Book: Рыбак



Рыбак

Джон Лэнган

Рыбак

John Langan

THE FISHERMAN

This edition is published by arrangement with Curtis Brown Ltd. and Synopsis Literary Agency

© John Langan, 2016.

© Григорий Шокин, перевод, 2018

© Михаил Емельянов, иллюстрация, 2018

© ООО «Издательство АСТ», 2018

В оформлении обложки использована иллюстрация Михаила Емельянова

***

Лауреат премии Брэма Стокера


«Рыбак» – это необычайно плотный роман, под завязку забитый идеями и образами. Странная, ужасающая и невероятная история с непредсказуемым сюжетом и явно выраженным ритмом.

The New York Times


«Рыбак» – это превосходная работа, мало похожая на все, что было до нее. Головоломная и мрачная история о любви, потере, дружбе и бесконечном ужасе, которая послужит прекрасным дополнением на полке любителя как космического лавкрафтовского ужаса, так и традиционного хоррора.

This Is Horror


Обманчивый, устрашающий и трогательный, «Рыбак» – это настоящий современный эпический хоррор. И книга, обязательная для прочтения.

Пол Тремблэ

***

Посвящается Фионе

Может быть, своей бескрайностью она предрекает нам бездушные пустоты и пространства вселенной и наносит нам удар в спину мыслью об уничтожении, которая родится в нас, когда глядим мы в белые глубины Млечного Пути?

…Если представить себе все это, то мир раскинется перед нами прокаженным паралитиком; и подобно упрямым путешественникам по Лапландии, которые отказываются надеть цветные очки, жалкий безбожник ослепнет при виде величественного белого покрова, затянувшего все вокруг него. Воплощением всего этого был кит-альбинос. Уместно ли тут дивиться вызванной им жгучей ненависти?

Герман Мелвилл. Моби Дик[1]

Часть первая

Мужчины без женщин

1

Как рыбалка спасла мне жизнь

Не надо звать меня Абрахам. Просто Эйб. Хоть имя Абрахам и было мне дано моей матушкой, я его никогда не любил. Оно звучит столь высокомерно, столь по-библейски, столь… патриархально – кажется, именно это слово мне нужно. Если и есть в мире такая роль, какую я не играю и играть не хочу, – так это роль патриарха, этакого былинного главы семьи. Было время, когда я хотел завести хотя бы одного ребенка, но ныне даже вид детей повергает меня в дрожь.

Несколько лет назад (точную дату не назову) я начал рыбачить. Теперь я уже рыбак со стажем – и, как можете догадаться, знаю пару-тройку историй с этой нивы. Такие уж мы, водопахари, верно? Сами не свои баечку стравить. Некоторые мои байки – из жизни; иные – из уст иных. Солидная их доля рассчитана на то, чтобы позабавить слушателя, заставить его улыбнуться, а то и хохотнуть разок-другой – и это, поверьте мне, не пустяки: порой немного веселья может вытянуть вас из омута плохих дней. Есть и такие истории, что я величаю странными. Их я знаю немного, но те, что есть у меня в запасе, заставят вас в недоумении поскрести затылок, а то и мурашки по загривку пустят… что тоже, по-своему, в удовольствие.

А еще есть у меня такая история, что без всяких оговорок кошмарна. Такая, что рассказывать ее не тянет. Произошла она десять лет назад, в первую субботу июня. К концу того дня я лишился хорошего друга, большей части собственного здравомыслия… да что уж там, с жизнью едва-едва не распрощался. Был на волосок от того, чтобы потерять даже больше, чем все вышеперечисленное. Я тогда завязал с рыбалкой на доброе десятилетие. И, хоть сейчас и вернулся к ней потихоньку, никакими силами вы меня не затащите в горы Катскилл, к Голландскому ручью, – в то место, что народная молва нарекла Der Platz das Fischer[2].

Ручей вы можете сыскать на своей карте, коли проявите толику дотошности. Следуйте к восточной оконечности водохранилища Ашокан, вверх по Вудстоку, а потом – назад, вдоль южной береговой линии. Скорее всего, найдете не сразу, но теперь-то видите ту жиденькую голубую ниточку, что тянется от водохранилища до Гудзона, на север от Уилтвика? Вот там-то все произошло, ну а что именно – мне до сих пор в толк не взять. Могу поведать лишь о том, что видел и слышал сам. Знаю, что воды Голландского ручья глубоки – залегают куда как глубже, чем возможно, глубже, чем следует; и не очень-то мне и хочется думать о том, чем они полнятся. Шел я тогда по лесу в обход ручья, к тому месту, что вы не найдете на своей карте – ни на одной из тех, что продаются на бензозаправках или в магазинах товаров для рыбалки, его нет. Я стоял на берегу океана, чьи волны были цветом подобны чернилам, коими я вывожу эти слова. Я смотрел, как женщина с кожей столь бледной, словно лунный свет, разевает свой рот – открывает все шире, шире и шире, обнажая ряды острых зубов, что сделали бы честь акульим. Я держал старый нож прямо перед собой в безумно дрожащей руке, пока трое беженцев из ночного кошмара все ближе подступали ко мне. Я… да, вообще-то, я тороплю события, забегаю вперед собственному рассказу. Придется поведать вам еще кое о чем. Например, о Дэне Дрешере – старом бедном Дэне, что отправился со мной в горы в то утро. Пересказать вам историю Говарда, которая ныне имеет для меня куда больше смысла, чем имела тогда, когда я впервые услышал ее в закусочной Германа. Научить вас рыбалке, в конце концов. Всему свое время. Плохо сложенных историй я не приемлю. Истории лучше идти своим путем – ее нельзя взять и поставить, как туристическую палатку. История должна литься – как река, как песня… даже если в ней, как в этой, так много беспроглядной тьмы.

Вам, наверное, интересно, почему я так за нее трясусь. Некоторые вещи настолько плохи, что, просто находясь рядом с ними, вы портитесь, в вашей душе остается пятно зла – как голый участок в лесу, на котором ничто уж не произрастет. Возможно ли подобное зло сокрыть в истории? Знаете… маленькие жизненные невзгоды, может, и можно превратить в безобидные анекдоты, рассказанные на вечеринках, но тот случай у ручья – с ним всё по-другому. Он не превратится в анекдот никогда. Он будет нести свою мрачную печать дальше.

Но есть еще кое-что. Есть байка, что мы с Дэном слышали в закусочной Германа. С тех пор как Говард рассказал, что случилось с Лотти Шмидт и ее семьей около девяноста лет назад, я до сих пор не могу выкинуть эту историю из памяти. Сказать, что она мне в мозг въелась, – не сказать ровным счетом ничего. Я могу вспомнить рассказ слово в слово: точно так же, как мог вспомнить Говард, которому обо всем, в свою очередь, рассказал один церковник. Без сомнения, одной из причин живости моей памяти является то, что история Говарда, кажется, объясняет многое из того, что случилось с Дэном и мной позже, в тот же день. Байка о строительстве водохранилища и о том, что покоится на его дне, беспокойно блуждает по лабиринтам моей памяти. Даже если бы мы прислушались к совету Говарда и не пошли на ручей в тот проклятый день, даже если бы мы развернулись и дали бы стрекача, как, определенно, следовало сделать, услышанное все равно клеймило бы наше дальнейшее бытие. Может ли простая история стать наваждением для слушателя, овладеть им? Порой я думаю, что рассказ о событиях той июньской субботы – лишь повод для того старого случая еще разок напомнить о себе миру.

Опять же, однако, я забегаю вперед. Всему свое время – и Лотти Шмидт, и ее папаше Райнеру, и человеку, которого он называл Der Fischer. Так что давайте-ка вернемся к истокам, и я поведаю вам о величайшей страсти моей жизни – таковой я ее полагал в то время: о страсти к рыбалке.

Рыбачить я научился не в детстве, как многие. Отец брал меня с собой раз-другой, но беда была в том, что он и сам не шибко хорошо управлялся с удочкой, так что предпочитал обучать меня тому, что у него самого выходило хорошо: бейсболу и игре на гитаре. Прошло где-то двадцать пять или даже тридцать лет после нашей с ним последней рыбалки, когда я проснулся однажды ночью и понял, что хочу пойти и закинуть удочку – желание в той же степени сильное, что и жажда, порожденная изнуряющей июльской жарой. С чего вдруг мне потребовалось порыбачить? Да если б я только знал. Конечно, положеньице мое было не из легких: я похоронил жену, с которой мы не прожили вместе и двух лет, жил скучной жизнью, о которой снимают дурацкие сериалы с закадровым смехом, заслушивал до дыр пластинки с кантри. А еще я много пил, и так как отец не научил меня обращаться с бутылкой как следует, ничего хорошего из этого не выходило: сначала полбутылки шотландского виски, потом полбутылки вина, потом судорожные объятия с унитазом. Моя работа тоже медленно, но верно шла коту под хвост: я был системным аналитиком «IBM» в Покепси и всяко заслуживал увольнения, но мне повезло с начальством – меня отправили в длительный отпуск по болезни. В ту пору айбиэмовцы еще держались достойно – утвердили три месяца отгула с полной оплатой; скажи кому сейчас, не поверят. Почти весь первый месяц я потратил, ловя что-то на дне бесчисленных бутылок. Я ел, когда вспоминал о том, что так надо – то есть довольно-таки редко; основу моего рациона составляли бутерброды с арахисовым маслом и джемом, перемежаемые жареной картошкой. Второй месяц во многом походил на первый, если не считать визитов моего брата и родителей покойной жены, ни один из которых не прошел в должной степени хорошо, чтобы вспоминать в подробностях. Все мы страдали. Мэри была особенной, не похожей на других. Боль от ее утраты била по нам с той же силой, как боль от коренного зуба, грубо вырванного плоскогубцами: рана открытая и чрезвычайно болезненная, и мы постоянно тормошили ее разными воспоминаниями – просто не могли сказать себе «хватит».

На исходе третьего месяца я проводил дни на диване, у телевизора, вливая в себя все, что попадалось под руку. Как видите, я ничему не научился.

В шкафу в спальне у меня были припрятаны коробки из-под обуви, забитые нашими совместными фотографиями, которые я так и не удосужился расставить по альбомам. Когда алкоголь в моей крови побивал определенную отметку, я доставал их и погружался в летопись нашего с Мэри брака. Вот – та пора, когда мы только-только встретились: начало лета, она стала работать у нас сразу после колледжа, и так получилось, что нам с ней перепал один проект на двоих. Поначалу мы лишь обменивались пустыми любезностями, сталкиваясь в проходе. В сентябре того года на вечеринке в честь Дня труда у Тима Стоффеля мы вдруг очутились за одним картежным столом, что в изобилии были разбросаны по лужайке. Мэри приехала с Дженни Барнетт, но Дженни куда-то смылась со Стивом Коллинзом, и из всех остальных посетителей вечеринки лучше всего Мэри знала меня. Она всегда отрицала сей факт, но я вполне уверен – спрашивая у меня, как дела, она просто убивала время, до того как ее тарелка опустеет и можно будет со спокойной совестью пойти домой. Вы, наверное, думаете, что тот разговор навсегда остался в моей памяти. Но черт меня раздери, если сейчас я могу вспомнить что-то, кроме своего восхищения, что она, оказывается, тоже фанатка Хэнка Уильямса-старшего[3]. Честно говоря, я был слишком отвлечен ее слегка избыточной наготой: на ней были только верх от бикини, обрезанные шорты и теннисные туфли. Ну да, типичный мужлан, знаю. Мы сидели, болтали, пока Тим не объявил, что пора бы и по домам. Назад мы возвращались не вместе, но эта встреча оставила след в моей душе – всё вокруг будто стало менее ярким, когда наши с Мэри пути разошлись.

Тем не менее часок-другой приятной беседы ничего тебе не гарантируют, правда? И, возможно, ко мне так бы и не попала эта фотокарточка, которую щелкнула Дженни: Мэри, с волосами, собранными в хвост, глаза и бо́льшая часть лица скрыты линзами темных очков, бело-желтые бретельки бикини выделяются на фоне сильного летнего загара. По возрасту нас с Мэри разделяли солидные пятнадцать лет – разница достаточная, чтобы задуматься над тем, что я чувствую и чего желаю. Хотел бы я сказать, что моя нерешительность была связана с нежеланием тревожить женщину, достаточно молодую, чтобы годиться мне в племянницы (если не в дочери), но все-таки главная причина крылась в том, что я не хотел, чтобы на меня смотрели как на дурака. Нет дурня хуже, чем дурень в летах, говаривал мой отец, и хоть я и не чувствовал себя стариком, сидя рядом с Мэри, в ее кавалеры меня вряд ли с ходу кто-то бы записал.

Вот еще одно фото, весну спустя: мы с Мэри стоим по колено в бурном потоке – ну, мне вода была по колено, а ей, скорее, по ягодицы. Одна из ее подруг пригласила нас провести день в горах, где у ее брата была «сторожка выходного дня» – звучит не очень, но на деле все оказалось вполне себе мило. Располагалась пресловутая сторожка на полпути вверх по высокому холму, у гравийной дороги, на которой скорость лучше сильно сбавить, если нет желания изорвать шины в клочья. Снаружи местечко напоминало утлый амбар, построенный скорее высоким, нежели протяженным; внутреннее же убранство щеголяло новехонькой древесной отделкой, кухонной утварью из нержавейки, настоящим каменным камином и высокими потолками. По-видимому, домишко принадлежал какому-нибудь адвокату из Манхэттена, который почему-то сбыл его по дешевке брату подруги Мэри, скромному труженику почты, сразу как построил. Мы прибыли в обеденное время и провели там один из самых приятных дней в моей жизни.

Подругу Мэри звали, как мне кажется, Карен. Они выросли в одном дворе. Поднявшись по гравийной дороге где-то на милю, мы наткнулись на широкую поляну, на дальнем краю которой береговой линией деревьев маячил извив ручья. День выдался знойным, воздух едва ли не кипел, и тень деревьев в сочетании с изумительной прохладой воды, само собой, завлекла нас. Связав кроссовки шнурками и забросив их на шею, мы стали осторожно шагать по уступам – русло реки было скалистым. Карен шла, подняв обе руки, будто вот-вот упадет. Мы с Мэри шли почти вплотную, подстраховывая друг друга. Не могу вспомнить, о чем мы тогда говорили. На ум приходят образы бегущей воды и тех маленьких паучков, что бегают по ее поверхности, – как их там, водомерки? Вроде бы да. Они соскальзывали вниз по течению целыми десятками – их крохотные лапки управлялись куда лучше моих неуклюжих ножищ. Между скал вихляла крупная форель и ловила водомерок: «плоп!» – и только растекающаяся рябь колец указывала на то место, где только что был миниатюрный чудо-пловец. Не думаю, что мы сделали больше ста ярдов вниз по течению, когда нам на глаза попалась небольшая плотина. Вода, что текла через нее, была идеально прозрачной и не могла скрыть почтенный возраст сооружения, но что интереснее всего – на берегах по обе стороны от плотины не наблюдалось ничего такого, что объяснило бы, почему и зачем ее возвели именно в этом месте. Тут мы решили развернуться и пойти обратно к брату Карен, который готовил обед, но перед этим Карен сделала снимок: мы с Мэри стоим посреди бегущей воды. Ее волосы на фотографии распущены, на ней – мешковатая футболка, крашеная вручную; этот диковатый предмет гардероба одолжил ей я, и Мэри смеялась так, будто ничего в жизни смешнее не видела. («А Мерл Хаггард[4] тоже в таких гонял?», спросила она, пока я с пылом объяснял, что кроме кантри я и «Грэйтфул Дэд» слушал.) В руке у нее – зеленая банка «Хайнекена»; пьющей Мэри не была, выпивала немного для того, чтобы держаться раскрепощенно. Фото разделено как бы на два фронта: светлый правый, где солнце освещает ручей, и темный левый, с непроглядной лесной чащей.

Между этой фотографией и той, что была до нее, – один из лучших годов. Покопавшись в ящике чуть более обстоятельно, я мог бы найти больше карточек, запечатлевших главные его дни – начиная рождественским ужином с семьей Мэри и заканчивая хэллоуинской вечеринкой, что была третьим нашим свиданием и на которой мы были обряжены в костюмы кантри-икон Кенни Роджерса и Долли Партон. Не знаю, все ли истории любви в основе своей одинаковы. Иногда мне кажется, что, если не вдаваться в частности, все пары проходят примерно через те же события. А иногда – что дьявол таки в деталях. Так или иначе, все это пришло к предсказуемому итогу. Мы влюбились друг в друга – и вскоре после того, как была сделана вторая фотография, я встал перед Мэри на колено и спросил у нее, выйдет ли она за меня замуж.

Полтора года до следующего ключевого фото. За это время мрак, что наполнял собою прорехи меж деревьев на том, втором, снимке, обволок нас и поглотил с той же легкостью, с какой форель лопала водомерок. Через неделю после нашего возвращения из медового месяца на Бермудских островах у Мэри в левой груди нашли уплотнение. Уже на этапе диагностики стало ясно, что все чертовски плохо: рак успел укорениться и уже наложил клешню на ее лимфатические узлы; он сопротивлялся облучению и химиотерапии с упорством какого-нибудь монстра-мутанта из второсортного фильма ужасов. Не уверен, когда точно мы узнали, что Мэри не выживет, когда мы это приняли. Каким-то образом – мне трудно найти нужные слова – она смирилась; не знаю, как правильнее описать ее состояние – как покой или как покорность? Она не выглядела безнадежной больной, смеялась даже чаще, чем прежде, расслаблялась как могла. Я даже решил, что ее отказ сникнуть перед лицом болезни означает, что ее организм потихоньку берет верх над поселившимся в нем чудовищем. Я даже поделился с ней этой идеей одним субботним днем. Я довез ее до Гудзона, до небольшого парка, который ей нравился, в нескольких милях к югу от Уилтвика. Мы набрели на него в один из наших первых совместных выходных, когда отправились на прогулку, дабы хоть как-то разнообразить досуг. В этот день с реки налетал бриз, она замерзла, потому мы вернулись в машину и стали наблюдать за водой. Я спросил у Мэри, не чувствует ли она выздоровление – неужто мой голос взаправду звучал так отчаянно, как я боялся? Она не ответила – вместо этого взяла мою правую руку в свою левую, поднесла ладонь к губам и легонько поцеловала. Тогда я убедил себя, что ее ответу помешал избыток чувств – наивный, наивный дурак.



Третья фотография – примерно из той поры: Мэри, подавшись вперед, к кухонному столу, смотрит вверх. Я тогда навис над ней с камерой и попросил улыбнуться. Улыбка вышла усталая – за ней стояли полтора года борьбы, измор сроком в восемнадцать месяцев. Ее голова была обернута платком, темно-синим в белую крапинку. Ей советовали носить парик, но она отказывалась. Кожа туго обтянула ее лицо и руки, как если бы Мэри постарела быстрее положенного. Наверное, примерно так она бы выглядела, доживи до тридцатой годовщины нашего брака. За ее спиной утреннее солнце заползало на подоконник над раковиной, устилая его золотом.

Две недели спустя ее не стало. В последние два дня твердь буквально ушла у нас из-под ног; времени на то, чтобы отвезти ее в больницу, на койку в палату, где она и отошла, едва ли хватило. Что последовало за этим: бесконечные звонки знакомым, посещение похоронного бюро, поминки, похороны, прием гостей в доме. Все это походило на какую-то странную игру, в которую меня вовлекли, забыв известить о правилах. Хоть и не мне судить, думаю, я продержался достойно и все сделал правильно. И когда все было закончено, когда дверь за последним гостем закрылась, остались только я и винный шкаф, заполненный стараниями посетивших последнюю церемонию. Шкаф с рядами бутылок и коробками из-под обуви, в которых оказалось куда больше снимков, чем я ожидал.

Моя жена ушла, а я остался работать над тем, чтобы поскорее уйти следом за ней. В душе моей воцарились февральские холода. И вот однажды утром, открыв глаза, я понял, что хочу порыбачить. Хочу, чтобы вы поняли, насколько мысль эта была могущественна, – лежал я очень долго, ожидая, что она исчезнет, но в моей голове она сияла подобно ослепительной неоновой вывеске, и я решил, что лучше будет ей уступить. Почему бы, черт возьми, нет? Я сыскал относительно чистые рубашку и брюки, выловил ключи от машины со дна унитаза (даже не спрашивайте, как они туда попали) и отправился на поиски рыболовных снастей.

Как вы уже догадались, я с трудом осознавал, что творю. От своего дома у подножия Френчмэн-Маунтин я поехал в город, в «Тысячу мелочей», – мне казалось, что уж в магазине хозяйственных принадлежностей мне точно улыбнется удача на снасти. Рад бы обвинить во всем выпивку, но нет, причиной всему была простая глупость. К счастью для меня, продавец оказался вежливым малым и не послал меня ловить бабочек в глуши, а указал на проход через главную улицу к магазину Кэлдора (так он назывался в те времена). Менее чем за двадцать долларов (я не помню, сколько потратил точно – хочется сказать, что двенадцать с половиной, но так ли это на самом деле?) я обзавелся удочкой с катушкой и мотком лески, чемоданчиком для переноски и сетью. Когда я сказал, что планирую провести за рыбалкой весь день, девушка-продавец настояла на том, чтобы я взял еще и шляпу.

– Мой отец рыбак, и старший брат тоже, – сказала она. – Я росла с ними бок о бок и тоже кое-что в рыбалке смыслю. Так вот поверьте – если и есть такая штука, без которой вы не сможете обойтись в этом деле, то это определенно хорошая шляпа.

Ее слова прозвучали убедительно. Купленный в тот день головной убор с символикой «Янки» я протаскал довольно долго – до одного памятного случая на Голландском ручье.

Еще она сказала мне, что неплохо бы повидать секретаря городского совета и купить лицензию, успокоения души ради; ну и посоветовала местечко на обочине Спрингвэйл-Роуд. Туда, на берег реки Сварткил, ее семья ходила рыбачить чаще всего. Я поблагодарил ее за всё и пошел следовать указаниям. Спрингвэйл – узкая дорога, что идет параллельно Тридцать второму шоссе, основному северо-южному маршруту как на въезд, так и на выезд из города. Первой своей частью дорога обнимает западный берег реки Сварткил – от нее берег всего в пятидесяти ярдах; и окаймляют реку клены и березы, нависшие прямо над водой. Нахваленное девушкой-продавщицей местечко располагалось на крутом пригорке – через дорогу там была конная ферма, а на другой стороне реки прекрасно просматривалось городское поле для гольфа. Два часа я просидел там в грязных брюках, мятой белой рубахе и бейсболке, размахивая удочкой на манер дикарской дубины и являя собой, надо полагать, то еще зрелище. Схватив первую попавшуюся на глаза приманку, очень правдоподобную, с тремя острыми крючьями, я забросил ее, но ничего не подцепил. С ней я упорно провозился недели две – наловив за все это время благодаря слепой удаче кучку хилых окуней, – пока какой-то седобородый старик, что пристроился поудить неподалеку, не сунул мне под нос пластиковый стаканчик, полный жирных дождевых червей.

– Ты накопай таких же, сынок, – пробухтел он. – От них-то пользы всяко больше.

Да, я мало-помалу втягивался. Пусть тот первый заход и был бесплодным, даже без намека на клев, пусть я и просидел пять часов, бездумно провожая взглядом ленивое течение, сносящее приманку куда-то прочь, пусть я и запутывал леску в ветвях растущих на пригорке деревьев добрую дюжину раз, пусть и потянул шею, пока эту самую леску выпутывал, я все равно вернулся на следующий день. И на следующий после следующего – тоже. И так далее.

К участку у Спрингвэйл-Роуд я подъезжал пораньше и уходил попозже. За рыбалкой день проходил незаметно. Когда свет дня окончательно мерк, я собирал свое снаряжение и ехал, но не домой, а в город, на перекус в паб «Уголок Пита». Там я быстро снискал репутацию постоянного клиента – официантки выучили и мое имя, и мои предпочтения, наловчившись приносить мое пиво («Хайнекен» в высоком стакане) даже раньше, чем я озвучивал заказ. И даже тогда, когда пошли рабочие дни, я обнаружил, что все еще могу выкроить пару часов на рыбалку в конце дня, если мне хватает ума заранее закинуть удочку в багажник машины. Примерно в то же время, как я уже упомянул, я переключился с приманки на червя, и под моей рукой удочка вдруг стала исполнять симфонии. В реке Сварткил, как я узнал, рыбы полно – окунь обычный, окунь солнечный, малоротый окунь, язь, сом и даже судак (этот монстр сломал мне удочку, прежде чем я успел выволочь его на берег). Так как я ничего не знал о чистке и приготовлении рыбы, я выпускал всякого речного жителя, что попадался мне на крючок, но это не имело значения.

Понимаю, все это очень смахивает на какую-то вдохновляющую журнальную статейку (заголовок: «Как рыбалка спасла мне жизнь»), но не тут-то было. Еще долго после того первого дня на реке, особенно когда осенний сезон рыбалки подошел к концу, я проводил ночи, наливаясь виски. Дом пребывал в беспорядке, и самой толковой едой для меня остались ежедневные перехваты в «Уголке Пита». Сидя на диване или лежа в постели с памятью о Мэри, я чувствовал себя совершенно разбитым – каждый новый день не уставал напоминать мне о том, что время потихоньку все сильнее и сильнее разделяет нас; рыбалка – не панацея.

Сидя у реки, я не чувствовал себя лучше, но мне хотя бы не становилось хуже. Там меня посещали чувства, успевшие позабыться с той поры, как объявили страшный диагноз Мэри: радость от чистой воды и свиста лески, кратковременное удовлетворение от славного улова… но в основном – спокойствие, почти умиротворение от созерцания горных пейзажей западного Нью-Джерси и вод, не устающих убегать прочь от моего пригорка куда-то к Гудзону. В те часы на Сварткиле я словно обретал второе дыхание – трудно сказать, что было бы со мной, если бы у меня и эту отраду отняли. Может, я бы и выжил. Но рыбалка позволяла мне не напиваться вдрызг на ночь, так как после посиделок у Пита час наставал поздний, и к тому времени, как машина моя сворачивала на подъездную дорожку к дому, я чувствовал себя слишком утомленным для возлияний. И, хоть покои мои и сохранили беспорядок, я выяснил, что если хоть чуть-чуть разбирать его, то некоторые нужные вещи – например ботинки – найти становится гораздо легче, то есть на рыбалку можно собраться быстрее. А еще я стал готовить себе бутерброды с салями, сыром и майонезом – еда не ахти какая, но все получше, чем питовы пиво и чипсы (которые, впрочем, тоже никуда из моей жизни не пропали).

Словом, хоть рыбалка и не была панацеей, в целом, думаю, она спасла мне жизнь. По секрету: в течение долгого времени я всерьез полагал, что к ней меня подтолкнуло нечто свыше, если понимаете, о чем я. Только так я мог объяснить себе, как занятие, ни капельки не цеплявшее меня раньше, стало вдруг таким насущным. Поначалу я грешил на случай – мол, наверное, будучи под хмелем, посмотрел какую-нибудь программу о рыбалке, на следующее утро, как водится, забыл, а потом воспоминание само всплыло в нужный час. Однако чем больше времени проходило, тем меньше такое объяснение устраивало меня. Все выходило как-то уж слишком хорошо, подозрительно хорошо – занятие столь прочно легло на душу, что на исходе зимы второго года я изнывал от желания найти хоть что-нибудь, что заполнило бы на время то занимаемое рыбалкой свято место. Не скажу, что пробовал себя в уйме изведанных человечеством хобби. Спорт не вдохновлял меня, я был горазд пофехтовать, не более того, – все прочие его виды оставляли меня равнодушным. До возвращения на пригорок у Спрингвэйл, в шляпе и с удочкой в руках, я чувствовал себя лишенным чего-то очень важного. Общаясь с коллегами по работе, я узнал, что так случается далеко не со всеми увлеченными людьми: не все черпают из своих интересов, пусть даже и сильных, столь много умиротворения и забвения. Поверить в то, что на рыбалку я наткнулся случайно, было труднее, чем в то, что некто, знающий меня достаточно хорошо, чтобы понять, что такой досуг подойдет мне на все сто, привел меня к ней.

Конечно же, я имею в виду Мэри. Через несколько месяцев после ее смерти ничего из того, о чем люди болтают на дневных ток-шоу, я не испытывал. Я не видел ее, не слышал ее голоса, не ощущал фантомных прикосновений. Она была в моих снах, но и только; я ее не чувствовал. Однако был один интересный случай: ее сестра осталась у меня погостить на день и утверждала, что слышит голос Мэри, поющий песенку из ее детства, за кухонным окном. Когда она выбежала на улицу, двор, само собой, был пуст. Вообще, без видений о Мэри и призрачных чувств я вполне обходился – видит Бог, она настрадалась тут порядочно и заслужила покой, грех на такое жаловаться. В вопросах религии я был не особо подкован – меня крестили и воцерковляли как католика, но мои родители фанатичными верующими не были. В любом случае убеждать меня в чем-то стало делом зряшным после определенного возраста, но они и не пытались. Они остановились в определенной точке, я остановился в определенной точке – всё. Я никогда не задумывался о Господе, рае или о чем-то таком. Мы с Мэри обручились в церкви, но только потому, что это было важно для нее. По той же причине я убедился, что ей отслужат похоронную мессу с ее любимым священником у алтаря. Когда она умирала, когда ее не стало, много людей, от близких родственников до едва знакомых сослуживцев, говорили со мной о религии, о вере. Они твердили, что мне это нужно, что вероучение поможет мне. Может, так оно и было… но меня просто не клонило в эту сторону, если вы понимаете, о чем я.

Однажды вечером мой двоюродный брат Джон, священник-иезуит, заехал ко мне с намерением провести ритуал инициации новообращенного… или как там он называется, его проводят, когда вы возвращаетесь в церковь. Я помню, как он говорил о смерти, спрашивая, не больно ли мне думать о том, что все заканчивается просто ничем, полным исчезновением нас из мира; разве не страшно мне твердить себе, что Мэри умерла – и все закончилось, что она ушла и я никогда больше ее не увижу? Я сказал Джону все как есть – что меня это не беспокоит. Она долго болела (по факту, весь наш брак), упорно боролась, и кем, в конце концов, был я, чтобы оспаривать ее право на покой? По правде говоря, идея отдохновения от всяких условностей мира мне нравилась. Она казалась намного приятнее и благотворнее понятий о Рае Божьем, где тебе суждено порхать в благоуханных рощах подобно какому-нибудь колибри-переростку.

На втором году рыбалки я стал мало-помалу задумываться. Слова двоюродного братца Джона запали мне в голову, а священники-иезуиты, в конце концов, люди умные, так ведь? Пищу для размышлений он мне подбросил еще ту. Все чаще я спрашивал себя, не могла ли Мэри не столько уйти из этого мира, сколько углубиться в него? Будучи погребенной в земле, не стала ли она частью этой земли, воды в земле, всего живого, что есть в земле? Может, в каком-то смысле она даже частично возвратилась ко мне.

С течением времени я усовершенствовал свое снаряжение – перешел от катушечной удочки к спортивному спиннингу (мультипликаторные катушки так и остались для меня чем-то непостижимым), а также освоил приманки. Я искал другие реки, другие ручьи, чтобы ловить в них рыбу. Хоть от Гудзона меня и отделяли двадцать минут езды на машине, я ни разу к нему не выбрался. С одной стороны, рыбы, хорошей и разной, там больше – вместо приевшихся окуньков я мог ловить зубаток, форель и судака. С другой стороны, ре́ки мне нравились больше своей компактностью, а Гудзон был чертовски велик. Рыбачить можно и в стоячей воде. Согласен, приятно порой скоротать пару часов в лодке, на плаву, но мне гораздо важней оставить за собой возможность встать и размять ноги тогда, когда заблагорассудится.

Словом, стал я мало-помалу открывать мир горных озер Катскилла. Вообще, местность свою я знавал плоховато. Отец мой был родом из Спрингфилда – в его семействе намешалось порядочно разных кентуккийских кровей, а мама и вовсе приехала из Шотландии, из местечка под названием Сент-Эндрю, где поля для гольфа не экзотика, а часть привычного быта. Ей было на тот момент восемнадцать. С отцом они познакомились в Квинсе, а потом оба переехали в Покепси – там он нашел работу управляющим банка, и они поженились. Ни один из них не знал много о здешних краях, и особо к их пристальному изучению они и не стремились. Кроме того давнего дня, когда мы с Мэри гостили у брата ее подруги, я ни разу не был в горах. Свернув на запад по Двадцать восьмому шоссе из Уилтвика в одно прекрасное субботнее утро, я, по сути, отправился в неизведанные края.

С самого начала мне там очень понравилось. Я не знаю, бывали ли вы когда-нибудь в Катскиллских горах. Если смотреть на них со стоянки у магазинчика Кэлдора (того, что потом стал магазинчиком Эймса, а еще позже – универмагом «Стоп-энд-Стоп»), то они всегда лично мне казались этаким стадом гигантских животных, пасущихся на горизонте. Вблизи же, когда едешь среди них в свете раннего утра, что пробивается над закругленными высями, горы кажутся невероятно настоящими, даже более реальными, чем что бы то ни было. Вид этих каменных нагромождений с повязанным на манер шарфа редколесьем захватывает дух. Удержать глаза на дороге невозможно – пусть вы и рискуете столкнуться с каким-нибудь таким же туристом выходного дня, вы все равно будете смотреть во все глаза на ближайший пик, с одной, заросшей стороны, предстающий перед вами огромным кустом, а с другой – невообразимым каменным великаном. Петляя по ответвлениям дорог, вы то и дело проезжаете луга и старые дома – местечки уединенные, тишина там царит такая, что заслушаешься.

Именно о тишине я чаще всего и думал в тех местах. Рыбача далеко на западе, в городке под названием Оненота, и еще дальше на севере, в Катскиллских горах, вытаскивая рыбу из горных потоков, что протекают между этими городами и Уилтвиком, стоя в лучах субботнего утреннего солнца и наблюдая за водой, низвергающейся маленькими водопадами в скромные заводи, забрасывая блесну о трех крюках и выжидая, когда задумчивые тени мельтешащих рыб соберутся и решат, клевать или не клевать, я внимал этому всеобщему волшебному затишью. Я все еще мог слышать, как смеется вода, как птицы перекрикиваются о чем-то друг с другом, порой даже улавливал далекий рокот машин, но за всем этим проступал еще один звук, тихий, но господствующий над всеми ними. Словно попав в другое измерение, я вслушивался в него… и мне почти казалось, что я слышу Мэри. Она ничего не говорила, не издавала ни шороха, но я все равно ее слышал. Я не мог сказать, была ли она в таком состоянии счастлива или грустна, потому что движущиеся тени форелей быстро возвращали меня в привычный мир, и я остервенело сматывал леску, ожидая, когда начнется борьба за добычу, и в предвкушении напрягая руки. Может быть, в другой ситуации и в другой обстановке я бы чувствовал себя по-другому – мурашки по всему телу, сухость во рту и все такое прочее. Однако, сражаясь с очередной форелью, заглотившей наживку, я ничего не мог поделать с этим царством тишины – лишь признать его, как и тот факт, что Мэри пребывала где-то в нем, за гранью. Позже, укладывая улов на бережок и закусывая победу шоколадной плиткой, я думал о том, что же на самом деле творится в сердце этой безбрежной тишины.



Но даже тогда я не испытывал особого страха. Мир всегда казался мне довольно-таки большим местом, в котором так много всего, что не под силу изведать в одиночку, даже потратив всю жизнь. Я-то хотя бы это понимал. Когда Мэри умерла, я не верил в то, что после нее что-то останется… и, возможно, я ошибался. Черт возьми, да я бы с радостью признал ошибку – кто бы на моем месте поступил иначе? Ее тихое присутствие на рыбалке не казалось мне чем-то угрожающим – с чего бы вдруг? В этой жизни у нас все было хорошо, и, может статься, она скучала по мне точно так же, как я скучал по ней, и хотела посмотреть, как у меня дела. Я не стал бы утверждать наверняка, что чувствовал ее там, рядом со мной, на всех тех реках и ручьях. Не могу сказать, что она всегда присутствовала, когда я сидел в определенном месте или в определенный день. Но чаще всего это случалось в горах. Она была со мной, когда я пробирался по Эсопус-Крик – вернее, по его быстротечному витку, название которого я пообещал себе узнать позже, да так и не узнал. Она была со мной однажды днем, когда я вернулся на насиженное местечко в Спрингвэйле и застал каких-то двух старушек-удильщиц на раскладных стульчиках. Не могу сказать, что она преследовала меня – уж слишком много в этом словце регулярности, коей в моем случае не было и в помине. Но порой, по случаю, Мэри меня посещала.

2

Ступени на лестнице утраты

Знаете, а ведь обо всём этом я могу твердить до конца дня – и этого, и завтрашнего в придачу. Уж простите – когда вспоминаю, чем рыбалка для меня была, почти забываю о том, чем она в итоге стала, потому и не тороплюсь идти вперед. Хорошее это дело – смотреть на те деньки, когда я не проводил бо́льшую часть времени у реки, гадая о том, что из всего сокрытого в толще ее вод может вот-вот восстать из глубин по мою душу. Тогда-то я еще не задавался такими вопросами, да и разум мой не был полон пугающих образов, что могли выступить в роли ответов. Стая огромных головастиков, каждый – с одним-единственным глазом, рыба с огромным, как драконье крыло, плавником, с торчащими наружу клыками, бледный пловец с перепонками меж пальцев рук и ног и лицом, чьи черты колеблются всякий раз, когда вглядываешься в них… Все это и многое другое услужливо всплывало из омутов памяти, заставляя ладони покрываться испариной, а сердце – безумно прыгать в груди. Но сейчас важнее всего то, что вы понимаете, какое место занимала рыбалка в моей жизни. Используя это знание, мне проще объяснить, почему я стал заручаться компанией Дэна Дрешера.

Я знал его по работе: его место – в двух дверях от кулера с водой. Высокий парень: это было первое, что я подумал, когда он пришел ко мне, и, полагаю, моя реакция была типичной. Дэн был шести футов семи дюймов ростом, худой как палочник. Его шевелюра – столь же приметная, сколь рост: волосы ярко-рыжие, будто бы никогда не знавшие расчески; не уверен даже, бывал ли этот парень хоть раз в парикмахерской. Лицо его было настолько острым, что на ум сразу шла резьба по граниту: острый лоб, большой острый нос, круглый, но при том все-таки острый подбородок. Он много улыбался, и глаза его всегда лучились добротой, что сглаживало всю эту повальную остроту его черт, но, если судить по внешности, казалось, его облик просто создан для проявления ярости.

Поначалу мы с Дэном общались мало, пусть и на дружеских тонах. Ничего необычного – я был на добрых два десятка лет старше его, вдовец не первой молодости, чьими любимыми темами для разговора были рыбалка и бейсбол. Он же был еще юн – свежеиспеченный выпускник Массачусетского технологического института, любитель дорогих костюмов, его женой и двумя сынишками-близнецами восхищались все. Со смерти Мэри минуло достаточно много времени, дабы семейные фотографии в рамочках, выставленные Дэном на свой стол, не повергали меня в панику. В последние несколько лет у меня были какие-то бледные намеки на отношения, но всерьез дело не пошло – я был не готов. За несколько месяцев до того, как мы поженились – как раз тогда, когда мы планировали торжественный прием, – Мэри повернулась ко мне и сказала: «Абрахам Сэмюэлсон, ты самый романтичный человек из всех, кого я знаю». Я не помню, каким был мой ответ – скорее всего, я обратил все в шутку. Возможно, она была права, возможно, во мне было больше романтики, чем я думал. Как бы то ни было, я был один, а у Дэна была его семья, и в то время это казалось непреодолимым разрывом между нами.

Затем, в один ненастный день (память мне подсказывает, что то был вторник), Дэн не пришел на работу. Само по себе это было не так уж важно, если не принимать во внимание тот факт, что Дэн не позвонил и не предупредил об этом. Вот это уж, это-то всех и удивило – Дэн заслужил репутацию особо добросовестного работника. Приходил он не позднее восьми двадцати, на десять минут раньше всех остальных, в обеденное время отлучался не более чем на пятнадцать минут (это в те дни, когда не перекусывал наспех прямо за работой), отбывал домой тоже позже всех – уходя толпой в четыре тридцать, мы махали ему на прощание, зная, что он проторчит за столом еще хотя бы полчаса. Он был предан своему делу – притом достаточно талантлив, талантлив настолько, что преданность эта ценилась. Я предполагал, что у него были свои взгляды на раннее и быстрое продвижение по службе – подобное рвение, учитывая двоих детей, я вполне мог оценить. Обо всем этом я рассказываю единственно для того, чтобы объяснить, почему в тот день, когда Дэн не пришел, все мы ощутили легкую тревогу.

Как мы узнали на следующий день, у нас были все основания для беспокойства. Кто-то прочитал новость за утренним кофе, на первой странице «Покепси ньюс», кто-то узнал из уст Фрэнка Блока. Фрэнк был членом добровольной пожарной бригады, и его отсутствие в тот день никто почему-то не связал с Дэном. Одним словом, произошло несчастье.

Дэн поднимался рано, как и близняшки. Порой его жена Софи оставалась в кровати подольше, но в тот день по какой-то причине они встали все вместе. Время было раннее, немногим позже шести утра, и Дэн предложил всей семье заскочить в город и перекусить где-нибудь, перед тем как он отправится на работу. Идея пришлась супругам по душе, так что они усадили детишек в специальные креслица и выехали на машине. У Дэна не получилось пристегнуть ремень безопасности, и Софи обратила на это внимание, но он лишь отмахнулся – мол, дорога недолгая, ничего страшного с ним не случится.

– На твой собственный страх и риск, – строго сказала тогда Софи.

Дрешеры жили у Южной Моррис-Роуд. Эта дорога пересекает Шоссе 299, главную трассу, примерно в трех милях к востоку от города. Шоссе 299 – скоростная трасса… По крайней мере была таковой все то время, что я прожил по эту сторону Гудзона. В месте пересечения с Моррис-Роуд, конечно, надобно было быть светофору, а не паре стоп-сигналов – хотя, может статься, особого значения это не имело. Может статься, парень, управлявший большим белым восемнадцатиколесником, все равно не успел бы затормозить, гоня на своих семидесяти километрах в час. Дэн сказал, что видел, как грузовик надвигался справа – при повороте налево на 299, – но даже не успел понять, что тот движется настолько быстро. И, представьте себе, этот Большой Белый Кит врезался в его «субару» на полном ходу – поразил подобно молнии. Дэна катапультировало на дорогу через лобовое стекло – только благодаря этому он, как оказалось, и выжил. Высекая мириады искр и разбрасывая зазубренные осколки металла, расплющенные друг об друга грузовик и легковушка прокатились еще несколько метров вперед, и еще до того, как их движение прекратилось, «субару» превратился в шар из пламени. Буквально секунду спустя рванули топливные баки грузовика. Когда первый полицейский автомобиль прибыл на место, было уже слишком поздно. Я полагаю, что было слишком поздно уже тогда, когда нога Дэна вжала акселератор и машина вылетела на дорогу. Может быть, слишком поздно стало в тот момент, когда недалекий тип за рулем восемнадцатиколесника глянул на наручные часы, понял, что не успевает с утренней доставкой по расписанию и, решив сэкономить время и увеличить скорость, дал по газам. Огонь забрал его жизнь – хотел бы я сказать, что мне было его хоть чуть-чуть жалко, да, увы, не могу. Софи и близнецы тоже погибли. Два дня спустя коронер сказал Дэну, что, по всей вероятности, его жена и дети были убиты одним лишь столкновением и не сильно-то и мучились, когда пламя накинулось на них, если мучились вообще. Наверное, он думал, что таким образом хоть как-то утешит его.

Дэн был достаточно вежлив с тем коронером, но, думаю, причиной тому была пелена шока, в которой он все еще пребывал, когда коп подобрал его, спотыкающегося поминутно, на обочине дороги. Лицо Дэна алело от крови, как и толстовка, которую он надел с утра. Сначала офицер даже не был уверен в том, кто этот высокий парень. Когда он подвел Дэна к одной из машин скорой помощи, прибывших быстро, но уже все равно бесполезных, то предположил, что Дэн – всего лишь свидетель, застигнутый аварией, ранняя пташка-бегун, схлопотавший удар какой-нибудь отлетевшей в результате столкновения железкой. Ему потребовалось некоторое время, чтобы разобраться и понять, что мужчина перед ним – водитель автомобиля, превратившегося в кучу смятого полыхающего металла. Смекнув, коп попытался допросить Дэна, но внятного рассказа о случившемся от него, само собой, не добился. В конце концов один из прибывших на место парамедиков сказал копу, что Дэн, скорее всего, в тяжелейшем шоке – а в таком состоянии человеку прямая дорога в больницу.

Пожар на дороге не унимался почти час, потребовалось три пожарных расчета, чтобы совладать с ним. Едущие из города и в город машины то и дело вставали, водители глазели на место аварии, и так вплоть до самого разгара дня. Две недели спустя на том перекрестке установили светофор; перемена стоимостью ровно в четыре человеческие жизни. Такие вот в наши дни расценки. Дрешерам он был уже ни к чему – разве что как памятник.

Прошло целых шесть недель, прежде чем Дэн снова явился перед нами. Поминки для Софи и близнецов прошли в городской методистской церкви – скромные, только для самых близких родственников. К тому времени как я пришел на работу в одно утро понедельника и прошмыгнул мимо стола Дэна, память о его трагедии изрядно поблекла – стыдно признать. Хотел бы я сказать, что виной тому завал в делах или какие-то разительные перемены в моей собственной жизни, не важно, к лучшему или к худшему, вот только правдой тому не быть. Долгое время хранить у сердца трагедии, что не касаются тебя лично, трудно – такую истину я усвоил после смерти Мэри. В краткосрочной перспективе люди вполне способны проявить к вам сострадание, но пройдет пара недель – и с вами будут обращаться точно так же, как и раньше, безо всяких скидок на происшедшее.

Дэн вернулся на работу со шрамом, оставшимся после удара о рассыпающееся лобовое стекло. Так к его выдающемуся росту и рыжей шевелюре добавилась третья отличительная черта. Начинаясь от линии роста волос (их Дэн стал отпускать подлиннее), шрам сбегал вниз по правой стороне лица, огибал правый глаз, стрелой вонзался в угол рта и оттуда переходил на шею, исчезая где-то за краем воротника рубашки. Все старались не глазеть на него в открытую, но выходило плохо, сами понимаете. Как будто по этой линии проходила какая-то застежка, на которой все лицо Дэна и держалось. Мне шрам напоминал о тех временах, когда отец брал меня с собой на прогулки по территории колледжа Пенроуза, когда я был мелким пацаненком, такое частенько бывало. В обязательном порядке отец останавливался всякий раз у пораженного молнией дерева и указывал мне на него. Оно было не из тех, которым разряд обламывал пару-тройку веток – то был настоящий живой громоотвод, он притягивал удары к своей кроне и пропускал ток по всей длине ствола, до самых корней. Случалось это, по-видимому, столь часто, что след от молнии намертво отпечатался в коре, прочертив извилистую линию, по которой отец всякий раз проводил пальцем, говоря:

– Знаешь, древние греки хоронили убитых молнией людей отдельно от всех остальных. Они были уверены, что опыт такой смерти своего рода священен… Вот только не могли определиться, хорошо это или плохо.

– Как что-то священное может быть плохим? – спрашивал я, но единственным ответом мне всегда служила легкая дрожь, пробегавшая по его шее, когда он касался пальцами той борозды, по которой некогда стекала река белого электрического огня.

Все мы делали все возможное, чтобы Дэн освоился на работе; тем не менее прошел не один месяц, прежде чем мне пришла в голову мысль пригласить его на рыбалку вместе со мной. Вы, наверное, думаете, что я одним из первых заговорил с ним, но это не так. До поры до времени я старался избегать его. Знаю, как это звучит: если не бессердечно, то по меньшей мере странно. Кто, как не я, лучше всех подходил на роль понимающего советчика и утешителя – ведь мы оба потеряли своих жен, не так ли?

Ну да, так оно и было. Вот только все люди счастливы одинаково и несчастны по-разному. Утрата близкого человека – это не что-то, сделанное под штамповку, и трагедии в нашей жизни до ужаса разнообразны. Утрата – она как лестница, количество ступеней в коей вам не дано знать; вы стоите на ее вершине, а она все тянется вниз, и с каждым новым шагом по ней вы что-то теряете – работу, дом, смысл жизни, родителей, любимого человека, детей. На какой-то ступеньке вы теряете саму жизнь – и, как я вскорости уверовал, спускаетесь куда-то еще ниже, еще глубже. В этой ужасной иерархии то, что я претерпел, – медленный уход жены, растянувшийся почти на два года, – стояло намного выше того, что перенес Дэн, выше потери жены и детей почти в мгновение ока. Точно так же человек, который в жизни вообще ничего не терял, стоял намного выше меня. У нас с Мэри все-таки было время, и пусть даже многое из того времени омрачалось тем, что смерть неотвратимо подступала к ней, мы, по крайней мере, смогли насладиться теми оставшимися месяцами, отправиться в Вайоминг до того, как болезнь окончательно приковала ее к кровати, выудить нечто хорошее из плохого. Можете себе представить, сколь сильно кто-то в положении Дэна мог завидовать мне… или даже ненавидеть меня за то, что у меня было, даже сильнее, чем кого-то, чья жена жила себе и жила. Я мог себе представить эту ненависть, потому сохранял почтительную дистанцию.

Кроме того, в своем поведении Дэн мало изменился. Он не расплылся в студень, как я. Конечно, бывали дни, когда его рубашка была той же, в которой мы видели его вчера, или костюм его был помят, или галстук висел криво, но в нашей конторе было порядком одиноких мужчин, в чей вид вкрадывались порой подобные детали, так что таким удивить кого-то из наших не удавалось. Помимо шрама и немного более длинных волос, единственное изменение, которое я видел в Дэне, сказывалось в его взгляде на остальных. То был куда более сосредоточенный взгляд, требовавший бо́льшей концентрации, чем обычно. Брови чуть опущены, глаза горят так, будто он пытается смотреть скорее сквозь то, что перед ним, чем на то, что перед ним. Во взгляде этом крылось нечто озлобленное – некие зачатки ярости, что иногда давали о себе знать в выражении его лица, – и если взгляд этот останавливался на мне, становилось как-то неуютно. Хоть его манеры и остались безупречными – Дэн всегда предпочитал говорить с людьми вежливо, оставляя о себе благоприятное впечатление, – под этим взглядом я неизменно чувствовал себя одним из героев того фильма про побег из Алькатраса, на которого ложится луч прожектора со смотровой вышки.

Когда наконец я позвал Дэна порыбачить со мной, я действовал скорее в порыве. Я стоял тогда в дверях кабинета Фрэнка Блока и рассказывал ему о том, как подсекал форель в минувшие выходные. Форель была не из самых больших, попадались мне экземпляры и куда крупнее, но силушкой природа ее не обделила, это уж точно. Ситуация с ней была осложнена еще и тем фактом, что, когда она начала клевать, я отошел за кустик отлить. Леска до поры была неподвижной, и я решил, что ничего не случится, если зажать удочку между футляром и бревном и отлучиться ненадолго по делам насущным. Как назло именно в этот момент рыбина решила заглотить наживку и рвануть прочь – яростно зажужжала катушка, удочка свистнула в воздухе и плюхнулась в воду. Я наспех выскочил из кустов, не успев должным образом застегнуться, и нырнул следом за ней. Поймать-то поймал, еле-еле ухватил – вот только штаны мои возьми да и спади до самых лодыжек. В таком первозданном виде я и стал подсекать рыбину – и вытащил-таки на берег, и залюбовался хорошим уловом; мой рыбачий азарт развеялся лишь тогда, когда до слуха моего долетели чьи-то смешки. Оказалось, на другой стороне реки стояли две девчонки – одна с биноклем, другая с фотоаппаратом. Обе показывали в мою сторону и смеялись. Я сразу пожалел, что родился на свет.

– И что же ты сделал? – спросил Фрэнк, покатываясь со смеху.

– А что мне оставалось? – пожал плечами я. – Поклонился им обеим, повернулся и поплелся обратно в кусты.

– Так ты у нас рыбак? – вдруг спросил меня Дэн, неожиданно подкравшись сзади. Я, надо думать, почувствовал его приближение загодя – только потому и не взвился в воздух, голося благим матом.

– Ну да, есть такое, – ответил я ему, повернувшись. – Я на рыбалке почти каждый день, когда не идет дождь, а порой и под дождем удило закидываю.

– Я раньше тоже рыбачил, – сказал Дэн. – Мой отец брал меня с собой.

– Ну и как тебе? – поинтересовался я.

– Ничего особенного. Навидался озер да прудов.

– Удавалось поймать кого-нибудь? – спросил Фрэнк. Он был из числа тех парней, что любят говорить о рыбалке больше, чем саму рыбалку.

– Иногда. – Дэн пожал плечами. – Окуней случалось вытаскивать, солнечных в том числе. Однажды мой отец поймал щуку.

– Нехило, – оценил я. – Щука – рыбина не из простых, ее поди вытащи.

– И не говори, – подтвердил Фрэнк.

– Мы весь день с ней провозились, – сказал Дэн. – Когда погрузили ее в лодку, она оказалась почти три фута длиной. Настоящий рекорд для того озера. Это было в штате Мэн. Мой отец спровадил рыбину капитану Питу – так звали мужика, что держал лавку приманок и снастей на озере. У него-то мы и купили наживку, на которую щука клюнула. И содовой всегда у него затаривались. У него был большой холодильник с банками содовой. Его та щука так впечатлила, что он снес ее таксидермисту и чучело повесил на стену в лавке. Под ней сделал табличку – с именем моего отца и датой вылова.

– Здорово, – сказал Фрэнк. Не знаю, относилось ли это к истории Дэна или к тому, что он вообще с нами заговорил. Насколько нам было известно, наш разговор был самым продолжительным из всех, в которых Дэн непосредственно участвовал с поры аварии.

И я спросил:

– А когда ты последний раз рыбачил?

– Годы и годы назад, – ответил он. – Еще до того, как родились близнецы.

Фрэнк уставился на свой стол. Я проглотил комок в горле… и выпалил:

– Хочешь пойти со мной?

– На рыбалку? – уточнил Дэн.

– Ну да.

– Когда?

– Как насчет этих выходных? Скажем, в субботу утром? Если у тебя нет планов…

Он нахмурился – видимо, решил, что я над ним подтруниваю.

– Не знаю.

Для меня вдруг стало жизненно важно затащить его с собой. Не могу точно сказать, что мною двигало. Может, я хотел доказать ему свою искренность. Может быть, я думал, что рыбалка сделает для него то, что сделала для меня. Хотя, как я уже сказал, у меня не было достаточных доказательств того, что жизнь Дэна, подобно моей, пошла под откос. Или, быть может, мой мотив был не столь четок – мне, возможно, просто хотелось перекинуться с чьей-нибудь живой душой парой-тройкой словечек, подцепляя к крючку свежую приманку. Не знаю. До того дня я прекрасно управлялся с ловлей рыбы исключительно своими силами. Но тут по какой-то причине сказал:

– Почему бы и нет? У меня есть удочка-запаска, если тебе нужна, да и снастей на нас двоих хватит. Я планировал засесть на Сварткил – это не так уж и далеко отсюда, так что, если тебе не понравится, ты всегда сможешь уйти. Я выхожу с утра пораньше, мне так больше по душе, но сижу до самого захода солнца, так что можешь подъехать в любое удобное время. Что скажешь?

Нахмурившись, Дэн задумался… а потом улыбка осветила его лицо.

– Черт возьми, – сказал он, – почему бы и нет?

Вот так вот мы с Дэном Дрешером начали удить рыбу вместе. Мы забились встретиться на Спрингвэйле, и он прибыл даже раньше меня – я только-только подъехал, и из сумрака предрассветных часов свет фар уже выхватил его долговязую фигуру. Удочка у него была с собой – новенькая и блестящая, явно купленная на днях. Что ж, прекрасно. Так он напоминал меня – образца тех давних лет. На голове у Дэна красовалась шляпа ковбойского кроя – как я позже узнал, ею он разжился, отдыхая в Аризоне вместе с женой. Взяв наживки, мы подцепили ее на крючки, забросили в воду, и когда солнце восстало из-за чащи прямо перед нашими глазами, мы уже готовили скорый завтрак.

В то самое первое утро (правильнее сказать – в самый первый день, так как просидели мы порядочно, солнце успело взойти в зенит и опуститься за наши спины, к горизонту) мы особо не разговаривали. Да и на следующий день болтовни не было. Я не думал, что встречу его на том же месте – насколько я помнил, к концу предыдущего дня он просто тихо поблагодарил меня за проведенное вместе время, собрался и был таков. Но он был там – когда я остановил машину на обочине, то заметил его на пеньке с футляром для удочки на коленях. Никак не объяснившись, он кивнул мне, когда я подошел, и произнес:

– Доброе утро. Прогноз погоды обещает на сегодня дождь.

– Дождь рыбалке не помеха, – отмахнулся я.

Он хмыкнул и больше не проронил ни звука. В следующие выходные мы снова торчали на Сварткиле, не без удачного улова. Вечером воскресенья, когда мы укладывали удочки, я обратился к нему:

– Я подумываю отправиться вверх по Эсопус-Крик в следующую субботу. Это не особо далеко – минут сорок езды. Ты со мной?

– Да, – сказал Дэн.

– Отлично.

Таким образом, в следующие выходные мы закидывали удочки на Эсопус-Крик. Потом я потянул его в Катскиллские горы, к ручью Биверкил, что на горе Тремпер. В воскресенье вечером, по пути домой, мы остановились в бургерной Винчелла – тоже на Двадцать восьмом шоссе, только по другую сторону от Вудстока. Именно там я узнал, что семья Дэна родом из Финикии, города в самом сердце гор, и что он знает эту область и ее историю довольно-таки хорошо. Но он никогда не рыбачил там. Фактически он не был тут с тех самых пор, как Софи была беременна – с тех самых пор, как он возил ее по Двадцать восьмому, чтобы показать те места, где он вырос.

Всегда сложно говорить о ком-то, кого потерял совсем недавно. Никогда нельзя быть уверенным, что сказать в ответ – просто потому, что не всегда понятно, делает ли человек мимолетную ремарку о своей утрате или же настроен поговорить о ней всерьез. Думаю, точно так же люди чувствовали себя в разговорах со мной после смерти Мэри. Между мной и Дэном не водилось ни долгой дружбы, ни глубокой семейной связи, которая могла бы простить ошибки в общении, допущенные, когда вы из кожи вон лезете, чтобы хоть как-то друга или родственника поддержать. Впрочем, Софи Дэн упоминал в моем присутствии уже не первый раз – в каждый наш совместный выход что-то такое да бывало; именно поэтому я рискнул и спросил:

– И как ей понравилась Финикия?

– Кому – ей? – переспросил он.

– Твоей жене, – сказал я, чувствуя, что вступил на точку невозврата. – Софи. Какое на нее впечатление произвели твои родные места?

Лицо Дэна на мгновение исказилось – выражение неверия и боли застыло на нем, будто я без спросу запустил руку в личный архив его воспоминаний. Затем, к моему удивлению, он ухмыльнулся и выдал:

– Она сказала, что теперь понимает меня и моих жлобов намного лучше.

Я улыбнулся в ответ. Худшее осталось позади. За остаток лета и начало осени, когда мы бродили по Катскиллским горам и выискивали самостоятельно ручьи в попытке расширить ареал рыбных местечек, я кое-что да узнал о жене Дэна и о его семье в целом. Он никогда не говорил много. Не верю, что он когда-либо был человеком, который любит слишком много распространяться о себе. Как вы, возможно, заметили, такой порядок вещей меня всегда устраивал, но, как только я почувствовал, что Дэн реагирует спокойно, разговоры о жизни перестали быть волнительными. Конечно, житие мое не из самых интересных, но все-таки кое-что на своем веку я повидал. Я рассказывал ему о Мэри – не о ее смерти, конечно. Если и была одна тема, которая оставалась однозначно закрытой, так это была тема наших с ним утрат. Это несколько усложняло дело, так как, я уже говорил, болела Мэри на протяжении всего нашего короткого брака. Я решил эту проблему, рассказывая о том, как все было до нашей женитьбы… и пока говорил, продолжал чувствовать ее случайные призрачные визиты ко мне – и это при том, что я сидел почти вплотную к Дэну! Я не знал, смогу ли я привыкнуть к ее посещениям, но странным образом они почти что утешали меня.

Сознательно или нет, Дэн следовал моему примеру, по большей части рассказывая мне о начале своих отношений с Софи. Возможно, так эти события казались достаточно давними – было легче убедить себя, что боль в груди вызвана ностальгией, не более. Он никогда не заговаривал о близнецах, Джейсоне и Джонасе, и, честно говоря, я был благодарен ему за это. Мэри очень хотела завести детей, и мысль о том, что она покидает этот мир, не оставив ни одного своего маленького подобия, подкашивала ее еще сильнее. Мы с ней часто говорили о детях – вплоть до утра того дня, когда она умерла, и после ее смерти я вдруг стал замечать за собой, что мне тяжело смотреть на юных племянниц и племянников Мэри на семейных мероприятиях, на которые меня по инерции продолжали приглашать. Видя их – видя любого маленького ребенка, – я вспоминал о том, что у нас с Мэри не было того, о чем мы мечтали, и боль в душе росла, подобно выжженному пятну под увеличительным стеклом в солнечный день. Груз лет подавил эти чувства, мне стало легче мириться с присутствием малышни… но, как оказалось, достаточно одного разговора, чтобы они явились снова – все такие же сильные, неугасимые.

Тем не менее мне нравилось верить, что любой небольшой дискомфорт, который я, возможно, испытывал, стоит того, что наши беседы помогают Дэну. На самом деле, когда сезон рыбной ловли закончился осенью, я немного волновался за него. Мне самому еще только предстояло найти замену рыбалке – как понимаете, я не определился с хобби на зиму по сей день, – и, помимо того, я все еще не мог с легкой душой сказать Дэну: ну все, рыбалка нам пока что не светит, давай-ка попрактикуемся в керлинге. Может быть, с учетом всего того времени, что мы провели вместе, это и было странно с моей стороны, испытывать такие заминки, но никуда от этого было не деться, и я не решался просто так вытащить Дэна на выходные поболтать. Глупо, да. В любом случае за него взялись родной брат и семья Софи, решив, что оставлять его без опеки на праздники нельзя. Так что в рождественский сочельник он всяко не был одинок.

Хоть я и видел Дэна на работе каждый день и даже заговаривал с ним от случая к случаю, только в конце февраля следующего года я осмелился пригласить его к себе в гости. Несмотря на малое количество дней, февраль всегда поражал меня своей мрачностью – по меньшей мере, в здешних местах. Он не самый темный в году, безусловно; не самый стылый и не холодный, но довлеет над ним некая безотрадная серость – иначе не могу объяснить. Это месяц, когда все самые значимые и самые радостные праздники остались позади, а до Пасхи и весны еще долгие и долгие недели. Малым спасением февралю служит День святого Валентина в самой его середине, но даже тогда, когда у меня еще был повод праздновать его, я все еще думал о втором месяце года как о безрадостном времени. Наверное, то была одна из причин, по которой я пригласил Дэна в гости – и по которой, открыв тем воскресным вечером ему дверь, я застал его небритым, чумазым, обряженным в старый спортивный костюм, пропахший нафталином и кладовой сыростью. И знаете, я мог бы удивиться – еще в пятницу Дэн щеголял своей традиционной безупречностью, – но не удивился, нет. Глядя на стоящего в дверном проеме Дэна, с глазами столь красными, воспаленными, что они тут же вызывали воспоминание об уэллсовском спящем, который проснулся, я просто подумал: всему виной февраль.

Говорят, для большинства людей второй год после утраты сложнее первого. В первый год вы все еще пребываете в шоке. Вы не верите в то, что произошло, не решаетесь поверить. А потом – старательно делаете вид, что умерший близкий (сразу несколько близких, в случае Дэна) просто уехал в гости и покамест не торопится возвращаться. Со мной такого не было, но, думаю, единственно потому, что наше расставание с Мэри растянулось во времени и все эти трюки мне были в общем-то ни к чему. Но с Дэном все случилось именно так. Он, с гордо поднятой головой, прошел через День благодарения, Рождество, Новый год, сделал все возможное, чтобы стать хорошим хозяином для уймы навещающих его родственников, но как только последний из них, двоюродный брат из Огайо, отбыл, как только стало ясно, что в ближайшем будущем больше никто не приедет, фасад рассыпался. Осознание того, что отныне он одинок, раздавило Дэна, подобно сгруженной с самосвала груде кирпичей. До того он не мучился особо бессонницей, отвлекал себя просмотром старых фильмов на любимом видеомагнитофоне… Но теперь ему только и виделся тот огромный белый грузовик о восемнадцати колесах, мчащийся навстречу и ухмыляющийся зубастой хромированной решеткой радиатора, готовый откусить от его жизни такой огромный кусок, что Дэн никогда не оправится. Когда он пытался посмотреть телевизор – кассетную запись «Багровых рек» к примеру, или одно из поздних ночных ток-шоу, – картинка на экране всякий раз сменялась Софи, отвернувшейся от него, чтобы посмотреть на ревущий восемнадцатиколесник, и последнее выражение ее лица сменялось с легкой утренней утомленности на животный ужас. Ее губы раскрывались, чтобы произнести какие-то слова, но Дэну не суждено было их услышать.

Он рассказал мне об этом, пока мы ужинали спагетти с фрикадельками, чесночным хлебом и салатом, – в ответ на мой вопрос о самочувствии. Я не перебивал его, лишь изредка вворачивая какое-нибудь «угу». Никогда мы с ним так долго не говорили; никогда он не рассказывал так много о своей потере. Иногда он останавливался, дабы съесть что-нибудь, и за все время осушил четыре полных стакана красного вина, бутыль с которым я поставил на стол. Этого ему хватило, чтобы начать пошатываться и сонно прикрывать веки. Когда рассказ его вроде бы подошел к концу, я тихо произнес:

– Не пойми меня неправильно, но, может быть, тебе стоит обговорить это все с кем-то… ну… более компетентным. С врачом. Вдруг поможет.

– Не обижайся, Абрахам… Эйб, – ответил он дрогнувшим голосом. – Хочешь знать, что реально помогает? Я скажу. Примерно в четыре утра, когда я лежу в постели, сна у меня ни в одном глазу, а на потолке надо мной что-то вроде киноэкрана, на котором раз за разом прокручивается та авария. И я встаю, вытаскиваю себя из кровати часа на полтора пораньше, кое-как одеваюсь, делаю себе чашку кофе на посошок – не могу пропустить свою утреннюю чашку, понимаешь ли, – и иду к машине. Выезжаю на угол Моррис-Роуд и Шоссе 299, ищу себе местечко на обочине, а места там хватает, сам знаешь, и сижу, тяну кофе из термоса. Там сейчас светофор – ты видел?

– Да, – сказал я, – видел.

– Еще бы ты его не видел. Все видели. То самое место, где семья Дрешер – некогда счастливое семейство Дэниела Энтони Дрешера – лишилась сразу трех своих членов. Я сижу там, на этом самом историческом месте, пью остывающий кофе и смотрю на этот светофор. Пристально смотрю, изучаю прямо-таки. Смотрю, как красный сменяется сначала желтым, потом зеленым. Мне наплевать, тепло ли снаружи, холодно – я опускаю окно и слушаю его. Ты ведь знаешь, что каждая лампочка в нем жужжит по-своему? Жужжит, жужжит, а потом – «кланк», и цвет меняется. Обычно на светофорах самый длинный сигнал – красный. А на этом вот дольше остальных горит зеленый – я знаю, я рассчитал время. И еще они жужжат и кланкают, эти лампы – звуки такие, будто тюремные ворота открываются и закрываются. Вот о чем я думаю, Эйб. О воротах тюрьмы. Они сначала открываются… потом закрываются… и так раз за разом. И знаешь… я сказал, что сидеть там мне помогает, но ни черта оно не так. Я не могу выудить из этого опыта ничего хорошего. Тот перекресток – просто еще одно место, которого я не могу избежать. Это мой личный ад, понимаешь? Ничего не помогает. Последнее время в моей голове бродят странные мысли. Когда я смотрю на что-то – на вещи, на людей, – мне кажется, что все они нереальны. Это все просто маски, вроде тех, из папье-маше, что мы делали для одной из наших школьных постановок. Какая же это была пьеса? По-моему, «Алиса в Стране чудес», а может, и не она. Хотел бы я вспомнить эту пьесу – очень хотел бы. Все кругом замаскировано, Эйб, и вот тебе вопрос на миллион долларов – что же скрывает каждая из этих масок? Если бы я мог прорваться сквозь них, сжать кулак и разбить каждую!.. – Рука Дэна грохнула о стол, зазвенели, подскочив, наши тарелки. – Если бы у меня получилось – что бы я под ними нашел? Просто плоть – или что-то еще? Будут ли там те вещи, о которых говорил священник на похоронах? Тебя там не было, не так ли? Тогда мы еще не так хорошо знали друг друга. Красота, сказал священник. Моя жена и дети сейчас – в месте невиданной, невыразимой красоты, красоты за гранью нашего восприятия. И еще там радостно, сказал он. Бесконечная радость. Если бы я мог пробить дыру в чьей-нибудь маске, я бы увидел красоту и радость? Или у нас есть только маски – и все? Знаешь, сидя на том перекрестке и глядя, как зеленый сменяется на красный, я не думал о рае. Я думал о совсем-совсем других вещах. Может быть, Бог наш, если он есть, не так уж хорош. Может быть, он злой или сумасшедший. Или просто скучающий, или очень недалекий. Может быть, у нас тут все совершенно неправильно. Может быть, то, что скрывается за маской, уничтожило бы нас, если бы мы могли это видеть. Ты думал когда-нибудь об этом?

– Не уверен, – пробормотал я.

– Это нормально, – кивнул Дэн и, откинувшись на спинку стула, погрузился в забытье.

Сейчас я вспоминаю его слова с дрожью и думаю – откуда же он знал? Говорят, когда мозги наши попадают в переплет, у нас просыпается дальновидность. Возможно, именно это с ним и случилось. Опять же, мне следует держать в уме тот случай на Голландском ручье – все то, что мы услышали и увидели, и да поможет нам Господь. Все это, конечно, совсем не обязательно подтверждает слова Дэна. Может, говоря так, я надеюсь на лучшее… ну или становлюсь почетным членом общества верующих в плоскую Землю, выказываю закидоны в духе Поллианны[5]. Есть вещи, с которыми жить нельзя – независимо от того, правда они или вымысел. Нужно от них отречься. Отвести взгляд и не просто притвориться, что перед вами ничего нет, а забыть о самом факте увиденного. И о трусости здесь речь не идет – людская душа суть хрупкая вещь, и не всякое огненное откровение идет ей на пользу. Что нам еще остается?

Так как Дэн был явно не в состоянии доехать до дома, я уложил его на свою кровать, а сам устроился на диване. Поднять его со стула, вывести из гостиной и по коридору доволочь до спальни оказалось непростой задачкой. Он все время останавливался и выказывал желание улечься прямо на пол, а убедить взрослого мужика, сломленного горем и вдобавок пьяного, не упасть там, где он стоит, сложнее, чем кажется.

После рассказа Дэна у меня не было проблем со сном. Но позже, той ночью – строго говоря, то было уже утро следующего дня, – мне приснился кошмар. Первый с тех пор, как Мэри умерла. Как правило, сны мои отличались приземленностью и состояли в основном из ситуаций, пережитых за день. Мой разум очень редко выдавал что-то странное и необычное, если выдавал вообще. Со мной всегда так. По правде говоря, я даже завидовал тем людям, что переживали во снах невероятные приключения и бурные любовные похождения… или хотя бы ужинали с Элвисом Пресли. Что-то вроде маленького личного фильма, правда? Так вот, мой сон мало напоминал голливудскую феерию. Такой фильм хочется выключить, но, как только поступишь так, придется встать с дивана и пересечь гостиную, что еще страшнее. Прогулка по гостиной кажется непозволительно большим риском. Но это еще не все – есть еще и некий градус очарования. И глаза не отрываются от экрана, даже если их обладатель пожалеет позднее о том, что не щелкнул кнопкой на пульте, даже если он потом накроется с головой одеялом и проведет остаток ночи, пытаясь убедить себя, что скрипы за дверью спальни – это просто ворчит старая древесина дома, это не ступенька прогибается под чьим-то весом.

Во сне я ловил рыбу… и с самого начала все было ненормально. Я стоял близ узкого, извилистого и быстрого потока. Говоря «быстрый», я подразумеваю, что вода вспенивалась прямо у меня на глазах, как после затяжной бури, и это сбивало с толку. По левую руку от меня ручей сбегал с крутого холма, по правую – вздымался на дюжину ярдов и опадал. Другой берег резко восходил к плотной гряде вечнозеленых деревьев, и где-то позади меня ситуация наблюдалась точно такая же. Небо над головой было чистым и голубым, солнце ослепительно палило в зените, но, будто выражая презрение его свету, деревья напротив меня – не только пространство между стволов, но и сами стволы – непроглядно темнели, как если бы их изваяли из самой ночи. Стоя там, на краю этого бушующего ручья, с удочкой в руках, занесенной для броска, я не мог отвести глаз от тех деревьев, от той темной чащи – что было странно, ведь, глядя на них, я испытывал сильное головокружение, как зависший над бездной, всматривающийся в глубокую пропасть. А хуже всего было то, что за мной оттуда кто-то совершенно точно наблюдал – взгляды несметной орды каких-то существ, затаившихся под покровом темных крон, ползали по мне разозленным осиным роем. К горлу подступал крик. Я уже был вот-вот готов бросить удочку и побежать отсюда без оглядки, когда что-то на мою наживку взяло и клюнуло.

Удочка изогнулась. Леска уходила вниз метр за метром со злым свистящим звуком, какой обычно можно услышать только в этих телепередачах про глубоководную рыбалку, когда клюют марлин или рыба-меч. Она закончилась быстро, но разве мог быть этот ручей таким глубоким, чтобы рыба, пусть даже подавшаяся в глубину, растянула всю мою катушку? Начать сматывать леску я не мог – боялся, что удочка сломается (хотя, спрашивается, не лучше ли было дать ей сломаться?), а мой улов тем временем трепыхался где-то глубоко внизу, явно желая сняться с крючка. Внезапно трепыхания унялись, и я застыл, колеблясь, пытаясь понять, временная ли эта передышка или же рыбина сдалась. Кажется, сдалась. Я начал сматывать леску. Даже во сне на это у меня будто бы ушли долгие часы, и груз, повисший на другой стороне удила, словно утяжелялся по мере поднятия. Зато больше не дергался. Что же это за зверь такой, гадал я. Ни разу за жизнь мне не приходилось слышать о рыбе, что ушла бы с приманкой на глубину, а там вдруг резко выдохлась и позволила себя преспокойно, без дальнейшей борьбы, вытащить. По правде говоря, я понятия не имел, что это за ручей, который позволил моей загадочной рыбе нырнуть так глубоко. Пейзаж напоминал Катскилл, но где именно я в горах – признать не мог.

Не ведаю как, но я почувствовал, что нечто на крючке приближается. Уж точно я не увидел это – сквозь бурлящую воду нельзя было что-то различить. Вместе с этим чувством пришло ощущение, будто неизвестные наблюдатели в чаще все как один задержали дыхание, с нетерпением ожидая незнамо чего. Мой улов наконец-то пробился сквозь толщу вод, и время замедлило свой ход. Я видел что-то темное, кружащееся в воде, похожее на сплетение змей. Не змей… скорее, каких-то растений, водорослей. Нет, не водоросли – волосы. То были волосы, густые и коричневые, промокшие и напрочь спутавшиеся. Волосы разметались по обе стороны от высокого, бледного лба и длинных узких бровей над закрытыми глазами. Еще прежде чем из воды явились ее высокие скулы, ее острый, чуть заостренный рот, я уже знал, кого изловил. Из ее маленькой верхней губы торчал крючок, но крови не было – вместо нее из ранки сочилась какая-то черная гадость. Застыв соляным столбом на берегу, я таращился на свою жену, на мою бедную мертвую Мэри, осознавая даже во сне безвозвратность утраты, вцепившись отчаянной хваткой в удочку и не ведая, что можно еще сделать. Какая-то часть меня пребывала в столь сильном страхе, что твердила мне бросить удило и смыться, даже под страхом столкнуться с бдительными обитателями темной чащи. Другая моя часть была напрочь убита горем, желала броситься в поток и схватить ее, обнять ее, перед тем как она вернется туда, откуда поднялась. Как будто я потерял ее считанных пять минут назад – такой острой была боль в душе. Горючие слезы нескончаемым потоком катились по моему лицу.

И вот она открыла глаза. Я захныкал – только таким словом можно описать те звуки, что я издавал. Глаза Мэри, ее теплые карие глаза, в которых когда-то было так много любви и доброты, исчезли, превратившись в два тусклых рыбьих бельма, равнодушно воззрившихся на меня, – почему-то казалось, что, если я все-таки решусь освободить ее из бушующего потока, окажется, что в остальном она тоже преобразилась, что ее прекрасное тело покрылось рядами скользких чешуек цвета стали и острыми уголками плавников. Я дрожал всем телом – дрожал так сильно, что оставалось лишь стоять и смотреть.

Она разомкнула губы и заговорила. Голос ее звучал странно – будто бы она вещала издалека и в то же время шептала мне прямо на ухо.

– Эйб, – сказала она каким-то чужим, непривычным, но все еще узнаваемым голосом.

Я ответил ей одним лишь кивком – язык присох к небу.

– Он тоже рыбак, – произнесла она. Из-за крючка, торчащего из губы, ее слова звучали невнятно. Я еще раз кивнул, не зная, о ком она говорит – о Дэне?

– Иные реки залегают глубоко, – сказала Мэри.

Мои губы дрожали, и я кое-как выдавил:

– М-м-мэри?

– Глубоко, темно, – нараспев произнесла она.

– Дорогая?

– Он ждет.

– Кто? – спросил я. – О ком ты говоришь?

Ответ я не разобрал – всему виной проклятый крючок. Невнятный набор слогов звучал так, будто собирался в слово из немецкого или голландского языка: there fissure[6]? Что-то вроде этого. Прежде чем я успел попросить ее повторить, Мэри сказала:

– Что утрачено, то утрачено, Эйб. Ничего не вернуть.

Ранка от крючка разверзлась от ее губ до самой линии роста волос, и из прорехи выплеснулось нечто светящееся, стремительно растущее. Леска потянула меня к воде, руки будто приросли к удочке. Бурлящий поток насмехался надо мной, вмиг ожив. Еле живой от страха, я боролся изо всех сил, тормозя неуклонное приближение к воде подошвами, но монстр в обличье Мэри был сильнее. Рывок – и вот я уже лечу головой вперед в пенящиеся воды, и сотни ртов, набитых под завязку мелкими, острыми, ослепительно белыми зубами, распахиваются в предвкушении, и…

И я, вздрогнув, просыпаюсь – во рту пустыня, сердце ошалело колотится о самые ребра.

3

В забегаловке Германа

Оглядываясь назад, мне трудно не видеть в этом сне предзнаменование. Честно говоря, не могу понять, как я мог принять его за что-то еще. Такова проблема всех рассказанных историй, верно? После того как все улеглось, когда вы пытаетесь собрать воедино все то, что с вами произошло (и, что не менее важно, понять, как это произошло), всплывают различные события, те же сны, что предсказывают будущее с такой завидной точностью, что только гадать остается – как же вы их так прохлопали? Видимо, любому знамению требуется подтверждение реальностью, иначе никто не будет воспринимать его всерьез. Утром все подробности сна – бушующий поток, неизвестные в чаще, лицо Мэри, разрезаемое шрамом надвое, – были живее всех живых в моей памяти, но, если бы кто-нибудь спросил меня, что я думаю по поводу значения этих видений, я бы наверняка открестился какими-нибудь словами вроде «подсознательный страх» и «подмена понятий». В нашу эру популярной психологии, доступной со всех телеэкранов, даже ребенок без труда озвучит пару-тройку заумных словес, якобы убедительно объясняющих смысл любой грезы. Если бы кто-то спросил меня, думаю ли я, что сон – это предостережение, пророчество в духе тех, что описаны в Библии, я, скорее всего, ответил бы снисходительным взглядом, как бы говорящим «ну и чудак ты, дружище». Даже будь я излишне суеверным, сон не отвратил бы меня от рыбалки. Кроме того, сон ни разу не повторился, а разве мрачные пророчества не должны возвращаться снова и снова, доказывая свою серьезность? Сон я запомнил хорошо, повторы мне и не требовались… Но значения ему не придал. Я не связал его с ее призрачными визитами ко мне во время рыбалки (даже в голову такая мысль не пришла), списав все на впечатления от посещения могилы Мэри той зимой.

Душевные терзания, настигшие Дэна в тот воскресный вечер, когда он пришел ко мне, стали первыми признаками перемен, которые случились с ним в течение следующих нескольких месяцев. По сей день мне неведомо, что их спровоцировало. Похоже, горе, удерживаемое им до поры в узде, сыскало прореху в обороне и, выбрав момент, когда он был наиболее уязвим, намертво вгрызлось ему в нутро своей грязной пастью. Дэн стал носить один и тот же костюм несколько дней подряд, щетина грозила стать полноценной куцей бородой. Его волосы, еще больше отросшие, слиплись сосульками. На работу он стал приходить, мягко говоря, как попало: однажды утром не объявился до девяти или даже половины десятого, зато в другой раз уже в четверть седьмого уселся за стол. Но даже в такие дни, приходя намного раньше всех нас, Дэн проводил бо́льшую часть времени, играя в гляделки с монитором, который даже не включал. Его взгляд, тот самый взгляд, который, как я чувствовал, хотел пронзить собеседника, отяжелел до такой степени, что стало почти невозможно вести с Дэном какой-либо разговор. Он, кажется, не слушал ничего, что мы говорили, просто таращился на нас раскалившимися до температуры домны глазами. Он никогда не задерживался на работе позже других, и часто к концу дня его кабинет уже пустовал.

Вскоре его положение на работе оказалось под серьезной угрозой. Он возглавлял пару важных проектов – в одном его приоритет понизили, в другом прямым текстом от него отказались. Компания изменилась. Сама политика «IBM» изменилась, и даже я с трудом находил себе место в этой новой конторе – не тот это был старый добрый «IBM», совсем не тот. «Семейный» принцип, согласно которому все мы заботились друг о друге, потихоньку вытеснялся карьеризмом и банальной жадностью – то есть Дэн мог не рассчитывать на те же понимание и снисхождение, что достались мне больше десяти лет назад. То, что ему было все равно, сохранит ли он свою работу сейчас или нет, не означало, что он не будет чувствовать себя по-другому в будущем, и я сделал все возможное, чтобы заставить его это понять. Но на Дэна мои увещевания не очень-то и действовали. Горе забросило его далеко-далеко в сумеречный край, из которого мало кто возвращался, и в этой мрачной внутренней империи все мое беспокойство обесценивалось, а все мои слова с тем же успехом могли быть заменены каким-нибудь посланием с далеких и чуждых нам звезд.

Если бы вы спросили меня, думал ли я после моей второй попытки поговорить с ним, что Дэн будет рядом, когда начнется следующий весенний рыболовный сезон, я бы ответил «нет». В прошлом месяце Фрэнка Блока бесцеремонно выволокла из конторы парочка охранников, когда он поднял крик по поводу того, что его тут попросту держат в черном теле. Мой собственный начальник, молодчик, чьей основополагающей специализацией, судя по всему, являлся подхалимаж – уж им-то он был наделен в избытке, – повадился мне непрозрачно намекать на то, что компания предлагает чрезвычайно щедрую пенсию всем, кому хватает ума на нее согласиться. Началась настоящая охота на ведьм – сверху явно поступил приказ срезать под корень всех засидевшихся «старичков» и просто неугодных сотрудников, и в разгар этой бойни Дэн услужливо клал голову на плаху и протягивал топор всякому мало-мальски заинтересованному в его уходе лицу. Однако со своим беспокойством я и правда переборщил: каким-то образом за свое место он все же держался. Независимо от того плачевного состояния, в коем он ныне пребывал, Дэн был толковым парнем – самым лучшим, по сути, в своем выпуске. Надо полагать, в работу конторы он успел внести достаточный вклад, чтобы верхи предпочитали держать его на плаву, а не бросать акулам на съедение.

Иногда мне кажется, что, если бы мы с Дэном не работали вместе, то навряд ли порыбачили той весной. Он не возвращался в мой дом с той ночи в феврале. Я приглашал его несколько раз, но он всегда утверждал, что связан тем или иным обязательством: и его родственники, и члены семьи Софи все еще будто бы предпринимали спорадические попытки навестить его, вот только подозрительно часто их визиты совпадали с моими приглашениями. Сам же он ни разу не предлагал мне прийти. Я был уверен: его смущало все то, что произошло, но я не видел способа сказать ему, что смущение ни к чему, не пробудив в нем плохие воспоминания и не усугубив ситуацию. Несмотря на все мои хлопоты насчет его положения на работе, я все же уважал ту дистанцию, которую он предпочитал держать.

Однажды, вернувшись с обеда, где-то за две недели до начала сезона ловли форели, я не без удивления застал у себя в кабинете Дэна. Он сидел на краю моего стола – этакая большая тощая горгулья.

– Привет, Эйб, – сказал он.

– Здравствуй, Дэн, – откликнулся я. – Чем обязан?

– Сколько времени осталось до начала форельного сезона?

– Тринадцать дней, – прикинул я. – Если подождешь немного – я скажу с точностью до часов и минут.

– Готовишься уже?

– Само собой. Еще спрашиваешь!

– Не возражаешь против компании?

– Рассчитываю на нее, – сказал я, вот только дела обстояли несколько иначе. Я не был уверен, что Дэн присоединится ко мне в этом году. Учитывая его смущение по поводу февральских событий, да и в целом отчужденность последних дней, я предположил, что он если и захочет закидывать удило, то исключительно в одиночку, поэтому даже не поднимал тему рыбалки на пару.

– Рад слышать, – сказал Дэн. – Спасибо тебе.

– Ой, да брось ты. Где бы я был без тебя, товарищ-водопахарь?

– Могу я тебе кое-что сказать? – спросил он, подаваясь вперед.

– Конечно.

– Мне снилась рыбалка. И довольно часто.

– Мне тоже, – улыбнулся я, – особенно на заседаниях нашей конторы.

Глаза Дэна, расширившиеся при моем «тоже», сузились, когда я обернул все в шутку.

– Есть такое, – произнес он со слегка раздраженной ноткой в голосе и слез со стола. – Ты будешь удить у Сварткила?

Я кивнул:

– Каждый сезон начинаю у него. Своего рода традиция, смекаешь?

– Да, конечно же, – кивнул он. – А потом? Возвращаешься в Катскилл?

– Воистину, так и есть. Ну и еще пара-тройка местечек намечена, куда мне не терпится попасть.

– Я могу предложить одно, если ты не против.

– Только за. Куда навостримся?

– На Голландский ручей, – произнес он, и если бы наша жизнь была фильмом, в этом месте заиграла бы тревожная музыка. Но разговор сопровождал лишь идущий из коридора шум от работяг, возвращающихся с обеда. – Ты слышал о нем?

– Не уверен. Где это?

– За Вудстоком. Он течет из водохранилища прямо в Гудзон.

– Звучит многообещающе. Как ты на него наткнулся?

– Прочитал о нем в книге.

Честно говоря, детектор лжи из меня никакущий. На протяжении всей моей жизни мои родственники и друзья пользовались моей практически безграничной доверчивостью, то и дело проворачивая всяческие шуточки, иногда довольно-таки жестокие. Но тогда я понял, что Дэн говорит неправду. Не могу сказать, как это до меня дошло – он ведь не прятал взгляд и не потирал руки, но уверенность моя была достаточной, дабы взять и переспросить:

– Что, правда?

– Правда, – сказал он, нахмурившись, – видимо, его насторожил мой тон.

– А что за книга? – спросил я, не в состоянии понять, зачем утаивать такую банальщину.

– В «Катскиллских горах» Альфа Эверса, – ответил он. – Знаешь о такой?

– Первый раз слышу, – признался я, понимая, что он мог взять название с потолка, – я ведь сказал ему как-то, что читаю мало, и все, что проходит через мои руки, – в основном либо шпионские триллеры, либо романы Луиса Ламура[7]. Да и потом, какая разница, где он откопал этот самый ручей? Может, ему о нем рассказала какая-нибудь подцепленная в баре девица, и он стыдится раскрыть мне такой источник. Раз уж ручей был там, где он сказал, и раз рыба там клевала – должно ли меня интересовать что-то еще? И потому я сказал:

– Славно, тогда добавим Голландский ручей в наш маршрут.

Казалось бы, пустяковое решение, но видели бы вы, как обрадовался Дэн. Его лицо просветлело, и он энергично закивал, приговаривая:

– Шикарно, Эйб. Просто шикарно.

Что ж, планы были обговорены, настало время вернуться к работе. Мы договорились встретиться, как обычно, на Спрингвэйл через неделю с небольшим, во вторую субботу. Дэн вызвался принести кофе и пончики.

В тот же вечер я попытался отыскать Голландский ручей в атласе округа Ольстер, и это заняло у меня куда больше времени, чем я предполагал, – в указателе это местечко отмечено не было, что показалось мне немного странным. В целом атлас был довольно-таки подробный. Припомнив слова Дэна о водохранилище, я порыскал по страницам в поисках Ашокана и его границ. Мой палец прошел над местом, где ручей вытекал из него, по крайней мере, дважды, но с третьей попытки я его все же нашел, а когда нашел – не поверил, что не заприметил ручей сразу. Трудно было упустить эту извилистую синюю нить, протянувшуюся от южной окраины водохранилища к Гудзону. Я проследил его курс, двигая указательный палец вдоль берегов и уже предвкушая славный улов. Голландский ручей в паре-тройке мест перекручивался и буквально замыкался сам на себя, что сулило большие скопления рыбы в образовавшихся волею матушки-природы «витках». Интересно, подумал я, почему его так назвали? Все земли сверху и снизу Гудзона, от Манхэттена до Олбани, первоначально были заселены голландцами, и до сих пор не проблема сыскать немало городишек по обе стороны от реки, чьи имена наглядно указывают на сей факт: Пикскилл, Ньюберг, Фишкилл. Вопрос я, конечно, досконально не изучал, но мне казалось, что мест, названных голландцами, тут с избытком, а вот мест, названных в честь голландцев, – ни одного. Так почему Голландский ручей? Закрыв атлас, я призадумался.

Ответ на свой вопрос я получил два месяца спустя, когда мы с Дэном завалились в забегаловку Германа, что на Двадцать восьмом шоссе, к западу от Уилтвика. Дэн захотел остановиться там по дороге к ручью, выпить чашечку кофе и позавтракать. Время от времени он так делал. Я предпочитаю завтракать дома, на крайняк – брать с собой бутерброд с сыром или вареное яйцо. Останавливаясь на перекус, Дэн по обыкновению усаживался, брал меню и заказывал что-то, что еще не пробовал, – греческий омлет, ореховые блины. Делай он так слишком часто, я подозреваю, это вылилось бы в проблему, однако же его просьбы о том, чтобы мы пожертвовали получасом в той или иной закусочной, были немногочисленны и скромны, и я говорил себе – черт возьми, почему бы и нет. Прошло много времени с тех пор, как я ел ореховые блинчики, а к ним бы еще славную сардельку – и вообще было бы замечательно. Кроме того, было совершенно очевидно, Дэн питался плохо, и я решил – пусть хоть сегодня этот парень поест нормально.

В то утро мы не торопились попасть на берег реки. Всю последнюю неделю по небу ходили серые тучи, пролившие на нас столько дождя, что впору было обзавестись жабрами. Ливень утих к ночи, но облачный фронт все еще висел на небе, и все ручьи в округе почти наверняка сейчас отличались нездоровым половодьем и загрязненностью. Есть такие рыбаки, которые наверняка сказали бы, что после такой дрянь-погоды лучше прождать денек-другой, а уж только потом забрасывать удочку, но я был из числа энтузиастов, считал, у природы нет плохой погоды… во всяком случае, тогда. Словом, мы отправились на запад от Уилтвика по Двадцать восьмому шоссе в обычное предрассветное время, прямиком к Голландскому ручью. По дороге мы остановились в забегаловке Германа.

Заведение это ютилось на правой стороне дороги – последнее здание в ряду, что состоял из автозаправочной станции, скрещенной с автомойкой, мебельного магазина и ларька с мороженым. Закусочная стояла точно в центре небольшого пустыря – этакий ящичек цвета стали, прочно ассоциирующийся с американскими пятидесятыми. Сейчас там все заколочено; закусочная не работает последние несколько лет, и причина ее закрытия мне неведома. Да, маленькая была, зато удаленькая, сколько в нее захаживал – ни разу не разочаровала. Самого Германа, кстати, я никогда не заставал. Сейчас и вовсе задаюсь вопросом: а был ли Герман? Всегда были только Кэтлин и Лиз, официантки, Говард, шеф-повар, и парочка мексиканцев-братьев, Эстебан и Педро, на подхвате. Что мне в этом месте нравилось и неизменно к себе влекло – так это внутреннее убранство в подчеркнуто рыбацком стиле. На стенах висели гарпуны и сети, а еще – добрая тысяча снимков парней с рыбинами. Пара-тройка речных монстров в виде чучел красовалась на видных местах. На самом входе меня неизменно приветствовало что-то вроде стенда или стенгазеты с комиксами о рыбалке. Главным образом вырезанные из газет, одни смотрелись свеженькими, другие успели пожелтеть от времени. Моим фаворитом был как раз один из старых комиксов: он изображал двух лососей ростом с человека на берегу реки, один из них курит сигару, другой держит пиво. Обе рыбы закинули удочку в реку, что кишмя кишит крохотными людишками, идущими вверх по течению, – руки раскинуты по бокам, головы вытянуты вперед. Никакой остроумной подписи не прилагалось, но мне все равно было смешно – я похохатывал всякий раз, когда заходил внутрь и натыкался взглядом на это чудо, и даже несмотря на то, что случилось позже в тот же день, рисунок нагоняет на мое лицо улыбку и ныне, всплывая иногда в памяти. А вот Дэну он забавным не казался.

Но самой странной частью декора, на которую я всякий раз обращал пристальное внимание, служила огромная картина маслом, висевшая слева над стойкой. Полотно было настолько старым, настолько пропитанным дымом тысячи омлетов и бургеров, что лишь прилежным и тщательным изучением можно было развивать представление о ее предмете. Холст являл собой столь явный хаос теней и полутонов, что я даже решил как-то, что передо мной некий масштабный тест Роршаха. Туда, где висел холст, практически не добиралось тамошнее освещение, и это тоже накладывало на восприятие картины ощутимый отпечаток. Можно было разглядеть длинное, изогнутое черное пятно, парящее в середине картины над другим пятном, бледным, а еще – волнистую белую линию в верхнем правом углу. Вы, наверное, думаете, что я ни черта не смыслю в современном искусстве – что ж, пусть так. Но что-то было в этой картине непередаваемое, невыразимое: она очаровывала меня этими издевательскими ускользающими полунамеками на истинный смысл, когда казалось, что еще немного – и суть нарисованного станет ясна как божий день. Может, она взаправду была тестом Роршаха, и ничем иным. Каждый раз, садясь за стойку, я толковал ее по-разному. Однажды – должно быть, то был первый раз, когда я остановился у Германа, – я увидел птицу, парящую в небе, может быть, во́рона. В другой раз я решил, что это может быть летучая мышь. Затем, исходя из общей тематики оформления забегаловки, я сделал вывод, что на картине изображено нечто на рыбацкую тематику. В ходе всех этих измышлений я не раз и не два призывал персонал на помощь, но толку от всех от них было чуть – более того, никто не был уверен, откуда именно взялась картина. Говард, к примеру, считал, что ее приобрели в гостинице где-то в Новой Англии при каких-то весьма и весьма загадочных обстоятельствах, но большего сказать о ней не мог. И да, никто не мог сказать, что именно на холсте изображено. Лиз и Кэтлин отказались делиться догадками, несмотря на все мое пущенное в ход престарелое обаяние.

В то утро, когда мы с Дэном сели за прилавок и заказали кофе, без посторонней помощи я углядел в черном пятне в центре картины длинную рыбу – не то щуку, не то миногу. Рыба, подцепленная на крючок, билась в воздухе, сражаясь со своей судьбой. Чем дольше я смотрел на полотно, потягивая кофе, тем больше креп в убеждении, что наконец после долгих размышлений я разгадал его тайну, что виделось мне благим предзнаменованием для предстоящего дня рыбалки. Меня охватило мгновенное желание рассказать кому-нибудь о своем открытии, поделиться своим успехом, но Дэн только что отправился отлить, а больше в закусочной никого не было. К тому времени, как он вернулся, желание пропало.

Пока я обшаривал взглядом зал, ища кого-то, с кем можно было бы разделить радость дешифровки картины, внимание мое привлекли сгустившиеся тучи, затмившие пасмурное сияние слабого рассвета. Миг спустя первые капли дождя забарабанили по оконным стеклам. Чертыхаться вслух я не стал, хоть и желание было велико. Конечно, воды небесные меня не остановят – черт побери, я бы закинул удочку, даже если бы повалил снег, но надо же было этому засранцу пойти именно сейчас! Слепой дождик не так уж плох, но тяжелый ливень, колотивший о крышу забегаловки, – такой, под которым вы промокнете до нитки за минуту, а идти ему еще добрый час, – обрадовать меня ну никак не мог. Может, нам с Дэном повезет, и надолго заряд не затянется. Но к тому времени как Лиз поставила передо мной тарелку с рагу и яичницей, забегаловку со всех сторон обступили плотные водяные завесы.

Пока мы с Дэном уплетали свои завтраки, из кухни показался Говард. Нацедив себе чашку кофе, он пристроился поболтать с нами. Я видел, как он делал так время от времени. Похоже, он был владельцем закусочной и таким вот образом налаживал хорошие отношения с клиентами. Я имел с ним непродолжительный разговор два или три года назад – вряд ли он, конечно, помнил об этом, мы просто обменялись парой словечек о погоде, теплой и солнечной, о клёве и о том, что за рыба водится в здешних стремнинах. После этого он кивал всякий раз, когда видел меня, но я приметил, что подобных кивков удостаивались почти все посетители закусочной. Высоким он был парнем, этот Говард; палки-ручищи переходили в массивные ладони, лицо – из той породы, которую моя мать именовала «замятышами», не уродливое, просто неладно скроенное. Благодаря оттопыренной челюсти он выглядел так, будто всегда держал во рту ложку горячего супа. Его кожа была бледной и имела тот изношенный вид, присущий заядлым курильщикам, дымящим большую часть своей жизни. Голос у Говарда был низкий, проседающий, судя по подслушанным мною разговорам с остальными – чем-то искусственно обостренный; мне всегда было интересно, чем там, на кухне, он пыхает, пока готовит, но интерес этот так и остался неудовлетворенным.

Так или иначе, Говард предстал перед нами – под грязно-белым поварским колпаком, с привычной чашкой кофе в огромной лапище. Отсалютовав нам и пожелав бодрого утра, он выслушал наши ответные приветствия и заявил:

– Погодка-то у нас сегодня шепчет.

Дэн хмыкнул, поднеся чашку ко рту, я же сказал:

– И не говори. Уверен, ручьи сейчас беснуются.

– Много наводнений приключилось, – сказал Говард, – парочка довольно дрянных. Вы, ребята, рыбачить навострились?

– Так точно, – ответил я.

Говард поморщился:

– Не скажу, что удачное времечко выбрали. А куда именно путь держите?

– На Голландский ручей, – сказал я и по наитию добавил: – Слыхал о таком?

Пожалуй, можно было пересчитать по пальцам все те случаи, когда сказанное мной заставляло кого-то бледнеть. Главным образом такое случалось в детстве, когда нужно было поделиться с родителями особо тревожной новостью: мам, я наступил в подвале на гвоздь, пап, в нашу новую спутниковую антенну ударила молния – все в таком духе. В то субботнее утро я заполучил еще один случай в общую практику. И без того бледная кожа Говарда совсем уж побелела – представьте себе миску овсяной муки, на которую вылили стакан молока, и поймете, о чем я. Он явно ушам своим не верил – глаза округлились, челюсть отвисла. Поднеся чашку ко рту, он залпом допил остатки кофе и пошел наводить еще одну. Я обернулся к Дэну – тот смотрел прямо перед собой, набив рот бельгийской вафлей, на лице его застыло выражение, которое я не мог опознать.

Щедро сыпанув в чашку сахара и даже не размешав его, Говард возвратился к нам. Все еще молочно-бледный, он уточнил у нас спокойным голосом:

– Голландский ручей, говорите?

– Он самый, – подтвердил я.

– Мало кто теперь о нем знает. Вас-то как угораздило?

– Мой друг прочитал о нем, – сказал я.

– А что, о нем где-то пишут? – спросил Говард у Дэна.

– Угу, – откликнулся Дэн, дожевывая вафлю.

– И где же, коли не секрет?

– В книге про наши Катскиллские горы. Автор – Альф Эверс. – Говоря это, Дэн даже не смотрел на Говарда.

– Хорошая книга, – произнес Говард, и я заметил, как Дэн напрягся. – Ладно написана. Только я вот не помню, чтоб в ней ручей был упомянут.

– В главе о водохранилище, – сказал Дэн.

– О, вот где, значит? Запамятовал, стало быть. – Тон, которым Говард это произнес, как бы предупреждал нас, что с памятью у его хозяина все в порядке. – Надо бы еще разок книгу старины Альфа прочитать. Есть там парочка хороших историй. Ну, раз уж моя память, ясен пень, уже совсем не та, что раньше, может быть, вы напомните мне, что еще Альф пишет о ручье? Он рассказал, как он получил свое название?

– Нет, – отрезал Дэн.

– Ну, а как же те люди, что там умерли? Он что, совсем о них не упомянул?

Голова Дэна еле заметно дернулась.

– Не упомянул.

– Ну дела, – протянул Говард, потирая челюсть свободной рукой. – Выходит, старина Альф не такой уж знаток, каким мне виделся.

– Там кто-то умер? – уточнил я.

– Да, – кивнул Говард. – На том ручье несколько человек Богу душу отдали. Берега там круче, чем кажется на первый взгляд, да и почва довольно рыхлая. Вдобавок ко всему глубок он, да и воды у него быстрые. Глядишь, не там шагнешь, оступишься – и все, свалился, а там уж поминай как звали.

– И сколько же человек утонуло? – поинтересовался я.

– С полдюжины это точно, – ответил Говард. – И это я считаю только тех, что утопли в то время, как я поселился здесь. – Рукой с кружкой он широко обвел закусочную. – То бишь за последние двадцать лет или около того. Не знаю, что именно за этим стоит, но если верить иным старожилам, так ручеек этот погубил достаточно народу, чтоб кой-какие реки на слуху людском пристыдить. Тонут в основном иногородние, все эти туристы выходного дня. Те, кто здесь живет, как правило, знают, что к ручью лучше не соваться, хотя время от времени какой-нибудь школьник решает пустить пыли в глаза своим друзьям или девчонке какой, показать, какой он крутой из себя… Ну, коли происходит так – ручей-то не особо разборчив. Лопает то, что подают, ежели понимаете, о чем я. Старики говорят, что он всегда голодный, и, коли исходить из того, чего я наслышался, молвить поперек тут нечего – так оно и есть.

– Как он получил свое название? – спросил Дэн.

– Пардон? – сощурился Говард.

– Вы спросили, знаем ли мы, как Голландский ручей получил свое название, – сказал Дэн. – Отсюда разумно предположить, что вы-то всё знаете. Разве не так?

– Так, – признал Говард. – История долгая. Кто-то скажет – легенда местная, а я думаю, не все так просто. Долго рассказывать, правда. Дольше, чем вы, парни, ожидаете.

– Мне вот любопытно, – заупрямился Дэн. – Уверен, и Эйбу тоже. Эйб, я прав?

Понятное дело, он был прав. Предостережение Говарда заставило меня задуматься, из-за чего весь сыр-бор. И еще меня крайне интриговала некая химия между ним и Дэном. То была не враждебность – выглядело скорее так, будто Дэн боялся, что Говард собирается растрезвонить о чем-то, что он хотел бы скрыть, а Говард был недоволен тем, что Дэн делает из этого чего-то секрет. Да, конечно, мы приехали порыбачить, не послушать байки, но взгляд через плечо убедил меня в том, что ливень и не думает прекращаться. Я вздохнул:

– Твоя правда, Дэн. Послушать хорошую историю, пусть даже легенду, всегда приятно. Но мы не хотим тебя отвлекать от забот, Говард.

– Думаю, Эстебан с Педро без меня справятся покамест. К тому же, непохоже на то, чтобы у меня забот был полон рот. – Он выразительно оглядел закусочную, все еще пустую, если не считать нас. Кэтлин и Лиз сидели вдвоем за одним столиком: первая курила, вторая читала газету. – Странные дела, для субботы-то. Даже в ливень всегда сыщется пара-тройка горячих голов, что явятся ко мне на завтрак любой ценой. – Он пожал плечами. – Выходит, парни, мне вроде как сам случай предписывает вам все выложить, а? – Голос у него был ровный, обычный, но я вдруг осознал, что таким его делает тяжкий исповедный груз. Говарду хотелось поделиться историей с нами, в какой-то мере он даже торопился сделать это – и на миг меня посетило почти что непреодолимое желание сбежать от него, не слышать его, все деньги из кармана швырнуть на прилавок – и дать деру в ливень.

– Поймите, я не могу ручаться ни за что из этого, – сказал он. И я попался на крючок.

Его рассказ длился почти час, и все это время закусочная была недвижима, как церковь, отрезанная от остального мира стеной воды, низвергающейся с неба. Рассказ был долог – мне никогда не доводилось слышать столь продолжительную историю. Пока он рассказывал, я все никак не мог поверить в то, что он столько всего помнит – столько нюансов, поступков, мыслей, намерений, и тоненький голосок у меня в голове все нашептывал и нашептывал: это невозможно, ни у кого не может быть такой точной памяти, он все придумывает, иначе и быть не может. У меня и раньше складывалось о Говарде интересное впечатление, но ныне, после услышанного, оно стало казаться простым-простым, как кофе с яблочным пирогом. Даже после того, как мы с Дэном заплатили за нашу еду, покинули закусочную и продолжили путь к ручью, мне казалось, что я все еще слушаю его голос, как будто я попал внутрь его истории и глядел на все глазами очевидца.

Если я скажу, что в рассказе Говарда было больше правды, чем мне показалось в первый раз, не думаю, что это будет сюрпризом. Что я нахожу почти таким же замечательным, так это то, что я могу вспомнить почти все, что Говард сказал, едва ли не слово в слово. Учитывая, что должно было случиться со мной и Дэном, возможно, дивиться тут нечему. Но я могу вспомнить и все то, что Говард мне не говорил.

Спустя несколько месяцев, когда лето стало сухим и жарким, я сел за стол, положил перед собой лист бумаги и занес над ним ручку. История Говарда грызла меня неделями, и я решил предать ее бумаге – все-все, что врезалось намертво в память. Ожидал, что задуманное отнимет у меня весь день – ведь нужно было записать целый часовой рассказ! Писателем я не был, мне лишь хотелось добиться наибольшей обстоятельности и точности. К наступлению первой ночи моя рука все еще двигала ручкой по бумаге. Следующие четыре дня я писал. Я писал, писал и писал, осознавая, что история перешла ко мне, что каким-то образом Говард спрятал ее внутри меня.

В процессе явились детали, растянувшие запись с конца утра следующего дня аккурат до самого вечера. Всевозможные подробности о людях – героях его рассказа – о Лотти Шмидт и ее отце, о Райнере, о тех мужчинах и женщинах, вовсе им не упомянутых, как Отто Шалкен и Миллер Джеффрис, – переполняли страницы. И все же в то же время каждая записанная деталь казалась мне знакомой. У меня было такое безумное чувство, что, несмотря на то многое, что Говард не упомянул, история ушла со мной из закусочной Германа в таком вот полном виде – посеянная во мне и почти сразу давшая полноценные всходы.

Что ж, привожу это расширенную версию его рассказа здесь, расставляю, так сказать, все ключевые фигуры на шахматной доске и отхожу от своей собственной истории на значительно бо́льшее время, чем мне хотелось бы. Без поведанного нам Говардом все, что произошло со мной и Дэном, все это зло, что обнаружило нас и преследовало нас, имеет гораздо меньший смысл. Хотя, может статься, не так уж и много света на дело байка та проливает. В любом случае… слушайте. Представьте, что все это время мы с Дэном сидим где-то в стороне от драмы, что вот-вот разразится, в то время как Говард указывает нам, кто есть кто и что есть что. Как мы нарисованными фигурками из простейшей анимации бегаем по полям этих страниц, наблюдая, как история разворачивает свой зловещий веер.

Итак, вот то, что рассказал мне Говард, чью фамилию я так и не узнал.

Часть вторая

Der fisher: история ужасов

I

Говард сказал, что бо́льшую часть истории узнал от преподобного Мэппла. Мэппл был служителем лютеранской церкви в Вудстоке, большим знатоком родного края. Выслушав его рассказ, Говард и сам покопался в кое-каких книгах и историях подобного рода и понял, что слова пастора имеют под собой реальное основание.

Мэппл заявлялся в забегаловку Германа по воскресеньям, рано утром, позавтракать перед службой. Здоровяк, с грудью, похожей на бочку, и длинной пушистой бородой прямиком из времен гражданской войны, он скорее подходил на роль циркового силача, чем ревнителя божия.

Так или иначе, преподобного интересовал ручей – Говард не знал, в каком именно аспекте. Что-то, случайно услышанное им в церкви от священника выше рангом, пробудило его интерес. Одним солнечным утром он сам спросил у Говарда про ручей, но Говард в те дни был еще новичком в окрестностях, только-только приехал из Провиденса, где начал писать роман, который никто не хотел публиковать. Он сказал преподобному, что рад бы чем помочь, да сам ничего не знает, и упомянул, что местные начинают чудить, стоит только этот самый ручей упомянуть в разговоре. Говард и сам был рыбак бывалый. Найдя Голландский ручей на карте, он испрашивал по возможности, как туда лучше пройти, но все собеседники, посетители забегаловки, делали все возможное, дабы убедить его, что из ручейных вод ничего стоящего ни в жизнь не выловишь. Делали они это настойчиво, и странное дело – то были вполне молодые люди, не в летах, а на странные советы ведь обычно горазды старики. Да что там говорить, среди увещевателей находились и такие, что были младше Говарда, едва-едва закончившие школу. Данное обстоятельство лишь подогревало его любопытство… но и настораживало в то же время. Он пытался выведать больше о ручье, шел с расспросами к старожилам, но никто ничего сказать не мог.

Тут у преподобного Мэппла возникла идея. В его обязанности священника входило посещение больных из паствы. Кто-то пребывал в больнице, кто-то – дома. Как и Говард, пастор решил, что если кто-то что-то и знает об истории, стоящей за ручьем, то определенно это старики. Ему никого из них не удавалось разговорить при встрече в церкви или в городе, хоть он и пытался. Но, думалось ему, если пообщаться с кем-нибудь из них наедине, что-то да всплывет. Преподобный Мэппл был человеком большим, внушительным, умеющим убеждать; что там говорить – ему почти удалось переманить Говарда в свою церковь, хоть тот и был воспитан католиком. Слишком хитро для священника? Не без этого. Даже общаясь с людьми один на один, за закрытыми дверьми их собственных домов, Мэппл пользовался лукавой возможностью выведать что-нибудь интересное. Но с Голландским ручьем этот фокус не прошел: мало кто мог сказать о нем больше пары-тройки ничего не значащих слов. Одна пожилая дама вспомнила, что ее отец называл местность, где протекает ручей, Der Platz das Fischer, но она не была уверена, что означают эти слова, а когда спросила – он залепил ей единственную в ее жизни пощечину.

Но преподобный понял, о чем речь. С немецкого Der Platz das Fischer можно было перевести и как «рыбное место», и как «обиталище рыбака». (К слову, когда Говард озвучил это название, в моей памяти что-то проскользнуло – некое смутное дежавю, намекающее на то, что нечто похожее я уже слышал раньше, вот только где?)

Практически год ушел у Мэппла на то, чтобы узнать правду. На все его вопросы дала ответ одна старуха по имени Лотти Шмидт. Навестить ее он отправился в Фишкилл – семья определила ее в тамошний дом престарелых. Сын Лотти был охранником в исправительной колонии. Преподобный Мэппл навещал ее каждую неделю – не потому, что она просила его об этом, а просто считая, что так нужно. Само собой, он спросил ее о ручье – и ей, как и всем остальным, нечего было сказать.

До той субботы. С той поры, как ее заселили в дом престарелых, Лотти семимильными шагами шествовала навстречу Создателю. Такое случается со многими стариками. Была ли тому виной болезнь Альцгеймера, или старческий маразм, – или, быть может, она просто решила не носить тайну под сердцем дальше и поделиться с кем-нибудь напоследок? Иногда, после того, как они заканчивали молиться, он говорил с ней, хотя, глядя со стороны на ее отрешённое лицо, могло показаться, что слова его обращены в пустоту. Тем не менее, как он сказал однажды Говарду, «глубоко внутри у них всегда что-то остается, и нужно дать понять им, что мы не забываем об этом». Поэтому Мэппл рассказывал Лотти о своей жизни, о том, что новенького произошло с последней их встречи.

Однажды, снова вернувшись к теме своих изысканий касательно ручья, он спросил ее, не помнит ли она, как однажды он интересовался у нее об этом, и она ничего не смогла ему сказать. И тут-то его путь к разгадке тайны начался. Он узнал не так уж и много, но начало было положено. Он узнал о Голландском ручье и обиталище Рыбака.

Итак, задав вопрос, преподобный отвернулся от Лотти и пошел наполнить бумажный стаканчик водой из раковины в углу комнаты. Стоило ему обернуться, как он невольно вздрогнул, пролив часть воды на себя. Лотти стояла на расстоянии вытянутой руки от него, ее глаза взирали на него ясно и открыто. Преподобный Мэппл потерял дар речи – он не слышал, как она вставала с кровати и шла к нему. Прежде чем он смог что-то сказать, Лотти нарушила воцарившуюся тишину первой:

– Это плохое место, преподобный. Это плохое место, и вы не должны спрашивать о нем.

Голос ее при этом звучал довольно-таки странно. Родители Лотти были немцами, да и сама она родилась в Германии. Семья перебралась сюда, когда она была еще ребенком, и, хоть с английским у нее проблем не было, акцент остался с ней навсегда. Время от времени он давал о себе знать: например, молясь, она неизменно говорила «одче» вместо «отче». В те же минуты Лотти говорила так, будто английский знала с трудом… и это было еще не все. Голос Лотти, типичный пронзительно-хрипловатый говорок маленькой старушки, исчез, став сильным и ясным – голосом кого-то, кто был десятилетий на шесть моложе.

Даже будучи застигнутым врасплох, преподобный первым делом осведомился у Лотти, почему же Голландский ручей прослыл таким скверным местом – настолько силен был его интерес. Сначала Лотти ничего не ответила, просто покачала головой и отвела от него взгляд. Тогда он пошел на хитрость:

– Лотти, сказать мне, что ручей плох и не сказать большего – великое искушение, суть прерогатива нечистого. А я, хоть и причастен к Дому Господнему, все же подвержен, пусть и меньше прочих, искусам. Мне хотелось бы прийти к тому ручью и разузнать, чем же он снискал себе столь дурную славу.

Тут Лотти чуть с ума не сошла. Схватив преподобного за руки, она затараторила, что идти туда ему ни в коем случае нельзя, что там слишком опасно, что это страшный грех, а потом из нее хлынул поток словес на немецком – надо полагать, все то же самое, что было сказано ею на английском, но, может, и нечто большее. Она была жутко взволнована, и все, что оставалось Мэпплу, – признать ее правоту, дабы она не ударилась в слезы. Не унимаясь, она стала умолять его дать обещание, что к ручью он все-таки не пойдет. Из чистой жалости он пошел и на это. Испуг Лотти, казалось, служил прямым доказательством тому, что история, связанная с ручьем, взаправду скверная, но преподобный Мэппл был на грани того, чтобы найти ответ на вопрос, коим был одержим в течение последних двенадцати месяцев… сами понимаете, наверное, каково ему было. Он сказал Лотти, что единственный способ узнать, стоит ли ему избегать ручья – услышать о нем всю правду, без преуменьшений и прикрас. Если же причина взаправду окажется весомой, он навсегда забудет о Голландском ручье.

Лотти все еще держала оборону. Отец, сказала она, заставил ее дать клятву, что тайна ляжет в могилу вместе с ней. Тогда преподобный Мэппл, малость выйдя из себя, воззвал громогласно:

– Разве я не служитель Господень? Не все ли открыто всемогущему Богу? И есть ли хоть что-то, что может быть скрыто от Него? И если Господь Бог знает все, не следует ли доверить доброму послушнику Его сию страшную тайну?

Говард упомянул, что когда Мэппл рассказывал ему об этом случае, выглядел он слегка смущенным. Надо полагать, у святых отцов имеются свои соблазны.

Оставим пересуды о том, красиво ли он поступил, – его порыв убедил Лотти. Склонив голову, она смиренно пообещала поведать ему обо всем и попросила его не судить мужчин в ее истории слишком строго. Ее отец был одним из них, и независимо от того, что он сделал, она любила его и не хотела, чтобы преподобный счел его погрязшим во грехе человеком.

Пойти на такую уступку Мэппл, само собой, согласился.

II

История, которую поведала Лотти, началась еще до того, как ее семья покинула свою страну. Она не знала многого о том, что произошло, будучи ребенком, а случилось все еще до того, как она или даже ее родители появились на свет. Преподобный Мэппл восстановил картину по большей части самостоятельно, посетив уйму библиотек и музеев, надышавшись архивной пылью, проведя часы за чтением древних газет и писем. Главное место действия ныне скрыто под тремя сотнями футов воды, на дне водохранилища.

Ни для кого не секрет, что история водохранилища восходит к Первой мировой войне. Некогда на его месте возлежала долина реки Эсопус, насчитывавшая одиннадцать с хвостом городишек. С запада на восток шли Бучвилль, Вест-Шокан, Шокан, Броудхэд-Бридж, Олив-Сити, Олив-Бридж, Станция Браунс, Олив, Олив-Брэнч, Гленфорд и Вест-Харли. За Вест-Харли еще примостилась россыпь домишек, которую люди повадились называть Станцией Харли, либо же просто Станцией. А кто-то ее и вовсе никак не называл – либо потому, что банально не ведал о ней, либо потому, что полагали ее полноправным околотком Вест-Харли, что правдой не являлось. Насколько Мэппл понял, Станция была старше всех соседствующих деревень. Ее построили за несколько десятилетий до прибытия поселенцев, взявшихся осваивать область в начале 1700 года. Когда Станция была заложена, Катскиллы все еще принадлежали индейцам, безо всяких преувеличений. Племена дважды спускались с гор и сжигали Уилтвик. Семьи, что основали Станцию, были голландцами. Что заставило их осесть на том месте – неизвестно; хотя голландцы в целом предпочитали селиться в северной части Гудзона, подальше от новоселов. Почему эти семьи назвали свой дом Станцией – тоже загадка, ибо в том месте, где они принялись расчищать землю под свои каменные жилища, о железной дороге тогда не шло и речи. Возможно, название было связано с родником, вокруг которого был возведен поселок. Преподобный Мэппл предположил, что торговцы и охотники могли использовать это место в качестве перевалочного пункта по дороге из Уилтвика.

Так или иначе, индейцы, как показывала история, оставили Станцию в покое, и долгое время, до 1840 года, к ней никто не выказывал особого интереса. Позже в долине реки Эсопус стали появляться другие поселки. Оживили местность несколько кожевенных мануфактур – когда-то на дублении можно было порядочно заработать.

Затем, в один прекрасный летний день, из-за поворота на западе показывается человек. Невысок, неприметен, волосы черные и блестящие, будто умасленные, с подбородка струится длинная борода, больше смахивающая на дешевую накладную. Широкие поля его шляпы мало что оставляют стороннему наблюдателю, но черты лица мужчины – нежные, почти что мальчишеские. Одет он в черный костюм, покрытый пылью долгих дней пути. Он едет верхом на телеге, и нет ничего примечательного ни в одной-единственной влачащей ее лошади, бурой кляче, тоже напрочь запыленной, ни в самой повозке… если не считать колес. Колеса в два раза толще, чем следует, и покрыты какими-то изображениями. Что именно нарисовано – не разобрать. Кто-то, завидев повозку на очередном повороте, стал клясться, что на колесах оттиснуты странные символы, вроде как иероглифы. А кто-то утверждает, что это все-таки картинки, просто слегка напоминают буквы. Буквы, похожие на картинки, или картинки, похожие на буквы, – как бы там ни было, все, кто следил за тележкой достаточно долго, сошлись во мнении, что, чем бы широкие колеса ни были на деле украшены, узор движется будто бы чуть быстрее, чем вращаются ободья. При встрече незнакомец не сообщает вам о себе многого, даже своего имени. Если поздороваться с ним, он ответит, дотронувшись до края шляпы. Если вы спросите его, куда он держит путь, он ответит «в западные горы», не уточнив, имеется в виду Онеонта или Сиракузы, или что-то еще. Его английский не особо хорош, речь искажена тяжеловесным акцентом, который, как утверждают очевидцы, скорее всего немецкий, хотя и тут нет единого мнения. Он минует повороты дороги один за другим неспешно, будто огромная улитка, и на весь путь уходит несколько дней. Дети из разных городишек на пути следования повозки пытаются следить за ним, забираясь на растущие вдоль дороги деревья, но безуспешно – вся утварь путешественника, видимо, распихана по немаркированным сумкам и коробкам, прикрытым брезентом, и лишь один ящик отмечен теми же символами, что и колеса тележки. Один дерзкий малый пробует сбить с незнакомца шляпу метко брошенным яблоком, но ветка под ним ломается, и он падает с большой высоты вниз. Он ломает руку, и незнакомец, что движется достаточно медленно, чтобы слышать крики мальчишки еще долгое время, не обращает на них никакого внимания.

Наконец парень этот поворачивает на Станцию Харли. К тому времени большинство жителей поселков близ Эсопуса прознали о человеке в черном костюме, и почти все могли описать его досконально, независимо от того, видели ли они его вживую или нет. Что-то в нем вызывает их интерес. Когда незнакомец останавливает свою лошадь у входной двери Корнелиуса Дорта, общественное волнение увеличивается стократ. Дорты – одна из шести семей, что основали Станцию. Когда фундаменты здешних домов только-только выкопали, когда первые их камни только заложили, они уже были богачами, и со временем их состояние лишь приросло. Поместье Дортов было самым большим в округе. Земельным наделом заправлял Корнелиус. Был у него младший брат, Генрих, но он отправился на поиски приключений в молодости и не вернулся – бесследно исчез вместе с китобойным судном, как сообщила пришедшая с чужбины весть. Портрет Корнелиуса висит в мэрии в Уилтвике и по сей день. Кажется, в молодости он водил дружбу с одним из мэров – настолько они в итоге сблизились, что Корнелиус пожаловал ему часть своей земли; что он получил взамен, кроме места под портрет, разумеется, неизвестно. Может быть, этим все и обошлось, хоть и остаются на сей счет сомнения – не настолько хороша та картина. На ней Корнелиус изображен чуть более безумным, чем в жизни: с чересчур широко распахнутыми глазами, подбрасывающими линию бровей куда-то на середину лба. Надо полагать, художник, некто по фамилии Грейвс, желал наделить черты Корнелиуса – в частности линию рта – суровостью, но что-то пошло не так, и в итоге при взгляде на картину оставалось впечатление, что изображенный на ней мужчина пребывает на грани не то смеха, не то плача. Высоко зачесанные рыжие волосы Дорта на портрете и вовсе казались вставшими на дыбы змеями. По правде говоря, при взгляде на это творение возникал совершенно логичный вопрос, не приказал ли Корнелиус высечь горе-живописца, едва узрев вышедший из-под кисти того холст (видимо, нет, раз портрет в итоге добрался до мэрии). Судя по всему, на счастье господина Грейвса, Корнелиус Дорт плохо разбирался в искусстве.

Таков уж он был – всегда готов лично всыпать своему обидчику розог, а его понятие обиды довольно-таки широко. Личность малоприятная, никто особо не хотел иметь с ним дел. Он был суровым и недружелюбным, из породы дальновидных дельцов, и за то, что его состояние увеличилось, многие здешние семьи поплатились своей землей. Когда незнакомец в черном слезает со своей телеги и шествует к входной двери Корнелиуса, все за ним следящие – главным образом, дети, притаившиеся на деревьях, – уже мысленно готовы к тому, что его ждет быстрое и болезненное знакомство с носком ботинка Корнелиуса.

Когда же такого не происходит, когда тяжелая дверь открывается, человек заходит внутрь и не выбегает через две минуты под гневные вопли Корнелиуса, посылающего его предлагать свое барахло где-нибудь подальше, все начинают озадаченно чесать в затылке. Потом кто-то, щелкнув пальцами, припоминает ситуацию с Беатрис, и все подхватывают эту идею. Беатрис – молодая жена Корнелиуса, красавица, на добрых двадцать лет младше его, высокая, с молочно-бледной кожей и черными волосами. Злые языки поговаривают, что его предложение она приняла, дабы спасти от разорения Дортом отеческий постоялый двор в Вудстоке. Понятное дело, она была у всех на слуху и на виду, тут и говорить нечего. В прошлую весну открылась ее беременность первым ребенком – событие, вроде бы на самую малость усмирившее мрачный нрав Корнелиуса.

Беатрис любила ездить верхом. По слухам, именно в образе наездницы она впервые попалась на глаза Корнелиусу – проскакав верхом через весь город до самых его дверей и принеся прошение касательно ее отца. Забеременев, она не отказалась от верховой езды, не послушавшись предостережений врача, и именно это увлечение привело к трагедии. Когда она направлялась навестить свою сестру в Харли, лошадь (взращенная ею самой с возраста жеребенка), испугавшись чего-то, взбрыкнула и сбросила наездницу прямо на растущее у дороги дерево. Беатрис потеряла ребенка и впала в затяжную болезнь, от которой до сих пор не могла оправиться.

Разобравшись с лошадью по-своему, с помощью топора лесоруба (как свидетельствовал позже конюх, лицо у него при этом прямо-таки лучилось ледяным спокойствием), Корнелиус истоптал пороги всех врачевателей в регионе, но с ним, по помянутым ранее причинам, никто не захотел якшаться. Тогда он направился к специалистам из Олбани. Когда и те оказались не в состоянии помочь, он оплатил приезд людей из Нью-Йорка, Бостона и Филадельфии. Даже эти корифеи оказались бессильны, не сходясь друг с другом в постановке диагноза. Что бы ни случилось с юной Беатрис – «малышкой Беа», как прозвала ее молва, – медицина того времени ничего не могла ей предложить. День ото дня ей становилось все хуже, и Корнелиус потихоньку впадал в черное отчаяние.

Незнакомец обосновался у Дортов сразу же, в день прибытия. Если верить работающей у Корнелиуса горничной, ему достался весь второй этаж их огромного поместья. Что же такого этот странник напророчил Корнелиусу, она сказать не смогла, ибо их беседа прошла за наглухо закрытыми дверьми библиотеки. Впрочем, все сошлись на том, что цена вопроса – здоровье малышки Беа.

Предположение оказалось ошибочным: через два дня после прибытия незнакомца ее жизнь оборвалась. Ее похоронили на кладбище Голландской обновленной церкви в Вест-Харли спустя две недели; долгий срок для первой половины девятнадцатого века. Надо полагать, и для наших дней это многовато, но тогда ведь еще не было известно столько хитростей для сохранения тела, сколько знают современные могильщики. Да и к тому же на дворе стояло жаркое лето – оставлять тело в доме было как-то… нехорошо. Как только минула первая неделя, а похороны, похоже, даже не намечались, народ стал шептаться меж собой – втихую, ибо даже сломленный горем Корнелиус Дорт продолжал внушать страх и уважение. Ходили слухи, что отец Беатрис планировал поговорить с Корнелиусом и забрать тело к себе, дабы похоронить на родной земле, но в итоге – ничем не подтвердились. Похоже, семья малышки Беа назначила Корнелиуса распорядителем и жизни, и смерти дочери. В конце концов, когда уже вторая неделя была на исходе, священник Реформатской церкви Вест-Харли, преподобный Пьед, собравшись с духом, поехал к Дорту и испросил разрешения на вывоз тела. Почему-то практически никто не сомневался, что этому долговязому парню родом из Амстердама влетит от Дорта по первое число, что даже сан не убережет его от гнева, но, к всеобщему удивлению, Корнелиус сразу же согласился с просьбой священника. Беа, как он сказал, может быть похоронена хоть завтра, если преподобный возьмет на себя все приготовления. Благоразумно решив не испытывать судьбу, священник сказал, что за ним дело не постоит и вопрос, по сути, уже решен. Странного гостя Дорта, как он подметил, нигде не было видно.

Гости на похоронах малышки Беа – их собралось немало, несмотря на внезапность церемонии, – заметили, что Корнелиус чуть ли не скучает. Никто никогда не подозревал в нем особой набожности – ясно было, что молился он только на собственное богатство, – но лицо он держать умел. Да, Дорт мог раздавать пинки случайным, якобы оскорбившим его прохожим, мог выдворять из округи целые семьи, лишая их земли, крова и дела, но в церковь он ходил исправно, на тарелку для подаяний сыпал щедро, и благодаря этому общественное мнение в отношении него успокаивалось. Даже сегодня, если кому-то вздумается найти эту самую церковь, перенесенную до последнего бревнышка и отстроенную наново в другом месте после начала укладки водохранилища, в ней без труда можно найти скамьи и утварь с маленькими медными пластинками, отмечающими, что сие есть «дар Корнелиуса Дорта». Да что там скамьи – даже на аналое такая пластинка была.

Тем не менее в утро похорон жены Корнелиус сидел в первом ряду, скрестив руки на груди и нетерпеливо покачивая закинутой на ногу ногой – ни дать ни взять пацаненок, что поскорей домой попасть хочет. Когда идет проповедь, он издает странный звук – кто-то принимает его за сдавленное рыдание, кто-то за смех. Едва служба заканчивается, Корнелиус покидает церковь, выйдя самым первым, одним махом запрыгивает на лошадь и мчит домой. Это – последний его визит в дом Божий. Он не остается посмотреть, как гроб с телом жены препроводят на место последнего отдыха на семейном участке Дортов. Кто-то, глядя вослед галопирующей лошади, считает, что Корнелиус собирается отомстить незнакомцу за то, что тот не спас Беатрис. Другие не согласны – если, мол, до этого не отомстил, то и сейчас не станет.

И эти другие правы. Безымянный постоялец Корнелиуса – назовем его Гость, краткости ради, – никуда не делся. Дорт не выказывает ни малейшего желания выдворить его со второго этажа имения. Мужчина попадается на глаза нечасто, просто время от времени мелькает то тут, то там. Владение Дортов граничило с той рекой, вокруг которой выстроились все поселки, и время от времени можно было застать Гостя идущим по направлению к ней с пучком лесок в руке. Кто-то подшучивает – рыбачит, мол, пропитание себе добывает. Порой их видно вместе с Корнелиусом – они прогуливаются по одному из яблоневых садов в наделах Дорта. Гость, кажется, что-то втолковывает вдовцу, время от времени широко разводя руками, будто дирижер заезжего оркестра. Корнелиус же ходит, заложив руки за спину, нахмурив брови и внимая каждому слову Гостя. Глупо отрицать, что заезжий незнакомец произвел на него сильнейшее впечатление. Предмет их обсуждения никто угадать не может, но сие не значит, что народ не предпринимает к этому попыток. Какой-то ребенок-сорвиголова подслушал, как Гость упомянул Левиафана во время одной с Корнелиусом прогулок по саду, и сей факт в сочетании с тем, что мужчина продолжает одеваться в черное, рождает у людей новую версию: он проповедник. От какой веры – остается тайной, но есть определенные основания думать, что смерть Беа привела Корнелиуса к Богу (если закрыть глаза на его поведение на похоронах).

Затем от рабочих с кожевенной фабрики пошел слух о каких-то странных шкурах, отданных Корнелиусом на выделку; как уже упоминалось, дубильное дело в те времена цвело и пахло. Видимо, отданный на отделку материал был из таких, с каким ребята из той дубильни ни разу не сталкивались, – по их словам, те, с кого шкуры были сняты, при жизни, надо думать, напоминали скорее безвестных чертей из ада, чем изведанных тварей божьих. Наряду со шкурами Корнелиус выдал весьма конкретные инструкции касательно того, как именно следует их обработать, и заплатил тройную цену, дабы к указаниям его отнеслись серьезно. Всех мучил вопрос, где же Корнелиус раздобыл такие диковинные шкуры, не говоря уже о том, откуда у него вдруг проклюнулись глубокие знания о кожевенном ремесле. Почти сразу же подозрение пало на Гостя, привезшего с собой полную телегу загадочных сундуков и сумок.

III

Слух, поведанный кожевенниками – они, к слову, свою работу сделали, – знаменовал собой перемены в отношении людей к незнакомцу. Хоть и были такие, что заподозрили неладное уже тогда, когда его телега появилась из-за поворота дороги, в основном сельчане питали к нему скорее любопытство, нежели что-то иное. Теперь к любопытству прибавилось беспокойство. Никто вслух не говорил, что испытывает перед жильцом Корнелиуса страх, но все чаще странные события в доме Дорта становились предметом пересудов. Старожилы молвили, что в округе испортилась погода и грозы стали разражаться чаще и подолгу задерживаться над Станцией; поздними ночами окна Дорта якобы светились загадочным синим светом; в водах реки маленькая девочка якобы углядела что-то такое, что позже не смогла описать, и всякий раз плакала, когда ее пытались расспросить поподробнее. Говорили, что однажды Корнелиуса застали во время яростной летней бури, когда молнии вонзались в землю буквально поминутно, а дождь хлестал как из ведра – он брел по одному из своих садов в сопровождении фигуры в черном; но то был не его загадочный гость, а отчетливо видная женская фигура в длинном платье и черной вуали. Черт лица было не разобрать, но походка у нее была странная – будто она то ли не привыкла, то ли разучилась ходить на своих двоих. Сей образ еще долго будет преследовать в снах очевидца той ночной прогулки – юного художника по имени Отто Шалкен, приехавшего из Бруклина навестить своего брата Пола, школьного учителя в Вест-Харли. Отто был застигнут непогодой, когда, проигнорировав увещевания брата, вышел-таки на ежевечернюю пробежку; излишне говорить, что опыт пребывания в самом сердце нешуточной катскиллской грозы славно проучил его. Образ Корнелиуса и дамы в черном напрочь отпечатался в его мозгу – и Отто, чьей претензией на известность было лишь иллюстрированное издание стихотворений Кольриджа, прославился полудюжиной холстов, изображающих эту женщину в длинной черной вуали. Он не стал запечатлевать Корнелиуса и сам пейзаж сменил с яблоневого сада на берег моря – сурового и мрачного, с водами столь же черными, сколь и наряд дамы; цвета тождественны до той степени, что кажется, будто загадочная незнакомка облечена в наряд из угрюмых вод. До сих пор никто не уверен в замысле Отто. Несколько критиков выдвинули более-менее обоснованные предположения, но сам он не оставил после себя ни слова, если не считать те загадочные письма, что он писал брату, вернувшись в свое жилище в Бруклине. Его мучила некая «госпожа[8], для коей душа моя не более чем стакан воды, опустошимый в краткий миг». В ответном письме брат поинтересовался, что Отто имеет в виду, но узнать смысл послания ему было не суждено – завершив последнюю в серии картину, юный Шалкен заперся в своей спальне и опасной бритвой перерезал себе горло от уха до уха.

Наверное, звучит это все слишком мелодраматично. Да и потом, если отбросить случай с Отто, большая часть слухов о чертовщине, связанной с Корнелиусом, лилась из далеко не самых надежных источников – как правило, детей, загулявшихся допоздна и, дабы избежать наказания, скармливающих доверчивым родителям мистические байки. Но есть и такие факты, которые практически никто не берется отрицать. В лето 1849 года (или, что более вероятно, 1850-го) над долиной реки Эсопус навис небывалый штормовой фронт. Бури порой бушевали с раннего утра до самого вечера. Само собой, идут дожди, но главным образом то лето запомнилось громами и молниями. Первые сотрясали дома до основания – в одном даже якобы растрескались все оконные стекла; вторые вспыхивали столь часто, что ночь едва ли не превращалась в день. Некоторые жители Станции клялись, что в дом Дорта небеса одной ночью нанесли свыше десятка прямых ударов, раскалив громоотвод добела. Еще все стали замечать, что вода в колодцах стала отдавать серой. Впрочем, и на сей счет возникали разночтения: кому-то чудилась сера, а кому-то гарь.

Но если ситуация с Корнелиусом Дортом и становилась странной, то никогда не заступала за ту черту, когда общественность начинает чувствовать, что ей нужно вмешаться. После той ночи, когда гроза бушевала особенно сильно, Гостя стали видеть все реже и реже – это учитывая, что он и раньше особо не мозолил глаза. Внимание людей стали занимать другие вещи. Кожевенные заводы закрывались один за другим; к началу Гражданской войны от них не останется и следа. Китобойная промышленность тоже пошла на спад – мало кто знает, но когда-то в городах на Гудзоне формировали огромные флотилии для охоты на китов, побольше тех, что водились на Манхэттене. Они закладывали прочный фундамент здешней экономики, но в один злополучный миг он просел. Фоном шли горячие споры о рабстве и о правах штатов, участвовавших в битве на Булл-Ран[9]. С течением времени Корнелиус Дорт и его Гость стали пугалами для острастки детишек, взрослых же они совершенно не волновали.

Шли годы, годы складывались в десятилетия. Гость редко показывался на людях, если показывался вообще, и даже юнцы, коих байка о нем призвана была стращать, сомневались в его существовании. Зато в бытии Корнелиуса никто не сомневался – пусть время потихоньку вытравливало медь его волос и оставляло глубокие морщины на его лице, он казался таким же полным сил и энергии, как и всегда. Поговаривали, что сама Смерть стала чураться его. Поговорка «Не из тех я, кто в рай после смерти пойдет, а в аду все равно ничего не проймет» подходила Корнелиусу на все сто. Умело инвестируя в боеприпасы, он заработал кучу денег на гражданской войне и стал одним из самых богатых людей в стране. Второй раз он не женился, да и вообще, предпочитал ни с кем не общаться в принципе. Когда ему исполняется восемьдесят, он зарабатывает инсульт, но единственным напоминанием о нем Корнелиусу после служит лишь трость, с которой он вскоре наловчился весьма неплохо управляться. К его столетию в местных газетах пишут посвященные ему статьи, и даже в «Нью-Йорк таймс» проскакивает заметка. Репортер «Таймс» едет из города с намерением взять у Корнелиуса интервью – и удостаивается удара тростью в живот и хлопка входной двери в лицо. Статья о Дорте, впрочем, все равно написана в благородном ключе – у «Таймс», как и у всех остальных, нет желания гневить долгожителя. Никто из местных репортеров даже не пытается повидать Корнелиуса.

IV

Примерно в то же время, когда возраст Корнелиуса перешел в категорию трехзначных чисел, заговорили о планах на строительство водохранилища. Нью-Йорк в те времена жил на слишком широкую ногу, и кому-то нужно было компенсировать расход – пусть и принято считать, что это такое коренное заблуждение провинциалов, против фактов не попишешь. История прогремела на весь край. Посовещавшись, власти – городские со штатскими заодно – решили демонтировать плотины на Эсопус-Ривер и превратить долину в озеро. Жители долины, чьим домам, землям и предприятиям предстояло оказаться на дне этого самого озера, стали всеми правдами и неправдами втыкать палки в колеса плану. Корнелиус встал на передовую этой борьбы, тратя немалую часть своего состояния на наем юристов и подкуп политиков с целью убедить управу, что вода из Адирондакского водохранилища все равно будет качеством лучше. Несколько обнадеживающих подвижек имели место быть, но вскоре все вернулось на круги своя. Привыкший к жизни без отказов, Корнелиус в конце концов столкнулся с силой, которую не в силах был преодолеть. Долину Эсопус-Ривер решено было сделать водохранилищем.

Предприятие намечалось масштабное – одиннадцать с половиной городов надобно было переселить на земли повыше. Целые амбары, дома и церкви подлежало перенести, а все, что перенести по каким-то причинам нельзя, требовалось сжечь, демонтировать или уничтожить. Всякий зеленый островок – дерево, кустик, кустарник – шел под выкорчевку, и даже останки на кладбище нужно было перезахоронить. Любой, кто читал книгу Альфа Эверса, понимает, о чем речь, и не удивляется тому, что старожилы, чьи семьи жили здесь в доводохранилищный период, даже сейчас не питают особо теплых чувств к городу.

Само собой, строительство водохранилища привлекло тьму рабочих в край; именно так Лотти с семьей вошла в историю. Она, ее мать Клара и две младшие сестры, Гретхен и Кристина, приехали из Бронкса вместе с отцом. У Райнера Шмидта была интересная судьба. На родине он слыл образованным человеком, профессором филологии (филология – это изучение языков, на тот случай, если вы не знаете), говорил на полудюжине языков и читал еще на трех-четырех. Он преподавал в университете Гейдельберга, и его авторитет в научных кругах стремительно рос. В университетской системе Германии требуется много времени, чтобы стать полноценным профессором. Райнер же получил эту степень в возрасте двадцати девяти лет – нешуточное достижение по тем временам. Написанные им работы читали и обсуждали во всей Европе; книгу, над которой он работал, ждали с нетерпением.

Словом, поразительный человек он был – не особо высокий, но отмеченный едва ли не военной выправкой, привыкший держать себя высоко. Его лицо было длинным, и бо́льшая часть его была занята носом, смыкавшим пару глубоко посаженных голубых глаз с пышными усами. С Кларой они были славной парой. Она почти такого же роста, с каштановыми волосами; лицо чуть более широкое, в силу чего черты распределены куда как равномернее. Дочки больше походили на нее, хотя глаза Лотти унаследовали что-то от остроты ее отца. Милая молодая семья – ни добавить, ни убавить.

Но потом что-то случилось. Лотти отзывалась очень туманно – судя по всему, инцидент как-то касался книги, изучаемой Райнером. Как бы там ни было, его выгнали из университета – да так, что другую работу он сыскать не смог. Должно быть, дело было и впрямь громкое: при преподобном Мэппле Лотти вспоминала людей, что переходили на другую сторону улицы, завидев, как она прогуливается рука об руку с отцом. Когда последние сбережения семьи были истрачены, а перспектив у Райнера так и не появилось, они решили переехать куда-нибудь, где светили новые горизонты и где никто не слышал о том, с чем молодой профессор связался. У матери Лотти, Клары, имелась сестра, которая иммигрировала в Бронкс много лет назад и открыла там собственный ресторан с пекарней. Клара написала ей, и сестра отправила им деньги на проезд.

Прибыв в Нью-Йорк, Шмидты всей семьей устраиваются в сестрицыно заведение в качестве своеобразной отработки долга. Райнер, прекрасно знавший английский, по вечерам репетиторствовал. Так прошли два хороших года, а затем Райнер, перебравшийся в администрацию пекарни, заслышал от одного из посетителей, что на севере штата начат новый масштабный строительный проект, которому требуются рабочие. Квалифицированный специалист вроде каменщика или машиниста, по словам того посетителя, мог неплохо заработать – хоть на себя, хоть на семью. Райнер разведал, к кому нужно обратиться, и отправился туда на следующее же утро. Каким-то чудом он убедил соискателя, что является каменотесом – высококвалифицированным, одним из лучших во всей Германии, приложившим руку к работе над самыми выдающимися зданиями в Гейдельберге. Надо думать, смекалка профессора открывает множество дорог – у профессуры не бывает таких ситуаций, когда им нечего сказать по тому или иному поводу. Соискатель осведомился, сможет ли «лучший каменотес» переехать с семьей в рабочий лагерь в ближайшие пару недель, и Райнер заверил его, что с этим проблем не будет. Из конторы он ушел с новой работой, о которой ничегошеньки не знал, на обучение у него было всего две недели, работать предстояло черт знает где, вдобавок надо было еще семью убедить в том, что грядущая поездка так уж необходима.

Полагаясь то на умение, то на везение, Райнер справился со всеми задачами. Как ему это удалось – остается лишь гадать; удивительно, что такого толкового малого вообще кто-то осмелился уволить. Через три недели после собеседования Шмидты перебрались в один из четырех бараков, предоставленных компанией «семейным» рабочим. Они взяли почти все пожитки с собой, но размеры нового жилища, мягко говоря, переоценили – приходилось расхаживать по нему очень осторожно, дабы не сшибить стопку книг или не опрокинуть какой-нибудь из ящиков с посудой. Тетя Лотти не обрадовалась тому, что Шмидты уехали, но согласилась попридержать у себя остаток их вещей, пока не назреет возможность забрать их. У Клары новое место не вызвало восторга – как и у Лотти, Гретхен и Кристины; ведь Райнер описывал им ни много ни мало особняк, а на деле им светила грубо сколоченная хибарка без водоснабжения и туалета. По сравнению с мужем и дочерями английский Клары не был особенно хорош – она провела большую часть времени в пекарне сестры на кухне, помогая с выпечкой, и в лагере рабочих ей предстояло жить бок о бок с другими женщинами, чей английский был не лучше. Были тут и немки, и кто-то из Австрии, но по большей части – из Италии, России и Швеции; самые ближайшие соседи – из Венгрии. Добрую половину первого месяца на новом месте Лотти не спит по ночам, слушая споры родителей.

V

Примерно в это же время – речь идет об осени 1907 года, когда первые шаги к постройке водохранилища уже сделаны, – Корнелиус Дорт наконец-то сдает позиции. Он еще не отказался от идеи застопорить строительство, даже вызвал прямо к себе домой команду юристов для обсуждения всевозможных стратегий. Встречая их на въезде в город, он вдруг встает как вкопанный и упирается взглядом в землю под ногами. Потом его глаза обращаются к одному из законников – тот позже говорил, что «старик будто понял, что идет по слишком тонкому льду и вот-вот провалится в ледяную воду». Вздрогнув всем телом, Корнелиус падает наземь как подрубленный и умирает еще раньше, чем приезжие жрецы Фемиды успевают подбежать к нему и оказать хоть какую-то помощь. Жуткая маска – глаза, выкаченные наружу, подобранные в предсмертном оскале губы – застыла на его лице, и с нею его опустят в гроб.

Со смертью Корнелиуса растаяли последние надежды на спасение поселений в долине. По правде говоря, из архивных материалов совершенно очевидно, что, после того как городские ребята нацелились на воду из катскиллских хранилищ, затопление долины стало лишь вопросом времени. Единственный раз в жизни, на самом пороге смерти, Корнелиус Дорт стал для жителей края кем-то вроде местного героя. Его подлость, хитрость и беспощадность – все те качества, благодаря которым он снискал народную ненависть, – будучи обращенными против общего врага, превратились в добродетели. На его похороны явилась уйма народу – что интересно, прошли они в Вудстоке. Оставалась еще добрая пара лет до той поры, когда обитателей долинных кладбищ начнут выкапывать и перемещать на новые места упокоения. Корнелиус, опередив события, будто бы предвидел тщетность своей битвы, несмотря на все приложенные усилия. Никто ныне не может упомнить, почему все сложилось именно так, но, с учетом всей шумихи вокруг водохранилища, кто обратил бы внимание на подобную мелочь? Да, нашлись такие острословы, что заметили: дескать, хотя бы в смерти своей Корнелиус Дорт признал поражение, пусть в жизни за ним и ничего подобного не водилось. И действительно, что тут еще можно сказать?

С уходом Корнелиуса все предположили, что фамильное поместье перейдет к самому близкому родственнику – двоюродному брату, проживавшему в Финикии. Каково же было удивление юного братца – не говоря уже об изумлении всех остальных, – когда появился еще один неожиданный претендент в лице загадочного Гостя. Ему должно было быть уже порядком за восемьдесят, но время, похоже, отнеслось к нему бережно, если не сказать пощадило. Иные божились, что незнакомец ни капельки не постарел. Само собой, такого быть не могло – наверное, загадочный малый просто покрасил волосы и бороду: они были столь же черны, сколь и в день его прибытия. Куда труднее, впрочем, было объяснить полное отсутствие морщин на лице Гостя, заявившего, что у него имеется копия завещания Корнелиуса, согласно которому все имущество переходит к нему.

Тут-то и пригодилась армия юристов-наймитов – да только подкопаться им было не к чему: завещание оказалось законным, составленным самым должным образом. Двоюродный брат из Финикии рвал и метал, хоть между ним и Корнелиусом не водилось никакой любви, не было никаких оснований подозревать, что старик затевал отвесить ему такую пощечину. По слухам, как только законники убрались восвояси, братец тайком пробрался в дом и вынес из него все, до чего только дотянулись руки, но даже если это и правда, никаких обвинений родственнику Дорта никогда предъявлено не было.

Минуло двадцать лет с той поры, как Гость в последний раз попадался кому-либо на глаза. Для молодежи он был своего рода внезапно ожившим фольклорным персонажем, для стариков – поводом боязливо перекреститься: не постарел ведь, черт, ни капли не постарел! Вернувшись, незнакомец кардинально изменил своим привычкам. Не прячась более, он стал появляться всюду, будто унаследовав состояние Корнелиуса, обрел что-то, чего ему ранее критически недоставало. Большую часть времени он проводил у источника, проводя опыты, которые, насколько можно было судить, заключались в спуске в воду веревок и цепей разной длины. Очевидцы предполагали, что гость измерял глубину источника, но непонятно было, с какой стати она так его волнует, коль скоро родник окажется на дне водохранилища. Народ подозревал в нем ученого, какого-нибудь чокнутого изобретателя. То забираясь выше по реке, то спускаясь в самые ее низины, он проделывал ровно то же самое – забрасывал конец длинной веревки или цепи в воду, выжидал минуту-другую, затем вытягивал обратно. На веревках и цепях можно было углядеть маркировки – никто не мог их прочитать, не рискуя подобраться достаточно близко, но, судя по всему, то были какие-то единицы измерения. Кое-кто брался утверждать, что мужчина во время этих замеров все время бормотал себе что-то под нос – быть может, отсчитывал время. Замечая, что кто-то наблюдает за ним, он всякий раз просто надвигал на лицо шляпу и возвращался к работе, и этот жест неизменно настораживал и смущал наблюдателей. Что-то в нем есть издевательское – конечно, он не тянет на оскорбительный выпад, но его хватает, чтобы указать соглядатаю на место. Жест – своего рода предупреждение; незнакомец будто говорил: что ж, вы повидали меня, а теперь убирайтесь-ка подобру-поздорову. И мало находилось таких смельчаков, что перечили этому молчаливому указанию.

Довольно скоро Гость вновь оказался в центре внимания. Волнение жителей долины росло по мере продвижения строительства водохранилища, и потому любое поведение, выходящее за рамки обыденного, будоражит их воображение, не говоря уже о развязанных языках. Уже даже не один, а несколько очевидцев в один голос начинают утверждать, что видели весной, как Гость прогуливался в лунную ночь под руку с высоким седовласым мужчиной, в коем совершенно точно опознали покойного Корнелиуса Дорта. Брат художника Отто Шалкена, Пол, однажды днем выйдя на улицу, узрел Гостя прогуливающимся по садам Дорта в компании женщины в черном платье и длинной черной вуали. Вид спутницы поверг Пола в приступ животного страха, и он бросился назад, к входной двери, да с такой поспешностью, будто сам дьявол гнался за ним. Насколько всем было известно, незнакомец является единственным жителем поместья – все слуги были уволены, как только права нового владельца признали законными. Порой по ночам окна поместья светились, и в этом сиянии можно было различить силуэты двух мужчин и женщины. Звук странных голосов возносился к самому небу, но никто не мог разобрать ни слова – лишь несколько человек утверждали, что различают в общем звучании кряхтенье старого Корнелиуса. Скорее всего, новый владелец имения Дортов просто приглашал каких-то иногородних друзей на чаепития, но выходящими или входящими эти загадочные гости ни разу не попались кому-либо на глаза.

VI

Тем временем семья Лотти Шмидт мало-помалу обустраивалась в лагере. Райнер хорошо ладил с главным каменщиком. Почти весь его наряд состоял из итальянцев, кого-то даже специально вызвали с родины для работы здесь, а Райнер говорил по-итальянски бегло, что произвело хорошее впечатление на руководство, ценившее его еще и как переводчика. Клара тоже не сидит на месте и находит работу в пекарне лагеря. Лотти идет в помощницы матери. Ее сестры, Гретхен и Кристина, посещают школу при лагере. Зарабатывает Райнер достойно – каменотес приносит домой до трех долларов в день. Современный эквивалент этой сумме подобрать сложно, но, по-видимому, мужчине с женой и тремя дочками, о коих нужно заботиться, этого хватает. Шмидты уже почти рассчитались с долгом Кларе и могут откладывать небольшие суммы для покупки дома в будущем. Клара мечтает вернуться в город и поселиться рядом с сестрой, Райнер же думает, что Уилтвик – вполне хорошее место для проживания. Вряд ли о такой жизни они мечтали, когда только-только поженились, но в целом у супругов Шмидт все идет хорошо.

Работа на водохранилище не без своих рисков. Главным образом силы рабочих брошены на постройку двух огромных стен: одна должна сдержать воды реки Эсопус, другая – разделить водохранилище на восточный и западный сектора. Как только стройка будет закончена и долину затопят, получится озеро длиной примерно двенадцать миль и шириной в три мили. Квалифицированных рабочих тут не так уж и много, а сложной техники – хоть лопатой греби. Если смотреть правде в глаза, надобно признать – даже квалифицированные рабочие порой совершают ошибки. Имеют место несчастные случаи. Кого-то ранит, кто-то гибнет: медицина в ту пору совсем не такая, как сейчас. Если руку размозжил камень, остается ее только отрезать; ампутация – универсальное средство решения широкого спектра проблем. Если удается избежать травм, все равно остаются болезни. Немалый процент в смертность на стройке вносит старый добрый грипп – повод еще раз возблагодарить Бога за то, что сейчас у нас есть пенициллин. Больница в лагере, само собой, имеется, но ее ресурсы ограничены. Серьезно раненным или больным за помощью приходится ехать в Уилтвик, то есть, говоря прямо, им нужно пережить поездку туда. Все то же самое касается членов семей рабочих. Можно сказать, что люди тогда жили гораздо ближе к смерти, чем сейчас.

Когда срок пребывания Лотти с семьей в лагере достиг полутора лет, женщина, что жила рядом с ними, погибла под копытами мулов. В лагере была своя конюшня, и с помощью мулов перевозились практически все грузы; три мула, прицепленных к повозке, – обыденное зрелище. Каждый день в пять часов по свистку водители повозок устраивали гонку вдоль дороги, ведущей к конюшне. Все дети в лагере собирались на обочине – посмотреть, как залихватски управляются ездоки с поводьями да послушать дробь копыт, перемежаемую свистом кнутов. В день трагедии Лотти там не было – она возилась в пекарне вместе с Кларой, но Гретхен и Кристина всё видели. Позже они поведали остальным членам семьи о том, как странная соседка из Венгрии, никогда особо ни с кем не разговаривавшая, вдруг выбежала на самый последний отрезок дороги к конюшне. Ее волосы были распущены, она была одета в простую блузку с закатанными рукавами и длинную юбку, будто только-только покинула кухню. Ни один из наездников не успел осадить – повозки сбили ее и раздавили. И только потом, спешившись, парень, чей мул гнал в первых рядах, подхватил искалеченную и окровавленную женщину, погрузил на повозку и помчал к лагерной больнице со скоростью Меркурия. Он был черным, а жертва – белой; можно себе представить, что творилось тогда в голове у несчастного погонщика.

Удивительно, но женщина прожила еще целых полдня; муж, успев вернуться со смены, застал ее и сразу сник в рыданиях. Никто не мог ее спасти: ни лагерный врач, ни любой другой. На вопрос о причине своего поступка женщина отказалась отвечать, но кто-то сразу пустил слух о том, что муженек изменял ей с другой женщиной, одной из коллег Лотти и Клары по пекарне, шведкой. Муж едва ли тянет на сердцееда – волосы жидкие, лицо квадратное, тело костлявое, но, как говорится, пути Господни неисповедимы, а пути людские – и того пуще. Как бы там ни было, женщина не говорит ни слова – просто лежит, стиснув зубы. Ее муж только и может, что лить слезы в три ручья, и когда последний вздох срывается с изуродованных губ жены, начинает орать благим матом. Медсестра закрыла ей глаза; через пару дней тело было предано земле. Она самоубийца, а тогда в народном понимании отнять жизнь у самого себя почиталось за большой грех; но в конце концов католическая церковь в Вудстоке соглашается принять ее, хоть и с оговоркой – тело должно быть захоронено за оградой кладбища. По настоянию Клары Лотти идет на похороны. Служба – католическая, а Шмидты всегда были благоверными лютеранами, держась на безопасном расстоянии от прегрешений папства; но Клара поразительно настойчива.

– В таких местах, как это, подобные вещи не имеют значения, – говорит она, повергая едва ли не в шок свою благочестивую дочь.

На похороны муж самоубийцы является в худшем состоянии, чем даже то, в коем пребывал накануне. Никто не может его утешить – отчасти потому, что никто не знает венгерского, а английский страдальца не особо хорош. По иронии судьбы, именно на похоронах Лотти впервые узнает имя женщины (звали ее Хелен) и ее мужа (его звали Георг).

После того как Хелен предана земле, Георг запирается у себя дома и не выходит где-то неделю. Если ему что-то нужно, он посылает за этим кого-то из детей. Старшая дочь, девочка по имени Мария, рассказывает Лотти, что все, чем занимается отец, – сидит в своей спальне в полной темноте. Время от времени он смеется или что-то кричит. Мария не упоминает, что почти все это время отец пребывает в беспробудном запое. Хорошо воспитанные юные леди не станут о таком распространяться. Она делает все возможное, чтобы прокормить его и остальных детей, но без матери это не так-то просто. Мария волнуется – и на то у нее есть все основания. Каждый из пропущенных Георгом рабочих дней приближает его к увольнению. Недавно потерявший жену мужчина может, конечно, рассчитывать на определенную долю сочувствия со стороны профсоюза, но память людская коротка, когда дело касается чужих печалей, да и работу все-таки надо довести до конца. Всю эту затворническую неделю разные люди, в том числе и Райнер, пытаются поговорить с Георгом, но безуспешно – о нем ни слуху ни духу.

VII

Как уже было сказано, проходит неделя, и общественное беспокойство растет – все подобрались в ожидании неизбежного. Затем, однажды ночью, Мария пришла к дверям Шмидтов – со всеми братьями и сестрами на буксире. Девочка была крайне взволнованна, и когда Клара спросила у нее, что случилось, та ответила:

– Папа вышел из дома сегодня утром и не сказал ни куда идет, ни когда вернется. С тех пор мы его не видели. Я не знаю, что делать!

Запустив выводок в дом, Клара попыталась успокоить Марию.

– Он, надо думать, просто немного загулялся. Уверена, он скоро придет. Можете все пока переночевать у нас. – Все это время Клара думала о том, что между лагерем и Стоун-Риджем целых тринадцать баров, не говоря уже о парочке борделей. Георгу было где разгуляться и в чем утопить боль.

Однако же она ошибалась. Георг вернулся ранним-ранним утром и в поисках своих детей сам явился на порог к Шмидтам. Вышел к нему Райнер. Позже Лотти подслушала, как отец говорил, что еле-еле сдержал дрожь, когда увидел выражение лица Георга.

– Он ухмылялся, – утверждал глава семейства Шмидтов. – Вот только то была не самая счастливая улыбка. То была улыбка человека, который знает, что совершил ужасную ошибку, но изо всех сил пытается убедить себя, что все хорошо. Что если он будет продолжать улыбаться, то сможет убедить и всех остальных, что всё в порядке… и тогда, возможно, они смогут убедить его самого.

Георг сказал, что пришел за своими детьми.

– Сейчас середина ночи, – ответил ему Райнер. – Они все спят.

Но блудному отцу было все равно.

– Разбуди их, – потребовал он. – У меня для них кое-что есть. Произошло чудо.

Сказать, что Райнер нервничает, значит не сказать ничего. Очевидно, что на плечи Георга взвалился непосильный груз утраты – такой, что вот-вот раздавит насмерть. Райнер не может решить, помогут ли дети Георгу нести бремя, или послужат дополнительным весом, что окончательно сломит его. Георг продолжает твердить, что у него для детей припасен какой-то сюрприз, и это Райнеру не нравится. В конце концов он все же поддается на уговоры и идет тормошить детей. Он говорит Кларе, что уверен – им будет спокойнее, если они узнают, что отец вернулся, да и вообще, лучше все-таки дать парню то, чего он желает, не отказывать в такую трудную минуту. Если все же случится какая беда – Райнер не может пояснить, какая именно, но мысль о беде закрадывается в голову, – от них до соседей всего ничего.

Насчет детей он не ошибся – они счастливы, рады видеть, что их папа вернулся, спешат обнять его. Со стороны Георга положительных изменений нет – он все так же диковато ухмыляется. Но орава детишек, тянущих его в разные стороны за брюки и рубашку, вроде как ничем не провоцирует его. Сердечно поблагодарив Райнера за заботу о малышах, сосед уходит.

Может быть, через пять, может, через десять минут после ухода Георга – в любом случае, прошло достаточно времени, чтобы Райнер забрался в кровать, закрыл глаза и позволил сну себя объять, – в ночи раздаются тонкие пронзительные крики.

– Это дети! – причитает Клара, имея в виду, само собой, соседских. Вскочив, Райнер бежит к двери, проклиная себя за глупость. Он даже не утруждается надеть сапоги – босиком мчит к дому Георга. Крики и не думают смолкать.

– Дурак, дурак, дурак! – клянет он себя на бегу. Растолкав еще каких-то сердобольных, что сбежались на вопли, Райнер плечом вышибает дверь. Кровь бурлит у него в венах, он готов драться, если понадобится… Вот только то, что он видит внутри дома, убавляет его пыл.

Прямо перед ним дети собрались вокруг Марии и голосят – лица у всех заплаканные и испуганные. В углу комнаты застыл отец – сутулый, с руками, безвольно свисающими вдоль тела, он кажется нашкодившим сорванцом. Все его усилия уходят на улыбку – кажется, каждый нерв на его лице вибрирует. Еще бы – справа от него восседает на стуле его покойная жена.

Когда взгляд Райнера упал на женщину, первое, что пришло ему в голову – Георг нашел могилу, выкопал тело и принес обратно в дом. Но потом, когда она подняла голову и глянула на него в ответ, сердце Райнера остановилось. Он сделал шаг вперед – как бы странно это ни звучало, и вместо того, чтобы убежать со всех ног, пошел навстречу Хелен. Георг что-то бормотал о чуде Божьем, но Райнер его не слушал. Он смотрел в глаза Хелен, понимая, что они – совсем не те, что прежде, что они как-то изменились. Трудно разглядеть что-то в свете одной-единственной лампы, но Райнер уверен – ее глаза стали полностью золотистыми, с россыпью крошечных черных зрачков в самом центре. Он не может вспомнить, как глаза жены Георга выглядели раньше, но уверен – не так.

Тем временем все больше людей собирается у входной двери. Завидев, что внутри, кто-то просто поворачивается и идет, не оглядываясь, домой. Кто-то кричит, присоединяясь к детям. Кто-то начинает молиться на своем языке.

А потом забежал каменщик по имени Итало, коллега Райнера, и вытолкал детей наружу. Отведя их в безопасное место, в собственный дом несколькими улицами ниже, он быстро вернулся обратно. Райнер все еще смотрел в золотистые глаза Хелен.

– Боже Всемогущий, как такое возможно? – спросил Итало.

Звук его голоса призвал Райнера обратно в реальность – из тех высей, куда его завлек взгляд ожившей женщины. Он покачал головой и обернулся к Итало. Его голос прозвучал необычайно хрипло:

– Плохи дела.

Вместе мужчины обращаются к Георгу, засунувшему руки в карманы и все еще хранящему вид застуканного за непотребством хулигана. В ответ на все вопросы о том, как вышло так, что Хелен ожила, Георг твердит раз за разом, что виной всему «Божье чудо» и что им всем необычайно повезло. Тогда Итало прошел к нему через всю комнату и отвесил пощечину. Ростом он не вышел, да и ранняя лысина старит его, но удар у него хороший – голова Георга резко дергается. Вот только ухмылка с его лица никуда не девается. Прежде чем бессмысленный лепет возобновился, Итало ударил Георга по лицу еще дважды, стараясь притом всячески избегать глазами сидящую в кресле женщину. Колеса повозок не оставили на Хелен живого места, бо́льшая часть костей в ее теле была сломана, поэтому выглядела она страшно.

Наконец Георг, хлюпавший разбитым носом и прикусывавший кровоточащие губы, оставил восхваления чуда Божьего и упомянул о каком-то «сильном человеке».

– Ты о ком? – спросил его Райнер.

– Мужчина, живущий в доме, – ответил Георг. – В большом доме.

Ни Райнер, ни Итало не имеют ни малейшего представления о том, кого тот имеет в виду, но Георг охотно разъясняет – с кровавой улыбкой на устах, делающей его похожим на клоуна из кошмарного сна.

– Он понимает. Он знает цену утрате. Он слушает и понимает. Он не ведает, почему мужчина должен страдать за то, чего вовсе не желал. Просто так получилось, вот и всё. Он не просит того, чего у тебя нет. Даешь ему свою силу, он объединяет ее со своей. Протягивает тебе чашу – не из сострадания, нет, у него есть свой интерес. Он поможет тебе, если ты сам поможешь ему. И ты идешь ему навстречу… почему бы и нет? Всего-то – испить из чаши. Его план близок к завершению. Он поможет тебе, если ты сам поможешь ему! Он рыбак! – Эти слова Георг повторяет еще раз десять, и угомонить его не помогают даже пощечины. Ожившая жена все так же спокойно сидит в кресле. Райнер и Итало обмениваются взглядами и выходят из лачуги, затворяя за собой дверь. Однозвучные выкрики несутся им вослед – в ту ночь их явно услышал весь лагерь.

– Плохи дела, – повторил Райнер, и Итало с ним согласился: лучше и не скажешь.

Снаружи дома собралась толпа – треть работников-мужчин, да и женщин не меньше. Все шепотом заваливают Райнера и Итало вопросами, на которые у тех едва ли есть внятный ответ. И, похоже, никто не может ответить на единственный вопрос Райнера: кто же этот «мужчина в большом доме», «рыбак»?

К тому часу солнце уже взошло над бараками, и уже потихоньку пора было начинать сборы на работу – что бы ни случилось, труба всегда зовет, верно? Толпа потихоньку рассасывается, пара-тройка знакомцев просят Итало и Райнера держать их в курсе дела. Когда из дома Георга доносится протяжный стон, Райнер идет к двери, но Итало хватает его за руку.

– Не стоит туда соваться, покуда не узнаем, что сидит в этом кресле, – говорит он.

– Но ему там плохо, – отвечает Райнер.

– Он сделал свой выбор, – подводит черту Итало. – Это не наше дело.

Райнера такой взгляд на дело не устраивает, но попытки войти он оставляет. Ему удается убедить Итало, что им нужно выяснить, кто такой «рыбак», хоть и кажется, будто тот был бы вполне счастлив, если бы ушел подальше от проклятой лачуги и никогда бы к ней не возвращался. То, что они собираются сделать, как только узнают, кто стоит за ночными событиями, Райнер не говорит ни Итало, ни Кларе по окончании рассказа о происшествии. Лотти и сестры, собираясь в школу, слушают рассказ отца с удивлением и ужасом. Когда он умолкает, Гретхен спрашивает его, случилось ли с тетей Хелен то же самое, что с библейским Лазарем. В ответ на это Клара впадает в ярость. Схватив Гретхен одной рукой и отвешивая ей пощечины другой, она кричит:

– Да как ты смеешь такое говорить! Богохульница!

Лотти и Кристина в шоке. Они никогда раньше не видели свою мать такой. Райнер вскакивает и ловит руку Клары, и взгляд, которым она одаривает его, говорит, что будь она посильнее, избила бы и его тоже.

– Пойдемте, девочки, – говорит Райнер, и сестры гуськом покидают дом.

VIII

У Райнера уходит два дня на то, чтобы выведать личность «мужчины в большом доме». Решающую роль сыграла на деле Клара – поздним вечером того же дня, когда ожила Хелен, она подслушала в пекарне разговор трех кумушек, обсуждавших поместье Дорта и странного персонажа, обитающего в нем. Ей сразу стало понятно, о ком идет речь. Подойдя к женщинам, она спросила, идет ли речь об одном из домов в горах.

– Нет-нет, – покачала головой одна из кумушек, – поместье Дортов – оно прямо здесь.

За несколько минут Кларе набросали план, на поиск которого у Говарда из закусочной Германа ушло куда больше времени. Когда Райнер вернулся ближе к ночи со стройки, Клара с порога сказала ему:

– Я знаю, кого ты ищешь.

Им явно было лучше поторопиться, так как тучи над поселком сгущались. Жена Итало, как уже было сказано, присматривала за детьми Хелен и Георга, и около полудня того злополучного первого дня Хелен – или то, кто ею притворялся, – решила, что хочет вернуть их домой. Неизвестно, как она узнала, куда Итало их забрал. Тем не менее она встала со стула, оставив мужа сидеть в уголке и стенать, и отправилась к дому каменщика. Те, кому она попадалась на глаза, отводили взгляд и крестились – ибо двигалась Хелен так, как и должен двигаться человек, у которого сломаны обе ноги и позвоночник. Что еще более странно – позади нее оставалась вереница мокрых следов, будто она только-только вышла из ванной и не стала вытираться как следует. Если кто и встречался ей на пути, то сразу спешил перебежать на другую сторону дороги, но ей на это явно было плевать. Добравшись до нужного дома, она некоторое время постояла перед ним, шатаясь из стороны в сторону, а потом, спотыкаясь, прошла к двери и постучала в нее.

Стоит отдать должное жене Итало, Регине, хоть она и видела надвигающийся златоглазый кошмар в лице Хелен, это не помешало ей спокойно открыть дверь и встать в проеме, положив руки на бедра. Регина на добрых два дюйма превосходила мужа ростом, да и по весу они различались фунтов этак на тридцать. Она отнюдь не глупа – успела отправить детей, своих и Хелен, в дальнюю спальню, сказав, чтобы ни за что не отворяли дверь. В тот день она разрешила им остаться дома и не ходить в школу – чада Хелен еще не успели оправиться от ужаса, ну а собственный выводок должен был составить им компанию; взгляды на важность образования у Регины были весьма гибкими. Она не сказала Хелен ни слова, позже сознавшись Итало и Райнеру, что попросту боялась открыть рот. Почему же тогда она открыла дверь? На этот вопрос у нее не было ответа, но, надо думать, все довольно-таки прозрачно. Бывали ли вы когда-нибудь так сильно напуганы чем-то, что делали к этому чему-то первые шаги сами? Довольно странная реакция, у которой вроде бы даже нет какого-либо мало-мальски внятного названия, но именно она подтолкнула Регину на порог навстречу мертвой женщине. Хелен, некогда умершая – и вдруг снова живая, – стояла снаружи на своих сломанных ногах; осмотрев Регину, она бросила взгляд ей за спину – на дверь охраняемой хозяйкой дома спальни.

– Дети, – произнесла она.

Ее голос звучал ужасно – сдавленный, хриплый, какой-то застойный, булькающий, будто Хелен вещает из-под воды. Но есть еще кое-что: у ожившей жены Георга появился акцент. Казалось бы – у кого в этих краях его нет? Но акцент, о котором идет речь, – не такой, что был у Хелен при жизни, не такой, как у большинства поселенцев, не привыкших до конца к новому языку. Этот акцент мог бы быть у животного, каким-то чудом научившегося говорить. У кого-то, кто пытается овладеть не языком, но самой идеей языка. В нем есть что-то от шипения змеи. Хоть Регина первой услышала, как Хелен говорит, она была далеко не последней, и все сошлись на том, что, описывая мужу и Райнеру впечатления от того, что коснулось ее ушей, она попала в самое яблочко. Голос Хелен пробрал ее до костей и заставил волосы на загривке встать дыбом, и все, что она смогла сделать, – встать в дверях намертво и покачать головой.

По словам Регины, Хелен смотрела не столько на нее, сколько сквозь нее. Надо думать, она увидела и поняла жест, но это не мешало ей повторить сухую просьбу-приказ:

– Дети.

Регина тоже решила повториться: покачала головой так сильно, что хрустнула шея.

– Дети, – настойчиво прорычала Хелен, и в этот раз Регине хватает сил сказать:

– Они больше не твои. Уходи.

Но Хелен не послушалась. Она сделала еще шаг вперед. Отступая, Регина ухватилась за дверной косяк.

– Уходи, – приказала она, – возвращайся туда, где тебе место. В землю.

Когда Хелен переступает порог дома, Регина рывком закрывает дверь. Недостаточно быстро – прежде чем та захлопнулась, Хелен просовывает руку внутрь и вцепляется в Регину: пальцы скользят по волосам, царапают ухо. В панике Регина отпрыгнула назад, изо всей силы оттолкнув от себя эту страшную мертвую конечность – кожа Хелен холоднее мрамора, сырая вдобавок, словно болотная ряска. Вот только чего-чего, а сил мертвой матери не занимать. Если бы не сломанные кости, Хелен открыла бы дверь и добралась до детей за минуту. Регине было слышно, как скрежещут суставы воскресшей, пока та пытается сорвать дверь с петель… и, несмотря на все усилия жены Итало, сильной, как уже сказано, женщины, у нее что-то да получается.

Пот катился градом по лбу Регины; она призывала Бога и всех святых на помощь, и, когда никто из них ей так и не ответил, низвергла все известные ей проклятия на английском и итальянском на Хелен, но той было хоть бы хны: молитвы не пугали ее, проклятия – и подавно: похуже, видимо, приходилось слышать. Она продолжила свой дикий натиск, и Регина поняла, что долго не продержится – мышцы рук и ног стали предательски дрожать.

Крик отчаяния рванулся из ее груди наружу, когда рука Хелен вновь показалась из-за края проема… и помощь вдруг пришла. Дверь в дальнюю спальню распахнулась, и дети гурьбой бросились к ней. Их сила невелика, но ее достаточно – входная дверь снова сдает назад. Ногти Хелен вонзились в косяк, и дети, визжа, стали царапать бледные и холодные пальцы. На мертвой коже проступили царапины, черная – в самом прямом смысле, без прикрас – кровь закапала на пол. Рука нырнула обратно в проем, и они захлопнули дверь, а Регина задвинула засов.

Приходит очередь Хелен кричать – и она кричит. Как бы ни был плох ее голос, ее крик в тысячу раз хуже – так мог бы голосить грешник, сгорающий заживо в адской печи. Этот вопль будет еще долгие годы звучать в ночных кошмарах детей, да и сама Регина, вспоминая его, будет невольно коситься на дверь, внутренне готовясь навалиться на нее, не пустить оживший ужас в дом. Когда крик стих, все еще были оглушены его эхом; и Хелен, наклонившись близко к двери, что-то прошептала Регине. Дети либо не расслышали, либо не поняли ее, но им видно, как с лица Регины схлынул весь живой цвет, как та зажмурилась и тяжело, с дрожью, будто испытывая сильную боль, втянула в себя воздух. Хелен пробыла по ту сторону двери еще где-то с минуту, будто наслаждаясь влиянием слов на Регину. Дети внимали звуку ее тяжелого дыхания – Мария, самая старшая дочка Георга, позже скажет сестре Лотти, Гретхен, что дышала мама точь-в-точь как дедушка за несколько месяцев до смерти: хрипло, рвано и как-то мокро, будто сквозь слой влажной марли. Потом Хелен все же отступила от двери и медленно зашагала обратно к своему дому, где ее ждал муж.

Регина никому, кроме Итало, не рассказала о послании воскресшей. Когда он вернулся с работы позже в тот же день, она отправила детей играть – правда, наказав им на всякий случай не уходить далеко, – и тихо заговорила с ним. Ее сын, Джованни, остался у дома, желая подслушать разговор. Его интерес был вполне объясним, ведь тогда, в доме, мать ничего ему не объяснила, просто обняла их всех – и своих кровных, и детей Хелен – и велела дружно молиться. На следующий день Джованни рассказал Кристине, младшей из дочек Шмидта, о том, что он подслушал. Сначала, по его словам, отец был в ярости, готов был штурмовать дом мертвой женщины и своими руками уложить ее обратно в землю. Но его пыл поугас, когда мать сказала ему, что Хелен кое-что прошептала напоследок. Ее голос в тот момент упал, и Джованни так и не смог ничего услышать.

– Что? – переспросил тогда Итало.

– Ты все слышал, – ответила Регина.

– Но это же невозможно.

– Возможно, как видишь.

По словам Джованни, Итало все спрашивал Регину, уверена ли она в услышанном, откуда Хелен такое известно? С каждым повтором его голос все больше терял уверенность и все сильнее подрагивал. В ответ голос Регины набирал силу, когда она раз за разом твердила, что ни сном ни духом о том, откуда Хелен о таком узнала, хотя прислуге дьявола, надо полагать, ведомы все секреты смертных. В любом случае, насколько она могла судить там и тогда, в чрезвычайно напряженной обстановке, Хелен сказала правду – в самом деле ее слова даже объясняли ряд определенных вещей. К концу их разговора Итало ударился в слезы.

– Что же нам теперь делать? – причитал он снова и снова.

– Не знаю, – ответила Регина, – но у нас еще есть время.

Понятное дело, юный Джованни расстроился, подслушав все это, он совсем не ожидал услышать плач отца. Поняв, что с него достаточно, он вбежал в дом и стал рыдать в три ручья вместе с родителями (предварительно удостоившись подзатыльника от Регины за шпионаж и слезливых объятий от Итало).

– Ты должен испросить совета у своего друга-немца, – сказала Регина, когда слезы семьи утихли. – У немцев все эти дьявольские штучки в крови. Он-то должен знать, как уложить эту мертвячку обратно в гроб. – Что и говорить, образованность Райнера взаправду поражала Регину, женщину далеко не глупую. Ум необычайно ценился в те времена, как и умение решать проблемы, а проблема с Хелен была очевидной.

Утерев слезы, Итало согласился – поговорить с Райнером нужно было прежде всего.

Таким образом, позже, ночью того же самого первого дня, Итало появился у двери Шмидтов. Когда Райнер поприветствовал его и пригласил внутрь, каменщик сразу перешел к делу, не теряя времени:

– Эта женщина, твоя ожившая соседка… что-то нужно сделать с ней.

– Что ты имеешь в виду? – уточнил Райнер.

– Мы должны убить ее, – сказал Итало. – Вернуть туда, где ей следует быть.

Пока Райнер пытался выяснить, что же такое случилось, Клара отправила Лотти в постель. Та еще читала книгу и попробовала робко выразить недовольство, но взгляд матери ясно указал ей: делать этого не стоит. Как только дверь в ее комнату закрылась, Райнер повторил свой вопрос. Итало кратко пересказал послеобеденные события, умолчав лишь о том, что Хелен нашептала Регине, сославшись на то, что «такого вслух лучше не говорить».

– Однако же это правда, – поклялся он. – Она никак не могла об этом знать, но откуда-то знает. Она больше не человек, Райнер, – ты видел ее глаза? То, что произошло сегодня, лично у меня не оставляет сомнений.

– Ну и кто же она в таком случае теперь? – спросила Клара.

– Я не знаю, – ответил Итало. – Я всего лишь каменщик, не ученый по темным силам. Не моя это полянка. Я точно знаю одно – эта женщина больше не человек.

Он был взволнован. Несмотря на стакан чая со льдом, врученный ему Кларой, он застыл на самом краешке стула, будто готовясь в любой момент подскочить и стрелой метнуться из дома, взывая к помощи соседей. Волосы он то и дело зачесывал пятерней назад, а когда не зачесывал – потирал ладони одна о другую. Лотти подглядывала за ним через незаметную щель в двери и думала, что он похож на человека, снедаемого изнутри некой острозубой тайной, что прогрызает себе дорогу наружу оттуда, куда он тщетно пытался ее запрятать. К удивлению Лотти ее отец, похоже, согласился с Итало. Хоть любимой его цитатой и была та шекспировская, насчет того, что есть много такого в мире, что и не снилось нашим мудрецам, в семье Райнер считался главным скептиком, строгим блюстителем «ясности ума», как он это называл. Но самые безрассудные предположения Итало не смущали его в тот момент – он согласно кивал в ответ на слова о том, что нужно разделаться с женщиной, переставшей вдруг быть человеческим существом, и даже не пытался спорить, во что Лотти было крайне трудно поверить – сама-то она считала, что какой бы страшной Хелен не стала после дивного воскрешения, убивать ее все-таки не стоило, да и вдруг Итало ошибается или попросту врет?

Так или иначе, просидели они до полуночи. Клара, не выдержав, отправилась спать. Вскоре стал качаться из стороны в сторону и сам Итало, а Райнер, сложив руки на коленях, стал разглядывать что-то на полу. Пообещав, что придумает что-нибудь, он проводил друга до двери и застыл в проходе, глядя, как тот уходит прочь по улице. Лотти, тихонько открыв дверь, вышла на кухню.

– Ты ведь все слышала? – спросил ее отец, не оборачиваясь.

– Я просто хочу стакан воды, – попыталась оправдаться она.

– Будет тебе, ты просто захотела узнать, как много правды в его словах, – сказал он, и это почти соответствует истинному положению дел.

– Ты веришь ему, пап?

Райнер обернулся к ней, и Лотти обомлела: на его лице был написан сильный страх – такой, какого за ним ни разу не водилось. Уголки его губ мелко подрагивали.

– Что такое, пап? Что случилось?

Но Райнер лишь покачал головой в ответ и произнес:

– Уже поздно, пойдем-ка спать.

Лотти так огорошил его вид, что она даже не стала повторять свой вопрос насчет правды в словах Итало. Молча она ушла и легла в постель, к своим давно спящим сестрам.

IX

Как уже упоминалось, лишь следующим вечером Клара раскрыла личность «мужчины из большого дома» Райнеру – приведя тем самым в действие последнее звено в цепной реакции этой драмы. Ситуация в доме по соседству ухудшалась. Георг почти не давал о себе знать весь первый день – время от времени до чьих-нибудь ушей доносился его стон, но этим все дело и ограничивалось. На рассвете, в утро после визита Итало, крики Георга заставляют ходить ходуном стены. Когда Райнер прибежал, чтобы посмотреть, в чем дело, входная дверь в дом соседа была распахнута настежь. Георг бился в конвульсиях на полу, будто сраженный эпилептическим припадком, Хелен нигде не было видно. Райнер бросился к соседу, но тот оттолкнул его от себя с неожиданной силой – у главы семейства Шмидт даже перехватило дыхание. Пока он сидел, потирая приложенный о стену затылок, подоспело еще несколько соседей. Ни у кого из них не хватило удали сдержать Георга – сил у того стало будто за пятерых. В него словно молния ударила, сказал Райнер позже Кларе.

Встав на ноги, Райнер понял, что крики Георга – не просто шум. Это слова. Трудно в это поверить, но человек, бьющийся в конвульсиях на полу, с закатившимися глазами и ртом, перепачканным в крови (собственной – как оказалось, Георг укусил себя за язык), пытался что-то сказать. Райнер не смог разобрать все слова, но был твердо уверен в том, что уловил некоторые из них правильно – вот только света на то, что произошло с Георгом, они отнюдь не проливали, только больше всё запутывали. Сраженный припадком, муж Хелен говорил на целой мешанине языков: на английском, венгерском, немецком, французском, итальянском и испанском (в них Райнер даже не сомневается), а также на русском, греческом (тут степень его уверенности уже пониже) и каком-то гортанном лающем наречии, не похожем ни на один из известных (или даже неизвестных) Райнеру языков. Такая скачка от одного лингвополя к другому была поистине безумна, но весь смысл произносимого Георгом, похоже, упирался в одни и те же два-три предложения.

Когда Лотти, слушавшая рассказ отца вместе с матерью, спросила, о чем же говорил Георг, он пропустил ее вопрос мимо ушей и продолжил было рассказ, но Клара настойчиво повторила вопрос дочери, и он все же сдался:

– Там было что-то про «черные воды», большего я не разобрал.

Ответ устроил Клару, но не Лотти. Лотти твердо знала: когда отец косит взгляд куда-то вверх, он недоговаривает. Она, как и любой ребенок, хорошо подмечает мелочи. Георг явно говорил что-то еще, и по неизвестным причинам отец отказывался рассказать им об этом, и от осознания этого по спине Лотти пробегают мурашки.

У самого же виновника переполоха, как выяснилось, спросить уже ничего было нельзя – ибо примерно через пять минут после прихода Райнера, прямо посреди своего приступа, Георг выгнулся коромыслом, задрожал, и его стошнило водяной струей. Вообще, «стошнило» – мягко сказано: из него будто забил солоноватый гейзер, заливший ему лицо, оросивший одежду, пол, тех, кто стоял ближе всего к нему, отпрянувших с проклятиями. Впору было усомниться, может ли в человеческом теле вообще быть столько воды. Райнеру казалось, что под конец фонтанчики забили из носа, ушей, даже из глаз несчастного супруга Хелен.

А потом произошло кое-что, о чем Райнер категорически отказался рассказывать, несмотря на все увещевания и угрозы со стороны жены и дочки. Лотти пришлось дождаться конца дня – тогда-то она и услышала историю от одной из девушек в пекарне, чей старший брат был среди других мужчин, прибежавших к дому Георга. По его словам, мужчину рвало не только водой, но еще и головастиками. Вот только то были не просто головастики – таких никто не видел ни разу за жизнь: просто черные полоски скользкой плоти длиной в пару дюймов, плавно переходящие в маленький глаз с голубым зрачком. Из-за этих тварей казалось, будто Георг проглотил ведро глазных яблок. На полу головастики расползались в разные стороны, словно стараясь получше разглядеть собравшихся вокруг страждущего перепуганных мужчин. Когда одно из миниатюрных чудовищ коснулось чьей-то голой ноги, всеобщее оцепенение спало – под звуки криков на ползучих тварей обрушились сапоги, туфли, голые пятки. Брызги грязной воды летели в разные стороны, и даже после того, как все головастики были раздавлены, после того, как все их маленькие тельца были размешаны в кашу, мужчины продолжали бить ногами по полу, будто желая уничтожить саму память о том, что видели. К тому времени как они взяли себя в руки и остановились, перевели дыхание и осмелились-таки взглянуть на Георга, тот был мертв.

Звучит как-то слишком уж фантастично, не находите? Конечно, сама история о мертвой женщине, расхаживающей по рабочему поселку, и без всех этих головастиков звучит достаточно небывало. Говард из забегаловки Германа склонен был думать, что Георг напился воды из местного пруда, наглотавшись при этом головастиков – самых простых и безобидных. Когда его стошнило водой с кучей маленьких извивающихся телец в ней – зрелище само по себе тревожное, – у всех просто разыгралось воображение.

Вот только остается одна загвоздка, что не дает судить обо всем столь однозначно. В ту же ночь, когда Клара поведала Райнеру о том, что узнала личность «мужчины из большого дома», когда Райнер сидел в раздумьях за кухонным столом и переваривал информацию, Лотти сама вышла к нему и прямо спросила, правдива ли услышанная ею история. Такая уж она была. Так или иначе, Райнер при ее словах вскочил со стула будто ужаленный. Сначала он выглядел удивленным – будто не мог поверить, что его дочь купилась на подобную небылицу. Затем удивление сменилось гневом – таким сильным, какого Лотти еще не видывала. Его правая рука взметнулась – и Лотти, хоть и не ведала, за правду ее собираются наказать или за ложь, зажмурилась в ожидании пощечины… но тут Клара, что до поры стояла в стороне, выступила вперед и встала между ними. Лица матери Лотти не видела, но, взглянув Кларе в глаза, Райнер вмиг смягчился. Его рука упала, голова поникла, и тогда Лотти поняла, что весь его гнев был рожден одним лишь животным ужасом. Ей вспомнилась та ночь после ухода Итало. Наверное, именно в такие секунды по-настоящему взрослеют – когда осознают, что твои родители точно такие же, как ты сам, просто постаревшие версии тебя и твоих знакомых. Из главы семьи Райнер вдруг превратился в человека, подавленного слишком сильным страхом. Его страх, открывшийся Лотти, был далеко не нов, уже долгое время он – неотъемлемая часть Райнера, и даже если не был таковым, то стал; страх проник в него, как проникает армия термитов в фундамент дома, и оставил невредимым лишь внешние проявления – фасад. Из матери Клара стала женщиной, отмеченной усталостью от содержания не только семьи, которую они с Райнером создали, но и самого Райнера. Она прекрасно знала о его страхе, и, даже если ей было не под силу изгнать его из мужа, она, по крайней мере, делала все возможное, дабы поддержать его, оказать помощь там, где возможно. Всплеск сочувствия и жалости, усугубленный любовью, охватил Лотти. Ей захотелось обнять родителей, утешить их. Однако она этого не сделала, потому как столь же сильно возжелала защитить их от своего откровения.

– Плохи дела, – произнес Райнер – уже в который раз.

– Вот так новости, – фыркнула Клара. – Хватит ходить вокруг да около. Все мы знаем, что дела плохи, а что знаешь ты? Кто этот мужчина из большого дома?

– Не знаю, – ответил Райнер. – Совершенно не ведаю, кто он такой.

Лотти увидела, как мать расправила плечи – самый верный признак того, что вот-вот поднимется крик, и решила опередить ее, спросив тихо:

– Кто он, папа?

Райнер понурился. Перекрестного допроса он явно не ожидал. Видимо, он твердо решил не лгать семье, но и всю правду не говорить.

– Не уверен, что знаю наверняка, – произнес он.

Но Лотти уже уяснила правила его игры:

– Как думаешь, кто он?

Когда она еще жила в Германии, будучи ребенком, в нечто подобное она играла вместе с отцом – целью было найти не только правильный вопрос, но и верную его формулировку. Лотти справлялась хорошо – и, похоже, Райнер тоже вспомнил те деньки, потому что, когда она облекла свой вопрос в форму, от которой было уже не отвертеться, бледная тень улыбки скользнула по его губам.

– Что ж, – сказал он, – ладно. Я скажу вам, что думаю. Боюсь, наш «мужчина в большом доме» – ein Schwarzkunstler.

Он перешел на немецкий, хотя дома все говорят на английском – правило, на котором Райнер сам настоял. Лотти это слово известно – оно переводится как «чернокнижник», «злой колдун», что-то из сказок, услышанных на родине, плохо ассоциируемое с реальной жизнью в строительном лагере в северной части штата Нью-Йорк. Сначала она даже подумала, что отец разыгрывает ее с матерью, но Райнер скрестил руки на груди – так он делал лишь тогда, когда нужно было выдать какую-то неудобную ему правду. Точно так же он сделал, когда сказал семье, что, по его мнению, единственным выходом для них будет покинуть дом и уехать далеко-далеко, быть может, в Америку. Он скрещивал руки на груди, когда описывал условия жизни в лагере. Теперь же скептик-отец сказал Лотти и Кларе, что злой волшебник стоит за странными выходками в доме по соседству – неужто в такое можно поверить?

– Айн Шварцкунстлер? – переспросила Лотти. – Как в сказках? – Тон голоса выдавал ее мнение о догадках отца.

– Не совсем, – покачал головой Райнер. – Своего рода… – он сделал неопределенный жест, – …ученый, хиропрактик, ведун.

– Хиропрактик? – не поняла Лотти. – Ведун?

– Кто-то, кто вскрывает самую суть вещей и снимает с нее всю шелуху, дабы узнать, что под ней находится. Кто-то, кто владеет большой силой. – По Лотти видно, что ей не особо что понятно, и тогда Райнер произносит, – да, результат его действий – такой же, как в сказках.

Клара тем временем неспешно, будто во сне, кивнула. Когда Райнер закончил говорить, вступила она:

– Это объясняет все, не так ли? Да поможет нам Бог. И что ты с этим будешь делать?

– Я? – переспросил Райнер.

– Да, ты.

– Но почему я должен что-то делать?

– Потому что ты лучше всех разбираешься в подобных вещах.

– Ну, я далеко не эксперт, – отмахнулся Райнер.

– Лучшей кандидатуры у здешнего люда нет, – сказала Клара. – Кроме того, раньше ты достаточно хорошо справлялся.

– Не думаю, что Вильгельм согласится с тобой, – ответил Райнер. Вот оно, внезапно – это имя. Лотти никогда не слышала, чтобы он произносил его вслух раньше, только ловила его краем уха, когда родители перешептывались. Но если Райнер думал, что сказанное вслух остановит разговор, он ошибся – Клара парирует:

– Вильгельм знал, на что шел.

– Не думаю, – отразил удар Райнер. – Не думаю, что хоть кто-то из нас знал, на что шел.

– В любом случае это все в прошлом, – сказала Клара. – Пусть мертвые лежат спокойно. А вот тебе есть о чем побеспокоиться. Хочешь сказать, что с тех пор, как появилась эта женщина, ты ничего не предпринимаешь?

Райнер вмиг стал похож на маленького мальчика, пойманного с поличным.

– Я… просматривал книги, – сказал он. – После того как все легли спать.

– Я знаю, – промолвила Клара.

– Все не так просто. Это тебе не в словарь заглянуть за трудным словом. Эти книги сложно читать, и еще сложнее понять. Очень много иносказаний, своего рода код. Смысл слов там постоянно меняется. Они не хотят раскрывать свои секреты – они как устрицы с жемчужиной внутри.

– Можно заставить устрицу пересмотреть взгляды на свою жемчужину, – веско сказала Клара. – Все, что потребуется для этого, – настойчивость и достаточно острый нож.

Лотти не верила ушам. Она была самой религиозной в семье, спокойно принимала на веру чудеса Ветхого и Нового Заветов и пророчества в Откровении. Манна в пустыне, чудо воскресения Иисусом Лазаря, пришествие Антихриста – все это для нее вполне реально; если бы кто-то спросил ее о вере, она ответила бы, что верует в Божий промысел, создающий все события в мире, и в умысел дьявола, призванный расстроить планы Бога. Насчет ангелов-хранителей, впрочем, или личных демонов она столь уверена не была – слишком уж «папская» тема. Однако Библия описывает события прошлого, Откровение описывает будущее, а что до настоящего – если брать в расчет сверхъестественное в нем, то следует помнить: Бог и дьявол, добро и зло проявляют себя, но проявления эти неуловимы. Вещи вроде раздавленных колесами женщин, восстающих из мертвых и угрожающих своим детям, монстров-головастиков, чернокнижников – проявления слишком уж нахрапистые и пошлые.

Но дело было не только в этом, дело еще и в ее родителях. Райнер и Клара в ту ночь преподнесли Лотти слишком много сюрпризов – даже если не учитывать тот миг огорошенного понимания их приземленной человечности (а иному ребенку хватило бы и этого). Даже все эти разговоры о магии в сторону – да, Райнер и Клара посещали церковные службы вместе с Лотти, Кристиной и Гретхен, но набожности никогда не проявляли. Райнер был прожженным скептиком, Клара гордилась своим здравомыслием (и одним из ее любимых занятий было дразнить мужа, отыскивая тут или там в его действиях отсутствие здравого смысла). А теперь вот, в считанные мгновения, оба родителя Лотти вдруг отказались от своих воззрений в пользу мистики не особо христианского толка. Как будто вплоть до того вечера Райнер и Клара играли роли, от которых при удобном случае с радостью открестились. В тот вечер, словом, родители показались Лотти еще более чуждыми и непонятными, чем какая-то там воскресшая женщина с золотистыми глазами и странным голосом.

Райнер, к его чести, подметил, как дочь зажмурилась и тряхнула головой. Он прошел к ней через всю комнату, приобнял за плечи и заговорил:

– Я знаю. Знаю, что ты думаешь. «Кто эти сумасшедшие люди и что они сделали с моими предками?», да? Мы иной раз ругаем тебя за витания в облаках, а тут вдруг сами рассуждаем о колдунах, оживляющих мертвых. Что дальше? Ведьма в пряничном домике? Принц-красавец, ставший чудовищем? Русалочка? Все это будто из какой-нибудь сказки, из тех, что мы читали тебе в детстве. Всего не понять, но уже знаешь достаточно, и от этого знания еще труднее – кажется, будто потихоньку сходишь с ума, так?

Лотти кивнула. Папа попал в самую точку.

– Я думал так же, – продолжил Райнер, – думал, что чувствую, как мой здравый ум вдруг берет и утекает прочь, как вода из прорех между пальцев. Но я не сошел с ума. И ты не сойдешь. Ситуация сложилась та еще, но мы выстоим, понимаешь?

Лотти поняла не так много, как ей хотелось бы, но все равно кивнула – просто потому, что не уверена, что хочет слушать дальше этого мужчину, который так похож на ее любимого отца, но при этом говорит как какой-нибудь незнакомец. Ей хотелось убежать отсюда, юркнуть в кровать и найти укрытие в объятиях сна. Как только Райнер отпустил ее, она бросилась в свою спальню, но не успела сделать и двух шагов, как Клара поймала ее за руку.

– Ты хотела узнать, – произнесла она, и что-то в ее дрожащем голосе напоминает Лотти о том, что через что-то подобное мать уже проходила. Она вспомнила о тех полуночных разговорах, больше походивших на перебранки, по поводу скандала, что разгорался вокруг отца в университете. Вспомнила, как мать днем расхаживала по дому в какой-то полудреме. Вот как все было, осознала Лотти. Отцу пришлось рассказать обо всем. Мать потребовала… он рассказал… и ей не осталось ничего, кроме как согласиться.

– Ты хотела узнать, – повторила Клара, выдернув Лотти из собственных раздумий. – И теперь ты знаешь. И тебе с этим жить. Уразумела? Тебе с этим придется жить. – Она будто еще и с самой собой говорит. – Время покажет. Твой отец узнает, что нужно сделать, и он это сделает. Он прав. Плохи наши дела. Уже все понятно. Ты слышала, что произошло сегодня?

– Да, – ответила Лотти.

– Чего-то такого мы, может, и ожидали, – сказала Клара, – но вышло даже хуже. Этот тупица, Георг, положил всему начало, и дальше будет только хуже. – Без дальнейших церемоний, без обнадеживающих объятий Клара отпустила ее, и Лотти отступила к себе в спальню, к безопасности.

Как можно догадаться, сон, что снизошел на нее в ту ночь, не принес желанного покоя. Лотти не рассказала пастору Мэпплу о том, что явилось ей тогда, но совершенно очевидно, что события того вечера наложили на ее сновидения отпечаток. Вопрос Клары о том, знает ли дочь, что произошло в доме Георга, был сугубо риторическим – в считанные минуты весть разлетелась по лагерю. И Хелен снова вскоре дала о себе знать – хотя то была просто еще одна часть истории, никак не связанная с всеобщей досужей болтовней.

X

По-хорошему, надобно вернуться к Райнеру и сотоварищам, застывшим над трупом Георга, и осветить случай должным образом. Едва стало ясно, что Георг взаправду отдал Богу душу, большей части очевидцев и след простыл. Понятное дело, кто-то был попросту перепуган, но кто-то определенно беспокоился о том, что полиция станет задавать неудобные вопросы. В лагере действовал свой собственный закон, и, хоть и нельзя сказать наверняка, что блюстители его были хуже любых других фараонов того времени, нет свидетельств и в пользу того, что они отличались чем-то в лучшую сторону. Лагерь был под завязку набит иммигрантами, и мало кому из них хотелось пройти фигурантом по делу о странной смерти. Доставшаяся им работа была для всех и каждого лучшей из всех подвернувшихся за всё пребывание в этой стране, и, само собой, никто не хотел ставить ее под угрозу.

Поэтому пришлось Райнеру идти в полицейский участок и заявлять о том, что его сосед преставился. Будучи каменотесом из ранга квалифицированных рабочих, он был в лучшем положении – ему передать подобную информацию было проще, да и то, что английским он владел на порядок лучше остальных приезжих, упрощало дело. Райнер решил заявить, что Георга сразил сердечный приступ – по крайней мере, это не так уж далеко от истины. Этой версии он придерживается до конца – даже задумчивый, неловко затянувшийся взгляд полицейского, видимо, призванный выдавить из Райнера признание в убийстве, не заставляет его свернуть на иную стезю. Когда офицер полиции встал-таки со стула и проследовал за Райнером к телу, на месте ему не составило труда констатировать истинность версии с приступом (к легкому Райнеровому удивлению).

– Придется послать в Вудсток за гробовщиком, – сказал офицер. – А вы свободны.

Райнер, поблагодарив полицейского, ушел. Что было дальше – Лотти доподлинно неизвестно, но лакуну в рассказе она успешно восполнила благодаря сонму подслушанных сплетен – в тот день и в следующий за ним. Все в сплетнях сводилось к следующему: помощник гробовщика, молодой парень по имени Миллер Джеффрис, посланный начальством забрать тело Георга, застрелил, вернувшись в Вудсток, своего босса из дробовика, затем отыскал свою невесту и убил ее тоже, ну и в последнюю очередь наложил руки на самого себя. По общему мнению и по официальной версии, опубликованной в местечковых газетках, Джеффрис «неожиданно свихнулся». Причина его помрачения не ясна, но излишне суеверные, понятное дело, сразу связали случай с тем, что Джеффрис прикасался к телу Георга. Мало кто знал, что случай свел гробовщика с Хелен, воскресшей женой Георга, – она поджидала Джеффриса в доме. Примерно за час до появления парня ее заметили идущей по улице к своему прижизненному обиталищу. Взобравшись по грязным ступенькам, Хелен уселась рядом с телом мужа. Может, она и сама ждала мастера гробовых дел, чтоб и ее забрали да отвезли куда следует. Так или иначе, Джеффрис подъехал из Вудстока на повозке с вороным конем. Выглядел он малость странно – в газетах его потом описали как «низкого мужчину с кривыми ногами и длинными руками». Ходила молва, что тип он совершенно недалекий, не самая яркая свечка на тортике. Лотти, видевшая его пару раз за все время, сказала, что лицо у него всегда было такое, будто он пытался решить сложную задачку за пределами собственного понимания.

Итак, Миллер Джеффрис слез с повозки, вошел в дом – и там наткнулся на Хелен. Сосед, шедший мимо дома несколькими минутами позже, глянув в окно, увидел Джеффриса стоящим со склоненной головой перед восседавшей в кресле Хелен. Она что-то говорила ему, но сосед не разобрал ни слова – да и вообще, он спешил и потому не стал уделять увиденному внимание. Все, что Миллер Джеффрис узнал за десять минут, проведенных в доме усопшего, делает из него человека с прямой спиной и решительным шагом – никто никогда не видел его таким. Оставив труп, ради которого и прибыл, в доме, он вернулся в Вудсток, в похоронное бюро. В здании ему была выделена небольшая комнатка, и в той комнатке под матрасом кровати хранился дробовик, о котором никто не знал. Начальника он застал склонившимся над телом, предпогребальные хлопоты с которым уже почти подходили к концу. Драматического противостояния, если верить свидетельствам, не было – Джеффрис просто поднял дробовик и проделал огромную дыру в спине гробовщика. Заряд дроби отбросил того от гроба, и, пока он лежал на полу и корчился, Джеффрис подошел к нему и наставил стволы дробовика между ног. Перезарядив дробовик, Джеффрис выстрелил еще дважды – один раз туда, куда метил первоначально, другой в голову. Покончив с начальником, он взобрался на телегу и погнал лошадь к лагерю, в больницу, где медсестрой работала его суженая. Застав ее за разговором с пациентом, мужчиной, выздоравливающим после гриппа, он прицелился и сразил ее метким выстрелом прямо в сердце. Она упала на кровать гриппозного больного – позже парень скажет репортерам, что был уверен: его черед следующий. Но Джеффрис просто взглянул на него оторопело, выдал: «Она рассказала мне обо всем!» – и обратил стволы на себя.

Событие наделало шума. Катскиллские горы видывали немало убийств на протяжении долгих лет – быть может, даже слишком много, – но именно эти смерти обрели широкую известность. Вроде как кто-то даже написал о происшествии песню, называвшуюся «Она ему сказала обо всем»; вроде бы даже сам Пит Сигер[10] исполнял ее время от времени. Песня была написана от лица невесты Джеффриса и изображала ее разрывающейся меж двух мужчин – Джеффрисом, этаким сумасбродом-ухажером, и гробовщиком, коего представили истинной любовью девушки. Ей не хотелось обойтись плохо с Джеффрисом, но и отказаться от своих чувств она не могла; в конце концов она «рассказала ему всё», и это привело к трагедии.

Очевидно, что-то такое между невестой Джеффриса и начальником было. Ну, по крайней мере, сам Джеффрис так решил. О чем в песне не сказано – так это об информаторе влюбленного безумца. Автор песни счел, что Джеффрис узнал о предательстве возлюбленной из ее уст – никто не рассказал ему о встрече Джеффриса с Хелен. Если бы рассказали, может статься, и песня вышла бы совсем другой.

Лотти знала об этой встрече. Знали о ней и Райнер, и Клара. У родителей Лотти не было сомнений касательно того, что произошло. Хелен поведала Миллеру Джеффрису секрет его невесты и тем самым подписала смертный приговор девушке и ее любовнику. Ежели и требовался какой-то дополнительный повод к тому, чтобы остановить ожившую супругу Георга, то лучше и прямее этого быть не могло… Но, так или иначе, этот самый повод сверх меры все же сыскался. Пока Райнер корпел над фолиантами ночь напролет, Хелен пустилась в новые злокозненные похождения. Ее не было в доме, когда из Уилтвика за телом Георга явился второй гробовщик – наверное, решила, что с похоронного роду-племени достаточно, так что труп ее мужа благополучно доставили в Уилтвик. Неизвестно, что с ним стало – надо полагать, его захоронили в нищенской безымянной могиле, ибо он пропил все небольшие сбережения семьи. Его же дети – разумно, наверное, было назвать их сиротами, несмотря на то, что Хелен все еще топтала грешную землю, – удостоились еще одного визита матери. Они остались у Итало и Регины – там она их и нашла на следующий день после смерти Миллера Джеффриса. День только-только клонился к закату, Итало возвращался с работы домой. Завидев Хелен, идущую к его дому, он бросился со всех ног вперед, сразу поняв, зачем та явилась. Следующим утром он скажет Райнеру, что в тот момент испытывал одновременно и гнев, и страх. Гнев его произрастал из осознания угрозы жене и детям, не говоря уже о сиротах, коих он уже почитал своими. Страх же нагоняло на него то тайное послание Хелен Регине. Ускорившись, он промчался мимо Хелен и буквально-таки впорхнул за порог. Не теряя времени, запер дверь и стал складывать баррикаду – кухонный стол, чемодан, стулья. Детей он отправил в подсобку. Регина отказалась следовать за ними – видимо, ей захотелось взять у Хелен реванш.

Они замерли. У Итало в руках молоток и зубило, у Регины чугунная кастрюля. Сердце Итало колотилось так сильно, что голова шла кругом. Регина, вне всяких сомнений, ощущала то же самое. Они выжидали, обмениваясь смущенными взглядами, минуты тянулись, будто часы. Хелен движется медленно, это правда, но пора бы ей уже и постучаться в дверь да озвучить свою просьбу… если только Итало не ошибся насчет ее цели, что кажется едва ли возможным. Избыточная тишина давит супругам на нервы – и когда они слышат треск где-то в глубине дома и крики детей, то почти испытывают облегчение.

Оказалось, Хелен обошла дом по периметру и встала ровно у той стены, за которой ютились дети. Найдя расшатанную доску, она вцепилась в нее мертвой хваткой и рванула на себя – молча. Никто из детей не заметил скрюченных пальцев, скользивших по дереву, ну а Регина и Итало и подавно не смогли, застыв бессмысленным караулом у входа. Только после того как в образовавшийся проем нырнула рука Хелен и ухватила Джованни, сына Регины и Итало, за волосы, стала ясна опасность. Она резко дернула рукой, крепко приложив Джованни о стену, выпустила – мальчик рухнул на пол и остался лежать неподвижно – и потянулась к другому ребенку. Поняв, что проем ей маловат, она принялась расшатывать вторую доску – справа от той, что уже была сорвана. Она намеревалась войти любой ценой.

Однако прежде, чем она смогла вытащить эту вторую доску, Итало и Регина вбежали в комнату. Вид сына, лежащего бесформенной грудой на полу, поверг их в ужас, и они бросились к тому месту, где Хелен готовилась вот-вот прорваться, в спешке сбив с ног кого-то из чад. Хелен попыталась увернуться, но ловкости ей не хватило – молоток и сковорода обрушились ей на руку. Ее кости затрещали, ломаясь, одна из них пропорола бледную кожу, пустив наружу черную кровь. Итало остановился и схватил Джованни за рубашку, чтобы вытащить его из-под удара, но Регина продолжала колотить Хелен по руке. Когда Итало рассказал об инциденте Райнеру следующим утром, он был явно расстроен такой яростью своей жены: к тому времени, как Регина взяла передышку, Хелен вытягивала наружу уже не столько руку, сколько отбивную из человечины.

– Ну что, что ты мне скажешь теперь? – крикнула Регина, стукнув для острастки о стену.

Хелен не стала отвечать, и Регина наконец-то бросила сковородку. Она обернулась к Джованни – тот лежал без сознания, но явно был жив. Итало пошел проверить обстановку снаружи, не без кошек, скребущих на душе. Хелен, как оказалось, ушла. Итало пошел по следу из крови и грязи, но тот вскоре оборвался, будто Хелен испарилась.

В тот вечер Итало слишком вымотался, чтобы искать Райнера, и ему было страшно оставлять семью без присмотра. Он не понимал, почему умершей Хелен так сильно хотелось заполучить детей обратно, но раз она дерзнула на вторую попытку, значит, быть и третьей. Всю ночь он просидел в кресле, поставленном у дверей в детскую, зажав молоток в руке. На следующее утро он не пошел на работу до тех пор, пока дети не отправились в школу. Он был измучен и напуган, а для каменотеса это плохой набор инструментов. Дважды он был на грани того, чтобы серьезно пораниться. Райнера он, само собой, видел, но повстречаться с ним у Итало получилось только после обеда. Райнер догадывался, что что-то произошло; пока они ели бутерброды, приготовленные женами, он внимательно слушал рассказ друга. Когда Итало выложил все до последнего, Райнер заметил:

– Ты был чертовски смел.

Итало пожал плечами – мол, любой бы так поступил.

– Она все еще на свободе. И когда-нибудь вернется. Почему ей так нужны эти дети? Что она от них хочет?

– Не знаю, – ответил Райнер. – Может, в ней все еще сильна материнская любовь к ним.

– Ты сам-то в это веришь? – усомнился Итало.

– Нет, – признался Райнер. – Не особо. Лучше будет беречь детей от нее пока.

– Само собой.

– Знаешь, у меня есть кое-какие… научные труды, которые могут нам быть полезны. Вчера вечером я вычитал, что можно предпринять в нашем случае. Посмотрим…

Итало не успел расспросить о том, что Райнер узнал, подробнее – пришло время идти обратно на стройку. По дороге домой ему тоже не светило ничего узнать – когда объявили конец смены, к Райнеру подбежала дочка Гретхен. Итало услышал, как она что-то объясняла отцу, что-то насчет Лотти, и после ее слов Райнер отправился домой прямо-таки бегом. Пока Гретхен не умчалась следом, Итало поймал ее за руку и спросил:

– Что такое?

– Не знаю! – сказала она. – Что-то случилось с моей сестрой. Мама сказала, что она повстречалась с мертвой женщиной. Сейчас она спит… и никак не может проснуться!

XI

И действительно, Лотти не посчастливилось столкнуться с Хелен. Роковая встреча имела место на рабочем месте Лотти, в лагерной пекарне. В последнее время ей было все труднее держать себя в руках – ничего удивительного, если учитывать все те странные события, что творились кругом. Как правило, работа в пекарне ей нравилась. Она не требовала больших умственных затрат, но в этом и крылось ее очарование. Вместо того чтобы сидеть за столом дни напролет, копаясь в старых томах в поисках ответов на непонятные вопросы, как любил делать отец, Лотти занималась чем-то куда более существенным. Нужно было смешать необходимые ингредиенты, разогреть их в духовке и через час-два лицезреть готовый результат, которым кто-то набьет живот по дороге домой с работы. Осознавая такого рода важность своего труда, Лотти радовалась – по крайней мере, в хорошие дни.

Для Лотти важно было даже не столько удовольствие от работы, сколько уверенность в самой работе, в ее наличии. В то время девушки – особенно из благородных семей – должны были оставаться дома и осваивать игру на фортепиано. Если бы Шмидты остались на родине, Лотти, скорее всего, украшала бы гостиную своих родителей, пока не стала бы невестой на выданье. Даже если бы она настояла на работе, Райнер подыскал бы ей что-то подходящее для дочери профессора. Например, сделал бы своей помощницей и выдавал бы достаточно денег для того, чтобы поддерживать иллюзию, что от нее есть хоть какой-то прок.

Но переезд в Америку все изменил. Лотти стала работать в тетиной пекарне в Бронксе – таковы были условия, да и Райнеру с Кларой очень уж помогли бы еще одни руки в борьбе с нуждой. Уже заимев какой-никакой опыт и надавив на то, что семья еще не вернула себе старое положение в обществе, Лотти с легкостью убедила Клару и Райнера, что она принесет куда больше пользы, работая в пекарне лагеря, а не просиживая день за днем в школе. Райнера ее выбор огорчил, но польза от работы Лотти для семьи была неоспорима. Клара поддержала дочь, и они стали работать вместе – причем теперь работа приносила Лотти такое удовольствие, коего она никогда не испытывала в Бронксе, у тетушки. Во-первых, мать не была больше так напряжена – вдали от влияния сестры в ней прорезались умиротворение, всепрощение и даже какое-никакое чувство юмора. К примеру, Лотти, немало смущенная и удивленная новым знанием, открыла, что у матери есть большой талант к рассказыванию весьма сомнительных анекдотов (благодаря ему она и завоевала популярность большинства коллег, как женщин, так и мужчин). А еще Лотти была потрясена, завидев однажды, как мать с наслаждением затягивается сигаретой.

– Не говори отцу, – сказала ей Клара, поняв, что дочь все увидела.

Такая мысль даже не приходила Лотти в голову – она была уверена, что Райнер ей ни за что не поверит. Подражать матери ей не хотелось, но, едва первоначальная оторопь сошла, Лотти поняла, что эта новая развязная Клара нравится ей больше, чем замкнутая женщина из пекарни в Бронксе, задыхающаяся от гнета сестры. Она все еще скучала по прежней матери – той, что жила в Германии, распевала партии из опер Моцарта высоким звонким голосом… но время шло, и тот образ начинал казаться все более и более отдаленным, этаким милым сердцу призраком.

Словом, Лотти любила пекарню, но последние несколько дней на работе тянулись сплошной черной полосой. К ней вернулись те самые глупые ошибки новичка, которые она делала, только-только начав работать на тетушку. Неправильно замешанное тесто, вдобавок пролитое на пол, передержанные (или, наоборот, недодержанные) в духовке пирожки, битая посуда. Ее коллеги старались покрывать ее где и когда могли – она, конечно, им не дочь родная, но ее все-таки любят. Все относились к ней с теплотой, но Лотти превратилась из лучшего работника в «пятое колесо в телеге» – круг ее обязанностей становился все более размытым. Клара, наблюдавшая за дочкой со стороны, наверняка знала причину; знала, что мир Лотти пошатнулся – в нем слишком неожиданно появились и уход от родных мест, и ожившие мертвецы, и мужчины, перед смертью выблевавшие уйму головастиков. Поэтому она сделала все возможное, чтобы держать Лотти подальше от основных дел, давая ей то одно, то другое поручение.

Во время одного из таких поручений Лотти и попалась Хелен. Клара отправила ее к одному из шкафов за горстью миндаля. Шкаф этот находился в дальнем конце пекарни, рядом с дверями черного хода, и в нем хранили все то, чему не находили места в основных шкафах. Узкий и неглубокий, он буквально ломился от запасов; в него не проникал свет, и потому Лотти оставила дверцу открытой. Она слышала, как дверь черного хода скрипнула и открылась, но не стала оборачиваться, занятая попытками сдвинуть тяжелый мешок муки с места и достать из-за него миндаль. Только заслышав шаркающие за спиной шаги, она ощутила смутную, безотчетную тревогу. Думается, мысли ее наверняка коснулись ожившей мертвячки; однако одно дело – услышать о чем-то из чужих уст и совсем другое – столкнуться с этим в жизни. Когда Лотти наконец управилась с мешком и добыла миндаль, она повернулась, чтобы уйти… и увидела в дверях Хелен.

Лотти не закричала, даже не выронила миндаль. Как она позже сказала, первая мысль, пришедшая ей в голову, была именно «даже не вздумай уронить его». Она прижала к груди куль. Хелен бросилась вперед, захлопнув за собой дверь и погрузив утлый чулан в темноту. Лотти, тяжело дыша, отступила на шаг; миндаль, билась у нее в голове мысль, главное – не упустить миндаль. Хелен не торопилась приблизиться к ней – Лотти слышала ее дыхание, один неспешный вдох, тяжелый и клокочущий, за другим; подобным образом может звучать большая рыбина, выброшенная на берег. Лотти же стояла во мраке, затаив свое дыхание. Мертва, думала она, ты должна быть мертва! Перед тем как Хелен захлопнула дверь, Лотти бросила на нее быстрый взгляд – прямо в эти дикие янтарные глаза, пустые и безжалостные, наверняка видящие в темноте столь же хорошо, как ясным днем. Лотти чует эту женщину, чует запах ее смерти – запах увядших цветов и тронутой гнилью плоти, быстро заполняющий все вокруг. Приступ тошноты подкатывает к самому горлу, и под сдавленный кашель Лотти Хелен хихикает – или, скорее, каркает по-вороньи, повергая девушку в еще больший страх. Сглотнув излишек слюны, Лотти кое-как заставила себя сделать нетвердых два шага назад – к задней стенке шкафа. Левой рукой она вцепилась в куль с миндалем, прижав его к груди так плотно, будто то был мешочек с бриллиантами. Правой рукой она зашарила во мраке, выискивая хоть какое-нибудь средство защиты. Она пыталась вспомнить, что видела в этой части шкафа при свете, но безуспешно. Все, на что натыкались пальцы, – края мешков с солью, сложенных один поверх другого, недвижимых, как кирпичная кладка. Лотти сгребла горсть соли из одного приоткрытого мешка и изготовилась к наступлению мертвечихи.

Хелен снова засмеялась, забулькала. Жуткому этому звуку будто бы нет конца – он, как и жуткий запах тлена и распада, заполняет шкаф до краев. И тут Лотти осознала – Хелен не смеется, она говорит. Несомненно, в этом страшном журчании и карканье сокрыты какие-то предложения, но язык опознать не получается, а за время в лагере Лотти успела наслушаться всяких говоров. Слова – будто бы лишь потрескивание и хрипение, флегмы, и, задавшись вопросом, не является ли это наречие для Хелен родным, до-американским, Лотти сразу же отбросила эту мысль. На интуитивном, безотчетном уровне Лотти понимала, что этот язык Хелен выучила на дне могилы. То был язык смерти, язык потустороннего, загробного мира, на котором общаются лишь за пределами земной жизни, и Лотти со страхом осознала, что понимает, о чем говорит Хелен.

Не столько понимает, сколько видит – больше, чем видит: вот она еще стояла в темном шкафу, пропахшем смертью, а вот уже смотрела на огромный черный океан, простершийся, насколько хватает глаз. Большие пенные волны вздымаются и опадают, грозовые облака мерцают в темных глубинах неба. Когда Лотти с семьей пересекала Атлантический океан, корабль попал в шторм, и она хорошо запомнила волны, разбивающиеся о киль и палубу. Всходя на корабль, Лотти думала, что он – самое огромное, что она видела в жизни; но когда он скользил вверх и вниз по мрачному водовороту, словно игрушка для ванны, когда его борта стенали от натиска волн, она поняла: вот она, истинная и необоримая громада – океан. Но по сравнению с этим хтоническим морским видением сама Атлантика казалась не больше пруда. Когда перед ее глазами промелькнули огромные спины, вздымающиеся из волн, Лотти сразу поняла, что это не киты – ни у одного из известных ей китовых не было шипов, растущих прямо из хребта, и ни один из китов не мог достигать столь чудовищных размеров. Океан был повсюду. Он не только тянулся к горизонту во всех направлениях, но и довлел над всем, не имел дна и был, как сказал бы преподобный Мэппл, основоположным элементом. Лотти же в своем рассказе выразилась проще: «казалось, пробей в воздухе дыру – и из нее хлынет эта страшная вода».

Хелен продолжала говорить. Лотти слышала ее – вблизи и одновременно будто бы издалека. Она находилась как бы над этой циклопической сценой, будто паря над волнами на воздушном шаре. Теперь она поняла, что воды океана были переполнены, буквально кишели какими-то странными существами, зависшими на поверхности. Их тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч… она не могла сказать, сколько, ибо куда ни глянь – они везде, во всех сторонах. Вглядевшись, Лотти поняла, что это головы – головы людей, погруженных в воду по самую шею. Как если бы случилось самое масштабное кораблекрушение в истории и сейчас она лицезрела выживших; только вот эти выжившие не бились и не кричали, как могли бы люди, боявшиеся за свою жизнь. Лотти подумалось, что они уже мертвы – что перед ней море, полное трупов. Она пригляделась к одной из девушек – и зрение обострилось, будто к глазам приставили бинокль. Лицо тонущей обрело ясные черты: она явно замерзла, глаза ее были широко раскрыты, прядь жирных водорослей запуталась в ее неубранных волосах. Ее кожа стала алебастрово-белой, а губы были уже синюшные, но при этом всё еще двигались. Она что-то говорила – низко, монотонно. Сосредоточившись, Лотти смогла различить слова:

– …Хочу, хочу убить их, ненавижу, с того самого дня, как эта тупая свинья, моя драгоценная мамаша, забеременела – разве они все не отвернулись от меня? Да ведь их еще и целых две. И мне с ними теперь возиться, я им как третий родитель, моя жизнь теперь не стоит ничего, все, что мне дорого, – ничего не стоит для них; они ведь такие маленькие, такие хрупкие, я держу их в руках – и думаю: такие мягкие, подрагивающие, как куколки, и на самых кончиках пальцев – я чувствую! – такое желание, такой зуд просто взять одну из них за эту крохотную хлипкую шейку и свернуть ее к чертям собачьим, взять нож – и в одной из них сделать дырку. Я ведь если играла с ними, то сама – пихала, сжимала, синяки ставила, а потом матери говорю: да это ведь они сами, мелкие, неразумные, тупые, они сами упали да ушиблись…

Тут-то Лотти и поняла, что слушает саму себя – свои собственные садистские мысли о Гретхен и Кристине; и страшно не только это, страшно еще и то, что соседние «плавающие головы» – это ее семья, зажатая со всех сторон тесным кольцом бабушек и дедушек, дядюшек и тетушек, двоюродными и троюродными братьями. Все лица застыли, став почти что неотличимыми друг от друга бледными масками, и каждый тонущий вел собственный монолог. Клара сожалела о том, что так и не осмелилась затащить того сапожника, бредущего мимо дома каждую неделю, в постель – он высокий, большие руки и ноги, не говоря уже о шнобеле, быть может, хотя бы он сможет ее удовлетворить. Райнер плевался ядовитейшей желчью в идиотов, окружавших его, скоморохов, которых он вынужден был теперь терпеть рядом с собой; ведь никто не понимал его идей – над всеми довлели мелочные страстишки и сиюминутные желания, хотя, честно говоря, даже самый тупой его коллега превосходил умом любую женщину из его злосчастной семьи… впрочем, стоит ли ожидать иного, когда у тебя на руках целый дом баб? Гретхен, подобно Лотти, желала быть достаточно сильной и смелой для того, чтобы положить подушку на лицо Кристины и снова стать младшенькой, самой первой любимицей. Кристина размышляла о том, что будет, если поджечь конуру собаки, что пугала ее своим лаем всякий раз, когда она шла мимо; да и потом, почему бы на пару с псиной не поджечь и старую полоумную хозяйку, вечно смеющуюся над ее испугом?..

Все эти злые слова кажутся Лотти муравьями, набивающимися в самые уши. Ее голова закружилась, она прижала к ушам руки, но уже слишком поздно – муравьи добрались до мозга и стали пересчитывать тоненькими лапками ее извилины. Отдалившись от вод и теряя волшебную остроту зрения, она взмыла выше самых высоких волн. То не океан ревет, вдруг поняла она, то величественный нестройный хор голосов завывает мрачную песнь о гневе, боли и разочаровании. Она повисла где-то в ионосфере, всё слушая глас Хелен, вещавшей из мрака, и воды морские вдруг устремились к ней. Они волновались и бушевали, будто мир вдруг стал гигантским котлом, дышащим из-под приоткрытой крышки паром. Людей в этом котле разбросало по сторонам… Но даже это, насколько могла видеть Лотти, не заставило их умолкнуть. Что-то приближалось. Лотти чувствовала, как что-то поднималось, рассекая океан надвое, из невообразимых глубин. Лотти слышала, как поднимался голос Хелен, чувствовала куль с миндалем, прижатый к груди. Что-то надвигалось – Лотти видела, как очерчивался все яснее контур существа, что было больше, чем все, что она повидала за жизнь, больше, чем тот корабль, что привез ее в Америку, больше, чем Бруклинский мост, чем плотина, которую ее отец помогал строить. Монстр приближался, увеличивался в размерах, покуда не раздробил поверхность океана, и первое, что увидела Лотти, – пасть, титаническую горловину, что была утыкана похожими на крюки зубами, каждый размером с дом. Водопады низвергались в это вечно голодное горло, и сотни людей исчезали в нем. То была будто бы пасть огромной змеи – твари из древних мифов, столь большой, что обернуться вокруг земного шара и тяпнуть саму себя за хвост ей ровным счетом ничего не стоило бы.

Лотти видела, как этот огромный рот захлопывался, как рваные его края бежали навстречу друг другу, и понимала, что, когда их встреча произойдет, она будет поймана и утащена в то место, которое это чудовище зовет домом. Она пробовала подняться выше, в безопасную высь, но у нее не получалось – она и так была настолько высоко, насколько возможно. Хелен кричала, а монструозные челюсти всё приближались – сам размер твари грозил уничтожить Лотти, задуть ее, как свечу на ветру. Напрягшись, Лотти нажала на куль с миндалем так сильно, как только могла, и мгновенная вспышка боли спасла ее. Не думая, она сжала куль, замахнулась им и швырнула изо всех сил на звук голоса Хелен. Челюсти выросли по обе стороны от нее – каждая выше любого из существующих зданий, – и тут куль угодил аккурат Хелен по лицу.

Безумный речитатив мертвячки прервался. Титанические челюсти, черный океан и сонмы его насельников исчезли в мгновение ока. Лотти снова вернулась в затемненный шкаф; вся сила ушла из нее, и она приникла к стенке. Вобрав в себя полные легкие воздуха, подпорченного зловонием Хелен, Лотти услышала, как вновь забилось ее сердце – с такой силой, что кажется, еще немного, и ее им попросту стошнит.

Нутро шкафа вращалось вокруг некой незримой оси, и она закрыла глаза. Если это и помогло, то лишь немного. Она услышала, как Хелен шаркающей походкой движется к ней, и сделала то, что стоило сделать уже давно: начала кричать – так громко и так долго, как только могла. Когда Хелен запечатала ей рот холодной и мокрой ладонью, Лотти принялась бить по ней руками. Мертвячка не осталась в долгу, колотя ее головой о стенку шкафа. Фейерверки вспыхивают где-то в глубине сознания Лотти, и она то падает в краткосрочные обмороки, то возвращается обратно. Кто-то стал стучать в дверь шкафа, кричать, чтоб ему открыли, – этот голос быстро перерос в хор голосов, в числе которых была и Клара. Хелен зашипела, но не на своем тлетворном наречии, а просто выказывая досаду. Подняв Лотти в воздух, она обернулась к двери, не обращая внимания на отчаянное сопротивление своей жертвы.

– Он ждет, девочка, – произнесла она. – Он всегда будет тебя ждать.

Лотти полетела вперед; где-то секунду она пробыла в подвешенном состоянии, а после врезалась в двери шкафа. Те распахнулись, выплевывая ее на руки собравшейся снаружи толпе. Коллеги Лотти, не ожидавшие атаки, сразу же уронили ее, а кто-то еще и упал сверху.

– Помогите мне, – придушенно воззвала Лотти. – Пожалуйста, она здесь.

Клара выволокла дочь из столпотворения, заключив ее в крепкие объятия. Лотти прижалась к ней крепко-крепко, как в детстве.

– Что с тобой? – спросила Клара. – Это что, все из-за мешка миндаля?

Шутку матери Лотти встретила слезами. Она продолжала плакать, пока Клара выводила ее из шкафа и из пекарни. Она плакала всю дорогу домой, и даже после того, как Клара раздела ее и уложила в постель. Даже провалившись в беспокойный сон, она продолжала рыдать.

Что до Хелен – та ушла, исчезла из шкафа, будто раскрыла невидимый портал во мраке и шагнула в него. О ее присутствии напоминали лишь грязные следы и тошнотворный запах, отравивший воздух пекарни. По этим следам Клара сразу поняла, что произошло, и не медля отвела Лотти домой, в безопасность. Почему Хелен вздумала напасть на дочь, Клара не уверена, но догадывается, что это как-то связано с книгами Райнера, над которыми он просидел большую часть прошлой ночи.

XII

Райнер добежал до двери. У самого дома он почти убедил себя в том, что все, что случилось с Лотти, – прямой результат его изысканий прошлой ночью, тех самых, на которые он намекал Итало. Выражение лица Клары, встретившей его на кухне, подтвердило – опыты незамеченными не остались. Узнав о том, что Лотти столкнулась с Хелен, Райнер жутко переволновался. Несмотря на то что Клара настаивала оставить девочку хотя бы пока в покое – мол, на ее долю за день и так достаточно перепало, – Райнер настоял на том, чтобы увидеть ее. Он поклялся, что будет молчать, но едва увидел Лотти, лежащую на постели и все еще слабо рыдающую, придушенный звук вырвался из его горла.

– Вернись! – яростно прошептала Клара, но он прошел к кровати Лотти, на которой обычно спали все сестры сразу, и присел на краешек. Лотти не проснулась. Райнер потрогал ладонью ее лоб и отдернул пальцы, будто коснулся открытого пламени. Уткнув взгляд в пол, он ссутулился и стал что-то бормотать – Клара не смогла различить и слова, стоя у двери. Встав, Райнер быстрым шагом вышел из комнаты.

– Что это такое? – спросила Клара, когда они закрыли дверь. – Что с ней?

– Она больна, – ответил Райнер. – Эта женщина… эта тварь… что-то с ней сделала.

– Что?

– Я не знаю точно. Считай, что она отравлена.

– Отравлена? – ахнула Клара.

– Да, – сказал Райнер. – Но не тело отравлено, а душа.

– Ты говоришь загадками! Нам отпаивать ее лекарствами или звать священника?

– Пострадала та часть Лотти, которую мы не можем видеть или трогать. Это главная часть в каждом из нас. Поэтому и тело – то, что мы можем видеть и трогать, – сейчас мучается.

– Мы можем ее вылечить? – спросила Клара.

– Я дал ей благословение, которое немного поможет, – ответил Райнер.

– Значит, послать за преподобным Гроссом?

– Да нет же, – фыркнул Райнер. – Чем нас спасет священник? Люди вроде преподобного Гросса только и могут, что день за днем проводить в думах о том, в чьей голове водятся нечистые мыслишки, а по факту о том, чьи головы вообще еще способны думать. С тем же успехом можно попросить Кристину или Гретхен излечить Лотти наложением рук.

– Кто же тогда, скажи мне, кто тогда поможет нашей дочери? – Прежде чем Райнер ответил, она добавила: – В твоих книгах, надо полагать, что-то сказано об этом? Все это друг с другом связано, не так ли? Чернокнижник, оживший мертвец, болезнь души – это же всё звенья одной цепи: разомкни одну, и посыплются другие.

– Всё не так просто.

– Но почему?

– Потому что все эти случаи – не звенья цепи, – сказал Райнер. – Связи между ними куда более тонкие, сложные. Это как отношения Солнца и планет, планет и их лун и связи этих лун с Солнцем.

– То есть это вне твоего влияния, – сухо подвела итог Клара.

Райнер застыл.

– Я этого не говорил. Я – один из немногих людей, кто может хоть как-то повлиять на ситуацию, пусть даже в малой степени.

– Этого все равно недостаточно, – осадила его Клара. – Недостаточно, чтобы вернуть эту женщину туда, где ей место, недостаточно, чтобы помочь нашей дочке.

– Все сложно! – бросил Райнер. – Половина того, что написано в тех книгах, не имеет смысла, а другая половина – форменное безумие.

– Мне все равно, – ответила Клара. – Если твои фолианты могут помочь Лотти, то бери их и выясняй, что можно сделать. Никаких оправданий я не приму. Не хочу, чтобы ты терял время, гадая, как расшифровать какую-нибудь там закорючку – как «а» или как «один». Тебе следовало быть решительнее, и тогда ничего бы этого не случилось. Теперь-то уж точно медлить нечего. Действуй сейчас.

Хоть и прошло десять лет, прежде чем Клара рассказала об этом разговоре Лотти, она все еще помнила ярость, вспыхнувшую в глазах своего мужа. Осталось не так уж много того, чем Райнер мог гордиться; прибыв в Америку, он вынужден был довольствоваться весьма скромными дарами свыше, и, как показала практика, верней всего было принимать их с улыбкой. Он принял диктатуру сестры Клары в пекарне, принял критику коллег-каменщиков, даже принял поправки своих детей к собственному разговорному английскому. И все это время он дорожил лишь своим образованием – царством, в которое никто не смел вторгаться и в котором он все еще был непревзойденным и всевластным. До того как началось все это безумие, ему удавалось каждую ночь украдкой посвящать немного времени той или иной книге. Клара притворялась, что не видит, как его губы беззвучно двигаются, как палец мечется от слова к слову, когда он зачитывал воображаемую лекцию. Хоть он никогда и не говорил о своих чаяниях вслух, Клара знала, что он втайне мечтал найти должность в американском университете и восстановить репутацию, от которой пришлось отказаться. С ее стороны атака на последний бастион его гордости и самоуважения стала предательством того рода, на которое способен только кто-то очень близкий и любимый. Она знала, что ступила на слишком тонкий, слишком опасный лед, и пока Райнер изо всех сил пытался найти ответ, она сказала:

– Я послала Гретхен и Кристину посидеть у Регины. Сама пойду туда же, помогу им. Бедной женщине и так приходится нелегко со всей этой оравой детишек. А ты пока помоги своей дочери.

Сказав это, она удалилась.

XIII

Поскольку Клара не видела, что сделал Райнер, и поскольку Лотти была без сознания, остается лишь догадываться о том, что произошло дальше.

Без сомнения, Райнер раздумывал над лучшим ответом на нападки Клары, едва дверь за ней закрылась. Знаете, как это бывает: быть может, он мерил шагами кухню, пытаясь взять свой гнев в узду. В конце концов он решился и достал книги из того места, где прятал их. Много лет назад, еще в Германии, незадолго до того как над репутацией Райнера нависли тучи, Лотти увидела одну из книг. В то время она не знала, на что смотрит, только в беседе с преподобным Мэпплом она смогла отыскать заново это воспоминание и понять его смысл. Она шпионила за своим отцом, всматриваясь в замочную скважину в двери кабинета просто потому, что он строго-настрого запретил и ей, и сестрам беспокоить его во время работы. Лотти заметила, как он открыл один из застекленных книжных стеллажей ключом, нанизанным на цепочку часов. С самой высокой полки он достал большой и узкий том. Зажатый в простой серый переплет, том был опутан цепью с замком, который Райнер открыл вторым ключом со своей часовой цепочки. Сев за стол, он раскрыл книгу, и Лотти могла поклясться тогда, что комната потемнела, как будто воздух в кабинете отца наполнился маленькими крупицами тьмы, из-за которых фигура отца утратила четкие очертания. Из-за этого она не могла сказать наверняка, было ли то, что она увидела дальше, чем-то бо́льшим, чем просто обман зрения, но страницы книги, похоже, источали черное сияние, поглотившее лицо отца. Лотти убежала прочь от этого зрелища, не беспокоясь о том, что Райнер может услышать ее, и всю неделю держала дистанцию между ним и собой. Когда увиливать было бесполезно, когда нужно было обнять его, она всеми силами старалась не содрогаться, когда ей на глаза попадались крошечные хлопья мрака, уцепившиеся за щеку отца подобно маленьким пятнышкам пены для бритья, которые он забывал смыть. Долгие годы после того случая она просыпалась посреди ночи, объятая страхом, – ей снилось, что отец, сидящий за столом, поворачивается к ней, и вместо лица у него огромный, зияющий черной пустотой провал.

Итак, пока Райнер взирал на черные глубины, выползающие со страниц в реальность, Клара в нескольких улицах от него говорила с Итало и Региной. Лотти пребывала во власти черных вод, вслушиваясь в бесконечные монологи грешников. Противнее всего ей было слушать злонамеренную копию самой себя – каждое слово темного двойника повергало ее во что-то большее, нежели просто отвращение. «Демоническая» Лотти не лгала – вот что было хуже всего; «хорошая» Лотти всегда пыталась сделать из своей души сад, а теперь явилось это черное отражение и вскопало почву ее рассудка, обнажив нечто скользкое и мерзкое, страшащееся дневного света.

Наверное, современному обывателю ее реакция показалась бы наивной, если даже не наигранной. Мы-то гораздо больше привыкли к мысли, что человек – это бездна тьмы под лучами света. Но то, что испытывала Лотти, было несравненно сильнее простого осознания пуританкой собственной греховности. Твердь ушла у нее из-под ног, слова, произносимые темным двойником, срывались также и с ее губ. Ее разум сделался хрупким и замерзшим, как корка льда на зимнем пруду; ее собственные мысли стали вялыми из-за холодной воды, заполнившей голову до краев. Только ужас, засевший в ней, казалось, был способен пережить тот холод, что поселился внутри. Ужас метался внутри неутомимой полярной лисицей, которой стремительное падение температуры было нипочем. Когда станет слишком холодно и ее разум окончательно замерзнет, останется лишь этот маленький подлый зверек – ужас.

Клары не было дома всю ночь – она отказалась от предложения Итало и Регины лечь на их кровать и осталась сидеть за столом, выкуривая сигарету за сигаретой. Многое из того, что преподобный Мэппл узнал о ней, говорило о том, что при жизни она была женщиной, к особым волнениям не склонной, немного даже безжалостной. Но та ночь, надо думать, изменила и ее. Ей предстояло провести долгие часы в раздумьях о родине, об ушедшем доме, где она была полноправной хозяйкой, о той поре, когда ее мужа все еще уважали и ценили. Она думала о старой жизни и понимала, сколь сильно теперь от нее далека. Помнит ли она, когда Лотти первый раз заболела, заболела всерьез, о том, как она сидела с ней? Конечно. Как же о таком не помнить.

XIV

Возвращаясь домой с Гретхен и Кристиной на следующее утро, Клара встретила у дверей Райнера. Лицо у него было изможденное, но глаза сияли – подобного она ранее не наблюдала. Это сияние не являлось отраженным светом стороннего источника, но будто бы чем-то подобным и было – просто источник был незрим для всех остальных. Клару оно пугало: не походил этот свет на теплый солнечный, так холодно и беспощадно могла бы блестеть молния. За весь их брак у Клары лишь пару раз возникал страх перед Райнером – в те моменты, когда его темперамент давал о себе знать столь резко, что она ожидала от него удара. Притом не было такого случая, чтобы она боялась за него – даже когда он рассказывал ей о своих тайных исследованиях и той ужасной цене, которую за них приходилось платить, или когда устроился на трудную работу каменщика, не имея ни малейшей подготовки, никакой, хотя бы даже поверхностной, к ней склонности. Она верила в мужа, в его противоречащую общей рассеянности основополагающую способность позаботиться о себе в любой ситуации. Это качество она ценила в Райнере больше всего – то, как он пробуждал веру в себя. Теперь же, наблюдая за танцем ледяного пламени в его глазах, она видела Райнера этаким беспечным естествоиспытателем, прогуливающимся посреди страшной грозы с длинным металлическим шестом в руке. Ее пробрал озноб при осознании – к чему она, быть может, подтолкнула его; она вдруг поняла, что может потерять не только дочь, но и мужа. Но уже ничего не попишешь. Стараясь держаться твердо, она велит Кристине и Гретхен забежать домой и собраться как можно скорее, дабы не опоздать в школу. Когда они скрылись внутри, Клара взглянула в странные глаза Райнера и спросила:

– Ну что? Получилось?

– Посмотрим, – молвил он в ответ. Миновав жену, он направился к дому Георга и Хелен. В правой руке у него был хороший серебряный нож из чемодана, спрятанного в подножье их с Кларой кровати. Подойдя к двери соседского дома, он начал резать по ней – его рука взлетала и опускалась, выписывая длинные дуги и косые черты. Кажется, он хотел что-то написать. Но вот его рука опустилась, он что-то неразборчиво произнес и двинулся к той стороне дома, что была скрыта от взгляда Клары. Она подметила, что нож он держал при этом у самой груди, почти вплотную к сердцу. Оставив отметки на задней стене, он проговорил еще пару непонятных слов – судя по всему, не то же самое, что в первый раз, – и перешел к следующей. Да, вне всяких сомнений, он что-то писал, но язык Клара опознать не могла – да и был ли это язык? Символы вихрились и клонились под невообразимыми углами, переплетались сами с собой и будто бы двигались, заставляя глаза болеть. Помотав головой, Клара стала тереть глаза, дабы прогнать образы странных форм, извивающихся где-то под самой сутью этих письмен. Они пропали быстро, и когда она отняла ладонь от лица, Райнер уже вернулся ко входу в соседский дом, держа нож занесенным высоко над головой. Его он вонзил прямо в землю у своих ног – лезвие завибрировало, свет заходил вверх и вниз по его острым граням.

На этом ритуал завершился. Оставив славный обеденный нож торчать в грязи, Райнер вернулся к Кларе, застывшей в дверях. Все проделанное им очень походило на некий обряд… И странное дело, в походке его откуда ни возьмись появилась пружинистость, которую Клара не наблюдала уже много лет – и уж точно ни разу в этой стране, на этой земле. Порой именно таким вот уверенно-прытким шагом он возвращался домой из университета – Клара замечала его из окон гостиной и знала, что он в тот день совершил нечто значительное, решил какую-то особо сложную задачу, выиграл ожесточенный спор. В этой походке в равных пропорциях были смешаны радость, уверенность и высокомерие, и Клару, наблюдавшую ее вновь, вдруг переполняет внезапная ностальгия, чуть омраченная подспудной тревогой. Когда Райнер подошел вплотную, нервозность Клары возросла. Странное свечение теперь не только у него в глазах – оно расширилось, охватило его щеки и лоб, и чем больше его было, тем меньше оно ей нравилось.

– Что ты сделал? – спросила Клара, когда Райнер прошел мимо нее в дом.

– Бочку, – сказал Райнер и ухмыльнулся.

– Не говори загадками. Что это за ритуал?

– Я поймал ее в ловушку.

– Ее? Ты про Хелен?

Райнер кивнул.

– Она больше не Хелен, – добавил он.

– Я-то знаю, – ответила Клара. – Мне все равно, кто она, если это поможет Лотти.

– Это предотвратит возможные ухудшения. Лотти погружена в транс…

– Ты говорил, что ее отравили.

– Просто использовал более понятные слова. Теперь я лучше понимаю, что ее скосило. Она смотрит в подобие зеркала и не может оторвать взгляд. То, что я сейчас сделал, – своего рода укрыл зеркало тканью. Но она все еще подвержена его влиянию, все еще в трансе. Как в сказке про Белоснежку – даже после того, как отравленное яблоко выпало из ее руки, в горле остался застрявший кусочек. Нужен принц, чтобы спасти ее. К сожалению, – усмешка все никак не сползала с его лица, – у нас прекрасных принцев под рукой нет. Есть только я и кучка моих книг. В книгах сказано, что разрушать заклинание, под которым находится Лотти, опасно. Я должен быть осторожен, иначе Лотти пройдет сквозь зеркало и затеряется навеки. Поэтому нам следует действовать осторожно и неспешно. Заточить Хелен – наш первый ход.

– Каким же будет второй? – спросила Клара.

– Мы оставим ее там, – ответил Райнер. Увидев тень паники на лице Клары, он добавил: – Ненадолго. Нужно выждать несколько часов. Она должна быть ослаблена.

– Чтобы ты смог уничтожить ее?

– В конце концов – да, я уничтожу ее, – кивнул Райнер. – Но сначала я заставлю ее дать ответы на все мои вопросы.

– Какие вопросы?

– Хелен – не корень зла в этой истории и не причина бед с Лотти. Всему виной…

– Мужчина из большого дома, – закончила за него Клара.

– Именно. Возможно, и он сам – не первоначальная сила, но не думаю, что есть смысл углубляться. Думаю, у меня выйдет остановить этот кошмар, если я справлюсь с ним. Проблема только в том, что я ничего о нем не знаю. Вот почему мне нужно допросить Хелен. Как только я выведаю у нее все, что смогу, я буду лучше готов к встрече с ее хозяином.

– И что же ты с ним сделаешь? – спросила Клара.

– С ним? – эхом откликнулся Райнер. – Сказал же тебе – пока что не знаю.

– Я тебя услышала. Мне интересно вот что: если ты о нем ничего не знаешь, с чего ты так уверен, что сможешь с ним совладать? К примеру, как ты отделаешься от Хелен?

– Да проще простого, она ведь вся – просто форма воды. Что до ее хозяина… – Райнер нахмурился. – Не знаю, смогу ли я победить его. Не уверен. Если он просто дилетант, из той породы, что любит поиграться в чертовы игры – ну, вроде меня, – я совладаю с ним довольно быстро. Если же дело посерьезнее, если он настоящий ein Schwarzkunstler, то исход куда более туманен. Думаю, я вполне смогу, скажем так, скомпрометировать его – и он больше не будет нас беспокоить. Само собой, я могу ошибаться.

– Кто бы ни был этот человек, – сказала Клара, – он должен быть, как ты сказал, из числа дилетантов. Что могло понадобиться истинному чернокнижнику в этом месте?

Райнер пожал плечами:

– Кто знает? Их мотивы зачастую непонятны, загадочны. Они появляются в странных местах: в маленьких деревушках, посреди лесов, на вершинах гор. Вспомни же сказки, всех тех ведьм и волшебников с домами в чащах. Может, они ищут уединения. Может быть, есть что-то особое в тех местах, где они предпочитают жить. Может быть, ткань мира там тоньше. Может быть, там слышнее те звуки, которые они улавливают нечетко, а простые люди – и вовсе не различают.

– Ты думаешь, здесь – одно из таких мест? – спросила Клара, обведя рукой лагерь.

– Об этой части страны ходит множество историй – вспомни хотя бы рассказы Ирвинга, его Рипа ван Винкля, встречавшего в здешних горах крохотный народец.

– Твой Ирвинг – то еще трепло. Просто взял и украл истории из немецких источников. К этому месту они не имеют никакого отношения.

– Одни и те же истории могут иметь отношение к разным местам, – ответил Райнер. – И к разным временам тоже. Место и время не имеют значения. Имеет значение то, что я запер Хелен. Она больше не может расхаживать по округе и творить пакости. Лотти огорожена от прямой угрозы. Когда я вернусь с работы, мы положим всему этому кошмару конец.

Клара поверила своему мужу, но ей совсем не улыбалось ждать исхода до позднего вечера. Само собой, в тот день она не пошла в пекарню. Даже если бы ей удалось убедить себя в том, что с Лотти больше ничего страшного не произойдет, что Хелен не покинет свой дом через дорогу от них, – пусть Райнер говорит, что он для нее теперь ловушка, кто может сказать наверняка? – ей все равно кажется, что ее место здесь. Когда муж ушел, озаренный изнутри странным светом, она пододвинула стул к постели Лотти и уселась на него. Теперь оставалось лишь ждать.

Время для нее не прошло быстро. Так всегда бывает – как бы вы ни хотели, чтобы оно пролетело в один миг, время тянется как назло. Лотти не просыпалась, но сон ее будто бы стал более спокойным. В ее сознании словно опустился занавес, отгородивший образ черного океана и собственного обозленного двойника, – теперь она пребывала в пучине тумана. Ей все еще был слышен плеск страшных волн, но туман укрыл ее от самого худшего. Будучи еще далеко от спасения, она по меньшей мере умиротворилась.

XV

Когда Райнер, позже тем же днем, шел к своему дому, с ним набрался небольшой отряд мужчин: Итало, парочка братьев, Анжело и Андреа, тоже итальянцы, и парень по имени Якоб Шмидт.

Пусть фамилия у него была такая же, как и у Райнера, их ничто не связывало. Якоб был австрийцем – высоким, пышноволосым брюнетом с большим круглым подбородком, близко посаженными к сломанному некогда носу глазами и ухоженными усами. Из-за сильного акцента он зарекомендовал себя немногословным, но это не мешало ему проявлять симпатию к Лотти – она была его любимой работницей пекарни. От Клары его интерес, само собой, не укрылся, и она частенько поддразнивала дочь по этому поводу – неизменно вгоняя ту в краску. Со временем об этом прознал и Райнер – и твердо заявил, что не для того он оставил родину и пересек океан, чтобы его дочь вышла за какого-то там австрияка. Что за счеты к этому народу у него были, неизвестно; но, так или иначе, Райнер не стал возражать, когда Якоб напросился к нему в отряд.

Именно от Якоба Шмидта Лотти узнала о событиях, имевших место в оставшиеся часы того дня, пусть и почти через двадцать лет. Ни ее отец, ни мать, ни Итало не сказали ничего о том, что случилось сначала в доме напротив, а затем в особняке Дорта. Сказать, что Лотти приняла предложение руки и сердца Якоба единственно ради знания о том, что же творилось в те часы, когда ее душа болталась где-то между небом и землей, было бы нечестно – он был славным работягой, добросердечным, готовым сделать все, что в его силах, чтобы ни она, ни их будущие дети не знали черных дней. Куда честнее было бы сказать, что помощь Якоба в тот день была оценена Райнером по достоинству – и когда тот пришел просить руки его дочери, он забыл о своей неприязни к австрийцам и благословил их союз.

К тому времени как муж Лотти решился рассказать ей обо всем, ее отец уже пять лет как лежал в могиле – туда его свело то, что некогда звалось в народе восстарением. Сейчас подобное назвали бы, скорее, синдромом Альцгеймера; так или иначе, недуг сей в считанные годы разрушил личность Райнера, оставив после себя лишь опустошенную оболочку, что позже была вырвана рукой смерти без особых усилий. Вскоре после смерти мужа Клара перебралась в Бикон, к семье самой младшей дочери – Кристины. Когда Лотти собрала наконец все крупицы истории воедино, лет ей было примерно столько же, сколько ее родителям на момент тех событий, и, скорее всего, сей факт определенным образом повлиял на ее восприятие истины. То, что произошло в те несколько дней, нависало над остатком ее жизни подобно горной круче, в тени которой ей суждено было прозябать до самой смерти.

XVI

Райнер и его группа не стали терять время. Промаршировав по улице к дому, где когда-то жили Георг и Хелен с детьми, они задержались поглазеть на странные метки, коими он ныне был испещрен. С собой мужчины взяли рабочие топоры; клерк, у которого Райнер испросил разрешения на них, не стал возражать, да и в целом предприятие получило молчаливое одобрение народа. Все уже знали о том, что творится, и о растущем участии Райнера во всех этих событиях; и раз уж он и еще четверка парней решили всю эту кашу расхлебать, то всеобщего блага ради пусть поступают так, как им вздумается.

Райнер остановил свой отряд у входной двери в дом ожившей мертвячки. Серебряный нож, воткнутый им в землю, все еще вибрирует, что чудно́, ведь прошла уже добрая часть дня с завершения обряда. Все чувствуют: какая бы сила за тем ни стояла, она отравляет воздух кругом, наполняет их рты привкусом металла, крутит их кишки почище прокисшего молока.

Райнер попросил у Итало перочинный нож, тот достал его из кармана брюк и без лишних слов передал. Этим ножом Райнер вырезает три метки на рукояти сначала своего топора – чуть пониже лезвия, – а потом и на топорах остальных. Первые две метки образуют некий символ, похожий не то на крест, не то на букву «х», третья же метка вихрится вокруг тех двух столь странной арабеской, что кажется почти невозможным то, что Райнер вырезал ее небрежным, практически мгновенным росчерком лезвия. Трудно было сказать, где та линия начиналась и где заканчивалась – чем дольше Якоб вглядывался в нее, тем больше новых и неожиданных деталей замечал. Он слышал, как Райнер что-то говорил им, давал какую-то команду, но слова эти на слух не имели ни намека на смысл. Третья метка, как ему вдруг показалось, поднырнула под первые две и ушла в какую-то тайную, сокрытую до поры глубь. Над этой глубью он будто бы парил – высоко, еще выше, еще…

А потом Итало пихнул его в бок и сказал:

– Очнись! Он сказал, что нельзя пялиться на нее долго.

Якоб в ответ вяло кивнул – голова его нещадно кружилась.

– Ты в порядке? – уточнил Итало.

Покраснев, Якоб кивнул.

Пометив последний топор, Райнер сложил нож и возвратил Итало; тот принял его, зажав между большим и указательным пальцами, будто лезвие только что окунули в какое-то очень ядовитое варево. Усвоив урок, Якоб изо всех сил старался не смотреть на простую дощатую дверь в дом, по которой вился вырезанный Райнером поутру узор – вился сам по себе, как клубок гадюк. Он устремил взгляд на землю – туда, где нож все еще выплясывал дикий мерцающий танец. Когда Райнер нагнулся и потянул нож на себя, лезвие как-то вдруг растянулось – грани его утратили четкость. То, что упокоилось в переднем кармане штанов Райнера, напоминало скорее кинжал или даже меч – и Якоб, наблюдавший за всем этим, даже решил, что ненароком тронулся умом.

– Вы же все знаете об этой женщине, о Хелен, не так ли? – спросил Райнер, и бедные нервы Якоба натянулись еще туже. – Она была мертва, а теперь жива снова. Теперь она расхаживает по округе, втолковывает людям то, что знать им не положено, угрожает нашим семьям. Но мы здесь, чтобы положить этому конец. На весь сегодняшний день я заточил ее в этом доме. Я изменил его так, чтобы он отнимал силу, что поддерживает ее, сделал ее слабой. Но, хоть мощь ее и преуменьшена, она все еще представляет опасность. Она может поведать вам много плохого, много ужасного о вас самих либо о ваших близких. Это ее последнее оружие, и она будет использовать его на полную. Игнорируйте ее. Это непросто, но только так мы сможем взять над ней верх.

Прежде чем кто-то смог что-то сказать или даже заявить, что на подобное не подписывался, что прямо сейчас пойдет домой, Райнер подошел к входной двери и толкнул ее. У Якоба сложилось впечатление, что символ на двери повис в воздухе, обернувшись вокруг Райнера, когда тот прошел через него. Набрав полную грудь воздуха, Якоб последовал за ним.

Внутри дом пропах влажной землей и гнилью – волна тошноты прокатилась по горлу Якоба, он закашлялся и прикрыл глаза рукой. Идти вперед – все равно что пытаться дышать через грязь, и ему было слышно, как кашляют и сыплют проклятиями остальные из отряда; но вскоре легкие каким-то чудом привыкли к этой ужасной смеси, что вытеснила из дома Хелен нормальный воздух. Когда глаза перестали слезиться, Якоб понял, что именно источает жуткую вонь: стены, потолок, пол, все убранство комнаты, в которую они попали, было укрыто слоем густой черной плесени. Не представлялось возможным даже определить, где находятся окна. Комнату заполнял серый рассеянный свет. Плесень целиком пожрала кухонную плиту, сплела меж собой трио стульев, выставленных вдоль дальней стены, стол превратила в огромную поганку. Если что-то и избежало поражения этой темной гадостью, то только женщина, стоявшая посреди комнаты в самом центре большой лужи темной воды.

Якоб понял, что перед ним – та самая Хелен; понял, что смотреть ей в глаза не должен. Но трудно было отвести взгляд о той, что была на устах у всего лагеря в течение последнего месяца – сначала из-за своей смерти, потом из-за чудесного возвращения к жизни и в конце концов из-за посеянной ею смуты. О встрече с ней рассказывало небылицы столько людей, что в итоге в воображении Якоба сложился крайне противоречивый, монструозный образ: горбунья с уродливо искривленной правой рукой, чьи юбки издают странный шорох, чья тень не остается на месте, но шныряет кругом нее, как собака на длинном поводке. Лучше бы он на нее не смотрел.

Увиденное им служило наглядным уроком по различению слухов и реальности. Правая рука Хелен свисала вдоль ее бока, но кривой не была – черные отметки и впадины на ней были лишь бледными последствиями побоев, нанесенных молотком Итало и сковородкой Регины. Ее платье походило на драпировку, наброшенную поверх груды камней, но лишь из-за травм, полученных перед смертью. Что касается ее тени – хоть ту трудно было увидеть во мраке, Якоб все же счел, что она не движется. Что привлекло его внимание – так это то, что женщина промокла с головы до ног, как будто ее окатили водой из бочки за секунду до того, как Райнер вошел в парадную дверь. Ее волосы и платье буквально сочились, кожа блестела так сильно, что казалось, сами ее поры выделяют эту странную влагу… но всему виной, надо полагать, было лишь размытое освещение. Слухи были верны лишь в одном: глаза женщины были подобны тусклым золотым монетам, в которых кто-то насверлил сразу несколько дыр-зрачков. Повернись эти глаза в его сторону, Якоб сразу бы отвернулся, но Хелен смотрела только на человека, что стоял ближе всего к ней – на Райнера. Поза того была раскованна, будто у профессора перед лекционным залом, адвоката перед присяжными, священника перед алтарем. Рабочий наряд Райнера, его груботканые рубашка и брюки, отмеченные пылью дневных трудов, казались почти комично неуместными – в тот миг ему полагалось быть облаченным по меньшей мере в костюм, а верней всего – в одеяние ученого или священнослужителя.

Разлепив губы, мертвячка издала низкий горловой смешок. Якоб переступил с ноги на ногу. Смешок перерос в полноценный приступ смеха, разматывающийся, как нить от ткацкого станка, – почти осязаемый. В самом сердце этого смеха что-то было – некий посыл, предназначенный одному ему, посыл чрезвычайно важный, что-то насчет Лотти и его самого. Если сосредоточиться, то почти можно разобрать слова, но…

– Умолкни, – велел мертвячке Райнер.

И смех оборвался. Хелен скорчила гримасу. Якоб потряс головой – как и остальные.

– Кто твой хозяин? – спросил Райнер.

И Хелен ответила – голосом, в котором был слышен скрежет скал о скалы, от которого и у Якоба, и у остальных сжалось нутро:

– Не для тебя его имя звучит.

– Кто твой хозяин? – повторил Райнер.

– Спроси Вильгельма Вандерворта, – бросила Хелен.

Услышав это имя, Райнер еле заметно содрогнулся. Он открыл рот, помедлил, затем спросил в третий раз:

– Кто твой хозяин?

– Рыбак, – ответила Хелен.

Этот ответ Райнера устроил – он кивнул.

– Зачем он прибыл сюда?

– Чтобы порыбачить, – сказала Хелен со шкодливой улыбкой на устах.

– Почему же он рыбачит здесь?

– Здесь воды залегают глубоко.

– И что же он намерен поймать?

– Ничто.

После короткой паузы Райнер поправил себя:

– Я имел в виду – кого он намерен поймать?

– Намерен, – эхом повторила Хелен.

– Кого? – настоял Райнер.

– Тебе его имя знать не должно, – парировала Хелен.

– Кого?

– Ты не вынесешь даже его звука.

– Кого? – снова повторил Райнер. Якобу казалось, что во всех этих обменах репликами кроется некий ритуал: Хелен не отвечала на первые два вопроса, но сдавалась на третью попытку – каким-то неведомым образом Райнер обязывал ее выдать очередной секрет.

Что именно ответила Хелен, Якоб не понял – этого слова он ни разу в жизни не слышал. Что-то вроде Апеп, но она выпалила имя столь быстро, что нельзя было ничего сказать наверняка. А вот Райнеру оно явно было знакомо.

– Ерунда, – произнес он. – Не посмел бы этот твой рыбак ловить его.

– Ты спросил, я ответила. Ты предпочитаешь услышать другое имя? Тиамат, Ёрмунганд, Левиафан[11]

– Говори правду! – вскричал Райнер. – Следуй Соглашениям!

– Я следую Соглашениям, – промолвила Хелен. – Не вини меня за правду, которую не в силах принять.

– Но у него нет и не будет такой власти!

Хелен пожала плечами.

– Это уже его заботы.

– Но последствия…

– Меня они не касаются.

– Сколь много работы ему осталось?

– Немного.

– Он соткал веревки?

– Из волос десяти тысяч мертвецов.

– Он выплавил крючья?

– Из мечей ста мертвых королей.

– Он установил границы?

– К чему ты терзаешь меня своими допросами?

– Он установил границы?!

– Беги домой – и у тебя будет время облобызать жену на прощание.

– Он установил границы?

– Он к тому близок, – произнесла Хелен.

Райнер повернулся к остальным – на его лице лежала глубокая тень – и молвил:

– Нам следует уйти. Сейчас же.

– А как быть с ней? – спросил Итало.

Даже не удостоив Хелен взглядом, Райнер сделал резкий выпад левой рукой, будто отбрасывал от себя что-то. В тот же миг образ Хелен потускнел и ее тело расплескалось по полу затхлой водой – разлетевшиеся по сторонам вонючие брызги заставили всех с криком отпрянуть. На один миг Якоб узрел, что ее тень все еще пребывала на своем месте – разве что билась в агонии. После он услышал крик, несущийся из каких-то заоблачных далей, крик столь сильный, что ноги сами повлекли его тело к выходу. Снаружи Якоб изрядно удивился тому, что кричал, как оказалось, не он сам, а Андреа. Мужчина стоял, прижав руки к бокам, выпучив глаза и округлив губы, из коих в вечернее марево исторгался пронзительный вопль. Якоб подумал было подойти к Андреа и попытаться успокоить итальянца, но слишком уж его занимало в тот момент собственное дыхание; никогда ему не приходило в голову, что может оно быть столь приятным и удовлетворительным действием. С груди будто валун скатился – Якоб пошатывался и покряхтывал, пока живительный воздух промывал его легкие. Райнер тем временем прошествовал к Андреа, приобнял его за плечи и стал говорить что-то утешительное.

Небольшая толпа собралась возле хижины – каждый вооружен кто чем. Райнер обратился к ней как к своей пастве – замер на почтительном расстоянии и провозгласил:

– Ее больше нет!

– С концами ушла, да? – уточнил высоченный швед по имени Гуннар.

– С концами.

Толпа облегченно выдохнула и расслабилась. Кивнув на свой отряд, Райнер сказал:

– Сегодня мы схлестнемся с тем, кто в ответе за все здешние невзгоды. Разумней всего сейчас собрать ваши семьи и остаться этим вечером дома. И я бы не стал на вашем месте до утра отворять кому-либо дверь – не важно, станет ли стучать в нее кто знакомый, как вам покажется.

– А с домом как быть? – спросил Гуннар, имея в виду лачугу Хелен и Георга.

– Жить в нем теперь нельзя, – ответил Райнер. – Неплохо бы ему сгореть дотла. Но с этим можно разобраться и утром. Пока же просто забудьте о нем.

Вскоре после позднего рассвета в бывшее жилище Хелен и Георга кто-то запустил красного петуха. Лагерная пожарная команда обычно реагировала быстро, но не в то утро, и когда она все же прибыла, то далеко не при полном оснащении. Все, что пожарные захватили с собой, – кувалды, дабы сбить уцелевшие остатки строп, ведра песка для тлеющих очагов огня и лопаты для заброса пожарища песком. Пока дом горел, они стояли вместе с группой зевак, что пришли поглазеть на огненное избавление. Дым, витавший над пламенем, был тяжелым, почти вязким, и кому-то даже сделалось дурно от его запаха, а один мальчик, что стоял к огню слишком близко, к исходу дня умер в страшных корчах – его кожу покрыли темные волдыри, напоминавшие поганки, проросшие прямо сквозь кожу. Он стал последней невинной жертвой нависшего над трудовым лагерем кошмара.

XVII

Вряд ли кто-то из отряда Райнера прознал о смерти мальчика или о пожаре, повлекшем ее, в ближайшие дня два. Когда пламя уже полностью охватило дом Хелен и Георга, Райнер, Итало, Якоб и Андреа доковыляли до своих обиталищ и рухнули на собственные постели, в которых пробыли изрядное время, пробормотав перед тем что-нибудь невнятно-ободряющее своим женам или соседям по дому. Их сапогам и одежке изрядно досталось – все было перепачкано красноватой грязью странной консистенции, в складки набились темно-зеленые листья с зазубренными краями, опознать которые никто не смог.

Все как один они стонали или кричали во сне, но ни жены, ни сослуживцы не могли добудиться их. Эти жены и сослуживцы оправдывались за четверых начальству, но, несмотря на все хлопоты, Андреа потерял работу. Оправившись от затяжного сна, мужчины мало что смогли объяснить, отвечая на большинство вопросов в лучшем случае кивком головы. Райнер и Итало заверили своих жен, что все худшее позади, опасность миновала, и Клара с Региной разнесли эту весть по лагерю. Хоть Андреа никто и не назначил дату выселения – ему разрешили оставаться в лагере столь долго, сколь он пожелает, – он сразу же, как встал на ноги, собрал свои пожитки и отчалил, ведомый целью, подробностями которой ни с кем не поделился.

Что до Анжело – все четверо из отряда Райнера как-то сошлись на том, что он куда-то сам по себе убежал; всем в лагере, даже самым непосвященным, было понятно, что от правды подобная версия несказанно далека. Но осознание этого отнюдь не повлекло за собой расследования – у лагеря, вернувшегося к обыденному состоянию, были и другие, более насущные хлопоты помимо тех, что связаны с выяснением судьбы, постигшей Анжело.

Что бы эти люди сказали, если бы узнали, что на самом деле с ним стало, – неизвестно. Скорее всего, они не поверили бы, отказались бы верить, сочли бы все дурной шуткой. А может, разгневались бы – как порой бывает с людьми, что сталкиваются с чем-то необъяснимым и будто бы расстраиваются, что Вселенная имеет дерзость подсовывать им под нос нечто за гранью их повседневного понимания.

XVIII

Вряд ли кто-то из мужчин, вышедших из лагеря – не считая, само собой, Райнера, – мог выстроить мало-мальски вразумительный прогноз касательно того, что ждало их впереди. Быть может, Итало о чем-то догадывался, но вот Якоба жизнь определенно не готовила ко всему тому, что предстояло ему пережить ночью. Надо думать, так же дело обстояло и с Анжело, и с Андреа. Первая часть их путешествия не намекала на что-то необычное – ночь была теплой, воздух звенел от обилия голодной до крови путников мошкары и мягко шуршал крыльями летучих мышей, голодных до мошкары. Луна шла на убыль, но давала достаточно света, чтобы мужчины могли пройти по дороге к Станции и особняку Дорта. По обе стороны от них раскинулась опустошенная долина реки Эсопус. Работы по подготовке плотины не стояли на месте; претворялись в жизнь и прочие детали плана. Всякий участок земли, коему надлежало стать затопленным, должен был быть очищен от всего, что могло загрязнить воду. Дома, амбары, лавки, школы и церкви – всему этому суждено было исчезнуть тем или иным путем: либо переместиться куда-то, если хозяин мог позволить себе такую авантюру, либо сгореть. То же самое касалось и растительности, от самого высокого дерева до мелкого сорняка; все нужно было удалить с корнями. Все до единой могилы надлежало вскрыть, обитателей земли – извлечь, поместить в новый сосновый гроб и захоронить где-то еще. Всё, чему позволили остаться, – каменные фундаменты нескольких домов. Место уподобилось полям сражений во Франции и Бельгии времен Первой мировой – практически тот же вымаранный ландшафт; поправка лишь на то, что опустошение военных пейзажей куда более хаотично. Посреди поля брани еще можно встретить редкую нетронутую яблоню – быть может, даже ветви ее будут отягощены плодами. Методичное и неустанное уничтожение долины не позволяло себе таких промахов.

Мужчины могут судить о том, как далеко отошли от лагеря, по состоянию своего окружения и по стадиям расчистки. По подсчетам Якоба, они были уже примерно на полпути к нужному месту, когда Итало вдруг произнес:

– Слушай.

Сомнений насчет того, к кому он обращался, не было.

– Слушаю, – откликнулся Райнер.

– Когда Хелен сказала, что ее хозяин – рыбак, ты больше ничего не стал уточнять.

Райнер промолчал.

– Значит ли это, – продолжил Итало, – что ты знаешь его?

– Нет, – ответил Райнер.

– Но ты знаешь о нем.

– Да. Не так уж много, но знаю.

– Но откуда?

– Ты же знаешь, где Гамбург, так? На севере Германии. Это портовый город, туда самый разный люд прибывает. Его возраст исчисляется столетиями. На исходе шестнадцатого века в Гамбурге обосновался человек по имени Генрих Хунрат. Он – ученый.

– Это его ты зовешь Рыбаком? – спросил Итало.

– Нет, – покачал головой Райнер. – Хунрат был всего лишь заинтересован в алхимии и магии. Он желал выяснить, может ли человек практиковать магию и быть притом честным христианином. Он искал точки соприкосновения магии и веры. В ходе своих изысканий он собрал замечательную библиотеку. У него был целый дом редких книг, многие из которых прибыли из дальних стран, – таково было одно из преимуществ жизни близ действующего морского порта. Не думаю, что названия этих книг много скажут вам, но одна из них, что называлась «Тайное слово Осириса», была настоящей жемчужиной коллекции, очень-очень древней. Так вот, однажды в дверь Хунрата постучался некий молодой человек – он выглядел бы молодым, если бы не жутко старые глаза. Гость заявил, что прибыл обучаться у Хунрата, на что тот ответил, что больше не заинтересован в менторстве – дел у него и так невпроворот. Но юноша с глазами старца был настойчив. Он сказал, что знает об исследованиях Хунрата в области магии и может много чем с ним поделиться. В конце концов Хунрат сдался и позволил юноше остаться на учебу – неизвестно, из-за того ли, что тот подтвердил свои слова об уникальном знании, или просто из страха перед тем, что тот растреплет на всю округу, чем на самом деле старый ученый занимается. Гамбург славился своей терпимостью, но и у нее в ту пору существовал предел. Всегда есть пределы – границы, за которые пытливому уму не заступать лучше, так как последствия могут быть… серьезными.

– Оно и видно, – хмыкнул Итало. – Так этот юноша с глазами старца – Рыбак? У него есть какое-то имя?

– Нет, – сказал Райнер. – По крайней мере Хунрат нигде его не записал. Во всех его записях гость фигурировал просто как «мой юный друг», а однажды ученый назвал его «мой юный венгр».

– Венгр? – переспросил Итало.

Райнер кивнул.

– Юноша прибыл из Будапешта – в то время город был под пято́й у турок. Он жил там с женой и детьми. Венгры все время вели войну с турками, дабы изгнать их из страны, и семья того юноши была втянута в это. Его жена была турчанкой, дочерью купца, что следовал за турецкой армией вплоть до самого Будапешта. Юноша думал, что, если не будет мозолить никому глаза, его с семьей оставят в покое. Но он ошибся. Точные обстоятельства Хунрату были неведомы, но жену и детей несчастного предали мечу венгерские солдаты. Он и сам схлопотал, но каким-то чудом выжил. Похоронив семью, он бежал на запад, в Вену. Из Вены отправился на север – сначала в Прагу, затем через Эльбу в Дрезден, потом в Магдебург, Виттенберг, Гамбург. Во всех этих попутных городах и маленьких деревеньках меж них он искал людей, подобных Генриху Хунрату.

– Волшебников, – промолвил Итало.

– Ученых, – поправил Райнер, – с похожими интересами.

– Так почему же его прозвали Рыбаком? – спросил Якоб.

Райнер поморщился – ему не по душе было, что историю торопили.

– Потому что он возжелал поймать чудовище великой силы, – все же сказал он.

– Ты о дьяволе толкуешь? – нахмурился Итало.

– Нет, – покачал головой Райнер. – Не о нем. Древние египтяне величали это существо «Апофеоз, змей мрака, хаоса и слез». – Во взглядах спутников сквозило непонимание, и Райнер, вздохнув, пояснил: – В Писании оно фигурирует под именем Левиафан.

– Я думал, речь о дьяволе, – сказал Андреа.

– Дьявол тут ни при чем, – отмахнулся Райнер. – Помните, как Бог создал Землю? Сначала была одна лишь вода, и из нее он поднял твердь. Так вот, Левиафан в ту пору уже плавал в этой воде.

– Что же он такое? – сбился с толку Андреа. – Какой-то другой Бог?

– Он ближе к Богу, чем к Дьяволу, – кивнул Райнер. – Владыка самых первых вод.

– Богохульство, – произнес Анжело.

– Воскрешение мертвых – богохульство, – парировал Райнер. – А это – знание, очень древнее знание.

– Как то, что было в книге того ученого, – ввернул Итало. – Как, ты сказал, называлась она? «Тайна…»

– «Тайное слово Осириса», – сказал Райнер. – Да, эта книга повествовала о Левиафане, хоть и называла его другим именем.

– Вот почему юноша пришел к ученому, – произнес Андреа.

– Именно. Он пользовался гостеприимством Хунрата почти год, и когда ушел – забрал «Тайное слово Осириса» с собой.

– Украл! – воскликнул Итало.

– Выиграл, – поправил Райнер. – Как именно – неизвестно. В ночь перед тем, как он покинул Гамбург, небо над городом было полно странных огней и слышны были крики многих людей.

– Итак, тот тип решил поймать Левиафана, – подвел черту Андреа. – Эта книга должна была помочь ему. Но зачем ему он? Чего он добьется, если его поймает?

– И куда ему плыть за этим чудовищем? – спросил Итало. – Какие воды столь глубоки?

– Он получил бы силу, – сказал Райнер, кивнув на Андреа. – Подцепив на крючок самого Левиафана, он смог бы воспользоваться его могуществом. Вернуть себе жену и детей. Кто знает, чего еще он желал? Что бы любой из нас попросил? – Прежде чем кто-либо смог ответить, Райнер обратился к Итало: – Воды, что служат домом Левиафану, проистекают под нашим миром.

– Под землей? – уточнил Андреа.

– В аду, – высказался Анжело.

– Можно сказать, что под землей, – ответил Райнер, – если представить, что мир – плоский, как некогда полагали люди, и плывет по океану тьмы. Местами твердь тоньше… и расстояние до того океана не столь велико.

– Тут – одно из таких мест? – недоверчиво хмыкнул Итало.

– Если Рыбак прибыл сюда – значит, именно так.

– И как нам победить такого человека? – спросил Анжело.

– Рыбак не лишен своих сильных сторон, но до настоящего Шварцкунстлера ему далеко.

– До кого? – переспросил Итало.

– До uno strégone, – пояснил Райнер.

– А, вот ты о чем.

– С нами должен идти священник, – заявил Анжело.

– Время на исходе, – покачал головой Райнер. – Ваша преданность заменит нам церковь.

XIX

Раньше, чем Якоб ожидал, они достигли окраины Станции. Там широкомасштабная зачистка еще не началась – деревья росли вплотную к дороге. Горстка домов, являющая собой саму деревню, все еще стояла – опустевшая, но нетронутая. При взгляде на эти жилища ничто не говорило о том, что в течение года их тут уже не будет. Стемнело, и ночь снизошла на их крыши, залила чернилами дворы, втиснула свои щупальца в прорехи в частоколе деревьев. Когда они миновали Станцию и ступили на тропу к особняку Дорта, Якоб краем глаза подметил какое-то движение – в чаще, по правую руку от него. Быть может, то был всего лишь олень, но плавная текучесть движений была чужда любому лесному зверю, знакомому Якобу. Но тогда кто – птица? Чувствуя, как подступает к нему смутная тревога, Якоб покачал головой и продолжил путь.

Когда он снова заметил движение, на этот раз слева от себя, отрешиться от явленного стало куда как сложнее; ну а в третий раз Якоб остановился и уставился в лес. Они прошли не больше ста ярдов по дороге, но деревья уже сплотились вокруг них и тьма стала гуще, почти что ощутимой. Якоб напряг глаза, пытаясь понять, не простой ли ночной фантом перед ним, не чудится ли ему это странное волнение на пустом месте, как порой бывает во мраке ночи. Ему захотелось вдруг позвать остальных, не заметивших его отсутствие и ушедших вперед, но из опасения показаться малодушным он заколебался.

Внезапно странная белая фигура рванулась к нему и застыла на краю древесной ветви. Увиденным Якоб был поражен столь сильно, что отшатнулся и тяжело плюхнулся наземь. Топор выпал у него из рук и музыкально загремел по камням. Вытаращив глаза и ощутив, как к горлу приливает дурнота, Якоб уставился на тварь перед собой. То была не птица и не олень – это можно было с уверенностью сказать уже по одним золотистым глазам, сиявшим в лунном свете. Темные волосы свертывались и раскручивались над головой существа, будто живя собственной жизнью. Руки, вытянутые в обе стороны от него, медленно двигались вверх и вниз, свет скользил по ним вперед-назад. Якоб увидел, что они были покрыты чешуей, поблескивавшей, словно изобилие старых никелевых монет, – не только руки, вся кожа. Тело твари колебалось, как у рыбы в воде, – и, различив, что ноги ее парили в двух футах над землей, Якоб понял, что та плавала… и что пространство между деревьями, каким бы невозможным это не казалось, заполнено водой.

Якоба охватило чувство, будто смотрел он не прямо, а вниз, что вместо того, чтобы твердо стоять на земле, он застыл на самом краю опасного обрыва. Он зашарил руками по траве кругом, но это не спасло его от иллюзии, будто он вот-вот сверзится головой вперед во всю эту воду, которой тут попросту не могло быть.

А потом кончики пальцев его правой руки нашли что-то гладкое, отполированное – ручку топора. Якоб вцепился в нее и прижал орудие к себе. Тошнотворно качнувшись взад-вперед, земля снова стала землей – хотя вода в просветах чащобы никуда не делась. Когда он изо всех сил попытался встать на ноги, то почувствовал, как чьи-то сильные руки подхватили его под мышки, услышал голоса, и те спрашивали, в порядке ли он. То были Райнер и Анжело, вернувшиеся посмотреть, что с ним случилось. Боясь, что тошнота, которая все не утихала, найдет выход из его рта, если он его откроет, Якоб жестами указал в сторону деревьев.

Завидев плавающую в чаще тварь, Райнер хмыкнул. Анжело стал истово креститься и наперебой читать молитвы на латыни. Удивительно, но Якобу стало невыразимо легче, когда он понял, что видит это не один. Обратив вырезанный на рукояти символ к себе, Райнер воздел свой топор. Глаза твари расширились, и она отпрянула куда-то в темные глубины – сама вода тоже будто бы слегка отступила. Продолжая держать топор вытянутым перед собой, Райнер стал ждать, когда она окончательно исчезнет… Но этого не произошло. Райнер хранил свою позу добрую минуту с лишним, а потом со вздохом опустил топор. Выражение, проступившее у него на лице, совсем не понравилось Якобу – то была явная озадаченность, смешанная с беспокойством.

Анжело тоже это заметил.

– Что такое? – потребовал он объяснений. – Что происходит?

– Ничего, – ответил Райнер. Понятно было, что он лгал, но ни Якоб, ни Анжело не стали допытываться до истины – попросту не решились.

Пока они шли оставшееся расстояние до особняка Дорта, вода, как казалось Якобу, поднималась все выше, но на деле было не совсем так. Скорее, их отряд из пяти человек шел меж стен воды, что неуклонно скользили навстречу им. К тому времени как Дортов дом объявился в поле их зрения, края древесных крон уже скрылись под десятью футами странно темной воды. Спутники Райнера нервно поглядывали по сторонам, да и он то и дело косился опасливо на приближающуюся стихию; белесые чешуйчатые твари с глазами-фонарями вроде той, что напугала Якоба, наступали следом за ней. Первым тишину нарушил Итало:

– Райнер, что это за чертовщина?

– Темные воды, – ответил он. – Темные воды подземного мира.

– И чем они нам грозят?

– Тем, что наш друг забрался куда как дальше, чем я надеялся.

Якобу нестерпимо хотелось спросить о белесых монстрах. Лицо твари, с которой он столкнулся, никак не шло у него из головы – лицо не человеческое, но безумно подобное человеку, карикатурно напоминавшее любого из них, любого из всего людского рода. Если бы он мог обратить свое беспокойство в вопрос, он бы выдавил его через свои дрожащие губы.

Особняк Дорта навис над ними темной громадой – пугая не высотой, но шириной, в два раза превосходящей любой другой дом Станции. Оба конца дома трудно рассмотреть, так как он был буквально зажат водяными стенами – лишь центральная часть осталась неприступна. Якобу это напомнило туннель, и от этого сходства нервы натянулись до предела – каждый квадратный дюйм его кожи вдруг стал казаться сверхчувствительным, отзывчивым на стимул, слишком тонкий, чтобы быть подмеченным при иных обстоятельствах. Райнер повел их вперед, и Якоба это всецело устраивало – как, надо полагать, и остальных, ибо прежде чем сделать шаг вперед самим, они ждали, пока это первым сделает самопровозглашенный глава их отряда.

– Как Моисей на Красном море, – промолвил Анжело. Такое сравнение не приходило Якобу в голову, но он счел его справедливым. В водяных стенах не было видно деревьев – только белесые твари в отдалении. Как бы странно это ни звучало, отсутствие деревьев наделило стены новой угрозой. Пока деревья были на поверхности воды или близко к ней, Якоб мог убедить себя, что их стволы и ветви помогают сдерживать ее темный напор. Без них же большие объемы воды казались гораздо более подвижными. Больше всего на свете Якобу тогда хотелось со всех ног рвануть ко входной двери особняка, но, будто повинуясь некой логике сна, он уверился в том, что стоит ему хоть чуть-чуть ускорить шаг – и вода обрушится на него, и потому держал себя в руках и старался не смотреть на белесых тварей, что шныряли взад и вперед с будто бы постоянно растущим волнением. И когда что-то гораздо большее, чем изобилие их всех вместе взятых, затемнило перспективу позади них, лениво влившись в течение, Якоб внушил себе, что он ничего не видел.

Дверь в дом была в считанных десяти футах от него – простая, сделанная из тяжелых досок темного дерева, удерживаемых вместе металлическими планками, потускневшими от времени. К ней был прикручен дверной молоток в виде головы зверя, которого Якоб не смог признать: то могла быть змея, но пасть ее была ощерена в слишком уж человеческой ухмылке.

На последнем отрезке пути к дому Райнер ускорил ход. За всю дорогу он ни разу не ослабил плотный двуручный захват на рукояти топора. Не сбивая шага, он поднял топор, замахнулся через плечо и вогнал лезвие в самую середину ухмыляющейся змеиной рожи, выкрикнув при этом что-то, что Якоб не вполне разобрал.

Полыхнула вспышка – черная, как рассказал потом Лотти Якоб; то было мгновенное помрачение вместо всполоха света. На секунду весь мир утонул во мраке, и когда черные пятна окончательно ушли из глаз мужчин, они узрели, что дверь будто бы вынесло малым компактным взрывом. Якоб не удивился бы, почуяв запах пороха, но воздух пах каленым железом.

– Следуйте за мной, – повелел Райнер, сложив персты в замысловатый жест, и они, воодушевленные этой нежданной демонстрацией мощи, ступили под своды особняка.

XX

Якоб внутренне готовил себя к тому, что внутри окажется темно. Его изумлению не было предела – вместо мрака и нагромождения пыльной дорогущей мебели его встретили обильные вечнозеленые насаждения. Деревья клонили свои ветви навстречу им, будто завлекая в самую глубь леса, которого тут не могло быть и в помине.

Надо всем довлел резкий запах сосны. Иголки щекотали его щеки и шею. Ветви шуршали, когда Якоб раздвигал их, следуя за отрядом. Откуда здесь сосновый бор? – вдруг подумалось ему, и собственное недоумение показалось ему столь нелепым и комичным, что он засмеялся вслух – пронзительный нервный звук запрыгал вверх, к самым сосновым кронам. В смехе том не было веселья – в нем слишком явно отразилось то, что у Якоба на глазах умершая и вдруг воскресшая женщина превратилась в грязную лужу, что он видел страшное золотоглазое существо, выплывшее из чащобы, что он шел к дому Дорта меж струящихся стен невесть откуда взявшейся воды.

– Держи-ка себя в руках, – посоветовал ему Райнер, и Якоб умолк, но нервный смех все равно застрял в горле, готовый прорваться наружу фонтаном.

Тусклый свет, источник которого Якоб не мог определить, делал деревья видимыми. Сосновый бор вдавался далеко в недра дома. Он не знал, сколь далеко протянулся особняк Дорта, но ему казалось, что они давно уже должны были пройти через его дальнюю стену и оказаться на улице. Над головой кроны были столь высокие и плотные, что крышу было не различить. Не виден был и пол, хотя то, что было у них под ногами, скорее напоминало почву, нежели дерево или камень. Тут все логично, подумалось Якобу, если хотите, чтоб у вас дома вырос лес, будьте добры обеспечить почву, из которой ростки дадут всходы. Бог мой, да я же рассуждаю как форменный сумасброд.

Дорога дала уклон вниз – сперва полузаметно, затем резче. Деревья расступались – Якоб уже мог видеть Андреа впереди себя и даже идущего дальше Анжело. Откуда-то слева сквозь заросли доносился приглушенный рев, от которого будто бы слегка подрагивала земля. Когда деревья расступились и отряд вышел на небольшую поляну, Якоб определил источник звука – то был небольшой поток, пенящийся через узкий овраг; поток шел примерно параллельно тропе, по которой они спускались. Райнер замер на дальнем краю поляны, глядя на своих спутников.

Почти сразу же первая мысль Якоба (у этого типа, что, еще и ручей дома?) сменяется другой (мы давно уже не в доме Дорта) и за ней – третьей (нас там никогда и не было). Он занервничал – но не так сильно, как тогда, когда проходил последние несколько ярдов до дома в окружении водяных стен. Откровенно говоря, он предпочел бы никогда не приходить сюда, но ему хотелось думать, что раз уж Райнер смог привести их сюда, он же их отсюда и выведет. Ему как божий день ясно, что это не обязательно так… но он не позволяет себе зациклиться на сей мысли. Ни Итало, ни Анжело не выглядят так, будто все их устраивает, но эмоции держат при себе. Чего нельзя сказать об Андреа – он перебрасывает топор из правой руки в левую и обратно, освободившейся ладонью потирает подбородок, будто думая о какой-то весомой проблеме. И Якобу казалось, что проблема была.

Райнер тоже заметил неладное с Андреа и пошел к нему. Его губы зашевелились – он говорил слишком тихо, чтобы Якоб мог разобрать слова за ревом ручья. Без сомнения, он в чем-то увещевал Андреа. Рука того отлипла от подбородка. Что бы ни говорил Райнер, Якоб надеялся, что он повторит это для всех остальных.

Райнер стоял вплотную к Андреа. Когда он положил левую руку на плечо мужчины, тот неожиданно среагировал. С силой отпихнув от себя Райнера, да так, что тот упал, он рванулся вниз прямо по склону.

На мгновение Якоб, Итало и Анжело уставились друг на друга с разинутыми ртами – и после метнулись к Райнеру, помогли подняться тому на ноги.

– Что ты ему сказал? – спросил Итало.

– Ничего страшного, – ответил Райнер. – Мы должны… – Не договорив, он махнул на дающего стрекача Андреа. Анжело бросился следом за ним – и прежде чем хорошенько все взвесить, его примеру следует Якоб. Это было ошибкой. За поляной земля кренилась столь резко, что спуск по ней скорее напоминал слегка контролируемое падение. Якоб попытался затормозить пятками, но это едва ли не швырнуло его лицом вперед наземь, потому пришлось сдаться на милость гравитации, расставив руки для балансировки и периодически высоко задирая ноги, дабы миновать торчащие тут и там корни. По левую руку от него был ручей, переходящий в самый натуральный водопад. По правую и впереди все дальше и дальше простирались деревья. Якоб был слишком занят собственной устойчивостью, чтобы уделить этому много внимания, но ему вмиг стало ясно, что череда вечнозеленого леса осталась позади. Не будучи экспертом, Якоб вообще не смог признать тип растительности – новые деревья высокие и стройные, их ветви и листва собраны в слишком правильные кроны. Да и земля под ногами лишилась ковра из сосновой хвои – стало видно, что она темно-красная, коричневатая.

Ножные мышцы Якоба вовсю протестовали, а оставалась еще добрая половина склона. Впереди, правее, Анжело закладывал петлю, дабы обогнуть вставший прямо на пути ствол. У него почти получилось, но в последнюю секунду он врезался в препятствие левым плечом и полетел кубарем. Якоб остановился бы, чтобы помочь ему, если бы смог придумать способ, как остановиться и не покатиться следом. Кроме того, он увидел Андреа – почти у подножия крутого холма. Поэтому он пробежал мимо Анжело, перекатившегося на спину и съезжавшего ногами вперед в облаке красной пыли. Кроме Андреа, Якоб видел что-то еще – он не был вполне уверен, что именно; чтобы получше рассмотреть, пришлось бы долго не глядеть под ноги, что чревато. Деревья проносились мимо, по левую руку рычал и пенился поток, по правую, в отдалении, красноватые почвы взбирались на хребет, утыканный островками леса. Ноги уже совсем отказывали.

Андреа достиг подножия склона, где, как Якоб облегченно отметил, и остановился. Над верхушками деревьев мелькало что-то огромное и движущееся. Андреа тоже это увидел – похоже, зрелище заставило его встать как вкопанного. Легкие Якоба горели в груди, пульс барабанил в ушах. Его ноги вздымали брызги грязи, снося тело вниз по склону. Топор грозил вот-вот вылететь из рук. Андреа не сошел со своего места, и Якоб был уже почти у цели.

А потом твердь, выровнявшись, сделала резкий кульбит, и Якоб помчался на Андреа. Он попытался притормозить, но у него на шее будто повис груз, тянувший вперед. Пару-тройку раз споткнувшись, он тяжело бухнулся на колени. Все еще сжимая в руке топор, он поднял взгляд, не желая терять Андреа из виду – если бы только сердце колотилось не так отчаянно, каждым ударом будто высасывая из груди силы! Руки и ноги дрожали – попробовав встать, он понял, что не удержится. Впереди что-то шумело, и ему отчаянно хотелось узнать, что именно, но, едва повернув на звук голову, Якоб понял: лучше бы он этого не делал.

XXI

Где-то в пятидесяти ярдах впереди океан накатывал свои волны на скалистый берег. Якоб уже видел океан на своем пути в Америку, но воспоминание об Атлантике не могло подготовить его к тому, что открылось глазам тогда.

Вода тамошнего океана была темнее темного, будто сама ночь обратилась в воду и залила землю. И тот темный океан штормило – пенящиеся волны вздымались к самому небу, каждая высотой с дом. Иные разбивались о зубчатые валуны, коими ощерился берег, стреляя брызгами высоко в воздух. Иные врезались друг в друга – большие волны проносились над малыми, поглощая их целыми рядами и, достигнув предела, разрушались. В том месте будто сошлось множество разнонаправленных течений.

В нескольких сотнях ярдов от каменистого пляжа – расстояние оценить было крайне трудно посреди этого разгула стихии, но не слишком-то оно было и большим, о покое и здравомыслии смело можно было забыть – нечто огромное поднималось из волн. Разум Якоба настаивал, что впереди – остров, ибо не могло быть такого большого животного во всем мире. Но громада впереди задвигалась, поднявшись сначала еще выше, выгнувшись поражающей воображение дугой, а затем расслабленно опустилась, замутив по обе стороны от себя губительные водовороты. По всей видимой длине чудовищное тулово пошло рябью – титанические мышцы напрягались и расслаблялись; и не осталось никаких сомнений – было ли оно живое. До той поры Якоб на вопрос о самой большой когда-либо виденной вещи помянул бы собор Святого Стефана в Вене, но зверь, по чьему чешуйчатому боку стекала черная вода, низводил знаменитую постройку до уровня безделицы. Его объемы были столь велики, что одно лишь присутствие здесь такого монстра действовало на Якоба, давило подобно литейному прессу.

Из-за морского зверя Якоб не замечал ничего вокруг себя, но когда подбежал Анжело и во всю мощь голоса выдал «Матерь Божья!», окутавший его разум дурман отступил. Чтобы вывести Андреа из ступора, потребовалась добрая встряска, но Якоб же к тому времени, как Итало и Райнер достигли берега, успел подняться на ноги и осмотреться. Первым делом он увидел кровь – ею была пропитана полоска земли, граничащая с берегом. Она собралась в ярко-красные лужи, красными дорожками натекла со стороны скал. Кровоточили три туши – две справа и одна слева. То были быки, но какой-то поистине сказочной породы – каждый из них был размером со слона, со шкурой цвета богатого закатного золота. Если бы не монстр в волнах впереди, Якоба бы поразили их размеры. Бык слева был обезглавлен, один из лежащих справа – тоже. Тяжелые головы были поставлены посередине, рядом с чем-то, похожим на якорь – с тремя зубцами вместо двух. Каждый зубец ростом был больше самого Якоба. Это ведь огромная приманка, понял он, и головы быков будут насажены на эти острия. Приманка ничем не закреплена, но то явно был лишь вопрос времени – на берегу было свалено столько веревок, катушек и бобин, что рябило в глазах. Был там и грубый трос, широкий, как сильная мужская рука, была там и гладкая бечева, тонкая, как шнурок. Были веревки, вымоченные в чем-то вроде дегтя, и веревки белее самого молока.

Кое-какие из них уже пошли в дело. Кто-то успел заготовить несколько мощных пней от растущих кругом странных деревьев – каждый из них где-то по грудь Якобу. В пнях были пробурены отверстия на различных расстояниях от земли. Трос был пропущен сквозь эти лунки и с нерегулярными интервалами сплетен в сложные узлы, закреплен большими скобами из стали. От обручей вокруг каждого пня веревки тянулись вдоль левых боков бычьих туш, над которыми вовсю жужжали облака зеленых мух, в океан. Якобу было видно, как они то подвивались, то натягивались до звона, подобно гитарным струнам.

– Зачем ты здесь? – воззвал откуда-то голос. – Чего тебе нужно? – Слова эти сказаны были на немецком, но с каким-то совершенно древним акцентом. Человек, что обратился к Райнеру, стоял за одним из обезглавленных быков – массивная туша животного скрыла его от взгляда со стороны. На нем был прочный фартук, сшитый из разномастных отрезков ткани, весь заляпанный запекшейся кровью – как и огромный нож в правой руке мужчины. Под лоскутным фартуком тот был одет в белую рубашку и черные брюки, лучшие дни которых остались далеко позади. Волосы у него были длинные и распущенные, сальные, подбородок окаймляла густая борода. Лицо притом было молодым, почти мальчишеским. Это, наверное, и был тот самый Рыбак, о котором рассказывал Райнер, но если бы кто-нибудь сказал Якобу, что это просто ученик мясника, он не стал бы спорить.

– Веревки! – скомандовал Райнер. – Пойдемте!

Итало рванулся к ближайшему пню, добежал до места, где веревка исчезала в океане, и с размаху ударил по ней топором. Трос не особенно толстый, но лезвие отскочило от него с ливнем искр и страшным скрежетом. Итало отступил, будто отброшенный отдачей. Веревка пострадала лишь самую малость. Нахмурившись, Итало снова нанес удар.

– Поторопитесь! – крикнул Райнер остальным – ведь те все еще стоят, наблюдая за усилиями Итало. Анжело и Якоб подключились и с горящими щеками стали рубить ближние к себе тросы. Райнер пихнул Андреа вперед, и тот тоже кое-как побрел к укреплению-пню.

Веревка, с которой пришлось иметь дело Якобу, была крепкая, ее шероховатая поверхность вся сияла от вплетенных в нее рыболовных крючков. Бо́льшая их часть такого размера, какой был бы в самый раз при ловле форели или окуня, но иные крючки рассчитаны явно на рыбу покрупнее, включая такой, что был размером с руку Якоба – и он дико закачался из стороны в сторону, когда топор врезался в трос. Видя ширину троса, Якоб не рассчитывал, что с тем будет покончено быстро, но чего он и подавно не ожидал – ощущения, поползшего вверх по топору, когда лезвие врубилось в волокнистую бечеву. Древко завибрировало, будто соединившись с источником огромной силы. Якоб подналег на топор в попытке разорвать эту связь, но орудие было отброшено назад с такой силой, что едва ли не развалилось прямо в воздухе. Запах жженого волоса защекотал ноздри. Ему все-таки удалось повредить трос, но совсем чуть-чуть.

Вокруг Якоба воздух щелкал от ударов топоров его спутников. Рьяный речитатив на итальянском – надо думать, молитва – рвался из уст Анжело каждый раз, когда топор отлетал от троса, который он рубил. Из рук Андреа отдача и вовсе выбила орудие – свистнув над головой, оно воткнулось в землю позади него. Только Итало и удавалось держать мало-мальски четкий ритм, но пот, пропитавший спину рубашки, наглядно демонстрировал, чего ему это стоило.

Рыбак, наблюдавший за их отчаянными потугами, даже не двинулся с места. Когда Якобу удались три особо трудных удара, тот оставил свой пост близ туши огромного быка и направился к ручью. В руке у него все еще был зажат нож, но нес он его довольно-таки небрежно. Якобу наплевать было на то, что Рыбак приблизился к пенящейся воде, но та неспешность, с которой мужчина встал на колени и опустил в ручей окровавленный нож, насторожила его… С другой стороны, Райнер не отдал приказа прекратить рубку тросов, и поэтому Якоб нанес еще два резвых удара. Он добился кое-какого успеха. Плотные волокна каната лопались – пусть неохотно, – высвобождая некую скрепляющую силу, что заставляла волосы на затылке вставать дыбом.

Рыбак оставался у потока, в склоненной позе, держа руку с ножом под водой, довольно долго – Якоб успел перерезать свой трос почти наполовину; не отставал от него и Итало. Он ждал, что Райнер возьмет на себя Рыбака, но только когда тот поднялся с колен и обернулся к ним, Райнер прошел мимо Якоба навстречу мужчине. Пот заливал молодому человеку глаза, размывая зрение, и потому он не был уверен, что на самом деле видел, как вода прильнула к руке Рыбака, перчаткой обволокла ее от локтя до кончика ножа. По щелчку пальцев колдуна невероятной длины водяной хлыст, рукояткой которому служил рыбацкий нож, взвился в воздух, и первый удар настиг Итало, застывшего с занесенным над тросом топором. Едва каменщик опрокинулся навзничь, Якоб понял – все это ему не чудилось.

Прежде чем хлыст обрушился на него, Райнер уклонился в сторону, выставив перед собой топор размеченной рукоятью вперед. Свободной левой рукой он сделал широкий жест от себя – и водяное жало рассерженной змеей отлетело в сторону. Оно больше не угрожало ни Итало, ни Райнеру – вместо этого нацелилось на Анжело.

Якоб стоял близко к нему и потому разглядел все в ужасающих подробностях; прямо на его глазах водяной хлыст закрутился вокруг горла Анжело и, каким-то неведомым образом сделавшись плотным и острым, рассек его, послав в воздух дождь из маленьких красных капель, и Анжело застыл как вкопанный, раззявив рот и выпучив глаза.

– Братец! – вскричал Андреа.

Якоб знал, что должен что-то предпринять, но тело не слушалось его, будто скованное. Прежде чем хоть кто-то из них смог шелохнуться, водяной хлыст отделился от рыбацкого ножа, и его щупальце со зловещим журчанием в считанные мгновения втянулось в рану на горле Анжело, исчезнув внутри целиком.

XXII

Сжав топор обеими руками, Райнер стал наступать на Рыбака – тот присел, снова окунув нож в ручей. Итало отчаянно лупил по тросу топором. Анжело повернулся к Якобу и направился к нему неестественной походкой, будто вода, проникшая в его тело, заставила набрякнуть каждый сустав. Лицо Анжело блестело – не то от пота, не то от некой страшной испарины; и, как вскоре Якоб понял, двигается он не сам по себе – его направляет воля того, кто вместе с ушедшей в рану водой проник в сознание бывшего товарища и завладел им. Глаза Анжело как будто бы слезились, но то лишь выходил из пор переизбыток влаги; вдобавок ко всему они приобрели зловещий золотистый оттенок. Он закашлялся – то был грубый, влажный кашель человека, пытающегося прочистить легкие. Маленькие струйки воды выплескивались из раны в горле, а кашель все продолжался и продолжался; его напор скручивал Анжело в бараний рог.

В каждом его всхрипе Якоб различал что-то еще: что-то, что вполне могло быть речью. Язык, на котором изъяснялся Анжело, полон сопящих и давящихся звуков, но Якоб его тем не менее понимал. И дело было не столько в том, что он мог различить отдельные слова, сколько в том, что он мог узреть их предмет. Даже не просто узреть – в один миг он очутился внутри того, что ему описывалось. В один миг он воспарил в заоблачную высь, и все, что под ним, сделалось маленьким, будто нанесенным на карту. Контуры берега были неразличимы, но никуда не делся и черный океан, и горбы, вздымающиеся из него, не являлись островами – Левиафан, это вполне себе библейское, если судить по размерам, чудовище тянулось во всех направлениях, насколько хватало взгляда. Из разных мест от побережья на воду легла решетка тонких линий – некоторые из них заканчивались на одном из огромных горбов, другие терялись в волнах. Рыбак достигнет своей цели, подумалось Якобу. Он работал так долго, что о сроке даже не хочется думать, он забрасывал тросы и вонзал крюки в его необъятную тушу с терпением, равнозначно безумным и героическим. Он поставил сего монстра, сего Бога-Зверя, на грань поимки. Пусть это и грозило безумием и гибелью всему миру – Якоб не мог не восхититься упорством Рыбака.

С пугающей скоростью земля начала приближаться. Понимая, что он ее в общем-то и не покидал, Якоб все равно почувствовал себя птицей, вдруг забывшей, как пользоваться крыльями. Ветер свистел кругом, демонически завывал в самые уши – и это было абсурдно, ибо ноги его крепко упирались в здешнюю багряную почву. Анжело продолжал вещать на своем хрипящем наречии, а он, сверзившись на пень, ударившись о сруб светлого дерева, все ждал, когда все чувства исчезнут и он упадет на землю мертвым кулем. Якоб закрыл глаза, но видения не исчезли; более того, деревянная плоскость пня лишь умножила их. Он увидел, что обвязанная вокруг пня веревка была вся испещрена символами – угловатыми метками, картинками и буквами. Они, казалось, плавали где-то внутри самих волокон. Никогда бы не подумал, что перед смертью увижу нечто подобное, изумился он.

Но вот откуда-то вдруг прибыл целый сонм наслаивающихся друг на друга звуков: протяжный крик, шумы борьбы, приступы болезненного кашля, на которые ни с того ни с сего разбилась странная речь Анжело. Плоскость пня лопнула мыльным пузырем, и вместе с ней развеялось и ощущение падения, с обескураживающей внезапностью.

Сделав пару нетвердых шагов, Якоб едва не обрушился на братьев, сцепившихся во вскопанной сильными ногами Андреа красной грязи. Анжело распластался на спине, Андреа наполовину взгромоздился на него. Левое предплечье Андреа прижалось к горлу Анжело, в правой руке был крепко стиснут топор. Правая рука Анжело вжалась под подбородок Андреа, запрокинув его голову, левая же перехватила локоть Андреа, держа топор на расстоянии. Взгляд Андреа дротиком метнулся к Якобу, и сквозь стиснутые зубы Андреа прошипел:

– Давай же!

Секунду Якоб не понимал, что от него требуется, но вес колуна в руке расставил все по своим местам. Обогнув Андреа справа – с той стороны из-под него больше торчал Анжело, – Якоб замахнулся. Золотые глаза Анжело уставились на него, из его напряженных губ вырвался гневный рык. Капли воды выплясывали безумный танец на его лице; ноги адскими шатунами ходили вверх и вниз, кроша навалившемуся сверху Андреа ребра.

– Помоги же мне! – крикнул Андреа.

Я пытаюсь! – хотел крикнуть Якоб в ответ. Анжело истошно метался из стороны в сторону – прицелиться попросту не выходило. С топором, воздетым в воздух, Якоб исполнял безумный танец, отпрыгивая то влево, то вправо, то влево, то вправо.

– Бога ради! – взвыл Якоб и, замахнувшись ногой, оттолкнул Андреа. Этот маневр застал Анжело врасплох. Он столь отчаянно пытался свалить с себя брата, что почти уже встал. Сейчас или никогда, подумал Якоб.

Когда он замахнулся, время будто замедлилось – и у него даже получилось оценить обстановку вокруг. Райнер и Рыбак схватились не на жизнь, а на смерть – наталкиваясь на топор, нож высекал снопы искр. Какие-то странные ауры витали вокруг их фигур – ртутно-светлая над Рыбаком и темная, как обсидиан, над Райнером. Когда эти цвета смешивались, сам мир кругом тускнел, а зубы Якоба болезненно вибрировали в деснах. Итало наносил последний удар по тросу – край его топора потускнел и затупился, будто им он не взрезал последние пять минут не самый прочный на вид канат, а целый год валил толстоствольные дубы. Кожа Итало была утыкана разномастными рыболовными крючками – те разлетались по сторонам, когда веревка закручивалась то по часовой стрелке, то против под натиском силы на другом ее конце. Очевидно было, что силы Итало на исходе – его рубашка сделалась едва ли не прозрачной от пота, сам он качался из стороны в сторону, будто пьяный. И все же ему хватило сил нанести тот последний удар – оставшиеся лоскутья разошлись в стороны, и веревка лопнула. Уходящая в океан часть разгневанной змеей взметнулась ввысь. Отдача опрокинула Итало наземь, крючья всех мастей смертоносной шрапнелью засвистели в воздухе. С проворством, на которое, как со стороны всегда казалось, никогда не был способен, Райнер, полуобернувшись к распотрошенной веревке, бросился на землю. Один из крючков срезал ему лоскут с рубашки со спины. Неизвестно, что стало с Рыбаком – то ли он был слишком увлечен схваткой с Райнером, то ли черная аура Райнера затмила ему взор, – но, так или иначе, он не смог среагировать вовремя. Обрез веревки наотмашь стеганул его, вонзившись в тело Рыбака стаей маленьких и далеко не самых маленьких крючков.

Настал момент истины для Якоба. Подавшись вперед, дабы придать удару наивысшую силу, он обрушил топор вниз. Лезвие вонзилось в основание шеи Анжело. Прямо на глазах у Якоба зрачки завороженного потемнели, от золотистых до обыкновенных карих; водяная пелена схлынула с его лица. Остановись! – вскричал внутренний голос, но уже слишком поздно. Лезвие прошло слишком глубоко, располовинив мышцу и разбив ключицу до самого края грудины. Из разорванных артерий брызнула кровь. Вскрикнув, Якоб выпустил топор и отшатнулся. С древком в груди, торчащим, как какая-то несуразная новая конечность, Анжело попытался встать на ноги. Кровь стремительно вымачивала рубашку в красном. У него не получилось – выставив перед собой правую руку, он сдвинул ноги и завалился на спину. Окропляя кровью землю, Анжело попробовал отползти незнамо куда. По его телу прошла дрожь, рука-опора выскользнула из-под него, и он уткнулся лбом в грязь, красную уже не только из-за странной здешней особенности. Его рот открылся и закрылся, как у рыбы… открылся и закрылся… открылся и остался открытым. Прокляв малодушную натуру, Якоб не посмел приблизиться к нему. Он даже отвел взгляд – тут он ничего уже не смог бы сделать.

Крик отвлек всеобщее внимание от умирающего Анжело. Кричал Рыбак. Он боролся с веревкой, опутавшей его от правого бедра к левому плечу, словно хомут. Натянутый трос волок его к скалистому берегу и темным волнам за его пределами. Не обращая внимания на кровь, текущую на фартук из десятка ран от рыболовных крючков, Рыбак боролся за всякую возможность удержаться на тверди. Он попробовал продеть свой нож между кожей и стяжкой, но трос, рванувшись, снес его еще на метр назад. Облизнув губы и нахмурившись, он изо всех сил стал пилить веревку ножом.

И именно тогда Райнер подошел к нему с топором наперевес и одним ударом выбил нож из рук Рыбака. Потом, наклонившись, он рубанул его по ногам. Чернобородый мужчина тяжело осел наземь. Веревка на миг провисла, затем натянулась до предела на его спине и поволокла к океану. Рыбак отчаянно зашарил руками вокруг себя в поисках чего-нибудь, за что можно было бы ухватиться. Пальцами он стал загребать почву, оставляя в грязи траншеи, удлинявшиеся по мере того, как трос утаскивал его все дальше и дальше. Кровь из его ран пятнала песок, дышал он громко и хрипло – звук такой силы сложно было ожидать от столь маленького человека. Держась в нескольких шагах впереди, Райнер последовал за ним к скалистому берегу. Неистовствуя, Рыбак попытался затормозить на камнях пятками, но сила, влекущая его за собой, без труда сдернула тело с них.

Где-то на полпути вниз по берегу Рыбаку удалось вклинить левую ногу в узкую трещину в длинном куске скалы. Он завыл, когда веревка натянулась на нем до предела, и завыл еще сильнее, когда Райнер с победным воплем утопил топор в его левом колене. Кость сухо треснула. Подняв голову, осоловелыми от боли глазами Рыбак уставился на Райнера, словно запоминая. Тот нанес еще один удар, и еще – кости, связки и сухожилия поочередно уступали его безумному натиску. В конце концов обрубок ноги остался торчать в камне. Больше ничего не могло отвратить Рыбака от натиска черного океана.

Поняв, что конец близок, он, однако, не принял его. На своем архаичном немецком он насылал на Райнера страшнейшую хулу.

– Да в жопу себе заткни свои проклятия! – произнес Райнер.

В ответ посыпалось что-то еще более разгневанное насчет всего Райнерова отряда.

– И крючки свои туда же всунь!

К самым последним угрозам Рыбак перешел на язык, который Якоб счел венгерским.

– И сам иди в задницу, – подвел черту Райнер.

Остаток речи Рыбака потонул в нахлынувшей на его лицо и грудь первой волне. Сквозь кашель он выкрикнул на немецком:

– Я отвращаю плоть свою от Солнца! Я отвращаю разум свой от Солнца! Я отвращаю душу свою от Солнца!

На него налетела еще одна волна, и Райнер остановился, глядя на него, прямо у кромки воды. Тогда Рыбак обратил к нему свой взгляд в последний раз.

– Из сердца ада взываю я к тебе! – крикнул он. – В последний вздох вкладываю я свою ненависть к тебе!

Райнер не стал отвечать ему. Следующая волна, накатившая на Рыбака, почти смыла его в океан, но потом темные воды отступили, издевательски выплюнув его на устланный каменьями песок. Он побелел как снег – как будто океан вымыл из его тела всю оставшуюся кровь. Склонив голову к ожидающей его пучине, Рыбак выкрикнул:

– К тебе иду, Истребитель Сущего! До последнего буду сражаться с тобой! И да буду порван тобой в клочья – так стану частью тебя!

Стена воды обрушилась на него, и Якоб потерял Рыбака из виду в круговерти морской пены. В последний раз поверженный чернокнижник показался уже в десятке ярдов от берега. В хаосе волн трудно было что-то различить наверняка, но Якоб мог поклясться, что видел, как Рыбака схватило множество серебристого цвета рук – не то они держали его, не то насильно тянули ко дну. А потом он исчез окончательно – океан поглотил его.

XXIII

Райнер не стал тратить время на то, чтобы праздновать кончину врага. Пока Якоб и остальные глазели на воду, он развернулся и пошел к берегу. По дороге он наклонился за ножом Рыбака. Взгляд Якоба упал ему на лицо. Белый свет, что был сосредоточен на его чертах, прояснился до такой степени, что их стало почти невозможно различить. Он остановился у тела Анжело, присел рядом с ним. Якоб не забыл о нем, лежащем в луже крови, – его внимание лишь на время захватила гибель Рыбака. Теперь же, встретив незавидную судьбу в темных волнах, он был более не властен над Якобом, оставив того лицом к лицу с человеком, павшим от его руки.

Содержимое желудка Якоба подкатило тяжелым комом к горлу. Склонившись, он блеванул наземь. Слезы выступили у него на глазах, сопли потекли из носа. Анжело, билось у него в голове, я убил Анжело. Но слова не имели никакого веса, ожидаемого от столь важного заявления. Они казались невозможными, более фантастическими, чем это место, чем зверь, поднимавшийся из волн. И все равно, когда он выпрямился, ни один из его выживших товарищей не встал рядом с ним. Итало и Андреа ушли, позволяя Райнеру оценить произошедшее самому и вынести любой приговор, который тот сочтет нужным. Якоб был слаб, его лихорадило. Хоть некое чувство приличия и предполагало, что он должен был смотреть прямо перед собой, у него это не выходило. Он бросал взгляд то на Анжело, то на Райнера. Выражение на сияющем лице последнего нельзя было различить, нельзя было прочесть. Нож рыбака все еще был зажат в левой руке Райнера – скорее даже короткий меч, чем нож. Лезвие широкое, изогнутое, дьявольски острое – Якобу подумалось, что, если такое перережет горло, немудрено будет ничего не почувствовать. Он знал, что ему следовало ощущать вину за Анжело, следовало стоять на коленях и слезно молить о прощении, но ему в ту секунду было просто страшно, не более. Когда Райнер вздохнул и посмотрел на него, Якоб все еще не мог принять, что умрет за поступок, в совершение которого с трудом верил. Он ляжет костьми здесь… рядом с Анжело… и никто никогда не узнает, что с ними стало.

Покачав головой, Райнер окунул сначала нож, а затем и топор в кровь Анжело. Кивнув на топор Якоба, торчащий из Анжело, он тихо молвил:

– Возьми.

Якоб не решился перечить ему. Он наклонился, ухватился за древко, липкое от крови Анжело, и потянул топор на себя. Труп приподнялся и с влажным хлопком выпустил лезвие, упав обратно на землю, в красную лужу, лицом вниз.

Взмахнув обагренным ножом, Райнер подозвал Итало и Андреа и указал им на кровь Анжело.

– Смочите свои топоры, – сказал он.

Они обменялись недоуменными взглядами, но все же послушались его команды.

Значит, эти трое казнят меня, подумал Якоб. Что ж, смысл в этом определенно есть. Если все трое убьют меня, вряд ли кто-нибудь из них проболтается.

Райнер указал ножом на него, и Якоб сжался, готовый выслушать приговор.

– Якоб Шмидт, – провозгласил он, – за смерть этого мужа приговариваю тебя к жизни.

– Но… – Он не поверил своим ушам.

– Хочешь сказать, у тебя был другой выбор? – снисходительно спросил Райнер, и Якоб отчаянно замотал головой.

– Вот и славно. Бери топор и подключайся к работе, нам нужно разрубить оставшиеся тросы. Сейчас дело пойдет легче – кровь всякому лезвию придает сил. Но лучше бы нам тут надолго не задерживаться. Будьте все очень осторожны – помните, что случилось с Рыбаком.

Обменявшись короткими кивками, они все приступили к делу.

XXIV

Рыбак исчез, но веревки все еще трепетали под воздействием некой энергии. Пальцы Якоба прилипли к древку топора, когда он взялся за него. Воздух над проделанным им в тросе зазором коробился и размывался, крючки с обеих сторон вытягивали его в прямую линию, как будто намагниченные невидимыми токами. Стараясь не держать в уме выражение предсмертной муки, застывшее на лице Анжело, Якоб занес над тросом топор.

Удар раскроил трос надвое. Тот порвался с оглушительным звуком и взмыл вверх, заставив Якоба быстро отбежать на полдюжины шагов назад. Вырванная силой горсть рыболовных крючков свистнула во все стороны; один из них ужалил Якоба в правую щеку, чуть пониже глаза. Вскрикнув, он запоздало прикрылся руками.

Воздух кругом наполнился свистами и хлопками. Веревки Рыбака не желали сдаваться, будто живые. Одна из них, оборвавшись, с силой била по волнам. Другая захлестнула один из могучих пней и вгрызлась в древесину своими крючками. Третья извивалась из стороны в сторону, как раненая змея, – Итало еле-еле успел пригнуться. Четвертая, обрубленная Якобом, плашмя упала наземь и медленно поползла к берегу. Последняя веревка была укреплена слева, рядом с бурлящим потоком. Бросив топор, Райнер приблизился к ней и, сжав в обеих руках нож рыбака, расколол ее. Якоб вздрогнул, когда та лопнула. Закручиваясь прямо в полете в спирали и петли, трос рванулся к потоку и затерялся в его переливах и брызгах.

Со звоном в ушах Якоб присоединился к Итало и Андреа, чтобы дождаться Райнера. Никто из них не удостоил его взгляда. Когда Райнер поравнялся с ними, Итало топором махнул за ручей – туда, где еще один набор тросов приковывал титанического зверя к земле.

– Что насчет них? – спросил он неестественно громким голосом – его слух тоже был притуплен звоном разорванных веревок.

– Ну, – ответил Райнер полушутливо, – если есть желание поплавать – дерзай.

Итало нахмурился. Плавать, понятное дело, у него желания не было – да и кто знал, что могло в ручье водиться, – но раз уж рубка канатов на этом берегу была достаточно важна, чтобы рисковать и жертвовать жизнями, то, надо думать, веревки с другой стороны были не менее значимы.

Райнер склонился над Анжело. Взяв его за плечи, он перекатил тело на спину. Глаза Анжело были открыты – смерть наполнила их величайшей отстраненностью. Райнер закрыл их, уложил руки Анжело по швам, выпрямил ему ноги.

– Ты прав, – сказал он, – было бы лучше позаботиться и о тех веревках. И если бы мы могли пройти по этому берегу к следующему набору веревок, а потом еще к одному, было бы еще лучше. Наш Рыбак времени-то даром не терял. Он провел много лет в своих трудах, очень много лет. Чтобы низвести все, что он сделал, также потребуется много времени. Не так много, сколько на всё про всё ушло у Рыбака – ломать всегда легче, чем строить, – но достаточно, чтобы наши дети успели состариться, когда мы закончим.

– Но… – начал Андреа и, не закончив, просто указал на огромную серую дугу, поднимающуюся из темного океана.

– Того, что мы сделали, хватит, – сказал Райнер, разглядывая рыбацкий нож. – Чтобы поймать его, – он кивнул на огромного морского зверя, – требуется точное распределение сил. По сравнению с ним проектировка плотины, которую мы строим, – младенческая возня в песочнице. Если нарушить баланс, все пойдет коту под хвост. – Райнер подался вперед и вогнал нож в землю над головой Анжело, имитируя крест. – Уверен, – произнес он, – что наш друг был бы признателен, если бы мы немного помолились за его душу. – Сложив руки в молитвенном жесте, Райнер склонил голову и некоторое время простоял так.

Андреа первым откликнулся на предложение Райнера, забормотав вполголоса что-то на латыни. Потом в его напев влился Итало. Якоб же просто склонил голову. Он старался не смотреть в лицо Анжело, не говоря уже о зиявшей в его шее ране. Он уставился на ботинки мертвеца, поношенные, как и у всех остальных. Они были покрыты слоем здешней красной грязи. Левая нога торчала прямо, правая завалилась на нее. Когда Анжело обувался тем утром, когда затягивал и завязывал шнурки, он и подумать не мог, что делал это в последний раз. От этой мысли на Якоба навалилась черная щемящая тоска.

Как только Андреа и Итало произнесли «аминь» и перекрестились, Райнер расцепил руки и повернулся к холму, с которого они спустились сюда.

– Погоди-ка, – сказал Итало.

– Что такое? – спросил Райнер.

– Нам стоит похоронить его как следует.

– Мы помолились и оставили отметку. Этого хватит.

– Его нельзя просто так бросить, – сказал Андреа. – Нужно вырыть могилу.

– Вот только чем? – скептически вопросил Райнер.

– Хотя бы натаскаем сюда камней. – Андреа указал на берег. – Сложим их над ним.

Райнер покачал головой.

– Очень жаль, но времени нет.

– Почему же нет? – спросил Андреа. – Не так уж много его и нужно.

– Пока мы тут с вами говорим, Рыбак вполне может оправиться. А если он оправится, он ни за что не отпустит нас живыми – проход, через который мы попали сюда, попросту закроется. Поэтому лучше поторопиться.

– Разве Рыбак не мертв? – спросил Итало, и выражение его лица нагнало на Якоба страху. На Райнера, однако, оно впечатления явно не произвело.

– Кто тебе это сказал? – спросил он.

– Мои глаза, – ответил Итало. – У меня на глазах ты отрубил ему ногу, а потом его уволокло на веревке в океан.

– И ты думаешь, что этого достаточно, чтобы положить конец тому, кто столько всего натворил? – Райнер обвел рукой могучие пни, мотки тросов, обезглавленных быков, чудовище, возвышающееся над волнами. Якобу вспомнился образ с высоты птичьего полета, и нервозность Итало углубила его страх. А ведь действительно, что заставило их поверить, что человек, поймавший самого Левиафана, мог быть сражен бывшим университетским профессором и горсткой каменщиков? Якоб почти что запаниковал, и Райнер, видимо, понял это по его лицу, так как добавил:

– Недооценивать себя не стоит. Здесь нами была одержана солидная победа. Нашим семьям больше ничто не угрожает. Планы Рыбака нарушены. И сам Рыбак пойман в ловушку собственными ухищрениями. Если нам повезет, то великий зверь, к которому он ныне привязан, вырвется на свободу и уплывет в океан, утащив его следом. Если не повезет, то Рыбак сможет освободиться. Но даже если это произойдет, у него уйдут десятилетия на то, чтобы выбраться из неволи, в которую он угодил не без нашей помощи.

Райнер хотел сказать что-то еще, но его слова заглушил нарастающий рокот.

– Океан! – произнес Итало, но все уже и так обратили взгляд к волнам. Огромная дуга плоти Левиафана над ними снова сотрясалась – и если тогда существо, захваченное и пытающееся устроиться поудобнее, просто ворочалось, сейчас оно двигалось совсем иначе. Зверь – Якоб больше не мог думать об этом как об острове – раскачивал свою тушу из стороны в сторону, и бушующие вокруг него волны и породили привлекший всеобщее внимание шум. Все еще раскачиваясь, существо воспряло – со дна будто поднялась огромная гора, и еще одна, даже больше первой. Челюсть Якоба отвисла, и он ничего не смог с этим поделать, ибо монстр на его глазах достиг поистине альпийских вершин. Целые реки воды, Дунай и Гудзоны, лились с него, черный океан кругом него буквально кипел.

Якоб не испытывал уже ни страха, ни трепета – вид затмившего небо зверя опустошил его. Когда на плечи ему легли чьи-то руки, развернули на сто восемьдесят градусов и подтолкнули к холму, он некоторое время шел вперед по чистой инерции, пока не увидел бегущих впереди Андреа и Итало. Тогда он и сам сорвался на спринт. Райнер бежал рядом с ним, и, несмотря на бледный свет, омывавший его лицо, Якоб почти мог различить написанную на нем тревогу. Знание, что у Райнера могли быть и такие эмоции, взбодрило Якоба, подстегнуло поднажать, и когда они оказались у подножия холма, он, быстро убедившись, что Райнер не отставал, и что громада зверя все никак не заканчивалась, стал карабкаться наверх, наплевав на болезненное покалывание в ногах и на горевшие огнем легкие. Чаща странных здешних деревьев становилась все гуще, каждый вздох стал казаться непосильным. Темнота клубилась по краям его зрения, пока все, что он видел, не выродилось в длинный черный туннель, по которому бежали со всех ног Андреа и Итало. Что-то давило на спину – руки Райнера, толкавшие вперед. В мгновение ока ноги Якоба стали будто два бетонных блока – подволакивались и тяжелели с каждым шагом. Топор все еще был при нем – он умудрился не потерять его во всей этой суматохе; с тем же успехом он мог бы волочь за собой дубовый ствол. Он бы бросил злосчастное орудие с удовольствием – вот только пальцы забыли, как надо разжиматься.

Едва Якоб поднялся на вершину холма, ему потребовалось еще с полдюжины шагов, чтобы понять, что он сделал. Он не смог остановиться сразу, его ноги были не в состоянии вот так взять и прекратить двигаться. Как бегун, выигравший забег всей жизни (что не так уж и далеко от истины), Якоб ходил по кругу, прижав руки к бедрам, голову наклонив назад, закрыв глаза и тяжело вдыхая. Неподалеку от себя он слышал хриплые вздохи Райнера. Глаза надо было, конечно, открыть, но Якоб был не в состоянии думать о чем-то столь нежелательном. Его изнеможение сменилось тошнотой, страшный груз лег на плечи. Когда Райнер ухватил его за бока, заставив притормозить, ему все же пришлось распахнуть глаза; Райнер потащил его вперед, указывая направление, но Якоб лишь покачал головой, показывая, что бежать больше не сможет. Да, ими был проделан долгий путь и до спасения оставалось всего ничего, но пусть лучше выйдут Андреа и Итало – они всяко сильней.

И тут Райнер вдруг спросил его:

– А как же Лотти?

Якоб дернулся, будто ужаленный. Это имя было, пожалуй, единственным, что смогло бы прорваться сквозь окутавшую его дурноту. Вопросы роились у него в голове – почему вдруг Райнер упомянул Лотти, значило ли это, что он больше не возражает против внимания Якоба к ней? Но как такое возможно – мало того, что Якоб австриец, так еще и прикончил совсем недавно ни в чем не повинного человека! Не зная, что сказать, он открыл рот, но Райнер уже убежал вслед за Андреа и Итало. Возможно, Якоб и призадумался насчет того, сможет ли найти в себе силы, чтобы добежать до двери из особняка Дорта, но исход этих дум уже был ясен – уверенный, что вопрос Райнера подразумевал под собой некое обещание, Якоб поклялся себе, что отыщет выход из этого места.

XXV

В последующие годы, когда Якоб поведал Лотти о своих переживаниях и переживаниях своих спутников в ту странную ночь, эта подробность осталась ее любимой. Видимо, даже после того, как их отношения узаконились, образ раскрасневшегося Якоба, ради нее прорывающегося следом за остальными сквозь лес странных деревьев, плавно переходящий в обычный сосновый бор, глубоко в душе вдохновлял ее.

Отступая к двери, Якоб бросил лишь один прощальный взгляд назад через плечо – к тому времени вокруг него были одни лишь высокие и густые деревья, выход находился совсем рядом. Над кронами соснового бора он увидел огромный закругленный край – какую-то болтающуюся в воздухе часть великого морского зверя, желанного улова Рыбака. Высоту этой части животного Якоб не желал прикидывать даже примерно; прямо у него на глазах она начала смещаться, неспешно клониться, словно башня из тяжелого кирпича, к темным водам. В один миг она исчезла, и Якоб поежился, представив себе размеры поднятой ею волны. Не желая ждать, пока волна эта доберется до него, он помчал вперед, к своим спутникам.

Либо они добровольно ждут его, либо Райнер заставил их подождать. Ученый держал открытой тяжелую дверь, вделанную в ствол особо широкого дерева. Якоба почти не удивил тот факт, что эта новая дверь каким-то чудом заняла место той, которую Райнер снес, прорываясь сюда, – тем не менее это так. На руке, которой Райнер придерживал дверь, выступили жилы – работенка была явно не из легких. Когда Якоб поравнялся с ними, он кивнул Итало и Андреа, чтобы те шли в проход.

– Быстрее! – крикнул он Якобу. Тот захотел в ответ крикнуть, что и так спешит изо всех сил, но дыхания ему попросту не хватило. Где-то за спиной набирал силу оглушительный рев воды, грохот осыпающихся каменных пород. Странный свет на лице Райнера ослаб настолько, что Якоб увидел пот, стекающий по лбу ученого. Прикоснувшись к нему на бегу, Якоб подпрыгнул и перескочил высокий порог.

XXVI

Он вырвался в ночную прохладу. Райнер, выбежав следом, с силой захлопнул за собой дверь и приник к ней; кольцо сызнова целого дверного молотка глухо звякнуло. Взгляды мужчин скрестились на нем: все ждали незнамо чего, какого-то, быть может, знака, однозначно указавшего бы, что их приключение завершилось. Но всё, что они услышали, – пение птиц в преддверии рассвета; все, что увидели, – небо над головой, из черного перетекающее в темно-голубое.

Оттолкнувшись от двери, Райнер взмахнул руками и произнес:

– Глядите!

Мужчины заозирались. Якоб заметил сразу – стены воды, сопровождавшие их на пути к особняку Дорта, исчезли, и трава там, где они когда-то были, серебрилась лишь от обычной росы.

– У нас получилось, – вымолвил Итало. Судя по тону его голоса это был скорее вопрос, нежели утверждение.

– Похоже, что да, – сказал Райнер.

– Какое еще, черт тебя дери, «похоже»?

– Видимо, мы добились успеха.

– Почему «видимо»? – не унимался Итало.

– Потому что пока еще слишком рано утверждать наверняка.

– И сколько времени должно пройти, чтоб наверняка?

– Когда каждый из нас умрет в своей постели, – ответил Райнер, – от того, чему будет предопределено закончить наши дни на этой земле, тогда можно будет сказать, что весь наш сегодняшний труд не прошел задаром. Если, сколько бы времени ни прошло, семьи наши не пострадают ни от чего, кроме типичных болезней, тогда нам можно будет с легким сердцем испустить последний вздох. Если никто из нас больше никогда не услышит речь поднятого из могилы человека, тогда на смертном одре нам можно будет спокойно смежить веки.

– А что если нашим детям придется отвечать за то, что мы сделали? – спросил Итало. – Или даже нашим внукам?

– Мы к тому времени будем мертвы, – отрезал Райнер, – и ничто из этого нас заботить уже не будет. – Прежде чем Итало смог что-то добавить, Райнер ступил на тропу к лагерю и зашагал прочь. Сначала Андреа, затем Якоб и наконец хмурый как туча Итало – все они последовали за ним.

XXVII

Никто из них больше никогда не вернулся к особняку Дорта, но Якоб, Райнер и Итало – троица оставшихся в лагере – всегда чутко прислушивались к новостям, касающимся его. Первые весточки пришли несколькими месяцами спустя – шел уже почти год расчистки долины, когда подоспела очередь Станции исчезнуть с лица земли. Согласно сведениям, доступным общественности, особняк Дорта все еще принадлежал мужчине, которого все предпочитали называть просто «гость Корнелиуса», но никто не мог вспомнить, когда в последний раз владельца видели за пределами дома, да и внутри, раз уж на то пошло. Уже долгое время в окнах особняка не горел свет, но все эти свидетельства запустения не смущали орды официально выряженных мужчин – те продолжали стучаться в главную дверь до тех пор, пока не стало ясно как божий день, что им никто не откроет. Порой к порогу особняка подбрасывали не менее официального вида конверты. Находились и такие упертые, что колотились в дверь по получасу, а один особо дотошный юноша даже обошел дом по кругу и стал продираться сквозь захватившие сад сорняки в поисках хоть каких-нибудь признаков жизни. Всё, что ему в итоге досталось, – сильный ожог от ядовитого плюща и полные штаны колючек.

Цель этих поползновений была предельно проста – известить Гостя, что его время в особняке подошло к концу, что уже назначена дата, до которой он еще может вывести отсюда все, что не подлежит уничтожению, что ему полагается чек на предъявителя, по которому он смог бы возместить стоимость отнятых земли и постройки. Шериф давно уже занимался всем этим, но репутация старого Корнелиуса всякий раз заставляла его обходить дом стороной. Когда же пробил час и на него возложили обязанность выселить Гостя любой ценой, он пошел на дело с большой неохотой. Шериф родился и вырос здесь и частенько слышал в детстве истории о загадочном Госте – именно они отвращали его от места до того самого дня, когда половина Станции уже полегла в руинах. Так или иначе, он учтиво постучал в дверь, и когда стало ясно, что никто к нему не выйдет, приказал прибывшим вместе с ним патрульным выбить ее. Они так и сделали, приложив немало усилий, ибо дверь была из добротных.

Внутри дом являл собой печальное зрелище. Глазам шерифа и помощников предстал не просто интерьер заброшенного дома, в котором успела обосноваться мелкая лесная живность, – вся мебель там была расколочена в щепки. Шерифу даже не нужно было далеко ходить, чтобы оценить масштабы запустения – одна из несущих стен обрушилась, часть крыши провалилась внутрь, превратив особняк в огромную выскобленную раковину. Черный мох покрыл каменные стены, облепил сваленные на полу обломки. Самая большая куча мусора была свалена по правую сторону от главного входа – откуда-то из-под ее основания одиноко торчала конечность. Шериф, сходу опознав в ней руку по локоть, пошел вперед, но тут один из патрульных ухватил его за плечо и дрожащим голосом произнес, что с рукой этой «что-то сильно не то». Высвободившись из хватки, шериф все же поосторожничал и, напрягши зрение, увидел: пальцы на руке обладали дополнительной фалангой, между ними пролегала перепонка, а ногти, заворачиваясь острыми концами вниз, напоминали скорее когти зверя.

Будь у шерифа другой склад ума, он, возможно, пошел бы дальше и расчистил бы мусор, дабы увидеть то, что под ним лежало. Но ни научного любопытства, ни простой удали у него за душой не водилось, он был очень осторожным мужчиной, за весь свой срок не влипшим ни в одну серьезную передрягу. Приказав патрульным покинуть дом, он вышел следом и запер дверь так крепко, как только получилось, а затем пошел прямиком в управу и заявил, что особняк Дорта не только пустовал, но и являл собой рассадник антисанитарии, который надлежало в скорейшем времени спалить, предварительно облив всеми видами горючего. Никто особо не стал возражать – огонь полыхал целый день, и примерно столько же времени ушло на то, чтобы почерневшая каменная кладка остыла и к ней можно было бы без страха прикоснуться рукой. Все, что было внутри, обратилось в пепел, который по приказу шерифа собрали лопатами и куда-то вывезли, быть может, на свалку в Уилтвике, а может быть, и прямо в воды Гудзона. После того как кладку снесли, та же безвестная участь постигла и камни, слагавшие ее.

XXVIII

Итак, особняку, к вящему удовлетворению шерифа, пришел конец. Поместье было во всеуслышание объявлено заброшенным, и бригады демонтажеров принялись за то малое, что от него осталось. Малое, да удалое – после пожара уцелел ряд хозяйственных построек, включая просторный амбар, и все их требовалось снести, не говоря уже о рубке разросшихся яблоневых садов и части леса, уцелевшего еще с поры первых европейских поселенцев. Была тут и парочка крупных камней; их не помешало бы вывернуть из земли и увезти. Всякую растительность – от куста до цветка, от сорняков до травы – необходимо было выкорчевать, а оставшуюся в земле ямку засыпать и разровнять.

Именно на этом этапе работы, когда слухи о том, что нашел шериф в особняке, просочились в лагерь и забегали от одной двери к другой, одна из рабочих бригад в прямом смысле слова откопала очередную странность, связанную с поместьем Дорта.

Дело было в одном из садов. После вырубки деревьев рабочие обвязывали пни цепями, приковывали к упряжкам мулов и вырывали из земли. Операцию эту на стройке водохранилища давно уже обкатали до автоматизма, и все шло гладко, пока не пришел черед предпоследнего пня. Тот не шел ни в какую – целых две упряжки не могли сдвинуть его с места. Усилиями трех его все же сняли: он вышел, выпростав непомерно длинные, гораздо больше обычных, корни – бледные, гибкие, чем-то похожие на щупальца осьминога, гораздо толще самых старых ветвей. В их переплетении и был обнаружен полупрозрачный конгломерат размером с голову человека. Отливающий не то белым, не то бледно-голубым, глазам рабочих предстал самый настоящий драгоценный камень – хоть никто и не смог опознать, какой именно. Он был теплым на ощупь и, похоже, некогда подвергался огранке. Кое-кто в таверне позже утверждал, что в одной из граней углядел далекий огненный глаз, вглядывавшийся в «самую душу», но к моменту признания этот кое-кто порядочно набрался, и ему, понятное дело, никто не поверил.

Несмотря на то что никто ничего не хотел разбалтывать, так уж получилось – камень был найден в самом конце рабочего дня. При всем своем любопытстве рабочие устали, и было им совершенно очевидно: чтобы безопасно извлечь драгоценность из паутины корней, потребовалось бы немало работы пилами. Кроме того, глава отряда, никогда не упускавший возможности выслужиться перед начальством, настоял на том, чтобы о камне доложили куда надо, а пока что оставили там, где нашли. Если бы все в отряде – или хотя бы кто-то один – были тверже уверены в ценности находки, все эти указания пропустили бы мимо ушей. Однако поскольку камень мог стоить примерно столько же, сколько стоила грязь, из которой он был извлечен (то есть ровным счетом ничего), главу отряда послушались. Со своей стороны тот уверил рабочих, что, если камень взаправду окажется драгоценным, им вне всяких сомнений что-то да причтется; на вопиющий абсурд подобного заявления никто даже не смог ничего ответить.

Так или иначе, компания не успела ничего предпринять: когда на следующее утро ее представитель прибыл в сад, камень бесследно исчез. Дерево лежало там, где его спилили, даже сплетение корней внешне выглядело нетронутым. Само собой, подозрение пало на рабочих, чьи клятвы и алиби не остановили компанию от обысков с полицией; не на руку им было и то, что в массе своей они были черными, тогда как начальство – европейцами. Самоцвет найден не был, и компания обратила наипристальнейший взгляд в сторону дома главы отряда – его полиция тоже перевернула вверх дном. К тому времени заинтересованность компании в находке, надо заметить, изрядно поугасла. Когда один из ученых на дотации компании предположил, что обнаруженный камень был, как он выразился, «самопроизвольно сублимировавшимся» полезным ископаемым, руководство постановило эту версию основной и свернуло все поиски.

Слухи о пропавшем камне жили гораздо дольше слухов о пугающем интерьере особняка Корнелиуса Дорта. Почти все сошлись на том, что камень кто-то умыкнул – скорее всего, те же люди из компании, явившиеся под покровом ночи. Кто-то грешил на полицию, кто-то – на причудливых персонажей вроде агентов Генри Форда, Джона Рокфеллера и даже кайзера.

Когда Якоб, не оставшийся в стороне от молвы, спросил Райнера о камне, его будущий тесть лишь махнул в ответ рукой:

– Око? Что ж, пропало – и черт с ним. Теперь оно – чья-то еще проблема, не наша.

XXIX

На тот же вопрос Итало отозвался еще более лаконично:

– Дьявол его знает, – и пожал плечами.

Отрешенность Итало Якоб списал на бремя расширившейся семьи. Как дети Хелен и Георга прибыли в дом Итало и Регины, так в нем и осели. Им некуда было больше идти, у них не было каких-либо еще известных родственников, никто с родины ими не интересовался, а Регина, всякий раз как кто-нибудь упоминал слово «приют», становилась мрачнее тучи. Словом, они с Итало усыновили ребятишек – и дом их стал расползаться по швам. Зарплата Итало стала исчезать куда быстрее, и Клара повадилась раз в три-четыре недели готовить и отправлять ему еду – ничего особенно выдающегося, просто, к примеру, жаркое в горшочке, которое одна из младших сестриц Лотти заносила после школы.

Втайне Якоб задавался вопросом, насколько грубость Итало в общении с ним уходила корнями в память о незрячих глазах Анжело, сраженного наповал ударом топора в шею. В иные дни Якоб едва ли мог поверить в то, что на самом деле поступил так – роковой взмах топором казался ему порой просто сценой из дурного сна, как и все, произошедшее на берегу близ темных вод; он уповал на то, что хотя бы иногда Итало ощущал то же самое – и прощал его.

По правде говоря, бо́льшую часть времени на присутствии Якоба Итало едва ли заострял внимание – были у него дела и понасущнее. Несмотря на то что минул уже почти год, Якоб все никак не мог набраться смелости и спросить, что Итало испытывал к нему – презрение, гнев? Но жизни было угодно распорядиться иначе – через пару месяцев после того как от особняка Дорта и его пристроек остались один лишь фундамент и голая земля, одним утром Регина не встала с кровати. Итало послал своего старшего, Джованни, к доктору, но к тому времени, как тот прибыл, все было решено. По-видимому, рак матки, сидевший в ней уже долгое время, распространился по всему ее телу. Итало и дети сидели с ней до самого конца. В последний миг глаза Регины закатились, а губы задвигались, будто она хотела что-то огласить – некое напутствие или внезапно открывшуюся истину, – но вымолвить ей удалось одно-единственное слово: «женщина». Все другие слова умерли вместе с ней.

Все, кто знавал Итало, ожидали, что со смертью Регины он сойдет с ума, раздавленный тяжестью скорби и ответственности за огромную семью. После работы Клара захаживала в его дом, дабы оказать посильную помощь в готовке пищи и уборке, и вместе с ней приходили Лотти и сестры, но всем было понятно – детям Хелен и Георга суждено отправиться в детский дом и захватить выводок Итало и Регины с собой. И пусть Итало не спился и не очерствел душой, его фасад, обращенный к семье и людям в лагере, дал множество трещин. К удивлению Клары и ее девочек, Мария, старшая из приемных детей, выступила вперед и взяла бразды правления в свои руки. Все судачили, что-де она не выдержит, что тяготы сломят и ее, но Мария оказалась неожиданно стойким оловянным солдатиком. За несколько месяцев она привела свою новую семью в относительный порядок – пусть это и далось ей нелегко и прошло не без перипетий. В итоге никто не бросил школу и не потерял работу, кроме самой Марии; она не вернулась к учебе и оставила подработку в пекарне. Злые языки молвили, что она вздумала выйти замуж за Итало – о коем в лагере ходили куда более неожиданные слухи, чем разумно было предположить, – но постепенно всем стало ясно, что Мария взяла на себя роль домоправительницы, а не девицы на выданье. Эту свою твердую позицию она хранила до самого конца пребывания семьи в лагере.

XXX

Прошло три года. Робкое ухаживание Якоба за Лотти продвинулось к долгой помолвке, а затем и к браку – примерно в то время, когда западный резервуар водохранилища начал заполняться водой. Минувшее лето выдалось горячим и сухим, река Эсопус пересохла в собственных устьях, и уровень в большой чаше прирастал до ужаса медленно – были даже опасения, что водохранилище вышло слишком большим и никогда не заполнится до конца. Но уже следующей осенью, дождливой и ненастной, вода достигла ожидаемых отметок. Следующей весной – девятнадцатого июня тысяча девятьсот четырнадцатого года, если говорить точно, – все звонки в лагере гремели целый час, возвещая завершение бо́льшей части работ на водохранилище, пусть до официального завершения стройки и оставалось еще целых два года. Распустили команды, вычищавшие долину, дали вольную каменщикам. Что делать дальше – насущная тема для многих. Райнер с Кларой и Лотти с Якобом не остались в стороне, но шум звонков из долины внес в их планы легкий налет срочности.

Первым покинул лагерь Итало, получив вскорости должность каменотеса в Уилтвике. В следующем году Лотти, Якоб и их первенец, Грета, поселились в Вудстоке – там Якоб устроился на работу к парню, что делает резные надгробия. Чтобы продолжить обучение и помочь с ребенком, сестры Лотти, Гретхен и Кристина, уехали вместе с ними. Райнер и Клара задержались в лагере дольше всех – они были там даже тогда, когда улицы и дома опустели, а пекарня и бакалея закрылись. В конце тысяча девятьсот шестнадцатого года, когда водохранилище было окончательно объявлено готовым, Райнер и Клара попали в число тех немногих, что своими глазами видели снос лагеря. Благодаря тому же таланту убеждения, который привел его и его семью в это место, Райнеру удалось заполучить должность в управлении по надзору за работой и обслуживанию резервуара и туннелей, направлявших воду в жаждущие краны Нью-Йорка. В то время Штаты близились ко вступлению в Первую мировую, и парню с немецким акцентом сложно было занять столь ответственную должность, но Райнер, убедив всех кого нужно в своей лояльности, в течение всего следующего десятилетия хаживал вверх и вниз по Ольстерскому округу, инспектируя часть акведука Катскилл – туннеля, шедшего на юг от водохранилища. Он с Кларой переехал в Вудсток, в скромный дом через пару дверей от Лотти и Якоба, чья семья приросла сыном (тоже Якобом) и еще одной дочкой (Кларой). Кристина, самая младшая дочь Райнера, прогремела на всю округу, понеся ребенка от мужчины сильно старше ее, перебравшегося с севера Бикона, дабы позаботиться о больном брате. После поспешной свадьбы Кристина и Том (так звали горе-кавалера) уехали жить в Гудзон. Средняя сестра Гретхен, закончив педагогический колледж в Гугеноте, стала преподавателем в Райнбеке. Она вышла замуж поздно – за проводника железной дороги, роман с которым развился во время поездок в Манхэттен за музейными красотами.

Жизнь шла своим чередом, несмотря на все фантастические волнения, выпавшие на долю Шмидтов и тех, кто так или иначе связался с Рыбаком. Раз-другой в год, обычно в разгар лета, Итало с семьей навещал Райнера. Пока Клара и Лотти охали над тем, как сильно выросли дети, и выслушивали рассказы о последних детских достижениях, Райнер и Итало говаривали о погоде и обстановке в мире. Якоб, сидя тихо, делал вид, что слушал их, время от времени кивком указывая на свою причастность к разговору. Итало неплохо устроился – выкупил каменную мастерскую, нанявшую его, привлек к делу своего сына, Джованни. По его словам, дел у него теперь было невпроворот, но такой порядок вещей его более чем устраивал. Клара сказала, что ему следует подыскать себе славную женщину, но Итало махнул в ответ рукой – дескать, нет у меня времени на такие вещи. От визита к визиту его волосы все больше седели, и оставалось их все меньше, кожа его болезненно серела, но на все увещевания Клары и просьбы позаботиться о себе Итало отшучивался и бодрился. В один прекрасный день из Уилтвика пришла печальная весть – друг Райнера перенес инфаркт и был госпитализирован; опасения Клары все же подтвердились. С ней на пару Райнер поехал в больницу, но к тому времени, как они прибыли, сердце Итало остановилось навсегда.

Через год после смерти друга Райнер ушел с работы – симптомы старческого слабоумия заявили свои права на него раньше, чем кто-либо мог ожидать. Его краткосрочная память стала совсем никудышной, речь утратила связность, он стал забывать имя человека, с которым разговаривал. Еще он перестал воспринимать числа и, бывало, переходил с английского на немецкий, сильно раздражаясь, ежели собеседник переставал понимать его. Он изо всех сил сопротивлялся, он не мог принять того, что с ним происходит, и это привело к паре-тройке серьезных раздоров между ним и Кларой. В конце концов начальство поставило ему ультиматум: либо он уходит в отставку сам, либо его увольняют. Протестуя против несправедливости всего этого, Райнер предпочел подать в отставку. Как только он ушел с работы, его состояние резко ухудшилось, и в конце концов он превратился в болезного ребенка в постаревшем теле, не способного поднести ложку с куриным бульоном к вечно дрожащим губам, не расплескав. Клара все чаще вспоминала тот бледный свет, что омывал черты лица Райнера, когда он корпел над своими книгами, ища способ остановить Рыбака. Она вспоминала, как свет тот делал его лик не более чем гладкой маской, как она боролась со страхом при виде того преображения. Вытирая его подбородок салфеткой, она думала, что то мертвенное свечение разгорелось теперь внутри него, вытравливая все, чего касалось. Когда с его губ сорвался последний вздох, Клара с совершенно сухими глазами обратилась к Лотти и сказала, что потеряла мужа задолго до этого, что его отнял у нее свет полной луны, серебро пены на гребне волны, цвет савана и бледных кладбищенских лилий.

XXXI

Однако же до увольнения и смерти Райнер Шмидт активно интересовался по меньшей мере одной проблемой – проблемой Голландского ручья. На старых картах еще можно отыскать его отметки – они мало совпадают, хотя вроде бы и следуют одному направлению. Рыбаки, приходившие испробовать его воды на клев, извечно путали его с другим потоком, ссылаясь либо на неточность карты, либо на обманчивость ранних воспоминаний об этом месте. Но за пару лет при сравнении разных карт выяснилось, что это все-таки какой-то новый ручей. Ничего удивительного в его появлении вроде бы не было – сильное затопление могло снести часть берега и открыть воде свежий путь, или горная порода, сместившись, могла направить воду по другому курсу. Новичок тянулся до самого Гудзона по крутым и густо поросшим лесом берегам, и рыбаки сходились в том, что выглядел он так, будто протекал там уже не один десяток лет. Никто не мог толком вспомнить, замечал ли его ранее, будто земля сама по себе вздумала привнести разнообразие в ландшафт.

Райнера интересовало, чем подпитывались воды ручья. Несколько человек пытались, но никто точно не смог определить местоположение его истока. Казалось, что он проистекал прямо из водохранилища – тем не менее верховья его шли через густые леса, что, казалось, смущало любого, кто дерзал зайти в них слишком далеко. Кое-кто заблудился в них, а один старик провел больше трех дней, блуждая по этой местности, потому как его заинтересовали невиданные высокие деревья, прорезавшиеся внезапно вместо привычных елей и сосен. Он рассказывал, что за их стволами узрел далекий водоем – судя по всему, водохранилище, вот только вода в нем показалась ему черной. Его историю все расценили как мираж, вызванный переутомлением и голодом. Обеспокоенные возможной утечкой воды, власти штата провели осмотр водохранилища от плотины до плотины. Ни одной пробоины найдено не было.

Поначалу Райнер не уделял особого внимания разговорам о новом ручье – рыбалкой он никогда особо не увлекался. Но пересуды не стихали, и мало-помалу его интерес рос. Чем больше он слышал о новом ручье, тем меньше ему все эти слухи нравились. Еще можно было махнуть рукой на байки об огромных странных рыбах, ломающих всякую удочку за миг до подсечки, как на обычные преувеличения мужчин, переусердствовавших с самогоном. Но рассказывали и другие истории, которые Райнер, скорее всего, тоже списал бы на горячку или игру воображения, не будь в его жизни инцидента с Рыбаком. Двое парней, сбежавших с уроков поудить рыбу, забежали слишком далеко, преследуя бледную фигуру, увиденную ими выше по течению. Один старик повадился ходить на ручей каждый день и делал так целых две недели – вовсе не рыбалки ради, а чтобы слушать голос сына, погибшего на войне, который якобы доносится со дна. Один из членов туристической группы упал в ручей и, вероятно, утонул бы, если бы не пришедшие на подмогу товарищи; мужчина настаивал, что видел своего брата, умершего много лет назад от пневмонии, сквозь толщу воды. Когда Клара и Лотти поинтересовались у Райнера, что происходит, он ответил по обыкновению, что не уверен до конца… но в этот раз он не стал ждать ухудшения ситуации как призыва к действию. Он убедил вышестоящие инстанции, что его должность ответственного за акведук идеально подходит для того, чтобы докопаться до сути вопроса, а затем сказал Якобу, что ждет его в следующее воскресенье у церкви.

День, когда Якоб припарковал машину у обочины Таштег-Лэйн и отправился со своим тестем на поиски ручья, выдался жарким и влажным. У них не было с собой топоров или каких-то подобных инструментов, и Якоб счел это за добрый знак – само собой, у него в памяти еще были живы подробности ночного похода к дому Дорта. Они прошли несколько сотен ярдов через луг к низкому хребту, взобрались на него, потом спустились по дальней его стороне и принялись штурмовать второй выступ. Он круче и выше, но обильно порос вечнозелеными деревьями, и на стволы удобно опираться при восхождении. Сразу за вершиной холма, за изобилием елей и сосен, Якоб увидел ручей, белый и пенящийся. Вбивая пятки в почву и двигаясь зигзагами от дерева к дереву, они с Райнером спустились по склону и оказались на узком уступе, граничащем с потоком. Где-то в дюжине ярдов над бурной водой навис другой берег – тонкая полоса земли у отягощенного деревьями хребта. По левую руку ручей пенился вниз по склону на полпути к водопаду; впереди и по правую руку он прирастал где-то на десять – пятнадцать ярдов, а потом снова ниспадал на новую серию порогов. Якоб взглянул на Райнера – тот разглядывал бегущую воду. Боясь, что тесть снова зачаровался – так Лотти и Клара характеризовали эти его затишья, – Якоб коснулся плеча Райнера, после чего тот вздрогнул, покачал головой и повернул налево.

– Сюда, – сказал он, направившись вверх по течению. Пройдя немного, он бросил через плечо: – Держи в уме события дней минувших, усек? Услышишь кого-нибудь из них – не слушай. Увидишь – не смотри.

Им не пришлось идти далеко. По мере того как течение восходило вверх, мшистая земля под ногами уступала место скале, скользкой от водяных брызг. Хоть Якоб и ощущал чье-то постороннее присутствие, он был слишком занят, сосредоточен на собственном равновесии, чтобы уделять ему внимание. (Позже он сказал Лотти, что в воде ему почудились скопища бледных тел. «Ты про рыб?» – спросила она, и он покачал в ответ головой.) Но когда он подался вперед, стараясь удержаться на скользких камнях, не сводить глаз с Райнера и за что-нибудь, хоть бы и за воздух, уцепиться, к нему вдруг воззвал голос.

Анжело, убитый им давным-давно, шепотом спрашивает, что он, Якоб, здесь делает – разве ему не следует сейчас целовать жену, обнимать детей? Разве он не живет в хорошем доме, не работает на хорошей работе? «Да» на оба вопроса – тогда почему же он в этом месте, он что, устал от своей славной маленькой жизни? А хочет ли он знать, что знает Анжело? Хотел бы он увидеть, как тот, кого он считал другом, бьет его наотмашь топором? Хотел бы почувствовать, каково это – когда тяжелое лезвие берет и ломает тебя, словно какое-нибудь гнилое бревно? Хотел бы он ощутить предсмертный шок – когда все, что тебе остается, – смотреть на деревянную рукоять убившего тебя колуна, на вытекающую из тебя кровь? Я не успел даже помолиться напоследок, горько нашептывал Анжело, не смог ни перед кем исповедаться, меня просто смыло в какой-то черный колодец. И даже после того как сердце мое остановилось, я не покинул то место, о нет. Я остался и смотрел, как ты и остальные стояли у моего тела. Видел, как тебя оправдали за мою смерть. Видел, как вы пытались похоронить меня, как убежали, устрашенные черным океаном. Вы убежали, а вот я-то никуда убежать не мог. Вода подняла мое тело и унесла прочь, далеко, в бездонную глубь, где белесые твари резвятся рядом с тушей своего великого и ужасного покровителя. Я проклят, говорил Анжело, я проклят, и я буду счастлив разделить вечность с тобой – во мраке и презрении. Просто шагни с берега в воду, и мы будем вместе…

Стоило ли говорить, что если что-то и терзало душу Якоба Шмидта все эти годы, то только гибель Анжело? Преступление (а чем же еще мог быть отъем жизни?), о котором никто никогда не узнал бы – ведь даже тело, если верить голосу Анжело, смыло в океан волной, поднятой циклопическим чудовищем. Даже будучи свободным от обвинений, Якоб все равно тяготился свершенным. Долгое время, страшась возможного отклика, он держал это в секрете от Лотти, и внезапные пресекаемые изо всех сил порывы выложить все как есть весьма кстати покрывались его заиканием. Только когда их старшая девочка, Грета, была так больна скарлатиной, что обычно жизнерадостный доктор стал серьезным и спокойным, Якоб рассказал жене о своем прошлом поступке. Наполовину сойдя с ума от беспокойства, он убедил себя, что смерть его дочери станет наказанием за жизнь, которую он забрал много лет назад. Сначала Лотти не могла взять в толк, о чем Якоб говорил, а едва поняла, просто спросила:

– Мой отец не осудил тебя?

– Нет, – покачал головой Якоб.

– Тогда выбрось это все из головы, – сказала Лотти, – и помоги мне с дочкой.

Грета пережила скарлатину, и Якобу впору было смириться с мыслью, что Всевышний не заинтересован взимать с него за былое… но он не смирился. Слишком уж много времени он потратил на тяжкие думы, чтобы просто так взять и сбросить камень с души. Литания упреков, нашептываемая Анжело, проясняла многое: требовалась жизнь не его ребенка, но его самого. Как и многие в ту пору, Якоб верил, что самоубийство – верный путь к вечному проклятию, но что еще оставалось? Он подступился к бурлящему потоку.

Но тут на пути у него встал Райнер, и они чуть не рухнули в воду вместе. Такой расклад Якобу вдруг не понравился, и он, отпрыгнув сам, оттянул отца своей жены от края. Он ждал, что Райнер накричит на него, скажет что-нибудь вроде «смотри, куда идешь!», но глаза пожилого ученого были полны слез. Утерев их рукавом, Райнер продолжил путь по уклону… и Якобу оставалось лишь следовать за ним.

Вскоре они достигли высшей точки – тут было пятьдесят ярдов, не меньше. Голос Анжело вновь возвратился, но не успел сказать многое – его заглушила речь Райнера.

– Мы не привыкли говорить много о днях на родине, правда? Порой кажется: все, что там было, – лишь какая-то театральная постановка. Да, это происходило с тобой, ты не можешь сказать, что просто видел сон… но это не имеет ничего общего с тем, чем стала твоя жизнь теперь. Может, конечно, не прямо-таки «ничего», но… – Не в силах подобрать нужное слово, Райнер пожал плечами. – Когда я работал в университете в Гейдельберге, у меня был коллега по имени Вильгельм Вандерворт. Он тоже был филологом. Не могу назвать его другом – несправедливо будет. Мы безмерно уважали друг друга, наш труд, всегда находили, о чем поговорить. Но слишком уж мы соперничали, чтобы быть настоящими друзьями. Мы делили с ним один интерес – языки, существовавшие еще до тех, что нам известны, самые древние и первобытные. Вильгельм любил говорить, что, как только его работа будет закончена, он сможет наверняка сказать, какие слова Адам и Ева произнесли в райском саду. Была у него такая привычка – сыпать заявлениями, впечатлявшими студентов, но коллеги от них только головой качали. И все же он был великолепен. В мгновение ока он мог дойти до самой сути, совершить скачок, самый поразительный прорыв. В чем он не был столь хорош? В медленной работе, скажу я тебе. В тщательном анализе, что воплотил бы его идеи в жизнь, на коем можно было бы впоследствии основываться. В этом хорош был я.

Возможно, наши отношения так бы и замерли в мертвой точке – «черепаха и заяц», так я нас называл, – не попади мне случайно в руки старинный том. Написан он был главным образом на старофранцузском, а старофранцузский меня не особо интересовал, но также включены в него были отрывки, написанные языком, которого я ранее попросту не встречал. Французский текст утверждал, что передо мной – пример того, что я так долго искал, языка, зародившегося до начала времен. Я отмел это предположение, счел его несерьезным, но все дальнейшие исследования не помогли мне отыскать корни мистификации. Само по себе это, конечно, ничего не доказывало – язык мог быть просто чьим-то приватным шифром. Но кое-что заставило меня усомниться в этом. Я показал отрывки Вильгельму и попросил помощи в переводе. Поначалу он решил, что я над ним подшучиваю. Чтобы переубедить его, мне пришлось показать саму книгу. Он, как и я, не поверил в древний возраст текста, но вызов, брошенный книгой, определенно его заинтриговал. В ней были представлены несколько образцов переводов текста – они якобы давали заинтересовавшимся достаточно материала, чтобы закончить работу. Да, у нас был ключ – правда, без зубцов, такой, каким и сам замок сломать немудрено. Но для полушутливой задачки, каковой нам виделся язык в книге, вполне сгодился бы. Мы даже решили посвятить ему статью, представив его забытым образцом средневекового шифра.

По обе стороны от Якоба и Райнера хребты, резко снисходившие к краю воды, вновь стали набирать высоту. Поток впереди резко забирал вправо.

– Все изменилось, – продолжил Райнер, – когда мне досталась другая книга, еще более редкая, чем та, с которой мы работали. Я пролистал ее и обнаружил еще больше выдержек на том самом древнем языке. Меня будто током ударило. Я сразу же побежал в университет, застал Вильгельма в кабинете и сунул ту книгу ему под нос. Наконец-то нам попалось что-то сенсационное, настоящее, значимое!

Всю важность находки мы оценили лишь тогда, когда предприняли попытку не только прочесть, но и проговорить то, что до поры существовало лишь на бумаге. Вторая книга дала нам чрезвычайно много подсказок насчет того, как именно можно достигнуть правильного произношения, наряду с туманными предупреждениями о неведомой опасности. Мы отвергли их, сочтя единственной их целью напуск флера тайны на потенциального читателя. Но мы ошиблись. Сначала мы попытались сказать слово «тьма» – оно встречалось чаще всего, и в его произношении мы были уверены больше всего. Хоть мы и относились к предостережениям второй книги наплевательски, мы дождались воскресенья, выбрали час, когда моя семья благополучно спала, и только тогда принялись за эксперимент. Мы закрыли дверь в мой кабинет, и я произнес слово.

Комната погрузилась во мрак. Я не понял, что произошло – сначала решил, что лампа внезапно погасла. Но свет не выбивался из-под двери кабинета, огни города за окном тоже пропали. Чернота вокруг была такая, будто мы спустились в самый глубокий грот в мире. Ища лампу, я споткнулся, врезался в свой стол и сбросил книги и записи на пол. Паника уже сдавливала цепкими лапами мое горло – в темноте было отчего-то трудно дышать.

И тогда Вильгельм Вандерворт огласил второе слово – и свет, прекрасный, богатый, сливочный свет вернулся в кабинет. Разумеется, именно «свет» он и сказал. Мы расходились в вопросе ударения, но оказалось, что интерпретация Вильгельма была верной. Едва кабинет потонул во тьме, он понял то, чего не понял я – что слово, сошедшее с моих уст, изменило реальность на миг. В этом языке слово не означало какой-либо объект или явление – оно его претворяло. Назвать что-то – Райнер сделал широкий жест рукой – значило создать что-то. Ты имел дело с Рыбаком, и вряд ли тебе это покажется слишком диким, ну а нам тогда… Можешь себе представить. Мы, пара университетских профессоров, наткнулись на нечто стократ превзошедшее самые смелые наши ожидания. Верхом наших мечтаний было снискать хотя бы малую славу в научном сообществе, стать фигурой грандиозной в глазах студентов, завидной и значимой в глазах коллег. Но с тем языком…

Они достигли места, где ручей свернул вправо. Райнер отклонился от линии берега и направился к шеренге деревьев. Они с Якобом прошли добрых пятнадцать – двадцать ярдов, пока не достигли невысокой стены из плоских камней, выкорчеванных из земли и сложенных вместе, – явление весьма распространенное в здешних краях. Райнер уселся на постройку, Якоб остался стоять.

– Через торговца, что предоставил мне книги, – продолжил рассказ Райнер, – я сделал кое-какие запросы. В конце концов мы с Вильгельмом связались с небольшой группой людей, что были знакомы и с тем языком, который мы взялись переводить, и с многими другими. Их впечатлило то, чего мы достигли сами по себе, – этого было достаточно, чтобы принять нас как… учеников, можно сказать. Нам с Вильгельмом предстояло многому научиться. Существовали и другие языки, более древние и более мощные, существовали и существуют до сих пор. Многими летописями исчислялась история народов, что говорили на этих языках, – их верования, обычаи, взлеты и падения. У тех людей были карты мест, что возлежат на самом дне облюбованного нами мира, и свидетельства, повествующие о жителях тех мест.

В нашем новом увлечении мы с Вильгельмом, как и раньше, стали соревноваться. Оба из кожи вон лезли, дабы чем-нибудь удивить оппонента. Мы подталкивали друг друга вперед, быстрее, всё быстрее, пока не очутились у большой двери, вырезанной в стене глубокого подвала в одном из новых зданий Гейдельберга. Ты бы узнал дверной молоток с железным кольцом – его подобие мы видели на двери особняка Дорта. Один из наших менторов взялся за кольцо и отворил дверь. Подвал был, по крайней мере, на двадцать футов ниже уровня земли, но когда мы заглянули в дверной проем, нашим глазам предстал переулок. Вильгельм как ни в чем не бывало шагнул туда, и я, делая вид, что мне тоже все нипочем, пошел следом.

Вдоль берегов черного океана есть города. То был один из них. Он не был ни самым большим, ни самым старым, но целям наших менторов отвечал как нельзя лучше. Они дали нам задание – своего рода экзамен, дабы определить, готовы ли мы с Вильгельмом перейти к следующему этапу обучения. Наша миссия была проста – мы должны были пробраться на другую сторону города и найти кладбище. Там нам нужно было отыскать одну могилу и сорвать цветок, что рос на ней. Не все так просто, как кажется, – тот цветок население города почитало как душу священнослужителя, погребенного под ним. Сорвать это растение было равноценно если не убийству, то страшному богохульству. По улицам ходило множество стражей – высоких, обряженных в черные плащи и маски, напоминавшие изогнутые клювы хищных птиц, вооруженных длинными ятаганами, готовых изрубить в куски любого еретика вроде нас. География города была странной, противоречивой. Улицы неожиданно заканчивались глухими стенами или поднимались по мостам, которые обрывались высоко в воздухе; они приходили в круглые дворы, из которых разветвлялись в дюжины переулков. Мы должны были ориентироваться по звездам, горящим над головой, и то были не знакомые нам с тобой звезды, а совсем другие. Созвездия там носили названия Всадник, Посох, Гроздь Винограда. Но у нас получилось. То было сложное путешествие, которое нас пугающе приблизило к стражам в птичьих масках, но мы нашли нужный участок земли и белый цветок, поднимающийся из него по стройной дуге. Я сорвал его, а Вильгельм спрятал под пиджаком, и мы отправились обратно в переулок, конец которого вернул нас в подвал в Гейдельберге. Мы были измучены, но торжествовали, и остаток той ночи провели, празднуя победу вместе с нашими наставниками. Один из них убыл с цветком, а остальные с удовольствием поделились с нами разнообразными и весьма изысканными ликерами. Когда рассвело, мы, раздутые от гордости, побрели по домам, горланя старые песни.

К середине следующего дня триумф наш обернулся катастрофой. Вильгельм явился вовремя на запланированную лекцию по древнегреческому языку, но с самого начала студенты заметили, что с ним что-то не так. Он говорил без обычного энтузиазма; его голос стал размеренным, даже болезненным. Он был хорошо известен тем, что, читая лекцию, не сидел на месте, расхаживал перед залом и оживленно жестикулировал, но в тот день он не покидал трибуны, будто бы даже держался на ногах лишь благодаря ей. Его лицо было бледным, глаза – запавшими, волосы – растрепанными. Конечно, все это можно было бы объяснить последствиями злоупотребления сильным алкоголем. Студенты частенько мнят, что их учителя застрахованы от ошибок, совершаемых ими самими, поэтому вполне могли бы спутать дрянное похмелье с болезнью… Но потом, когда по лбу и щекам Вильгельма заструились черные кривые, будто вырисовываемые невидимым художником, ни о какой путанице в речи идти уже не могло. У него потемнели зубы, язык – от внимания сидящих на первых партах это не ускользнуло. Посреди речи Вильгельм начал кашлять, а лицо его стало напоминать фарфоровую маску с растрескавшейся поверхностью. Он кашлял все сильнее и сильнее, уткнувшись в ладони, а когда поднял голову, всем в аудитории стало видно, что у него не хватало фрагментов щек, лба… как будто фарфоровая маска разваливалась. Там, где была кожа, не было ни мышц, ни костей, только чернота. На глазах у почти ста насмерть перепуганных студентов Вильгельм Вандерворт рассыпался черной трухой, не оставив после себя ничего, кроме одежды и обуви.

Именно этот случай и привел к моему увольнению из университета. Мне стали задавать неудобные вопросы… как-то само собой в полиции всплыло мое имя… пошли разговоры… ну и вскоре я уже собирал свою семью к отъезду в Америку. Я мог бы побороться за свое доброе имя – быть может, даже преуспел бы. Я был любим и не возмущал коллег так, как Вильгельм. Как бы то ни было, я не оспаривал свое исключение. Мне оно казалось пустяковой расплатой за то, чему я позволил случиться с Вильгельмом. – Райнер взглянул на Якоба исподлобья. – Я-то знал, что если цветок, за которым нас послали, не будет перенесен надлежащим образом, будучи трижды обернут куском ткани, оторванным от подножия плащаницы, то последствия для того, кто его унес, будут ужасными. Я был готов к заданию, но Вильгельм настоял на том, чтобы самому передать добычу нашим наставникам. Я спросил его, взял ли он все необходимое, но он лишь усмехнулся в ответ. «Не будь таким консерватором», сказал он. И я уже почти готов был силой втиснуть ему обрез ткани, лежавший свернутым в кармане плаща… но этот его короткий снисходительный смешок остановил меня. Что ж, ладно, подумал я, поступай по-своему, ежели хочешь, посмотрим, кто потом посмеется. Да, он поступил по-своему, и кара над ним свершилась, но задела она и меня. После скандала менторы оборвали со мной все связи, ясно дав понять, что общих дел у меня с ними больше не будет. Я смог убедить себя в том, что оно и к лучшему.

Райнер кивнул на ручей.

– А теперь я слышу, как Вильгельм обвиняет меня в своей смерти. Говорит, что я убил его, как если бы подсыпал яд в кофе. Хуже того, по его словам, у меня не хватило смелости довести свое преступление до конца. Под напором совести я поставил крест на всех наших совместных исследованиях – а наработали мы, скажу я тебе, много. И вот теперь он – лишь прах, сохранивший память о том, каково это, быть человеком, но ничего с этой памятью поделать не способный. Теперь он проклинает меня. Твердит, что я трус и посредственность.

Наперекор себе Якоб все же спросил:

– Где именно он сейчас находится?

– Думаешь, я знаю? – проворчал Райнер и встал на ноги. Переступив через стену, он прошел к ближайшему молодому дереву, положил левую руку на пояс, склонил голову и простоял так некоторое время. Затем, встрепенувшись, он извлек из переднего кармана брюк нож – серебряный кухонный нож, вроде того, что был использован против Хелен много лет назад, может даже, тот же самый. Серией быстрых взмахов Райнер вспорол дерево. Он, должно быть, наточил его, подумал Якоб, глядя, как после каждого удара в коре остаются глубочайшие борозды. Закончив, Райнер сделал шаг назад, критически оценивая работу. Якоб тоже взглянул на дерево, но вскоре понял, что не может разобрать узор. Душу его переполнило странное ощущение спокойствия вкупе с легкой рассеяностью. Он даже почти забыл, зачем они с Райнером явились сюда. Он повернулся туда, откуда пришел, и побрел прочь от ручья, и уже на солидном отдалении ему в голову ударило, что старика-ученого он зачем-то оставил там. С пунцовыми щеками Якоб побежал обратно к стене и, осторожно обводя взглядом дерево, подошел к Райнеру. Тот стоял все в той же позе и смотрел куда-то в чащу – будто играя с кем-то, притаившимся в ней, в гляделки. Якоб рискнул проследить за его взглядом, но не увидел ничего, кроме стволов, выстроившихся ряд за рядом до самого горизонта. Он услышал, как Райнер пробормотал пару непонятных слов – на слух что-то вроде талуза, талуза. Когда Якоб тронул его за плечо, Райнер развернулся и с хмурым лицом направился к машине.

XXXII

Прогулка в обратную сторону выдалась менее насыщенной событиями. Пока они шли вровень с потоком, голос Анжело не унимался в своих обвинениях, но вскоре затих – ослаб до такой степени, что Якоб почти поверил, что вообразил его себе в реве воды; точно так же порой можно представить себе лицо, чьи черты выступают из древесного среза. Ни Якоб, ни Райнер не проронили ни слова, пока не пересекли хребты и не дошли до машины на другой стороне поля. Ручей остался далеко позади, и тогда Якоб решился спросить Райнера, решена ли проблема.

– В рамках возможного – да, – ответил Райнер. – Знак на дереве отворотит большинство тех, кто приблизится к нему. Это лучшее, что мы можем сделать, не прибегая к принесению человеческой жертвы.

Якоб тогда сказал себе, что тесть пошутил, но на лице Райнера не было ни тени улыбки.

XXXIII

Где-то с тысяча девятьсот двадцатого, через год или два после визита к ручью Якоба и Райнера, жители повадились называть новичка Голландским ручьем. Кто первым дал ему такое имя и почему – история умалчивает; так или иначе, в начале тридцатых годов водоток перекочевал на карты местности. Узнав полную историю от Якоба, Лотти стала жаловаться на неточность; извечно дотошная до деталей, она заявляла, что «Рыбацкий ручей» будет куда как правильнее. Якоб не стал спорить с ней, лишь предложил принять название как своего рода дань ее отцу.

– Вот уж глупости! – фыркнула Лотти. – Тот, кто так окрестил его, не мог ничего знать о моем отце. – Однако от Якоба не укрылось, что выдвинутая им идея грела ее сердце, взывая в ее памяти к образу отца, еще не сраженного хворью разума. Не того хилого старика, что однажды проплутал почти неделю, уйдя с работы в трудовой лагерь в округе Оранж, а лихого каменотеса с повязанным на шее платком, чьи рубашку и брюки укрыла благородная пыль. Якоб тоже запомнил его таким, с одной маленькой поправкой: перед его внутренним взором лицо Райнера извечно было омыто белым свечением.

Годы шли – их дети вырастали, начальник Якоба сделал его полноправным партнером в деле, страна погружалась в Великую депрессию, назревала новая война с немцами. Порой Якоб и Лотти, вспоминая прошлое, осознавали, что с трудом соотносят все то, что произошло с ними в лагере, с реальностью, будто те события были прочитаны в книге или увидены в фильме. После смерти Якоба от рака легких в тысяча девятьсот пятьдесят первом это ощущение нереальности стало преследовать Лотти все чаще и чаще. Ей снились яркие сны, в которых она возвращалась в дом в Гейдельберге и садилась за тяжелый дубовый стол, что пробыл в семье ее матери четыре поколения, смотрела на шкаф, полный фарфора из Дрездена, смотрела на длинные кружевные шторы, которые тетушка Гретхен сшила родителям в качестве свадебного подарка. Когда она просыпалась в своей кровати с комковатым матрасом и изношенным одеялом и глядела на обычный комод, уставленный фотографиями ее семьи, и открытый шкаф, в котором все еще висела одежда Якоба, хоть она и поклялась отнести все мало-мальски прилично сохранившееся на благотворительность, ей казалось, будто это все лишь сновидение. Эта жизнь, в которой она покинула дом и прибыла в страну, где все разговаривали на чуждом ей языке, в которой ей пришлось столкнуться с восставшей из могилы женщиной, в которой она вышла замуж за застенчивого парня из Австрии, чья любовь к ней всегда лучше выражалась объятиями, нежели словами, и родила от него детей – все это просто привиделось ей; просто шутки воображения подростка, охочего до нового опыта. Ах, если бы только она могла вернуться в ту пограничную со сном пустоту и остаться там до тех пор, пока все не встанет на свои места! Тогда в следующий раз, когда она откроет глаза, мать позовет ее спуститься вниз и поцеловать отца перед уходом в университет.

Но ничто не могло повернуть время вспять; все, что оставалось Лотти, – подняться с кровати и прошествовать к комоду, выдвинуть верхний ящик и пошарить под бельем, в оном ящике утрамбованном. Когда ее пальцы находили краешек маленькой коробочки из плотного картона, – в такие в универмагах обычно пакуют елочные игрушки, – она доставала ее и ставила на комод. Там, под крышкой, завернутый в салфетку, покоился маленький кусочек металла – рыболовный крючок. Самый обычный, всего два дюйма в длину – навесил на леску и забрасывай. Металл потускнел, будучи покрыт темной субстанцией – кровью покойного мужа Лотти.

Крючок этот застрял в щеке Якоба, прямо под глазом, когда топор разрубил один из тросов, установленных Рыбаком, и странная сила, наполнявшая веревку, излилась наружу, разметав вплетенные в пеньку крючки по сторонам. Якоба так сильно ошеломило и измучило то похождение, что, едва дойдя до лачуги, он рухнул на кровать, не обратив внимания на металлическую занозу. На следующий день он проснулся с опухшей болящей щекой. Его сосед по лачуге извлек крючок и выдавил гной – у Якоба на всю жизнь остался еле заметный шрам. Спрятав трофей в платок, Якоб сохранил его. Когда Лотти узнала о его существовании, она попросила дать ей посмотреть. Якоб не стал упираться и отдал ей крючок, даже преподнес с шутливой торжественностью в маленькой резной шкатулочке.

Зажав крючок в пальцах, Лотти подносила его к свету. Точно так же она сделала, когда показывала его преподобному Мэпплу – ближе к концу ее долгой жизни, к финалу небывалой истории, которую она поведала ему. Она коснулась изогнутого кусочка стали – самый его кончик, темный от крови давным-давно умершего человека, сохранил свою опасную остроту.

Часть третья

На берегу у черных вод

4

«Увидел Еву»

Завершив свой рассказ, Говард будто камень с души сложил. Тяжесть бремени, мною увиденная в самом начале, исчезла.

Я ощущал себя несколько потерянным, отрешенным от хромово-стеклянного интерьера закусочной – так бывает, когда дочитываешь книгу или заканчиваешь смотреть фильм очень захватывающего толка.

– Вы можете мне не верить, – подытожил рассказ Говард. – Но лучше поверьте. И да, советую вам подняться прямо вверх по дороге и попробовать закинуть удочки в озеро Онтеора. – Сказав это, он удалился к себе на кухню.

За окнами закусочной дождь все так же лил стеной, насылая иллюзию пребывания ни много ни мало на дне морском. Я бы не особо удивился, заприметив тень какой-нибудь огромной рыбины, проскользнувшей мимо. Покачав головой, я полез в карман за кошельком. Только после того как мы с Дэном расплатились по счету, пробежали через дождь к моему грузовику и вырулили влево, с парковки на Двадцать восьмое шоссе, я спросил:

– Что, черт возьми, это было?

– Просто россказни сумасшедшего, – покачал головой Дэн.

Легко сказать «сумасшедший» – просто еще одно слово, за которым ничего, по сути, не стоит. Но как Говард мог быть кем-то еще, кроме безумца или выдумщика? Мертвецы, что встают и ходят, черная магия, монстры из других миров – материал для фильма ужасов, но никак не для хорошей рыбацкой байки. Похоже, нас с Дэном только что столь славно обули, что ходить нам в наших новеньких клоунских башмаках еще долго. Говард что-то упоминал о том, что хотел стать писателем, – и поэтому у меня было сильнейшее подозрение в том, что он только что рассказал нам сюжет своего первого романа.

Но… хоть я и не мог отдать должное странным событиям, которые он упомянул, не говоря уже о совершенно фантастических, ни разу за время рассказа мне не показалось, что Говард лжет. Это уже само по себе являлось отличительной чертой бывалого заливалы… Но было что-то в его словах, какое-то подводное течение, намекавшее на капельку правды в своих водах, и это раздражало меня больше всего на свете. Говард ведь явно был недоволен поведанной историей – как будто ему не нравились ее детали даже больше, чем, как он мог ожидать, они не пришлись по душе нам.

Все равно – остаются детали. Если верна пословица о том, что именно в них сокрыт нечистый, тогда в эту историю набилась добрая половина ада. В смысле – магические руны, вырезанные кухонным ножом? Веревки с вплетенными в них рыболовными крючками? Топоры, смоченные в крови убитого? Не говоря уже о художнике, который перерезал себе горло опасной бритвой после того, как увидел женщину в черном.

Дождь ослаб, мир вокруг посветлел – солнце всеми силами пыталось пробиться сквозь завесу облаков. Я притормозил. С чего это вдруг мне вспомнился художник, разве Говард о нем говорил? Тогда с какой стати он пришел мне в голову? Я свернул в переулок направо от площадки для барбекю. Пытаясь сохранить в голосе беззаботность, я спросил Дэна:

– Ты уверен, что хочешь порыбачить в этом месте?

– Вот только не говори мне, что купился на ту чепуху.

Я не стал отвечать ему. Молча вырулив на ответвление «А» Двадцать восьмого шоссе, я направился на запад, к южному краю водохранилища. По этому маршруту я ездил много раз – сначала на воскресные пикники с Мэри, затем в поисках мест для рыбалки, ну и в конце концов – с Дэном, дабы показать ему эти самые места. Сегодня утром дорога казалась более узкой, в ее извивах почему-то стало труднее ориентироваться. То и дело попадались большие лужи, и из-под шин поднимались фонтаны брызг. Ветви растущих по сторонам дороги деревьев, отягощенные дождевой водой, свисали до самой нашей машины, одна из них даже прошлась по крыше с неприятным металлическим звуком.

Возьми себя в руки, приказал я себе. В конце концов, сказка Говарда была не одинока в трактовке того, что якобы залегло на дне водохранилища. Еще во времена колледжа мне приходилось слышать что-то о затопленном городе. Точно помню – однажды мы поехали в чьем-то фургоне (возможно, то был мой самый первый визит в эти места) выпить пива и поглазеть на звезды. Меня приняли в компанию из-за моего скромного умения бренчать на гитаре мало-мальски популярные песенки. Как раз тогда, когда я разминал пальцы перед небольшим костерком, ко мне подсела какая-то девица и спросила, знаю ли я о городе на дне водохранилища. Не помню, что ей ответил – скорее всего, признался в неведении. Так вот, та девица сказала мне, что водосборник построили прямо поверх некоего поселения, и что если в ясный день заплыть в самую его середину и глянуть вниз, то можно увидеть верхушку церковного шпиля, торчащую из глубины.

Честно говоря, я долгое время верил в это, даже пересказывал байку другим людям, пока спустя годы она не вернулась ко мне через другого друга. Подобные истории, как я подметил, расхожи в местах, где люди живут близко к воде. Что-то есть чарующее в самом образе – дома, лавки, церкви, погруженные во тьму вод, отрешенные от света солнца, облюбованные стайками рыб; что-то в образе, заставляющее нас задумываться о неумолчной поступи времени или о чем-то в этом духе.

Дорога пошла вверх, взбираясь на откосы холмов, обращенных к южному берегу водохранилища. Справа от нас уровень земли, напротив, понизился – сначала деревья ушли вниз наполовину, потом целиком, и вот мы уже смотрели на зеленые кроны, пробивающиеся сквозь низкие облака, дрейфующие вверх по склону. Там, вдали, водохранилище возлежало серебряным зеркалом, обрамленным туманом и горами, чистым листом бумаги, открытым для всякого, кто еще сохранил способность писать. И почему бы не доверить этому листу историю о женщине, чье не до конца мертвое и не вполне живое тело шаталось по трудовому лагерю в поисках своих детей, о языке, чьи могущественные слова изменяли реальность, о морском чудовище, о котором написано еще в Библии…

– Итак. – Неожиданно громкий звук собственного голоса испугал меня. – Что ты думаешь об истории старины Говарда?

– Думаю, что, если бы в этой истории было чуть больше горячечного бреда, его бы точно заперли в вытрезвителе пожизненно.

– И все-таки…

– Все-таки что?

Я пожал плечами.

– Не знаю. Странно это все, вот что хочу сказать.

Вместо внятного ответа Дэн фыркнул.

Другая история, которую я слышал, касалась встречи со старым добрым привидением. Один друг – скорее даже знакомый, чем друг, – упомянул о том, что какой-то тип, которого он повстречал у Пита, рассказал ему «чокнутую» историю. По словам того незнакомца, на минувшей неделе он ехал домой вдоль восточной части водохранилища, когда заметил девушку, стоящую на обочине дороги впереди. Она была босая, в длинном белом платье. Незнакомец подъехал к ней и спросил, не подвезти ли ее куда. Не ответив, девушка открыла дверь и скользнула на сиденье пассажира. Она направила парня по незнакомой дороге, пока они не подъехали к воротам в стороне от асфальтированного участка. Запечатлев на щеке своего водителя поцелуй – столь холодный, что губы, казалось, оставили ожог, – девушка вышла из машины. На следующий день, когда любопытствующий мужчина вернулся на то место, где высадил попутчицу прошлой ночью, он обнаружил, что ворота, через которые она прошла, вели к кладбищу. Как сказал мой знакомый, в качестве подтверждения своих слов тот тип показал щеку. На ней и правда остался какой-то след, подозрительно напоминающий очертания губ. Кожа в том месте была красная и воспаленная.

Истории о призрачных попутчиках, готов поспорить, рассказываются по всему миру, и то, что одна из них оказалась косвенно связана с местным водохранилищем, было чистой случайностью – смените место действия, и вы ничего не потеряете. Большая часть здешних страшилок также состояла из вариаций на популярные темы. Наверное, если хорошенько вдуматься, можно было выцедить некую мораль – байка про призрак девушки, надо думать, воспитывает в потенциальном слушателе осторожное отношение к незнакомцам на дороге. А вот какая мораль у истории Говарда? На какие правильные мысли меня должен был натолкнуть тот случай с камнем, выкопанным рабочими на участке Дорта? Камень, подумал я и испугался. Говард ведь… не говорил ничего о камне? Но я точно знал, о чем шла речь – о большом голубом самородке, в глубине которого сверкало нечто, похожее на далекий огненный глаз.

Я вдарил по газам.

По левую руку от меня боковая дорожная ветка уходила к большому дому, чьи высокие окна, облицованные стены и зубчатка на крыше наводили на мысль о сказочном замке, как и все окружавшие его массивные пристройки. За ухоженной лужайкой начинался двор, уставленный какими-то статуями в лучших традициях итальянских вилл.

Дэн на соседнем сиденье молчал, погруженный в свои мысли. Съезжая вниз по холму, мы миновали квадратную коробушку церкви, пару трейлеров, припаркованных на стоянке, явно организованной усилиями их хозяев, и претенциозных домов класса повыше среднего – потом же дорога выровнялась. Свернув налево, подальше от водохранилища и поближе к церкви, я поехал по прилегающей мощеной дороге – и на ней оставался до тех пор, пока Ашокан-Лэйн не забрала вправо. Я был вполне уверен, что Говард упомянул шерифа, засвидетельствовавшего упадок в доме Дорта, но вот говорил ли он хоть что-нибудь о том, что тот подумал, войдя внутрь?

В новооткрывшейся местности окруженные деревьями дома были куда скромнее тех, что приютились на вершине: тут были простецкого вида ранчо, коттеджи и кое-как поставленные лачуги. Автомобили на их подъездных дорожках не отличались новизной, бамперы чаще всего пестрели аляповатыми наклейками. Примерно в миле вверх по дороге, на краю густой чащи, дорожный указатель «Таштег-Лэйн» отмечал узкую левостороннюю колею. Я свернул как раз на нее.

Деревья росли вплотную к трассе. Их набрякшие ветви – а то и стволы, – клонились друг к другу, слагая тоннель из коры и листвы. Из опаски зацепиться за что-то такое я сбавил ход и вывел автомобиль точно на середину асфальтной полосы. Над головой дождь цеплялся за ветки и собирался на самых концах листьев в большие капли, которые болтались там немного, а затем падали, звонко разбиваясь о крышу машины. Голландский ручей должен был быть где-то в стороне от этой дороги, но пока я не заметил никаких потенциальных парковочных мест – одни только деревья, огораживающие нас с обеих сторон. Короче говоря, я задавался вопросом, действительно ли существует ручей, не является ли он сам по себе местной легендой, как вдруг чаща по правую руку резко поредела, открывая вид на участок болота, луг вдоль него и низкий хребет, попирающий и болото, и луг. Я затормозил и слегка повернул колеса, испытывая почву правыми шинами. Со своим полным приводом я, скорее всего, мог бы спокойно повести машину прямо в высокую траву без опаски застрять на обратном пути, но мне не хотелось калечить этот самой природой созданный газон. Да и потом, вдруг я ошибался? Просчет влетел бы в копеечку – уже хотя бы из-за того, что службе эвакуации придется попетлять, чтобы найти нас и вытащить из этой глуши. Впрочем, земля казалась достаточно твердой под колесом. Скрепя сердце я выкатил автомобиль на луг и остановил его в пяти футах от дороги, врубив стояночные тормоза и заглушив мотор.

Как будто вызванный поворотом ключа зажигания, с небес с новой силой хлынул дождь – и все за окнами сразу стало серым-серо. Вздохнув, Дэн потянулся за шляпой, но я схватил его за руку.

– Давай-ка обождем минутку, – сказал я. – Этот заряд вряд ли продлится долго.

– Ладно, – откликнулся он.

– У меня заодно будет время спросить тебя кое о чем.

– О чем? – Он поднял бровь.

– Как именно ты узнал об этом месте?

Он должен был знать, что я задам такой вопрос. После рассказа Говарда – о чем бы еще я захотел узнать? Однако, тряхнув головой, он откинулся на свое сиденье и сказал:

– Я же говорил тебе, забыл? Из книги Альфа Эверса.

– Чушь собачья, – отрезал я беззлобно.

– С чего бы вдруг чу…

– Думаю, будь у нас эта книга, мы не нашли бы в ней ни одной ссылки на Голландский ручей. – Я поднял руку, дабы предотвратить его протест. – Так в чем весь секрет?

– Боже, Эйб. – Дэн схватил шляпу, нахлобучил ее на голову и распахнул дверь с такой силой, что вся машина заходила ходуном. Он выбежал в дождь и пошел доставать наше с ним снаряжение. Все то время, пока он брал удочку, коробку для снастей и рюкзак со снедью и питьем, я просидел в машине. Наконец, закинув рюкзак на плечо, он посмотрел на меня – его лицо почему-то раскраснелось – и окликнул:

– Ну так ты идешь, или как?

Я пошел – что мне оставалось? Он твердым шагом проследовал через луг, я взял свое барахло, запер машину и отправился за Дэном. Мое предсказание насчет кратковременного дождя не сбылось – и трава, и земля превратились в кашу. Вода текла с полей моей шляпы, сапоги проваливались в грязь – хорошо хоть, что я надел их, а не, скажем, кеды. К тому времени, как мы достигли подножья хребта, а добрались мы до него быстро, отяжелевшие штанины моих джинсов хлюпали на ходу. Шляпа холодным компрессом давила на голову. Хребет был покрыт подлеском, предлагавшим какое-никакое укрытие. Нырнув под его своды, я продолжил путь. Забавно, но, хоть воздух и был заполнен свистом дождя и моими тяжкими вздохами – восхождение на склоны в мои годы уже не дается легко! – где-то поблизости щебетали птахи, да так громко, что никакой шум не в силах был их перекрыть. В щебете том было столько радости и запала, что мне даже стало интересно, что же это за пернатый менестрель такой.

Гребень хребта не заставил себя долго ждать. Честно говоря, это был скорее горб на земле, чем настоящий холм. С его вершины я увидел Дэна, уже спускающегося по другой стороне в долину, образованную низким холмом, на котором мы были, и большой скально-земельной стеной позади углубления. Я не против был прогуляться до места для рыбалки, но, должен признать, годы потихоньку брали свое, и ногам моим все меньше нравилось работать на долгие дистанции. Давали о себе знать колени, проблемы с которыми, надо думать, я унаследовал от отца – тот мучился со своими едва ли не всю жизнь. Что ж, видимо, стоило поблагодарить свои костяшки за то, что так долго не давали о себе знать. Вздохнув, я начал спуск.

Сразу за подножием первого хребта лента воды пересекала долину. Назвать ее лужей значило недалеко уйти от истины – разве что лужи не несут свои воды слева направо через черную грязную землю. Что-то – какой-то фокус с освещением, виной которому, быть может, были нависшие со всех сторон деревья, – сделало воду черной, как чернила. Свет не шел глубже самой поверхности, как будто речушка залегала куда глубже, чем мне показалось. Я подумал о черном океане из истории Говарда и ощутил раздражение. Меня так и подмывало топнуть сапогом по речке, дабы доказать, что она – не более чем бастард какого-нибудь соседнего пруда или ручья, но сама перспектива, что нога моя коснется этой черной воды, заставила сердце забиться чаще, а рот – пересохнуть.

– Старый дурак, – пожурил я себя и перепрыгнул через жидкий черный поток.

На втором хребте успехами скоростного взятия высот я не отличился – земля там шла круче, взрытая кусками горной породы, скользкими из-за дождя. Тут надобно было ступать осторожнее. Дэн маячил где-то над моей головой, уже на самой вершине. Если б я вдруг поскользнулся, приложился носом об камень и скатился вниз, вряд ли бы он даже услышал мои крики о помощи с другой стороны. Когда почва под ногами поредела, обнажив коренья, я, переложив удочку и коробку со снастями в одну руку и полностью освободив другую балансировки ради, стал аккуратно вышагивать, используя корни как опору для ног. Пятна бледно-зеленого лишая обвивали стволы деревьев, шелушась на моих ладонях, когда я хватался за них. История Говарда все еще занимала мой ум, но с передовой моих мыслей ее вытеснило смутное беспокойство. Все-таки Дэн вел себя странно – и вдобавок зачем-то скрывал правду о своем источнике, приведшем его к ручью. Я был свидетелем его трудностей на работе, осознал их напрямую еще в прошлом феврале, в ту ночь, когда он приходил на ужин. Я твердил себе, что рыбалка была для него оазисом, способом отрешиться от пустоты дней. Теперь, поднимаясь на этот крутой холм, я подумал, не ошибся ли я, не лучше ли было бы опаленным руинам его жизни никогда не знать ни линя, ни удочки. Я не боялся Дэна – я боялся за него. И, прорываясь сквозь поросли болиголова и боярышника, я все-таки немного боялся за себя.

Передо мной через склон повалилась крупная береза. Я наполовину перелез через ствол и увидел остатки костра и кучу пустых пивных банок. Наверное, какая-нибудь молодежь тут отдыхала. Подобный бардак всегда возмущал меня, но сейчас я едва ли не испытал не то чтобы облегчение… скорее, уверенность. Помятые и раздавленные жестянки вкупе с пеплом костра означали, что кто-то еще здесь был, причем не так уж давно.

Ощущая себя мышью в лабиринте, я прыгал через поваленные стволы до тех пор, пока земля не выровнялась и я не очутился на гребне холма. Деревья не давали большого обзора по сторонам, но вдалеке впереди я мог разглядеть выступ еще одного хребта – на который, как мне очень хотелось, не пришлось бы восходить. Поверхность холма была наклонена вниз под более крутым углом, чем тот, на который я только что поднялся, но деревья продолжали стоять достаточно плотно, чтобы я мог использовать их и корни как опору. Лучше бы в этом потоке взаправду водилась какая-нибудь чертова рыба-монстр, подумал я, продевая ногу меж двух корней. Я потел, и легкий плащ, которым я так гордился, копил тепло внутри себя, превратившись в переносную сауну.

Скача козликом вниз по хребту – сколько времени на это все ушло, в душе не ведаю, – я достиг наконец его подножия, и деревья расступились, позволив мне увидеть лежащий внизу поток. Оказывается, не дождь я слушал всю дорогу – то был рев Голландского ручья. Ливень прошлой недели напитал его, и воды резво скакали по здешним порогам. Некая особенность здешней акустики – возможно, близость хребта к противолежащему берегу, – улавливала шум воды и усиливала его. На глаз ручей был где-то тридцать футов в поперечнике – совсем не так велик, как те места, что я находил выше в горах; однако звучала эта струйка почище реки в разливе.

У основания холма земля уступила место голой скале, подпершей мой берег ручья. Быстрый взгляд показал, что Дэн ушел направо, вниз по течению. Я вздохнул, обещая себе проявить к нему максимум терпения. Я решил, что о Голландском ручье ему рассказала некая женщина, с которой у него была какая-то связь. Их роман, возможно, длился не более одной ночи, но потеря семьи была достаточно недавней, чтобы Дэн мучился виной предательства. Какое бы утешение он ни искал, я не хотел препятствовать ему. Его раны были слишком глубоки, и любое лекарство, что могло приглушить такого рода боль, годилось, сколь бы временным ни был его прием. Сложнее всего смириться с чувством вины, что накатывает в ту самую минуту, когда крупица покоя уже снизошла на тебя, – оно, чувство это, являлось симптомом куда более глубокого недуга, с которым я был чересчур хорошо знаком. Так что, пусть у меня и был соблазн повернуть налево, вверх по течению, в поисках одиночества, я решил пойти направо.

Не будь даже тех семи дней беспрерывных дождей, пороги, рядом с коими я очутился, были бы серьезным делом. Отрезок ручья в добрых сто ярдов был усыпан валунами – серыми каменьями, чьи зазубренные края почти не обточила вода. Как будто частица самой горы откололась и явилась сюда отдохнуть. Однако же есть на свете рыбы, что могли выдержать столь бурные условия; и при других, менее экстремальных, обстоятельствах я бы даже рискнул выловить парочку – тем более в потоке то и дело мелькала какая-то внушительно-интригующая тень. Мои амбиции, однако, умерял мой же здравый смысл, и хотя каждый рыбак понимает, что пожертвовать хорошим куском снасти для своей страсти – святое дело, расходоваться тут смысла тоже особо не было, а именно пустой расход снасти и повлек бы за собой заброс в эту ревущую белизну. Да и берег из-за дождя и непрерывного фонтана брызг сделался опасно скользким. Так что я продолжил идти за Дэном.

Когда я догнал его, он уже закинул удочку в воду, застыв на противоположной стороне широкой земляной чаши, в которую впадал ручей перед порогами. Чаша была тридцати ярдов в поперечнике, ее края резко обрывались прямо в стремнину, и воды в ней клокотали и пенились. К центру водоворота они прояснялись до такой степени, что, даже несмотря на расходящиеся от капель дождя круги, сквозь них, как сквозь стекло, можно было углядеть силуэты рыбин, довольно-таки крупных. Наверняка там водилась и форель, и еще много чего, но Дэн к моему приходу почему-то ничего не зацепил. Он стоял в том месте, где вода изливалась из чаши в широкий проток, коробка со снастями лежала открытой у его ног, на камнях. Снасти торчали наружу, во все стороны – то есть он явно планировал остаться здесь надолго. Заводить с ним разговор я не торопился; покамест он был в поле моего зрения – и на том спасибо. Примерно на полпути вокруг уступов чаши ее край опускался на вдававшийся в воду выступ. Я пристроил свое снаряжение на него, присел, открыл коробку для снастей – и вскоре уже заносил руку для первого броска.

Первый бросок – он лучший, говорю вам! Когда прижимаешь леску к стержню и надеваешь на крючки приманку, протягиваешь через жало на цевье, с захватом узла и края лески; когда со свистом разматывается катушка, а сама леска завивается в воздухе лихими параболами; когда приманка достигает верхней точки своего полета и начинает замедляться, заставляя леску спуститься прямо за ней; когда приманка падает на воду – удар и погружение занимают больше времени, чем кажется. И потом – считаешь, считаешь секундами «раз Миссисипи, два Миссисипи, три Миссисипи» и чувствуешь приятную тяжесть на дальнем конце крючка. С чем бы сравнить это ощущение? Самое близкое, что идет в голову, – момент, когда пальцы скользят вниз по гитарным струнам, задавая вступительную ноту твоей первой песни. Или когда бейсбольная бита уверенно отбивает летящий мяч прямо в перчатку кетчеру. И еще – сдается мне, схожие ощущения испытываешь, когда берешься за что-то, в исходе чего не можешь быть уверен на сто процентов; конечно, думаешь, что знаешь, что ждет тебя под водой, но вы уж поверьте мне – никогда нельзя быть уверенным, что зацепится за ваш крючок.

Рыба, к которой я примерялся, сразу же заинтересовалась приманкой, но я был слишком скор на руку – стоило поплавку затонуть, как она сразу же рванула прочь. Меня это не расстроило – играючи смотав леску, я примерился к еще одному местечку, где тушки рыб ленно парили, явно не торопясь куда-то уплыть. На этот раз я позволил приманке пробыть в воде чуть подольше – ровно на одно «Миссисипи», – прежде чем рвануть ее. Увы, и в этот раз добыча от меня ушла. Я решил было не торопиться, но азарт мой крепчал. Вон она, рыба мечты, – парит над темной песчаной взвесью; а большая-то какая – на дюйм или даже два здоровее двух предыдущих! Я забросил удочку – клюнула, чертовка! Вот-вот вытащу, и…

…и добыча моя ускользнула – вспугнутая поднявшейся из крупитчатой взвеси тварью, что закусила крючок и рванулась прочь. Мне показалось, что обхват у нее солидный – как у ствола небольшого дерева, и что чешуя у нее бледная, как сама луна. Закрепи я отмотанную леску в катушке, рыбина сломала бы мне удочку как пить дать. Как бы то ни было, удилище выгнулось от напора ручейного монстра. Рыба плавала не особенно быстро – леска моталась с катушки почти что с ленцой, но намеревалась уйти далеко. Она погрузилась глубоко в муть, на самое дно – и даже глубже, чего я ожидал от здешнего дна. Я понятия не имел, что же клюнуло на мою приманку – точно не форель и не окунь; если судить по размеру и силе – вполне возможно, карп, но карп – в этих-то краях? Бывали, конечно, случаи, когда я подсекал что-нибудь этакое, неожиданное, и долго ломал потом голову, какими же загадочными судьбами оно здесь оказалось. Если в ручей взаправду каким-то образом пробрался карп, он мог выдернуть у меня удило одним рывком головы; и если уж я всерьез вознамерился его подсечь, требовалось изменить своей обычной стратегии. Я проверил, хорошо ли натянута леска, ощупал рукоять удочки.

– Полегче, – пробормотал я, обращаясь наполовину к себе, наполовину к рыбе. Я ее чувствовал – там, в темной воде; чувствовал ее вес и мощь. Я дал ручке еще один поворот, остановившись, когда рыба начала рисовать большие кольца, ложась обратно в круговое движение. Я догадался, что она испытывала эту штуковину, что тянула ее из родной среды. Я ждал, что она будет продолжать кружить или рванется в новом направлении. Как только она утихомирилась, плавая на месте широкими кругами, я начал медленно поворачивать ручку катушки, постепенно сматывая леску поближе к себе.

В какой-то момент Дэн заметил, что я что-то подцепил на крючок – что-то, ведущее себя необычно. Я не могу точно сказать, как долго его любопытство относительно моих действий требовало перешагнуть через раздражение, вызванное моим неверием в его слова, но к тому времени, когда я подвел рыбу к суше достаточно близко, чтобы к поверхности воспарили облачка вспахиваемой ею мути, Дэн встал справа от меня.

– Что там у тебя? – спросил он.

– Не знаю, – ответил я. – Карп, может быть.

– Карп? Здесь-то?

– Слишком большая тварь, чтобы быть форелью или окунем.

– Может быть, щука.

– Может быть, – сказал я. – Вот только ведет она себя как-то странно для щуки.

– Да и на карпа не особо тянет, – усомнился Дэн.

Только потому, что он был рядом со мной, когда рыба явила себя из темноты пред наши очи, я смог засвидетельствовать его реакцию, не сильно далеко ушедшую от моего «какого черта?». Так я понял, что он видел то же, что и я. Каким-то чудом я не выронил удочку, не рванул ее резко на себя, не сломал удилище. С одной стороны, рыба была огромной – добрых четыре фута от носа до хвоста. Слишком большой, чтобы выжить в местах с такой глубиной, если только ручей не залегал куда как глубже, чем казалось. С другой стороны, голова ее вообще не походила на рыбью – подобного я, сколько не забрасывал удочку, в здешних краях еще не встречал. Округлые, большие и темные глаза были устремлены вперед, рот был полон острых, как ножи для стейка, зубов – такого монстра ожидаешь встретить в Марианской впадине, но никак не тут, близ Гудзона.

– Думаю, Тото, это совсем не карп, – выдохнул я.

– Что… – Голос Дэна сорвался.

– Провались я пропадом, если знаю, что это! – Рыба сбавляла темп, напряжение на леске росло. Я стал сматывать быстрее, затягивая леску на готовой сменить курс рыбине. Если та будет продолжать в том же духе, следующий широкий круг подведет ее достаточно близко к берегу – тут-то я и ухвачу ее за бока. Хоть одна доля моего разума и зациклилась на «какого черта?», повторяя это раз за разом, как мантру, другая билась над ответом на вопрос: каким же образом обитатель океанических глубин угодил в ручеек в северной части штата Нью-Йорк; какой-то части моих умственных мощностей даже хватало на расчет наилучшей траектории для направления рыбины на скалу, где я стоял. Улов уклонился в мою сторону, приподнялся в воде, обнажив спинной плавник – веер бледной плоти, натянутый между шипами длиной с мое предплечье.

Да это же, мать его, настоящий дракон, а не рыба!

– Дэн! – крикнул я.

– Что?

– Я посмотрю, не получится ли направить этого парня прямо на выступ передо мной. Видишь, о чем я говорю?

– Да, но…

– Как только я шлепну его о скалу – передам удочку тебе и попробую вытащить руками!

– Но…

– Просто будь готов принять удочку у меня!

Чем больше я говорил, тем лучше чувствовал себя, тем увереннее. Как будто, озвучивая свой план, я отчаянно желал, чтобы он воплотился. Рыба замедлялась – спинные шипы топорщились из воды. Я сопротивлялся желанию накрутить ручку катушки так быстро, как только мог. Возможно, рыбина сдалась или же готовилась к резкому погружению. Она была так близко, так близко, что я разглядел ее морду во всей отталкивающей красе. Дэн наклонился ко мне, протянул руки к удочке.

– Сейчас! – прорычал я. – Еще немного!

Передняя половина рыбьей туши ударилась о скалу. Мне едва хватило лески, но я все же смог рвануть ее на низкий плес. Как только хвост ее вздыбился над скалой, я перекинул удочку Дэну и сделал шаг навстречу рыбе. Она обратила голову ко мне, будто готовясь к схватке. Ее глаза были парой пустых провалов. Пока я думал, ухватиться ли за леску или за саму тушу, рыба нырнула под воду и приготовилась дать деру.

Я бросился за ней и обхватил руками ее странную голову; мои пальцы скользнули по ряду острых зубов. Жабры рыбины едва-едва трепыхались – я ожидал, что их края, как у большинства крупных пород, будут острыми, и был готов рискнуть порезать пальцы до костей ради такого знатного улова, но кожные завесы оказались податливыми, будто из резины сделанными. Когда туша ударилась о скалу, по ней прошла дрожь; вся она казалась на ощупь не плотнее холодца. Ну и странная же тварь, ну да не важно. Мои губы сами собой расплылись в хищной ухмылке. Наконец-то нет больше нужды завидовать всем этим рыбакам со «славной байкой» за пазухой – вот она, моя собственная фантастическая история, вершится прямо здесь и сейчас, и зримое ее доказательство – самая важная часть! – прямо у меня в руках. Кто знает, чем это все обернется? Мою фотографию опубликуют в газете… или у меня даже будет почетное местечко на стенке у Говарда.

Я повернулся к Дэну, к его чести, не выпустившему притугу из рук.

– Все в порядке, – сказал я, подталкивая себя ногами к берегу. – Мы взяли ее. – Я протянул руку, и Дэн вернул мне удочку. – Спасибо, дружище. Без тебя бы я не справился.

– Эйб, – промолвил Дэн.

– Это точно не карп, – пропыхтел я. – Черт меня раздери, никакой это не карп. – Я заозирался в поисках чего-нибудь, в чем можно было бы оттащить улов через холмы к машине. Может, если я сниму плащ, мы сможем сделать из него куль. Подвяжем его на ветку покрепче, повозимся, конечно, ну да не беда, а там…

– Эйб, – повторил Дэн.

– Что?

– Выпусти ты ее уже. Это вообще не рыба.

– Да что ты такое мелешь, а! – Я злобно стрельнул в его сторону глазами. Сам Дэн на меня не смотрел – таращился вовсю на мой улов.

– Это не рыба, Эйб, – пробормотал он. – Посмотри сам.

– Ну как скажешь! – крикнул я. – Как изволишь! – Я разжал руки, и туша упала мне под ноги. То, что так ошарашило Дэна, предстало и моим глазам… и я с воплем отпрыгнул прочь, натолкнувшись на него.

– Матерь Божья! Это что вообще такое!!!

Голова рыбы, как я уже сказал, была круглой. Большие ее глаза были посажены странно – как у совы или даже человека. Несомненно, именно сходство с человеческой головой вызвало у меня столь сильное инстинктивное отторжение. Я был слишком разгорячен, вытягивая чудовище из ручья, чтобы заметить – передо мной не рыба с головой, похожей на человеческую, а именно что человек с телом рыбы. Представьте себе крупного такого лосося с отсеченной башкой, к которому какой-нибудь чокнутый последователь Финеаса Барнума пришил людскую тыкву. Представьте, что у этой тыквы – кривая щель вместо рта с наружу вывернутыми деснами синюшного цвета, утыканными острыми зубьями. Грудные плавники монстра были чересчур большими, пара брюшных располагалась выше по свернувшемуся в полукольцо хвосту, чем положено было рыбьей природой. Словом, на этого уродца было прямо-таки больно смотреть. Я отвернулся, чувствуя, как к горлу подкатил тошнотный ком. Может быть, и было естественное объяснение тому, что я выловил, но ежели и так – не хотел я иметь никакого дела с естеством, что породило такую жуть. В то же время я не мог перестать смотреть на рыбину, которая выдувала воздух сквозь частокол своих зубов с устрашающим хрюканьем.

– Я вычитал о нем в рыболовном дневнике дедушки, – сказал Дэн.

Я не нашелся с ответом. Я понятия не имел, о чем он говорил.

– Он тоже был рыбаком, – сказал Дэн. Его голос дрожал от напряжения. – Они с отцом ходили на рыбалку по выходным. Иногда брали и меня. Не слишком часто, но иногда. Он вел учет мест, где ловил рыбу. Это была просто тетрадь, школьная тетрадь, понимаешь? Он был дотошным типом, мой дед. Для всякого места записывал дату, время, проведенное там, погоду, состояние воды, тип приманки, вид пойманной рыбы… Порой оставлял такие забавные приписки вроде «Удачи у дамбы» или «Зацепил огромного сома у моста, но тот снялся с крючка, мать его за ногу». Если он возвращался – обновлял записи, уже другими чернилами. Я не знал об этом дневнике. Дед, как по мне, совсем не походил на дотошного человека. Да и какая разница – знал я о нем, не знал. Мне просто нравилось рыбачить, без всяких там походных заметок. А потом, в феврале этого года, моя кузина Мартина приехала навестить семью. Кажется, я тебе об этом рассказывал. Прямо в последнюю минуту, когда все уже загружались в машину и готовились отбыть обратно в Цинциннати, она порылась у себя в чемодане и достала дневник дедушки. Ну и вручила мне. Я понятия не имел, что это такое. Она обернула ее в кожу, на обложке было выбито золотом – «Дневник рыбака». Я думал, внутри ничего нет, думал, она скажет, что я должен писать туда все, о чем думаю и что чувствую – она психолог, любит подобную чепуху. Но нет, то были записи нашего деда о рыбалке. После его смерти они перешли к ее матери, тетушке Айлин. Не знаю почему. Насколько я знал, она была очень набожным человеком, чуть ли не в монастырь уйти хотела. Никто никогда не упоминал, что она интересуется рыбалкой. Но Мартина сказала, что на самом деле ее мать ненавидела рыбалку – по ее мнению, дед уделял ей слишком много времени, да еще и мужа ее подсадил. Удивительно, что она не сожгла его – ну, этакой мести ради. Когда у Мартины родился старший сын Робин, Айлин передала дневник ему, вот только ни он, ни его младшая сестра рыбалкой не интересовались. Моя кузина и бросила его в комод, «чуть не выбросила однажды», как призналась. А потом, после того, как… – тут его голос дрогнул, – после всего, что случилось с Софи и детьми, после того, как мы с тобой стали рыбачить вместе, она вспомнила про дневник. Выкопала его из-под носков и трусов и отдала мне – решила, что мне он будет полезней. Нашла контору, где сделали красивый переплет, и… – Дэн кивнул, не закончив. – Прошло немало времени, прежде чем я открыл его. Честно говоря, Эйб, я не был уверен, что хочу продолжать рыбачить с тобой. Вернее, даже так – я не был уверен, что просто хочу продолжать рыбачить, безо всяких поправок на тебя. Ты, наверное, заметил, что этой зимой мое состояние… ну, ухудшилось. В тот вечер, когда ты пригласил меня к себе, я явно перебрал. Пока мы рыбачили, я… мне не делалось лучше, но откуда-то брались силы проживать день за днем. А потом сезон кончился, удочку я убрал под стол, и… все сразу стало сложнее. Не за одну ночь стало. Я порой отвлекался на что-то: на праздники, на визиты семьи. Но все больше и больше мне казалось, что меня поймало в ловушку то утро, когда я не справился с рулем, и грузовик… тот грузовик…

Дэн яростно помотал головой, отведя взгляд от лежащего у наших ног чудовища. Теперь он смотрел прямо мне в глаза, смотрел и говорил:

– Мальстрем – так называют огромный и опасный водоворот, этакую воронку посреди океана, в которой кораблю сгинуть – раз плюнуть. Я пребывал в мальстреме – черная глубина засасывала меня, где-то рядом со мной кричали жена и дети, и я ничем не мог им помочь. Чем дольше я пребывал в нем, тем труднее мне было поверить, что есть что-то еще, кроме этой бесконечной катастрофы – что я стою рядом с тобой у Сварткила, говорю о работе, жду клева. Все эти поездки, все те дни, когда я сидел на берегу ручья, – они были иллюзией, лишь миражом, который я навязал сам себе, чтобы спастись от этого неустанного вращения. Ты же знаешь – там, где они погибли, поставили светофор?

– Знаю, – тихо сказал я.

– По утрам я ездил туда. В три или четыре часа, когда кажется, что на дворе все еще ночь. У меня были долгие проблемы со сном. Я съезжал с дороги, глушил мотор и сидел, глядя на этот свет.

– Я знаю.

– Знаешь?

– Ты рассказал мне об этом в тот вечер, когда пришел в гости.

– Правда?

– Ты изрядно выпил.

– А… – На мгновение Дэн будто выпустил нить своего рассказа из пальцев. – Да. Ладно, значит, так и было. Я смотрел на тот светофор и раздумывал. Наверное, я сказал тебе, о чем.

– Да.

– Ночь за ночью, утро за утром – ничего не менялось. Свет менялся с красного на желтый, с желтого на зеленый, и водоворот затягивал меня все глубже. Я понимал, что забил на работу, что дал начальству шанс расписать меня и закинуть в кучу тех, кто уже списан, – и в то же время не мог собраться с силами и начать что-то делать. А потом, однажды утром, я бросил взгляд на пассажирское сиденье и нашел там дедушкин рыболовный дневник. Я не помнил, что клал его туда, но вообще к тому времени я много чего делал на автопилоте, наверное, просто не заметил. Может, я принял его за что-то другое. Не важно. Меня он вдруг заинтересовал. Я схватил его, стал листать страницы, вчитываться в эти давным-давно написанные строчки. Попадались знакомые слова – Эсопус, дамба, Сварткил. Кое-где я стопорился, старик не всегда разборчиво писал. Он забирал с собой все, что попадалось на крючок, но в особом почете у него ходил сом. Однажды он поймал огромную зубатку на водном сходе в Гудзон. Читать его заметки о минувших днях было странным образом… утешительно. Я, оказывается, много где еще не был в округе… и так я узнал о Голландском ручье.

Мне стало немного не по себе. Сначала – фантастический рассказ Говарда, теперь – сдержанная исповедь Дэна; да еще и человеческий череп, завернутый в тонкую рыбью кожу, зубасто ухмылялся мне из-под ног.

– Так вот как ты узнал об этом месте, – произнес я. – Шикарно. Ну а теперь…

– Увидел Еву, – сказал Дэн. – Вот почему мы здесь. Под своим привычным списком – погода, дата, время, улов – он написал вот эти вот два слова. Ева была его женой – то есть моей бабушкой. Она умерла в сорок пятом, в канун Нового года. Похоже, ее сразил инсульт. Моему отцу тогда было всего семь лет, и он так и не понял до конца, что же произошло. Все дело было в том, что запись, которую дедушка сделал насчет Голландского ручья, была датирована июлем пятьдесят третьего года. Моя бабушка была уже восемь с половиной лет как мертва и никак не могла сопровождать его в том походе.

– Понятное дело, – вырвалось у меня, но Дэн предупреждающе воздел руку, как бы повелевая мне не перебивать.

– Я вернулся к первой странице дневника и проверил дату, – продолжил он. – Записи были начаты в мае сорок восьмого года. И ошибки в датировке той записи быть не могло. Я проверил все страницы в дневнике. Каждую по отдельности. Никаких других упоминаний о встрече с моей бабушкой не было. Это был не какой-нибудь там код, означавший успешный улов. Я не знал, что значили эти слова, но именно это он написал: увидел Еву.

– Он когда-нибудь возвращался к Голландскому ручью? – спросил я.

– Нет. По крайней мере других записей о нем в дневнике не было. Но рыбачил он еще долго. Интересно, почему он не вернулся. Ведь в том месте он увидел женщину, которую потерял, причем потерял внезапно. Как он мог не вернуться? Если он поверил своим глазам – этого было бы вполне достаточно. Мы же говорили об этом, верно? «Если бы я только мог провести с ней еще час, или полчаса, или даже десять минут…» Что, если бы он сказал ей все, что не успел сказать? Что, если бы у него был этот час – было бы этого достаточно? Да, я понимаю, как это все звучит. С самого начала я знал, что об этом подумают другие – скорбящий муж и отец, не способный смириться с жизнью! Я не мог расспросить дедушку о той записи – он умер в семьдесят пятом. Я ездил навестить отца в доме престарелых, но он наполовину выжил из ума. Я мало что выпытал – все упиралось в то, что ни о каком Голландском ручье дед ему не рассказывал и уж подавно туда не водил. А мать умерла еще в восемьдесят восьмом. Я обзвонил всех: брата, сестру, тетю, дядю, двоюродных братьев и сестер, но никто из них не помнил, что дедушка упоминал о Голландском ручье, тем более что встречался там с бабушкой. Само собой, я проверил карту. Хотел узнать, существовало ли вообще это место. Попыток моих было не счесть, но когда я все же выцепил его, уткнул в него палец и проследил до самого Гудзона, слова дедушки вдруг показались мне куда более убедительными – понимаешь, о чем я?

О да, я прекрасно его понимал. По меньшей мере – осознавал, по какому руслу ринулся в тот момент поток мыслей Дэна.

– Именно тогда ты решил, что мы должны сюда явиться, – вымолвил я.

– Ты всегда искал новые рыбные места, – сказал Дэн. – Скажи, в чем я не прав?

– Рыбные места, – кое-как выдавил я, – никак не связаны с… вот с этим вот, – я махнул рукой на странную рыбу, чьи глаза уже подернулись мутью.

– Увидел Еву, Эйб! Увидел Еву. – Все напряжение давно уже ушло из голоса Дэна – монстр у нас в ногах пусть косвенно, но подтверждал его теории насчет ручья. – Он видел ее. Мой дед видел мою бабушку, его жену, что была мертва уже много лет. Утро за утром я проводил, сидя в машине с дневником, прижатым к рулю, – и читал, читал. Когда свет делался красным, буквы становились темнее, размытее по краям. Когда зеленым – такими светлыми, что их почти нельзя было прочесть. И только желтый свет приводил их в норму. Увидел Еву. Ведь шанс всегда оставался – верно? Шанс, что я смогу увидеть Софи, Джейсона, Джонаса. Что смогу поговорить с ними, рассказать им все. Сказать Софи, что она была лучшей частью моей жизни, что я никогда не достиг бы многого без нее, что мне очень жаль, что почти всю заботу о мальчишках я свалил на нее. Рассказать моим сыновьям, насколько лучше они сделали мою – нашу – жизнь. Извиниться за то, что я не был с ними терпеливее, когда они были совсем маленькими. Сказать им, что я люблю их, люблю, люблю, и что жизнь без всех них для меня не жизнь. Увидел Еву – так почему бы мне не увидеть Софи? Не увидеть Джонаса, Джейсона? А что насчет тебя? Разве ты не хотел бы увидеть Мэри?

– Вот только Мэри в это не впутывай, – сказал я. Звук ее имени вывел меня из оторопи, насланной ручейным монстром, и я раздраженно пнул валявшуюся на земле тушу. – Послушай, я понятия не имею, что это за тварь – но это просто рыба. И ручей этот – просто ручей. Вот и всё.

Я ждал, что он начнет спорить со мной, но я ошибся. Кивнув на рыбину, Дэн спокойно сказал:

– Думаю, она пришла откуда-то с верховьев. Там, где я удил, ручей впадает в большую протоку, слишком неглубокую для рыбы такой величины. – Он отступил на шаг. – То есть нам стоит подняться в ту сторону. Ты со мной?

– Дэн, – сказал я.

Не говоря ни слова, он отправился быстрым шагом вверх по течению.

– Дэн! – крикнул я. Он даже не обернулся. – Черт побери!

На мгновение я оказался меж двух огней. Дэн явно был не в себе, и мне не стоило отпускать его одного в какой-то безумный поход. Но с другой стороны – эта рыба. Я выловил монстра, которого в здешних (и, готов поспорить, всех остальных) краях сроду не водилось. Она вроде бы перестала трепыхаться, но вдруг доползет-таки до воды? Или какое-нибудь хищное зверье прибежит на запах и отобедает моим уловом. Понимаю, как хладнокровно это все звучит – как я мог медлить с выбором? Но во мне говорил гнев – рассказ Дэна о том, откуда он добыл сведения о ручье, и сама причина, по которой он завел нас сюда, порядочно меня разозлили. Он поступал глупо… и, кроме того, его тирада повергла меня в легкий испуг, спрятавшийся за раздражением. Дэн совершенно точно сходил с ума. А тут еще и эта чертова рыба – страшная как сама смерть. С человеческой головой… или просто слегка похожей на человеческую? Ведь, по сути, ничем иным, кроме рыбы, она быть не может. Но уверенность моя таяла с каждой секундой. Тварь выглядела безумно – и все же была реальной. Раз уж я смог выловить тут настоящего мифического монстра, тогда, быть может, то, что дедушка Дэна написал в своем дневнике, – не такая уж и неправда. Может, история, рассказанная Говардом, не вымысел чистой воды. В конце-то концов.

Я снова чертыхнулся вслух. Судя по всему, морок Дэна и Говарда переполз и на меня. Я отвернулся от ручья и достал из-под пакетиков с прикормом, сваленных на дне снастиловки, ножик, купленный на гаражной распродаже несколько лет назад. Лезвие было размечено под школьную линейку. Я решил отмотать еще немного лески из катушки, обрезать ее и повесить рыбину сохнуть на выступе скалы. Ежели удача не до конца отвернулась от меня, улов мой никуда не денется до тех пор, пока я не вернусь вместе с Дэном.

Когда я встал, что-то, замеченное краем глаза, привлекло мое внимание. На краю леса, в тридцати футах от меня, застыла белая женская фигура, прислонившись к стволу лиственницы. На ней не было одежды, ее волосы и кожа промокли, а золотистые глаза были скорее рыбьими, нежели людскими. Хотел бы я сказать, что мне потребовалось время, чтобы узнать ее лицо, но нет – я признал ее сразу же, как будто только сейчас наблюдал, как ее грудь поднимается и опускается в самый последний раз.

Мэри.

5

There fissure

Она уже удалялась от меня в лес. Я хотел попросить ее остановиться, но губы мои омертвели и голос иссяк. Но это все не имело значения. Я двинулся вперед, ворочая ногами тяжело, как в полусне. С руками, протянутыми к ней, с пересохшим ртом и заплетающимися ногами я, наверное, напоминал ребенка, пародирующего монстра Франкенштейна. Сердце колотилось о ребра – судя по ощущениям, оно увеличилось вдвое, став слишком большим для грудной клетки. Будто даже выйдя за пределы моего тела, оно влекло меня куда-то вперед, и все кругом – скалы, деревья, ручей, дождь – влилось в это движение. Золотистые глаза Мэри, не моргая, смотрели на меня, ее босая поступь уводила нас все глубже и глубже в лес. Ее кожа была бледной – смертельно бледной, но все такой же безупречной, как и в первый раз, когда она бросила свой халат мне под ноги в гостиничном номере в Берлингтоне. В мое настоящее ее будто перенесли из того самого прошлого, в котором у нее еще не было шрамов на груди и синяков на руках, в котором у нее еще были волосы и на щеках играл живой цвет, в котором ее тело еще не пожрал рак, оставив лишь кожу и кости. Иными стали лишь ее глаза, беспощадно-золотой оттенок которых лишь подчеркивал то, как странно было видеть ее здесь и сейчас.

Возможно, вы читали или смотрели сообщения о людях, которые думали, что любимый человек умер, погиб в результате несчастного случая или катастрофы, а затем эта новость опровергалась, едва открывалась входная дверь и якобы умерший возвращался домой. Можете представить, что чувствовали эти люди. Вот они пытаются приспособиться к тому, что их любимый человек в один миг перемахнул из категории живых в категорию мертвых. Конечно, ум сопротивляется таким драматическим изменениям, поэтому, помимо радости при виде живого, здорового любимого человека, тихий голосок в их голове, должно быть, шепчет: так и знал. Пускай ваша жена лежит без дыхания на больничной койке, пускай медсестры отключили все приборы жизнеобеспечения и даже смотали все соединительные провода – вам все равно сложно принять смерть. Понять еще можно, а вот для того, чтобы принять, требуется время. И едва принятие достигнуто – представьте, насколько это огорчительно, сколь глубокую горечь можно испытать, оказавшись перед лицом человека, от которого вы давным-давно отказались в пользу смерти.

Мои шаги были уверенными, ее – неспешными. Я догадывался – она хотела, чтобы я поймал ее; но в ее новых, отлитых из золота глазах нельзя было ничего прочесть. Наконец она остановилась, прильнув спиной к большому клену. Я был так сосредоточен на ее лице, что чуть не врезался в нее – оказалось, я двигался даже быстрее, чем думал.

– Мэри, – выдохнул я, вложив в интонацию и вопрос, и утверждение. – Мэри.

– Эйб, – сказала она тем самым голосом, который, как я уже смирился, был доступен мне до сих пор лишь благодаря видеокассете с нашей свадьбой. Тем самым – богатым, слегка хриплым, делавшим каждое произнесенное ею слово особенным. При звуке ее голоса мой взгляд затмили слезы.

Я утерся рукавом, сглотнул набежавшую слюну.

– Но как?..

В ответ она подняла правую руку к моему лицу и прижала пальцы к моим губам. Их кончики были прохладными, кожа пахла морской солью, но ее прикосновение было таким же твердым, как и раньше. Я сжал ее пальцы своими. Свободной рукой она коснулась моей щеки.

Приступ рыданий, которого я не ждал, сковал меня. Все еще держась за Мэри, я, весь в слезах, опустился на землю, на колени. Она присела рядом со мной, провела по моей голове, сбросила мою смешную шляпу, зарылась пальцами в мои влажные волосы.

– Тише, – произнесла она, – тише.

Слезы падали на мертвую опаль под ногами. Низкий стон сорвался с моих губ. Да, само собой, раньше я тоже плакал из-за Мэри. Плакал у ее постели. Плакал на ее могиле. Плакал в бутылку много-много раз, рыдал под старые грустные песни о любви. Но сейчас все было по-другому. Слезы текли не рекой – о нет, то был океан, пытающийся прорваться сквозь два нешироких канала. Я поднес руку Мэри к губам и целовал ее – снова и снова. Она прислонилась ко мне, и терпкий запах ее кожи защекотал мои ноздри.

Она прижала губы к моему лбу. Затем – к бровям. Затем – к векам. Дойдя до кончика моего носа, она стала издавать тихие, нежные звуки – еле слышные вздохи и стоны, которые в той, старой нашей жизни говорили о ее растущем возбуждении. Вывернувшись из моего захвата, она задрала подбородок, чтобы наши губы могли встретиться. Ее рот был таким же холодным, как и все остальное, но она поцеловала меня так же, как и раньше – твердо, с уходом в мягкую податливость. Обхватив ладонями мою голову, она притянула меня к себе. Я не перестал рыдать… но рыдания поутихли, стоило мне ответить поцелуем на поцелуй. Мой стон сменил тональность, печаль обернулась вожделением. Руки Мэри заскользили по моей шее к вороту рубашки, к молнии плаща, поддавшейся без промедлений. Ладони я сжал перед собой в молитвенном жесте, но, когда ее пальцы начали расстегивать мою рубашку, я сдался и потянулся к ее груди. Под моими ладонями проступили напрягшиеся соски, и она ахнула – ее пахнущее солеными глубинами дыхание смешалось во рту с моим. Ее руки задвигались быстрее, выдергивая рубашку из джинсов, проскальзывая под футболку, шаря по моей груди. Желание разгорячило меня, и ее прохладная кожа была единственным спасением от этого пламени. Ее руки легли мне на пояс, мои – сжали ее бедра.

Я желал женщин раньше – Мэри, тех немногих, что были до нее и еще более немногих после нее. Я прошел и отчаянный трепет молодости, сухость во рту, уныло подводящую черту избыточной зрелости. Однако переполнившие меня сейчас эмоции нельзя было описать – будто все мое горе вдруг превратилось в поток жидкой лавы, вспыхнувший на холодном ветру. Будто посреди океана печали вспыхнул ослепительный светоч страсти. Когда Мэри повлекла меня вниз, я опрокинул ее на спину. Под нами шелестели листья, потрескивали веточки. Я не мог прочесть выражение ее глаз, но движения ее рук и так говорили обо всем. Внутри она была так же прохладна, как и снаружи, но я был достаточно горяч для нас двоих.

– О, Эйб, – прохныкала она. Я попытался ответить, но не смог – все мое внимание было приковано к тому, что сейчас творилось между нами. Задрав ноги, она обвила ими мои бедра. Рывком я вошел в нее. Ахнув, она склонила голову направо, прикрыв золотые глаза. Своими губами я отыскал ее губы, нашептывающие сладкие непристойности, которые сначала меня шокировали, а потом – раззадорили. Я застонал. Ее голова откинулась назад, ее пальцы отчаянно прохаживались по моим волосам, мы то наращивали темп, то замедлялись… а потом я протяжно закричал – и она, со мной, в унисон, – когда волна, поднимавшаяся во мне, наконец-то отыскала выход.

Моя голова шла кругом. Расслабившись, я отстранился от Мэри и обессиленно рухнул навзничь. Будь это все в прошлой жизни, я, возможно, отпустил бы какую-нибудь шутку или просто сказал бы, что люблю ее… но сейчас не мог придумать ничего более-менее уместного, подходящего моменту. Мой мозг плавал в хаосе ощущений и чувств. Светоч, разгоревшийся во мне, угас, оставив опустошенным, измученным, опаленным. Чувствуя Мэри рядом с собой, я смотрел на деревья, на облака над головой. Капли дождя, просочившиеся сквозь сплетение ветвей, били по моим распахнутым глазам. Перламутровый цвет небес казался мне невыносимо прекрасным. Все еще пребывая в этой гулкой неге, я повернулся к Мэри.

То, что возлежало со мной на лесной подстилке, смотрело на меня уже знакомыми золотыми глазами, но все остальное изменилось, став настоящим воплощением кошмара. Нос существа был плоским, ноздри – пара продольных щелей над широким ртом; нижняя челюсть выдавалась вперед, обнажая ряд игольчатых зубов. Его волосы свалялись в колтуны, будто пакля или комок водорослей. Между пальцев, покоящихся у меня на груди, протянулись перепонки, и сами пальцы нормальными не были – каждый из них был увенчан тяжелым черным когтем. Рот существа приоткрылся… и из него вырвался томный вздох счастливой любовницы.

Именно этот звук заставил меня, словно испуганного краба, отползти от монстра прочь так скоро, как только было возможно. Если бы штаны мои не скатались у самых лодыжек, я смог бы продвинуться дальше, а так я беспомощно заелозил по земле и, пытаясь встать, тяжко приложился о землю задом. Я схватился за пояс, одновременно пытаясь поднять себя на ноги, но то, что заняло место Мэри, – то, что было моей Мэри, – встало и приблизилось ко мне, протянув вперед перепончатые пальцы.

– Эйб, – сказала она.

Несмотря на весь ужас, я все-таки смог вымолвить:

– Мэри?!

Черты существа мерцали, как будто я смотрел на них сквозь слой воды, колеблемый то одной, то другой рябью. Когда эта рябь улеглась, моим глазам снова явилась Мэри.

– Эйб, – произнесла она и шагнула ко мне.

– Стой, где стоишь! – Отступив, я попробовал подтянуть портки. Мой каблук зацепился за корень, и я опрокинулся еще разок. Снова кое-как встав, я нашел в кармане плаща нож и выставил его перед собой. Нож оказался сплошным разочарованием – маленький, да и потом, я едва ли знал, как его использовать, если не для очистки рыбы.

– Эйб, – повторила Мэри – у меня не получалось думать о ней как о какой-то там твари без имени.

– Что ты такое? – прокричал я.

Она не ответила.

– Что ты такое! – Нож дрожал в моей руке.

– Отражение, – ответила Мэри.

– Чье?

Она слегка улыбнулась.

– Ты не моя жена, – произнес я потерянно. На это она тоже ничего отвечать не стала. – Где мы находимся? Что это за место?

– Голландский ручей.

– А рыба? Та, которая… – Я махнул рукой на протоку.

– Что с ней не так?

– Что это за рыба?

– Не рыба. Нимфа.

– Я не… Что ты имеешь в виду?

– Тебе придется подняться вверх по течению, чтобы узнать.

Я вспомнил Дэна, успешно улетучившегося из моей головы, ровно когда я увидел Мэри.

– Сукин сын, – пробормотал я. Если я столкнулся с Мэри – или с этим существом, что похоже на Мэри, – получается, он нашел то, что искал? Или только счел, что нашел?

– Я пришел сюда с другом, – сказал я.

– Да, – сказала Мэри. – Дэн. Твой рыбак-компаньон.

– Думаю, он пошел вверх по течению. Он хочет найти…

– …свою семью. Софи и мальчиков.

– И он?..

– Хочешь, чтобы я отвела тебя к нему?

Вряд ли идти следом за умершей женой куда-либо было хорошей идеей… но что еще мне оставалось?

– Думаю, да, хочу, – согласился я и нервно сглотнул слюну.

– За мной. – Она развернулась и пошла через лес, держась ручья. С ножом наготове я последовал за ней, не забыв подобрать с земли шляпу. Я думал, что мы станем подниматься по хребту, который я пересек, чтобы найти ручей, но пока что наш путь был более-менее ровным. Свободной рукой я заткнул подол футболки в штаны, а вот рубашку застегнуть не получилось. Я решил проблему, зажав нож в зубах. Забавно, но я пекся о том, что Дэн, если увидит меня в растрепанном виде, сразу поймет, что я не устоял перед Мэри и… Наверное, таким образом я пытался отрешиться от испытанного мною с этим странным фантомом, в котором до сих пор отказывался не признавать жену.

Мэри впереди замерла. Я сбавил шаг и поравнялся с ней… почти поравнялся, выдержав некую условно безопасную дистанцию. Прямо перед нами лежала тропа, извивавшаяся по лесному ковру. Мощенная круглыми камнями, уложенными в землю бок о бок, она напомнила мне о старых мостовых, на которые то и дело натыкались рабочие в Уилтвике, когда ремонтировали очередную городскую улицу. Однако эти плиты были куда больше обычных, диаметром где-то в ярд каждая, и выглядели так, будто их давным-давно истоптали тысячи подошв. Геолог из меня никакой, так что мое предположение насчет того, что они сделаны из мрамора, вполне могло быть ошибочным. Стебли травы, проросшие из промежутков между камнями (в то время как земля по обе стороны дороги была очищена от листьев), имели красноватый оттенок, с которым я не сталкивался доселе в округе. Это могла быть старая проселочная дорога, обставленная маршрутами поновее да поудобнее, и потому забытая… но нет, все было не так просто. Эта дорога казалась древней, как сам людской род. Но как такое было возможно здесь, на американском континенте, где коренные народы никогда не строили ничего подобного, где европейские поселенцы, коим было бы с руки вымостить подобную тропу, присутствовали лишь несколько последних столетий?

Мое впечатление о возрасте кладки, однако, было подкреплено постаментом, расположенным на другой стороне дороги примерно в двадцати ярдах левее. Простая колонна высотой четыре фута или около того поддерживала статую, вырезанную в столь идеализированной манере, что на ум сразу шли Древняя Греция или Рим. Более или менее в натуральную величину исполненная, скульптура изображала женщину, одетую в простое платье, без рукавов, покрывавшее ее ноги. Женщина была беременна – почти на грани рождения ребенка. Она поддерживала свое бремя руками, застыв в обобщенной позе матери. И еще она была безголовой – ее шея являла собой гладкий обрубок. С того места, где я стоял, нельзя было углядеть, было ли безглавие статуи частью замысла скульптора или актом вандализма. То, что казалось красной краской, со временем выцветшей до коричневого цвета, было набрызгано вокруг шеи скульптуры, но это могла быть грязь с дороги, которую кто-то намазал на нее.

– Мать, – сказала Мэри.

– Что?..

– Статуя, на которую ты смотришь. Мать.

– Кого она изображает?

– Очень древнюю богиню.

– Хм. А куда ведет дорога?

– В город.

– Город?

– Приморец, – кивнула Мэри. – Не думаю, что он придется тебе по нраву.

– Почему же?

– Здесь все по-другому. Иначе.

– В каком смысле – иначе?

– Увидишь, – произнесла она и ступила на дорогу. Я пошел следом, но продолжал смотреть на статую богини, которую Мэри назвала Матерью, до тех пор, пока деревья не заслонили ее от меня.

На дороге мне почти не встретились ни опавшие листья, ни ветки. Деревья кругом, главным образом вечнозеленые, выстроились в прямые шеренги. Трудно было поверить, что они сами по себе выросли таким идеальным построением – видимо, мы миновали некий сад или надел. Дождь больше не лил – собственно, только теперь я осознал, что прошло уже немало времени, как с неба не сорвалось ни капли. Немало ли, впрочем? В любом случае с той поры, как мы пришли сюда.

Одно из деревьев слева от Мэри привлекло мой взгляд. Оно разительно отличалось от всех тех деревьев, которые я научился узнавать за годы блужданий по рыбным местам. Сильнее всего оно напоминало детский рисунок: прямой ствол, увенчанный большим клубком листьев. Но, углубляя такое сравнение, стоило бы заметить: было похоже, что ребенок, который изобразил это дерево на бумаге, использовал масляную краску, в то время как остальные дети в детском саду карябали цветными карандашами. Дерево было настолько ярким, что при взгляде на него скорее верилось в его искусственную природу – в то, что, скажем, фигуру эту отлили из металла и осветили изнутри. И я бы думал именно так, если бы не видел другие, точно такие же деревья, стоящие за тем, первым. Грубая кора, облекшая ствол, лучилась и сияла тусклой бронзой; листья, собранные в крону в вышине, казалось, перебрасывались, как мячиками, всеми оттенками зеленого. Вблизи стволов воздух был насыщен духом цитруса, как близ ящика с апельсинами. Иные листья имели форму наконечника копья, края их были отчетливо зазубрены. Я поднял руку, чтобы прикоснуться к одному из них, и заколебался. Когда я все же опустил руку, Мэри, остановившаяся немного впереди, чтобы посмотреть на меня, сказала:

– Правильно сделал. Если их коснуться без должной осторожности – порежут до кости.

– Уф. – Впереди маячил целый лес таких деревьев, и как-то узнанное мною только что не вдохновляло. Однако я обнаружил, что хоть яркие чужаки и вытесняли знакомые хвою, клен и березу, все еще растущие на другой стороне странной дороги, они, похоже, не росли особенно близко друг к другу, позволяя нам свободно и без опаски ходить среди них. Не препятствовали они и внезапно попавшему в поле моего зрения мужчине, что шел навстречу нам. Надежда на то, что это был ищущий меня Дэн, умерла, когда я увидел на встречном мешковатое пальто, подолом задевавшее землю – темное скорее в силу ветхости, чем в угоду цвету ткани. Грудь мужчины пересекали ремни, с которых свисали всевозможные подсумки и кошели, подпрыгивавшие на каждом его шагу. На голове у него красовалась шляпа, напоминавшая перешитый кем-то в оную ночной колпак. Он был моложе, чем я, но старше Дэна, с косматой бородой, давно не знавшей бритвы. Его глаза были карими и круглыми. Еще больше они округлились при виде нагой Мэри перед ним. Он как-то странно поприветствовал ее, воздев правую руку в жесте, который я принял за дружеский. Наверное, подумал я, это какой-то попутчик, заблудившийся в здешней Небывалии.

Когда мужчина показался, Мэри застыла. Едва он приблизился, вся ее фигура как-то расфокусировалась, расплылась. Уже виденная ранее рябь прошла по ней. Когда от нее до странника оставалось десять – пятнадцать футов, искажение пропало, и вся она преобразилась. Она стала выше дюймов на шесть, ее волосы потемнели и завились, бледную кожу иссекли ужасные рваные раны. Огромные лоскутья кожи свисали теперь с ее рук, ребер, ног. Глубокие провалы зияли в спине, шею окольцевал безжалостный порез. Те места на ее теле, что пощадил неизвестный мясник, цвели воспалениями всех форм и размеров. Из ее изувеченной гортани вырвался крик – вопль ярости, агоническое завывание, – от одного звука которого мои колени предательски задрожали.

Выражение крайнего удивления расползлось по лицу странника. Он заикающимся голосом выдал несколько слов, из-за крика Мэри практически неразличимых. В ответ моя умершая жена зашипела на него на каком-то незнакомом языке, который и не требовалось мне знать – яд и без того наполнял каждое слово в его звучании. Что бы она ни сказала, мужчина вздрогнул, будто застигнутый резкой пощечиной. С каждым новым яростным выкриком Мэри отрывалась от земли – в самом прямом смысле. Поток невидимой силы возносил ее, вздымая даже волосы от ее плеч. Мужчина сорвал с головы шляпу и принялся мять в руках, слезы катились по его лицу. Он пытался ответить хоть чем-то, но на Мэри его слова не действовали – она осыпала его все новыми и новыми проклятиями, восклицательные знаки на концах которых едва ли не материализовывались в воздухе. Наконец, не в силах выдержать больше, мужчина помчался прочь – в том направлении, где, как сказала Мэри, был город-приморец. Звон кошелей и подсумков на подвесах сопровождал его бегство. Она бросила ему вслед россыпь угроз, а затем израненная женщина, в которую она обратилась, развернулась ко мне. Я застыл, испуганный и дрожащий, выставив перед собой руку с жалким ножиком, будто то был настоящий меч. Лицо Мэри было перекошено яростью, и на миг я даже смирился с мыслью о том, что направлена она вот-вот будет на меня… Но тут Мэри осела на землю, расслабившись, и снова стала самой собой.

– Мэри? – нерешительно окликнул я ее.

– Да, – произнесла она, рассматривая мой нож так, будто впервые его заметила.

– Что… кто это был?

– Призрак.

– Призрак кого?

– Человека, который был здесь давным-давно.

– Ты знаешь его?

– Да, – сказала она, – когда-нибудь я его узнаю.

– Не понимаю, о чем ты.

– Не важно. Нужно же было ему куда-то деться. Я ему помогла. – Видимо, сочтя, что такой ответ меня устроит, она продолжила путь. Мне было дьявольски страшно следовать за ней, но еще больше я боялся оставить ее. Увеличив разбег между нами еще на десять футов – которые вряд ли бы спасли меня, обернись она снова фурией, – я зашагал вперед.

Разум мой отказывался воспринимать события последних нескольких часов: принимая все как есть, он запоминал их и сохранял, чтобы в будущем рассмотреть. Видимо, на долю мою выпал переизбыток чудес – одно невозможное событие следовало за другим без намека на передышку. Видимо, только эта моя способность и спасала меня от нервного срыва из-за хлещущих через край эмоций. Не совру, если скажу, что фигура Мэри впереди все еще влекла меня – из-за близости к ней и только из-за нее я осмеливался углубиться в этот лес со странными деревьями, пахнущими свежими апельсинами.

Прорехи между стволами заметно поуменьшились – недостаточно для того, чтобы как-то помешать нашему передвижению, но теперь им нужно было уделять побольше внимания. Впереди, левее, деревья собрались в небольшую рощу. В промежутках между стволами я мельком разглядел то, что ранее принимал за еще один вид деревьев, белый и гладкий. Когда мы поравнялись с рощей, я услышал, как завывает где-то поблизости ветер – но листья на ближних к нам ветвях оставались недвижимы. Теперь я увидел, что белые деревья на самом деле были каменными колоннами, расположенными по кругу и собранными под покров куполообразной крыши, одна сторона которой обрушилась. Не то храм, не то монумент – сооружение прямо-таки дышало ветхой древностью, как и дорога, по которой мы шли. У меня был соблазн пройтись до него, но я решил, что лучше будет сначала найти Дэна.

За храмом и рощей близ него запах цитруса сменился другим – зловонием протухшего мяса, подчеркнутым медным ароматом крови. Звуки ветра заглушило жужжание мух. На небольшой поляне мы обнаружили источник вони – то была туша огромного животного, раскинувшего ноги по обе стороны от себя. Головы у зверя не было, из обрубка толстой шеи натекло настоящее кровавое озеро. Раздувшиеся мухи, черные и зеленые, каждая размером с мой большой палец, бродили по спине и бокам животины, окунались в кровь и лакали ее. По размеру туши я предположил, что животное некогда было слоном, но потом меня смутила шерсть богатого алого оттенка – неужто мамонт? Но ноги зверя венчались копытами, широкими, как мужская грудь. Я притормозил, желая осмотреть останки повнимательнее. Мэри тоже встала, ожидая меня.

– Что это за чудовище? – спросил я.

– Один из Солнечных Волов, – сказала она.

– Никогда бы не подумал, что простой вол может так вымахать.

– Этот не простой. Солнечные Волы священны, если так можно сказать.

– Раз уж кто-то с ним такое сотворил – где тут священность? За что его, кстати, так?

– Голова – приманка, – ответила она.

– Приманка? Для чего?

Она произнесла какое-то незнакомое мне слово – что-то вроде апеп.

– Я не знаю, о чем ты, – честно ответил я.

– Не о чем, а о ком.

– Невелика разница – я все еще не в курсе, о ком идет речь.

– Пойдем, – сказала Мэри. – Мы почти пришли.

Когда воловья туша осталась позади, запах гниения отступил. Я понял, что ранее слышал не ветер: то был рокот прибоя, льнущего к берегу. Мы с Мэри дошли до края леса. Граница была отмечена идеально прямой линией ярких деревьев – не верилось мне, что природа сама по себе могла соблюсти подобный порядок. Так или иначе, далее простор красноватой земли переходил в невысокий холм – туда уже взбиралась Мэри. Перевалив за край, она продолжила идти, теперь уже вниз по дальнему склону. Я же застыл у гребня.

Океан раскинулся передо мной, и его рифленая поверхность была черней самих чернил. Длинные, пенящиеся волны накатывали на скалистый берег. Расстояния всегда сложно оценивать по воде, но, по крайней мере, в двухстах ярдах от берега отрог серой скалы выдавался из волн и шел параллельно ему, образуя своего рода залив. Мэри шагала в том направлении, минуя усыпавшие прибрежье валуны. Большие волны бились о каменную стену, подбрасывая брызги высоко в небо, где не парило ни одной чайки. Не было здесь ни привычных любому пляжу ракушек, ни отполированных соленой водой до блеска коряг, ставших подобием абстрактных скульптур, ни спутанных комьев водорослей, ни крабов или даже их останков. Хотя волны продолжали ниспадать на берег, выше не было ни одной приливной заводи, что могла бы указать на подступ вод. Не было здесь и того всеобъемлющего запаха моря, соленого аромата океана и всего, что его наполняет. Если бы не мелкий туман, сиявший на ближних к воде скалах, сей вид казался бы чересчур статичным. Я будто бы исследовал перспективу, ни на йоту не изменившуюся за тысячелетия.

Поняв, что порядочно отстал от Мэри, я стал спускаться с холма. Галька шуршала под моими ботинками. Слева от меня волны атаковали пляж с неистовым шорохом, океан насылал на каменную стену рассогласованные удары один за другим. По правую же руку от меня, повыше, выдерживали свой четкий строй яркие деревья. Через милю или около того вдоль берега горный барьер переходил в скопление больших неровных обломков пород. На том участке что-то оживленно двигалось – то взад-вперед по берегу, то вниз-вверх прямо в волнах. Мне показалось, что фигуры были людскими, но расстояние не позволяло разобрать, чем они заняты.

Я понадеялся, что Дэн дождется меня. Как он смог здесь сориентироваться, я не знал – хотя мне ли теперь удивляться? Наверное, он встретил Софи и ребятишек точно так же, как я повидался с Мэри. Тревожные предвидения одолевали меня, и я, хоть и знал, что поступать подобным образом вряд ли разумно, старался максимально отрешиться от них. Где-то на полпути я разглядел, что кожа людей на берегу была такой же бледной, как и у Мэри. Наверняка и глаза того же золотистого оттенка, хотя – нельзя сказать наверняка. В своем отношении к скопищу таких вот морских привидений я уверен не был.

Их деятельность была сосредоточена на куче острых камней, которые отмечали конец каменной стены; когда мы приблизились еще на четверть мили, я разглядел длинные канаты, охватывающие расстояние от камней до берега. Тут было с десяток толстых веревок, каждая из которых крепилась к чему-то незримо-огромному, и за каждую из них отвечала группа бледных канатотяжцев, расположившихся вдалеке от берегового откоса, на который накатывали волны. Каждая веревка издавала скрип, сделавший бы честь дощатому сараю на штормовом ветру. Существа, удерживавшие тросы, хрипели, прилагая явно нечеловеческие усилия, – и, насколько я мог видеть, лишь одну веревку держало не меньше десяти – двадцати рук.

Она бежала от горизонтальной трещины в породе близ кромки воды до массивного валуна на берегу, вокруг которого обертывалась примерно три или четыре раза. Как раз к нему и шла Мэри. Делая все возможное, чтобы не смотреть прямо ни на одну из бледных фигур, мимо которых мне приходилось идти, я последовал за ней. Хоть нож в руке и дарил иллюзию безопасности, я не был уверен, что он не будет воспринят как провокация, потому спрятал руку в карман плаща.

Валун, наш пункт назначения, был размером с избушку – внушительный каменный куб, чьи края закруглили ветер и время. Мы переместились поближе к воде, чтобы подойти к той его стороне, что была обращена к океану. Пока шли, я изучил груду камней, к которой была привязана наша цель. Отделенное от берега узкой пенистой полосой воды, скопление пород простерлось на несколько сотен ярдов в ширину и где-то на половину этого расстояния выдавалось ввысь, над волнами. Его поверхность была усыпана титаническими скальными обломками – очевидно, останками могучих утесов, сметенных каким-то поистине неистовым катаклизмом, – и пестрела трещинами и разломами. Часть тросов, препорученных бледнокожим созданиям, была закреплена в этих зазорах с помощью крупных крюков, часть – овивала зазубренные каменные выступы на гребне пласта. Какой цели служили все эти крепления, я понять не мог – их расположение казалось слишком беспорядочным для любой вообразимой конструкции. Я вполне поверил бы, что взводы бледных фигур растаскивали эту каменную насыпь, но ежели так – избранный ими путь выделялся крайней непрактичностью.

Через некоторое время из окружавших меня звуков моря и напряженной работы я выделил еще один – металлический звон, исходивший будто бы отовсюду. Только взобравшись с Мэри на большой валун, я понял, что слышу звук сотен тысяч рыболовных крючков, вплетенных в окружавшие нас тросы по всей их длине.

На протяжении всего моего путешествия вместе с Мэри я задним умом припоминал байку Говарда – как же иначе? Но только теперь, при виде всех этих изогнутых кусочков металла, либо плотно вмотанных в волокна троса, либо привязанных к нему, маленьких и таких, что запросто сдюжили бы человека, при виде черного океана и ярких деревьев, при виде ожившей жены, я подумал: бог ты мой, старик Говард не врал. Когда Мэри подвела меня к валуну и я увидел привязанного к нему человека – или то, что когда-то давно им было, – последние сомнения отпали при виде веревки, нахлестнутой на него наискось от плеча к бедру, впившейся в него целой коллекцией крючков, прорвавших кожаный фартук и изношенную рубаху и добравшихся до мяса. Канат несколько раз овивал камень за спиной мужчины и убегал к помянутому мною горизонтальному разлому.

Странное дело – я узнал его. Именно этого типа мы с Мэри встретили в лесу по дороге сюда, именно он общался с моей женой на неизвестном мне языке. Но то, что мне показалось часом, явно исчислялось в его случае годами – причем свалившимися нежданно-негаданно. И пусть сначала, при небрежно брошенном взгляде, могло показаться, что мужчина тот немногим старше меня или даже ровесник, второго приближения хватало, чтобы понять – глубокий старец, он прожил столько, что, будь простым смертным, уже многажды обратился бы в прах. Его кожа напоминала пергамент, лицо изрыли странные язвы. Весь цвет был вымыт из его глаз. Когда они обратились ко мне, на самом их дне вспыхнула искра признания, но говорить со мной он не стал; он оставил это Дэну. Дэн сидел по-турецки в ногах у мужчины – спиной и к нему, и ко мне. Справа от него пристроилась худая нагая женщина – с кожей, бледной, как жемчуг; слева – двое маленьких мальчиков, светлых, как камушки. Плащ и шляпа Дэна канули, его волосы растрепались, а одежда помялась, словно он в ней спал; да и по лицу его можно было судить, что он успел провести какое-то время в этой обители странных чудес.

– Эйб! – поприветствовал он меня. – А я уж и не чаял, что ты сюда доберешься.

– Тем не менее я здесь.

Мэри присела наземь рядом с той женщиной, Софи. Дэн, отстранив свою утраченную и вновь обретенную родню, поднялся с выражением триумфа на лице. На его лице цвела улыбка.

– Эйб, познакомься – это моя жена, Софи. А эти вот юноши – Джейсон и Джонас.

Вся троица обратила ко мне взгляды своих плоских золотистых глаз.

– Дэн, – воззвал я, – что все это значит?

– Разве не очевидно? Именно об этом нам рассказал тот парень в закусочной. Не все в его истории ухвачено верно, но если смотреть в целом, не углубляясь в детали, – все именно так.

– Гром меня разрази! – Потрясенный, я кивнул на мужчину, привязанного к валуну. – А это, выходит, тот самый Рыбак?

Дэн кивнул.

– Он почти не говорит. Вся его энергия уходит в них. – Он указал на дальний конец насыпного рифа и паутину веревок, протянутую к берегу.

– И для чего это все?

– Скажем так, чтобы сдержать самую большую в мире рыбу.

– Рыбу… – Мой голос умер прямо в глотке. Только теперь я понял, что никакая это была не насыпь. И никакой не риф. Только теперь до меня дошло, что несчетные борозды, в кои были вдеты крюки, – прорехи в чешуе, покрывавшей тело титанической рептильной твари. То, что раньше я принимал за фрагменты скал, на деле являлось шишками и рогами, сродни тем, что украшают черепа иных змей; и та трещина, из которой вилась веревка Рыбака, вполне могла быть гигантской глазницей – если риф взаправду был головой, завалившейся набок. Мой взор попросту не мог охватить весь масштаб – так всегда бывает, когда мы сталкиваемся с чем-то поистине необозримым. Либо мы принимаем увиденное за что-то еще, как порой различаем профили гигантов в очертаниях гор, силуэты драконов в скопищах облаков над головой, либо попросту не замечаем. Мое мгновенное осознание мигом все прояснило – и задачу всех этих тросов и канатов, и усилия бледных златоглазых сирен… Но это было смешно, это было невозможно, не мог существовать зверь таких размеров – жизнью своей он нарушал бог знает сколько законов природы.

Все поплыло у меня перед глазами. Я почувствовал, как Дэн схватил меня за руку.

– Эйб? – различил я его голос. – Эйб, ты в порядке?

Я отступил от него на пару шагов.

– Все хорошо, – просипел я. – Все о’кей.

– Тебе еще многое предстоит узнать. Понимаю, это все слегка чересчур…

– Дэн, – остановил я его жестом. – Вот ты скажи мне, будь добр. Где мы?

– Не волнуйся на этот счет, – ответил он. – Все хорошо, мы в безопасности. Я был прав.

– Прав? В чем?

– Посмотри на них, – Дэн указал на Софи и близнецов. – Я был прав. Более чем прав. Ты только взгляни на них, Эйб. Вот же они!

– Дэн…

– А рядом с ними – Мэри, не так ли?

– Это…

– Видишь, видишь! Я был прав.

Я упер взгляд себе под ноги, глубоко и тяжело вздыхая.

– Просто скажи мне, что с тобой приключилось, пока меня не было.

– Не так уж и много. Я шел вверх по течению. Через четверть мили ручей вдруг забрал вправо. У поворота меня ждала Софи. Я поверить в это не мог. Конечно, именно этого я и ждал, но поначалу решил, что у меня галлюцинации. Ты, наверное, тоже так подумал, когда встретил Мэри.

– Да, примерно так.

– Как только я понял, что это взаправду Софи… – Дэн покраснел. – Я… я дал ей знать, как счастлив видеть ее снова. Потом она привела меня в лес. Кажется, я видел то дерево, про которое упоминал Говард, – то самое, с отметиной. Она похоже на след от удара молнии – такая трещина в самой середине. Софи привела меня сюда, и я нашел Джонаса и Джейсона. Познакомься с моими мальчиками.

– Ты не находил мощеную тропу? – сказал я. – Не заходил в храм?

Дэн покачал головой:

– Мы просто ступили в самую чащу… А вышли уже сюда, на берег.

– К Рыбаку.

– Он тоже потерял свою семью, – сказал Дэн. – Прямо на его глазах, в его собственном доме, венгерские солдаты убили его жену и детей. Они избивали их дубинками, рубили насмерть мечами и топорами. Он сам получил удар ножом, когда солдаты вышибли дверь, он не смог остановить их. Он слышал, как его жена молила сохранить жизнь хотя бы детям. Слышал предсмертные крики малышей. Видел, как их тела изрубили в куски. Все самое дорогое в его жизни пало при нем самом. Если бы он мог, он умер бы там же, с ними, в доме, стены которого были окрашены их кровью. Но он выжил. Похоронив их, он не отчаялся – он стал искать средства, чтобы вернуть их, возвратить к жизни, исправить ту ошибку, что обездолила его. И знаешь, Эйб, у него все получилось. Он научился возвращать мертвых к жизни.

– Я так понимаю, это как-то связано с его… уловом?

– Он сорвал маску, Эйб, – сказал Дэн. – Все, что нас окружает, – лишь маска, сокрывшая истинный порядок вещей. Рыбак смог заглянуть за кулисы бытия. Сорвал маску – и попал сюда.

– Знаешь, я, конечно, подозревал, что с нашим миром дело нечисто, но такого вот всяко не ждал, – признался я.

– Пойми, это место – оно как метафора, ставшая реальностью. Миф, воплотившийся в жизнь.

– Звучит безумно.

– Не важно, Эйб. Все дело в том, что здесь условия более… гибкие, чем там, где мы живем. Стоит тебе овладеть определенной силой, как ты можешь пожелать себе что угодно… и получить это. – Дэн развел руками.

– Многовато же ты узнал, проведя тут всего пару часов.

– Пару часов? – Дэн сощурился. – Эйб, я тут уже несколько дней.

– Дней?

– Время здесь, конечно, трудно отсчитывать, но я пробыл здесь по меньшей мере три дня.

– Три? – После всего мною пережитого протестовать смысла не было. – Что ж… ладно. Так ты не хочешь вернуться в…

– Куда? Туда, где все напоминает о моей утрате?

– К себе домой, вот что я хочу сказать.

– О каком доме речь? – Дэн подошел к Софи и мальчикам, обнял их. – Где моя семья – там мой дом. – Он произнес эти слова с таким пылом, что я почти увидел этого высокого мужчину с растрепанными рыжими волосами, в помятой одежде, в окружении бледнокожих и златоглазых супруги и детей, на этакой классической картине – «Портрет счастливой семьи» или что-то вроде того.

– Значит, Рыбак не против, чтобы ты тут остался?

– Он сейчас в плохой форме, – сказал Дэн, кивая на привязанного к валуну старца. – Он исчерпал себя, вернув контроль над Апофеозом. Если вдуматься – поразительно, правда? Он смог поймать настоящего монстра. Ему понадобились десятилетия, чтобы возместить ущерб, который причинили его труду те невежественные остолопы из трудового лагеря. По сути, его работа еще не закончена. Но я могу ему помочь.

– Без обид, – произнес я, – но как ты ему поможешь, Дэн? Это ведь не просто какая-то там упрямая рыбина. Черт, я не знаю, можно ли назвать то, на что он замахнулся, рыбалкой. Не знаю, как это называется.

– Ему нужна сила, – сказал Дэн, – и я могу ее дать.

– И как же?

Его взгляд забегал.

– Есть способы.

Мне почему-то вспомнился скорбящий муж из рассказа Говарда, что умер, выблевывая черную воду, в которой плавали одноглазые головастики.

– Значит, он получит твою силу, а ты получишь…

– Мою семью.

Наверное, было грубо задавать подобный вопрос в их присутствии, но я не удержался:

– А ты уверен, что это твоя семья?

– Ты о чем это? – спросил он возмущенным голосом. Его черты собрались в гримасу мимолетного недоверия – будто я зацепил ненароком некое сомнение, которое испытывал сейчас и он сам. – Ну да, они выглядят немного иначе, но разве не об этом нам всегда твердили, что после смерти мы все обретаем новую форму?

– Не думается мне, что церковники имеют в виду что-то подобное.

– Ну, раз они ничего из этого не смогли предугадать – грош им всем цена, верно?

Наверное, была в его словах крупица здравого смысла – хотя, как мне казалось, Дэн скорее убеждал себя в том, что самая заветная его мечта наконец сбылась.

– И все-таки, дружище…

– Эйб! Мэри ведет себя с тобой так же, как раньше?

– Ну… да.

– Тогда что тебе еще надобно?

Действительно, всё, что мне было нужно, – не видеть то другое, нечеловеческое лицо с плоским носом, не чувствовать ту перепончатую когтистую лапу у себя на груди. Не видеть преображение Мэри в изуродованный оживший труп, кричащий на юного призрака старика-бородача, привязанного к валуну. И я почти выложил Дэну все это, но что-то в лицах Софи и мальчиков, своего рода настороженность, предостерегло меня.

– Не знаю, Дэн, – сдался я.

– Все это трудно, – покивал он, – я понимаю. Но ведь и ты можешь внести свой вклад!

– Вот как?

Оставив свое семейство, Дэн подошел ко мне.

– Ты смог бы вернуть Мэри. И все те годы, прожитые без нее, тоже.

– Смог бы, – эхом откликнулся я, глядя на нее, сидящую спиной ко мне, лицом к океану тьмы и его чудовищному обитателю. – И что же мне нужно сделать?

– Как я уже сказал, Рыбак слаб.

– И ему нужна моя сила.

– Именно.

Я подумал над его предложением – я бы солгал, сказав, что сразу отверг его. Но кем бы ни была эта Мэри, до моей настоящей Мэри ей было далеко. И я был уверен в том, что Софи и близнецы, сидящие на камнях, не были Софи и близнецами Дэна. Может быть, это все не имело значения, может быть, этого было бы вполне достаточно. Отдать Рыбаку душу – и жить с этим отголоском моей умершей жены. Может быть, я бы даже ничего не почувствовал, не заметил бы перемен, будучи в плену заманчивой иллюзии. Когда-то давно, когда горе мое было столь же сильным, сколь горе Дэна, я бы согласился на все без раздумий.

Но теперь все было иначе.

И потому я покачал головой и сказал:

– Нет, Дэн. Боюсь, что нет.

– В смысле? – спросил Дэн. – Почему это нет?

– Мне хватило этого краткого свидания с Мэри. Я оценил его по достоинству. Но теперь пришло время вернуться назад.

– Ты… ты это серьезно? Тут – твоя жена, она сможет вернуться к тебе!

– Я прекрасно понял, что мне тут предлагают.

– Тогда как ты можешь отказаться?

– Я встречусь с ней, когда придет мое время. Так будет лучше.

– Но…

– Ты хочешь остаться здесь. Я понял.

– Ты можешь ему помочь!

– Боюсь, ему придется справиться без меня.

– Но ты бы здорово помог мне!

– Мне кажется, Дэн, у тебя и так теперь есть все, чего ты хотел.

– Все дело в Рыбаке! – выкрикнул он в отчаянии. – Того, что я дам ему, может быть недостаточно! Если ему понадобится собрать все силы воедино, я могу потерять и Софи, и мальчишек, но нет, Эйб, только не снова! Меня едва не убила первая их утрата – вторую я просто не вынесу. Если ты присоединишься к нам…

Я глянул на плененного Рыбака. Его кожу обесцветила и обглодала соленая вода, в его косматой бороде ползали какие-то рачки, древние одеяния стали частью его самого милостью сотен впившихся в сотне мест крюков – он походил скорее на часть ландшафта, чем на живое существо. Бельма его глаз были прикованы к пойманному им чудовищу, борьбе с коим он посвятил все свое естество. Мне почему-то казалось, что с Дэном он не обмолвился и словом, сколько бы времени тот на самом деле тут ни провел. Куда проще было представить Рыбака поглощенным теми черными волнами, что разбивались о бока плененного тросами зверя, нежели произносящим что-то вслух.

И тут эти пустые белые глаза обратились ко мне – во второй раз, и более пристальным взором, и будто некий груз лег на мои плечи. Бремя пережитого старцем делало его внимание едва ли не осязаемым. Лучившаяся из его глаз сила отбросила меня на шаг назад и повергла бы на колени, не обратись он снова к морскому зверю. Потоки эмоций – столь сильных, что они были почти зримы, – пронзили меня. Был здесь и гнев – гнев к невысокому мужчине в грязной тунике и шароварах, занесшему меч над головой высокой женщины с длинными каштановыми волосами, склонившейся над телами своих детей. Была боль – боль, вызванная видом жены и детей, чьи изуродованные тела возлежали посреди кровавого хаоса. Была надежда, рвущаяся причудливым морским змеем сквозь волны накатывающего со всех сторон отчаяния. Была решимость, проведшая Рыбака по сотням старых, как мир, домов, – вот стук в еще одну дверь, еще один вопрос, адресованный к очередному старику или старухе – нет ли у господина или госпожи кое-каких старинных томов… Количество воспоминаний и чувство переросло в качество, имя которому я не смог бы подобрать – что-то вроде высшего намерения, порыва, восставшего из разлома в самой сути человеческой. Именно этот порыв поддерживал Рыбака, когда один из ощерившихся крюками тросов увлек его в черные воды, именно благодаря ему он поймал своего мифического монстра – он боролся с ним, побывал в ужасных глубинах и все равно в итоге всплыл – и приковал себя к этой громаде, став вечным балластом. Меня вдруг охватила острая убежденность, что видимый человек был лишь частью Рыбака, притом – самой меньшей; бо́льшая же часть лежала вне поля зрения – то был колосс с мраморной кожей и пустыми, как у статуи античного божества, глазами. Вот этот-то колосс и пугал – особенно из-за других впечатляющих настроений, переполнявших его: насмешки, горькой, как лимон, и злобы, острой, как лезвие бритвы.

Дэн что-то говорил мне, в чем-то продолжал убеждать, но я, не сказав ему ни слова, развернулся и пошел тем путем, что привел меня сюда. Я сделал полдюжины шагов, прежде чем Дэн схватил меня за плечо и развернул к себе. Его лицо алело, шрам на правой его стороне побелел. Он кричал на меня – брызги слюны срывались с губ:

– Какого хрена, Эйб?! Какого хрена?! Ты хочешь свалить? Хочешь бросить меня? А как же Софи? Как же Джонас и Джейсон? Ты вообще о нас думаешь? А о Мэри? Как же Мэри, Эйб? Ты бросишь и ее?

Позади него Мэри держалась все той же настороженной ланью.

– Дэн, – мягко произнес я, – хватит. Это уже чересчур. Он…

– Он что? – Подкрепляя свой возглас, сильными руками Дэн толкнул меня в грудь. Споткнувшись на гладкой круглой гальке, я поскользнулся и потерял равновесие. В падении я попытался сгруппироваться, но лишь сильнее приложился оземь правой стороной. Спазм боли, прошедший по ребрам, выжал весь воздух из легких. Каким-то чудом моя голова избежала столкновения с камнем, и, когда я увидел, как Дэн склонился ко мне, первой моей мыслью было: наверное, он одумался и хочет мне помочь. Но распрямился он почти сразу же, и я увидел крупный голубоватый валун, зажатый в его руке. Только тогда мне стали очевидны его намерения.

– Я не хочу этого делать, – сказал он. – Очень не хочу. Но если он возьмет твою силу, ему не придется взыскать с меня. Если бы только был другой способ, Эйб. Честно, я не хочу так поступать.

– Ну и не поступай, – кое-как прокаркал я, уже понимая, что слова мои прошли мимо его ушей; он занес камень надо мной, его тело напряглось, готовое ударить. То, что человек, которого я считал своим самым близким другом, собирался причинить мне тяжкий вред, если не убить меня прямо здесь, было самой чудовищной вещью из всех, с которыми я столкнулся в этот странный, ужасный день. Волна тошноты подступила к горлу. Даже глядя на то, как он поудобнее ухватывает свое дикарское орудие, дабы соразмерить точность, я все еще надеялся, что он остановится и одумается. Только когда Дэн, плотно сжав губы и широко распахнув глаза, опустил руку с камнем, всплеск адреналина заставил меня увернуться. Удар прошел мимо – камень ударился о камень и вылетел из его пальцев. Стриганув ногами перед собой, я опрокинул Дэна наземь, и яростно оттолкнулся прочь от него, поверженного и ошеломленного. Все это время я не забывал о ноже в кармане – и потому, когда мои отчаянные попытки встать увенчались относительным успехом, я уже сжимал его в руке.

– Нож? – по тону голоса можно было подумать, будто я ему угрожаю, а не он мне. Дэн попробовал подняться, опершись на руки, но его левая, видимо, повредилась – дрогнув, он припал на нее, едва-едва не размозжив лицо о камни. – Ну и пусть.

Я не был уверен, что он имел в виду. Мое сердце прыгало в груди, будто я только-только закончил бежать дистанцию. Слева от меня зашуршала галька.


Взгляд в том направлении дал знать, что один из мальчиков – я не мог отличить их друг от друга, – двигался ко мне. Его брат карабкался в мою сторону справа; Софи же застыла в десятке футов позади меня. Я собирался воззвать к Дэну, посмеяться над ним за то, что он втянул свою жену и детей в свое грязное дельце, но, глядя на близнеца слева, проглотил язык. Пухлое лицо Джейсона-или-Джонаса, лицо скорее младенца, нежели маленького мальчика, подергивалось, рот расширялся, оттягивая щеки куда-то к самым ушам, бескровные десны щерились рядами игольчатых клыков, неплохо смотревшихся бы во рту акулы. Лицо его брата подверглось такой же трансформации… как и лицо Софи.

Дэн поднялся на ноги, потирая левую руку. От него эти метаморфозы никак не могли укрыться, но он на них не обращал внимания. Сморгнув, он наклонился и поднял новый камень.

– Какая жалость, Эйб, – пропыхтел он. – Я всегда думал, что вы с Софи поладили бы.

Пытаясь следить за всеми четырьмя нападающими, окружавшими меня, я сказал:

– Это не твоя жена, Дэн. Тебе пора бы понять.

– Заткнись, – отрезал он и, прежде чем я смог сказать что-то еще, бросился на меня.

Последний раз в драку я ввязывался лет тридцать назад. Дэн был моложе, по-видимому сильнее, и боролся за свою безумную грезу о воссоединении с семьей. Сделав ложный выпад к моей голове десницей с камнем, он врезал мне кулаком левой – удар мог бы быть сильнее, не будь эта рука повреждена. Я отклонился с линии атаки и взмахнул ножом слева направо, зацепив его рубашку. Зашипев, он достал-таки меня камнем по груди. Охнув, я полоснул ножом наугад еще раз и в этот раз совершенно точно задел кожу. Прижав ладонь к косым разрезам на рубашке, Дэн отшатнулся. Тяжело дыша, еле-еле справляясь с пульсом, бьющимся в висках, я попробовал в последний раз вразумить его:

– Дэн, пожалуйста…

Кончик ножа дрожал прямо передо мной, кровь Дэна алела на лезвии – ее оказалось куда больше, чем я ожидал.

– Ты порезал меня, – ошарашенно вымолвил он, подавшись вперед. – Сукин ты сын. Ты меня порезал.

Время было явно не подходящим, чтобы указать ему на то, что я сделал это в ответ на угрозу раскроить мне череп камнем, который Дэн все сжимал в руке. Близнецы по обе стороны от меня приблизились, протянули ко мне пухлые пальчики, увенчанные крючковатыми когтями. Софи тоже не дремала. Я задел Дэна, явно не рассчитав – прижатый к ране рукав рубашки уже весь вымок в крови. Не выпуская камень из пальцев, Дэн сел наземь.

– Ой, – икнул он. – Сукин сын, ты порезал меня.

– Извини! – крикнул я, хоть и почти не чувствовал за собой жалости к нему. Смесь триумфа и ужаса вскипела внутри меня – триумфа пережившего нападение и ужаса человека, причинившего ненароком сильный вред. Можно ли было где-то здесь найти медицинскую помощь, пусть даже самую примитивную?

Дэн ничего не сказал мне. Кровь из его раны капала на камни. Близнецы, с пальцами перепончатыми и когтистыми, были меньше чем в ярде от меня. Я не был так уж заинтересован в том, чтобы обратить нож против них или Софи – не после этой их метаморфозы, – но вряд ли подобный выпад принес бы мне пользу. Да, они казались осязаемыми, как и Мэри ранее в лесу, но легкость, с которой их форма видоизменялась, заставила меня усомниться в эффективности любого оружия, которое я мог применить против них. Когда близнецы приостановили наступление, я решил, что лучшего момента для удара у меня не будет. Я не думал, что смогу уйти от них двоих – надеялся лишь выйти из зоны нападения одного и схватиться с его братом; хотя их широкие клыкастые рты беспокоили меня гораздо больше, чем каменья Дэна. Не говоря уже о том, что, пока я занимался бы одним из них, у Софи появилась бы возможность напасть на меня сзади.

Тот близнец, что замер справа от меня, обратился вдруг к Дэну. Его брат, уделив мне лишь мимолетный взгляд, тоже обернулся к нему. Дэн потянулся им навстречу – живой цвет схлынул с его лица, глаза остекленели. Шок, надо думать, да ко всему еще и рана, которую я ему нанес. Он болезненно улыбнулся и простер руки к маленьким монстрам, двигающимся в его сторону.

– Мальчики мои, – пробормотал он. – Идите к папе.

Чем ближе они подступали к нему, тем сильнее расплывались их бледные формы, но к Дэну они прильнули уже в образе Джейсона и Джонаса – с поправкой на маленькие акульи пасти. Камни под ногами Дэна покраснели от крови. Выпростав широкий язык цвета ливера, мальчишка справа от Дэна облизал губы. Рот его распахивался будто в зевке – все шире и шире, и я с ужасом увидел, что глотка его тоже выстлана маленькими острыми зубами. Все внимание этого существа было приковано к крови, ни к чему другому.

Дэн явно не был готов к такому, но челюсти мальчишки уже сомкнулись на его плече. Его братец слева тоже изготовился к рывку. Я двинулся к Дэну, намереваясь чем-то помочь, но Софи оттолкнула меня в сторону и прошествовала к мужу. Ее рот тоже был открыт. Тоже полон острых зазубрин.

О чем же подумал Дэн, наблюдая, как существо, которое он называл именем покойной жены, идет к нему с намерениями, зримо опровергавшими ту личность, которую он чаял ей присвоить? Что-то происходило и с Софи, и с близнецами – какая-то очередная перемена. Их плоть чернела, растрескивалась и рассыпалась, обнажая обугленные мышцы в одних местах и обгоревшие кости в других. Вонь жарящегося мяса повисла в воздухе. Выражение дикой тоски исказило черты Дэна. Будто пытаясь отогнать то, чем стала Софи, он воздел правую руку, и мальчишка справа от него вырвал из его предплечья большой кусок мяса. Почти тут же паренек слева от Дэна присосался, словно минога, к его груди. Голова Дэна мелко задрожала, руки взметнулись в воздух, спина выгнулась жесткой дугой – его словно поразила молния. Он явно что-то хотел сказать, но Софи прильнула к его рту, навсегда похоронив те последние слова в его глотке. Когда ее челюсти сомкнулись у Дэна на лице, что-то похожее на бешеное пчелиное жужжание поднялось из глубин его груди. Он засучил по земле ногами, как будто пытаясь встать, но трио монстров зажало его в зубах крепко, вдобавок Софи придавила его руки к земле.

Этот ужас не мог продлиться больше пары секунд, но мне казалось, что я стою и смотрю на то, как рвет Дэна его семья, уже несколько часов. Нож – бесполезная полоска окровавленного металла – чуть не выпал у меня из повисшей безвольно руки. Внутренний голос кричал, что я должен что-то сделать – Дэна, пусть и раненного, еще можно было спасти, а даже если и нет – никто не заслуживает такой участи – быть пожранным заживо. Я скосил взгляд сначала на нож, потом – на Софи. Сквозь ее обожженную плоть в нескольких местах проступал позвоночник. Если бы я нанес удар ей по шее, этого, скорее всего, хватило бы, чтобы она освободила Дэна. Пальцы мои плотно стиснули рукоятку ножа.

Мальчишка, отхвативший от плеча Дэна кусок, устремил свой тяжелый взор на меня. С его зубов свисали ошметки мяса, губы и подбородок были перепачканы красным, лицо все пестрело обгоревшими струпьями. Вздрогнув, Дэн загреб правой ладонью воздух и прижал ее к груди, словно призывая меня на помощь. Мальчишка смотрел на меня, и в бездонном блеске его глаз не было ни намека на интеллект – так могла бы глядеть форель, на худой конец, щука.

Не до конца осознав, что делаю, я побежал прочь. Перескакивая через камни со всей оставшейся у меня прытью, я спасался из этого места, спасался от Дэна и жуткой плотоядной подделки его семьи, спасался от Мэри, взиравшей на меня из волн, от Рыбака, поглощенного титаническим противостоянием, от невообразимого существа, с которым он боролся, от черного океана, простершегося до горизонта. Я не пытался повторить тот путь, что привел меня сюда; вместо этого я рванул прямо к ярким деревьям, отмечавшим линию берега. Камни разлетались по сторонам из-под моих подошв. Я поскользнулся и вильнул туда-сюда, как на коньках, первый раз на льду. Нож я по-прежнему сжимал в руке, лезвием от себя. Из-за скрежета гальки я ничего не слышал, кроме собственного дыхания и шума волн. Я боялся, что кто-нибудь из этих бледных монстров – Софи, близнецы, Мэри, кто угодно, – подгадает момент и набросится на меня, и я разделю незавидную судьбу Дэна.

Но, застыв на полосе песка на берегу и чувствуя, как горят адским огнем уставшие бедра, я удостоверился беглым взглядом, что никто не гонится за мной. Там, где был Дэн, царило некое копошение – омерзительный танец в натекшей луже крови; кое-как я углядел Софи и близнецов, хоть очертания их и были расплывчаты. Лишь их глаза были хорошо видны – потому как порой они смотрели прямо на меня. И все бледные сущности у веревок – тоже. Десятки золоченых сверл буравили меня. За их спинами океан заволновался – великан-зверь пришел в движение. Земля содрогнулась у меня под ногами. Дрожь покоробила трещину, в которой терялся конец веревки Рыбака, она задрожала и расширилась, являя миру начинку золотистого цвета, разделенную в середине надвое черным эллипсом. Око размером с футбольное поле воззрилось в окружающий мир.

Если взор Рыбака пошатнул меня, подобно порыву сильного ветра, взор этого монстра обладал силой торнадо. В нем не читалось ни намека на какое-либо чувство – то, чем лучился огромный глаз, было несравнимо ниже (или несоразмерно выше?) любой отдельно взятой эмоции, непознаваемое само по себе. Была в нем пустота – огромная и темная, как сама Вселенная. Взор Апофеоза не был ни злым, ни добрым – никаким, но в этой стерильности крылась, возможно, мудрость – древняя, как само время, как этот черный океан.

Но познать эту мудрость я вовсе не желал. Спасаясь от наваждения гиганта, я побежал к лесу. Деревья будто бы сплотились, их лиственные кроны склонились к земле, самые отдаленные друг от друга ветви переплелись меж собой. Я протаранил эту преграду руками, и листья, словно дюжина острейших бритвенных лезвий, рассекли рукава моего плаща и рубашки в уйме мест, добравшись и до кожи. Ручейки боли поползли к моим плечам, но я, всосав сквозь зубы воздух, не сбавил хода. Сама реальность кругом покрылась крошечными белыми трещинами: деревья, листья, земля – все распадалось. Я будто бежал внутри очень старой картины, краска на которой высохла и начала облупливаться, и мне было страшно глядеть на себя – я боялся, что начал распадаться вслед за всем остальным.

Ужас прошелся по моему рассудку тряпкой и оставил одну простую мысль: «Бежать!!!», ужас закипал во мне. Именно поэтому я продолжал двигаться даже тогда, когда земля ушла из-под ног. Сам того не осознавая, я обрушился в черный поток головой вперед.

Вода, оказавшаяся на удивление теплой, объяла меня – и сразу потянула на самое дно, пронизанное темными течениями. Мрак, воплотившийся в сотне беспокойных очертаний, плясал вокруг. Я загребал воду руками, отталкивался ногами, пытаясь всплыть, но белые прорехи, расслаивавшие ткань этого мира, лишали меня даже этой водяной опоры.

Вдруг поток схватил меня и взметнул вперед. Чувствуя, что легкие вот-вот разорвутся, я рывком всплыл на поверхность. Сплевывая солоноватую воду, я набирал полные легкие воздуха. Мои сапоги, разбухшие от влаги, уже тянули меня на дно – потерев ногой о ногу, я смог сбросить правый, за левым же пришлось нырять и скручивать его с голени руками. Без сапог мне легче стало держать голову над водой – очень вовремя, так как несший меня поток помчал по суровым порогам. Серые скалы вздымались из бурлящей пены, обозначая границы подводного лабиринта. Низкая каменная плита выросла на моем пути – я встретил ее грудью, прокатился по скоплению камней, расцарапавших колени и голени. Течение швырнуло меня меж двух половин массивного расколотого валуна и низвергло вместе с небольшим водопадом на гору булыжников у самой поверхности воды, ничем не смягчившей удар. Что-то треснуло у меня в груди. Я попробовал ухватиться за эту груду, но булыжники были слишком скользкими, а течение – слишком сильным. Скала, напоминавшая гигантский указующий перст, показалась из воды прямо передо мной. Я еле успел прикрыть голову рукой – очередной удар сотряс меня. Поток, сдернув меня со скалы, излился в широкую протоку. Облака песка со дна парили перед моим лицом, держаться на воде было невыносимо трудно – одежда промокла насквозь, а тело превратилось в сплошные синяки, переломы и порезы. Но к низким берегам протоки меня подталкивала память об участи Дэна – стоило хотя бы попытаться выползти на сушу.

Я не увидел фигуру, восставшую из мрака внизу – узнал о ней лишь тогда, когда ее рука обвила мою лодыжку и потянула вниз, на дно. Пока я мучительно пытался сообразить, что происходит, вода уже сомкнулась надо мной. Я знал, что по мою душу пришла одна из бледных тварей – возможно, Софи, решившая таким образом поставить точку в разыгранной на берегу драме. Нож я давно уж потерял, скатываясь по порогам. Чувствуя, как накатывает паника, я пнул тварь ногой, едва не лишившись остатка сил. Отпустив лодыжку, существо нашло мой пояс и дернуло за него вниз – теперь мы оказались лицом к лицу.

Из пучины развеваемых течением волос ко мне вынырнуло лицо Мэри, глянувшее своими блестящими глазами. Мое удивление сменилось пониманием. Ну конечно, подумал я. Софи позаботилась о Дэне, а теперь Мэри взялась за меня. Чаши весов уравнялись. Я чаял, что она просто продержит меня под водой до тех пор, пока у меня не останется другого выбора, кроме как начать дышать водой; утопление – довольно мирный способ умереть, по меньшей мере, по сравнению со съедением заживо. Ухватив меня за плечи, Мэри толкнула меня еще глубже – в песчаную взвесь.

Тут же я потерял ее из виду – остался только песок, сгустившийся вокруг меня. Пузыри воздуха просочились через мои губы. Какую бы участь я себе не вообразил, я чувствовал себя отстраненным, лишенным того желания спастись, что заставило меня вырваться из хватки Мэри, отбиваться от нее. Внезапно поняв, что меня больше совсем ничего не держит, я поплыл к поверхности – легкие горели, руки и ноги налились свинцом. Я всплыл у берега, где росли знакомые мне деревья: береза, клен, лиственница. Крича от перенапряжения, я полз и полз, пока не попал на мелководье. Оттуда я вылез на сушу и рухнул, кашляя водой, что попала-таки в мои легкие. Вымотанный и дрожащий, я сдался на милость тьме, что покрыла меня своим черным приливом.

6

Потоп, объявивший столетие

Меня нашла парочка школьников, утверждавших, что отправились в поход. Думаю, на самом деле они искали уединенное местечко для раскура фимиама, ну да не важно. Меня выбросило на южный берег Голландского ручья, почти у самого Гудзона. От одежды остались одни лохмотья, я был весь исцарапан и потрепан. Подскочившая температура, как сказали мне врачи и полицейские, вызвала галлюцинации и горячечный бред. Меня положили в больницу в Уилтвике, и провалялся я там долго – лечился от инфекции, слишком уж устойчивой даже к самым сильным антибиотикам. Полицейские навещали меня, потому как в бреду я разглагольствовал о смерти Дэна. Отследить мои перемещения не составило труда – Говард подтвердил, что я завтракал у него вместе с другим парнем, высоким, рыжим, со шрамом на правой стороне лица. Он сказал, что мы собирались рыбачить на Голландском ручье, хоть он и советовал нам не ходить туда. Не знаю точно, но почему-то мне кажется, что копам Говард не стал рассказывать о Лотти Шмидт и остальных. После краткого обыска они нашли мою коробку со снастями на каменном выступе – в том месте, где я поймал тварь, названную Мэри нимфой. И рыба, и удочка, само собой, бесследно канули. Ниже по течению копы выловили снаряжение Дэна. Сам же Дэн как сквозь землю провалился, и сей факт с учетом ран на моей руке, нанесенных не то ножом, не то чем-то подобным, вызвал у полиции подозрения относительно того, что именно произошло во время нашей рыбалки. В бреду я кричал, что Дэн напал на меня с камнем, дабы принести в жертву долгожителю-магу, и что его задрали злобные двойники его жены и детей, и это мало чем оправдывало меня – слишком уж безумно все это звучало, я бы и сам до поры не поверил. Подозрение пало на меня, но и друзья, и сослуживцы, опрошенные детективами, отозвались обо мне хорошо, а друзья и семья Дэна не выказали никаких нареканий относительно наших рыболовных поездок. Если бы тело Дэна нашлось, не знаю, что бы подумали в полиции – без тени сомнения, они оправдали бы меня, но одни и те же доказательства могут, как известно, привести к диаметрально противоположным выводам в зависимости от того, кто их рассматривает. Однако, несмотря на расширение зоны поиска к югу до участка Гудзона от того места, где в него впадал Голландский ручей, Дэна так и не нашли. В конце концов его официально объявили пропавшим без вести, и его двоюродные братья из Финикии, вскоре приехавшие в город, продали дом, где Дэн когда-то жил вместе с Софи.

В полиции, однако, не отвязались от меня с той же легкостью. Уверен, им повезло, что я застрял на больничной койке, делая то шаг вперед, то два назад в борьбе с инфекцией, диагноз которой менялся день ото дня. Я мог бы заручиться поддержкой адвоката – и, будь я в здравом уме с самого начала, несомненно, так бы и сделал; но к тому времени, как идея пришла мне в голову, детективы почти что утратили ко мне интерес, решив, что дело это, по сути, про очередную жертву неудачной рыбалки, и что почти наверняка жизнь моего приятеля унесла именно она. В какой-то момент, когда в силу болезни я все еще грезил очертаниями Дэна, Софи и близнецов, проступавшими на занавеске, отделявшей мою кровать от остальных, я вдруг осознал, что никто в полиции не захочет – или даже не сможет – поверить в то, что я пережил. В конце концов я придумал более-менее сносную версию событий и скормил им ее. Иной раз я задавался вопросом, удалось ли мне их убедить, но даже если нет – никто в этом мне не признался. Быть может, они даже были благодарны мне за то, что я спровадил им сказочку, учитывающую бо́льшую часть обстоятельств, с которыми они вынуждены были считаться.

Бо́льшую часть моего рассказа о том утре я оставил без изменений. Как говаривал мой отец, раз тебе нужно придумать ложь, непременно смешай ее как можно с большим количеством правды. Я рассказал полиции о том, как забрал Дэна к себе домой в предрассветные часы, о том, как он остановился в закусочной Германа на завтрак, о том, что Говард рассказал нам после того, как мы сообщили ему о нашем пункте назначения. Конечно, я не поверил рассказу Говарда, но, похоже, он сильно повлиял на Дэна, так что к тому времени, когда мы пришли к Голландскому ручью и закинули удочки, Дэн признал, что выбрал это место из-за какой-то байки в рыбацком дневнике своего деда – дескать, здесь он мог якобы встретить своих умерших жену и детей. Неужто я не понимал, насколько безумно это звучит, спросил один из полицейских. Понимал, ответил я, но мы в любом случае уже пришли к ручью. Я, конечно же, попытался образумить Дэна, но у меня ничего не вышло, и он отправился искать свою семью вверх по течению. Я побежал за ним. Ручей в половодье, берег скользкий, и на все мои просьбы не спешить Дэн не откликался, ну я в одном месте и потерял равновесие да сверзился прямо в поток. Ударился головой о камень – и все, дальше память как отшибло. Чудом повезло, что выжил. Есть ли у меня какие-нибудь предположения касательно того, что случилось с Дэном? Увы, нет. Все, что я могу сказать с уверенностью, – последний раз я видел его восходящим вверх по течению.

Вряд ли детективы до конца удовлетворились моей версией событий: либо потому, что чувствовали, что я что-то утаиваю, либо просто в силу своей профессии, указывающей подозревать всех и всякого. Меня попросили объяснить порезы на руке – я сказал, что не помню, как их получил. Ручей – место каменистое, наверняка замусоренное вдобавок; мало ли на что я в нем напоролся. Меня спросили, что случилось с удочкой: я сказал, что и сам хотел бы это узнать, так как аккурат перед инцидентом выловил ею столь славную рыбину, что детективы бы ни за какие коврижки не поверили, если б своими глазами не увидели. Я предположил, что ручей унес ее вместе с добычей, а может, на все позарился какой-нибудь шедший мимо братец-рыбак с острым глазом и гибкой моралью. У меня долго допытывались об отношениях с Дэном, исподволь выясняя, не было ли у меня желания убить его, но я ответил – и ответил честно, – что считал Дэна лучшим другом, и перспектива никогда не увидеть его снова переполняет меня горем.

Да, долгое время я оплакивал Дэна. Мои синяки и порезы зажили, сломанное ребро срослось, иммунитет взял верх над инфекцией, меня наконец-то выписали из больницы. Пока я долечивался дома, мой начальник навестил меня. Его визит был связан скорее с работой, нежели с заботой – и мне, как выяснилось, уже надлежало решать, хочу ли я выйти досрочно на пенсию и получить поощряющие премиальные, или предпочту остаться в компании, рискуя быть уволенным. И все же я был разгневан – настолько, что встал из-за кухонного стола, попросил прощения у молодого человека и вышел во двор. С гудящей головой я пару раз обошел бунгало, которое мы с Мэри планировали потом продать и взять нормальный частный дом, по кругу. Вряд ли мои чувства отличались от чувств тысяч и тысяч других людей, бывших на моем месте. Как-то несправедливо выходило. Я отдал этому делу годы, десятилетия своей жизни. Честно исполнял свои обязанности, не забывая и о правах. Искренне гордился компанией, считал себя одним из ее сотрудников. Черт, не будь этой работы, не встретил бы я и свою жену. Несправедливо. Все так, но какая уже теперь разница? Меня подмывало сказать начальнику, что я рискну и еще повоюю, но я прекрасно притом понимал, что никаких шансов у меня нет. И никакого смысла торчать тут, снаружи, тоже не было. Так что, вернувшись, я поблагодарил юношу за терпение и сказал, что согласен уйти на пенсию с премиальными. У того словно гора с плеч свалилась.

Таким образом, я остался без работы, без лучшего друга и без вида на какое-нибудь мало-мальски интересное занятие. Что ж, зато всегда оставалась рыбалка, верно? Я решил вернуться к ней в следующем году, после зимы, пролетевшей за просмотром телевизора и тоскливыми взглядами на шкафчик со спиртным. Снабдил себя хорошей экипировкой – не лучшей из доступных, но близко к тому. В первый же день форельного сезона я погнал под луной, повисшей у самого горизонта, к потоку на другой стороне Френчмэн-Маунтин, где клев был хорош почти всегда. Местечко, которое уже по привычке считал своим, я занял первым, но через пять минут прикатила группка молодых людей на джипе с номерами штата Пенсильвания. Мы обменялись кивками из своих машин, пока я пил кофе из термоса, и снова перемигнулись уже в середине дня, на обратном пути. Все время я пробыл у себя за рулем, выйдя единожды лишь для того, чтобы отлить. Ту жалкую минуту, проведенную снаружи, я слушал, как вода плещется по другую сторону кленовой рощицы, и думал, что нет ничего проще, чем спуститься вниз, к воде, просто посмотреть… Потом я залез обратно и запер за собой дверь, признав поражение. Начало смеркаться, я завел двигатель и поехал домой.

Все последующие попытки вернуться к рыбалке не увенчались успехом. Ездить по рыбным местам труда не составляло, а вот закинуть удочку… На деле, стоило мне подойти к воде, как считанные минуты спустя я уже бежал обратно к машине. Никаких особых чувств притом я не испытывал – не паниковал, не боялся, просто мое тело отказывалось исполнять команды, поступающие от головы.

Страх и паника тем не менее переполняли мои сны, в коих события того рокового дня отпечатались на долгие годы. В них на свою сгинувшую удочку я вылавливал из реки рыбу-нимфу, вот только голова у нее теперь была Дэнова – окровавленная, с вытаращенными глазами и ртом, раззявленным в немом крике. В свете светофора, свисающего с ветви дерева, появлялась Мэри – ее кожа свисала фистулами, похожие на водоросли волосы облепили череп. С потемневшим от гнева лицом Дэн заносил надо мной камень, который, благодаря какой-то причуде перспективы, превращался в тот самый валун, к которому был привязан Рыбак. Огромный глаз морского чудовища открывался, и черная вода изливалась из великой трещины Его зрачка. Если я засыпал днем, при свете солнца, то кошмары обычно не снились мне, потому я проводил большую часть ночи, перещелкивая с одного канала на другой и читая взятые в библиотеке книги, пытаясь продержаться до первых признаков рассвета.

Когда я не был в западне кошмарных снов, я скорбел о Дэне, пусть и скорбь моя окрашена была в особые тона. Мне казалось, что я осознал ту степень отчаяния, что привела Дэна к Голландскому ручью, Рыбаку и согласию на любую сделку с ним. Я не понаслышке знал, насколько сильный восторг испытываешь, воссоединяясь с ушедшей любимой, и мог понять, какой сильной мотивацией Софи и мальчики, должно быть, были для Дэна. В том состоянии, в каком я заставал его на работе – будучи пленником того мальстрема, о котором он поведал мне, – Дэн, должно быть, чувствовал себя так, будто те самые призраки жены и детей, исчезнувших из его жизни, бросили ему спасательный круг. Даже понимая, что перед ним лишь бледные копии, даже видя их истинное обличье, он был готов пожертвовать реальной дружбой, какой бы мирской она с виду не казалась, ради этой лжи. Мне вряд ли стоит сильно удивляться – мир полон людей, поступивших бы точно так же, пусть даже не в столь драматичных условиях. Просто я думал, что все эти часы, проведенные бок о бок, когда мы сидели на берегу и наблюдали за бегущей водой в ожидании клева, чего-то да стоили, что они могли перевесить соблазнительный вымысел. Выходит, я ошибался. Выходит, этого было недостаточно.

Мне ужасно не хватало компании Дэна Дрешера, и память о его последних минутах переполняла меня страхом, но какие бы светлые воспоминания не закрепились за ним в моей душе, их все равно отравила подспудная горечь. Честно говоря, на той неделе, когда двоюродные братья Дэна приехали продать его дом и пожитки, я боялся, что они решат зайти ко мне, а я не смогу придумать такую отговорку, что не приведет их в замешательство или не обидит. К счастью, в дверь так никто и не постучал.

Несколько следующих лет я потратил, пытаясь занять себя. Если бы кто-то спросил меня раньше, как я представляю себе старость, я бы пустился в рассуждения о наших с Мэри детях и внуках, о каких-нибудь путешествиях в дальние страны или круизе на старую добрую Аляску. В пору после ее смерти я говорил бы о рыбалке с Дэном. Но теперь, когда не стало ни Дэна, ни Мэри, ни рыбалки, я просто не знал, что делать. Я навещал семью и порой виделся с бывшими айбиэмовцами. Навещал Фрэнка Блока, когда жена ушла от него к своему дантисту, но это были скорее сеансы терапии, нежели полноценное общение, и когда Фрэнк женился на вдове-соседке, наши встречи сошли на нет. Я сделал все возможное, чтобы возобновить свой интерес к живой музыке, выезжая в Гугенот и Вудсток и слушая тех, кто играл в местных клубах. Почти всё, что я слышал, звучало искренне, хоть и простовато, и порой, когда хорошенькая певица придвигала к себе микрофон, опускала пальцы на струны своей гитары и начинала петь, я подавался вперед, внимая каждой ноте. Увы, я не был готов к тому, что выход на пенсию дарует мне столь много безотрадно пустого времени, которое нечем заполнить – списали-то меня на десять лет раньше среднего срока, да еще и в относительно добром здравии.

Что касается всего пережитого, я редко к этому возвращался. Но Апофеоз преследовал меня – его огромная тень ложилась на все, что меня окружало. Иной раз мне хотелось даже вернуться к Голландскому ручью и узнать, смогу ли я найти путь обратно к черному океану. Порой любопытство заставляло меня обращаться к семейной Библии и перечитывать кое-что из Книги Бытия и Иова, порой – приводило на страницы книг по сравнительной мифологии, но общей осмысленной картины я так и не сложил. Когда Интернет вошел в моду, я прибег и к его помощи, но единственный сайт, что казался более-менее подходящим по названию и краткому описанию, выдавал ошибку всякий раз, когда я обращался к нему. Но моя жажда знаний оставалась в разумных пределах – я не имел ничего против блаженного неведения. Если бы была надежда, что такая информация послужит практической цели – например облегчению моих кошмаров, – я бы относился к этому по-другому. Но было трудно представить, как то, что я видел, могли излечить хоть какие-то знания, поэтому в конце концов я бросил свои изыскания.

Как будто компенсируя эту неудачу, мой интерес к рыбалке возобновился. Около трех лет назад молодая семья переехала в дом по соседству с моим. Отец, мать и две девчонки – одной пятнадцать, другой десять, явно юные туристки по натуре. Через день или два после их прибытия я заприметил младшую сестру, Сэйди, бежавшую через задний двор с удочкой в одной руке и ящиком для снастей в другой. Примерно в четверти мили позади наших домов был небольшой ручей, сбегавший с Френчмэн-Маунтин и сворачивавший на Сварткил. Как я понял, к нему-то она и направлялась – и, хоть мне и не казалось разумным отправлять ребенка ее возраста в одиночку в лес, еще более неразумно было мне, грязному старикашке, бежать за ней с предостерегающими воплями. У меня сохранился бинокль – его давным-давно купила Мэри, чтобы наблюдать за птицами; почти все время он пылился в шкафу в холле. Откопав его, я стал следить за Сэйди – и так незаметно просидел все те несколько часов, что она прорыбачила у ручья.

Кажется, той же ночью, спроваживая свой мусорный бак к концу дороги, я столкнулся с отцом Сэйди, Оливером, занятым тем же. К тому времени я уже представился соседям и предложил помощь, если таковая будет нужна. Поздоровавшись с Оливером, я спросил, как он с семьей обустроился тут. Он сказал, что все идет довольно-таки хорошо, и я упомянул ненароком, что видел одну из его дочерей с удочкой. Он рассмеялся и сказал, что Сэйди сама не своя, когда дело касается водоемов с рыбой. Я поинтересовался у него, рыбачит ли он.

– Не так много, как следовало бы, – признался он, – но Сэйди рада отдуваться за меня. Рыбалка – это ее страсть.

– Надо же, я и сам иногда закидываю удочку, – сообщил я. – Если у вас или у дочери будут какие-то вопросы насчет местной водной фауны – обращайтесь, с радостью поделюсь всем, о чем знаю.

Оливер поблагодарил меня – с легким, правда, недоумением, что, возможно, означало, что я показался ему чересчур навязчивым.

На следующий день, однако, ко мне в дверь постучались, и, когда я открыл ее, моим глазам предстали Сэйди и ее мать, Рона. Последняя несла тарелку со свежеиспеченным шоколадным печеньем. Она сказала, что ей очень неловко беспокоить меня, но отец Сэйди сказал ей, что я знаю много о рыбалке в этом районе, и ее дочь настояла, чтобы они пришли и пообщались со мной. Она позвонила бы мне, но их телефон еще не успели подключить, и в любом случае они не знали мой номер. Она надеялась, что угощение сгладит неожиданность визита, и что я стравлю пару рыбацких баек ее неугомонной дочке.

Ну и, само собой, тебе любопытно узнать, что это за странный старикан такой обитает по соседству, подумал я, но вслух, конечно, не сказал. На благоразумие и интерес Роны глупо было обижаться. Извинившись за беспорядок в доме – не такой уж, к слову, и заметный, – я придержал дверь и пригласил их внутрь. Отец Сэйди не шутил насчет ее страсти к рыбалке. Весь следующий час она осыпала меня дотошными расспросами о том, какая рыба водится в здешних водах, перемежая рассказами о собственных подвигах с удочкой и катушкой на их старом месте, в Миссури. Когда тарелка с печеньем наполовину опустела, Рона объявила, что им с Сэйди уже пора – еще много чего предстоит распаковать и расставить, – и, хоть дочурка и уперлась, я сказал ей, что маму лучше слушаться, а я никуда отсюда не денусь – со мной можно будет поговорить и позже, когда их дом будет готов.

Приятный вышел визит – я даже сам удивился, насколько он поднял мне настроение. Кроме того, рассказы Сэйди пробудили во мне подзабытый рыбачий азарт. Не знаю, прозвучит ли это странно, но похоже, повторилось то, что произошло со мной после смерти Мэри. Долгое время говорить о ней и даже думать было сродни пытке, потому как я не мог отделить свою жену от ее смерти. Затем постепенно моя память ослабила хватку на смерти Мэри… Ну или ее смерть ослабила хватку на мне. Мириад ощущений, оставшийся после нашей совместной жизни, стал более милостив, не бередя более моих ран. Щедро откусив от маминого печенья, Сэйди спросила меня, плавают ли в здешних водах сомы. Она намеревалась поймать сома в каждом штате Америки и, поскольку сейчас жила в Нью-Йорке, решила, что не лишним будет узнать о здешней популяции сомовьего семейства. Я сказал, что в основном ловлю форель, но везло мне порой и на бычков, и свою парочку сомов я тоже вытянул из Сварткила. И – вот чудо! – сказав это, я будто промчался по тонкому льду… но лед этот сдюжил мой вес.

Как же просто оказалось вернуться к разговорам о рыбалке – я и сам немало удивился. На следующий день родителей Сэйди я так и не встретил – не видел их в общем-то до самой пятницы, но мне любопытно было узнать, привел ли к чему-нибудь тот наш разговор. Так всегда – однажды поболтав о рыбалке, хочешь возвращаться к этой теме снова и снова. Когда субботним утром раздался звонок в дверь, не стану скрывать – мое сердце радостно забилось.

За дверью меня ждал Оливер, одетый в джинсы и «выходную» толстовку. Он извинился за визит в столь ранний час – просто пообещал Сэйди сходить на рыбалку этим утром, и она спросила, почему бы не пригласить меня в компанию. Он уже предупредил ее, что у меня могут быть свои планы, и ничего зазорного в отказе с моей стороны не будет.

С изумительной легкостью я выдал:

– Конечно, буду рад пойти вместе с вами.

Меня охватил легкий испуг, но вместе с ним – легкий задор. Снаряжение, купленное мной для предыдущего похода к воде, было сложено в шкафу комнаты для гостей: полностью, если не считать легкой запыленности, готовое к бою, как и семь лет назад. Моя одежда на выходные не отличалась от той, что я носил в течение недели – джинсы, фланелевая рубашка и рабочие ботинки. Все, что мне требовалось, – какая-нибудь новая шляпа вместо той, старой, с эмблемой «Янки», что утонула в Голландском ручье. После того как я ушел на пенсию, Фрэнк Блок и группка других парней, с которыми я работал, скинулись и купили мне славную ковбойку как дань моей любви к кантри. Нелепая то была вещица, белая, что твоя зубная паста – что-то из гардероба Джона Уэйна времен ранних вестернов. Другого выбора у меня не было, поэтому я сграбастал ее. Оливер еле сдержал улыбку при моем виде, но Сэйди заявила, что я выгляжу круто.

В ту первую поездку я предложил съездить на то же самое место на Сварткиле, где я побывал, когда только-только начал рыбачить – из соображений скорее практичных, нежели сентиментальных. Этот участок реки находился чуть ниже по течению от гугенотского завода по переработке мусора, и почему-то именно там чаще всего попадались столь дорогие сердцу Сэйди сомы. Я предупредил ее, чтобы она следила за деревьями, чьи ветви простирались над водой, но она заметила их даже раньше и преуспела в соблюдении дистанции – в отличие от своего отца, лишившегося трех крючков и хорошего куска лески, запутавшегося в ветках над головой. Я помог ему освободить удочку, а Сэйди тем временем под самый конец выловила солидного такого бычка, которого я подсек для нее, чуть не свалившись в спешке в грязно-коричневую воду. Меня особо не тянуло к удочке, но пару раз, когда Сэйди и Оливер увлеченно наблюдали за пляшущими на воде поплавками, я чувствовал себя преступно непричастным, просто смотря. Хоть я и ощущал груз лет, минувших с тех пор, как я в последний раз забросил приманку, рукоятка удочки удобно ложилась мне в руку. Без задней мысли я сделал первый, пробный, неглубокий заброс. Никто так и не клюнул, но это было не важно.

Вот так я вернулся к рыбалке. Следующие пару лет, когда Сэйди и Оливер выходили на водяную охоту, они брали меня с собой. В основном это было по выходным, два-три часа за раз – Сэйди этого отпущенного времени всегда не хватало. Мы с Оливером сделались закадычными болтунами – выяснилось, что он тоже айбиэмовец, и мы подолгу судачили о том, какой компания была и какой стала. Я сделал все, что мог, чтобы расширить их музыкальные горизонты, ставя им Хэнка-старшего и Джонни Кэша, но вкусы их остались печально ограниченными: Сэйди через пару минут объявила, что не интересуется «деревенской музыкой», а Оливер скромно признал, что его отец когда-то слушал этих парней. Когда я забрасывал удочку вслед за ними, мой поплавок всплывал всегда недалеко от берега. Сэйди меня не раз в этом упрекала:

– Надо бросать подальше! Чем дальше бросаешь – тем крупнее рыба.

– Вот поймаю я всю крупную рыбу, – шутливо проворчал я, – и тебе ничего не останется.

В ответ она фыркнула, как бы показывая, что думает о такой возможности.

…Двадцатый век потихоньку становился двадцать первым – одно тысячелетие шло на смену другому. В мировом театре горе-актеры продолжали разыгрывать одну кровавую драму за другой – Босния, Руанда, Косово. В своем отечестве тоже не было пророка – взрывы в Оклахоме, дурацкий фарс с Моникой Левински. Я ждал, когда одна тысяча девятьсот девяносто девятый перейдет в двухтысячный, достаточно уверенный в прогнозах Оливера по поводу того, что Y2K[12] наделает немало шуму. Одиннадцать месяцев спустя все новостные агентства уже трезвонили о провале президентских выборов 2000 года, хотя мне вся эта суета казалась пшиком на пустом месте.

А следующей осенью, осенью больших перемен, эпоха продемонстрировала всем нам свое истинное лицо, когда пали башни-близнецы. Сэйди к тому времени исполнилось двенадцать лет – в таком возрасте защищать детей от ужасов мира уже бесполезно. Ее мать преподавала историю в школе Гугенота, и я невольно подумал о том, каково ей будет объяснять детям геополитику, что скрывается за атаками. Сэйди спросила меня об этом в следующую субботу, когда мы шли к ручью. Мать сказала ей, что террористы верят в то, что делают Божью работу, что им уготовано место в раю. Отец же заметил, что они – просто обозленные на все, переполненные ненавистью люди. Самой же ей они показались попросту сумасшедшими.

– А ты? – спросила она. – Что об этом думаешь ты?

– Не знаю, – честно ответил я. Я не был уверен, что в должной мере понял ситуацию, чтобы мои суждения имели хоть какой-то вес. Но опираясь на все известное мне, я смог сподобиться лишь на такие слова:

– Что ж, если люди, ответственные за эту бойню, достигали какой-то великой цели, то их средства безнадежно осквернили эту цель.

Я наполовину ожидал, что Сэйди спросит, о чем я, но она, кажется, поняла.

В последующие годы, будто отвечая изменившейся обстановке в мире, сама погода претерпела заметные изменения. Зачастили штормы, на округу постоянно налетали доселе невиданные по силе ливни, берега размывало. Может быть, плохая погода была лишь малым симптомом большой болезни. Ежели так – мы потихоньку вступали в следующую ее фазу, потому как каждые несколько месяцев местные ручьи и реки повадились выходить из берегов. Поля к западу от Гугенота затопили воды Сварткила, образовав большое озеро, что превратило поездку с левобережья в город из дела на десять – пятнадцать минут в вояж на час с большим объездом. Мой дом располагался достаточно высоко над поймой, чтобы я не нервничал по поводу наводнений – основная угроза исходила от того самого маленького ручья, что иногда взбегал по полю, отсекая мне подъезд, и окружал меня добрыми шестью дюймами воды. Однажды я обнаружил, что подвал мой превратился в небольшой бассейн. К счастью, ничего особо ценного там не хранилось, и для ликвидации последствий Оливер одолжил мне свой вакуумный насос. Сэйди предложила мне оставить воду в подвале и запастись рыбой. Я отшутился, стараясь скрыть страх – вид темной воды, выступившей под моими половицами, заставил ладони покрыться нервной испариной.

То, что метеорологи нарекли «потопом, ознаменовавшим столетие», произошло через три года после моего возвращения к рыбалке. Стояла середина октября, и тепло, которое лето одолжило осени, потихоньку таяло. Со стороны Карибских островов пришел ураган четвертой категории, поизносившийся до простого тропического шторма на пути через Каролину и Вирджинию – что, впрочем, не помешало ему устроить нам полтора дня ливней и порывистого ветра, сорвавшего последние листья с веток.

Сэйди и ее семья уехали из города – отбыли на Средний Запад подыскивать колледж для ее старшей сестры. Я заверил Оливера и Рону, что буду присматривать за их хозяйством все те восемь дней, что их не будет. Поскольку у них не было домашних животных, кроме золотой рыбки Сэйди, аквариум с которой перекочевал на мой кухонный стол, сложностей мне не светило. Я собирал их почту и следил за тем, не прибудут ли какие-нибудь посылки, что могут потребовать подписи получателя, – таковых не сыскалось. За несколько часов до прибытия шторма я осмотрел их двор, подобрав все, чему, на мой взгляд, не стоило промокать, и перенес к себе в гараж. Свой двор я уже убрал, но напоследок все же бегло осмотрел – не забылось ли чего.

Шторм почти наверняка сулил отключку электроэнергии, и я заготовил все заранее – утыкал кухню, гостиную, ванную и спальню подсвечниками, у каждого положил по коробку спичек, рассовал по шкафам консервы, сложил стопку книг из библиотеки рядом с диваном в гостиной и кроватью в спальне, заправил транзисторный приемник свежими батарейками. Оставалось только ждать.

К моему удивлению, электричество сдюжило непогоду. С вечера среды до полудня четверга шеренги серых облаков, гонимые по небу ветром, бомбардировали округу дождевой водой. Река Сварткил добралась до самых сельскохозяйственных угодий к западу от Гугенота, затопив часть Шоссе 299 и южную окраину Спрингвэйл-Роуд, подняла фермерские тыквы, дожидавшиеся хэллоуинских продаж, и сплавила их куда-то к Уилтвику. Снесенные в Сварткил деревья застряли в опорах моста, идущего из Гугенота. Ручей по соседству одарил меня и соседей обширным мелководным озером, из которого наши дома торчали подобно каким-то диковинным островам. В воду снаружи я проваливался по колено, а в стороне от подъездной дорожки – до самых бедер; туда я отправился, чтобы посмотреть, не затопило ли Оливеров дом. Мутная вода закручивалась в мутные же широкие водовороты, затягивавшие в себя листья и ветки с поверхности. Зачастую какие-то невиданные раньше штуковины – то белый пластиковый бочонок, то золотисто-красный воздушный змей, обвитый вокруг бревна, то труп олененка, растопыривший ноги и плывущий раздувшимся побелевшим животом кверху, – миновали окно гостиной и неслись куда-то к востоку, где озера, образовавшиеся у меня за домом, выплескивались за длинные склоны и воссоединялись с буйствующей рекой. Будь тут Сэйди – наверняка распахнула бы ставни, разложила бы снасти и закинула удочку, дабы выловить что-нибудь наудачу; я же предпочел отстраненно таращиться в телевизор, где Джон Уэйн, Джимми Стюарт и Гарри Купер вершили правосудие в засушливых землях, и всеми силами старался отвратить мысли от чудовищ, что могли резвиться в заоконных волнах.

Надобно признать, едва дождь с ветром утихли и выглянуло солнце, присовокупив свое сияние к свету лампочек и экрана телевизора, я вздохнул с облегчением. Конечно, пройдет еще два или три дня, и только потом вода отступит. Так-то оставались хорошие шансы, что ее уровень даже возрастет за счет подмоги разлившегося ручья, но мне в любом случае некуда было идти, и пока электричество не отключилось, вынужденная изоляция не казалась такой уж проблемой.

Тут как назло свет сначала мигнул, потом потускнел, потом на мгновение разгорелся в полную силу – и наконец ожидаемо погас. Я тяжко вздохнул. По крайней мере дневного света хватало, чтобы пройтись по дому и зажечь все свечи. У меня было радио на батарейках, и я мог до одурения слушать блю грасс. А в том, что обступившая дом вода стала темной, практически черной, виноваты были, как я убедил себя, лишь ранние сумерки.

Чтобы отвлечься, я стал готовить ужин. У дверей черного хода стояла у стенки портативная печь на пропане, купленная для рыбалки на Адирондаках, – хотел я туда с нею отправиться, да что-то не срослось. Вынеся печурку на крыльцо, я разложил ее на столике для пикников. Вечерний воздух пах тропиками. Ввинтив новый газовый баллон, купленный позавчера, я повернул клапан, нажал кнопку пуска – и был вознагражден язычками синего огня, взявшими в кольцо горелку. Я поставил сковородку, прогулялся до холодильника за яйцами и сыром. На полпути вспомнил, что забыл масло, – пришлось вернуться. Свечи, горевшие на столе, сделали интерьер кухни призрачным, как на картине Рембрандта. На дальней стороне стола выстроились бутылки с маслом. Наверное, я поставил их там заранее – иначе объяснить, что они там делали, я не мог.

Еще до того, как он начал говорить, буквально за секунду до этого, я заметил его – темный силуэт, застывший в арке, ведущей к дверям черного хода.

– Эйб, – произнес Дэн, и я знал, что это был он. Или что-то, очень похожее на моего ушедшего старого друга. Все такой же высокий, рыжий и кудрявый, с выразительным лицом, он даже сохранил тот шрам после аварии, отмечавший правую сторону лица. Но его нагое тело было мертвецки-бледным, и даже свечной огонь не делал оттенок кожи менее холодным. Глаза Дэна стали плоскими и золотистыми… совсем как у рыбы. Наверное, чего-то такого я всегда боялся, что-то подобное всегда предвидел – но узрев Дэна у себя на кухне, я ощутил себя так, будто меня окатили из ведра ледяной водой. Прижав бутыль масла к груди, словно реликвию, я осторожно спросил:

– Дэн?

– Он самый, – мягко пророкотал он.

– Что ты здесь делаешь?

– Ты же не думал, что я забуду своего старого приятеля по рыбалке? Дружище, – он улыбнулся, обнажив зубы – острые и кривые, как у барракуды.

– Дэн, – взмолился я.

– О, Эйб, не волнуйся. Я обиды на тебя не держу, – произнес он. – Когда-то, может быть, и держал. Нельзя пройти через то же, что и я, и не обозлиться под конец. Ты же был там почти все время, почти все видел – так что, думаю, понимаешь. О, если бы я мог прийти к тебе пораньше… Но теперь все в прошлом, ведь так? Я стал тем, чем стал, ну а ты… Ты снова рыбачишь, я смотрю? Ходишь к ручью со своими соседями, с той милой маленькой девочкой. Уж с ней-то шансов поменьше быть принесенным в жертву древнему магу, не так ли?

– Что ты от меня хочешь? Что тебе надо у меня дома?

– Ты был дорог мне раньше, – сказал он. – Даже не представляешь как. Но ты прав – сейчас все изменилось. Минувший шторм расширил портал, что ведет к черному океану. И я не удержался. Я решил навестить тебя.

– Если бы я знал, что ты явишься…

– Ты бы испек пирог?

– Я хотел сказать «приготовил бы наживку».

Брови Дэна опустились, его губы задрожали, обнажая изогнутые клыки, но он все же сдержался.

– Из-за тебя я теперь такой, – выдавил он. – Моя кровь и на твоих руках.

Задавив в себе нежданный приступ жалости, я отчеканил:

– На такую участь ты обрек себя сам. А теперь убирайся.

– Не все так просто, Эйб. Я проделал долгий путь, чтобы увидеть тебя, невероятно долгий путь. Ты не можешь прогнать меня сразу же – я только-только пришел!

– Не думаю, что этикет применим к монстрам.

– Эйб, – проговорил Дэн, и сквозь его черты проступили другие, нечеловеческие. – Ты ранишь мои чувства.

– Дэн, просто уходи.

Какие бы слова он ни пытался произнести, им трудно было пробиться сквозь клыки, выступившие изо рта. Его речь стала гортанным, резким, скрежещущим шумом, ранящим мои уши. Зашагав вперед, он замахнулся на меня рукой – перепончатой лапой со смертоносными когтями, – и его тень угрожающе увеличилась в размерах, будто на месте Дэна вдруг появилось нечто огромное.

Зажмурившись и выставив перед собой бутыль, я вдавил кнопку в колпачке – и узкий конус масла под давлением с шипением рванул через всю комнату. На своем пути он задел фитильки свечей и расцвел языком огня. Оранжевое пламя дохнуло на голову и плечи Дэна. Взвизгнув, он отпрянул назад – и я опустошил заряд своего «огнемета» ему в лицо. Свет и тепло заполнили кухню. Я поднял одну руку, стараясь защитить глаза, другой зашарил по столу, выискивая еще какое-нибудь оружие.

Но, как оказалось, Дэну хватило – взмахнув руками, он выбежал из дома и с крыльца свалился в воду. Я могу поклясться, что глубины там было – фут или два от силы, но каким-то образом он исчез в ней целиком, подняв большой, шипящий столб тяжело пахнущего дыма. Проковыляв следом, я убедился, что он исчез, и внезапно рухнул на доски. Мир закружился и куда-то понесся, сердце галопом скакало в груди, голову заполнил болезненный белый шум.

После того как дурнота отпустила, я поднялся на ноги, дошагал до горелки и выключил газ, чувствуя абсурдный голод. Обернулся к темной воде – Дэна поблизости не было. Но это не значило, что там не было совсем никого. Едва мои глаза привыкли к темноте, я увидел, что вода буквально кишела формами. Поначалу нечеткие, они вскоре ясно встали у меня перед глазами – и один их вид загнал меня обратно в дом и заставил запереть за собой дверь. До конца ночи я закрылся в спальне наверху, сделав баррикаду из кровати и комода. Заснуть я не смог. На следующее утро, когда заместитель шерифа подплыл к дому на своей лодке и предложил мне помощь, я запрыгнул на борт со слезами на глазах, которые все списали на мои почтенные лета. Увиденное мною там, в воде, затянуло последний узел на причудливой нити – леске? – этой долгой и сложной истории, и этим последним кошмарным образом я, увы, не смогу не поделиться.

Люди – длинные шеренги людей – плавали там. Кто-то был погружен по плечи, кто-то – по подбородки, от некоторых виднелись лишь поблескивающие золотом глаза. Счет им вести было бесполезно – ряды их бледнокожих тел уходили в непроглядную глубокую тьму. Я быстро нашел Мэри – ее лицо было пустым, как и у детей по обе стороны от нее. Мальчик и девочка, еще не подростки, но уже и не малыши, скалились на меня зубастыми рыбьими пастями, в их глазах-монетках не читалось ни намека на мысль.

А еще – быть может, мне лишь показалось, – их черты подозрительно напоминали мои.

Благодарности

Когда я приступил к написанию истории, которой суждено было стать этой книгой, моя жена носила под сердцем нашего сына. Ныне ему идет тринадцатый год. Ничего не скажешь – долгий путь прошел этот роман от первых строк до финала. Многое произошло за этот период, многое изменилось, но любовь и поддержка моей Фионы остались все теми же. Более того: пока годы шли, только она и твердила мне без устали: «Тебе следует вернуться к „Рыбаку“». Этой книги не случилось бы без нее. Спасибо тебе за всё, любовь моя.

Мой ныне тринадцатилетний сын и сам стал знатным водопахарем в последние годы, причем – сам по себе (я просто сидел неподалеку и старался давать советы, звучащие не слишком глупо). Подкованность Дэвида Лэнгана в вопросах рыбалки позволила сделать ту часть истории, что связана с этим благородным ремеслом, более грамотной и точной, а его любовь и всеобъемлющая крутизна и по сей день наполняют мое бытие яркими красками.

Мой старший сын Ник, его жена Мэри и трио их замечательных детишек – мои дорогие внуки Инер, Ашер и Пенелопа-Бусинка – также привнесли в мою жизнь столько радости, сколько я, быть может, и не заслужил.

В последнее время все чаще можно услышать, что литература ужасов переживает эпоху нового подъема, и я склонен полагать, что так и есть, но что куда важнее для меня – то теплое и дружеское отношение, коим окружили меня мои собратья по цеху. Лэрд Баррон и Пол Трембли стали мне как новообретенные братья, о существовании которых я никогда не знал (пусть даже их работа заставляла меня стискивать зубы и постоянно завышать собственную планку качества). Доброта писателей, чьими работами я порой вдохновляюсь, в последние годы поддерживает меня на плаву не меньше: огромное спасибо Питеру Страубу и Джеффри Форду за их совет и пример. И, раз уж подвернулся случай, позвольте мне поднять бокал в память о великолепном Люциусе Шепарде, чье творчество и чье поощрение равнозначны для меня сокровищам.

Моя неутомимая литературная агентесса, Джинджер Кларк, была энтузиастом этой книги с тех самых пор, как я послал ей первые три главы, – и за ее непреходящую веру в меня и в мой труд я также сверх меры благодарен.

Как и моему предыдущему роману, «Дому окон», «Рыбаку» потребовалось время, чтобы обрести пристанище. Жанровые издательства утверждали, что «Рыбак» слишком уж литературен, издательства, занимающиеся серьезной литературой, чурались его как «слишком жанрового произведения». Спасибо Россу Локхарту и издательству «Word Horde» за столь скорый и столь восторженный отклик на эту книгу.

Хоть «Рыбак» и плод вымысла, его фактологии существенно поспособствовали работа Боба Стюдвинга «Последняя из плотин рукотворных», посвященная водохранилищу Ашокан (1989) и документальный фильм «Глубоководье: подлинная история Ашокана», снятый Тоби Кэри, Бобби Дюпри и Арти Тромом. «Катскиллские горы: от глухомани до Вудстока» Альфа Эверса – это сокровищница знаний о регионе Катскилл, и Альфу я тоже говорю «мерси».

А заключительная благодарность – тебе, читатель, за дары твоего времени и внимания. Не будь тебя, не было бы и меня-писателя, так что сердечнейшее спасибо за всё.

Примечания

1

Пер. с англ. Инны Бернштейн.

2

«Обиталище (место) Рыбака» (нем.) – Здесь и далее примечания переводчика.

3

Хэнк Уильямс-старший (1923–1953) – американский бард, композитор музыки в стиле кантри.

4

Мерл Рональд Хаггард (1937–2016) – американский певец, композитор и легенда жанра кантри.

5

Поллианна – героиня одноименной книги Элинор Поттер (1913), девочка, отличавшаяся особой формой оптимистического мировоззрения, испытывающая радость по поводу каждого негативного события в жизни и всегда стремящаяся с помощью хитроумной полемики выставить любой негативный опыт в положительном свете.

6

Английское непереводимое there fissure созвучно с фигурирующим выше по тексту немецким der fischer.

7

Луис Ламур (1914–1988) – американский автор книг в жанре вестерн, один из ключевых авторов данного направления.

8

В оригинале «He was pursued, Otto wrote, by a very Geraldine…». В данном контексте подразумевается не имя, а происходящее из архаичного немецкого значение имени Geraldine – госпожа, рулевая.

9

Сражение при Булл-Ран, имевшее место 21 июля 1861 года, – первое крупное сухопутное сражение периода американской Гражданской войны.

10

Пит Сигер (1919–2014) – популярный американский фолк-певец и общественный деятель.

11

Апеп (он же Апоп, Апофеоз) – подземный змей из древнеегипетской мифологии, извечный противник бога Ра, сеющий хаос и тьму, одержимый желанием поглотить мир; Тиамат – женское водное начало в виде семиглавой змеи из шумерских мифов, из трупа которой великан Мардук сотворил небо и землю; Ёрмунганд – один из сынов Локи, морское чудовище, призванное убить Тора в день Рагнарока; Левиафан – ветхозаветный монстр, описываемый скорее как некое огромное (и потому устрашающее) существо, мясо которого будет угощением на райском пиру всем праведникам.

12

Сокращение от англ. «year to K», где K символизирует тысячу. Всемирная смена даты с 1999 на 2000 обещала множество различных проблем для вычислительных машин самого разного свойства – во многих компьютерных программах системная дата записывалась двумя десятичными разрядами, хранившими две последние цифры года. Благодаря миллиардным вложениям в проверку и коррекцию программного обеспечения по всему миру, ни государственные, ни частные объекты практически не пострадали.


home | my bookshelf | | Рыбак |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу