеет правильно определить место сам — для этого нужны положительные идеалы и уменье видеть общие ориентиры, а не просто подмечать забавные мелочи.

СПОР О СПОРЕ

Студенты одного из университетов решили создать дискуссионный клуб, где можно было бы обсудить интересующие их проблемы общественной жизни, науки, искусства. Первое заседание они посвятили методологии спора: как надо проводить дискуссии, чтобы они дали наиболее эффективные результаты. Некоторым такая прелюдия к деятельности клуба казалась излишней: надо, мол, сразу спорить по существу конкретных проблем. Однако они не учитывали, что разное понимание существа дела и того, что означает «спорить по существу», превращает порой дискуссию в пустую перебранку или в разговор на разных языках.

Первое же заседание показало, что оно ненамного отличается от ситуации, описанной в басне И. Крылова «Лебедь, Рак и Щука».

Затравку дискуссии дал молодой скептик. Говорил он гладко, с усталым спокойствием и, видимо, получал большое удовлетворение от самого процесса речи. «Спор помогает, — изрекал он, — его участникам лишь отточить собственное мнение. Надеяться на успешное взаимопонимание наивно. Невозможно уточнить все употребляемые в споре понятия, а каждое из произносимых слов вызывает в сознании собеседников совершенно разные индивидуальные ассоциации». Среди возгласов возмущения в ответ прозвучал, между прочим, один вопрос, который наш скептик счел удобным понять за тонкую шутку и оставить без внимания: «А вы, сообщая свою точку зрения, тоже стремились только к самовыражению?»

Вопросы такого рода оказываются роковыми для всех субъективистов. Действительно, если ты говоришь всерьез, то рассчитываешь, конечно, на то, что тебя так или иначе поймут. А если ты в это не веришь, то зачем вообще сотрясаешь воздух: разговаривай про себя. Или, как заметил логик Людвиг Витгенштейн: «То, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно, а о чем невозможно говорить, о том следует молчать».

Спор — явление социальное. Он ведется для выработки конструктивных решений, в которых заинтересованы его участники. Если же интересы участников в корне противоречат друг другу, то он теряет смысл. Можно доказать мелкому буржуа, что фашизм не способствует удовлетворению его потребностей, но бесполезно доказывать преимущества коммунизма убежденному хищнику фашисту или достоинства честности человеку, принявшему за аксиому свое «право» на ложь. Поэтому в начале спора надо установить хотя бы минимальную общность интересов спорящих: пусть они искренне не принимают противоположные решения вопроса, но так же искренне стремятся к объективной истине. Если же кто-либо стремится лишь к личной победе во что бы то ни стало, к самоутверждению и посрамлению оппонента, то такой спор становится уже элементом конкуренции («спор» соперничающих вожаков в обезьяньем стаде), а не взаимного сотрудничества.

Спор не является самоцелью. Он оправдан в тех случаях, когда у спорящих, с одной стороны, есть определенные разногласия и неясности, а с другой — реальная возможность разобраться в них и устранить их. Когда же для решения спора нет необходимой информации и принятие решения связано с риском, то лучше принять недостаточно совершенное решение, чем, продолжая спорить, «митинговать» и не принимать никакого решения. И хотя существует афоризм: «В споре рождается истина», это не значит, что спор является абсолютно необходимым и самым лучшим способом достижения истинного знания.

Конечно, лучше, когда люди настолько хорошо понимают друг друга, что им не приходится тратить времени на дискуссии. Спор — средство вынужденное, но уж если приходится им пользоваться, делать это надо умеючи.

Из признания социальной природы словесного спора вытекают все остальные предъявляемые к нему требования. Попробуем сформулировать некоторые правила конструктивного спора.

Уясни цель спора. Поставь перед собой простой вопрос: зачем ты дискутируешь на эту тему? Если, например, ты споришь о том, побывали ли на Земле пришельцы из космоса, то что движет тобой? Жажда необычного? Интерес исследователя к необъясненным фактам? Желание получить новую информацию (узнать различные точки зрения)? Подтвердить этим допущением какую-то другую гипотезу (допустим, о происхождении культуры инков или Тунгусского метеорита)?


Вселенная философа (с илл.)

Цель спора определяет его характер (последовательная защита своего тезиса, в истинности которого ты уверен, или принуждение противника вести такую защиту своих взглядов, или спор-поиск: «Допустим, что…», «А что получится, если…» и т. д.).

Четко сформулируй свой тезис, осознай возможности и наметь план его доказательства. По поводу любой темы в голове может быть множество мыслей, иногда перебивающих друг друга. Раздели их на две группы: доказываемое и доказывающее. В том, что тебе вообще хотелось бы доказать, выдели то, что нужно и можно доказать именно сейчас. Пусть тебе хочется заявить категорически, что «инопланетный разум существует». Но, взвесив реальные доводы и цель дискуссии (подготовить сознание к восприятию различных явлений, с которыми человек может столкнуться в космосе), ты сформулируешь тезис иначе: «Инопланетный разум возможен».

Затем надо навести порядок в доказывающем материале, то есть мысленно расположить аргументы в такой последовательности, чтобы, двигаясь шаг за шагом по их цепочке, вывести из них доказываемое положение. Очень полезно помнить «правила стиля мышления», сформулированные методологом математики Д. Пойа: «Первое правило стиля — знайте то, что вы хотите сказать. Второе правило — контролируйте себя, когда вам надо высказать две мысли. Выскажите сначала одну, затем другую, не говорите обе одновременно».

Трезво оцени противника. Предполагаются осознание его тезиса, оценка его аргументации (логическая оценка) и отношения к спору (ищет ли он истину и конструктивное решение — этическая оценка).

Довольно часто беспристрастный наблюдатель имеет все основания спросить: о чем, собственно, спор? Противники доказывают различные, но отнюдь не исключающие друг друга вещи. Если биохимики называют систему живой в том случае, когда она состоит из белков и нуклеиновых кислот, а кибернетик говорит то же самое, если система может вырабатывать условные временные связи, позволяющие ей сохранять себя путем изменения поведения в изменяющейся среде, то спор их излишен (хотя он и продолжается до сих пор). Один определяет жизнь по составу системы, а другой — по ее структуре и функции. Здесь надо синтезировать, а не противопоставлять.

В подобном споре противники занимают такие позиции, что им кажется, будто бы они видят разные и взаимоисключающие друг друга явления. Им целесообразнее перейти на третью позицию, с которой хорошо видно, что речь идет о разных, но связанных друг с другом сторонах одного и того же предмета.

Не считайте противника дураком, даже если его тезис кажется вам совершенно непонятным или даже если он действительно более ошибается, чем прав.

Никогда не изрекайте сразу: «Надуманно», «Схоластично» и т. п. вместо того, чтобы честно признаться: «Пока мне не совсем понятно». Ведь были же у вашего оппонента какие-то основания прийти к своей мысли, и эти основания надо найти. Если они ошибочны, покажите, где и на чем противник споткнулся.

Такому отношению к дискуссии учил Ленин. «Философский идеализм, — писал он в статье „К вопросу о диалектике“, — есть только чепуха с точки зрения материализма грубого, простого, метафизичного. Наоборот, с точки зрения диалектического материализма философский идеализм есть одностороннее … развитие (раздувание, распухание) одной из черточек, сторон, граней познания в абсолют, оторванный от материи, от природы, обожествленный. Идеализм есть поповщина. Верно. Но идеализм философский есть („вернее“ и „кроме того“) дорога к поповщине через один из оттенков бесконечно сложного познания … А у поповщины (философского идеализма), конечно, есть гносеологические корни, она не беспочвенна, она есть пустоцвет, бесспорно, но пустоцвет, растущий на живом дереве, живого, плодотворного,… человеческого познания».

Так что не отбрасывайте точку зрения противника с порога, но схватите ее суть и, если эта суть ошибочна, спокойно положите его на лопатки. Поставьте, наконец, себя на его место. Вы прибежали с идеей, которая кажется вам замечательной, а в ответ слышите: «Чепуха какая-то» или: «Запятую не там поставил».

Если противник не вникает в аргументы оппонента и преследует только одну цель — выиграть спор, остаться победителем, то дискуссия с ним бесполезна. Лучше поберечь энергию, а для эмоциональной разрядки сыграть в волейбол.

За нежеланием слушать оппонента часто стоит сочетание невежественности с большими претензиями. Сторонники Т. Д. Лысенко в полемике с генетиками не затрудняли себя поисками серьезных аргументов, но просто обвиняли их в «буржуазной реакционности», «антинаучности» и т. п. На такую «критику» биолог А. С. Серебровский справедливо Ответил, что заявление «хромосомная теория — это ерунда, менделизм — это ерунда… показывает вовсе не „научную революционность“, а просто недостаточное знакомство с фактами, неумение делать выводы из фактов и т. д. … Тем, кто не дает себе труда проработать накопленный наукой богатейший и готовый материал и объявляет его „спорным“, мы должны напомнить одну почтенную даму, которая говорила: „Астрономия, астрономия, а что такое астрономия — неизвестно!“ Но из того, что этой даме неизвестно, что такое астрономия, вовсе не вытекает, что спорным является движение Земли вокруг Солнца и другие завоевания этой науки». Однако лысенковцев не смущала констатация их невежества, ибо стремились они не к истине, а к вытеснению своих противников. Прошло время, и в биологии восторжествовала истина, а не конъюнктурные соображения.

Уточни употребляемые понятия. «Понимайте значение слов, — учил немецкий мыслитель Лейбниц, — и мир будет избавлен от множества ошибок».

Представим себе такой диалог.

— Современная наука показала, что создание искусственного мозга, способного мыслить, вполне реально.

— Вы абсолютизируете кибернетику. Во-первых, мыслит не мозг, а общественный человек, наделенный мозгом. Во-вторых, целый ряд особенностей работы мозга зависит от его белкового состава.

— А вы недооцениваете кибернетику и противопоставляете реальным возможностям какие-то схоластические общие соображения. И т. д.

Спор явно пошел не по тому руслу. Очень скоро его участники разругаются и обиженно замолчат. Они не поняли друг друга. А почему? В частности потому, что в начале разговора не было уточнено, что понимает каждый из них под словами «искусственный» и «мышление». Первый под словом «искусственный» понимал «созданный человеком», а второй — «состоящий не из белка». Первый, говоря «мышление», подразумевал способность к совершению логических операций, а второй понимал под мышлением сознание в полном объеме, с учетом его человеческой специфики (социального происхождения эмоциональной окраски и т. д.). Первый подразумевал комплексный научный подход, а второй свел его к структурному кибернетическому подходу.

А вот пример несколько из другой области. Илья Эренбург вспоминает такой эпизод из времен гражданской войны. «Однажды я увидел толпу возле листка, который назывался „Декрет № 1 о демократизации искусств“. Кто-то читал вслух: „Отныне вместе с уничтожением царского строя отменяется проживание искусства в кладовых, сараях человеческого гения — дворцах, галереях, салонах, библиотеках, театрах“.

Бабка взвизгнула: „Батюшки, сараи отбирают!“ Очкастый человек, читавший „декрет“ вслух, разъяснил: „Про сараи ничего не сказано, а вот библиотеки закроют, ну и театры, конечно“».

Листок был сочинением футуристов, и внизу значились подписи: Маяковский, Каменский, Бурлюк. Имена ничего не говорили прохожим, зато все знали магическое слово «декрет». Действительно, «знали» каждый в меру своей недоинформированности, засоренности и неточности своего мышления.

Уточнить употребляемые понятия — это значит точно перечислить те признаки, которые всплывают в сознании при произнесении данного слова. Понятие будет определено верно, если эти признаки необходимы и достаточны для отличения определяемого предмета от других предметов этого же рода.

Несмотря на кажущуюся простоту и даже «формальность», это очень ответственная операция. Иногда от нее отказываются, ссылаясь на глубину и неисчерпаемость реальных явлений, которые будто бы нельзя «втиснуть» в «дефиниции». На деле за этим стоит леность мышления и претензия на бездоказательное доверие к собственным туманным «глубинам».

При решении определенной задачи число признаков предмета, имеющих актуальное значение, вполне конечно, и их необходимо отчетливо осознать. Правда, не всегда это удается сделать, и нам часто приходится оперировать с «размытыми» понятиями, содержание которых мы представляем лишь приблизительно. В таких случаях нужна особая осторожность, и если, натолкнувшись на островок неизвестности, не удается выработать некоторой интуитивной общей платформы, то лучше вообще прекратить спор до получения необходимой дополнительной информации.

А как быть с субъективной многозначностью любого слова, с индивидуальностью вызываемых им образов и ассоциаций? Здесь свои коррекции вносит практика.

Пусть слово «лошадь» вызывает у меня в сознании образ скакуна, а у вас — скульптуру на Аничковом мосту в Ленинграде. Но, право же, это несущественно, если у нас общая задача: запрячь эту самую лошадь. И чем больше мы сведущи в этом деле, тем больше будет и взаимопонимания в разговоре.

Специалисты понимают друг друга с полуслова, ибо общая деятельность заставляет их одинаково видеть предметы этой деятельности. Если же вы никак не можете договориться, то это верный признак того, что у вас деятельность разная, интересы разные, или вообще нет никаких конкретных интересов, кроме как продемонстрировать свою непонятость. За этой демонстрацией стоит, как правило, весьма корыстный интерес.

Наиболее яркой формой спекуляции на неопределенности является религиозный обман. Недаром патриарх Алексий утверждает:. «Когда догмат становится слишком понятным, есть все основания подозревать, что он берется не во всей его божественной глубине» (читай: теряет свою силу затуманивать мозги).

Не употребляйте эмоциональных «аргументов». Борьба взглядов в споре не должна уподобляться борьбе взглядов самцов гориллы: кто кого переглядит (высмеет, поставит в неловкое положение, скажет более «веско» и «убедительно» и т. д.). Убедительность должна подкреплять доказательность, но не заменять ее.

Станислав Чекунов, молодой рабочий, делясь в «Комсомолке» своим опытом изучения ленинских работ, так передает впечатление от полемики Ленина с народником Михайловским.

«Можно ведь было, искренне любя и почитая Маркса, с пафосом одернуть Михайловского или кого там еще: „Эй, вы, не трогайте Маркса! Он гений!“ Но вряд ли был бы толк от такой „защиты“. Потому что так. „защищать“ Маркса не значит еще быть марксистом. Это всего только быть поклонником, пускай и восторженным, благоговеющим, но — поклонником. Восторг, азарт — чувства непрочные, быстро тающие. Ленин же своим личным примером дает блестящий урок, что значит быть подлинным марксистом».

Действительно, страстность ленинской полемики всегда зиждется на фундаменте железной логики.

Эмоционализм (преобладание эмоционального нажима над логическими аргументами) в споре имеет много разновидностей. Одна из них — «религиозное мышление» или «табу-логика». Религиозный деятель Лютер утверждал: «Коперник говорит глупость, что Солнце нельзя остановить, ибо в библии сказано, что Иисус Навин остановил Солнце».

«Доказательствами» такого типа пользуются не только верующие люди, ибо не только положения религии можно превратить в догму, не подлежащую критике. У догматиков вырабатывается особое чутье к возможным покушениям на их идолы; они уже неспособны следить за логикой спора, учитывать новые факты. Малейшее противоречие с тем пунктиком в сознании, на беспристрастное рассмотрение которого наложено табу, — и в мозгу загорается зловещий красный огонек: «Так говорить нельзя!»

Но есть и более рафинированные формы. На заседании дискуссионного клуба, о котором шла речь, я вкратце высказал многое из того, о чем пишу здесь. Особый упор сделал на критику эмоционализма, который может принести эффектную «победу», но не способствует достижению истины. Постарался показать, что спор может и должен вести к взаимопониманию. Возражая мне, молодой человек, начавший дискуссию, сказал так: «Философ нарисовал нам оптимистическую картину. Ну что ж, философы — они склонны к оптимизму…» (подразумевай: казенный, мол, этот оптимизм, профессия к нему обязывает). Опровергнуть мои аргументы он не смог, но эмоциональное сомнение, бесспорно, заронил. Внимательный читатель заметил, что и я не отказался от некоторых эмоциональных штришков, рисуя портрет своего оппонента. Но, надеюсь, не в качестве замены ими логических аргументов.

Контролируй ход спора. В дискуссии часто появляется соблазн свернуть в сторону, и тогда она легко превращается в поток ассоциаций, а то и в салонный, светский разговор. Конструктивный спор подобен решению математической задачи: тезис должен быть шаг за шагом выведен из аргументов, как решение из условий задачи. Еще лучше сравнить его с задачей шахматной: доказать свой тезис — значит поставить противнику мат, а движение аргументов должно привести к этому результату, как умелое передвижение шахматных фигур к постановке мата. В этом отношении спор — игра, совершаемая по правилам логики. Но необходимость соблюдения при этом и правил этики превращает эту игру в серьезное дело.

И, наконец, учитывай положительные результаты спора. Пожалуй, не было случая, чтобы в результате серьезного спора я не усвоил для себя чего-то полезного. Я благодарен судьбе за то, что она часто сталкивала меня с сильными противниками, стоящими на других, чем я, и поначалу непонятных для меня позициях. Нет худшей траты времени, чем проспорить, не вступив в «обменную реакцию» и ощутив лишь бессилие своих аргументов, отсутствие доброй воли у оппонента к их восприятию или свою неподготовленность к восприятию его аргументов. Результаты спора имеют по крайней мере троякий характер: партнер в споре кое-что понял из того, что говорил я (иногда такую «победу» считаю единственным достойным результатом); я кое-что понял из того, что говорил противник (порой это более важно, чем первое); оба мы (или каждый по отдельности) сформулировали новые проблемы, вытекающие из нашего спора.

Если не достигнуто ни одного из этих результатов, то считайте, что спора не было — было словопрение.

Положительные решения и новые проблемы, как результаты спора, должны находиться в определенном равновесии. Если для вас все ясно и нет никаких проблем — это опасный симптом догматизма, застоя мысли. Если же вы видите ценность только в проблемах, то не спорите ли вы ради спора, не превращаете ли вы спор из орудия постижения действенной истины в самоцель и очередное хобби?

Но противоположности сходятся, и из одной метафизической крайности легко шарахнуться в другую. Участник очень интересного спора, описанного английским логиком И. Лакатасом в книге «Доказательства и опровержения», так резюмирует свою эволюцию: «Но вначале у меня не было проблем! А теперь у меня нет ничего, кроме проблем!»

Ах, метафизика, везде-то она воздвигает свои Сциллы и Харибды…

ПЕРЕЖИВАНИЕ

ЧУВСТВО БЕЗБРЕЖНОСТИ

Двое идут по заснеженному вечернему городу… Один внимательно примечает все детали окружающего: и как одеты люди, и какова высота новых домов, что есть в витринах магазинов; он точно запоминает маршрут и легко найдет дорогу назад. Другой видит только «черный ветер, белый снег», и ему хочется слиться с ними, раствориться в них. Первый увидел зеленый огонек такси и делится своими впечатлениями о марке этой машины, Второй не отвечает. Его поразило удивительное сочетание красок: зеленый огонек на фоне последней багровой полоски зимнего заката, поглощаемого наступающей тьмой. Не подумайте, что первый трезв, а второй немного выпил. Нет, один из них познает, а другой переживает.


Вселенная философа (с илл.)

Переживает? Не пустая ли это трата времени в наш век космических скоростей? Прежде чем ответить на этот вопрос, отметим, что, как бы там ни было, люди тратят на переживания очень много времени и сил. Мы не упускаем счастливого случая испытать эмоции в, так сказать, стихийной форме: «Радость у человека, — говорит В. Песков, — может вызвать и большое событие, и незначительный случай, мимолетное слово, звук, тишина, цвет неба, форма резного наличника на окне мелькнувшей по дороге избы…»

Но если цвет неба — это подарок природы, то резной наличник надо сделать. И на создание вещей типа этого резного наличника мы тратим, пожалуй, не меньше времени, чем на создание бесспорно полезных стен и крыш над головой. На это обращал внимание еще Лев Толстой в своей статье «Что такое искусство?»: «…На поддержание искусства… даются миллионные субсидии от правительства на академии, консерватории, театры… В каждом городе строятся огромные здания для музеев, академий, консерваторий, драматических школ, для представлений и концертов. Сотни тысяч рабочих — плотники, каменщики, красильщики, столяры, обойщики, портные, парикмахеры, ювелиры, бронзовщики, наборщики — целые жизни проводят в тяжелом труде для удовлетворения требований искусства, так что едва ли есть какая-нибудь другая деятельность человеческая, кроме военной, которая поглощала бы столько сил, сколько эта… Что же здесь делается и для чего и для кого?»

Начнем с того, что познание и переживание в определенной мере противоположны друг другу. Это отчетливо сознают те, кто занимался и тем и другим. Гёте, например, признавался: «…философия (под философией он имел в виду науку в целом. — В. С.) разрушает у меня поэзию, я думаю потому, что она загоняет меня в объект».

Великолепное объяснение! Действительно, ученый добывает новые знания, чтобы создавать с их помощью вещества, строить дома и машины, выращивать растения. Дает ли аналогичную информацию созерцание цвета неба или резьбы по дереву? Учит ли переживание прекрасного тому, как преодолеть небесные просторы, каков состав атмосферы и каковы секреты мастерства резчика?

Очевидно, что нет. Оно дает нечто совсем другое, нужность которого не так бросается в глаза, как нужность научных знаний.

Знание непосредственно относится к объекту, к миру, а переживание выражает отношение человека к миру (субъекта к объекту). Поскольку первое можно выразить более определенно, постольку дело не обходится без метафизиков, которые начинают преувеличивать противоположность между знанием и переживанием, доводя их до полного разрыва. Если, мол, искусство не дает таких же знаний, как наука, то это никчемное искусство. Эта тенденция очень ярко проявляется, например, в манере «критики» произведений поэзии некоторыми вполне грамотными, но не понимающими сути дела людьми. В статье Марка Соболя «Позвольте не согласиться…» приводится пример такой «критики». Читатель цитирует стихи Игоря Шкляревского:

Нас думать учат города,

но чувство времени живое

нам дарят звездная вода

и одиночество лесное.

Неужели надо доказывать, что это отличные строки? Оказывается, надо. Критически настроенный читатель заявляет: «Мне эти строки представляются несуразицей по трем причинам. Во-первых, „думать учат“ семья, школа, среда (не обязательно городская). Во-вторых, „звездной воды“ нет, есть атмосферная. И в-третьих, одиночество в лесу ли, в степи, на реке, на озере и т. п. не даст полноценного ощущения „живого времени“». Критик глубоко заблуждается. И как обидно, что заблуждение это подается в такой безапелляционно-самоуверенной форме. Он не понимает, что поэтические строки преследуют совсем иную цель, чем, скажем, урок о роли воды в природе и классный час о роли среды в воспитании мышления учащихся. Они не дают таких сведений о перечисленных объектах (думаний, городах, воде, одиночестве и т. д.), которые позволяли бы нам немедленно приступить к планировке города, дистилляции воды или к борьбе с индивидуалистическим одиночеством. Но они дарят нам образ, который закрепляет в душе ощущение различия между деловой жизнью города, дающей нам знание, и единением с природой (конечно же, не обязательно в лесу!), когда звезды смотрятся в ночную (конечно же, атмосферную!) воду. И не умение измерять время, а именно «чувство времени живое» приобретает тогда человек.

Но, простите, измерение времени — это точная и полезная процедура. А что дает какое-то мистическое чувство?

Мистическим оно кажется лишь тому, кто его лишен. Например, в «Четвертом ледниковом периоде» Абэ Кобо, рационалисту-учителю, казалось совершенно ясным, что «считать воздух чем-то большим, нежели простое промышленное сырье, значит впасть в мистицизм». Но его ученик не мог смириться с этим, в движении воздуха, в ветре он почувствовал «нечто большее, чем промышленное сырье. Учитель ошибается. И юноша решил, что он еще раз сам проверит, музыка ветер или нет».

Так для чего же все-таки надо ощущать ветер как музыку, обладать «живым чувством времени» и заниматься прочими «несуразицами»?

Затем, что знание об атмосферной воде вооружает нас средствами, а умение почувствовать звездную воду формирует в нашей душе цели, наше отношение к миру. В частности, такое, что мы не будем смотреть на воду и воздух только как на промышленное сырье и не погубим тем самым планету. Такое, что человек будет ощущать свое единство с миром, свои корни в нем и не станет превращать его в экспериментальный сарай, где можно «занятно» провести время. Такое, что в нашей душе будут зреть доброта, чувство прекрасного, мудрость. А все это несколько отличается от суммы сведений, которые можно записать и в памяти машины.

«Представим роботов, — пишет Вл. Солоухин, — запрограммированных даже и на саморазмножение, но у которых нет связей (то есть проводочков) на человеческие понятия любви, ненависти, дружбы, грусти, тоски, мечтания. Или — еще проще — обыкновенной физической боли. Читая наши книги и встречая в них слова „тоска“, „любовь“, „боль“, они недоумевали бы, что это такое, и в конце концов назвали бы все это очень удобным словечком — „сверхъестественное“». А отсюда уже один шаг до ситуации, описанной Рэем Брэдбери в «451º по Фаренгейту», или, говоря проще, до реализации лозунга «Собрать все книги да и сжечь» (разумеется, только те, которые содержат в себе «сверхъестественное» и прочую «несуразицу»).

При этом надо только учесть, что несуразица есть нечто не соответствующее разуму. А разум, помимо точных сведений рассудка, включает в себя обладание общим отношением к действительности. Это же последнее не может быть сконструировано из одних точных знаний. Оно должно выкристаллизоваться в насыщенном растворе человеческих переживаний. Отсюда следует, что тот, для кого переживания несуразица, обладает лишь машинным рассудком, а не человеческим разумом. И следовательно, ему можно доверить только исполнение по заданной программе, а не принятие решений.

Очевидно далее, что, если человеческая душа не тождественна машинной памяти, то для ее созревания нужно время. Можно (и нужно) ускорять приобретение знаний, но это ускорение не может заменить собой созревание комплекса чувств, делающих человека человеком. И время, необходимое для этого, не уменьшается в век космических скоростей. Пожалуй, даже должно увеличиться, ибо и человек и мир становятся сложнее. В одной из книг писалось: «Интенсивная мозговая деятельность на протяжении очень коротких отрезков времени исключает глубокие и неторопливые размышления, которые необходимы для формирования личности. Длительность — это залог культуры». (Подчеркнуто мной. — В. С.).

Между тем пренебрежение к миру переживаний дает себя знать в наше время в самых различных областях жизни. Остановимся только на одном примере: дискуссии, развернувшейся вокруг педагогического эксперимента в семье Никитиных. Этот эксперимент основывается на убеждении Б. П. Никитина, что для максимальной реализации способностей, заложенных в человеке, необходимо их раннее развитие. И вот кадр из фильма «День в семье Никитиных»: маленькая Аня, повиснув вниз головой на перекладине, читает букварь, который перевернутым держит перед ней старшая сестренка. Антон, раскачиваясь на кольцах, высчитывает, сколько будет 2 в 17-й степени, и выкрикивает вперемежку какие-то английские слова. Хорошо это или плохо?

Бесспорно, что в этом эксперименте есть нечто рациональное: надо искать те возрастные периоды, когда раскрытие тех или иных способностей осуществляется с наибольшим успехом. Но надо ли делать кумир из быстроты усвоения и количества усвоенных знаний и навыков? Ведь при таком подходе все, что мешает достижению этих целей, начинает рассматриваться только как помеха. Заметив, что между тремя и пятью годами осуществление задуманной программы продвигается у его детей медленнее, Борис Павлович Никитин говорит «Вот это простаивание заслуживает целой диссертации» — «С какой точки зрения „простаивание“?» — спрашивает полемизирующая с ним Т. Снегирева. И продолжает: «Сказки?» — «Мистический вздор! — с достаточной твердостью говорил Борис Павлович позже. — Сказки уводят в сторону… Что такое кукла? Совершенно бесполезная игра. И в три года кукла, и в пять та же кукла… У моих детей только „развивающие игры“».


Вселенная философа (с илл.)

Развивающие знания и навыки. Но груз одних лишь знаний и навыков без одновременного формирования эмоций, созревания чувств очень скоро дает себя знать: обеднение эмоциональной жизни, возможность неврозов, неравномерное развитие личности в целом.

Представим себе двух людей. Один все время чем-то занят, ему некогда задуматься, оглянуться, прочувствовать прошлое, помечтать о будущем. Другой частенько «простаивает», занимаясь этими «ненужными отвлечениями». Кто будет результативнее в конечном счете? Первый (если его не контролировать все время извне) закружится в беличьем колесе «заданной программы», второй выйдет на верный путь и пойдет по нему с человеческим достоинством во имя своих (изнутри выросших) целей и своими (для этих целей найденными) средствами. Игры и сказки ребенка — не такое же ли это «простаивание»: потеря в быстроте, приобретение в основательности и гармонии?

Мысль эту можно хорошо проиллюстрировать миниатюрой Ю. Куранова «Листья»:

«Те самые листья, которые так недавно шумели высоко под облаками, теперь летят ко мне под окно.

— Куда вы летите?

Они толпятся у завалины торопливой золотой стаей. Они силятся поведать мне что-то. Но я не понимаю речей их.

— О чем вы?

Тогда они летят к малышу, который сидит посреди дороги и возводит из пыли какие-то лиловые города. Они окружают его. Они вспархивают ему на локти и на плечи. Он улыбается им, он подбрасывает их, он их ловит. Он ни о чем не спрашивает. Они ничего ему не говорят.

Они поняли друг друга.

Они просто играют».

Просто играют? Да, но в этой «простой игре» формируется великое чувство единения человека с миром, чувство причастности к развивающейся гармонии вселенной. Древние выражали это чувство в образе Антея, припадающего к матери Земле и черпающего от нее новые силы. Михаил Пришвин назвал его чувством родственного внимания. Нет, пожалуй, поэта, который не посвятил бы ему своих строк.

Какая-то непонятная тяга заставляет поэтов писать о своем желании окунуться в природу, слиться с ней, раствориться, затеряться. «Бегство от реальной жизни», — сказал бы, наверное, цитированный выше противник «звездной воды» и «одиночества лесного». Нет, не бегством было для Антея прикосновение к Земле. И не страх перед жизнью, а трепетная любовь к ней звучит в стихах Сергея Есенина:

Край любимый! Сердцу снятся

Скирды солнца в водах лонных,

Я хотел бы затеряться

В зеленях твоих стозвонных.

А вот строчки из стихотворения Евгения Винокурова «Тяга к беспредельности»:

…И ты идешь, велик и одинок.

Тебя вбирают в глубь себя просторы.

И наконец усвоенный совсем

И без остатка растворясь в пейзаже,

Ты станешь вдруг невидим, глух и нем,

Но это ты и не заметишь даже.

Человек, погруженный в беспредельность, становится глух и нем к мелочной суете, невидим для всего ненужного и наносного. Безбрежный мир, которому он доверился, очищает его от приставшей грязи и щедро поит его из своих вечных родников.

Об этом же говорил и М. Пришвин: «А когда явится утренняя бодрость, открываешь окно, слышишь бормотание тетеревов, клики скворцов, видишь напряженные соком шоколадные ветки берез, серые гусеницы зацветающих осин, …чувствуешь себя победителем всего в себе мелкого и по себе понимаешь, почему возрождался Антей, прикасаясь к Земле».

Чувство Антея, чувство своего глубокого родства с миром я называю чувством безбрежности. Его можно назвать прачувством, ибо оно относится к остальным переживаниям так же, как философия к частнонаучным знаниям: философия дает человеку знание о его месте в мире, намечает общие ориентиры в его деятельности, взятой в целом; чувство безбрежности дает ему живое ощущение этого места, настраивает его на связь с миром, на развивающуюся гармонию внутри себя и в своей деятельности.

Знание дает нам в руки программу деятельности, а переживание — ее общий настрой. Машина обладает только программой, а для человека та или иная программа лишь средство ради достижения целей, которые уходят корнями в его общее отношение к миру. И это общее отношение, общий настрой формируется глубокими внутренними переживаниями. «Я думаю, — говорил К. Паустовский, — что мир в равной степени достоин медленного и плодотворного созерцания и разумного мощного действия. Созерцание — одна из основ творчества и любви к земле, в первую очередь к своей, отечественной».

Говоря о взаимодействии науки и искусства (наука — высшая форма знания, искусство — высшая форма переживания), Б. Г. Кузнецов в своей книге «Этюды об Эйнштейне» замечает: «…Поэзия дает науке не элементы знания, а импульсы… Непосредственный эффект влияния поэзии (она здесь представляет искусство в целом) на науку — не научные концепции, а подход ученого к миру, не содержание научной теории, а черты научного темперамента». То же самое можно сказать и о влиянии любого переживания на любое познание.

Если переживания мелки, то глубина знания еще не обеспечивает глубины человеческой личности в целом, ее внутренней культуры.

Животворное ощущение своего единства с природой дает нам обновление, очищение, как бы рождает нас заново. Если человек лишен этого чувства, он не может быть целостной личностью. Пусть у него будет множество знаний, навыков, отдельных наблюдений — все это будет лежать рядом друг с другом, не объединенное в единое целое. И многие смогут воспользоваться этим складом для совершенно разных целей.

Только уловив душой «всеобщую сущность красоты», разлитую в мире, приобретает человек самую глубокую основу для объединения своих чувств и стремлений. Тогда он зажигается ненавистью к безобразному, к хаотическому, к тупому оскалу энтропии, стремящейся поглотить Гармонию жизни и разума. И борьба за превращение мира в ноосферу будет для него не общей фразой и не холодным выводом, а такой же внутренней потребностью, как потребность слушать музыку ветра, жить и дышать на зеленой Земле.

РОБОТЫ И ГУРМАНЫ

У Михаила Пришвина есть миниатюра, названная «Между делом». «По насыпи женщины шли за дровами в лес, а другие уже несли хворост. Женщины устали, но где-то и для них был май и все прекрасное, только не говорили они о мае. „Моя печка все принимает, — говорила одна женщина другой, — в моей печке все горит“. Нет, не осенью по слякоти несли женщины дрова, а в мае, среди начинающих зеленеть деревьев и первых цветов, и они были рады маю. Но если бы они могли заглянуть внутрь меня, идущего в будний день наслаждаться маем, больше! — посвятившего жизнь этому чему-то, что у всех между прочим… просто сказка. Вот оно что значит сказка: это то, что показывается нам „между делом“».

Как мыслитель Пришвин здесь непоследователен: и неловкость он перед женщинами чувствует за свое «между делом», и поверить ему хочется, что «и для них был май и все прекрасное», В другой своей миниатюре, «Сказка», он более прав: «Сказка — это момент устойчивости в равновесии духа и тела. Сказка — это связь с приходящим и уходящим… Мое дело в строительстве — писать свою сказку». Выходит, это его дело, а не «между делом»!

Но как художник он великолепно изобразил те пропасти, между которыми ему, истинному художнику, приходится проходить как по лезвию бритвы. С одной стороны обитают роботы, знающие только дело, для них красота — лишь детская сказка. С другой стороны резвятся духовные гурманы, превратившие наслаждение прекрасным в самоцель.

Что хуже? Рассуждая логически, обе крайности хуже. Но, подходя эмоционально, к роботам я могу испытывать жалость, к гурманам — ничего, кроме открытой неприязни.

Лики робота многообразны. Он может задавленно сгибаться под вязанкой дров, но уверенно повелевать механизмами. Он может даже признавать полезность сказки, но никогда не признает самостоятельной, независимой от узко понимаемого им дела ценности переживания. Английский социолог Э. Дж. Мишен с горечью пишет о типе современного ученого, для которого «…ничто не представляет очень большой важности, кроме одной, действительно жгучей проблемы — как вырвать у вселенной ее тайны. Для него, как и для его союзника-технократа, мир человеческих импульсов и эмоций есть нечто постороннее, к делу не относящееся». Это, так сказать, элементарный робот-интеллектуал. Но вот, например, В, Турбин в своей работе «Товарищ Время и товарищ Искусство» с таким узким пониманием дела, полностью исключающим переживание и искусство, не согласен. Он ругает позитивистов педантами и полагает, что они недооценили возможностей искусства. Но опять-таки на службе у науки: «…искусство ищет методов познания логики теперешнего мира, живущего по новым законам…». «Понадобится мобилизация всех передовых умов на изыскание, на зондирование методов, способных помочь людям освоить и закрепить достижения науки».

Эта позиция непоследовательна. Если искусство преследует абсолютно те же самые цели, что и наука, но только другими методами, это означает его неизбежную гибель или обрекает его на существование в качестве временного вспомогательного средства. В самом деле, методы науки несравненно сильнее в процессе познания, и любая познающая система предпочтет алгоритмы математики метафорам поэзии. Свести же метафору к одному из способов усвоения алгоритма — не знаю, согласится ли на это кто-либо из числа способных к созданию хоть сколько-нибудь стоящих метафор…

А если я скажу, что никаких методов искусство не ищет, что переживание красоты не менее самостоятельное дело, чем поиски истины и создание пользы? Не обвинят ли меня тогда в защите искусства для искусства?

Искусство имеет свою особую ценность, оно не является чем-то второстепенным, подсобным по отношению к познанию или технической деятельности. Но это не значит, что оно не зависит от человеческой деятельности в целом. Сторонники же «искусства для искусства» утверждают его якобы абсолютную независимость от деятельности общества. Робот видит в искусстве только подсобное средство. Гурман превращает его в самоцель.

Проявления духовного гурманства также весьма разнообразны. Наиболее примитивным его выражением является вторая часть известного требования: «Хлеба и зрелищ». Это мещанский взгляд на искусство только как на способ отвлечься и развлечься. Переживание здесь не возвышает человека, не дает общего настроя его деятельности, но лишь ненадолго разряжает тяжелую атмосферу застоявшейся скуки.

Рафинированным проявлением того же самого является взгляд на искусство только как на способ самовыражения. «Того же самого? — предвижу я протестующий вопль. — Как, вы ставите на одну доску пошлого потребителя зрелищ и утонченного создателя неповторимых образов?!»

Да, ставлю. Но не вообще, а в определенном отношении. Ваше дело судить, насколько это отношение, в котором я смею отождествлять примитивного мещанина и утонченного эстета, является существенным.

Примитив изрыгает: «Во дает!» — по поводу чужих трюков. Эстет в основном озабочен оригинальностью собственного самовыражения: «Во как я могу!»

Мне могут возразить, что возможности личности художника выражают здесь меру общечеловеческих возможностей, что художник демонстрирует не просто свои способности, но возможности Человека и гордится ими. Не будем здесь разбирать, как и у кого соотносятся гордость за себя и за Человека. Допустим, что искусство есть демонстрация возможностей Человека, игра этих — пусть очень больших — возможностей.

Я хочу спросить, ради чего эти демонстрации и игра?

Если в этой игре рождается определенный общий настрой, выкристаллизовывается общая направленность человеческой деятельности, я за нее. Если она превращается в самоцель, в самолюбование (собой ли, Человеком ли), — против. Различие же в уровнях квалификации, на которых осуществляется дегустация чужих трюков и любование собственными, представляется мне делом второстепенным. Более того, я рискну сравнить простого любителя зрелищ с начинающим алкоголиком, вылечить которого сравнительно нетрудно. Рафинированный эстет напоминает уже безнадежного наркомана.

Попробуем обосновать столь резкие сравнения. Современная наука находит общие закономерности в самых, на первый взгляд, непохожих явлениях. Поэтому отважусь еще на одну аналогию. В мозгу крысы открыли особый центр удовольствия. Вживили в этот центр электрод так, что, нажимая лапкой на педаль, крыса могла замыкать ток и раздражать этот центр. Животные предпочитали «чистое» наслаждение еде, сну и прочим «несовершенным» нормальным удовольствиям. Они без конца нажимали на педаль и погибали от истощения.

Братья Стругацкие в «Хищных вещах века» представили возможность использования этого открытия самим человеком и описали его как самый ужасный из всех возможных видов наркомании. Так вот, на мой взгляд, зрелище ради зрелища, переживание ради переживания есть ослабленный вариант того же самого.

Чистые деятельность и познание без переживания превращают человека в робота. Роботы могут обладать культурой производства, но полностью лишены культуры потребления. Они будут производить много вещей и не знать, как использовать их, чтобы эти вещи принесли человеку не вред, а благо.

Чистое переживание, оторванное от познания и деятельности, превращает человека в потребителя духовной продукции. Причем потребление это не дает импульса человеческой деятельности в целом и, превращаясь в самоцель, развращает человека, делает его недееспособным. Его уже ничто больше не интересует, кроме поисков еще более сильных ощущений.

Таким образом, мы снова выступаем против раздробления целостного человека, против абсолютизации отдельных моментов его целостной деятельности. «Свобода чувств, — верно замечает Ю. Рюриков, — такой же односторонний лозунг, если он взят сам по себе, как и лозунг свободы долга или свободы норм. Любой из этих лозунгов охватывает только „часть“ человека, он „частичек“. А настоящая свобода человека цельна — это и свобода его мысли, и свобода его чувства, свобода долга и желания, идеала и потребности».

Я выразил свое отношение к обеим метафизическим крайностям, и как философ «я все сказал». Но из опыта знаю, насколько искажаются общие философские положения, как только ими начинают оперировать на практике. И не удивительно. Ведь в этих положениях отражены чрезвычайно общие черты множества разнообразных явлений. В других своих чертах эти явления могут быть друг на друга совершенно непохожи. И поэтому, когда философская оценка распространяется на весь предмет, а не только на ту его часть, которая соответствует данному обобщению, происходят досадные недоразумения. Поэтому, применяя философские положения для анализа конкретных вопросов, надо еще и еще раз вспомнить о том, что тривиальность общих положений философии только кажущаяся. «Подумаешь, заслуга, — может сказать кто-нибудь, — выразил свое отношение к крайностям. Да то, что крайности приводят к нелепостям, знает любой школьник. И знает без всякой философии».

Верно. Но, во-первых, зная, что везде есть крайности, далеко не каждый может успешно обнаружить и правильно истолковать их в той или иной конкретной области. Так далеко не всякий, кто любит и знает искусство, верно понимает соотношение позиций «робота» и «гурмана» и видит причины, из-за которых люди встают на эти позиции.

Во-вторых, крайности, обнаруженные в определенной области, предстоит еще обнаружить в любых ее уголках. Так врач, зная общую картину какой-либо болезни, должен найти эту болезнь именно у данного больного; отыскать общее в разнообразии индивидуальных свойств, которые порой очень хитро маскируют это искомое общее.

Для успешного решения своих задач врач должен знать медицину, искусствовед — искусство. Но и тому и другому в значительной степени поможет владение навыками философского мышления, владение диалектико-материалистическим методом.

Основная трудность заключается в том, чтобы успешно перекинуть мост от кажущихся тривиальными и тощими философских знаний к богатому, но совершенно неупорядоченному миру конкретных фактов. Когда этот мост перекинут, когда философские положения начинают «работать» на специалиста, они чудесным образом перевоплощаются в глазах последнего. То, что казалось «абстрактными фразами», начинает теперь восприниматься как очень полезная абстракция, внутреннее богатство которой — в широте ее применимости, в возможности разобраться с ее помощью в самых различных областях конкретной действительности. «Мышление, восходя от конкретного к абстрактному, — учил В. И. Ленин, — не отходит, — если оно правильное … — от истины, а подходит к ней… все научные (правильные, серьезные, не вздорные) абстракции отражают природу глубже, вернее, полнее».

Правильность и серьезность философских абстракций лучше всего проверять на практике, применяя их для решения конкретных проблем. Вернемся поэтому к философскому анализу природы переживания и, рассматривая различные конкретные случаи, будем помнить о том, что для их успешного понимания философские знания средство хотя и недостаточное, но совершенно необходимое.

Допустим, я увижу в чьем-то творчестве черты духовного гурманства. «Но как же, — возразят мне. — Ведь он же очень талантливый художник!» Ну и что же? Одно другому не мешает. Любая личность, конечно, многогранна. И, конечно, зачеркивать ее целиком, подметив в ней те или иные недостатки, будет неверно. Но так же неверно и не видеть эти недостатки из-за боязни «огульного охаивания». Короче говоря, проследим симптомы духовного гурманства на некоторых примерах и посмотрим, как его (гурманства) общая сущность проявляется в самых разнообразных формах.

В качестве первого примера возьмем изопы Андрея Вознесенского. Сразу же оговорюсь, что вижу у этого поэта много отличных образов. Это и «реторта неона — аэропорт», и «стынет стакан синевы. Без стакана», и многое другое. А вот его новейшее изобретение — изопы — принять не могу.

Изопы — это опыты изобразительной поэзии. Например, увидев людей, идущих по мосту с электрички на закате и отражающихся в воде, поэт это изобразил таким способом: сверху вниз на листе бумаги идут две параллельные линии, образованные повторением букв «и» и «д» — идидиди…; перпендикулярно к каждой из этих линий начертаны слова, причем так, что каждому слову над одной линией соответствует слово над другой линией, состоящее из тех же букв, но написанных в обратном порядке; например:

о к черту      утречко

лиду           удил

…нину б        бунин…

ха, ха         ах, ах

Спрашивая друзей, что они видят, поэт получил очень разные ответы. Вот некоторые из них. «Эти люди устали после работы. Сверху то, что они думают, внизу то, что они есть, это их бессознательные ощущения». «Непонятно, но на гребень похоже». «Это хохма…»

Другой изоп: «…а Луна канула». Он одинаково читается слева и справа. Смысл его, согласно автору, таков: «После того как ступня человека коснулась Луны, Луна исчезла как миф, сентиментальная легенда, ирреальность… Читатель как бы следит взглядом за полетом на Луну и обратно».

Читатель, положа руку на сердце, вы чувствуете что-нибудь подобное? Я — нет. Может быть, мы с вами не доросли? А может, и нечто другое…

Сам поэт сначала пытался всерьез обосновать свое новшество. Он утверждал, что изоп — это «метафорический ген стиха» и т. п. Но потом махнул рукой и признался: «Предвижу упреки в несерьезности, забавах, играх со словом. Не думаю, что поэзия обязательно „должна быть глуповатой“, но почему не быть ей иногда легкомысленной?»

Можно, конечно, но не за государственный счет. И не рядом со стихами, претендующими на трагическое мировосприятие. Иначе же меня не оставляет в покое догадка: розыгрыш все это. Чего, например, не проделывал со своими почитателями Велемир Хлебников! А Андрей Вознесенский чем хуже? Во всяком случае, здесь очень уместно вспомнить слова Ильи Эренбурга об одном своем современнике-поэте: «Я искал правду, а он играл в детские игры, и это меня сердило».

Это стремление к оригинальной игре, к оригинальности во что бы то ни стало проглядывает у А. Вознесенского не только в изопах. Спору нет, у него очень цепкий и свежий взгляд на мир. Однако это качество — необходимое, но еще недостаточное условие подлинного искусства. Если у художника нет своего цельного отношения к миру, той правды, которую он непременно должен донести до людей, то способность чувствовать новизну его не спасет. Благодаря этой способности он может подарить нам отдельные образы. А чем их сцементировать в единое целое? И вот тут — если этот «цемент» отсутствует в душе художника — новизна перерастает в неоправданную гиперболу. Художник не объединяет свои образы, но просто усиливает каждый из них, доводит его до крика. Это производит впечатление: на одних людей — трагичности, необычайности мира, в котором живет создатель таких образов, на других — позы. Я принадлежу к последним.

Отсутствие цельного и мудрого в своей простоте взгляда на мир (а именно им и должен делиться с нами большой художник) неизбежно порождает либо легкомыслие (изопы), либо истерический гиперболизм. И наслаждение изысканностью ситуации здесь превращается в самоцель.

Другой пример. Представьте себе, что вы возвращаетесь из театра. В душе откладывается цельное впечатление, возникают новые мысли, обогащается ваш взгляд на мир. А рядом идет «знаток». Он так и сыплет именами актеров, профессиональными терминами, демонстрирует свою эрудицию. Ему не важно, что было дано, важно только, как было подано. Вы переживали и думали, он дегустировал.

Я, разумеется, не против профессионального интереса к искусству. Но против того, чтобы за средствами забывали о целях. Любые приемы не самоцель, но средство для наилучшего выражения художественной идеи, которая, в свою очередь, формирует в человеке определенное отношение к миру. А что формирует болтовня эрудита? Сознание собственной исключительности — и больше ничего: вот, мол, мне какие тонкости доступны. А для чего эти тонкости? Фи, что за бестактный вопрос…

За таким отношением к искусству стоит та же разорванность мировосприятия, что и за эмпирико-позитивистским отношением к науке. Это однотипные явления: и там и тут люди утратили цельный взгляд на мир и заменили его оригинальничаньем, возней с отдельными кусочками. Большие идеи, большие темы для них «устарели». Близорукость во всех смыслах этого слова выдается ими за высшее достоинство. Но в результате их разрозненные, хотя и изощренные, занятия теряют всякую связь друг с другом. Плоды этих занятий становятся либо «изящными» безделушками, либо опасными поделками. Опасными, ибо могут быть использованы для любой цели. Труды ученого, не думающего о социальных последствиях своих изобретений, могут быть использованы силами войны, силами реакции. Но точно так же может быть использовано и духовное гурманство. Оно усыпляет, расслабляет человека. И, занятый самоновейшими модными течениями, он и не заметит, как превратится в послушного раба обстоятельств, не способного ни целостно осмыслить, ни изменить их.

Однако и способность к целостному переживанию действительности не панацея от всех бед.

Если чувство безбрежности, чувство слияния с бесконечным миром отрывается от деятельности в целом, то меняется и его содержание. Из чувства, которое давало Антею силы для новой борьбы, оно превращается в безбрежность в смысле Достоевского: писатель употреблял этот термин для обозначения расхлябанности и неопределенности души.

Оптимальное отношение между переживанием и человеческой деятельностью в целом подобно соотношению личности и общества: они должны быть одновременно и целями и средствами друг для друга. Разумное действие уходит своими корнями в мощную почву плодотворного созерцания. Деятельность вдохновляется переживанием и расчищает просторы для развития человеческих чувств. Переживание, осваивая новые пласты мира, дает импульс к дальнейшей деятельности.

ЭСТЕТИКА ВЫШЕ ЭТИКИ?

Афоризм «Эстетика выше этики» принадлежит английскому писателю Оскару Уайльду, жившему в конце прошлого столетия.

Чтобы был понятен смысл этого выражения в целом, надо хотя бы вкратце пояснить смысл входящих в него терминов: «эстетика» и «этика». Эстетика и этика — философские науки. Следовательно, они изучают определенные общие моменты в отношении человека к действительности.

Любое человеческое действие является добрым или злым, прекрасным или безобразным. Этика исследует возникновение и действие нравственных норм, обеспечивающих достижение добра; это наука о добре и зле. Эстетика рассматривает тот аспект человеческой деятельности, в котором она, говоря словами Маркса, совершается «по законам красоты»; это наука о прекрасном и безобразном.

Но эти термины употребляют и в более широком смысле, понимая под эстетикой и этикой не только науки, но и области, изучаемые этими науками. Эстетика в этом смысле — царство красоты, этика — царство добра.

В уайльдовском афоризме слова «эстетика» и «этика» употреблены в этом более широком смысле. Вопрос о соотношении добра и красоты, этики и эстетики не праздный, не случайный вопрос. Сторонники «искусства для искусства» полагают, что служение красоте должно быть «свободно» от служения обществу, что красота и добро совсем не обязательно должны идти рука об руку. Уйальд утверждает, что красота выше, важнее добра. Прав ли Уайльд? А если не прав, то почему? Отвечая на эти вопросы, мы сможем более глубоко представить себе место деятельности «по законам красоты» в жизни человека.

Константин Паустовский в литературном портрете Уайльда дает ему такую характеристику: «Он был блестящим лондонским денди, бездельником и гениальным говоруном… Уайльд не хотел замечать социальной несправедливости, которой так богата Англия. При каждом столкновении с ней он старался заглушить свою совесть ловкими парадоксами и убегал к своим книгам, стихам, зрелищу драгоценных картин и камней. Он любил все искусственное. Оранжереи были ему милее лесов, духи — милее запаха осенней земли. Он недолюбливал природу. Она казалась ему грубой и утомительной. Он играл с жизнью, как с игрушкой. Все, даже острая человеческая мысль, существовало для него как повод для наслаждения».

Перед нами законченный эстет, духовный гурман. Он отрывает красоту от добра, хочет спрятаться в мире прекрасного от трудностей реальной жизни. И тем самым превращает искусство в средство обмана и самообмана. «Не заботься о справедливости, не принимай ничего всерьез, набрасывай на мир прозрачное покрывало красивой, но лживой иллюзорности: эстетика выше этики, стремление к красоте выше требований морали, долга перед обществом» — вот его концепция жизни.

Аналогичные мысли развивал и другой любитель афоризмов, Фридрих Ницше. «Искусство, — учил этот философ, — освящает ложь и оправдывает волю к самообману». О серьезности же он отзывался с явным пренебрежением: «…сей недвусмысленный признак замедленного обмена веществ». В общем, шалите, дети, только красиво шалите…

Прежде чем показать, что значит такой взгляд и для эстетики, и для этики, и для красоты, и для добра, посмотрим, что произошло с самим Уайльдом. За «нарушение нравственности» он попадает в Реддингскую каторжную тюрьму. Избалованный эстет теряет все: друзей, семью, богатство. И в течение года с ним происходит удивительнейшая метаморфоза. Он вдруг обнаруживает, что не в искусстве для искусства смысл жизни. «Много прекрасных людей, — заявляет он теперь, — рыбаков, пастухов, крестьян и рабочих ничего не знают об искусстве, и, несмотря на это, они — истинная соль земли».

И эстетика у него стала другой. Поклонник всего искусственного признается: «Я чувствую стремление к простому, первобытному, к морю, которое для меня такая же мать, как земля». «В великих водах, — надеется он, — очистит меня природа и исцелит горькими травами».

История Оскара Уайльда очень поучительна. Она наглядно демонстрирует зависимость разных эстетических взглядов от разных условий жизни. Наши эстетические вкусы выражают наше общее отношение к жизни, а последнее формируется теми реальными условиями, в которых мы живем. Освобожденный от всех забот, эстет Уайльд видел высший смысл жизни в салонном позерстве: крашеный цветок в петлице, непринужденная, все вышучивающая беседа, коллекционирование острых ощущений, пренебрежение к обществу, презрение к природе. Очевидно, что такая эстетическая позиция была весьма выгодной. Он не позволял себе всерьез относиться к противоречиям общественной жизни, замечать затхлость атмосферы аристократических оранжерей рядом с вольным дыханием моря — ведь это доставляет столько забот, столько хлопот! Возмущаться, бороться — зачем? Небрежно-красивая поза куда удобнее.

И вдруг резкий контраст: из-под стеклянного колпака он попадает в бесчеловечные условия английской каторжной тюрьмы. Здесь уже не до позы. Лишившись свободы, Уайльд впервые познал искренние слезы, но они вызвали только грубый смех. Что делать впечатлительному поэту, на что опереться? Только на вечные и естественные ценности: искать добро и красоту в отношениях с людьми, черпать силы в безбрежной природе.

Так легкомысленный юноша развлекается в столь же легкомысленной компании. Но в трудную минуту ищет утешения у матери. И нет несчастнее человека, который вдруг убедится, что ему легко было находить компаньонов в легкой игре, но не на кого и не на что опереться в серьезном деле.

Серьезность дел и трудности жизни вызывают серьезное, ответственное отношение к ней. И это нравственное в своей основе отношение определяет строй эстетических чувств. Освобожденность от реальных дел и трудностей порождает разнообразные виды циничного кривлянья и позерской игры в оригинальность. Подлинная же красота в искусстве идет рука об руку с подлинной нравственностью в жизни.

Итак, мы сформулировали два положения: условия жизни определяют общее отношение к ней и характер эстетических вкусов, то, что вам представляется прекрасным или, наоборот, безобразным; в основе хороших вкусов лежит хорошее (нравственное) отношение к жизни. Попробуйте, однако, прямолинейно (без учета конкретных обстоятельств) применить эти общие положения к анализу любой частной ситуации, и не исключено, что вы наломаете дров. А потом будете пенять не на свою методологическую безграмотность, а, конечно, на «абстрактность» философии.

Между тем, вспомнив главы «Крылья абстракции» и «Чье же дело „самое“?», вы должны будете учесть, что любое положение истинно или ложно не вообще, но по отношению к определенному уровню действительности. Высказанные выше общие положения достаточны для истинной оценки общей тенденции в соотношении условий общественной жизни и представлений о добре и красоте, об этическом и эстетическом. Они необходимы также и для понимания каждого отдельного случая. Но недостаточны. В разных ситуациях возникают дополнительные обстоятельства, осложняющие общую тенденцию. И для анализа этих обстоятельств, для понимания их соотношения с общей тенденцией нужны дополнительные, более конкретные теоретические положения. Вот некоторые из них.

Во-первых, надо показать, как соотносятся наши утверждения с распространенным «принципом» «о вкусах не спорят».

Во-вторых, из того, что в основе разных вкусов лежит разное отношение к жизни, разные нравственные устои, не следует, что любая мораль вправе смотреть свысока на любые представления о прекрасном.

В-третьих, дабы эрудированные мещане немедленно не завопили о безнравственности в поведении даже великих художников, необходимо будет учесть сложность и противоречивость отношений между добром и красотой, которые становятся, развиваются в ходе человеческой предыстории. Остановимся на этих моментах.

Положение «о вкусах не спорят» верно в двух отношениях. Не следует пререкаться по поводу разных вкусов, вызванных такими биологическими различиями людей, которые не мешают их совместной жизни в обществе. Глупо было бы убеждать друг друга в эстетическом преимуществе зеленого или оранжевого цвета, голубых или карих глаз. Как правило, светлоглазым людям нравятся темные глаза и наоборот; меланхолики предпочитают успокаивающий зеленый цвет, а сангвиники — веселый оранжевый и т. д. Если же учесть, что один и тот же человек проявляет черты разных темпераментов в разных ситуациях (например, в работе он бодрый сангвиник, а в отношениях с незнакомыми людьми — застенчивый меланхолик), то разнообразие вкусовых оттенков приветствуется, поскольку способствует разнообразию и богатству в личной и общественной жизни.

Так что, если у вашего друга сейчас такое настроение, что его раздражает данный цвет или данная мелодия, которые нравятся вам, то тут еще нет повода для спора.

Кроме того, разные вкусы могут быть вызваны разными обстоятельствами, в которых формировались различные люди. И если опять-таки эти различия не мешают их совместной деятельности, о них тоже не стоит спорить. Точнее, полезно понять, почему эти различия возникли. Такое понимание сделает нас только духовно более богатыми. Допустим, я не понимаю, не чувствую строя метафор в поэзии Б. Пастернака, а мой собеседник считает «слишком философской» лирику Тютчева. Самое лучшее, что мы можем сделать друг для друга, — это постараться передать свое видение мира и научиться смотреть на него чужими глазами. Это сложнее, чем отбрасывать непонятное с порога, но гораздо полезнее.

Внимательный читатель уже почувствовал, должно быть, что дело снова идет к тому, чтобы вспомнить столь близкий мне ефремовский образ диалектики. Снова придется пройти по лезвию бритвы, на этот раз между всеядными эклектиками («О вкусах никогда не спорят») и самоуверенными догматиками («Все вкусы ошибочны, кроме моего, а мой — от бога»).

Положение «О вкусах не спорят» сугубо вредно, когда за разными вкусами стоят противоречащие отношения к жизни. В этом случае ошибочен тот вкус, в котором выражается неверное общее отношение человека к миру. Особенно важно уметь видеть это соотношение в так называемых повседневных мелочах. Не имеет смысла, например, спорить о ширине брюк или длине юбок. Правда, если в погоне за очередной модой длинный и тощий парень надевает «дудочки», а маленькая толстушка сверхмини-юбку — это говорит об отсутствии у них элементарного вкуса, но нуждаются они в консультации модельера, а не философа.

Совсем другое, если, например, одежда, походка, манера разговора придают парню облик презрительного «супермена», а женщине — «вамп»-соблазнительницы. За такими вкусами стоит совершенно определенное и абсолютно неприемлемое отношение к жизни. Отношение, сформировавшееся в условиях неравенства, конкуренции, неуважения к другим людям, стремления «повелевать» любой ценой.

Задайте себе простые вопросы: откуда и для чего у вас, допустим, эта снисходительная усмешка, развинченная походка, приверженность к «трепу» и т. п. (не дай бог если они у вас есть)? И если вы хоть немножко умеете думать и хотите это делать честно, то очень скоро увидите неприглядные исторические и психологические корни своих эстетических предпочтений.

Разве не является снисходительная усмешка средством уйти от серьезной ответственности? Разве не служат эти средства паразитическим целям («Работать мне нельзя…»)? Разве не сформировались эти цели и средства — исторически и психологически — у представителей эксплуататорских классов? А теперь попробуйте сказать, что слова о классовом подходе в эстетике «надоевшая общая фраза»…

Предвижу эмоциональные возражения против моей логики: «Ах, вы упрощаете сложность человеческих чувств. Это логический схематизм. Скучно и жестоко укладывать в такое прокрустово ложе все богатство человеческих переживаний».

Да никто и не предлагает обеднять богатство. Речь идет лишь об отсеивании нахальных подделок от истинных драгоценностей. Об умении честно взглянуть на свои привычки, манеры, вкусы. О борьбе за то, чтобы прекрасное присутствовало в каждом мгновении жизни, в каждом нашем поступке и жесте.

Как часто мы, например, говорим о «доброй душе, скрывающейся за грубой внешностью». А зачем нам она — эта грубая внешность? Ведь грубость — это либо средство агрессии, либо защитный прием от агрессии. Если мы хотим устранить агрессию из человеческих отношений, то вместе должна быть устранена и «эстетика» грубости. О, она не исчерпывается традиционной защитой «мужской грубоватости». Симптомы этой болезни вкуса проявляются самым, казалось бы, неожиданным образом. Ученый муж, например, может со смаком заявить: «Я растворил эту идейку в своей концепции», или: «Эти проблемы пляшут у меня в одной упряжке». Если такая манера выражаться, такое построение образа не режет вам слух и ничего не сообщает об определенных чертах характера говорящего, отточите свое эстетическое чутье.

Допустим теперь, что мы взяли на вооружение этот принцип: стараться увидеть за тем или иным вкусом то отношение к жизни, которое он выражает. Не сделает ли. это нас слишком подозрительными? Не ударимся ли мы в «охоту за ведьмами»?

Такая опасность существует. И чтобы избежать ее, надо хорошо сознавать, что иногда эстетика действительно выше этики: в том случае, когда она протестует против устаревших, реакционных или вообще не соответствующих действительности нравственных норм.

Противоречия между требованиями морали и велениями красоты отмечались не раз. «Этика, — писал, например, Томас Манн, — опора жизни, а нравственный человек — истинный гражданин жизни, — скучноватый, быть может, но зато в высшей степени полезный. Противоречие в действительности существует не между жизнью и этикой, но между этикой и эстетикой».

Противоречие это имеет двоякий характер. С одной стороны, человек протестует, устраивая эстетический бунт, против таких требований морали, «антижизненность» которых он, что называется, «чует нутром». С другой стороны, убедившись, что эстетический бунт оказывается порой бессилен против «скучноватых» и устаревших нравственных норм, он готов разрушить их, но не способен предложить ничего лучше. А это приводит к определенным «перегибам». Представьте себе, что нудные «моралисты» упорно твердят вам «надо»: «Надо учить скучный урок», «Надо молиться богу», «Надо быть почтительным со старшим» (даже если очевидно, что никакого почтения он не заслуживает) и т. д. А вы всей душой чувствуете, что «не надо». Вы еще не можете доказать, что урок задан по устаревшей программе, что бога нет, что упомянутый «старший» недостоин уважения. Вы еще не столько понимаете неразумность этих требований, сколько переживаете ту дисгармонию, которую они вносят в ваш внутренний мир. Они просто противны вам, они вам не по вкусу, их не принимает эстетическое чутье (первый выразитель общего отношения к жизни). Так возникает эстетический протест, перерастающий порой в самый настоящий бунт.

Он может принимать романтический характер, и тогда вы ругаете моралистов «мещанами», «сухарями, не чувствующими подлинной красоты жизни» и т. п. Он становится более эффективным, больнее бьет по цели, когда берет на службу юмор и сатиру. Мы, например, очень хорошо понимаем несостоятельность маоцзэдунистских взглядов. Но практика, к которой они приводят, вызывает у нас не только идейный, но и эстетический протест. Они говорят всерьез, читают нам «мораль», а мы смеемся. И «Литературная газета» отдает первый приз за юмор «чрезвычайно серьезным» материалам пекинской пропаганды. Рассказывая о «классовой борьбе не на жизнь, а на смерть» в провинции Цзянси, газета «Женьминь жибао» писала: «Враги — агенты Лю Шао-ци — под предлогом, что удобрения нужны и для приусадебных участков… ликвидировали в деревнях общественные уборные и восстановили опасную систему частных уборных».

Можно серьезно сказать: «О боже, до какого примитивизма они дошли!» — а можно просто рассмеяться. Смех здесь — эстетический протест против явной глупости и фальши того отношения к жизни, которое хочет воспитать эта неумная пропаганда.

Таким образом, эстетический протест может либо предшествовать аргументированной критике неверных жизненных позиций, либо усиливать ее.

Но эти два случая, конечно, не равнозначны. Во втором из них эстетический протест безошибочно бьет по неправильным взглядам, ибо ведется он с совершенно определенных верных позиций. Здесь мы не только вышучиваем и протестуем, но и очень хорошо знаем, что предложить взамен. В первом случае мы всей душой против, но, как сделать лучше, пока еще не знаем. И это очень часто приводит к издержкам.

Издержки эти порой таковы, что эстетический бунт больнее всего бьет по самим бунтарям.

«Эффект бумеранга» от незрелого эстетического бунта можно видеть на примере хиппи. Эстетическое неприятие мещанства и потребительского отношения к жизни в капиталистическом обществе сочеталось в этом движении с самым неэстетическим использованием: средств, порожденных этим же обществом: паразитического образа жизни, наркотиков, насилия. В результате буржуазия использовала движение хиппи как отдушину, превратив заодно в очередную моду его внешние проявления: пусть молодежь бесится как угодно, только бы избежать ее сознательного ухода в революцию.

Протест, не подкрепленный серьезным анализом общественной жизни, не опирающийся на продуманные идеалы, превращается в громкую фразу, в позу. Красота может успешно бороться со злом только в том случае, когда она опирается в этой борьбе на мощную поддержку добра. Лишенная этой поддержки, она превращается в «цветы зла», протест перерождается в извращенное гуманство (или причудливо переплетается с ним). Трагичность этого превращения не должна заслонять его объективной опасности.

Противоречия между служением красоте и идеалами нравственности могут приобретать более сложный характер в самом художественном творчестве, в жизни людей искусства. Я вынужден затронуть этот вопрос, поскольку знаю, что «просвещенный» мещанин постарается «фактами» опровергнуть защищаемый здесь тезис о том, что подлинная красота служит добру. Захлебываясь, он немедленно сообщит кучу «пикантных подробностей» из жизни того или иного выдающегося представителя искусства.

Я не намерен «оправдывать» моральные промахи выдающегося художника тем, что в общем-то жизненный путь его оказался «исторически прогрессивным». Добро, сделанное в области искусства, не может служить индульгенцией злу, совершенному в жизни (хотя бы и личной). В основе стремления все оправдать и приукрасить лежит сусальное представление об историческом процессе как триумфальном «поступательном» движении вперед и только вперед. На самом деле становление человечества и человека — чрезвычайно сложный и противоречивый процесс. И трагичность, порой непоправимость сделанных ошибок не случайность, нуждающаяся в извинениях, но, увы, неизбежный спутник многих его этапов. Чтобы преодолеть это в будущем, люди нуждаются в объяснении, а не в оправдании своего прошлого.

Впечатлительный художник, тратящий массу нервной энергии и на восприятие жизни, и на творчество, больше чем кто бы то ни было нуждается в участии, сочувствии, любви. Он стремится к идеалу, требования его велики, а возможности (не творческие, а обычные — житейские и общечеловеческие) порою гораздо меньше. Короче говоря, стремясь к идеалу, сам он далеко не идеал. А как мы с ним поступим? Оправдаем, осудим или просто поймем? Я — за последнее. Но не для того, чтобы «все поняв — все простить». Не для того, чтобы кто-то другой оправдывал свою распущенность чужой трагедией. Понимать противоречия нужно для того, чтобы искать пути их разрешения. И они будут найдены в развивающейся гармонии ноосферы.

«Ну а все же, — могут спросить меня, — значит, не всегда красота уживается с добром? Бывает, что она создается ценой зла?»

Нет. Назовите мне хоть одно подлинное произведение искусства, которое бы выросло на почве неврастении, легкомыслия, донжуанства и т. п. Если художник начинает бравировать своими слабостями — умирает искусство, остается позерство. Другое дело, что красота человеческой предыстории чаще трагична, чем прозрачно-гармонична. Отблеск трагичности в творениях художника — это изжитое пламя противоречий, борьбы со злом, в том числе и своим собственным. Борьба, даже поражения в этой борьбе могут дать красоту; зло — нет.

Умение творить красоту — колоссальная сила. «Искусство, — писал Блок, — радий… Оно способно радиоактивировать все — самое тяжелое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, „переживания“, чувства, быт».

Но эта сила, предоставленная самой себе, превращающаяся в самоцель, разрушает и саму себя, и человека в целом. Человек творит по законам красоты. Он становится непобедимой силой, когда одновременно действует по законам добра.

ПОВЕДЕНИЕ

ВЫГОДА СКЕПТИЦИЗМА

«Философия и психология, — отмечает философ Э. Ильенков, — давно установили, что скептик — всегда разочаровавшийся догматик, что скепсис — оборотная сторона догматизма. Скепсис и догматизм — две взаимопровоцирующие позиции, две мертвые и нежизнеспособные половинки, на которые глупым воспитанием разрезается живой человеческий ум». В отрывке очень хорошо показана диалектика скептицизма и догматизма. Не могу только согласиться с излишне оптимистическим заявлением об их нежизнеспособности. Еще как жизнеспособны!


Вселенная философа (с илл.)

Жизнеспособность этих «половинок» объясняется тем, что обе они — формы конформизма. Догматик приспосабливается примитивно. Зачем ему думать, когда можно взять напрокат набор готовых установок и демонстрировать свою преданность им? Зачем брать на себя ответственность, когда можно спрятаться за широкую спину высшей воли (вождя, государства, нации, религии и т. д.)? И тогда — «как славно быть ни в чем не виноватым»… Позиция догматика очень надежна, пока избранные им догмы господствуют.

Но вот эти догмы потерпели крах. Неумный догматик не успевает развернуться на 180 градусов и гибнет (или сходит со сцены) вместе со своим идолом. Более умный переориентируется. Теперь он демонстрирует уже не фанатизм, а разочарованность: ах, во что можно верить? Он «устал от борьбы» и, потеряв поводырей, не имея собственных внутренних убеждений, остается без руля и без ветрил. Однако показывать растерянность опасно. Удобнее скрыть ее под «мудрой» усмешкой опытного человека. Вместо слепой веры во что-то одно — сомнение во всем. Догматик превратился в скептика.

Что в них общего? И тот и другой лишены внутреннего стержня, у них нет собственных продуманных и выстраданных взглядов на жизнь. Что в них различного? Догматик — рычаг в руках одной какой-то силы. Скептик по видимости не служит никому, болтаясь «между небом и землей». Но только по видимости. На самом деле он служит кому угодно, только бы обеспечить себе жизненный комфорт: скептическая усмешка должна быть сытой. Не имея твердого взгляда и ясного направления в своей общественной деятельности, скептик дезориентирует, сбивает с толку других. А в это время выгодно обделывает свои личные делишки: здесь у него нюх отличный.

Скептик изворотливее и, главное, «обаятельнее» догматика, а потому — опаснее. И вообще это более модная фигура. Вот почему в этой главе Философ намерен дать бой Скептику на его собственной территории.

Но прежде чем заняться этим, отметим два обстоятельства. Во-первых, не каждый скептик обязательно был догматиком. Противопоставляя скептицизм и догматизм как две метафизические крайности, Э. Ильенков стремится в то же время показать, что это две стороны одной и той же медали. Действительно, догматик легко может стать скептиком, а скептик, устав от безверия, уткнуться носом и душой в какой-нибудь «цитатник». В этом плане, продолжая мысль Ильенкова, можно сказать, что догматик — это отчаявшийся скептик, что догма — последнее прибежище безверия. Но возможность такого взаимопревращения не означает, разумеется, что это единственный способ появления догматиков и скептиков.

Можно, так сказать, целеустремленно идти к одному из этих полюсов. Мне, например, как преподавателю и пропагандисту не раз приходилось встречать в молодежной аудитории наряду с людьми живой пытливой мысли догматические и скептические «вкрапления».

Молодой догматик стремится записать слово в слово и сдать (зачет, экзамен и т. п.). Вопросы, размышления — зачем?

Молодой скептик заранее ни во что не верит. Его интересует не получение знаний, а возможность демонстрации своего «тонкого» нигилизма: а ну-ка я «припру» лектора ехидным вопросиком.

Однажды после прочтения курса марксистско-ленинской этики я распространил среди студентов анкеты, в которых они (не называя себя) должны были высказать свое мнение о прослушанных лекциях. Недовольные отчетливо разделились на две группы. Смысл одних претензий сводился к тому, что в лекциях слишком много дискуссионного материала и «общих рассуждений» (так были квалифицированы мои попытки обосновать нравственные нормы и связать их друг с другом). Слушатели этого рода надеялись получить не столько знание этики (науки о нравственности), сколько этикета (списка правил «приличного» поведения). Им неинтересно, почему надо придерживаться того или иного правила, — принято в «приличном» обществе, следовательно, выучим наизусть — и баста. Другие товарищи наоборот были недовольны категоричностью моих выводов: уж слишком все просто получается, реальная жизнь сложнее.

Конечно, жизнь сложна. Но можно довольствоваться сознанием этой сложности и оправдывать этим свое бездействие: «Где уж нам тут разобраться». Можно стремиться найти в этой сложности простые и ясные ориентиры. В последнем я вижу задачу науки. Скептика такой подход не устраивает, ибо обязывает его к определенному («слишком категоричному») выбору.

Во-вторых, Э. Ильенков, говоря о нежизнеспособности «половинок», все же — в более глубоком смысле — прав. Эти проявления конформизма живучи и выгодны для сохранения чисто биологического существования. Но они, как способы поведения людей, совершенно негодны для организации оптимальной жизни общества. Это сорняки — наследия предыстории; для них не будет питательной среды в обществе, построенном на разумных началах. Следовательно, вопрос стоит так: как сделать нежизнеспособным то, что упорно мешает оптимизации жизни общества? Теоретическое развенчание скептицизма должно способствовать решению этого вопроса.

Рассмотрим некоторые характерные черты скептицизма и покажем их внутреннюю противоречивость и опасность тех следствий, которые из них вытекают.

Широта взглядов. Скептик гордится этим своим качеством. Он будто бы непредвзято смотрит на любые жизненные позиции, с усталой снисходительностью отмечая их неизбежные слабости: такова жизнь.

Что ж, догматик «узко» примостился на одном стуле. Скептик пытается «широко» сесть между двумя стульями. Понятно, что он не торопится приземляться (определять свою позицию). «Если догматик упорствует, защищая одну „половинку“ истины против другой, не умея найти „синтез противоположностей“, „конкретную истину“, то скептик, также не умея осуществить конкретный синтез, по крайней мере видит обе половинки, понимая, что обе они имеют основание… И колеблется между ними» (Э. Ильенков).

Что за бессильная «широта»! Однако не спешите сочувствовать. Бессилие это вредно для борющихся сторон («Кто не с нами, тот против нас») и выгодно уклоняющемуся от битвы. Выгодно и физически и морально. Скептик бережет свои силы, но не из вульгарной трусости («Как можно!»), а вследствие… широты своих взглядов.

Хитроумная широта!

Свобода выбора. «Не упрощайте, возразит скептик, — широта взглядов предохраняет меня от скороспелых решений, она дает свободу выбора, которой лишены люди, мыслящие слишком категорично».

Да, скептик видит много возможностей. Но поскольку широта его эклектична (он не имеет определенных взглядов), то и выбор его может быть любым и, следовательно, случайным. А скептику это кажется даже красивым: «Ах, я не верю в жизнь». Но жить-то надо! «Ну что ж, бросим кости». И может быть, случай принесет ему удачу, а может быть, гибель.

Это опасная свобода!

Полно, так ли уж случаен этот свободный выбор? Например, основатель теории скептицизма как определенного типа мировоззрения греческий философ Пиррон (IV век до н. э.) уклонялся от ответа: есть ли бог или нет (как умный человек он, надо полагать, сомневался в этом). «Но ведь, кто его знает, — учил Пиррон, — мир слишком сложен, чтобы приходить к определенным выводам. Лучше, — продолжал он, — придерживаться взглядов большинства». И, не имея определенного ответа на вопрос о бытии бога, наш философ исправно служил… верховным жрецом.

Выбор скептика действительно случаен по отношению к нуждам общества. И он свободен от тех требований, которые выдвигает борьба за лучшее будущее человечества. Но он с железной необходимостью определен отнюдь не джентльменским мотивом, а мещанским лозунгом: жить-то надо, и по возможности лучше.

Не так ли и современный скептик, заканчивая, допустим, институт, говорит о свободе выбора своего жизненного пути. Я что-то не встречал скептиков, которые свободно выбрали бы путь из центра на периферию.

Выгодная свобода!

Снисходительность. «Все мы люди, кто без греха», — любит говорить скептик.

Милая снисходительность!

Он очень приятный либерал, пока не наступишь на его любимую мозоль. За его всепрощением стоит очень простая мысль: прощу твои грехи, и ты когда-нибудь простишь мои. Но он никогда не допускает сей вульгарный мотив до своего сознания. Что вы! Он снисходителен потому, что «жизнь сложна», и опять-таки — кто его знает — не будем «слишком категоричными». Но попробуйте заставить милого скептика выйти из состояния «личный покой — прежде всего», он без всякой снисходительности применит против вас весь свой богатый арсенал: от грубых локтей до тонкого нашептывания.

Иезуитская снисходительность!

Сомнение. «Все подвергай сомнению!» — призывал философ Декарт, боровшийся с догматизмом средневековой схоластики. Этот девиз высоко ценил Маркс. И здесь скептицизм как «крупинка соли», разъедающая застывшую самоуверенность, полезен. Без сомнения, без способности к критическому суждению, без смелого отрицания всего, не выдержавшего этой проверки, нет движения мысли вперед.

Однако между сомнением как элементом диалектики и скептицизмом есть существенное различие. Для скептика сомнение — самоцель, для диалектика — средство. «Не голое отрицание, — писал Ленин, — не зряшное отрицание, не скептическое отрицание, колебание, сомнение характерно и существенно в диалектике, которая, несомненно, содержит в себе элемент отрицания и притом как важнейший свой элемент, — нет, а отрицание Как момент связи, как момент развития, с удержанием положительного, т. е. без всяких колебаний, без всякой эклектики».

Скептик играет роль Мефистофеля. Кислота его сомнения разъедает все. Не удерживается ничего положительного, не остается никаких связей, все расползается на глазах.

Горькое сомнение!

Впрочем, остаются колебания и эклектика. А они, как мы уже знаем, выступают отличным средством для воздержания от рискованных решений. Следовательно, скептическое сомнение не является средством только для общественнозначимых целей. Но это же великолепное средство для ухода от служения этим целям: «А стоит ли… умирать за идеалы? Нет, мы не туда попали, лучше усомниться в них».

Спасительное сомнение!

Сложность. Скептик — убежденный антипримитивист. Как пренебрежительно звучит в его устах: «Слишком просто это у вас получается». Да, когда человек выступает против схематизма и упрощения, за многогранность и неисчерпаемость, он всегда как-то интеллигентнее выглядит.

Богатая сложность!

Однако вследствие своей интеллектуальной близорукости скептик не различает неразвитой простоты от простоты, подытоживающей сложность развития. Представьте себе, что вы уткнулись носом в географическую карту и нос ваш пришелся как раз против какой-то прямой линии. Сможете ли вы решить, что означает эта линия, если не сопоставите ее с другими элементами карты, если не будете воспринимать карту в целом? Очевидно, что нет. Если эта линия заменяет собой извилистую речку, вы вправе сказать, что карта этого масштаба слишком упрощает действительность и ею будет трудно руководствоваться в туристском походе. Если же линия прочерчивает маршрут вашего похода, тогда все в порядке, она служит простым и ясным указанием пути к цели. Конечно, на пути будут и овраги и болота, но зная общее направление, указанное этой простой линией, вы за обходными маневрами не потеряете из виду главную цель.

Скептику же не нравится такая «упрощенность» прямых путей, да и только! На извилистых дорожках его индивидуальность полнее проявляется. Точно так же не нравится ему и прозрачная вода, ибо в мутной воде рыбка лучше ловится. «Люди очень сложны, — писал М. Горький, — к сожалению, многие уверены, что это украшает их. Но сложность — это пестрота, конечно, очень удобная… в целях мимикрии».

Содержательная, богатая сложность обязательно конденсируется в мудрой простоте. Разве не затем нужен сложный путь поиска, чтобы прийти к максимально простому решению? Пестрая усложненность только имитирует эту стремящуюся к простоте сложность. Усложненность скептика никуда не стремится, она лишь помогает избегать простых и однозначных решений, простой и ясной ответственности за порученное дело, прямых — и трудных в этой своей прямоте — путей.

Маскирующая сложность!

Трагичность. До подлинной трагедии, требующей смелости и упорства духа, скептик никогда не возвысится. Но элементы трагического восприятия жизни у него есть. Он не прочь возвести в ранг «трагической диалектики» обыкновеннейшее: «Среда заела». Ему чужды слова поэта: «Я слаб, но я не раб судьбы своей» (Н. Бараташвили). Уж если у скептика появился хоть намек на слабость, будьте спокойны, он выжмет из нее все возможное: и сочувствие, и поблажки, и внеочередной отпуск, и бесплатную путевку и т. д. и т. п. Он предпочитает жить «по обстоятельствам», то есть приспосабливаться к ним, а не преодолевать их. Но когда обстоятельства бьют по носу, он усматривает в этом трагичность, роковое несовершенство мироздания: «Такова жизнь, и не нам ее переделывать».

Трагикомичность!

Итак, позиция скептика — это хитрая, выгодная и нечестная позиция. Я могу простить ошибающегося врага, но трудно простить того, кто, не вмешиваясь в борьбу, с ухмылкой наблюдает за чужими ошибками. Догматик прет напролом, и его «состав преступления» всегда налицо. Скептик предпочитает не оставлять улик. По видимости он «как все», а на самом деле всегда себе на уме, его хата всегда с краю. Поэтому и переубедить скептика очень трудно. Еще Гегель говорил: «Человека, который непременно желает быть скептиком, нельзя переубедить или заставить принять положительную философию — точно так же, как нельзя заставить стоять человека, парализованного с ног до головы». Это сравнение можно уточнить: паралич еще поддается лечению, но скепсис — это симуляция паралича.

Не сгустил ли я, однако, краски, рисуя портрет скептика? Ставлю этот вопрос сам, ибо хорошо знаю, что недоумения такого рода всегда возникают при неправильном понимании соотношения философских обобщений с реальностью. В самом деле, не часто встретишь такую концентрацию скептических черт в одном человеке. Они разбросаны среди других свойств людских характеров, смешаны с ними, часто затушеваны и ослаблены этими другими чертами. Я же пытался показать квинтэссенцию скептицизма, дать портрет скептика в чистом виде, без «замутняющих» его примесей.

Для чего? Для того, чтобы ясно показать, что скептицизм не может быть основой для оптимальной организации человеческого поведения. Он расслабляет, демобилизует человека и в то же время маскирует эту расслабленность демонстрацией снисходительной иронии. Он является удобным средством для того, чтобы усыпить окружающих, влить в них яд недееспособности, а самому в нужный момент урвать жирный кусок. Скептицизм — это позиция нецельного человека, скрывающего свою нецельность за эклектической пестротой усложненности, сомнения, кажущейся широты взглядов и т. д. В общем, для скептика все средства хороши, только бы уйти от ясного выбора пути, от решений, от ответственности.

Скептицизм несовместим с коммунистическим идеалом гармонично развивающейся личности. Нигилистическая усмешка противна духу смелых и простых созидательных решений. И только господство этого духа способно понизить курс монеты скептицизма.

ЦЕЛЬ И ЦЕЛЬНОСТЬ

Диалектика во веем стремится к цельности. Она осуществляет это свое стремление в борьбе с метафизическим отрывом друг от друга отдельных сторон целого и с эклектической перетасовкой отдельных моментов вместо органического синтеза их. Мы проследили эту борьбу во всех основных областях, которыми интересуется философия. И всюду отстаивали целостный подход: к миру и человеку, к познанию и переживанию. Но в конечном счете целостность или частичность, разорванность человеческого отношения к миру проявляется в поведении. «По каким признакам судить нам о реальных „помыслах и чувствах“ реальных личностей?» — спрашивал В. И. Ленин. И отвечал: «Понятно, что такой признак может быть лишь один: действия этих личностей…»

Действия людей — вот фактическая проверка того, каким является их действительное отношение к жизни. Но факты, в том числе и действия, обладают доказательной силой только в том случае, если они также берутся в какой-то целостной системе. «Факты, если взять их в целом, в их связи, не только „упрямая“, но и безусловно доказательная вещь» (В. И. Ленин).

Чем же определяется целостность человеческого поведения, по каким признакам мы можем судить об общем его характере? Чтобы верно пройти по лезвию бритвы, чтобы связать воедино все нужное и отбросить лишнее, надо знать, куда и зачем идти. Иными словами, цель создает целое; знание цели подчиняет себе все наши действия, обеспечивает выбор нужных средств и порядок прилагаемых усилий. Поймите, какова цель человека, и вы поймете характер его поступков.

Односторонняя цель метафизика убивает богатство человеческой жизни, вступает в противоречие с другими ее сторонами и в конечном счете разрушает и личность, и общество.

Случайная цель эклектика бессильна объединить все моменты его жизни и делает его поведение бессистемным, хаотичным.

Мы же хотим найти такую цель, которая обеспечивала бы единство всех сторон человеческого поведения, его цельность.

Зависимость успешности человеческих действий от умения подчинить их какой-то главной цели отмечалась неоднократно: сильные волей переплывают море жизни, а слабые в нем купаются. «Вся жизнь, все ее улучшения, вся ее культура, — говорил И. П. Павлов, — делается только людьми, стремящимися к той или другой поставленной себе в жизни цели».

Согласно И. П. Павлову, предпосылкой умения видеть цель за любыми преградами и преодолевать их является рефлекс цели. Если процесс возбуждения, распространяющийся в мозгу от того очага, где зародилось стремление к определенной цели, легко заглушается случайными помехами, значит рефлекс цели неразвит. При развитом рефлексе цели ниточка возбуждения, идущая от «целевого центра», не теряется ни в каком лабиринте.

Однако развитый рефлекс цели — лишь предпосылка, но еще не гарантия цельности поведения. В зависимости от тех духовных ценностей, ради которых включается этот механизм, он может привести и к настойчивости, и к упрямству, и к навязчивости мелких целей, и к фанатизму в их достижении. Само по себе упорство в достижении цели не достоинство и не недостаток, а просто определенное свойство нервной системы. Нравственную оценку этого упорства (хорошо оно или плохо, ведет к добру или злу) можно дать, лишь зная содержание целей.

Чтобы обеспечить цельность поведения, механизм рефлекса цели должен управляться целями созидательными, значимыми для общества и для личности и согласованными друг с другом. И только в этом случае человек достигает единства цели — свойства характера, которое Маркс считал своей отличительной чертой. Разберемся в этих характеристиках целей, способных создавать цельность.

В поисках смысла жизни человек рано или поздно приходит к выводу, что смысл этот создается только наличием цели, достижение которой нужно и данному человеку, и другим людям.

С таким пониманием смысла жизни нельзя не согласиться. Но, как всегда, на пути реализации верных общих положений возникает множество конкретных трудностей. Одно дело провозгласить верный лозунг, другое — без искажений воплотить его в действии. Стоит поэтому рассмотреть общие характеристики целей, придающих смысл человеческой жизни, не абстрактно, но на примере некоторых возникающих при их реализации трудностей и противоречий.


Вселенная философа (с илл.)

Любовь к делу или любовь к людям? По замечанию В. Э. Мейерхольда: «У одних вид пропасти вызывает мысль о бездне, у других о мосте». Жизнь, наполненная страхом перед бездной, теряет смысл; жизнь, подчиненная задаче покорить бездну, приобретает его.

Однако строительство моста имеет отношение не только к переправе через пропасть. Важно еще, какие мотивы преобладают у строителя. Можно рисковать ради большого заработка или ради славы. Можно работать ради самой любви к делу. Академик А. Д. Александров именно так, например, понимает коммунистическое отношение к труду. Оно, по его мнению, «…означает, что человек, работает не из-за нужды, не для заработка, не для славы, и даже не из чувства долга… Это значит, что человек работает из внутреннего побуждения, работает потому, что без работы ему жизнь не в жизнь. Кстати сказать, такое отношение к своей работе было всегда присуще тем, кто достиг значительного в науке, технике или искусстве».

Здесь указана необходимая характеристика коммунистического отношения к труду, но еще недостаточная. Действительно, докажите, что отношение к труду Феликса Хонникера из «Колыбели для кошки» не подходит под эту характеристику… Любовь к самому делу, оторванная от других человеческих ценностей, превращается в самоцель. А цель, которая ничему не служит средством, — это идол, фетиш, порабощающий человека. Более того, «во имя дела» начинают требовать другие человеческие жертвы, противопоставляя любовь к делу любви к людям.

У Василия Гроссмана есть во многом верное рассуждение о соотношении друг с другом различных духовных ценностей человека: «Удивительно бывает — человек знаменитый, наделенный великим даром, быть может, даже гением, оказывается самым обыденным, обыкновенным по душевному складу своему. Дар его отделен от души. И как-то сразу становится безразлично, что этот обыкновенный, средний человечек где-то там, в лаборатории; на сцене ли оперного театра, либо в хирургической операционной, либо сочиняя сочинения — проявляет свою одаренность… Есть дар высший, чем дар, живущий в гениях науки и литературы, в поэтах и ученых. Много есть среди одаренных, талантливых, а иногда и гениальных виртуозов математической формулы, поэтической строки, музыкальной фразы, резца и кисти людей душевно слабых, мелких, лакействующих, корыстных, завистливых, моллюсков-слизняков, в которых раздражающая их тревога совести способствует и сопутствует рождению жемчуга. Высший дар человеческий есть дар душевной красоты, великодушия и благородства, личной отваги во имя добра. Это дар безымянных застенчивых рыцарей, солдатушек, чьим подвигом человек не становится зверем».

Способности человека, его страсть к делу должны быть поставлены на службу добру, а не личному тщеславию или делу ради дела. Но эта мысль приобретает у В. Гроссмана такой оттенок, что перестает быть абсолютно верной. Талант без душевной красоты плох, но душевная красота без таланта слаба. Внутренняя гармония толстовских «солдатушек» — это обороняющаяся гармония. Она способна приносить благородные жертвы, но не может переделать мир.

Не превозносите любовь к делу в ущерб любви к людям, но и не принижайте ее. Без нее благие порывы не приведут к достижению цели. Проще говоря, ни деятель, лишенный гуманизма (виртуоз без человечности), ни бездеятельный добряк (человек без умения, без виртуозности) не являются нашими идеалами. Ни тот, ни другой не достигают цельности поведения. Дела должны совершаться во имя человека, но такого человека, жизнь которого лишена смысла без свершения дел.

Гармония или свобода? «Цельность характера, — писал немецкий коммунист Эрнст Тельман, — является неотъемлемым качеством прогрессивной личности, ибо цену и масштаб личности определяет характер. Что же наиболее характерно для личности? То, что человек в любой момент подчинил все свое бытие идее, стремясь достигнуть чего-то высшего…»

Такое «жестокое» требование невыносимо для Скептика. И он не выдержал: «Какая же тут цельность, гармония поведения? Вечное подчинение чему-то высшему, насилие над самим собой». «Насилием можно создать фанатический, но не цельный характер, — ответил Философ. — Речь идет о добровольном гармоничном подчинении основной цели. Если все в вашем существе протестует против этой цели, насильственное подчинение ей приведет лишь к нервному срыву. Предполагается, что личность уже воспитана в духе гармонии основной цели и подчиненных ей промежуточных целей».

С. Это гармония муравейника. Она исключает подлинную свободу развития личности.

Ф. А что вы понимаете под свободой?

С. Опять вы со своими дефинициями. Человек не машина, нельзя втолкнуть в логическую схему «целесообразной деятельности» все богатство его внутреннего мира.

Ф. Какое богатство? Впрочем, давайте разберем все это на конкретном примере. У вас есть какое-нибудь хобби? С. Я библиофил.

Ф. Скажите, в поисках редкой книги вы подчиняете этой цели свои внутренние силы? Насилуете ли вы себя, размышляя, переживая, бегая от букиниста к букинисту, роясь в каталогах? Можете ради этого о чем-то забыть, от чего-то отказаться?

С. Мне это нравится.

Ф. Так почему же вы не допускаете, что это «нравится» у другого человека может иметь гораздо более широкий диапазон? Что кто-то внутренне готов собрать все свои силы не ради хобби, но во имя большого дела?

С. Хобби — результат свободного выбора. Это что-то свое, домашнее. А дело, да еще большое, — это что-то чуждое, внешнее, принуждающее.

Ф. Не означает ли это, что свобода для вас ограничивается свободой каприза, свободой без серьезных обязательств? А на то, чтобы свободно отдать себя большому делу у вас не хватает пороху?

С. Все-то вы хотите разложить по полочкам.

Ф. А как же иначе? Ведь книги у вас расставлены по порядку. Почему же идеи вы предпочитаете сваливать в кучу. Не хотите ли вы за живописной пестротой скрыть их бедность и неразвитость?

Действительно, порой свободу путают с неупорядоченностью внутреннего мира. Отсутствие внутренней дисциплины, потворство своим порокам называют богатой эмоциональностью, а умение направить духовное богатство в одно русло — логическим схематизмом. Это все тот же выгодный скептицизм. Если основная цель не соответствует каким-то интересам личности, задумайтесь о природе этих интересов. Если вам приходится насиловать себя, чтобы следовать большой и благородной цели, значит у вас не все в порядке. Вывод этот принесет массу беспокойств, но зато он сделан честно. Свобода, достойная человека, — это свобода улучшать мир и самого себя, свобода отвоевывать у хаоса место для развивающейся гармонии. А такая свобода предполагает цельность поведения, создаваемую единством цели.

Повседневный гуманизм. И все-таки от деклараций о единстве цели до умения провести это единство во всем дистанция огромного размера. Вот почему формулировки основных целей представляются иным людям слишком абстрактными, далекими от их повседневной жизни.

На семинарском занятии по философии обсуждался вопрос о природе коммунистической нравственности. Студенты бойко приводили правильные общие формулировки. Говорили о том, что в нашем обществе люди должны относиться друг к другу по принципу «Человек человеку — Друг, товарищ и брат», а при капитализме господствует принцип «Человек человеку — волк». Вспоминали ленинские слова, обращенные к молодежи на III съезде комсомола, что основным содержанием коммунистической нравственности должна быть борьба за победу коммунизма. Все получалось ясно и убедительно. Создавалось впечатление, что никаких нравственных проблем и трудностей для этих молодых людей не существует.

Но преподаватель знал, что это не так, ибо видел своих студентов не только на семинаре. По-разному они себя проявляли в отношении к труду и учебе, по-разному относились к общественной работе, по-разному вели себя в общежитии. «Как довести до их сознания, — думал он, — что общие принципы, высказываемые сейчас ими, имеют прямое отношение к любой „мелочи“ их повседневного поведения? Что любая „мелочь“ или согласуется с этими принципами, или противоречит им? Или — или, третьего не дано». Стали разбирать примеры. Плохие поступки вызывали отрицательную, но чисто эмоциональную реакцию. Незначительные, но типичные «прегрешения» воспринимались с юмором. Связи с принципами явно не образовывалось. Приводится пример поведения некоторых людей в общественном транспорте. Женщина, едущая на работу, описывает свой путь: «Очередь на остановке огромная. Подошел троллейбус. Какая-то женщина стала в дверях и начала давать своей остающейся знакомой наказы. Потом люди прыгали в троллейбус на ходу, ругались, многие просто не сели. Чуть позже пробираюсь к выходу. Солидный мужчина с портфелем загородил спиной весь проход. Дважды прошу посторониться. „Вам выходить, вы и сторонитесь…“».

Все согласны, что это нехорошо. Задается вопрос: а что происходит при посадке у студенческих общежитий? Смеются, потому что похожее есть и здесь. Юмор отличная вещь, если он не превращается в средство всепрощения и ухода от серьезных проблем.

«Не делайте проблем из мелочей», — могут сказать мне. Мелочей? Но разве это мелочь, когда. один человек оскорбляет другого, не думает о нем, портит ему нервы? Разве это мелочь, когда после душевного подъема в зрительном зале вовсю работают локти у вешалки? Представьте себе неудачный день, какие еще, увы, случаются и в наше время. Утром вам испортили настроение в транспорте. На работе грубо накричал (или оскорбил высокомерием, несправедливостью, нечуткостью) руководитель. Дома не дал отдохнуть сосед, включив на полную мощность свою радиолу. Думал отойти душой в филармонии, но диссонанс между гармонией музыки и дисгармонией процесса получения пальто доконал окончательно.

Да, бывает, конечно. Но при чем тут общие принципы?

Да при том, что вопрос можно и нужно ставить так: способствовало ли все это борьбе за победу коммунизма или мешало? Спорю, что многие обвинят меня в риторике: не принижайте, мол, серьезных вещей до неврастенической «драмы».

Хорошо. Еще пример. На этот раз положительный. Человек нашел свое место в жизни. Его основная личная цель совпадает с основной целью нашего общества. Творчески работая на своем месте, он приближает торжество коммунизма. Но он, разумеется, не только работает. Вы видите его, допустим, упражняющимся с гантелями. Для чего он это Делает? Не для того, чтобы потом похвастаться бицепсами. Он чувствует прелесть и красоту здоровья и знает, что без здоровья не достигнешь и своей большой жизненной цели. Борясь за подлинную красоту жизни в большом, он не хочет и внутренне не желает нарушать ее в малом: не оскорбит чужой (и свой!) слух грубым словом, не бросит окурок, не загородит собой проход в транспорте, никуда не опоздает к назначенному сроку (ибо ценит и свое и чужое время) и т. д. и т. п.

Логический схематизм? А по-моему, согласованность, внутренняя гармония всех целей и поступков; от большого до малого. От общих принципов здесь протянуты надежные приводные ремни к повседневным привычкам, к любой «мелочи». Это — цельный человек. А у человека «частичного» жизнь расслаивается на два потока: поток безответственных общих фраз, не контролируемых повседневными делами, и поток повседневной текучки, не контролируемый общими принципами.

Увидеть общие принципы, суметь воспользоваться ими в пестром хаосе мелочей действительно очень трудно. Не случайно на протяжении всей книги я обращал ваше внимание на те метафизические опасности, которые подстерегают нас в реальной жизни. Боюсь, что у кого-нибудь даже закралось сомнение: «А не слишком ли автор сгущает краски? Если опасность удариться в крайность есть на каждом шагу, то, наверное, все равно на чем-нибудь споткнешься… И неужели для того, чтобы избежать этих ошибок, обязательно надо становиться философом? Не достаточно ли просто жить честно?»

«Простой честности» достаточно, увы, лишь в пределах «домашнего обихода». А современная жизнь настолько сложна, что, кроме благородных чувств, постоянно требуется умение мыслить. Это же умение не дано от природы, и овладение философией — одно из важнейших средств для его выработки. Конечно, каждый человек не может и не должен становиться философом по профессии, общество не может состоять из одних философов. Но владеть оружием марксистско-ленинской философии, уметь решать с ее помощью конкретные жизненные задачи может и должен каждый. Очень важно понять и почувствовать, что метафизические ошибки совершаются не где-то на философском Олимпе, но именно в повседневной жизни. Философия же (если она правильная) учит вовремя замечать их под любым обличьем и преодолевать.

С другой стороны, общие принципы, хотя и необходимы, но еще недостаточны для разумной организации нашего поведения, так же как недостаточны и одни только чувства («простая честность» и т. п.) Общие положения должны проникнуть в мир чувств, слиться с нашим эмоциональным отношением к жизни, не остаться на поверхности чисто словесных знаний. И тогда человек, руководствующийся в своем поведении цельной системой разумных принципов и добрых чувств, сможет успешно избегать ошибок на любом, пусть даже очень трудном пути.

Доводите большие порывы до «мелочей» их кропотливого исполнения! Не забывайте в лабиринте мелочей своей большой цели! Пусть ваша цель будет достаточно велика, чтобы всегда служить надежным ориентиром в неизведанных лабиринтах и внешних и внутренних трудностей.

ПРИМИТЕ АКСИОМУ…

Приходилось ли вам в ответ на сделанное замечание слышать что-нибудь вроде следующего: «Ты думаешь так, а я иначе. Каждый человек прав по-своему». Или: «Я живу так, как считаю нужным, и нечего читать мне мораль». Наверное, приходилось.

А задумывались ли вы над тем, что это типично позитивистская точка зрения, даже если высказывающий ее никогда не слыхал о позитивизме?

Сразу же предупрежу читателя: называя чей-либо сформировавшийся взгляд позитивистским или экзистенциалистским, я не хочу навешивать ярлыки. Дело в том, что философские течения не конструируются в тиши кабинетов, а отражают определенные общественные умонастроения или просто настроения. Поэтому, диагносцировав в каком-либо стихийном явлении симптомы вполне определенной философской концепции, легче вскрыть его корни и вести с ним борьбу.

Почему же эта точка зрения является позитивистской? Потому, что именно позитивисты считают, что разные принципы поведения выражают сугубо индивидуальные потребности, предпочтения, эмоции: «Мне нравится возиться с этой машиной, и мне некогда и неинтересно рассуждать о том, какие это может дать последствия для других».

Если позитивист отрицает научный подход к морали потому, что ему безразлична «вся эта лирика», то экзистенциалист, напротив, искренне озабочен гуманитарными проблемами. Но поскольку науку он так же как и позитивист понимает только как знание формул и деталей машин, а философию выводит за пределы науки, постольку он опасается, как бы грубые пальцы такой науки не покалечили нежную душу нравственных ценностей.

И противоположности снова сходятся, результат одинаков: отрицание возможности научного анализа и обоснования нравственного поведения человека.

К такому выводу пришел, например, в статье «Наука как источник знаний и суеверия» кибернетик Ю. Шрейдер. «Попытка рационального обоснования морали, — пишет этот автор, — это попытка вывести законы морали из понятия блага (общественного или индивидуального). Для этого требуется слишком точное представление о том, что есть благо».

Казалось бы, отсюда следует один правильный вывод: давайте уточнять! Но Ю. Шрейдер не доверяет возможностям точного научного подхода в этой области: «Напрасно ждать, что наука даст нам рецепты, гарантирующие от дурных этических решений». В основу этики он предлагает положить чувство ответственности и веру в бесконечную ценность человеческой личности: «Нельзя освобождаться от ответственности. Нельзя отказываться от веры в бесконечную ценность человеческой личности, не измеренную никем и ничем».

Конечно, нельзя. Но где гарантия, что самое искреннее (субъективно) чувство ответственности не приведет к самым безответственным (объективно) волевым решениям, если нет критериев для проверки адекватности этого чувства действительному положению вещей?! Некоторые полагают, что Гитлер искренне верил в то, что он отдает жизнь для блага немецкого народа…

Кроме того, как верить в бесконечную ценность человеческой личности, если этот объект нельзя ни определить, ни измерить? Или личность — это каждый, кто принадлежит к виду Homo sapiens? Тогда и Гитлер, и его подручные из концлагерей, ставившие опыты над живыми людьми, — тоже личности, и нам надлежит верить в их бесконечную ценность. Но тут наверняка взбунтуется наше чувство ответственности! Следовательно, ни вера, ни чувство, а только строгий логический анализ может распутать эти парадоксы.

Люди, отвергающие рациональное обоснование этики, бессильны навести разумный порядок в мире людей. Их взгляды неизбежно противоречат их действительному поведению. Вот характеристика реальной позиции позитивиста, данная Берроузом Данэмом: «В момент несчастья, во время ужаса и бойни он может только вздыхать (и предоставляет нам только вздыхать): „Мне это не нравится“. А тем временем виновники несчастья, ужаса и бойни отвечают, не прекращая своего занятая: „Нам это очень нравится“». Но позитивист — живой человек. И он приспособится, будет еще служить этим виновникам, не имея никаких конструктивных решений и компенсируя чувство собственной вины и бессилия разве что рассказыванием новейших анекдотов.

Экзистенциалист активнее. Он будет протестовать. Но как узнать, разумен ли и перспективен ли его протест? «Мы безотчетно ищем новое Евангелие, — говорил Антуан де Сент-Экзюпери, — возвышающее нас над нашими временными верованиями. Ведь из-за них проливается слишком много человеческой крови…» Это глубоко человеческая потребность, но никакая безотчетно найденная вера не остановит кровопролития. Вести людей в наше время может только отчетливо обоснованная разумная программа. Надо понять, что лишь в осознании необходимости научного подхода к принципам человеческого поведения проявляется подлинная ответственность социально развитой личности.

Льщу себя надеждой, что мой старый противник, скептически относившийся к философии еще в самом начале книги, проникся теперь к ней большим уважением. «Но претендовать еще и на научное обоснование нравственности? — возмущается он. — Не слишком ли это?» И вот наш заключительный диалог.

С. Вы хотите построить научно обоснованную систему норм поведения, в которой одни нормы будут вытекать из других, более фундаментальных? Не означает ли это, что вы верите в возможность аксиоматизации этики?

Ф. Да.

С. Но ведь еще Спиноза оставил нам «Этику, доказанную в геометрическом порядке». Что-то незаметно, чтобы она повлияла на нравы людей.

Ф. Попытки такого рода говорят о непреходящей потребности иметь соответствующий результат. Спиноза наиболее ярко выразил эту тенденцию по форме (у него действительно имеются этические аксиомы, теоремы и т. д.). Но и по существу все сколько-нибудь крупные философы стремились в конечном счете к обоснованию человеческого поведения («Что Человек должен делать?» — таков, согласно Иммануилу Канту, заключительный из вопросов, подлежащих ведению философии). Однако чтобы достичь этой цели, недостаточно быть хорошим логиком, необходим целый ряд общефилософских, социологических и психологических предпосылок, которыми ни Спиноза, ни другие домарксовские философы не обладали. Марксистско-ленинская философия дает предпосылки, необходимые для реализации этой программы.

С. И вы претендуете на эту реализацию?

Ф. Нет. Это не так просто сделать. Может быть, это самая сложная из всех философских проблем. Пока я хочу показать необходимость и возможность этого да высказать кое-какие соображения, которые могут пригодиться в дальнейшей работе.

С. Что ж, поговорим о предпосылках. Вы, конечно, мечтаете о самой лучшей, о единственно верной системе норм поведения. Но аксиоматических систем можно построить сколько угодно. Напомню вам слова Станислава Лема: «Мораль в той же мере произвольна, как и математика, поскольку обе выводятся с помощью логических рассуждений из принятых аксиом». Что вы на это скажете?

Ф. То, что Лем не прав ни относительно математики, ни, тем более, относительно морали. Математические аксиомы отражают реальное соотношение явлений на различных уровнях действительности. Аксиомы морали отражают столь же объективные отношения человека к окружающей среде, в том числе и к другим людям. Поскольку эти отношения различны, то различны и моральные нормы. Нельзя построить этическую систему, верную для всех времен и народов, но можно и нужно вырабатывать наиболее эффективную систему норм, отражающую объективное положение ведущих прогрессивных сил данной эпохи.

С. Но вы же сами сказали, что разные этические системы отражают объективно разные отношения людей к миру. Следовательно, каждая из них хороша для своего времени и класса. Как же выбрать из них наиболее эффективную «вообще»?

Ф. Не вообще. Разные отношения людей к миру неодинаково совершенны. Следовательно, неодинаково совершенны и отражающие их моральные нормы. Существует прогресс в самом обществе, есть он и в нравственности. Жизнь, которую ведут люди, нормы, которым они следуют, могут в разной степени соответствовать или не соответствовать человеческой природе.

С. Это, кажется, утописты любили апеллировать к человеческой природе?

Ф. Верно. Но они понимали под ней либо неизменную биологическую сущность Homo sapiens, либо называли подлинной природой человека свои собственные представления о ней, частенько скопированные со своей же собственной натуры. Чтобы рассеять ваши недоумения и пойти дальше, надо вспомнить кое-что из сказанного ранее и связать с тем вопросом, который мы обсуждаем сейчас. Потому, если позволите, я вынужден прочесть небольшую лекцию.

С. Я вас слушаю.

Ф. Общечеловеческая мораль может существовать только в коммунистическом обществе, ибо только там достигается единство интересов всех членов общества. Моральные системы, возникающие в предыстории и выражающие интересы различных общественных групп, классов, должны оцениваться также и с точки зрения их общечеловеческой значимости: способны ли они эффективно регулировать поведение всех людей или же являются корыстной защитой интересов определенной группы. Чем больше в системе нравственных норм общечеловеческих элементов, тем она прогрессивнее. Кстати, нормы поведения эксплуататорских групп в принципе нельзя организовать в непротиворечивую систему, ибо они обязательно противоречат социальной природе человека, а аксиомы общечеловеческой коммунистической нравственности должны исходить из этой природы.

В основе научной этики должны лежать четкие определения по крайней мере двух понятий: природы человека (кто является субъектом этического отношения, на кого распространяются нормы данной системы) и блага (опять-таки не вообще, но для человека, обладающего подлинной социальностью). Позвольте предложить некоторые наметки.

С. Интересно.

Ф. Человек обладает социальной природой, если его основные интересы и цели согласуются с основными интересами и целями общества. «Если правильно понятый интерес составляет принцип всей морали, — указывали Маркс и Энгельс, — то надо, стало быть, стремиться к тому, чтобы частный интерес совпадал с общечеловеческими интересами».

В свою очередь, общество будет подлинно человеческим, если его основные цели согласуются с основными целями людей, обладающих социальной природой. Цели общества и личности замкнулись в кольцо: они одновременно и цели, и средства по отношению друг к другу. Чтобы органично отзываться на нужды общества, такой человек неизбежно должен быть гармонично развитой личностью. Поэтому, если благо есть все то, что удовлетворяет потребности социально развитой личности, оно (благо) также будет гармоничным, создаваясь из основных ценностей, которые регулируют социальное поведение человека: истины, красоты и пользы. Иными словами, в каждом поступке (акте поведения) должны проявляться культура знания, переживания и умения.

Данные характеристики социальной природы человека и блага позволяют предложить исходную моральную аксиому: поступок будет нравственным, если он способствует достижению блага социальной личности и подлинно человеческого общества. Конкретизируя это общее положение в применении к нашей эпохе, мы получим основной критерий коммунистической морали, сформулированный В. И. Лениным на III съезде комсомола: борьба за победу коммунистического общества.

Конечно, я дал лишь краткий набросок, но почувствовали ли вы дух и тенденцию предлагаемой программы?

С. Почувствовал. Но что дальше? Допустим, кто-то просто не примет ваши определения и аксиомы и выдвинет совершенно другие. Что вы будете делать?

Ф. Тут возможны два варианта. Во-первых, можно доказать человеку, что отвергаемые им положения на самом деле соответствуют его объективным интересам, то есть он ошибается.

С. Простите, я вас прерву: аксиомы не доказываются.

Ф. Они не доказываются только в рамках определенной теории. То, что аксиоматично в этике, может и должно быть доказано в социологии и психологии. Неизбежность коммунистической морали обосновывается неизбежностью коммунистического общества в целом.

Во-вторых, наши положения могут действительно противоречить интересам определенного человека, например, представителя эксплуататорских классов. Зачем ему коммунизм? У него другие аксиомы, и доказать такому справедливость коммунизма невозможна В этом случае приходится драться. Интересно отметить, однако, что принятие противоположных аксиом приводит не только к противоречиям в системе норм поведения, но и к распаду общества и личности, принявших такую систему. Мы, например, не сомневаемся в моральности борьбы за мир, за сохранение человеческих жизней. А психопат-преступник поставит выше чужой (а иногда и своей) жизни удовлетворение сиюминутного желания и возьмет в качестве аксиомы свое «святое право» «прекословить» кому угодно и когда угодно. Естественно, что это несет гибель не только его жертвам, но и ему самому, и его группе (бандитской шайке, фашистской организации и т. д.).

С. Хорошо, допустим, что я предлагаемые положения принял. Но не слишком ли они абстрактны, чтобы служить руководством в реальной жизни? Не собираетесь ли вы поручить выведение из них всех возможных следствий этическим машинам? Тут мне вспоминается один научно-фантастический рассказ, в котором космические существа, задумавшие подобное предприятие, превратили в такую машину всю свою планету, а потом покинули ее: размеры планеты послужили фактором ограничения, машина все еще работала неудовлетворительно…

Ф. Ну, это уже последний аргумент. Когда образованного противника логически припрешь к стенке, он тебя обязательно с машиной сравнит. Позвольте мне предоставить слово философу прошлого столетия Зигварту: «Вероятность играет роль и в нравственном поведении. Если бы человек… был вправе совершать поступок только в тех случаях, когда он достоверно и несомненно знает, что его поступок правилен, то он часто вовсе не смог бы совершать никаких поступков».

Так что никто не собирается перекладывать ответственность на всезнающую машину. Она всегда будет лишь помощником человека, обладающего интуицией, убеждениями. Но откуда же топка интуиции берет свое горючее?

Она с помощью мгновенной вспышки соединяет, «сваривает» знания, взятые из самых различных уголков памяти, и выдает нам решение: «Эврика!» Однако знания-то эти уже должны быть. И чем системней взгляд человека на мир, тем легче ему будет ориентироваться и в новой ситуации. Как знание математики и физики не заменит инженеру чутья и смекалки при доводке машины, так и знание этики не заменит человеку этих же качеств при организации поведения. Однако ни там, ни тут не стоит идеализировать «метод тыка».

А потому давайте работать над систематизацией и обоснованием норм поведения, дабы руководствоваться в нем не «принципами» тина «на вкус, на цвет…» или «- свободная личность», а научными нормативами, вытекающими из знания социологии и психологии. Для руководства отношениями людей в сложном современном обществе недостаточно добрых чувств и самого горячего энтузиазма. Наука и здесь должна превратиться в непосредственную производительную силу. И этой аксиомы нельзя не принять.

ИТОГ

БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ

«Будь человеком!» — такой призыв можно услышать часто. Но каждый вкладывает в него собственные представления о человеческих достоинствах. А если эти представления различны, люди перестают понимать друг друга, обижаются и конфликтуют.


Вселенная философа (с илл.)

Существуют ли объективные, не зависящие от наших ограниченных пристрастий мерки человеческого в Человеке? Да, существуют. Но они становятся видимыми лишь с такой вершины, с которой открывается общая панорама человеческих отношений с природой, с обществом, с другими людьми, с самим собой. Если эти отношения строятся оптимально, значит перед нами «Человек». Если идет борьба за их оптимизацию — перед нами «Человек становящийся».

Философия стремится наметить общие ориентиры для деятельности человека, становящегося самим собой. В этой книге я пытался познакомить вас, читатель, с этой основной задачей научной философии, с некоторыми проблемами, возникающими на путях ее решения. И основным лейтмотивом ее был принцип развивающейся гармонии.

Человек, выходя в космос, становится организатором вселенной.

Но для выполнения этого космического предназначения он должен хорошо организовать самого себя. Очеловеченная вселенная — это мир, в котором порядок побеждает хаос, информация — энтропию. Очевидно, что эту функцию может выполнить лишь система, которая сама является высокоупорядоченной. Но это не мертвый, застывший порядок. Упорядоченная система, которой не приходится отстаивать саму себя и продвигаться вперед, быстро превратится в стоячее болото. Поэтому не просто гармонию несет человек и себе, и миру, не абсолютное равновесие, гомеостазис, но именно развивающуюся гармонию. Это значит, что гармония предполагает борьбу, трудности, разрешение противоречий. Но эти противоречия закаляют, а не разрушают развивающуюся систему. Так разумный спортсмен тренируется ровно столько, чтобы поддерживать и совершенствовать свою спортивную форму; для этого порою нужны перегрузки, но такие, которые не ведут к срыву, к перетренировке.

Гармония означает единство основных элементов ноосферы: природы, общества, личности. Развитие означает совершенствование этого единства.

Высшей концентрацией этой гармонии является человеческая личность. Мир преобразуется обществом, но деятельность общества складывается из поступков отдельных личностей. Если каждая личность проникнута целями общества, если для ее поступков характерны повседневный гуманизм, опора на истину и красота во всем, то социальная система, состоящая из таких элементов, непобедима.

«Машина» общества несравнимо сложнее технических устройств и живых организмов по своим целям, функциям и структурам. Однако эта «машина», если только она состоит из подлинно общественных индивидов, гораздо совершеннее и проще: ведь ее управляющему устройству достаточно сказать, дать задание составным частям — и сложнейший механизм начнет согласованную работу.

Условием работы в таком случае является только одно: правильное понимание сказанного. Вы только представьте себе коллектив, все члены которого не нуждаются ни в какой «обработке» для того, чтобы с полуслова осуществлять любые действия, диктуемые процессом достижения общей цели! И при этом члены этого коллектива (наверное, скептик поднял голову) — свободные, равные, сознательные личности. Они не муравьи и не винтики, а ищущие, рискующие, работающие не по спущенным сверху шаблонам творцы. Гармония, пригнанность целей коллектива и его членов настолько велика, что рассогласования, способного разрушить систему, не происходит.

Основой такой согласованности является наличие программы деятельности коллектива, понятой всеми ее членами на уровне логического доказательства и превратившейся в убеждения на самом глубоком уровне переживаний.

Трудности выработки и усвоения мировоззренческих программ на современном этапе — это трудности становления. Нам приходится не просто преобразовывать внешний мир, но и упорно бороться с наследием предыстории внутри себя — внутри общества и личности. Нельзя успешно проектировать и строить оптимальную ноосферу без одновременной расчистки почвы, без непрекращающейся борьбы со всем, что искажает социальную природу Человека. Творчество и борьба идут здесь рука об руку. И в этой книге я пытался не просто пропагандировать системный, целостный подход к действительности, но и показывать его в борьбе со всевозможными искажениями. Наметить маршрут по лезвию бритвы — это значит также и расставить опознавательные знаки у опасных обрывов.

Основу мировоззрения закладывает философия. Она дает человеку представление об общей структуре мира, общества и личности, об истине, красоте и добре. Эти представления необходимы и достаточны, чтобы управлять своей деятельностью, сделать свое поведение цельным, системным, хорошо и правильно ориентированным. Если быть Человеком, — а значит, превращать себя и вселенную в мир развивающейся гармонии, — то без передовой научной философии в этом деле не обойтись. Это не означает, конечно, что при коммунизме все станут философами-специалистами. Но разбираться в основных принципах марксистско-ленинской философии, превратить их в свои глубокие личные убеждения должен каждый сознательный член нашего общества. Философия, по словам Маркса, «представляет собой живую душу культуры». Без вселенной философа не навести порядок и во вселенной Человека.

СТАТЬ ФИЛОСОФОМ…

Может быть, кто-то из прочитавших эту книгу не просто заинтересуется поставленными проблемами, а и сам захочет принять участие в их решении. Что же надо, чтобы понять марксистско-ленинскую философию во всей глубине и познать ее преобразующее воздействие, чтобы самому стать философом?

Психологи пока еще очень слабо изучили те предпосылки, которые склоняют одного человека к техническому конструированию, другого — к математике, третьего — к поэзии и т. д. Но каждый специалист, задумывавшийся над особенностями своей профессии, — может, исходя из своего жизненного опыта, поделиться некоторыми соображениями на этот счет. Именно на таком уровне пойдет здесь речь о призвании к философии.

Для классификации людей, склонных к занятиям философией, мы воспользуемся диалектико-материалистическим принципом восхождения от абстрактного к конкретному: сначала выделим общие черты, присущие всем разновидностям философов, а потом будем конкретизировать, то есть добавлять особенности, образующие ту или иную разновидность.

Чем бы ни занимался человек, тянущийся к философии, он всегда больше интересуется способом действия, чем его непосредственным результатом. Попав в лабораторию, он будет не столько стремиться к выполнению конкретных исследований, сколько к осознанию того, как они проводятся, какова методология научного исследования.

Участвуя в каком-нибудь житейском конфликте, он может искренне забыть о его причинах и возможном конкретном исходе, увлекшись анализом человеческих нравов. Это, конечно, не значит, что каждый философ избегает участия в конкретных делах. Он может быть отличным организатором, педагогом, политиком и т. д. Но когда он занимается именно философией (а не применением ее результатов), то любое конкретное дело для него лишь частный случай для поиска общих закономерностей. Здесь его внимание сосредоточено не на том, как именно решить эту задачу, а на том, как вообще решаются задачи данного типа.

Методологическая направленность, стремление выработать общие способы решения различных задач характерны не только для философов, но и для математиков. Различие заключается в том, что математики склонны к использованию достаточно жесткого логического аппарата, а философы — к оперированию более «смутными», «размытыми» идеями. Математик работает с символами и формулами и в результате дает алгоритм (жестко фиксированную последовательность шагов) для решения той или иной типовой задачи. Философ берет ситуацию, где вообще еще ничего не ясно, где применение символики будет лишь детской игрой, и расставляет в ней общие ориентиры. Можно, пожалуй, рискнуть на такое заключение: сложные объекты, для исследования которых не удается сразу применить математические методы, подвергаются предварительному философскому анализу.

Далее следует отличить здоровый и плодотворный интерес к философии от «философской симуляции», когда человек стремится прикрыть якобы философской направленностью свою леность и профессиональную непригодность, и от того случая, когда «философствованием» стремятся компенсировать свои неудачи в реальной жизни. Критерий для различения таков: тот, кто действительно способен к занятиям философией, способен отчетливо формулировать реальные методологические задачи; те же, кто ищет в философии выгодного бизнеса или убежища, способны лишь купаться в море общих фраз. Пример. Студент медицинского института, изучая анатомию, вдруг обнаруживает, что его интересует не столько структура самого человеческого организма, сколько структура процесса его познания: допустим, как соотносится познание строения и функций (морфологический и функциональный подходы) органов человеческого тела. Тогда его начинает раздражать необходимость зубрить латинские названия, и он с удовольствием слушает лекцию по философии, где рассказывается о структурно-функциональном подходе в современной науке. Такому студенту в самый раз задуматься о том, правильно ли он выбрал специальность.

Но вот его коллеге просто не дается анатомия, а язык у него подвешен неплохо. Никаких проблем в философии он не видит, но, бойко выступая по любому поводу, начинает «ходить в философах». Возможно, его пригласят в философскую аспирантуру. Там он сделает абсолютно никому не нужную, никаких проблем не ставящую и не решающую «беллетристическую» диссертацию-мешанину и будет дискредитировать философскую науку уже с дипломом в кармане. Это случай «философской симуляции».

Наконец, третьему тоже не даются конкретные науки, но в философии он видит не легкий способ зарабатывать «хлеб насущный», а сладкую тайну, причастность к которой возвышает его в собственных глазах. Здесь стремление заменить реальную деятельность философскими фантазиями приобретает уже болезненный оттенок.

Впрочем, встречаются и причудливые сочетания болезни с симуляцией.

Я специально остановился на различении этих случаев, чтобы выбить почву из-под ног мещанской подозрительности к любой методологической направленности: дело, мол, нужно делать, а не о методах рассуждать. Если в соотношении, например, методов познания человек видит не менее реальный предмет исследования, чем, скажем, наглядно ощутимые живой организм или машину, он также занимается очень нужным делом. Если — повторяю — это действительно новый предмет и новое дело, а не старый способ увильнуть от любых предметных дел.

Итак, общая черта всех, кто склонен к занятиям философией, — методологическая направленность. Различие, которое можно провести между обладателями этого общего свойства, заключается в том, что у одних эта направленность носит всеобщий, а у других более частный характер. Так, одного интересует методология любого научного познания и структура науки в целом. Другому такой подход кажется слишком общим и абстрактным и его интересует, скажем, методология познания и строение сложных систем или особенности познания в физике.

Казалось бы, философы с общей и с частной методологической направленностью и представители конкретных наук должны были бы хорошо дополнять друг друга. Первые разрабатывают методологию человеческой деятельности в целом; вторые, используя их результаты, разрабатывают методологию определенных видов деятельности. Третьи, применяя общую и частную методологию, получают конкретные результаты в своей области. Эти результаты приводят к постановке новых методологических проблем, которые снова анализируют философы, и т. д. в бесконечность.

Но в реальной действительности эти три типа специалистов иногда плохо понимают друг друга. Об отношении к философской проблематике со стороны некоторых представителей частных наук можно сказать словами одной из «непричесанных мыслей» Станислава Ежи Леца: «Встречаются дальтоники, различающие все оттенки, но не различающие цвета». Так уж у них устроено зрение, что только мельчайший оттенок воспринимается как реальность, а цвет вообще для них «пустая абстракция».

Например, по поводу того, что мы тратим очень много времени, добираясь до работы на общественном транспорте, философ, пожалуй, заметит, что это слишком маленький вопрос для его внимания. И правильно сделает. Если он будет обсуждать подобные вопросы, то запутается в деталях и перестанет быть философом. От него здесь требуется совсем другое. Он может помочь решению транспортной проблемы, скажем, разработкой системного подхода, который необходим при планировании жизни современного города.

Увы, с таких же позиций оценивают порой философы с преобладанием частной методологической направленности занятия своих коллег, тяготеющих ко всеобщему. Разработка, допустим, философских вопросов физики или биологии для них дело, а выяснение природы философских категорий — произвольная фантастика. Они не понимают, что для того, чтобы, например, успешно изучать особенности физических или биологических структур или особенности моделирования в биологии или физике, надо знать, что такое структура и моделирование.

Философ, изучающий всеобщее, обращает внимание на то, какое место занимает данная всеобщая характеристика среди других всеобщих свойств действительности; какое место занимает тот или иной подход в познании среди других подходов. Его интересуют не виды и особенности моделирования в различных науках, а выяснение соотношения моделирования с другими познавательными приемами: абстрагированием, конкретизацией, формализацией и т. д.

Образно говоря, прежде чем изучать разновидности элемента, надо установить его место в таблице.

Философы с преобладанием интереса ко всеобщему развивают, так сказать, нерастворимый остаток философии, те ее проблемы, которые никогда не переходят в ведение частных наук.

Философы с преобладанием методологического интереса к более частным проблемам выполняют роль «отпочкователей». Дело в том, что в процессе исторического развития все науки когда-то выделились из философии, отпочковались от нее (это хорошо прослежено в работе Ф. Энгельса «Диалектика природы»). Этот процесс продолжается и по сей день. «Чистые» философы изучают общий «каркас» действительности и познания. «Отпочкователи» превращают каждую «узловую точку» этого каркаса в богатую теорию.

Образованные таким путем теории — их можно назвать мезотеориями (мезо от греческого «mesos» — «средний», «промежуточный») — служат приводными ремнями от философии, как знания об общей структуре действительности и человеческой деятельности, к многообразию частных наук. Например, «чистый» философ изучает содержание и место среди других общих свойств действительности таких характеристик, как система или информация. «Отпочкователь» же строит уже детальную общую теорию систем и теорию информации. А представители частных наук исследуют особенности систем и информации в различных областях неживой природы, в жизни и в обществе.

Таким образом, все эти подходы дополняют друг друга. И лишь недоразвитость общего или конкретного видения мира порождает противоречия между ними, мешающие развитию человеческого освоения мира в целом.

Второе различение внутри приверженцев к методологической направленности разделяет их на группы, одну из которых можно назвать абстрактными методологами, а другую — методологами гуманитарными.

Абстрактный методолог склонен как бы заготовлять впрок методологические модели (задачи такого-то типа можно решать таким-то (особом), не заботясь особенно о том, кто и для каких целей их будет использовать.

Для методолога гуманитарного методология — средство, а не самоцель, реально необходимое оружие, а не интересная игра с абстрактными кубиками.

Абстрактного методолога больше интересует сам процесс философской работы; гуманитарного методолога — ее результат, нужный людям.

Мы уже отмечали, что, кроме строго целенаправленного поиска, полезен и, так сказать, вольный поиск. Открытие новых подходов к действительности, новых способов видения мира — полезное дело. И в этом смысле можно отчасти согласиться с французским философом П. Риккером: «Великий философ — это тот, кто открывает новый способ спрашивать». Но не полностью. Потому что открывать вопросы ради вопросов не очень-то конструктивное дело. В конечном счете нам нужны ответы. А если мы забываем об этом, то легко встаем в «интересную», но мало перспективную позу философа-экзистенциалиста, для которого все философские системы ложны: любой ответ для него ценен лишь как повод задать новый вопрос; движение познания он видит не столько в открытии нового, сколько в разрушении старого.

Как трудно понять друг друга людям, один из которых по кусочкам собирает машину, нужную ему для реального дела, а другой разбирает и собирает любые механизмы только ради любопытства и самоутверждения! Повторяю, последнее занятие может привести или к очень интересным, или к очень опасным результатам. Но это уже зависит от тех целей, ради которых их будут использовать люди, видящие в конструировании средство, а не самоцель.

Представители абстрактного и гуманитарного подхода порой недолюбливают друг друга. В качестве примера можно привести такую вполне реальную ситуацию. Один философ занимается логикой, изучает общие структуры человеческого мышления независимо от их конкретного содержания и применения: это представитель абстрактного подхода. Другой разрабатывает эти-ку — науку о законах человеческого поведения в целом: это представитель подхода гуманитарного. И вот бывает так, что логик начинает третировать этика за неразвитость его методологического аппарата (этику не до «абстрактной» логики!), а этик ругает логика за оторванность его интересов от проблем реальной жизни (логику не до этической «беллетристики», которая не укладывается в его строгие формулы!). А не лучше ли сотрудничать: этику ликвидировать свою методологическую безграмотность, логику — подчинить разработку своего аппарата конкретным целям. Тем более что частные науки подают здесь хороший пример: представители конкретных наук стремятся сформулировать свои задачи так, чтобы для их решения можно было применить абстрактные методы математики; математики, в свою очередь, разрабатывая новые методы, стремятся учесть специфику тех или иных областей знания (биологии, социологии и т. д.).

Наконец, результаты первого и второго деления могут перекрещиваться: общая и частная методологическая направленность могут носить как абстрактный, так и гуманитарный характер.

Философ с общей гуманитарной направленностью будет разрабатывать центральные вопросы своей науки, хорошо видеть ее целиком. (Все великие философы принадлежали именно к этому типу.) Они создают великие и простые идеи, овладевающие умами масс, дающие основу новому мировоззрению. Ими расставляются общие ориентиры, освещаются цели прогрессивного развития, дается основа в проектировании ноосферы. Разумеется, не все философы этого типа становятся выдающимися. Если они обладают меньшими способностями, то хорошо выполняют функции верных последователей, популяризаторов, пропагандистов больших философских учений.

Философ с общей и абстрактной направленностью тяготеет к чистой методологии. Его интересуют общие закономерности научного познания, анализ науки он предпочитает анализу поведения и переживания. Научная картина природы занимает его больше, чем картина общества.

Философ с частной и гуманитарной направленностью предпочитает вопросы этики, эстетики, изучение конкретных социологических проблем.

Философ с частной и абстрактной направленностью склоняется к логике, к методологии отдельных областей знания или к философским вопросам отдельных наук.


Вселенная философа (с илл.)

Конечно, эта классификация не претендует на исчерпывающую полноту и законченность. Но надеюсь, что мои наблюдения смогут пригодиться тем, кто хочет понять природу своего интереса к философии. Предложенную типологию философских интересов можно иллюстрировать с помощью приведенной схемы.

Допустим теперь, что вы обнаружили у себя предпосылки для занятий философией. Что же дальше?

Во-первых, необходимо дать себе отчет, к какому из перечисленных выше типов вы можете себя отнести. Во-вторых, осознать вытекающую отсюда ответственность, те обязанности, которые налагает избираемая вами общественная позиция. В-третьих, овладеть средствами, необходимыми для достижения поставленной вами цели (стать философом). Что можно сказать по каждому из этих пунктов?

Если вы хотите избежать метафизического преувеличения того аспекта философии, который вас интересует (логического, этического и т. д.), его отрыва от других сторон этой науки, постарайтесь увидеть его как часть целого. Бесспорно, любой философ вынужден так или иначе специализироваться. Однако, я это решительно утверждаю, если вы, например, просто тяготеете к анализу логических конструкций, вы еще не философ. Способность видеть свою проблему как часть философии в целом — прямое следствие того, что вас интересует не только тот или иной частный вопрос, но прежде всего общие условия совершенствования целостной человеческой деятельности. Если такой интерес «в общем и целом» представляется вам «абстрактным», «далеким от реальной жизни» — не беритесь за философию, не надо.

Даже решая частную проблему своей науки, философ — если он действительно философ — не просто вырабатывает средства деятельности, но осознает ее цели, формирует элементы мировоззрения. А чтобы осознавать цель деятельности, надо представлять, чувствовать ее в целом. Философ, как никто другой, должен чувствовать жизнь в целом — иначе он не сможет правильно расставить в ней стратегические ориентиры. Он должен стремиться быть «маяком» на пути от человека частичного к человеку целостному, к гармонично развитой личности.

Еще древнегреческий философ Эпикур учил: «Следует смеяться и философствовать и в то же время заниматься хозяйством и пользоваться всеми остальными способностями». В то же время философ должен уметь следовать другому завету, оставленному Спинозой: «Не смеяться, не плакать, но понимать».

Да, чтобы понять и смех, и слезы, и деятельность, и незнание, философу надо быть цельным человеком на практике, человеком действующим и переживающим, а не кабинетным затворником. Но когда он начинает анализировать пережитое, ничто не должно мешать беспристрастному свету разума.

Пищу для ума специалиста дает лаборатория, завод, библиотека — в общем, определенный род деятельности. Пищу философскому уму поставляет вся жизнь, все, что происходит вокруг и с самим философом.


Вселенная философа (с илл.)

Специалист, «переваривая» данные лабораторных опытов, естественно абстрагируется здесь от какого-то личного подхода. Философу несравненно труднее воздержаться от эмоционального подхода, когда он начинает осмысливать не холодные цифры, а то, что вызывало и горе, и радость, что задевало не только ум, но и сердце. И все-таки, чтобы понимать правильно, он должен «не смеяться, не плакать, но понимать».

У философа-марксиста страстная партийность, преданность идеалам коммунизма всегда органически сочетается с научной объективностью, с умением побить врага железной логикой, а не чисто эмоциональными выпадами.

О специфике овладения философией, о том, как приобрести навыки философского мышления, можно было бы (и нужно) написать целую книгу. Здесь я ограничусь одним советом: прежде всего научитесь видеть предмет философского анализа. Геолог, анатом, астроном и многие другие видят предмет своего исследования наглядно и часто даже могут потрогать его руками. Философ выделяет свой предмет только мысленно. И в этом основная трудность, которую порой так и не преодолевают даже те, кто имеет ученые степени по философии.

Например, ни у кого не вызовет сомнений правомерность постановки такой задачи: назвать основные элементы живой клетки или технического устройства и показать соотношение между ними. Та же самая задача относительно, скажем, общества, личности или познания не может быть воспринята столь же ясно и наглядно, как в первом случае. Ведь элементы этих предметов философского исследования и отношения между ними не воспримешь зрительно, не отделишь друг от друга руками или приборами.

Ту ясность, которую в первом случае обеспечивает работа зрения и осязания, должно теперь внести умственное зрение, способность расчленять и соединять в уме то, что непредставимо наглядно. А умственное зрение, увы, не дано от природы так, как способность видеть глазами. В результате некоторые философы начинают выступать против требования отчетливости и определенности философского мышления, которое будто бы несовместимо со сложностью изучаемого предмета (на самом деле оно несовместимо лишь с леностью и приблизительностью мышления этих философов). Другие, чувствуя себя неуютно в философских «туманах», пытаются выйти на верный путь посредством прямого применения к философии методов других наук, например, математической логики.

Забавная получается картина: один «широкими мазками» набрасывает весьма приблизительную концепцию, а другой тут же пытается соотнести ее незрелые идеи с точными формулами логических исчислений! (Последнего, впрочем, явно приходится порой подозревать в мистификации публики; первый ее тоже мистифицирует, но одновременно и самого себя.)

Нет, философия должна своими средствами добиться четкого видения своего предмета. И только потом она органически придет к своей, из ее нужд выросшей или для ее нужд развиваемой, математике.

Я убежден, что видение мира, нужное философу, вырастает из целостного отношения к жизни.

Поясним это на примере того, как воспринимается смысл и осознается необходимость некоторых философских понятий.

Возьмем понятие «личность». «Личность вообще? — воскликнет иной противник философии. — Пустое понятие!» Пустое? Давайте посмотрим, для кого оно пустое, а для кого имеет весьма богатое содержание.

Допустим, вы стремитесь просто приспособиться к поведению окружающих вас людей, подладиться под них. Для этого достаточно развитой наблюдательности, которая поможет вам подметить их привычки, манеры, симпатии и антипатии, и некоторых актерских способностей. Понятие о «личности вообще» тут действительно ни к чему.

Но предположим, что вы не узкий прагматик, а человек, стремящийся переделать себя, как можно лучше воспитать своих детей; вас интересует не подлаживание к людям, а формирование нового человека. В этом случае вам необходим образец. Но этот образец не может быть целиком дан наглядно. Даже если вашим идеалом окажется определенный человек, вы не будете слепо копировать его внешние манеры, вам нужно будет разобраться во «внутреннем устройстве» его души. А это устройство не дано наглядно. Нельзя увидеть, что такое характер, как он соотносится с темпераментом, каково оптимальное соотношение способностей и нравственной направленности личности и т. д. Придется размышлять обо всем этом, искать общие закономерности развития личности.

Чтобы сознательно формировать определенную личность, необходимо разобраться в общем устройстве личности, перейти от данного наглядно к воспринимаемому только силой мысли. Трудный переход, но если вы понимаете, что он неизбежен, вы его совершите. И то, что прагматику представляется ворохом общих фраз, перед вами предстанет как общая, но логически стройная и, главное, очень нужная вам схема.

Точно так же, если вас интересует не только кусочек мира, в котором вы специалист, но и перспективы развития отношений между обществом и природой, вы придете к необходимости постановки вопросов об общей структуре мира (а не только, скажем, физической формы движения материи), о принципах превращения биосферы в ноосферу и т. д.

Иными словами, если у вас есть потребность в общей ориентировке, в выработке доказательного мировоззрения, в выяснении места Человека в мире и своего места (не карьеры!) в общественно-производственной деятельности людей, вы сможете увидеть предмет философии. Если нет — он окажется для вас невидимкой, чем-то заколдованным и непонятным. И тогда — пожалуйста! — займитесь чем-нибудь другим. Нельзя работать во вселенной философа, продвигаясь в ней на ощупь. А внести утреннюю ясность в ее очертания, сделать ее видимой может только ваш внутренний свет.

Но, конечно, можно глубоко интересоваться мировоззренческими проблемами и все же не стремиться стать философом-профессионалом. Развитым мировоззрением должен обладать каждый член нашего общества; философами становятся единицы.

Однако философия не просто одна из наук. Это такой элемент духовного богатства человека, без которого не может быть всесторонне развитой личности. Поэтому научиться понимать философию, овладеть культурой философского мышления должен каждый, кто хочет стать подлинно интеллигентным человеком.

Формирование нового человека не менее важная задача, чем создание материально-технической базы. Новый человек немыслим без обладания сознательным общим взглядом на мир, мировоззрением. Научное мировоззрение немыслимо без овладения теорией и методом марксистско-ленинской философии.

И если эта книга хоть в какой-то мере пробудит у вас интерес к философии, уважение к ней, поможет сделать более ясными ее цели, содержание, способ ее изучения — значит, и вы заглянули в мир этой науки, изучение которого, по моему глубокому убеждению, не менее интересно и полезно, чем исследование мира физика, астронома или биолога. Особое же значение изучения вселенной философа в том, что это не просто мир специалиста, это вселенная Человека. Отношение целостного человека к миру в целом — основа философии, суть мировоззрения.

Вселенная философа (с илл.)

Валерий Николаевич Сагатовский

В. Сагатовский родился и вырос в Ленинграде. Там он учился на философском факультете университета и оттуда по окончании ЛГУ уехал в 1959 году в Сибирь. Поступил на кафедру философии Томского медицинского института работать, он прошел путь от ассистента до профессора, стал доктором философии.

Научная деятельность В. Сагатовского довольно значительна. Его имя известно среди советских и зарубежных философов. Он разрабатывает философские вопросы биологии и медицины; уточняет философские понятия, с тем чтобы глубже анализировать человеческое познание и поведение, исследовать развитие общества и личности.

В. Сагатовский убежден, что существует самая тесная связь теоретических положений философии с повседневной жизнью. Эту убежденность он и попытался передать читателям в своей первой книге «Вселенная философа».


на главную | моя полка | | Вселенная философа (с илл.) |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу