Книга: Волшебная шкатулка. Повести и рассказы



Волшебная шкатулка. Повести и рассказы

Иван Василенко

Волшебная шкатулка

Повести и рассказы

Волшебная шкатулка. Повести и рассказы

ЗВЕЗДОЧКА

1. КАВЕРЗНАЯ ДЕВЧОНКА

Все было как всегда: вахтер отстучал по рельсу отбой, в комнате № 7 ребята сложили брюки и гимнастерки на тумбочки и укрылись байковыми одеялами, Степа Хмара пробежал в чулках к двери и выключил свет, а Сеня Чесноков рассказал новый случай из своей необыкновенной жизни — о том, как он в ленинградской школе решил ужасно трудную задачу по арифметике, как учитель пришел в восторг и поставил ему отметку «шесть». И, как всегда, Сеню разоблачил придирчивый Степа Хмара. Он сказал: «В те времена отметки ставили не числами, а словами, например: «плохо», «хорошо», «отлично». Сеня, конечно, почесал в затылке и молча полез под одеяло. Тут бы Паше Сычову повернуться, как всегда, на правый бок, легонько вздохнуть и закрыть глаза. Но вот уже рядом посапывает во сне Степа Хмара, вот стихли где–то далеко в коридоре шаги дежурного по училищу мастера Ивана Вакуловича — такие определенные, четкие, какие бывают только у вернувшихся из армии, а Паша все ворочался и не спал — не спал, кажется, впервые за весь год и девять месяцев, проведенных в ремесленном училище…

Сегодня он не помня себя толкнул эту девчонку. Просто лопнуло терпение.

Все время она смеялась над ним, придумывала обидные прозвища. Паша и сейчас помнил первое с ней столкновение, будто было то вчера.

Одетый уже в черную со светлыми пуговицами новую шинель, скованный в движениях, стоял он тогда в клубном зале и ошеломленно смотрел на деревянный щит. На щите блестели какие–то замысловатые металлические предметы. Вот этот, например, похож на пистолет. Под ним на полоске белой бумаги выведена тушью надпись: «Косой клуп. Работа учеников Толкунова и Ващенко». А эта штука смахивает на бутылку. Только разве металлические бутылки бывают? Да и надпись под ней мудреная: «Тавотный шприц». Что такое тавотный шприц? Зачем нужна такая штука? А ведь ученик Куракин, который ее делал, это знает отлично. На короткое время Паше стало страшно: и Куракин, и Ващенко, и Паношкин, и все, чьи фамилии он читал на белых листках под разными металлическими диковинками, представились ему людьми необыкновенно смекалистыми и ловкими. А он, Паша, этому делу не научится никогда. Но тут же заговорила гордость. Не урод же он, в самом–то деле! В школе учился хорошо, дома по хозяйству справлялся. Такой же, как другие. И оттого что эти металлические вещи были такие красивые, что от них, чудо как гладко отшлифованных, будто исходило тихое сияние, Паше до холодка в сердце захотелось и самому научиться их делать.

Кто–то дернул его за рукав. Паша неохотно оторвался от доски и повернул голову. Рядом стояла девочка–подросток в такой же, как и на Паше, шинели, тонкая, темноволосая, с блестящими черными глазами на смуглом узком лице. Она озабоченно спросила:

— Ты всегда такой?

— Какой? — не понял Паша.

— А вот такой. — Девочка полуоткрыла рот и с глупейшим видом уставилась на доску.

— Иди ты!.. — рассердился Паша.

Он хотел уйти, но девочка загородила ему дорогу.

— Тебя откуда привезли? Из какой деревни?

— Ну, из Лукьяновки.

Она подумала и решительно сказала:

— Ты на теленка похож.

Через несколько дней учеников повели на заводской двор. Там, в железном ломе, еще валялись части станков, разбитых немецкими фугасками. Надо было выбрать все, что могло пригодиться для учебных мастерских. Раньше Паша видел завод только издали. Теперь, оказавшись среди огромных корпусов, из которых доносились глухое гудение, тяжкое уханье, скрежет и звон железа, он растерянно озирался и жался к ребятам, боясь от них отстать. И тут, как нарочно, из–за серого со стеклянной крышей здания выехал и покатил по рельсам… дом. Паша тихонько охнул и попятился. Дом был как дом: деревянный, с окном, с дверью, с крышей и даже с трубой. Но то, что он сам двигался и что от него к небу поднимался огромный хобот с крюком на конце, делало его похожим на сказочное чудовище.

Дом остановился, повернулся вокруг себя, и хобот стал медленно опускаться к земле. Крюк зацепил какую–то чугунную громадину и поднял в воздух.

— Беги! — вдруг раздался у самого уха Паши звонкий крик.

Паша метнулся в сторону и запрыгал через бревна, ржавые куски железа и бочонки с известью.

Остановил его смех. Опять эта черноглазая девчонка! Это она крикнула, это ее шутки. Стоит под самым хоботом и смеется, показывая мелкие белые зубы.

И еще вспомнил Паша, как разыграла она его однажды перед уроком.

Подошла и спросила:

— Ты на кого учишься — на токаря или на слесаря?

— На токаря, — сказал Паша.

— И я тоже. Вам Петр Федорович уже показывал станок?

— Нет. Завтра покажет.

— И нам завтра. Да я станок и без того знаю. Мой дядя был токарь. Хочешь, я расскажу тебе про станок?

Паша подумал, что будет не худо, если он узнает о станке кое–что заранее.

— Ладно, — согласился он, — рассказывай.

И она ловко переплела правду с небылицей.

— Во–первых, — сказала она, — станок обслуживают две бабки: одна очень старая и совсем неподвижная, а другая помоложе и страшно вертлявая. С бабками надо ладить, а то они тебе жизни не дадут. Есть на станке салазки. Надоест работать — садись и катайся. Главное, остерегайся кулачков. У станка их целых три. Как что сделал не так, сейчас тебя кулачком по лбу — раз!

У девочки было серьезное лицо, но, как и при первой встрече, Паше показалось, что в глазах у нее смех.

— Ну, это ты… — начал он недоверчиво.

— Не веришь? — перебила она и, схватив за рукав пробегавшего мимо ученика старого набора, крикнула: — Чеботарев, есть на токарном станке кулачки?

— Целых три, — сказал тот и побежал дальше.

— Ну что? Будешь теперь мне верить?

Вечером, перед сном, Паша рассказал о бабках и кулачках своему соседу по койке. Слушая, Степа Хмара изумленно таращил глаза, а потом посоветовал:

— Никому не рассказывай, слышишь? Засмеют.

На другой день преподаватель спецтехнологии Петр Федорович повел группу в кабинет, где стоял токарный станок. И Паша узнал, что кулачки — это металлические приспособления, которыми зажимают в патроне деталь, а бабки и салазки — части станка.

Было это давно, в первые дни жизни Паши в училище, когда он робел перед всем новым и непонятным. Потом робость прошла. Через шесть месяцев он уже имел по всем предметам четверки, через девять сравнялся с отличниками, а к концу года стал первым учеником токарных групп. Все теперь изменилось в представлениях Паши: дом с хоботом уже не казался сказочным чудовищем, а был просто железнодорожным подъемным краном; Сергей Никитович Коцдарев, которому подчинялись все мастера училища, был уже не «страшный мастер», а просто старший мастер; двадцать четыре горластых подростка составляли уже не сборище забияк, от которых можно было ждать какой угодно выходки, а крепко сколоченную группу № 5 токарей–универсалов, славных ребят, ничуточки не страшных.

Все — мастер группы Денис Денисович, преподаватели, ребята — ценили и уважали Пашу, уважали за ровный, спокойный характер, за добросовестность в каждом деле, за вдумчивые, точные ответы на уроках. И только беспокойная Маруся Родникова из 3–й группы девочек–токарей, казалось не признавала в Паше никаких достоинств и по–прежнему донимала его разными каверзами и шуточками. Хоть бы сама училась как следует, а то сегодня ответит лучше всех, а завтра такое скажет, что учитель только головой покачает!

Паша терпел, терпел и наконец вышел из себя…

Вот что случилось сегодня.

Шел Паша в перемену по двору, а навстречу ему Родникова. Поравнялась, ласково поздоровалась и спрашивает:

— Паша, что такое шток?

— Шток? Ну, это, коротко сказать, основание поршня.

— А как его делают? Раз, два — и в дамки или постепенно и аккуратно?

Паша почувствовал, как у него задрожали губы. Несколько дней назад, выступая на комсомольском собрании, он сказал: «Все надо делать постепенно и аккуратно, а не так, как думают некоторые: раз, два — и в дамки», Маруська подхватила и стала дразнить. Обиднее всего, что кое–кто из ребят тоже ухмыльнулся. И вот — опять дразнится. Паша нагнул голову и сумрачно сказал:

— Ты лучше это оставь, слышишь? А то…

Она сделала комически испуганное лицо, но вдруг прыснула, прищурилась и протянула:

— Теле–е–ночек!..

И тут Паша толкнул ее плечом. Она хотела что–то сказать, но только сжала кулачки и, повернувшись, пошла прочь. Паша растерянно смотрел ей в спину.

— Ты понял, что я сказал? — услышал он. — Зайди после урока в комитет.

В нескольких шагах стоял Михайлов. Таким ледяным тоном он с Пашей не говорил никогда. В скуластом лице комсорга училища — суровость, в глазах — недоумение.

Через час Паша был в комитетской комнате. Там уже сидела Родникова. При виде Паши она отвернулась. Михайлов пересел со своего деревянного кресла на стул (он всегда так делал, если хотел говорить по душам, чтоб даже стол не разъединял его с собеседником) и показал на стул рядом. Холодного выражения уже не было, он смотрел, как всегда, приветливо и внимательно. Только тень озадаченности оставалась еще на лице.

— Ну, я чуть не затеял дела! Все из–за этой проклятой контузии… Со зрением у меня неважно. Иной раз такое почудится!.. Понимаешь, увидел я тебя сегодня во дворе с Марусей, и мне показалось, будто ты… ударил ее. «Вот тебе и плюс! — думаю. — Образцовый групкомсорг, лучший ученик — и такое хулиганство». Вызвал Марусю, спрашиваю: «За что он тебя ударил?» А она мне: «Что вы! Мы силой мерились».

И Михайлов весело засмеялся.

Паша сидел, не смея поднять глаз. Вышел он из комнаты, ничего не сказав.

И вот теперь все думает, вспоминает. На том собрании, где он говорил, что все надо делать постепенно и аккуратно, он еще сказал так: «Надо, чтоб комсомолец каждый день получал какой–нибудь плюс. Например, чтоб прочитал полезную книгу или еще что–нибудь хорошее сделал. Сегодня маленький плюс, завтра маленький плюс, послезавтра маленький плюс — и как–никак получится много». Ему хлопали в ладоши. А оно вот какой получился сегодня плюс! Такой плюс, что все спят, а он ворочается…

2. ЕЩЕ ОДНА НЕПРИЯТНОСТЬ

Беда, говорят, не приходит одна. Через три дня, когда Паша все еще размышлял, сказать или не сказать Михайлову, что он, первый ученик и групкомсорг, все–таки Марусю толкнул, случилась новая неприятность: исчез Мюн. А Мюн — из одной с Пашей группы. Вот тебе и образцовый комсорг, у которого комсомольцы дезертируют из училища!

Собственно, никакого Мюна не было, а был просто Сеня Чесноков. За неисправимую страсть к выдумкам ребята прозвали его бароном Мюнхаузеном, но потом сжалились, барона совсем из прозвища выбросили, а Мюнхаузена сократили до «Мюна».

Явился Чесноков в училище спустя месяц после набора, прямо из Москвы, с путевкой от Министерства трудовых резервов. Был он худой, загорелый, с синими, как у девушки, глазами, важный. С левой стороны на выцветшей военной гимнастерке позвякивали три медали.

Прежде чем отправиться к директору, он сел в училищном сквере на садовую скамейку и внимательно, по–хозяйски, посмотрел на ремесленников.

— Ну, как вам тут? — спросил он строго. — Хорошо кормят? В баню водят? Мыло выдают?

— А как же! — сказали ребята. — Выдают.

— А табак? Исправно получаете?

— Устава не знаешь, — снисходительно ответил Степа Хмара. — Ремесленникам курить не положено.

— И правильно, — одобрил прибывший, — не курите, ребята. Пагубная привычка. У нас в эскадроне один казак приучил свою лошадь махорку смолить. Как эскадрон в атаку, так он ей сейчас в зубы цигарку. Немцы увидят, что у лошади из ноздрей дым прет, — и сейчас же на землю: аж синие делались от страха. Ну, а для мирного положения такая лошадь уже не годилась. Везет, везет телегу — и станет. Он и кнутом ее, и всякими словами… Стоит, хоть ты что, покуда он не вытащит кисет и не скрутит ей цигарку, А закурит — опять пойдет. Так он и продал ее. Разве ж на лошадь табаку напасешься!..

Потрясенные, ремесленники молчали.

Первым пришел в себя скептик Хмара.

— Врешь! — сказал он. — Где это видано, чтоб лошади курили!

Прибывший даже не взглянул на него. Молча вынул из нагрудного кармана помятую папироску, расправил ее между пальцами и чиркнул зажигалкой.

— Ну, покурим в последний раз. Не положено, значит, и спорить не об чем.

— Да ты зачем сюда пришел? — спросили сразу несколько голосов.

Прибывший удивленно поднял синие глаза:

— Как — зачем? Прибыл оформляться в рабочий класс. Вот докурю и пойду к директору. Где он тут у вас?

Вечером Сеня Чесноков лежал в комнате № 7 и рассказывал притихшим ребятам свою биографию. Жил он в Ленинграде у тетки, во время блокады голодал. Когда наши пошли в наступление, пристал к саперам, потом перебросился к кавалеристам. Часто ходил в разведку.

— Чего же ты к нам пришел? — спросил Гриша Протупеев, который всегда мечтал о Суворовском училище. — Тебе же прямая дорога в суворовцы.

— У суворовцев тоже хорошо, но, понимаешь, меня сюда потянуло.

Сеня Чесноков оказался парень хоть куда: проворный, компанейский, веселый. Быстро организовал фехтовальный кружок, душевно играл на баяне, а «барыню» танцевал с такими вывертами, что все от смеха покатывались. Никто лучше его не заправлял койку и не начищал до такого сияния ботинки, пуговицы и бляху на ремне. О международных делах судил, как о своих собственных. И не было бы лучше его комсомольца в училище, если б не одна особенность: ни с того ни с сего возьмет и расскажет какую–нибудь историю, до того невероятную, что ребята от изумления первое время лишались дара слова.

И вот этот Сеня Чесноков, когда до окончания училища оставалось всего четыре месяца, вдруг исчез.

Случилось это так.

Однажды в училище донеслось из сквера гортанное пение. Время было послеобеденное, свободное. Ребята высыпали в сквер. Перед зданием стоял подросток в пестрых лохмотьях. Огненные глаза с блестящими белками, коричневая кожа лица, на ворохе вьющихся иссиня–черных волос — маленькая розовая кепочка. В руках он держал гитару с огромным красным бантом на грифе, а у ног его сидел пес волкодав с репейниками в бурой клочковатой шерсти и с досадой смотрел куда–то в сторону маленькими, как у медведя, глазами. Живописный подросток поклонился на три стороны и на ломаном русском языке сказал:

— Начинаем интересный представлений. Гриша, ходи!

И заиграл марш.

Пес не спеша поднялся на задние лапы и с мрачным видом зашагал по скверу.

— Правый! — крикнул оборвыш.

Пес что–то проворчал и с досадой повернул направо.

— Левый!

Пес повернул налево. Но вдруг сел и ожесточенно заскреб лапой за ухом.

— Ходи! Ходи! — кричал оборвыш, пиная пса ногой.

Пес бросил чесаться и упрямо прижался к земле.

— Не хочет! — огорченно сказал оборвыш. — Ничего, он сычас другой сделает, он сычас скажет «мама».

Оборвыш нагнулся, сжал собаке пальцами челюсти и наступил ей на хвост.

— Магму!.. — вырвалось из закрытой пасти собаки.

По скверу прокатился смех.

Паша вдруг вспомнил, что однажды Сеня Чесноков, засыпая после отбоя, сонно сказал: «А я знал собаку, которая умела говорить «мама». Степа Хмара немедленно стал доказывать, что таких собак не существует, так как речь у собак нечленораздельная, но Сеня уже спал.

Едва Паша об этом вспомнил, как раздался крик:

— Петро!

От здания бежал Сеня. Оборвыш заморгал и в испуге попятился. Сеня подскочил, схватил его в объятия так, что с головы оборвыша слетела розовая кепка, повернулся, стремительно прижал к себе собачью морду и опять обнял мальчика.

Ребята, раскрыв рты, с изумлением смотрели на эту встречу. Маруся Родникова от удовольствия хлопала в ладоши.

Конечно, всем было интересно поскорее узнать, откуда у Сени такое знакомство, почему он так радуется, а бродяга, наоборот, в испуге пятится от него. Но Сеня на этот раз был немногословен.

— Однополчанин, — важно отвечал он на все расспросы.

«Артиста» и его собаку накормили. Засунув в карман остаток хлеба с сыром, он боком стал выбираться из толпы, явно обнаруживая желание поскорее улизнуть от своего «однополчанина». Не тут–то было: Сеня крепко взял его под руку и пошел провожать.

С ними увязалась и Маруся.

Только вечером, после отбоя, когда все разделись и улеглись в постели, Сеня рассказал про оборвыша с собакой. Оказалось, что Петро — бессарабский цыган. В Яссах он явился в эскадрон и до слез насмешил бойцов своим аттракционом. «Э, — подумал Сеня, — такого хорошо использовать в разведке». И с разрешения командира уговорил Петро остаться при эскадроне. Прослышав, что в Советском Союзе каждый гражданин может сделаться ветеринарным врачом (к ним цыганенок имел непонятное пристрастие) и даже директором универмага, Петро после войны поехал с Сеней в Москву. В вагоне, не доезжая Киева, он вздумал проверить, правильно ли то, что ему говорили, и спросил одного лейтенанта. Лейтенант сказал: «Не только директором универмага — министром каждый может сделаться. Только надо хорошо учиться и честно работать». Петро задумался и думал до самой ночи: ни работать, ни учиться он не привык. А ночью вышел с Гришей на какой–то станции и больше не вернулся.



— Понимаете, — закончил Сеня, — дал я ему свои часы поносить. Так он, уходя, и часы унес. То ли забыл снять, то ли сознательно… А часы были флотские, непроницаемые. Ох и часы ж!

— Э-э, — сказали ребята, — потому он и пятился от тебя!

— Продукт капитализма, — заключил глубокомысленно Степа Хмара.

На другой день Паша заметил, что Сеня все шепчется с Родниковой. У обоих был вид заговорщиков. Они шептались и в коридоре, и в учебной мастерской, и в столовой перед обедом. Потом их видели у трамвайной остановки. Сеня вскочил в трамвай, а Маруся помахала ему рукой.

А вечером, когда все общежитейцы (так называли себя ученики, жившие в общежитии) выстроились в клубном зале на вечернюю поверку и дежурный комендант, читая список, выкрикнул фамилию Сени, никто не откликнулся.

— Староста? — нетерпеливо сказал комендант.

Степа Хмара встрепенулся и запоздало доложил:

— Ученик пятой группы Чесноков Семен отсутствует по неизвестной причине.

Отсутствует по неизвестной причине! Какой удар по 5–й группе, которая до сих пор шла в соревновании впереди всех групп! Вместе со своей группой Паша машинально поднимался по цементным ступенькам в спальню и почти не разбирал, что говорил ему Степа Хмара. А Степа Хмара шептал:

— Понимаешь, он однажды сам выболтал, что бродяжничал с цыганом и собакой целый месяц. Это потом от него цыган сбежал, а раньше они вместе ходили по разным городам и деревням. Ходили, ходили, потом Сенька сказал: «Хватит. Надо учиться!» Цыган взял и удрал от него. Понимаешь теперь, в чем дело?

— Не понимаю, — удрученно сказал Паша.

— Да о чем ты думаешь? — рассердился Степа Хмара. — Тут же просто: Сенька увидел цыгана и опять пошел бродяжничать с ним. Потянуло, понимаешь?

— Ты что болтаешь! — испугался Паша и даже остановился на ступеньке, от чего и вся группа остановилась позади и затопала на месте. — Он сейчас вернется. Может, на трамвай не попал…

— Да, вернется! — скривил губы Степа. — Как бы не так! Кто раз побродяжничает, того всегда тянуть будет. А тут еще Маруська Родникова подбивать стала. Я сам слышал, как она говорила: «Счастливый тебе путь! Шагай, не сомневайся».

— Маруська? — Паша сжал кулаки.

— Ну да. Она же сумасшедшая. А может, с расчетом. Пусть, мол, в пятой группе незаконная отлучка будет, тогда знамя передадут третьей группе. Ты знаешь, какая она самолюбивая, Маруська эта!

3. КОЛЯСКА

Утром только и говорили что об исчезновении Мюна.

Паша ходил сумрачный. От злобы на Родникову у него даже в груди было тяжело. И все думал, как поскладнее рассказать Михайлову, чтобы тот понял все сразу и сразу же дал Маруське взбучку. Да что взбучку! За такое дело прямо надо комсомольский билет отобрать.

— Товарищ Михайлов, — начал Паша, войдя в комитетскую, — это все Родникова, это все от нее идет…

— Правильно, от нее, — весело подхватил Михайлов. — Молодец девочка!

Паша оторопело уставился на комсорга, а тот сунул ему в руку какую–то мелко исписанную бумажку и так же весело продолжал:

— Вот хорошо, что ты зашел! Разыщи Сашу Городищева из седьмой группы слесарей и поезжай с ним в Дом инвалидов. Тут адрес написан. Разузнайте все и доложите на комитете. Это дело такое, что откладывать нельзя, сам понимаешь.

С чего он взял, что Паша сам понимает? Паша не понимал ничего и так смотрел на Михайлова, что тот даже удивился:

— Экое у тебя сегодня лицо… мудреное!

Взяв бумажку, Паша вышел. Бумажка оказалась заявлением. Написано оно было сумбурно, видимо наспех. Где–то в Доме инвалидов третью неделю лежит старый рабочий. «Бюрократы» и «волокитчики» до сих пор не сделали для него коляску, а без коляски ему не сдвинуться с места. Подписано заявление было Марусей Родниковой.

Городищева Паша нашел в комнате изобретателя, рассказал ему о поручении Михайлова, и они поехали в город.

Странный этот Саша Городищев! Высокий, худой, конопатый, он всегда глядит поверх голов ребят и о чем–то думает. В строю он сбивается с шага, задевает своими журавлиными ногами переднего, а тот ругается. И очень рассеянный. «О чем он всегда думает? — старался догадаться Паша. — Наверно, о своих конструкциях». В школе Саша учился на пятерки и мечтал поступить в техникум, сделаться конструктором. Война лишила его отца и старших братьев. Остались больная мать да младшая сестренка. Техникум — дело долгое, а семье без кормильца пришлось туго. «Ничего, — сказал себе Саша, — сначала сделаюсь слесарем, а техникум и заочно пройду». И поступил в ремесленное училище.

Ехали ребята по окраине, мимо беленьких домиков с кудрявыми садами во дворах, мимо кладбища, такого ярко–зеленого, что хотелось выпрыгнуть из трамвая и походить по уютным аллеям, усыпанным красным гравием, мимо кирпичной, напудренной мучной пылью мельницы.

Когда трамвай, пронзительно заскрежетав на повороте, свернул к центру, Саша поднял голову и тревожно спросил:

— Куда это мы едем?

— Как — куда? — удивился Паша. — В Дом инвалидов.

— А зачем?

— Да я же тебе говорил! — с досадой сказал Паша и опять принялся объяснять, куда и зачем послал их Михайлов.

— А, правильно, — вспомнил Саша, — ты говорил. Ну что же, это мы все разберем и всыплем кому следует, — закончил он с неожиданной воинственностью.

На одной из улиц, где по обе стороны шумели высокие тополя, ребята разыскали двухэтажное здание с лепными фигурами зверей на фасаде и вошли во двор. Пожилая санитарка в халате с любопытством оглядела их и уверенно сказала:

— Это к Науменкову, к Глебу Ивановичу.

— К Науменкову, — подтвердил Паша. — А вы почему знаете?

— Девочка тут одна была, вот в такой же форме, как на вас, — с молоточками. Ох и бедовая же! Говорила, говорила с Глебом Ивановичем, а потом — к директору. Кулачки сжала, глазки блестят. «Это, говорит, безобразие, это, говорит, невнимание к рабочему классу! Вы ответите!» Пойдемте, я проведу вас в палату.

У раскрытого окна лежал на кровати седой, коротко остриженный человек и напряженно всматривался в вошедших. Вдруг складки на его лбу разошлись и все лицо просветлело.

— Ремесленники?! — глуховатым басом проговорил он. — Вот так Маруся! Пообещала — и сделала. Это она вас прислала? Садитесь, товарищи.

И так было сказано это «товарищи», будто в комнате стояли не ученики–подростки, а взрослые, с солидным стажем рабочие.

Ребята осторожно придвинули табуретки и сели, косясь на кровать: под Простыней, где должны вырисовываться ноги, было гладко и пусто.

— Точнее сказать, нас комсомольский комитет прислал, — поправил Паша. — А Родникова только заявление написала.

— Вот–вот, — кивнул мужчина, — я и говорю. Ну и бойкая ж девочка!

— Как же она про вас узнала? — поинтересовался Саша.

— А просто. Она тут близко живет, мимо ходит. Заглянула раз в окошко и говорит: «Дедушка, вам, верно, скучно лежать?» — «Скучно, говорю, детка». — «А вы бы пошли погуляли». — «Пошел бы, говорю, да ходилок у меня нету». — «А вы на колясочке. Знаете, есть такие коляски, что их руками двигают!» — «А чтоб на колясочке, говорю, надо две руки иметь, а у меня только одна». Села она на подоконник и все расспросила: и кто я, и где работал, и как со мной эта беда случилась. Потом и говорит: «Ваш директор, наверное, бездушная личность, бюрократ и волокитчик, раз он до сих пор не заказал вам подходящую колясочку». — «Да, говорю, по трошки есть в нем всего этого добра. А главное, две руки надо иметь». — «Ничего, отвечает, мы вам изобретем такую колясочку, что вы и с одной рукой поедете. Подумаешь, какой сложный агрегат!»

Саша, сидевший до сих пор неподвижно, вдруг заерзал.

— Это… это, наверно, надо так, — шепотом проговорил он, — взять ведущую ось и насадить на нее шестерню, а потом… Или нет… Лучше взять…

И засопел, прищурив один глаз, а другим нацелившись в угол комнаты.

Вечером заседал комсомольский комитет. На заседании был и мастер 5–й группы Денис Денисович, широкогрудый, массивный старик с круглым лицом, и даже директор училища Семен Ильич. Была, конечно, и Маруся. Забившись в угол, она следила оттуда беспокойными глазами за всеми, кто брал слово, и на ее подвижном лице попеременно отражалось выражение лица каждого из говоривших.

Паша аккуратно записал в тетрадь все, что разузнал с Сашей в Доме инвалидов, и теперь ждал, когда дойдет очередь до его вопроса. Смутное чувство разлада не оставляло его с утра. Он думал, что все расскажет Михайлову про Марусю и ее на комитете за все взгреют, в особенности же за Мюна. А тут получалось что–то совсем другое. Пожалуй, ее сегодня даже хвалить будут.

Михайлов сказал:

— Следующий вопрос — о коляске для рабочего–инвалида. Докладывай, Сычов.

Паша встал и, держа перед собою тетрадь, не торопясь, толково, обстоятельно рассказал, что случилось с Глебом Ивановичем и в чем он теперь больше всего нуждается. Глеб Иванович — старый токарь Харьковского паровозостроительного завода. Фашистская бомба лишила его семьи и сделала калекой. Из Харькова его эвакуировали сюда и положили в больницу, а из больницы — в Дом инвалидов. Человеку хочется видеть жизнь, а видит он только стены палаты да одних и тех же людей — своих соседей. Директор Дома инвалидов говорит, что коляска с двумя рычагами у него есть, но Глебу Ивановичу она не подходит. А сделать такую коляску, которой можно управлять одной рукой, будто бы никто не берется.

— Следовательно?.. — спросил Семен Ильич.

— Что — следовательно? — не понял Паша.

— Ах, ну что за человек! — раздался вдруг из угла возмущенный голос Маруси. — Ему подсказывают, а он не понимает. Следовательно, коляску должны сделать мы — вот и все.

Проект коляски поручили разработать активистам комнаты юного изобретателя под руководством Дениса Денисовича. Сейчас же после заседания мастер вызвал Сашу Городищева, Костю Безуглого и Ваню Заднепровского — прославленных «изобретателей» училища. Хитрый Денис Денисович только поставил перед ними задачу да указал, в каком направлении «шевелить мозгами», — все остальное должны были сделать ребята сами. По случаю экстренности задания им даже разрешили поработать после отбоя. Ребята немедленно отправились в комнату изобретателя. Ваня Заднепровский, самый маленький по росту ученик, незадолго до этого прочитавший «Левшу» Лескова, смеясь предложил запереть дверь и занавесить окна, как сделали это тульские оружейники, когда подковывали английскую блоху. Но Костя Безуглый, который плохо понимал шутки, сказал:

— Чего это ради! И без того жарко.

Некоторое время ребята сидели молча, склонившись над своими тетрадями. Только слышно было, как сопит Саша Городищев. Первым поднял голову Костя Безуглый.

— Готово, — сказал он, подошел к доске и стал чертить. — Вот это ось. Это шестерня. На шестерню накидывается цепь. Что она делает? Она проходит через ролики и набрасывает на шестерню ручки, которые сидят на валу. Понятно? Дальше… Рукоятка вращается вокруг оси вала. Что этим достигается? Этим достигается движение коляски вперед. А вращая рукоятку вокруг передней вилки, мы достигнем поворота переднего колеса… Всё. Просто и хорошо. — Он небрежно бросил мел и похлопал себя по широкому лбу: — Вот голова!

— Просто! — уставился на него Ваня Заднепровский. — Вот это — просто? Ты бы еще сюда мотор приспособил!

Саша, который смотрел на доску одним глазом (другой он всегда прищуривал, когда усиленно думал), решительно сказал:

— Не пойдет.

И опять склонился над своей тетрадью.

— Почему это «не пойдет»? — обидчиво оттопырил Костя губу, над которой уже темнел пушок.

— Сейчас, — отозвался Саша. Он что–то дописал в своей тетради, посопел и опять поднял голову. — Потому, что будет цепь соскакивать. При такой конструкции цепь должна быть эластичной и всегда натянутой, а этого тут не достичь.

— Не достичь? — задорно сказал Костя и так нагнул голову, будто хотел боднуть Сашу. — Это почему?

— Подумай, — буркнул тот.

Костя повернулся к доске, постоял и, конфузливо заморгав глазами, вернулся к своей тетради.

Некоторое время в комнате стояла тишина, нарушаемая только шелестом переворачиваемых листов тетрадей да Сашиным сопением.

— Есть! — крикнул Ваня Заднепровский и бросил карандаш на стол. — Сейчас я вам изображу. Тут уж без зацепочки. Смотрите.

Но не успел он закончить на доске чертеж, как Костя воскликнул:

— Что? Передача при помощи конических шестерен? Не пойдет!

И вдребезги раскритиковал проект Вани.

Утром ребята взяли увольнительные записки и отправились в город. В собесе им дали адреса шести инвалидов, у которых были коляски. Инвалиды оказались народом непоседливым: один уехал на базар за картошкой, другой — на речку удить лещей, третий отправился к приятелю в гости. Ребята долго рыскали, пока нашли их.

Но из всех колясок только одна оказалась для однорукого, да и та двигалась не при помощи рычага, а при помощи огромного рыжего дога.

Вечером они опять засели в своей комнате.

Теперь уже все училище знало, над чем работают изобретатели — длинный Саша Городищев, широколобый Костя Безуглый и «мальчик с пальчик» Ваня Заднепровский. Редколлегия выпустила экстренный номер «Смены» с портретом Глеба Ивановича, очень схоже нарисованным Марусей, и у витрины с газетой не таяла толпа учеников. Не таяла она и у дверей комнаты изобретателя: каждому интересно было посмотреть хоть в замочную скважину, как стараются ребята, будто в комнате и впрямь сидели тульские кузнецы и подковывали блоху. Заглядывая, ребята отпихивали друг друга, поднимали возню, пока Маруся Родникова не стала у дверей стражем. Но ей и самой смертельно хотелось заглянуть в щелочку и хоть по выражению лиц догадаться, как идут дела.

В десять часов, когда все ученики отправились вниз на вечернюю поверку и в коридоре наступила тишина, из–за двери к Марусе вдруг донесся голос Саши:

— Вот как будет правильно! А ну, Костя, скажи, какие бывают передачи?

Тогда, больше уже не сдерживая себя, Маруся открыла дверь и впилась взглядом в Сашу.

— Известно, — обидчиво оттопырил Костя губу. — Чего спрашиваешь!

— А ты все–таки скажи.

— Ну, цепная, ну, канатная, ну, колесная…

— Еще.

— Ну, при помощи цилиндрических и конических шестерен…

— Еще.

— Реечная, — нетерпеливо подсказал Ваня.

— Во! — Саша поднялся и зашагал журавлем к доске. — Как задача ставится? Ставится так: у коляски должен быть один рычаг и ручка. Что мы делаем? Мы на стержень ручки глухо крепим шестеренку. Шестеренка входит в сцепление с рейкой. Рейка превращает движение вращательное в поступательное…

Но тут Ваня сорвался с табуретки и не своим голосом закричал:

— А обратным поступательным движением рычага мы добиваемся вращения…

И все трое в один голос:

— …ведущей оси!

Маруся даже подпрыгнула:

— Нашли?! Ой, мальчики, ну скажите: нашли?..

Только сейчас ее заметили. Ваня заложил руки в карманы и, напыжившись как воробей, повел плечом:

— И чего эти токари всегда суют нос не в свое дело!

Коляску делали с азартом, всем училищем. Когда распределили работу и оказалось, что на долю электриков ничего не досталось, они всей группой пошли к Михайлову жаловаться. Пришлось часть работы взять у слесарей и передать электрикам.

В воскресенье из училища вышли двадцать юношей и девушек в парадных костюмах — по два делегата от каждой группы — и, отбивая шаг, двинулись к городу. На улице, где шумели тополя, они остановились у старинного дома. Там, у ворот, под охраной Маруси тускло поблескивала черным лаком коляска. В коляске лежали свежие газеты и журналы, горкой поднимались какие–то кулечки. Грудным, чуть глуховатым голосом Костя Безуглый затянул:

Мы страны трудовые резервы,

Мы надежда грядущих времен.

Тот в работе, по–нашему, первый,

Кто искусен, учен и умен.

Двадцать человек дружно подхватили:

РУ — орудуют юные руки,

РУ — рубанком, резцом и сверлом.

Кто не любит труда и науки,

Тот не будет владеть ремеслом.

И колонна строевым шагом двинулась во двор.

В палате ремесленники пытались расположиться в порядке, но было тесно, и все сгрудились между кроватями. Чтобы поставить перед Глебом Ивановичем коляску, пришлось отодвинуть к стене тумбочку.

Старик прижал единственную руку к груди и, потрясенный, бледный, молча смотрел на ремесленников. Губы его вздрагивали.

Сжатый со всех сторон товарищами, Саша протиснулся вперед, перешагнул через коляску и вынул из нагрудного кармана голубенький билетик.

— Глеб Иванович… — начал он ломким голосом и испуганно оглянулся. Но опасаться не было причин: сзади с бумажкой в руке стоял Ваня Заднепровский, готовый в любой момент подсказать, если б оратор сбился. — Глеб Иванович… — повторил Саша уже более решительно, кашлянул в кулак и с неожиданными для товарищей басистыми нотками в голосе без запинки проговорил все до конца: — Вы проработали сорок три года за станком, вы пострадали от фашизма, лишились родной семьи. Мы, ваши младшие братья, а вернее сказать, ваши дети, всем училищем решили взять над вами шефство. Теперь мы вроде вашей семьи. Чтоб вы могли ездить, куда вам захочется, и все видеть, даже, к примеру, отправиться к речке Ветлянке лещей удить, мы изготовили вам всем училищем коляску собственной конструкции. Не сомневайтесь: работа прочная, все равно как по государственному заказу. Просим вас принять от нас подарки: сахар, пряники, литературу. Еще просим приехать к нам на собрание и на вечер самодеятельности.



И Саша протянул Глебу Ивановичу пригласительный билетик.

Глеб Иванович поднял руку, но рука задрожала, и билет упал ему на грудь.

— Детушки… родные… — только и мог он проговорить.

4. МАРУСЯ ЧТО-ТО О СЕНЕ ЗНАЕТ

Пока ремесленники делали коляску, об исчезновении Сени Чеснокова почти никто из них не вспомнил. Но вот коляска построена, наступили обыкновенные дни, и опять пошли о Сене толки, пересуды, догадки. Почему ушел? Куда? Зачем? Может, и правда, что его сманил цыганенок? А может, он просто раздумал стать рабочим и подался к матросам? Он не раз хвалился, что переплывет все моря.

Паша слушал все эти разговоры и еще более досадовал на Марусю. Какого потеряли парня! Но тут же он ловил себя на мысли, что именно эта девчонка нашла Глеба Ивановича и подняла все училище на очень хорошее дело. И, как всегда, когда Паша сталкивался с каким–нибудь противоречием, которого не мог объяснить, им овладевало тяжелое недоумение, как бывало, когда сделанный точно по чертежу валик почему–то не входил в шестерню. А тут еще развесили в коридорах плакаты, напоминавшие, что сегодня состоится конкурс–конференция на лучшую группу токарей и лучшего в училище токаря. Сеня всегда давал на таких конкурсах точные ответы. Теперь Сени не было, и у 5–й группы уменьшатся шансы на победу. «И чего я тогда не сказал Михайлову! — упрекнул себя Паша. — А теперь, когда она так отличилась перед всем училищем, даже неловко говорить про нее худое».

Из состояния нерешительности его вывел сам Михайлов. Увидев Пашу в коридоре, комсорг что–то вспомнил и хмуро спросил:

— Что это там говорит твой Хмара? Будто Родникова подбила… А ну–ка, зайди ко мне.

«Вот как оно само собой получилось! — с облегчением подумал Паша, шагая вслед за Михайловым по длинному коридору в комитетскую. — Теперь все скажу».

— Садись, — показал Михайлов на табуретку.

И по тому, что сам он сел не рядом, а в свое деревянное скрипучее кресло, как бы отгородившись столом, Паша решил, что комсорг им недоволен.

— Что там болтают в вашей группе о Марусе? Сами не уберегли Чеснокова, а на девушку сваливают!

Паша думал, что расскажет Михайлову все точно так, как готовился рассказать прошлый раз: последовательно, обстоятельно, не торопясь, но отчужденный и в то же время требовательный взгляд комсорга и в особенности его недовольный тон смешали все заготовленные слова.

— Товарищ Михайлов, — запинаясь, проговорил он, — вы не знаете… Я ее тогда толкнул… Она вам неправду сказала. А Хмара — он собственными глазами… он сам слышал, как Родникова сказала Сене: «Поезжай, счастливого тебе пути». Хмара…

— Подожди, подожди, — остановил Пашу Михайлов, глядя на него с живейшим интересом. — Так ты ее тогда все–таки толкнул?

— Толкнул.

— Но за что же?

— За то, что она всегда меня задевала, разыгрывала. Я терпел, терпел, а она все задевает, все задевает… — Паша густо покраснел, даже слезы показались на глазах. — Что я ей дался!

— Странно, — пожал Михайлов плечами. Он поднялся, обошел стол и сел рядом с Пашей. И от этого к Паше сразу вернулось самообладание. — Очень странно, — повторил Михайлов. — Как же она задевала? Ну–ка расскажи.

И Паша, вздохнув раз–другой, рассказал о всех своих столкновениях с Родниковой. Михайлов слушал внимательно, с серьезным лицом, но глаза его нет–нет да и засветятся улыбкой.

— Экая каверзная девчонка! — сказал он, и Паша не понял, чего было больше в его голосе — возмущения или добродушия. — Вот мы ее сейчас допросим. — Он открыл дверь в коридор и крикнул пробегавшей мимо ученице: — Прокофьева, позови ко мне Родникову!

Увидя у комсорга Пашу, Маруся неопределенно усмехнулась.

— Садись, — сказал Михайлов, опять переходя к своему креслу. Видно было, что он хотел казаться строгим. — Что же это ты ведешь себя с Пашей не по–товарищески? Зачем ты его преследуешь?

— Уже нажаловался! — презрительно прищурилась Маруся.

— Не нажаловался, а просто рассказал, — поправил Михайлов.

— И пошутить с ним нельзя!

— Так надо же знать шуткам меру.

Маруся комически вздохнула:

— Ну ладно, не буду. — Но вдруг вспыхнула и сдвинула черные шнурочки бровей. — А чего ж он такой!

— Какой? — с любопытством спросил Михайлов.

— То ходил рот раскрывши, а теперь… Ну, не знаю какой, только я таких не люблю. — Маруся придала своему лицу благоразумное выражение и передразнила: — «Сегодня маленький плюсик, завтра маленький плюсик…»

— А у тебя как? — покраснел от обиды Паша. — На прошлой неделе по технологии пятерка, а вчера по резьбе — двойка. Это правильно?

Маруся пренебрежительно фыркнула:

— Подумаешь, трудное дело — резьба! Подучу — и тоже пятерку получу.

— Слышите, товарищ Михайлов, слышите? — вскочил с табуретки Паша. — Вот она всегда так!

— Слышу, — огорченно кивнул комсорг. — Придется, Маруся, с тобой обстоятельно поговорить. Но это не все. Расскажи–ка, что ты знаешь о Чеснокове. Почему он исчез?

Маруся жалобно взглянула на Михайлова и по–детски вздохнула:

— Ой, товарищ Михайлов, я сама только о нем и думаю? Может, его цыган утопил…

— Что?! — откинулся Михайлов на спинку кресла. Некоторое время он молча смотрел на девушку, потом решительно оказал: — Значит, ты что–то знаешь… Павел, можешь идти.

5. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Кончился обед. Вместительная столовая опустела и оттого стала казаться еще обширнее. Оставалось в ней только с десяток учеников. Они торопливо расставляли столы в три длинных ряда. Остальные ученики столпились в коридоре. Здесь слышались шутки, смех. Но порозовевшие лица и блеск глаз выдавали волнение. Сейчас начнется техническая конференция–конкурс, сейчас здесь разместятся четыре группы, и та из них, которая наберет очков больше всех, получит лишний шанс на победу в соревновании. Но этого мало: сегодня выяснится, кто из девяноста шести учеников токарной специальности подготовлен лучше всех.

В конце коридора наступила вдруг тишина: там появились две черные классные доски и медленно поплыли к столовой. На досках красивыми, четкими буквами выведены белые ровные строки — десять вопросов, на которые придется отвечать каждому участнику конкурса. Все впились глазами в доски. Но как прочесть, когда предусмотрительный Петр Федорович перевернул их на осях и все буквы опрокинулись вверх ногами!

Доски установили в столовой. Минута томительного ожидания — и вот уже Петр Федорович, стоя на пороге, выкрикивает фамилии — по одной от каждой группы. Вызванная четверка садится за отведенный ей стол и тотчас устремляет глаза на доску, Нет, не прочесть, хоть ты что!

Паша повернулся к окну. Зачем смотреть на доску! Если предмет знаешь, значит, ответишь; а не знаешь, ничто не поможет,

— Маруся, как живешь? — донесся до него сквозь все усиливающийся гул девичий голос.

Между столами пробиралась к своему месту Родникова. Глаза у нее были опущены, будто она недавно плакала.

— Лучше всех — никто не завидует, — не оборачиваясь, проронила она.

— Самойлов! Кириченко! Козулина! — выкрикнул Петр Федорович.

— А четвертый? А четвертый? — заволновались в коридоре.

— Четвертый? — Петр Федорович нагнул голову, чтобы поверх очков посмотреть на столпившихся у входа учеников. — Четвертый — Чесноков. Но его же нет?

Вошли два мальчика и одна девочка и сели за стол. Оттого что четвертая сторона стола пустовала, он казался за что–то наказанным.

Наконец заняла свое место последняя четверка, Петр Федорович пошел к доскам. Между досками, за длинным столом, празднично покрытым алой скатертью, уже сидели Семен Ильич, Денис Денисович и преподаватели. Петр Федорович немного помедлил, будто наслаждался напряженной тишиной, окинул поверх очков все три длинных ряда столов и перевернул доску.

— А-ах! — пронеслось из конца в конец.

— Товарищи учащиеся, напоминаю: пусть каждый напишет на своем листе фамилию и номер группы, иначе… — говорил Петр Федорович.

Но взоры всех были уже прикованы к доске, и вся огромная комната гудела: все читали вопросы. Петр Федорович безнадежно махнул рукой и перевернул вторую доску.

«В каких случаях при нарезании резьбы подсчитывают сменные шестерни к токарному станку?» — медленно прочитал Паша. Он подумал и, сказав про себя: «Знаю», стал читать второй вопрос. Так, не торопясь, спокойно, прочитал он все десять вопросов и на все десять сказал: «Знаю». Теперь все дело было в том, чтобы написать как можно складнее и обстоятельнее. Главное, не надо начинать писать, пока в голове не сложится полный и окончательный ответ, иначе обязательно будут помарки. Ну, а как остальные из 5–й группы? Ответит ли Степа Хмара? В учебных мастерских он не из последних: точно выполняет все указания мастера. А в теории слабоват. Паша поворачивает голову, чтоб взглядом разыскать Степу и по выражению его лица догадаться, очень ли трудно бедняге, но в глаза бросается лицо смуглое, тонкое; к столу свисает черная коса. Маруся смотрит на доску, как заколдованная. Она что–то шепчет. Вот она улыбнулась, и лицо сразу просветлело, будто на него упал солнечный зайчик. Секунда — и опять на ее лице напряжение. «Чего я на нее смотрю? — с досадой на себя подумал Паша. — Сманила куда–то нашего Сеню — и радуется. Эх, не вытянуть нам теперь!»

Он невольно повернулся к столу, где должен был сидеть Чесноков и где так сиротливо стоял пустой табурет. Но то, что он увидел, привело его в полное недоумение: прикрывая лицо рукавом, пригибаясь и всячески стараясь быть незамеченным, между столами пробирался какой–то ученик. Он конфузливо стянул с головы фуражку и припал к столу, за которым оставалось одно свободное место. Девочка и двое мальчиков, сидевшие за этим столом, оторопело воззрились на него.

— Тсс!.. — прошипел им странный ученик.

Вдруг кто–то испуганно сказал:

— Мю–юн! Сеня Чесноков!

Все в комнате встрепенулись. Семен Ильич глянул в сторону, куда, вытягивая шеи, смотрели все девяносто пять учеников, и нахмурился. Заметив на себе взгляд директора, Сеня вздохнул, поднялся, одернул гимнастерку и строевым шагом, как когда–то подходил в эскадроне к командиру, подошел к директору.

— Вы? — грозно спросил Семен Ильич.

— Я, — бледнея, сказал Сеня.

Минута прошла в молчании. Даже слышно было, как дышат ученики.

— Что же теперь с вами делать? — сказал Семен Ильич.

Губы у Сени дрогнули.

— Семен Ильич, — проговорил он жалобно, — делайте что хотите, только разрешите сейчас остаться здесь! Я тринадцать километров бежал без передышки, чтоб успеть на конференцию…

— Хорошо, — сказал директор. — Садитесь и пишите. Только пойдите сначала умойтесь. Вы весь в пыли.

— Есть пойти умыться! — четко отозвался Сеня и зашагал к двери.

За ним пошел и директор. Когда он подошел к выходу, кто–то, вероятно глядевший в щелочку, распахнул перед ним дверь, и все увидели, как в глубину коридора отскочил подросток в широченных штанах и зеленом жилете.

Через несколько минут Сеня опять вошел в комнату и как ни в чем не бывало уселся за стол.

— Вернулся, — с облегчением прошептал Паша. — Вернулся–таки!

Он глянул на Родникову, ожидая увидеть ее расстроенной и смущенной. Но Маруся так и сияла вся.

Два часа спустя, когда ребята вернулись в комнату № 7, они увидели, что здесь поставлена еще одна кровать, а на кровати, раскинув руки, крепко спит мальчишка с шоколадным лицом.

— Братцы! — приседая от изумления, сказал Степа Хмара. — Цыган! Тот самый.

— Тот самый, — подтвердили остальные. — Только стриженый и умытый.

Сеня по–хозяйски осмотрел кровать, для чего даже обошел вокруг нее, подобрал и спрятал под простыню свесившуюся руку цыганенка и важно представил:

— Ученик будущего набора Петро. Острижен по распоряжению самого директора. Кудлатый пес Гриша грызет во дворе кости и сторожит кухню.

В комнату набилось полно ребят. Хлопали Сеню по спине и требовали:

— Рассказывай, Мюн ты этакий, все рассказывай!

— Только без брехни, — предупредил Степа Хмара.

Все смотрели на Сеню жадными глазами.

— Ну, проводил я тогда цыгана до остановки, — начал он, удобно усевшись на стул. — Стоим мы, ждем трамвая. Петро на меня смотрит, как гусь на молнию: боится, нет ли у меня того на уме, чтобы свести его в милицию. Подходит трамвай. Он в трамвай. Забился между людьми и головы не высовывает, чтоб хоть кивнуть мне на прощание. Даже про Гришу забыл. Так, подлец, и уехал. Гриша, конечно, взвыл — и за трамваем. А мы с Марусей посмеялись и пошли назад. Вдруг Маруся остановилась и спрашивает: «А ты не врешь, что вы в одном полку служили?» — «Ну вот, говорю, стану я врать!» — «Та–ак, — говорит Маруся ядовито, — отлично, лучше не придумаешь. Служили в одном полку, теперь ты в рабочий класс поднимаешься, а он собак по базарам водит! Красиво». — «А что же, говорю, я могу сделать?» — «Как что? Посоветуй ему бросить эти глупости, пусть на работу поступает или к нам в ремесленное зачисляется». — «Да, говорю, такому посоветуешь!» Сказал так, а сам думаю: «А правда некрасиво». Утром Маруся подходит ко мне и говорит: «И сколько еще в мальчишках свинства сидит — ужас! Даже в некоторых, которые с медалями ходят». — «Да что ты, говорю, ко мне пристала? Где я его теперь буду искать, дуроломного?» А она мне: «А еще в разведчиках служил! На базаре — вот где». А только я уже и сам видел, что потерял покой. О чем бы ни думал — перед глазами этот черт стоит в розовой кепке. Взял после обеда увольнительную записку — и на базар. Разве я предполагал, что оно так получится? Я думал: вернусь через час, много — два.

— Я ж так и говорил, что тебя Маруська сбила! — хвастливо сказал Хмара.

— Нет, Степочка, она меня не сбила, сбился я сам. Вот слушай… Обошел я весь базар — нету. Стал расспрашивать людей, приметы описал. «Как же, говорят, видели! А куда делся, не заметили». Ну, во мне разведчик и заговорил. Чтобы я да не нашел! «А ну–ка, расспрошу ребят. Не может того быть, чтоб ребята не приметили такую фигуру».

— Факт! — подтвердили слушатели.

— Через несколько минут я уже точно знал весь маршрут Петра с Гришей. Вокзал — вот куда они направились. Конечно, я — в трамвай и тоже на вокзал. Вбегаю на перрон, спрашиваю носильщика: «Был, дяденька, тут цыган с собакой?» — «Был, говорит, к поезду пошел». А посадка, понимаете, уже закончилась, и паровоз аж дрожит весь — вот–вот тронется. Я в вагон — нету. В другой — нету. Вдруг гудок. Тут бы мне выскочить, а я в третий, в четвертый, в пятый… Ну и поехал. Под полом колеса стучат, в окнах телеграфные столбы мелькают, а я бегаю из вагона в вагон, под лавки да на верхние полки заглядываю. Вдруг вижу — сидит в углу знакомая рожа, жует, каналья, колбасу и Гришке шкурки бросает. Глянул на меня да как выпучит глаза, как рванется с лавки — и ходу. Я за ним, он от меня. Перескочил через чей–то мешок, перевернул корзину с картошкой. Тут поезд замедлил ход. Он из вагона как сиганет в кучу песка! Гришка «гав!» — и за ним. Я — за Гришкой. Упал на песок, лежу и думаю: «Жив или не жив? Жив или не жив?» И, понимаете, пока я так гадал, они сбежали…

— Растяпа! — сказал Ваня Заднепровский.

Сеня вздохнул и продолжал:

— И вот пошел я их искать. Только нападу на след — глядь, след и оборвется. Искусно маскировались, жулики. Брожу я так из деревни в деревню, а у самого сердце ноет: в среду конкурс–конференция. Неужто не вернусь до среды? И без того третья группа наступает нам на пятки. Эх, подведу ребят! И вот вижу: стог сена, а на сене Гришка лежит. Заметил меня, узнал и залаял. Стог, конечно, зашевелился, и из сена живым манером вылез мой приятель. «Эй, кричит, не подходи!» Стали мы один от другого на соответствующую дистанцию и начали тонкий разговор. Он мне: «Нету у меня твоих часов. Не подходи: убью». А я ему: «Мне на часы плевать. Мне ты нужен». Он: «Все равно не дамся». И вот, братцы, вынимает он из штанов огромный разбойничий ножик, оскаливает свои волчьи зубы и прет прямо на меня. Я, конечно, делаю прыжок влево и — трах! — кулаком в правый фланг. Он — брык в сено. Тут я на него навалился и…

— Зачем врешь? — вдруг прервал Сеню гортанный голос. — Это я — трах, а ты — брык!

Поднявшись на локтях, с кровати на Сеню смотрел цыган и укоризненно качал головой.

В комнате грянул хохот.

— Гм! — произнес Сеня, часто моргая. — Я думал: ты спишь… Может, и наоборот… Разве все запомнишь…

— И нож не был. Был палка.

— Да, точно, — согласился Сеня, — палка. Теперь и я припоминаю.

Остальное он рассказал уже без выдумок. Сидя под стогом сена, он так горячо убеждал Петра бросить бродяжничать и поступить в ремесленное училище, что тот наконец согласился. Последний разговор был такой:

— А кто за меня будет деньги в школу платить?

— Никто. Даже наоборот, школа сама будет тебе на книжку класть деньги за работу в учебной мастерской.

— А кто мне будет кушать давать?

— Тебя будет школа кормить.

— А кто мне купит фуражку с молоточком, брюки, гимнастерку, шинель с голубым кантом?

— Тебе выдаст наша кастелянша даром.

— Э, — сказал Петро, цепляясь за соломинку, — а куда Гриша один пойдет?

— Грише мы построим будку. Он будет жить при училище и стеречь наше добро.

Петро встал и стряхнул с себя сено.

— Идем, — сказал он решительно. — Ты хороший товарищ.

6. НЕ ВЗГРЕЛИ НИКОГО

То, что Сеня привел сироту–цыгана, Паше понравилось. Но Сеня самовольно отсутствовал. «Это какой же пример для остальных! — думал Паша. — А еще в армии служил».

Утром, когда все училище построилось, как обычно, на линейку, прочитали приказ директора. В приказе говорилось, что учащийся Чесноков Семен, имея разрешение отлучиться на два часа, вернулся только через восемь суток. Этим он грубо нарушил дисциплину и за это ему объявляется строгий выговор. Выслушав приказ, Паша сказал про себя: «Правильно», и даже почувствовал какое–то облегчение.

В тот же день Пашу, Сеню и Марусю вызвали к директору.

— Ну, дадут взбучку! — сказал Паша, направляясь с Сеней к директорскому кабинету. — Тебе — за отлучку, Родниковой — за то, что подбила тебя, а мне — как групкомсоргу. И правильно: раз случилось такое в моей группе, я и отвечаю.

— Не должно быть, — мотнул головой Сеня. — Выговор я, конечно, заслужил, а взбучку — за что же? Хватит и выговора.

— Это как же? — удивился Паша.

— А так. Что я, для себя старался? Нет, сейчас, я думаю, разговор будет другой. — И, обратясь к Родниковой, которая уже ждала их у дверей кабинета, спросил: — Правда, Маруся?

— Правда! — с готовностью подтвердила девушка, хотя ни одного слова из их разговора не слышала.

«Вот чудаки!» — подумал снисходительно Паша, вполне уверенный, что будет именно так, как он говорит.

Прежде чем постучать в дверь, Паша и Сеня одернули гимнастерки, а Маруся поправила волосы. В кабинете все натерто, отлакировано, отполировано: сияют паркет, стекла окон, письменный стол, образцы ученических работ на стенах.

Семен Ильич, не поднимая склоненной над какой–то диаграммой головы, показал рукой ученикам на стулья. Они сели, держась прямо и глядя неотрывно на директора, Семен Ильич склонился еще ниже, подчеркнул что–то карандашом, отодвинул диаграмму и медленно поднял голову. И — странное дело! — Паша не увидел в его лице ни строгости, ни раздражения, ни даже сухости. Лицо было деловито–озабоченное — и только.

— Давайте–ка, товарищи комсомольцы, подумаем, — сказал он медленно, — как нам лучше решить задачу. Сегодня опять разговаривал с этим вашим Петром. Он увязался со мной в учебные мастерские, все ощупывал руками, даже нюхал, и, кажется, уже считает себя учеником РУ. Но ведь он малограмотный. Он знает только то, чему его успели обучить между боями в армии. Принять его с такой подготовкой невозможно. Правда, до очередного набора еще шесть месяцев…

— О–о–о!.. — вырвалось у Маруси. — Да за шесть месяцев чего не сделаешь!

А что же сделаешь за шесть месяцев? — посмотрел на нее директор.

Маруся вскочила:

— Семен Ильич, да я одна обучу его за шесть месяцев — вот поверьте мне!

— Одна? — с ревнивой ноткой в голосе сказал Сеня. — Как бы не так! Я его привел, а она хочет одна… Нет, Семен Ильич, чему другому — не ручаюсь, а арифметике я его обучить смогу.

— А вы что скажете, Сычов? — Директор перевел на Пашу глаза, блеснувшие неожиданно молодо и весело.

Паша встал и с минуту помолчал, обдумывая.

— Я считаю, неверно это, Семен Ильич, — начал он не спеша. — Нам осталось учиться меньше четырех месяцев. Разве можно учить других, когда у нас самих экзамены на носу! Теперь ни о чем другом думать нельзя, кроме как об этом. А то других выучим, а сами провалимся. Это — раз. А другое — то, что мы скоро пойдем на практику в заводские цеха.

— Вот он всегда такой! — опять вскочила Маруся. — Эх!..

Она не договорила (а сказать хотела, наверное, что–то злое, обидное) и села спиной к Паше.

— Так как же, Сычов, поступить с этим Петром? — Веселость в глазах Семена Ильича угасла. — Может, отпустить его на все четыре стороны?

Паша опять подумал.

— Жалко его, Семен Ильич! Он сирота. И учиться хочет. Я думаю: пусть с ним занимаются настоящие учителя. Они ж его лучше подготовят, чем Чесноков или, скажем, Родникова. На то ж они и учителя.

Семен Ильич внимательно и, казалось, немного грустно смотрел на Пашу.

— Да, — сказал он с оттенком сожаления, — все, что вы говорите, Сычов, правильно и разумно. Все правильно. Что ж! Так и сделаем. Тем более, что наши преподаватели уже сами предложили свои услуги. — Он встал, подошел к Сене и положил ему руку на плечо: — Ну что, Чесноков, объявили вам мой приказ?

— Так точно! — радостно крикнул Сеня, будто приказ тот был не о выговоре, а о премировании.

— Идите, — сказал Семен Ильич. — Сейчас откроем собрание. Идите, все будет хорошо. — И у самой двери добавил: — А Петру все–таки помогайте, кто как может. Так он всегда будет чувствовать около себя товарищей.

Ученики вышли.

— Вот, — засмеялся Сеня, закрывая тихонько за собою дверь (он был несказанно доволен), — а ты говорил: взгреет! Разве он не понимает? Он, брат, все понимает. Ну, а что учителя с этим делом лучше справятся, это, конечно, правильно.

Да, Паша в этом оказался прав, и директор согласился с ним, а не с Сеней и Марусей. Но почему же все–таки Семен Ильич смотрел на них так радостно, когда они говорили глупости, а его, Пашу, слушал со скучным лицом?

7. ЧЬЕ БУДЕТ ЗНАМЯ?

Клубный зал был переполнен. Собирали только токарей, но пришли и фрезеровщики, и слесари–инструментальщики, и литейщики, и кузнецы. Всем было интересно узнать, удержит ли прославленная 5–я группа первенство или знамя отберут девушки, которые обогнали уже две группы ребят и идут дальше.

Только избрали президиум, как Ваня Заднепровский, все время выглядывавший в окно, крикнул:

— Едет! — и опрометью бросился к выходу.

Вытянув шеи, ребята глядели в окна. По асфальтовой дороге катилась маленькая лакированная коляска. Двигая рычаг от себя и к себе, в ней сидел Глеб Иванович. Вокруг коляски суетились Саша Городищев и Костя Безуглый: конструкторы наблюдали свою машину в действии. И в зале грянуло такое «ура», что казалось — двери распахнулись сами под напором этого дружного крика.

— Предлагаю избрать Глеба Ивановича в президиум! — звонко выкрикнула Маруся.

Десятки рук подхватили коляску, подняли и понесли на подмостки.

Наконец все успокоились. Михайлов, держа в руке целую кипу исписанной бумаги, поднялся на трибуну. Выражение его скуластого лица явно говорило: «Ну, держись, ребята!» По рядам пробежал нервный смешок. Ох уж этот Михайлов!

Слушая его, все заранее решают, что первенство за 5–й группой. Вдруг он так повернет свою речь, такую преподнесет «мелочь» из жизни этой группы, что каждый мысленно махнет рукой и скажет: «Ну, прощайся, 5–я группа, со знаменем!» А немного времени спустя опять уже ни у кого не остается сомнений, что знамя 5–я группа не отдаст никому.

Начал он с того, как работали группы в учебных мастерских. Все четыре группы токарей изготовляли «планетарку». Работа над этой деталью к токарному патрону не очень хитрая, но требует точности: ведь от планетарки зависит, чтоб все кулачки шли к центру патрона с одной и той же скоростью. 5–я группа, равномерно наращивая темпы, сначала обогнала четвертую, потом вторую и пошла рядом с девушками.

— Заметьте, — поднял Михайлов вверх палец, — все работали без брака, аккуратно. Тут девушки поднажали и в прошлую пятницу, можете себе представить, сделали семьдесят девять деталей, обогнав за один день пятую группу на… — Михайлов сделал паузу и, насладившись видом вытянувшихся в ожидании лиц, небрежно сказал: — …на двадцать четыре детали…

В зале бурно зааплодировали.

Докладчик подождал, пока опять наступила тишина, и с невинным видом закончил:

— …из коих девятнадцать пошли в брак.

Теперь уж не аплодисменты, а такой хохот прокатился по залу, будто штукатурка обрушилась на пол со стен.

— Теперь поговорим о чистоте и опрятности, — продолжал Михайлов. — Год назад пришлось мне побывать в Новочеркасске, в Суворовском училище. Братишку навещал. Вот уж где чистота! Коечки заправлены гладко, туго, без единой складочки, без единого бугорка. Выстроились, как на параде. Башмаки на воспитанниках до такого блеска начищены, что хоть гляди в них вместо зеркала. Если командир на утреннем смотре заметит, что у воспитанника ногти подстрижены плохо или бляха на поясе потускнела, сейчас же вызовет из строя и при всех замечание сделает. А чтоб кто–нибудь зубы почистить забыл, этого совсем не бывает. И вот, скажу я вам прямо, зависть меня взяла. Почему же, думаю, у нас еще этого нет? Мы готовим пополнение рабочего класса. Рабочий класс задает тон всей нашей жизни. Слышите? Тон всей нашей жизни! Так пусть же будут наши молодые рабочие во всех смыслах на самой высокой точке. Правильно я говорю?

— Правильно! — сотней голосов ответил зал.

Михайлов улыбнулся:

— Ну, теперь я больше суворовцам не завидую. А может, и нахимовцам нет причин завидовать: чистота у нас, можно сказать, морская. И, что всего приятнее отметить, застрельщиками такой идеальной чистоты стали сами учащиеся, именно комсомольская группа номер пять, а в ней — комсомолец Семен Чесноков.

Едва Михайлов произнес это имя, как раздались такие аплодисменты, что он зажал ладонями уши и замотал головой.

— Тише, тише! — просил Михайлов. — Я же только хотел сказать, что теперь смело можно суворовцев пригласить к себе в гости. Краснеть не придется.

Но это вызвало только новый взрыв аплодисментов.

— Кому же отдать первенство в чистоте и опрятности? — интригующе прищурился докладчик. — Скажу так: у мальчиков чистота строгая, а у девочек она нарядная. Но это ж так и должно быть, и тут невозможно одно другому предпочесть. Замечу только, что в погоне за нарядностью девочки забывают иной раз кое о чем, для всех нас важном и дорогом. Вот пример. Стали делать наши девочки из красного шелка розочки и пришпиливать их себе на берет. Красиво получается, против ничего не скажешь. Но иная так небрежно это сделает, что полностью закроет цветком свой герб — молоточек и гаечный ключ. Да ведь этим гербом мы гордимся! И одно дело показать его в цветке, а другое — спрятать под цветком. Правильно я говорю?

— Правильно! — ответил зал голосами одних ребят.

Девушки пристыженно молчали.

— Ну, заключение комиссии я скажу потом, а сейчас Петр Федорович сообщит о результатах конференции–конкурса.

— У–у–уф! — вздохнул зал.

Петр Федорович и на собрании говорил так же, как в своем кабинете спецтехнологии: спокойно, размеренно, сжато. Лишнее слово он считал таким же нарушением принципа экономии, как лишнюю операцию в технологическом процессе.

Взойдя на трибуну, он без всякого предисловия зачитал итоги конкурса по группам.

Лучшие ответы дали 3–я и 5–я группы. Но хотя эти группы получили по одинаковому числу очков, есть разница в характере их ответов: 5–я группа отвечала более подробно, 3–я же — более четко. Может быть, 3–я группа вышла бы в этом конкурсе даже на первое место, если б не досадные срывы у некоторых учениц.

— Вот, например, — сказал Петр Федорович, — одна ученица, вместо того чтобы написать: «Резьба Витворта отличается от метрической резьбы углом профиля и шагом», написала: «Резьба метрическая нарезается на стальных изделиях, а Витворта — на чугунных».

По залу прошел иронический смешок. Послышались выкрики:

— Кто? Кто?

— Так ответила очень способная девочка, которая на остальные девять вопросов дала прекрасные ответы: верные, четкие, сжатые. И если бы не такой неожиданно нелепый ответ, свидетельствующий о том, что эта ученица на уроках бывает невнимательна, а в учебнике не все дочитывает до конца, она завоевала бы в конкурсе первое место.

Невольно головы ремесленников повернулись в сторону Маруси. Она сидела с опущенными уголками губ, не отрывая глаз от пола, пристыженная, смущенная.

— Теперь же, — продолжал Петр Федорович, — первое место занял ученик, давший на все десять вопросов верные и исчерпывающие ответы. Ученик этот… — Петр Федорович поднял голову и, поблескивая очками, с улыбкой оглядел зал: там все уже приготовились встретить имя победителя дружными хлопками. — …Павел Сычов.

Паша чуть вздрогнул. Кругом оглушительно хлопали. Паша знал, что все на него смотрят, и сидел потупясь.

А на трибуне уже опять стоял Михайлов.

— Такого сочетания еще не бывало, — говорил он. — Пришлось–таки нам поработать. Взять производственные показатели. Девушки перегнали пятую группу — это плюс. Но допустили брак — это их минус. У пятой группы темпы прироста были меньше, чем у девушек, — это ее минус. Но она работала без брака — это плюс. И какого б мы раздела соревнования ни касались, везде сталкивались с очень сложным положением.

Комсорг взглянул на скамью, где расположилась 5–я группа.

— Конечно, следовало бы проучить пятую группу. Есть за ней один грех, немалый грех. Кто напомнит?

В зале никто не отозвался.

— Так–таки никто не помнит?

Михайлов подождал, но ученики смотрели на него невинными глазами и молчали.

— Староста пятой группы Хмара Степан! — вызвал Михайлов. — Можете вы ответить?

Степа встал и зашарил глазами по потолку, делая вид, что усиленно думает. Потом вздохнул и развел руками:

— Нет, товарищ Михайлов, не припомню.

Кто–то, не выдержав, прыснул.

— А за что Чесноков получил выговор? — нахмурился Михайлов.

— Ах, это? — «удивился» Степа. — Так ведь есть слух, что Семен Ильич готовит ему благодарность за Петра. А минус и плюс взаимно уничтожаются.

От хохота все затряслись.

— Ну дипломаты! — покачал комсорг головой и оглянулся на директора, который, подсев к коляске, тихонько беседовал с Глебом Ивановичем, — Что им сказать, Семен Ильич?

Директор только руками развел.

— Так вот, товарищи, — приняв официальный вид, закончил докладчик, — комиссия решила так: знамя, которое пока держит пятая группа, сейчас не присуждать никому, а дать время всем четырем группам показать себя на производстве. — Михайлов глянул строго, почти сурово. — Скоро вы впервые станете за станки в цехах настоящего завода и будете выполнять важнейший государственный заказ. Там каждый из вас сможет полностью проявить свои знания и способности, свой характер, свою сноровку. Желаем вам таких успехов, чтоб у каждого рабочего нашего завода делалось при виде вас светло и радостно на душе, чтоб каждый мог сказать: «Вот это действительно пополнение, с которым можно шагать все дальше и дальше».

Такого решения комиссии никто не ожидал, и когда докладчик сошел с трибуны, в зале некоторое время растерянно молчали. Первым отозвался староста 4–й группы токарей Женя Петухов, изумлявший всех своим ранним басом.

— Правильно! — сказал он гулко, как в бочку. — В нашей группе тоже не последние люди.

— Факт! — подхватили ребята из 4–й группы и захлопали своему старосте.

От 4–й группы задор перекинулся ко 2–й. Послышались возгласы:

— Все только пятая да третья! Вот подождите, мы вам покажем!

— Показали уже! — закричали девушки. — Черепахи!

— Бракоделы! — тотчас последовал ответ.

— Э, — сказал председатель, — это уже перебранка. Надо просить слова и выходить на трибуну. Ну, кто первый?

В зале вскинулись десятки рук.

8. ГУДОК

В тот день, закрывая собрание, Семен Ильич сказал:

— Через два дня заводской гудок будет уже гудеть и для вас.

Заводской гудок! Из всех впечатлений, нахлынувших на Пашу в день его приезда в ремесленное училище, может быть, самым сильным был этот гудок. Паша сидел тогда в садике, окружавшем четырехэтажное здание училища, и смотрел на завод. Он был нескончаемо огромен, но его светло–серые корпуса выглядели легкими, точно их сделали из посеребренной фанеры. Вдруг послышался тяжкий ровный гул, который заглушил собою все звуки и от которого все задрожало мелкой, частой дрожью… Когда наконец гул умолк, Паше почудилось, что все вокруг оглохло и онемело.

И вот теперь этот гудок будет поднимать Пашу и его товарищей с постели и властно звать на завод, как зовет он всех рабочих…

Паша сидел у Михайлова, когда Маруся ворвалась в комнату и выпалила:

— Товарищ Михайлов, наша группа решила выйти завтра гудку навстречу!

— Как это «выйти гудку навстречу»? — не понял Михайлов. — Говори с расстановкой.

— Есть — с расстановкой! — засмеялась Маруся. — Значит, так: встать пораньше — раз, принарядиться и выйти в сквер — два, там ждать — три, а когда гудок загудит, с песней двинуться к заводу — четыре.

— Гм… — сказал Михайлов, — это здорово! Но почему только ваша группа? Всем надо так… Правда, Паша?

— Всем! — подхватила Маруся, даже не подождав, что скажет Паша. — С музыкой, правильно?

— Правильно.

— С цветами! — не унималась Маруся.

— Ну, насчет цветов — не знаю, — улыбнулся Михайлов. — Пожалуй, девушкам можно и с цветами, А мальчикам лучше строже.

Утром следующего дня, только солнце позолотило верхушки деревьев и загорелось на стеклянных крышах заводских корпусов, вдоль училищного здания выстроились семь взводов девушек и юношей. Паша стоял впереди, под знаменем училища, рядом с лучшим учеником–слесарем Сашей Городищевым. Между ними и колонной учащихся замер училищный оркестр, готовый по первому взмаху руки своего дирижера — маленького, Вани Заднепровского — грянуть во все медные трубы. Семен Ильич отодвинул рукав кителя и склонился над часами.

— Одна минута, — негромко сказал Михайлов, стоявший рядом с ним.

Но услышали все, даже самые крайние в строю, и по всему строю прошел легкий трепет. Паша крепче сжал древко знамени. Ваня Заднепровский поднялся на носки и впился глазами в свой оркестр.

Безотчетно улыбаясь, оглянулась на девочек Маруся.

И вот, в глубине завода, где–то между крышами, зародился низкий клокочущий звук, будто там проснулся великан, трет кулачищами глаза и сонно что–то бормочет, Бормотал–бормотал — и вдруг, увидев солнце, запел таким густым радостно–призывным басом, что около училища затрепетали на липах листья.

Ваня вскинул обе руки, точно хотел взлететь на небо, рубанул ими воздух, и из всех труб оркестра навстречу гудку грянул «Марш трудовых резервов». Сотни ног одновременно ударили о бетон, Всколыхнувшись, колонна двинулась к шоссе, что широкой лентой стлалось к заводу.

Утренний ветерок развевал красное шелковое полотнище, и Паше казалось, что знамя рвется к заводу и влечет за собой всю колонну.

Однако почему же закрыты ворота? Паша тревожно оглянулся на директора, но Семен Ильич шел спокойный, уверенный, торжественный.

В ту же минуту чугунные ворота дрогнули, медленно подались назад, и перед колонной открылся широкий вход в завод. У входа показался вахтер — седоусый загорелый человек в солдатской гимнастерке со следами споротых погон на плечах. Он посторонился, вытянулся и поднял руку к пилотке.

— Прямо! — крикнул Денис Денисович, с удивительным для своей тучноватой фигуры проворством забегая вперед.

Колонна прошла под высоким сводом ворот, свернула к светло–серому зданию и влилась в него. Было оно внутри огромно, как стадион, и почти пусто: ни станков, ни рабочих. Только посредине возвышалась какая–то машина — ярко–красная, причудливая, похожая в пустоте этого гигантского цеха на корабль в море. Около машины стояло несколько человек. Один из них, одетый в темно–синий костюм, высокий, с седыми висками, повернулся к колонне и, пока она приближалась, внимательно всматривался в нее серыми, глубоко сидящими глазами. Взгляд был испытующий, почти суровый. Да и все в этом человеке, как показалось Паше, было строгое, требовательное.

К нему подошел Семен Ильич, о чем–то заговорил. Человек слушал молча, глядя и на директора училища такими же строгими глазами. Вдруг он спросил: «Как, как?» Когда Семен Ильич ответил, человек улыбнулся. И от этой улыбки лицо его неожиданно стало простым и добрым.

Ученики со всех сторон окружили машину. Семен Ильич сказал:

— Товарищи учащиеся, сейчас главный инженер завода Валерий Викторович Марков объяснит вам вашу задачу.

— Ох! — вырвалось у Маруси.

Но никто этого не заметил, и, так же как она, все впились любопытными, жадными глазами в инженера. Так вот он какой, Марков! Сколько раз они слышали на уроках о его замечательных технических приспособлениях! Сколько технологических процессов, рассчитанных на десятки операций, он просто и смело сводил к пяти–шести, и деталь, на обработку которой тратились часы, обрабатывалась за несколько минут!

Валерий Викторович опять оглядел ребят и сказал:

— Вы пришли с музыкой? Это хорошо. Но здесь есть и своя музыка, музыка творческого труда. Вы услышите ее, когда придет ваше время. Я вижу у девушек в руках цветы. И здесь цветут цветы. Металлическая стружка причудливо вьется и окрашивается в бледно–желтый, оранжевый, фиолетовый цвета. Этот цвет называется цветом побежалости: он меняется от быстроты бега металла. Бег вперед, к дням, когда зацветет вся земля, — вот о чем говорят наши упругие цветы.

Валерий Викторович слегка отступил и окинул машину придирчивым взглядом.

Она стояла яркая, блестящая, настороженная.

— Полюбуйтесь этим первенцем нашего завода, этим степным кораблем. Перед вами самоходный комбайн, волшебник, чудо–богатырь колхозных полей. Он идет по степи, покачиваясь на ходу, как корабль, и на ходу косит, молотит, очищает зерно. Золотым потоком оно льется из этого корабля. Нет на нем матросов. Только один человек управляет им. Но работает он за тысячу человек. И вот эту чудесную машину будете делать вы.

— Мы?!

У одних это восклицание вырвалось со страхом, у других — с изумлением, у третьих — с радостью. А Маруся даже в ладоши хлопнула.

— Да, вы, — серьезно подтвердил Валерий Викторович. — Но не одни, конечно, а вместе со всеми рабочими завода. В этой машине четыре тысячи сто семьдесят пять деталей. Хватит тут дела и токарям, и слесарям–инструментальщикам, и шлифовщикам, и литейщикам, и фрезеровщикам — всем хватит.

Валерий Викторович быстрым и точным движением руки снял с боковой стороны комбайна верхний покров. Обнажились какие–то плоскости, стержни, шестерни.

— Давайте заглянем внутрь.

Он коротко и просто объяснил устройство машины.

— А теперь скажите, какая тут деталь повторяется много раз?

— Звездочка! Звездочка! — закричали со всех сторон.

— Правильно, звездочка, передающая движение с вала на вал. Это очень важная деталь, к тому же она нужна в огромном количестве. Ее–то вы, ученики токарной специальности, и будете делать. Завод должен выпустить к урожаю пятьсот таких машин. Если вы отстанете, придется перебрасывать на эту деталь заводских рабочих, а у нас лишних рук нет, все на счету. Но что–то по глазам незаметно, чтобы вы могли отстать.

Ремесленники несмело заулыбались. Кто–то из девочек задорно крикнул:

— А если перегоним?

Валерий Викторович улыбнулся:

— Никто вас не осудит… — но тут же опять сделался серьезным и строго посмотрел на девушек. — Стране нужны не пятьсот комбайнов, а десятки тысяч. И их наш завод даст. Вы увидите, какое пойдет соревнование, когда завод приступит к серийному выпуску. Сами рабочие и новые приспособления создадут и технологические процессы упростят. Но вам соревноваться со взрослыми рабочими нелегко: у них есть навыки, отличное знание своих станков, инструментов, материала. Все это вам придется здесь приобретать. Учитесь.

Валерий Викторович объяснил, что будут делать ученики других специальностей, и повернулся к мастерам:

— А теперь прошу развести учащихся по цехам. Через пять минут будет последний гудок. Каждого из учеников он должен застать у рабочего места. Желаю вам бодрости и настойчивости в труде!

Он дружески кивнул, пожал Семену Ильичу руку и, провожаемый восхищенными взглядами ремесленников, пошел из цеха.

9. «ДИП-200»

В механическом цехе будущие токари столпились около Дениса Денисовича и мастера группы девушек Ивана Вакуловича. Ученики жались друг к другу, с любопытством и робостью озирались вокруг, Денис Денисович понимающе оглядел их и добродушно усмехнулся:

— Ну, ну, осмотритесь! А мы пока что с Иваном Вакуловичем попланируем. Только не разбредайтесь.

Паша прислонил знамя к колонне, подпиравшей крышу цеха. После сумерек тамбура, через который он прошел сюда, ему показалось, что в цехе было даже светлее, чем на улице. Свет лился и с боков и сверху, через стеклянную крышу. От такого обилия света хотелось зажмуриться.

Вдаль уходили строгие шеренги матово–серых станков со сверкающими рукоятками. Шума почти не было, слышалось только стрекочущее гудение. Оно настраивало на задумчиво–сосредоточенный лад. И так как в цехе никто не расхаживал и не сидел без дела, Паше стало даже не по себе: вот стоит он, опустив руки, и глазеет.

Да и как на эти станки не поглазеть! Теперь о станках, которые стоят в учебных мастерских, и вспоминать не хотелось. Недаром же их Родникова обозвала однажды «козами». Какие они жалкие в сравнении с этими красавцами! Вот, например, у самого входа в цех застыл в своей металлической массивности тускло–серебристый великан.

Чем дальше уходили станки в глубь цеха, тем они становились меньше, а у задней стены они были такими крохотными, что, казалось, их можно унести под мышкой. Но даже эти малышки выглядели более сложными, чем станки, на которых до сих пор учились ребята.

Стараясь шагать неслышно, Паша на цыпочках подошел ближе и заглянул через плечо пожилого рабочего: на станке–лилипуте, горя золотым отливом, вращалась какая–то миниатюрная деталь из латуни. Тут же на тумбочке лежали уже готовые детали — такие же крошки, как и та, что вертелась на станке.

За стеклянной конторкой мастера высились сверлильные станки. Их было всего пять, и выглядели они строго подтянутыми, как командиры. Еще дальше расположились станки с витыми, спиральными фрезами. Двигая резцами взад и вперед, точно обгоняя друг друга, торопливо строгали металл суетливые «шепинги». Рядом с ними, не торопясь, снисходительно двигали свои столы два больших строгальных станка, но вдруг спохватывались, точно обжигались, и быстро отдергивали столы назад.

— Вот это цех! — ошеломленно сказал Сеня Чесноков, вынимая платок, чтобы вытереть выступивший на лбу пот.

С платком из кармана выскочила скомканная бумажка и упала на пол. И так чист был этот гладкий, блестящий пол, что Сеня торопливо наступил на бумажку ногой, нагнулся и незаметно поднял ее, смущенно озираясь.

Подошел Иван Вакулович и отвел девушек к соседним станкам.

Денис Денисович остался с ребятами. Все смотрели на него с нетерпением и робостью, ожидая, что он тотчас же поставит их к станкам. Но Денис Денисович уселся на опрокинутый ящик и принялся выспрашивать, разрешается ли измерять скобой деталь на ходу, что может случиться, если оставить ключ в патроне, — словом, все то из техники безопасности, что ребята отлично усвоили от него еще в учебных мастерских.

Только убедившись, что ничего не забыто, Денис Денисович сказал:

— Что же, приступим…

И, найдя взглядом Пашу, прищурил свои светло–голубые глаза.

— Сычов!.. Первым Сычова поведет! — зашептали, догадываясь, ребята.

— Да, первым Сычова, — веско сказал Денис Денисович. — А что, неправильно?

— Правильно! — весело, без зависти отозвалась вся группа. — Иди, Паша! Шагай!

Чуть вздрагивая от дружеских шлепков по спине, Паша вышел из группы и пошел между рядами станков за мастером.

— Это что за гвардия? — не отрываясь от станка, только чуть скосив глаза на Дениса Денисовича, спросил рабочий в стальных очках.

— Токари, — совершенно серьезно сказал мастер.

— По хлебу?

Ирония была добродушная, но Денис Денисович почувствовал укол, засопел и прошел молча.

«Неужели этот?» — подумал Паша, видя, что Денис Денисович остановился около новенького, аккуратного станка. В его матовую поверхность была вделана табличка со множеством белых цифр и линий, изображавших какую–то диаграмму. Под табличкой в глаза бросились две яркие кнопки: одна зеленая, с надписью «пуск», другая красная, с надписью «стоп».

— Что за станок? — строго, как на экзамене, спросил Денис Денисович.

— «ДИП-200», — подумав, ответил Паша.

— Правильно, «ДИП-200», — с достоинством подтвердил Денис Денисович. — Наш, отечественный. «ДИП» значит «догнать и перегнать». Так на нем и надо работать, понятно?

— Понятно, — сказал Паша и, отвечая на свои мысли, добавил: — Сразу не перегонишь. Учиться надо.

— Ясное дело, — кивнул Денис Денисович. — Вот и начнем.

Он настроил станок, показал в действии его части и ушел, оставив Паше рыжий плотный листок с коричневыми линиями. В правом углу чертежа, рядом с его номером, стояло: «Звездочка самоходного комбайна».

Не торопясь, основательно Паша прочитал первую операцию, потом полуприкрыл глаза и наизусть повторил ее, стараясь мысленно представить, как она будет выглядеть уже не на чертеже, а в натуре. Убедившись, что операция проста и никаких затруднений как будто не вызовет, он так же основательно продумал вторую, потом третью, четвертую. По мере того как он изучал чертеж, на душе делалось все спокойнее и все более крепла уверенность, что со звездочкой он справится.

Вот и последняя операция, шестая: прорезка канавки и снятие радиусов на фланце. Нечто подобное он делал уже раньше. Итак, все шесть операций прочитаны, несколько раз мысленно повторены, и ни одна не вызвала сомнений. И Паше захотелось сейчас же приняться за работу.

Но раньше надо было обзавестись резцом, штангелем, гаечным ключом, сверлом, а около кладовой уже собралось о десяток ремесленников. Паша тоже стал в очередь. Переминаясь с ноги на ногу, он по–хозяйски все время поглядывал на свой «ДИП»: как бы кто из ребят не подошел к станку и не стал бы баловаться.

Кладовщик выдал все инструменты и две стальные поковки. Поковки были круглые, тяжелые, рыжие от ржавчины, и Паша с удовольствием подумал, что из этих рыжих кусков он собственными руками сделает светлые, блестящие звездочки.

«Главное, не спешить», — сдерживал он сам себя, устанавливая поковку в патроне станка. Паша прочно зажал резец и повернулся в сторону, где стоял, что–то объясняя ребятам, Денис Денисович. Мастер заметил его взгляд, подошел, попробовал пошатать поковку и резец и, убедившись, что все держится крепко, кивнул головой. Паша нажал зеленую кнопку. Тотчас мотор загудел, патрон завертелся — и из–под резца, закручиваясь спирально, взвилась первая стружка. Там, где поверхность поковки была только что грязно–рыжей, неприглядной, сверкнула полоска чистого, светлого металла.

Паша поднял голову. В нескольких шагах от него, стоя за таким же «ДИПом» и радостно смеясь, ему махала рукой Маруся: на ее станке быстро вертелась уже обточенная поковка и так сияла, будто радовалась вместе с девушкой.

10. ВЫЗОВ

О звездочке говорили на технических совещаниях у главного инженера, она глядела с красочных плакатов, о ней печатались заметки в заводской многотиражке.

Первую звездочку Паша снял со станка за пятнадцать минут до конца смены. Блестящую, еще теплую, приятно давящую на ладонь, он бережно понес ее.

Пока контролер придирчиво обмерял деталь, Паша смотрел на его короткие, быстро бегающие пальцы со спокойной, сосредоточенной уверенностью. Если бы контролер вдруг сказал, что деталь не годна, что в ней есть перекос или другой какой порок, Паша был бы до крайности озадачен — с такой тщательностью он следовал чертежу. Но брака не было.

Контролер отодвинул звездочку в сторону, сделал на листке бумаги отметку и молча, будто был недоволен, что не удалось придраться, кивнул головой.

На другой день Паша изготовил четыре звездочки. Это было в два с лишним раза меньше нормы взрослого рабочего, но Пашу это не смутило: хотя на первую звездочку у него в этот день ушло больше двух часов, зато на последнюю только час с четвертью. Он видел ясно, на чем терял время, подсчитал, как будет сберегать его в дальнейшем, и, склонившись над тумбочкой, принялся писать обязательство. Писал, обдумывая каждое слово и аккуратно выводя буквы:

«Я, Павел Никитович Сычов, ученик 5–й группы токарей, обязуюсь быть дисциплинированным, точно выполнять указания мастера и во всем следовать чертежу. Еще обязуюсь не делать брака, каждый день наращивать выработку и довести ее к концу практики до десяти звездочек в день. Вызываю соревноваться со мной товарища…»

Минутку Паша колебался и даже искоса поглядел в сторону Родниковой. Склонившись над станком, она что–то пристально рассматривала. Прядь черных волос выбилась из–под берета и висит над самой деталью, а деталь–то ведь вертится. Ну долго ли до беды!.. «Нет!» — твердо сказал про себя Паша и решительно дописал: «…Чеснокова Семена».

На длинной доске показателей, только что выкрашенной и отлакированной, уже белели листки с вызовами. Паша приколол свой листок и с ревнивым интересом стал читать, кто и какие берет обязательства. Вот Коля Овчинников вызывает Федю Беспалова и обязуется давать по восьми звездочек. Вот Вася Кукин вызывает Катю Зинченко. Ох и хитрый этот Вася! Обязуется давать только по семи штук, а сам наверняка даст восемь, а то и все девять. Вот знакомый почерк Степы Хмары — буквы нагнулись так, будто кланяются. Молодец Степа! Обещает к концу практики дать десять звездочек. А это кто так размашисто написал? Э, да это ж Родникова!

Но тут Паша делает шаг вперед и не моргая смотрит на крупно выведенное число. Что тако–о–е? Она вызывает его? Обещает дать двенадцать деталей? Да ведь это сто двадцать процентов нормы взрослого рабочего!

Около доски собрались ребята. Читают вслух, смотрят с любопытством на Пашу, ждут. Паша молчит. Нельзя такой вызов принимать. А не принять — ребята решат, что сдрейфил. Уж и сейчас в их взглядах Паше чудится скрытая ухмылка.

Кто–то сует Паше карандаш. Это чтоб Паша написал на листке Родниковой свое согласие.

Конечно, под такими взглядами любой вызов примешь, а потом сам же себя дураком обзовешь.

— Подожди, — отстранил Паша руку с карандашом, — это же чепуха. Мы зачем сюда пришли? Учиться? А она сразу рекорд хочет ставить. Я на это не согласен. Понятно?

— Ясное дело, чепуха! — подхватил Степа Хмара. — Не пиши, Паша. Чего ей потакать!

— О чем шумит народ? Чего не поделили? — энергично раздвигая толпу плечами, протиснулся к доске Сеня. — Ой, братцы, какой я сегодня сон видел! Будто длинный Саша Городищев изобрел ракету для межпланетного перелета. И вот взяли мы курс на Марс — я, Саша и Маруся Родникова. Летим, аж душа замирает…

— Да ну тебя! — отмахнулся Степа Хмара. — Ты лучше почитай, что твоя Родникова выдумала. Вот, смотри.

— Где? — с самым доброжелательным любопытством спросил Сеня. — Вот это? — Он быстро прочитал и с завистью сказал: — Вот здорово! Молодец!

— Молодец? — возмущенно посмотрел на него Паша. — Да это ж хвастовство!

— А что? Ты думаешь, много? — Сеня прикрыл глаза и мысленно подсчитал. — Да, — с огорчением согласился он, — многовато! Ну, десять — куда ни шло. Одиннадцать даже. А двенадцать — это она перехватила.

— И я говорю — десять, — довольный, что Сеня с ним согласился, сказал Паша уже спокойнее. — Вот, — показал он на свой листок, — читай и подписывай.

Сеня прочитал, вынул машинально из нагрудного кармана автоматическую ручку и так же машинально расписался. Думал он, очевидно, о другом.

— Да, многовато! — повторил он и совершенно неожиданно закончил: — Однако ничего невозможного нет.

— А нет, так и соревнуйся с ней! — хмуро сказал Паша, чувствуя; как в нем опять поднимается раздражение.

— Она меня не вызывает, она к тебе, Пашенька, тяготение имеет, — то ли с завистью, то ли с издевкой проговорил Сеня и как–то странно посмотрел Паше в глаза.

И Паша, сам не зная почему, вдруг смутился. Чувствуя, как жарко стало щекам, он повернулся и с досадой на себя, на Сеню и в особенности на эту девчонку, которая не дает ему спокойно жить, поплелся к своему станку.

11. «ИЗОБРЕТАТЕЛЬНИЦА»

За первую неделю работы на заводе Паша сдал контролеру тридцать деталей.

— Я, Денис Денисович, недодал одну звездочку, — сказал он потупясь. — Вчера вместо семи сделал шесть.

— А сегодня?

— Сегодня все восемь, как наметил раньше.

— Что же с вами вчера случилось? — улыбнулся мастер.

— Со мной ничего. Я б сделал, как и намечал, все семь, да поковка подвела: оказалась с трещиной.

— Ну, это ж не ваша вина. Ничего, Сычов, не огорчайтесь: все равно вы сдали больше всех.

Паша действительно шел впереди всех. Только Сеня сдал столько же звездочек, сколько и он — даже брак у них был равный: по одной звездочке, — но в то время как Сеня «запорол» свою звездочку по неосмотрительности, брак у Паши вышел по вине кузнецов. Более солидный был у Паши и темп движения: начиная с третьего дня он за каждую смену прибавлял по одной детали. Сеня же то топтался на одном месте, то делал скачок и за один день наверстывал упущенное. Видимо, он чего–то доискивался, но боялся дать себе волю и сорваться.

В обеденный перерыв ребята сходились у доски показателей, читали аккуратно выведенные числа и пророчили победу то Паше, когда Сеня отставал, то Сене, когда тот делал резкий скачок. Соревнование охватило всех ребят, и если никто не мечтал опередить Пашу и Сеню, зато никто не хотел и очень уж отстать от них. Отставали на одну, в редких случаях на две детали за смену, и вся группа с каждым днем посылала в сборочный цех все больше и больше новеньких блестящих звездочек.

У девочек первое время были какие–то неполадки, потом все наладилось, и они ровно пошли вверх. Но тот интервал, который образовался между ними и 5–й группой, не сокращался. Мимо доски показателей девочки проходили с опущенными глазами и на колкие словечки мальчишек не отвечали. Только иногда, выведенные из терпения, грозились: «Подождите, мы вам еще покажем!» — и, не желая слушать, что им кричали в ответ, убегали. Они храбрились, но все чаще поглядывали с невысказанным вопросом на Ивана Вакуловича.

Это был очень примечательный человек. Молчаливый, по виду даже угрюмый, он до войны славился на заводе как искуснейший токарь–универсал. С войны он вернулся со скрюченными пальцами на правой руке. Его хотели послать в отдел рабочего снабжения, но он упрямо просился в цех. Поладил на том, что пошел в ремесленное училище мастером. Война сделала Ивана Вакуловича еще более замкнутым, но это не мешало девочкам чувствовать его руководство. Они понимали его с полуфразы, с полуслова, по едва уловимому жесту. Один его взгляд, выражавший упрек или одобрение, оказывал часто большее действие, чем могла бы произвести пространная нотация или многословная похвала. Только в часы, когда он обдумывал свои новые приспособления и, глухой ко всему, что делалось вокруг, склонялся над верстаком или чертил что–то левой рукой в своей клеенчатой тетрадке, девочки чувствовали себя осиротелыми. Зато сколько было радости, когда он поднимал наконец голову и оглядывал их загадочно–лукавым взглядом! Он не просто «возвращался» к своим ученицам, он возвращался с новым изобретением. Однажды он придумал режущий инструмент, похожий на машинку для заточки карандашей, но только с четырьмя ножами. В то время все ученики–токари делали слесарные бородки. Применив изобретение своего мастера, девочки за один день обогнали зазнавшихся мальчишек на шестьдесят семь процентов. Правда, через несколько дней приспособление Ивана Вакуловича стало достоянием всего училища, и мальчики быстро сравнялись с девочками, но девочки еще долго ликовали и дразнили ребят.

Вот и теперь: отстав от 5–й группы, девочки все чаще поглядывали на своего мастера в тайной надежде, не изобретет ли он какое–нибудь приспособление, которое сразу бы продвинуло их вперед.

С надеждой, сменявшейся тревогой, посматривали они на первую ученицу своей группы — Марусю Родникову. А ту прямо лихорадило в работе. Она то сдавала контролеру столько звездочек, сколько не давал даже Паша, но из них чуть не треть оказывалась браком, то целый день возилась только с одной звездочкой, да так, не доделав, и бросала ее. Задумавшись, она иной раз даже не замечала, как «бьет» — дрожит — на станке Поковка. Подходил Иван Вакулович и строго смотрел на небрежно закрепленную деталь. Маруся спохватывалась, подводила к вертящейся поковке мелок и поправляла ее в патроне, а час спустя опять смотрела перед собой невидящими глазами и не слышала, как скрежещет неправильно заточенный резец.

— Это что? — сказал однажды Иван Вакулович и сердито повертел мизинцем в ухе, будто хотел освободиться от непереносимого звука.

— Я задумалась, — смутилась Маруся.

— Порча резца, трата времени, возможность травмы… — По мере перечисления Иван Вакулович загибал один палец за другим. — Куда ж это годится, а?

— Иван Вакулович, — жалобно, но с лукавинкой в глазах протянула Маруся, — вы же тоже задумываетесь, когда изобретаете!

— Что? — Мастер поднял удивленно брови. — Чем же ты занимаешься?

— Я… — Маруся запнулась. — Я тут одно приспособление хотела сделать, Иван Вакулович, а оно не получилось… — Она обиженно потянула носом. — Даже не знаю почему… А если б получилось, мы по двенадцати звездочек делали бы за смену, честное слово! А теперь… — лицо ее приняло озабоченное выражение, — теперь, Иван Вакулович, я хочу сразу два резца закрепить. Только вот не знаю, как лучше: чтоб один брал первую стружку, а другой вторую или чтоб они шли параллельно — один от начала поковки, а другой с середины. Как вы посоветуете, Иван Вакулович, а?

Иван Вакулович хмурился, но в глазах строгости не было.

— Ты это сейчас брось, — сказал он негромко, чтоб слышала только Маруся. — Да, брось, — настойчиво повторил он. — Ты технологический процесс знаешь? И делай все так. А душу, — перешел он на шепот, — покуда сожми. Развивай в себе ловкость, понимаешь? Развивай и развивай. Осваивай станок, чтоб узнать всю его силу, все повадки. Экономь время в каждом движении. А как дальше экономить уже будет не на чем, ну тогда душу отпусти. Тогда изобретай. Вот тебе мой совет. И не только совет, а прямо–таки приказание. Слышишь?

— Слышу, — не поднимая глаз, пролепетала Маруся; ресницы ее вздрагивали.

— Да, прямо–таки приказание! — строго повторил Иван Вакулович, сам удивляясь своему многословию.

Он медленно, будто сомневался, достаточно ли крепко все высказал, отошел.

Маруся проводила его взглядом, прерывисто, как обиженный ребенок, вздохнула и упрямо закусила губу.

Паша обтачивал хвостовик звездочки, когда услышал, что поблизости мотор вдруг запел басом. «Ого! — подумал Паша, не отрывая глаз от резца. — На чьем же это станке?» Некоторое время звук продолжался, потом что–то щелкнуло, будто лопнула пружина, и сейчас же послышался легкий вскрик. Паша вскинул голову: как–то странно перегнувшись, с побледневшим лицом, на пол медленно валилась Маруся.

Паша рванулся и подхватил девочку в тот момент, когда, падая, она вот–вот готова была удариться головой об острый угол станка.

12. РЕШЕНИЕ

После гудка комсомольцы собрались в клубном зале и долго с жаром говорили о первых днях работы на заводе.

Всем было приятно знать, что приток звездочек позволил сборочному цеху работать бесперебойно. Когда ученики строем возвращались с завода в училище, им пересек путь железнодорожный состав: на платформах стояли новенькие, сверкавшие свежей краской комбайны. И все почувствовали прилив такой гордости, будто плывущие к далеким степным просторам корабли были полностью делом их рук.

Только сегодняшний случай с Родниковой омрачал их радость.

Как это случилось, с обычной своей точностью и краткостью рассказал Иван Вакулович. Чтоб ускорить обточку хвостовика, Маруся пустила в ход сразу два резца, но не учла усиленного давления на деталь. Деталь вырвалась и угодила Марусе в плечо. Травма небольшая, простой ушиб, но Маруся испугалась и потеряла сознание.

— Где она? Где она сейчас? — чуть не со слезами допытывались девушки.

— Ничего опасного, — успокаивал их Семен Ильич, сам встревоженный всем происшедшим. — Посидит два–три дня дома с компрессами и вернется умней, чем была. А вот поговорить нам сейчас есть о чем, очень серьезно надо поговорить.

Говорили и Семен Ильич, и Денис Денисович, и Михайлов, и даже те комсомольцы, которые не очень–то горазды были выступать на собраниях.

Паша старался с одинаковым вниманием слушать и то, что говорил директор, и то, что с трудом выдавливал из себя сильно заикающийся постоянный оратор всех собраний Витя Семушкин. Но, как никогда раньше, слова почти не доходили до его сознания, что–то бередило его душу и не давало сосредоточиться. Он хотел тоже попросить слова и обстоятельно раскритиковать Родникову, а заодно и Сеню Чеснокова. Но когда он принимался мысленно строить свою речь, получалось так, будто он не Марусю критикует, а сам в чем–то оправдывается.

— Сычов, ты будешь говорить?

Из президиума на него смотрел Михайлов и ждал. Смотрели и Семен Ильич и Денис Денисович. Повернули к нему головы и все ребята.

Паша встал. Девушки ему зааплодировали. Это за то, что он спас Марусю. Ребята одобрительно загудели. Сеня, сидевший позади, похлопал его по спине.

Опустив глаза, Паша медленно пошел к трибуне. Но не дошел и остановился.

— Что же ты? — удивился Михайлов.

— Я… — Паша запнулся. — Я лучше потом, товарищ Михайлов…

И умолк.

— Ну, как хочешь, — понимающе сказал Михайлов, отпуская его кивком головы.

После собрания был вечер самодеятельности.

Паша выбрался из густо набитого зала и по пустынным коридорам прошел в свою комнату. Ему хотелось побыть одному. Но в комнате сидел Петро. Стриженый, он уже не казался таким необыкновенным, как прежде. Зажав ладонями уши, чтоб не слышать доносившегося из клуба пения и не поддаться соблазну побежать туда, он безостановочно твердил:

— У гуся на голове два глаза, у гуся на голове два глаза…

— Ты что бубнишь? — спросил Паша.

Петро перестал качаться, черные глаза оторопело уставились на Пашу. Вдруг цыганенок хватил себя руками по коленям и весело захохотал, показав крупные, ослепительно белые зубы:

— Заучился! Совсем заучился!

— А ты отдохни, — посоветовал Паша. — Пойди вниз, сыграй на гитаре.

Петро отчаянно затряс головой:

— Ныльзя. Завтра знаешь какой день? Завтра шабаш–день. Маруся придет, проверять будет. Все будет проверять, за всю неделю. Хорошо учил — хвалить будет, плохо учил — ругать будет.

— Не придет! — с неожиданной для себя горечью сказал Паша. — Она больна.

— Больна? — испуганно глянул цыганенок. — Ай–ай–ай!.. Такая хорошая девочка! — Он беспомощно оглянулся и совсем по–детски сказал: — Кто теперь проверять будет, а? Ты не хочешь, Сеня песни поет. Совсем некому проверять.

— Нет, почему же… — смутившись, пробормотал Паша. — Это ты напрасно. Давай твои книжки…

Когда час спустя в комнату заглянул Семен Ильич, он увидел Пашу и цыганенка сидящими рядом у стола. Петро, высунув кончик языка, писал, а Паша следил за его пером и подбадривал:

— Ну, правильно. А ты сомневался!.. Теперь пиши общий знаменатель. Правильно.

Заметив директора, ребята встали.

— Вы, Сычов, тоже с ним занимаетесь? — спросил Семен Ильич.

В голосе его Паше послышалось удивление.

— Да… То есть нет… Я Родникову заменяю, — потупившись, пробормотал Паша.

Семен Ильич подошел ближе, положил ему руку на плечо.

— Семен Ильич, — поднял Паша на директора повлажневшие глаза, — разрешите мне завтра отлучиться. У меня весь вечер… — Он запнулся, опять потупился и еле слышно прошептал: — …сердце болит.

— В город? Ну что ж, — живо отозвался Семен Ильич. — Поезжай. Я скажу коменданту.

Он пошел к двери, но на пороге обернулся и опять сказал:

— Поезжай. Это хорошо.

13. СЕРЬЕЗНЫЙ РАЗГОВОР

В воскресенье, перед вечером, все ребята высыпали на футбольную площадку. Общежитие опустело. Паша тщательно почистил костюм и с увольнительной запиской в нагрудном кармане отправился в город.

На зеленой Черемушкиной улице он нашел нужный номер и остановился перед маленьким домиком под черепичной замшевшей крышей. На подоконниках, за вымытыми до сияния стеклами, цвела герань. Паша вспомнил вот такой же старенький домик в своей родной Лукьяновке, спаленный немцами, и ему стало грустно. Он постоял, вздохнул и негромко позвякал щеколдой. Калитку открыл высокий худой старик с бронзовым лицом и черными живыми глазами. И по этим глазам Паша сразу догадался, что перед ним Марусин отец.

— Еще один, — сказал старик, оглядывая Пашу с веселым любопытством. — Целый день гости. Вот повезло Мане!

— Здравствуйте. — Паша приподнял фуражку. — А разве наши уже приходили?

— Ого! Трое девчат — раз, Саша–изобретатель — два, Сеня с медалями — три. А тебя как звать?

— Павел.

— А, Па–аша! — дружелюбно протянул старик. — Первый токарь. Слыхал, как же! Вот ты какой… Ну, заходи, заходи!

Паша подумал: «От кого же он слыхал? От Маруси? Так она меня только ругает».

Дворик был крохотный, и Паша сразу заметил, что главное здесь — сад, который со всех сторон подступал к дому, протягивая в окна свои мохнатые ветки.

— Там она, — показал старик на курчавые абрикосовые деревья. — Туда иди.

Припадая на одну ногу, он ушел в дом.

Маруся стояла между деревьями у садового столика и широко открытыми глазами смотрела на Пашу. В синем домашнем платье, в тапочках на босых ногах, она показалась ему хрупкой, маленькой.

Он неуверенно подошел и тихо сказал:

— Здравствуй…

— Здравствуй, — так же тихо ответила она, но вдруг вспыхнула и порывисто протянула руку.

Минутку они стояли друг против друга, не зная, что сказать.

— Хочешь абрикос? — неожиданно спросила она и вспрыгнула на стол, но, подняв руку, чтобы притянуть ветку, болезненно поморщилась.

— Брось, — сказал Паша. — Тебе ж больно.

— И пусть больно! — Она сдвинула брови и на короткое время опять сделалась такой же упрямой и ершистой, какой бывала в училище.

Желтые, еще не совсем созревшие абрикосы падали на стол, подпрыгивали и скатывались на землю. Паша едва успевал подбирать.

— Довольно! — кричал он. — Уже полная фуражка.

— Ничего, ребятам понесешь! — смеялась Маруся и нарочно, чтоб помучить его, забрасывала абрикосы подальше, в траву.

Потом они сидели один против другого за столом и поглядывали друг на друга: она — с улыбкой на похудевшем за одни сутки лице, он — с опасливой мыслью, как бы она не рассердилась, если он начнет задуманный разговор.

— Знаешь, я никому ключа от патрона не даю, — начал он осторожно. — Ребята иной раз просят, а я не даю.

— Почему? — не поняла она.

— А так. Ему дай, он передаст другому, другой — третьему. А потом ходи и ищи. Время и уходит зря.

— Как же не дать, если он свой затерял? — удивилась Маруся.

— А пусть не теряет. У каждого должен быть ключ на месте. Ты думаешь, я ему помогу, если дам? Как бы не так! Он привыкнет и будет всегда побираться, и у себя и у других время красть. — Паша помолчал и хитровато прищурился. — Ты сколько затачиваешь резцов? Небось один?

— Один.

— Вот то–то и оно. А надо два. Один в работу, а другой в ящик. Пусть про запас лежит. Первый затупится — сразу же закрепляй другой, запасный. А то надо к точилу идти. Ты не шути, на этом тоже время сберегается.

— Да, — раздумчиво согласилась Маруся. — Только немножечко. Совсем чуточку.

— Ага, чуточку! — придирчиво сказал Паша. — Там чуточку да тут чуточку — его как–никак и наберется в смену на лишнюю звездочку. А как же? Обязательно! — Он опять помолчал и исподлобья глянул на Марусю. — Ты думаешь, я не видел, как у тебя инструменты на тумбочке лежат? Как попало. А у каждого инструмента должно быть свое место, чтоб брать его не глядя.

— Ну, сколько на этом сэкономишь! — слабо возразила Маруся.

— Да сколько бы ни сэкономила, а коли сэкономила — оно и хорошо. Как ты не понимаешь! — В голосе Паши даже послышалась обида. — Тут же все одно к одному. Раз во всем такая точность и аккуратность, значит, и рука ловче действует, и глаз зорче видит. Вот, скажи: если поковка «бьет», можешь ты перекрепить ее без мелка или без рейсмуса?

Маруся подумала.

— Нет, — решительно качнула она головой, — не смогу.

— Вот то–то и оно, — усмехнулся Паша. — А я могу. Раньше не мог, а теперь могу, Почему? Потому, что натренировал в себе точность и аккуратность. Это разве не экономия — поковку на глаз перекрепить?

— Экономия, — согласилась Маруся. Она подумала и с уважением повторила: — Да, это экономия.

— Вот видишь! — подхватил Паша уже с торжеством. — А ты что–то там изобретаешь. Ну, чего тут изобретать! Дали тебе чертеж, и выполняй все точно. Ты думаешь, технолог, что разрабатывает технологические процессы, глупее нас с тобой или меньше знает? Он, поди, техникум кончил, а то и целый институт…

— Подожди, — сдвигая брови, перебила Маруся, — а коляска? Разве Саша не изобрел коляску?

Паша хмыкнул:

— Изобрел! Ты думаешь, Денис Денисович не знал, как эту коляску сделать? Знал. Это он для развития у ребят смекалки такую задачу задал. А технологический процесс; звездочки разрабатывал технолог для государственного заказа, а не для упражнений, понятно? Тут уж все до тонкости продумано. Чего же тут изобретать!

— Вот видишь, какой ты, вот видишь! — стукнула Маруся кулаком по столу. В голосе ее были слезы. — Только и твердишь: потихоньку да полегоньку, точно да аккуратно, куда там нам до технологов! А ты видел моего отца — вот что тебе калитку открыл? Кто он: ученый? Техник? Инженер? Рабочий он — вот кто. А льет столько стали…

— Ну?! — удивился Паша. — Я думал, он инвалид.

— Да, «инвали–ид»! — язвительно протянула Маруся. — Все бы такие инвалиды были! Он свою пятилетку за два года выполнить обещал. Или Глеб Иванович. Тоже рабочий. А сколько у него всяких изобретений!

— Какой это Глеб Иванович? — не сразу вспомнил Паша.

— Забыл? Дедушка, которому мы коляску делали. Ты не знаешь, я каждый день к нему забегаю. Он рассказывает, а я пишу. А дома переписываю. Вон сколько уже написала, — кивнула Маруся на стол, где, как еще раньше заметил Паша, лежала толстенная тетрадь.

Паша придвинул ее и полистал. На первой странице было выведено: «Записки старого токаря». А ниже — помельче: «Посвящаю славному пополнению рабочего класса, моим дорогим шефам».

— Это про что ж? — спросил Паша, с любопытством разглядывая чертежи и записи.

— Это про разные приспособления, какие он делал. Про упрощение технологических процессов. Вот. А ты говоришь!

— Так он же сорок лет работал на заводе! — воскликнул Паша. — А твой отец, наверное, и того больше.

— Опять! — всплеснула руками Маруся. — Ну, что ты за человек! Посмотри, как сейчас все накаляются. Каждый хочет свое задание перевыполнить, время обогнать. А ты — как лягушка в жаркий день.

— Это как же так? — не понял Паша. — Почему «лягушка»?

— А так, — засмеялась Маруся. — Лягушка всегда холодная, даже когда кругом жара. Ну, не лягушка, так арифмометр, что в нашей бухгалтерии стоит. Все подсчитывает точно и аккуратно, а души в нем нету.

Кровь отхлынула у Паши от лица. Опустив голову, он молчал.

— Ты обиделся? — спохватилась Маруся.

У Паши только дрогнули ресницы.

— Паша!..

Паша молчал.

Она подождала и кончиками пальцев тихонько коснулась его руки:

— Не сердись. Я, наверно, дура или злая, Я тебя всегда обижаю. Не сердись. Ну, Паша!

Нет, так с ним она никогда не разговаривала. У Паши даже в горле защекотало.

— Ты не знаешь… — поднял он наконец глаза.

— Чего? — осторожно спросила она, не отрываясь взглядом от его серых, всегда спокойных глаз, в которых так неожиданно блеснула сейчас влага.

— Не знаешь, как тяжело голыми руками землю обрабатывать. Перед войной были у нас в Лукьяновке и тракторы и прицепные комбайны. А при немцах все сгинуло. Дед мой как увидел, что опять к старому повернулось дело, взял каменюку да той каменюкой и двинул немецкого коменданта по черепу. Убить не убил (очень слабый был старик, совсем древний), а на виселице жизнь кончил. Весной подошли наши и погнали немцев. В селе только бабы остались да дети. Вот тут и хозяйничай. И коров впрягали в плуги и сами впрягались. Всю землю потом полили.

— И ты? — шепнула Маруся.

Паша удивленно вскинул на нее глаза.

— А то как же! Принуждать никто не принуждал, а по доброй воле работали ребята и младше меня… — Он помолчал и улыбнулся. — А вчера как увидел я эшелон с новенькими комбайнами, так сердце у меня и запрыгало. Может, подумал, и в нашу Лукьяновку какой завезут. И так мне стало жалко, что ты не видела, как плывут эти корабли!

— Почему жалко? — перегнувшись через стол, спросила Маруся. — Почему, а?

Паша заколебался:

— Вот не знаю, как лучше высказать… Ну, хоть так: если б ты понимала, что это за машины такие — комбайны, какое они колхозникам облегчение несут, ты бы эти игрушки бросила, а взялась бы за звездочки по–серьезному. Вот так я понимаю, хоть тебе, может, и обидно это слушать.

Подперев ладонями подбородок, Маруся пристально смотрела на Пашу.

— Нет, — решительно качнула она головой, — это не игрушки! Напрасно ты так подумал. Я очень хорошо понимаю, что такое для всех комбайн. Очень хорошо! Потому и хотела найти приспособление. Я мечтала, что с этим приспособлением ремесленники наделают звездочек больше, чем их висит на небе. Только, видно, я не в отца пошла… — Она вздохнула. — Ну что ж! Буду сберегать время по кусочку, буду затачивать резец про запас, класть инструменты каждый на свое место и никому не давать ключ от патрона. Так, Паша, а?

В голосе ее послышались слезы.

— Так, — серьезно подтвердил Паша.

— Ну, так и так. И не буду я сидеть дома ни одного дня — завтра ж пойду на завод. — Она закрыла глаза. — Только до чего же стыдно будет перед всеми! «Вот, скажут, изобретательница явилась. Качайте ее!»

— Об этом ты не думай! — горячо воскликнул Паша. — Дразнить никто не станет. Как–никак мы комсомольцы. Семен Ильич даже на собрании предупреждал, чтоб кто–нибудь не вздумал посмеяться. Да если кто и вздумает, мы ему сразу охоту отобьем. — Он встал, очень довольный, что все так кончилось. — Ну я пойду, а то как бы не опоздать. Увольнительная у меня до двадцати часов. Так, значит, придешь завтра?

— Приду, — кивнула Маруся, глядя с улыбкой, как аккуратно рассовывает он по карманам абрикосы. — Приду и буду делать все по–твоему. Как–никак ты хороший парень, честное слово! — Она взяла его под руку. — Я провожу тебя, хочешь?

14. МИТИНГ

Девушки встретили Марусю в вестибюле училища и так бросились к ней, будто не видели ее целый месяц. Они жались к ней и все спрашивали, где болит. Лицо у Маруси осунулось и побледнело. Она растерянно озиралась вокруг, робко улыбалась. В это время сквозь толпу девушек к ней протиснулся Петро. В руке у него была целая охапка полевых цветов. Прижав другую руку к сердцу, он картинно раскланялся и протянул Марусе цветы.

— Как! — возмутились девушки. — Все цветы — ей одной?! Ну нет, у нас так не водится.

Кто–то ударил Петра снизу по руке. Пестрый ворох взлетел вверх и розово–синим дождем посыпался всем на головы. Через минуту с берета каждой девушки уже кивал полевой цветок.

Маруся вернулась в цех не то что присмиревшая, а какая–то смягченная, будто она и впрямь перенесла тяжелую болезнь. Даже в движениях ее и голосе не стало той резкости, которая делала ее похожей на мальчишку. Она почти не отрывала глаз от станка и только иногда, поднявшись на носки, пристально смотрела на Пашу. Заметив на себе ее взгляд, он останавливал мотор и шел к ней.

— Что ты? — спрашивал Паша.

— Посмотри, — просила она, — перекос не полупится?

Он всматривался в вертящуюся деталь и, сказав: «Нет, ничего», спешил к своему станку. Но тут же возвращался и взглядом показывал на ключ, лежавший между суппортом и передней бабкой.

— Ах! — тихонько вскрикивала Маруся.

Схватив ключ, она перекладывала его на тумбочку.

— Подумай, — шептал укоризненно Павел, — что может получиться. На деталь навернется много стружки, стружка захватит ключ и бросит тебе в лицо.

— Не буду, — обещала она.

В этот день Маруся сделала семь звездочек. Она уже зажала в патрон восьмую поковку, но взглянула на часы и начала убирать со станины стружки. Тщательно вычистила свой станок, смазала и вытерла паклей. Потом опять поднялась на носки и глазами спросила у Паши: «Правильно?» — «Правильно», — сказал он ей так же глазами и показал на ручку своего станка: ручка сияла зеркальным блеском. «Понимаю», — ответила улыбкой Маруся. Она достала из тумбочки коробку с мелким наждачным порошком и принялась начищать рукоятки.

Прошло только две недели, и о случае с Марусей прочно забыли. Уже через десять дней она догнала Пашу и шла рядом с ним. Паша сдал девять звездочек. В тот же день столько же сдала и Маруся. Выжав из каждой операции по нескольку минут и сократив до предела переходы от одной операции к другой, Паша снял наконец обещанные десять деталей. Но, разогнувшись и взглянув на Марусю, чтоб оповестить ее о своей победе, он увидел, что она показывает ему десять пальцев и радостно смеется.

Девушки, беря с Маруси пример, поднажали и догнали 5–ю группу. Проходя мимо ребят, они уже не отворачивались, а смотрели прямо, вызывающе.

Денис Денисович ходил в приподнятом настроении. Встретив в цехе Ивана Вакуловича, он взял его под руку и, не скрывая радости, сказал:

— А что, Вакулович, мы все–таки здорово подмогли заводу! Вот тебе и ученики! Поверь моему слову, пройдет неделя — и о звездочках перестанут тревожиться.

— Перестанут, если будем давать на двадцать пять процентов больше, — косясь куда–то в сторону, пробормотал Иван Вакулович.

— На двадцать пять? — Денис Денисович поднял свои бледно–голубые, выцветшие глаза к потолку, что–то мысленно подсчитал и без особого огорчения сказал: — Ну, на двадцать пять процентов мы поднять не сможем. Самое большее — процентов на восемь. Да и то если все подтянутся до уровня моего Паши Сычова и твоей Маруси Родниковой. А этим двум уже выше не подняться. Для учеников это предел. Правильно?

Иван Вакулович неопределенно хмыкнул. Денис Денисович подозрительно глянул на него и, точно пуская пробный шар, с деланной небрежностью проговорил:

— Разве что–нибудь новенькое введем… — И опять глянул испытующе на Ивана Вакуловича.

— Однако надо идти, — сказал Иван Вакулович.

— Подожди, — загородил ему дорогу Денис Денисович. — За твоей группой все–таки должок остался. Это сейчас она вровень идет с моими краснознаменными хлопцами, а поначалу ты здорово отставал. Похоже, Вакулович, что знамя опять останется за нами.

Иван Вакулович опять хмыкнул и молча пошел к своей группе.

…Как–то в конце смены от станка к станку побежала весть, что после работы весь завод соберется в сборочный цех на какой–то необыкновенный митинг. Ученики заволновались. Пока Денис Денисович выяснял по телефону, допустят ли их на митинг, в цех вместе с председателем заводского комитета вошло трое мужчин. Один был бритый, другой с усами, третий с сизой бородой. Они ходили от станка к станку и за руку здоровались с ремесленниками.

— Вот они, детушки родные, дубочки наши! — частил бородатый. От него пахло свежим сеном и пшеничным хлебом. — Великими мастерами поделаются, отцов превзойдут. А как же! Непременно. А девушки! Это же только в сказках про таких рассказывается. Я к тому станку и подойти боюсь, а она орудует около него, как моя жинка около печки.

На митинг ремесленники пришли в строю, со своим знаменем. Расступившись, так что в густой толпе образовался широкий проход, рабочие пропустили их к самой трибуне. Трибуной служил только что собранный комбайн, еще пахнущий свежей краской. Ремесленники старались придать своим лицам такое выражение, будто участвовать в рабочих собраниях было для них делом самым обыкновенным, но их так и распирало от гордости.

Митинг проходил бурно, с короткими, но огненными речами, с всплесками аплодисментов, с перекатами «ура». На комбайн взбирались делегаты от колхозов, приехавшие из разных областей, и благодарили рабочих за чудо–машины. Поднялся и старик с сивой бородой. Он уже не частил, а говорил медленно, хитро щуря глаза:

— Товарищи рабочие, всем колхозом прошу: подкиньте сверх задания малость комбайнов. Ну, скажем, так: один комбайн давайте от задания, другой — от души, один — от задания, другой — от души. А сколько оно процентов получится, нехай то Чертиль подсчитает.

Кругом хохотали, выкрикивали:

— Сбавь, дедушка, трошки!

Но когда после колхозников на комбайн стали взбираться рабочие и зачитывать цеховые, бригадные и индивидуальные обязательства, дед только сладко щурился да бормотал:

— А что ж! То на то и выходит, как я и просил. Право слово.

Денис Денисович протиснулся к Ивану Вакуловичу и зашептал:

— Слушай, что же оно получается, Вакулович, а? Сколько же теперь потребуется звездочек? Как бы не пришлось заводу перебрасывать к нам рабочих. Вот будет скандал!

— А где они, лишние у завода рабочие? — зло сказал Иван Вакулович.

— Я и говорю. Ну, положение!

Денис Денисович заморгал и озабоченно отошел к своей группе.

15. СЕНЯ БОЛЬШЕ НЕ МЮН

На другой после митинга день Сеня Чесноков, придя в цех, положил на тумбочку одиннадцать поковок.

Сначала он проделал на каждой из них первую операцию, потом вторую, потом третью. И так до шестой. За несколько минут до гудка он подбросил еще горячую звездочку вверх, подхватил ее и победно крикнул:

— Одиннадцать!

Кто–то недоверчиво сказал:

— Врешь, Мюн.

Но подбежал Денис Денисович, проверил и обрадованно потер руки.

— Хорошо, — шепнул он. — Я всегда говорил, что из Чеснокова выйдет толк.

Изготовление деталей партиями, конечно, не было новостью: опытные токари так и работали. Но Денис Денисович до сих пор опасался, как бы ребята при таком способе не наделали брака. Опыт Сени его подбодрил. «Эх, — сказал он про себя, — рискну!» И велел всей группе изготовлять звездочки партиями.

На следующий день ребята так были заняты освоением «метода Чеснокова», так боялись «запороть» деталь, что даже не слышали, какими странными голосами пели моторы на станках девочек.

Только Паша поднимал иногда голову и с недоумением прислушивался. Что они, эти девочки, балуются, что ли? Вот мотор загудел басом. Ему в ответ откликнулся баритон. А вот из разных рядов запели бас, баритон и тенор. Нет, все–таки у девчат плохая дисциплина!

Денис Денисович ходил от станка к станку, придирчиво проверял, давал советы и наглядно показывал, как лучше теперь складывать на тумбочки детали, чтобы их и считать было легко и легко отличать обработанные от еще не законченных.

За четверть часа до гудка он опять обошел все станки. Только трое учеников не закончили свои партии, остальные уже стояли со звездочками в очереди у дверей контрольно–технического отдела.

После гудка вся группа собралась у доски показателей. Настроение у всех было боевое. Денис Денисович сделал несколько технических замечаний, потер руки и улыбнулся:

— Ну, могу сказать, учились мы недаром. Сегодня группа доказала свою зрелость. Сегодня мы сделали… — Он взял мел и аккуратно вывел на доске:

247

— Двести сорок семь! — хором прочла группа. — Ай да мы!

— Да, двести сорок семь, — горделиво поднял Денис Денисович голову и в такой позе на минутку застыл, будто его фотографировали. — Это, товарищи ученики, на целых девять процентов больше, чем вчера. Вот что значат правильная выучка и сознательность! На первом месте, ясное дело, наши всегдашние передовики — Сычов Павел и Чесноков Семен: по одиннадцати штук дали, дорогуши. Честь им и слава. Будем и дальше нажимать. Оно конечно, шагать так, как шагнули сегодня, не придется. Но возможности еще не все исчерпаны. Вот, например, Синченко Николай: выработал он сегодня девять звездочек, а если постарается, то выработает десять, а то и все одиннадцать. Главное — точность движений, ловкость руки, автоматизм. Пусть каждый даст по одиннадцати звездочек, вот оно двести шестьдесят четыре звездочки и получится в смену. Да примерно столько же даст группа девушек, да четвертая группа, да… — Тут Денис Денисович неожиданно поморщился и вздохнул. — Оно, конечно, этого не хватит! — сказал он упавшим голосом. — Завод взял такие темпы, что…

— Товарищи, братцы!.. — вдруг раздался взволнованный голос, и в середину группы врезался Сеня Чесноков.

Денис Денисович поднялся и сдвинул короткие рыжие брови.

— Это что ж такое? — строго спросил он. — Вы где были?

— Денис Денисович, не ругайте меня… — задыхаясь, сказал Сеня и так прижал руку к груди, точно боялся, что выскочит сердце. — Я сейчас такое скажу, что мне опять не поверят… Скажут: «Мюн»… А какой я Мюн! Разве Мюн комбайны делал?

— Говорите, — разрешил Денис Денисович.

— Говори! — крикнула вся группа.

— Я скажу, только пусть они, Денис Денисович, больше меня Мюном не зовут…

Сеня обвел всю группу радостно изумленными глазами и, делая частые остановки, проговорил:

— Сейчас… Маруся Родникова… сдала контролеру… шестнадцать звездочек… А все девчата… триста тридцать две…

— Что? — прошептал Денис Денисович. — Что ты сказал?

Раскрыв рты, все онемело глядели на Сеню.

— Как же это может быть? — ошеломленно пробормотал Паша. — Этого не может быть…

— Как? — хвастливо воскликнул Сеня, будто это не Маруся оставила далеко позади себя всех товарищей, а он сам. — Очень просто! Она сократила технологический процесс с шести до четырех операций. Шестнадцать звездочек! Тебе и во сне столько не приснится. Сдала и убежала!

Денис Денисович смотрел на ребят с веселым юмором.

— Да-а, событие! Я так и предчувствовал, что заводу они готовят подарок, а нам удар. Вырвали–таки знамя! — Он восхищенно покрутил головой. — Ну Маруся! Что сделала, а? Да теперь мы звездочками весь завод закидаем!

16. ОПЯТЬ НА ЧЕРЕМУШКИНОЙ

И первый раз в своей жизни Паша Сычов нарушил дисциплину. Не взяв увольнительной записки, даже никому ничего не сказав, он прямо с завода, как был в промасленной рабочей гимнастерке, помчался на Черемушкину улицу. Он не помнил, как протиснулся в битком набитый трамвай, как, стоя на одной ноге, проехал через весь город и как открыл знакомую калитку. Все перепуталось в его пылавшей голове, но одна мысль повторялась с болезненной настойчивостью: «Кого учил!.. Кого ж я учил!..»

Через дворик он влетел в сад и вдруг остановился, неожиданно увидев перед собой Петра. Тот стоял на дорожке и что–то бормотал.

— Слушай, — бросился он к Паше, видимо очень обрадованный его появлением, — скажи, что такое, а? Понимаешь, я сижу в комнате, учу книжку. Очень хорошо учу, все понимаю, аж голова трещит. Посмотрел на улицу, а внизу Маруся бежит. Я прыгнул в окно и тоже побежал. Я кричал: «Подожди, проверь, я все выучил: подлежащий, сказуемый!» Посмотрел, а глаза у Маруси красные… Я сказал: «Кто тебя обидел? Я голову ему оторву!» А она схватила меня за уши и поцеловала прямо в нос.

Паша растерянно озирался:

— Где ж она, а? Где ж она?

— Там, — показал Петро в дом. — Умывается. Сейчас придет.

— Ты с кем там разговариваешь? — донесся со двора голос Маруси.

Она быстро вошла в сад, раздвинула ветки, чтобы лучше видеть, и, узнав Пашу, побежала к нему:

— Я знала, что ты придешь! Я уверена была. Вот молодец!

Она стояла перед Пашей с блестящими глазами, с румянцем на смуглых щеках, счастливая, праздничная, ласковая.

— Ты… я… — бормотал Паша, чувствуя, как пылает его лицо. Он отчаянно махнул рукой: — Твоя взяла!.. Ну что ж! Ну и смейся!

Улыбка сбежала с губ Маруси.

— Подожди, — тихо сказала она, следя, сколько сразу разных чувств отражалось на взволнованном лице Паши. — Подожди. Я не понимаю, почему ты так говоришь: «Твоя взяла». Не моя, а наша взяла! Наша с тобой.

— Что? — недоверчиво посмотрел на нее Паша. — Это как же?.. Ну нет…

— Нет, да! — Маруся крепко взяла его за руку и подвела к скамье. — Садись, я расскажу. Садись и ты, Петро, и слушай. Когда–нибудь, может, и ты заплачешь от радости. Да, наша! — настойчиво повторила она, садясь рядом с Пашей и не выпуская его руки. — Почему меня тогда ушибло? Потому, что я плохо знала свой станок. Вот он и рассердился, что я не хотела узнать его как следует. А когда я стала обходиться с ним, как ты, Паша, он тоже ко мне переменился. Спасибо тебе.

— Перестал драться? — обрадовался Петро.

— Перестал, мы с ним подружились. Я его так узнала, так узнала! Мне даже казалось, что он вот–вот заговорит со мной… И я опять стала думать, как бы сократить работу над звездочкой. До того много думала, что даже во сне мне все это снилось. Понимаешь, Паша, каждый день я пишу под диктовку Глеба Ивановича, и он каждый день говорит: «Пиши и подчеркивай: технолог разрабатывает технологический процесс применительно к средним условиям». Слышишь, Паша, к средним! Я спросила себя: почему мы сперва сверлим деталь меньшим сверлом, а потом рассверливаем большим? А если сразу сверлить большим сверлом? Станок не потянет? Может, какой другой и не потянет, а мой «ДИП» потянет. И еще я так подумала: почему, когда мы обтачиваем хвостовик, не протачиваем сразу и торец? Ну зачем мы лишний раз зажимаем деталь в патроне? Ну зачем, Паша? Скажешь, чтоб не получился перекос? А может, на моем «ДИПе» не получится. Думала я, думала, да все Ивану Вакуловичу и рассказала.

— А он что? — живо спросил Паша.

— А он мне: «Подержи еще свою душу в зажиме. Не торопись. А я тем временем обмозгую. Кажется, мысль твоя правильная». У меня даже дух зашелся от радости. Подумай: сам Иван Вакулович сказал, что мысль правильная! И вот он думает, а я сжала душу и жду. А тут этот митинг. Иван Вакулович даже побледнел весь, когда услышал, какие на себя обязательства рабочие берут. Кончился митинг, он мне и говорит: «Ну, Маруся, звездочка наша, пойдем пробовать твой проект. Больше ждать невозможно».

Вернулись мы в наш цех, а там ни души: все домой ушли. Зажала я поковку, закрепила большое сверло и стою жду. Только слышу, как сердце колотится да в висках стучит. Иван Вакулович все проверил и говорит: «Пускай». Я как нажала кнопку, так от нее будто электричество через меня пробежало. А станок: гу–у–у!.. Басом! Стою я ни жива ни мертва. Даже глаза закрыла. «Нет, — говорит Иван Вакулович, — тут уж надо глядеть в оба». И вот снял он деталь, осмотрел и тихонько засмеялся — так все хорошо вышло. Попробовал Иван Вакулович на другом «ДИПе» — и на другом вышло. Он на третьем — и на третьем тоже. Повернулся он ко мне и опять засмеялся, «Ступай, говорит, домой, да не забудь Глебу Ивановичу привет передать, старичку твоему расчудесному». Вот как оно все получилось… Ты доволен, Паша? А я так до сих пор прийти в себя не могу. Все кажется, что это мне снится.

Паша не ответил. Уставясь на дупло яблони, он беззвучно шевелил губами.

Петро посмотрел на него и е опаской отодвинулся. Забеспокоилась и Маруся.

— Ты что, а? — испуганно спросила она Пашу.

Он повернулся к ней и со странным выражением лица, какого Маруся никогда у него не видела, хрипло сказал:

— А ведь я дам завтра… восемнадцать звездочек… Больше твоего…

— Что? — тихо спросила Маруся. — Что ты сказал?

— Да, восемнадцать, — уже твердо и решительно повторил он. — Раз так, значит, можно венец звездочки предварительно не обтачивать…

— …а обточить его сразу! — радостно подхватила Маруся.

Она крепко схватила его за руки и, сияя счастливыми глазами, сказала:

— Наконец–то!.. Теперь мы не поссоримся больше никогда!

Волшебная шкатулка. Повести и рассказы

ОДИН ДЕНЬ

Вчера, ложась спать, Борис приказал себе проснуться перед восходом солнца: он хотел побывать у Виктора, написать статью для школьной газеты, начисто переписать статью отца для заводской многотиражки. И все это — до школы.

Можно было, конечно, завести будильник, но, во–первых, будильник раньше времени разбудил бы отца, маму и Антошку, а во–вторых, по будильнику всякий проснется, а вот проснись–ка по собственному приказу!

И он действительно проснулся, как будто кто толкнул его. Открыл глаза и совершенно ясно, хотя было еще не очень светло, увидел стол, стул, полку с книгами. Посмотрел в окно: на густо–синем небе плыли белые облака, а между ними повис тоже белый, будто вылепленный из снега, полумесяц. Под окном, на шершавых листьях шиповника, застыли тусклые капли воды.

Вставать не хотелось. Борис даже подумал, не поспать ли еще немного, но тут же приказал себе: «Не поддавайся!» и сбросил простыню.

Вскоре он уже шагал по улице. Улица была пуста. Весь город еще спал: ни людского говора, ни шума автомобиля. Только шелестели листья да во дворах на акациях пощелкивали сонные скворцы.

Из ворот вышел коренастый человек в синей спецовке с перекинутым через плечо полотенцем и деловито зашагал, попыхивая папиросой. «К речке», — догадался Борис. В пустынной улице шаги человека раздавались четко и звонко. Недалеко от угла он небрежно бросил папироску, но, сделав несколько шагов, вдруг остановился и принялся искать что–то на панели. Его лицо выражало смущение. Найдя окурок, он поднял его и понес к чугунной урне, что стояла на углу. Человек бросил окурок и пошел дальше. И опять каблуки его застучали уверенно и громко. Он повернул в одну сторону, Борис — в другую.

В конце Чкаловского переулка стоит новый пятиэтажный дом рабочих котлостроительного завода. На нем нет никаких украшений, форма его очень простая — он длинный, с округлениями на углах, — а хочется все смотреть и смотреть на него: такой он весь цельный, будто вылитый из пластмассы. Кажется, что и люди в нем живут ладные, умные, крепкие. Борис вошел во двор. Но как вызвать Виктора в такую рань? Звонить — так всю квартиру разбудишь. Достанется и Борису и Виктору. Борис отсчитал в третьем этаже пятое от угла окно. К счастью, оно было открыто. Приставив ко рту ладони рупором, чтобы весь звук летел прямо в это окно, он негромко крикнул: «Ви–иктор!» Молчание. Крикнул громче. То же самое. Еще громче. Отозвалось только слабое эхо: …о–о–р! Тогда он вспомнил «волшебную» фразу, которую они с Виктором придумали еще четыре года назад, когда были в третьем классе. В слова ее ребята вкладывали самый различный смысл и все–таки друг друга понимали. Борис опять сложил рупором ладони и три раза подряд прокричал: «Зеродуб, леволаз, демодарус!» Прошла минутка — и из окна высунулась иссиня–черная стриженая голова. Виктор посмотрел на друга, поморгал и сонно сказал:

— Ты мне снишься или на самом деле тут?

— На самом деле, — ответил Борис.

— Так почему ж так рано?

— Ты мне нужен. Оденься и выйди. Очень нужен, понятно?

— А что случилось? — встревожился Виктор. — Ну ладно. Сейчас выйду.

С Виктором Борис учился до шестого класса. После шестого Виктор ушел в ремесленное училище, и мальчики стали редко встречаться, но когда встречались, не могли наговориться.

Пока Виктор одевался, Борис ходил по двору и смотрел. Он еще помнил, как весь этот большой двор был разбит на участки. Здесь сажали помидоры, огурцы, петрушку, редиску. Так повелось во время войны, когда были затруднения с продовольствием.

Теперь от этих делянок и следа не осталось. Протянулась целая аллея молоденьких кленов, посередине двора возвышалась цветочная клумба. А вот последняя новость: за клумбой плещется фонтан.

— Что? Хорошо? — с гордостью сказал Виктор, выходя из подъезда и застегивая на ходу блузу. — Все это мы сами сделали, честное слово!

— И фонтан? — недоверчиво спросил Борис.

— А что ж такое — фонтан? Мы еще и не такой сделаем. Ну, рассказывай, что там с тобой случилось.

— Ничего не случилось, а просто ребята просят тебя прийти к ним сегодня, рассказать о ремесленном училище. Кончаем седьмой класс — ну, каждый и задумывается. Решили поговорить сегодня после уроков. Приходи, пожалуйста. Вот я тебе записку на всякий случай написал. Без нее, может, тебя не отпустят.

И Борис важно протянул Виктору листок бумаги, Виктор прочитал и лукаво сощурился:

— Какая подпись! С завитушкой. Что значит — комсоргом стал! Ладно, приду. Только пусть позвонят старшему мастеру. А так, по этой записочке, с твоей завитушкой, не отпустят.

Они еще немного потолковали, и Борис пошел домой. На улице уже появились редкие прохожие, но город по–прежнему был тихий, только со станции доносились паровозные гудки, которых днем, при городском шуме, не услышишь никогда. «Ве–зи–и-и–и–и-и!..» — пронзительно кричал один паровоз. «Ве–зу–у-у–у–у!» — басом отвечал ему другой. «В добрый путь!» — тяжело громыхал на рельсах невидимый отсюда поезд…

Вернувшись, Борис на цыпочках прошел в свою комнату и принялся переписывать отцову статью. Статья называлась «Излишняя осторожность». В ней говорилось о том, о чем уже целую неделю рассказывает отец своим домашним и за обедом и за вечерним чаем. Раньше завод делал для котлов барабаны из стали толщиной в сорок пять миллиметров. И ничего, вальцы великолепно гнули эту сталь. Потом завод приступил к изготовлению котлов высокого давления. Надо было гнуть сталь толщиной в девяносто миллиметров. Наполовину уже согнули, а подшипник возьми да и поломайся. Правда, его скоро починили, но главный инженер находится в какой–то дальней командировке, а его заместитель остерегается теперь гнуть новую сталь. Как бы, говорит, вальцы не вышли из строя, тогда и весь завод станет. Вальцы–то редкостные, а документы на них сгорели в войну: не так просто вычислить запас прочности. И завод вместо котлов высокого давления делает котлы старого типа. А чего, спрашивает отец, остерегаться? Ведь подшипник поломался потому, что в нем была трещина. Отец смотрел все вальцы внутри и снаружи и нигде больше трещин не нашел. А запас прочности вальцы имеют достаточный. Отец гнул на них сталь даже и тогда, когда она значительно остывала. Вообще у отца много всяких доказательств. Но на каждое его доказательство заместитель говорит: «А если…»

Борис переписал статью и только начал писать свою, как открылась дверь и вошел отец. Заметив на столе начисто переписанную статью, он смущенно сказал:

— Ну вот… Зачем это? Я б мог и сам… У тебя ведь скоро экзамены.

— Да я уже все повторил. Хорошо переписал? — спросил Борис, следя за выражением лица, с каким отец читал статью.

— Хорошо. У тебя почерк, как у мамы: каждая буква будто гравером сделана. А теперь что пишешь?

— Статью для нашего «Комсомольца».

— О чем?

— Да знаешь… — уклончиво ответил Борис. — Ребята кончают школу, ну и высказываются, кто куда наметил…

— Гм… — сказал отец. — А нам с матерью свою статью покажешь?

— Покажу.

Отец пошел умываться, а Борис стал писать дальше. Он заранее знал, какой разговор в доме вызовет эта статья. Отец скажет: «Что же, в ремесленное так в ремесленное. Дед мой был котельщик, отец котельщик, я котельщик — почему бы и сыну моему не быть котельщиком! Пусть идет, если ему так хочется». А мама в волнении возразит: «Но, если я не ошибаюсь, у нашего Бори, кроме отца, есть еще и мать. А мать его — педагог, бабушка — педагог, почему же, спрашивается, и Боре не быть педагогом? Да у него уже сейчас педагогические таланты сказываются. Ты видел, с каким терпением он занимается с Антошкой?» — «Терпением, терпением! — с досадой ответит отец. — Терпение, матушка, — основа каждого дела. А ты видела, с каким терпением он мастерил модель парового котла?» — «Котла! — скажет мама. — Что за название!.. Какое–то… кухонное». Это она в отместку за «матушку». Вообще же мама гордится, что отец делает котлы. Отец ничего не ответит и уйдет в другую комнату. Да и что сказать? Мама ведь прекрасно знает, что в этих котлах не суп готовится, а пар, что пар приводит в движение турбогенераторы, а турбогенераторы вырабатывают электричество. Отец походит–походит в другой комнате, потом вернется и скажет: «Да будет тебе известно, что один такой котел высокого давления дает пар для турбогенератора мощностью в пятьдесят тысяч киловатт. Это значит, что если в лампочке пятьдесят ватт, то один котел — понимаешь ли ты это? — один котел обеспечивает горение миллиона лампочек. Вот она какая кухня!»

Отец маленького роста и худощав, а мама большая, но когда отец так говорит, то мама будто уменьшается в росте. И тогда она скажет: «Да будет тебе! Ну, котельщик и котельщик. И очень хорошо. Главное — не ошибиться в своем влечении».

Борис закончил статью, нарисовал под ней гаечный ключ и молот и пошел в столовую.

На столе была красная редиска и майское желтоватое масло. Мама позвала Антошку. Антошка подошла к столу, поднялась на носки и вытянула шею, чтобы лучше рассмотреть.

— Ага, ага, — бормотала она, — я это люблю! Помнишь, мама, мы когда–то ее грызли. Давным–давно!

— Как давно? — спросила мама.

— Сорок лет.

Из чисел Антошка пока знает один, сорок и сто.

— Не сорок, а только один год назад, вот в этом самом месяце мае, — объяснила мама. — И не грызли, а просто ели.

За завтраком мама рассказала смешной случай. Вчера она пошла домой к одной своей очень недисциплинированной ученице. Мать девочки, разволновалась и в волнении сказала: «Уверяю вас, Елена Тимофеевна, дочь моя очень хорошая и послушная девочка, только она… ужасная хулиганка!» Все смеялись, а Антошка так была занята редиской, что ничего не слышала, а только грызла и сосредоточенно сопела.

— Антошка, что это ты сегодня все молчишь? — удивилась мама.

Антошка с трудом оторвалась от редиски и сердито посмотрела на маму своими черными большими глазами:

— Сама ж говорила: когда едят — не говорят. Забыла?

Вставая после завтрака из–за стола, отец сказал:

— Третий день, как уехал, — и никакого ответа. А время идет. Пошлю телеграмму–молнию.

Это он про того инженера, который приезжал из института. Борис знал, что отец послал шефу завода — Институту машиностроения — письмо. Оттуда прислали ученого. Ученый осмотрел вальцы, поговорил с инженерами и решил: «Выдержат. Но все–таки подождите два дня. Через два дня пришлю телеграмму». Забрал чертежи, расчеты и уехал. Ну, отец и тревожится.

В школу идти было еще рано. Но Борис условился с Грицем, что встретится с ним за час до урока. Он собрал книжки и пошел.

Солнце уже встало и заливало своим золотистым светом крыши домов, деревья, мостовую, играло в стеклах окон. Еще недавно под ногами у Бориса в солнечный день лежал на асфальте топкий узор. Это падала тень от голых, с набухшими почками деревьев. Теперь деревья стояли в зелени, и тень под ногами была уже сплошная. По улице сновали люди: одни спешили к трамвайной остановке, чтоб ехать на завод, другие с кошелками и сетками в руках возвращались с рынка. Сетки были туго набиты зеленым луком, петрушкой, красной с белой лысинкой редиской и весенней, еще тонкой, морковкой. Воробьи, будто их кто дразнил, кричали и прыгали, как сумасшедшие.

В школьном саду на скамейке сидел Гриць. В этой школе он учился только год, а раньше жил в Сорочинцах, на родине Гоголя.

Борис рассказал, что был у Виктора и что Виктор согласился прийти на собрание, только надо кому–то сходить в райком.

— Это и я могу, — сказал Гриць, — На большой перемене.

Подошли еще ребята. Гриць вынес мяч, и все побежали на волейбольную площадку.

Этот день был последним днем занятий перед экзаменами. На третий урок пришел Иван Петрович — математик, классный руководитель и самый любимый учитель. Вся школа знала, что во время войны он добровольно вступил в армию и с боями прошел от Сталинграда до Берлина. Был шесть раз ранен, потерял левую руку и глаз, но когда вернулся и ему предложили заведовать городским отделом народного образования, он сказал: «Нет, пойду в школу».

— Ну, — спросил Иван Петрович, — каково настроение?

— Боевое, — ответил класс.

Иван Петрович озабоченно покачал головой:

— Вы–то молодцы, а вот восьмой сплоховал: дал я им на дом задачу — и никто не решил.

— Никто? — удивились ребята.

Такого случая у них, в седьмом классе, еще не бывало.

— Никто. Правда, задачу я взял не из учебника, а из журнала «Математика в школе», и довольно трудную.

— А на какое правило? — спросил Гриць.

— Задача на построение многоугольников. Вы это не проходили.

Гриць встал и, немного' побледнев, сказал:

— Иван Петрович, а можно мне посмотреть? Никто в классе не знает математику лучше Гриця, он сам, без помощи учителя, на целый год вперед прошел ее. Но тут и Иван Петрович усомнился. Все закричали:

— Иван Петрович, дайте ему! Дайте!

— Ну что ж, — сказал учитель, — попробуй. — И подал Грицю листок с переписанной задачей. — А мы с вами еще немножко поупражняемся.

И он продиктовал задачу на составление и решение уравнений с двумя неизвестными.

Ребята решали, а сами поглядывали на Гриця: уж им хотелось, чтобы он решил свою задачу! Вот бы прославился седьмой класс!

Скоро с задачей на уравнения справились все, а Гриць все еще сидел, обхватив голову руками и смотрел на чернильницу.

— Ну, у кого какие планы? — спросил Иван Петрович, обводя класс взглядом.

Завязался разговор. Одни собирались перейти в восьмой класс и учиться дальше в этой же школе, другие намеревались держать экзамен в техникум. Воронкин Вовка сказал, что он поступит в университет, на философское отделение. Все засмеялись.

— Прямо из седьмого класса?

— Зачем из седьмого. Я буду продолжать до десятого.

— Ну так бы и говорил! А то — в университет! Иван Петрович взглянул на Бориса:

— А что думает наш комсорг?

Борис встал и не сразу ответил:

— Я еще не решил окончательно, Иван Петрович. Может, я в ремесленное поступлю.

Борис хотел коротко сказать то, о чем сегодня писал в своей, статье, но тут Гриць встал, подошел к столу и молча положил перед Иваном Петровичем тетрадь.

— Неужели решил? — с сомнением посмотрел на Гриця Иван Петрович и наклонился над тетрадью.

— Здается, вырышив, — ответил Гриць,

Когда он волнуется, то всегда переходит на украинский язык.

Все впились взглядом в Ивана Петровича. Он смотрел в тетрадь и беззвучно шевелил губами. Класс затаил дыхание. Иван Петрович положил ладонь на раскрытую тетрадь и покачал головой:

— Быть тебе Лобачевским!

Ребята не знали, как выразить свой восторг. Нельзя же было кричать в классе «ура», да еще во время урока! К счастью, прозвучал звонок. Все бросились в коридор, там подхватили Гриця на руки, внесли его в восьмой класс и поставили на первую парту.

Восьмиклассники так были поражены этой дерзостью, что сначала ни слова не проронили.

Потом их староста сказал:

— Это что такое?

А староста седьмого класса ответил:

— Это чествование триумфатора. А это вам не кто–нибудь, а Гриша Нечужденко, будущий Лобачевский: за тридцать минут он решил задачу, которую вы и за сутки решить не смогли.

Тогда староста восьмиклассников сказал:

— Ну и чествуйте его на своей территории, а отсюда убирайтесь, пока мы вас не выставили! — И тут же спросил Гриця: — Он не врет? Ты в самом деле решил? Ну–ка, покажи.

Гриць слез с парты, подошел к доске и принялся объяснять, а его товарищи хотя ничего не понимали, но тоже стояли около доски и поддакивали.

Вскоре школа опустела. Остались только семиклассники да Иван Петрович.

Ребята не знали, отпустят Виктора или нет, и очень обрадовались, когда за пять минут до начала собрания он появился в дверях. На нем был новенький, с иголочки, костюм и до сияния начищенные ботинки. Сияли серебряные пуговицы, сияла бляха с буквами «РУ». Заметив Ивана Петровича, Виктор по–военному вытянулся и молодцевато сказал:

— Разрешите войти?

— А, Виктор! — воскликнул Иван Петрович. — Здравствуй, здравствуй! — И протянул ему руку.

И ребята увидели, как Виктор, будто совсем взрослый, пожал руку учителю.

— А это ж кто с тобой? — спросил Иван Петрович. Виктор посторонился и пропустил девушку, такую неприметную на вид, что Борис даже не заметил, какие у нее глаза и волосы. Заметил только, что на ней тоже была форма ремесленного училища.

— Это Галя Кленова, комсорг седьмой группы, тоже ученица ремесленного училища, только не нашего, а девятого, — объяснил Виктор.

Галя поклонилась, смущенно улыбнулась, и на щеках у нее показались ямочки.

Открыли собрание. Пока Виктор рассказывал, чему и как обучают в его ремесленном училище, девочка сидела тихонько, как мышонок, а заговорила — и сразу все увидели, что она бойкая и в своем деле разбирается отлична

— Ребята, — сказала она, — я тоже училась в школе, а потом меня потянуло в ремесленное, захотелось самой все делать. Хотите, покажу, что я уже делаю?

Галя быстро вышла из класса. Вслед за ней вышел в коридор и Виктор. Ребята с любопытством смотрели на дверь. Через минуту Галя с Виктором вернулись, неся за ременные ручки продолговатый деревянный ящик. Открыли крышку и осторожно вынули блестящий токарный станок. Он был такой маленький, что поместился на учительском столе. Галя любовно погладила его ладонью и с гордостью посмотрела на ребят.

— Думаете, это игрушка или модель? Нет, настоящий токарный станок марки «Т-65». Раньше такие станки ввозили из–за границы. Мастера нашего училища сказали: «Это мы и сами сможем». И сделали куда лучше американского.

— Замечательно! — вырвалось у Ивана Петровича. — Это ведь очень тонкая работа.

— Такая тонкая, такая тонкая! — зажмурилась Галя. — Вот посмотрите на, этот ходовой винт. — Она коснулась пальцем отшлифованного до блеска валика с ленточной резьбой. — Да это же только токарю шестого разряда под силу.

— А почему он такой маленький? — спросил Воронкин и тоже погладил станок ладонью.

— Чтобы обрабатывать на нем детали для самых точных механизмов. Да и в поход его удобно взять с собой в какую–нибудь экспедицию научную.

За Воронкиным к станку потянулись и другие ребята и принялись ощупывать его.

— А ты можешь на нем работать? — спросили ребята. Галя снисходительно улыбнулась:

— Мы, токари, его делаем, да чтоб не уметь на нем работать! — И тут же поправилась: — Конечно, не одни токари, а и фрезеровщики еще, и слесари–универсалы. Работы всем специальностям хватает. Теперь, ребята, так скажу: прошло только два года, как я в ремесленном училище, а мне кажется, что я уже взрослая. Как прочтем мы в газетах, на сколько наша страна перевыполнила свой план, так и заволнуемся. Я в своей группе комсорг. «Девочки, — говорю я своим подругам, — а что, сильней мы сейчас, чем три месяца назад? Сильней. Прочней стал мир? Прочней. Ближе мы стали к коммунизму? Ясно, что ближе; Вот, девочки, что мы с вами «сделали! Ведь это и мы делали, правда, девочки?»

— Пра–вда! — хором ответили за отсутствующих Галиных подруг ребята.

— Ну вот! — улыбнулась Галя, и опять на щеках ее появились ямочки. — А я еще и в вечерней школе учусь. Что вы тут проходите, то и я.

Она развернула журнал «Производственное обучение» и опять обратилась к собранию:

— Ребята, я вам загадаю загадку. Слушайте. «Лекционный зал Политехнического музея в Москве. Седоволосые ученые с мировым именем, инженеры, студенческая молодежь и рабочие металлургических заводов столицы внимательно слушают лектора. На кафедре рослый, широкоплечий юноша. Он рассказывает о сложных технологических процессах в металлургическом производстве, приводит цифры, формулы, иллюстрирует свой доклад примерами». Ну–ка, ребята, отгадайте: кто был этот юноша, которого слушали ученые?

Все озадаченно молчали. С торжеством в голосе Галя сказала:

— Это был знатный сталевар завода «Серп и молот», бывший ученик ремесленного училища, лауреат Сталинской премии Виталий Константинович Михайлов, вот кто! А вы, наверно, подумали, что какой–нибудь знаменитый ученый, да? Нет, ребята, теперь и рабочие двигают вперед технику, да еще как!

И Борису больше не казалась Галя неприметной. Правда, он по–прежнему не замечал, какие у нее глаза и волосы, но все равно узнал бы теперь ее из тысячи других девушек.

Иван Петрович смотрел на Галю и в такт ее словам качал головой.

— Все правильно, все правильно, — сказал он; взяв слово последним, — Только не ставьте вопрос так: что лучше — быть токарем или астрономом? Стране нужны и токари, и ученые–математики, и штукатуры, и астрономы, и композиторы. Важно, чтобы в каждую профессию человек вкладывал весь свой пыл, всю душу, весь энтузиазм. Как Галя Кленова. Давайте же скажем ей спасибо за то, что она пришла к нам,

Ребята дружно, захлопали.

Дома Борис застал маму в волнении. Увидя сына, она сказала:

— Наконец–то! Мне надо идти с депутатами обследовать краеведческий музей, тут отцу пришла телеграмма, а Антошку не на кого оставить. Садись обедать, а я соберусь.

Мама — депутат райсовета, и ей всегда некогда.

— Телеграмма пришла? — обрадовался Борис — Покажи!

— Пришла, пришла, — ответила мама с гордостью. — Вот на столе лежит. Как, уже нет? Ну, значит, Антошка взяла!

Антошка сидела на диване, поджав под себя ноги, и водила пальцем по раскрытой телеграмме.

— Я прочту, — сказала она. — Вот слушай: папе Семену Петровичу…

В последнее время Антошка всех обманывает, будто она умеет читать. Боря взял у нее телеграмму и быстро прочитал. Телеграмма била в два адреса: отцу и главному инженеру завода. В ней стояло: «Расчет показал пригодность вальцов изготовления барабанов толщиной стенки девяносто. Машининститут. Коробейников».

— Хочешь, я отвезу папе на завод? — предложил Борис маме. — Вот он обрадуется.

— А с кем Антошка останется? Я ведь тоже ухожу.

— Антошка пойдет со мной. Пойдешь, Антошка? Четверть часа спустя Борис и Антошка уже шагали по Саламатинскому переулку. Это самый унылый переулок в городе: в нем нет ни одного дерева — все погибли во время войны. Но в этот день переулок выглядел необычно: по обе его стороны юноши и девушки рыли землю. Около круглых ям вырастали бугорки черной земли и желтой глины, а между ямами лежали саженцы с мелкими ярко–зелеными листочками. Прохожие спрашивали: «Что же это вы, товарищи студенты, так поздно?», на что юноши отвечали: «Ничего, у нас примутся». — «Может, и примутся, — соглашались прохожие: — май — сажай».

Антошка остановилась перед одним студентом в очках, который, вонзая лопату в землю, с натуги произносил: «Кэх!», и принялась в упор рассматривать его.

— Боря, — спросила она, — а зачем он кэхает? Он простудился? Да?

Студент сделал свирепое лицо:

— Это: что за разновидность? Садись на лопату — я сейчас тебя на крышу заброшу!

Антошка так бросилась бежать, что розовый бант в ее волосах забился, как бабочка.

Вообще ходить с Антошкой хлопотно. Чтоб сократить путь, они пошли через рынок. Там собирался вечерний базар. Один за другим подъезжали колхозные грузовики и становились в ряд. Целая улица из грузовиков получилась на площади. Пронзительно кричали поросята, гоготали гуси, попискивали желтенькие, привезенные прямо из инкубатора цыплята. Пахло укропом, петрушкой, травой. Антошка остановилась перед деревянным решетчатым ящиком, что стО'Ял на земле около грузовика, и, хотя Борис тянул ее дальше, принялась дразнить петуха: «Петушок–дурачок, петушок–дурачок!» Петух из ящика: «Ко–ко–ко-ко? Ко–ко–ко-ко?» Будто спрашивал: «Кто–кто–кто‑кто?» Антошка опять: «Петушок–дурачок, петушок–дурачок». И вдруг — шшурк!.. Как взвился петух, над ящиком — да на Антошку: раз–раз–раз. Три раза клюнул ее в плечо. А крылья растопыренные, страшные. Антошка — в слезы, Борис — петуха за крылья. Словом, скандал получился.

— Ты если со мной пошла, — сказал, рассердившись, Борис, — так веди себя смирно! Безобразие какое!

Антошка ответила, что она не сама пошла, а он ее взял с собой и теперь ругается. Все же она присмирела и от Бориса больше не отставала.

Два квартала они прошли спокойно, а потом опять происшествие. Но тут уж Антошка была ни при чем.

Они увидели огромный металлический столб с перекладиной. Лежал он плашмя. Казалось, что какой–то сказочный великан раскинул руки накрест и спит прямо на улице. Под нижним кондом столба была вырыта яма. Около столба суетился короткий, толстый человек. Он что–то говорил рабочим. Прикрепив к столбу длинный трос, они другой его конец привязали к крюку грузовой машины, в которой сидело много взрослых и ребят. Машина отъехала подальше от столба.

Увидя Бориса с Антошкой, толстый человек крикнул:

— А ну, в машину! Живо!

Рабочие тоже закричали:

— Садись, ребята, не бойся…

И не успел Борис разобраться, в чем тут дело, как оказался с Антошкой в машине.

— А куда мы поедем? — спросила Антошка. Ребята дружно засмеялись, но одна девочка, постарше других, объяснила:

— Никуда. Мы тут будем. Сейчас машина двинется и поднимет фонарный столб. А мы сюда сели для тяжести — чтоб столб не потянул машину назад.

И Борис вспомнил, что говорила недавно мама за обедом. Она говорила, что горсовет решил установить к 20 мая везде новые столбы с кронштейнами, что уже доставлены молочно–матовые фонари и они протянутся по улицам, как огромные жемчужные ожерелья.

— А почему не лебедками? — спросил Борис девочку. — На других улицах, я видел, лебедками ставят.

— А где их столько взять, лебедок, когда работа идет по всему городу сразу! — сказала пожилая женщина.

Ребята заспорили. Одни говорили, что красивей их города на свете нет, другие, что Москва и Ленинград, пожалуй, будут красивей. Да вот еще — Киев.

— А наша улица все равно самая красивая, — сказала Антошка.

Потом стали спорить о домах и о цветочных клумбах во дворах.

Но тут толстяк закричал:

— Газу–уй!..

Мотор загудел, и машина медленно пошла вперед. Перекинутый через мачту трос отделился от земли, на которой он лежал, как огромная змея, и образовал в воздухе тупой угол. Столб шевельнулся и медленно стал подниматься. Машина остановилась. Остановился и столб и так, в наклонном положении, застыл в воздухе. «Ррру–ррру–ррру!» — рычал мотор, но машина больше не двигалась и только мелко дрожала, будто ее трясла лихорадка. К ней подбежали двое рабочих и уперлись в борт плечами. Машина чуть продвинулась вперед, немножко поднялся выше столб, и тут же все опять остановилось.

— Газуй, газуй, газуй!.. — выходя из себя, кричал толстяк.

Мотор ревел все сильней, машина окутывалась дымом, но двигаться не двигалась. Столб постоял, постоял в воздухе и начал медленно валиться назад, потащив за собой и машину.

Но тут все, кто шел по тротуару, бросились через мостовую, уперлись в машину плечами, руками, головой, охнули, ахнули — и потащили ее вперед. И столб, который готов был опять улечься на землю, дрогнул и поплыл вверх. Он плыл до тех пор, пока не показал верхним концом в середину неба.

Ребята закричали «ура», водитель выключил мотор, и все полезли через борт на землю.

— Тоже мне, прораб! — укоризненно сказал толстяку офицер, помогавший тащить машину. — Надо все рассчитывать заранее и точно.

— Ничего, товарищ капитан, — с ухмылкой ответил толстяк. — Главное — поставили!..

— Ну, Антошка, — сказал Борис, — если мы с тобой на каждой улице будем фонарные столбы ставить, так к папе и до вечера не доберемся. Пошли скорей!

Около аптеки Борис с Антошкой сели в автобус и покатили к заводу. Собственно, села только Антошка, а Борис стоял около нее и держался за спинку кресла. В проходной ребятам сказали, что на территорию завода вход детям воспрещен. Борис стоял у ворот и думал, как же быть. Вдруг видит — подъезжает машина с ярко–желтым блестящим фургоном. На фургоне нарисован пионер: он ест мороженое. Да ведь это фургон тети Маруси, соседки! Это она разъезжает в нем по всем заводам и развозит мороженое! А вот и она сама: сидит в кабинке рядом с водителем и машет вахтеру какой–то, книжечкой, наверное пропуском.

— Тетя Маруся! — обрадовалась ей Антошка. — Тетя Мару–уся.

— Вы зачем здесь? — удивилась мороженщица.

Борис подбежал к фургону и рассказал, в какую он с Антошкой попал беду.

— Устро–им! — сказала тетя Маруся. — К родному отцу — да не пустить!

Она взяла телеграмму и решительно направилась в проходную и так громко там с кем–то говорила, что даже на улице было слышно.

— Ну, договорились, — сказала она выходя. — Беру вас под свою ответственность. Только уговор: без моего разрешения от меня ни шагу.

Потом растворила дверцы фургона и скомандовала:

— Лезьте!

В одно мгновение Борис оказался среди деревянных кадушек, из которых выглядывали жестяные цилиндры с мороженым.

Тетя Маруся подсадила Антошку и закрыла дверцы. Ребята очутились в темноте среди холодных бочек. Рявкнул гудок, ребят качнуло, и они поехали.

— Бо–оря, — жалобно протянула Антошка, — где ты?

— Здесь, здесь, — поспешил успокоить ее Борис. — Не бойся.

— Да-а, «не бойся», когда тут темно-о! И хо–лод–но-о!..

— Антошка, если ты заплачешь, все мороженое растает, — пустился Борис на хитрость. — Будет тогда нам от тети Маруси.

— А почему оно растает? — недоверчиво спросила Антошка.

— Ну, знаешь, слезы–то ведь горячие. Будут капать на мороженое, оно и растает.

Антошка умолкла, наверно задумалась: растает или не растает, плакать или подождать? А тем временем машина остановилась, дверцы распахнулись, и в фургон ворвался яркий солнечный свет.

— Не замерзли? — спросила тетя Маруся, улыбаясь во все свое круглое лицо.

— Не–ет! — задорно ответила Антошка. — Я даже не плакала!

— Вот и умница. Вылезайте — приехали.

Машина стояла перед светло–голубым, каким–то воздушным павильоном, через распахнутые окна которого видны были белые столики и плетеные стулья — точь–в–точь, как и в городе на главной улице.

— Ты садись пока на стульчик, — сказала тетя Маруся Антошке. — Разгрузимся — я тебя мороженым угощу. А Борис тем временем снесет телеграмму отцу. Вон туда иди, Борис, за большой корпус. Спросишь, там покажут.

Борис шел, как по улице: справа и слева тянулись большие дома, вдоль домов шелестели клены и акации, там и сям зеленели скверы, а в одном из них даже стоял белый бюст Пушкина. Только не было тротуаров, и когда машины на всей скорости мчались по мостовой, Борис невольно прижимался к стене.

Все–таки где же здесь цех сварных барабанов? Борис уже хотел спросить садовника, поливавшего из шланга газон, как услышал позади себя знакомый голос:

— Ты как сюда попал?

Оглянулся — так и есть: Виктор. Борис объяснил.

— А! — сказал Виктор. — Ну, можешь не спешить. Меня сейчас мастер посылал в заводоуправление: там телеграмму получили еще ночью. Сейчас твой отец на совещании у заведующего техническим отделом, Мы тоже ждем. Тут вся наша группа. Будем смотреть, как согнут девяностомиллиметровую сталь.

— Виктор, а это очень важно — вот то, что отец отстоял? — спросил Борис с тайной гордостью.

— Ого! Весь завод об этом говорит. Да ты понимаешь, в чем тут дело?

— Не очень, — признался Борис. — Знаю только, что получается какая–то экономия.

— Какая–то! Вот я тебе скажу, слушай.

И Виктор объяснил, что благодаря этим котлам высокого давления получится очень большая экономия топлива. Это потому, что для выработки одного и того же количества электроэнергии в таком котле сгорит топлива на восемь тонн в час меньше, чем в котлах старого типа. Котлы работают дни и ночи, даже без выходных дней. Это — семьдесят тысяч тонн экономии в год. Только на одном котле!

— Здорово! — сказал Борис восхищенно.

— Еще бы! — отозвался Виктор и решительно сжал кулаки. — Не я буду, если не придумаю тоже какой–нибудь котел! Не теперь, конечно, а когда начну работать по–настоящему.

— А это что за цех? — показал Борис на кирпичное здание, из которого доносились глухие удары.

— Это кузнечный. Хочешь заглянуть?

В цехе Борис увидел человека в светло–сером фартуке.

Он стоял спиной к Борису около какой–то машины и клещами поворачивал в ней то в одну, то в другую сторону кусок раскаленного железа. Рядом с машиной, на табурете, сидела женщина и держала в руке рычаг, похожий на простую палку. Другой конец рычага был прикреплен к машине. Спокойно, точно она была у себя дома на кухне, женщина чуть двигала этим рычагом, а в машине стальная рука с четырехугольным кулаком на конце била и била по раскаленному куску. И этот бесформенный кусок прямо на глазах принимал правильные очертания, напоминавшие большую шкатулку.

Борис так залюбовался работой машины, что не заметил, как в цех следом за ними пробралась Антошка и стала рядом. И вдруг он услышал ее голос:

— Дядя, вы повар? А что вы жарите?

Мужчина в фартуке повернул голову, и Борис узнал в нем того человека, которого видел рано утром. Усы мужчины ощетинились, глаза стали выпуклыми.

— Это что за дети? — закричал он. — Почему тут дети?

Борис подхватил Антошку на руки и со всех ног бросился из цеха. А навстречу ему уже бежала тетя Маруся.

— Ну, Антошка, — сказал Борис, — загубишь ты меня сегодня! Подожди, я папе все скажу!

Тетя Маруся усадила девочку на прилавок, рядом с заведующей павильоном, а Борис с Виктором пошли дальше.

— Это! Иван Федорович Крутоверцев, — объяснил Виктор, — знатный кузнец. Его весь завод знает. Когда в ремесленном бывает новый набор, ребят ведут к Ивану Федоровичу: пусть посмотрят, прежде, чем выбрать себе специальность, каким теперь стало кузнечное дело. А он показывает ребятам свой фартук и говорит: «Видите? Ни одного пятнышка. А то некоторые о кузнецах судят по старинке, по гоголевскому кузнецу Вакуле, который насквозь пропах дымом. Через год–два и белый халат надену, как доктор».

— Виктор, а ведь я его сегодня видел утром.

И Борис рассказал, как человек искал окурок своей папиросы.

— Да-а, — протянул Виктор, — на Ивана Федоровича это похоже, он такой, он, брат, во всем такой.

— Какой?

— Как тебе сказать?.. — Виктор подумал. — Сознательность, что ли, у него такая высокая. Хоть видят его люди, хоть не видят, а он одинаково по совести поступит.

Они прошли через какой–то цех. В нем Борис запомнил только большущий стол, который сам ездил взад и вперед. На столе лежал кусок стали, и при каждом ходе стола два резца снимали с него блестящую стружку.

Потом они оказались на широком дворе. Вдоль него стояли двумя длинными рядами столбы — каждый высотой с трехэтажное здание. На этой высоте столбы поддерживали рельсовый путь. По пути медленно двигалось какое–то сооружение с кабиной, а из кабины выглядывал человек.

— Это эстакада с мостовым краном, — объяснил Виктор. — Посмотри, как он работает.

Сверху, на стальных канатах стал медленно спускаться толстый крюк. Под ним, на рельсах, стояла железнодорожная платформа, а на платформе — токарный станок, такой массивный, что даже издали чувствовалось, как он давит на платформу. Около него завозились двое рабочих. Они зацепили крюк за трос, которым был обвязан станок. И вдруг станок вздрогнул, приподнялся и плавно пошел вверх…

Потом ребята опять проходили через цех. Здесь они на минуту остановились перед рабочим я темных очках. Ом держал в руке медную палочку. От нее шли куда–то две резиновые трубки. Рабочий водил этой палочкой по листу стали толщиной в ладонь, из палочки било сильное пламя, снизу листа бушевали огненные брызги.

— Автогенная резка? — догадался Борис, вспомнив, что ему об этом рассказывал отец.

— Да, — подтвердил Виктор. — По одной трубке идет кислород, а по другой — газ ацетилен. Здесь режут, а вон там сваривают.

— Как это — сваривают?

— А вот сейчас увидишь. Пойдем.

Они опять оказались во дворе, но в другом его углу. И тут Борис увидел какие–то странные фигуры. На них были маски без глаз, без носа, без рта, только посредине темнел небольшой прямоугольник. Фигуры сидели на низеньких деревянных брусках и держали в руках трехзубые вилки. Вилка зажимала прут темного цвета. Тут же лежали толстые листы стали. Когда конец прута приближался к месту, где соединялись ребрами два листа, вспыхивал ослепительный свет.

— Не смотри, ослепнешь, — предупредил Виктор. — Ты думаешь, это огонь? Это электрическая дуга. Тут температура три тысячи градусов. Погляди–ка сюда. Видишь, между листами получился шов? Было два листа, а теперь один. А на месте, где сварено, металл уже ни за что не лопнет.

Одна из фигур отложила рукоятку с вилкой в сторону и сняла маску. И Борис увидел курносого парнишку. Он подмигнул Борису и опять спрятался под маской.

— Наши ремесленники, — засмеялся Виктор. — Заводскую практику проходят. Озорные парни! А это Ольга Максимовна, наш мастер. Пойдем, я познакомлю тебя.

Они подошли к девушке лет двадцати двух, круглолицей, краснощекой, сероглазой.

— Ольга Максимовна, это сын нашего машиниста Кравцова — Борис Кравцов, — сказал Виктор. — Тоже в ремесленное метит.

— А в каком классе? — деловито осведомилась девушка.

— Седьмой кончаю, — ответил Борис.

— Седьмой — другое дело. А то некоторые норовят попасть в группу электриков из шестого. Из шестого теперь нельзя. А как учитесь?

Борис сказал.

— Ты что ж? К отцу? — перешла она на дружеское «ты».

Борис показал телеграмму. Девушка прочла и кивнула головой:

— Такая здесь уже есть. Весь завод знает. Скоро пойдем и мы смотреть на вальцы.

Ольга Максимовна подошла к ученику, у которого не ладилась работа, и взяла из его рук трехзубую вилку.

— Не так, Малыгин, не так. Вот, смотри.

И медленным, но сильным движением руки провела прутом по стали.

Так она ходила от одного ученика к другому и каждому что–нибудь объясняла, а ребята внимательно слушали, брали из ее рук вилку и делали, как она показывала.

— Какой у вас молодой мастер! — тихо сказал Борис Виктору.

— А чем плохо? Она окончила котлостроительный техникум и заочно учится на третьем курсе института. Вначале, конечно, ребята не доверяли, а потом, как увидели, сколько она знает, сразу поверили. И дисциплина совсем другая стала. Да что. Ее портрет даже в газете был!

— Ну, кончайте да садитесь в кружок — побеседуем, — сказала Ольга Максимовна.

Ребята сняли свои причудливые маски, отряхнули с костюмов пыль и расселись вокруг мастера на деревянных брусках.

Парнишка, что подмигнул Борису, подтолкнул своего соседа локтем, тот ответил тем же.

— Отставить! — строго сказал им Виктор.

Он был старостой, и его слушались все ребята. Борис тоже сел с ремесленниками.

— Вот видите, — сказала Ольга Максимовна ребятам, — как легко свариваются толстые листы стали. Шов подучается не очень–то гладкий, зато крепкий. А завтра мы с вами поработаем на автомате. Там вы не увидите ни масок, ни яркого света. И шов получается ровный, гладкий, как замазка по краям оконного стекла. Так теперь и сваривают барабаны для котлов. А что было раньше! Даже страшно об этом читать. Один человек садился в котел и поддерживал заклепку клещами, напирая на них изо всех сил грудью, а другой колотил снаружи по заклепке молотом. Это почти все равно, что бить человека молотом прямо по груди. Люди в котлах корчились, глохли. Так их и звали: глухари. А теперь мы свариваем барабаны автоматами, — продолжала Ольга Максимовна. — Да какие барабаны! Четырнадцати метров в длину. А сам котел имеет высоту десятиэтажного дома. В его топке можно вертикально поставить сразу два паровоза — вот она какая! И заметьте: это наши советские ученые впервые стали сжигать в топках антрацитовую пыль. Из года в год, из десятилетия в десятилетие пыль шла в отвал наряду с землей и камнем, как негорючее вещество. Наши инженеры сказали: «Зачем ей зря пропадать!» Стали думать, как сжигать пыль, и, между прочим, обратились к одной заграничной знаменитости, специалисту по котлостроению. Профессор ответил: «Гореть не может и не будет». — «Нет, будет!» — сказали советские ученые. И антрацитовая пыль загорелась несчетным числом электрических ламп. «Горит», — протелеграфировали наши ученые заграничному профессору. «Не верю», — ответил им профессор. Все засмеялись. Глядя на ребят, засмеялась и сама рассказчица, да громко, весело.

— А все ж таки поверил? — спросил кто–то:

— Поверил, конечно. Это ведь давно было, С тех пор им там, за границей, многому пришлось поверить.

Ольга Максимовна взглянула на ручные часы и заторопилась:

— Пора.

Ребята быстро построились. Виктор подал команду, и колонна двинулась к огромному корпусу.

Борис стоял на месте и смотрел ремесленникам вслед. Ему было немножко не по себе — не то что обидно, как–то сиротливо стало. Но тут Ольга Максимовна оглянулась и кивком головы подозвала его к себе:

— Ты что отстаешь? Пойдем вместе. Сегодня особенно интересно посмотреть: сталь–то девяностомиллиметровая! Выдержат ли вальцы…

— Выдержат, — сказал Борис уверенно, — Отец ручается.

Ольга Максимовна сбоку глянула на него и улыбнулась:

— Выдержит, конечно. Вот и посмотрим.

Через широкие ворота они вошли в цех. Там все было огромное: и сам цех, и стальные темно–шоколадного цвета цилиндры, напоминавшие паровое со снятыми колесами, и машины–автоматы… Но ни к чему этому Борис не присматривался, а только искал глазами отцовы вальцы.

И он их увидел. Это были гигантские стальные валы, лежавшие горизонтально на возвышении. На конце самого большого из них выдавалась какая–то «коробка», тоже огромных размеров.

Борис рванулся, чтобы бежать к вальцам, туда, где стояла группа людей е пиджаках и галстуках, но Ольга Максимовна схватила его за руку.

— Куда ты? — крикнула она. — Сгоришь! Там сейчас такое будет!

— А как же те люди? — спросил Борис.

— Те люди — инженеры. Они будут наблюдать, как пойдет вальцовка.

Борис был обижен, что его не пустили к вальцам отца, и сказал:

— А инженеры не горят?

— Экий ты! — усмехнулась Ольга Максимовна. — Они сейчас отойдут. Ты лучше вон туда смотри: сейчас откроется нагревательная печь.

И она показала взглядом на какое–то сооружение, похожее на дом, но без окон, без дверей, без трубы.

Пока она объясняла ребятам, как действует эта печь, Борис по всему цеху искал глазами отца. Нет, его нигде не было видно.

Ребята вдруг заговорили, задвигались. Борис оглянулся. Передняя стена печи медленно поднималась вверх. Поднялась, и Борис увидел «комнату», в которой свободно разместился бы весь его класс — с партами, с доской, с учительским столом. «Комната» была залита ярким розовым светом. Через какие–то щели внутрь ее врывались короткие языки пламени и плясали, плясали, плясали у стен. И вот из этой печи стал медленно, торжественно, прямо–таки величественно выплывать на подставках раскаленный добела четырехугольный стальной лист–гигант. Выплыл и остановился, сияющий, будто радовался, что наполнил весь цех светом и нестерпимым жаром.

Ребята попятились еще дальше, но вое равно их так обжигало, что, казалось, вот–вот вспыхнут волосы на голове.

Сверху спустились железные крюки. К ним подбежали двое рабочих, что–то поправили длинными тростями и, прикрывая от жара лица рукавицами, бросились прочь от листа. Крюки подхватили лист и понесли его по воздуху к вальцам. Металлическая «коробка» на конце вала вдруг разломилась пополам. Получилось что–то вроде чудовищных челюстей. Но как только лист оказался на вальцах, «челюсти» опять сомкнулись.

— Что это за «коробка»? — спросил Борис Ольгу Максимовну.

— Это же и есть подшипник, что тогда поломался. Ну, друг, держись! — сказала она подшипнику.

Воздух над раскаленным листом дрожал и струился, как марево над степью в жаркий летний день. И вот сквозь это марево Борис увидел наконец отца.

Он стоял вверху, на железном мостике, как капитан на корабле, и смотрел на огненную махину. Вдруг нагнулся и тронул руками какой–то рычаг. И тотчас громадные валы пришли в движение, сдавили раскаленный стальной лист и стали медленно вращать его вправо. Еще движение рукой — и немного согнутый лист заворочался влево. Отец поворачивал то рычаги, то штурвалы — и послушные ему валы–гиганты вращали то в одну, то в другую сторону этот огромный кусок стали, пока он не превратился в гигантский пустотелый цилиндр.

— Ну вот и выдержали, — сказала Ольга Максимовна.

Цилиндр постепенно остывал, темнел и из алого стал темно–вишневым. Отец махнул рукой. Сбоку выскочил рабочий с длинной рейкой в руке. Он что–то измерил на цилиндре и кивнул головой. Отец снял брезентовые рукавицы, положил их на штурвал и, твердо ступая, пошел по железным ступенькам вниз. Его тотчас окружили инженеры.

____

Спустя немного времени отец с Антошкой на руках и Борис уже шли по кленовой аллее завода. Они возвращались домой. Антошка прижималась щекой к виску отца, бросала на Бориса негодующие взгляды своих темных, как вишни, глаз и жаловалась:

— Папа, он меня как бросил к мороженщице! Я сидела–сидела, сидела–сидела и чуть не умерла.

Солнце уже сильно склонилось к западу и смотрело им в лица. Неужели это то самое солнце, которое встало только сегодня? Борис вспомнил свое пробуждение, пустынные улицы, встречу с кузнецом Иваном Федоровичем, класс, собрание и все, все, что в этот день произошло.

— Папа, — с удивлением воскликнул он, — какой сегодня большой день! Как в него много всего вместилось!

1950

Волшебная шкатулка. Повести и рассказы

ВОЛШЕБНАЯ ШКАТУЛКА

ГЕРЦОГ БУКИНГЭМСКИЙ

Мой отец был лудильщик. После своей смерти он оставил паяльник, палочку олова, бутылку соляной кислоты и пачку железных листов. В то время мне было девять лет, и я только что перешел во второе отделение приходской школы. Но учиться мне не пришлось. Когда последний лист железа был продан, мать приладила себе на спину большой мешок, а мне поменьше, и мы стали тряпичниками.

Мы заходили во дворы и рылись в мусорных ящиках, разгребали кучи мусора на базарах, ходили на свалку.

Сначала это занятие меня даже увлекало, вроде охоты. Я все ждал, что вдруг случайно попадется какая–нибудь ценная вещь: золотые часы или кожаный бумажник, туго набитый трехрублевками. Наша знакомая тряпичница Феклуша уверяла, что однажды в мусорной яме нашла чулок с зашитыми в нем золотыми десятирублевками. Но нам попадались только рваные калоши, кости, тряпки, старые подковы и пузырьки, сохранявшие еще запах лекарств.

Наступила осень. Подвал, в котором мы жили, стало затоплять водой. Тогда мать пошла к знакомой трактирщице и заплакала. Трактирщица наняла ее за четыре рубля в месяц на хозяйских харчах.

Трактир стоял посредине большой базарной площади. Множество лотков и закоптелых сапожных будок, бакалейных, скобяных, семенных и фруктовых лавок ютилось на этой площади. Запах ромашки, чабреца и мятных пряников перемешивался с запахом керосина и дегтя.

В те времена рестораны делились по разрядам: чем выше был разряд, тем ниже было общественное положение его посетителей. Ресторан третьего разряда был таким заведением, куда даже иные парикмахеры или приказчики считали неприличным для себя заходить. Что касается нашего ресторана, то он стоял вне всяких разрядов. Хотя на его вывеске и было написано: «Трактир М. Сивоплясовой», но хозяйка называла его «харчевней», а посетители — просто «обжоркой». Помещалось это заведение в кирпичном здании казарменного вида, окрашенном в грязно–бурый цвет. За четыре копейки здесь подавали миску борща, сваренного на говяжьей требухе, а еще за четыре — и самую требуху.

Никаких других блюд здесь не готовили, да никто и не требовал их: посетители наши стояли на такой ступени общественной лестницы, что очутиться ниже вряд ли было возможно.

Среди них–то я и провел два года своего детства.

Я мыл на кухне посуду, подметал пол, таскал с базара овощи и говяжью печенку, подавал посетителям борщ и выслушивал от хозяйки попреки в дармоедстве.

Мне шел десятый год, и мне тоже хотелось играть в бабки, бегать с босоногими мальчишками наперегонки и запускать бумажный змей с трещоткой… Но куда там!

Только, бывало, соберешься с Артемкой, сыном сапожника, пойти к морю понырять или половить бычков, как хозяйка уже окликает меня:

— Чтой–то в сон клонит. Ну–ка, сядь за стойку, а я пойду малость вздремну. Да смотри не отлучайся, а то штаны спущу!

Однажды, когда я сидел за стойкой, в трактир вошел человек, которого я раньше никогда у нас не видел. Он сунул руки за веревку, служившую ему поясом, отставил вперед ногу в рваном лаковом ботинке и прищелкнул языком:

— Ну и апартамент! Это что же — столовая его величества короля английского? А запах, запах! Настоящая амброзия!

Пошатываясь, он подошел к столу, сел и вытянул вперед ноги.

— Сэр! — крикнул он в мою сторону.

Я подошел.

Прядь бледно–желтых и, вероятно, очень мягких волос свесилась на его вспотевший лоб; в голубых глазах, таких ясных и чистых, что их не смог замутить даже хмель, прыгали искорки смеха.

— Вы герцог?

— Нет, — ответил я.

— Граф?

— Нет.

— Может быть, вы барон?

— Сам ты барон! — огрызнулся я.

Но он так весело засмеялся, что невольно стал смеяться и я.

— Беф–строганы есть?.. Нет? А антрекот?.. Тоже нет? Жаль! Придется кушать перепелку!

— Да у нас только борщ и печенка.

— Что-о? Борщ и печенка? Разве ты не знаешь, что это мои любимые блюда?

Первый раз в жизни я подавал с удовольствием.

Человек ел, шутил и расспрашивал. А когда узнал, что я сын трактирной кухарки, стал называть меня пэром.

Наевшись, он сказал:

— Ну-с, пэр, побеседовал бы я с вами еще, но должен спешить на экстренное заседание в палату лордов. Скажите достопочтенной владелице сих апартаментов, что из боязни ограбления я с собой денег не ношу. Вместо денег передайте ей мой вексель и объясните, что она может учесть его в любом банке.

Огрызком карандаша он написал на клочке оберточной бумаги несколько слов, дружески пожал мне руку и ушел.

Когда хозяйка выспалась, я вместе с медяками вручил ей и клочок оберточной бумаги.

— Что это? — спросила она.

— Вексель.

— Да ты в уме? Разве такие векселя бывают?

— Бывают, — уверенно ответил я и рассказал о недавнем посещении.

— А ну читай.

Я прочел:

— «По сему векселю обязуюсь уплатить графине Сивоплясовой восемь копеек, когда войду во владение наследственным замком. Герцог Букингэмский».

Среди наших посетителей было не редкостью встретить опустившихся военных чиновников и даже помещиков. Я привык к этому и ни на минуту не усомнился в герцогском происхождении голубоглазого весельчака. Но хозяйка посмотрела на дело иначе. Она взяла веник, которым я подметал пол, и начала меня бить им, приговаривая:

— Не принимай векселей от бродяг! Не принимай векселей, собачья шкура!..

Я вырвался из ее рук и с плачем выбежал на улицу.

ЧУДЕСНОЕ ОБЕЩАНИЕ

На базаре стоял деревянный старый амбар на высоком каменном фундаменте. Несколько камней из фундамента выпало, и в нем образовалась дыра, в которую я свободно пролезал под амбар. Это было мое потайное место, куда я обычно скрывался от хозяйки. Летом, в знойный, яркий день, под амбаром было прохладно. Здесь я хранил любимые вещи: складной нож, молоток, записную книжку с карандашом, бумажный фонарик со свечой и две книжки: «Как львица воспитала царского сына» и «Джек–потрошитель»

Забравшись в свое подполье, я долго и горько плакал. Чувство ненависти к хозяйке смешалось с чувством обиды на герцога: я так доверчиво отнесся к нему, а он подвел меня.

К ночи меня стал мучить голод, но возвращаться домой мне не хотелось; я знал, что в угоду хозяйке мать выдерет меня за уши, хотя потом и будет тихонько плакать.

Так я провел ночь под амбаром.

Утром в дыру просунулась вихрастая голова Артемки:

— Я ж так и знал, что ты тут. Мамка твоя плачет, думает, что ты побег топиться, а я ей говорю: «Не должно быть. Верно, пошел на свою квартеру». На, закусывай! — И Артемка вынул из–за пазухи сухую тарань, огурец, головку лука и ломоть черного хлеба.

Я ел и сквозь слезы рассказывал, как было дело. Артемка сердито плюнул:

— Твоя хозяйка — ведьма. Разве можно человека бить веником? Что он собака? А герцог тоже вредный. Ему и дела нет, что из–за него человек страдает. Все они, герцоги, такие. — Артемка показал мне две копейки. — Видал? Айда пить квас!

Мы вылезли из подполья, пошли к квасной будке и взяли по стакану хлебного кваса. После тарани он казался особенно приятным и колко бросался в нос.

Вдруг мы услышали веселый призыв:

— Граждане! Становитесь теснее в круг, держитесь за чужие карманы! Сейчас под наблюдением господина городового начнется небывалое гала–представление, нон плюс ультра!

— Артемка, — говорю я, — да ведь это ж герцог!

Окруженный толпою крестьян и базарных зевак, «герцог» почтительно говорил подходившему усачу–городовому:

— Господин блюститель порядка, прошу вас занять наблюдательный пункт! Поправьте вашу шаблюку и примите боевой вид. За неимением здесь другого начальства ешьте глазами меня.

Толпа хохотала. Уязвленный городовой скривил губы и потянулся к воротнику «герцога»:

— Ты эти насмешки брось! Инструкцию знаешь? А ну, предъявь паспорт!

— Паспорт? — изумился «герцог». — Да какой же может быть паспорт, если половина сбора в вашу пользу?

Городовой быстро успокоился и занял «наблюдательный пункт», а «герцог» продолжал развлекать публику:

— Позвольте представиться: главный наездник цирка Труцци и бенгальский факир. Тигры, леопарды и другие насекомые прибудут дополнительно, а сейчас прошу посмотреть несколько фокусов, за которые имею почетный отзыв от митрополита киевского. Итак, начинаем. Вот вы, молодой человек, — обратился он к деревенскому парню, — подойдите–ка сюда поближе. Видите эти два шарика?

— Бачу, — ответил парнишка.

— Красный я кладу в ваш правый карман. Видите?

— Бачу

— Зеленый — в левый. Видите?

— Бачу.

— Ну, где у вас зеленый шарик?

— Ось тут.

— Вынимайте его.

Парень вынимает красный шарик и растерянно улыбается:

— Як же це вин перескочив?

«Герцог» показал еще несколько фокусов, потом разостлал на земле платок и приказал:

— Гоните все по две копейки! Не видите, что мне пора водку пить? Живо!

Зазвенели медяки, толпа поредела.

— Получите, ваше превосходительство, двенадцать копеек, — подал «герцог» городовому несколько монет. Тут я подошел и сказал:

— А меня хозяйка веником побила.

— Поздравляю, — ответил «герцог». — За что ж она тебя?

— Да за ваш вексель.

Он недоуменно посмотрел на меня, потом вдруг вспомнил:

— Постой, постой! Ты из харчевни?..

Он был явно смущен.

Мы присели на бревно, и я рассказал, что произошло после его ухода. Я сказал, что живу теперь под амбаром на базаре и боюсь идти домой.

Он покрутил головой и с досадой крякнул:

— Что ты скажешь! Подвел мальца! Ну, ничего, не горюй, дело поправим. А это кто? — кивнул он в сторону Артемки. — Товарищ? Как звать–то тебя, курносый?.. Артемка? Ну вот что, Артемка, шагай в трактир и шепни там кухарке, чтоб она не беспокоилась, что Костя, мол, жив и здоров, только домой сразу не придет. Пусть хозяйка малость поостынет, тогда он и вернется. Вали!.. Ничего, Костя, не горюй! Пойдем, покажи мне твою нору.

Мы пошли к амбару.

— Прекрасно! — сказал «герцог». — У тебя, Костя, дача — первый сорт. Вот только перин нет. Ты, Костя, возьми меня к себе квартирантом. Мой дворец сейчас ремонтируется, так мне на время нужна квартира. Возьмешь?

— Что ж, — говорю я притворно равнодушно, — живите, мне не жалко

— Ну, так считай, что мы поладили. Жди, вечером приду.

Я хитрил. Мне не только не было жалко, но я был счастлив жить с веселым и добрым человеком, который знает столько интересных фокусов и так смело разговаривает с городовым.

С нетерпением я ждал вечера. А когда в дыре показалась голова и знакомый голос окликнул меня, я, уже не скрывая радости, живо отозвался:

— Здесь, здесь, герцог! Лезьте скорей!

«Герцог» влез, а вслед за ним, шурша и шелестя, вползло в освещенное лунным светом отверстие какое–то чудовище со вздыбленной шерстью. Я схватил «герцога» за рукав и в страхе крикнул:

— Ой, что это?

— Это же охапка сена, которую я тащу за веревку! Я засмеялся, а «герцог» сказал:

— Я, брат, не люблю спать на голой земле. Твердо. То ли дело на сене! И мягко, и запах приятный.

Он сделал себе и мне из сена постели и вытащил из кармана небольшой сверток:

— Вот принес кое–что поужинать, а свечку не захватил. В темноте, пожалуй, еще и рта не найдешь.

— Найдешь, — сказал я уверенно. — Я найду. А свечку можно мою зажечь.

Мы зажгли свечку и вставили ее в бумажный фонарик. Подполье осветилось голубым светом.

Я достал тарелку и нож; «герцог» вынул из свертка украинскую колбасу, помидоры, сладкий болгарский лук, хлеб.

Мы поужинали и улеглись на свои душистые постели.

— Тебе сколько лет? — спросил «герцог».

— Скоро десять будет. А вам?

— Мне уже тридцать один. А твой отец кто был?

— Кастрюли паял, чайники. Он уже умер.

— А мой был дьякон. Не герцог, а дьякон. Про герцога я наврал. Я люблю шутить. Ты где учился?

— В церковно–приходской.

— А я, брат, духовную семинарию окончил. Чуть–чуть меня попом не сделали, да я вовремя догадался спиться.

— А как вас зовут?

— Зовут меня Алексеем, Алексеем Евсеевичем. А проще Евсеичем. Вот фамилия у меня неподходящая — Погребальный. Я человек веселый, люблю солнышко, траву, птиц люблю до страсти. На что мне такая фамилия?.. А ты что любишь?

Я любил многие вещи: фасоль с солеными огурцами, медовую халву, клюквенный квас, переводные картинки. Но об этом говорить я не решился, чтобы Евсеич не подумал, что я совсем еще маленький.

— Я тоже траву люблю и птиц. И еще людей люблю, которые добрые и веселые, вот как вы, — сказал я.

Евсеич помолчал.

— Эх, паренек, — и голос его стал ласковым, — жалко мне тебя! Сердце твое тянется к людям за теплом, как подсолнечник к свету, а дают тебе только пинки. Ну, какие у тебя радости? Бродягам борщ подавать? Ты, наверно, за всю жизнь и игрушку–то в руках не держал.

Я стал припоминать, какие у меня были игрушки, но вспомнить было нечего Сапожная колодка, дверная ручка, кран от бочонка — вряд ли можно было назвать это игрушками!

— А у вас были игрушки? — спросил я.

— У меня были! У меня, Костя, хорошие игрушки были: и плюшевый медведь, и лошадка на колесиках, и заводной пароход. Одна игрушка и теперь еще сохранилась — в деревне, у старухи–тетки в сундуке лежит. Это, брат, такая игрушка, что не налюбуешься. Случилось моему деду в Швейцарии побывать. Понравилась там ему эта штука, и он купил ее для своего сына, то есть для моего отца значит, когда тот маленьким был. От отца она перешла ко мне. Вынимали ее из сундука только по большим праздникам, вот как берегли! Оттого и сохранилась она.

— Что же это за игрушка такая? — живо спросил я. — Заводной автомобиль, да?

— Нет, не автомобиль, их тогда еще не делали. Не автомобиль, а волшебная шкатулка. Величиной она чуть побольше коробки, в которых гильзы для папирос продаются, но сделана из черного полированного дерева. На передней стенке три перламутровые кнопки. Нажмешь одну кнопку — поднимается крышка, и перед тобой открывается цирк. Круглая, в золотом песке арена; на арене белая лошадка, на лошадке наездница в голубом блестящем платье, на ножках золотые туфельки, а в руке серебряный обруч. За лошадкой собака, за собакой кошка, за кошкой мышка. Нажмешь вторую кнопку — слышится малиновый перезвон. А когда нажимаешь третью кнопку, то лошадка, собака, мышка и кошка мчатся вскачь по кругу арены под звуки марша. Вот, брат, какая игрушка!

Я слушал, зачарованный.

— Вот бы мне взглянуть… хоть разок!

— Разок взглянуть? — спросил Евсеич. — Гм… да-а… — и задумался. Затем, как бы прервав какие–то мысли, решительно сказал: — Спать надо! А то мы с тобой до утра проболтаем.

Я послушно закрыл глаза, но уснул не сразу, растревоженный рассказом о волшебной шкатулке. Прекрасная наездница до того пленила мое воображение, что даже явилась ко мне во сне.

Мне снилось, будто я сижу за стойкой и подсчитываю медяки. Вдруг слышу цокот копыт. Дверь широко распахивается, точно от порыва ветра, и прямо в харчевню въезжает на снежно–белой лошади золотокудрая красавица с блестящим обручем в руке. Лошадь подходит к стойке и кланяется мне, а наездница гладит рукой ее серебристую гриву, смеется и говорит: «Вот, Костя, какая у меня умная лошадка! Хочешь покататься на ней?» Вдруг из кухни выскакивает хозяйка и грязным веником бьет лошадь. Я вижу на белой лошадиной голове грязные полосы, и это приводит меня в исступление. «Ведьма! Ведьма!» — закричал я, бросаясь на хозяйку со сжатыми кулаками… и проснулся.

Евсеич спал. Его ровное дыхание успокоило меня, и я опять заснул.

Утром Евсеич сказал:

— Ну, Костя, сегодня играем, завтра уезжаем. Больше трех дней мне не усидеть на месте. Привыкли ноги ходить, и никак их не удержишь. Завтра беру курс на Мариуполь.

Пришел Артемка, и от него мы узнали, что хозяйка «отошла» и теперь очень «нудится». Вчера целый день зевала, спать хотела, а посадить за стойку было некого.

Решили, что наступил самый подходящий момент для моего возвращения.

В харчевню вошли все трое: впереди Евсеич, за ним я, за мной Артемка.

— Мадам, — сказал Евсеич, галантно кланяясь, — на днях вследствие моего врожденного легкомыслия, житейской неопытности Кости и вашего африканского темперамента произошел весьма печальный случай. Позвольте уплатить вам восемь копеек и уверить вас, что веник имеет только одно назначение — мести сор. Костя решил было вступить в банду «кровавых мстителей», но я из жалости к вам разубедил его и поклялся именем святой Пелагеи, покровительницы всех харчевен, что вы его отныне пальцем никогда не тронете. Бойтесь, мадам, превратить меня в клятвопреступника! В гневе я режу трактирщиц, как кур. Адью, мадам! Весной я ваш гость.

Затем он взял меня за руку, отвел в сторону и сказал:

— Ну, Костя, до свиданья! До весны я побываю на родине, весной опять буду в ваших краях. Жди, Костя! Шкатулка будет твоя!

ВОЛШЕБНАЯ ШКАТУЛКА

Я с нетерпением ждал весны; время тянулось медленно и тоскливо.

Осенью неделями моросил мелкий дождь. Не верилось, что когда–нибудь опять выглянет солнце, из земли полезут лебеда и калачики, а на каменных плитках харчевни высохнет наконец грязь.

Выпал первый снег. Все посветлело и прояснилось вокруг, даже стены харчевни, даже лицо хозяйки.

Прошли и лютый февраль и влажный март. И наконец над немощеной площадью заколебался прозрачный пар, и земляные дорожки между лавками стали быстро подсыхать.

Нетерпение мое возрастало.

Артемка, заходя навестить меня, всякий раз спрашивал:

— Ну как, не было? — И, хотя весна еще только–только задышала, удивлялся: — Вот же как долго человек идет!

Что человек «идет», ни я, ни Артемка не сомневались.

— Не такой он, чтобы зря болтать, — говорил Артемка и добавлял: — Наверно, уже близко.

Дни шли за днями. На смену отцветшей в скверах сирени по всем улицам города забелела акация и тоже отцвела, усыпав тротуары высохшими белыми лепестками.

А Артемка все спрашивал:

— Ну как, не было? Ну чего он так долго идет? Но когда и розы отцвели, в наши сердца закралось сомнение. Первым усомнился Артемка:

— А может, он идет, да не сюда?

— Как не сюда? — испугался я. — А куда же?

— Да мало ли на свете всяких городов! Их аж четырнадцать: Петербург, Ростов, Вареновка…

И вот однажды, когда хозяйка ушла к кому–то на крестины, а я уныло сидел за стойкой, в харчевню вошел седенький старичок. Не торопясь снял он свою котомку, отвязал жестяной чайник и вытер лысину красным платком.

— Сынок! — позвал он меня.

Я подошел.

— Покушать чего найдется?

Старик степенно поел, потом спросил кипятку и заварил чай. Он вынул из котомки и положил на стол кулек с вишнями, жестяную коробочку с сахаром и вязку бубликов.

— Чайку выкушать желаешь? — предложил он мне.

Я немедленно притащил еще одну чашку и уселся против деда.

После того как мы с удовольствием выпили по третьей чашке, дед сказал:

— Вот пью я с тобой чай, беседы беседую, а как зовут тебя, касатик, не знаю.

Узнав, как меня зовут и чей я сын, дед закивал головой:

— Так–так, приметы эти самые. Адрес правильный, в самую точку… — И вдруг неожиданно спросил: — Это, значит, тебе Алексей Евсеич обещал доставить машинку?

Я еле мог прошептать:

— Мне… Дедушка, миленький, а где же он?

— В бараке он заразном, в больнице, значит. Пробирался сюда, к морю. До Ростова мы шли вместе, а в Ростове его тиф подломил. В ночлежке на нарах мы рядом лежали, когда его в жар стало бросать. А как приехала будка, чтоб в барак его свезти, он и говорит мне: «Разденут меня, отберут одежонку и вещицы. Барахло–то при выписке назад отдадут, а шкатулку, что при мне, как пить дать стянут. Так ты, дед, возьми ее с собой и отдай мальцу, которому я ее пообещал». Рассказал мне все приметы, где найти тебя, и показал, как эту шкатулку в действие приводить. На другой день пошел я в барак, чтоб, значит, повидать его или хоть бы узнать что про него, а фельдшер и говорит: «Ты, дед, сюда не ходи, не разноси лаптями заразу по всему свету. Коли умрет, так и без тебя умрет». Вот он какой, фельдшер–то этот!.. Ну, а шкатулку я доставил тебе в исправности.

Дед наклонился к котомке, покопался в ней и, кряхтя, вынул что–то, завернутое в зеленую тряпицу.

— Вот она, — сказал он, — шкатулочка–то твоя. За–ня–атная штука!

Как заколдованный, смотрел я на руки деда, которые бережно протирали тряпочкой черную, тускло поблескивавшую поверхность шкатулки. Я видел на ней три белых перламутровых кружочка, от прикосновения к которым должна появиться прекрасная наездница, и боялся шевельнуться, чтобы не исчезли, как в сказке, и чудесный дед и волшебная шкатулка

А дед все так же неторопливо объяснял:

— Замечай! Вот эту ручку надобно покрутить двенадцать раз: будешь крутить больше — пружинка лопнет, и твоему цирку крах наступит. Ну считай: раз, два, три…

Я осторожно стал вращать рычажок.

— Стоп! — сказал дед. — Будет. Машина в полном заводе. Теперь нажимай на эту пуговку, а другой рукой придерживай крышку — пусть не враз отскакивает, не портит петельки зря.

Крышка отскочила, и я жадно впился взором в маленькую красавицу на белой лошадке.

Шкатулка была сделана прекрасно. Явственно были видны не только каблучки на золоченых туфельках наездницы, но даже белые коготки на лапках собаки. Трудно сказать, что меня больше восхитило: нежное ли лицо красавицы, блестящие глазки мышонка или свисавший набок розовый язычок собаки.

А когда после мелодичного перезвона колокольчиков лошадка, собачка, кошка и мышка, точно по команде, поднялись на задние ноги, поклонились все в одну сторону и галопом помчались по кругу, я вцепился в дедов рукав и от восторга закричал.

В тот же момент за нашими спинами раздался хриплый бас:

— Ты где же это стащил шкатулку, старый колдун? Ах ты…

Я вздрогнул, а дед поспешно поднялся со скамьи. Перед нами, расставив широко ноги, стоял толстый околоточный надзиратель Горбунов, а из–за плеча его выглядывал городовой Нестерчук. Я их хорошо знал: наша хозяйка, торгуя без патента водкой, каждый месяц задабривала Горбунова новенькими серебряными рублями и потчевала в своей комнате коньяком с лимоном: Нестерчук же частенько заходил выпить стопку водки «за здоровье мадам Сивоплясовой».

Дед, вытянув руки по швам и выпятив вперед грудь, по–военному ответил:

— Никак нет, ваше благородие, не извольте беспокоиться: шкатулочка не краденая.

— То есть как это не краденая? Не скажешь ли ты, воронье пугало, что нашел ее на дороге? А может, тебе подарила ее для забавы добрая барыня?

— Ваше благородие, позвольте объяснить: шкатулочка эта подарена вот этому мальцу. Он ее, почитай, год целый ждал. Алексей Евсеич, отца дьякона сынок, еще прошлым летом ему пообещал, да заболел тифом. Как ему, значит, невозможно самому–то двигаться, он и препоручил мне шкатулочку–то эту доставить.

— Какой Алексей Евсеич? Что ты врешь, старый пес! Где он, этот твой Алексей Евсеич?

— В бараке он, ваше благородие, в заразном бараке в Ростове лежит.

— В бараке? Сын отца дьякона в бараке лежит? Да ты что — смеяться надо мной вздумал?.. Нестерчук! Взять его! Тащи его, каналью, в участок!

И не успел я опомниться, как жирная красная лапа вырвала у меня из рук шкатулку.

— Конфискую! Краденая вещь подлежит передаче в казну.

Я вскрикнул и зубами вцепился в руку надзирателя. Но сейчас же отвалился в сторону от тяжелого тумака и ударился головой о стену. Искры брызнули у меня из глаз, и я потерял сознание.

Очнувшись, я увидел над собой мать с кружкой воды в руке. Ни полиции, ни деда, ни шкатулки в харчевне уже не было.

АРТЕМКА

Велико было мое горе! И хотя в голове у меня шумело, а из носа шла кровь, я все–таки отыскал Артемку и рассказал ему, что случилось.

— Ну, деда они выпустят, на что им дед, — сказал рассудительный Артемка. Надают ему по шее и выпустят. Нос твой заживет. А шкатулка как же? Ее надо назад воротить.

Легко сказать–воротить!

Все–таки мы решили, что Артемка станет около участка и проследит, выпустят ли деда, и если выпустят, то расспросит его обо всем.

Полицейский участок находился в переулке близ площади. Часа через два Артемка вернулся в харчевню и рассказал о своих наблюдениях…

Артемка ясно видел в открытое окно участка голову и плечи деда. Старик что–то говорил и кланялся. Спустя минутку дед появился в дверях. Часто крестясь, он засеменил по переулку Артемка в несколько скачков оказался рядом с ним.

— Постой, дедушка, минуточку! Я Костин товарищ, — отрекомендовался он. — Ну что, воротили тебе шкатулку?

— Куда там! — махнул дед рукой. — В казну забрали, так и скажи Косте. А мне велели из города уходить, чтобы в секунду тут не было… Вот они какие, слуги антихристовы! Еле ноги уволок… Надзиратель–то этот ка–ак даст мне…

В это время в дверях участка показался Горбунов

Дед чуть не рысью припустил вдоль улицы. Под мышкой у Горбунова темнела шкатулка. Артемка пошел следом за надзирателем.

«В казну понес, — подумал Артемка. — Надо посмотреть, где она, эта казна».

Дом, в который вошел Горбунов, был небольшой, одноэтажный, с тремя окнами, прикрытыми от солнца деревянными решетчатыми ставнями. Артемка стоял перед ним и размышлял, почему казна имеет вид такого обыкновенного жилья.

Из калитки вышла старуха в грязной подоткнутой юбке и вылила на дорогу помои.

— Бабушка, казна тут помещается? — спросил Артемка

— Тю, дурак! — удивилась старуха. — Горбунов тут помещается, надзиратель, а не казна.

Подождав, пока старуха скроется в калитке, Артемка подтянулся на руках и заглянул в окно. Он увидел кресла в белых чехлах и круглый стол, покрытый темной скатертью. Со стола прямо на него смотрело широкое жерло граммофонной трубы. В комнате людей не было, и Артемка хотел было уже соскочить на землю, как шевельнулись две длинные занавески, раздались в разные стороны и пропустили в комнату черноволосую женщину в туфлях на босу ногу и Горбунова. Надзиратель поставил на стол шкатулку и начал вращать рычажок.

В это время на улице послышался скрип чьих–то сапог. Артемка поспешно спрыгнул с карниза и рысью помчался в харчевню.

На следующий день Артемка не показывался: он помогал своему отцу–сапожнику. Но, вбивая в подошву деревянные гвозди, он ни на минуту не забывал о шкатулке. Перед закатом солнца он опять отправился к дому Горбунова и в харчевню явился уже в сумерки.

— Был, — сказал он. — Сейчас только оттуда. Ставни раскрытые. И колокольцы слыхал. Забавляется Горбуниха чужой игрушкой. Так и хотелось камнем в окно швырнуть. Ну, ничего, мы свое возьмем!

Весь следующий день я провел как в лихорадке. Часто выскакивал из харчевни и смотрел на солнце, скоро ли оно начнет садиться.

Наконец я потерял терпение, побежал к будке сапожника. Артемка сидел против отца на низеньком чурбане и с хрустом раз за разом втыкал шило в каблук чьей–то туфли.

— Бог в помощь, дядя Никита! — произнес я обычное приветствие. — Вам не пора кончать?

— Бог–то бог, но и сам не будь плох, — ответил Артемкин отец. — А кончать еще рано: видишь, сколько непочатого лежит!

Я с удовольствием втянул носом знакомый запах лака, смолы и мокнувшей в лохани кожи. Чтоб скоротать время, я попросил Никиту:

— Давай, дядя, я латку пристрочу! Ты не бойся, я умею. Меня Артемка уже учил!

Мы молча стали работать втроем. Но вот дядя Никита опустил плотно насаженный на колодку башмак и снял очки:

— Шабаш! Бросайте работу! Артемка, чисть селедку!

— Ты, батя почисть сегодня сам, а то у нас с Костей времени нету, по делу надо спешить, — сказал Артемка.

Мы прошли площадь, свернули в переулок. Солнце было уже совсем низко. Еще немного, и оно скроется за зеленой крышей маслобойки.

Погружая босые ноги в мягкую, теплую пыль дороги, мы пристально смотрели вдаль.

— Ну что, далеко еще? — нетерпеливо спрашивал я.

— Дом вон он, да только не видать отсюда, раскрыты ставни или нет.

Спустя минуту Артемка сказал:

— Кажись, раскрыты… Так и есть, раскрыты. А ну, прибавь пару!

Мы перешли на рысь и вскоре очутились у дома Горбунова. Здесь, у ворот, остановились и выждали, когда поблизости не стало прохожих.

— Момент подходящий, — шепнул Артемка. Он открыл калитку и решительно вошел во двор. Я остановился у калитки. Мне хорошо были видны окна, выходящие на улицу, и Артемка, который стоял перед окном во дворе. Артемка оглянулся по сторонам, сплюнул, вынул из кармана губную гармошку и заиграл.

Белая занавеска заколебалась, сдвинулась, и в окне показалась красивая, сравнительно молодая женщина. Сквозь глубокую лень, лежавшую на ее сытом чернобровом лице, проглянуло любопытство. Артемка еще немного поиграл, затем оторвал гармошку от губ, сплюнул и сказал:

— Тетенька, вы мне дайте копейку, так я вам и не то сыграю.

— А что именно?

— Да хоть бы и краковяк!

— Ну, играй, — сказала она, — а копейку я потом дам.

Артемка значительно взглянул на меня (я стоял так, что женщина не видела меня), приложил гармошку к губам и опять заиграл.

От волнения у меня перехватило дыхание. Я быстро оглянулся, сделал три скачка к окну, выходящему на улицу, и только поднял руки, чтобы ухватиться за подоконник, как увидел, что из соседней улицы вышел мужчина и зашагал в нашу сторону. Я опустил руки и опять стал на прежнее место. Артемка взглянул на меня и поперхнулся.

— Разве ж это краковяк? — сказала женщина недоуменно. — Это даже и не поймешь, что такое.

— Нет, тетенька, краковяк! Вот ей–богу, краковяк! Что ж, я брехать буду?

— Ну ладно, играй что–нибудь другое.

Артемка снова сплюнул, вытер губы рукавом и сказал:

— Можно и другое.

Он поднял глаза к небу, как бы вспоминая, минутку подумал и опять заиграл. Женщина пренебрежительно фыркнула.

— Э, да ты больше ничего не умеешь! — сказала она и сделала движение, чтобы отойти от окна.

— Тетенька! — с отчаянием в голосе крикнул Артемка. — Подождите! За бога ради подождите! Я ж вам сейчас стишки расскажу!

На ее лице опять проглянуло любопытство.

— Ну, говори.

Артемка взглянул на меня, и в этом взгляде, исполненном недоумения, отчаяния и возмущения, я ясно прочел вопрос: «Да чего ж ты стоишь, трус несчастный?» Я не знал, как дать ему понять, что к дому приближается прохожий, и смотрел на своего приятеля молча и жалобно. Артемка порывисто вздохнул и часто затараторил:

Ну, так едет наш Иван

За кольцом на океан…

— Не хочу я тебя слушать, — сказала женщина и бросила к ногам Артемки копейку. — Бери и убирайся!

— Тетенька! — чуть не заплакал Артемка. — Да куда ж вы? Я ж вам сейчас такое покажу, что вы аж лопнете со смеху… Вот смотрите!..

Он сел на землю, пригнулся и большим пальцем ноги стал чесать у себя за ухом.

Женщина сначала смотрела с величайшим изумлением, затем упала грудью на подоконник и затряслась в неудержимом хохоте.

— Да ты что же, из цирка, что ли? — выговорила она, вытирая платочком выступившие от смеха слезы.

— Ага, тетенька, из цирка, — соврал Артемка не моргнув глазом. — Вот смотрите, как я умею! — И он пустился вприсядку, выкрикивая:

Эх, солдатска жизнь завяла:

Жалованья дают мало!

По три денежки на день

Куда хочешь, туда день:

И на шило, и на мыло,

И чтоб выпить на что было.

Гоп, гоп, гоп, гоп!

И чтоб выпить на что было.

Женщина громко смеялась. Артемка бешено кружился. Вокруг никого не было. Я поднялся на подоконник, влез в комнату и схватил со стола свою шкатулку. Но второпях я зацепил ногой за стул. Женщина оглянулась и пронзительно крикнула. Только что я успел вскочить на подоконник, как в дверях появился Горбунов. Он был в форменных шароварах и в ночной сорочке: должно быть, отдыхал после обеда. С ревом выскочил он вслед за мною в окно и понесся по переулку.

Мы с Артемкой бежали быстро и, вероятно, скоро скрылись бы от Горбунова, но, на нашу беду, экипажи пересекли дорогу. Горбунов оказался вблизи нас. Я слышал около себя его прерывистое дыхание. Чувствуя, что мне не уйти, я выпустил из рук шкатулку в расчете, что ее подхватит Артемка, и бросился под ноги Горбунову. Надзиратель с разбегу шлепнулся в пыль. В то же мгновение я услышал жалобный стон лопнувшей пружины. Голова полицейского, ударившись о шкатулку, проломила ее. Я вскочил. Горбунов сидел впереди меня на дороге. Он щупал голову руками и ошалело таращил глаза. Я схватил шкатулку.

Минуты через три мы с Артемкой уже сидели в подполье и напрасно старались пробудить в шкатулке жизнь: в ней все было неподвижно и немо.

ПРОЩАЙ, ШКАТУЛКА!

Трое суток я почти не вылезал из подполья и все думал, как мне поправить шкатулку. Через ее проломанный бок были видны блестящие колесики, валики, пружинки. Я часами смотрел на таинственный механизм, стараясь разгадать его тайну. Перепробовал все винтики, гаечки и пружинки, но узнать, где случилась порча, не мог.

Когда на третьи сутки Артемка принес мне очередную тарань и горбушку хлеба, он застал меня до того огорченным, что и сам заморгал глазами.

— Ну, чего ты? — утешал он меня. — Вот же какой чудной! Починим, не бойся. Батька сказал, что надо в слесарню отдать, и сорок копеек дал. Почи–инют! Еще лучше будет!

Мы завернули шкатулку в тряпочку и понесли ее в полуподвальное помещение с вывеской «Слесарная мастерская и починка примусов. Аснес и К°». Ни один старожил не помнил, чтобы в этой мастерской работал еще кто–нибудь, кроме самого Аснеса, но старик думал, что эта вывеска придает солидность его предприятию, и тщательно подновлял свежими красками слова «и К°». Он долго рассматривал шкатулку, дул на механизм, царапал ногтем стенки и даже нюхал их; наконец завернул шкатулку в тряпочку и вернул нам:

— Несите к часовщику.

— Дедушка, — сказал я, — возьмите меня в компанию!

Старик добродушно рассмеялся:

— Какая же ты мне компания? Таких, как ты, берут в ученики, а не в компанию.

— Ну, хоть в ученики.

Но Аснесу ученики не нужны. Он не знал, как самому прокормиться. Где уж тут лишний рот держать!

Часовщик тоже не взялся чинить шкатулку.

— Дядя, — сказал я, задыхаясь от волнения, — возьмите меня в ученики!

— Это ж для чего? Чтобы ты у меня часы выкрал, как эту шкатулку?

— Нет, дядечка, эта шкатулка не краденая. Эту шкатулку…

Но часовщик не дал мне договорить:

— Ступайте, хлопцы, ступайте! Не надо мне учеников.

Так мы обошли почти все часовые мастерские в городе. Нигде не хотели чинить шкатулку, нигде не принимали меня в ученики.

И только в одной мастерской, где работало трое рабочих, мне повезло.

— Что ж, — сказал хозяин, выслушав мою просьбу, — пусть придет отец или кто там у тебя есть, может, и столкуемся: ученик мне нужен.

Когда мы подходили к подполью, Артемка сказал:

— Давай закопаем шкатулку, чтоб ее Горбунов не нашел. Пусть она лежит закопанная до того лета, а тем летом откопаем и заведем. Ты же до лета научишься починять?

— Научусь, — сказал я уверенно. — Я и новую такую сделаю. Вот увидишь, сделаю и подарю тебе.

Мы вырыли под амбаром ямку, устлали дно ее соломой и опустили туда завернутую в тряпочку шкатулку…

Надо ли говорить, сколько страданий принесли мне годы ученичества!

Я переменил много хозяев и городов, но всюду было одно и то же.

Вырыть шкатулку мне так и не удалось. Шли годы. Однажды я проездом заглянул в свой родной город, но на том месте, где когда–то стояли базарные лавки и наш амбар, я увидел зеленый сквер. Было это уже после революции.

Артемка и сейчас мой лучший друг.

Встретились мы с ним лет через пять, далеко от родного города. У Артемки было много приключений, и я расскажу о них в других повестях.

1937.

АРТЕМКА В ЦИРКЕ

ПРИЛИЧНОЕ ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ

Началось это у Артемки с того, что нашел он пантомиму. Шел от моря, где ловил бычков, и нашел. Лежала пантомима в песке, недалеко от берега, только уголок высовывался. Взял Артемка за уголок, потянул — книга; развернул, а печать какая–то странная: буквы крупные, редки и не черные, а синие.

«Что такое? — подумал Артемка. — Книга какая–то не такая…»

Взял под мышку и принес к себе в будку.

Артемкина будка стояла на базаре среди таких же покосившихся и закоптелых будок. На ней еще сохранилась отцова вывеска — сапог и надпись от руки: «Мастер Никита Загоруйко, прием Заказов и Пачинка». Но все знали, что Никита Загоруйко умер два месяца назад, и обувь носили чинить в другие будки. Если же случались такие, что не знали о смерти Никиты, то постоят, посмотрят, покачают головой — дескать, еще испортит малец — а уйдут. Досадно было: ведь Артемка мог не только латку поставить, но даже новые головки притачать, а вот не доверяют. Если бы не удочка, хоть умирай.

Артемка почистил бычки, вывалял их в муке и положил на сковородку. И тут, нагнув голову, чтобы не набить шишку, вошел учитель Борис Николаевич, у которого Артемка обучался в приходской школе:

— Косячки на каблуки поставить можешь?

Обрадовался Артемка, но виду не подал. Взял туфли, повернул вверх подошвой и деловито оглядел.

— Это можно, — сказал он, как говорил отец.

— А долго будешь делать?

— Да сейчас же при вас и сделаю.

Артемка обстругивал острым ножом подошвенную кожу, а учитель сидел на чурбане и дымил папироской.

— Так, значит, и живешь один? — спросил учитель.

— Так, Борис Николаевич, и живу.

— Ну, а зарабатываешь как? На жизнь хватает?

Артемке хотелось пожаловаться на недоверчивых заказчиков, но не позволила гордость.

— Сами знаете, какие нынче времена: здорово не разживешься. Ну, а все–таки жить можно. Кому раз починю, тот уже другому не понесет.

— Да-а… — сказал учитель раздумчиво. — Ты скорей подрастай да женись. А то что ж так…

Артемка промолчал.

Учитель взял со стола запыленную книжку и вслух прочитал:

— «Тарас Бульба. Пантомима по повести Н. В.Гоголя». Что такое? Пантомима? — удивился он. — Откуда это у тебя?

— А это я в песке нашел. Возле моря. Хотел было почитать, да разве за работой успеешь.

— Подожди, — сказал учитель. — Что это я недавно читал? Ну да, так и есть, в газете объявление было от цирка: «Утеряна пантомима «Тарас Бульба». Нашедшего просим вернуть за приличное вознаграждение». Ясно, это и есть она. Тащи ее в цирк, да смотри не продешеви.

Артемка с интересом взглянул на книжку.

— А какое это такое — приличное?

— Приличное? Ну, значит, хорошее, не обидное для той личности, которая принесет. Рублей пять, а то, может, и десять.

Когда учитель ушел, Артемка достал с полки маленькое зеркальце и долго рассматривал себя: зеленые, как у кошки, глаза, нос гургулькой и желтые, выцветшие на солнце волосы, — нет, десять не дадут.

Артемка причесался, аккуратно завернул в газету книжку, как делал это с башмаками, когда отец посылал отнести их заказчику, и пошел к цирку.

Цирк был круглый, деревянный, большой. Оттого, что на всей площади, кроме него, не было других построек, он казался важным. На стенах, около входа, висели афиши, а на афишах боролись полуголые люди со вздувшимися мускулами, стояли на задних ногах лошади, кувыркался рыжий человек в пестром капоте. Ворота цирка оказались раскрытыми, и Артемка вошел в помещение, где стояли буфетные столики с досками под мрамор. Малиновая бархатная портьера прикрывала вход куда–то дальше. Артемка постоял, прислушался. Никого. Даже окошечко кассы задвинуто. Тихонько приподнял портьеру — запахло свежими стружками и конюшней. Шагнув вперед, Артемка увидел круглую площадку и невысокий круглый барьер, а за барьером вокруг площадки поднимались деревянные скамейки все выше, выше, чуть ли не к самому потолку. У Артемки даже в глазах зарябило — так их было много. А над. кругом, высоко, как в церкви, на толстых голубых шнурах висела трапеция.

«Вот это самое и есть цирк, — подумал Артемка, — Огромнющий!»

Напротив распахнулась портьера, и оттуда выскочил маленький лысый человек. Он ударился ногами о барьер, подскочил, перевернулся в воздухе и сел на древесные опилки, которыми был усыпан круг:

— Добрый вечер! Как вы поживаете?

Артемка удивился: был ведь еще день. Но все–таки ответил:

— Ничего. Помаленьку.

Человек быстро повернул в его сторону голову, встал и сердито сказал:

— Дурак!

Артемка обиделся:

— Я не дурак. Я пантомиму принес за приличное вознаграждение.

— Какую пантомиму? — нахмурился лысый человек.

Он подошел, взял из рук Артемки книгу и развернул ее:

— Ага! Вот оно что. Нашлась, значит. Ну, неси ее хозяину. Вон туда, — показал он на портьеру.

Артемка пошел к портьере, а лысый человек быстро просунул голову и руки себе под ноги, заквакал и по–лягушечьи запрыгал по кругу.

«Вот чудак!» — усмехнулся Артемка.

Он уже протянул руку, чтобы раздвинуть портьеру, но в это время она распахнулась сама и, чуть не сбив Артемку с ног, на арену промчалась огромная бело–розовая свинья. Лысый взвизгнул, вскочил на свинью верхом, а руками схватил ее за уши. Пронзительно вереща, свинья помчалась по кругу, а лысый залаял так, что Артемка даже оглянулся — не гонится ли за ним собака.

«Ну, цирк!» — удивился Артемка.

Он раздвинул портьеру, сделал несколько шагов и остановился. Направо и налево, закругляясь, шел коридор. Откуда–то скупо пробивался дневной свет. Подумав, Артемка повернул направо. По одну сторону смутно вырисовывались деревянные переборки, как в конюшнях; другая стена была глухая. Артемка остановился, прислушался.

За одной из переборок он услышал сдержанный говор. Думая, что здесь и находится хозяин, Артемка осторожно приоткрыл дверь и очутился в небольшой разукрашенной афишами комнате. На топчане, лицом вниз, лежал огромный человек в желтых ботинках на толстой подошве и всхлипывал. Шея и руки его были иссиня–черные, а волосы курчавые и тоже черные. Чуть поодаль на табуретке сидел дед с большой розовой шишкой на лысой голове и утешающе говорил:

— А ты не обращай внимания, не расстраивай себя. Все они жулики и фараоны. Плюнь!

«Наверно, американские», — подумал Артемка про ботинки. А о самом человеке решил так: «Какие–то жулики и фараоны вымазали ваксой ему руки и шею, оттого он и плачет. А деду шишку набили».

Мужчина повернулся, и Артемка увидел, что и лицо у него было черное.

— Он мне сказал: «Ти черный дьявол. К твой черний морда никакой белий краска не ляжет. Это, — сказал, — нигде не бил, чтоб черний рожа играл белий человек».

«Негр!» — догадался Артемка.

— Дурак он, потому так и говорит, — отвечал дед. — Плюнь!

— Он мне сказал: «Ти борец, ти не есть актер. Публик смеяться будет».

— Ну и дурак! Другие же борцы играют!

— Я сказал: «Другие борци играют». Он сказал: «Другие борци белий, а ти черний».

После этих слов негр опять всхлипнул и горестно, как–то по–старушечьи, закачал головой.

Артемке стало жалко его.

— Эх, — сказал он, — как обидели человека!

Дед и негр одновременно повернулись к дверям.

— Чего тебе, хлопчик? — спросил дед.

— Пантомиму принес, — сказал Артемка. — За приличное вознаграждение.

— Пантомиму?.. — Дед подумал и решительно сказал: — Не требуется. Неси в театр. Там, может, примут.

— Зачем в театр? — поднялся негр. — Ти «Бульба» нашел?

— «Бульбу».

— Эта пьяная Самарин потеряла.

— А-а, — догадался дед, — это про которую в газете объявляли? Где же ты нашел?

— В песке, на берегу.

— Ишь, куда его нелегкая носила! Это он угорел от водки и полез ночью в море. Ну, неси хозяину. Пойдем, я покажу где.

— А вы не хозяин? — спросил Артемка.

— Я? — удивился дед. — Нет, хлопче, я не хозяин, я сторож. А хозяин сбоку кассы сидит. Все опасается, как бы кассир не убежал. Вот и хозяин, а тоже вроде сторожа. Ну, пойдем. Сейчас он тебе монету отвалит, держи карман!

Артемка пошел вслед за сторожем по коридору. Узнав, что дед — сторож, Артемка перешел на «ты»:

— Кто это тебе, дед, шишку набил?

— Шишку? — Дед провел рукой по голове и добродушно ответил: — Она у меня, хлопче, отроду тут сидит. Только раньше ее волосья закрывали, а теперь волосья, понятное дело, вылезли.

— А тот негр, чего он плачет?

— Роли не дают, вот он и плачет.

— А тебе дают? — спросил Артемка, думая таким образом узнать, что такое роль.

— Моя роль — в колотушку стучать да смотреть за вашим братом, чтоб чего не сперли.

— А разве крадут?

— А то кладут? — Дед показал на дверь: — Сюда вот иди, тут он.

На двери, как и на Артемкиной вывеске, надпись была сделана от руки и тоже, вероятно, разведенной в воде сажей: «Дирекция».

Артемка приоткрыл дверь. За столом сидел смуглый человек с горбатым носом и щелкал на счетах.

— Чего тебе, мальчик? — спросил он сюсюкая.

— Пантомиму принес за приличное вознаграждение, — сказал Артемка и подошел к столу.

Мужчина взял книгу, внимательно осмотрел ее:

— Где ты нашел?

— В песке, на берегу.

— О, хороший мальчик, хороший! Ну, иди.

— Куда?

— Домой иди, чтоб мама не беспокоилась.

— А вознаграждение? — удивился Артемка.

В свою очередь, удивился и мужчина:

— Какое вознаграждение?

— Приличное, вот какое! — ответил Артемка.

— А-а! — вспомнил хозяин. — Можно, это можно.

Он обмакнул перо, что–то написал и подал Артемке маленький листок бумаги.

— Что это? — спросил Артемка, недоверчиво глядя на листок.

— Контрамарка. Придешь сегодня вечером на галерку. Бесплатно.

— И все?

— Все, — ответил хозяин.

— А деньги?

— Деньги? — У хозяина поднялись вверх брови, выпучились, как у рака, глаза. — О, какой нехороший мальчик, какой нехороший мальчик, тца–ца–ца!..

Артемка вспомнил, каким видел себя в зеркале, и пошел к двери.

«КАКОЙ БОЛЬШОЙ СПАСИБО!»

Нельзя сказать, чтобы Артемка очень огорчился. Конечно, деньги ему пришлись бы кстати: он отощал, да и поизносилось на нем все. Но попасть на представление в цирк тоже неплохо.

Едва стало темнеть, как Артемка ходил уже вокруг цирка и заглядывал во все щели. Было рано, в цирк не пускали даже с билетами, не то что контрамарочников. Но, когда стемнело, со всех сторон к цирку повалил народ. Зазвонили в колокольчик, и люди стали занимать места. Те, кто был одет получше и от кого приятно пахло, пошли через нижний вход, а прочие полезли вверх по лестнице. Артемка тоже взобрался по лестнице и предъявил листок. Билетер поднес контрамарку к самым глазам, подозрительно оглядел Артемку, но все–таки пропустил.

На галерке люди стояли, навалившись на барьер. Артемку сжали со всех сторон, он не замечал этого и жадно смотрел на арену. Теперь цирк ему показался совсем не таким, как днем. Днем здесь было пустынно, все казалось серым, тусклым. Сейчас же ослепительно горели огромные круглые фонари и на всех скамьях, сверху донизу, сидели разодетые, как в праздник, люди и обмахивались веерами.

Вот под звуки духового оркестра распахнулась бархатная портьера, по обеим сторонам арены выстроились люди в одинаковой красно–желтой одежде, и мимо них прогарцевала гнедая лошадь с белой гривой и белым хвостом. У Артемки в предчувствии чего–то необыкновенного даже похолодело в груди. Наверно, лошадь долго купали и чистили — так она блестела. На ней было невиданно широкое седло, а на седле — расшитый цветами ковер. Вслед за лошадью выбежала белокурая красивая женщина в голубом с блестками платье. В волосах ее сверкала и переливалась разными цветами звезда. С разбегу артистка вскочила на лошадь и двумя руками послала всем — и Артемке — поцелуй. И тут Артемка вспомнил волшебную шкатулку вот с такой же красавицей на белой лошадке и радостно замахал наезднице рукой. Наездница танцевала, становилась на голову, прыгала сквозь обруч, оклеенный разноцветной бумагой, а посредине арены, будто заведенный, крутился человек в сером фраке и сером цилиндре и щелкал длинным кнутом.

Потом люди в красно–желтой одежде засуетились, вытащили две блестящие подставки и высоко натянули между ними стальной канат. Выбежала чернокудрая девочка. Она взобралась вверх по лестнице и заскользила по канату. Оркестр заиграл вальс. В каждой руке девочка держала по большому розовому вееру и, когда танцевала, была похожа на красивую бабочку.

И все, кого Артемка увидел в этот вечер на арене, навсегда остались жить в его памяти: и ловкие жонглеры с блестящими шарами, и огненно–красный черт, от полета которого захватывало дух, и клоуны, и потешные медвежата–музыканты.

Когда появился лысый человек и крикнул: «Добрый вечер! Как поживаете?», Артемка, как старому знакомому, живо ответил с галерки: «Ничего! Живем!», чем и насмешил всю публику.

Но самым интересным было все же третье отделение. Как только заиграла музыка, все насторожились, даже с мест стали подниматься. На арену вышел человек с бритым лицом, в модном сером костюме, поклонился и поднял руку. И сейчас же музыканты послушно смолкли.

— Кальвини, Кальвини! — зашептали в публике.

Зычным голосом мужчина сказал:

— Семнадцатый день международных состязаний по французской борьбе на оспаривание звания чемпиона мира и почетной ленты через плечо!

Он опять поднял руку вверх:

— Парад! Алле! Маэстро, марш!

Грянула музыка. И тут на арену один за другим стали выходить полуголые великаны с голубыми, розовыми и красными лентами через плечо. Борцы шли по кругу, упружисто ступая по усыпанной опилками арене, и каждый становился на свое место. А когда появился стройный черный великан, Артемка даже перегнулся за перила. Кальвини снова поднял руку — музыка оборвалась.

— Рекомендую прибывших борцов! — обращаясь к публике, сказал Кальвини.

Он выкрикивал имена, а борцы делали два шага вперед, раскланивались и опять становились на свое место. Одним публика хлопала еле–еле, другим же кричала «браво» и бросала цветы.

— Победитель международных состязаний в Лондоне, — Кальвини взял тоном выше, — чемпион ми–ира Клеменс… — Он сделал паузу, поднялся на носки и крикнул: — Гуль!

Цирк точно треснул, так дружно хлопнули все в ладоши.

Клеменс Гуль, сияя белизной своего тела и улыбкой, короткими кивками благодарил публику и ловил на лету цветы.

Кальвини подождал, пока стихли приветствия, и, все так же повышая тон, отрекомендовал:

— Победитель на международных состязаниях в Гамбурге, Риме, Бухаресте, борец–атлет, чемпион мира черный Чемберс Пепс!

Пепсу тоже здорово похлопали, но цветов не дали.

«Эх, — подумал огорченно Артемка, — черному и цветов–то жалко! Кабы знал, я бы ему целый куст с розами притащил…»

После парада началась борьба.

Сначала публика смотрела довольно равнодушно, но все изменилось, как только на ковер вышел чемпион России Иван Кречет и борец в голубой маске. Борец в маске бросал Ивана Кречета через бедро, через голову, поднимал на вытянутых вверх руках и бешено кружил в воздухе, мял, ломал, комкал и не давал ему ни минутки передышки, но Кречет выскальзывал, пружинно взвивался над противником и, в свою очередь, бросал его на ковер. Кальвини бегал вокруг борцов, держа наготове свисток, и выкрикивал приемы: «Тур–де–тет! Бра–руле! Двойной нельсон!» А на скамьях вскакивали с мест, кричали, свистели, хлопали.

Артемку цирк привел в восторг. За всю жизнь он не видел столько богатых, ярких нарядов, блеска и ловкости, как за один этот вечер. Долго он потом ворочался ночью в своей будке на скрипучей деревянной лавке, и ему все представлялось множество скамей, а на скамьях сидят люди и обмахиваются веерами.

На другой день Артемка опять явился в цирк — и прямо к греку–хозяину.

— Что тебе, мальчик? — нахмурился тот.

— Вы бы мне еще билетик дали на галерку, — попросил Артемка.

— О, какой нехороший мальчик! Все ходишь и ходишь… Савелий! Савелий!

Пришел дед Шишка, как мысленно назвал сторожа Артемка.

— Зачем пускаешь посторонних? Выведи мальчика по шее.

— Разве ж убережешь! — проворчал дед. — Они во все щелки лезут… Пойдем!

Дед шел впереди, Артемка позади.

— Дед, — сказал Артемка, — давай я тебе латку на сапог поставлю. Смотри, дырка какая.

— Еще чего! — сердито ответил дед.

Но уже через минуту, помолчав, миролюбиво спросил:

— А ты сапожник разве?

— А то кто же!

Опять помолчав, дед сказал:

— Ну, допустим. Только как же я, к примеру, в одном сапоге ходить буду?

— Да разве ж это долго? К обеду я тебе и принесу.

— А ежели совсем не принесешь? Так мне всю жизнь и ходить в одном сапоге?

— Дед, — строго сказал Артемка, — ты Никиту Загоруйко знал? Спроси у людей: украл он хоть один сапог за всю жизнь? А я, брат, весь в него!

В этот день у Артемки было дел по горло: поставить деду на сапог латку раз, незаметно прокрасться в сад к купцу Адабашеву, где росли красные розы, два и, в-третьих, поймать хоть пяток бычков.

Больше всего ушло времени на купца Адабашева. Перелезть через забор было нетрудно, но на веранде долго сидели гости, пили чай и закусывали. Артемка лежал в кустах и ругался. И все–таки дождался…

Еще не стемнело, как Артемка уже сидел в комнатушке деда Шишки.

Дед натягивал начищенный до глянца сапог и, любуясь, говорил:

— Смотри, как разделал! Прямо зеркало или, к примеру, экипаж. — Он был очень доволен и сам сиял, как сапог. — Ну, а насчет представления — это мы устроим. Скажу билетеру, чтоб всегда беспрепятственно… Внук, скажу, мой — и все тут. Пусть только не пропустит!..

В тот вечер боролись два чемпиона мира: Клеменс Гуль и Чемберс Пепс. Еще с утра у кассы выстроилась очередь. Поклонники и в особенности поклонницы Клеменса Гуля принесли с собой в этот вечер массу цветов, и, когда Кальвини, вытягиваясь на носках, бросил, как боевой клич: «Гуль!», к ногам англичанина со всех сторон полетели цветы.

Казалось, оба чемпиона решили в этой встрече показать всю свою силу, ловкость и технику. Расчетливая медлительность Гуля вдруг сменялась молниеносным броском, тем более красивым, чем он был неожиданнее и для противника и для зрителей. Пепс нередко смешил публику простодушным удивлением, когда получал энергичный и быстрый отпор. «Ну, что ти скажешь!» огорченно отступал он и снова набрасывался на Гуля. Но, конечно, Пепс был и более силен и более ловок, да и техникой он не уступал Гулю. Галерка очень хотела его победы. Наоборот, в ложах хлопали только Гулю, а по адресу Пепса выкрикивали разные злые словечки.

На девятнадцатой минуте Пепс приемом тур–де–тет бросил Гуля через голову. Падая, Гуль ловко стал на ноги. Но не успел он выпрямиться, как Пепс с помощью того же приема опять заставил его описать в воздухе дугу. На этот раз Гуль пошатнулся, но на ногах все же удержался. И сейчас же опять взлетел вверх, подброшенный с помощью того же приема. Так семь раз подряд черной молнией набрасывался на него Пепс, и, не выдержав, Гуль бросился бежать. Пепс гортанно крикнул и понесся за Гулем. Но тут в ложах и на скамьях поднялся такой вопль, такие яростные крики: «Неправильно!», «Долой Пепса!», «Вон!», что бедный негр остановился и растерянно стал поворачивать голову то в одну, то в другую сторону, откуда неслись улюлюканье и свист. Кальвини протягивал руки к публике, умоляя успокоиться, но голос его тонул в общем гаме, вопле и свисте. Галерка сначала с недоумением следила за всем происходившим, но затем возмутилась и, в свою очередь, так закричала, что в нижних ярусах охнули и заткнули пальцами уши.

Пепс стоял посреди арены, растерянно озираясь и гневно поблескивая белками глаз. Вдруг он протянул вперед руки. Подождав, пока все смолкли, он тоном глубокого упрека сказал:

— Зачем ти кричишь? Зачем? Спроси Кальвини, он скажет: я правильно делал прием. Ти кричишь потому, что я черний.

Он хотел еще что–то сказать, но Кальвини засвистел и торопливо объявил, что первая встреча чемпионов мира закончилась ничьей.

Борцы пожали друг другу руку. Им бурно захлопали. К ногам Гуля полетели опять цветы. Сияя улыбкой, он ловко ловил их и кланялся. Пепс молча следил за полетом цветов и как–то пугливо отстранялся, когда они проносились близко от него.

Вдруг с галерки раздался крик, такой звонкий и радостный, что все невольно посмотрели вверх:

— Пе–епс, держи! Это тебе!

Пепс поднял голову. С галерки, над головами публики, летел к нему… целый куст, зеленый, свежий, весь в огромных пунцовых розах.

Галерка восторженно закричала и захлопала.

Пепс положил руку на сердце и, глядя вверх, растроганно сказал:

— О мальчик! Какой большой спасибо!

РЫБОЛОВЫ

Вскоре Артемка стал в цирке своим человеком. Прямо с моря он шел к деду в комнату и там на керосинке зажаривал улов. Потом они оба садились за стол и с удовольствием ели сладких бычков. Если в комнату заходил кто–нибудь из артистов, дед кивал в сторону Артемки и объяснял:

— Внучок мой. Сапожный мастер. Ну, и рыболов, конечно. — Деду и впрямь стало казаться, что Артемка ему внук. — Способный парнишка — страсть! хвастался он, выставляя вперед ногу в начищенном сапоге. — У нас в роду все способные.

Дед тоже пришелся Артемке по душе. Особенно Артемке нравилась независимость дедовых суждений: ни одно распоряжение администрации старик не исполнял без воркотни и презрительной гримасы. Бывало, скажут ему:

— Дед, подмети арену. Видишь, мусору сколько!

— Как это — подмети? — говорил дед. — Разве ж арену метут?

— Ну, прочисть граблями.

— Так бы и говорили! А то приказывают и сами не знают, чего приказывают. Начальники!

Дедова комната тоже нравилась Артемке. Правда, из мебели в ней было лишь два топчана да простой, без скатерти, стол. Но зато стены были сплошь оклеены разноцветными афишами, и даже там, где полагалось висеть иконе, красовался знаменитый бельгийский акробат Альберт Бюсси.

Однажды Артемка встретил в коридоре девочку–канатоходца Она была в простеньком платьице, но вблизи показалась Артемке еще более красивой, чем с галерки. Сощурив глаза, девочка выжидательно смотрела на подходившего Артемку. Он уже хотел заговорить, как она фыркнула и нараспев поддразнила:

Шишкин внук

Съел весь лук

— Дура! — сказал Артемка и показал ей язык. Он прошел мимо, но потом вернулся, сел перед девочкой на землю и большим пальцем ноги почесал у себя за ухом

— Ты человек–лягушка? — спросила девочка, перестав смеяться.

— Я человек–сапожник, — ответил Артемка. — Я могу тебе такие туфли сделать, в каких и царева дочка не ходит!

Девочка подумала и согласилась.

— Хорошо, — сказала она, — сделай мне такие туфли.

— А товар у тебя подходящий есть? — спросил Артемка.

Он постоял и, не дождавшись ответа от озадаченной девочки, пошел дальше.

Но самым замечательным было не это.

Как–то сидел Артемка на топчане в дедовой комнате и наматывал новую леску на удилище, И тут вошел Пепс. С тех пор как Артемка бросил ему целый куст роз, им встречаться не случалось. Увидев теперь Артемку, Пепс радостно сказал:

— О, какой приятний встреча, какой приятний встреча! — и протянул Артемке обе руки. Потом сел на топчан, открыл в улыбке свои белые зубы и молча погладил Артемку по голове.

Артемка смотрел на Пепса и не знал, что бы такое сказать ему приятное. Нагнувшись, он пощупал ботинки Пепса:

— Товар — первый сорт. Такого, верно, и в Петербурге не найдешь. Дорого заплатил?

— Пять долларов, — сказал Пепс, все так же улыбаясь.

Артемка не знал, что такое доллар, но солидно подтвердил:

— Такие стоят. Главное, товар крепкий. За такие и шесть дашь — не прогадаешь. — И неожиданно для себя, в порыве дружеского чувства, предложил: Пойдем бычков ловить!

— Зачем? — удивился Пепс.

— Ну как «зачем»! Наловим, потом зажарим и съедим.

Удивление Пепса перешло в испуг.

— О-о, — закачал он головой, — это нет позволено — чужой бик жарить. Я не хочу тюрьма сидеть.

— Эх, ты! — сказал Артемка сочувственно. — Не понимаешь! Вот смотри. — Он показал на удочку: — К морю пойдем, будем рыбу ловить.

— О, это хорошо, это очень хорошо! — радостно закивал головой Пепс.

Он сейчас же поднялся и надел шляпу:

— Когда я бил мальчик, я очень хотел риба ловить. Мой патрон это не позволил. Я очень плакал…

Они вышли на улицу. У Артемки в руках коробка с червями и ведро для рыбы; Пепс несет потертый коврик и две удочки, такие длинные, что чуть не цепляет ими за телеграфную проволоку. Все на них оглядываются: ишь, мол, негр с мальчиком рыбу идет ловить.

Артемку так и распирает от гордости.

— Которые не понимают, те идут на банный спуск удить. А там разве бычок? Курям на смех, — говорил он. — Тем бычком и воробья не накормишь. А мы пойдем на мол.

Артемке казалось, что уважение к нему негра возрастет, если тот узнает, каких больших бычков ловит Артемка.

— Там во бычок! — повторяет он, отмеривая себе руку до локтя.

И вот они на молу. Сидят, свесив ноги. А внизу — сваи, позеленевшие и скользкие. О них тихонько плещет вода. В порту скользят гички и часто–часто стучат моторки. К причалу идет огромный, будто весь сшитый из ржавых листов железа грузовой пароход. Он трубит тяжким басом, и на взволнованной им воде, как ореховые скорлупки, прыгают лодки.

У Артемки то и дело ныряет поплавок. Он уже вытащил семь увесистых бычков. Поплавок Пепса спокойно лежит на воде, и это Пепса возмущает.

— Ну что ти скажешь! — говорит он с той же интонацией, что и на арене, когда противник не ложится на лопатки. — Не хочет кушать моя удочка. — Смотри, — учит Артемка, — вот как надо! Он насаживает червя на крючок и, поплевав, ловко забрасывает грузило в воду. Через несколько секунд поплавок ныряет.

— О-о, — восхищается Пепс, — ти хороший охотник на риба! Ти на риба чемпион!

Постепенно вокруг них собираются зеваки. Они разглядывают Пепса, шепчутся. Пепс к подобному вниманию давно привык. Артемка же сначала гордится, но потом ему начинает казаться, что в этом есть что–то обидное.

— Ну, чего вы уставились? — не выдержал он. — Что, у него рот до ушей или на макушке капуста растет? Выпучили, как рыбы, глаза! Зеваки чертовы! То–то делать нечего!

Он хотел прибавить еще несколько слов, но Пепс вдруг радостно закричал:

— Клювает! Артиомка, клювает! И на мол шлепнулся большой черный бычок.

… Подсолнечное масло вышло еще третьего дня, и, пока Артемка чистил в дедовой комнате бычков, Пепс сам сбегал в лавочку за маслом и хлебом. А потом, когда сели за стол, щурил, как и Артемка, глаза и умиленно повторял:

— О, какой сладкий!

— Определенно, — поддакивал дед. — Не рыба, а, к примеру, бекмес.

— О, Артиомка — чемпион на риба! — восклицал Пепс. — Пожалуйста, о пожалуйста, будем завтра ловить риба!

В этот вечер Пепс боролся в первой паре. За несколько минут он уложил противника, наскоро раскланялся и ушел с арены. А немного спустя посетители галерки с удивлением и любопытством смотрели, как он, уже одетый в свой коричневый костюм, пробирался между ними, кого–то ища. В самом конце галерки он взял за плечо стиснутого между людьми парнишку и вместе с ним вышел на лестницу.

— Слюшай, — торопливо заговорил Пепс: — Шишка сказала — хороший рибашник ходит ночь ловить риба. Ночь риба очень клювает. Пойдем, Артиомка, мы очен много бичков поймайт.

— Что он выдумывает! — удивился Артемка. — Ночью рыбу не удят. Он пьяный, наверно?

— Нет, Шишка не пьяная. Шишка трезвая. Пойдем, Артиомка!

— Ну, ладно, только давай досмотрим борьбу.

— Зачем смотреть? Пойдем, Артиомка, пожалуйста, пойдем! — попросил Пепс.

— Ну, пойдем, если тебе так хочется, — согласился Артемка.

И вот опять у ног их плещется вода. В воде дрожат звезды. Вдали скользит черный силуэт лодки. Тихо так, что слышно, как скрипят в уключинах весла.

Пепс и Артемка смотрят на поплавки. В ночной темноте они еле видны: глаз то улавливает их, то вновь теряет, и от этого кажется, что они ныряют.

— Клювает… — шепчет Пепс и подбрасывает удилище.

Но крючок пуст, даже червяк не съеден.

— Ну что ти скажешь! — жалуется негр.

— Слушай, Пепс, — говорит Артемка, потеряв терпение: — что ты ночью делаешь? Спишь или не спишь?

— Спишь, — отвечает Пепс.

— А может, бегаешь по улицам, борщ с котлетами ищешь?

— Нет, я спишь.

— Ну, а рыба, по–твоему, что делает ночью?

Пепс молчит. Потом спрашивает неуверенно;

— Риба тоже спишь?

— Ну да! Когда ж ей спать, как не ночью!

— Значит, Шишка пьяная, — решает Пепс и сматывает удочки.

Но уходить не хочется. В городе духота, а здесь прямо в лицо дует свежий ветер.

Пепс растягивается» прямо на молу, только коврик под головой. Артемка примащивается рядом.

Сверху подмигивают звезды. Тихо, не жарко, и никто не глазеет. Хорошо!

— Знаешь что? — говорит Артемка. — Ты бы мне рассказал про чужие земли. Там, верно, все в манишках ходят. Ты в Турции был?

— Бил. Я в каждой страна бил.

— Ну какие там люди?

— В каждой страна есть хороший люди и есть плёхой люди. Хороший бедный, плёхой богатий. Я бил Франции и очень плакал, потом бил Германии и тоже плакал.

Артемка вспомнил, как всхлипывал Пепс на топчане у деда, и спросил:

— Ну как, дали тебе роль?

— Нет, Самарин очень злая, очень, очень злая.

— Дед Шишка говорит, что роль — это в колотушку стучать. Правда это?

— О нет! Это глюпа! Роль — это делать так, чтоб люди плакал, чтоб люди смеялся, чтоб у люди чувство хороший бил. Роль делает артист. Я очень, очень люблю артист!

Удивительные вещи рассказывает Пепс! Оказывается, можно сидеть в зале и за один вечер увидеть и услышать все, о чем рассказано в толстой книге. Надо только, чтобы артисты хорошо делали свои роли. Когда артисты хорошо делают свои роли, то люди думают, что так все и есть на самом деле, как показывают артисты. И тогда люди и плачут, и смеются, и ненавидят, и любят. А бывает и так, что артисты не разговаривают, а только всё руками объясняют. Тогда это будет называться пантомимой. И это тоже хорошо. Он, Пепс, очень хочет делать в пантомиме роль. Пепс плохо говорит по–русски, но ведь в пантомиме говорить не надо. В пантомиме Пепс тоже может играть, но Самарин не дает ему роли. А борьбу Пепс не любит. Борьба — блеф, обман.

— Как обман? — не понимает Артемка. — Как же это обман?

И тут он узнает такое, от чего сразу тускнеет весь его интерес к борьбе. Оказывается, что чемпиона Греции Маргули Пепс мог бы положить на лопатки сразу же, на первой минуте, а положил только на пятой, потому что так велел Кальвини. Иначе публике будет неинтересно. Пепс может положить и Гуля, но ему никогда не позволяли класть Гуля, и всегда их борьба кончалась вничью. Вот и теперь его заставят заболеть, и первое место займет Гуль. Он, Пепс, может всех положить на лопатки. Он не может положить на лопатки только русского борца Ивана Поддубного, потому что Иван Поддубный сделан из железа. Пепс боролся с ним и в Лондоне, и в Петербурге, и в Брюсселе, и везде Поддубный клал Пепса на лопатки.

Потому Поддубный и называется не чемпионом мира, а королем чемпионов.

Пепс еще много рассказывает интересного. Но бледнеет небо, звезды сжимаются и пропадают, и уже явственно видны стоящие в порту баржи, и греческий пароход «Полонес», что привез лимоны, и огромный черный «Георг», в который уже пятый день сыплют и сыплют пшеницу.

— Ну, давай закинем, — говорит Артемка. — Теперь как раз время. Рыба рано просыпается.

И действительно, к тому времени, когда из воды только показался сверкающий край солнца, в ведрах у рыболовов уже плавало до полусотни черных увесистых бычков.

— О, какая умная Шишка! — удивлялся Пепс, вытаскивая бычка за бычком. Очень, очень умная Шишка!..

СЧАСТЬЕ ПЕПСА

По городу ходит человек со скучным лицом. Он немного прихрамывает. В одной руке у него ведро с клейстером и помазком, в другой — сверток разноцветных листов бумаги.

Хромой человек клеит афиши не только на вертушках, но и на всяком мало–мальски подходящем месте. Клеит он их и на Артемкиной будке. Раньше Артемка афиш не читал. Побывав же раз в цирке, он уже ни одной афиши не пропускал и читал все подряд, до самой последней и самой мелкой строчки, в которой говорилось, что афишу разрешил печатать полицмейстер подполковник Жуков.

Артемка знал, что в цирке готовят пантомиму. Иногда ему даже удавалось видеть, как собравшиеся на арену цирковые артисты, борцы и униформисты молча размахивают руками, дерутся деревянными мечами, кланяются, а Самарин, короткий, толстый человек с бритым лицом, стоит посредине арены и кричит:

— Где ваша мимика? Где ваша мимика, черт вас возьми?! Пахомов, сделайте улыбающееся лицо! Улыбающееся, я говорю, а не идиотское!

Артемка с любопытством ждал пантомимы и всякий раз выскакивал из будки, как только слышал, что снаружи по стене гуляет помазок.

Наконец появилась долгожданная афиша. Она была едко–зеленого цвета и вдвое больше обыкновенной. На афише стоял толстый мужчина в широченных штанах, на бритой голове косичка, усы вниз, и целился из ружья в черноусого красавца.

«Тарас Бульба», — прочитал Артемка название пантомимы и подумал: «Если б не я, не видать бы вам ни Тараса, ни Бульбы!»

— О, Артиомка! — услышал он сзади. — Я очень много искал твой фабрик. Где есть твой фабрик?

— Это и есть моя фабрика, — сказал Артемка с гордостью. — Короче, мастерская по починке обуви и заливке калош, или, что то же самое, сапожная будка.

Будка была закоптелая, вся в заплатах и мелких щелях. Пепс только покачал головой. Потом он подошел ближе к афише и провел пальцем под крупной печатной строчкой: «Участвуют все артисты цирка и весь состав чемпионата».

— Это не есть правда, — сказал он.

— Так и не дал, значит, тебе Самарин роли?

— Нет, он очень плёхая, Самарин.

— Хулиган, короче, — сказал Артемка.

— Хулиган, — согласился Пепс.

Он вынул из бокового кармана небольшой томик и дал его Артемке:

— Вот, Артиомка, это я купил в магазине. Пойдем твоя фабрик. Я очень плёхо знаю русский слова. Ти будешь читать, я буду слюшать Я очень буду слюшать.

Артемка развернул томик. Это были повести Гоголя и в их числе «Тарас Бульба».

— О, — обрадовался Артемка, — это ты здорово придумал! — И тут же встревоженно спросил: — А ты в будку влезешь?

Пепс взглядом измерил будку и уверенно сказал:

— Влезешь.

— Ну, пошли!

В будке Пепсу неудобно: спина согнута, голова упирается в полку с колодками, ноги — в стену. Но он, кажется, этого не замечает и не сводит с Артемки глаз.

Какая, однако, досада, что так часто попадаются непонятые слова! Пепс то и дело кладет руку на книгу и, прерывая чтение, спрашивает:

— Что есть свитка? Что есть отчизна? Что есть чертовы ляхи?

Артемке и самому многие слова непонятны. Все–таки, что знает, он объясняет:

— Свитка — это шуба, или, короче, пальто. Чертовы ляхи — это которые житья казакам не давали.

Но если отдельные слова и остались непонятными, зато во всем ходе событий Пепс разобрался прекрасно, и повесть пришлась ему как нельзя больше по душе. Слушая ее, он вздыхал, качал головой, закрывал глаза и все шептал какие–то непонятные Артемке слова. К Андрию он отнесся презрительно в самом начале. А когда услышал, как тот, разнаряженный, выехал на великолепном аргамаке вместе с польскими шляхтичами, чтобы рубить своих же братьев–казаков, то гадливо поморщился и сплюнул в лохань

— Такой сердце надо собакам бросать! — сказал он.

Зато от Остапа был в восторге и все повторял:

— О, Остап, о, это хорошая казак!

А когда Артемка прочитал: «Но уж одолевают Остапа; уже один накинул ему на шею аркан, уже вяжут, уже берут Остапа. «Эх, Остап, Остап…» — кричал Тарас, пробиваясь к нему, рубя в капусту встречных и поперечных», Пепс схватился руками за голову и застонал.

Наибольшее впечатление произвел на Пепса сам Бульба. Человек, убивший своего сына за измену родине и так страшно отомстивший поработителям, казался ему существом сверхъестественным. Он не спрашивал, существовал ли Тарас на самом деле; он видел Тараса как живого и пугал Артемку то гневными, то радостными выкриками.

Впрочем, Артемка и сам был захвачен не меньше.

За всю жизнь Артемка прочитал всего лишь две книги: «Как львица воспитала царского сына» и «Джек–потрошитель». Но в этих книжках рассказывалось не о настоящей жизни, а о такой, какую выдумывают для забавы. Потому и отношение Артемки к книгам было такое же, как к забаве. А тут вдруг самые настоящие люди, самая настоящая жизнь, — это Артемка почувствовал сразу.

Когда последняя страница была дочитана и Артемка поднял глаза на Пепса, тот сокрушенно покачал головой:

— Плёхо, о, плёхо!

— Как плохо? — возмутился Артемка. — Что ты!

— Зачем искал люлька? Люлька можно другой купить. А другой Тараса нет.

— А ты что хотел? Чтоб из Тарасовой люльки всякое барахло курило?

— Что есть барахлё? — спросил Пепс.

— Барахло? Ну, это такой человек, у которого вместо головы лохань, а совести никакой, — ответил Артемка. — Короче — дрянь. Понятно? Ой, да что это мне есть захотелось! — сказал Артемка.

Пепс взглянул на часы: было уже около трех.

— Ти сегодня кушал? — спросил он Артемку.

— Я нет сегодня кушал, — ответил Артемка, из озорства ломая язык.

— Почему? — наивно удивился Пепс.

Артемка хотел сказать, что у него такой характер — не кушать, но промолчал, и отвернулся к окну.

Пепс некоторое время смотрел на него с недоумением, но вдруг испуганно заторопился:

— Пойдем, пойдем ресторан, Артиомка! О, Пепс, какой ти есть глюпий дурак!

На площадке мраморной лестницы Артемка увидел в большом золоченом зеркале всего себя: полинялая рубаха без пояса, босые, в серой пыли, ноги, а на штанах бахрома. Заглянул Артемка в зал, а там хрустальные подвески на люстрах и лакеи в манишках.

— Пепс! — сказал он. — Ну, чего нам тут делать? Пойдем в харчевню.

Но навстречу им уже скользил по паркету официант и с брезгливой почтительностью вытягивал вперед шею.

От консоме Артемка пришел в ярость: ни капусты, ни картошки — одна вода, и эту воду почему–то надо есть ложкой. Но бефстроганов съел с удовольствием. И все–таки, когда Пепс спросил, не хочет ли Артемка еще кушать, он не задумываясь ответил:

— Борща и каши гречневой, во!

Прямо из ресторана они отправились в цирк. Там на четыре часа была назначена генеральная репетиция «Тараса Бульбы», и им не терпелось увидеть в лицах только что прочитанную повесть.

Но то, что они увидели, совсем не было похоже на репетицию: «поляки» и «казаки» сидели вместе на барьере арены и мирно курили, а по арене, ероша волосы, бегал Самарин и исступленно орал:

— Зарезал! Зарезал без ножа, проклятый человек! Ну что, ну что, ну что-о я теперь буду делать?! Ради бога, ради черта, скажите мне, что я теперь буду делать?!

Ему не отвечали. «Поляки» и «казаки» продолжали пускать спокойно дым из носа.

— Почему Самарин злая? — спросил Пепс, подсаживаясь к одному из «поляков»,

— Дядя Вася по пьяному делу ногу вывихнул, теперь некому Бульбу играть.

Пепс с минуту подумал, потом решительно перешагнул барьер и остановился перед Самариным.

— Я есть Бульба, — сказал он.

Самарин оторопело взглянул, хотел было раскричаться, но только покачал головой.

— Ты есть идиот, — сказал он сочувственно.

— Я есть Бульба, — упрямо повторил Пепс и вынул из кармана книжку. Артиомка читал, я слюшал. Я все понимал. Я хочу делать Бульба.

Тогда Самарин поднял руки вверх, точно собрался прыгнуть на трапецию:

— Нет, это черт знает что! Когда же моему терпению наступит конец? Я спрашиваю вас: где видано, чтобы негр, черный негр играл запорожского казака! Где?!

Потом опустил руки и спокойно, как ни в чем не бывало сказал:

— Начинаем. Картина первая: Остап и Андрий слезают с коней, Бульба удивленно смотрит на их свитки. Пепс, становись здесь! Руки в бока. Вот так. Выше голову! Еще выше! Так.

Репетиция началась.

Когда какой–то «лях» подошел к Артемке и попросил сбегать за папиросами, тот даже головы не повернул.

— Ты что, Шишкин внук, оглох? — удивился «лях». Нет, Артемка не оглох, он просто перестал существовать для всего мира. Он не оглох — наоборот, он весь превратился в зрение и слух. Слушает он только то, что говорит Самарин, и каждый раз страшно боится, что Пепс не сделает так, как тот показывает. Но бояться нечего: Пепс делает все так… да, так, — это видно даже из того, что Самарин уже не кричит, а только поправляет, даже называет Пепса милым другом. Нехорошо только, что Пепс горячится. Самарин то и дело напоминает ему:

— Спокойнее, спокойнее! Ты Бульба, а не факел в бурю.

Кончилась репетиция лишь перед самым началом представления, когда участвовавшим в первом отделении уже надо было идти переодеваться. От волнения и усердия Пепс даже взмок весь, как после долгой борьбы. Когда он уходил с арены, лицо его сияло от счастья.

— Артиомка, ти видел, ти видел? — допытывался он. — Хорошо я делал Бульба?

Он радовался, как ребенок, и все спрашивал, будет ли объявлено публике, что вместо заболевшего дяди Васи роль Бульбы исполнит Пепс.

— Будет, будет, — успокаивал его администратор и тут же распорядился, чтобы заготовили несколько наклеек на афиши.

Впрочем, наклейки так на афиши и не попали. Их увидел Самарин и сказал:

— Не надо. Неудобно перед публикой. Да и черт его знает, как к этому отнесется начальство.

И Артемка видел, как готовые уже наклейки с именем Пепса бросили в ящик.

«Как это — неудобно?» — подумал он.

Но Пепсу Артемка ничего не сказал: тот был в таком восторге! Около него суетились гример, костюмер и парикмахер. Его одевали, под одежду подкладывали подушки, мазали лицо и руки белилами, лепили из замазки нос.

Первое отделение было занято обычным цирковым представлением. Пантомиме отвели второе и третье отделения. Пантомима шла впервые, и в цирк набралось столько народу, что Артемку чуть не задавили на галерке. Сначала в публике недоумевали: как это, мол, так — ходят люди, руками размахивают, а ничего не говорят. Но потом, в следующих картинах, вошли во вкус и стали даже поощрять действующих лиц.

— Держись, держись! — кричали с галерки, когда на Остапа со всех сторон насели ляхи. — Бей их, Бульба, бей! Вот так! Еще наддай, еще!

И актеры старались что было сил.

Первая часть пантомимы кончилась под громкие хлопки и выкрики. Вызывали дядю Васю и Кречета, который исполнял роль Остапа. Пепс выходил на арену и как–то странно кланялся. Казалось, он что–то хотел сказать и не решался.

— Это не дядя Вася! — кричал Артемка на галерке. — Это Пепс! Ей–богу, Пепс!

Но на него никто не обращал внимания. Успех Пепса был явный, и Артемкины страхи как рукой сняло. Но как публика не понимает, что это Пепс, а не дядя Вася!

Ведь дядя Вася ниже Пепса. Артемка прикладывает руки трубкой ко рту и, перекрывая мужские басы, по–петушиному орет:

— Пе–е–епс! Браво, Пе–е–епс!

— Тю, дурак! — говорит рядом какой–то мастеровой, явившийся в цирк с рубанком и пилой. — То ж дядя Вася, а не Пепс.

— Дядя Вася? Дядя Вася? — У Артемки чуть слезы не брызнули из глаз. — А я говорю — Пепс! Вот ей–богу, Пепс!

И тут мелькнула у него смелая мысль. Он оттолкнулся от перил и стремглав понесся вниз по лестнице. Через несколько минут наклейки, валявшиеся в мусорном ящике, уже красовались на афишах.

— Вот так! — говорил Артемка, намазывая клейстером последнюю наклейку. Ишь, ловкачи какие — чужую игру заедать!

Люди выходили в антракте из цирка, толпились у афиш и удивлялись:

— Так это был негр?! Смотри ты, как Бульбу разделал!

И Артемка, довольный, помчался к Пепсу рассказывать, что про него говорят в публике.

Пантомима имела огромный успех, особенно последняя картина. Конец повести был изменен так, что отступающие казаки снова наступают, в жестокой схватке разбивают поляков и уносят на руках уже мертвого Тараса.

Пепса вызывали шесть раз. Он выходил, кланялся и прижимал руку к сердцу, а ему со всех сторон разноголосо кричали: «Пе–епс!», «Пе–епс!», «Бульба-а!».

Артемка стоял у малиновой портьеры и кричал громче всех. Уходя с арены, Пепс увидел его, засмеялся, сам захлопал в ладоши:

— Артиомка, Артиомка! Я такой, такой… Он хотел сказать: «Я такой счастливый!», но от волнения забыл, как произносится это слово по–русски.

— Я такой…

Он не договорил, схватил Артемку на руки и подбросил высоко вверх.

ЛЯСЯ. ПЕПС ГРУСТИТ

Эта девочка–канатоходец прямо–таки изводит Артемку. Она останавливается и смотрит на него, щурясь и улыбаясь. Но лишь Артемка подойдет ближе, она делает строгое лицо и уходит. Нет, Артемка к ней больше никогда не подойдет и не заговорит. Ей, наверно, завидно, что с ним дружит сам Пепс. Ну что ж, он, Артемка, знает, о чем поговорить с мужчинами, оттого мужчины и водят с ним дружбу. А о чем ему говорить с ней?

Но, когда девочка ходит по канату, Артемке делается жалко ее. Он и сам не знает почему. Может быть, потому, что ей страшно ходить по канату. Да, Артемка уверен, что ей страшно. Он однажды видел, как у нее соскользнула нога и она не могла найти равновесие. Но и тогда она все складывала губы в улыбку, потому что на арене полагается улыбаться, а губы не слушались и от страха прыгали. Артемка хотел подбежать под канат и поймать ее, если б она сорвалась. Но она не сорвалась, и Артемка даже немного пожалел об этом, потому что как бы это было хорошо, если б она падала, а он подскочил бы и подхватил ее.

Но, хотя Артемка и решил больше с ней не разговаривать, все–таки заговорить пришлось. Как–то зашел он в комнату деда, а на топчане сидит девочка–канатоходец и разматывает удочку. Увидя Артемку, она растерянно встала и поставила удочку в угол.

— Ты зачем мою удочку трогала? — обрадовался Артемка случаю придраться.

Девочка взмахнула ресницами и, обдав Артемку холодом светлых, каких–то сиреневых глаз, пошла к выходу.

— Подожди, — сказал Артемка, сразу меняя тон. — Ты не думай… Разве ж мне жалко?.. Я только так…

Девочка остановилась у дверей и опять сощурилась.

— А я твоей удочкой здесь рыбу ловила, — поддразнила она.

— Вот же какая ты… смешная! — сказал Артемка снисходительно. — Разве ж это игрушка?.. Я этой удочкой настоящую рыбу ловлю в море, понимаешь? Я раз этой удочкой такую сулу поймал, что сам испугался: думал — акула.

Девочка улыбнулась.

— А где же твои обещанные туфли, в каких и царевы дочки не ходят? — вдруг спросила она.

— Сделаю, — серьезно ответил Артемка. — Только вот товар достану — и сделаю… А насчет рыбы ты не сомневайся, хоть у Пепса спроси. А то — чего лучше — пойдем с нами. Хочешь?

— Хочу, — быстро согласилась девочка и перестала улыбаться.

— Ну вот! — обрадовался Артемка. — Сейчас Пепс придет и потопаем. Тебя ж пустит Кубышка?

Кубышка — отец девочки, клоун.

Девочке смешно:

— Пусть только не пустит, я ему покажу!

На небе ни облачка. Солнце заливает море, а в море прыгают, слепя глаза, миллиарды светлых точек.

У Пепса на лице блаженство. Голова его еще кружится после вчерашнего успеха. Ведь он так любит театр! Правда, это было не в театре, а в цирке, но и в цирке тоже хорошо. Радует Пепса и солнце. Оно сегодня такое жаркое, что прогревает Пепса насквозь.

Пепс никогда раньше рыбу не ловил, а только мечтал об этом. Но ему сейчас кажется, что когда–то, давным–давно, он так же вот сидел над водой, так же смотрел на поплавок, жмурясь от солнца, и так же было у него легко и приятно на душе.

Все радует сегодня Пепса, но больше всего — что рядом с ним сидят Артемка и сиренеглазая девочка. Может быть, и на душе потому так тепло, что вот сидят они здесь, рядом, болтают и доверчиво кладут свои маленькие руки на его большую черную руку, когда о чем–нибудь спрашивают.

— Когда я была маленькая, — рассказывает девочка, — мы ходили с Кубышкой по дворам. Кубышка играл на скрипке, а я танцевала. И с нами еще ходила собака Мотька. Только она была глупая. Ее Кубышка каждое утро учил танцевать, а она только лизала ему пальцы и визжала. Так и не выучилась!

— И у меня тоже бил собака, — сказал Пепс, — я гулял с ней по Фридрихштрассе. Она увидела полисмен и сказала: «Гав!» И полисмен убил моя собака.

— Собака собаку всегда тронет, — заключил Артемка. — А почему тебя на афишах печатают: «Мамзель Мари»? Ты не русская? — спросил вдруг он девочку.

— Не мамзель, а мадемуазель, — поправила она. — Это для публики, чтоб думали, будто мы французы. А меня по–настоящему зовут Маруся. И, кроме того, Ляся. Это меня так папа зовет.

— А почему твоего отца зовут Кубышкой?

— А это потому, что у него такая голова, на кубышку похожа… Это я его так назвала — Кубышка.

— У нас на базаре одну торговку тоже смешно зовут: Дондышка. Она когда напьется, то говорит: «Эх, выпила все до дондышка!»

Лясе показалось это смешным. Засмеялся и Пепс, хоть и не вполне понял. Поощренный, Артемка начал рассказывать одну смешную историю за другой.

У Пепса от смеха тряслись плечи, а у Ляси даже слезы на глазах заблестели.

— Ой, какой же ты смешной! — заливалась она, падая головой Пепсу на колени, и Артемке казалось, что в горле у нее колокольчик звенит. — Да ты ж настоящий артист!

Вдруг лицо ее стало серьезным.

— А знаешь что, — сказала она: — ведь ты сможешь и Джона сыграть! Конечно, сможешь, я даже уверена!

— Какого Джона? — не понял Артемка.

— Ну, Джона, понимаешь? Самарин новую пантомиму ставит: «Дик, похититель детей». Там есть две роли: девочки Этли и мальчика Джона. Это дети американского миллионера. Этли буду играть я, а Джона некому играть. Я слышала, как Самарин говорил хозяину: «Черт возьми, где бы это достать мальчишку?» Хочешь, я скажу ему?

— Что ты! Разве ж это можно?

— Артиомка, клювает! — крикнул Пепс. Поплавок Артемкиной удочки плясал как бешеный, но Артемка смотрел не на поплавок, а на Лясю и по лицу ее старался узнать, дразнит она его или говорит серьезно.

— Но почему же нельзя? — сказала она, и лицо ее приняло рассудительное выражение. — Конечно, можно.

— Да я ж… — Артемка запнулся. — У меня ж и пояса нету…

— Пояс тебе дадут, — успокоила она. — И чулки, и ботинки, и тужурку — все. Правда, дядя Пепс? Ну, хочешь, я скажу?

В тот же день Шишка сказал Артемке:

— Сдается, парень, тебе оракул выпал. Иди, Самарин зовет. Он там, у грека в кабинете, сифон пьет. Не иначе, как на работу нанимать будет. Акробатом. А может, по шее накостыляет. Очень даже просто: не шляйся на даровщину в цирк.

Но Артемка лучше знал, зачем его зовут, и немедленно явился в знакомую уже комнату. Там, как и раньше, за столом сидел горбоносый грек и считал на счетах, а Самарин, сидя напротив, глотал коньяк и запивал сельтерской.

Видя, что на него не обращают внимания, Артемка сказал:

— Вы звали меня?

Самарин взглянул, выпучил глаза и, не успев проглотить, прыснул сельтерской на пол:

— Ой, умру!.. Убил!.. Посмотрите, посмотрите на это чучело!.. Сын миллионера!.. Без пояса!.. Заплатанный!.. Ха–ха–ха!..

— Это тот мальчик, что пантомиму нашел, — узнал грек. — О, хороший мальчик! Только дырок много.

— Ой, да хоть не смешите вы!.. Дырок много! Да он весь сплошная дырка!

И сейчас же, как будто и не он только что смеялся, деловито сказал:

— Ну, приходи в пять часов на репетицию. Да подпояшься чем–нибудь! Миллионер!

Артемка вышел красный и растерянный. Он не знал, чего ему больше хотелось: обнять Самарина или стукнуть его кулаком по животу, чтоб не хохотал.

К пяти часам собралось на репетицию человек пятнадцать. Пришел и Пепс Он был, видимо, чем–то встревожен и нервно поворачивал голову ко всякому, кто заговаривал о пантомиме. У Артемки горели уши. Ляся сидела рядом и ободряла:

— Ты не бойся! У тебя обязательно выйдет.

Из–за портьеры появился Самарин. От него несло перегаром, но к этому все привыкли.

— Ну-с, так, — сказал он, садясь на столик посредине арены. — Можно начинать. Пантомиму все знают? Нет? Слушайте. У миллионера Уптона двое детей Этли и Джон. Их выкрадывает знаменитый похититель детей, негр Дик Бычий Глаз. Смелый мальчик нашел способ бежать, но Дик догоняет детей и жестоко избивает. Между тем миллионер обратился к знаменитому сыщику Нату Пинкертону. Сыщик находит преступника и освобождает детей, а Дик кончает жизнь на электрическом стуле. Ну-с, начнем! Картина первая: Джон и Этли играют в теннис. Шишкин внук, становись здесь, Мари, стань напротив. Начинайте!

Вслед за тем Самарин срывается с места и в ужасе кричит:

— Стой! Стой! Ты что делаешь? Что ты де–е–елаешь?

— Играю, — говорит огорошенный Артемка.

— Играешь? Во что играешь? Во что?

— Ну, в бабки…

— В бабки?.. О боже мой! Да где же ты видел, чтобы дети американских миллионеров играли в бабки? В теннис, понимаешь, дурья голова, а не в бабки! В бабки играют дети сапожников, а не миллионеров. Становись сюда. Смотри, как я буду играть с Мари. Я бью по мячу. Мари отбивает мяч. Я опять посылаю мяч, Мари вернула.

К удивлению присутствующих, Артемка довольно сносно подражает. Ляся хлопает в ладоши и радуется:

— Ну, вот видишь! Я же говорила!

— Так, — кивает Самарин, — правильно. Совсем другое дело. Правильно. Ну-с, в это время Дик со своими сообщниками перелезает через забор и прячется в кустах. Забор здесь. Кусты здесь! Пепс, лезь!

Пепс поднимается с места, в волнении глотает воздух и опять садится.

— Ты что? Нездоров? — спрашивает Самарин.

Пепс хочет ответить, но только проводит ладонью по лицу.

— Ну, что же ты?

Пепс поднимается, вздыхает и направляется к «забору».

«Пьяный, — решает Самарин. — Или влюбился в кого?»

Репетиция продолжается.

Но одно дело — играть в теннис, а другое — показать манеры сына американского миллионера.

Самарин ругает Артемку идиотом, сапогом, растопыренной лягушкой. У Артемки от старания взмокли волосы, но манеры не получаются А тут еще Артемка высморкался без помощи платка. Увидя это, Самарин отпрянул назад и в ярости закричал:

— Вон! Вон с арены! Чтоб духу твоего здесь не было! Искалечу!..

Артемка в страхе бросился на конюшню, где стояла цирковая лошадь Роза. Но Самарин «отошел», и Артемку вернули на арену.

Когда наконец Самарин объявил, что «на сегодня хватит», Артемка пробрался в дедову комнату, лег там на топчан лицом вниз и расплакался. С тех пор как умер отец, он ни разу не плакал, а тут слезы так и лились, и от них щеки его стали мокрыми. Он всхлипывал и рукавом утирал лицо и не видел, что над ним стоит Ляся и жалобно кривит губы. А потом, когда увидел, то сказал:

— Ну, чего ты?.. Сама втравила меня, а теперь смеешься…

— Я не смеюсь, что ты! — сказала Ляся.

Она села на топчан, обняла Артемкину голову и поцеловала его в мокрую щеку. И от этого Артемке еще больше захотелось плакать.

— Ты понятливый, — утешала она его, — только у тебя манеры не такие. Вот в Астрахани Джона играл гимназист. Он совсем плохо играл, а манеры у него были настоящие. А ты нос пальцами вытираешь, кулаками все время размахиваешь и в затылке чешешь. Потому на тебя Самарин и кричит.

— И черт с ним! — сказал Артемка, все еще всхлипывая. — Пусть он сам и играет Джона, когда так.

— А знаешь что? Пойдем сейчас на арену и будем сами репетировать. Там уже никого нет. Пойдем!

— Как же это? Без Самарина?

— А на что он нам! Я ведь знаю, как эту роль играть. Я четыре раза в этой пантомиме участвовала. Пойдем, а?

Артемка посмотрел на нее, вытер в последний раз рукавом лицо и поднялся с топчана.

— Ладно, — сказал он, — но только чтоб без насмешек!..

Уже на другой день Самарин заметил, что в движениях Артемки стало больше уверенности и сдержанности. Правда, когда он ходил по арене, то все еще двигал локтями и плечами, будто пробирался сквозь толпу, но уже затылок не чесал и кулаками не размахивал. А еще спустя два дня перестал и локтями двигать.

Особенно Артемке не давалась сцена, в которой Джон смело и с достоинством отказывается написать отцу письмо с просьбой о выкупе. Но, когда удалась и эта сцена, Самарин, не знавший, что наряду с ним действует другой режиссер, хвастливо воскликнул;

— Видали? Да я медведя научу герцогским манерам, а не то что…

И тут же придумал историю, как у него в Ярославле роль принцессы исполнял бродяга и как к этому бродяге приходили объясняться в любви местные поклонники.

Артемка ободрился и повеселел, но поведение Пепса его тревожило и озадачивало. А с Пепсом действительно творилось что–то неладное. На репетиции он опаздывал, а раз и совсем не явился, так что за ним пришлось посылать деда Шишку. Репетируя, он нервно поводил плечами, будто ему было холодно. От прежнего энтузиазма, с которым он играл Бульбу, не осталось и следа. Он поблек и, казалось, даже похудел. В глазах его были тревога и тоска.

«Что такое?» — думал Артемка. В эти дни, занятые репетициями, ему почти не приходилось оставаться с Пепсом наедине. Но раз, заглянув в конюшню, Артемка увидел, что Пепс стоит перед Розой, гладит ее между ушами и что–то тихо говорит. Артемка подумал, что Пепс болен, и спросил:

— Ты что? Нездоров?

Пепс взглянул и покачал головой.

— Здесь, — показал он на сердце, — очень болит. Он еще что–то хотел сказать, но пришел конюх, и Пепс замолчал. А потом Артемку и Пепса позвали на репетицию. Так Артемка и не узнал, отчего загрустил его приятель.

БОЛЬШОЙ ДЕНЬ. СКАНДАЛ. ОВАЦИИ

Артемка не знал, чего он больше хочет: чтобы этот день пришел поскорее или чтобы он не приходил никогда. Чем он ближе, этот день, тем страшнее становилось Артемке.

Накануне он долго не мог заснуть: ему казалось, что в будке особенно душно и особенно тяжело пахнет кожей. Пошел дождь и долго выстукивал о крышу что–то тревожное. Заснул Артемка перед рассветом. А когда проснулся, то было такое чувство, будто и не спал вовсе, а только на минутку закрыл глаза. Через кругленькую дырочку прямо в глаза бил солнечный луч. С улицы доносился скрип телег, людской говор, топот. Артемка скинул с двери крючок и выбежал наружу. Там на стене будки, сияя в солнечном свете, уже висела огромная желтая афиша, а по афише, будто по пескам пустыни, бежал страшный негр и тащил за руки двух перепуганных детей — мальчика и девочку.

— Ох! — даже присел перед афишей Артемка.

Еще вчера вечером он думал: не дать ли дёру? Если что и останавливало, так это боязнь Лясиного презрения. А сейчас, увидя афишу и свое изображение на ней, он понял, что увильнуть никак невозможно, разве только броситься в море.

Этот день показался Артемке бесконечно длинным; даже не верилось, что в один день может вместиться так много разного. Сначала он сидел в костюмерной, и на него шили белые брюки и белую сорочку. Потом костюмер повел его в обувной магазин и там купил ему белые туфли. Затем они пошли в галантерейный магазин и купили белые носки, платочек и… галстук. Да, самый настоящий галстук, светло–голубой с белыми полосочками наискосок. Потом пошли в парикмахерскую. Здесь Артемку подстригли и причесали. Костюмер приказал, чтобы пробор был посредине, и парикмахер долго крутил круглый колючий еж, прежде чем волосы перестали топорщиться.

Потом была генеральная репетиция. Увидя Артемку в белом теннисном костюме, Самарин затрясся от хохота и так замахал руками, будто отгонял осу.

— Ой, не могу! Ой, не могу! — стонал он. Но вдруг успокоился и деловито сказал костюмеру: — Так. Вполне прилично. Вполне.

Когда репетиция кончилась, Ляся подошла к Самарину и сказала, что с Артемки снимать костюм не надо, а лучше пусть он, Артемка, ходит в костюме до самого представления.

— Это чтоб привыкнуть к нему, чтоб лучше в нем держаться, — сказала она.

И Самарин с ней согласился:

— Пусть ходит.

Пепс, Кубышка, Ляся и Артемка пошли в ресторан я там обедали.

У Кубышки голова как кувшин и мохнатые брови. Он рассказывает очень смешные истории, но сам не смеялся и смотрел сумрачно, даже сердито.

Угощал Пепс. Он повеселел, поздравлял Артемку с предстоящим дебютом и все улыбался, обнажая удивительно белые зубы.

— Не болит уже тут? — спросил Артемка, показывая взглядом на сердце.

— О, я сегодня очень скажу публик! — Пепс поднял вверх палец. — Очень, очень! — и засмеялся.

Артемка хотел спросить, как это можно «очень сказать публик», когда в пантомиме разговаривать не полагается, но тут вдруг, заглушив на мгновение чинный говор и звяканье посуды, хрипло и дерзко прокричал петух: «Кик–ки–ки-кии!» У метрдотеля вытянулось лицо, официанты заметались между столиками; удивленно оглянулись по сторонам посетители ресторана. Но петуха не нашли, и все остались в полном недоумении.

Потом в фаэтоне поехали к морю. Извозчик все время оборачивался к седокам.

Потом катались на лодке. Артемка сидел на руле, а Кубышка и Пепс гребли. Солнце уходило спать и на прощанье все белое сделало розовым — и цепочки облаков на горизонте, и белый парус английского парохода, и Лясино кисейное платье. Ляся сидела рядом с Артемкой. На ее слабой, будто прозрачной шее Артемка видел маленькую родинку, и от этого ему почему–то было жалко Лясю и хотелось сделать ей что–нибудь хорошее.

В море ясно и тихо. За кормой журчит вода. Лодка несется быстро и то и дело обгоняет другие лодки. Вдруг сипло пропел петух: «Кик–ки–ки-кии!» С соседних лодок донеслись аплодисменты и смех. Заметя, что Артемка открыл в удивлении рот, Ляся рассмеялась:

— Да ведь это же он, Кубышка!

Кубышка усердно греб, сумрачно глядя на закат.

Потом опять ехали в фаэтоне, и извозчик, хоть уже и другой, тоже все время оборачивался к седокам.

Когда подъехали к цирку, уже ярко горели фонари и у входа толпились люди.

Пережитые волнения, плотный обед и катание на лодке так разморили Артемку, что он улегся на дедов топчан и заснул. Там Ляся, кончившая обычный номер, и нашла своего ученика и партнера.

— Артемка! — всплеснула она руками. — Ты спишь? Спишь, когда нам сейчас выступать?!

Артемка вскочил и в испуге уставился на Лясю.

— Как это ты мог заснуть? — удивилась она. — Или ты заболел?

— А где петух? — Артемка протер кулаками глаза.

— Какой петух? Проснись, Артемка!

Артемка обалдело оглянулся и засмеялся:

— А меня сейчас петух в нос клевал.

— Вот тебя сейчас Самарин в нос клюнет, а не петух. Посмотри, как брюки измял. Иди скорее к костюмеру, он выгладит. Да умойся: рожа сонная!

«А правда, — думал Артемка, пробираясь в полутемном коридоре к артистической уборной, — как это я заснул? То всю ночь не спал от страха, а тут сразу…»

Уборная большая, одна на всех мужчин. Вдоль серой стены — длинный деревянный стол, и за столом — актеры. Одни клеят из крепса усы, другие выравнивают при помощи замазки носы, третьи натягивают парики. Тут же ходит от одного к другому Самарин и ругается. Увидя Артемку, он скорчил гримасу:

— Благородное дитя! Сын миллионера! Полдня походил — и уже пузыри на коленях! Кузьмич, разутюжь этого парня. Парикмахер, причеши это чучело.

Но Самарин не только ругается, но и хвалит.

— Гуль, — говорит он, — вы настоящий Пинкертон. Вам и гримироваться не надо. Так сказать, Пинкертон натюрель. Ха–ха–ха!

Потом подходит к Пепсу и фамильярно бьет его по плечу:

— Вот кто душу радует! Негрище чертово! Ну где еще найдешь другого такого для Дика Бычий Глаз? У, дьявол! Так публике и скажу: черного разбойника играет сам черный разбойник! Ха–ха–ха! Натюрель, ха–ха–ха!

Пепс, сидевший против зеркала, не оборачиваясь, прошептал:

— Я тоже скажу публик… Я тоже скажу публик…

— Что ты там бормочешь? — не расслышал Самарин. И, не дождавшись ответа, сказал отходя: — Ты какой–то чудной стал. Из ума выживаешь, что ли?

Артемке вымазали лицо кремом, подвели черным брови и напомадили губы. Ему хотелось вытереть лицо рукавом, но он терпел. К костюму тоже не так–то легко привыкнуть, особенно к галстуку. Галстук сжимал шею, и Артемка не мог понять, зачем он нужен.

Вошел грек–хозяин и сердито сказал:

— Слушайте, вы скоро? Публика ужасно волнуется.

— Сейчас, сейчас! — ответил Самарин.

Он подошел к зеркалу и тоже накрасил себе губы и напудрился, хоть в пантомиме и не участвовал.

— Ну-с, приготовьтесь к выходу, — сказал он и вышел из уборной.

Артисты двинулись за ним. Пошел и Артемка. В широком проходе все остановились. Там перед малиновой портьерой уже ожидала Ляся с мячом и ракетками в руках.

— На, — подала она ракетку Артемке. — О, да какой ты красивый!.. Ну, не боишься?

— Боюсь, — откровенно признался Артемка. Он подошел ближе и осторожно заглянул в дырочку. Батюшки, весь город собрался! Вверху, внизу, в проходах всюду люди. И все вытаращились прямо на него, прямо в дырку смотрят. Артемка даже руками от портьеры оттолкнулся. Удивительное дело: на базаре, бывало, тоже народу тьма собиралась, особенно в субботу, и Артемке хоть бы что, как–то даже гопака при всех танцевал. А тут все внутри холодеет от страха.

Музыканты, игравшие вальс, умолкли. Униформисты приоткрыли портьеру. Прокашлявшись, точно он собирался петь, Самарин пошел на арену.

— Что он будет делать? — спросил тревожно Артемка.

— Сейчас объявит, кто кого играет, — объяснила Ляся.

Самарин вынул из бокового карманчика листок бумаги:

— Господа! В сегодняшней знаменитой пантомиме участвуют все лучшие силы цирка, а также специально приглашенные артисты. Позвольте объявить состав участвующих. Американский миллионер Уптон — Иван Кречет; его дочь Этли — юная артистка, любимица публики, мадемуазель Мари; его сын Джон — известный артист пантомимы юный Артеме…

— Вот, слышал? Артеме — это ты и есть, — шепнула Ляся.

— Что-о? — вспыхнул Артемка. — Какое такое Артеме?

— Тише, ты! — дернули его сзади.

От обиды, что его родное имя забраковали, а взамен дали какую–то кличку, Артемка на минутку даже страх позабыл.

Вдруг в цирке затрещали аплодисменты: это Самарин сообщил, что роль Ната Пинкертона исполняет Клеменс Гуль.

Самарин сделал паузу и, предвкушая новые аплодисменты, выкрикнул:

— Роль знаменитого похитителя детей, страшного негра Дика Бычий Глаз, исполнит натуральный негр, страшный Чемберс Пепс!

— Это глюпа, это очень, очень глюпа! — услышал Артемка позади себя.

Когда Самарин поклонился и под аплодисменты подошел к портьере, у Артемки внутри все похолодело. И сейчас же он услышал громкий шепот:

— Этли, Джон, на арену!

Портьера приоткрылась, и Артемка мгновенно оказался на виду у всех. Прямо на него смотрело тысячеликое существо и молча ждало. Артемка охнул и схватился руками за край портьеры, но сзади прямо в ухо ему вонзился свистящий шепот:

— Ты что это делаешь, сссс… Брось занавес! На арену!

Артемка оглянулся. Перекосив от злобы лицо, сзади стоит Самарин, шипит и указательным пальцем хочет ткнуть Артемку прямо в глаз.

Вдруг между Артемкой и Самариным мелькнула ракетка. Взвизгнув, Самарин отдернул палец. Артемка еще не успел сообразить, что случилось, как Ляся схватила его за руку и стремительно повлекла на арену. И странное дело, у Артемки будто пропал вес. С необычайной легкостью, не чувствуя тела, он выбежал вслед за Лясей и стал на свое место.

Пантомима началась

Впоследствии Артемка не раз вспоминал эти минуты и всегда удивлялся, куда ушел тогда его страх. С момента, как он оказался на залитой светом арене, под тысячей устремленных на него глаз, в нем все необычайно обострилось внимание, зрение, память. Даже торопливость, за которую его на репетиции ругал Самарин, исчезла и сменилась сдержанностью движений. И при всем этом у Артемки гудело в ушах и было такое чувство, точно он не сам все это проделывает, а движет им какая–то неведомая сила.

Самарин, высунув нос из–за портьеры, бормотал:

— Гм… Вполне… Даже удивительно.

Но этого Артемка не слыхал. Он продолжал лететь в каком–то светлом гудящем пространстве и только тогда опомнился, когда Дик Бычий Глаз накинул на него мешок и перебросил через забор. Там, за портьерой, был уже не Дик Бычий Глаз, а Чемберс Пепс. Он сдернул с Артемки мешок, поставил дебютанта на ноги и восторженно сказал:

— О, ти очень хорошо делал свой роль! Ти есть очень хороший артист.

Подошел и Самарин. Он похлопал Артемку по плечу и похвалил:

— Молодец! Вполне!

Артемка слушал и растерянно улыбался. Ему казалось, будто он переплыл через глубокую реку, а до этого и не знал, что умеет плавать.

Ляся стояла тут же. Она не отходила от Артемки. У нее был гордый вид.

Артемке хотелось сказать ей что–нибудь хорошее, душевное, но он не находил подходящих слов.

Во второй картине Пепс, Артемка и Ляся не участвовали. Они стояли у портьеры и смотрели в дырочки. Теперь играли Гуль и Иван Кречет. Гуль лазил по арене и искал следы; при этом он все, что ни попадало, разглядывал в лупу, а Кречет ходил за ним и хватался руками за голову, изображая горе отца.

Когда началась третья картина и Артемка опять выбежал на арену, у него уже не гудело в ушах и не было прежнего чувства, будто им движет какая–то посторонняя сила. В этой картине Джон и Этли, запертые в сарае на ферме, пытаются освободиться, и Артемка с такой непосредственной живостью изображал сметливость мальчика, что со скамей не раз срывались трескучие хлопки. Правда, это все–таки не был сын миллионера, это был просто попавший в беду мальчишка, трогательный и занимательный. Но это как раз и подкупало публику.

Нравилась и Ляся, хотя игра этой изящной девочки была совсем в другом роде.

Больше всех, кажется, нравился Гуль. Ему удалось изобразить Ната Пинкертона таким, каким его и представляла себе публика по бесконечным выпускам «Похождений знаменитого сыщика».

Что касается Пепса, то он добросовестно старался делать свирепое лицо, как учил Самарин, но в общих сценах с ребятами часто забывал об этом, и вместо свирепого лицо его делалось наивно–добродушным. Он спохватывался, хмурил лоб и сжимал плотно губы, а минуту спустя, в самом неподходящем месте, лицо его опять озарялось улыбкой. Публика, ожидавшая увидеть злое страшилище, недоумевала и посмеивалась.

В общем, пантомима шла оживленно, публика часто аплодировала, и Самарин уже мысленно составлял афишу о новом представлении «по требованию публики», как неожиданно для всех разыгрался скандал.

До девятой картины пантомима шла, как ей и полагалось. Благодаря сметливости Джона ребятам удается бежать. Дик Бычий Глаз бросается в погоню за ними. Обессиленная Этли падает в изнеможении. Джон подхватывает ее на руки, но уже не может бежать так быстро. И тут, в поле, заросшем маисом, их настигает страшный негр. Он набрасывается на детей и жестоко избивает их. И Пепс действительно страшно размахивал палкой и делал вид, что изо всех сил бьет Джона и Этли. Но вдруг он положил палку и как ни в чем не бывало обратился к публике.

— Уважаемий публик, — сказал он, — один маленький минутка внимания!

После девяти картин, шедших без единого слова, вдруг прозвучавший с арены человеческий голос так всех и приподнял с мест.

— Уважаемий публик, — продолжал Пепс улыбаясь, — это очень плёхой пантомим. В этот пантомим очень много белий человек, а черний только один. Все белий человек хороший, а черний плёхой, хуже самий злой черт. Уважаемый публик, это не есть правда.

Но тут по цирку пронесся свистящий шепот:

— Пепс! На место!

Пепс обернулся и взглянул на искаженное лицо Самарина.

— Один минутка, — сказал Пепс и опять обратился к публике: — Черний очень любит детей. Черний не любит, когда бьют маленький человек. Я очень люблю Артиомка, я очень люблю Ляся. Я люблю, как свой син, так свой дочь. Я…

Самарин выскочил из–за портьеры и, заглушая Пепса, прокричал:

— Пантомима продолжается.

Не помогло и это.

— Один минутка, — сказал ему Пепс и продолжал: — Уважаемий публик, я очень хотел иметь свой мальчик…

— Да замолчишь ли ты?! — взревел Самарин, потеряв терпение.

Тут сверху кто–то спокойно сказал:

— Пусть говорит. Может, у него накипело.

— Не перебивать! Нехай говорит! Говори, Пепс, высказывайся! Самарин, отойди в сторону! — раздались голоса с галерки.

Пепс благодарно приложил руку к сердцу, но не успел он и рот открыть, как из ложи полицмейстера раздались отрывистые выкрики:

— Не раз–го–варивать!.. Не раз–говаривать! Не разговаривать с публикой!.. Молчать!..

Пепс испуганно повернул голову: большая серая борода то поднималась, то падала обратно на белый с золотыми пуговицами полицмейстерский китель.

Пепс отступил на шаг и посмотрел на Артемку, как бы спрашивая: «Что такое? Зачем он кричит? Разве я сделал что плохое?» И этот взгляд, растерянный и недоуменный, вдруг наполнил Артемкино сердце острой жалостью к своему большому и наивному другу. О, Артемка знал, что такое полиция и как она обижает людей!

— Слушайте, господин околоточный надзиратель, — сказал он, став впереди Пепса, — чего ж вы нарезались на человека? Он же правду говорит. А не верите, так хоть людей спросите. Он мне как отец родной. Мы и бычков ловим. Он и в будку до меня на базар приходит. А вы кричите, как не знаю кто!

— Ой, да это ж Артемка! — изумился кто–то на галерке. — Ей–богу, Артемка! Это ж наш сапожник с базара!..

Мог ли Артемка предвидеть, какое действие произведет его речь!

Названный при всей знати города околоточным надзирателем, полицмейстер чуть не задохнулся от гнева и так затряс своей бородой, что она, казалось, сейчас оторвется и улетит под купол цирка.

Публика, узнав в сыне миллионера сапожника, ахнула, галерка радостно закричала и захлопала в ладоши.

Скандал разгорался.

Раздувая усы и придерживая шашку, к ложе полицмейстера торопливо пробирался пристав; сверху спускался околоточный надзиратель; из проходов к барьеру двигались городовые. На галерке засвистели. Кто–то сверху запустил арбузом, и он с хрустом разломился на кусочки у самых ног городового.

Испуганный Пепс озирался по сторонам, и неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы не вмешалась Ляся. Неожиданно прыгнув вперед, она расставила руки, как бы желая всех обнять, и очаровательно улыбнулась. Все недоуменно умолкли. Даже борода полицмейстера перестала прыгать.

— А меня Пепс на руках носил, когда я в Одессе вывихнула ногу, — с чисто женским лукавством сказала Ляся. — Ну, теперь уже все понятно, и будем продолжать пантомиму. Да сядьте же, господин! — крикнула она приставу. — Не мешайте публике смотреть!

Затем она отбежала на место и закрыла лицо руками, изображая отчаяние Этли.

И пантомима действительно продолжалась. Околоточный вновь отправился наверх, пристав сел там, где его застал окрик Ляси, городовые отошли в глубь проходов, а на галерке разжались стиснутые кулаки.

Но финальная картина, в которой Дика сажают на электрический стул, уже не вызвала ни в ком сочувствия, так как никто теперь не верил, что в Америке негры воруют детей. Погас и интерес к Нату Пинкертону. Обиженный Гуль не вышел на вызовы.

Зато Пепсу и Артемке галерка устроила овацию. Уже внизу ложи и скамьи опустели, на арене начали тушить фонари, а на галерке все еще не хотели расходиться, хлопали в ладоши и зычно вызывали:

— Пе–епс! Ар–тем–ка-а!

ОБЕЩАНИЕ

Самым неожиданным последствием циркового скандала было то, что у Артемки вдруг появилось множество заказчиков. Приходили кто с сапогами, кто с башмаками — мастеровые, грузчики, приказчики и даже конторщики.

И каждый считал своим долгом спросить:

— Что нового? Не собираетесь «Графа Монте—Кристо» ставить?

Или:

— Ну, брат, чего еще будешь пантомимить? Ох и здорово это у тебя!

— Быть тебе, Артемка, актером. Это по всему видать.

Артемка протягивал дратву, стучал молотком, а сам думал: «А может, и вправду актером буду. Вот как бы…»

На второй день после представления уже к обеду у него собралось в жестяной коробке копеек девяносто.

Он выждал минутку, когда никого из заказчиков не было, и метнулся в будку напротив, где мастерил старый Петрович.

— Дедушка, — спросил Артемка, — вы, часом, не слыхали, из какого товара носят туфли царевы дочки?

Петрович наморщил лоб, вспоминая, потом сказал:

— Надо быть, из сафьяну. А по праздникам — из парчи.

— А если еще выше, то тогда из чего?

— Тогда? — Петрович опять подумал. — Ну, тогда… гм… да опять же из парчи.

— А где же она, парча эта, продается? — продолжал допытываться Артемка.

— А тут ее, парень, нету. В Ростове, у Козлова, — там, да, там она имеется. А тут нету. Да зачем она тебе понадобилась? Или царь из Петербурга заказ прислал?

— Вот это самое, — сказал Артемка.

Он вернулся в будку и до тех пор стучал там молотком, пока не увидел, что в дверь, согнувшись чуть не вдвое, просовывается Пепс, а из–за него с любопытством выглядывает Ляся.

— О-о! — сказал Пепс. — Артиомка работает!

— О-о! — с уважением протянула Ляся и покачала головой.

— Вот, — потряс Артемка коробкой с деньгами, — за сегодняшний день наработал.

— О–о–о! — протянули Ляся и Пепс вместе.

— Пошли обедать, — сказал Артемка. — В харчевню пойдем. Я угощаю.

Харчевня была тут же, на базаре. Все трое уселись за длинный некрашеный стол под навесом и с удовольствием поели из разрисованных розами мисок борща и солонины с хреном. Потом Артемка сбегал в квасную лавку и принес две бутылки холодного хлебного кваса, и, угощая, сам разливал по стаканам.

Все были очень довольны.

После обеда Ляся предложила половить бычков. Артемка с готовностью согласился, но потом сказал.

— Нет, невозможно. Надо идти работу кончать, а потом новую набирать. Никак невозможно!

Условились, что встретятся вечером в цирке.

Прощаясь, Пепс сказал, что скоро он поедет в Москву, а в Москве есть такая школа, где учат девушек и юношей делать роли. Кто в такой школе поучится, тот будет очень–очень хорошим артистом. Там, в Москве, он скажет, чтобы Артемку приняли в школу. А если ему скажут «нет», то он, Пепс, пойдет к самому Станиславскому, и Станиславский напишет в школу бумажку, и тогда уж Артемку обязательно примут, потому что Станиславский — самый великий на всем свете артист.

Потом Пепс вынул плоские с серебристым циферблатом часы и подал их онемевшему от восторга Артемке.

— Это есть мой презент, — сказал он.

В голове у Артемки все перепуталось. Учиться?.. В Москве?.. На артиста?.. Так может быть только в сказке… Но разве часы не сказка? А они вот, в руке! Звенят!.. Как крохотные молоточки по тоненькому стеклышку… А циферблат!.. Такого циферблата Артемка еще никогда не видел: серебристый и весь в искорках… А это что? Надпись?.. Надпись на крышке: «Дебютанту…» Да, да, Артемка знает, что такое «дебютант», его вчера все так называли… «Дебютанту Артемке от Пепса»!

Артемка зажмурился, потом захохотал, потом подпрыгнул и пустился перед будкой вприсядку.

НЕОЖИДАННОЕ ОСЛОЖНЕНИЕ

Трое суток Артемка почти не выходил из будки. Его что–то томило. Он плохо спал, но лишь просыпался — сейчас же принимался за работу и просиживал до ночи. Он все боялся, что интерес к нему вот–вот пропадет и тогда опять не будет работы. Наконец жестяная коробочка наполнилась гривенниками и пятаками почти до краев. Артемка закрыл ее крышкой и сунул в карман. Потом запер будку и побежал к вокзалу. До вокзала было близко, кварталов пять, но, когда Артемка пересекал площадь, у него стучало в висках, а дыхание было частое и горячее.

На вокзале Артемке сказали, что в Ростов поезд отправляется только через два часа. Это было досадно: сколько времени зря уйдет! Артемка сел на скамейку и принялся ждать. Чтобы не было скучно, он достал коробку и стал считать деньги. Кругом засновали люди с воровскими глазами. Не досчитав, Артемка опять спрятал коробочку в карман. Дышать все еще было тяжело, и почему–то слезились глаза. Артемке хотелось спать. Боясь воров, он с усилием открывал отяжелевшие веки. Когда зазвонили в колокол, Артемка стал в очередь к кассе, а потом вместе с другими побежал по платформе к поезду. Едва под ногами забормотали колеса и все поплыло назад, ему опять захотелось спать.

Напротив сидел мужик с черной бородой, к которой пристали соломинки, и курил махорку. Сизый дым стлался по вагону, попадал Артемке в горло и перехватывал дыхание. Артемка пересел подальше, прислонился в уголке спиной к стене и задремал. И, пока ехал, ему все мерещилась паровая молотилка, которая чадила ржавым дымом и быстро–быстро тараторила.

Когда Артемка открыл глаза, в вагоне уже никого не было. За окном бежали люди. За плечами у них были мешки. Носильщики в белых фартуках с медными бляхами везли тележки, и кто–то громко кричал:

— Квасу холодного, квасу!

Артемка вышел из вагона. Прямо перед ним стоял человек в красной рубашке, с большим графином в руке. В графине плавали кружочки лимона и лед. Артемка жадно выпил большую кружку и через рельсы побежал к зданию вокзала.

В огромном зале люди сидели, спали на скамьях, на чемоданах и даже на полу. Носильщики куда–то спешили и перелезали прямо через спящих.

Артемка спросил у одного, у другого, где можно достать парчи на туфли, но в ответ люди только пожимали плечами или совсем ничего не отвечали.

На площади Артемка увидел маленькие желто–красные вагончики. Они подкатывались сами, без паровоза, и, забрав людей, исчезали за поворотом. Артемка тоже сел в вагончик и скоро увидел по обеим сторонам улицы разные вывески. Тогда Артемка вышел из вагона и начал ходить по магазинам и спрашивать парчу на туфли.

Наконец в одном магазине, где продавались иконы и свечи, ему показали материю, расшитую золотыми нитками, но при этом сказали, что из нее делают не туфли, а ризы. Артемка только усмехнулся. Он отмерил парчу пальцами, сколько требовалось, и сказал, чтоб ему отрезали ее и завернули.

Потом уже без труда нашел магазин кожевенных товаров и там купил кусок тонкой и мягкой, как масло, шагрени.

На вокзал Артемка возвращался пешком. Его томила жажда, во рту все пересохло, и он останавливался чуть ли не у каждой квасной будки.

По пути попался галантерейный магазин. Артемка опять остановился и долго рассматривал через зеркальное стекло витрины коричневые и черные бумажники. Он развернул шагрень и сравнил ее с кожей бумажников. Сравнил и, хоть сильно болела голова, улыбнулся: нет, его бумажник будет куда лучше; такого бумажника Пепс нигде не найдет, даже в Москве.

Вот наконец и вокзал. Народу как будто стало еще больше. И куда они все едут? С мешками, с сундуками, с детьми… От гама и детского плача голова еще сильнее заболела. К тому же сказали, что поезд отправляется только ночью. До ночи еще часов шесть, не меньше.

Артемка поискал себе местечко, но все было занято. А стоять уже было не под силу. И тут он увидел, что из–под скамейки вылезает кудлатый и оборванный мальчишка. Артемка присел и заглянул вниз. Там было пусто и, как показалось ему, даже уютно. Артемка отвел чьи–то свисавшие ноги и залез под скамейку. Он засунул покупки под рубаху и, прижимая их к груди одной рукой, другую подложил себе под голову. Он думал, что полежит немного и голова перестанет болеть. Только не надо спать, чтобы не пропустить поезд. Да и обокрасть могут в два счета — в Ростове жуликов хватит. Но едва он закрыл глаза, как увидел мужика с соломой в бороде. Мужик наклонился и задышал Артемке в лицо. «Уйди, — сказал Артемка, — мне жарко, уйди!» Мужик откинулся и что–то сердито проговорил, а потом вложил два пальца в рот и страшно, по–разбойничьи засвистел. Артемка испугался, мужик захохотал, вскочил на бело–розовую свинью и умчался, болтая ногами. Потом долго ничего не было, только кто–то тоненько, как комарик, плакал над самым ухом. А потом пришел сосед Петрович и принялся тормошить Артемку за плечи. Артемке не хотелось вставать, и он замычал, чтобы тот его не трогал. Скамейка затряслась, под нею застучали колеса, и она куда–то поехала…

Когда Артемка открыл глаза, то сначала ничего не понял: везде стояли кровати, а в кроватях лежали бледные, покрытые простынями люди. Одни спали, другие смотрели в потолок, а иные скрипели зубами и что–то бормотали, не раскрывая глаз. На соседней кровати лежал черноголовый парень с красным, как после бани, лицом. Глаза у него были закрыты, но он безостановочно кричал:

— Папаша, держитесь за гриву! Папаша, держитесь за гриву!

Сам Артемка тоже лежал на кровати, и на нем была такая же ночная сорочка, как у всех.

«Как же я попал сюда? — подумал он. — Не иначе, это больница».

Потом вспомнил, что лежал на вокзале под лавкой, и в испуге зашарил руками по кровати. К нему подошла женщина в белом заношенном халате, взяла его за плечи и положила на подушку.

— Тетенька, — сказал Артемка жалобно, — а где ж парча?

Женщина усмехнулась и покачала головой.

— Парча! — сказала она шепотом. — Придет же в голову такое!

Тогда Артемка закрыл лицо руками и заплакал. Женщина наклонилась, отняла руки и посмотрела в мокрое от слез лицо.

— Да ты, никак, очнулся? — удивилась она.

— Очнулся, тетенька, — сказал Артемка всхлипывая.

— Так чего ж ты плачешь? Очнулся — значит, жить будешь.

— У меня, тетенька, парча пропала… Тут вот, под рубахой была. Парча и шагрень…

— Ишь ты! — сказала женщина. — А я думала, что ты бредишь. Ну, не плачь, может, она и не пропала. Вот придет кастелянша, мы ее и расспросим.

— Расспросите, тетенька, — попросил Артемка. — Я вам за то штиблеты починю или еще что…

— А ну тебя! — засмеялась женщина. — Тебе и говорить–то, по правилам, не полагается, а тоже туда: «Починю!»

Утром пришла кастелянша и принесла парчу и шагрень.

Обрадованный Артемка спрятал сверток под матрац.

Через несколько дней его выписали.

ДЕД ШИШКА ЧУТЬ НЕ ЗАБЫЛ!

Худой и бледный приехал Артемка в свой город. Он сильно ослабел и раз десять отдыхал, пока добрался до будки. А тут еще ключ пропал — наверно, под скамейкой остался. Пришлось соседа Петровича звать, чтобы вместе замок отбить.

— Где ж это тебя носило? — спросил Петрович. — Лица на тебе нету.

— А вы не знаете? — усмехнулся Артемка. — Ведь вы же меня в Ростове за плечи трясли.

Петрович посмотрел, покачал головой и, ничего не сказав, ушел. Артемка лег на скамейку и заснул. Спал он до самого вечера. А перед тем как проснуться, видел сон. Очень приятный сон. Будто идет он по набережной, а рядом с ним Ляся, а на Лясе парчовые туфли. И Пепс тут же, с другого боку идет. Идет и совсем правильно — даже удивительно, как правильно! — говорит: «Вот приеду в Москву и пришлю тебе письмо. А ты садись тогда в поезд и кати в Москву. И будем, брат, мы жить вместе. И учиться будем вместе». А Ляся все на туфли смотрит. А как услышала, что сказал Пепс, то тоже сказала:

«Видно, и мне надо ехать с вами, а то как бы Артемка без меня не заболел». И засмеялась. И тут все засмеялись и побежали к зеленой будке квас пить.

Проснувшись, Артемка зажег лампу и наскоро привел себя в порядок: умылся, пригладил волосы, почистился. Потом отрезал от газеты ленточку, чтоб было чем снять с Лясиной ноги мерку, и пошел к цирку.

Он шел и думал, что вот сейчас увидит Пепса. Пепс засмеется и, как маленького, схватит его на руки и подбросит вверх. А потом будет качать курчавой головой и ужасаться, слушая, в какой переплет попал Артемка в Ростове. А потом прибежит Ляся и тоже будет ужасаться. А может, Ляся уже кончила свой номер и ушла? Нет, не может быть: она всегда ждет Кубышку, а Кубышка выступает последним номером. Эх, жалко, денег не осталось, а то бы купить белую булку, колбасы и помидоров да у деда в комнате и закусить всей компанией! И что это за болезнь была такая, что теперь все есть хочется?..

Артемка повернул за угол и в недоумении остановился:

«Что такое? Не туда я попал, что ли?»

Обычно здесь, при повороте, в глаза падал яркий свет от фонарей, а теперь впереди была темнота. Но ведь это та самая площадь; посреди нее, заслоняя звездное небо, темнеет округлая громада цирка. Почему же так темно и пусто? Ни фонарей, ни лотков с леденцами и рахат–лукумом, ни мальчишек, что всегда здесь снуют, кричат и пересвистываются.

Артемка медленно двинулся вперед. Он был испуган. У него даже защемило в сердце. Он тихонько подошел к воротам цирка и стал всматриваться. На стенах по–прежнему висели афиши, но из–за темноты ничего нельзя было прочитать. Артемка налег на ворота. Ворота скрипнули, но не подались. Артемка постоял, подумал и пошел вдоль стены. В какие щели он ни заглядывал, везде была тьма, будто весь цирк засыпали углем.

Тогда Артемка вспомнил, что из дедовой комнаты наружу выходит небольшое окно. Обежав кругом, он взглянул вверх: прутья на окне слабо отсвечивали.

— Дед! — крикнул Артемка обрадованно и застучал кулаком в стену.

— Кто там? — сейчас же отозвалось из–за стены.

Голос был далекий и глухой, но, безусловно, дедов.

— Дед, это я! — еще больше обрадовался Артемка.

— Артемка, что ли? — донеслось изнутри.

— Ну да, Артемка! Отворяй, дедушка, скорей!

— Так иди на задний ход. Чуешь, на задний! Я сейчас открою.

Дед вышел с фонарем, посветил Артемке в лицо и сказал:

— Вернулся? А я думал, так в деревне жить и останешься.

— В какой деревне? Что ты, дед! Я в больнице был.

— В больнице? — удивился дед. — Скажи на милость!

Придумав, будто Артемка уехал к тетке в деревню, он до тех пор всех в этом уверял, пока и сам поверил.

— Дед, отчего это все позаперто и фонари потухли?

— А чего ж им гореть? Кроме меня, тут никого нету. А меня публика уже видела. Ей хоть заплати, к примеру, так она меня смотреть не захочет.

— Как это… никого нету? — Артемка тревожно взглянул в дедово лицо. — А куда ж они подевались?

— Актеры? А кто ж их знает? Куда–нибудь поехали, в другие цирки, значит.

— И… — У Артемки перехватило дыхание. — И Пепс уехал?

— Пепс? Пепс, брат, раньше всех отсюда подался… Да ты, я вижу ничего не знаешь. Ну, пойдем, расскажу тебе, пойдем в мою апартаменту.

По знакомому коридору, такому теперь пустому, они прошли в комнату деда и уселись на топчане.

— Видишь, какое дело, — сказал дед, — покуда ты ездил к тетке… или то… покуда, к примеру, болел, тут опять «Бульбу» ставили. Только на этот раз уже не Пепс Бульбу играл, а дядя Вася. А Пепсу роли не дали совсем. Да… Ну, Пепс, конечно, огорчился. Ходит сам не свой. А тут еще ты пропал. Пойдет он, бывало, на базар, походит вокруг будки — и опять до меня: «Где Артиомка?» Вижу, человек волнуется, я и говорю ему: «Уехал он, Артемка твой, к тетке в деревню уехал, а как она, деревня эта, называется, не помню». Да… А тут уже и борьба стала к концу подходить. Кальвини говорит Пепсу «Ты, говорит, не вздумай чего–нибудь выкинуть, а то ты совсем какой–то сумасшедший стал. Чтоб завтра у вас с Гулем была ничья. Будете бороться час, потом ты захромаешь и откажешься бороться».

— Пепс сильнее Гуля! — не выдержал Артемка.

— А вот слушай. Только вывесили афишу, публика — к кассе: толкаются, ругаются, перила поломали. И столько в тот день билетов напродавали, что даже в оркестр люди набились. Ей–богу, так с музыкантами и сидели. Да… Ну, вышли, стало быть, они, Пепс и Гуль, поклонились. Публика, как полагается, в ладоши. Цветы тут, конечно, и все такое. Кальвини проговорил свои слова и отошел в сторонку, свисток держит. И тут, братец мой, случилось такое, чего я отродясь не видал. Гуль и глазом не моргнул, как Пепс поднял его над головой, покрутил мельницей — и прямо на лопатки, в одну секунду. Понятно? Задергался Гуль, да где там: как гвоздями его Пепс пришил! У публики дух зашелся — онемели все. А Пепс повернул голову к Кальвини и говорит: «Свисти!» Кальвини растопырил руки и стоит истуканом. «Свисти!» — опять говорит ему Пепс. Тот стоит, глаза выпучил. А тут публика пришла в себя да как грохнет!.. Я думал, купол обвалится. Видит Пепс: не хочет Кальвини свистеть. Вскочил, вырвал у него свисток, да сам и засвистел. В публике хохот, крик, свист — ну прямо сдурели все. Гуль встал, красный, как бурак, да Пепса ба–ах кулаком. А Пепс поднял руку вверх и говорит: «Гуль не есть борец. Гуль есть хулиган, барахлё!» Так и сказал, ей–богу: «Ху–ли–ган, барахлё!» — а потом повернулся и ушел.

И дед принялся рассказывать, как пять лет назад тоже вот боролся турок Абрек с чемпионом мира Карадье и какой тогда скандал вышел.

Но Артемка уже не слушал. Он сидел на топчане, понурив голову, и ему было так тоскливо, так одиноко, будто весь мир опустел, как этот цирк.

— Дед, — сказал он, — я хоть к тебе ходить буду. Скучно мне.

— Что ж, ходи, — согласился дед. — Ходи, я против не имею. — И вдруг вспомнил: — Да, чуть не забыл!.. В ту ночь Пепс до меня заходил, вот когда Гуля положил, «Что такое, — говорю ему, — голубь ты мой?» А он мне:

«Господин Шишка! (Так и сказал, ей–богу!). Господин Шишка, я сейчас еду от этот город. Скажите ваш внук, я очень хорошо помню свой слово». И так, брат, мне руку сдавил, что я аж крякнул… Стой, еще вспомнил… Та… как ее… ну, что по канату ходила… Ляся, что ли?.. так она тоже прощаться приходила. И тоже просила: «Скажи, — говорит, — Артемке, что я ему письмо напишу». Понял? Письмо, значит…

— Дед! — крикнул Артемка. — Да чего же ты сразу не сказал. Такие слова, а ты молчал!..

— Ну, забыл, — сказал дед. — Знаешь, старый ум. Что давно было, помню, а теперешнее голова не держит, хоть ты что ей…

— Ах, дед, дед! — любовно пожурил Артемка и, положив свою руку на руку старика, от души предложил: — Давай я тебе и другой сапог починю. Дырка какая!..

1939

АРТЕМКА У ГИМНАЗИСТОВ

ЧЕЛОВЕК С КОРЗИНОЙ

Попал Артемка к гимназистам спустя год, как Пепс, заронив в его душу страстную мечту о театре, неожиданно уехал из города. Трудный был этот год без отца. Никого у Артемки не осталось и из друзей. Даже дед Шишка, к которому он раньше ходил в гости, заболел какой–то нераспознанной болезнью и, похворав с неделю, умер.

Артемка вколачивал в подошву деревянные гвозди, а осень дышала в щели будки мутной сыростью. Часто врывался ветер, и красный язык пламени пускался в пляс. Артемка бросал молоток, ругаясь заслонял ладонями горелку. В будке было холодно и неуютно.

Но, когда Артемка тушил лампу и ложился на свою скрипучую скамью–кровать, укрывшись ватным отцовским пальто, он уже больше не слышал ни свиста ветра, ни стука дождя по крыше. Каждый вечер перед сном он вновь и вновь переживал свои встречи с цирковым борцом — негром Пепсом, и первое знакомство с девочкой–канатоходцем Лясей, и рыбную ловлю втроем, и пантомиму, и скандал в цирке — все то изумительное и невероятное, что случилось прошлым летом. «Почему он не пишет? — думал Артемка. — Может, заболел?» Он ждал письма от Пепса и каждый день испытывал тоскливое разочарование. Не было письма и от Ляси.

Особенно плохо пришлось зимой. Зима выдалась на редкость лютая, и Артемка чуть не закоченел в своей будке.

А летом он отогрелся и забыл о всех невзгодах. Этим летом Артемка и попал к гимназистам. Однажды в будку вошел коренастый смуглый человек с корзиной.

— Здравствуйте, — сказал он, опуская корзину на пол, зорко глянул в запыленное окошко и сел на чурбан. — Пожалуйста, прибейте мне к туфлям подковки.

— Можно, — сказал Артемка, польщенный тем, что ему говорят «вы».

Человек прислонился спиной к стене и устало прикрыл глаза. Казалось, он дремал. Но иногда, будто разбуженный стуком молотка, вскидывал голову и тревожно оборачивался к двери. Артемка вбивал гвоздь за гвоздем, а сам поглядывал то на человека, то на корзину. Удивительно, как много всякого добра можно собрать в одно место. Чего тут только не было! Отрывные календари на картоне с глянцевитыми картинками, бритвы в черных с позолотой футлярах, перочинные ножи с блестящими змейками–пробочниками, открытки с целующимися голубями, атласные ленты, спутанные в большой многоцветный веселый клубок… Да просто невозможно всего разглядеть. А главное — книжки! Они сложены стопкой, и Артемка видел обложку только верхней из них: под малиновым балдахином лежит на подушках красавица и улыбается во сне, а по ковру крадется черноусый мужчина в феске, с кривым кинжалом в зубах. «Вот бы почитать!» подумал Артемка

— Готовы, — сказал он, подавая туфли.

Человек надел их и раскрыл кошелек.

— Знаете что, — попросил Артемка, — вы лучше дайте мне книжку.

— О, с удовольствием! «Тайны гарема» хотите? Впрочем, это вздор. Возьмите лучше эту.

Мужчина подал Артемке небольшую книгу.

— «Ревизор», — прочитал Артемка на обложке и тоном знатока спросил: — Роман?

— Нет, пьеса.

— Пьеса? — обрадовался Артемка. — Что в театрах представляют?

— Вот именно. А вы разве любите театр?

— Люблю. Только я еще в театре не был.

Человек засмеялся:

— Как же можно любить чего не знаешь?

— Я не знаю, — откровенно признался Артемка. — Мне Пепс рассказывал, борец из цирка.

Он опять взглянул на книжку и еще больше обрадовался:

— Да это же Гоголя! Того самого, что «Бульбу» написал!

— Того самого, — подтвердил человек и, протянув руку, назвал себя: — Попов Дмитрий Дмитриевич. А вас?

— Артемка Загоруйко. Артемий Никитич, значит.

— Вот и познакомились.

Человек подошел к двери, чуть приоткрыл ее и долго куда–то всматривался.

— Да, — прошептал он, — дело ясное. — И, повернувшись, спросил: — Что у вас в этом сундуке?

— В сундуке? — удивился Артемка. — Кожа и парусина. Товар, короче. А что?

— Артемий Никитич! — Темные, влажно блестящие глаза Попова глянули пристально и как–то очень серьезно. — Вы сможете оказать мне услугу?

— Как это? — не понял Артемка и почему–то встревожился.

— Выньте из сундука ваш товар, а я туда положу свой. Идет? Мне, понимаете, сейчас его таскать… несподручно — отнять могут.

Артемка подумал: «Что он говорит? Такой большой, а боится». Но отказать не было причины.

— Это можно, — сказал он деловито. — А мой тоже пусть в сундуке лежит. Там и товару–то кот наплакал.

— Вот и отлично! — оживился Попов.

Из–под кучи своего пестрого, празднично пахнувшего товара он вытащил кипу книжек и сунул в Артемкин сундук. Потом вынул из корзины новый замочек, продел дужку в кольца сундука и щелкнул ключом.

— Ничего, что ваш товар заперт? Я вернусь скоро.

— Ничего, — хитро подмигнул Артемка. — Понадобится — я достану.

— И вот еще что, — понизил Попов голос до шепота: — не говорите никому. Ладно? А уж я вам за это такую книгу дам!..

— Да я и без книжки… — сказал Артемка.

Попов взял корзину, кивнул и быстро вышел из будки.

«Чудной какой–то!» — подумал Артемка.

Он подвинулся вместе со скамеечкой к сундуку и приподнял его. На полу лежала подошвенная кожа, а поверх нее — пачка книжек: сундук был без дна.

«Пауки и мухи», — прочитал Артемка на обложке. Он стал перебирать книжки, но все они были одинаковы. Только на последних трех стояло: «Великая семья».

«Зачем это про мух печатают? — подумал Артемка. — Муха — и муха… Что в ней интересного? Вот паук — другое дело. Тарантул, например, или скорпион».

Он лег на скамью и в ожидании новых заказчиков принялся за книгу. Но, прочитав несколько страниц, вскочил, сгреб все брошюры и сунул их под сундук. Потом опять лег и, уже не отрываясь, прочитал книжку до конца. Прочитал и в удивлении сказал:

— Вот так книжка! Такой я еще не читал. Думал, и вправду про мух.

Артемка схватил другую брошюрку, с заголовком «Великая семья». Тут в будку затесался загулявший лавочник и с пьяной настойчивостью стал требовать, чтобы Артемка сейчас же сшил ему новые сапоги. После лавочника пришел грузчик с разодранным голенищем; потом кухарка из харчевни принесла чинить туфли. А потом уже и темнеть стало. Артемка боялся, что вот–вот явится Попов и заберет книги. «Что ж такое «Великая семья»? — думал он. — Может, и тут про такое же?»

Базар опустел. Сквозь деревянные стены будки уже не доносился ни людской гомон, ни скрип возов, ни звонкие выкрики торговок. Артемка зажег лампу, запер дверь на крючок и раскрыл книжку. И с первой же страницы понял, что в ней «про такое же».

«ЖЕЛАЮ УДАЧИ У ГИМНАЗИСТОВ!»

Попов явился только на третий день к вечеру. Был он в новом пиджаке, при галстуке, в желтых штиблетах. И налегке: без корзины.

— Ну, Артемий Никитич, и задали ж вы мне задачу! — сказал он, улыбаясь глазами. — Человек любит театр, а никогда в нем не был. Запирайте–ка будку да пойдемте смотреть «Лес». Приехал знаменитый Ягеллов.

— Какой лес? — Артемка с недоверием посмотрел на Попова. — В наших местах лесов нету.

— Нет, Артемий Никитич, есть и в наших местах и дремучий «лес» и «филины». А пойдем мы с вами в театр. «Лес» — это пьеса такая.

— В театр? — просиял Артемка, но тут же потускнел.

— В чем дело? — не понял Попов.

— Я уже ходил. Не пустили.

— Не пустили?

— И билет отобрали. Билетер сказал: «Это в ложу. Не может быть, чтобы ты сам купил. Вытащил, наверно». А я, вот с места не сойти, сам купил.

Попов скользнул по нему взглядом. Да, костюм на мальчишке неважный: штаны по щиколотку и с бахромой на концах, рубашка хоть и целая, но вся в черных пятнах ваксы.

Попов взял Артемку за руку:

— Пойдемте. Со мной пропустят. Вы же видите, какой я франт.

— И то, — согласился Артемка.

Он вымыл лицо и руки, причесался, подпоясался ремешком, и они отправились.

Темнело. В небе замигали первые звезды. Издали, вероятно из городского сада, доносилась музыка. И потому ли, что кончился день и ушло солнце, или от этих звуков, мягко таявших в теплом воздухе, Попов шел задумчивый и немного грустный.

Но Артемка ничего не замечал. От нетерпеливого желания увидеть то, о чем так интересно рассказывал Пепс, его даже чуть познабливало. Боясь опоздать, он то и дело забегал вперед Попова.

Вот наконец и театр. Он стоит посреди садика и снаружи ничем не отличается от обыкновенного сарая: такой же деревянный, длинный и глухой, без окон. Только и всего, что очень большой да на стенах висят красные и зеленые афиши. Цирк — тот куда важней! Высокий, круглый и с куполом. Но Артемка крепко верил Пепсу и готовился увидеть самые необыкновенные вещи.

Пришли к началу второго действия, когда вся публика уже сидела на местах. Спешили так, что Артемка едва успел прочитать на ярко освещенной при входе афише: «Лес», а внизу, помельче, хоть тоже крупными буквами: «С участием Александра Ягеллова».

Фонари были притушены, и пробираться к своим местам пришлось в полумраке. Артемка сел и оглянулся. Внутри тоже было не так, как в цирке. В цирке скамьи поднимались одна над другой и закруглялись наподобие колец. Здесь же публика сидела на ровном месте. Это не так интересно. Зато в цирке нет такого занавеса. Ах, какой он тут огромный! Чуть не во всю переднюю стену. Раньше Артемка и представить не мог, чтобы на свете существовал такой занавес–великан. Снизу он освещался невидимыми лампами, а по его синему, в серебряных звездах, полю летели два крылатых мальчика и трубили в длинные–длинные трубы. Артемка решил, что занавес — это очень важная штука в театре.

А галерка тут тоже есть, и публика на ней такая же беспокойная, как и в цирке. Лущит семечки, хлопает в ладоши и озорно кричит: «Вре–емя! Време–чко–о-о!»

— Что там? — показал Артемка на занавес.

— Там? Сцена.

— Арена?

— Нет, сцена. Арена в цирке.

«Что же это такое?» — подумал Артемка.

Как бы в ответ, по синей глади пробежала рябь, трубы перегнулись пополам, и, заворачиваясь, занавес быстро понесся вверх.

И Артемка увидел… комнату. Обыкновенную комнату — с креслами, со шкафом, с гардинами на окнах. И он сразу понял, что в такой обыкновенной комнате и показывать будут обыкновенное, что по канату здесь ходить не будут и не будут, как клоуны, бить друг друга по щекам. Но какой же интерес смотреть обыкновенное? Когда занавес последний раз опустился и публика после шумных и долгих вызовов знаменитого гастролера двинулась наконец к выходу, Попов, посмеиваясь, сказал:

— Я вижу, Артемий Никитич, вам театр не понравился. Зря время потеряли.

— Не понравился? Мне? — Артемка всплеснул руками. — Да я б тут всю жизнь просидел!

— А ты сторожем сюда наймись, — сказал какой–то парень и сдвинул Артемке на нос фуражку.

— Иди ты!.. — Артемка поправил фуражку. — Сторожем… Я, может, сам актером буду.

Возвращались по опустевшим, сонным улицам. По дороге Артемка то прижимал к груди руку, то отбрасывал ее и басил, изображая только что виденного Несчастливцева: «Когда приедет тройка, скажи, что господа пешком пошли!» Потом переходил на роль Аркашки, засовывал палец в воображаемый жилетный карман и дребезжащим тенорком сокрушался: «Вот тебе и тройка! А говорил, на тройке поедем!»

Около небольшой лавчонки, где сонный грек допоздна торговал фруктами и всякой снедью, Артемка остановился:

— Вы меня театром угощали, а я вас ужином угощу. Вот и квиты будем.

Он взял пяток яиц, копченой колбасы и кулечек вишен:

— Пошли до меня в будку, чаю вскипятим.

— Пировать так пировать! — охотно согласился Попов.

Удивительно, как меняется базарная площадь! Днем здесь даже у привычного голова кругом идет: гам, назойливые зазывания горластых торговок, верещанье поросят, гнусавое пение нищих, суета, толчея, озорная перебранка. Сейчас — ни одной живой души, и в ночной темноте молча громоздятся черными глыбами лавки и рундуки.

— И вы не боитесь жить здесь? — почему–то шепотом спрашивает Попов, пробираясь вслед за Артемкой между какими–то ящиками и бочками.

— А чего мне бояться? — Артемка подумал и хитровато добавил: — Разве за вашими книжками кто придет. Так они на замке… Ну, вот и мой дом.

В будке душно, пахнет кожей и лаком. Артемка оставляет дверь открытой. Он зажигает керосинку и принимается мастерить ужин, а Попов ложится на скамью и думает. В этой затерянности Артемкиной будки среди базарных построек есть что–то притягательное.

— Знаете, — говорит он, — кругом тьма и запертые немые лавки, а здесь кусочек жизни: уютно светит ваша керосинка, поет чайник — честное слово, хорошо!

— Ну театр! — отвечает Артемка: ни о чем другом он думать не может. — Недаром Пепс хвалил. Куда там цирку!

— Да кто такой Пепс? — заинтересовался Попов.

— Пепс? Я ж вам говорил: борец, негр, понимаете? Короче, товарищ мой. Вот еще зайдете как–нибудь, я вам про него все расскажу… Ну, кипит чайник.

— Когда же это «как–нибудь»? — говорит Попов, подсаживаясь к столику. — Я ведь завтра уезжаю.

— Уезжаете? — Артемка с досадой взглянул на гостя. — Ну что это такое! Как хороший человек попадется, так и уезжает.

Он помолчал и уже по–детски, просяще сказал:

— Вы хоть переночуйте тут.

— О, это я с удовольствием!

Они поужинали, и, как ни протестовал гость, Артемка уложил его на свою лежанку, а сам калачиком свернулся на полу, подостлав старое пальто.

Керосинка потухла, и в будке стало совсем темно.

— Ну, так чем же замечателен этот негр? Где вы с ним встретились?

Артемка быстро повернулся на спину:

— А вам интересно? Я с ним в сторожке встретился, в цирке. Я туда пантомиму принес, книжку такую, понимаете? А он лежит на топчане в американских ботинках и плачет.

Артемка приподнялся и, всматриваясь в темноту, туда, где еле–еле обозначалось расплывчатым, бледным пятном лицо гостя, стал рассказывать. Боясь упустить какую–либо подробность, перебивая самого себя и возвращаясь назад, он размахивал в темноте руками и то и дело восклицал: «Вот он какой, Пепс! Вот он какой!»

Артемка рассказывал, а пятно впереди делалось все четче и четче, и вот уже ясно видны внимательные глаза, темные брови и даже складка на переносице.

— Ой, да уже светает! — опомнился Артемка. — Когда же вы теперь спать будете?

— Не в этом дело. Дело в том, как вам помочь.

Попов в раздумье закрыл глаза, потом быстро открыл их и остро взглянул на Артемку.

— Вам надо себя попробовать в любительском театре. Может, из вас выйдет Щепкин, Варламов, Садовский. А может, и ничего не выйдет. Боюсь только, что вас ни в какой любительский кружок не примут: мальчик, сапожник… — Он опять задумался. — Разве вот что: на Сенной улице есть двор, где гимназисты ставят спектакли. Что, если вам пойти туда и поговорить? Может, они дадут какую–нибудь роль. Там есть два–три гимназиста из тех, кто сочувствует трудовому народу. Жизнь покажет, что из них выйдет. Пока это не очень серьезно. Но юноши, кажется, неплохие. Пойдите. В крайнем случае, посмотрите спектакль. Это в доме Зворого, сорок пятый номер.

— Пойду, — твердо сказал Артемка и улыбнулся: — Вот кабы дали!

— Попросите. А теперь давайте часок–другой поспим. Поезд мой уходит рано.

Где–то далеко стучали о камни колеса и дребезжала подвешенная под телегой цебарка: начинался базарный день.

Артемка опять свернулся калачиком, вздохнул и закрыл глаза.

И ему приснился гимназист. Будто стоит он в будке и говорит Артемке: «Эх ты, желтоволосый! А хвастался, что на тройке поедем!»

…Когда Артемка проснулся, во все щели врывались золотисто–дымчатые лучи солнца. Попов сидел на корточках перед сундуком и старался открыть замок.

— Не тот ключ, что ли? — бормотал он в недоумении.

— Да вы поднимите сундук, — сказал Артемка.

Попов обернулся:

— Извините, я вас разбудил. А чему это поможет, если я его подниму?

Однако взялся двумя руками за сундук и приподнял его: прямо на полу лежали книги.

— Жалко, что у вас нет зеркала: я бы посмотрел, какое у меня сейчас умное лицо. Кто–нибудь видел?

— Я бы разве позволил!

— А сами вы читали?

— Ага!

— Ну ясно. Незачем было и спрашивать. А я все думаю, как вам объяснить. Придется признаться.

— Я знаю, — сказал уверенно Артемка. — Вы кого–то увидели из будки. Наверно, из тех, из фараонов?

— Правильно. Я увидел шпика, который уже давно охотился за мною. Меня тут же, на базаре, и арестовали. В корзине были «Тайны гарема», «Бова–королевич», отрывные календари… А остальное, настоящее, лежало у вас в сундуке. Меня продержали три дня и приказали убираться вон из города. Я бы, конечно, не уехал, но те, кому я подчиняюсь добровольно, меня отзывают.

Попов пытливо посмотрел Артемке в лицо:

— Вам книжки понравились?

— Ох, и книжки ж! Особенно та, что про великую семью. Я так понимаю: великая семья — это весь трудовой народ, правда? И все так хорошо описано, вроде как в романе. Прямо за сердце хватает. Вот бы такое в театре показать!

Попов посчитал книжки, опять сунул их под сундук и укоризненно взглянул на Артемку:

— Двух штук не хватает.

— Правильно, не хватает, — подтвердил Артемка с таким выражением, которое ясно говорило: «И не проси — все равно не отдам!»

— Ну–ну, — согласился Попов. — А теперь до свиданья. Спасибо за ужин, за ночлег, а главное — за помощь. Днем сюда заглянет один мужчина, принесет вам Гоголя, Пушкина. А вы ему все эти книги отдайте.

Он взял Артемку за руку и уже совсем весело сказал:

— Ну, желаю удачи у гимназистов!

ТЕАТР ВО ДВОРЕ

Дома на Сенной улице небольшие, с тремя–четырьмя окнами. По бокам пыльной дороги дремлет бурьян. Вдоль длинных заборов шумят высокие тополя. Фонари на столбах хоть и горят, но от керосиновых ламп свет такой тусклый, что никак не рассмотреть номера на воротах.

Увидев с десяток босоногих мальчишек, прильнувших к щелям деревянного забора, Артемка догадался, что там, за забором, и есть театр. У раскрытой калитки стояли с фонарем в руке толстый юноша с серебряными пуговичками на белой чесучовой рубашке и девушка в коричневом платье и белой пелеринке.

Артемка в нерешительности остановился.

К калитке подошли две девушки и молодой человек в студенческой, с голубым околышем фуражке. Толстый гимназист поднял вверх фонарь и весело сказал:

— Ба, знакомые всё лица! Давайте ваши билеты и сыпьте в кружку деньги. Не стесняйтесь.

Девушка в пелеринке подставила жестяную, с замочком кружку. Звякнули монеты, послышались восклицания, смех:

— На строительство храма Мельпомены! Актерам погорелого театра!

— Ладно, ладно, — урчал толстяк. — Только фальшивых гривенников не бросайте!

Артемка нащупал в кармане пятиалтынный и подошел к калитке.

— Ба, — сказал гимназист, поднимая фонарь, — знакомые все ли… — Но не договорил и быстро стал на пороге, загородив вход: — Нет, сия личность мне незнакома, к тому же она, кажется, без билета.

— Билет я куплю, — сказал Артемка. — У меня деньги есть. — И протянул к кружке руку.

— Стой! — Гимназист схватил его за руку. — Не трудись. Билеты не продаются. Надо иметь пригласительный билет.

— У меня нет, — сказал Артемка озадаченно.

— А на нет и суда нет. Поворачивай оглобли.

Гимназист опять поднял вверх фонарь, приветствуя новых гостей.

— «Ба, ба»! — рассердился Артемка. — Заладил одно. Пусти, мне к режиссеру надо.

— К режиссеру — завтра днем, а сейчас режиссер занят. Ну, отчаливай!

Артемка с укоризной посмотрел на толстяка и отошел. Но потом вернулся и без всякой уверенности сказал:

— Я тоже актер. Пусти!

— Актер? — деланно удивился гимназист. — А на четвереньках ходить умеешь?

— Петька! Как тебе не стыдно! — возмутилась девушка. — Иди, мальчик.

Она взяла Артемку за рукав и легонько потянула к калитке.

И первое, что увидел Артемка, войдя во двор, был занавес. Как и в настоящем театре, он снизу освещался лампами и тихонько колебался от налетевшего ветерка. Артемка подошел ближе. Прямо во дворе, под открытым небом, — невысокие подмостки, на них круглая суфлерская будка и большие керосиновые лампы по бокам. А перед подмостками, на скамьях и стульях, уже полно публики: гимназисты, гимназистки, студенты и много взрослых мужчин и женщин. Так же, как в обыкновенном театре, шел несмолкаемый говор. В его ровный, как жужжанье шмелей, гул то и дело врывался рассыпчатый смех.

Публика все прибывала. Некоторые приходили со своими стульями и любезно усаживали на них дам.

Артемка поискал себе местечко, не нашел и взобрался на акацию, где уже сидело трое маленьких босоногих мальчишек.

— Тю, здоровый! — сказал один из них. — Сейчас ветку обломит — мы и попадаем.

Артемка хотел ответить, но тут занавес задвигался, одним краем поднялся до половины, наискось открыв сцену, потом упал, потом опять дернулся и наконец с помощью высунувшейся сбоку руки пополз вверх. И, как в настоящем театре, Артемка увидел комнату, только без потолка, письменный стол, диван и кресла. За столом сидел мужчина и писал. Он покрутил усы и голосом, срывающимся, как у молодого петуха, сказал:

«Ужасна участь адвоката! Надо иметь не нервы, а канаты!» Вбежала пожилая очень маленькая женщина и совсем девичьим голосом стала жаловаться на своего зятя, а адвоката называла то Петрушкиным, то Помидоровым, то Арбузовым, хотя фамилия его была Огурчиков. Но вот вошел рыжий мужчина. Он так заикался, что адвокат ничего не смог от него добиться. А потом вбежал ревнивый муж и, приняв рыжего мужчину за своего соперника, стал обливать его из сифона. Это был веселый водевиль, в котором сначала все смешно перепуталось, все перессорились, а затем все выяснилось и все помирились.

И, хотя юношески блестящие глаза исполнителей и их звонкие голоса плохо вязались с приклеенными бородами, публика от души смеялась и хлопала в ладоши. Артемка тоже смеялся. Но, когда занавес, все так же дергаясь, закрылся и стало ясно, что этим все кончается, Артемка почувствовал разочарование. Вчера он видел на сцене самую настоящую жизнь, только страшно интересную. Пепс правильно говорил, что в театре публика и ненавидит и любит. Артемке вчера хотелось вскочить на сцену и такими словами отхлестать притворщицу и скрягу Гурмыжскую, чтобы она не знала, куда деваться. Зато каков сам Несчастливцев! Отдал последнюю тысячу и ушел с Аркашкой пешком. Артемка ладони себе отбил, хлопая знаменитому Ягеллову. Нет, гимназистам до такого театра далеко!

Из–за занавеса выбежал толстый гимназист, тот самый, который не хотел впустить Артемку, и объявил, что через пять минут начнется дивертисмент. В публике захлопали. Толстяк сказал: «Ба, знакомые всё лица!» — и, ухмыляясь, ушел.

Когда опять подняли занавес, вышел худощавый, с рыжими волосами и светлыми глазами гимназист. Он взялся руками за спинку специально для этого поставленного стула и сказал:

— «Осел и Соловей».

Артемка знал басню наизусть, но гимназист прочел ее так хорошо, с такой забавной мимикой и живыми интонациями, что она показалась Артемке совсем новой. Это был тот гимназист, который исполнял в водевиле роль заики. Видимо, его любили. Когда он кончил, в публике долго хлопали и вызывали: «Лу–нин! Але–еша!»

Потом выходили другие гимназисты и тоже читали стихи. Больше других Артемке понравилось стихотворение о мужиках, которые пришли к вельможе просить о своих делах, а их швейцар не пустил. Артемке и самому захотелось выучить эти стихи и читать их так, как читал большеголовый смуглый гимназист, — чтобы за душу хватало.

— Это Клавдин, — сказал босоногий мальчуган. — Коля Клавдин, ихний режиссер.

После Клавдина щупленький, но уже с усиками гимназист сыграл на скрипке. За ним вышел толстяк, встреченный возгласами из публики: «Ба, знакомые всё лица!» Он прочитал рассказ Чехова «Разговор человека с собакой» и так при этом заливисто лаял, что в соседних дворах откликались все собаки. Насмешив публику, толстяк объявил минуту перерыва.

Некоторое время слышен был лишь стук стульев да звуки настраиваемых инструментов. С гитарами, мандолинами и балалайками гимназисты заполнили всю сцену. Гимназист с усиками стал впереди и, когда все смолкло, взмахнул руками. Тихо и задушевно оркестр заиграл какую–то украинскую песню, и от нее Артемке стало так грустно и так захотелось пожаловаться на свою жизнь!

А потом вышла девушка в пелеринке, та, которая стояла у калитки с кружкой, и мягким, грудным голосом спела под оркестр песенку о жаворонке. Песня тоже была грустная, но глаза у девушки смотрели на публику со спокойной лаской, даже улыбались, и от этого никому не хотелось грустить. Когда она кончила и пошла к выходу, в публике захлопали, как не хлопали даже Лунину, и запросто кричали: «Леночка, еще! Еще, Леночка!» Леночка выглядывала из–за двери и, смеясь, качала головой.

Наверно, ее все–таки заставили бы петь, но маленький дирижер взмахнул рукой, балалаечники яростно ударили по струнам, и под звуки марша, смеясь и перекликаясь, гости пошли к выходу.

Босоногие мальчуганы, как груши, посыпались вниз. Артемка тоже слез с дерева. Он потер онемевшую ногу, постоял и нерешительно сел на скамью перед сценой. Там, за занавесом, еще слышались голоса. Из–за сцены вышла женщина и потушила лампы. Стало темно, и сразу высыпали на небе голубые звезды. Женщина подошла к Артемке:

— А ты чего ждешь?

— Я режиссера жду, — сказал Артемка.

— Это Колю? Он уже ушел.

Сбоку с подмостков на землю спрыгнул толстый гимназист и, повернувшись, протянул руку.

— Я сама, — услышал Артемка знакомый голос, и девушка в пелеринке легко спрыгнула вниз.

— Вот, Колю спрашивает, — сказала женщина.

Гимназист и гимназистка приблизились к скамье.

— А, это вы! — сказала Леночка, как знакомому. — Коля ушел. Вы приходите завтра днем. Днем он обязательно будет.

Толстяк фыркнул, взял девушку под руку и пошел с ней к выходу.

— Иди и ты, — сказала женщина. — Я сейчас буду калитку запирать.

На улице было уже тихо и так темно, что Артемка едва мог различить идущих впереди Леночку и ее спутника.

Толстяк что–то тихо говорил. Потом вдруг голосом, похожим на голос Леночки и, как ни странно, на кошачий крик, на всю улицу пропел: «Между небом и землей жаворонок вье–ется!»

Артемка еще услышал смех Леночки, затем они свернули за угол и скрылись.

Артемка постоял, вздохнул и, погружая ноги в мягкую, за ночь остывшую пыль дороги, побрел к своей будке.

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО

«Идти или не идти? — думал Артемка на другой день. — Все они между собой свои, а я что? Высмеют и прогонят». Вспомнив, как толстяк сказал: «А на четвереньках ходить умеешь?», он усмехнулся: «Тоже актер! По–собачьему лает. Не пойду!» — и, плюнув на оселок, с ожесточением принялся точить нож.

Но Артемка уже привык мечтать. Помимо его воли, перед ним поплыла одна картина за другой. Вот он приезжает в Москву, выходит из вагона. На платформе крик, гвалт, бегут носильщики; шипит, никак отдышаться не может паровоз. А над толпой уже плывет курчавая голова Пепса. Все его разглядывают, а он смотрит только на одного Артемку, смеется и издали тянет к нему свои большие черные руки. Потом Пепс и Артемка садятся на извозчика и едут в школу. Нет, школу Артемка себе не представляет. Может, она похожа снаружи на гимназию, а может, на деревянный сарай, вроде театра. Зато Артемка ясно представляет учителя. Учитель точно такой, как Геннадий Демьяныч Несчастливцев, когда он был в сюртуке и при медалях. И вот выходит этот учитель, строго смотрит на Артемку и недовольно говорит: «Нет, нам такой не подходит. Этого мало, что он в пантомиме играл. Там и немой сыграет. Вот если бы он в театре себя показал, тогда другое дело». Тут Пепс начнет просить учителя, кланяться и прикладывать руку к сердцу, а Артемка усмехнется и скажет. «В театре! Да я целое лето играл! Каких только ролей мне гимназисты не давали! Публика все ладони поотбивала!» — «А, — удивится Геннадий Демьяныч… то есть не Геннадий Демьяныч, а учитель этот. — Ты с гимназистами играл! Ну, это дело другое. Тогда пожалуйста, ничего против не имею».

«Черт! — выругался Артемка, дойдя в своих мечтах до такого приятного конца. — Пойду! Пусть смеются! А доведут — я тоже найду что ответить!»

Днем Сенная улица еще более сонная, чем вечером. Окна домиков от зноя прикрыты снаружи зелеными ставнями. Роняя пух в траву, меланхолично пасутся гуси. А около колодца разлеглась в луже свинья и тихонько похрюкивает в блаженной истоме.

Перед тем как выйти из будки, Артемка снял с полочки кусочек душистого мыла, тщательно умылся, причесался и, что самое главное, надел туфли! Туфли были не свои, а заказчика; заказчик не приходил третью неделю, и Артемка рискнул пощеголять в них.

У калитки он уже взялся было за скобу, но, услышав за забором голоса, остановился. Говорили громко, будто спорили. Артемка нашел в заборе щелочку и заглянул в нее. На скамьях, в тени той самой акации, с которой он смотрел вчера спектакль, небольшим кружком, кто сидя, кто полулежа, расположились гимназисты. Их было человек десять. Посредине стоял коренастый, большеголовый гимназист, которого вчера мальчик назвал Колей Клавдиным, и на разные голоса что–то рассказывал.

«Ладно, — подумал Артемка, — авось не укусят!» — и решительно открыл калитку. Но, подойдя к гимназистам, опять почувствовал неуверенность.

— Здравствуйте, — сказал он негромко.

Гимназисты обернулись, посмотрели и ничего не ответили. Артемка подождал и, видя, что на него никто не обращает внимания, молча сел позади гимназистов.

У Коли были густые, сурово сросшиеся брови, а глаза живые и веселые. Артемка решил, что Коля сдвигает брови нарочно, потому что режиссеру надо быть строгим, на самом же деле Коля не сердитый. Но о чем это он рассказывает? Артемке казалось, что эти слова он уже слышал, и даже совсем недавно. Ах, да это же он про «Лес» говорит, это же там такие слова!

Коля действительно рассказывал о гастроли знаменитого Ягеллова, и не только рассказывал, но и показывал в лицах. Гимназисты внимательно слушали, иногда смеялись. Многих из них Артемка узнал. Вот, например, Алеша Лунин, который вчера «Осла и Соловья» читал. У него даже ресницы рыжие. А глаза ясные–ясные, как у ребенка. Артемка подумал: «Он хоть и рыжий, а, наверно, хороший». И то, что Лунин худощавый и что на нем потертые брюки, Артемке тоже нравилось. А вот эта гимназистка, которую Надей зовут, вчера тещу играла. Очень уж она низенькая, будто карлица. Это Артемке не нравится. Но, когда она смеется, верхняя губа забавно поднимается, лицо делается розовым, и тогда смотреть на нее очень приятно. Другая гимназистка совсем не такая. Как бы Коля смешно ни рассказывал, она смотрит на него серьезно. Глаза у нее печальные, как у Артемкиной матери, когда та болела чахоткой, и так же блестят, губы тонкие, бледные, нос острый. А богатая: все руки в кольцах. Тут же и тупоносый толстый Петька. Его Артемка узнал сразу. Да и Петька, наверно, Артемку узнал: все на него посматривает да рожи корчит. Артемка сначала обидчиво отворачивался, а потом и сам скорчил ему рожицу. Самому младшему из гимназистов лет тринадцать, не больше. Ему никак не сидится на месте, так и кажется, что он сейчас вскочит и побежит. И глаза какие–то распахнутые, будто он когда–то испугался да с тех пор никак не успокоится. На гимназистах были летние чистые гимнастерки и черные лакированные пояса с серебристо–матовыми бляхами. От платьев гимназисток веяло чистотой и свежестью. И лица у всех такие, точно к ним никогда не пристает пыль.

Коля кончил рассказывать и весело спросил:

— Ну как? Попробуем? Роли я взял напрокат в театре, мизансцены записал, когда смотрел спектакль, декорации сделаем. Неужели нам «Леса» не поднять?

— Правильно, — подтвердил Алеша. — Хватит водевили разыгрывать, клоунов из себя строить.

Гимназисты заговорили все сразу, и все соглашались с Колей. Петька, оттопырив толстую губу, сначала молчал, потом почесал в затылке, вздохнул и уныло сказал:

— Куда нам за «Лес» браться! Это пьеса трудная.

Артемка не думал вмешиваться в разговор, а тут его будто подбросило чем–то. Он и сам не заметил, как у него вырвалось:

— Ну и пусть трудная! Зато пьеса какая! Ему все трудно!

Все удивленно оглянулись. Петя строго погрозил пальцем.

— Это что за чудак? — еще сильнее сдвинул Коля брови. — Ты к кому?

— К вам. Вы ж режиссер?

— Ну?

— Вот и дайте мне, роль. Я тоже буду играть.

Гимназисты засмеялись.

— Да ты кто такой? — опять спросил Коля. — Где ты учишься?

— Я? Я не учусь. То я раньше учился, а, теперь уже кончил…

— Университет, — подсказал толстяк.

Артемка взглянул на него и ничего не ответил. Все с веселым любопытством рассматривали Артемку,

— А что ж ты сейчас делаешь? — продолжал спрашивать Коля. — Чем занимаешься?

— Починяю ботинки, калоши заливаю. Могу и новое делать. Мастерую.

— Так что же тебе вздумалось на сцене играть? — удивился Коля.

— А вам чего вздумалось?

Ответ всем понравился. Алеша даже в ладоши хлопнул.

— Молодец! — воскликнул он. — За такой ответ дать ему роль.

А Артемка подумал: «Это, наверно, про него говорил Попов».

— Ты уже играл где–нибудь? — спросил гимназист с усиками.

— А то как же! В цирке.

— Рыжего! — прыснул толстяк.

— Ну чего ты до меня цепляешься? — не выдержал Артемка. — А сам ты что умеешь? — Он состроил глуповатое лицо и передразнил: — «Ба, знакомые всё лица!»

Гимназисты громко и дружно засмеялись. Это Артемку ободрило:

— Я в пантомиме играл прошлым летом, видели? А так, чтобы слова говорить, еще не пробовал.

— Ну ладно, — сдерживая улыбку, сказал Коля, — когда будет подходящая роль, мы тебе дадим. Как тебя зовут?

— Артемка, Артемий, значит. А когда будет подходящая роль?

— Не знаю. Когда–нибудь будет… Раздавай, Сеня, роли.

Мальчик, у которого было испуганное лицо, вскочил и схватился за тетради.

Роль ханжи Гурмыжской дали бледной гимназистке Нюре, наушницы Улиты хорошенькой Наде, веселого Аркашки — Алеше Лунину. Благородного трагика Несчастливцева решил играть сам Коля. Петька получил роль купца Восмибратова. Леночка почему–то не пришла, и роль Аксюши послали ей на дом.

Подняли занавес, расставили на сцене стулья, и репетиция началась.

Об Артемке забыли. Он сидел на скамье для публики, чуть в сторонке от гимназистов, и смотрел так, будто на сцене показывали фокусы: с жадным любопытством и недоверием. То, что два дня назад он видел в настоящем театре, его околдовало. Такое, думал он, могли сделать только самые настоящие актеры, о которых рассказывал Пепс.

Вдруг Коля повернулся, нашел Артемку глазами и поманил его пальцем.

«Что такое? — подумал Артемка. У него замерло сердце. — Может, роль даст?»

Он поднялся со скамьи и, стараясь не спешить, хоть его так и толкало вперед, подошел к подмосткам. Коля нагнулся и шепотом попросил:

— Сбегай–ка в лавочку, тут вот, на углу. Купи «Ласточку» — десяток.

Артемка взял гривенник и пошел к калитке. Он нашел лавочку, купил коробочку папирос, на глянцевой крышке которой раскинула свои острые крылышки белоголовая ласточка, и поскорей вернулся назад: ему ничего не хотелось пропускать в репетиции.

Но только он сел на прежнее место, подошел Сеня:

— Ты был в лавочке?

— В лавочке.

— Квас там есть?

— Есть.

Гимназист вынул кошелек:

— Сбегай купи две бутылки.

— Четыре, — поправил другой гимназист и протянул, в свою очередь, Артемке монету.

«Это как же так? — подумал Артемка, выходя опять на улицу. — Лакей я им, что ли?»

Он принес запотевшие бутылки холодного кваса, поставил их на скамью перед сценой и отошел в сторонку. Из флигеля вынесли стаканы. Хлопнула пробка, над горлышком зазмеился белый дымок. Толпясь и толкаясь, гимназисты окружили бутылки. Пили под шутливые тосты и смех. Но, когда взялись за последнюю бутылку, ее выхватил Петька и, гогоча, как гусак, побежал в глубь двора.

— Отнять! — воинственно крикнул Алеша Лунин и понесся за Петькой.

Несмотря на тучность, тот бежал быстро и легко, и Лунину пришлось трижды обежать двор, прежде чем толстяк споткнулся и повалился в траву. Лунин отнял бутылку, брызнул из нее Петьке в лицо и бегом вернулся к товарищам:

— Добытое в бою вдвое вкусней!

Все потянулись со стаканами:

— Алеша, капельку! Алеша, глоточек!

— Вот тебе капелька, вот тебе глоточек, — разливал Алеша по стаканам. Петька, не подставляй, все равно не получишь. Ну и жадный ты! Немыслимо!.. Нюра, ваш стакан. Не стесняйтесь.

Когда последний глоток был выпит, кто–то тихо и смущенно сказал:

— А Артемке?

У АРТЕМКИ ПОЯВЛЯЕТСЯ НАДЕЖДА

Прошло две недели, а Артемка все еще был чужим среди гимназистов. И не то чтобы они нарочно им пренебрегали — нет, после случая с квасом ему оказывали даже внимание: за руку здоровались, угощали грушами, предлагали закурить. Но интерес он возбуждал только в одном отношении: просто было забавно, что мальчишка–сапожник, может и неграмотный вовсе, тоже хочет на сцене играть. В Артемке видели чудаковатого парня и, задавая вопросы, всегда смотрели на него выжидательно смеющимися глазами: не брякнет ли что–нибудь уморительное?

На репетициях Артемка сидел в стороне от других и молчал.

Иногда к нему подходила Леночка и спрашивала:

— Ну как? Нравится вам наша игра?

У нее были карие теплые глаза, и смотрела она ласково и внимательно.

Артемка прятал под скамью босые, в серой пыли ноги и хриплым от смущения голосом отвечал:

— Да… нравится…

Петька над Леночкой подшучивал, но она не обращала внимания.

Подходил и Алеша Лунин. Этот больше расспрашивал, как Артемка живет и много ли зарабатывает. И то, что Артемке казалось обыкновенным — например, что он живет в будке и сам себя кормит, — Алешу удивляло и вызывало к Артемке уважение. Но к его упорному желанию играть на сцене Алеша тоже относился как к чудачеству.

Как–то Артемка пришел на репетицию, а во дворе — никого, только ходят по сцене куры да носами о пол стучат. Артемка сел на скамью перед сценой и принялся ждать.

Время шло, а гимназисты не приходили. Артемка решил, что репетиция отложена. Он опасливо посмотрел в сторону флигеля — не смотрит ли кто из окна — и взобрался на подмостки Ему уже давно хотелось походить по сцене, посмотреть, как оттуда все выглядит. Стоя у самого края сцены, он подумал: «Да тут куда легче! В цирке на тебя со всех сторон смотрят, а тут что! Тут только с одной!»

Он опять глянул на флигель, потом ударил себя кулаком в грудь и гулким «басом», как в бочку, заговорил, подражая Коле:

— «Тетенька Раиса Павловна, у вас только и родных, что я да Аксюша: она уже больше не попросит, а мне приданого не нужно. Я бедный труженик, но если бы у меня были деньги…»

Тут вдруг брякнула щеколда, и в калитке показалась Леночка, а за ней гимназисты.

Артемка охнул, кубарем скатился со сцены и забрался под подмостки. Там, еле дыша, он и просидел, пока не кончилась репетиция.

Спектакля Артемка ждал, как праздника, и в этот день явился на Сенную еще засветло, когда не только публика, но даже исполнители не все были в сборе. Алеша Лунин выглянул из–за занавеса и позвал:

— Иди сюда, посмотри, как мы гримируемся. Переодевались и гримировались артисты за сценой, под открытым небом. Два густых куста сирени служили естественной перегородкой между артистическими «комнатами». На ветках сирени артисты развешивали и принадлежности своего гардероба.

Артемке уже по цирку был знаком острый запах грима и лака, которым приклеивают бороды и усы, и теперь он с удовольствием опять ощутил его.

Коля–режиссер сидел перед зеркалом и кремом мазал лицо. Увидев Артемку в зеркало, он, не оборачиваясь, сказал:

— А, и ты тут! Ну–ка, помоги Сене поставить павильон, а то, видишь, мы заняты.

Весь вечер Артемка бегал то за кулисы, то в публику. В антрактах он прибивал к декорациям деревянные откосы, опускал сверху падуги, перетаскивал мебель. Потом забирался на акацию, и, сидя над головами публики, жадно смотрел на сцену.

За время репетиций он выучил всю пьесу наизусть и теперь мысленно подсказывал гимназистам их роли. Если кто из исполнителей пропускал слова или комкал их, Артемка морщился и тихонько крякал. Невольно он сравнивал игру гимназистов с игрой актеров настоящего театра, и ему было обидно, что гимназисты говорят ненатуральными голосами и так ходят по сцене, будто их ноги спутаны веревками.

Но, когда на сцене появлялся Коля, Артемка забывал, что сидит не в настоящем театре, и сам того не замечая, отражал на своем лице всю мимическую игру гимназиста.

В одном месте Коля сделал такую длинную паузу, какой на репетиции никогда не делал. «Забыл!» — подумал Артемка в страхе за Колю и, повинуясь товарищескому чувству, с дерева подсказал:

— «Аркашка, у тебя есть табак?»

От неожиданности Коля вздрогнул и недоуменно посмотрел вверх. Публика расхохоталась, а Алеша, игравший Аркашку, машинально ответил:

— «Какой табак, помилуйте! Крошки нет».

И Коле ничего не оставалось, как продолжать:

— «Как же ты в дорогу идешь и табаком не запасся?»

По счастью, Артемка успел спрятаться в листьях акации, и гимназисты так и не узнали, кто был виновником «накладки».

Но особенно нравилось Артемке, как Леночка играла Аксюшу. Там, в настоящем театре, Аксюша была какая–то неживая: ходит с женихом, о любви разговаривает, на горькое житье жалуется, а в голосе и в лице ни любви, ни горя. Даже не верилось, чтобы такая вобла всерьез топиться хотела. А вот Леночка совсем другая: что она ни скажет, всему веришь. Артемка чуть с дерева не соскочил, когда она крикнула: «Прощайте, братец!» — и, сбросив платок, побежала к реке топиться.

После этой картины Артемка опять шмыгнул на сцену. Аркашка, бородатый купец Восмибратов, Карп — словом, все действующие лица «Леса» ставили павильон, таскали столы и диваны, вешали на окна гардины, а Несчастливцев стоял посредине и, как капитан на корабле, коротко выкрикивал: «Опустить падугу! Диван влево! Шкаф в угол!» Увидев Артемку, он весело скомандовал:

— В сарай за стульями бего–ом!

Артемка бросился к сараю, накинул на оба плеча по стулу и, похожий в полумраке на петуха, бегущего с растопыренными крыльями, понесся обратно. Впопыхах он залетел на женскую половину, чуть не наскочил на Леночку и в испуге остановился.

— А, здравствуйте! — сказала девушка. Она оглянулась, не слышит ли кто, и лукаво спросила: — Вы куда тогда исчезли, а?

К лицу Артемки жарко–жарко прилила кровь.

— Ну, признайтесь же, — попросила Леночка, — только мне одной скажите: ведь это вы тогда читали монолог Несчастливцева?

— Я, — чуть слышно шепнул Артемка.

— Я так и знала. Слышали все, а догадалась только я одна. Бедный мальчик! Это вам так хочется играть, да?

— Да, — еще тише ответил Артемка и отвернулся.

— Это прямо свинство, что вам не дали роли! — рассердилась Леночка. — Ну, не огорчайтесь. Вот завтра мы начинаем репетировать «Женитьбу». Приходите, может, вам хоть роль Степана дадут.

— Я знаю «Женитьбу»! — обрадовался Артемка. — Это Гоголь написал.

— Да что он там пропал! — донесся недовольный голос Коли.

— Несу-у!.. Артемка подхватил стулья и, окрыленный надеждой, понесся на сцену.

БЕГСТВО

Спектакль кончился поздно. Вернувшись в будку, Артемка достал с полки «Женитьбу» и до тех пор не отрывался от книги, пока желтый свет лампы не потонул в блеске утра.

Потом знакомый рыбак принес чинить сапог. Сапог был огромный, из тех, в которых рыбаки ходят по воде, когда тащат на берег невод, и Артемке пришлось долго повозиться, пока удалось зашить на этом сапоге–великане прореху.

Боясь опоздать, Артемка не зашел даже в харчевню, а купил по дороге бубликов да ими и закусил на ходу.

«Дадут или не дадут? — в сотый раз спрашивал он себя, шагая по заросшей бурьяном улице — Ну, Подколесина будет представлять Алеша, Кочкарева–чудилу Коля, Яичницу — Петька толстый, а кто же Степана? На слугу–то не много охотников найдется. Значит, Степана дадут мне. Как это? «Эй, Степан, у портного был?» — «Был» — «Что ж он, шьет фрак?» — «Шьет». — «И много уже нашил?» — «Да уж довольно, начал уж петли метать». Чего ж тут не представить? Совсем просто. А вдруг опять Сене дадут? И очень может быть. Он у них всегда слуг представляет».

И Артемка то прибавлял шаг, то останавливался и готов был вернуться назад.

Когда он вошел во двор, там было всего лишь три человека: Коля, Алеша и толстый Петя. Петя рассказывал о каком–то надзирателе гимназии Брадотрясе, которому гимназисты насыпали в карманы шинели нюхательного табака. Копируя этого надзирателя, Петька уморительно чихал. Потом стал рассказывать Алеша, и тоже смешное. Учитель–француз после звонка приказал гимназистам разойтись по классам. Алеша остался стоять около рояля. Тогда француз сказал: «Вы плохой юноша: все разошлись, а вы не разошелся», Артемка тоже засмеялся. Но, когда, в свою очередь, стал рассказывать Коля, Артемка подумал: «Ну что ж вы тянете за душу: скажите же наконец, буду я играть Степана или нет?»

Гимназисты сходились медленно, и каждый обязательно что–нибудь рассказывал об учителях. Все смеялись, а Артемка слушал и томился. Наконец пришли девушки. Опять расселись все под акацией, и началось распределение ролей. Коля называл действующих лиц и исполнителей. Большей частью гимназисты соглашались сразу; если же кто и пробовал возражать, Коля говорил: «Ничего, сыграешь» — и подавал белую тетрадочку.

Артемка ждал, не подымая глаз; от волнения у него стучало в висках. Но вот Коля сказал:

— Роль Степана…

Артемка со страхом взглянул на Колю.

Чуточку подумав, Коля неуверенно спросил:

— Сеня, сыграешь?

У Артемки упало сердце. Мир стал тусклый, как запыленный сапог. Сеня протянул руку и взял тетрадочку.

— Вот и все, — сказал Коля. — Остается роль свахи. По ее у нас играть некому. Придется искать.

— А Надя? — спросила Нюра.

— Надя? — Коля с сожалением развел руками: — У Нади такие роли не выходят. Мы напрасно ей и роль Улиты давали. Правда ведь, Надя?

— Так вы ж мне дайте! — чуть не подскочил Артемка. — Накажи меня бог, я сыграю!

Все разом повернули к нему головы.

— Кого? — не понял Коля. Он подумал, что ослышался.

— Ну ту… как ее.. — Артемка коротко вздохнул и в отчаянии крикнул: Сваху!

Тут будто кто уронил на каменный пол поднос с посудой — такой звонкий, дружный грянул смех.

Артемка мог вынести все: голод, холод, брань. Но смеха… нет, смеха над собой Артемка не терпел никогда. Руки его сжались. Он хотел крикнуть, выругаться, но проклятые слезы вдруг брызнули из глаз, и, всхлипнув, Артемка бросился вон со двора.

РОЛЬ

Сначала Артемка даже работать не мог — так расстроила его эта история. И ерунда всякая ночью снилась: будто вошла в будку белая кошка, открыла жестяночку с ваксой и принялась этой ваксой мазать себе мордочку. Полижет, полижет лапку, обмакнет ее в жестяночке и опять помажет. Всю мордочку испачкала. От этого сна на душе у Артемки еще мутнее стало.

К счастью, утром пришел заказчик и поднял скандал из–за того, что Артемка не приготовил ему вовремя штиблеты. Артемка тоже распалился, стал кричать, что у него были дела и поважнее, и в ссоре отвел душу…

А к обеду случилось такое, что Артемка даже подумал, не снится ли ему опять чепуха.

Только закончил он штиблеты скандального заказчика, как в будку кто–то просунулся и знакомый голос крикнул:

— Алеша, он здесь!

Артемка поднял голову и побледнел; в дверях стояли Коля и Алеша.

— Видишь, вот он, — сказал Коля. — А мы его на старом базаре искали.

Алеша перешагнул порог и протянул Артемке руку:

— Ну, здравствуй! Так вот где ты мастеришь… Лица гостей были слегка сконфужены. Артемка опомнился и подвинул Коле чурбан.

— А вы сюда садитесь, — показал он Алеше на сундук.

Гости сели и с любопытством огляделись. Потом, неловко улыбнувшись, Коля спросил:

— Ты чего ж убежал, а?

Артемка нахмурился и отвернулся к окну.

— Обиделся, да?

Артемка молчал.

Алеша поднялся и положил ему на плечо руку:

— Не сердись, брат, на нас.

Артемка улыбнулся

— Ну вот и хорошо! — обрадовался Алеша, глядя на Артемку своими ясными глазами. — Значит, мир? Экий же ты обидчивый! Немыслимо!

Артемку мучила одна мысль, и теперь он сказал:

— Послушайте, я спросить вас хочу. Вот вы тогда смеялись. Ну хорошо. А я так понимаю: сваха — это все равно что торговка. Правда? Я три раза читал «Женитьбу», и мне даже удивительно было, как эта Фекла на нашу Дондышку похожа.

— Ну и что ж? Что ты хочешь сказать? — не понял Коля.

— А то, что эту Дондышку я могу голосом так представить, что закрой вы глаза — и не узнаете, кто говорит: я или она. Вот пойдемте.

Артемка прикрыл дверь будки и повел гимназистов к рыбному ряду.

По обеим сторонам, перед мокрыми, посеребренными рыбной чешуей корзинками, сидели на маленьких скамеечках краснощекие бабы и зазывали покупателей.

— Вот она, — показал Артемка.

Толстая женщина, с таким лоснящимся лицом, будто оно было смазано розовым маслом, одной рукой держала покупательницу за юбку, а другой вытаскивала из корзины клейких бычков и сладким голосом уговаривала:

— Драгоценная моя, вы только посмотрите, это же не бычки! Разве бычки такие бывают? Это ж поросяточки! Тут весу в каждом по фунту. Это же сахар, рахат–лукум, Давайте вашу кошелочку. Полсотенки довольно будет? — И вдруг, побагровев от негодования, закричала вслед вырвавшейся женщине: — Жадюга кудлатая! Пойди, пойди, поищи дешевле!

— Фекла! — крикнул Коля убежденно. — Честное слово, Фекла!

Артемка опять привел гимназистов в будку и хитровато сказал:

— Закройте глаза.

Гимназисты послушно зажмурились. Минута прошла в молчании. И вдруг голос, точь–в–точь как голос Дондышки, нараспев затянул:

— Мадам, драгоценная моя, да вы же только посмотрите, что это за бычки! Это же не бычки, это же перепелочки, истинный бог — перепелочки.

Гимназисты открыли глаза и не мигая уставились на Артемку. А он сидел на корточках, вытаскивая из воображаемой корзины воображаемых бычков, и сладостно уговаривал:

— Какая же это рыба? Это мед, халва, рахат–лукум!

И, странное дело, Алеше и Коле казалось, что не только голосом, но и лицом Артемка был страшно похож на Дондышку, хотя у мальчика лицо было худое, со впалыми щеками, а у Дондышки щеки круглились, как свекла.

— Немыслимо! — пробормотал Алеша в совершенном изумлении.

Коля быстро сунул руку в карман, выхватил свернутую трубкой тетрадь и бросил ее Артемке.

— Что это? — одними губами спросил Артемка, бледнея в предчувствии нестерпимой радости.

— Роль Феклы! Бери!

ПЕРВАЯ РЕПЕТИЦИЯ

Бывают дни, которые проходят, как минуты, и тонут в отжитом, не оставляя воспоминаний. Таких дней в Артемкиной жизни было много. Знал Артемка и другие дни, полные всяких интересных происшествий. Это большие дни, и их было мало, зато в памяти они сидели крепко, как железные гвозди в каблуке. Но длиннее всех были те дни, когда чего–нибудь ждешь, а сидишь без дела.

Вот и теперь: роль выучена назубок, заказчики, как назло, не появляются, а репетицию гимназисты назначили только на шесть часов. Такой день целого года стоит.

Чтобы убить время, Артемка несколько раз бегал в рыбный ряд, останавливался перед Дондышкой и бесцеремонно разглядывал ее. Один раз он даже вслух передразнил торговку, но та разразилась такой крикливой бранью, что Артемка огорченно почесал в затылке и отступил к своей будке.

Наконец тень от соседней лавки подступила к самому порогу: время было идти.

На углу Сенной Артемке стало холодно, у самой калитки — жарко. А когда он брякнул щеколдой и гимназисты повернули к нему лица, пятки приклеились к земле и не отставали.

— Иди скорей, не задерживай! — крикнул Коля.

Артемка сдвинул ногу и осторожно стал подходить. Нет, никто не смеется, даже на лице у Петьки не бродит ухмылка. Но в глазах у всех столько веселого любопытства, что Артемка опять остановился и подозрительно покосился на Колю.

— Ничего, ничего, — успокоил тот, подбадривая взглядом. — Садись, Артемка.

Гимназисток было только две: Леночка и Нюра. Леночка улыбнулась и кивнула Артемке головой. Поздоровалась и Нюра.

Артемка сел и спрятал босые ноги под скамью.

— Так вот, друзья, — продолжал Коля, — мы с Алешей уверены, что никто не догадается. Выходит очень натурально, ну и пусть все думают, что играет гимназистка. Зачем объяснять!

Артемка подумал, не о нем ли идет речь, и даже хотел тихонько спросить Алешу, но Алеша уже шел на сцену, чтобы улечься на диван: он играл Подколесина.

— Сеня, Артемка, приготовьтесь! — крикнул Коля.

Артемка рванулся, но тут же сдержал себя. А ноги все–таки дрожали. Вслед за Сеней он поднялся сзади сцены на подмостки и в ожидании сел на табуретку.

Алеша сделал губами «пах–пах–пах», будто курил трубку, потом повел глазами по «потолку» и начал:

— «Вот как начнешь эдак один на досуге подумывать, так видишь, что наконец точно нужно жениться».

И так это вышло у него по–домашнему, спокойно, что успокоился и Артемка.

Потом вышел Сеня, и между Подколесиным и Степаном начался разговор о фраке. Сеня играл плохо.

— Ты ж пойми, — поправлял его Коля: — Степан — слуга, крепостной, ленивый, ему не хочется подняться с лежанки, а барин только и знает: «Эй, Степан!», «Эй, Степан!» Отвечай ему скучно, гляди в сторону, а ты торопишься, говоришь с испуганным видом — зачем? Ну, сначала!

«Вот голова!» — подумал Артемка, еще более проникаясь уважением к Коле. Он взглянул в «публику», как, мол, та считает, и сердито отвернулся: гимназисты смотрели не на Алешу и Сеню, а на него, Артемку, и перешептывались. Артемке опять стало не по себе.

«Хоть бы скорей уж!» — подумал он с отчаянием. Наконец Степан доложил:

— «Старуха пришла».

— «А, пришла; зови ее сюда», — отозвался Подколесин.

Артемка глотнул воздуху, вскочил и посмотрел на Колю. Тот жестом показал, откуда и куда идти.

— «А, здравствуй, здравствуй, Фекла Ивановна! — сказал Подколесин, и в глазах Алеши Артемка увидел нескрываемое любопытство. — Ну, что? Как? Возьми стул, садись, да и рассказывай. Ну, так как же, как? Как бишь ее: Меланья?..»

Артемке покачалось, что доска у него под ногами куда–то уходит. Неживыми руками он взял стул и вместе с ним, как на палубе парохода в качку, пошел к дивану.

— Ближе, ближе, — показывал Коля, — вот сюда.

Артемка поставил стул, сел и, сдерживая себя, чтобы не торопиться, сипло сказал:

— «Агафья Тихоновна».

— Так, — кивнул головой Коля. — Только громче немного.

И от этого «так» у Артемки сразу освободилось дыхание. Он чуточку помолчал и уже чистым голосом медово протянул:

— «Агафья Тихоновна».

— «Да, да, Агафья Тихоновна. И, верно, какая–нибудь сорокалетняя дева?» — с возрастающим любопытством отозвался Алеша.

Артемка взглянул на Колю. Тот поощрительно кивнул. По лицу Феклы разлилась сладость:

— «Уж вот нет, так нет; то есть, как женитесь, так каждый день станете похваливать да благодарить!» — Артемка поднес ладонь к губам и чмокнул ее.

— «Да ты врешь, Фекла Ивановна!» — воскликнул Алеша, с явным удовольствием входя в роль.

Теперь Артемка даже не взглянул на Колю. Поджав по–старушечьи губы, он сказал:

— «Устарела я, отец мой, чтобы врать; пес врет», — и такую состроил обиженную физиономию, что кто–то из гимназистов не выдержал и прыснул.

Артемка вскинул голову: гимназисты смеялись весело, добродушно. Артемка посмотрел, понял, что победил, и тоже засмеялся.

АРТЕМКА ОБЗАВОДИТСЯ ГАРДЕРОБОМ

Заглянув в будку, всякий бы решил: с ума спятил парень. Иначе зачем этому парню строить перед зеркальцем гримасы и по–старушечьи болтать разный вздор! Впрочем, в эти дни Артемка действительно был вне себя. Он до того входил в роль, что, позови кто–нибудь на базаре: «Фекла Ивановна!», он обязательно выскочил бы из будки.

С каждым днем репетиция шла все лучше. Хотя Артемка и удивлялся раньше, что гимназисты ходят по сцене как–то ненатурально, но и у него самого сначала путались ноги. И с руками была беда: иногда Артемка прямо не знал, куда их девать. Только на третьей репетиции догадался, что ими можно придерживать концы шали.

Но от одного недостатка Артемка так и не смог избавиться: сваха Фекла и торговка Дондышка в его воображении почти полностью сливались в один образ, и он незаметно для себя уснащал речь Феклы такими оборотами, что Леночка и Нюра в испуге только глаза расширяли.

— Стой! — вскрикивал Коля. — Иди сюда, посмотри в книгу. Ну, где здесь написано: «Чтоб тебе рожу перекосило»? Нет таких слов в роли!

— Правильно, нет! — удивлялся Артемка. Потом смотрел в тетрадочку и опять удивлялся: — И тут нет. Чудно!

Расписывая невесту, он сравнивал ее с медовой халвой. Яичницу называл толстобрюхим идолом, Кочкарева — брандахлыстом. Коля запрещал одни слова Артемка говорил другие, Коля запрещал другие — Артемка пускал в ход третьи. Ничего не добившись, режиссер махнул рукой.

На четвертой репетиции Артемка подошел к Коле и тихонько сказал:

— Юбки у меня нету — вот беда.

— Юбки нет? — засмеялся Коля. — Ну, это не такая уж беда!.. Леночка, Нюра, вы поможете?

— Поможем, — ответили девушки. После репетиции Нюра сказала:

— Пойдемте с нами.

Шли вчетвером: Леночка, Нюра, Коля и Артемка. В такой компании Артемке еще не приходилось ходить по улице.

Шли к Нюре, а Нюра жила в самом центре. К счастью, солнце уже село и только алели края облаков. А когда вышли на Главную, и совсем стемнело. У парадного входа с эмалированной дощечкой на двери остановились. Нюра уже подняла руку к кнопке звонка, но потом повернулась и скользнула по Артемке взглядом:

— Может, пусть пройдет в беседку? А то, знаете, мама…

— Правильно, — подтвердил Коля. — Пойдем, Артемка, сюда.

Он открыл чугунную калитку и через мощеный двор провел Артемку в садик.

— Посиди здесь, — показал он на увитую диким виноградом беседку и ушел.

В беседке было совсем темно. Артемка подумал:

«Как бы дворник не застал одного! Обязательно по шее накладет». Ждать пришлось долго. Несколько раз по двору кто–то проходил, стуча сапогами о булыжник и пугая Артемку.

Наконец послышались легкие шаги и знакомые голоса. Вошли Леночка и Нюра и положили на стол что–то бесформенное, смутно забелевшее в темноте. Следом вошел Коля. Он зажег свечу, и Артемка увидел большой узел.

— Очень уж ты худой, — сказал озабоченно Коля. — Сваха выйдет тощая.

Девушки развязали узел и стали расправлять платья. Повеяло духами и тем особым запахом, каким пахнут все сундуки и гардеробы.

— Вот это, кажется, — сказала Леночка. — Ну–ка, поднимите руки.

Над головой у Артемки зашуршало. Секунда пахучей темноты — и он увидел на себе шелковое лиловое платье.

— Широкое, — смутился Артемка.

— Ничего. Надо только вату подложить. Нате вот шаль, — подала Нюра.

Шаль тоже была шелковая, в цветах, с густым масляным отливом. Артемка накинул ее на плечи и, посапывая от удовольствия, посмотрел на Колю.

— Хорошо, — сказал Коля. — Ну–ка, пройдись.

Артемка вспомнил, как он целый день ходил в теннисном костюме Джона перед пантомимой в цирке, И теперь робко спросил:

— А можно мне так домой пойти? Я верну, вы не сомневайтесь.

— Как, в женском платье? — в один голос вскрикнули девушки.

— А что же, — поддержал Коля, — пусть упражняется. Вали!

— Можно? — обрадовался Артемка и, не сказав даже «до свиданья», бросился из беседки.

Когда Леночка, Нюра и Коля подбежали к калитке, они увидели только дворника. Старик поскреб в бороде и озадаченно сказал:

— Вроде привиделось.

— А что? — спросила Леночка, сдерживаясь, чтобы не расхохотаться.

— Да дамочка тут одна из нашего двора выпрыгнула. Платье, как на барыне, шаль на плечах, а босая. Вроде тронутая…

ДЕБЮТ

Утром в самый день спектакля старьевщица принесла Артемке чинить сафьяновые сапожки. Починка требовалась пустяковая, но Артемка покачал головой и сказал, что раньше чем к завтрашнему дню готовы не будут. А вату Артемка купил на толкучке по случаю — чуть не целый тюк.

С этим тюком за спиной, с узлом под рукой и в сафьяновых сапожках Артемка и явился на Сенную.

Сначала вышло замешательство: никто не знал, на какую половину послать Артемку — на женскую или мужскую. Решили так: загримировать на мужской, а одеть на женской.

Леночка и Нюра так умело принялись за него, будто всю жизнь только такими делами и занимались. Артемке было и приятно и в то же время неловко, что девушки возятся с ним. Он чувствовал на своем лице их дыхание, даже через вату ощущал прикосновение их тонких розовых пальцев и боялся шевельнуться.

— Теперь посмотрите на себя, — сказала Леночка и за руку подвела Артемку к большому зеркалу.

И Артемка увидел пожилую женщину в капоре, с шалью на плечах. Артемка прищурился — женщина тоже прищурилась; Артемка поджал обидчиво губы и покачал головой — женщина тоже обиделась и тоже покачала своим капором.

Когда Артемка пошел на мужскую половину, то с радостью заметил, что идет «плавно и степенно», как учил Коля.

Гимназисты уже надели парики с зачесанными вверх хохолками, форменные мундиры, взятые у своих отцов и дядей, и высокие, «гоголевские», воротники, подпиравшие подбородки. Увидев Артемку, Петя—Яичница загоготал, потом уперся кулаками в бока и грозно сказал из роли:

— «Вот я тебя сведу в полицию, старая ведьма, так ты будешь знать, как обманывать честных людей».

Артемка был так счастлив, что теперь ему даже Петька нравился.

Феклу окружили, подхватили под руки и потащили на сцену показать Коле.

— Ой, — вскрикивал кто–то смеясь. — Ой, не могу!

Смеялись все, даже Алеша. Коля, сдвинув брови, кричал: «Да перестаньте вы!», но не выдержал и сам рассмеялся.

И Артемке нисколько не было обидно.

В самый разгар веселья на подмостки вскочил Сеня и испуганно крикнул:

— Брадотряс.

— Ну? — как один повернулись к нему гимназисты.

— Ей–богу! На передней скамье сидит. Все бросились к занавесу, проделали в нем маленькую дырочку и столпились около нее.

— Да, он! — сказал Коля. — Вот черт носатый!

Артемке тоже захотелось посмотреть на надзирателя, которому гимназисты насыпали в карманы нюхательного табака, и он тоже заглянул в дырочку. Все скамьи были уже полны. На передней сидел длинноносый мужчина в темно–синем, с золотыми пуговицами сюртуке и, казалось, смотрел на Артемку. Со двора неслись гул голосов, смех, нетерпеливые хлопки.

— Начали! — хлопнул в ладоши Коля. — По местам!

Алеша лег на диван, остальные выбежали за кулисы.

Сеня поднял вверх руку и затряс колокольчиком. Потом стал у двери и приказал Артемке:

— Стой здесь, не отходи.

— Знаю, — сказал Артемка, — не маленький.

Кто–то задергал веревками от занавеса. Нестройный гул из публики сразу усилился. Потом стало так тихо, что даже за кулисами услышали шепот суфлера.

Спектакль начался.

Сеня то смотрел в щелочку, напряженно вслушиваясь в слова Подколесина, то распахивал дверь и, точно в воду, бросался на сцену. Ленивого равнодушия Степана он так и не усвоил.

«Сейчас и мне выходить!» — подумал Артемка и вспомнил, как год назад стоял в цирке перед малиновой портьерой и глядел в жутком оцепенении на тысячеликое чудовище — публику. Не будь тогда рядом Ляси и Пепса, он ни за что не выбежал бы на арену.

При мысли о своих друзьях у Артемки защемило в сердце, И стало жалко, что никто — ни Пепс, ни Ляся — не увидит его первого выступления в театре. А как бы Пепс радовался!

— Волнуетесь? — услышал Артемка шепот.

Рядом стояла девушка, нарумяненная, с густо подведенными глазами.

— Нет, — обрадовался Артемка, узнав Леночку. — А вы в щелочку будете смотреть?

— Конечно, — улыбнулась Леночка. Потом еще тише сказала: — Только вы никогда больше не играйте женских ролей.

Не успел Артемка спросить почему, как Сеня распахнул дверь и испуганно сказал:

— Приготовься!

Артемка состроил старушечье лицо.

— Выход!..

И первое, что увидел Артемка, оказавшись на сцене, была суфлерская будка, а в ней гимназист с усиками. Приложив рупором руку, гимназист что–то отчаянно шипел в сторону Алеши.

От двери до дивана было несколько шагов, но сцена Артемке показалась такой огромной, что у него отяжелели ноги и стали как чугунные. Алеша смотрел на Артемку и что–то говорил. Артемка ясно видел, как у Алеши раскрывается рот, но слова доносились слитые, гулкие, будто Алеша говорил в кувшин.

И тут с Артемкой случилось такое, о чем он долго еще вспоминал с ужасом. С трудом оторвав от пола ногу, он наступил ею на подол своего платья. Сделал еще шаг — раздался треск рвущейся материи. «Пропал!» — подумал Артемка и в отчаянии двинул ногой. У пояса что–то дернулось, треснуло, и, взмахнув руками, Артемка грохнулся на пол.

— Держись! — крикнул кто–то из публики.

Несколько голосов охнуло. И все это покрылось дружным смехом.

Алеша, забыв, что ему полагается быть медлительным, сорвался с дивана и вприпрыжку бросился к Фекле.

— Ах, Фекла Ивановна, — говорил он, поднимая Артемку, — как же это ты, мать моя, на ровном месте спотыкаешься! Ну, иди, иди сюда! Садись да рассказывай. Как бишь ее: Меланья?

Артемка обалдело молчал.

Отвернувшись от публики, Алеша скорчил ему такое угрожающее лицо, что Артемка немедленно шлепнулся на стул и машинально ответил:

— «Агафья Тихоновна».

Гимназист с усиками отчаянно зашипел, подсказывая.

Алеша лег на диван и уже спокойно спросил:

— «И, верно, какая–нибудь сорокалетняя дева?»

Артемка укоризненно посмотрел на смеющуюся публику, как бы говоря: «Эко вас!», потом сделал умиленное лицо и врастяжку ответил:

— «То есть, как женитесь, так каждый день станете похваливать да благодарить». И от себя добавил:

— Рахат–лукум! Инжир! Чтоб мне с места не сойти!

И спектакль продолжался.

Фекла говорила обыкновенные слова, будто ничем особенно не смешные, по публика уже заразилась смехом. К тому же в игре этой никому не известной «гимназистки» было столько живой непосредственности, что ей даже весело похлопали, когда Артемка, закончив сцену, пошел, покачиваясь, к выходу.

За кулисами Артемка всплеснул руками и громко выругался:

— Вот проклятые сапоги! Так на юбку и наступают!

Сеня сердито на него зашипел, а Леночка и Нюра подхватили дебютанта под руки и потащили на женскую половину зашивать ему платье.

Вечер, к которому Артемка столько готовился, пролетел с удивительной быстротой.

Всякий раз, уходя со сцены, Артемка слышал трескучие хлопки и испуганно оборачивался: тогда хлопки сменялись взрывами смеха.

Дебютант явно пришелся публике по душе. Все только и говорили об игре новой «артистки», обозначенной в рукописных программах инициалами «А. 3.». Что это означало «Артемка Загоруйко», не знал никто.

Но вот и последний выход.

Артемка подошел к рампе, посмотрел в публику смеющимися глазами и торжествующе сказал:

— «Уж коли жених да шмыгнул в окно — уж тут просто мое почтение!»

Да так, с разведенными руками и смеющимися глазами, и стоял, пока под треск аплодисментов не закрыли занавес.

Вызывали Алешу и Колю. Но больше всего кричали:

«А. Зе!» «А. Зе!»

Артемка видел, что кричат это ему, но что такое «А. Зе.» — не знал и, опасаясь подвоха, не кланялся.

У ЛЕНОЧКИ

Отношение к Артемке изменилось. Теперь уже никто не считал его чудаком и никто не смеялся над ним. Во французской мелодраме «Тайна коричневой комнаты» ему дали роль Жульена, чистильщика сапог. Роль была маленькая, почти без слов: сидит мальчишка на бульваре, хватает прохожих за ноги, орудует щетками. Но Артемка сделал ее такой яркой, Жульен получился такой забавный, что публика весь акт не отрывала от него глаз.

Артемка повеселел и от жизни ждал только приятных вещей.

Как–то он задержался и пришел на Сенную, когда уже темнело. Калитка, против обыкновения, оказалась запертой. «Что такое? — подумал Артемка. Неужели разошлись?» Он прислушался: нет, голоса доносятся. Артемка постучал. К калитке подошел сам Коля. Увидев Артемку, он переминулся с ноги на ногу и не сразу сказал:

— Знаешь что: приходи, брат, позже — нам тут одно дело надо обсудить.

Артемка смутился. Он уже повернулся, чтобы уйти, но Коля остановил:

— Кстати, проводи домой Леночку. Будь кавалером. — И крикнул: — Леночка, идите, вас Артемка проводит!

Вышла Леночка, поздоровалась, и они пошли.

Была полная луна Выбеленные стены домиков так и сияли Артемка боялся, что если кто–нибудь увидит с ним гимназистку, то потом будет смеяться над девушкой, и держался в черной тени акаций. Но Леночка об этом, видимо, не думала и оживленно рассказывала о смешной дружбе, которую завел ее старый дворовый пес с курицей.

Около небольшого домика, тоже выбеленного и тоже сиявшего под луной, она остановилась и взялась за ручку калитки:

— Хотите посмотреть? Они даже спят вместе.

Вслед за Леночкой Артемка вошел в маленький двор. Запахло сырой, недавно политой землей и петуньями. Кудлатый пес, лежавший возле будки, лениво поднялся, помахал хвостом и пошел к Леночке, но на полпути вдруг сел и яростно заскреб шею когтями.

В будке действительно сидела курица. Артемка хотел ее потрогать, но пес перестал чесаться и предостерегающе зарычал.

— Нельзя, — сказала Леночка. — Полкан ревнует. — И предложила: — Хотите молока?

Молоко было холодное, только из погреба, и такое вкусное, какого Артемка не пил никогда.

— Садитесь и рассказывайте, что вы делали в цирке, — приказала Леночка.

Это было неожиданно и так приятно, будто девушка подслушала давнее желание Артемки рассказать ей, именно ей, о Пепсе и его чудесном обещании.

Они сели на скамью под дуплистой грушей, и Артемка с готовностью начал:

— Ох, он и большой же!

— Цирк?

— Да нет, Пепс!.. А цирк тоже большой. Прихожу я в сторожку, а Пепс лежит в желтых ботинках и плачет…

Артемка рассказывал, а Леночка слушала и молча смотрела в его бледное от лунного света лицо. Один раз, чтобы ярче представить негра, она даже прикрыла глаза. Артемка подумал, не скучно ли ей, и разочарованно умолк. Но Леночка сдвинула тонкие брови и нетерпеливо приказала: «Ну же!» И все время, пока он говорил, больше не спускала с него своих внимательных ласковых глаз. Потом вздохнула и с завистью сказала:

— Счастливый! А вот со мной ничего интересного не случалось.

Она задумалась.

Где–то в листве заворошилась проснувшаяся птичка. Стуча лапой о будку, зачесался Полкан. И опять все стихло.

— Какая ночь! — вздохнула Леночка.

Она сцепила пальцы рук и, глядя на небо, вполголоса прочла:

Не знаю отчего, но на груди природы —

Лежит ли предо мной полей немая даль,

Колышет ли залив серебряные воды

Иль простирает лес задумчивые своды,

В душе моей встает неясная печаль.

— Вам нравится? — повернулась она к Артемке.

— Да, — сказал он равнодушно. И, вспомнив, оживился: — Вот то, что Коля читал, то здорово! Помните, про мужиков, которых вельможа прогнал? Вот бы переписать! Перепишу и тоже читать буду.

— Вам обязательно надо разыскать своего Пепса. Обязательно! Он вас любит и для вас сделает все. Ведь вы очень способный. Коля говорит: «Если бы у меня были такие способности, я бы на сцену пошел». Алеша вам даже завидует.

— Ну, завидует! — не поверил Артемка.

— Да, завидует! — подтвердила Леночка. — Только вам учиться надо, вам очень много надо учиться. Хотите, я с вами буду заниматься? Ну, не по всем предметам, а только по русскому? А то вы очень неправильно говорите: «Что–нèбудь». Разве так можно? «Что–нибудь», а не «что–нèбудь».

— Ну, что–нибудь, — согласился Артемка, — Я ж только приходскую школу кончил.

— Вот видите! — с упреком сказала Леночка, как будто Артемка был в этом виноват. — Вам обязательно надо учиться. Вот если бы Коля и Алеша тоже помогли!

Артемка спросил:

— А почему они калитку заперли? Они и вас выгнали, да?

Леночка рассмеялась:

— И меня! — Потом серьезно сказала: — Нет, просто мне надоело слушать их споры.

— Какие споры? — допытывался Артемка.

— Какие споры? — Леночка подумала, взглянула на раскрытое окно дома и таинственно спросила: — А вы никому не скажете?

— Я? — возмутился Артемка и положил на грудь ладонь, как делал в таких случаях отец: — Могила!

— Да они вам все равно скажут, только Коля не хочет, чтобы вы слышали их споры. — Леночка опять взглянула на окно. — Коля и Алеша пьесу написали… такую, знаете?.. Только не все соглашаются ставить. Боятся…

— «Великую семью»? — вскочил Артемка со скамьи.

— Вы знаете? — удивилась Леночка. — Откуда?

Артемка тоже взглянул на окно:

— А вы никому не скажете?

— Могила! — передразнила девушка. Артемка приблизил лицо и зашептал:

— У меня тоже есть такая книжка. Мне дал ее один человек. Мы с ним сыщика обдурили. Это ж такой человек!.. Он меня в театр водил и про гимназистов мне рассказал. Без него я к вам не попал бы никогда. Я знаю: «Великая семья» — это против царя и буржуев, правда?

В окно показалось чье–то лицо, и слабый женский голос осторожно спросил:

— Леночка, тебе не сыро? Ты бы шла уже.

— Иду, мама! — отозвалась девушка и встала. — Вот вы какой!.. — протянула она с уважением. — А я и не знала.

У калитки Леночка спросила:

— Так придете учиться?

— Приду, — сказал Артемка. — Завтра же и приду.

СЕНЯ СТРУСИЛ

Но на другой день учиться не пришлось. Утром, когда Артемка ставил на сапог латку, в будку вскочил Сеня. Вид у него был еще более испуганный, чем обычно.

— Ты здесь? А я в соседнюю будку влетел… На! Он вытащил из–под рубашки тетрадь и бросил на Артемкин стол.

— Что это? — обрадовался Артемка. — Роль?

— Ну да! Я в твою пользу отказался, понял? Коля дал мне, а я решил: пусть лучше Артемка играет, а я уже много раз играл. Иди сейчас же на репетицию. Там ждут. А я уезжаю, понял? К дяде на дачу. Ну, Скорей!

И Сеня бросился вон из будки.

Артемка схватил тетрадь. На первой странице стояло:

«Великая семья». Роль Яшки».

— Роль Яшки! — крикнул в восторге Артемка.

Он швырнул сапог в угол и, даже не заперев будку, помчался на Сенную.

«Роль Яшки! — ликовал он на бегу. — Это ж тот самый мальчишка, который расклеивал по ночам листовки, таскал их на завод, дурил головы городовым! Эх, роль! Вот это роль!»

Когда Артемка вскочил в калитку, на сцене уже шла репетиция.

Одним духом он промчался через двор, прыгнул на подмостки и остановился перед Колей.

— Ты что? — спросил тот.

— Я думал, опоздал, — с трудом перевел дыхание Артемка. — Мне еще не пора выходить?

— Куда выходить?

Коля с недоумением смотрел на Артемку, Артемка — на Колю.

— Я думал, опоздал, — опять сказал Артемка.

Леночка и Алеша, репетировавшие какую–то сцену, умолкли и с ролями в руках подошли ближе.

— Ничего не пойму! — вздернул Коля плечом. — С луны ты свалился, что ли?

Вдруг он заметил в руках Артемки роль. Взял ее и еще больше удивился:

— Откуда это у тебя? А Сеня где?

Удивился и Артемка:

— Что такое вы говорите? Он же на дачу уехал.

— На дачу? А роль тебе передал?

— Ну да! И сказал, чтоб я скорей сюда бежал.

— Слышали? — саркастически усмехнулся Коля. — На дачу уехал наш храбрец! А роль Артемке передал. Спасибо, хоть заместителя нашел.

— И скатертью дорога! — засмеялся Алеша. — Трус несчастный! А Яшку и правда пусть Артемка играет. Это ж Яшка будет!

Коля поморщился:

— Не хотелось мне его впутывать. В случае чего, за него и заступиться некому будет. Ну, раз так случилось, пусть играет… Только, Артемка, уговор: никому ни гугу. Это, брат, такая пьеса…

— Не сомневайся, — перешел вдруг Артемка на «ты», — не подведу.

«ФАРАОН ИДЕТ!»

Пьесу поставили не в воскресенье, как обычно, а в пятницу и пригласили только избранных. Приглашавшие предупреждали: никому ни слова.

Как всегда, перед сценой гости спорили из–за мест, смеялись, перекликались, нетерпеливо хлопали. Петя вышел из–за занавеса, чтобы попросить публику не шуметь и не привлекать шумом кого не следует. Увидев на скамьях всех обычных посетителей, он только и мог сказать:

«Ба, знакомые всё лица!» — и ушел, махнув рукой.

Но когда открылся занавес и со сцены зазвучали далеко не обычные слова, у многих гостей вытянулись физиономии и не один папаша подумал: «Как бы тут не влипнуть!» Уходили, забрав детей, во время действия. В антракте Артемка, помогавший переставлять декорацию, заглянул в дырочку занавеса и в восхищении подпрыгнул:

— Дёру дают! Вот пьеса!

— Дашь тут дёру, — мрачно отозвался Петя, — когда такие речи.

— Боишься? — откровенно спросил Артемка.

Петя рассердился:

— Дурак! Я, что ли, эти речи говорю! Я заводчика играю!

Все–таки, когда начался второй акт, публики было еще много.

В первом действии Артемка не участвовал. Теперь, ожидая выхода, он немного волновался.

Почти все участники были на сцене. Там, на ступеньках террасы, одетый в пиджак, со шляпой–котелком на голове, стоял Петя и раздраженно говорил делегатам бастовавших рабочих:

— Опомнитесь! Принимайтесь за работу! Или вам не жалко своих детей?

Леночка играла роль дочери фабриканта. Она стояла за кулисами, недалеко от Артемки, и тоже ждала выхода. В белом атласном платье, со взбитой прической, с жемчужной ниткой на шее, она была так хороша, что гимназист–верзила, игравший полицейского пристава, опустился перед ней на одно колено и приложил руку к сердцу. Но Артемке она в этом богатом наряде показалась чужой, и он с неприязнью косился на ее пышный веер.

Леночка подошла ближе и что–то хотела сказать, но в это время на сцене заговорил Коля. Он играл молодого рабочего, организатора забастовки, играл с подъемом, с большой искренностью, и от его голоса, мужественного и страстного, у Артемки по спине пробежал мороз.

— Хорошо! — шепнула Леночка.

Артемка от удовольствия даже зажмурился. Но тут же пренебрежительно сказал:

— А Петька трус!

— Трус! — согласилась Леночка. — Коля молодец. И Алеша тоже. Ведь если директор узнает, что они написали эту пьесу, их исключат из гимназии.

— Как это «исключат»? — не понял Артемка.

— Ну, выгонят. Не прозевайте, вам скоро выходить.

Артемка прислушался.

— Сейчас, — сказал он, подавляя волнение, и озадаченно спросил: — Неужто выгонят?

Со сцены донеслась знакомая реплика. Артемка вздрогнул, порывисто вздохнул и, сделав два шага, оказался перед публикой. Волнение сразу исчезло. Осторожно, на носках, Артемка подкрался к толстому заводчику и приколол ему на спину листовку. В публике засмеялись. Артемка пригнулся и на четвереньках подполз к заводским воротам. Здесь он должен сидеть молча, а при появлении пристава криком предупредить рабочих: «Фараон идет!» Артемка принялся ждать. Сейчас говорит Петя–заводчик. Как только он кончит, рабочие закричат: «Не желаем! Не желаем!», а Алеша, играющий рабочего–китайца, поднимет вверх желтую руку и скажет: «Мы все есть великий семья!» После этих слов и появится пристав.

Вот Петя договаривает последние слова. Вот уже кричат рабочие. Вот Алеша поднимает руку. Вот в воротах появляется фигура в белом кителе…

— «Фараон идет!» — что есть духу кричит Артемка и окаменевает от изумления: на сцену в белом кителе вошел не верзила–гимназист в гриме полицейского пристава, а носатый чиновник, которого гимназисты называли Брадотрясом.

В публике что–то грохнуло. Был ли это смех или крик, Артемка не знал, но звук вырвался сразу и сразу оборвался. Потом наступила такая тишина, что все явственно услышали, как кто–то приглушенно шепнул: «Доигрались!»

Артемка перевел глаза на гимназистов. Они стояли неподвижно, застыв в тех позах, в каких их застало появление надзирателя гимназии.

— А у него борода трясется, — сказал мальчуган, сидевший, как обычно, на акации.

— Я прекращаю это безобразие!.. Прекращаю!.. — прохрипел чиновник.

Петя вдруг бросился со сцены за кулисы. И сейчас же, судорожно дергаясь, опустился занавес.

— Закрыл! — сказал Петя, опять вбегая на сцену. — Вот и все, Филарет Самсонович. И никаких недоразумений: нельзя — и нельзя, Филарет Самсонович.

У надзирателя опять затряслась борода:

— Так вот вы чем занимаетесь! Инсценируете запрещенные книжонки! Тайком нелегальщину показываете! Извольте сию же минуту сказать: кто состряпал эту, с позволения сказать, пьесу? Ну-с?

Артемка подумал: «Неужто признаются? Выгонят же!» И спокойно сказал:

— Да я написал.

— Вы?.. — вскрикнул Брадотряс и сейчас же недоуменно забормотал: — Но… позвольте… вы… вы, собственно, кто такой? Я вас не знаю. Вы гимназист?

— Чего? — удивился Артемка такому нелепому вопросу. — Сапожник я.

— Сапожник? — выпучил надзиратель глаза. — Но как же вы сюда затесались? И потом… потом… вы врете! Разве сапожники пьесы пишут? Вы врете самым наглым образом.

— А чего я буду врать? Написал — и написал! — нахмурился Артемка.

— А я говорю: врете! — настаивал надзиратель. — Если не врете, покажите пьесу. Посмотрим, чья рука. Нуте-с!

Артемка заглянул в суфлерскую будку. Но гимназиста с усиками и след простыл.

— Нету пьесы, — развел руками Артемка. — Потерял. Да вы не сомневайтесь: та книжка у меня в сундуке лежит. Вот пойдемте в будку.

— В будку? Это… куда же-с?

— А на базар.

— На базар?.. Ночью.. Гм… А впрочем… Идти по Карантинному? Мимо участка?

— Да хоть и по Карантинному.

— Хорошо-с, отлично, — согласился Брадотряс и, обратясь к совершенно растерявшимся гимназистам, ханжески сказал: — Господа, я всегда был ходатаем за вас перед директором. Буду просить и теперь. Как знать, может быть, удастся вас отстоять. — Потом опять повернулся к Артемке: — Нуте-с, господин литератор, извольте проводить меня в ваш рабочий кабинет… хе–хе… в будку! Нуте-с!

АРЕСТ

Брадотряс и Артемка шли рядом. Фонари на улицах не горели, луна еще не взошла. Надзиратель вглядывался в темноту, жался от всякого шороха и все повторял:

— Я, господин сапожник, ни черта не боюсь. Видите, что у меня в руке? Бахну из этой штуки — и наповал! Вот именно!

Из освещенного окна дома на руку надзирателя упал свет. Артемка сказал:

— А с виду будто портсигар.

Брадотряс крякнул и молча спрятал «оружие» в карман.

— Дядя, — спросил Артемка, когда свернули в Карантинный переулок, — а что за это гимназистам будет?

— Что будет? Карцер — раз, вон ко всем чертям из гимназии — два и, если папаши не отстоят, волчий билет — три…

Брадотряс от удовольствия даже прищелкнул языком. Потом с сожалением добавил:

— Впрочем, если пьесу действительно написал ты, что невероятно, то только карцер, а тебе волчий билет — и вон ко всем чертям из города. А то и в тюрьму.

— Ну, в тюрьму! Ловкачи какие! — Артемка обиделся и больше уж не заговаривал. Около полицейского участка, где на полосатой будке горел одинокий фонарь, Брадотряс вдруг схватил Артемку за руку.

— Чего вам? — удивился тот.

— Городовой! — вместо ответа крикнул надзиратель. — Ну–ка, подержи!

Из будки вышел полицейский, зевнул, перекрестил рот и взял Артемку за воротник.

Брадотряс скрылся в участке. Спустя немного деревянные ступеньки заскрипели, и Артемка увидел толстого полицейского, в котором узнал старого знакомого — околоточного надзирателя Горбунова. За ним спускался Брадотряс.

Горбунов посмотрел Артемке в лицо и равнодушно сказал:

— Из моего околотка. Сапожник. Сомнительно.

— Вот именно, сомнительно, даже невероятно. Врет он. А для чего, не пойму. — И Брадотряс вопросительно посмотрел на Горбунова.

— Пошли, — буркнул тот.

Шли молча: Артемка посредине, полицейский и гимназический надзиратель — по бокам. Некоторое время слышалось лишь поскрипывание сапог да сопение конвоиров. В конце переулка показались силуэты базарных построек. Горбунов с шумом вздохнул и равнодушно пожаловался:

— Собачья служба! Ни днем, ни ночью покоя нет! — и уже до самой будки не проронил ни слова.

Артемка открыл замок, нащупал в темноте спички и зажег лампу. Нагнув голову, шумно дыша, Горбунов вошел в будку и, как бык, заворочался в ней. Брадотряс остался снаружи, только голову просунул в дверь.

— Ну, давай твои книжки! Где они? — скучно сказал Горбунов.

Артемка приподнял сундучок и вынул две брошюрки — одну в зеленой обложке, другую в желтой.

— Скажите пожалуйста! — оживился Горбунов. — И вправду нелегальщина. Где же ты достал?

— От отца осталось, — не сморгнул Артемка глазом.

— Это может быть: отец у тебя вредный был. А еще что есть?

— «Женитьба» Гоголя есть, «Шинель», «Конек–горбунок».

Артемка снимал с полки запыленные книжки и по одной подавал Горбунову. Тот брал, плевал на пальцы и, косясь на Брадотряса, с сомнением перелистывал.

— Разрешенная, — вздыхал Брадотряс.

— А больше нету? — лениво спросил Горбунов.

— Нету.

— Ну, все. Так запирай будку и пойдем…

Он для формы пошарил еще рукой по полке, скосил глаза под столик.

— Пойдем, хватит и этого.

На углу Карантинного Брадотряс остановился:

— Мне налево-с. А протокол зайду подписать утречком.

— Будьте здоровы! — буркнул Горбунов.

Далеко, в самом конце переулка, поднималась огромная красная луна. Из подворотни на дорогу вышла собака и протяжно завыла. Артемке стало не по себе.

— Куда это мы идем? — насторожился он.

— Ну и дурак же ты! — удивился Горбунов — Пьесу–то кто написал? Ты?

— Ну, я.

— А спрашиваешь, куда идем. К бабушке на свадьбу. Жалко, отец твой помер, а то бы сидеть вам вместе.

Артемка вспомнил ржавые решетки на окнах каталажки и серые заросшие лица, вечно выглядывавшие из этих окон.

«Не шмыгнуть ли в переулок? — подумал он. — Куда ему, толстому, гнаться за мной!»

Но Горбунов, словно догадавшись, вынул из кобуры огромный наган и показал Артемке:

— Видал? Попробуй только!

Около участка околоточный передал Артемку городовому, а сам пошел дальше. Городовой опять взял Артемку за воротник и, подталкивая, повел сначала вверх по лестнице, потом, через прокопченную табачным дымом канцелярию, вниз, в подвал.

Когда закрылась дверь и Артемка оказался в пахнувшей крысами темноте, ему стало страшно. Некоторое время он стоял у двери, вперив глаза в черное, как сажа, пространство. Вдруг близко кто–то сказал:

— Пух!

— Что? — шепотом спросил Артемка, сжимаясь от страха.

— Пух, — ответили ему и тоненько присвистнули.

«Какой–то знак, — решил Артемка. — Наверно, жульнический. Как бы не ударили еще». И на всякий случай предупредил:

— Не очень–то! Я и сдачи дам.

Но «пух» и присвист чередовались с такой правильностью, что Артемка скоро догадался: спит кто–то.

Он протянул вперед руки и, нащупав деревянную скамью, лег.

«Чего я испугался? — подумал он. — Ну, посадили и посадили. Небось выпустят. А не выпустят — дёру дам!» — и, поворочавшись, заснул.

В КАТАЛАЖКЕ

Первое, что увидел Артемка утром, были синие, как на иконах у святых, глаза, бледное, в морщинках лицо и рыжая, начинающая седеть бородка. Человек стоял у самой скамьи, наклонив голову в черной бархатной шапочке, какие носили монахи, и смотрел на Артемку:

— Воришка?

— Какой там воришка! — нахмурился Артемка. — Политический я.

— Ну? Настоящий?

Артемка подумал и с сожалением сказал:

— Нет, еще не настоящий. А ты кто? Монах?

Человек поднял руку к шапочке:

— Нет, путешественник я

— Путешественник? — Такой профессии Артемка не знал. — Это как же?

— А так. Хожу из города в город, на людей смотрю, себя показываю.

— Бродяга, — догадался Артемка.

— Ну, бродяга, — согласился человек.

— А как же тебя посадили? — заинтересовался Артемка.

— А так и посадили. Встретил одного монаха. Познакомились, выпили. А потом стали о боге толковать. Я — одно, монах — другое. Ну и подрались. Монаха выпустили, а я сижу. Паспорт, видишь, у меня украли. А шапка — это трофей победы.

— Вот оно как! — сказал Артемка с удовольствием. — А в Москве ты был?

— В Москве? Всенепременно.

У дверей кто–то завозился с замком, дверь приоткрылась и в комнату просунулась усатая физиономия городового:

— Который хлопец, на допрос!

Артемка вскочил и тут только огляделся: серые стены, сводчатый потолок, под самым потолком два узких окна за решетками, на цементном полу деревянные скамьи–лежанки. Кроме него самого и «путешественника», в камере никого.

— Ну, долго будешь оглядываться?

— Иду, — сказал Артемка. — Как тебе некогда!

По гнилой лестнице поднялись в канцелярию. Горбунов, как будто еще более сонный, чем вчера, медленно поднялся из–за стола и, закрывая от лени на ходу глаза, пошел к обитой клеенкой двери. Городовой, стараясь не стучать сапогами, забежал вперед и открыл перед надзирателем дверь.

— Иди, — буркнул околоточный Артемке. Потом выпятил колесом грудь, подобрал живот и шагнул через порог: — Господин пристав, писаку привел.

Артемка тоже вошел, но сейчас же попятился назад: за письменным столом сидел мужчина с таким лицом, будто кто в шутку к человеческому туловищу, одетому в белый, с серебряными погонами китель, приладил бульдожью голову.

— Куда! Стать сюда! — услышал Артемка густой, отрывистый бас, похожий на лай простуженной собаки.

«Теперь пропал!» — подумал Артемка и подошел к столу. На зеленом, запачканном чернилами сукне лежали две брошюрки.

— Ты что же это, мерзавец, морочишь нам голову? Отвечай сейчас же: кто пьесу написал? Ну?

Артемка посмотрел в окно, откуда светило солнце, попрощался с волей и одним вздохом сказал:

— Я написал.

— Ты? — Пристав подскочил, как резиновый мяч, и Артемка под носом у себя увидел здоровенный кулак с золотым кольцом на пальце. — Ты?

— Я, — повторил Артемка и подумал: «Ударит — укушу».

Вероятно, эта же мысль отразилась и в его глазах: пристав быстро отдернул кулак, сел, отдышался и уже совсем другим тоном сказал:

— Дурак! Научили тебя гимназисты, ты и повторяешь ерунду, пользы своей не понимаешь. Ну кто поверит, что сапожник, да еще мальчишка, может пьесу написать! Дурак и есть.

Потупясь, Артемка молчал.

Горбунов шумно вздохнул и отрекомендовал:

— Он, господин пристав, вредный мальчишка, его добром не уломаешь.

— А вот мы его подержим на одной селедке да без воды, он и заговорит. Уведите его!

Артемка подумал: «Стану я есть твою селедку! Дурака нашел».

В камере, как только закрыли дверь, «путешественник» спросил:

— Били?

— Селедкой морить будут, — сказал Артемка и попросил: — Ну, рассказывай.

— Это про что?

— Да про Москву же. Какая она? Верно, народищу там!

«Путешественник» оказался словоохотливым, и Артемка до сумерек слушал его рассказы о далекой огромной Москве, где все как в сказке. Но вот черного великана Пепса «путешественник» там не встречал, и где помещается школа, в которой «учат на актеров», тоже не знал.

К селедке Артемка так и не притронулся. Чтобы не соблазниться, он предложил ее Акиму Акимовичу (так звали «путешественника»), а сам только глотал слюну да хмурился.

Когда стемнело, в решетке окна зашуршала бумага и что–то похожее на мячи стало падать на пол. Артемка и Аким Акимович вскочили и зашарили руками.

— Лимон! — крикнул Артемка, нащупав что–то круглое, в мягкой кожуре.

— Апельсины, — поправил Аким Акимович, нюхая поднятые два плода.

Не успели они обшарить весь пол, как сверху опять что–то упало.

— Колбаса! — с радостью вскрикнул Артемка.

— А от Леночки — шоколад, — сказали сверху шепотом, и новый предмет увесисто стукнул Артемку по голове.

— А ну, геть от окна! — крикнул кто–то.

Послышался топот, и все стихло. От апельсинов Аким Акимович самоотверженно отказался, но остальное ел с удовольствием.

— Вам, политическим, живется легче! У вас солидарность, — завидовал он, жуя колбасу.

— Угу, — мычал Артемка с набитым ртом, — у нас это самое… Будь покоен…

Ночью в камеру натаскали пьяных. Они буйствовали, свирепо ругались, стучали кулаками в дверь, но потом валились на пол и засыпали. Утром их выпустили. Артемка с Акимом Акимовичем опять остались одни.

— Ну, рассказывай дальше, — потребовал Артемка.

Аким Акимович принялся было описывать «царь–пушку», но тут открылась дверь, и городовой внес огромную ржавую селедку.

— На, — положил он ее перед Артемкой на скамью, — ешь!

— Сам ешь! — озлился Артемка.

— Ешь, говорю, а то силком в рот засуну!

Артемка проворно залез под нары. Сопя, городовой потянул его за ноги. Артемка вырвался и вскочил на нары. Когда наконец запыхавшийся усач притащил его к скамье, там лежали только голова и хвост.

— Де вона? — вытаращил глаза городовой.

— Селедка? — спросил Аким Акимович, невинно посвечивая синевой глаз. — Я ее скушал.

Городовой хотел было раскричаться, но только плюнул.

Утром следующего дня Артемку под конвоем повели через весь город в полицейское управление.

КТО НАПИСАЛ «РАЗБОЙНИКОВ»?

В большой комнате, за столом под царским портретом, Артемка увидел седую, веником бороду и сразу узнал в обладателе ее того самого полицейского офицера, который так кричал в цирке на бедного Пепса.

«Ну, теперь пропал окончательно!» — подумал Артемка и даже глаза закрыл.

Полицмейстер поднял голову и долго не моргая смотрел на Артемку. Потом отхлебнул из стакана крепкого до черноты чая, вытер усы и спросил:

— Ты сапожник?

— Сапожник, — подтвердил Артемка.

— А может, ты писатель?

— Писатель, — вздохнул Артемка.

— Так, — сказал полицмейстер. — Значит, ты и романы писать умеешь?

— Нет, романы не умею.

— Только пьесы?

— Да.

— Он драматург-с, хи–хи–хи-с! — почтительно засмеялся прилизанный мужчина, тоже в полицейской форме, но без шпаги.

— Ну, вот что, Загоруйко, — так, кажется, твоя фамилия? — дам я тебе бумагу и карандаш, а ты садись и пиши пьесу. Напишешь — выпущу, не напишешь пеняй на себя. Согласен?

— Согласен, — сказал Артемка, а сам подумал: «Поведут обратно — дёру дам».

— Петр Петрович, дайте ему бумаги, а денька через два пусть опять приведут его ко мне.

Оставляя на паркете следы босых ног, Артемка пошел вслед за «прилизанным» в канцелярию. Там ему дали двадцать четыре листа линованной бумаги и огрызок карандаша. Затем «прилизанный», или, как его почтительно называли плюгавые, в потертых штанах писари, «господин секретарь», щелкнул Артемку по носу и приказал конвоиру:

— Веди обратно!

Конвоир взял Артемку за ворот да так этот ворот до самого участка и не выпустил.

— Били? — опять осведомился Аким Акимович.

Артемка положил бумагу на лежанку и утер с лица пот:

— Нет еще. Обещали через два дня.

Потом лег и принялся думать.

Аким Акимович успел описать всю Москву, как она выглядит с колокольни Ивана Великого, а Артемка все смотрел в потолок и думал.

Наконец он сказал:

— Нет, с непривычки трудно.

— Что трудно? — спросил Аким Акимович.

— Пьесы писать трудно. Думаю, думаю и никак не придумаю. А требуется к сроку. Понял?

— Нет, — признался Аким Акимович, — не понял.

Пришлось Артемке рассказать всю свою историю.

— Теперь понял, — засмеялся Аким Акимович. — Ничего тут трудного нет. Дай знак своим гимназистам, они тебе в окошко чего–нибудь и спустят, пьесу какую–нибудь. Мало их, пьес–то! Перепиши — и конец! Разве полиция разберет!

— Ох, черт! — удивился Артемка хитроумию «путешественника». — А я и не догадался!

Гимназисты спустили в окно толстый том драм Шиллера, и утром следующего дня Артемка, высунув от старания кончик языка, уже выводил на первом листе бумаги:

«РАЗБОЙНИКИ»

Драма в 5 действиях

Сочинение Артемия Загоруйко

И двое суток не думал больше ни о полицмейстере, ни о гимназистах — так увлекся «сочинительством»

А через день его опять повели.

Полицмейстер долго подписывал разные бумаги, которые ему подкладывал «прилизанный», потом положил перо, отпил глоток черного чая и взглянул на Артемку:

— Ну, написал?

— Написал, — сказал Артемка, которому надоело переминаться с ноги на ногу перед столом. — Только бумаги мало дали. Больше как на одно действие не хватило.

— Что ты врешь! — вдруг крикнул полицмейстер. — Ну–ка, дай!

С брезгливой гримасой он взял испачканные листы, бегло просмотрел их, вернулся к первой странице и внимательно, со все возрастающим недоумением прочитал ее.

— Не понимаю! Судя по почерку, настоящий сапожник. А так все связно, даже… как это… литературно. Странно! Да ты ли это писал?

— Я, — сказал Артемка. И тоном жалобы добавил: — Вы ему скажите — пусть не жадничает. Мне разве столько бумаги надо! Мне ее вот сколько надо! На целых еще четыре действия!

— Чудеса!.. — удивился полицмейстер. — Петр Петрович, возьмите–ка эту писанину да вызовите учителя из гимназии. Разберитесь вместе.

Секретарь забрал исписанные листы, вывел Артемку из кабинета и приказал отправить в участок. Бумаги же больше не дал.

Артемка вернулся в камеру довольный.

— Ну как? — встретил его Аким Акимович.

— Проехало! — сказал Артемка и, раскрыв «Разбойников», принялся вслух читать следующий акт.

Но конца «своей» пьесы Артемка так и не узнал: в середине пятого акта, когда Франц вешается на шнуре от шляпы, за Артемкой опять пришли и опять повели к полицмейстеру.

На этот раз, кроме полицмейстера, у стола сидел еще какой–то чиновник, молодой и, как показалось Артемке, добрый. На коленях у него лежали исписанные листы, в которых Артемка немедленно узнал «свое» произведение.

При виде арестованного у полицмейстера побагровело лицо и дернулся под глазом желвак.

«Эге!» — подумал Артемка и оглянулся на дверь. Но там, пожирая полицмейстера глазами, стоял городовой.

— Вот этот? — удивился чиновник, с живейшим любопытством разглядывая Артемку. — Ну–ка, подойди, молодой человек, поближе.

Артемка сделал шаг и опять оглянулся.

— Пооглядывайся, пооглядывайся, — я тебе оглянусь! — зловеще предупредил полицмейстер.

При звуке этого голоса у чиновника потемнело лицо, но он опять взглянул на Артемку и добродушно улыбнулся.

— Это ты сочинял? — показал он взглядом на листы.

— Я, — ответил Артемка, на этот раз без уверенности в голосе.

— А с Шиллером ты знаком?

У Артемки на душе стало скверно, но сдаваться ему не хотелось:

— Это с каким? С лудильщиком?

— Я спрашиваю, читал ли ты пьесы писателя Шиллера. Например, его драму «Разбойники».

— Ну! — состроил Артемка удивленное лицо. — Он тоже про разбойников сочинял?

— Представь себе, «тоже», — засмеялся чиновник. — Разница только в именах и названиях. А так все точка в точку.

Потеряв надежду на дверь, Артемка искоса взглянул на раскрытое окно.

Но тут вошел секретарь и доложил полицмейстеру, что пришли гимназисты.

— Те самые, которых вы допрашивали, — объяснил он.

— Ага! Сами пришли. Ну, зовите. Посмотрим, — повернулся полицмейстер к чиновнику, — что еще скажут ваши питомцы, господин учитель.

Секретарь открыл дверь.

Вошли Коля и Алеша. Лица их были бледны. Но при виде Артемки Коля улыбнулся, у Алеши благодарно засветились глаза.

— Что скажете, молодые люди, что скажете? — с притворной ласковостью спросил полицмейстер.

— Мы пришли… — начал Коля. На секунду слово застряло у него в горле. Он остановился, кашлянул и уже твердо закончил: — Мы пришли сказать, что Артемка тут ни при чем.

Минуту все молчали.

Полицмейстер гладил бороду и внимательно смотрел на лица гимназистов.

— Так, — сказал он наконец. — Очевидно, «при чем» вы, а не это чучело. Какими же путями попадают к вам этакие штуки?

Он выдвинул ящик стола, и в его белой, будто мраморной руке все увидели зеленую книжку.

— Правда, эту вещь отобрали не у вас, а у сапожника, но несомненно, что вы написали пьесу по такой точно книжонке. Мальчишка говорит, что получил ее от отца, а вы, господа гимназисты, от кого?

Алеша и Коля смотрели на зеленую книжку и молчали.

— Кто вам дал книжку, я вас спрашиваю? — вдруг хлопнул полицмейстер брошюркой по столу.

У Коли дрогнули губы. Алеша побледнел еще больше. «Посадят ребят!» сжалось у Артемки сердце. Он вздернул плечами и дерзко сказал:

— Вот пристал! Кто да кто! Я им подсунул книжку! А то кто ж!

— Убрать этого мерзавца! — взревел полицмейстер, вскочив с кресла. — Вон! Вон его ко всем чертям!

Кто–то сзади вцепился Артемке в плечо.

«Вот когда пропал!» — подумал Артемка и вдруг так рванулся, что у городового остался в руке только клок рубашки.

— Держи! — бросился секретарь.

Артемка вскочил на подоконник, взмахнул руками, как птица крыльями, и полетел вниз со второго этажа.

Когда полицейские выбежали на улицу, Артемка вздымал пятками пыль в самом конце квартала.

АРТЕМКУ УЧАТ

Леночка читала под старой грушей своего любимого Некрасова, когда кто–то осторожно звякнул щеколдой. Леночка подошла, открыла калитку — и ахнула: перед ней стоял Артемка. Он робко улыбался.

— Выпустили? — вспыхнула от радости девушка.

— Убежал…

Артемка тяжело дышал, по лицу его катились горошины пота, изодранная рубашка обнажала загорелое тело.

Леночка обеими руками схватила его за руку и потянула в калитку.

Во дворе она усадила его на скамью, вытерла ему платочком лицо, пригладила волосы.

— Как маленького! — засмеялся Артемка.

Засмеялась и Леночка.

Но сейчас же опять схватила его за руку:

— Что с вами?

В глазах у Артемки стояли слезы…

Возвращаться в будку было опасно, и Леночка уговорила Артемку остаться пока в их дворе. Мать девушки, узнав, что в амбаре прячется бежавший арестант, страшно испугалась. Но, когда Леночка рассказала всю историю Артемки и показала его самого, старушка немного успокоилась, хоть и продолжала ворчать.

Дело гимназистов продолжалось недолго. Отец Коли, известный в городе адвокат, пустил в ход свои связи и влияние, а Петин отец, рыбный промышленник, — деньги. Вышло так, что во всем оказался виноватым Артемка; он притащил запрещенную литературу, он подбил Колю и Алешу написать пьесу, а те и сами не понимали, что делали: молодые, увлекающиеся, глупые.

Гимназистам было стыдно перед Артемкой. Они его тихонько навещали в амбаре и всё думали, как избавить его от беды.

Артемка томился в чужом дворе и однажды ночью отправился к себе в будку. Он открыл дверь и осмотрелся: все на месте. Но все–таки отодвинул чурбан, слегка приподнял доску пола и просунул в отверстие руку. Рука сразу же нащупала круглую поверхность жестяной коробки. «Здесь!» — окончательно успокоился Артемка. В этой круглой коробке хранилось самое для него дорогое: часы с серебристым циферблатом — подарок Пепса, коричневый бумажник из мягкой шагрени, который Артемка с великой любовью сшил для своего черного друга, и шелковая, вся в золоте, парча. Из этой парчи он сделает Лясе туфли, в каких не ходят и царевы дочки. Успокоившись, Артемка вернулся в амбар.

На другой день во двор к Леночке пришли Коля, Алеша и белобрысый гимназист лет четырнадцати.

Коля сказал:

— Артемка, нам Леночка все передала: и про Пепса и про то, что ты хочешь стать артистом. Но без образования настоящим артистом быть нельзя. Ты это понимаешь? Вот мы и решили: Леночка будет заниматься с тобой по русскому, Алеша — по истории, Ваня (Коля показал глазами на белобрысого гимназиста) — по арифметике и алгебре, а я — по географии. Ты согласен? Потом мы соберем деньги и отправим тебя тайком в другой город.

Усадив Артемку за стол, гимназисты принялись выяснять его знания.

Увы, этих знаний было так мало, что Леночка даже расстроилась.

Но и она не могла не рассмеяться, когда на вопрос о падежах Артемка ответил:

— Сам не видел, а мужики на базаре говорили, что падежи в этом году большие были.

Дроби он знал, но, когда Ваня спросил об отношениях между числами, Артемка обиделся:

— Да какие же могут быть отношения между числами! Смеешься?

Знал Артемка и о том, что Земля круглая, но был убежден, что только на Северном полюсе холодно, а на Южном жарища такая, что «аж трескается все».

Услышав это, Алеша только прошептал:

— Немыслимо!

ПИСЬМО

Дни мелькали быстро. Гимназисты задавали уроков много и были сначала очень требовательны, особенно самый младший из них — Ваня.

Артемка старательно решал задачи, с величайшим удивлением узнавал, что можно складывать и вычитать буквы, даже деление и умножение отрицательных величин усвоил, хотя вначале и сказал Ване:

— Что плюс на плюс дает плюс — это правильно; что плюс на минус будет минус — это может быть, но чтобы минус на минус давал плюс — это ты врешь!

Грамматика давалась Артемке значительно легче, и Леночка с удовольствием слушала, как бойко он разбирал предложения по частям речи.

Историю Артемка за урок не признавал. Учебник Иванова «Восток и мифы» он читал, как повесть, с историческими фактами обращался вольно и, отвечая Алеше, сдабривал прочитанное такой долей фантазии, что тот только качал головой да в ужасе шептал: «Немыслимо!»

Засыпал Артемка усталый. Ночью ему снилось Москва, какой он ее видел на коробке от конфет — с зубчатыми стенами Кремля и золочеными макушками церквей, — и Пепс с Лясей. Пепс слушал его рассказы о подвигах Геракла, качал черной курчавой головой и все допытывался, на какой минуте и каким приемом тур–де–бра или двойным нельсоном — Геракл победил Антея, а Ляся смотрела Артемке в лицо своими сиреневыми глазами и чему–то улыбалась. И от этой улыбки улыбался и спящий Артемка.

Но прошло немного времени, и интерес к Артемке начал спадать. То забудет прийти на занятия Ваня, то уедет на дачу Коля. Объясняя урок, гимназисты тревожно прислушивались к каждому звуку, доносившемуся с улицы, а уходили так торопливо, будто убегали от опасности. Артемка все это замечал и все сильнее чувствовал себя здесь чужим. Только Леночка была по–прежнему с ним ласкова.

Однажды она читала вслух «Каштанку». Описание цирка всколыхнуло в Артемке свежие еще воспоминания. Ему стало грустно.

— Не пишут, — сказал Артемка. — Ни он, ни она.

— Кто это «она»? — с любопытством спросила Леночка.

— Она? Ну Ляся. Разве я не говорил вам? И, как раньше о Пепсе, Артемка рассказал о девочке–канатоходце.

— Странно! — сказала Леночка. — Вот и она не пишет, хоть и обещала. Ни он, ни она. Да хорошо ли они знают ваш адрес?

— Ка… какой адрес? — с внезапной тревогой спросил Артемка, поднимаясь со скамьи.

— Ну, адрес, который на конвертах пишут. Улицу, номер дома, фамилию.

— Улицу?..

Побледнев, Артемка смотрел на Леночку. Вдруг губы его задрожали. Он опустился на скамью, упал головой на руки и заплакал.

Только теперь, впервые в жизни, дошло до его сознания, что никакого адреса у него не было. В самом деле, жил он не по улице, а на базаре, среди беспорядочного нагромождения лавок и лотков. Дом? Но дома не было, была будка. Что касается номера, то Артемка отроду не помнил, чтобы на этой будке висело что–нибудь, кроме вывески с изображением сапога. И что всего ужаснее — ни Пепс, ни Ляся никогда не спрашивали у него фамилию.

Выпытав наконец, в чем дело, Леночка и сама огорчилась. Сначала она не могла даже найти слов для утешения, но потом сказала:

— Может быть, еще не все потеряно. Не отчаивайтесь. Надо справиться на почте. Нам вот тоже письмо долго не приходило. А потом что же оказалось? Оно лежало на почте. Адрес был неправильный.

Почта помещалась далеко, в самом центре, да и опасно было выходить. Но Артемка тотчас же вскочил со скамьи.

Оставив на столе тетрадь и книжки, с невысохшими полосками размазанных слез на щеках, он бегом бросился со двора.

Почта была уже закрыта. Артемка принялся стучать в дверь. Сторож прогнал его.

Артемка ушел в будку и всю ночь ворочался на своей скамейке, а утром, чуть свет, опять явился. В ожидании, пока открыли дверь, он измучился.

Почтовые чиновники сидели за решетками, как звери в клетках, и к какому окну подойти, Артемка не знал. Выбрав наконец старичка, по виду самого доброго, Артемка спросил:

— Дедушка, мне письмеца нету?

Старичок записывал что–то в толстую конторскую книгу и не ответил.

Артемка подождал и опять повторил вопрос.

— Пишут, — сказал старичок, не отрывая глаз от книги.

Артемка вздохнул и пошел к другому окошку. Там сидел чиновник помоложе, но с такой страшной бородавкой под носом, что Артемка решил лучше его не трогать. В третьем окне ему тоже сказали, что пишут, а в четвертом ничего не сказали.

Увидев на двери эмалированную дощечку с надписью: «Начальник почтовой конторы», Артемка в отчаянии нажал ручку и оказался в кабинете.

За столом сидел человек в форме и поверх очков смотрел на вошедшего.

— Дяденька, — попросил Артемка, — ну хоть бы вы помогли. Прямо хоть помирай!

— Короче, — сказал начальник.

— Письма я жду. Целый год уже.

— Так что же ты хочешь? Чтобы я тебе его написал?

— Да нет, дяденька! Я говорю, номера на моей будке нету, вот в чем запятая.

— Как это номера нет? — заинтересовался начальник. — Так и живешь без номера?

— Так и живу.

И Артемка рассказал про свою беду.

— Да, — согласился начальник, — без номера жить невозможно.

Он вызвал чиновника с бородавкой и приказал ему разобраться в Артемкином деле.

Чиновник оказался не сердитым. Он подвел Артемку к длинному, под проволочной сеткой ящику, висевшему на стене, и долго перебирал пожелтевшие уже письма и открытки. Потом сказал:

— Нету. Никаким Артемкой и не пахнет. Ты приди часа в три, когда почтальоны вернутся.

В три часа чиновник послал сторожа за каким–то Первухиным. Первухин долго не приходил, а когда пришел, то оказался тем самым старичком, которого Артемка не раз видел на базаре с палкой в руке и кожаной сумкой на боку.

— Вот, — сказал чиновник, — из твоего участка. Артемкой зовут. Целый год ждет письма. Вспомни–ка.

— «Вспомни–ка»! — усмехнулся почтальон. — Разве за год все упомнишь? А номер какой?

Артемка рассказал все сначала.

— Теперь вспомнил, — сказал спокойно старик. — Было два письма без фамилии и номера. Одно в Москву вернули, другое — в Астрахань.

У Артемки что–то в груди стукнуло и занемели ноги.

— Что ты? — спросил старик. — Губы как посинели! Ясно, вернули, чего же им тут лежать! И третье б вернули, кабы не ваш базарный сторож. Один он только и догадался, что тебе оно написано. Уж больно адрес смешной. Получил?

— Нет, — прошептал Артемка, еще больше бледнея. — Дедушка, родненький, где ж оно?

— А тут уж я не виноват. Будка была заперта, я в щелку и сунул. Поищи, может, завалилось куда. Кажись, тоже штемпель московский был.

Артемка не помнил, как он выскочил на улицу, как добежал до будки.

Сундук, лохань, деревянную скамью–лежанку — все сдвинул с места, все перевернул и обшарил. Письма не было.

И, когда, без всякой уже надежды, Артемка приподнял висевшую на стене рамку с зеленой картинкой Святогорского монастыря, что–то, прошелестев по стене, упало на пол

Артемка нагнулся, схватил серый от пыли конверт и проворно разорвал его.

На листке линованной бумаги круглыми, почти детскими буквами стояло:

«Артиомка, где есть ти? Я очень писал тебе письмо. Письмо много ходил и кэм бэк[1] моя квартира. Я очень жду тебя Москва…»

Дальше Артемка читать не стал. Он выскочил из будки, подпрыгнул и колесом проехал между рядами ошарашенных торговок.

А немного спустя он уже бежал на вокзал, крепко прижимая к груди круглую жестяную коробку с шагреневым бумажником и золотистой парчой.

1944

ЗАКОЛДОВАННЫЙ СПЕКТАКЛЬ

ВСТРЕЧА НОЧЬЮ

Мне только что исполнилось пятнадцать лет. Я был разведчиком в отряде товарища Дмитрия. Однажды летней безлунной ночью я возвращался из Щербиновки в Припекино, где находился наш отряд. Край этот кишел тогда немцами, белоказаками, гайдамаками, и я, заслышав издалека лошадиный топот или неясный говор, падал на землю и бесшумно полз по жнивью.

В одном месте, свернув с дороги в рощу, я услышал сдержанный говор и остановился, затаив дыхание. Я стал прислушиваться. Разговаривали двое. Голос одного был густой, утробный, другого — ломкий, как у подростка. Разговаривали они тихо, и за стуком своего сердца я почти ничего разобрать не мог. Но вот налетел ветерок, прошелестел в кустах и донес слова молодого:

— А жить все равно хочется. Я проживу сто лет.

В звуках этого голоса, чуть надтреснутого, но душевного, я вдруг почувствовал что–то давно знакомое, родное.

Меня так и потянуло к этим людям.

Неслышно ступая, я подошел совсем близко, присел за кустом и всмотрелся. На крохотной полянке лежали два человека. При свете звезд я мог различить только, что один был взрослый, а другой юнец, должно быть моих лет.

— Смотри, сколько звезд высыпало! — сказал молодой — Иные голубые, большущие, а иные — как золотые пчелки. И все мигают

— Звезды! — вздохнул бас. — Что в них толку! Вот если б они нам сказали, убрались уже гайдамаки из балки или еще сидят там, чертопхаи проклятые, нет на них погибели!

Услышав, что поблизости гайдамаки, я решил обязательно выведать у этих людей, где они их встретили, и вышел из кустов на полянку

— Здравствуйте. Кажется, на попутчиков набрел.

Лежавших точно подбросило. Мгновенно они оказались на ногах. Один, очень длинный, согнулся и нырнул в кусты; парнишка же поднял над головой палку и погрозил:

— Подойди только! Как тресну топором, так язык и высунешь.

— Дай ему! — посоветовал из кустов бас.

Я слегка попятился:

— Да что вы!.. Я ж свой… Я рабочий с рудника…

Молодой всмотрелся, сделал два–три шага ко мне, опять всмотрелся и рассмеялся:

— Ага, испугался! Да это не топор, это сук.

Длинный тоже вышел из кустов. Он осторожно обошел вокруг меня и строго сказал:

— Счастье твое, что ты вовремя отозвался. А то я уже хотел дубину выломать. Куда идешь? В Припекино? — Длинный посопел. — А не знаешь, кто там сейчас?

Голос его стал заискивающий. Я, конечно, промолчал. Не дождавшись ответа, он вытянул из–за пазухи кисет, оторвал всем по кусочку шершавой бумаги:

— Закуривайте! — и чиркнул зажигалкой.

В темноту посыпались красные искры, вспыхнул слабенький огонек и осветил нос, похожий на клюв, впалые небритые щеки в глубоких морщинах, тонкие губы. В свежем воздухе запахло дымком махорки.

Потом к огоньку наклонился молодой. И я увидел добрые губы, нос гургулькой и то выражение на ширококостном, но худом лице, которое означало полную готовность и в дружбу вступить и, в случае чего, палкой огреть.

И тут мою память точно солнцем осветило. Мне вспомнились далекие годы, бурая стена харчевни посреди базара, полированная шкатулка с безобразно проломанным боком и вихрастый мальчишка, который утешал меня как мог: «Ничего, починим… Еще лучше будет!»

— Артемка… — сказал я тихо.

Цигарка в губах парнишки дрогнула. Он вскинул на меня глаза, поморгал и, выхватив из рук длинного зажигалку, поднес ее к моему лицу. Поднес и замер, так и впившись в меня глазами.

Но я уже видел, что он узнал меня. Я ждал его первого слова.

— Костя… — сказал он и выронил зажигалку. Обеими руками он крепко схватил меня за плечи. — Костя ты этакий, друг!.. Вот где встретились!

Мы обнялись. Мне даже показалось, что щека его влажная. Вдруг он оттолкнул меня и серьезно спросил:

— Ну, а волшебные шкатулки научился делать? Помнишь, ты обещал подарить мне самую лучшую.

Так за много верст от родного города темной ночью встретил я друга детства, которого не видел пять с лишним лет.

Я подробно расспросил про гайдамаков, что встретились им в балке, и на всякий случай решил переждать здесь, чтоб утром проследить за движением вражьего отряда.

Мы забрались в глубь рощи. Длинный подложил под голову кулак и тотчас заснул. А мы с Артемкой, пока проплывала над нами тихая южная ночь, рассказали друг другу о своей жизни.

Мой рассказ был короткий. Хотя за эти годы я переменил многих хозяев: работал и подручным слесарем в Луганском заводе Гартмана, и откатчиком в Чистяковском руднике, и упаковщиком на солеварнях в Бахмуте, — время текло однообразно: работа — сон, сон — работа. Только революция перевернула всю жизнь. Сразу светлее стало. Конечно, и я от других не отставал. Где взрослые рабочие, там и я. Книжки стал читать, газеты. Но тут в Донбасс вкатились немцы, за немцами — гайдамаки, красновцы, дроздовцы. Рабочие, конечно, за оружие. Многие с Ворошиловым ушли, а я как попал в отряд к товарищу Дмитрию, да так с ним и не разлучаюсь. Отряд небольшой, зато маневренный. Узнал не один белогвардеец, почем фунт лиха.

— Значит, воюешь? — с завистью спросил Артемка.

— Больше в разведке нахожусь. Ну, а ты? Расскажи про наш город. Давно оттуда?

Артемка вздохнул:

— Давно. После того как закопали мы с тобой шкатулку, прожил я в своей будке чуть больше года. А там как поехал искать борца одного, негра, так до этого дня судьба меня и носит.

И Артемка рассказал о всех своих приключениях в цирке и у гимназистов, вплоть до того дня, когда он схватил коробку с парчой и шагреневым бумажником и помчался на вокзал, чтобы ехать в Москву, к негру Пепсу.

ПО БЕЛУ СВЕТУ

Рассказывал он долго, но я его не прерывал. Казалось, рассказ Артемки слушала даже роща, притихшая в теплом неподвижном воздухе.

— До Никитовки, — говорил он, — я, брат, ехал, не помня себя от радости. А в Никитовке мою радость как рукой сняло. В вагон, понимаешь, вошел черноусый мужчина. Присмотрелся и спрашивает: «Шишкин внук?» Ну и я его узнал. В цирке он у нас работал, наездником. В афишах его Вильямсом объявляли, а на самом деле был он Никифор. Я все ему и рассказал. Он слушал, глядел в сторону, потом фыркнул и говорит: «Путаешь ты что–то, мальчишка, или твой Пепс путает. Борется он в Киеве, а зовет тебя в Москву». Я только усмехнулся. «Нет, говорю, — не в Киеве, а в Москве. Я знаю». Он даже рассердился. «Его, говорит, — из Москвы еще три месяца назад губернатор выслал. У Крутикова он борется, в Киеве, понятно? И Кречет там, и дядя Вася, и Норкин под голубой маской». Вынул он из кармана газету — как сейчас помню, старую, с оторванным углом — и развернул передо мной. «Это, — говорит, — «Киевская мысль». А вот объявления. Читай». Строчки так и запрыгали: «Цирк Крутикова… Полет четырех чертей… Ежедневно французская борьба… Голубая маска против черного Чемберса Пепса…» У меня и газета из рук выпала. Смотрю я на Вильямса этого и шепчу: «Как же это? А письмо?..» — «А ну, дай!» Я за коробку. Открываю, а она не открывается: руки как неживые стали. Выскользнула она и под лавку покатилась. Вильямс поднял, открыл и вынул письмо. Лежало оно у меня в коричневом бумажнике, что я Пепсу в подарок сшил. «Да, — говорит, — правильно: зовет в Москву. Чудно!» Потом стал штемпель на конверте разглядывать. Разглядел и вернул мне письмо. «На, — говорит. — Никакого у тебя, Шишкин внук, соображения нету. Этому ж письму полгода». Ну, прямо убил он меня.

До Бахмута я слова выговорить от горя не мог, а в Бахмуте пришел в себя, бросился к кассиру и стал его просить, чтоб переменил он мне билет с Москвы на Киев. Кассир, конечно, посмеялся, а потом рассердился и захлопнул окошко. И поехал я, брат, зайцем. Меня вытаскивали из–под лавки, ругали, вышвыривали из вагона. Я дожидался следующего поезда и ехал дальше. Иной раз и били. Но я не плакал. Обидно только было: деньги–то ведь я за билет заплатил!

До Киева оставалось все меньше и меньше. И вдруг, понимаешь, все пассажирские поезда стали. Стоят, а мимо них один за другим эшелоны покатили. Из товарных вагонов солдатские песни несутся, крики, руготня… Платформы так и мелькают, а на платформах пушки дулами вверх стоят, в серый брезент закутанные. Тут я понял: война!

Ну как, думаю, до Киева добраться? На мое счастье, показались богомольцы. Шли они гуськом, в лаптях, с котомками на спинах. Впереди — поп. «Куда это они?» — спрашиваю у станционного сторожа. «А в Киев, в Лавру Печерскую». Я, конечно, и зашагал с ними. Дней десять не отставал. Люди спрашивают: «Какие ж у тебя грехи, у такого маленького?» А я им: «Да я не по грехам, я по делу иду».

И вот на утренней зорьке засияли золотые купола… Шагал я все время в хвосте у богомольцев, а тут вырвался вперед и побежал.

Долго я плутал на окраине между какими–то закоптелыми мастерскими из красного кирпича, пока выбрался на Николаевскую улицу: там, как мне объяснили, и был цирк Крутикова. Стал я и смотрю по сторонам. Боже ж ты мой, какие огромные да красивые дома! Целых семь этажей насчитал я в одном доме. А вверху, над самой крышей, чудовища вылеплены: головы человечьи, а лапы звериные! Но вот беда: нигде не видно цирка. Спрашиваю одного прохожего: «Дедушка, где ж он есть, цирк?» — «Да вот же он, вот». И показывает рукой на каменный дом с круглым верхом. А я‑то думал, что все цирки деревянные и обязательно посреди площади стоят. Подхожу к этому дому — действительно, афиши висят. Только были они такие старые, так выцвели на солнце, что мое сердце будто обручом сдавило: почувствовал я недоброе.

Три раза швейцар в галунах выгонял меня из передней, пока не разобрался, что Пепс и на самом деле писал мне письмо. А когда разобрался, так даже присвистнул:

«Ищи ветра в поле! В Будапешт укатил твой негр. Езжай, догоняй».

Я — на вокзал. То к одному пассажиру подойду, то к другому. Все расспрашиваю, как в Будапешт проехать. Пассажиры, конечно, смеются. А одна женщина — такая белолицая, в черной накидке — дала мне бублик и сказала, чтоб я в больницу шел.

В больницу я, конечно, не пошел, а бублик съел: очень голодный был. Съел и опять пошел в цирк, к швейцару. Может, думал, хоть он расскажет, как в Будапешт проехать. Он и рассказал. «Во–первых, — говорит, — Будапешт за границей, а за границу ездят только господа да актеры. Во–вторых, там по–русски не понимают». — «Что ж, — говорю, — я по–ихнему научусь. Мне бы только доехать». А он мне: «Да пойми ж ты, голова садовая, с этим Будапештом мы сейчас воюем. Через фронт, что ли, поедешь!»

И тут я понял окончательно, что Пепса мне не найти, что я один на всем свете…

Ночевал я где–то на Подоле, в заброшенной лавке, — продолжал Артемка, прокашлявшись, — а утром побрел назад, в свой город, к своей будке. Последний гривенник истратил еще перед Киевом, а тут, будто назло, так есть хотелось, что хоть забор грызи. Что делать? Просить? Совестно. Правда, в жестяной коробке, в самом глубоком кармашке бумажника, лежали совсем новенькие часы с серебристым циферблатом. Но я скорей себя голодом уморил бы, чем продал подарок Пепса

Так вот и шел, голодный, до первой деревни. А там нанялся снопы на ток таскать. В другой деревне арбузы помогал с бахчи снимать. Кое–как добрался до Черкасс. Черкассы — город зеленый, уютный. Прямо удивительно, как напомнил он мне наш город. И сапожные будки на базаре такие же, как у нас, — ветхие да закоптелые. В одной сидит дед. Вызвался я ему помочь — и поработал до вечера. Старик только поглядывал да похваливал. А потом и сказал: «Оставайся у меня за харчи, сверх того засчитаю тебе по рублю в месяц». Я подумал: «По рублю в месяц — к весне восемь целковых, будет на что инструмент купить». И остался.

Старик сначала был ласков, работой не донимал, так что я иной раз и книжки почитывал. Но, только сорвался первый снег, старика будто кто подменил. Пришлось мне и сапоги тачать, и дедову внучку нянчить, и белье стирать. Пока стояли морозы, я терпел, но только затрещал на Днепре лед, треснуло и мое терпение. «Знаешь что, дедуся, — скачал я хозяину: — давай мои восемь целковых — и ну тебя к богу». Дед дал трешницу, вздохнул и прибавил еще восемь гривен. Обманул, но на инструмент хватило. Там же, в Черкассах, купил я железную лапку, шило, дратву — и пошел холодным сапожником от села к селу. Заходил и в города, но больше для того, чтоб поискать интересную книжку. Много я тогда прочел: и жития святых, и былины, и стихи Некрасова, и «Графа Монте—Кристо». В Кременчуге купил «Историю государства российского» и таскал за спиной эти толстые книжки, пока не дочитал до конца. Но больше всего читал пьесы. Ну прямо страсть у меня к ним. И, конечно, если где был театр, я там обязательно задерживался.

Днем ходил по дворам, чинил всякую рвань, а только начинало темнеть, я уже около театра. Проберусь на галерку и сижу там, сам не свой. Бывал и в цирках…

Голос у Артемки прервался. Он наклонился ко мне так, что я совсем близко увидел в темноте его глаза, и зашептал:

— Забрел я раз в Екатеринослав. Подхожу к тумбе, чтоб прочитать афишу, и вдруг у меня по телу будто мурашки побежали. На афише слова: «Канатоходец мадемуазель Мари». Я еще раз прочитал и без памяти бросился к цирку. Цирк там огромный, строгий такой. Стал я около подъезда, а войти боюсь. «Буду, — думаю, — стоять, пока она не покажется: может, на репетицию пройдет, а может, с репетиции. А не ее, так Кубышку сперва замечу: они ж вместе по циркам ездят». И вот стою я час, другой, третий… Люди туда–сюда ходят — и обыкновенные и на цирковых похожие, — а ни Ляся, ни Кубышка не показываются. Так и стоял до вечера, даже ноги затекли. Вечером купил билет и полез на галерку. Вцепился там пальцами в перила и не свожу глаз с красной портьеры, из–за которой артисты выбегают. В антракте люди гулять пошли, а я все стою да на портьеру смотрю. И вот — было это уже в третьем отделении — вышли униформисты, натянули стальной канат. Дирижер взмахнул палочкой, и музыканты заиграли вальс… понимаешь, тот самый, под который всегда Ляся выходила. «Осенний сон» называется… Грустный такой, тревожный… «Ну, — думаю, — значит, это Ляся, значит, она…» Весь так и сжался…

Артемка помолчал, а когда опять заговорил, голос у него был хриплый:

— Ну, а вышла совсем другая… Вот когда меня тоска взяла! Я из цирка — да в лавку. Купил перцовки и потянул прямо из горлышка. Давлюсь, кашляю, а пью. И не помню уж, как опять около цирка очутился. Огни потушены, кругом темно, я ж все стучу в дверь, все прошу, чтоб меня к Лясе пустили…

Так я ее нигде и не встретил. А парчу, из которой обещал ей туфли сшить, и до сих пор все еще берегу. Да-а…

Работал я и на заводе, и на обувной фабрике, и в мебельной мастерской. Даже гробы делал. Но это больше зимой. Летом же клал в кошелку свои сапожничьи инструменты — давай опять вымеривать дороги.

Конечно, пробовал я и в театр поступить, хоть на самые маленькие рольки. Особенно после того, как царю по шапке дали. Раз царя, думаю, нет, а городовые попрятались, в театр меня примут. Куда там! И разговаривать не стали.

И вот свела меня судьба с этим человеком. — Артемка кивнул в сторону спящего. — Было это в Харькове. Сидел я в одном дворе на своей складной скамеечке и чинил кухаркины башмаки. Двор — как колодец: круглый, высокий, гулкий. Вдруг кто–то басом как закричит: «Дрова-а колоть!.. Дрова-а пили–ить!..» Не голос, а гудок пароходный. Оглянулся — смотрю, стоит человек на таких длинных на худых ногах, будто то не ноги, а ходули. И шея у него длинная, и нос, и руки. А лицо загорелое, все в морщинах, в серой щетине. За поясом — топор, за спиной — пила. Открыл он рот и опять как загудит: «Дрова-а коло–оть!.. Дрова-а пили–ить!..» Но никто даже из окна не выглянул. Подождал он, протянул вперед руку и страшным голосом запел:

Жил–был король когда–то.

При нем блоха жила.

Милей родного брата

Она ему была

Блоха?

Ха–ха!

Ха–ха!

И понимаешь, как пропоет это «ха–ха», так аж стекла в парадных зазвенят. Тут из окон повысовывались головы. Смотрят люди и удивляются такому голосищу. Человек вытер длинные, как у китайцев, усы и сказал: «Теперь прочту вам, граждане, «Зайцы». А «Зайцы» — это такая сказка для взрослых, я ее в чтеце–декламаторе читал и наизусть запомнил. Ты не слыхал? Это про то, как зайцы просили у своего воеводы–медведя капусты, а тот их послал в пустой огород. Читает человек эту сказку, а меня так и подмывает вмешаться. А как сделал он страшную рожу да как зарычал медвежьим голосом:

Как вы смели собираться?

Как вы смели в кучи жаться?

Только лапой наступлю

Разом всех передавлю!

я не выдержал, вскочил и жалобно, так, по–заячьи, ответил:

Но у нас в желудках пусто,

И хотели б мы капусты.

Человек повернул ко мне лицо — и слова сказать не может. Только смотрит да удивляется. А я опять сел на скамейку и застучал молотком.

Со всех этажей полетели керенки. Человек собрал их, подсчитал, немножко сунул себе в карман, а остальные на ладони протянул мне. «Что ты! — говорю ему. — Не надо!» Он пожал плечом и пошел со двора. И, понимаешь, будто веревкой потянул меня за собой. Я обточил каблуки и бросил штиблеты кухарке в окно, а сам скорей на улицу. Догнал, когда он заворачивал уже за угол. «Знаешь что? — сказал я ему. — Давай ходить вместе. Я все на свете стихи знаю». А он мне: «Дурак! Я ж пильщик». — «Ну и что ж, что пильщик! Ты — пильщик, я сапожник. Вот и ладно будет». Он подумал и протянул мне руку. «Труба», говорит. «Какая труба?» — спрашиваю. «Фамилия моя, — говорит, — Труба. А зовут Матвей. Ясно?» — «Ну, — говорю, — ясно».

С тех пор и не расстаемся.

Он с топором ходит да с пилой, я — с шилом да железной лапкой. Зайдем во двор и работаем, каждый по своей специальности. А нету работы, станем один против другого и представляем. Он — Отелло, я — Яго; он — Несчастливцева, я Аркашку…

— Да кто ж он такой? — удивился я.

— А никто, — добродушно ответил Артемка. — Пильщик, и все. Только тоже к театру желание имеет. Ну, прямо как болезнь его точит. А толку что! Сколько ни ходил по театрам, сколько ни просился в актеры, никто внимания не обращает. «Тебе, — говорят, — только жирафа изображать». Оба мы одним лыком шиты. — Он усмехнулся. — Ну, а все–таки в театр мы попали. Хоть на короткое время, а попали. Как смазал Керенский пятки и в Харькове образовалась советская власть, мы с Трубой сочинили заявление и прямо в Совет депутатов. За столом там сидел один слесарь с паровозостроительного, Крутоверцев. «Как же, — говорит, — я вас знаю. Вы и в наш двор заходили. Дело доброе. Сейчас я вам мандат выпишу. Берите дом купца Мандрыкина и открывайте клуб кустарей. Постройте сцену и все прочее». Тут и Труба повеселел. «Вот это, — говорит, — власть! Есть–таки правда на свете!»

Собрали мы часовщиков, портных, лудильщиков и собственными руками переделали купеческие хоромы в клуб. Тем временем товарищ Крутоверцев подыскал нам режиссера, хорошего такого старикана. Короче, завелся у нас свой театр. Поначалу приготовили мы Бедность не порок». Я — в роли Любима Торцова, Труба Гордей Торцов. И только разослали пригласительные билеты — на тебе: немцы! Будь они прокляты! Еле ноги унесли мы из Харькова.

С тех пор и блуждаем. То на гайдамаков, как сегодня, наткнемся, то на казаков. Потеряли топор, пилу махновцы отняли, мой сапожный инструмент в Харькове остался. Так и мыкаемся…

К НАМ В ОТРЯД

Небо на востоке уже позеленело, когда Артемка кончил свой рассказ.

Теперь я видел своего друга ясно. Да, изменился он. И не в том была главная перемена, что вытянулся, что над губами появился пушок, а в новом выражении лица. Говорит, смеется, а все будто прислушивается к чему–то, будто все чего–то ждет.

— Куда ж вы теперь? — спросил я.

Артемка махнул рукой на север.

— Я б уже давно там был, да разве с ним проскочишь незаметно!

Он сурово оглядел своего спутника, но не выдержал и усмехнулся:

— Видишь, какая верста!

Когда Артемка рассказывал о своих приключениях у гимназистов, я все время думал, что за человек с корзиной, по имени Дмитрий Дмитриевич, прятал у него в будке нелегальные книжки. Уж очень, по описанию Артемки, похож он на нашего командира, на товарища Дмитрия. Теперь я спросил:

— А не помнишь, как была фамилия того человека с корзиной? Дмитрия Дмитриевича?

— Попов, — без затруднения ответил Артемка. — А что?

— Попов! — воскликнул я. — Ну, так это командир нашего отряда.

— Да неужто? — обрадовался Артемка. — Вот бы повидать его!

— Что ж повидать! Вам бы совсем в наш отряд зачислиться. Как ты насчет этого?

— Я?.. Господи!.. — всплеснул Артемка руками. — Да хоть сию минуту!

Он наклонился к Трубе и затормошил его:

— Вставай! Будет тебе спать. Пошли!..

Я на часок отлучился, узнал, в каком направлении ушли из балки гайдамаки, и опять вернулся в рощу.

Через несколько минут мы уже шагали по степи. Взошло солнце, и вся степь, окропленная росой, так и заискрилась, так и зазвенела от пения птиц, пересвистывания сусликов, скрипа сверчков. Мы шли веселые, и нам даже не хотелось спать, хотя всю ночь мы с Артемкой за разговорами глаз не сомкнули.

Впереди шагал Труба. Решение Артемки вступить в отряд он выслушал молча, хмыкнул и перекинул через плечо тощий мешок с сухарями. Так, молча, и шел. Но вид ожившей под солнцем степи затронул в нем какие–то чувства. Он вдруг подогнул ноги, а руки с опущенными вниз кистями поднял до уровня плеч и, сделавшись похожим на суслика, когда тот стоит на задних лапках и перекликается со своими товарищами, свистнул. Ему тотчас ответил настоящий суслик, за ним — другой, за другим — третий. Труба хитровато подмигнул:

— Вот как я их обдурил!

И, довольный, зашагал дальше. Он то звенел жаворонком, то плакал чибисом, то скрипел кузнечиком, пока вдали не показались двое всадников с винтовками. Тут Труба охнул и присел за копной.

«Неужели казаки?» — подумал я. Но всмотрелся и узнал наших. Впереди ехал богатырь Дукачев, шахтер с Чистяковского рудника. Издали он казался скачущим монументом. Другой всадник все время взмахивал руками, будто хотел оторваться от седла и полететь впереди лошади. Конечно, это был Ванюшка Брындин, коротконогий весельчак из деревни Тузловки. Всадники доскакали и круто остановили лошадей.

— Ты где пропадал? — сердито крикнул Дукачев. С широкого и такого темного лица, будто с него до сих пор не сошла угольная пыль, смотрели строгие серые глаза, но я отлично понимал, что Дукачев делает только вид, будто сердится.

Я рассказал о гайдамаках, потом кивнул на Артемку:

— Друга вот встретил. Пять лет не видались.

— Слыхал? — подскочил Ванюшка в седле. — Друга дорогого встречает, тары–бары растабарывает, а мы гоняй из–за него лошадей!

Он хотел еще что–то сказать, но вдруг схватился за винтовку:

— Товарищ Дукачев, гляди!

Из–за копны высовывалась рыжая кепка.

Артемка смущенно улыбнулся.

— Его гайдамаки шомполами побили, так он теперь боится всех, у кого винтовки… Вылазь, — ласково сказал он, — не бойся.

— А я и не боюсь, — басом ответила кепка. — Я тут харчишки на всякий случай прятал.

С выражением деловитой озабоченности из–за копны вылез Труба. Кони под всадниками беспокойно переступили ногами.

— Это что за чучело? — удивился Дукачев.

— Это свой… В общем, подходящие люди. Актеры, — сбивчиво сказал я. — К нам в отряд зачисляться хотят.

— Во! — повернулся Дукачев к Ванюшке с едва заметной усмешкой. Пополнение… — Но тут же сдвинул брови и сурово сказал: — Бойцы нам нужны, а не актеры. Балагуров у нас и своих хватает. Ну, да это дело командира. Ты там был? — спросил он меня.

— Был, — ответил я.

— Садись на коня и скачи со мной. Актеров Ванюшка приведет. Слезай, Ванюшка.

— Чего? — сделал Ванюшка вид, будто не понимает.

— Того. Слезай, и все. Костю надо к командиру доставить.

Ванюшка нехотя полез с коня:

— Дослужился — к актерам в поводыри…

Я взобрался на поджарую Ласточку, и мы поскакали. Миновали посты, обогнули высокий черный конус террикона[2] с висевшей над самой вершиной вагонеткой (в ней сидел, никому не видимый, наш наблюдатель) и въехали в бурую от пыли улицу. Тут только придержали коней и поехали шагом. Я спросил:

— А что, правду говорят, будто поблизости где–то негр работал забойщиком?

— Ну, правду, — просто ответил Дукачев. — Чего ж тут особенного?

— Да так это я… А случайно не знаете, как его звали?

— Негра? Джимом звали. Джим Никсон, А что?

— Джи–имом… — разочарованно протянул я и больше уже ни о чем не спрашивал.

ВИНТОВКА

Домики поселка Припекино скучились вокруг шахты, которую когда–то разрабатывали французские акционеры. Шахта бездействовала и поэтому не привлекала к себе внимания белых. Наш отряд и разместился здесь. Недалеко от поселка начинались глубокие овраги, дальше шумел камыш, а еще дальше темной зубчатой стеной тянулся лес. Все это было тоже на руку отряду: если мы не хотели принять неравный бой, то быстро оставляли поселок и исчезали в оврагах или в лесу.

Командир помещался во втором этаже серого угрюмого здания, где раньше была контора. Увидя меня из окна, он покачал головой. Я быстро взбежал по ступенькам и раскрыл дверь. Командир стоял у стола, коренастый, с седыми висками, в потертой кожаной тужурке.

— Почему опоздал? — поднял он на меня свои темные спокойные глаза.

Я объяснил.

— Много в Щербиновке офицеров?

— А там одни офицеры да юнкера. Да еще кадеты. Это ж не казаки, это, кажется, дроздовцы. Оружия у них много. Я так понял, что они скоро из Щербиновки уйдут догонять своих.

— Да… — раздумчиво сказал командир, — оружия у них должно быть много. Ну, отдыхай пока.

— Дмитрий Дмитриевич, — сказал я, считая, что служебный разговор уже окончен и командира можно называть по имени–отчеству, — вам до революции не приходилось распространять книжки? Те вот, недозволенные?

— Приходилось. Все мы распространяли. А что?

— Так… Может, и до самого моря пробирались?

— Пробирался и до самого моря. Да в чем дело?

— Это я просто так. А можно к вам привести своего друга?

Я рассказал о встрече с Артемкой, не называя его по имени.

Командир подумал.

— Приведи на митинг, там и поговорю с ним. Сегодня к нам еще семнадцать шахтеров прибыло.

Я спустился вниз и пошел встречать Артемку.

В каждом дворе курился очажок, и от курного угля во всем поселке пахло, как в кузнице. Походной кухни в нашем отряде еще не было, люди обслуживали сами себя: кто пек в золе картошку, кто варил в котелке кулеш, кто кипятил чайник. Партизаны сидели на завалинках, лежали в тени под деревьями, группами расхаживали по улицам. На одних были солдатские гимнастерки и башмаки с желтыми обмотками, на других — обыкновенные пиджаки, и только перекинутые через плечо винтовки показывали, что это народ военный.

Выйдя за околицу, я тотчас увидел вдали знакомые три фигуры. Над степью дрожало марево, и мне казалось, что они бредут по колено в воде. Я побежал им навстречу.

— Принимай приятелей, — дружелюбно кивнул Ванюшка. Видимо, по дороге он успел с ними и познакомиться и сойтись. — Ничего, народ занятный. Только в военном деле ни бум–бум не смыслят. — Ванюшка покрутил головой. — Я спрашиваю: «Что такое ложа?». А этот вот, длинный, отвечает: «Ложа — это место такое в театре, для публики». Вот как он про винтовку понимает.

— Ничего, — без обиды сказал Артемка, — научимся. Все четверо — Труба, Артемка, Ванюшка и я расположились в деревянном сарайчике с продранной крышей. Через крышу виден был голубой кусок неба, и все время доносился шелест липы, протянувшей над нашей «квартирой» свои ветки.

Труба оказался отличным поваром: из горсти пшена, кусочка старого сала и пучка укропа он сварил такую вкусную, ароматную кашу, что Ванюшка выскреб из котелка все до последней крупинки да еще и ложку облизал. После обеда Труба растянулся на полу с явным намерением поспать. Заметив это, Ванюшка принял строгий вид:

— Ты что? Военного дела не знаешь, а под голову мешок? Я вижу, ты спать горазд.

Он взял прислоненную к стене винтовку и принялся разбирать ее:

— Во, гляди да запоминай. Это вот ствол. Чему он служит? Он служит для направления полета пули, понял? Ну, повтори.

Труба добросовестно повторял. Иногда он брал часть винтовки и слегка подбрасывал на ладони, будто вся сила магазинной коробки или ствольной накладки заключалась в их весе.

Артемка сидел тут же и беззвучно шевелил губами. Разобранные части в беспорядке валялись на полу.

— А теперь смотри, как я ее собирать буду, — сказал Ванюшка, щеголяя своим умением обращаться с оружием

Собрав винтовку, он опять ее разобрал.

— Дай–ка я попробую! — вскочил Артемка. Он надел боевую пружину на ударник и вложил то и другое в канал стебля затвора.

— Э-э… — сказал Ванюшка, — ты раньше знал.

— Не знал я! — мотнул Артемка головой.

Азарт перекинулся к Трубе.

— Дай! — гаркнул он, когда винтовка была собрана, и не взял, а выхватил ее из рук Артемки. — Считай до пяти тысяч. Покуда будешь считать, я ее разберу и опять соберу.

Но тут где–то заиграл рожок, и по этому сигналу потянулись мимо нашего сарайчика люди.

Пошли и мы.

«ВАНЬКА ЖУКОВ»

Митинг назначили в просторном амбаре. Вместо скамей здесь, как в школе, стояли ученические парты. Люди с трудом просовывались на их сиденья, кряхтели и ругались. Впрочем, большинство предпочло рассесться прямо на полу, вокруг огромного деревянного ящика, опрокинутого дном вверх. Ящик предназначался для ораторов. На дворе еще было светло, но в амбаре уже зажгли лампу, и она тихонько покачивалась над ящиком. Ближе других к нему пододвинулись шахтеры, которые прибыли только сегодня. Их сосредоточенные лица, темные от въевшейся в кожу угольной пыли, казались при красноватом свете лампы бронзовыми.

Артемка стоял среди шахтеров и с любопытством разглядывал ящик и лампу не напоминало ли ему это театральные подмостки?

Говор вдруг стих, люди расступились, и к «трибуне» прошли командир и Дукачев.

— Он! — радостно крикнул Артемка и рванулся к командиру.

— Подожди! — схватил я его за руку. — Успеешь.

Дукачев ступил на заскрипевший под ним ящик и предложил избрать президиум.

Митинг начался. Одни, как сам Дукачев, высказывались складно и зажигательно, другие робели и путались в словах, но все говорили искренне, душевно.

Слово взял командир. Начал он тихо и так просто, будто не на митинге выступал, а в комнате со своими домашними разговаривал.

— Вот и еще прибыло пополнение, — сказал он. — Писем мы им не писали, гонцов за ними не слали — сами пришли. Услышали, что взялись тут шахтеры за оружие, и пришли. Не хотят опять лезть в ярмо, а пуще не хотят позорной, подлой судьбы для России.

Он помолчал, как бы вспоминая, и укоризненно покачал головой:

— Проходила тут мимо целая рота офицеров. Сверкают погонами и поют. Да не просто поют, по–солдатски, а с чувством: «Смело мы в бой пойдем за Русь святую и как один прольем кровь молодую». И вот подумал я тогда: «Против кого ж они идут в бой и за какую такую святую Русь собираются кровь проливать?» Возьмем, к примеру, Донбасс. И земля эта спокон веку наша, и народ наш. А, бывало, на какой рудник или завод ни придешь наниматься, всюду хозяевами иностранцы сидят: англичане, французы, бельгийцы, немцы, разные там Юзы, Крузы, Болье, Гарриманы. У себя, в Англии да Франции, они ставили на заводах самые лучшие машины, а сюда одно старье вывозили: зачем тратить стерлинги да франки на дорогое оборудование, когда с помощью царских чиновников и полиции здесь можно выжимать из народа кровь и пот за гроши! Так вот за какую «святую» Русь пошли в бой против народа белогвардейцы всех мастей. За Русь с английскими да немецкими хозяевами, за Русь отсталую и беспомощную. Ну, а за что мы идем в бой? За какую Русь проливает кровь наш трудовой народ?

Он обвел всех внимательным взглядом, потом прикрыл глаза, будто не глазами, а всей душой хотел увидеть будущее своей родины, и заговорил горячо и страстно. И, пока он говорил, никто не шелохнулся, а когда переводил дыхание, переводили с ним дыхание и все.

Слушая, я совершенно забыл об Артемке. Вспомнил только, когда кругом закричали и захлопали, а командир сошел с ящика. Артемка стоял, весь подавшись вперед, к командиру, и глядел на него счастливыми глазами.

— Ну, теперь иди, — сказал я.

Артемка сейчас же подбежал к командиру:

— Дмитрий Дмитриевич… то есть товарищ командир… так это вы?..

Командир посмотрел и смущенно сказал:

— Вот, брат, не припомню…

— Да как же так! — с упреком воскликнул Артемка. — А еще в театр меня водили, в будке у меня ночевали… А книжки?.. Я ж книжки ваши прятал.

Сосредоточенное лицо командира вдруг осветилось.

— Неужто ты?.. — в свою очередь, воскликнул он. — Артемка?..

— Он самый, — заулыбался Артемка. — Припомнили?

— Ох, какой ты большой стал!.. Ну, расскажи, расскажи! Давно оттуда? Командир любовно обнял его и отвел в сторонку. — Станем–ка тут. Так это тебя привел Костя?

Он слушал Артемку и поглядывал на «трибуну», откуда доносились горячие речи.

— Вот что, ты мне потом все расскажешь, а не сможешь ли сейчас чего–либо изобразить людям? Ну, сценку какую–нибудь? С приятелем со своим, а? Костя, говорил, что вы по этой части большие любители.

— Это можно, — с готовностью отозвался Артемка. — Мы стихов много знаем. А может, «Ваньку Жукова» представить?

— Чехова? Что ж, можно и Ваньку. Даже очень хорошо.

Когда митинг кончился, командир поднял руку и сказал, улыбаясь:

— Подождите, товарищи, расходиться. Тут к нам прибыли двое приятелей. Вы рассаживайтесь поудобнее, а они нам что–нибудь почитают.

В амбаре загудели. Садились прямо на пол, обняв колени руками. Защелкали семечками, густо задымили махоркой.

Первым выступал Труба. Появление на ящике несуразно длинной фигуры с длинными усами вызвало одобрительные возгласы:

— Який довгий!

— Этот изобразит!

— Гляди, не выдави головой потолок!

Труба спокойно выждал, пока «приветствия» закончились, и оглушающе запел:

Жил–был король когда–то.

При нем блоха жила…

Не знаю, большое ли удовольствие получили слушатели от самой песни, но голос им понравился. Со всех концов выкрикивали:

— Ну и глотка, нехай ему черт!

— Оглушил, бисов сын!

— Такого послать на беляков, так он одним голосом их распугает!

— Ха–ха–ха!.. Го–го–го!..

Труба спокойно выслушал все эти характеристики и, когда все стихло, запел «Дубинушку». «Эй, ухнем!..» — могуче и тяжко гудело в амбаре, а люди, сделавшись серьезными, одобрительно покачивали головой.

Артемка стоял около ящика и ждал. Кончив петь, Труба под громкие хлопки слез на пол, поднял большой деревянный чурбан и втащил его на ящик. Все с любопытством наблюдали за этими приготовлениями. Артемка стал перед чурбаном на колени, оглянулся на дверь, покосился на слушателей и вытащил из кармана листок бумаги и ручку с пером. Еще он не сказал ни слова, но по этому взгляду, по прерывистому вздоху, по плаксиво опустившимся вниз уголкам губ все поняли, что перед ними — мальчик, замученный, робкий, тоскующий, мальчик, который решился на какое–то тайное, трудное дело.

Голосом, неожиданно мягким, Труба сказал:

— «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под рождество не ложился спать…»

Артемка еще раз вздохнул, наклонился над чурбаном и медленно повел пером по бумаге. Потом подпер кулаком подбородок и задумался, глядя затуманенными глазами вдаль. Труба тихо, чтоб не спугнугь его видений, рассказал, какие чудные картины рисовались перед глазами мальчика. Он видел свою родную деревню с белыми, заснеженными крышами и струйками дыма над трубами. А небо усыпано весело мигающими звездами, и Млечный Путь расстилался так ясно, будто его перед праздником помыли и потерли снегом.

Когда Труба кончил, Артемка сделал вид, будто макнул перо, и продолжал писать, шевеля по–детски губами.

Говорил он вполголоса, иной раз даже шепотом, но вокруг стояла такая тишина, что слышно было, как дышат люди, и каждое слово его доходило до самых дальних зрителей

Командир стоял потупившись. Его густые брови чуть вздрагивали. Не сводя с Артемки изумленных глаз, как завороженный смотрел на него, сидя на полу, Ванюшка Брындин. А Дукачев скрестил на богатырской груди руки и шумно вздыхал.

Все — и самый рассказ Чехова и то, как его прочли Артемка с Трубой, захватило поголовно всех, разбередило, как сказал потом Ванюшка, душу, но никто и не подумал хлопать. Получилось так, будто Артемка — не Артемка, а этот самый Ванька Жуков, деревенский мальчик, отданный дедом в ученье к сапожнику, и будто он и на самом деле писал деду письмо, жалуясь на свою горькую жизнь.

Все заговорили, зашумели.

Какой–то шахтер с лицом, заросшим до глаз серой бородой, вцепился костлявыми пальцами в Артемкино плечо и сердито журил:

— Чудак! Голова твоя еловая! Нешто так адрес пишут? Надо ж волость писать. Волость и уезд. Тогда дойдет. А то — на деревню дедушке. Мало их, дедушек этих!

Слышались восклицания:

— Самого б его колодкой, сапожника энтова!

— Вот так и моего сына калечили в ученье.

— От хорошей жизни ребятенка не отошлешь к такому аспиду.

— А в шахтах лучше? Сколько их там покалечили, ребят!..

Подошел командир. Он внимательно оглядел Артемку, будто сверял какие–то свои мысли о нем, и строго сказал:

— Это надо беречь. Это не только твое, это и наше. Понял?

— Нет, — искренне признался Артемка. — Про что это вы?

— Зайди как–нибудь вечерком, потолкуем.

Командир пошел к выходу. Вспотевший от волнения Артемка растерянно смотрел ему вслед.

ПЕРВЫЕ ДНИ

Перед рассветом на наш отряд напоролась какая–то белогвардейская колонна. Дремали наши дозорные, что–ли, но только они дали предупредительные выстрелы, когда белые уже огибали террикон. Мы с Ванюшкой схватили винтовки и через дворы с огородами, путаясь ногами в цепкой огудине, побежали к старой кузнице — месту сбора нашего взвода. У Артемки еще не было ни винтовки, ни гранаты, но он тоже бежал с нами. А когда взвод залег в канаве и, ругаясь, принялся палить в темноту, Артемка тоже ругался и швырял в темноту камни.

Белые ушли, не оставив следов о потерях. Зато среди наших двое были ранены. Ранили их, вероятно, свои же, во время беспорядочной стрельбы.

Эта стычка показала, как слабо мы были подготовлены в боевом отношении, и многое изменила в наших порядках. То, бывало, люди целыми днями слонялись по улице и грызли семечки; теперь же чуть свет одни строились повзводно и уходили в степь, другие занимали позиции, хотя врагов поблизости не было. Обучали нас больше фронтовики германской войны, и, надо сказать, дело свое они знали. Целыми днями слышался размеренный топот ног, отовсюду неслась зычная команда:

«Раз, два, три! Левой! По наступающей кавалерии — огонь!.. Ложи–ись!..» Нагибаясь, мы бежали цепочкой, по команде падали, опять поднимались и с криком «наступали» дальше. Потные, усталые, мы к полудню возвращались в поселок и тут с новыми силами набрасывались на украинский борщ, сдобренный старым салом, и на рябые арбузы. Арбузы не резали, а разбивали кулаком и разламывали. От этого их ярко–красная, искрящаяся мякоть казалась еще вкуснее. Мы отдыхали, потом сменяли тех, кто занимал позиции, а они шли на учение.

В отряде появились административно–хозяйственные службы, пошивочная и сапожная мастерские, походная кухня. Кстати сказать, поваром был назначен Труба. Случилось это так. Отдавая приказ о зачислении в отряд вновь прибывших, командир задумался.

— Нельзя этого длинного в строй, — сказал он Дукачеву. — Очень заметная фигура. Ухлопают в первом бою.

— Ухлопают, — согласился Дукачев.

Вызвали Трубу.

— Вот думаем, — сказал командир, — на какую тебя роль определить.

Труба разгладил усы и тоже задумался:

— Пожалуй, на роль короля Лира.

Командир засмеялся:

— Я не об этом. Что ты вообще умеешь? Ну, колешь дрова. А еще?

— Могу антрекот приготовить, гуляш…

Оказалось, Труба в детстве служил поваренком в харчевне.

— Это дело! — обрадовался Дукачев. — А борщ?

— Могу.

— Ну, так засучивай рукава, — сказал командир. — В помощники дам тебе Таню. А насчет короля Лира — это тоже можно. Только в свободное время.

Через два дня весь отряд уже ел борщ с салом и похваливал повара. А повар сшил себе белый колпак и в этом колпаке, пуча рачьи глаза, заложив руки за спину, ходил по дворам и заглядывал в миски.

На Артемку я не переставал дивиться: как его на все хватало! С учения он шел в сапожную мастерскую и с великим старанием прибивал партизанам подметки. А чуть начинало смеркаться, бежал в амбар на репетицию. Иногда, задумавшись, он улыбался и, видимо, сам того не замечал. Однажды я ему сказал об этом.

— А что ж, — ответил он, — я вроде домой попал, вроде в свою семью. То все чего–то ждал, тревожился, а теперь ничего не боюсь.

— И не ждешь? — спросил я с особым значением.

Он взглянул на меня и вдруг вздохнул:

— Нет, жду. Наверно, всю жизнь буду ждать. — Но тут же опять повеселел: — Айда на репетицию! Там уже собрались.

Конечно, его уже там ждали: ждал Ванюшка Брындин, ждал голубоглазый застенчивый партизан Сережа Потоцкий, ждали поселковые девушки, ждала Таня — помощница Трубы.

Не успев показать в Харькове «Бедность не порок», совсем уже приготовленный спектакль, Артемка с Трубой решили поставить его здесь и с азартом принялись сколачивать драматический кружок. Самой пьесы у них не было, но что за беда! Они знали ее наизусть, а остальные исполнители заучивали свои роли с их слов. Конечно, Гордея Торцова, купца–самодура, играл Труба; Любима Торцова, уличного скомороха и доброй души человека, — Артемка. Роль весельчака и певуна Гриши Разлюляева дали Ванюшке Брындину. Роль эта сплошь состоит из прибауток, песен и пляски. Ванюшка был от нее в восторге и старался изо всех сил. Митю, скромного, застенчивого приказчика, играл Сережа Потоцкий. На репетициях он смущался, и Митя у него получался очень натуральный. Хорошо получалось и у Тани, которая играла дочку Гордея — Любу. Тане лет пятнадцать, она худенькая, с бледным лицом и маленькими, глубоко запавшими глазами. Все знали, что мать ее расстреляли немцы, и все ее жалели.

Однажды в амбар заглянул командир. Он постоял, послушал.

— Эх, — сказал он, — сейчас бы что–нибудь боевое, сильное. Да нет еще таких пьес. Ну, ничего и «Бедность не порок» сойдет. Ты, Артемий Никитич, вот на эти слова напирай: «Кабы я беден был, я б человеком был».

Репетировали на подмостках, которые сложили из пустых ящиков. Но не было ни занавеса, ни декораций. Решили так: перед каждым действием кто–нибудь выйдет и объяснит, что тут вот дверь, тут окно, это, мол, не табуретки, а кресла бархатные, а тут вот не ящик, а буфет с посудой и серебряными ложками. Пусть зрители воображают. Купеческие ж бороды можно было и из пакли сделать, только сначала помочить ее в чернилах.

— Занавеса нет, — сокрушался Артемка. — Что это за театр без занавеса!

В самый последний день приготовлений вдруг закапризничал Труба.

— Не буду играть, — упрямо сказал он. — Какой это Гордей Торцов — без цилиндра! Шампанское пьет, все столичное у себя заводит, да чтоб без цилиндра?

Я знал: если Труба заупрямится, лучше его не переубеждать. Постепенно он «отходил», и тогда все улаживалось. Мы повздыхали, и спектакль отложили.

РАССКАЗ ТАНИ

Вечером Артемка, Ванюшка, Таня и я сидели в нашем сарайчике. Я только что вернулся из Щербиновки. Было темно, пахло свежим сеном, которое натаскал сюда Ванюшка. Я невольно вспомнил далекие годы, свое убежище под полом амбара, ночь, проведенную на таком же пахучем сене вместе с милым Евсеичем. Мне стало грустно, как всегда, когда вспоминалось горькое детство. И в то же время у меня было тепло на сердце: ведь я опять с Артемкой, и мы оба служим делу, за которое не жалко и жизнь отдать.

В этот вечер было грустно не только мне: огорченные тем, что спектакль не состоялся, все понуро молчали.

Пришел и Труба. Он пробрался в угол сарая, лег и притворился, будто спит. Но он не спал, ворочался и вздыхал. Наверно, его мучило раскаяние.

— Вот, братцы, какого я помещика знал, — сказал будто ни с того ни с сего Ванюшка. — Всю жизнь он мебель скупал. Получит с мужиков деньги за землю — и едет в Петербург. Раз даже привез кресло из–под самого испанского короля, ей–богу. Весь дом мебелью завалил. Ну, надо правду сказать, мебель была красивая. Посидит он немного на голубом кресле, выпьет водки и пересядет на турецкий диван, с дивана — на розовое кресло, а там опять на какой–нибудь диван. И на каждой мебели по рюмке спиртного хватал. К вечеру до того набирался, что как зюзя ползал. Его кондрашка и хватила. Так что вы думаете? Велел он вытащить всю мебель во двор, облить керосином и спалить. Это — чтоб после его смерти никто на этой мебели сидеть не смел. Вот какой был паразит, — закончил Ванюшка, неожиданно повернувшись к Трубе.

— Таня, расскажи и ты что–нибудь, а то ты все молчишь, — попросили мы.

— Я не умею, — вздохнула Таня.

— А ты — как умеешь.

— Ну хорошо, — сказала Таня. — Я про немцев расскажу. Про двух немцев.

И рассказала вот что.

Пришли в рудничный поселок Кульбакинский немцы. Были они в серых куртках с бронзовыми пуговицами, на головах, по самые брови, — стальные каски, и у всех одинаковые лица: без всякого выражения. Переночевали и пошли дальше, а двух оставили.

Один, худой, был офицер, а другой, короткий и толстый, — солдат. Звали этого короткого Карл. Поселились они в школе: офицер — наверху, а Карл внизу. Таня с мамой тоже жили в школе, потому что Танина мама была школьной уборщицей.

У Карла были желтые, выцветшие на солнце брови, а лицо в морщинах. Он сажал к себе на колени Танину годовалую сестренку Пашутку и забавлял ее: блеял овцой, кукарекал, совал девочке в рот свой заскорузлый палец.

А офицер любил играть на фисгармонии и петь что–то тягучее, наверно церковное.

Каждый день, ровно в двенадцать часов, офицер с Карлом шли в тюрьму.

Тюрьма стояла недалеко от школы, серая, обнесенная высокой стеной. Иногда оттуда доносились выстрелы. Заслышав их, люди в поселке крестились. Таня не раз видела, как раскрывались железные ворота и во двор тюрьмы белоказаки вводили арестованных. Это были шахтеры с соседних рудников.

Что делали офицер с солдатом в тюрьме, Таня не знала. Офицер возвращался раньше, шел наверх, садился за фисгармонию и с чувством пел. А солдат приходил позже. Вид у него всегда был усталый, сапоги в желтой глине. Он мыл руки и садился обедать, а пообедавши, сажал на колени Пашутку и забавлял ее.

Однажды, когда офицер с солдатом ушли в тюрьму, Таня полезла на чердак и стала смотреть в слуховое окно. Двор тюрьмы был виден как на ладони. Сначала во дворе не было никого. Но вот два тюремщика вывели по пояс голого человека и дали ему лопату. За ними вышел Карл. Иногда человек хватался за голову и падал на землю. Тогда Карл не спеша поднимал его и так же не спеша бил в бок сапогом. Пришел офицер. Тюремщик завязал человеку платком глаза и подвел к краю ямы. Потом отошел, вынул револьвер и прицелился.

Выстрела Таня не услышала: в глазах у нее потемнело, ноги подкосились. А когда она пришла в себя и опять заглянула в окошко, то увидела, что во дворе был только один Карл. Он загребал лопатой землю и утаптывал ее сапогами.

— Убить их надо! — крикнул Ванюшка и даже подскочил на сене. — Гранатой!..

— А их уже убили, — спокойно сказала Таня, — Только не гранатой, а кулаком.

— Как кулаком? — удивились мы.

— Да, кулаком, — подтвердила Таня. — Я пошла в Липовку и все рассказала дяде Ивану, маминому брату. Он хитрый, дядя Иван: днем в шахте, а ночью партизанит. Рассказала, а он и говорит: «Иди домой, а в полночь сними незаметно с двери болт». Я вернулась, подстерегла, когда Карл заснул, и сняла болт. Ну, они и явились, партизаны. И с ними пришел негр Джим. Он раньше на шахте Гольда работал. Только их заметил казак — часовой. Заметил и давай стрелять. Немцы вскочили — да на черный ход. А там уже стоял Джим Никсон. Размахнулся он да как даст Карлу кулаком в лоб! Тот даже не охнул: так, мертвый, и упал. За Карлом к двери подбежал офицер. Джим и офицера таким же манером. Обоих убил. Вот какой силы человек!

Мы сразу все заговорили. Артемка повторял: «Правильно, они сильные, негры! Я знаю!» Ванюшка свирепо кричал, что, если б Джим не прикончил этих катов, он сам бы пооткручивал им головы. А я доказывал, что больше всех в этом деле отличилась сама Таня и что ей надо выхлопотать от правительства награду.

И тут, не знаю уж почему, Труба вдруг стукнул кулаком по стенке сарая и прорычал:

— Черт с ним, с этим цилиндром! Объявляй, Артемка, на завтра спектакль!

ПАРТИЗАНСКИЙ НАЛЕТ

Но и на следующий день спектакль не состоялся — такая уж выпала ему доля. На другой день мы готовились совсем к другому делу.

Только Труба умолк, как вошел связной и велел мне идти к командиру.

Таня сказала:

— Нам по пути.

Мы вышли вместе. На улице было темно, пустынно и тихо. Только лаяли собаки да квакали лягушки на речке. Спустя немного из темноты к нам донеслись глухие шаги. Мы уверены были, что это идет наш патруль, но, когда шаги слышишь, а того, кто идет, не видишь, почему–то делается не по себе. Патруль поравнялся и, хоть узнал нас, все–таки спросил пароль и сказал отзыв. Мы прошли дальше.

Вспомнив, о чем только что рассказывала Таня, я сказал:

— Какую надо силу иметь, чтоб убить кулаком! Это ж великаном надо быть.

— А он и есть великан, — ответила Таня.

— Страшный?

— Ни чуточки. Даже симпатичный.

— А на шахте он давно? — спросил я.

— С революции, — сказала Таня.

— А до этого где был?

— До того в какой–то Филадельфии, что ли. В Америке, словом.

У командира я застал всех взводных. Наклонившись над столом и шумно дыша, они смотрели на карту. Карта была вся в синих черточках. Командир водил по ней карандашом, что–то объяснял и ставил квадратики. Заметив меня, он строго спросил:

— В Щербиновке две рощи?

— Две, — ответил я.

— Вот то–то, что две. А ты сказал: «Орудие в роще». А в какой — не сказал.

— В той, что в сторону хутора Сигиды.

— Значит, в северной. Так и надо было сказать: в северной.

Мне стало страшно, и я даже весь вспотел при мысли, какая бы случилась беда, если б мы спутали рощи.

Следующей ночью, получив от командира задание, я опять отправился в Щербиновку.

Еще и солнце не взошло, а я уже ходил по майдану и оглядывал возы. Возов было много: с капустой, с сеном, с душистыми дынями. Не было только тех, которых я ждал.

Но вот в переулке послышался скрип, и на майдан въехала арба с рябыми арбузами. Рядом с арбой шли два крестьянина с батогами в руках, а поверх арбузов сидела молоденькая дивчина и кричала на быков:

— Цоб!.. Цоб!.. А щоб вас… Цоб!..

— Цоб!.. Цоб!.. — басом вторили ей крестьяне. Быков распрягли. Они тотчас легли и принялись за свою жвачку, глядя в пространство большими печальными глазами.

— Почем кавуны? — приценился я.

— А яки у вас гроши? — предусмотрительно осведомился длинный крестьянин с китайскими усами.

— Да хоть бы и керенки. Есть и царские.

Крестьянин подумал и предложил:

— На барахло сменяемо?

— Можно, — согласился я. — А красненькие у вас есть?

— Красненькие зараз будуть. Кум везе.

— А синенькие?

— И синенькие везуть.

Пока мы так разговаривали, дивчина смотрела на меня, и глаза ее смеялись.

Спустя немного показался воз с «красненькими», потом с «синенькими», потом с молодой кукурузой, потом опять с кавунами… День был базарный, и возы шли и шли.

— Вы откуда? — спрашивали покупатели.

— А с Кудряевки.

— Так это ж рядом с Припекином. Правда, что там красные?

— Да боже ж мий, де воны, ти красные! Булы, а зараз немае. Кудысь пошлы.

Около одного воза стоял парень с придурковатым лицом и зазывал сновавших по базару офицеров:

— Ваши благородия, купуйте кавуны. Це ж не кавуны, це мед. Господын повковнык, — хватал он за рукав безусого юнца–прапорщика, — чи у вас повылазыло! Берыть же кавуны!

Увидя меня, парень чуть заметно подмигнул. Я ходил от воза к возу и с беспокойством всматривался, не высовывается ли где из–под арбузов или кукурузы дуло винтовки. Но нет, все было припрятано как следует. «Крестьяне» торговали, покупали тут же самогон и — цоб, цоб! — тянулись к заезжему двору. Там уже частила гармошка. В кругу, упершись кулачками в бока и дробно стуча каблучками, дивчина, что приехала на возу с арбузами, задорно пела:

И спидныця в мэнэ е,

Сватай мэнэ, Сэмэнэ!..

«Придурковатый» парень носился вокруг нее вприсядку. Тут же стоял длинный крестьянин. Пуская слезы и растирая их на морщинистом лице кулаком, он умиленно говорил:

— Та шо ж воно за диты!.. Та це ж не диты, це ж ангелочки божи, нехай им бис!.. А ну, выпьемо ще по стопци…

А ночью в северной рощице вдруг загрохотало. Точно эхо, грохот отозвался на околице, где стояли два пулемета. В разных местах заполыхали пожары. Поднялась беспорядочная стрельба: белые выскакивали полураздетые из хат и палили куда попало. И тут из оврага к поселку с неистовым криком устремился весь наш отряд.

Не прошло и часа, как белые были выбиты.

Но утром, когда группа ребят проходила с Дукачевым через площадь, на колокольне оглушающе громко застучал пулемет. Мы бросились врассыпную. Двое остались лежать неподвижно, третий — Сережа Потоцкий — схватился руками за ногу и запрыгал на месте.

Дукачев поднял бревно и ударил им по железной двери, что вела на колокольню. Бревно то поднималось, то падало, но за стуком пулемета ударов слышно не было, и мне казалось, будто оно колотит по железу беззвучно.

Мы прижались к стенкам церкви. Не рискуя выйти из «мертвого» пространства, партизаны поднимали винтовки вертикально и стреляли вверх. Пули задевали карнизы, и битый кирпич падал нам на головы.

Тогда от стены отделился какой–то парень с чугунным котелком вместо каски на голове и, не пригибаясь, с колена стал посылать на колокольню пулю за пулей. На короткую минуту пулемет умолк, но потом опять застрочил, и перед парнем, в пяти–семи шагах от него, частыми вспышками задымилась пыль.

— Прижмись!.. Прижмись!.. — кричали от стенки.

— Артемка, прижмись!.. — закричал и я, узнав под чугунным котелком своего друга.

Еще трое отбежали от стены, растянулись на булыжниках и принялись стрелять по колокольне.

И вдруг из переулка показались белые. Полураздетые, кто без сапог, кто в ночной рубашке, они шли сомкнутым строем, со штыками наперевес, с бледными лицами и в предрассветном сумраке казались воскресшими мертвецами.

Мы окаменели. Опять загрохотал пулемет. Но теперь из него бил не враг, а сам товарищ Дукачев. Несколько человек у белых упало, строй искривился, начал ломаться. Толстый офицер, шедший сбоку, сделал яростное лицо и истошным голосом провизжал:

— Сомкни–ись!..

Строй сомкнулся, выпрямился, и колонна, не ускоряя шаг, не делая ни одного выстрела, двинулась прямо на нас.

Это было нестерпимо страшно. Хотелось закричать и стремглав броситься бежать. И кто знает, не началась ли бы паника, если б из другой улицы не показался командир. Был он в распахнутой тужурке, с наганом в руке и тоже страшный.

— Бе–ей их!.. — закричал командир сиплым, незнакомым мне голосом.

На белых бросились с двух сторон; от церкви — мы, а с улицы — шахтеры, подоспевшие с командиром. Я помню только начало схватки: раздробленная пальба, вскинутые приклады, перекошенные лица, хряск, стон, сцепившиеся в пыли тела… Да помню еще тишину, которая наступила, когда все было кончено.

АРТЕМКА ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

В Щербиновке нам оставаться было нельзя: после такого дела нас быстро обнаружили бы. Путая следы, кто пешком, кто на арбах, мы разбрелись в разные стороны, а неделю спустя, потные, запыленные, заросшие, опять собрались вместе. И даже не сразу в Припекине, а сначала в лесу, за поселком.

Из Щербиновки мы вывезли тридцать шесть винтовок, много гранат и два пулемета. Но что мы еще вывезли из Щербиновки, наверно не вывез бы ни один партизанский отряд. В поселке было театральное помещение, вроде сарая, где играли заезжие актеры, со сценой, с занавесом, с декорацией, даже с суфлерской будкой. Увидя все это, Артемка побежал к командиру:

— Дмитрий Дмитриевич, да неужто бросить все это добро?

И добился того, что командир велел занавес снять и постелить на арбе под ранеными. А картонную декорацию Артемка уже своей волей разрезал на куски и уложил в другой арбе.

Пока мы сидели в лесу, в Припекине побывали белые. Не найдя тут нас, они переночевали и ушли. Через два дня мы как ни в чем не бывало опять расположились в поселке.

Теперь уже спектакль готовился по всем правилам: повесили занавес, из кусков картона соорудили «комнату»; даже мебель появилась в виде трех кресел и дивана, пожертвованных нам командиром из своего кабинета.

Но вот беда: разбрелась часть исполнителей. Сережа Потоцкий ходил с костылем; Таня не отрывалась от раненых; кое–кто из поселковых ребят, испугавшись белых, убежал на соседние рудники. Артемка рыскал по поселку и уговаривал местных девушек вступить в драмкружок. Он взывал к их сознательности и обещал славу. Не меньшую энергию развивал и Ванюшка Брындин. А Труба даже наливал Сереже в миску двойные порции, лишь бы тот скорее поправлялся. Через короткое время спектакль был опять готов. На этот раз даже афиши расклеили по поселку. Правда, писал их Артемка на старых газетах; правда и то, что через час их уже содрали со стен на цигарки наши люди. Но все–таки афиши были.

А спектакль опять не состоялся. Как заворожил его кто!

Вот как получилось.

Вернувшись в Припекино, я опять принялся за свое дело. Ходил я теперь не в Щербиновку, которая оставалась ничьей, а в Крепточевку, маленький городишко, занятый каким–то сводным отрядом из казаков и десятка то ли дроздовцев, то ли алексеевцев — короче, белых офицеров. Стояла она на пути Красной Армии и была у нас как бельмо на глазу. Нам до зарезу надо было знать не только количество штыков, сосредоточенных там, но и планы врага. А что я мог знать об этих планах! «Языка» нам достать не удавалось, а тех сведений, что я добывал, было недостаточно. Докладывая командиру, я видел, как темнело его лицо, и беспомощно умолкал.

— Ну хорошо, — сказал однажды командир, сдерживаясь, чтоб не повысить голоса, — ты насчитал четыре «кольта». Так этих пулеметов они и не маскируют. А где укрытые? Ты знаешь, сколько беды принес нам с колокольни «максим», пока не захватил его Дукачев?

— Знаю, — отвечал я угрюмо. — А что ж я мог сделать?

Тут в разговор вмешался Дукачев:

— Ничего он больше и не узнает, если будет только ходить да присматриваться. Надо своих людей иметь там, прямо у них в середке.

— В этом все и дело, — согласился командир.

Вечером я сидел на сцене в пыльном кресле с золочеными ножками и жаловался Артемке на свою неудачливость. Артемка сидел напротив, тоже в кресле. Чуть в стороне, на диване, подогнув ноги к самому подбородку, лежал Труба и мирно сопел. С трех сторон нас окружала декорация, изображавшая комнату с цветными обоями, занавес был опущен, на ящике потрескивал фитилек в блюдце с постным маслом. Честное слово, здесь было так же уютно, как и в настоящей комнате. Но я был удручен разговором с командиром и ничего не замечал.

— Надо что–то придумать, надо что–то придумать, — повторял я. — Нарядиться кадетом разве?

— Нет, у тебя это не выйдет.

— Не выйдет, — уныло сказал я. — А без этого как к ним проникнешь? Они даже в свой театр без записки не пропускают.

— А у них разве есть театр?

— А как же! Есть. Только актеры неспособные, ничего не получается.

— Постой, постой! — заволновался Артемка. — Ну–ка, расскажи: какой театр? Какие актеры?

— Да солдаты.

И я рассказал, что знал. Сидел я в скверике на скамейке, а по дорожке мимо меня ходил парень с лычками на погонах. Он заглядывал в тетрадочку и все твердил: «О, ваше превосходительство, доблестный полководец, спаситель родины, пошлите меня на ратный подвиг против красных башибузуков». Твердил, твердил, потом сел рядом со мной, вздохнул и даже глаза прикрыл. «Что с вами?» спросил я. Он глянул на меня раз, другой — и рассказал. «Завелся, — говорит, у нас при штабе поручик по фамилии Потяжкин. Чудной такой: вроде поэта, только страшный ругатель. Написал он пьесу, построил в казарме сцену с занавесом и назвал ту казарму «Комедия». Ему удовольствие, а солдатам, которых он в актеры определил, мука. Он их и стихами и крепким словом, а толку нету». Рассказал, потом вскочил и опять принялся за свое: «О, ваше превосходительство, доблестный полководец, спаситель родины…»

— Костя! — схватил Артемка меня за руку. — Да чего ж ты молчал!.. Пойдем к командиру. Мы ж такое сотворим!..

— Постой, — уперся я. — Успеем к командиру. Говори толком, что сотворим.

— Как — что? Мы с Трубой поступим в эту самую «Комедию» и будем тебе сведения передавать.

— Чего-о? — Труба так повернулся, что под ним зарычали пружины. — К дьяволу в зубы?

— А что с нами случится! Мы их обдурим! Ого, еще как!

В тот же вечер все было обсуждено и решено. Требовалось лишь согласие Трубы. Он долго думал, сопел, кряхтел, но потом сунул свой поварской колпак под диван и с отчаянием сказал:

— Пропадать так пропадать!..

Мы сейчас же отправились к командиру.

Последние минуты мы провели в нашей картонной комнате, при свете коптилки, в задушевном разговоре. С нами была и Таня, разрешившая себе по такому важному случаю отлучиться на часок от раненых. Потонув в кресле, она неотрывно смотрела оттуда на Артемку испуганными глазами.

— Ты не боишься? — шепнула она.

— А ты не боялась, когда шла тогда открывать партизанам двери? — в свою очередь спросил Артемка.

— Боялась, — откровенно призналась Таня. — Даже ноги дрожали.

— А все ж таки пошла?

— Пошла, конечно.

— Ну и я пойду.

Таня вздохнула.

— Хоть бы уж скорей побили их всех!

— Когда белых побьют, Совнарком декрет специальный издаст, — неожиданно вмешался в разговор Труба: — все театры строить только из мрамора, а антрепренерам — по шее. Я знаю.

— Верно! — поддержал Артемка.

Почему–то всем нам стало весело. Перебивая друг друга, мы заговорили все вместе, и все, даже Труба, беспричинно смеялись.

Пришел командир. Застав нас в отличном настроении, он и сам повеселел.

— Эх, — сказал он, запросто усаживаясь между нами и обнимая Артемку за плечи, — так и не удалось нам потолковать, вспомнить старое. Никогда в жизни чай не был такой вкусный, как тогда, в твоей будке.

Артемку и Трубу мы провожали за террикон. По дороге командир рассказывал о своей подпольной работе, о том, как шел он на штурм Зимнего, как встретился в Смольном с Лениным и как Владимир Ильич пожурил его, что он, раненый, пришел охранять дворец.

Мы слушали притихшие, присмиревшие. У оврага все остановились.

— Скоро в Москве откроется Съезд союзов рабочей молодежи, — сказал командир. — Надо и Нам создать тут свою молодежную организацию. Вот сколько уже вас. Да какие! Гляди, и делегата пошлем на съезд. А что? Пошле–ем!

Стали прощаться. Таня поколебалась и, вскинув Артемке на плечи руки, поцеловала его.

Когда очередь пожать Артемке руку дошла до меня, он вынул из–под рубашки что–то завернутое в тряпочку и протянул мне.

— Спрячь, — сказал он тихонько, — а то как бы беляки не отобрали.

Мы расстались. Была луна, и я еще долго видел две фигуры, шагающие вдоль оврага.

Я вернулся в нашу бумажную комнату, зажег коптилку и развернул тряпочку: в ней лежали часы с искристым циферблатом, маленький бумажник из мягкой желтой кожи и золотистая парча.

Сверток я зарыл в землю, под сценой.

У БЕЛЫХ

Вот что я потом узнал.

До рассвета Артемке с Трубой удавалось избегать всяких встреч, но утром, когда вдали показался серый, мрачный корпус Крепточевского литейного завода, из–за куста сначала высунулась сонная физиономия, а потом заблестел погон.

— Ох!.. — тихонько вырвалось у Трубы.

Но тут же лицо его приняло умильно–радостное выражение. Он истово перекрестился и с облегчением сказал:

— Слава тебе, царица небесная: свои!

— Свои и есть! — подхватил Артемка. — А я что говорил?

— Ты, конечно, говорил, да все как–то сомнительно было. Ну, слава тебе, господи!..

Офицер прищурился:

— Кто такие?

— Актеры мы, господин подпоручик, — снимая кепку и кланяясь, сказал Труба. — Из Харькова в Енакиево пробирались, да под Щербиновкой на красных напоролись. Еле ноги унесли.

— Документы есть?

— Какие документы! Слава господу, душа в теле осталась. Вот только и удалось спрятать. — Труба засунул два пальца в прореху между подкладкой и верхом пиджака и вытащил вчетверо сложенный листок бумаги.

— «Подсвичення», — прочитал офицер и с любопытством спросил: — Что такое «подсвичення»?

— Удостоверение. По–украински это, господин подпоручик.

— А-а… — сказал офицер. Он покосился на кусты: — Пономарев!

Из кустов вылез казак.

— Отведи этих шаромыжников к поручику Потяжкину. Скажи, подпоручик Иголкин прислал. — Он что–то пошептал казаку и опять повернулся к Трубе: — Вы что ж, в балаганах представляете?

— Да уж, конечно, не в императорских театрах, — вздохнул Труба. — Где придется. И на улице случалось. — Он вобрал в себя воздух и загрохотал в самое ухо офицера:

Жил–был король когда–то…

— Ого!.. — сказал офицер, отшатываясь.

…Полчаса спустя Артемка и Труба уже сидели в скверике и ждали поручика Потяжкина. По скверику ходил с тетрадкой в руке тот же писарь и с отчаянием повторял: «О, ваше превосходительство, доблестный полководец, спаситель родины, пошлите меня на ратный подвиг против красных башибузуков».

— Служивый, — поманил Труба писаря пальцем, — не скажешь, где тут поручик Потяжкин обретается? Пошел казак искать и пропал.

— А он еще спит. Вчера ездил в Марьевку мужиков сечь, так поздно вернулся.

Труба побледнел:

— А он и сечет?

— А то как же! — удивился нашей неосведомленности писарь. — И марьевских посек, и тузловских, и каменских. Подождите, он и вас высечет.

— Шалишь, братец, — сказал Труба неуверенно. — Мы актеры.

Писарь безнадежно махнул рукой:

— Он и актеров сечет.

— Актер актеру рознь, — не сдавался Труба. — Таких, как ты, и я бы высек; не берись не за свое дело.

— «Не берись»! — обиженно шмыгнул писарь носом. — Кто бы это взялся за такое дело, если б не приказ! — Лицо его вдруг вытянулось. — Вон он идет. Побегу в театр — сейчас начнется.

По скверу в сопровождении казака, с папкой под мышкой, шел худой, сутулый офицер. Выражение его лица с мутно–голубыми заспанными глазами было такое, будто он принюхивался к чему–то дурно пахнущему.

Труба снял кепку и церемонно поклонился:

— Господин поручик, разрешите представиться: Матвей Труба, оперно–драматический актер. А это — Артемий Загоруйко, — сделал он широкий жест в сторону Артемки. — Прибыли в ваше распоряжение по рекомендации подпоручика Иголкина. Имели вполне приличный вид, да под Щербиновкой красные архаровцы обчистили.

— Чего–чего? — скороговоркой сказал офицер и брезгливо потянул носом воздух. — Ваш подпоручик Булавкин много на себя берет, да-с. Чтоб рекомендовать, надо разбираться в искусстве, а подпоручику Шпилькину больше по сердцу супруга здешнего аптекаря, чем Мельпомена. Так ему от меня и скажите.

— Святая истина, — подтвердил Труба. — Я тоже заметил: в искусстве подпоручик Наперстков ни бельмеса не смыслит.

— То–то вот.

Поручик сел на садовую скамейку, повернул как–то по–птичьи голову и сбоку, одним глазом, уставился на Артемкин башмак. Так он сидел, наверно, минут пять. Потом вздохнул, вынул из кармана кителя пузырек и отсыпал из него на ноготь большого пальца белого порошка.

— Да, жизнь… — шепнул он, с шумом втянул носом порошок и опять задумался. Он сидел с полуприкрытыми глазами и точно прислушивался, что у него делается внутри. — Вздор, — прошептал он опять. — Расцветают лопухи, поют птицы–петухи. — И выругался.

Артемка и Труба стояли перед ним и ждали. Поручик открыл глаза. Теперь они возбужденно блестели. Да и все лицо порозовело, оживилось.

— Впрочем, подпоручик Иголкин весьма приятный человек. Большой джентльмен, да. Всегда выручит друга. Хорошо, я вас испытаю. — Он внимательно осмотрел Артемку. — Вы, Запеканкин, будете играть большевистского комиссара… Не возражайте. Я лучше знаю ваше амплуа. Мне достаточно только взглянуть на человека. А вы, Трубочистов, получите роль боевого генерала, — перевел он строгий взгляд на Трубу. — И чтоб я больше не видел на вас этих рыжих кепок. Штафирки!.. Ну-с, следуйте за мной. — Он повернулся к казаку: — А ты ступай. Скажи подпоручику Иголкину, что я его благодарю.

Поручик встал, понюхал воздух и, не оглядываясь, пошел к длинной желтой казарме, что тянулась вдоль сквера. Шел он странно: не сгибая ног. Артемка и Труба на почтительном расстоянии следовали за ним.

— Загубит он нас, — шепнул Труба, давая волю своему страху. — Видишь, тронутый. И кокаин нюхает.

Артемка упрямо сдвинул брови:

— Посмотрим, кто кого… Ты, знай, держись.

Но тут поручик оглянулся, и у Артемки похолодело в сердце: такой злой насмешкой, показалось ему, вдруг блеснули глаза офицера.

В длинной с низким потолком казарме сидели на нарах солдаты и дымили цигарками. При появлении Потяжкина они вскочили, затоптали цигарки сапогами и выстроились в одну шеренгу. Было их человек пятнадцать.

— Смирно! — скомандовал писарь и, подойдя строевым шагом к Потяжкину, отрапортовал: — Ваше благородие! Действующие лица на месте, никаких происшествий не было.

— Начинать! — приказал Потяжкин.

Стуча сапогами, все двинулись к сцене. Репетиция началась.

Что это была за пьеса, я так толком и не узнал. Труба говорил, что это была не пьеса, а какой–то бред. Однако свою роль, аккуратно переписанную в тетрадку, он прочитал с большим вниманием, и, когда очередь выходить на сцену дошла до него, он сделал это с такой важностью, так раскатисто загрохотал своим басом, что Потяжкин. казалось, пришел в восторг.

— Каналья!.. Шельмец!.. — взвизгивал офицер, ударяя себя ладонями по бедрам. — Громыхай!

Труднее пришлось Артемке. Вся его роль состояла из набора дурацких фраз, кровожадного рычанья, а под конец — трусливого вопля. Артемке было гадко кривляться, но что же ему оставалось делать!

— Прищурь глаз! Оскаливай зубы! — неистово кричал ему Потяжкин. — Стой, я придумал новые слова. Кричи: «Товарищи, вперед за восьмичасовой рабочий день, чтоб, значит, работать нам от восьми до восьми» — И, довольный собой, заливался дребезжащим смехом.

Из казармы он привел Артемку и Трубу в штаб, где их опросили, а из штаба к себе на квартиру.

— Пейте! — приказал он, разливая по стаканам коньяк. — Пейте и благодарите судьбу, что привела вас к такому режиссеру. Я из вас Щепкиных сделаю, сто собак вам зубами в пятки!

Пил и сам, а выпив, хлопал ладонью по столу и хвастливо спрашивал:

— Ну как? Хороша пьеса?

— Сверхъестественная! — мотал Труба головой, будто ему дали понюхать крепкого хрена.

— То–то вот. А Иголкин — дурак. Говорит: «Зачем сечь мужиков подряд?» Нет, сто собак им зубами в пятки, сечь, так всех! Они вредней даже рабочих. Кто разграбил мою конюшню? Мужики! Кто выгнал моего папу из родного имения? Мужики! Всех, всех, всех!.. — взвизгивал он, ударяя кулаком по воздуху.

— Мудрое решение! — «одобрял» Труба. — Никаких исключений! Это вы правильно говорите. А спектакль надо ставить поскорей, а то как бы эти архаровцы не испортили нам всю музыку.

— Что? — уставился на Трубу Потяжкин опять помутневшими глазами. — Ха!.. Я их в Припекине собственной рукой вешать буду.

И опять у Артемки защемило в сердце: сквозь пьяную муть этих глаз на мгновение будто проглянула злобная настороженность.

— Какое Припекино! — пробормотал Труба. — Под Щербиновкой они нас захватили.

— А Припекино сожгу! Дотла! — продолжал Потяжкин, не обращая внимания на слова Трубы. — В золу превращу!..

В полночь, уже сильно пьяный, он потащил Трубу и Артемку в другой конец города к полковнику Запорожцеву.

У Запорожцева, тучного человека с красным, будто обваренным, лицом и маленькими черными глазками, похожими на арбузные семечки, сидела за столом пьяная компания из офицеров и сильно накрашенных женщин. Говорили все вместе, стучали ложками по тарелке, призывая к вниманию, и никто никого не слушал. При появлении Потяжкина с двумя «штафирками» галдеж на минуту смолк.

— Гос…господа!.. — сказал Потяжкин, пошатываясь и запинаясь. Поз…позвольте вам представить: артисты им…императорского театра оперы и балета Матвей Тру…Трубадуров и Артемий За….Зажигалкин. Здорово, канальи, из…изображают. Ма… Матвей, ну–ка, рявкни!..

И до утра Артемка с Трубой пели, декламировали и даже изображали умирающих лебедей.

Утром я уже был в Крепточевке. В условленном месте — на базаре, у задней стены казармы, — поставил свой лоток с махоркой и принялся торговать. Время шло, махорки оставалось уже на самом донышке, а Артемка не появлялся. Меня все больше охватывала тревога. Какие только мысли не приходили в голову! И вот, когда я сметал со дна лотка последние крошки, сзади кто–то тронул меня за рукав. Я обернулся. Передо мной стоял Артемка. Лицо его было бледное, помятое, глаза красные, воспаленные.

— Ох, — сказал он, — голова разламывается. Всю ночь, проклятые, поили. Он нагнулся к лотку и зашептал: — Здесь дознались, что наши в Припекине. Готовятся наступать с двух сторон… Ждут какую–то часть.

— Когда? Когда наступать? — заволновался я.

— Еще точно не знаю. А у нас что? — Артемка выпрямился и принялся рыться в карманах. — Сбавь бумажку! — сказал он громко.

— Не хочешь, не бери, — так же громко ответил я, а шепотом добавил: Завтра командир собирает молодежь. Будем выбирать председателя.

— Эх, а я тут! — забыв о конспирации, воскликнул Артемка. Но спохватился и зашептал: — Ты и мой голос засчитай, слышишь? За Таню.

Я спрятал деньги и поспешил домой.

ПЕРВОЕ СОБРАНИЕ

Пешком я шел не больше семи верст. Меня так и подмывало броситься бежать, но я сдерживал себя, чтоб не вызвать подозрения. Побежал только тогда, когда с пригорка увидел в ложбине две хаты, окруженные высокими тополями. Это был хутор Сигиды, в котором хозяйничал брат одного из наших партизан. Заметив меня, он тотчас пошел в сарай, вывел оттуда двух взнузданных лошадей и тихонько свистнул. Из кукурузы вылез Ванюшка. Запыленный, в синей выцветшей рубашке, без пояса, босой, он походил на деревенского парня. Мы переглянулись, вскочили на лошадей и помчались по жнивью напрямик к Припекину.

— Видел? — крикнул Ванюшка на скаку.

— Видел, — ответил я.

— Живы?

— Живы.

— Действуют?

— Ого!..

Командира мы нашли в амбаре. Там уже шло собрание молодежи. За столом, покрытым кумачом, стояла Таня. Вид у нее был торжественный и насмерть перепуганный: шутка ли, председательствовать впервые в жизни!

Я подошел к командиру, силясь казаться спокойным. Видно, удавалось мне это плохо: командир взглянул, и в глазах его появилось то жесткое выражение, с каким он обыкновенно выслушивал неприятные вести.

Мы вышли на улицу.

— Ну? — коротко спросил командир.

И пока я докладывал, он сердито сдвигал брови.

— Вот как! С двух сторон! — со злой усмешкой проговорил он. — Ну, это еще как удастся.

— Вот именно, — поддакнул я, сам удивляясь, куда вдруг исчезла моя тревога.

— А как он выглядит, Артемка? Бодро?

— Ничего, — затрудняясь ответить точно, сказал я. — Серьезный он был какой–то. — И, вспомнив, добавил: — Он просил засчитать его голос за Таню.

— За Таню? — Командир подумал. — Да, она девушка достойная. Пока ее выбрали председателем собрания, а там и председателем союза выберем. Ну, пойдем. Кончится собрание, приходи ко мне. И Таню прихвати.

Мы вернулись в амбар. Вздрагивающим от волнения голосом Таня читала заявления, а собрание поднимало руки и дружно голосовало.

Заявления были самые разнообразные:

«Я, Петр Кучеренко, буду жить и бороться, как учит товарищ Ленин, чтоб никогда больше не вернулись на наши трудовые шахты прежние хозяева–тунеядцы».

«Я, Денис Васильевич Шило, восемнадцати лет, из откатчиков, вступаю в союз рабочей молодежи и обещаю дойти с товарищами до самого коммунизма».

«Нет у меня ни отца, ни матери, из сиротского дома я. Пусть же отцом моим будет товарищ Ленин, матерью — партия, а братьями и сестрами, — вы, дорогие товарищи. Семен Безродный, а за него, неграмотного, расписался Иван Брындин».

Не всех сразу принимали. Иного сначала отругивали, что не чистит винтовку или курит в дозоре. Досталось и Ванюшке Брындину. Ему даже поставили условие: чтоб перестал ругаться по всякому поводу.

Когда с заявлениями было покончено, командир сказал:

— А как насчет Артема Загоруйко? Он сейчас выполняет важное задание.

— Принять заглазно! — ответило собрание.

Командир лукаво улыбнулся:

— А я думал, может, возражать кто будет, так на этот случай приготовился рассказать, как Артемка от тюрьмы меня однажды спас.

— Ой, Дмитрий Дмитриевич, — хлопнула Таня в ладоши и даже порозовела вся, — расскажите! Это так интересно!

— Расскажите!.. Расскажите!.. — поддержали ее ребята.

— Ну, если народ требует, расскажу.

Конечно, это была известная уже мне история, как Артемка спрятал нелегальные книги, только командир воспользовался случаем и заодно рассказал, как боролась партия с царизмом и как повела она за собой трудовой народ.

ВАЖНОЕ ЗАДАНИЕ

После собрания командир пошел на квартиру. Пока он советовался там с партийцами, мы с Таней сидели под окнами на скамье и разговаривали.

— Ты ж не забудь сказать Артемке, — в третий раз напоминала Таня, — что я его билет раньше всех подпишу.

— Не забуду

— А что он больше всего любит, ты не знаешь?

— Театр он здорово любит.

— Это само собой. А покушать что он любит?

— Покушать? А кто его знает!

— Как же ты не знаешь? А еще вместе росли.

— В детстве он воблу сушеную любил со свежими огурцами.

— Вобла что! Я ему пирог с яблоками испеку.

Я почему–то рассердился и сказал, что Таня, как председатель нашего союза, должна теперь думать не о пироге с яблоками, хотя бы и для Артемки, а о союзе и вообще о более серьезных вещах.

Тут Дукачев высунулся в окно и позвал нас к командиру.

Комната, которую занимал командир с Дукачевым, была раньше кабинетом управляющего рудником. Стены ее оклеены такими обоями, что сразу и не разберешь, бумага то или бронза. На стенах висели какие то дипломы и патенты, разрисованные золотыми гербами и медалями, а на одной стене даже сохранилось темное овальное пятно — след от царского портрета. Но командиру с Дукачевым все это было безразлично, и они прикрепили какие–то свои карты прямо на патенты и дипломы.

— Таня, — сказал командир, когда мы сели перед ним на скамейку и для приличия положили себе на колени руки ладонями книзу, — теперь ты руководитель всего нашего союза социалистической молодежи. У тебя очень важные обязанности. Слушай и ты, Костя. Жалко, Артемки нет, но с ним мы поговорим отдельно. Прежде всего вы должны… — Командир встал и прошелся по комнате. — Да, — сказал он самому себе и опять обратился к нам: — Прежде всего вы должны учесть всех неграмотных своих товарищей и за короткое время научить их писать и читать.

— Что? — невольно вырвалось у нас с Таней: мы никак не предполагали, что в такое время можно было бы сесть за букварь.

— А вы что думали? — строго сказал Дукачев. — Вот, к примеру, в шести верстах от Крепточевки горы штыба навалены. Ветер носит черные тучи угольной пыли, забивает глаза, засыпает поля. Мы из этой пыли электричество сделаем, всем шахтерам ток дадим, пошлем свет за сотню верст отсюда. А как же ваш Семен Безродный построит электрическую станцию, если он неграмотный?

— Правильно, — сказал командир. — Мы идем на смертный бой, идем за этот свет, за свет над всей нашей жизнью. И вот вторая наша задача — добиться, чтоб это понимала вся наша молодежь, в том числе и Семен Безродный. Буква «а», которую он впервые выведет в своей тетрадке, будет и первым его шагом к социализму…

Мы еще долго говорили о задачах нашего только что сколоченного союза, так долго, что я даже стал опасаться, не забыл ли командир, о чем я ему сегодня докладывал. Нет, не забыл.

— А теперь о самом неотложном, — сказал он под конец. — Вы отправитесь на хутор Сигиды с особым заданием.

— И я? — обрадовалась Таня.

— И ты, если на то будет твоя добрая воля. Дело это рискованное, опасное. Принуждать я тебя не стану.

— Дмитрий Дмитриевич!.. — Таня с упреком глянула на командира. — Что вы говорите! Принуждать!.. Да я… Эх!..

Глаза ее наполнились слезами.

Командир взял ее за руки.

— Так вот, — продолжал он, — с вами еще отправятся товарищ Дукачев и Ванюшка. Поедете вы в бричке. Ванюшка — за кучера, Дукачев — за лавочника, а вы — за его детей. На хуторе товарищ Дукачев останется. Костя пойдет с лотком в Крепточевку, а ты, Таня, в Липовку.

— В Липовку? К дяде Ивану? — воскликнула Таня.

— Да, к твоему дяде Ивану. Нам надо связаться с его отрядом.

— Я найду, — твердо сказала Таня.

— Найди и приведи дядю на хутор Сигиды, к товарищу Дукачеву. Приведешь раздавим крепточевских бандитов, не приведешь — как бы не раздавили они нас.

— Господи, — сказала Таня бледнея, — да как же это можно, чтоб не привела!

В амбар я и Таня вернулись с листом глянцевитой красной бумаги, подаренной нам командиром. Из этой бумаги мы сделали двенадцать крошечных книжечек, а Сережа Потоцкий великолепными буквами написал на них двенадцать имен и фамилий. Свою книжечку, с давно уже поблекшими Сережиными буквами и Таниной почти детской подписью, я храню и до сих пор.

Расставаясь в тот день с Таней, я спросил:

— А ты в Липовке и Джима увидишь?

— Может, и увижу. А что?

— Если увидишь, спроси, не встречался ли он когда–нибудь с негром Чемберсом Пепсом, цирковым борцом.

— Спрошу, — сказала Таня. — А зачем тебе?

— Так, — уклончиво ответил я, — на всякий случай.

Таня удивленно посмотрела на меня, но расспрашивать не стала, только несколько раз повторила:

— Чемберсом Пепсом, Чемберсом Пепсом…

АРТЕМКА ПРИОБРЕТАЕТ ЦИЛИНДР

Что за жалкий рынок в Крепточевке! Десяток грязных рундуков, на которые свалена всякая чепуха: рваные башмаки, керосиновая лампа с надтреснутым стеклом, дырявые кастрюли, зажигалки, грубо сделанные из медных стреляных гильз. Тут же кусочки мыла, старого сала для борща, запыленного сахара…

Я распродал всю свою махорку, а Артемка не показывался. Какой–то рыжеусый ротмистр остановился и уперся в меня красными глазами.

«Выследили!» — обожгла меня мысль. — Значит, и Артемка с Трубой попались».

— Много наторговал? — неожиданно спросил ротмистр. — Ну–ка, покажи.

Я выложил на стойку целый ворох бумажек всех мастей и правительств. Ротмистр сгреб их, рассовал по карманам и пошел, икая и пошатываясь. А я стоял и чуть не с умилением смотрел ему вслед: это был обыкновенный белогвардейский пропойца и грабитель, и ничего он обо мне не знал.

Однако где ж все–таки Артемка? Потеряв терпение, я обошел вокруг казармы и заглянул в скверик. И сразу увидел того, кого искал. Артемка стоял на дорожке, перед скамьей, на которой несколько дней тому назад разговаривал я с писарем. Теперь на этой скамье сидела какая–то странная фигура: тощая, с уныло спущенным носом, с серыми бакенами, в сюртуке травянистого цвета и такого же цвета цилиндре. Я подошел ближе и стал за кустом сирени. Безнадежным тоном человек говорил:

— Странно вы рассуждаете, молодой человек. Вернется государь, потребует всех нас к исполнению своих обязанностей, — в чем же я, миль пардон, явлюсь в департамент?

Артемка махнул рукой:

— К тому времени ваш цилиндр мыши сгрызут.

Фигура подняла на Артемку выцветшие голубые глаза, пожевала синими губами и уныло сказала:

— Да, кажется, вопрос затягивается.

— Затягивается! — согласился Артемка. — А кушать–то ведь надо. Я вам хорошо даю, ей–богу. Фунт сахару, буханку хлеба и целую коробку сигар, — кто вам больше даст за такое барахло!

— Миль пардон, — обиделась фигура. — Цилиндр — от Бурдэ, лучшей парижской фирмы. Впрочем… Сигары гаванские?

— Гаванские, — важно сказал Артемка.

— Да, конечно, все это весьма соблазнительно. — Фигура вздохнула. Странно, почему мне не отвечают их превосходительства генерал Деникин и генерал Краснов? Я им послал детальную докладную записку относительно некоторых административно–хозяйственных мероприятий… насчет самоуправства мужиков и разных там мер пресечения. — Фигура опять пожевала губами. — Н-да… Никакого ответа… Весьма странно… Им, конечно, хорошо там, в разных атаманских дворцах, а каково мне в этой, миль пардон, дыре! Вот Василий Варламович… Вы его знали? Василия Варламовича Шуммера? Тоже действительный статский, нас в одном году представили… Н-да… Так вот, он устроился при генерале Краснове. А я застрял. И жена моя… Вы ее знали? Любовь Степановну?.. Тоже устроилась. В Париж укатила. И, представьте, все мои драгоценности того… с собой захватила. Впрочем, что ж, она на двадцать восемь лет моложе меня.

— Слушай, дед, — крикнул Артемка, видимо, потеряв терпение, — говори толком: меняешь шляпу?

— Миль пардон, — заморгала фигура глазами, — это я — дед? Впрочем, гм… Вы ничего не прибавите больше? Денег бы немножко, а? Тысяч двести, а?

— Нету у меня денег, — нахмурился Артемка. — Будешь торговаться, покуда раздумаю.

— Ну что поделаешь: давайте, — вздохнула фигура. — Только чтоб сигары были действительно гаванские, а то знаете, какое теперь время. Все, миль пардон, обжуливают. Вот, например, жена… Вы ее знали? Любовь Степановну?.. Говорила: едем вместе. А сама — фюить!.. Забрала фамильные драгоценности, банковскую книжку — и…

Но Артемка уже его не слушал: он быстро бежал к казарме.

— Н-да… — уехала, — продолжала бормотать фигура. — Все стали жульничать… Собственно, Деникин, если правду сказать, тоже, миль пардон, жулик, но это — строго между нами.

Скоро Артемка вернулся.

— На, — положил он на скамью буханку хлеба и два свертка, — забирай, а цилиндр давай сюда. — И без церемоний он снял с фигуры шляпу, обнажив гладкий, как бильярдный шар, череп.

— Артемка… — позвал я его тихонько.

Он оглянулся, разглядел меня сквозь поредевшие уже ветки сирени и кивнул головой.

— Саперная, пять, — шепнул он мне. — Иди туда.

Мы сошлись у глиняной избы на окраине города. Перелезли через плетень и оказались в садике с беседкой

— Вот, — сказал Артемка, входя в беседку, — теперь можно говорить сколько угодно. Хозяин — старый рабочий, не выдаст. Да он и не бывает днем дома. Здесь и будем всегда встречаться.

— Как же ты с ним познакомился?

— Я зашел будто воды напиться. Вижу, сидит и шилом сапоги колет, прорехи зашивает. Взял я у него из рук эти сапоги да в два счета и залатал. Сразу в доверие вошел.

— Артемка, — с упреком сказал я, — уж я ждал тебя, ждал…

— Да все из–за этого деда. Хвастает, будто первым человеком в каком–то департаменте был, а торгуется, как цыган. Целый час с ним провозился.

— Да зачем она тебе нужна, шляпа такая! Это ж не шляпа, это ведро.

— Ведро!.. Это настоящий цилиндр. То–то Труба обрадуется! Вот будет Гордей Торцов!

— Ты все о том же. А тут такая обстановка получается…

— Я про обстановку не забываю. Обстановка у меня на первом месте. Вот, слушай. — Артемка выглянул из беседки и, хотя никого не заметил, перешел на шепот — Вчера прискакал поручик с денщиком от полковника Волкова. Фамилия поручика Змеенышев. Прямо как влипла ему эта фамилия: голова у него маленькая, шея длинная, а глаза гадючьи. Вечером опять кутили у полковника Запорожцева. Уж этого Змеенышева поили, поили и коньяком, и шампанским, и чистым спиртом, а он ни в одном глазу. Только под конец опьянел и стал хвастаться. «Наша, говорит, — часть из одних офицеров, у нас нет этих вонючих солдат, как у вас. Мы, если хотите знать, и одни можем ваших припекинских на корм воронам раскрошить». Сколько их, этих офицеров, я так и не узнал. Узнал только, что остановились они в Прокофьевке, сорок верст отсюда, а в субботу к вечеру будут тут… Уж и конюшни готовят и квартиры.

— Еще что? — волнуясь, спросил я.

— Еще — вот. — Артемка нагнулся, снял с ноги башмак и, поковыряв в нем пальцем, вытащил в несколько раз сложенный лист синей бумаги. — Черт его знает, что оно такое. Труба в штабе со стола стянул. Он думает, что это план всей Крепточевки: с орудием, с пулеметами… Возьми, командир разберется.

— Артемка, — обрадовался я, — если только это план…

— Ну–ну, — усмехнулся Артемка, видимо, и сам довольный, — может, это и не такая уж важная штука.

— Важная, важная! — уверял я. — Ну, а как ты тут? Как Труба?

Губы у Артемки покривились:

— Этот проклятый Потяжкин… Прямо в душу плюет, подлец. Днем изводит на репетиции, ночью на попойках. Труба — тот легче переносит, даже, я замечаю, доволен, что в коньяке хоть купайся, а я не знаю, как и выдержу. Хоть бы конец уж скорей!

И Артемка рассказал, что ему приходится переживать.

До двенадцати часов Потяжкин спит после ночных попоек, а с двенадцати «сочиняет» на репетициях. «Запеканкин! — кричит он Артемке. — Скорей на сцену. Я придумал новый вариант. Прищурь глаз! Оскаливай зубы! Кричи!»

— И знаешь, — еще тише зашептал Артемка, озираясь, — по–моему, он замечает, что мне это противно. Да, замечает и нарочно придумывает всякую чепуху — может, чтоб помучить меня, а может, с расчетом, что я не выдержку и выдам себя.

— Так ты думаешь, он подозревает вас? — ужаснулся я.

— Наверно, — сумрачно сказал Артемка. — Я только Трубе не говорю, а то как бы он не смылся отсюда раньше времени. Вчера за мной какой–то тип ходил. Я оглянусь — он остановится и разглядывает небо. Больно ему там интересно! Или под ноги себе смотрит, будто потерял что.

— Так вас же могут в любой момент схватить!

Артемка минутку помолчал соображая.

— Я думаю, Потяжкин до спектакля нас не тронет. Ему интересно показать свою пьесу, а, кроме нас, тут никто играть не умеет. Главное ж, он хочет выследить, на кого мы работаем. Ты сообрази: ну, арестует он нас, ну, начнет пытать, а мы, может, упремся и ничего не скажем. Нет, это ему неинтересно. Я и беседку эту облюбовал, чтоб нам не попасться. Ты больше нигде не ищи меня, только сюда приходи. Делай вид, будто яблоки красть приходишь.

Мне хотелось чем–нибудь порадовать своего друга, и я рассказал о первом собрании молодежи.

— Счастливые! — позавидовал он. — Ну, ничего, может, я опять буду с вами. Значит, Таню избрали?

— Таню. Она просила тебе передать, что твой билет подписала первым. И номер на билете поставила первый.

Артемка недовольно нахмурился:

— Вот уж это неправильно. Если кому ставить первый номер, так самой Тане Или тебе.

— Кроме того, она пирог для тебя испечет, — лукаво прищурился я. — С яблоками, не какой–нибудь.

— Да ты все врешь! — смутился Артемка.

— И платочек обещала вышить, — уж действительно соврал я.

— А я вот дам тебе под жабры, тогда узнаешь, как смеяться.

Он глянул в сторону и задумчиво сказал:

— А может, и вправду не надо смеяться?

Мне стало стыдно:

— Артемка, я ведь только про платочек соврал, а то все правда.

Надо было спешить, и мы расстались, притихшие и немного грустные.

ПАРОЛЬ

Я, конечно, понимал, что значила для, нас бумага, переданная мне Артемкой. Из предосторожности я возвращался такими окольными путями, так долго лежал в камышах или прятался в заросших орешником балках, что попал на хутор только к ночи. Оказалось, что здесь уже побывал дядя Иван, а Таня ушла в Припекино. И потом получалось все время так, что, когда я возвращался, Таня шла в Липовку, а когда она возвращалась, я шел в Крепточевку. Встретились мы лишь в день, когда разыгрались все главные события.

На этот раз мы в Крепточевку шли вместе. Я, как всегда, нес лоток с махоркой, в руках же у Тани было по ведру с нежными осенними розами: у каждого свой товар.

К ночи весь наш отряд должен был сосредоточиться на хуторе. Было решено, что впереди, под командой Ванюшки, двинется небольшой разъезд, переодетый в казачью форму. Он снимет все неприятельские дозоры. К тому времени к южной стороне города подойдет отряд дяди Ивана и расположится в камышах. Оба отряда войдут в город по возможности без выстрела. Чтоб облегчить эту задачу, Артемка узнает пароль.

Шли мы то полем, то лесом. Начиналась осень, сквозь поредевшую листву свободно просвечивало блеклое небо. Но утро выдалось солнечное, теплое, ласковое, под ногами шуршали желтые листья, и нам совсем не хотелось думать, каких жертв может потребовать сегодняшняя ночь.

Соловей кукушку

Долбанул в макушку…

затягивал я, отбивая такт кулаком по лотку.

Не плачь, кукушка,

Заживет макушка,

тоненько подхватывала Таня.

— Да!.. — вспомнил я. — Ты Джима видела?

— Видела. Он сказал, что Пепс умер, — беспечно ответила Таня и опять запела про ссору соловья с кукушкой.

Я остановился, пораженный ее словами. Пепс умер!.. Бедный Артемка! Какую горестную весть принесем мы ему!

— Что с тобой? — встревожилась Таня. — Ты его знал, да?

— Нет, я его не знал. Но Артемке он был как второй отец. Они искали друг друга много лет. Когда ж он умер?

Таня виновато заморгала:

— Я не спросила. Ведь я ничего этого не знала. Я спросила только, как ты велел: «Джим, вы когда–нибудь в жизни встречали негра Чемберса Пепса, циркового борца?» Наверно, он тоже был товарищем этому Пепсу, потому что весь так и вздрогнул.

— Как же он ответил?

— Он ответил: «Пепса больше нет, Пепс умер».

— А где, отчего — не говорил? — допытывался я.

— Нет, больше ничего не говорил.

Мы условились, что, пока Артемка выполняет такое важное задание, не будем говорить ему ни слова

Распродав на рынке махорку и розы, мы с большой осторожностью отправились в беседку. И опять началось мучительное ожидание. На этот вечер Потяжкин назначил спектакль. Значит, Артемка должен повидаться с нами до вечера. Но время шло, солнце опустилось так низко, что освещались только верхушки тополей, а Артемки все не было. Таня, бледная от волнения, то и дело выглядывала из беседки. Я успокаивал ее как мог, говоря, что пароль назначают обыкновенно перед самым вечером, что, может быть, его еще и не назначили. Но, откровенно признаться, и сам уже потерял надежду. И вот, когда угасли последние отблески солнца и в нашу беседку повеяло холодной сыростью, в саду послышались торопливые шаги.

— Он! — шепнула Таня и стремглав выскочила из беседки.

Я бросился вслед за нею.

Нагибаясь, чтоб не задеть за ветки яблонь, к нам бежал Артемка.

— Наконец–то! — скорее выдохнула из себя, чем сказала Таня.

— Самара! — хрипло ответил ей Артемка. — Самара! — бросился он от Тани ко мне.

— Что — Самара? — оторопело спросили мы.

— Пароль. А отзыв — Саратов. — Артемка пошарил в кармане и вытащил листок бумажки. — Вот, возьми. Я выпросил у писаря контрамарку. Сам Потяжкин подписал. Ты сбегаешь к Ванюшке с паролем и как раз успеешь вернуться и посмотреть меня: я выхожу в третьем акте. Увидишь, как я им сыграю комиссара! Увидишь!..

В голосе его мне почудилась угроза, но я так был обрадован добытым паролем, что не придал этому значения. А вот Таня, наверно, что–то почуяла.

— Артемка, — вкрадчиво сказала она, — ты теперь ничего уже не делай против них. Только несколько часов тебе остается потерпеть. Ты и так много сделал… ты столько сделал, так рисковал!.. Теперь ты думай только, как выбраться отсюда.

Он смотрел на нее и молчал.

— Правда, Артемка, — в свою очередь сказал и я, — задание вы с Трубой выполнили, больше вам тут делать нечего. Сыграйте этим дьяволам и смывайтесь.

Но он и мне ничего не ответил, только вздохнул и отвел глаза.

ПРАВДА ЖИЗНИ

Бросив в беседке лоток и ведра, мы с Таней выбрались из города, и каждый направился в свою сторону: Таня — в камыши, к дяде Ивану, а я — к ближайшему оврагу, в орешник, где меня уже поджидал Безродный.

Не стану рассказывать о всех приключениях, с какими я возвращался в Крепточевку. Если б не желтенький листочек с подписью Потяжкина, не миновать бы мне беды.

В театр я пробрался перед самым началом третьего действия. Керосиновые лампы, прибитые к стенам казармы, уже были прикручены, свет падал от рампы и освещал только первые ряды. Там сверкали погонами офицеры и обмахивались платочками нарядные женщины. Между офицерами кое–где сидели мужчины, одетые в черные фраки и похожие на воронов. Остальная часть казармы была в полумраке и заполнялась простыми казаками и солдатами.

Занавес зашевелился, вышел длинноногий сутулый офицер. В первом ряду жидко захлопали. Захлопали и солдаты.

— Бон суар, медам! — с достоинством поклонился офицер первым рядам. Третье действие моей пьесы развертывается в обстановке… — Он не договорил и сердито крикнул солдатам, продолжавшим хлопать: — Отставить!

Конечно, это был Потяжкин.

— Медам, господа офицеры! — опять обратился он к первым рядам. — В третьем акте вы увидите большевистский митинг. Комиссар, роль которого исполняет актер Артемий Закарпеткин, призывает рабочих резать всем честным людям животы. Но тут доблестный генерал Забубенный, роль которого исполняет, как вы уже знаете, артист Тру… Трубодеров, налетает со своими бравыми казаками и крошит всех в капусту. Щадя нервы наших прекрасных дам, считаю долгом предупредить, что на сцене будет литься не настоящая кровь, а клюквенный сок.

Он поклонился, брезгливо потянул носом воздух и пошел за занавес, бормоча:

— Кушайте, кадеты, карамель–конфеты.

«Бедный Артемка! — думал я. — Каково ему будет кривляться перед этой сворой!»

Занавес, сшитый из серой мешковины, с треском раздвинулся и открыл сцену с закопченной фабричной трубой посредине. Из–за кулис послышался громкий шепот:

«Марш!» — и на сцену повалили «рабочие» в ватниках, сапогах, черных картузах, из–под которых высовывались чубы. Никогда в жизни я таких рабочих не видел. Окружив фабричную трубу, они начали размахивать кулаками и неистово ругаться. Но вдруг замолкли и уставились на правую кулису. И тут из–за кулисы появился «комиссар». Был он в кожаной фуражке, кожаной тужурке, кожаных галифе, кожаных сапогах — весь кожаный. Брови — толстые, как усы, а усы, наоборот, тонкие, как брови, рот перекошен, правый глаз прищурен, одно плечо выше другого.

«Комиссар» поднялся на кончики носков и пронзительно закричал, делая сильное ударение на последнем слоге:

— Товарищи–и–и!..

По казарме прокатился хохот, похожий на лошадиное ржание.

Я слушал, какую невообразимую дичь выкрикивал Артемка, и мне было больно и гадко. От злобы я весь дрожал, и сами собой сжимались кулаки. «Посмотрим, думал я, — посмотрим, как вы заржете сегодня в полночь!»

И вдруг услышал такие знакомые интонации, что весь напрягся. Да ведь это голос моего командира! Та же в нем страстность, та же задушевность, та же суровость…

Я смотрел во все глаза на сцену и не замечал больше ни кожаного костюма, ни безобразных усов и бровей, а видел только горящие глаза, устремленные поверх первых рядов на солдатскую массу.

— За какую же святую Русь гонят генералы трудовых казаков на братоубийственную войну? Кто сидел у нас вперемежку с нашими хозяевами на всех заводах и рудниках? Англичане, французы, немцы. Кто больше всех кричал: «Самостийная Украина»? Виниченко с Петлюрой. А кто привел на Украину немцев? Виниченко с Петлюрой. Они позовут сюда и французов, и англичан, и американцев — кого хочешь, — только бы опять загнать нас в кабалу и запродать Россию…

Я стоял у входа и видел только затылки тех, кто сидел в первых рядах. Но и по этим вдруг окаменевшим затылкам было видно, что слова Артемки прямо–таки ошарашили всех. Я взглянул на солдат: шумно дыша, они неотрывно смотрели на большевистского комиссара. На лицах было тяжелое недоумение.

Кто–то шепотом сказал:

— Вот шпарит!..

А Артемка, все более входя в роль, подсказанную ему великой правдой жизни, протянул руку вперед и с гневом спрашивал:

— Кто они, эти торговцы русским народом, эти кровососы? Они обливают себя духами, но души их вонючи, как клопы!..

— Что он говорит! Что он говорит! — взревел вдруг полковник с красным лицом и так вскочил с кресла, будто его ошпарили кипятком.

И тут в первых рядах все ожило, задвигалось, заорало, завизжало.

Из–за кулис выскочил Потяжкин и со сжатыми кулаками, с перекошенным лицом воззрился на Артемку.

— Ага, прорвалось… — зловеще процедил он. — Попался, миляга!

Быстрым движением руки Артемка сорвал усы и брови, стащил с головы парик и бросил все это в лицо Подтяжкину:

— На, сволочь! Тебе это больше к лицу!

— Ох! — хором отозвалась казарма.

Мгновение — и все, кто сидел в первых рядах, оказались на сцене.

Я видел, как рухнул Артемка под ударами десятка кулаков, как его, распростертого на полу, топтали сапогами, били ножнами шашек. Какая–то барыня с обнаженными круглыми плечами, тыча Артемку носком лаковой туфли в бок, истерично взвизгивала.

— И я!.. И я… И я!..

— Стойте! — вопил Потяжкин, расталкивая толпу. — Оставьте его мне живым для допроса!.. Оставьте его живым для допроса!..

Но никто на него не обращал внимания. Дюжий казак подбежал к рампе, протянул руки и, бледный, с прыгающими губами, стал молить:

— Господа офицеры, ваши благородия, не надо бы!.. Ой, господи, за что ж вы его так…

— Что-о? — повернулся к нему полковник с багровым лицом. — Защищать?.. Защищать красных агентов?..

И, размахнувшись, ударил казака кулаком в лицо. Тот дернулся головой и закрыл лицо руками.

— По швам!.. Руки по швам!.. — багровея еще больше, взревел полковник. Как стоишь, мерзавец, как стоишь?!

Солдатская гуща заколыхалась, послышались возгласы:

— За что бьете, ваше высокородие?..

— Мало им хлопца, так они и нашего брата по зубам!..

Потяжкин изогнулся, как для прыжка, и каким–то новым, лающим голосом закричал:

— Бунтовать?.. Бунтовать, ракалии?..

Возгласы тотчас умолкли, но лица солдат были угрюмые, злые.

Белогвардейцы, оторвавшись на минуту от Артемки, опять бросились к нему.

«Убьют!» — подумал я с ужасом и, сорвав со стены лампу, грохнул ею об нары.

Брызги стекла и керосина обдали людей, огонь вспыхнул и сразу охватил все нары.

— Пожа–ар!.. — закричал я не своим голосом.

— Пожа–ар!.. — заорали десятки глоток. Началась невообразимая паника. Орава, отхлынув от Артемки, бросилась к дверям.

— Пожа–ар!.. Пожа–ар!.. — с безумной радостью кричал я, сбрасывая со стен одну лампу за другой.

Но тут Потяжкин вцепился в мою рубашку, а багровый полковник схватил меня за горло. Казарма перевернулась вниз потолком, и все исчезло…

ВСЮ ЖИЗНЬ — НАШЕМУ ДЕЛУ

Очнулся я оттого, что кто–то дул мне в лицо. Было темно, как в погребе. Я тихо спросил:

— Кто тут?

— Я.

Голос был Артемкин.

— Ты жив?

— Жив, — сказал Артемка.

— Я тоже жив. Где мы?

— Не знаю. Кажется, в подвале. Ты слышишь, что делается наверху?

— Нет, — сказал я. — У меня гудит в голове.

— А ты прислушайся.

Я приподнялся и стал слушать:

— Кажется, стреляют.

— Стреляют, — сказал Артемка. — Это наши.

— Тебе больно? — спросил я.

— Больно. У меня, наверно, ребро сломано. А тебе?

— Мне нет. Только в голове гудит. И что–то теплое льется у меня из глаз. Кажется, я плачу.

— А ты не плачь. Нас спасут.

— Я не потому. Мне очень хорошо, оттого я и плачу. Я горжусь, что ты мой друг. Ты герой, Артемка.

— Какой там герой! — вздохнул он. — Просто вспомнил, как однажды Пепс вот так же в цирке заговорил, и тоже вот…

— А ты видел, как полковник ударил казака?

— Видел, только не понял за что.

— Он хотел заступиться за тебя.

— Правда? — встрепенулся Артемка.

— Да и другие солдаты… Ох, и кричал же на них Потяжкин!

— Ну, так они теперь и воевать ему будут! — сказал Артемка с довольным смешком.

Но я все еще не мог унять слез. Они лились и лились у меня по щекам.

— Артемка, давай пообещаем, что всю жизнь посвятим нашему делу, — сказал я, уже не сдерживая себя.

— Да мы ж ее уже посвятили, — просто ответил Артемка.

ОШАЛЕЛЫЙ ГЕНЕРАЛ

В то время когда мы с Артемкой сидели под замком в подвале, Ванюшка с пятью ребятами, переодетые в казачью форму, все ближе подбирались к городу. Встречая по пути дозорные посты, они называли пароль, подъезжали вплотную и без выстрела снимали часовых. За этим маленьким разъездом бесшумно двигался весь наш отряд.

Когда до окраины города оставалось версты три, Ванюшка вдруг услышал впереди топот чьих–то ног. «Казаки» придержали коней и стали по обе стороны дороги. К ним быстро приближался человек, казавшийся в темноте непомерно длинным. Человек не мог не видеть впереди себя всадников, но бег не замедлил наоборот, припустился еще быстрее.

— Сама–ара–а! — страшным басом прокричал человек, явно намереваясь промчаться мимо всадников.

«Эге! — подумал Ванюшка. — Раз знает пароль, значит, белый». И, поставив коня поперек дороги, крикнул:

— Стой!

В ответ длинный выругался:

— Вот я тебя, мерзавец, посажу на гауптвахту, так ты научишься обращению!

Ванюшка взмахнул плетью и огрел его. Длинный шлепнулся в пыль, перевернулся и выругался еще крепче. Спешившиеся всадники схватили его за руки.

— Братцы! — изумленно сказал Семен Безродный. — Генерал!

— Чего врешь! — строго прикрикнул на него Ванюшка. — Будут тебе генералы по ночам пешком бегать.

— А я говорю, генерал! — не унимался Безродный. — Я, брат, ночью лучше кошки вижу. Вот они, аполеты. И лается, как генерал.

Ванюшка вытащил из голенища электрический фонарик и посветил им. В туманно–голубоватом снопе света заискрился пышный генеральский эполет.

— Что за черт! — сказал Ванюшка. — И впрямь генерал. Чего ж он шпарит по степи?

— Самосшедший, — предположил кто–то.

— Канальи!.. Ракалии!.. Я вас, курицыных детей! — опять закричал длинный. — Отвечайте немедленно: какой части?

— Да, — сказал задумчиво Ванюшка, — ругается он соответственно… Только голос, товарищи, больно знакомый. Где я слышал этот голос?

— На голос нашего Трубы походит, только позлее будет, — заметил Безродный.

«Генерал» ахнул:

— Да кто ж вы такие? Ванюшка, неужто это ты?

— Я, — сказал Ванюшка. — А это ты, Труба?

— Ох, я!.. А то кто ж! Ну, а вы чего ж такие? Вроде казаков стали. Или к белым перекинулись?

— А ты чего такой? Или до генерала у них дослужился?

— Ой, да я ж прямо со сцены…

Недоразумение быстро выяснилось.

— Братцы, голубчики! — заторопил Труба, чуть не плача. — Скачите к командиру, спасайте Артемку с Костей! В подвал их сволокли. А живы, нет ли не знаю

— В подвал? А где он, этот подвал? — глухо спросил Ванюшка.

— Да там же, под самым ихним штабом.

Ванюшка озорно вскинул голову:

— А что, братцы, нагрянем на этот подвал? Форма у нас подходящая, пароль знаем…

И, наверно, помчались бы молодые партизаны к нам на выручку, не спросясь командира, помчались бы и загубили бы все дело, весь план и сотню наших людей, если б не вмешался самый старший из них, фронтовик германской войны Петр Кучеренко:

— Это как же так? Нам поручили дорогу для главных сил прочистить без выстрела, а ты хочешь всю вражью силу на ноги поставить?

Ванюшка поскреб в затылке:

— Ну, так сажай же «генерала» к себе за спину и скачи к командиру. — Он тронул поводья, но тут же повернул коня назад и, наклонившись к Трубе, смущенно сказал: — Я того… извиняюсь. В другой раз, если случай выдастся, огреешь меня.

ЧЕРНЫЙ ВЕЛИКАН

Нас освободили, когда в городе еще шел бой. Первыми в подвал ворвались Ванюшка, Труба и Таня.

Когда Ванюшка осветил нас своим фонариком и Труба увидел Артемку в страшных кровоподтеках, он схватил его руки, уткнул в них свое лицо и громко, надрывно зарыдал. Артемка, стиснув зубы, поднялся на колени, но силы оставили его, и, уронив голову на грудь, он медленно стал валиться на землю.

И тут я понял, что, поддерживая все время со мной в темноте разговор, он делал это сверх сил, ради меня, чтобы не дать мне упасть духом.

Над Артемкой склонилась Таня, а мы трое, полные ярости, бросились наверх. Я оторвал от пояса Ванюшки гранату и сунул ее к себе в карман.

Наверху нас ждал тот самый казак, которого полковник ударил по лицу.

— Товарищи, — сказал он хрипло, — я с вами…

Казарма еще пылала, освещая все вокруг трепещущим багровым светом.

Мы хотели бежать в проулок, откуда доносились выстрелы и крики, но в это время из окна белогвардейского штаба выпрыгнул какой–то человек, одетый в серый пиджак и полосатые штаны. Он оглянулся, втянул голову в плечи и побежал вдоль забора.

— Потяжкин! — крикнул я, узнав в штатском человеке по его сутулой спине и несгибающимся ногам Артемкиного мучителя.

— Он самый! — подтвердил казак.

— Где? — гневно обернулся Ванюшка.

— Вон, вон… к калитке подбегает!

Пришпорив коня, Ванюшка в одну минуту оказался рядом с офицером–палачом:

— А, так ты мужиков сечь!.. Вот тебе за марьевских! Вот тебе за тузловских! Вот тебе за каменских!..

Плетка то взлетала вверх, то со свистом падала на сутулую спину.

— За Артемку! За Артемку дай ему! — яростно прогрохотал Труба.

— За Артемку! — тотчас же подхватил Ванюшка. — За Артемку!.. За Артемку!..

Потяжкин бежал что было духу и так выкидывал своими вдруг обретшими сгибаемость ногами, будто старался достать себя пятками пониже спины.

Мы едва поспевали за Ванюшкой.

Так мы обогнули казарму и оказались на базарной площади. Но то, что мы там увидели, заставило нас на мгновение застыть на месте. Около квасной будки метался огромный, с черным лицом человек и, размахивая дубиной, похожей на вывернутый из земли фонарный столб, отбивался от пятерых белогвардейцев. Те бросались на пего с обнаженными шашками, стреляли, но великан удары парировал дубиной, а от пуль, как щитом, прикрывал грудь какой–то железной круглой крышкой.

Вдруг он прыгнул вперед, повернулся, поднял над головой будку и с ревом швырнул ее в белых.

И тут, будто в ответ на этот рев, рядом со мной раздался другой рев, еще более яростный и оглушительный. Это ревел Труба, выворачивая из мостовой булыжник.

Ванюшка бросил Потяжкина, пронзительно, по–разбойничьи свистнул и погнал коня на белогвардейцев.

— Джим!.. Джим!.. Держись, держись! — неистово кричал я, несясь вслед за Ванюшкой с гранатой в руке.

Двое белогвардейцев убежали, один свалился под дубиной великана, другой под шашкой Ванюшки, третьего сшиб казак.

Великан отшвырнул ногой фонарный столб, прижал руку к груди и, показывая в улыбке белые зубы, сказал:

— О, товарищи, какой большой вам спасибо!..

С руки его стекала кровь.

Я ДОГАДЫВАЮСЬ

Мы разгромили крепточевских белых раньше, чем к ним пришел на помощь полковник Волков. До тридцати солдат и простых казаков сдались нам без сопротивления, и мы их распустили по домам. Но оставаться в Крепточевке мы, конечно, не могли и поспешили вернуться в Припекино, где нам во всех отношениях было удобней. Сначала вывезли всех раненых. Я был в числе тех, кто их сопровождал.

Раскачивая крутыми рогами, быки медленно тащили арбы. Таня бегала от подводы к подводе, одному раненому давала напиться, другому подкладывала под голову сползавшую подушку. Но чаще всего ее можно было видеть рядом с дрогами, на которых сидел Артемка. С некоторых пор наша Таня стала проявлять склонность к кокетству. Поймав на себе пристальный взгляд Артемки, она «удивленно» спрашивала: «Что это ты все на меня смотришь?» Потом рассматривала себя и «наивно» говорила: «А, я знаю: тебе, наверно, понравились мои желтые штиблеты». Артемка улыбался и отрицательно качал головой. «Гм… — пожимала Таня худенькими плечами, — тогда уж я не знаю что». Она опять оглядывала себя и радостно говорила: «А, догадалась, догадалась! Тебе нравится моя синенькая блузка». Не добившись от Артемки, что же ему нравится в ней, опечаленная Таня бежала к другим больным, а вернувшись, опять принималась за свои догадки.

— Вот приедем, — мечтательно сказал ей Артемка, — и опять начнем репетиции. Прямо не пойму, что оно получается. Как заворожил кто. Не одно, так другое помешает. Ну, теперь уж доведем до самого представления. Командир сказал: «Свое ребро тебе пересажу, а спектакль поставим, хоть в лесу». Конечно, поставим. Ты ж будешь играть Любу?

Таня окинула взглядом все восемь подвод с ранеными и покачала головой:

— А кто ж с ними будет? Кто вон того, что без руки остался, с ложечки накормит? Кто им книжку прочитает, сказочку расскажет? — Таня вздохнула. — Нет уж, видно, мне от них не отходить… Да и какая я актриса!

Прошло несколько дней. Потомившись в кровати, Артемка поднялся и побрел в театр.

Казалось, спектакль теперь состоится обязательно — если не в Припекине, против которого белогвардейцы спешно подтягивали силы, так где–нибудь в лесу. Тяжелораненых мы устроили в соседних поселках у шахтеров, и Таня, таким образом, освободилась. Цилиндр, хоть и подгоревший на пожаре, был налицо; Артемка с каждым днем веселел и наливался здоровьем, — чего еще не хватало! Но, как видно, спектаклю и вправду сильно не повезло… Расскажу все по порядку.

С того момента, как я увидел Джима с дубиной в руках, я не переставал думать о нем. Меня очень удивляло, что он такой же сильный, каким был и Пепс. Неужели, спрашивал я себя, все негры — великаны? Дальше, почему Джим поблагодарил нас таким точно жестом (прижал руку к груди) и почти такими же словами, как когда–то благодарил Артемку за цветы Пепс? Разве все негры благодарят одинаково? И не странно ли, что Джим так скоро, хоть и с акцентом, научился говорить по–русски?

Однажды, рассуждая так, я вдруг хлопнул себя ладонью по лбу и со всех ног бросился к командиру.

Я ворвался к нему как ураган и не переводя дыхания выпалил все свои догадки. Командир слушал, то хмурясь, то улыбаясь. Он задал мне два–три вопроса и, когда я ответил, сказал:

— Да, в твоих догадках есть что–то верное. Бесспорно, Джим не тот, за кого он себя выдает. И недаром Луначарский ему письмо прислал. Танин дядя говорил, что собственными глазами видел это письмо.

— Луначарский?.. А цирки тоже в его ведении?

— Тоже.

— Дмитрий Дмитриевич, дайте мне увольнение на двое суток.

— Что же, — сказал командир, — иди. Иди, а то как бы Джим не укатил в Москву.

Через час, расспросив Таню, где и как найти ее дядю, я уже шагал по мокрому от первых осенних дождей жнивью.

КОНЕЦ НОЧИ НА ЗЕМЛЕ

Найти Таниного дядю оказалось гораздо труднее, чем я думал. После «крепточевского дела» за отрядом дяди Ивана началась форменная охота. Пришлось часть людей временно распустить по домам, а главные силы перевести в другое место и там тщательно законспирировать.

Но мне посчастливилось встретить знакомого парня из числа отпущенных дядей Иваном. Так или иначе, на вторые сутки я уже сидел в шахтерской хибарке и рассказывал дяде Ивану, зачем мне понадобился негр Джим. Дядя Иван, крупный мужчина с наивно–детским выражением круглого лица, смотрел на меня молча, не моргая и только изредка, также по–детски, вздыхал. Когда я кончил, он сказал:

— Ну, счастье твое, парень, что вовремя явился. Приди завтра, не застать бы его уже здесь.

— А что?

— Да на советскую сторону его отправляем. Очень уж заметная он тут личность.

Конечно, я хотел тотчас же отправиться к Джиму, но дядя Иван посоветовал мне запастись терпением.

Узнав, что мы организовали у себя социалистический союз рабочей молодежи и что Таня теперь наш председатель, он развел руками:

— Не пойму, в кого она уродилась такая!

— Да в вас же и уродилась, — сказал я. — А то ж в кого?

— В самом деле? — засмеялся дядя Иван. — А я и не догадался.

Ждать мне пришлось до самого вечера.

Когда сумерки сгустились, дядя Иван прикрыл плотно ставни, зажег ночничок и вышел, наказав мне никуда не отлучаться

Я обдумал все, что намеревался сказать Джиму, когда меня отведут к нему. Прежде всего, думал я, надо ему рассказать про базарную площадь в южном приморском городе и про сапожную будку в самом центре ее. Потом как–нибудь незаметно перейти к цирку. Затем рассказать, как пьяный режиссер Самарин потерял пантомиму «Тарас Бульба» и как эту пантомиму нашел в песке на берегу моря маленький сапожник. Рассказывая, я буду следить за выражением лица великана, и если оно будет меняться…

Но тут под окном затопали чьи–то шаги, хлопнула наружная дверь, заскрипели половицы, и в комнату втиснулся человек вышиной до самого потолка. Вошел, остановил на мне свои блестящие, казавшиеся на черном лице почти белыми глаза и протянул руку:

— О, знакомий товарищ!

— Вы узнали меня? — спросил я, очень польщенный.

— О да! Бежал на белий офицер, бросал граната: бах–бах!..

И я забыл все, что собирался сказать, и сказал то, что совсем говорить не собирался:

— Товарищ Пепс, да вас же Артемка ищет! Давно уже!

Сказал и даже испугался: так изменилось вдруг лицо великана. Что отразилось на нем, на этом черном большом лице? Радость? Изумление? Или все это вместе?.. Он охнул, всплеснул руками и неожиданно тонким, чуть ли не женским голосом воскликнул:

— Артиомка?.. Чемпион на риба?.. Дие он, дие?

— Он в нашем отряде, в отряде товарища Дмитрия. Я пришел за вами.

И тут чемпион мира, человек, разящий насмерть врага одним ударом кулака, вдруг стал похож на старую бабушку: он засуетился, заохал, зашарил руками по стене около вешалки.

— Идем, идем, — бормотал он. — Дие мой шапка? Дие мой пальто?

— Куда это? — строго спросил дядя Иван, входя в комнату.

Я стал горячо объяснять, что наш отряд имеет уже связь с Красной Армией, что Пепсу лучше всего перебраться сначала к нам, а уж мы его потом сами доставим куда следует. И вообще, надо же, чтоб Пепс встретился наконец с Артемкой.

— Да чего ты кипятишься! — сказал примирительно дядя Иван. — Я ж не против. К вам — и к вам. Оно и лучше. Только не надо спешить. В полночь соседи повезут по поставкам сено. Вот с ними до хутора Сигиды и проедете. В сене–то оно незаметней будет, а?

Я согласился, что проехать на арбе в сене будет куда безопасней, чем шагать по степи пешком.

Хозяйка внесла в глиняной миске фаршированные баклажаны. Дядя Иван, хитро подмигнув, достал из шкафчика бутылку с мутноватой жидкостью, и мы, повеселев, подсели к столу. Тут–то, за столом, наш черный товарищ и рассказал нам, как умер чемпион мира по классической борьбе знаменитый Чемберс Пепс и как родился шахтер Джим Никсон.

Горько было на душе у Пепса, когда он покидал приморский южный город. Сколько оскорблений и несправедливостей перенес он! А тут еще пропал Артемка, к которому Пепс привязался, как к родному сыну.

Приехав в Москву, Пепс сейчас же написал мальчику письмо. Но письмо, конечно, не дошло. И сколько Пепс ни писал, ответа не было. Потом Пепс поехал в Киев, из Киева — в Будапешт, а из Будапешта — в Гамбург, на очередной «счет».

Не все знают, что такое «гамбургский счет». Время от времени борцы съезжаются в Гамбург и там при закрытых дверях борются уже по–настоящему и по–настоящему выясняют, кто кого сильней, кто за кем идет по счету. А так, в обыкновенное время, в цирках не спорт, а блеф — бессовестный обман публики.

Ехал Пепс в Гамбург и думал, что здесь он покажет всю свою силу и ловкость, отдохнет душой. И правда, в первый же день он за восемь минут уложил норвежца Хюиста, потом так же поступил с тяжеловесом немцем Шварцем, потом приемом тур–де–бра на второй минуте припечатал к ковру своего старого соперника Клеменса Гуля. Но в самый канун дня, когда Пепс должен был встретиться с Хольстоном из Калифорнии, Пепса в коридоре цирка пырнул ножом в бедро калифорнийский арбитр Ньюкстон. Пепс хотел вырвать из рук Ньюкстона нож и нечаянно сломал арбитру кисть. И тогда Пепса схватили и отправили в тюрьму. На суде Пепс ясно доказал, что он только защищался, но разве судьи слушают черного человека! И Пепса приговорили к трем годам тюрьмы. У него и сейчас темнеет в глазах, когда он вспоминает свою камеру из железобетона и тюремный двор–колодец.

Три года томился Пепс в тюрьме и три года думал, зачем бог устроил на земле такую несправедливую жизнь. И еще он думал, что никогда больше не станет бороться. Правда, он привык к цирку, его всегда радостно возбуждала ярко освещенная арена, блестящие костюмы артистов, трескучие аплодисменты; при одном звуке циркового марша по телу у Пепса пробегала нервная дрожь. Но ложиться под Гуля или Хольстона только потому, что они белые, он не согласен. Да и публику он больше не хочет обманывать. Спорт есть спорт, а блеф — блеф.

Пепса продержали в тюрьме два лишних месяца, взяли с него за это шестьдесят марок и выпустили. Сейчас же к нему бросились антрепренеры. Один ангажировал его в Вену, другой — в Берн, третий — в Константинополь. «Нет! сказал им всем Пепс. — Нет!» У какого–то темного дельца он купил паспорт на имя Джима Никсона из Филадельфии и уехал в Бремен. Там он разгружал пароходы, ел с портовыми рабочими за одним столом, спал с ними в одном бараке. И никто из них не сказал ему: «Блэк!» Нет, ему жали руку и говорили: «Комрад». Для тех, кто трудится, всякий цвет кожи хорош.

Так прошло несколько месяцев. И вдруг прилетела весть: в России рабочие взяли власть в свои руки. Пепс сказал: «Кончилась ночь на земле» — и двинулся на восток. Много раз его арестовывали, прежде чем перешел он фронт. И вот он опять в России. Но теперь уж это была его Россия, страна, за которую он готов был отдать жизнь. Не в цирк потянуло здесь Пепса, а в шахту. Забойщики хлопали его по плечу и, смеясь, говорили:

«Ничего, Джим! У тебя черное лицо от мамы с папой, у нас — от угля. Ничего, Джим: пойдем к коммунизму вместе». Пепс жал им руку и, как никогда в жизни счастливый, отвечал: «Вместе! Вместе!»

И пусть теперь товарищ Иван скажет, что Пепс свое слово держал крепко: они вместе долбили уголь и вместе били врага. А что его отсылают отсюда, в этом он не виноват. Он Луначарскому ничего не писал. Может, товарищ Иван написал, а он, Пепс, никому, кроме Ивана, и не говорил даже, что когда–то боролся в цирке. Зачем ему цирк, когда он и так счастлив! Конечно, народный комиссар лучше знает, что кому делать.

Он, Пепс, понимает, что такое дисциплина, он подчиняется. Но, если правду говорить, Джиму Никсону лучше живется, чем жилось Чемберсу Пепсу. Пепс умер — и бог с ним.

ЗАКОЛДОВАННЫЙ СПЕКТАКЛЬ

Кому хоть раз довелось проехать ночью по Донецкой степи в арбе на сене, тот, сколько б потом ни жил на свете, хоть сто лет, все будет вспоминать упружистое покачивание, запах чабреца и мяты, шелест сена и бархатное небо со звездами, которые с высокого воза кажутся и ярче и ближе. Но одно дело ехать на сене, а другое — в сене. Пепса так глубоко зарыли, что ему было не до звезд. Даже дышать ему пришлось через какую–то железную трубку. Конечно, сено со всех сторон давило, кололо, царапало, но он терпеливо молчал, не двигался и только изредка чихал. Когда мы доехали наконец до хутора и там освободили бедного пленника, он так глубоко задышал, будто хотел вобрать в свои могучие легкие весь воздух.

Светало, идти было опасно, и мы остались на хуторе. Через запотелые стекла мы смотрели, как деловито долбят носами землю еще не улетевшие грачи, и томились. Чтоб скоротать время, я принялся рассказывать об Артемке. Пепс оживился, закивал головой:

— О, да, да! Артиомка очень хороший артист!

Тогда я рассказал, как правдиво Артемка сыграл у белых роль комиссара и как белые чуть не убили его за это. Пепс вскочил и забегал по комнате:

— Белий не любит правда! Белий надо в мусор бросать! Артиомка будет великий артист. Артиомка любит правда. О, то не артист, кто играет неправда, то барахлё!..

Едва стемнело, мы выбрались из хутора и зашагали по черной степи. Здесь еще можно было наткнуться на белых. Мы предпочитали не рисковать и, заслышав дальний топот, ложились на землю. Топот затихал, и мы, измазанные грязью, шагали дальше, чтоб через несколько минут, заслышав в бурьяне шорох притаившегося зверька или страшный в ночной тишине крик филина, замереть на месте.

Но, когда сквозь кромешную тьму стал доноситься переливчатый лай собак и больше не оставалось сомнений, что сюда, так близко к Припекину, дозоры белых забрести не посмеют, мы схватились, как дети, за руки и побежали.

Нас остановил разъезд. Меня узнали, но со мной был неизвестный человек, к тому же такой необыкновенный, и нам дали конвоира.

В квартире командира не было ни его самого, ни Дукачева. Был только дежурный — тот самый старый шахтер, который объяснял Артемке, что на конвертах надо писать уезд и волость. Держался он начальственно.

— Ты что же опаздываешь? — сказал он. — Там, поди, уж кончают, — но увидел Пепса и в изумлении заморгал глазами.

Я наскоро объяснил, кто такой Пепс и откуда мы явились.

— Так топайте же в театр, — сказал старик. — Там они все представление смотрят. А меня, видишь, тут оставили. Думают: как старый, так, значит, не интересуюсь. Я не обижаюсь, нехай смотрят. Артемка, может, для меня одного все сполна покажет. А что, думаешь, нет? Ого! Артемка до меня, как до…

Но мы не дослушали и поспешили в театр.

Вмещал ли когда–нибудь этот амбар столько народу, как в этот вечер! Люди всех возрастов, от поселковых мальчишек до седоусых шахтеров, как зачарованные смотрели на тускло освещенную сцену и, боясь пропустить хоть одно слово, еле дышали. А на сцене озябший и больной старик, одетый в дерюгу, говорил с упреком бородатому купцу в сюртуке и цилиндре. «За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто, я бедных не грабил, чужого веку не заедал».

Кое–как мы с Пепсом протиснулись и стали у стены. И так все были поглощены тем, что делалось на сцене, что никто даже не заметил, какой необыкновенный гость вошел в театр.

Я смотрел, слушал, и светлые мысли, как чистый родник, сами собой пробивались сквозь рой моих грустных воспоминаний. Вспомнилось мне мое безотрадное детство и то, какой ослепительный праздник принесла мне с собой «волшебная» шкатулка с прекрасной наездницей на белой лошадке. Тогда эта красивая игрушка пробудила у нас с Артемкой мечту о счастье. Мы не знали, в чем счастье. Оно представлялось нам таким же нарядным, как наша шкатулка. И неспроста Артемку так пленил в детстве цирк. Но жизнь не наряжена в голубой шелк с блестками. В ней чистое перемешалось с грязью, а высокое — с низостью. И эту правду жизни мы, двое ребят, зарабатывавшие себе кусок хлеба своими руками, скоро узнали. И не потому ли Артемка не может сказать со сцены ни одного фальшивого слова, а в живых образах и сам живет полной жизнью! Вот он, старый Любим Торцов, уличный скоморох, опустившийся до нищеты, но гордый чистотой своей души. Кто б мог сказать, что это — юнец Артемка, сапожник, беззаветный партизан!..

Так думал я, стоя вплотную к Пепсу и чувствуя, как вздрагивает его большое, упругое тело.

А Артемка все больше входил в свою роль. Став перед Гордеем Торцовым на колени, он говорил:

— «Брат, отдай Любушку за Митю — он мне угол даст. Назябся уж я, наголодался. Лета мои прошли, тяжело уже мне паясничать на морозе–то из–за куска хлеба… Что Митя беден–то! — Любим окинул зрительный зал взглядом, как бы приглашая всех в свидетели, и еще проникновеннее сказал: — Эх, кабы я раньше беден был, я б человеком был».

И тут произошло то, что навсегда осталось в моем сердце: Любим вздрогнул и быстро поднялся с колен. Поднялся и как завороженный, с лицом, окаменевшим в невероятном напряжении, с устремленными в одну точку глазами, медленно–медленно двинулся к зрителям. Вот он сделал шаг, другой, третий, и, когда до края сцены осталось полшага, два крика, раздавшиеся один за другим, всколыхнули весь зал:

— Пе–епс!..

— Арти–омка!..

Любим Торцов взмахнул руками и ринулся в зал, в распахнутые объятия черного великана.

— Эх! — сказал Труба, снимая цилиндр и бороду. — Опять сорвался спектакль. Ну, как заколдовал его кто!

В МОСКВУ

Утром Пепс, Артемка и Таня сидели в картонной «комнате» и оживленно разговаривали. Я полез под сцену, откопал сверток. Увидев его в моих руках, Артемка быстро встал, вынул из тряпочки кожаный бумажник и застенчиво улыбнувшись, протянул его Пепсу:

— Это тебе. Сам сделал… Еще тогда…

— О-о! — сказал Пепс и, как всегда, когда благодарил, приложил руку к сердцу. — Какой тонкий работа! — Он пошарил в кармане, вытащил конверт и почтительно вложил его в бумажник. — Письмо товарищ народный комиссар. Надо тут класть. Хороший память.

— А это узнаешь? — вынул Артемка часы с серебристым циферблатом.

— Живой? — несказанно удивился Пепс.

Артемка подумал и нерешительно развернул парчу.

— Это — Лясе на туфли, — сказал он потупясь. — Всю жизнь ношу с собой. Потом поднял голову и твердо, будто приготовился услышать сокрушающую весть, спросил: — Пепс, где она?

— О, да, да, да! — закивал Пепс головой. — Такой красивий девочка, очень умний девочка! Она писал мне от город Астрахань… Очень добрий письмо. Она писал мне, что хочет тоже ехать Москва, что хочет учить… как это… на балет… Она спрашивал, дие есть Артиомка…

— Так она… в Москве? — с волнением спросил Артемка.

— Не знаю, — сокрушенно развел Пепс руками. — Она давно писал, еще война не был.

Артемка с упреком глянул на своего друга, завернул парчу в тряпочку и решительно сунул ее под гимнастерку.

Таня сидела опустив глаза.

В «комнату» один за другим стали входить наши ребята. Окружив Пепса, они жали ему руку и уговаривали:

— Не уезжайте! Мы вас в наш союз примем. Сразу помолодеете.

Пепс добродушно улыбался. Но, когда просьбы зазвучали настойчивее, вынул бумажник, из бумажника — письмо и со значительным видом прочитал:

— «Не наживе дельцов и не обману будет служить у нас спорт, а физической культуре всех трудящихся. Оставьте же ваши колебания и езжайте в Москву».

Подошел и командир с Дукачевым.

Все двинулись в зрительный зал, накрыли там стол кумачом, и собрание началось. Вопрос был один: выборы делегата на Первый Всероссийский съезд социалистических союзов рабочей молодежи. Таня сказала:

— Товарищи, может, нам и не положено посылать своего делегата — мало еще нас, и ничего мы еще такого не сделали пока, — а мы все–таки пошлем.

— Пошлем! — решительно отозвалось собрание.

— Может, нашу просьбу уважат, — продолжала Таня, — и дадут нашему делегату слово на съезде.

— Даду–ут! — уверенно сказали ребята.

— Ну, так кого ж пошлем на съезд?

Тогда все, точно сговорившись, в один голос крикнули:

— Артема Загоруйко!

— Я так и думала! — радостно сказала Таня. — И Дмитрий Дмитриевич не сомневался.

Проголосовали и выбрали Артемку единогласно.

— Теперь наказ надо дать, — сказал командир.

Посыпались предложения:

— Чтоб били врагов не щадя жизни!

— Правильно разбираться в политике: что в ней к чему.

— С винтовкой аккуратно обращаться!

— Кто покуда неграмотный, чтоб в два счета обучился!

Одна из поселковых девушек потребовала:

— Чтоб парни не задирали нос перед девчатами, не обижали их.

Все засмеялись.

— Это ж ты в чей огород? — с вызовом спросил Ванюшка.

— Ни в чей, а вообще. Понятно?

Ванюшка поморгал, поскреб в затылке и растерянно сказал:

— Понятно.

Артемка сидел ни жив ни мертв. От высокой чести, которую оказали ему товарищи, к тому же так неожиданно, он онемел и только к концу, когда наказ записали и проголосовали, решился поднять руку. Начал он тихо, хриплым от волнения голосом, сбиваясь и растерянно останавливаясь. Но потом выправился.

— Товарищи, — сказал он, — я слово «Ленин» еще мальцом слышал. Фабричные его называли, что в будку к отцу сапоги чинить носили. Где мне тогда было знать, что равного слова на свете нет! Но все ж таки я понимал: для трудового народа в этом слове вся правда и все надежды… А потом пришел в будку Дмитрий Дмитриевич. Отца уже не было, один я был на свете… Оставил он мне книжки, душевно поговорил, в театр сводил. И не раз я потом думал: «А может, это сам Ленин ночевал у меня в будке?..» Глупо, да? А я рассуждаю так: кто такой Дмитрий Дмитриевич? Коммунист, партийный человек. А кто создал партию коммунистов? Ленин. Вот оно и выходит: хоть не сам Ленин побывал у меня в будке, а будто и он. И еще я хочу сказать вот что: сколько ни есть тут нас, молодых, все мы идем за товарищем Лениным, за коммунистами. А чего ж наш союз называется по–другому? Почему он называется социалистическим? Пусть тоже называется коммунистическим, как и сама партия. А то, что ни говорите, обидно как–то, вроде мы чужие…

Тут все повскакали с мест, повернулись к Дмитрию Дмитриевичу и Дукачеву и захлопали в ладоши.

И записали в наказ дополнительно, чтоб союзы молодежи повсеместно назывались коммунистическими.

А потом говорили Дукачев и Дмитрий Дмитриевич. И вот что сказал наш командир под конец:

— Наказ вы правильно составили и правильно сделали, что избрали Загоруйко своим делегатом. Он выскажет на съезде ваши предложения, вернется и отчитается перед вами. Ну, а какая будет его дальнейшая дорога? Кто позаботится, чтоб талант его не заглох? Вот, скажем, человек имеет хороший голос. Но это не все. Надо, как говорится, этот голос поставить. Только тогда его услышит вся страна. То же и с Артемкой. Одним нутром он всего не возьмет. Учиться надо. Учиться всему: и обыкновенным наукам и сценическим. Как вы думаете на этот счет?

Собрание молчало.

— А?.. Товарищи?

В ответ кто–то вздохнул.

— Так–таки и будете молчать?

Девушка, вносившая предложение, чтоб парни не задирали нос, тихо сказала:

— Жалко разлучаться. Ну как это можно — отпустить такого парня!

Тогда заговорили и остальные:

— Жалко, товарищ командир!.. Жалко!..

— А вы глядите пошире, — сказал Дукачев, — за далекие горизонты.

Решил дело Пепс:

— Пусти Артиомка! — прижал он руку к груди и так посмотрел на ребят, что Ванюшка крикнул:

— Эх!.. Из самого сердца выдирает!

Собрание еще повздыхало, поохало и вынесло решение: «Просить товарища народного комиссара Анатолия Васильевича Луначарского определить Артема Загоруйко к театральным профессорам в учение на артиста в мировом масштабе».

Выслушав решение, Артемка хотел что–то сказать, но не смог и отвернулся к стене. Плечи его вздрагивали.

Вечером двинулись мы гурьбой к террикону, что черной громадой закрывал полнеба. У террикона, одетый в крестьянский ватный пиджак, верхом на Ласточке уже поджидал нас Ванюшка, держа на поводу двух взнузданных коней. Отсюда он, Пепс и Артемка проедут на рысях до Пахомовской рощи, а там, спешившись, Артемка и Пепс пойдут дальше, по болотам да лесам.

Шел с ними и Труба, белея в темноте поварским колпаком. Этот колпак он надел тотчас по возвращении в Припекино и ни за что не хотел с ним расставаться. И хоть Труба по–прежнему варил борщ с салом и кашу из «шрапнели», но прозвище «генерал» так за ним и осталось. Шел он рядом с Артемкой и упорно не глядел в сторону Пепса. Его он считал главным виновником своей разлуки с Артемкой.

Шли и командир и товарищ Дукачев. Не было только Тани. Все догадывались о переживаниях девушки и делали вид, что ничего не замечают.

Но, когда стали подходить к террикону и под ногами захрустела измельченная порода, в темноте вырисовалась одиноко стоящая фигура. Торопливым шагом Таня приблизилась к Артемке и взяла его за руку:

— Там, в Москве, не забывай про нас, Артемка. — Она помолчала и, справившись с волнением, тихо добавила: — А если встретишь там Лясю…

— Таня… — сказал Артемка и умолк.

Все поочередно обняли его и Пепса.

Ванюшка, вырываясь вперед, дернул повод, из–под копыт полетели в нас мелкие камешки, и трое всадников потонули в темноте.

— Что ж, — сказал командир, — пойдемте. Завтра двинемся и мы.

Нерешительно оглядываясь, будто всадники могли еще вернуться, все пошли к поселку. И только Труба, Таня да я еще долго стояли на перекрестке и прислушивались к замиравшему вдали топоту.

1949

И. Д. ВАСИЛЕНКО

Иван Дмитриевич Василенко родился в 1895 году в Макеевке, бывшего Таганрогского округа, в семье сельского писаря. В 1902 г. семья переехала в Таганрог. Отец поступил канцеляристом–регистратором в городскую управу. Вскоре он был назначен заведующим городской чайной–читальней, с которой у Ивана Дмитриевича связаны наиболее горькие впечатления детства. Помогая отцу, он четыре года обслуживал бездомных и бедняков и здесь впервые увидел во всей неприглядности ложь и лицемерие капиталистов. Впечатлительный мальчик пристально наблюдал за копеечными подачками богатых дам, считавших себя «спасительницами» «опустившихся на дно» людей.

Окончив в 1912 году четырехклассное городское училище, юноша Василенко самостоятельно готовится и успешно держит при мужской гимназии специальный экзамен на звание учителя начальных училищ. В 1913 году он получает назначение в деревню Новая Бессергеновка, Таганрогского округа. Между молодым учителем и крестьянами устанавливается большая дружба. К нему все чаще обращаются бедняки за советами, он ведет с ними беседы о самодержавии, помещичьем произволе, о том, что только революционным путем трудящиеся могут избавиться от гнета и бесправия.

Работая учителем, Иван Дмитриевич одновременно готовится к конкурсным экзаменам в один из старейших учительских институтов России, находившийся в Белгороде, и затем в первый же год обучения исключается за попытку организовать марксистский кружок.

Вернувшись в Таганрог, И. Д.Василенко поступил счетоводом в Донской земельный банк. После февральской революции 1917 года он участвует в организации забастовки служащих банка. Она продолжалась около трех месяцев и закончилась победой бастующих.

Потом И. Д.Василенко работал в президиуме окружного совета профессиональных союзов. После разгрома союза металлистов донским контрреволюционным правительством совет профсоюзов в 1918 году направил И. Д.Василенко на Русско—Балтийский завод для восстановления союза. Вновь созданный союз избрал его своим ответственным секретарем. Вместе с коммунистами, работавшими в подполье, он вел борьбу против предательской деятельности меньшевиков и эсеров.

В феврале 1920 года И. Д.Василенко был принят в коммунистическую партию.

По назначению окружного революционного комитета он некоторое время заведует отделом труда, а в 1921 году избирается председателем Таганрогского окружного совета профсоюзов. На четвертом Всероссийском съезде профсоюзов в Москве он впервые увидел В. И.Ленина. Выступление вождя произвело на него неизгладимое впечатление.

В ту пору И. Д.Василенко неоднократно избирался членом бюро окружкома партии и членом президиума окружного исполкома.

В последующие годы И. Д. Василенко занимал ответственные должности в органах народного образования, а с 1931 года перешел на педагогическую работу: читал лекции по политэкономии в Таганрогском техникуме, опубликовал в Ростове и Москве учебно–методические статьи.

Обострившийся в 1934 году туберкулез легких надолго приковал Ивана Дмитриевича к постели. Три года борьбы с болезнью не сломили его волю. Не зная иной жизни, кроме жизни в труде, он в постели написал свою первую ныне широко известную повесть «Волшебная шкатулка». Материалом для нее послужили воспоминания детства. Повесть была напечатана в московском журнале «Пионер». Вскоре в ленинградском журнале «Костер» он опубликовал свою вторую повесть «Мышонок».

Рассказывая о своей первой встрече с И. Д. Василенко, В. Вересаев впоследствии писал: «Передо мною был талантливый, совершенно сложившийся писатель, со своим языком, с великолепной выдумкой, с живыми образами».

Поборов тяжелую болезнь, И. Д. Василенко все свои силы отдает литературной деятельности. Одно за другим появляются его произведения: «Амфора», «Артемка в цирке», «Артемка у гимназистов», «Гордиев узел».

В годы Великой Отечественной войны писатель работал в армейской печати. Одновременно он писал несколько повестей и рассказов для детей: «План жизни», «Приказ командира», «Живая вода», «Повесть о зеленом сундучке» и др.

В 1948 году И. Д. Василенко написал повесть «Звездочка». В этой повести писатель тепло и интересно рассказывает о жизни учеников ремесленного училища, молодого пополнения рабочего класса. Герои повести — обыкновенные советские подростки. В их отношении к труду и учебе видно, как складывается характер нового человека, раскрываются лучшие человеческие качества молодых граждан социалистического общества. Всем им прежде всего присуще чувство коллективизма, товарищества. Труд на благо Родины — главная цель жизни героев повести; в труде они видят свое счастье. Каждый из них имеет свои достоинства и недостатки. Паша Сычов упорно ищет способы повышения производительности труда. Вместе с тем он чрезмерно осторожен и нерешителен в своих действиях. Маруся Родникова — смелый новатор, она старается изобрести новый скоростной метод обточки деталей, но ее поспешность и горячность не всегда приводят к положительному результату.

Герои повести приходят к общему выводу, что только сочетание упорства, подлинного знания дела и прежде всего знания новой техники может дать высокую производительность труда молодых рабочих.

Автор показывает, как под влиянием комсомольской организации, коллектива и умелого руководства со стороны старых кадровых рабочих растет и формируется новое поколение молодых строителей коммунистического общества.

За повесть «Звездочка» И. Д. Василенко присуждена Сталинская премия третьей степени.

И. Д. Василенко пишет о детях и для детей. Имя его пользуется заслуженной популярностью среди юных читателей.


Примечания

1

Пришло обратно (англ.).

2

Террикон — порода, извлекаемая из угольных шахт и образующая на поверхности земли высокую конусообразную насыпь.


на главную | моя полка | | Волшебная шкатулка. Повести и рассказы |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу