Book: Данайцы



Данайцы

«Данайцы»

роман

Андрей Хуснутдинов

Timeo Danaos…

© Андрей Хуснутдинов, 2015


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

Aвторское предуведомление

По джентльменскому соглашению между автором и человеком, сообщившим ему о существовании Проекта и предложившим использовать свой рассказ в качестве сюжетной канвы для «беллетризованного изложения», роман – буде таковой состоится – не должен быть препровожден никаким комментарием. Условие это следовало за целым рядом других. В число их Свидетель (назовем его так) заносил свое право изымать из текста куски, которые покажутся ему либо чересчур коррелирующими с действительностью, либо не связанными с нею вовсе. Однако достопамятный день 12 апреля 20…1 года, сведший за праздничным столом автора и Свидетеля, оказался единственным днем, когда они видели друг друга. Год спустя, 12 апреля 20…2 года, Свидетель позвонил автору с вопросом о «продвижении» текста, а так как автор к тому времени успел благополучно забыть о застольной беседе (да и, по правде говоря, не сразу мог вспомнить звонившего), разговор тем и кончился. И если бы не ясные нотки облегчения, явившиеся в голосе Свидетеля после того, как он узнал о состоянии дел с беллетризованным изложением его «пьяного бреда», если бы не поспешность, с какой он стал прощаться, – кто знает, быть может, не было бы и романа. Но роман вот он.

Метод письма, заданный volens-nolens Свидетелем его требованием не слишком соотноситься с реальностью и не слишком бежать ее, оказался плодотворным, но некоторые вещи поэтому не вошли в роман. Не вошло – как «чересчур соотносящееся» – упоминание о том, что ЭПАС, совместный полет «Аполлона» с «Союзом-19» в июле 1975-го, был всего лишь пробным камнем Проекта. Не вошла и информация о том, что слухи о Проекте, просочившиеся в западную печать, вовремя и соответствующим образом скорректированные, вылились не в критику Проекта, но в критику американской лунной программы, якобы фальсифицированной. Кстати, именно существованием Проекта, а не провальными испытаниями новой ракеты-носителя и не утратой Брежневым интереса к лунной гонке, Свидетель объяснял сворачивание Советским Союзом подготовки пилотируемого полета к Луне – на то был секретный пакт с НАСА. Гагарин, всю жизнь грезивший Луной и незадолго до катастрофы в 1968-м вдруг заговоривший о полете на Марс, погиб только потому, что отказался участвовать в Проекте. Его смерть Свидетель связывал с убийством Кеннеди-младшего в том же году, – оговариваясь, однако, что это его личная версия, которая требует уточнений.

И последнее. Сейчас, по прошествии времени, у автора вызывает легкую оторопь тот факт, что один человек – женщина – мог спутать карты военным, но даже сейчас автор не склонен подвергать сомнению подлинность события, столь безответственно переложенного ему Свидетелем. Да, впрочем, это и не его, автора, дело.

Часть I

С самого детства мне везло в том, что называется быть виноватым без вины. С самого детства я привык к тому, что если у кого-нибудь из моих друзей – или недругов – оказывался расквашен нос, я узнавал об этом нередко из тех же уст, что предъявляли мне обвинение в содеянном. При всем при том у меня не было репутации хулигана. Или, напротив, я не был настолько безволен, чтобы ходить в козлах отпущения. Это было что-то вроде судьбы.

У нас в университете рассказывали такую историю. Одна студентка вышла замуж за человека, которого убили на следующий день после свадьбы. Какое-то время спустя погибший муж стал являться ей во сне. Несчастная обращалась к врачам, но те либо прописывали ей лошадиные дозы снотворного, либо квалифицировали ее кошмары «естественной реакцией». Она завела себе нового друга, она пыталась спать при включенном свете, пыталась не спать вообще – все без толку. И вот однажды, явившись в очередном кошмаре, погибший жених назначает ей свидание. Условия таковы: на следующий день она должна прийти в определенное время к известному месту, где он будет ждать ее в черном костюме, с букетом роз. На следующий день она пересказывает этот сон подругам, которые, конечно, советуют ей никуда не ходить и даже заявляют, что никуда не пустят ее. Однако незадолго до назначенного часа она убегает от них. Она ловит такси и едет на свидание. У нее истерика. Она отпускает машину недалеко от условленного места и бежит через дорогу, где гибнет под колесами грузовика. Одни очевидцы трагедии – а это чуть не половина университета – божатся, будто бы видели в толпе кого-то в черной паре, с букетом роз, а другие – вторая половина – утверждают, что черный автомобиль, послуживший причиной несчастья, якобы принадлежал некоему цветочнику и перевозил розы.

История эта здорово отдает мистификацией, однако я почему-то склонен верить ей. Несмотря на то, что, как затем выяснилось, речь в ней идет о моей жене.

С Юлией мы познакомились много позже. Историю эту она знала не хуже моего. И не меньше меня была удивлена, когда буквально накануне старта один из моих университетских приятелей – ее однокурсник, не знавший, однако, что мы женаты – в телефонном разговоре открыл мне имя несчастной вдовы…

– Тебя сбивала машина? – спросил я ее.

– Нет.

– Ты была замужем?

– Нет.

– Ты что-нибудь понимаешь?

– Нет. А ты?

А я понимал: судьба…

О чем-то таком, кстати, нас предупреждали психологи. В том смысле, что за полгода до старта психика наша начнет выбрасывать коленца. Но кто же знал, что будет этот дурацкий телефонный звонок? А за свою психику я был спокоен. Не говоря уже о Юлии. Единственной нашей причудой того времени следует признать мысли о покупке дома. Дома, который останется ждать нас на Земле все долгие двадцать лет. Но, во-первых, те же психологи поддержали нас; во-вторых, решалась проблема наших выходных; в-третьих, мы, наконец, могли начать тратить наш космический гонорар. Теперь в выходные мы садились в машину и ехали на поиски Дома. Как правило, мы ехали на побережье. Как правило, ничего подходящего не было, мы останавливались в какой-нибудь пустующей гостинице, гуляли по мертвым пляжам, покупали янтарные поделки и, в общем, неплохо убивали время.

***

Тот – наш – дом мы нашли совершенно случайно. У машины спустило колесо, а в багажнике не оказалось нужного ключа. Разделявшая сосновую рощу дорога была пустынна. Охрану тогда уже не посылали за нами – от кого нас тут было охранять? Осмотревшись, я заметил, что метрах в десяти позади автомобиля к шоссе примыкала неширокая просека, мы проскочили ее. Я дал задний ход и свернул на нее.

Вглубь рощи уходила подбитая гравием грунтовая дорога. Обочины поросли волчьей ягодой. К старой сосне была приколочена заветревшаяся фанерная стрелка. Сам дом – красного ноздреватого кирпича, о двух этажах, с широкими окнами и оцинкованной четырехскатной крышей – прятался за небольшим вересковым холмом, под сенью могучих кленов. Все пространство вокруг него, словно пролившейся краской, было заполнено багряно-золотой листвой, и после однообразного мельтешения сосняка это представлялось каким-то озорством, чудом. Тут же, в застывшей огненной гуще листопада, тонул белый бельведер и пара шезлонгов.

Выйдя из машины, мы осмотрелись. Из-за деревьев сквозила холодная поверхность моря. Пахло водой и намокшим камнем. Огибая холм, дорога мельчала, и на невидимом, терявшемся ее скончании лежало заклеенное листьями бетонное крыльцо, по которому нужно было не подниматься, а спускаться. Продолжением чуда была табличка, прикрепленная к входной двери: «Продается».

Опоздав постучаться, мы напугали хозяйку, миниатюрную женщину лет шестидесяти, близорукую и подвижную, словно ртуть. Она не слышала, что мы подъехали, и отперла дверь, глядя на часы. В руках у нее был пустой рюкзак и связка ключей. Едва оправившись от испуга, она заулыбалась нам как своим старым знакомым; ни о чем не спрашивая (кроме одного – моих прав, которые просмотрела сощурившись, будто ей предъявляли насекомое), сказала, что мы в самое время, потому что ей нужно на берег, продукты в холодильнике, постели свежие, т. д. и т. п. Мы не успели и рта раскрыть, как связка ключей перекочевала из ее рук в мои, и, закинув рюкзак за спину, она уже бежала в сторону моря. Мысли о недоразумении не покидали нас до вечера, когда женщина позвонила узнать, как мы устроились. Нет-нет, ни с кем она нас не спутала, она пускает постояльцев, правда, сейчас мертвый сезон, зима не за горами – т. д. и т. п. – и опять бы заговорила меня, если бы я не вспомнил, зачем мы здесь, и не спросил, сколько она просит за дом. Помешкав, она назвала цену. Я ответил: «Хорошо», – и положил трубку. В делах с недвижимостью я уже считал себя докой, цена показалась мне смехотворно низкой: в два, в два с половиной раза меньше того, что обычно просили за такие дома.

Прогулявшись к пасмурному морю, мы с Юлией поужинали тем, что нашли в холодильнике, и легли спать довольно рано, что-то около восьми часов. В два часа ночи я проснулся оттого, что почувствовал, что Юлии нет рядом со мной. И в самом деле: ее половина постели пустовала. Одевшись, я вышел из дома. Входная дверь была не заперта. В свете луны – тяжелом, свинцовом полумраке – рядом с нашей машиной я разглядел другую, черного или, быть может, темно-синего цвета, с зажженными подфарниками. Вокруг дома ходили какие-то люди. У каждого из них был фонарик, благодаря чему я мог без труда пересчитать незнакомцев – четверо. Они о чем-то говорили между собой, однако я не разбирал отдельных фраз или слов. Тем не менее было очевидно одно: что они прицениваются к дому. Самый рослый из четверки, судя по высоте, на которой порхал его фонарик, был их проводником, ибо фонарик его не только взлетал выше прочих, но и двигался быстрее, вычерчивая в темноте сложные траектории, за его лучом обычно следовали остальные. Я не стал окликать этих людей, но, убедившись, что жена не выходила из дома, запер дверь и продолжал искать ее внутри. Я нашел Юлию в кабинете. Она спала на диване. Разбудив ее, я спросил, почему она ушла из спальни и открыла дверь. Она ничего не ответила и отвернулась к стене. Тогда я возвратился на крыльцо и продолжал следить за незнакомцами. Фонарики скучились возле бельведера и, сколько я мог судить, теперь были неподвижны. Раздавалось странное, похожее на шум разрываемой бумаги, приглушенное шарканье. «Да какого черта», – подумал я и решил пойти узнать, чем заняты наши полночные гости. Как-никак, а уже наполовину я чувствовал себя хозяином дома. Не слышать моих шагов по сухой листве незнакомцы не могли, а между тем они ничуть не реагировали на мое приближение. Но это еще куда ни шло. В перекрестном свете фонариков, прикрепленных к колоннам бельведера, я увидел, что они выкапывают в земле прямоугольную яму. Это была могила. Дар речи покинул меня, с открытым ртом я глядел, как яма наполняется бурлящей водой, как методично незнакомцы погружают в нее свои лопаты и, по-прежнему не замечая меня, обмениваются репликами на каком-то неизвестном, лающем языке…

Никогда, ни до, ни после в своей жизни, я не испытывал ничего более гадкого. Быть может, я оттого так подробно и описываю этот кошмар, что отношусь к нему не как к мистическому знамению, но как к действительному происшествию – я не шучу. Да и как относиться к нему иначе, если события следующего дня есть прямое его продолжение – его, и ничего другого, ибо никакой связи между этими событиями и всем, что было накануне, я не вижу.

Начать с того, что поутру я и в самом деле не обнаружил Юлии рядом с собой (хотя обычно просыпаюсь первым), а нашел ее сидящей в бельведере. И с каким выражением на лице она встретила меня! Ведь можно было подумать, я смертельный враг ее и иду к ней не с тем, чтобы пожелать доброго утра, а чтобы ударить. Это, по-моему, была первая наша крупная ссора после свадьбы. Впрочем, бушевал я один – Юлия и голоса не повысила. На ней был широкий грубый свитер, она куталась в него от ветра, но вместе с тем давала понять, что прячется не столько от ветра, сколько от меня, от моего голоса. Она была красива как никогда – зла, сдержанна и красива, – и это только распаляло меня. Господи, и чего я ей только не наговорил. Я думал, что между нами все кончено, что я потерял ее навсегда, и старался уколоть ее побольнее, унизить так, чтобы помнить хотя бы ее унижение.

Потом, вернувшись в дом, я с грохотом ходил по комнатам, ронял какие-то чернильницы, книги, искал лестницу на второй этаж, но, не находя ее, опять что-то ронял и даже умудрился рассыпать коробку с гвоздями. Во мне боролись несколько взаимоисключающих порывов. Я хотел поскорей уехать из этого чертова дома, но в то же время хотел снова видеть Юлию, хотел мириться с ней и обижать ее, хотел идти искать хозяйку, сбивать ее в цене – в общем, вел себя как ребенок. Юлия ушла на берег, я включил телевизор и листал старые журналы. Чем больше я приходил в себя, тем больше был готов сгореть со стыда. Впервые со вчерашнего появилось солнце. На одном из шезлонгов сидела огромная чайка. Я прочел от корки до корки статью о выращивании тепличных помидоров, запер дом и тоже пошел к морю.

Было солнечно и свежо. По дороге я придумал целую извинительную речь, но не успел показаться из-за деревьев по-над берегом, как все слова этой речи вылетели у меня из головы. Я увидел, что Юлия прогуливается по пляжу с каким-то молодым человеком. Обращаясь к ней, молодой человек то и дело дотрагивался пальцами до ее локтя. Карман его черной штормовки оттопыривала бутылка пива. Улыбаясь, Юлия подбрасывала на ладони кусок янтаря. Из-за шума волн я не слышал, о чем они говорят, но видел, что всякое обращение молодого человека к Юлии является только прелюдией к тому, чтобы он снова мог коснуться ее локтя. По-настоящему, однако, меня обеспокоило нечто другое. В движениях Юлии чувствовалась скованность. То был не страх, не волнение, но некое затаенное ожидание. В сочетании с улыбкой, с ее особой манерой поджимать губы, это ожидание могло читаться как угодно – как обещание, например, и, судя по всему, так и расценивалось молодым человеком.

В следующую секунду, подумав о том, что череда моих мистических переживаний благополучно продолжается, я отступил за деревья. Спутник Юлии – во всяком случае, на том расстоянии, что разделяло нас – был как две капли воды похож на одного ее друга детства, которого я хорошо знал. На всех ее школьных фотографиях они сидят либо на соседних стульях, либо стоят плечом к плечу. Она сохранила его письма, которых не скрывала от меня, но, странное дело, на всех конвертах был замазан обратный адрес и имя отправителя. Помню и другое его послание: распиленное пополам издание «Ромео и Джульетты» со зловещими ржавыми пятнами на корешке и обрывавшейся надписью на титуле: «Дорогому…» Юлия приглашала его к нам в Центр, три или четыре раза мы ужинали вместе, но я не припомню, чтобы хоть раз она и ее гость обратились друг к другу по имени. Я жалел беднягу и злился на нее – не потому что ревновал, а потому что она продолжала поддерживать в нем надежду. Он напоминал мне больного разгримированного клоуна, который пытается смешить прохожих. Я видел траур под его ногтями, пятна и складки на его костюме, видел, как быстро краснеет от выпитого его лицо, и мне начинало казаться, что вслед за Юлией я тоже включаюсь в этот постыдный балаган. Однако больше всего меня раздражала его манера ни с того ни с сего задерживать ложку и снимать пальцами с губ что-то невидимое. Я как-то поинтересовался у Юлии, что значат сии фокусы с ложкой, на что она ответила, что это собачья шерсть и что он держит дома водолаза. Не знаю, добивала она его или жалела, а только немного времени спустя он погиб в пьяной драке. Она отлучалась к нему на похороны и сидела у гроба. И вот теперь я не смел казать носа из-за деревьев, потому что знал: стоит мне появиться на пляже, как повторится какая-нибудь сцена ужина, чего доброго еще, у этого пляжного Казановы окажутся грязные ногти.

Я возвратился в дом. Вся давешняя гадость поднималась во мне. Юлия пришла получасом позже с бутылкой пива и протянула ее мне. Мы опять поругались. В этот раз я собирался куда-то ехать и даже завел машину. Не знаю, какая муха меня укусила, но теперь мне уже ничуть не совестно было вменять Юлии в вину ее несчастного одноклассника. Приготовив обед, она в одиночку поела и снова ушла в бельведер.

Раздался звонок. Это был автомеханик. Хозяйка дома передала ему, что у меня проколото колесо, он был готов приехать подлатать его. Я не помнил, чтобы говорил хозяйке про колесо, но, конечно, ничего не возражал против подобной услуги.

Вскоре к дому подкатил обшарпанный фургончик. Механик, оказавшийся пышноусым мощным стариком с прокопченной шеей и с погашенной трубкой в зубах, без лишних слов направился к моему авто и стал откручивать спущенное колесо. На мое приветствие старик только выставил подбородок. Сняв колесо, он крикнул в направлении фургончика:



– Карл!

Внутри фургончика стукнуло, задняя дверца его отворилась, и я увидел того самого молодого человека, что гулял с Юлией по пляжу. Это был сын механика. Карман его штормовки по-прежнему оттягивала бутылка пива. Вблизи, конечно, он и грамма не походил на одноклассника Юлии. Не поздоровавшись со мной и, похоже, вовсе меня не заметив, он подхватил колесо и унес его в фургончик. Старик вынул изо рта трубку и закурил сигарету. Через пять минут все было готово. Карл подкатил колесо к отцу, а мне протянул черный гвоздь, прибавив:

– Возвращайтесь другой дорогой.

– Иди, – сказал ему отец, потушил окурок, опять сунул в зубы трубку и стал навинчивать ступицу обратно на ось.

Карл развернулся, и в этот момент некая неуловимая метаморфоза изуродовала его фигуру. Он клоунски, юродиво сгорбился, голова его ушла в плечи, будто он приготовился к удару. Завороженно и даже с некоторой опаской я смотрел, как он достает из кармана бутылку и крадется к бельведеру. Старик начиркал на мятом листке счет и с явным неудовольствием протянул его мне.

«Недурно», – подумал я. Такие вот листки мне иногда показывают на улице глухонемые.

– Наличными, – добавил старик.

Я подал ему купюру, при виде которой у него зашевелились усы и трубка накренилась так, что мне стало видно опаленное дно ее чашки.

– У меня нет сдачи.

– И не нужно. Тут еще за две бутылки пива. И поторопите Карла.

– Карл! – заорал старик, пряча деньги и пятясь к фургончику. – Карл, чтоб тебя! Поехали!..

Полпути от бельведера к машине Карл проделал бегом, но перешел на шаг, этакий салонный аллюр, и, прежде чем запрыгнуть в кабину, с напускной учтивостью поклонился мне. Фургончик чихнул, с урчанием выбрался на дорогу и пропал за холмом.

Юлия по-прежнему не сидела в бельведере. Делая вид, будто осматриваю дом снаружи, пару раз я подходил к бельведеру, но она не подумала и обернуться в мою сторону. На рукаве ее свитера темнело мокрое пятно, открытая бутылка пива стояла на рассохшемся столике. Зайдя снова в дом, я взял из холодильника другую бутылку, пошел к морю и бродил по обнажившимся мелям.

– И черт с тобой, – шептал я, – и черт с тобой…

Это, конечно, сейчас, так сказать, с высоты положения я могу объяснять себя. Это сейчас я знаю, что все наши скандалы объединялись одной простой схемой: я был рупором возмущения не столько своего, сколько возмущения Юлии, собственным горлом я доказывал ей ее же правоту. Но чего я не могу понять до сих пор, так это того, как не ясно нам было тогда, что не дом мы выбираем себе, не то, что будет ждать нас двадцать лет – Господи, и к какой только высокопарной лжи мы не были расположены, – а то, что будет напоминать о нас, памятник. Двадцать лет! Да что мы могли знать о таком чудовищном сроке? Что мы знаем о нем теперь? А вот когда нас впервые припекло по-настоящему – у нашего собственного дома, – вот тогда мы и стали хвататься за то, что случилось у нас под руками: за Карла, за одноклассников, за ревность, за бутылки. Впрочем, и тут, если можно так сказать, мы старались соблюсти приличия. Более того, когда все наши нехитрые декорации уже трещали по швам, и правда какой-то фантастической тучей пёрла на нас, мы шли в соблюдении этих приличий до конца. Ведь мы все-таки купили дом. Оговаривая детали сделки с хозяйкой, я не раз хотел спросить ее, зачем нужно было разбрасывать гвозди на дороге, разве не было других способов привлечения покупателей? – но, конечно, так и не решился. Не было бы гвоздя в колесе, не было бы и сделки. Все тут явилось на своих местах. И я соблюдал приличия. И даже после того как, не моргнув глазом, эта ведьма отвергла последнюю мою просьбу – показать лестницу на второй этаж, которого я еще не смотрел, – я только понимающе улыбнулся. Потому что «никакой лестницы и, уж подавно, никакого второго этажа для вас не должно существовать. Забудьте об этом. Да это и не учитывалось в цене».

Вечером того же дня мы тихо справили новоселье – какой-то бакенщик на пляже, видя, как я брожу по отмелям с бутылкой пива, неожиданно предложил мне шампанского. Тоже, между прочим, по сходной цене.

***

День старта выдался как на картинке. В небе было ни облачка. На смотровой площадке играл духовой оркестр. Из пожарной машины зачем-то поливали жухлую траву вокруг площадки, отчего пахло размокшим огородом. Телевизионщики препирались с пожарниками – вода попадала на аппаратуру. Из толпы, помалу шалевшей от весеннего солнца и безделья, нам кричали прощальные глупости, которых мы почти не слышали из-за оркестра, и бросали букеты цветов, от которых ветер доставлял одни трескучие оболочки. Кругом нас лежала такая огромная и плоская степь, что, казалось, дальше нее уже нет никакой земли.

Пока мы не сели в белоснежный, разряженный свадебными ленточками автобус космодромной службы, я и думать об этом не думал, но когда толпа на смотровой площадке показалась нам мерцающей жижей и впереди стал расти колоссальный сталагмит ракеты на стартовом столе, я не выдержал, взялся рассказывать Юлии свой сегодняшний сон. Ей-богу, не понимаю, что на меня нашло. Ей мешал шлем скафандра, она не с первого слова расслышала меня, нахмурилась: «Что?» – а я, вместо того чтоб замять разговор, подвинулся ближе. Дело в том, что все последнее время мы жили как бы среди нескончаемого праздника – пресс-конференции, банкеты с присутствием первых особ, телевидение, охи-ахи (мол, как же мы, несчастные, выдюжим столько), вокруг нас, как вокруг рождественской елки, шло постоянное застолье, – но, видимо, любая деятельность, и самая праздничная, требует недолгого забвения своего. Вот и приснился мне этот сон, вот и стал я наушничать Юлии о том, что облететь Юпитер должна не наша ракета-красавица, а затхлый подвал с населяющими его подозрительными личностями, и что мы с Юлией – одни из членов подвальной братии, такие же подозрительные личности.

– И что? – спросила она, когда я кончил свой рассказ.

Губы ее поджались и побледнели.

Я отодвинулся от нее.

– Ничего.

До стартовой площадки мы больше не проронили ни слова. Команда сопровождения деликатно помалкивала, все как один глядели в окна, на то, как неподалеку от автобуса тащило по полю сорванное полотнище плаката. «Впервые… Солнечной… утрем…» – удалось рассмотреть мне на плакате, прежде чем его швырнуло под колеса автобусу. «Утрем», – это, сколько я мог понять, относилось к американцам, осуществившим свой запуск тремя днями раньше, но с более скромными намерениями – с облетом Марса, по-моему.

По выходе из автобуса – сопровождавшие остались внутри, а до трибунки «помпезной» комиссии предстояло топать метров сто – Юлия шепнула мне:

– Вот вечно у тебя так, не можешь… Оставь! – и вытащила свой локоть из моих пальцев.

Минуту-другую время мы так и шли – она с занесенным локтем, а я позади на полшага с раскрытой ладонью.

Члены комиссии были знакомые все лица, свадебные генералы, ястребы-пердуны, трясли нам руки так, будто от этого зависело их повышение по службе. И что удивительно: тысячу раз я воображал себе эти минуты перед стартом, что и говорить, волновался до глубины души, а наступило время, и – ничего. Не было во мне не то что грусти, а даже малейшего волнения не было, смотрел я на побледневшую Юлию, на пердунов, ворковавших ей о чем-то в три рта, поглядывал и смешно мне делалось, что хоть опускай забрало.

Это уже потом, в лифте, на высоте третьей ступени, когда земля расстелилась под нами, словно на журнальном столике, когда ничего не стало слышно, кроме порывистого завывания ветра, когда белоснежный, бесшумный наш автобус двинулся обратной дорогой, и мы увидели, какой он крохотный, а толпы на смотровой площадке не могли разглядеть и вовсе – молочная дымка уже покрывала ту часть Земли, – вот только тогда до меня дошло, что происходит на самом деле, и только тогда я мог почувствовать, что сообразно движению лифта как будто нечто истончается и пропадает во мне самом – так же, как пропадал в молочной дымке наш белоснежный, бесшумный автобус.

***

Несмотря на то что это был первый наш старт (исключая тренировочные), одна вещь не нравилась мне уже давно – что крохотные иллюминаторы командного отсека открывали вид лишь на глухую полость головного обтекателя. Было душно и, если сидеть неподвижно, чувствовалось, как огромная масса ракеты перемещается из стороны в сторону.

Час, а то и больше, мы просидели в тишине. Времени этого, по моим расчетам, было достаточно, чтобы все находившиеся на стартовой площадке разошлись по укрытиям и ЦУП объявил предстартовую готовность. Но, видимо, еще оставалась какая-то ручная работа. Подняв в очередной раз взгляд к иллюминаторам, я не поверил своим глазам: на одном из створов примостилась желтая бабочка. Как она забралась на такую высоту, в ветер, как смогла незамеченной прошмыгнуть в люк? Я постучал по бронированному стеклу, вынуждая нашу случайную гостью искать убежища. Бабочка пропала – не видно было и взмаха крыльев, просто ее не стало, и все.

– «Данайцы», «Данайцы», – послышался наконец в наушниках голос руководителя полета. («Данайцы» – это наши позывные и, полагаю, инициатива кого-нибудь из ястребов-пердунов, не чуждых героической романтики.) – «Данайцы», даю обратный отсчет.

Я хотел почесать подбородок, но только стукнул себя по стеклу забрала.

Юлия нащупала мою руку. Перевернув ладонь, я сжал ее пальцы. В толстенных перчатках, наверное, сей романтический жест вышел неуклюжим – мы стали похожи на парочку, собравшуюся прыгнуть в воду.

На счете «ноль» ракета покачнулась, и ее так сильно стало кренить, что мне показалось, будто мы опрокидываемся, у меня даже карандаш выскочил из зажима на рукаве. Но ракета восстановила равновесие, ее повело в обратную сторону, и так, с убывающей амплитудой, несколько раз. Гром выхлопа первой ступени едва проходил сквозь толстые стенки капсулы, разжижался до рокочущего гула, напоминавшего морской, зато несносная вибрация, казалось, старалась вовсю, восполняя недостаток шумового эффекта. Из-за тряски я и не сразу догадался, что мы летим – и то благодаря тому, что почувствовал, как меня вжимает в кресло, как ослабевают ремни. Это был сущий ад, и я с полной уверенностью заявляю, что воспроизвести его не способен ни один тренажер – по крайней мере, из тех, на которых мне довелось работать. Может быть, весь фокус тут заключался в новых двигателях, но для нас с Юлией это было слабым утешением, мы не были готовы к такой встряске.

***

Разбитые и взмокшие, мы очнулись на орбите от толчка, вызванного остановкой двигателей и послужившего началом невесомости. В иллюминаторах высыпали ярчайшие звезды.

ЦУП не жалел нас: предстоял выход на стартовую орбиту, одной автоматикой тут было не обойтись. Нам дали ровно пять минут на то, чтобы избавиться от скафандров. День, начинавшийся размеренно и торжественно, будто вступление к целой неделе без захода солнца, скомкался за какие-нибудь два часа. Чередования невесомости и перегрузок, вызванных поминутными включениями корректирующих двигателей, доконали Юлию, у нее пошла носом кровь. Я попросил у Земли разрешения открыть жилой отсек, но получил отказ: одна за другой следовали корректировки орбиты. Я отыскал в аптечке салфетки и протянул их Юлии. Она отвернулась от меня с таким видом, будто это я был виноват в том, что у нее идет кровь. В конце концов от непрекращающихся орбитальных поправок у меня тоже открылось кровотечение, и я, зажав нос, спросил, чем вызваны сии позывы на каллиграфию: мы что, целимся проскочить сквозь огненный обруч в пустоте?

– Почти, – был ответ из ЦУПа. – Через десять минут нарушение связи, уходите в тень.

– И что? – не понял я.

– Начнем второй старт пораньше. Иначе придется идти на второй виток.

Нет худа без добра, подумал я: чем раньше включим маршевые двигатели, тем быстрее покончим с этой чехардой.

Старт прошел без сучка без задоринки.

Изумрудная чаша Земли стала опрокидываться нам за спину. Это было похоже на сон: хотя двигатели работали в разгонном режиме, не чувствовалось даже намека на вибрацию. Я собирался перейти на автоматическое управление, как с Земли поступило новое неожиданное распоряжение:

– «Данайцы», в течение трех минут – полная тяга. Недобрали по курсу. Как поняли?

– Вас понял, Земля, – ответил я. – Почему полная?

– Дайте подтверждение, три минуты – полная тяга, чуть-чуть не добрали… – Голос оператора с ЦУПа как будто засыпало песком, связь нарушалась.

Прикинув на калькуляторе наше ускорение в течение этих трех минут, я обернулся к Юлии:

– Три «же».

Она промолчала.

***

Связь с Землей еще не восстановилась, а я принялся распечатывать вход в жилые отсеки: хотелось поскорей увидеть нашу «квартиру». Но отчего-то заклинило люк. Я был уверен, что все делаю правильно – точно такой люк на Земле мне приходилось открывать раз двести, если не больше, – но решил начать заново, не торопясь. Однако и во второй раз люк не поддался мне. Все, чего я добился, так это того, что отлетела заслонка с контрольного окошка. Но и от окошка проку не вышло никакого – свет в жилых отсеках был погашен, я только мог видеть в стекле свое собственное отражение. Оставалось ждать восстановления связи. Я встал у иллюминатора и глядел на Землю. Мне вспомнилось, как однажды в детдоме, не имея возможности попасть в запертый школьный буфет через дверь (меня оставили без обеда за какую-то провинность), я пробрался в него через окно. Вздорное воспоминание это почему-то долго не оставляло меня. Под видом того, что рассматриваю нечто в рябовато-облачной линзе Атлантического океана, я прижался виском к стеклу и закрыл глаза.

***

Однако спустя и час, и три, и шесть часов после старта все оставалось по-прежнему: связь отсутствовала, люк был закрыт. И только Земля удалялась от нас – иногда, если смотреть на нее пристально, возникало забавное ощущение того, что она всего в нескольких метрах от корабля, этакий волшебный фонарь размером с настольный глобус, висящий в пустоте.

По инструкции, в случае нарушения связи нам следовало придерживаться штатного расписания полета в течение ста двадцати часов. Можно было, конечно, считать, что именно это мы и делали – вернее, делал наш главный компьютер, не нуждавшийся ни в душе, ни в туалете. Не знаю почему, но мне думалось, что в соответствии с той же инструкцией и мы не должны были испытывать потребности в душе и в туалете сто двадцать часов.

В комплекте ЗИП №1, предназначенном для внешних работ, находилась дисковая пила. Ее использование внутри корабля запрещалось категорически, но все произошло как по наитию, ни о каких запретах я и подумать не успел. Замок со срезанным предохранителем выскочил из цилиндра, крышка люка с ленивым чмоком герметика откинулась на петлях.

– Там… – стал я оправдываться не то перед Юлией, не то перед самим собой, заталкивая пилу обратно в ЗИП. – Мы… пылесос… сейчас… – С этими словами я полез в люк и, минуя стыковочный узел, спустился в жилой отсек.

***

Сначала я подумал, что ошибся дверью, ей-богу, на лице у меня застыла улыбка жертвы розыгрыша.

Предбанник жилого отсека оказался сплошь забит невообразимым хламом. Искореженные куски пластика, огрызки досок, промасленная бумага, дырявые проржавевшие канистры, книги, ошметья кабелей, жирные комья не то гудрона, не то глины, – все это лежало такой чудовищной и вместе с тем такой цельной кучей, что невольно напрашивалась мысль о мусорном баке, но никак не о жилом отсеке космического корабля. Пару раз я даже закрывал глаза, надеясь, что мусорная фата-моргана рассеется сама собой. Но ничего, разумеется, не рассеялось.

Юлия смотрела на меня через люк, я позвал ее спуститься вниз.

В руках у нее были часы – я почему-то обратил на них внимание. Она пыталась надеть и, встав рядом со мной, продолжала возиться с неподатливым ремешком. Как будто самое важное для нее сейчас были часы. Она, впрочем, так и не надела их, спрятала в карман и, поджав губы, вытащила из груды хлама какую-то книгу без обложки, взяла ее двумя пальцами за край и стала разглядывать, словно лягушку.

Признаться, если бы она взялась задавать вопросы, я бы стал нервничать, может быть, кричать. Но, не сказав ни слова, с самым серьезным видом она принялась исследовать хлам. И я, уже приготовившийся к погружению в восклицательную чушь, передохнул, отёр испарину со лба и тоже взялся разгребать хлам.

Нам нужно было добраться до следующего люка, из предбанника в собственно жилой отсек, но, как выяснилось, люка этого вообще не было. Круглое отверстие в полу вместо него прикрывал гнутый лист фанеры с надписью «Не бросать!». Отодрав фанеру, я пошарил в черном отверстии рукой и невольно отдернул ее: ток горячего, влажного, как из бани, воздуха коснулся моих пальцев. Юлия подала мне фонарик, но луч его вязнул в клубах пара, точно в снегу. Нам были видны лишь собственные руки. Тогда я взял обрезок доски и бросил его в дыру. Мое тело и мысли как будто делились между собой. Я что-то еще бросал в дыру, а мысли трусливо, наперебой шептали мне, что дыра бездонна и что только этим можно объяснить отсутствие звуков падения – ведь их, звуков-то, я и не слышал.



– Нужно, – обратился я к Юлии, задыхаясь, – что-нибудь длинное… Палку какую-нибудь.

– Нет, – ответила она. – Туда нужно спуститься и закрыть воду.

– Какую воду?

– От которой пар.

Ее присутствию духа можно было позавидовать. То, к чему моя мысль пробивалась с таким трудом – а я, признаться, уже не только думал, что у дыры нет дна, но и был готов списать образование пара на соприкосновение теплого воздуха корабля с вакуумом, – Юлия определила практически с первого взгляда, наверняка. Пар – значит, где-то протекает вода и что-то ее нагревает. Не слышно звуков падения – значит, что-то их скрадывает, скорей всего, что-нибудь мягкое.

Спустившись в дыру по тросу, я оказался на мокром тюке. Тюк этот занимал всю площадь отсека, я ходил по нему, как по сжиженному облаку. Под тюком и по углам отсека пузырилась вода.

«Да ведь это спальня», – осенило меня.

На месте тюка должна была находиться наша спальня. В копии корабля на Земле в этой спальне мы прожили целую неделю. Обшитые орехом стены, столики под дуб, имитация окон – я помнил все это слишком хорошо, чтобы сейчас, расхаживая по отвратительному чавкающему тюку, мог подыскать хоть какое-нибудь объяснение столь чудовищной метаморфозе. Помнится, против кровати были даже поставлены напольные часы с маятником, и на мой вопрос, к чему именно часы с маятником? – ведь во время невесомости они будут обязательно останавливаться либо ломаться, – кто-то из ястребов-пердунов ответил, что не та эта техника, чтобы ломаться, что не совсем это часы и что маятник их не совсем маятник, да и, вообще, сказать по совести, сами они не очень-то понимают всю эту «ерундистику».

Для того чтобы добраться до следующего люка, мне понадобилось бы куда-нибудь убрать тюк, но я не видел, как это возможно сделать. Я промок до нитки. На какое-то время я вообще перестал понимать, где нахожусь. С потолка падали холодные капли конденсата, стены были покрыты ржавчиной. Ногами я мог чувствовать неравномерные уплотнения в податливых недрах тюка, как если бы начинка его была переложена чем-то твердым. Густо и влажно пахло плесенью.

Вскарабкавшись обратно в предбанник, я уселся на краю дыры и коротко пересказал Юлии все, что видел внизу. Она молча смотрела на меня, наматывая веревку на пальцы. В мыслях моих по-прежнему царил разброд, и за неимением лучшего, подобно наказанному ребенку, у которого отобрали хорошие игрушки, а оставили старые да поломанные, я всерьез возился с рассуждением о том, что было бы, попытайся я открыть люк штатным порядком, а не возьмись за пилу.

Наконец, отложив веревку, Юлия поднялась в кабину. Оттуда послышались звуки включения и выключения радиостанции – она проверяла связь. Связи не было. Я же, продолжая свое рассуждение, всерьез оценивал возможность обнаружения за проклятым люком не того, что за ним обнаружилось, и не того, посреди чего я находился, а того, чего я ждал тут увидеть. Видимо, природе глупости человеческой в равной степени свойственна как ложная гордость, так и манера приписывать себе авторство дурной действительности. Мое решение воспользоваться пилой как будто сводилось к неверному выбору направления: нужно было идти налево, а я пошел направо, и вся недолга. Еще болея этим мизерным открытием, запинаясь о ступени, я поднялся вслед за Юлией в кабину. Здесь я увидел, что она наряжается в скафандр, однако поначалу ничуть не удивился ее действиям и даже подал ей тяжелый рукав, в который она не могла попасть рукой.

– Постой! – С глаз моих как будто упала завеса, я рванул рукав обратно к себе. – Да ты что делаешь? Ты что?

– Ничего, – ответила Юлия и ждала, пока я отпущу рукав. – Еще немного, и я лопну.

Не понимая, я продолжал держать рукав, и тогда она вытащила его из моей руки:

– Или, может, покажешь, где туалет?

Я и думать забыл, что скафандры оборудовались канализационными коллекторами. Минуту погодя, перебравшись в командный отсек, я последовал примеру Юлии, тоже принялся облачаться в скафандр. Система удобная, что и говорить, и все-таки к этим портативным удобствам я отношусь сдержанно, принцип «все свое ношу с собой», по-моему, тут реализуется слишком буквально. Однако скафандр натолкнул меня на неожиданную мысль: я решил, что добраться под тюком к люку будет возможно в невесомости.

Юлия, сколь ни странно, поддержала меня.

Каково же было наше удивление, когда поначалу компьютер отказался выключать двигатели, а затем отказался передавать управление на ручной привод. Это уже было нечто много похуже тюка. Я набирал соответствующие команды несколько раз, и всякий раз на дисплее появлялось одно и то же сообщение красным: «Некорректная попытка ввода». В режиме диалога машина повела себя не менее загадочно.

Вопрос: «Что значит «некорректная попытка ввода»?

Ответ: «Попытка ввода некорректных данных».

«Как ввести данные корректно?»

«Введите данные, которые не создавали бы конфликта в рабочей программе».

«Как выключить двигатели?»

«Введите команду «остановить двигатели».

«Но эта команда и расценивается как некорректная».

«Введите команду „остановить двигатели“ корректно».

В общем, заколдованный круг. Меня начинало трясти.

Юлия попыталась формулировать вопросы иначе (она даже обращалась к этой железяке на «вы»), однако с теми же результатами. Компьютер не хотел ни слышать, ни слушаться нас. На вопрос: «Почему нет радиосвязи?» – ничтоже сумняшеся этот электронный чинуша отвечал, что радиостанция работает штатно. Различий между понятиями «радиосвязь» и «радиостанция» для него не существовало. Но я уже хотел винить в подобных огрехах не компьютерную программу (разрешающая смысловая способность которой, конечно же, имела свои пределы), а некий умысел. С тем я и полез в узел связи и тщательнейшим образом исследовал его. Ничего я там не нашел и только лишний раз подивился неимоверной, нечеловеческой сложности электронной начинки корабля. Юлия, верно, подумала, что я что-то отыскал, а я просто глядел в геометрические джунгли схем и не мог отвести от них глаз.

В этом полупомраченном состоянии я еще несколько раз возвращался к компьютеру, набирал ничего не значащие команды, затем спускался на тюк и пытался протиснуться между ним и стеной – зачем? Во мне словно бы высвобождалась энергия косного механизма. Не зная еще, как соединить концы с концами посредством рационального рассуждения, я пытался соединить, стащить их простым механическим действием. «Кабина – предбанник», «компьютер – тюк», – я забивал себе в голову эти противоположения, как гвозди, уже, однако, мало рассчитывая на то, что что-то прояснится. Добился я немногого: клавиатура компьютера оказалась загажена грязной водой и на ней стал западать клавиш ввода.

В одиннадцать часов по бортовому времени освещение в кабине переключилось на ночное. Тут я понял, что страшно хочу спать, прямо-таки валюсь с ног. На Юлию убавление света подействовало тем же образом, сказывался жесткий трехлетний режим. Устраиваясь в креслах командного отсека, мы старались не говорить о том, что было сейчас у нас у каждого на уме. Для этого мне пришлось пуститься на страусиную уловку – я закрыл и завинтил люк в предбанник. Юлия прижалась ко мне и быстро уснула. Динамик радиостанции был включен на минимуме громкости, и со временем ровный, потрескивающий шум его стал чудиться мне шумом воды.

***

Во сне я услышал сверчка и загадочную фразу, которую хорошо запомнил: «Наиболее слабые места у человека наиболее защищены. Человек – это машина, работающая в реальном времени». Затем был обрывок пасторального лужка с клевером и маргаритками, затем на этом лужке – никак, однако, не менявшемся внешне – стало происходить нечто ужасное, он стал поворачиваться по часовой стрелке и рябить. Затем я проснулся.

Ночное освещение все еще было включено. Юлия лежала ко мне спиной. В первую же секунду пробуждения я вспомнил и то, где нахожусь, и почему я в кабине, а не в бытовом отсеке, и почему сбоку от меня жесткая, поскрипывающая туша скафандра. Было начало шестого. Я смотрел в потолок и думал о том, почему сон, приснившийся мне перед стартом, оказался пророческим сном: выходит, было нечто, мимо чего спокойно двигался мой разум, но что подмечало мое подсознание – подмечало и пыталось предупредить меня?

Масштабность Проекта (вот так, с большой буквы), чего греха таить, поначалу пугала меня. Бюджет его, ставший уникальным не только в силу колоссальной стоимости, но также потому, что имел собственное прозвище – «десять в двенадцатой», «1012», – еще задолго до своего утверждения сделался предметом крупнейших скандалов последнего времени. Впрочем, для того чтобы худо-бедно ориентироваться в политических, финансовых, военных и прочих его аспектах, нам с Юлией, точно золотым рыбкам в аквариуме, пристало бы выпрыгнуть из аквариума, выйти из Проекта. Но, думаю, и в этом случае разобраться, что к чему, было бы непросто. Ведь нам пришлось бы выбирать между сторонниками Проекта и его антагонистами, между лагерями, оба из которых, в свою очередь, делились внутри себя на бесчисленные комитеты, инициативные группы и тому подобные клубы по интересам. Яблоком раздора, конечно, тут был «десять в двенадцатой». Только если апологеты Проекта старались задвигать обсуждение финансовых вопросов на второй план, противники поднимали эти вопросы на копья. У последних, как обычно, было больше доводов – в смысле загибания пальцев, – на какие программы и кому можно было бы отдать столь большие деньги. «Какого черта дался облет Юпитера, когда и на Земле проблем не перекидать лопатой?» – вопрошали они с трибун. В ответ сторонники Проекта замечали, что с подобным подходом мы до сих пор бы селились в пещерах, рассуждали о начале «серьезного инвестирования космоса» и как щит выставляли аргумент, что американцы давно и не менее успешно занимаются тем же самым.

Почему я сейчас вспомнил об этом? Потому что мы с Юлией сегодняшним, вернее вчерашним, стартом ставили точку в дискуссии. Старт был Рубиконом, за которым оппоненты делались если не партнерами, то, по крайней мере, одни из них могли с чистым сердцем говорить, что мосты сожжены, а другим оставалось только разводить руками. И еще я вспомнил об этом потому, что «десять в двенадцатой» был нашей страховкой от любой неожиданности. Увы: страховка оказалась действительной только на время до старта, на время, когда, скажем, ответственного за состояние парка спецтренажеров (а это чин не ниже полковничьего) могли уволить за потрескавшуюся краску на центрифуге. Антитеза «потрескавшаяся краска – предбанник» витала надо мной некоей назойливой конструкцией, от которой я избавился весьма оригинально, а именно: кощунственным допущением того, что на стартовой площадке сейчас имеют место быть массовые экзекуции техперсонала. Господи, и что только не придет в голову.

Поднявшись, я заглянул в иллюминатор и едва мог удержаться от возгласа недоумения и досады: Земли уже было не видно. Теперь это была не Земля, а лишь крупная звезда, одна среди многих. Чувство, овладевшее мной, вряд ли поддается описанию. Присев к стене, я глядел в потолок и, точно помешанный, покачивался взад-вперед. Я думал, что это недоразумение, что Земля должна лететь с нами и что даже соответствующий пункт записан в нашем контракте.

В моей голове с этого момента словно бы закрутилась неисправная рулетка – при всей спонтанности воспоминаний она отдавала предпочтение дурнейшим. Но зато практически сразу тут обнаружилось нечто.

Я знал, что за Юлией волочился один из начальников Центра предполетной подготовки, полковник. История эта тянулась с год, пока я не заметил, как Юлия выбрасывает в мусорную корзину букет маргариток и не обратился с соответствующим заявлением к руководству Проекта. Полковника из Центра подготовки убрали тот же час, но можно представить мое изумление, когда неделю спустя я увидел его на одном из ЦУПовских заседаний в генеральском мундире. Был тут и другой вопрос: почему Юлия сразу не дала отставку нахалу? Ни о чем таком я никогда не спрашивал ее – последовавшее затем происшествие на авиабазе надолго отбило у меня охоту вообще расспрашивать ее о чем бы то ни было, – однако сейчас разговор шел не о нашем достоинстве, а о жизни нашей.

Поэтому я разбудил ее и сразу, без вступлений, спросил о полковнике.

Еще не придя в себя, она хотела что-то сказать, но лишь поглядела вокруг и вздохнула. Свой вопрос мне пришлось повторить еще раз. Тогда, уже злясь, она сказала, что не отвадила полковника сразу, потому что с первого же дня, как взялся ухлестывать за ней, он не переставал намекать на то, что знает о Проекте нечто такое, чего ей никто больше не скажет. И что он сильно рискует и хочет, чтобы она поняла его правильно: несмотря на то, что она ему нравится, ухаживанья его в то же время не что иное, как отвлекающий маневр для его противников в Центре. Чем бы все это в конце концов обернулось, помимо крохотных букетов, которые он совал ей в тетради, она сказать не берется, ибо тут возник я со своим заявлением – полковника, за исключением того случая на аэродроме, она больше никогда не видела.

– Но почему ты не сказала мне об этом? – удивился я.

– Он боялся, что ты его неправильно поймешь, – ответила Юлия.

– О да! Конечно! Отвлекающий маневр! Настолько удачный, что пожалуйста: отвлеклись и от… Юпитера!

– Вот видишь.

– Да голову он тебе морочил, цену себе набивал.

– Тогда зачем ты обо всем этом меня спрашиваешь? – тихо спросила Юлия.

– Затем, что после моего заявления его не только не выгнали из Проекта, но и повысили в звании.

– И какое это имеет отношение?.. – Она кивнула в сторону люка.

– Не знаю.

– А я знаю: не веришь мне, вот и все.

– Хорошо, – предложил я. – Давай рассуждать логически. Ошибиться кораблем мы не могли. Но если и ошиблись, то кораблем это не называется. Я…

– Постой. То есть как это – не называется? Что это, если не корабль?

– Я же сказал: это пока рассуждение.

– Это не рассуждение, а паника. Чтобы делать такие выводы, нужны факты. Или нужно быть параноиком.

– Следовательно, – я толкнул локтем свой скафандр, – нам нужны факты.

– С ума сошел, – усмехнулась Юлия. – Он не предназначен для выхода.

Признаться, я не сразу понял ее.

– Кто не предназначен?

– Не защищает от жесткого излучения, во-первых. И во-вторых: не забывай, что мы идем с ускорением. Это все равно, что выброситься из окна.

– А страховочный трос, скажем?

– Обвязаться им, что ли?

– В смысле?

– В смысле, что для этих скафандров и страховка не предусмотрена.

– У тебя есть другие предложения?

– Господи, делай что хочешь.

В общем, я таки полез в шлюз…

Спускаться из наружного люка по тросу, разумеется, я не стал, это было верное самоубийство, а только высунулся и глядел вниз. Хотя мои руки дрожали от напряжения, все же тяготением это не называлось, даже искусственным. Я не знаю, как это называлось. Тело мое переживало мгновенное, невероятным образом затянувшееся состояние начала падения. Ниже плоскости обшивки, соответствовавшей расположению предбанника и «спальни», начинался резко отличный от них фрагмент с покатым карнизом, расширявшийся книзу. Я едва разглядел его. В неверном свете фонарика показалась рельефная табличка с надписью: «КМТ-201У».

По моем возвращении, глядя, как я выкручиваю мокрую водолазку, Юлия поджимала губы и злилась.

– Нигде ничего подобного, – сообщила она. – «КМТ-201У». Ты опять что-то напутал.

– Почему – опять?

– Возьми полотенце.

– Какие базы ты смотрела?

– Все.

– Попробуй еще раз. И не с букв, а с цифр. Или даже так: по этому расширению, «201У».

– Вот. – Она провела мизинцем по столбцу наименований, вызванных программой поиска. – «Модуль топливный-201». – Она оглянулась на меня, мы встретились глазами. – Ты что?

Неожиданно зажглось дневное освещение.

– Новая модификация, – сказал я, щурясь от света. – Не успели внести.

Юлия продолжала глядеть на меня.

Я видел, как сузились ее зрачки.

– Постой. – Сдвинув ее, я тоже принялся возить пальцем по монитору: – «Модуль топливный… емкость… крепление…» То есть ты хочешь сказать, что за предбанником – топливные баки?

Юлия прошлась по кабине.

– Я хочу сказать, что ты ведешь себя, как ненормальный.

Беззвучно, одними губами, как псалом, я перебирал содержимое файла «МТ-201».

– Но это значит… – Приложив ко лбу кулак, я закрыл глаза. – Это значит… – То, что вертелось у меня на языке, было ужасно.

Юлия помогла мне:

– Это значит, что все равно нужно забираться под тюк.

– Да, – сказал я рассеянно. – Да.

– Что – да?

Я откинулся на спинку кресла.

– Что – да? – повторила Юлия.

– Что мы заберемся под тюк.

– Ты что задумал?

– Отключить эту штуковину. Перезапустить, то есть. – Я кивнул на монитор. – Все просто.

– Ты с ума сошел?

Я заглянул под пульт. Силовые кабели проходили по титановой жиле внутри ножки пульта. Тут же, под ножкой, виднелась прорезь щитка.

Разумеется, я отдавал себе отчет в том, что главный компьютер корабля – не персональная машина, которую можно обесточивать на ночь. Главный компьютер работал в реальном времени, под его контролем находились реальные системы, и обновлять между ними связь было примерно то же самое, что пробовать приставить к туловищу отрубленную голову. Но у нас уже не оставалось другого способа восстановить управление. Мы должны были рискнуть. Рассматривая связку кабелей, я коротко разъяснил этот план Юлии. Она только развела руками.

Затем я разъединил кабели.

Я ждал, что погаснет свет, что отключатся двигатели или еще что-нибудь в этом роде, но погас только монитор. Выждав минуту, я соединил кабели вновь. Похоже, все обошлось. Компьютер перезагружался. И только затем я почувствовал запах. Не запах горелой проводки, а какой-то живой, приторный запах.

На мониторе появилась надпись: «Поиск и проверка систем».

– Чувствуешь? – спросил я.

– Это духи, – сказала Юлия.

– Твои?

– Я серьезно. – Она провела по вентиляционной решетке пальцами. – Куда ведет эта труба?

– Не знаю.

Компьютер выдал список необнаруженных и вышедших из строя систем. Среди необнаруженных значились: двигатели первых двух ступеней, радиопередатчик, передающая антенна, три секции аккумуляторов и какие-то резонансные серверы. Среди вышедших из строя: одна буферная батарея, радиостанция, внешние температурные датчики и стабилизатор киля (?) … Впрочем, «мелочи» сии меня интересовали мало. Я ввел команду «остановить двигатели» и после секундной паузы, подавившись воздухом, взмыл над пультом.

Охнув, Юлия сказала мне:

– Перестань.

Она с расставленными руками зависла под потолком.

– Ура, – успел ответить я ей, и только – в ту же секунду огромным плоским молотом пол полетел на нас.

Я ударился спиной о подлокотник кресла с такой силой, что в пояснице моей хрустнуло. Первое время, не решаясь пошевелиться, я был уверен, что сломал себе позвоночник. Юлия успела сгруппироваться, ее приземление вышло удачней моего. И, по-видимому, ей тоже был слышен хруст: она поспешила мне на помощь. Но когда выяснилось, что хрустнула не моя поясница, а крепление подлокотника, заявила:

– Балбес. – И с холодным бешенством покусывала сломанный ноготь. – Неужели ты думаешь, тебе позволят перехватить управление?

– Кто? – удивился я.

– Никто.

– Что ты имеешь в виду?

– Что нас предали.

– Кто?

– Откуда мне знать! – закричала она.

Я недоуменно молчал.

– Есть что-нибудь попить? – спросила Юлия.

Разминая спину, я достал ей баночку сока из нашего посадочного НЗ. Облив руки, она оставила сок и молча уставилась на стену. Я дал ей салфетку и сам отпил пару глотков.

– Ты же сам все видишь, – сказала она. – И если мы не ошиблись кораблем, то этот… этот готовился специально для нас.

– Я не пойму: что значит «предали»? Кто? – То есть, намекая на полковника, я уже не вполне соображал, что говорю. Сознание мое был контужено мыслями о смерти. Однако могли ли такие мысли считаться мыслями? Подобно компьютеру после перезагрузки, я не обнаруживал в себе многих свойств – здравого рассудка в первую очередь, – а обнаруживал нечто задохшееся, мертвое, как будто шарил в протекшем и ослизлом аквариуме…

– А куда всё провалилось? И где мы будем жить? Ты знаешь, сколько у нас остается кислорода? – спросила Юлия.

– Хорошо. А кто не позволит мне перехватить управление?

– А ты перехватил его?

– Тогда кому это все нужно?

– Нам, – усмехнулась Юлия.

– Руководству Проекта? – сказал я.

– Вот-вот.

– Американцам?

Она замерла.

Тут, как водится, меня прорвало. Я стал втолковывать ей нечто сказочно бестолковое – что это смешно и дико (что?), что не для того нас готовили, чтобы после первой же неполадки (ничего себе неполадка) мы распустили сопли и что вообще мы не оправдываем оказанного доверия.

Где-то на излете сей баснословной тирады я начал соображать, что оглядываюсь по сторонам в поисках двери, прицеливаюсь, куда бы удрать, что уже не столько говорю, сколько задыхаюсь.

В общем, я зачем-то влез в скафандр и спустился в «спальню».

Подо мной лежала лоснящаяся туша тюка. На стенах и на потолке блестела вода. Еще надеясь, что Юлия окликнет меня, я бил по стенам металлическим обрезком. Затем в моих руках оказалась дисковая пила, и я взялся кромсать тюк. Из него, точно из вспоротого брюха, полезли намокшие поролоновые внутренности. Между поролоном проскальзывали сношенные армейские ботинки, слесарные инструменты, маслянистая ветошь и еще черт знает что. То и дело из-под диска сыпались искры, что-то наматывалось на ось, брызжа грязной водой. В конце концов я бросил пилу, подобрал кусок поролона и вскарабкался обратно в рубку.

Юлия вздрогнула, увидев меня.

– Знаю, что ты хочешь сказать! – Я швырнул перед ней поролон. – Они разворовали Проект! Замечательно! Но ты представляешь себе, как это возможно? Ведь это все равно, что украсть Европу, океан! На нас направлены чуть ли не все станции слежения, и не только наши! Да и хорошо – можно купить своих, заставить их молчать, но подкупить остальных… Как, как это возможно, скажи?

Юлия, подобрав поролон, вертела его в пальцах. Я смолк. Мысль о том, что она чего-то недоговаривает, уже преследовала меня неотступно. Впрочем, она всегда что-либо скрывала от меня. То, например, что с ее опустившимся Ромео они были любовниками более пяти лет.

Она еще о чем-то спрашивала меня, я что-то ей отвечал, а затем я вновь очутился на тюке, вернее, внутри него, окруженный шевелящимся хламьем, и кромсал его пилой до тех пор, пока среди серой жижи подо мной не показался рычаг крышки люка. Под шлемом пахло слюной, я чувствовал, какое у меня нездоровое дыхание. Я стоял на коленях перед люком и водил рукою по жиже. Ведь чего я ждал все эти годы? Пускай это покажется смешным и пошлым, но ждал я только того, что мы окажемся наедине друг с другом, что никто уже не будет мешать нам. Вместо этого же получался какой-то убогий спектакль. Ее спившийся Ромео, быть может, оттого и беспокоил так мое воображение, что мы были с ним не столько соперники, сколько товарищи по несчастью. Потому что в обоих случаях это была не любовь, а только жалость к влюбленному (в моем случае к тому же и жалость с расчетом – лететь должен был я, а не Ромео, этим и вычислялись все мои преимущества). «Какая дрянь, дрянь», – шептал я с ненавистью.

Так выяснилось, что, стиснув зубы, я держу маховик крышки люка и поворачиваю его. И жижа убывает и пузырится.

***

Внизу, под люком, горел свет. Первое, что мне бросилось в глаза, были чистые стены. «Чистые» – разумеется, с поправкой на то, что оставил на них пролившийся грязевой поток из «спальни».

Впрочем, нет. Нет.

«Бросилось в глаза» – это лишь то, на чем я мог остановиться взглядом человека, явившегося в незнакомом помещении. Я так путано это объясняю, потому что и сам хочу понять, отчего, хотя разглядел все в первое же мгновенье, не кинулся прочь от люка, а напротив, спустился по лесенке и еще долго и внимательно оглядывался кругом себя.

И почему мне «бросились в глаза» чистые стены? Они были далеко не чисты, и то, что оставила на них грязная вода, явилось только ничтожной частью в сравнении с тем, что оставила на них кровь. Кровь не бросилась мне в глаза, потому что до сих пор я никогда не видел ее так много? Или, быть может, оттого что форма пятен ее оказалась настолько причудлива и неестественна? А обезображенные человеческие тела, среди которых я стоял как среди чего-то не столь уж необычного, которые бездумно и помраченно рассматривал – чем показались они мне в первое время? Ничего этого я не знаю, не умею объяснить.

Их было девять человек, все нарядно одетые и – чистые? То есть, конечно, я не имею в виду того, что говорил про стены, нет, я видел, что все эти люди – пятеро мужчин, трое женщин и девочка лет пяти с голубыми бантами в косичках и с черной смолистой массой вместо уха, – все эти люди накануне своей смерти были участниками какого-то торжества и поэтому были так нарядно одеты. И еще, судя по драгоценностям на женщинах и генеральским мундирам на мужчинах (кроме солдата в парадной форме), это были состоятельные люди. Странным и необъяснимым в туалете женщин оказалось только то, что они были разуты и туфли их валялись тут же на полу вперемешку со стреляными пистолетными гильзами. На девочке были красные лаковые туфельки, и не потеряла она их только потому, что туфельки фиксировались шелковыми шнурами на лодыжках. В одном из генералов я признал пердуна из напутствовавшей нас «помпезной» комиссии, а в другом – полковника, на которого написал донос. У пердуна не было правого глаза и затылка. Полковник сжимал в руке пистолет, вся орденская планка на левой стороне его кителя была багрового цвета. Помрачение, владевшее моим рассудком, не мешало мне рассматривать нахала. Казалось, что и после смерти он продолжает угрожать кому-то оружием. Я насчитал на его теле одиннадцать ран, все в груди и в животе, и понял, что он, единственный из погибших, сопротивлялся своим убийцам. Затвор его «астры» стоял на защелке и магазин, соответственно, был пуст.

Не помню наверняка, что подвигло меня к моей догадке, но я увидел, что, скорей всего, это полковник убил солдата. Значит, в расстреле участвовали солдаты? Солдаты в парадной форме стреляли в празднично одетых людей? Я попытался представить, как это было, но отчего-то мог думать только про то, как полковник стреляет в солдата.

Гвардеец был еще совсем мальчишка. Он лежал навзничь в углублении в полу, в луже крови, перемешанной с ослизлой дрянью из «спальни», глаза его были открыты. Полковник попал ему в горло и в щеку. Из люка в потолке еще продолжала течь вода, брызги летели солдату в лицо. Вода капала и мне на забрало. Я подался назад, нащупывая лестницу, запнулся и чуть не упал. Первой мыслью моей, внушенной ужасом увиденного, была мысль простая и угловатая до пошлости: «Что же со всем этим делать?» Впрочем, ничего большего я и думать не смел, я гнал от себя мысли как опасных насекомых и, наперекор им, с азартом всматривался в стены, в кровавые полосы и пятна на них, вычисляя, отчего могли выйти столь замысловатые рисунки. Задачка моя была несложная: в силу того, что после старта невесомость и перегрузки чередовались между собой, трупы подобно броуновским частицам двигались по отсеку. Они, наверное, еще продолжали кровоточить, отчего кровь оставалась на потолке и на стенах. Этих людей пригласили осмотреть корабль и, зная, что «Гефест» стартует с минуты на минуту, хладнокровно убили. Экскурсией им предлагалось разрешить какие-то сомнения относительно Проекта. Уже не важно, какие. Генералы были с супругами (помимо полковника – он, видимо, догадывался, на что шел), кто-то взял с собой дочку, и, разумеется, ни у кого и в мыслях не было удивляться сопровождению вооруженных гвардейцев.

Догадки эти пронеслись в голове моей за долю секунды – время спасительного затмения моего истекало. Ощущая себя лишь в местах соприкосновения с внутренними оболочками скафандра, я поднялся по лестнице, пробил шлемом поролоновые потроха тюка и свалился без сознания где-то сбоку него.

***

Два часа, минувших после того, как я очнулся с холодным компрессом на лбу, заставили меня взглянуть на мою жену как на человека, мало или же совсем мне не знакомого. Все это время я провел в рубке, между тем как она – я не сразу мог в это поверить – избавлялась от трупов. Она появлялась в рубке, чтобы спросить, где отвертка или гаечный ключ, и я с замиранием сердца смотрел на маслянистую кровь, которой были вымазаны ее пальцы. Трупы она перетаскивала куда-то на нижние палубы под «бойней», где, с ее слов, все было «нормально» и даже работал санузел. Я знал, что она кончила курс в мединституте и посещала анатомический театр, но чтобы так запросто обращаться с трупами, с тем, что там было внизу – к этому, пожалуй, я был готов еще менее, чем к самой «бойне».

Набравшись смелости, я поинтересовался у нее, за что убили всех этих людей. Она ответила всего лишь одним словом:

– Оппозиция.

Уточнять я ничего не стал.

На корабль, видимо, заманили тех, кто знал об истинной подоплеке полета и мог представлять опасность как свидетель. Отсек под «спальней» служил идеальным кладбищем для улик, ведь после старта «Гефест» был недосягаем ни для каких экспертиз и эксгумаций. Выходит, полковник, на которого я написал донос, действительно пытался помочь нам?

От люка в «спальню» терпко веяло запахом духов.

Я сел за компьютер и бездумно щелкал клавишами.

Руки мои пахли ржавой водой, я глядел на них как на что-то чужое, не принадлежащее мне. Они дрожали, и мне казалось, что это дрожат руки человека, в теле которого я заключен, будто в скафандре. Пальцы липли к клавишам, под ногтями чернела грязь.

«Как как как…» – вырастала строка на экране компьютера.

Я вспоминал Ромео, вспоминал наши совместные ужины, и с неожиданной легкостью понимал вещи, до сих пор скрытые от меня. Те очевидные вещи, разумение которых было мне не под силу, потому что я относил их насчет себя, а не насчет этого, внешнего человека. Я, например, понимал, что присутствие Ромео на наших званых ужинах должно было дисциплинировать меня, напоминать, что при ином стечении обстоятельств я мог запросто оказаться на его месте. И что, скорей всего, они с Юлией были близки и после нашей женитьбы. Если же так все и было, то это сполна объясняло другую закономерность – что до известия о гибели несчастного у нас с ней все шло гладко и мило, мы были счастливой парой. Одновременно с тем, как все эти очевидные вещи поселялись в моем сознании, входили в него подобно бесцеремонным жильцам, что-то другое отмирало, исчезало во мне навсегда. И если я пытался вспоминать Юлию, какой она была два, три года назад, то получалось, что между нею и тем человеком, который перетаскивал сейчас внизу трупы и замывал кровь, не было ничего общего. Получалось и то, что между двумя этими людьми вставала маленькая девочка с черной смолистой массой вместо уха, что из глаз моих шли слезы, и я глядел, как на экране растет бесконечное слово: «…ааа…»

***

К концу дня у меня поднялась температура, а ночью открылся сильный жар.

Я помню, как Юлия волокла меня из рубки вниз и как я истерически хихикал, воображая себя трупом. Мне мерещилось, будто меня хотят сжечь в печи и самое страшное заключается не в том, что я сгорю, а в том, что сжигание моего тела как-то повлияет на работу холодильной камеры, в которой Юлия спрятала трупы. Поэтому, говорил я Юлии, единственным местом, где можно осуществить кремацию, являются маршевые двигатели.

Я сознавал, что брежу, но вместе с тем говорил себе, что должен идти и бред не помеха мне. Я шел темными ходами, целыми анфиладами комнат, а однажды спускался в огромном, как зал, сумеречном лифте, освещенном примусом. Какие-то люди, большей частью старухи, ряженные в летные комбинезоны, в касках вместо шлемов, показывали мне дорогу. Страшные голые собаки в портупеях были рассажены вдоль пышущих жаром стен и, когда я проходил мимо, отдавали мне честь. Я удивлялся, каким грандиозным был наш корабль, и вместе с тем видел его как бы со стороны. Вблизи него светила желтая ущербная луна. Не сразу я мог разглядеть, что на бронированной корме его растет трава и что подобно редкому экземпляру бабочки он насажен на длинную иглу, что игла эта поворачивается по оси и что вижу я его все хуже и хуже, пока в конце концов не вхожу в помещение, которое тотчас узнаю: это второй этаж нашего одноэтажного дома. Все тут так же, как и на первом этаже, та же мебель и те же картинки на стенах. Странным представляется лишь обилие роз: букеты их повсюду, стоят в вазах, в банках, втиснуты между книг, а то и просто лежат на полу. Я любуюсь ими и, слизывая воду с лепестков, слушаю радио, по которому передают открытый сеанс связи между ЦУПом и нами. Ясно, что бодрые наши голоса на самом деле не принадлежат нам, но, похоже, вся Земля об этом прекрасно знает, так нужно. Кто-то каламбурит голосом, похожим на голос Бет: «Между ЦУПом и нами ходят цунами», – кто-то, по всей вероятности, полковник, бывший генералом, убеждает нас, что землетрясения в нынешнем положении нам больше не помеха. Затем следует провал. Сколько длится мое благодатное небытие, я не знаю, но вскоре я опять вижу перед собой двери холодильника и понимаю, что должен начинать путь заново. Все это повторяется раз за разом, до тех пор пока голые собаки со старухами не поселяются в нашем доме и я не оказываюсь где-то вовне его, у раскаленной добела стены. На мне черная шелковая пара, в руках розы, которые я продолжаю облизывать. Я жду Юлию, но в то же время знаю, что она не придет, что это невозможно и чудовищно. Стена вздымается вертикальным морем, ужас захлестывает меня, я пытаюсь кричать и не могу: горло мое давится горячим и твердым, тело расплавляется в воде.

***

Сознание так и возвращалось ко мне: всякий раз, начиная в дверях холодильника, я был способен пройти все меньшее расстояние и, будто заговоренные, эти проклятые двери вновь и вновь выскакивали передо мной. Явление их сопровождалось дурнотой и ужасным запахом.

Более или менее я стал приходить в себя на следующий день, когда окончательно уверился в том, что источником боли и ужасного запаха являются не двери холодильной камеры, а я сам, мое тело. Я увидел, что лежу на полу под байковым одеялом, поверх которого покоятся мои худые руки. Чтобы убедиться в том, что руки эти действительно принадлежат мне, я попробовал коснуться лба и чуть не расшиб себе нос. Юлия была где-то рядом, но я еще долго не смел взглянуть на нее. В левом локте чувствовалась тупая ноющая боль, как будто что-то давило на кость. Повернув руку ладонью вверх, я увидел следы уколов на вене.

Из рубки доносились шорохи радиопередачи, в которых не вдруг, но с легкостью необыкновенной я узнал голос оператора с ЦУПа. Два других голоса, мужской и женский, были мне незнакомы. Однако, судя по тому как обращался к этим двоим оператор – «Данайцы», – то были не кто иные, как мы с Юлией. Сеанс связи, который я слышал в бреду, шел на самом деле.

Тайком осматриваясь, я так лежал еще около часу, привыкал к шуму в голове, к новому помещению и к тому, что за дверьми холодильной камеры, до которых я мог легко дотянуться рукой, лежали покойники.

Юлия отреагировала на мое выздоровление так же обыденно, как, по всей видимости, и на мое внезапное заболевание. Она сказала, что если это не апельсиновый сок, то, скорей всего, я наглотался какой-нибудь гадости вместе с грязной водой из «спальни». Из рубки по-прежнему слышались звуки радиопередачи, но до сих пор мы ни словом не обмолвились об этом, будто все так и должно было быть… О, то был ее коронный маневр: вступать в разговор второй, как будто выказывая полное равнодушие к собственному мнению, но на самом деле боясь в этом мнении ошибиться. Люди, не знавшие ее, после нескольких минут подобного общения заключали о ее золотом характере, мужчины влюблялись в нее, но я-то был тертый калач. Оказывались ли мы наедине в гостиничном номере, на берегу моря, в наших апартаментах в Центре подготовки – всюду, как только отпадала нужда демонстрировать перед кем-то наши взаимные чувства, мы словно стремились доказать обратное, уличить друг друга в том, что скрывали на людях, отыгрывались на взаимных попреках, так что помалу и сами наши объятия больше походили на схватку. В общем, сейчас меня буквально распирало от желания высказать ей все. Спросить, к примеру, что было известно ей о «конкурсном» испытании, которое пришлось выдержать мне для окончательного утверждения в Проекте? Что, таким образом, она знала о Бет? И что, черт побери, у нее было с полковником?

И я, конечно, молчал. Я думал о крови, о трупах в нашем холодильнике, и это казалось гораздо проще, нежели думать о нас самих.

***

Когда в один прекрасный день я увидел Бет в Центре подготовки, я попросту прошел мимо нее. Я сделал вид, что не узнал ее, или же мне тотчас удалось убедить себя в том, что нет и не может быть ничего общего между этой ослепительной женщиной в коридоре крыла энцефалодиагностики – по-видимому, супругой какого-нибудь босса – и Бет. Той самой, уже казавшейся сказочной девочкой, которой пришлось пережить самоубийственный штурм моей первой влюбленности. Я еще подумал, что это было бы так же немыслимо, как встретить на строго охраняемой территории стартового комплекса попрошайку. И все же, пройдя мимо нее, я остановился с таким видом, будто что-то забыл и должен идти обратно. Я не смел оглянуться и отчего-то с ужасом думал про рентгеновские снимки моего мозга, несколько минут назад отправленные на экспертизу. Тогда она подошла сзади, потянула меня за рукав и тихим, вибрирующим от улыбки голосом сказала на ухо:

– Привет.

От запаха ее духов что-то зашевелилось и стало холодеть у меня под ложечкой. Обернувшись, я смотрел на нее с приоткрытым ртом, и, сколь ни удивительно это покажется – ведь я узнал ее в первое мгновенье, – не сразу лицо ее преображалось в знакомые и дорогие черты.

Она почти не изменилась. Как всегда острая на язык, она начала с замечания по поводу «церберши» в дверях корпуса, так что я поперхнулся, и ей пришлось бить меня ладонью по спине. Она была в белоснежной юбке и блузке, в длинных, по локоть, шелковых перчатках, в ушах ее сверкали золотые сережки с изумрудами (мой подарок), а голову украшала замысловатая шапочка с вуалькой.

Мы просидели больше часа в пустом, пропахшем аптекой буфете. Воспоминания так перепутали мои мысли, что я забыл о предстоявшем мне еще одном медицинском освидетельствовании. Из-за перчаток мне не было видно, есть ли кольцо на ее руке, но и о замужестве я не спросил ее. Я старался удержать возле себя образ сказочной девочки, образ, который, подобно миражу в горячем воздухе, все-таки начинал бледнеть, растворяться в этом холеном теле. Она выкуривала уже четвертую сигарету, ничего не ела и вяло, как в каком-нибудь механизме, копалась ножом в своем салате.

Вспомнив об освидетельствовании, я вскочил как ошпаренный, спросил, сколько она еще будет здесь – на что она неопределенно пожала плечами и бросила нож в тарелку, – начиркал ей на салфетке телефон нашей диспетчерской и побежал вон. В дверях буфета меня ждал посыльный, который сообщил, что я должен немедленно явиться в кабинет №200.

– Куда? – спросил я.

– Кабинет №200. – Солдат кивнул на лифт. – Четвертый этаж.

Уверенный, что это какое-то недоразумение – на четвертом этаже располагался секретный отдел, лифт никогда не поднимался выше третьего, – я все же двинулся за посыльным. Стоя в кабине спиной ко мне, он набрал на кнопочной панели комбинацию цифр. Мы поднялись на четвертый этаж.

Кабинет №200 напоминал фотолабораторию: душный, без окон, пропитавшийся запахами реактивов. Хотя, вполне может статься, это и была фотолаборатория. Меня попросили плотней прикрыть дверь, предложили сесть и сообщили, что результаты томографического исследования моего мозга «оставили благоприятное впечатление». Лицо моего визави скрывалось в тени настольной лампы, рука с широко разбросанными пальцами в шрамах, с лилово-ртутными ногтями неподвижно лежала на выщербленной столешнице. Безо всякого перехода властный невидимка заявил мне, что для окончательного утверждения в списках Проекта моему личному делу не хватает небольшого, но существенного пункта, каковой заключается в «достаточности компрометирующих средств воздействия». Не понимая, я смотрел на его страшную руку и думал, что, должно быть, в такой руке удобно держать топор. Фразу о «достаточности средств воздействия» невидимка повторил несколько раз, пока я не ответил с понимающим видом: «Ага». Ситуация явилась настолько нелепой, что я был уверен, будто недостаток «компрометирующих средств» и оказался выявлен на снимках моего мозга. И когда стало ясно, что моя встреча с Бет не была случайностью, что это и есть тот самый недостающий пункт в деле, мне уже не оставалось ничего иного как только повторять: «Ага, ага…» Потом, правда, я хотел возмутиться, но именно потому, что этого ждали от меня и где-то на границе света уже маячили очертания второй руки, как будто изготовившейся к удару, я встал из-за стола, набрал полную грудь воздуха и… поклонился. Не поклонился, а так, нырнул подбородком. И ушел.

На выходе из корпуса мне пришлось уступить дорогу странной процессии: санитары выкатывали к карете скорой помощи медицинскую тележку. На тележке, под простыней, лежал труп. Два вооруженных офицера шли по сторонам тележки и кончиками пальцев, словно чего-то хрупкого, касались ее краев. Были сумерки, в мертвенном свете люминесцентных ламп из-за стеклянных стен вестибюля мне померещилось, будто простыня, которой накрыт труп, испачкана чернилами. Все это было тем более странно оттого, что корпус являлся диагностическим учреждением, то есть не располагал ни операционными, ни прозекторской. Однако спектакль, открывавшийся в душе моей тотчас за порогом кабинета №200, целиком и полностью захватил меня и, кажется, даже перед санитарами я пытался разыграть покорность и возмущение – чувства, которыми только и можно было реагировать на унизительное предложение однорукого невидимки. Хотя, конечно, с самого начала это были только эмоции навынос, неспокойная вода приличий, сквозь которую просматривалось дно моего негаданного торжества: спустя столько времени Бет домогалась или, по крайней мере, вынуждена была домогаться меня.

Уже третий день мы жили с Юлией порознь. Она проходила медкомиссию в каком-то столичном институте. Я представлял Бет на ее месте в нашей служебной квартире, и мне было совестно за беспорядок, который я оставил там с утра. Я воображал ее объятья, и у меня начинала кружиться голова.

Она ждала на скамеечке у коттеджа. Я сел рядом и смотрел на ее обсыпанные пеплом перчатки. Она щелкала замком ридикюля. Я хотел успокоить ее, вспоминал наш разговор в буфете, но чем больше я вспоминал, тем более убеждался в том, что ничего прежнего уже не может быть между нами.

Поэтому я лишь спросил ее:

– Ты знаешь, что мы будем не одни?

Она испуганно кивнула и отложила ридикюль. И я, задержав дыхание – от гнева, от того, что по прошествии стольких лет все повторялось и я снова был унижен, унижен хотя бы этим испуганным ее кивком, – подал ей руку: «Пойдем». Однако даже руки моей она не приняла. Каким-то угловатым, детским движением, точно защищаясь, она выставила перед собой локоть и смотрела на меня.

В квартире, не зажигая нигде света, я проводил ее в спальню и заперся в ванной. Пустив холодную воду, я держал руки под краном до тех пор, пока они не занемели. Затем вслепую искал полотенце и ощупывал шкафы и стены. Мне вспомнилась наша первая близость, и постыдное, ошарашивающее это воспоминание до того расстроило меня, что, сидя на краю ванны, я чуть не опрокинулся навзничь…

В потемках спальни она искала меня точно так же, как я искал полотенце, и ощупывала, будто стену, одной рукой. Она подбадривала меня. И, поначалу артачась, жеманно избегая ее губ, я вдруг страстно поддался ей. В сумеречном свете, пробивавшемся из окна, будто на дне застеленной ямы, передо мной явилась моя сказочная девочка, моя Бет. Она просила меня молчать и, как только я заговаривал, принималась стучать чем-то твердым по спинке кровати. Откуда-то возникла бутылка шампанского. Мы пили вино прямо из горлышка. Я говорил Бет, как любил и люблю ее, она умоляла меня молчать. Затем выяснилось, что говорит она, а я лишь уточняю и поправляю ее. В припадке какого-то первобытного откровения мы будто задались целью разоблачиться друг перед другом, не оставить на себе ни одного маскирующего пятнышка, сжечь в очищающем пламени страсти все наши прошлые размолвки. В еще не остывших, длящихся конвульсиями объятиях, задыхаясь, мы начинали исповедоваться друг другу, мы развешивали, точно белье, наши души, и души наши делались все объемистее, невесомее, вздувались и пропадали в черной высоте цветистыми монгольфьерами. Конечно, каждым словом и каждым движением мы лгали друг другу, но это была та святая ложь, которой для обращения в правду недоставало ничтожной крупицы сомнения. Ленивым, беспощадным заревом рассвет подбирался к нам. В комнате пахло прокисшим сигаретным дымом и разлитым вином. Постель была разбросана, одеяло валялось на полу. В сером воздухе плавали белые волокна. Я притворялся спящим и думал о наших незримых соглядатаях, пытался вообразить, чем они заняты сейчас – все еще следят за нами? уснули? если следят, то что видят на этом пепелище?

Немного подремав, Бет стала собирать свои вещи и одеваться. Я с удивлением обнаружил, что она так и не снимала со вчерашнего перчаток, и даже теперь, когда вино и пепел въелись в шелк, как будто не замечала их.

Дождавшись, пока она оденется, я попросил:

– Покажи кольцо.

Она замерла:

– Какое?

– Которое прячешь от меня. Сними перчатки. Да посмотри же на них.

Моя просьба явно смутила ее.

– Впрочем, – добавил я, – если тебе угодно скрыть свое замужество, как угодно…

Она молчала.

Я глядел на ее мятую юбку, на ее перекрученные чулки и думал: «Вот и дверца, в которую нам не дозволено стучать».

– Тебя проводить?

Она покачала головой.

– Конечно. – Я подобрал одеяло и бросил его на кресло.

– Я замужем, – сказала Бет, – но… не это.

– Конечно, конечно. Ты замужем, я женат. Что, в самом деле, такого.

Тут, выдохнув, она бросила свой ридикюль, прижала правую руку к животу и стала стягивать с нее перчатку. Что-то зацепилось и затрещало. Губы ее сомкнулись, на покрасневшем лице застыла гримаса нетерпения и ненависти. Я присел на кровати и что-то сказал ей. Она не услышала меня. Сорвав перчатку и тяжело, через нос дыша, она подошла ко мне.

– Ты… ты… – шептал я и, думая, что ей нехорошо, протягивал к ней руки, как будто собирался ловить.

И тогда, недобро усмехаясь, она сволокла вторую перчатку и положила ее мне на колени. Я хотел сказать, чтобы она успокоилась, но, взяв ее за левое запястье и ощутив в пальцах что-то твердое, холодное, увидел в своей руке розовую, с отбитыми песчинками краски, руку манекена. Это был протез. В первое мгновение я подумал, что Бет держит что-то в ладони и хочет мне это показать. Но когда смысл увиденного дошел до меня и я понял, что у нее нет кисти, я замер как пораженный громом. «Мне пора», – сказала она. Я обнял ее и, моргая от волнения, не дыша, таращился в пол. Усмехаясь, она гладила меня по затылку. Вставало солнце. Она ждала, когда я отпущу ее, наконец толкнула меня протезом в лоб, сказала: «Бум», – и ушла.

Бреясь в то утро, я порезал щеку и всерьез надеялся истечь кровью. Глядя на свою окровавленную физиономию в зеркале, я равнодушно думал о том, что, пожалуй, никто за нами и не следил – зачем? Если у меня было до сих пор свое прошлое, свой сокровенный тайничок воспоминаний, то прошлое это сгорело дотла. Своей искусственной рукой Бет навсегда запечатала его. Так что скорее это походило на урну с прахом. И если представить, что кто-то и в самом деле собирал на меня компромат – с целью использовать его, скажем, когда я стану отказываться от полета, узнав его подноготную, – то это не имело никакого смысла. Мне было уже некуда возвращаться на этой земле, у меня оставалось лишь то, чего следовало бежать.

***

Чтобы не ссориться снова с Юлией, я полез в рубку управления и симулировал активную работу с компьютером.

Ни с того ни с сего я понял простую вещь: я имел дело не с действующей, а с фантомной программой полета. При этом действующая работала в скрытом режиме, а фантомная только создавала видимость работы. Обе программы, несомненно, взаимодействовали, но как именно – я не знал. Мои команды если и достигали действующей программы, то в таком извращенном виде, что либо вовсе игнорировались, либо я получал отказ в их исполнении. Вместо реальных параметров полета и характеристик корабля мне предлагался сущий бред: выходило, к примеру, что мы двигались в плотной агрессивной среде со средней температурой 4000о по Цельсию, а корабль являл собой некий подвижный альянс между баллистической ракетой и кукурузником – то у него оказывался поршневой двигатель, то реактивный, то возникал киль с оперением и рулями высоты. В общем, черт знает что.

Почувствовав озноб, я подошел к иллюминатору и ткнулся лбом в холодное стекло. Я все еще был нездоров.

В рубку поднялась Юлия, молча встала у меня за спиной.

Я обернулся.

– Тебе нужно принять лекарство, – сказала она.

Рукава ее комбинезона были закатаны, кисти рук покраснели. Было ясно, что сюда она пришла не из-за лекарства.

Я вдруг представил, как она промывает мне, бессознательному, кишечник.

– Что еще? – спросил я.

– Тебе нужно принять лекарство, – повторила она.

Пытаясь скрыть озноб, я сделал вращательное движение головой и ударился о раму иллюминатора.

– Хорошо, – сказал я шепотом от боли, надеясь, что она уйдет. Но Юлия продолжала смотреть на меня, будто чего-то ждала.

Тут словно что-то повернулось в моей голове: я подумал о том, что ей, как и мне, уже было некуда возвращаться на Земле. Что они убили ее Ромео. Как и меня, они стали выталкивать ее с Земли еще задолго до старта.

– Да-да, – сказал я.

– Что? – не поняла Юлия.

– …чтобы так поступать, – забормотал я, – так предавать…

– Да что, что? – потребовала Юлия.

И тогда, присев к стене, я выложил ей все. Все до мелочей.

Полтора года назад Бет заманили к нам в Центр, она провела со мной ночь, нас снимали скрытой камерой, а несколько часов спустя она была найдена застреленной в моей машине. После происшествия на авиабазе, когда меня собирались арестовать по этому делу, я тайком отлучался в столицу и разговаривал с ее младшей сестрой. Тогда выяснилось, что Бет была спроважена в Центр не кем-нибудь, а полковником. То есть полковник либо пытался выбить меня из состава экипажа, либо был рядовым исполнителем затеи с достатком «компрометирующих средств». Все это в полной мере касается и Ромео, который погиб не в случайной драке…

– Дурак, – заключила Юлия и, не размахиваясь, влепила мне такую затрещину, что из глаз моих посыпались искры. Увидев, однако, что я могу опять свалиться без сознания, она обняла меня и заплакала.

– Как ты… как они могли?

«Так», – подумал я.

Отстранившись от нее, я потрогал щеку. Щека горела.

– Неправда, – сказала Юлия. – Ты просто хочешь отомстить мне… и рассказом про эту… свою… Ты просто мстишь!

– За что?

– За него!

– О да, я долго ждал своего часа.

– Можешь говорить что угодно, – заявила она, – я не верю ни одному твоему слову!

Давая понять, что разговор окончен, я попятился к люку и стал спускаться по лесенке. Разговор, однако, был не кончен. Она догнала меня в кухне и потребовала, чтобы я повторил свой рассказ. Я назвал ее психопаткой. В ответ она сказала, что я очень ошибаюсь, если думаю, что в холодильнике лежит полковник.

– Да посмотри на себя, – выдохнула она. – С ума уже сходишь от своей подозрительности.

– Ну, не до такой степени еще. Не надейся.

– Пойдем тогда, увидишь все сам.

Я почувствовал, как что-то гадкое начинает ворочаться под ложечкой.

– Спасибо.

– А раз так… – Юлия вплотную подошла ко мне, и я подумал, что она снова ударит меня. – А раз так, то поменьше болтай о том, о чем ничего не знаешь.

– А ты знаешь?

– Да, знаю.

– И что именно?

– Драка в ресторане.

– А я сказал что-то другое?

– Ты сказал, что это имеет отношение к Проекту.

– Сказал и повторю: имеет.

– Нет!

Господи, похоже, она по-настоящему оценивала мою версию. Так значит – до сих пор у нее была какая-то своя? Она тоже не верила в случайную смерть Ромео?

Сев к стене, она вытерла слезы, долго смотрела в иллюминатор и неожиданно спросила:

– А тот сон про подвал, ну, перед стартом… – как ты объясняешь его?

Я пожал плечами, удивленный, что она еще помнит тот разговор.

– Да никак. А что?

Она отерла слезы.

– …Несколько лет назад я видела репортаж про маньяка-убийцу. Он заманивал к себе в гараж детей, в подполе распинал их на каких-то крючьях, мучил, насиловал. Когда все открылось и его арестовали, соседи сожгли гараж, а в люк подпола стали сбрасывать мусор. Я тогда еще подумала: почему мусор? По-хорошему тут нужно – часовенку, не знаю – памятную плиту какую-нибудь… И потом меня преследовал кошмар: я нахожусь в подполе один на один с этим чудовищем. Я подставная жертва, у меня за спиной топор и я выжидаю, когда смогу нанести удар. Но чудовище хитрее меня, и в конце концов я сама повисаю на крючьях. Я вижу себя и его со стороны. Я удаляюсь от стены. Подвал оказывается громадным залом, и я понимаю, что никакой это не подвал, а храм, настоящий храм – с алтарем, с иконостасом… И там, на стене, вместо себя на крючьях, я вижу огромное распятие, а ниже, вместо чудовища – кого-то в плаще… этот… он… сидит на скамеечке, крестится и шепчет молитвы… – Поднеся ко рту мизинец, Юлия несколько секунд молча смотрела перед собой. – …И вот, после того как он умер, – договорила она через силу, – после… его смерти этот кошмар… Я больше никогда не видела его.

– Хочешь сказать, предвидела его смерть? – уточнил я.

– Что он умрет, было ясно и без того, – ответила Юлия.

– Искал смерти, – поддакнул я. – А как же…

– Не смей, – пригрозила она, сморгнув слезы. – Слышишь?

– Да что ж – не смей? – Я развел руками. – Только что это была случайность, драка в ресторане, а теперь – «и без того ясно»! И без того ясно, что он не мог пережить твоего отлета? Или «и без того ясно», что ты не могла пережить, если бы все-таки пережил? Ты хоть сама соображаешь, что говоришь?

Юлия сидела, отвернувшись к стене, кулаки ее, лежавшие на столе, были плотно сжаты.

– Давай так, – сказал я. – За язык я тебя не тянул. Ведь не тянул?.. Не хочешь говорить – твое дело. Но, ради бога, все эти сновидения, эдиповы комплексы – уволь. Я не врач. Ладно?

– Он говорил, что такой полет – это то же самое, что костер, – сказала она, не оборачиваясь.

– Кто? – не понял я.

– …что наша ракета на стартовом столе – это усложненный и хорошо сложенный костер. И это убийство, о чем бы там ни говорили в газетах.

– Ну и что?

– А то, – обернулась Юлия с недоброй улыбкой. – Говорил он это все в том самом месте… где… и ты… со своей… ну и вот…

– Ты… то есть… мстишь мне?

– Нас подслушивали в постели, – добавила она, – в той же самой постели.

– Значит, – сказал я с напускным равнодушием, – он поплатился за свои слова. Ты понимаешь, что это значит?

Юлия не ответила.

– А вот и черта с два! – обрадованно воскликнул я, так, будто в чем-то уличил ее. – Ты просто мстишь мне! Никто вас не подслушивал. Никто! Так же, как и нас. Никому это было не нужно! Ровным счетом – ни-ко-му!

Прохаживаясь вдоль стены, я продолжал ворчать:

– Тоже мне, важные персоны… Да от самого начала они видели в нас только один пункт анкеты: детский дом! Только и всего!

– А они этого и не скрывали, – заметила Юлия.

– Конечно… проявляли заботу о родителях… которых нет… – Я засмеялся. – Ага… А вот теперь скажи, как они доказывали бы им, что в сеансах связи участвуют их дитяти, а не… – Я махнул рукой в сторону рубки. – Вот и вся забота.

– Но ты же сам сказал, что вас подслушивали, – возразила Юлия.

– Молчи! – закричал я вне себя. – Если бы не ты, всего этого могло и не быть! Ведь уму непостижимо: три года нас водили за нос, как кутят! Три года ходить с заклеенными глазами… вот именно – вокруг костра. Ха-ха! Да даже этот твой Ромео понял, что к чему. Даже он! Ты же, дура, ты, воспарив от счастья, вместо того чтоб хоть чуть-чуть раскинуть мозгами, ты вообразила себя черт знает кем! Золушкой! Пупом земли! Полковников, генералов ей подавай! Да только как была детдомовской дурой, так ею и осталась. С той разницей, что раньше прятала под матрацем игрушки, а теперь полковников с генералами. Да что, скажи, ты получила в своей спальне, а? Мокрый тюк, набитый солдафонским дерьмом? Этот… этот холодильник? – Я ударил кулаком по стене. – Молчишь? А я скажу тебе, что получил я. Знаешь, что? Те-бя. А знаешь, что получили полковники с генералами? Свой Трил-ли-он. И теперь генералы летят в отпуска, а девочка с мальчиком из детдома – в тартарары, в греческую пустоту. Каждому, как говорится, свое… Опля!..

В общем, все двигалось по привычному маршруту – Юлия молчала, я кричал, и не столько изобличал ее, сколько разоблачался сам. Но даже и насилу замолчав, я продолжал внутренний монолог, продолжал убеждать себя, что Ромео и полковники с генералами, и я – все это было призвано не ее детдомовскими амбициями, а как раз тем, на чем эти амбиции учреждались – привычкой к унижению. Не Бог весть какое открытие, зато оно приуготовляло меня ко многим вещам. Так, я бы нисколько не удивился, узнав, что в свое время полковник рассказал ей вполне и обо всем. Ба, да я даже могу сказать, как она встретила сие известие: абсолютно так же, как и теперешнюю мою тираду. То есть – молчанием. И полковник, ожидавший истерики, ручьев слез, изготовившийся к тому, что вот-вот нужно будет спасать слабую женщину, но никак не ожидавший молчания, – полковник, взрослый человек, повел себя как последний мальчишка: записочки, ромашки, охи-ахи и тому подобное. А над всем этим – красота! – образ Прекрасной Дамы, восходящей на костер

Сглотнув слюну, я вдруг почувствовал испарину на лбу и скулах. Наверное, что-то сделалось с моим лицом, потому что, взглянув на меня, Юлия быстро пошла из кухни. Я сел на то место, где только что сидела она, и не смел пошевелиться. В глазах у меня было темно, я открывал и закрывал их, затем откуда-то сверху стала наплывать ярчайшая опалесцирующая пелена, я неловко покачнулся, и если бы не подоспевшая Юлия, то упал бы. Она сделала мне укол. Была минута, когда я совершенно обессилел и она прижимала меня к груди, точно ворох одежды. Я чувствовал, как бьется ее сердце.

– Прости, прости… – шептал я ей в карман.

***

Этой ночью, впервые после старта, мы лежали в некоем подобии постели, собранной на полу в кухне. Я рассуждал о Боге и вспоминал, как, еще будучи ребенком, думал, что Бог – это Дедушка Мороз. «А Снегурочка?» – интересовалась Юлия. – «Ну, дьявол, конечно». Говорили еще о чем-то, потом я ни с того ни с сего стал рассказывать историю о том, как у одного из моих приятелей сатанисты убили собаку. Почему-то большинство историй, которые приходят мне на память, кровавы, хотя я не переношу вида крови.

– Он выгуливал ее в парке вечером, когда к нему подошла незнакомая девица – подшофе – и спросила закурить. От сигарет перешли к поцелуям, ну, и так далее. В какой-то момент, конечно, собака стала приятелю мешать. Он привязал ее к дереву и продолжал развлекаться с девицей. Сначала собака скулила, потом замолчала. А когда девица сделала ему ручкой, то у дерева вместо собаки он обнаружил портфель: через застежку был пропущен ошейник, поводок по-прежнему прикреплялся к дереву. Приятель почуял неладное, не стал ничего трогать, и позвонил в участок. В портфеле затем нашли расчлененный собачий труп и залитую кровью Библию. То есть пока он был занят девицей, ее дружки-сатанисты усыпили животное и разделали его на восемнадцать кусков – число, трижды кратное шести. Девицу потом нашли и лечили. При задержании, говорят, она кого-то покусала.

– От чего? – спросила Юлия.

– Что? – не понял я.

– От чего ее лечили?

– Не знаю.

– А не этот твой друг вдовой меня окрестил? которая под машину попала?

– Нет.

– Точно?

– Да нет же…

– Тогда перестань меня щипать.

Задумавшись, я не чувствовал, что щиплю ее за ногу, извинился и убрал руку под голову. В пальцах моих осталось ощущение чего-то неприятного, пластилинового, я рассеянно тер их. Юлия поднялась, подошла к стенным шкафчикам и что-то искала в них. Свет в столовой был погашен, но я хорошо видел контур ее обнаженного тела. «Выдумывает все, – подумал я. – Вызывает на откровение, потому что уверена, что я о чем-то догадался». Однако, что могло открыться еще сверх того, что я уже высказал ей? То есть, я хочу сказать, по какому признаку я разгадал бы правду? Вопрос этот вдруг не на шутку обеспокоил меня. Я смотрел на Юлию, смотрел в темноту и думал о том, сколь большой вес с этой минуты обретало наше прошлое. Верней, наше мыслимое прошлое. Догадки, домыслы, предположения – все это обрастало живой и пугающей плотью. До сих пор, к примеру, я не задавался вопросом, отчего на месте спальни и предбанника явилась свалка мусора и вода, отчего в других помещениях все оказалось на своих местах. Ответа я не знал и сейчас, но зато я понимал другое: заговор, жертвами которого мы пали, был исполнен не столь блестяще, как задумывался. Давало ли это нам какие-то особые шансы? Нет, конечно. Просто в сонме чудовищ, летевших следом за нами с Земли, стал маячить ангел надежды.

Часть II

У нас в Центре работал отставной разведчик, который любил рассказывать о том, как очутился на проваленной явочной квартире – все в квартире, дескать, было как обычно, все до мелочей, был и прежний связной, но только связной этот путал окончания слов и промокал платком губы. За одно мгновение, говорил старик, мир для него перевернулся вверх дном и сам он как бы обрел второе зрение. Он увидел смытую с пола кровь, он услышал тявкающие придыхания связного, которого пытали в соседней комнате, и тогда оба этих, казалось бы несовместимых контура мира сложились для него в картину, которую он пытается разъяснить для себя и по сей день. Он видит ее во сне, он рисует ее в записных книжках, рассказывает кому ни попадя, но, по собственному признанию, вся мысленная работа его бывает похожа на прозекторскую, заваленную освежеванными тушами.

Нечто подобное стало постигать и мои воспоминания. И, как только я понял это, я сказал себе: довольно. Я сказал себе: забудь все.

Чему я обрекал себя? Конечно – Юлии.

Мы словно сорвались с цепи.

Мы не стыдились собственной наготы, даже когда не были захвачены объятьями. Мы лазали по кораблю, как первые люди в райских кущах, радовались глупостям и говорили вздор. Никогда прежде я не был так влюблен в жену, никогда прежде она не отвечала мне так искренне. Ее страстность временами пугала меня, однако я прощал ей решительно все. Вещи, которые иногда вырывались у нее по поводу Ромео или Бет, были чудовищны, безобразны, но тем самым она как будто отрекалась от них, оставляла подобно балласту за бортом.

Не знаю, сколько бы еще могло продолжаться наше взбалмошное забытье, но чуть ли не в тот же день остановились маршевые двигатели, а еще через сутки нас прибило к потолку – началось торможение.

***

Мы барахтались, будто увлекаемые потоком в трубе. Торможение было неравномерным, толчки следовали один за другим, к тому же заработали корректирующие двигатели. Корабль словно ожил: отовсюду слышались чудные шумы, поскрипыванье, вокруг нас шевелился мелкий хлам, какой-то пух стлался по стенам, из двери холодильной камеры протекла вода.

Странное дело: отчего-то мы решили, что все это следует оценивать в самом положительном смысле, что все это очень забавно. Хотя, подозреваю, не обрати Юлия внимания на воду и не возьмись вытирать ее, через минуту подобной какофонии со мной бы случилась истерика.

За час-другой мы навели на корабле почти что идеальный порядок. Даже тюк в предбаннике удалось прибрать куском пластика. Шарахаясь от люка к люку, от стены к стене, мы не столько прибирались, сколько подглядывали друг за другом. Вернее, подглядывал только я. Юлия смотрела на меня, как смотрят на непоседливого ребенка. Оказываясь рядом, она подставляла плечо или локоть и в конце концов обняла меня, подтолкнув к стене.

– Ты что? – опешил я.

Она поймала край моей водолазки и стала тереть его в пальцах. От ее мокрых волос пахло спиртом.

– Как ты думаешь, – нерешительно зашептала она, – там… в этом холодильнике… может, это выбросить?

– Зачем? – удивился я. – Что? Куда?

Она присела и взялась что-то вытирать со стены.

– Куда? – повторил я. – О чем ты?

В закружившемся вихре мыслей мне явились какие-то дурацкие расчеты нарушенной центровки груза. Я прошелся к иллюминатору и обратно.

– Прости, – прошептала Юлия.

– Что? – не расслышал я и, топнув ногой, закричал: – Прекрати, прекрати, ради бога! Сколько можно уже!

Она заплакала.

В этот момент сильное боковое ускорение снесло меня назад, я чуть не опрокинулся навзничь и был вынужден присесть в самой неловкой позе. Оторопев, я взглянул на нее с открытым ртом и, не знаю почему, вдруг вспомнил о полковнике – каким-то шестым чувством я догадался, что ее предложение избавиться от трупов связано с тем, что, конечно, она лгала мне, когда говорила, будто в холодильнике лежит не он. Дважды я порывался ее о чем-то спросить, но осекался на полуслове. Я видел, что она не только ждет моего вопроса, но и готова ответить на любой, на любой мой вопрос. Однако о чем я мог спросить ее? Она ждала несколько секунд, после чего вытерла глаза и продолжила прибираться.

Бывают мгновенья, которые, если упустишь, то обратно уже не жди.

Это как с тем сундучком, который первоклашкой я увидел в раздевалке спортзала и посовестился открыть. Я помню ажурный ключ в прорези замка так ясно, словно притрагивался к нему только что. Сундучок этот и до сих пор донимает меня сознанием чего-то упущенного, сказочного, будто открой я его, и жизнь моя изменилась бы невероятным образом.

Мы не разговаривали весь день.

Светлые наши ожидания неизвестно чего, вызванные невесомостью и торможением, вырождались в беспокойство и отчаянье. Юлия, судя по всему, была обижена на меня. «Ну-ну», – думал я, погружаясь в философическую грусть. Я шатался по кораблю, словно тень, ничего не касаясь и не задерживаясь ни на чем взглядом. В груди моей как будто созревал мякиш. Если неприятное воспоминание посещало меня или я все-таки задевал ногой за угол, то все это бесследно уходило в мякиш, поглощалось им. Но когда, заглянув в зеркало, я увидал в нем помятого и разозленного до красноты, до складки над переносицей субъекта, я понял, что дело неладно. Я нашел в уборной хромированную емкость с медицинским спиртом, долго приноравливался к ней и, собравшись с духом, выпил. Это было ужасно. Впрочем, минуту спустя выяснилось, что мякиш в груди увеличился, приятно стеснил ее, а субъект в зеркале, хотя еще по-прежнему красный и злой, улыбнулся мне. Тогда, захватив емкость, я поднялся в командный отсек. После недолгих манипуляций с креслом, которое следовало вывинтить из креплений в полу и ввинтить в потолок, и аналогичной возни с шарнирной оснасткой компьютера, я расположился со всеми удобствами перед монитором: «Нуте-ка!» Емкость стояла у меня в ногах.

Вопрос: «Причина остановки маршевых двигателей?»

Ответ: «Торможение».

Вопрос: «Цель торможения?»

Ответ: «Сближение».

Я посмотрел в иллюминатор.

«С кем?»

Несколько секунд экранное окно диалога оставалось пустым. Черточка маркера мигала в левом верхнем его углу. На клавише «Обрт» блестела капелька спирта. Я коснулся емкости и хотел взять ее, как явился ответ:

«Объект X».

Зажав емкость между колен, я потребовал:

«Точнее».

«Объект X».

– Ну, хорошо…

«Цель сближения с объектом X?»

– …Что теперь скажешь?

На этот раз компьютер задумался надолго.

Я снова выпил. Где-то в кармане у меня была шоколадка. Я стал искать ее, но, бросив взгляд на экран, выпучил слезившиеся глаза, ибо на экране значилось:

«Стыковка».

Я сходил в кухню, взял пачку галет и тюбик мясного паштета. Юлия, не замечая меня, копалась и что-то перекладывала в полках. Я обошел ее по пути туда и обратно и сказал «мерси». В стыковочном узле я на всякий случай подергал вентиль крышки внутреннего люка, заглянул в визир системы сближения и повторил:

– Мерси.

Стыковка предусматривалась полетным планом только в одном пункте: при орбитальной эвакуации.

Я примостился на корточках в ложбине перед люком. В визир была видна яркая красная звезда. По-моему, от люка сквозило. Я провел ладонью по раме. Откуда здесь быть сквозняку? Я стал вспоминать, когда напивался в последний раз, и вспомнил нечто странное: пропахший керосином матрас у стойки шасси военного самолета, светлое брюшко бомбы над головой.

В эту минуту Юлия застучала вверху чем-то железным по железному.

«Плакали наши обеды при свечах», – подумал я, засмеялся в кулак и, подавив смех, попросил с подчеркнутым наигрышем:

– Па-тише попрошу!

Стук прекратился. Тотчас послышались шаги.

Я полез в рубку, спрятал емкость и сел за компьютер. Залепившая монитор картинка поначалу нисколько не удивила меня, я даже принялся вводить какие-то команды, но потом отнял от клавиш руки, как от раскаленной плиты. Это была игра, из тех электронных забав, в которых герой уничтожает подобных себе виртуальных монстров. Другое дело, что в качестве цели сейчас мне предлагался «объект Х».

Спустившись в рубку, Юлия протянула мне забытый тюбик с паштетом.

– Ты что пил?

Вместо ответа я кивнул на монитор.

– Смотри.

– Ты что пил? – повторила она.

– Спирт.

Она с минуту глядела на монитор, потом повернулась и стала подниматься обратно по лесенке. Я недолго прислушивался к ее шагам, но сорвался из кресла и крикнул ей вслед:

– Ведь ничего, ничего не понимаешь, дура! Одни склянки в мозгах! Тьфу!

Вверху стукнул люк.

Я достал емкость, сделал крупный глоток, задохнулся и стал нашаривать закуску… Да, на Земле я любил посидеть за компьютером и это всегда раздражало ее. И что? Я же не раздражался ее полковниками и иже с нею. Или раздражался?.. Нет, это сейчас я стал псих, она довела меня до белого каления, а тогда что я делал? – били справа, так подходил слева. Агнец, а не муж. Страстотерпец.

«К черту, к черту», – шептал я, щелкая клавишами.

Рассадник негодяев гнездился в ветхом заброшенном замке. «Объект Х» – значилось огромными готическими буквами на кованых воротах замка. Желтая луна и малиновый Марс показывались в проплешинах туч. Внутренний двор был пуст. В северной его половине стоял помост и качалось черное тело висельника в петле, в южной курилось кострище. Прямо передо мной была четырехугольная громада донжона. Обежав его, я устремился к замку. Изнутри, однако, это оказался не замок, а церковь. Гроздья факелов, торчавших в капителях колонн между нефами, сочились призрачным светом. Небольшой пыльный алтарь забирал центральную часть восточной стены. Битые витражи туманились в стрельчатых окнах. Каменные ангелы, облепившие нервюры сводчатого потолка, улыбались пустыми ртами. В боковых кораблях, несоразмерно низких и каких-то прямоугольных, никак не вязавшихся с богатой отделкой среднего нефа, громоздилась поломанная мебель. Слышались звуки мессы, однако и во всей церкви не было видно ни души. Потайные комнатки, которых я обнаружил вокруг алтаря не менее дюжины, оказались забиты всевозможным барахлом – тут были и брошенные священнические одежды, и кислородные баллоны, и разбитые компьютеры, и даже весла. Раз или два я ловил краем зрения мелькающую тень, так, словно за спиной у меня кто-то возникал в свете факела, но, оглядываясь, видел все те же колонны. В одной из комнаток обнаружилась дверь. Тесная винтовая лестница за ней вела вниз, во тьму…

У вдруг меня кружилась голова. Отставив на минуту клавиатуру, я закусил паштетом. Емкость куда-то запропастилась. Вверху снова раздались удары железом по железу. Вздрогнув от неожиданности, я стал искать, чем можно заткнуть уши, но удары, смолкнув, больше не возобновились.

– Дура…

Винтовая лестница упиралась в щелистую дверь, за которой открывался широкий, длиннющий коридор. С первого взгляда было ясно, что коридор этот, хотя и ярко освещенный, имевший современный вид, давно заброшен. Стены позеленели от сырости, на полу хлюпала гнилая вода, потолки затянуло плесенью. В дальнем конце мерцала ртутная лампа и клубилось что-то белоснежное – пар, известковая пыль, не разберешь. Вереница дверей слева и справа, все отперты и за всеми одно и то же: запустение, сырость, гниль. Забредя в темный разбитый зал – не то больничную палату, не то столовую, – я обнаружил на стене фотографию Бет и долго, будто в окно, глядел на нее. Бет была в белой шапочке, той самой, с вуалькой. Сфотографировали ее тайно, по всей видимости, с большого расстояния, используя длиннофокусный объектив. Лицо обращено чуть влево, взгляд устремлен вверх, губы приоткрыты. Под фотографией находилась большая треугольная кнопка с надписью «Пуск». Я нажал ее. От недоброго предчувствия у меня запершило в горле. Фотография сменилась видеокартинкой. Из темноты выплыла наша спальня в служебной квартире в Центре – я не сразу узнал ее. Как не сразу разглядел в постели Бет и себя. Я что-то лепетал, отвратительно перебирая пальцами ног, Бет утешала меня. На прикроватном столике, рядом с бутылкой из-под шампанского, лежал никелированный браунинг. Пистолет был виден особенно отчетливо, так как над столиком горел ночник. Задетая чьей-то рукой, бутылка с грохотом упала и покатилась под кровать. «Ну что ты, – шептала Бет, гладя меня по щеке. – Все хорошо…» – «Нет! – отвечал я, чуть не рыдая. – Нет…» Я целовал ее, она отворачивалась, подставляя вместо лица плечо. Левая рука ее была обернута одеялом.

Затем спальня померкла, вместо нее явилось сумрачное, блестевшее после дождя шоссе. На обочине, в окружении полицейских авто, я увидел свою машину. Двери «опеля» были раскрыты, женщина в форме обмахивала кисточкой руль, на заднем сиденье, похожий на сказочное животное, сидел сонный взъерошенный человек с видеокамерой. Бет лежала в кювете, в нескольких шагах от правой передней двери, рядом с ней зачем-то был постелен крохотный клеенчатый лоскут. Поджав колени, она прижимала к животу, как бог знает какую драгоценность, свою искусственную руку. Крови нигде не было, только на отлетевшей к деревьям шапочке с вуалькой виднелось небольшое малиновое пятно. «Он не мог уйти далеко, – сказал кто-то за кадром. – Ищите».

Тут мне вновь померещилось движение, скользнувшая по стене тень. Я обернулся – никого. Разгромленная комната была пуста, посреди нее стояла ржавая кровать с латунными шарами на спинке и страшное высохшее растение в кадке. На латунных шарах чернели выгравированные монограммы, растение в кадке было похоже на елку, с которой осыпалась хвоя. Я переводил взгляд с монограмм на растение и думал: зачем понадобилась такая проработка деталей? Полетной программой занимались два института – вот этим они занимались? Но стоп, стоп. Если они рассчитывали показать мне это, выходит, они знали, что я буду жив, когда заработает их программа. А обвинять меня в убийстве сейчас, после старта, имело смысл только в том случае, если они им все еще было что-то нужно от меня – так?

Вернувшись в коридор, я взялся по очереди заглядывать в другие помещения. Однако повсюду показывали Бет, лежащую на мокрой земле. Как будто шла программа новостей. Как будто главной новостью была ее смерть. И повсюду, как в кошмаре, я видел огромную ржавую кровать с латунными шарами и высохшее растение в кадке. Тогда я побежал. Я вспомнил о монстрах. В то же время я догадался, что треугольная кнопка, которой задействовалась видеокартинка, отпирала им двери, что они уже где-то в пути.

У меня было некое грозное громоздкое оружие, но я все не мог взять в толк, какое именно, я знал только, что у этого грозного оружия пластмассовая собачка и что от него разит спиртом. Затем я почему-то решил, что должен непременно быть на последнем этаже, и побежал к лестнице. В окна между пролетами заглядывал воспаленный глаз Марса. Луна ушла. Эхо донесло снизу шум шагов, но я не придал этому значения. Даже загудевшие лестничные перила не испугали меня.

Пол в коридоре последнего этажа был выложен кафелем, в распахнутых дверях вместо комнат помещались ниши с каменными ангелами. Я неволей замедлил шаг. У каждого херувима, словно на антропологическом стенде, был обнажен, разрезан и щедро покрашен какой-нибудь внутренний орган, тут же крепилась табличка с описанием на латыни. Стены между нишами пестрели подсвеченными рентгеновскими снимками грудных клеток, черепов, костей таза, крыльев и еще бог знает чего. «Полишинель», «Параклетос», «Пантократор», – мелькали загадочные чернильные штампы под снимками. Это, решил я, заалтарное пространство, что-нибудь вроде поповской курилки, бог с ними. Единственное, что неприятно озадачило меня, были медицинские халаты – заскорузлые от крови, они свисали из ниш, были небрежно накинуты на ангелов, либо попросту валялись на полу. Я старался обходить их, однако чем дальше, тем больше их было и они чуть не сплошь покрывали пол.

Пустую нишу, служившую преддверьем кабинета №200, я поначалу прошел, не заметив, – верней, я заметил ее, но для того чтобы осознать значение увиденного, мне потребовалось еще несколько шагов. Затем я вернулся и толкнул дверь.

За порогом царила тьма. Вдали желтел точечный огонек лампы, слабый отсвет лежал на низком потолке. Звуки мессы тут слышались громче. Слышались и голоса – неясная, тяжелая рябь бормотания, прерываемая то кашлем, то смешком. Не чуя под собой ног, я устремился к огоньку. Я пытался подтянуть, взять удобней свое грозное оружие, но оно скользило в пальцах, будто намазанное маслом. Из тьмы выдавались очертания стола и двух человеческих фигур, сидевших по обе стороны от лампы. Я чувствовал, как целый материк кожи движется у меня между затылком и шеей, но был вынужден улыбаться своему не видимому в тени собеседнику. Я смущенно посмеивался, он с досадой покашливал. Я следил за его страшной рукой, за его обезображенными пальцами с выпуклыми, мутными, словно бельма, ногтями, и ощущал, как из душной мглы поверх лампы взгляд его протягивался ко мне. Я был в полной его власти. В нужное время я задумывался, в нужное время улыбался и говорил: «Ага».

– Это наша вторая встреча.

– Ага.

– Что ты имеешь сказать мне?

– Бет знает о Проекте в самых общих чертах.

– Что именно?

– Что лечу я, что со мной летит жена, и так далее – из газет.

– Она замужем?

– Ага.

– А известно тебе, что мы еще не публиковали состава экипажа? Как и того, что летите именно вы?

– Она сказала, что вычитала об этом из газет.

– Ты хотел бы лететь с ней?

– Нет.

– А сам-то?

– Я?.. почему вы спрашиваете?

– Потому что еще не поздно остаться. Я имею в виду – с ней.

– Зачем?

– А затем… – Скребнув по столешнице ногтями, обезображенные пальцы собрались в кулак. – Затем, что ты, как сопля, так до сих пор и мотаешься между «лечу» и «не лечу». Что это такое – твое «лечу»? Что это такое, а?

– Я… простите, не понимаю.

– Все ты понимаешь! – заревела тьма над лампой. – Думаешь, мы подложили ее тебе? Думаешь, мы настолько в курсе твоих школьных амуров-тужуров? Она сама сюда пришла! Что прикажешь думать об этом? Откуда ей известны секретные сведения? Кто мог подослать ее? Кто она? И кто ты в таком случае?!

– Не… не может этого быть!

– В общем, скажу прямо. – Кулак потерся о торец стола. – С сегодняшнего дня мы запускаем в работу еще одного дублера.

– Вы подозреваете меня?

– Да.

– Я отстранен от полета?

– Пока дело не вышло за рамки отдела, нет.

– А выйдет?

– Этой стерве будет достаточно сказать, что она видела тебя на улице.

– И что?

– Отстранят. Это как минимум…

– А… максимум?

– Ты исчезнешь.

– И поэтому вы дали мне пистолет?

– И поэтому, идиот, я пытаюсь тебя спасти. Новый дублер взорвет нам к черту весь бюджет.

– Так все же вы верите мне?

– Хотелось бы.

– Я не виноват, поверьте.

– Ну-ну, не гони коней-то… Где сейчас твоя машина?

– В гараже.

– Ты всегда сам за рулем?

– Да.

– А пистолет?

– Со мной.

– Давай.

Я положил на стол свое громоздкое оружие и увидел, что это никелированный браунинг. Я отчего-то чрезвычайно обрадовался ему. Страшная рука обернула пистолет носовым платком и засунула его куда-то во тьму.

– Все? – сказал я.

Ответа не последовало. Обратно на стол рука легла пустой и громко стукнула о дерево.

Я спросил:

– Я могу идти?

Однако ответа не было и в этот раз. Я пригляделся к руке и вдруг понял – не столько понял, а как-то расслышал даже, – что сижу за столом в совершенном одиночестве. Раздался скрип дверной пружины и тяжелые удаляющиеся шаги. Свет лампы сделался ярче. Рука, лежавшая на столе, хотя и с теми же иссеченными пальцами, была не живая, а каменная рука, протез с отбитыми песчинками краски. Повернув лампу, я увидел прямо перед собой шероховатый ангельский лик с разорванным глазом. Кровь отлила у меня от головы. От ужаса я не мог дышать. Лампа померкла, на ее месте возник рубиновый уголек Марса. Из-за спины Юлия накинула мне на шею веревку и стала душить. «Ты же хотел этого, – пояснила она. – Вот тебе и сундучок: след странгуляции». Земля, похожая на остывшую шаровую молнию, плыла в темноте, за ней следом еще одна и еще, я насчитал пять планет. Корабль, нагонявший нас, был бетоновозом, и корабль наш был полой формой, которую следовало залить бетоном, а получившийся слепок использовать в качестве орбитального монумента. Воплощению этой грандиозной затеи мешали нарядные люди в нашей холодильной камере. Построенные у бетонной стены, босые, они чего-то ждали, и маленькая девочка зажимала рукой свое черное смолистое ухо. «Постой, – обратился я к Юлии, – а как ты собираешься повесить меня в невесомости?..»

***

Поперхнувшись, я взмахнул руками и ахнул.

Мне показалось, что я падаю. Но это и была невесомость. Лицо мое комкала кислородная маска. Я был прикреплен липучими ремешками к мягкой обивке пола. На стене отсека горел красный индикатор критической массы двуокиси углерода. Это была кухня.

Стиснув зубы, я ждал, что меня стошнит. Перед глазами плавали багровые пузыри. Мне мерещилось, что и сам я плаваю внутри такого пузыря, что стоит продавить его тонкую стенку, как наступит облегчение. Однако первое же движение мое едва не закончилось обмороком.

– Юль! – тихо позвал я, не снимая маски.

С момента пробуждения некая важная мысль не давала мне покоя, но я не мог сосредоточиться на ней. Мысль эта, огромного значения, в то же время была неуловима и аморфна. Всякий раз, когда я был готов настичь ее, она просачивалась сквозь мозг, как вода сквозь сито. Тогда я решил, что маска стесняет мой ум, и снял ее.

В отсеке стоял запах лекарств и чего-то прелого. Однако, почувствовав это, я понял, что не могу закончить вдоха, что объема моих легких явно недостаточно для дыхания, они будто слиплись.

Тотчас какая-то тень накрыла иллюминатор, из-за дверей холодильной камеры послышался удар, и я поспешил надеть маску обратно. В пыльном воздухе отсека кружились стайки бурых, пульсирующих шариков воды. Накрыв рукой один из них, я увидел на своей ладони лоснящееся пятно крови и принялся высвобождать ноги из ремешков. Я бездумно рассматривал кровавый след пятерни на дверце холодильника, когда дверца распахнулась и в проеме возникла Юлия. Она не тотчас поняла, что я в сознании. На ней тоже была кислородная маска. Большое белое крыло выглядывало у нее из-за спины, в руках была дисковая пила. Замызганный, почерневший у оси диск лоснился от бурой влаги. Я был уверен, что вслед за пилой с крылом явится нечто и вовсе ужасное, что уж ни в какие ворота, но понял, что это не крыло, а задубевшее от холода, покрытое хлопьями инея полотенце. Одним краем оно приклеилось к потолку и покачивалось из стороны в сторону.

Юлия замерла.

Я кивнул:

– Выходи.

Огромный, в кровавых потеках, лоскут белого пластика сплошь покрывал дальнюю стену холодильника.

– Ты отравился, – сказала Юлия. Из-за маски голос ее звучал приглушенно.

– Выходи, – повторил я.

Она выбралась наружу. Мокрые, в бурой слизистой крови, руки ее дрожали.

Разгадав мой взгляд, Юлия шмыгнула носом.

– Холодно…

Дыханье ее было тяжелым, лицо раскраснелось.

– Порядок наводишь… – сказал я.

Она посмотрела на меня в упор. Я приподнял руку. Пила, оставленная в воздухе, ткнулась в стену неподалеку от меня.

– Ромео, – сказал я. – Его повесили?

То бишь моя большая мысль была коротка: «След странгуляции».

– …И полковник – от кого ты прячешь его? От меня?

Юлия смотрела куда-то в сторону.

Я взял пилу и приложил ладонь к кожуху моторчика: горячо.

– Ладно. Зачем я-то тебе понадобился? Если ты думаешь, что я ничего не вижу… Но ведь это же прет со всех сторон.

– Хорошо, – сказала она. – Чего тебе?

– Ромео, – повторил я, – его повесили?

Она покачала головой.

– …так повесили?

Юлия вернулась в холодильник, к лоскуту окровавленного пластика у стены, и отодрала захрустевший уголок с краю. Я увидел заиндевевшее лицо солдата с простреленной щекой.

– И что?

– Не повесили, – ответила она, держась за оледенелые поручни.

– Это гвардеец, убитый полковником, – сказал я. – И что?

– Балбес, ей-богу… – Юлия выбралась из холодильника и стала разминать закоченевшие пальцы.

– И что же?

– Да разуй глаза! – воскликнула она. – Гвардеец!

– А кто же?

– Идиот!

– Ты в своем уме?

– Слава богу!

– Да ты в своем уме?!

Она вдруг заплакала.

Я приподнял маску и вытер губы.

Что же это получалось – в полковнике она уже отказывалась видеть полковника, а в солдате признавала Ромео?

На кислородном баллончике, притороченном к моему поясу, раздался звуковой сигнал, давление падало. Юлия тоже услышала его.

Я прикрыл дверцу холодильника.

– Кого же ты хоронила на Земле?

– Никого.

Она лгала. Я слишком хорошо помнил, какой она вернулась из той своей поездки, я слишком хорошо помнил, как просыпался по ночам от ее крика. Но я не мог понять другого – того, что заставляло ее лгать сейчас.

– Куда, в таком случае, ты ездила?

– Не твое дело.

– А как он оказался на корабле? Он что, военный?

– Да.

– Так как же?

– Он… тоже хотел лететь.

– Куда?

– Со мной.

– Так…

Посмотрев на пилу у себя в руках, я сунул ее в нишу над холодильником. Пила выскочила обратно, я снова принялся заталкивать ее и вдруг подумал, что не пойму ничего этого никогда, что существуют вещи, которых и не следует, не нужно – страшно – понимать. Это был какой-то предел. Не то чтобы у меня кончался кислород и я мог задохнуться, а нечто худшее. Белый шум, пустота.

– Ладно. – Я хотел идти из кухни, но возглас Юлии остановил меня:

– Да ты же сам все знаешь! Сам!

Стащив маску, она грозила ею мне. Волосы ее расплылись в воздухе, в глазах были слезы.

– …Зачем ты тогда рассказывал про то… про собаку в портфеле? Зачем?.. Ты же знаешь, что было!

– Ты что, – испугался я. – Какой портфель?

– Собака! – продолжала кричать она. – Портфель! Библия!

Какая-то ледяная, мертвящая тоска стала охватывать меня. Нет, я сразу понял, о чем речь, но притом испугался чуть не до смерти: этой истории с портфелем и сатанистами было с лишком семь лет.

– Они… они… – задыхаясь, говорила Юлия, – сначала… что это… после драки в ресторане… а потом соседка рассказала… после армии он плохо слышал, повредил перепонки в какой-то генераторной… поэтому и взял собаку… и вот… его в парке избили… когда он гулял, он не знал, зачем к нему эти скоты… улыбался, а они издевались над ним… и когда он очнулся… то есть его собака вылизывала… он увидел, что она слепая, ей… эти… выкололи глаза… И вот… он потом пришел из ветеринарки… и там, в гостиной, снял люстру, и… – Голос ее истончался, она снова плакала… Сидела у гроба? Конечно. Но только ее заставили сесть. Гроб стоял четвертый день, тела не бальзамировали – думали, она приедет раньше и сразу будут похороны, а из одного угла уже текло, так что пришлось подставить таз с землей. Даже люстру не повесили, и собака была там же, с заклеенными глазами, тыкалась в ноги. Потом всю панихиду вытолкали, а ее заставляли поглядеть на него, хотели снять крышку, но этого она бы уже не вынесла, и они знали, что не вынесла бы, и они говорили, что точно такой таз будет стоять под моим гробом и под гробом полковника, если она и впредь хочет заниматься своими штучками. Ее называли детдомовской дурой и ей смеялись в лицо – кому, она понимает, кому она смеет ставить условия?

Обомлев, я молча таращился на нее.

Наитием страха и внезапной, какой-то припадочной злобы я совершенно ясно видел, что в этот раз она говорит правду. Но меня словно огрели дубиной. Я смотрел, как двигаются ее губы, я слышал ее голос и думал об одном: мириться с тем, что она говорит – невозможно, еще страшней. Господи, что же, все эти годы она спасала меня?

– Дура! – Я поднял к голове кулаки и держал их с таким видом, будто испытывал приступ боли. – Какая… дура!

***

Год назад, в одну из показательных наших поездок – ту приснопамятную, – в какую-то очередную горячую точку, она так и заявила мне:

– Тебе постоянно нужен спасатель.

Мы жили на авиабазе в специально оборудованном транспортном самолете. День выдался тяжелый, стояла жара, мы посетили четыре гарнизона, а при возвращении на аэродром один из вертолетов конвоя был обстрелян.

Я пил пиво. Не знаю, отчего так была возбуждена Юлия – наверное, из-за этого обстрела. Говорить приходилось вполголоса: через тонкую перегородку начинались апартаменты руководства.

– Что? – переспросил я ее.

– Ты знаешь, о чем я говорю.

– Понятия не имею.

– Ты очень легкомысленно ко всему относишься.

– К чему именно?

– Господи, неужели так трудно соблюдать регламент?

– Ах, конечно, – кивнул я. – Регламент.

Она поджала губы.

– Что?

– То самое – ответы на вопросы из зала ты получаешь за час до самого представления.

– Это не представление.

– А что?

– Работа.

– А это, – я похлопал себя ладонью по лбу, – не проигрыватель! Что ты мне предлагаешь?

– Говори тише.

– Что – читать по бумажке? Изображать колики в животе?

– Ты хорошо устроился.

– Что?

– Если остришь, значит, ты хорошо устроился.

– Прямо лучше некуда… – Я открыл входной люк и спустился по трапу на бетонку.

Над огромным, как вокзальная крыша, крылом самолета, мерцали звезды. Безупречной ниткой гирлянды по горизонту пролегли сигнальные огни взлетной полосы. Заглядевшись вдаль, я вздрогнул и был вынужден попятиться, когда из темноты на меня надвинулась черная, показавшаяся плоской, будто мишень, фигура часового с блеснувшим за спиной штыком.

– Закурить не будет?

Тотчас запахло гуталином, машинной смазкой и кислым бельем.

– Не курю.

Фигура удрученно вздохнула и поклацала чем-то железным.

Неподалеку от самолета стояла будка нашего эксклюзивного клозета. Дувший с той стороны ветер нес немыслимые ароматы яблочного дезодоранта.

– Так, выходит, это ты у нас космонавт? – спросил часовой.

Я не ответил.

Где-то за горизонтом прокатился тяжелый гром разрыва.

– А то – жена твоя?

– Кто?

– Красивая…

За горизонтом опять ударило.

– Что? – опомнился я.

– …Моя рядом с ней что лошадь. – С зевком и хрустом в суставах солдат потянул перед собой руки и вдруг замер: – Слушай, дернуть не хочешь?

– Чего?

– Держи.

Он сбросил мне на руки свой липкий тяжелый автомат и побежал к носу стоявшего неподалеку истребителя. Послышалось громыханье упавшей металлической крышки и тихая ругань. Плеснула и зажурчала жидкость.

Я поднес автомат к лицу и зачем-то понюхал его. На мгновенье мне показалось, что я сошел не с трапа самолета, а спрыгнул с плывущего корабля: тут, в двух шагах от моей постели, начиналась другая вселенная.

Хихикая, часовой прибежал обратно. В бережно отведенной руке у него была фляжка в облитом и еще сочившемся брезентовом чехле.

– Живем!

– Что это? – сказал я.

– Султыга.

– Что?

– Спирт с водой. Эмульсьон!

– А когда у тебя смена?

– К черту, – отмахнулся служивый. – В карты просрал.

Мы присели у слоноподобной стойки шасси.

– Ксанф, – неожиданно сказал часовой.

– Что?

– Зовут меня так. – Он загоготал. – Мамуля с папулей пошутили… Будем!

Мы выпили. «Эмульсьон» оказался на удивление чистым продуктом. На закуску Ксанф предложил огрызок сухаря. Я отказался – в самолете были бутерброды с ветчиной. Впрочем, через минуту я все-таки грыз сухарь. Ксанф рассказывал какую-то невероятную историю изнасилования. Я что-то возражал ему. Автомат лежал у меня на коленях. Потом Ксанф отодрал от автомата штык-нож и побежал в наш эксклюзивный клозет. Теперь было ясно, кто так щедро поливает там дезодорантом. Я еще подумал о Юлии: неужели всякий раз ей приходится идти мимо солдата?

Из самолета, с генеральской половины, слышались приглушенные голоса и звон посуды. Ветер свежел, на звезды наползала туча.

Вернувшись, Ксанф продолжил свою историю, которая постепенно преображалась в рассказ о боевых действиях. Правда, сутью этого рассказа все равно оставалось изнасилование. Если в какой-нибудь деревне гвардейцы обнаруживали после боя молодую женщину, то делали следующее: объясняли ей, как обращаться с гранатой – выдергивать чеку, держать рычаг и так далее, – затем вручали гранату и предлагали бросить в какие-нибудь развалины. Девушка бросала гранату, гремел взрыв, после чего ей вручали сразу две, с выдернутыми чеками – она была вынуждена держать их, не разжимая пальцев, – уводили в дом и насиловали.

– Приеду домой, – говорил Ксанф, – всю процедуру со своей повторю. Когда знаешь, что в любой момент можешь клочьями по стенам… это… это…

– А те женщины, – перебил я, – они взрывали себя?

– Не-а. Ты что? Одной даже пальцы кололи, чтоб разжать. Так-то: сказки все у них про честь. Вот если б нож – да, пырнула бы, сто процентов. А так она что думает? – если б ее просто хотели… того, то и без гранат трахнули бы. А тут у нее мозги начинают говняться. Не знаю, конечно, что там у нее в башке, но в девяносто девяти процентах удовольствие – обоюдоострое.

– Да ты психолог.

– Не я. – Ксанф потряс пустой фляжкой. – Война, сволочь. Мы у ней пациенты.

– Ну да, – вздохнул я. – Молоточком по колену…

– По колену, – согласился Ксанф. – По колену, по голове, клочьями по стенам. Вся психология. – Он не спеша поднялся. – Пойду, еще налью.

В эту минуту, выпустив нестройный хор голосов, распахнулся люк генеральского отсека. В проеме на уровне порога возникла искаженная судорогой бледная рожа генерала по кличке Лёлик. Его мутило. Осовелыми глазами, как в пропасть, он поглядел в темноту, ахнул и, обернувшись, позвал кого-то шепотом. Рядом с ним всплыла физиономия генерала по кличке Болик и тоже стала всматриваться в темноту. Стоит сказать, что Лёлик и Болик были закадычные друзья и абсолютные антиподы. Лёлик – раздражительный малорослый склочник, помешанный на высоких каблуках и высоких фуражках, Болик – смешливый толстяк, боготворивший приятеля за его связи и кипучую энергию. В общем, уравнение с двумя неизвестными.

– Когда, – прошептал в ужасе Лёлик, глядя вниз, – мы успели взлететь?

– Точно, – выдохнул Болик, подаваясь назад.

– Хоть бы трап убрали, сволочи…

Высунувшись из люка по грудь, Лёлик длинно, страшным сусличьим фальцетом заорал в темноту. Болик с азартом вторил ему. Затем они отцепили трап и сбросили его на бетонку. Лёлик долго и театрально стонал, пока наконец не проблевался и Болик не задраил люк.

– Гуляют господа генералы… – В голосе Ксанфа было осуждение. Он долго и задумчиво глядел на люк, сплюнул и сообщил мне безразличным тоном воспоминания: – А старшого моего сегодня в цинк запаяли… Вы когда улетаете-то?

– Завтра.

– Вот и он, наверное, с вами.

– Зачем? – удивился я. – Кто?

Ксанф, не ответив, опять направился к истребителю.

Потом мы опять пили.

Чувствуя на губах привкус машинного масла, я говорил какую-то ничтожную, спесивую чушь. Ксанф, хихикая, вторил. Прежде чем Юлия окликнула меня из самолета, он три или четыре раза спрашивал о ней: как она? то есть как в смысле постели? и – возмутительное дело – предлагал какой-то договор.

В самолете все уже было вверх дном: дверь на нашу половину нараспашку, дым коромыслом, хохот, музыка, жирные пятна от раздавленной закуски на полу.

Вместе с Юлией мы оказались за столом с Профессором – упираясь одним локтем в раму иллюминатора, другим в тарелку с обглоданной рыбой, генерал обращался исключительно к моей жене. Меня удто не существовало. Какие-то пьяные сальные рыла предлагали Юлии потанцевать, на что она отвечала робкой улыбкой, при которой, однако, рыла почтительно вытягивались и бормотали извинения.

Несмотря на опухшее от выпитого лицо, Профессор говорил на удивление связно, можно сказать, захватывающе. Не уповая на точность пересказа (кроме одной фразы: «Раздевая женщину, мы всего лишь маскируем ее…»), я припоминаю его измышления в наиболее замечательных местах. Он обожал женщин. То есть он обожал всех женщин без исключения. В женщине, по его словам, мы всегда жаждем открытия чего-то забытого. Но в то же время боимся этого забытого. Женщина для нас – некий постоянно возобновляемый акт воспоминания, некая неоформленная отрасль археологии. Открытия наши микроскопичны и свалены беспорядочной кучей, которую мы не торопимся разбирать, однако стоит лишь подобраться к ней, как мы начинаем различать подмену: предлагалось-то нам искать философский камень, а в означенном месте мы находим пустую, выкопанную нами же – и, кажется, на прежних условиях – яму. Женщина, которая по сути служит нашим проводником на пути к счастью, так запутывает следы, что мы вынуждены обращаться к ней во второй и в десятый, и в тысячный раз. Но как утрачивает свой смысл слово, если повторять его без конца, так и тут, бывает, мы накоротко соединяемся с тем, с чем не научены общаться без посредства женщины. Разум наш, изувеченный борьбой и ревностью, бывает не готов к такому сюрпризу и, подобно калеке, у которого выбиты костыли, тянется к набившим оскомину фразам: любовь, страсть, etc. Видимо, это необходимый дефект зрения. Дефект в том смысле, что прямой солнечный свет слепит нас. И вот тогда возникает вопрос – женщина, ее тело, ее любовный экстаз – не является ли все это соблазном высшего света, который этим же от нас и заслонен? Почему мы идем лишь до половины пути? И чего ради эти литературные изыски при живописании гениталий? – … – иными словами, откуда выскакивает тут явная и несомненная атрибутика думающего органа?

По лицу Юлии я с трудом мог понять, как воспринимает она подобные провокации. Закусив консервированной рыбой, Профессор продолжал в том духе, что он не только впервые, то есть прямо тут, при нас, подступался к подобным рассуждениям, но и понимал, чего не хватало ему для этого прежде: он еще не был достаточно развращен. Потому что истинному разврату можно предаваться только с одной женщиной – с собственной женой. Бабники, волокиты и т. д. – все это лишь повесы, бессознательно бегущие истинного разврата. Потому что проще – и уж куда чище – лишь помечать целину, так сказать, высекать искры с поверхности, а не углубляться с головой в одной яме. Для того чтобы углубляться в одной яме, надо по крайней мере иметь карту недр, карту какого-нибудь сногсшибательного клада. А у кого есть такая карта? У того, кто любит? – Вытащив из тарелки локоть, Профессор уложил в нее ладонь, как будто готовился к произнесению клятвы:

– У того, кто любит, есть только его заблуждение, что он может обходиться без воздуха на глубине. И когда, расставаясь со своим заблуждением, он все-таки остается в яме, то он – предается разврату.

– Вы женаты? – спросил я.

– Обязательно, – ответил Профессор, облизав ладонь. – Сто процентов.

– Замолчи, – шепнула мне Юлия.

– Так – женаты? – повторил я.

– Нет. – Наливая себе вслепую водки, Профессор глядел куда-то поверх моего плеча. – Какая разница?

Юлия толкнула меня под столом ногой.

Обернувшись по направлению взгляда Профессора, я увидел Лёлика. Тот брел в нашу сторону. Из одежды на генерале были только кальсоны и генеральская фуражка. Рот его был плотно сжат, руки спрятаны за спиной. На сизом генеральском подбородке пузырилась желтая пена, к плечу пристал клок туалетной бумаги. Что-то с погромыхиваньем волочилось по полу. Приглядевшись, я похолодел: воображая не то собаку на поводке, не то бог весть что еще, Лёлик тянул за собой женский чулок с вложенной в него боевой гранатой. Правда, граната была без запала.

– Вот же сволочь, – беззлобно сказал Профессор и, дождавшись, пока Лёлик поравняется со столиком, наступил на чулок. Чулок растянулся и конец его вылетел из рук Лёлика. Граната осталась лежать на полу, но Лёлик, ничего не почувствовав, продолжал двигаться дальше. Так и скрылся из виду.

– Это же мой чулок. Он копался у меня. – Юлия поднялась из-за стола.

Мне пришлось выпустить ее.

– Прозит, – вздохнул Профессор, осушая рюмку.

Я сделал глоток из бокала Юлии.

Из соседнего салона послышался грохот упавшего тела Лёлика и причитания Болика, зачем-то просившего штопор.

– Экономическая состоятельность, самоокупаемость и так далее, – сказал Профессор, – все это верстовые столбы по направлению к пропасти…

На всякий случай я решил молчать. У меня кружилась голова. Но Профессору больше и не требовался собеседник. С отвращением закусив рыбой, он уставился в черную линзу иллюминатора. Было видно, как небольшая машина подъехала к самолету и свет фар полоснул по стеклу. Начинался дождь.

На минуту я, видимо, задремал и очнулся оттого, что кто-то держал меня за плечо. Это был Ксанф.

– Не брал мою пушку? – спросил он.

Я осмотрелся и увидел автомат, прислоненный к дверце бара-холодильника.

– Черт…

Сдвинув спящего Профессора, Ксанф взял автомат.

– Пойдем, – кивнул он мне.

Мы вышли из самолета под дождь. Я с удовольствием вдохнул свежего, напитанного запахом мокрой земли воздуха. Неподалеку от трапа стоял открытый армейский джип. Машина была пуста, но фары ее горели – два расплющенных рукава света на мокром бетоне. Откуда-то с черного поднебесья сходил гул самолетной турбины.

– Сначала я подумал, это проверяющий, – пояснил Ксанф с зевком. – Нет, не проверяющий.

– А кто?

– Мне, конечно, плевать… – Усмехнувшись, он сплюнул себе под ноги. – Но с этим… с ним она, в общем, и уехала.

– С кем? – выдохнул я.

– Не знаю. Форма генеральская.

– Ты слышал, что он ей сказал?

– Вроде бы, что это очень срочно – не знаю, что – и, может быть, уже и поздно. Что-то такое…

– Куда они поехали, на чем?

– Он вызвал караульную машину. Со всей дежурной сменой.

– Зачем?

– Ты мне скажи…

– Зачем ей было ехать на караульной машине со всей сменой? Куда?

Не соображая, я стал подниматься обратно по трапу, но ударил по перилам и снова сошел к Ксанфу. В его глазах я прочитал то, что одновременно возмутило и воодушевило меня – он был готов идти искать Юлию. Тогда я молча сел за руль джипа и запустил двигатель. Ксанф, забравшись на место пассажира справа, оживился и, делая много ненужных движений – в числе которых я запомнил передёргивание затвора на автомате, – стал ругать последними словами начальство и белый свет. Мне потом рассказывали, что так обкуренные бойцы ведут себя накануне боя.

Мимо нас в темноте бесшумно проскакивали хищные клювы истребителей, там и сям под открытым небом, похожие на фантастические плоды, лежали в деревянной таре огромные авиабомбы. На подтопленной после дождя площадке стоял колоссальных размеров грузовой вертолет – если б не обвисшие лопасти, можно было подумать, что это пакгауз или депо. Дождь усиливался. В коротких перерывах между ругательствами Ксанф указывал путь в караульное помещение. Я молчал. Оттого что этот неопрятный человек был рядом со мной и, сидящие в одной машине, мы были почти что сообщники, я чувствовал неловкость и злость.

В караульном помещении, под которое был приспособлен врытый в землю и оцепленный колючей проволокой кузов железнодорожного вагона, не случилось никого, кроме гвардейца, спавшего с оружием в руках поперек входа. На увещевания и дружеские пинки Ксанфа сей страж отвечал устрашающим сопеньем и лягал стену. Я надеялся отсидеться в машине, но дождь и ветер вынудили меня следовать за Ксанфом. Порыв преследователя проходил во мне с каждой минутой, мокрая одежда стесняла меня. Поняв, что ничего не добьется от спящего товарища и чему-то обрадовавшись, Ксанф побежал звонить по телефону в дежурную комнату, а я топтался в тамбуре и ждал, что гвардеец вот-вот проснется и спросит меня, какого черта я тут делаю. Из дежурной комнаты Ксанф показался с видом человека, на которого обрушилось невероятное, страшное известие. Он шел, почти не глядя перед собой, штыком его автомат скреб стену, срывая боевые листки. Переступив через караульного, как через бревно, неспешной походкой лунатика он направился к джипу. В машине, закрывая дверцу, он задел ею автомат и поранил щеку штыком.

– Кровь, – сказал я ему.

Не сразу, но как будто голос мой достигал его с большого расстояния, он накрыл порез ладонью, указал свободной рукой, в какую сторону следует ехать, и коротко пояснил:

– В тир.

Уточнять, куда это и что это, я не стал. Ехать пришлось через весь аэродром. Кругом была пасмурная голая степь, бетонка сузилась до того, что несколько раз я слетал с нее в грязь, пока наконец с левой руки не пробежали раздавленные темнотой и дождем огоньки какого-то поселочка и мы не выскочили на обширную асфальтированную площадку. Одной стороной площадка обваливалась в траншею с бетонированным бруствером, другие были обозначены металлическими щитами с восклицательными знаками и марширующими фигурами. Посреди площадки, с вывернутыми до упора передними колесами стояла караульная машина – что грузовик пуст, сразу было ясно по гремящему на ветру брезентовому чехлу кузова и откинутому заднему борту. Несмотря на дождь, в воздухе держался сильный запах бензина. Ксанф выпрыгнул из машины.

– Приехали.

Я зачем-то стал выбираться с его стороны и чуть не упал. К мокрому, размеченному белой краской асфальту липли обрывки газет и жухлая листва.

По искрошившимся бетонным ступенькам мы спустились в ров, который уже через несколько шагов уходил под землю и расширялся выстеленным кафелем коридором. Скверные, забранные решеткой лампочки не столько освещали, сколько затеняли путь – грязь и легкие выбоины в полу казались глубокими ямами. Левая стена была глухой, в правой через каждые пять-шесть метров выныривали черные, дышащие зловонием дверные проемы. У меня открывался нервный озноб, я начинал задыхаться, то и дело спотыкался, спрашивал, куда мы идем, и, чтобы не отстать от Ксанфа, был вынужден перейти на трусцу. Затем, окончательно струсив, я пытался что-то втолковать своему проводнику, а он отмахивался локтем и огрызался. В конце концов, резко обернувшись, он припер меня автоматом к стене, пристально взглянул мне куда-то в середину подбородка и сказал тихим задушенным голосом: «Заткнись». Я растерянно кивнул. Ксанф опустил автомат, и мы продолжили путь. Коридору не было конца. Помимо того что стены раздавались вширь, чувствовалось, что пол идет по нисходящей и воздух ощутимо плотнеет и сушится. Впрочем, вскоре все это уже было неважно для меня: перед моим взором встал пустой грузовик с гремящим брезентом, и я понял, что, прежде чем оказаться под землей, успел заметить нечто ужасное, свисавшее через откинутый задний борт его.

В таком полусознательном состоянии я и перешагнул вслед за Ксанфом порог помещения, которым заключался коридор.

С трудом могу описать это помещение: нечто среднее между командным пунктом и лабиринтом. Навстречу нам бросился полковник-генерал, но взглянул он не столько на нас, сколько на дверь за нашими спинами – очевидно, ожидая прихода кого-то другого. В его воспаленных глазах смешались досада и гнев. В одной руке у него была рация, в другой пистолет. Ударив рацией по стене, он пошел обратно в задымленный зал, полный вооруженных и до крайности возбужденных солдат. Ксанф тотчас устремился в эту толпу, дружно и приветственно вздрогнувшую, прежде чем поглотить его. Я остался у порога. Разило потом и табаком. Полковник что-то кричал, ему отвечали невнятным многоголосым матом. Меня начинало подташнивать, я хотел идти обратно в коридор, но дверь не отпиралась. Тогда я зашел в смежную задымленному залу комнатку и стоял, прислонившись к холодной бетонной стене. На мою удачу, здесь оказался умывальник. Я ополоснул лицо ржавой водой. Раковина в нескольких местах была пробита пулями, под ней цвела обширная лужа. Над краном кто-то приклеил мишень с разорванным «яблочком».

Отдав в потолок и стены, в задымленном зале прогремел сдвоенный выстрел, послышался шум борьбы и надрывный возглас Ксанфа. Я выглянул из комнатки и увидел, как Ксанф автоматом оттирает от сослуживцев полковника, а тот, оглушенный, припав на колено, что-то нащупывает на полу. В заключение сумбурной борьбы Ксанф втащил полковника в комнатку и усадил в лужу под умывальником. Затем раскрасневшееся потное лицо часового возникло передо мной.

– Вот что, космонавт, – зашептал он, шумно и жарко дыша, – сейчас ты выйдешь и скажешь ребятам, что согласен вывести к ним ее… Понял? А потом я вас вытащу. Обоих… Понял?

Я растерянно молчал.

– Понял? – нетерпеливо повторил Ксанф.

– Хорошо. Понял.

Так, подталкиваемый в спину, я вышел в задымленный зал и обратился к галдевшей толпе солдат: «Хорошо, ребята…» По-моему, меня никто не услышал. Но, видимо, этого оказалось достаточно, и Ксанф, вытолкав меня обратно, усадил рядом с полковником.

У полковника было разбито лицо и порван китель.

– Размазня, – сказал он мне, вытирая кровь. – Мизинца ее не стоишь… и чтобы так она… о тебе…

– Вы о чем? – спросил я.

– Ты знаешь, о чем.

– Понятия не имею.

Вместо ответа он полез в карман и сунул мне в лицо мятый листок с подтаявшей гербовой печатью. Я только успел прочесть, что это постановление о моем аресте – полковник быстро забрал бумажку, но, вместо того чтобы спрятать снова в карман, стал промокать ею кровь.

– И это вы? – спросил я. – Вы приехали с этим?

– Да ты еще и дурак… каких мало.

Взявшись за край умывальника, он поднялся, пустил воду и стал умываться. Скомканное постановление о моем аресте билось в луже под струями розовой воды из простреленной раковины.

Я сказал:

– А знаете, отчего она так заботится обо мне? Да и о вас тоже?

Отфыркиваясь, полковник сделал вид, что не слышит меня.

– …Я – это ее фон, на котором она такая принцесса, ее походная декорация, – продолжал я. – Как и вы. Поэтому вы так ненавидите меня. Да, я тряпка и размазня. Как вам будет угодно. Но вы посмотрите на себя – что она с вами сделала. Смотрите. И что такое эта раковина, этот бункер? А я вам скажу: это все – она. Она и ваша энергия, которая на поверку то же мое безволие. Но безволие деятельное. И если вы думаете, что можете испугать меня арестом, то вы пугаете себя, а не меня. Как только арестуют меня, исчезнет декорация и исчезнет принцесса. И в том числе исчезнете вы, полковник, или как вас там…

Полковник уперся руками в дно раковины. Из крана с треском хлестала вода. Я сидел, сжав кулаки. Полковник вдруг опустился передо мной на корточки, и я увидел, как, спекшийся изломанной линией, дрожит его разбитый рот. Поочередно он ткнул пальцем в раковину и в сторону задымленного зала:

– А ты знаешь, что я и спасаю тебя от ареста, идиот?

– Ну, да, – усмехнулся я.

Полковник не успел ничего сказать – в комнатку влетел Ксанф, подхватил меня под руку и повел через задымленный зал. Я почему-то решил, что сейчас увижу Юлию, но подумал и то, что не могу явиться перед ней вот так, ничем не ответив полковнику.

– Погоди, – сказал я Ксанфу и вернулся в комнатку.

Полковник стоял лицом к стене и давил в нее ладонями.

– Да и зачем, зачем вам все это – вы знаете?! – стал кричать я ему с порога. – Спасатель! Что она наговорила вам? Что она тот клад, ради которого стоит жить в яме?! Да она просто пользуется вами, как отмычкой! И вы уже так верите ей, что спасаете – меня! Меня, которого ненавидите, как мало кого! А знаете, что будет после спасения? А та простая вещь, что вас выбросят, как самую настоящую отмычку! И поэтому добрый совет вам: спасайтесь сами. Или занимайте мое место в экипаже. В ином качестве ее вы и не можете интересовать! Так-то!..

Кричал я все это, будучи уверен в том, что за моей спиной стоит Ксанф, что он не только слышит меня, но и сочувствует мне.

Ничуть не бывало – за моей спиной не оказалось вообще никого, а поразительней всего явилось то, что задымленный зал, хотя и по-прежнему задымленный, был пуст. В это страшное мгновенье, струсив, я почему-то подумал о чертях, являющихся горьким пьяницам. То есть впервые в жизни представил чертей как о нечто близкое, готовое сию минуту открыться мне. Изготовившись к немыслимому озарению, к ужасу, к сказочному сундучку, который в этот раз обязательно откроется мне, я слишком поздно понял, куда меня несет. Я даже не сразу увидел, что прошел задымленный зал и стою, привалившись плечом к дверному косяку.

Мертвая женская нога в белом чулке и лакированной белой туфельке – вот что свешивалось через откинутый задний борт караульной машины. Вот чего я испугался настолько, что в ту же секунду сумел внушить себе, будто бы грузовик пуст.

События нескольких последующих минут – или часов? – слипаются в моем сознании душным комом, я зачастую путаюсь, когда начинаю вспоминать, какое из них предшествовало другому. Посреди же этого кома, как пузырек в хрустале, запекся роскошный гроб полированного дуба. На одной из боковин гроба я помню вмятины с оцарапанными краями и пятна мазута, но все эти «ссадины» (так я их называю про себя) с лихвой окупаются богатой отделкой из инкрустированного мельхиора, ажурными ножками и золоченой накладкой замочной скважины. Гроб открыт и стоит на грязном металлическом столе среди огромного, уходящего в темноту помещения с низким потолком. Крышка, которую я поначалу принимаю за трюмо, стоит тут же, прислоненная к стене. Человек с красным лицом, склонившись над гробом, что-то перебирает в нем лоснящимися руками. На человеке медицинские халат и шапочка. Из-под халата просвечивает мундир. Когда, переводя дыхание, человек поднимает руку, чтобы отереть пот со лба, я замечаю в его обрезиненной и окровавленной руке скальпель.

– Смотри! – обрадованно говорит Ксанф и тычет мне в грудь каким-то свертком, разящим вином. – Это ж его, его!

Я отвожу его руку, но Ксанф опять тычет в меня свертком, и я понимаю, что это кальсоны.

– Чье это, откуда? – спрашиваю я.

– Да во-от! – Свертком он указывает на гроб, хватает меня за руку и подводит к нему.

Человек в медицинском халате не обращает на нас ни малейшего внимания. Я заглядываю в гроб и вижу Лёлика, – его глаза широко раскрыты, его синий рот плотно сжат, на его подбородке засохшая желтая пена, его маленький голый живот вспорот от грудины до паха, в его расплывшихся кишках возится человек в медицинском халате. Я отступаю от гроба. Ксанф следует за мной и, давясь смехом, что-то шепчет. Позади нас стоит пожилой мужчина в штатском. Опершись на стену и запрокинув голову, он смотрит на меня. Его запястья схвачены наручниками. Он тяжело дышит, при каждом вдохе что-то клокочет у него в горле. Я узнаю в нем следователя, который месяц назад был в Центре и задавал мне вопросы о Бет. Тогда, месяц назад, я был вызван в кабинет к Лёлику, где следователь и допрашивал меня. Тогда, месяц назад, я впервые увидел фотографии мертвой Бет. Я хочу сказать ему, как он ошибался и как я ненавижу его, но Ксанф опять куда-то меня тащит. Мы минуем вереницу темных комнат. В одной из комнат за столом сидит Болик и, жуя, говорит в телефонную трубку, что все нормально и через час-другой можно вылетать. Я подхожу к нему и сообщаю шепотом, что в зале мертвый Лёлик лежит в гробу, на что Болик, прикрывая трубку рукой, подает Ксанфу знак, чтобы тот увел меня…

Так мы снова оказываемся под дождем. Это то самое место, откуда мы спускались под землю. Наш джип стоит там, где мы оставили его, но караульной машины и след простыл. Ксанфу это не нравится. Чертыхаясь, он пытается что-то рассмотреть на асфальте и зовет меня садиться в джип.

Мы едем обратно к самолету. Я рассуждаю вслух: «Но как они успели? Когда мы выходили из самолета, Лёлик еще был внутри… И этот следователь – раз он приехал за мной, то почему – Лёлик?.. то есть, я хочу сказать, почему она выбрала его? То есть я не хочу сказать, будто бы она сделала это… Но, господи ж! – гроб, гроб! Ведь они везли его сюда заранее! Значит, они знали?..» Ксанф слушает, не говоря ни слова. Мне кажется, что он что-то скрывает от меня, и я продолжаю говорить – но уже о Юлии, надеясь вызвать его интерес: «Я знаю, она не обманывает меня, но, видишь ли, она стыдится именно того, что ей нечего от меня скрывать. Да!.. Когда мы еще только познакомились, она разыгрывала передо мной романчики на стороне, и романчики эти – я однажды специально проверял! – на самом деле были одной сплошной инсценировкой. Одной сплошной инсценировкой, и все!.. А этот… – Я киваю через плечо, имея в виду полковника. – Он просто принял все за чистую монету. Я даже уверен, что он делал ей предложение и предлагал избавиться от меня – не убить, конечно, а выйти из состава экипажа или что-нибудь в этом роде… Да если бы он знал ее хоть чуть-чуть! Ведь этот полет для нее – все. А теперь представь себя на его месте. Ты, конечно, думая, что это ничего не стоит, клянешься в привязанности, но за этот краешек, как клеща, она вытягивает тебя целиком, и ты в конце концов выкладываешь перед ней всё. И что происходит? А ничего. Происходит то, что ты превращаешься в добровольного раба. В отмычку…» Я замечаю, что заехал в кювет, что на панели приборов горит контрольная лампочка давления масла, двигатель заглушен. Ксанф ухмыляется. Он чувствует мой взгляд, ухмылка его твердеет, лицо вытягивается, и, прежде чем я успеваю дотянуться до ключа зажигания, протягивает мне школьную фотографию Бет. Обескураженный, я хочу спросить, когда он успел выкрасть ее у меня (воспоминание о следователе слишком запаздывает), но и тут он опережает меня:

– Это ты – её?

– Что – её? – не понимаю я.

– Она тоже заставала тебя выложиться. За это ты её убил?

Я ловлю себя на страшном движении: я поворачиваюсь к нему, готовлюсь ударить его, то есть вот-вот погибну, ведь в руках у Ксанфа заряженный автомат, штык-нож острием чуть ли не упирается мне в грудь. Однако мой гнев мгновенно расплавляется обидой. Я несу какую-то несусветчину: что с детства привык ходить в козлах отпущения, что Юлия первый человек в моей жизни, который не обвиняет меня ни в чем, но при этом все-таки не любит меня, что и Бет не любила, но, допуская до себя, умудрялась ставить мне в вину даже размер моей обуви…

– Сволочь ты, – равнодушно говорит Ксанф, барабаня пальцами по автомату. – Сволочь и размазня. Поехали.

Я шарю под рулем в поисках ключа зажигания, беру руль и, словно испытывая на прочность, тяну его на себя. Что-то протяжно скрипит. Тут я спохватываюсь: да кто предъявляет мне обвинение? Вооруженный подонок, насиловавший вместе с другими вооруженными подонками беззащитных пленниц?

– Поехали, – повторяет Ксанф.

Я задыхаюсь от возмущения:

– Кажется, теперь все ясно… Юлия… она с тобой еще и не говорила…

– Чего? – оборачивается Ксанф.

– А того же… что и с полковником… и с Ромео, со всеми!.. Вот вы где у нее! – Я хлопаю себя по карману. – Можешь убить меня, но ты ничем не лучше их всех! Да интересно, с чего вы взяли, что если убьете меня, то получите ее? Черта с два! Вы никогда не получите ее! Вы это прекрасно знаете и вам не остается ничего другого как мстить – мне! Ну давай, стреляй!

– А ты думаешь, застрелить – самое страшное? – интересуется Ксанф.

Я, не соображая, опять начинаю искать ключ зажигания, и тут, без размаха, со страшной силой он бьет меня по лицу. На мгновение я чувствую, что лицо мое становится огромной стеной, я даже уверен, что этот дурак расшиб себе руку. Мне кажется, что дождь идет не сверху, а сбоку, и неизвестно почему я заключаю, что недоразумение это связано с прохождением где-то неподалеку железнодорожного состава. Ксанф бьет меня снова, и я, уже не думая о том, что он вооружен, наваливаюсь на него и пытаюсь душить. Мы падаем из машины в грязь. Драка наша продолжительна, бессловесна и безобразна. В конце концов у Ксанфа оказывается разорванной гимнастерка – в глубокой прорехе, точно собака в конуре, прячется жалкая худая грудь с выпирающими ребрами и розовой лужицей шрама возле ключицы. Все это я вижу очень ясно и в то же время отстраненно, так, словно рассматриваю с высоты некую местность. На лице у Ксанфа вода – дождь или слезы, не разберешь. Но с этой секунды он побежден. Я забираю оружие, бью его прикладом в живот и возвращаюсь за руль. Неподалеку от нас с грохотом и свистом пролетает вертолет. Ксанф откашливается и просит, чтобы я не оставлял его здесь. Я разрешаю ему сесть в машину. Мы снова едем.

На меня помалу нападает нервный смех: я понимаю, что рассказ о несчастных пленницах и гранатах – вранье от первого до последнего слова. Плюясь кровью, я объявляю Ксанфу о своем открытии. Склонившись, он молча держится за живот. Я не вижу его лица. На повороте к караульному помещению он просит, чтобы я притормозил и вернул ему автомат. Я останавливаю машину и нерешительно качаю головой. Ксанф говорит, что они не остановятся и в таком случае ему может понадобиться автомат.

– Кто – они? – интересуюсь я.

– Эта кукла, – мнется Ксанф, – которую привез тот, в тире, для эксперимента… ну, этот следователь… ребят она только распалила… Я ж тебя зачем просил сказать им тогда…

– Какая кукла?

– Для следственного эксперимента… он у кого-то из генералов одолжил… и не кукла это, баба резиновая…

– Постой, так значит – в грузовике кукла? – восклицаю я.

Ксанф выходит из машины. Я беру автомат, проверяю, нет ли патрона в патроннике, отсоединяю магазин и бросаю его на обочину. Затем, хорошенько размахнувшись, забрасываю в другую сторону автомат, включаю скорость и нажимаю на газ с такой силой, что первое время колеса прокручиваются на мокром бетоне. В багажнике гремит пустая канистра. Я оглядываюсь. Ксанф стоит на прежнем месте. Тщедушная его фигурка затирается тьмой и дождем. «…И когда он все-таки остается в яме…» – вертятся у меня в голове слова Профессора.

Подъезжая к самолетной стоянке, я вижу, что какой-то большой самолет, взметая позади себя снопы воды, выруливает в направлении взлетной полосы, но еще не сознаю, что это наш – мой — самолет. Слава богу, он тотчас притормаживает и рев турбин приглушается. Из грузового люка показывается трап. Я бросаю джип и очертя голову бегу к трапу. Однако меня опережает караульная машина. Ее, ослепленный прожекторами под крылом, я замечаю слишком поздно. Падает задний борт, на бетонку беззвучно сыплются солдаты. После неясной и яростной возни в кузове в их воздетые руки ползут два гроба – один знакомый мне, из полированного дуба, другой цинковый, заколоченный в деревянную тару. Гробы эти тащат к самолету и заносят в люк. Расталкивая солдат, я взбегаю по трапу, кричу, чтоб подождали, и успеваю в последнее мгновенье: бортмеханик не слышит моего голоса и выглядывает из люка только потому, что не может поднять трап. Юлию я нахожу преспокойно спящей в нашем отсеке – ну, может быть, не спящей, лица ее не видать, она лежит отвернувшись к стене, – и от ужаса перед мыслью о том, что было бы, опоздай я хоть на чуть-чуть, о том, почему она не искала меня, почему не ждала, я даже боюсь ее будить. Затем, когда самолет набирает высоту и, трясясь, по огромной дуге уходит от похожего на расплющенную рождественскую елку аэродрома, я разглядываю внизу крохотную точку пожара. Горит – я совершенно в этом уверен – вагон караульного помещения. Я думаю, как можно было уснуть после всего случившегося, да и что, собственно, случилось, если все-таки после этого можно было уснуть, и во всем этом мне открывается такая постыдная, такая отвратительная правда наших отношений, что я, будто вспоминая о главном, перебиваюсь на мысли о Ксанфе – я думаю о том, остался ли его автомат пригоден к стрельбе после того как я бросил его в грязь, о том, что, успокаивая дружков, он мог погибнуть и что поджог караульного помещения, конечно, его рук дело. И уж совсем ни к чему в уме треплется какой-то невероятный обычай древности: женихи невесты, сколько бы их ни было, клялись оберегать честь ее будущего супруга. Какого черта?

***

Я часто видел: чем больше люди знают друг друга, чем дольше живут вместе, тем меньше между ними каких-то больших, хороших вещей, но тем чаще вклиниваются ничтожные и непроходимые мелочи, в которых, точно в осколках зеркала на полу, они способны видеть только каждый самого себя.

Когда Юлия рассказала, как ее заставляли посмотреть в гроб, я подумал именно об этом: что я долгое время вижу не ее, а свое собственное раздробленное отражение. Сказать по правде, я испугался. Я понял, на каком огромном расстоянии друг от друга мы жили все это время.

Однако почему она решила, что я не должен ничего знать об истинной подоплеке Проекта? Не доверяла мне? В таком случае спасенье ее больше походило на спасение дорогого и безмозглого реквизита, на предательство. Или, быть может, лишь при условии, что я не буду ни о чем догадываться, полковник соглашался спасать нас обоих? А что, если все куда смешней: что, если она спасала и полковника тоже? Он-то понимал, что тоже нуждается в спасении?

***

Я спросил у нее, что у нас с кислородом.

Юлия вытерла слезы и посмотрела на индикатор двуокиси углерода. Лампочка индикатора не горела.

– Кончался.

– Кислород – кончался?

– Последняя шашка…

Я выпустил кислородную маску из руки. В невесомости рифленый шланг развернулся. Маска, напоминавшая изуродованный череп на голом позвоночнике, уперлась в стенку холодильника.

– Ты это так шутишь?

Она молча смотрела в иллюминатор. Я проследил направление ее взгляда, и понял, что она смотрит в иллюминатор. В бронированном стекле отражалась часть стены холодильника. Юлия хотела сказать что-то еще, но тут, задохнувшись, как от удара в солнечное сплетение, я стал отчаянно, помраченно – будто от этого сейчас зависела моя жизнь – пробираться к иллюминатору. Меня тотчас закрутило, понесло, и несколько секунд я барахтался в невесомости, точно рыба в сети…

Сначала я почему-то решил, что к нам прибило большую водосточную трубу. Мне даже показались за иллюминатором ржавчина и мох. Мысль о чужом корабле – хотя и первая, мгновенная – была уж слишком невероятной, и за трубу я схватился, как хватаются за ближайший предмет для защиты. Ведь Юлия могла уже десять раз предупредить меня о стыковке. Что же – опять ждала моей реакции? Господи, да что сейчас-то могло от зависеть от моей реакции?

Оттолкнувшись от иллюминатора, спотыкаясь об углы, я стал выбираться из кухни.

Юлия что-то сказала мне вслед.

– Что? – спросил я, не оборачиваясь.

– Там… ну… это, – сказала она.

Я, не слушая, отмахнулся.

Но тут она взяла меня за пояс и стала тянуть обратно.

– Брось, – сказал я.

Ухватившись за выступ в стене и слыша за спиной ее дыханье, я ждал, когда она отпустит меня. Я думал, она хочет извиниться, ждал еще недолго, и когда, потеряв терпение, повернулся, то увидел ее вовсе не рядом с собой, а на прежнем месте у холодильника. Она даже не смотрела в мою сторону.

– Черт.

Кислородная маска попала в щель между рамой и крышкой люка, и шланг, соединенный с баллоном на моем поясе, держал меня «на поводке», не давал двигаться дальше.

– Что? – спросила Юлия, не оборачиваясь.

Я отстегнул баллон.

– Ничего.

Где-то на середине пути, перед предбанником, я ощутил знобящий ледяной ручеек воздуха, но не придал этому значения, пока не очутился в самом предбаннике, где было холодно так, что изо рта у меня повалил пар. В стыковочном узле все побелело от инея, на осветительных секциях искрился лед. Стыковочная секция №2, судя по теплящемуся под слоем изморози зеленому индикатору, была разблокирована. Петли переходного люка смерзлись, для того чтобы сдвинуть крышку, мне пришлось не только подложить под вентиль носовой платок, но и упереться ногами в простенок. Послышался хруст и треск, будто крошилось стекло. Крышка съехала. Привод запирающего устройства был автоматическим, сервомотор, пускай не до конца, успел сработать прежде, чем замерз. Иначе я бы вообще не смог открыть люк.

В переходной камере, наверное, были все пятьдесят градусов. Мохнатые, причудливой формы снежинки кружились в воздухе. Пахло озоном.

Дышать я старался через нос, но все-таки каждый вдох отзывался болью в горле, будто я глотал кипяток. Каким-то образом на моей голове очутилась шерстяная шапочка-полумаска, что надевают под шлем скафандра. Отталкиваясь от стен кулаками через скомканные половинки носового платка, я подплыл к следующему – не нашему уже – люку камеры.

Когда я заглянул в него, мне показалось, что я заглянул в яму, пробитую в подсвеченном сугробе: ни одного темного или цветного пятнышка, ни одной четкой тени. Боясь обжечься, я не дотрагивался до стен. Намотанные на кулаки лоскутья платка замерзли, ухватиться через них за что-либо уже было невозможно. Так я достиг внутреннего люка переходной камеры. Это походило на то, как если бы, проплыв через вырезанную в толще льда прорубь, я вынырнул подо льдиной. Сходство с льдиной усиливало отсутствие света за камерой. В темноте танцевали белые хлопья и пыль. От холода у меня начинало мутиться и страшно ломить в голове. Перед моим внутренним взором стоял холодильник с трупами, и я мог думать только о том, как хорошо, должно быть, в нем устроились наши покойнички. «Побеспокоилась, – вспоминал я Юлию, – вовремя побеспокоилась…»

Затем некая сила увлекла меня обратно в прорубь камеры. Я увидел под собой фигуру в скафандре и услышал, как с громким стуком челюсть моя ударилась о кромку люка. Боли и страха я уже не чувствовал.

***

В себя я пришел оттого, что тело мое жгли мириады игл и с каждым мгновеньем все новые впивались в кожу – Юлия растирала меня спиртом. На ней, как и на мне, была шерстяная шапочка-полумаска.

Я хотел оттолкнуть ее, но, ощутив, что вместо руки к моему плечу прирастает нечто невероятно массивное, необъятное, закричал от ужаса. Я подумал, что лишился руки. Как и прежде, я был прикреплен липучими ремешками к полу в кухне. Мое тело, до сих пор будто удаленное от меня, раздутое подобно воздушному шару, начинало заново прорастать из мерзлого и рыхлого мяса под кожей. Я ощущал каждую клеточку, каждую каплю своей кипящей плоти. Изо рта шла не то слюна, не то вода, из глаз бежали слезы, из носа текло.

Раскатав в ошметья последний тампон, Юлия завернула меня в три покрывала, дала глотнуть спирту и опять скрылась в холодильнике. На потолке против меня, на что-то насаженный, болтался ее скафандр. Стекло шлема запотело, на крагах колыхались капельки воды.

– Прости, пожалуйста, – тихо позвал я ее.

– Что? – отозвалась она.

– Что там во второй – состыкованное?

– Там… все замерзло.

– Что замерзло? Можешь ты выйти?

Она показалась в дверях.

– Что это? – повторил я.

– Беспилотный грузовик. Несколько сосудов Дюара… разбились. Там все забито кислородом.

Пошарив рукой в холодильнике, она протянула мне мокрый кусок фанеры. Я взял его. Кусок был округлой формы, с одной стороны синей краской на нем была нанесена градусная сетка, с другой торчали мелкие сапожные гвозди. Это был макет не то экрана локатора, не то экрана системы ориентации из копии нашего «Гефеста» в Центре подготовки. Ну или, может быть, какой-нибудь другого корабля.

– И что? – сказал я. – Макет из симулятора… Ты думаешь, с нами состыковали симулятор?

– Нет.

– Зачем?

– Не знаю.

Я отшвырнул фанеру.

– Что там еще?

– Ничего.

– Давай начистоту.

– Я говорю о том, что видела.

– Хорошо – а что ты думала там увидеть?! Что, черт побери, если шла туда в скафандре? – Поперхнувшись, я зарылся лицом в покрывало и откашлялся. – Постой… Ты ждала… что же – эвакуации?.. Эвакуации?!

Поджав губы, Юлия отвернулась к иллюминатору.

– …Ты думала, что очаровала их настолько, что тебя – эвакуируют? – Меня разбирал нервный смех. – А может, они просто переборщили с кислородом и все перемёрзли – не смотрела?.. Боже, и из-за этого держать меня в дураках! Довериться подонкам и все это время держать меня в дураках!

Зная, что одежда моя еще не просохла, я заявил, что погреюсь в скафандре. Юлия ничего не ответила на этот вздор, а я, надев скафандр, снова полез в стыковочный узел.

Ничего нового, конечно, я там не нашел.

С нами была состыкована пустышка. Единственным функциональным помещением в ней явился стыковочный узел. Все остальные были загромождены муляжами бортовых агрегатов и баллонами с жидким кислородом. По неизвестной причине большинство баллонов оказались неисправными, сжиженный газ вытекал из них пышными облачками пара.

Свою шапочку-полумаску, вернее, то, что от нее осталось – твердый блин, прикипевший к пустому фанерному щитку – я случайно обнаружил на обратном пути. Очевидно, как раз с этого места Юлия сняла макет экрана: по углам щитка чернели точечные отверстия от гвоздей, их еще не успело занести инеем. Я представил себе, как она это делает – сначала выдергивает макет, затем припечатывает вместо него шапочку. Что шапочка именно припечатана, я заключил по тому, как ее расплющило посередине. Я попытался отодрать ее, но она лопнула, будто пластмассовая. С отломанным куском я полетел к противоположной стене и хорошенько треснулся обо что-то шлемом. Это натолкнуло меня на мысль, что Юлия хотела здесь что-то спрятать. Я вернулся к щитку и стал отбивать оставшуюся часть шапочки ногой. Собственно, уже после того как отломился первый кусок, было ясно, что под шапочкой ничего нет, но чем меньше оставалось на фанере смерзшихся шерстяных волокон, тем сильнее я по ним бил. Последние несколько ударов и вовсе пришлись по пустому месту.

Все это не укладывалось у меня в голове. Зачем нужно было отправлять за нами кислород? Чего ради понадобилось снаряжать новый корабль, когда, казалось бы, уж все были при своем: те, на Земле, получили свой Триллион, а мы приготовились к самому страшному? Если кому-то пристало продлить нашу агонию, то не проще ли было снабдить нас достаточным количеством кислорода сразу? И, наконец, почему выбор пал на громоздкие металлические баллоны, почему не прислали обычных кислородных «таблеток»?

Я глядел на фанерный щит, как в дыру, и тер его крагой, словно ушиб. В эту минуту я был уверен, что ни в коем случае не хочу вникать в то, что случилось. Может быть, оттого я и хотел замерзнуть, задохнуться в этой дыре, чтобы оглушить себя, не искать никаких ответов. Ибо искать сейчас ответов значило вскрывать рану, которая только-только перестала кровоточить, значило давать воздух надежде. Я всегда помнил одного мальчишку из нашего детского дома, который верил, что за любыми закрытыми дверьми его ждут расставленные мышеловки. Мы, детдомовские, поднимали его на смех, а ведь это сидело в каждом из нас: чем вернее удавалось убить надежду на лучшее, тем меньше была боль, когда случалось худшее. Но лишь немногие умели соорудить из этой неизбывной, как рак, подозрительности к жизни пособие по открыванию всех и всяческих дверей. Именно поэтому я, а не Юлия, был первым в трубе, да и в остальных случаях она всегда ждала моей реакции, а не наоборот, и именно поэтому, явись сейчас вместо трубы хоть марсиане, хоть сонм чертей с вилами да с крючьями, все равно ничего не изменилось бы, – я бы уж давно изжарился в каком-нибудь сосуде Дюара, приспособленном под топку, а она, вытащив меня из огня, окатив жидким кислородом и спасши в сто первый раз, снова бы занялась своими покойниками.

Возвратившись в кухню и сняв скафандр, я снова завернулся в свой промокший кокон из покрывал. Юлия успокаивала меня и объясняла устройство какого-то корабля. Я утвердительно кивал, пока не расслышал, о каком корабле речь. Замерев, минуту-другую я сопоставлял ее слова с тем, что видел в трубе, а затем нашел ее руки и, как нечто гадкое, оттолкнул от себя.

– …И ты – молчала?! – вскричал я таким страшным голосом, будто меня ткнули в нарыв. – Ты – опять молчала?!

Она ударилась о холодильник и схватилась за ушибленный локоть. Что-то загремело.

Я принялся разрывать и разбрасывать свои покрывала.

– …Да ты понимаешь, что это значит – американцы?! И что это значит – их корабль?! Дура!.. – Я продолжал с ненавистью дергать за концы покрывал, но усилия мои имели обратный эффект: я увязал в своем перекрученном коконе, точно в смирительной рубашке.

Внезапно я расхохотался и ударил ладонями по полу.

– Американцы! – закричал я. – Боже мой! Позаботились! Конечно!

– Да при чем тут – позаботились?! – выдохнула Юлия. – Я же показала тебе… Я думала, ты понял.

– Что – понял?! Что?! Скажи, что я должен был понять?!

– Там же чужая маркировка.

– А знаешь, что я понял? Что этот твой холодильник и что эти твои отмороженные американцы… что теперь-то мы здесь и сдохнем! Вот что я понял! И теперь ясно, почему ни одна наша станция не видит их и ни одна их станция не видит нас! Да какие же они к черту после этого американцы – партнеры! Кто сказал – американцы?.. Постой-ка, а – кислород? Скажи, какого черта было переть сюда столько кислорода? Не знаешь?!.. Знаешь! Ты все прекрасно знаешь! Все! В вакууме взорвется только то, что успеет соединиться с кислородом. И если взрыв будет до стыковки с этими чертовыми сосудами, нас – какая жалость! – разорвет на крупные куски, а не разнесет в пыль, как того требуют все мыслимые и немыслимые инструкции по уничтожению улик!

– Да зачем – взрывать? – выпалила Юлия.

– А по простому принципу: доверяй, но проверяй. Улики с обеих сторон уничтожаются в одно время и в мелкую пыль.

– Хорошо, но тогда где… – Голос ее прервался, она запрокинула голову. – Где там у них… – они? Почему там, у них – никого?

Ее вопрос застал меня врасплох. Не зная, что ответить, я поинтересовался, где моя одежда. Юлия подала мне трико и комбинезон и отвернулась.

– А ты сама смотрела?

– Да.

– Тогда, может быть, что и не было никого.

– В кабине у них там…

– Что?

– Манекены. Два манекена в скафандрах и в креслах.

– Погоди… – Мне опять послышалось какое-то громыханье.

Я приложил руки к стене. Стена едва ощутимо вибрировала. Это было похоже на вторичную вибрацию от электродвигателя холодильника.

– Слышишь? – спросил я.

Юлия болезненно выдохнула, задев локтем выступ мусоропровода.

Теперь я почувствовал, что не просто держу руки на стене, а упираюсь в нее, и увидел, как по белой двери холодильника ползет бурая капля.

– Мы движемся, – сказал я.

– Куда? – растерялась Юлия.

– Не дури.

Я подплыл к люку, и тут услышал, с каким четким звуком ноги мои ударяются о резиновую манжету люка и как со спины в затылок бьет крик Юлии. Никогда прежде я не слышал, чтобы она так кричала, и я хочу сказать ей, чтобы она замолчала, но по инерции меня уже прибивает к ней. Вместо того чтоб оттолкнуть, она крепко обнимает меня, и я вижу, как, просунувшись в люк, из-за прозрачного забрала шлема, словно из затвердевшего мыльного пузыря, пустыми глазами на нас глядит кукольное, лоснящееся лицо…

Я испытываю не страх, а неловкость – из-за того, что Юлия по-прежнему крепко держит меня. Отцеплять ее руки пред этим лоснящимся идолом представляется мне абсолютно невозможным действием. Будто нашкодившие дети, мы ждем не то окрика, не то улыбки, проходит секунда, другая, и затем, как в воду, кукольное лицо погружается в сумеречную глубину шлема, а шлем втягивается в проем люка.

Еще какое-то время мы не способны ни к движению, ни к размышлению. Мы зачарованно прислушиваемся к тому, как что-то, задевая за стены, волочится по санузлу и предбаннику. Эти звуки не просто доходят до нас – аккуратно, будто монетки со дна фонтана, мы выбираем их из порожней дыры люка. У Юлии дрожат руки, она отпускает меня. Первая мысль, которая приходит мне в голову после того как кукольный лик исчезает в люке, микроскопична и несерьезна: я думаю, а пялились бы мы сейчас на люк, если б те несколько мгновений, что были захвачены лицом, смотрели бы, скажем, в иллюминатор? И вообще, случилось бы то, что случилось, случись оно незаметно?

Спохватились мы как-то разом – я дернулся в направлении люка, Юлия поймала меня за плечо. Отцепив ее руку и не рассчитав толчка, я влетел в люк, как пушечное ядро.

Провожая стены взглядом постороннего – того, с кукольными чертами, – и различая звуки возни в стыковочном узле все отчетливей, я исполнялся какого-то мизерного, постыдного ликования. Мысль о том, что все это только что было видно кому-то еще, кроме нас с Юлией, и тем самым навсегда, необратимо как бы помечено им – и эти полуоткрытые ниши, и эти замызганные таблички на них, и эти плавающие, будто в банке, окровавленные ошметья салфеток, – приводила меня в восторг.

В стыковочном узле, уже порядком промороженном, полном снежной взвеси, кукольный безуспешно пытался отворить люк секции №1. «Там ничего нет, во вторую, американцы во второй!» – хотел сказать я, но, как всегда замешкав со своим английским, увидел, что люк первой, куда он ломится, собственно-то, открыт. И тот же час, как в подтверждение моей невозможной догадки, заторопился протяжный, гнусный скрип поддавшихся петель. Затаив дыхание, я следил за расширяющейся пастью люка и за тем, как открывается в ней желтое жерло переходной камеры.

Опомнился я от холода и от того, что заломило в затылке. Я настиг кукольного в чистенькой кабине спускаемой капсулы. Он что-то искал в выдвижных секциях под потолком и в одной руке у него откуда-то взялся плюшевый медвежонок. Изо всех сил я ударил его кулаком по шлему. Он врезался плечом в раму иллюминатора, попытался лягнуть меня, но промахнулся и застрял между креслом и пультом управления. Я дотянулся до его головы и стал бить открытой ладонью по забралу. Поначалу он пробовал ловить мою руку, но поняв, что я не доставляю ему ни малейшего вреда, затих и только наблюдал за мною. В эту минуту в кабине появилась Юлия. На ходу она заталкивала в карман какой-то продолговатый предмет, губы ее были плотно сжаты. Я понял, что продолговатый предмет – это пистолет убитого полковника. Что-то мягкое коснулось моего уха. Отшатнувшись, я увидел перед собой плюшевую морду медвежонка с расколотым глазом и отпихнул его. Кукольный поймал игрушку, смущенно взвесил ее и вдруг широко и ясно улыбнулся Юлии. Несколько секунд прошли при полной тишине. Мы молча смотрели друг на друга – верней, друг на друга смотрели кукольный с Юлией, а я во все глаза таращился на них. Странным образом молчание их обособлялось, и по мере того как тускнела, изнашивалась улыбка на лице кукольного и смягчался взгляд Юлии, я с ужасом и с ознобом начинал соображать, что я здесь лишний. Я хотел что-то сказать, но только сглотнул слюну. «К черту», – прошептал я и полез прочь из кабины.

***

В продолжение следующего часа, затаившись в углу кухни и наблюдая за тем, как кукольный суетится в дверях холодильника со светом и видеокамерой, я узнавал от Юлии вещи удивительные и ужасные. Впрочем, ценность этих вещей в качестве удивляющих фигур являлась как раз сомнительной – та отрасль моей души, что отвечала за выработку соответствующих секретов восприятия, видимо, была давно атрофирована, и я, точно скучающий зритель, попросту отмечал про себя по ходу сбивчивого пересказа Юлии (ей приходилось помогать кукольному), что следовало расценивать как ужасное, а что – как удивительное.

Удивительным прежде всего явилось то, что мы были спасены. Ужасным – что наше спасение оказывалось побочным пунктом полетного задания кукольного по уничтожению улик. Уликами следовало рассматривать сами корабли, так сказать, макроулики, уничтожение которых и было обусловлено договором с американцами. Полет Хлоя (у нашего кукольного deus ex machina было имя) готовился в авральном порядке и засекречен, так что причину сбоя в контурах подрывного механизма (находящегося на нашем корабле) не следует связывать с живым присутствием на борту. С нами, то есть. Оба корабля оборудованы «смешанными» датчиками габаритов, и пока на Земле – у нас и у американцев – приемники фиксируют штатные габариты машин, ни одна из сторон не вправе считать себя свободной от договорных обязательств.

Постепенно из моего поля зрения вымывался хлопочущий Хлой, и я во все глаза таращился на Юлию. Закончив съемку, Хлой улыбнулся ей, она взяла из ниши дисковую пилу, и они скрылись в холодильнике. Я было вознамерился ждать их, но как только послышался хруст разрываемого пластика, сбежал в «спальню». В туалетной комнате я нашел свой скафандр. В нем было неудобно и сыро, как в норе, но при опущенном забрале не было слышно пилы. Из мутного, заляпанного зеркальца в стене, точно из лужи, на меня глядело мое туманное отражение. Некоторое время спустя мимо дверей туалета что-то с шумом и позвякиваньем проволочилось в направлении предбанника, скрипнули петли крышки люка, и я услышал возбужденные голоса Юлии и Хлоя. Хлой говорил, что это невозможно, а Юлия возражала, что уж если и приходится говорить о возможности, так единственно об этой. Тональность их спора, как мне казалось, ощутимо и опасно повышалась, и, вспомнив о пистолете в кармане Юлии, я затаил дыхание. Но тут, занятые грузом, они замолчали, а те несколько фраз, что были обронены за стыковочным узлом, сошлись неожиданным хихиканьем. Я выбрался из туалета. Зажмурившись, в который раз я вспоминал рассказ Юлии о том, как ее заставляли глядеть в гроб с телом Ромео, и думал о том, что неужто, прошедшая кафельный ад анатомички, она могла испугаться тогда?

Я потащился в кухню и зачем-то принялся копаться в посудных шкафчиках. Повсюду в отсеке была разбрызгана грязная, пахнущая хлоркой вода. Мысль о Ромео не отпускала меня и, разгребая посуду, мысль эту я с ужасом сознавал внутри себя как некую наспех сколачиваемую конструкцию для поддержания чего-то еще более ужасного. Но, впрочем, то ужасное, что затем утвердилось во мне, то необоримое намерение – заглянуть в холодильник – не было ли первым оно? Не знаю. А в холодильнике потом я увидел обезглавленные тела. То есть, надо понимать, уликами, помимо кораблей, являлись головы несчастных, расстрелянных под «спальней».

***

Юлия перед самым моим носом захлопнула дверцу холодильника, взяла меня за руку и вытащила из кухни. Торопясь закончить объяснение прежде, чем мы достигнем стыковочного узла, она сказала, что, хотя ей и удалось убедить Хлоя взять один баллон с жидким кислородом (тут каким-то образом я догадался, что и меня берут только благодаря баллону), проблемы с фильтрами это все равно не решит, и ей придется сделать мне инъекцию, после которой я засну и моя дыхательная функция будет снижена. Она так и сказала: «твоя дыхательная функция будет снижена». Мне было все равно, я лишь попросил ее не делать укола до расстыковки. «Хорошо», – ответила она.

Через час Хлой задраил люки переходной камеры. Сидя взаперти в его жилом отсеке, я рассматривал в иллюминатор нашу ракету и думал о том, что Юлия предала меня. В чем именно состояло ее предательство, я не мог бы сказать. Да это уж было и неважно. За девять дней полета, за двести с лишним часов падения в эту сияющую бездну я понял лишь то, что не знаю и никогда не узнаю ее.

Наконец включились двигатели, последовал толчок, и корабль наш стал удаляться от нас. Похожий в сцепке с близнецом-американцем на замысловатый слесарный инструмент, он словно бы погружался в чистейшую воду. Я с замиранием сердца ждал бесшумного кислородного зарева, но, слава Богу, так и не дождался его: мина если и сработала, то уже далеко за пределами видимости взрыва.

***

В детстве я был уверен, что путь к Луне лежит не через безвидную пустыню космоса, а через мглистую желтоватую долину, и стоит только найти эту долину, как отпала бы нужда в космических кораблях и космонавтах. Впоследствии, конечно, выяснилось, что еще с допотопных времен эта желтоватая долина открыта – и не только открыта, но регулярно посещается – лунатиками, однако столь приземленное объяснение никогда не представлялось мне исчерпывающим. На лунатиков так можно было списать все, что угодно. Потом я представил, что и к Земле путь из космоса может проходить через такую же мглистую долину, и стал думать, как следовало именовать тех, кто ходит по ней к нам, – ведь не землянами же? Тысячу раз я пытался вообразить себе этих удивительных существ. Кто они? Какого роста? На каком языке говорят? И – главное – чего хотят? И вот теперь, когда, набирая скорость, мы тоже устремлялись к Земле, как следовало именовать нас? Кем мы-то были?

Удивляясь тому, что Юлия до сих пор не сделала мне укол и, похоже, вовсе забыла о нем, я стал снимать с себя скафандр и нечаянно порвал его. На своих голенях я увидел обширные пятна йода, а на разбитых икрах целые острова пластыря. Странно, что ничего подобного я не заметил прежде, когда надевал скафандр, а теперь, разглядев смешанную с йодом и загустевшую кровь, не почувствовал боли. Впрочем, боль была, но какая-то неопределенная, посторонняя, будто болела та часть моего тела, которая могла находиться в соседнем помещении. Дверь отсека оказалась приперта чем-то снаружи. Другую я увидел совершенно случайно. Правда, скорее это походило на лаз с заслонкой, чем на дверь. «А малый с приветом», – подумал я про Хлоя и сдвинул заслонку. В лицо мне дохнуло сырым, гниловатым теплом. От заслонки брал начало узкий округлый ход, через полметра отвесно уходивший вниз и обраставший ступенями-скобами. На дне его горела тусклая красноватая лампочка. Судя по тому, что ток тепла не иссякал, ход выполнял еще функцию вентиляционной шахты, а значит, помещение внизу было проходным. Сначала я решил спуститься до уровня лампочки и вернуться обратно – в любой момент в отсек могли зайти Хлой или Юлия, – но внизу, через решетку фильтрующей магистрали, выходившей как раз под лампочкой, я услышал их голоса и понял, что им, занятым непринужденной беседой, не до меня.

Я долго прислушивался, но так и не смог различить ни единого слóва – словá, раздробленные эхом, утрачивали всякий смысл прежде, чем достигали решетки. Все же, благодаря эху я совершенно ясно мог понять другое – что Юлия пытается произвести впечатление на Хлоя, заискивает перед ним. Открытие это не то чтобы было неприятно, но поразило меня как удар. Никогда и ни с кем до сих пор она не опускалась до подобных интонаций. И тут я вспомнил, как она пыталась произвести впечатление на меня в пору нашего знакомства и как иногда она смотрела на полковника, и, отшатнувшись от решетки, я ударил по ней ладонью и закричал: «Боже, как это все понятно и страшно! Как страшно и пошло!..» Красная лампочка мигнула, из решетки потекла пыль, я встряхнул ушибленной рукой и стал спускаться дальше. Представляя себя на месте Хлоя и воображая заискивающую, принужденно улыбающуюся Юлию, я думал о плюшевом медвежонке с расколотым глазом, и невесть с чего мне казалось, что вся тайна обаяния кукольного напрямую связана с этой его игрушкой. Ход постепенно расширялся. Поглощенный своими мыслями, я пропустил две или три вспомогательных палубы – «подворотни», как их называли техники – и вышел наугад в какой-то затхлый, составленный из огромных дощатых контейнеров закоулок. Голоса Хлоя и Юлии, еще более разреженные, выхолощенные, были слышны и здесь.

– Да, конечно, она предала меня, – провозгласил я и, позируя кому-то невидимому, развел руками. – Но что, скажем, если существуют условия, при которых предательство может быть оправдано? В самом деле – можно ли обосновать такие условия хотя бы теоретически?

Сей логический реверанс, заключавший мою похабную позу, был забавен не только сам по себе, но и потому, что уводил меня в сторону от Юлии, и я продолжал на ходу обдумывать его – что-то показалось мне тут чрезвычайно важным, хотя и зыбким. Ход, все расширяясь, разламывался лестничными маршами. Чем далее вниз, тем было меньше света, тем гуще воздух насыщался пылью. Так я миновал еще несколько «подворотен», пока не понял, что вышел в большой коридор, что шорох моих шагов стелется по высоким потолкам, а вырастающие на пути фигуры в медицинских халатах молча шарахаются меня, грохоча накрахмаленной материей. Коридор я узнаю с некоторой заминкой – все-таки сказывается привычка узнавания «от вешалки» – и хотя внутри меня начинают греметь громы небесные, я стараюсь ничем не выдать своих чувств, даже улыбаюсь халатам. С гудящей лестницы слышатся многоярусные, разбегающиеся по этажам шепотки, и вот уже, точно бильярдные шары, они скачут по всему зданию и хлопают дверьми, и кто-то куда-то звонит, и кто-то, стремясь опередить меня, бросается к выходу, и весь этот окаменелый кишечник сводит спазмой панической возни.

В кабине лифта я оказываюсь заодно с млеющей от ужаса девицей, которая на вежливый мой вопрос: «вниз?» – только закатывает глаза. На пунцовом ее лице белки кажутся вдавленными в маслянистую глину яйцами. Я стараюсь не глядеть в ее сторону, а когда дверцы кабины раскрываются в вестибюле – пустом, с перевернутой кадкой пальмы в дверях, – слышу позади себя мягкий грохот обморока.

На улице я первым делом оглядываюсь на здание: четыре этажа. Я вспоминаю, что корпус энцефалодиагностики всегда казался мне излишне приземистым строением, но даже сейчас для меня остается загадкой то, как удалось замаскировать надстройку, из которой я только что спустился. Ведь это как минимум еще пять этажей. Однако на карнизах крыши я вижу важно расхаживающих голубей, их взбитые ветром загривки, а ближе к центру, притопленная восходящей плоскостью стены, торчит роскошная супрематическая конструкция антенны.

Дальше, на огромном асфальтированном пустыре, горит наша ракета. Собственно, разлитые взрывом фрагменты обшивки и обугленные куски металла уже нельзя назвать ракетой, но то, что все это наше, я заключаю по тюку – он, как видно, вывалился из предбанника до столкновения ракеты с землей. Его измеряют и фотографируют, будто это не куль с интендантским пометом, а тунгусское диво.

По затейливой параболе от пустыря навстречу мне, отмахиваясь локтями от наседающих сзади халатов, семенит Болик. Он задыхается от волнения и ходьбы и что-то кричит. Меж его расставленных рук алым разрядом бьется шелковая лента, на большом пальце правой руки болтаются ножницы. Я хочу обойти его и сворачиваю с бетонированной аллеи, но так как соответствующим углом загибается и парабола, возвращаюсь на аллею. Земля раскисла после дождя, и мои избитые, не прикрытые ничем, кроме пластыря, ноги тяжелеют от грязи. Подкатываясь чуть ли не вплотную, Болик подает мне ножницы, отступает на шаг и, опрокидывая кого-то из халатов, протягивает на вытянутых руках шелковую ленту. Я должен ее разрезать. Замечая краем зрения нацеленные на меня объективы камер и микрофоны, я качаю головой. Лицо Болика в эту минуту делается похожим на лужу остывающего парафина. «Вы ответите за все», – говорю я негромко и вхолостую клацаю ножницами. Мои ноги разъезжаются в грязи. Лента в руках Болика провисает, это начало сердечной судороги. «Ведь для такого предательства, – продолжаю я тихим голосом, указывая ножницами на тюк, – для такого предательства потребна и соответствующая мера любви. А любовь вы подменили деньгами. И как та история, взятая за вычетом несчастных, притянутых за уши тридцати сребреников, лишена для вас всякой мотивации, так и эту вы пытаетесь оправдать экономически. Вы решили, теперь вам хватит триллиона. Стоит только заграбастать побольше, решили вы, и все встанет на свои места. Но ведь думая так – думая экономически, – вы пытались экономить на всем! Сотворив главное экономическое чудо, вы уверовали, что все остальные чудеса, помельче, совершатся сами по себе… Так чего ж вы хотите теперь? Что вам нужно от нас? Благодарности приговоренных?» У Болика на губах зацветает пена, он хочет что-то возразить мне, страшно ворочает фиолетовым, как у чау-чау, языком, однако я знаю, что любые его возражения не имеют силы до тех пор, пока не разрезана шелковая лента. Поэтому я вытаскиваю из ножниц соединительный винт, разнимаю их на две половинки и бросаю в грязь по разные стороны аллеи. Болик хватается за грудь. Заросли микрофонных штативов с треском смыкаются над ним. Я продолжаю свою обвинительную речь. Уже никто не смеет возражать мне. Серебряные ситечка микрофонов с жадностью впитывают каждое мое слово. Мои разоблачения убийственны, мои аргументы бесспорны, но странное дело – по мере того как я продвигаюсь к самому главному, к самому ужасному своему разоблачению, голос мой делается все тише. И чем быстрее и громче я стараюсь говорить, чтобы достичь этого разоблачения, с тем большим сопротивлением движется во рту мой язык. В конце концов кто-то из халатов подает мне вечное перо и просит расписаться на фотографии Бет. Чувствуя, как целый массив земли, подобно гигантской океанской волне, начинает приподыматься подо мной, я расписываюсь на карточке. Бет приветливо улыбается мне. На ее белоснежной шапочке с вуалькой сидит малиновое пятнышко. Вечное перо оказывается заправленным не чернилами, а нашатырным спиртом, и я тоже бросаю его в грязь. Но перо летит в пустоту, за горизонт, который закругляется бетонным полушарием возле самых моих ног. Я вспоминаю, что точно такую Землю кто-то вышиб из рук бетонного Атланта в нашем школьном дворе, вспоминаю дыру с ржавыми прутьями на месте Европы и, задыхаясь, прошу, чтоб поскорее убрали Европу – нашатырный запах делается невыносимым.

***

Опомнившись, я почувствовал себя так, будто оказался внутри трубящей иерихонской трубы: всё пронизающий, хотя и негромкий гром и тряска открылись такие, что, подняв к голове руки и закричав, я не услышал себя.

В скафандрах и при опущенных забралах Хлой и Юлия возлежали в анатомических креслах, я распластался у них в ногах в мягкой, пружинящей куче розового поролона. Жгучие струйки нашатыря были у меня не только на подбородке, но на шее и на груди. Раскатывая комок ваты по колену, Юлия смотрела в потолок. Хлой лежал откинувшись навзничь, под ремнями безопасности к его груди был прижат чертов плюшевый медвежонок. Я зачем-то хотел окликнуть его, и только тогда, с ознобом, точно с меня сдернули простыню, почувствовал все свое больное и обессилевшее тело. Сразу стало ясно, как оно затекло и каким ужасным грузом давит на него рыхлый пустой живот. Я подумал, что меня вырвет, но, сократившись глоткой, лишь ощутил, как что-то кислое полоснуло по деснам. Руки и ноги мои, казалось, растеклись далеко по сторонам, и долгое время я не мог понять, как так запросто помещаюсь на полу крошечной спускаемой капсулы. В шлемофонах сквозь треск электрических разрядов пробивалась какая-то симфоническая увертюра. Наконец, я поглядел в иллюминатор, где за толстенными бронестеклами вспыхивали зарева, напоминавшие радужными прожилками включенную газовую конфорку. Так, вздорная, немыслимая и в то же время неоспоримая мысль о том, что мы входим в атмосферу, показалась мне списанной с какой-то инструкции на стене капсулы, и до тех пор, пока рывок тормозного парашюта не опустил меня в очередную воронку беспамятства, я пытался отыскать эту инструкцию на стене.

***

Приземления, самого удара о землю, я не помню совершенно. Открыв глаза и дыша каким-то новым, огромным воздухом, я долго не мог сообразить, что значит правильная круглая дыра в выпуклом потолке и почему Хлоя и Юлии нет в капсуле. Зато я сразу вспомнил, как Юлия делала мне уколы – вспомнил их все до единого. И эта железная строчка, прежде невидимо вплетавшаяся в грандиозное полотно моего бреда, теперь разъяла его жалкими бутафорскими флажками. В основном Юлия колола в шею. В общей сложности, семь раз. То есть по одному уколу в сутки. То есть моя «дыхательная функция была снижена» на целую неделю. Коснувшись шеи, я почувствовал сухую шагрень пластыря и боль, отдававшую в ключицу.

Снаружи люк в потолке капсулы был покрыт провисшей материей. Это был парашютный шелк. На ветру его мелко возило из стороны в сторону, как скатерть. Я полез в люк и стал звать Юлию. Меня трясло как припадочного. Перевалившись через борт, я запутался в стропах, ударился коленями и еще долго ползал внутри купола в поисках земли. Когда же наконец я поднял густо простроченный шелковый край и увидел бесконечную, твердую после заморозка плоскость грязи, то ударил по этой твердыне кулаками и прижался к ней. Дул слабый ветер и, будто подхваченная им, в наушниках снова стала пробиваться музыка. В закоченевшей траве блестели крупинки снега. Я закрывал и открывал глаза, смахивая набегавшие слезы, затем повернулся на спину и смотрел в затопленное тучами ночное небо. Мне чудилось, что я уношусь куда-то с умопомрачительной скоростью и что слезы – это горячая поверхность заводи, из которой я пытаюсь выплыть.

Часть III

До тех пор пока не прибыли вертолеты поисково-спасательной службы и капсула, похожая на обгоревшую боксерскую грушу, не осветилась ярчайшим электрическим светом, я так и не мог докричаться до Юлии. Увидел я ее только в тот момент, когда два здоровенных гвардейца пытались оттащить ее, разъяренную, от Хлоя, сидевшего на земле и с явными признаками оглушения качавшего головой.

Ее подвели ко мне. Она тяжело дышала, волосы ее липли ко лбу, на щеке горела ссадина. Рядом с Хлоем, сдерживая санитаров с роскошным медицинским креслом на колесиках, стоял врач и пытался мерить его пульс. Санитары все как один держались за бирюзовые чепчики, которые норовил снести взбитый вертолетными лопастями поток. Пахло горячим керосинным выхлопом и смазкой. В темноту взмывали какие-то волокнистые клочья. Гвардейцы, что оттаскивали Юлию от Хлоя, принесли нам по бутылке воды. Один из них со смущенной улыбкой обратился ко мне. Я посмотрел на него, как на ожившую кеглю. Техники, обступившие грязную капсулу, с сомнением передавали друг другу куски поролона. К боку капсулы была приставлена лесенка, на которой брезгливо балансировал человек в штатском. Он упирался двумя пальцами в почерневшую обшивку и, заглядывая сверху в люк, что-то говорил по рации. Другой человек в штатском стоял на парашютном куполе, волновавшемся, словно озеро, смотрел в нашу сторону и нервно курил. Потом безо всякой видимой причины вдруг опрокинулись и покатились в разные стороны бутылки с водой. Человек в штатском бросил окурок и сошел с купола, отчего тот сразу вздулся. Хлоя уложили в кресло, накрыли пледом и в дюжину рук пропихнули в недра санитарного вертолета. Хлой пытался что-то объяснять врачу, но тот категорически отмахивался белой папкой. Человек в штатском, отряхивая с рукавов пепел, подобрал бутылки. Гвардейцы проводили его изумленным взглядом. Откуда-то из черной грохочущей высоты к капсуле протянулись крючья на металлических тросах. Юлия что-то сказала мне.

– Что? – спросил я.

Она отвернулась.

Один за другим в воздух поднялись два боевых вертолета и, хищно задрав хвосты, бреющим полетом пошли над степью. Вслед за ними снялась тяжелая санитарная машина. Как будто раздумывая, в какую сторону лететь, она неторопливо поворачивалась на оси винта, белое брюхо ее лоснилось. Грохот стоял такой, что у меня тряслись поджилки. Затем страшно вздрогнула, перевалилась с боку на бок и так же неуверенно взвесилась над землей спускаемая капсула. Грузового гиганта, который буксировал ее, было не видно в зареве прожекторов, бьющих из темноты, и оттого казалось, что капсулу увлекает за собой восходящая звезда. Еще это напоминало – в каком-то жутковатом, кубистском преломлении – елочную игрушку.

Юлия опять что-то сказала мне. Я пожал плечами, и она, придвинувшись вплотную, повторила:

– Нас убьют.

– Кто? – не понял я.

Она хотела что-то добавить, но я оттолкнул ее.

– Дура!

Закуривая новую сигарету, к нам подошел человек в штатском, постучал себя по запястью и прокричал:

– Еще пятнадцать минут!

– И что? – прокричал я.

Он оглянулся на грузовой вертолет, минуту-другую ждал, пока тот удалялся и набирал высоту следом за санитарным, затем повторил тише:

– Пятнадцать минут.

Я ни с того ни с сего задохнулся.

– Максимум – двадцать, – добавил человек. – Гарнизон в трех километрах, но пока дозвонишься, пока выяснят, что да зачем, пока спустят приказ… Впрочем, машина, думаю, уже вышла.

– Какая машина? – спросила Юлия.

– Хотите пить? – спросил человек.

– Какая машина? – повторила Юлия и поднялась с земли.

Затянувшись, человек выпустил облако дыма себе в ноги.

– Не знаю… какие там машины у военных?

– А вы-то кто?

Человек забыл донести сигарету до рта и посмотрел на Юлию с уважением.

– Вас довезут до аэропорта, – сказал он.

– А куда ж Хлоя?

– Хло… кого? – искренно удивился человек и опять забыл донести сигарету до рта.

– Ну да, в первый раз слышите, – усмехнулась Юлия.

– Ах, этого! – Человек кивнул вверх. – Как вам сказать… В программе записана встреча только одного… героя… Его, простите, и встречали по полной программе… А что?

– А для нас места в вертолете не нашлось?

Человек засмеялся, бросил сигарету и подал Юлии руку:

– Александр.

Она, однако, не пошевелилась, ждала ответа на свой вопрос. Тогда он дотянулся до ее запястья и двумя пальцами встряхнул его.

– Александр. Очень приятно. – Человек вдруг наклонился и протянул руку мне. – Александр.

Я выставил свою, и он сжал ее, точно теннисный мяч. Ладонь его была твердой и легкой, как галька.

В порыве чувства ему, видимо, очень хотелось сделать что-нибудь приятное для нас, он опять спросил, не хотим ли мы пить, и рассмеялся, вспомнив, что спрашивал об этом. А затем, сделав неподвижное лицо, побежал к своему вертолету – единственному, который еще оставался на земле.

– Не пойму, – пробормотала Юлия, – зачем в аэропорт?

– Ты у меня спрашиваешь? – сказал я.

Александр принес плоскую фляжку и мятый одноразовый стаканчик.

– Пас, – улыбнулся я.

– Бальзам, – сказал Александр и, перехватив взгляд Юлии, добавил с решительным видом: – Понял.

Он наполнил себе стаканчик, а ей протянул фляжку:

– За прибытие.

– За прибытие. – Юлия следила за ним.

Александр выпил.

– Что с машиной? – спросила Юлия, пригубив фляжку.

– Десять минут.

– А с вертолетом?

Александр потряс стаканчик вверх дном.

– То есть?

– В смысле мест. – Юлия вернула фляжку.

– Нет, – ответил Александр. – Вы только поймите меня правильно. Будь моя воля, я уступил бы вам свое. Нет. – Он смял и бросил стаканчик и сделал глоток из фляжки.

– Будь ваша воля, майор, – сказала Юлия, – вы б расстреляли нас еще в стратосфере.

Александр подавился бальзамом, и в глазах этого немолодого и, вероятно, много повидавшего за свою жизнь человека явилось выражение некоей озаряющей, горькой иронии. Он кашлянул с открытым ртом, приподнял фляжку и, не облизываясь, будто хватил кипятка, смотрел, как бальзам капает с губ на землю.

– Так зачем вам машина? – спросила Юлия.

Александр достал платок и тщательно промокнул рот. Глядя на него, я вдруг подумал, что так промокают кровь после удара. Вот если бы он промокал не губы, а все лицо, то это было бы похоже на утирание после выплеснутого шампанского. Или после чего там обычно утираются. Спрятав платок и завинтив фляжку, он молча направился к вертолету. Я был уверен, что он больше не подойдет к нам – лопасти винта, до того вяло ползшие по кругу, ускорили ход, – но погодя он вернулся с небольшим сейфом-сундучком.

– Это – ваше. – Александр поставил сундучок на землю. – Деньги, документы, ключи от дома. Все. Я не имею права говорить вам об этом, но, что бы вы там ни думали, а дорога в Центр вам уже заказана навсегда. – Ему приходилось повышать голос, так как вертолетный двигатель набирал обороты. – И это не мое решение!

– Вы с ума сошли! – сказал я.

Он достал из нагрудного кармана толстый конверт плотной бумаги и, встряхнув, подал его мне:

– Бронь на билеты и паспорта!

– Билеты – куда?! – закричал я.

– Придумайте что-нибудь!

– А кто вы?!

В поднимавшемся оглушительном реве турбины Александр нашел силы для улыбки:

– Скажем так: не майор и не зенитчик! Мне пора, простите! Сейчас будет машина! Они не должны видеть нас! – Он пожал мне руку, кивнул Юлии и, ссутулившись, точно под дождем, побежал к вертолету.

***

Так, минуту спустя мы остались одни.

Сколько хватало взгляда, во все стороны простиралась темная промозглая равнина. Не было видно ни одного огонька. Нижний край облачности, ровный и отчетливый, словно потолок, едва ощутимо фосфоресцировал. Набегавший порывами ветерок копошился в огромной луже забытого парашюта. Я смотрел на сейф-сундучок, оставленный Александром, и с замиранием сердца представлял, что все это мне снится.

Юлия неожиданно заплакала.

– Перестань, – попросил я и, оттолкнув ногой сундучок, стал прохаживаться вдоль купола.

Я пытался представить себе, где сейчас Хлой и чем он занят: все еще накрыт пледом? пьет горячий бульон? Впрочем, собственно, чего ж нам было ждать еще? Человеческого моря, скандирующего наши позывные? Ковровой дорожки, посыпанной розовыми лепестками? Чепуха. Инерция горя, как говорил Профессор. Нельзя – глупо и страшно – ждать благодарности за свои страдания. Не может быть ничего более унизительного, чем это поощрение прошедшей боли. По идее-то, как раз в точку попала Юлия, намекнув Александру про расстрел. Вот чего следовало ждать. Пули, а не бульона. Сырой холодной ямы, а не роз.

Не глядя под ноги, я несколько раз споткнулся и чуть не упал, пока наконец, будто в унисон моим нервным разглагольствованиям, где-то на самой границе неба и земли не проклюнулись и не стали приближаться, подплывать натужным бормотанием мотора дрожащие светлячки автомобильных фар.

– И благословен и здравствует, – прошептал я, подошел к Юлии, указал ей на этих светлячков и со стиснутыми зубами глядел на них.

***

В пыльном, пропахшем сапогами и скрипевшей всеми деревянными сочленениями кунге военного тягача мы всю дорогу протряслись у единственного окошка в двери. Мы сталкивались шлемами, будто бильярдные шары, однако еще крепче прижимались к окошечку и друг к другу. И когда под колесами понеслось гладкое, блестевшее от воды полотно асфальта, и машина, как будто удалившись от кунга притихшим мотором, ощутимо прибавила ходу, мы переглянулись, как сумасшедшие.

Мало-помалу дорога выпрямлялась и, разливаясь, обрастала фиолетовыми фонарями. То и дело, помигав дальним светом, нас бесшумно обскакивала легковушка, и после долгого сосредоточенного преследования обходила чуть не впритык лакированная баржа автобуса. Указатели, выбегавшие с нашей стороны дороги, обращались к нам неосвещенными спинами, а прочитать располагавшиеся на другой стороне мы могли только в том случае, если по встречной полосе пролетала машина. Так до самого аэропорта мы впустую гадали, где и в окрестностях какого города оказались.

На привокзальной площади, парализовав шумную компанию с пивом и бутербродами, тягач остановился прямо против стеклянного портала главного здания. Солдат-водитель с треском распахнул дверь будки и улыбнулся, будто видеть нас составляло для него неслыханное счастье. Мы посмотрели на него так, словно он открыл дверь нашей спальни. Я даже начал было что-то объяснять, но Юлия толкнула меня в бок. Держа перед собой сейф-сундучок, я стал спускаться по отвесной, в три ступени, лесенке. Эти три ступени были для меня ступенями в пустоту, в пропасть. Ступив на асфальт, я потрогал его носком ботинка, как воду. В мое утешение – которое, впрочем, вряд ли могло быть подкреплено разумными посылками – асфальт был влажным после недавней поливки.

Не глядя, я протянул свободную руку Юлии и чуть не ударил ее по лицу. Она поймала и сдавила мои пальцы.

Сияя от счастья, водитель уступил нам дорогу:

– Приехали.

– Погоди, – прохрипел старший машины, сонный мятый сержант, и кивнул с зевком на будку. – Там же этот еще…

– Точно. – Водитель хлопнул себя по ноге и полез вверх по лесенке.

Пока он громыхал в кунге сапогами, сержант привалился спиной к грязному номерному знаку, потер глаза и равнодушно уставился на компанию с пивом и бутербродами, все еще парализованную. За прозрачным трехэтажным фасадом виднелась часть громадного табло. Изумрудный оттиск геометрических граффити лежал на стеклах, отражался в лужах и в хромированной кромке забрала Юлии.

– Один не смогу! – закричал из будки водитель.

Сержант беззвучно выругался.

– Что там? – спросила его Юлия.

Сержант, не ответив, переступил с ноги на ногу и с брезгливой усмешкой продолжал разглядывать компанию.

Наконец в дверях будки показалось красное от натуги лицо водителя и под ним – пульсирующий пузырь парашютной материи. Шелковый этот пузырь мгновенно сдулся на пороге, потек бурной бесшумной струей на асфальт. Пыхтя, солдат принялся выгребать оставшуюся его часть из салона.

– Идиот, – сказала Юлия сержанту.

В компании одобрительно вздохнули и зашевелились, однако сержант, казалось, и вовсе перестал слышать что-либо. По-моему, он засыпал.

Юлия увлекла меня к стеклянным дверям.

Со стороны компании донесся звяк бутылки, тихий смешок и шипенье полившегося пива.

– Эй, – позвали нас полушепотом, – а вы откуда, ребята?

– С Луны, – ответила Юлия не задумываясь.

***

Аэропорт в этот час почти пустовал. Уборщица в желтой спецовке катила прямо на нас тележку с ведрами воды. Тележка дребезжала, мыльная вода хлестала через края. Уборщица мурлыкала на ходу не то песенку, не то ругательство. Чтобы избежать тарана и мыльного душа, нам пришлось прижаться к стене. Зал ожидания, ресторация, камеры хранения – все это располагалось либо на втором этаже, либо в цокольном, и слава богу. Часы, висевшие чуть ли не на всех стенах, с небольшой погрешностью сходились на половине второго. Неясным, правда, оставалось, чье это время – местное, столичное или гринвичское.

Девушка за конторкой дежурного администратора приняла нас, кажется, за экипаж какого-то особого рейса. То, что ей удалось выяснить из нашей брони, лишь укрепило ее в своих мыслях. Она заказала нам гостиницу и, даже не поинтересовавшись, куда мы собираемся лететь, размашисто заполняя розовый бланк, извинилась за то, что ближайший первый класс в столицу будет только под утро. Мы хором возразили, что не обязательно первый, но обязательно – ближайший. Девушка стукнула по конторке ногтем и еще раз перечитала бронь.

– Но по этой линии мы обязаны предоставлять первый. – Ее брови симметрично вздрогнули.

Тут она как будто впервые увидела нас: поочередно смерила взглядом меня и Юлию, даже налегла животом на стойку, пытаясь разглядеть нашу обувь.

– По какой линии? – уточнила Юлия.

– По правительственной.

– Так тем более… Тем более нужен ближайший.

Под ухом девушки сверкнула сережка. Она перечеркнула бланк и стала заполнять новый.

Ближайший рейс вылетал через два с половиной часа. То есть через час с небольшим должны были объявить регистрацию. Я был голоден. Где-то работал телевизор и время от времени раздавался дружный приглушенный хохот. Как всегда, оказываясь в хорошо освещенном и просторном помещении ночью, я чувствовал знобящий холодок под сердцем. Внезапно что-то щелкнуло, зашелестело по всему этажу, раздался мелодичный сигнал, и равнодушный женский голос сообщил, что рейс такой-то откладывается на час из-за погодных условий.

Вид правительственной брони, видимо, вновь подвиг нашу дежурную красавицу к очередной догадке, она улыбнулась, широко перечеркнула второй заполненный бланк и сказала, что билеты доставят к нам в номер через десять минут. Я едва мог удержаться, чтоб не ответить ей, и почему-то загляделся на ее сережки. Юлия потянула меня за руку с сундучком. Сундучок громко ударил по стенке конторки.

– Черт, – сказал я.

– Вы что? – испугалась девушка.

– Ничего, – холодно ответила Юлия, и мы пошли на третий этаж, в гостиницу.

***

Из окон номера открывался вид на поле аэродрома.

Пока Юлия была в ванной, я смотрел в эту зыбкую, усеянную мигающими россыпями огней темноту, и видел, как трижды – мгновенно, бесшумно и на всю ширину – ее перечеркнула ослепительная линия взлетной полосы.

Юлия вышла из ванной.

– Ты чего не раздеваешься?

Я обернулся и, увидев ее в банном халате, с обмотанным вокруг головы полотенцем, вдруг почувствовал, что пол поплыл у меня под ногами.

– Ты что? – воскликнула она, бросила полотенце и подхватила меня.

Несколько минут спустя, голый, я сидел на краю ванны и шипел от боли, в то время как Юлия меняла пластырь на моей шее.

– Одного понять не могу, – говорила она, отдуваясь, – как ты прошел все эти медкомиссии? Куда они смотрели?

Ссадина на ее щеке опять начинала кровоточить, но она еще не замечала, не чувствовала ее. Вишневое пятнышко крови въелось в отворот халата.

– …у тебя ж от высоты голова кружится.

– Теб… – Я хотел сказать ей про кровь, но она одернула меня:

– Сиди.

В дверь номера постучали.

Юлия пошла открывать.

– Билеты? – спросил я, когда она опять появилась в ванной.

– Билеты…

С пластырем было покончено, я полез под душ.

Из приоткрытой двери сквозило и доносился голос Юлии, говорившей по телефону. Стоя упершись рукой в кафельную стену, я слушал, как горячая струя с треском режет меня по затылку. Озябнув, я хотел закрыть дверь, но высовываться из-за занавески ни с того ни с сего показалось мне стыдно. Без скафандра я представлялся себе каким-то уменьшенным, ненастоящим человеком.

– Долго еще? – спросила Юлия в щель. – Я заказала одежду. Тут, кстати, про нас передают.

– Что?

– Восемнадцатые сутки полета… Выходи.

Надев халат, я успел лишь под самый занавес репортажа: мелькнула картинка полного ЦУПа, общий план стартового стола с «Гефестом», и все.

– Похожи хоть? – спросил я.

– Кто? – не поняла Юлия.

В руках у нее был мой грязный скафандр.

– Мы?

– Да не разберешь там ничего… Господи, да куда ж… – Она потрясла скафандр.

– Ты что ищешь? – нахмурился я.

– Ключ. Ты выкладывал его?

– Ключ? От чего?

– От этого. – Юлия кивнула на сейф-сундучок, лежавший на софе.

Я промокнул рукавом лицо:

– Не было никакого ключа.

Губы ее поджались.

– То есть как – не было?

– Так. – Я сел на диван и взял сундучок на колени.

Юлия с громом бросила скафандр и ушла в другую комнату.

– Сейчас принесут одежду, – сказала она в дверную щель. – Расплачиваться будешь сам.

Я приставил к замочной скважине мизинец и повращал им, будто ключом.

– …и за ужин тоже, – добавила Юлия, вставая на пороге.

Я поднес сундучок к голове, встряхнул его. Потом перевернул вверх дном. Внутри ничего не стукнуло, не было ощутимо перемещения даже малейшей массы. Сундучок был точно пеплом набит. Или был пуст.

Юлия подошла ко мне.

– И что?

– Ничего… этот Александр – кто он, майор?

Она взяла у меня сундучок и тоже встряхнула его. Я сложил руки на коленях. Она тотчас догадалась, о чем я думал.

– Там, – сказала она, – наверное, все поролоном переложено.

– Да, – кротко согласился я, – или ватой.

– Или ватой, – согласилась Юлия.

– Или пеплом… – добавил я неуверенно.

– Прекрати.

Поглядев, как она держит сундучок, я вдруг представил нас в скафандрах у закрытых дверей дома, и, как будто мог спрятаться, отгородиться от этого дурацкого наваждения, пошел обратно в ванную и заперся на защелку.

На кафельном полу расплылись влажные следы моих босых ног. В запотевшем зеркале я увидел над своей переносицей глубокую складку, принял ее поначалу за грязь и даже попробовал стереть ее. Но и когда стало ясно, что это не грязь, я все равно продолжал тереть лоб, думая о том, что по-настоящему Юлия любила меня только в минуты моей слабости. Как сейчас, например. Мы и познакомились-то в университетском лазарете, где мне зашивали порезанный палец, а она подрабатывала медсестрой. Напротив, мой – или даже наш общий с ней – успех всегда разделял нас, в такие дни, несмотря ни на что, мы были друг с другом холодны, между нами как будто поселялось большое, внимательное существо. Вспомнив, что еще не брился, я распечатал бритвенные принадлежности, намылил щеки, ополоснул станок, но, когда взглянул на себя в зеркало вновь, зажмурившись, опустил бритву. Господи, спектакль какой-то.

***

По приземлении в столице – то была промежуточная посадка для дозаправки, ибо бежать с авиабазы нам пришлось с полупустыми баками – мы расстались более чем на неделю. То есть я попросту сошел с самолета во время заправки, а она, так ни разу и не обернувшись ко мне (спавшая, не спавшая – не знаю), со всей «проектной» камарильей и с гробами отправилась дальше, в Центр. Мне повезло – я сразу смешался с попутной толпой пассажиров. Какая-то старуха в розовом парике попросила меня взять клетку с розовым попугаем, и я шел с этой клеткой, как дурак с фонарем.

В городе я поселился в дешевой гостинице и пил без перерыва три дня. Вся обстановка моего номера состояла из продавленной скрипучей койки, замусоленного телефона, трехногой табуретки и обитого клеенкой стола, если не считать загадочного растения, высохшего до ствола и похожего на воткнутый в горшок с землей карандаш. От этого номера у меня осталось ощущение оштукатуренной выгребной ямы, в которой, дабы не утонуть в дерьме, мне приходилось передвигаться вдоль стен.

Я допился до изысканных драматургических галлюцинаций. Мысль о самоубийстве, к примеру, являлась мне в виде надписи, вышитой серебром на театральном занавесе. Занавес этот, в свою очередь, был гибридом бархатной шторы и гильотинного лезвия, и опускался не на сцену, а поперек каменной штольни. Мы с Юлией, как два Аякса, были водителями в какой-то изматывающей сценической облаве, нашими жертвами – Ромео, Лёлик и, Бог знает с чего, стадо коров. В короткие периоды просветления, вспоминая Бет, я плакал от безысходности, но быстро выдыхался, и благодатные воды забытья снова несли меня в штольню. «Сценическое» действие, ветвившееся несколькими потоками, сходилось в конце концов одной единственной идеей: Бет – жива. Я уже не помню посылок этой идеи, но тогда я безоглядно уверовал в нее, и, протрезвев, стал всерьез, скрупулезно оценивать свое открытие. Бет как-то рассказывала о своей младшей сестре, – так вот, присовокупив к идее младшую сестру, я заключил, что на фотографии в кювете запечатлена не Бет, а сестра.

Позвонив в адресное бюро и представившись фининспектором, я добыл столичные координаты Бет. Она жила вместе с мужем в старом городе. Это было в получасе ходьбы от гостиницы.

Опохмелившись рюмкой водки, я отправился в старый город. Стоял чудесный апрельский день, после ночного дождя парили мостовые, в лужах рябило небо, и мне казалось, что я самый счастливый человек во всем белом свете.

То, что по указанному адресу Бет уже давно не жила, а жил ее первый супруг, ничуть не расстроило меня. С самого начала он заявил, что с «этой женщиной» его больше ничего не связывает, что он «порядочный человек», однако мне не составило особого труда вытянуть из него новый адрес Бет. Пока он перелистывал записную книжку, я рассматривал его через порог. Ему было за пятьдесят, но, несмотря на одутловатость и плешь на макушке, он все еще мог называться красавцем мужчиной. Судя по латунной табличке на двери, он был профессор права, а по тому, что кусок прихожей, открывавшийся мне через дверную щель, отличался богатым, если не сказать роскошным, убранством – практикующий юрист. Тем забавнее представлялась его обида на Бет.

– Вот. – Нерешительно, как в пустоту, он протянул мне листок с адресом.

Его мутноватые воловьи глаза вдруг замигали. Оглянувшись, он перегнулся через порог и заговорил шепотом, обдавая меня запахом зубного эликсира:

– Может быть, с ней что-нибудь случилось? Вот в прошлом месяце тоже спрашивали. Скажите, что случилось?

– О, нет, ничего серьезного – ответил я, пряча листок и пятясь к лестнице. – Так, проверяем.

– Что?

– Ничего…

Спускаясь, я прислушивался и ждал, когда он закроет дверь, но до тех пор, пока я не вышел из подъезда, дверь оставалось открытой – профессор, как видно, в свою очередь прислушивался к моим шагам.

«Нет, – подумал я, – не пара ты ей».

По адресу на листке значился многоквартирный семиэтажный корпус в спальном районе. Это было еще не старое, но сырое и неопрятное здание. В изъезженном дворе сушилось белье. Перемазанные как чертенята дети возились в куче мокрого песка. Поодаль кучи темнел остов разобранного самосвала. Два из шести подъездов дома оказались заколочены. Нужная мне квартира, слава богу, располагалась в незаколоченном – третьем со стороны улицы, на первом этаже. Не решаясь нажать квадратную кнопку звонка, я с сомнением разглядывал дверь, обитую дешевым дерматином. И дверь отворилась сама собой. Войдя в прихожую, я почувствовал резкий запах уборной. Налево была темная гостиная, направо – голая кухня. В кухне клокотало и щелкало охрипшее радио. За столом, уставленным множеством пустых и початых бутылок, сидя ко мне спиной, курил дрожавший от холода человек. На нем был засаленный халат и лыжная шапочка. Под его рукой я увидел фотографию Бет с дорисованной карандашом траурной рамкой и понял, что дрожит он не от холода, а оттого, что плачет. Я обошел стол и сел против него. Давясь дымом и кашляя, он не тотчас заметил мое присутствие. У меня было время хорошенько разглядеть его. Он был примерно моих лет. Куцая щетина, воспаленные глаза и нездоровый цвет лица, как ни странно, шли ему. По-видимому, спутав меня с кем-то, с полуслова – «…и ведь говорил же ей!..» – он принялся рассказывать о том, как виделся последний раз с Бет. Смысл его путаного рассказа сводился к тому, что он спасал ее от погибели, а ей было на это наплевать. Маневрируя между гневом и горестным сюсюканьем, он тушил чуть начатые сигареты, тут же закуривал новые и обращался ко мне с открытой ладонью. Однажды воротник его халата отвалился, и я увидел под липкой кадыкастой шеей обручальное кольцо на шнурке. «Так», – подумал я, налил себе выдохшейся водки и выпил.

– Где, говоришь, она работала? – спросил я.

– Кого? – опешил он.

– Бет, жена твоя, где работала?

– Какая Бет?.. Лиза?

– Да.

– Секретаршей…

– Ты знаешь, что она не могла работать секретаршей.

Его глаза беспокойно забегали.

– Почему… не могла?

Я налил себе второй стакан.

Постепенно мы разговорились опять. Несколько раз, промахиваясь мимо пепельницы, он стряхнул пепел прямо на карточку Бет. Я рассматривал этикетку на бутылке шампанского и катал в пальцах золотые шарики фольги. От выпитого у меня начинало шуметь в голове. Чтобы не опьянеть снова, я должен был чем-то занять себя, и я занялся разглядыванием шеи своего собутыльника. Так, оценивая замысловатые траектории пассов его кадыка, я вспомнил, что с тех пор как я оказался на кухне, он не сделал ни единого глотка. Тогда я налил ему полный стакан водки и предложил тост за Бет. Понимая, что не отвертится, он скатился к холодильнику и достал нетронутую упаковку ветчины. Я убрал со стола фотографию Бет. Прежде чем выпить, он съел большой кусок ветчины, при этом кадык его, подобно рычагу, опустился дважды, чтоб протолкнуть мясо. От водки его сразу развезло. Он снова стал рассказывать, как пытался спасти Бет. Только теперь история спасения обретала иное звучание: потерпевшей стороной оказывалась не жена, балансирующая на краю пропасти, но трагическая личность самого спасателя. Стянув с головы лыжную шапочку, он, плача, толкал ею себя в грудь. Всю жизнь он мечтал обзавестись детьми – «от достойной, прекрасной женщины», – и вот когда, казалось бы, до заветного было рукой подать, его «бессовестно, легкомысленно, походя, именно – походя!» предали. Раз, а затем другой раз моего слуха достигли слова: «Бесплодная, безрукая сука»… Следующая сцена живет в моей памяти смазанной картинкой: вот сижу я, вот через стол сидит мой притихший спасатель, а вот мгновенье спустя уже нет стола, и я чуть не падаю, поскальзываясь на ветчине. Я помню ощущение потной щетинистой шеи, как будто и по сей час держу ее в своих руках – с большой, словно застрявшей поперек кадычной костью. Я помню выкатившиеся от ужаса, остановившиеся глаза этого несчастного, его выползающий на колючий подбородок язык. Испугавшись, что задушу его, я затолкал его в мусорную нишу под мойкой и бил ногами. На полу хлюпала вода и трещала керамическая плитка. Он пытался защищаться разорванной розовой губкой. Я совершенно выдохся, но бил его еще ожесточенней и кричал ему страшное, как мне казалось, ругательство: «Спасатель».

Потом зазвонил телефон. Выйдя из кухни, я встряхивал руками, тер их о брюки, продолжал ругаться и долго не мог определить, откуда доносятся звонки… Грязный, с треснувшим корпусом телефонный аппарат обнаружился в спальне на полу, под газетой.

Услышав голос Бет, я радостно заорал в трубку: «Ты!..» – стал извиняться за вторжение и что-то впопыхах объяснять ей.

Но это была не Бет.

Это была Саша, ее младшая сестра.

«Саша. Саша…» – несколько раз сдержанно повторила она.

Мы надолго замолчали.

Я ждал, когда она бросит трубку.

– Не уходи, – вдруг сказала Саша и дала отбой.

Я сидел на газете, привалившись спиной к стене. На улице гремели трамваи. Несколько раз я порывался встать, чтоб идти прочь из этого дома, но лишь разорвал под собой газету.

Промежуток стены между неряшливой двуспальной кроватью и окном был огорожен большим куском картона. Отчего-то уверенный, что за картоном находится дверь в другую комнату, я подивился, когда, убрав картон, увидел гримерный столик с трельяжем. Стена вокруг трельяжа была обклеена вырезанными из журналов фотографиями знаменитостей (среди них моя – с довольной рожей, в шелковой паре и с заретушированной кистью Юлии под локтем). Покрытые слоем пыли, на столике туманились флакончики с духами, пудреницы, карандаши. Из фарфоровой корзинки вместе с маникюрными ножницами торчала ржавая иззубренная отвертка. В открытой баночке запекся вздыбленный пальцами, отвердевший ландшафт крема. Все это вместе, помноженное на мутную перспективу зеркального отражения, вызывало тревожное впечатление безвоздушного, затопленного пространства, аквариума.

Вытащив из-под столика пуф с продавленным сиденьем, я осторожно присел. Откуда-то выкатился теннисный шарик и ткнулся мне в ногу. Я поднял его и тер в пальцах. Внезапно в прихожей открылась и закрылась дверь, от сквозняка хлопнула форточка, и я, вскочив с пуфа, побежал из комнаты, как будто застигнутый на месте преступления.

В прихожей, шумно дыша, стояла маленькая женщина в джинсовом костюме.

– Саша, – растерянно сказал я.

У нее были стриженые волосы и озорные, прищуренные глаза, которыми она смотрела на меня так же беззастенчиво и восхищенно, как смотрят на большое экзотическое животное.

За пластмассовым столиком летнего кафе в ожидании заказа мы не смущаясь, откровенно рассматривали друг друга. Саша явно позировала мне: уложив ногу на пустой стул, курила тонкую коричневую сигарету и вращала мизинцем зажигалку, брошенную на столе. Я с удивлением обнаружил у себя в руке теннисный шарик и спрятал его в карман.

Принесли заказ – пиво с сырными тартинками.

– Похожа? – спросила вдруг Саша.

В эту минуту на улице было ветрено, и прямо в тарелку с тартинками забился истлевший лист.

Я ответил вопросом:

– А почему вы не были вместе, в детдоме и школе?

– Я жила с родителями.

– Что?

– …с приемными. – Улыбнувшись, она поерзала на стуле. – Но это было, как бы… не для нее… Понимаешь?

Я неопределенно покачал головой.

Она вытащила из тарелки лист, встряхнула его и опустила в пепельницу.

За соседний столик села пожилая пара – отвесив губу, мадам неодобрительно, как на похабную надпись, заморгала на Сашину ногу, лежавшую на стуле.

– А откуда ты знаешь меня? – спросил я.

Саша потушила сигарету и, не обращая внимания на мадам, убрала ногу со стула.

– Господи ж, да открой любую газету, включи телевизор…

– Я не об этом. Она тебе говорила?

– Она мне об этом говорила. Все последнее время она только и делала, что говорила мне об этом.

– Все последнее время – сколько? Полгода, год?

– А что?

– Когда она развелась с первым мужем?

– Года три – три с половиной. А что?

– К этому?.. – Я кивнул через плечо. – К нему ушла?

– И да, и нет. – Саша недобро улыбнулась. – Тут… другая история… – Она взяла зажигалку и вхолостую пощелкала кремнем. – Зачем тебе?

– Ты все-таки скажи, когда началось это «последнее время», – попросил я.

– Год… Нет, стой. Той зимой. Точно. Я еще простыла. А что?

– А то, что этого не могло быть. – Я с облегчением откинулся на спинку стула. – Той зимой никто, кроме нас самих, еще не знал состава экипажа. И Бет не знала. Потому что не было никаких сообщений – ни в газетах, ни по телевидению. Нас рекламируют лишь с середины прошлого года. Ты что-то путаешь.

– Ничего я не путаю. – Саша отпила пива. – Я лежала с ангиной, когда Бэтька явилась с твоей фотографией… Той зимой.

– Той зимой, – повторил я.

– Показать? – спросила Саша.

– Что?

– Фотографию…

Я посмотрел по сторонам и вдруг встретился глазами с мадам. Она отшатнулась, как от удара, опустила взгляд и что-то зашептала сквозь зубы мужу.

Саша достала из внутреннего кармана куртки фотографию, обернутую целлофаном, и протянула ее мне.

– Но это же… фотобумага, – сказал я, убрав целлофан.

– Конечно.

На черно-белом снимке, сделанном в пресс-центре – еще стоявшем в строительных лесах, – я был запечатлен на фоне голой стены во время разговора с полковником. Краем слева, прислоненная к стене, выступала огромная рельефная эмблема Проекта. На обратной стороне снимка пузырился чернильный штемпель «ДСП» и неразборчивый учетный номер.

– Саша… Это невозможно. – Отодвинув стаканчик с пластмассовым цветком, я понизил голос: – Во-первых, я не помню этой фотографии. То есть, конечно, я был в пресс-центре, но я не помню, чтобы меня фотографировали там до того, как он был открыт. Да и к чему, согласись? Значит, меня фотографировали тайно. И потом: ты подумай, как это могло оказаться у Бет примерно в то же время?.. Абсурд!

– А ты угадай, – хитро прищурилась Саша.

Уложив снимок на столе, я опять уставился на него. Если Бет стремилась увидеться со мной, то почему так нервничала при встрече, почему сама встреча не только могла быть продолжена, но вообще обретала смысл лишь после соответствующих разъяснений в кабинете №200? Неужели эти скоты еще год назад начали разрабатывать ее? Хотя, что я говорю – конечно же начали. Для того и подкинули ей фотографию. Но как удалось им спровоцировать ее порыв, ее одержимость? Деньгами? У нее были деньги. По крайней мере, пока она была замужем за своим профессором права. Шантажом? – в то время как она уже была с этим подонком, с этим червяком, помешанным на продолжении рода? Я был готов дать руку на отсечение, что смыслом ее порыва не была и не могла быть ее любовь ко мне. Она никогда не любила меня. И для того, чтобы на целый год она стала одержима встречей со мной, чтобы была готова идти ради этой встречи на унижение (да и чем иным была для нее сама встреча как не унижением?), я просто не знаю, во что следовало заставить ее уверовать.

– А как ты сама думаешь – почему она так загорелась этой поездкой? – сказал я.

Саша прикурила новую сигарету и задумалась.

За соседним столиком загремела посуда. Я оглянулся. С гордым и чрезвычайно торжественным видом, точно к знамени, мадам прикладывалась к чашке кофе. Ее супруг расчленял ребром вилки сосиску. Подбородок старика, похожий на древесный гриб, дрожал и лоснился, мадам свободной рукой, исподтишка подбивала ему под локоть салфетку.

– Из мести, – ответила Саша.

– Что? – опешил я.

– Из мести, – повторила она.

– Кому?

– Мужу.

Я отложил фотографию.

– Она… любила его?

– Да ты что! – засмеялась Саша.

– Тогда из-за чего мстила?

– А что ж – мстить тому, кого любишь? Так?

Не зная, что ответить, я стал жевать бутерброд. На зубах у меня заскрипела земля.

– Вспомни, может, к ней приходил кто-нибудь…

– Приходил.

– Ты его знаешь?

– Нет. – Саша положила на снимок зажигалку. – Ты его знаешь.

– Я? Откуда?

– Ты же с ним на фотографии.

Сдвинув зажигалку, я недоуменно поглядел на полковника.

– Но он не из особого отдела. Не может быть. Он вообще не имеет отношения… Ты видела его?

– Нет.

– А почему ты уверена, что это он?

Саша вскинула брови.

– От Бэтьки. Она и сама не верила ему, пока он не показал фотографию.

Перевернув снимок изображением вниз, я прижал его кулаком. Бэт выдернул в Центр полковник – каким образом и, главное, зачем?

За соседним столиком стали шумно собираться. Задвигались стулья, в тарелке звякнула мелочь.

– Утрись, – шепнула мадам мужу и вдруг обернулась с горящим взором к Саше: – А вам, девушка, должно быть стыдно.

– Вы что? – спросил я.

– Вам, молодой человек, я уже ничего не говорю, – ответила мадам задыхающимся от ненависти голосом. – Я понимаю: известность, банкеты, автографы, и все такое. Но вы… – Она опять обернулась к Саше. – Вешаться на шею, и так откровенно, посреди улицы. Я уже прямо не знаю, как это называется… Пойдем отсюда! – И, поддернув за рукав безропотного супруга, тяжело вбивая каблуки лаковых туфель в панель, мадам размашистым шагом двинулась прочь. Муж, придерживая шляпу, с трудом поспевал за ней.

Я рассеянно глядел им вслед, пока вдруг с изумлением не обнаружил, что штанины брюк на старике разного цвета, как на арлекине, левая была темно-синяя, правая – кремовая.

Официант принес мне пива и забрал деньги и грязную посуду с соседнего столика.

– Что скажешь? – спросила Саша, которая по-прежнему, будто слова мадам обращались не к ней, смотрела на меня.

Я молчал.

– …Знаменитость, – продолжала Саша с улыбкой, поднесла сигарету ко рту, но прыснула со смеху и закашлялась.

Я глядел на ее исцарапанные, тонкие мальчишеские пальцы и тоже улыбался. В этот момент она очень напомнила мне Бет, ее манеру смеяться, опустив голову на руки. Бет также редко отвечала на оскорбления и выпады посторонних. Первые дни, как она появилась у нас в классе, я даже думал, что оскорбление способно вызвать только прилив ее настроения, так беззаботна и смешлива она становилась. Мало кто знал, во что обходилась ей эта смешливость: время спустя, в течение которого она, точно смертельно раненная собака, успевала где-нибудь спрятаться, следовал приступ бешенства, абсолютного, граничащего с безумием отчаянья. В пору одного такого приступа я застал ее за мусорными баками в школьном дворе. В кулаке она сжимала осколок стекла. Кровь, сочившаяся сквозь ее пальцы, прожигала в снегу розовый узор. Первой моей мыслью была мысль о том, что она кого-то зарезала – я не мог поверить, что человек способен сделать с собой такое. Я осматривался и думал увидеть здесь же, у мусорных баков, окровавленный труп. Но видел только страшный, тонкий, умножающийся розовый узор на снегу. Она сжимала осколок с таким усилием, что дрожала рука, притом, не замечая меня, смотрела куда-то в сторону, и этот ее остановившийся, обращенный внутрь себя взгляд смертельно раненной собаки я запомнил на всю свою жизнь. Тогда, наверное, я и влюбился в нее.

– А вы похожи, – сказал я.

Саша пропустила мои слова мимо ушей.

– Ты любил ее? – спросила она.

– Да, – сказал я с заминкой.

– А она тебя?

– Нет, конечно.

Саша утвердительно кивнула и опять положила ногу на стул.

По дороге мимо кафе ползла поливальная машина. Взбиваемый струей тайфунчик из мусора и жухлой листвы с треском скакал по-над кромкой тротуара. Несколько грязных капель достигли белой стены кафе.

– Бэтька, она такая… – задумчиво произнесла Саша, меряя меня озорным взглядом.

Я не сразу заметил движения ее правой руки, раздвигавшей воротник джинсовой курточки. Под курточкой на серебряной цепи лежал вытертый овальный медальон. Саша приподняла его в ладони.

– Господи, – вырвалось у меня.

– Узнаешь? – спросила она.

Я протянул руку через стол и осторожно взял ее пальцы.

Это был медальон Бет, в котором она хранила фотографию отца. Она не расставалась с ним ни на миг. Я хорошо помнил, как накануне выпускного вечера, закрывшись со мной в кабинете истории, она, будто стрелку часов, передвинула этот медальон за спину, прежде чем позволила мне прикоснуться к ней. Медальон был для нее как второе сердце, как запасная душа.

Саша что-то говорила мне, однако слова ее достигали моего слуха будто сквозь толщу воды.

– Как он попал к тебе? – спросил я.

– Принесли, – ответила Саша. – Следователь.

– Пожилой? Высокого роста?

Замерев, точно я ущипнул ее под столом, она внимательно поглядела на меня.

– Что, и к тебе приходили?

Я кивнул.

– Говори, – потребовала Саша.

– Да если б я сам что понимал.

– Вот я смотрю и удивляюсь, – усмехнулась она. – Ты интересуешься этим всем… не знаю – как прохожий.

– Не говори так, – попросил я.

– А что, что мне еще говорить? Зачем ты тогда приехал? Хочешь знать, как она жила все последнее время? Или почему ее убили?.. Да ни черта это тебя не интересует. Тебе нужно знать о ней только то, что поможет ее забыть – смерть ее забыть. Вот что. И поэтому так сложно объяснить все это мне, дуре. И так далее… – Саша, навалившись на стол локтями, встряхнула головой. – Я ж отговаривала ее. Столько времени прошло, говорю – уму непостижимо. Каким он был для тебя и каким ты его помнишь – ничего этого уже нет давным-давно. Нельзя же быть такой идиоткой. Я так даже заявляла, что никуда не пущу ее, сожгу билет. Чуть до драки не дошло. А в ночь перед вылетом, не поверишь, напросилась к ней в гости, хотела подсыпать снотворного, лошадиную дозу, чтоб она проспала самолет. Да разве она могла спать? Так и уехала. – Тут, словно впервые увидав медальон, Саша взяла его, с силой отщелкнула и защелкнула крышку. Глаза ее заблестели. – Ведь до этого ж ее в самолет и не затащить было. Я тогда с ней… на контроле… с ее-то рукой… с-сволочи… а что это у вас?.. а не спрятано ли чего?… придется пройти… порядок… снимайте, отстегивайте… А для нее это… все равно как раздеться было… она и при мне-то перчатки не снимала… – Саша заплакала.

– Как она потеряла руку? – спросил я, вспомнив вдруг про розовый узор на снегу.

Вместо ответа Саша подвинула мне на салфетке открытый медальон.

– Зачем? – не понял я и, склонившись к медальону, увидел внутри него свою фотографию. Не пожелтевшую карточку отца Бет – хорошо знакомую мне, – а себя. Я хотел спросить Сашу, зачем она поменяла фотографии, но когда вспомнил, что фотографии этой, сделанной еще в школьные годы, у нее просто не могло быть, а значит, только сама Бет могла вставить ее в медальон, – тогда простой и невозможный смысл этой подмены стал восполняться мне. Я поднялся из-за стола, сдвинул стул и пошел куда-то поперек улицы.

Через несколько шагов, ощутив в ногах сырой холод, я увидел, что иду по луже, остановился среди нее и завороженно глядел на грязную колышущуюся воду.

Саша догнала меня и встала на краю лужи.

– Вот так-то, – сказала она, шмыгнув носом. – Месть…

***

По приземлении в столице мы ждали, пока остальные пассажиры покинут самолет и командир корабля, которого накануне рейса Юлия, предъявив какую-то бумажку, попросила пронести сундучок мимо зоны спецконтроля, подойдет к нам. Двигаясь между креслами, цепляясь кладью за углы и зевая, люди уже не обращали на нас внимания. И только маленькая девочка, сидевшая во время полета впереди нас и которой наши скафандры не давали ни минуты покоя, вырвав свою ладошку из руки отца, подошла к нам и громким шепотом, сочувственно поинтересовалась:

– А вы инопланетяне?

Юлия смотрела в иллюминатор и не слышала ее. Я приложил к губам палец и подал девочке конфету. Она чинно взяла угощение и возвратилась к отцу со словами:

– Я говорила!

Вскоре салон опустел. Стюардессы подбирали с кресел газеты и мусор. Мы тоже были вынуждены подняться со своих мест. «Да где же он», – сказала Юлия, глядя в сторону кабины. Тотчас, будто вняв ее взгляду, дверца кабины отворилась, и командир корабля в расстегнутом кителе, деланно конфузясь, подошел к нам и с извинениями протянул сейф-сундучок. Он хотел что-то добавить Юлии, но так как обе стюардессы, одновременно выпрямившись, посмотрели на него, захохотал и вернулся в кабину.

Просторный, как застекленная равнина, исполненный сонной суеты и гулкого гвалта дворец аэропорта мы прошли на одном дыхании. Если кто, спохватившись, и обращал внимание на наши скафандры, то лишь у нас за спиной. В полированном полу тонули гигантские хрустальные люстры. У дверей, навалившись на зачехленные лыжи, клевала носом спортивная команда.

На газоне у привокзальной площади лежал ноздреватый, похожий на спекшуюся мазь снег. Автобусы в этот час еще не ходили, на стоянке такси собралась очередь. Машин не хватало. Помахивая брелоком с ключами, к нам подошел скучающего вида мужчина: «Куда?» Узнав, что нужно ехать на побережье, он щелкнул языком, опять завертел брелоком, и со словами: «Кино снимаем?» – пошел себе дальше. «Сколько хочешь?» – сказал я ему вслед, но он даже не обернулся.

От другого водителя мы узнали, что на побережье сейчас ехать невыгодно, обратно придется идти порожняком. Мое предложение заплатить за дорогу в оба конца почему-то не произвело на него впечатления. Третий, скрепя сердце, все-таки начал торговаться, но как только узнал, что должен будет подождать, пока я возьму деньги из дома, тоже отказался. Наконец за умопомрачительную цену я уговорил ехать хозяина раздрызганного, севшего на рессоры фургончика, но и тот, согласившись на все мои условия, в том числе на заявленное дважды – подождать, пока я вынесу деньги, добавил: «А оплата вперед…» Я постучал по капоту машины: «Ты что?» Он со смехом похлопал себя по голове и полез за руль.

Мы поехали.

В грохочущем салоне пахло бензином и мясной гнилью, на полу хлюпала ледяная грязь. Юлия, которая не смыкала в полете глаз, задремала у меня на плече. Несколько раз мы проскакивали нужные повороты, после чего я следил за дорогой и указывал, где сворачивать. За все время пути – заорав, чтоб перекрыть шум мотора и дребезжание кузова – водитель спросил меня только об одном:

– А чего ж форма такая?! – Он имел в виду наши скафандры.

Прижав к себе встрепенувшуюся Юлию, я проорал в ответ:

– Кино снимаем!

Чем ближе к морю, тем больше снега было на деревьях и обочинах, мы словно въезжали в зиму. Неисправная печка, хотя и включенная на полную мощность, почти не давала тепла, всякую минуту водитель был вынужден протирать рукой мутневшее ветровое стекло. Справа и слева от шоссе, будто ковчеги, выброшенные морем, темнели угрюмые короба особняков. Мельком проносились строительные пустоши, какая-то освещенная техника, груды кирпича, заборы, цепные собаки, и наконец, воцаряясь над всем этим призрачным мельтешением, с обеих сторон накатила и чуть не сплюснула дорогу стена сплошного сосняка.

Просеку мы, конечно, проехали и, развернувшись, потом чуть не весь километр на черепашьей скорости высматривали ее – было темно, а еще на полпути от аэропорта у фургончика погасла левая фара.

Грунтовая дорога оказалась расчищена и посыпана песком. Фанерная стрелка на дереве была усеяна искрящимися язвами снежков. Под ней лежала рваная автопокрышка. Наконец дом выдвинулся из-за холма. Свет фары скользнул по фасаду. Мы молча разглядывали его. Фургончик остановился у крыльца. Водитель что-то сказал нам. Юлия ответила: «Да».

В эту фантастическую минуту, когда мы были поглощены не столько тем, что видели, сколько тем, что помнили, когда мы стягивали за края то, что было у нас перед глазами, с тем, что было в наших головах, – в эту минуту все остальное перестало для нас существовать, и потому, когда водитель принялся разворачивать машину, чтоб ехать прочь (он, видимо, о том и спрашивал нас), мы не сразу могли понять, куда продолжает двигаться фургончик, и еще позже спохватились, чтоб кричать: приехали, все.

Первой, как водится, опомнилась Юлия. Она взяла из фургончика сейф-сундучок и объяснила водителю, что прежде следует открыть сундучок, так как там находятся ключи от дома. Водитель предложил взломать крышку монтировкой.

Я не стал дослушивать их разговора, зная, чем он наверняка кончится – Юлия заставит везти ее к Карлу, который как-то открыл замок нашей машины булавкой. Мои предположения подтвердились: водитель и Юлия поехали на берег, а минутами двадцатью позже к дому подкатил хорошо знакомый мне обшарпанный фургончик автомеханика.

За рулем машины сидел Карл. Заглушив двигатель, он вывалился из кабины, перебежал на другую сторону, отпер дверь и помог выйти Юлии. Заплывшее спросонья лицо его пылало от счастья. Сундучок был открыт.

– А где водитель? – спросил я.

– А у него, представляешь, колесо, – ответила Юлия, подавая мне ключ от дома. – Представляешь, гвоздь.

– Начинается… – сказал я.

– Что? – спросила Юлия.

– Ничего.

Я отпер дверь.

Пол прихожей оказался обит новым войлоком. Стены были перекрашены. На высокой ажурной подставке в горшке пенился кактус.

– Так, – сказала Юлия.

Из кухни вышел толстый палевый кот, сел на задние лапы, зевнул и равнодушно посмотрел на нас.

– Так, – повторила Юлия.

– Кис-кис, – сказал Карл и засмеялся.

Было жарко натоплено, и мне отчего-то померещился запах ладана.

Юлия с Карлом пошли по комнатам, включая всюду свет.

Усевшись в простенке между обувной полкой и гардеробом, я глядел на расписание электричек, приклеенное возле трюмо. У порога темнели пятна талой воды и комья грязи. Дверь была не заперта. Мало-помалу я задремал, в пространстве над домом мне показался туманный металлический угол, угол этот надвигался на меня, я был вынужден отступать, пока не ударился головой о гардероб, и, вспугнув кота, тоже не пошел в комнаты.

Карл, позевывая, смотрел телевизор в гостиной. Я сказал: «Привет», – однако он и бровью не повел, будто не слышал меня. На запыленном экране бесшумно скакал кордебалет.

Юлия была в ванной. Держа одну руку под струей воды из крана, другой она водила по краю раковины. В отражении зеркала я увидел, что она злится, ее поджатые губы побледнели. Я поглядел на желтый, весь в разноцветных завитках и амурах, плафон над зеркалом, зажмурился и тихо прокашлянул.

– Ведь ее предупреждали: никаких постояльцев, – сказала Юлия, глядя на меня в зеркало. – Предупреждали?

– Кого? – не понял я.

– Ундину.

– Ах… ну, да.

Ундина – тетушка Ундина – это бывшая хозяйка нашего этажа. Незадолго до старта мы заключили с ней договор, по которому она брала на себя обязательства присматривать за домом. Для этих расходов был открыт счет в банке, ежемесячно она могла снимать с него небольшую сумму. Другим пунктом договора она обязывалась не пускать постояльцев в дом – по крайней мере, на наш этаж.

– Ведь ее – предупреждали? – повторяла шепотом Юлия.

***

Переодевшись, потом как ни в чем не бывало мы пили чай в гостиной.

Карл рассказывал анекдоты и сплетни. От усталости у меня уже начинало вспыхивать в глазах. С анекдотов и сплетен Карл постепенно перешел к вулканизации шин, к каким-то редукторам (он говорил: редукторá) и через эти самые редукторá достиг автомобиля-амфибии, который тайком от отца собирал в соседском гараже. О своей тайне он рассказывал взахлеб, как рассказывают о гениальном потомстве и об излеченных болезнях. При всем при том ни за что нельзя было судить, в какой стадии находится постройка машины – то он заговаривал о ватерлинии, нанесенной специальной краской, то о том, что еще не может определиться со схемой киля и с трансмиссией. Машинный отсек, мостик, кормовые и носовые трюмы, вспомогательные палубы и даже фальшборт – все это представало в его описаниях столь подробно и убедительно, что Юлия взялась спорить с ним. Карл стал рисовать на клочке бумаги чертежи, а я, пользуясь тем, что меня перестали замечать, сполз на диван и закрылся кожаной подушкой. С такого расстояния амфибия показалась мне линкором, я заснул и, собравшись заметить о своем открытии спорщикам, вдруг увидал их вдали от себя, на громадной влажной корме. Я двинулся в их сторону, однако, прежде чем достичь кормы, был вынужден обойти надстройки и спуститься на нижние палубы. Тут и там мне встречались люди, чинившие фанерные переборки и прятавшие в темной ледяной воде своих опухших утопленников. Среди этих людей были полковник и Ромео. С каменным, наполовину отбитым лицом ангела, в багровом генеральском мундире, полковник целился из своей «астры» в цветущую лужу, которую Ромео посыпал розовыми лепестками. В донных помещениях, почти целиком затопленных, шли выбросы известняка. Кафельное дно корабля было усеяно гильзами и шариками золотой фольги. Я продирался через ржавые ходы, перемежавшиеся роскошными залами и целыми клуатрами, плутал в заброшенных кубриках, миновал прокуренные кают-компании. Бог знает каким образом мне становилось ясно, что линкор таки продолжает идти по своему курсу и в том-то и состоит задача команды – достичь земли прежде, чем последние отсеки окажутся под водой. Помощи ждать было неоткуда, во всем океане больше не оставалось ни одного борта, и насущным интересом для экипажа в таких условиях являлась опека об утопленниках. Утопленников была тьма, и количество их все возрастало, они грозили увлечь на дно огромный корабль, однако избавляться от них мешали люди с ртутными фонарями и кинокамерами – беспечные эти люди зачем-то подсвечивали и снимали воду. Карла и Юлии я больше не видел. Собственно, я и не должен был их видеть, ибо миссия, с которой они ненадолго поднялись на борт, состояла в избавлении от особо тяжелых утопленников, а именно: особо тяжелых следовало и вовсе исключить из границ земного притяжения…

Очнувшись потом в душной темноте, я осторожно потрогал под собой горячую кожу дивана. В рассеянном свете лампочки со двора начерно выступали очертания гостиной. Из форточки слышался ровный, равнинный шум моря. На подоконнике дремал кот. Долгое время я лежал с неприятным чувством, что ровно за миг до моего пробуждения кто-то вышел из комнаты. Не то на кухне, не то в ванной из крана капала вода. Кот чихнул, потянулся передними лапами, сел и, задумчиво помахивая хвостом, стал глядеть в мою сторону. Я размял затекшую руку, поднялся с дивана и бесшумно, ощупью, будто из зрительного зала, вышел из дома.

Сев на крыльце, я думал, что забвения от этой смертной тоски мне уже не будет и что однажды я сгину в подсвеченной воде. Я больше ни на миг не верил в свое возвращение и мне казалось, что приключения последних часов на самом деле сводятся к блужданию в искусных, ловко составленных декорациях. Наваждение это было до того предметным, что почудилось мне более воспоминанием, чем наваждением. Из меня словно уходило нечто необъятное, служившее прежде сырьем моего покоя. Легко одетый, я быстро прозяб, однако пошел не обратно в дом, а на берег, где стал прохаживаться по темному, творожистому от снега пляжу. Ни одного огонька не мерцало вокруг – ни одного, как накануне Творения. Порывы ветра достигали такой силы, что мне приходилось оборачиваться к нему спиной, чтобы не задохнуться. Грозный шум прибоя заполнял пространство и как будто дробил его, тем не менее и моря тоже было не видать. Я ждал, что эта свирепая стихия что-нибудь сделает со мной – убьет, лишит рассудка либо предъявит свидетельства вселенского подлога, – но меня лишь вконец проняло от холода.

***

Во второй раз я проснулся уже под утро, мне показалось, что звонит телефон. Сдвинув плед, я тер глаза и ждал повторного звонка. Однако в доме было тихо, телефон молчал. Тьма за окнами разбавилась, отсырела, тюлевая занавеска трепетала на сквозняке. Я лежал одетым в кабинете на софе. Подводя черту пространству ночи, тишину за дорогой прожгла электричка – на мгновение окон коснулся тяжелый, дробный гром колес, бившихся на рельсовых стыках. Не спеша, будто больную личину, я стянул с себя плед, затем, стараясь не сильно тревожить спекшиеся пружины, поднялся с софы, пошел в кухню и выпил воды из чайника.

Через час почти рассвело. Все это время я просидел у окна, глядя во двор. На скамейке в бельведере, придавленный куском кирпича, дрожал на ветру сырой газетный лист. Снег был изрезан автомобильными протекторами, неподалеку от крыльца чернело масляное пятно.

Потом из спальни показалась Юлия. Зайдя в кухню, она тоже выпила воды. От нее шел теплый, сытый запах постели. Я отодвинулся от стола. Она спросила, куда я выходил ночью. Я ответил, что никуда. Она взяла что-то из аптечки и ушла.

Потом, закрывшись в кабинете, я снова валялся на софе. Мысли мои, по инерции еще ползавшие вокруг дома, съезжали в какую-то вязкую, расплывшуюся пропасть. Я думал о своем прошлом и думал, что, пожалуй, еще совсем недавно оно представлялось мне величиной незыблемой. Совсем недавно это был пантеон, комфортабельное вместилище моего опыта. Однако я оказался в нем вероломным посетителем, я разрушил его, и там, где прежде возносились мраморные алтари, сегодня простирались мутные, беспокойные воды воспоминаний. Да, впрочем, откуда эта страсть к монументальным аллегориям? И что, если пантеоном я только пытаюсь маскировать бетонные подземелья совести, те самые пространства, где единственно и можно пристроить всю эту ежедневную, еженощную грязь?

***

После завтрака Юлия предложила мне прогуляться к морю.

Я спросил ее:

– Что?

Поджав губы, она смерила взглядом мою тарелку, молча оделась и хлопнула дверью.

– Ханжа, – прошептал я ей вслед, встал и принялся расхаживать по дому и повторять вслух и про себя: – Ханжа. Ханжа!

Я заглядывал за шкафы, двигал стульями, пролистывал попадавшиеся на глаза книги и даже недолго сидел у включенного телевизора, но злость, загоревшаяся во мне с этой выходкой Юлии, без труда выжигала любые укрытия, в которых я пробовал прийти в себя. В баре гостиной я обнаружил запечатанную бутылку водки, долго и очарованно смотрел на нее, но с треском захлопнул дверцу и тоже вышел из дома.

На крыльце я замер и выпрямился – навстречу мне от бельведера, комкая газету в одной руке и рассматривая кусок кирпича в другой, в ржавом блестящем макинтоше семенила тетушка Ундина. Лицо ее, наполовину скрытое, сплющенное с боков капюшоном, потешно морщилось, как если бы вид кирпича вызывал в ней неудержимое веселье или она готовилась чихнуть. Не зная, что делать, я громко поздоровался с ней. Она не услышала меня. И только в ту секунду, когда она встала передо мной и лицо ее прорезалось по уши из мокрых обочин капюшона, когда я увидел ее прилипшие ко лбу волосы и дрожавшие в зыбких орбитах близорукие глаза, я понял, что морщится она не от веселья, а от бешенства.

Шел холодный дождь. Я чувствовал, что от сеявшейся под козырек водяной пыли у меня намокает лоб, но почему-то не смел утереться. Закусив улыбку, как напроказивший школьник, я смотрел в землю. Где-то неподалеку галдели чайки, стучала в желобе вода. Наконец тетушка Ундина бросила газету и кирпич, грозно, по-совиному ухнула, оттолкнула меня, спустилась по крыльцу и ударила дверью. Первой мыслью моей было идти искать Юлию, но я вытер лоб, поглядел, как разламывается на земле скомканный газетный лист, и возвратился в дом.

– …что ж это такое, что ж это такое… – причитала тетушка Ундина, переходя из комнаты в комнату и гремя плащом.

Причитания ее сваливались бессильными ругательствами, она потрясала раскрытыми ладонями, точно ходила по пепелищу. С мяуканьем ее преследовал кот. Я что-то втолковывал ей, но до тех пор пока не обошла все закоулки дома и не собрала полные руки какого-то бумажного хлама, она не слышала и не видела меня. А затем, отбрыкиваясь от кота, ясным и злым голосом заговорила о том, как подло с ней поступили, как ловко ее надули и как на склоне лет она должна терпеть неслыханные лишения. Я спросил, кто надул ее. Она ответила:

– Вы не должны были возвращаться сюда!

Я поинтересовался, откуда ей это известно, на что она, спохватившись, вновь ударилась в причитанья. Махнув рукой, я пошел в ванную, чтобы промокнуть лицо, но тетушка Ундина вцепилась мне в куртку и закричала, что я не смею распоряжаться в доме и чтобы выметался вон. Я увидел ее выпученные, в черно-синих прожилках, как в трещинах, совершенно обезумевшие глаза. Подхватив куртку за борт, я рванул ее на себя, отчего тетушка Ундина с грохотом села на пол. Было слышно, как в карманах у нее звякнули ключи. Удар, видимо, слегка контузил ее. Она отползла к стене и испуганно глядела на меня. Бумажный хлам обсыпал ей плащ и голову.

Плюнув, я зашел в ванную, но, вместо того чтоб вытереть лицо, пустил воду и стал зачем-то намыливать руки. Меня трясло. Со зверским выражением, ощерившись, я глядел на себя в зеркало и чертыхался в нос. Я ждал, что тетушка Ундина уберется из дома, что вот-вот в прихожей щелкнет замок, после чего можно будет вернуться в гостиную и взять бутылку водки, – в общем, наивно и пошло замечтался, и увидел, что уже не намыливаю рук и не скалю зубы, а набираю пригоршнями воду и зачем-то поливаю края ванны.

Разумеется, тетушка Ундина и не думала никуда уходить. Сидя в гостиной, подогнутым мизинцем она проминала углы глаз.

Я опять спросил ее:

– Кто вам сказал, что мы не вернемся сюда?

Дождь в эту минуту вдруг припустил ливмя. Стало шумно и темно. В помутневших окнах затрещала вода. Кот, сидевший на диване, запрыгнул на подоконник и заинтересованно взглянул во двор.

Я почувствовал, что с рук моих течет, вытер их о штаны, и хотел уже идти из комнаты, как тетушка Ундина подалась на спину, запустила ладонь в недра макинтоша и, точно в сундуке, принялась сосредоточенно шарить в нем. Я решил, что она собирается что-то показать мне. В карманах ее опять позвякивали ключи. Наконец, мстительно просияв, она извлекла просторнейший носовой платок, скатав, аккуратно прижала его к лицу и оглушительно высморкалась. При этом, не то извиняясь, не то наблюдая мою реакцию, она коротко вскидывала на меня глаза, и я подумал, что, скорее всего, она не столь близорука, как кажется.

– Черт знает… – пробормотал я, вышел в прихожую, поскреб пальцами по стене и, завернув в кабинет, заперся на щеколду.

***

Минут через пятнадцать Карл доставил на фургончике Юлию.

Он провожал ее до крыльца и с шалой улыбкой, будто транспарант, держал над ней развернутый кусок целлофана. На крыльце она подтолкнула его обратно к машине и смотрела ему вслед, пока он не уехал.

В дверь ей пришлось звонить дважды.

Предвкушая скандал, я прислушивался к их разговору с тетушкой Ундиной. Но предвкушения мои сошли вхолостую. Ни тетушка Ундина, ни, уж тем паче, Юлия ни разу не повысила голоса. Объяснение их было бесстрастным, даже каким-то деловым. Я проскользнул к окну и смотрел из-за шторы, как, оправляя на ходу капюшон, тетушка Ундина удаляется от дома.

Дождь не стихал. Снег разъело, он стаял почти целиком, лишь кое-где под деревьями оставались жалкие ледяные обмылки. Холм перед домом, залоснившись и почернев от воды, как будто сплющился.

Несколько раз звонил телефон. Юлия брала трубку, что-то непринужденно отвечала, однажды мне даже послышался ее счастливый смех.

Я прохаживался по кабинету и думал уже черт знает что. Поминая того же Карла, я думал о том, не собирается ли он оборудовать в своей амфибии альков, воображал его в постели с Юлией, представлял, как дам ей развод и выгоню из дома. Мысли подобного рода производят во мне что-то вроде едкого воздуха. Они отвратительны, однако противостоять им нельзя и бороться с ними – то же самое, что пытаться рвать себе зубы. Никакого развода, конечно, я Юлии не дал бы, все это виртуальная блажь, и потребны мне в этих мыслях, скорее, не самое они, но те границы мыслимого, к которым они меня так легко доставляют, границы, через которые я могу даже недолго поплевывать, но никогда и ни за что – переступать.

Решив-таки выпить водки, я заглянул в гостиную, но увидел там Юлию, стоявшую у окна, переставил с места на место подвернувшийся стул, попятился с неслышными чертыханьями в кухню и зачем-то намешал себе полную кружку холодного кофе. Сахарницу – более прислушиваясь к гостиной, нежели отдавая отчет в собственных действиях – я перепутал с солонкой, и когда хлебнул солено-горького пойла, то испугался настолько, что не выплюнул этой гадости, а проглотил ее целиком. Потом, медленно передохнув, съел кусочек хлеба и выпил сырой воды. На глазах у меня были слезы.

Присев, поперхнувшись на первой ноте, раздался звонок в дверь. Кто-то с шумным дыханьем возил подошвами по коврику на крыльце. В гостиной загремел стул. Юлия шипуче вздохнула от боли. Подвинувшись к порогу, я смотрел, как, потирая ушибленную ногу, она впускает в прихожую кого-то в шелковой вечерней паре и в заляпанных грязью лакированных туфлях.

Карла я признал не сразу. Впрочем, и даже после того как признал, после того как мысленно переодел его из засаленной слесарской робы в двубортный пиджак, брюки с точеными, как лезвия, стрелками и лакированные туфли, долго еще видел перед собой совершенно незнакомого человека. От него пахло туалетной водой. Из подмышек его выпирали хрустящие бумажные свертки. Придушенный перламутровым галстуком, кривляясь, он делал вид, что хочет заслониться свертками от Юлии и готов вот-вот бежать от нее. Влажное лицо его выказывало крайнюю степень возбуждения и какого-то уж слишком явного, застоявшегося, нечеловеческого счастья. И я, стоя с раскрытым ртом, вдруг почувствовал, что мое лицо тоже начинает покрываться деревянными складками улыбки, что я даже собираюсь что-то сказать…

Так, еще не вполне поспевая мыслями за происходящим, я оказался за столом в гостиной. В приблизительных пропорциях ночного застолья были наспех составлены закуски, в чашках китайского фарфора дымился кипяток. Заварку Юлия почему-то забыла разлить, и Карл – видимо, стесняясь напомнить ей об этом, – деликатно глотал голую воду. Они сидели против меня на диване, соприкасаясь локтями, и лица их, колеблемые улыбками, казались осветленными в половинах, обращенных друг к другу – возникало впечатление, что даже улыбки стягивало на эти половины, будто между ними находился незримый центр притяжения.

Бог знает с чего, но я подумал, что они готовятся сообщить мне что-то важное.

Юлия, конечно, была настороже и следила за мной. Карл опять рассказывал какие-то истории. Я рассеянно шарил по скатерти рукой, и всякий раз, когда заканчивался очередной анекдот – и Юлия, вместо того чтоб смеяться, принималась разглаживать ногтем салфетку, – замирал и ждал чего-то. Однажды ей пришлось отлучиться на телефонный звонок, но Карл после этого не только не замолчал, а даже повысил голос, чтобы она могла слышать его из прихожей. Я посмотрел, как двигается его неопрятный рот, как проступает жила на его тощей шее, достал из бара водку и, налив себе рюмку, выпил. Войдя в комнату, Юлия молча оглядела стол и потянулась за бутылкой, но я перехватил ее: «Тихо». Поджав губы, она села на свое место. Карл смолк на полуслове. Я налил вторую рюмку и отломил кусок шоколаду. Юлия, покусывая губы, смотрела куда-то мимо меня. Ее чашка была доверху наполнена заваренным чаем. «Ваше здоровье, – подумал я, проглатывая водку и со слезами отвращения закусывая шоколадом. – Счастья, и прочая…» По лицу жены, вдруг сделавшемуся бледным и неподвижным, я понял, что она готовится к сцене, к скандалу. Подсторожив ее взгляд, я лишь кротко улыбнулся, встал из-за стола, взял бутылку, хлеб, тарелку с шпротами и, пробравшись между стульями, направился в кабинет. Она что-то сказала мне вдогонку – не то «уймись», не то «не споткнись».

– Иди к черту, – прошептал я в ответ и хлопнул дверью.

В кабинете, несколько очухавшись, я стал искать что-нибудь подходящее под водку – рюмку или, на худой конец, стаканчик для карандашей, – просмотрел все книжные полки и ящики стола, но обнаружил только высохшую, страшно лоснившуюся внутри чернильницу. «К черту», – повторил я, взвесил бутылку и, задержав дыхание, глотнул прямо из горлышка.

«Пьянство есть разрыхленье души под условия новой жизни, которой может не быть», – чья эта справедливая мысль, я не помню.

***

На столе у софы, на которой я вновь беспамятствовал в одиночестве, утром обнаружилась прижатая чернильницей записка, в ней Юлия сообщала мне, что поехала в город и будет после обеда. В распахнутые окна било весеннее солнце. Воздух расслаивался душными, вызывающими запахами мокрой земли и хвои. Бутылка из-под водки, пустая тарелка, раскромсанный хлеб – все это исчезло со стола. На полированной поверхности стыл муаровый след тряпки.

Дважды звонил телефон, и оба раза, пока я успевал дойти до него – сначала из кабинета, затем из столовой, с пачкой аспирина и стаканом воды в руках, – мне не хватало долей секунды, на том конце провода успевали положить трубку.

Я был в душе и маялся разыгравшимся похмельем, когда в прихожей послышался возбужденный, веселый голос жены. Уверенный, что и в этот раз она с Карлом, я накинул халат и, ворочая опухшими глазами, вышел с намереньем решительного объяснения и даже, пожалуй, скандала, но вместо того, чтоб заговорить, опустился на корточки и охнул: на коврике у ног Юлии с печальным и сокрушенным видом мученика ютился щенок водолаза. В ту минуту, пока я разглядывал его, он со вздохом привстал, как будто хотел что-то сказать мне, сделал лужу и, чтобы не замочиться, покачиваясь на несообразно обширных лапах, перебрался к стене, лег и спрятал морду в нижний этаж обувной полки. Я взял его на руки. Он успел уже выпачкаться в сухой грязи и заснуть. В плюшевом меху на холке засело крылышко моли.

День, разумеется, пропал в бестолковой суете. Со стороны, должно быть, это походило на приготовления к переезду: мы все время чего-нибудь спохватывались. Я спохватывался кота, еще не зная, что накануне тетушка Ундина забрала его, Юлия спохватывалась йогурта и щенячьего корма, что привезла для «маленького», вместе мы спохватывались, где будет жить наш «маленький», искали для него подходящее место или принимались выдумывать ему имя. «Маленький» же, ни вполглаза не тревожась возней вокруг своей персоны, проспал без задних ног до вечера, после чего по большому и бессовестно сходил на ковер. Сделав дело, он зевнул во всю ширину розовой нежной пасти и вразвалочку, спотыкаясь на ровных местах, двинулся обнюхивать мебель и углы. Мы следили за ним, затаив дыхание.

– Как – не от мира сего. – Юлия потрепала щенка за ухо, тот вяло огрызнулся и завалился набок. – Инопланетянин.

***

Так, оскальзываясь на солнце, пятились последние дни нездоровой, штормовой весны. Приступами небывалого муссонного тепла и горячечных гроз, подобно задыхающемуся гонцу, который с бесцеремонным шумом и громом вваливается на порог, открывалось запоздалое лето.

Все избыточное и опасное электричество, копившееся в нас за время «проектных девиаций» (мое выражение), быстро и безболезненно разрядилось в Мирона – так мы назвали щенка. Он изрядно подрос, но еще нескладен, как всякий подросток, так же непоседлив, легок на подъем, любит плескаться в море и гоняться за чайками и воронами. В этом нежном возрасте в нем уже сполна проявляются черты потомственного спасателя. Завидев, например, недалеко от берега одинокого пловца, он непременно доберется до него и заставит вернуться на сушу, а если купающихся пруд пруди, облаивает их с пляжа, требуя внять голосу разума и вернуться на безопасную твердь. Несмотря на то что Юлия кормит, воспитывает и вычесывает его, делает ему прививки, покупает лакомства и игрушки – в общем говоря, уделяет куда больше внимания, чем я, – он привязан более ко мне и более слушается меня, чем ее. Однако у такой «слепой любви» (выражение Юлии) есть и свои минусы. Так, желая по утрам скорее выйти на прогулку, этот плюшевый бандит придумал добираться под одеялом до моих пяток и вылизывать их. Тетушка Ундина, которая продолжает вынашивать некие смутные виды на нашу половину дома, неоднократно пыталась втереться к нему в доверие, и все без толку. Однажды дошло до того, что Мирон цапнул ее за руку. Впрочем, тут не берусь ничего утверждать – дело обошлось без свидетелей. Был скандал, были показательные обмороки, вызов скорой и участкового, требование головы «бешеного зверя» на экспертизу и прочие безобразия. В этой шумной и отвратительной возне – по крайней мере, для меня, еще помнящего о разбросанных на дороге гвоздях – остаются без ответа многие вопросы, но я решил оставить их про себя. И, дабы исключить возможность повторных скандалов, предложил тетушке Ундине переписать на нас второй этаж. За это я соглашался считать договор о присмотре за домом не утратившим силы, то есть, таким образом в течение двадцати лет она выручила бы за этаж сумму, каковая в полтора-два раза превысила бы его рыночную стоимость. Тетушка Ундина, как ни странно, ответила решительным отказом. И даже заявила, что подумывает об обратном – о том, то есть, чтобы выкупить первый этаж. Я решил, что это шутка, и пребывал в своей уверенности до тех пор, пока тетушка Ундина не предложила Юлии цену за наш этаж – выверенную, до гроша, половину суммы, которую мы выписали ей весной. Сказать по правде, смекалистое сумасшествие этой женщины, замешенное на ее неуемном, если угодно, бескорыстном стяжательстве, возбуждает во мне невольное почтение. Это реакция на чистую и недоступную мне страсть. На страсть того же рода, что бескорыстное преклонение Карла перед Юлией. Одержимость слесарского сына моей женой на первых порах просто обескураживала меня, но теперь я реагирую на Карла так же спокойно, как если бы Юлии выказывал внимание не человек, а дворовый пес, возомнивший ее вожаком стаи.

Да: Карл по-прежнему ходит за моей женой, смотрит ей в рот и давно уже на побегушках у нее. Однажды в роще он показал ей заброшенную кирху, и Юлия выдумала чуть ли не возродить ее. Я, разумеется, к сему богоугодному мероприятию не допущен. Оно и понятно. В последнее время жена сочиняет себе новую духовную жизнь. По вечерам, если не бывает занята Мироном, она что-то пишет и вычерчивает, запершись в кабинете, говорит вполголоса по телефону, либо – что случается все чаше – принимает в столовой каких-то туманных артистических личностей. Артистические личности эти, как правило, неопрятны, прожорливы и имеют склонность к спиртному, к громкому хохоту и к отвратительному табаку. Одна такая туманная личность как-то заблевала нам все крыльцо. Я недоразумевал: как может быть связано святое дело возрождения храма с этими праздными, пьяными рожами? Выяснилось, что очень даже просто: Юлия действительно занималась восстановлением церкви (сюда вбухивались деньги с нашего общего счета), но не с тем, чтобы звать в церковь попов, а чтобы оборудовать в ней выставочный зал.

Среди чертежей и смет, которые она все чаще забывает прятать от меня, однажды я с удивлением обнаружил стихотворение. Это был черновик, но легко читаемый – у жены вообще прекрасный почерк, – а еще удивительней вышло то, что с обратной стороны листок оказался той самой запиской, которой она сообщала мне, что поехала в город и будет после обеда. Стихотворение это я прочел раз пять подряд, не меньше. В нем нашли отражение действительные события, многое было без труда узнаваемо, но как-то все это было не то. Во всяком случае, для меня. Признать себя тут действующим лицом мне было так же непросто, как, например, разглядеть свои ненаглядные черты на рентгеновском снимке черепа. Одно четверостишие было густо замарано, и мне стоило труда разобрать его:

И кто спасает, и кто тонет?

И нужно ли вообще спасать

Того, кто утвержден на троне

И утвержден на троне спать?

Что отсюда выглядывают, опять же, мои уши, пускай и уложенные в рифму (спать – спасать), я понял сразу, однако суть повторяющегося пассажа: «утвержден на троне» – до сих пор ускользает от меня. Скорей всего, смысл куска не вполне открылся и самой Юлии, оттого она и вымарала его. Дыма без огня, однако, не бывает, и уголёк из этого затушенного чернилами костра выстрелил в другом четверостишии, вставшем на место отвергнутого: «И что, когда нас будет трое…» (Тут, впрочем, тоже не обошлось без вариантов, в зачеркнутой строке значилось: «И что, когда мы будем в Трое…») Стихотворение это я запомнил и, бывает, повторяю что-нибудь из него:

Я помню черный дом и осень

В пустом пространстве октября,

Сквозную анфиладу сосен

И плоскость моря, и тебя.

Нам не хватает акварели,

И мы, как есть, без выходных,

Бросаем на торшон недели

И морем разбавляем их.

Мы так забывчивы, что грубы,

Что целимся подчас углем

Друг в друга, но чернеют губы

И от угля чернеет дом.

Мы как несбыточные сказки —

Морали чертим в две руки,

Мы не хотим, но ждем развязки

И жжем мосты – черновики.

Мы как нехитрые сюжеты —

Предпочитаем тишину,

И в окна смотрим – мы ли это?

И наш ли дом идет ко дну?

Кому, застрявшему на троне,

Мы видимы из этой тьмы?

И что, когда нас будет трое —

Останемся все те же мы?

И – просыпаем, как рисуем,

Мы утра солнечный дебют,

И правду жизни, как у тюрем,

У окон наших насмерть бьют.

Открытие выставочного зала состоялось, и даже с некоторым фурором, с прессой и вежливой толчеей. В церкви собралось человек с полсотни. На бегло беленной восточной стене лоснилось громадное стилизованное распятие из папье-маше. В капители колонн были вставлены белые искусственные цветы. Не знаю, задумывалось это специально или нет, но весьма необычное, свежее впечатление вышло благодаря тому, что картины располагались среди не убранных строительных лесов и подле каждой горела свеча, так что артистические личности, налакавшись шампанского, бывало, сшибались головами на заковыристых траверсах между холстами. Понимая, что сковываю своим присутствием Юлию и что личности стараются обходить меня, словно яму в полу, я было направился домой, но увидел в толпе Профессора, и с этой минуты уж не помнил ни Юлии, ни артистических личностей, ни того, где я нахожусь.

Профессора, который пил из фужера чистую водку и не отводил от Юлии умиленных пьяненьких глаз, я вытащил из церкви под дождь и забросал вопросами. Поначалу он был способен только открывать и закрывать рот, не сразу признал меня, а потом засмеялся и даже пощупал мое плечо. Нет-нет, к Проекту он теперь не имел ни малейшего касательства, ибо отправлен в отставку практически с того самого дня, когда стартовал «Гефест». Знал ли он о «спланированных убийственных каверзах», что повалились нам на голову после старта? И да, и нет. Он курировал («в общих чертах, ибо ни черта в этом не смыслил») программное обеспечение нашей машины, но конкретно «во всем своем поприще» мог пояснить лишь одно: контуры подрывного механизма блокировались (уже тогда все подсиживали друг друга) специальной игровой программкой, которую его ребятки-программисты называли не то «Бред», не то «Пет», не то что-то в этом духе. Самого себя он называл Профессором Общих Черт и на полном серьезе ставил себе в заслугу то, что не отравлен, не расстрелян и не раздавлен подобно прочим «патриархам Проекта». Окончательно же рекомендовался так: «Премудрый пескарь, но в обратной пропорции: не тот, что ждет под камнем, пока его задавят, а который прет на вид и во всех поприщах держится общих мест». Наиболее потрясающее место в его сумасшедшем рассказе так и осталось неразъясненным. Как ни пытался я вернуть его к брошенному вскользь заявлению – что если бы мы не взлетели, то безусловно погибли бы, потому что полетным планом был предусмотрен запуск манекенов, – он лишь перхал горлом, улыбался и, глотнув водки, продолжал с той мысли, на которой я обрывал его: что с экономической точки зрения война есть урезание гражданских программ в пользу военных, только и всего, но урезание это, как и вообще любое хирургическое действие, невозможно без предварительной анестезии, без нагнетания истерии и т. д… Подхватывая верхней губой бежавшую слюну и расставляя руки, он по-борцовски подныривал под меня, будто хотел провести захват:

– …И вот представь теперь положение людей, стоявших между гражданскими и военными: ведь у них хватило пороху только на то, чтобы раздать заказы. Как они рассуждали? Главное – раскрутить кампанию, а там можно раскручивать и бюджет. Но не тут-то было. Военная истерия – знамя с изнанкой, с подкладом, должное хлопать не только на ветру, но и в полное безветрие, а для этого во все времена годится только одна материя – деньги. Однако ж, кроме прочего, они были уверены, что могут выдумывать слова, которые будут аукаться на манер Иоанновны. Ну, Проект – превентивное финансирование – и что? Вместе с каким-нибудь вирусом в своих кухнях они варят и антивирус – красота. Знать об антивирусе тем, кто в какой-нибудь Тмутаракани с этого времени начинает заживо гнить от неизвестной инфекции, пока не стоит. И никому не стоит. Человечество должно знать только то, что лет через двадцать вирус будет сокрушен антивирусом, а пока время раскошелиться на борьбу с неизвестным заболеванием… или, там, озоновая дыра, или чтоб разом вокруг Юпитера. Момент… – Отирая подбородок, Профессор прошел к шведскому столу под навесом, уже наполовину растащенному, и загремел посудой. Он вернулся с полным фужером водки, встал вплотную ко мне, так что перед моим носом вспыхнула его забрызганная лысина, и, хищно щурясь, сосредоточенно, с ненавистью прожевывал что-то рыбное.

– Вот ты добиваешься правды, родной, – произнес он с усилием и будто вталкивая словами в горло то, что было у него во рту. – Но что такое, скажем, траектория пули, которая проходит навылет крону дерева? Прямая? Траектория, которую мы можем восстановить только по отверстиям в листьях – прямая? Да черта с два. Та правда, которую ты собрался нести на кровли – это лишь твоя траектория истины. А для кого она столь же бесспорна, кому нужна, кроме тебя? Да и самому тебе – нужна? – Профессор сокрушенно покачал головой. – Нет, мы уже давно упустили время для бесстрастных выводов. Мы проморгали время, когда преступление переросло в революцию и ком грязи сделался планетой. Можно расследовать сколь угодно запутанное дело, но как прикажешь расследовать историю, систему бесконечных взаимодействий, которая проросла не только во времени и пространстве, но и в головах? Нам остается лишь растаскивать ее по углам… – Он не замечал, что с козырька на рукав ему течет вода, и, воодушевляясь от слова к слову, начинал прихохатывать, однако ж от слова к слову, будто по вешкам, проникал уже в совершенно бредовые, опасные отрасли мысли. И неизвестно, сколько б еще продержал меня так, если б из церкви не показался Карл и не сказал, что Юлия зовет его.

Той ночью я не сомкнул глаз. В темноте мне мерещились голые, позлащенные свечками манекены, которые отбрасывали тени чудовищ. Я думал о Бет, о том, что она тоже оказывалась участницей моего спасения, я вспоминал ее фотографию, вставленную в программу блокирования подрывных контуров на «Гефесте», ее внезапный визит в Центр, и с легким сердцем приходил к мысли, что с самого начала это была идея Юлии – идея, стоившая жизни не только Бет, но и Ромео с полковником. Уже накануне вернисажа в вещах жены я обнаружил фармакологический справочник. Пару раз книжица попадалась мне на корабле. Раздел, посвященный веществам, действующим на центральную нервную систему, был потрепан более прочих. Я не мог понять, что тут заинтересовало меня, пока не наткнулся на главу, посвященную барбитуратам. Количество и качество моих бессознательных состояний на борту после чтения главы показались мне симптоматичными. (И, кстати, вот еще вопрос: как и зачем Юлия протащила справочник в дом?)

«Если бы мы не взлетели, то безусловно погибли бы…» – ну, это понятно, почему: живые, на Земле мы явились бы для руководства Проекта бомбой пострашнее атомной. Мы были в числе приговоренных, подлежащих расстрелу накануне старта. Я-то уж точно. Полковник не просто знал о расстреле, но и планировал его. Он прекрасно понимал, что в кровавой каше, заварившейся вокруг Проекта, и он, и Юлия имели шанс остаться в живых лишь в том случае, если бы состоялся пилотируемый полет. Была это любовь или же гонка на выживание под вывеской страсти? Как и с какого времени Юлия оказалась допущена в игру? Как смогла она обломать генералов до такой степени, что те наплевали друг на друга, на американцев и решились на немыслимое – убрать манекены с «Гефеста»? Ответов на эти вопросы я не знаю и, признаться, уже не ищу.

В последнее время на меня находит меланхолия, что-то сродни раздвоению личности: одной половиной сознания я словно бы погружаюсь во тьму, другой по привычке продолжаю следовать установившемуся распорядку жизни. Случается это, как правило, после того, как я застаю по телевизору трансляцию из ЦУПа или что-нибудь связанное с Проектом.

В такие дни я редко бываю трезв. В один из таких дней я избил в кровь и выпер из дома артистическую личность, посмевшую толкнуть ногой Мирона. В один из таких дней, разругавшись с Юлией, я наплевал на наш уговор не связываться с газетчиками, позвонил в какую-то редакцию и условился о встрече. Субчик, снаряженный любительской камерой и диктофоном, опоздал часа на полтора, и я, дожидавшийся его в одном из питейных заведений на берегу, был уже чуть теплый.

Он не признал меня в лицо, документов же при мне не случилось никаких, кроме трепаной телефонной квитанции. (Впрочем, даже если бы при мне был паспорт, проку от него не вышло бы никакого. Даже наоборот: документы, переданные нам Александром по приземлении, хотя и с вклеенными нашими фотографиями, были выписаны на вымышленные фамилии. На те самые фамилии, на которые оформлялись перед стартом – во избежание каких-то там финансовых неурядиц – все наши с Юлией счета и собственность.) Я думал, что субчик тотчас откланяется. Однако он не только не ушел, но еще заказал за мой счет пива с маслинами. Потом попросил улыбочку, пару раз, стараясь захватить стол и полуголых девок у бара, щелкнул меня своей мыльницей и включил диктофон. Разговор у нас поначалу не клеился. Меня развезло, и я думал только о том, как бы скорей ретироваться. Однако каким-то образом субчику удалось разговорить меня. Да, впрочем, я прекрасно помню, каким: начал он не с чего-нибудь, а с дела об убийстве Бет.

– Откуда, – говорю, – вам известно об этом?

– А вы читайте газеты…

– А не читаю, – говорю, – я ваших газет.

– Ну, хорошо, а вы хотя бы сознаете тот факт, что если вас действительно признают тем, за кого вы себя выдаете, вас немедленно арестуют?

– Меня? – уточняю, – героя космоса? За что?

– Это слух, но я заявляю с полной ответственностью: как только человек, который находится сейчас на пути к Юпитеру (я излагаю, так сказать, подцензурную позицию), так вот – как только этот человек вернется обратно, он будет арестован по подозрению в убийстве.

– Веселенькое, – говорю, – дело…

– Однако существует и другое, о котором пока мало кому известно.

– Какое?

– Дело о массовом убийстве на космодроме.

– Так… – Я налил себе очередную порцию. – Ничего себе «мало кому известно». Ведь вы же репортер? Кстати, и это дело на космодроме тоже собираются повесить… на героя космоса?

– Не знаю. – Субчик отхлебнул пива и подвинул диктофон поближе ко мне.

Я выпил рюмку и закусил маслиной. В голове у меня шумело так, что я уже не слышал прибоя. Полуголые девки за баром пели какой-то гимн.

– В таком случае, – говорю, – вашим фокусникам из прокуратуры следует придумать номер, когда один-единственный человек, а не целый взвод, расстреливает девятерых. В том числе малолетнего ребенка. И делает это не где-нибудь, а на собственном корабле. И не когда-нибудь, а за полчаса до старта. И не из одного ствола, а из нескольких… Но почему-то ваши фокусники из прокуратуры не торопятся с этим фокусом. Знаете, почему?

– Почему?

– Потому что у них есть основные вещдоки по этому расстрелу. Знаете, какие?

– Какие?

– Головы убитых накануне старта, в том числе башкой одного из палачей.

– Вы видели их?

– Кого?

– Убитых?

– Разумеется, видел.

– Зачем понадобилось отрезать им головы?

– А за тем, что пока еще ни одна спускаемая капсула не рассчитана на подобный перегруз.

– Вы сделали это?

– Что именно?

– Вы обезглавили их?

– Нет, конечно.

– А кто?

Зажмурившись, я помассировал глаза.

– Жена.

– Прекрасно. – Субчик взял диктофон, взглянул на дисплей и поставил обратно. – А узнали вы кого-нибудь из расстрелянных?

– Полковника… – Я откинулся на спинку стула. – Э-э… генерала из Центра подготовки и пердуна из прощальной комиссии.

– Из какой комиссии?

– Ну, одного из замов по старту и руководству полетом.

– Больше никого?

– Никого.

– Даже обоих замов начальника Генштаба?

– Вы серьезно?

– Ну, вам, знаете ли, виднее, – захохотал субчик. – Однако скажите вот что: именно потому что открылось это дело с расстрелом, вы считаете всю затею с Проектом полной аферой?

– Странно, – говорю, – что-то не припоминаю, когда я успел назвать Проект полной аферой.

Он – снова в смех:

– Да, видимо, и в самом деле вы не читаете прессу… Откройте глаза: истории вроде вашей уже выдвигаются на конкурсы.

– Ну, – говорю, – слава тебе господи. Отлегло от сердца. Вот и выдвиньте мою. Гонорар пополам.

– Хорошо! – Субчик прокашлялся в кулак. – Вот вам обоснование: издержавшиеся в прах державы заключают пакт о совместном исследовании космоса. Однако исследовать ничего не собираются, пускают налогоплательщикам пыль в глаза, а высвободившиеся денежки – на дыры в военных бюджетах. Это – раз. Обоснование номер два. Все то же самое, только фиктивным полетом наши архаровцы убивают двух зайцев: и денежки добывают, и от нежелательного балласта, тех самых поистратившихся штабистов, избавляются.

– Версия, – говорю, – номер три. Все то же самое, только… Скажем, женщина. Скажем, член экипажа. Экипажа, скажем так, никудышного, нужного для медийных прогулок перед стартом, а потом и вовсе для убой, для общей могилы со штабистами. Однако нате вам: один из авторов этой, как вы ее называете, аферы по уши влюбляется в этого члена экипажа. В эту, скажем, Елену Прекрасную. На волне чувств открывает ей всю с потрохами подноготную Проекта. Доходит не просто до ромашек, но и совсем до абсурдного: готовить пилотируемый полет. Что это значит? А это значит шанс не только выжить Елене Прекрасной, но и отправиться с ней в заоблачные выси. Да только у троянской красавицы каприз. Ей, видите ли, было бы гораздо спокойней себя чувствовать, если бы полковник организовал утечки информации о Проекте. Не утечки в полном смысле, а так, намеки-экивоки для шефов. Более того, считает она, при наличии обязательного пункта во время отбора экипажа – «достаточности компрометирующих средств воздействия» – это было бы запросто поручить школьной подружке ветреного муженька. Елена Прекрасная предлагает и симметричный вариант: контрольную постельную сцену для себя и своего друга юности. На крыльях любви полковник несется в столицу, откуда выписывает и обоих друзей детства, и приговор самому себе. Ибо за ним, с тех пор как его чувства к Елене Прекрасной переходят видимые границы – и уж наверняка со времени доноса ее обиженного муженька, – за ним следят двадцать четыре часа в сутки. Тут, как говорится, все смешалось в доме Облонских. Гибнут оба друга детства и летит в тартарары прежний график Проекта. Помутилось ли в головах военных, на самом ли деле они уверовали в утечки, испугались чего – все это уже вряд ли можно выяснить. Иных уж нет, а те далече. Даже сама Елена Прекрасная принимает за своего друга детства мертвого члена расстрельной бригады, а в убиенном полковнике отказывается узнавать полковника. Тем временем зерна раздора, посеянные ею на Земле, дают всходы. Да и как иначе, если истории, подобные этой, как вы говорите, выдвигаются на конкурсы в СМИ?..

Ну – и все в этом роде.

По ходу дела я напился до того, что опрокинул и испачкал кого-то за соседним столиком. Субчику не только пришлось выгораживать меня перед нагрянувшим нарядом, но и волочить затем до дома.

Честно говоря, я с трудом припоминаю ту нашу странную беседу и уже навряд ли скажу, что из вышеприведенного прозвучало на самом деле, а что я домыслил впоследствии. Однако практически ничего из того, что все-таки можно полагать в сухом остатке, не имеет отношения к похабной статейке, появившейся три дня спустя в одной из газет в рубрике «Очевидное-невероятное». Я в ней представлен как спивающийся пляжный выдумщик, и это, пожалуй, единственное, что можно считать правдой (как и отвратительную сальную рожу на фоне голых женских задниц). Мои откровения о Гагарине, якобы выжившем в авиакатастрофе, и прочая чушь об инопланетянах и младшем Кеннеди – абсолютная фальсификация. Целую неделю после статьи я ходил тише воды, ниже травы, ждал бог знает чего, но, можно сказать, обошлось. За вычетом того небольшого происшествия, что в почтовый ящик нам подбросили конверт с пачкой фотографий. На конверте была надпись красным маркером: «Quod licet Jovi», – а на фотографиях мы с Юлией – спящие в скафандрах в первом классе, спускающиеся в скафандрах по самолетному трапу, идущие в скафандрах по залу аэропорта, голосующие в скафандрах на обочине. Эти живописные виды, а также изрядно пожелтевшую газету с моим интервью я прячу от жены за книжным шкафом и просматриваю, когда на меня снова находит.

…Во всем доме сейчас пахнет отсыревшей штукатуркой. На моих запястьях прозрачные разводы мела. У тетушки Ундины, которая снимает комнату в пансионате на берегу, ночью никто не брал трубку. Буквально в первые же минуты грозы с потолка в спальне набежал полный таз. Юлия хотела звонить Карлу, и мне не оставалось ничего иного как лезть на второй этаж по приставной лестнице.

Дверь располагалась в боковом фасаде. Судя по вдавленному зигзагообразному следу на стене, когда-то к ней было пристроено добротное крыльцо с лестничным маршем. Я знал, как ревниво тетушка Ундина наблюдала подступы к своему «ласточкину гнезду», и, заглянув в заплывшее окно у двери, почувствовал легкий озноб, то есть представил, что увижу сейчас нечто из ряда вон, каких-нибудь закованных скелетов. Меня ждало разочарование. Этаж оказался загроможден старой негодной мебелью, потемневшими связками книг и залежами журнальных подшивок. Вдоль стен, перемежаясь листами фанеры, пылились репродукции картин и мутные короба с рассаженными на иглах бабочками и жуками. Единственное, что вызвало во мне тревогу и недоумение, были напольные часы с маятником – без стрелок на вмятом циферблате, они тем не менее продолжали идти, маятник их с мерным стуком двигался в застекленной полке. Вода хлестала из раскрытого чердачного хода, куда, в свою очередь, попадала через разбитое обломком ветви слуховое окно. Ртутные грозовые всполохи подсвечивали ее, точно на экране. Окно я приглушил подходящим по размеру куском фанеры, а ход запер.

– Что там? – спросила Юлия, когда, промокший до нитки и злой, я вернулся в дом. Стоя среди прихожей, она держала в руках таз с водой, днище которого облизывал дурачившийся Мирон.

– Ничего, – ответил я, вытираясь собачьим полотенцем.

Юлия поставила таз в ноги и придержала Мирона под шею.

– Что, вообще ничего?

Я взглянул на черную колышущуюся воду.

– Вообще – ничего.


home | my bookshelf | | Данайцы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 1
Средний рейтинг 2.0 из 5



Оцените эту книгу