Book: Честный проигрыш



Честный проигрыш

Айрис Мердок

ЧЕСТНЫЙ ПРОИГРЫШ

Джанет и Рейнольдсу Стоун

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

— Джулиус Кинг.

— Звучит так, будто бы его имя ввергает тебя в глубокие размышления.

— И оно в самом деле ввергает меня в глубокие размышления.

— Он не святой.

— Да, не святой, но…

— Но что?

— Он в Англии.

— Я знаю.

— От кого?

— Аксель сказал.

— Никогда не подозревала, что Аксель с Джулиусом знакомы.

— Что не странно, имея в виду характеры и Джулиуса, и Акселя.

Сидя в саду своего дома по адресу: Прайори-гроув, Лондон, Ю-3, 10, Хильда и Руперт Фостер праздновали, распивая бутылку полусухого шампанского, двадцатилетие своей свадьбы. Хильда — уже чуть располневшая прехорошенькая женщина — вольготно раскинулась, выставив загорелые коленки из-под подола короткого, свободного кроя оранжево-золотистого платья. Ноги ее были босы. Волнистые темные волосы прошиты кое-где тонкими прядками седины.

Ее муж, сохранивший в лице что-то мальчишеское, крупный и сильный, только недавно после ее уговоров исключивший из своего гардероба шорты, сидел, расстегнув рубашку и подставив грудь солнцу, надеясь, что красноватая кожа приобретет наконец желаемый коричневый цвет. Его густая светлая шевелюра с годами выцвела, волосы потеряли блеск и стали сухими, но все-таки не оставляли сомнений в том, что растут на голове природного блондина.

Супруги красиво смотрелись вместе. Всегда готовые помочь другим, они и себе не отказывали в тратах на удовольствия. Последним, все еще ощущаемым как новинка, приобретением был небольшой плавательный бассейн — сверкающий блестками искр синий квадрат в середине огороженного, прямоугольной формы сада. Окружали сад старые красно-кирпичные стены с укрепленной на них решеткой, увитой пышно цветущими сейчас стеблями «альбертинок» и «белых малышек». Запах роз смешивался с запахом ромашки, которую Хильда пыталась выращивать в желобках между вымостившими сад плитами.

— А кто рассказал тебе? — спросил Руперт.

— «Ивнинг стэндард».

— Ну разумеется. Джулиус ведь теперь знаменит. О нем столько писали, когда он решил устраниться от всех этих дел, связанных с производством бактериологического оружия.

— А чем конкретно занимался Джулиус?

— Нервно-паралитическими газами. И разновидностью сибирской язвы, против которой бессильны антибиотики.

— Все вы в восторге, оттого что Джулиус с этим покончил. А я ставлю ему в вину, что он в это ввязывался.

— Чтобы найти противоядия, надо сначала изучить яды.

— Ненавижу эту дурацкую присказку. Ею оправдывают столько зла!

— В науке, Хильда, нет жестких границ. Стремясь принести пользу или просто исследуя увлекательную проблему, ученый-биолог иногда натыкается на что-то, пригодное для военных. Но это не может сразу же погасить его любознательности. Кроме того, уж лучше временный паралич, чем тела, разлетающиеся на куски.

— Для меня это неубедительно. Я думаю, что биологу стыдно иметь отношение к производству оружия. Многие вызываемые им болезни вовсе не временные. И если уж выбирать, я предпочла бы разлететься на куски.

— При этом иногда выживают, но остаются обрубками.

— Ой, Руперт, хватит споров. Слишком жарко, и я не могу шевелить мозгами. А тебе, как я вижу, ужасно хочется защитить Джулиуса.

— Джулиус не нуждается в защите: он поступил в соответствии с принципами.

— И вам, мркчинам, кажется, что это все оправдывает! Он ничем не пожертвовал. Он крупный биохимик и может получить работу где угодно. Кроме того, у него есть средства. Кстати, откуда они? Он получил их в наследство?

— Да. Насколько мне помнится, он из семьи банкиров. Но не забудь, что в Южной Каролине у него была изумительная лаборатория, любое необходимое оборудование и неограниченное финансирование. Как, кстати, называется это место, где он работал?

— Диббинс. Диббинс-колледж — этот адрес я не забуду до конца своих дней.

— В связи с Морган?

— Да. Правда ли, что всю его работу финансировали военные?

— Правда. Хотя в лаборатории занимались и не только бактериологическим оружием. Джулиус с интересом участвовал в массе других проектов. В обедневшей старушке Европе он уже никогда не получит таких условий.

— Ну, он не обязан жить в обедневшей старушке Европе. И журналистам он заявил, что уволился, потому что продолжать эту работу ему стало скучно. О принципах речи не было. Принципы сочинили возвышенно мыслящие друзья.

— Джулиус ироничен. Он не станет распахивать душу газетчикам.

— Мне его заявление понравилось. И я совершенно уверена, что скука может подвигнуть Джулиуса на что угодно.

— Ты намекаешь на его роман с твоей обожаемой младшей сестрой?

— Ничуть. Я вовсе не имела в виду Морган. Возможно, там как раз все было серьезно.

— Для нее — безусловно.

— Да. А вот в чувствах Джулиуса я так и не разобралась. Письма Морган были полны эмоций и очень малоинформативны.

— И все-таки что же произошло у них в этой Южной Каролине? И кто на самом деле кого бросил?

— Не знаю, Руперт. Дождемся моей обожаемой младшей сестры, и она, без сомнения, просветит нас.

— Интересно, а знает ли Морган, что ее бывший любовник тоже окажется в Лондоне?

— Да… очень странно, что они оба приедут едва ли не одновременно.

— Может, они решили встретиться в Лондоне?

— Нет. Морган уверена, что разрыв окончателен. Об этом она как раз пишет ясно. И мне кажется, что расстались они уже довольно давно. Понятия не имею, в курсе ли Морган, что Джулиус приезжает. Это может стать потрясением.

— В особенности если хочешь забыть свое чувство.

— Подожди. Мы ведь еще не знаем, кто тут кого хочет забыть.

— Но им вовсе не обязательно сталкиваться. Морган, конечно же, будет жить тут, у нас. Но если Джулиус позвонит мне, я приглашу его к себе в клуб. Да, а знает ли Таллис, что Джулиус приезжает?

— Сомневаюсь. У него никаких контактов с миром Джулиуса, и он не читает вечерних газет по причине их несерьезности. Знает ли Таллис о приезде Морган? Вот в чем вопрос!

— Морган не написала, что сообщила ему об этом?

— За весь последний год она вообще ни разу не упомянула его имени.

— Гм, думаю, Таллису все же надо дать знать. В конце концов, они с Морган женаты. Она по-прежнему миссис Таллис Броун.

— А я думаю, лучше подождать Морган и понять, что она собирается делать.

— Возможно, она вернется к Таллису.

— Если он примет ее после двух лет незапланированной отлучки и бурного романа.

— Таллис простит ей все, что угодно, и ты это знаешь, Хильда.

— «Простит»! Что толку в прощении. Морган необходим сильный мужчина, руководитель.

— Все ее вещи так и остались у Таллиса?

— Да. Он не позволил мне забрать их.

— Предполагая, вероятно, что ее дом по-прежнему там.

— Трогательно. Но не слишком разумно.

— Или, напротив, предусмотрительно.

— Если он хочет ее видеть — да. Все материалы по работе над книгой об этой глос…

— Глоссматике.

— Ну и словечко! Какая умница Морган. Понимать, что оно значит, — это уже немало.

— По-моему, мы должны отказаться от всякой предвзятости. Если Морган проявит готовность вернуться к мужу, необходимо всячески поддержать ее. Не нам судить, какие раны заживают, а какие — нет.

— Согласна. Но знаешь, мне не представить Морган под мужним кровом после всей этой бури чувств в Южной Каролине. А с другой стороны, почему бы и нет? Но прошу тебя, Руперт: ни слова Таллису. Мы ведь даже не знаем, поселится ли Морган в Лондоне. Может, она еще куда-то собирается.

— У нее будут трудности с работой. Биологи нужны повсюду, а вот филологи с уклоном в философию, пожалуй, излишняя роскошь для современного мира.

— А ведь началось все с филологической конференции. Она познакомилась с Джулиусом на второй день. И в результате, поехав на две недели, осталась там на два года. И виноват в этом ты.

— Что могло быть естественнее, чем попросить бывшего однокурсника уделить толику внимания моей свояченице, ненадолго заехавшей в их края!

— А попытается ли Таллис увидеть Джулиуса? Ведь они никогда не встречались. Я прав?

— Думаю, и не слышали друг о друге, пока Морган не сошлась с Джулиусом. Но неужели ты считаешь, что Таллис захочет явиться к Джулиусу и выступить в роли оскорбленного супруга? Это как-то не вписывается в его образ.

— Не вписывается. Но он может прийти к нему просто из любопытства. Чтобы увидеть человека, разрушившего его брак.

— Но ты же всегда говорила, что вины Джулиуса тут нет. Утверждала, что Морган и Таллис все равно шли к разрыву.

— А ты всегда спорил. У тебя слишком сентиментальное отношение к браку.

— Слышать такое из твоих уст! Да еще и сегодня!

— Хорошо, просто сентиментальное. О любых парах ты говоришь не иначе как с придыханием. Даже когда эта пара — Аксель и Саймон.

— Я верю, что они счастливы. Если ты это хотела сказать — все верно. И я хочу, чтобы их счастье продолжалось. Если ты это хотела сказать — тоже верно.

— А ты уверен, что Саймон — гомосексуалист? — Да.

— Что ж, он твой брат: тебе виднее.

— Я и Акселя знаю очень давно. Сначала студентом, потом сослуживцем по департаменту. И я почти не сомневаюсь, что у этой пары все в порядке.

— А где Аксель познакомился с Джулиусом?

— Они в одно время учились в аспирантуре. Мы тогда все втроем были в Оксфорде.

— Как странно, я и забыла, что Джулиус оксфордец. В нем столько экзотического, иностранного. Но какой скрытный Аксель: ни разу не упомянул об этом знакомстве. Похоже, все голубые немножко себе на уме.

— Душечка Хильда, гомосексуальность вовсе не формирует всех черт характера. Аксель из тех, кто чаще молчит. А эта тема почему-то не всплывала. Да, Аксель у нас молчун. Вот Саймон — болтунишка. Кстати, он приходил сегодня плавать?

— Да, поплескался вволю как раз перед ланчем. Мы немного поговорили. Приятно, что теперь, благодаря бассейну, Саймон приходит чаще.

— Он понял, что они приглашены сегодня вечером?

— Разумеется. Но они, как всегда, опаздывают.

— Не забыть посоветоваться с ним о переоборудовании ванной.

— Его вкусы по части убранства ванных достаточно странные для специалиста по восемнадцатому веку. Милый старина Саймон. Помнишь, как дивно они смотрелись с Морган в день нашей свадьбы? Прямо не верится, что и впрямь прошло двадцать лет, да, милый?

— Они были еще детьми. А ты уже строила планы их поженить.

— Конечно. Ведь это были моя сестра и твой брат. Немного отдает кровосмесительством, но вообще было бы славно.

— А они в самом деле ладили друг с другом.

— Да. Но однажды, позднее, я расспросила Морган, о чем это они так таинственно шепчутся, и выяснилось, что Саймон рассказывал ей о своих гомосексуальных подвигах. Думаю, секс был у них главной темой. Морган жаждала знать подробности. Подозреваю, ей и самой пришлась бы по душе роль авантюрного юнца, из тех, что высматривают себе пару около «Пикадилли-Кольцевой».

— Хильда!

— Руперт, будь добр, вызволи этого шмеля из бассейна. Спасибо. Насекомым следовало бы иметь лучший инстинкт самосохранения. Надеюсь, наш ежик не свалится в воду. Как ты думаешь, есть у ежиков здравый смысл? Скажи, это гадко, что мы пьем шампанское, не дожидаясь гостей?

— Вовсе не гадко. Нам позволено все.

— Наверное, это нечестно быть такими счастливыми?

— Совсем напротив. Это большая честь.

— Расположиться, словно дома, на блаженных небесах?

— Да, стать законными небожителями.

— Но разве это не делает нас чуть-чуть эгоистами?

— Делает. Но давай простим себе это. Во всяком случае сегодня.

— Принято. Руперт, это ведь потрясающе, что после стольких лет тебе все еще нужна только я. Почти все твои сверстники бегают за молоденькими, а ты не прячешь обручального кольца и продолжаешь писать мне любовные письма.

— Не менее потрясает и то, что ты бережешь их.

— И ведь я старше тебя…

— Не думай об этом, Хильда. Вовсе не старше.

— А ты не забыл в этом месяце послать взнос в «Помощь Оксфорда голодающим»?

— Мне ясен ход твоих мыслей. Нет, не забыл.

— Конечно, ясен. Глупо, наверно, испытывать чувство вины оттого, что тебе повезло.

— Еще шампанского, дорогая? Какая все же немыслимая жара. Я просто взмок. Пью слишком много, а, Хильда?

— Мы оба перебарщиваем с выпивкой. И, конечно, это не прибавляет стройности. Я так надеялась на бассейн…

— Плавание освежает душу, но, боюсь, не спасает талию. Как бы там ни было, спиртное помогает при бессоннице. Какое счастье, что я счастлив. Будь это иначе, бессонница стала бы сущим кошмаром.

— Какое дивное солнце. Руперт, я рада, что мы не поехали в Пемборшир.

— Ну нет, в коттедже сейчас славно. Хотя и здесь, в саду, сегодня — словно за городом.

— Глупо было, наверное, приглашать Саймона с Акселем на этот вечер.

— Почему же? Прекрасный повод, чтобы собраться всей семьей.

— Аксель противник семей. Он из тех голубых, кто предпочитает не вспоминать о естественных отношениях.

— Но не мог же я пригласить Саймона одного! Они супруги-неразлучники.

— Мне кажется, Акселю неприятно видеть нормальную счастливую семью. Он предпочел бы, чтобы все мужчины бросили всех женщин.

— Глупости, Хильда. Он, напротив, строг и полон уважения к приличиям. Вспомни: его шокировало, что Морган бросила Таллиса.

— Ну это потому, что он любит Таллиса и не любит Морган.

— Допустим. Но тебя он любит.

— Я знаю это. Он дьявольски ироничен, но мил. Ты думаешь, их ménage с Саймоном будет долгим?

— Почему бы и нет? Он длится уже три года. А следовательно, способен длиться и дольше.

— Все эти связи между геями такие непрочные.

— Только лишь потому, что общество усложняет их жизнь. Гетеросексуальные отношения ограждены институтом брака и необходимостью потомства. Не будь этого, они оказались бы столь же непрочными. Так что, если люди подходят друг другу, почему бы им и не оставаться вместе?

— А как ты считаешь: не будь у нас одобрения общества, мы оставались бы вместе все эти годы?

— Думаю, да, возлюбленная жена моя. А ты как полагаешь?

— Так же. Мы с тобой думаем одинаково! Но мы, как уже было установлено, особый случай. И во многом так схожи. А Аксель и Саймон разные. Думаю, что жить с Акселем очень трудно. Он мрачный и замкнутый. А Саймон так на все реагирует, часто ребячлив, любит удовольствия. Говоря «удовольствия», я не имею в виду ничего плохого. И потом: все голубые имеют склонность обострять отношения. Не знаю ни одного, кого к этому не тянуло бы.

— Любое утверждение, начинающееся со слов «все голубые…», изначально лживо. Оно из серии «все мужья…». Например «все мужья за сорок изменяют женам».

— Наш пример опроверг это утверждение. Насколько я могу судить, Аксель командует Саймоном.

— Есть люди, которым нравится, чтобы ими командовали.

— Да, вероятно. К тому же Саймон намного моложе. Слава богу, что наш союз абсолютно демократичен. Они, я подозреваю, жестоко ссорятся каждый вечер.

— Не понимаю, почему ты так думаешь, Хильда. И потом, можно жестоко ссориться каждый вечер и все же любить.

— Слава богу, что мы не ссоримся каждый вечер. Для меня это было бы доказательством отсутствия любви.

— Браки бывают разными.

— Ты неисправимо великодушен, Руперт.

— Мне кажется, проблемы этой пары прямо противоположны. Они настолько заняты друг другом, что едва замечают что-либо вокруг.

— К вопросу об институте брака и потомстве. Полагаю, наш сын едва ли почтит нас сегодня своим присутствием?

— Разумеется, я пригласил его. И, разумеется, он никак не откликнулся.

— Он не придет.

— Не придет.

— Ох, Руперт! Не написать ли тебе снова в Кембридж?

— Мне больше нечего им сказать. И заметь: до сих пор они очень терпимо воспринимали все выходки Питера.

— А то, что он не сдал экзамены за первый курс, не страшно?

— Не очень. Если, конечно, он согласится вернуться к занятиям в октябре.

— Он знает, что совсем не обязан заниматься классикой. Может выбрать и что-то другое.

— Он возражает не против специальности, а против университета как такового.

— Невероятно! Кембридж в его возрасте — ведь это сказка. Быть девятнадцатилетним первокурсником, иметь массу друзей…

— Не было массы друзей, пойми ты, Хильда! Молодежь вовсе не дружит сейчас, как дружили мы. Дружба вышла из моды. Когда я в его годы был в Оксфорде, у меня были сотни друзей.

— И ты до сих пор сохранил почти всех. Я все понимаю. Хоть бы у него появилась девушка! Я надеюсь, он не готовится унаследовать вкусы своего дяди. А все-таки почему Питер не прижился в Кембридже? Сколько раз мы пытались ответить на этот вопрос!

— Думаю, дело не в частностях. Кроме того, у него свой взгляд на мир, взгляд, который с трудом умещается в нашем сознании.

— Не понимаю я современную молодежь. В чем смысл их ухода от жизни? Ты это понимаешь?

— Они яснее нас видят несправедливость общества.



— Это всегда было свойственно молодежи. Но прежде совсем не уничтожало joie de vivre. Мы тоже отвергали общество и все же танцевали на балах!

— По правде говоря, мы ничего не отвергали, Хильда. А joie de vivre нередко ведет к безответственности и компромиссам. Нынешние ребята, видя, насколько несовершенна действующая система, стремятся как-нибудь ощутимо выразить ей свой протест. Не забывай, что поколение Питера — первое, которое реально представило себе возможность тотальной гибели, и первое, целиком выросшее в отсутствие Бога.

— Мы тоже не верили в Бога, но это не заставляло нас отворачиваться от созданного им мира.

— Во времена нашей юности ощущение Бога так или иначе витало вокруг. Сейчас этого нет.

— Тогда пусть делается коммунистом. Отвергать все, по-моему, цинично.

— Нет-нет. Цинизм — страшный порок. Порок нашего времени, способный зачеркнуть все. А эти юнцы, напротив, пропитаны некой странной любовью…

— Иногда ты несешь ахинею, дорогой Руперт. Но мне все равно очень нравится тебя слушать. Теперь я жалею, что мы разрешили ему жить у Таллиса. Таллис ведь тоже, так сказать, из отвергающих.

— Ну, не преувеличивай, Хильда! Впрочем, согласен, что отпустить Питера в Ноттинг-хилл было скорее всего ошибкой. Казалось, там он начнет реальнее смотреть на вещи.

Ведь после того, как наши с ним отношения… во всяком случае, мои с ним отношения стали…

— Питер явно надумал уйти от нас.

— А уж лучше жить с Таллисом, чем болтаться черт знает где в одиночестве.

— Именно. Как я боюсь, что он пристрастится к наркотикам! И потом, ему захотелось поселиться с Таллисом. А то, что ему захотелось хоть чего-то, уже было манной небесной.

— К тому же Таллис уверял, что сумеет ему помочь.

— Бедняге Таллису нередко кажется, что он способен помогать ближним, а на деле он абсолютно беспомощен. А его дом, Руперт! Там ведь никогда не убирают. И все завалено сверху донизу жутким хламом. Запах, как в зоопарке. И этот старик отец, который все время что-то жует. Не удивлюсь, если у них там вши, но Таллис этого, само собой, не замечает. А Питер нуждается в строгости и порядке. Жизнь на вонючей помойке едва ли прибавит ему благоразумия.

— Ты все излишне драматизируешь, Хильда. И, насколько я помню, в Патни, где Таллис жил с Морган, тоже все было вверх дном.

— И я всегда считала это дурным знаком. Если люди живут в любви, вокруг них всегда порядок.

— Абсурд. И не станешь же ты отрицать, что эти двое любили друг друга?

— Возможно. Но полной уверенности я не испытывала. И еще: они оба были какие-то не от мира сего.

— Жалко, что у них не было детей.

— Не знаю, хотела ли Морган ребенка. Ей хотелось свободы, чтобы всегда быть готовой к новому. А Таллис, конечно же, не без странностей. В четырнадцать лет потеряв сестру-близнеца, он свихнулся, да так и остался свихнутым.

— Никогда в жизни не встречал человека более уравновешенного, чем Таллис.

— Так и ждала, что ты это скажешь, милый. Однако я всегда была уверена, что из их брака ничего хорошего не выйдет.

— Правильней было бы не повторять это так часто. Бывает, что прорицателям не прощают.

— Морган простит мне что угодно. И я ей — тоже.

— Знаю. Вы с ней очень близки.

— И тебе даже не представить, как близки.

— Ты даешь мне повод для ревности!

— Не глупи, милый.

— А ты ведь немножко собственница в том, что касается младшей сестры..

— Конечно. И всегда считала всех ниже ее.

— То, что ты очень хорошенькая, а она — нет…

— Не играет здесь никакой роли. У Морган интеллектуальное лицо. И какой ум! Она могла бы выйти замуж за кого угодно. Таллис совсем не тот, кого ей следовало выбрать. Ей нужен человек с большим чувством собственного достоинства.

— Или тот, кто стал бы ею командовать.

— Нет, Руперт. Морган тоже за демократию. Если бы Таллису удалось найти приличную работу, в университете… А это возможно, если только он постарается…

— Но он всегда был «вторым»…

— Ой, только не заводи речь об этих лидерах с врожденным чувством первенства и превосходства. Таллис бесспорный интеллектуал или, во всяком случае, стал бы таким, если б хоть чуточку подтянулся. Что у него с этой книгой о Марксе и де Токвиле, за которую он принимался?

— По-моему, заброшена.

— То-то и есть. Всегда у него несуразица, дилетантство, неспособность довести дело до конца. Это дурацкое преподавание в вечерних школах, попытки стать социальным работником. И все без результата, все брошено где-то на середине. В этом есть что-то жалкое. И потом: лучше бы он нормальнее реагировал на Морган.

— Ты хочешь сказать — ревнивее?

— Да. И, пожалуйста, не говори, что быть выше ревности — благородно.

— Я как раз собирался.

— Природу не обманешь, физиологию — тоже.

— Лично мне широта души импонирует. Но вообще-то, моя дорогая Хильда, откуда мы знаем, ревнует он или нет. Таллис ведь не обязан рассказывать нам об этом.

— Конечно. Но ему не хватает полета. И он такой недотепа.

— Мне кажется, что он просто дико устал.

— Устал? А как же иначе! Хватает больше, чем может осилить. Потом не выдерживает, надрывается. С тех пор как ушла Морган, он вообще ни на что не способен и ему ничто не удается.

— Мы с тобой в этой жизни редкостные удачники и не можем почувствовать, каково это. И все-таки ты, дорогая, я думаю, слишком строга к тем, кому что-то не удается.

— Да, я действительно считаю, что способность добиваться результата — непременный элемент нравственного поведения. Умение придать жизни целостность и разумно использовать данные от природы таланты должно быть свойственно каждому настоящему человеку. А Таллис подает Питеру очень опасный пример. Похоже, он не понимает, что ему по плечу, а что — нет. Это совместное проживание с престарелым отцом — просто безумие. Желание взять к себе Питера — тоже. Да, а ты знаешь, что Таллис говорит Леонарду «папочка»? Взрослый мужчина, который называет отца папочкой, — это вообще запредельно.

— Запредельно, Хильда? И за какие же пределы это выходит?

— Оставь этот большевистский напор, Руперт. «Да, папочка», «Конечно, папочка». Может быть, это и безобидно, но все же указывает на какую-то неполноценность. А Леонард не дурак, хотя и со странностями. Теперь мне даже легче с Леонардом, чем с Таллисом.

— Леонард очень любил Морган.

— И этот разрыв был для него тяжелым ударом. Пожалуй, я съезжу к ним завтра. У тебя найдутся спичечные коробки для Леонарда?

— Надо взглянуть. А что ты собираешься сказать Питеру?

— Ничего нового. У меня нет к нему подхода, солнышко. Ты знаешь ведь, как это происходит. Чуть что, мы оба начинаем горячиться, а потом Питер погружается в эту ужасную непроницаемость. О, Господи!

— Я все время виню себя…

— За что? Это самый страшный вопрос. За что? В чем мы ошиблись с Питером? Ты должен, не откладывая, снова с ним увидеться. Это необходимо, Руперт.

— Когда мы видимся, я сразу же оказываюсь в роли сурового отца. Вовсе себя таковым не чувствую, но это происходит как-то механически.

— Знаю. И, боюсь, все наши рассуждения были такими же механическими. Мы были так уверены, что, если Кембридж представляется ему затеей богачей, он с радостью будет помогать Таллису возиться с ямайцами. Но, похоже, и это ему совсем не по вкусу.

— Хоть бы он захотел поехать за границу! Я в его возрасте…

— Да, конечно. Когда вы в последний раз виделись, Таллис сказал тебе что-нибудь новое? Впрочем, откуда у него новости!

— О Питере? Он обронил что-то таинственное. Сказал, что Питер не слишком тверд в разграничении своего и чужого.

— Что он имел в виду? Не хочет же он сказать, что Питер ворует?

— Я не стал углубляться в этот вопрос. Меня и так вымотали предыдущие полчаса с Питером. Да еще куча негритят визжали тут же, на пороге.

— Дорогой мой, боюсь, что Таллис действует тебе на нервы. Как и мне.

— Он просто не понимает, что приличия требуют иногда закрыть двери.

— И потом, Таллис вечно все раздувает. Ему приятнее, когда вокруг полный кошмар.

— Это присуще всем несчастливым людям.

— Думаю, стоит пригласить Таллиса сюда, все обсудить и выработать новый план действий. Черт! Это немыслимо: ведь здесь будет Морган!

— Мне кажется, Таллис уже не способен влиять на Питера. У него был какой-то авторитет. Теперь это утрачено.

— Прежние мерки утрачены. Люди перерастают Таллиса. Уверена, именно это случилось с Морган. Но, Господи, как я хочу, чтобы хоть кто-нибудь уговорил Питера вернуться в октябре в Кембридж!

— Может быть, разговор с Акселем…

— Я тоже думала об этом. Но Питер, судя по всему, отдалился от Акселя. Раньше тот ему нравился, но в последнее время… И потом, Питер никогда по-настоящему не ладил с Саймоном.

— Возможно, одно связано с другим. Но у нас еще уйма времени, Хильда. В колледже всё понимают.

— Да. Нам не следует так волноваться. А не сумеет ли Морган помочь Питеру?

— Он был к ней очень привязан. И всегда восхищался ею. А для Питера это немало.

— Правда, он сильно повзрослел с тех пор, как последний раз видел свою «тетю Морган».

— А Морган, скорее всего, самой нужна помощь.

— Знаю, Руперт. Подозреваю, она потерпела жестокое поражение. Морган так бережет чувство собственного достоинства. А ему нанесен очень крепкий удар. Как звучит то латинское изречение, которое ты всегда любишь повторять: dilig… а дальше?

— Dilige et fac quod vis. Люби и поступай свободно.

— Да. Морган казалось, что она сможет следовать этой заповеди. А все обернулось таким провалом.

— Думаю, этой заповеди вообще невозможно следовать. Ее недосягаемость и ведет нас в потемки.

— Б поземку?

— Нет, в потемки. Человеческого бытия.

— Но если это изречение неприменимо, зачем ты вечно его цитируешь?

— Оно… красиво.

— Пфф! Да. Морган понадобится помощь, и не только моя. Нам нужно всем взяться за руки. Она ведь так любит и тебя, и Саймона. Все вместе мы сумеем поддержать ее.

— Когда она прибывает? Ведь она, кажется, собиралась плыть?

— Да. И появится не раньше чем дней через десять. Точную дату она не указала.

— Тогда, возможно, Джулиус опередит ее.

— Может, оно и к лучшему. Как ты думаешь: Морган писала Питеру?

— Мы увидели бы письмо.

— Она могла написать ему в колледж.

— Полагаешь, что, если она написала Питеру, он уведомит Таллиса о ее возвращении?

— Если честно, я абсолютно уверена, что она ему не писала. У нее ведь была такая депрессия! Думаю, она просто забыла о Питере. И все-таки, может быть, именно ей удастся уговорить его. Она, по крайней мере, интеллектуальна. Не то что я.

— Не глупи, Хильда. Ты тоже интеллектуальна. Ты…

— Не могу придумать ничего лучшего, чем рассуждать о своем интеллекте в двадцатую годовщину нашей свадьбы.

Нет, к вашему рафинированному кругу я, безусловно, не отношусь.

— Ты вполне могла бы войти в него, просто я слишком рано наложил на тебя лапу. Но ведь ты не жалеешь об университете? Какое это имеет значение!

— Однако то, что Таллис «из вторых», значение имеет. Ты говоришь это как минимум раз в месяц. Ну успокойся, это я дразнюсь. Все в порядке, у меня, в самом деле, не научный склад ума. Вот Морган вся в науке, с головы до ног. И половина их проблем пошла оттого, что она умнее Таллиса. У Таллиса нет собственных идей, а Морган живет идеями. Естественно, что по контрасту с Таллисом Джулиус оказался для нее так притягателен.

— Да, она была очарована умом Джулиуса. Твоей сестре свойствен интеллектуальный снобизм.

— Почему же снобизм? Для нее это истинные ценности. А ум может притягивать и сексуально. Да ведь и внешне Джулиус поразительно хорош — блондин, со строгим лицом иудея. А Таллис что? Какой-то огрызок.

— Ну и словечко, Хильда! И к тому же решительно непригодное для описаний.

— Почему же, старый пурист-философ? Разве слова «достойный, честный и мужественный» дают нам лучшее описание?

— Кого ты пытаешься описать?

— Тебя, разумеется.

— Хильда, в тебе пропадает философ.

— Надеюсь, Джулиус все-таки позвонит. То есть надеюсь, из-за истории с Морган он не считает себя persona поп grata.

— Думаю, позвонит. Джулиус человек прямой.

— А мне, пожалуй, любопытно, как он станет держаться. Хотя вообще-то я его мало знаю, он ведь твой друг, но, несомненно, интереснейший объект для наблюдений.

— Мне тоже любопытно. Но я совершенно уверен, что он обойдется без извинений или попыток что-либо объяснять. Джулиус человек глубокого ума, но в то же время очень правдив и даже прост.

— Как жаль, что они не встретились с Морган намного раньше.

— Почему? Ведь в конце концов они встретились, но это, как мы видим, не сработало.

— Посмотрим-посмотрим. Милый, налей мне еще шампанского и наклони зонт чуть сильнее. Ах, Руперт, как мне хочется увидеть Питера, как хочется, чтобы он вышел прямо сейчас вот из этой двери. Я говорила, что счастлива. И в том, что касается нас, я действительно счастлива, счастлива упоительно, но все эти проблемы с Питером как черная туча на горизонте. Не могу я не беспокоиться, пока он в таком жутком настроении.

— Это действительно всего лишь настроение, любовь моя, а настроения проходят. И его настроение пройдет.

— Как хочется, чтоб ты был прав. И пусть мы наконец уничтожим этот автоматизм и ты перестанешь изображать сурового отца, а я — квохчущую мамашу.

— Я верю, что любовь победит, Хильда. Есть времена, когда единственное, что остается, — просто продолжать любить. Беспомощно, но с истовой надеждой, истовой верой и, более того, преобразуя любовь в чистой воды надежду. Такая любовь становится почти безликой, теряет привлекательность, способность утешить. Но именно в это время она достигает наибольшей силы. Именно в это время приобретает возможность спасать. У любви есть свои тайные ходы, и они пролегают глубже, чем наши сознательные, умом направляемые усилия. С Питером сейчас очень трудно, но он знает, что наша любовь — его пристанище. И, может быть, опирается на нее куда больше, чем ему кажется.

— Amor vincit omnia. Это из тех изречений, которые и я знаю.

— В общем и целом. В перспективе. В идеале.

— Ты такой мудрый, Руперт. Ты инстинктивно мудр и великодушен. Меня иногда пугает, что ты переносишь все эти качества в книгу. Наверно, я говорю непонятно.

— Ты боишься, как бы процесс анализа не повредил моим обостренным инстинктам? Но в книге речь не обо мне. И толкует она о нравственных принципах, не об инстинктах.

— Я уверена, что у тебя очень твердые нравственные принципы. И это не просто слова: я говорю серьезно. При этом я убеждена, что твердые принципы даются лишь тем, кто приходит к ним инстинктивно, даются таким, как ты. Все это от сердца, от врожденного чувства ответственности, умения по-настоящему любить. Все другое — холод и ничего больше, абстракция… философия.

— Но, Хильда, мою книгу трудно назвать философской. Я государственный служащий, а не философ в полном смысле слова. Так, «метафизик выходного дня».

— На мой слух, уже это звучит философски.

— Будь это философией, ты ничего бы не поняла.

— Я и не понимаю! Конечно, я не против книги, милый. Но мне так хочется, чтобы она была уже дописана. Ты будешь скучать без этой работы. Но сейчас мне все время страшно, как бы чего не случилось, как бы она не сгорела, не потерялась… Восемь лет труда, бесчисленные страницы, исписанные твоим аккуратным мелким почерком. И ни одной копии!

— Я скоро закончу. И мы отпразднуем это. Отдадим рукопись машинистке, и ты перестанешь тревожиться.

— А книга сделает тебя знаменитым?

— Боюсь, что нет, дорогая. Ты хочешь, чтобы я был знаменит? Хильда, ты в самом деле не огорчилась, когда я отказался от титула?

— Нет, огорчения не было. Хотя «леди Фостер» звучало бы хорошо. Я завела бы розовые открытки с тиснением: «От леди Фостер». Но ты, разумеется, должен слушать только себя или то, что я называю твоими инстинктами. У меня абсолютная вера в их правоту. Бог да пошлет тебе удачу. Давай, милый, выпьем за следующие счастливые двадцать лет нашей жизни.

2

— И что у тебя сейчас в мыслях?

— Джулиус Кинг.

— О!

— Что значит «о!»?

— Просто «о».

— Похоже, ты встревожен?

— Я не встревожен.

— А может, следовало бы.

— Прекрати, Аксель!

— Как легко тебя раздразнить, Саймон.

Аксель сидел за рулем голубого «хиллман минкса», мчавшегося по запруженной в час пик Кромвель-роуд. Для не водившего машину Саймона было загадкой, как это они все несутся бок о бок, не задевая и не царапая друг друга. Тонкий и грациозный, прекрасно справляющийся с любой работой по дому, Саймон отчаянно боялся возможных аварий, и Аксель запретил ему учиться вождению. Саймон притворялся глубоко огорченным: законная претензия к Акселю в любой момент могла прийтись кстати. Но быть пассажиром Акселя доставляло ему огромное, никогда не тускнеющее удовольствие. Саймон испытывал его и сейчас, когда сидел вытянув руку вдоль спинки сиденья, почти касаясь рукавом воротника Акселя.



— Когда появится Джулиус?

— Он уже появился.

— Ты не сказал мне.

— Я сам узнал только утром. Его письмо пришло ко мне на работу.

— Почему на работу?

— Потому, глупенький, что домашнего адреса он не знает.

— О!

В первые два года своей связи Саймон и Аксель жили в небольшой квартире Акселя в Бейсуотере. Но год назад они купили дом в Бэронс-корте, и Саймон все еще с удовольствием занимался его обустройством. Аксель был равнодушен к обстановке. Саймон воспринимал покупку дома как знаменательный шаг. Аксель воздерживался от признания, что их союз строится в расчете на долголетие, и категорически отказывался от планов на будущее.

— Когда ты в последний раз видел Джулиуса, Аксель?

— Около четырех лет назад. Еще до его отъезда в Южную Каролину и совсем незадолго до нашей с тобой исторической встречи в Афинах. А ты когда видел его в последний раз?

— Страшно давно. Наверно, лет шесть назад. У Руперта. Но по сути я с ним почти не знаком. Он никогда не обращал на меня внимания.

— Не надо говорить об этом так удрученно.

— Я вовсе не удручен. С чего бы? Ведь он был другом Руперта. Забавно, что он ни разу не видел нас вместе.

Аксель был сверстником Руперта и его коллегой по государственной службе. Умный, холодноватый, молчаливый. Как брат Руперта, Саймон был с ним немного знаком, но даже и не подозревал о его гомосексуальности. Вероятно, полагал Саймон, об этом не знал и Руперт. Саймон догадывался о том, что брату было не слишком приятно, когда его старый друг и коллега вступил в связь с его младшим братом, но, разумеется, обсуждать Акселя с Рупертом было теперь немыслимо. В студенческие годы Аксель имел любовников, затем прожил какое-то время с зубным врачом, эмигрировавшим позднее в Новую Зеландию.

К моменту неожиданной и все перевернувшей встречи с Саймоном в Афинах Аксель уже несколько лет был один и, как он сам признался Саймону, смирился с мыслью об одиночестве до конца своих дней. Он никогда не охотился за партнерами. «Встреча с тобой — моя фантастическая удача, малыш», — обмолвился он однажды, и эти слова надолго радостно озарили жизнь Саймона.

— Мы снова опаздываем, Аксель. Ты всегда делаешь так, что мы опаздываем к Руперту. Подозреваю, ты это нарочно.

— Возможно, ты и прав, милый.

Саймон знал, что Аксель счел дурным тоном приглашение Руперта на юбилей свадьбы. Но вслух об этом ничего сказано не было. Руперт и Аксель оставались близкими друзьями. И Саймона, хотя он и любил старшего брата, эта близость слегка беспокоила, так же как прежде беспокоила близость Руперта с отцом, хотя их альянс всегда был направлен только на его благо. В детстве он необыкновенно любил мать (в прошлом актрису), умершую, когда ему было десять. Отрочество прошло под нежной опекой отца и старшего брата. Это и вызывало благодарность, и тяготило. Отец умер, когда Саймону было двадцать. Руперт до сих пор невольно сохранял отеческий тон.

— Давай пригласим Джулиуса на обед, — сказал Саймон. Невольно слетевшие с губ слова были реакцией на промчавшуюся в мозгу цепочку картинок, первая из которых тет-а-тет Акселя с Джулиусом, за ланчем. Саймон прекрасно готовил и любил принимать гостей. Гордясь своим ménage с Акселем, он с удовольствием демонстрировал его избранному кругу друзей.

— Если хочешь. Выбери день, и я пошлю Джулиусу приглашение.

— Где он остановился?

— В отеле «Хилтон». Но это временно: он подыскивает квартиру.

— О! Значит, он собирается здесь поселиться?

— Да.

В самом начале их совместной жизни Аксель прочитал Саймону лекцию о своих взглядах на ревность. Суть ее заключалась в словах: «мы должны доверять друг другу и не ревновать». Саймон тогда кивнул, однако контролировать свои эмоции он мог не больше, чем работу своего кишечника. Стоило любому мужчине приблизиться к Акселю, как Саймона тут же пронзала боль. На деле Аксель и сам был ревнивцем, что, вероятно, как раз и определило серьезность прочитанной лекции.

— Как прошел день у вас в музее, милый?

— Да как обычно. Свара А. и В. продолжается. А что у тебя в офисе?

— Скука. Совещание по балансам платежей тянулось невыносимо долго. Ужасно жаль, что не Руперт вел заседание.

Аксель неоднократно объяснял Саймону, что значит «баланс платежей», но Саймон так и не понял. Спрашивать снова, он это чувствовал, было неловко.

— Ты плавал сегодня?

— Да, это было чудесно.

— Ты прямо-таки пристрастился. Хильду видел?

— Да. Аксель, Морган возвращается.

— Вот как? Когда же?

— Скоро. Дней через десять. Не знаю, известно ли ей, что и Джулиус будет в Лондоне.

— Очевидно, она будет жить у Руперта с Хильдой.

— Скорее всего, да. Кстати, Хильда просила не говорить Таллису о ее возвращении.

— И почему же?

— Ну, неизвестно, захочет ли Морган увидеться с Таллисом. К чему же тревожить его понапрасну?

— Я всегда против скрытности.

Вторым вопросом, по которому Аксель прочитал лекцию в начале их любовной связи, был вопрос правдивости. «Не лги мне, даже в мелочах. И никогда ничего не скрывай. Любовь должна не ведать страха». К удивлению Саймона, вскорости выяснилось, что и это нелегко. Оставалось признать, что скрытность и уклончивость лежат в основе его характера. Пристально наблюдая за собой, Саймон на каждом шагу обнаруживал мелкую, почти бессмысленную ложь и неизбежное приукрашивание чуть не любого рассказа. Однажды он признался в этом Акселю и был вознагражден необычно яркими для того проявлениями любви и нежности. Со временем огрехов становилось меньше, и все они относились к вещам незначительным. Но что-то от прежних привычек оставалось. Сам Аксель был педантично правдив. И в этом случае серьезность лекции вызвана была, вероятно, изначально возникшим предположением о шаткости принципов Саймона в данном вопросе.

— Мне кажется безнравственным утаивать эту новость от Таллиса.

— Обсуди это с Хильдой. — О господи, пронеслось в голове Саймона, неужели нам предстоит еще один неприятный вечер! Аксель бывает иногда таким жестким. — Давай как-нибудь позовем к нам Таллиса, — сказал он вслух. — Мы ведь не видели его целую вечность.

— Это внезапное желание увидеть Таллиса показывает, что тебе интересно влезть в подробности.

— Ты, право, странный, Аксель. Всегда избегаешь встречаться с людьми, если у них хоть какие-нибудь неприятности.

— Интерес, проявляемый в таких случаях, низмен.

— Но я, как и раньше, хорошо отношусь к Таллису. Мы оба к нему хорошо относимся. Почему же нам не интересоваться его делами?

— Любая форма участия неизбежно будет вульгарной. И поэтому лучше в данный момент не общаться с Таллисом. Помочь ему мы не можем, а играть роль глазеющих туристов недостойно.

— Полагаешь, его ждут тяжелые времена?

— А тебе так не кажется?

— Не знаю, — ответил Саймон.

Весть о скором приезде Морган повергла его в волнение. Когда-то он так же разволновался, узнав что она выходит замуж за Таллиса, хотя был искренне расположен к Таллису и вовсе не собирался жениться на Морган. Даже и тени мысли не возникало. К Морган, которая была годом старше, он всегда относился как к очаровательной сестре. Однажды вечером он, двадцати одного года от роду, с гомосексуальным опытом, и она, двадцатидвухлетняя, с гетеросексуальным опытом, оказались вместе в постели, но несмотря на всю помощь, которую с готовностью оказывала Морган, попытка оказалась бесплодной. Этот случай был единственным опытом Саймона с представительницей противоположного пола. Акселю он о нем не рассказал и порой угрызался этим молчанием. Аксель ни разу не ложился в постель с женщиной.

— Ты полагаешь, Морган не вернется к Таллису? — спросил Саймон.

— Вероятно, нет. Но это не тема для обсуждений. — Аксель яростно ненавидел любые сплетни.

Саймону было не разобраться, как он относится к возможному воссоединению Морган и Таллиса. Он думал, что хочет этого, так как считал, что желает Таллису счастья, а тот, по его мнению, хочет, чтобы Морган вернулась. Бояться, что Таллис проявит злобную мстительность, было нелепо. И все-таки, может, для Морган достойнее не возвращаться? Саймон заботился о достоинстве Морган, а возвращение, как ни крути, — это смирение, наказание и прощение. Думая обо всем этом применительно к Морган, он невольно вздрагивал, хотя в его собственных отношениях с Акселем все перечисленные компоненты были одним из необходимых условий секса. Саймона огорчило, когда Морган осталась в Южной Каролине, огорчило известие о ее романе с Джулиусом. Что бы ни происходило, Морган всегда оказывалась источником серьезных огорчений.

— Думаю, Таллису хочется, чтобы она вернулась, — сказал Саймон.

— У нас нет оснований говорить «да» или «нет».

— Но я сомневаюсь, пойдет ли она на это, и выиграет ли хоть кто-нибудь, если все же пойдет.

— Думаю, Таллису правильнее оставаться холостяком, — сказал Аксель. — Одиночество для него органично. Я удивился, узнав, что он женится, да еще не на ком-нибудь, а на Морган.

— Мне кажется, Морган весьма привлекательна, — сказал Саймон и тут же понял, что лучше бы промолчал.

— У нее превосходные намерения, но, к несчастью, она безнадежно глупа. Хильда гораздо более мыслящее существо, но, как и большинство женщин, она предпочла выйти замуж, а не заняться развитием своего интеллекта. Что же до Морган, то она крайне поверхностна.

Саймон был равнодушен к тому, что Аксель делит все человечество на поверхностных и глубоких. Он слишком хорошо понимал, в какой категории его место. Причина враждебности Акселя к Морган была ему непонятна. С недавних пор он, с оговорками, пришел к выводу, что Аксель, прочно и глубоко привязанный к Джулиусу, был оскорблен его романом с Морган. Скромность не позволяла Саймону связать нелюбовь Акселя к Морган со своей к ней любовью. А именно здесь коренилась причина всей неприязни.

— Кажется, Морган и Джулиус расстались окончательно, — сказал Саймон. — Хильда считает, что это, во всяком случае, несомненно.

— Мне нечего тут сказать.

— Думаю, скоро мы все узнаем. А как приятно будет снова увидеть Джулиуса, — заключил Саймон, подумав при этом: ну и врун я!

— Приятно, что Джулиус отказался от военно-биологических разработок, — заметил Аксель. — Я знал, что к этому придет. Должен сказать, я уже предвкушаю нашу встречу. У Джулиуса есть стиль. Он из тех, кто сумел бы носить монокль.

— Он сумел бы носить что угодно.

— К тому же он замечательный собеседник.

— Лучший, чем я?

— Что за манера вечно переходить на личное!

— Но это в самом деле личное.

— Ты не обязан развлекать меня, Саймон. Я люблю тебя.

— Спасибо. — Саймон нежно коснулся рукой спины Акселя. Давно желанное прикосновение принесло чувство острой радости.

— Если начистоту, я всегда чуть побаивался Джулиуса, — сказал Саймон. Это был шаг вперед: приближение к правде, некое исправление недавней лжи.

— Да, он иногда настораживает.

— Иметь такого врага не дай бог.

— Безусловно. Но нашим врагом он не будет. Так что тревожиться не о чем.

— Помню, как кто-то говорил, что он может быть и безжалостным, и циничным. — Похоже я хватаю через край, тут же мелькнуло у него в голове. Ведь никто так не говорил. Это просто мои ощущения.

— Нет, он не циник, — откликнулся Аксель. — Но порой может казаться циничным из-за своей необыкновенно глубокой честности. По словам Достоевского, голая правда так невыносима, что люди бессознательно примешивают к ней щепотку фальши. А что касается безжалостности, человек твердых принципов нередко выглядит безжалостным в глазах толпы. Джулиус никогда не соглашается на компромиссы. — А я соглашаюсь, подумал Саймон, да, мне понятен твой подтекст. — Джулиус человек без уверток. — А обо мне такого не скажешь, пронеслось в голове Саймона. Увертки — моя родная стихия.

— Да, конечно, — сказал он вслух.

— Оставь Джулиуса в своей квартире, и с него станется прочитать твои письма. Но можешь быть уверен, сам об этом и расскажет. Он жесткий, но мораль, которой он следует, привлекательна.

Уверен, что во мне немало привлекательного, подумал Саймон, но, думаю, моя мораль едва ли входит в этот список.

— Согласен. И кроме того, Джулиус очень красив. Ты разделяешь мое мнение?

— Красив. Евреи так редко бывают блондинами. Он, без сомнения, сефард.

— А разве он еврей? — удивился Саймон. Здесь тоже крылся подтекст. Аксель был безусловным юдофилом.

— Джулиусу почти незнакомо тщеславие. Это редкость.

— Не знаю, мне он всегда казался гордецом, — сказал Саймон, в ходе разговора о Джулиусе поневоле вспомнивший, как тот его игнорировал.

— Я говорил о тщеславии, а не о гордости, — возразил Аксель. — Это разные категории.

Аксель, одновременно с Рупертом занимавшийся в Оксфорде философией, часто любил поговорить об оттенках значения слов. Когда беседы велись с другими бывшими оксфордцами, Саймон, как правило, чувствовал себя неуютно. Сам он окончил курс истории искусств в Картланде. Но даже и по вопросам искусства Аксель нередко с ним спорил. И сплошь да рядом оказывался прав.

— Как ты думаешь, Джулиус объявится у Руперта или будет стараться держаться подальше?

— Конечно, объявится.

— И тогда может столкнуться с Морган.

— Это не наша забота, — ответил Аксель и проскочил на своем «хиллман минксе» перед мигающим светофором.

— А мы действительно опаздываем, Аксель.

— Не страшно, они с удовольствием пьют бокал за бокалом. Да! Ради бога, давай не будем засиживаться. В прошлый раз я едва увел тебя. Помни сигнал. Как только я начну поглаживать свой лацкан, ты начинаешь откланиваться.

— Но только не подавай знак слишком рано.

— Ты знаешь, как я ненавижу начинать пить спозаранку.

— Хорошо, будь по-твоему, — покорно ответил Саймон, всегда готовый пить в любое время.

— Руперт чересчур налегает на спиртное, — сказал Аксель.

— Не думаю. — Поскольку Аксель иногда намекал, что Саймону стоило бы пить меньше, Саймон, очень любивший приложиться к бутылке, изо всех сил старался уходить от этой темы.

— А я уверен, — настойчиво повторил Аксель. — Руперт держится так внушительно, что все невольно забывают о его уязвимости.

— Никогда не называл бы Руперта уязвимым.

— Он очень эмоционален. Его рассудочность поверхностна. А с другой стороны, ему всегда везло.

— Хочешь сказать, что ему не случалось проходить через испытания испытаний? Но он так умен, Аксель. И эта книга по философии…

— Посмотрим, чем окажется эта так называемая книга по философии. Скорее всего, винегретом эмоций.

— Только не начинай дразнить этим Руперта, Аксель.

— Ты милый заботливый мальчик и умница, что не забыл купить цветы для Хильды, хотя, по-моему, твой букет несуразно велик.

— Я нарочно купил несуразно большой букет.

— Что ж, вручи его с подходящими к случаю словами. Проклятие, Саймон, не делай этого, сколько раз говорить тебе!

Наклонив зеркальце бокового вида, Саймон пытался в него посмотреться.

— Прости.

Отражение, пойманное в зеркале, представляло собой узколицего молодого человека с острым носиком, несколько выступающей полной нижней губой и беспокойным взглядом карих глаз. Густые, слегка волнистые и старательно причесанные волосы были темнее, чем у Руперта, и заметно длиннее. Изящная хорошо посаженная голова. Сходство двух братьев проявлялось не столько в чертах лица, сколько в его выражении: мягкость Руперта рифмовалась с робостью Саймона. Аксель, чей взгляд Саймон украдкой перехватил в водворенном на место зеркале, был совсем темной масти, хотя и носил фамилию Нильсон, доставшуюся от предков-шведов. Его гладкие волосы цветом напоминали чернозем и тоже были довольно длинными. Брови кустистые, глаза редкого серо-голубого оттенка. Губы, хоть и не чересчур тонкие, образовывали прямую твердую линию. Некоторым его наружность казалась высокомерной и отталкивающей. Саймон считал ее суровой и прекрасной. И восхищался аскетически слепленным лицом того, для кого, как он знал, в любви было дозволено все.

— Ради бога, перестань гладить себя по волосам, Саймон.

— Прости, дорогой.

— По-моему, после бритья ты опять пользовался этим мерзким лосьоном.

— Слегка. Ты бы его не почувствовал, просто в машине ужасно жарко.

— Попробуй все-таки запомнить, что ты мужчина, а не женщина, договорились?

— Не сердись, мое сокровище.

Акселю были ненавистны любые намеки на «стаю». Он решительно пресекал шутки на темы гомосексуализма, да и любые другие рискованные остроты, и не потерпел бы жаргона геев в устах Саймона, хотя и начал скрепя сердце признавать слово «голубой», утратившее, как объяснил ему Саймон, жаргонный оттенок и ставшее общеупотребительным. «Гомосексуалы, не способные говорить ни о чем, кроме гомосексуальности, несносны», — заявлял Аксель. Саймон, почти во всем ему подчинявшийся, не без вздоха расстался с въевшимися привычками. Созданный ими миф гласил, что до встречи с Акселем жизнь Саймона была унылой и печальной, но это лишь отчасти соответствовало истине. Саймон и впрямь тяготел к прочным чувствам и готов был отдаться им всей душой. Неспособные глубоко реагировать и склонные к ветрености партнеры приносили ему немало горьких минут. И все-таки некоторым из приключений он отдавался с полным удовольствием и любил возбуждающую атмосферу гей-баров, где в прежние времена, до Афин и до Акселя, он бывал постоянно. Действовал он тогда в соответствии с принципом: неустанно ищи и надейся, что ты отыщешь любовь. Любовь, на которую он уповал, была истинной. Но ее поиски могли быть и легкомысленны.

Аксель существенно изменил жизнь Саймона. Он первый заставил его осознать, что гомосексуальность — вещь вполне нормальная. Саймон никогда не стыдился своей ориентации, но ощущал ее как нечто странноватое, приносящее удовольствие и, пожалуй, смешное, похожее на игру, без сомнения эксцентричное и обреченное на тайну, смешки и бесконечное обсасывание в узкой компании друзей с теми же вкусами. Никогда прежде ему не удавалось взглянуть на нее как на возможный и абсолютно нормальный стиль жизни, то есть так, как воспринимал ее Аксель. Вынужденно маскируясь, так как не изжитые в обществе предрассудки все еще неизбежно требовали этого, Аксель отказывался стать частью особого «гомосексуального мира», который он называл не иначе как «это проклятое тайное сообщество».

Саймон приложил все усилия, чтобы расстаться с прежними манерами и отказаться от того, что Аксель называл «нравами стаи». Но иногда он чувствовал, что изменения коснулись только внешней стороны его поведения, и горько корил себя за неискренность. Его приводили в смущение некоторые порывы, которые он сам полагал теперь слишком фривольными. Размышления о том, как относится к нему Аксель, донимали Саймона беспрестанно. Любовь Акселя не вызывала сомнений. Но ведь вначале Аксель бесспорно полюбил наперекор рассудку. Сохранялось ли это и до сих пор? Могло ли иметь значение непонимание вопроса о балансе платежей? Был ли он в глазах Акселя глупцом? Казался ли поверхностным, испорченным или, того хуже, вульгарным?

Язвительный свидетель первых стадий их романа как-то раз сообщил Саймону: «Аксель сказал, что его восхищает твой тип вульгарности». Эта услышанная от третьего лица реплика долго мучила Саймона, пока он вдруг не сообразил, что она абсолютно немыслима в устах Акселя. Почему он не понял этого сразу? Да потому, что сказанное очень напоминало его потаенные страхи. За три года они ослабели, но не исчезли. Саймон по-прежнему был зажат и неуверен в себе. «Какой ты ветреник, Саймон, — раздраженно воскликнул однажды Аксель. — А это и недостойно, и некрасиво». Саймон вздрогнул, сообразив, как часто в прошлом пытался играть на очаровании ветрености. (Ах ты, вертихвостка ты этакая! — часто кричал в запале один из предшественников Акселя, и Саймон с ложной скромностью опускал глазки долу.) Не могут ли ветреность и легкомыслие привести его к роковой ошибке? Возможна ли эта роковая ошибка? Временами его подмывало спросить все это у Акселя, но он знал, что тот ему не ответит, так же как никогда не отвечал и на вновь и вновь срывающийся с уст Саймона возглас: «Ты всегда будешь меня любить?» — «Откуда я знаю?» — говорил в этих случаях Аксель.

«А я буду любить тебя всегда, до последнего дня моей жизни. Я отдался тебе и всегда буду тебе верен. Я ликую, потому что ты есть, мы встретились, я могу к тебе прикасаться, и мы живем в одном столетии. Я буду вечно молить Бога, чтобы он наградил тебя за счастье, которое ты мне дал». Не в силах сдерживаться, Саймон повторял это бесконечно, и слова превращались в ликующий гимн их встрече с Акселем и радости востребованной любви. Аксель слушал с улыбкой. Иногда говорил «прекрасно», или «хорошо, так и поступай», или «значит, у нас все в порядке» и шутливо тянул его за волосы. Иногда обрывал: «Заткнись, Саймон. Во всем этом ни капли смысла». Саймон не умел разбираться в настроениях Акселя, не понимал, как и когда они сменяли друг друга. Часто Аксель бывал беспричинно мрачен, а иногда, очень редко, неожиданно разражался слезами, заставляя Саймона замирать от нежности и тревоги. Мы так по-разному чувствуем жизнь, думал Саймон. Боже, какой это ужас любить так сильно и все-таки не иметь возможности увидеть его изнутри.

Различие «чувствований» порой приводило к конфликтам. Саймон жадно впитывал все, зримо лежащее на поверхности, со вкусом, не спеша, поглощал каждую секунду времени, прожевывал ее как некий прекрасный плод с тонкой, мягкой, пушистой кожицей и крепкой, сочной, мясистой плотью. Даже несчастье, когда оно не было непоправимым, он проживал именно так (непоправимое несчастье действовало иначе: душа как будто расставалась с телом). Саймону нравились все времена суток, нравилось есть, пить, смотреть, прикасаться. Все свои действия он превращал в церемонии. Ему нравилось медленно наслаждаться минутами радости, и он строил жизнь так, чтобы этих минут было как можно больше. Иногда ему думалось, что все его удовольствия — гладит он кошку или спинку чиппендейлевского стула, пьет сухое мартини, любуется картиной Тициана или лежит в постели с Акселем — единоприродны и различаются только насыщенностью. Аксель, напротив, воспринимал протекающее время неоднозначно и непредсказуемо, а его жизнь делилась на слои и сегменты. Саймон не сомневался, что восторг, доставляемый Акселю оперой «Дон Жуан», в корне иной, чем восторг, испытываемый в общении с ним, Саймоном. У Акселя была своя, потаенная жизнь, переживания, с ним, Саймоном, никак не связанные. Он обожал оперу, и Саймон, который ее терпеть не мог, целый год притворялся, что получает от нее удовольствие, пока наконец нестерпимый пароксизм скуки не привел к яростному воплю признания, вызвавшему жестокое осуждение Акселя — не за отсутствие хорошего вкуса, а за выказанную нечестность. Когда они путешествовали за границей, Саймон проявлял бешеное стремление ухватить все возможные впечатления, и Аксель иногда доводил его до бешенства полнейшим равнодушием к требованиям момента. Аксель способен был провести целый день в отеле, за книгой, и так и не взглянуть на знаменитый памятник, расположенный всего в какой-то сотне ярдов. Однажды они бешено поссорились в Венеции, где медлительность Акселя два дня подряд заставляла их приходить в Академию как раз к моменту закрытия.

Моя любовь всегда тревожна, всегда несвободна от боли, размышлял Саймон. Но, может быть, этот мучительный оттенок неотделимо связан с моим счастьем, счастьем особенным, высоким, необыкновенным? Бывает ли по-другому? Иначе ли счастливы любящие друг друга гетеросексуалы, например Хильда и Руперт? Саймону трудно было представить их жизнь постоянным напряжением экстатической боли. А для того, чтобы Аксель не причинял ему боли даже в самых обычных бытовых ситуациях, от них обоих требовались колоссальные усилия. Любой момент был непредсказуем. И душа все время переходила от волнения к тревоге. Однажды Саймон попробовал описать это чувство Акселю. Аксель не высмеял его, но и не подтвердил, что чувствует похожее. Была ли любовь Акселя столь же всепоглощающей, как его? Ночью иногда приходил покой. Сон рядом с любимым выводит тебя из-под власти времени. Но иногда, проснувшись на рассвете, Саймон гадал: какие несчастья ждут его впереди?

Голубой «хиллман минкс» стремительно пересек границу Болтонса. Зеленые кроны кустов и кругло подстриженных деревьев по-вечернему неподвижно застыли на фоне беленых стен, позолоченных мягко клонящимся к закату солнцем. Алые розы обвивали белые оштукатуренные балюстрады, ирисы всех цветов виднелись сквозь прутья выкрашенных решеток.

— Да, боюсь, Таллису предстоит нелегкое время, — задумчиво повторил Аксель.

— Почему именно сейчас?

— Потому что Морган устроит жуткую… неразбериху.

— Бедный Таллис, — проговорил Саймон и про себя добавил: бедная Морган. Бедная, бедная Морган. Такая независимая Морган. Я должен прийти ей на помощь. Я должен помочь ей собрать осколки. При мысли «помочь ей собрать осколки» по телу пробежала волна удовольствия. Да, как ни странно, ему это будет приятно. Будет приятно помогать собирать осколки.

Машина свернула на Прайори-гроув.

— О! Посмотри, какой пудель, Аксель! Ну не душка ли?!

— Не надо сюсюкать, милый. Да, пес хорош.

— Я так хочу кошку. Давай все же попробуем.

— Слишком большая ответственность. Мы ведь уже обсуждали это, Саймон. Нас целый день не бывает дома. Кошке будет не выйти и не войти.

— Мы могли бы проделать кошачью дверку.

— Кошачью дверку! Нет уж, благодарю.

— Я возьму на себя все заботы. Подумай, сколько радости принесет нам зверюга в доме.

— Одной зверюги в доме более чем достаточно. Мы сделаемся рабами этого животного.

— Но я и на это пойду с удовольствием!

— «Если хочешь есть спагетти, не ленись жевать». Виттгенштейн.

— Не думаю, что Виттгенштейн и в самом деле говорил все то, что ты ему приписываешь.

— Гм, похоже нам негде припарковаться.

— Когда я в первый раз попал на эту улицу, тут вообще не было машин.

— Ты повторяешь это при каждом приезде к Руперту.

— Не сердись на мое занудство, милый.

— Нет-нет, в этих повторах что-то симпатичное, домашнее.

— Аксель!

— Да-а?

— Глядя на волосы у тебя на затылке, я прихожу в экстаз и теряю голову.

— Отлично сказано.

— Ты всегда будешь любить меня?

— Понятия не имею.

— Я всегда буду тебя любить.

— Очень мило с твоей стороны. Как ты думаешь, мы сюда втиснемся?

— Вряд ли. Ты Аполлон, а я Марсий. И все кончится тем, что ты просто сдерешь с меня кожу.

— На самом деле, Аполлон и Марсий — это метафора любви.

— То есть?

— Страдания Марсия — неизбежные страдания человеческой души, пытающейся добиться слияния с Богом.

— Как много ты знаешь!

— Как много ты не выучил в своем Картланде!

— И все-таки я этому не верю. С кого-то одного действительно сдирают кожу. И любви больше не остается. Остается только кровь и боль.

— Думаешь, такова наша судьба?

— Да, думаю, такова наша судьба.

— И никакого спасения?

— Никакого.

— Действительно никакого, Саймон?

— Ну разве что это.

— Что ты имеешь в виду под этим? Нет, Саймон, пожалуйста, ну не перед самым же домом Руперта!

3

— Привет, мои дорогие! — вскочив, закричала Хильда. Пройдя сквозь балконную дверь, Аксель и Саймон вышли в сад. Приложив руку козырьком к глазам, Саймон пытался защититься от нестерпимо сверкающей голубизны бассейна.

— Извини нас за опоздание, — сказал Саймон. — И прими этот небольшой букет с уверениями в большой-пребольшой любви. Дай я тебя поцелую. Привет, Руперт. Гип-гип и все такое.

— Хильда, мы поздравляем вас с долголетием счастливого брака, — церемонно произнес Аксель. — Добрый вечер, Руперт. Мы уже виделись.

— Саймон! Какие дивные цветы и как их много! Такой огромный букет я, по-моему, получаю впервые. Ты просто согнулся под его тяжестью.

— Так и задумано. Я собирался поставить рекорд.

— Сейчас освежу их в бассейне и пойду искать подходящую вазу. Аксель, откройте, пожалуйста, эту бутылку шампанского. Вы это делаете мастерски, а Руперт всегда во что-нибудь попадает. Стыдно сказать, но, поджидая вас, мы выпили уже чуть ли не целую бутылку.

— И правильно поступили, — откликнулся Саймон. — Сейчас мы вас быстро догоним. Но какая жара! Естественно было найти вас не рядом с бассейном, а в нем.

Вылетев из бутылки, пробка мягко спланировала в воду. Пенящееся шампанское наполнило четыре бокала.

— Будьте счастливы, детки, — воскликнул Саймон. — Будьте счастливы!

— За счастье! — подхватили все и выпили.

— Пойду поставлю цветы в вазу, — сказала Хильда. Прижимая букет к груди, она прошла по горячим плиткам и скрылась в полутьме дома.

Вступив в неожиданно показавшуюся прохладной гостиную, она помедлила. Сразу же после яркого солнца все было просто неразличимо. Только какие-то смутные цветные сполохи и приглушенные пятна света. Хильда положила цветы на стол, вздохнув, широко раскинула руки и, словно лаская бархатистые тени, вся отдалась потоку обволакивающего ее прохладного, густо окрашенного сумраком воздуха. Я немного пьяна, прошептала она, и это приятно.

Буквально через секунду все встает по местам. Дымчатые облака оборачиваются знакомыми предметами. Глянув в висящее над камином высокое, закругленное сверху наборное зеркало в золоченой раме, Хильда проверяет, велик ли урон, нанесенный ее макияжу лучами солнца. Венчающий зеркало позолоченный купидон, натянув лук, наблюдает, как Хильда шарит в косметичке из коричневого шелка, выискивая губную помаду и пудреницу. Найдя, вплотную приближает лицо к зеркалу и пристально вглядывается. Лицо сияет веселым задором, но чуть-чуть располнело. Если не помнить о посадке головы, виден уже второй подбородок. Темные от природы локоны вьются вокруг лица и кудрявым каскадом спускаются на спину. Ее знаменитый «ангельский облик». И все-таки не выкрасить ли волосы, прежде чем седина окажется слишком заметной? Выпуклые серо-голубые глаза придирчиво вглядываются в отражение. За ним, в глубине, чуть поблескивают стоящие в комнате предметы. Влажная розовая помада быстро ложится на губы.

Пыльца золотисто-коричневой пудры покрывает лоснящийся, обгоревший на солнце нос, щеки. Результат удовлетворяет Хильду. И она обращает взгляд к саду.

Четкая грань между солнцем и тенью оптически увеличивала расстояние и, словно рамка сцены, отделяла сад. Аксель и Руперт сдвинули полотняные кресла и, судя по всему, увлеченно беседовали. Саймон, сняв сандалеты и носки, закатал брюки и сидел на краю бассейна: ноги почти до колена в воде. Поднеся к лицу маленький букетик ромашек, он прикрыл глаза и с наслаждением его нюхал. Ну и вид будет у его брюк! — подумала Хильда. Еще раз вздохнув, она вдруг почувствовала знакомую боль и, утишая ее, прижала руку к груди. Удача никогда не изменяла мне, и было бы несправедливо хоть изредка не пугаться этого счастья, подумалось ей. Потом мысли перескочили на Питера, и рука машинально поднялась: благословляя, перекрестила воздух. У Питера все будет хорошо, прошептала она, и в этот момент ей действительно так казалось. Наша с ним связь никогда не рвалась. Все будет хорошо. Но к этому убеждению примешивалось и какое-то другое чувство. Не торопясь обследовав все утолки души, она наконец поняла, откуда эта внезапная радость. Морган вот-вот будет дома. Морган вот-вот приедет, чтобы найти убежище, покой, поддержку. И она, Хильда, поможет ей склеить осколки.

Взяв букет, Хильда прошла в кладовку, где хранились цветочные вазы. Здесь было так темно и холодно, что ее чуть не пробрала дрожь. Найдя большую вазу, она наполнила ее под краном, позволяя воде литься через край и омывая ею руки. Потом, не развязав букета, слегка подтянула бумагу вверх и опустила стебли в воду. С мокрой вазой в руках снова пересекла гостиную и вышла в сверкающий солнцем сад.

— Налить тебе еще бокал, милая? — воскликнул Саймон, быстро вскакивая и поднимая целый фонтан брызг.

Хильда поставила вазу на железный с коваными узорами столик, туда, где стояла бутылка шампанского:

— Пфф! Выпью с удовольствием. А еще поступлю так, как ты. — Сказав это, она уселась на край бассейна. Нежно-прохладная вода охватила ступню, потом голень, колено.

— В такую погодку ты погружаешься в воду, и она чуть ли не шипит. Смотри, у меня ноги уже высохли, а плиты просто жгут подошвы. Держи свой бокал, Хильда, милая.

— Спасибо, Саймон. Знаешь, я думала посоветоваться о ванной…

— Ты говорила. Сегодня утром я уже кое-что присмотрел. У Сандерсона продаются очень недурные непромокаемые обои. Черные с крупными бирюзовыми розами в больших квадратах…

— Было бы куда лучше, если бы заседание вел ты, — говорил Аксель. — Огден Смит сам несобран и, разумеется, не способен добиться этого от других.

— Мне нужно было присутствовать на разборках по поводу видимых платежей.

— Я слышал, будет парламентский запрос.

— Да, это дело решенное. Мало того, он уже у меня на столе. И мне за мои грехи надо со всем этим разбираться.

— В понедельник я принесу тебе образец, — говорил Саймон. — А заодно прихвачу и образчик марракешской плитки. Только она чудовищно дорогая. И имей в виду: для ансамбля тебе просто необходимо будет купить себе бирюзовый купальный халат.

— И полотенца.

— Думаю, полотенца должны быть изумрудно-зеленые.

— Ни слова не понимаю из их разговора, а ты? Может, они это нарочно, чтобы поставить нас на место?

— Возможно. Хильда, подвинься. Я хочу снова опустить ноги в воду. Слушай! Как здорово, что Морган приезжает! Как только вспомню об этом, так снова радуюсь.

— Я тоже рада, что она скоро будет дома. Тяжело было жить и знать, что она так несчастлива, да еще где-то там, далеко.

— Мы сделаем все возможное, чтобы она забыла об этих несчастьях.

— Ты должен часто с ней видеться, Саймон. Опора на старых друзей ей просто необходима.

— Кстати, — в голосе Акселя зазвучали металлические нотки, — я уже говорил Саймону, что Таллис должен быть извещен о приезде Морган. Если он этого еще не знает, разумеется.

— По-моему, лучше от этого воздержаться. — Развернувшись всем корпусом, Хильда вытянула из воды ноги и опустилась на них всей массой разгоряченного тела. Аксель и Руперт с наполненными шампанским бокалами по-прежнему сидели за столом, слегка наклонив вперед натянутые на металлические трубки полотняные шезлонги. — Думаю, он ничего не знает. Морган наверняка ему не писала. И, мне кажется, Морган имеет право сама решать, встречаться ей с ним или нет.

— А как же с правами Таллиса? — возразил Аксель. — Они что, менее важны? Почему не позволить ему решать, хочет ли он видеть Морган? Я понимаю твои опасения, Хильда, но думаю…

— Кто из нас лучше всех знает Таллиса? — прервала Хильда.

— Скорее всего, я, — ответил Аксель после легкой паузы.

— Отлично. Тогда скажите, как, по-вашему, поведет себя Таллис, услышав о возвращении Морган?

— Понятия не имею.

— В том-то и дело. Так что гораздо лучше ничего ему не сообщать. Да это и гуманнее. Может быть, Морган сразу поедет куда-нибудь дальше…

— Что будет делать Таллис, нас не касается, — возразил Аксель. — Защищать его чувства тоже не наше дело: это бестактно. Попробуйте взглянуть на все с его позиций.

Каково ему будет вдруг узнать, что Морган, оказывается, жила в Лондоне или, другой вариант, была здесь проездом, а мы все дружно скрывали от него это? Руперт, разве ты не согласен?

— Согласен. Прежде я соглашался с Хильдой, но теперь ты меня убедил. Это будет обманом, за который Таллис с полным основанием осудит нас. — Поставив бокал на стол, Руперт отер пот со лба и провел ладонью по своим тусклым светлым волосам.

Хильда знала, что Руперт в присутствии Акселя с Саймоном почти всегда нервничает и спорит, пытаясь освободиться от донимающей его двойной ревности: друга к брату и брата к другу. Но сейчас она беспокоилась об ином. Нельзя было не признать частичную правоту Акселя: ясные аргументы доказывали ее безоговорочно. И все-таки так не хотелось, чтобы Таллис оказался в курсе. Хотелось избавить сестру от любого давления и нажима. Пусть хоть на время оставят ее в покое. Ведь, кто знает, Таллис может примчаться и начать требовать встречи с женой и ее немедленного возвращения. Хильда была знакома с Таллисом дольше, чем все остальные. Познакомилась с ним во время предвыборной кампании, а потом сама же представила всей семье. Но предсказать его реакцию она могла не лучше Акселя. На обдуманную жестокость Таллис, конечно же, не способен, но на нелепейшую бестактность — вполне. Хильда хотела, чтобы, оказавшись у нее, Морган имела время собраться с силами. Чтобы она была одна.

— Предлагаю, — Хильда нащупала компромисс, — дождаться приезда Морган. Раньше чем дней через десять она здесь не окажется. А может, появится позже или вообще передумает и не приедет.

— И все-таки я голосую за правду, — сказал Аксель. — Надеюсь, что твоя книга, Руперт, подсказывает, как действовать в таких случаях. Жду не дождусь, когда она выйдет и я наконец пойму, как надо жить. Для меня она станет инструкцией к действию, и я буду следовать всем предписаниям неукоснительно.

Хильда знала, что Аксель весьма скептически оценивает работу Руперта. Ничего, мы его удивим, думалось ей.

— Если ты ждешь инструкций для каждодневной жизни, то, боюсь, будешь разочарован, Аксель, — улыбаясь сказал Руперт. Он тоже знал точку зрения Акселя на свой труд, но никак не выказывал обиды. — Еще ни один философ не создал таких инструкций, даже когда был уверен, что их-то и создает.

— А, ты наконец признаешь, что считаешь себя философом!

— Нет-нет, я хочу сказать, что, поскольку даже философы не добиваются ясности, обо мне это можно сказать а fortiori. Моя книга — всего только размышления о некоторых принципах.

— О любви в ее взаимоотношениях с правдой и справедливостью и о прочих мелочах в этом роде?

— Ну, знаешь, это не мелочи! Но как применять их на практике, каждый индивидуум решает сам.

— Несчастный индивидуум! Никто ему никогда не поможет! А мне так хотелось бы получить сжатые предписания по морали наподобие правил по этикету.

— Итак, я думаю, все же не следует извещать Таллиса, — говорила тем временем Хильда. — Как тебе видится все это, Саймон?

— Морган надо дать время, чтобы отдохнуть и все обдумать.

— Вот именно. Ты правильно понял, что я имела в виду. Я не хочу, чтобы Морган тревожили.

— Человек из толпы вообще не способен применять философию. Не уверен, что и философам это доступно.

— Человек из толпы может использовать моральные принципы, так же как ты сейчас, убеждая меня, использовал принцип верности правде.

— Возможно. И все-таки я считаю, что философия морали — дело безнадежно личное. Ее нельзя передать другому. «Если бы львы заговорили, мы их не поняли бы». Виттгенштейн.

— Ой, Хильда, Аксель, смотрите — ежик! Только что выглянул из-за дельфиниума. Я видел его нос. Подумайте только — ежик!

— Да, Саймон, совершенно верно, — сказал Руперт. — Мы как раз собирались рассказать тебе о нем. Ведь ты так любишь наших немых четвероногих друзей.

— Ну не прелесть ли! Ты его видишь, Аксель? — Зайдя за дельфиниумы, Саймон коленями опустился на плиты. Еж замер, выгнув спину, подслеповато таращась и чуть шевеля задранным вверх влажным черным носом. — Как вы думаете, его можно взять на руки?

— У него полно блох, — сказал Аксель.

— Хоть на минутку. Какой мягкий пушистый животик. Пытается свернуться клубком, но это не очень-то получается. Бедные беззащитные зверюшки. Ой, он и в самом деле колючий!

— Положи его снова под куст, — сказал Аксель. — Он боится.

Осторожно подняв ежа, Саймон убрал его подальше от людских глаз, за клумбу.

— Не сломай только мои galtonia candicans, Саймон.

— Свой еж! Это чудесно, Хильда. Вы его часто видите? Кормите?

— Выставляем ему молоко с хлебом. Надеемся, что съедает он. Я ужасно волнуюсь, как бы он не свалился в воду.

— Ежи чудовищно глупы, — сказал Аксель.

— А я уверен, что у него ума хватит, — возразил Саймон.

— Саймон настолько чувствителен, — язвительно обронил Аксель, — что считает себя обязанным снять недостойное обвинение с интеллекта ежа.

— Да, я уверен, что он отлично соображает. А вы такие счастливцы! Как мне хотелось бы иметь у себя сад! Тебе нужно завести кошку, Хильда. Непременно. Подумай, как ей здесь будет хорошо. Аксель не разрешает мне кошку…

— Пожалуйста, выражайся точнее, Саймон! Мы оба решили, что завести кошку было бы непрактично.

— Ладно, пусть. Но мне так хочется, чтобы у тебя появилась кошка, Хильда, а я приходил бы к ней в гости. Сиамскую, а?

— Лучше обыкновенную, пушистую.

— Может быть, черно-белую? Черную кошку с белыми лапками!

— И с белой мордочкой, и с белым кончиком хвоста!

— Нет, лучше с белыми лапками и…

— Господи, боже мой! — воскликнул Руперт. Наступила тишина, и Хильда повернула голову, пытаясь проследить направление его взгляда. Женщина, возникшая в дверях гостиной, смотрела на них с той стороны бассейна. И это была Морган.

Засуетившись, Хильда поднялась на ноги.

— Морган! — одновременно с Хильдой воскликнул Саймон.

Морган была в светло-сером плаще; тихо поставив рядом с собой объемистую синюю холщовую сумку, она смотрела на них с той стороны бассейна словно невидящими глазами.

Подбежав, Хильда с низким протяжным «о-о-о!» обхватила сестру за шею и, притянув к себе, прильнула щекой к медленно опустившимся векам Морган.

— Ну слава Богу, ты дома!

Морган стояла по-прежнему неподвижно, потом повернула шею, отвела голову в сторону и твердым движением рук разомкнула объятие Хильды.

— У вас появился бассейн.

— Да, он совсем новый. — Слезы струились у Хильды из глаз.

— Морган, милая моя, — сказал Саймон, беря ее за безжизненно висящую вдоль тела руку. Казалось, он собирался поцеловать ее в щеку, но вдруг нагнулся и жадно припал к руке.

— Добро пожаловать, дорогая, — говорил Руперт, пожимая доставшуюся ему вторую руку.

— Привет, Морган, — слегка поглаживая лацкан пиджака, сказал Аксель.

Отдернув руки, Морган слепо озиралась. Потом, сняв овальные в металлической оправе очки, начала протирать их довольно грязным носовым платком.

— Сейчас налью тебе шампанского! — воскликнул Саймон. — Не дергайся, Хильда, она выпьет из моего бокала.

Снова надев очки, Морган стояла в прежней напряженной позе, щурясь от падающего в глаза солнца. Взгляд упал на шампанское, на цветы.

— Вы что-то празднуете. Чей-то день рождения…

— Годовщину нашей свадьбы, дорогая.

— Я как-то не ожидала… столько людей… веселье…

— Только свои, — сказал Саймон. — Вот, возьми.

— Нет, Саймон, спасибо. Я не хочу шампанского. Думаю, это… надо бы снять. — Она шевельнула плечами, и серый плащ упал на землю. Саймон бросился поднимать его.

Непрошеные слезы высохли, и теперь Хильда внимательно рассматривала сестру. Морган была в очень простом, сильно измятом платье из синего хлопка. Прямые темные волосы подстрижены по-мальчишески, хоть и не слишком коротко. Узкие карие глаза и длинный чуткий нос. Лицо изможденное, кости туго обтянуты кожей. Длинноногая, тоненькая. В мгновенном озарении Хильда вдруг поняла: они достигли возраста, в котором годы значимы. Теперь изможденная худоба шла Морган. И усталость казалась изящной. И даже очки в железной оправе выглядели как украшение. Да, теперь красота была на стороне Морган.

— Душа моя! — на мгновение снова обняв сестру, воскликнула Хильда.

— Мы ждали тебя не раньше чем дней через десять, — сказал Руперт. — Иди сюда, усаживайся.

— Нет, спасибо. Я и сама так думала. Но потом все же решила лететь. Багаж придет следом. Сейчас я прямо из аэропорта. Решив вернуться, уже не могла ждать ни часа.

— И мне это понятно, — подхватила Хильда. — Какое счастье, что ты здесь! Я так боялась, что ты передумаешь.

— Морган, мне хочется, чтобы ты что-нибудь выпила, — сказал Саймон. — Может быть, виски?

— Надеюсь, ты к нам надолго, очень надолго, — сказала Хильда. — Ведь ты никуда не поедешь? Какие у тебя планы?

— Я совершенно не понимаю, что делаю. Не знаю, куда еду. Планов у меня нет. Намерений тоже нет. Я только что спустилась с трапа самолета и совсем ничего не соображаю. — Повернувшись, она шагнула в сторону гостиной.

— Да-да, конечно! — воскликнула Хильда. — Идем сейчас же наверх, бедняжка. Там все для тебя готово. И ты сразу ляжешь. Руперт, возьми, пожалуйста, ее сумку. Дай мне этот плащ, Саймон. Пойдем, моя милая девочка, наконец-то ты дома.

4

— В какую комнату ты меня поместишь?

— Вот сюда…

Хильда широко распахнула дверь, и Морган вошла. Сестра и зять шли следом. Поставив сумку на пол, Руперт помедлил, потом, по знаку Хильды, вышел. Хильда закрыла дверь.

Взгляд Морган остановился на кровати, застеленной плотным зеленым шелковым покрывалом. Медленно потянув его за край, она сбросила покрывало на пол, сняла очки, осторожно легла на кровать носом вниз, зарылась лицом, в подушки и, когда Хильда попыталась что-то сказать, громко, безудержно разрыдалась.

С легким шорохом провезя стул по ковру, Хильда поставила его вплотную к кровати. Секунда — и она обняла судорожно вздрагивающие плечи Морган.

— Хильда, прости, не надо меня трогать.

— Извини, дорогая.

— Прости.

— Мне уйти?

— Нет. Останься, но молчи.

В комнате наступила тишина, и только в окно долетало пение птиц и легкий гул голосов из сада, где продолжали сидеть и беседовать Руперт, Аксель и Саймон.

Хильда встала, прошлась по комнате. Что-то легло возле щеки Морган. Большой чистый носовой платок. Протянув руку, Морган взяла его, развернула. Слезы, еще слезы. Много, много слез.

— Хильда.

— Да, милая?

— Можешь дать мне хорошую порцию виски-рокс?

— Какого виски?.. А, поняла, со льдом. Сейчас, одну минутку.

— Там, с ними… я не могла пить.

— Я быстро-быстро. Дать тебе что-нибудь еще? Кусочек холодной баранины? Аспирину?

— Нет, ничего не надо. Принеси целую бутылку. Кувшин с водой. И два стакана.

— Конечно-конечно, мне тоже не помешает глоточек виски.

Как только дверь закрылась, Морган резко приподнялась. Сидя со спущенными на пол ногами, обтерла лицо прохладным платком. Слезы текли уже не так обильно. Подойдя к умывальнику, она промыла глаза холодной водой и вытерлась висящим рядом накрахмаленным вышитым полотенцем. Потом надела очки, прошла к окну и закрыла его. Вернувшись, какое-то время рассматривала себя в висящем над умывальником зеркале. Хотелось сказать себе что-нибудь подходящее к случаю, бодрое, успокаивающее, может быть, даже остроумное, но ничего не придумывалось, и она просто смотрела на свое отражение. Услышав, что Хильда поднимается по лестнице, быстро вернулась к кровати и опять легла ничком. Взгляд на себя со стороны, как она и надеялась, придал сил.

Подвинув низкий столик и поставив на него поднос, Хильда снова уселась на жесткий стул с прямой спинкой. Морган приподнялась на локте, устроилась, подоткнув подушки под спину.

— Я сделала все, как надо, радость моя?

— Да, отлично. Воды не надо. Только лед. Спасибо.

— Может, ты все-таки хочешь поспать, остаться одна?

— Нет. Я хочу с тобой разговаривать. Мне кажется, я сейчас ненормальная, Хильда. Ненормальная.

— Успокойся, малышка.

— От виски все-таки легче. Не одолжишь мне свою расческу? Спасибо.

— Ты очень красивая, Морган.

— Я чувствую себя развалиной. А вот ты выглядишь чудесно, Хильда. Немножко пополнела. Ничего, что я говорю это так прямо? И Руперт тоже пополнел.

— Мы стареем.

— Глупости. Саймон и Аксель по-прежнему вместе? — Да.

— Никаких признаков разлада? Интересно, сколько же они продержатся?

— Вроде у них все в порядке.

— Мне жалко, что Саймон увяз в этом. Аксель, насколько я понимаю, плохо ко мне относится.

— Он просто замкнутый.

— Когда мы были девчонками, ты вечно отказывалась признавать, что кто-то кого-то не любит. Но такое случается. У тебя нет сигареты?

— Есть. Вот. Твой багаж идет морем?

— Да. Это в основном книги. Ну и кое-что из одежды и мелочей. И мои рукописи, тетради. Не помню, писала ли я тебе, но в Диббинсе мне удалось хорошо поработать.

— Я рада. Откровенно говоря, из твоих писем трудно было извлечь информацию. Сначала они были обрывочными, потом непонятными, потом — отчаянными. Цельной картины у меня так и не сложилось.

— Думаешь, у меня она сложилась? Я сейчас просто не понимаю, кто я. Может, ты объяснишь. Но, чтобы разобраться, даже тебе потребуется время.

— У нас будет сколько угодно времени, дорогая. Ведь ты останешься у нас? Пожалуйста, чувствуй себя здесь дома.

— Дома у меня нет. А у тебя все так элегантно, Хильда. Эти черные с белым подушки в стиле toile de Jouy. Эта фарфоровая желтая собака. Сверкающие кувшинчики. И эта полосатая — французская, наверно — ваза в виде урны, в которой, знай ты, что я появлюсь сегодня, стояли бы три изумительные розы.

— А ты верна себе, детка! Все так же подсмеиваешься над нашими попытками создать уют.

— Зависть, Хильда. Элементарная зависть. Я все на свете отдала бы за такой дом, как этот, и за такого мужа, как Руперт. Действующего мужа. То есть справляющегося со всеми своими обязанностями. Можно мне еще виски?

— Лед, к сожалению, тает.

— А портативной морозилки у тебя нет? Надо ее тебе подарить. Хотя, черт, у меня же нет денег!

— Не беспокойся о деньгах, Морган. Прошу тебя, очень прошу. У тебя столько неприятностей, что глупо думать еще и о деньгах, когда в этом нет абсолютно никакой надобности. Мы с Рупертом хорошо обеспечены, и ты можешь жить здесь…

— Подожди. Я еще не превратилась в инвалида. Восстановлю понемногу старые связи и найду какую-нибудь работу в Англии.

— Я так рада, что ты остаешься…

— Бог мой, что там за шум? Хильда встала:

— Это Саймон. Он уронил поднос с бокалами из-под шампанского. И они, вероятно, разбились.

— Милый Саймон. Он совершенно не изменился. Разве что выглядит и лучше, и взрослее, чем когда-либо раньше.

— Жизнь в браке явно идет ему на пользу.

— Подойди сюда, Хильда. Не прикасайся ко мне, но будь совсем рядом. Хочу смотреть на тебя. В Америке я иногда очень скучала по тебе.

— И я по тебе очень скучала. Я так обрадовалась, когда узнала, что ты приезжаешь.

— Наверно, ты плохо обо мне думаешь.

— Я люблю тебя, глупенькая.

— Мысль, что на самом деле в глубине души ты меня осркдаешь, была бы непереносима. Просто смертельна.

— Но я не осуждаю тебя, дурочка. Конечно, я пока ничего не понимаю. Но и когда пойму… О каком осуждении ты говоришь? Никогда. Ни за что.

— Я так надеюсь, что ты поймешь… Я как раз думала…

— Морган, ты знаешь, что Джулиус…

— Да. Я прочла об этом в вечерней газете. Купила «Стэндард» в лондонском аэропорту, и там была фотография Джулиуса.

— Странно. Правда?

— Невероятно. Мы ведь могли оказаться в одном самолете! Приятно было снова взять в руки милую старую «Ивнинг стэндард». Но оказалось, мне уже не разобраться в комиксах. Они как, продолжают историю Скромницы Блэз и Пчелки Билли?..

— Морган, Морган, Морган…

— Где этот гадостный платок? — Сняв очки, Морган уткнулась в него лицом. Ненадолго повисло молчание.

— Ты не знала, что Джулиус возвращается в Лондон?

— Я понятия не имела, где Джулиус. Знала только, что он уехал из Диббинса.

— Когда ты его в последний раз видела?

— Несколько месяцев назад. И кажется, что прошли годы. Абсурд. Садясь в самолет, я думала, что улетаю от Джулиуса. Прочь, прочь, прочь. А выясняется, что и он перебрался на эту сторону. Может быть, это судьба?

— Судьба… Морган, ты бросила Джулиуса или Джулиус бросил тебя?

— Вероятно, этот вопрос горячо обсуждался.

— Боюсь, что так, дорогая.

— Ладно. В буквальном смысле я бросила Джулиуса. Но по сути он бросил меня. Это все было так запутанно… И гадко, гадко, гадко.

— И все… действительно разрушено?

— Да. Все разрушено. Или разбито. Мы не общались с начала, да, с начала этого года, когда я буквально бежала из Диббинса, бросив студентов, занятия, все.

— Понятно. Именно тогда ты какое-то время мне не писала. Потом появился новый обратный адрес — Вермонт.

— Я жила там у старенького филолога-немца и его жены. Они совершенно не понимали, что происходит. Я — тоже. Я была невменяема. Да и теперь такая. Еще виски, пожалуйста. Чертовы кубики совсем растаяли.

— Я принесу еще.

— Нет-нет, не двигайся. Надеюсь, Джулиус здесь не появится?

— Руперт договорится с ним о встрече где-нибудь на стороне. Как ты думаешь, Джулиус попытается тебя увидеть?

— Нет. Но и прятаться не станет. Будет вести себя как ни в чем не бывало.

— Ты хочешь его увидеть?

— Нет.

— Мы позаботимся, чтобы этого не случилось.

— Как жарко, Хильда. Почти как в Нью-Йорке.

— Да, жарко.

Молчание. Морган поправила подушки. Обе внимательно смотрели друг на друга. Потом Морган сняла очки и сощурилась, хмуря лоб:

— Да-да-да. Я рада видеть тебя, Хильда.

— Тебе нужно поесть.

— Я завязала с едой. Живу на пшеничном виски и аспирине. Теперь перейду на шотландское виски и аспирин. А кстати, где мои вещи?

— Вещи? Ты имеешь в виду одежду, книги и…

— В первую очередь рукописи. Заметки по теории лингвистики, над которыми я работала перед отъездом в Южную Каролину, на конференцию, оказавшуюся столь чреватой последствиями.

— К сожалению, они все еще у…

— Я так надеялась, что ты их заберешь.

— Я пыталась. Но мне не позволили.

— Ясно.

— Что мне теперь надо сделать?

— В данный момент ничего. Мне хочется, чтобы ты была рядом, пока я не пойму, кто я и в чем смысл жизни. В чем этот смысл, Хильда?

— Думаю, что в любви.

— То есть в счастливом браке?

— Нет, просто в любви, ко всем и каждому.

— Это идея Руперта. Так? Думаю, что любовь сложнее, чем ему кажется. Тебя я люблю. Тут сомнений нет. Но иногда мне приходит в голову, что это единственная любовь, на которую я способна.

— Ты очень устала, моя дорогая. Сейчас не время обсуждать, кто ты и что такое жизнь. Ты будешь просто жить здесь, рядом со мной, и постепенно все образуется.

— Хочется верить, что ты права. Как Таллис?

— Ну… он…

— Он знает, что я в Англии?

— Не думаю. Питеру ты не писала?

— Питеру? Ах да, конечно, Питеру. Я не сразу поняла, о ком ты говоришь. Нет, я не писала Питеру.

— Видишь ли, Питер сейчас живет с Таллисом. Господи, это не то, что ты думаешь, идиотка! Он просто живет в доме Таллиса. Таллис ведь переехал. Это ты знаешь?

— Я ничего не знаю о Таллисе.

— Он отказался от дома в Патни чуть больше года назад.

— А как он выплатил ссуду?

— Понятия не имею. Так или иначе, он переехал в Ноттинг-хилл, арендует нижнюю половину дома и живет вместе со стариком-отцом, а теперь и с Питером.

— Господи, значит теперь Леонард у него на руках! Но Питер при чем тут?

— Питер вел себя странно в последнее время. Я кое-что писала тебе об этом, но ты, вероятно, забыла. Он проучился год в Кембридже и заявил, что больше туда не вернется, здесь жить не хотел, и в какой-то момент показалось, что переезд к Таллису — неплохая идея, была надежда, что Таллис убедит его вернуться в Кембридж, только пока это не получилось.

— Понятно. Как все же дела у Таллиса?

— Благополучно. Он… так сказать…

— Не мямли, Хильда, расскажи как есть. Ты знаешь, ведь я не была уверена, что смогу выговорить его имя.

— Я понимаю. Мне трудно о нем рассказывать не потому, что произошло что-то особенное, а потому, что как раз ничего особенного и нет. Он, как и прежде, читает эти свои лекции по профсоюзному движению, работает полдня в жилищном комитете Ноттинг-хилла, вошел в какой-то комитет по расовым проблемам, ну и, конечно, по-прежнему в Лейбористской партии и еще чем только не занимается. Я не так часто вижу его в последнее время, но, по-моему, все как всегда.

— А что с его книгой о Марксе и де Токвиле?

— Руперт сказал, он бросил ею заниматься.

— Как и следовало ожидать. Не вскакивай, Хильда, мне достаточно этого носового платка. О, Господи!

— Извини, дорогая… Но может, тебе уже хватит виски?

— Нет-нет. Последние шесть месяцев оно мне просто необходимо. Думаю, химия организма полностью изменилась. Он счастлив? Глупый вопрос. Разве когда-нибудь Таллис был счастлив!

— Когда заполучил тебя, наверно — да. Внешне он в общем бодр. Но всегда жутко озабочен. Такой, каким ты его знала.

— Какая-нибудь женщина присутствует?

— Насколько мне известно, нет. Морган, что все же ты думаешь относительно Таллиса?

— Ты хочешь знать, вернусь ли я к нему?

— Ну да. Я уверена, он… обрадуется тебе.

— Обрадуется? Не уверена. В самом деле не знаю, как поведет себя Таллис, если я попрошусь назад.

— А ты хочешь?

Морган молчала. Опустив голову, нюхала пустой стакан из-под виски.

— Нелепо отвечать «не знаю», и я не то что не знаю, а просто не понимаю сейчас ничего: ни себя, ни свой брак…

— Там, в Америке, ты о нем, вероятно, просто забыла?

— Как бы не так! Я въехала как миссис Броун, и я обречена была остаться миссис Броун. Разозлившись на что-нибудь, Джулиус начинал называть меня миссис Би.

— Я имела в виду, что, наверно, жизнь с Джулиусом просто-напросто смыла воспоминания о Таллисе.

— Жизнь с Джулиусом была фантастична. Но Таллис оказался несмываемым. Все это долгое время в Америке его лицо постоянно преследовало меня. По ночам, когда Джулиус уже спал, я часто видела в темноте устремленные на меня большие желто-коричневые глаза…

— Невероятно! У тебя чувство вины перед Таллисом? Ты должна это преодолеть.

— Почему? Я действительно виновата. Хотя все это глубже, чем просто вина. Его душа не отпускает мою душу. До сих пор.

— Это какое-то наваждение.

— Да. И оно связывает меня с Таллисом. Мне нужно освободиться. Сначала я надеялась, что Джулиус поможет, но он не приветствовал разговоры о Таллисе, а когда я все же пробовала рассказывать о Таллисе, это оказывалось… невозможным.

— Таллиса трудно описать. Но скажи, дорогая, тебе не хотелось добиться развода и выйти за Джулиуса?

— Хотелось. Но тут появлялось… трудно подобрать правильные слова… в общем, все, связанное с Джулиусом, было таким высоким, что оказывалось возвышеннее каких-либо мыслей о браке. Жизнь с ним была жизнью в мире героев, ну, например, Древней Греции. Воздух казался кристально прозрачным, и все было укрупненным, необыкновенным. Ты понимаешь хоть что-нибудь?

— Думаю, да. Джулиус человек выдающийся.

— Джулиус неповторим. Он замечательный и ужасный. Или нет, не ужасный. Это я ужасная. И не имею права что-то раздувать. Я была дико влюблена, вот и все.

— Была?

— Ну… не знаю, не знаю, не знаю. Не понимаю, как я от него сбежала, как сумела вдруг собрать вещи и уйти. Все это было такой мукой. Я чувствовала: в душе он меня уже бросил и хочет, чтобы я исчезла. Но вслух об этом не говорит. Ладно, теперь это в прошлом. А мне надо проделать большую работу.

— Работу?

— Конечно. Мне нужно понять, кто я и в чем смысл жизни. И перестать так беспокоиться о Таллисе. Понимаешь, в каком-то смысле он для меня нереален. И никогда, вероятно, реальным не был. Мне надо избавиться от этой проклятой вымышленной фигуры. Мне надо пройти… через какое-нибудь испытание… и стать свободной… и потом…

— Ты пойдешь повидаться с Таллисом?

— Не знаю. Он сюда, я надеюсь, не явится?

— Нет. Он сюда никогда не заходит. И, думаю, пока ему лучше не знать, что ты здесь.

— Да, вероятно. Хотя я, наверно, придаю Таллису слишком много значения. Как только надумала возвращаться, начала видеть его в страшных снах. Теперь, когда я уже здесь, все это, может быть, бесследно испарится. Проблема-то, конечно, есть, но как-нибудь… постепенно…

— Ты все еще любишь Таллиса?

— Да. Нет. Странно, но я об этом вообще никогда не задумывалась.

— Задумайся.

— Нет, тебе не понять. Выйти замуж за Таллиса было… поступком. Да, поступком. Я знаю, ты всегда была против, была, не спорь. Но я понимала, что он человек, которого нельзя взять и бросить. Такого, как он, — нельзя. Ну дальше все известно. Глупая несуразная нежность привела меня к этому браку. Все было — как с четвероногими…

— С четвероногими?

— Да. Чувство к Таллису напоминало то, что испытываешь к животным. Дикая смесь безмерной жалости и страдания. Почему боль, испытываемая животным, вызывает такой глубокий отклик? Иногда музыка заставляет испытывать что-то похожее, и тогда это тоже ужасно. Помнишь, как в детстве мы расстраивались из-за рассказов о животных? Не моргнув глазом выслушивали об убитых или погибших от голода людях, но заливались слезами, узнав, что какой-то зверюге больно. Именно так было и с Таллисом. Все, что происходило с ним, меня ранило. Все беды мира делались вдруг осязаемыми. Это напоминало плач над бессловесным зверем. Но было не одной только жалостью, а чем-то большим. Своим существованием он просто разрывал мне сердце.

— По-моему, это очень похоже на любовь.

— Да, на какую-то разновидность любви. И ведь я всегда знала, как мы непохожи. Но никогда не предполагала, что во мне может проснуться эта чудовищная… жажда, что я могу захотеть кого-то с той хищной силой, с какой я захотела Джулиуса.

— Джулиус был, наверно, великолепен… Это легко себе представить… У него были совсем другие вкусы…

— Вкусы! Никаких новых вкусов, кроме любви к богатым домам, спиртному и деньгам, у меня за последнее время не появилось. И дело не в том, что Джулиуса привлекал светский образ жизни, наоборот, он его чаще отталкивал. Джулиус живет в своем собственном мире. Судьбы мужчин связаны с мифом, который они несут в себе. В Таллисе мифа нет. А Джулиус почти всегда невероятен. Это меня и покорило.

— Жизнь с Джулиусом приносила удовольствие?

— «Удовольствие» — недостаточно сильное слово. Мы жили как боги. Словами это не объяснить. Таллис в каком-то смысле неполноценен. Он абсолютно вменяем, но эта вменяемость угнетает, высасывает энергию. Любя его, я все время жила на нервах, а ему не хватало природной чуткости, чтобы как-то смягчить это, сгладить. У Таллиса никакой внутренней жизни, никакого понимания себя, он пуст. Сначала мне казалось, что он непрерывно чего-то ждет, но потом поняла, что это не так. Иногда он почти пугал меня. Он непонятен, но в то же время лишен загадочности. Джулиус весь открытый, прозрачный, но в то же время загадочный и будоражащий. Ты понимаешь, что я имею в виду? Джулиус дал мне крылья и научил летать.

Он сам — воплощение духа, внутренней жизни, высокого бытия, и он наполнил меня этим бытием, сделал уверенной в себе, собранной, настоящей.

— Ох, Морган, как я мечтала, чтобы у вас все было хорошо. Джулиус, безусловно, гораздо больше тебе…

— Пусть болезненно, но мы срослись душами. Чтобы срастись, нужны внутренний мир и духовная жизнь… и еще остроумие, деликатность, стиль…

— Все-таки ты должна поесть, дорогая. У нас сегодня холодный ужин…

— Перестань наконец говорить о еде. Если ты хочешь есть, иди и ешь. Я вдрызг пьяна, но это меня поддерживает. И мне нужно столько всего тебе рассказать.

— Когда ты в последний раз писала Таллису?

— Тысячу лет назад. Как только все это началось. Я написала ему, что останусь с Джулиусом.

— И Таллис ответил?

— Как легко можно догадаться, он написал очень доброе, всепонимающее письмо. Благодарил за откровенность и добавлял, что если я передумаю, то… и т. д., и т. д., и т. д.

— Потом он писал еще?

— Да. Пришло несколько вымученных писем, больше всего походивших на упражнения по грамматике. Отчет о его делах, суждения о политике, а в середине, как бы невзначай, что он все еще меня любит. Эти письма так дергали, что я начала их уничтожать, не вскрывая. Ответов, само собой, не писала. Потом и он перестал писать. Ему вообще никогда не давались письма.

— В Таллисе есть что-то бесконечно примитивное. Воображаю, что это были за послания.

— Знаешь, жалко, что он не попал на войну. Там он, хочешь не хочешь, приобрел бы естественную закалку.

— Да, а так всю жизнь ходит на цыпочках.

— Иногда он казался мне чуть не призраком. И еще в нем какая-то обреченность. Он словно притягивает к себе что-то потустороннее. Хильда, я должна вырваться на свободу. И дело не только в Таллисе.

— Тебе надо понять, что Джулиус — прошлое.

— Думаю, это никогда не удастся. Хотя, может быть, и удастся, но сначала мне надо понять, как жить. Хильда! Как было страшно, когда он усилием воли стал отсылать меня прочь. Я понимала, что это конец, но ответственность за него он взваливает на меня. И все-таки ничего не было сказано. Прости, что я все говорю и говорю. Ведь, с тех пор как разладилось с Джулиусом, мне не с кем было поговорить. За целый год я ни разу не произнесла «Таллис». Хильда, у тебя нет поблизости его снимков? Я помню глаза. Помню рот, который ты называла «губки бантиком». Но лицо в целом не помню, забыла, как он на самом деле выглядит.

— Минутку.

Оставшись одна, Морган, протянув руку, опустила ее в чашку с подтаявшим льдом. Вода оказалась теплой. Прижав мокрые пальцы к глазам, она почувствовала, как бьется под веками пульс. Снова хлынули слезы. И когда они только кончатся!

— Вот, Морган. Это около нашего коттеджа. Снимал Руперт.

Взяв фотографию, Морган долго молча ее разглядывала. Потом разорвала ее на кусочки и протянула обрывки Хильде.

— Зачем ты так сделала?

— Я совершенно забыла, какой он.

— Но почему? Из ненависти, из любви, из страха?..

— Не знаю? Думаю, я посплю. Или нет, все-таки приму ванну. И принеси мне, пожалуйста, бутерброд или что-нибудь в этом роде. Только немного, а то меня вырвет. Темнеет. Что, уже вечер? Я полностью потеряла счет времени.

— Сейчас принесу бутерброды и кофе. Прими ванну, но после этого тебе надо сразу же лечь. И ни о чем не волнуйся. Ни Джулиус, ни Таллис до тебя не доберутся. Отдыхай, чувствуй себя в полной безопасности.

— Рядом с тобой я всегда была в безопасности.

— Помнишь, как в детстве, попав в передрягу, мы всегда говорили: «Развернуть знамена — и вперед!»

— И храбрости ты мне всегда придавала. Жаль только, что мои знамена уже давно превратились в лохмотья. Как долго Джулиус пробудет в Лондоне?

— Не знаю, дорогая.

— Хильда, ведь это немыслимо, чтоб они встретились?

— Таллис и Джулиус? Немыслимо — чересчур громко, но, безусловно, очень маловероятно. Не знаю, кто бы мог их познакомить. А сами они, уж конечно, не станут искать друг друга.

— Да-да, это сугубо маловероятно. Сама не знаю почему, но я не вынесла бы их встречи. Это было бы разрушительно и ужасно, напоминало бы чуть ли не катастрофу в космосе.

— Не бойся, радость моя, этого не случится.

— Хильда, не уходи, побудь еще. Хильда, хорошая моя, я так тебя люблю.

Внезапно соскользнув с кровати, Морган оказалась на полу, обняла ноги Хильды и, уткнувшись ей в колени, снова разрыдалась. Слезы мочили Хильдину юбку. С трудом удерживаясь, чтобы и самой не расплакаться, она молча гладила вздрагивающую темноволосую головку. Выпавшие клочки фотографии рассыпались по полу.

5

— Дрянная штука этот секс, — сказал Леонард Броун, — и я говорю не только о технике, хотя нелепее ее и не придумаешь. Отросток одного тела старательно вводится в углубление другого. Сугубо механическое изобретение, и к тому же неловкое и примитивное. Отлично помню, что, когда кто-то из одноклассников рассказал мне об этом, я попросту не поверил: казалось просто невероятным, что дело может сводиться к такой нелепице. Потом, сделавшись действующим лицом, я сумел изменить угол зрения. Но теперь, когда с этим давно покончено, все снова предстоит таким, как есть: безобразным, жалким, глупым, неэффективным плотским механизмом. А что можно сказать о плоти, уж если мы ее помянули? Кто мог додуматься до такой штуки? Дряблая, чуть не все время воняет и еще раздувается, идет шишками, обрастает мерзкими волосами и покрывается пятнами. Двигатель внутреннего сгорания, тот уж хотя бы эффективнее, да и поршень локомотива тоже. Кроме того, их всегда легко смазать. А поддерживать плоть в порядке — задача почти немыслимая, даже если не поминать мерзкий процесс старения и то, что полмира хронически голодает. Планетка, ничего себе! А та же еда, если, конечно, вам повезло и она у вас есть? Засовываем куски мертвых животных в отверстие на лице. И потом начинаем жевать, жевать, жевать. Если кто-нибудь смотрит на нас оттуда, то небось помирает со смеху. А форма человеческого тела? Кто, кроме полного неумехи ремесленника или злого озорника, мог придумать этот дурацкий лунный диск на двух палочках? Ноги — вообще обхохочешься. Только и делают, что мельк, мельк, мельк… Однако, как я уже говорил, секс — это дрянь, даже если отвлечься от механики абсурдного туда-сюда. Предполагается, что это как-то связано с любовью, во всяком случае, есть такая теория, но любовь и вообще-то сладкая сказочка, а если она существует, то секс тут ни при чем. Ведь еду мы не смешиваем с любовью. И дефекацию не смешиваем, и икоту, и вытирание соплей. А дыхание? А циркуляцию крови или там деятельность печени? Так зачем смешивать с любовью чудной импульс, заставляющий впихивать кусочек своего тела в другое тело, или ничуть не менее чудной импульс тыкаться влажным дурно пахнущим ртом с гниющими зубами в столь же противное ротовое отверстие другой особи? Что вы на это ответите, моя дорогая леди?

— Таллис дома? — спросила Хильда.

— Не знаю, дорогая леди, не знаю и знать не хочу. Кстати, очень непросто определить, чей сын глупее: мой или ваш. Скорее, все-таки мой. Он до сих пор мнит, что его жалкие восклицания или серьезные мины как-то изменят судьбу этой тонущей старой калоши. Тщеславие донимает его, он вечно куда-то бегает, делает заявления, не одобряет это, осуждает то. Не понимает, что ходишь ли ты с важным видом, сидишь ли в этих дурацких комитетах и составляешь идиотские воззвания, род человеческий все равно так и останется животным, которое только откроет свой грустный глаз — и уже уничтожено прошедшим над ним плугом. Всего-то и времени: глянуть наверх — и пойти в перемолку. Так о чем же тут беспокоиться? Ну возьмите, к примеру, меня. Жизнь уже израсходована. А чем она была? Я не любил ни родителей, ни жену, ни работу. У меня не было талантов, и я не знал радостей, мой сын чокнутый и с трудом меня переваривает. Когда жена ушла от меня к другому, я долго и мучительно обдумывал, счастливее ли она с ним. Какая глупость! Будто можно было быть несчастнее! Я мучился, пока она не умерла. О, это известие меня обрадовало. Но даже и после я задним числом продолжал кликать на ее голову всевозможные беды. Имеет такой субъект право на жизнь? Нет, не имеет. Но дело не в этом. Мы знаем, что я не просился на свет, да? Это бесспорно. Так почему же какая-то единица мироздания оказалась вдруг занята комком смердящей плоти, облепляющей разве что для помойки годный интеллект? И дураку понятно, что без этого комка было бы чище и спокойнее. Но вопрос вот в чем: а проявило ли мироздание справедливость? И ответ: нет, не проявило. Если меня призвали к жизни, я должен был получить что-то взамен. Не так ли? Я вовсе не говорю о так называемом счастье. Позвольте заметить, счастье — это еще один миф. Но зернышко смысла, маленькое, как жемчужинка или капля росы, легкое, как пылинка, которую вы едва замечаете, когда она опускается к вам на палец…

— Кормление голубей доведет вас до пситтакоза.

— Пситтакоз, мэм, получают от попугаев.

— Так считали раньше, поэтому и назвали его попугайной болезнью. Но выяснилось, что им можно заразиться от любой птицы. И голуби очень активные переносчики этой заразы.

— Надо же! — изумился Леонард. — Ну ладно. У меня уже есть артрит, цистит, колит, фиброз, сенная лихорадка, хронический катар, варикозное расширение вен и болезнь Меньера. Пусть теперь будет и пситтакоз. Вы, разумеется, идете навестить дурно воспитанного, разболтанного и хамоватого лодыря, приходящегося вам сыном. Не думаю, чтобы вы взяли на себя труд преодолеть расстояние, отделяющее ваш богатый и благоуханный район от нашей жалкой юдоли порока и горя только ради того, чтобы поговорить со мной. Я спрашиваю себя, возможно ли такое, и отвечаю: нет, невозможно.

Залитый солнцем, Леонард восседал на деревянной скамейке во дворе церкви Св. Луки. Палка была пристроена сбоку, почти пустой теперь мешок с хлебными крошками притиснут к животу, обтянутому жилеткой. Вокруг него, на скамейке и на земле, теснилось целое скопище сизых голубей. Резко взмывая вверх, работая клювами, карабкаясь друг на друга, они, забыв о всяком достоинстве, азартно дрались за крошки. Мягкие крылья беспрерывно били по воздуху, твердые маленькие глазки таращились и поблескивали. Один голубь взобрался к Леонарду на колени и клевал прямо из сумки. На плечах тоже сидело по птице, и одна опустилась прямо на темя.

В отличие от сына Леонард был высок и тонок. Глаза водянистые, темные, голова крупная, подбородок маленький. Круглая лысинка на макушке окружена густым венчиком косматых белых волос. Лицо дряблое, обвисшее и как бы склеенное из нескольких слоев мягких тканей, похожих на бледные грибовидные наросты, почти не тронутые морщинами. Своих зубов у него не было, от вставных он отказывался, а это не только губительно действовало на дикцию, но и весьма странным образом изменяло наружность. В процессе разговора он активно работал губами, вытягивая их вперед, а потом всасывая и обнажая влажные красные десны, что превращало рот в подобие пытающегося вывернуться наизнанку морского анемона. Одевался он по-старинному. Всегда носил жесткий воротничок, жилет и часы на цепочке. Вид, однако, имел обтрепанный.

Хильда, уже и раньше видевшая сцену кормления голубей, стояла, наблюдая за происходящим не без удовольствия. Однако в душе у нее был сумбур: беспокойство о Питере соединялось с острым волнением, вызванным мыслями о Морган. Она надеялась, что сумеет избежать встречи с Таллисом и, таким образом, не должна будет не только лгать, но и лукавить. Руперт позвонил ей с работы и сообщил, что Аксель согласился не ставить Таллиса в известность о приезде Морган.

— Я в самом деле пришла к Питеру, — сказала Хильда. — Но и о вас я помнила. Вот новый коробок. Надеюсь, что у вас такого нет. Руперт привез его из последней поездки в Брюссель.

Леонард с важным видом взял коробок в руки и тщательно осмотрел его.

— Такого нет. Неплохой экземпляр. Похоже, это начало девятисотых годов. Красивый и в отличном состоянии. Передайте своему высокоуважаемому супругу глубокую признательность за память о жалком, бессмысленно болтающемся обломке. Артрит донимает меня сегодня. Жутко стреляет в поясницу, и предательски болит бедро. Недолго мне уже коптить небо.

— А как в последнее время Питер? — спросила Хильда. — Что вы мне о нем скажете?

— Он отвергает мир. Это у нас с ним общее. Только я отвергаю, крича от ярости и стоя на ногах, а он — упав на спину и тупо лежа в полной прострации на кровати.

— Как вы думаете, он не употребляет наркотики?

— Не знаю, милая дама. Спросите у моего свихнутого сыночка. Неспособный печатать своих детей — то, что его жена совершенно разумно сбежала к другому, тут ни при чем, — он возится с вашим недорослем прямо как старая наседка.

— Что ж, Леонард, очень приятно было повидаться.

— Ну, это вы преувеличиваете.

— Однако теперь мне действительно пора к Питеру. Или вы тоже идете домой, и мы можем поговорить по дороге?

— Нет-нет, не бойтесь. Я торчу здесь до самого ланча. Решаю тягостную задачу, как убить время. Пока мы беседовали, десять минут проскочили почти незаметно. Но зато следующие десять явно растянутся свыше меры. А потом будет еще десять. И так, в тяжких трудах, доползу постепенно до часа и мига-смерти.

— Дорогой Леонард, мне и вправду нужно идти.

— Все это миф, милая дама. Любовь, счастье. Они не могут изменить ничего. Ошибка была заложена в самом начале.

— Я думаю, что любовь все-таки существует, а кроме того, есть и просто приятные вещи. Например, мне было приятно увидеться с вами и посмотреть, как вы кормите голубей.

— Враки. Не забудьте передать мужу, что ошибка была заложена в самом начале. Пусть упомянет это в своей книге.

— Я передам ему. Всего доброго, Леонард.

Повернувшись, Хильда быстро перешла через улицу и, ступив на противоположный тротуар, уже совершенно забыла о Леонарде. Расплывчатый оптимизм, с которым она накануне вечером думала о Питере, исчез бесследно. Возвращение Морган произвело впечатление куда более будоражащее, чем она ожидала, и взбаламутило в душе все остальные страхи. А в последнее время близость свидания с Питером и без того вызывала тревогу.

Дверные петли были по-прежнему не закреплены, и, открываясь, дверь скребла по полу. Чтобы ее починить, требовалось всего пять минут и отвертка, но, когда Хильда однажды сказала об этом Таллису, тот ответил, что на ночь дверь все равно не запирается, и явно счел объяснение исчерпывающим. Подтянув к себе дверь, а потом снова закрепив ее в пазу, Хильда, войдя, попала в полумрак. Неописуемо жуткий запах мгновенно ударил в ноздри. Его мерзостность была поистине загадочной. Хильда никогда в жизни не сталкивалась ни с чем подобным. Запущенные старые доходные дома пропитаны въевшимися миазмами пота, пищевых отбросов и мочи, тусклым и унылым запахом грязи. Запах, стоявший в доме Таллиса, был свежий, горьковатый и все-таки тошнотворный. Хильда гадала, не вызван ли он какими-нибудь редкостными гнилостными бактериями. Или, может быть, насекомыми, такими отвратительными, что о них и подумать страшно. Невольно вздрогнув, она прислушалась. Всюду стояла тишина. И она приоткрыла кухонную дверь.

За ней было пусто, и это принесло облегчение. Таллис обычно проводил время именно здесь, в кухне, работая за большим кухонным столом. И сейчас на столе лежала открытая тетрадь и несколько потрепанных, до дыр зачитанных книг из Лондонской городской библиотеки. Вокруг заляпанные газеты, тарелки со следами джема, чашки с коричневыми засохшими ободками и бутылка, до половины заполненная сгустками скисшего молока. Хильда прошла к столу и заглянула в тетрадь. Сверху, на чистой странице, крупным почерком Таллиса было написано: На прошлой лекции я…

Хильда обвела кухню глазами. Все в общем, как обычно. Отряд пустых пивных бутылок продолжает обрастать паутиной. Прибавилось еще штук двадцать грязных бутылок из-под молока с недопитым и скисшим желтым остатком — где больше, где меньше. Плетеное кресло-качалка, два стула с прямыми спинками и засаленной серой обивкой. Серое от сажи окно выходит на глухую кирпичную стену и как-то пропускает свет, но не дает представления ни о погоде, ни о времени суток. В раковине — угрожающе кренящиеся горы немытой посуды. В желобке для стока воды пустые консервные банки и баночки из-под джема, полные подыхающих или дохлых ос. Неприкрытое, полное с горкой мусорное ведро заполнено усиженной мухами гниющей массой непонятного состава. На шкафу слой предметов высотой приблизительно в фут и необыкновенного разнообразия: книги, листы бумаги, бечевка, письма, ножницы, ножи, пластырь, тупые карандаши, сломанные шариковые ручки, пустые чернильные пузырьки, пустые пачки сигарет, куски засохшего сыра. Пол не только замусоренный, но и жирно-склизкий: делаешь шаг — и под ногой сразу чмокает. Она с трудом подавила желание немедленно приняться за уборку. Занявшись ею, она рискует дождаться Таллиса. Горячая вода не шла, и, чтобы вскипятить чайник, потребовалось бы не меньше десяти минут.

Чувствуя легкую дурноту, Хильда вскарабкалась по лестнице и постучала в комнату Питера. Услышав в ответ невнятное бормотание, вошла. Питер, как и всегда, возлежал на кровати, опираясь о горку грязных подушек. Костюм состоял из рубашки и брюк, ноги босы, руки сложены на груди, взгляд задумчивый. В общем, он был красивый парень. Светлый блондин (в отца), лицо, несколько склонное к полноте. Хороший прямой нос и удлиненного разреза синие глаза делали его, вероятно благодаря некоторому сходству с молодым Наполеоном, похожим на юного воина. По виду он лидер, подумала Хильда, с нежностью и раздражением глядя на расслабленную фигуру сына. Тот поприветствовал мать зевком и слегка пошевелил пальцами как и прежде покойно сложенных на груди рук.

— Таллис где-нибудь в доме? — спросила Хильда.

— Если он еще жив, то где-нибудь да находится. Не здесь.

— Оснований предполагать, что он мертв, насколько я понимаю, нет?

— Ни единого.

— Ты получил мою записку? — Да.

— Питер, то, что я видела в кухне, возмутительно. Почему ты хотя бы не вымыл посуду?

— Я продумаю этот вопрос.

— Продумай и вопрос починки входной двери. Для этого достаточно простой отвертки. Есть в доме отвертка? По-моему, я ее видела на шкафу.

— Возможно.

— И все-таки необходимо запирать входную дверь.

— Люди, живущие наверху, выходят и возвращаются в любое время.

— Но почему бы, ради Христа, им не пользоваться ключом?

— Потому что они мусульмане. А кроме того, они потеряют ключи, и все мы окажемся взаперти.

Вздохнув, Хильда с большими предосторожностями опустилась на краешек стула. Сиденье было продавлено. Солнечный свет заливал комнату и безжалостно обнажал ее пустоту. Хильда вздрогнула. Лишенная тяги к уюту комната всегда пугает. А здесь, кроме стула и железной кровати Питера, не было почти никакой мебели. Стояла большая коробка, наполненная старой обувью (не Питера), веревками и какими-то кожаными ремнями. Зеркало с туалетного столика было свинчено, сам он завален горой предметов. Пол, сбитый из планок немореного дерева, заляпан грязью, беленые стены испещрены паутинными лапками трещин и кое-где оторочены паутиной.

Удрученный взгляд Хильды упал на вещи, сваленные на туалетном столике. Там было два транзистора, три безусловно новых шелковых носовых платка, фотоаппарат, блестящая кожаная коробочка, в которой, скорее всего, лежали запонки или другая какая-то ювелирная мелочь, довольно дорогой с виду электрический фонарик и зажигалка в эмалевом корпусе. Не успела она спросить Питера обо всех этих вещах, как дверь распахнулась.

Показалось два ряда ослепительно белых зубов и вихрь черных, как вакса, волос:

— Мызно щераз взятшайник?

— Конечно. Ты знаешь, где он. Дверь закрылась.

— Что это было? — спросила Хильда.

— Это был мусульманин.

— На каком языке он говорил?

— На английском.

— И что он хотел?

— Взять наш чайник.

— Почему он не купит собственный? Это недорого.

— Не знаю, — ответил, подумав, Питер и закрыл глаза.

— Господи, Питер, — простонала Хильда. — Как я хочу, чтобы ты не жил в этой клоаке! А кстати, где книги, которые я принесла в прошлый раз? Их почему-то нигде не видно.

— Проданы.

— Питер! Твои альбомы по искусству! Ты ведь их так любил!

— С этого рода искусством у меня покончено. А деньги были нужны. Частично они пошли Таллису. — Питер слегка приоткрыл глаза.

— Нет никакой необходимости отдавать деньги Таллису. За комнату я плачу. А того, что дает отец и еще прибавляю я, тебе на жизнь более чем достаточно.

— Так я не жалуюсь. Напротив, благодарен.

— Ради бога, не говори никому, даже Таллису, что я добавляю тебе от себя. Твой отец ничего не знает об этой добавке. Узнав о ней, он пришел бы в ярость и был бы абсолютно прав.

— Я уже сказал Таллису, но он никому не скажет.

— Господи, как мне не нравятся все эти сложности! Наверное, я просто не справляюсь с ролью матери.

— Мама, не заводи все сначала. И, пожалуйста, обойдись сегодня без слез.

— Но что ты собираешься делать? Ведь нужно куда-то двигаться. Нужно как-то войти в человеческое сообщество. Нельзя провести в постели всю жизнь.

— Шш-шш, успокойся, милая моя мама. Дай руку. Вот так. Нет, только руку. Да-да, все в порядке, ты знаешь, что я люблю тебя.

— Но, Питер, ведь необходимо попробовать…

— Ты хочешь сказать: состязаться. Но я не хочу состязаться.

— И потом, эта проблема Кембриджа. Ведь нужно наконец решить…

— Я все решил. Мы по-разному смотрим на вещи, мама. По-разному ощущаем время. Тебя оно беспокоит, и ты с ним борешься. Я отдаюсь его течению, и оно очень спокойно ведет меня за собой. А Кембридж — воплощение всего набора прогнивших классовых ценностей. К ним нельзя прикасаться. Ни компромисса, ни капитуляции тут быть не может.

— Гомер, Вергилий… Софокл и… как его звали… Ахилл вовсе не представляют собой набора прогнивших классовых ценностей.

— Сами они безобидны. Но все, что вокруг них накручено, — мерзость. Мамочка, это не объяснить. Но у меня свой нравственный императив. И я должен отвергнуть все, целиком.

— Питер, попробуй рассуждать здраво. Тебе необходимо будет зарабатывать. Или ты думаешь так и жить за наш счет?

— Не думаю. Но значение денег преувеличено. Сколько-нибудь я всегда заработаю.

— Став старше, ты захочешь иметь больше денег, но будешь не в состоянии их заработать.

— Идея, что с возрастом нужно все больше денег, — один из предрассудков вшивого общества, которое я отказываюсь признать. Люди тратят всю свою жизнь, пытаясь добыть больше, больше и больше денег, стремясь покупать вещи, которые на самом деле им совершенно не нужны. Приносят себя в жертву домам и холодильникам, стиральным машинам, просто машинам, а в конце концов понимают, что жизни-то и не нюхали. Дома со стиральными машинами проживают их век вместо них. Я этого не хочу. Я хочу жить на воле, не впутываясь в тараканьи бега и послав к черту буржуазные мечты. В этой комнате есть все вещи, необходимые для человеческого существования.

— Здесь нет книг, — возразила Хильда. — Как ты хочешь распорядиться своим интеллектом? Ты умен. Разве тебе не хочется развить свои способности?

— Не беспокойся о моем интеллекте, мамчик. Мой интеллект работает весьма активно. Думаю, что гораздо активнее, чем когда-либо работал твой.

— Питер! Ты принимаешь наркотики.

— Вовсе нет. Если честно, раз или два попробовал самые безобидные. Но всерьез не подсаживался. Наркотики мне без надобности. Я просто спокойно жду, и со мной происходят самые необычные и самые потрясающие вещи. Не торопиться — в этом весь секрет. Борьба, предельное напряжение мысли скрывают от нас мир, каков он есть. Посмотри на эту латунную шишечку в ногах кровати. Для тебя это просто латунная шишечка, а для меня — золотой микромир.

— Ты прав, для меня это латунная шишечка и ничем, кроме латунной шишечки, стать не может. Все эти ощущения и настроения…

— Ощущения и настроения очень важны, о моя умудренная матушка в облике пышнотелого ангела. Я хочу проживать свои настроения, хочу полностью отдаваться каждой секунде. Чувства — это и есть жизнь. А большинство современных людей не живет.

— Видишь ли, твой отец считает…

— Мама, пожалуйста, мы ведь договорились!

— Хорошо. Но мне очень хочется знать, не Таллис ли научил тебя этому бреду?

— Таллис? Ну ты и скажешь! Таллис полностью на твоей стороне.

— Мне кажется, если ты отвергаешь современное общество, а оно в самом деле во многом этого заслуживает, то должен обрести знания и навыки, необходимые для проведения реформ, а не лежать на кровати, предаваясь своим настроениям, и это означает…

— Бороться за власть. Нет. Власть как раз то, чего мне не нужно, мама. Это еще один ложный божок. Добейся власти и твори добро! Это еще один способ угробить жизнь. Достаточно взглянуть на Таллиса. Разве добрейший Таллис жил хоть когда-то?

— Он вечно чем-то встревожен, но…

— Мысли Таллиса всегда где-то там, в реальной жизни его просто нет. А я ни о чем не тревожусь, хоть это ты видишь?

— Д-да. Но ведь нужно помогать другим…

— Нужно, конечно, но с умом. И если будешь полноценным человеком, сделаешь это лучше. Я знаю, ты социалистка старой гвардии, но сейчас это дело бессмысленно, правда, бессмысленно. Так что будь душкой и не дави на меня. Прежде всего я должен постичь свою сущность.

— Я ни в чем не могу разобраться, Питер. Когда я здесь, твои аргументы кажутся мне не лишенными оснований. Но когда я вспоминаю их позже, они становятся чушью и растворяются, как приснившийся бег в «Алисе».

— В мире материи нет места истинной мудрости. На самом деле, как раз ваша жизнь — сон.

— Я не согласна, Питер, но и спорить не могу. Не понимаю, как тебе возразить. Пусть Морган попробует. Может, она найдет убедительный способ.

— Морган? — Питер сел, свесив ноги с кровати, прошелся пятерней по своим длинным золотистым волосам. — У меня есть надежда увидеть тетушку Морган?

— Да. Но держи это при себе и не проговорись Таллису. Морган здесь и живет у нас. Приехала вчера.

— Ну и ну, — с расстановкой проговорил Питер. Взъерошив пальцами волосы, он затем снова пригладил их и, явно успокаиваясь, снова улегся, вытянул ноги и спрятал их в ворохе сбитых у спинки кровати одеял. — Это здорово. Рад буду снова увидеть Морган. Она что, возвращается к Таллису?

— Мы не знаем. Так что пока — ни слова ему, Питер, я прошу тебя. Морган нужно сейчас отдохнуть и…

— О'кей, о'кей. Да, кстати, дорогая мамочка, ты, случайно, не принесла мне такой хорошенький скромненький чек? Прекрасно. Пожалуйста, положи его под подушку.

— Ты намекаешь, что мне пора уходить.

— Думаю, это разумно. Мы дошли до той стадии, когда, оставшись, ты вскоре неминуемо начнешь расстраиваться, а когда это случится, расстроюсь и я.

— А это разрушит твое единение с латунной шишечкой. Хорошо, я пойду. Но, Питер, мне так больно оставлять тебя…

— Все, мама. Не надо любовных сцен. Да-да, я очень люблю тебя. А теперь уходи, моя дорогая старушка, прошу, уходи.

6

— Саймон, я попросил бы тебя не называть всех подряд «милыми». Это одна из дурацких привычек стаи, и я очень хотел бы тебя от нее отучить. Когда ты зовешь «милым» меня, это естественно. Хотя в данный момент такого желания, думаю, нет. Но обращаясь так ко всем подряд, ты обесцениваешь это слово, и в таком случае для меня оно уже не годится. Полагаю, твой ум достаточно развит, чтобы понять это.

— Извини… милый.

— Не фиглярствуй.

— Я не фиглярствую!

— Ведь ты же разозлился.

— Нет, я не разозлился, Аксель, черт тебя побери!

— А вот это уже звучит убедительно.

— И, кстати, я вовсе не всех называю «милыми».

— Несколько дней назад ты называл так Морган… и Хильду.

— Ну это не «все». Тут дело особое и…

— Что значит «дело особое»? Почему бы тебе не пользоваться нормальной английской речью? Между прочим, кому ты пытался звонить, когда я вошел?

— Всего лишь набирал номер Руперта.

— Зачем?

— Ну… просто… хотел поговорить с Морган, но ее не было дома.

— Трубку ты положил весьма поспешно.

— Аксель, ну что ты, право… Как тебе наша гостиная? Правда, красиво?

— Недурно. Но зачем ты купил еще одно никому не нужное пресс-папье? Перестань покупать бесполезные мелочи. У нас и так слишком много вещей.

— Оно стоило очень недорого.

— Да, и ради всего святого, Саймон, не пей слишком много сегодня вечером. Запомни: когда я начну поглаживать ухо, это будет означать «хватит».

— Я не согласен на такой уговор, Аксель.

— Напрасно! В прошлый раз у Руперта ты перебрал, и мне было не увести тебя, а потом ты разбил бокалы. Я чуть не сгорел со стыда.

— Прости… любимый.

— И, занимаясь чем-нибудь, не напевай себе под нос. А ты напеваешь, даже когда я с тобой говорю.

— Прости…

— И брось, пожалуйста, эти цветы! Ты уже двадцать минут занимаешься ими. И вообще я не понимаю, как можно в это время года делать букеты из сухих цветов.

— Не будь рабом традиций, Аксель.

— И уж, во всяком случае, недопустимо смешивать настоящие цветы с искусственным тростником.

— Если цветы сухие, можно. А кроме того, с чего ты взял, что тростник искусственный?

— Вижу.

— Нет, ты его потрогал.

— У тебя идиотские пристрастия.

— Ты сомневался в том, что он искусственный. А если он не выглядит…

— И покупать искусственный тростник, и украшать им дом — просто неслыханно. Считается, что ты специалист по интерьерам, но иногда мне кажется, вкус у тебя, как у домохозяйки из пригорода.

— Все это из-за прихода Джулиуса.

— Что ты хочешь сказать этой глупой фразой?

— Обычно тебе вообще наплевать, как все выглядит.

— Что ж, признаю, мне не хочется выставлять напоказ погрешности твоего вкуса.

— Ну и прекрасно. И занимайся этой поганой гостиной сам.

Саймон спустился в кухню и со стуком захлопнул дверь. Глаза жгло так, что, казалось, он вот-вот заплачет. Но нет, почти сразу же все отлегло. Самая мелкая ссора с Акселем всегда расстраивала Саймона. Но опыт показывал, что горечь испаряется почти мгновенно. В самом начале Аксель сказал ему: непреложный закон тех, кто любит, — никаких вспышек раздражения. И никаких надутых морд. На деле Аксель часто придирался и порой, даже на людях, вел себя жестко и беспощадно. Как-то раз в Академии он долго выслушивал рассуждения Саймона по поводу Тицианова «Оплакивания Христа», прежде чем наконец указать, что картину дописывал Пальма Джоване — факт, о котором Саймону следовало бы знать. В присутствии посторонних Саймон все сносил молча. Наедине иногда огрызался. Но всегда понимал, что в душе Аксель и сам жалеет о содеянном, и понимание этого быстро гасило любую враждебность. Скрещивать копья было отнюдь не в духе Саймона, а дуться подолгу он и вообще не мог.

Две бутылки «Пулиньи монтраше» и бутылка «Барзака» были откупорены и стояли в холодильнике. Начать предполагалось с изобретенного Саймоном салата из огурцов с йогуртом и перцем. Затем шла форель под миндальной крошкой с гарниром из молодого картофеля, затем груши в белом вине (и к ним густой заварной крем) и, наконец, английский сыр. Через окошко духовки Саймон взглянул на запекавшуюся в фольге форель. И огурцы, и груши были уже готовы к подаче на стол. Картошка сварится быстро, можно поставить ее на плиту попозже. Вроде бы все в порядке. До прихода Джулиуса оставалось полчаса.

Саймон нервничал. Иногда он невольно задавался вопросом, мучаются ли и все остальные от вдруг наваливающихся и неподконтрольных мыслей или так мучается только он один? Но разве такое узнаешь? Попытки управлять своим воображением или ругать себя за нелепые домыслы результата не приносили. Яркие вспышки фантазии оказывались сильнее. За последние несколько дней он раз десять уже представлял, как теряет Акселя, и всегда в этом так или иначе был замешан Джулиус.

Саймон изо всех сил старался сохранять благородство, и это, по крайней мере, ему удавалось. Врожденные свойства характера без усилия приводили к мысли, что виноват будет исключительно он сам. Саймону не казалось, что Джулиус захочет увести у него Акселя. Насколько он знал, интересы подобного рода были тому неведомы. Он не предполагал и каких-то враждебных попыток с его стороны. Но жутко боялся, что Аксель, сравнив его со своим высокоодаренным и наделенным тонким интеллектом старым другом, внезапно поймет, как примитивно поверхностен он, Саймон, как ему не хватает глубины и блеска, как он невежествен в таких важных материях, как Моцарт, правдивость и баланс платежей.

«Да это попросту пустышка», — уничижительно отозвался Аксель об одном из знакомых. Разве не то же относится и ко мне? — спрашивал себя Саймон. И порой с ужасом констатировал: да, это так. Как, по какой счастливой случайности сумел он вызвать чувство Акселя? Саймон почти не ощущал своей индивидуальности, и часто ему казалось, что весь он — одна только эманация любви Акселя, вследствие непонятной ошибки направленной им на такое жалкое ничтожество.

Но и на этом его страхи не кончались. Каким-то иным и совсем не объяснимым рационально способом он боялся и самого Джулиуса: врезавшегося ему в память облика, окруженного аурой, природу которой было категорически не понять. Саймон налил стакан хереса и, поднося его к губам, увидел, что рука слегка дрожит. Снова возник вопрос: а не рассказать ли Акселю обо всем, что он перечувствовал за прошедшие дни? Ведь ясно было, что замалчивание своих мыслей, подмена их небрежным «очень приятно снова увидеть Джулиуса» — безусловное нарушение основного закона, на котором строились его отношения с возлюбленным. Аксель взял с него обещание не таить никакие опасные мысли, и, разумеется, Аксель был прав. Если б он рассказал Акселю все, о чем думал, тот, возможно, сумел бы мгновенно рассеять тревогу. Так нередко бывало, когда он делился своими мучениями. Но теперь он колебался, причем не только потому, что подозревал себя в глупой мнительности и не желал «придавать слишком много значения всей этой чепухе», но и потому, что заметил в Акселе что-то похожее на собственное волнение. Акселя будоражила перспектива встречи с Джулиусом. И Аксель скрывал это чувство. Я буду ко всему присматриваться, подумал Саймон. Буду молчать и наблюдать.

Открылась дверь, и Аксель вошел в кухню. Саймон даже не обернулся: стоя у электрической плиты, он поворачивал краник горелки, готовясь поставить на нее кастрюльку с картофелем. Пауза — и рука обвилась вокруг его талии. Опыт показывал, что Акселю нравится, чтобы в подобной ситуации он как бы не реагировал. Взяв кастрюлю, Саймон подвинул ее на раскалившуюся горелку. Аксель медленно развернул его к себе лицом. Саймон ответил холодным взглядом.

— Когда я лежу, опутанный твоими волосами и прикованный к твоим глазам, я чувствую себя свободнее, чем птицы, что парят высоко в небе.

— Хорошо сказано, — ответил Саймон. Иногда им случалось меняться ролями.

Раздался звонок.

— Знаешь, Аксель, когда я услышал о твоих отношениях с этим кареглазым красавцем, меня кольнуло что-то близкое к зависти. — Широко улыбаясь, Джулиус сквозь очки посмотрел на Саймона.

Они уже ели сыр. Форель и груши оказались превосходными. Огурцы с йогуртом не удались. Пожалуй, не хватало соли.

Освещение составляли шесть черных свечей, укрепленных в двух плоских шеффилдских подсвечниках. Аксель, пришедший в благостное настроение, против обыкновения согласился на обед при свечах. Джулиус с Акселем беседовали, не умолкая ни на миг. Это был разговор, при котором так много хочется рассказать и услышать, что собеседники все время перескакивают с предмета на предмет, а потом возвращаются назад, и так без конца. Каждая тема влечет за собой другие, и две-три из них быстро попутно обсуждаются, перед тем как вернуться к исходной, вызвавшей их появление, точке. Внутренняя логика разговора не прерывалась ни разу. Ничто не повисало в воздухе и не отбрасывалось. То один, то другой повторял: «Это я говорю, потому что ты сказал то и это» — и затем оба возвращались к вышеупомянутым тому и этому. Они едва замечали, как Саймон меняет тарелки, и даже не похвалили форели.

Джулиус был полнее, чем помнилось Саймону, но эта полнота пошла ему на пользу. Он выглядел старше и благодушнее. Взгляд, прежде казавшийся хищным, смягчился. Странноватые, словно бы обесцвеченные, а не светлые волосы выглядели париком, надетым на голову брюнета. В меру вьющиеся и в меру короткие, они никак не заслоняли крупное, удлиненное, тяжеловатое лицо, бронзовое от солнца, а сейчас и слегка раскрасневшееся от увлеченности беседой. Вина он выпил совсем немного. Глаза были темные, трудноопределимого, пожалуй пурпурно-коричневого, оттенка, обрамленные тяжелыми веками и постоянно поблескивающие. Сейчас, когда справа и слева горели свечи, они казались лиловыми, но это, скорее всего, был обман зрения. Нос — с крошечной горбинкой; губы, складывающиеся то обольстительной, то грустной складкой, — длинные и красивого рисунка. Еврейское в этом лице проявляло себя разве что в тяжеловатой пристальности взгляда. Говорил он с легчайшим акцентом, свойственным выходцам из Центральной Европы, и с таким же легким заиканием.

Аксель в ответ рассмеялся:

— Но ты ведь давным-давно знаешь Саймона. Думаю, познакомился с ним куда раньше, чем я.

— Когда мы познакомились, Саймон? — спросил Джулиус. — Это было, насколько я помню, у Руперта?

За все время обеда вопрос был первым, адресованным непосредственно к Саймону. Тот назвал год.

— Да, это было раньше нашего знакомства, — сказал Аксель.

— Не раньше, — возразил Саймон. — Ты видел меня и прежде, просто не обращал внимания.

— Ну уж зато теперь он его на тебя обратил! — сказал Джулиус.

Все трое рассмеялись. Саймон не совсем искренне.

— Еще сыру? — обратился он к Джулиусу.

— С удовольствием. Не могу выразить, как я рад, что избавился наконец от американской пищи.

— Разве в Америке нет сносных ресторанов заморской кухни? — удивился Аксель.

— Только не в Южной Каролине! Последний месяц я провел в Сан-Франциско, и вот там были превосходные, китайские. Я поклонник китайской кухни.

— Надо будет сводить тебя в китайский ресторанчик здесь по соседству, — сказал Аксель. — По-моему, он неплох.

— А по-моему, плох, — возразил Саймон.

— Раз так, придется сходить вдвоем, — сказал Джулиус Акселю.

— Чем, интересно, запивать китайскую еду? — воскликнул Саймон.

— Пивом, — ответил Аксель.

— Нет, лучше чаем, — ответил Джулиус.

— Саймону даже и пиво кажется слишком легким, — прокомментировал Аксель. — Он страстный поклонник спиртного. Но я намерен положить этому конец.

— Еще вина, Джулиус? — спросил Саймон.

— Нет, спасибо. Я пью немного. Вынужден остерегаться. Вот Руперт — тот, похоже, здоровяк. Ему язва желудка не грозит.

— Руперт цветет. Вы, кажется, завтракали у него в клубе?

— Да. Обожаю английские клубы и по-английски церемонного Руперта. Он англичанин до карикатурности, ты не находишь?

— А почему бы и вам не вступить в клуб, Джулиус? — спросил Саймон.

— Аксель, да он дразнилка! Нет, клубы не для таких, как я. Одна мысль, что они готовы меня принять, полностью уничтожила бы очарование.

— Ты все еще живешь в «Хилтоне»? — спросил Аксель.

— Нет. Большие отели доводят меня до мигреней. Я как раз собирался рассказать, что переехал в очень комфортабельную квартирку на Брук-стрит. Вы оба непременно должны заглянуть туда. Вот, я пишу адрес.

— Хильду ты видел?

— Нет, Аксель. У них там Морган, меня в связи с этим не приглашают, ну и сам я, естественно, держусь поодаль. Ты думаешь, я сейчас неприятен Хильде?

— Нет, не думаю. Верно, Саймон? Хильда человек в высшей степени здравомыслящий. К слову сказать, куда более здравомыслящий, чем Морган.

— Я с удовольствием повидался бы с Хильдой, но все-таки лучше повременить. Ты предлагаешь мне портвейн, Саймон? Нет, безусловно нет. Чуточку виски, хорошо разбавленного водой.

— Вы разговаривали с Рупертом о его книге?

— Он упомянул о ней. Думаю, ему очень хотелось подробных расспросов. Но у меня не хватило сил. Боюсь, эта книга доставит нам много неловких моментов.

— Я полностью с тобой согласен, дорогой мой, — подтвердил Аксель.

Саймон залился краской и пролил немного виски. Колено Акселя прижалось под столом к его ноге. Заговорили об опере. Встав, Саймон выскользнул из комнаты и, направившись в кухню, хлебнул из припрятанной в кухонном шкафчике бутылки виски. Рот растянулся в непроизвольную дурацкую улыбку: похоже, он был уже хорошо под хмельком. Когда он вернулся в столовую, они все еще разговаривали об опере.

— Не уверен, что ты попадешь на «Фиделио», — говорил Аксель. — Я иду в пятницу. Билет заказывал давным-давно и все равно не сумел получить хорошее место.

— А что сейчас в Глиндебурне?

— Перселл.

— Какая прелесть! Можно раздобыть билеты? Давайте съездим втроем.

— У меня есть кое-какие связи в Глиндебурне, так что, скорее всего, билеты будут. Только вот Саймон ненавидит оперу.

— Что ж, значит, и туда отправимся вдвоем. Я безумно изголодался по опере. Сам понимаешь, сколько приличных опер я слышал за последние два года!

— Не понимаю, зачем люди ездят в Глиндебурн, — заявил Саймон. — Там постоянно идет дождь, и вместо пикника на свежем воздухе приходится закусывать в машине. А если дождь не идет, то непременно сталкиваешься на озере с каким-нибудь жутко малоприятным знакомым и, волей-неволей, делишься с ним шампанским и куриным пирогом.

— Но ведь все дело в музыке, милый мальчик. В Глиндебурн ездят не ради шампанского и куриного пирога.

— Вспомни, как мы туда ездили в твой день рождения, — не унимался Саймон. — Была гроза, в машине протекала крыша, а на обратном пути мы еще прокололи шину.

— Все эти неприятности ты заслужил, и сам отлично знаешь почему.

— И почему же он их заслужил? — посверкивая глазами, спросил Джулиус.

— О, ничего особенного. Так, маленькое suppressio veri и маленькое suggestio falsi.

— На нынешний твой день рождения, который, мы, слава богу, проведем дома, я, как и сегодня, приготовлю форель, посыпанную миндалем. Но подам ее не с белым бургундским, а с рейнвейном.

— У тебя скоро день рождения, Аксель? — спросил Джулиус.

— Да. И лучше бы Саймон не суетился по этому поводу. Мне же не десять лет.

— Я очень люблю дни рождения, всякие годовщины, юбилеи, — сказал Саймон.

— Точнее, любой повод выпить, — уточнил Аксель, начиная поглаживать мочку правого уха.

Саймон налил себе еще виски.

— Когда твой день рождения? — спросил Джулиус.

— Двадцатого.

— Значит, ты Рак. Я Лев. А кто Саймон?

— Стрелец.

— Ты, значит, тоже в курсе этих дел? Саймон у нас точно знает, кто — кто. Он истово верит в звезды.

— Морган — Близнец, Руперт — Рак, Таллис — Козерог, Хильда — Дева, Питер — Водолей, — отчеканил Саймон.

— Я тоже истово верю в звезды, — сказал Джулиус. — И страшно суеверен. Железная рука судьбы для меня не пустой звук. И поэтому я никогда не решусь составить свой гороскоп.

— А я не верю в судьбу, — сказал Аксель. — Я верю в усилия.

— И какова цель усилий? Чего ты хочешь от жизни, Аксель?

— Работать, выполнять свои обязанности и мирно дружить с приятными интеллигентными людьми.

— Ты восхитительно скромен. Не правда ли, Саймон?

— Я думаю, что этого достаточно, — сказал Саймон. Колено Акселя снова коснулось его ноги.

— Ну а мне нужно большего, — возразил Джулиус.

— И чего именно? Развлечений? Власти?

— Не развлечений. Власти? Пожалуй. Но что это за дружбы, о которых ты говорил, Аксель?

— Просто дружбы. «Лучшая любовь та, что не поддается определению». Виттгенштейн.

— Не хотите конфету? Это шоколад с мятной начинкой, — предложил Саймон.

Раздался звонок.

— Это еще что за черт? — удивился Аксель. — В такое позднее время! Саймон, кто бы там ни был, выпроводи. — Аксель не выносил незваных визитеров.

Встав, Саймон вышел из столовой и небрежно прикрыл за собой дверь. В холле было светло, поблескивал старательно отполированный дубовый комод, на нем — это была идея Саймона — букет белых роз в медной чаше и высокое зеркало в резной деревянной раме, пришедшее из семьи Акселя. Глянув в зеркало и мимоходом поправив волосы, Саймон подошел к двери и приоткрыл ее.

Там стоял Таллис.

Первым порывом Саймона было мгновенно захлопнуть дверь. Вторым — выйти и закрыть ее за собой. В смятении он потянул дверь на себя, потом рванулся вперед и, ухватившись за наружную дверную ручку, заставил Таллиса чуть отступить.

— Ш-ш-ш, — выдавил он из себя.

— Что ты хочешь сказать? — спросил Таллис, не понижая голоса.

— Ш-ш-ш! У нас Джулиус Кинг и…

— В чем дело? — раздался у него за спиной голос Акселя. — С кем это ты таинственно перешептываешься? — Аксель распахнул дверь: — О-о!

— Простите за такой поздний визит, — начал Таллис. — Я знаю, Аксель, что вы не выносите поздние посещения, но дело в том…

— Дело в том, что у нас в гостях Джулиус Кинг.

— А-а, так вот что ты мне говорил, — сказал Таллис Саймону. — Я не смог разобрать и подумал, что начинаю уже помаленьку глохнуть.

— Входите и познакомьтесь с ним, — сказал Аксель. — Весь этот шепот на пороге как-то неприятен.

— Таллис и не шептал, — сказал Саймон.

— Да, но я не расслышал, что ты сказал.

— Входите же, — повторил Аксель. — Или вы предпочтете не входить?

— Нет, почему же? Я войду. Я, собственно говоря… Я все понимаю…

Следом за Акселем и Саймоном Таллис уже оказался в холле и сразу же подслеповато заморгал от света. Сравнительно невысокий, с коротко стриженными рыжими, клочковатыми волосами и кустиками огненно-рыжих бровей. Лоб блестящий и шишковатый, желто-коричневые глаза необычайно широко расставлены, носик — короткий и лоснящийся, рот маленький и по-детски серьезно сжатый. Остановившись посреди холла, он начал было снимать свой потертый плащ, потом опять надел его и так и стоял в растерянности, пока Аксель не протолкнул его, взяв под локоть, в столовую, где в одиночестве, при свечах, лицом к двери сидел за столом Джулиус.

— Джулиус, у нас гость. Таллис Броун — Джулиус Кинг. Джулиус встал. Он был значительно выше Таллиса. Пристально глядя на Джулиуса, Таллис заметно дрожал.

Потом сделал шаг и протянул руку:

— Здравствуйте.

Подчеркнуто приподняв бровь, Джулиус взял протянутую руку.

— Добрый вечер, — сказал он и сел.

— Выпей что-нибудь, Таллис, — растерянно сказал Саймон. Он любил Таллиса, никогда не считал, что его нужно опасаться, и очень расстроился из-за неловкого положения, в котором тот теперь оказался.

— Прошу садиться, — сказал Аксель. — Или вы очень торопитесь?

Таллис сел на стул Саймона, напротив Джулиуса. Саймон пододвинул себе еще один стул.

— Что ты выпьешь, Таллис?

— Немножко пива. Хотя, простите, пива у вас нет, я помню. Ну, что угодно. Хересу. Немножко белого вина — это прекрасно. Спасибо, Саймон.

Саймон и Аксель сели. Саймон, чуть отодвинувшись от стола, положил руку на спинку стула Таллиса. Джулиус, как бы стараясь лучше видеть всю компанию, сдвинул свой стул назад и рассматривал Таллиса: слегка насмешливо, но вполне дружелюбно. Чуть приподнятые углы его длинных губ слегка подрагивали. Аксель хмурился и подергивал ртом, что всегда свидетельствовало о крайней озабоченности. Таллис отпил вина из бокала Саймона. Сделал он это серьезно и как бы совершая ритуальное действо: глаза опущены, взгляд устремлен на дно бокала. Ресницы у него были длинные и тоже огненно-рыжие. Последовало короткое молчание. Джулиус явно наслаждался происходящим. Саймон и Аксель заговорили одновременно.

— Ты добирался автобусом или подземкой? — спросил Саймон.

— О чем вы хотели поговорить? — спросил Аксель.

— Подземкой, — сказал Таллис Саймону. — О Морган, — ответил он Акселю.

— Укх, — поперхнулся Аксель и принялся вертеть бутылку с виски.

Джулиус снова приподнял домиком бровь. Саймон откашлялся:

— Таллис…

— Морган в Англии? — спросил Таллис и посмотрел сначала на Акселя, а потом на Джулиуса.

Последовала пауза.

— Да. Она появилась несколько дней назад. Живет у Хильды и Руперта, — ответил Джулиус.

— Спасибо. — Таллис встал. — Простите меня за вторжение, Аксель.

— Как вы узнали или догадались, что она здесь?

— Питер все время намекал. Хотя впрямую не сказал ничего.

— Мы должны были сообщить вам. Извините, Таллис, — сказал Аксель.

— Ничего страшного.

— Хильда уговорила нас молчать, — заторопился Саймон. — Она хотела дать Морган время прийти в себя, ну и так далее.

— Понимаю… Я не приду туда… Если она не… — Таллис запнулся. Саймон положил руку ему на локоть. — Я не приду туда. — Взмахнув рукой и этим как бы прощаясь сразу со всей компанией, Таллис вышел и, миновав холл, открыл наружную дверь.

Саймон выскочил следом и сбежал по ступенькам на тротуар.

— Таллис, она не с Джулиусом. Они приехали врозь. Они не встречаются. Что-нибудь передать ей?

Фонаря рядом не было, и лицо Саймона оставалось почти невидимым.

— Спасибо, не надо. Но спасибо, что предложил это. Спокойной ночи.

Саймон бегом помчался назад, в столовую. Аксель сидел, спрятав лицо в ладонях. Джулиус, улыбаясь, покачивался на стуле.

— Ну и ну, — сказал он.

— О боже! — выдохнул Аксель, проводя рукой по волосам.

— Какой удивительно странный маленький человечек, — сказал Джулиус. — Ему пристало бы сидеть на грибной полянке.

— Ему не пристало брать вашу руку, — сказал Саймон. Он вдруг ужасно расстроился, и ему стало невыносимо жаль Таллиса.

— Согласен, — сказал Аксель.

— И я согласен, — сказал Джулиус, — но дело в том, что это он протянул руку, хотя, скорее всего, и не думал этого делать, а протянул ее инстинктивно. Он нервный субъект, это видно сразу.

— Он замечательный человек, — сказал Саймон и налил себе еще виски.

— Не сомневаюсь, — откликнулся Джулиус. — Я говорил о первом впечатлении, которое вряд ли буду иметь возможность откорректировать. Ну, Аксель, мне пора. Если ты помнишь, я всегда ложусь рано. Моя машина — только что взял напрокат — стоит рядом с домом, так что я, к счастью, не столкнусь с вашим рыжеволосым другом где-нибудь на платформе метро.

Джулиус поднялся, и все вышли в холл.

— Твое пальто наверху? — спросил Аксель. — Одну минуту, я его принесу.

Саймон и Джулиус остались вдвоем.

Слегка наклонившись, Джулиус улыбнулся Саймону. Потом, чуть подавшись вперед, дотронулся до плеча. Не понимая, как это истолковать, Саймон вздрогнул.

— Приходи ко мне в пятницу в восемь вечера, — прошептал Джулиус ему на ухо. — Ни слова Акселю.

Наверху хлопнула дверь. Аксель вернулся, неся пальто Джулиуса.

— Ну, большое спасибо, Аксель, и большое спасибо тебе, Саймон, тоже. Видите? Вот и моя машина. Думаю, вы одобрите то, что она английская. Руперт был бы доволен. Доброй ночи, друзья, доброй ночи.

Заперев дверь, Саймон следом за Акселем прошел в гостиную. Приглашение Джулиуса повергло его в полную растерянность. Что оно значило? «Ни слова Акселю». Но почему? Не лучше ли сразу же все рассказать?

Сидя около газового камина, Аксель снимал туфли. Саймон машинально собирал пепельницы. Как правильнее поступить? Непонятная ситуация.

— Да, получилось неудачно, — сказал Аксель.

— Но Таллис отреагировал, в общем, легко, — возразил Саймон.

— Кто может разобрать, легко или нет реагирует Таллис. Когда он смотрел на Джулиуса, вид у него был жалкий.

И тут Саймона вдруг осенило, что могут означать слова Джулиуса. Пятница — это уже недалеко от дня рождения Акселя. Вечером Аксель идет на «Фиделио». Джулиус хочет посоветоваться с Саймоном о подарке. Так. Иначе и быть не может. И в этом случае, разумеется, нужно молчать. Саймона лихорадило от возбуждения и беспокойства.

Остановившись возле Акселя, он посмотрел на сидящего в кресле друга. Каминная лампа бросала ему на лицо рассеянный яркий свет, и оно выглядело суровым, усталым и грустным За спиной Акселя на стене висела фотография бога-хранителя их любви — высокого, стройного и длинноносого греческого куроса из Национального музея в Афинах.

— Если забыть о финале, вечер, пожалуй, прошел неплохо, — сказал Аксель. — Как видишь, Джулиус тебя не съел. А ты так нервничал перед его приходом.

— Если уж говорить начистоту, я нервничал несколько дней.

— Почему же ты ничего не сказал, глупышка?

— Конечно, надо было. Но сама мвхслв о Джулиусе как-то пугала. Теперь я его увидел, и это прошло. Он само обаяние. И это легкое заикание тоже прелестно, правда?

— Да. Знаешь, я тоже слегка волновался.

— Так почему же тел ничего не сказал?

— Берег чувство собственного достоинства.

— А у меня разве нет собственного достоинства?

— Ни крошки. Иди сюда. Становись на колени. Нет, я не собираюсь тебя бить, хоть ты и ослушался моего знака. Просто хочу обнять твою голову. Ба! Да ведь ты убрал этот искусственный тростник!

— Ты ведь сказал, что он тебе не нравится.

— Не надо так поддаваться моим словам, милый. И я могу ошибаться.

7

— Морган, тебя не узнать.

— И мне гораздо лучше, Руперт. Чувствую себя отдохнувшей. Вы с Хильдой — мои ангелы-хранители.

Морган и Руперт сидели в его кабинете. Вечернее солнце пронизывало комнату сияющим трепетным светом. Запах табака смешивался с запахом роз. Руперт сидел за письменным столом, Морган — в кресле, положив вытянутые ноги на стул, с удовольствием перекатывая темный мальчишеский затылок по гладкому кретону обивки и чуть покачивая в руке ограненный стакан, на дне которого плескалось немного виски. Она и в самом деле выглядела гораздо здоровее и, с точки зрения Руперта, была очень красива: шелковое полосатое бело-голубое мини-платье с рубашечным воротом и мелкими голубыми цветочками на белых полосках, купленное сегодня на распродаже у «Маршалла и Снелгроува», шло ей необычайно. Худощавое загорелое лицо, темные розы румянца на щеках. И, как отметил Руперт, никакой косметики.

— Руперт, эта обивка кресел новая? Я ее что-то не помню.

— Да, только что перетянули.

— Она так приятно пахнет новым обивочным материалом. М-м-м… Обожаю запахи. Как ты сказал, где Хильда сегодня вечером?

— На заседании Общества по сохранению Челси.

— У Хильды столько энергии. Мне-то дай бог сохранить себя. Какое уж тут сохранение Челси! Саймон приходил плавать?

— Да. У них с Хильдой было еще одно совещание по вопросу новой отделки ванной. Он страшно огорчился, не застав тебя. Почему-то все время не застает.

— Ничего, я еще пообщаюсь с Саймоном. Пока ко мне только-только еще возвращается человеческий облик.

— Еще виски?

— Да, Руперт, пожалуйста. Мне непрерывно нужна подпитка. Как ты думаешь, это плохо?

— Ты снова и снова задаешь этот вопрос применительно к самым разным вещам. Лучше, наверное, самой следить за результатами. Но признаюсь, мне тоже нужна подпитка.

— Моя жизнь в обломках!

— Не глупи, Морган. Разум и сердце помогут тебе все наладить.

— В разуме хаос, а сердце мертво.

— Это неправда. Говорить так — предательство.

— Кого я предаю? Что? Бога ведь нет.

— Ты хорошо понимаешь, что я имею в виду.

— Странно, но вроде действительно понимаю. Как продвигается книга, Руперт? Можно прочесть какой-нибудь кусок? Ты объясняешь в ней, что такое предательство?

— Стараюсь объяснить. Прочтешь, когда я закончу.

— Твоя рукопись — в той толстой пачке желтых тетрадей? — Да.

— А все мои рукописи там, у Таллиса. То есть надеюсь, что они там. Трудно представить себе, чтобы он изорвал их в припадке ярости. Там все мои наброски по теории лингвистики. Жалко, что Хильда их не забрала.

— Таллис не согласился отдать.

— Да. И это чертовски обидно.

— Морган, как все же ты думаешь поступить с Таллисом?

— Я знала, что ты спросишь. Когда ты позвал меня в кабинет, я сразу же поняла, что ты все выяснишь и все расставишь по местам.

— Не смеши меня, Морган!

— А что? Ведь в каком-то смысле только ты в состоянии мне помочь. С Хильдой мы слишком близки. Других я, строго говоря, не уважаю.

— Я очень хотел бы помочь тебе, Морган. Но есть вещи, с которыми ты должна разобраться самостоятельно.

— Налей себе еще, Руперт. Я ненавижу пить в одиночку. Это усугубляет ощущение своей греховности.

Руперт налил себе немного хереса. От более крепкого он старался воздерживаться допоздна, хотя удавалось это, увы, не часто. Невольный вздох вырвался у него из груди. День на службе был длинный и трудный, особенно измотало совещание по вопросам компьютерного прогнозирования. Он чувствовал себя разбитым, но и довольным, готовым направить все силы усталого организма на сопереживание свояченице. Ради нее ему хотелось бы проявлять и мудрость, и проницательность, но мыслить ясно и четко он в данный момент был просто не в состоянии.

— Тебе нркно увидеться с Таллисом, — сказал Руперт.

— Да. Но мне страшно даже подумать об этом. Слава богу, он пока не догадывается, что я здесь.

Руперт нахмурился. И Аксель, и Саймон рассказали ему, как Таллис нелепо столкнулся с Джулиусом и узнал о приезде Морган. Он передал это Хильде, но та убедила его молчать. Она не хотела подвергать Морган отрицательным эмоциям. И ей почему-то казалось, что той будет невыносимо узнать о встрече Таллиса с Джулиусом. «Давай будем пока щадить ее», — упрашивала Хильда мужа. Руперт не одобрял обмана, не понимал и не мог увидеть, что именно творилось в душе Морган, но в конце концов согласился. На месте Морган он, безусловно, не мог бы отсиживаться в чужом доме, пока человек, страдающий по его милости, по-прежнему остается в неведении и ожидании. Оттягивать встречу для Руперта было бы мукой.

— Ты виделся еще раз с Джулиусом?

— Нет. — Назавтра Руперт должен был встретиться с Джулиусом за ланчем, но не видел причин сообщать это Морган.

— Как я хочу, чтобы Джулиус куда-нибудь уехал! Надеюсь, так в скором времени и случится. Один человек из Диббинса рассказал мне, что Джулиус договаривается о работе в Германии. Малоприятно было бы вдруг столкнуться с ним на Оксфорд-стрит.

— Но чувство к нему уже в прошлом? — Руперта глубоко занимали сердце и разум, о которых он только что высказался с такой убежденностью, но в умении ставить вопросы он, безусловно, уступал Хильде.

— Не знаю. Не хочу его видеть. Хочу, чтобы голова прояснилась.

— Ясная голова тебе, безусловно, понадобится.

— Да-да-да. Руперт! Заставь меня добиться этой ясности. Сейчас я просто жалкая трусиха. А, кстати, как дела у Питера? Ты собираешься к нему сходить?

— Я приглашал его сюда. Может, придет, может, нет. — Перспектива случайно наткнуться на Таллиса смертельно пугала Руперта.

— Я с удовольствием увиделась бы с Питером. Жалко, что он живет… там.

— Нам тоже.

— Он, наверное, изменился. У тебя есть недавние фотографии?

Подавшись вперед, Руперт засунул руку в ящик письменного стола. Хильда всегда следила, чтобы массивный семейный альбом содержал даже самую свежую фотохронику.

— Вот. Пожалуйста.

— Бог мой, да он мужчина. И похож на тебя.

— Только красивее.

— Нет, ты красивее. Но он, должно быть, выше. И у вас обоих ужасно аристократический вид. Мне всегда нравились такие крупные, внушительные блондины. Кстати, Руперт, ты очень молодо выглядишь. Летящие светлые волосы и застенчивая улыбка придают лицу что-то юношеское.

— Скорее, инфантильное. К тому же я располнел. Хильда тоже.

— Тебе это идет. Дай-ка я посмотрю и на старые фотографии. Рядом с тобой и Хильдой я снова принадлежу беспрерывному времени. Думаю, всем нам необходимо это чувство беспрерывности. А я все последнее время была словно пень от срубленного дерева. О, смотри-ка, мы с Хильдой. Наверно, лет сто назад! Боже, как изумительна Хильда, и впрямь чистый ангел. В те годы она была просто великолепна. Впрочем, она и сейчас такая.

— А ты изменилась. — Руперт внимательно смотрел на фотографию. Хильда, гораздо тоньше, чем теперь, с темными, кудрявыми, как гиацинт, локонами и сияющим смелым лицом, и Морган — пришибленная, недовольная, с поднятыми плечами и мрачно засунутыми в карманы руками. — Ты теперь… в самом расцвете.

— Брак и внебрачная связь явно пошли мне на пользу. Хильда… как бы это сказать…

— Уговори ее покрасить волосы. Она все не может решиться.

— Покрасить волосы? Разве она седеет? Я не заметила.

— Слегка. И я не понимаю, почему бы ей не покраситься. Такие, как у нее, темные волосы смотрятся после окраски очень хорошо.

— Ты меня поражаешь, Руперт. Я поклялась бы, что, с твоей точки зрения, окраска волос — обман. Помнишь ту лекцию о контрабанде, которую ты прочел мне, когда я тайком вывезла из Швейцарии фотокамеру?

— Основа контрабанды — ложь.

— Руперт, ты восхитителен!

— Не смей дразниться.

— Я не дразнюсь, я серьезно. И знаешь, как я тебе завидую! Тебе и Хильде. Вы обладаете тем, в чем я остро нуждаюсь. У вас порядок, всюду и во всем. Я говорила Хильде, как мне завидно, что она замужем за человеком, который способен функционировать. Бедный старина Таллис был в семейной жизни сломанной пружиной.

— Таллис, конечно, не в состоянии заботиться о порядке. Но у него есть другие достоинства.

— Жизнь с Таллисом напоминала жизнь в цыганском таборе. Вначале это казалось мне надмирностью, духовностью, свободой. Потом начало угнетать. Потом — пугать. Я потеряла свое «я». Пыталась одолеть хаос, но не справлялась, прежде всего потому, что Таллис и не ждал, чтобы я справилась, вообще не ждал от меня разумных поступков. Там, где Таллис, не существует ни форм, ни мер, ни границ. Это ужасно трудно объяснить. В последнее время все, с ним связанное, раздражало меня чудовищно. Даже его веснушки.

— Почему даже веснушки?

— Обожаю, когда ты слегка выпускаешь когти, Руперт. Обычно ты само милосердие и всепрощение.

— Чего хотел от тебя Джулиус?

— Очарованности. Предсказуемости. В должное время — веселья, в должное время — тишины. Жизни по его расписанию. Стряпни. Хотя Джулиус, к слову, и сам прекрасно готовит.

— Да, здесь все было иначе.

— Но тоже нелегко. Джулиус все превращал в ритуал. Знаешь, Руперт, есть люди, способные только к глубинным формам общения. С ними страшно.

— Джулиус был таким.

— Да. И Таллис тоже. Почему мне не встретился кто-нибудь заурядный, обыкновенный?!

— Вроде меня.

— Не глупи, ты вовсе не заурядный. Скажи, а что делал Джулиус во время войны? Я спросила его однажды, но он не ответил.

— Я тоже не знаю.

— Наверное, работал на американцев и делал что-нибудь совершенно чудовищное. Какие-нибудь жуткие биологические разработки.

— Однажды он сказал: «Войну я провел в комфорте». Полагаю, речь шла об исследовательской работе.

— Уверена, это было что-то ужасное. Ничего, если я налью себе еще виски?

Морган встала и, чуть поигрывая стаканом, принялась, то к дело поднимаясь на цыпочки, расхаживать по комнате. Надумав выглянуть из окна, подтянула повыше раму. Руперт следил за ней глазами. Осознавал, что усталость привела его к отупению. Морган была, напротив, словно пронизана электричеством. Жаждала, чтобы ее расспрашивали, загоняли в тупик, ловили на противоречиях. Хотела действовать, находить нужные слова, откровенничать, спорить. Руперт стремился проявить быстроту ума, сострадание, точность, твердость, а вместо этого оказывался неуклюжим, вялым и так или иначе сентиментальным.

— Какая странная вещь эти летние сумерки, — сказала Морган. В комнате начинало уже темнеть. — Свет необыкновенно насыщен, но не подчеркивает, а смягчает формы. Ваш сад выглядит нереально. На глади бассейна причудливый синеватый блеск. Освещение будто специально для призраков. Кажется, что вот-вот… и все выглядит так, словно вдруг… Знаешь, Руперт, по-моему, Таллис нередко видел что-то такое, о чем он предпочитал молчать. Иногда это пугало.

— Но ведь, насколько я знаю, Таллис не слишком прикладывался к бутылке?

— Нет-нет, дело было совсем в другом. Кажется, будто от ваших роз идет какое-то свечение. А воздух становится все плотнее, и можно уже вдыхать темноту. О Руперт, Руперт, Руперт…

— Я понимаю, дорогая. И так хотел бы тебе помочь. Но, к сожалению, сегодня, в этом разговоре, я чурбан. Давай зажжем свет!

— Нет, никакого света. Ведь звучит голос моей вины. Скажи, что мне делать, Руперт? Необходимо покаяться, понести какое-то наказание? Как поступить, чтобы пропало ощущение себя обрывком грязной, скомканной газеты?

— Ты действительно хочешь обсуждать это, Морган?

— Не просто хочу — испытываю потребность. Мне нужна твоя помощь, Руперт. Она мне необходима.

— Я прав, полагая, что с Джулиусом покончено?

— Для краткости можно сказать, что да.

— Чувствуешь ли ты к Таллису что-то, похожее на любовь?

— Наверно, да. Мысли о нем неотвязно преследуют.

— А прежде ты его любила?

— Испытывала безмерную и роковую нежность. Он был таким удивительно трогательным… пока не начал раздражать.

— Допустим, кто-нибудь спросит: почему не попробовать вернуться к Таллису?

— Твоя манера говорить «допустим, кто-нибудь спросит А», вместо того чтобы просто назвать это А, умиляет. Думаю, она связана с философским образованием. Не знаю, Руперт. Возможно, я хочу просто избавиться от Таллиса, спастись. Господи! Если бы это действительно было так просто.

— Допустим, кто-нибудь… Ладно, пусть напрямую: как ты относишься к разводу?

— Ты прав, пытаясь воздействовать шоком.

— И все-таки: как ты к нему относишься?

— Все связанное с разводом уродливо, разрушительно и ужасно.

— Попробуй мыслить логично, Морган. Если ты правда хочешь избавиться от Таллиса — в чем я вообще-то не уверен, — надо быть честной и по отношению к нему. Не только твоя, но и его жизнь уходит. И в этой неопределенной ситуации он удивительно терпелив.

— Да, я хочу, хочу быть и честной, и справедливой. Но каким образом, Руперт, как?

— В конце концов, с помощью любви, моя хорошая. Любовь — потаенное имя всех добродетелей.

— Звучит очень красиво. Ты пишешь об этом в книге? Но как превратить оковы в любовь? Я больше не могу видеть Таллиса. Он камень у меня на шее. Боюсь, что любовь — в твоем понимании — для меня непосильна. Поставь другую цель. Что я могу попробовать такого, с чем, возможно, справлюсь?

— Спокойствие. Спокойствие ума — вещь очень важная. Расслабься и позволь себе уйти на глубину. Нырни в глубины духа и раствори в них свое строптивое эго.

— Руперт, ты восхитителен. Я мечтаю прочесть твою книгу. Но как обрести спокойствие, если я живу с мыслью о предстоящем свидании с Таллисом?

— Повидайся с ним, и это окажется позади.

— Ой, нет, не сейчас, еще не сейчас. Руперт…

— Да, детка?

— Я хамски поступила с Таллисом. Я говорю не об уходе к Джулиусу — это был слом всей жизни, но не хамство, дело в другом: я взяла его деньги.

— Как так?

— У нас был общий счет в банке. Это, конечно, полная глупость. Моих денег на нем лежало гораздо больше. Решив остаться в Америке, я взяла все.

— И сколько ты должна Таллису?

— Около четырехсот фунтов.

— Верни их.

— Не из чего, Руперт. В Диббинсе я скопила приличную сумму, но, болтаясь без дела на Западном побережье, потом в Вермонте, истратила ее полностью. Ведь нужно было еще заплатить за… самые разные вещи… и…

— Я одолжу тебе эту сумму.

— Руперт, я вела вовсе не к этому…

— Послушай, Морган. Прошу тебя, не беспокойся о деньгах. То есть бери у меня в долг не задумываясь. Я вполне обеспечен. И я тебе все равно что брат.

— Ты мой ангел-хранитель. Господи, как мне тошно…

— Если ты хочешь рассуждать здраво, необходимо, прежде всего, отдать долг. Денежные проблемы неминуемо приводят к каше в голове.

— Ты прав. В Америке меня все это не заботило. А теперь, после возвращения, угнетает все больше и больше. Но все-таки…

— Не глупи, Морган. Я прямо сейчас выпишу тебе чек. Может быть, нужна большая сумма? Я с легкостью одолжу ее.

— Нет, Руперт. Только та, о которой я говорила. Я верну тебе эти деньги. Как я тебе благодарна. Думаю, ты понимаешь, что я чувствую. И… я хочу попросить тебя еще об одной вещи.

— Да?

— Пожалуйста, не говори об этом Хильде.

— Не говорить?..

— Об этом займе. Я ведь не рассказала ей о причине, которая его вызвала. Я расскажу, расскажу непременно. Но мне было стыдно… ты ведь знаешь, что я всегда… всю жизнь… так страшилась неодобрения Хильды.

— Нркно было все рассказать. Но! Что ж, хорошо, я промолчу.

— Спасибо, Руперт. Ее это ужаснет куда больше, чем мой роман. Но я ей скажу. — Отставив стакан, Морган придвинула стул к письменному столу Руперта и в полутьме пристально вглядывалась ему в лицо. — Значит, ты не уверен, что я в самом деле хочу уйти от Таллиса? И считаешь, что я должна повидаться с ним?

— Да. Не откладывая. И не здесь. В его доме. Напиши ему, Морган. Необязательно писать много. Просто дай знать, что придешь. Он будет очень добр, это ты, вероятно, понимаешь.

— Руперт, не надо, не надо, не надо\..

— Тебе нужно понять, к чему ты стремишься, каким…

— От одной мысли о письме к Таллису у меня голова идет кругом. От мысли о его доброте начинает тошнить. А уж мысль о походе к нему домой… У Таллиса вообще не должно быть дома… Прости. Я заговариваюсь. Да ведь и Леонард там. Леонарда я тоже не хочу видеть. Отношения Таллиса с Леонардом невыносимы. Мужчине противоестественно любить отца. Прости, Руперт, я просто свихнутая. Ты меня распекаешь — и ты прав, но мне от твоих укоров одно удовольствие. Они меня успокаивают. Потому что не связаны ни с какими реальными переменами. Странно устроен наш мозг. Ни точки опоры, ни рычагов управления, ни механизмов, которые помогли бы стать существами ответственными, справедливыми. Любой человек затерян в своей душе, и она бесконечна. Мягкая, вязкая, теплая.

В ней нет ничего реального, никаких твердых компонентов, никакого центра тяжести. Единственная реальность — то что сейчас держишь в руках… вот, что-то вроде этого. — Протянув руку, Морган взяла со стола зеленое каменное продолговатое пресс-папье и приложила его к виску. Наступило молчание. Оторвав руку ото лба, она принялась разглядывать камень. — Он очень красивый. Наверно, какой-нибудь минерал. Что за чудесное хитросплетение зерен!

— Малахит. Оставь его у себя. Пусть будет твой.

— Но, Руперт… дорогой мой… ты не должен…

— Эта вещица у меня с детства. И мне приятно подарить ее тебе.

— Она, должно быть, дорого стоит… я… большое спасибо, Руперт, я буду ее беречь. Ты так необыкновенно добр ко мне, милый, вы оба очень добры: и ты, и Хильда. А сейчас нужно все-таки зажечь свет.

Морган встала.

Сзади раздался какой-то неясный звук, и дверь начала тихо открываться. В проеме, едва видный в сумерках, стоял высокий человек, одетый в светлое. Слабо вскрикнув, Морган кинулась прочь, к окну.

— Пожалуйста, зажги свет, — резким голосом попросил Руперт.

Вспыхнуло сразу несколько ламп, и в комнате сделалось очень светло. В дверях стоял Джулиус.

Руперт вскочил. Схватившись руками за горло, Морган застыла на фоне черного окна. Джулиус, улыбаясь, затворил за собой дверь.

— Привет, Руперт. Добрый вечер, миссис Броун.

— Я ведь просил тебя… — начал Руперт. Поблескивая глазами, Джулиус продолжал улыбаться:

— Извини, Руперт. Вижу, что зашел неудачно и разрушаю ваш тет-а-тет. Оказавшись неподалеку, я понадеялся, что застану тебя одного. Это не выглядело таким уж невероятным. В наших планах на завтра кое-что нужно изменить. Но сейчас я, пожалуй, пойду. Еще раз прошу прощения. — Говоря все это, он не смотрел на Морган.

— Я провожу тебя, — сказал Руперт. Кипя от негодования, он вышел из кабинета и, плотно закрыв за собой дверь, начал спускаться по лестнице вслед за Джулиусом.

Внизу, возле дома, вечерний свет казался ярче и насыщеннее, тьма не вступила еще полностью в свои права. Почти нестерпимо благоухали цветущие липы и жимолость. И заливались, пели дрозды. Взяв Джулиуса под локоть, Руперт быстро довел его до ворот и пробормотал приглушенно: «Черт тебя побери!»

— Прости, — мягко ответил Джулиус. — По поводу завтра я позвоню. Спокойной ночи.

Повернувшись, он быстро зашагал в сторону Гилстон-роуд. А Руперт побежал обратно к дому.

Морган стояла у окна все в той же позе. Безжизненно опустив руки, пустыми глазами взглянула на Руперта. Потом сказала:

— Дай мне еще виски. Руперт поднял ее стакан.

— О Боже мой, ну почему это должно было случиться! — выдохнула она со стоном.

Руперт налил ей виски.

— Послушай, Морган, — заговорил он. — Ты должна сделать над собой усилие…

— Руперт, — выкрикнула она, — скорее привяжи меня к чему-нибудь! — Потом сказала: — Прости.

Сделала шаг вперед и коротко вскрикнула: «О!» Руперту показалось, что она падает в обморок. Протянув руки, он попытался подхватить ее, но она проскользнула мимо. Дверь кабинета распахнулась, и топот бегущих ног застучал вниз по ступенькам. Распахнулась входная дверь.

Выскочив на площадку, Руперт успел увидеть, как Морган добежала до ворот, огляделась и понеслась по улице, к углу, направо.

Вернувшись в кабинет, Руперт поднял стакан и поставил его на свой письменный стол. Здесь же лежал оставленный Морган кусок зеленого малахита. Руперт убрал его в ящик. Потом глубоко вздохнул и налил себе виски.

8

Выскочив за ворота, Морган сразу сообразила, что Джулиус пошел направо — в противном случае он еще оставался бы в поле зрения. Добежав до угла Гилстон-роуд, она снова глянула в обе стороны, но его нигде не было видно. Все вокруг казалось безжизненным и пустынным. Ряды припаркованных машин, неподвижные деревья, молчащие дома. Уличные фонари уже зажглись, но их свет был еще замурован в сумеречной густой синеве вечернего неба. До Болтонса путь был короче, чем до Фулэм-роуд. Она опять повернула направо. Каблуки босоножек звонко стучали по разогретому асфальту. Добравшись до Трегунтер-роуд, она внимательно всмотрелась вдаль, перешла на другую сторону и еще раз всмотрелась. Никого. Только пустая улица, сплошь уставленная зловеще пустыми автомобилями, и шары фонарей, ярко лучащиеся в постепенно темнеющем воздухе. От неверного света рябило в глазах. Задыхаясь от страха и напряжения, она снова пустилась бежать по левой дуге Болтонса. Проделав полпути, вынуждена была остановиться и без сил прислонилась к стене, судорожно хватая ртом воздух и задыхаясь от разрывающих грудь эмоций. Потом опять быстрым шагом пошла вперед. Стараясь не потерять равновесия, вела рукой по оштукатуренным, кремово-желтоватым балюстрадам. Почти у самого конца дуги увидела вдруг замаячивший впереди светлый силуэт. Это был Джулиус. Пройдя по другой стороне овала, он теперь приближался к перекрестку с Олд-Бромптон-роуд.

— Джулиус! — но это был лишь еле уловимый шепот. Как во сне, из ее горла не вылетело ни звука, а он, крупно шагая, все удалялся и удалялся.

Морган снова пустилась бежать и настигла его на углу Олд-Бромптон-роуд, где он приостановился, оглядываясь и явно надеясь поймать такси.

— Джулиус, это я.

Он обернулся. На лице ни тени удивления, только легкое недовольство и озабоченность. Почти тут же снова переключил внимание, вглядываясь то в одну, то в другую сторону.

— Джулиус…

— Не надо было так бежать.

— А что мне еще делать! — выкрикнула она с отчаянием. — Бежать, бежать, бежать…

Джулиус все еще высматривал такси. Свет уличных фонарей отражался в стеклах его очков. Он был в рубашке с открытым воротом и светло-желтой полотняной куртке.

— Прошу меня извинить, — ответил он, — но я очень спешу, у меня назначена встреча.

— Зачем ты приходил на Прайори-гроув? Ведь ты понимал, что увидишь меня! Ты сделал это специально. Но почему? Почему?

— Непроизвольный импульс. Приношу свои извинения. Теперь я, к сожалению, должен идти.

Он зашагал по Олд-Бромптон-роуд в направлении Южного Кенсингтона. Морган, стараясь не отставать, шла рядом. На тротуаре было теперь много народу, и ее то и дело оттесняли. Она опять начала задыхаться. Воздействие его присутствия здесь, совсем рядом, словно лишало ее воздуха.

— Джулиус, — крикнула она, — не беги так, пожалуйста, нам нужно поговорить!

— О чем? По-моему, все уже сказано.

— Господи, Джулиус, зачем ты приходил? Я не в себе, помоги мне, ведь все это из-за тебя, и некому, кроме тебя, помочь мне.

— Я против мелодраматических речей на публике. То, что вы говорите, вряд ли соответствует истине. А я спешу, меня ждут в другом месте. Всего хорошего.

— Погоди. Минуту, всего минуту, и потом я уйду, обещаю.

Они остановились на углу Дрейтон-гарденс и стояли теперь лицом к лицу. Рядом, на том же углу, золотисто светились окна пивного бара, изнутри доносился мерный гул голосов. Небо уже совсем почернело.

— Давай зайдем в этот бар, — попросила Морган. Ей казалось, стоит присесть, и она сразу соберется с мыслями.

— Как вам известно, я терпеть не могу пивные.

— Джулиус, помоги мне.

— Морган, ты взрослый человек и должна помогать себе сама. Но если тебе совершенно необходимо обременять окружающих, взвали свои проблемы на сестру и зятя. Они откликнутся с восторгом. Я не сиделка.

— Джулиус, да, я ушла от тебя. Но ты ведь заставил меня уйти. Сам знаешь, что заставил.

— Это бессмысленный разговор чисто теоретического плана. Не хочу, чтобы мои слова прозвучали жестоко, но то, что ты делаешь, только расстраивает обоих. К тому же для меня упомянутый эпизод давно в прошлом.

— Я понимаю, тебе больно, ты обижен…

— Ни то ни другое. Я просто хочу, чтобы ты осознала себя человеком, наделенным свободной волей и разумом, и приготовилась пользоваться этими дарами вдали от меня.

— Но я по-прежнему люблю тебя.

— С этим тебе предстоит разобраться самостоятельно. Существует немало широко известных способов уничтожения любви.

— Но я не хочу ее уничтожить! Джулиус, разве ты меня больше не любишь?

— Потрудись говорить потише. И, пожалуйста, вспомни: я никогда не обещал тебе любви и ни разу не говорил, что люблю тебя.

— О господи, ведь это правда. — Слезы не полились, вырвался только хриплый рыдающий звук.

— Мне казалось, что недопонимания не было.

— Я никогда не могла принять это, — сказала она. — О боже мой, боже мой…

— Успокойся. Пожалуйста, помни, что мы на улице. Как тебе хорошо известно, мне неприятны подобные сцены и неприятны женщины, не умеющие справляться со своими эмоциями. Когда-то я считал, что ты к ним не относишься. И полагал, что в этом смысле ты редкость. Я ошибался и приношу извинение за ошибку. В самом начале я объяснил тебе, что любви дать не могу, и ясно дал понять, что предлагаю. Казалось, ты приняла это. Но на деле сочла возможным исходить из допущения, будто я все же испытываю к тебе те чувства, которые ты хотела бы во мне вызвать.

— Именно так все и было, — сказала Морган. — Но оно не могло быть иначе. Я так любила тебя. И ты был со мной. О господи…

— Постарайся взять себя в руки. Повторяю, мне очень жаль, что все это звучит так холодно. Вполне возможно, я огорчен не меньше, чем ты. Но мои рассуждения о чувствах вряд ли тебе помогут. Ты умная женщина, попытайся это понять.

— Я понимаю, — сказала она. — Я понимаю, что это ад. Джулиус, мы владели такими сокровищами, неужели нельзя сберечь хоть частицу? Ты лучшее, что было у меня в жизни. Я понимаю, что ты меня не обманывал. Никогда. Я сама обманывала себя. Но, прошу, дай мне теперь хоть малость.

— Чего ты хочешь?

— Дружбы, поддержки, понимания…

— Это или чересчур много, или опять работа сиделки. Оба варианта для меня невозможны. Удивляюсь, как ты не видишь этого. Прежде казалось, ты меня понимала.

— Я сейчас взвинчена и ничего не соображаю. Давай встретимся снова. Пожалуйста. Скажи, что мы встретимся, и это даст мне силы жить дальше. Я успокоюсь, ко мне вернется благоразумие.

— Бессмысленно. Ты сама признаешь, что больна. И я, безусловно, не в состоянии исцелить тебя, так как являюсь причиной этой болезни.

— Ты должен нести ответственность! Все это твоя вина.

— У тебя начинается истерика. Я спешу и вынужден распрощаться.

— Ты что, отказываешь мне во встрече?

— Да. То, что ты говоришь, относится к драме, которая существует теперь только в твоем воображении. Все в этом мире имеет конец, и в данном случае мы должны его констатировать. Повторяю: я больше не хочу тебя видеть. И когда ты спокойнее проанализируешь ситуацию, то тоже поймешь, что дальнейшие встречи были бы так же бессмысленны и болезненны, как и эта. А теперь давай, не откладывая, расстанемся. Спокойной ночи.

Он зашагал вперед, пересек Драйтон-гарденс и двинулся дальше. Было уже совершенно темно, и его фигура сразу исчезла из глаз, будто проглоченная торопливо скользящими в темноте прохожими. Морган опять побежала, догнала его и схватила за рукав полотняной куртки:

— Джулиус, можно, я пойду рядом, пока ты не найдешь такси?

— Поступай как угодно.

— Джулиус, что мне делать?

— А почему бы тебе не вернуться к мужу? Он показался мне вполне приятным человеком.

— Что?!

Морган остолбенела, и Джулиус, остановившись шага на два впереди, обернулся и посмотрел на нее:

— Теперь в чем дело?

— Подожди, — прошептала Морган. — Он показался тебе… Но ведь ты никогда не видел Таллиса.

— Встретился с ним дня два назад у Акселя. Разве тебе не сказали?

Автоматически переставляя ноги, Морган сделала шаг, другой, и они медленнее, чем прежде, пошли рядом.

— У Акселя, — произнесла она. — Ты видел Таллиса. Бог мой!

— Что тут такого? Он меня не ударил. Даже протянул руку. Почему это тебя так расстроило?

— Протянул руку. — Слезы выступили на глазах у Морган, и она принялась утирать их костяшками пальцев.

— Логичнее было бы радоваться, что мы с ним встретились так спокойно. Повторяю, он произвел приятное впечатление.

— Это… это конец. Прости, я не знаю, что говорю.

— Удивительно, почему они промолчали. Руперт наверняка был в курсе.

— Извини. Думаю, я пойду обратно. А Таллис знает, что я здесь?

— Да.

— Кто сказал ему?

— Аксель, — после легкой заминки ответил Джулиус. — Ну же, зачем так плакать? Спокойной ночи.

— Минуту, — сказала Морган. Они стояли на углу Крэнли-гарденс.

— И что теперь?

— Послушай, — начала она. Рот был, казалось, заполнен горечью и болью. — Кое о чем ты не знаешь. Когда я ушла от тебя… когда ты вынудил меня уйти… там, в Южной Каролине, я прихватила с собой сувенир.

— Что ты имеешь в виду?

— Беременность.

Джулиус судорожно сглотнул. Деревянной походкой отошел прочь и сделал несколько шагов по Крэнли-гарденс. Она пошла рядом, стараясь заглянуть ему в лицо.

— И что же дальше?

— Разумеется, я сделала аборт. Это стоило очень дорого. Но я предпочла обойтись без твоих денег.

За движущимся бордюром окутанных темнотой фигур с шумом неслись потоки транспорта. После паузы Джулиус произнес:

— Ты смотришь на изничтожение ребенка как на финансовую операцию.

— В то время все именно так и было. — К ней подступила, готовясь вот-вот захлестнуть, волна горя.

— И тебе не пришло в голову посоветоваться со мной о судьбе моего ребенка?

— Я не думала, что для тебя это важно. — Никогда, ни одной секунды она так не считала.

Джулиус помолчал. Потом пробормотал:

— Повтор, — и, повернув, пошел назад, в сторону улицы с оживленным движением. Пройдя немного, спросил: — Это был мальчик?

— Я не узнавала. Для меня это не имело пола. Казалось просто болезнью, с которой необходимо расправиться.

Свободное такси медленно подъезжало в перекрестку. Джулиус подал знак, и оно затормозило у тротуара. Сказав «Брук-стрит» шоферу и «Доброй ночи» Морган, Джулиус захлопнул дверцу. На светофоре загорелся нужный свет — и машина отъехала.

Морган стояла не шевелясь. Прохожие задевали ее, толкали. Наконец она отошла в сторону и, прислонившись к кирпичной стене, истерически разрыдалась.

9

— В конце концов, разве им что-нибудь нужно, кроме как лобызать сапог, раздающий им зуботычины? А когда гнев обрушивается на них, и начинается падеж скота, мрут дети, и они скребут себя глиняными черепками или чем-то еще, хотя что это такое и зачем это надо делать, мне всегда было не понять, но, думаю, раз у них не было мыла, то они соскребали грязь так же, как мы соскребаем глину со старого сапога, — хотя какой смысл разговаривать с тобой о мыле, да и о глиняных черепках тоже, если ты никогда не моешься и ходишь как старый козел с загаженным хвостом, — а после этого и после всяких дурацких глупостей о слонах, китах, утренних звездах и так далее, и так далее, и так далее, они все еще лежат ниц, и воют, и славят сапог, что бьет их по лицу… У меня пальцы на ногах болят черт знает как. Что это может значить?

— Что у тебя болят пальцы, — ответил Таллис.

Сидя за кухонным столом, он пытался готовиться к лекции на тему «Профсоюзы и Русская революция». И только он приступил к предложению «В эти годы Ллойд Джордж занимал двусмысленную позицию…», как Леонард вошел в кухню. Это было полчаса назад.

Наступил уже поздний вечер, но жара в кухне еще не спала. Окно было широко раскрыто, и электричество высвечивало квадрат едва ли не впритык расположенной грязной и осыпающейся кирпичной стены. Пахло прилипшим к сковородке застарелым жиром и едкой горечью, которой был насквозь пропитан дом. От раковины несло мочой. Чтобы расчистить место для своих тетрадей, Таллис добавил к прежней стопке еще несколько грязных тарелок. Леонард монотонно покачивался в равномерно поскрипывающем кресле-качалке. Наверху, у пакистанцев, играл джаз. Где-то на улице раздались крики женщины.

Заерзав, Таллис приподнялся было со стула, но крик затих, и он снова сел. Сосредоточиться на работе не удавалась: лившаяся потоком речь Леонарда буквально смывала все мысли.

— Далее, — произнес Леонард. Наклонившись вперед, он ритмично поглаживал фестонно свисающими с подбородка складками кожи по набалдашнику палки, зажатой между коленями. — Далее, что за смысл в этих их разговорах о прогрессе? Если они справляются с чем-то одним, то немедленно упускают другое. Автоматически. У них нет шансов на победу. Теперь они рассуждают о счастье. Но что это такое, счастье? Они даже не знают. Дай им счастье, и они станут хранить в нем уголь. Еще одно. Они все рвутся к переменам, к переменам любой ценой, и они будут рваться к переменам любой ценой, и будут воевать за них до той поры, пока на этом шарике не останутся только высохшие кости, полиэтиленовые мешки и месиво копошащихся пауков. Пауки самые живучие из всех живых существ. А полиэтиленовые мешки неистребимы. Вот каково это местечко — наша любимая планета.

— Шел бы ты лучше спать, папа.

— Конечно, с самого начала все пошло неправильно.

— Проклятие, папа, я же пытаюсь работать!

— Что было у тебя на ужин?

— Жареная фасоль.

— А у меня что было?

— Цыпленок с каким-то гарниром.

— Я хочу есть.

— Поджарь себе тосты.

— Ты мне не сваришь яйцо?

— Нет.

— А где Питер?

— Не знаю.

— Пауки станут пожирать друг друга.

— Да, вероятно. Послушай, папа…

— Так что у них все устроится.

— Уже почти полночь…

— А жить будут в полиэтиленовых мешках.

— Мне нужно подготовить лекцию…

— Ты знаешь, что твоя жена в Англии? — Да.

— Ты к ней пойдешь?

— Нет.

— За какие грехи получил я такого слизняка-сына?

— Суть в том…

— Вот интересно, а ты хоть знаешь, на что похож у тебя рот, когда ты говоришь? Посмотрись как-нибудь в зеркало. Хотя не знаю, хватит ли у тебя сил пережить это.

— Откуда ты знаешь, что она здесь?

— Питер сказал. И сказал, чтобы я тебе не говорил.

— Да уж, вы с Питером умеете хранить тайны.

— А почему ты к ней не пойдешь?

— Если она не хочет меня видеть, я не хочу ей навязываться. Во всяком случае, пока.

— У тебя есть какой-то план?

— Нет. Просто знаю, что меня вечно кидает в разные стороны. Не знаю, что предприму. Не могу предсказать это.

— Единственный стоящий и красивый поступок, который ты совершил, — женитьба на этой девочке.

— Вполне согласен.

— Бьюсь об заклад, что это так.

— Я тоже.

— И как она только вообще согласилась взглянуть на тебя, вот загадка.

— Верно, верно…

— А потом ты позволил этому поганому еврею увести ее.

— Она свободна…

— Свободна! Пустой звук. За целый год ты ни разу не говорил о ней. Будто и думать-то забыл.

— Я не забыл.

— Будь моя воля, спровадил бы всех поганых жидов в Палестину, поганых цветных в те края, откуда они понаехали, а этих мошенников, что твердят нам о государстве всеобщего благосостояния, — в Австралию. Пусть наконец-то поработают. Расчистят саванну — и то будет толк.

— Саванна — все равно что пустыня. Там нечего расчищать.

— Ну тогда пусть умирают от жажды. А всех этих америкашек взять бы и расстрелять.

— Перестань скрипеть креслом, папа. Это нервирует.

— Ты никогда не умел развлечь ее. А женщинам необходимы развлечения.

— Ты развлекал мою мать?

— Не смей говорить со мной о своей матери!

— И все же, ты развлекал ее?

— Нет. Потому что у нас всегда не было этих паршивых денег.

— Развлечения… — сказал Таллис. Он в сердцах оттолкнул свои тетради, и несколько стоявших на краю стола тарелок с грохотом упали на пол. — О дьявольщина!

— Ты смеешь намекать, что я не так, как надо, обращался с твоей матерью?

— Понятия не имею, как ты с ней обращался. Мы были… То есть мне было всего пять лет, когда она исчезла.

— Будь тебе снова пять, я бы тебе показал! Не скажешь, что битье пошло тебе на пользу, но, видит Бог, я им наслаждался.

— Иди в постель, папочка.

— Все эти годы мне было не раздобыть себе женщины. А полакомиться хотелось. Сечь твою задницу было уже кое-что.

— Иди в постель, папочка. Я устал…

— Ты вечно усталый. Меня тошнит от твоей усталости. Столько тебе было дано, и посмотри, к чему ты пришел. Только взгляни на себя!

— Если не возражаешь, как-нибудь в другой раз.

— Моя жизнь была беспросветной, и к тому же она вот-вот кончится.

— Глупости, папа.

— Мне не на что надеяться. Чего я могу ожидать в лучшем случае? Прихода какой-нибудь дамочки, навещающей старцев-пенсионеров и приносящей им почитать книжки? Но, Господи, я ведь и этому обрадуюсь. Вот до чего я доведен! А ты учился в университете. И я гнул на тебя спину.

— У меня была государственная стипендия.

— Фигурально гнул спину. Ну что за мерзкая жизнь! Начал работать в четырнадцать. Пятьдесят лет без просвета. Жена, сука, сбежала. Отпрыск, извольте любоваться, ты. Я спрашиваю иногда: почему я давным-давно не покончил все это?

— И почему же?

— Так, значит, ты толкаешь старого отца в могилу?

— Нет, папочка, конечно, я…

— Я знаю, ты ненавидишь меня до печенок.

— Папочка, перестань городить ерунду!

— Вроде рке достаточное наказание жить в этом говенном доме и каждый день лицезреть твою физию, так нет же, надо еще терпеть эту адову боль в боку. Ты можешь представить себе, что это такое? Нет, ты не можешь это представить и даже и не пытаешься. В тебе нет ни капли человеческого сочувствия. Только и делаешь, что нянчишься с цветными и еще всякими бездельниками.

— Врач предлагает тебе обследоваться в больнице…

— Из таких заведений выходишь ногами вперед. Там клопы. И они даже не стерилизуют инструменты. Знают, что все равно без толку.

— Они теперь умеют делать операции по поводу артрита, папочка. И могут вставить новый тазобедренный сустав.

— Как же! Дам я поганой железке ржаветь у меня внутри.

— Она не будет ржаветь. Без воздуха ржавчина не появляется.

— Много ты понимаешь! Я вообще сомневаюсь, знаешь ли ты хоть что-то наверняка.

— Стрелка уже перешла за половину двенадцатого.

— А в Австралии это не так. И на луне — не так. Так что и здесь не факт, что так.

— Хорошо, я не спорю. Но позволь хоть кому-нибудь оказать тебе помощь или прекрати жаловаться. Врач сказал…

— Врач болван. Разве теперь умеют учить! Вот ты, например, знаешь, что волосы продолжают расти и после смерти?

— Нет.

— Им приходится брить покойников. В больницах есть человек, который только этим и занимается.

— О'кей. О'кей.

— Почему ты говоришь, как проклятый америкашка? И не трудись брить меня. Хотя тебе все равно будет некогда, с ума ведь сойдешь от радости.

— Папочка, я прошу тебя…

— И вот еще что: ты не мог дать жене…

— Папа, заткнись и уйди. Мне нужно работать.

— Он называет это работой! Ты живешь в выдуманном мире. Сам уходи. Мне тошно от твоей образины и от твоего запаха.

Таллис встал и собрал тетрадки. Подобрал с пола осколки разбитых тарелок и положил их на кипу старых газет под раковиной. Совладал с неизменным желанием хлопнуть дверью и начал медленно подниматься по ступенькам. Доносившийся сверху джаз делался все слышнее. Держась за перила, Таллис одолел лестницу, вошел в спальню и закрыл за собой дверь. Опустил шторы — занавесок не было. Сел на диван-кровать и сунул палец в нос.

Комнатка была маленькой и узкой. Стоящая вдоль стены кровать занимала ее почти целиком. Простыней на ней не было; лежала стопка тонких одеял, и зимой Таллис спал под ними, а летом — на них. Гора книг высилась у противоположной стены. Таллис лег на кровать и вытянулся. Думать он умел, только сидя за столом. Так что лучше принять неизбежное и заснуть, а утром встать пораньше и дописать лекцию. А сейчас лучше вообще ни о чем не думать. Спать. Погрузиться в небытие. Опускаться на колени, складывать руки, что-то шептать бессмысленно. Забыться, распластать свое тело, покорно припасть к земле и ускользнуть. Слезы и секс. Боже, сколько дерьма у меня в голове, подумал Таллис. Закрыв глаза, он попробовал дышать медленно, ровно. Помимо воли пришли слова, как камушки, тихо просыпались из глубины сознания. Слова из утраченного, очень далекого прошлого, явившиеся, чтобы осветить этот мрак. Бум-бах, бум-бах, бум-бах — раздавалось откуда-то сверху. Угрозы и опасности этой ночи. Не открывая глаз, он вытянул и раскинул ноги, перевернулся на живот, зарылся лицом в подушку. Покой, которого не в состоянии дать жизнь. Свет, прохладный дивный свет где-то там, совсем в другом мире. Подушка пахнет пылью, ушедшим временем, горем. Подушка старая-старая. Она видела жизнь, и рождение, и смерть. Она устала от всего этого. Она без наволочки и покалывает нос Таллиса. Надо раздеться и погасить свет. Нельзя же засыпать так.

Его сестра, в длинном платье, стояла в изножье кровати. К нему нередко приходили гости из запредельного мира. Иногда беспокоили и смущали, изредка радовали. Он знал, что это лишь подобия присутствия, обыкновенная игра сознания. Но это было другим. Здесь была осязаемость и четкость, немыслимые во сне, и все-таки приходила она только в минуты полной тишины и только ночью. Порой казалось, что ее приходы отнимают у него что-то важное.

Она отделяла его от всего остального. И непонятно, служило ли это защитой. Длинное, блеклого цвета одеяние. Должно быть, с годами она менялась, делалась, как и он, старше, старее. Но это было неявно. Она молчала, но все же казалось, что говорит, обращалась, возможно, к какой-то ему самому неведомой части его существа. Смотрела, но ее глаз он не видел. Когда она приходила, он всегда был неподвижен и пригвожден к кровати: налитый тяжестью, благодарный, но и слегка испуганный.

Он повернулся и лег на спину, сердце отчаянно колотилось. В комнате никого не было. Горела лампа. Свет был чересчур ярким. Подушка — влажная от слюны. Таллис сел на постели. Смятенные мысли о Морган заполнили комнату. Пока она была там, за тридевять земель, он еще как-то справлялся с ее отсутствием. Сознание, что, вернувшись в Англию, она приехала не к нему, доводило до судорог. Хотя почему, собственно, он ожидал ее появления? Ведь он помнил: пока она была там, он не ждал ничего. Старался избегать мыслей о временности ее отсутствия, хотя ни разу, пусть мимолетно, не сказал себе: все кончено. Было такое ощущение, что она на другой планете и между ними нет больше связи, возможной в едином пространстве. Но надежда на ее возвращение сохранялась, и сохранялась иллюзия, что ее настоящая жизнь и ее дом — здесь, рядом с ним.

Теперь, когда она вернулась, каждый лишний день и каждый лишний час ее молчания превращали эту надежду в муку. Она уже не за пределами реальности. Между ними всего лишь знакомый и быстропреодолимый путь от 3-11 до Ю-3-10. Чтобы встретиться, нужно всего лишь сесть в автобус. Нет, никакого плана у него не было. И он даже не задавался вопросом, гордость ли заставляла его просто сидеть и ждать, хотя каждый нерв, напрягаясь, кричал: вернись! Он не заглядывал в глубь себя. Знал, что в данный момент бессилен. И просто думал о ней и об их прежней жизни. Они всегда понимали, что им будет трудно, но с нежной покорностью принимали и эти трудности, и все, что их разделяло, как неотъемлемую часть своей любви. Верили в то, что все будет замечательно. И никогда не ссорились.

Он сел на постели и начал тереть глаза. Глаза зудели от усталости и пыли. Тело, мучимое желанием, горело и не находило себе места. С тех пор, как она уехала, он ни разу не занимался любовью. Радио пакистанцев сыграло «Боже, храни королеву» и смолкло. Спокойной ночи. Издали доносился шум машин, по соседству иногда раздавались ночные выкрики. Звуки, напоминающие о человеческих бедах, слышались здесь почти постоянно. Брань, ссоры, плач, пьяные голоса. Где сейчас Питер? — подумал Таллис. Несмотря на его усилия, они виделись реже и реже. Питер, с которым общался Таллис, был совсем не похож на Питера, с которым общался Руперт, и даже на Питера, с которым общалась Хильда. Таллис понимал это. Перед родителями Питер играл роль. Вначале Таллис думал, что это плохо, но теперь начинал догадываться, что в этом же заключалось и спасение. Разлука, на которую все возлагали столько надежд, лишила мальчика последней его опоры: жесткой необходимости сохранять маску. Для общения с Таллисом роль не требовалась, Питер ничего не разыгрывал и оказывался незащищенным и выставленным напоказ — а отсюда был всего шаг до отчаяния.

Кроме того, они уже действовали друг другу на нервы. Таллис был неуклюж, Питер груб. Таллис надеялся, что его подопечный разглядит окружающих горемык, и если они и не вызовут в нем сочувствия, то хоть заинтересуют или, как минимум, поразят воображение молодого человека, выросшего в том мире, где деньги и воспитание предотвращают зуботычины и вопли. Здесь проступали на поверхность контуры бесконечно разнообразных и хитросплетенных корней человеческих бед, и можно было увидеть, как работает весь механизм. Таллис верил, что вид этого механизма окажется поучительным, покажет, например, что и протест бывает механически-бездушным, а чтобы справиться с социальными бедами, необходимы и ум, и терпение, немыслимые без творческого воображения. Даже если Ноттинг-хилл просто заставит Питера вернуться в Кембридж, это будет уже немало. Но все эти предположения оказались просто нелепыми. Питер был прочно замкнут в рамках собственной мифологии и личных ощущений, и любая экзотика работала только на них. Таллис отчетливо видел грозившие ему опасности. Среди них были и уголовщина, и героин, и отчаяние, и психические расстройства. Питер уже не рассказывал, с кем он проводит время. Предметы, периодически появлявшиеся у него в комнате, явно приобретались не старомодным путем передачи денег через прилавок. Таллису все не удавалось всерьез поговорить об этом с Питером. Первоначально он считал, что Питеру нужна любовь, причем в данный период — не родительская. Теперь он вплотную приблизился к ощущению, что мальчик нуждается в помощи профессионального психиатра. И эта мысль ужасала.

Вещи Морган по-прежнему хранились в запертой комнате на первом этаже. Придет ли она за ними? Нет, она пришлет Хильду. И в этот раз сказать «нет» не удастся. Потом я сдам эту комнату, подумал он. И это как-никак даст четыре фунта в неделю. Конечно, Хильда платила за комнату Питера, но, судя по всему, не понимала, насколько взлетели в Лондоне цены, и платила всего тридцать шиллингов в неделю, а комната была лучшей в доме. Банковский служащий уже поджимал губы по поводу перебора денег со счета. Проблема элементарного поддержания жизни делалась с каждым днем все неразрешимее. Как я могу направлять Питера, когда и сам-то ни с чем не справляюсь, думал Таллис. Нужно найти побольше уроков, взять еще одну группу. Черт, и зачем только я согласился написать этот доклад для жилищного комитета? И будет ли вся эта нелепица тянуться до бесконечности или в какой-то момент приведет наконец к катастрофе? Иногда он мечтал о такой катастрофе, мечтал, чтобы некто схватил его твердой рукой за шиворот и сбросил с колесницы. И все-таки он ощущал в себе хороший запас прочности и чувствовал, что, пока жив, нелепица так и будет ему сопутствовать, день за днем.

Таллис встал и принялся снимать брюки. Оставшись в одной рубашке, рассеянно почесал спину. Подавленный, обуреваемый любовным томлением, очень усталый.

На лестнице послышались негромкие шаги, потом в дверь постучали. Это был Питер. В дверь просунулось обрамленное светлыми волосами упитанное лицо.

— Таллис, привет, я умираю от голода. Жратвишка есть? Не могу ничего найти.

— В буфете консервированный язык. Открывашка поблизости… На полке. Где ты был?

Питер исчез. Таллис стянул рубашку — спал он всегда в нижнем белье. Стащил верхнее одеяло, выключил свет. Сел на кровать, спиной к стене, и принялся смотреть на обрамляющий шторы контур багрового ночного неба. Перед глазами возникло полное нежности смеющееся лицо Морган. Сделав усилие, уничтожил это видение. Пытаясь переключить мысли, начал тихо себя поглаживать.

— Таллис, ты спишь?

— Нет, Питер, в чем дело? «А, чтоб тебя!» — добавил он про себя.

— Можно поговорить?

— Ну давай. Куда исчезал?

— Гулял.

Питер присел в ногах кровати. Красноватый свет очерчивал его крупную голову.

— Питер, сегодня я заглянул к тебе в комнату и знаешь, что я там увидел? Два транзистора, два фотоаппарата, два электрических фонарика, три электрические бритвы, два шелковых шарфа и зажигалку. — Да?

— Все это украдено?

— Все, кроме маленького фонарика. Его давным-давно принесла мама. Этот фонарик у меня с десяти лет. Наверно, ей показалось, что он будет поднимать мне настроение. Как старый плюшевый медвежонок или что-нибудь в этом роде.

— Питер, ты ведь отлично знаешь, что красть нельзя.

— Ты это уже говорил. Но так и не объяснил почему.

— Во-первых, потому что это недопустимо. Во-вторых, потому что у тебя могут быть крупные неприятности.

— Второе меня не волнует. А первое — непонятно. Что значит «воровать недопустимо»? Я беру только в больших магазинах. Ни один человек не страдает. Так почему это недопустимо?

— Это недопустимо.

— И все-таки что это значит?

— Проклятие! — сказал Таллис. Неудовлетворенная потребность мучила и саднила. Разница между добром и злом ускользала, как тень от летучей мыши. — Это недостойно.

— Допустим, что я отрицаю ценность понятия «достойный»?

— Необходимо уважать права людей на собственность.

— Я готов уважать права людей. Но при капитализме все эти вещи принадлежат не людям, а большим безликим корпорациям, которые и так гребут чересчур много денег.

— То, что ты делаешь, заставляет прятаться и лгать.

— Да нет же, я почти не прячусь. Просто беру. И не лгу. Если кто-нибудь спросит меня, что я делаю, я прямо скажу, что ворую. И тебе я не лгу.

— Если тебя арестуют, родителям будет горько.

— Возможно. Но это никак связано с сущностью воровства. А родители — тут уж как повезет.

— Питер, ты не связался с какой-нибудь шайкой?

— Нет, я сам по себе. Я свободен. И занимаюсь экспериментами. Тебе не надо так волноваться.

— Все это тебе во вред, Питер. Как я хочу, чтобы ты вернулся на Прайори-гроув!

— Ну а я вовсе не собираюсь туда возвращаться! Если ты меня выставишь, сниму комнату где-нибудь по соседству.

— Я и не думал тебя выставлять. Но вся твоя теперешняя жизнь — безумие. Разве ты сам не видишь, что это за бедлам?

— Вокруг тебя тоже бедлам. И ты его ставишь гораздо выше порядка в доме моих родителей. И ты прав.

— Я вовсе так не думаю!

— Нет, думаешь. Мораль, их мораль, — предрассудки и эгоизм. И ты это знаешь.

— Понятия не имею, и что я знаю, и что я думаю. Иди спать, Питер. Я чертовски устал.

— Таллис, пожалуйста, не сердись. Ты не мог бы сегодня поспать со мной? Мне жутко тоскливо. Если я буду спать один, меня захлестнет с головой.

Таллису были знакомы и эти перепады настроения, и такие просьбы.

— Хорошо. Но давай все делать быстро.

— Мне кажется, что вокруг меня вьются какие-то демоны.

Таллис уже слезал с постели. Укладываясь вдвоем, они пользовались кроватью Питера: та была шире. Заманчивые фантазии, бродившие в голове Таллиса, обрывались, не получив своего завершения, но не хотелось ради них жертвовать тем — пусть слабым и не соответствующим желанному — удовлетворением, которое могло дать убаюкивание Питера в своих объятиях. Обнимать, прижимая к себе, живое тело — это и в самом деле иногда дает облегчение. Питер вышел на лестничную площадку, Таллис шел вслед за ним.

Электрический свет заставил Таллиса зажмуриться. Питер переодевался в полосатую пижаму. Запах в комнате был тяжелый. Таллис чувствовал себя издерганным, раздраженным, душевно измотанным.

— Быстрее, Питер, ради бога, давай спать.

Слегка поправив постель Питера, он лег. Свет погас. Кровать прогнулась и заскрипела. Они легли рядом, слегка потолкались, пытаясь устроиться поудобнее, примащивая на узком пространстве руки, ноги. Потом затихли, Питер — уткнувшись лицом в плечо Таллиса, Таллис — вглядываясь поверх прохладных светлых волос в полумрак комнаты. Питер чувствовал демонов, Таллис видел их. Они были неопасной породы. Обнимая спящего мальчика и все еще ощущая остатки эрекции, Таллис следил за их играми.

10

Морган толкнула дверь. Висящая на одной петле, она подалась назад, со скрежетом прошлась по полу и застряла. Морган ступила в полную темноту. Дверь напротив нее распахнулась.

— Боже милостивый, — сказал Таллис.

Он быстро отступил назад, в залитую солнцем кухню, и она прошла следом, закрыв за собой дверь. Возникло желание тут же немедленно сказать что-нибудь о сразу бросившейся в глаза запущенности и замусоренности. Самого Таллиса она не видела. Но из горла вырвался лишь нечленораздельный звук, и она быстро замаскировала его под кашель. Потом кашлянула опять, приложив руку ко рту. Таллис пододвинул ей стул, на котором прежде сидел, и торопливо отошел к противоположной стороне стола. Морган села.

— Боже милостивый, — еще раз повторил Таллис.

Было пять часов пополудни.

— Ты пил чай? — сказала Морган. Ей все еще удавалось не видеть его.

— Нет. Работал.

Наступило молчание. Таллис прислонился к шкафу и свалил какие-то стоявшие на нем вещи.

— Прости, что не дала знать заранее, — сказала Морган. — Мне только утром стало понятно, что я приду.

— Может быть, чаю? — спросил Таллис.

— Нет, спасибо. Виски у тебя нет?

— Только пиво. Налить?

— Спасибо, не надо.

— Я могу выйти и купить виски.

— Нет-нет. Это неважно, выбрось из головы.

С момента, когда Морган узнала, что Таллису известно о ее приезде, и сама встретилась с Джулиусом, ее охватила лихорадочная и почти унизительная жажда увидеть мужа. Он и преследовал, и притягивал. Но только уже подходя по дорожке к дому, она впервые задалась вопросом, как же он все-таки будет себя вести. Окажется рассерженным? холодным? разрыдается? Ей удалось войти, не лишившись чувств, и вот она уже сидела и даже что-то сказала, правда, совсем не помнила, что именно.

— Почему ты не пришел повидаться, Таллис? — спросила Морган. Ее глаза словно застыли, уставившись на угол кухонного шкафа, туда, откуда свешивался моток проволоки, но голос звучал твердо. — Ты ведь знал, что я уже здесь.

— Я не хотел… видеть тебя… если ты не хочешь…

— Откуда мне знать, чего я хочу? Как здесь ужасно пахнет. Чем это?

— Всяким разным.

— Похоже на запах, который был у нас в Патни. А где же Леонард, Питер?

— Вышел.

— Жаль.

— Но ты ведь пришла повидаться со мной?..

Морган старательно сощурилась и наконец сфокусировала свой взгляд на нем. Он смотрел на нее, но она постаралась не разглядеть его глаз. Заведя руки за спину, он судорожно держался за дверцу шкафа. Кожа, покрытая веснушками, побледнела, вид был больной. Лицо беззащитное, постаревшее, побитое. И волосы поредели, мелькнуло у нее в голове.

— Я пришла забрать рукописи.

Так как Таллис продолжал молча смотреть на нее, она добавила:

— Надеюсь, они все еще у тебя.

Снова кашлянула и пригладила волосы. Теперь, когда ей удалось продержаться несколько минут, все должно пойти легче. Если б еще удалось поглубже вздохнуть. И не смотреть ему в глаза.

— Да… Все бумаги здесь… они заперты. Хочешь взглянуть?

— Пожалуйста. И давай, Таллис, если можно, сделаем все быстро и по-деловому. Без чувствительных разговоров. Ты понимаешь?

— Да. Твои вещи здесь. В комнате напротив.

— Можно, я сразу же посмотрю на них? В шесть у меня деловое свидание.

В ответ у Таллиса вырвался звук, похожий одновременно на смех и на стон.

— Я не знаю, где ключ, — сказал он.

Повернувшись, принялся рыться в куче вещей, наваленных на шкафу. Что-то упало, разбилось. Он выдохнул длинное «о-ооооо», нашарил связку ключей и открыл головой кухонную дверь. Лицо было по-прежнему повернуто в сторону, но Морган успела заметить, как оно исказилось. Глядя на его спину, на шлепающие тапочки со стоптанными задниками, она повторяла себе: никакой нежности, никакой жалости, ничего. Не надо видеть в нем живое существо, нужно пройти через все это механически. Тошнота подступала, дыхание перехватывало, но глаза оставались сухими.

— Боюсь, здесь жуткий беспорядок, — сказал Таллис, отперев дверь. — Когда мы переезжали, я просто свалил все в кучу. Потом все собирался… Рукописи, по-моему, вон там, в углу. Но может быть, ты захочешь взглянуть и на остальное. Здесь одежда… и еще всякое другое.

— Можно было бы изредка делать уборку. — Пыль, словно занавес, клубилась в дверном проеме. Морган чихнула.

— Уборку! — У него снова вырвался этот полусмех-полустон.

— Можно побыть здесь одной? — спросила Морган. — Чтобы все оглядеть, мне потребуется минут десять.

— Дверь закрыть?

— Нет, оставь. Иначе я задохнусь. И, если можно, открой окно.

— Оно заколочено. Не откроется.

— Ну что же, пусть так. Спасибо, спасибо.

Таллис исчез. Дверь в кухню закрылась. Прикрыв дверь комнаты, Морган бессильно опустилась на какой-то чемодан и уткнулась лицом в ладони.

Как бы то ни было, но я его уже увидела, подумала она. Худшее позади. Такого потрясения больше уже не будет. И я с ним справилась. Весь день ей было муторно и страшно, совсем как перед экзаменом. Чтобы иметь больше шансов поймать его дома, она заставила себя ждать до пяти часов. Очень хотелось избежать необходимости дважды пройти по этой улице. Представить себе, каким окажется момент встречи, она не могла. Единственное, что представало воображению и за что она изо всех сил цеплялась, была та минута позднее, уже ближе к вечеру, когда свидание с Таллисом останется позади и она, повидавшаяся с ним, пойдет обратно, а потом сядет с Хильдой выпить по рюмочке и все-все ей расскажет. Перед тем как уйти из дому, Морган влила в себя добрую порцию виски и никому не обмолвилась о своих планах.

Сказанных ими обоими слов она уже не помнила, осталось только ощущение витавшего вокруг нее страдания. Как оно раздражало ее в прошлом! Если Таллис создан, чтобы страдать, пусть страдает. А ей следует быть холодной, жесткой, решительной, неприступной. Ее стремление выжить должно быть отточенным и незыблемым, несмотря на любые вопли, несмотря на любую кровь. Пока все это для меня — набор разрозненных элементов. Так и надо воспринимать их, так с ними можно управиться. Только б не видеть картины в целом. Не думать, что он сейчас делает в кухне. Попытки внушить себе это закружили мысли бешеным хороводом. Я не должна поддаваться этой ужасной, сердце на части рвущей нежности, этому страшному звериному чувству. Здесь и сейчас не место сердечным привязанностям, вообще не место сердцу. Голова у нее поплыла. То ли любовь, то ли ужас, то ли еще что-то пыталось пробиться к ее сознанию. Возникла боль, странно похожая на сексуальный голод. Еще секунда — и она расплачется.

Морган поднялась на ноги. Ничего, кроме отдельных деталей, все разрозненное и мелкое. Она закрыла дверь, вдохнула пыльный жаркий воздух, медленно выдохнула через рот. Косые лучи солнца скользили по закопченным стеклам окна, и заваленная хламом комната была ярко освещена, тиха и как бы настороженна: все вещи казались живыми и словно способными наблюдать. Она заставила себя осмотреться. Весь пол завален. Три чемодана и несколько сумок, масса картонных коробок с магазинными наклейками, несколько полуразвалившихся стопок книг и куча жестянок. Тетради с ее записями, стянутые резинкой, лежали в углу на крышке какого-то чемодана. Пальто, куртки и джемпера, покрытые толстым слоем пыли, были разбросаны повсюду вперемешку с книгами, брошюрами и оттисками. Пытаясь расчистить себе пространство, она отбросила ногой какие-то предметы; зашуршал слой желтых старых газет, устилавших голый дощатый пол.

Дойдя до своих тетрадей, Морган сняла скреплявшую их резинку и быстро все пролистала. Вот они, заготовки статей, хребет ее будущей книги. Теперь они выглядели магическим пропуском в будущее. «Язык. Форма и сущность». «Теория ассоциаций и омонимы». «От де Соссюра к Хомскому». «Пражский кружок и его последователи». «Реальное разграничение фонем». «На пути к алгебре языка». Она снова стянула тетради резинкой. Ничего не пропало. И она сможет взять их с собой. Рассмотрев наконец остальные вещи, она с внезапной болью ощутила устрашающую реальность прошлой жизни. Все эти жестянки от «Фортнума» с паштетом, цыпленком в желе, крабами, крабовым салатом и языками барашка, которыми ей однажды вздумалось вдруг забить кладовку. Их нужно было давным-давно съесть. Почему они лежат здесь, уже покрытые ржавчиной, среди всех этих шерстяных вещей, насквозь проеденных, как она теперь видела, молью? А эти чудовищные картонки! В последний период жизни с Таллисом, совсем незадолго до того, как внутреннее беспокойство погнало ее на ту, оказавшуюся судьбоносной, филологическую конференцию, в ней вдруг вспыхнуло лихорадочное желание новых и новых тряпок. Оказавшись в дурном настроении, она всегда беспорядочно тратила деньги. И в результате вот: платья, юбки, обувь, даже шляпы, хотя она никогда не носила шляп. Эти покупки, превышавшие ее возможности, никогда не надеванные, многие даже не распакованные, лежали теперь перед ней в картонках, напоминая то, что она, в общем, забыла: специфический запах несчастья, пропитывавший совместную жизнь с Таллисом еще тогда, когда она и не подозревала о существовании Джулиуса.

Были ли они в самом деле несчастливы? Нет, просто жили в духовном мире, чьей эманацией наполняли теперь перегретый и пыльный воздух эти картонные коробки. В давние времена она любила Таллиса. Буквально сгорала на костре испытываемой к нему материнской нежности, как зачарованная, думала о невозможности когда-либо расстаться. Как-то так получилось, что он привел ее в состояние экзальтации, заставил почувствовать, что любовь к нему — проявление лучшей части ее души. Вспомнив теперь свое волнение, она подумала, как безнадежно неверна и гибельна была его основа. Эта лучшая часть была нежизнеспособной, непригодной к самостоятельности, чересчур малой. И поэтому с самого начала любовь была калекой. Могла ли она со временем распрямиться и верилось ли ей тогда в эту возможность? Вероятно, ей все же казалось, что будничное течение семейной жизни научит их смотреть на все проще, привнесет элемент тепла, которое питают друг к другу обитающие в одной норе животные. Их отношения были слишком рассудочными. Стало бы им со временем легче и лучше, не появись в ее жизни Джулиус? Или в своих метаниях она в любом случае выдумала бы себе что-нибудь похожее? Таллис ждал от меня слишком многого, подумала она. И тут же одернула себя: нет. Он и рассчитывал на малое, и требовал малого, может быть, слишком малого. Казалось, что мне с ним скучно, но это была не скука. Просто мы вылеплены из разной глины.

— Помочь? — приоткрыв дверь, спросил Таллис.

— Нет, спасибо. Хотя, впрочем, возьми вот это. — Носком туфли она пододвинула к нему пачку тетрадей. Нельзя было рисковать коснуться его рукой.

Забрав указанную стопку, Таллис ушел, но секунду спустя, когда Морган начала открывать одну из картонок, уже вернулся.

— Платье. Ни разу не надевала его. А теперь оно слишком длинно, — проговорила, чтобы не молчать, Морган, прикладывая к себе темно-синее терелиновое платье.

— Его можно укоротить, — сказал Таллис.

Морган почувствовала подступающие слезы: вот они совсем близко, вот сейчас хлынут.

— Ну и бардак здесь, — сказала она, резко швырнув платье на пол.

— Прости. Если б я знал…

— Вообще-то ты знал.

— Да. Нужно было, конечно…

— Моль съела всю шерсть.

— Я собирался опрыскать или еще как-нибудь…

— Почему ты не съел консервы с паштетом, цыплятами и всем прочим? Теперь они, наверное, уже испорчены.

— Ты покупала их специально, и я решил…

— В них нету ничего специального. Они были куплены, чтобы съесть. Ой, мои старые-старые янтарные бусы. А я все не понимала, куда они задевались.

— К сожалению, так и лежат непочиненные, — сказал Таллис. Он стоял, прислонясь к косяку, и смотрел себе под ноги.

Конец нитки бус выглядывал из-под куска желтой оберточной бумаги. Нагнувшись, Морган вытянула ее целиком. Тут же вспомнилось, как замочек сломался и Таллис пообещал починить его. Ему нравилось заниматься мелким ремонтом ее вещей. В памяти всплыло все. Кухня. Довольный вид Таллиса, рассматривающего сломанный замочек. Повесив бусы на крючок кухонной полки, он заявил, что купит в скобяной лавке нужную проволоку и все исправит. Должно быть, именно в тот вечер она сказала ему о поездке в Америку. Бусы как-то ассоциировались с отъездом. Держалась она тогда вызывающе, Таллис, напротив, помалкивал. Пожалуй, оба понимали, что она идет на серьезный шаг. Было это едва ли не накануне ее отъезда из Англии. И бусы так и остались непочиненными. Ощущая, что он стоит, по-прежнему не поднимая головы, она старалась хотя бы не видеть этого. Глянула на часы, но циферблат был как в тумане.

— Мне нужно спешить.

— Зайди на несколько минут в кухню, — попросил Таллис. Она судорожно моргнула, кинула нитку бус на ворох изъеденной молью шерсти и пошла за ним следом. Уже войдя в кухню и услышав, как хлопнула за спиной дверь, неожиданно испугалась. Снова попробовала изобразить кашель, но едва удержалась от рвоты. Подкатив к горлу, горечь заполнила и весь рот.

Таллис опять сел так, чтобы стол разделял их. Он был уже не так бледен, и теперь Морган разглядела, какой он усталый и грязный. Непослушные рыжие волосы — всклокоченные и давно не чесанные. Грудь трикотажной голубой футболки с мятым воротничком заляпана пятнами, поношенные и плохо сшитые серые брюки пузырятся на коленях… Во взгляде огромных светло-коричневых глаз не обвинение, а что-то вроде замешательства. Похоже было, что весь он слегка дрожит. Стараясь избегать его взгляда и не видеть губ, Морган смотрела вбок, но щекой физически чувствовала идущее от него излучение.

— Ну и? — спросила она, прислонившись к кухонному буфету.

— Думаю, это я должен спросить «ну и?», — сказал Таллис. — Ты возвращаешься ко мне или так, пришла в гости?

Морган сглотнула горькую слюну. Прямо над головой сгущалось какое-то темное облачко.

— Вот уж не думала, что ты хочешь моего возвращения, — выговорила она, старательно разглядывая выставленные на подоконнике грязные молочные бутылки.

— Я, разумеется, хочу его.

— Почему «разумеется»? Это непросто. Для меня это очень непросто.

— Разве ты не рассталась?..

— Да, там все кончено.

— А раз кончено, значит, осталось в прошлом.

— Ты хочешь сказать, что случившееся тебя не заботит? Таллис немного помолчал.

— Не надо накручивать, Морган! Ты снова здесь, и это главное. Разве не так?

— Я тебя просто не понимаю, — сказала Морган и тут же подумала: я веду себя подло, да еще и вульгарно. Конечно, я все понимаю. Он говорит на удивление здраво, и все действительно может вдруг, разом, встать на место. Но я не допущу этого. Буду, если надо, притворяться, даже разыгрывать спектакль, но сберегу себя. Я должна сделать это. Следовало бы не скрывать свои чувства. Мне так плохо, что я легко могла бы расплакаться. Но я не заплачу, и, бог мой, какая я все-таки дрянь.

— Прошу тебя… давай не будем спорить, — сказал Таллис. — Споры бессмысленны. Спорить не о чем.

— Но я не могу просто взять и вернуться, — сказала Морган. — Для меня это абсурд.

— Ты имеешь в виду, что это должно быть подготовлено?

— Нет, нет…

— Я понимаю, что дом сейчас выглядит мерзко. Но мы очень быстро приведем все в порядок. Теперь, когда ты вернулась, мне этого хочется. Все будет выглядеть по-другому.

Морган представила себя моющей пол в этой кухне. А впрочем, почему бы и нет?

— Что за чушь ты городишь! — выкрикнула она и, повернувшись, увидела, как дрожит его крошечный ротик. Все, нужно уходить, достаточно, довольно, промелькнуло в голове.

— Морган, подумай oбo всем!

— Я думаю. Попытка возвращения бессмысленна. Я снова убегу. Все это кончится слезами.

— Но мы уже в слезах. — Голос звучал достаточно твердо.

— Ты — да, возможно, но я — нет. — Раздражение захлестнуло ее и придало сил. — Я два года жила прекрасной насыщенной жизнью. По-настоящему жила. И хочу дальше жить так же насыщенно и прекрасно. Тесные клетки не для меня. Нам не надо было жениться, и ты сам это понимаешь. Мы решительно не подходим друг другу. Не представляю, как вообще это случилось. Мы совершили ошибку. Разве мы были когда-нибудь до конца искренни? Нет, и я понимаю это теперь, когда наконец-то узнала себя получше. Я думала, что люблю тебя. А ведь не любила. И вообще, незачем говорить об этом.

— Ты, несомненно, любила меня. И любишь. А я…

— Прекрати это. Дай мне, пожалуйста, сумку для этих тетрадей. Хотя и крепкий бумажный мешок подойдет.

— Морган, я тебя умоляю…

— И еще одно, — перебила она стремительно. — Я сняла деньги со счета. Все. — Он взглянул ей в лицо, и она отвернулась. — Взяла деньги: не только мои, но и твои. Ты что, не заметил этого?

— Нет, заметил.

— Я отдам тебе сейчас часть из них. Ты возьмешь? Собственно, почему нет, это ведь твои деньги.

Она принялась рыться в сумочке, достала чековую книжку, поколебавшись, выписала чек на сто фунтов и размашисто подписалась.

— Вот сотня фунтов, остальное я верну позже, — сказала она, выкладывая чек на стол.

— Спасибо. — Таллис взял чек и, не сложив, сунул его в карман брюк.

Он смотрел ей в глаза, и было уже не укрыться от этого взгляда. В нем не было обвинения, и все-таки вынести его было трудно. От Таллиса исходит радиация, подумала она. Если не спрятаться, она прожжет насквозь. Звуки глухих ударов вдруг дошли до сознания Морган. Может быть, это лишь несмолкаемый шум городского транспорта, может быть, кровь, пульсирующая в ушах, а может быть…

— Тетя Морган! — выкрикнул Питер, распахнув кухонную дверь.

— Питер! Питер! — с непередаваемым облегчением воскликнула Морган.

В облегающих черных брюках и чистой с открытым воротом белой рубашке Питер смотрелся юным капитаном.

— Как здорово, что ты вернулась, ты вернулась! — Он подскочил к ней и с криком и смехом схватил в охапку.

— Питер, ну ты и вырос, а какой стал красивый, какой высоченный! Господи, как же я рада тебя видеть.

— Вах, тетя Морган, ты выглядишь потрясающе. Ой, извините, что я так ворвался.

Питер был на голову выше Таллиса, и один этот рост доставил Морган щекочущее удовольствие, оттенившее невыразимое облегчение, принесенное завершением тет-а-тета с мужем. Упитанное лицо Питера цвело румянцем и сияло, густые светлые пряди длинных волос сияли в лучах проникавшего в кухню солнца, и весь он светился юностью и здоровьем и приносил извинения, по-прежнему заливаясь радостным смехом.

— Все в порядке, я уже уходила, — сказала Морган, берясь за бумажный мешок. — Ты меня не проводишь, Питер? Мне так интересно обо всем расспросить тебя.

Все еще продолжая смеяться и восклицать, Питер раскрыл перед ней дверь и со словами «Дай-ка мне это» отобрал у нее набитый мешок.

— Всех благ, — сказала Морган. Она хотела сказать «До свидания», но поперхнулась и не смогла, а только выдавила из себя подобие улыбки.

Не отвечая, Таллис молча кивнул. Лицо стало жестче и отстраненнее. Светло-коричневые глаза смотрели туда, где она стояла, но видели ее как в дымке.

Неуверенно подняв руку в прощальном привете, Морган поспешно устремилась за Питером. Выйдя из дома, она с облегчением и почти с радостью вдохнула затхлый, горячий от солнца воздух замызганной улочки, окинула взглядом сначала дома, потом синий купол над головой. Я повидалась с ним, я это сделала, все прошло, все позади, стучало в голове. Скоро я возьму в руки стаканчик виски, сяду и расскажу обо всем Хильде. О господи, какое облегчение! Что бы ей ни сулило будущее, что бы она ни задумала позже, когда опять сможет строить планы, первый шок был уже позади, а значит, все теперь будет и лучше, и проще. Внезапное чувство свободы вдруг придало ей парящую невесомость танцующей тени. Повернувшись, она заглянула в искрящиеся от смеха глаза Питера, и они весело заговорили, перескакивая с предмета на предмет.

11

— Какой, право, Саймон еще ребенок! — воскликнул Руперт.

С рюмками в руках они с Акселем стояли возле окна в кабинете Руперта и наблюдали за сценкой в залитом солнцем саду. Аксель, мрачновато следивший глазами за своим молодым возлюбленным, начавшим подниматься по лесенке из бассейна, ничего не ответил. Хильда, облаченная в цельный розовый купальник, лежала, расстелив на плитах голубую подстилку, тут же рядом и натирала свои блестящие бронзовые ноги лосьоном для загара. Саймон взглянул наверх и помахал рукой. Руперт ответил тем же движением. Аксель едва заметно приподнял рюмку.

— О боги, — сказал Руперт, — глянь-ка, кто это. Из стеклянных дверей вышли Морган и Питер. Торопясь им навстречу, Хильда опрокинула флакон, и лосьон пролился на подстилку. Саймон радостно вскрикнул и распахнул объятия. Аксель поспешно отошел от окна.

— Давай-ка, Аксель, спустимся к ним, — сказал Руперт.

— Я вдруг подумала, а почему бы и не прихватить его с собой, — говорила Морган.

— Морган, как я бесконечно рад тебя видеть. Я так скучал! Питер, привет! — кричал Саймон.

— Добрый вечер, Питер. Я очень рад, что ты здесь, — сказал Руперт.

— Откуда вы? — спросила Хильда.

— От Таллиса, — небрежно ответила Морган. — Кто-нибудь, ради бога, налейте мне выпить.

— Сию минуту! — воскликнул Саймон. — Я сейчас принесу стаканы. Как это удачно, что мы как раз здесь.

— Ты виделась с Таллисом? Превосходно, — одобрительно улыбаясь Морган, заметил Руперт, но в этот момент та смотрела в другую сторону.

— Дорогой мой… — сказала Хильда, целуя Питера, который, сразу же помрачнев, отодвинулся, но, оказавшись на расстоянии шага, погладил ее по руке.

— Налить всем, налить всем!

— Спасибо, Саймон. Но прежде чем обниматься, пожалуйста, вытрись. Эй, а стакан-то отдай!

— Прости, милая Морган.

— Питер, можно тебя на два слова?

— Конечно, отец.

— Тогда давай сядем вон там, в сторонке.

— Морган, что было у Таллиса?

— Ничего, Хильда. Я просто забрала свои тетради.

— Но ты его видела?

— Да. Что это за оранжевое пятно на подстилке?

— Лосьон для загара.

— А я уж подумала, что кого-то стошнило. Может быть, лучше отчистить его?

— Потом, позже. Значит, ты говоришь: ничего не было?

— Конечно, ничего. А что же могло быть? Каким высоким юношей-красавцем стал твой сын.

— Морган, мне хочется сплести тебе венок из роз. Хильда, можно, я нарву роз и сплету Морган венок?

— Конечно, Саймон. Но сорвать розы ты не сможешь. Тебе понадобится секатор. Он лежит в ящике кухонного стола.

— Помню-помню. Ой, Аксель, прости меня, ради бога. Я не принес тебе ничего выпить.

— Ну, Морган, сядь же, умоляю. Руперт и Питер разговаривают о своем. Что все-таки ты сказала Таллису?

— Ничего.

— Прекрати. Что ты сказала ему о возможности возвращения?

— Я сказала ему, что пришла за тетрадями, взяла тетради и ушла.

— Он был расстроен?

— Не особенно. А впрочем, я не всматривалась.

— Морган, какие розы ты предпочтешь для венка: белые, розовые или смесь?

— Смесь, Саймон.

— Розовые прекрасно смотрятся рядом с белыми. Это ты посадила их, Хильда?

— Нет, они уже были, когда мы сюда въехали.

— А что, эти белые розы и в самом деле называются «беленькие малышки»?

— Да, в самом деле.

— Чудное название! А я считал, что это ты придумала.

— Название замечательное.

— А ты. расстроилась?

— Нет, не особенно.

— Не верю. Как тебе показался Таллис?

— Он уменьшился.

— Перед тем как приняться за твой венок, милая, я хочу заново наполнить твой бокал.

— Спасибо, Саймон.

— Видишь ли, Питер, я устал посылать твоему наставнику уклончивые письма.

— В Кембридже их называют руководителями.

— Неважно, руководителю. Ты заявляешь о презрении к университету и все-таки считаешь нужным поправлять меня.

— Я не просил тебя переписываться с моим руководителем. Я поставил на Кембридже точку.

— Но почему? Я до сих пор не понимаю.

— Все эти ценности — фальшь.

— Тебе необходимо ознакомиться с азами философии. Что значит «эти ценности» и что значит «фальшь»?

— Эти ценности — те, о которых ты пишешь толстую книгу.

— Подожди, давай выражаться точнее и тщательнее выбирать термины. Договорились? Предпосылки бывают истинными и ложными. Ценности — реальными или кажущимися. Образование обладает безусловной ценностью. Шлифовка ума…

— Все это ерунда. Просто какой-то сговор. Читают кучу старых авторов, хотя не понимают их, да и не любят, знакомятся с массой фактов, хотя и не понимают, что они значат и какова их связь с современностью и реальным миром, а потом называют это шлифовкой ума.

— Но смысл образования как раз и заключается в установлении связей прошлого с настоящим.

— Значит в Кембридже никто не занимается образованием.

— Нет, Морган, объясни мне снова, с самого начала. Саймон и Аксель не слушают. Аксель весь в своих мрачных мыслях, а Саймон занят венком.

— Что тебе еще нужно? Я все сказала.

— Ты прошла вдоль по улице, ты постучала в дверь, что дальше?

— Я не стучала в дверь. Она была не заперта, я толкнула ее и сразу увидела Таллиса.

— И кто что сказал?

— Он сказал «Боже!» или что-то в этом роде. Кухонный стол был весь чем-то заставлен, и мне показалось, что он пьет чай.

— Ты просто не в состоянии выстроить связный рассказ! Уже кухня. Как ты оказалась в кухне?

— Вошла ногами. Хильда, оставь, пожалуйста. Я расскажу потом. Да, Саймон, эти просто очаровательны. Но наполни-ка бокал Акселя и предложи ему этих забавных с виду оливок.

— Ради всего святого, не пытайся заставлять Саймона ухаживать за Акселем. Тебя не поблагодарят.

— Оставь эти тонкости, Хильда. Ты действуешь мне на нервы.

— Значит, ты все-таки расстроена.

— Хочешь, чтоб я расплакалась?

— А если кто-то не понимает читаемого и не получает от чтения удовольствия, что же, от этого хуже только ему. Я понимал и любил книги, которые читал в Оксфорде. И до сих пор прочитанное — со мной.

— В самом деле? Когда ты в последний раз открывал Гомера или Вергилия?

— Что ж, признаю, в последние годы не открывал.

— Так что они не составляют части твоей жизни!

— Нет, составляют. Я впитал их. И они входят в мою шкалу ценностей.

— И что же это за шкала ценностей?

— Та, что дает мне почувствовать, что одно произведение лучше другого.

— Например?

— Например, Шекспир лучше Суинберна.

— Ты говоришь это, потому что так принято говорить. Это не результат твоего анализа, ты этого не чувствуешь. И вообще давным-давно ничего не анализируешь. Когда ты в последний раз сам сравнивал Шекспира с Суинберном? И когда ты вообще в последний раз читал Шекспира?

— Признаю: довольно давно.

— Зуб даю, ты вообще не читал всех пьес Шекспира.

— Несколько малоизвестных, возможно, и не читал…

— Ну и колючие же у тебя розы, Хильда! Аксель, будь добр, дай мне твой носовой платок. Возиться нагишом с розами — это, скажу я вам, испытание.

— Ну так оденься.

— Именно так я и поступлю. Но не трогайте мои розы. Хильда, можно я отмотаю на кухне немного проволоки?

— Конечно. Так, значит, он был спокоен и ничего не предлагал?

— Он бормотал.

— А ты держалась холодно и деловито? — Да.

— Боялась вдруг расплакаться и кинуться ему на шею?

— Пока не пришла туда, да. Там — нет.

— И почему — нет?

— Он вдруг показался мне просто бесцветным. Когда я раньше думала о Таллисе, мне всегда вспоминалось «благословенны нищие духом», а теперь вспомнилось «у неимущего отнимется даже то, что имеет».

— Знаешь, мне часто казалось, что разница между этими изречениями вовсе не так велика.

— Оказывается, меня мучили воспоминания, а вовсе не нынешняя ситуация.

— Не знаю, можно ли говорить об этом с такой уверенностью. Ты абсолютно убеждена, что прошлое — в прошлом?

— Конечно, нет. Так, говорю наугад.

— В наши дни цинизмом заражены вы, молодые, а мы, люди среднего возраста, остаемся идеалистами.

— Мы не циничны, а вы не идеалисты. Вы гедонисты и эгоцентричные рабы своих привычек.

— Возможно. Но мне кажется, именно эти гедонисты и эгоцентричные рабы своих привычек сохраняют жизнеспособность общества.

— А кому нужна эта жизнеспособность общества? Вся беда в том, что вы не считаете нашу мораль моралью.

— Да, она кажется мне разновидностью лунатизма.

— Ваша мораль статична. Наша динамична. Нынешняя эпоха нуждается в динамичной морали.

— Мораль статична по определению. Выражение «динамичная мораль» неправомерно.

— Реально только то, что существует и фиксируется органами чувств. А ваш мир весь за пределами этого.

— А, Саймон! Как ты быстро. И какая рубашка! По-моему, розовые полоски очень красиво смотрятся рядом с зеленым и темно-синим.

— Спасибо, Морган. Она индийская. И действительно мне идет. Мне вообще идет розовое, да, Хильда? Бокалы не опустели? Питер, ты ничего не пьешь, давай я налью.

— Не беспокойся. Мне не нужно.

— Но нельзя же совсем ничего не пить?

— Я выпью воды. Там, в кувшине, что-то осталось?

— Вот. Держи, юный аскет. Ты прямо вгоняешь нас в краску. Ну разве это не странно, что нынешняя молодежь совсем не пьет? От этого как-то неловко.

— Многие качества нынешней молодежи вызывают у вас неловкость.

— Но в ближайшее время ты, разумеется, снова увидишься с Таллисом?

— Не знаю. Очень может быть. Вероятно. Пока я ничего не планирую. Чтобы расставить по местам все мысли, связанные с Таллисом, мне еще надо думать и думать. Но перед тем, как подступиться к ним, необходимо сделать кое-что очень важное.

— Хильда, взгляни, какая радующая глаз сценка. Не правда ли, дорогая?

— Да, Саймон, надеюсь.

— Если, конечно, Питер с Рупертом не ссорятся. Хильда, ты слышишь, о чем они разговаривают?

— Нет, Морган. Но главное, что они разговаривают. Питер не появлялся у нас целую вечность. Это твоя заслуга, что он здесь.

— Морган, венок готов. Это подлинное произведение искусства. Прошу внимания! Я сплел для Морган царственный венец и ныне провозглашаю ее королевой Прайори-гроув.

Все разговоры прекратились. Питер и Руперт, беседовавшие на скамейке у дверей в гостиную, поднялись и присоединились к группе у бассейна. Хильда и Морган сидели прямо на вымощенной плитками площадке, Аксель, без пиджака, — в шезлонге, полускрытом за садовым столиком из кованого железа. Саймон, в светло-синих брюках и полосатой индийской рубашке, поднял над головой руку с венком и, сделав изящный пируэт, подчеркнуто галантным жестом возложил его на темные волосы Морган.

— Прелестно! — воскликнула Хильда. — Дорогая моя, ты теперь можешь отправиться прямо на скачки в Аскот.

Венок, сплетенный из тесно прилегающих друг к другу «альбертинок» и «беленьких милашек», представлял собой высокую бело-розовую корону, обрамленную блестящими ярко-зелеными листьями и причудливо переплетенными красными стеблями. И Морган действительно выглядела в нем так торжественно и парадно, как если бы собиралась в Аскот или, например, на садовый прием в Букингемский дворец.

— Ты должна видеть это! — кричал Саймон. — Минуту, я сейчас принесу зеркало.

— Не надо, возьми здесь, в сумке, — остановила его Хильда.

Морган внимательно посмотрела на свое отражение. Все улыбались. Кое-кто несколько натянуто.

— Саймон, ты просто художник.

— Теперь, моя дорогая, ты Майская королева. Неважно, что сейчас июль и…

— …по техническим причинам я вряд ли могу удостоиться этого титула. Ой, Саймон, твой венок колется.

— Забавно, — пробормотал себе под нос Аксель, — но ведь тот знаменитый терновый венец вполне мог быть и венком из роз.

— Давайте передадим его Питеру, — сказала Морган. — Это будет куда как уместнее. Я вовсе не строю догадок насчет твоей сексуальной жизни, Питер, но ты, безусловно, и младший, и наименее испорченный из нас. Иди сюда, — закончила она, поднимаясь.

Питер, слегка конфузясь, склонил свою крупную светловолосую голову и покорно позволил Морган нацепить бело-розовое украшение к себе на макушку. Венок оказался ему слишком мал и выглядел абсолютно нелепо. Сразу же бросилось в глаза, насколько Питер выше, плотнее, полнее и шире в плечах, чем отец. Смех был общим.

— Питер! Да это просто умора! — вскричала Хильда. — На твоей голове он, как птичье гнездо на картинах прерафаэлитов. Посади на него белую голубку, и эффект будет полным.

— А мне кажется, он прелестен! — воскликнул Саймон. — Питер, ты восхитителен, как молодой лесной бог. Или Флора в мужском обличье.

— Если так, следует увенчать им тебя, — сказал Питер. Он грубовато стащил с головы венок и передал его Саймону.

— Ты оцарапал лоб, Питер, — сказала Морган. Она коснулась его виска, и палец окрасился капелькой крови.

Саймон надел венок. Тот оказался будто специально для него созданным. Высокая корона из роз отлично гармонировала с тонкими чертами и придала раскрасневшемуся смеющемуся лицу что-то от андрогинной красоты эльфов.

— Хильда, я должен посмотреться в зеркало. Аксель, да ведь я просто великолепен. На кого я похож? На Пэка? на Ариэля? на Душистый Горошек? на Горчичное Зерно? — Спрашивая, он танцевал, легко кружась по вымощенной плитняком площадке.

— По-моему, даже они все-таки были мужчинами.

— Какой ты противный, Питер, — со смехом сказала Хильда.

— Я ухожу, — откликнулся тот. Саймон перестал танцевать.

— Ну что ты, еще рано, — сказала Морган, — останься ужинать. Ведь на всех хватит, правда, Хильда?

— Конечно.

— Если он хочет идти, пусть идет, — отрубил Аксель. — Кстати, нам тоже пора. Мы сегодня приглашены.

— Да нет же! — выкрикнул Саймон. — Мы совершенно свободны. Хотя да, я забыл, мы ужинаем в гостях.

— Хильда, нам с Саймоном нужно идти.

— Вам совершенно необязательно предлагать подвезти меня, — произнес Питер.

— А я и не собирался, — ответил Аксель, берясь за пиджак.

— Давайте выпьем еще по бокальчику, — сказал Саймон. — Питер, и ты тоже выпей что-нибудь, а не просто воду. Это тебе поможет.

— Поможет в чем? Вы пьете, чтобы спастись от реальности. А мне она, как ни странно, нравится. Я живу в ней, а не прячусь в стране притворства.

— Не критиканствуй, Питер, — сказал Руперт.

— Ты слишком уж жестко с нами, — добавил Саймон.

— Как бы там ни было, я хочу выпить еще, — сказала Морган. — Тебе налить, Хильда?

— Саймон, идем, поторапливайся, — распорядился Аксель.

— Давай не будем спешить. Ну пожалуйста. Ведь мы только что были так счастливы.

— Жаль, что для счастья вам необходимо напиваться, — заявил Питер. — Думаю, это следствие высшего образования.

— Немного высшего образования в сфере хороших манер, безусловно, пошло бы тебе на пользу, — заметил Аксель.

— То, что вы называете хорошими манерами, — всего лишь обман и притворство. Мне лично больше нравится придерживаться истины.

— Истина нам дается только в результате долгого и напряженного труда, — сказал Руперт. — Повзрослев, ты поймешь это. Просто так, одним махом, истину не добудешь.

— Питер, прошу тебя, не начинай с нами ссориться, — взмолилась Хильда. — Мы все так рады, что ты здесь.

— Вы все каждый день налегаете на спиртное, так? Пьете во время ланча, пьете весь вечер. Никогда не ложитесь спать трезвыми. Это уже зависимость. Без алкоголя вам просто не обойтись. Сколько раз в день ты наливаешь себе стаканчик, мамочка?

— Питер!

— Цивилизация, Питер, построена на умолчании того, что ты думаешь, и подавлении первичных импульсов, — сказал Аксель. — Со временем ты это уразумеешь. А сейчас успокойся и не кидайся на всех.

— Питер, не порти нам удовольствие, — сказал Саймон.

— Вы сами начали. И я считаю вас лицемерами.

— Ой, Питер, Питер, что за дурацкое и нелепое обвинение, — покачала головой Хильда.

— Нелепое? Все вы здесь притворяетесь, что ох как любите друг друга. А ведь это не так. Стоит кому-нибудь выйти, и его обливают грязью. Вы делаете вид, что восхищаетесь моим отцом, а говорите, что его книга дрянь. Естественно, не в лицо, как можно. Я хотя бы…

— Питер, прошу… — Хильда.

— Достаточно, хватит, — Руперт.

Питер — по-прежнему со стаканом воды в руках — отступил до дверей в гостиную. Хильда в испуге суетилась возле, непроизвольно размахивая руками и как бы пытаясь не то схватить его и обнять, не то вытолкать, не дожидаясь еще худшего. Стоя около белого столика, Аксель с выражением скуки на лице неторопливыми движениями заканчивал приготовления к уходу. Саймон, так и не снявший венок, огорченно переводил взгляд с Питера на Акселя и еще огорченнее косился на пустой бокал. Возле садовой стены Руперт нервно пытался вернуть на место потревоженные Саймоном стебли роз. Дождь бледных лепестков вдруг хлынул на темно-синие островерхие шпили дельфиниума. Руперт, казалось, игнорировал происходившее. Саймон быстро плеснул себе джина. Морган, крепко упершись в землю широко расставленными ногами, смотрела на все с явным удовольствием. «Так их, Питер, так их!» — возбужденно выкрикивала она.

— О боже, какая жара! — простонала Хильда.

— Ну, господа, мы с Саймоном откланиваемся, — сказал Аксель. — Думаю, что без нас эта драматическая сценка пройдет удачнее. — Отобрав у Саймона бокал, он двинулся к дверям в гостиную.

— Кстати, а вы-то почему лжете? — закричал Питер, мощной рукой указывая на Акселя.

— Что ты хочешь сказать? — спросил тот, останавливаясь.

— Вы держите в страшном секрете свои отношения с Саймоном, так ведь? Нам вы, конечно, их открыли, потому что мы так называемые друзья и, безусловно, сохраним все в тайне. Вы точно знаете, что ради вас мы пойдем и на ложь. Но вам до смерти страшно, что все узнают. Вы тогда со стыда сгорите.

— Мне нечего стыдиться, — с искрами ярости в голосе сказал Аксель.

— Питер, пожалуйста, пойдем в дом! — взывала Хильда.

— Зачем же тогда утайки? Почему не сказать всем в Уайтхолле, что вы живете с мужчиной? Боитесь потерять тепленькое местечко? Боитесь, что назовут извращенцем? Почему вы не говорите правду?

— Питер, немедленно прекрати это! — выкрикнул Руперт. Отвернувшись наконец от стены, он безвольно взмахнул руками.

Пауза. Наконец Аксель заговорил. Голос звучал спокойно и холодно:

— Моя личная жизнь никого не касается. Будь я гетеросексуален, это ничуть не меняло бы дела. Почему я обязан докладывать Уайтхоллу, с кем сплю? Я член общества. Я в нем живу и работаю и по собственному разумению решаю, как делать это наилучшим образом. Ты обвиняешь нас в лицемерии. Допустим, это так. Мало кто начисто от него свободен. Но подумай-ка о своем поведении. По-моему, дело обстоит вот как. Почему ты отказываешься учиться? Отнюдь не по причине, о которой громко заявляешь, а потому что боишься сравнить свой интеллект с интеллектом ровесников, боишься сопоставления, боишься оказаться третьим сортом. И решаешь взять да и отказаться от любых состязаний. Прячешься в призрачном мире наркотиков, безделья и обрывков восточной философии, в которой, на самом-то деле, не смыслишь ни капли, и называешь это реальной жизнью. Если хочешь изменить наше общество — которое, я согласен, нуждается в изменениях, — то для начала научись думать, но для этого нужно выработать смирение, которое тебе и неведомо, и недоступно. Тебе кажется, что ты отказался от общества. Не отказался и не можешь отказаться. Ты всего лишь один из симптомов его разложения, жалкий маленький струп на большом общем теле. Ты часть общества и, судя по всему, решил ограничиться ролью бессильной и неразумной части. Если ты в самом деле хочешь устраниться, то эмигрируй или наложи на себя руки.

Раздался грохот, и Хильда испуганно вскрикнула. Питер изо всех сил швырнул бокал, и тот разбился о дальнюю стенку бассейна. Круто повернувшись на каблуках, Питер исчез в дверях гостиной и со стуком захлопнул их за собой. Хватаясь за выскальзывающие ручки, Хильда раскрыла створки и бросилась вслед за ним. Приговаривая «так, так, так», Морган налила себе еще виски.

Обогнув бассейн, Руперт принялся собирать разлетевшиеся по плиткам осколки.

— Руперт, я виноват и прошу извинения, — сказал Аксель.

— Не за что. Виноват Питер. Я уже просто не понимаю этого мальчика.

— Выпей, Руперт, — сказала Морган. — Сейчас без этого не обойтись.

— Спасибо.

— Нет, виноват не Питер, — медленно произнес Аксель. — Во всяком случае, вина не полностью на нем. Мне нельзя было так терять самообладание. А дело в том, что какие-то из его слов справедливы и больно меня задели.

— Но не хотите же вы сказать… — начала Морган.

— Возможно, мне и следует оповестить весь Уайтхолл. Но я этого не сделаю. Поехали, Саймон. Руперт, мне искренне жаль.

Пройдя по дорожке, Аксель исчез за стеклянной дверью.

Со словами «О господи, господи» Саймон двинулся уже было за ним, но, сказав: «Подожди-ка», Морган взяла его за плечи, осторожно сняла с головы корону из роз и положила ее на стол. Потом прильнула к его щеке:

— Не расстраивайся, голубчик Саймон.

— Милая! — Саймон, прощаясь, помахал рукой и побежал следом за Акселем.

Руперт сел.

— Не грусти. — Морган слегка прикоснулась к его волосам. — Молодежь удивительно жестока. Но просто потому, что ничего не понимает. Я думаю, эти юнцы действительно не понимают, как несчастны и уязвимы все человеческие сердца.

— Мы с Хильдой не справились со своей задачей, — сказал Руперт.

— Глупости. Просто сейчас вы меньше, чем кто-либо, в состоянии помочь Питеру.

— А ты, Морган, попробуешь? — спросил Руперт. — Ты в самом деле попробуешь за него взяться? Я уверен: ты до него достучишься.

— Разумеется, я попробую, — улыбнулась Морган. — Ведь наставление юношества — моя профессия. Я просто обязана найти ключ к юному Питеру.

— Господь да благословит тебя…

— Если не возражаешь, я пойду посмотрю, как они там. Стыдно сказать, но я беззастенчиво наслаждалась всей сценой. Такие яростные вспышки просто приводят меня в экстаз.

Оставив его в одиночестве, она кошкой скользнула в дом: влажный рот приоткрыт, глаза горят от возбуждения.

Руперт прижал ладони к лицу. Глаза оставались открыты, и сквозь пальцы видны были осколки стекла, поблескивающие на дне бассейна. Он с трудом удерживался от слез. Зрелище полыхнувшей рядом с ним ярости принесло боль. Слова Питера, слова Акселя. Очень похоже, что Аксель правильно распознал страх Питера перед соревнованием. В любом случае, шевелилось в глубине души Руперта, прежде всего виноват я сам. Успокоиться, думал он, необходимо успокоиться. Попробовать набраться мудрости. Он всегда был чересчур суров с Питером. Зачем было сегодня читать ему наставления? Нужно было просто обнять его, ведь все в мире меркнет рядом с бесспорным проявлением любви. Но это проявление любви как раз и было недоступно Руперту. Положить руку на плечо Питера — и то казалось каким-то искусственным жестом.

Как сделать, чтобы сын почувствовал всю нежность, переполняющую его сейчас так, что грудь разрывается, прямо как от физической боли? Любовь… Любовь — ключ ко всему. Может быть, написать Питеру? Но дано ли письму повернуть этот ключ, и не застынет ли перо в руке? «Дорогой Питер, мне хочется, чтобы ты знал…» Любовь — необходимый ключ. Но Руперт понимал, что воспитание и общество, заставлявшее его держать спину и неуклонно, последовательно продвигаться по пути успеха, отучили его от ясного и понятного языка любви. Там, где нужны были жесты, эмоции и порывистость, позволяющие смести все барьеры, он застывал, словно скованный холодом. Где-то должна быть тропа, сказал он себе, должна быть тропа, которая приведет к любви. Но тропа, по которой он мог бы пройти, была где-то в горах: крутая, обрывистая, бесконечно петляющая.

12

— Миссис Броун? — удивился Джулиус.

Он открыл дверь чуть пошире, и Морган переступила через порог.

— Прости, что пришла без предупреждения. Так, понадеялась, что застану. Вот, значит, где ты живешь!

Она начала осматриваться. Квартира была невелика, но прекрасно отделана. Небольшая спальня и примыкающая к ней ванная, просторная гостиная, хорошо оборудованная кухня с большим холодильником. Пол гостиной покрыт очень толстым желтым с коричневым индийским ковром. Низкие книжные полки идут вдоль стены по обе стороны электрического камина. На них две фигуры коней, китайские, зеленовато-желтые, похоже, подлинники эпохи Тан. Диван и кресла обиты чудесным светло-коричневым бархатом, на них разбросаны подушки с вышитым мелкими стежками узором из роз. Рыжеватого тона современные абстрактные полотна украшают стены. На стеклянном столе зеленая мраморная шкатулка для сигарет и аккуратная стопка научных журналов. Солнце просвечивает сквозь белую вуаль нейлоновых занавесок, обрамленных раздвинутыми и закрепленными с боков портьерами из тяжелой, темного цвета ткани. Двойное стекло приглушает звуки машин, доносящиеся с Брук-стрит.

— М-м-м, роскошно, — сказала Морган и, обернувшись, внимательно посмотрела на Джулиуса.

Он не улыбался. Не хмурился. Смотрел чуть рассеянно и устало.

— Что вам угодно, миссис Броун? — спросил он, бросив взгляд на ручные часы.

— Видеть тебя. Это странно?

— У меня нет желания размышлять по поводу вашего неожиданного прихода. К сожалению, я сейчас должен буду уйти.

— Можно побыть до твоего ухода? Ты не предложишь мне выпить?

— Нет, — сказал он после легкой заминки.

— Вы не особенно вежливы, профессор Кинг. Что ж, мне придется прибегнуть к самообслуживанию.

Пройдя в кухню, Морган обследовала шкафы, потом холодильник. В нем нашлось несколько бутылок датского пива. Поискав и не обнаружив ничего более крепкого, она взяла с полки открывашку, откупорила бутылку и наполнила стакан. Пригубила. Неприятное и очень холодное, а она и вообще терпеть не могла пива. Морган вернулась в гостиную, где не последовавший за ней в кухню Джулиус сидел на диване и читал «Таймс».

— Налить тебе пива, Джулиус?

— Нет, спасибо.

— А виски у тебя не найдется?

— Нет.

— Прежде у тебя всегда было спиртное. Молча взглянув на нее, он отложил газету:

— Думаю, ты пришла с какой-то целью. Вероятно, хотела мне что-то сказать. Я слушаю.

Она стояла напротив, держала в руках стакан. Взгляд скользнул по длинной линии его рта, перешел на лилово-карие глаза, странновато-светлые волосы.

— Господи, Джулиус, как ты красив! Он поднялся и отошел к окну:

— Ты пришла, чтобы сообщить мне это?

— Да. А какие возражения? Почему бы мне это и не сказать?

Джулиус отвернулся:

— Если б вы понимали, дорогая миссис Броун, до чего мне неприятен избранный вами жеманно-кокетливый тон, то, несомненно, выбрали бы иной стиль поведения.

— Жеманство не имеет ко мне отношения, — сказала Морган и поставила стакан на стол.

— У меня мало времени. Так что скажите наконец то, что хотели.

— Джулиус, я люблю тебя.

Он вздохнул и опять посмотрел на часы:

— Это все?

— Разве этого мало? Джулиус, выслушай меня, умоляю! Уйдя от тебя, я жила, как в тумане, и ничего не соображала. Но я думала о тебе беспрерывно. Дышала, ела, спала, плакала — все с мыслями о тебе. Возможно, мне было необходимо на время с тобой расстаться, чтобы понять, как много ты для меня значишь. Ты заставил меня уйти, сам знаешь, что заставил. Ты устроил мне испытание, и я как бы не выдержала его. Но, Джулиус, на самом деле я его выдержала. Если б ты знал, как я страдала, как, не переставая, плакала в этих жутких гостиничных номерах, как в душе без конца разговаривала с тобой. Твое отсутствие ощущалось как зверь, вцепившийся в бок и непрерывно меня грызущий. Там, на другом конце света, я тянулась к тебе постоянно, каждую минуту. И теперь я понимаю: ты главное, что было у меня в жизни, ты единственно важное, что было у меня в жизни, и если я хочу смотреть правде в глаза, то должна жить с этим знанием до конца своих дней. Даже если оно будет жечь меня, даже если оно меня убьет.

Вцепившись в стол, Морган трясла его. Стакан с пивом подпрыгивал и ездил по гладкой стеклянной поверхности. Джулиус взял его и аккуратно поставил на книжную полку, возле одной из лошадок.

— Ну и?

— Что ты хочешь сказать этим «ну и»? Джулиус, я люблю тебя, и ты мне необходим. Мне казалось, что я любила тебя там, в Южной Каролине. Я потеряла голову, полностью подчинилась этой любви. Ты сам тому свидетель. Я была полностью твоей, твоей, твоей. Но сейчас у меня такое чувство, что это было всего лишь начало, набросок. Сейчас я люблю тебя в сто раз больше и в сто раз лучше. Джулиус, я могу быть твоей рабыней.

— Мне не нужна рабыня.

— Джулиус, умоляю. Я прошу только об одном: не прогоняй меня. Мне просто необходимо видеть тебя. Позволь мне видеть тебя. Мы заново познакомимся. И если ты хочешь, чтобы я страдала, я буду страдать. Только позволь мне страдать рядом с тобой, у тебя на глазах, а не одной, я не могу больше быть одна…

— Я не хочу, чтобы вы страдали. Ваши чувства больше не представляют для меня интереса.

— Ты хочешь, чтобы я страдала. Будь это иначе, ты не вел бы себя со мной так, как сейчас.

— Попробуйте все же взглянуть на вещи трезво. — Он мерно чеканил слова. Не смотрел на нее. Отодвинув перламутрово-белый нейлон занавески, смотрел вниз, на потоки машин, движущихся по залитой солнцем Брук-стрит. — Я не просил вас приходить сюда. Не просил истязать себя у меня на глазах. Подумав хоть минуту, вы поймете, что действовали неправильно. У меня в самом деле нет больше желания вас видеть. Интерес прошел. И, как это ни неприятно, вам придется с этим смириться.

— Я сделаю все, что ты потребуешь, я понесу любое наказание. Джулиус, помоги мне снова найти дорогу к твоему сердцу, покажи мне эту дорогу, помоги мне, помоги.

— Вы заблуждаетесь. Страдание очаровывает и порой даже приносит пользу только в том случае, когда двое связаны между собой некими узами. При отсутствии этих уз оно выглядит жалким, нелепым и безобразным. Таким же абсолютно ненужным и бессмысленным, как и другие страдания, ежедневно испытываемые человеческими существами. Между нами нет больше уз, и все ваши признания вызывают во мне только чувство неловкости.

По-прежнему опираясь о стол, Морган молчала.

— Это из-за ребенка? — спросила она наконец.

— Ваш вопрос, безусловно, не вытекает из вышесказанного. Нет, я не пытаюсь мстить, если вы подразумевали именно это.

— Но ты… обвиняешь меня… из-за ребенка.

— Такая мысль не приходила мне в голову.

— Нет, приходила. Мне не вынести твоего осуждения…

— Неожиданный поворот мысли. Так вот: вы меня просто удивили. Женщина, получающая счастливую возможность родить ребенка и потом убивающая его, представляется мне очень странным феноменом.

— Прошу тебя, не употребляй это страшное слово. Должно быть, тебе действительно очень больно. Прости.

— Все это начинает меня раздражать. Насколько я понимаю, вы задали свой вопрос и вряд ли можете сомневаться в ответе.

— Ты начал все это… тогда, в Америке. Тебе просто приспичило заполучить меня.

— Употребляемые вами выражения кажутся мне на редкость безвкусными. Насколько я помню, заполучить вас было нетрудно. Прошу прощения, если это звучит не слишком приятно. Вы принуждаете меня к грубости, мне это, уверяю, неприятно. А теперь, можно попросить вас уйти? Мне нужно переодеться.

— Так переодевайся. Мне случалось видеть тебя в белье. Джулиус, разве тебе неясно, что просто так взять и избавиться от меня нельзя? Ты должен что-то для меня сделать. Вот сейчас мы разговариваем, и от твоих обвинений мне уже легче.

— Я был далек от желания обвинять. Вы здесь единственная, кем движут сильные эмоции.

— Мы можем, как и прежде, говорить о чем угодно. Ты мог бы рассказать мне о ДНК…

— Тебя нет дела до ДНК. Подобно многим женщинам академического толка, ты пользуешься легкой интеллектуальной болтовней в качестве инструмента для совращения.

— Ну так позволь мне совратить тебя. Давай начнем все заново. Я собираюсь съехать от Хильды и Руперта. Уже подыскала себе квартирку в Фулэме…

— Я, безусловно, не буду в числе ее посетителей.

— Джулиус, ну признай же, что перед нами проблема. Неужели она тебя даже не интересует? Ты самое важное из того, что было у меня в жизни.

— Ты уже говорила это. А муж? Разве торжественные клятвы, которые ты когда-то дала ему, не важны?

— Стремясь заполучить меня в постель, ты не очень-то вспоминал об этих торжественных клятвах.

— Справедливо, но никак не влияет на нынешнюю ситуацию. Я не забочусь о них и сейчас. А так как больше не стремлюсь заполучить тебя в постель, то и передаю их всецело на твое рассмотрение.

— Это звучит забавно.

— У меня не было желания острить. Как тебе хорошо известно, я ненавижу самообманы. Ты пытаешься доказать, что охвачена небывалой страстью, а этого нет. Ты с легкостью можешь преодолеть свое чувство ко мне. Ты с легкостью можешь перенести интерес на собственного мужа. Предлагаю попробовать и то и другое.

— Почему ты на его стороне?

— Я вовсе не на его стороне. Я устал слушать твои бредни и думаю, что ты с большим эффектом выступила бы в другом месте.

— Мысль, что вы, двое, встретились, — невыносима. Что ты о нем подумал?

— Я не составил о нем никакого суждения. Мы виделись всего минуту. Его положение было невыгодным…

— Значит, ты все же составил суждение. И решил, что он… Как ты однажды сказал о ком-то в Диббинсе?.. «Драный веник».

— Похоже, что это твое мнение.

— Нет. Таллис личность. Или, во всяком случае, стоящая вещь. В каком-то смысле он не совсем человек.

— «Не совсем человек» не представляется мне интересным предметом для обсуждения.

— В постели он был просто ноль. Все происходило мгновенно.

— У меня нет ни малейшего желания обсуждать сексуальные возможности твоего мужа.

— Джулиус, с Таллисом все покончено. Ты, может быть, думаешь…

— Я не думаю.

— Все равно. Здесь конец.

— Если ты думаешь, что я помогу тебе при разводе, то заблуждаешься. Тебе придется подыскать кого-нибудь другого.

— Да у меня и в мыслях этого не было! Я на тебя рассчитываю в другом, и куда более важном.

— Не стоит. Я готов понять твою потребность разыграть спектакль и желание, чтобы я принял в нем участие. Чувство вины и растерянности влекут тебя к некоему ритуалу очищения, а может быть, и наказания. Но я не могу вам помочь, милая моя миссис Броун. Я не актер. Я всегда говорил вам правду. Объяснял, что мое влечение, скорее всего, преходяще и уж никак не заслуживает пышных наименований.

— Каждое твое слово укрепляет мои надежды.

— В таком случае вынужден, к сожалению, констатировать, что ты просто-напросто глупа. Глупость мне неприятна. Будьте добры, уйдите отсюда.

— Джулиус, помнишь это платье? — На Морган было белое в синий горошек платье без рукавов, с детским воротничком и слишком длинной по нынешней моде юбкой.

— Да. Оно было на вас в день нашей первой встречи.

— Значит, ты его помнишь!

— Случайно.

— Тогда ты сказал, что оно сексуально.

— Мода переменилась.

— Взгляни на туфли, на сумочку…

— Вы напрасно напоминаете мне о том, что прошло, выдохлось и мертво.

— А это ты помнишь? — Морган взяла с дивана номер «Таймс», положила его на стол, вытряхнула все внутренние страницы, а наружные начала складывать. Вдвое, вдвое, еще раз вдвое. Потом вытащила из сумочки пару ножниц. — Ты научил меня, как сложить и разрезать бумагу, чтобы из нее получилась замечательная длинная цепь.

— Но ты, похоже, забыла урок. И все эти воспоминания не выдавят из меня ни слезинки.

— Да, я неправильно сложила. Вот так лучше. А ты помнишь, как все это было тогда, в тот вечер? Мы прогулялись по кампусу и пришли к тебе в офис. А еще раньше я отправила тебе письмо, но ты ни слова не сказал о нем.

Было ужасно жарко. Ни слова не говоря, ты стал медленно складывать газетный лист. Потом принялся резать его, не сводя с меня глаз, и неожиданно я осознала, что мы уже начали заниматься любовью…

— Я не хочу, чтобы ты разрезала этот номер «Таймса». Я еще не прочел его.

— Ты все помнишь. Прошлого не отринуть. И мы все еще разговариваем. Прости, что я верю в магию. Большинство женщин верит. А обращаться к магии заставляет необходимость, глубокая, глубокая, глубокая необходимость. Ты говорил, что обожаешь это платье. Разве оно тебе больше не нравится?

— Пожалуйста, уходи.

— Тогда я сниму его.

Быстро отступив от стола, Морган стремительно расстегнула на спине молнию, и платье упало, оставив ее в очаровательной кружевной нижней юбке. Стоявший в полоборота к окну Джулиус обернулся, внимательно осмотрел ее.

— Видишь, тебе по-прежнему интересно, — мягко сказала Морган. — Прости мне это бесстыдство, но я люблю тебя, ты же видишь, как я тебя люблю.

— Почему бы и не взглянуть на полураздетую женщину, если она еще довольно молода и недурна собою, — сказал Джулиус. — А теперь надень платье и выйди вон!

— Нет! — С платьем в руках Морган рванулась к двери и, влетев в спальню, сбросила туфли на высоких каблуках. Сняла очки. Стянула с себя остатки одежды. Сдернув бледно-зеленое шелковое покрывало, торопливо расстелила постель и замедленными движениями сняла один за другим чулки — последнее, что на ней оставалось. Джулиус наблюдал от двери. Обрамленная свежими бледно-зелеными простынями, Морган сидела на коленях, вытянув в сторону длинные стройные ноги, и молча ждала. Глаза туманились и делались все больше, больше.

— Извини, — сказал Джулиус. — Ход, безусловно, удачный, и зрелище даже не лишено живописности. Но меня, к сожалению, не занимает. Я в самом деле опаздываю, так что, пожалуй, последую-таки твоему совету и переоденусь.

Он потянул за ручку белой двери, и за ней открылся занимающий всю длину комнаты стенной шкаф. Вынув вечерний костюм, он положил его на стул, достал из ящика соответствующую белую рубашку и галстук. Неторопливо начав переодеваться, уложил в чемоданчик комплект повседневной одежды, чистую рубашку и носки. Затем натянул черные вечерние брюки и, стоя перед зеркалом, тщательно завязал галстук. Морган не отрываясь следила за ним глазами. В какой-то момент из ее груди вырвался стон.

— А теперь, миссис Броун, поскольку я, не заходя домой, уеду на уик-энд и не хочу оставлять квартиру в распоряжении нагой женщины, очень прошу вас одеться и уйти. Учитывая грубость и беспардонность вашего вторжения, я и так уже проявил максимум терпения.

— Я пришлю письменные извинения.

— Прошу вас! — Джулиус взял одежду в охапку и кинул ее на кровать. Затем принес туфли, сумочку и ножницы. — Чтобы дать вам возможность спокойно одеться, я удаляюсь в ванную. Ровно через три минуты мы выходим.

— В смокинге ты восхитителен, — сказала Морган. — Как я люблю твои губы и как я хотела бы целовать их, но, если ты не позволишь, я могу лобызать твои стопы.

— Будьте добры, начните одеваться.

— Нет. Мне здесь хорошо. И я не верю, что ты уедешь на уик-энд. Никто не ездит на уик-энд прямо со званого обеда. Я буду ждать, пока ты не вернешься. И если ты не вернешься до понедельника, я буду ждать до понедельника.

— Вы пытаетесь вынудить меня применить силу, надеясь, что, прикоснувшись, я уже не смогу сопротивляться вашим чарам. Пожалуй, у меня может возникнуть искушение развеять и эту вашу иллюзию.

— Да, Джулиус, прикоснись ко мне, сожми меня в объятиях, будь грубым. Возьми меня и подчини себе. Иди сюда, начнем все сначала. Давай снова разрежем бумагу. Помнишь, как я держала ножницы, а ты накрыл мою ладонь своей и направлял ее? И мы смеялись. А потом перестали смеяться…

Пока она говорила, Джулиус взял ножницы.

Голос Морган погас…

Он стоял с ножницами в руках и жег ее взглядом. Она замерла. Невольно прикрыла грудь, потом схватилась рукой за горло и так и сидела, не шевелясь, глядя как он подходит к кровати.

Взяв сине-белое в горошек платье с детским воротничком, Джулиус уселся в кресло и, положив его на колени, принялся аккуратно складывать. Из горла Морган вылетел слабый вздох. Как зачарованная, следила она за всеми его движениями. И когда ножницы вонзились в ткань, чуть вздрогнула, но все так же молча следила, как лезвия режут платье: из угла в угол и потом снова из угла в угол. Джулиус легким движением встряхнул многослойную нейлоновую подушечку, и то, что было платьем, взлетело в воздух длинной гирляндой из бело-синих звеньев, каждое из которых представляло собой аккуратно вырезанный зубчик. Он взмахнул рукой — и, разделившись надвое, гирлянда мягкой горкой упала на пол. Поднявшись с кресла, он ногой отбросил ее в сторону.

— Ты любишь меня, — прошептала Морган. Джулиус поднял черную кружевную комбинацию и принялся, туго натягивая материю и стремительно пробегая ножницами, резать ее на узкие черные ленточки. Потом так же разрезал на ленточки черный бюстгальтер и парные к нему трусики. Резать пояс с резинками было труднее, и он ограничился тем, что рассек его на четыре куска. Чулки сложил вдоль и поперек, быстро разрезал и смахнул ножницами ошметки.

— О боги, — простонала Морган. — Ты прекрасен. Закончив, Джулиус подобрал шелковистую гирлянду из бело-синего платья и ленточки изрезанного черного белья и зашвырнул этот комок в прихожую. Ножницы кинул в сумочку Морган и швырнул сумочку на кровать.

— Кто, кроме тебя, додумался бы вот так изрезать одежду женщины.

Джулиус открыл шкаф и, вынув легкий плащ, перебросил его через руку. Взял чемоданчик.

— Это было прекраснее, чем когда ты резал бумагу. Джулиус вышел из спальни в гостиную. Встав с постели, Морган пошла за ним. Взволнованная, счастливая, гордая своей наготой.

— После этого ты не можешь уйти. Ведь ты сдался, Джулиус. Неужели тебе неясно, что ты полностью сдался?

Собрав разбросанные страницы «Тайме», Джулиус снова сложил их и сунул к себе в чемоданчик.

— Любимый, Джулиус, любимый…

Обогнув ее, он прошел к двери спальни и запер ее на ключ. Положив ключ в карман, прошел к входной двери.

— Джулиус…

Он открыл дверь и вышел, мягко захлопнув ее за собой. Послышались шаги — он спускался по лестнице.

Исчезновение было таким неожиданным, переход от присутствия к отсутствию таким резким, что Морган просто оглушило. Вытянув вперед руку, она так и осталась, замерев, среди комнаты, словно бы замурованная в тишину, двойными стеклами отгороженную от нескончаемого гула машин на Брук-стрит.

— О-о! — выдохнула она наконец и, подбежав к окну, как раз увидела садящегося в такси Джулиуса. — Боже мой, — прошептала она.

Рассказав Джулиусу, что, расставшись с ним, она все время плакала и бесконечно думала о нем, сидя в своих гостиничных номерах, Морган не солгала. «Освободиться от него» она сумела разве что в самом поверхностном и примитивном смысле слова, а именно — сколько-то времени прожить без него физически. Не рассказала она того, что впала тогда в отчаяние. В последние дни с Джулиусом Морган сумела разглядеть нечто, вдруг высветившее глубинную правду. Это было похоже на мистическое проникновение в сердце реальности и оказалось похоже на ощущение человека, которому посулили открыть потаенный смысл бытия, а потом, сохраняя важность и серьезность, показали кучку лежащих в грязном и жалком углу заплесневелых куриных косточек.

Всем существом полюбив Джулиуса, Морган, захлестнутая этой любовью, не могла не поверить, что и он тоже любит, — обычная иллюзия, жертвой которой всегда оказывается влюбленный. Слушая, как слегка заикающийся голос Джулиуса с едва заметным акцентом снова и снова твердит: «Я не влюблен в тебя, я не могу дать любви. Это всего лишь увлечение. Такие чувства мимолетны. И они проходят» — она слышала только одно бесконечное воркование: «Я люблю тебя, я люблю, я люблю…» Открытием, так поразившим ее в конце их связи, было невесть откуда пришедшее вдруг понимание, что Джулиус действительно ее не любит. На нее вдруг пахнуло чудовищным холодом, заставившим ее в ужасе отшатнуться и как-то днем лихорадочно собрать вещи и, глотая слезы, бежать, пока Джулиус был на каком-то заседании, чтобы только спастись от этого страшного ледяного дыхания. Откуда пришло ощущение холода, ей потом было так и не понять. В поведении Джулиуса все было без изменений. Он по-прежнему проявлял пылкость. И все-таки она чувствовала, что ее отталкивают, больше того, отвергают.

Позже все опять стало восприниматься иначе. Сплошное страдание, мытарства по отелям, пролитые от жалости к себе потоки слез, чудовищная процедура аборта, через которую она прошла, чуть живая от горя, мертвая пустота жизни в Вермонте. Детали стерлись из памяти, и Морган уже не спрашивала себя ни «как?», ни «почему?» и понимала только, что пережила огромную потерю, сломлена происшедшим, но, возможно, еще сумеет встать на ноги. Впрочем, удастся ли это, было уже не так важно. Важно было не так, так иначе справиться с каждым днем. Прошло какое-то время, и возникло смутное желание, а потом острая жажда попасть домой — вернуться в Англию. И появилась потребность увидеть Хильду.

Отношения с Хильдой были для Морган единственными, так глубоко вошедшими в ее жизнь, что никогда не оказывались помехой и не могли стать предметом скептического разбора. Ссоры, конечно, бывали, особенно прежде, в дни юности. Но с самого раннего детства Морган воспринимала Хильду как свой щит, и, когда постепенно выяснилось, что Морган «умнее», этот расклад отношений лишь закрепился. Хильда приняла его полностью. Обе знали, что ей даны твердость духа и умение справляться с обстоятельствами, для Морган совершенно недоступные. Хильда была глубоко вросшим в почву деревом. И когда Морган было лет шесть, она даже нарисовала это дерево, дерево-Хильду, а в ветвях — птичку, про которую говорила, что это она, Морган. Девочки были изначально больше привязаны друг к другу, чем к родителям. И только много позже Морган поняла, как мучило это мать, от которой они отгораживались, замыкаясь в своем, недоступном для всех мирке. С отцом, довольно бесхарактерным любителем спокойной жизни, лишенном всяких амбиций помощником адвоката, они играли роль любящих веселых девочек и притворялись, как это нередко бывает свойственно детям, еще совсем маленькими. Роли были нехитрыми, но вполне соответствовали встречным ожиданиям. А вот настоящую жажду общения, ту, которую испытывала мать, они утолить не сумели. Она умерла сравнительно молодой. Отец, ушедший из жизни гораздо позже, так до конца и не узнал, как мучительно не хватало жене доверия и любви дочерей, с какой напрасной надеждой вглядывалась она в их замкнутые личики. Все это Морган с Хильдой обсудили еще позднее. На протяжении многих лет и одна и другая не раз возвращались мыслями к этой теме и в какой-то момент вдруг почувствовали возможность заговорить. Наконец вырвавшиеся признания, бурное обсуждение подробностей, совместно пролитые слезы — все это и утешило, и смягчило чувство вины.

Разом испепелившая все прошлое страсть к Джулиусу прервала непрерывный диалог Морган с Хильдой, как прервала и все остальные нити. Замужество Морган никак не затронуло уз, связывающих сестер. Не зависящие ни от каких перемен, они сохранялись всегда, порой скрытые от чужих глаз. Джулиус тоже их не разрушил. Но в течение долгого времени, когда, глубоко несчастная, она продолжала бессмысленно жить в Америке, Морган не находила в себе сил ни подумать о встрече с Хильдой, ни откровенно ей написать. Пытаясь проанализировать это свое состояние, Морган пришла к заключению, что причиной его был стыд. Опозоренная и потерпевшая поражение, она к тому же мучилась от стыда. А неодобрение Хильды могло нанести ей глубокую рану. «Будь осторожнее. Одним движением мизинца ты уже можешь причинить мне боль». Неудовольствие, выказанное Хильдой в связи с Таллисом, на каком-то этапе явилось для Морган доводом в его пользу. Может, она и вышла за Таллиса, чтобы проявить наконец самостоятельность, и замужество было всего лишь эпизодом в долгой запутанной истории ее взаимоотношений с сестрой? Она отмела эту мысль как абсурдную. Позднее, раздумывая на трезвую голову, поняла, что, возможно, неодобрение Хильды исподволь разрушало ее брак. Потом, когда жизнь в Южной Каролине рухнула и тягостные дни с мучительным однообразием тянулись друг за другом, потребность в общении с Хильдой начала мало-помалу восстанавливаться, и в потаенных уголках души ожила память о прежней магической связи. Хильда, которая может и разрушить, и сохранить. Именно ей нужно признаться в своем поражении, рядом с ней попытаться преодолеть свой стыд. С ней и только с ней можно спокойно разобраться, где она, Морган, поступила неправильно.

Но как ни странно, ни восторг, ни бешеная горечь, на время вытеснившие образ Хильды, ничуть не замутнили образ Таллиса. Живя с Джулиусом, Морган думала о нем ежедневно, но мысли были очень странные. Она рассказала Хильде, как появлялось перед ней по ночам его лицо: большие, широко раскрытые светло-коричневые глаза сияли, не укоряя. Морган пришло на ум, что и тогда, да и потом преследовавшее ее чувство стыда связано было не с Таллисом, а с общей ситуацией, в которой она так безоговорочно проиграла. Хильда была права, предполагая, что разрыв с Джулиусом нанес жестокий удар уязвимой гордости Морган, ее самооценке, самоуважению и обостренному чувству собственного достоинства. Но отношения с Таллисом, и это Морган отметила уже раньше, имели какие-то странные соотношения со временем. Не оставляло ощущение, что она знает Таллиса очень и очень давно, что каким-то образом он наполнял всю ее жизнь и всюду в ней присутствовал. Это как бы присутствие за реальными временными пределами поначалу казалось — хотя потом было и не понять почему — доказательством некоей его значимости. Позднее она пришла к выводу, что эта размытость во времени как-то связана с аморфностью и расплывчатостью Таллиса, свойствами, ощущаемыми едва ли не физически. Как бы там ни было, эта странность смягчала жгучесть ее вины. Получалось, что если она и оскорбила Таллиса, то сделала это давным-давно, задолго до их знакомства, даже задолго до появления их обоих на свет.

Конечно, возвращение домой вывело мысли о Таллисе на поверхность. И все же по-прежнему удавалось думать о нем постоянно, гораздо больше, чем она признавалась Хильде, и не испытывать потребности перейти к действиям. Оказывалось возможным делать то, что так поражало Руперта: находясь в Ю-3,10, размышлять о своем муже, находящемся в 3,11, и бесконечно отмахиваться от мысли пойти и увидеться с ним. Встреча Таллиса с Джулиусом переломила ситуацию и сделала ее невыносимой. Морган не понимала, почему это так ужасно, ужаснее, например, чем осведомленность Таллиса об ее утаенном от него возвращении. Но было такое чувство, словно вся связанная с Таллисом неразбериха в одно мгновение чудовищно усугубилась грозной силой ее вновь вспыхнувшей и, как ей представлялось, еще более страстной, чем прежде, любви к Джулиусу.

Она и раньше понимала, что отнюдь не расправилась со своим чувством к Джулиусу. Это стало до ужаса ясно уже в день возвращения, когда, увидев его фотографию в «Ивнинг стэндард», она тут же поймала себя на мысли, а затем и уверенности, что его приезд в Англию связан с желанием ее увидеть. Она старалась, изо всех сил старалась обрести равновесие и вести себя как выздоравливающая. Пыталась успокоиться и принять Хильдину интерпретацию событий. Но в глубине души вибрировало тайное волнение, которое, как она понимала, было нездоровым, а может быть, и зловещим. Не в силах сопротивляться, Морган решила покориться судьбе, в чьей власти и губить нас, и приносить утешение, и голос судьбы недвусмысленно возвестил, что ее путь скоро скрестится с путем Джулиуса. Когда он пришел на Прайори-гроув, пришел к ней — в этом сомнения не было, — она поистине почувствовала над собой некую высшую силу.

Их разговор на Олд-Бромтон-роуд был для нее мукой ада, но ведь пламя — стихия влюбленных. А вот удел ребенка, о котором она не рассказывала даже Хильде и которого ни на секунду не воспринимала как человеческое существо, вдруг тяжестью лег на сердце, и где-то внутри нее образовался нерастворимый комок — подобие новой беременности. Этот ребенок, как она и сказала Джулиусу, всегда воспринимался ею как опухоль, как болезнь, от которой необходимо избавиться. То, что, как выяснилось, для Джулиуса он мог оказаться желанным и значимым, мог бы восстановить разорванную связь и неузнаваемым образом изменить все к лучшему, Морган удерживала за пределами сознания, иначе она просто сошла бы с ума. На ее счастье новый шок — известие о встрече Джулиуса с Таллисом — отвлек ее от той невыносимой боли, вызвав необоримую потребность увидеться с мужем. Странным образом возникло желание защитить Таллиса от Джулиуса, от его высокомерного презрения, от мощного энергетического поля, распространяемого вокруг себя ее бывшим возлюбленным. И еще: новая яростная вспышка любви к Джулиусу вызывала необходимость наконец как-то разобраться с Таллисом, утрясти это дело, выкинуть хоть на время Таллиса из головы. О том, что говорил Джулиус, о его холодности и демонстрации нежелания видеться с ней она думала очень мало.

С Таллисом Морган решила держаться отстраненно. Любовь и мягкость не могли, по ее ощущениям, принести пользы ни ей, ни даже ему. Любое проявление доброты будет обманом. И все-таки она очень боялась возврата той роковой и всезатопляющей «звериной» жалости, о которой рассказывала Хильде, той, что заставила ее в свое время почувствовать, что Таллис — единственный человек в мире, с которым нужно остаться навсегда, что дать ему счастье — значит и самой быть счастливой. Как радостно было видеть его сияющее счастьем лицо, смиренное изумление перед своей непомерной удачей. Но здесь же, рядом, подстерегала и жалость: великая опасность рождающей слезы нежности. Переступив порог, Морган мгновенно поняла, как трудно будет сохранить жесткость и устоять перед искушением еще раз, хоть на миг, осчастливить. Но тут же сообразила, как защититься. С помощью презрения, чувства, обратного любви, — цинического и намеренно презрительного умаления другого. Увижу его таким, каким его видит Джулиус, решила она, понимая бесспорную выгоду этой позиции.

Конечно, ничего с Таллисом не «утряслось», но все же как-то отодвинулось. Дорога из Ноттинг-хилла была дорогой к Джулиусу. Что бы там ни было, а она попробует еще раз. Джулиус: приключение номер два. И дальше пусть решают боги.

Теперь, глядя, как такси Джулиуса отъезжает и скрывается из глаз, она испытала шок, но в шоке пенилась радость. Джулиус говорил чудовищные вещи, но его язык и всегда был чудовищным. Акт истребления платья вселял максимум надежд. Такая вспышка ярости немыслима для человека, которому все равно. Джулиусу не все равно. Его поступок имел глубокое объяснение, и равнодушию тут места нет. Однажды ей уже приходилось видеть нечто подобное. В тот раз он методично и безжалостно разделался со шляпкой, вызвавшей на садовом приеме в Диббинсе — она сама весело рассказала об этом Джулиусу — восхищение осторожно ухаживавшего за ней коллеги-преподавателя. Реакция Джулиуса потрясла ее, вызвав и страх, и восторг. Правда, в тот раз, когда изничтожение шляпки было закончено, они сразу же оказались в постели.

Все еще ошарашенная, она стояла возле окна на толстом коричневато-желтом индийском ковре, устилавшем гостиную Джулиуса, и постепенно осознавала еще один нелепый оттенок ситуации: свою полную наготу. Подойдя к двери спальни, она потянула за ручку. Заперто. Навалилась на дверь и толкнула: заперто крепко и надежно. Надо подумать. По телу прошел первый легкий озноб. Телефон. Но телефон был в спальне. Она принялась за осмотр квартиры. Но никакой одежды не обнаруживалось. Ни симпатичного плаща, висящего за дверью, ни плотно запахивающегося халата в ванной, ни куртки с брюками, забытых где-нибудь в углу. Джулиус был фантастически аккуратен. И, конечно же, вся одежда висела на плечиках в этом желанном и недоступном стенном шкафу. Но! Отсутствовала не только одежда, но и вообще ткань любого фасона и назначения, кроме скромных размеров кухонного полотенца и насквозь мокрого полотенца в ванной. Не было даже тряпок, и коврик в ванной комнате был пробковый. В гостиной, правда, были занавески. В кухне и в ванной они отсутствовали: окна рифленого стекла занавесок не требовали.

Встревоженная, но еще далекая от паники, Морган внимательно осмотрела имеющиеся занавески. Прилегающие к стеклу были из полупрозрачного нейлона, наружные — из плотного синего бархата, густо прошитого золотыми нитками. Окна были высокими, и до верха не дотянуться, даже встав на любой из имеющихся предметов мебели. Конечно, пара крепких ножниц в мгновение ока обеспечила бы ей два куска ткани. Но где взять пару крепких ножниц? Ее собственные заперты в спальне.

Поиски в кухне не дали ничего лучшего чем нож для разрезания мяса, и, вооружившись им, Морган двинулась к занавескам, но в результате только выяснила, что: первое — не слишком острый нож бессилен разрезать густо прошитые золотыми нитями бархатные занавески, второе — заполучив их, она разве что сможет согреться, для всего остального они решительно не годны. Прежде мелькала слабая надежда превратить занавески в подобие самодельного платья, но теперь стало ясно, что из такой толстой и жесткой ткани сшить что-либо не удастся, даже если она ее разрежет (что невыполнимо) и даже если в квартире отыщутся швейные принадлежности (на самом деле отсутствующие). Выдрав карниз из стены, я, пожалуй, и добралась бы до этих чертовых занавесок, но какой в этом толк, подумала Морган. Хотя, с другой стороны, если я остаюсь здесь до понедельника, они еще понадобятся мне как одеяла.

Да, положеньице! Она вышла в прихожую и осмотрела лежащий на полу ворох искромсанной одежды. Изрезано на безнадежно мелкие кусочки. Она снова начала биться в дверь спальни, но та проявляла стойкость. Никаких инструментов, чтобы взломать замок, не было. Морган опять начала поиски. Ни съемных чехлов у кресел. Ни подушек площадью больше квадратного фута. Ни скатерти. Центральное отопление было явно отключено, и делалось уже по-настоящему холодно. Солнце еще не зашло, но сумерки сгущались. Как же быть? — думала Морган. Джулиус, разумеется, вернется. Или нет? Он взял с собой чемоданчик. Вполне способен и не вернуться. Ему ведь любопытно, как я сумею выкрутиться из такой ситуации.

Можно было, конечно, открыть окно и позвать на помощь. Или выйти завернутой в полотенце на лестничную площадку и позвонить соседям в надежде, что дверь откроет какая-нибудь готовая посочувствовать женщина. Но как объяснить свое более чем экстравагантное затруднение? Спасительная идея наверняка существует, сказала она себе, только мне до нее пока не додуматься. Сев на диван, она попыталась укрыться вышитыми подушечками. Но, маленькие и тугие, они все время сползали. Она попыталась сосредоточиться. И почти сразу расплакалась.

13

Саймон был очень обеспокоен. В чем дело, он толком не понимал. Возможно, в жаре. Как и многие англичане, он всегда притворялся, что любит жару, хотя на деле это было не так. Июльский Лондон с наконец установившейся стабильно солнечной погодой стал местом, в котором можно сойти с ума: душным, сдавленным, пересохшим, с призрачно поблескивающими рядами домов, таящих в себе одиночество, еще более безысходное, чем в пустыне Сахара. Надо уехать за город, бормотал он. Но это было не просто. Сам он мог бы освободиться, но Аксель, много, даже, пожалуй, слишком много работающий сейчас над одной из проблем, суть которых Саймон так никогда и не уразумеет, безусловно, не согласится взять отпуск. А выезд на уик-энд требует воли и собранности, недостижимых в том положении, когда именно их отсутствие и породило идею срочно куда-нибудь сбежать. Кроме того, Аксель теперь работал и по субботам.

Аксель тоже был в скверном настроении. Нет, он не сердился на Саймона. Это, в каком-то смысле, было бы легче. Он был всерьез недоволен собой и проходил через один из периодов мрачности и самоуничижения, которые так часто накатывали на него в начале знакомства с Саймоном. Акселя угнетало, что он не проявил выдержки во время инцидента с Питером. Стыд за нанесенное оскорбление — это страдания собственной уязвленной гордости, а вовсе не огорчение из-за причиненной боли, объяснял он Саймону. Но толку от этого разъяснения не было никакого. Скорбь в связи с уязвленной гордостью продолжалась. Аксель написал длинное письмо Руперту. Написал — Саймон обнаружил это, вытряхивая мусорную корзину, — несколько писем Питеру, но, похоже, так ни одно и не отправил. Параллельно он непрерывно муссировал тему о безнравственности человека в летах, навязывающего свою любовь тому, кто молод. Размышлял вслух, не исковеркал ли он жизнь Саймона, не создан ли тот все-таки для брака с женщиной. Рисовал картины счастливой семейной жизни Саймона с длинноногой двадцатидвухлетней красоткой. Наделял его несколькими чудесными ребятишками.

Предполагал, что он стал бы прекрасным отцом. Чуть не плача, Саймон бросался Акселю на шею. Аксель брюзгливо замечал, что все это, если смотреть на вещи трезво, просто секс.

Акселя мучили слова Питера о маскировке и лицемерии. Мучение было не ново. Саймон нередко слышал, как Аксель, разнообразя оттенки горечи, говорил о своем отвращении к соблюдению тайны. Иногда, пребывая в этом настроении, порицал косность общества, все еще с осуждением взирающего на такое естественное и безобидное явление. Иногда порицал cебя за отсутствие смелости открыто заявить о своей ориентации. Ведь кто-то должен быть первым, говорил он. Саймона этот вопрос не беспокоил. В бесшабашные времена, пока Аксель еще не вошел в его жизнь, секретность казалась чем-то забавным, органически связанным с веселой чехардой эскапад. Даже когда глубокая любовь к Акселю сделала Саймона и серьезнее, и счастливее, он так и не приучился разделять все эти угрызения и сомнения. Естественная уклончивость, эвфемизмы, например «мой друг Нильсон, с которым мы вместе снимаем дом», представлялись ему, скорее, защитным барьером, удобной ширмой, за которую они с Акселем прячут чудесную тайну своей любви. Для него все эти обиняки делали их совместную жизнь уютнее и интимнее. В отличие от мучающегося этим Акселя он вовсе не ощущал скрытой в них разрушительной силы. «Ну так возьми да и напиши об этом в „Таймс“!» — воскликнул наконец, стараясь обратить все в шутку, Саймон. «Пожалуй, следовало бы», — мрачно ответил Аксель и, погрузившись в тяжкое и озабоченное молчание, без слова похвалы съел превосходное суфле из сыра, впервые изготовленное Саймоном по собственному рецепту.

Другим источником беспокойства был, разумеется, Джулиус. Саймону было по-прежнему не разобраться, что он к нему чувствует. В связи с Акселем Джулиус возбуждал глубокий ревнивый страх. Подобные страхи были знакомы Саймону с давних пор. Он часто обсуждал их с Акселем, и тот учил его одолевать их. С помощью Акселя Саймон пытался проникнуться пониманием низменности, бесплодности и опасности этих темных инстинктов. И все-таки это были инстинкты, и подавить их было нелегко. После визита Джулиуса Саймон ни разу не беседовал с Акселем о нынешних формах проявления злобного духа. Отчасти потому, что в последнее время Аксель сражался с собственными демонами, отчасти в связи с другим смущающим обстоятельством, снова и снова назойливо будоражащим ум.

Беспокойство вызывал Джулиус. Но странным образом удручал и демарш Питера. Выказанное им презрение причинило боль, хотя обиды на Питера не возникло: видно было, что и тому не сладко. Удивляло же то, что огорчение, вроде бы причиненное Питером, каким-то образом связано с Джулиусом и, более того, исходит от него. Означало ли это, что Джулиус презирал Саймона, считал его пустышкой и женоподобным позером? Держался он всегда так по-дружески и никогда не сказал ничего, что могло быть интерпретировано как пренебрежение.

Все бьет меня по нервам, размышлял Саймон, двигаясь жарким вечером по ослепительно залитой солнцем Бонд-стрит. Магазины уже закрылись, и улицу запрудила прогуливающаяся нарядная толпа, кое-кто даже в вечерних туалетах. Лондон дышал расслабленностью, беспечностью и праздностью. Такое ощущение, словно вот-вот что-то произойдет, и это что-то будет не из приятных, пронеслось в голове Саймона. Сердце подпрыгнуло, в мысли проникла тревога об Акселе. Что, если это случится с ним, что, если его переедет машина или у него вдруг обнаружится рак… Прекрати, приказал он себе, и, чтобы отвлечься, остановился возле витрины роскошного магазина мужской одежды. В глаза тут же бросился великолепный густо-синий галстук с рисунком из зеленых акантовых листьев. Пойдет он ему? Еще бы! Вытянув шею, Саймон разглядел ценник, пережил легкий шок, представил себе, как к лицу ему будет это благородно-синее в сочетании с изумрудно-зеленым, и решил завтра же прийти за галстуком. Потом медленно пошел дальше. И свернул на Брук-стрит.

Аксель был на «Фиделио». Саймон так и не рассказал ему о странном приглашении Джулиуса. «Приходи в пятницу. Ни слова Акселю». Итак, у них с Джулиусом была общая тайна. Но в чем ее смысл? Стыд, тревога, волнение мучили Саймона. Он вдруг почувствовал физическую привлекательность Джулиуса. Мысль о близком свидании взбудоражила тело и вызвала хорошо знакомую дрожь. Но ведь страх и желания вызывают у меня похожую реакцию, подумал он. Нервозность возрастала. Приостановившись у витрины, он поправил галстук и придирчиво окинул себя взглядом. Одет он был тщательно. Бледно-лиловая рубашка с розовым галстуком и купленный в Милане летний костюм из черного терелина. Откинув со лба волнистые темные пряди, он аккуратно пригладил волосы. Зорко всмотрелся в свое худощавое лицо. Напоминает лисью мордочку? Нос, несомненно, слишком длинный. Умное, тонкое? Я правда выгляжу умным? Он снова зашагал вперед, стараясь выглядеть блестящим интеллектуалом. Когда увидел номер дома Джулиуса, сердце стучало уже, как молот.

Нечего сомневаться, что речь пойдет о дне рождения Акселя, мысленно повторил Саймон. Только этот вариант оправдывал его молчание. Да и что еще могло быть?! Нет-нет: Джулиус захотел посоветоваться с ним о подарке для Акселя, и это мило с его стороны, твердил себе Саймон, это действительно очень мило, и нечего мне волноваться. Он стал подниматься по лестнице. Дойдя до двери, глубоко вздохнул и позвонил.

В ответ тишина. Потом слабый и осторожный звук. Приложив ухо к двери, Саймон прислушался.

— Кто там? — спросил кто-то, стоявший, казалось, чуть ли не рядом.

Голос казался знакомым. И к тому же был женским. Обескураженный, Саймон ответил:

— Это мистер Фостер. Саймон Фостер. Я хотел бы…

— Саймон!

— Морган!

— Погоди, Саймон.

Он был смущен и обескуражен. Откуда там Морган? И как это все неприятно!

Дверь отворилась, и, переступив порог, Саймон шагнул с залитой солнцем площадки в глубокий полумрак прихожей. Моргнул. Снова моргнул. Дверь у него за спиной закрылась.

— Морган… что это…

Не считая пестрой набедренной повязки, Морган была совершенно голая.

— Саймон! Какая удача! Боги услышали мои молитвы.

— Но что это значит?..

— Входи! Господи, это и впрямь забавно. — Морган бурно расхохоталась. Когда повернулась, выявилась вся скудость размеров прикрывавшего ее лоскута. — Ну же, Саймон, входи, я так рада, так рада!

Он прошел вслед за ней в гостиную, причудливо освещенную косо падающими в окна лучами заката. Впечатление было такое, словно в комнату только что угодила бомба. Подушки разбросаны по полу вперемешку с осколками, на которых видны следы какого-то китайского орнамента. Над одним из окон огромные дыры: там явно вылетели из стены большие куски штукатурки. Длинный медный прут для крепления занавесок и комом свалившаяся бархатная штора — под ним. Другой медный прут с накрученным на него белым нейлоном пересекает окно по диагонали.

— Милый Саймон! — кричала Морган. — Как здорово, что ты пришел. Я уже начинала впадать в отчаяние.

Надо, наверно, как-то прикрыться занавесками, но, впрочем, какого черта! Тебе ведь не впервые видеть меня голой.

— Вообще-то впервые, — промямлил Саймон. — Если ты помнишь, мы тогда света не зажигали.

Морган вдруг перестала смеяться.

— Душечка Саймон, дорогой Саймон, — прошептала она и, посмотрев на него долгим взглядом, медленно обняла за шею.

— Но где же Джулиус? — с испугом отстранился Саймон.

— Уехал на уик-энд. — Морган снова расхохоталась. — О боже, я сдернула занавески, потому что должна была сделать хоть что-то. А они рухнули на эту китайскую штуку. Посмотри-ка на черепки. Вещь подлинная?

— Боюсь, что да. Это эпоха Тан, — ответил Саймон, рассмотрев несколько осколков.

— О господи! Дорого стоит?

— Дорого. Но послушай, Морган, кто тут сошел с ума: ты или я? Что все-таки происходит? Почему ты сдирала занавески? И почему ты голая? И почему?..

— Потому что Джулиус изрезал мою одежду.

— Изрезал твою одежду?

— Да, милый. Видишь ли, я прыгнула к нему в постель.

— О!

— Ничего не произошло, ну совсем ничего, вот только он изрезал мои тряпки, и теперь мне не во что одеться. А впрочем, посмотри сам… — Она выскочила в прихожую и, вернувшись с ворохом чуть заметно пахнущих пудрой шелковистых обрезков и ленточек, кинула его в руки Саймону, который — встревоженный и расстроенный — тут же испуганно уронил его на под.

— Но зачем он так сделал? Что именно?..

— Он на меня немного разозлился. А зачем сделал это, не знаю. Может быть, это показалось ему забавным. Причины всех поступков Джулиуса — тайна. И все же согласись, что это поразительно! Разве кто-то другой додумался бы взять и раскромсать все на куски?!

— Все-таки мне непонятно…

— Я тебя не шокирую? Хочешь, прикроюсь занавесками?

— Нет-нет. Но разве тебе не холодно?

— Ничуть. До твоего прихода я мерзла, думала, что придется здесь ночевать, и сдернула занавески, чтобы укрыться ими, как одеялом. Но теперь, когда ты пришел, я успокоилась и мне тепло.

— Почему ты не наденешь что-нибудь из вещей Джулиуса?

— В том-то и фокус. Он запер спальню, а во всей остальной квартире нет не только одежды, но и клочка ткани. Одно это посудное полотенце, которым я обмоталась, хотя к чему это, ведь мы такие старые друзья! — Содрав с себя полотенце, Морган решительно зашвырнула его подальше и снова расхохоталась, а потом весело пустилась в пляс.

— Ну и ну, — пробурчал Саймон. Он сидел на диване, смотрел на нее и вдруг понял, что совершенно раздетую женщину видел всего лишь однажды — во время противного, привкус вины оставившего посещения парижского стрип-клуба. И, разумеется, никогда не видал ни одной из своих знакомых, прыгающей (тряся от смеха и быстрых движений грудями) по квартире в самом центре Лондона. Зрелище оказалось не из приятных.

— Морган, прошу тебя. Нам нужно что-то предпринять. Ведь Джулиус может вернуться.

— Он не вернется. — Морган наконец остановилась. — Он уехал на ярмарку в Харбароу.

— На ярмарку в Харбароу?

— О господи, не все ли равно куда. Уехал. Конечно, мы должны что-то предпринять. Но сейчас я наслаждаюсь, как никогда в жизни.

— Я — нет.

— Саймон, да ты боишься меня! Как это трогательно. — Подойдя к дивану, она опустилась на корточки и положила локти ему на колени. Потом осторожно взяла его за руку, подвела ее под одну из грудей и закрыла глаза. «О боже», — прошептал Саймон. Руку он не убрал, и она продолжала поддерживать что-то влажное, мягкое, теплое и тяжелое.

Без одежды Морган смотрелась так необычно, что он с трудом узнавал ее. Загорелое с остренькими чертами лицо стало похоже на птичью головку, казалось старообразным и как бы стертым. Очарование и живость человеческого облика исчезли. Лишенные очков глаза казались застывшими и слепыми. Длинная шея сидела на твердых костистых плечах и упиралась в резко выступающие ключицы. Там, где ее закрывал купальник, кожа осталась белой. Округлые груди слегка обвисли, а темная дорожка между ними пахла потом. Кожа ложилась кое-где складками, а ниже талии — кольцами; бедра круглились, сужались, делали новый изгиб; колени блестели. Саймон видел все это и не видел. Его наполняли тревога, жалость и отвращение. Кроме того, появилось физическое возбуждение и какая-то дурнота.

— Пожалуйста, Морган, пожалуйста…

— Хорошо. Сделай что-нибудь. Давай.

Она вскочила на ноги, и Саймон тоже поднялся:

— Значит, так. Сейчас я поеду и привезу тебе что-нибудь из одежды. До Руперта отсюда на такси минут пятнадцать, самое большее — двадцать. Хильда поможет мне собрать что нужно.

— Нет. У меня идея получше, — сказала Морган.

— Какая?

— Я забираю твою одежду.

— Что?

— Глупенький, ненадолго. Только чтобы съездить за своей. Я обернусь моментально.

— Но, Морган, как же?..

— Не паникуй, Саймон. Тебя никто не увидит. Если хочешь, можешь укрыться занавесками. Я вернусь через полчаса. Купила бы себе что-нибудь на Бонд-стрит, но все магазины уже закрыты.

— И все-таки разумнее, чтобы поехал я…

— Никаких «все-таки». Женщины носят теперь что угодно. На меня даже не обернутся. Ведь я не отправлюсь в бар «Клариджа».

— А как же я? Ты сама подумай!.. Серьезно, Морган, я предпочел бы наоборот. Ведь я моментально…

— Саймон, я не хочу, чтобы Хильда знала об этом маленьком приключении. А если ты явишься за моими вещами, придется что-то выдумывать. Ну пойми же и будь молодцом. Представь себе, что подумал бы Руперт! Он был бы в ужасе.

— Но я мог бы сказать им… ну… например, что ты упала в реку.

— Все, хватит, Саймон. Не глупи. Раздевайся. Мне уже надоело ходить голой про квартире, и у меня появляются признаки клаустрофобии.

— У меня тоже.

— И, будь добр, одолжи мне денег. Моя сумочка в спальне. Черт, и очки там же. Иди сюда, дай я развяжу тебе галстук.

Покорно стоя перед Морган, Саймон позволил ей развязать галстук и расстегнуть рубашку. Потом, охая, снял пиджак.

— Вот и чудесно. Саймон, дорогой мой, не сердись. Во мне вдруг проснулась такая энергия. Я ведь уже сказала: это мой звездный час. Мне нужно было найти способ выбраться отсюда. Твой приход — колоссальная удача, и теперь мне не терпится оказаться за дверью. Я просто умру, если Джулиус явится, а я, хоть помощь уже в пути, еще здесь.

— Явится? Разве ты не сказала, что он уехал на уик-энд? Значит, он все-таки может в любой момент появиться?

— В общем да. И я не хочу, чтобы он смог увидеть меня голой и дрожащей.

— Я тоже не хочу, чтобы он смог увидеть меня голым и дрожащим.

— Зачем тебе дрожать? По правде говоря, я сдернула занавески просто от злости, но ты вполне можешь укрыться ими от холода. Как жалко, что я разбила эту танскую штуковину. Ну ладно, я скоро вернусь. Какого красивого цвета твоя рубашка! Она идет мне?

Саймон еще раз вздохнул и снял брюки.

— Трусы можешь оставить. Но без носков и ботинок мне просто не обойтись. К счастью, у нас, похоже, один размер.

Натянув черные брюки, Морган заправила в них рубашку и, застегнув молнию, взялась за галстук:

— Не поможешь мне? Никогда не завязывала галстука.

— На другом его не завяжешь. И он тебе ни к чему.

— К чему. Я хочу быть одета, как надо. Галстук необходим. Пожалуйста, постарайся.

Саймон довольно неуклюже справился с узлом, и она ловко скользнула в пиджак.

— Морган! Да тебя можно принять за мальчишку.

— У меня ощущение, что я выгляжу бесподобно. Твои брюки сидят на мне как влитые. И видишь, ботинки тоже отлично подходят. Дай-ка я пройду в ванную и посмотрюсь в зеркало. Саймон, галстук мне удивительно к лицу. Мне нужно всегда носить галстук.

На улице было уже темно, и Морган зажгла в ванной свет. Чуть подрагивая — плитки кафеля холодили босые ноги — Саймон поверх ее плеча глянул в зеркало. Морган снова преобразилась. Худощавое лицо, темные аккуратно подстриженные волосы, узкие, снова сделавшиеся блестящими и осмысленными глаза, казалось, принадлежали юноше, но вовсе не ветрогону и моднику, а серьезному и смышленому. Строго взглянув на свое отражение, Морган решительно сжала губы. Слабый и беззащитный, Саймон смотрел на свое белое плечо, чуть возвышающееся над жестким плечом черного пиджака. Он был только чуть выше Морган.

— А мы ведь слегка похожи, — сказала она. — Мне часто приходило это в голову. Волосы, правда, у тебя пышнее. Но будь они прямыми…

Обернувшись, она начала заправлять его локоны за уши.

— Морган, ты такой сладкий, сладкий мальчик. — Он сомкнул руки у нее на затылке и крепко обнял. Повисло молчание.

— Ну, мне пора. — Ее теплые губы коснулись его щеки. — Чем скорее пойду, тем скорее вернусь. Не хочу видеть никого, кроме тебя. Спасибо за костюм. — Она выскользнула из объятий. — Где ты держишь деньги?

— В кармане.

— Как непривычно без сумочки. Аи revoir.

Входная дверь открылась и закрылась, Саймон остался один. Какое-то время разглядывал себя в зеркале, поглаживая узкую полоску курчавых черных волос, тянувшуюся от груди до пупка. Пупок был какой-то нелепый и вызывал чувство стыда. Кожа, и всегда жутко бледная, в теперешнем освещении казалась даже голубоватой, как разведенное молоко. Ключицы уродливо выпирали. В общем, типичные «кожа да кости» и, увы, никакого сходства с блестящим интеллектуалом. Совсем продрогнув, он отправился в кухню, надеясь найти там джин или виски, но обнаружил только замороженное в холодильнике датское пиво и вернулся в гостиную, где начинало уже не на шутку темнеть.

Было еще неясно, забавляет его все это или, наоборот, пугает, суля, возможно, те беды, холодное предчувствие которых он ощутил на Бонд-стрит. Саймон попробовал представить себе, как рассказывает эту историю в изнемогающей от смеха компании: «И тут я остался совсем один, и в одних трусах…» Это, конечно, ужасно развеселило бы всех, только вот никому я об этом не расскажу, понял он неожиданно.

Причудливо окрашенная сумерками, комната выглядела какой-то странно незнакомой. Решив зажечь свет, Саймон уже протянул к выключателю руку, но тут же сообразил, что незанавешенное окно мгновенно выставит его всем напоказ. Пройдя к дивану, он сгреб в кучу несколько подушек и подтащил к себе бархатные шторы — укрыться.

Вдали слышался уличный шум. Но комната была словно вмурована в кокон собственной тишины. Было пугающе тихо, так, как бывает, когда вдруг лопнула пружина и часы остановились. Темнота делалась гуще. Стены приобретали сходство с гигантскими занавесками, в складках которых таился осязаемый мрак. Делаясь глубже и глубже, они превращались в высокие, до потолка доходящие, книжные шкафы красного дерева и в огромные, украшенные резьбой, платяные шкафы с открытыми дверцами и мягкой ворсистостью скрытой там в недрах одежды. В этих недрах мог затеряться ребенок. Прошло, казалось, уже много времени…

…И Саймон двигался по темному сумеречному саду под кронами высоченных платанов, сквозь листья которых изредка проглядывало светящееся, хотя и почти совсем черное небо. Под деревьями свет был иным. Это был странный свет: темный и в то же время мертвенно-бледный. Саймон шел за матерью, которая была шагов на десять впереди и вела его за собой. Ему было тоскливо, страх сжимал горло, ноги плохо слушались. Мать двигалась осторожно, то и дело оглядываясь, и каждый раз, когда она оборачивалась, свет, мерцающий под деревьями, вспыхивал в стеклах ее обрамленных сталью очков, и глаза холодно блестели, как глаза зверя, выхваченные ночью из тьмы случайно упавшим на них лучом. Саймон знал, что она собирается показать ему что-то страшное. Сад, казалось, был бесконечным кроны платанов, там, наверху, делались все темнее и гуще. Наконец мать остановилась и указала на что-то у них под ногами. В светящейся темноте Саймон увидел продолговатый холмик пепла, напоминающего пепел от костра. Вокруг лежал хворост, обломки веток и увядшие цветы. Все это, вероятно, было брошено в костер, но не сгорело. Почувствовав, что хочет прикоснуться к пеплу, он наклонился и всего в нескольких дюймах от своей руки увидел лоскуток коричневого твида. Это была часть брючины. Он увидел манжету и выступающую из нее ногу в темном носке и ботинке. В страхе отдернув руку, он тут же подумал: это могила отца, мать привела меня на могилу отца. И все-таки это немыслимо. Отца кремировали. Возможно ли, чтобы он лежал так, одетый, под грудой пепла? Или так оно и бывает с теми, кого кремируют? Носком ноги он принялся разгребать пепел. Испачканный в золе коричневый костюм мало-помалу начинал проглядывать из-под насыпанного холмика. Упав на колени, Саймон поспешно рыл дальше, рыл, поднимаясь по линиям тела вверх, к голове. Вгрызался пальцами в холодный липкий пепел и яростно отбрасывал его в сторону. Страшно было открыть лицо, которого уже коснулись пальцы. Но он разметал пепел. И на него глянуло мертвое лицо Руперта. Неожиданно яркий свет затопил все.

Задыхаясь, Саймон проснулся. Привидевшийся кошмар скрутил горло. Сердце отчаянно колотилось. Ловя ртом воздух, он силился скинуть с груди навалившуюся на нее тяжесть. Наконец разглядел свою голую руку, судорожно сжимающую какую-то синюю с золотом ткань. Откинул ее в сторону и попытался сесть.

В ярком свете выступила гостиная Джулиуса, который, стоя посреди комнаты, молча смотрел на него. Вероятно, он вошел еще раньше, мелькнуло в голове Саймона. Одетый для вечернего приема, глубоко задумавшийся, Джулиус видел сейчас, казалось, совсем не то, что представало перед ним в реальности. Вдруг вспомнив все, Саймон сумел наконец сесть и тут же, снова натянув на себя занавеску, в смятении уставился на Джулиуса.

— Да-а, это день сюрпризов, — сказал тот.

Он вышел из комнаты, и Саймон услышал звук ключа, поворачиваемого в двери спальни.

— Джулиус! Джулиус! Извините меня… — Саймон с трудом встал на ноги. Попробовал завернуться в штору, но она была слишком тяжелой. Бросив эти попытки, кинулся вслед за Джулиусом.

Открыв дверцу стоявшего в спальне шкафчика, Джулиус вытащил бутылку виски.

— Джулиус, я сейчас объясню…

— Будь добр, сбегай на кухню и принеси два стакана. Саймон помчался в кухню. Взглянул на часы. Уже полночь. Ради всего святого, что случилось с Морган?

— Мне очень, очень жаль…

— Не хочешь воспользоваться моим халатом? Ты как-то очень неэстетично дрожишь, да и костюм, состоящий из крошечных трусиков, тоже тебя, прямо скажем, не красит. Тебе бы следовало нарастить мускулы. Имей в виду: без занавесок, которые кто-то счел нужным сорвать, ты отчетливо виден из дома напротив.

— Это не я… То есть… — Саймон поспешно влезал в протянутый Джулиусом стеганый шелковый халат цвета бордо.

— Одна из танских лошадок разбилась. Обидно.

— Морган сдернула шторы, потому что у нее не было… Она говорила, что ей очень жаль… что же касается лошадки… я даже не понимаю, как это могло случиться.

— Да-а… Уходя, я оставляю обнаженную девицу, а вернувшись, застаю обнаженного юнца.

— Видите ли, я пришел….

— Обойдемся без объяснений. Я и так вижу, что произошло. Морган взяла твою одежду и улетучилась. Это вполне в ее характере.

— Вы хотите сказать, что она не вернется?

— Понятия не имею, вернется она или нет. Выпей. Тебе необходимо успокоиться.

— Она хотела съездить за своей одеждой к Руперту и сразу же вернуться. Но это было несколько часов назад.

— Непонятно только одно: как ты здесь оказался? Почему ты сюда пришел?

— Но вы меня пригласили!

— Правда?

— Вы не помните? В день, когда вы у нас обедали, вы прошептали мне в прихожей: «Приходи в пятницу. Ни слова Акселю».

— В самом деле? Возможно, и так. Ах да, теперь вспоминаю. Все это, к сожалению, полностью выветрилось у меня из головы. Но ты сказал Акселю?

— Нет. Я ничего не понял. Подумал, что это связано с каким-то вашими планами по поводу дня рождения Акселя. Думал, речь идет о сюрпризе… ну, о чем-нибудь в этом роде.

— Увы, у меня такой мысли не было. А когда день рождения Акселя?

— Двадцатого.

— Что ж, нужно будет попытаться и в самом деле устроить ему сюрприз.

— Но, Джулиус, если не это, то почему же вы просили меня прийти и «ни слова Акселю»?

— Не помню. Наверно, просто хотел посмотреть, сделаешь ли ты это?

— Сделаю что?

— Придешь. И ни слова не скажешь Акселю. И вот ты пришел. И действительно ничего не сказал Акселю. Разбавить тебе виски?

— Но я все же не понимаю…

— Кстати, а где сегодня Аксель?

— На «Фиделио».

— Он хватится тебя?

— Надеюсь, нет. После спектакля он идет на какой-то ужин. Но мне надо спешить… Не могу же я… Господи, Боже мой…

— Не дергайся. Все будет хорошо. Допивай виски, и мы решим, как быть дальше. Наденешь что-нибудь мое. Я гораздо крупнее, но что-нибудь мы придумаем.

В дверь позвонили. Встав, Джулиус вышел в прихожую, а расстроенный Саймон так и остался стоять со стаканом в руках. Морган медленным шагом вошла в квартиру и, едва взглянув на Джулиуса, прошествовала мимо. Она была в сером плаще, накинутом поверх платья, и с маленьким чемоданчиком в руках. Обернувшись, окинула Джулиуса холодным взглядом.

Тот рассмеялся. Саймон криво улыбнулся. Морган попробовала сохранить высокомерие и отчужденность, но не прошло и нескольких секунд, как тоже прыснула со смеху, и они с Джулиусом стали хохотать, с трудом держась на ногах и раскачиваясь от новых и новых приступов безудержного веселья. Саймон сел на диван и, глотая свое неразбавленное виски, угрюмо смотрел на них.

— О-о, Джулиус, ты в самом деле божество, — со стоном выдохнула рухнувшая на диван Морган.

— Выпей и ты, — сказал Джулиус. — Саймон сейчас принесет еще стакан и кувшин с водой.

Саймон мрачно поплелся в кухню.

— Ах ты, обманщик, значит, спиртное все же имелось! Да, господи, я же должна извиниться за эту лошадь. Я заплачу за нее.

— Это тебе не по средствам.

— Где ты пропадала? — укоризненно спросил Саймон, принеся стакан и кувшин. — Я уже думал, что ты не вернешься. И где моя одежда?

— Саймон, мой бедный, Саймон!

— Я хочу домой.

— Ну и отлично. Твоя одежда здесь, в кейсе, мне очень жаль….

Подхватив кейс, Саймон скрылся в ванной и торопливо начал одеваться. Через дверь ему было слышно, как Морган объясняет Джулиусу:

— Все шло вкривь и вкось, ну прямо, как в дурном сне. Сначала было не поймать такси, потом, приехав на Прайори-гроув, я обнаружила, что все заперто. Тут же вспомнила, что Хильда с Рупертом сегодня вечером в гостях, но никак не могла припомнить, где именно. Обычно, как ты знаешь, черный ход не запирают, но тут и он был на замке, и я убила прорву времени, пытаясь все-таки пробраться в дом, но не смогла: упала, ушибла коленку и, прости, Саймон, кажется чуточку порвала твои брюки. Что можно было предпринять? Я решила поехать к подруге и одолжить у нее хоть что-нибудь, но оказалось, что и та ушла из дома, а потом снова было не поймать такси, а потом я сидела на Прайори-гроув, и, когда Хильда с Рупертом наконец-то вернулись, знаете, что они сказали? «Морган! Какой потрясающий брючный костюм. Он просто удивительно идет тебе».

— Спокойной ночи! — сказал, появляясь из ванной, Саймон.

— Ну Саймон, пожалуйста, не сердись!

— Одну секунду, Саймон, — сказал Джулиус. — Погоди ровно секунду. Вы с Морган выйдете вместе.

Глянув ему в лицо, Морган выразительно подняла бровь:

— Хорошо, Джулиус. И все равно ты бог.

— Саймон, — Джулиус выглядел теперь очень серьезным и говорил почти повелительно, — советую тебе не рассказывать Акселю о крошечном фарсе, случившемся здесь сегодня вечером.

— Саймон, конечно, ты ничего не расскажешь Акселю, — вскрикнула Морган. — Я умерла бы со стыда! Ему все это не покажется забавным.

— Это и не забавно! — отпарировал Саймон.

— Ты знаешь, какие у Акселя строгие взгляды. Абсурд претит ему, — продолжал Джулиус.

— А тебя так и тянет к абсурдному, милый Саймон, — вставила Морган.

— У него может возникнуть ощущение, что ты его осрамил, — сказал Джулиус.

— К тому же это было бы нечестно и по отношению ко мне. Ты только подумай: а вдруг Аксель скажет Руперту? Нет, пусть это будет нашей тайной. Пусть больше никто ничего не знает, — добавила Морган.

— Морган права, — подтвердил Джулиус.

— Хорошо, — поник Саймон. Его опять обуял прежний страх, ощущение первого шага вниз, под темные своды. — Но что, если я вернусь, а Аксель уже будет дома?..

— Придумаешь что-нибудь, — пожала плечами Морган.

— Лишняя болтовня часто губит любовь, — сказал Джулиус. — Необходимый ингредиент счастливого брака — умение, если нужно, чуть-чуть солгать.

— Ну хорошо, уговорили, — сдался Саймон, по очереди посмотрев на говорящих. Все еще раскрасневшиеся от смеха, они выглядели такими уверенными, такими сильными.

Несколькими минутами позже они с Морган уже ловили такси на Брук-стрит. Саймон вернулся домой раньше Акселя.

14

— Тебе лучше идти, дорогая, — сказала Хильда, — иначе тебе грозит ненароком столкнуться с Таллисом.

— Вы что, собираетесь учинить над ним суд? — поинтересовалась Морган.

— Ну что ты говоришь!

— Спросить, честные ли у него по отношению ко мне намерения? — Морган зашлась резким смехом.

Хильда с тревогой посмотрела на сестру. В последние два дня Морган была как-то неестественно лихорадочно весела, и Хильда терялась в догадках, пытаясь понять причину. Попытки расспросов успеха не принесли. Морган явно чего-то недоговаривала.

— Как мне не нравится, что ты переезжаешь на эту квартиру! — сказала Хильда. — Мне жутко при мысли, что ты там будешь совсем одна. Не понимаю, почему тебе не остаться у нас? Ты же знаешь, как нам приятно, когда ты здесь.

— Мне нужно самой во всем разобраться, Хильда. Понимаю: ты беспокоишься. Но поверь, все будет хорошо.

— Хоть бы ты согласилась взять у меня денег!

— Соглашусь. Непременно одолжу сколько-то, но чуть позже.

— Морган, необходимо все же подумать о Таллисе.

— Хильда, Таллис — главный предмет моих размышлений. Даже когда я думаю об обеде, Таллис и то не выходит из головы — сидит там в виде такой хорошенькой коричневой наклейки. — Морган снова бурно расхохоталась.

— Будь посерьезнее, моя хорошая.

— Я в высшей степени серьезна. Смертельно серьезна. Смертельно.

— Таллис, возможно, спросит нас о твоих планах.

— Тот, кто может ответить на этот вопрос, знает больше меня. Может быть, птичка-синичка знает. Может быть, Бог. Я не знаю.

— Но ты должна принять решение. Это поступок. Нельзя надеяться, что как-то утром ты проснешься и вдруг выяснишь, что все разрешилось само собой.

— А я надеюсь, Хильда. Так и будет. Однажды утром я проснусь и скажу себе…

— Морган! Что с тобой происходит?

— Ничего. Кроме того, что, похоже, я несколько тронулась. Когда бедный Таллис явится на судилище?

— В шесть.

— Значит, у меня целый час.

— Возьмешь мою машину?

— Нет, там ее негде ставить. На сегодняшний вечер я всем обеспечена, а завтра заеду за остальным на такси.

— Там хоть тепло по вечерам? Постель ты перетряхнула?

— Ой, Хильда, перестань беспокоиться! Я прекрасно со всем управлюсь.

— Да, кстати, ты собираешься встретиться с Питером?

— Рассчитываю. Страшно сглазить, но, кажется, я убедила его съездить к своему наставнику. Предложила, что отвезу на машине, и ему эта идея понравилась.

— Ох, Морган, только бы это удалось! Во всем, что касается Питера, ты наша последняя надежда. Единственный плюс твоего переезда — то, что ты сможешь видеться с этим ужасным мальчишкой.

— Я пригласила его заходить ко мне на бокальчик вина. Под хмельком легче прийти к благим решениям.

— Каким чудовищным он был позавчера! Казалось, что хоть манеры должны оставаться несмотря ни на что.

— По-моему, Аксель вел себя не намного лучше.

— Он прислал Руперту длинное взволнованное письмо, сурово корит себя.

— А что толку? Лучше бы Саймону не жить с Акселем.

— Аксель внушает уважение. До встречи с ним жизнь Саймона была сплошным безумием.

— Думаю, он тогда был счастливее, и вообще иногда мне кажется, что сплошное безумие — лучшая форма жизни.

— Морган, после того как Джулиус заходил и ты за ним побежала, вы еще виделись?

— Нет.

— Неправда.

— Конечно, неправда. Потом когда-нибудь я тебе все расскажу. Но что бы ни случилось, ты ведь не станешь плохо обо мне думать? Знаешь, если я упаду в твоих глазах, мне просто крышка.

— Дорогая, ты всегда ждешь от меня каких-то суровых моральных вердиктов, а у меня к ним ни малейшей склонности. Я хочу, чтобы ты была счастлива, вот и все. Осуждать тебя я не способна.

— Самим своим существованием люди, подобные вам с Рупертом, выносят нам суровые моральные вердикты.

— Ты обращаешь нас в каких-то монстров!

— Нет-нет, я говорю с полнейшим одобрением и восхищаюсь вами обоими. Но сама, может, и проголосую за безумие. Возможно, именно это роднит меня с Питером.

— Просто не понимаю, что ты собираешься делать, сидя совсем одна в этой квартире.

— Жить в свое удовольствие. Начну устраивать оргии и сделаюсь предметом пересудов всей округи.

— Милая, я надеюсь…

— Шучу. Я действительно буду жить в свое удовольствие, но тихо и интеллигентно. Займусь воспитанием Питера, буду выпивать с Саймоном, начну усердно посещать театры и концерты, обойду все картинные галереи Лондона…

— Рыскать по галереям ты всегда любила. Но и к нам ты должна приходить часто-часто. Радость моя, ты ведь нас не забудешь? А сейчас, думаю, тебе уже пора. Вызвать такси?

— Не надо. Я хочу пройтись. У меня только этот чемоданчик и корзинка. Не беспокойся, Хильда. И помни, что ты меня любишь.

— Уж этого мне никак не забыть.

— Привет и поцелуи Таллису.

— Не перебарщивай с легкомыслием, дорогая.

Хильда с улыбкой махала в окно, пока Морган не скрылась из глаз в конце Прайори-гроув. Потом вернулась в спальню, села к зеркалу. Если она все же выкрасит волосы, не потускнеют ли они? Как ни крути, а выкраситься — значит распрощаться с молодостью. Под глазами сегодня опять залегли тени. Сама она еще видит лицо таким, как в юности: свежим, задорным, прелестным — но видит ли это еще хоть кто-то? А Морган сияет, хотя в ее оживлении есть и что-то болезненное. Надо было, наверно, настойчивее расспросить ее о Джулиусе.

Хильда прошлась расческой по своим длинным темным с проседью локонам, и они снова легли на место красивыми волнами. Затем чуть попудрила нос и слегка подкрасила губы. Помада сделала лицо старше. Надо, наверно, попробовать другой оттенок. Сколько же лет назад она в последний раз думала о косметике? Перспектива беседы с Таллисом не радовала. Это была идея Руперта. Он всегда беспокоится о других, чувствует личную ответственность за их благополучие, и ему всегда хочется ясности. Мужчинам часто этого хочется.

С каждой минутой Хильда расстраивалась все больше. Ей не нравилось настроение Морган, и, хоть она и сказала, что никогда никого не судит, легкомысленное поведение сестры было ей неприятно. Хильда не сомневалась, что все дальнейшие заигрывания с Джулиусом приведут только к ухудшению этой болезненной ситуации. К самому Джулиусу она тоже переменилась, и предложение Руперта, чтобы теперь, когда Морган выехала, они как-нибудь пригласили его пообедать, было встречено ею более чем прохладно. Жалость к Таллису делалась все пронзительнее, и постепенно становилось ясно, что ее обостренное восприятие происходящего отчасти связано с чувством своей вины. Нужно было скрывать, что брак Морган принес ей разочарование. А она вместо этого помогала выработке презрительного отношения к Таллису. Хильда рассчитывала, что Руперт, который, как говорили, презирал Таллиса за его нерешительность и разболтанность, не станет говорить с ним тоном обвинителя. Это было бы неуместно. Им следует просить прощения у Таллиса.

Перейдя через лестничную площадку, Хильда вошла в кабинет Руперта:

— Я проводила Морган. Все в порядке. Она надеется отвезти Питера в Кембридж.

— То же самое она говорила и мне. Это огромное облегчение. Чем чаще они будут видеться, тем лучше.

— Как дела с книгой? — Хильда наклонилась к мужу и пробежалась пальцами по тусклым редеющим сухим прохладным волосам.

— Страшно сказать, почти закончена. — Руперт чуть отодвинул в сторону исписанный бисерным почерком желтый блокнот.

— Устроим, как и договаривались, праздничный обед.

— Хорошо. Ты не возражаешь, если я приглашу Джулиуса? Он всегда проявлял интерес к моей книге.

— Не возражаю. Но тогда мы не сможем пригласить Таллиса.

— Это, увы, неизбежное следствие.

— Что ж, Джулиус твой друг. Где мы сейчас примем Таллиса: здесь или внизу?

— Внизу, пожалуй, непринужденнее.

— Я рада, что ты настроен на непринужденность. Сейчас поставлю там поднос с напитками. С чего ты начнешь разговор?

Они стали спускаться по лестнице. Хильда шла сзади, положив руки мужу на плечи.

— Сначала выслушаю, что он скажет.

— Ты думаешь, он должен наконец заставить Морган высказаться?

— По правде говоря, да.

— Но Таллис не способен ни к какой напористости.

— Здесь нужна не напористость, а чувство ответственности и твердость.

— Морган еще раз виделась с Джулиусом.

— И как это прошло?

— Она молчит.

— Мне не нравится поведение Морган.

— Мне тоже. Знаешь, Руперт, иногда мне начинает казаться, что Морган все еще любит Таллиса. Раньше я это не понимала, а теперь вижу: он ее притягивает. Если б хоть что-нибудь изменилось, если бы Таллис смог удивить ее, заставить увидеть все в новом свете…

— Это так называемая перемена гештальта. Вот почему я и выступаю за жесткое объяснение.

— Может, такой разговор и был бы полезен, но не в том тоне, который ты предлагаешь. Не «послушай, я должен знать, на каком свете нахожусь».

— Хорошо, говори с ним ты, Хильда. А вот и звонок. Это, конечно, он.

Хильда поправила диванные подушки. Прислушиваясь к доносившимся из холла голосам Таллиса и Руперта, бросила на себя быстрый взгляд в зеркало. Чтобы солнце не проникало в комнату, шторы были наполовину задернуты, и гостиная тонула в полумраке. Хильда раздвинула шторы, и взору открылся сияющий тихий сад и голубая вода бассейна, такая сейчас неподвижная, что даже солнечные искры не вспыхивали на ее поверхности.

Таллис вошел.

— Привет, дорогой. — Она пожала ему руку и — после крошечной заминки — чмокнула в щеку.

— Здравствуй, Хильда. — Им всегда было как-то неловко вместе.

— Присаживайся, пожалуйста.

— Какой у вас замечательный сад, — сказал Таллис, усаживаясь.

Он сел в небольшое, боком повернутое к саду кресло. Одет он был в темно-синий костюм, поношенный, в пятнах, почему-то отливающий зеленью и не по сезону теплый, и в чистую полосатую бело-голубую рубашку, к которой полагался (но отсутствовал) пристегивающийся воротничок.

Хильда и Руперт сели рядом на диван, глядящий прямо в сад. Оба они смотрели на Таллиса, а Таллис смотрел в окно. Какое-то время длилось молчание.

— Здесь так тихо, — проговорил наконец Таллис, — кажется, что ты за городом.

— Шум самолетов здесь слышнее, чем у вас, — возразила Хильда.

— А мне нравится этот шум, — сказал Таллис. — В нем слышится «я возвращаюсь домой». А! Вот и он.

Хильда открыла рот, чтобы предложить Таллису снять пиджак, но вдруг уловила, что он в подтяжках.

— Что будешь пить, Таллис? Херес, сухой вермут, джин с тоником?

— Да, пожалуйста, то есть немного хереса. Спасибо.

— Наверное, ты очень занят, — сказала Хильда. — Твое имя упоминалось в связи с этим новым жилищным проектом в Ноттинг-хилле.

— Да, к сожалению, там сейчас все не ладится.

Где Таллис, там всегда не ладится, мелькнуло в голове у Хильды, но она тут же подумала: это несправедливо, наоборот, где не ладится, там и Таллис.

— Мы решили поговорить с тобой Таллис, — внушительно начал Руперт, — поговорить откровенно. Да, дорогая, немного джина.

Как они не похожи, думала Хильда, наблюдая за милым и так хорошо ей знакомым любознательным твердым взглядом голубых глаз мужа. Руперт — сильный и собранный, мужественный, безукоризненно честный. Он жаждет полной информации, прямых ответов, четко выверенной позиции. Требует ясных определений и рациональных поступков. А в Таллисе так много женственной уклончивости. Не будь он такой славный, его впору было бы заподозрить в лукавстве. И каким мелким он кажется рядом с Рупертом.

— Я понимаю, — кивнул Таллис, — вы оба очень беспокоитесь о Питере. Я тоже.

— Гм, — кашлянул Руперт, — вообще-то говоря… Естественно, мы беспокоимся. Но сейчас как раз вроде бы появился шанс уговорить его вернуться в Кембридж.

— Мне кажется, что ему нужен психиатр.

— Таллис! — воскликнула Хильда. — Ты ведь всегда был против них.

— Человеческое тепло — вот наилучший целитель, — сказал Руперт.

— Но оно, к сожалению, не всегда помогает, — ответил Таллис. Прищурившись, он смотрел в залитый солнцем сад.

— Питер нуждается в любви, — проговорила Хильда. — Да, он бунтует. Но сейчас вся молодежь такая.

— Думаю, ему нужно от меня выехать, — сказал Таллис. — Но хоть убейте, не понимаю куда. Тут нужна помощь профессионала.

— Ты удивляешь меня, Таллис, — возразил Руперт. — Большинство психиатров — мошенники, и ты это прекрасно знаешь.

— Так расписаться в своем фиаско! — воскликнула Хильда.

— Да, я потерпел фиаско, — согласился Таллис. Он отвернулся наконец от окна, поморгал, нахмурился и машинально отпил глоток хереса.

— Что ж, дорогой, если Таллис считает, что Питеру нужно выехать, нам с тобой надо подумать, где ему теперь жить. — Хильда была огорчена и раздосадована, но голос, обращенный к мужу, звучал идеально ровно. — Таллис действительно очень занят, и он уже отдал Питеру столько сил.

— Не переехать ли ему к Морган? — спросил Руперт.

— Неплохая идея.

— Ты ведь знаешь, что Морган выехала от нас? — спросил Руперт Таллиса.

— Нет, я не знал.

Конечно, не знал, ведь никто же не потрудился ему сообщить, подумала Хильда. Ему вообще ничего не рассказывают. А впрочем, сам виноват, решила она секундой позже.

— Да, пусть Морган возьмет к себе Питера, — обернувшись к жене, сказал Руперт.

— А куда она переехала? — спросил Таллис.

— Сняла квартиру в Фулэме, — ответила Хильда.

— И живет там одна?

— Разумеется, — вскипел Руперт.

— Почему «разумеется»? — спросил Таллис.

— Хочешь я дам тебе ее адрес? — сказала Хильда.

— Нет, зачем же. У нее ведь есть мой. — Таллис сосредоточенно смотрел в стакан. Потом опустил в него кончик мизинца, вытащил барахтавшуюся в хересе мошку, встал, пересек комнату, подошел к вазе с розами и посадил мошку на лепесток. После этого снова вернулся на свое место.

— Таллис, ну почему ты не попытаешься завоевать ее?! — воскликнула с раздражением наблюдавшая за ним Хильда. — Морган не понимает, на каком она свете, не отдает отчета в своих действиях. Просто плывет по течению. Ну прояви ты инициативу. Придумай что-нибудь. Встряхни ее. Ведь ты ее еще любишь. Правда?

— Да, — сказал Таллис. Он быстро взглянул на Хильду и сразу же опустил глаза. Туго натянутая на висках кожа, казалось, натянулась еще больше.

— Ну так и сделай что-нибудь, черт возьми! Подавшись вперед, Таллис резко поставил стакан на ковер, пролив при этом немного хереса, и молча замер, глядя на слабо проступающее круглое пятно. Руперт, всем своим видом выражавший нетерпение, взглянул на Хильду и выразительно поднял бровь.

— Послушай, Таллис… — начал он.

— Это не просто, — сказал Таллис. — Она хорошо меня знает. Вообще говоря, и знать-то особенно нечего, и, главное, нет ничего, что было бы новым…

— Глупости, — оборвал Руперт. — Любой человек — загадка.

— Бессмысленно пытаться ей себя навязывать или разыгрывать какие-то спектакли. Она все сразу поймет. Похоже, я ей не нужен. А нужен, насколько можно судить, кто-то совсем иной. Ей свойственно…

— Люди сами не знают, что им свойственно, — заявил Руперт.

— И к Морган это относится в полной мере, — поддержала его Хильда. — Она состоит из противоречий. Единственное, что ясно, — у нее ощущение своей завязанности на тебя. Таллис, ну разве тебе не видно, что ты имеешь над ней власть? В твоих силах сделать с ней что угодно. — От волнения Хильда вскочила и, обойдя диван, оперлась о его спинку.

Таллис медленно поднял голову.

— Да, я знаю, — сказал он бесцветным голосом, — но какая от этого польза? К добру это не приведет.

— Ох, Таллис, ты… просто мямля.

Он чуть заметно улыбнулся. Лицо стало тихим и светлым. Хильде случалось подмечать у него это выражение: оно иногда появлялось в минуты самой глубокой сосредоточенности. Вид комичный, пронеслось в голове, но трогательный. Такие смешные рыжие брови, такой короткий лоснящийся нос и такой маленький рот. Но глаза, но глаза, глаза…

— Уверяю вас, — сказал Таллис, — я в полной мере отдаю себе отчет в сложившейся ситуации, и она нисколько меня не радует. Если я вдруг придумаю, что можно сделать, я тут же это и сделаю.

— Послушай, Таллис, — снова вступил Руперт, — думаю, ты простишь меня, если я все-таки слегка тебя покритикую. Морган тревожит нас. У нее полный сумбур в голове, и, как уже сказала Хильда, она просто плывет по течению. Мы, как сестра и зять, несем за нее ответственность. Но твоя ответственность больше и очевиднее. Ты ее мрк. В прежние времена, в примитивном обществе, твоей задачей было бы просто вернуть ее к себе в дом, применив, если понадобится, и силу. Наверняка существует и должен быть найден цивилизованный эквивалент этих действий. Во всяком случае, следует попытаться его найти. Я знаю, как ты щепетилен в своем нежелании принуждать Морган. Но мне кажется, тебе нужно спросить себя: не гордость ли источник этой щепетильности? Тебе нанесли тяжелый удар, и не исключено, что твоя сдержанность — один из видов мщения. Стараясь защитить свое достоинство, ты отказываешься от всякого проявления чувств. Но есть моменты, когда любовь должна стать экзальтированной, неразборчивой в средствах и даже жестокой. Посмотри правде в глаза: только любовь способна изменить создавшееся положение и зарубцевать нанесенные раны. Вы с Морган оба ранены. Тяжесть вины на ней, и от этого ее рана глубже, а желание проявлять гордость — больше. Но раз так, ты должен быть настойчивым и смелым. В сложившейся ситуации подлинное смирение — атака и риск. Не допусти, чтобы две гордости уничтожили две любви. Покажи ей свою любовь, покажи не приниженно, а пылко. Истинная любовь впечатляет, и она красива. В последнее время жизнь Морган была убогой и страшной, полной неразберихи, уверток, смятения и чудовищной путаницы в мыслях. Нужно, чтобы она поверила в возможность чистоты, доверия и глубокой взаимной привязанности. Употреби свой авторитет. Авторитет мужа. Авторитет любящего мужа.

Весь вжавшись в кресло, Таллис напряженно слушал: глаза были широко открыты, а маленький ротик крепко сжат.

— Авторитет… — повторил он задумчиво. Потом, словно бы размышляя, тихо добавил: — А если она все же любит Джулиуса Кинга?

— Она его не любит! — выкрикнула Хильда. — Не любит.

— Я думаю, Хильда права, — сказал Руперт. — Тебе дан шанс. И ты должен его использовать.

Таллис встал.

— Я люблю Питера, — сказал он, взвешивая каждое слово, — но черта с два я сумел принести ему хоть какую-то пользу.

— Таллис, от тебя можно сойти с ума! — закричала Хильда.

— Простите. — Таллис опять улыбнулся. — Я благодарен вам за этот разговор. И очень тщательно продумаю все, что тут было сказано. А теперь мне пора. Да, Руперт, можно задать тебе один вопрос?

— Разумеется. А в чем дело?

— Почему воровать — плохо?

Руперт, не зря получивший философское образование, никогда не капитулировал даже и перед самым нелепым вопросом и всегда был способен полностью и безраздельно переключить на него свое внимание. Взглянув на Таллиса, он секунду подумал и приступил к объяснению:

— Понятие «воровство», безусловно, связано с понятием «собственность». Там, где не существует прав собственности, не может быть и запрета на присвоение чужого имущества. В условиях примитивной организации жизни, то есть там, где нет общества — независимо от того, сложились эти условия сейчас или существовали когда-то раньше, — мы можем теоретически говорить об отсутствии права собственности и, следовательно, об отсутствии понятия «воровство». Кроме того, в некоторых человеческих коллективах, например в монастыре или, скажем, в семье, возможен добровольно принятый всеми отказ от прав собственности, приводящий к тому, что внутри данного коллектива воровство по определению невозможно. Но даже и в этих двух ситуациях предметы, используемые каким-то одним человеком, скажем его одежда или рабочие инструменты, могут рассматриваться как естественная собственность и ergo заслуживать уважительного отношения. Нетрудно найти аргументы в пользу утверждения, что никогда и ни при каких обстоятельствах чья-либо зубная щетка не может быть взята без выраженного согласия пользующегося ею. Однако, как мы прекрасно знаем, ни в обществе, ни в государстве не наблюдается тенденции ко всеобщему добровольному отказу от принципа собственности, и, следовательно, возникает далеко выходящая за пределы вопроса об одежде или инструментах сложная система, охраняющая права собственности и поддерживаемая законом. Бесспорно, многие из этих сложных установлений могут подвергнуться критике с точки зрения их экономической или политической необходимости для процветания и сохранности государства, и в связи с этим в здоровом открытом обществе детали этих установлений являются предметом постоянных дискуссий и корректировки, с непременным учетом как соображений пользы, так и соображений нравственности. Признание общества как такового — ведь даже дурно устроенное общество предоставляет своим членам много разнообразных выгод — предполагает появление определенного долга граждан в отношении собственности. Перед членами несовершенного недемократического общества могут, конечно, стоять и особые задачи, позволяющие игнорировать некоторые голословно заявленные права собственности или даже протестовать против них, нарушая закон, хотя и в этом случае следует prima facie помнить о диктуемых здравым смыслом доводах против воровства, прежде всего учитывая опасность нарушения интересов людей в случае отчуждения их имущества. В демократическом же обществе воровство является безусловным злом не только с точки зрения доводов здравого смысла, но и потому, что собственность — важная часть структуры, воспринимаемой обществом в целом как благо и способной меняться в деталях, если к тому появляются достаточные основания.

Когда Руперт умолк, Таллис какое-то время ждал, не последует ли еще что-то. Вид у него был растерянный. Наконец он сказал:

— Большое спасибо, Руперт, — и, повернувшись к Хильде: — Простите, мне уже пора. Пожалуйста, не беспокойтесь, я сам выйду. Вы были так добры. Спасибо и всего доброго, до свидания. — Улыбнувшись и помахав на прощание рукой, он вышел.

Хильда и Руперт вернулись в гостиную, снова наполнили свои стаканы и посмотрели друг на друга в полнейшем недоумении.

15

— Я хочу писать, — сказал Питер.

— Хорошо, сейчас остановимся, — ответила Морган. — Местечко вроде подходящее.

Она надавила на тормоз, и машина остановилась. Они возвращались из Кембриджа, где Питер — само послушание и здравый смысл — имел беседу со своим наставником.

Весь в поту, в белой рубашке с закатанными рукавами, Питер выскочил из машины, раздвинул заросли высокой пожухлой травы и исчез в каком-то небольшом овражке. Сидя за рулем Хильдиной машины, Морган мечтательно смотрела вверх, на голубое небо. Теперь, когда она заглушила мотор, сделалось абсолютно тихо. Хотя нет, слышно было, как непрерывно жужжат насекомые, звук был не спокойным, а скорее возбужденным, но радостно возбужденным. Летнее ощущение полноты переживаемого момента витало в воздухе. Сухой запах травы щекотал ноздри. Цветы, росшие среди трав, в основном высохли на солнце и сделались ломкими и коричневатыми, но кое-где все же маячили уцелевшие пушистые головки лиловых шаров и виднелись мясистые лепестки красных маков.

Мир безумен, но и прекрасен, подумала Морган. Да, похоже, эта формулировка схватывала суть. За последние несколько дней многое прояснилось. Она была права, когда решилась пойти к Джулиусу. Если в тебе есть глубокая внутренняя потребность сделать что-то, нельзя пытаться ее побороть. Джулиус раскрывает мне глаза, подумала она, он, как никто, умеет снять скрывающую все пелену. Не знаю, что меня ждет, но я готова выстоять, неважно, что эта готовность замешана на безумии. Безумие иногда превращается в духовную силу. Я еще буду видеться с Джулиусом. Наша связь не разорвана, и мы в руках богов. Да, так. Тот, кто с Джулиусом, оказывается в руках богов, покоится в их объятиях. Это путает, но это и приобщает к жизни. Ты попадаешь в ее глубины, а не ползаешь где-то рядом и не дрожишь на обочине. Странный, размеренный звук, напоминающий скрежет металла, послышался откуда-то сверху. Всмотревшись, она увидела трех лебедей, чья белизна почти сливалась с добела выжженным солнцем небом. Шуршащий свист крыльев пронесся над головой и постепенно замер вдали.

— Морган, иди сюда и посмотри. Такое удивительное место! Это заброшенная железнодорожная ветка.

Выйдя из машины, Морган раздвинула плотную ширму желтой травы. Опережая ее, Питер спускался по крутому склону, пробираясь сквозь спутанную поросль травы, усеянной молочно-белыми цветами дикой петрушки. Да, здесь когда-то проходила колея. Теперь рельсы и шпалы были сняты, и оставалась лишь ровная просека, поросшая нежной короткой травой, почти полностью скрывшей каменное ложе исчезнувшей железной дороги. Присев на корточки и подобрав подол, Морган скользнула вниз. Там, на дне, было гораздо жарче. Душный медовый запах цветов и резкий запах зелени затрудняли дыхание. Крутые, высокие, густо заросшие склоны, казалось, сжимали небо. Эти места когда-то принадлежали человеку, но больше не принадлежат ему, подумала она, их отобрали у нас, они утеряны и полностью перешли к ним.

— Правда, здесь замечательно? — прозвучал голос Питера. Он говорил приглушенно, и слова таяли в воздухе. — Я, пожалуй, пройдусь немного по колее.

Морган кивнула.

Застыв на месте, она оглядывала косо идущие вверх по обе стороны стены из трав и цветов. Глаз схватывал все новые детали, сквозь травяные джунгли проглядывало удивительное разноцветье. Сорняки, давным-давно уничтоженные на полях поднаторевшими в науке фермерами, неприметно таились здесь в тишине, опьяняя многообразием запахов совсем ослабевших от этого пиршества трудолюбивых пчел, усердно переползавших со стебля на стебель и тихо гудящих от наслаждения. Блекло алели пятна разбросанных по склону низких кустов шиповника, темнел густо-розовый иван-чай, белые цветы крапивы перемежались с лиловыми цветами чистотела, тут же тянулись брионии, а рядом плели свое крркево ярко-синие усики вики. Все эти названия выплывали откуда-то из далекого далека, из давно отошедшей в прошлое невинной тишины школьных классов. Вика бородавчатая, вика древесная, вика древесная горькая. И дикая мята с ее пушистыми соцветиями, совсем такого же оттенка, что и бледно-розовая промокашка. Сорвав листок, Морган размяла его в пальцах, вдохнула с ладони прохладный и острый запах.

Питер исчез. Колея впереди мягко загибалась, и высокий, прожаренный солнцем, заросший травой и цветами, склон скрывал от глаза ее продолжение. Морган медленно двигалась по ровному травянистому руслу. Пот струйками бежал вниз по спине. Она оттягивала кончиками пальцев все время липшую к телу тонкую голубую хлопковую ткань платья. Проведя рукой по горячему и влажному затылку, убрала с шеи завитки волос. Надо было, конечно, взять шляпу и солнечные очки. Цветы начинали уже рябить в глазах. Как они все-таки удивительны, подумала она. На сухих, словно картонных, прутиках сидят такие прихотливые, такие нежные головки с тонкими, влагой пропитанными лепестками. Ведь равного этому не найти в мире. Люди с планеты, где нет цветов, наверное, думали бы, что мы день-деньской упиваемся счастьем, имея вокруг себя такую красоту. Стало понятно, что то, что она приняла за цветущую крапиву, было на самом деле белым аптечным окопником, растением, которое она в последний раз видела на речных лугах Оксфордшира, когда девочкой приезжала туда на каникулы. Захотелось погладить никнущие головки, коснуться пальцами мощных, едва заметно ворсистых стеблей. Она наклонилась — и вдруг оказалась лежащей навзничь в высокой траве.

Вокруг было невыносимо много света. Свет резал глаза, и видны были только бледные тени: казалось, все вокруг выбелено и словно растворено в световых потоках. Налитое тяжестью тело мощными силами гравитации придавлено к травянистому склону. Лучи, идущие откуда-то издалека, пронизывают его насквозь. Голова утопает в высокой траве, нет сил вздохнуть, слепящий свет ритмически пульсирует яркими вспышками черноты, уничтожая и весь окружающий мир, и ее сознание. Земля давит снизу. Она пытается сопротивляться, отталкивается руками, вертит головой, изо всех сил пытается вздохнуть, а наверху, над куполом травы, пылает блестящее черное небо.

Оттолкнувшись наконец от земли, Морган скатилась по склону вниз, туда, где трава была не такой высокой. Лежа ничком, упрямо боролась с обмороком и тошнотой. Это был солнечный удар, да-да, конечно же, это был солнечный удар, изо всех сил уговаривала она себя. Наконец удалось подняться на колени. Пот продолжал струиться, дышать было трудно, голову не поднять. Открыты ли глаза, она не понимала. Но где-то впереди виднелась зажатая между высокими склонами огромная зеленая площадка, исполненная колыханием каких-то живых масс. Идущий издалека мощный луч иглой впивался между лопатками и старался заставить Морган снова упасть на землю. Была ли это просто дурнота, жжение в перегретом на солнце позвоночнике или это совсем другое: страх, омерзение, ужас перед чем-то чудовищным, перед невыразимой гнусностью вселенной. Слюна капала у нее изо рта. Главным всезатопляющим чувством было отвращение. Она снова упала ничком на землю, и камни врезались ей в лицо. Хватаясь за траву и камни, она попыталась приподнять голову. Солнечный свет, словно прошедший через призму, жег ей затылок. Я должна встать, подумала она. Судорожно глотая воздух, она поднялась на ноги и, по-прежнему то ли зрячая, то ли слепая, со всех ног побежала по ровному дну колеи.

— Ну не волшебное ли это место? — сказал Питер. — Господи, Морган, что с тобой? Что случилось?

Тело опять отказалось служить, и она села, почти упала, вытянув вперед ноги и прислоняясь спиной к густой массе травы.

— Что с тобой, Морган?

— Так, обыкновенный приступ паники.

— Может быть, где-то здесь и бродит Пан, — немного помолчав, серьезно сказал Питер.

— Не знаю, как его зовут, но он здесь, безусловно, был.

— А может, это просто солнце.

— Да, может, это просто солнце, — рассмеялась она чуть слышно.

— Тебе плохо?

Она глубоко вздохнула. Голова продолжала кружиться, но тошнота отступила. Надо спокойно, глубоко вздохнуть, и все будет в порядке.

— Я как-то странно себя чувствую, но дурноты, пожалуй, уже нет.

— Посиди так немного и пойдем к машине. Тебе уже не страшно?

— Нет. Не могу понять, в чем дело. Мне было страшно, ужасно, чудовищно. Летом возможен такой дневной морок, такие встречи с воздушными призраками. Но теперь все прошло.

— Ляг на траву.

— Нет, мне лучше сидеть. И вообще я уже в порядке.

Реальность снова вернулась к ней. Желтоватая, испещренная цветами трава на склонах, зеленая трава там, где проходила колея, — курчавая и словно подстриженная, словно здесь сад и через него проходит дорога, но дорога, не тронутая стопами людей. В горячем воздухе густо стоял запах цветов и витал легкий привкус горчинки. Медовые травяные заросли полны были гудом и жужжанием насекомых. Но теперь все это, раскинувшееся под куполом опять ставшего синим неба, сделалось вдруг еще прекраснее, явственнее и ярче. Было такое чувство, словно она прошла сквозь какую-то дверь, сделала шаг вперед или назад через тысячелетие и попала в мир девственный и чарующий, в райские кущи, где сознание не испорчено, а глаз — зоркий.

— Какая красота, — проговорила она, — какая немыслимая красота. Я готова молиться ей.

— Да, сказочное место, — подтвердил Питер. Сев рядом с Морган на траву, он все еще посматривал на нее озадаченно и с беспокойством.

— Я имела в виду не это конкретное место, а мир, вселенную, все сущее. Все хорошо. Все прекрасно. И благодать здесь, рядом.

— Морган, ты в самом деле хорошо себя чувствуешь? — спросил Питер.

Повернув голову, Морган посмотрела на него. Она должна, прямо сейчас, доказать ему. Если бы только ей удалось доказать.

— Все вокруг нас прекрасно, Питер.

Он молча смотрел на нее, пытаясь понять смысл этих слов. Они сидели рядом, лежащие на траве руки едва не соприкасались. Круглое лицо Питера разрумянилось и покрылось загаром, голубые глаза ясные и прозрачные, растрепанные длинные светлые волосы поблескивают. Взгляд, который он кинул на Морган, был серьезным и недоверчивым.

— А я не думаю, что все вокруг прекрасно, — проговорил он упрямо. — Войны, голод, чудовищная несправедливость. Как хочешь, а я думаю, что все вокруг ужасно.

— Нет-нет, прекрасно, — сказала она. — А то, что кажется ужасным, ужасно только на поверхности. Оно наносное. Если добро есть в чем-то одном, значит, оно присутствует и в остальном; если что-то одно целостно, драгоценно и безупречно, значит, и все остальное целостно, драгоценно и безупречно. Этого не оспорить. Нужно только смотреть под правильным углом зрения.

— Но в мире нет ничего, что было бы целостно, драгоценно и безупречно, — возразил Питер. — Все запутано, отвратительно, выпачкано и разбито.

— Нет, кое-что хорошее осталось. Например, это. — Она осторожно приподняла двумя пальцами оперенный воздушными листьями стебель, покрытый крошечными цветами вики. Каждый цветок был снаружи лиловый, а внутри синий и в мелких полосках, светлых и ровных, словно бы нанесенных безукоризненными мазками невероятно тонкой кисти.

— Ты говоришь о природе, — протянул Питер. — Это не в счет. Это так, декорации. А я говорю о том, с чем мы имеем дело. Назови что-нибудь такое, и тогда, может быть, я соглашусь.

— А что ты скажешь о… Что ты скажешь о… Вот об этом?

Отец твой спит на дне морском,

Он тиною затянут,

И станет плоть его песком,

Кораллом кости станут.

Он не исчезнет, будет он

Лишь в дивной форме воплощен.

Чу! Слышен похоронный звон!

Морские нимфы, дин-дин-дон,

Хранят его последний сон.[1]

Голос замолк. Гудели и жужжали, переговариваясь, насекомые. Волнами распространялась тишина обволакивающего их кропотливый и неустанный труд горячего плотного воздуха.

Глаза Морган и Питера встретились.

— Да, это безупречно, — почти прошептал он. — И… Морган… Морган…

Морган сняла очки, и в следующую секунду они с Питером были уже в кольце объятий.

Слегка раздвинув ноги, она теснее прижала к себе мальчика, отчетливо ощущая сквозь ткань рубашки его залитое потом твердое гладкое тело. Сцепив руки у него за плечами, прижалась губами к горячей щеке. Его руки гладили ее спину, сначала нежно, потом с вдруг прорвавшейся страстью. Кость к кости прижатые лица дернулись, губы встретились и рке не разомкнулись.

Прошло какое-то время, и, открыв глаза, Морган начала слабо его отталкивать. Потом они поцеловались еще несколько раз, осознанно, неторопливо и не закрывая глаз. Морган вздохнула, Питер застонал. Между телами образовался маленький просвет.

— О боги, — сказала Морган.

— Прости меня, — сказал Питер.

— Тебе не за что извиняться. Это один из лучших сюрпризов, с которыми я когда-либо сталкивалась.

— Для меня это тоже было сюрпризом. Но знаешь… ты всегда была мне… очень дорога.

— Это прекрасно.

Стоя на коленях, Морган обдернула свое хлопчатобумажное платье. Питер, привстав, заправил рубашку в брюки, потом снова уселся, на этот раз по-турецки. Они не касались друг друга. Глаза у обоих блестели.

— Морган, ты извини… Но, видишь ли… Мне так хочется… Пусть это будет… значимо.

— Конечно, это значимо, — ответила она.

— Это не часть видения… или как там его назвать… то, что с тобой недавно приключилось? То, что сейчас произошло, реально и случилось в реальном мире?

— Да, Питер, это реальная часть реального мира. Может быть, тут сыграли роль и… последствия шока. Но это реально, мой дорогой, и это прекрасно. Это часть благодати, которой меня одарили таким сверхъестественным образом, но она совершенно реальна.

— Тогда поцелуй меня еще раз.

— Милое, милое дитя, — говорила она, медленно, нежно целуя его.

— Я для тебя дитя?

— В каком-то смысле это неизбежно. Я знала тебя ребенком. Хотя сейчас ты, конечно, уже не ребенок. Ты высокий, большой. Ты сильнее меня. Ты мужчина.

— Я никогда не влюблялся, Морган. У меня были девушки, но это другое. По-настоящему я никогда не влюблялся.

— Влюбишься.

— Думаю, что уже влюбился. Сейчас. — Нахмурясь, он взял ее за плечо и сжал, не давая ей отодвинуться.

— Нет-нет, это другое. Это…

— Почему «нет»? Я всегда любил тебя. Просто раньше мне было этого не сказать. Я сам не осознавал, что это такое. Теперь я вырос, и моя любовь тоже выросла, стала взрослой.

— Так тебе кажется в эту минуту, но…

— Я ужасно хочу тебя. Морган, давай займемся любовью. Позволь мне, Морган, пожалуйста, сейчас, здесь, в этом волшебном месте. Ведь это суждено. И ты сказала, это часть чего-то большего, реальная его часть. Мы должны заняться любовью. Пожалуйста. Упустить этот шанс — преступно.

У Морган снова закружилась голова. Ее тянуло к Питеру, со страшной силой тянуло в его объятия. Да, здесь, сейчас, в этом волшебном месте. Но с той же силой, хоть и не ясно осознавая причины, она ощущала всю непреложность вето.

— Нет.

— Почему «нет»? Ведь нам наплевать на условности. Никто никогда не узнает. И если ты не захочешь, это не повторится. Но сейчас это должно произойти, пойми, должно.

Морган стиснула голову руками. Похоже, опять подступала та жуткая дурнота. А ведь ему нужно ответить разумно и четко. То, что она сейчас хочет сказать ему, очень и очень важно. «Подожди, подожди минутку…»

— Питер, послушай, — проговорила она. — Я люблю тебя. И это самое главное из того, что сейчас открылось. Я всегда буду любить тебя. Но если мы отдадимся любви, все изменится. Завяжется история, начнется действие…

— И что тут плохого? Я от тебя без ума.

— А вот этого быть не должно.

— Почему? Ты не так уж и сильно старше, да если бы и была, так что с того? Ты сестра моей матери, но это и чудесно. Ты похожа на маму, но ты и совсем другая. И именно поэтому ты для меня — совершенство.

— Ох, Питер, Питер…

— Я знаю, как к этому принято относиться. Но ведь все дело в том, действительно ли это настоящая любовь, такая, что захватывает целиком. Я чувствую, что весь отдан ей. Морган, родная, давай займемся любовью. Ты тоже хочешь этого, я знаю.

— Питер, пожалуйста, ведь нужно все обдумать. — Не отводя от него глаз, она по-прежнему сжимала голову и тихо покачивала ее, как посторонний предмет, то вперед, то назад. — Признаюсь, я хочу тебя. Ты мил, красив, молод. Но сейчас речь идет о куда более важном. О том, что мы можем выиграть. — Только бы ей найти нужные слова, только бы схватить суть, и тогда слова придут сами.

— Я влюблен. Ты для меня особенная, настоящая. С другими это бывало случайно и походя. Теперь…

— Стоп, Питер. Слушай. Ты все время думаешь о себе. Подумай и обо мне. Может быть, ты и не чувствуешь преграды, что стоит между нами, но я ее чувствую. И я несу ответственность… Да, так, но я собиралась сказать другое. Видишь ли, я хочу от тебя чего-то неизмеримо большего, того, что, пожалуй, кроме тебя никто мне не может дать.

— Чего, Морган? Если я в состоянии, я дам тебе это. Чего ты хочешь?

— Невинной любви.

Нахмурившись, Питер молчал и жмурился от слепящего глаза солнца.

— Это значит никогда не ложиться в постель? Морган звонко и весело рассмеялась. Питер продолжал хмуриться.

— Питер, ты даришь мне столько счастья. Разве ты сам не видишь? И разве не понимаешь, что это главное? Постель для тебя так важна, потому что ее у тебя почти не было. А у меня было, наверное, слишком много. Нет-нет, я знаю, все это имеет большое значение, но сейчас во мне говорит эгоизм, рассудительный эгоизм. Раньше все было как-то непонятно. Но теперь я разобралась. Питер, я была в страшном переплете и была жутко несчастна. Ты это знаешь. И вот теперь я чувствую, что, если сумею найти кого-то, кого смогу бескорыстно любить, о ком буду немножко заботиться, за кого буду естественно и спокойно нести ответственность, это поможет мне, действительно очень поможет. Ты сказал, я для тебя — совершенство. Что ж, и ты для меня совершенство. Ты идеален для требуемой роли, ты тот, кто так мне необходим. Приехав домой, я думала: Хильда, семья, надежная крыша, — но оказалось, что этого недостаточно. Вы все были очень добры, Но я все равно ощущала себя вне круга, за рамками ваших подлинных интересов. У тебя есть возможность приобщите меня. Мы будем невинно любить друг друга и будем счастливы этой любовью. Питер, никогда в жизни у меня не было счастливой любви. Позволь мне получить ее. Пойми меня. Прошу.

Она протянула руку, но Питер не реагировал и все еще продолжал хмуриться.

— Ты не ответила, Морган. Этот твой план исключает постель?

— Да.

Лоб Питера начал разглаживаться, но лицо стало жалким.

— Ой-ой-ой, — вздохнул он.

Морган опять рассмеялась и вдруг поняла, что плачет: счастливые слезы струились у нее по щекам.

— Голубчик Питер, не сердись. Ты найдешь себе замечательных девушек. Но мое место останется незаменимо. И для меня ты всегда будешь незаменим.

— Ты серьезна, когда говоришь «всегда»? — спросил он. — Ты сказала, что всегда будешь любить меня. Это действительно так? Если твоя любовь исчезнет, я этого не переживу.

— Конечно, я всегда буду любить тебя, милый, чудесный мой мальчик. Ну-ну, не сердись. Наше чувство будет прекрасным, неуязвимым. Неподвластным ни времени, ни переменам. Ну разве тебе непонятно, как это будет значимо для нас обоих?

— Думаю, ты способна помочь мне… во многом.

— Думаю, что и ты способен мне помочь. Уже помог.

— Морган, ты плачешь.

— От облегчения. Странно, правда? Это так здорово. Я столько времени чувствовала себя узницей. Узницей ночных кошмаров, узницей какого-то… возбуждения. Но теперь нет ни кошмаров, ни возбуждения. Теперь все настоящее и главное чувство — свобода.

— Свобода. Свобода — это, наверное, хорошо.

— Об этом я и говорила. Давай принесем друг другу только хорошее. Люди так часто поступают механически, какие-то отношения, ситуации с неизбежностью заставляют вести себя мерзко. А у нас все должно быть наоборот. Мы принесем друг другу благо. Мы созданы, чтобы давать друг другу радость. Теперь понимаешь?

— Да, — подтвердил он с легким сомнением в голосе.

— Значит, согласен? Договорились?

— Надеюсь, этот договор все же не запрещает целовать тебя?

В ответ Морган сцепила руки у него на шее.

А несколько минут спустя они, держась за руки, шли по заросшей зеленой травой дорожке назад к машине.

Слезы радости застывали на щеках Морган. Счастье, думала она, это счастье. А я даже забыла, каково оно. Счастье — это свободная и бескорыстная любовь. И оно так отличается от того, за чем я гналась чуть не всю свою жизнь. Конечно, все прочее остается. И столько запутанного и давящего. Решения, к которым нркно прийти, боль, которую причиняешь и от которой страдаешь, непредсказуемые указания богов, механика жизни. Но это за пределами механики. Это удача, благословение свыше, везение, да, удивительное и совершенно незаслуженное везение. Похоже, оно пришло ко мне. Как хорошо\

16

— Ты знаешь, дорогая, лучше не носить вот это с этим, — говорил Саймон, обращаясь к Морган.

Та появилась у него неожиданно. Позвонила со станции метро «Бэронс-корт» и сразу пришла. Она была на коктейле неподалеку, сказала Морган, и ей стало скучно и захотелось увидеть Саймона. Было половина седьмого, и Аксель еще не вернулся. Саймон пришел в восторг.

Теперь Морган сидела возле него на желтом диване в изящной миниатюрной гостиной и быстро расправлялась с налитым ей джином. Раскрасневшаяся, чуть под хмельком, она выглядела победоносно счастливой и машинально теребила бусы из темного янтаря.

На ней было темно-синее шелковое платье с красным зигзагообразным рисунком. Чуть сдвинутая набок маленькая синяя бархатная шапочка с кисточкой создавала впечатление, что это умное лицо с очками в металлической оправе принадлежит красивому и начитанному еврейскому юноше.

— Ты говоришь о бусах? А мне казалось, что они хорошо подходят к этому платью.

— Яркая набивная ткань не терпит украшений, милая. Они только смазывают впечатление.

— Саймон, помнишь, дружочек, как в прежние времена ты вечно подсмеивался над моими костюмами? И был совершенно прав. Я в самом деле абсолютно не умею одеваться.

— Позволь мне заняться твоим гардеробом.

— Это было бы замечательно. Ты гениально чувствуешь, как подать вещь. Взять хоть эти искусственные цветы на камине.

— Они не искусственные, они сухие.

— Неважно, на них одно удовольствие посмотреть. А эти чайные розы в черной вазе, с листьями эвкалипта и ириса, если это действительно ирис? Кто бы додумался до такой композиции?

— Это листья монтбрешии. Из сада Руперта. Обычно считают, что розы ни с чем не соединимы, но это не так.

— Милый Саймон, когда я смотрю на тебя, мне всегда страшно хочется смеяться. Я так рада видеть тебя. Ты меня делаешь такой счастливой. — Взмахнув рукой и пролив на ковер немного джина, Морган поцеловала его в щеку.

Саймон тут же ответил ей таким же поцелуем. Еще несколько капель джина пролилось на ковер.

— Я знаю, что вчера ты возила Питера в Кембридж.

— Да. Он поговорил со своим наставником. И будет теперь пай-мальчиком.

— То есть вернется в Кембридж в октябре?

— Само собой. Не думаю, чтоб он когда-либо всерьез предполагал не делать этого.

— Нет, все было серьезно. Но ты совершила чудо.

— Глупости. Просто пустила в ход толику здравого смысла и щепоть любви. Знаешь, по-моему, в тот день Питер повел себя с тобой просто гадко.

— Пустое. Я уже забыл об этом.

— Сомневаюсь. Я бы наверняка не забыла. Велеть Питеру извиниться? Сейчас я могу заставить его сделать что угодно.

— Нет, ради бога, не вмешивайся, Морган. Пусть все идет как идет. Я сам помирюсь с Питером. А уязвим я куда меньше, чем тебе кажется. Опыт перенесения насмешек у меня большой.

— Бедный Саймон.

— Да нет же, все хорошо.

— Брачные узы тебе по плечу? Никогда не тоскуешь по прежней воле? По удивительным приключениям, о которых ты мне рассказывал?

— Нет. Я счастлив. — И он не лгал. Прежние дни сохраняли свою прелесть, но только в воспоминаниях. А стоило, как сейчас, вдруг подумать об Акселе, и в душе поднималась теплая волна любви. Саймон с улыбкой посмотрел на Морган.

— Ты что ж, и в самом деле моногамен, Саймон?

— С Акселем — да.

— Ладно. Время покажет. Нет-нет, это я просто так, к слову. Налей еще немного джина, дорогой.

— Ты так сияешь, словно бы тебя вдруг озарила… благодать.

— Я взбодрилась. Конечно, много еще предстоит… Но я чувствую себя лучше. Я в силах справиться. В каком-то смысле, меня и вправду озарила благодать.

— В каком же именно?

— Я совершила открытие.

— Расскажи! Или это секрет?

— Любовь — существует.

— О! Это я уже познал.

— Нет-нет, я говорю о подлинной, надежной и абсолютно бескорыстной любви. Влюбленность — это совсем другое, это форма безумия. Мне в голову не приходило, что как раз сейчас я могу думать об окружающих, любить иначе, чем прежде, без эгоизма, без ярости. Но я одержала эту победу и очень собой довольна. Оказалось, приятные неожиданности — не выдумка.

— Я не уверен, что все понимаю, — ответил Саймон. — Но звучит восхитительно. Хочу надеяться, что числюсь среди тех, кого ты любишь. Кстати, если понадобится, могу стерпеть и эгоизм, и ярость.

— Конечно же, я люблю тебя, дорогой. Чтобы сказать тебе это, я и сбежала с идиотского коктейля.

— Морган… Какая прелесть… Какая ты душка. Нет, я должен поцеловать тебя. — Саймон поставил стакан на ковер. Взяв и ее стакан, осторожно поставил его туда же. Потом обнял ее и шутливо поцеловал. А когда их глаза встретились, поцеловал еще раз, уже всерьез.

— Милый Саймон, я всегда очень любила тебя, и ты это знаешь.

— И я всегда очень любил тебя. Мне так хотелось, чтобы ты вернулась. Давай любить друг друга и если понадобится, то помогать.

— Как странно, что ты говоришь именно это. Конечно, давай. Мир так жесток. Это такое счастье — найти в нем нежную любовь.

— Давай будем видеться часто-часто. Нет-нет, я хочу держать тебя за руку. Вот твой стакан.

— Я сомневаюсь, чтобы Аксель… Впрочем, не будем об этом. У меня теперь собственная норка в Фулэме. Я переехала от Хильды с Рупертом. Вдруг поняла, что необходим свой дом, место, куда я могла бы позвать кого вздумается. Там мне, наверно, будет хорошо, глядишь, и придумаю, как быть дальше. Ты придешь ко мне в гости?

— Конечно!

— Я очень рада. Знаешь, Саймон, нам с тобой нужно заново познакомиться. Иногда возникает потребность всмотреться в души старых друзей. Тебе это знакомо? Расскажи мне о себе, о своей новой жизни. Я ведь даже не знаю, как вы сошлись с Акселем. Ты вроде раньше не был с ним накоротке. Вы познакомились у Руперта? Аксель бывал у них. Я виделась с ним иногда на обедах.

Протянув руку за спиной у Морган, Саймон слегка отодвинул черную веджвудскую вазу с розами и ветками эвкалипта и аккуратно поставил стакан на полированную столешницу, предварительно проведя донышком о рукав темно-синего пиджака и удостоверившись, что на нем нет ни капли джина. Потом — по-прежнему не выпуская руки Морган — уселся поудобнее, с комфортом разместившись в затененной, тихой и теплой раковине комнаты. Вечер был солнечный, окно раскрыто, но с улицы не долетало ни звука, и лишь время от времени доносился шум самолета, шедшего на посадку в лондонский аэропорт. Говорить с Морган об Акселе было для Саймона счастьем, задевавшим интимнейшие струны души.

— Да, мы нередко встречались у Руперта, но я его так и не разгадал. Аксель человек замкнутый. Мне легко понять тех, кто его не любит, считает заносчивым, самодовольным, даже злым. Я всегда им восхищался — он ведь такая умница, но чувствовал себя рядом с ним неуютно. И уж никак не догадывался о его голубизне. Руперт, по-моему, тоже.

— Но он-то, наверно, знал, что ты голубой, — сказала Морган, пожимая ему руку. — Если ты в самом деле голубой, мой любимый Саймон.

Саймон о чем-то задумался, потом улыбнулся:

— Не буду спрашивать тебя, похож ли я на голубого. Я и сам знаю, что похож. Аксель — нет. Да, конечно, он знал, но считал меня…

— Безнадежно распутным, прошу прощения?

— Да, — сказал Саймон. — Именно так.

Он сто раз обсуждал это с Акселем. И всегда обсуждение вызывало странную боль, в которой присутствовал и странный оттенок удовольствия. Конечно, он был распутен. И лишь спустя много времени Аксель поверил, что он изменился. Как легко он мог потерять Акселя! Саймона спасло то, что, несмотря на все свое сопротивление, Аксель влюбился и, оказавшись в любовных тенетах, медлил, не имея сил уйти, принимал объяснения Саймона, выслушивал его клятвы. О, Саймон был красноречив. Но ему потребовался немалый срок. И все это время он оставался в чудовищном напряжении.

— Ну так и что же все-таки свело вас вместе? — спросила Морган.

— Нас свел он. — Саймон кивнул на висевшую над камином фотографию эллинской статуи.

— Он? Но как? Это что-то греческое?

— Это курос, юноша, Аполлон, как его иногда называют. Архаика, пятый век до нашей эры, Национальный музей в Афинах.

— Дай-ка я рассмотрю его, — сказала Морган. Вернувшись на диван, она снова вложила руку в руку Саймона. — Ну, продолжай.

— Я приехал в Афины. Один… — На самом деле это было чистейшей случайностью. Он должен был приехать с другом, но у того начались неполадки с желудком, вынудившие его остаться в Риме. Саймон рассказал Акселю об этой закулисной фигуре, только когда их отношения уже вполне сформировались. И расплатился бурнейшим скандалом.

В первый свой день в Афинах Саймон, никогда прежде не бывавший в этом городе, отправился в Национальный музей и сразу обратил внимание на статую куроса. Что-то случилось мгновенно. Статуи могут иногда так притянуть к себе. Курос стоял в глубокой нише, войдя в которую ты был — если никто не заглянул за угол — практически невидимым для посетителей. Случилось так, что посетителей было немного. И курос оказался в полном распоряжении Саймона. Трудно было устоять против искушения дотронуться до статуи. Воровато оглянувшись, он быстро скользнул рукой по икре ноги. Затем с непринужденным видом вышел из алькова. Но уже понимал, что попался в сети. Обойдя весь музей и с притворной серьезностью оглядев, ничего не видя, другие его экспонаты, он снова вернулся к куросу. Потом вернулся после обеда, на следующее утро и снова — после обеда.

Мрамор был теплым, золотистым и чуть шероховатым. Моделировка фигуры отличалась предельной нюансировкой, и это сладостно открывалось трепещущим кончикам пальцев. Курос высотой около шести футов стоял на пьедестале, так что его пупок находился на уровне глаз Саймона. Подняв руку, он мог дотянуться до плеча статуи и даже на миг коснуться зубчатой линии завитков на затылке. Ласкать лицо он не мог. Но, приходя день за днем, сумел огладить все тело. Его пальцы подробно исследовали мускулы длинных стройных ног, изгиб бедра, восхитительные линии узких ягодиц, плоский живот, благородный рисунок ребер, прелестный, формой напоминающий глаз, пупок, соски на груди, спинной хребет, лопатки. Он нежно поглаживал стопы, обводил контур длинных, раздельных пальцев ног, трепетно касался пениса. Подняв голову, вглядывался в суровое божественное лицо, изучал взглядом большие глаза, длинный нос, загадочную улыбку. Прошло время, и прикосновения пальцев стало уже недостаточно. Ему было необходимо выражать восторг перед статуей губами, языком. Он покрывал поцелуями ягодицы, бедра, руки, пенис, сначала торопливо, а потом и с неспешным обожанием.

Он становился все смелее. Один из служителей начал что-то подозревать. Уж слишком много времени Саймон проводил с куросом. Раз за разом служитель подкрадывался и неожиданно выглядывал из-за угла, но какое-то шестое чувство неизменно предупреждало Саймона, и он успевал оторваться от своего занятия и невинно уткнуться носом в путеводитель. Прерывание контакта всякий раз было болезненно. Когда другие посетители приближались к куросу, он торопливо обходил всю галерею, а затем спешил назад, в надежде, что они уже ушли. Вечером, когда галерея закрывалась, он отправлялся к Акрополю и мечтательно бродил по саду вокруг памятника Байрону, умирающему в объятиях Греции. Он был божественно счастлив.

Утром пятого дня он снова ходил по музею. Стояла необыкновенная жара. Он только что закончил свой обычный круг по залам, вернулся и с восторгом обнаружил, что курос снова один. Подойдя к статуе сбоку, он легким движением прикоснулся к ложбинке в изгибе спины и медленно повел руку вниз. Очертил изгиб ягодиц, мягко прошелся пальцами по внутренней стороне бедра и в этот момент ощутил, что кто-то на него смотрит. Это был Аксель.

Только что обогнув угол и войдя в нишу, Аксель с серьезным видом наблюдал за любовной сценкой. Сразу узнав вошедшего, Саймон вздрогнул от ужаса, но почему-то застыл, не отдергивая руки и никак не пытаясь скрыть интимность прикосновения. Прошла секунда. Сделав шаг вперед, Аксель решительным движением, осознанно положил руку на руку Саймона.

Получасом позже они сидели в кафе за стаканом узо. После первого жеста Аксель сразу вернулся к полной корректности. Но насмешливый блеск его глаз показывал, и что он помнит о своей нескромности, и что он вовсе о ней не жалеет. «В Британском музее такое было бы невозможно, дитя», — говорил он позднее Саймону. Итак, они сидели в кафе, разговаривали о политическом строе Греции, о Байроне, об отелях, о путешествии Акселя (он только утром приехал в Афины), о местной кухне, об экскурсии в Дельфы и об обменном курсе, крайне неблагоприятном для фунта стерлингов. Каждый исподволь выяснил, что и другой — без спутника.

Почувствовав то первое прикосновение, Саймон мгновенно понял: случилось нечто особенное. Теперь, сидя за столиком, он не переставал изумленно рассматривать Акселя. Тот был не таким, как всегда, интригующим, полным блеска. Саймон сгорал от желания прикоснуться к нему. Лихорадочно подсчитывал свои шансы. Сходил с ума от восторга и страха. Возносил благодарность богам за то, что действительно был один. Молил их даровать ему истинную любовь, хоть и смиренно признавал, что вовсе не заслужил этого дара. Призывал Аполлона и мысленно падал ниц перед статуей, с которой позволял себе такие необычные вольности. Аксель по-прежнему говорил о памятниках древности и греческих винах, но в глазах сохранялся озорной огонек, и это наполняло душу Саймона безумной, безумной надеждой. Они расстались перед ланчем: инициатива исходила от Акселя. Пожав Саймону руку, он скрылся в дверях отеля, но еще раньше они договорились встретиться вечером. Встретившись, пили рецину, пили много, даже чересчур много. Саймон проводил Акселя до его гостиничного номера. Аксель, все еще вежливый и отчужденный, вынул бутылку виски. Саймон взял у него и бутылку, и стакан и отставил их в сторону. Взгляды встретились. Саймон медленно обнял Акселя и с несказанным облегчением почувствовал, что на его объятие ответили. Потом они сразу же начали спорить.

Аксель уже много лет жил один. Он ненавидел волнения и восторги. Признавшись, что увлечен, обвинил себя в том, что не смог это скрыть. Винил солнце, город, винил даже куроса (он успел уже увидеть его утром, а прежде видел только на фотографиях) и, конечно же, винил узо, рецину и виски, которое к этому времени они оба пили безостановочно. Ясно и не щадя самолюбия Саймона, он разъяснил, что они принадлежат к двум разным типам гомосексуалов. Он, Аксель, от природы моногамен. Ему нужен друг, верность и преданность которого вне подозрений. Однажды он его нашел и поэтому знал, что такое возможно. Но с тех пор прошло много лет, и он привык обходиться без того, что считал немыслимой и благословенной удачей. Он рассуждал о своем весьма зрелом возрасте (сорок два) и исключительной молодости Саймона (двадцать девять). Он подробно анализировал слабости Саймона — от природы капризного, непостоянного, уклончивого, импульсивного, непредсказуемого, поверхностного. «Если так, почему же ты любишь меня?» — кричал Саймон. «Любви плевать на достоинства и недостатки», — раздраженно отвечал Аксель. «Значит, ты все-таки меня любишь, ты только что признал это!» По мнению Акселя, из этого не следовало ровным счетом ничего. «Но, Аксель, ведь мы не можем расстаться!» — «Почему нет? С меня довольно мучений. Я уже слишком стар, чтобы страдать». — «Но от чего же ты будешь страдать, мой милый? Ведь я люблю тебя». — «Так тебе кажется сейчас. Но вскоре ты начнешь мне изменять. И начнешь лгать. А я увижу эту ложь в твоих глазах, и жизнь для меня превратится в ад. Нет, лучше уж остановимся сразу».

Но это оказалось невозможным. Любовь чересчур захватила обоих. Они вместе вернулись в Англию, и Аксель, громко выражая свое неодобрение и недоверие, все-таки начал делить постель с этим поверхностным, легкомысленным, непостоянным и непредсказуемым юнцом. Споры, однако, продолжались. «Ты меня бросишь». — «Нет. Никогда». — «Ты будешь лгать мне». — «Клянусь, не буду». Призывая на помощь всю силу своей огромной любви, Саймон пытался убедить друга в том, что способен на постоянство. В конце концов Аксель поверил. Почти.

— Так вот, значит, как оно было, — сказала Морган, когда Саймон довел свой рассказ до конца. — Как романтично! Действительно можно сказать, что вы соединены божеством.

Рассказывая ей историю своей любви, Саймон и волновался, и ликовал. Лицо пылало, сердце колотилось. Крепко сжимая руку Морган, он сказал:

— Да, мы благословлены.

— Неподражаемая история, а я ничего не знала. Руперт мне никогда не рассказывал…

— О чем ты говоришь? Ведь и я ему не рассказывал.

— Вот как? А другому кому-то рассказывал?

— Нет, конечно же, нет. Никому, кроме тебя.

— Как это мне приятно, — сказала Морган. — Саймон…

— Что, дорогая?

— Ты рассказал Акселю о том, что произошло в квартире Джулиуса?

— Нет. — Ему вдруг стало холодно. Как будто скрылось солнце.

Саймона угнетало, временами просто невероятно угнетало, что он скрыл происшедшее от Акселя. Но скрыть было так нетрудно. Аксель, переполненный впечатлениями от «Фиделио», задал всего лишь несколько беглых вопросов о вечере Саймона. А позже казалось уже неестественным вдруг ни с того ни с сего вернуться к этому вопросу. Ведь так или иначе, все в прошлом и скоро совсем забудется, думал Саймон. Да и что было? Вся история гроша ломаного не стоит. И все-таки он продолжал тревожиться, отчасти потому, что весь эпизод был огорчительным, а в каком-то смысле и неприглядным, отчасти потому, что не удавалось понять, почему, собственно, он решил скрыть случившееся. На него, безусловно, подействовали слова Джулиуса о чопорности Акселя, о том, что он почувствует себя запачканным. Да, в этом он, несомненно, был прав. А кроме того, можно ли рассказать подобное о женщине, в особенности если она попросила тебя не делать этого? И все-таки достаточные ли это основания для молчания и нет ли здесь еще каких-то оснований?

Саймона преследовало неприятное ощущение, что, сохраняя секрет, он не столько блюдет интересы Морган и Акселя, сколько выгораживает самого себя. Не нужно, чтобы Аксель ассоциировал его с определенными ситуациями, хотя, конечно же, все произошедшее не имеет значения, и беспокоиться тут решительно не о чем.

— Отлично. Я так и думала, что ты не скажешь, но все-таки решила уточнить. Пусть это остается нашим маленьким секретом. — Поцеловав его в щеку, она потерлась о нее своей щекой. — Дай-ка тебя украсить. — Она сняла ожерелье из темного янтаря и застегнула его на шее Саймона. — Вот. На тебе оно смотрится восхитительно. Хотя без пиджака, наверно, будет и еще лучше.

Саймон со смехом снял пиджак. Сегодня он был в голубой хлопчатобумажной рубашке. Каким мягким кажется тонкий хлопок по сравнению со скользким нейлоном! Но зато его нужно гладить. Саймон поправил ожерелье, удачнее разместив бусы на голубом фоне. Эффект был потрясающий.

— Понимаешь, что я имел в виду, Морган? Эти бусы нужно носить с однотонным платьем, лучше всего с голубым.

— Они тебя совершенно преобразили, милый.

— Они очень красивые. По-моему, я их помню. Видел их на тебе в разные годы.

— Да. А потом у них сломался замочек. Таллис его починил и прислал бусы по почте.

— О!

— Саймон, не спрашивай меня о Таллисе.

— Я и не собирался, дорогая.

— Ты гораздо тактичнее, чем твой брат. Я пришла к заключению, что время само расставит все по местам. А я отказываюсь терзаться. Ты не считаешь, что должен принять чью-то сторону?

— Не считаю. Но если понадобится, приму твою.

— Молодец. Ты такой хорошенький, Саймон. Дай-ка я довершу эффект. — Сняв свою синюю бархатную шапочку, она ловко пристроила ее на чуть вьющихся темных волосах Саймона.

Оба они рассмеялись, и Саймон поднялся, чтобы рассмотреть себя в зеркале, когда в дверях появился Аксель.

Вскрикнув, Саймон стремительно сдернул шапочку. Бусы было никак не расстегнуть, и дрожащими неуклюжими пальцами он принялся стаскивать их через голову. Морган встала. Саймон бесцеремонно швырнул ей и бусы, и шапочку, и она спрятала их в сумке. Аксель смотрел на все с абсолютно непроницаемым видом.

— Здравствуйте, Аксель, — кротко сказала Морган.

— Добрый вечер.

— Я ненадолго зашла к Саймону, а теперь, к сожалению, должна идти.

— Да? — сказал Аксель.

— Ну что же, до свидания, милый Саймон. Не забудь, о чем мы договорились. И непременно приходи ко мне в гости. — Она потрепала Саймона по щеке. — До свидания, Аксель. Саймон сейчас рассказывал мне, как вы оба ухаживали в Афинах за одной и той же статуей. Это было так увлекательно. Всего доброго.

Аксель сделал шаг в сторону, и Морган начала спускаться по ступенькам. Поколебавшись, Саймон растерянно кинулся вслед и, добежав до входной двери, помахал ей вслед. Она послала ему воздушный поцелуй, и он поспешно кинулся обратно.

Аксель стоял, прислонившись к камину. Лицо было холодным, жестким.

— Ты рассказал этой женщине о том, что было для нас свято.

— Аксель, прости, теперь я понимаю, что не следовало. И мне так неловко. Просто она спросила, а я…

— Она спросила?

— Она спросила, как мы встретились, а мне было так приятно вернуться к этим воспоминаниям, что я…

— Никогда не прощу тебе этого.

— Аксель, пожалуйста, не говори так.

— Ты что, не видишь, что она воплощение зла, что для нее разрушение — удовольствие?

— Не думаю. На самом деле она…

— Как бы там ни было, это она во всяком случае разрушила.

— Аксель, не надо…

— Убери фотографию. Я больше не хочу ее видеть. Она осквернена.

— Аксель, я понимаю, что не должен был рассказывать. Прошу тебя…

— И позволить ей наряжать себя, как обезьяну!

— Аксель…

— Она вульгарна и отвратительна.

— Позволь мне объяснить…

— Я буду ужинать в городе. Один.

— Но я приготовил ирландский соус.

— Вот и съешь его.

— Аксель, пожалуйста, прости меня. Повернувшись, Аксель направился к выходу. Все еще продолжая оправдываться, Саймон освободил ему дорогу. В дверях Аксель остановился:

— Не занимай вечер пятницы. Пусть внешне все остается по-прежнему, во всяком случае пока. Джулиус позвонил мне и сказал, что хотел бы еще раз встретиться с Таллисом.

— Но разве Таллис придет?

— Да. Я заказал для нас столик в китайском ресторане.

— Но почему бы нам не поужинать здесь? Я с удовольствием приготовлю…

— Твое удовольствие несущественно. Джулиусу нравится китайская кухня.

— Аксель, прошу тебя, не оставляй меня вот так. Не сердись на меня. Мне этого не выдержать.

— Никогда не прощу тебе, что ты распустил язык перед этой чертовой бабой.

Резко захлопнув дверь, Аксель тяжелым шагом спустился по лестнице. Секундой позже хлопнула входная дверь.

Саймон залился слезами. Почему он был так непостижимо глуп? Теперь отчетливо виделось все: и неприличие откровений, и его предательство. Как было не понять это раньше? В глубине души он не верил, что Аксель и в самом деле отринет его. Но понимая, что раны, которые он так легкомысленно нанес им обоим, заживут нескоро, безутешно рыдал над своей глупостью.

17

— Ты опоздал, — сказала Морган Таллису, встречая его в дверях квартиры на Сеймур-уок. Было десять утра.

— Виноват.

— Что это у тебя?

— Ручная тележка. Можно назвать ее тачкой.

— Господи, и на ней мои вещи?

— Да. Насколько я понял, ты хотела, чтобы я их привез.

— Конечно, хотела. Но я ожидала, что ты привезешь их на машине.

— У меня нет машины.

— Но, вероятно, у тебя есть знакомые с машинами. Даже и у тебя должны быть. Ты что, толкал эту тачку от самого Ноттинг-хилла? Среди всех этих машин?

— Было все время под гору.

— Вот этими штучками ты и доводишь людей, заставляя их постоянно чувствовать себя виноватыми. И это не смешно.

— Я и не думал…

— Если б я знала, взяла бы машину Хильды.

— Виноват.

— Но в любом случае, теперь это надо поднять наверх. Я живу на втором этаже.

— Эти картонные коробки с книгами скорее всего лопнут. Лучше разгрузить тачку здесь.

— Какого черта ты притащил все эти консервы? Они мне не нужны.

— Оставь их в тележке.

— Да нет, пожалуй, я их возьму. Может быть, пригодятся. Да и поди отдели их от всего остального.

Они начали таскать ящики вверх по лестнице. Коробки с книгами, коробки с одеждой, коробки со старыми гребенками и щетками для волос, консервированной спаржей, засохшей косметикой и изношенными сумочками. Чудовищно наваленные друг на друга, с лопающимися бортами и отваливающимися днищами коробки покрыли чуть не весь пол гостиной Морган.

— Надо было хоть как-то рассортировать все и выбросить хлам.

— Я не знал, что считать хламом.

— Мне не нужны все эти вещи. Половина из них пойдет на помойку. Например, эти проеденные молью свитера. Мне не нужна моль в квартире.

— Я не понял… Я не рассматривал это внимательно. Душа Таллиса болела от переполнявших его эмоций, тело — от усталости. Он не спал ночь. Частично — в ожидании встречи с Морган. Ему хотелось быть решительным и быстрым. Первую половину ночи он пролежал неподвижно, все время повторяя, как ему важно выспаться. Позже начались все эти знакомые и тревожные признаки: надсадно повторяющиеся глухие звуки, ощущение надвигающегося света, который так и не превратится в свет. Его пронизывало беспокойство, донимало физическое раздражение. Все нервы напряглись в ожидании. Было ли это приятно? В такие моменты тело приобретало какие-то новые свойства, и появлялось ощущение парения. Он знал, что это иллюзия, но чувствовал все очень отчетливо и ясно. В лежачем положении — словно плыл в воздухе. Если стоял на коленях, то, казалось, летел. Было ли это когда-то в юности экстазом? Он не помнил. Теперь это просто выматывало.

Каким-то неизменным и механическим способом эти изнуряющие явления оказывались связаны с абстрактной идеей любви. Связь была механической и непонятной, и Таллис, пожалуй, догадывался о ее присутствии не с помощью непосредственных ощущений, а благодаря внешним ассоциациям и некоей полубессознательной памяти. Он признавал эту связь, потому что с недавних пор прекратил почти все попытки осмысления. В эти мгновения он чувствовал себя соединенным не с чем-то отдельным, а со всем миром, может быть, со всей вселенной, вдруг становящейся как бы продолжением его «я», бесконечно увеличенного в размерах. Иногда это увеличение было приятным и теплым, как если бы он стал рекой, впадающей в море. Чаще оказывалось неприятным и далее отвратительным, словно вдруг выросли огромные зудящие конечности, которые нет возможности почесать. Иногда ощущалось как ужасное и калечащее бремя, как гигантский паровой молот, медленно бьющий по голове. Два раза происходило невероятное: ощущение парения накладывалось на паровой молот — и Таллис терял сознание.

Он никому не рассказывал об этих явлениях. Считал, что они принадлежали совсем к иным сферам, чем те, откуда к нему приходила сестра. Или фантом, казавшийся ему сестрой. Они были могущественными и сильными, огромными, прохладными, со здешним миром не связанными. Ее посещения были загадочными и часто даже таили в себе угрозу, хотя не исключено, что она защищала его от чего-то гораздо более страшного. Скажем, спасала от каких-нибудь искушений. Это казалось вероятным, потому что, и проявляя себя безупречно, он твердо знал, что его заслуги тут нет. Может ли некто защитить другого от зла, и если так, то способен ли уберечься от тьмы сам защитник? Это он тоже уже не пытался осмыслить. Она приходила только в тех ясных и ярких ночных видениях. Но иногда вдруг начинало нарастать ощущение ее присутствия в доме, и с чувством страха, смешанным с ожиданием, он раскрывал двери в пустые комнаты. Но там таились другие видения: мелкие бесы, осколки, мусор, способные вызвать лишь преходящее раздражение. Иногда они даже забавляли. Когда приходили другие видения, эти исчезали, но, возвращаясь, раздражали его с удвоенной силой. Главнейшие опасности, подстерегавшие его душу, были бесформенны.

— Ну, похоже, что все перевезено. Спасибо, — сказала Морган.

Они смотрели друг на друга, стоя по разные стороны от груды ящиков.

— У тебя очень милая квартира.

— Совсем дешевая, — отпарировала она.

— Я хотел сказать: ты все очень мило устроила.

— Эта тачка не дает мне пройти.

— Виноват.

— Если ты скажешь «виноват» еще раз, меня вытошнит. Таллису представлялось вполне естественным привезти вещи на ручной тележке. Он часто пользовался этим средством транспорта. Нередко перевозил так чью-нибудь мебель. Но в глазах Морган это, конечно, выглядело иначе, и ему следовало подумать об этом. Неужели он в самом деле хотел смутить ее, вызвать сочувствие или стыд?

— И чем же ты занимался, Таллис, после нашей последней встречи?

— Ничем особенным. Все как обычно. То одно, то другое.

— Как и в старые времена. Ну расскажи, например, что ты будешь делать сегодня?

— Пойду на собрание студентов-волонтеров, они собираются красить дома. Потом есть один человек, которого только что выпустили из тюрьмы. Потом заседание Объединенного церковного комитета, там вопрос проституции. Потом у меня занятия. Потом меня попросили выступить на встрече с абитуриентами в школу для подготовки к работе в полиции, потом я должен написать…

— Хорошо-хорошо, достаточно. Не понимаю, как ты все это выдерживаешь. Ведь это смертельная скука. А пользы приносит минимум Ты взваливаешь на себя слишком много, а в результате не справляешься ни с чем. Разве не так?

— Так.

— Я вижу, ты нарядился. Это ради меня или ради Объединенного церковного комитета?

— Ради тебя. — Таллис был в чистой рубашке и, в порядке исключения, в галстуке.

— Ты выглядишь так, словно даже побрился. Но руки все-таки грязные.

— Вино… Я выгребал все эти вещи из твоей комнаты. Там было ужасно пыльно. Я собирался их вымыть.

— Из моей комнаты?

— Из той, где были твои вещи. С завтрашнего дня я сдал ее. — Господи, он же забыл. Надо будет еще найти время заглянуть на барахолку и купить что-нибудь из подержанной мебели. Комната ведь сдана как меблированная.

— Гляди-ка, оказывается, ты не терял времени.

— Мне нужны деньги, — сказал Таллис.

— Опять подкапываешься под меня?

— Нет, — раздраженно ответил он. — Я просто очень устал. Если не возражаешь, я вымою руки.

Пройдя в ванную, он закрыл за собой дверь и прижал ладони к глазам. Эта нервная агрессивная перебранка хуже любого холодного молчания. Почему он не проявил спокойствия, мягкости, красноречия, воли и всех других замечательных качеств, которых решил держаться? А теперь еще удручающе неуместно зажглось физическое желание, и его настойчивость может просто свести с ума. Телесная тяга к Морган, и та сделалась ненормальной, замешанной на сумбур и горячку мыслей. Если б ему удалось вернуть простоту и нежность былых дней! Он постарался серьезно рассмотреть себя в зеркале, но глянувшее на него отражение было безумным и нелепым. Он принялся рьяно плескать в лицо холодной водой. Вспомнил, что надо вымыть руки. Вытираясь, оставил на полотенце грязные пятна. Вернулся в гостиную.

Квартирка была простой, но приятной, с викторианскими креслицами, веселыми пестрыми подушками и сходного рисунка, хотя и другого цвета занавесками, чистым, простого плетения ковром на полу, маленьким столиком с откидным верхом и элегантным, обитым прямоугольником потертой красной кожи письменным столом у окна. Стопка писем Морган была аккуратно придавлена каменным зеленым с зернистыми вкраплениями пресс-папье. На белом книжном шкафу — ваза с фрезиями.

— Выпей что-нибудь, Таллис.

— Нет, спасибо, мне нужно… А впрочем, да.

— Выпьешь джину? Другого ничего нет. Да и разбавить можно только обычной водой. Вот, держи.

Стоя посреди комнаты со стаканом в руках, Таллис со всех сторон был зажат коробками. Постарался чуть отодвинуть одну из них носком ботинка, но оттуда сразу посыпалась масса каких-то странных вещей. Морган, сидя на письменном столе, покачивала ногой. На ней было полотняное голубое без узоров платье, на шее — ожерелье из янтаря. Взгляд Таллиса упал на янтарные бусы.

— Да, кстати, спасибо, что прислал бусы, — сказала Морган. — Я собиралась поблагодарить в письме, но было столько дел с переездом.

— Угу.

— Скажи что-нибудь, Таллис.

— Что ты собираешься делать?

— Ничего.

— Это единственное, что невозможно в нынешней ситуации.

— Я имею в виду блистательное ничто. Я собираюсь отдаться событиям, как пловец отдается волнам.

— У меня нет настроения говорить метафорами, — сказал Таллис. — Ты хочешь развода?

— Нет, не особенно.

— Ты хочешь ко мне вернуться?

— Нет, не особенно. Все теперь будет иначе. Думаю, я начну жить по-новому. Почему бы и нет, в конце-то концов? Ведь есть столько способов жить. У тебя кто-нибудь был, пока я отсутствовала?

— Нет, только фантазии.

— И в доме нет никого, тебе близкого?

— Только папа и Питер.

— Ты знаешь, что я возила Питера в Кембридж? — Да.

— И теперь все в порядке. Питер готов хоть танцевать под мою дудку.

— Похоже, что так. Но будь осторожна.

— Питер нуждается всего лишь в капельке любви.

— Нет, Питер нуждается в море любви. Не затевай никаких игр с Питером, если ты не готова дать ему много.

— Однако я уже одержала победу там, где ты проиграл. Пожалуйста, не смотри так угрюмо.

— Не затевай игр с Питером, если ты не готова связать себя с ним продуманными и серьезными отношениями, — повторил Таллис. — Питер нуждается в постоянстве.

— А почему бы мне и не проявить продуманность и серьезность? Я собираюсь относиться к людям с любовью. Именно это я и называю: жить иначе. Из этого будет складываться моя новая жизнь. Я буду свободной, и я буду всех любить.

— Перестань нести чушь, Морган! — воскликнул Таллис и пнул ногой ближайшую коробку, отчего из нее вылетели несколько упаковок компактной пудры и баночка с кремом. Отступив, он поставил стакан на книжный шкаф. Хотелось оборвать этот разговор и сжать ее в объятиях. Если бы только придумать, как это сделать. Таллис сел на одно из хорошеньких, но, как выяснилось, очень жестких креслиц.

— А я думала, что тебе эта идея понравится, — Морган деланно рассмеялась, — ты ведь у нас всегда ратовал за любовь.

— Ты путаешь меня с Рупертом. И как сочетается брак с этой новой программой любви и свободы?

— Боюсь, что не сочетается. Брак — это старомодные оковы. Но я отнюдь не подразумеваю, что не хочу тебя видеть.

— Ты хочешь развода или не хочешь?

— Ты не понял. Развод не имеет значения. Пусть все идет само собой.

— Да нет, все понятно. И я, похоже, даже смогу получить кое-что от любви, которой ты будешь свободно одаривать всех подряд.

— Да. Чем это плохо? Если, конечно, ты будешь великодушен и примешь мою любовь. И что тебя так беспокоит: твои права собственника?

— Меня беспокоит, что мне не вынести всего этого.

— Не стоит ли все же попробовать?

— А что Джулиус?

— Он мой крестный отец. Мой бог-отец, без замаха на прописное «Б». Он открыл мне глаза на меня самое.

— Я спрашиваю: ты хочешь выйти за него замуж, или продолжать жить с ним, или как?

— Мы с Джулиусом свободны. Он понимает, что это такое. Есть возражения?

— Нет, — сказал Таллис. — Но твой вопрос нелеп. Все это абсолютно ложное. В том смысле, что это ложное поведение, ему нельзя следовать, ты просто не понимаешь смысл слов, которые произносишь… — Как объяснить ей? Он встал, подошел к окну, посмотрел на ряды припаркованных машин, похожих на разноцветных толстых свиней, на белую стену с хорошо выкрашенными черными деревянными балками дорогого особняка напротив. Схватить ее в объятия и заорать? Подействует ли это?

— Прости, Таллис, мне кажется, что я наконец-то во всем разобралась. Выходя за тебя, я была не проснувшимся полуребенком.

— Возможно. И все равно… — Он сосредоточенно смотрел на машины.

— Ну а теперь я проснулась. Джулиус разбудил меня. Таллис, я думала, ты приобщаешь меня к добродетели, а ты нес мне зло.

— Я твой муж.

— Мерзкое, давящее слово. И в данном случае бессмысленное.

— Б нем очень важный смысл. Морган, я думаю, что ты себя не понимаешь. Тебе необходим настоящий дом, чувство крепкой связи с людьми, стабильность.

— Но почему бы мне не иметь их, черпая из всех источников? Ты что, пытаешься проявить власть?

— Смешно. Руперт тоже говорил мне о власти. Но это не имеет отношения ни к власти, ни к правам собственности. Что я могу сделать или что я могу потребовать в своей нынешней жалкой позиции? Я уверен, что ты меня любишь, и просто хочу, чтобы этой любви был дан шанс.

— Ты думаешь, что я кривлю душой?

— Я думаю, что ты безнадежно увязла в теории. — Он повернулся и посмотрел ей в лицо. — Ты гонишься за несуществующими абстракциями. Случится что-то совсем другое.

— Ты умеешь влиять, Таллис, — сказала она. — Ты умеешь влиять, я это не отрицаю. Но я не поддамся тебе еще раз. Ты всегда умудрялся заставить меня чего-то стыдиться. Тебе и твоей святой простоте это почему-то всегда удавалось.

Таллис молчал.

— Прости, я совсем не хочу быть жестокой, но мой путь идет теперь прочь от вины и стыда. Мне казалось, что с тобой я погружусь на какую-то невероятную глубину. Выходя за тебя замуж, я чувствовала, что убиваю себя. Но почему-то тогда это казалось прекрасным. Выяснилось, что я не смогла убить себя. А на невероятной глубине я потеряла даже способность любить. Мне нужно вырваться на простор, дышать вольным воздухом, подняться высоковысоко и обрести свободу, свободу, свободу. Только на вольном воздухе я смогу в самом деле любить людей. Я хочу любить так, как могу. Именно этим и все должны руководствоваться.

— Звучит разумно, — сказал он, — и все-таки… Господи, рядом с тобой я глупею. Может быть, я и в самом деле глуп. Во всяком случае, в том, что касается тебя.

— Ты не глуп. Но мой внутренний мир гораздо сложнее, чем твой.

— Понимаешь, я чувствую, что мы связаны, как связаны между собой кровные родственники. Расстаться с тобой для меня так же немыслимо, как расстаться с папой.

— Ну и сравнение, Таллис! Лестного для меня в нем немного. Ведь с этим милым старым занудой тебя не связывает ничто, кроме заскорузлого чувства долга.

— Я, наверное, плохо выразил свою мысль. Брак — это символ кровной связи, создание новых семейных уз.

— Ну а я не в восторге от любых уз, и семейных, и прочих.

— Я говорю не о скованности, я говорю о соединении.

— Не разводи сентиментальность, это невыносимо. И не говори о браке как о некоей категории.

— Конечно, это одна из категорий. Все на свете принадлежит к той или иной категории, и брак — категория. Связывающая прошлое с настоящим.

— Ну а для меня он был соглашением. И для меня прошлое кончено, ликвидировано, похоронено.

— Морган, прошу тебя. Я пытался найти… Пусть это будет не напрасно.

— Таллис, да ты теряешь над собой контроль! Ну давай расскажи: как же я тебя ранила? Интересно послушать.

— Не говори так.

— Таллис, милый! Не взывай к моей жалости. Чтобы произвести на меня впечатление, ты должен обратиться к моей нравственности, а не к состраданию. Но ты не можешь. Тебе никак не настроиться на мою волну, ты просто не понимаешь половины того, что я говорю. Таллис! Если б ты мог хоть немного, совсем немного перемениться, стать хоть чуть-чуть другим! Но об этом бессмысленно говорить, ты никогда не переменишься.

— Ты все еще любишь меня.

— Конечно, глупенький. Мы можем разговаривать. Я надеюсь на частые встречи в будущем. Думаю, мы сумеем построить взрослые отношения.

— Это бессмыслица, детка.

— Не называй меня деткой, а то я разревусь. Ох, Таллис, иногда ты вдруг делаешься таким красивым. Лучше бы этого не было. Ты ведь это нарочно. Иди сюда. — Он медленно подошел к ней. — Давай помолчим минутку.

— Ну вот, наконец-то разумная мысль.

Из груди Таллиса вырвался глубокий вздох. Морган продолжала сидеть на столе. Пристально вглядываясь в нее, он замер. Потом прижался к ее коленям и осторожно провел рукой по ноге. Сняв туфлю, обхватил теплую ступню ладонью. Потом теснее прижал к себе Морган, прильнул щекой к щеке и вдруг почувствовал прикосновение чего-то теплого. Бусы из темного янтаря скользнув через голову, опустились ему на шею.

— Ты хочешь заколдовать меня, Морган?

— Нет, только поставить опыт. Я не хочу потерять тебя, Таллис. Я хочу иметь все, и тебя тоже. Хочу держать тебя на цепочке.

— Я люблю тебя, — прошептал Таллис.

— Если ты встанешь на колени, я ударю тебя ногой в лицо.

— У меня нет никакого желания встать на колени, черт тебя подери. — Туфля со стуком упала на пол. Крепко обхватив Морган, Таллис стянул ее со стола.

— Е-хо, Морган! — Кто-то забарабанил в дверь. Таллис разжал руки и отпустил жену. Ворвался Питер.

— Морган, милая! Привет, Таллис. Морган, я только что получил от тебя письмо и сразу пришел. Меня впустила уборщица. Я все достал. Вот: отвертка, молоток, крючки для картин, проволока, штепсель — все, о чем ты просила. Купил в скобяной лавке по соседству и еще притащил массу всего для кухни. Губку, мочалку для чистки кастрюль, всякие порошки и швабру! Смотри!

В щель между коробками Питер вывалил на пол содержимое двух больших пластиковых пакетов.

— Питер, ты гений! — чмокнула его Морган. — Сейчас налью тебе что-нибудь. Таллис, не уходи. Я попросила Питера помочь мне привести все в порядок. Господи, ну и свалка! Страшно даже смотреть.

— Мне пора, — сказал Таллис.

— В самом деле пора?

— Нужно спешить к этим студентам. — Он направился к двери.

— Питер, ты просто герой. До свидания, Таллис, милый, до встречи. Помни, что я сказала.

Спускаясь по лестнице, он все время слышал их смех.

Оказавшись на улице, торопливо покатил тележку по Фулэм-роуд и потом вверх по Холливуд-роуд. Потом, подогнав ее к тротуару, приостановился. Темно-коричневые янтарные бусы по-прежнему висели у него на шее. Сняв галстук, он засунул их под воротник рубашки. Еще через несколько минут, переходя с тележкой через Редклиф-сквер, снова остановился и снял пиджак. Солнце успело высоко подняться и сияло в безоблачно голубом небе. Пот тек по его груди. Тележка была пустой, но дорога все время шла в гору.

18

— Господи, Джулиус, ты напугал меня!

Силуэт Джулиуса неожиданно возник в полутьме дома Руперта. Было около девяти вечера.

— Извини, Руперт. Мне никто не встретился, и я прошел в туалет.

— Я был в саду.

— Вы что, всегда держите вашу входную дверь нараспашку? Ведь любой может войти и стянуть репродукции Сезанна.

— Наверно, Хильда оставила дверь открытой. Она пошла на собрание, посвященное самолетному шуму и борьбе с ним.

— Хильда такая альтруистка. Вечно хлопочет о чужих делах.

— В ней, безусловно, развита общественная жилка. Но в этом деле есть и личный интерес.

— Так-так. А могу ли я покуситься на твой альтруизм, общественную жилку или личный интерес и попросить налить мне стаканчик виски?

— Разумеется. Я как раз собирался предложить. Пошли ко мне в кабинет. Ты обедал?

— В гостях. Но там не было ни одной красивой женщины. Поэтому я ушел рано. Ты говорил, что хотел повидать меня?

— Да, но я не имел в виду спешки. Хотя, разумеется, рад тебе: все складывается очень удачно.

Руперт зажег в кабинете свет и задернул шторы, отгородив комнату от густеющей синевы за окном:

— Давай закупоримся, ты не против?

Он достал виски, стаканы и сел за свой большой письменный стол, стоящий посередине комнаты. Пододвинув себе мягкий стул, Джулиус устроился напротив и так вытянул ноги, что заставил Руперта поджать свои. Затем зевнул и с чувством потянулся:

— Без воды, Руперт, я выпью неразбавленное. После этого жуткого обеда мне требуется что-то крепкое и чистое. Почему все английские хозяйки очень стараются, но совсем не умеют путно готовить? Со дня возвращения в Англию я ни разу еще не поел прилично.

— Тебе нужно съездить проветриться на континент.

— В прошлый раз даже в Париже не удалось хорошо поесть. Похоже, что все постепенно портится. Или я становлюсь старчески нетерпимым и чересчур педантичным.

— Во время последней поездки в Париж мы с Хильдой обнаружили великолепный ресторанчик, к тому же еще и дешевый. На улице Жакоб. Называется A la Ville de Tours.

— Турская кухня? В следующий раз загляну туда. А какие у вас отпускные планы?

— В этом году остаемся в Англии. При таком прыгающем курсе фунта это, пожалуй, самое разумное. Вторую половину сентября проведем в нашем коттедже в Помбершире.

— Природа, деревенская жизнь. Как я все это ненавижу! И маленьких городков не люблю. Отныне и до конца своих дней буду жить только в европейских столицах. Поэтому я и уехал из Диббинса.

— Ну, думаю, это была не единственная причина.

— Мне дико надоел этот жалкий сплетничающий кампус и эта невыразимо пошлая главная улица. Не понимаю, как я там выдержал столько времени.

— Ты единственный мой знакомый, который обожает выставлять себя в невыгодном свете.

— Сами исследования, правда, тоже допекли, но не по тем причинам, о которых ты думаешь. В последний период эти работы были неприятны чисто эстетически.

— Думаю, свойственное нам всем уважение к человеческой расе…

— Мне вовсе не свойственно уважение к человеческой расе. В целом, она отвратительна и не заслуживает выживания. Но двигается по пути самоуничтожения так быстро, что моя помощь тут не нужна.

— Ты всегда ратуешь за цинизм, Джулиус. Интересно, многих ли ты совратил?

— Это отнюдь не цинизм. Игры, которыми мы забавляемся, прикончат цивилизацию, а то и всю человеческую жизнь нашей жалкой планеты в достаточно близком будущем.

Почему все так часто болеют какими-то таинственными вирусными заболеваниями? Кое-что просачивается из учреждений типа Диббинса — а таких учреждений много по всей планете и будет все больше и больше — и проникает через определенные интервалы во внешний мир. Предотвратить это практически невозможно, хотя, разумеется, все эти случаи тщательно замалчивают. И вот однажды какой-нибудь поистине необыкновенный вирус, любимое детище чудака-биохимика вроде меня, вырвется на свободу, и человеческая жизнь иссякнет буквально в течение нескольких месяцев. И это, Руперт, не научная фантастика. Конечно же, ты мне не веришь. Кто поверит такой правде! Поэтому все так и будет катиться, пока этот чертов эксперимент по созданию человеческой жизни не окончится сам собой, раз и навсегда.

Какое-то время Руперт молчал, внимательно вглядываясь в своего друга. Джулиус был спокоен и как бы смотрел в себя. Лицо походило на лицо человека, слушающего музыку. Коричнево-фиолетовые глаза в обрамлении тяжелых век мечтательны и рассеянны, длинные губы безмятежны и слегка изогнуты улыбкой.

— Надеюсь, что ты не прав, — сказал Руперт. — И в любом случае, нам остается одно: работать, исходя из предположения, что будущее существует. Мы, свободные и обладающие чувством ответственности члены общества, безусловно, способны сделать многое, чтобы убедить наши правительства…

— Руперт, Руперт, Руперт, твой голос звучит как из какого-то далекого прошлого, как из учебника истории, написанного тысячу лет назад.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Ты просто не видишь, что движет событиями. Ладно, неважно. А то ты снова обвинишь меня в цинизме. Так о чем ты хотел поговорить со мной?

— Да так, — Руперт беспокойно поерзал на стуле, — я просто хотел с тобой повидаться. А если уж говорить совсем честно, то вот что: я очень обеспокоен положением Морган.

— Понятно. — Теперь внимание Джулиуса полностью сконцентрировалось на Руперте. — И ты решил пригласить меня для беседы. Поступить как свободный и обладающий чувством ответственности родственник. Если ты собираешься меня высечь, то приступил к делу как-то неловко.

— Не будь идиотом, Джулиус. Мне нужна твоя помощь. Во вторник мы с Хильдой виделись с Таллисом и убедились, что от него невозможно ждать никаких шагов. Поэтому я подумал…

— Руперт, признайся, ведь ты презираешь Таллиса.

— С чего ты взял? — раздраженно ответил Руперт. — Он совершенно бесхарактерный…

— Но ты его не презираешь. Что же отлично, отлично. А какова предназначенная мне роль? — Сняв очки, Джулиус с интересом подался вперед, добродушно поблескивая темными глазами.

— Та, за которую ты, позволь заметить, сам взялся.

— Вот как. Похоже, через минуту ты скажешь: «мы люди светские» и «каковы ваши намерения?». Ты очень яркий пример полного выпадения из времени.

— Мы не светские люди. В этом давай воздадим себе должное, — сказал Руперт. — А что касается намерений, то… что ты о них скажешь?

— Что их просто нет, милый Руперт. Никогда в жизни я не был так далек от каких-либо намерений.

— Ладно, допустим, — сказал Руперт. — Но ты знаешь, как Морган неуравновешенна. Насколько я могу судить, она все еще влюблена в тебя.

— И?

— И, говоря жестко и определенно, я думаю, что ты должен или пойти к ней и как минимум помочь ей разобраться, хочет она развестись с Таллисом или нет, или исчезнуть.

— Ты хочешь сказать, уехать из Лондона?

— Да, на некоторое время.

— Но, Руперт, я обожаю Лондон. И как раз только что решил купить дом в Болтонсе.

— В самом деле? — Мысль, что Джулиус поселится в двухстах ярдах ниже по улице, неожиданно пробудила в Руперте тревогу. Нет, она не была неприятной, но все-таки почему-то тревожила.

— Пока это только идея. Может, я передумаю.

— Должно быть, ты очень богат, — суховато заметил Руперт.

— Но в этом месте и правда хочется жить. Ты согласен?

— Да, безусловно. Но, возвращаясь к Морган… Ей не прийти к разумным решениям, пока ты вроде и здесь, а вроде и нет. Ты ее просто парализуешь.

— Так, может, ей стоит уехать?

— У нее здесь обязанности. Ведь ты, разумеется, понимаешь…

— Мучить своего мужа? Да, разумеется. Бедняга муженек!

— Кстати, ты виделся с ней в последнее время?

— После довольно забавного происшествия несколько дней назад — нет. Но получил от нее длиннейшее письмо.

— И что она сообщает, если, конечно, позволено это спросить?

— Позволено. Я сейчас покажу тебе это письмо. О! Его нет. Наверное, уже выбросил. Письмо было экстатическим. Сплошь рассуждения о новой эре любви и свободы, которую она хочет провозгласить. В ней столько настойчивости.

— В ней много дурости, — сказал Руперт. — Всегда живет то в одном выдуманном мире, то в другом.

— А разве все мы живем иначе?

— Одним из ее измышлений был Таллис. Он олицетворял собой святость бедности и еще что-то в этом роде.

Потом как-то утром она проснулась и разглядела, что вышла замуж за слабого и не способного преуспеть человека. Это задело ее гордость.

— Значит, по-твоему, моя вина не слишком велика?

— Нет. Ты удачно подвернулся, но первопричиной не был.

— Камень с души! Расскажи мне о Таллисе. Как ты думаешь: он эпилептик?

— Эпилептик? — изумленно повторил Руперт. — Насколько я знаю, Таллис вполне здоров. На нем можно воду возить. Почему тебе вдруг пришло в голову?

— Так, случайно, не обращай внимания. Знаешь, на мой взгляд, ты слишком беспокоишься о Морган.

— Просто хочу, чтобы эта девочка была счастлива.

— Редко бывает, чтобы кто-нибудь просто хотел другому счастья. В большинстве случаев нам приятнее видеть своих друзей в слезах. И если вдруг кто-то хочет другому счастья, это желание практически неизменно вытекает из каких-либо собственных интересов.

— Возможно. Но в моем возрасте я мало размышляю о мотивах своих действий. Когда я вижу, что следует делать, я это делаю. Большего мне не нужно.

— Прекрасная мысль. Надеюсь, она попадет в твою книгу. Кстати, книга — это вон те увесистые желтые блокноты там на столе? Можно взглянуть?

— Пожалуйста. Она уже практически закончена. Хильда хочет отпраздновать это событие. Пришлет тебе приглашение.

— Как мило! И что: все мы будет произносить философские спичи? Будет такой новый «Симпозиум»? Я с удовольствием приму в нем участие.

Руперт не без тревоги следил за Джулиусом, который неспешно надел очки и, склонясь над столом, принялся наугад открывать блокноты, поднося их к ближайшей лампе, листая, как всегда скромно и хитро улыбаясь.

— Да, Руперт, пессимизму до тебя не добраться. Какие возвышенные речения в духе Платона! В тебе пропал пастор.

— Надеюсь, тон все же не слишком высокопарный. Предполагается, что это, так сказать, философская работа.

— Философия, философия, — сказал Джулиус, возвращаясь к своему стулу. — Люди бегут от самосознания. Любовь, искусство, алкоголь — все это формы бегства. Философия — еще одна форма, возможно, утонченнейшая. Даже более утонченная, чем теология.

— Но можно хотя бы стремиться к правдивости. В самой попытке уже есть смысл.

— Когда речь идет о таких вещах — нет. Достопочтенный Вид говорил, что человеческая жизнь подобна воробью, пролетающему через освещенную комнату. В одну дверь влетел, в другую — вылетел. Что может знать эта пичуга? Ничего. Все попытки добраться до правды — очередной комплект иллюзий. Теории.

Руперт ответил не сразу. Он понимал, что Джулиус его подначивает, и готов был сопротивляться. Улыбнулся Джулиусу, который, с сосредоточенным выражением на лице, все еще продолжал стоять, держась за спинку стула. Джулиус улыбнулся в ответ: из-под скромно опущенных век мелькнула искорка.

— Я думаю, что теоретик — ты, — наконец сказал Руперт. — Тебе присущ некий общий взгляд, скрывающий от тебя безусловные, здесь и сейчас проявляющиеся оттенки человеческой жизни. Мы шкурой чувствуем разницу между добром и злом, мертвящей силой злодейства и животворящей силой добра. Мы способны к чистому наслаждению искусством и природой. Нет, мы не жалкие воробьи, и уподоблять нас им — просто теологический романтизм. Да, у нас нет гарантий своей правоты, но что-то мы все же знаем.

— Например?

— Например, что Тинторетто лучший художник, чем Пюи де Шаванн.

— Touché! Ты знаешь мою страсть к венецианским мастерам. Но по правде-то говоря, милый Руперт, и об искусстве говорится очень много глупостей. То, что мы в самом деле испытываем, мимолетно и противоречиво, чем резко отличается от длинных и серьезных рассуждений, которые мы выдаем по этому поводу.

— В определенной степени согласен, — сказал Руперт, — но…

— Никаких «но», дорогой друг. Кант исчерпывающе показал нам, что реальность непознаваема… А мы по-прежнему упрямо доказываем, что можем ее познать.

— Кант полагал, что нам даны прообразы. Вот главное, что он хотел сказать.

— Кант безнадежно увяз в христианстве. В этом же и твоя беда, хоть ты ее и отрицаешь. Христианство — одна из самых величественных и манящих иллюзий, когда-либо созданных человечеством.

— Помилуй, Джулиус, но ты ведь не стоишь на старомодной точке зрения, что все это — сфабрикованная материя. Разве христианство не средство развития духа?

— Возможно. Но что из этого? Оно насквозь противоречиво.

— Жизнь духа противоречива, — сказал Руперт. — Но добро — нет. И если мы…

— Все эти сказки о мертвящей силе зла тоже стары. Ты когда-нибудь замечал, с какой легкостью малые дети воспринимают доктрину Троицы, хотя вообще-то это одна из самых странных концепций созданных человеческой мыслью? Взрослые с той же легкостью усваивают абсурдные метафизические предположения, которые — они инстинктивно чувствуют — дадут им душевный комфорт. Например, идею о том, что добро — блистающее и прекрасное, а зло — уродливое, мертвящее и уж, как минимум, мрачное. Опыт опровергает это предположение. Добро — скучно. Какому романисту удалось интересно выписать добродетельного героя? Этой планете свойственно, чтобы тропа добродетели была Такой невыразимо гнетущей, чтобы с гарантией сломить дух и утомить взгляд любого, кто попытается, не отклоняясь, идти по ней. Зло же, напротив, приводит чувства в движение, увлекает, живит. И в нем куда больше загадочности, чем в добре. Добро как на ладони. Зло непрозрачно.

— Я хотел бы сказать совершенно обратное… — начал Руперт.

— Потому что ты веришь в существование чего-то, что на самом деле присутствует лишь в туманных грезах. То, что принято называть добром, — феномен маленький, жалкий, слабый, изувеченный и, как я уже сказал, скучный. В то время как зло (только я предпочел бы употреблять какое-нибудь менее эмоциональное слово) способно проникать в потаеннейшие глубины человеческого духа и связано с сокровенными источниками витальности.

— Любопытно, что у тебя появилась потребность заменить слово. Полагаю, что вскоре ты попытаешься перейти к более нейтральному термину, например к «жизненной силе» или другим аналогичным глупостям, но тут уж я буду против.

— К «жизненной силе»! Помилуй, Руперт, я давно уже прошел эту стадию!

— Хорошо. Злу свойственна глубина, хотя не думаю, что в наше время ее границы так уж непредставимы. Но почему не признать, что добру свойственна высота? Можно, не возражаю, сказать и наоборот, если ты разрешишь констатировать само наличие дистанции.

— Дистанция — когда речь идет о добре — как раз то, против чего я протестую. Давай сохраним предложенную тобой картинку. Она удобна и привычна. С моей точки зрения, верхушка чертежа — полная пустота. Верхушка срублена. Человечество склонно было мечтать о выходе добра за пределы жалкого уровня, на котором оно копошится, но это только мечта, да к тому же и очень расплывчатая. И дело не только в том, что добро полностью чуждо человеческой природе, а и в том, что в широком смысле слова добро не укладывается в концепцию, людям не дано даже представить себе, что это такое, точно так же, как они не могут представить себе некоторые явления физики. Но в отличие от физики здесь даже отсутствует система счисления, указывающая на наличие предмета, и связано это с тем, что предмета просто не существует!

— Но были святые…

— Оставь, Руперт… Какой это аргумент при тех сведениях, что предоставила в наше распоряжение психология! Да, люди жертвовали собой, но это не имеет ничего общего с концепцией добра. Большинство так называемых святых интересуют нас как художественные натуры, или как персонажи, обрисованные великими художниками, или — еще вариант — как люди, пользовавшиеся властью.

— Но ты все-таки признаешь, что добро, пусть даже ограниченное и скучное, существует?

— Существует возможность помогать людям и давать им ездить на себе. Это и малоинтересно, и происходит, как ты знаешь, по самым разным причинам. Что-либо в этом роде, не связанное с собственными интересами, редкость такого порядка, что вызывает сомнение, возможна ли она в принципе. Чтобы быть по-настоящему добрым и бескорыстным, да еще и морально безупречным, надо стать Богом, а мы ведь знаем, что Его нет.

— Стоя на твоей точке зрения, вообще непонятно, как могла зародиться идея добра и почему человечество придает ей столько значения.

— Дорогой Руперт, ты, как и я, отлично знаешь, что на то есть сотня причин. Спроси любого марксиста. Социальные причины, психологические. Подобные идеи всегда полезны власть предержащим. И кроме того, они глубокоутешительны.

— Ты говоришь о людях так, словно они марионетки.

— А они, безусловно, марионетки. И это было доказано задолго до появления нынешних психологов. Твой добрый друг Платон знал это уже в древности, когда расстался с так увлекающими тебя мечтами о высотах духа и написал свои «Законы».

— Но если идея добра не имеет значения, что же, по-твоему, имеет? Хотя, если все мы марионетки, слово «значение» тоже, наверно, становится бессмысленным?

— Именно так. Мы отлично знаем, что движет людьми. Страх, желания. Например, желание властвовать. Мало найдется вопросов, более важных чем: кто командует?

— И все-таки есть люди, предпочитающие, чтобы ими командовали!

— Естественно. Но это уже вопрос избранной техники. Моральные предрассудки очень важны для утешения.

— Несчастным людям приятно чувствовать себя нравственными?

— Это одна из сторон. Но сказанное относится не только к несчастным. Вот, например, ты, Руперт. Можешь, конечно, отрицать это, но ведь ты убежден в своей нравственности. Тебе приятно представлять себя человеком, серьезно борющимся со своим «эго». Ты чувствуешь себя добродетельным, благородным и щедрым. Твоя жизнь упорядочена. Ты получаешь удовлетворение, сравнивая себя с другими.

— Ну уж на это, Джулиус, я не замахиваюсь, — со смехом вставил Руперт.

— Вот почему, прости меня, дорогой Руперт, твоя солидная книга не принесет ни крупицы пользы. Ты не только не подвергаешь рассмотрению и не анализируешь тот факт, что твой мир добра и зла построен на утешительных предрассудках, но даже и не догадываешься об этом.

— Согласен, что чувствовать себя нравственным утешительно, но ведь и чувствовать, что тебя судят по справедливости, тоже утешительно.

— Почему ты говоришь «но»? — в упор глядя на Руперта, спросил Джулиус. Он оттолкнул свой стул в сторону и ходил теперь из угла в угол. — Это — самое лучшее утешение, да, самое, самое лучшее.

— Оно утешило бы и тебя? — понаблюдав за ним, спросил Руперт.

Остановившись, Джулиус посмотрел ему в лицо:

— Слушай, Руперт. Если б существовал идеально справедливый судия, я целовал бы его стопы и на коленях принимал любое наказание. Но все это только слова и ощущения. Справедливого судии нет, и даже попытка представить его себе пуста и бессмысленна. Она иллюзорна, Руперт, она иллюзорна.

— В судию я не верю, — проговорил Руперт, — но в справедливость верую. Подозреваю, что и ты веришь тоже, иначе не горячился бы.

— Нет-нет, если нет судии, то нет и справедливости, а судии нет, говорю тебе, нет.

— Хорошо, хорошо. Выпей еще немного виски.

— Что ж… Наша беседа доставила мне большое удовольствие. — Джулиус, стоя, смотрел на сидящего Руперта. Он уже улыбался, глаза спрятались в складках век. — Нет-нет, больше не надо. Кроме того, мне пора. Надеюсь, не утомил тебя. Нет, пить я больше не буду, надо приглядывать за организмом. «Стоит ли жизнь того, чтобы жить? — Зависит от печени». Это любимая шутка Фрейда. Спокойной ночи, дружище.


После того как Джулиус ушел, Руперт долго сидел, обдумывая все сказанное. Говорил Джулиус всерьез, смешивал шутку с серьезностью или вообще шутил? Ответить на этот вопрос было трудно, может быть, Джулиус и сам не смог бы. Руперт глянул на стопку желтых блокнотов, в беспорядке разбросанных любопытствующей рукой Джулиуса. Верно ли, что, написав десятки тысяч слов, он так и не коснулся основ многих положений? Голова была тяжелой, мысли путались. Верно ли, что он считает себя носителем нравственности? Хотя, в конце концов, почему бы ему и впрямь не считать себя и правдивым, и щедрым, а свое поведение — отвечающим нормам благопристойности? Его жизнь упорядочена и открыта. Видеть это — вовсе не означает притязать на ореол святости. А разница между добропорядочной и разболтанной жизнью, как там ни говори, существует. Руперт отхлебнул еще виски. Он был смущен и встревожен. Встав наконец, чтобы пойти в постель, он вдруг осознал, что проблемы бедняги Джулиуса связаны с отсутствием философского образования. Когда естественники берутся говорить о философии, они всегда склоняются к чрезмерному упрощению. В ожидании Хильды он лег и принялся читать Пруста.

19

— О, Джулиус, привет, — сказала Морган. — Надеюсь, разговаривать нам позволительно?

— Почему бы и нет? Очень приятно видеть вас, миссис Броун.

Они случайно столкнулись на выставке современной скульптуры в галерее Тейт. Морган внезапно пришла в смятение и только секунду спустя поняла, что оно связано с мелькнувшими в толпе плечами и блеклой шевелюрой Джулиуса.

— Ты здесь уже давно? — Морган обмахивалась каталогом. — Мне кажется, все это очень интересно.

— «Интересно»! Не понимая чего-то, люди считают себя обязанными сказать именно это. Такое подходящее уклончивое замечание.

— А ты готов высказаться, не уклоняясь?

— Да. Все это абсолютный хлам. А только погляди на всех этих идиотов, взирающих на него с полным почтением. Нет, род человеческий неисправимо глуп.

— Пусть так, я не собираюсь отстаивать эти вещи, — рассмеялась Морган. — Сколько народу! Я едва дышу. Давай отсюда выберемся и посмотрим что-нибудь из настоящего.

Пробравшись сквозь толчею, они попали в просторную и высокую длинную галерею.

— Вероятно, еще слишком рано пойти куда-нибудь выпить?

— Да.

— Тогда давай посмотрим Тернера. Мне надо поговорить с тобой.

— Пожалуйста.

В зале Тернера не было ни души. Морган уселась напротив одного из интерьеров Петворта, и Джулиус, немного побродив, сел рядом.

— Как успокаивают картины великих художников, — сказала Морган. — Я люблю позднего Тернера. Смятение страсти, усмиренное идеальной неподвижностью. Примитивная энергия, таинственно превращенная в пространство и свет.

— Гм.

— Ты не любишь Тернера?

— Не особенно. Он безнадежно вторичен. Всегда кому-то подражает. Пуссену, Рембрандту, Клоду. Не мог закончить ни одной картины, не испортив. Был чересчур высокого о себе мнения. Ему бы остаться скромным жанристом, это примерно то, на что он тянул. А так его картины, к сожалению, очень похожи на его стихи.

— Я не знала, что он писал стихи.

— Писал. Этакие претенциозные вирши.

— Но ведь вообще-то ты любишь живопись? Помню, когда мы были в Вашингтоне…

— Некоторые картины доставляют своеобразное удовольствие. Но вообще все это так эфемерно.

— Что «все»?

— Легенда о великом европейском искусстве и великой европейской литературе. Мусор, который мы только что видели, наглядное тому подтверждение. Пройдет лет сто, и никто уже больше не будет помнить о Тинторетто и Тициане.

— Надеюсь, ты не прав. Ты получил мое письмо, Джулиус?

— Да. Боюсь, что я мало понял. Предполагалось, что пойму? Оно было довольно длинным. Я не уверен, что дочитал до конца.

— Я наконец-то разобралась в себе.

— Если это действительно так, достижение крупное.

— Став взрослой, я все время попадала то в одно, то в другое рабство. Глупейшие влюбленности шли одна за другой. Потом возникли идеи, связанные с Таллисом. Потом ты…

— Я понял, что сейчас начинается некая новая эра.

— Да, мне вдруг открылось, каково это — чувствовать себя свободной.

— Поздравляю.

— Не будь занудой, Джулиус. Я неожиданно поняла, какое это счастье — любить свободно. И знаешь, кто дал мне это увидеть? Питер.

— Кто такой Питер?

— Питер Фостер, сын Хильды и Руперта. Ты его знаешь.

— Да, разумеется.

— Он очень интересный мальчик.

— Очень. Не делает ничего и живет неизвестно на что.

— Получает от Хильды кругленькие суммы. Только не говори Руперту, это секрет. В октябре он вернется в Кембридж. И уговорила его на это — я.

— В самом деле? Должен признаться, меня эти юнцы вгоняют в скуку.

— Питер безумно влюблен в меня. Это ужасно.

— Не притворяйся, что тебе это не нравится.

— Почему же, конечно, нравится, но и смущает. Но в любом случае, я неожиданно поняла, как прекрасно любить сразу многих, любить не судорожно, а свободно и невинно. Именно это я почувствовала с Питером — невинность. А ведь с тех пор как я выросла, я ее потеряла.

Она замолчала. Джулиус посмотрел на часы. Морган боролась с неуместным желанием прикоснуться к нему: потянуть за рукав, ущипнуть, толкнуть. Но теперь в зале были и другие посетители.

— Ну, Джулиус?

— Не понимаю, что ты хочешь от меня услышать. Ты вечно стремишься заставить людей участвовать в придуманных тобой пьесах. Мне кажется, что сейчас ты глупо эмоционально взвинчена. Почему бы тебе не заняться работой? В Диббинсе, несмотря на активную половую жизнь, это тебе вполне удавалось.

— Работа придет позже. Сначала я должна хорошенько в себе разобраться. Должна научиться любить той любовью, которая мне открылась. Ведь раньше я этого никогда не пробовала.

— Лучше поговори об этом с Рупертом. Ему это гораздо ближе, чем мне.

— Как я понимаю, у тебя был серьезный спор с Рупертом. Он не хочет признаться, но, кажется, очень расстроен.

— Не выношу изворотливый оптимистический платонизм англиканского толка. Все эти чувствительные умы на самом деле интересуются только своими рефлексиями.

— Понимаю, что ты имеешь в виду. Жизнь Руперта всегда, даже во время войны, складывалась легко. Но я уверена, что в сложной ситуации он будет великолепен. Тогда, «когда Гатлинг в осаде и Полковник убит».

— Не знаю, что ты цитируешь. Вероятно, какой-нибудь мрачный панегирик британскому империализму. Понятия не имею, как будет поступать Руперт, когда Гатлинг в осаде и Полковник убит. Я говорил исключительно о его высокопарном теоретизировании.

— Руперт, конечно, слишком доволен собой. Но у него и достаточно оснований быть довольным. Удачлив в делах, удачлив в браке. Хотелось бы только, чтобы они с Хильдой поменьше выставляли это напоказ.

— Мне отвратительны все эти демонстрации семейной жизни, — сказал Джулиус.

— И все-таки согласись, Джулиус, что тебе нравилось жить со мной в лесном доме. А ведь это была почти семейная жизнь.

— Да, она мне, безусловно, нравилась.

— Почему же ты так изменился?

— Людям свойственно уставать. Я, например, устал от этого разговора.

— Не думаю, что ты когда-нибудь по-настоящему любил меня.

— Это одна из тех фраз, что свойственны женщинам, вызывают тошноту у мужчин и подтверждают, что женщины все-таки низшие существа. Теперь что случилось?

Морган вся напряглась, приподнялась на диванчике и, издав какое-то восклицание, снова села:

— Нет, все в порядке. Мне показалось, что это Таллис. Вон тот мужчина в дверях. На самом деле вовсе и не похож. Призрак Таллиса меня просто преследует. Я постоянно о нем думаю. Знаешь, книги и мое барахло он привез в мою новую квартиру на ручной тележке! Вполне в его стиле. Желая сказать мне приятное, он заявил, что не бросит меня, так же как он не бросит своего престарелого папочку.

— Какие у него отношения с отцом?

— Не знаю. Они постоянно ссорятся.

— Это могло быть и очень значимой репликой.

— Господи, Джулиус! Но уж галантной-то ее не назовешь. Мысль о Таллисе донимает меня постоянно. Стоит ли удивляться, что он мне повсюду мерещится. Совсем недавно я свистнула у него триста фунтов.

— Как?

— Я должна была Таллису четыреста, Руперт дал мне их, чтобы я расплатилась, а я дала Таллису сто. Триста оставила себе. Разве не подлость?

— Подлость.

— Но никому, пожалуйста, ни слова. Хильда не знает, что Руперт одолжил мне денег. Я не сказала ей о своем долге Таллису.

— А как бедный муж вписывается в схему свободной и бескорыстной любви?

— Ему достанется его доля.

— Мы все дружно возьмемся за руки?

— Джулиус, мы с тобой будем друзьями, правда? Это так важно. То, что ты думаешь обо мне, важно для меня до чрезвычайности. Знаешь, как иногда чьи-то мысли могут свести с ума? Так вот, твои мысли могли бы довести меня до безумия. Ты должен быть милосерден. Я неразрывно связана с тобой, и так будет всегда. Я люблю тебя. Всегда буду любить.

Морган не думала говорить это. В ее представлениях о новой жизни Джулиус значил не больше, чем Таллис. Она отчаянно стремилась измениться, но с глухим отчаянием чувствовала, что с этими двумя все остается по-прежнему. Оброненные ею слова о «лесном доме» мгновенно вернули прошлое. Завтрак на террасе, жаркий смолистый запах азалий и сладковато-марципановый — магнолий. Джулиус, напевающий арии, жаря яичницу и бананы. Ярко-красные крылья птицы-кардинала на ветвях дубов. Коричневые и красные белки и тут же таинственные опоссумы. Сверкающие, словно драгоценности, спины аллигаторов и огромные глаза стрекоз, летающих над болотистыми, дымящимися испарениями речками. Долгие молчаливые прогулки по вечерам: тень нависающего испанского мха, рука Джулиуса, поглаживающая ее по плечу и то и дело отлепляющая липнущую от пота к телу ткань платья. Каскады цветущих растений, дикого винограда, бугенвилеи — все это похоже на райский сад. И блестящая маска нежности, в которую превращается лицо Джулиуса после того, как они размыкают любовные объятия. Спрятанный от всех дом с огромными окнами, в которые заглядывают пронизанные светом зеленые ветки сосны и сверкающее синее небо. Дом в лесу уничтожил для нее Лондон, уничтожил Европу.

Не может быть, чтобы это закончилось и ушло, растворилось в небытии. Джулиус остается во мне, подумала она. Он еще мною не разгадан. И все перепады настроений были, прежде всего, попытками познать его. Экстаз, потом горе, потом цинизм. Теперь это новое ощущение возможности распахнуть двери. В этом он должен помочь мне. Это возможно только вместе с ним. То, что нас связывает, — неисчерпаемо. Все это только начало пьесы, которая будет длиться всю нашу жизнь. Последняя мысль принесла огромное утешение.

Джулиус повернулся и посмотрел на нее. До этого он неторопливо оглядывал зал, подергивал плечами, смотрел на часы.

— Пожалуйста. — Морган легко коснулась его рукава. Он посмотрел на нее так, словно она была ребенком:

— По-моему, ты придаешь личным связям излишне много значения.

Морган яростно ущипнула его за рукав и отдернула руку:

— Ты монстр. Ты из тех, кто и впрямь предпочтет крушение мира царапине на своем пальце.

— Я совершенно серьезен. Все эти вещи совсем не так важны, как тебе, Морган, кажется. Они непрочны и надуманны. Тебе сейчас хочется драмы, мучений, будничные переживания тебя не устраивают, для ярких тебе нужна моя помощь. Но все это поверхностные волнения. Люди сработаны топорно. В них много неопределенного, сделанного наобум, ничем не заполненного. Преследуя свои цели, они случайно налетают друг на друга, отшатываются, снова сцепляются. И все их маленькие садомазохизмы тоже поверхностны. Есть роль, на нее можно взять любого. Ведь на самом-то деле никто друг друга не видит. Нет таких отношений, дорогая Морган, которые нельзя было бы взять и очень легко разрушить, и нет таких разрушений, о которых следовало бы всерьез жалеть. Природа человеческих особей такова, что заместители находятся легко.

Морган пристально всматривалась в него. Ей было очень приятно, что он называет ее по имени. Момент для объяснения настал. Дрожь пробежала у нее по телу, она почувствовала, что прямой контакт вдруг восстановлен, прежний ток опять пробегал между ними.

— Я не согласна. Есть отношения, которые не разрушишь.

— Неверно. У каждого есть опасные для равновесия недостатки, которые умный взгляд обратит в свою пользу.

— Что ты имеешь в виду?

— Что могу разлучить кого угодно. Пожалуй, и ты смогла бы. Успешно сыграй на тщеславии, посей тень недоверия, расшевели презрение, которое каждое человеческое существо таит в глубине души по отношению к кому угодно другому. Каждый любит себя на много порядков больше, чем своего ближнего. Каждого можно вынудить бросить кого угодно.

— В каких-то случаях… если долго стараться…

— Нет-нет, быстро, за десять дней. Ты не веришь? Хотела бы убедиться?

Морган недоверчиво взглянула на него. Потом рассмеялась. Она ощущала живую дрожь связывающих их уз и глазами ласкала его глаза. Лицо Джулиуса горело огнем интеллектуального удовольствия, который она так любила. Когда-то в такие минуты она его целовала.

— Бог мой! Ты действительно… А почему бы и нет? Но — ставлю десять гиней — ты проиграешь. Да и на ком можно это попробовать?

— Десять гиней? Идет.

— Я проявлю великодушие и увеличу срок до трех недель. Если хочешь, до четырех. Твоя идея безумна. Но все же на ком ты ее опробуешь? Это должны быть люди, которых мы оба знаем. А ведь ты правда можешь принести несчастье!

— Постой-постой, дай подумать. — Джулиус был уже весь захвачен своей идеей. — А что ты скажешь… о маленьком Фостере?

— Саймон! Но нет… Что, собственно, ты имеешь в виду?

— Я не сделал бы ему больно. А просто аккуратно отделил бы его от Акселя. И мысль сделать малютку Фостера своим пажом мне тоже нравится.

— Теперь, когда речь о конкретных людях, все это звучит жестоко.

— Но ведь по-настоящему никто не пострадает. В этом как раз и заключается изюминка моей идеи. Я буду мягким, как ангел.

— Ох, Джулиус… А ведь это, наверно, неплохо для Саймона. Аксель все время давит на него, я это чувствую. Не думаю, чтобы они и в самом деле были счастливы. Скорее, мучают друг друга.

— Если так, то моя задача чересчур упрощается. Хочешь, возьмем для теста другую пару?

— Нет, и эта подходит прекрасно. Результат полностью убедит меня. Джулиус, ты действительно самый необыкновенный человек из всех, кого я встречала.

— Теперь, как мне кажется, можно выпить мартини. Пойдем, скрепим наше пари.

Они поднялись, и, вставая, Морган тихонько скользнула кончиком пальца по его рукаву, а потом подняла руку вверх. Натянувшееся, как струнка, тело было живым и легким. Сумасшедшее счастье неожиданно захлестнуло ее. Обернувшись, она еще раз взглянула на Тернера и ясно увидела, какое все это убогое дилетантство.

20

Китайский ресторан помещался в подвале. Чтобы войти, нужно было, крепко держась за перила, спуститься на целый марш вниз по довольно неровным крутым ступенькам. Вечер был теплый, но слегка мрачноватый.

Саймон пришел заранее. Хотелось уютно устроиться и выпить стаканчик-другой, пока остальные не соберутся. Перспектива китайской стряпни глубоко раздражала. Аксель, конечно, будет настаивать на пиве. Саймон будет отстаивать свое право на белое вино. Но с этой мешаниной из безвкусных бобовых ростков и чего-то жареного любое вино не в радость. Да, господи, Джулиус ведь захочет пить чай. Это и в самом деле будет последней каплей.

Предстоящий вечер не радовал, хотя и было любопытно посмотреть, как станут держать себя Таллис и Джулиус. То, что Таллис согласился прийти сюда, казалось странным. Неужели и он способен поддаться такому вульгарному чувству, как любопытство? Отношения Саймона с Акселем оставались по-прежнему напряженными. Таким, как сейчас, Аксель прежде никогда не был. Вежливый и предупредительный, он каким-то трудноопределимым способом все время сохранял дистанцию. Зрел ли в его уме обвинительный приговор? Готовился ли он принять какое-то решение? И не окажется ли оно холодным, пересмотру не поддающимся заявлением о разрыве? Саймон и засыпал, и просыпался в страхе. Он слишком хорошо изучил своего друга, чтобы хотя бы помыслить о каких-либо попытках объяснений, пока Аксель ведет себя таким образом. Любой отчаянный призыв наткнулся бы на удивленно поднятые брови и легкое пожатие плеч. Саймону нужно было дождаться правильного момента. Но этот момент все не наступал, а его собственные внешне спокойные реакции на поведение Акселя постепенно все расширяли пробитую в их отношениях брешь.

Нелепый инцидент в квартире Джулиуса упорно не хотел отойти в прошлое и подернуться патиной забвения. Если бы он рассказал о нем Акселю тогда же, сразу! Рассказывать теперь было немыслимо. Ведь долгое молчание не только указывало на то, что Аксель всегда ставил ему в вину, — то есть на ложь, но и странным образом превращало этот инцидент в нечто, чреватое психологическими толкованиями. Толкованиями, связанными с Джулиусом, и толкованиями, связанными с Морган.

Несколько раз Джулиус снился Саймону. Это была вариант сна, много лет назад повторявшегося у него очень часто. Когда Саймон учился в начальной школе, письма, приходившие мальчикам, раскладывали по норкам висевшего на стене большого черного ящика, в котором каждая норка соответствовала одной букве алфавита. Норка «Ф» находилось высоко, и вначале крошечный Саймон почти не дотягивался до нее. Писем от матери он все время ждал с нетерпением. И они приходили аккуратно, но их получение связано было с жестокой, каждое утро повторявшейся мукой. Застенчиво встав возле ящика, Саймон ждал, чтобы появлялся кто-нибудь высокий, знакомый ему и к тому же не злой, и, стараясь говорить небрежно, просил посмотреть, нет ли чего-нибудь для Фостера. Старшие школьники иногда над ним подсмеивались. А как-то раз один из них, крикнув: «Письмо от мамочки!» — подхватил Саймона и поднял его к верхним норкам. Освободившись, Саймон убежал в уборную и плакал там от стыда.

Эти норки для писем, к счастью, забытые в отрочестве, снова попали в его сны, когда ему было чуть за двадцать.

Многократно увеличенные и углубленные, они выглядели волшебными стражами скрытых за ними потаенных пространств, манивших Саймона, чтобы, проникнув в них, увидеть некую яркую, красочную и вызывающую жгучий интерес сцену. Но желанное отверстие всегда оказывалось слишком высоко. Он карабкался вверх, поднимаясь по грудам рассыпающихся и разваливающихся коробок, или по шатким лесам, или по бесконечной лестнице. Сама сцена, когда ему изредка удавалось на миг увидеть ее сквозь длинную шахту ящика-норки, оказывалась странным образом никак не связана со сном. Иногда это был фантастический пейзаж, иногда игры каких-то животных. Это видение вызывало острую и болезненную реакцию. Но чудовищный страх был связан с карабканьем вверх. В редких случаях ему снилось, что кто-то приходит и поднимает его, и ощущение могучих рук, хватающих его за пояс, оживляло то прежнее, страшное чувство стыда. Насколько он мог разобрать, поднимали его обычно либо отец, либо Руперт. Но в самых последних снах о ящиках-норках, как с ужасом понимал Саймон, просыпаясь, человек, поднимавший его, был Джулиус.

О Морган Саймон тоже думал часто и очень хотел повидать ее. Мучившую его душевную растерзанность разговор с ней — разговор о чем угодно — мог бы, пожалуй, успокоить. Но он знал, что, отправившись к Морган, вынужден будет скрыть это от Акселя. Любое упоминание ее имени сразу же увеличило бы отдаленность и холодность, которые уже и так были почти невыносимы. Иногда начинало казаться, что почему бы ему и не встретиться с Морган, а потом просто промолчать. Это будет не новым секретом, а только плавным продолжением первого. Ведь «договор», о котором говорила Морган, хотя и обрел свою форму позднее, на самом деле, похоже, был заключен между ними в тот вечер в квартире Джулиуса. Но проходило время, и Саймон осознавал, что такой ход мыслей запутает все окончательно, что лучший способ уменьшить значение первой лжи — быть полностью невиновным в новых сходных проступках. Он написал Морган длинное ласковое письмо — и так его и не отправил. Он снова увидел сон о ящиках-норках, и в нем снова присутствовал Джулиус. А картинкой, увиденной им сквозь темную шахту, была Морган, в обнаженном виде прогуливающаяся по саду.

Ресторан был освещен трубками неоновых ламп, которые после туманной синевы улицы производили режущее, холодное и довольно неприятное впечатление. Саймон прищурился. Заказывал ли Аксель столик? Похоже, что ресторан был пустым. В поисках места поукромнее он осмотрелся и увидел, что люди все-таки были: в дальнем углу стояла вокруг стола небольшая компания. Решив сесть за столик возле стены и поближе к двери, Саймон взял в руки меню и принялся угрюмо изучать его: одно по-китайски, другое по-китайски… Как бы там ни было, для начала он хорошенько выпьет. Но где же официанты?

Странно тут как-то. Саймон опять осмотрелся. Глаза постепенно привыкли к яркому, мрачному да к тому же еще и мигающему зеленоватому свету. Люди в дальнем углу, обернувшиеся, когда он вошел, снова сосредоточились на каком-то своем занятии. Пятеро из них стояли, один — сидел за столом. Стоявшие, как ему показалось, были кряжистыми юнцами, лет по восемнадцати. Тот, кто сидел, был темнокож, не исключено, что ямаец. Непонятная тишина. Продолжая поглядывать, Саймон увидел, что ямаец медленно поднес к лицу салфетку. И на белой салфетке выступило темное пятно. Кровь.

Произошла какая-то неприятность, подумал Саймон. Что-то вроде несчастного случая. Наверно, этот человек ударился. Саймону почему-то стеснило грудь. И тут же он увидел, как один из юнцов наклонился, кулаком ударил темнокожего в висок и, грубо нажав ладонью ему на лицо, толкнул назад.

Стул качнулся, ножки проскрежетали по полу. Парень широким жестом вытер заляпанные пальцы о рубашку ямайца. Остальные четверо расхохотались. Ямаец снова приложил салфетку к носу и глазам. Еще один из группы дернулся и вырвал ее у него. Они все снова наклонились над столом.

Саймон сидел, окаменев от ркаса и страха. Его всегда и пугало, и возмущало любое насилие. Он не только никогда не испытывал его на себе, но, в общем-то, никогда и не видел. Инстинкт подсказал ему, что нужно просто замереть. Он осторожно скосил глаза в сторону двери, ведущей на кухню. В ней было маленькое стеклянное окошечко, и сквозь него он увидел лица двух наблюдавших всю сцену китайцев-официантов. У китайцев хватает своих проблем. И они тут живут. В этой части Фулэма нередки мелкие криминальные разборки, во всяком случае, Саймон читал об этом в газете. Возможно, официанты-китайцы рке встречались с этими молодчиками. Нельзя винить их за невмешательство. Пять разъяренных самцов могут смутить и целую группу мирно настроенных граждан, а за кухонной дверью всего только два официанта да старик-повар, остальные — женщины. Наверно, они уже позвонили в полицию, подумал Саймон. Нет ничего, что я мог бы сделать. Дрожащей рукой он тихо поднял меню и, загородившись им, украдкой смотрел на происходящее.

— Чертов нигер! — выкрикнул один из парней.

Ямаец поднял руки и попытался защитить лицо. Один из группы обошел вокруг стула, на котором он сидел, и схватил его сзади за руки, а другой, не переставая то и дело наносить удары, вдавливал ему в глаза костяшки пальцев. Голова ямайца запрокинулась. Из носа текла кровь. Почему он не кричит? — лихорадочно думал Саймон. Как он может вот так молчать? «Грязный вонючий нигер!» Послышался звук еще одного удара.

Саймон поднялся. Казалось, он сейчас упадет в обморок. Но холодная ярость удерживала в сознании и позволяла устоять. Дрожащие ноги слушались. Он подошел к орудующей группе, и те лениво оглянулись. Тот, кто стоял за стулом, не выпустил свою жертву.

— Прекратите это! — сказал Саймон. — Нельзя так делать. Задыхаясь от страха и гнева, он едва мог говорить. Двое ближайших к нему юнцов оказались вооружены. У одного обрезок железной трубы, у другого велосипедная цепь.

— Но мы-то делаем! — ответил главарь группы, широкоплечий, хамского вида блондин с пышными волосами. Он по-прежнему жал кулаком на лицо ямайца, и тот все больше закидывал голову. — У тебя есть возражения?

— Прекратите, — с трудом переводя дыхание, повторил Саймон.

— Тю-тю-тю, кто это к нам пришел? — прогнусавил один из парней. — Это ж вонючий гомик. Сразу понятно по его тоненькому писклявому голосочку.

— Хотите попортить мордашку, мистер? — спросил юнец с велосипедной цепью. — Мы не любим тех, кто суется не в свое дело. Обмотать голову вот этим, а? — И он угрожающе потряс цепью.

— Займись им, Сид.

Саймон попробовал отступить. Но один из подонков уже ухватил его локоть. Стальная рука начала, сжимаясь, его выкручивать. Саймон ошеломленно смотрел на них расширившимися от страха глазами. Теперь он понимал, почему не кричал ямаец. Ему было не выдавить ни звука. Он ждал удара.

Сзади послышался шум. Ни один звук никогда еще не доставлял Саймону такой радости. Дверь с улицы открылась, и кто-то вошел в ресторан. На секунду все смолкло. Потом голос Акселя произнес: «Что тут происходит?»

Саймона отпустили, и он быстро отступил назад. В ресторан вошли Аксель, Джулиус и Таллис. Аксель подошел первым:

— Что это?

Пышноволосый, который явно был главарем, крутанул стул с ямайцем и нанес ему еще один удар по голове:

— Обрабатываем черномазого. Хочешь, чтоб и тебя обработали?

Саймон бочком отошел подальше. Успел заметить, как Джулиус с глазами, блестящими от любопытства и возбуждения, стремительно перевел взгляд на Акселя.

— Послушайте, — начал Аксель. — В этой стране…

— Хочешь, чтоб и тебе морду попортили? Врет, дай мне цепь.

— Такие люди, как вы… — продолжал, возвышая голос, Аксель.

Глаза Джулиуса сверкали от удовольствия, он облизнулся, губы слегка приоткрылись.

Пышноволосый двинулся к Акселю. Но тут что-то произошло. Прежде чем кто-либо успел пошевельнуться или крикнуть, Таллис метнулся из-за спины Джулиуса и нанес парню сильнейший удар по скуле. Он бил раскрытой ладонью, но с такой яростью, что тот свалился на руки дружков и чуть не упал на пол.

Саймон сжал кулаки. Если сейчас начнется потасовка, он готов. Аксель в недоумении смотрел на Таллиса. Джулиус не скрывал восторга. Таллис весь изогнулся, как зверь.

— Сраная сволочь, — схватившись рукой за лицо, промычал пышноволосый.

— Пошли отсюда, — сказал один из компании.

В следующую минуту они уже выходили. Дверь ресторана захлопнулась.

— Спасибо, джентльмены, — проговорил ямаец. Таллис опустился на стул.

— Этот удар был потрясающ! — сказал Джулиус.

Он, Саймон и Аксель пили виски в доме Акселя-Саймона. Все трое были в высшей степени возбуждены. Прошло уже часа два.

— Да, клянусь Богом, это впечатляло, — сказал Аксель. — И знаете, ведь мы все проявили себя в соответствии со своими характерами. Саймон вмешался, не понимая, во что ввязывается, я говорил, ты наблюдал, Таллис действовал.

— Это было великолепно, — повторил Джулиус.

Со всеобщего согласия обед в китайском ресторане отменили. Потом решили и вообще поскорее убраться подальше: эти подонки могли передумать или вернуться с подкреплением. Ямайца, посадив в такси, отправили к нему в отель. Оказалось, что это был секретарь приехавшей с официальным визитом делегации. Таллис отправился заявить о случившемся в полицейский участок. Прийти потом в Бэронс-корт и вместе пропустить по рюмочке он отказался.

— А как замечательно вел себя этот человек и с каким достоинством держался.

— Ничего себе, первое впечатление от Англии!

— Мне действительно очень хотелось уговорить его пойти с нами.

— Он был так потрясен, бедняга.

— Таллис тоже был потрясен. Он весь дрожал, вы заметили?

А я и сейчас дрожу, думал Саймон. В его памяти все еще жили те чудовищные мгновения. Что, если бы они не подоспели вовремя? Он быстро глотнул еще виски.

— Должен признаться, я получил очень яркие впечатления, — сказал Джулиус. — Я и так предвкушал этот вечер, но такого великолепия, разумеется, не ожидал.

— А Таллис очень расстроился, — вставил Саймон.

— Врезав другому так, как врезал он, любой бы расстроился, — сказал Аксель.

— А я, наверное, никого бы не смог ударить, — задумчиво сказал Саймон.

— Я тоже, — присоединился Джулиус.

— Ты меня удивляешь, Джулиус, — сказал Аксель. — А вот я — мог бы.

— Кого и когда?

— Ну… при определенных обстоятельствах я, полагаю, мог бы стукнуть Саймона.

Аксель и Джулиус рассмеялись.

— И при каких же это обстоятельствах? — лукаво спросил Джулиус.

Оба опять залились смехом.

Кажется, я сейчас упаду в обморок или расплачусь, подумал Саймон. Лучше мне выйти прежде, чем это произойдет. Он встал и тихо пошел к двери.

Когда пробирался за стулом Акселя, тот ухватил его за рукав:

— Саймон!

— Да? — Саймон вздрогнул.

— Я считаю, что ты сегодня вел себя очень храбро, мой дорогой. — Сквозь ткань пиджака Саймон почувствовал теплоту руки Акселя. Теперь у нас все будет хорошо, подумал он.

Обернувшись, Аксель взглянул на Саймона. Над его головой Саймон увидел сияющее лицо Джулиуса. Это лицо властно притянуло к себе взгляд Саймона, и, прежде чем он повернулся к двери, Джулиус выразительно подмигнул ему.

Саймон доплелся до кухни. Ну и свинья же я! — подумал он. Сел, положил голову на руки и заплакал.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

В те самые секунды, когда часы на Биг-Бене били десять, Руперт Фостер вошел в свой кабинет в Уайтхолле. Время его появления всегда колебалось не более чем в пределах одной-двух минут. Большое, прямоугольной формы окно выходило в Сент-Джеймский парк, пышно одетый сейчас июльской листвой. Бледно-голубое изогнутое озеро казалось под ясным небом эмалевым. Дворец едва виднелся за деревьями, словно усадебный дом где-нибудь далеко, в глуши.

Удовлетворенно вздохнув, он выложил на стол свой номер «Таймс». Кроссворд, который он разгадывал в вагоне, был решен почти полностью. Когда-нибудь он поставит рекорд — решит все до конца. Кабинет выглядел по-деловому, но приятно. Некоторые из коллег Руперта ставили у себя безделушки, развешивали цветные семейные фото и даже разводили цветы. Руперт не одобрял этого и ограничился тем, что оживил белые стены серией купленных на распродаже архитектурных эскизов восемнадцатого века. Казенная мебель в комнате была не слишком уродливой, ковер — пушистым, письменный стол — внушительным. На нем аккуратными стопками разложены бумаги. Аккуратные стопки бумаги успокаивают. Роль пресспапье играли отшлифованные морем камни, которые супруги Фостер привозили с берегов рек и морских побережий всех стран Европы.

Открыв окно, Руперт облокотился о подоконник и выглянул в парк. Он был из тех, кто, пожалуй, не любил отпусков и, пожалуй, предпочел бы и вовсе без них обходиться. Куда милее были будни с их ощущением привычного ритма жизни, чья физическая пульсация свидетельствует о неизменности его благополучия. Работа ему нравилась, и он знал, что делает ее хорошо. Не торопился, но успевал всегда в срок. Путешествовал, в общем-то, чтобы доставить удовольствие семье. И коттедж в Пемборшире тоже был для жены. Недельку-другую Хильде ужасно нравилось скоблить деревянные столы, сушить вымокшую одежду и добывать провизию. Подсмеиваясь, Руперт часто говорил ей, что у нее синдром Робинзона Крузо.

В последние дни Руперт все время просыпался с ощущением, что случилось что-то хорошее, и сразу же вспоминал: Питер решил вернуться в октябре в Кембридж. Стремление отторгнуть общество, к счастью, было недолговечным. Сестра Хильды сумела преодолеть его, завоевав любовь мальчика и добившись его послушания. Питер даже два раза заходил домой и подолгу беседовал с Хильдой. Правда, выбирал те часы, когда отец отсутствует. Но враждебность, которую сын проявлял к нему, не слишком беспокоила Руперта. Эта фаза пройдет. Он помнил, что пережил что-то подобное по отношению к своему отцу, хотя, в целом, они и были в прекрасных отношениях. Их, правда, объединяла забота о младшем брате Саймоне, необходимость в которой еще усилилась после смерти матери.

Как важны чистые привязанности и иметь кого-то, о ком нужно позаботиться. Для него это был Саймон. А позже Хильда, Питер. Теперь к ним прибавилась Морган. Милейшая свояченица, безусловно, нуждалась в заботе. Ее жизнь складывалась непросто. Без конца обсуждая это с Хильдой, он с теплотой и озабоченностью думал о происходящем. Морган ушла от мужа, чтобы жить с Джулиусом Кингом. А теперь ушла и от Джулиуса. Или все-таки Джулиус ушел от нее? Никто так в этом и не разобрался. Хильда с недавних пор заявляет, что Морган вернется в конце концов домой, к Таллису Броуну. «Она его любит. Она за ним замужем. Это ее судьба». Хильда отнюдь не всегда так считала. Руперт не понимал, почему она так уверилась в этом сейчас. Хильда всегда готова была встать на сторону сестры, и Руперт подозревал, что новая точка зрения была результатом ее растущей враждебности к Джулиусу. Руперт отлично понимал, почему Джулиус так часто вызывает неприязнь, в особенности неприязнь женщин, если они, конечно, не были влюблены в него. Обычная прямота Джулиуса бывала оскорбительна. Он никогда не вносил в свою речь ту крошечную толику притворства, которую обычно полагают неизбежной для нормального общения.

Руперту не казалось, что свояченица вернется к мужу. С его точки зрения, Морган переживала тяжелый личностный кризис. Ей нравилось играть роль независимой и свободной женщины, но на деле она всегда оставалась за чьей-то спиной. Выросла под сенью Хильдиной опеки. Будучи гораздо способнее сестры, всегда подчинялась более простой, мягкой, цельной натуре Хильды и черпала в ней утешение. Школьные занятия и университет поглотили неуемную юношескую энергию Морган. Тогда же проскользнуло несколько эпизодических романов. «Все эти мужчины просто не стоят ее!» — жаловалась Хильда Руперту. И в самом деле, неглубокий человек не мог бы подойти Морган. А потом началось то, что Хильда называла «Таллис-фантазия. Жизнь Морган где-то в хрониках Мэлори». Руперту Таллис отнюдь не казался Рыцарем круглого стола. Но отчетливо видел, что бедного парня очень неплохо было бы отмыть. «Морган кажется, что, став женой Таллиса, она сумеет сочетать брак с забвением земного. В душе этой девочки прячется фанатичная монахиня». Руперт не понимал, что это значит.

Все эти события, думал Руперт, основательно задержали взросление Морган. И оно совершается сейчас. Ей нужно разобраться и в себе, и в окружающей ее жизни. Не представляю себе ее возвращения к Таллису. Но и возможностей продолжения связи с Джулиусом не вижу. Джулиус не принес ей вреда. Он встряхнул ее, может быть, выступил ее учителем. Но он не из тех, кто женится. Ему нужно периодически сбрасывать старую кожу. Какое-то время Морган придется побыть одной. Ее разрывают страсти, ей, вероятно, придется страдать и вынести страдания, о которых она пока не догадывается. Сейчас ей все еще хочется прятаться от проблем. Пытаться избежать встречи с самой собой.

Он вспомнил ее такой, какой видел в последний раз. В кухне на Прайори-гроув она помогала Хильде возиться с розами. Скакала вокруг нее в своих облегающих розоватых брюках и голубом хлопчатобумажном свитере, строила забавные рожицы, разбрасывала цветы, сыпала бело-розовые лепестки себе на голову, брала их в рот, совала Хильде за шиворот, вскрикивала, уколовшись, смеялась… А Хильда — улыбающаяся, спокойная, полноватая, с платком, повязанным на седеющих волосах, и в огромном мясницком фартуке поверх платья — продолжала спокойно отщипывать листья и составлять букеты, делая вид, что не замечает всех этих прыжков и криков. Со стороны ее можно было принять за мать Морган.

Ей нужно перестать отворачиваться от жизни, подумал он, чувствуя искреннюю озабоченность судьбой свояченицы. Я должен наставить ее, насколько могу, помочь. Нужно, чтобы она наконец разглядела свой путь.

Естественно и привычно мысль Руперта перекинулась к его теперь уже почти законченной книге на темы морали, и он снова задумался, в состоянии ли она помочь тем, кто, подобно Морган, потерял свое направление в жизни. Сумеют ли написанные им слова принести утешение, предостеречь от неправильного решения, укрепить в правильном? На этот вопрос он не знал ответа. Руперт не мнил себя крупным философом. Он был наделен здравым смыслом, накопил опыт и неплохо владел пером. Таких людей множество. На их фоне Руперт, как он считал, обладал дополнительно только одним: уверенностью в моральных ориентирах и смелостью говорить о них. Он знал разницу между добром и злом. Философы-моралисты, полагал он, обычно слишком застенчивы, в особенности теперь, когда им приходится держать в уме и логический позитивизм, и психологию, и социологию, и компьютерологию, и еще бог знает что. Они исписывают страницы, оправдываясь перед всеми подряд, и пишут любым языком, но только не своим собственным. Его книга — пусть она и не без недостатков — ни перед кем не оправдывается. Как только появится машинописный экземпляр, он даст его Морган. Пусть просмотрит, ему интересно знать ее мнение.

Руперт провел рукой по своим светлым волосам. Выгорев на солнце, они сделались непослушными и сухими, но то же солнце придало коже приятную гладкость и цвет полированной бронзы, что, как он прекрасно осознавал, делало его еще моложавее, чем обычно. Сегодня, на совещании с правительственными экономическими советниками, он должен выглядеть представительным и солидным. И он с этим справится без труда. Игру под названием «совещание» Руперт знал досконально. И давно уже перестал нервничать в присутствии этих новоявленных «шишек» или предполагать, что эксперты владеют некоей тайной проникновения в суть дела. Он повидал достаточно их промахов и в глубине души полагал, что на их месте справлялся бы лучше. Но все-таки они любимчики министров, и с ними необходимо соблюдать политес. Он будет вести себя сдержанно, с чувством собственного достоинства и едва ощутимой иронией.

Оставив окно открытым, Руперт вернулся к столу. Долетавший из парка ветер приносил свежесть и бодрость, пронизанные слабым запахом цветов. Все вместе составляло странную светлую и воздушную атмосферу летнего лондонского утра, когда солнце, казалось, только что затопило весь город, сделав его серебристым, невесомым и умытым. Но вообще-то было уже не так рано и, как напомнил себе Руперт, пора было кончать с пустыми медитациями и браться за работу.

Хорошо обученная секретарша, милое существо, обожающее комнатные растения, которым Руперт сумел-таки запретить перешагивать порог своего кабинета, уже рассортировала бумаги, включая и те секретные, доступ к которым ей был разрешен. Реферативные копии докладных из министерских комитетов были разложены по папкам трех цветов: голубой, зеленой и желтой. Привычно неприятно бьющие в глаза бумаги, помеченные красным флажком, прижаты куском застывшей лавы из вулкана на Сицилии. Сегодняшние письма, вскрытые и рассортированные, аккуратно придавлены осколком розового гранита из Абердина. Одно письмо почему-то не вскрыто. На конверте с напечатанным на машинке адресом пометка: «Личное». Руперт взглянул на него с удивлением. Он никогда не пользовался адресом офиса для своей личной переписки, хотя и знал, что многие его коллеги по самым разным причинам прибегали к этому. Руперт протянул руку к письму, но тут зазвонил телефон, и рабочий день начался беседой с озабоченным сотрудником, которого донимал сердитый сотрудник, предельно взволнованный мнением одного из министров по поводу помеченной красным флажком бумаги, лежащей сейчас на столе перед Рупертом. После чуть ли не часа телефонных переговоров Руперт написал краткую записку и избавился от опасного досье, отправив его мигать красным флажком на чужом столе. Тут он снова заметил дожидавшийся его заклеенный конверт и начал левой рукой вскрывать его, одновременно просматривая меморандум о «Стагнации в области государственного содействия». Краешком глаза он увидел, что письмо от Морган.

Знакомый почерк странным образом взволновал Руперта. Отложив меморандум, он вынул лист из конверта, развернул его. Письмо было длинным, явно написанным торопливо, пестрящим вычеркнутыми словами. Содержание было следующим:

«Дорогой мой! Послушай! Ты был очень добр. Уделил мне не только время, но и внимание. Я чувствовала, что ты направляешь меня, вдумчиво размышляешь над моими проблемами, даришь меня своей дружбой — и каждый миг был для меня бесценен. Все, что ты говорил, было удивительно значимо. Такого тонкого, как у тебя, ума я еще не встречала. Ты не только помог мне успокоиться, но и дал возможность поверить, что я все же разумное существо, способное ухватиться за кончик нити и выйти из лабиринта. Я благодарна тебе за большое и малое, за твою помощь в том, что нужно было решить немедленно, за заботу, которую ты проявил в такой чуткой форме.

Теперь — дальше. Что ты скажешь и что подумаешь, прочитав следующие слова? Клянусь, я сама их не ждала, удивлена и встревожена не меньше, чем будешь сейчас удивлен и встревожен ты. С момента приезда в страну у меня, как тебе известно, возникло немало разных забот. Могла ли я ожидать, что к ним прибавится и это? Даже при нашей последней встрече я еще не осознавала, что происходит, хотя с какого-то времени и понимала, как ты мне дорог и как я в тебе нуждаюсь. А теперь я вдруг поняла, что влюбилась в тебя, влюбилась так глупо и глубоко, как может влюбиться только семнадцатилетняя девочка. И я чувствую: мой единственный шанс — отдать все в твои руки. Я замужем. А ты… Я прихожу в ужас при мысли, что ты подумаешь, увидев что я взваливаю на тебя такую проблему. Ты, со своей упорядоченной и до отказа заполненной жизнью и совершенно не совместимыми с этим обязательствами. Хочется крикнуть „пожалей меня!“, и в то же время понятно, что твоя жалость приведет нас к сложностям, которые, как я знаю, ты непременно возненавидишь. Я в полном смятении, дорогой мой. Моя жизнь состоит из проблем и эмоционального голода, о котором ты в общем почти ничего не знаешь. Но вряд ли это извиняет мою попытку навязать тебе эту немыслимую и ненужную любовь. Трепещу, опасаясь, что ты осудишь меня. Но умоляю: по крайней мере поверь в трагическую серьезность глубокого и, увы, страстного чувства, которое ты во мне пробудил. Очень прошу, не делай никаких поспешных шагов. Мне нужны взвешенность и рассудительность, которыми ты обладаешь лучше, чем кто-либо иной. Никогда еще мне так не требовались эти качества. Когда мы встретимся, я буду говорить спокойно, и — умоляю — будь и ты спокоен. Но встреча необходима и — по понятным причинам — не там, где мы обычно виделись. Моя квартира тоже слишком посещаема. Но я придумаю, где нам встретиться. Любимый, пожалуйста, помоги мне и прости, что я полюбила тебя.

Морган».

Внизу, торопливо, неаккуратно, едва разборчиво, нацарапано:

«Не отвечай и не говори об этом письме ни с кем, даже со мной. Я умираю со стыда. Начнем все сначала. Приходи в среду, в 10.30, в Музей принца-регента, зал № 14».

Руперт дважды внимательно прочитал это письмо. Позвонил секретарше и распорядился, чтобы в ближайший час его никто не беспокоил. Потом опять подошел к окну и совсем новыми глазами посмотрел на виднеющиеся вдали боскеты Сент-Джеймского парка. Позлее, жестко взглянув на вещи, Руперт признался себе, что, хоть в тот миг он, безусловно, и не осознавал этого, первой его реакцией на прочитанное было чувство безумной гордости. Все новое жадно притягивает к себе человека, и он приветствует даже войны. Кто открывает утренние газеты без тайной надежды увидеть крупные заголовки, сообщающие о каком-нибудь необыкновенном несчастье? При условии, разумеется, что коснется оно не вас, а других. Руперт любил порядок. Но в душе, любящей порядок, всегда найдется уголок и для мечты о взрыве этого порядка. Внезапный слом привычных декораций, если, конечно, ты уверен, что наблюдаешь его с безопасного места, всегда ускоряет ток крови. А инстинктивная потребность чувствовать себя защищенным и привилегированным окрркает большинство катастроф, переживаемых человечеством потоками крокодиловых слез, обильно проливаемых теми, кто находится вне непосредственной опасности.

И все-таки эта вспышка была лишь мгновенной. Руперту даже не пришло в голову счесть обрушившуюся на него новость не стоящей серьезного внимания. Насколько удачнее все сложилось бы, если б он решил просто посмеяться и забыть. Но Руперт был не из тех, кто отделывается смехом. Он воспринял письмо всерьез и сразу же начал обдумывать ситуацию. Первая мысль была: бедная Морган. Вторая оказалась куда менее приятной. Над всеми нами зависла опасность, осознал он с тревогой, все безвозвратно меняется. Наш тихий счастливый мирок разрушен. И жизнь теперь станет опасной, жесткой, непредсказуемой.

Вернувшись к столу, Руперт сел и около часа просидел так, почти не пошевелившись. Морган была ему дорога. Его глубоко огорчало, что этот странный всплеск чувств разрушил, и может быть навсегда, их теплую дружбу, так естественно выросшую в непринужденной атмосфере жизни единой семьи. Как много тепла было в этой дружбе, он с ностальгической грустью понял теперь впервые. Импульсивная девочка вывела все на уровень слов и поставила перед ними обоими поистине устрашающую проблему.

Морган сама написала о «совершенно несовместимых обязательствах». Да! Если бы он был женат на ком угодно, кроме Хильды, все становилось бы гораздо проще. У Руперта перехватило дыхание. Перед ним постепенно проступал весь ужас происшедшего.

Так, думал Руперт, конечно же, она переживает кризис. Таллис, Джулиус, я. Обсркдать это нельзя ни с кем, даже с Хильдой. Может, удастся уговорить Морган уехать. Но куда она, бедная, поедет? Она вернулась в Англию, вернулась, как теперь проясняется, к нему, последней своей опоре. Если отправить ее теперь прочь, она впадет в отчаяние, а то и вовсе может утратить рассудок. Я должен все осмыслить, думал Руперт, должен взять все на себя и постепенно как-то сгладить эту ситуацию. Я не могу отослать ее. К случившемуся надо отнестись любовно. Что будет со мной, если я отошлю ее, а она вдруг возьмет и покончит с собой? Морган из тех, кто способен на это. Чувство отверженности для нее непереносимо. Я должен остаться и быть с ней рядом.

Встав, Руперт мерил шагами комнату. С леденящим душу ужасом он уже видел, с какими трудностями, скорее всего, столкнется. В той форме, которая в обычной ситуации не вызвала бы никаких проблем, Морган ему чертовски нравилась. Во время разговора с Джулиусом он был правдив и точен. Ему всегда было неприятно разбираться в хитросплетении причин, и поэтому он их игнорировал. Считал необходимым просто добиваться правильного видения, которое в свою очередь приведет к правильным действиям. Призрачная игра мотивов полна бездонных противоречий, безусловно, интересна, но не так уж и важна. Справится ли он теперь, сумеет ли привести в действие механизм нравственных и разумных решений и удачно проскользнуть мимо кружащей голову опасной зоны двусмысленной привязанности? То, что он глубоко привязан к свояченице, было неоспоримо.

Но если и так, то тем более нужно сохранить полное самообладание и взять на себя ответственность, думал он. Хильде он ничего не скажет, это невозможно. Задача в том, чтобы поддержать Морган и поставить ее на ноги. В критических ситуациях люди нуждаются в любви и ни в чем другом. Морган необходима спокойная, ровная и неэгоистичная любовь, которую ей не дадут ни Таллис, ни Джулиус. Мне нельзя не откликнуться на ее зов, сказал себе Руперт. Весь сознательный опыт привел меня к вере в могущество любви. Любовь действительно помогает решать проблемы. Попытаться обыденно, безопасно и половинчато решить эту проблему — недостойно и меня, и Морган. Она назвала меня мудрым — я должен попробовать проявить мудрость. Истинная любовь спокойна, рациональна и справедлива, и это не сон, не мечта. Там, на верхушке, — не пустота.

2

— Естественно, что тебе захотелось своей квартиры, — говорил Джулиус. — Это может иметь большое значение.

— Руперт и Хильда были так добры…

— Но ты поняла, что хотела бы переехать. Не удивляюсь. Зрелище чужой семейной жизни давит.

— Эту квартиру нашла мне Хильда…

— Какие чудовищные картинки! Пардон, они твои? — Да.

— Прошу прощения. У меня аллергия к репродукциям. Поселиться здесь стоило, вероятно, неплохих денег? Мне говорили, что этот район входит в моду.

— Здесь хорошо. А ты действительно покупаешь дом в Болтонсе?

— Возможно. Каждому нужно иметь свой якорь, ты согласна?

— Мне как-то не представить себе тебя живущим где-либо постоянно.

— На самом-то деле, я очень люблю домашний уют. А ты все еще живешь на три сотни, хапнутые у мужа? Вы, честные англичане среднего класса, поистине удивляете.

— У меня есть немного денег. Может быть, ты…

— Сожалею, но в данный момент одолжить не могу. У меня сложная ситуация с подоходным налогом.

— Я и не собиралась просить! — раздраженно воскликнула Морган.

Чуть не впервые ей было совсем не до разговоров с Джулиусом, который около получаса назад неожиданно появился в ее квартире. Сейчас Морган хотелось остаться одной и размышлять о письме, полученном сегодня утром. Язвительно-иронические подкалывания Джулиуса, которые, как она помнила, всегда доставляли огромное удовольствие, теперь досаждали и раздражали. У мазохизма есть свои строгие правила. И мы соглашаемся терпеть боль, только если она изнанка любви. Морган еще не разочаровалась в Джулиусе. Но в данный момент исходящие от него токи были над ней бессильны.

— Тебе нужно искать работу, — назидательно сказал Джулиус. — Это будет не просто. Не пора ли уже всерьез заняться поисками?

— Я подыскиваю. Читаю специальное приложение к «Таймс».

— В Лондонский университет, на прежнее место, тебе уже не вернуться?

— Нет, но я подыщу другое.

— Думаю, тебе нужно признать возможность работы в школе. Ты могла бы преподавать французский, или немецкий, или, скажем, латынь.

— У меня нет никакого желания становиться школьной учительницей! Я сумею найти себе место где-нибудь в университете.

Морган сидела на столе. Рядом с ней лежало письмо, частично спрятанное под зеленым малахитовым пресс-папье. Услышав, что кто-то поднимается к ней по лестнице, она торопливо сунула его туда вместе с конвертом. Джулиус прохаживался по комнате, разглядывал книги, трогал бумаги. В какой-то момент подошел к бюро и открыл ящик.

— Будем надеяться, что ты не переоцениваешь свои возможности. Предмет, которым ты занимаешься, плох тем, что его вообще-то не существует.

— Нам уже приходилось спорить на эту тему.

— Спора нет. Возразить тебе нечего, и ты просто злишься.

— Я не злюсь. А у тебя просто нет необходимых в этой области способностей.

— Способностей к языкам… Ты не предложишь мне выпить? Сейчас уже больше одиннадцати.

Поколебавшись, Морган спрыгнула со стола. Вышла на кухню, оставив дверь приоткрытой, и через минуту-другую вернулась с бутылкой виски, сифоном с содовой и двумя стаканами. Джулиус стоял там же, где и прежде.

— Холодильник у меня не работает. Льда, к сожалению, нет.

— Не страшно. Я обнаружил, что в Англии мне лед не нужен. Такова сила воздействия окружающей атмосферы. У меня уже проявляется вкус к шотландскому виски. Спасибо, соды не нужно. Так вот, как я уже говорил тебе раньше, способности к языкам — свойство удобное, но никак не свидетельствующее о развитости интеллекта. Сам я очень доволен тем, что, волею судьбы, владею в равной степени четырьмя языками. Знание языков — примитивное, безусловно, полезное и по природе своей чисто эмпирическое знание. Попытка найти за хрупким и беспрерывно меняющимся фасадом реально используемого в общении языка некий единый костяк, глубинную схему или абстрактно математическую структуру — занятие столь же праздное, обреченное и бессмысленное, как и попытка философов-метафизиков разглядеть под сумятицей каждодневной жизни некую рациональную чистую основу.

— Но ведь причинных связей в языке и ты не отрицаешь, — начала Морган, твердо решившая на этот раз не злиться. Больше всего ей хотелось, чтобы он ушел.

Джулиус сел в одно из кресел, поправил подушки, удобно устроился.

— Причинные связи, если ты говоришь о чем-то вроде закона Гримма или закона Вернера, разумеется, существуют. Но это ведь всего лишь наблюдения над правилами поверхностного взаимодействия, и в конечном счете они жутко скучны. Язык — это утилитарно организованная неупорядоченность, обладающая способностью к самостоятельным трансформациям. За этими трансформациями можно наблюдать, и я это не отрицаю. Но они просто таковы, какие есть. Ничто не стоит за ними. Воображать, что стоит, — значит проявлять детскую непосредственность метафизика и к тому же бесстыдно рядиться в тогу науки.

— Ты потрясающе игнорируешь факты, — сказала Морган. — Лингвистика — не априорно созданная система, а естественное продолжение филологии. Она отталкивается от эмпирического изучения трансформаций, о которых ты говорил с таким пренебрежением. Почему язык должен быть нагромождением случайностей? Нагромождения случайностей в природе не бывает. Любая теория старается объяснить или хотя бы продемонстрировать многообразие вещей, изыскивая лежащую в основании модель. Конечно, лингвистические теории — гипотезы, но гипотезы научные.

— Сомневаюсь, чтобы твои коллеги-теоретики приняли эти доводы. По-моему, они воображают себя не то философами, не то математиками, не то еще кем-то и полагают, что, поскольку мысль почти всегда вербальна, они, создав то, что им кажется сверхязыком, способны проникнуть во все ее тайны. На самом деле, открыв любую из их скучнейших книг, обычно обнаруживаешь, что и на обычном языке они изъясняются крайне плохо.

— Никто не отрицает, что глоссматика делает еще свои первые шаги…

— Глоссматика! Разумеется, псевдонаучное имя необходимо. На самом деле, фонетика — это понятно. Семантика уже теряет связь с реальностью. Глоссматика висит в воздухе. Людское тщеславие поистине безгранично. За десятки лет тяжких и почти неизменно бесплодных усилий человечество добилось лишь одного гениального достижения — создало математику, которая, волею обстоятельств, скорее всего, и прикончит его в близком будущем. Копая вокруг, все, если только есть малейшая возможность, пытаются обнаружить где-то на дне математику. Бедные греки яркий тому пример. А вы, глоссматики, просто смешите меня, когда на основе познаний учительницы шестого класса или литературного критика задираете нос и искренне полагаете, что создаете алгебру языка.

— Но ты не будешь отрицать, что сравнительное языкознание…

— Ты уже злишься. Хорошо-хорошо, знание языков полезно. И есть люди, которым действительно интересны и родительный падеж, и сослагательное наклонение. Твоя проблема в том, что ты в себе не разобралась. Тяга к метафизическим исследованиям — это всегда признак невроза. Вспомни хотя бы Руперта.

— Руперт… — Пальцы Морган коснулись пресс-папье и конверта под ним.

— На первый взгляд Руперт — образец патриотического служаки и прекрасного семьянина. Но присмотрись и увидишь несчастного человека, неудачника, безнадежно пытающегося обрести точку опоры. Его книга… Ты знаешь, что я о ней невысокого мнения, но то, что он написал ее, — явный признак глубоко скрытой горечи, и как раз это и привлекает к Руперту. Будь он действительно так спокоен и счастлив, как порой представляется, он был бы просто невыносим.

— Ты думаешь… его что-то мучает? — спросила Морган. Притихшая и насторожившаяся, она внимательно всматривалась в беспечно улыбающегося Джулиуса. Тот, все еще допивая виски, словно вылизывал дно стакана кончиком языка и, разговаривая, с удовольствием оглядывал комнату.

— Ему нужно было жениться на интеллектуалке. Часть проблем связана с этим. Хотя он и пытается делать все от него зависящее. Он верная душа.

— Мне кажется, они с Хильдой… очень подходят друг другу.

— Общие фразы, вроде этой, ничего не значат. Оба они стараются изо всех сил. Но меня позабавило, что Руперт так и не посмел рассказать Хильде об одолженных тебе четырех сотнях фунтов. Так что, похоже, иногда и он кривит душой.

— Правда. Но ведь и Хильда ему не призналась, что дает деньги Питеру.

— Ну, эти маленькие слабости так трогательны. И все-таки мне немного жаль Руперта. Его потерянная душа жаждет чего-то более яркого и духовного, чем твердый здравый смысл старушки Хильды.

— Счастливый брак часто строится на здравом смысле.

— О да. Такие союзы чаще всего нерушимы, и слава богу, что это так. Я далек от предположения, что брак Руперта на грани банкротства. Чтобы Руперт вдруг взбунтовался, необходимо невероятно сильное потрясение. Нет, никто никогда не услышит страстно тоскующий голос, который тихо рыдает в его груди. — Джулиус встал и, чуть отодвинув книги, поставил стакан на полку.

— Хильда — великолепная жена, — смущенно и растерянно сказала Морган. И слова прозвучали как-то странно.

— Хильда душка и женушка из женушек. Тепло домашнего очага значит очень много. Может быть, это самое главное. И только оставшиеся за бортом, такие как ты и я, относятся к нему с презрением. Да и то потому, что оно нам недоступно.

— Я вовсе не осталась за бортом, — сказала Морган.

— Ты свободно плавающая номада. Кстати, Руперт тобой восхищается. Когда мы последний раз были в клубе, он просто пел тебе дифирамбы.

— Правда?

— Он видит в тебе орлицу. Или, может быть, речь шла о ястребах? В общем, какое-то орнитологическое сравнение. Не помню точно, но это был, безусловно, большой комплимент.

— Он сказал?..

— Боже, который час! Мне нужно уже уходить. Полагаю, что теперь мы друзья?

— Если ты этого хочешь.

— Обычно я уклоняюсь от дружбы с женщинами, но возможны ведь исключения. Давай будем встречаться, болтать обо всем. Как ты думаешь, у меня есть шанс поймать такси на Фулэм-роуд?

— Да. Лучше всего иди к метро «Саус-кен».

— Отлично. Auf Wiedersehen. Надеюсь, что приятная работа в университете вскоре подвернется.

Как только Джулиус вышел, рука Морган сразу же потянулась к письму Руперта. Она вытащила его из конверта, хотя вообще-то знала его уже наизусть. «Никто никогда не услышит страстно тоскующий голос…» А я уже услышала его, подумала она. Услышала, и теперь все будет совсем иным.

3

— Поставь сюда эти два стула, — сказал Джулиус. Саймон подвинул стулья.

— Теперь отопри эту дверь.

— Она не заперта.

— Прекрасно. Мы забираемся внутрь.

— Я ничего не понимаю, — жалобно выговорил Саймон.

— Пошли, пошли. Ведь я обещал тебе кукольное представление, и оно тебе очень понравится. Вперед, малыш. Я иду за тобой. Потом мы сядем на пол и побеседуем. Быстро — пока никто не пришел.

Саймон захлопнул дверь. Это была большая красивая дверь, выполненная по рисункам Роберта Адама вскоре после его возвращения из Италии в 1785 году. Вначале она составляла часть интерьера в замке некоего баронета из Нортхемпшира. Теперь помещалась в комнате номер четырнадцать Музея принца-регента.

Гладкие дверные филенки перемежались с изящными пилястрами a la scagliola. Обрамляющие их с двух сторон кроваво-красные панели были покрыты хитросплетением сложных симметричных узоров, основой которых служили мелкие ракушки и букеты. Вставленные в панели кремовые овалы занимала живопись, изображавшая игры нимф и сатиров, на большом медальоне над дверью Венера шутливо отнимала лук у круглолицего Купидона. Участок стены с этой дверью посередине был заключен между более крупными пилястрами цвета помпейской зелени, под углом к которым с обеих сторон тоже шли панели, живописующие соперничество омерзительно пышнотелых младенцев-фавнов. Вся конструкция выступала вперед, занимая часть комнаты и, умело соединенная из нескольких отдельных секций, представляла собой великолепный образчик неоклассического стиля и, кроме того, замечательное укрытие.

За дверью Роберта Адамса, между панелями и музейной стеной, оставалось пространство шириной около четырех футов, сверху открытое, с трех сторон обнесенное остатками декора, некогда украшавшего баронетский замок. Когда дверь закрылась, темнота оказалась не полной: свет шел в укрытие сверху. Саймон был в полном недоумении. Он подчинялся командам Джулиуса, потому что тот был настойчив. Воля Джулиуса полностью поработила его.

— Какая удача, что здесь стоит ящик, на него мы и сядем, — вполголоса сказал Джулиус. — Ты садись с той стороны, я сяду здесь и — да, так и есть — перед нами будет отличный глазок. Я так и предполагал, что он может здесь оказаться. А значит, мы не должны будем полагаться только на слух. Я хорошо вижу дверь. Не думаю, чтобы в десять тридцать утра целые толпы стремились прийти сюда любоваться неоклассическими интерьерами. Согласен, Саймон?

— Да, — сказал Саймон и почувствовал, что шепчет. Джулиус потянул его вниз и усадил рядом с собой на ящик. — Но что же, в конце концов?..

— Два стула, которые ты так любезно переставил, находятся всего в нескольких футах от нас. Правда, устоять перед искушением сесть на них будет немыслимо? Наши куколки, безусловно, сядут сюда.

— Но я все же не понимаю… — Это какой-то абсурдный кошмар, думал Саймон. Что-то нелепое и ужасное. Я сижу рядом с Джулиусом, на ящике, спрятавшись за ложной стеной музейной комнаты. Мне нужно было отказаться в этом участвовать. Но в чем, собственно, я участвую?

— Скоро поймешь, моя прелесть. На этой маленькой сцене скоро появятся двое прекрасно знакомых нам людей. И ты сделаешься свидетелем любовного объяснения, которое, думаю, несколько удивит тебя.

— Джулиус, я не хочу, позвольте мне уйти…

Рука Джулиуса крепко нажала ему на плечо и не позволила встать.

— Ш-ш-ш, теперь уходить нельзя. Иначе ты все испортишь, а этого я тебе не позволю. Я приготовил для тебя редкостное развлечение, мой мальчик. Тебе надо благодарить меня.

— Но что это все такое?

— Магия созревшего лета. Теперь сиди тихо и жди. Тихо, тихо.

В наступившей тишине Саймон прислушивался к своему учащенному дыханию и гулким ударам сердца. Тесно прижатый в полутьме к боку Джулиуса, он вдруг ощутил, что тот, все еще не отпуская его плеча, завладел теперь и его рукой и начал мягко щекотать ладонь. У Саймона все поплыло перед глазами.

Раздались звуки шагов. Кто-то явно вошел в комнату. Легкий, отчетливый шум шагов, шагов женщины. Потом вздох. Саймон слегка шевельнулся, освобождая ладонь из руки Джулиуса, и тот легко отпустил ее. Короткая пауза — потом снова шаги, на этот раз тяжелые, мужские. Кто-то заговорил совсем рядом. Испуганно выдохнув, Саймон зажал себе рот рукой. Этот голос был голосом Руперта.

— Здравствуй, моя дорогая…

— О… Руперт, — раздалось в ответ. Это был голос Морган.

Прижав кулаки ко рту, Саймон закрыл глаза.

— Руперт, прости… я волнуюсь… так странно видеть тебя теперь… когда все изменилось…

— Не беспокойся, детка, тебе не о чем беспокоиться. Давай сядем сюда, вот на эти стулья. По-моему, это не экспонаты.

— Я не могу… удержаться от удивления… я никогда не предполагала…

— Такое всегда случается неожиданно, дорогая.

— Все кажется изменившимся.

— И с этими изменениями нужно будет справиться. Но на самом деле мы те же. И знаем друг друга давным-давно.

— Да, и это важнее всего, я права? Я знала, что ты ко всему отнесешься разумно и трезво. В тебе столько трезвости.

— Нелегко оставаться трезвым в нынешней ситуации.

— Если это вообще возможно, ты справишься.

— Видишь ли, дорогая, все это представляется мне очень серьезным.

— Мне тоже! Руперт, ты даже не представляешь себе, как я тронута… Ты так добр ко мне…

— А ты ожидала чего-то другого? Сейчас главное — не потерять хладнокровия. Не сбежать. Ты согласна, что бегство — не выход?

— Да, полностью. Я много об этом думала. Это было бы трусостью. Руперт, ты сказал что-нибудь Хильде?

— Нет. И не собираюсь. Так будет правильнее.

— Да. Правильнее. Хотя мне кажется… Руперт, но ведь все будет хорошо? Я не хочу причинять боль. Ни тебе, ни Хильде…

— Уверен, что никто не испытает боли, если, конечно, мы не позволим эмоциям сбить себя с ног. Сейчас все это имеет оттенок болезненности… и с этим ничего не сделать. Но никаких трагедий не будет, их просто не может быть. Мы ведь всегда любили друг друга, Морган. И хорошо знали друг друга…

— Надеюсь, что узнаем еще лучше.

— Я тоже на это надеюсь. Видишь ли, мне представляется, что наша цель не обойти любовь, а пройти сквозь нее и выйти к любви иной, подчиненной рассудку и лучше вписывающейся в реальность. На этом пути ничего плохого не будет.

— Руперт, ведь ты не считаешь, что это нечто мимолетное? Мне кажется… теперь, когда я вдруг увидела тебя по-новому… я уже не могла бы вернуться к прежнему… да, не смогла бы.

— Понимаю. Я тоже не смог бы. И я уверен, что все это не мимолетно. Давай признаем: это искренне и глубоко.

— Как правильно ты говоришь, что нужно не обойти, а пройти сквозь. Слава богу, что ты сохраняешь такое спокойствие. Увидев тебя, я сразу же поняла, что тебе это под силу. Руперт, давай уйдем отсюда, выйдем куда-нибудь на воздух. Мне почему-то немного не по себе в этой комнате. Давай пойдем в парк. Тебе не нужно ведь возвращаться в офис?

— Прямо сейчас — не обязательно. Да, давай пойдем в парк. У нас еще много времени.

Стулья скрипнули, и шаги затихли вдали. Саймон уже давно чувствовал, что плечо Джулиуса дрожит. Теперь он услышал тихий клокочущий звук. Засунув кулак в рот, Джулиус хохотал.

— Великолепно! — воскликнул он, падая с ящика на пол.

— Ш-ш-ш!

— Все в порядке, Саймон. Они ушли. Мы можем вылезать.

Он открыл дверь Роберта Адамса, и они вышли, моргая, в залитую светом комнату номер четырнадцать. Сев на один из освободившихся стульев, Джулиус продолжал, зажав рот платком, тихо постанывать от смеха. Саймон закрыл за собой аккуратно дверь и почистил костюм. Эмоции бурлили в нем, к горлу подкатывало что-то вроде тошноты. Он едва верил своим ушам. То, что сейчас происходило, было похоже на сон: ясный, отчетливый, но в то же время немыслимый. Морган и Руперт. В этом таилось что-то ужасное, угрожающее и чреватое страданием. С чувством неловкости он ощутил и нотку ревности. Руперт и Морган. Морган и Руперт.

— Но, Джулиус, как же вы могли знать?.. — спросил он, рухнув, как мешок, на второй стул.

— Пойдем к тебе в офис, — наконец успокоившись, сказал Джулиус. — Блестяще, нет, это просто блеск!

В маленьком офисе Саймона Джулиус занял единственное кресло. Саймон сел на свой стол.

— Джулиус, слушать этот разговор было ужасно. Это была просто дьявольская затея. Откуда вы знали, что Морган и Руперт там встретятся? И что все это значит? Они что, влюбились друг в друга?

— Для этого им понадобится еще, — Джулиус глянул на часы, — минут тридцать. — Он снова рассмеялся и, сняв очки, утирал льющиеся из глаз слезы. — Я обещал тебе грандиозный кукольный спектакль. Ну и как, ты доволен?

— Нет, — сказал Саймон. — Недоволен. И так ничего и не понимаю. Пожалуйста, объясните, что все это значит.

— Успокойся, малыш. Ничего плохого не будет. Как я уже говорил, это просто чары разгара лета с участием двух ослов.

— Но как вы все же узнали?..

— Нам было очень удобно, правда? Я не мог устоять перед искушением послушать этот разговор. Ведь он был неподражаемо высоколобым?

— Но как же вы… как они?..

— Детали значения не имеют, мой милый. Назови это, скажем, колдовством.

— Но ведь вы не могли устроите все это?

— Мое участие было ничтожным. Все остальное они доделают сами.

— Но они… Я видел, что они… Но я так и не понял, о чем они говорили.

— И я тебя за это не виню. Они и сами это не понимали.

— Что вы хотите сказать?

— Т-шш, нотой тише, ты уже начинаешь кричать. Видишь ли, каждый из них воображает, что возбудил в другом невиданную страсть. Каждый считает, что другой влюблен до потери сознания. И поэтому каждый не пятится прочь, а берет на себя инициативу. Оба галантно воображают, что защищают другого, руководят им. И в результате тщеславие и галантность заведут их далеко в дебри.

— Но почему они так думают? Как?..

— Тише, тише, голубчик. Любые уловки тут мало что значат, это могло бы произойти и само собой. Но когда они наконец поймут, в чем дело, если они вообще когда-нибудь это поймут, процесс окажется уже необратим. Они созрели до него, несомненно созрели.

— Джулиус, вы мне не объяснили. Например…

— Успокойся, разве все это не смешно? Как они оба мурлыкали и обхаживали друг друга, как полны были тактом, симпатией, сочувствием, пустыми галантерейными фразами. «Ты так рассудителен» и «мы должны пробиться к иной, высокой любви» и так далее и так далее. Они никогда не заговорят прямо, им не хватает необходимой для этого честности, и они оба так воспитанны. Подумай, в какую утонченную и возвышенную неразбериху они неизбежно влипнут!

— Но они любят друг друга…

— Разве такие существа могут любить? Ими движет совсем не любовь, а тщеславие. Каждый в восторге от того, что вдруг сделался предметом поклонения. Скорее всего, их любовь и всегда сводится только к этому.

— Но это неправильно! — выкрикнул Саймон, обхватив голову руками. — Мы не должны допустить это. А Хильда?.. а?..

— Не беспокойся. Когда придет время, я их расколдую. Всерьез никто не пострадает. Двое напыщенных самолюбцев станут печальнее и мудрее. Вот и все.

— Недопустимо так обманывать людей. И откуда вы знаете…

— Но они сами себя обманывают. И сейчас просто блаженствуют где-то там в парке.

— И все-таки я этого не потерплю, — выпалил Саймон. Смущенный и растерянный, он к тому же еще и ревновал. Представить себе, что Руперт и Морган… Нет, это все просто чудовищный кошмар. Его необходимо как-нибудь рассеять.

— И что же ты предлагаешь, любимый?

— Не знаю. Рассказать всем…

— Рассказать что? Нет, голубчик, теперь уже слишком поздно рассказывать, все зашло чересчур далеко. И Акселю, пожалуйста, не говори. Аксель в такой ситуации действовал бы топорно.

— Может, сейчас и необходима топорность.

— Но сам подумай! Каково будет этим двоим, если Аксель вдруг кинется открывать всем глаза и все перетряхивать? Представь себе только их унижение, их уязвленную гордость…

— Но им же не избежать уязвленной гордости. Вы только что сами сказали…

— Она будет уязвлена, но гораздо меньше. Кроме того, они хотя бы обретут опыт. И все разрешится вполне безболезненно. А сейчас любые разоблачения будут бессмысленны и непристойны. Нет уж, позволь им сыграть эту пьеску и станцевать этот вальс. Пусть они сами прокрутят все до конца. Потом их, конечно, щелкнет по носу, но в целом это пойдет им на пользу.

— Нельзя так играть людьми.

— А почему бы и не поучить их? Они-то считают себя достойными поучать. Руперт, во всяком случае, в этом не сомневается.

— И все равно непорядочно…

— Хватит об этом. Послушай, Саймон, ты поведал Акселю о тех событиях в моей квартире, когда ты был так прелестно освобожден от оков одежды?

— Нет.

— Молодец, ты хороший ученик. А значит, и о сегодняшней сценке ничего не расскажешь.

— Нет, расскажу. Я должен все рассказать Акселю. Сам я не понимаю, как поступить.

— Я объясню тебе. Но ты должен помалкивать, милый. Если ты что-нибудь скажешь Акселю…

— То что?

— Я сообщу ему об авансах, которые ты мне делал.

— Но я их не делал.

— Разве? — Чарующе улыбаясь, Джулиус основательнее уселся в кресле и, вытащив синий шелковый носовой платок, принялся тщательно протирать очки.

— Джулиус, вы прекрасно знаете…

— Что я знаю? Разве совсем недавно, когда мы с тобой были зрителями в ложе, ты не держал меня за руку?

— Но это вы держали меня за руку!

— А в чем тут разница?

Саймона охватила паника. Кровь бросилась в лицо, дыхание перехватило.

— Вы не можете сделать это… рассказать Акселю… это было бы…

— Ну разумеется, я ничего не расскажу. Но и ты промолчишь и не будешь ничего портить. Пораскинув умом, ты и сам поймешь, что так лучше. Не делай ложных шагов, милый Саймон. При желании я без труда уничтожу твои отношения с Акселем. Даже и врать не понадобится. Несколько шуток о твоем интересе ко мне — потому что ведь я тебе интересен, Саймон, и отрицать это ты не сумеешь — и все: этого будет достаточно. Несколько общих фраз, несколько ничего по сути не говорящих туманных намеков, и яд начнет действовать. И что смешнее всего, ты сам будешь этому помогать. Чувствуя себя виноватым, ты и вести себя будешь как виноватый. Ты ведь ужасно боишься, чтобы Аксель вдруг не увидел тебя всего лишь маленьким вертлявым попрыгунчиком. Еще бы! Он же чудовищный ревнивец.

У Саймона застучали зубы. С безошибочной точностью Джулиус прикоснулся к самой сердцевине его тайных страхов. Аксель действительно может в любой момент увидеть его жалким попрыгунчиком. Это было несправедливо, несправедливо, несправедливо. И каким же непрочным был его мир! Каким бесценно дорогим и каким хрупким.

— Тебе нужно понять, Саймон, что, как и в случае двух околдованных ослов, которых мы с тобой только что наблюдали, необходимо лишь запустить механизм — и дальше он работает уже самостоятельно.

— Хорошо, — прижимая ладони к горящим щекам, через силу выговорил Саймон. — Я ничего не скажу Акселю.

— Ты мудр, малыш. Можно, я дам тебе еще один совет? Мне вовсе не хочется разрушать твой душевный покой, но видеть тебя во власти иллюзий — горько. Люди эгоистичны, мой дорогой, и поэтому человеческая любовь коротка. Ты явно воображаешь, что твой роман с Акселем будет вечным а между тем только что готов был поверить, что малейшее подозрение уничтожит его. И боюсь, твои страхи оправданнее твоих надежд. Сейчас ты с радостью во всем подчиняешься Акселю, готов мириться и с его настроениями, и с тяжелым характером. Но человек не способен прожить без власти, так же как он не способен прожить без воды. Конечно, слабые нередко добиваются возможности управлять сильными, пуская в ход нытье, кислые мины или подспудную злость. Ты — в данный момент — предпочитаешь подчиняться. Но каждый раз, подчиняясь, ты это запоминаешь. И, скорее всего, наступит момент, когда жизнь Акселя превратится в сплошное страдание. Тогда постепенно баланс сил изменится. И тебе надоест быть любимой собачкой Акселя. Ты ведь вовсе не моногамен, мой милый Саймон. Ты скучаешь по своим приключениям, и сам знаешь, что это так. Придет день, когда тебе самому захочется играть роль Акселя по отношению к какому-нибудь малышу Саймону. С течением времени это приходит само собой и почти неизбежно в таких отношениях, как ваши. Перед тобой не долгие годы жизни в нерушимом браке, а серия любовных связей совершенно иного рода. Я вовсе не хочу огорчить тебя, я говорю это по доброте, чтобы потом, позже, ты меньше страдал от разочарования.

— Выйдите, — сказал Саймон.

— Аксель вскоре начнет толстеть. Ты задумывался об этом? Видел когда-нибудь фотографии его отца? Вскоре Аксель утратит эту так восхищающую тебя аскетическую худобу. Сможешь ли ты любить его, сделавшегося похожим на старенького плюшевого мишку?

— Выйдите!

Все с той же улыбкой Джулиус поднялся:

— Ну-ну, зачем же горячиться из-за того, что я говорю правду? Ты мне нравишься, Саймон. Я оценил тебя с того момента, когда ты сказал, что Таллису не следовало пожимать мне руку. Видя, как ты расстроен, я, конечно, сейчас уйду. У меня была мысль, что неплохо бы иметь тебя при себе в роли мальчика на посылках. Но, может, это и ни к чему. В чисто духовном плане я, как счастливчик Альфонс из той басни, всегда в центре событий. До свидания, мой милый, и помни, что свой хорошенький ротик ты должен держать на запоре.

Потрепав Саймона по щеке, Джулиус вышел, и дверь за ним закрылась.

Рывком соскочив со стола, Саймон уселся в кресло и схватил телефонную трубку. Подержал ее некоторое время в руке и потом тихо положил обратно на рычаг.

4

Руперт и Морган сидели на залитых солнцем ступенях Мемориала принца Альберта. Пройдя путь от Музея принца-регента, они только что пришли в парк.

Письмо Руперта было у Морган в кармане, и она то и дело дотрагивалась до него кончиками пальцев. С письмом ей было как-то легче, чем с самим Рупертом. Оно было уже таким знакомым. А сам Руперт чуть ли не приводил ее в столбняк, одновременно смущая и возбркдая, лишая дара речи и побуждая к излияниям. Держаться еетественно не удавалось, и она постепенно осознавала, как глубоко напугана сложившейся ситуацией. Страх был не просто беспричинно гложущим. Она боялась, потому что понимала, сколько поставлено на карту, потому что происходящее волновало, было и неожиданным, и совершенно необыкновенным. Ее смущал этот высокий крупный блондин с неуверенно извиняющейся, исполненной сочувствия улыбкой — такой незнакомой, что временами она совершенно не узнавала его лица. Все это было похоже на вторую, важную для обоих встречу с человеком, которого прежде видела лишь однажды, который, прощаясь в тот первый раз, неожиданно пылко поцеловал ее.

Руперт тоже явно не понимал, как держаться. Был, судя по всему, настроен на то, чтобы максимально ее успокоить, а совсем не на то, чтобы повторить вслух пламенные признания из своего письма. Атмосфера встревоженно-озабоченного внимания к настроению спутницы, естественно, не располагала его к каким-либо бурным признаниям. Но это поразительное письмо лежало у нее в кармане. Настал момент сказать, как глубоко я тебя люблю… Мне не под силу больше держаться роли преданного и всегда готового прийти на помощь друга… Так долго сдерживаемая необходимость приблизиться и узнать тебя лучше… Я так долго восхищался тобой… Время подскажет нам, как быть… И так далее и так далее, страницы, исписанные мелким, почти неразборчивым почерком Руперта, много вычеркиваний и торопливыми каракулями указанное места свидания в самом конце.

Не жалеет ли Руперт об этом письме? — думала Морган. Его смущение наводило на мысль, что так, пожалуй, и было. Но она понимала, что ни за что не задаст ему вопрос. То, что такой человек, как Руперт, написал это письмо — импульсивное, неосторожное, даже беспечно-необдуманное, — было и в самом деле чем-то из ряда вон выходящим. И все-таки с первой минуты Морган была в упоении оттого, что глубокомысленный, сдержанный муж сестры прислал ей это безоглядное восторженное признание. Значит, сюрпризы все-таки бывают. Она вспомнила слова Джулиуса о потаенной стороне жизни Руперта, о его мятущейся душе, глубоко спрятанной тоске, безудержных горьких слезах. Теперь она прикоснулась ко всему этому, хотя, может, всего на одну минуту. Сожалея и тут же готовясь к худшему, она прикидывала, не попросит ли Руперт помочь ему снова натянуть на лицо привычную маску. Но ведь в любом случае эту маску уже не приклеить. Теперь я узнала его гораздо ближе, думала Морган. Руперт нуждается во мне. Мы связаны навеки.

О Хильде в письме говорилось лишь косвенно. У нас обоих есть свои обязательства. Да, правда, есть еще Таллис. Внезапно Морган осознала, что всегда бессознательно надеялась, что именно Руперт поможет ей разобраться в ее чувствах к Таллису. Но она и представить себе не могла, что эта помощь придет таким образом. Раздумывая все утро над письмом Руперта, и до визита Джулиуса, и после, она поняла, что всегда чувствовала себя естественнее с Рупертом, чем с Таллисом или Джулиусом. Таллис был ее странной выдумкой, Джулиус — прекрасной, но случайно вторгшейся в ее жизнь разрушительной силой. Что же касается Руперта, то его мужские, интеллектуальные, личностные свойства были созвучны ей, он был человеком, по-настоящему глубоко ее интересовавшим, и тем, с кем она могла разговаривать. Руперт мог бы сделать ее счастливой.

Невыполнимость этого заставила ее огорченно спуститься с небес на землю. Да, она была глубоко взволнована, но и серьезно напугана. В голове не укладывалось, что она разрушает гармонию брака Хильды. И все-таки вот оно: перед ней отчетливо вырисовывается ситуация, угрожающая любимой сестре. Хильда не должна этого знать. Если суждена боль, ее должны вынести они с Рупертом. С чувством, похожим на радость, она поняла, что сумеет справиться. Заслонит Хильду, всегда делившую с ней все напасти. Встав рядом с Рупертом, поможет ему одолеть снедающую его печаль, сохранит тайну его мук и своим терпением сгладит неистовость его любви. И решимость взяться за эту опасную и трудную работу даст ей то, что, пусть и не очень-то доверяя себе, она незыблемо верит в мудрость его ума.

— Я доверяю твоей мудрости. Доверяю ей и доверяю тебе.

— Ты уже доказала мне свое доверие. Надеюсь, что смогу оказаться достойным его, — сказал Руперт.

— Хильда не должна знать.

Глядя на солнце, Руперт хмурился.

— Обманы мне ненавистны…

— Я знаю. Но это великодушнее. Как можно сказать ей такое?

— Хорошо, пусть это пока будет нашей тайной, — согласился, подумав, Руперт.

— Да-да.

Разговор был безумно труден для Морган. Она с большой осторожностью отбирала слова и фразы и видела, что Руперт поступал так же. С каким-то болезненным удовольствием она оттягивала момент, когда наконец возьмет его за руку.

— Руперт, — сказала она. — Я думаю, ты очень правильно оценил ситуацию, когда говорил о необходимости пройти сквозь, а не бежать прочь. Мы ведь и раньше всегда любили друг друга, правда?

Щитком из ладони Руперт прикрыл глаза. Во всех движениях сквозила неуверенность, опаска.

— Да, — выговорил он наконец.

— Значит, случившееся вовсе не так неожиданно и странно. Конечно, наши отношения стали другими, должны стать другими. Конечно, ты, я думаю… и смущен, и расстроен. Но если мы поймем, что хотим продолжать общаться, не станут ли новые встречи естественным продолжением старой дрркбы? Не правильнее ли всего взглянуть на это так? И если мы сохраним крепость духа и будем всерьез заботиться друг о друге, не поведет ли нас это продолжение по правильному пути?

— Я восхищаюсь твоей уверенностью и твоим здравомыслием…

— Ты знаешь, мне кажется, это должно было случиться, это уже вызревало.

— Не уверен, что я ощущаю это именно так. Но, как уже сказал, ощущаю серьезность и глубину и не подозреваю тут случайный всплеск безумия.

— Конечно, все это глубокие чувства, Руперт. Ведь речь идет о тебе, так разве это может быть иначе?

— Ну что же, думаю, мы должны… справиться с бурей.

— Ты такой озабоченный, Руперт, такой печальный. Встряхнись, дорогой. Мы с тобой будем регулярно видеться. Постепенно лучше узнаем друг друга. Оба мы люди рациональные. Не волнуйся, и я тогда тоже не буду волноваться.

— Я надеюсь, что все это… будет не слишком болезненно для тебя.

— Как трогательно ты обо мне заботишься, мой дорогой. Нет. Это будет болезненно для тебя. Но мы вместе выдержим эту боль.

— Мне тяжко хранить это в тайне от Хильды, но я понимаю: другого выхода нет. Ты говорила что-нибудь Таллису?

— Ну разумеется, нет! Это совсем не касается Таллиса.

— Нет, дорогая, по-моему, в каком-то смысле…

— Я не согласна. Ведь ничего не произойдет. Это наша с тобой забота, Руперт, только наша, твоя и моя.

— Не понимаю, освободилась ли ты от Таллиса… я имею в виду — эмоционально.

Для него это важно, подумала Морган. Надо его успокоить.

— Да, — сказала она. — Думаю, это так. Кое-что продолжает меня тяготить. Но из дебрей я все же выбралась. — Выбралась ли? — подумала она. Сейчас ей было понятно только одно: необходимо полностью сосредоточиться на Руперте.

— Все это так сложно, — со вздохом сказал Руперт. — Ты сильнее меня. Женщины часто оказываются сильнее в такие минуты. Тебе дано ясно мыслить, ты спокойна. А я все беспокоюсь о тебе. Боюсь, что мои действия причинят тебе еще худшую боль. Представь себя на моем месте.

— Но, дорогой мой, я как раз делаю это с легкостью. Отчетливо вижу все: замешательство, муки совести, боль. Но решив — пользуясь твоими словами — выстоять в бурю, мы должны просто доверять друг другу и ждать, чтобы время и наша взаимная нежность помогли нам построить глубокие отношения, те, что останутся с нами навсегда. Мы оба хотим этого, да, Руперт?

— Я хочу. Но возможно ли это?

— Твое смирение так трогательно. Ты что же, думаешь, что я сбегу и брошу тебя? Нет, все, что мы задумаем, осуществимо.

Повернувшись вполоборота и все еще прикрывая глаза щитком ладони, Руперт внимательно посмотрел на нее:

— Я так не хочу причинять тебе боль. Ты не боишься, что мы играем с огнем?

— Огонь — жизненная стихия.

— Твоя храбрость, Морган, феноменальна.

— Твоя тоже, мой дорогой.

— Послушай, мне пора возвращаться в офис. И я должен все обдумать.

— Ты не додумаешься до того, что мы должны все забыть, не видеться и так далее?

— Нет.

— Когда мы увидимся снова? Скоро?

Они спускались по ступенькам, выходящим в сторону Хай-стрит.

— И все-таки… — сказал Руперт. — Мне никак не избавиться от беспокойства. Во всем этом есть что-то странное. Я не хочу, чтобы ты испытывала такое чудовищное напряжение.

— Думаю, что уж если ты его вынесешь, то я вынесу его и подавно. Ну, когда? Пообедаем завтра днем?

— Завтра днем я обедаю с Хильдой.

Повисло молчание. Они вышли на улицу, и Руперт сделал знак, подзывая такси.

— Позвони мне в офис. Но не сегодня.

— Завтра утром.

— Хорошо.

Такси остановилось возле них.

— Можно доехать с тобой до Уайтхолла? — спросила Морган.

— Нет. Прости. Но лучше не надо.

Залитые солнцем, они стояли возле такси, оба скованные, с опущенными вдоль тела руками. Разноцветные тени текли мимо них толпой. Почти невыносимое физическое напряжение владело Морган. Страстно хотелось нырнуть в такси, сжать Руперта в объятиях, утешить. В его хмуром взгляде сквозила боль.

— Пожалуйста, в Уайтхолл, — сказал он, нагнувшись к шоферу.

— О, Руперт. — Ей вдруг сделалось до жути одиноко. Она не хотела вот так отпустить его, страшилась наваливавшихся на нее чувств. Необходимость расставаться ужасала. Всматриваясь в его лицо, она чуть не плакала.

— Прости. — Руперт сел в такси и захлопнул дверцу. Такси отъехало.

Что со мной происходит? — пыталась сообразить застывшая на краю тротуара Морган. Вдруг подчинившись внезапному импульсу, она остановила ехавшее следом такси и дала адрес Таллиса.

5

— Коробок сломан. Смотри, просто смят. Ты небось сел на него.

— Я на него не садился.

— Наверняка сел. Вчера он был целым.

— В мире, изнемогающем от грехов и страдания, ты оплакиваешь сломанные спичечные коробки.

— Мне очень плохо.

— Мне тоже.

— Опять донимает эта проклятая боль в бедре.

— Ты вроде бы говорил, что она донимает тебя постоянно.

— Да, постоянно! Но иногда сильнее, чем обычно.

— Я не могу разобрать ни слова. Почему ты не вставишь себе, наконец, зубы?!

— А почему, если на то пошло, ты не бреешься? Лицо покрыто гадостью, вроде той, что растет иногда у дерева на стволе…

— Ты тоже мог бы побриться.

— …на эту штуку, которую почему-то счищаешь подошвой, а потом думаешь: лучше бы не счищал.

— Или отпусти бороду, или брейся.

— Я старая развалина, которую давным-давно отвергло общество и вот-вот уничтожит сама природа. Стою уже одной ногой в могиле, если, конечно, допустить, что я вообще еще стою. Возиться с бритьем мне незачем. Я-то ведь не общаюсь с членами парламента. Этот парень, что приходил вчера, он что, действительно член парламента?

— Тот, что интересовался комитетом по жилищному проекту? Да.

— Не удивительно, что Англия пошла ко дну.

— Мне нужно пойти подготовить лекцию.

— Почему бы тебе не делать что-нибудь полезное?

— Преподавание приносит пользу.

— Образование для взрослых! Тешишь взрослых младенцев, вот и все.

— У нас бывают очень интересные дискуссии. Заходи как-нибудь, послушаешь.

— Если б я вдруг пришел, тебя стошнило бы. И вообще я перехожу на постельный режим. И ты, сынок, будешь выносить за мной судно, а не сочинять байки о Марше Джарроу и Всеобщей забастовке.

— Делай то, что рекомендуют тебе врачи, папа, и будешь в отличном здравии. В больнице ведь, как ты видишь, оказалось совсем не страшно. В рентгеновском кабинете с тобой были очень любезны.

— Нет, не любезны. Да, я туда дотащился. И один щенок в белом халате назвал меня дедулей.

— Ему хотелось, чтобы ты чувствовал себя, как дома.

— Я чуть не плюнул на него. Дедуля! Вот они — нынешние стандарты Министерства здравоохранения. Когда я был молод, врачи знали свое место.

— Когда ты был молод, врачи тебе были не по карману.

— Не начинай все сначала. Кругом прогнившая олигархия, а заправляют всем бандиты. И ничто не меняется к лучшему.

— Успокойся, папочка. Ты ляжешь в больницу, и тебя там прооперируют. Операции по поводу артрита делают теперь очень хорошо. И боли прекратятся.

— Эк ты распелся об операции! А может, я предпочитаю боль. И в любом случае решать мне.

— Прекрасно. Но тогда не жалуйся.

— Кто жалуется? Тяв-тяв-тяв. Почему бы тебе не оставить меня в покое?

— Хорошо, я оставлю тебя в покое, и прямо сейчас.

— Идешь заниматься своей ерундой, когда я лежу здесь и умираю.

— Заткнись, папа. Встань, ради Христа, побрейся и иди кормить голубей.

— Не желаю кормить этих чертовых голубей. И ко мне должен прийти новый доктор. Тебе на это наплевать, конечно.

— Ах да, я и забыл. Каков он?

— Недоносок.

— Хочешь, чтоб я остался, пока он не придет?

— Хочу, чтобы ты пошел к черту.

Леонард сидел на кровати. Глаза горели, беззубый рот то всасывался, то выпирал, словно стараясь наконец ускользнуть от челюстей. На нем была севшая изношенная голубая рубашка и ветхий лоснящийся жилет, на котором осталась всего одна пуговица. Ворот рубашки был туго застегнут булавкой, и сдавленное тело нависало над ней, как творожная глыба. Венчик серебряных волос пушился вокруг лысинки-тонзуры, и казалось, будто на голове Леонарда корона из мыльной пены. Таллис вышел, со стуком захлопнув дверь, потом открыл ее, закрыл снова, уже спокойнее, и пошел вниз. Был еще один жаркий день.

Нижнюю комнату, в которой прежде хранились вещи Морган, он сдал. Теперь там стояли диван-кровать с настоящим матрацем, комод, два стула и вешалка для одежды. Кроме того, Таллис пообещал жильцу ковер. Жилец был сикх и водил лондонский автобус. Тюрбан сикха снова и снова вызывал бурные дискуссии на расположенной неподалеку автостанции. Но сикх был исполнен собственного достоинства, молчалив, упрям, и тюрбан до сих пор продолжал красоваться у него на голове. Жил сикх одиноко, и радио было, судя по всему, единственным его товарищем. Встать между ними Таллис не мог. Вот и сейчас радио было включено, и из него неслась старомодная мелодия со словами:

Солнце надело шляпу —

Гей-гей-гей-гей ура!

Солнце надело шляпу,

Выходит оно со двора.

В кухне стоял запах гнили. Трудно было понять, от чего он исходит. Нужно избавиться наконец от этих молочных бутылок, подумал Таллис. В некоторых из них образовались странные сгустки, напоминающие заспиртованные в пробирках человеческие органы. Вытащить эти сгустки было очень трудно. Когда он пытался в последний раз, засорилась раковина.

Таллис со стуком захлопнул кухонную дверь, и сразу же масса предметов посыпалась с полок. Некоторые мгновенно обрели способность к передвижению и шустро покатились ему под ноги. Он отшвырнул их, и они взвизгнули, но не от боли, а от смеха. Едкий запах смешался с теми, что уже наполняли кухню.

Не чувствуя себя в силах заняться бутылками, он сел к столу, где на расстеленных газетах лежали его книги и тетради. Машинально опустил голову на стол, потом сразу же поднял ее.

Солнце надело шляпу —

Гей-гей-гей-гей, ура…

Таллис сумел найти дополнительные вечерние занятия, и это давало пять гиней в неделю, но курсы помещались за Гринфордом, и дорога туда и обратно обходилась ему в десять шиллингов. К тому же эти занятия приходились как раз на тот день, когда обычно собиралась подкомиссия по вопросам жилищного строительства, и перенести то или другое пока не удавалось. Кроме того, новая группа хотела заниматься историей профсоюзного движения в Европе — вопрос, сведения по которому были у Таллиса достаточно отрывочными и поверхностными. А среди слушателей было два молчаливо пофыркивающих субъекта откуда-то из Центральной Европы, почти несомненно осведомленных гораздо лучше, чем он. Все это нужно было как-то уладить.

Как чудовищно не хватает его работе размеренности и упорядоченности, подумал он. А думать в последнее время уже и просто не удается. Покой, необходимый для течения мыслей, напрочь исчез из жизни. Все сводится к какому-то сшиванию на скорую руку и наложению заплат, к попыткам обойтись хоть как-то пригодными полуфабрикатами и избежать явного позора. Вздохнув, он потянулся к «Geschichte und Klassenbewustsein». Шум проезжающего по улице транспорта ровно гудел в ушах. Зловонная духота Ноттинг-хилла давила на крышу, давила на голову. Он представил себе, каково сейчас в поле. В поле, среди высокой свежей зеленой травы и маленьких вьюнков-цветочков, он лежал, распластавшись, вдыхая запахи мха и влажной земли, а рядом лежала его сестра.

— Таллис!

Таллис проснулся. Рядом стояла Морган.

В небесно-голубом льняном костюме и белой блузке, она лучилась энергией. Щеки горели от солнца. Войдя, она закрыла за собой дверь. Таллис попробовал встать, беспорядочно сдвинул книги и чуть не упал со стула.

— Ты спишь днем. А я-то считала, что у тебя масса дел.

— У меня масса дел, — сказал Таллис. — Садись вот сюда.

— Нет уж, спасибо, только не сюда. Здесь жутко пахнет.

— Да, нужно прибраться.

— А уборщицу завести ты не можешь?

— Нет.

— Ну и видок же у тебя! Почему ты не бреешься? Щетина на лице кажется седой, но, может быть, это просто грязь? И что это за дурацкая грязно-белая тряпка на шее? Носи или приличный галстук, или рубашку с открытым воротом. И уж если ты хочешь закатывать рукава, то закатывай их аккуратно, а то они смотрятся прямо как старый тряпочный мешок.

— А ты выглядишь потрясающе, — сказал Таллис. — От тебя веет цветами, полями и всем, что растет за городом.

— Экое у тебя поэтическое настроение.

Ее присутствие вызвало в Таллисе вспышку спонтанной радости. На этот раз ему не стало дурно. Он просто безумно, как щенок, обрадовался.

— Господи, как я рад, Морган. Видеть тебя — такое блаженство.

— Не надо такой патетики. Питер дома?

— Нет, он пошел повидаться с Хильдой.

— А что это за мерзкий шум?

— Радио сикха.

— У меня тут письмо для Питера. Я написала его в такси.

— О!

— Передашь ему? — Да.

— Ты какой-то обескураженный.

— Разве ты пришла не ко мне? — спросил Таллис. И тут же умоляюще добавил: — Сядь, пожалуйста. Не стой так, словно ты сейчас уйдешь.

— В твоей помойке есть хоть одна чистая газета?

— Вот. Сегодняшний «Дейли Уоркер».

Аккуратно расстелив газету, Морган села. Таллис устроился напротив и не сводил с нее глаз.

— Так не забудешь передать письмо?

— Нет.

— Прекрасно. Надеюсь, ты не ревнуешь?

— Ты не готова так, как надо, позаботиться о Питере, и поэтому я просил тебя не заигрывать с ним.

— А кто говорит, что я не могу о нем позаботиться?

— Ты не способна на это! — воскликнул Таллис. — У тебя нет ни времени, ни чувства ответственности.

— Какие строгости!

— Питер влюблен в тебя.

— Значит, ты все же ревнуешь!

— Хорошо, черт возьми, да, ревную.

— А совмещать проповеди и ревность немыслимо.

— Почему? Я отлично знаю, что ты дико безответственна. И теперь пишешь ему, скорее всего, любовные письма.

— Если б ты только слышал свой тон! — вскинулась Морган. — Так вот же: я не пишу ему любовных писем. От тебя можно спятить! Прочти письмо. Оно не заклеено.

— Я не хочу его читать. Оно меня не касается.

— Приятно, что ты сознаешь это. Хорошо, я прочитаю его вслух.

Вытащив из конверта письмо, Морган прочла:

«Милый Питер,

пишу совсем коротко, чтобы ты знал, что я на некоторое время уезжаю из Лондона, и не пытался со мной связаться. Поиски работы заставляют меня поехать в Оксфорд и еще в целый ряд мест. Как только вернусь, сразу дам знать. Будь хорошим мальчиком. Посылаю тебе самый нежный привет.

Морган».

— Ну как, это любовное письмо?

— Нет, лживое.

— Что ты хочешь сказать?

— Все в нем неправда. Ты не едешь в Оксфорд и еще в целый ряд мест. Я прав?

Морган вложила письмо в конверт. Затем с раздраженным возгласом разорвала его на кусочки. Бросила обрывки на стол и взглянула на Таллиса:

— С тобой невыносимо трудно.

— Я люблю тебя, — сказал Таллис.

— Оставь этот бред слабоумного. Кстати, я ведь пришла к тебе, дело было не только в письме Питеру.

— Я так рад! Хочешь чаю?

— Нет. Я поняла, что хочу получить развод, и как можно скорее.

В ответ Таллис молча взглянул на нее. Потом повернулся к газовой плите.

— Ради всего святого, что ты там делаешь? — спросила Морган.

— Ставлю чайник. Думаю, мы все же выпьем чаю. Морган зажгла сигарету.

— А как же твоя программа свободы и чистой любви ко всем?

— Скорее всего, остается в силе. Но, видишь ли, теперь я вдруг обрела возможность думать и принимать решения. И сумела во всем разобраться. Не возражаешь, если мы разведемся по статье «нарушение супружеской верности»?

— Да, — сказал Таллис, вытряхивая старую заварку.

— Что значит «да»?

— Я не хочу разводиться. И Джулиус едва ли согласится подыграть тебе.

— Почему ты так думаешь? Он согласится. Таллис, ты ведь не будешь настолько низок, чтобы отказать мне в разводе?

— С кем ты познакомилась? — Взяв грязную чашку, Таллис сунул ее под кран.

— Не понимаю, о чем ты.

— Ты хочешь свободы ради кого-то. Эта единственная причина, заставившая тебя вдруг во всем разобраться. Кто он?

— Таллис, не будь идиотом. Просто я размышляла. И найденное решение вполне естественно. Разве не так?

— Нет. Я тоже поразмышлял. Ты сейчас слишком взвинчена, чтобы решать что бы то ни было. Обожди год.

— Развод требует времени. Я хочу начать прямо сейчас.

— Подожди год.

— У меня нет лишнего года! Мне надо идти вперед. Таллис свирепо вытирал чашку обрывком газеты. На газетном листе проступали коричневые пятна.

Морган спокойно смотрела на него и курила. В кухне было удушливо жарко. Она сняла льняной голубой жакет, закатала рукава и расстегнула верхнюю пуговицу блузки. Таллис заварил чай.

— Таллис, ведь ты себя обманываешь.

— Нет, ты себя обманываешь. Как это ни странно, ты меня любишь. Позже ты это поймешь.

— Перестань витать в облаках.

— Это ты в них витаешь. Я связан с тобой навсегда. Это и означает любить. Принимать — навсегда.

— Так чувствуешь ты. А я создана для приключений. Скорее всего, никогда не смогла бы сделать мужчину счастливым. Вот почему…

— Ты смогла сделать счастливым меня. Я нужен тебе. Бесконечная смена любовников не даст тебе удовлетворения. Ты будешь все время делать ошибки.

— Все, что ты говоришь, — жалкий лепет. Нет, я теперь пью без сахара.

— Ты забыла вкус счастья, которое испытала со мной. Мы жили в безгрешном мире.

— И этот мир рухнул.

— Нет, он существует, только опустел. Ты моя жена и не отрицаешь, что любишь меня.

— Да, но какой смысл… Ох, Таллис, ты сбиваешь меня с толку. — Она взяла чашку. Таллис стоял рядом с ней. — Все бесполезно. Ты говоришь, а я уже не слушаю. Действую механически. Я вообще как машина. Выгляжу человеком, а на самом деле — робот.

— Нет. Ты создана из плоти и будешь истекать кровью. — Он тихо погладил ее по руке и отошел.

— Перестань наконец умолять меня, Таллис, хотя, конечно, ничего другого ты не можешь, и я должна чувствовать благодарность… Таллис, назови хоть одну причину, почему я должна вернуться к тебе.

— Могу назвать две. Я хочу ребенка.

— В самом деле…

— И ты хочешь ребенка.

— О-о! — Чашка внезапно выскользнула у нее из рук.

— Конечно, это принесет новые осложнения, — быстро заговорил Таллис. — Дети всегда осложняют жизнь, и нам будет не хватать денег, а если потом ты все же захочешь уйти, неизбежно возникнет проблема ребенка или детей, которые будут у нас к тому времени, и я отлично понимаю, что есть и другие мужчины на свете, но я удобнее для тебя, потому что я муж, хоть общество и допускает в наши дни разнообразные варианты, но мне ты можешь полностью довериться, другому ты не сможешь доверять в такой же степени, и в любом случае пройдет немало времени, прежде чем с кем-то другим ты сблизишься так, что захочешь видеть его отцом своего ребенка, а ты ведь уже не юная, тебе за тридцать, и пришло время родить, если ты хочешь, чтобы это вообще случилось, ведь так?

— Таллис, по-моему, ты отвратителен, — сказала Морган, вставая, застегивая рукава и надевая жакет.

— Ведь я просто объяснял, что со мной тебе будет удобно.

— Я ухожу. О разводе пришлю письмо. До свидания.

— Подожди. — Таллис обогнул стол и загородил дверь. — Я был чертовски терпелив по поводу всей этой истории с твоим исчезновением, двумя годами жизни с кем-то другим, всеобщими причитаниями, что я должен проявить твердость, и вот теперь ты возвращаешься, и я не слышу от тебя ничего, кроме какой-то ахинеи о твоих настроениях. К черту твои настроения! Если хочешь, чтобы я был с тобой заодно в спасении нашего брака или в его прекращении, то изволь разговаривать со мной по-человечески. Ты мне жена, и я хочу знать, что ты делала раньше и что ты делаешь сейчас. Я хочу знать, что случилось тогда в Америке, и если теперь ты воображаешь, что влюблена в кого-то другого, то в кого именно.

— Поздновато выступать к роли ревнивого супруга. Да и играешь ты ее скверно.

— Я не играю.

— Играешь. Ты ведь терпел все, что было, не так ли?

— Вынужден был терпеть. Я знал, что ты вернешься.

— Брось, Таллис. Притворяясь жестким, ты просто жалок, а это мне отвратительно. Дай мне пройти, пожалуйста. Что это у тебя под рубашкой? Боже, мои янтарные бусы! А я-то не понимала, куда они задевались. Ну и сентиментален же ты!

— Хочешь сказать, что забыла, как своими руками надела их на меня?

— Именно так. Ты не единственный мужчина, на чью шею я их надевала. Кроме тебя, я думаю и о многом другом. Хотя ты и рвешься представить себе обратное.

— Значит, другой существует.

— Нет. Пропусти меня.

— Кто он? Кто он? — Таллис схватился за воротник белой блузки.

— Оставь. Ты порвешь ее. Отпусти меня! Или ты хочешь драки?

— Я хочу, чтобы ты осталась и мы нормально поговорили.

— Хорошо же, посмотрим, сумеешь ли ты удержать меня. Заведя левую ногу Таллису под колено, правой рукой Морган вцепилась ему в горло, и они закружились по кухне, сбивая выстроенные в ряд молочные бутылки. Таллис тянул за белый нейлоновый воротник, а когда тот разорвался, перехватил ее руку и стал выкручивать за спину. Морган пыталась лягнуть его коленом, но Таллис держал ее слишком крепко. Их лица соприкасались, щека прижималась к щеке. Свободной рукой Морган схватила его у затылка за ворот рубашки, поскользнулась и рухнула на пол, увлекая Таллиса за собой. Ожерелье у него на шее разорвалась, и янтарные бусины, громко стуча, покатились в разные стороны. Вывернувшись из-под Таллиса, Морган вскочила на ноги. Хлопнула кухонная дверь. Затем хлопнула и входная.

Таллис медленно поднялся. Шея была исцарапана, колено ушиблено. Кухонный пол покрыт осколками и желтоватой вонючей кашей скисшего молока. Подняв разбитую пополам бутылку, он швырнул ее в раковину, и она разлетелась на кучу мелких осколков. Наклонившись, он принялся собирать раскатившиеся янтарные бусины и засовывать их в карманы брюк.

— Кхм, э-э, простите… — В дверях стоял молодой круглолицый очкарик в нейлоновом плаще и с черным чемоданчиком в руках.

— А вам что нужно? — огрызнулся Таллис, собирая бусины.

— Простите… Я, наверно, лучше подожду… Мне нужно было поговорить с вами…

— О чем? — Таллис зашвырнул в раковину еще одну молочную бутылку.

— Я новый врач.

— Господи! — Таллис выпрямился. — Простите. Вы уже были у отца?

— Да.

— Простите, — повторил Таллис. — Присаживайтесь. У него сильные боли.

— Мы побеседовали…

— Вы можете прооперировать этот артрит? Нам еще ничего не сказали о результатах рентгена.

Доктор, по-прежнему продолжавший стоять, закрыл за собой кухонную дверь. Осторожно прошел по линолеуму, стараясь не ступить в лужу кислого молока.

— К сожалению, новости не из лучших, — сказал он, глядя на Таллиса со странным выражением лица.

— Вы хотите сказать, что его нельзя оперировать?

— Я хочу сказать, что это не артрит. То есть артрит очень слабый. Но…

— Это рак. — Да.

— Понимаю. — Взяв в руки две чайные чашки, Таллис отнес их в раковину и положил поверх осколков. — Каков прогноз?

— Боюсь, что мы почти бессильны. Конечно, глубокое облучение может ослабить боли. Но захвачено уже…

— Каков прогноз?

— Ваш отец проживет около года.

— Понимаю, — повторил Таллис.

— Разумеется, я ничего не сказал ему. Он по-прежнему считает, что это артрит. Мы считаем, что в таких случаях родственники…

— Да-да. Вы расскажете мне о лечении. Я не хочу… если это всего лишь чуть-чуть удлиняет… если он страдает… но вы ведь сказали, что можете облегчить боль…

— Обычно это рекомендуют…

— Вы не могли бы сейчас уйти? — сказал Таллис.

— Если хотите, вы можете завтра утром поговорить в больнице со специалистом. Надо только сначала позвонить…

— Да-да, я приду. А сейчас — простите — пожалуйста, уходите. Спасибо.

Дверь закрылась.

Кухня, в которой обычно все время что-то скреблось, шуршало и царапалось, погрузилась в полнейшую тишину. Даже гул транспорта сделался почти не слышен. Таллис слепо смотрел на битое стекло, скомканные газеты, пролитое молоко, уже застывающее толстыми желтоватыми лепешками, и перекатывающиеся шарики темного, как вино, балтийского янтаря. Перед его глазами расстилался мир, который стал теперь совсем, совсем другим.

6

Хильда тихонько гладила Питера по волосам. Вежливо притворяясь, что не замечает этого, Питер благодушно сохранял свой рассеянный благородно-наполеоновский облик. Они сидели бок о бок на маленьком диванчике в Хильдином будуаре.

— Значит, мне можно сказать отцу, что ты в октябре возвратишься в Кембридж?

— Да. Разве ты еще не сказала?

— В общем, сказала. Но мне хотелось твоего подтверждения. Я так боялась, что ты передумаешь.

— Не передумаю. Я дал Морган честное слово.

Хильда вздохнула. Она отдавала себе отчет в разгоревшейся любви сына к ее сестре. Это не вызывало тревоги, но навевало грусть. И заставляло чувствовать себя старой.

— Твой отец будет так рад.

— Меня не волнует, что он будет чувствовать.

— Питер, пожалуйста, попробуй быть к нему добрее. Ведь ты причиняешь ему столько боли. А он твой отец.

— Вот именно!

— Питер, не будь занудой.

— Хоть бы он успокоился и перестал изображать отца! А то чувствуешь себя с ним, как на жутком спектакле.

— Тебе тоже недурно бы перестать что-то изображать.

— Хорошо, мама, хорошо.

Нужно попросить Морган попросить Питера быть мягче с Рупертом, думала Хильда. Он так к ней привязан. Она снова вздохнула. С этим, однако, придется погодить: Морган только что позвонила и, отменив совместный ланч, сообщила, что уезжает.

— Морган просила меня быть с ним приветливее, — сказал Питер. — Так что я попытаюсь. — Он мягко отстранился от ласкающей его руки матери и чуть отодвинулся на диванчике.

— Значит, она уже… Ты придешь на наш званый ужин, Питер?

— На празднование по случаю окончания папиной грандиозной книги? Не думаю. А что, шедевр в самом деле закончен?

— Да.

— И он будет вслух зачитывать из него выдержки?

— Что за идея!

Руперт грустит оттого, что книга закончена, думала Хильда. Он так долго жил с ней. А теперь, когда все дописано, скорее всего, в сомнениях, удалась ли она. В последнее время Руперт стал таким странным: нервный, замкнутый, озабоченный.

— Да, кстати, Питер, у тебя есть адрес Морган? Она ведь уехала. — Морган повесила трубку так быстро, что Хильда просто не успела спросить адрес.

— Насколько я понял, она разъезжает, пытаясь договориться о работе. В записке, которую я получил, адреса не было. Ма, дорогая, мне уже нужно идти.

Поднявшись, он осторожно приподнял ей подбородок. Хильда схватила его за руку и, быстро сжав ее, на секунду закрыла глаза и прильнула губами к пальцам. Глядя на своего высокого сына, она испытывала все муки тревожной, покровительственной и нереализованной любви. Страшили неизвестные опасности, подстерегающие его в будущем. Давил груз нежности, которую ей едва ли дано будет выразить. Она уже отпустила руку Питера.

— Но у тебя все хорошо, правда, Питер?

— Да, мам, я в полном порядке.

Он действительно хорошо выглядел. Лицо разгладилось, стало спокойнее. И это была заслуга Морган.

— Приходи поскорее снова. — Ей было грустно оттого, что он уходит, неизбежно отдаляется, всецело захвачен общением с Морган; ей было грустно оттого, что она больше не в состоянии отвечать нетерпеливым требованиям, предъявляемым его молодостью. — Я так хотела бы, чтоб ты вернулся и снова жил с нами.

— Мне нужно жить самостоятельно. Сейчас это еще важнее, чем раньше.

— Как там Таллис?

— По-моему, тихо сходит с ума.

— Ты шутишь?

— В общем, да. Но в последнее время он очень странный. Хотя, пожалуй, и не страннее обычного. Ма, мне и в самом деле надо двигаться.

— Но ты скоро придешь опять?

— Да, конечно.

— Когда?

— Наверно, на той неделе. Я позвоню. Чао, мам, и спасибо за деньги.

Когда Питер ушел, Хильда встала с дивана и привела в порядок подушки. Расчесала до сих пор влажные после бассейна волосы, подошла к письменному столу, на котором была аккуратно рассортирована вся ее корреспонденция. Общество по сохранению Кенсингтона и Челси. Лига борьбы за снижение шума от самолетов в Западной части Лондона. Ассоциация помощи лицам, освобожденным из тюрьмы. Оксфам. Лейбористская партия. Гильдия женщин-горожанок. Бардуэлловская клиника для незамужних матерей. Христианский фонд помощи пенсионерам Челси. Общество друзей театра «Олд Вик», Национальной галереи, Вигмор-холла, малолетних преступников Фулэма и Патни. Множество зарубежных британских обществ борьбы за мир.

Хильда увидела, что не сможет заняться письмами. Мешали рассеянность и уныние, причины которых уяснить так и не удавалось. Тревожил Руперт. Было ли все это связано с книгой, или у него начинался грипп? Огорчало, что сорвалась встреча с Морган, и чуть царапало то, как резко и отрывисто Морган ей сообщила об этом. Связь с сестрой никогда еще не была так важна. На возвращение Морган Хильда возлагала столько надежд, предполагала, что это будет чуть ли не обновлением ее жизни. Она осознавала, что благодарна судьбе за то, что Морган возвращается, потерпев поражение и нуждаясь в поддержке, но она знала и то, что эта благодарность была результатом ее искренней любви. В заботе о сестре проявлялась естественная связь с прошлым, заново начинал бить источник сил, берущий начало в детстве и способный напитать будущее. Хильде требовалось, чтобы к ней прислонялись, чтобы ей доверялись, а Морган была и сама зависимость, и сама откровенность. Пока это сохранялось, химический состав воздуха был таким, как ей нужно. Переезд сестры на квартиру огорчил Хильду, но она приняла его. Теперешний вдруг налетевший ветерок отчуждения встревожил ее всерьез. Может быть, Морган жалеет, что была так откровенна?

К Морган, так же как к Питеру, Хильда старалась относиться трезво и разумно, но совладать с собственническим от природы характером было, конечно же, нелегко. Понимает ли Питер, что она чувствует, когда он уходит, небрежно пообещав зайти, вероятно, через неделю и, может, в какой-нибудь день позвонить? Питер вылетел из гнезда и обрел свободу, и, хотя Хильда знала, что любовь сына к ней можно, пожалуй, назвать исключительной и откровенен он с ней просто на редкость, все же она была для него всего лишь матерью. Это делало ее единственной и несравнимой, но это же ставило ее в совершенно особое положение, заставляя смиренно, без жалоб принимать самую вопиющую небрежность и невнимание. Питер знал, что, как он ни поведет себя, ее любовь к нему в соответствии с неким высшим законом никогда не уменьшится ни на йоту.

Хильда печально поразмышляла над этими парадоксами, но ей несвойственно было растравлять свои раны, и вскоре мысли вернулись к лежащим перед ней письмам.

Она уже было взялась за перо, когда на лестнице вдруг раздались шаги. Для Руперта еще слишком рано, подумала она, оборачиваясь. Может быть, это Морган? Раздался мягкий стук в дверь.

— Входите! — крикнула она.

Дверь деликатно приоткрылась, и в нее заглянул Джулиус Кинг.

— Ох! — изумилась Хильда. — Как неожиданно! Входите, Джулиус.

С тех пор как Джулиус вернулся в Англию, Хильда видела его только дважды, и оба раза по настоятельной просьбе Руперта, стремившегося как-то скрыть ее холодность. Однажды она завтракала с Джулиусом и Рупертом, потом Джулиус приходил на Прайори-гроув выпить в непринужденной обстановке, но пробыл всего полчаса.

— Простите, что вторгаюсь без предупреждения. Но дверь была открыта.

— У нас почти всегда так, — сказала Хильда. — Вы, разумеется, к Руперту, но он появится еще не очень скоро.

— Нет, у меня к нему никаких специальных дел. Просто проходил мимо и подумал, а не смогу ли я ненадолго укрыться у вас от солнца. Простите, что я вот так, запросто.

— Но я очень рада! — воскликнула Хильда. — В самом деле, жара ужасная. Не хотите поплавать? Я могу дать вам купальные принадлежности Руперта.

— Нет-нет, я побаиваюсь воды, даже когда это всего лишь бассейн.

— Может быть, вы надеялись увидеть Саймона? Он, к сожалению, перестал приходить к нам поплавать.

— Нет, о Саймоне я не думал. Но что за уничижение, Хильда? Почему вы считаете, что любое общество для меня предпочтительнее, чем ваше?

Неужели я нагрубила? — ужаснулась Хильда. Ей всегда было как-то неловко с Джулиусом.

— Нет, ну что вы… Не хотите ли выпить чего-нибудь? Может быть, чаю? Для спиртного, пожалуй, еще рановато.

— Я с наслаждением выпил бы лимонаду, — ответил Джулиус. — Или, может быть, кока-колы из холодильника. Я так прожарился, пока ходил по Болтонсу, что, признаюсь, мечта о стакане чего-то холодного и была подлинной причиной, которая привела меня к вам.

— Ну и отлично, идемте вниз. Кока-колы у нас, к сожалению, нет, но лимонад с массой кубиков льда вы получите.

Пока Хильда выжимала лимоны, доставала стаканы и несла лимонад из кухни, Джулиус ждал в гостиной. Он распахнул застекленные двери, и пряный аромат сада проник в комнату.

— Не хотите добавить капельку джина? Нет? Ну тогда садитесь. Здесь все же немного прохладнее. Вам, разумеется, не хватает кондиционера. Но эта погода так необычна для английского лета, что вряд ли продержится долго.

В ответ Джулиус молча улыбнулся и отхлебнул лимонада. Он сидел в легком кресле, наполовину повернутом в сторону сада. Похлопотав вокруг, Хильда уселась рядом. По контрасту с солнечным светом за окнами, комната была затененной и какой-то зыбкой. Хильда почувствовала неловкость.

— Насколько я понимаю, скоро вы будете жить у нас по соседству, в Болтонсе, — сказала она. — Живя там, вы станете таким важным, что мы едва ли рискнем навестить вас. — Ну что за чушь я порю, пронеслось в голове. Почему я такая неловкая?

— Надеюсь вы меня навестите, — вежливо сказал Джулиус. — Хильда! Какой чудесный свежий лимонад! Что значат все изощренные радости плоти по сравнению с простой радостью утолить жажду в жаркий летний день?

Джулиус пил лимонад, улыбаясь ей чуть ли не экстатически, но его лицо выглядело как маска. Какие у него белесые волосы и какие темные глаза, думала Хильда. Честное слово, у него странная внешность. Волосы тусклые, как у старика, а лицо молодое. И конечно, блондином его не назвать. Глаза, кажется, темно-серые или все-таки темно-коричневые с синеватым отблеском? И какой удивительно длинный извилистый рот, такое чувство, будто два рта слиты в один. Это же неприлично — так его рассматривать, пронеслось у нее в голове.

— Болтонс очень приятный район, — сказала она вслух.

— Тихие закоулки, где живет Морган, мне тоже нравятся. Это ведь совсем близко отсюда, я не ошибся?

— Вы навещали Морган?..

— Да. Просто по-дружески, разумеется. Наша история закончена. Надеюсь, вы не очень меня осуждаете, Хильда?

— Я… нет… и как я могу судить?

— И все-таки все мы судим. Морган, наверно, вам всем рассказала?

— Да, кое-что, но…

— Но?..

— Но чужие жизни всегда так загадочны. Редко когда удается понять другого.

— Вы хотите сказать, что вам не понять меня?

— Нет. Я едва понимаю Морган. Она все мне рассказала, но я так и не поняла… и уж тем более не составила никакого суждения.

— Спасибо, — сказал Джулиус, чуть помолчав.

Теперь он посерьезнел. Хильду разговор взволновал. Джулиус словно изучал ее, и она смущенно отвернулась. Перевела взгляд на залитый солнцем сад, сверкающую воду, розы — и в глазах почти сразу зарябило. Она чуть подвинула кресло и дала взгляду отдохнуть на клубящихся в комнате мягких размытых тенях. Джулиуса видела только боковым зрением, расплывчато и неясно. Чувствовала она себя странно: нервная напряженность будто боролась с сонливостью.

— Вам это покажется странным, Хильда, но ваше мнение всегда значило для меня очень много.

— Мое мнение?

— Да. Не исключено, что своих судей мы подсознательно выбираем сами. И может быть, этот выбор глубоко значим. Я всегда задавался вопросом: «А что скажет Хильда?»

— Но вы меня едва знаете… едва знали.

— Я рад, что вы заменили глагольную форму. Морган много о вас рассказывала. Да и сам я встречал вас довольно часто, а вы не из тех, кого забывают. Смею сказать, я разглядывал вас куда пристальнее, чем вы меня.

— Трудно поверить, что мое мнение вас беспокоило, — сказала Хильда. Но мысль о том, что это возможно, польстила.

— Беспокоило, уверяю вас. Вы настолько взрослее Морган, настолько оригинальнее мыслите. Желая быть объективным, я всегда старался взглянуть на вещи вашими глазами. Хотите — верьте, хотите — нет, но эта подстановка помогала.

Его слова растрогали Хильду. А ведь она-то считала Джулиуса безнравственным. И была, как оказывается, несправедлива.

— Надеюсь, то, что вы называете «историей», было для вас не слишком болезненно?

— Спасибо за вопрос, спасибо, что подумали об этом. Мне было больно, ведь я все же очень привязался. Но человек выздоравливает, и тогда детали уже не имеют значения. Кроме того, мне, пожалуй, было и совестно. Замужняя женщина, все с этим связанное. Я в том возрасте, когда начинаешь всерьез чтить приличия. Но с совестью можно договориться. Морган договорилась со своей. И я — не буду притворяться — не вел себя как святой.

— Боюсь, это и впрямь была чудовищная неразбериха, — сказала Хильда. — Это так часто случается в жизни.

— Да, часто. И ваша сестра имеет талант попадать в подобные ситуации.

— У нее доброе сердце, и, думаю, именно из-за этого она, случается, попадает в силки, — сказала Хильда. — А потом обнарркивает, что не понимает, как ей выбраться.

— Вы абсолютно правы. И на самом деле, все это абсолютно невинно.

— Вы думаете, что она оправилась?

— От наших отношений? Полностью. Вам так не кажется?

— Пожалуй, кажется, — задумчиво сказала Хильда. — Ее… доброе сердце, безусловно, нашло себе новое применение. — Она коротко рассмеялась. — И, как вы правильно заметили, это действительно абсолютно невинно.

— Святое небо! — воскликнул Джулиус. — Значит, вы знаете? — Поставив стакан на пол, он впился глазами в Хильду.

— Да, конечно, — сказала она. — Но вы-то откуда узнали? Морган вам рассказала?

— Я… просто узнал.

— Надеюсь, это не становится предметом толков и ненужных пересудов?

— Вы так спокойно это говорите, Хильда!

— А почему бы и нет? С чего тут тревожиться! Напротив, это дает добрые плоды. В конце концов, они оба достаточно здравомыслящи, а разница в возрасте…

— Хильда, вы изумляете меня, — сказал Джулиус. — Признаюсь, я всегда восхищался вами. Но теперь я перед вами преклоняюсь.

— Джулиус, вы меня смущаете. Еще лимонаду? Нет? Может, и следовало бы беспокоиться. Но, по-моему, зла это не принесет никому…

Джулиус восхищенно выдохнул:

— Хильда, вы потрясающи! Такая раскованность! Вы проявляете не только героизм, но, скорее всего, и глубокую правоту. В конце концов, как вы сказали, они и вправду здравомыслящи, и, если только иметь выдержку, не вмешиваться, все это, разумеется, проходит без следа, тем более что с обеих сторон тут прежде всего проявление доброты сердца.

— Ну, не думаю, чтобы Питером двигала доброта, — рассмеялась Хильда. — Скорее всего, он, бедняга, просто влювился в свою тетю Морган. Но это телячья любовь, и, уверена, Морган сумеет с ней справиться.

Повисло молчание. Пауза неестественно затягивалась. Обернувшись, Хильда взглянула на Джулиуса. Он смотрел на нее чуть не с ужасом.

— Что с вами, Джулиус?

— Питер. Я понял. Простите, я… думал, что мы говорим о… другом. О боже мой…

— Но о чем же еще? — удивленно спросила Хильда.

— Нет-нет, конечно. Конечно, о Питере. Господи, как уже поздно! Хильда, я должен идти. — Джулиус поднялся.

— Но все же о чем, вам казалось, мы говорили? — спросила, вставая вслед за ним, Хильда.

— О, ни о чем. Дурацкая ошибка. То есть я, разумеется, говорил о Питере. Морган мне рассказала о нем. Простите, Хильда, мне пора. Думаю, раз уж я рядом, то зайду и к Морган. Спасибо за лимонад.

— Морган нет в Лондоне, — сказала Хильда. — Уехала на неделю, может быть, на две.

— Неужели? Это она так сказала? То есть я понял: ее нет в Лондоне. Да, ясно. Хильда, я должен бежать.

Они подошли к входной двери.

— Джулиус, вы смутили меня, — сказала Хильда. — Что вы имели в виду, когда только что говорили?..

— Ничего, ничего. Я говорил о Питере. Хильда, я… Простите меня, простите.

Джулиус поцеловал ей руку. И, быстро помахав на прощание, пустился бежать по теневой стороне залитой солнцем улицы.

Хильда дотронулась до руки, к которой прикоснулись губы Джулиуса. Ей не так часто целовали руки. Медленным шагом она вернулась в гостиную. Все это было так странно. Откуда-то просочился страх, и вдруг показалось, что над всей ее жизнью нависла неведомая угроза.

7

— Я поставлю эти ирисы в белый кувшин в стиле ар нуво, — сказал Саймон. — Надеюсь, тебе понравится.

— В этих делах я полностью доверяюсь тебе, мой милый.

— Но признай, что они хороши.

— Мало того: прелестны! Был день рождения Акселя.

От форели Саймон в конце концов решился отказаться. Начать предстояло с сардинок и рецины. За ними последует французское рагу cassoulet с рисом и Nuke de Young. Затем лимонный шербет. Потом чуть сбрызнутый соком зеленый салат с цикорием. Потом белый стилтонский сыр и фирменные бисквиты из кондитерской на Бейкер-стрит, которые подают с полусладким рейнвейном.

Конечно, для cassoulet было чересчур жарко, но Саймон очень любил готовить это блюдо. Кроме того, его изготовление требовало полного внимания, а в последнее время он инстинктивно искал занятий, дающих возможность предельно сосредоточиться. Приступив вчера вечером, он уже приготовил фасоль с тщательно отмеренными добавками лука, чеснока, тимиана, петрушки, ломтиков копченого окорока и наструганных палочек шпика. Сегодня, отпросившись в середине дня из музея, поджарил баранину и пол-утки — фасоль в это время снова разогревалась и кипела на медленном огне. Когда все было готово, началось заполнение специальной глубокой коричневой глиняной миски для cassoulet, купленной ими в Безансоне. Слои фасоли, потом слои утятины, баранины, чесночной колбасы, снова слои утятины, баранины, чесночной колбасы, и так до самого верха. Все это снова было поставлено на медленный огонь и должно было пребывать там, пока верхний слой фасоли не станет хрустящим. Хрустящую фасоль перемешивали, и она уходила вниз, а идущий за ней слой тоже в свою очередь становился хрустящим. Тогда перемешивали его. Теперь процесс близок был к завершению.

— По-моему, этот запах должен сладко кружить тебе голову, — сказал Саймон Акселю. — Я, признаюсь, чертовски голоден. Мы должны проявить осторожность и не налегать на сардины.

— Думаю, мало кто получал бы удовольствие от рыбы, если б мог видеть ее глаза. К счастью, глаза сардинок такие маленькие, что не могут вместить в себя осуждения.

— Аксель, сейчас не время для такой сентиментальности. Надеюсь, ты выполнил мою просьбу и обошелся сегодня без ланча?

Они разговаривали на кухне. В руках бокалы с хересом. На Саймоне длинный полиэтиленовый передник с рисунком в виде белых и розовых маргариток.

— Идея оставить меня без завтрака в собственный день рождения была, мягко говоря, странноватой.

— Но ради этого!

— У меня был легкий ланч.

— У тебя никакого уважения к еде!

— Не слишком ли тяжеловато cassoulet для такой жаркой погоды?

— Оно, конечно, вгонит в пот, но потом станет даже прохладнее.

— Какую порцию ты приготовил! Мы будем ее доедать много дней.

— В холодном виде cassoulet восхитительно.

— Боюсь, я и вправду лишен уважения к еде, — сказал Аксель. — Все-таки я пуританин до мозга костей.

— Мы уже обсуждали это в разнообразных контекстах, милый.

— Во время еды обнаруживается как свойственная человеку жадность, так и заданная невозможность получить удовлетворение. Мы с восторгом набрасываемся на пищу, с жадностью набиваем себе желудки, а потом встаем угнетенными и разочарованными, а порой даже с легкой тошнотой от переедания. И все это — символический образ основы человеческого существования. Жадность на старте и отупелость на финише. Официантам, беспрерывно наблюдающим этот процесс, трудно не стать величайшими пессимистами.

— Ну что за речи в присутствии cassoulet! По-моему, деликатность должна побудить нас вернуться в гостиную.

Они поднялись в гостиную. Изгнанная на время фотография куроса снова висела на привычном месте. Саймон начал возиться с ирисами. Это были высокие «бородатые» цветы необычной раскраски: пурпурные казались почти черными, оранжевые — коричневатыми, а ярко-синие имели необычный люминисцентно-металлический отлив. Саймон купил их в «Харродсе», и они стоили ему целого состояния.

— Тебе правда понравился новый галстук, Аксель?

— Да, он великолепен.

Галстук, подаренный Саймоном Акселю, был темный со скромным цветочным узором и несколько напоминал фон на картинах прерафаэлитов. До сих пор было не совсем ясно, какие же именно галстуки нравятся Акселю. Когда Саймон с ним познакомился, Аксель, и сам того не замечая, всегда ходил в одном и том же: тусклом темно-синем в белый горошек. В попытках расшевелить его вкус Саймон применил шоковую терапию, и это (как он теперь сам понимал) был большой тактический промах. По отношению к подаренным галстукам Аксель вел себя вежливо, но таинственно. С восторженной благодарностью принимая обновки à la Matisse, с помощью которых Саймон рассчитывал пробудить в нем чувство цвета, Аксель носил их очень редко и в самом коротком времени опять возвращался к своему монстру в белый горошек, пока Саймон однажды не выкрал его тихонько и не выбросил в мусорный бак рядом со станцией метро «Бэронскорт». Позже, проявив больше такта и понимания сути проблемы, Саймон наконец осознал, каким должен стать фирменный стиль Акселя: темный, хотя и насыщенного цвета фон, прихотливый, хотя и не броский рисунок. Саймон изучал отношение Акселя к новым галстукам, как изучают реакции пересаженного на новую диету подопытного животного. Как только позволили широта и разнообразие ассортимента, он подключил к делу статистику и сумел, таким образом, найти точку, в которой его вкусы пересекались со вкусами Акселя. Галстук, подаренный сегодня ко дню рождения, попал, по мнению Саймона, в самое яблочко.

— А рубашки тебе понравились?

— Да, конечно, как раз такие, как я люблю. Спасибо, мой дорогой.

С рубашками было не разгуляться. Аксель настаивал на строгом исполнении его инструкций. Правда, началось это только после двух очень дорогостоящих неудач. Получая в подарок что-нибудь тщательно выбранное и удивительно красивое по расцветке, Аксель обычно говорил: «Ну зачем? Ведь это у меня уже есть», и Саймон невольно задавался вопросом, а не дальтоник ли его друг. Зато мне очень легко делать подарки, думал он. Мне столько всего нравится и столько всего хочется. Опустив глаза, он с нежностью посмотрел на ультрамариново-синий галстук с изумрудными акантовыми листьями, повязанный поверх самой светлой из его бледно-зеленых рубашек.

— У тебя новый галстук, Саймон. Ты, голубчик мой, мот.

— Мне позволительно делать себе подарок в твой день рождения. Это традиция. И дом в этот день тоже что-нибудь получает.

— Да-да, я заметил. Ты купил еще одну вещицу из этого безумно дорогого ирландского граненого стекла. Пожалуйста, будь слегка бережливее, дорогой, ведь мы не купаемся в деньгах.

Саймону очень понравилось это «мы».

В такие моменты естественно было бы чувствовать себя совершенно счастливым. И он в самом деле был близок к счастью. С момента памятного происшествия в китайском ресторане к Акселю полностью возвратилось хорошее настроение. Он был даже особенно ласков с Саймоном и, казалось, забыл о своем раздражении в связи с Морган. Это прощение доказывает его любовь, думал Саймон, и как все было бы хорошо, если бы только не эти сложности из-за Джулиуса. Саймон снова и снова возвращался к мысли о Джулиусе и курьезной ситуации, в которую тот вовлек его, ни на йоту не приближаясь к пониманию, в чем, собственно, эта ситуация заключалась. Она, безусловно, была зловеща, пугала и влекла за собой ложь. Кроме того, было ясно, что чем-то она глубоко отвратительна. Судя по всему, Джулиус вовлекал его в какой-то заговор, но зачем? Если бы только Саймон не утаил от Акселя той неприятной сцены в квартире Джулиуса! Если бы — ведь его прегрешения начались еще раньше — он не скрыл приглашения Джулиуса прийти к нему на квартиру! Если бы он рассказал правду хотя бы на втором этапе! Это, конечно, повлекло бы за собой взбучку, но теперь все давно было бы позади и забыто. Подобно преступнику, уповающему на снисхождение в связи с добровольным признанием во всех своих прегрешениях, Саймон мог бы теперь свалить груз с плеч и с чистой душой радоваться изливаемым на него доказательствам любви Акселя. Был ли момент, когда он мог рассказать Акселю все? Не открыться ли ему прямо сейчас?

Саймон по-прежнему был в шоке от того, что Джулиус вынудил его услышать в музее. Этот секрет тоже мучил невыносимо, и все-таки Саймон пришел к заключению, что ему надо как-то справляться с ним в одиночку. Открыть его — значило рассказать все. А здесь примешивался уже не только страх перед угрозами Джулиуса. Страх присутствовал и, более того, был непосредственно связан с вечно мучающими его кошмарными опасениями, но, кроме того, открыв это Акселю, он предаст и других. Разумно ли подключать Акселя на данном этапе? Джулиус четко обрисовал возникающие в этом случае трудности. Что предпримет Аксель? Промолчит или тут же отправится к Руперту, а то и к Хильде? Аксель всегда не любил Морган. Не обвинит ли он во всем ее и не захочет ли ее дискредитировать? Утайки он ненавидит. Возникнет болезненная неловкость, которая может вылиться и в скандал. Прийти к определенному решению мешало еще и сомнение, а правду ли рассказал ему Джулиус. В самом ли деле он создал все своими руками и заставил как Морган, так и Руперта думать, что другой влюблен? Как, объясните мне, он мог это проделать? Однако если не мог, то как же узнал, где и когда они встретятся? Оставалась, конечно, возможность случайного перехвата письма. Это проклятое увлечение Морган и Руперта могло зародиться и без участия Джулиуса, а тот по каким-то своим причинам захотел ввести Саймона в заблуждение. Но если затеял все это действительно Джулиус, сможет ли он сделать то, о чем так хвастливо заявил Саймону: то есть остановить все легко, да к тому же и безболезненно? Как вся эта несуразица будет вдруг разом уничтожена? И какой ужас, что участники — именно эти двое! С чувством болезненной неловкости Саймон осознавал, что жутко ревнует. Цеплялся за надежду, что все это как-нибудь мирно разрешится, так мирно, словно ничего и не было. Эта надежда оказывалась еще одним доводом в пользу молчания.

Все это непрерывно преследовало Саймона. Но люди привыкают жить как бы в двух плоскостях. Он избегал и Сеймур-уок, и Прайори-гроув. И когда был рядом с Акселем, все, связанное с ними, отступало, казалось не таким уж важным и имеющим шанс разрешиться благополучно. Хлопоча по хозяйству, заново переставляя ирисы, поправляя подушки, подливая Акселю сухого хереса, Саймон чувствовал себя и спокойным, и бодрым.

— Да! — сказал Аксель. — Я ведь совсем забыл. Позвонил Джулиус и спросил, может ли заглянуть к нам сегодня вечером.

Только не это! — Саймон от неожиданности стукнул бутылкой о столик.

— Я сказал: буду рад. Надеюсь, ты не против? По-моему, очень мило, что Джулиус вспомнил о моем дне рождения.

— О господи! — воскликнул Саймон. Подняв бутылку, он машинально вытер носовым платком оставшийся на столешнице мокрый след.

— Неужели ты против, Саймон? В чем дело?

— Я думал, что мы с тобой будем вдвоем. Я так ждал этого вечера.

— Не будь ребенком. Мы очень часто обедаем тет-а-тет. Зачем же поднимать шум из-за какого-то одного вечера?

— Это особенный вечер. Ты мог бы и посоветоваться со мной, Аксель.

— Как именно, не выходя за рамки вежливости? Мне нужно было сразу сказать «да» или «нет».

— Значит, ты должен был сказать «нет».

— Это уже чересчур! А если мне по душе видеть Джулиуса сегодня вечером?

— Если так, почему бы вам не пойти вместе куда-нибудь пообедать?!

— Саймон, немедленно прекрати! Нужно, в конце концов, отучиться от беспричинных взрывов ревности. Они все портят. Будь добр, сначала думай, а уж потом говори. Ты ведешь себя как трехлетка. Джулиус мой старый друг, и я не собираюсь порывать со старыми друзьями, лишь бы усладить твои инфантильные собственнические притязания. Я сыт по горло этими капризами. Ты ведь прекрасно знаешь, что я люблю тебя. А в ответ проявляешь чертовскую неблагодарность.

— Ну ладно, хорошо, прости. И дело совсем не в этом. То есть это не ревность. Это… Прости меня, Аксель. Но я так старался все приготовить, а ты вдруг огорошиваешь меня этой новостью.

— Но ты же не можешь сослаться на то, что не хватит еды?

— Сардинок будет недостаточно.

— Ты сам сказал, что не следует налегать на сардинки. Ну же, Саймон, это ведь мой день рождения, и ты сам настоял, чтобы мы его праздновали. Наверное, лучше было сказать тебе раньше. Но я просто забыл. Так что, сам видишь, для меня это не так уж и важно.

— Да, конечно. Извини, милый. Когда придет Джулиус?

— А знаешь, он этого не сказал. Просто спросил, нельзя ли заглянуть.

— Значит, мы будем ждать до бесконечности, и рагу испортится.

Саймон спустился в кухню и тупо уставился на большой глиняный коричневый горшок, купленный ими в Безансоне. Неожиданно все потемнело и помертвело. О, если б он только не начал врать Акселю!


— Гей-гей, Аксель!

— Что ты хочешь сказать, Джулиус?

— Гей-гей. Разве в Англии не говорят так?

— Пожалуй, это осталось в прошлом. Но неважно. Гей-гей, Джулиус.

— Поздравляю тебя с днем рождения.

— Спасибо.

— Привет, Саймон, ты очень красив сегодня.

— Рюмку сухого мартини?

— Нет, спасибо. Моим чувствительным внутренностям явно на пользу мораторий, который я наложил на мартини с момента приезда в Англию. И мигреней теперь почти нет. Немного виски, пожалуйста. Можно, я сяду здесь?

Рагу явно переварилось. Саймон решительно отказался от предложения Акселя сесть — ввиду опоздания Джулиуса — за стол без него. Он настоял, чтобы они дождались Джулиуса. И теперь было уже начало десятого.

Джулиус в черном костюме из очень легкой ткани был безупречно элегантен и чуть походил на пастора. Войдя с огромной коробкой, завернутой в коричневую бумагу, он без объяснений поставил ее возле кресла. По тому, как он нес ее, коробка явно была не тяжелой. Саймон с любопытством покосился на нее. Что там такое? Наверняка это подарок Акселю.

— Какая у вас английская обстановка, — прихлебывая виски и удовлетворенно оглядывая комнату, сказал Джулиус.

— И что же в ней английского? — спросил Саймон. Взвинченный, раздраженный и несчастный, он хотел, чтобы все теперь было глупым, нелепым и чудовищным.

— Непринужденная свобода в сочетании цветов. Американцы осторожничают с цветом, боятся смешения стилей. И в результате их интерьеры почти всегда голые и безобразные. Уюта в Америке не дождешься.

— Ты прекрасно выглядишь, Джулиус, — сказал Аксель. — Лондон явно тебе на пользу. До меня дошли слухи, что ты собираешься здесь осесть.

Аксель и Джулиус разместились в двух мягких креслах по обе стороны от камина, оба свободно вытянули ноги и выглядели удручающе раскованно. Снизу, из кухни, доносился укоряющий запах перестоявшего рагу. Саймон терзался муками голода.

— Да, я об этом подумываю. Лондон настолько цивилизован, что успокаивает. Вот в Париже я жить бы не смог, а ты?

— Тоже. Мне он всегда не особенно нравился. До сих пор думаю, что мог бы жить в Риме, хотя, возможно, это чистая фантазия. В мечтах я всегда жил в Риме.

— Правда? Какое совпадение: я тоже. Хоть и не жил там больше чем по несколько недель.

— Аналогично у меня. Но этот город всегда снится. Это нагромождение пластов истории. Дома, лепящиеся друг к другу. Рим восхитительно неупорядочен, прямо как Лондон.

— Вот-вот. Я люблю сельский стиль жизни Рима.

— Эти бесчисленные маленькие площади…

— Фонтаны…

— Белеющие между деревьев статуи…

— Античные колонны, украшающие ренессансные стены…

— По ночам отблеск неоновых огней на терракоттовых домах…

— Мальчики, голышом купающиеся в Тибре…

— Да-да, эти мальчики, голышом купающиеся в Тибре… Конца этому не предвидится, думал Саймон. Но твердо решил не напоминать об обеде. Пусть cassoulet сгорит.

— Конечно, опера там не так хороша, как в Париже, — сказал Джулиус.

— Безусловно, но всегда можно слетать в Милан.

— Я видел, что в «Сэдлерс Уэллс» дают Моцарта. У них этим летом хорошая труппа?

— Неплохая. Они очень недурно поставили Cost. Не помню, что там идет сейчас.

— Die Entführung aus dem Serail. Как тебе это, Саймон?

— Что? — спросил Саймон. Он угрюмо стоял у окна и смотрел на улицу.

— Die Entfürhung aus dem Serail.

— He выношу Моцарта, — сказал Саймон.

— Аксель, нельзя разрешать ему говорить так. Мне чуть не сделалось дурно.

— Ну, кое-что из Моцарта тебе все же нравится, Саймон. Не далее как вчера ты напевал Voi che sapete.

— Voi che sapete? — подхватил Джулиус. — Великолепно.

— Я люблю только то, что можно напевать, — заявил Саймон.

— Не такой плохой принцип, — откликнулся Джулиус. — Во всяком случае, честный. Почему надо презирать мурлыканье себе под нос? С него-то все и начинается.

— Я, правда, сомневаюсь, что Саймон с него сдвинется, — возразил Аксель. — Я уже бросил попытки развить его музыкально.

— Обидно. По-моему, характер Саймона предполагает любовь к музыке.

— Согласен.

— Он ведь настолько женственен. Все эти штрихи изящества в убранстве комнаты, безусловно, дело рук Саймона. Изысканно разбросанные подушки, элегантно раздвинутые занавески, искусно подобранные цветы, само присутствие цветов. Я не прав? В Саймоне чувствуется женская струнка. Он создан, чтобы любить музыку. Большинство женщин музыкальны.

— Ты так думаешь? — спросил Аксель. — По моим ощущениям, мужчины куда музыкальнее женщин. Не знаю ни одной женщины, которая по-настоящему чувствовала бы музыку.

— А ты вообще не знаешь ни одной женщины, — пробурчал Саймон.

— Нельзя не прийти к заключению, — продолжал Джулиус, — что музыкальность или ее отсутствие — черта весьма характерная. Например, Морган просто ненавидит музыку…

Саймон украдкой посмотрел на часы. Десятью минутами позже они говорили о ком-то или о чем-то, называемом Дитрих Фишер-Дискау. Саймон, стараясь не привлекать внимания, спустился вниз.

Добравшись до кухни, он взялся за херес. Пусть разговаривают. Пусть разговаривают еще хоть битый час. Но запах, сочащийся из-под крышки коричневого глиняного горшка, делался просто невыносимо соблазнительным. Невероятным усилием воли Саймон одержал верх над желанием приподнять крышку и подцепить ложку фасоли. Ему нужно было страдать. По доносившимся из гостиной репликам он слышал, что разговор перешел на Вагнера.

— Вагнер был, несомненно, гомосексуален, — говорил Джулиус в тот момент, когда Саймон тихо вернулся в комнату.

Наполнив свой бокал, Саймон сел у окна. Даже и эта новость не смогла вызвать в нем интереса к Вагнеру. Они начали с жаром обсуждать нуднейшее «Кольцо нибелунгов».

— Но я так разговорился, — наконец прервал себя Джулиус, — что даже еще не вручил подарка. И о чем только думаю! — Нагнувшись, он начал развязывать узел бечевки, стягивающей коричневый пакет. — Никогда не умел развязывать узлы!

— Как это трогательно, что ты принес мне подарок! — сказал Аксель. — Но зачем мучаться? Я сейчас дам тебе ножницы. — И, встав, он вышел из комнаты.

— Саймон, — негромко сказал Джулиус, — пойди сюда. Совершенно непроизвольно Саймон поднялся и подошел к нему.

— Послушай, милый, не беспокойся. Все будет хорошо. Ты меня понимаешь?

Стоя около кресла, Саймон посмотрел в улыбающееся, оживленное лицо Джулиуса, потом покачал головой и повернулся, чтобы отойти. Но в этот самый момент Джулиус ущипнул его за попку. На площадке послышались шаги Акселя.

Саймон с пылающим лицом смотрел в окно.

— Вот ножницы, — сказал у него за спиной голос Акселя.

— Интересно, можешь ли ты угадать, что это?

— Даже предположить не могу.

— Саймон, иди сюда, посмотри на подарок Акселя. Изо всех сил пытаясь успокоиться, Саймон медленно обернулся. В нем клокотали стыд, бешенство и какое-то темное возбуждение.

Сняв верхнюю обертку, Джулиус открыл коробку. Там лежало нечто, завернутое в папиросную бумагу.

— Разверни, Аксель.

Заинтригованный Аксель принялся разворачивать. Показались пушистые ушки, а следом за ними и весь огромный розовый плюшевый медвежонок.

— Ну не славный ли? — весело блестя глазами и рассыпаясь смехом, вскричал Джулиус. На лицо Акселя стоило посмотреть.

— Боже правый! — выдохнул Саймон.

— Вы должны полюбить его всей душой! — восклицал Джулиус. — Оба. Иначе ему будет очень грустно. Надеюсь, что ничьей ревности он не вызовет. — Джулиус уже задыхался от смеха.

Едва способный верить своим глазам, Аксель с большим трудом стер с лица ужас и отвращение и заменил их на холодность и бесстрастность.

— Спасибо, Джулиус, — сказал он, опустив медвежонка на пол. — Очень приятно, что ты вспомнил о моем дне рождения…

Наклонившись, он начал сворачивать оберточную бумагу. Глядя поверх его головы, Джулиус подмигнул Саймону и игриво показал колечко из большого и указательного пальцев.

— Думаю, нам пора уже сесть за обед, — в отчаянии сказал Саймон.

— Обед? — изумленно воскликнул Джулиус. — Но я давным-давно пообедал. Я был уверен, что вы пригласили меня посидеть после обеда. Не хотите же вы сказать, что до сих пор не обедали?

— Мы ждали вас, — сказал Саймон. — Из слов Акселя следовало, что вы спросили, можно ли пообедать с нами.

— Нет, я, конечно же, говорил только о послеобеденном визите. Немного удивился, когда вы предложили мне мартини, но подумал, что это дань моим варварским американским привычкам.

— В любом случае, очень приятно, что ты зашел, — сказал Аксель. Он еще явно не вполне отделался от шока.

— Но тебе нравится мой подарок?

— Разумеется. Он так оригинален.

— Я чувствовал, что ему здесь обрадуются. Он не сказал мне своего имени, но, думаю, вскоре шепнет его на ушко Акселю. У него такой скромный, такой доверчивый вид. Вы согласны? Помните, что с ним нужно быть очень бережными. Он такой толстенький, так не уверен в себе. «Если мишка не гимнаст, стать кубышкой он горазд». Видите, как хорошо я знаком с английской литературой. Боже, как поздно! Почти половина одиннадцатого. Рано ложиться, как вам известно, — мой непреложный принцип. А вы, бедняги, вероятно, просто умираете от голода. Спокойной ночи, Аксель. Спокойной ночи, милочка Саймон. Я с таким удовольствием вспоминаю нашу последнюю встречу. Не провожайте меня. Я отлично найду дорогу. Спокойной ночи, спокойной ночи.

Джулиус вышел. Входная дверь захлопнулась. Саймон, провожавший его на площадку, вернулся в гостиную. Встав с кресла, Аксель отшвырнул ногой в угол плюшевого медведя.

— Что это за разговоры о вашей последней встрече?

— Он сказал это не мне — нам обоим…

— Нет. Он обращался к тебе. Ты не рассказывал мне, что виделся с Джулиусом. Когда это было?

— Да мы, собственно, и не виделись… Он звонил…

— Нет, ты виделся с ним. Когда?

— Всего на несколько минут. У меня в офисе. И это было только…

— Чего он хотел?

— Он хотел… обсудить со мной… что тебе подарить на день рождения.

— На день рождения? Значит, это ты посоветовал Джулиусу подарить мне розового плюшевого медведя?

— Конечно, нет. Это была идея Джулиуса. Он решил пошутить.

— И ты поддержал его в этом. Вы хорошо посмеялись у меня за спиной. Что за знаки он тебе подавал?

— Он мне не подавал никаких знаков.

— Перестань лгать. Когда я выходил из комнаты, вы с ним шушукались.

— Честное слово, Аксель…

— А когда я вернулся, ты был весь красный. Ты что, считаешь меня глухим и слепым?

— Поверь, не было ничего…

— Ты был у него в квартире?

— Нет.

— Посмотри мне в глаза. Ты когда-нибудь был у Джулиуса?

— Нет, я никогда…

— Я вижу, что ты лжешь.

— Аксель, клянусь…

Развернувшись, Аксель вышел из комнаты. Саймон побежал за ним в спальню. Аксель надевал пиджак.

— Аксель, пожалуйста, прошу тебя…

— Не стой у меня на дороге. Я ухожу.

— Но наш обед, рагу…

— К черту и к дьяволу рагу.

— Аксель, пожалуйста, не уходи, я буду в отчаянии…

— И лучше выброси этого омерзительного медведя. Я не хочу его больше видеть.

— Поверь, ведь не я придумал…

— Не прикасайся ко мне. И когда я вернусь, держись от меня подальше. Я не хочу тебя видеть, не хочу с тобой разговаривать. С сегодняшнего дня ты будешь спать в отдельной комнате.

— Аксель!

Аксель спустился по лестнице и вышел из дома, со стуком захлопнув за собой дверь.

Саймон медленно побрел вниз. Открыл входную дверь, снова закрыл ее. Прошел в кухню. Рагу подгорало. Не утирая струившиеся по лицу слезы, он повернул ручку и выключил плиту.

8

— Как неприятно, что ты сказала им это, — поморщился Руперт.

— Что я уезжаю из Лондона?

— Да. Зачем? Там, где можно, лучше держаться правды.

— Мне это было необходимо, Руперт. Я должна чувствовать себя свободной. Не могу сейчас заниматься кем-то другим. И… в той ситуации, в которой мы оказались… я не могла бы смотреть в глаза Питеру. Бедный мальчик так требователен. А я должна полностью сосредоточиться на тебе и еще сохранить рассудительность. Что-то не так?

— Мне очень горько, что пришл