Book: Дорога к Зевсу



Дорога к Зевсу

Алексей Азаров

Дорога к Зевсу



Дорога к Зевсу

1

Январь 1945-го…

Яговштрассе, 7. Такой адрес значится на бумажке, зажатой у меня в кулаке. Вчера утром вместе с другими я получил ее в квартирном бюро. Пожилой служащай, похожий на филина в пенсне, трижды пересчитал комиссионные и пожелал мне удачи тоном, не оставлявшим надежд. Я проводил взглядом свои сорок семь марок и, пока филин выписывал квитанцию, подумал, что любой здравомыслящий берлинец нашел бы на моем месте лучшее применение деньгам.

И надо же, чтобы так не везло! Еще позавчера комната Магды казалась надежным убежищем от невзгод, на которые так щедр в наши дни хаотически меняющийся мир, но появился почтальон с телеграммой от господина капитана Бахмана, и Магда без лишних церемоний выставила меня за порог. Коробка с бутербродами и поцелуй, выданные на про­щание, не могли, разумеется, служить компенсацией за утерянные блага, но я рассудил, что это все же лучше, чем ничего, и проглотил обиду.

— Носки я заштопала, — сказала Магда сварливо. — Он, наверное, уедет через неделю. Где вы будете ночевать?

— Спасибо, как-нибудь устроюсь. Вы очень добры, Магда.

— Это я — то? Не болтайте ерунды, Франц!.. Нет, право, я и сама не рада, что он приезжает, но тут уж ничего не поделать. Может, вам повезет с отелем?

Мы стояли в передней, стены которой были увешаны семейными портретами Бахманов. Батманы глядели на нас со всех сторон с чо­порной корректностью. Ничто не волновало их, по­сколь­ку для усопших не существует ни пустоты одиночества, ни двух­тонных бомб, сбра­сы­ва­е­мых по ночам с “либерейторов”. Впрочем, бомбежки их все-таки каса­лись: на днях фугаска угодила в кирху за углом, и Бахманы посыпались со стен. Мы вернулись из подвала, а они лежали на полу в обрамлении битого стекла — этакий символ про­шлого, повергнутого настоящим.

Теперь все это не более чем воспоминания — Магда, Бах­ма­ны, целый месяц жизни. Реальность — покрытая слякотью Ягов­штрассе и стоящий в нерешительности на тротуаре Франц Леман, слу­жащий стра­хового общества, холостяк, 35 лет и прочая, и прочая, и прочая. Хотел бы я знать, где он переночует сегодня, этот на ред­кость симпатичный мне господин?

Внушив себе, что ножные ванны в январе не слишком вредны для здоровья, я пересекаю улицу и ныряю в подъезд дома номер семь. Длинный столбец эмалированных табличек с именами жильцов за­держивает меня на минуту, позволяя перевести дух. И только тогда я мысленно сознаюсь, что на той стороне тротуара Франца Лемана удерживал не страх перед грязью, а машина марки ДКВ с кольцами “авто-униона” на радиаторе. Месяц жизни в Берлине научил его сторониться этих машин, особенно если возле шофера восседает угрюмая личность в темном пальто. Я старался, чтобы взгляд мой как можно равнодушнее пробежался по машине и седоку, однако шофер словно ощутил его на себе и, прежде чем тронуть с места, смерил меня ответным, очень внимательным взглядом… Интересно, случайно или нет ДКВ торчала возле парадного?

Подъезд пуст и гулок. Лифт отсутствует. Я задираю голову и вздыхаю: шестой этаж далек, как вершина Монблана. Неужели восхождение окажется бесплодным?

Адреса, полученные в квартирном бюро, — те из них, по которым я побывал, — принесли одни разочарования. Легче найти “Кохинор” на полу трамвая, нежели комнату в перенаселенном Берлине. И все-таки я добросовестно звонил в двери и задавал вопросы, истратив на это полтора дня из двух, полученных от управляющего конторой господина фон Арвида для устройства личных дел. В этом был свой смысл, и я не очень огорчался.

Прошлым вечером, устраиваясь на ночлег в конторе, я подумал, что в конечном счете все идет не так уж плохо и, если фон Арвид согласится, я готов спать на диване сколько потребуется. Правда, Тиргартен и Моабит далеко от Данцигерштрассе, но с этим неудобством можно примириться. Да и не так уж часто мне нужно ездить туда — дважды в неделю. Тиргартен и Моабит — парк и киоск у тюрьмы; вторник и пятница…

Шестиэтажный Монблан я одолеваю не спеша, отдыхая на площадках. Мне некуда торопиться: еще один адрес — и конец поискам. Магда убеждена, что господин капитан Бахман пробудет в Берлине не дольше недели, а следовательно, все скоро образуется. Или нет?

Я разглядываю двери и стараюсь забыть о существовании будущего. В теплой тишине лестничных маршей я чувствую себя защищенным от внешнего мира, а состояние покоя — такая редкость в моем бытии, что им надо дорожить. Очень, очень дорожить.

Думая об этом, я прижимаю пальцем кнопку электрического звонка под табличкой “Арнольд Штейнер, доктор медицины”, и, услышав позвякивание снимаемой цепочки, касаюсь пальцами шляпы.

Коричневая форма и пара сонных глаз — иллюзия покоя тает, уступая место желанию быстренько извиниться и уйти.

— Хайль Гитлер! В квартирном бюро мне дали ваш адрес…

— Мой адрес? Вы уверены?

Вместо ответа протягиваю направление и соображаю, что произошла ошибка…

— Доктор Штейнер? Он умер. Больше месяца назад.

— Ах вот оно что. Примите мои соболезнования.

— Да нет, я не родственник… У вас что, семья?

Голос вполне дружелюбный, как, впрочем, и взгляд. Судя по листьям в петлицах, новый владелец квартиры — блоклейтер[1].

— Я один как перст.

— Член партии?

— Само собой… С сорок первого.

Мои документы в порядке и биография безупречна, поэтому я не испытываю особого трепета, разговаривая с квартальным полубогом. Скорее наоборот, волноваться надо ему: принцип фюрерства обязывает блоклейтера протянуть руку помощи рядовому члену НСДАП[2], и я догадываюсь, что в данную минуту он прикидывает, как бы половчее отделаться от партейгеноссе, претендующего на место в квартире.

Пауза. Смущенное покашливание.

— Черт возьми! Тебе действительно негде жить?

— Пока ночую в конторе…

— Понимаешь… я бы с удовольствием…

— Да нет, ничего… Хайль Гитлер!

— Хайль!

Щелчок — и дверь сомкнула створки. В полной тишине я спускаюсь вниз, чувствуя одно — усталость. При каждом шаге вода хлюпает в ботинке, обещая Францу Леману в недалеком будущем как минимум сильнейший насморк. Только этого мне не хватало!

Возле подъезда урна. Я останавливаюсь и рву бумажки, полученные в бюро. На что я, собственно, рассчитывал? На рождественский сюрприз из гарусного носка[3]?

Я бреду по Яговштрассе, грея руки в карманах. Полтора дня, потраченные на хождение по этажам, ночевка в конторе, сорок семь рейхсмарок филину в пенсне — все зря. Марки — наименьшая из потерь, хотя, по совести говоря, у меня их так мало, что я предпочел бы найти, а не потерять. А скольких трудов стоило незаметно стянуть в бюро чистый бланк направления и отыскать в конторе “мерседес” с подходящим шрифтом?..

Теперь куда? В конторе делать нечего, а Тиргартен и Моабит интересуют Франца Лемана только по вторникам и пятницам.

Ближайшая станция подземки — у Зоологического. Полчаса пути, которых вряд ли хватит на поиски выхода. Две проблемы: жилье и деньги. Или наоборот: деньги и жилье. В любой последовательности.

Свернув на Вюлленвеберштрассе, возле моста через Шпрее отыскиваю будку уличного автомата. Опускаю монету в прорезь и, медленно набрав номер, без особой надежды прислушиваюсь к длинным гудкам. Стекла в будке плохо протерты, и я, сняв перчатку, пытаюсь создать автопорт­рет. Получается жуткая рожа с перекошенным ртом — лучшее из доказательств, что между Францем Леманом и Рембрандтом лежит непроходимая пропасть. И за что только природа лишила меня талантов? Думая о себе, я всякий раз прихожу к выводу, что, в сущности, такой человек, как Леман, не добьется в жизни чего-нибудь путного. Средний рост, средний вес. И вдобавок невыразительное лицо без особых примет. Никакое лицо…

Я вешаю трубку и, стерев рожу перчаткой, выхожу из будки. Надо что-то предпринимать. Но что?

Доктор медицины Штейнер скончался. Скамейка в Тиргартене и газетный киоск у Моабита — их тоже как бы не существует. В течение месяца каждый вторник и каждую пятницу я все больше и больше убеждался в этом…

Итак, что остается бедняге Францу Леману? Классическая формула самообмана — “жди и надейся”? Или, напротив, отказ от надежд, после чего лучший исход — руки по швам и с моста в Шпрее?

Я вслушиваюсь в хлюпанье воды в ботинке и подвожу итог: без денег, без жилья, без связи. Безукоризненно круглый ноль, с которого надо начинать. Или нет? Есть еще молчащий телефон и семидесятилетняя Магда, кухарка и домоправительница Бахманов. Мы славно прожили несколько недель под одной крышей: я помогал Магде держать квартиру в чистоте, а она следила за моим бельем. Несколько марок, взимаемых с Франца Лемана за постой, экономная Магда тратила на кофе и яблочный мармелад. Как у любой домоправительницы в Германии, у нее имелись свои маленькие секреты от хозяев и столь же маленькие личные страстишки.

Ну что же, это не так уж плохо — Магда и те­лефон.

2

Контора, Центрального страхового общества — учреждение скромное, но солидное. Достаточно пройтись по главному залу, чтобы понять это. Стекло, начищенная медь, дубовые панели — респектабельно и со вкусом. В глубине зала на постаменте — мраморный фюрер, зорко взирающий на сотрудников и посетителей. В том числе и на Франца Лемана, чей стол угнездился в дальнем левом углу, знаменуя крайне незначительное положение Франца в страховой иерархии.

Я не честолюбив, но, откровенно говоря, должность младшего счетовода и тридцать пять марок в неделю меня не устраивают. Именно об этом я и собираюсь поговорить сегодня с управляющим. В конце концов член СС, гауптшарфюрер запаса, демобилизованный по ранению, имеет право претендовать на лучшее, нежели туманная перспектива продвинуться со временем на пост старшего счетовода с окладом в пятьдесят рейхсмарок. За это ли сражался мужественный Леман на полях далекой Франции, подставляя под пули маки свою грудь с железным крестом второго класса?

Дверь кабинета управляющего соседствует с бюстом фюрера. Это намек для догадливых на особую роль, играемую в жизни конторы ее главой — первым после фюрера по части страхования в берлинских районах Панков и Пренцлауэр Берг. Тем не менее злые языки толкуют, что ни одно дело не решается без участия фрейлейн Анны, секретарши.

Ко мне фрейлейн Анна благоволит. В солдатском ранце Лемана очень кстати отыскались помада от Диора и кусок старинных фландрских кружев — данайские дары, преподнесенные в подходящий момент.

Поэтому я бестрепетно жду аудиенции, назначенной на 10.30, и питаю надежды на благоприятный исход.

Сейчас без нескольких минут десять. Я с треском проворачиваю ручку арифмометра и, сверившись с цифрами в окошечках, выписываю в ведомости итог. Левая рука моя, придерживающая пачку счетов, затекла и ноет — точнее, ноет не она, а те два пальца, которых нет. Я откладываю перо и разминаю кисть правой руки. Странная штука — болят не шрамы, а именно отсутствующие пальцы, самые кончики их. Я закрываю глаза и отчетливо вижу длинную иглу, входящую под ноготь, красную каплю и лицо СС-гауптштурмфюрера доктора Гаука с каплями пота на лбу… Когда это было?.. Да и было ли? Не привиделся ли мне подвал в Булонском лесу[4], щипцы на столе и некто, разительно похожий на меня, — человек со странным прозвищем Одиссей?..

— Что о вами, Франц?

Анна, неслышно подошедшая к столу, трогает меня за плечо.

Секунду или две я гляжу на нее, не понимая, откуда она взялась здесь, в подвале гестапо.

— Вы нездоровы?

— Просто не выспался.

— А как же адреса? Нашли квартиру?

Я пожимаю плечами и бесцельно перекладываю бумаги. Вопрос Анны вернул меня в настоящее, и целая лавина проблем и проблемок обрушилась на Франца Лемана. Прибавка к жалованью и жилье не самые острые из них.

— Ну, ну, — говорит Анна. — Не надо отчаиваться. Я уверена, все обойдется. Господин фон Арвид очень отзывчив… Через полчаса я вас позову.

Я киваю и погружаюсь в чтение бумаг: сальдо, дебет, авизо… Цифры тают перед глазами, сливаясь в арабскую вязь, а пальцы на левой руке продолжают ныть с утроенной силой. Отодвинув бумаги, я массирую ладонь и думаю, что, пожалуй, зря напросился к фон Арвиду.

Маленький человек, придаток к столу в дальнем углу, я существую в конторском мирке невидимый и неслышимый. Чтобы добраться до меня, посетителям надо пройти за барьер, миновать канцелярские бастионы и обогнуть ширму, отделяющую счетоводов от кассиров и уполномоченных. Мой угол — идеальное убежище для отшельника. Зачем же покидать его?

Мысль, простая и вместе с тем тревожная, заставляет меня забыть о боли. “Надо ли?” — спрашиваю я себя и не нахожу ответа.

Через полчаса фон Арвид примет меня… и что я ему скажу? Что передумал? Что Франц Леман бескорыстен и готов трудиться без прибавок и повышений, из любви к страховому делу? В эту басню не поверит и ребенок…

Старший счетовод — стол в первом ряду. Всегда приветливое лицо, обращенное к посетителям. Ответственный служащий, в обязанности которого входит не только возня с бумажонками, но и общение с клиентурой.

Отшельник, извлеченный на свет. С кем столкнет его миг грядущий? И каким именем окликнут его? Слави, Огюст, Стивенс, Одиссей?

В который раз за последние дни я думаю о тех, кого Франц Леман ни в коем случае не должен встретить в Берлине. В первую голову это СС-шарфюрер Анзелотта Больц, она же Микки, и сукин сын Фогель. Сия пара знает меня по Парижу, и я не обманусь, если скажу, что при случае они с радостью спровадят меня к праотцам. Сделать же это будет несложно, поскольку доказать тождество Лемана с Опостом Птижаном, а заодно и с резидентом английской СИС[5] во Франции майором Стивенсом — задача не для профессионалов.

Я позваниваю арифмометром и невесело улыбаюсь. Ситуация, что и говорить, пикантная! Пожалуй, мне и самому не разобраться, кто же я такой на самом деле — Стивенс, Птижан или некий Одиссей, под именем которого вышеперечисленные лица известны СС-бригаденфюреру фон Варбургу.

Варбург… Именно ради него я здесь. Из-за бригаденфюрера я, присвоив себе права господа бога, вылепил, фигурально выражаясь, из собственного ребра… нет, не Еву, а ветерана войск СС эльзасца Франца Лемана, дав ему жизнь, документы и незапятнанную биографию.

Варбург исчез из Парижа, из штаба СС, внезапно. Я и Люк, мой помощник, с ног сбились, пытаясь выйти на след бригаденфюрера, а когда Люку удалось зацепиться, выяснилось, что фон Варбург в Берлине, вне пределов досягаемости.

— Похоже, сорвалось, — сказал Люк без особой грусти.

Мы сидели в моей квартире, и папка с документами на Варбурга не давала мне покоя. Люку надо было сказать свое сакраментальное “сорвалось” и тем самым подлить масла в огонь!

— Отсюда его не достать, — констатировал Люк и потянулся за бутылкой перно, — Тебе налить?

— Валяй, — сказал я.

— Скоро все и так кончится…

Он еще не знал, старина Люк, что Центр согласился со мной и Париж для меня — лишь пересадочная станция на пути в Берлин. Спокойствие и благодушие исходили от Люка, как жар от камина.

Я пил перно и соображал, действуют ли явки в Берлине. Меня предупредили, что доктора Штейнера не беспокоили с сорокового года и нет данных, жив он и цел ли дом на Яговштрассе. Две другие — скамейка в парке и киоск — считались резервными… Мне стоило трудов уговорить Центр, и, похоже, там здорово колебались. Варбург, конечно, был заманчивым объектом, однако приходилось считаться с тем, что Огюст Птижан по прозвищу Одиссей не был в Берлине почти три года и вряд ли сумеет с ходу сориентироваться в обстановке. Я предвидел эти возражения и потому предложил заменить скачок просачиванием. Люку предстояло добыть документы и, используя все связи, добиться, чтобы Франца Лемана поместили в прифронтовой госпиталь частей СС. Только оттуда с медицинским заключением об инвалидности и на самом законном основании гауптшарфю­рер, убитый франтирерами под Монтрейем и вновь обретший жизнь по воле Центра, мог беспрепятственно следовать в фатерланд.

— Давай-ка выпьем за путешествующих, — сказал я Люку, соображая, здорово ли опьянею, если хлебну еще стаканчик–другой перно. Мне очень хотелось сохранить голову ясной в тот прощальный вечер…

Больше мы не виделись с Люком. Документы мне принес связник, и он же сделал так, что врач в приемном покое эсэсовского госпиталя не задал поступившему на излечение Францу Леману щекотливых вопросов. Это произошло в августе сорок четвертого, за несколько суток до того, как восстал Париж. Ночью госпиталь свернулся и ускоренным порядком проследовал через Венсенскую заставу, где его едва не перехватили маки.

…Я ловлю себя на том, что бесцельно кручу ручку арифмометра. Цифры в окошечках показывают немыслимый итог — миллиарды марок, заработанных конторой при страховке полуподвальной квартиры на Риглерштрассе… Нажав рычажки, я сбрасываю всю эту галиматью, загнав в окошечко чистые нули.



За рядами столов и спин сослуживцев мне не видна фрейлейн Анна. Я приподнимаюсь, и вовремя: секретарша делает мне знак. Пора.

Я выдвигаю ящик стола и достаю платяную щетку. Стряхиваю с рукава пылинки, прохожусь по лацканам и бортам пиджака. Гауптшарфюрер СС при всех обстоятельствах должен являть собой образец аккуратности.

Фрейлейн Анна поджидает меня возле двери кабинета.

— Минутку, Леман!.. Поправьте галстук. И, прошу вас, не стучите каблуками, господин фон Арвид не выносит этого.

— Вот как? Спасибо за совет.

— И еще… Постарайтесь не утомлять его. Желаю удачи!

Улыбка фрейлейн Анны освещает мне дорогу, и, озаренный ее отблеском, я переступаю порог. Это занимает десятую долю секунды; еще столько же требуется мне, чтобы сообразить, насколько благоразумнее поступил бы Франц Леман, если б сидел за своим столом и крутил ручку арифмометра.

У кабинета фон Арвида есть второй ход, соединенный с вестибюлем. Судя по всему, именно этим путем и попала сюда юная особа, удобно устроившаяся на подлокотнике мягкого кресла.

— Хайль Гитлер!

Голос мой чист и отчетлив, как на смотре. При этом я стараюсь, чтобы взгляд был устремлен не на фон Арвида и посетительницу, а на портрет фюрера в простенке.

— Это вы, Леман? — прохладно говорит фон Арвид. — Извини, Эмма… Ты позвонишь мне?

Управляющий — воплощенная элегантность. Костюм его отутюжен, сорочка накрахмалена, а галстук повязан свободным узлом. Руки фарфоровой голубизны, с нежно означенными венами, мягко покоятся на хрустальном стекле.

Пока я устанавливаю все это, Эмма исчезает за портьерой, и только слабый запах духов свидетельствует, что конторщик Леман, помимо воли, проявил известного рода нескромность…

— Итак? — говорит фон Арвид и откидывается на спинку кресла. — Какое у вас дело ко мне, милейший господин Леман?

Я раскрываю рот, но фон Арвид опережает меня.

— Впрочем, вы зашли на редкость кстати. Возьмите-ка вот это.

Взгляд управляющего скользит по моему лицу, и мне ничего не остается, как дойти до стола, взять повестку и, прочитав, положить ее в нагрудный карман.

— Я вас не задерживаю, Леман. Когда вернетесь, потрудитесь зайти ко мне, и мы продолжим.

— Разумеется, господин управляющий. Ума не приложу, зачем бы я им понадобился? Хайль Гитлер!

Я выбрасываю руку в приветствии и возвращаюсь в главный зал. Лавируя меж столами, добираюсь до своего места и, сев, не сразу достаю повестку. Вот оно как: Франца Лемана приглашают прибыть в 17.00 в отделение гестапо района Пан­ков. Адресовано прямо в контору: судя по всему, гестапо превосходно известно, что я здесь ночую.

Хотел бы я знать, а что еще известно гестапо? И почему повестка сначала попала к фон Арвиду? И последнее — насколько в курсе дел фрейлейн Анна? У меня нет оснований утверждать, что здесь не обошлось без ее участия, однако кое-какие частности настолько сцеплены друг с другом, что за ними угадывается закономерность… Думая так, я раскладываю бумаги и придвигаю поближе палисандровые счеты. До 17.00 еще далеко, а пока я ходил к фон Арвиду, мне подбросили новую порцию ведомостей.

Палисандровые кругляши с треском сталкиваются друг с другом, и младший счетовод Франц Леман прилежно и быстро разделывается с работой. Коллегам по конторе совсем не обязательно догадываться, что мысли младшего счетовода в эти минуты весьма далеки от дебета и кредита, и на душе скребет не кошка, а целый бенгальский тигр!

3

Я обшариваю карманы пиджака и пальто в поисках второй сигареты. Мне все чудится, что я вот-вот обнаружу ее — толстенькую, плотно набитую смесью из морской капусты и проникотиненной папиросной бумаги. В принципе я невысокого мнений о вкусовых достоинствах пайкового эрзаца, но сейчас отдал бы последний пфенниг за возможность сделать лишнюю затяжку.

А не завалилась ли она за подкладку? Убедившись, что сигареты нет и там, я вытягиваюсь на диване и укрываюсь пальто. Может быть, встать и пошарить в ящике стола? Желание удвоить табачный запас борется во мне с природной ленью, и в итоге лень берет верх. Я делаю крохотную затяжку и утешаюсь сентенцией, что все когда-нибудь кончается. Даже человеческая жизнь.

Даже она…

Я закрываю глаза и пытаюсь вспомнить все, что услышал в гестапо от Цоллера. И странно, память отказывается работать. В сознании возникает нечто аморфное, пористое, как губка, — миллиард ячеек, заполненных ничем.

Какого дьявола он все-таки вызвал меня, этот Цоллер? Неужели лишь для того, чтобы угостить чашечкой кофе и парой сигарет? С той минуты, когда дежурный, забрав повестку, провел меня в кабинет, я ждал, что советник Цоллер начнет копаться в биографии Лемана — с большим или меньшим профессиональным пристрастием. А вместо этого Цоллер, не поднимая глаз от стола, буркнул: “Посиди, сынок!” — и занялся тем, что стал прочищать трубку.

Потом он сказал:

— Хочешь кофе?

И появился кофе… Или нет — сначала Цоллер позвонил и предупредил кого-то, что будет занят… А потом?

В маленьком кабинете советника было жарко натоплено. Цоллер сидел, приспустив галстук и расстегнув воротник сорочки.

— Кури, если хочешь, сынок, — сказал Цоллер.

Ему было лет пятьдесят на вид. Может, чуть больше. Коротко постриженные волосы густо поседели у висков, но щеки были гладкими, почти нежными. Цоллер посасывал незажженную трубку и в упор глядел на меня. Похоже, он и не собирался начинать разговор.

— Хороший кофе, — сказал я.

Губы Цоллера вяло отмякли.

— Тебе нравится?.. А что ты еще любишь, сынок?

— Не знаю. Так сразу и не ответишь.

— А баб? Баб ты любишь?

Я пожал плечами и с любопытством воззрился на инспектора.

— Надеюсь, ты не гомосексуалист? — сказал Цоллер. — Не торопись, сынок. Хорошенько подумай и только потом отвечай. И вот что, не дерзи мне, пожалуйста. Я понимаю, что тебе ужасно хо­чется мне надерзить, но ты сдержись как-нибудь. Ладно?

Я слушал и, пожалуй, в первый раз за много месяцев чувствовал, как почва плавно и тихо скользит подо мной, открывая добротно вырытую бездну.

— Ну вот, — мягко сказал Цоллер и постучал трубкой по ла­дони. — Может, ты, конечно, и гомосексуалист, но это не мое дело. Главное, не попадись… Сигарету хочешь?

Я кивнул, и Цоллер протянул мне пачку. Подал спички.

— Ты кури, сынок. Кури и слушай. Я тут болтаю разную че­пу­ху, так ты не обращай внимания. Знаешь, я чертовски устаю на ра­бо­те и иногда хочется просто поболтать…

Он говорил и говорил, и мне чудилось, что кто-то бес­смыс­лен­но и равномерно колотит меня по голове пуховой подушкой. Мо­жет, он попросту свихнулся, инспектор Цоллер?

— Да нет, — сказал Цоллер, будто на лету поймав мою мысль. — Я нормален, сынок. Ты, понимаешь ли, не привык ко мне, вот те­бе и кажется странным.

Он вышел из-за стола и остановился передо мной, грузный, в обсыпанном пеплом и табачными крошками мундире. Рукава и полы мундира лоснились от долгой носки. Я продолжал сидеть, и Цоллер, покачавшись на каблуках, положил мне руку на плечо. Сказал:

— А это вот невежливо. Ты мог бы и встать, сынок, как-никак я ведь старше тебя.

Мне здорово не хотелось вставать, но СС-гауптшарфюрер Леман не заставил просить себя дважды.

— Виноват, господин советник!

— Не ори, — вяло сказал Цоллер. — Не ори и не притворяйся ослом. И потом мне не нравится твой акцент. Он ни к черту не годится.

— Я из Эльзаса…

— Знаю. Однако не думаешь ли ты, что это тебя оправдывает? Ты кто, немец или француз?

— Имперский немец.

— Вот именно… Ну ладно. Можешь идти. Я позвоню дежурному, чтобы тебя пропустили.

Очевидно, я все-таки не справился с лицом, ибо Цоллер пожевал губами и, не торопясь, оглядел меня с головы до ног.

— Однако… Ты, кажется, побаиваешься гестапо, сынок? С чего бы это? Странно… Ну да ладно, раз я сказал иди, значит, иди. И держи язычок за зубами. Кто бы тебя ни стал спрашивать, для всех найди ответы покороче.

— Да, господин советник!

— Вот и славно. А теперь исчезни. Хайль Гитлер!

Я рявкнул: “Хайль!” — и выбрался на улицу. Шел снег; было холодно и темно, и табачные киоски уже не работали. По дороге в контору я распечатал последнюю пачку, а когда доплелся до Данцигерштрассе, в ней осталось не больше десятка сигарет… Чего он добивался, советник Цоллер?

Ответа нет. Я лежу на спине и копаюсь в разных разностях… Все-таки я что-то упустил! Или нет? Или надо всерьез согласиться с мыслью, что вызов в гестапо — блажь советника Цоллера, свихнувшегося на почве переутомления?.. Да нет, он в здравом уме и твердой памяти.

Так уж устроен человек, что больше всего на свете его пугает неопределенность. Не только слабонервные гимназистки испытывают ужас, входя в темную комнату; я знавал здоровенных мужчин, признававшихся, что и у них в подобном случае холодеет спина. Что до Франца Лемана, то он никогда не причислял себя к храбрецам. Поэтому он боится, чертовски боится, и, устав от поисков, все-таки ищет зацепочку, ведущую к разгадке.

На ночь в конторе отключают отопление, и холод, проникнув под тонкое пальто, добирается до тела. Я вскакиваю с дивана и, размахивая руками, делаю несколько приседаний. Это отвлекает меня от мыслей о советнике, но ненадолго… Что я знаю о Цоллере? Слишком мало, чтобы представить себе ход его мыслей. Похоже, он человек неординарный, и за видимой бессмыслицей скрывается определенная цель. Какая?

— Фу ты дьявол! — говорю я вслух и трясу головой. — Сплошные тайны…

Расхаживая по комнате, я заставляю себе отгородиться от Цоллера барьером приятных воспоминаний. Маленькое усилие, и Франц Лемая довольно уверенно рисует в воображении лицо молодой: особы, с которой познакомился в электричке… Позвольте, когда это было? Пять, нет, почти шесть лет назад, и, однако, мне нравится вспоминать о ней. Жаль только, что подвел ее и не пришел на свидание под часами, во так уж случилось, что в тот день Центр принял решение и я уехал.

Я затягиваюсь сигаретой и помимо воли улыбаюсь. Хотел бы я звать, пришла ли она под часы… Но еще больше: в какие игры играет с Францем Леманом советник Цоллер?

В общем-то я догадываюсь, зачем меня вызывали. Цоллер, конечно, умен, но не настолько, чтобы опрокинуть мир и превратить реальность в абстракцию. Он напускал туман, пытался запутать меня, и все это не имело ровным счетом никакого значения при условии, что советника интересовали не биография Лемана или криминальные проступки, совершенные им, а сам Леман — его нервы, реакции, сметка…

Почти умиротворенный, я докуриваю сигарету и ложусь. Как ни крути, есть два способа жить — управляя событиями или применяясь к ним. Оба по-своему хороши и сулят определенные выгоды. Управлять я не могу, следовательно, надо применяться.

Я закрываю глаза, и диван начинает плыть. Волны подхватывают его и кружат, толкают на дно. Где-то за штормовыми валами меркнет свет мая­ков… Зачем и куда плывешь ты, Одиссей? Где твой дом и ведома ли тебе дорога к нему?

“Одиссей, — лениво думаю я, сдерживая зевоту. — Ей-богу, это звучит приятнее, чем Франц Леман…” Чужие имена бусами нанизываются на невидимую нить — Цоллер, фон Арвид, Варбург. Бригаденфюрер СС и генерал-майор полиции граф фон Варбург. В документах Центра он значится как Зевс. Я перебираю имена, пытаясь проследить странную связь между ними; но четки скользят в пальцах, обрываются и падают россыпью.

Последнее, что я вижу, прежде чем забыться, — вислые губы Цоллера, произносящего неслышимые слова. По движению губ я угадываю, что он хочет сказать мне: “Держи язычок за зубами, сынок!” — и от этой фразы сон Франца Лемана утрачивает остатки спокойствия и превращается в зыбкую трясину. В ней я и тону — засыпаю с камнем на сердце.

4

Киоск у Моабита и скамейка в парке… С ними кончено. Третий раз я навещаю их, и все для того, чтобы утвердиться в мысли: явки провалены. Не стоит гадать, что произошло. Важно другое: вместо пожилого однорукого мужчины с усами газеты продает старик. Что же касается скамейки, то я сяду на нее еще раз в том случае, если надумаю покончить жизнь самоубийством. Возможно, летом рандеву такого сорта выглядят естественными; однако чудак, с постоянством маньяка рассиживающий на морозе, рано или поздно привлечет к себе внимание. И нет такой истории, с помощью которой удастся объяснить, почему Францу Леману нравится коротать свой досуг на скамейке посреди пустого парка именно по вторникам и пятницам и — аккуратнейше! — с пяти до шести.

Связь… Что я стою без связи?.. При иных обстоятельствах я мог бы ждать сколько угодно, с пользой для себя проводя досуг. Несколько лишних недель, предоставленных Леману на то и се, позволят ему обзавестись небесполезными знакомствами, не говоря уже о бесценном бытовом опыте, приходящем к Францу с каждым часом, прожитым в Берлине. Маленькие частные выгоды, не окупающие, однако, куда более существенных потерь. При знакомстве со сводками ОКВ у Франца Лемана складывается мнение, что Берлину, этому “стратегическому тылу рейха”, в недалеком будущем уготована участь фронтового города… Время! Оно подхлестывает меня, заставляя спешить. Я не имею права тратить его на “врастание” и “вживание”. Мне нужен Варбург. Он и через его посредство те, кто близок к имперской канцелярии и высшим руководителям СС. Это первое. Второе — мне необходима связь. Один-единственный ка­нал. Вот и все…

Поезд метро — желтая членистая гусеница — вытягивается из тоннеля и тормозит, полупустой и слабо освещенный. Я открываю дверцу и, оттолкнув кого-то плечом, протискиваюсь в переполненный вагон. Здесь душно и пахнет сыростью; по линкрусту обшивки сползают капли. В сравнении с веселым парижским метрополитеном “У-бан” выглядит скрягой, экономящим на одежде.

Я стою, прижавшись щекой к мокрому линкрусту, и вспоминаю разговор с фон Арвидом.

Это произошло на следующее утро после вызова к Цоллеру, и, признаться, я не был томим предчувствиями, когда Анна пригласила меня в кабинет и оставила наедине с управляющим. Во всяком случае, “хайль Гитлер” я выпалил бодро, в полном соответствии с настроением.

— Это вы, Леман? — сказал фон Арвид таким тоном, словно ожидал увидеть кого-то другого. — Ах, да… Ну что ж, проходите и садитесь. Мне очень жаль вас огорчать, но боюсь, что беседа будет не из приятных.

Я держал ухо востро, но при этом делал вид, что нисколько не интересуюсь желтой картонной папкой, лежащей на столе. Фон Арвид воздушным движением пальцев перебросил несколько листков и с утомленным видом воззрился в пространство. Он мог бы и не начинать; еще в гестапо я кое-что сообразил, и теперь ведомости, испещренные красными пометками, дорисовали картину. Очевидно, фон Арвид поломал голову и нашел способ избавиться от меня.

— К вашим услугам, господин управляющий.

— Да, да, — сказал фон Арвид рассеянно и снова пошелестел бумажками. — Ничего не поделаешь, Леман. Там, на фронте, вы основательно забыли бухгалтерию. Самые азы… Я не виню вас, вы выполняли долг, защищая всех нас, но, согласитесь, и мы, работники тыловых учреждений, действуем на благо рейха. Не так ли?

— Но районный штаб СС и уполномоченный Трудового фронта считали…

— О да! — быстро сказал фон Арвид. — Я, разумеется, рад, что в нашем учреждении появился заслуженный ветеран, член партии. Откровенно говоря, мы все на вас рассчитываем, Леман, и очень гордимся, что вы среди нас… Я думал о курсах переподготовки. Как вы на этот счет?

Ход был прекрасный и совсем не тот, что я ждал! Мысленно я поаплодировал фон Арвиду, доказавшему, что он умеет блефовать. Однако мне совсем не улыбалось вылететь из конторы и раззнакомиться с советником Цоллером.

— Курсы? Это было бы неплохо, господин управляющий, но вот какая история… После ранения у меня что-то свихнулось в голове, и такая, знаете ли, боль, что мысли путаются… Боюсь, что после курсов…

Я говорил и говорил, и щеки фон Арвида постепенно теряли розовый цвет. Вместе с ним исчезло и великолепное спокойствие управляющего.

— Не понимаю, — сказал он наконец. — Послушайте, Леман! В СС отличные медики, и они поставят вас на ноги. А когда вы вернетесь с курсов, мы сообща подумаем и найдем вам местечко получше. И с более высоким окладом. Я обещаю.

Он, видите ли, обещает! Ну нет! Здесь наши интересы коренным образом расходились, и я, согнав с физиономии почтительную мину, стал тем, кем фон Арвид хотел меня видеть, — гауптшарфюрером СС.

— Никак нет! — сказал я почти грубо. — Спасибо за честь, но так не пойдет. Я и вправду многое подзабыл, но меня сюда прислали, и я здесь останусь. Вот оно как. Не может быть, чтобы в конторе не нашлось должности для ветерана войны. Хоть самой маленькой. Я ведь не из очень привередливых, и мне, честное слово, все равно кем быть — счетоводом или курьером. Или ночным сторожем. Физический труд почетен, так учит нас фюрер.

Папка с бумагами позволила фон Арвиду выгадать какое-то время, чтобы прикинуть все “за” и “против”. Я тупо смотрел на него и думал, что, пожалуй, из нас двоих я должен выиграть куш покрупнее.



— Ночной сторож? — сказал фон Арвид и захлопнул папку. — Это мысль!.. Решено! Надеюсь, в бюро Трудового фронта согласятся, и я переведу вас… Кроме того, мне кажется, мы тем самым решим для вас проблему жилья. Не так ли? Ночной сторож имеет право ночевать в конторе… Примите мои поздравления, Леман! Я не задерживаю вас.

Последние слова звучали иронически, но я предпочел сделать вид, что принял их за чистую монету…

Да, сдается мне, что дела — не тот компот, как говаривал ротный повар, водивший дружбу с Францем Леманом во фронтовом госпитале СС Другим любимым выражением повара было: “Наплевать и забыть!” А не последовать ли мне этому мудрому совету, хотя бы на ближайшие сутки?

…На Глеенсдрейек я делаю пересадку и вылезаю на Александерплац, откуда пешком иду в контору. Собственно, при желании я спокойно мог доехать до самого места, но Франц Леман следит за своим здоровьем и пользуется случаем, чтобы подышать воздухом. Подняв воротник и не ускоряя шага, я бреду по широкой и прямой Пренцлауэр-Аллее, и стук моих каблуков глохнет в подтаявшем снегу.

Берлин спит, и — черт побери! — где-то здесь, возможно, совсем рядом, спит бригаденфюрер Варбург. Где? Легче спросить, чем ответить. Адрес фон Варбурга не числится в справочной книжке, и у меня до сих пор нет ни одной сколько-нибудь путной идеи, как его отыскать. Проще всего, конечно, обратиться непосредственно в РСХА[6], но под каким предлогом? Не явиться же так вот запросто в управление личного состава с крохотной просьбочкой: “Будьте добры, помогите мне встретиться с бригаденфюрером… мы, знаете, ли, жаждем общения друг с другом!”

Я улыбаюсь своим мыслям и тихонечко подсвистываю в такт шагам куплет из “Лили-Марлен”. Славная песенка, жаль только, что СС присвоило ее себе, сделав такой же частью обихода, как рунические знаки и ненависть ко всему неарийскому.

Миновав угловой дом с башенкой на крыше, я сворачиваю на параллельную Рикештрассе и по ней дохожу до конторы. Ночной патруль, дежурящий в подворотне, пропускает меня, не окликнув, и я едва удерживаюсь от глупейшего искушения вернуться и сделать выговор беспечным щупо. Между прочим, СС-гауптшарфюрер Леман так бы и поступил и был бы прав: экие, право, свиньи, болтают меж собой о всякой всячине, нисколько не заботясь о службе! А если бы это не я, а диверсант, сброшенный коварными англичанами, проскользнул у них под носом, что тогда?! Средних лет бес, сидящий во мне, толкает тело назад, тогда как ноги несут его вперед — все медленнее и медленнее, ибо Францу Леману очень не нравится черный четырехместный БМВ, застывший у тротуара прямо возле дверей конторы. И уж совсем не до шуток становится мне, когда из приспущенного окошечка до меня доносятся короткий смешок и вопрос, заданный голосом Цоллера:

— Куда путь держишь, сынок?

Я вскидываю два пальца к козырьку кепи я щелкаю каблуками.

— Ну, ну, — ворчливо говорит Цоллер, высовываясь из машины. — Мы не на параде… Садись-ка сюда, сынок, и передохни с дороги.

Боком, роняя кепи на колени, я втискиваюсь на заднее сиденье, и Цоллер почти тотчас же дает газ.

— Держись за воздух, сынок, — ворчит Цоллер, покручивая баранку. — Что-то, я вижу, ты не слишком радуешься нашей встрече.

— Что вы… Я просто в восторге, — говорю я довольно язвительно. — Куда мы направимся?

— Немножко покатаемся, и все. Ты как, не против?

Я воздерживаюсь от новой колкости и жду продолжения. Проехав метров триста, Цоллер подгоняет машину к тротуару и тормозит. Всем корпусом поворачивается ко мне.

— Закуривай, сынок…

Приняв сигару, я разминаю ее в пальцах. Судя по запаху, она из настоящего табака, а не из капустных листьев.

— Кури, кури… — говорит Цоллер и щелкает зажигалкой. Голубенький огонек высвечивает его обвисшие щеки и толстые губы. — Надеюсь, ты не в претензии, что я перехватил тебя?

— Господин советник изволит шутить?

— Такой уж я есть, — бормочет Цоллер, гася зажигалку. — Обожаю юмор. За что тебя перевели в сторожа?

Вопрос задан быстро и без малейшего перехода. Забыв, что в машине темно, я пожимаю плечами.

— Так уж вышло…

— Вышло? А со мной ты посоветовался?

— Но, господин советник…

— Слушай, сынок, — говорит Цоллер серьезно. — Ей-богу, ты мне по нраву, и я хотел бы, чтобы ты иногда говорил со мной по душам. У тебя есть ум и сметка, но ты мало что смыслишь в не­ко­торых вопросах. Здесь ты младенец… Как все произошло?

Разговор с фон Арвидом в вольном изложении Франца Лемана весьма похож на имевший место, но существенно отличается от него в деталях. Если верить Леману, он сам выпросил у управляющего новое назначение, руководствуясь единственным соображением — по­лучить право ночевать в конторе.

— Ладно, — говорит Цоллер, дослушав меня до конца. — Что сделано, то сделано. Какого ты мнения о фон Арвиде?

Я неопределенно хмыкаю.

— Трудно сказать…

— Правильно, — соглашается Цоллер. Сигара белесо вспыхивает в полумраке. — Никогда не спеши с выводами Вот что, сынок, мы можем на тебя рассчитывать?

— Во всем!

— Я так и думал. Так вот, иногда — понимаешь, иногда — не сочти за труд позвонить мне и поделиться тем, что узнаешь о фон Арвиде. С кем он видится в конторе, о чем говорит и так далее. И обрати, пожалуйста, внимание на корзину для бумаг в его кабинете. Смекаешь?

Итак, меня вербуют в осведомители. По крайней мере пытаются показать, что вербуют. Совет­ник Цоллер, по всей вероятности, сделал выводы из знакомства с Леманом и его досье: исполнителен, не трус, в меру туповат. От такого агента пользы шпик, но зато фон Арвиду не составит труда догадаться, что ночной сторож “стучит” на него в гестапо… Итак, я нужен Цоллеру, чтобы прикрыть кого-то сидящего в конторе и отвести от него подозрения фон Арвида. Но в чем провинился фон Арвид?

Цоллер, словно догадавшись, перегибается ко мне и легонько толкает пятерней в плечо.

— Тебе что-то неясно, сынок? Не стесняйся, спроси.

— Управляющий… — начинаю я.

— Ах вот оно что! Ты прав. Доверять так доверять. Видишь ли, сынок, сам он ни в чем таком не замешан, но брат его, полковник Гассе фон Арвид, участвовал в покушении на фюрера.

— Надеюсь, его того… — быстро вставляю я.

— А вот это не твоего ума дело. Не будь излишне любопытным, сынок, и проживешь до ста лет… Впрочем, что еще тебя интересует? А, сынок?

Что интересует Лемана? Первое: кого гестапо держит возле фон Арвида? Второе: насколько выгодна дружба с Цоллером?.. Ну, с осведомителем, положим, не бог весть как сложно. Сдается мне, что я знаю, где его искать. Что же касается Цоллера, то тут все гадательно. Можно угодить в пожар, да такой, что от Лемана и горстки пепла не останется!.. Ну что ж, рискнем?

— Все понятно! — говорю я твердо. — Спасибо за доверие, господин советник! Хочу заверить господина советника, что он не ошибется во мне.

— Отлично! — говорит Цоллер и включает газ.

Развернувшись, мы тихо едем к конторе. Цоллер, не оглядываясь, сует мне еще одну сигару. Аванс?

— Покорно благодарю, — говорю я и кланяюсь ему в спину. — Когда господин советник прикажет позвонить ему?

Цоллер подруливает к тротуару. Вынимает платок и, высморкавшись, долго вытирает губы.

— Да нет, — говорит он сварливо. — Я, пожалуй, сам тебя найду, если понадобишься. Спокойных сновидений, сынок!

Машина, подмигнув стоп-сигналом, укатывает в дебри ночной улицы и растворяется во мраке, а я остаюсь на тротуаре с пальцами у козырька кепи… Да, Цоллер опасен, и Францу Леману, если только он хочет дожить до седых волос, надо держаться настороже. Машинально я притрагиваюсь к виску и отдергиваю пальцы.

5

Гудок, еще один и наконец:

— Да, здесь квартира Квинке! Отти, кому я говорю, брось кошку! Это я не вам. Да, да?

— Могу ли я узнать, когда бывает дома фрейлейн Ган? Это Рейнагель, я приехал с фронта.

С недобрым сердцем жду ответа и получаю совсем не тот, что надо.

— Фрейлейн Ган? Она… она вышла на минутку; кажется, в булочную… Господин Рейнагель, какой сюрприз! Лиззи часто вспоминает вас, и я… Вот что, а почему бы вам не приехать к нам? Вы знаете адрес?.. Алло! Я говорю, вы знаете адрес? Вы слышите меня? Алло!..

Сопрано фрау Квинке еще поет в микрофоне, когда я вешаю трубку. “Позвоните завтра в это же время” — вот фраза, означающая, что все благополучно… Стеклянная дверь автомата с дребезгом захлопывается у меня за спиной, и с этим звуком исчезает еще один шанс на получение связи. Тогда, в Париже, адреса, переданные мне человеком Люка, казалось бы, гарантировали выход на Центр. Их было пять: Тиргартен, Моабит, Яговштрассе, Вальдкирхе в Грюневальдском парковом массиве и Лансштрассе (фрейлейн Ган, те­лефон Далем, 77–09). Скамейка и киоск отпали; доктор Штейнер мертв; телефон, молчавший больше месяца, засвидетельствовал в итоге, что о его существовании надо забыть, и чем скорее, тем лучше.

Может быть, все-таки рискнуть еще разок и прощупать Вальдкирхе? Я, правда, был там дважды и оба раза убеждался, что садик у церкви недосягаем. Легкая зенитная батарея — четыре трофейных “эрликона”, — обосновавшаяся здесь, отгородилась от всех колючей проволокой и двумя часовыми с автоматическими винтовками. Службу у пушек несли мальчишки из учебной команды, но это не только не облегчало положения, но скорее осложняло его, ибо там, где старослужащий го­тов закрыть глаза на отклонения от устава, но­ви­чок упрется столбом, и все тут. Этим гим­на­зистам, одетым в курсантскую форму, оче­видно, внушили, что секретность — основа ос­нов службы в вермахте, и они поспешили уты­кать все подходы к батарее грозными трафаре­тами: “Дальше зона. Стой!” и “Назад! Стре­ля­ют без оклика!”. Я сунулся было в сад, сделав вид, что ослеп, но часовой, этакий розовенький мальчуган, изо всех сил засвистел в карауль­ную дудку и вызвал начальство — щербатого ефрейтора со значком отличного зенитчика на мундире. Объяснение было недолгим, и мне предложили убраться, что я и сделал под издевательские комментарии юнцов, вылезших на бруствер и считавших воинским долгом высказаться в адрес шпака. Самым мягким из выражений, употребленных защитниками фюрера и национал-социалистской идеи, были “рахитичный краб” и “вонючий недоносок”. Видно, ефрейтор славно потрудился над их образова­нием.

Я ушел не столько обозленный, сколько расстроенный. Не знаю почему, мне было жаль их, этих мальчишек, оторванных от учебников и выряженных в форму с узкими голубыми погончиками. Кому они молятся? Во что верят? Неужто “Миф XX столетия” и “Майн кампф” настолько изуродовали их психологию, что они и впрямь горят желанием подохнуть здесь, в раскисшей от снега глине? Насколько я успел разглядеть, у них были славные мордашки, и по всем повадкам они не отличались от обычных мальчишек. Или нет?

Так или иначе, но батарея в садике, точнее, колючка, отгородившая ее, отрезала меня от старого вяза со спиленной верхушкой, под которым Франца Лемана ждал деревянный ящичек размером фут на полтора, вполне достаточный, однако, чтобы в нем уместилась рация. Связник Люка был неправ, уверяя меня, что добраться до тайника можно с завязанными глазами. Но, спрашивается, разве можно все предусмотреть?

Задав себе этот вопрос — и ответив отрицательно, я устремляюсь прочь от автомата. Если явка провалена, то гестапо, вне сомнения, держит телефон на контроле. При его мобильности СД будет здесь через несколько минут.

В вагоне метро я перевожу дух и соображаю, как добраться до Магды. Линии берлинского “У-бана” позволяют выбрать несколько путей, и я нередко попадаю впросак и зря трачу время. Впрочем, а куда мне спешить? Единственное место, где Лемана ждут не дождутся, — квартира фрау Квинке в Далеме, но как раз туда его и не тянет.

Итак, в Далеме гестапо. На батарею, пожалуй, соваться нет смысла. По крайней мере пока. Щербатый ефрейтор хорошо приметил меня и при появлении сдаст в комендатуру. Таскаться же вокруг да около кирхи, любуясь ее готическими линиями, — на это у Франца Лемана нет ни досуга, ни желания.

Остается последний вариант. Самый что ни на есть последний. Им можно воспользоваться лишь раз, послав письмо в Стокгольм. Но это только кажется простым — послать письмо. На первый взгляд чего уж легче: зайти на почту, купить конверт, две марки по пятьдесят пфеннигов с коричневым фюрером в рамочке, написать несколько строк — о, самых невинных! — и айн, цвай, драй, что же дальше? Но в том-то и фокус, что письмо в этом случае попадет не в Стокгольм, а в кассету цензора, откуда отправится в гестапо. А все почему? А потому, что какие это такие дела могут иметься у рядового немца в нейтральной Швеции? И почему, спрашивается, данному немцу надо водить почтовое ведомство за нос, давая фальшивый обратный адрес?.. И так далее и тому подобное… Нет, письмо в Стокгольм дойдет только в том случае, если будет напечатано на фирменном бланке, и не на первом попавшемся под руку, а на том, который принадлежит концерну или коммерческой конторе с прочной деловой репутацией. К сожалению, такие бланки не валяются где попало, и Леману еще предстоит свихнуть мозги набекрень в поисках хотя бы одного экземпляра.

Но это в перспективе. А сейчас мне нужно забрать у Магды единственное свое достояние — солдатский ранец из толстой телячьей кожи, на дне которого, под бельем, лежит затрепанный экземпляр “Мифа XX столетия”. Гауптшарфюрер СС Франц Леман во всех скитаниях возит с собой только две книги — “Миф” и “Справочный ежегодник СС”. Именно эти издания, необходимые, как хлеб насущный, позволят Леману придать тексту письма в Стокгольм второй — не для цензуры — смысл…

…Магда, открывшая мне дверь, отнюдь не пылает радостью.

— Что это вы? — говорит она и прячет руки в карманах передника. — То носа не кажет, а то вваливается, будто хозяин, когда ему вздумается! Да я вас и на порог не хочу пускать, бродяга вы этакий!

Выговор, учиненный ею, разливает тепло в груди Франца Лемана.

— Ну, полно, — говорю я и протискиваюсь мимо нее в переднюю под взоры бесчисленных Бахманов. — Господин капитан дома?

— А вы что — к нему? — парирует Магда и поворачивает ко мне необъятный зад.

— Магда!

— Нет, право же, хорош! Хоть позвонить-то вы могли?

— Работа, Магда!, Я и сейчас ненадолго, только заберу ранец и…

Магда живет одна-одинешенька, и за тот месяц привязалась ко мне. Но я и предположить не мог, что настолько!

— Ну и выкатывайтесь! — говорит она и скрещивает руки на груди. — Берите свой ранец и катитесь на все четыре стороны, болтун вы этакий! И пусть вам кто-нибудь другой стирает носки!

— Я их сам стираю…

— Это правда, — подумав, говорит Магда. — Вы аккуратный господинчик. Наверное, уже присоседились к кому-нибудь под бочок?

Словно это и не она выставила меня, когда пришла телеграмма! По всей видимости, господин капитан не задержался в родных пенатах, и теперь Магда страдает от одиночества.

— Я сплю в конторе, — говорю я серьезно. — В общем, устроился как мог… Где мой ранец?

— А где ему быть, не в Рейхсбанке же?

Магда вводит меня на кухню и голой рукой бесстрашно хватает с конфорки кипящий кофейник.

— Садись, раз уж пришел!

Повторять приглашение не требуется, и через минуту я расправляюсь с домашней булкой, запивая ее горячим кофе. Магда, с неожиданным для ее веса проворством, хозяйничает у плиты, искоса бросая на меня довольные взгляды… Но только ли довольные? Что-то странное чудится мне в них. Невысказанный намек или предостережение…

— А я опять одна, — говорит Магда. — И когда это кончится, Франци?

— Что кончится?

— Все… Бедный господин капитан. Опять ему не везет…

Как выясняется, господин капитан Бахман не покидал Берлина. Дела службы требуют его постоянного присутствия в казармах, откуда он — бедняга! — не может вырваться домой. Я не слишком внимательно прислушиваюсь к болтовне Магды, сетующей на невзгоды капитана, поскольку считаю, что казарменная жизнь не наносит невосполнимого ущерба Бахману. Куда больше меня занимает другое: почему так суетится сегодня Магда? И чем она смущена?

Я допиваю кофе и, выгадывая время, перебираю пожитки в ранце. Мне неохота расставаться с теплой кухней, и, кроме того, я надеюсь разобраться в маленькой загадке, кроющейся в поведении Магды… Переложив с места на место носки и платки, я выуживаю из-под них связку писем и обнаруживаю, что в них рылись… Вот оно как!

Лицо Магды багровеет, а я засовываю пачку на самое дно, отметив при этом, что советник Цол-лер не любит медлить. Надеюсь, он не внушил Магде мысль, что я злоумышленник, угрожающий безопасности империи?

— Вы еще придете? — спрашивает Магда, когда я встаю.

— Постараюсь.

— Если хотите, я могу поговорить с господином капитаном. Если вам негде ночевать…

Слишком много “если”, Магда! Не сомневаюсь, что советник Цоллер порекомендовал тебе быть подобрее со мной, и вот теперь ты теряешься в догадках, как быть. С одной стороны — визит из гестапо; с другой — собственная твоя симпатия к Леману и заверения Цоллера, что СС-гауптшарфюрер — порядочный парень, а вещи его осматриваются просто так, в превентивном порядке.

На улице ранец точно припечатывает меня к тротуару. Я мусолю сигарету, и хорошее настроение покидает меня. Как ни грустно, именно Магда, а не гестапо или Цоллер нанесла мне удар. Почему она промолчала, Магда?

Я двигаюсь вместе с толпой сам с собой наедине… Дома — с друзьями, в Париже — с Люком, везде мне было с кем поговорить более или менее откровенно. А здесь? Навряд ли сыщется в Берлине человек, более одинокий, нежели Франц Леман. Вот он и беседует с собой, не забывая одновременно поглядывать по сторонам, чтобы не налететь на прохожего или фонарный столб.

“Что искал Цоллер?” — говорю я себе.

И отвечаю: “Ничего конкретного. Просто проверял на всякий случай. Да и не он сам был здесь; скорее, прислал человечка”.

“А если нет? Что, если…”

“Тогда, старина, ты бы уже сидел в гестапо”.

“Допустим. Но не пора ли бить отбой? Связи нет, и Варбурга ты не нашел. Когда ты до него доберешься? И доберешься ли?”

“Стоп!” — говорю я благоразумному Францу Леману и лишаю себя собеседника. Этак можно бог знает до чего доболтаться! И, кстати, что это за диалоги тет-а-тет с собственным “я”? Не самый ли прямой путь ты избираешь, старина, для превращения из оптимиста в мизантропа?

Я засовываю руку в карман и нащупываю в нем обрывки конверта. Сегодня ночью я выудил его из мусорной корзины фон Арвида. Хороший предлог, чтобы нанести визит советнику Цоллеру и подогреть его интерес к своей особе. А заодно и двинуть с точки замерзания некое дело, в котором господину советнику отводится известная роль… Позвонить или подождать?

Ничего не решив, я достаю сигарету и закуриваю. Вместе со смятой пачкой под руку подворачивается десятипфенниговик. Не монетку же в самом деле бросать — “марка” или “пусто”?

Я иду… Или нет. СС-гауптшарфюрер запаса Франц Леман вышагивает по берлинским улицам. Плечи расправлены, голова как на палке. Прохожие обтекают его, угадывая под штатским пальто одного из тех, кому фюрер предрек повелевать миром. То обстоятельство, что на Висле и Одере германские войска, спрямляя линию фронта, эластично сокращают оборону, нисколько не обескураживает Франца Лемана, беспредельно верящего в гений фюрера. Айн, цвай!.. Как должен поступить Леман — доверенное лицо господина советника Цоллера?

Да, айн, цвай… айн, цвай, а что же дальше?

6

История Мальбрука, собравшегося в поход, и там мирандо, мирандо, мирандо, пользуется во всем мире печальной популярностью. Фельдмаршал, как известно, попал в пикантное положение, очень схожее с тем, в каком нахожусь я сам.

Клочки конверта, лежащие перед Цоллером, словно белые знамена разбитых войск, и вряд ли мне удастся собрать армию для новой битвы.

— Что ж ты запнулся, сынок? — говорит Цоллер и удобно складывает на столе мощные руки. — Продолжай, я слушаю тебя. Значит, ты нашел конверт и вспомнил бригаденфюрера? А почему его? Мало ли имен, начинающихся на “вар”?

— Это точно, — говорю я.

— Ну, ну, не валяй дурака! Или ты предпочитаешь для начала посидеть в камере? У нас в подвале очень чистый воздух, способствующий освежению мысли.

— Я ничего не утверждаю, — говорю я и разминаю сигарету. — Но при чем здесь камера? Я и рейхсфюреру СС выложу то же самое, и никто не упрекнет меня за это. Долг члена партии…

Цоллер предостерегающе машет рукой.

— Помолчи, сынок! И не надо мне угрожать. Мы с тобой делаем общее дело, но это не означает, что я все приму на веру. Сначала ты должен доказать кое-что, и лишь тогда я буду на твоей стороне. Такие уж в гестапо правила, сынок!

Я не хуже Цоллера знаком с правилами гестапо и именно потому после колебаний рискнул проявить инициативу и напроситься на свидание. Клочки конверта с фамилией отправителя, начинающейся на “вар”, были моими полками, посланными в наступление.

На первых порах Цоллер, выслушав рассказ о Варбурге, равнодушно заметил, что было бы полезнее, если б я занимался фон Арвидом, а не лез в гестапо с баснями. При этом он собрался было смахнуть обрывки в корзину, но помедлил и, выбрав один из них, наморщил лоб. Складки — предвестники лавины — тяжело нависли над бровями.

И все-таки даже тогда я не был уверен, что Цоллер “готов”. Отправляясь в гестапо, я взвесил, что мог, но фактов у меня было маловато, а догадки нисколько их не заменяли. Бесспорным казалось одно: Цоллер из чиновников старой закваски, начавший карьеру до 1933 года. Причем карьеру не слишком-то удачную. В его возрасте полагалось быть оберштурмбанфюрером и сидеть в центральном аппарате. Но, может быть, Цоллер из категории служак, начисто лишенных воображения и честолюбия? Такие обычно тянут лямку до пенсии, и стремления их не идут дальше покупки клочка земли в Целлендорфе. Неординарная комбинация, проводимая против фон Арвида, может оказаться единичной счастливой находкой советника, не более… Но если и так, то и тогда что я терял со своим рассказом о Варбурге?

Сейчас Цоллер живо напоминает мне старого бульдога, размышляющего, вцепиться ли ему в здоровенную кость. С одной стороны, соблазн велик; с другой — и зубы уже не те и помойки по задним дворам полны объедков.

Складки на лбу советника застывают; клочки конверта, едва не сброшенные было в мусорную корзину, притягивают толстые пальцы. Цоллер рассматривает их, перекладывает с места на место.

— Так, — говорит он невыразительно. — Давай-ка, сынок, начни еще раз по порядку.

Я киваю и сглатываю слюну. Когда я напрягаюсь, слюнные железы у меня работают с двойной нагрузкой. Очистив рот и набрав порцию воздуха, я переношусь из кабины советника в Париж, в сентябрьские дни, когда рота Лемана охраняла особняки гестапо в Булонском лесу. Запинаясь, я повествую о тяготах караульной службы, а затем принимаюсь распространяться о том, что жизнь бойца СС в Париже отнюдь не похожа на идиллию и что это сущие враки, будто девки сами вешаются на шею.

— Брехня это, вот что я доложу! — решительно заявляю я, с удовлетворением замечая, что на щеках Цоллера вздуваются желваки.

— Ну вот, — говорю я и зажигаю сигарету. — Теперь господин советник поймет, почему мы все обрадовались, когда Фогель попал в наш взвод. Жуткая скука, а тут приходит душа-парень, и всем вроде бы полегче. Мы, конечно, знали, что он из разжалованных, но приняли его по-товарищески, да и он, верное дело, держался как гвоздь!

Цоллер берется за карандаш.

— Фогель? Он кто был по званию?

— Шарфюрер… А раньше — штурмфюрер. На нем фон Варбург отыгрался, когда…

— Не спеши, сынок!

— Ясно!

Я вновь киваю и возвращаюсь к Фогелю, который на самом деле, сколько мне помнится, был не рубахой-парнем, а порядочной-таки скотиной. Однако это не самое существенное отступление от правды, допущенное мной, и я продолжаю рассказ, стараясь, чтобы факты и ложь сочетались в нем в разумных пределах Фогель и точно служил во взводе Лемана Списки роты, захваченные маки, содержали его фамилию и указание командования, что бывший офицер СС должен пройти проверку в боевой обстановке. Варбург постарался сплавить свидетеля подальше — недаром взвод был снят с охраны особняков и брошен против франтиреров Плохо только то, что Фогеля не оказалось среди убитых, плохо в равной степени как для Варбурга, так и для меня.

— Не спеши, сынок, — повторяет Цоллер. — Откуда он к вам попал?

— Из госпиталя. Он был ранен, легко ранен, самую малость.

— И он был с тобой откровенен?

— Не сказать… Просто, понимаете ли, когда лежишь бок о бок в засадах и ждешь, что франтирер подстрелит тебя, то язык сам собой развязывается, особенно после боя… Так оно и вышло… Вообще-то, между нами говоря, лежать в засаде — скверная штука…

Цоллер торопится остановить поток не относящихся к делу воспоминаний. Жест его красноречив, и, повинуясь ему, я перехожу к истории Фогеля, Эрлиха и фон Варбурга.

Цоллер выслушивает ее с угрюмым лицом. Дав мне выговориться, он откладывает карандаш и некоторое время сидит неподвижно, скрестив руки на груди.

— Забавно. Если я тебя правильно понял, сынок, штурмбанфюрер Эрлих арестовал английского агента, а потом вместе с Варбургом попытался установить контакт с Лондоном? Так? Ты говоришь, к англичанину применяли третью степень? Откуда тебе это известно?

— От Фогеля. Он участвовал в допросе. Фон Варбург приставил к тому типу свою любовницу СС-шарфюрера Лизелотту Больц, и втроем с Эрихом они сорганизовали настоящий заговор.

— Вот как?

— Так утверждал Фогель! — быстро поправляюсь я. — А потом Эрлих застрелился, и фон Вар­бург куда-то вывез англичанина Фогель все хотел дознаться, куда, но не мог его сначала самого упрятали в сумасшедший дом, а потом в госпиталь и — тю, тю! — к нам.

При желании я мог бы рассказать всю эту историю значительно точнее и подробнее, ибо английским агентом, носящим имя Стивенса, был все-таки я сам и это мне всаживал под пальцы левой руки длинные иглы “рубаха-парень” Фогель. Помню я и другое, как Эрлих, проиграв свою игру, застрелился на глазах у меня и Люка; и то, как трудно было уйти из конспиративной квартиры гестапо, где происходил решающий разговор с Эрлихом. Фон Варбург вывез меня на своей машине, бросив в квартире труп Эрлиха и связанную мною Лизелотту Больц, и один черт ведает, как он потом выкручивался, отводя от себя подозрения… А еще двое суток спустя он исчез, уехал в Берлин, оставив мне и Люку ничего не стоящую в данном случае подписку о сотрудничестве.

Штурмбанфюрер Эрлих — вот кто был настоящий противник. Он тонко и аккуратно вел игру, преследуя сразу две полярные цели: внедрить гестапо в парижскую резидентуру Стивенса и полупить для себя и Варбурга страховой полис на случай поражения Германии.

Вспомнив Эрлиха, я думаю о Цоллере и отдаю ему должное: он тоже противник не из слабых. Советнику не хватает тонкости покойного штурмбанфюрера, но зато он лучше подкован в профессиональном отношении. Если Эрлих, придя в гестапо по рекомендации НСДАП, был и оставался блестящим дилетантом, то Цоллер, унаследованный службой безопасности от полиции времен Веймара, прекрасно разбирается в тактике и методике сыска. Сейчас я подбрасываю ему возможность разом взлететь в высокие сферы. На фон Арвиде и “заговорщиках” не сделать карьеры, но бригаденфюрер Варбург — достаточно прочная и широкая ступень, чтобы подняться в кабинеты, расположенные по соседству с апартаментами Мюллера и Кальтенбруннера.

— Ну, и что ты предлагаешь? — задумчиво говорит Цоллер, собирая остатки конверта. — Хотя нет, сначала ответь: с чего ты взял, что письмо послано фон Варбургом?

— Я этого не говорил.

— Зачем же ты его выудил из мусора?

— Мне показалось… Пусть господин советник поймет меня правильно. Я долго молчал о Варбурге, а тут письмо, и порванное так, будто половину фон Арвид унес с собой. Вот я и подумал: а не от фон Варбурга ли оно случаем? Чем черт не шутит, вполне свободно может оказаться, что они родственники… или еще что-нибудь в этом роде… Я, конечно, могу и ошибиться… Но пусть господин советник решает сам, имею ли я право молчать, подозревая бригаденфюрера в измене рейху.

“А ты парень не промах!” — отвечают мне глаза Цоллера. Порывшись в кармане, советник вытаскивает сигару и, перегнувшись через стол, протягивает ее мне.

— Что за дерьмо ты куришь? Возьми-ка это.

СС-гауптшарфюрер Леман, слившийся с “я” Стивенса, вскакивает со стула и щелкает каблуками.

— Благодарю, господин советник! Мне идти, господин советник? Или прикажете обождать?

— Обожди, сынок, — говорит Цоллер и тянется к телефону. — Дежурный? Тут у меня один паренек, устройте-ка его часика на два. И присмотрите, чтобы он ни с кем не болтал.

Сигара едва не падает у меня из пальцев. Ладони слабеют и становятся влажными.

— Вот так-то, сынок, — говорит Цоллер. — И не сердись на меня. Такая уж у меня работа, что я даже жене не могу сказать “да” или “нет”, если не посоветуюсь с кем надо. Ты парень смекалистый, и поэтому я не держу от тебя тайн. Покури у нас внизу и подумай хорошенько. А если ты и потом повторишь мне свою сказку, то я попробую решить, как быть дальше.

Жирная цифра “13” лезет мне в глаза с настенного календаря. Вот и не верь после этого в приметы, роковые совпадения и всякую прочую чертовщину! Если мне доведется и на сей раз выбраться, то, право слово, схожу-ка я в ближайшую кирху и поставлю свечку святому Георгию, покровителю военных. Или нет? Пожалуй, мне уж поздновато становиться верующим. Как-то, знаете, при всем доверии к силам небесным в делах земных я привык полагаться на себя самого…

И потом ставлю свою бессмертную душу против коробка эрзац-спичек, что, когда меня проводят вниз, Цоллер позвонит в управление личного состава СС и наведет подробную справку о бывшем штурмфюрере Фогеле. Это меня не пугает, ибо Фогель действительно служил во взводе Лемана.

Я мысленно ощупываю свою шею и убеждаюсь, что голова сидит на ней достаточно прочно. Будем надеяться, что дело не дойдет до плахи в Моабите и Франц Леман еще не раз полюбуется звездами. Как известно, тяга к звездам — профессиональный признак, роднящий меж собой астрономов и ночных сторожей.

— Всегда к услугам господина советника! — бра­во говорю я и покидаю кабинет следом за дежурным, оставив Цоллера решать чисто гамлетовский вопрос: быть или не быть?

7

В Монтре я сидел в старой камере, унаследованной СД от “Сюртэ женераль”; парижское гестапо предоставило мне подвал особняка в Булонском лесу — малоуютное помещение, где в иные, добрые времена хранились колбасы и окорока; служба безопасности берлинского района Панков, в свою очередь, выделила Францу Леману крохотный закуток с окном на задний двор. Стены комнатки окрашены в развеселенький оранжевый квет; воздух густо настоян на карболке. Деревянная скамья намертво посажена в бетонный пол, и, расположившись на ней, я тщетно пытаюсь задремать.

Прошло уже три с половиной часа, а советник Цоллер и не думает вызывать меня. Что-то произошло. Но что? Меня слегка познабливает от холода и тревоги, и я с головой забираюсь в свое видавшее виды пальто…

“Жизнь — это патефон”, — любил говаривать ротный повар, отлынивавший от передовой во фронтовом госпитале СС. Почему патефон? Ах, да! Знаете, как случается, — поставишь новехонькую пластинку, игла скользит себе и скользит, будто по маслу, и ты, размягченный мелодией, прикидываешь уже, кого из дам пригласить на танго, как вдруг кончик иглы срывается с бороздки — вжж-ж-ж — и вместо танго дикая какофония и всеобщий хаос. А кто виноват? Какая-нибудь царапинка, закорючечка, пустячок величиной с инфузорию, возникший на пути у стали и вызвавший катастрофу.

Так что же, катастрофа? Я закрываю глаза и принимаюсь перебирать в памяти детали разговора с советником. За что он мог зацепиться? Готовясь к встрече с Цоллером, я мысленно вычертил схему, оставив, разумеется, местечко и для импровизации. Не она ли подвела меня? Самое слабое место — “откровения” Фогеля. Цоллер, приложив к доносу Лемана логическую мерку, способен усомниться в том, что бывший штурмфюрер стал бы изливать Францу душу, и задать себе вопрос: а зачем? Зачем, спрашивается, надо Фогелю звонить во все колокола о делишках, ввергших его в беду?

Черный цвет окна плотен и непроницаем. Столь же черным и непроницаемым представляется мне ближайшее будущее. Я пытаюсь продраться сквозь мрак, проломить его и достичь освещенного солнцем оазиса, но тьма безгранична. Нет, чепуха все это: лежать и гадать. Ромашки только не хватает: любит — не любит. Оазиса с ромашками и Цоллера, преподносящего на подносе позолоченные ключи от светлого будущего… Проще, Леман!

Мозг мой, напичканный образами, устает от них, и я заставляю себя отключиться; вспоминаю давний вечер и девушку, которой назначил свидание под часами. Так уж случилось, что я не сумел прийти, и она, наверное, очень сердилась, стоя в круге, очерченном вечерним фонарем, — милая такая девушка с голубыми глазами и в туфлях-лодочках… Понимаете, она очень понравилась мне; и телефон ее я помню и имя. Вот приеду назад и позвоню…

Вместе с холодом из-под двери просачиваются звуки. Звонки телефона, шаги; кто-то кашляет; хлопает входная дверь. Нервы, натянутые ожиданием, откликаются на них тихим воем. Левая рука начинает привычно ныть, и я, прикусив губу, потираю шрамы на месте оттяпанных хирургом пальцев.

Сколько же можно ждать? Цоллер явно мудрит; или же я переоценил его и в могучем теле советника ютится душа труса? Вполне возможно, что он, взвесив то да се, решил, что карьера, конечно, весьма приятная штука, но возможность спать без тревог в собственной постели — вещь еще более приятная. В таком случае он постарается отделаться от Лемана и сейчас прикидывает, как бы половчее заткнуть ему глотку.

Я, словно маг, вызываю дух Цоллера и, мысленно материализовав его, ставлю в центре комнаты под яркий свет лампы. Кожа, как одежда, спадает с него, обнажая не мышцы и артерии с венами, а нечто не имеющее названия и условно означенное теософами термином “божественная душа”. Что же она такое есть — душа старого служаки, не поднявшегося при всех своих способностях выше советника в районном отделе гестапо? Кто передо мной — Тартюф или Яго?.. Однозначного ответа нет, но, вспомнив разом множество мелких штрихов, я склоняюсь к мысли, что Цоллер вцепится-таки в дело Варбурга и, взяв меня за ручку, приведет к бригаденфюреру. Кто бы он ни был — карьерист или тряпка, но прежде всего он был и останется гестаповцем. Похоронить донос не просто глупость, а преступление, и на это Цоллер не пойдет. Он тоже хочет жить — шляться по Унтер-ден-Линден, дышать и, может быть, любоваться звездами. В сороковом, при иной обстановке, когда Германия славословила тем, кто стоял наверху, советник Цоллер счел бы рассказ Лемана клеветой и упрятал бы Франца в концлагерь. Но на дворе — сорок пятый. Бомбежки и война у самых границ отрезвили немцев, одновременно обрушив на империю девятый вал шпиономании. После 20 июля 1944-го сам Гитлер не верит никому и ничему. На этом фоне измена Варбурга выглядит не постулатом, требующим математических доказательств, а явлением, укладывающимся в рамки житейского опыта. Крысы бегут с корабля…

Крысы, крысы… Миллионы крыс…

— Ну и соня же ты, сынок.

Живой Цоллер — отнюдь не дух, материализованный мною! — стоит возле скамьи. Черная шинель небрежно наброшена на плечи, толстые губы распущены в полуулыбке. Дремота еще колышется у меня перед глазами, радужными кругами повисает на кончиках ресниц, а сознание работает, приказывая телу встать.

— Сиди, сынок, — дружелюбно говорит Цоллер и примащивается у меня в ногах. — Не стоит подниматься наверх, здесь и светлее и тише. Ты любишь, когда светло, или нет?

— Люблю, — говорю я совершенно искренне.

— Это хорошо. Правда, ты чем-то мне нравишься, сынок. У тебя крепкие нервы и честное лицо. Такое лицо должно быть у настоящего немца, преданного родине и фюреру. Вот только твой акцент…

Слова, легковесные и мягкие, обволакивающие сознание; они ровно ничего не значат, и Цоллер выбрасывает их, словно выплетает кружевную завесу, за которой хочет скрыть сталь меча. Сейчас мне нужно быть особенно настороже, ибо меч готов подняться и пасть — прямо на голову, на хрупкий череп Франца Лемана.

— Это хорошо, — повторяет Цоллер. — Здесь мало кто спит; разве что те, у кого совесть чиста. А где найти таких? Понимаешь, мне больше приходится иметь дело с дерьмом, всю жизнь с ним вожусь и, знаешь ли, мечтаю напасть на ангела. Ты не ангел?

— Господин советник шутит?

— Нисколько. Просто, если хочешь, удивляюсь. И гадаю: или ты прохвост, каких мало, или безгрешен, как херувим.

Знакомая мне лавина собирается на лбу советника. Незажженная сигара хрустит у него в пальцах, и на полы черной шинели сыплются крошки. Уже не струйка, а полярная буря врывается в щель под дверью, холодя кожу.

— Что это ты? — мягко говорит Цоллер. — А ты, оказывается, трусишка, а?

Согнутым указательным пальцем он цепляет меня под подбородок и поворачивает лицо к себе.

— Ай-ай-ай… Теперь ты мне совсем не нравишься, сынок. Выше голову! Ничего не будет, просто я спрошу тебя, а ты ответишь. Прямо и без уверток, как положено бойцу СС. Ну! Говорить быстро: что ты знаешь о Фогеле и Лизелотте Больц? Где они, по-твоему?

— Понятия не имею…

— Возможно… Возможно, что так… Ну-с, а как ты станешь жить дальше, сынок, если я сообщу тебе, что Фогель и шарфюрер Больц пропали без вести? Понимаешь: свидетелей нет, и от тебя зависит, повторить свою басенку или, собрав мужество, признаться, что ты все выдумал и очень раскаиваешься.

Мне не стоит ни малейших трудов изобразить изумление. Что Фогель должен был исчезнуть — это закономерно, но отсутствие Микки — настоящий сюрприз. Выходит, Варбург оказался достаточно дальновидным, чтобы не полагаться на нежные чувства и убрать свидетельницу.

— Мне не в чем раскаиваться, — говорю я и мотаю головой. — Господину советнику вольно сомневаться, но я знаю свой долг и не отступлю.

Огромное тело Цоллера колышется: смех, неровное бульканье, вырывается из него, заставляя меня вскинуть брови в полном недоумении.

— Чудесно, сынок! — говорит Цоллер, стряхивая пальцем слезу со щеки. — Я рад, что не ошибся. Ну пойдем…

Соскучившиеся по теплу ноги сами несут меня из холодной комнаты в протопленный кабинет советника. Цоллер подводит меня к столу и подталкивает в кресло. Достает пачку чистой бумаги.

— Ты ведь грамотный, сынок?.. Так вот, пиши, и бог с ним, со стилем, и ошибками, — главное, чтобы все стояло на своих местах: где Варбург, а где англичанин, и так далее. Ты понял меня? Пиши, и чем подробнее, тем лучше. А когда закончишь, мы опять поговорим, и, пожалуй, я здорово тебя обрадую. Идет?

— Да, господин советник, — отвечаю я и, примерившись, вывожу первую строчку.

Полчаса и три листа плотной бумаги уходят у меня, чтобы изложить “дело Варбурга”. Я стараюсь избегать подробностей, по опыту зная, что именно они как раз подводят, и куда чаще, нежели грубая ложь. Закончив, я перечитываю текст и подписываюсь полным титулом “СС-гауптшарфюрер запаса Франц Леман, служащий Центрального страхового общества”.

— Очень хорошо, — говорит Цоллер. — У тебя, сынок, стиль, как у Лессинга.

Он складывает бумаги вчетверо и прячет их в сейф, стоящий в углу на железной табуретке. Поворачивается ко мне.

— Так что ты предлагаешь? Хочешь отправиться к бригаденфюреру в гости?

Днем, когда я в первый раз излагал историю Варбурга и Стивенса, Цоллер сделал вид, что пропустил мимо ушей план, предложенный Леманом. Позже, сидя внизу, я потихонечку пришел к убеждению, что советник обязательно ухватится за него, и не почему-либо, а по той причине, что он выглядел на редкость нелепым. Согласитесь сами, какой нормальный человек сунется в клетку к удаву, зная, что удав только и ждет, чтобы сломать ему хребет?..

— Точно! — говорю я с тупой уверенностью идиота. — Господин советник попал в самое яблочко! Я что предлагаю — дайте мне адрес, и я пойду к нему. Пусть только попробует не принять!.. Так вот. Я приду и скажу: Фогель рассказал мне о вас и англичанине, и я хочу знать, где правда. А чтобы бригаденфюрер не попытался меня пристрелить, я сразу успокою его, намекнув, что письмо со всей историей лежит у моего друга и тот отправит его группенфюреру Мюллеру, ежели только я к вечеру не вернусь. Может, господин советник помнит, было такое кино до войны, про одного шантажиста…

— Так, — говорит Цоллер. — Продолжай, сынок.

— Про кино?

— Можно и про него, но лучше о том, что, по-твоему, будет дальше. Как ты себе все это представляешь?

— Чего же сложного! Тут уж все будет “или — или”. Или он мне предложит отступного, чтобы я заткнулся раз и навсегда, или потащит в гестапо, крича, что я клеветник и все такое прочее. Ведь так? — Цоллер кивает, а я мысленно добавляю про себя, что третье “или” альтернативы должно привести к тому, что бригаденфюрер Варбург уничтожит Франца Лемана и сделает все, чтобы добраться до его приятеля и письма.

Внешне мой план чудовищно глуп и вполне достоин Лемана с его кругозором гауптшарфюрера СС. Однако Цоллер должен — если я не переоценил его! — различить в нем скрытую перспективу — этакую начинку пралине под оболочкой из дешевого леденца. В любом из трех случаев советник гестапо получает возможность добраться до бригаденфюрера. Подкуп, арест, смерть — реакции разные, но в их основу ляжет страх Варбурга перед разоблачением. “Леман — неплохая приманка” — такова должна быть первая мысль Цоллера. “Леман, этот тупица, невольно страхует меня” — вот вторая мысль, и я готов ручаться, что как раз она гнездится сейчас в голове господина советника. На его месте я рассуждал бы примерно так: “Леман является к Варбургу со своей дурацкой угрозой. Было дело с англичанином или Фогель по какой-то причине врал, не имеет значения. Положим, врал, и Варбург берет Лемана в оборот — сдает в гестапо, где из него выколачивают все, что следует. Чем рискую я? Ничем. Подаю рапорт в РСХА, где пишу, что ко мне с доносом обратился такой-то и я в силу служебного положения обязан дать делу ход. Леман — клеветник? Тем лучше! Бригаденфюреру я выражаю соболезнования, а своего осведомителя Лемана росчерком пера превращаю в провокатора Лемана и умываю руки… Другой вариант: Фогель говорил правду. В этом случае Варбург попытается устранить Лемана, не догадываясь, что за его спиной стою я. Важен не результат — смерть или там подкуп — важны реакции; само их наличие — косвенная, но верная улика”.

Подливая масла в огонь, я задумчиво морщусь и изрекаю:

— Тут-то ему и крышка!

Цоллер длинно и скучно зевает.

— Крышка? Охо-хо, сынок, какой ты шустрый. Все продумал и решил… А теперь наклонись-ка, слушай, что я скажу! Если гестапо в Бернбурге когда-нибудь сообщит мне, что ты шатаешься без дела на ратушной площади, а точнее, вшиваешься возле дома с тройкой на номерной табличке, я сам возьмусь за тебя и, поверь, вышибу из тебя дух. Заруби на носу: бригаденфюрер Варбург не должен догадываться, что ты есть на свете белом. Ясно?

Я хлопаю глазами и вытягиваюсь в струнку.

— Но, господин советник!..

— Помолчи! — тихо говорит Цоллер. — Слушай и запоминай, сынок. Гестапо все знает, все видит и все делает само. Ты пришел к нам — честь тебе и хвала. А как уж тут мы поступим, не твоего ума дело. И помни: ни шагу из Берлина.

Он смягчает тон и снова становится прежним Цоллером, не скупящимся на ласку и похвалы.

— Ты парень что надо, и я на твоей стороне. Но ты уж войди в мое положение — не всегда надо переть прямо, когда нет ни компаса, ни карты. Смекаешь, сынок?

Еще бы не смекнуть! Цоллер прямо-таки натравливает, науськивает меня на Бернбург, где в доме три на ратушной площади живет фон Варбург… Бернбург… Что я о нем знаю? Пожалуй, ничего, кроме того, что здесь на ратуше уникальные часы с двадцатью тремя циферблатами, показывающими время разных столиц. Бернбургский хронометр до войны демонстрировали туристам, объясняя, что установлен он в 1878 году и не имеет равных по точности хода… Когда я был здесь? В тридцать девятом?

— Не знаю… — говорю я угрюмо, всем своим видом выражая колебание. — Может, оно и так… Как будет угодно господину советнику.

Лоб Цоллера разглаживается.

— Ну, ну, сынок. Возьми-ка это, и пусть тебя не заботят разные мелочи. Расписку я приготовлю в другой раз. Пропусти пару кружек за мое здоровье и за успех дела. Идет, сынок?

Пятьдесят марок. Сто кружек пива. Бригаденфюрер Варбург был бы смертельно оскорблен, узнай он, что его голова оценена так дешево.

— До встречи, сынок, — говорит Цоллер и подталкивает меня к двери. — Спрячь денежки и забудь о нашем разговоре. Так-то оно лучше…

Пятьдесят марок. Сущие пустяки. Значительно дороже обойдется господину советнику оплата наружных наблюдателей, которых он приставит ко мне… Бернбург. Я поеду туда, но, разумеется, не завтра же. Старинный городок и его уникальные часы подождут, как подождет и советник Цоллер. Сколько суток потребуется бойцу СС Францу Леману, с его тупостью и последовательным упрямством, дабы прийти к мысли, что его отшивают от расследования и дело здесь нечисто? Трое? Пожалуй, так. Следовательно, через трое суток. Представляю, какой душевный подъем испытает бригаденфюрер Варбург от встречи с Одис­сеем.

Если верить записи в солдатской книжке, то сегодня Францу Леману исполняется тридцать шесть. Почти старик. Еще чуть-чуть — и пора на покой. У каждой профессии свой потолок, но, к счастью, статистика не учитывает представителей моей специальности и отсутствие точных данных дает мне возможность с равной долей вероятности считать за предел как 40, так и 80. Лучше, конечно, последнее. А почему бы и нет? Я более или менее аккуратно ем, почти нормально сплю, гуляю, читаю газеты и — маленькая роскошь! — хожу в кино, предпочитая хронику игровым лен­там. Словом, я веду жизнь тыловика, и виски мои не посеребрены сединой. Больше того, когда позволяют обстоятельства, я не прочь пропустить рюмочку-другую и подмигнуть хорошенькой женщине, если она готова завести знакомство. Ежели что меня и доконает — дегтярного цвета дрянь, которую я вдыхаю вместе с дымом суррогатных сигарет. Счастливчик, да и только! Правда, при всем при том нервы у меня порой пошаливают, и мне стоит трудов заставить себя спать, есть, ходить, пялить глаза на экран, по которому с устрашающим лязгом катят танки непобедимого вермахта и проносятся самолеты доблестных люфтваффе.

36 лет. Это по данным солдатской книжки. Между нами говоря, мне немного больше. Прикинув то да се, я склоняюсь к выводу, что все календари врут и Одиссею стукнули круглые 100. Я стар и мудр, как Змий. И мне чертовски хочется поменять жизнь тыловика со всеми ее льготами и преимуществами на любую иную, где черное есть черное, а белое — бело и человек, выходя на улицу, не ругает мать-природу за то, что она не снабдила его парой лишних глаз на затылке.

До чего же она необходима мне — пара глаз! Субъект, приставленный Цоллером, умудрился уже дважды потерять меня: сначала у перекрестка на Кенингштрассе, а позже — уму непостижимо! — возле полицайпрезидиума на Александер-плац. Пришлось высунув язык рыскать по всей площади, чтобы попасться ему на глаза. Нескладный, с длинным лицом и печальным носом, он торчал возле витрины универсального магазина и, привстав на цыпочки, пытался через головы прохожих углядеть Франца Лемана на противоположной стороне — как раз там, где его не было. Я “засветился”, и парень потащился за мной через центр до дома Магды… Где он опять отстал, чертов недотепа?

Я медлю у подъезда, перевязываю шнурок на ботинке. Покончив с одним, принимаюсь за другой. Держу пари, что Цоллер приставил ко мне не гестаповца, а сыщика из КРИПО, шепнув ему на ушко, дескать, Франц Леман — карточный шулер или тип с дурными сексуальными наклонностями. В сфере наружного наблюдения сотрудники КРИПО отнюдь не титаны; к тому же мобилизация отняла у них большую часть кадров. Приходя к этим выводам, я лишний раз констатирую и то, что советник Цоллер, по всей видимости, решил начать охоту за Варбургом без помощи высшего начальства.

Ну вот, слава богу, появился! Где ж ты отстал, сукин ты сын! Успокоенный, я завязываю шнурок двойным узлом и захожу в подъезд, оставив “тень” дежурить на морозе. Ничего, сегодня всего-навсего — 6 по Реомюру, если верить старинному гра­дус­ни­ку в бронзовой оправе, висящему на фронтоне; в крайнем случае, продрогнув, молодчик отогреется возле батареи на лестничной площадке. На его месте я бы так и поступил.

Магда, предупрежденная по телефону, встречает меня вор­ча­нием и делает попытку обнять. Руки у нее в муке, катышки теста прилипли к переднику, и я тороплюсь отстраниться — мой един­ственный костюм порядком поношен и не выдержит радикальной чистки.

— Достали? — спрашивает Магда, и глаза ее вспыхивают при виде пяти яиц, извлеченных мною из кармана. — Ну и молодец же ты, Франц.

От радости она даже перешла на “ты”, — яйца сейчас такая редкость! Я ставлю на стол две бутылки водки и длинные флаконы кюммель-карамели — дамского напитка, застрявшего где-то посре­дине между пивом и ситро. Кутить так кутить!

— Сейчас я их вобью в тесто, — бормочет Магда, осмат­ривая яички. — Похоже, свежие. Я их вобью, и выйдет славный пирожок, пальчики оближешь. Тебе не будет стыдно перед своей птичкой за старую Магду и ее стряпню. А кто она такая, а?

— Вечером познакомитесь. А что, если капитан?..

— Он не придет. Ну ладно, проваливай, Франц, и не смей яв­ляться до полседьмого. Ты мне мешаешь, слышишь?

Почти счастливый я выхожу на улицу, и “тень” тянется следом, отставая на переходах. Ну что с ним делать? Не могу же я взять его за ручку и водить за собой?

Я бросаю взгляд на уличные часы и ускоряю шаг. Ровно в половине шестого я должен быть в конторе и сообщить фрейлейн Анне, состоится ли торжество. Со вчерашнего вечера я обхаживаю ее, умоляя почтить присутствием вечеринку у Магды, и поначалу получил категорический отказ, потом неуверенное “я подумаю”, а сегодня утром — согласие и улыбку. Очень хочется верить, что метаморфоза эта относится на счет моего личного обаяния, и только его одного.

Думая об этом, я вхожу в главный подъезд конторы и, дружески кивнув швейцару, проникаю в зал. Фрейлейн Анна на месте; строгое лицо, пальцы на клавишах машинки. Я тихонько кашляю в кулак и жду, когда она оторвется от дела… Да, эта женщина по-настоящему красива. Я и раньше понимал, что в известном смысле красота опасна, а сейчас испытываю сочувствие к фон Арвиду. Мудрено ли, что он потерял голову?.. А я сам?.. Осторожно, старина! Как ни верти, Анна во всех отношениях не ровня ночному сторожу. Даже если сторож сопричислен к “элите нации” и носил погоны гауптшарфюрера. Рунические знаки и всякая такая мистика здесь теряют силу. Ты можешь тратить хоть век на ухаживания и сыпать перлами красноречия, но ничего не добьешься… Однако добился же!

— Все в порядке, — говорю я и понижаю голос: — Ну и смотритесь же вы, чистая артистка!

— Осторожнее, Франц! — шепчет Анна, выразительно кивая в сторону столов. И громко: — Господин управляющий просил вас зайти.

— Да ну? А зачем?

— Это правда, Франц. Учтите, у него неважное настроение. Идите и, если можете, постарайтесь не опоздать. Ровно в шесть у метро?

Она улыбается мне одними глазами и вновь опускает пальцы на клавиши. Машинка стрекочет ровно и быстро, и под этот стрекот я ступаю за порог кабинета, почти в благоговейную тишину.

— Хайль Гитлер! Господин управляющий искал меня?

— Леман… О господи, что за привычка кричать? Проходите.

Я застываю в полуметре от стола. Фон Арвид болезненно морщась, выпрямляется в кресле. Настольная лампа освещает его лицо, утомленное и несвежее. Тонкие руки, пропитанные голубизной, беспокойно шевелятся; пальцы едва заметно подергиваются.

— Один вопрос: где вы спите, Леман?

— Здесь, в конторе.

— В моем кабинете? — уточняет фон Арвид. — Не так ли? Не возражайте, Леман, я знаю, что говорю… Да и вы, по-моему, превосходно понимаете, о чем идет речь. Да или нет?

— Иногда я сплю на вашем диване, господин управляющий.

— И в таком случае, надо думать, вы берете на себя ответственность за все, что происходит здесь ночью. Это так?

Фон Арвид недобро и выжидающе смотрит на меня. Голос его приобретает пугающую сухость.

— Надо понимать также, что в обязанности ночного сторожа не входит осмотр ящиков моего стола!.. Нет, нет, Леман! Не торопитесь протестовать. Сначала факты, потом слова. Вы не ребенок и должны соображать, что, кроме вас, по ночам здесь никто не бывает, а утром я первым вхожу в кабинет. Ключи есть у вас и у меня… Я не сторонник крайностей, Леман, но должен вас предупредить: при повторении я уволю вас. Да, уволю! Что бы там ни предпринимали в Трудовом фронте и… где угодно!

Миленькое дело! Я и не думал прикасаться к его ящикам. Выходит, человек Цоллера хозяйничал здесь и был неловок — случайно или умышленно, — а теперь убытки списываются на меня.

— Послушайте, Леман, — говорит фон Арвид, постукивая пальцем о стекло. — Будет правильно, если я заберу у вас ключ от кабинета. Я могу и заблуждаться в отношении того, кто проверял мою переписку, но убежден, будет лучше, если дверь окажется закрытой для всех. Без исключения.

— А пожар?

— Что?

— А если ночью вспыхнет пожар? Тогда как?

Невозмутимо и тупо я выкладываю аргументы, препятствующие выдаче ключа. Фон Арвид явно не понимает, что делает грубую ошибку. Очевидно, Цоллер пытается запугать его; как известно, паника порождает суету и промахи… Первый уже совершен. Разговор со мной — это же ни в какие ворота не лезет! Ладно, кто бы он ни был, фон Арвид, но Франц Леман не заинтересован в его гибели. Вполне достаточно того, что человек Цоллера в конторе ведет свой учет каждому шагу управляющего, а так как я догадываюсь, кто он, то убежден, что ни один штришок не пройдет мимо его внимания.

— Это очень, очень опасно, — бубню я упрямо, давая фон Арвиду понять, что не отступлюсь от своего. — По правилам ключи должны быть у сторожа, а против правил я не пойду. Хоть что хотите делайте!

Фон Арвид опускает глаза; щека его, освещенная лампой, напрягается; черный костюм резко подчеркивает белизну кожи.

— Да, — говорит он вяло. — Пожалуй, вы правы, Леман. Извините. Пусть все остается, как было, и не следует возвращаться к этой истории, не так ли? Вполне вероятно, я по рассеянности не запер ящик… Что еще?.. Ах да! Примите мои поздравления с днем рождения. К сожалению, я слишком поздно узнал об этом событии и… Словом, еще раз примите мои поздравления. До свидания, Леман!

— Хайль Гитлер! — выпаливаю я, прикидывая, успею ли к метро без опоздания.

…Остаток вечера проходит куда приятнее, чем начало. Пироги Магды не слишком подгорели; Анна, точно царица Савская, ослепительно хороша в новом платье, и я после двух больших рюмок водки набираюсь храбрости и произношу тост за самую великолепную девушку Берлина. Тридцать шесть свечек, украшающих пирог, голубым мерцанием сопровождают мои слова, придавая им торжественность.

— За вас, Анни! — значительно говорю я и отпиваю глоток из рюмки.

Магда ревниво разглядывает фрейлейн Анну — сначала платье, потом фигуру и лицо. Платье сидит хорошо, и формы у фрейлейн Анны какие на до; Магда прищуривается, давая мне понять, что Франц Леман не прогадал с подружкой… Милая Магда, наивная душа! Откуда знать тебе, что фрейлейн Анна отнюдь не пылает к Леману и интересуется им отнюдь не с точки зрения амурной?

— Твое счастье, Франци.

— Спасибо, Магда. И вам спасибо, Анни. Я здорово рад, что вы не отказались.

Анна насмешливо покачивает головой.

— Когда думают так, не заставляют ждать у метро.

— Фон Арвид задержал меня.

— Что-нибудь серьезное? Неприятности?

— Да так, пустяки… Выпьем за вас, Анна, и за то, чтобы ваша красота вечно сияла, как звезды и солнце!

Магда щедрой рукой подкладывает на тарелку Анны толстые куски пирога с ливером. Стол в гостиной накрыт хрустящей скатертью; парадное серебро Бахманов, неизвестно как уцелевшее от реквизиций в пользу фронта, матово светится на хрустальных подставках. Дверь в прихожую открыта, и Бахманы, нарушив корректное безучастие, неодобрительно взирают на нас со стен. Я встаю из-за стола и, покачнувшись, поворачиваюсь в их сторону.

— За нашего фюрера! Хох! За человека, давшего мне, эльзасцу, полное право сидеть здесь, в доме, где…

Фраза слишком трудна, чтобы выпалить ее одним духом, и я отпиваю глоток шнапса. По правде говоря, я вовсе не думаю так, но в мою программу входят и этот тост, и маленькое объяснение в любви фрейлейн Анне, отложенное до выхода на лестницу, и кое-что иное, вне рамок дня рождения. Магда поднимается с места и прижимает мою голову к своей груди.

— О Франци! Ты так хорошо сказал!

Для нее этот вечер на фоне коричневых картин действительности — этюд в пастельных тонах. Умиление заставляет ее уронить на мой затылок теплую слезу.

— Хох! — кричу я и залпом выпиваю рюмку.

— Хочу танцевать, — говорит Анна.

 — Патефон! — восклицает Магда.

Мы перебиваем друг друга, пытаемся втроем завести огромный, в кожаном чемодане “Хис мастерс войс”; от Анны пахнет теплом и духами, и я, опережая программу, целую ее в шею

Пластинка крутится, Магда ест пирог, а мы с Анной плывем по комнате Впрочем, “плывем” — это, мягко говоря, не совсем точно. Я изрядно пьян, и носки ботинок все время цепляются за ко­вер. Мы качаемся не в такт музыке, и Анна протестует:

— Хватит, Франц. Ну прошу вас, я устала.

— За удачу! — возглашаю я, вернувшись к столу. — За то, чтобы завтра я был там, где хочу. И еще за то, чтобы мой старый приятель оказался на месте… Он оч-чень ждет меня! Выпейте, Анна!

Фрейлейн Анна тоже пьяна, но значительно меньше, чем кажется. На улице она не поскользнется и до дома дойдет твердым шагом. А когда ляжет спать, голова ее будет чиста и прозрачна, как речной лед.

— Куда же вы едете? — говорит она и подносит рюмку к губам. — Или это секрет?

— Большой секрет. Я уеду и приеду, и тогда вы поймете, кто такой есть Франц Леман!.. Пошли, погуляем, а?

Язык мой окончательно заплетается. Магда заботливо провожает нас до двери и помогает мне натянуть пальто.

— Хорошенько выспись, Франци. И да хранит тебя бог.

— Ладно, — говорю я, цепляясь за локоть Анны. — Пошли на воздух?

Мы медленно спускаемся, куда медленнее, чем хочется Анне, ибо я на каждой площадке делаю настойчивые попытки обнять ее и поцеловать в губы. Анна сильна, и мы молча боремся с переменным успехом

 — Ты здорово нравишься мне, — бормочу я — Ну что тебе стоит?

Анна останавливается и позволяет моей руке проникнуть под пальто. Пальцы упираются в теплую округлость, и поцелуй выходит излишне страстным “Ау, Одиссей, — говорю я себе, — пора кончать. Игры с огнем не приводят к добру”.

Я выпускаю Анну из объятий, и она, подождав, оправляет туалет. На улице “тень” отваливает от стены на другой стороне и, словно на буксире, следует за нами в сторону Данцигерштрассе. Запах помады от Дира на губах бесит меня, но я улыбаюсь.

В том, что фрейлейн Анна — агент Цоллера, сомнений нет. Участие в пирушке, поцелуи и вопросы — отличное дополнение к истории с бумагами фон Арвида. Следовательно, сегодня же ночью господин советник убедится, что Леман добровольно и без принуждения собирается лезть в бернбургское пекло… Если я не ошибся в Цоллере, то завтра увижу его в Бернбурге где-нибудь неподалеку от ратуши… Бернбург. Что это там поделывает бригаденфюрер? Насколько я знаю, отпуска в СС отменены. Или нет?

У станции Марк-Музеум Анна торопится отделаться от меня. Я не держу ее, ограничившись поцелуем и просьбой о свидании. Получив свое, я отстаю. Поиграли, и достаточно. Францу Леману пора на покой; он и так больше меры потрудился, блюдя интерес советника Цоллера. “Тень” и Анна — оба получили свои порции внимания, а что взамен? Маленький частный выигрыш?.. Нет, не так… Пожалуй, я не прав. Первая цель — обеспечить Цоллера информацией о себе — в принципе мелка. Но она ведет к другим, более крупным: Варбург — чины СС — рейхсканцелярия… Этюд в пастельных тонах… Вспомнив об этом и о Магде, я тихонечко посвистываю в лад шагам. Пусть будет этюд. Пусть не картина, а так — черточка, штрих, пунктир. Все равно я не должен пренебрегать им. Такая уж у меня профессия — никогда нельзя с полной уверенностью утверждать, что важно для дела, а что нет. Мелочи — они вроде лимонных корок на полу, недоглядел, оскользнулся и — бац! -летишь кубарем, ломая кости. Собственные кости, между прочим!

8

Дом как дом, два этажа: на первом — булочная и колбасная, витрины заботливо прикрыты полуспущенными железными шторами — на случай дневного налета. Окна второго этажа слабо освещены изнутри; свет проникает сквозь тюлевые занавеси, приветливый и доброжелательный. Что там, за тюлем? Налаженный семейный уклад с мягкими креслами и саксонскими тарелками на стенах или деловой распорядок военной организации — стандартный “орднунг”, выверенный прусским уставом? Любопытство мальчишки, не утраченное с возрастом и житейским скепсисом, тянет меня вскарабкаться по водосточной трубе и одним глазом заглянуть в квартиру.

В дороге я отдохнул, и настроение у меня нормальное. Вагонная качка, сладкий запах перегоревшего угля и смена пейзажей действуют на меня, как бром, навевая сны и примиряя с действительностью. Я люблю ездить и довольствуюсь минимумом комфорта: отдельное место, неназойливые попутчики и отсутствие собак в купе — вот и все.

Бернбург встретил меня снегом, ранними сумерками и провинциальной тишиной. Такси не оказалось, но у левого крыла вокзала я нашел экипаж с фонарем, у козел кучер в соломенной не по сезону шляпе, и за одну марку двадцать пфеннигов совершилось превращение Одиссея в средневекового странника, въезжающего во владения разбойника-барона. Пепельная готика домов, флюгера на крышах в виде геральдических петушков и цоканье копыт по брусчатке дополняли сходство. Я разглядывал побеленную снегом черепицу крыш, лошадь в дурацкой шляпе и старался запомнить дорогу, не забывая при этом присматриваться к машинам, едущим в одном направлении с нами. Не обнаружив признаков слежки, я сошел на площади, расплатился и, покрутившись возле ратуши, принялся прикидывать, кто, помимо Варбурга, может находиться в квартире. Двухэтажный особнячок с приветливыми окнами при ближайшем знакомстве мог и впрямь оказаться логовом разбойника, откуда путешественник вроде Одиссея рисковал вернуться лишь вперед ногами.

“Ну, ну, не робей, Одиссей!” — говорю я себе и, бросив последний взгляд на окна, решительно направляюсь к подъезду. Площадь и ратуша с ее непревзойденными часами остаются за спиной — ненадежный тыл, в котором я не сумел отыскать даже намека на присутствие советника Цоллера. Машины, обгонявшие фаэтон, и другие — те, что у ратуши, — все как на подбор были с местными номерами; никто не слонялся без дела возле особняка, и оставалось надеяться, что Цоллер или его люди не пренебрегли соблазнительными удобствами маленького кафе, расположенного прямо напротив ратуши. Из него, по-моему, легче всего вести наблюдение.

В парадном я нажимаю кнопку освещения и, прежде чем лампа гаснет, оказываюсь на втором этаже перед единственной дверью — массивной, с фаянсовой ручкой и бронзовым “глазком”. Я снимаю кепку и расстегиваю пальто: черный мундир СС должен послужить мне пропуском. Хорошо пронафталиненный и выглаженный, он ждал своего часа в шкапчике, куда ночной сторож Франц Леман вешал по утрам халат Кто мне откроет — ординарец или горничная? А что, если Варбурга нет? Почему то мне вспоминается лошадь в шляпке из соломы — костлявый одр с тощим хвостом, и я совсем не к месту рисую в воображении четверку мекленбургов, цугом влекущих катафалк с плюмажиками к месту последнего упокоения и вечной тишины…

Звонок, ожидание, шаги… и:

— Господин фон Варбург дома?

Горничная, в кружевах и с таким непроницаемым лицом, будто ее обрядили в маску из подкрашенного косметикой алебастра, вышколенно распахивает дверь и принимает у меня кепи. Черный мундир сделал свое дело, не породив у стража сомнений, что я имею право войти.

— Как прикажете доложить?

— Штурмбанфюрер Эрлих! — говорю я.

— Соблаговолите ждать.

Ну что же, подождем. Мне, признаться, очень нужна минутная передышка. Много препятствий позади, но и впереди не гладкая дорога, по которой Одиссей без забот и хлопот пойдет себе шагом праздного гуляки, любуясь рассветами и закатами.

Под высоким потолком нежно и печально поют подвески люстры. Стуком высоких каблуков горничная заставляет их резонировать и звук, сродни перезвону колокольчиков, словно бы оттеняет тишину. Я жду Варбурга и всем телом ощущаю его приближение, оттуда из глубины квартиры, возникнет он, и все начнется, и будет длиться час или два, пока над эмоциями и волей не возобладают законы элементарной арифметики, гласящие, что два плюс два равно четырем, при всех условиях четырем, и ни деньги, ни пуля, ни просьбы не в силах опрокинуть мир вверх дном и ниспровергнуть аксиому.

Рослый блондин в сером костюме и с лицом еще более непроницаемым, чем у горничной, выходит из глубины коридора и с ног до головы осматривает меня. Делает он это не считаясь с приличиями, очевидно, не задумываясь, приятно ли мне это или не очень. Он не торопится заговорить, а когда произносит первые слова, я поражаюсь его голосу, низкому, с бархатными нотами. Оперный певец, да и только!

— Штурмбанфюрер Эрлих? Я провожу вас.

И все. Полное бесстрастие. Нет даже удивления по поводу несоответствия между званием которое я себе присвоил, и мундиром, хотя и без погон, но фасоном и качеством свидетельствующим, что владелец его всего-навсего унтер офицер СС. Мысль, что Варбург подозрительно хорошо готов к встрече, приходит мне в голову, но я тут же расстаюсь с ней, сообразив, что тогда Одиссею вряд ли довелось бы добраться до Бернбурга.

Дверь еще дверь, и третья — в левом углу. Мы подходим к ней и блондин, ни слова не говоря, нажимает ручку. Он намного выше меня и к тому же сильнее и моложе, пистолет оттопыривающий пиджак на груди, тоже дает ему преимущества. Оценив все это я не делаю попыток отступить и вхожу — поздний гость, явившийся без пригласительного билета.

Я так долго и трудно добирался до Варбурга, что не испытываю ни возбуждения, ни боязни разочарования. Нет даже облегчения, возникающего, когда путник видит конец пути. В общем-то до привала далеко, и Варбург, стоящий спиной ко мне у окна, при желании может это подтвердить.

Дверь закрывается, и мы остаемся вдвоем. С минуты на минуту формула 2 + 2 = 4, пущенная в ход, положит конец колебаниям и все поставит на места. Не о ней ли думает Варбург медлящий повернуться к гостю лицом?.. Я переступаю с ноги на ногу и рассматриваю бригаденфюрера — его спину, обтянутую черным сукном. Серебро на правом плече и красная лента на рукаве — слишком яркие и праздничные краски для столь будничного дела, как наш разговор.

Варбург поворачивается и в третий раз за последние минуты я вижу маску серый гипс, иссеченный резцом и застывший в абсолютном покое.

— Прошу садиться.

Голос под стать маске, без признаков выражения. Я вслушиваюсь в него и в скрип шагов за дверью и жду, когда наконец бригаденфюрер соизволит выйти из транса.

— Здесь можно курить?

— Что? Разумеется курите. Вы давно здесь?

— В Бернбурге или вообще?

— Вообще… Хотя что я, боюсь, вы сочтете меня бестактным.

Почти светская беседа, в которой каждая из сторон ждет, кто выстрелит первым. Маска на лице, блондин с пистолетом — сценические атрибуты, не более; Варбург не вчера появился на свет божий и, удирая из Парижа, понимал, что если не с Одиссеем, то с его людьми придется когда-нибудь встретиться. Он готов к разговору, не светскому — деловому, и я вдруг с беспощадной ясностью осознаю, что угодил в капкан.

Носком ботинка я подвигаю к себе легкую банкетку на тонких, как у козы, ножках и сажусь. Два английских центнера[7] заставляют хлипкую конструкцию заскрипеть и покачнуться. Я откидываюсь к стене и, выгадывая время, обвожу комнату взглядом. Она просторна и светла. На потолке, вокруг высоко поднятой люстры, выпуклые венки и рожки — боевые или охотничьи. По углам — четыре горки с фарфором и баккара, фигурная бронза накладных украшений и костяная белизна лака. В центре — письменный стол, даже не стол, а нечто воздушное, с решеточками и завитушками, несколько кресел в том же стиле и чуть поодаль мраморная Юнона — превосходная копия из италийского мрамора. Если я в капкане, то, надо сознаться, обрамление для него Варбург выбрал изящное. Не ловушка, а райский уголок, далекий от грубой действительности января сорок пятого…

— Нравится? — спрашивает Варбург равнодушно, убивая паузу.

Я киваю с видом знатока.

— Весьма эффектно. Луи тринадцатый?

— Мария Антуанетта, если угодно.

Сойдет и Мария. Важен не сам стиль, а нечто другое, угадываемое за ним… Райский уголок или бегство от дей­стви­тель­ности, от самого себя, войны и страха?

— Здесь очень мило, — говорю я. — Так о чем мы? Когда я приехал? Не слишком давно. У вас нет других вопросов?

— Нет, почему же. Зачем вы назвались Эрлихом? Штурмбанфюрер мертв, и вы кощунствуете.

Легкая угроза, едва уловимый намек заставляют ме­ня улыбнуться и беззаботно помахать рукой. До­став коробок, я прикуриваю и, дав спичке дого­реть, дую на нее, разгоняю тонкую, как нитка, струйку чада.

— Не начать ли нам? — говорю я по-английски. — С Эрлихом все понятно. Если помните, его имя должно было служить нам паро­лем. Так мы договорились в Па­ри­же. Или нет? Только, умоляю, не ссылайтесь на слабую память.

— Паролем? Только для те­лефона, — говорит Варбург. — Про­должайте!

Английские фразы в его произношении звучат, как немецкие команды. Я прислушиваюсь к скрипу половиц за дверью и тычу пальцем через плечо.

— Если кто и искушает судьбу, так это вы. Зачем вам понадобилось вводить в игру четвертого? Горничная, вы, я — этим можно бы и ограничить круг. Я же не институтка, Варбург, и не теряю сознания при виде молодцов с парабеллумами под мышкой. Кто он такой? Ваш телохранитель?

— Мой племянник Руди. Он не опасен.

— Личная преданность, любовь к вашей персоне и все такое прочее? В вашем ли возрасте и при вашем ли опыте рассчитывать на это?

— Каждый рассчитывает на свое.

— Слишком глубокомысленно. Не прикажете ли понять что вы отказываетесь от сотрудничества? Если так, то вы действуете опрометчиво, Вар­бург, и забываете, что оно возникло на солидной базе.

— На какой именно?

Выходит, я не ошибся. Недели, лежащие между Парижем и Берлином, что-то изменили, и Варбург встречает меня в состоянии далеком от шокового. Или это только так кажется? Белое и золотое — башня из слоновой кости. Не она же в конце концов дает Варбургу сознание неуязвимости? Стены в два кирпича и стекло в окнах не слишком прочный щит, чтобы отгородиться им от всего и, уповая на бессмертие “духа”, ждать, что мир исчезнет, станет ирреальностью, скоротечной и призрачной, как сон.

 — Хорошо, — говорю я просто. — Давайте разберемся. Без абстрагирования и дипломатии по-делово­му… Вот вы спросили: “А на какой?” Продолжая ваши же рассуждения, за этим вопросом должен следовать другой: “А чем вы располагаете, Одиссей?”

— Чем же вы располагаете?

— Эрлих, Лизелотта Больц, Фогель и гауптштурмфюрер доктор Гаук.

— Три покойника и штрафник.

— А я и не звал их в свидетели. Просто мне хотелось напомнить вам об обстоятельствах, которые сами по себе подводят бригаденфюрера СС Варбурга под расстрел. В Париже…

— В Булонском лесу, вы хотите сказать?

— Не совсем. Меньше всего я имел в виду Булонский лес и архивы гестапо. Они были сожжены при отступлении, и я это знаю. Больше того, готов ручаться, что все материалы по делу Стивенса сгорели в первую очередь, об этом вы уж наверняка позаботились! Верно?

Гипсовая маска на лице Варбурга словно осыпается, сползает, обнажая розоватую кожу сорокалетнего человека, пекущегося о внешности и здоровье.

— Верно! Ну, и?..

— Архивов нет, но сама история слишком свежа, чтобы считать ее похороненной. В том и фокус! Хотите, напомню?.. Только вот что — сдается мне, что у Руди большие способности к подслушиванию. Вам это не мешает?

Мимолетная улыбка проскальзывает по лицу Варбурга. Жест, которым он отстраняет мой намек, учтив, так учтив, что выглядел бы театральным, если б я не догадывался, что бригаденфюрер и в самом деле совершенно спокоен.

— Не нервничайте, Одиссей. Излагайте вашу историю, но помните, что прием этот неоригинален и редко приводит к желаемому. Вы не увлекаетесь криминальными романами?

Я поудобнее устраиваюсь на банкетке и, затянувшись, упираюсь взглядом в боевые рожки на потолке. Дурацкий разговор начинает уводить нас в сторону. Варбург пытается запутать меня, заставляя решать попутные дилеммы и отвлекая от главного.

— Фразы! — говорю я. — Мы бесполезно расходуем время. Все, что умеете вы, умею и я ив иной обстановке с охотой порассуждал бы на тему о банальности приемов… Но… Не понимаю, какой смысл разыгрывать сверхчеловека? Чего вы этим добьетесь? Интеллектуализм и ирония хороши тогда, когда все взвешено и рассчитано и ты знаешь, что сильнее. В любом ином случае они оборачиваются против того, кто первым пустил их в ход.

— Нападаете вы. Я лишь обороняюсь.

— Опять фраза. Все проще, Варбург. В Париже вы отдавали себе отчет, что дело сложилось не в вашу пользу. Когда Эрлих первым почувствовал, что за Огюстом Птижаном стоят англичане, вы — именно вы! — толкнули его на авантюру.

Париж и Эрлих… Я говорю и вспоминаю — подвал в Булонском лесу, доктора Гаука и Фогеля, загоняющих мне иголки под ногти; собственный истошный крик. Мне было чертовски плохо тогда: Эрлих видел во мне не Огюста Птижана, бедного студента, а эмиссара английской СИС и делал все, чтобы получить признание. Кто из них первым — он или Варбург — затеял комбинацию? Пожалуй, Варбург. Эрлих не был столь уж значительной фигурой в гестапо, чтобы на собственный страх и риск входить в сговор с англичанами… Что же было потом?.. Я дал показания, и Эрлих отвез Одиссея на конспиративную квартиру под присмотр Лотты Больц. Доктора оттяпали мне два искалеченных, гниющих пальца, и Эрлих нянчился со мной, стараясь вылечить и побыстрее включить в игру. Он все продумал и был уверен, что дело выгорит. Для Берлина готовилась версия, что майор Стивенс по кличке “Одиссей” согласен помочь гестапо внедрить своих людей в резиденту-ру: с этой целью ему устроят мнимый побег, а пока дают возможность удостовериться в искренности Эрлиха, утверждающего, что он и Варбург ищут контакта с будущими победителями… Это была тонкая игра с двойным смыслом, в которой Варбург держался чуть поодаль…

— Я жду, — напоминает Варбург — Какую авантюру вы имели в виду, Одиссей?

— С парижской резидентурой СИС. Эрлих раньше вас смекнул, что запутался. Вас не было тогда в квартире, когда пришел Люк и мы побеседовали откровенно. За пять минут до смерти Эрлих изложил на бумаге правду — о вас и о себе.

— Я помню этот документ. Он при вас?

— Нет. Но могу прочесть. У меня, знаете ли, отличная память, и я помню его наизусть… Так вот, в нем говорится следующее я, Карл Эрлих, СС штурмбанфюрер, в здравом уме и твердой памяти, заявляю, что СС-бригаденфюрер Варбург, учитывая обстановку на фронте, склонил меня к измене и сознательно использовал дело резидента СИС Стивенса, чтобы вступить в сговор с врагами империи. Под предлогом скрупулезной разработки резидентуры я по приказу Варбурга сна чала подверг Стивенса допросу третьей степени, а потом, удостоверившись, что он и под пытками не даст правдивых показаний, перевез Стивенса на конспиративную квартиру. Мне и Варбургу было важно знать, что Стивенс, если его арестуют по обвинению в контактах с нами, не назовет наших имен. Получив убедительные тому доказательства я, опять таки с ведома и согласия фон Варбурга, посвятил резидента СИС в детали нашего замысла. С одной стороны, мы, то есть гестапо, должны были в будущем получить от Стивенса третьестепенных сотрудников резидентуры, ликвидация которых доказывала бы руководству РСХА, что фон Варбург и я действительно проводим мероприятие на пользу рейха; с другой — и это было нашей основной задачей — мы тем самым оберегали резидентуру от настоящего разгрома и заручались гарантией, что в случае поражения Германии наши заслуги будут приняты во внимание союзным командованием. По приказу Варбурга я привлек к делу его любовницу, СС-шарфюрера Лизелотту Больц, поручив ей охрану и безопасность Стивенса на конспиративной квартире, и по тому же приказу скомпрометировал штурмфюрера Фогеля, частично раскрывшего наш план и пытавшегося ему противодействовать. Бригаденфюрер фон Варбург через посредство высшего руководителя СС в Париже Кнохена добился, чтобы Фогеля поместили в сумасшедший дом. Идя к цели, мы, то есть я и бригаденфюрер, не останавливались перед препятствиями, и единственное, что нас беспокоило, — вопрос о наличии у Стивенса связи с Лондоном. Я вывез его в бар “Одеон”, где обеспечил возможность созвониться с неким Люком и оповестить последнего об аресте. Тогда же Стивенс дал Люку директиву связаться с Центром и добиться, чтобы Би-би-си в передаче на Париж вставило фразу “Лондонский туман сгустился над Кардиффом”. Эта фраза имела для нас всех двоякое значение. Во-первых, она удостоверяла для меня и фон Варбурга подлинность Стивенса как эмиссара СИС; с другой стороны, она же, по нашей мысли, служила для Центра сигналом, что Стивенс хотя и арестован, но имеет возможность связываться с Лондоном и, следовательно, отыскал в СД надежных друзей. Я пишу этот документ на конспиративной квартире СД в присутствии Стивенса и Люка, приглашенного сюда по приказу Варбурга. Эта встреча организована, дабы мы могли договориться о дальнейшей совместной работе в пользу союзных держав. Я пишу, сознавая, что в будущем не смогу остаться тем, кем был до последнего дня, солдатом рейха, борцом за нацио­нал-социализм. Предлагая Стивенсу свое сотрудничество, я хочу, чтобы и тот, кто был инициатором моего падения, не остался в глазах соплеменников рыцарем и бойцом. Бригаденфюрер фон Варбург — вот имя этого человека. Именно потому вместо обычной подписки я добровольно составил настоящий документ. Дано в Париже… И так далее…

Словно проделав огромную работу, я повожу плечами и стряхиваю усталость. Банкетка скрипит Эта штука непрочна, как спокойствие — мое и Варбурга.

— Ну, и? — тихо говорит Варбург. — Тогда, в машине, я читал этот документ. В нем больше эмоций, чем доказательств.

— Однако это не помешало вам в Париже оценить его и дать подписку о сотрудничестве. Что же касается эмоций, то простим Эрлиху. Он писал, что думал, не предвидя, что через пару минут покончит с собой.

— Он был неврастеником. Совестливым неврастеником с комплексом переоценки личности.

— Вовсе нет. У штурмбанфюрера были крепкие нервы, и, сколько я помню, совесть нимало не мучила его Тут другое. Он, конечно, мог ограничиться обычными фразами и ими закрепить вербовку, но предпочел написать целый трактат. Вы не задумывались, а зачем?

— Мертвый хватает живого?

— Логично, но не слишком. Эрлих в тот миг и не помышлял о смерти. Вам не хватает простоты, Варбург. Почему вы не хотите посмотреть правде в глаза и понять. Эрлих не доверял вам и боялся, что вы уйдете в тень при неудаче, оставив его расплачиваться по общим векселям. Вот он и обезопасил себя, продав СИС вашу благородную шкуру.

— Логично, но не слишком. Эрлих в тот миг и не помышлял о смерти Вам не хватает простоты, Варбург Почему вы не хотите посмотреть правде в глаза и понять: Эрлих не доверял вам и боялся, что вы уйдете в тень при неудаче, оставив его расплачиваться по общим векселям. Вот он и обезопасил себя, продав СИС вашу благородную шкуру.

— Благородная шкура? Очень образно!

— Как умею, — говорю я. — Слушайте, Варбург, вам еще не надоело? Чего ради вы бравируете? Хотите показать, что вам все нипочем?

— Если бы так. Увы, Одиссей, слово арийца, меня всегда беспокоили вопросы, связанные с моей, как вы выразились, благородной шкурой. Но сейчас, не хочу лгать, меня интересует не она, а иная деталь: почему Эрлих покончил с собой?

— Предпочту умолчать.

— Дело ваше. Послушайте, Одиссей, вы долго и проникновенно убеждали меня, что я должен поднять руки. Считайте, что вы своего добились и я капитулировал, но не лишайте поверженного последней милости- выдвинуть свои аргументы против ваших. Как знать, не покажутся ли они вам достаточно серьезными!

— У вас есть аргументы?

— Сколько угодно! В Париже, когда вы позвонили мне в Булонский лес и от имени Эрлиха вызвали на конспиративную квартиру СД, я растерялся и наделал немало глупостей. Труп штурмбанфюрера, его завещание, ваши энергия и напор — все работало на вас. Я вытащил вас из квартиры, помог стать невидимкой для охраны и в своей машине отвез на Монмартр. Все так. Больше того, я подписал некую бумагу. Да, да, Стивенс! У страха глаза велики, а я, как вы изволили заметить, не хотел расставаться с жизнью… А потом я стал думать… Два дня ушло, чтобы все вернулось на круги своя. Фогель угодил на фронт. Гаук — в штрафную команду, а Больц последовала за Эрлихом.

— Она любила вас.

— Всякой самке нужен самец, и я был ее сам­цом.

— Браво!

— То ли вы скажете, услышав остальное!.. Так вот, я привел дела в порядок, урегулировал еще кое-что и спокойно — заметьте, спокойно — уехал в Берлин Вы полагали, я бежал, спасаясь от вас и листика бумаги с моим автографом, но это не так. Шелленберг вызвал меня за новым назначением, и я с радостью принял его.

Сигарета, догорев, обжигает мне пальцы. Я растираю огонек о подошву и, не найдя пепельницы, прячу окурок в карман… Золото и белизна. Кто это там шепнул тебе, Одиссей, про башню из слоновой кости?

— Поздравляю, — говорю я.

— Вы не Шелленберг, и вам не с чем меня поздравлять… Лучше будет, если вы проявите терпение, подобное моему, и постараетесь слушать, не перебивая… Итак, я принял назначение, хотя в Париже колебался: не пустить ли пулю в лоб, спасаясь от гестапо? Я, как и вы, считал, что нахожусь у вас в руках, и все прикидывал, что произойдет, если майор Стивенс потребует от меня действий, а служба безопасности, со своей стороны, поймав на каком-нибудь промахе, начнет охоту. А потом…

— Пришли к иным выводам?

— Очень точная мысль Я подумал: а, собственно, чего я боюсь? Подписка? Аффидевит[8] Эрлиха? Пустое, Одиссей! Клочки бумаги, лишенные объективной ценности. В вашем управлении специалисты состряпают сотню документов за моей подписью и моим почерком Шелленберг не станет топить меня на основе таких улик.

— Не убежден!

— Ну, конечно же: вы ведь, помнится, вначале перечислили — с самым грозным видом! — четыре фамилии. Четыре свидетельства, добивающие меня. Эрлих, Фогель, Гаук, Больц. Боюсь только, вы напрасно обольщаетесь. Предположим, вы назовете их следователям и потребуете поднять материалы, связанные с фигурантами. Что же обнаружится? Эрлих мертв, и нет ни листочка в архивах, относящихся к Парижу. С Больц и Фогелем — то же самое. Остается Гаук, которого, разумеется, найдут и допросят. Что же покажет он? Не больше того, что знает: Эрлих приказал ему применить к Стивенсу третью степень, и он применил; Эрлих приказал ухаживать за Стивенсом, и он ухаживал; Эрлих приказал поставить Стивенса на ноги, и он, как мог, поставил. Всюду одно — Эрлих и приказ… Что же остается у вас? Фальшивки, используемые для шантажа? Бог свидетель, Шелленберг не раз пускал в ход такие же, чтобы заручиться благосклонностью нужных лиц. Шаблонная работа, не выходящая за рамки ремесла. Что вас не устраивает в моем рассказе?

— Два нюанса, — говорю я медленно. — В Париже, если верить вам, вы — “спокойны”. И там же, получив назначение, рассуждаете: “А не пустить ли пулю в лоб?”. Не вяжется как-то… Признаю: вы сильный человек, Варбург. Для меня это не ново, я я знал, что капитуляции не последует. Но разве за ней я шел? Давайте коротко: вы будете сотрудничать с нами или нет?

— С СИС?

— С союзным командованием, если говорить расширительно. В Париже вы хотели запастись страховым полисом на случай поражения Германии. Я принес вам его в кармане и протягиваю — берите.

Варбург впервые за весь разговор делает шаг от окна. Становится напротив меня и устало потягивается.

— Вы ничего не поняли, Одиссей. Париж — это Париж, Берлин — Берлин Здесь вы мне не нужны. Слишком не равен риск — проблематичное наказание после финиша или верная смерть от рук гестапо… Только не надо говорить, что вы сейчас уйдете, дав мне сутки на раздумье. Или вы щедры и дадите трое суток?

— Сколько вам нужно?

— Ни мгновения. Сожалею, Одиссей, но вы сами полезли сюда. Я не звал вас.

— Итак, вы не выпустите меня?

— Само собой, вас физически уничтожат. Устра­нят. Я правильно выразился?

— Ваш английский превосходен… Вы и моих людей устраните? Всех разом? Простите, не знал, что фон Варбург то же самое, что Люцифер.

Варбург, словно наткнувшись на стену, откачивается назад на каблуках. Я встаю и, в свою очередь, подхожу к нему. Запах крепкого одеколона окутывает меня и заставляет поморщиться.

— Полноте, Варбург, — говорю я. — Не делайте вид, что вы изумлены. Говоря о своих людях, я не сообщил вам ничего нового. Умоляю, солгите мне, что вы запамятовали о них до того мига, пока ваш покорный слуга не напомнил. Не так?

В этом разговоре, запутанном, как лабиринт, лишь один из нас догадывается, где выход. Тот, у кого длиннее шпагат и толще свеча, еще не гарантирован, что доберется до света. Другое дело, если в кармане у тебя лежит план ходов и переходов с красной линией, означающей кратчайший путь…

— Один вопрос, Одиссей. Ваш Центр знает, что вы встречаетесь со мной?

— Разумеется.

— Что было в ответной радиограмме?

— Нужен точный текст?

— Согласен на приблизительный.

— По смыслу: действуйте сообразно с обстановкой.

— Благодарю. Не смею спрашивать, когда вы получили ответ. Не задаю неуместных вопросов и по поводу частот, шифра и прочих тонкостей. Вы знаете, почему я вас благодарил?

— Так почему же? — говорю я, пытаясь сообразить, какую ловушку приготовил Варбург.

— В некотором роде, Одиссей, мы вернемся к теме нюансов. Вы же мастер их подмечать… Скажите, вас не учили в нежном возрасте, что ложь — порок и должен быть наказан? Запомните: в Берлине и его окрестностях вот уже полтора месяца как не зарегистрировано ни одной рации. Ни одной! Не думаю, чтобы это объяснялось ловкостью радистов; на пеленгаторных установках у нас и в армейских органах сидят выдающиеся мастера. У вас есть рация? Откуда? С собой вы ее не принесли, разве что в кармане брюк? Или нет? Или вы рассчитывали найти ее здесь, а оказалось, что расчет построен на песке? Поймите, Одиссей! Мои заботы о своем благополучии неотступны и круглосуточны. Я, как вы правильно заметили, обожаю свою благородную шкуру. Поэтому я ждал вас. Или вашего человека. Шелленберг разрешил мне знакомиться со сводками радиоперехвата, и я не пропустил ни одной, ибо это тоже входило в круг моих забот о себе… Но, может быть, вы солгали? Может быть, вы, имея рацию, пошли ко мне, не известив Центр?

— Вы сами все сказали…

— Ход, недостойный вас, Одиссей! Ни один уважающий себя работник разведки не выйдет на связь с агентом, не получив благословения Центра. Что же получается?

Варбург расстегивает клапан мундира и достает плоский портсигар. Аккуратно вставляет сигарету в мундштук. Пауза нужна ему, а не мне. Он создал ее намеренно, но отнюдь не с целью насладиться торжеством — глаза его ощупывают мое лицо, ищут и ждут.

— Бред, — говорю я быстро и щелкаю зажигалкой. — Прикуривайте и давайте закончим! Так что же, по-вашему, получается?

— Пустячок, но приятный. У вас нет связи, Одиссей. Очевидно, проникая в рейх, вы надеялись получить передатчик на месте. Однако что-то у вас не сработало. Или явки были горячие и вы не пошли на них, или встреча не состоялась по иным причинам, но так или иначе вы не имеете рации. Отсюда следует печальный для Стивенса вывод: вы не только без связи, но и один. Совершенно один, как перст.

Я вожусь с зажигалкой дольше, чем надо. Стена есть стена. Я умею считаться с фактами и, примерившись к высоте стены, понимаю, что мне ее не одолеть.

— Домыслы, — только и говорю я и прячу зажигалку.

Варбург качает головой.

— Нет. Хотите проверим? Я позвоню в Берлин и справлюсь, нет ли чего нового в сегодняшней вечерней сводке. Хотите?

Надежда? А зачем мне она? Лишняя оттяжка перед концом.

— Не стоит, — говорю я.

Варбург разводит руками, словно подводя итог. Подходит к столу и, выдвинув ящичек, достает наручники. Не протестуя, я даю ему защелкнуть браслет у себя на запястьях.

— Руди!

Блондин не заставляет звать себя дважды. Дверь за моей спиной мягко хлопает, закрываясь, и сильные руки быстро обшаривают карманы Одиссея.

— Оружия нет.

— Вот и отлично, — говорит Варбург. — Вы благоразумны, Одиссей. Пожалуйста, постарайтесь не кричать на улице: мне будет неприятно, если Руди сломает вам челюсть. Приготовь машину, Руди.

Улыбка, которую я выдавливаю, выходит не бог весть какой иронической, но это все-таки лучше, чем скорбь на челе.

— Столько хлопот из-за маленьких разногласий!

Острота под стать улыбке, но у меня нет другой в запасе. Руди выходит, и я прикидываю, как далек будет маршрут. На какую-нибудь виллу в Тюрингии или Хайнлейте, используемую Управлением-VI для деликатных делишек? Или Руди пристрелит Одиссея в дороге, не утруждая себя и Варбурга долгим путешествием? Один выстрел в затылочную ямку, камень к ногам, и — буль — Одиссей закончит свои скитания на пути в родную Итаку.

2 + 2 = 4. Элементарная арифметика. И самый юный из школяров, считающий на палочках, и профессор, оперирующий абстракциями высшей математики, не вольны поколебать аксиому. Правда, кто-то толковал мне, что если применить теорию иррациональных чисел, то можно вроде бы прийти к парадоксу — 2 + 2 = 5. Невероятной Пусть так. Но в жизни невероятное происходит чаще, чем принято думать, и мало-помалу тоже становится правилом…

Я сажусь боком на банкетку и заставляю себя отвлечься. Вспоминаю осень и девушку, которой назначил свидание на площади под часами… Я, кажется, рассказывал вам о ней? Милая такая девушка с добрыми глазами. Она, наверно, пришла без опоздания и все нервничала, посматривая на стрелки… Знаете, человек всегда нервничает, когда время отказывается быть его союзником.

9

…Итак, о той девушке. Если она вопреки обиде и времени все-таки не выбросила из памяти своего случайного знакомого, то искренний мой совет — сделать это как можно скорее. Почему-то мне кажется, что обстоятельства помешают Одиссею вернуться в Итаку и упрочить нашу дружбу. А много ли проку, скажите, хранить воспоминания о человеке, вероломно нарушившем обещание и опоздавшем на рандеву под часами эдак на пять лет с хвостиком? Даже жутко подумать, что стало бы с той девушкой, прояви она свойственное женскому полу долготерпение и продолжай стоять в условленном месте! Жара, мороз, дожди, туман, ветры, снег, самумы и бури — бр-р! Нет, пусть уж лучше идет домой и, выругав неверного кавалера, выкинет его из памяти, одарив напоследок презрением!

Мы спускаемся вниз, к машине, и, проходя по лестнице, я почему-то замечаю детали, отброшенные раньше, как мусор. Ящик для песка на площадке; настенный щит с клещами и асбестовым фартуком; плакатик канцелярии крейслейтера, железными словами призывающий имперских немцев укреплять свой дух и консолидироваться вокруг фюрера и НСДАП.

Варбург в свободном пальто поверх формы идет рядом и держит меня под руку. Кожаная шляпа и желтые перчатки из толстой ноздреватой кожи делают его неотразимым. Легко вообразить его едущим на бал или в оперу, но, сознаюсь, представить СС-бригаденфюрера графа фон Варбурга цу Троттен-Пфальц с дымящимся пистолетом над трупом Одиссея тоже не составляет ни малейшей сложности. Несколько минут назад я предложил ему не утруждать себя и покончить с делом, не покидая квартиры, на что получил ответ, что всему свой срок.

— Мы еще побеседуем, — сказал Варбург. — На всякий случай я хотел бы получить адрес, по которому мог найти ваших друзей. Знаете, никогда не предугадаешь, как все повернется завтра.

Левая рука у меня ныла, и мне было не до юмора.

— А идите вы к…! — сказал я, с предельной подробностью уточнив адрес. — Перевод не требуется?

Свой идиоматический императив я произнес по-французски, поскольку ни в английском, ни в немецком не обнаружил выражений, соответствующих случаю. Варбург сделал вид, что пропустил его мимо ушей, и спросил Руди, все ли готово.

— Бензина не очень много, — сказал Руди. — У меня больше нет талонов, может быть, вы позвоните в Галле?

Варбург движением бровей заткнул ему рот, а я отвлек его, заверив, что адреса уйдут в небытие вместе со мной.

— Вы еще не оценили Руди, Одиссей, — сказал Варбург, — Руди — это Фогель в квадрате. Мой собственный Фогель!

— А как с подвалом?

— Найдется и подвал!

— С крючьями, надеюсь? — сказал я мечтательно. — В Булонском лесу были крючья. Раньше на них подвешивали окорока, но ваши коллеги — большие экспериментаторы и сообразили, что человек тоже может висеть на них.

В общем, я вел себя, как и положено в моем положении — ругался, глупо шутил, позволяя Вар-бургу выводить заключения относительно душевного состояния Одиссея. Будь мы знакомы основательнее, я не стал бы делать этого, но и мне, в свою очередь, было важно понять, насколько бригаденфюрер тверд в своем решении…

…На улице морозно и безлюдно; несколько машин, заметенных снегом, похожих издали на сугробы, белеют возле магистрата. Желтоватый клуб пара, выкатившийся следом за нами из подъезда, растворяется в разведенной саже, окрашивающей воздух, дома и брусчатку площади Знаменитые часы на ратуше, со всеми своими двадцатью тремя циферблатами, кажутся зеленоватым пятном, вытянутым вверх в виде арки. Четыре синих фонаря по углам площади и затемненные маскировочными шторами из эрзац-бумаги окна напоминают о приближении часа, известного немцам, как “дэд-тайм”[9].

Перед тем как сесть в машину, я задираю голову и смотрю на небо; белесые облака висят низко, упираясь в городской мрак и цепляясь за шпиль ратуши. Разные люди не спят сейчас за зашторенными окнами. Мерзавцы и сверхчеловеки, национал-социалисты и ренегаты из бывших “сопи”, сопляки из гитлерюгенд и юнгфольк, просто немцы, слепые и зрячие, запуганные Гитлером или одураченные им, другие — тихо примирившиеся с нацизмом и дисциплинированно делающие, что поручено, и еще немцы — ждущие, уповая на чудо, — тысячи и тысячи тел, напряженно замерших в предчувствии взрывов и ужаса, миллиарды мозговых извилин, лихорадочно выбрасывающих биотоки, импульсы, раздробленные бессилием и страхом мысли… Прилетят или повезет? Жизнь или смерть?.. Как пожалеть их, получивших равной долей то, что готовили они сами? Как разделить на “чистых” и “нечистых”: этим — “завтра”, а тем — возмездие и кара… Я смотрю на облака и думаю, что сегодня налета не будет. Город уснет, и дети уснут — маленькие люди, не несущие в себе вины и не должные отвечать за взрослых. Когда надо, я стреляю не колеблясь. И нет во мне сентиментальности. Однако ради детей я призываю — мысленно, конечно, облакам сгуститься, а ночи стать черной — пусть он заснет, Бернбург, и доживет до утра…

— Смелей, Одиссей, — негромко говорит Варбург и подталкивает меня к открытой дверце “хорьха”. — Теперь уже недолго.

— Как знать, — отвечаю я.

Наручники мешают мне, и кисть левой руки, лишенной пальцев, распухает от боли. Я бросаю последний взгляд на площадь, на машины, горбящиеся под снегом возле ратуши, и протискиваюсь в дверь заднего отсека. Варбург садится рядом, поднимает стекло, отделяющее шофера от пасса­жиров. Нагибается к переговорной трубе.

— Можно ехать, Руди.

— В Галле? — спрашиваю я.

— Запомнили?

— Ваш Руди — плохой конспиратор.

— У него другие достоинства. Уверен, скоро вы оцените его и согласитесь со мной. Фогель и Гаук работали без энтузиазма. Для них вопрос не стоял, как для меня: все или ничего. Руди же мой фактотум; он будет защищать мое и свое благополучие, а это, согласитесь, отличный стимул.

Машина покачивается, выворачивает в переулок и, набрав скорость, рассекает ночь. Когда мы будем в Галле? Через час? Максимум, через час десять. А в Берлине? Мне необходимо попасть туда самое позднее 17-го днем. Уезжая, я оставил на столе фрейлейн Анны докладную записку фон Арвиду с просьбой об отпуске на двое суток. Если я не вернусь, управляющий обратится в КРИПО… Впрочем, какая разница? Мертвому Одиссею все будет безразлично, а жалеть о нем вроде бы некому, разве что Магде? “Руди, — лениво думаю я, вытягивая ноги. — Здесь он не прикончит меня. Для этого надо остановиться, выйти, открыть дверцу… В Галле? Нет, город для этого не подхо­дит. Скорее всего, свернет с дороги, и тогда…”

— Не притворяйтесь, Одиссей, — говорит Вар­бург. — Вы же не спите. Вам хочется поговорить, и я не вижу причин, по которым надо бы молчать.

— Адрес? — догадываюсь я.

— Это было бы неплохо.

— Еще бы! Однако торговля хороша, ко­г­да товар против товара. Что вы предложите вза­мен?

— Просто смерть. Без крючьев в под­вале. Согласитесь, это сто­я­щая вещь!

— Вы сами или Руди? А сможете, Зевс?

Варбург во­ро­ча­ется на сиденье; я слышу его дыхание у себя на щеке; лицо брига­ден­фюрера смутно белеет в нескольких сантиметрах от моего.

— Сколько же в вас не­на­висти, Одиссей! Знаете, что умрете, и все-таки напоследок — да, да, напоследок! — жаждете, чтобы я унизил себя, вывернул перед вами душу и… А, плевать!.. Да, Рули, именно он! Я боюсь крови! Вы это хотели услышать? Вам бы не было покоя на том свете, не убедись вы, что я слаб!.. Извольте, вы узнали и… довольны?

— Конечно, — говорю я серьезно. — По нескольким причинам. Первая: я хотел выяснить, кто пристрелил Микки — Лизолетту Больц. Микки — это я так ее прозвал, про себя… Почему-то мне казалось, что вы и сами способны на убийство. Каюсь, не угадал. В вас меньше ницшеанства, чем положено СС-бригаденфюреру. Микки здорово ошибалась. Она видела вас всесильным и лишенным предрассудков.

Дыхание Варбурга становится частым. Я осекаюсь и делаю себе выговор; будет глупо, если Варбург, повинуясь рефлекторному гневу, преодолеет боязнь крови и прихлопнет Одиссея в придорожном сугробе. Сейчас достаточно темно, и кровь не будет видна.

— Ну, — говорит Варбург. — Продолжайте!

— Стоит ли?.. Послушайте, Варбург! Снимите с меня наручники. Это же несерьезно — браслеты, когда силы заведомо не равны. Уверяю, я не стану прыгать на ходу или бросаться на вас.

— Опять? Чего вы добиваетесь, Одиссей? Хотите, чтобы я сорвался с тормозов и даровал вам скорый конец?

Голос Варбурга звучит почти ровно. Несколько движений, и сталь со щелчком падает куда-то вниз, на подстилку. Я массирую левую ладонь, а Варбург отодвигается и закуривает. Огонь зажигалки отражается в стекле. Кто-то посторонний, сидящий во мне, ворчит, проявляя недовольство. “Не хватит ли поз? — говорит он мне. — Их и так уже было предостаточно. Ну, ладно, Варбургу вольно разыгрывать невесть кого, на то он и “Зевс”, но ты-то рационалист, чего ради тянешься за ним — словечки, шуточки, бравада…”

Неяркая цепочка голубых пятен возникает впереди — предвестником пригородов Галле. Все складывается неплохо, и пальцы уже не болят, не мешают думать и говорить.

— Что ж вы замолчали, Одиссей? — говорит Варбург. — Покончили с первой причиной, но не назвали вторую. Чем же вы еще довольны?

— Тем, что наверняка знаю: вы не сорветесь с тормозов. По правде сказать, это меня беспокоило.

— Теперь — нет?

— Теперь — нет, — говорю я в тон и, полуобернувшись, дотрагиваюсь до заднего стекла. — За нами идет машина.

— Выходит, все-таки боитесь?

— Я не о том. Это машина гестапо, Варбург. Я не шучу.

Целый час потребовалось мне, чтобы удостовериться в этом. Когда мы выезжали с площади и один из сугробов у ратуши зашевелился, пыхнул автомобильным дымком, я мог считать это совпадением; присутствие Цоллера в Бернбурге было для меня логическим выводом из посылок, но не фактом, ибо ни по дороге с вокзала, ни позже я не засек “хвоста”… Кто-то отъехал от ратуши, ну и что?.. Я не мог обернуться, а гул восьмицилинд-рового “хорьха” гасил посторонние звуки и оставалось одно — следить за стеклом в перегородке и ждать, не отразится ли в нем свет фар идущего сзади авто?.. Желтые пятна возникли и исчезли девятнадцать раз. Я считал короткие вспышки — в местах поворотов и в узостях, — веря и не веря, надеясь и разочаровываясь. Иногда мне казалось, что все кончилось: машина отстала или свернула, и Цоллер так и останется выводом из посылки, но не фактом; но новая вспышка убеждала, что авто следует за “хорьхом” — в том же направлении и на той же скорости.

— Право, Варбург, я не шучу, — повторяю я и достаю сигарету. — Дайте, пожалуйста, зажигалку, и я все вам объясню.

Желтенький язычок, возникший на острие фитиля, удивительным образом рождает другой, более сильный свет — водитель задней машины в двадцатый раз включает фары. Мы только что объезжали здоровенную выбоину, и теперь преследователи повторяют наш маневр.

Я затягиваюсь и, опуская подробности, выкладываю Варбургу часть правды о Цоллере и нашей с ним сделке. Варбург слушает и мол­чит; черный профиль его словно приклеен к выбеленному лу­ной окну. Я смотрю на него и вспоминаю парк и старика с артис­ти­ческим бантом поверх блузы, удивительно ловко вырезавшего маникюрными ножничками силуэты — мой и одной мо­ей знакомой. “Как у Репина!” — сказал ста­рик, пряча в карман блузы деньги. Силуэты из темной бумаги, пришлепанные на кар­тон, пахли клеем и были неве­ро­я­тно красивы. “Искусство обла­го­раживает!” — сказал старик.

— Идиотизм! — холод­но, разделяя слова, говорит Вар­бург.

Он наклоняется к пере­го­ворной трубе и снимает кол­па­чок.

— Руди! В Галле повер­нем и поедем назад.

— В Берлин, — уточ­няю я.

— Сначала нужны доказательства.

— Какие? И что требуется доказать?

— Что это Цоллер, — бешено говорит Варбург. — Ваш советник Цоллер, а не случайный попутчик, пристроившийся нам в хвост! Впрочем, для вас лично это не многое меняет. Так или иначе — конец, с той лишь разницей, что вы умрете не в подвале и не один, а здесь и в компании с нами. Обидно будет, но ничего не поделаешь. Да, чертовски обидно, Одиссей!

— Не понимаю, — говорю я.

— Чего же проще: не думаете ли вы, что граф фон Варбург цу Троттен-Пфальц доставит советнику Цоллеру удовольствие освежевать его? Руди тоже это не подойдет. Поэтому мы сначала пристрелим вас, а уж потом…

— Возможны варианты, — бормочу я.

— Что?

— Да нет, вспомнил одно объявление в старой-престарой газете. Там было сказано: “Возможны варианты”. Вам этого не понять.

“Хорьх” уже знакомым путем выезжает за пределы пригородов, и теперь голубые маскировочные огни фонарей, угасая с расстоянием, отражаются в заднем стекле. Варбург поворачивается и, привстав на сиденье, приникает к окну. Перчаткой счищает белые папоротники, выращенные моро­зом.

— Вы правы, Одиссей. Это “хвост”.

— Я редко лгу, — скромно говорю я. — И только в силу необходимости.

— Скоро и это не понадобится.

— Возможны варианты, — повторяю я. — Не видите?

— О! Кого вы утешаете? Себя? Или меня?

— Не вас, разумеется. Уверен, что граф фон Варбург цу Троттен-Пфальц не проявит постыдного малодушия и доставит Цоллеру радость, добровольно взяв на себя грязную работу. Только мне это не улыбается. Я, представьте себе, большой жизнелюб и не намерен уходить, даже эффектно хлопая дверью напоследок.

Варбург опускается на сиденье и запахивает пальто. Минуту или две молчит, а я курю и не тороплю его… Сверхчеловек?.. Пустое. Неглупый субъект, хладнокровный и не лишенный здравого смысла… Тоже мне, Зевс на Олимпе!

— Вы что-то говорили, Одиссей?

Голос Варбурга тускл, как отражение в стекле. Я докуриваю сигарету и сую ее в пепельницу на подлокотнике. План мой несложен, и изложение его занимает минимум времени — ровно столько, сколько надо Варбургу, чтобы понять самую суть.

— Ну, и?.. — говорит он, и в голосе его я улавливаю надежду.

— Больше ничего, — говорю я. — Вы отвозите меня в Берлин, я встречаюсь с Цоллером, а потом с вами. У вас есть телефон, защищенный от подслушивания?

— Но вы уверены, что Цоллер?..

— Он и пальцем не пошевельнет, пока я не подтолкну его. Успокойтесь: для дела, ради которого я здесь, вы нужнее дюжины Цоллеров. Считайте меня своим ангелом-хранителем и будьте паинькой, а еще лучше — источником хорошей информации. Договорились?

— Да, — говорит Варбург, подумав. — Да, Одиссей.

— Скажите Руди, чтобы отвез меня в Берлин. Если не возражаете, я вздремну… Нет, нет, это не бравада! Просто так сложилось, что я уже несколько ночей не высыпаюсь, отчасти по вашей вине.

Варбург наклоняется к трубе.

— В Берлин, Руди. В Потсдаме не останавливайся.

Отражение фар в стекле вспыхивает и гаснет еще трижды; четвертой вспышки я не вижу. Сон, тяжелый и плотный, без сновидений, валится на меня; я барахтаюсь в нем, захлебываюсь, чтобы вынырнуть как раз тогда, когда “хорьх” въезжает в Берлин. Некоторое время мы колесим по незнакомым мне улицам, пока не сворачиваем на Теуфельсзеештрассе, а оттуда на широкую, густо застроенную Кайзердам.

В машине сизо от табачного дыма; лицо бригаденфюрера словно опутано паутиной; мешки под глазами и бескровные губы свидетельствуют, что, несмотря на все самообладание, ночь далась ему нелегко.

— Как Цоллер? — спрашиваю я. — Стряхнули с хвоста?

— В Потсдаме, — говорит Варбург и глубоко затягивается сигаретой. — Как, по-вашему, он изрядный мерзавец? Сможем мы с ним столковаться?

— На джентльмена он не похож… Давайте забудем о нем, до вечера хотя бы. Лучше скажите, почему вы окопались в Бернбурге? Дела, опала или отпуск?

— По сугубо личным причинам. Вас они не касаются, Одиссей.

Варбург передергивает плечами и отворачивается к окну. Берлин, серый и сумрачный, бежит мимо нас; дома, дома, дворы, скверы, опять дома. Чужой город, враждебный и настороженный, встречает Одиссея, и боль одиночества заставляет его закрыть глаза.

10

Магда, всхлипывая, припадает к моему плечу.

— Такое несчастье, Франци!

— Когда это стряслось?

— Сегодня ночью… Я и не знаю, как выдержала… Посмотри…

— Кто приходил, Магда? Солдаты, штатские, гестапо? Ради бога, не плачьте и постарайтесь вспомнить.

— Господин капитан…

— Это я уже слышал.

Магда достает из передника мужской платок, вытирает глаза и трубно сморкается. Складывает платок по линиям, заглаженным утюгом. Бурные события ночи не лишили ее аккуратности. Так что же все-таки произошло? В водопаде слов, перемешанных с рыданиями, смысла не наберется и на тонкую струйку — вроде той, что течет из засорившегося крана; я с трудом отделяю от обильных вод три капли: капитан — арест — обыск. Кто арестовал капитана Бахмана и почему? Кем был произведен обыск? Что нашли?..

Я чуть не силой усаживаю Магду на табурет; сажусь и сам; беру ее руку в свою. Кухня — при открытой двери — отличный наблюдательный пункт. Из него видны коридор, прихожая и гостиная. Одно из двух: или Магда успела навести порядок, или обыск был поверхностным. Насколько я понимаю, все осталось на прежних местах: ящики вдвинуты; портреты Бахманов не перепутаны; вазочки, салфетки, настенные тарелки с пастушками и пастухами — словно до них и не дотрагивались. Нет, это не гестапо. Служба безопасности перевернула бы все вверх дном и вдобавок оставила бы в квартире засаду.

И все-таки странное получается совпадение. Я уезжаю в Бернбург, а капитана Бахмана той же ночью арестовывают. Цоллер? Но он же был в Бернбурге, и потом, насколько я знаю, гестапо не лезет в дела армии.

— Что они говорили, Магда?

— Ах, Франци! Это ошибка, огромная ошибка, и господь накажет их! Они — нет, ты только послушай! — они заявили, что господин капитан уклоняется от фронта! Это он-то! Ты знаешь, что я им сказала? Стыдно! — сказала я. — Посмотрите на себя: вы такие здоровые, а наш капитан два раза был ранен — сюда и сюда, — сам генерал наградил его крестом!.. — Вот что я им сказала, Франци! И, верное дело, они заткнулись…

Я выпускаю руку Магды, расстегиваю пальто. Кофейник на плите свистит, призывая хозяйку. Магда отрешенно смотрит на него, не делая попыток встать.

— Я помоюсь? — говорю я. — Целую ночь в дороге.

— Да, да…

Все с тем же отрешенным видом Магда помогает мне повесить пальто, прячет в нишу мундир. “Скверная история, — думаю я, закатывая рукава рубашки. — Бахман уклонялся от фронта? Что ж, возможно…” Горячая вода, полоснувшая по шрамам, заставляет меня отдернуть левую руку… О, черт! Нервы у меня явно не в порядке — Бахман Бахманом, но надо ли забывать, где какой кран? Раньше, что бы ни происходило, я помнил о мелочах — профессиональное качество, с утратой которого жизнь осложняется в тысячу раз. “Нет, все-таки совпадение…” Магда с полотенцем через локоть, пошмыгивая носом, протягивает мне пакетик с мылом. Я надрываю бумажную обертку и бездумно рассматриваю зеленый кирпичик с оттиснутым на нем трафаретом. “С нами бог!” Точно такая же надпись красуется на солдатских по­ясах. Скорее всего мыло из запасов капитана Бахмана, обвиняемого ныне в дезертирстве.

Судя по сводкам, фронт движется на запад. Пишут о сражении у Кельце. Если память мне не изменяет, это где-то на Висле; оттуда до границ империи несколько танковых переходов. Мудрено ли, что капитан Бахман постарался зацепиться в тылу, но при этом где-то оплошал и позволил уличить себя в “пораженчестве” или еще чем-нибудь таком?.. Я ополаскиваю мыло и ощупываю щеки — не слишком ли заросли? Пожалуй, надо забежать в парикмахерскую. Бритье стоит ровно одну марку; у меня семь марок с мелочью, а впереди четыре дня до получки и полное отсутствие финансовых перспектив.

— Кофе, Франци, — вспоминает Магда. — Боюсь, он перекипел и совсем невкусный.

— Ничего, сойдет!

Ячменный кофе с сахарином — штука не сытная. Я выпиваю две чашки и встаю из-за стола еще голоднее, чем садился за него.

— Ты еще зайдешь, Франци? Скажи, ты ведь не оставишь меня одну?

— Я постараюсь, Магда. До свидания. И вот тебе совет: не пытайся хлопотать. Капитану не поможешь, а себе наживешь беды.

— Да, да, Франци! До свидания…

“Правильнее — прощай!” — думаю я, выходя на лестницу. Очень жаль, но сюда я больше не приду. Квартира арестованного не место, где Одиссей должен бывать. СС-гауптшарфюрер Леман, стойкий национал-социалист, не имеет ничего общего с подозрительными типами, уклоняющимися от выполнения долга перед фюрером, партией и империей!.. Извини меня, Магда. Ты была добра ко мне, а я бросаю тебя. Кто это сказал о жизни, что она измеряется разлуками? Еще один человек был и не был. Магда — наивная старуха, одна из тех, для кого политика, война и Гитлер существуют постольку, поскольку затрагивают круг домашних дел. “Курица в горшке у каждого немца!” — это она приветствовала. “Жизненное пространство — основа нашего будущего!”-это заставляло ее пожимать плечами: может быть, оно и так, вероятно, но я — то здесь при чем? Потом было: “Боже, покарай этих!” и “Доблестно пал за вождя, народ и рейх”. А как же курица?.. Нет, она никого не проклинала, Магда, хлопотала у плиты, экономя на пайковых концентратах. Стирала, убирала, мыла, скребла — образцовый порядок в образцовом немецком доме…

Да, жаль, но ничего не поделаешь: “образцовый немецкий дом” отныне закрыл для Одиссея свои двери. Прямо скажем, не вовремя закрыл. Уезжая в Бернбург, я надеялся по возвращении договориться с Магдой о комнате, — рассчитывал, что господин капитан Бахман рано или поздно отбудет в свою часть. Как же быть теперь? Тридцать пять марок в неделю, обеды на керосинке, диван в кабинете фон Арвида — маловато, чтобы чувствовать себя прочно стоящим на ногах.

Размышляя так, я доезжаю до Гросс-Штерн в Иргартене, огибаю площадь и, выйдя на Фазановую Аллею, не спеша бреду вдоль кустов и скамеек, засыпанных снегом. У меня нет цели, и я никого не ищу — гуляю, вслушиваясь в похрустывание веток, и стараюсь понять, как быть дальше. План, предложенный мною Варбургу и еще недавно казавшийся легко выполнимым, постепенно перестает мне нравиться. Цоллер не позволит долго водить себя за нос. Может быть, Варбург был прав, предлагая автокатастрофу? Он уверен в Руди и утверждает, что все будет выглядеть как несчастный случай. А если Руди все-таки в чем-то промахнется?.. Нет, катастрофа и смерть — самая крайняя мера. Цоллер нужен мне, и я обязан поберечь его… Пока…

Где-то рядом, за каре кустарника, чуть правее озера, стоит та самая скамейка. Сколько надежд было связано с ней. А с Яговштрассе? С газетным киоском? Я вышел на Варбурга, но что проку — связь не гарантирует успеха. Что-то надо делать. Но что? От усталости и голода у меня кружится голова. Я отбрасываю окурок и ковыляю по аллее. Казенный шарф из белого искусственного шелка не защищает шею от холода. Купить же полушерстяной, а не могу, не по карману. Семь марок с мелочью до получки — как их растянуть?.. Покидая Францию, я не взял с собой ничего лишнего. В ранце нет двойных стенок и тайников за подкладкой. Даже бумаги, компрометирующие Варбурга, остались у Люка. Я поступил так, считая, что пожитки Лемана должны соответствовать его облику тупого служаки. Со связником я отослал назад Люку обандероленные банковские пачки и с ним же отправил шведский паспорт. Деньги и документ ничем не могли помочь. Скорее напротив: найденные при обыске, они прямехонько приводили меня в камеру на Принц-Альбрехтштрассе, где следователи, разумеется, не замедлили бы живо заинтересоваться, откуда у унтер-офицера взялись такие забавные цацки?

“Има ва таре” — сказала японская поэтесса Оно-но Комати тысячу сто лет назад — в девятом веке. Смешное имя — Оно-но. А слова — не смешные, скорее печальные: “Это так… что должно быть, пусть свершится”. Философия покорности и обреченности. Хрупкая, как карликовые сосенки, высаживаемые японцами в фарфоровых горшоч­ках. Не только что ветер — сквозняк и тот ломает их… Или нет? Или она думала совсем о другом — о том, что все подчиняется закономерности обстоятельств, создаваемых самим человеком?

Мороз, расправившись с пальто, добирается до тела, и я, согреваясь, трусцой бегу к площади. Задыхаясь, вваливаюсь в будку автомата и набираю номер конторы.

— Фрейлейн Анна?

— Леман?

— Да, я… Добрый день, Анна. Извините, что отрываю от дел…

— Я плохо слышу, Леман. Говорите громче.

Автомат напоминает морозильную камеру; пальцы прилипают к трубке, и я дую на них, кричу:

— Я в Тиргартене, Анна. Здесь чертовски хорошо, хотя и холодно, как в Гренландии. Скажите, фон Арвид не очень разозлился?

— В Тиргартене? — переспрашивает Анна. — А что вы там делаете?.. Нет, все обошлось, но я не ждала вас раньше завтрашнего дня. Доложить господину управляющему, что вы выйдете на дежурство?

— Вы прелесть, Анна! Как бы я жил без вас? Спасибо и… поверьте, Леман умеет быть благодар­ным. До свидания, Анна.

Я вешаю трубку и растираю уши. Все обошлось. Да и разве могло не обойтись, если докладную на стол фон Арвида клала сама фрейлейн Анна, крайне заинтересованная в том, чтобы ночной сторож Леман не подвергся взысканию за отлучку?.. Теперь на очереди Цоллер.

Диск вращается, жужжит, вызывая в мембране сухой треск и шорохи. Ожидая соединения, я танцую на месте, пристукиваю каблуками; голова опять начинает кружиться…

— Здесь Цоллер!

— Господин советник? Это я, Франц Леман, вы узнаете меня? Я звоню из Тиргартена и, если господин советник не занят, хотел бы просить о встрече. Это здорово важно!

Я выпаливаю тираду единым духом, не давая Цоллеру времени для сопоставлений и вопросов. Черт дернул меня за язык сказать Анне про парк! Теперь приходится говорить о нем Цоллеру, стараясь, чтобы советник не пытался установить, где же логическая связь — или отсутствие ее — между Тиргартеном, на другом от Панкова конце Берлина, и горячим желанием Лемана немедленно встретиться по важному делу.

Треск и шорох в трубке. Наконец голос — хриплое ворчание:

— Хорошо, сынок! Иди в сторону Клейнерштерн и жди меня у аптеки. Я буду через двадцать пять минут.

Клейнерштерн — “Маленькая звезда”. Я знаю эту площадь, но не видел там аптеки. Хотя нет, Цоллер точен — рядом с площадью, в полсотне метров, мне попадалась однажды витрина с банками и склянками; клистирных дел заведение, неведомо зачем затесавшееся в парковый район.

Хорошо гренландским эскимосам — в одежде из шкур им любой мороз нипочем! Что же касается меня, то тело мое деревенеет, пока негнущиеся ноги доносят его до места рандеву. Я с трудом поднимаю руку, чтобы посмотреть на часы. Двадцать пять минут прошло, а Цоллера нет. Витрина аптеки затянута льдом; банки с притертыми крышками, заполненные красными и зелеными растворами, жутковато мерцают в темной глубине. Я разглядываю их, не уставая подпрыгивать и щелкать каблуками. Спрашивается, сколько рюмок первосортной выпивки умещается в банке, если, конечно, это спирт? Я бы сейчас с наслаждением пропустил стопку-другую, закусив жареной колбасой… А еще хорошо — яичницу со шкварками. И — спать.

— Эгей, сынок!

Это Цоллер. Я заметил, как он подкатил на своем БМВ, но делаю вид, что не могу оторваться от созерцания банок. Господин советник должен верить, что Леман не обеспокоен, все у него хорошо, у этого Лемана!

— А ну ныряй сюда, сынок!

Я сажусь рядом с Цоллером и отстукиваю зубами дробь. От мотора тянет теплом, запахом отработанного синтетического бензина. Крупная дрожь колотит меня, заставляя Цоллера изогнуть брови. Они висят у него над глазами, точно мох на коряге.

— Тик-так… — с усмешкой говорит Цоллер. — А я, старый дуралей, все ломаю голову, что это тут затикало: думал — часы, а оказалось, нет, мой дружок Леман. Где это ты подвесил маятник, сынок, признавайся!

— Господину советнику…

— Господину советнику жаль тебя. На, глотни!

Красная лапа тычет мне в зубы горлышко фляжки. Резкий аромат шнапса шибает в нос, перебивая вонь бензина. Я делаю огромный глоток, захлебываюсь, кашляю, и фейерверк искр взрывается перед глазами. К этому глотку да пару бы горячих углей, чтобы подольше сидели внутри, тлели, источая жар. Но и так ничего: дрожь становится мельче, а в желудке мягко разгорается пламя.

— Спасибо, господин советник… Оч-чень крепкая штучка! Во Франции, было, мы от нее нос воротили, все больше перно да перно, там его хоть реку заливай. С водой оно делается белое, чистое молоко. Но уж по вкусу — это я вам доложу, аж слезы из глаз! Вот оно как!..

Я и вправду чуть пьян. Шнапс делает свое дело, и мне надо- сосредоточиться, чтобы не наболтать чего-нибудь лишнего. Цоллер прячет фляжку и большим пальцем придавливает кнопку стартера.

— Господин советник сердится? — спрашиваю я.

— С чего ты взял?

— Еще бы!.. Меня не проведешь! Франц Леман, позвольте доложить, не такой уж дурак, чтобы не понять, что к чему… Господину советнику сказали ведь, что я был в отпуске?

— А ты был в отпуске?

— В Бернбурге! — бухаю я и смеюсь, качаю пальцем перед собственным носом: шалишь, мол, не так-то я прост!

Цоллер подводит машину к тротуару, опускает ручной тормоз и поворачивается ко мне. Под сползшими вниз бровями совсем не видно глаз.

— Вон оно как? Что ты там делал, сынок?

Меня начинает развозить, и, сбиваясь, я повествую о поездке к Варбургу… Има ва таре?.. Вполне свободно может кончиться так, что с Клейнерштрассе мы проследуем прямо в гестапо. Все зависит от того, насколько убедительно я докажу Цоллеру, что действовал ему на пользу. Толкая Лемана в Бернбург, советник вряд ли рассчитывал на его возвращение; благополучный приезд в Берлин да плюс ночная гонка по маршруту Бернбург–Галле–Бернбург–Потсдам–Берлин — тема для раздумий и выводов. Цоллер слушает, не вставляя ни слова, и я почти физически чувствую, как в голове советника одна за другой проносятся мысли: врет, не врет, вступил в сделку с Варбургом; да нет, не похоже — нужен бригаденфюреру этот дурак; а все-таки…

— Ты говоришь, вы ездили в Галле, сынок? А зачем?

— Я так попросил. Соврал, что у меня там тетка, а когда приехали, сказал, что передумал, слишком, дескать, поздно, и попросил отвезти в Берлин.

— И он тебя не выбросил по дороге, этакого нахала?

— Вот-вот… Это-то и странно, не так ли, господин советник? Я и сам тут все смекаю, но не очень, чтобы догадаться, как оно есть… Я ведь ему и не сказал ничего особенного, а он ко мне, как к младшему брату. Знаете, как он заявил, все эсэсовцы — братья, и я тебе помогу. Это в смысле — получить пенсию. В первый раз вижу, чтобы генерал и унтер-офицер так разговаривали…

Цоллер ногтем мизинца скребет лоб.

— Постой, сынок. Вернись к началу. Ты вошел, и горничная сказала, чтобы ты ждал. Где?

— В передней. Я же говорил.

— Если будет надо, сто раз повторишь! Продолжай.

Я обидчиво подбираю губы. И что я такого сделал, чтобы со мной разговаривали тоном приказа. Франц Леман знает свой долг и исполняет его не хуже других.

— Ну! — поторапливает Цоллер.

— А что — ну? — говорю я. — Сидел в передней, и все. А потом меня позвали. Здоровенный такой парень по имени Руди.

— Что ты сказал бригаденфюреру?

— В том-то и дело, что ничего особенного. Сказал, что помню его по Франции, когда стоял в охране. Потом показал руку и объяснил, что не могу получить пенсию, потому что каких-то бумаг нет в архиве. Он спросил: все? Я посмотрел на него — вот так, прямо — и говорю, что ни за что бы не посмел обратиться, если б не слышал от своего товарища, от Фогеля то есть, что бригаденфюрер очень сердечный и отзывчивый. Вот тут и началось…

— Что? Выкладывай, сынок! Что началось?

— Удивительное, господин советник. Он сказал мне: садись — и стал расспрашивать, где и когда я служил во Франции и долго ли дружил с Фоге­лем. Потом пообещал помочь выправить бумаги и предложил отвезти, куда мне надо, если я спешу. Я соврал про Галле, и бригаденфюрер приказал Руди приготовить машину. Я все думал, он здорово рассерчает, когда я скажу, что тетка спит, но он и не подумал сердиться. Сказал, что это ничего, и повез меня в Берлин.

— О чем вы говорили? Он спрашивал тебя еще о чем-нибудь? Не торопись, сынок, получше припомни!

Собственный палец, все еще болтающийся перед носом, начинает раздражать меня, и я убираю его.

— Я заснул, господин советник. Так уж вышло. Очень устал и заснул. А когда мы приехали, бригаденфюрер сказал, чтобы я завтра явился к нему. Он, дескать, все проверит и сделает, как надо.

“Завтра”. По крайней мере сутки Одиссей будет в безопасности. Цоллер ничего не предпримет до новой встречи Лемана с Варбургом. Я слушаю себя как бы со стороны и пока не вижу прома­хов. Вряд ли у советника есть основания для недовольства. Леман, как он и рассчитывал, сунулся в Бернбург, но в последнюю минуту струсил и представил Варбургу дело так, словно хлопочет о пособии. Помянутое как бы между прочим имя Фогеля оказалось лакмусовой бумажкой — бригаденфюрер дал реакцию; немного не ту, которую предвидел Цоллер, но все же характерную, позволяющую делать вывод, что Варбург опасается всего, что связано с разжалованным штурмфюрером. Стал бы он в противном случае возиться с Леманом, предлагать помощь, ехать в Галле и Берлин и, наконец, приглашать к себе, обещая все уладить?

— Господин советник не сердится?

— Что? Извини, сынок, я немного задумался. Нет, не сержусь. Ты, конечно, не должен был ехать туда, не сказав мне, но раз все так сложилось, то будем считать, что ты победил. А победителей не судят, согласен, сынок?

— Еще бы! — говорю я горячо. — Господину советнику…

— Ладно, сынок… Вот что — как, по-твоему, Фогель не врал? ^ Я решительно мотаю головой.

— Чистая правда! Позволю заметить: я думаю, что бригаденфюрер и точно столкнулся с теми… Иначе чего ради он нянчился бы со мной?

Лоб Цоллера разглаживается; возле глаз появляются тонкие морщинки. Он улыбается, и улыбка эта, насколько я могу понять, не предвещает Варбургу ничего хорошего.

— Все правильно, сынок. Не думай, что я сержусь. Только давай договоримся: впредь ни шагу без моего ведома. Я не шучу!

— Куда как понятно!

— Вот и славно. Ты согрелся?

— Да, — бормочу я, чувствуя, что шнапс сделал свое дело.

Мне тепло и мягко на пружинных подушках БМВ; мысли сосредоточиваются только на этом ощущении, отказываясь давать местечко Варбургу, Цоллеру, будущему. Главное, все обошлось. На этот раз обошлось.

— Куда отвезти тебя, сынок?

— Все равно…

— Ладно, — говорит Цоллер и грузно ворочается на сиденье; огромные ручищи его впиваются в баранку. — Поедем, перекусим в одном местечке. Я угощаю… Ты любишь сосиски, сынок?

Как это писала Комати? “Има ва таре”?

11

Взмах налево — нет дивизии; взмах направо — еще одна. Франц Леман сражается с врагом при помощи метлы, насаженной на длиннющую палку. Каждая пылинка — солдат, а вместе имя им легион. Со вчерашнего вечера я, хлопотами и заботами фрейлейн Анны, не только ночной сторож, но и уборщик, высокооплачиваемый специалист по борьбе с грязью. Десять марок в неделю, шутка ли! “Тридцать пять плюс десять равняется сорока пяти, — размышляю я, дотягиваясь метлой до щели под столом старшего бухгалтера и выгребая из нее кучу мусора. — Оклад меньше, чем у гаулейтера Берлина, но жить можно. Ай да Цоллер!”

Покончив с уборкой, я выключаю свет и поднимаю маскировочные шторы. Сизый рассвет клубится за окном, предвещая близкую оттепель. Я рисую на запотевшем стекле человечка со скорбными губами фон Арвида и слежу, как капли, собираясь на границах линий, сползают вниз, размывая мое творение. Толстая сигара, одетая в целлофан, приятно шелестит в кармане халата, напоминая о щедрости господина советника Цоллера. Вчера он изображал Армию спасения, а я бедного сироту, и все было хорошо, как в святочном рассказе.

“Местечко” господина советника ока­за­лось не чем иным, как “локалем” на Алексан­дер­плац, известной каждому берлинцу. Пиво нали­вали, как в добрые старые времена, в фаянсовые кружки с оловянными крышками. Соленые суха­рики подавались бесплатно. Цоллер похлопал офи­циантку по заду, шепнул ей что-то, и нам при­несли еще и кровяной колбасы, не значив­шей­ся в меню.

— Ты ешь, сынок, — сказал Цоллер и по­д­винул мне тарелку. — А я пока позвоню.

Он отсутствовал минут десять, не мень­ше, а когда вернулся, лицо его было довольным. На тарелке оставалась целая колбаска и по­ло­ви­на; совет­ник медленно отрезал кусок, подцепил на вилку.

— Скучаешь, сынок? В твои годы я был ве­сел и прыгал воробьем. И мог съесть сколько угод­но колбасы.

Я сидел, осоловевший от еды, и не понимал, к чему он клонит. Во всяком случае, не было похоже, чтобы расклад шел не в мою пользу.

— Почему ты не намекнул мне о пенсии? — сказал Цоллер. — Не веришь ты мне, сынок. А зря. Я ведь тоже могу немало, не последняя спица в колеснице.

— Да нет, — сказал я. — Спасибо, господин совет­ник. Стоит ли утруждаться?

Цоллер проглотил кусок, облизал испачканные соусом и салом губы.

— Прямо не знаю, как и быть. Такой ты гордый, сынок, что страшно подступиться. А я — то, старый пень, думал навязать тебе лишний десяток марок в неделю, пока суд да дело. Они тебе не помешают, не правда ли?

— Еще бы!

— Тогда постарайся попасть в свою контору не позже пяти. Думаю, управляющий предложит тебе кое-что, так ты не отказывайся… Ты ешь, ешь. Уплетай колбасу и слушай папашу Цоллера. Он тебе желает добра, и если ты не станешь брыкаться, то сделаешь карьеру… Ну вот, а теперь глоток пива, и будет в самый раз… Завтра ты встретишься с Варбургом и будешь держать ушки на макушке. А потом, если и дальше пойдет, как надо, папаша Цоллер прихватит тебя на Принц-Альбрехтштрассе и кое-кому представит. Да не делай ты круглых глаз! Пусть боятся те, у кого совесть не чиста; нас с тобой там встретят с распростертыми объятиями. Будь спокоен, я знаю, что говорю!

Пожалуй, большего нельзя было ожидать от одного дня. Бесплатные выпивка и обед, да еще совершенно определенный намек, что Цоллер ни с кем до сей поры не делился сведениями, полученными от меня. По всей видимости, он рассчитывал, подловив Варбурга, сразу же замкнуться на руководство гестапо и бить наверняка. Я допил пиво и постарался, чтобы язык мой окончательно окостенел. Любое слово может прозвучать фальшиво, когда голова занята посторонними мыслями, одна из которых непосредственно связана с будущим господина советника.

— Я подвезу тебя, сынок, — сказал Цоллер. — Не до самой квартиры, но куда-нибудь рядышком. А завтра не забудь позвонить мне. Идет?

— Преогромное спасибо, господин советник… Я все сделаю, уж будьте спокойны!

— Вот и ладно, — сказал Цоллер.

В контору я приехал здорово навеселе. Фрейлейн Анна укоризненно покачала головой, но промолчала и провела в кабинет фон Арвида. Я тянулся изо всех сил, стараясь, чтобы управляющий ничего не заметил и не получил повода для неудовольствия. Было бы куда как плохо вместо сюрприза, обещанного Цоллером, схлопотать нотацию за пьянство. К счастью, фон Арвид смотрел не на меня, а куда-то в сторону, и все обошлось.

— Вот что, Леман, — сказал фон Арвид. — Я, как вы догадываетесь, не имею возможности вникать в дела всех служащих без исключения. Однако у нас в конторе немного ветеранов войны, проливших кровь во славу нации, и, естественно, было бы неправильно обходить их вниманием. Мне доложили, что у вас… денежные затруднения? Ведь так?

Я сделал застенчивое лицо.

— Оно как поглядеть, господин управляющий…

— Значит, я заблуждаюсь, Леман?

Фон Арвид по-прежнему избегал смотреть на меня, и тон у него был ровный, но я понимал, что он делает над собой усилие, разговаривая со мной. Для него я был олицетворением доносчика, и — видит бог! — ему совсем не хотелось мне помогать. Надо думать, фрейлейн Анна приложила немало энергии, чтобы склонить управляющего к мысли выказать Леману расположение. Я поторопился заверить фон Арвида, что он прав, и получил предложение занять должность уборщика. Согласие с моей стороны последовало немедленно и было дано с тем большей радостью, что новое назначение не только укрепляло мой бюджет, но и утверждало в мысли, что Цоллер далек от намерения поставить крест на Франце Лемане. Иначе, спрашивается, стал бы он исхлопатывать через фрейлейн Анну всяческие поблажки по службе?

— Надеюсь, вы справитесь, Леман, — отчужденно сказал фон Арвид, не поворачивая головы.

— Я уж постараюсь, — заверил я. — Я очень, очень постараюсь, господин управляющий. Сегодня можно и приступать?

— Разумеется!

Маленький желвак скакнул по щеке фон Арвида, застыв возле скулы. Что-то вроде симпатии возникло во мне и заставило помедлить на пороге. Нас ничто с ним не связывало, и слишком многое разделяло. И все-таки на миг — ровно на миг! — у меня появилось желание предостеречь его.

Фон Арвид… Фон Арвид…

Капли ползут по стеклу, смывая рисунок. Вместо носа и губ — прерывистые вертикальные потеки, путаница штрихов. Такая же путаница царит в мыслях Одиссея об управляющем и его окружении. Эмма, фрейлейн Анна, неведомые оппозиционеры. Кто они все на самом деле, куда идут, к чему стремятся?

Я снимаю халат и, отряхнув, вешаю в шкафчик. Варбург дал мне телефон на Беркерштрассе[10], предупредив, чтобы я позвонил не позднее восьми утра и только из автомата. Вопрос “Вы едете домой?” и ответ “Нет, я обедаю в ресторане” означают, что Одиссей должен ровно через час явиться на Швейнингер, отыскать домик с тремя ликами Феба на фронтоне, подняться в бельэтаж и, не звоня, войти в квартиру направо. Похоже, там у Управления-VI явка.

В полусотне метров от конторы ко мне прицепляется уже знакомая “тень” и тянется до метро, стараясь не лезть в глаза. Я еду в сторону Ноллендорфа, где делаю пересадку. Толпа служащих, спешащих на работу, закручивает меня, словно щепку в потоке, отбрасывая от “тени”, и лишает ее общества… Пять минут ожидания. Взгляд налево. Взгляд направо… Трамвай и автобус помогают мне достичь центра, а “У-бан”, в свою очередь, возвращает на окраину.

Диск телефона примерз, и мне приходится пальцем подкручивать его назад.

— Вы едете домой?

— Нет, я обедаю в ресторане.

Варбург первым кладет трубку… Выкурив сигарету, я опять спускаюсь по ослизлым лестницам “У-бана” и, купив газету у мальчишки, подставляю ладонь за сдачей.

…Особняк с Фебами на фронтоне я нахожу без труда. Широкая мраморная лестница ведет наверх, к обитой дерматином двери. Как и условлено, я вхожу, не оповестив хозяев звонком, и сразу же попадаю в общество Руди.

— Пальто, — говорит Руди тоном ротного фельдфебеля. — Кепку… Прямо и налево!

За сутки Варбург осунулся и постарел. Если в Бернбурге я имел дело с Зевсом, то сейчас передо мной бледная копия, лишенная намека на сходство со сверхчеловеком. Обычный сорокалетний мужчина, не атлет и не красавец, озабоченный своей судьбой. Впрочем, у него хватает выдержки, чтобы не начать разговора с Цоллера.

— Хотите кофе, Одиссей?

— Чуть позже… Вы что, совсем не спали?

— Меньше, чем хотелось бы. Может быть, все-таки кофе?

— Если вы настаиваете, — говорю я и сажусь в кресло.

Комната обставлена просто, почти убого. Два кресла, стол без скатерти, еще один — с телефо­ном. Руди ввозит каталочку с чашками и оставляет нас одних.

— Вам с сахаром, Одиссей? — говорит фон Вар­бург.

Он цепляется за роль гостеприимного хозяина, пытаясь отдалить момент, когда придется стать тем, кем он при всем своем цинизме все-таки никогда не хотел бы себя видеть, — агентом, дающим отчет о проделанной работе.

— Знаете что, — говорю я. — Перейдем-ка к де­лам. Наши союзники янки утверждают, что время — деньги.

Варбург с каменным лицом сыплет в чашку четвертую ложку сахара. Я терпеть не могу переслащенный кофе и спешу его остановить.

— Спасибо… Так как, принимаете мое предложение?

— Все равно, — говорит Варбург. — Что входит в сферу?

— Вооруженные силы. Политика. Финансы.

— И разведка?

— Ваше управление? В последнюю очередь.

Я заранее предвидел, что он мне предложит. Документы с теоретическим и практическим обоснованием “für alle Fälle”[11] на случай поражения — штуку достаточно известную с эпохи Вальтера Николаи[12], еще какие-нибудь, касающиеся способов засылки агентуры, — сущие пустяки в сравнении с тем, что я намерен от него получить.

— Что же в первую? — говорит Варбург.

— Политика и армия.

— Извините, но Борман не приглашает меня в Пуллах[13]. Разве что вас удовлетворит информация из МИДа?

— Кто у вас там?

— В принципе никого. Но начальник управления кадров Ганс Шредер сотрудничает с нами, мы получаем от него…

Рискуя выглядеть невежливым, я поднимаю руку.

— Нельзя ли подробнее о Шредере?

— Ортодоксальный член партии. Не имеет порочных наклонностей. Хороший семьянин. Что еще? Вроде бы ничего особенного. На Вильгельм-штрассе он один из немногих, кто приходит на работу в партийной форме и с пистолетом у пояса.

— Не очень обнадеживающе.

— Он помогает Шелленбергу в засылке агентуры. По своим каналам.

— Думаю, не он один.

— Конечно, — кивает Варбург. — С нами сотрудничает и промышленность. Я был уверен, что вы поймете, насколько это важно для СИС. Вы слышали о “Бюро НВ-7”? Там заворачивает делами Макс Ильгнер[14] из “ИГ-Фарбен”. Считается, что бюро занимается экономическими выкладками, а сам Ильгнер не более чем промышленник. Но это не так.

— Коммерческий шпионаж?

— Экономический, военный, любой. Ильгнер прочно связан со Шмитцем из “Кемико инкорпорейтед” в Нью-Йорке, а его брат Рудольф влияет на Уолл-стрит. Вот посмотрите…

Я беру несколько листков тонкой бумаги, скрепленных металлическим зажимом, и делаю вид, что собираюсь спрятать их в карман. Варбург, не отрывая взгляда от моей руки, тянется к чашке.

— О черт! — говорю я и самым естественным образом стучу себя по лбу, словно упрекая в забывчивости. — Один пустячок. Будьбе добры, возьмите ручку и напишите несколько слов. Сверху, над текстом: “Одиссею, для передачи по назначению”, — а внизу подпись и дату… И прекратите шалить, Варбург! Это же не кегли: дело касается вашей головы. Не знаю еще, что вы там мне подсунули, дезу или правду, но я не слепой и отлично вижу: весь документ, от первой буквы до последней, отпечатан на машинке. Мне же нужны…

— Улики против меня?

— Совершенно правильно. Вещественные улики.

— Это не по-джентльменски…

— Бросьте, Варбург!

Грубость — самое мягкое, на что я готов пойти.

— Подписывайте, — говорю я. — Пусть все будет по форме, а потом я расстанусь с вами на два часа.

— Не понял…

— Ничего страшного для вас. Просто передам бумаги третьему лицу и вернусь, чтобы сообщить немало приятного о Цоллере. Итак, ваша подпись в обмен на новости, связанные с советником, — разве это мало, Варбург? Подписываете?

— Хорошо, — говорит Варбург и достает вечное перо.

“Третье лицо”… Где ты? Милый миф, созданный Одиссеем, ты не существуешь… Я заменяю его камнем на клумбе в Стеглице — красным кирпичом бордюра, промерзшим и грязным. Здесь, в ямке под ним, документы Варбурга пролежат до известного часа… Это только так говорится — “до известного”; если же по существу и по совести — я не ведаю, когда извлеку их из тайника и передам по назначению…

7/4, Регерингсгатан, Стокгольм, фрекен Оса-Лиза Хульт… Связь. Без нее все ноль, нигель, зеро.

Зимнее безлюдье делает парк похожим на запо­ведник. Я брожу по дорожкам, и планы, один другого фантастичнее, приходят мне в голову. То я воображаю Варбурга приезжающим на зенитную батарею и достающим из-под корней вяза ящик с рацией; то Руди приносит мне передатчик из арсеналов СД; то… Дурацкие проекты, не стоящие ни гроша. Я иду, постукивая по кустам подобранной веточкой, обиваю снег и думаю о фон Арвиде. Оппозиция? Трудно, конечно, поверить в существование подпольной организации с хорошо налаженной системой подстраховки и зарубежными каналами, но вдруг я все-таки ошибаюсь и она есть? Вдруг ниточка, начинающаяся от фон Арвида, потянется к тем, кто имеет возможность сноситься с представителями союзных стран? Тоже, разумеется, не лучший вариант, но почему бы не попробовать?.. Нет, пустое. Лучше не надейся, Одиссей!..

В особняк на Швейнингер я возвращаюсь точно через два часа. Руди бесстрастно забирает пальто и кепку и пропускает меня к Варбургу. Мы садимся друг против друга, словно и не расставались, и я подвигаю к себе чашку с холодным кофе. Говорю:

— Отличная погода. Будет оттепель… Или нет?

Варбург с надеждой смотрит на меня, на мои руки, словно ждет, что я сейчас достану из кармана нечто, внесущее ясность во все и утолящее его печали. Это жестоко с моей стороны — тянуть и ни звуком не обмолвиться о Цоллере, но я не альтруист и, выпив чашку, начинаю с темы, лежащей в иной плоскости, нежели предмет страхов бригаденфюрера.

— Ваши люди связаны с контрразведкой?

— Что?.. Ах да… Постольку-поскольку.

— Могли бы вы навести справку о некоем фон Арвиде? Его брат, полковник Гассо фон Арвид, проходил по делу о покушении.

Варбург досадливо поводит плечом.

— Это не просто.

— Было бы просто, я постарался бы обойтись собственными ресурсами. Можете или нет? Чтобы вам было легче решать, замечу, что с Арвидом связано ваше собственное дело.

— Попытаюсь.

— Вот-вот, — говорю я и доливаю себе кофе. — Попытайтесь, пожалуйста. Заодно поинтересуйтесь и его секретаршей. Фрейлейн Анна Грюнер. Я полагаю, она связана с гестапо. С неким советником Цоллером.

Варбург задумчиво, словно просыпаясь, потирает лоб.

— Ах, вот оно что!

— Только не стройте догадок. Все равно ошибетесь. На месте Цоллера в данном случае мог быть любой сотрудник гестапо. Я сказал о нем лишь для того, чтобы вы не сомневались в моей памяти. Вы же ждете, что я заговорю о нем. Не так?

Фон Варбург все еще держит руку у лба, словно защищается от удара.

— Так, — говорит он тускло.

— Вот это честно. Пожалуй, вы в первый раз честны за все то время, которое я трачу на вас. Ладно, не стану тянуть. Цоллер никому ничего не докладывал. Он все хотел сам. Надо продолжать?

Рука Варбурга тяжело падает на колено.

— Вы убеждены, Одиссей?

— Спросите еще, откуда мне это известно. Или нет?

— Нет. Конечно, нет.

— Очень благоразумно, поскольку я все равно бы не ответил. Со своей стороны, не спрашиваю, что будет с Цоллером. Это — семейное дело, ваше и Руди.

Я встаю и делаю шаг к дверям. На сегодня достаточно. Дойдя до порога и взявшись за ручку, я не удерживаюсь-таки и наношу Варбургу последний удар — тот самый, который французы с сарказмом называют “ударом милосердия”.

— Кстати, о Цоллере. То, что он никому не сообщил о вас, я знал еще вчера. Однако неопределенность, по-моему, торопила вас дать гарантии Одиссею. Я не ошибся?

На улице я останавливаюсь и плотнее закутываю шею эрзац-шарфом. “Удар милосердия”. В средние века им, насколько я помню, добивали врагов. Я не жесток от природы, но с Варбургом нельзя иначе. Хорошая пощечина, как правило, быстро отрезвляет “ницшеанцев”, возвращая им ощущение объективной действительности и своего места в ней. А это, что ни говори, всегда идет на пользу… Феб — все три его лика — так и кажется, посмеивается с фронтона. Я подмигиваю ему и ускоряю шаг.

12

Человек — это воплощенный парадокс. Вечно он недоволен. Б мороз мечтает о летнем зное; в жару- о зимнем снеге; в оттепель… Что касается меня лично, то наступление оттепели рождает во мне несбыточную мечту о крепких ботинках… Упершись в водосточную трубу, я задираю левую ногу и с сомнением рассматриваю подметку. Так и есть, дыра. И какая здоровая! Вздохнув, я принимаю нормальное положение и с нарастающим нетерпением жду фрейлейн Анну.

Обычно Анна приходит одной из первых, но сегодня ее опередили два бухгалтера, счетовод и кассирша, маленькая альбиноска с черно-красными глазками.

— С добрым утром, Леман.

— С добрым утром, фрейлейн. Хорошая погодка, не так ли?

Это тоже кассирша, телеграфный столб в юбке по прозвищу “Длинная Берта”. Она и белобрысая крыска олицетворяют в нашей конторе женское начало, долженствующее смягчить грубую простоту мужских нравов. Набору непристойностей, которыми они обмениваются, если уверены, что их никто не слышит, позавидовал бы и фельдфебель гренадерской роты… Слава богу, пронесло. Но где же Анна? Мне надоело сдергивать и нахлобучивать кепи; оно у меня не новое, а контора не платит за амортизацию личных вещей… Наконец-то!

— Здравствуйте, Анна!

— Франц? Вот не ожидала. Я думала, вы давно у Магды. Замечательная погода, правда?.. Слушайте, а что это вы поджимаете ногу?

— Готовлюсь в аисты.

Фрейлейн Анна смеется — тридцать два зуба, ровных и белых; такому рту позавидовала бы и кинозвезда!

— Ох, Франц! Какой же вы смешной. Ну, я пойду?

— Погодите, Анна. Ссудите меня пятью марками.

Ради них, ради этих проклятых пяти рейхсмарок, я мокнул здесь полчаса. Но что поделать: капитал мой истаял, сократившись до одной марки тридцати семи пфеннигов. На это до получки не дотянуть. И куда только деваются деньги? Вчера, казалось бы, я вел себя, как Гобсек: обед — две марки двадцать; пачка сигарет — полторы; поездки на метро и газета — две. Итого пять семьдесят! Шутка ли?

— Что, совсем плохо, Франц?

— Плохо, — признаюсь я. — Простите, Анна, но, кроме вас и Магды, у меня здесь нет никого. А к Магде мне нельзя.

— Почему?

— Бахман арестован. За дезертирство.

— О!

Анна делает большие глаза. Они у нее темные, с рыжими крапинками, веки оттенены карандашом, а брови — строго по моде — тонко выщипаны и подрисованы.

— Бедная Магда, — говорит Анна и роется в сумочке. — Вот, возьмите, Франц. Вы решили совсем не бывать у нее? Что же, так, пожалуй, правильно: нам надо держаться подальше от дезертиров… Значит, до получки, Франц!

Что ей Гекуба, что она Гекубе! Я заталкиваю в портмоне пять неопределенного цвета бумажек и чувствую себя президентом Рейхсбанка. Кризис преодолен, и жизнь продолжается, и все не так уж плохо… но Магда!.. Ругая себя за слабоволие, я иду к метро. Я знаю, что мне нельзя туда ехать, однако воображение рисует Магду, одиноко сидящую на кухне — глуповатую и добрую старуху, беспомощную перед лицом беды… Внутренний голос — парламентская оппозиция Одиссея — твердит мне, что, помимо сочувствия к одиноким старухам, на свете существует благоразумие, но я беспощадно расправляюсь с оппозицией, а заодно и со здравым смыслом. Сдается мне, что я перестану себя уважать, если не загляну в квартиру Бахмана хотя бы на несколько минут.

Непоследовательность — один из многих моих недостатков. Среди других числятся лень, нерешительность и любовь к удобствам. Страшно подумать, что стало бы с Одиссеем, создай судьба условия для их развития! Обзавелся бы он халатом, качалкой и коротал дни свои за чтением многотомного романа Эжена Сю “Парижские тайны”… Впрочем, в данную минуту роман мне не нужен; мне нужны целые ботинки. И потом хотел бы я знать, куда подевалась моя “тень”? Я верчу головой, но не нахожу ее. Или Цоллер заменил наблюдателя более опытным, или же почему-то прекратил слежку. Во всяком случае, с самого утра я не ощущаю, чтобы кто-нибудь шел за Одиссеем по пятам, а на этот счет у меня неплохо развито некое восьмое или девятое чувство — не учтенное физиологами, но крайне необходимое таким скитальцам, как Одиссей.

В подъезде я не сразу поднимаюсь наверх, а останавливаюсь и выжидаю, не войдет ли кто сле­дом. Со стены на меня глазеет Лорелея в партийной форме и с недовязанным носком в руках; подпись на плакате гласит, что помощь героям фронта не обуза, а радость. Рядом еще один плакатик, черный по белому, с адресом бомбоубежища. Я живо воображаю “героя фронта”, бредущего в плен в своем недовязанном носке, и Лорелею под сводами бомбоубежища, и думаю, что жизнь, в сущности, устроена справедливо…

Лифт не работает, и я поднимаюсь пешком. Днем в Берлине часто отключают электричество. Еще чаще нет горячей воды. Словом, как поется в одной популярной песенке, “нам очень хорошо и будем веселиться…”.

Стук двери наверху и громкие голоса отрывают меня от размышлений, а два огромных чемодана устремляются прямо на меня, заставляют прижаться к стене. Два чемодана из крокодиловой кожи и распахнутое манто. Резкий запах духов.

— Доброе утро, фрау…

Это соседка Магды, ее квартира напротив. Быстренько же она спустилась со своими крокодилами!

— А, это вы… Там нет такси на улице?

— Не заметил. Куда вы собрались?

— Так, к родственникам… Кстати, вы к Магде? Она уехала еще вчера. Бедненький, вы не знали?.. Все куда-нибудь едут… А вы?

— Куда уехала? — говорю я, игнорируя вопрос.

— Понятия не имею. Наверное, на родину, в Гессен. А что ей тут делать? Одна, и эти противные тревоги… Хотя что я говорю!.. Не поймите меня неправильно. Я имела в виду совсем другое: женщины — обуза для Берлина в момент, когда…

“Ну, ну! — поощряю я ее мысленно. — Договаривай. Ты хочешь сказать, что в Берлине небезопасно?” По-моему, со дня на день начнется великий драп. Официального решения об эвакуации еще нет, но поезда, уходящие в сторону Гессена, Тюрингии и Вюртемберга, набиты битком. Это еще не великий драп, но его начало…

Я беру один из чемоданов и выволакиваю его на тротуар. В утробе крокодила что-то звенит — фарфор, наверное. Муж Магдиной соседки работает у Геринга, в аппарате уполномоченного по четырехлетнему плану, и если он надумает драпать сам, то для барахла понадобится вагон, не меньше… Великий драп… Но Магда-то зачем подалась? Куда?..

Оттепель тепло дышит на меня, капает с крыш; солнечные желтяки отражаются в окнах и сосуль­ках. В детстве я любил сосать сосульки, и случалось, отец порол меня за это. С тех пор я немножко постарел и уже не помню, какого они вкуса, пресные, наверное?

В ближайшей “локаль” я обедаю; я здорово голоден, но сосиски, в которых гороха больше, чем мяса, с трудом лезут в горло. Поколебавшись, я жертвую еще двумя талонами и получаю порцию тушеной брюквы. День тянется, не предвещая радости, и вынужденное безделье выбивает из равновесия. Впереди еще шесть или семь часов, распорядиться которыми я волен по своему усмотрению — вот только как?.. А не съездить ли к Моабиту?.. Я вычерчиваю зубочисткой на скатерти треугольники и ромбы, заключая в них пятна от пролитых соусов, и одновременно еду, сначала автобусом, потом метро, подхожу к газетному киоску, где на этот раз сидит не старик, а однорукий мужчина с усами. Он болел или уезжал, а теперь вернулся и продает как ни в чем не бывало газеты и открытки, меланхолично отсчитывая сдачу… Я ничего ему не скажу, куплю газету — и до пятницы. Волшебные слова имеют силу лишь по пятницам и вторникам. Но и без слов день обретает для Одиссея особый смысл и сделает его по-настоящему счастливым… А вдруг?!

Мне легко, и день тепел и приветлив. И метро — превосходная штука, созданная человеческим гени­ем. Не успеешь и глазом мигнуть, как из центра попадешь на окраину. Айн, цвай грудь развернута, ноги вбивают в пористый, подтаявший снег ровную дорожку следов. Сосульки бахромой окаймляют сочленения водосточных труб. Мне хочется подпрыгнуть и отломать их, возвратиться в детство: короткие штанишки, рука отца на голове, пресный вкус льда…

Киоск. Фанерный щит с намокшими газетами. Старческое пришептьшание:

— “Ангриф”?

— Да, и последнюю “Дас шварце кор”.

— Тридцать пфеннигов.

В левом ботинке с омерзительным хлюпаньем свирепствует холодная вода. Пальто отяжелело от влаги и давит на плечи. Промозглая сырость преследует меня, не покидая в метро, и она же предпростудным ознобом трясет в темном зале “В.Б.Т.”, где, убивая время, я смотрю хроникальные ленты, два сеанса подряд.

Вечер застает Одиссея на Курфюрстендам слоняющимся возле разбомбленной Гедехтнискирхе. Развалины церкви привлекают меня надеждой отыскать под кирпичом молельную скамью и содрать с нее кусок кожи. Сумрак и отсутствие щупо поблизости придают мне смелости. Вооружившись куском водопроводной трубы, я отворачиваю смерзшиеся обломки и, потрудившись, нахожу искомое. Складным ножом вырезаю стельку, еще одну — в запас и в первом попавшемся подъезде утепляю прохудившийся ботинок… Как будто неплохо; во всяком случае, больше нет ощущения, что идешь по снегу босиком. И на том спасибо.

По пути в контору я покупаю хлебец, помня при этом, что в шкафчике у меня лежит пачка концентратов, а керосинка заправлена до отказа. Когда все уйдут, я сварю себе суп и славно поужинаю, набираясь сил перед утренним сражением с мусором. Кстати, надо похлопотать, чтобы купили новую метлу: моя совсем стерлась и ни на что не годится.

— О шварце Сони, ти-ри-ри-бам! — напеваю я, переступая порог конторы. — Майн либер Сони, тарам-пам-пам…

Немного позднее я позвоню Цоллеру. За день я убедился, что наблюдение снято, и теперь могу со спокойным сердцем утверждать, будто был вчера у Варбурга и говорил с ним о Фогеле… Но где советник? Со вчерашнего вечера его телефон молчит, хотя, помнится, Цоллер настаивал, чтобы после встречи с бригаденфюрером я не мешкал со своим докладом. Остается предположить, что Руди опередил меня. Белобрысый Руди, фактотум Варбурга.

Я вешаю в шкафчик пальто, достаю халат и, переодевшись, роюсь в ранце — отыскиваю котелок. Он куда-то запропастился, а я не факир и не умею варить суп в ладонях. О черт!

— Кого вы ругаете, Франц?

Фрейлейн Анна. Проскальзывает в кладовку и становится за моей спиной. Кладет руку на плечо.

— Господи, до чего вы холодный! Неужели гуляли целый день?

— И утро тоже, — говорю я.

— Но разве?..

Фрейлейн Анна обрывает фразу, а я как раз кстати нахожу котелок, и это, само собой, мешает мне расслышать неосторожно произнесенные слова: “А разве вы не виделись с Цоллером?” — так должен был звучать вопрос, не спохватись Анна и не прикуси язык.

Несколько минут мы болтаем о пустяках: погода, это же неистощимый кладезь тем! Потом Анна уходит, а я, наскоро прибрав в главном зале, запираюсь в кабинете фон Арвида и принимаюсь за поиски Цоллера. Телефон советника не отвечает; я дважды звоню ему с промежутком в полчаса; потом узнаю по справочному номер канцелярии СД — Панков и соединяюсь с дежурным.

— Советник Цоллер? Кто просит господина советника?

— Знакомый, — говорю я.

Маленькая пауза, прерываемая еле слышной репликой, предназначенной не для меня, но тем не менее достигшей моих ушей: “Эй, кто-нибудь там, быстро проверьте линию!” Очевидно, дежурный недостаточно плотно прикрыл ладонью мик­рофон.

— Подождите минуту, его ищут…

Не мешкая, я кладу трубку. Ничего, как-нибудь переживут, если номер телефона, с которого говорил “знакомый”, не станет известен гестапо. Я водружаю котелок на керосинку, и молчаливый Руди незримым присутствием своим сопровождает нехитрую процедуру варки супа. Молчание Цоллера может означать только одно: советник и Руди встретились…

Диван фон Арвида — нечто вроде черной точки в конце моего многотрудного дня. Точнее, тире — черточка длиною в ночь, со­единяющая день прожитый и день начинающийся. Я лежу в тем­но­те, не думаю ни о чем, курю и жду прихода сна. Красный кончик сигареты помаргивает, вычерчивает зигзаги, когда я сбрасываю пе­пел. “Спокойной ночи, Одиссей!” — говорю я себе и отвора­чи­ва­юсь к стене. И засыпаю.

Первое впечатление утра — грубый толчок в плечо и голос:

— Вставай!

Я рывком сбрасываю пальто и сажусь. Протираю глаза. Ежусь от холода и неожиданности: двое в пальто реглан неве­домым путем возникли в комнате и стоят у дивана. Странно, что я не проснулся от света настольной лампы, которую они включили. Да и шагов не слышал. Бесполезно спрашивать, зачем пожаловало в контору гестапо, и я — СС-гауптшарфюрер Франц Леман — вска­киваю и делаю попытку пристукнуть пятками.

— Но, господа…

— Сказано вам: встать и одеваться! Мы из гестапо. Пони­ма­ете?

— Да что я такого?.. — начинаю я, но меня прерывают:

 — Вы ночной сторож?

— А кто же еще? Франц Леман, гауптшарфюрер запаса, с вашего позволения. И, клянусь, я ничего не сделал.

Один из гестаповцев молча бросает мне брюки, другой са­дит­ся в кресло фон Арвида. Я натягиваю одежду и думаю, что в ран­це нет ровным счетом ничего, что представляло бы ценность для тайной полиции. Пока я сам не заговорю, “Миф XX столетия” то­же будет нем…

— Когда вы заступили на дежурство?

— Вчера вечером, около шести.

— Управляющий был здесь? Ну, быстрее, Леман! Был или нет?

— Я не видел.

— Когда он приходит?

Сердце, буквально выпрыгивавшее из груди, укрощенно делает скачок, другой и переходит на обычный ритм… Ах, вот оно что!.. Я одергиваю пиджак и делаю вид, что никак не могу сосредоточиться. На самом деле минута нужна Одиссею для того, чтобы из мелочишек быстренько слепить нечто целое, приводящее к нескольким выводам. Первый: фон Арвида хотят арестовать. Второй: он не ночевал дома. Третий: гестаповцы не имеют пока представления о связях Лемана и Цоллера… Из первых трех напрашивается четвертый: они не беседовали с Анной. А раз так, то, значит, фон Арвид у нее.

— Который час? — говорю я.

— Семь пятьдесят.

— Минут через десять господин управляющий должен быть. Вы уж не сердитесь, но как прикажете объяснить ему, откуда вы вошли?

— Через дверь, Леман. Через эту!

Небрежный взмах руки, одетой в черную перчатку, уточняет, что гестапо проникло в кабинет через запасной ход. Так я и думал. Вряд ли они рассчитывали на встречу со мной, иначе воспользовались бы парадным.

Дверь негромко скрипит, и еще один гестаповец — пониже ростом и в плаще — появляется в комнате.

— В порядке!

— Где он?

— В машине… Можем ехать.

— А этот? Как быть с ним, унтерштурмфюрер?

— Прихватим к нам. Лучше будет, если он не станет трезвонить в конторе.

— Да, унтерштурмфюрер! — И ко мне: — Собирайся, поехали!

— Но, господа… А как же?.. Я же должен еще подмести здесь и в зале. Это же непорядок, господа…

Первый толчок отбрасывает меня к двери, а второй упирает в нее носом. Я едва удерживаюсь на ногах. Спрашивается: и почему только Франц Леман должен терпеть такое обращение? Бурный протест поднимается во мне, но я не даю ему выхода. Сейчас мне не до слов: через полчаса — максимум! — фрейлейн Анна выложит гестаповцам все о треугольнике, вершину которого образует фон Арвид, а у основания мы с Цоллером. Боюсь, что леммы, вытекающие из этого геометрического построения, не обещают Одиссею ничего приятного… Хотя как знать!

13

Комната со стенами развеселого оранжевого цвета. Деревянная скамья. Лампа под эмалированным колпаком. Сижу, курю, пытаясь заглушить табаком запах карболки. Дым скапливается возле лампы, колышется, плывет. Все повторилось: камера в гестапо и Одиссей — страждущий в узилище. Прошло не меньше часа, а меня никто не вызывает; заперли и ушли, сказав напоследок: “Скоро понадобитесь”.

В прошлый раз, ожидая разговора с Цоллером, я провел в этой комнате целый вечер. Это был не лучший, но и не худший из вечеров, и я без труда забыл о нем, очистив в памяти местечко для вещей посерьезнее. Но вот оказалось, что я поторопился расправиться с прошлым, и оно, сомкнувшись с настоящим, мстит мне за пренебрежение. Да еще как! Сколько ни делаю я усилий, с какой настойчивостью ни понукаю воображение, оно отказывается заполнить пустоты… Где злополучная бумага с показаниями Одиссея в Варбурге? Я писал ее не здесь, а в кабинете. За столом Цоллера. Сейф был закрыт. Что еще? Неважное перо — оно скрипело… Не то! Совсем не то! При чем тут перо?.. Куда Цоллер убрал документ? Три листа плотной бумаги с моей подписью. В стол? В карман? В сейф?.. Руки Цоллера мясисты, с огромными пальцами; они тянутся к столу, берут листы и складывают их. Ну же, Одиссей! Вспомни! Вспомни: как складывают? Еще раз — руки, шелестящая бумага, двигающиеся пальцы… Есть! Он сложил документ вчетверо… и положил в сейф…

Я отбрасываю недокуренную сигарету и тут же зажигаю новую. Во рту горько от никотина; сердце сдавливает короткий спазм… Значит, в сейф! Это плохо; так скверно, что хуже и: не придумаешь. Выходит, документ лежит там и ждет, когда его прочтут. Три плотных листа. Смертный приговор Варбургу и мне. Можно будет, конечно, какое-то время потянуть, посостязаться со следователями в знании уловок, но все равно придет час, когда они выбьют из Варбурга правду и Одиссей пустится в последнее в своей жизни плавание.

Я подбираю с полу окурок и, загасив его, прячу в карман. Разбрасываться табаком — величайшая глупость в моем положении. Вряд ли на Принц-Альбрехтштрассе я попаду к альтруисту, который станет снабжать меня куревом. Руки Цоллера, стол, сейф. Вернемся к ним. Цоллер сложил бумаги вчетверо. Случайность? Агентурные документы после регистрации опадают в досье. В папку. Их сшивают аккуратно, ровной стопочкой. Будь Цоллер новичком, он мог бы забыть об этом и согнуть листы по небрежности… Вчетверо. Значит ли это, что советник после ухода Одиссея изъял бумаги из сейфа и переложил в карман?.. А ну, спокойнее, Одиссей! Между догадкой и выводом из фактов дистанция больше, чем от земли до луны. Кроме того, догадка может быть ошибочной, прямехонько ведущей к провалу, тогда как вывод спасает от него. Сложенный вчетверо документ — сам по себе еще не основание для умозаключений. Просто факт. Однако мотивы, руководившие Цоллером в деле. Варбурга, придают фактам особую окраску… Карьера… Дело Варбурга означало для советника прыжок по служебной лестнице. Начальству Цоллер о разработке не докладывал, зная, что в РСХА дело приберут к рукам, оставив на его долю в лучшем случае благодарность за служебное рвение. Следовательно, не было смысла держать бумаги Одиссея в сейфе отделения гестапо. Любая внезапная проверка, ревизия, просто случай превращают их в улики, свидетельствующие, что советник ведет расследование на собственный страх и риск… Итак, он свернул их вчетверо и спрятал в сейф, дабы Одиссей думал, что документы лежат где положено и в будущем не уклонился от сотрудничества… Цоллер обязан был изъять их после моего ухода. Ради карьеры. Ради себя самого.

Окно комнаты выходит во двор. Оно под самым потолком, и я не могу выглянуть. Не скажу, чтобы я обожал пейзажи, открывающиеся в берлинских дворах, но все-таки они приятнее, чем интерьер камеры: железная дверь, скамья, лампа в эмалированном колпаке того типа, который чаще всего встречается в общественных туалетах. А что если подпрыгнуть и подтянуться на руках? Стоит ли?

Лязг засова кладет предел колебаниям Одиссея.

— Франц Леман? Пойдемте.

Я прячу в карман еще один окурок и иду на второй этаж, где попадаю в кабинет, расположенный дверь в дверь против комнаты советника. Здесь двое: унтерштурмфюрер, бывший утром в конторе, и гестаповец в форме, в котором я узнаю дежурного, недели две назад провожавшего меня вниз, в оранжевые апартаменты.

— Садитесь, Леман. Вы знакомы с советником Цоллером?

— Не так, чтобы очень…

— Не притворяйтесь. Шарфюрер, освежи его память.

Дежурный, прищурившись, улыбается.

— Все в порядке, унтерштурмфюрер. Вы не думайте, он парень с головой и соображает, где молчать, а где не нужно. Верно, Леман?.. Вот видите, что я говорил! Он добрый немец, и советник Цоллер так и сказал мне о нем: запомни этого парня, у него острый глаз и неплохая закваска, даром, что он из Эльзаса; если он когда-нибудь придет сюда, проводи его ко мне немедленно… Советник, как видишь, был о тебе высокого мнения, Леман!

“Был”… Руди и Леман встретились!.. Я напускаю на себя важный вид и киваю. Говорю:

— Оно так, конечно, но господин советник специально предупреждали, чтобы я помалкивал. Не знаю, как уж и быть!

Унтерштурмфюрер поощряюще смотрит на меня.

— Превосходно, Леман. Ты действительно парень с головой, и я рад, что советник в тебе не ошибся. Сейчас его нет с нами, но он поручил мне поговорить с тобой. Надеюсь, ты не против? Ты можешь очень помочь нам.

— Ну, если так…

— Именно так. Советник поручил тебе присматривать за фон Арвидом? Верно? Ты что-нибудь заметил?

— Что-нибудь необычное, — вставляет дежурный.

— Еще бы! — говорю я и устремляю на унтерштурмфюрера прямой взгляд. — Господин фон Арвид плохо вел себя. Прямо возмутительно. Он дурно влиял на всех и делал это открыто…

— Что “это”?

— Да с секретаршей! — твердо говорю я — С фрейлейн Анной… Она, конечно, не замужем, да и господин Арвид вправе позабавиться, но только не в открытую, не так, чтобы подчиненные хихикали й вели суды-пересуды.

Унтерштурмфюрер бесцельно перекатывает по столу карандаш. Пытается поставить его на острие, а я наблюдаю за ним и, набрав воздуха в легкие, выпаливаю:

— Они их любовница!

Гробовая тишина служит ответом на заключение, выведенное доверенным лицом советника Цоллера. Унтерштурмфюрер роняет карандаш. Говорит бесцветно и тихо:

— Это все?

— Да, унтерштурмфюрер!

— Хорошо, — вмешивается дежурный. — Где вы были позавчера, Леман? Когда ушли из конторы?

Унтерштурмфюрер поднимает карандаш. Лицо его выражает усталость и скуку.

— Это все известно, шарфюрер. Днем Леман Аренда видеть не мог… Ладно, Леман. Сейчас я отпущу вас, а вы постарайтесь позабыть, о чем вас спрашивали.

“Днем”. Имеющий уши да слышит! Руди убрал Цоллера днем. Позавчера. Если фон Арвиду удастся доказать, что он не покидал конторы, то у него будет железное алиби… Ладно, поживем — уви­дим.

Мокрый, как мышь, я выбираюсь на улицу и устремляюсь прочь от гестапо. Время идет к полудню, а мне потребуется больше часа, чтобы совершить вояж по Берлину: метро, автобус, трамвай, опять метро, и лишь тогда я могу позволить себе позвонить на Беркештрассе и спросить того, кто подойдет, едет ли он домой…

В метро, отделавшись от “хвоста” (если он есть), я немного расслабляюсь и думаю о чем угодно, но не о Цоллере или Варбурге. Я меняю вагоны, делаю пересадки и вспоминаю одну девушку… Я вам, кажется, рассказывал о ней? Дело было так: мы познакомились в электричке, и я назначил ей свидание. Под часами… Понимаете, мне она понравилась, и я очень готовился к встрече. Даже новый галстук достал. Синий, в косую бордовую полосу. Страшно модный галстук… Только все зря. Утром меня вызвали, и я уехал, не успев ее предупредить… Если все кончится благополучно, я разыщу эту девушку и обязательно извинюсь. Какой у нее телефон?

На Котбусер-Тор, где скрещиваются две линии, я делаю последнюю пересадку и, доехав до Моритцплац, звоню Варбургу.

— Вы едете домой?

— Нет, я обедаю в ресторане.

В микрофон доносится тяжелое дыхание Варбурга.

— И приходите без Руди! — жестко говорю я в кладу трубку.

До особняка с фебами я добираюсь пешком. Последняя страховка на случай, если “хвост” умудрился не стряхнуться раньше. Убедившись, что все в порядке, я поднимаюсь по лестнице и толкаю ногой незапертую дверь. Не раздеваясь, прохожу по коридору.

— Что случилось?

Варбург стоит посреди комнаты и ждет ответа.

Я разматываю шарф, снимаю пальто. Перебрасываю через спинку стула и сажусь. Мне жаль расставаться с девушкой, оставляя ее одну под часами, но что поделать, дела не терпят, и, мыс ленно произнеся: “До скорого”, — я отвечаю Варбургу вопросом на вопрос:

— Где документы Цоллера?.. Три листка, где они? Вы поняли, о чем идет речь?

— У меня. Руди…

— Знаю. Положите бумаги на стол и давайте поговорим. И не надо расстреливать меня взглядами. Я не расположен к пикировке.

— Я тоже, — тихо говорит Варбург.

Он неплохо держится. Щеки гладко выбрит! Воротничок и манжеты белы. На брюках идеально прямая стрелка. Только на шее дергается жилка; если б не она, легко было бы ошибиться и вообразить, что Варбург волнуется не больше, чем при свидании с дамой сердца.

— Вы интересовались фон Арвидом, — говорит Варбург и кладет на стол конверт. — Я собрал, что мог. Это было трудно, очень трудно, Одиссей. Кстати, возьмите свои бумаги. Цоллер носил при себе… Так вот, о фон Арвиде. Что вам надо о нем?

— Происхождение, связи, политические взгляды.

— Семья?

— Само собой.

— Хорошо, я начну с семьи. Отец — довольно странная личность. В мае пятнадцатого кайзер вручил ему Рыцарский крест и пожаловал дворянство, а три года спустя, в самом конце войны, Гинденбург распорядился арестовать его за пораженческие взгляды. Дело шло к военно-полевому суду, но в силу ряда причин…

— Революция? — уточняю я любезным тоном. — Он жив?

— Умер в двадцать седьмом от скоротечной чахотки, оставив двоих детей — Гассе и вашего любимца. О Гассе вы знаете, он расстрелян по делу 20 июля, а ваш Фридрих…

— Он не мой.

— Вы не многого добьетесь, Одиссей, если будете меня перебивать… Так вот, Фридрих фон Арвид, как вы и сами знаете, проверяется гестапо.

В основном Цоллером. И не только из-за Гассе, но и в связи с другим братом — двоюродным — неким Кульбахом, бывшим до тридцать третьего депутатом ландтага Вюртемберг-Баден по левому списку. Насколько я выяснил, есть данные, что Кульбах своевременно эмигрировал и через Вену и Прагу попал в Москву. Словом, Фридрих фон Арвид — темная лошадка; вы зря намереваетесь ставить на него.

Я неопределенно качаю головой, не говоря ни да, ни нет. Чем меньше Варбург будет догадываться о моих планах, относящихся к фон Арвиду, тем больше выиграет дело.

— Хорошо… А теперь о связях.

— Здесь я вас разочарую. Среди его знакомых нет никого, кто вам подойдет. Школьные учителя, один инженер, священник, узенький кружок лиц, не располагающих информацией. Сомнительное происхождение и “красное” родство с Кульбахом закрыли Арвиду вход в приличные дома. Больше всего, по-моему, от этого страдает его дочь Эмма, которой хотелось бы быть гранд-дамой.

— Чем она занимается?

— Гувернантка в семье чиновника из ведомства рейхсминистра Шпеера. Вот ею, пожалуй, стоит заняться. Хороша собой и, помимо прочего, наверняка в курсе того, что говорится чиновником за домашним столом.

Любопытно? Варбург настолько примирился с новой ролью, что уже дает мне советы, где и как собирать информацию. Для СС-бригаденфюрера, право, неплохо!. Я прикрываю ладонью глаза, боясь, что Варбург прочтет в них мои мысли… Чиновником, может, и стоит заняться; однако в первую голову мне нужен сам Фридрих фон Арвид и люди, близкие ему. Предчувствие удачи охватывает меня, но я не даю ему вспыхнуть, выливаю, словно ушат воды, ледяные доводы рассудка. “Не спеши, Одиссей! Кружок недовольных не подпольная организация… Будь осторожен!”

— Вы правы, — говорю я равнодушно. — Фрейлейн Эмма стоит того, чтобы поразмыслить. Но я перебил вас. Извините…

Варбург достает платок и вытирает лоб.

— В сущности, все. Гестапо не имеет против фон Арвида ничего, кроме подозрений. СД не нравится, что среди его знакомых нет ни одного члена партии, а инженер до тридцать третьего был социал-демократом. Поэтому Арвиду подсадили в контору одну девицу, довольно опытного агента. Фрейлейн Анна Грюнер, вы не ошиблись.

— Это дало что-нибудь?

— Не думаю. Вряд ли он гулял бы на свободе, если б Грюнер собрала хоть что-нибудь стоящее.

— Пожалуй, — говорю я и придвигаю к себе конверт. — Ладно, забудем и об этом; вы правы: вряд ли фон Арвид окажется полезен… Скажите, Варбург, что за тип Макс Ильгнер из “И.Г.Фарбен”?

— Браво, Одиссей! Я был уверен, что вы не пройдете мимо Ильгнера. Его бюро прикрывает наш филиал и связано с половиной стран мира.

— У него есть официальные представительства? Я имею в виду легальные.

— Во всех нейтральных странах и доброй половине воюющих!

— Вот как?

Я постукиваю по колену ребром конверта. Но не он, не наследство, оставленное Цоллером, занимает меня. Мне нужно сформулировать некую просьбу и таким образом, чтобы бригаденфюрер не догадался, куда же я все-таки клоню.

— У вас есть документы с подписью Ильгнера?

— Можно достать.

— А частные письма?

— Не проблема…

— Очень хорошо, — говорю я, словно раздумывая. — Попробуйте в самое ближайшее время достать все это и десяток фирменных бланков “Бюро НВ-7” с фирменными же конвертами. Можете? Кроме того, мне понадобятся списки представительств и адреса.

Варбург прищуривается.

— Еще раз браво, Одиссей! Вы делаете прекрасную покупку. Я помогу вам прибрать Ильгнера к рукам. Перед компрометирующей перепиской он не устоит.

— Ну вот и отлично!

Перед уходом я рассматриваю бумаги, найденные Рудя у Цоллера. Советник переосторожничал, носил мое донесение при себе. Он никому не доверял, предпочитая действовать в одиночку, и это в конечном счете ускорило его конец. Руди и Цоллер. Один негодяй убрал другого, избавив Немезиду от возни. Нет, все-таки жаль! Честно говоря, я предпочел бы увидеть советника Цоллера в петле, накинутой на шею по приговору трибунала. Публичная смерть его была бы нравоучительным итогом для многих, для очень многих…

Бумага медленно, дымно чадя, догорает в пепельнице.

Запах дыма…

Аромат костра, еловых шишек, трещащих в огне. Или нет? Нет, конечно. Откуда, скажите на милость, взяться шишкам и костру в Берлине? На улице поднимаю воротник и прикрываю нос шар­фом. Никак не могу приучить себя к сладкому запаху угольных брикетов, сгорающих в печах особ­няков. От него першит в горле, а здесь, на Швейнингер, воздух пропитан им до отказа. Здесь живут те, кто может позволить себе роскошь не считаться с нормами и топить хоть круглые сутки.

Между прочим, в Стокгольме тоже брикеты в ходу. Не намекнуть ли мне фрекен Оса-Лизе Хульт, проживающей по адресу 7/4, Регерингсгатан, чтобы прислала с обратной почтой хорошую порцию тепла? Нет, не стоит. Боюсь, что фрекен не поймет юмора и потратит бездну времени, гадая, какой шизофреник беспокоит ее анекдотическими просьбами, посланными к тому же на бланке “И.Г.Фарбен” и в фирменном конверте. Действительно, нонсенс!

14

…Носик, ротик, огуречик — вот и вышел чело­вечек. Помните?.. Подобрав веточку, я рисую на снегу человечка. Поодаль — дом. Дымок спиралькой над крышей. Ничего особенного: человек идет домой. Он еще не знает, что ждет его — сегодня, завтра, через час. Разровняв снег, я дополняю картинку колесом со спицами наружу. Солнце. Огромное. С огромными лучами. Пусть светит, указывая человеку дорогу.

Давай шагай, человечек. Ты шагай, а я еще немного посижу. Мне надо дождаться, когда уйдет вон тот господин с собакой, чтобы спрятать в тайничок под скамейкой пластмассовую масленку.

Загадка для младенцев: что в масленке? Каждый волен решить ее по-своему. Одни подумают, что бриллианты; другим померещится план Острова сокровищ. А ты как думаешь, человечек? Бумаги, говоришь ты. Очень важные бумаги? Ты прав. Очень важные, но совершенно бесполезные. У меня в берлинских парках четыре превосходных тайника, и в каждом лежат бумаги — донесения фон Варбурга. Я прячу их и жду.

Ах, фрекен Оса-Лиза! Почему ты молчишь? Война, цензура, пограничные барьеры — это все понятно; но время идет и данные стареют, утрачивают значение, и Одиссей — впервые в жизни, пожалуй, — чувствует себя бессильным изменить что-либо…

Трептовер-парк, вторая скамейка слева от входа на кольцевую аллею в Штернварте. Ежедневно с семнадцати до восемнадцати. У меня в руках веточка, у того, кто когда-нибудь придет, будет желтая папка под мышкой. “Вы давно здесь сидите?” “Похоже, что с осени”. Немного нелепо, но сойдет. Главное не слова, а смысл, вложенный в них. “Это ты — тот самый, кто ждет связи?” “Ну, конечно же! Здравствуй, товарищ!”

Я подрисовываю солнцу несколько новых лучей и, посмотрев на часы, говорю человечку: “Скоро шесть, а никого нет. Послушай, дружище, укажи мне дорогу к дому! Даже не мне, а письмам. Понимаешь, Одиссею просто необходимо отослать письма домой. Экий ты непонятливый: письма”.

Варбург не солгал, и бланки “Бюро НВ-7” вкупе с конвертами попали ко мне без малейших затруднений. В конторе на казенном “мерседесе” я отстучал текст: “Уважаемая госпожа! К сожалению, наше бюро не располагает возможностью выслать проспекты продукции. По этому вопросу и по любым иным, могущим заинтересовать вас в будущем, рекомендуем обратиться к стокгольмскому представителю “И.Г.Фарбениндустри”… Примите и проч. Макс Ильгнер”. Подпись вышла не хуже настоящей. Я скопировал ее, держа на свет частное письмо директора бюро — одно из десятка полученных от Варбурга. Несколько сложнее оказалось уместить второй, неофициальный текст, составленный с помощью “Мифа XX столетия” и “Справочника СС”. Он был довольно длинным и содержал не только расписание явок для связника, но и просьбу снабдить меня деньгами и рацией. Я еле втиснул его в промежутки клишированного заголовка и подумал, что фрекен Оса-Лизе придется немало попотеть, проявляя послание с помощью реактивов. Впрочем, это были, так сказать, запланированные издержки. Упрощенчество привело бы к тому, что и цензура докопалась бы до шифровки — в “черном кабинете”, как известно, полным-полно спеииалистов: химиков, физиков, криптографов.

Утром двадцать первого я покончил с работой и, заклеив конверт, полюбовался делом рук сво­их. Письмо выглядело на славу. Голубая полотняная бумага, черный шрифт готики “И.Г.Фарбен”. Цензуре, должно быть, эти конверты знакомы, и, надо думать, она не будет строга к переписке бюро, внесенного в особый перечень. У каждой цензуры есть такой перечень, более или менее длинный список фирм и лиц, чьи почтовые отправления подлежат лишь формальной перлюстрации. Считается, что эта корреспонденция априори не может содержать запретной информации.

Я съездил на Унтер-ден-Линден и опустил конверт в ящик, висящий возле “Бюро НВ-7”. Кто знает, а не глянет ли внимательный глаз цензора на штамп места отправления. Нейкельн или, скажем, Ваумшуленвег могут его смутить и заставить задержать письмо.

Ящик щелкнул заслонкой, и письмо бесшумно осело где-то на дне, а я настроился на ожидание — неделя, восемь дней или сколько?..

Одиннадцатый день на исходе.

Три поездки в Трептовер-парк; скамейка; надежда, ожидание, пустота. Неужели все напрасно?.. Сентябрь–февраль… Почти пять месяцев… Все началось с того, что патруль дарнановской вспомогательной полиции взял меня по нелепой случайности в парижском метро. Огюст Птижан — так звали меня тогда, и дарнановцы сделали все, чтобы Огюст заговорил. Действовали они, впрочем, примитивно, реем иным видам допроса предпочитая побои. Эрлих, приехавший за мной и забравший в Булонский лес, был “интеллигентнее”. Фунтовая бумажка, найденная у меня при обыске, навела его на мысль, что Птижан — агент СИС, и штурмбанфюрер провел Птижана по всем кругам ада: перекрестный допрос, допрос под наркотиком, допрос “третьей степени”. Ему хотелось видеть меня англичанином, и я стал им. Птижан умер, родился Стивенс, майор секретной службы — страховой полис Эрлиха и Варбурга на случай поражения… Неужели все это зря, и Люк был прав, предостерегая Одиссея от поездки? Он сказал: “В Берлине чертовски сложная обстановка. Тебе будет трудно получить связь”. “Кто-то должен попробовать”, — возразил я. “Но почему ты?” Я промолчал. А почему другой? Почему кто-то должен делать работу, посильную для меня? Неужели в силу соображения, что Одиссей малость подустал и ему, видите ли, захотелось отдохнуть?.. “И еще неизвестно, как Варбург отнесется к тебе, раскусив в конце концов, что ты не из СИС, а из нашего Центра. Могу гарантировать, что контакт с офицером Советской Армии не вызовет у него ликования”. Вот здесь ты был прав, Люк. Это существенно. Эрлиха как раз то и добило, что вместо Лондона возникла Москва. Мы поторопились тогда с подпиской: мол, я, такой-то, обязуюсь сотрудничать, начиная с сего 14 августа 1944-го с военной разведкой… Люку стоило на миг отвернуться, как Эрлих выстрелил. В себя. Верной, не сорвавшейся рукой. Как же он нас ненавидел! Или нет? Или все-таки суть была в другом? В том хотя бы, что контакт с нами не спасал Эрлиха от суда в будущем, от ответа за пытки, кровь, расстрелы. Скорее всего, так оно и было, и штурмбанфюрер, в сотую долю секунды оценив свои шансы, решил не затягивать игру… Ну, а Варбург? Он еще ничего не знает. Я не спешу, жду, давая бригаденфюреру все крепче и крепче запутываться — Ильгнер, документы из МИДа от Ганса Шредера, кое-что из штаба СС и канцелярии Кальтенбруннера.

…Еще пятнадцать минут прошло..

Собака сорвалась с поводка и теперь носится по су­гро­бам, подпрыгивает и лает. Маленький симпатичный псина, то ли такса, то ли терьер, а скорее всего дворняжка, со­единившая в себе добрую дюжину кровей. Добежав до мо­ей скамейки, он останавливается, чуть оседает вбок на пру­жинящих лапах и мотает хвостом. “Ну что ж ты не иг­ра­ешь?” “Не хочу”. “Вот странный1 Такой большой и та­кой скучный. Ну ладно!” Прыжок, еще прыжок; нос взры­х­ливает снег, прокатывает в нем канавку. Хвостик так и хо­дит из стороны в сторону — смешной огрызочек, сиг­на­ли­зирующий миру о полноте щенячьей радости.

Надо набраться терпения… Надо ждать… Надо спо­койно жить и работать… Как ни варьируй слова, суть одна. Есть ли связь, нет ли ее, но никто не отдал приказа о демобилизации. И война не кончилась, И дел у тебя, Одиссей полным-полно. Не сегодня-завтра ты должен по­го­ворить с фон Арвидом. После недельного пребывания в ге­стапо управляющий, судя по всему, многое добавил к пре­жнему своему отношению к национал-социализму. По опыту знаю, как выпрямляют ход мысли резиновые дубинки из арсенала СД. В камере, отбросив все наносное и оставшись наедине с собой, человек производит великую переоценку ценностей и либо навсегда отказывается от борьбы, либо… “Здравствуйте, господа, — сказал фон Арвид, вернувшись в контору. — Надеюсь, все в порядке?” Он держался спокойно; запудренные синяки на шее и возле глаз не заставили его отсиживаться дома. Это был вызов. Кому? Гестапо? Верноподданным, собравшимся было после его ареста писать коллегиальный донос на бывшего начальника и быстренько отказавшимся от этой мысли, узнав, что фон Арвид возвращается. Целую неделю они колебались, обдумывали формулировки поэлегантнее, долженствующие, с одной стороны, свидетельствовать, каким негодяем был управляющий, а с другой — обелять их самих, просмотревших, как под боком гнездится измена империи и обожаемому фюреру? Меня, новичка, письмом обнесли, не сочли нужным заручиться подписью ночного сторожа; я обнаружил его на столе у Анны и подумал: а чем, собственно, господин бухгалтер, составивший проект доноса, отличается от Цоллера? От Руди? И так ли просто в будущем будет решить вопрос о “чистых” и “нечистых”? И как решать? Этот убивал, пытал, поджигал. Следовательно, да, виновен! А этот? Он только “принимал”, одобрял, славословил. Так сказать, жил в своей среде, подчиняясь ее законам. Он не виновен?.. Сложно… И не мне решать. Придет час, и сами немцы с муками и болью отслоят зерно от плевел, ложь от истины и черное от белого. Вряд ли сразу. И вряд ли без ошибок…

…Без двенадцати шесть…

Завтра или послезавтра я поговорю с Арвидом. Не с “фон”, а просто с Арвидом — братом депутата ландтага по левому списку. Что выйдет из этого? Синяки синяками, но есть фрейлейн Анна, и я не могу не считаться с этим. Риск? Согласен, риска хоть отбавляй. Спокойных денечков нет и не предвидится. Анна, Варбург, Руди. Несвятое трио. Я держусь настороже, сплю вполглаза, но Одиссей — всего лишь человек, ему не дано прорицать и видеть дальше всех. “Знал бы — соломку подстелил”. Этим не оправдаешься ни перед собой, ни перед Центром, если рухнешь в яму и со дна ее станешь гадать на звездах, где, как и когда был слеп и глух… Особенно не нравится мне Руди… Лотта Больц и советник Цоллер, убранные им, умерли, не успев, очевидно, понять, что убийца не насиловал себя, нажимая на спусковой крючок. Впрочем, черт их разберет, какие последние мысли пришли им в голову. Вполне вероятно, что Цоллер вспомнил мать и позвал ее. У него тоже была мать, и детство было, и это очень странно, что у выродков, как и у нормальных людей, есть матери и детство. Вот и Руди — привычный убийца. Кто вскормил и выпестовал его? Прикажи Варбург, и Руди всадит в Одиссея нож, да еще, чего доброго, произнесет при этом подходящее к случаю напутствие — бархатным голосом оперного певца… Да, с Руди надо что-то делать. Померещилось мне или нет, но дважды за последние дни глаза Одиссея выхватывали из десятка машин, ползущих по скользкому асфальту вдоль конторы, одну — черный “хорьх” — и готов поклясться, что за рулем сидел фактотум Варбурга. Зачем он приезжал? И каким образом Варбург вышел на контору?..

…Без пяти шесть…

Пес попрыгал, попрыгал и побежал к хозяину. Лег на спину, воздев к небу четыре ноги, и завизжал, демонстрируя покорность. Карабин защелкнулся на ошейнике, рука дернула поводок, и слабенькое тельце взлетело, крутанулось в воздухе… “Я тебе покажу, как не слушаться!”

— Эй, оставьте-ка в покое собаку! Да, я вам говорю!

— А вам что за дело? Моя собака…

— Или прекратите бить, или я позову шуцмана. Вам что, не известен закон о защите животных?

— Да разве я бью?.. Нет, нет, просто мы немножко играем. Он, знаете, такой у меня шаловливый… Форвертс, Той; домой, собачка!.. Так что вы напрасно… Домой, Той!

Старая истина: садист всегда трус. Жалко Тоя. Совсем беззащитный. Сколько их в мире, безза­щитных. Не собак — людей!

Я провожаю взглядом Тоя и прячу масленку в углубление под скамейкой. Тайник заряжен и до шести — три минуты. Сегодня, пожалуй, никто не придет. Ладно, будем ждать. Фрекен Оса-Лиза откликнется. “Вы давно здесь сидите?” “Похоже, что с осени!” “Здравствуй, товарищ!” “Здравствуй! Вот ты и пришел наконец!”

Подняв прутик, я обвожу рисунок. Человечек. А поодаль — дом. Дымок спиралькой над крышей. И солнце. Человек идет домой — ничего особенного. Огромное солнце освещает ему дорогу. Он идет, человек, не зная еще, что будет завтра, послезавтра, через час…

В общем, это я немножечко о себе…

Сижу, мечтаю…

Я беру веточку и пишу под рисунком, как заправский художник: “Одиссей. Берлин. 1 февраля 1945 года”. И мысленно добавляю:

— Война. Рано мечтать. Рано…

“Смена”, №№ 3–10, 1974 г.

123

Примечания

1

Блоклейтер — низший “фюрер” национал-социалистической партии, руководил квартальной ячейкой.

2

НСДАП — национал-социалистическая партия.

3

В Германии распространен обычай класть рождественские подарки детям в туфельку или в носок под елку.

4

В годы оккупации в Булонском лесу в Париже находилось гестапо.

5

СИС — “Сикрет интеллидженс сервис”, английская секретная служба.

6

РСХА — Главное управление имперской безопасности нацистской Германии. В описываемый период его возглавлял обергруппенфюрер Эрнст Кальтенбруннер. Имело 7 управлений, в том числе упоминаемые в повести управление — IV (гестапо, начальник — группенфюрер Генрих Мюллер) и управление — VI (заграничная разведка, начальник — бригаденфюрер Вальтер Шелленберг).

7

Английский центнер — 50 кг.

8

Аффидевит — показание, данное под присягой, здесь — свидетельство.

9

Дэд-тайм (искаж. англ.) — время смерти.

10

На Беркерштрассе помещалась резиденция начальника Управления № VI РСХА бригаденфюрера Вальтера Шелленберга и здесь же находился его личный штаб.

11

“Für alle Fälle” (нем. “на всякий случай”). Термин, означавший в гитлеровской разведке агентурные операции, связанные с длительным оседанием.

12

Николаи Вальтер — начальник разведки и контрразведки кайзеровской армии.

13

Пуллах — местечко близ Мюнхена, резиденция Бормана.

14

После войны Макс Ильгнер избежал наказания и благоденствовал под крылышком шпионской “Организации Гелена”.


home | my bookshelf | | Дорога к Зевсу |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу