Книга: Очищение



Очищение

Олег Верещагин

Очищение

Посвящается Ярославу Воскоенко и всем бойцам отряда «Юная самооборона» —

ЖИВЫМ И ПАВШИМ

…Детский садик кончился, детям поpа в школу,

Лишние интеллигенты поpосли тpавой.

Разбудили Геpцена, пили Coca-Colу,

А в итоге поле проpосло войной…

Симулякры не спасут, мертвецам не молятся,

И за телевизоp выйдет плата по счетам.

Раз пошла такая пьянка — смеpтью за околицу,

Даже сам Шварценеггер не поможет вам!

Где гуляет Disco-баp, завтpа будет кладбище,

Так бывает… не беда, лишь бы хлеба pосли.

Лишь бы были дети, те, что на миpовом пожаpище

Для новых хpамов и домов отбивали киpпичи.

А. Непомнящий. Веселая славянофильская

© Верещагин О., 2015

© ООО «Издательство „Эксмо“», 2015

Пролог

День последний. По старому счету — 27 мая 20** от Р. Х

Земле стало душно, и камням тесно.

С облаков и стен позолота сползла.

Серая крыса

с хвостом железным

Из самого черного вышла угла.

И — вспыхнуло все.

И люди забыли,

Кто и когда их назвал людьми.

Статуи ладонями лица закрыли.

Никто не ушел.

Никто.

Аминь.

Н. Тихонов. Крыса

Место первое

Москва. Два человека

Они были практически ровесниками, эти два смотревших друг на друга человека.

Один, облаченный в неброский дорогой костюм, сидел в напряженной позе за столом в комнате, по-деловому обставленной. Ничто не говорило о том, что над его головой — две сотни метров природного грунта и камня, многочисленные сверхпрочные перекрытия и еще пять ярусов коридоров. Каждый из ярусов представлял собой, в сущности, маленькую автономную крепость с отличной защитой.

Другой смотрел на него с большого экрана связи — седой, коротко стриженный, в старой, почти нелепой повседневной форме капитана Советской армии. На груди кителя табачного цвета скромно сгруппировалось в четкий строй несколько планок «старых» наград.

«Странно, — подумал человек в костюме. — Почему он в этой форме? Он ведь уже несколько лет как генерал-лейтенант…» Потом он понял наконец — почему, и понял еще, что весь их разговор, начавшийся три минуты назад, не имеет смысла. Изначально не имеет смысла. Совсем. Понимание это окатило ледяной волной смертельного ужаса, но внешне ему удалось сохранить спокойствие. Полное. Может быть, все-таки позвать психолога-переговорщика? Но человек на экране предупредил, что разговор будет только с ним. С ним одним. И он не шутил, и в нем не было ничего от тех истеричных личностей — как бы они себя ни именовали, политиками ли, шахидами, идеологами, — которых может уболтать сколь угодно талантливый психолог. Да и о чем переговорщик будет говорить с человеком на экране, если все уже кончено? Еще до начала вызова?

Форма капитана Советской армии подтверждала это. Собственно, человек в костюме даже не очень хорошо понимал, зачем он еще ведет этот разговор. Это ведь даже не соломинка, за которую хватается утопающий…

— Прекратите. — Невзирая на отвлекающие мысли, голос человека в костюме был резок и сух, хотя и негромок. Голос того, кто привык к подчинению и умеет его добиваться. — Я не знаю, как вам это удалось, но я требую…

— Вы не можете ничего требовать, потому что ничего в этом деле уже не контролируете. — Голос человека с экрана тоже был спокоен, чуть хрипловат, словно бы сорван с детства, но — решителен. — А мы — контролируем и не собираемся ничего прекращать. Да уже и не можем. Запуски идут. Отовсюду, даже оттуда, где мы ничего не планировали и не брали под контроль. Это уже как цепная реакция. Посмотрите сами, у вас не может не быть карты.

Карта была. Да. На еще одном экране, справа за спиной. Но человек в костюме боялся смотреть туда и старался не слушать истошного звона и гудения сразу нескольких телефонных аппаратов и звонких отрывистых щелчков селектора внешней связи. Для него сейчас существовал лишь человек на экране — казалось, что еще как-то можно его убедить, успокоить… если не смотреть на карту. Это как чтение приговора. Пока он не прочитан — можно еще во что-то верить и на что-то надеяться.

«Неужели они сделали это? — с ужасом, сохраняя каменно-суровое лицо, подумал человек в костюме. — Они правда сделали это. Как же я упустил… недоглядел… и эти сумасшедшие…» А ему-то казалось, что верха надежно зачищены, и судорожные, опасливые действия армии в последние недели вроде бы подтверждали это…

Его взгляд упал на разложенные по столу листки свежих указов. Только что подписанных, практически еще пахнущих чернилами. Их содержание знали всего несколько человек на Земле, в том числе и он. И он осознавал, что этими указами… Но лучше распад Федерации, чем глобальная ядерная война! Разве нет?!

Он стоял перед выбором… и он спас мир, прекратил вяло тянущийся уже несколько месяцев конфликт… да и Россию он спас, ведь так?! Пусть и не всю, пусть и… но — спас! А эти…

«Не лги себе, — неожиданно подумал он. — Ты не спасал ничего, кроме своего кресла и куска власти. „Мне хватит“ — вот как ты думал. Ты все сделал бездарно. С того самого момента, как в конце зимы начались первые стычки на Кавказе и на юго-западе в Причерноморье. Грозная риторика сочеталась с вялыми действиями. Игра в поддавки. Приглашение к совместному сексу, ха-ха. Да, это с самого начала было игрой в поддавки. Ты устал от страха, ответственности, риска, проблем — и только и думал, как половчей сдать на хранение в чужие… враждебные, не просто чужие… руки этот груз… Россию».

— О! Вижу. Опомнились. Стартуют первые ответные, — послышался голос с экрана, и человек в костюме дернулся, как от удара током. — Телефон у вас, я думаю, уже плавится…

— Вы-то на что надеетесь?! — Его вопрос свидетельствовал о прорвавшейся таки злости. — На вас же первых…

— Ни на что. — В голосе человека с экрана прозвучало искреннее и даже испуганное какое-то удивление. — Вы что, всерьез думаете, что можно начать такое — и позволить себе остаться жить?!

«Я бы остался», — снова ясно и безжалостно подумал хозяин кабинета. А человек с экрана продолжал говорить:

— Да и не кончено еще ничего. Кстати, уведомляю вас — Черноморский флот вашему приказу не подчинится. Десантная эскадра миротворцев будет встречена… Как положено, в общем, будет встречена. Как от предков и по уставу завещано, а не как «рекомендовано». Они этого не ждут, и достанется им в день встречи по полной; если бы история продолжала свой обычный ход, этот день стал бы еще одним днем русской воинской славы, честное слово! — Он яростно и весело сузил на миг глаза. — Да и в других местах теперь каждый будет решать сам. А ни ваши приказы, ни мои пожелания уже не будут иметь значения к этому моменту. И кроме того… очень скоро приглашенным вами надзирателям станет совсем не до оккупации. Собственно, им уже сейчас не до нее. Все катится по инерции… надо же, тут и Пакистан с Индией сцепились. — В голосе был отстраненный интерес, он явно рассматривал что-то, что не было видно собеседнику в кабинете. — И Китай… хм, а у Израиля ракет-то… вот ведь запасливые. Ну как есть жиды. А вот и Иран… Не думаю, что у них много, но Земле обетованной много и не надо…

В кабинете стало почти тихо. Теперь звонил — звонил бесконечно — только один телефон. Тот самый. Главный. «Для получения, понимаешь, указаний» — как, похохатывая, полуворчливо-полушутливо говорил предшественник. Звонил истерично, длинно, и в звонке были последние пароксизмы надежды.

Человек в костюме вдруг представил себе улицы города, в котором находился. Города наверху. Представил себе лица детей. Именно детей. На последнем звонке во вполне обычной московской школе, где он был недавно. По аналогии с этим звонком. Тоже — последним

«…Восемь минут. Нет, уже меньше. Три, наверное. Или — и вовсе две?!»

В эту секунду им овладело обычное человеческое чувство, чистое и сильное, — такого он не позволял себе уже много-много лет. Ему стало жалко — до слез, до удушья жалко детей, лица которых он вспомнил невероятно отчетливо. Полные веселья и смеха, несмотря ни на что.

Через минуты они умрут. Он не думал сейчас ни о договорах, ни о себе, ни о чем — кроме этих лиц живых детей, которые странным и страшным образом были в то же время уже мертвыми. Хотя они играли после школы, готовились к ЕГЭ, просто бездельничали…

«…Три минуты? Нет, точно уже две…»

— Вас проклянут, — тихо сказал человек в костюме. Сейчас его голос не был наигранным. Сейчас его голосом управляли не эмоции, а холодный рассудок политика. Он говорил искренне. — Вы не понимаете, что наделали. Проклянут вас. Проклянут Россию. Проклянут весь наш народ. Вы обрекли сотни миллионов… миллиарды, наверное… На века, на долгие века эти слова — «русский», «Россия» — станут синонимом…

— Подождите, — попросил человек с экрана. Тоже очень простым и усталым голосом. — Постойте. Вы всерьез думаете, что проклятье тех, кто проклят, чего-то стоит? Я успел просмотреть сегодняшние новостные ленты. Совет Европы рекомендовал странам — членам ЕС признать педофилию сексуальной ориентацией. Они уже который месяц ведут войну с нами, не желая признать, что ведут эту войну, распихивают по углам своих чопорных и не очень городов новые и новые гробы, затыкают запретами и дискредитациями рты своим любимым журналистам, без суда сажают в психушки родителей погибших солдат и жен погибших офицеров… болтают и болтают об очередной «миротворческой операции на восточноевропейских территориях» — и одновременно у себя дома признают это ориентацией. А месяц назад они официально и полностью отменили половые различия. Так сказать, отменили природу декретом; было бы смешно, если бы не было так страшно. Понимаете, завтра они признают каннибализм. Послезавтра официально отменят любовь к родителям… Потом… я не знаю, у меня просто не хватает фантазии, я старый уже человек, и мой разум недостаточно гибок для такой… моральной акробатики. Но я знаю, что мир, в убийстве которого вы нас обвиняете, давно мертв. Мы, может быть, последняя часть этого мира, где еще теплится остаток нормальной жизни. Этот огонек стараются погасить. Упорно. Больше ничего не замечая, хотя половина суши во власти либо религиозных изуверов, либо откровенных дикарей и садистов. И вы стали пособником в этих попытках погасить наш огонек. Вы запутались и испугались. Вчера вы подписали указ…

— Откуда вам это известно? — перебил собеседника человек в костюме.

Человек на экране покачал насмешливо головой:

— Я могу вам даже фамилии наших информаторов назвать, это уже ничего не изменит… но зачем? Мы до последнего надеялись, что вы переборете свой страх. Тогда был бы шанс — пусть и с огромными потерями — остановить врага, нанести ему одно из тех сокрушительных военных поражений, от которых он отвык и которых боится, переполнить привезенными с Востока гробами улицы его городов, чтобы их стало уже не спрятать, и установить пусть шаткий, но мир. А дальше строить свое под защитой победы. И, может быть, излечить в конечном счете и всю нашу планету. Не только от мерзости, которая поразила мозг… мозг белых людей, но и от иных, не менее опасных, хотя и не столь заметных — пока! — болезней. Но вы разрушили этот шанс, когда сообщили о подписании указа нашим врагам. Сообщили даже до опубликования его в СМИ. Это ведь должно было произойти сегодня вечером? Вы обвиняете в том, что мы убили. Но вы не убили. Нет. Вы отдали на долгую и медленную смерть. На поругание. Хуже — на посмешище. Если для вас это все — просто смешные слова, то для нас — нет. Все еще нет. Лучше бушующий огонь и попытка, почти невероятная попытка начать с чистого листа, чем медленное и постыдное умирание, пусть и в благополучии. Впрочем… благополучии для единиц. Не так ли? — Глаза с экрана словно бы заглянули прямо в душу хозяину кабинета. — Для остальных — гигантские лагеря психологической корректировки? Как в Белоруссии, на Украине, на Балканах и в центральных штатах США? Массовый выпуск радостных граждан нового мира и утилизация тех, кто не может или упрямо не хочет ими становиться?

— Это была единственная возможность… — Человек в костюме говорил с трудом. Он привык и умел лгать, но сейчас ложь обжигала ему горло и язык, на самом деле обжигала, хотя еще полчаса назад он бы только усмехнулся, если б ему сказали, что такое возможно не в глупой книжке. — Условия не так уж тяжелы… Мы даже получим компенсации за разрушенное в последние недели… частичные, но компенсации… — Он поймал себя на том, что говорит обо всем этом в будущем времени, хотя это уже невозможно, он ужаснулся, но по инерции продолжал: — Россия сохранится… пусть и с территориальными потерями… мы могли бы создать истинно русское государство… нам бы позволили… поверьте, я думал о России в первую очередь… — И теперь вдруг понял, что оправдывается, причем глупыми словами, пытаясь понравиться собеседнику, — и замолчал.

— Я верю, — неожиданно сказал человек с экрана. — Верю в то, что вы хотели блага. Мира. Спасения. Просто мы по-разному видим Россию. Мы — люди из разных миров и по-разному смотрим на вещи. И дело не в территориальных потерях, не в смене названия, и не такое бывало в нашей истории — хотя, согласитесь, «Восточноевропейская Российская Конфедерация» звучит достаточно нелепо… — дело в том, кому вы собрались сдаваться. Вы сдаетесь не врагу. Вы сдаетесь вампиру. Который высосет нас, последний живой кусочек Земли, а потом все равно подохнет. Потому что не умеет жить, иначе как высасывая чужие жизни. Он не завоеватель, не покоритель, не победитель, даже не разоритель — это все человеческое. Он просто вампир… И еще. Вам не надо было за все это браться. Вообще. Россия — не ваш уровень… — Собеседник на экране опустил голову, помолчал устало. Молчал и хозяин кабинета. Потом седая голова поднялась, и человек в костюме поразился — человек на экране грустно и светло улыбался: — Вот и кончено. Мы никогда не увидимся здесь… но я верю, что потомки вспомнят нас не злым словом и не восхвалениями — а беспристрастно. — Он бросил взгляд куда-то влево и сказал задумчиво, словно бы читая лекцию курсантам: — Итак, эра подошла к финалу — первые боеголовки упали на восточное побережье США. Меньше чем через минуту ответные будут в Москве… а ПВО неплохо работает вообще-то, молодцы мужики… Не о чем больше говорить. — И добавил, называя человека в костюме на «ты», как называл когда-то давно, в совсем другом мире, где было стократ больше живого солнечного света, пронизывавшего стремительно летящие мимо дни и озаряющего неспешные и, конечно, счастливые годы впереди. Куда все это ушло?! Почему?! — не понимал человек в костюме. Он хотел спросить об этом, но не успел, потому что услышал последнее слово: — Прощай.

Экран погас.

«Вот и все», — подумал он, глядя, как в сероватой глубине горит отражение серебристого блика лампы над входом. От этой мысли ему неожиданно стало… очень легко. Как будто разом упал с плеч чудовищный груз.

— Вот и все, — повторил он вслух. И улыбнулся.

Первым нажатием кнопки на пульте он заблокировал дверь. Вторым — выключил внешнюю связь, чтобы не слышать, как сюда будут ломиться… да нет, давно ломятся ошалевшие от ужаса и непонимания творящегося охранники и советники. Удобней устроился в кресле, закрыл глаза и стал думать о том, что сегодня воскресенье и не надо идти в школу. Он отоспится как следует, а к полудню побежит с друзьями на речку через жаркий майский день.

Ему было хорошо и спокойно. Впервые за много-много даже не лет — десятилетий.



Место второе

Смоленск. Скрипачи

«СЛАВ, У ТЕБЯ СВЯЗЬ НОРМ РАБОТАЕТ?»

Стоявший посреди широкой парадной лестницы мальчик лет десяти озадаченно смотрел на экран дорогого IPad, на котором высветилось это странное сообщение. Уважительно обтекавшая его слева и справа шикарно одетая толпа, казалось, его совершенно не трогает. Впрочем, так оно и было — он привык к такому и сейчас просто стоял, уверенный, что взрослые его обойдут: длинные русые волосы чуть растрепаны, галстук на белой рубашке под темным костюмчиком слегка распущен, в правой руке — аппаратик, в левой — футляр со скрипкой. Славик Аристов играл с пяти лет, и подобная атмосфера была ему привычней привычного.

Даже начавшаяся не столь давно война особо ничего не изменила в его жизни, да и была она какая-то вялая и неинтересная, больше пугала слухами, а всерьез взрослые говорили тишком, что, наверное, скоро РФ замирится с врагами «на достойных условиях». Славка только по телевизору иногда видел ролики откуда-то с Кубани, с Псковщины, из Карелии, с Дальнего Востока — там все больше показывали немолодых офицеров (Славка не разбирался в погонах), которые уверенно говорили о том, что враг «сдерживается», «оттеснен» и так далее. Ничуть не было похоже на фильмы про старую войну — там все выглядело как-то серьезней и значимей, гремели большие сражения, работали большущие заводы, люди уходили на фронт колоннами… Ничего такого вокруг сейчас не было. А в интернет-играх война была еще и куда интересней… Правда, пару раз Славка натыкался в Сети на самодельные ролики, но и там все было не очень понятно и неприятно — беготня, мат (Славка его не терпел), какие-то очень некиношные и в то же время жуткие раны, глухая, трескучая, неинтересная стрельба и пыльные взрывы, как будто ковер выбивают… В том, что все это по-настоящему и происходит сейчас в его стране и не так уж далеко, Славка не мог себя убедить и не мог заинтересоваться этой некрасивой войной. А в музыкальном лицее про нее никто и не говорил вообще. Даже и на фронте ни у кого из лицеистов вроде бы не было ни родственников, ни знакомых… Армия, которая воевала, люди, которые воевали, были далеко от мира Славки Аристова. Даже не так — находились в каком-то параллельном мире. И плакаты на стенах некоторых домов, призывавшие защищать Родину, казались скорей забавными, чем зовущими, а очередь около здания районного военкомата, которую Славка увидел однажды, его удивила — он даже не знал, что тут военкомат, он-то думал, магазин какой-то новый открыли…

Мальчик вздохнул. Всего полчаса назад он получил эсэмэску от Вовки Серова: «СКРЫПОЧКА, Я ЕДУ ИЗ ЛАГЕРЯ ГОТОВСЯ». Вовка был его проклятьем, сколько Славка себя помнил, — на три года старше, задиристый, из тех, по кому «плачет колония». Славка долго не мог понять, какая колония плачет по Вовке и откуда вообще сейчас колонии, они же давно исчезли, пока не нашел объяснение, что колонии, то есть места, где на чужой земле живут люди, и колонии, куда сажают детей-преступников, — это разные вещи.

Хорошо еще, что учился Серов, конечно, в другой школе, не в Славкином музыкальном лицее. Но во дворе и при случайных встречах «Скрыпочке» Вовка буквально не давал жизни. Правда, почему-то не бил и даже ничего не отбирал — хотя запросто мог бы просто потому, что был старше и сильнее, — но отвешивал щелбаны, громко насмехался такими словами, что у Славки начинали пылать уши, и вообще изводил Аристова по полной. Да и так… Если правду сказать — взрослые люди Славкой восхищались, в лицее тоже все было нормально, а у мальчишек со двора… Ну какой авторитет может быть у скрипача?! Конечно, мама и Марк Захарович говорили много раз, что это все глупости, что к мнению шпаны не надо даже краем уха прислушиваться… но Славке, как ни любил он свою скрипку и концерты, временами очень, просто ужасно хотелось стать сильным и надавать Вовке в честном бою по шее.

Да только это были всего лишь мечты. В жизни… Да что там говорить! Правда, про колонию Славка думал, что все-таки не хотел бы, чтобы Вовку туда забрали. Когда он узнал значение этого слова, то посмотрел два документальных фильма. И похолодел от ужаса и омерзения. Фильмы были страшней любых ужастиков хотя бы потому, что они были правдой, и Славка это понимал. И никакой колонии Славка Вовке не желал, даже сжимался внутри, вспоминая те фильмы, когда кто-то из взрослых грозил колонией Серову… пусть при этом и заступался за него, Славку. Хотелось даже крикнуть: «Замолчите, не надо ему такого желать!» Нет! Лучше было бы рассчитаться с обидчиком по-мужски. Но… опять мечты, мечты, мечты…

Не столь давно Вовка уехал в какой-то весенний то ли спортивный, то ли трудовой лагерь-школу, и Славка вздохнул свободней, по крайней мере, можно было спокойно гулять по двору. Но подлый Серов где-то узнал его номер и, как ни блокировался Славка, слал и слал ему эсэмэски с угрозами и обещаниями.

И вдруг — вот такая эсэмэска. Странная.

Славка проверил номер. Точно — Серов. Он пожал плечами и отвечать не стал, убрал IPad во внутренний кармашек. Вздохнул. Наверняка Вовка придумал какой-то особо гадкий развод, вот и все. Ну его! Лучше наслаждаться мыслями о том, что его пока нет и еще какое-то время не будет. А еще тем, что мама специально осталась дома, чтобы приготовить торт с ананасом. Ананасы, да и вообще почти все свежие фрукты последнее время куда-то исчезли из магазинов, но иногда все-таки появлялись, и Славка по этому поводу не слишком беспокоился…

— Ну что, все получилось очень неплохо, все, я бы даже сказал, получилось великолепно!

Славка улыбнулся. Марк Захарович Ройтманович ему всегда нравился, хотя был немножко смешным — растрепанным каким-то, восторженным и очкастым. Но учил он просто великолепно, а главное — всегда помогал Славе и в доме у Аристовых был давно своим. Отца Славка не помнил и не знал и на Марка Захаровича эту роль не примерял, но рядом с учителем ощущал успокаивающую уверенность: у Марка Захаровича было множество знакомых, он устраивал концерты, за которые отдельно платили «в конвертике», развернул широкую рекламу своего юного ученика за границей, и Славка, побывавший уже в обеих столицах, готовился и к зарубежному турне… может, даже уже поехал бы, если бы не события этого марта, которые он не очень-то понимал. Ну, видел, конечно, что мама стала больше беспокоиться, а еще он два раза давал небольшие концерты в воинской части и в госпитале для раненых. Ну и, кстати, вот сегодня на концерте были кадеты из местного корпуса — по приглашению губернатора. Славке эти мальчишки нравились — они вели себя дисциплинированно, не бузили даже втихую (хотя было видно, что музыка им до лампочки в основном), и вообще его к ним как-то тянуло. Хотя Марк Захарович всегда презрительно морщился при виде этих ребят и веско, хотя и немногословно, внушал Славке, что «военная служба — занятие для глупцов, неудачников и бандитов». Славка не был согласен, но не возражал: во-первых, он не привык возражать взрослым, а во-вторых, сам еще не сформировал тут никакого мнения.

И да, еще, кстати, в антракте все кадеты куда-то исчезли…

— Марк Захарович, давайте по пути заедем в магазин, я хлеба куплю, мама просила. — Осторожно положив футляр на заднее сиденье серебристо-серого «Форда» учителя, Славка устроился впереди. Аккуратно пристегнулся. Было солнечно, очень тепло, совсем по-летнему; по небу цепочкой бежали смешные облачка, и Славка, предвкушая, как сейчас дома переоденется в майку, бриджи и сандалеты и побежит гулять, подумал, что облачка похожи на веселых котят на прогулке. Ярко светило солнце, и котята шустро трусили к нему — то ли поиграть, то ли прыгнуть в светящуюся заманчиво теплую норку…

— Конечно. В «Магнит»? — Ройтманович тронул машину с места, уважительно кивнул нескольким людям, разговаривавшим о чем-то возле парковки, — ответом были такие же, только чуть более рассеянные кивки и благосклонно одобрительные улыбки (явно адресованные Славке).

— Лучше в «Печку», — помотал головой Славка. — Там свежий есть, и он там вкусней.

Хлеб в магазинах последнее время был не всегда, и это казалось странным. Более того, говорили, что во многих местах ввели карточки на продукты, на бензин и что «у нас» тоже скоро введут. Из-за войны, что ли, иногда думал Славка, но быстро оставлял эти мысли. В то, что война может как-то повлиять на его жизнь, он не верил совершенно…

«Печка» была магазином-булочной, где хлеб пекли прямо в полуподвальном помещении за основным корпусом. Рядом всегда весело и вкусно пахло разнообразной свежайшей выпечкой, и около магазина у Славки всегда исправлялось настроение, даже если было оно очень плохим. А сегодня плохим ему быть не с чего.

— Я быстро! — Славка хлопнул дверью.

Марк Захарович вылез с другой стороны, сказал, прикрывая свою дверцу:

— Я тоже зайду, пожалуй.

Славка кивнул. И вдруг… ему вдруг стало… Нет, это было какое-то странное ощущение. Не страх, не боль, не… а что-то… словно бы он выпал из сна в реальность или, наоборот, мгновенно заснул наяву… Все сплюснулось и замедлилось — время, пространство. Облачные котята добежали до солнца, и на их фоне медленно и плавно с каким-то низким гулом упал за дальние дома странный черно-серый жук.

Что это такое? Славка с интересом проводил жука глазами. Потом вздохнул, избавляясь от тяжкого, странного ощущения, улыбнулся тому, как ловко увиливает от рук смеющейся матери совсем мелкий, лет трех-четырех, клоп в яркой одежке. «Хорошо быть таким, — с высоты своих десяти лет подумал Славка. — Ни забот, ни…» Он, пытаясь вздохнуть, лежал на передней части автомобиля, непонимающим взглядом фиксируя, как потрясающе красивая лавина пламени, поднявшаяся над домами, с низким гулом слизывает их, словно какие-то вкусности, алым языком великана. Потом плотная струя пламени выметнулась с перекрестка метрах в двухстах, и затормозившие там машины и шедшие там люди перестали существовать, а те, кто был подальше, начали стремительно вспыхивать и метаться, словно в файер-шоу. Послышался дружный слитный звон, и окна домов как будто отхаркались стеклянным крошевом, а впереди него падали на асфальт горящие комочки.

«Птицы горят», — удивленно подумал Славка, и Марк Захарович сдернул его с машины за миг до того, как ее подбросило боком. У предметов появились двойные живые тени — четкие, черные и багровые, они побежали, вытянулись, истончились, оторвались от того, что их породило, — и метнулись прочь… А над домами… нет, над огненным морем, поглотившим дома, вставал лилового цвета живой гриб. Он клубился и скручивался сам в себя. Открыв рот, Славка беспомощно смотрел на это чудище. Дернулся — мимо пробежал тот малыш, он несся со всех ног с вытаращенными глазами.

— Петенька! — ужасно закричала женщина, все это время стоявшая неподвижно и смотревшая туда, в сторону гриба. Но малыш, не слушая ее и дико вереща, юркнул в какую-то щель. Женщина побежала следом.

Упала стена. На нее.

Совсем рядом.

Из-под камней с негромким чавканьем брызнуло красное…

Следующее, что Славка воспринял, — лестница. Неярко освещенная лестница вниз, какие-то звонкие удары и крики наверху и толчки — толчки со всех сторон. Ройтманович тащил его вниз — в складской подвал магазина, что-то бормоча и похрипывая между фразами. Славка только сейчас понял, где он находится, уже открыл рот, чтобы спросить, что же все-таки произошло. Но Марк Захарович втолкнул его в большое, загроможденное ровными рядами стеллажей помещение, освещенное одной лампочкой над входом, с неожиданной силой захлопнул дверь и закрыл ее рывками двух ручек по краям. Потом обернулся к мальчишке, который от толчка наткнулся плечом на стеллаж и сейчас, все еще ничего не понимая, потирал ушиб.

Сверху ударило. Мягко и мощно, словно на потолок склада — пол магазина — опустилась массивная плита. Стало совершенно тихо. Звуки — все звуки — как будто отрезало этой самой невидимой плитой. Мужчина и мальчик подняли головы. Славка хотел вытереть лицо и только теперь обнаружил, что правая рука у него занята…

Славка не помнил, как и зачем он взял скрипку, видел только, что и Марк Захарович схватил свой инструмент и сейчас держит, точнее, судорожно сжимает его в руке. Не знал он и того, что видел взрыв одной из тысячи пятисот семнадцати боеголовок, которые упали на Европейскую Россию в эти минуты. Это были американские боеголовки; долетели и взорвались также семь английских и пять французских. Еще сто две, четыре и пять соответственно ударили по азиатской части РФ.

Славка не знал и того, что это был ответный удар, — до него восемьсот семнадцать боеголовок РВСН РФ полчаса назад поразили территорию США, четырнадцать — Канады, двести три рассеялись по Европейским странам — членам НАТО. Сделано это было группой военных в тот момент, когда стало окончательно ясно, что значительная часть политической элиты РФ готова капитулировать в вялой — и кровопролитной! — войне на границах в обмен на сохранение лично для себя определенных преференций.

Не знал Славка и того, что почти сразу после этого судорожно-поспешный обмен ядерными ударами начали еще одиннадцать государств Земли, вспомнивших о взаимных давних претензиях. У трех из них ядерное оружие имелось официально. У остальных — просто имелось.

Не знал, что десятки ракет самых разных стран, сбившиеся с курса или сбитые бестолково, но все же действовавшей ПВО, падали хаотичным смертоносным дождем по всему земному шару. Некоторые просто раскалывались при падении. Другие взрывались. А вот стратегические бомбардировщики ни США, ни РФ так и не взлетели, хотя им был отдан такой приказ, — какие-то экипажи его не дождались, другие не стали выполнять.

Да все это были, собственно, не первые ядерные взрывы — с марта на территории РФ и некоторых сопредельных стран, в том числе и европейских, и войсками РФ, и «силами ООН» уже было применено почти сто ядерных зарядов — правда, тактических.

Славка не знал ничего этого, а многого из этого не узнал вообще никогда. Он только подумал, что мама умерла и что Вовка Серов тоже умер. Именно в такой вот последовательности и именно о них почему-то. Это были механические мысли, похожие на возникающие на экране компика надписи:

«МАМА УМЕРЛА. ВОВКА СЕРОВ УМЕР».

Потом компик дал сбой, и надписи погасли. И Славка тут же забыл про них, потому что они были невероятными. Его мозг — мозг умного, но не привыкшего к стрессам и испытаниям мальчишки — поспешно пытался выстроить приемлемую для психики комфортную версию произошедшего. Славка не задумывался о том, что сходит с ума, он просто начал с интересом оглядываться и почти весело подумал, сколько тут всякой разности лежит прямо на полках, подходи и бери… хотя это нельзя, воровать некрасиво, да и все равно потом охрана найдет украденное прямо на выходе…

«О чем это я? — подумал он, словно вынырнув на поверхность из глубокой воды. — Наверное, нет охраны, и вообще… Стоп! Надо позвонить. Надо позвонить…»

Он зашарил по карманам в поисках IPad, но обратил внимание на Ройтмановича.

— Спокойно, спокойно… — бормотал Марк Захарович, и Славка удивился: чего это он? Славка не сильно беспокоился, потому что все еще толком не мог понять, а точнее, принять, осознать, что происходит. Он уже хотел сказать, что не беспокоится, и спросить, что случилось, когда понял вдруг, что педагог говорит это не ему, а самому себе, а его, Славку, пожалуй, даже и не видит. Понял, встретившись взглядом с глазами Ройтмановича, — они смотрели куда-то внутрь, жутковато-стеклянно. И Славке стало не по себе от этого бормотания рядом: — Спокойно… это ничего… даже если это полномасштабная ядерная война, то ничего… это быстро кончится, и все… эти идиоты сдадутся, конечно, сдадутся, а ядерные заряды не так уж и опасны… это все выдумки… уже ведь не первый раз, уже сколько применили на юге и вообще — и ничего… они сдадутся, и можно будет… — самоуглубленно бормотал музыкант, покачивая футляром.

— Кто сдастся?! — Славка сам изумился тому, что его так возмутили эти слова. О политике он особо и не думал никогда, а тут неожиданно возмущение выскочило само, он даже забыл, что собирался звонить домой. — Марк Захарыч, что вы такое говорите?! Не сдадутся наши!

Ройтманович быстро моргнул, глаза его ожили. Несколько секунд он смотрел на мальчика с изумленным страхом, словно не узнавал его. Потом быстро, широко заулыбался и торопливо заговорил:

— Да нет, что ты, что ты! Я не об этом совсем. Я…

Потом Славка часто вспоминал эту улыбку и это выкашлянутое слово. Потому что в следующий момент произошло что-то странное. И эта улыбка, и это «я» у него всегда будут ассоциироваться с концом — полным концом привычного мира, каким бы он ни был.

ЗЕМЛЯ СОДРОГНУЛАСЬ.



Нет, это была не судорожная рваная дрожь после взрывов. Толчок снова был мягким, как тот, сверху. Был почти не страшным в сравнении с бешеной смертельной тряской, сопровождавшей разрывы боеголовок. Но…

Но шел этот толчок откуда-то изнутри. Так подумал Славка, не в силах лучше себе объяснить. Как будто разом вся планета вздрогнула и… и начала… начала ворочаться, что ли? Это было неостановимое, жуткое нарастающее движение, перед которым жалкими детскими хлопушками казались все потуги людей поколебать мир своими ядерными зарядами.

Оно шло и шло — волной откуда-то из неизвестных глубин.

«Проснулось», — отчетливо и с бессвязным ужасом подумал Славка — непонятно для самого себя. Перевел глаза на педагога.

На лбу и носу Ройтмановича блестели крупные капли пота.

Ройтманович не отвечал. Перекосив рот, он с какой-то восторженной мольбой смотрел на лампочку, мерно раскачивающуюся под потолком над входом.

Потом она погасла.

Стало темно.

Предварение

Чужаки в земле чужой

И, увидев людей,

Содрогнется кудрявый Антихрист,

Проклиная отца,

Что так страшно его обманул…

А. Штернберг. Абсолютный рассвет

по старому счету — 25 августа 20** от р. х.

в самом конце третьей мировой войны и начале безвременья.

территория бывшей т. н. грузии

Старший техник неверяще посмотрел на стоящего перед ним офицера в полевой форме с майорскими листьями знаков различия. Потом бросил внимательный взгляд уже мимо майора — туда, где на подъездной полосе возле «запретной черты» стояла гражданская машина, зеркально-голубая русская «Лада Калина».

В машине за приопущенными окнами виднелись две светловолосые детские головы. Мальчика, он старший, и младшей девочки. Дети смотрели сюда. Увидев, что на них тоже смотрят, девочка подалась внутрь машин, мальчишка, наоборот, махнул рукой.

Техник отвел взгляд и посмотрел на майора почти с ужасом. Потом, забыв о субординации, спросил проникновенно, как у наделавшего глупостей сына, — по возрасту майор почти годился ему в таковые:

— Ты рехнулся?! На кой черт ты привез сюда детей?!

— Да при чем тут я! — Майор выругался, махнул рукой, даже не подумав прикрикнуть на младшего по званию за невиданное нарушение устава. — Эта стерва… моя бывшая — она их сюда отослала полгода назад, потому что, видите ли, нашла в Штатах свою любовь, какого-то лизуна-менеджера. Мне бы их надо было отослать обратно, но куда?! Просто-напросто не к кому. Что, в приемную семью, что ли, их было пихать?! По правде сказать, — майор понизил голос, — я сперва даже радовался, тут ведь было, в общем-то, спокойно, а вдобавок очень красиво, да и они были очень рады… а теперь… Похоже, я поздно опомнился, да? Сегодня ведь должен был лететь транспортник в Германию… и его не будет?

— Похоже, что да. — Техник вздохнул: — У меня тоже двое, но они уже практически взрослые. И все равно… Черт, поезжайте обратно, сэр! И лучше не высовывайтесь с вашей базы. Даже тут уже небезопасно. Мы сворачиваемся и тоже постараемся выбраться к вам. Технику, какая уцелела… — Сержант оглянулся туда, где на краю летного поля, за валом скопившихся с начала вой… миротворческой операции обломков группа людей в серебристо-оранжевых костюмах тушила разбитый «F-16». — Технику консервируем. Утром было поднялся дежурный вертолет, но его разбило вон там, на отрогах… — Он махнул рукой в перчатке. — Тут, внизу, ветрено, а наверху настоящий ураган. Вон та «птичка» — это не русских работа. Швырнуло порывом при заходе на посадку. Так-то. Сами видите… — Не договорив, он обвел все вокруг рукой. Задержал жест на быстро бегущих над близкими горами полосах туч, над которыми светило необычайно красное и неяркое, но при этом слишком большое солнце. Хотя до заката оставалось еще часа четыре, не меньше… Вдали, у начала лесистого ущелья, по которому заходили на посадку и взлетали самолеты, было видно, как горит городок Хони. Отчего он загорелся, было неясно, русские ничего на него не сбрасывали. Мародеры, — подумал майор ВВС США Фил Кларенс и молча кивнул. Потом вздохнул и, поправив под погоном пилотку, покачал головой:

— Да… похоже, мне стоит радоваться уже просто тому, что мы с детьми вместе… Ну что ж, спасибо, сержант. Мы поедем.

Он уже козырнул и сделал шаг, но сержант остановил его — снова без соблюдения субординации, но явно искренне, от души:

— Может быть, подождете? Я вас провожу к полковнику Керку. Заночуете здесь, а завтра поедем вместе с конвоем? Ей-богу, не рискуйте! — Он передернул плечами и огляделся как-то украдкой. — Сегодня какой-то особенно мерзкий денек. И последняя радиостанция в Тбилиси замолчала.

— Удивительно, что они до сих пор держались… — Майор покачал головой: — Нет. Мы поедем обратно. Тут недалеко… И вы тоже не задерживайтесь. Нам стоит всем держаться вместе.

Сержант отдал честь и заспешил на КПП…

— Самолета нет?

Майор Кларенс уселся на переднее сиденье и захлопнул дверь. Машину он купил за гроши, она была нужна для частных разъездов за пределы базы — и не жалел: агрегат был неприхотливый, а что плохо отлаженный и не сказать чтобы скоростной, так на здешних дорогах все равно особо не разгонишься. Посидел, барабаня пальцами по рулю. Одиннадцатилетняя Джессика на заднем сиденье притихла. Тринадцатилетний Том хотя и не повторял свой вопрос, но смотрел на отца с переднего пассажирского сиденья требовательно и настойчиво.

— Нет и не будет. — Майор включил зажигание. — Остаетесь здесь. Пока остаетесь. Здесь. Со мной.

Том уселся удобней. Бросил на отца косой взгляд.

— Что? — сердито спросил майор.

— Ничего, — быстро ответил мальчик и чуть прищурился, глядя вперед.

Майор подумал, что с детьми ему повезло. И подумал еще, что теперь вся ответственность за них лежит на нем. И только на нем. Что-то… сломалось. Что-то очень важное сломалось в мире. Прежнего больше нет. Кларенс досадливо оскалился — он сам не мог объяснить себе эти мысли и обрадовался голосу дочери сзади:

— Мы не летим к маме? — В вопросе Джессики не было разочарования: она с самого начала не очень-то хотела улетать. Том, впрочем, тоже… но как раз его-то сейчас интересовал явно не полет либо его отмена.

— Нет, красавица. — Кларенс вывел машину на дорогу и тут же, с трудом сдержав ругательство, нажал на тормоза. Мимо — в сторону въезда для грузовых машин — шла колонна техники. Своей, американской.

Впереди колонны двигался «Хаммер». В войсках США, выполнявших миссию в России, этих машин почти не осталось. А те, которые остались, солдаты старались забронировать как можно надежней с помощью подручных средств. Вот и на этом «бедолажном бронеавтомобиле» добавочно были наварены стальные листы на рамах и кроватная сетка, двери — усилены навешанными бронежилетами, оставлены лишь узкие щели для обзора. Кларенс проводил машину взглядом. Следом ехал открытый грузовик — русский, трофейный, борта которого были затянуты огромными грязными полотнищами, некогда белыми, с большими красными крестами. В грузовике сидели на откидных лавках люди, чья форма представляла собой смесь клочьев, грязи, кровавых бинтов. Невозможно даже определить сразу их расовую принадлежность — бой сделал всех одинаковыми. Они опирались друг на друга и на борта, сжимая в руках винтовки, как последнюю надежду. Но по сторонам никто не глядел — наверное, не осталось сил.

Грузовик проехал, и Кларенс увидел, что на полу в нем стоят плотным пакетом шесть носилок. На оливковых окровавленных полотнищах мотались то ли тяжелораненые, то ли уже мертвые. Подпрыгивал в такт движению шлем с разорванными ремнями.

А во втором открытом грузовике, шедшем третьей машиной в колонне, были трупы.

Много. Сотня. Больше?

— Сидите здесь. — Майор открыл дверцу. — Том, не смей туда смотреть и не давай смотреть сестре. Что я сказал?!

— Да, пап, хорошо, — быстро ответил мальчик, садясь так, чтобы Джессике — впрочем, и не рвавшейся взглянуть — ничего не было видно. Майор, выбираясь из машины, заметил тем не менее, что Том смотрит — через плечо, и его лицо почему-то в черных точках вокруг носа.

Это веснушки, подумал Кларенс. Просто обычно их не видно. А сейчас у него белое лицо. Вот и все…

Вровень с бортами, навалом, они лежали плотной грудой, и эта мертвая груда человеческих тел жутко по-живому шевелилась в лад с раскачиваньем кузова. Делала жесты руками, словно старалась привлечь внимание. Открытые черные рты и внимательные тусклые глаза будто бы о чем-то силились предупредить живых. Из каких-то щелей вяло цедились на дорогу струйки густой стылой крови. Сзади с борта свисали чьи-то ноги в до половины зашнурованных ботинках, по сторонам от них — верхние части двух обезглавленных тел, а выше почти сполз наружу молодой парнишка с багрово-бурой развороченной левой стороной головы. Жетон на шее убитого раскачивался над дорогой, как жуткий маятник, отмеряющий одному ему известное время.

Майор долго смотрел вслед грузовику, хотя мимо уже прошел еще один «Хаммер» и бронемашина с чудовищно изрытой попаданиями, словно поверхность Луны кратерами, броней. Кларенсу иногда становилось просто страшно при мысли, что могло бы случиться, если бы русские сопротивлялись в полную силу. Всем миром, как они говорят. Ведь когда все только начиналось, было негласно объявлено, что южные территории вплоть до Ростова-на-Дону власти России передадут под управление ООН без боя «с целью избежания жертв среди гражданского населения». Почти все были уверены, что драться тут всерьез не придется.

Началось же с того, что некоторые русские воинские части отказались выполнять распоряжения своего правительства, и каждый такой гарнизон пришлось блокировать, а потом стараться уничтожить, потому что на все естественные, разумные предложения проявить благоразумие и сложить оружие русские отвечали огнем и контратаками. А кончилось и вовсе появлением Серого Призрака[1], который в кратчайшие сроки сколотил добровольческую армию и плевать хотел на то, что его вне закона объявила сама же Москва. Выяснилось, что среди «миротворцев» почти никто не помнит, как надо воевать с таким врагом. Вперед поспешно выпихнули как войска местных «членов ООН», так и укомплектованные в основном кавказцами «формирования самозащиты», но это не изменило ситуацию. Такие войска русские разбивали с еще большей легкостью, в результате чего пришлось снова влезать в активные боевые действия самим…

Три мощных тягача — два «Ошкоша» и один очень похожий на них русский грузовик — везли на платформах чудовищно искалеченные «Абрамсы». «Суперкомпьютер в бронированном ящике» считался для условий средней полосы очень надежной машиной, несмотря на жалобы на капризность некоторых систем и прожорливость двигателя. Но русским было на это явно плевать — за последние две недели отдельный бронекавалерийский полк лишился семидесяти двух танков из ста тридцати, причем восстановить можно едва ли десяток машин. Остальные выглядели примерно как вот этот, на первом тягаче: разорванный снизу почти пополам, башня вздыблена вверх на вырванном поворотнике, катки выгнуты в стороны. Видимо, под днищем взорвался самодельный фугас из газового баллона.

В этом были все русские. Вся их суть. Вся натура. В мирное время этот баллон стоял в хибаре, которую в Штатах побрезговал бы занять самый последний безработный. Там жили вечно пьяный корявый мужичонка, его крикливая жена (кто только придумал, что русские женщины красивы, — ничего подобного, они почти никогда не следят за собой!) и трое-четверо неухоженных детей, которых родители постоянно колотили. Потом началась война, и этот мужичонка открутил баллон от кухонной плиты и превратил его в фугас. А этот фугас превратил шесть миллионов долларов, шестьдесят тонн брони, огня и электроники и четыре человеческих жизни в ничто.

«Не х…й вам тут делать!» — вспомнил майор слова одного пленного, которого доставил в штаб. Он в ответ на все вопросы, если вообще снисходил до ответа, твердил эти слова. «Не х…й вам тут делать!»

«Может, мой прапрадед нашел бы с ним общий язык? — задумался Кларенс. — Но страшновато думать, что он не нашел бы этого языка со мной. Вообще не понял бы, что я делаю тут, разве в Штатах нет земли и работы? Интересно, что бы он сказал в ответ на мои слова о том, что мы несем сюда мир и демократию? Как его звали, моего прапрадеда?.. О господи… Возможно, наша бомба разнесла нищий „дом“ этого русского и убила его „стерву-бабу“ и „выкидышей“. Нельзя было этого делать. Нельзя было их убивать. Нельзя. Русские в таких случаях не плачут, не жалуются психологам. Не пляшут военных танцев, не бьют себя ножами по лбам. Они молча идут и убивают. И им плевать, насколько силен тот, кого им приказал убить темный жуткий инстинкт, о котором мы забыли, — думал Кларенс. — Мы живем по выдуманным кастрированным правилам и забыли, как это бывает. Чисто и без примесей. Они идут и убивают. Без жутких обещаний, как у латиносов. Без криков и воплей, как у нег… афроамериканцев. Просто идут и убивают. С сонным лицом, как зомби. И если ты успеешь выстрелить — еще не факт, что мертвый русский не дойдет до тебя и не убьет… И не жди жалости. Русский добр только в мирное время.

Как же они нас обманули… Или это мы обманули себя?..

А может, они все живы. Может, жена и дети помогали ему закапывать этот баллон. Может, его старший сын мастерил детонатор из дешевого пульта и бросовых китайских часов. У русских есть выражение „есть землю“, означающее высшую степень упорства или верности. Так вот, может, они на самом деле едят землю, потому что баллон потратили на наш танк и им негде готовить. Но они радуются. Едят землю и радуются тому, что взорвали танк.

Господи, слышишь ли ты, что мне страшно здесь? Как же эти чертовы немцы воевали с русскими четыре года?! Спросить бы… но немцы сейчас тоже другие, да и нет их здесь. Они не прислали контингент.

Не прислали. Что-то знали. Что-то помнили, наверное.

А мы прислали двадцать пять тысяч сюда, на кавказские курорты. И потом несколько раз присылали подкрепления. Но сейчас нас тут хорошо если десять тысяч. И не слышно, чтобы кто-то уехал домой просто так. Целым.

Да, русские тоже несут потери. Это надо как можно чаще повторять солдатам. И это так и есть. Но вот вопрос: они замечают это? Ну, что несут потери?

По-моему, нет.

Русских нельзя „принуждать к миру“. С ними можно только воевать. По старинке. Русских не победят „крепкие профессионалы“. Если ты хочешь хотя бы какое-то время на равных тягаться с русскими — нет, не победить, это невозможно! — ты должен иметь готовый воевать народ и народную армию.

Похоже, Штаты влезли в совершенно не свое дело. Когда понимаешь это, становится пусто и холодно в животе. А это страх. Непривычная вещь для меня. Трусом я не был никогда. Просто… я раньше никогда и не воевал с русскими.

Господи, сделай что-нибудь!»

Последними шли три «Брэдли». У одной не было башни, и она остановилась прямо напротив машины майора. Соскочивший с брони сержант — еще достаточно молодой, громоздкий в прорванном в нескольких местах жилете и снаряжении, — не отдавая чести, спросил, словно бы обращаясь не к офицеру, а просто в никуда:

— Тут есть вода поблизости? Очень хочется пить. Пить.

— Сразу за въездом на базу, вы движетесь правильно. — Кларенс для верности указал рукой. — Вы из боевой группы капитана Сандерса?

Сержант несколько секунд смотрел на майора взглядом, от которого Кларенсу стало неуютно. Взгляд был не злой, не сумасшедший, а скорей какой-то… пустой. Потом, видимо, вошедшая в кровь и плоть дисциплина взяла верх, сержант очнулся, подтянулся, козырнул:

— Да, сэр, так точно, сэр.

— Какие новости?

Сержант посмотрел на майора снова — на этот раз вполне человеческим взглядом, как на сумасшедшего. Потом улыбнулся и пожал плечами:

— Никаких, сэр. Какие могут быть новости? Скоро мы умрем, наверное.

— Ну, все не так плохо… — начал майор ободряющим тоном, но сержант отдал честь и перебил его:

— Простите, сэр, вы не поняли, сэр. Я говорю конкретно о нас, о нашей группе. Мы были на южной окраине Ставрополя, когда начали падать наши ракеты и город сгорел. — Сержант сделал резкий жест рукой. — Фух! Как спичка, сэр. Я сам не видел, те, кто видел, они ослепли, человеку не надо видеть такое, Бог наказал… Мне так сказали. Смешно, мы столько там сражались, столько наших погибло, а тут фух — и как спичка… Когда прошла волна, лейтенант Паттеридж собрал всех, кого можно было, даже трупы, и мы поехали сюда. Лейтенант по дороге застрелился, когда мы посмотрели с горного склона туда… на север. Там все горит. Была ночь, и было очень красиво — там все горит. До самого горизонта. Потом лейтенант застрелился… Я уже говорил?

Майор не перебивал сержанта и не сводил с него глаз. А тот продолжал:

— У русских тоже ведь есть ракеты? Много ракет? Наверное, и мой город тоже так горит. Красиво. А меня час назад очень сильно тошнило кровью. Мы умрем, но это не страшно, потому что все горит… — Он снова отдал честь и, четко повернувшись, совершенно обычной походкой двинулся к БМП.

Майор сел обратно в машину и снова захлопнул дверь.

— Папа, что с ними? — Голос Тома звучал требовательно и резко. Мальчик по-прежнему был бледен, но на этот раз не отвел глаз от отцовского взгляда.

— Они были в бою. — Майор снова повернул ключ, «Лада» завелась и тронулась с места — послушно, и внутри салона мир снова сделался привычным хотя бы на время. — В неудачном бою.

— Их разбили? Русские идут сюда? — спросил Том, и Кларенс увидел в зеркало заднего обзора, как Джессика округлила глаза и приоткрыла рот.

— Нет… — медленно проговорил майор, глядя, как по дороге навстречу на бешеной скорости проскочил красный автомобиль, крыша которого была нагружена сверх всяких пределов. — Подожди, Томас. Пока ничего не спрашивай. Нам надо как можно скорей добраться до базы.

Может быть, надо было послушаться сержанта с аэродрома и остаться тут? — подумал майор, увеличивая скорость. Но тут слишком большая площадь и слишком мало людей для такой площади. Нет. Надо ехать.

Управляя одной рукой, он попытался вызвать штаб, не веря в успех. Радиосвязь, которую глушили с обеих сторон, последние два дня почти перестала работать. Том молча перехватил гарнитуру, стал вызывать сам, через минуту пожал плечами и положил аппарат на место. Ничего не сказал отцу — все и так ясно. Кларенс спросил сына:

— Ты не пробовал планшетку?

— Бесполезно, — ответил мальчик. — Я утром еще пробовал, когда проснулся. Как повисло все позавчера, так и висит… Па, неужели Интернету крышка?

В голосе Тома звучало искреннее потрясение — такое, что майор с трудом удержался от совершенно неуместного смеха. Джессику между тем волновало совсем другое. Она подала голос сзади:

— Пап, заедем к дяде Джорджу за мороженым?

— Что? Да. Может быть. Да, — ответил Кларенс, пытаясь понять, было бы ему лучше, если бы сын и дочь сейчас летели в Германию. Про Германию тоже ходили нехорошие слухи — вплоть до того, что там начались массовые вооруженные столкновения на этнической почве. Но, с другой стороны, там все-таки нет войны, а база ВВС США — не такое место, которое могут легко захватить даже вооруженные люди… Впрочем, что теперь про это. Дети с ним. Он за них в ответе. И он уж точно сможет позаботиться о них лучше, чем бывшая.

Может быть, и правда остановиться и купить мороженое?

Дядя Джордж на самом деле был Григорием, а его фамилию ни за что не смог бы выговорить и сам майор. Очень шумный, очень радушный, общавшийся с клиентами с баз на ломаном русском языке, который им легче было освоить, чем грузинский, он торговал в придорожном кафе, помимо прочего, козьим мороженым своего изготовления. Умопомрачительно вкусным! Кларенс и сам не мог отказать себе в удовольствии съесть порцию, он часто ездил этой дорогой. Грузин вел себя излишне раскованно, панибратски, но казался искренним и веселым, хоть и пожилой уже. Правда, некоторые его шуточки были… скажем так, неполиткорректны. Он обожал, например, юморить по поводу того, что не рекомендовано, а в официальных документах запрещено упоминать «мужчин» и «женщин», «мать» и «отца» и так далее. Майор Кларенс в таких случаях отмалчивался, хотя шуточки хозяина кафе вроде «э-э-э, прывэт, дарагой, ти сэгодня кито — мама или папа?!» (сказанные при детях!) или предложения открыть между туалетами с буквами «М» и «Ж» еще один, с буквой «А» («американцы»), его бесили. Но эти затеи политиков у него самого вызывали тошноту, и «крыть было нечем». Он временами спрашивал себя, откуда берутся законы, которые злят его самого, в демократической стране? Кто и как их принимает, если среди знакомых Кларенса не было ни единого, кто бы их одобрял? Но потом он отгонял эти мысли. Не дело военного заниматься политикой. Его так учили с Вест-Пойнта. И он в это верил.

А вообще, думал Кларенс, газуя по возможности, у грузин и правда нет причин любить американцев. Когда ООН начала операцию на территории РФ, к действиям на Кубани и в Предкавказье был привлечен сорокатысячный грузинский корпус — фактически все, что могла дать страна. СМИ сообщали о том, что корпус несет службу, приходили домой письма и даже видеообращения, но все чаще появлялись полные ужаса разоблачения: письма — подлог, обращения — монтаж, практически весь корпус уничтожен или русскими казаками и добровольцами из армии Бахмачева, или «пихнувшими» грузин вперед американцами; только в Астрахани под ударом американской ракеты погибли остатки корпуса, сразу более десяти тысяч грузинских солдат, в том числе почти три тысячи раненых в местном госпитале…

Не верить этому было трудно. На саму Грузию упало, по разным оценкам, от десяти до пятнадцати… бомб? Боеголовок? Разбираться уже было, можно сказать, некому — города и села почти повсеместно охватывала паника. Паника, которую некому было сдерживать — сил ООН в собственно Грузии осталось совсем немного, и в их рядах тоже царили или апатия и страх, или откровенный разброд. Многочисленные горные хребты, проклятье для любого дорожника, сейчас спасали людей, препятствуя расползанию радиоактивных осадков, — но все понимали, что и это ненадолго…

«Так. И что же нам-то теперь делать?» — подумал Кларенс. В этот миг он неожиданно понял — как будто в темной комнате на лист книги упал яркий луч фонарика, — что дела их плохи. Если они отрезаны от воздушного сообщения с миром, то остается лишь один путь — из Батуми морем. Надо будет узнать, как дела на Черном…

Машину подбросило. Швырнуло вверх — в сторону — вперед так, что, если бы не привязные ремни, и Кларенс, и Том выбили бы лобовое стекло. Джессика в ужасе завопила. «Лада» приземлилась на все четыре колеса, подвеска даже хрюкнула, а потом жалобно завизжала, но выдержала.

— Бомба! — крикнул Том. — Пап, нас бомбят!

— Замолчи! — Майор быстро проверил управление — машина послушно двинулась вперед. — Это не бомба, это… землетрясение, наверное. Ты же помнишь, почти сразу после вашего приезда было… Просто это сильный толчок. Том, нас некому тут бомбить. Джессика, не плачь, сейчас купим мороженое.

Толчков больше не ощущалось. Но что-то впереди — там, куда они ехали, — заставило майора насторожиться. Какая-то… пелена. Вроде тумана. И что-то странное в ландшафте. Что-то странное. Очень. Только он не мог сообразить, что именно… И еще этот яркий, но какой-то вечерний в то же время, странный солнечный свет…

Кафе горело. Все целиком, как большая бочка с бензином. В огне то и дело что-то рвалось с громкими хлопками. Майор остановил машину чуть дальше, хотя понимал, что живых в кафе нет. Оставалось только надеяться, что их там и не было. Непонятно, что случилось. Самовозгорание? Напали какие-то бандиты? Или все-таки… все-таки бомба?

Он открыл дверь и вышел. Спереди, от уже близкого моста, за которым — рукой подать до штабной базы, дул ветер. Сырой и очень теплый. И еще этот ветер нес с собой странные звуки. Вроде бы человеческий голос, пронзительный и громкий… и за ним — какой-то фон, похожий на пустую несущую радиочастоту, вдруг вырвавшуюся из эфира и заполнившую весь мир. Кларенс застыл на месте, держась за дверцу машины и не спуская с дороги взгляда. Больше всего ему хотелось сесть за руль, закрыть дверцу, развернуться и уехать обратно, если честно. Но он стоял и ждал, потому что надо было разобраться до конца и потому что цель пути, безопасность, хотя бы относительная, была уже близко.

Дул ветер. Светило солнце — красное и огромное, оно висело остывающим диском металла над горами, склоны которых словно бы покрылись под этим светом бездонными черными трещинами. Вид этот отдавал потусторонностью. Инопланетностью.

Потом из-за поворота медленно вышел человек. Это он кричал по-грузински — что-то о собаке Амирани[2], это Кларенс разобрал теперь. Когда он прошел мимо машины, крича эти слова снова и снова, вытянув руки, в развевающейся под ветром черной рясе, майор Кларенс увидел, что вместо лица у него — жуткий ожог. Бело-красная вздутая маска, из которой несся заунывный голос.

— Папочка, что с ним? — пролепетала Джессика, когда майор сел в машину и хлопнул дверью. — Папочка, что с этим человеком? Папочка?!

— Молчи, дура! — рявкнул вдруг Томми, тяжело дыша. Джессика всхлипнула, но на самом деле замолчала. — Пап, это монах из монастыря. Из того, за поворотом у моста.

— Да. — Кларенс проверил под приборной доской крепление «беретты». — Попробуем немного вперед. Сидите тихо. Мы уже почти приехали.

«Лада» поползла прямо по дороге чуть быстрей обычного пешехода.

«Там был взрыв, — думал майор. — Томми прав. Русские что-то сбросили. Наверное, на штабную базу. Но это не ядерный боеприпас. А что тогда? Что-то очень мощное. Новое оружие? Может быть. Надо ехать осторожно. Наверное, попало в монас…»

— Пап, — выдохнул Томми.

В ухо задышала Джессика — она подалась с заднего сиденья, очень сильно, почти удушающе обвила шею отца и прошептала:

— Мне страшно, папочка. Где дорога?

— Все в порядке, детка, все в порядке, — ответил майор, сжимая руль и не снимая окаменевшей ноги с педали газа. — Все в порядке… Пожалуйста, отпусти меня и сядь на место. Мне так трудно вести машину.

— Пап… — начал Томми, но Кларенс ответил ему негромко:

— Не сейчас. Ты пугаешь сестру. Подожди… — И, чуть повернув голову, положив ладонь на волосы Джессики, одними губами ответил сыну: — Я сам ничего не понимаю…

Глаза Томми сделались большими и потемнели. Но он кивнул и промолчал. Девочка села назад и сжалась в комок…

В каких-то пяти метрах за поворотом мир кончался. Вообще. Дрожал воздух, слышалось шипение и треск. Далеко-далеко впереди, не меньше чем в четверти мили, дорога различалась вновь, хоть и в этом туманном дрожании, но она почему-то была… была какой-то изломанной, искореженной… и висела — да, висела! — на уровне крыши двухэтажного дома. А ниже начинался отвесный обрыв, из которого выпячивались очень яркие разноцветные камни и лопнувшими мускулами торчали свежие древесные корни.

Потом майор Кларенс понял, что видит пропасть. Не реку, через которую был перекинут мост, — реки не было вообще, только правей дороги куда-то вниз с бешеным клекотом устремлялся, тут же превращаясь в пар, какой-то грязный водопад. Это была пропасть. Пропасть шириной в четверть мили на том месте, где стоял монастырь, начинались окраины поселка, в котором стояла штабная база и по которому текла река. Только что появившаяся пропасть. Если бы они не остановились около кафе — они бы сейчас как раз проезжали мост…

Майору захотелось закрыть глаза. Но тут земля под ногами снова вздрогнула — слабей, чем в прошлый раз, однако все равно сильно, — и Кларенс вздрогнул тоже.

— Землетрясение, — наконец сказал он и очнулся. Это и правда было землетрясение. Катастрофа, но катастрофа понятная. — Придется в объезд.

— Но это же половину суток ехать… — Томми оглянулся. — Тут же нет прямой дороги.

— Что ты предлагаешь? — сухо спросил майор, осторожно разворачивая машину. Это была не ирония, Кларенс на самом деле готов был выслушать сына. Томми стушевался, ответил только:

— А нам хватит бензина? Не надо останавливаться, мне кажется…

— Хватит, — кивнул майор…

Монах не дошел до второго поворота. Он лежал там, на обочине, ничком, выбросив вперед обе руки, в одной из которых был зажат сорванный наперсный крест. Ветер от пропасти, несясь по дороге сплошным упругим потоком, ощущавшимся даже в машине, шевелил его рясу.

— Надо ему помочь, — сказал Томми. — Пап?

— Он мертв, — ответил Кларенс. — И мы не будем останавливаться.

Джессика тихо заплакала сзади…

Толчки повторялись еще дважды. После второго земля, в сущности, уже не успокаивалась — постоянно мелко дрожала, в машине это было почти незаметно. Том держал на коленях подробную карту на английском — раньше Кларенс никогда не интересовался этим вопросом, но, оказывается, через горы вело несколько дорог, построенных еще в советские времена. По ним можно было добраться до места быстрей, чем если возвращаться назад и двигаться в объезд. И они оказались в рабочем состоянии, хотя и обветшали. Джессика позади задремала, потом уснул и сын, откинув голову на спинку сиденья и приоткрыв рот. Майор не трогал его, только временами наклонялся и заглядывал в карту, которую мальчик продолжал придерживать развернутой и во сне.

Он проехали мост — узкий мост над ущельем, в котором не было воды, только мокли кое-где большие лужи, да два человека (на берегу стоял брошенный автомобиль) собирали что-то на сырых камнях. Рыбу, кажется. Второй раз он видел людей, уже когда солнце опустилось к горам и стало совсем тусклым. Людей было много, человек тридцать. Они лежали грудой рядом с горящим старым автобусом среди распотрошенных вещей, и Кларенс порадовался, что дети спят. И постарался максимально, как позволяла дорога, прибавить газу.

Этих людей убило не землетрясение. И даже не бомба. Их вывели из остановленного автобуса и расстреляли, а потом ограбили трупы и багаж. В этот момент майор пожалел, что не вернулся на аэродром. Надо было вернуться и ждать там. Пусть это и не штабная база, но на аэродром вряд ли нападут. Кстати, кто? Это не русские. Банда. Видимо, просто банда.

Он еще несколько раз пытался воспользоваться рацией, но ничего не слышал. Только в последний раз прямо в ухо отчетливый голос сказал по-русски быстро и взволнованно одно слово: «Проваливается!» — и снова настала шумящая фоном тишина.

До поселка оставалось километров тридцать — лес, перевал и дорога через поля на склоне, — когда Джессика проснулась. Удивленно огляделась и, покосившись на Тома, прошептала:

— Па-ап… я хочу в туалет.

— Потерпи, золотко, — ответил майор, но Джессика попросила снова — не скулящим настырным тоном, а также негромко и умоляюще:

— Пап, мне очень-очень надо…

Кларенс остановил машину. Земля подрагивала, вдали что-то рокотало, но вокруг стояла тишина. Такая тишина, что было жутко. В лесу никогда не бывает так тихо… Длинные черно-красные тени окаменевших в этой тиши деревьев лежали на дороге.

Проснулся и Том. Громко хлюпнул слюной, тоже сонно осмотрелся и сипло спросил:

— Что случилось?

— Ничего. — Майор открыл дверь и вышел. Кивнул дочери: — Иди вон туда, только недалеко. Я постою тут, на обочине, — успокаивающе добавил он в ответ на испуганный взгляд девочки, которая уже начала вылезать из машины, но теперь замерла, с недоверием оглядывая странный молчаливый мир вокруг, полный теней.

— Я в ту сторону схожу, — Том тоже вылез наружу. — Раз уж все равно стоим.

— Только быстро и рядом, — через плечо бросил Кларенс, глядя, как Джессика исчезает за кустами на левой обочине. Сам подошел к краю дороги и остановился, невольно прислушиваясь. И неожиданно подумал о жене. Именно о жене. Не о родителях, не о ком-то еще — о жене. О том, что она дура и что он очень хочет, чтобы она была тут. И не хочет, чтобы она лежала мертвая около горящего автобуса… или около роскошного авто своего нынешнего… Нет, так не будет, сказал он себе. Там же Америка. Там не будет так. Потом понял, что обманывает сам себя, и хотел окликнуть дочь… когда на него навалились двое.

Вообще их было трое. В полевой форме (на рукавах — нашивки с алыми крестами, грузинские солдаты) и снаряжении, с мешавшими им «калашниковыми». Именно это — мысль о том, что это грузинские солдаты и что это все какая-то ошибка, — позволило подобравшимся за машиной вдоль обочины нападавшим скрутить майора. По-настоящему отбиваться он стал, только когда послышался истошный крик Джессики, и третий, что-то возбужденно крича, появился из придорожных кустов, таща извивающуюся девочку.

— Папа, папочка! — закричал Джессика теперь уже в голос, увидев отца и пытаясь вырваться из рук ухмыляющегося солдата. Кларенс зарычал и поволок на себе обоих нападавших в сторону бьющейся дочери. — Папочка, помоги! Отпусти меня, отпусти меня, отпусти!

Майор рванулся снова и почти вырвался, но его, зло и встревоженно крича, повалили. Третий нападавший подтащил кричащую Джессику к машине и опрокинул на капот…

— Папа, что тут творится?! Эй, вы кто?! — послышался изумленный мальчишеский голос.

Томми вышел из-за кустов со своей стороны совершенно неожиданно, и Кларенс отреагировал первым. С усилием приподняв голову, он крикнул:

— Сынок, беги! Прячься!

Следующим начал действовать Томми. Он резко пригнулся и бросился бежать, но не в заросли, а за машину, мгновенно скрывшись за нею. Грохнула дверца — и через миг отпустивший Джессику грузин, который видел что-то такое, чего не видели остальные, схватился за кобуру, — под звук двух выстрелов отлетел в сторону и, упав на бок, скатился безвольно ничком в какую-то ямку.

— Джесс, падай! — послышался крик Томми, и он выскочил сбоку от машины, держа в обеих руках «беретту». Ревущая сестренка послушно скатилась с капота и замерла за колесом — ни разу в жизни она не выполняла приказ брата с такой быстротой.

Один из державших майора солдат отпустил его и дернул вперед автомат, но Кларенс, отшвырнув второго, сбил солдата подсечкой и рывком навалился сверху. Он не видел, как второй, встав на колено, тоже вскинул оружие — и в тот же миг Томми выстрелил — опять дважды, — оба раза попав грузину в горло, в открытый ворот жилета. Лицо солдата из зверского стало удивленным, обиженным и испуганным, потом он отчетливо сказал: «Вай, нана…», громко забулькал ртом и упал на спину. Из угла губ быстро пролилась ленточка крови и увяла на щеке.

Когда целящийся мальчишка прибежал на помощь отцу, в ней уже не было нужды. Майор поднялся на ноги, дико глядя на сына, потом притянул его к себе и обнял. Крикнул:

— Джессика! Джесс!

Плачущая девчонка на четвереньках выбралась наружу, опрометью бросилась к отцу и брату. Кларенс обнял своих детей, стиснул так, что испугался сам, и тут же отстранился. Джессика плакала, вцепившись в руку отца. Томми был бледным, с большущими глазами. Потом неожиданно резко отстранился от отца, подошел к убитому, который неловко лежал посреди дороги в луже густо-вишневой крови, подогнув ноги и отбросив в сторону сразу обе руки с зажатым автоматом.

— Том, не надо… — начал майор, но мальчик неожиданно поднял ногу и обрушил пятку кроссовки на лицо трупа. Потом еще и еще, с каждым разом все ожесточенней и ожесточенней. Джессика заплакала громче, теребя отца. Кларенс спрятал дочь за собой и крикнул сыну: — Прекрати!

Он почти не верил, что мальчик перестанет. Но Томми тут же шагнул в сторону, мучительно скривился, изогнулся вбок, вздрогнув всем телом, и его вытошнило на дорогу. Икая, тяжело мотая головой, шатаясь и отплевываясь, протащился к машине, рухнул на сиденье водителя, уронив пистолет и оставив ноги снаружи, и, вздрагивая, застыл…

— Папочка, что с ним?! — Джессика была уже в истерике. — Папочка, Том умер! Уедем скорей, мне страшно!!

Мальчик неожиданно сел. Улыбнулся сестре — явно через силу, улыбка была жуткой, но Джессику, как видно, обрадовало уже то, что брат жив. Она вырвалась из рук отца и, подбежав к Тому, обняла его. Он тоже обнял ее — одной рукой, второй поднял пистолет. Глядя поверх плеча всхлипывающей сестры на отца, сказал:

— Пап, надо ехать. Скорей. Вдруг они только разведчики?..

Подумав, Кларенс, перед тем как отправиться дальше, отнес в машину автоматы, магазины, гранаты — все, что нашлось на убитых бандитах. Или все-таки солдатах?

Или… или это уже неважно?

Они проехали почти до самого перевала, когда начало быстро, как и всегда тут, темнеть. Останавливаться было опасно, но майор понял, что не может больше вести машину, тем более через перевал. Глаза закрывались сами, он зачастую даже не понимал, что видит вокруг, и тряс головой, стараясь прийти в себя. Но в конце концов съехал с обочины в кусты подальше и, заглушив мотор и заблокировав двери, мгновенно уснул. Дети уснули еще до этого…

Дрожь земли майор ощущал даже во сне. И проснулся именно от того, что дрожь вдруг прекратилась. Было раннее утро, уже встало солнце — поднялось на половину над горизонтом на совершенно чистое, но какое-то лимонно-зеленое, как бывает зимой в сильный мороз, небо. Царило безветрие — и опять все та же вчерашняя тишь. Кларенс сел прямей и огляделся.

Джессика лежала на заднем сиденье, сжавшись в комочек и закрывшись целиком отцовской рабочей курткой. А Томми не спал. Он сидел на переднем рядом с отцом, поставив подбородок на коленки, и глядел прямо перед собой неподвижными глазами. У лобового стекла лежал один из автоматов — мальчик взял его сам, оружие было снято с предохранителя, флажок стоял на автоматическом огне. Но когда встревоженный отец протянул к сыну руку, он тут же повернул голову и быстро сказал:

— Я в порядке. Правда.

— Я тебя не поблагодарил, — тихо ответил Кларенс. — Ты нас спас вчера. Ты настоящий мужчина.

— Ну… ты же сам научил меня стрелять, и вообще… — Мальчик неловко улыбнулся. — Нам надо ехать. Полчаса назад, когда я проснулся, проехал грузовик, — он указал рукой вперед, — туда. Гнал как сумасшедший. Я потом долго слушал — ничего. Ни стрельбы, ни взрывов. Только гул какой-то. Слышишь?

— Слышу. — Кларенс и правда ощутил еле-еле слышимый, но постоянный шум. Оказывается, не было никакой тишины… — Сейчас поедем.

Но тут проснулась Джессика — тихо вскрикнула, села, испуганно схватившись за куртку. Том обернулся, неожиданно ласково сказал:

— Все в порядке, сейчас поедем, Джесси.

Джессика облегченно улыбнулась, кивнула, но тут же как-то насторожилась.

— Я хочу… — Она огляделась. — Мне надо… отойти. О… опять. Ну я же не виновата! — жалобно добавила девочка. — И вообще это было только вчера!

— Том, проводи сестру. — Помедлив, Кларенс кивнул сыну на «калашников»: — Вот. Раз уж ты его сам взял, то пусть теперь он будет у тебя. Все время. Ты ведь умеешь им пользоваться?

— Да. Но… — Том покосился на Джессику. — Па-ап?

— Она не должна оставаться одна. Далеко не отходите. Джесс, слушайся Тома. И не бойся, он не будет подглядывать.

Мальчик фыркнул, выбираясь из машины. Джессика покраснела, но промолчала. Правда, хватило ее ненадолго — закрыв дверь за собой, она заявила брату:

— А ты, наверное, просто рад, что не надо чистить зубы.

И первой удалилась в сторону кустов. Том пошел за ней — держа автомат на ремне через плечо прикладом в бедро…

Майор проводил их взглядом и, отвернувшись, сидел, стараясь ни о чем не думать и в то же время прислушиваясь. Ему почудился звук мотора — мотоциклетного мотора. Нет, кажется, не почудился. Или…

Дети появились из кустов неожиданно и тихо, хотя оба бежали. Джессика — впереди, с круглыми глазами. Том — за ней, держа автомат в руках, но уже по-боевому, то и дело испуганно оглядываясь. Кларенс выскочил навстречу со вторым «калашниковым» на изготовку, внимательно осматривая кусты.

— Что? — тихо спросил он. Джессика, не задерживаясь, молча юркнула в машину и замерла на заднем сиденье. Том встал рядом с отцом, судорожно дыша. — Кто там?

— Мото… циклист, — в два приема выдохнул мальчишка.

Не показалось…

— Один?

— Д… а. Да, один.

— Он вас заметил? — быстро спросил Кларенс.

— Нет… пап, он какой-то… — Том посмотрел на отца. — Ты не смейся, пап, но он какой-то… он очень страшный, пап. Остановился прямо напротив того места, где я стоял…

— Он точно вас не заметил? — допытывался майор.

— Точно, пап… Ты куда?!

— Посмотрю. — Майор двинулся к кустам, на ходу проверив автомат. — Оставайся тут. Сидите тихо. Слушай, смотри, не позволяй сестре даже двигаться. В любого, кроме меня, тут же стреляй. В любого. Тут же. Понял?

— Понял… Не ходи, пап… — Том выглядел на самом деле напуганным. — Пап, он реально страшный, как… как…

— Как кто? — Майор остановился. Он никогда не видел сына таким. Даже вчера. Никогда.

— Ты будешь смеяться… — пробормотал мальчик.

— Как кто, Том? — тихо и настойчиво спросил майор. — Я не буду смеяться. Что бы ты ни сказал. Слово офицера.

Мальчик коротко выдохнул и взглянул прямо в глаза отцу:

— Как Сатана, пап, — сказал он тихо…

К удивлению майора, это был «Харлей». Здоровенный, как мустанг, тюнингованный «Харлей» из черного и серого хрома. Такой же уместный здесь, как закусочная «Старбакс» или вывеска на окраине очередного маленького городка со Среднего Запада. Мотоцикл твердо стоял прямо посередине дороги, на осевой разметке.

А на нем, скрестив на груди руки и чуть откинувшись назад, на высокую, явно заказанную под размер хозяина спинку, сидел молодой мужчина в черном тонком свитере, таких же джинсах (на широком, украшенном золотом поясе висели длинный нож и большой пистолет в поблескивающей лаком деревянной кобуре) и сапогах из отлично выделанной кожи.

Кларенс видел его очень хорошо, затаившись в кустах. Это был рослый, могучий атлет, но при этом очень молодой, с красивым лицом, поразительно благородные и выразительные черты которого почти удивляли. Длинные густые черные локоны, вьющиеся на концах, перехватывала небрежная красная лента-повязка, единственное яркое пятно. Скрестив на груди руки в черных тактических перчатках и откинувшись на спинку, человек смотрел куда-то на северо-запад, в небо.

И улыбался. Кларенс видел угол тонких бледных губ широкого рта.

А потом, едва майор подумал о его улыбке, мотоциклист повернулся к нему.

Точно в его сторону.

Большие холодные глаза, зеленовато-коричневые, как мутное плохое стекло, нашли Кларенса, словно в них были встроены тепловизоры. Улыбка, подумал майор, вставая и держа мотоциклиста на прицеле. Господи Боже, какая у него отвратительная улыбка! Так бы улыбался Грех, если бы обрел плоть.

— Привет, — мотоциклист говорил по-английски с произношением все того же Среднего Запада. От грузина, кстати, в нем ничего не было. И на русского он тоже не походил.

«Не обманывай себя, — подумал майор, продолжая целиться. — Том прав. И ты это видишь».

— Уходи, — сказал Кларенс. — Уезжай. Мы тебя не трогаем.

Это звучало жалко и даже нелепо — стоя с автоматом в руках, держа на прицеле того, у кого нет в руках оружия… И в то же время Кларенс понимал, что это скорее жалко, чем нелепо.

Улыбка стала еще шире.

— Не хочешь прочесть экзорцизм, майор Фил Кларенс? — осведомился мотоциклист и торжественно осенил себя крестом. Сперва католическим, потом православным. И расхохотался. Так, что майор почувствовал, как останавливается сердце. В глазах помутилось, он опустил автомат и пошатнулся. В гудящей кровавым приливом в висках серой кружащейся пелене слова мотоциклиста раздавались как гром, хотя Кларенс понимал краешком мозга, что тот не кричит, а просто говорит, даже не очень громко. — Я не уйду, глупец. И меня не изгнать — ничем не изгнать, никому не изгнать. Но вас я не трону, и сейчас я отсюда уеду. Вы мне не более интересны, чем блохи в горящем доме, — что мне, гоняться за вами и давить поодиночке? А вот полюбоваться на пожар я очень даже не прочь… — И вдруг резко выкрикнул, и от этого крика словно бы дрожь пошла по воздуху и почве, вибрирующе передаваясь в тело майора: — Здравствуй, Земля!!!

Майор почувствовал, что ноги его больше не держат. И повалился ничком, гаснущим сознанием отметив: мотоцикл взревел как-то насмешливо, и этот ревущий рокот растаял вдали…

«Она слишком много плачет за эти сутки», — подумал Кларенс, пытаясь сесть. Что-то не давало, и он не сразу понял, что, пока плачущая Джессика поливает его лицо водой из фляжки, Том удерживает его за плечи, бормоча:

— Пап, пап, полежи еще немного, полежи…

— Вы меня сюда принесли? — Майор понял, что лежит на куртке. Твердо отстранил руки Томми, улыбнулся дочери и все-таки сел. Прислушался к себе — нет, все нормально. — Я потерял сознание… нервы, наверное. Да, нервы.

— Кто это был? На мотоцикле? — Том заглянул в глаза отцу — требовательно, пристально.

— Я не знаю, — покачал головой Кларенс. — Уехал, и хорошо. Ты прав — неприятный человек какой-то. Наверное, бандит.

Томми несколько секунд еще вглядывался в лицо отца и, видимо, предпочел поверить. Даже облегченно перевел дух и подмигнул Джессике:

— Ну вот, зря мы вчера перетрусили.

Не зря, подумал майор, вставая. Еле сдержал дрожь, вспомнив мотоциклиста. Думать о нем не хотелось. Но думалось — и Кларенс со спокойным ужасом, который теперь уже не отпускал его, не давал себе произнести то, что знал.

Он знал, кто это был. Как бы это дико и иррационально ни звучало! Но если это… то…

Джессика на заднем сиденье опять задремала. Это не очень нравилось Кларенсу, но, с другой стороны, пусть дремлет, меньше увидит и запомнит. Они вернутся в безопасное место, и все забудется, словно дурной сон. Майор отгонял от себя мысль о том, что, возможно, такого места больше нет. Нигде нет.

Томми сидел рядом. Ждал, когда отец наконец решит двигаться дальше. Потом сказал, глядя перед собой, — солнце уже поднялось высоко, но смотреть на него можно было совершенно спокойно:

— Пап, эти, вчера… они ведь были военные.

— Дезертиры, наверное, сынок. — Кларенс тоже взглянул на алый диск. — Когда русские сделали три восьмерки, у них тут за сутки разбежалась почти вся армия. Я хорошо помню, как это было.

— Пап, — Томми встал коленями на сиденье, — пап, мне не нравятся вон те тучи. Вон те. Справа от солнца. Смотри!

Отец и сын замолчали, глядя вперед.

Бурый, комковатый, шевелящийся полог надвигался с северо-запада. Небо словно быстро и равномерно закрашивали грязной краской.

И эта краска… была живой.

— Если бы мы были в Канзасе, я бы решил, что приближается ураган, — как можно спокойней сказал майор.

— Это и есть… ураган? — Томми вздрогнул, не сводя глаз с небосклона.

Тучи коснулись края солнечного диска и неостановимо, плавно ползли дальше и дальше.

— Нет, — покачал головой Кларенс. — Тут не бывает такого.

— А что это, пап?

— Я не знаю, сынок, — честно ответил майор.

— Это что-то страшное, — медленно сказал мальчик, снова возвращаясь взглядом к туче. — Смотри… птицы летят. И как много… — Он подался к лобовому стеклу. — Пап… пап, они убегают от этой тучи. Пап, ты видишь?! — И вдруг выкрикнул тонко: — О господи, пап!!! — И, отшатнувшись назад, всем телом влип в кресло — так, что оно хрустнуло.

Завопила Джессика.

Майор видел. И чувствовал, как холодеет, покрывается липким потом тело, поднимается дыбом каждая волосинка на коже. Ему вдруг захотелось завыть, выскочить из машины и бежать прочь, бежать с криком, бежать, пока…

Нет, тут дети. Его сын и дочь.

Страх не прошел. Но теперь его можно контролировать. Хотя это трудно. Неимоверно трудно.

Бежали не только сплошным небесным ковром улетающие птицы. Через дорогу вдруг потоком — нескончаемым, алогичным и ужасным — хлынули из леса звери. Бок о бок — и самые разные. Молча. Хищные и травоядные. Мелкие и крупные. Майор даже не предполагал, что в окрестных лесах столько живности.

Джессика замолчала, втиснувшись между двумя передними сиденьями. Том обнимал ее одной рукой, закрывая глаза. Поток животных иссякал, хотя птицы все летели и летели… и падали, разбиваясь друг о друга. Две или три упали на машину, мазнув красным по лобовому стеклу. В десятке шагов от сидящих в автомобиле людей прошел большой медведь; прямо напротив машины он вдруг поднялся на задние лапы и угрожающе заревел, запрокинув голову с оскаленными жуткими клыками к небу. Стоял и ревел так долго, с полминуты. Больше никого из животных не было, а он все высился на фоне сделавшегося низким, бугристым, отливающего странным багрянцем неба. Когда вдали на юго-востоке исчезла последняя полоска яркой, сияющей голубизны, медведь словно бы опрокинулся на все четыре лапы и пошел прочь через дорогу, громко хрипя и мотая головой. Исчез в тенях на другой стороне шоссе.

Полумрак, понял Кларенс. Это не тени. Просто стало темно. Как в самый пасмурный осенний день или даже вечером. Более-менее видно, но читать, например, нельзя… А ведь сейчас утро. Сейчас еще нет восьми часов утра.

Тот дрожащий гул, на который обратил его внимание сын, не прекращался, как и подрагиванье земли. Вдобавок начался ветер. Это было видно даже из машины. Шевелились перья одной из мертвых птиц перед лобовым стеклом.

— Выйди, убери их, — приказал Кларенс сыну. — Джессика, сядь сзади и постарайся ничего не бояться. Мы сейчас поедем… А пока помоги мне посчитать оружие, хорошо?..

Три автомата (один Том взял с собой; Кларенс бросил мельком взгляд на лобовое стекло, на старательно закушенную губу работающего сына) — «калашниковы» с постоянными прикладами под русский калибр 5,45, на одном был американский подствольник М203PI, к которому имелась всего одна граната; кассету с остальными Кларенс вчера забыл на трупе. Двадцать один магазин, считая те, что на автоматах. Вроде бы все полные. Пять ручных гранат. Гранаты тоже были американские — противопехотные М67. Пистолет — майор помнил, что вчера видел на бедре у одного из убитых кобуру, но… но тоже забыл его. Ладно. Пусть.

Том, очистивший машину скребком, вернулся и сказал, что ветер холодный, а увидев, что внутри считают оружие, тоже вспомнил вчерашний пистолет и спросил:

— Па, может быть, «беретту» отдадим Джесси? Только надо научить ее стрелять. Слышишь, Джесс, хочешь научиться стрелять?

— Я хочу домой, — ответила девочка. — Поедем скорей, пап!..

У перевала Кларенс снова сбросил скорость. Ветер мел через дорогу, как жесткая метла из металлических прутьев. Им попалась горящая легковая машина; не остановились. Не остановились и потом, проезжая окраиной села. Дома у дороги тоже горели, очень ярко в этом странном утреннем вечере, ровный сильный ветер вытягивал пламя в длинные почти неподвижные хвосты. На погнувшемся дорожном указателе у поворота висел труп в полувоенном. В петле. Повешенный. Рядом паслись две белых козы — они словно бы светились в сумраке. Том оглянулся — сестра снова дремала — и тихо спросил:

— Пап, нас бросили?

— Я не думаю, что это называется «бросили». — Кларенс думал о блокпосте грузинской армии на перевале. Именно о нем. — То есть я хочу сказать, что никто не бросал нас специально, понимаешь? Просто… мне кажется, что властям сейчас, как бы тебе сказать, не до нас. Понимаешь?

Мальчик кивнул. Потом, отвернувшись к окну, отрывисто, в несколько приемов, выговорил:

— Пап, я хочу домой. В Штаты. Я очень хочу домой.

— Я знаю, Томми. — Голос майора был ласковым. — Я тоже очень хочу домой.

— Но мы ведь туда не вернемся? — Сын упорно смотрел в окно, держа автомат на коленях.

— Нет. Не думаю, что вернемся.

— А как же мама?

— Томми, я не знаю.

— Может быть, дома все в порядке? Может быть, за нами все-таки прилетят или пришлют корабль? Мы же победили в войне, разве нет? Мы разбомбили русских, ведь так?

Больше всего на свете майору хотелось сказать «да». Но он хорошо знал, что на территории США уже разорвалось немало бомб. И если «разбомбили русских» было верно, то не менее верно, что и американцев разбомбили тоже. В штабе говорили: ядерную войну начали именно русские, начали в тот момент, когда поняли, что не смогут отбиться, или когда увидели, что политики предали их страну… уже не разберешься сейчас. Но, видимо, два дня назад ядерная война началась по-настоящему. На полную мощь.

А вот его подозрение, которое появилось впервые на дороге при виде ползущего живого облака, перерастало в страшную уверенность.

ЯДЕРНАЯ ЗИМА. Которой пугали людей в его детстве и которой не может быть, как доказали ученые позже. Ядерная зима, и вдобавок что-то случилось с планетой. Испортилось что-то внутри, смутно подумал майор. Ему стало страшно. Всплеск страха — как высокая волна над и без того мутным озером.

— Том, послушай меня. — Мальчик повернулся к отцу. На щеках у него были следы слез. Свежие. — Мы почти приехали. Как бы там ни было, но на штабной базе наши. Но мы еще недоехали. Понимаешь меня?

— Да. Понимаю, — Том кивнул.

— Сейчас будет блокпост грузинской армии. Но, Том, я не знаю, есть ли вообще еще эта армия, кому она подчиняется и вообще… Для нас это просто чужие люди с оружием, которые захотят нас остановить. Мы не остановимся. Мы попытаемся просто проехать. Если нас станут останавливать — мы их убьем. Понимаешь?

— Понимаю… — Мальчик не спускал глаз с отца.

Кларенс заставил себя и дальше говорить спокойно:

— Я хочу, чтобы ты поклялся мне. Поклялся, что не бросишь сестру. Никогда и ни за что, пока жив. Неважно, буду ли жив я, неважно, что случится с миром, неважно, погаснет ли солнце, разверзнется ли земля или планета сойдет с орбиты. Неважно — ты ее не бросишь. Только если умрешь.

Мальчик смотрел серьезно, внимательно. Молча. Потом спросил:

— Все плохо, пап? — Кларенс кивнул. — Все очень плохо, да? — Майор кивнул снова. — И будет плохо долго? — Снова кивок. Томми длинно, с перерывами, вздохнул. Потом сказал: — Я клянусь, что, пока я жив, Джессику не брошу. Вот… ну, я не знаю, что еще сказать. Ну, там… честное скаутское. Ну, я клянусь, в общем.

Майор удобней устроил сбоку от себя «калашников». Еще раз посмотрел на сына:

— Тогда едем…

Надежда умирает последней. И в страшных муках. Об этом майор Кларенс подумал, когда они подъезжали к двойной коробке блокпоста и он услышал вопрос сына:

— Может быть, это обычный блокпост?

— Не думаю, — медленно ответил Кларенс. И добавил: — Смотри внимательно…

Том кивнул. Он понял, о чем говорит отец. Сбоку от дороги, прямо вдоль обрыва с одной стороны и под скалой с другой стояли машины. Много. Десятки. Самые разные. Людей не было видно нигде. Ущелье глубокое. А вон тот кунг — американский армейский кунг, за блокпостом — очень вместительный.

— Джесс, ложись на пол. Не на сиденье — на пол… так… — Майор вел машину медленней и следил, чтобы дочь все выполнила. — Накройся курткой и лежи тихо. Не шевелись. Молчи. Не смей издавать ни звука, не смей делать ни единого движения…

— Пап, они перегородили дорогу, — предупредил Том.

Кларенс похолодел, поворачиваясь вперед. Но дорогу перегородили не «ежами» — один из солдат как раз протягивал поперек разбитого асфальта серую шипастую змею.

— Когда я скажу «давай» — выскочишь и отдернешь ее, — сказал майор. — Запомни: «Давай!» Не закрывай дверь, не останавливайся, что бы ни произошло, — выскочишь, отдернешь и сразу назад. Что бы ни случилось. Сейчас сиди спокойно.

Над блокпостом все еще был флаг. Майору захотелось начать думать, как сын. Это просто блокпост союзной армии. Так можно думать, чтобы было спокойней. До того самого момента…

Он видел на асфальте тут и там множество размазанных темных полос. Трупы тащили к ущелью. Тут и там. Тут и там. Тут. И там. Не счесть полос. Кое-где они слились в ровный слой странной дорожной краски.

Он положил на колени две гранаты, одной рукой разогнув усики предохранителей. Зацепил кольца за петлю для ремня. Так. Сейчас. Пулемет в капонире, а один уже идет к останавливающейся машине. Улыбается, но эта улыбка наклеена на мертвое, полное ужаса бледное лицо. Ему тоже страшно. Или он сошел с ума, этот солдат.

— Томми, убей его. Опусти окно и убей его сейчас.

— Хорошо, пап.

Томми опустил, бешено вращая ручку, стекло, немного высунулся, крикнул на ломаном грузинском — широкая улыбка, Кларенс видел ее в зеркальце заднего обзора, наивные глаза; глупый мальчик на переднем сиденье машины отца:

— Мы американцы, мы едем в поселок! — И уже по-английски: — Пропустите нас поскорей, пожалуйста!

Солдат остановился. Рефлекторно. Не мог не остановиться. В тот самый момент, когда он спиной почти закрывал машину от капонира. «Неужели мой сын все это просчитал?» — подумал Кларенс, быстро распахивая дверцу. С левой он выстрелил в стоящего у обочины из «беретты», и тот молча кувыркнулся в пропасть. Что делал сын, майор не видел, он только услышал, уже бросая обе гранаты (петля лопнула) в пулеметчиков, отчетливые слова Томми:

— Скажи «сыр», сволочь!

Короткая очередь «калашникова» из окна прозвучала на миг раньше двойного разрыва и крика майора: «Давай!» Кларенс метнулся обратно за руль. Томми внутри уже не было — пригибаясь, он с натугой тащил прочь металлическую змею, потом бросился в рванувшую с места машину, заднее правое стекло которой лопнуло и посыпалось брызгами. Сидя боком — ноги наружу — в открытой двери набирающего скорость автомобиля, мальчишка выпустил, кажется, весь магазин в одному ему видимую цель… Выстрелов больше не было, даже вслед.

— Никто не гонится, — сообщил Том, когда они проскочили перевал и неслись пологим спуском между маленьких пустынных клочков полей. Над поселком тянуло дым и пар — отсюда хорошо была видна огромная вчерашняя трещина. Вдали за нею, там, где располагалась авиабаза, на которой они были вчера, упирались в темное шевелящееся небо почти неразличимые на его фоне столбы густого черного дыма.

Много казавшихся неподвижными столбов. Кажется, они не напрасно там не остались…

— Ты молодец! — Кларенс проводил глазами поднявшийся на одной из улиц вверх огненный пузырь — он превратился в зыбкий фонтан пламени и рассеялся. Видимо, взорвался баллон с газом в каком-то из домов. — Я горжусь тобой.

— Да ладно. — Мальчишка поменял магазин, ему подала новый выбравшаяся из-под куртки сестра. — Спасибо, Джесс. Мы уже почти приехали… Эй, отлезь от окна, дует сильно.

Здесь можно было набрать скорость. На сумрачной улице несколько раз попадались люди — никто из Кларенсов даже не присматривался, что они делают. Потом вслед грохнуло — прямо из окна одного дома, охотничье ружье; зачем? Кто знает… Началась аллея, ведущая к воротам штабной базы. По бокам аллеи стояли машины и лежали — тела, тела, тела. Танк. Подбитый грузинский танк, на антенне — все еще флажок, на башне — труп. Лежащий на боку разбитый «Хаммер» — свой, американский, с базы. Черно-пятнистый, шины сгорели, дверцы сорваны взрывами… Снова тела — грузины-военные, тут и там, как после боя… Или правда после боя? И два все еще вяло горящих грузинских БМП с опущенными стволами скорострелок. Большой, еще недавно роскошный автомобиль со знакомым номером, развороченный попаданием чего-то солидного; знакомый номер. Только проехав мимо, Кларенс понял, откуда знает этот номер. Единственный такой номер во всей стране.

Автомобиль президента Грузии…

Если честно, майор Кларенс подсознательно был убежден, что штаба больше не существует. И почти изумился, когда впереди замаячил силуэт «М113» около свежего капонира из мешков с песком, а вышедший на дорогу солдат с винтовкой на ремне наперевес поднял правую руку повелительным жестом.

— Наши, — выдохнул Том, буквально расплываясь по сиденью. Но автомат из рук не выпустил.

Солдат покосился на оружие у мальчишки, однако не сказал по этому поводу ни слова. Произнес, отдавая честь:

— Мы очень рады вашему возвращению, майор, сэр.

Кларенс кивнул, уже проезжая мимо. Ничего не стал спрашивать. Вскоре машина уже медленно шла по территории штабной базы привычным путем — к домам офицерского состава.

Увидев флаг над плацем, скользнув взглядом по окнам штаба, майор снова вернулся к мысли, что все недавно случившееся — какая-то ошибка. Сейчас все наладится. Все вернется на круги своя. Обязано вернуться. Сейчас… Он остановил машину у хорошо знакомого подъезда. Перевел наконец-то дыхание.

И тут пошел дождь. Словно прохудилось небо, в которое, казалось, упирался флагшток. Сразу во множестве мест прохудилось. Несильный дождь, даже, в общем-то, нечастый. Ветер нес его, превращая в какой-то странный душ. Капли были серые, разбиваясь, они оставляли на асфальте, на крыльце, на капоте машины и ее стекле грязные пятна. Не черные, а серые, прозрачные, но грязные, и Кларенс понял, что ничего не вернется. Повернулся к детям, привстал, изогнувшись, принялся стаскивать с сиденья чехол.

— Том, сними свой. Укроетесь с головами, не надо под этот дождь попадать.

На крыльце, куда они пробежали в этих импровизированных накидках, его снова посетило ощущение нереальности событий последнего времени. Он оглянулся через плечо, на ощупь попадая ключом в скважину. Мокла весенняя трава на коротко стриженном газоне; сейчас выйдет из-за туч солнце, и трава вспыхнет зеленым и хрустальным пламенем… В отводной канавке уже бежал ручеек. Через видимый между деревьями плац быстро шли трое солдат — в химических накидках, хотя и без противогазов, — и он наконец открыл дверь.

— Чехлы бросайте на крыльце, — приказал он сыну и дочери. — Внутрь не носите…

В доме было пусто и тихо. И показалось — очень холодно. Кларенс передернул плечами, провожая взглядом детей, — Том вел сестру за руку к ее комнате и что-то говорил.

— Я в душе! — крикнул он. — И вы тоже не задерживайтесь!

Он правда хотел пройти в душ, но в дверь постучали. Майор открыл ее. На пороге — с плаща, с капюшона текла вода — стоял капрал, посыльный из штаба. За плечом — винтовка в боевом стрелковом чехле с гильзоприемником.

— Сэр, — мелькнула, замерла, упала рука, — генерал Грилл очень рад вашему возвращению. Вас, признаться, уже списали… Я послан сообщить, что сегодня в семь вечера состоится совещание штаба. В кабинете генерала Грилла, сэр. Вы обязаны быть.

— Я буду, капрал. — Рука сама отдала честь.

Капрал снова козырнул в ответ:

— Сэр… — И, повернувшись, спустился с крыльца, заспешил дальше.

«Значит, не работают внутренние коммуникаторы?» — задал он сам себе вопрос, закрывая дверь. И еще подумал: «У капрала есть семья? Что с ней? И что он сейчас чувствует?..»

В ванной казалось теплей. Майор включил нагреватель — обычно он умывался холодной водой, но сейчас хотелось еще одного подтверждения, что в мире все нормально. Вода потекла. Теплая вода. Он сделал ее еще горячей, закатал рукава рубашки, стал почти ожесточенно отмывать руки. Если та грязь в каплях — то, что он думает… то мой не мой… она все равно попадет даже в воздух. И в воду. Остается надеяться, что концентрация невелика. Конечно же, невелика. И вообще опасность ядерной зимы сильно преувеличена…

Он помотал головой, прикрыл глаза, слушая, как журчит струйка воды. Если щелкнуть выключателем в любой из комнат, зажжется свет. Тому миру сюда нет хода. Может быть, он все-таки даже приснился ему…

— Пап.

В дверях ванной стоял Томми. В свежих трусах, но с автоматом через плечо. Руки и лицо на фоне остального тела казались очень грязными. Особенно руки. Левая ладонь была залеплена по ребру свежим пластырем, и майор вспомнил, как Том тянул по дороге колючую ленту…

— Ты закончил? — спросил мальчик. — Джессика должна помыться. И мне не мешало бы.

— И поэтому ты напялил чистые трусы на грязное? — проворчал майор. Том заморгал виновато… «Вот сейчас! Сейчас! Сейчас то, что пришло, сдастся и уйдет из мира, потому что…» — думал Кларенс.

— Пап, я думаю о другом. — Мальчик на миг опустил глаза. Потом поднял — жесткие, пристальные. За последние сутки он убил троих… или четверых? — Всем ли нашим можно доверять?

Майор молча смотрел на сына. Больше всего хотелось прикрикнуть и сказать, чтобы Том не лез не в свое дело. Но…

— Сегодня вечером — совещание у генерала Грилла, — сказал Кларенс, кладя руку на плечо сыну. — Возможно, ты прав. Есть очень высокая вероятность того, что ты прав. И тем не менее — пока тут все наши. Просто потому, что вокруг — чужие. И мы будем стараться остаться нашими. Все. Понимаешь?

Том кивнул. Отец кивнул тоже, отстранил сына и уже хотел позвать дочь в ванную, когда Том задумчиво сказал за его спиной, заставив майора замереть на месте:

— Чужестранцы в стране чужой…

Противохимических накидок в доме было несколько, самых разных. А был и большой пакет «одноразовых» прозрачных дождевиков зеленоватого цвета. Поразмыслив, майор выбрал накидку, а дождевики решил оставить детям. Он уже предупредил их, чтобы без этих штук они наружу не выходили вообще и всегда надевали на голову капюшон.

Дождь шел и шел. Он не стал сильней, он просто шел. И все. И ветер дул, дул, дул… Термометр за окном показывал плюс пятьдесят[3]. В мае тут такой погоды обычно не бывает…

Том пошел с ним. Не в штаб, конечно, а в магазин базы — со списком покупок. Джессика осталась дома, не одна, впрочем, — с нею пришла посидеть соседка, жена сослуживца Кларенса, сержант-связист.

Они шли по аллее вдоль плаца, шлепая по серым и черным лужам резиновыми сапогами. Окна во всех зданиях были темны, но всего лишь от светомаскировки.

— С покупками — сразу домой, — сказал майор, останавливаясь у поворота к магазину. — Не забудь сапоги…

— Я их помою из шланга. — В голосе Тома не было той ироничной досады, которая еще позавчера появлялась, если мальчику чудилось, что отец излишне опекает его, уже взрослого. — Тебя подождать?

— Неизвестно, в котором часу вернусь. Но ты не мог бы лечь спать у Джессики?

— Я уже перетащил туда спальник, — ответил Том. — Но, пап, знаешь… ей придется немножко повзрослеть. Я имею в виду, что я не бессмертный тоже. Как-то так, пап.

У Кларенса остановилось сердце. Он неверяще посмотрел на сына; желание было одно — закричать прямо в небо: «Да нет же, стой! Останови это! Хватит! Мы поняли!» Но… что, если там никого нет? Никого… никого не было? И…

Он так ничего и не сказал. Только кивнул. Около магазина и в нем самом ажиотажа не было, через мокрое стекло Кларенс увидел обычные заполненные полки, там ходила пара покупателей. Все как обычно. Том — с автоматом, на котором намотан полиэтилен (стрелять это не помешает), выглядел по-идиотски, по правде сказать.

Послышались мокрые шаги. Из-за магазина со стороны комендатуры вышел в мокром блестящем плаще, таком же, как у Кларенса, капрал. С винтовкой, с повязкой военной полиции на рукаве. Остановился на миг, потом подошел ближе, отдал честь:

— Капрал О’Нил, сэр, нахожусь на дежурстве в этом секторе… У вашего сына автомат, сэр?

— Да, капрал. — Майор мельком посмотрел на совершенно спокойно стоящего Томми.

— Это… игрушка? — Капрал чуть помедлил. — Сэр?

— Настоящий «калашников», взят им в бою вчера вечером. — Возникло ощущение нереальности происходящего, нереальности этого разговора — или совершенно новой реальности?

— Мальчик должен сдать оружие, — решительно заявил капрал. Голос из прошлого. Слабый голос из прошлого. Конечно, мальчик тринадцати лет не может ходить с оружием по воинской части. Да, черт возьми, нигде он с ним не может ходить!

Том молча выдвинул автомат от бока — стволом вперед.

И Кларенс подвел черту:

— Мой сын будет при оружии до того момента, пока я считаю это нужным, капрал.

— В таком случае я его просто заберу, сэр, простите, сэр! — Патрульный протянул руку уверенным жестом взрослого, точно знающего, что мальчишка не посмеет ослушаться. — Отдай автомат, парень!

— Том, — спокойно сказал Кларенс, не сводя глаз с капрала, — если капрал О’Нил еще раз повторит эту просьбу — выстрели ему в колено.

— Да без проблем, пап, — Томми ухмыльнулся и опустил ствол. Капрал застыл. Неверяще посмотрел на Кларенса:

— Да бросьте, майор… сэр…

— Том, если капрал О’Нил попытается забрать у тебя оружие силой сейчас или после того, как я уйду в штаб, — убей его, — так же негромко сказал Кларенс.

Том кивнул:

— Понял, пап.

— И на будущее, — продолжал Кларенс. — Убей любого, кто попытается взять у тебя оружие против твоей воли. Убей сразу же. На месте. Любого, кто будет на этом настаивать словами, — предупреди, что убьешь; если не заткнется — убей. Понял?

— Отлично понял, пап. — Том поднял ствол на уровень груди капрала. — Я не бандит, понимаете? И не горю желанием вас замочить, это так себе развлечение, поганое; теперь-то уж я знаю это точно. Собственно, я могу даже домой пойти, если уж так не хотите меня пускать в магазин, мне-то что. Но вы слышали, что сказал папа. А я послушный сын. В последние два дня — особенно.

— Не надо, капрал, — сказал Кларенс мирно. — Не надо сейчас о дисциплине и все такое прочее… Вас не будет рядом с моим сыном постоянно, чтобы его защищать. И меня может не оказаться рядом. Поэтому не надо — об автомате. Закрыли тему. Ведь так?

— О господи, сэр, — выдохнул капрал. И повторил: — О господи, сэр… — Его лицо стало совсем детским и беспомощным. — О господи, сэр… да меня бы самого кто защитил… — вырвалось у него со всхлипом. — Ладно вчера — бой… хотя какого черта, грузины же наши союзники… Но что сейчас-то, что вокруг творится?! Сэр, да мне просто страшно!

— Нам всем страшно, — ответил майор, отдавая честь. — Свободны, капрал. Том, иди за покупками. И домой…

В кабинете генерала собрались все старшие офицеры и начальники служб и отделов — почти четыре десятка человек. Кларенс, занимая свое место и отвечая кивками и улыбкой — вполне искренней — на поздравления, подумал неожиданно, что среди них, этих офицеров, нет ни единого афро— или латиноамериканца. У большинства были ирландские, англосаксонские, немецкие и голландские корни. Да и на всей базе, среди почти двух тысяч остальных офицеров, сержантов, рядовых, латиноамериканцев и афроамериканцев было меньше сотни (и они менее всего походили на «средних» представителей своих рас). При том, что белые составляли всего около 60 % Вооруженных сил США. И так обстояло везде, по всей группировке. И тут, и на Балтике, и в Восточной Европе. Везде было одинаково.

«А что, если…» — подумал Кларенс и попытался остановить эту мысль, оборвать ее — но она не ушла… «Что, если вот в такие группировки по белу свету нарочно выпихнули тех, кто был неугоден администрации? Или это случайное совпадение — принятие целого ряда странных… и… и страшных федеральных законов именно с того момента, как началась „миротворческая операция“ в РФ?» Вспомнились сообщения о том, какие именно законы были приняты за последние месяцы. Он как-то не задумывался над этим. Не обобщал.

Но тогда получалось…

— Джентльмены, генерал!

Трехзвездный генерал Джосайя Грилл — сухощавый, подтянутый, выглядевший лет на сорок вместо своих почти шестидесяти — вошел в кабинет в сопровождении майора Барнэби, начальника метеослужбы. Кажется, они о чем-то говорили еще снаружи. Вот Грилл кивнул; Барнэби отдал честь и пошел на свое место, а генерал встал перед креслом во главе стола — меж двух скрещенных знамен, под портретом… Портрета не было.

— Джентльмены, садитесь, — Грилл кивнул. — Майор Кларенс, очень рад вас видеть. Позже мы выслушаем ваш доклад о том, что вы наблюдали за пределами базы.

— Да, сэр, — машинально кивнул Кларенс, все еще таращась на пустой темный прямоугольник на стене между знаменами.

— К делу, джентльмены. — Генерал Грилл так и не сел, остался стоять. Стоял и подошедший к нему адъютант. — Я настоятельно требую отнестись к сказанному мной максимально спокойно. Если кто-то думает, что я сошел с ума, продался сепаратистам или еще что-то подобное, — на столе перед вами лежат папки, с которыми вы позже сможете ознакомиться подробно и оценить степень моего сумасшествия… Итак. Двое суток назад началась полномасштабная ядерная война, в которую за какой-то час оказались втянуты все государства, имеющие легальные или нелегальные арсеналы такого оружия. Как мне удалось узнать, на территории практически всего Северного полушария разрушено в ходе обмена ударами большинство крупных городов. Нам врали, джентльмены, нам уже несколько месяцев врали… может быть, врали и гораздо дольше, но актуальны именно эти месяцы, в течение которых наше правительство и ООН под его давлением совершили ряд катастрофических ошибок… Именно эти ошибки, а вовсе не действия русских, сколь угодно безумные, и стали причиной… — Он кашлянул. — В настоящий момент на территории нашей родины полоса стопроцентного разрушения и смертельной зараженности — повторяю, стопроцентного разрушения и смертельного уровня радиации — начинается прямо на восточном побережье и кончается минимум на сотом меридиане; что на западном побережье — я не знаю… Приказываю сохранять спокойствие! — Генерал повысил голос, хотя никто даже не шелохнулся — несколько десятков человек в мундирах почти легли грудью на стол, не сводя глаз с Грилла. — Вам известно, что тут неподалеку еще с советских времен все еще работает одна из лучших сейсмолабораторий мира. Так вот: в недрах земной коры уже почти сутки фиксируются многочисленные глобальные очаги сейсмического напряжения. Похоже, вскоре оживет большинство вулканов, а землетрясения начнут происходить даже там, где их ранее не было. Самое ужасное, что это происходит и под дном океанов. Прибрежные районы будут смыты цунами с высотой волны до сорока метров. Волны пойдут в глубь материков и по рекам океанских бассейнов… — Генерал скрестил руки на груди. — Джентльмены, мы с вами присутствуем при полном, абсолютном конце цивилизации. При полном и абсолютном конце. Цивилизацию убили мы. Сперва продали, потом — растлили, в конце — убили. Примите это как данность, джентльмены.

Царило гробовое молчание. Лишь когда генерал отчетливо перевел дух, кто-то громко, взвинченно спросил:

— А что русские?!

— Если кого-то все еще интересуют вопросы мести, то успокойтесь. — Генерал Грилл усмехнулся: — Европейская Россия лежит в руинах, которые мало чем отличаются от руин нашей родины. Но это все совершенно неважно, джентльмены, если кто не понял. Сейчас важно только одно — что нам делать и как выжить.

— У меня семья в Чикаго! — выкрикнул, вскакивая, подполковник Сомс, начальник АХЧ.

— Вы ничем ей не поможете, — спокойно и твердо ответил генерал. — Но мы все вместе можем помочь тем, кто рядом. И мы сделаем это.

Поднялся, кивком попросив разрешения, майор О’Рурк, офицер-координатор ВВС:

— На ВПП базы находятся три исправных «С-130». Полоса старая, но для взлета вполне пригодна. Есть ли возможность погрузиться на борт и добраться до США? Погрузить хотя бы детей и гражданских?

— Это не имеет смысла — во-первых. Просто потому, что, повторяю, мы отправим их из одного ада в другой, еще более жуткий. — Грилл вздохнул: — А во-вторых, судя по всему, над Европой и Африкой сейчас уже дуют ураганные ветры. То, что мы видим снаружи здесь, у нас, — это еще только начало. Что происходит в Азии — точно сказать нельзя, но, учитывая количество противоречий между государствами, народами и религиями там… и наличие минимум у пяти из них ядерного оружия… Думаю, там уже обошлись и без нас с русскими. И лететь туда тоже бессмысленно. Воздух для нас закрыт. Он, я думаю, закрыт на ближайшие годы для всего человечества вообще… если оно уцелеет.

Раздавшийся выстрел заставил всех вскочить, хватаясь за оружие. Сомс заваливался вбок вместе с креслом, выталкивая изо рта кровь. Другая струйка — тонкая, тугая — била из виска. Потом опала — за секунду до того, как, выронив пистолет, подполковник рухнул на ковер, неловко подвернув руку. Со стола упала и расползлась веером ослепительно-белых листков папка.

— Джентльмены, прошу вас. — Голос генерала был спокоен. — Стив, — обратился он к адъютанту, — пожалуйста, распорядитесь… и вызовите сюда капитана Фортескью, заместителя подполковника Сомса… На базе около двух тысяч наших подчиненных. Почти триста гражданских американцев. И среди тех, и среди других много женщин. На базе почти два десятка детей. Возможно, до нас доберутся спасающиеся с других баз или же просто наши сограждане, ищущие помощи. Посему я прошу вас всех понять, что в данный момент самоубийство является формой дезертирства. Именно так. Прошу понять. А сейчас, как только придет капитан Фортескью, нам предстоит обсудить вопросы обеспечения дальнейшего нормального функционирования базы…

Кларенс вышел на крыльцо штаба одним из последних. Дождь перестал, но, видимо, ненадолго — его пелена колыхалась на юге, и на ней, словно на экране, четко отражалось подсвечивавшее тучи зарево далекого большого пожара. Недалеко, в поселке, слышались выстрелы — частые, перебивавшие друг друга, из разных образцов стрелкового оружия. Чуточку посветлело, но в целом вокруг царил все тот же странный серый свет, и от этого майора неожиданно охватила глухая тоска. Ему захотелось домой, но в то же время идти домой было страшно. Он не знал, что сказать детям, и сейчас просто бездумно озирался.

«Хорошо тем, у кого здесь нет детей… нет. Не так. Их дети, наверное, мертвы. Или еще хуже — умирают. В Штатах десятки миллионов детей. Неужели они все умрут?» — подумал майор, холодея от ужаса. Но потом всплыл другой вопрос: а русские дети? А немецкие, французские, греческие? Дети на Фарерских островах?

Его обожгла вспышка ненависти к русским — тем, кто начал эту войну. Но он вспомнил лицо генерала Грилла. Старый генерал обвинял не русских. Он сказал какие-то не очень понятные вещи. Но генерал Грилл — умный человек. Он годится ему, майору Кларенсу, в отцы…

Отец. Мать. О господи! Они тоже умерли?! Да, наверное, умерли. Может быть, сразу. А он, их сын, почему-то встречает конец света в Грузии. Которую прилетел защищать от русских. И для защиты грузин от русских боевая группа капитана Сандерса пошла брать русский город Ставрополь.

«Безумие какое-то. Почему мы решили, что русские все нам отдадут? Почему мы решили, что можем без конца брать все и у всех — и нам будут отдавать? Или я чего-то не понимаю? В голове какая-то пустота, как на месте портрета на стене генеральского кабинета…»

Хорошо тем, у кого нет детей вообще? И пусть все кончится, потому что род человеческий паскуден донельзя и только пачкает планету? Это выход… или не выход? Если не будет людей — для чего и для кого, зачем тогда будет все?

На крыльцо вышел отец Малоун, католический священник. На базе священников было несколько, ходили юмористические слухи, что скоро пришлют и сатаниста — для комплекта. Майор Кларенс родился в семье протестантов, но уже давно не обращал на это внимания и редко это вспоминал. А отец Малоун был единственным из священнослужителей базы, который вызывал у Кларенса уважение.

Священник посмотрел на Кларенса, кивнул. Потом достал из кармана плаща (такого же противохимического, как у всех) набитую трубку, прикурил от специальной зажигалки. Уютно пыхнул трубочкой и стал очень-очень похож на портрет того англичанина, который написал «Властелина Колец». Кларенс в детстве обожал эту книгу, но сейчас не мог вспомнить автора…

— Вам не страшно, святой отец? — вырвалось у него.

Малоун глянул на офицера немного удивленно, затянулся снова, пожал плечами:

— Нет. Мне больно. Очень больно за род людской, точней, за людей — среди них все-таки много, очень много хороших. Но мне не страшно. — Он примолк, словно бы сам прислушивался к себе, и уверенно закончил: — Нет.

— Если я попрошу вас окрестить моих детей… они не крещены… — начал Кларенс.

Отец Малоун улыбнулся и покачал головой:

— Майор, если бы я мог, я бы сказал: держу пари, что завтра утром в церкви у меня будет не протолкнуться. И желающих креститься будет толпа. И я их окрещу. Просто потому, что тогда им станет чуть менее страшно. Но ваши дети не пришли ко мне. Не надо решать за них. Им жить в совершенно ином мире. Пусть живут сами.

— В мире, где не будет Бога? — спросил Кларенс.

Священник пожал плечами и снова затянулся сладковатым золотым табаком:

— Возможно. Что я могу сказать, стоя в самом начале длинного темного коридора, в конце которого горит свет? Только то, что коридор длинный, я не знаю, что в нем, а свет — горит. Те, кто дойдет, — узнают. Обретут веру. Назовут новые вещи новыми именами.

— Я не вижу света, — горько ответил Кларенс. — Там нет света.

— Там есть свет, — почти равнодушно отозвался отец Малоун. — Он всегда есть. Если бы его не было, вот тогда — тогда, майор Кларенс! — я бы боялся. Я был бы в ужасе. Но там есть свет. И вера. И новые имена. А старые грехи, может быть, не вынесут пути по коридору. Как знать?

— Вы странно говорите для католического священника. — Майор не пытался шутить, он был серьезен.

— Думаю, что меня некому за это лишить сана, — не без иронии ответил Малоун. — Всему свой час; есть время всякому делу под небесами, майор… Человечество живет очень долго. Моя вера младше намного. И я не настолько глуп, чтобы решить, будто до ее появления в мире царили грех, блуд, грязь и ложь. Она стала нужна, когда человечество потеряло прежнюю дорогу. Она была нужна в долгом пути по новой дороге. Но она — увы! — не поможет в коридоре, в который мы должны войти. А за ним… за ним, наверное, в ней уже не будет нужды, как не нуждается прозревший в поводыре, как оставляет костыли переставший хромать… Наступит время иного знания, иной веры. Которая тоже уйдет в свой час; надеюсь лишь, что не так трагично, а — как умирает исполнивший дело своей жизни и уставший человек. И только свет останется навсегда. Люди будут нести его дальше и дальше. Я думаю, вечно. — И священник неожиданно ярко улыбнулся.

— Вы Бог? — спросил майор Кларенс, не ощущая идиотизма и нелепости этого вопроса. Идиотским и нелепым он был бы вчера утром. Не сейчас. Да и отец Малоун покачал головой, не удивившись вопросу:

— Нет. Я не Бог.

— Я видел вчера Сатану. Он здесь.

— Да. Это пришло его царствие.

— И что нам делать?

— Сражаться, — спокойно ответил священник. Улыбнулся снова, перекрестил майора и пошел через плац, на ходу попыхивая трубочкой. Отойдя на пяток шагов, повернулся и отчетливо сказал: — Сражаться. Изгнать его, майор. Повергнуть.

Он затянулся снова, кивнул и пошел дальше — уже не оглядываясь.

На крыльцо вышел Барнэби. Кларенс даже вздрогнул, когда метеоролог кашлянул рядом, — оцепенев, он смотрел и смотрел вслед священнику.

— О, я думал, вы ушли!

— Я тоже был уверен, что все уже разошлись. — Барнэби натянул перчатки. — Вам проще, чем другим. Вы имеете дело в основном с техникой. А вот тем, кто с личным составом… — Он покачал головой. — Завтра будет трудный день. Не удивлюсь, если со стрельбой. И не только в себя. Но нам повезло со стариком.

— Да, генерал — именно то, что нам нужно… — немного рассеянно ответил Кларенс.

Барнэби поднял глаза к небу, сказал негромко:

— Надо как-то научиться жить с сегодня. Вам проще — ваши дети здесь. А мои все трое — там. Были там. Надеюсь, что их уже нет. И я попробую себя приучить к мысли, что все началось сегодня, а до этого был сон…

Кларенс промолчал. Он не знал, что сказать. Барнэби, стоя с заложенными за спину руками, все смотрел и смотрел в небо. Так пристально и долго, что в конце концов и Кларенс тоже поднял глаза туда. И тогда метеоролог заговорил снова:

— Эти тучи… вон там, на перевале, темней остальных, которые… — Барнэби обернулся к Кларенсу и странно улыбнулся. Зубы блеснули яркой белой полосой. — Или я ничего не понимаю в метеорологии, или в них — снег.

Приговор

Феминизированный мир умирал.

В сущности, хотя об этом никто особо и не задумывался, ни ядерные взрывы, ни начавшийся, разбужденный ими, глобальный катаклизм ничего не добавили к его судьбе — только приблизили конец и, возможно, сделали его более милосердным. Просто в силу быстроты происходящего.

Мир полностью победившей гуманности, бесконфликтности, равноправия (в жертву которым было принесено больше людских жизней и судеб, чем всем самым жутким политическим и религиозным молохам прошлого, вместе взятым) не мог не убить сам себя. И теперь кошмарная воронка смертей, раскручивавшаяся все шире и быстрей, втягивала в себя новые миллионы и миллионы жизней.

Погибавшие не могли себя защитить. Прокормить. Обслужить. Вылечить от пустячных болезней. Они и умирали-то чаще всего не от взрывов боеголовок, не от рук бандитов или мародеров, а просто от того, что рухнула поддерживавшая их иллюзорную жизнь система безопасности и обеспечения. Умирали там, где еще их прадед нашел бы только причину засучить рукава и взяться за дело. Умирали, нелепо ожидая, — как были приучены своими матерями, которые их воспитывали и плотью от плоти которых они, «забывшие лица своих отцов» (а чаще не знавшие их), были, — помощи от «профессиональных структур». Не шевеля даже пальцем для своего спасения, потому что им внушали с колыбели: поза эмбриона есть лучший способ выжить.

Но эти самые структуры состояли уже давно из точно таких же маменькиных сынков, лишь прикрывавшихся старыми славными названиями. И их главной целью было не решение проблем, а ненарушение прав. Всех и любых. Ибо нарушение прав огорчало фемин всех пятидесяти двух гендеров.

И поза эмбриона становилась последней в жизни для миллионов.

Десятков миллионов.

Сотен миллионов.

Миллиардов.

Едва ли один из тысячи мальчишек Европы, не достигший шестнадцати лет, воспитывался так, как должен воспитываться мальчишка. При этом на нем почти всегда стояли либерально-жгучие клейма «опасного», «непредсказуемого», «маргинала», а нередко висело и наблюдение полиции и всесильных соцслужб.

Впрочем, в пугавших всех агрессивностью в мирное время «неевропейских диаспорах» дела обстояли ничуть не лучше. Они состояли не из хищников, а из раскормленных на пособия шакалов. И вымирали, собственно, с такой же легкостью, как и автохтоны.

И нигде не было исключений. Ни в живущей гуманитарной помощью Африке. Ни в перенаселенном Китае, где остатки населения, очухавшись после Ночи Большого Прилива, с цепенящим ужасом обнаружили, что без рынков сбыта и технических заделов пресловутого и осмеянного «белого человека» они беспомощны. Ни в «арабском мире», полностью зависящем, как выяснилось, от сгинувших кукловодов в дорогих костюмах.

Не было спасения никому. Ничему. Нигде. Любая подпорка старого мира рушилась, едва на нее пытались опереться чьи-то дрожащие в надежде и страхе руки.

А потом над миром, онемевшим от запредельного ужаса, пронизанным радиацией, сотрясаемым бесчинством обезумевших банд, ветрами-ураганами, повсеместными землетрясениями, извержениями вулканов, жутчайшими цунами, над миром, пораженным десятками вышедших из подполья пандемий, над миром, пылающим пожарами в разрушенных «муравейниках»-городах, переполненных трупами и безумцами, — над всем покорно и тупо умирающим миром пошел Великий Снег.

Владивосток

Начало Безвременья

Глава 1

Огонь в сером городе

И вдруг в моем сердце уставшем,

Как огненный свет янтаря,

Сверкнула догадка, что «наши»

Сегодня не кто-то, а… я!

И быть мне последним Иудой,

Коль стану надеждою жить,

Что кто-то устроит мне чудо,

А я буду в ладушки бить…

Б. Гунько. Наши

Киты выбрасывались на побережье уже две недели. Десятки китов. Самых разных. Они лежали на галечных отмелях под низким серым небом блекло-черными грудами, словно невиданные, выросшие из-под земли валуны, и белая пена волн вскипала вдоль их боков. В белесом тумане плавали серые сопки над бухтами…

Рядом с китами и на них суетились собаки — брошенных собак в последнее время стало невероятно много — и чайки. Людей не было. Хотя еще недавно фотографиями и рассказами были бы переполнены страницы газет, новостные ленты телевидения и Интернета, множество добровольцев пытались бы помочь этим гигантам, и обязательно засветились бы везде, где только можно, рядом с китами чиновники высоких рангов.

Сейчас никому не было дела до китов. Кроме собак и чаек, которые хорошо знали, что киты — это просто удачно подвернувшееся мясо.

Человек в черном теплом бушлате с погонами и нашивками старлея морской пехоты ТОФ медленно шел по набережной над длинным галечным пляжем, усеянным китовыми тушами. Бушлат был перехвачен офицерским ремнем, на котором висели «макаров» в открытой кобуре, старый подсумок на четыре магазина к «калашникову» и финский нож. На правом боку у человека под рукой в тонкой теплой перчатке надежно и неподвижно торчал автомат — «АКМ-74». Голова, несмотря на холодный ветер с океана, была непокрыта, черный берет засунут под бушлатный погон. Еще молодой, лет тридцати, не больше, худощавый (хотя и казавшийся грузным из-за бушлата), высокий, с аккуратными короткими усиками на лице с правильными малозапоминающимися чертами.

Старшего лейтенанта 165-го «казачьего» полка морской пехоты звали Николай Романов. Ему было двадцать шесть лет. Как и все люди с его складом лица, сейчас, в молодости, он выглядел уже на тридцать, но после тридцати и до глубокой старости он будет выглядеть значительно моложе своих ровесников. И он всего лишь гулял по набережной, как делал это уже несколько дней. Вставал утром, одевался, брал автомат и уходил через КПП, на котором его никто не останавливал. И часами бродил по набережной — медленно, в такт мыслям, в которых уже не было страха. В них не было даже отчаянья, сначала охватившего его…

Это почти смешно. Почти смешно…

Да нет, не страшно.

Конечно.

От слова «конец».

Шесть лет.

Он потратил шесть долгих, неистово-напряженных лет на то, чтобы выстроить свою Систему. Начал еще в Дальневосточном военном институте имени Маршала Советского Союза К. К. Рокоссовского, курсантом старшего курса. Сейчас она охватывала все «постсоветское пространство» и еще два десятка стран. У Системы не было лица, не было лозунгов, герба, флагов, гимна, устава, клятв — ничего из того, что считается обязательным для подобных организаций и на чем они всегда горят. Пожалуй, она не была даже крупной — наверное, всего несколько сот человек на всю планету Земля. Но самых разных. От военных с немалыми звездами — не таких, как он, — до менеджеров по продажам, уныло-улыбчивых «хомячков», ненавидящих свою бессмысленную, тупую работу. От школьников старших классов до профессоров вузов с мировыми именами. От сумасшедших изобретателей до бухгалтеров районных администраций.

Всех их объединяло одно: они верили и готовились. Верили в новую — совершенно новую! — Россию и готовились к беспощадной борьбе за нее.

И они опоздали.

В его родном городе, в его родной части, среди его «реала» не было ни одного, на кого бы он мог положиться.

Ни единого человека. Он поощрял создание людьми системы клубов, кружков, секций, работу «втемную» с будущими помощниками и сторонниками… но сам не занимался этим, чтобы не навлечь подозрений. Он просто служил. Честно и очень обычно.

И когда рухнули Интернет и мобильная связь, произошло смешное. То самое.

Система распалась.

Он подозревал, что ровно то же самое произошло и со всеми организациями вообще, и не только сетевыми. И не только прорусскими, но и антирусскими. Но ему от этого было не легче.

От мысли о том, что случилось, не хотелось жить. А от самоубийства удерживало лишь одно: он никак не мог до конца поверить, что произошедшее действительно произошло. Что можно было до такой степени идиотски, до такой степени тупо…

Нет, все-таки правы были те, кто говорил: современная жизнь высушивает мозг. Полностью. Он походил на человека, который своими руками с нуля построил замечательный дом, а когда убрали леса, оказалось, что в доме нет ни единой двери и ни единого окна.

Надо было начинать действовать сразу, как только «случилась» эта вялая, непонятная и кровопролитная война. Но он медлил. Медлил отдать сигнал. Их бригаду до последнего держали в резерве. Опасались атаки то ли со стороны Японии, то ли от китайцев… Но ограничилось все какой-то идиотской стычкой с группой диверсантов невнятной ЧВК недалеко от Владивостока… И еще тем, что береговая оборона потопила американский эсминец, занимавшийся разведкой.

Когда пришло известие о сдаче РФ, никто не поверил, но никто ничего и не стал делать. А еще через пару часов полетели ракеты.

Может быть, среди тех, кто смог их выпустить, были и люди его Системы. Он не знал…

Сейчас бригада больше напоминала табор — туда все, кто мог, свезли семьи, вещи, — а многие, наоборот, разбежались (срочники убежали почти все), и никто, совершенно никто не знал, что делать. Да и не хотел никто знать. Но в бригаде по крайней мере было спокойно. Пока.

Над Владивостоком разорвались три вражеских боеголовки — над аэропортом (впрочем, это был не совсем город), военной базой Тихоокеанского флота и над южной оконечностью Золотого Рога. Хорошо, что только на суше, иначе не миновать бы локального цунами. В общем, сам город почти не пострадал. Но туда капитан Романов почти не ходил. Зачем? Город сошел с ума еще до начала ядерной войны. Еще весной фактически рухнула власть и начались, волна за волной, приступы безумия. Воинские части стояли наготове, даже посражались немного с внешним врагом, а за их спинами тихо-мирно рухнуло государство, которое они защищали.

Хотя… далеко не тихо и не мирно. Нет.

Сначала убивали «чурок». Убили быстро и всех — большинство и вправду за дело, но многих просто так, «под замес». Огромная толпа под какими-то наспех сделанными флагами и идиотскими транспарантами прошлась по городу и убила. Так просто, что это даже казалось удивительным — почему в мирное время «диаспоры» считались опасными и всесильными?

Потом, после краткого перерыва, начались уже просто грабежи, убийства, пожары. Непрерывной чередой. Люди бежали из города днем и ночью, хотя никто из них толком не мог ответить — куда они бегут? Постоянно что-то горело и где-то стреляли. Это продолжалось больше месяца. И к тому моменту, когда полетели ракеты, все уже почти успокоилось. Владивосток казался вымершим — серый город под серым небом среди серых сопок на берегу серого океана, окаймленном серыми тушами покончивших с собой китов… Серый-серый-серый мир…

На самом-то деле в городе еще довольно много людей. Даже после всего — много. Сидят за наглухо запертыми дверями и ждут, чем все кончится. Молятся или просто ждут. Должно же кончиться, ведь правда?

Должно. И кончится. А вот чем?..

В конце набережной он повернул на лестницу, выводившую на улицу, вдоль которой моталась листва деревьев. Она тоже казалась какой-то неяркой, совсем не летней, хотя лето только-только настало. Казалось, деревья мечутся в тревоге, тоже пытаясь бежать куда-то — все равно куда, лишь бы прочь из города.

Возле некоторых подъездов стояли машины, но почти все — сгоревшие. Сгоревшие машины, взломанные или сожженные гаражи. Выбитые окна. Угол одного из домов вырван взрывом — наверное, рванул газовый баллон, торчат порванной странной паутиной гнутые арматурины. Кострище на детской площадке, кости, несколько собачьих черепов. На клумбе около одного из подъездов (дверь сорвана, домофон раскурочен) — две могилы с самодельными фанерными крестами, на которых что-то написано. Он не стал ни подходить, ни даже вглядываться — ведь все равно, что… Вдали — у перекрестка — улицу быстро переходил, перебегал почти, какой-то человек. Романов проводил его взглядом, удобней устроил под рукой автомат и вошел в подъезд. Просто так. Ему захотелось — он и вошел.

На лестничной клетке воняло, из-под ног шарахнулась куда-то вниз большая крыса. Романов по-прежнему не знал, зачем он сюда зашел, зачем поднялся на пару пролетов. Ни за чем. Рассматривал исписанные и изрисованные стены. Поверх старых надписей — немногочисленных, подъезд раньше хорошо охранялся, наверное, — было множество новых. Совсем других. Просьбы о помощи, адреса, фамилии. Лозунги — в основном полные религиозного безумия, вызванного страхом и бессилием. Крики отчаянья…

Он прошел по лестницам, останавливаясь, прислушиваясь. За некоторыми дверями ощущалась жизнь. Напуганная до предела и таящаяся. Другие двери были выбиты. Может, эти квартиры пустовали… а может, и за этими дверьми кто-то жил и надеялся, что его обойдет стороной происходящее. Он заглянул в одну — разгром, разграбление и запах тления. Из ванной. Туда старший лейтенант заглядывать не стал — зачем?

Романов вышел, заглянул во второй подъезд. Поднялся на пролет. На лестничной площадке сидел, раскидав ноги в дорогих туфлях, труп мужчины. Голова упала на грудь, свесившиеся волосы закрывали лицо, виден был только металлический штырь, торчащий из горла. Справа от трупа, у мусоросброса, лежали на полу два небольших свертка. Они чуть шевелились — как-то хаотично. Романов отлично понимал, что это за свертки и почему они так шевелятся, — и отвел глаза. На стене над сидящим мертвецом было размашисто написано черным маркером: «БОГ УМЕР. И НИЦШЕ ТОЖЕ».

Романов сделал несколько шагов вверх по лестнице. Одна из дверей второго этажа была приоткрыта. Именно приоткрыта, не выбита. Старший лейтенант помедлил. Ему стало вдруг любопытно — есть там кто-нибудь, и если есть, то как они выглядят, уцелевшие жители города? Поднялся на оставшиеся ступеньки и вошел внутрь. Тихо-тихо.

В коридоре было темно, но из кухни падал свет за окном и пахло кашей. Рисовой. Слышались какие-то звуки. Тихие, но неопасливые, обычные звуки. Романов подошел ближе к открытой кухонной двери, держа наготове автомат…

…Стоявшая у плиты старушка посмотрела на вошедшего офицера спокойно и отрешенно. Кивнула:

— Добрый день, — и продолжала помешивать ложкой в кастрюльке, стоящей на небольшом примусе-керосинке.

— Добрый день, — сказал Романов. Помялся, продолжил (слова были нелепыми, наверное, от неожиданности): — У вас дверь открыта. Вот я и зашел. Вы бы запирались.

— А, это сквозняком… Да зачем запираться? — улыбнулась старушка. — Все равно. Хотите каши? Не стесняйтесь, у нас еще есть рис. Нам много не надо…

— Нет, спасибо… Вы одна?

— Мы с мужем. Он там, в комнате. Внука ждет.

Романов оглянулся через плечо. Через коридорчик и еще одну открытую дверь увидел полутемную комнату, стариковский силуэт в кресле у стола, на котором бездонно чернел экраном неработающий ноутбук. И — неожиданно ярким пятном — большая цветная фотография, стоящая на том же столе: смеющийся мальчик лет десяти-двенадцати в яркой куртке, обнимающий белого щенка, весело вывесившего алый язык.

— А внук где?

— Наверное, умер. — Старушка снова улыбнулась, и у Романова по позвоночнику скользнул холод. — Он у нас один был, мы его из детдома отбили, дочка наша его туда сдала, перед тем как в Германию сбежать… — Старушка легко и спокойно делилась с вооруженным незнакомцем своим прошлым. — А тут в лагере специальном отдыхал на Камчатке, по путевке, он конкурс рисунков выиграл. Очень ему там нравилось, еще неделя оставалась. Когда все началось, как раз старик мой с ним по этому… по скайпу говорил. Санечка смеялся, говорил, что там хорошо, но все равно соскучился, а потом так оглянулся и говорит: «Ой, а это что та…» — и пропала связь. И все. Вот старик мой и сидит, ждет, когда Санечка опять позвонит. Да пусть себе. Он думает, что вот-вот, ему и хорошо…

— Я пойду, — сказал Романов. Ему было страшно. Страх оказался живым и очень сильным чувством. Вместе со страхом было еще одно чувство, и Романов опознал его — стыд. — Мне пора.

— Заходите еще-то, — кивнула старушка. — А то скучно. Почтальонша только заходит, да тоже уже два дня не было. Да и зачем ей, почта-то вся вышла.

Романов попятился. Вышел на лестницу, старательно закрыл дверь. Долго и тяжело дышал, пытаясь изгнать из мыслей яркое пятно фотографии. Потом медленно пошел вниз — мимо трупа с арматуриной в горле и шевелящихся свертков…

Снаружи, на спуске на набережную, стало немного легче. Тут тоже было пусто, серый океан набегал на пляж. Поодаль виднелся похожий на кита лежащий на боку катер, на нем тоже «паслись» чайки — хмурые какие-то, нахохленные, молчаливые. Романов оперся бедром на тумбу лестницы и стал смотреть на воду.

Неужели конец? Всему конец и навсегда конец? Или что-то еще будет — потом? И когда — потом? И какое — что-то? И зачем оно?

Он посмотрел на рукоять пистолета, выглядывающую из кобуры. Провел по усам сгибом большого пальца, неторопливо расстегнул ремешок-клапан. Движения старшего лейтенанта были медленны, но в то же время уверенны. Даже из бессмысленного мира оставался один надежный выход. Киты хорошо его знают. Умные звери — киты…

Позади послышалась торопливая прыгающая побежка. Он быстро обернулся. По лестнице вниз бежал, прижимая к груди какой-то пакет, мальчишка лет двенадцати-тринадцати: грязное лицо искажено безмолвным отчаяньем, разбитые кроссовки мягко шаркали по ступеням. Романова он не видел, как не видели его и выпрыгнувшие следом на лестницу трое — молодые мужики в удобной полуспортивной-полувоенной, хотя тоже грязной, одежде. У двоих были бейсбольные биты, у третьего — пистолет и большой тесак.

— Стой!

— Стой, сучоныш!

— Стой, все равно поймаем!

Мальчишка прыгнул через несколько ступенек, не удержался на ногах, упал, не выпуская пакет. Это были макароны, теперь Романов видел. Преследователи взревели радостно, тоже запрыгали через ступеньки. Мальчишка вскочил, но тут же странно, как-то безголосо вскрикнул. С усилием выпрямился, захромал прочь по пляжу — видимо, понимая, что не убежит, но просто не в силах покорно остановиться. В его мучительно ковыляющей фигурке, закутанной в драную спортивную куртку, в его движениях, полных отчаянья и ужаса, было что-то такое, отчего замирало сердце.

Те трое догнали его. Мальчишка завертелся между окруживших его троих, стискивая пакет и беспомощно оглядываясь. Двое с битами хрипловато ржали (теперь Романов видел, что у одного из них сзади за ремень тоже заткнут пистолет, у другого за спиной в самодельном чехле крепится обрез двустволки), третий сказал зло:

— Отбегался, все. Тебя предупреждали по-хорошему. А теперь готовься. Живым отсюда не уйдешь, крысеныш!

Мальчишка рванулся на прорыв очертя голову. Его отбросили, подставили ногу, прижали к гальке. Макароны рассыпались рядом, и мальчишка резко повернул голову к ним, извиваясь в сжимающих его руках.

— Снимайте с него штаны, — приказал тот, что с пистолетом и ножом. — Биту дай, — он толкнул в плечо одного из подельников. — Натянем его на нее как следует и бросим тут. Если выживет — пусть уползает.

— Не выживет, я постараюсь, — осклабился тот, что с обрезом. — Да и бросать-то его зачем? На мясо пойдет… — Мальчишка, издавая странные звуки, пытался вырваться, брыкался, жмурил глаза. По щекам текли яростные слезы. — Ну что, подставляй попочку… и не дергайся, не дергайся, быстрей отмучаешься, га-га-га!

Почему он не кричит, не зовет на помощь? — подумал Романов. А хотя кого звать? Нету никого. Умерли все. Ушли все.

Он вздохнул и лениво поднял автомат…

Тяжело, сипло дыша, мальчишка, одной рукой подтягивал штаны, другой судорожно собирал в разорванную коробку макаронины. Быстро посмотрел на труп рядом, явно на торчащий из-за пояса пистолет. Романов покачал головой:

— Не лезь, не надо.

То, что при нем были убиты три человека, мальчишку явно ничуть не волновало. Но на Романова он косился со страхом. И в то же время — еще как-то непонятно. То ли даже с надеждой? И молчал. Все время молчал.

— Ты что, немой? — Романов закончил обшаривать карманы убитых, пистолеты, «макаров» и китайский «ТТ», вместе с патронами сложил в рюкзак. Больше ничего интересного там не было — за исключением двух солидных мешочков с женскими украшениями да большой плитки шоколада.

Согласно кивнул.

— С рождения?

Голова мотнулась из стороны в сторону.

— Родители где?

Мальчишка помедлил, провел по горлу пальцем.

— Ясно… — Романов снова посмотрел на валяющиеся на гальке трупы.

«А ведь я правильно их убил…»

Он вдруг ощутил, что внутри само собой развязался какой-то узел. Казалось, он даже видеть стал лучше. Зорче, что ли.

— Тебя как зовут?

Мальчишка помедлил, достал откуда-то из рванья школьное удостоверение, такую карточку, без которой в последнее время войти-выйти из школы было просто нельзя — все для детской безопасности, да-да… Карточка оказалась перемазанной, но фото сохранилось. С фотографии смотрел не он, но Романов, вглядевшись, признал: нет, все-таки это тот самый мальчишка, что на фото, с озорной полуулыбкой, русой челкой, в синей аккуратной рубашке с темным галстучком, явно «рекомендованной Уставом школы»… Белосельский Евгений Антонович, тринадцать лет… Вернул удостоверение мальчишке. Тот быстро спрятал карточку и вдруг вскинул на Романова блестящие глаза, сложил перед грудью ладони. Потряс ими. Показал на себя, на Романова, потом — изобразил пальцами идущего человека. Снова умоляюще потряс ладонями, зажмурил глаза, снова потряс ладонями, мучительно скаля зубы — неожиданно белые…

— Со мной?

Почти яростный кивок.

— Хорошо.

Мальчишка вздрогнул, уткнул, снова уронив коробку, лицо в руки. Вздернул плечи, задрожал. Поспешно сделал шаг — и тут же припал на правую ногу, скривился. Поглядел на стоящего Романова с ужасом, снова затряс головой, попытался идти опять, всхлипнул, чуть не упал и вцепился руками в бушлат старшего лейтенанта. Замычал тяжело, снова и снова мотая головой и не сводя глаз с лица офицера.

— Я тебя не брошу, — не пытаясь успокоить мальчишку, сухо, но при этом искренне, ответил Романов. Огляделся, кивнул на лестницу, на нижнюю широкую ступень: — Сядь там, я ногу посмотрю.

Мальчишка кивнул, заковылял к лестнице. Сел, завозился с кроссовкой, стащил ее, кривясь и кусая губы. Романов подошел, пытаясь понять, что и зачем он делает, и одновременно зорко оглядываясь. Конечно, вряд ли кто-то придет на выстрелы. Но, с другой стороны, «кто-то» бывают разные… Девяносто девять — прочней припрут дверь. А сотый прибежит да и шарахнет вон оттуда, из-за парапета, картечью.

Мальчишка между тем с трудом стаскивал носок. Потом неожиданно поднял на стоящего рядом офицера блестящие глаза, мигнул и потупился. Уши у него покраснели.

Романов понял, в чем дело. Носок буквально расползся под пальцами мальчишки. А нога цветом напоминала уголь. Впрочем, это не мешало разглядеть уже распухшую щиколотку. Старлей присел, взял в ужасе вытаращившегося мальчишку за ступню. Посмотрел ему в лицо — губы у спасенного дрожали, кривились.

— Если закричишь — брошу здесь, — предупредил Романов. — Понял? — Мальчишка кивнул. — Молчи.

Мальчишка зажмурил глаза — так, что веки мелко забились. И когда старлей коротким умелым рывком поставил на место сустав, только издал тихий стонущий звук. Еле-еле слышный. Потом открыл глаза, искательно посмотрел на Романова.

— Ты молодец, — сам того не ожидая, сказал старлей.

Мальчик шевельнул уголками губ и коротко, быстро улыбнулся. Лишь на секунду.

Но Романов неожиданно ощутил какой-то теплый толчок в груди. Кивнул, распрямляясь:

— Обувайся, вставай. Пойдешь осторожно. Нам спешить некуда… — закончил он. И неожиданно подумал непонятно для самого себя: а так ли это? Некуда? Или… — Понесешь рюкзак. И еще вот что… — он нагнулся, достал из рюкзака «ТТ». — Умеешь пользоваться? — Мальчишка помедлил, покривился, покрутил пальцами, потом кивнул. — Немного? — Снова кивок. — Все равно. Научишься. Это твой пистолет. Понял, Евгений Белосельский?

Мальчишка взял «ТТ», опустил в карман своей спортивной куртки — осторожно, но быстро. Поднялся, перекинул за плечи рюкзак и всем своим видом выразил полную готовность. Но теперь уже Романов остановил его:

— Погоди. Слушай-ка… — И поднял ствол автомата, заставив нажатием руки мальчишку присесть за основанием лестницы. Тот сразу опустился на колено и достал пистолет. Положил руку с ним на плоский срез перил. Чуть прищурился. В его движениях была злая решимость человека, который замучился убегать и бояться и наконец-то получил возможность дать отпор. Романову это понравилось.

Впрочем, он уже определил, что тревога, пожалуй, была напрасной. По звуку определил. А через какие-то полминуты над краем набережной показался угловатый черный борт бронетранспортера — БТР-80 с развернутым куда-то внутрь города длинным стволом крупнокалиберного пулемета. На броне сидели трое — в форме морской пехоты, они смотрели сюда, вниз, на пляж. В одном из них — сидевшем у башни с «РПК» на коленях — Романов узнал капитана Муромцева. Игорь Борисович был старше Романова лет на пять-семь. Он здорово «засиделся» в капитанах из-за угрюмо-неуживчивого характера — впрочем, благодаря этому характеру он, разводясь три года назад с женой, сумел настоять на том, чтобы детей — шестилетнего тогда сына и трехлетнюю дочь — оставили с ним (они сейчас находились на базе). Временами Романов нет-нет да и думал, что Муромцева можно было привлечь в Систему. Но оставался верен своему правилу — не искать контактов «в реале» и рядом с собой.

Сейчас капитан смотрел оттуда, сверху, на пляж, трупы на нем, лестницу, Романова и мальчишку. Двое солдат-контрактников тоже смотрели, и старлей кивнул мальчишке:

— Пошли, это свои. Доедем как люди.

Мальчишка кивнул, но пистолет, хоть и убрал в карман, продолжал держать в руке — куртка оттопыривалась. Они зашагали вверх по лестнице. Все это время, пока они поднимались, Романов ощущал на себе пристальный взгляд Муромцева.

Они остановились около передка боевой машины. Мальчишка тяжело сопел, исподлобья рассматривая БТР и сидящих на нем людей. Романов молчал. Сам не зная почему.

И наконец…

— Послушай, — сказал Муромцев, спрыгивая с бронетранспортера и становясь перед сослуживцем. — Вот что, Коль… — Капитан покачался с пятки на носок. Повторил: — Вот что… Пожалуй, бери-ка ты командование на себя. Ты, похоже, знаешь, что надо делать. Или хотя бы думаешь, что знаешь. У нас-то и мыслей никаких нет… ну надо же кому-то?

Глаза Муромцева были спокойно-умоляющие. Глаза человека, который попал в ад и готов сейчас сделать все, чтобы оттуда выбраться.

Глава 2

Власть: нагнись и подбери

…Обрыдло быть

Этикеткой для голых задниц…

Нынче днем я зарезал всех,

Финку выправив на ремне,

Взял надежду сухим пайком,

Соль со спичками бросил в ранец…

Я готов отправляться в путь.

Все, что нужно, уже при мне…

О. Медведев. Баллада о кроликах

Романов проснулся от тянущего опасливого ощущения — ощущения того, что в квартире он не один. По окну шуршали ветви — не унимался ветер, но было хотя бы солнечно, не то что вчера. Раннее утро. Это старлей отметил только краем сознания, уже сидя в постели с пистолетом на изготовку. Часы на тумбочке показывали пять, и он вспомнил, что в шесть назначено совещание.

Сейчас он вспомнил все. В том числе и кто ходит по кухне. Он же там и спал, в спальнике старлея. На диване, единственном в бедно обставленном служебном жилье спальном месте, им в любом случае вдвоем бы не уместиться. И Романов окликнул:

— Ж… Евгений!

Мальчишка всунулся в дверь почти мгновенно. Наверное, ждал, когда офицер проснется. С такой улыбкой, что Романов не удержал ответной. Но прежде чем он сказал, что собирался («Доброе утро!»), Женька вошел в спальню «целиком», показал, как пьет из чашки, и ткнул рукой на кухню.

— Чай?

Мальчишка кивнул и показал большой палец. На бедре у него косо была надета старая барсетка Романова со сломанной «молнией» — из нее торчала прямая рукоять «ТТ».

Старлей ничего не сказал. Что тут можно было сказать? Он сел, откинув одеяло, и строго спросил:

— Умывался?..

Женька умывался. Кажется, даже душ принимал — в ванне было сыро. Романов это отметил, когда чистил зубы и думал, что же он будет делать на совещании. И что делать в том случае — скорей всего, так и будет, — если на совещание просто никто не придет? Ну, может, кроме Муромцева. Который, кстати, запросто мог просто спятить. Когда капитан подходит на набережной к старшему лейтенанту и предлагает ему спасать мир — это ж явно признак сумасшествия… Мысли были навязчивые и тяжелые. Он искренне обрадовался, когда вышел в столовую и снова увидел улыбку Женьки, который стоял около накрытого стола. С гордым видом. Хотя любая женщина бы удивилась, узнав, чем он гордится, — мальчишка просто вскипятил чайник, заварил чай и открыл упаковку галет из сухого пайка.

В пайке был и тюбик со сгущенкой. Романов увидел бело-голубой хвостик над краем мусорного ведра, стоящего сбоку от двери. Мальчишка проследил взгляд мужчины и, приоткрыв рот, тяжело задышал, глаза мгновенно наполнились ужасом, как будто закрутились темными водоворотами…

— Ты что? — Романов снова посмотрел на пустой тюбик и прямо спросил: — Тебя били за еду? — Мальчишка кивнул. Романов покачал головой: — Нет, я тебя не трону. Даже не думай. Во всяком случае, не за сгущенку… Давай садись. Чаю мне налей и садись. Садись, садись за стол. И себе наливай. Садись, я говорю…

Чай был крепкий и сладкий — то ли Женька тоже любил такой, то ли догадался, что Романов любит именно так. Старлей пил чай с удовольствием, хрустел крекерами. Мальчишка сидел напротив и тоже ел — быстро, жадно, но довольно аккуратно. Он был одет в спортивный костюм Романова, который тот дал ему вчера, — с подвернутыми рукавами и целиком закрывающими ноги смешно завязанными штанинами, из-за чего штаны костюма делались похожими не то на клоунский наряд, не то на детские ползунки или колготки. Собственная одежда мальчишки — кроме спортивной куртки, которую старлей замочил вчера в ведре, — была пропитана грязью насквозь, и Романов выкинул ее в мусоропровод. Хорошо еще, что у мальчишки почему-то не оказалось вшей. Сейчас его промытые вчера и высохшие за ночь волосы были похожи на взлохмаченную светло-русую копну-гриву, и Романов подумал, что никогда в жизни не стриг никого, а работает ли еще в части парикмахерская — знать не знает… А еще вспомнил, сколько на мальчишке было синяков и жутких рубцов от ударов, кажется, палкой. И свежих, налитых кровью, и превратившихся в желто-бурые синяки… Кашлянув, офицер строго спросил не самое умное и тактичное:

— Почему ты не переодевался ни разу? Взял бы в магазинах…

Женька тут же вынул из бокового кармашка штанов блокнот и карандаш. Блокнот был дешевый, сувенирный, с эмблемой части, — наверное, мальчишка взял его из тумбочки, — а карандаш двусторонний «офицерский», красно-синий. Судя по всему, подготовился к такому «разговору»… Сейчас он вопросительно покачал блокнотом, и Романов кивнул.

Мальчишка открыл первую страничку, секунду подумал, тыча себя карандашом в нос, потом быстро написал — косым, довольно четким почерком, но с ошибками: «Все своровано. А где не своровано то стреляют».

Посмотрел на Романова, пододвигая ему блокнот, потом отдернул неожиданно, дописал еще строчку и почти силой сунул тонкую гибкую книжечку Романову в руки. Старлей прочел на белом листе: «Я с вами останусь. Не праганяйте. Можно?»

— Конечно, можно, — вздохнул Романов. Собственно, он произнес эти слова машинально, потому что удивился вопросу. То, что Женька останется, было само собой разумеющимся, ему просто не приходило в голову ничего иного.

Но мальчишка засиял…

Было тепло, совсем как и положено летом, тепло, хоть и ветрено. Что, впрочем, во Владике летом далеко не редкость и не странность. Плац пригревало, и Романов подумал на ходу, что, может быть, все не так уж плохо, и на самом деле… Но тут же вспомнил берег. И китов. И яркое пятно фотографии в молчаливой комнате.

Нет. Все плохо. Все, может быть, еще хуже, чем он может себе представить. Все, быть может, вообще подошло к концу. Но это не причина, чтобы сложить руки и умереть покорной скотиной.

Где-то вдали раздались выстрелы — несколько вперемешку. Потом еще один. Словно бы точку поставил в сомнениях.

Он прошел мимо КПП, где стояли часовые. Интересно, — подумал старлей, — а кто их туда ставит вообще? Лично он этим не занимался последнее время вообще. Так что, сами встают, что ли? Неужели сами?! Он задержался. Стоявший сбоку от двери сержант отдал честь — от этого его движения почему-то стало легче. Романов козырнул в ответ. Подумал о мальчишке в своей служебной однокомнатной квартире. Споткнулся — словно бы кто-то развернул перед его глазами где-то в мозгу стремительную ленту: сотни, тысячи, миллионы детских лиц. Сколько из них погибло уже? Сколько погибнет в каждую секунду его нерешительности, его бездействия?!

В! Каждую! Секунду!

Скольких он мог бы спасти, если бы еще вчера… месяц назад… если бы… «Всерьез возомнил себя спасителем Отечества, что ли? — раздался в мозгу насмешливый мерзкий голос. — Тупой летеха, ты просто тупой летеха, растерявший все, чего добился! Да и что ты сделал?! Собрал интернет-кучку бездельников, диванных спецназовцев, вравших тебе и самим себе о своих достижениях и балаболивших о „часе Ч“ и „большом песце“?! Беги обратно и запри дверь за собой покрепче, в наступившем мире ты ничуть не сильней и не лучше этого мальчишки — думаешь, ты его спас?! Отсрочил его гибель, и все! Потому что — все кончено! Прими это, идиот!»

— Заткнись, — процедил Романов вслух. И решительно, легко взбежал на крыльцо штаба бригады…

Офицеров в большой комнате для совещаний было около полусотни. В сущности, все офицеры бригады, кроме десятка в разное время сбежавших, такого же количества пьющих сейчас по квартирам и нескольких покончивших с собой, в том числе командира бригады, который застрелился сразу после приказа о капитуляции, еще до начала ядерной войны. И еще с десяток каких-то незнакомых, кто-то во флотской форме даже… а двое в гражданском… Романову неожиданно стало страшно. «Я же взялся не за свое дело! — подумал он в ужасе. — Эти люди, они все смотрят на меня как на последнюю надежду, а я еще вчера собирался застрелиться и совершенно не знаю, что я могу сделать, чем помочь!»

Муромцев — с автоматом на бедре (впрочем, то или иное оружие было у всех присутствующих) — пожал Романову руку, кивнул на стол у торцевой стены под зашторенной картой и бессмысленными ныне портретом и гербом:

— Давай, — сказал он тихо. — Я с тобой. И еще люди, я с ними говорил. Давай. В общем, спокойно, решительно и последовательно. Или сейчас — или все.

Романов кивнул, прошел к столу, оглядывая собравшихся с этой непривычной точки, — обычно он сидел вместе со всеми, сейчас он оказался один перед всеми. И эти все — ждали. Кто-то непонимающе, кто-то с надеждой. Но все ждали его. Его слов. И морпехи. И другие военные. И оба гражданских ждали.

Гражданские были примечательными, кстати. Один — одетый в безукоризненный рыжеватый твидовый костюм-тройку седой густоволосый старик; старик, но вовсе не дряхлый, огромный, крючконосый, с лохматыми бровями над блекло-серыми, но пронзительными, как рентген, глазами. Второй — напротив, молодой мужчина, даже, можно сказать, парень — был в кожаной куртке, черных джинсах и туристических берцах, длинные волосы убраны под плетеную кожаную повязку с каким-то тиснением. Романов не любил таких людей — как правило, у них обнаруживались тяжелые сдвиги в психике. Но, поймав взгляд этого парня, поменял мнение — тот смотрел пристально и цепко-оценивающе.

— Цивилы — кто такие? — тихо и быстро спросил Романов у Муромцева, который встал сбоку от стола. Сам он сел, ощутив какую-то глупость своего положения в этом кресле перед этой аудиторией. Но Муромцев сообщил как ни в чем не бывало:

— Профессор РАН Лютовой, Вадим Олегович. Он давно не у дел, почетный гражданин Владивостока и т. д. и т. п. Его вообще власти не любят, уж больно он советско-тоталитарной заквасочки, просто у старика мировое имя, как ни каркай — не заглушишь… Ну и ровесник века он, можно сказать, ему скоро под сто лет… Приехал с дачи, ему кто-то из наших сообщил, не поленился. Кстати, и я у Вадима Олеговича тут уже несколько раз лекции слушал. В городе.

Романов удивленно поглядел на Муромцева — ему и в голову не приходило, что капитан мог заниматься такими делами, как слушанье в свободное время лекций какого-то профессора. Капитан же как ни в чем не бывало продолжал:

— А молодой — Славка Жарко, старший офицер байкерского клуба «Русский Восток». И еще — ты будешь смеяться — старший методист ГорОНО. Его тоже не очень-то любили — экстремист, пофигист, то-се, ой-ой-ой, Вячеслав Борисович Жарко на заседание ГорОНО запросто может в кожанке прийти… Но уж больно для отдела полезный человек, конкурсов одних его питомцы выиграли кучу. Они с Вадимом Олеговичем хорошо знакомы, сегодня вон тоже вместе приехали.

— Странные люди начали собираться, — заметил Романов.

— Это еще не странные. Этих я пригласил. Если нормально все пойдет — поймешь зачем… Вот сейчас готовься — начнешь говорить, так на самом деле странное услышишь.

— А отец наш духовный где? — вспомнил старлей. И подумал, что этими вопросами он оттягивает Начало. Именно так и подумалось — с большой буквы.

— Отец Михаил? — Муромцев неприятно усмехнулся. — Так отче еще неделю назад в бега дернул. Видимо, Бога поехал искать по знакомству. Прогулял ты это событие…

Романов тоже покривился. Бригадного священника отца Михаила он не любил. Шумный громкоголосый поп был велеречив, назойлив и агрессивно-неумен, но, к сожалению, пользовался всемерной поддержкой командования и развернулся на этой ниве вовсю — читал лекции бойцам о том, что светоч истинной веры негасим и историческая миссия православной Руси — передать этот светоч Китаю. Рассказывал о «совершенно точных данных» по западным планам переработки тел погибших на войне в консервы для американской армии и навязчиво всучивал бойцам (в первую очередь срочникам, которые практически полностью зависели от расположения начальства) особые «нательные кресты морского пехотинца» по четыре тысячи рублей штука.

Почему-то воспоминание об этом породило в душе старшего лейтенанта толчок злости. Он поднялся с кресла, в которое только что опустился. Еще раз обвел всех взглядом. Упер в холодную пластиковую столешницу сжатые кулаки…

— Я старший лейтенант Романов. Большинство из вас меня знают, те, кто не знал, знают теперь. Я собрал вас здесь, чтобы…

— Начнем с того, что вы не имели права нас тут собирать, старлей! — поднялся, словно слова Романова воспринял как команду «Возражать!», высокий худощавый подполковник Миронюк, зам по работе с личным составом. — На данный момент старшим по званию и по должности среди всех офицеров части являюсь я, и я…

На секунду у Романова перехватило горло. Два просвета и две звездочки внушали ему уважение уже просто автоматически, согласно вошедшей в плоть и кровь субординации. Но это было именно секундное замешательство, и его никто не заметил. Когда же Романов снова заговорил, его голос звучал по-прежнему ровно:

— В таком случае вам следовало бы давно сделать то, что делаю сейчас я, давно, как только вы осознали необходимость действовать. Или вы осознали ее только сейчас, когда кто-то покусился на ваше старшинство? Именно оно должно спасти людей на территории базы? Накормить их? Дать понимание того, что следует делать? Старшинство в чине и его соблюдение является залогом общего спасения?

— Молчать, мальчишка! — Подполковник покраснел. — Я не знаю, для какой игры вы нас тут собрали, но я не позволю…

В следующий миг капитан Муромцев выстрелил из автомата — прямо через ряды, над головами сидящих. Все разом повскакали (остались сидеть только оба гражданских и офицер из береговой обороны), начался шум. Следующий выстрел, точней короткую очередь, Муромцев произвел в потолок, и в наступившей зыбкой тишине Романов заговорил снова, мельком поглядев на вытянувшееся в проходе тело убитого и так же мельком удивившись тому, что ничего не ощущает:

— Я уже давно каждый день хожу в город. Город вымирает. В городе банды охотятся за людьми. Мы еще месяц назад могли взять город и его окрестности под контроль и спасти десятки тысяч человеческих жизней. Мы могли это сделать. Вместо этого мы сидели в обороне и разлагались, радуясь тому, что у нас спокойно. Понимаете, пока мы трескали тут запасы со складов ПФС, Владивосток превратился в смесь бандитского притона с кладбищем и сумасшедшим домом. Я не знаю, будет ли дальше улучшение или станет только хуже… — Краем глаза Романов отметил, как пошевелился профессор — словно хотел что-то сказать… но промолчал. Только смотреть стал еще пристальней, жестко, словно упирался двумя стальными холодными прутьями… — Но я знаю точно — я намереваюсь не допустить дальнейшей вакханалии. Здесь. В городе. И… и везде. Понимаете? Вез-де. Как? Я не знаю. Какими силами? Я не знаю. Что я намерен делать? Я не знаю, черт побери! — Романов чуть наклонился вперед (кулакам, косточкам сделалось больно, эта боль немного успокоила, и он говорил уже размеренней). — Я знаю только то, что мы — организованная вооруженная сила. Не худшая часть кадровой российс… РУССКОЙ армии. И если еще хоть кто-нибудь попробует завести разговор о субординации и чинопочитании ранее, чем я закончу говорить… а, заведя такой разговор, не будет знать, что сказать, кроме этого… я застрелю такого уже сам. Сейчас буду говорить я. Когда я замолчу и кто-то сможет предложить что-то лучшее и будет готов этим заняться, я сяду в зале и буду слушать его. Даже если это лейтенант-комвзвода. Но никакого пустопорожнего трепа и никакого меряния погонами и звездами я не потерплю.

— Вы застрелили человека, — сказал упрямо один из офицеров, старший лейтенант Белюков.

— Пока он рассказывал нам о субординации, в городе убили, наверное, еще нескольких людей. Может, детей. Стариков. — Романов не повернул голову в сторону возразившего, и тот промолчал. — Ваше молчание я расцениваю как готовность выслушать меня… Нет. Не подчиняться мне. А именно просто выслушать. Пока выслушать. Просто потому, что если мы немедленно не начнем действовать, то нам конец. Рано или поздно — конец. Послушайте меня. Просто послушайте.

Он глубоко вдохнул и начал говорить…

— …В нашем распоряжении морская пехота — 165-й полк пехоты, 84-й отдельный танковый батальон, 1484-й отдельный батальон связи. — Романов ощущал, как, словно в дикую жару, по спине катится пот. Он почти не помнил, что говорил в предыдущие четверть часа. Но его слушали. Слушали не перебивая. И в молчании зала не было ни страха, ни возмущения, ни насмешки. Только внимание. — Вдобавок в поселке Славянка расквартирован 59-й отдельный батальон морской пехоты. Я вижу здесь представителей флота, частей береговой обороны, войск ПВО и городской комендатуры… Думаю, что и в их распоряжении находятся значительные силы. Жаль, что никого нет от ВВС и сил космической обороны…

— Разрешите? — поднялся плечистый капитан первого ранга. В парадной форме, с кортиком на золотом рубчатом поясе. — Каперанг Юрзин, откомандирован сюда… да никем не откомандирован, представляю самого себя и свой корабль. Но у меня есть точная справка.

— Мы вас слушаем, — кивнул Романов. Юрзин кашлянул, заложил руки за спину, качнулся с пятки на носок…

— С Камчатской флотилией связи нет и не предвидится. По данным разведки флота, которые успел передать отдел, на территории полуострова разорвалось семь боеголовок… так что едва ли мы оттуда получим что-то утешительное. Все уцелевшие корабли после столкновений и атаки баз Фокино, Малый Улисс и Советская Гавань сейчас находятся в гражданском порту Владивостока. — Капитан первого ранга начал четко перечислять: — Это ракетный крейсер, два больших противолодочных корабля, два малых противолодочных и два малых ракетных корабля, девять ракетных катеров, пять базовых тральщиков, большой десантный корабль, ракетный подводный крейсер, одна атомная торпедная и одна дизельная подводная лодки, двадцать три вспомогательных судна. Горючего мало, экипажи неукомплектованы, в лучшем случае — на 50–60 %, в среднем — на 25. Мой корабль боеготов полностью. Кроме того, во Владивостокском порту скопилось множество самых разных гражданских судов нескольких государств. Их охраняют сами команды, на большей части порта хозяйничают мародеры. Обидно будет все это потерять. Сейчас во всей этой технике по ее прямому назначению смысла, похоже, нет… но в будущем, я хочу надеяться, она вновь пригодится. Да и, кроме того, это просто приборы, боеприпасы, мощное вооружение… металл, наконец. Просто металл, если уж на то пошло. Поэтому, несмотря на то что Владивосток властью практически не контролируется, я считаю нужным сохранить порт. Любой ценой. Практически уверен, что людям, которые остались на кораблях, не хватает только прямого и твердого руководства. Весь балласт уже сплыл. Я закончил.

— Это более походило на доклад, — заметил Романов.

Уже начавший садиться Юрзин выпрямился снова и пожал плечами совершенно не по-военному:

— Это и есть доклад. Вы были правы — вы начали первым, до вас никто на это не осмелился, посему я считаю вас своим командиром. — Он перевел дыхание и жестко продолжил: — Можете носить и дальше свои звездочки, можете пришить маршальские или вовсе спороть погоны — для меня уже ничего не изменится.

Он сел.

— Я могу прямо сейчас представить такую же справку… — Майор-пэвэошник начал подниматься, но Романов остановил его поднятой рукой:

— Секунду. Пожалуйста, секунду. Я очень прошу сейчас кого-нибудь подняться сюда и заменить меня, — Романов обвел всех на самом деле просящим взглядом. — Потому что вот это, вот сейчас, вот здесь — рубеж. За ним я поволоку воз и впрягу вас всех. И отказ впрячься я буду расценивать… — Он не договорил. — В общем, я очень прошу кого-то из вас заменить меня. Не по званию. По желанию ДЕЛАТЬ и уверенности в том, что он СДЕЛАЕТ…

Стало тихо. Щелкали высокие напольные часы в углу помещения. Романов подождал, пока вычурная секундная стрелка не произведет тридцать скачков, и кивнул майору:

— Извините. Я вас слушаю…

Комната для совещаний начала пустеть еще в процессе разговора. Люди выходили, получив задания — конкретные и четкие, спасительные для офицера. Романов, мысленно прикидывая, что и как, с облегчением подумал, что, похоже, людей на первое время хватит. А что делать потом… Эту мысль он оборвал, потому что продолжать ее было просто-напросто страшно. Он не знал, что делать потом. В голове толокся, бился, вопил и метался клубок перепутанных мыслей, над которым царствовала одна и наиболее громкая: надо немедленно начать печатать собственные деньги, и обязательно с портретом Хабарова. Отделаться от мысли не получалось, оставшиеся люди уже разговаривали между собой — очень по-деловому, — и Романов ощутил себя настольным бюстиком. Ощущение было тоскливым, и неизвестно, во что бы вылилось, если бы не подошедший (он куда-то выходил, Романов даже не понял куда) Муромцев.

— С тобой мэр хочет увидеться, — сообщил капитан. — Настаивает на встрече. Чем скорей, тем лучше.

— А у нас есть мэр? — искренне удивился Романов, радуясь уже тому, что удалось отпихаться от суматошных воплей в голове.

— Представь себе — есть. Маркевич Илья Данилович. И он просто жаждет с тобой поговорить… — Муромцев чуть нагнулся, магазин автомата царапнул стол. — Возьми с собой людей. Я не знаю, кто ему донес о твоей инициативе, но я тебе скажу — мэр человечишко дерьмовый. Подогнать «уазик»?

— С водителем, — решительно сказал Романов, вставая. Кажется, Муромцев хотел что-то сказать про сопровождение (видно было по лицу), но Романов опередил его: — И я еще тебя прошу. Зайди ко мне, там мальчишка… Женька. Скажи, чтобы не беспокоился и отдыхал. Сделаешь?

— О чем разговор? — Муромцев кивнул. — «Уазик» сейчас будет.

Выйти сразу за капитаном, как намеревался Романов, не получилось — перехватили сразу двое: один вопрос касался семьи Миронюка, другой — караульной службы на территории части. Когда Романов все-таки добрался до двери, его остановил профессор Лютовой:

— Понимаю, что сейчас у вас нет времени, — у профессора был хриплый, прокуренный баритон тем не менее приятного тембра, — но все-таки я настоятельно прошу вас уделить мне время вечером. — Лютовой смотрел в упор — как целился. В его глазах и самом взгляде не было ничего старческого. — Поверьте, что это очень важно. Иначе я бы остался спокойно сидеть на своей даче и ждать финала. Любого. У вас найдется время вечером.

Это был не вопрос. Утверждение. Романов взглянул на профессора и неожиданно предложил:

— Хотите подождать у меня дома? На квартире? Вас проводят. Там, правда, мальчик, и он… немой. В смысле, не говорит, — поправился офицер. — Но, может быть, вы поговорите с ним за двоих?

— Я подожду. — Губы профессора неожиданно тронула улыбка. — До встречи. Я рад, что не ошибся.

Он никак не объяснил эти слова — просто странным жестом тронул висок кулаком и вышел. А Романов гадал над ними до того самого момента, пока около стоящего возле крыльца «уазика» с нахохленным за рулем сержантом (на коленях его лежала «ксюха»[4] с длиннющим пулеметным магазином) не увидел второго гражданского — как его… а, Вячеслав Борисович Жарко! Кстати, оказалось, что на модном поясе — широком, кожаном, с тяжелыми металлическим пистонами и пряжками — у методиста-байкера висит в украшенной бахромой кобуре обрез двустволки. Скрестив руки на груди, Жарко дождался, пока Романов подойдет ближе, и кивнул на машину:

— Я знаю, что вы хотите ехать один. Но у меня просьба — может быть, вы все-таки не откажетесь от попутчика-цивила?

Он склонил голову чуть набок, молча рассматривая офицера. Волосы у Жарко были длинные, русые, на концах — чуть завивающиеся, ногти на пальцах скрещенных на груди рук ухоженные, кажется, даже отполированные. Но взгляд учителя-мотоциклиста оказался пристальным, оценивающим… И Романов неожиданно для самого себя кивнул:

— Едемте.

— Отлично. — Жарко ловко уселся на переднее сиденье. — Кстати, не обессудьте — за воротами ждет моя братия… я им махну, чтобы ехали тоже, или пока отпустить?

«Уазик» уже выруливал через открывшийся шлагбаум, и Романов увидел «братию». Неподалеку сидели на мотоциклах — изваяниями из черной кожи — человек десять байкеров. На виду у всех было оружие, серьезные охотничьи полуавтоматы, опять же, незаконные обрезы двустволок… Бензобаки мотоциклов украшал черно-желто-белый с белой окантовкой круг с бегущим над ним красным волком.

— Нет. Вы можете ехать со мной… — Романов вовремя осекся, не начав говорить «потому что» — он и сам не знал «почему». — Но только вы.

— Хорошо, — неожиданно покладисто ответил Жарко и, быстро приопустив стекло, сделал какой-то знак ладонью. Разом взревели мотоциклы и, мгновенно выстроившись в занявший всю дорогу клин, унеслись в противоположном направлении.

— Вообще-то это чистая трата бензина. — Жарко снова повернул ручку, возвращая стекло на место, сел вполоборота к Романову. — Но от старых привычек трудно отвыкать. Хотя, наверное, придется.

— Странный вы человек. — Романов тоже устроился удобней. Ему стало на самом деле интересно. Кроме того, разговор позволял отвлечься от назойливых мыслей на тему «о черт, что же дальше дела-а-ать?!». — Старший методист ГорОНО. Байкер. Да еще и знакомый этого профессора. Не думаю, что вы интересуете его как педагог или мотоциклист…

— Ну, тут нет ничего странного. — Жарко, кажется, тоже настроен был поболтать. — Пару веков назад никого не удивляло, что один и тот же человек пишет стихи «про баб», служит дипломатом и шпионом при чужеземном дворе, лихо машет саблей и сочиняет трактат по физике. Потом это, к сожалению, почему-то стало считаться невозможным.

— Сложная специализация… — глубокомысленно начал Романов и удивленно дернулся, когда Жарко его непринужденно перебил:

— Простая леность мозга. Взять, к примеру, вас. Ваша бригада несколько недель сидит неподвижно посреди разброда и разгула всякой дряни, парализованная внушенной вам нелепой мыслью, что в «нормальном обществе» военные не лезут в гражданскую жизнь. В результате бригаду берет под командование решительный летеха, и под его руководством все бодро бросаются спасать мир.

— Похоже на Ксенофонта[5], не находите? — спросил Романов, которому только сейчас пришла в голову эта позабавившая и смутившая его мысль. Брови Жарко высоко прыгнули под волосы, он непонятно сказал:

— Извините… — И продолжал уже о другом: — У нас в клубе было сорок семь человек. Когда началась вся эта заваруха, мы долго не думали, оккупировали здание школы, где я когда-то начинал преподавать. Перевезли туда семьи, кстати — захватили бензоколонку рядом… А сейчас там у нас больше тысячи народу, две трети — женщины и дети. Что-то вроде коммуны. Кстати, я с мэром-то разговаривал. Но не хватило, так сказать, сил для морального давления… Учтите, он дерьмо. Но злобное и хитрое. И вы ему нужны…

— Ему нужен не я, а бригада, — задумчиво сказал Романов. — Я не виделся с ним ни разу, поверите? Поэтому подождите — я сам составлю о нем мнение. Поверьте, я вовсе не хочу того, что начал делать. Не хочу, — с силой, хотя и негромко, повторил Романов, и Жарко кивнул. И молчал до самого поворота к мэрии, разглядывая залитые резким солнечным светом улицы, мелькавшие за окном. Свет только оттенял отчаяние и разорение, царившие там. Яркие вывески и рекламы казались издевательством над людьми. Собственно, — подумал Романов, глядя, как в конце проспекта вырастает высокое прямоугольное девятиэтажное здание, больше похожее на старинную крепостную башню, — это и было издевательством. Всегда…

Площадь перед мэрией по периметру была окружена баррикадой из мешков с песком и бетонных реперов, а также цепочкой «ежей» из обрезков рельсов. Единственный въезд перекрывал тоже сложенный из мешков капонир, в котором стоял на широкой треноге невесть откуда вытащенный «ДШК». На площади находилось десятка три полицейских — с оружием, в основном все с теми же «ксюхами», они хаотично слонялись туда-сюда и выглядели скорей неуверенно-пришибленно. Но тем не менее это были вооруженные люди, худо-бедно умевшие со своим оружием обращаться и явно подчинявшиеся мэрии. «Интересно, а где местный ОМОН? — вдруг задумался Романов. — Отряд-то во Владике был неплохой и немаленький…»

К остановившемуся «уазику» тут же — явно предупрежденный заранее — подбежал один из полицейских — с погонами майора, в криво сидящем бронежилете, с пистолетом в новенькой кобуре, посаженной так, что быстро достать оружие было просто невозможно. Что-то забормотал, явно думая, что вежливо и в то же время твердо приглашает Романова «пройти» — понять на самом деле это можно было только по судорожным телодвижениям. Глаза у майора остановившиеся, полные застывшим изумлением, недоумением и ужасом. Он до такой степени походил на оживленный заклинаниями труп, что Романов передернулся и поспешил к мэрии.

— Мы тут подождем, — сказал вслед Жарко. И, кажется, зевнул…

Оказавшись внутри, Романов слабо удивился — в здании было светло, тепло, чисто. Очевидно, работали генераторы. Впрочем, удивился именно слабо и без гнева. В конце концов, у них в части тоже было совершенно так же. Может быть, люди просто не знают, что делать, и стараются хотя бы вокруг себя сохранить порядок.

Удивительней было другое. Во всех кабинетах шла напряженная работа. Гудело, трещало, щелкало, слышались распоряжения, носили какие-то бумаги, на каждом лице написана деловитость. Он бы даже поверил в это, если бы не две вещи. Первая — он видел город и то, что в нем творится. Вторая — он несколько раз заглядывал всем этим занятым людям, попадавшимся ему в коридорах, в глаза.

И видел там пустоту. Система привычно обслуживала саму себя, убедив себя же в том, что ничего особенного не происходит.

Все было ясно. И вряд ли от предстоящего разговора чего-то стоило ожидать.

Около открытой двери одного из кабинетов высокий худощавый капитан-полицейский разговаривал с молодым, но уже лысоватеньким, бесцветным каким-то, однако исполненным собственной значимости, чиновничком. Романов приостановился, уловив слово «автоматы». Капитан просил оружия для отряда самообороны.

— Да вы поймите, наконец, — пять соседних дворов. Двадцать домов. Больше пятнадцати тысяч человек. У нас даже школа готова в сентябре начать работать, честное слово! Тепло даем, свет даем по пять часов в сутки! Но у дружинников только охотничье. А вы знаете, какие сведения? Склады мобрезерва на юго-западе разграблены, оружие по рукам разошлось, и какое оружие! Это ведь рано или поздно все незащищенное дограбят — и пойдут искать… Пятьдесят автоматов…

— Послушайте, вы понимаете, о чем вы вообще просите?! — В голосе чиновничка был ужас. Капитан умолк, непонимающе на него глядя. — Раздать оружие людям! Фактически поддержать незаконное самовооружение! Нет, нет и нет! Есть установленный порядок. Мы не имеем права, мы не будем поощрять подобный бандитизм! — И, воспользовавшись тем, что капитан отшатнулся от него, как от заразного больного или, верней, сумасшедшего, проскочил в кабинет и захлопнул дверь.

Полицейский протянул было руку, но потом ожесточенно плюнул на чистый пол, шепотом выматерился и пошел прочь по середине коридора. С ним Романов тоже столкнулся взглядом — у капитана были глаза человека из иного мира. Этот мир начинался сразу за ограждением по периметру площади, но в мэрии о нем ничего не знали… Нет. Не то. Не хотели знать, это иное.

«Ну ясно, — спокойно подумал Романов. — От этого и начнем плясать. Только еще кое-что глянем…»

В роскошной приемной кроме молоденькой, лет шестнадцати, не больше, секретарши за столом сидели еще двое молодых мужиков в костюмах, похожих на витринные манекены. «А вот вас, ребятки, жалко», — машинально подумал морпех, останавливаясь. Один из них заступил Романову дорогу, требовательно протянул руку (Романов пожал плечами, снял ремень и портупею с пистолетом, передал), второй обхлопал по одежде — старший лейтенант не сказал ни слова, только кивнул в ответ на слова секретарши: «Илья Данилович вас ждет!» — и вошел в большой, по-деловому обставленный кабинет.

Мэр поднялся навстречу с улыбкой — из-под портрета… Сталина, висевшего точно над его креслом. Вокруг портрета была видна на стене заметная более темная «рамка» — видимо, еще недавно тут висел более крупный по размерам портрет президента, и Романов подумал, что, наверное, мэр и сейчас хранит в сейфе комсомольский билет, а то и партийный от КПСС — на всякий случай. Нет, скорей всего, только комсомольский — для партии молод…

Маркевич между тем уже успел потрясти Романову руку — с улыбкой — и, пригласительно-повелительным жестом указав на одно из кресел, прошелся по кабинету, заложив руки за спину. Сказал несколько фраз о постигших страну несчастьях, о своей роли как хозяина города. Фразы были пустые, гладкие, похожие на толстых ленивых рыб. Романов ждал — без улыбки, спокойно не отпуская мэра взглядом, и видел, что Маркевич от этого нервничает. Наконец мэр остановился напротив, уперся в стол широко расставленными руками, наклонился…

— По моим сведениям, вашими усилиями в бригаде сегодня утром наведен должный порядок, — сказал он. — Это отрадная новость. Крайне отрадная. Мы ждали чего-то подобного от офицеров, верных долгу… присяге, так сказать… ждали и верили, да-да… Я бы хотел предложить вам взаимовыгодное сотрудничество. Ваша бригада — просто неоценимый клад для нас…

«Сейчас, — подумал Романов и внутренне напрягся. — Сейчас все решится. Пожалуйста, скажи то, что должен сказать. Я не злодей, я не хладнокровный убийца. Я не хочу. Скажи. Будь ты человеком, слышишь?!»

— …Я бы хотел просить вас перебросить сюда, к мэрии, пару сотен бойцов. Желательно — лучших. Для защиты законной власти в нашем лице. У нас мало людей, еще меньше — надежных людей. Безвластие и хаос в случае, если с нами…

Короткого широкого клинка тычкового стилета с бритвенно-острыми кромками вполне хватило, чтобы перерезать Маркевичу сразу обе коронарные артерии и гортань. Никак отреагировать на действия старшего лейтенанта он просто не успел. Свистнувшая кровь долетела алым веселым дождиком до противоположной стены.

— Быг, — утробно сказал Маркевич и умер. Потом завалился на стол, по которому во все стороны потекло вишневое, а со стола сполз на пол. Как-то расслабленно-мягко, словно кусок теста. И бесшумно — ковер был дорогущий, просто роскошный, глубокий, как трава на поляне.

Романов вытер клинок о какие-то бумаги, усмехнулся. Убирая оружие в пояс, подошел к столу, наугад выдвинул несколько ящиков. Во втором сверху оказалось искомое — пистолет, понтовая хромированная «беретта-92». Собственно, можно было бы и без него обойтись, но лучше — с ним. Старший лейтенант сунул пистолет в берет, еще раз посмотрел на лежащий у стола труп и вышел в приемную.

На то, чтобы застрелить охранников, понадобилось какое-то мгновение. Они упали со стульев, на которых сидели, как подстреленные вороны с жердочек, — и тому и другому пули попали в лоб, почти точно меж глаз. Уронив дымящийся берет, Романов повернулся к привстающей секретарше и тихо сказал:

— Сестренка, только не кричи. Я тебе ничего не сделаю.

Девушка опустилась обратно. Видимо, тон был найден верно, а слово «сестренка» как-то ее успокоило. Стиснув руки где-то под столом (не на кнопку ли давит? Нет, похоже), секретарша тихо попросила:

— Пожалуйста… не убивайте меня…

— Я же сказал — не убью. — Романов прислушивался. Снаружи все было спокойно, видимо, шум важной работы по переливанию из пустого в порожнее заглушил выстрелы, и без того смазанные беретом. — Я бы и их не стал убивать, но… У тебя родные есть?

— Брат… младший. — Девушка продолжала тискать руки под столом.

— Где он?

— Тут, в подвале… тут у всех семьи, кто здесь работает… там много места и запасы большие… господин офицер…

— Какой я тебе господин… — Романов подошел к двери, запер ее тихо. Девушка следила за ним полными ужаса глазами, потом быстро сказала, вспомнив другое слово:

— Товарищ офицер, товарищ командир… пожалейте нас… мы с Алькой детдомовские, ему всего десять… Илья Данилович мне его взять разрешил сюда, если я… он сказал, что, если я… то он Альку выбросит… — Губы девушки задрожали. — Как щенка, он сказал… а меня все равно…

— Тихо! — Романов подошел к столу, посмотрел на бедж на груди девушки. — Вот что, Оля. Ты мне сейчас поможешь. Я думаю, что все-таки все будет хорошо и никто никуда твоего Альку не выбросит. И тебя тоже больше никто не обидит. Но ты мне должна помочь.

— Я… — Девушка стиснула руки перед грудью. — Я боюсь.

— Ну и что? Я тоже боюсь.

Недоверчивый взгляд:

— Вы?

— Угу.

— Хорошо. Я помогу. А Илью Даниловича вы убили?

— Угу.

Девушка на миг прикрыла глаза, потом кивнула решительно:

— Я помогу. Что надо делать?

— Ну, во-первых, открой мне балкон и включи громкоговорители. И одновременно внутреннюю связь по кабинетам. Сможешь? Работают они?

— Да… конечно. — Она встала, подошла к большой двери. Оглянулась на офицера, щелкнула фиксаторами, снова вернулась к столу, набрала что-то на компьютере.

Романов, следивший за нею, уточнил:

— Компьютеры работают все?

— Да, даже внутренняя сеть есть. — Секретарша перевела дыхание. — Когда взорвалось, ну, те бомбы, то которые компьютеры работали — те сгорели. Но тут запасных много было… А что вы собираетесь делать?

— Оль, давай договоримся так — ты ничего не спрашиваешь… и не пытаешься бежать сейчас, когда я буду занят. Нет, я не буду в тебя стрелять и даже догонять не буду. Просто глупо.

— Я не буду убегать… А что мне еще делать? Ой! Но я же должна знать…

— Пока посиди. Убитых не боишься?

Она покачала головой.

— Тогда просто сиди. И запомни — не бойся.

Секретарша кивнула. Сказала:

— Микрофон там в балкон встроен. В перила посередине. Вы увидите…

Романов вышел наружу…

Над городом светило солнце — ярким тревожным диском на ясном, на каком-то… каком-то совсем не летнем почему-то небе. Но город все равно казался серым, и серым был видный сбоку вдали океан. Старший лейтенант окинул взглядом ближние кварталы. Чуть поодаль даже медленно ехала куда-то машина.

Романов перевел взгляд на площадь. Сделал еще шаг и, сняв с микрофона на фигурных перилах непромокаемый чехол, негромко сказал:

— Прошу внимания… — Своего голоса из динамиков он не услышал, но на площади все зашевелились. — Говорит Романов. Только что мною за неисполнение своих должностных обязанностей был убит господин Маркевич.

Ага, зашевелились активней… Несколько человек побежали к входу… а пулеметчики в капонире неуверенно, но взяли на прицел «уазик». Романов усмехнулся:

— Прежде чем кто-то из вас совершит глупость вроде стрельбы, хочу предупредить, что, если через пятнадцать минут я не передам в бригаду кодовое сообщение — вот с этого балкона фонариком, — мэрия и площадь будут срыты с лица земли. Сюда нацелены две установки «Град». Старые. Но надежные, поверьте. Всем оставаться там, где кто находится сейчас. Это приказ.

Он сам удивился тому, как звучит его голос. И — не удивился тому, что площадь замерла. Позади в дверь приемной вроде бы настойчиво стучали… но тут стук как раз оборвался.

— Оружие — все оружие, имеющееся на руках у находящихся в мэрии и на площади, — будет сдано людям около машины «УАЗ», стоящей на въезде на площадь. Если к концу дня при досмотре будет обнаружен на руках хотя бы один ствол — расстрел на месте. Прошу всех понять — власть переходит в руки… — Он на долю секунды задержался и продолжал; эту задержку, наверное, заметил он один, и он один знал, чего она стоила и о чем он успел подумать в этот наикратчайший миг: — Большого Круга Русской армии. Сейчас обращаюсь к находящимся на площади служащим полиции. Начинайте сдавать оружие. Сдавшие отходят к памятнику Ленину и ждут. Внутри здания всем оставаться на местах до особого распоряжения. Вячеслав Борисович, принимайте стволы, пожалуйста. Сержант, поезжайте в часть, жду вас через полчаса со взводом.

— У нас в подвалах семьи! Какие вы даете гарантии?! — крикнул кто-то снизу. Там, на площади, теперь все видели его, все смотрели на балкон. Уже не только полицейские, из здания высыпало и продолжало выходить немало народу.

— Никаких — ни вам, ни вашим семьям, — отрезал Романов. — Могу гарантировать только беспристрастное разбирательство по каждому из вас — кто, как и зачем жил, что делал тут. Устраивает ответ?

Снизу промолчали. Но первые люди уже складывали оружие рядом с Жарко. Он стоял у капонира, широко расставив ноги, руки — на бедрах, и в его позе не было рисовки. Всем стало ясно, что «процесс пошел» и уже неостановим. «УАЗ» отъехал, и Романов вдруг увидел того капитана, который просил автоматы, — он, оказывается, не ушел, стоял как раз за машиной.

— Товарищ капитан, — сказал Романов. — Я не знаю, кто вы, прошу простить. Вот вы разговаривали десять минут назад насчет автоматов для самообороны… — Немного смешно было видеть, как капитан закрутил головой, потом ткнул себя в грудь. — Да-да, вы. Я очень прошу вас зайти сейчас в кабинет мэра, я вас буду ждать. Пока все. Надеюсь на понимание.

Он выключил микрофон и вернулся в кабинет. Сел на диванчик у стены и кивнул секретарше:

— Оля, откройте дверь… — В коридоре оказалось пусто, как он и ожидал. — И еще вот что. Я сейчас будут передавать световое сообщение. А вы тем временем соберите на совещание через пятнадцать минут всех начальников отделов. Ну или как они там у вас называются. Всех. Сможете?

— Конечно. — Девушка несмело улыбнулась: — Я… можно спрошу у вас? — Романов кивнул, вставая. — Я останусь на этом месте?

— Нет, едва ли, — покачал головой старший лейтенант. — Но я могу гарантировать, что ни тебе, ни твоему брату не придется уходить отсюда. Не смотри с таким испугом, пожалуйста. Просто жизнь поменяется. Просто поменяется жизнь.

Глава 3

Прогноз погоды

И о медалях-орденах ты помышлять не моги.

Всего награды — только знать наперед,

Что по весне споткнется кто-то о твои сапоги –

И… идиотский твой штандарт подберет.

О. Медведев. Идиотский марш

Вадим Олегович появился в мэрии, уже когда стемнело совсем и Романов заперся в кабинете, чтобы отдохнуть хотя бы часа три-четыре. Снаружи метались снова и снова огни фар, слышался шум машин и перебивавшие друг друга человеческие голоса. Сквозь них пробивалась густая упорная стрельба — на юго-западе ударная группа вела бой с крупной бандой, окопавшейся, как оказалось, в тех местах и чего-то выжидавшей. Чего они там выжидали — никто выяснять уже не стал… В здании тоже было шумно, но приемная все-таки отсекала звуки, и Романов, наскоро поев холодных консервов, показавшихся ему необычайно вкусными, уже сидел на внесенном сюда по его распоряжению днем диване и совсем собрался лечь (больше всего он боялся, что не уснет), когда дверь открылась после короткого стука и внутрь вошел человек.

— Кто? — быстро спросил Романов, от бедра наводя пистолет на движущуюся тень. Но тут же узнал человека: — Вадим… Олегович?

— Я понимаю, почему вы не выполнили своего обещания. — Лютовой, не здороваясь и не объясняя причин появления, прошел к столу, сел. В свете из окна его волосы засеребрились, но лицо оставалось в тени. — Но поговорить все-таки нужно. Извините.

— Как Женька? — спросил неожиданно Романов.

— Мальчик? Если вы о его немоте… это шок. Я не специалист и не могу сказать, когда он пройдет. И пройдет ли вообще. А так… что ж, это обычный человеческий детеныш обычных родителей нашего времени. — Профессор положил на стол руки, сплел пальцы в замок. — Хорошие задатки, развитые не больше, чем у любого его среднего ровесника. Умный, необразованный, напуганный, боготворящий вас.

— М-м? — Романов не нашел, что сказать, а Лютовой, кажется, не собирался больше говорить о Женьке.

Он хрустнул пальцами и размеренно уронил первые фразы:

— Николай Федорович, вы военный до мозга костей. И сейчас опираетесь на военных. Это понятно. Но в дальнейшем это должно измениться. Профессиональный военный связан мышлением, которое прививается ему с военного училища. Или даже с Суворовского училища. И это мышление совершенно не годится для того, что вы затеяли. С военными вы уничтожите банды, наведете полный жесткий порядок и… благополучно скатитесь в новое Средневековье уже через поколение. И снова — мучительное карабканье вверх, и снова — через пять веков, через тысячелетие — неизбежное падение… но право, стоит ли такое будущее усилий? А может быть и еще хуже — начнете потихоньку передавать власть «профессиональным управленцам», которые тут же почуют вашу управленческую беспомощность и тут же полезут, как мухи на мед. Как арендаторы в панские имения в старой Польше. А вы даже не сможете понять, как и когда из ваших рук уплыла реальная власть. Тогда все просто вернется на круги своя. Посему вам надо будет принять иные критерии для отбора тех, кто станет строить и править. Я не исключаю, впрочем, что из среды военных выделятся тоже вполне подходящие люди. Но я также уверен, что их будет как минимум не меньше среди гражданских. Условно гражданских, впрочем…

— Вы о своем протеже? — неприязненно перебил Романов. Тон старика ему не понравился. Лютовой, казалось, удивился:

— Протеже? А, вы о Вячеславе? Нет, он не мой протеже. Впрочем, вы поняли правильно. Я именно о таких — и похожих — людях. Понимаете… я очень боюсь, что все наши нынешние неприятности — просто-напросто мелочи.

— Это шутка? — Романов напрягся, словно прозвенел тревожный звонок. И он спросил всерьез, надеясь, что старик и в самом деле пошутил, потому что…

— К сожалению, я серьезен, как никогда… — Лютовой встал, бесшумно прошелся вокруг стола. — Мы сейчас имеем дело всего лишь с распадом привычной инфраструктуры и системы управления, вызванным ядерной войной. Хуже будет, когда начнется неизбежное при том количестве взорванных зарядов, которое было, заражение местности. Надеюсь, в наших местах — полосами, рельеф местности его ослабит, а то и сведет на нет для многих районов… Еще хуже — когда, боюсь, пойдет цепная реакция природных катаклизмов… Их масштаб я оценивать просто не в силах и все-таки надеюсь, что этого удастся избежать. И совсем скверно станет, когда все это неизбежно вызовет к жизни распад и привычной системы морали. Это будет хуже любого катаклизма.

— Это уже есть, — пробормотал Романов больше себе, но профессор услышал:

— Это пока мелочи. Всего лишь убийства из-за еды или сведение старых счетов, наложенные на общий крах привычной жилищно-коммунальной системы.

— Всего лишь? — уточнил Романов не без сарказма.

— Да, вы не ослышались, — Лютовой словно бы не заметил его тона. — Нас пока что не припекло по-настоящему. А когда припечет — на свет божий полезут такие ужасы, что я бы заранее предложил к ним приготовиться.

— О чем вы? — требовательно спросил Романов. В нем росла агрессия к этому старику. Агрессия, замешанная на неприятии менторски-пророческого тона и… и понимания, что старик говорит правду. Только правду. И, видимо, ничего, кроме правды.

— Как вы думаете… учитывая, что нигде в мире… кроме, может быть, Швейцарии… власти не позаботились о сколь-либо длительном прокорме сколь-либо значимого количества людей… а главное, самое главное, — о распределении продуктов… Так вот, учитывая это и накладывая на культивировавшийся последние десятилетия агрессивный аморализм значительной части населения, как думаете, сколько понадобится времени, чтобы огромные, никем не контролируемые массы скатились к людоедству?

Романов почувствовал, как холодеют щеки. Ответил грубо, отсекая этой грубостью взвихрившиеся мысли:

— Не говорите ерунды. Земля никуда не делась…

— Это пока. А вам не кажется, что для лета погода… погода странная? И этот ветер — совершенно не сезонный… ни по силе, ни по направлению… — Лютовой вдруг громко перевел дух, покачался у окна с пятки на носок и резко повернулся в комнату. — То, что я собираюсь сказать, похоже скорей на приговор, чем на прогноз. Я прошу меня выслушать внимательно и понять. Те погодные аномалии, которые мы наблюдаем в данный момент, а главное — фиксируем приборами… Если хотите, я предоставлю вам материалы, самые свежие, мои ученики продолжают работать и сейчас… Так вот, это всего лишь начало. Я думаю, на территории к западу от Урала уже наступили или наступают как раз сейчас ядерная зима и ночь. Где-то в течение года или полутора лет это же явление распространится на всю — повторяю и подчеркиваю, всю! — планету. Тем более что очагов, подвергшихся массированной бомбардировке, — два. Вся географическая Европа и вся территория США. Кроме того, прогнозируется и тектоническая сверхактивность, в которую мне упрямо, вопреки очевидному, не хочется верить. Сверхактивность вплоть до ухода под воду значимых частей материков, например, или возникновения землетрясений и пробуждения вулканов там, где ранее ничего подобного на человеческой памяти не наблюдалось. Ну а конкретно нам в ближайшие два-шесть месяцев следует ожидать, во-первых, усиления ветра до постоянного ураганного. Это будет первый сигнал. Затем образуется непроницаемый облачный покров. Финалом станет резкое, стремительное, просто-таки противоестественное в обычных условиях падение температуры. Думаю, на полгода-год.

— До каких пределов? — тихо спросил Романов. — Падение температуры… это до каких пределов?

Старик казался ему черным с серебряным сиянием силуэтом, из которого исходит голос. Снова нахлынуло — на секунду — ощущение нереальности происходящего.

— Предполагаю — примерно до минус сорока градусов по Цельсию для наших мест. Затем поднимется до пятнадцати-двадцати в среднем, — прозвучал голос из силуэта, и в комнате стало тихо.

Романов спросил еще спокойней:

— А что предполагается с Россией?

— С Центральной Россией? — уточнил профессор. — Я уже говорил.

— Уточните, пожалуйста, — настаивал Романов. Ему почти болезненно хотелось точных слов и ясных определений. Они успокаивали, создавали ощущение твердой реальности, пусть и новой, изменившейся, но твердой. Иначе начинало казаться, что тонешь то ли в болоте, то ли в зыбучем песке…

— Хорошо… Не исключено, что она просто-напросто уничтожена. Мы не можем определить, сколько там взорвалось боеголовок, но, я думаю, несколько сотен точно. Если же нет… то мне страшно даже представить себе, во что ее остатки превратятся в ближайшее время, учитывая почти полный развал сельского хозяйства и скученность людей в мегаполисах и вообще больших городах. Какое-то время это будет очень, очень жуткое место… Впрочем, какие-то прогнозы я делать не буду. Повторяю, точно ничего сказать нельзя.

— Так. А как долго продлится эта… зимняя ночь?

— Очень большой оценочный разброс.

— Назовите крайние даты, — резко, хотя и негромко, потребовал Романов.

— Нижний предел — порядка пяти лет. Верхний — порядка пятнадцати… — Лютовой помолчал, разглядывая что-то на ковре, и добавил тихо: — Я должен предупредить… если это затянется более чем на десять лет… это будет конец. — Он поднял голову, сверкнув серебром волос. — Всеобщий конец. Уцелеют единицы в сверхдолговременных бункерах. Да и то… Но более — никто. Через какое-то время умрут и они, потому что Земля будет стерилизована. Возможно, какая-то жизнь сохранится в океанах, но — не более того.

— Вадим Олегович, конец наступит тогда, когда мы опустим руки.

Романова сам вздрогнул от этих своих слов. Он произнес их совершенно спокойно и абсолютно уверенно. Лютовой подошел к столу, снова сел в кресло. Бросил — как учитель хорошему ученику:

— Я не ошибся в вас. Располагайте мною и моими… знакомыми. Мне на самом деле осталось немного, но кое-что я сделать успею.

— Если я предложу вам пост… советника по общим вопросам, — Романов говорил серьезно, — вы не откажетесь?

— Затем я и пришел к вам утром, — профессор кивнул. — Придется начинать все сначала. Этого темпа работы я не выдержу, скажу честно и сразу. Может быть, не выдержите и вы тоже… Но я помогу, чем смогу. Слово.

— Значит, у нас есть около года практически полного спокойствия, затем — еще с полгода спокойствия относительного… — Романов наконец поднялся с дивана, прошелся по кабинету, встал у карты города и окрестностей, которую тоже разместили здесь сегодня днем. Включил и выключил подсветку. — Затем — период, в который даже просто выход из жилищ будет затруднен. Рассчитываем его по максимуму — два года. Я правильно понял?

— Вы совершенно точно уловили мою мысль, — кивнул Лютовой.

— Топливо. Жилища. Еда… — медленно произнес офицер. — В первую очередь. И все с порядковым запасом, потому что мы не можем отказать тем, кто будет искать у нас спасения…

— Очень ценным было бы для нас занятие Всемирного семенохранилища, — сказал профессор. — Но я понимаю, что это, конечно, фантастика…[6]

— Я даже не знаю, где такое расположено, — буркнул Романов и неожиданно признался: — У меня весь день в голове кавардак. Я что-то все время делал, а сейчас понимаю, что не решил за день ни одной на самом деле важной проблемы…

— Вы сегодня отдохнете, — сказал Лютовой. — А я старик, мне не хочется спать. Я вообще очень мало сплю. Очень мало… Да и нельзя сказать, что я так уж устал. Я набросаю к полудню список — список того, что нужно сделать как можно быстрее просто для выживания. Например — гидропонные плантации. Это то, на что стоит обратить самое пристальное внимание. Пока еще не поздно. И еще: надо отселять город. В глубь континента. На сопки.

— Зачем?! — изумился Романов, но тут же осекся. Подумал и спросил прямо, озвучив свою догадку: — Значит… все-таки боитесь цунами?

— Мне очень не хочется в это верить, — признался Лютовой. — Но расчеты убедительны. Я вас познакомлю с коллективом, который работал здесь… Люди молодые и верные науке.

— Тоже ваши протеже? — уже в шутку спросил Романов.

Лютовой покачал головой:

— Нет. Тут начнут работать иные критерии отбора…

— За список я буду очень благодарен. — Романов присел на угол стола. — Но есть и внешняя опасность. Я думаю, китайцы появятся в самое ближайшее время. Пока их задерживает происходящее на Амуре, но это когда-то кончится, и они скорей всего пойдут сюда. Причем, — Романов усмехнулся, — небольшими группами по два-три миллиона человек. Если мы их и сможем завернуть, то только ядерными боеприпасами, путем выжигания на том берегу Амура смертельной для любой жизни зоны. Это единственный способ, к сожалению. А таких боеприпасов у меня… у нас нет. Может быть, пусть приходят? — Офицер постучал пальцем по столу, потом провел по полировке. — В конце концов, не все ли равно, если так…

— Оставьте эти мысли. — Голос профессора по-прежнему был спокойным, но жестким. — Вы думаете о Китае как военный. Рассматриваете Китай как потенциального военного врага. А он не враг. Он — общество-муравейник. Если планета достанется ему — он высосет ее, как высосал территорию самого Китая. Я там был. Я знаю. Но тут, думаю, я ничего не смогу вам посоветовать. Я как раз — не военный. Возможно, вы все-таки найдете какой-то способ разрешить эту проблему… Я сейчас пойду… но сначала скажу еще кое-что. Простите, но это не может терпеть до завтра. Это о задачах… о целях… — Лютовой заговорил неожиданно горячо и быстро: — Вы должны спасти как можно больше гражданских. Особенно как можно больше детей. Но в этом спасении вы обязаны избегнуть двух ловушек. Первая — вы поймете «спасение гражданских» так, как вас учили. То есть разместить их где-то, кормить, предотвращать эпидемии, удерживать от уголовщины и охранять. Путь очень простой, потому что привычный для вас. Так вы получите стадо. Причем бесящееся от осознания своей несвободы, с определенного жиру и от безделья. Это стадо будет вас ненавидеть, а любые ростки светлого и делового в своей среде затопчет с невиданным остервенением. Дальше. Вам станут предлагать пойти иным путем. Некоторые ваши же собственные соратники. Конечно же, ради блага народа. Предложат обратиться к «историческому опыту», который-де оправдывал себя и лучше всего отвечает менталитету русского народа. — В голосе профессора послышалась брезгливая насмешка. — Проще говоря, вам предложат превратиться в бар, а основную массу спасенных сделать своими крепостными. Нет, конечно-конечно, вы будете добрыми барами. Заботливыми отцами своим «душам». Вот только это ничего не изменит, кроме того, что ваше стадо будет покорным и бессмысленным. Ищите иной способ. Стройте общество-круг вместо общества-пирамиды. Я помогу вам, я клянусь снова, что помогу, чем только буду в силах… Всегда помните приоритеты: защита от банд и внешнего врага, причем защита всенародная, в которой вы — только руководители. «Избавляя мирное население от страданий, связанных с войной», по такому сценарию, вы создадите общность трусов, которые привыкнут на вас надеяться во всем, что касается порядка. Дальше. Образование и воспитание. Настоящее образование и воспитание, всестороннее, основанное на внушении жестких норм поведения и ясных чистых ценностей, на суровой дисциплине, приоритете общего над частным, на широком охвате всего спектра знаний, на умении думать и принимать мгновенные решения. Образование и воспитание, которое — в первое время, во всяком случае, — придется вбивать в людей силой. Скота, труса, жадюгу, подонка, лгуна, развратника, ленивца — выколачивать. А это — вбивать. Я помогу вам, — Лютовой повторял это, как заклинание, снова и снова. — Мне немного осталось, но я буду помогать, пока дышу. И умру с верой, что мы — люди, русские — использовали последний свой шанс не впустую…

Романов молчал не меньше минуты. Молчал и поднявшийся, но не спешащий уйти профессор. Наконец офицер тихо спросил:

— Но тогда… что вы оставляете нам? Тем, кто все это организует? Лидерам? Тем, кого я начну отбирать уже завтра? Веками… тысячами лет люди влезали наверх ради каких-то благ. Проявляли отвагу, ум, решительность, самые разные таланты… блага ожидаемые не всегда были материальными… но каждого вело стремление именно к этому. А вы предлагаете нам только…

— Труд и муки, — Лютовой был серьезен. Очень серьезен. Почти величественен в этой серьезности. Очень стар. И совсем не дряхл. — Привилегию всегда бежать, идти, ползти впереди остальных, не только опережая их, но и постоянно подтягивая их следом. Лидерство без наслаждения властью. Награду думать обо всех и служить во всем примером. Это великая честь. И вам нужны рядом и во главе именно те, кто согласится на это. Кто поймет истинность, единственную истинность такого пути. И сможет научить этому идущих следом. Только они.

— Единственная истина… — Романов задумался. — Сколько раз ее провозглашали в истории Человечества. И всякий раз это кончалось…

— Вы ошибаетесь. Не кончалось. А — кончали. Именно кончали, силой или исподтишка. А потом, постфактум, старались оболгать или извратить то, с чем боролись. Но нынешний момент уникален. Он на самом деле уникален. Истина в наших руках. На самом деле единственная истина, проверенная совестью. Если мы будем верны ей и победим, то разорвется замкнутый круг бессмысленных страданий, долгих жутких тысячелетий погони за миражами…

У Романова пробежали по коже мурашки.

Но не от страха или напряжения. Он ощутил неожиданно полное, ясное счастье, сияющее впереди, как сияет в непроглядной ночи мощный прожектор.

Глава 4

Аутсорсинг мозга

Покупайте тампоны «Тампакс»,

Жуйте жвачку «Сперминт»,

Жрите батончик «Сникерс»,

Пейте напиток «Херши» –

Все равно на вас найдется пуля.

Живите в бетонных тюрьмах,

Рубите для них деревья,

Скопите побольше денег

На длинную, сытую старость –

Все равно на вас найдется пуля.

А. Непомнящий. Все, кто любит Вавилон

Уже в старости, «от нечего делать» (как он, ухмыляясь, объяснял всем) пописывая мемуары, Романов, честно излагая на бумаге события тех недель, задумывался, что не сошел с ума, не надорвал нервы каким-то чудом.

Его рабочий день начинался в пять утра, а заканчивался за полночь, нередко и после двух часов ночи. И дела не кончались. Казалось, они просто не могут кончиться.

Оказывается, во Владивостоке жило еще больше ста тысяч человек. В шесть раз меньше, чем до войны, но все равно очень много. Более того, как только стало ясно, что в городе есть власть, в него потянулись нескончаемым потоком люди из окрестностей. Что в планы Большого Круга не входило никоим образом.

Если честно, сюрпризом для Романова стало и то, что практически весь город (за исключением десятка различных анклавов), оказывается, на самом деле контролировался бандами, с которыми пришлось вести настоящие бои. Бандиты не связывались с морпехами, но, когда те стали явственно брать Владивосток под контроль, поднялись на сопротивление. Только за первую неделю морпехами и разношерстными отрядами самообороны, которые объединил вокруг себя «Русский Восток», ставший незаметно ополченческим штабом, было уничтожено более восьмисот бандитов, казнено — почти четыреста. Сюда же следовало добавить и несколько сот самых разных «индивидуальных» преступников, выявленных с необычайной легкостью, — просто потому, что они и не скрывались. В основном это были насильники и грабители.

В начале второй недели объединившиеся бандиты из нескольких группировок попытались самым настоящим образом штурмовать мэрию — видимо, поняли, что церемониться с ними не будут, и пошли на отчаянный шаг. Впрочем, это ожидалось, штурм закончился бойней, а тех, кто не бросил оружие, густо повесили вдоль подъездного бульвара. После этого перестрелки и бои в городе пошли на спад, но проблем не стало меньше.

Их стало, скорей, больше, просто они приняли иной характер.

Приходилось конфисковывать буквально все — от горючего до автомобилей — и потом перераспределять блага по спискам. Люди отдавали требуемое туповато-покорно, они привыкли, что у них все и все отбирают. Но, во-первых, по городу поползли бесконечные, похожие на тихие струйки мутной воды, слухи — мол, новая власть пользуется отобранным. А во-вторых, люди при этом смотрели этой самой власти в рот, ожидая помощи, поддержки, благ, дотаций — и… и ничего не желали делать сами! «Ты нас спас, батюшка, — ты нас корми и пользуй», — иронично и зло сказал как-то раз Жарко.

Конечно, не все были такими. Может быть, даже и не большинство. Но Романову запомнились из тех дней именно эти бесконечные толпы и очереди людей, готовых стать рабами у кого угодно, лишь бы не делать и не думать самим, но при этом плюющих в спину ими же выдуманному господину, стоит ему отвернуться. Тех, кто что-то делал, — а нередко делал и не «что-то», а очень много, почти нечеловечески много! — было трудно заметить. Постоянно чем-то занятые, они не нуждались в особых указаниях и помощи. Замечались только результаты их дел. И Романов учился не забывать этих людей. В рабочем порядке приходило понимание, что заметней и бесполезней всех как раз те, кто постоянно что-то просит или маячит рядом с умоляющим видом. И легко скатиться в уверенность в том, что они и есть — народ.

Романов обратил внимание и на то, как изменились женщины. Они только что не руками держались за своих мужиков — любых. Одинокие смотрели на любых мужчин умоляюще, почти жалко. Видимо, пришло понимание сути вещей…

Впрочем, конечно, так было не со всеми. Кроме категорий «работяг», которые тянули все, и «болота», которое ждало, когда его вытянут из самого себя, была и еще одна. Временами Романова до истеричного смеха поражало, какое количество ненормальных, оказывается, выжило, скрывалось где-то и теперь вылезло на поверхность, чтобы начать предъявлять новой власти самые разные претензии, в том числе и по-настоящему идиотичные. От некоторых веяло таким душком откровенной шизофрении, что Романов терялся или начинал злиться. Тем более что именно эти шизики были самыми настойчивыми и агрессивней других требовали сочувствия и решения проблем.

Уже немолодой мужик, пригнавший чудом спасенное его семьей от мародеров стадо ярославских коров, почти четыре часа сидел в коридоре, да и потом, когда его заметили и привели на прием, смущенно бубнил: «Люди занятые… чего я… я ничего… подождать — оно просто… может, у кого дело важней… теперь-то что… вот пока гнали — это да… а сейчас-то и подождем…» За это время на прием дважды прорывался какой-то придурок, требовавший свободы самовыражения (в чем она должна была заключаться, Романов не понял, хотя говорил посетитель много и горячо), пришел полный велеречивый батюшка, настаивавший на проведении крестного хода, и лохматая истощенная десятиклассница со взглядом дауна, которой было непонятно, почему так долго не восстанавливается сеть «Вконтакте».

Девчонку Романов передал на руки дежурной бригаде медиков (ясно было, что у нее наркотическая интернет-ломка и обычное истощение от недоедания — поразительно, что жива), батюшку в приказном порядке приписал к одной из групп, проверявших квартиры на предмет трупов, истощенных, больных и так далее, а с самовыразителем во второй раз получилось совсем скверно. Буквально перед ним в кабинет вошел мальчик лет десяти. Просто вошел. Очень тихо, наверно, потому его и не остановили нигде… Худой, кое-как одетый. Он принес двух полувзрослых щенков овчарки, тоже не особо упитанных, но вполне жизнерадостных. Потом сказал: «Их съесть хотели, а я не хочу… спасите их, пожалуйста…» — и, поставив большую корзинку с тявкающими и возящимися щенятами на пол, сел на стул у двери, прислонился к стене и стал очень белым с черными кругами у закрывшихся глаз и рта.

Сразу после того, как унесли и его, и щенят (Романова уверили, что мальчишка будет жить), явился вторично этот самовыразитель, и Романов его застрелил. Не со зла, не сгоряча — долго сидел спокойно, внимательно слушал и думал, что это будет очень несправедливо: чтобы это существо и дальше жило в одном мире с тем мальчишкой. Потом достал пистолет и застрелил.

Стреляли в эти дни много. Очень много. А что было делать? Романова сильно потрясло то, что среди всех чиновников мэрии после проверки не оказалось ни единого, с кем можно было бы на самом деле работать. Самым распространенным типом тут был достаточно молодой перекладыватель бумажек, которому до сколь-либо подходящего работника следовало еще расти и расти. Таких, как правило, отправляли на строительство теплиц, разбивку зимних лагерей из армейских запасов и начавшуюся стройку к северо-востоку от города или ставили на работы в самом городе. А вот все более-менее важные кресла занимали человеческие производные от обезьяньего вожака — злобные, похотливые, хитрые, с невероятным чутьем на интриги, но не способные что-либо сделать реально.

Эту категорию вместе с семьями расстреляли за городом в какой-то балке — Романов не интересовался. Оставлять в живых подобных креслократов глупо и опасно, содержать их в тюрьме — нелепо и затратно, перевоспитать — практически невозможно. А их семьи были просто балластом, приложением к своим «старшим». Причем балластом опасным.

Но в результате Романов остался в пустом, без чиновников, здании.

Вообще-то Романов намеревался опять создать нечто вроде министерств — просто потому, что система казалась ему апробированной и надежной. Но, поразмыслив, пришел к неожиданно ясной и четкой мысли: проблемы надо решать не министерствами. А людьми. Есть проблема — берем человека, который готов ее решить. Даем ему карт-бланш на привлечение людей, сил и средств. И в срок спрашиваем с него, и только с него, — и без оправданий. Если он справился — хорошо. Если справился, сэкономив силы и средства, — награждаем. Если не справился… нет, не наказываем, но помечаем, что дел такого типа ему поручать нельзя. А вот если убеждал всех, что справится, врал, а потом провалил…

Он не знал, как будет эта система действовать потом. Но пока… пока она действовала. И отлично.

Были, впрочем, люди, занимавшиеся и чем-то постоянным — тем, что требовало такого же постоянного контроля. Внутренняя и внешняя безопасность, продукты, строительство… И дети. Собственно, так и начал складываться реальный Большой Круг, в который входили сам Романов, профессор Лютовой, капитан Муромцев, каперанг Юрзин, Жарко, еще несколько человек, которые контролировали важные направления деятельности, например, бывший директор вполне процветавшего колхоза-АОЗТ «Рассвет» кореец Хегай Ли Дэ, который взял на себя почти все сельскохозяйственные дела. Кстати, именно он натолкнул Романова на мысль о необходимости работы над новой конституцией, которую Большой Круг решил назвать «Русская Правда». Романов был слегка поражен, когда Хегай во время самого начала обсуждения этого вопроса озабоченно сказал:

— Нужно первой же статьей непременно закрепить документально главенствующую роль русской нации в государстве и обществе…

— Я не пойму, ты вообще-то кореец, — откровенно в лоб высказался тогда Муромцев. — Так какого черта?

Это было больше шуткой, но Хегай неожиданно покачал головой и очень серьезно ответил:

— Не смейся, но я думаю, что эти беды посланы миру за то, что он забыл, что для него сделали русские.

Возражать было нечего, если честно…

Лютовой присутствовал на заседаниях всегда, хотя почти ничего не говорил на людях. Он, как и обещал, познакомил Романова сразу с несколькими небольшими группами молодых (в том числе на самом деле молодых) ученых, в разработках и наработках которых Романов мало что понял, но Лютовой рекомендовал эти вещи как буквально жизненно необходимые. Однако эта идея — точнее, целый ряд потащивших друг друга за собой идей, — пришла в голову самому Романову вскоре после разговора с начальницей Жарко, которую байкер-педагог и привел на прием поздно вечером.

Романов как раз занимался вопросом армии как таковой и мучился: бригаду, которой командовал сейчас Муромцев и которая рисковала стать самодовлеющим государством в государстве, надо было распускать, все начинать заново, а как, с какого бока взяться за эту реформу, даже в ум взять не получалось. Рядом лежала докладная записка того же Муромцева, что в бригаде живут двести семнадцать мальчиков-сирот от пяти-шести до четырнадцати-пятнадцати лет и с ними надо что-то делать. А пять минут назад ушел Лютовой, с которым опять состоялся очередной странноватый, парадоксальный разговор, начавшийся с ерунды: с вопроса о том, что компьютерная сеть в мэрии потребляет слишком много энергии.

— По-моему, ее следует вообще отключить, оставив лишь те машины, которые занимаются важными расчетами, — неожиданно сказал профессор. — И необходимо вычистить компьютеры из частного владения и из карманов. Конечно, большая их часть не работает… но все равно. Убрать. Надолго. На много десятков лет.

Романов даже слегка обалдел от такого предложения. Пока он подыскивал и формулировал возражения, Лютовой продолжал как ни в чем не бывало:

— Что такое компьютер в частных руках при нынешнем уровне развития морали — точней, при том, который был до катастрофы? Библиотека? Нет. Рабочий инструмент? Нет. Это тупое или грязное развлекалово плюс вынос мозга на аутсорсинг. И он стал, на мой взгляд, главнейшей причиной морального одичания последнего времени. Обычный мобильный телефон со множеством функций низвел основную массу детей до хилых тупых ублюдков, сыграв роль обычного электронного наркотика. Компьютер в руках взрослых убил множество ремесел, множество на самом деле полезных навыков… которые нам теперь придется восстанавливать и за отсутствие которых, наверное, уже миллионы людей заплатили жизнями. Прежде чем люди снова получат что-то подобное в руки, им надо будет здорово повзрослеть как биологическому виду. А раньше — нет. Нет. И нет.

— Сдерживать прогресс? Не слишком умно, — возразил Романов. Почему-то ему всегда хотелось в разговорах с Лютовым возражать снова и снова. То ли из-за спокойного менторского тона… то ли потому, что возразить, в сущности, было нечего, даже если профессор говорил странные или страшные вещи.

— Да, — Лютовой легко, по-молодому, поднялся с кресла, — не слишком умно. Это я что-то… — Он подошел к окну и, стоя возле него, глядя наружу, сказал: — Погода опять мерзкая… Ну что, домой мне как добираться — такси вызвать или на автобусе?

— Я понял, — буркнул Романов почти тут же. — Хватит.

Профессор повернулся к нему и покачал головой:

— Постарайтесь на самом деле понять. Не на словах. Ваш прогресс — вон он, за окном. Это все вообще и произошло потому, что прогресс прогресса обогнал прогресс совести. Возьмите это в толк наконец. Нам надо спасти цивилизацию — согласен. Всю, целиком, — согласен. Но мы не должны быть идиотами и стараться ее поскорей вернуть. Иначе все начнется сначала. Рано или поздно. Наша задача — воспитать нового человека. Это надо делать с чистого листа. С абсолютно чистого. Чтобы ни на ногах, ни на руках ничего не висело. Ни презумпция невиновности, ни МР3-плеер. Не нужны они при отсутствии совести. Просто-таки опасны они в таком случае. Если уж выпал нам шанс — то его надо использовать на полную мощь, я не устану повторять это вам снова и снова. Тем более что мы за этот шанс заплатили так, что… — Лютовой не договорил и снова отвернулся к окну…

…Может быть, именно мысли о том разговоре не давали сейчас сосредоточиться на армейских вопросах. Поэтому Романов почти обрадовался, когда появился Жарко.

Он был не один. Вместе с ним пришла женщина лет сорока — неожиданно хорошо одетая, моложавая, с аккуратной прической и уверенным поведением. Романов насторожился — прическа явно была сделана недавно, да и одежда производила какое-то… какое-то немного странное впечатление. Словно ее долго не надевали, а потом надели хоть и умело, но в спешке.

— Знакомьтесь, Алина Юрьевна, — Жарко чуть поклонился, — вот это как раз и есть наша нынешняя власть. — Он почти изящным жестом указал на вставшего тоже с легким поклоном Романова. — Можно сказать, государь Владивостока. Товарищ Романов.

— Государь — и товарищ? — Алина Юрьевна улыбнулась. Видно было, что это у нее отработано — начинать разговор с легкой шутки, но начинать первой — в некоторой степени ставя собеседника, пусть и облеченного властью, в подсознательно подчиненное положение.

— Насчет государя — неудачная шутка Вячеслава Борисовича. — Романов указал на одно из кресел. — А насчет товарища — посмотрим. Подобное обращение надо еще заслужить. Итак, я вас слушаю. Думаю, что, если Вячеслав Борисович провел вас… по знакомству, когда я работаю с документами, для этого должна быть основательная причина.

Женщина расположилась по-хозяйски, привычно, много раз, видимо, бывала в кабинетах… может быть, даже в этом. Но снова в ее поведении на короткую секунду мелькнула какая-то… неуверенность. Точней Романов определить не мог и просто приготовился внимательно слушать. Жарко расположился у подоконника, глядя тоже с неким непонятным интересом.

— Слава, наверное, не говорил вам… — начала посетительница, с улыбкой посмотрев на Жарко.

Романов суховато спросил:

— Вячеслав Борисович ваш младший родственник? Или вы с ним в близких отношениях?

— Н… нет, — удивленно отозвалась Алина Юрьевна. Чуть покраснела и поправилась: — Вячеслав Борисович, наверное, не говорил вам обо мне: я была, так сказать, его начальством — заведующая ГорОНО. Алина Юрьевна Салганова. — Романов кивнул, имея в виду «очень приятно». — Я внимательно слежу за происходящим в городе, и, должна сказать, вы кажетесь мне представителем твердой власти. Прежний мэр явно не справлялся со своими обязанностями в этот кризисный период. Я бы сказала — в страшный период. Но ведь вы военный?

— Точно так, если сейчас это имеет значение… — медленно проговорил Романов.

Алина Юрьевна удовлетворенно кивнула и продолжила:

— Тем не менее вы не можете не согласиться, что каждый должен заниматься своим делом. Вы простите меня, — на этот раз улыбка ее была искренней и немного виноватой, — я говорю слегка плакатным языком, но я так привыкла… и я прошу вас поверить, что намерения мои искренни. Я, сами понимаете, ничего не могла поделать раньше для установления хоть какого-то порядка… — Она на миг запнулась. По лицу промелькнула тень, и Романов прочел все, что пряталось в этой тени: темная квартира, нелепо придвинутый к двери стол, страх выдать себя хотя бы звуком, настороженное прислушиванье к звукам на улице, ужас — шаги на лестничной клетке… Но уже через миг тень исчезла — в кресле снова сидела уверенная в себе, спокойная деловая женщина. — Я бы хотела вам предложить свои услуги. По прежней специальности. Как я понимаю, детей вы без внимания не оставите? — В голосе было почти обвинение. Словно она сомневалась, что Романов вообще способен думать о детях.

— Ни в коем случае, — покачал головой Романов. Повторил задумчиво: — Ни в коем случае.

— Ну вот. — Алина Юрьевна решительно кивнула. — Думаю, что следует в первую очередь озаботиться созданием для детей максимально комфортных условий… конечно, я понимаю, что с учетом нынешних реалий, но… вот, например, по дороге сюда я видела группу мальчиков лет по восемь-десять, кажется, которую вывозили куда-то за город, на посадку картошки, это…

— Прервитесь, — Романов решил все для себя в одну секунду. Салганова удивленно и даже слегка оскорбленно умолкла. — Я верю, что у вас очень большой опыт. Возможно, просто грандиозный. Я ничего не знаю о вашей деятельности до… этих событий. Но я вижу, что произошло. И вы видите, что произошло. И мне почему-то кажется, что в немалой степени ваша деятельность на прежнем посту к этому финалу и привела.

— Что? — Глаза Алины Юрьевны стали непонимающими.

Романов вздохнул и подвел черту:

— С мальчишками вы работать не будете. Может быть — я пока не уверен и в этом, — но может быть, вам найдется место при девочках. А мальчишек должны учить и воспитывать мужчины.

— А я, например, одна ращу сына, — возразила Салганова.

Романову стало смешно: «Ращу сына!» Но тема была не смешной совсем. И он спросил с интересом:

— У вас один сын?

— Да…

— Сколько вам лет?

— Женщинам таких… — улыбнулась Алина Юрьевна.

Голос Романова стал жестким, откровенно повелительным — он ждал ответа:

— Сколько вам лет?

— Сорок пять… — Женщина стушевалась.

— Выглядите моложе… И один сын? Плохо. Очень. А его отец?

— Я в разводе уже три го…

— Сколько мальчику лет?

— Двенадцать… Что это за допрос?! — откровенно возмутилась наконец женщина.

— Ясно, — кивнул Романов. — Развелись, когда мальчишка стал откровенно тянуться к отцу… чтобы сохранить себе комнатную куколку в виде вечного маленького мальчика, который «никогда не огорчает маму»… Чем самооправдались? Пил, бил, не уделял внимания, приходил поздно, смотрел косо, снимал туфли стоя, спотыкался о кота? Впрочем, неважно… Мы найдем вам мужа.

— Что? — В вопросе было настоящее потрясение, Алина Юрьевна даже чуть наклонилась вперед, словно желая убедиться, что ослышалась.

— Мы найдем вам мужа, — повторил Романов спокойно.

— Без любви? — Женщина еще пыталась шутить, хотя ее тревожный взгляд скользил туда-сюда по непроницаемому лицу Романова.

— Эта болезнь быстро проходит, — ответил Романов.

— Нет уж, спасибо! — Салганова резко встала, вздернув голову, оправила юбку. — Всего…

Но Романов опять перебил ее:

— Воля ваша. Но в таком случае ваш сын немедленно переселяется в казармы бригады.

— Что?! — В этом вопросе уже не было недоверия. Был ужас.

— Поймите, — Романов тоже поднялся и говорил спокойно, взвешенно, — мы просто не можем себе позволить еще одно искалеченное мамочками поколение мальчишек. Посему за вами выбор. Или вы находите мужчину, с которого мальчик, спасенный вами, но от этого не переставший быть жертвой, будет брать пример… или вы вольны и дальше жить, как хотите, но, простите, одна.

Было еще несколько секунд тишины. Потрясенной. Казалось, сейчас в ней разразится гроза. Но… вместо этого послышался сдавленный, тихий голос, в котором были ужас и слезы:

— Нет, только не это… только не это… умоляю вас… не разлучайте с сыном… я согласна на все… на все, слышите?! — выкрикнула женщина и разрыдалась, пряча лицо в ладонях.

— Не надо, — вздохнул Романов. — Видите, как легко было сделать вас из решительной и деловой женщины жалким существом, готовым на все — подчеркиваю это! — ради слепого чувства к своему единственному сыну? Что само по себе уродство… Впрочем… без этого чувства мир бы разрушился. Оно нужно. Оно — необходимо. Но… под контролем мужчин… Выпейте воды, Алина Юрьевна. — Он налил из графина в высокий узкий стакан, протянул Салгановой, потом втолкнул в руку силой и заставил пить. — Я не шутил, когда говорил вам то, что говорил. И, кстати, спасибо вам. Именно вы натолкнули меня… впрочем — неважно. Найдите человека сами. Не любовь ищите, сейчас вы ее не найдете, — найдите мужчину. Если не будет получаться — мы на самом деле поможем. Понимаете, что я говорю?

— Но это же… — Женщина достала из кармашка платок, но не вытирала слезы, а судорожно комкала в руках. — Как вы не понимаете…

— Я все отлично понимаю, — покачал головой Романов. — Вам найдут место. В интернате для девочек. Конечно, не на начальствующей роли. Воспитательницей… Я не знаю, там, на месте, разберутся. Но у вас есть… есть четыре недели, чтобы сделать то, что я сказал. Или мы заберем мальчика. Вы понимаете, что я говорю?

— У вас нет сердца… — Это были не просто слова, женщина не пыталась «давить на жалость», она просто говорила. — Вы зверь… для вас достоинство женщины — пустые слова…

— Звери — это те, от кого вы прятались за запертыми дверями, — тихо сказал Романов и по лицу женщины — по вновь мелькнувшей тени — понял, что угадал. — И они не кончились. Вообще ничего не кончилось. Даже не началось толком ничего. А что до достоинства — полминуты назад вы были готовы на все, что угодно, чтобы сохранить рядом сына. Какое достоинство, кроме охраняемого мужчинами, есть у вас? И кто вам его сохранит в будущем? И какое достоинство вы воспитаете в своем сыне? Анекдотичное: «Черт, бык, педераст — зато живой!» Да? Все. Простите — закончен разговор. Я еще раз вас благодарю — без вашего визита я бы подумал об этом позже, а с этим нельзя опаздывать… Вячеслав Борисович, проводите Алину Юрьевну и помогите с устройством.

Жарко кивнул, взял женщину под локоть, вывел ее, не сопротивляющуюся, наружу. Романов схватил графин, долго пил из горлышка. Потом пудово выматерился и замахнулся графином… но не бросил. Поставил на стол, сел сам. Тяжело дыша, придвинул к себе черную папку с угла, резко открыл.

Внутри была груда листков, исписанных разными почерками, исчерканных разными правками. И эта груда представляла собой основу будущей «Русской Правды». На первом же чистом месте под строчками, набросанными почерком, кажется, самого Лютового («…у половой ориентации не может быть „вариантов“, любые отклонения являются либо болезнью, подлежащей лечению, либо в случае отказа от такого лечения — общественно опасными преступлениями, карающимися…»), Романов написал размашисто и крупно: «Семьей является союз мужчины и женщины, безусловным главой которого является мужчина. Никакие вариации решения вопроса не допускаются» — и жирно подчеркнул написанное. Потом вырвал из отрывного блокнота на столе перед собой лист и стал набрасывать распоряжение, которое завтра следует огласить и расклеить в напечатанном виде по всей контролируемой территории…

«В 28-дневный срок настоятельно предлагается всем одиноким женщинам, равно и мужчинам, воспитывающим детей, найти себе пару. В противном случае дети будут отняты и переданы на общественное воспитание либо в другие семьи. Семьям, в которых менее трех детей, настоятельно предлагается взять на воспитание сирот (информация в мэрии и в Думе) до этого числа или же сверх него по желанию. Семьи, которые этого не сделают, будут привлекаться к дополнительным грязным работам за малодетность. Отсутствие спутника жизни после 30 лет недопустимо, создание полноценной семьи является обязанностью человека…»

Жарко вернулся, когда Романов заканчивал писать. Снова прошел к окну. Постоял там, глядя наружу, на черные ночные кроны деревьев, потом кашлянул и сказал, поворачиваясь к столу:

— Да уж. Некрасивый разговор. Но правильный. Чего-то подобного я ожидал, когда привел ее сюда…

Вместо ответа Романов показал Жарко записку и листок из «Русской Правды». Пока тот читал, Романов покрутил в пальцах ручку и сказал:

— Я хочу, чтобы вы занялись детьми. Детьми. И теми, которые в семьях или которые попадут туда. И отдельно и особо — сиротами, которых вы сами отберете из общего числа.

Жарко поднял глаза от листков, положил бумаги на стол. Уронил нейтральное:

— Так.

— Последние двадцать лет вокруг них слишком много носились с их правами и прочей ересью, — продолжал Романов. — В результате сейчас они расплачиваются тяжелей взрослых.

— По-моему, все беды всегда тяжелей всего били по детям… — Жарко не сводил с Романова глаз и сейчас очень походил на… на Иисуса Христа. Только очень странного. Может быть, пересмотревшего свои взгляды насчет любви и от этого только еще больше любящего людей…

— Да, в силу их простых возрастных физической незащищенности и умственной неразвитости. Но это, блин, уникальное поколение. — Романов стукнул кулаком по столу. — Я долго об этом думал, долго готовился именно к разговору с вами на эту тему, хорошо, что все так сложилось удачно… Не обладая в массе своей никакими положительными качествами детей прошлого — знаниями, смелостью, неприхотливостью, приспособленностью к жизни, — они были полны раздутого самомнения. — Романов сам удивлялся, как быстро и легко соскакивают с языка, облекаясь в слова, столь долго и мучительно передуманные мысли. — Как результат — большинство из тех, кто уцелел, просто находятся в постоянном шоке от наглядного крушения своего центропупизма. Их вам придется восстанавливать заново. Но есть немало тех, кто ухитрился сохранить свой незамутненный идиотизм. Их вам придется ломать, а потом восстанавливать.

— Вам не кажется, что это слишком… механистично? — Жарко не сводил с Романова взгляда.

— Дорогой Вячеслав Борисович, — проникновенно сказал Романов. — Если вам дали велосипед, одно колесо которого крутится перпендикулярно другому, вы ведь не станете восхищаться самобытностью этого велосипеда, оригинальным новаторским замыслом… роскошной отделкой, наконец? Вы его разберете и будете переделывать.

— Но дети все-таки не велосипеды.

— Именно. Безнадежный велосипед можно выкинуть, наконец. А детей осталось слишком мало, чтобы ими так разбрасываться. Странно, что я это объясняю вам!

— Справедливости ради — есть немало мальчишек, которые…

— Есть. Но о них речь не идет. У них будут другие кураторы, хоть и подчиняющиеся вам, другие проблемы, и к вам конкретно они начнут проситься на отдых… уверяю.

— Вы хотите, чтобы я создал и внедрил новую систему воспитания и образования? — теперь Жарко говорил четко и резко.

— Да, — так же, в тон ему, отчеканил Романов.

— Предельно тоталитарную, жесткую и эффективную?

— Да.

— Учитывающую не права, желания и свободы, а только пользу для общества и самого ребенка, причем пользу пролонгированную…

— По-русски, пожалуйста, Вячеслав Борисович. Я не знаю этого слова.

— На отдаленное будущее.

— Да.

— И внедрял ее повсеместно, не считаясь ни с чем?

— Да.

— И кроме того — чтобы я занялся отдельно государственным воспитанием части сирот, которые покажутся мне подходящими на роль бойцов и лидеров?

— Да.

Жарко наконец отвел взгляд. Усмехнулся:

— И что… нет никаких ограничений в моей работе?

— Никаких. Даже если вы кого-то убьете или доведете до смерти — разрешается. Впрочем… — Романов провел по лицу ладонью, помассировал щеки. — Одно ограничение все-таки есть. Вам ведь известна — известна на уровне инстинкта, я за вами следил с самого начала нашей эпопеи, с первой встречи, — разница между жестокостью и издевательством, между принуждением к подчинению и унижением, между «правами» и душевным достоинством? — Жарко кивнул, глаза его стали чуть удивленными, он явно не ожидал от Романова таких разговоров. — Не унижайте их. Не издевайтесь над ними. Не топчите их достоинство. Это всегда, понимаете, всегда остается в душе как гноящаяся рана. И рана эта никогда не заживает. А гнойники в душе нам не нужны. Ну, я целиком и полностью полагаюсь на вас и ваше чутье.

На лице Жарко отразился вдруг испуг. Настоящий. Он наклонил голову и, исподлобья разглядывая Романова, тихо спросил, называя его на «ты»:

— Ты хоть понимаешь, какую власть я получу таким образом?

— А что? Свергнешь всех остальных? — спокойно спросил Романов, тоже перейдя на «ты».

— Нет… Просто боюсь не справиться. Хотя честно признаюсь: о том, что ты сейчас говоришь, я мечтал. Мечтал много лет. Все, на что я сейчас возражал, я держал в уме постоянно… и сейчас с трудом верю, что мне выпал шанс… и боюсь его…

— Послушай, а я просто летеха-морпех, который… — Романов ожесточенно плюнул в урну для бумаг. Жарко кивнул:

— Понял.

И, прежде чем выйти, коротко отсалютовал.

* * *

Женька появился в Думе в неурочный час. Если честно, Романов часто забывал про своего «спасеныша». Просто не хватало времени думать о нем. В конце концов, Белосельский был в безопасности, он был сыт, одет, обут, жил в тепле — чего нельзя было сказать о множестве других детей.

Женька, похоже, все понимал и не обижался. Он просто появлялся в штабе в обед и приносил Романову поесть. Готовить Женька не умел, но, похоже, старательно учился — у него получалось с каждым разом все лучше. Чем он занимается в остальное время, Романов, к собственному стыду, не знал вообще.

Однако на этот раз Женька пришел почти с утра. Пропихнулся вне очереди в кабинет, мычаще огрызнулся в коридор на кого-то и в ответ на вопросительный и недовольный взгляд Романова достал свой верный блокнот. Присел к столу, начал писать. Романов с интересом рассматривал его — коротко стриженного, в плотной кожаной куртке, армейских штанах-«песчанке» с большими карманами и прочных, неказистых рабочих ботинках. «ТТ» у мальчишки, видимо, был под курткой, но из-под ее короткой полы виднелся нижний край чехла для висящего на поясе рабочего инструмента — дорогой надежной «лазерманы», которую мальчишка, судя по всему, сам где-то… нашел. Неожиданно подумалось, что в магазинах до сих пор лежат кучи модного барахла — и на взрослого, и на подростка, и детского. И его никто не берет, только потихоньку команды вывозят «на ткань». Эта одежда, как и мода, которой еще недавно, например, придерживались ровесники Женьки (никто из них не обул бы таких ботинок еще в прошлом году, даже глядеть не стал бы), — она была искусственной. Нелепой. Не выдерживающей столкновения с малейшими трудностями жизни. Таким же был и мир, в котором их создавали и активно навязывали. Он тоже не выдержал.

И теперь за это платили люди. Романов вдруг задумался: интересно, сколько подростков, не успевших сориентироваться в изменениях мира, погибли из-за… штанов? Да-да, тех самых идиотских мешков, телепающихся по земле, поверх которых было «круто» показывать резинку трусов. И которые помешали их носителям быстро бежать, когда это было жизненно важно?

Мысль была страшной, если честно.

Женька между тем поставил точку, победно шмыгнул носом и решительно подвинул блокнот взрослому:

«Есть ребята. В городе на акраинах и близко в при городах. И в деревнях близко еще. Семь разных мест. Знают много всякое про банды которые там и про другое разное важное. Хотят помоч».

Романов поднял глаза, постучал по блокноту пальцем:

— Ты им веришь?

Кивок. Решительный — видно было, что Женька много думал об этом.

— Ты их знаешь? Раньше знал?

Женька придвинул блокнот, написал:

«Нивсех. Мало кого. Восновном простые пацаны, я с такими нидружил. Вобще ранше фигня. Ранше все были другие. Им плохо. Или прячуца или как могут защищаюца. Они помогут а мы их защитим. Я им верю. Клянус».

— Почему они просто не придут сюда? — допытывался Романов.

Женька вздохнул, досадливо поморщился, что-то мукнул недовольно, губами изобразил явно нечто матерное, досадуя на свою немоту. Опять застрочил:

«Поразному. Кто уходить с дома не хочет из села, там еда есть а тут кто знает. Кто и нас боица и думает что если не просто так прити а за помощ то лучше. Я уже много раз с ними говорил. Они прападут а так и им и нам харашо. Я могу сразу завтра встречу сделать. Ждут они».

— Хорошо, — кивнул Романов. И только теперь спохватился: — Погоди! А ты что, в город ходишь?!

Женька ответил удивленным взглядом. Кивнул. Мелькнул карандашом:

«Кждый день. И в город и дальше. Я велик подобрал во дворе. Ты нидумай он ничей. Я искал чей. Ничей. Я хорошо ежу. И стрелять тренируюс каждый день. Меня лейтенант Белюков учит».

«Ну и что я ему возражу? — подумал Романов. — Ну ездит. Не будет же он всю жизнь, которая вряд ли скоро станет лучше, сидеть в коробке с ватой? И остальные…»

— Вечером, в семь, зайдешь и доложишь, где и когда точно будет встреча, — сказал Романов уже по-деловому. — Свободен.

Женька вскочил, вытянулся. Потом отдал салют и поспешил к двери…

Да, то, что творилось за пределами пригородов Владивостока, было проблемой, и сейчас, глядя вслед мальчишке, Романов это осознавал как нельзя лучше. Даже не проблемой, а загадкой. Мощный радиоузел удалось ввести в действие, выяснилось, что радиосвязь никуда не делась, но нашарить хоть кого-нибудь пока не удавалось, эфир был плотно забит дикими помехами. По БАМу и дальше доходили смутные слухи о полнейшем беспределе, хаосе, резне… Хабаровск и Комсомольск-на-Амуре были, судя по всему, разрушены; что в Центральной России — вообще не было известно, и Романов все чаще задумывался о прогнозах Лютового. Но в то же время думалось и другое: не может быть, чтобы не было нормальных анклавов. Будем собирать всех в кучу, чего теперь ждать…

Но, чтобы «собирать в кучу» хотя бы окрестности, надо было что-то о них знать. А с этим ощущался чудовищный напряг. Поисковые группы не забирались дальше десяти, ну, пятнадцати километров от окраин Владика.

Работа поисковых групп была опасной, поэтому кроме транспорта (как правило — грузовика) и полудюжины «носильщиков» с врачом в каждую входило четверо бойцов, обычно — ополченцев, хорошо знавших район, где предстояло работать. С начала деятельности было собрано по квартирам и «просто так» больше ста тысяч трупов, из которых часть — фрагментарно или в неопознаваемом состоянии. Треть принадлежала детям, остальные, как правило, старикам и женщинам. Очень многие, видимо, умерли от каких-то врожденных или старческих болезней, от несчастных случаев, некоторые — от голода, немало было убитых и брошенных прямо в ограбленных квартирах или домах либо во дворах. Трупы сжигали в угольных печах бывшего судоремонтного завода. Не безвестно — все данные, которые удавалось найти, заносились в особые книги; если данных не было совсем — заносились приметы, хотя бы место обнаружения… Списки эти дублировались авиационной краской прямо на одной из внутризаводских стен. И около этой стены постоянно были люди. Постоянно…

Но много людей — в основном детей — удалось спасти. Ужасало то, что зачастую эти дети были брошены взрослыми. Родными матерями и отцами. Узнавая об этом, Романов всерьез задумывался, надо ли спасать человечество.

Это ощущение усиливалось, потому что в квартирах находились и другие вещи, из которых бандитские склады награбленного были как бы не самым безобидным. Часто — почти каждый день! — находились притоны с женщинами и детьми, превращенными в секс-рабов, либо (на окраинах чаще всего) какие-нибудь хозяйства, где за похлебку те же женщины и дети работали уже «просто» как «обычные» рабы. И в трех местах нашли другое. Окончательно страшное. Жилища людоедов. Причем это были вовсе не опустившиеся или сошедшие с ума несчастные существа, как в книжках про блокаду Ленинграда, которые когда-то читал Романов. Нет. Напротив. Очень расчетливые, зажиточные, «успешные» лю… нелюди, которые вовсе не испытывали голода. Они просто сметливо делали запасы на просчитанное будущее из «самого доступного материала». Даже у самого безжалостного бандита, у самого гнусного насильника, у самого жадного грабителя мысль об этом вызвала бы отторжение.

Да. Задумывался поневоле… Еще в начале деятельности на своем посту Романов побывал сам в «коттеджном поселке» недалеко от окраины, элитном населенном пункте, где жили «средние сливки высшего общества». Побывал просто потому, что один из молодых ученых, которых Романов — в неясном, но упорном, детском каком-то, желании подразнить Лютового — продолжал называть «протеже», попросил вывезти оттуда «всех, кого сможете». Большего он не объяснил, только махнул рукой. Ну и Романов послал туда Жарко с двумя десятками его мотоциклистов, а сам присоединился в последний момент. Из внезапно вспыхнувшего острого интереса.

Вообще он отлично знал об этом поселке. Но был почему-то (видимо, подсознательно) уверен, что там в любом случае все в порядке и позже, когда наладится дело во Владике, с живущими там людьми можно будет просто договориться. У них наверняка запасы продуктов, в каждом доме — оружие, транспорт, у многих — автономные генераторы… Сидят они себе там и сидят. Наверное, очень неплохо устроились. Недаром даже банды к ним не сунулись. «Что там может быть страшного-то?» — думал Романов, покачиваясь на переднем сиденье своего «гусара» и придерживая правой рукой установленный для стрельбы вперед «ПКМ»…

Если где-то и можно было наблюдать ярко и воочию полнейший распад человеческой личности — так это именно здесь. И было — только теперь, глядя вокруг из медленно едущего джипа, Романов осознал это окончательно — что-то извращенно-закономерное в том, что существа, в мирное время искренне верившие, что им не писаны никакие юридические законы, что они — на вершине пирамиды, во время войны легко отряхнули с себя, словно ненужную шелуху, и законы человеческой морали, скатившись с иллюзорной вершины во вполне реальную беспредельную гнусность.

Впрочем, Жарко возразил Романову. Он считал, что этот пир во время чумы порожден не освобождением от морали — морали у этих существ не было никогда, подобные вещи они называли презрительно «пацанской ванилькой», — а обычным страхом, характерным в такие моменты для тех, кто не верит ни во что, кроме своих желаний.

Но, как бы дело ни обстояло, наблюдать за происходящим было страшно. До такой степени страшно, что страх как бы сам выносил себя за скобки.

В некоторых местах поселка горели — видимо, уже не первый день — дома. Слышались выстрелы, обрывки песен, крики как истерично-веселые, так и полные ужаса и боли, — и вживую, и через усилители. Всюду валялись, свисали из окон, висели на деревьях и оградах трупы — и совсем свежие, и уже почти разложившиеся, и просто их куски, в которых не всегда можно было даже просто опознать часть человека. Видно было, что среди них есть убитые, самоубийцы и умершие непонятно из-за чего. Шлялись в одиночку и группами пьяные или одурманенные наркотиками существа, младшим из которых было едва-едва по три-четыре года. Многие были голыми, и это, судя по всему, ими даже просто не ощущалось. Казалось, им всем ни до чего нет дела. Тут же, среди трупов и невменяемых, на лужайках перед домами, на верандах — трудно было куда-то глянуть и не наткнуться на подобную сцену, — обезумевшие люди занимались сексом; казалось, кто-то решил овеществить в реале самые омерзительные и страшные порносайты, как бы в память о сгинувшем Интернете. Иногда здесь же гулял какой-то безумный самодеятельный карнавал, слышались смех, тосты, а участники веселья легко и просто присоединялись к оргиям.

Отряд остановился в центре «гондон-минимума», как обозвал кондоминиум один из байкеров, — у неработающего фонтана в парке. В чаше фонтана навалом лежали трупы. Тут ж сидел и плакал ребенок лет двух-трех — у него на шее заливался сигналами электронный «беби-ситтер», пытаясь достучаться до неизвестно где находящейся матери малыша.

— Остановить это все невозможно. — Жарко кивнул одному из своих людей, тот отправился за малышом. — Даже неясно, с чего начинать… Смотри, тут же все просто-напросто не в себе! Нужна зачистка. Отдай приказ.

— Но тут дети… — Романов осекся, увидев, как вырвавшийся из боковой улицы на круговую трассу серебристо-зеркальный джип легко переехал двух голых девочек десяти-двенадцати лет, упоенно ласкавших друг друга прямо посреди дороги рядом с большим кегом пива. Хлынувшая кровь, смешанная с желтой отравой из бочки, хлестнула по джипу, он вильнул и завалился боком в дренажную канаву; из машины никто не вышел, она так и осталась стоять, словно серебряный гроб из детской страшилки. Одна из девочек, еще живая, истошно-пронзительно кричала на одной ноте, но этот крик не привлекал, да и не мог привлечь ничьего внимания в атмосфере, царившей на улицах.

— Копии своих родителей, можешь мне поверить. Я хорошо знаю этот малолетний сброд, — жестко сказал Жарко.

— Есть и совсем маленькие, — Романов кивнул на малыша, который мгновенно затих (или даже потерял сознание) на руках у взрослого. — И я думаю, что и нормальные тут все-таки есть тоже. Мы не можем бросаться людьми. Надо забрать малышей и тех, кто захочет уйти. Выходим наружу, окружаем периметр и начинаем.

— Порченое семя… — Жарко покривился. Но возражать не стал…

Они вывезли оттуда двадцать пять детей, в основном малышей, и троих взрослых. И одну-единственную семью из пяти человек: старушки, матери с отцом и двух мальчиков одиннадцати и шести лет, — которые сидели, забаррикадировавшись, в своем доме. В стычках, которые начали вспыхивать сами собой, потеряли двоих бойцов. Скольких убили — не считали и потом еще много часов стаскивали и сталкивали машинами трупы в красивый овраг за дальней окраиной поселка. Сами дома, конечно, могли пригодиться — если не сгорят все, занимаясь друг от друга. Тушить пожары не было никакой возможности.

На воротах, которые встретили их открытыми и которые Жарко старательно закрыл, прямо на стыке добротных створок, поверх предупреждающей таблички о частном владении Романов наклеил недавно появившийся плакат-печать: черно-желто-белый лист со стилизованной надписью красным:

«ПРИНАДЛЕЖИТ БОЛЬШОМУ КРУГУ РУССКОЙ АРМИИ.

ВХОД БЕЗ РАЗРЕШЕНИЯ КАРАЕТСЯ РАССТРЕЛОМ».

Глава 5

Витязи

Нынче мир наш весел не больно –

Всяка шваль гужуется всласть…

Смейтесь, гады, будьте довольны –

Ваша миссия удалась!

Но знайте: мчится где-то в пустыне

Так, что звезды бьются о сталь,

Синий поезд — Сивка Добрынин…

О. Медведев. Трансвааль

Распоряжение о создании Комитета государственной безопасности Романов подписал ближе к полудню 19 августа.

В этот момент он был более чем когда бы то ни было с начала эпопеи со спасением мира отвратителен самому себе. И к КГБ это не имело ни малейшего отношения. Спецслужба оказалась просто-напросто необходимой, хотя пока что не имела главы, только что-то вроде коллегиального совета. Кого можно назначить руководить этой организаций, Романов пока что не знал и не представлял. Впору было ставить Женьку. «Спасеныш» имел, пожалуй, самую обширную агентурную сеть в округе — достаточно вспомнить не такую уж давнюю встречу с юными «делегатами», после которой границы контролируемой Большим Кругом территории резко расширились. Разноплановая информация, которую поставляли мальчишки, оказалась просто бесценной.

Но о назначении Белосельского Романов подумал, просто чтобы немного развеселиться. Утром первым посетителем, которого он принял после планового совещания, стал врач по фамилии Лабунько. Заведующий загородной лечебницей, где находилось двести детей с синдромом Дауна. Лечебница осталась цела чудом, просто потому, что никому не была интересна, хотя почти всю еду и кучу препаратов разграбили бандиты. Да и персонал на три четверти разбежался.

Лабунько все это изложил Романову быстро, сбивчиво, но в целом ясно. И удивленно моргнул в ответ на вопрос собеседника:

— Чего вы от меня хотите?

— Помощи. Конечно же, помощи! — Кажется, врач был рассержен непонятливостью Романова. — Хотя бы какой-нибудь. Лекарства, продукты… сколько можно. Я понимаю…

— Нет, вы совершенно очевидно не понимаете… — Романов постучал карандашом по столу, опустил глаза. Потом заставил себя их поднять и смотреть в лицо собеседнику: — Вы не получите ничего.

У Лабунько сделалось на самом деле непонимающее лицо. Он словно бы пытался разобраться, не ослышался ли. Романов повторил терпеливо, не дожидаясь вопроса:

— Вы не получите ничего.

— Там дети! Больные дети! — Лабунько потряс перед грудью руками.

— А здесь у меня почти десять тысяч здоровых сирот, — пояснил Романов. — И их с каждым днем все больше. И ничего с этим не поделаешь, хотя мы обязали семьи брать детей к себе. И я ни кусочка плесневелого сухаря у них не отниму для прокорма ваших больных. И еще тут несколько сотен детей, которые умирают от лучевой болезни. На наших глазах, на руках родителей зачастую. Еще недавно они тоже были здоровы. А теперь мы вынуждены делать им уколы морбитала, потому что даже на них мы не можем тратить ресурсы. А есть еще дети с сердечно-сосудистыми заболеваниями, с сахарным диабетом и прочим милым букетом подарков от гуманной цивилизации — и они умирают тоже, а кто не умер — умрет позже, потому что тупо кончатся лекарства, большинство из которых мы даже в перспективе не можем производить. И поэтому даже морбитала вы от меня не получите. Ваши пациенты, простите, — генетические отбросы. А у нас есть еще и дети, которые могут выздороветь. Несмотря ни на что. И мы думаем о них. И о зиме, которая уже на носу.

— Послушайте, вы… сверхчеловек! — Лабунько медленно встал, меряя Романова гневным взглядом. — Эти дети не виноваты…

— Виноваты их родители — алкаши и наркоманы, — перебил врача Романов. — Виновато покойное государство, правой рукой имитировавшее борьбу с этим, а левой — поощрявшее эти мерзости. Виновато человечество в целом, расплодившее наследственные уродства во имя выдуманного с пережора «природного права на жизнь», которое очень ловко скрещивалось с уничтожением экологии ради барышей. Ваши больные — да! — они не виноваты, и я их ни в чем не обвиняю. Они мне просто неинтересны. А вот вы и ваш персонал — интересны как врачи. Хотя бы как педиатры. Хороших врачей у нас нехватка, тоже спасибо покойному миру.

— Вы предлагаете нам оставить наших пациентов? — Казалось, Лабунько не верит своим ушам. Он даже глупо приоткрыл рот.

— Не предлагаю — приказываю, — жестко отчеканил Романов. — И не пациентов — пациенты есть те, кто еще может вылечиться или хотя бы погибает, пострадав на службе при выполнении своего долга.

Лабунько покраснел. Тяжело задышал, раздувая ноздри. Романов с интересом следил за ним, пока врач не выпалил:

— Вы просто фашист!!

Началось! — тихо вздохнул Романов. Начались заклинания. Начались громы и молнии. Вон даже ростом стал повыше и принял соответствующую позу для пламенного обвинения. И ведь не рисуется он ничуть. Не выпендривается. У человека так устроен мозг…

На миг Романов себе представил, как летом 1942 года в штабе Чуйкова кто-нибудь в споре о положении на фронте бросает собеседнику обвинительным тоном: «Мерзкий перс, осквернитель святынь!» Да еще на древнегреческом бы ляпнул это… Наверное, было бы много хохоту. А буде обвинитель стал упорствовать — позвали бы военврача, лечить спятившего…

Видимо, внимательный и почти сочувственный взгляд Романова слегка смутил врача. Он нервно кашлянул, одернул пиджак. Кашлянул опять. Агрессивно спросил:

— Что вы на меня так смотрите?!

— Жду, — снова вздохнул Романов. — Жду, когда на мою голову прольется кипящая смола. Или пол провалится. Или хотя бы все станет, как прежде. Непременно должно что-то случиться. Разве нет? Вы так грозно произнесли эту бессмыслицу…

Врач сник. Сник сразу и прочно. Но все-таки тихо сказал, покачав головой:

— Мир, который построите вы, будет ужасен.

— Возможно, — не стал спорить Романов. — Но проблема в том, что вы не можете построить вообще никакого мира. Можете только умереть. А полтораста тысяч человек в этом городе умирать не хотят. И тем не менее многие из них все-таки умрут. И я им тоже ничем не смогу помочь… — Он чуть откинулся назад и крикнул (Лабунько вздрогнул): — Дежурный!

Вошел лейтенант Белюков, отсалютовал на новый манер — новый салют все больше и больше приживался даже среди военных, особенно молодых. Романов кивнул ему на бессильно опустившегося на стул врача:

— Устройте гражданину получасовую экскурсию по палатам, где лежат дети, больные лучевкой. После чего отправляйтесь по адресу, который он назовет. Осмотрите там все и сделайте заключение о пригодности использования здания, численности персонала, лекарствах… обо всем. Через шесть часов жду с докладом.

— Есть! — Белюков снова отсалютовал. Положил руку на плечо Лабунько — тот поднял ненормальные глаза. — Пойдемте.

Врач вдруг взвизгнул — так, что лейтенант отскочил, мгновенно выхватив пистолет. Метнулся прямо со стула к открытому окну, за которым шуршала листва и…

— Черт! — Белюков рванулся следом, сам чуть не вылетел наружу.

Снизу послышались крики, неясный шум, и Романов, медленно вставая, подумал, что к вечеру по городу поползут слухи: он выбрасывает посетителей из окон.

— Готов! Черт, Коль, — Белюков повернул к бывшему сослуживцу, а ныне командиру перекошенное отчаяньем лицо, — мозги на весь тротуар… Черт! Он же врач был?! Ччеррр…

— Как мило… — прошептал Романов. — Какой легкий и удобный путь остаться правым и чистым… — Тряхнул головой и кивнул Белюкову: — ерунда. Запиши адрес, отправляйся, сделай, что я сказал…

С тех пор как Женька стал заниматься юной агентурой, причем всерьез, обедать Романову пришлось начать в общей столовой. Она была на первом этаже, а его кабинет — на шестом, лифты же, кроме экстренного, были обесточены. Не то чтобы эта беготня оказалась тяжелой и не то чтобы он не мог приказать — с полным основанием — подавать себе еду в кабинет… но Романов неожиданно обнаружил, что эти три раза в день, когда он спускается и поднимается на десять пролетов по лестнице черного хода, в сущности, единственное время в его рабочем дне, кроме сна, когда он может ничего не делать. Просто идти.

И очень дорожил этими прогулками…

Меню он утверждал сам. Требование было простым — чтобы оно не было лучше, чем в десяти городских детских домах. Однажды требование нарушили, и пожелавшего «угодить начальству» старшего повара смены повесили на подъездной аллее. Кстати, там же был повешен и предыдущий директор детского дома № 4: казавшийся сначала абсолютно надежным, он был уличен одним из мальчишек Жарко в том, что «прикармливал» уворованным свою семью. Короткое расследование показало справедливость обвинения. Вместе с директором повесили его жену и старшего — пятнадцатилетнего — сына, так как было выяснено, что они оба знали о действиях мужа и отца. Одиннадцатилетнюю дочь передали без огласки в детдом № 7.

Хегай Ли Дэ на каждом совещании уверял, что при тщательном нормировании запасов продуктов хватит до следующего лета, даже если население вырастет еще вдвое и если не учитывать продукцию подсобных хозяйств и всякие буквально расцветшие «огородики на подоконниках». В ответ на замечание, что лета может и не быть, кореец спокойно отвечал, что к тому времени будут запущены комплексы теплиц — это раз. А два — можно вскрыть нетронутые склады мобрезерва Приморья. Там запасы продуктов на три миллиона человек на пять лет. И тут же добавлял, что никаких «но» не будет, и теплицы, и фермы с искусственным освещением заработают в срок…

В столовой играла музыка. По внутренней сети, через репродукторы на углах улиц и площадях, музыку передавали постоянно — в основном вперемежку классику и марши с небольшими добавлениями бардовских песен, романсов и старой эстрады. Романов не знал, что играет сейчас, какие-то скрипки и флейты, но музыка была приятной. Вспомнилось, что вчера приходили трое молодых парней, которые брались осенью — к празднику Таусень[7] (Романов не слышал даже о таком) — организовать большой музыкальный фестиваль. «С нормальной, понимаете, музыкой», — не очень вразумительно, но в то же время совершенно ясно пообещал один из них.

Романов подумал — и разрешил. И сейчас, садясь на место и вслушиваясь в гул голосов, фоном которому служила музыка, неожиданно понял, что в разговорах нет безнадежности. В основном они были деловитыми. А некоторые — еще и веселыми.

Обед принес Алька, брат Ольги, бывшей секретарши мэра. Десятилетний мальчишка забегал сюда помочь сестре, которая как раз на самом деле работала на раздаче, а вообще он с еще несколькими мальчишками занимался тем, что на велосипедах доставлял на спецпункт всякую-разную бытовую технику из брошенных квартир и домов. Таких групп было около десятка, и они были источником немалого беспокойства — мальчишки часто тянули разные вещи «в карман», хотя за это была положена порка, увильнуть от которой невозможно. Впрочем… в последнее время инциденты с этим как-то незаметно пошли на спад. А три дня назад четверо пацанов вступили в настоящий бой с двумя взрослыми тварями, шустрившими по старой привычке по брошенным зданиям в поисках золотишка и драгоценностей. Крупные и активные банды были выбиты или вытеснены далеко от города, а вот такие мерзавчики еще встречались. Один из мальчишек был тяжело ранен ножом в живот и грудь и сейчас лежал в госпитале бригады между жизнью и смертью, но трое его приятелей припасенными самодельными дубинками буквально размазали мародерчиков по тротуару — перед тем как повесить, их требовалось серьезно лечить…

На обед были щи из молодой крапивы, пшенная каша с прожилками консервированного мяса, компот из сухофруктов, два кусочка свежего хлеба и толстая пресная галета. Алька немного посидел на свободном стуле, что-то щебеча — у него был на самом деле какой-то скворчиный голос, смешной, — про их дела, про разные находки… Мальчишка тянулся к Романову, и тот несколько раз думал: а что, если с Ольгой… но оставлял эти мысли. Потом Алька спохватился — убежал, на ходу в прыжке схватив с вешалки у дверей (и чуть не своротив ее) камуфляжную куртку. В дверь как раз входил капитан Севергин, бывший сослуживец Романова, сейчас занимавшийся «зверями», как с показным отвращением сообщал он собеседникам, то есть спасением животных и подготовкой к их будущему. Самых разных. Работа была буквально вечной, о чем Севергин тоже никогда не упускал возможности оповестить каждого собеседника. При этом на самом деле это занятие ему нравилось.

— Чтоб тебя! — рявкнул капитан вслед Альке, постоял пару секунд на пороге и устремился к столику Романова.

Но получилось так, что Романову так и не довелось узнать, что именно срочного и важного собирался ему сообщить Севергин. В двери столовой быстро вошел — а было видно, что до этого бежал — мальчишка лет тринадцати-пятнадцати, в полувоенном, один из вестовых, которыми часто пользовалось для связи ополчение, да и регулярные части тоже нередко. Поперек спины у вестового висела «Сайга-410К» (наверняка с удаленным блокиратором приклада), ярким пятном на рукаве выделялась самодельная черно-желто-белая нашивка-угольник. Не сводя глаз с Романова, мальчишка ловко обогнул Севергина, быстрым шагом подошел к столику Романова, нагнулся и прошептал в самое ухо:

— Я от каперанга Юрзина. К базе по загородной дороге приближаются… — мальчишка шумно сглотнул, — несколько неизвестных машин. Вооруженные. Сейчас, наверное, они уже на КПП. Я спешил, но все равно долго…

— Все нормально. — Романов поднялся. Вздрогнул — из невидимых колонок поплыла музыка, плавная и печальная…

— Я гляжу на тебя с тоской,

Я боюсь, ты уйдешь навсегда…

И погаснет над нашей землей

В небесах молодая звезда…

Жизнь открыта недобрым ветрам,

Только истинный выстоит Храм!

Ты мой сын. Ты сын России!

Не молись чужим богам…

* * *

— Встали за поворотом и стоят. — Юрзин был на КПП сам, видимо, откуда-то с работ — в нелепом на каперанге хэбэ, поверх которого бронежилет, в руках — «СКС». Два пулемета с «ЗУ-23» из надежных бетонных капониров держали под прицелом пустынную дорогу между двух рядов деревьев, и Романов отметил, что в зеленой листве тут и там уже желтеют приметы осени.

Ему стало очень страшно. Он вздрогнул. Юрзин чуть подался назад, недоуменно смерив Романова взглядом. Повторил, как видно, уже сказанное:

— А этот подошел и х…ню какую-то делает. Сам посмотри.

Романов уже видел то, о чем говорил Юрзин, — стоящего в полусотне метров от поспешно перекрывшего дорогу шлагбаума из двойного рельса человека, казавшегося обманчиво грузным в хорошо подогнанном снаряжении-«самокупке». Человек был вооружен, но не касался ни висящего на боку автомата, ни пистолета в набедренной кобуре. Держа в правой руке легкий тактический шлем, он хлопал левой ладонью по его лбу. Снова и снова. Размеренно, с очень серьезным лицом. Словно исполнял какой-то обряд.

— Может быть, сумасшедший? — предположил молодой мичман, старший на посту.

— Угу, — буркнул Юрзин. — С тремя машинами и кучей народу при стволах… Так ты-то что думаешь? Стрелять, нет? Кто такие-то?

Вопрос был обращен к Романову. Но он не слышал этого вопроса. Приникнув к биноклю и почти распластавшись на бруствере из мешков, он рассматривал в упор шлем, по которому била ладонь. По рисунку на шлеме, точнее.

Черный кельтский крест с перекрещенными за ним «СВД» и рогатиной.

Романов почувствовал, что обмирает. От неверия и почти детского восторга.

Он узнал аватарку.

Да.

Аватарку юзера Велимира.

Привстав на руках, Романов крикнул срывающимся голосом:

— А у меня что?!

Человек на дороге прекратил хлопать по шлему. Послышался резкий, четкий баритон:

— А просто шеврон. Черное-золотое-белое. И все.

— Так, — сказал Романов. И одним прыжком вымахнул из капонира…

У стоящего на дороге со шлемом под мышкой мужчины — действительно, вовсе не грузного, да еще и молодого, не старше тридцати — было обычное русское лицо. Про такие говорят «русское», а в чем эта русскость заключается — объяснить не могут, просто слово первым приходит на ум при виде человека. Романов на ходу запомнил — запомнил на всю жизнь, — что у ног стоящего крутился в каком-то невидимом крохотном вихорьке, что ли, желтый березовый листок, яркий, маленький, он танцевал в бесконечном вальсе…

— Велимир, — представился мужчина. И улыбнулся: — Мы знакомы. Я из РА. Заставил ты меня тут постоять… Я уж думал ошибся или слухи ерунда…

Романов изумленно и молча смотрел на человека. Впервые в жизни он в «реале» видел кого-то из своей Системы, реальность которой уже ушла в прошлое вместе со всем миром. А она… оказывается, она — работала.

Заработала именно сейчас, похоже. В дни, на которые и была рассчитана.

Романов почувствовал, как у него не в шутку начинает щипать глаза.

— Романов… Николай, — он протянул руку.

Велимир пожал ему предплечье, Романов помедлил с этим не очень привычным приветствием. Потом полуобернулся и крикнул зашевелившемуся посту:

— Все нормально! Это свои! Свои!..

С Велимиром было двенадцать человек — на двух «Нивах-Шевроле» и одном «гусаре» с установленным «ДШК». Машины были органично прикрыты добавочными корпусами из пакетов кевларовой брони и раскрашены в маскировочную неразбериху. Вокруг стояли молодые крепкие мужики по двадцать пять — тридцать пять лет, отлично, хотя и по-разному, снаряженные, хорошо одетые, с любовно ухоженными стволами, в основном тюнигованными охотничьими «калашниковыми» под патрон 7,62 х 39. Всех прочно объединяло одно: на правом рукаве был нашит большой черно-желто-белый шеврон-угольник, на левом — все та же эмблема: черный кельтский крест с перекрещенными за ним «СВД» и рогатиной. Такая же была на желтом флажке, украшавшем передки машин.

— Тут не все. — Велимир был спокоен, даже почти весел. — Это мы так… приехали контакт устанавливать. В поселке основная дружина осталась, семьи, ну и лагерь беженцев небольшой… тысячи три… — Он испытующе посмотрел на Романова и вдруг признался: — А я боялся. Честное слово, боялся. Вдруг ты дрищом таким компьютерным окажешься или вообще… нет тебя.

— Ну и как я? — уточнил Романов.

Велимир пожал плечами с выпуклыми валиками жилета:

— В императоры годишься.

— Шутишь, — хмыкнул Романов. — Не до этих глупостей.

— Пока, может, и да, — кивнул Велимир. И добавил обыденно: — Хорошо, что валить тебя не придется. Обидно было бы. Идеи у тебя хорошие в любом случае…

— Кто-нибудь еще из наших?! — выпалил Романов. Но не договорил — Велимир кивнул:

— Норне-Гест. Он на самом деле Антон Шумилов, кстати. Из Комсомольска-на-Амуре. Кстати, город почти разрушен.

— Норне-Гест?! — Романов закусил губу. — Он в жизни…

— Такой же, как в Интернете, — кивнул снова Велимир. — С коррективами, конечно, как говорится. Но такой же.

— Надо встретиться. Позарез. У меня для него — как по заказу — служба образовалась, а главы пока нет.

— Обратным ходом его к тебе пришлю, — пообещал Велимир. И добавил: — Да и еще наши найдутся. Мы же нашлись. И ты нашелся… Кстати, у меня в поселке — целый коллектив физиков-химиков. Московские, отборные, тридцать штук. Вроде бы деловые, не фуфлогоны.

— Откуда?!

— Откуда… оттуда. Природа такие штучки любит. Представляешь, они уцелели… из-за аварии. Летели с какого-то симпозиума из Москвы на выездную сессию в Хабаровск. Самолет совершил аварийную посадку в ста двадцати километрах от аэропорта Хабаровска. Все уцелели, хотя побились-покалечились. А если бы прилетели вовремя — угодили бы точнехонько под боеголовку. Ну, посидели, пошли вместе с остальными к людям выходить… Тут мой патруль их и сцапал. Надо будет их к тебе перебросить, что им у меня-то делать? Ни базы, ничего… У тебя город-то цел?

— Почти, — кивнул Романов. — Сам посмотришь… Ты не сразу обратно-то?

— Не сразу, гляну, конечно. — Велимир вдруг глянул остро. Нейтральным тоном спросил: — Оружие сдавать?

— Нет, — коротко ответил Романов.

* * *

Они засиделись в кабинете надолго. Поговорить было о чем — именно один на один. Людей Романова разместили в здании гостиницы, где был «на всякий случай» зарезервирован весь первый этаж.

Велимиру Русакову повезло. Точней, он вовремя сориентировался. Почти три года назад разговоры в Интернете, в том числе контакты по линии созданной Романовым сетевой организации, натолкнули его на мысль о создании базы. Большой и солидной. О ядерной войне он, по собственному признанию, не думал, предполагал только сильные перебои с продуктами после того, как будет «сменен режим».

Посему он, будучи в жизни человеком решительным и оборотистым, начал с получения земли под «семейное поселение» в удобной местности, куда и перебрался вместе с матерью, отцом, женой и двумя маленькими детьми. Уже оттуда он развернул пропаганду, и через год поселений было уже около десятка. Потом пришлось отбить натиск кедросажателей — то есть сначала-то Русаков их как раз хотел принять, но, познакомившись ближе, убедился, что это просто секта, да еще и состоящая из «контуженных», как он определил, которые готовы были жить в полуземлянках, при этом сосредоточившись на «духовных практиках». Русакову нужны были работящие, смелые, желательно семейные люди, а не «кришнаиты а ля рюсс» (Романов посмеялся).

А потом началась война. Совсем не так и не такая, как Русаков ждал…

— И ты готов мне подчиниться? — Романов налил себе ароматно пахнущего несладкого иван-чая. Русаков, сидевший напротив у карты, устроился удобней и негромко сказал:

— До определенного предела.

— Да? — Романов насторожился. — Поясни…

— В общем, у тебя неплохо тут получается. Очень неплохо… а если честно — я поразился, уже когда увидел вашу стройку на холмах. И, конечно, ты меня с известиями об этой… зиме — сильно подбил. Я на такое не рассчитывал.

— Я сам не очень-то доволен. Это Лютовой…

— Резкий дед, кстати. Мне понравился… Так вот. Сильно тут у тебя все. Так сильно, что прямо в уши шепчет: «Богоподобный, бери меня, я власссть…» — Велимир юморил, но глаза были серьезные и тревожные.

— Не шепчет, — тихо ответил Романов. — Не шепчет, веришь, нет? Я недаром наше управление Большим Кругом назвал. Не хочу я такой власти. Я людей спасти хочу. Россию.

— А твои наследники? — спросил Русаков, не сводя глаз с Романова.

— Какие? И при чем тут они? — отмахнулся Романов.

Русаков покачал головой:

— Нет. Не дури. Ты не понял, что ты император? Не кривись, не кривись. Это просто так и есть. Начнем разводить «димахратию» — развалимся в самом начале. Но если ты… если ты сядешь не только на трон, но и всем на шею, — это тоже будет не дело. Ты сядешь с добра, а твой сын уже решит, что он тут самый главный уже потому, что у него отец — император. Потому нам нужен первый среди равных, а не богоподобный.

— Лютовой, опять же, что-то подобное говорил… — пробормотал Романов. — Понимаешь… вокруг люди, с которыми о таком не заговоришь. Не поймут просто. Разве что Жарко… ну, он с детьми работает, ты его видел, — Русаков кивнул, — а остальные… нет. Это — не их. Я даже заводить разговор о таком боюсь… черт-те что подумают… А Лютовой только советует. Мне иногда кажется, что — издевается! — в сердцах сорвался Романов и стукнул кулаком по столу.

— И Русскую армию, и Большой Круг — это ты хорошо придумал. — Русаков почесал нос, глянул хитро: — Помнишь, была у нас тема, потом заморозили… про устройство общества? Так почему ты ее не воплощаешь?

— С дворянами? — невольно усмехнулся Романов. — Да ну… я тогда-то посмеялся…

— Слова потеряли свой первоначальный смысл, — наставительно сказал Русаков. — А ты про это забываешь. Смотри. Пусть будет Большой Круг. Все твои люди, которые тебе нужны в повседневном управлении, просто необходимы. Больше, меньше, те, что сейчас, потом еще кто-то добавится… — Он прочертил обеими ладонями по воздуху окружность. С хлопком их сомкнул, потряс. Романов следил за ним внимательно. — Дальше — Русская армия. Это не армия, как ты привык понимать…

— Витязи с дружинами? — Романов прищурился. — Так там писалось?

— Именно. Тоже подчиняющиеся только тебе, может, кто-то одновременно будет входить в Большой Круг, но — не принципиально. Это элита.

— Самим себе присвоим звание элиты? — сердито спросил Романов.

Русаков пожал плечами:

— Во-первых — что такого? Мы же для дела. А во-вторых — у тебя остается инструмент. За трусость, за подлость, за всякое такое «витязя» лишают его звания и тут же ликвидируют. Беспощадно. Дети у них воспитываются отдельно от родителей…

— Своих отдашь? — как в упор выстрелил Романов.

Русаков посмотрел упрямо и зло:

— Отдам. Потому что если все, как твои умники говорят, — гроб у нас еще впереди. Не хочу, чтобы меня туда в обнимку с моими нежно любимыми детьми заколотили… Если дети «витязя» растут не на казенном, то они «витязями» не станут. Ну и смену себе из сирот готовить будем. И еще из добровольцев, у кого родители согласятся.

— Да, Жарко это понравится… — Романов встал, подошел к карте. — А остальные? Быдло? Рабы? Крепостные?

— Не понимаешь или испытываешь? — усмехнулся Русаков. — Остальные — свободные люди. Рабочие, бойцы по необходимости… свободный, на самом деле свободный народ. А уже в следующем поколении — и осознанно свободный, с воспитанным и культивируемым с детства чувством долга. Основа общества. Не правители по доверенности, как твой Круг. Не вожди, как «витязи». А именно Основа. С теми же, в сущности, правами, что и у нас. Хочешь быть, как мы, — будь. Никаких запретов. Только старайся.

— Неужели получится… — Романов два раза стукнулся лбом о карту. — Черт, как я рад, что ты появился…

— Не хвастайся — я твоему появлению рад больше, — Русаков вздохнул. — Вон один из моих ученых лбов мне развернул неделю назад какие-то чертежи, я даже понял кое-что, а опытный образец… — Русаков издал губами неприличный звук, — собрать-то и негде. Не в моих же сельхозмастерских… Да и не из чего. Мужик чуть не плакал, да и я тоже…

— Что за чертежи? — заинтересовался Романов. Русаков спокойно ответил:

— Энергия искусственного вихря. Вечный двигатель.

— Иди ты!

— Солнцем клянусь, — странно сказал Русаков. — Не факт, что будет работать, вообще ничего не факт, но чертежи именно на эту тему. Он их раньше и показывать боялся — убили бы сразу.

— Да, могли… — Романов провел пальцем по карте. — Значит, «витязи»… такое дело… Слушай, а что, если нам взять да и запустить между Владиком и твоим поместьем автобус? Рейсовый? Пару раз в неделю и с хорошей охраной? И черт с ним, с горючим, — пусть люди ездят! А?!

Глава 6

Внимание — цунами!

«Красота спасет мир», мудрецы утверждали,

Только мир умирает, хоть тресни.

Б. Лавров. Посвящение Владимиру Высоцкому

Муромцев приехал рано утром.

Романов ощутил — даже не услышал — сквозь чуткий сон гул моторов на аллее, еще на подъезде, — и быстро сел. За окном дул промозглый ветер, и хотелось думать, что это всего лишь осень… пусть и слишком холодная для середины обычного сентября. Упруго, с резким стреляющим звуком, хлопал недалеко от окна на высоком флагштоке недавно утвержденный наконец-то официально флаг — черно-желто-белое имперское полотнище. А споры о гербе еще шли…

Женька Белосельский сунулся в дверь без стука, держа в руке, словно щит от гнева Романова, картонку, на которой было крупно написано: «МУРОМЦЕВ ВЕРНУЛСЯ».

Он был не заспанный, придерживал рукой на ремне «АКМ-74». Женька за последнее время стал буквально виртуозом в обращении с «ТТ», а «калаш» носил с того момента, когда в самом конце августа Романова попытались убить прямо у входа в Думу. Две женщины, вроде бы просто ожидавшие чего-то, когда Романов вылезал из «гусара» — вернулся после поездки на стройку, — выхватили «наганы» из сумочек и открыли огонь. Одна попала себе в ногу («наган» зацепился за край сумки спицей курка) и была тут же убита водителем, вторая успела сделать два выстрела — и ее застрелил Женька.

Кто они были и зачем хотели убить Романова — установить не удалось, хотя Шумилов, который возглавил КГБ, окончательно перебравшись из Русаковки во Владик, долго пытался хоть что-то узнать и, кажется, и сейчас еще этого не бросил. После этого кое-кто предложил ограничить доступ на площадь перед Думой — «во избежание». Но Романов сказал, что этого не будет делать никогда. И не стал объяснять почему. А никто не стал переспрашивать.

Но с тех пор Женька, если был рядом, чаще всего носил автомат. Люди Шумилова тоже паслись рядом постоянно и открыто. Однако Романов был почти уверен, что есть и еще одна охрана от Норне-Геста — тайная. И третья — то ли от Жарко его питомцы, то ли прямиком от Женьки с его малолетними «спецслужбистами»; пару раз Романов засекал, что рядом часто крутятся с какими-то делами часто меняющиеся мальчишки.

— Встал, встал уже. — Романов растер руками лицо. На миг вспыхнула досада на Муромцева — не мог приехать сорока минутами позже; эти сорок недоспанных минут казались настоящим счастьем, которое у него жестоко отобрали. Но тут же он заставил себя перестать дурить. Муромцев должен был проехать берегом Амура, насколько будет возможности, собрать людей, если получится — установить связи с властью, какая ни есть, на местах и провести разведку…

В большинстве кабинетов на этаже было тихо. Но ниже этажами работа не прекращалась ни днем ни ночью. Сейчас, быстро шагая по коридорам и лестницам, Романов понял то, чего не замечал раньше, — на «его» этаже работа как-то сама собой прекращалась, когда он ложился спать.

Видимо, чтобы не мешать ему.

На площадке между вторым и первым этажами стоящие на лесах люди крепили по указаниям молодого и обозленного их неловкими, по его мнению, действиями парня большую картину. На Романова парень только оглянулся и, кажется, не заметил. А Романов его вспомнил. Конкурс. Конкурс только недавно закончился, общегородской — на восемь больших картин для лестничных площадок Думы. К удивлению Романова, который вообще на этот конкурс согласился только по настоянию Лютового, на конкурс подали чуть ли не полсотни самых разных работ. Этот парень был одним из победителей, хотя его фамилию Романов не вспомнил бы даже под расстрелом.

Он задержался. И чуть не упал с лестницы.

Он узнал серый берег под серым небом. Узнал туши китов. Узнал неожиданно белую, почти сияющую лестницу, словно бы спускавшуюся откуда-то из-за туч.

И себя. Идущего по этой лестнице сверху вниз, на серый берег. Очень обычного себя. Художник не польстил, не преувеличил, не приукрасил.

Но…

— У-ухх… — выдохнул рядом Женька. И еще что-то мыкнул восхищенно.

Парень оглянулся, рявкнул:

— Не готово еще! Не повесили! Специально затемно пришел, чтоб не мешали! Ночью пришел! Все равно шляются! И вы… товарищ Романов — шли бы тоже! — И заорал на рабочих, воспринимавших его ругань крайне флегматично: — Левый край выше! Да что ж за уроды такие, что за косорукость…

— Ух, — повторил Женька. Романов отвесил ему подзатыльник. Но Женька только посмотрел с восхищением… А на художника Романов ничуть не обиделся. Он видел, что тот волнуется и что тот совсем молодой. Потому и кричит…

Снаружи неохотно, еле-еле начало светать. Перед Думой шли какие-то дела, не имевшие отношения ни к Романову непосредственно, ни к возвращению Муромцева — группы людей разговаривали, кто-то куда-то торопился, кто-то кому-то что-то доказывал… Подъехало такси городской службы. В городе осталось не очень много людей, три четверти населения выселилось во временный город-лагерь и по окрестным деревушкам и поселкам. Но все-таки люди были, во Владивостоке оставалось управление, и на этих машинах по заказам доставляли разные срочные грузы. Что из него выгрузили, Романов смотреть не стал, потому что навстречу от колонны машин, стоявших вдоль аллеи, уже шел Муромцев.

— Рад тебя видеть, — искренне сказал Романов, пожимая предплечье бывшего сослуживца, а ныне — одного из самых надежных «витязей», командиров-поисковиков. — Сколько человек привез?

Муромцев выглядел усталым. Очень. Под глазами лежали черные круги. Ответив таким же пожатием — этот жест все больше и больше входил в моду, — он покачал головой:

— Я никого не вывез. Так… сотни две. Разместили в бывшей пятой школе. Тебе доложат потом…

— То есть как сотни две? — Романов чуть отстранился. — Я рассчитывал, что не меньше пятнадцати тысяч… или больше… Не поехали, что ли? Там достаточно крепкая власть? Ты установил контакты? — Романов понимал, что слишком быстро сыплет вопросами, но ему надо, необходимо было знать все, сейчас и сразу.

— Да нет, — Муромцев опять помотал головой. — Там… там просто некого вывозить. Китайцы еще с месяц назад почти всех перерезали по этому берегу Амура до самого Благовещенска. Местные китайцы. «Наши»… — Муромцев тихо выругался.

Романов буквально обомлел. Ощутил, как холодный комок сам собой возник в желудке и начал расти.

— Черт! — вырвалось у него. Он постарался заставить себя успокоиться. — Они на этом берегу?! Наступают?!

— Да не волнуйся ты так, командир… — Муромцев вздохнул, в третий раз качнул головой, и Романов понял неожиданно, что это не жест отрицания — Муромцев выгоняет какие-то мысли. — Никого там больше нет. Китайцев тоже.

— Что это значит-то все? — допытывался Романов… хотя вовсе не желал слышать ответ.

— Амур кипит, — пояснил коротко Муромцев.

— Что ты имеешь в виду? — Голос сел. Муромцев посмотрел спокойными, наполнившимися прозрачным ужасом воспоминания глазами — у Романова волосы шевельнулись на голове под этим взглядом:

— Я точно выразился. Амур кипит. От дельты и дальше вверх. Весь. Как минимум до Хабаровска — дальше мы не прошли… и на левобережье не сунешься тоже. Вся долина реки в пару. Живых там нет ни с нашей, ни с их стороны километров на десять вглубь. И трясет сильно. Очень сильно. И постоянно. На ногах стоять невозможно. Это здесь не ощущается почему-то. Не знаю почему. А там рельеф поменялся. Даже местные не узнают. Я спрашивал, кого подобрали — как будто другая страна вокруг, говорят.

— Отдохните, — сказал Романов. — Вы все сделали, что могли, все правильно сделали… Распусти людей и сам ступай отдыхать. Игорь, слышишь, что я говорю?

— А? — Муромцев вздрогнул, словно просыпаясь. — Коль… как такое возможно?

— Может быть, это и к лучшему, — жестко сказал Романов. — Амур сейчас со всеми тектоническими фокусами — как барьер от Китая… А как возможно? Поезжай к нашим умным головам, спроси у них. Только потом. Когда отдохнешь. Твои ребятишки уже обнылись — где папа?

Муромцев устало улыбнулся, отсалютовал.

— Да… я и правда пойду, отдохну часов шесть, если позволишь…

Мимо них потерянно прошел от машин конвоя пожилой мужчина с диким взглядом, не выпускавший из рук красного флага на обломке древка. Потыкался от одной кучки людей к другой, снова прошел мимо… Остатки пиджака развевались на ходу, как живописные нищенские лохмотья.

— А это кто? — насторожился Романов.

— А, это… — Муромцев махнул рукой. — Это ты просто сейчас не поверишь. Первый секретарь крайкома КПРФ. Когда китайцы шум подняли, он решил, что это, типа, как интернациональная помощь пошла. Долой буржуев, мировая революция, русский с китайцем братья навек… Ну и вывел им навстречу ребятишек из какой-то уцелевшей после бомбежки хабаровской школы. С цветами и прочее. Его не тронули. А их в подвал школьный отвели, заперли и через окно воду из водонапорной башни туда пустили. Тут он и тронулся. Тихо и плавно — ту-тууу… Я и не знал, что он с нами. Он там все бегал, лозунги кричал, я думал, там и остался… гляди-ка, тихий стал… Ладно. Поедем мы.

Он отсалютовал. Романов кивнул и долго смотрел вслед Муромцеву, потом обернулся на Женьку. Тот стоял все это время рядом и теперь, увидев, что Романов на него смотрит, мучительно задергал губами.

— Я не знаю, Жень, — покачал головой Романов. — Ты про Амур и про землетрясения? — Женька закивал. — Я не знаю, как такое может быть. Правда.

* * *

На совещание в полдень Лютовой пришел позже всех. Романов исподволь следил за старым профессором, пытаясь уловить в тоне, в поведении, во взгляде хотя бы нотку злорадства. Над идеей Лютового с «переселением» почти все смеялись, а некоторых она откровенно бесила — вплоть до того, что они на каждом подобном совещании атаковали профессора: что, время и средства девать некуда?! Да и сам Романов часто задумывался о целесообразности расселения… и вот теперь — здравствуйте.

Но Лютовой, казалось, совершенно не помнил о шуточках и нападках. Он был обычный — огромный, седой, аккуратный, непробиваемо-ироничный в своем немногословии. Хегай Ли Дэ начал делать последний доклад о теплицах. Романов сидел, слушал и думал, что кореец выглядит плохо — стал словно бы меньше ростом, кожа на лице висела слоистыми серыми мешками. Но ни в словах его, ни в живости поведения это никак не сказывалось.

Вдоль стола пришла Романову записка от старшего врача — так официально была названа должность главного врача нового государства — Иртеньева. Он сидел на противоположном конце стола — Романов даже не заметил, когда этот высокий, изящный, с нахальными усиками моложавый флотский офицер ее набросал. Развернув записку, Романов пробежал по строчкам и с трудом удержал эмоции, буквально заставив себя сидеть спокойно.

«У Хегая была лучевка. Легкая, схватил в своем колхозе, когда скотину в укрытия перегоняли. Но у него предрасположенность от природы. Сейчас у него лейкемия. Он не знает, но подозревает. Потом поговорим».

Романов кашлянул и, когда Иртеньев обернулся, кивнул легонько. Руки вздрагивали, он свернул записку и убрал в карман куртки. Неужели умрет? Романов не мог понять, разделить свои чувства — жалость, обычная жалость к корейцу и ужас от того, что человек, на котором держится все сельское хозяйство, может умереть. Он невольно посмотрел на Хегая, который как раз заканчивал говорить, поймал его взгляд. Желтоватые глаза Хегая были спокойными и чуть ироничными. Кореец чуть прищурился, чуть шевельнул уголком тонких губ и отвел взгляд, продолжая что-то объяснять.

Все он знает, понял Романов отчетливо. Все…

В коротком перерыве принесли чай — настоящий, от которого Романов уже успел поотвыкнуть. В сущности, совещание не прекращалось — просто сейчас возникло несколько деловых разговоров одновременно. А после перерыва собирались говорить о первом варианте «Русской Правды» для официального утверждения и печати. Взяв стакан, Романов двинулся к Хегаю, который сидел у стола и спокойно перебирал бумаги. Иртеньев сделал большие глаза, помедлил, но подошел тоже.

— Знаю-знаю-знаю, — ворчливо ответил кореец, хотя никто ничего не сказал еще. — Все-таки вы, русские, очень несдержанный народ. Все на ладони. Даже смешно смотреть, как вы скрытничаете.

— Ну, это не смертельно… — бодро начал Иртеньев.

Хегай поднял на врача удивленные глаза, чуть откинулся назад на спинку стула. Как-то по-детски хихикнул. Вздохнул.

— К сожалению, вот в этом случае как раз лучше было бы быть русским, — сказал он. — К сожалению, у людей моей расы — очень низкая сопротивляемость к этой дряни. Очень низкая. Увы.

— Ну, вариантов не так уж мало… — опять начал Иртеньев.

Хегай покачал поднятым пальцем:

— Мне пятьдесят два года. Я их прожил. И это были не такие уж плохие годы. Да. А ваши «варианты» на вес золота для ребятишек с этим диагнозом. Им еще нет пятидесяти двух. Некоторым нет даже пяти. Мне бы хотелось, чтобы они дожили до моих лет. И не хотелось бы, чтобы я жил их жизнями. Давайте не будем об этом, — и его голос стал вдруг повелительным. Таким, что стало ясно: спорить бессмысленно. А Хегай улыбнулся, сузив глаза, и добавил: — Кроме того, я все-таки не собираюсь умирать ни сегодня, ни даже завтра. Думаю, год я еще протяну точно.

— Не больше, — откровенно и грубо сказал Иртеньев.

Романов зло взглянул на него, но Хегай опять улыбнулся:

— У меня есть некоторый запас женьшеня. Русские его считают шарлатанством или, наоборот, наделяют чудодейственными свойствами. Ни то ни другое не верно. Это просто очень и очень хорошее укрепляющее средство, если его правильно готовить. Я, кстати, оставлю кое-какие записки на эту тему. Так что год — это точно, если не случится ничего экстраординарного. То есть я успею доделать все самое важное.

— Дядя Ли, — тихо сказал Романов. Кореец посмотрел на него веселым и печальным взглядом. — Дядя Ли… вы…

— Ерунда, — ответил кореец. — Это все ерунда… — И оживленно добавил, оглядываясь: — Так, а чай?!

Но попить чаю ему не удалось. В дверь быстро и сильно стукнули: вошел отсутствовавший на совещании Юрзин — в повседневной форме, рукав которой был — непредставимо для каперанга — забрызган грязью, хорошо видимой на черной ткани. Каперанг тяжело дышал, словно бежал от самой базы.

— Я прошу внимания! — Он говорил спокойно, но почти кричал при этом, это странно сочеталось, и в помещении сразу наступила тишина. — Полчаса назад в порту по моему разрешению отшвартовался… Впрочем, — он шагнул в сторону, давая войти кому-то еще из коридора, и сказал негромко: — I ask here, for you wait. Enter[8].

Внутрь вошел, ясно чеканя шаг, подтянутый молодой моряк в чужой, хотя и похожей на русскую, флотской, явно парадной форме. Рукой в белой кожаной перчатке с темными вытачками он придерживал у бедра длинный палаш в блестящих латунных ножнах. Обвел всех взглядом, видимо, ища главного, не нашел и подошел к столу. Красиво, но по-чужому отдал честь, прищелкнув каблуками, пролаял:

— Laat ik me even voorstellen… commandant Harer Majesteits fregat «Evertsen» Koninklijke Marine kapitein ter zee Severeyn… Laat mij melden…[9]

— Подождите, вы знаете русский? — Романов еще ничего не понимал. — Или хотя бы английский?

Иностранец посмотрел дико. Потом, очевидно, до него дошло, что он говорит на родном языке. Он нахмурился, приоткрыл рот и отрывисто сказал:

— Да. Я знаю русский хорошо. Я командир фрегата ее величества «Эвертсен» Королевских военно-морских сил Нидерландов, м… у вас… капитан второго ранга — Северейн. Я очень спешил в ваш порт. Я хочу предупредить, что со стороны Гавайских островов распространяется круговая волна-цунами. Ее засек мой вертолет.

— Высота? — встревоженно спросил Лютовой. Не просто спросил — он встал, буквально отшвырнув стул. Капитан Северейн посмотрел на него, потом — вокруг. И спокойно сказал:

— Около пятисот метров, господа.

Стало тихо. Романов поправил:

— Пятидесяти?

— Я хорошо знаю русский. — Северейн поглядел на него и вдруг криво усмехнулся: — Пятисот метров, господа. Я не ошибся.

Наступила полная тишина.

— Японским островам и Сахалину — конец, — сказал Лютовой. Романов увидел, что рот профессора искривлен страшно и тяжело, судорожно. — Конец всему, что на побережье Тихого океана и не прикрыто островами.

— Японские острова и ваши Курилы уже извергаются, — сказал Северейн. Он на самом деле хорошо, очень гладко, говорил по-русски, и Романов подумал: ясно, почему его фрегат был отправлен сюда… и что он тут делал — тоже ясно… вот только это все уже неважно. Вообще неважно… — Там сплошные цепи действующих вулканов… очень красиво ночью. Мы шли вдоль берегов, очень красиво. Но в воде слишком много трупов. У меня многие сошли с ума. — он говорил спокойно, ровным благожелательным тоном. — Господа, я бы хотел иметь возможность снять и разместить на берегу свою команду, а также похоронить мертвых… тех, кто не выдержал совсем… Я сам останусь на корабле. Может быть, это все, что уцелело от моей Голландии.

«Какое счастье, — холодея, думал Романов, — что мы послушались Вадима Олеговича и сосредоточили людей и хранилища на сопках и дальше в глубине континента. Какое счастье. Иначе…»

О том, что иначе ждало бы их с таким трудом спасенный и, в сущности, совсем крохотный мир, думать уже не хотелось…

* * *

Чудовищная волна-цунами так и не пришла к берегам Приморья — во всяком случае, в том виде, в каком ее застали голландцы. В Уссурийском и Амурском заливах, правда, сначала далеко отхлынула вода, а потом был жуткий шторм, но этим дело и кончилось. Она раскололась и раздробилась о многослойный барьер из Курильских и Японских островов, Сахалина, Корейского полуострова… В большинстве мест, впрочем, волна перемахнула эти преграды, смывая и раздавливая их, как обычный шторм слизывает песчаные замки на берегу, но дальше шла уже резко ослабленной. Зато чудовищные, непредставимые массы воды ринулись кошмарными водопадами в пышущие пламенем из недр адские топки десятков проснувшихся вулканов, и те стали взрываться, как невероятные по мощи бомбы, раскачивая этими невыразимой мощи взрывами плиты земной коры. Земля содрогалась почти непрерывно, и эти волны дрожи бежали по ее поверхности, сталкиваясь с такими же волнами, идущими из других уголков земного шара. Врываясь в узости заливов, волна обретала бешеную силу. Серые с белыми султанами валы катились в глубь суши на тридцать, сорок, пятьдесят километров, втягивали в себя реки, чтобы тут же вернуть их — кошмарными ураганными разливами смертоносной для почвы соленой воды.

Остатки человечества дорого заплатили за болезненно-старческую тягу к теплым островам и побережьям.

Намного меньшие, но тоже жуткой силы волны распространялись от тонущей, превратившейся в один сплошной вулкан Исландии. А по всему телу континентов — тут и там в грохоте пробуждающихся вулканов — вставали новые и проваливались старые горные цепи, бежали титанические огненные трещины, высыхали и выходили из берегов озера…

Во Владивостоке ничего об этом толком не знали. Но дрожь поселилась в земле и здесь — земля тряслась не постоянно, но каждый день было по пять-шесть толчков. Не очень сильных. Но настораживало то, что все это никак не успокаивается…

Флотилию из пяти небольших японских судов, «под завязку» набитых в основном детьми, выбросило на берег недалеко от Владивостока через два дня после цунами. Очевидно, это была не централизованная операция спасения, а чья-то частная инициатива — практически все команды были смыты или погибли на своих постах, в наглухо задраенных трюмах и каютах тоже были жертвы, толком объяснить никто ничего не мог. Дети были разных возрастов, из каких-то школ, просто схваченные спасателями — именно так, схваченные — на улице, вообще не способные о себе что-либо рассказать; четыре тысячи триста двадцать детей и пятьдесят два взрослых. От них удалось узнать, что все произошло неожиданно и страшно быстро. Что судов с детьми было намного больше, в их числе была императорская яхта (сам император не пожелал покинуть столицу — последний раз его видели, когда он подстригал в осеннем саду кусты). И что единственная просьба взрослых — помочь детям, не дать им умереть и по возможности сохранить им язык и свободу, хотя они, взрослые, понимают, что это слишком наглая просьба. С ними же, взрослыми, русские могут делать все, что угодно. На кораблях есть оружие, но если русский командир пообещает исполнить эти нижайшие просьбы, то оно будет сдано, а все взрослые члены команд беспрекословно отдадут себя на волю русских.

Трупы начало выбрасывать еще через два дня. Столько, что можно было сойти с ума. А ведь их нужно было собирать и сжигать. Собирать и сжигать просто ради недопущения эпидемии. Выбрасывало и живых: то лодку, то роскошный катер, то большую доску, к которой были привязаны молодая женщина и ребенок… Всего этих спасенных набралось еще около двухсот.

Вопрос о японцах поднимался на новом совещании. Романову казалось, что он уже много-много лет только и делает, что куда-то ездит, на что-то смотрит, с кем-то совещается, о чем-то распоряжается… Временами он просто сатанел от этого ощущения вечности.

На этом совещании он изложил концепцию будущего общества — в таком виде, как предлагали Лютовой и Велимир Русаков. Если честно, он опасался возражений, поэтому потребовал — что делал крайне редко, — чтобы на совещании присутствовали хотя бы вначале, на его докладе, все члены Большого Круга. И немного был удивлен, когда изложенное им не вызвало возражений. Вообще никаких. Даже несколько раз оброненное им — в первый раз случайно, а потом дважды уже как пробный камень — слово «дворяне» особо никого не взволновало и уж тем более не возмутило.

«Мечтают получить дворянские титулы? — спрашивал он себя, уже закончив говорить и слушая других. — Может быть, дело в этом? Уверены, что уже обеспечили себе места „наверху“, и теперь… может быть, это и есть та опасность, о которой предупреждал Лютовой?» Он нашел взглядом профессора, но… тот был совершенно спокоен. Слушал, что говорит Велимир, приехавший вчера из Русаковки.

— Нужна поездка по краю. Хотя бы до Николаевска-на-Амуре на севере и до Зеи на западе. Наведем порядок, установим нормальную власть и будем плясать от этой печки. Амур, я думаю, к тому времени так или иначе успокоится…

Авиаразведку уже никто не предлагал. Дело в том, что самолеты пытались поднять несколько раз еще летом, кадры были. Но после двух странных катастроф к вопросу наконец-то подошли осторожно, как надо было подойти с самого начала. И выяснили, что на высотах более полукилометра дуют ураганные, никаким законам природы не подчиняющиеся и ранее тут никогда не наблюдавшиеся ветры, которые с земли практически незаметны.

Это, в общем-то, был тревожный симптом…

— Как только погода установится и схлынет наиболее тяжелая волна катаклизмов, мы попытаемся наладить связь с Зауральем, — продолжал Русаков. — Прямую — путем посылки большой экспедиции, возможно, по железной дороге, смотря по состоянию. Там — несколько сотен «витязей». Даже учитывая гибель, растерянность, пусть и чью-то измену — думаю, несколько десятков уцелели обязательно и будут кристаллизовать вокруг себя группы. Существует также множество самых различных организаций, хотя и не связанных с РА, но настроенных на борьбу за Россию, за возрождение ее. Не верю, что они все сдадутся или сгинут бесследно.

— У нас практически нет агентуры, — перебил его Шумилов. — Мы ничего не знаем о происходящем далее чем в ста километрах от города…

— И ты предлагаешь на этом основании ничего не делать? — Русаков недовольно прищурился. Шумилов — невысокий, но жилистый, с очень светлыми серыми глазами, в прошлой жизни — офицер ФСБ с десятилетним стажем, ушедший со службы после долгой и безуспешной борьбы с начальством, — покачал головой:

— Как раз ничего подобного, Велимир. Как раз поддерживаю твою идею вооруженных экспедиций.

— Что до агентуры — то это дело наживное, — подал голос Жарко.

Шумилов посмотрел на него внимательно, изучающе. Жарко отвел глаза, чуть усмехнувшись. Эти двое друг друга недолюбливали — и не скрывали этого. Шумилов считал свой КГБ единственной спецслужбой. Официально так оно и было. Но Романов отлично знал, что Жарко занимается, кроме курирования образования и воспитания подрастающего поколения, агентурной разведкой — лично для него, Романова, — используя связи Женьки Белосельского и кое-кого из своих новых воспитанников. Это не было спецслужбой, оформленной спецслужбой, — но шутка про «особый невидимый отдел романовской канцелярии» циркулировала по Думе со стабильной настойчивостью.

— Наживное, — согласился Шумилов. — Будем обзаводиться ею вместе с экспедициями. Пока они — единственный способ расширять сферу влияния. Пусть вслепую. Но хотя бы так.

Кажется, он хотел еще что-то сказать. Но в коридоре раздался шум, кажется, даже звуки потасовки (практически все в помещении схватились за оружие, Романов поймал себя на точно таком же движении), — и внутрь, почти волоча на себе двоих охранников, ворвался молодой парень в незастегнутой легкой куртке. Романов вроде бы даже его знал, хотя не мог вспомнить толком откуда. Посетитель же, ни на кого не глядя, кроме Лютового — тот как раз был в числе немногих, оставшихся спокойно сидеть на месте, — крикнул:

— Вадим Олегович! Связь! Только что!

Профессор поднялся — быстро, словно его подбросило пружиной. Романов уловил только слово «связь» и, перекрикивая совершенно несолидный шум, мгновенно заполнивший помещение, закричал сам:

— Какая связь?! С кем?! Каким образом?!

Парень — теперь Романов вспомнил, что это один из молодых ученых, которых курировал Лютовой, но ни фамилия, ни имя все еще не шли на ум, — кажется, очнулся, потому что, бросив взгляд уже на Романова, стал быстро и восторженно говорить что-то об усиливающих кольцах, пробое искрой и какие-то еще термины, за которыми никак не было видно самого главного — сути. Юрзин сориентировался быстрей прочих — каперанг со своего места крикнул:

— Вы сумели усилить сигнал?!

Этот крик установил тишину, словно бы команда. Охранники отпустили парня (он на них, впрочем, так и так не обращал внимания) и тоже заинтересованно застыли, слушая. А тот поправил куртку и, счастливо кивнув, расплылся в совершенно мальчишеской улыбке. Зашарил по карманам, достал несолидный клочок бумажки…

— Мы не обещаем постоянной связи, — тут же торопливо предупредил он. — Может быть, это вообще была случайность. Кроме того, надо учитывать, что скорее всего большинство достаточно сильных передатчиков и приемников было выведено из строя полностью, а также то, что доработка, подобная той, которую мы произвели, — вещь новаторская…

— Да прочитай же текст, черт бы тебя побрал! — не выдержал Романов. Его снова поддержал короткий гул. Парень оторопело осекся, кивнул и даже с некоторой торжественностью прочел, держа бумагу обеими руками:

— «Властям Владивостока в случае, если слухи верны. Улан-Удэ разрушен. Озеро Байкал быстро меняет очертания, западный берег резко опускается. Землетрясения. Сейчас говорит поселок Селенжинский. Генерал-лейтенант Белосельский…» — Романов вздрогнул, услышав знакомую фамилию, но тут же забыл об этом совпадении… — Тут пропуск… дальше: «…Прочно контролируем поселок и окрестности. Большое количество беженцев, детей-сирот и больных лучевкой. Сильные ветра, необычное похолодание. Надеемся справиться. Готовимся. Сделаем все, что можем. Подтверждаем готовность сотрудничать». Опять пропуск, дальше: «…В этом случае не стоит даже пытаться. У нас достаточно техники и боеприпасов, чтобы отбить охоту…» Снова пропуск, дальше: «…Будем передавать с 17.00 до 18.00 и с 3.00 до 4.00 по Москве каждые сутки и ждать в эти же…» Все.

— Кто-нибудь… Да тише, черт возьми! — Романов стукнул обоими кулаками по столу, потому что поднялся снова невероятный радостно-удивленный шум. — Кто-нибудь знает Белосельского?!

— Я! — поднялся полковник Сельцов, представлявший сейчас объединенное руководство ВВС и ПВО — контору, бывшую практически бесполезной, не прими Большой Круг решения о старательном сохранении всех механизмов, аппаратуры и прочего. — Хорошо знаю, думаю, меня он тоже помнит. Строго говоря, два года назад он вышел в отставку… до этого десять лет служил в штабе округа, бывший десантник. Последнее время по поручению полпреда президента курировал кадетские корпуса. Надежный человек, настоящий офицер, но как бы сказать, с тяжелым характером.

— Вы сможете его опознать во время радиосеанса? По каким-нибудь характерным словечкам, приметам речи? — тут же спросил Шумилов, как видно, сразу понявший идею Романова.

— Эй, эй, эй! — подал голос молодой ученый, уже разговаривавший сразу с несколькими людьми. Он вывернул шею, глядя через плечо. — Мы не можем обещать…

— Я знаю! — рявкнул Романов. — И не надо обещать! Сделайте!

— Мы… — Парень вдруг усмехнулся и кивнул: — Хорошо. Сделаем.

— Могу, — решительно сказал Сельцов. — Практически стопроцентно.

— В таком случае вам это и поручается. — Романов рухнул на стул. И с трудом удержал себя от желания спрятать лицо в ладонях и вслух пробормотать: «Неужели получится?!»

* * *

Женька заявился около девяти часов — у Романова шло совещание с Русаковым, Муромцевым, голландцем Северейном и представителем японцев по вопросам совместной обороны. Точней, по вопросу включения экипажа фрегата и взрослых японцев в отряды самообороны. Мальчишка был по пояс в грязи — ощущение такое, что он куда-то проваливался, — и при этом крайне доволен. По стеночке (и оставляя на полу отчетливые черные следы ботинок) он проскользнул в дверь, за которой при старом мэре располагалась роскошная комната отдыха, а сейчас была просто спальня-кабинет Романова. Там же стояла в углу наскоро смонтированная душевая кабинка с электронагревателем.

И японец, и голландец вели себя недоверчиво-подчиненно. Явно ждали каких-то подлянок, и Романов не знал, как их переубедить. Да и не очень старался, полагаясь на время, — разберутся сами. Вооруженные силы нового государства (кстати, еще не имевшего названия) состояли в первую очередь из ополчения — всех мужчин, которые могли носить оружие и — на этом настоял Большой Круг, хотя сам Романов сомневался, — не злоупотребляли алкоголем, а также вели какое-то собственное хозяйство или значимое «дело» либо состояли на общественно важной службе. Выпивохам и тем, кто предпочитал жить на обязательные пайки, работая «от и до», оружия не полагалось. Большая часть солдат-срочников из всех уцелевших воинских частей после разрешения на демобилизацию слилась с населением.

Ударную часть армии составляли группы офицеров, следивших за законсервированной техникой, а также сами собой сформировавшиеся — в основном из состава бригады морской пехоты и из добровольцев, желавших посвятить этому всю свою жизнь, — вокруг нескольких человек мобильные отряды, похожие на личные дружины. Именно они занимались дальним поиском за пределами города и превентивно сражались с бандами. Подобный расклад слегка настораживал Романова, хотя он ни с кем не делился своими опасениями. Его — несмотря ни на что! — все-таки пугала возможность феодального сепаратизма в будущем. И он открытым текстом определил Жарко в прямую обязанность создание из отобранных им воспитанников личной дружины для него, Романова. Мысли о регулярной армии по старому образцу оставались пока что мечтами…

Когда Романов вошел в комнату отдыха и уселся за стол, расстелив перед собой большую карту земель в «треугольнике» Благовещенск — Николаевск-на-Амуре — Хабаровск, Женька еще не вышел из душа. Слышно было, как он там довольно мычал. Громко и радостно, временами перекрывая плеск. Мылся и пел. Слушать это было тяжело, если честно… но Женька редко вспоминал о своей немоте, и жестоко было бы ему о ней напоминать лишний раз.

Романов покачал головой, заставил себя смотреть в карту и думать. То, что творится на этих землях, надо было знать точно. И как можно быстрей. Иначе все попытки продвижения на запад, на соединение хотя бы с селенжинской группой Белосельского, были заведомо обречены на провал. И еще — очень, просто очень надо было знать, что же творится в Китае. Кроме того, пугали мысли о том, что на Земле происходят вещи, над которыми не властен человек. Вообще не властен, судя по всему. Вон Байкал, похоже, превращается в море… а как же, например, Иркутск? Хотя… он, наверное, все равно уничтожен ракетами… Но это было понятно, страшно — и привычно, это война. А как объяснить и как принять и понять все остальное?!.

Над ухом послышалось сопение. Романов обернулся — это был Женька. Он лохматил мокрые волосы полотенцем и с интересом глядел на карту.

— Почему не спишь? — сердито спросил Романов.

Мальчишка не ответил, ткнул пальцем в карту, провел по названию речки — «Бурея» — и подчеркнул ногтем название деревни рядом с городом Чегдомын. Поморщился, быстро притянул к себе свой верный блокнот, листнул (Романов ждал с интересом), написал на первом же чистом листке:

«Я это место знаю».

— Знаешь? — быстро спросил Романов. — Это же далеко.

Мальчишка уверенно кивнул, снова зачеркал карандашом:

«Я тут три года летом у тетки одыхал после Турции Греции Египта. Хотел когда моих убили к ней бежать, но бялся из города далеко один итти».

— Боялся?

Мальчишка кивнул опять. Подумал, хмуря брови и разглядывая карту. Романов расставил знаки препинания. Вставил в слово «одыхал» одну букву «т», из слова «идти» вычеркнул другую и заменил на «д». Женька посмотрел сердито, потом написал:

«Я могу туда пробраца. И все увижу. И по дороге тоже».

Романов исправил ошибку. Помолчал. Мальчишка тоже молчал, только сопел.

— Тут главное не «пробраться». Выбраться главное, — сказал тихо Романов. Помолчал, наблюдая за Женькой. Спросил: — Понимаешь?

Женька кивнул. Написал:

«И выбраться».

Уже без ошибки.

— Жень, зачем? — спросил Романов, глядя в серые упрямые глаза. Мальчишка подумал, шмыгнул носом громко. Пожал плечами. Наклонился к блокноту:

«Потомучто вы хорошие люди. Я хачу помогать дальше. Хчу быть, как».

И не стал писать дальше, только немного покраснел. Романов разделил «потомучто». Исправил «а» на «о» в слове «хачу». Пояснил, взяв Женьку за локоть:

— Жень, тебя и по дороге туда тысячу раз могут убить. И там. И по дороге обратно. А если узнают, что ты послан нами, тебя не просто убьют. Тебя замучают.

Мальчишка независимо дернул плечами. Потянул руку к бумаге, но Романов удержал локоть:

— Жень, я тебя пошлю, если ты точно согласен. Пошлю, потому что нам нужны сведения и потому, что у тебя шансов больше, чем у взрослого. Потому что время сошло с ума. Но ты подумай. Все-таки подумай вот сейчас еще немного. И если ты скажешь, что передумал…

Мальчишка вырвал руку, крупно написал:

«Я НИ БАЮС!»

Романов не стал ничего исправлять. Женька подписал, торопясь:

«Все памагают. Кто что может. Мальчишки тоже. И вают ваюут. А я раз магу быть развеччиком, то я буду. Я хочу. Я же уже много раз был. Я всех на это подписал, а теперь получается брошу чтоль?!!!!!!!!!!!!!»

— Я сейчас навещу Жарко. — Романов встал. — Мы с ним поговорим о деле. А с тобой — отдельно — завтра. Пока ложись спать. Это приказ. Набирайся сил в запас. Понял?

Глаза Женьки вспыхнули счастьем. Таким, что Романову стало страшно. Мальчишка бешено кивнул три раза подряд. Опять быстро черкнул карандашом. Романов посмотрел.

«Скажите дяде Славе, чтобы он позвал он знает троих кого», — гласила таинственная приписка. Романов подумал. И кивнул тоже — в ответ. Ничего не спрашивая.

* * *

Романов шел к Жарко пешком. Было холодно, ветрено, промозгло. Вот-вот — и соберется дождь, не иначе. Но очень хотелось спать, и Романов надеялся, что холод и ветер развеют сонливость. Пока не очень помогало — сонливость превратилась потихоньку в болезненное отупение. Усталость, думал Романов. Просто усталость такая… Если поспать хотя бы шесть часов без перерыва и спокойно, все встанет на места. Это в мире еще долго-долго ничего не будет на местах. Поэтому скорей всего поспать шесть часов подряд в ближайшее время не удастся… м-да.

В городе горели фонари, чтобы на улицах, несмотря ни на что, было светло. Хотя запрета вернуться не имелось, большинство людей предпочли остаться подальше от побережья, там, куда переселились с середины лета. Он поднял голову — на сопках сквозь ночь и муть непогоды тут и там виднелись огни. Ветер дул туда с моря, шум не слышался, но Романов знал, что там идет непрекращающаяся стройка…

У Жарко в распоряжении был здоровенный комплекс бывшего элитного лицея. Тут располагалось его «министерство безобразования, питания и перевоспитания», как он шутил, службы, интернат на полтысячи мальчишек, квартиры сотрудников и многое другое. Романов любил тут бывать, хотя получалось нечасто — в сущности, было незачем, хозяйство Жарко работало как часы. Просто в этих стенах его охватывало ощущение уверенности в завтрашнем дне. Совсем новом завтрашнем дне. Такого он не испытывал даже с самыми близкими соратниками. Может быть, потому, что у всех у них, даже у молодых (да и сам Романов не был стариком ну никак), висели на ногах и душах мельничные жернова сомнений и прошлого негативного опыта.

У здешних мальчишек этого не было. Совсем.

У самого входа стоял Шумилов — в куртке с поднятым воротом. Во всем этом было нечто патриархальное — глава государства пешком пришел к министру, а у ворот стоит начальник спецслужбы и наслаждается погодой… Романова глава КГБ заметил издалека и так, издалека, начал укоризненно качать головой. Когда Романов подошел вплотную, «витязь» вздохнул:

— И без охраны.

— Не свисти, — попросил Романов. — Твои люди точно где-то рядом.

— Рядом, — согласился Шумилов. — Ты к Жарко? — Романов кивнул. — Послушай-ка… ты хочешь обзавестись еще спецслужбой?

— Хочу, — не стал скрывать Романов. — В перспективе, хоть и в отдаленной, — и не одной спецслужбой. Ты сам-то понимаешь, что…

— Понимаю, — буркнул Шумилов. — Просто впервые слышу про спецслужбу от министерства образования.

— Да и министерства-то нет, одно название… Ты семью когда перевезешь?

— Нечего им тут делать, — отрезал Шумилов. — Ладно. Пойду. У меня еще дела.

— Удивил, — сказал Романов уже ему вслед, но тот неожиданно остановился и вернулся.

— Еще кое-что. — Шумилов посмотрел в небо. — У меня в центральной тюряге сейчас пятьсот тридцать шесть заключенных.

— Каким образом? — Романов насторожился: — Кто такие?

— Да так. Разная мелочь. Погань, но мелочь. Бложники из «неуловимых», которые в Сети все светлое обгаживали или русофобствовали, разные-всякие «Дети-404»[10], мелкое ворье, шушера околоуголовная… Много всяких. А есть и крупненькие. На кого «доказательств не было», хотя все всё знали. Правда, этих мало — они ж в основном или сбежать успели кто куда, или погибли… Я бы тебе раньше доложил, но… набирал, чтобы всех сразу. Уже неделю новых поступлений нет, думаю, что чисто у нас теперь. Что делать с ними будем?

— А что с ними делать? — Романов ощутил привычную уже тоску — она всегда охватывала его, когда приходилось отдавать такие распоряжения. — Расстрелять всех.

— Да там и дети совсем есть. — Шумилов сунул руки в карманы куртки, на мгновение в свете фонаря над аркой входа под тонкой коричневой кожей обрисовался пистолет. — Среди мелкой шушеры. Мелкие уголовнички есть. Просто не поняли, что ветер сменился, напопадались…

— Всех старше четырнадцати — расстрелять, — повторил Романов. — Младше — высечь на площади с объявлением вины и пристроить к тяжелым работам под строгий надзор. Чтобы ни на что, кроме сна, еды и работы, в ближайшие год-два времени не осталось.

— Из семей… — начал Шумилов, но Романов понял его раньше, чем он договорил, перебил:

— Если у кого-то есть семья — не забирать ни в коем случае. Если кто-то захочет взять к себе сироту из таких — препятствий не чинить.

— Понял… Вот теперь пойду. — Шумилов вздохнул, повернулся и неспешно, как-то расслабленно, побрел по улице прочь…

Несмотря на не то что темноту, а просто на самом деле позднее время, во многих комнатах шли занятия. Различные, чаще всего связанные с какой-то техникой и оружием. Но в одной из комнат Романов наткнулся на троих пацанов, увлеченно расписывавших какое-то деревянное панно густо-синей краской (зачем это еще?), а самого Жарко нашел через два класса. Голос его был слышен и в коридоре. Романов чуть приоткрыл дверь и увидел, что Вячеслав Борисович ходит около мертвой интерактивной доски, а за партами в весьма свободных позах сидит десятка полтора ребят старшего возраста, примерно по четырнадцать-шестнадцать лет. Романов прислушался, стараясь остаться незамеченным…

— …И да, теория вот такого одиночного выживания на первый взгляд кажется очень привлекательной. Недаром она была так популярна до произошедших событий среди «среднеклассовцев» — она внушала человеку, не привыкшему к ответственности за что-то или кого-то, мысль, что можно — и даже нужно, и даже удобно! — выживать одному, наплевав на других. Наиболее продвинутые советовали наплевать даже на семью… — Среди мальчишек прошло волнение, молчаливое, но явственное. Почти все они были сиротами. И Романов знал, что каждый из них отдал бы руку, лишь бы еще хоть раз, хотя бы ненадолго, увидеть всего лишь только маму. Поплакать, рассказать, объяснить, каким был хамом, лентяем, идиотом, бездушной сволочью… Вымолить хотя бы просто прощенье.

Прозрение пришло к ним только теперь, когда просить о прощенье было некого. Совсем некого. Никогда некого. И тем больше была их ненависть, неприязнь к идеям, о которых рассказывал Жарко. А тот продолжал:

— Внушалась мысль, что, набив подвал домика в деревне патронами, канистрами дизелюхи и консервами, можно-де «пересидеть» самые тяжелые времена. Что интересно, в принципе, если проверять идею логикой, то подобный образ действий на самом деле представляется наиболее понятным, приемлемым и выгодным для каждого человека в отдельности. Для людей же как общности он смертелен — и в этом парадокс. Кто объяснит, почему? — Он провел взглядом по мальчишкам, кивнул на первую же поднятую руку. — Встал темноволосый крепыш, представился:

— Кадет Солычев… Да потому, что такой одиночка поживет сыто-тихо неделю, месяц, полгода, а в результате его все равно спалят… то есть найдут и прикончат. Просто бандиты. И он один ничего не сделает. А все его нычки достанутся группе. Группа всегда сильней одиночки в открытом столкновении, даже если это группа гадов. Знаю. Сам проходил.

— Садись… Верно… — Жарко прошелся около доски, заметил Романова, чуть качнул головой, показал глазами: «Сейчас!» — На самом же деле, конечно, даже если такому одиночке удастся выжить, то он станет жертвой неизбежного морального одичания. Проще говоря, перестанет быть человеком, даже если будет сидеть по уши в консервах, в тепле и никто его не спалит… то есть не найдет. И для выживания общности он бесполезен. Даже вреден, потому что аккумулирует в своих схронах продукты, которых может не хватить детям, например. Или активно действующей боевой группе… — Он вдруг резко, пистолетным выстрелом, хлопнул в ладоши и почти проорал: — Цинизм! — Романов вздрогнул, но мальчишки, похоже, привыкли к такому стилю занятий. — Цинизм, жизнь в кайф — вот боги прошлого общества. И такой «выживальщик» ничуть не выбивался из его рамок, даже если тешил себя такими мыслями. Но цинизм всегда дешевка. Даже если называется «реальным взглядом на вещи» или «знанием жизни». Всегда капитуляция перед вызовами мира. Всегда или маскировка для хорошо осознаваемой слабости, с которой человек ничего не хочет поделать, потому что боится усилий, или признак откровенного бездушия; чаще все-таки первое… Ну что, думаю, закончим на сегодня?..

Мальчишки, выходя в коридор, с удовольствием подтягивались и салютовали Романову, занявшему позицию у подоконника. Они были одинаково одеты — армейские рубашки с черно-желто-белыми нашивками на рукавах, галстуки, светло-серые джинсы (подпоясанные ремнями с ножами в чехлах и пистолетами — разномастными, но в основном «макарами») и почти одинаковые кроссовки, темные. Жарко вышел последним, о чем-то тихо разговаривая с тем парнем, Солычевым. Вид у него был усталый. С таким же усталым видом он выслушал, отпустив кадета, Романова, кивнул:

— Ну что ж… Я знаю, про кого твой Женька говорил. Сейчас соберу. Говорить будешь сейчас?

— Лучше сейчас, не откладывая… В твоем кабинете?

— Ну да. Помнишь где?

— Я пройдусь, посмотрю, поспрошаю анонимно, вдруг ты подопечных терроризируешь?

— Естественно, терроризирую, — спокойно ответил Жарко. И сделал величественный жест: — Не задерживайся, я быстро…

Романов все-таки задержался. Он вдруг ощутил острое желание побродить подольше — бездумно — по дальним пустым коридорам, где было тихо и темно. Тишина, темнота, размеренное хождение успокаивали. Пришлось в конце концов фактически принуждать себя снова выйти в обитаемую часть комплекса и отправиться к кабинету Жарко.

Кабинет располагался в отростке-закутке в левом крыле основного здания и представлял собой просто-напросто две смежных комнаты. Настоящий кабинет, и дверь из него — в маленькую спальню, где фактически помещалась одна кровать. Романова всегда поражало, что в кабинете Жарко, невзирая на обилие документов, папок, дел, шкафов и горок, царил идеальнейший порядок. Могло показаться, что он вообще не занимается делами и даже не бывает здесь. На самом деле такое стремление к порядку было, как ни странно, органичной частью характера бывшего методиста ГорОНО и лидера байкеров — кстати, о последнем напоминала большая цветная фотография, висевшая над столом, на ней был весь состав «Русского Востока» прошлым летом, с Жарко в центре.

В этой части здания располагались только учебные кабинеты, и сейчас было почти так же тихо, как на третьем этаже, откуда Романов с такой неохотой спустился. «Почти» — потому что еще у лестницы он услышал простенький гитарный перебор и мальчишеский голос, вполне музыкальный, хотя и чуть сипловатый — видимо, от старания. Песня была незнакомой, непонятной… и странно привлекательной.

Из серых наших стен, из затхлых рубежей

нет выхода, кроме как

Сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд, туда,

где на пергаментном листе зари

Пикирующих птиц, серебряных стрижей печальная

хроника

Записана шутя, летучею строкой, бегущею строкой,

поющей изнутри.

Романов остановился у двери (она была открыта, изнутри падал свет), прислушиваясь…

Так где же он есть, затерянный наш град?

Мы не были вовсе там.

Но только наплевать, что мимо, то — пыль,

а главное — не спать в тот самый миг, когда

Придет пора шагать веселою тропой полковника

Фосетта,

Нелепый этот вальс росой на башмаках нести с собой

в затерянные города.

Мы как тени — где-то между сном и явью, и строка

наша чиста.

Мы живем от надежды до надежды, как солдаты —

от привала до креста.

Как расплавленная магма, дышащая небом, рвется

из глубин,

Катится по нашим венам Вальс Гемоглобин.

Так сколько ж нам лет, так кто из нас кто —

мы так и не поняли…

Но странный сей аккорд, раскрытый, как ладонь,

сквозь дырочки от снов все ж различить смогли.

Так вслушайся в него — возможно, это он качался

над Японией,

Когда последний смертник запускал мотор над телом

скальпированной своей земли.

Романов, словно очарованный песней, сделал еще несколько шагов и встал в дверях. Он не удивился, когда никто из четверых человек внутри — Жарко и троих мальчишек, сидевших у стола, — на него не обратил внимания. Все слушали гитариста, который, чуть наклонив голову к черному грифу потертого инструмента, продолжал петь, безыскусно подыгрывая себе…

Ведь если ты — дурак, то это навсегда,

не выдумаешь заново

Ни детского сна, ни пары гранат, ни солнышка,

склоняющегося к воде,

Так где ж ты, Серый Волк — последняя звезда

созвездия Иванова?

У черного хребта ни пули, ни креста — лишь слезы,

замерзающие в бороде.

«Да о чем же это? — почти мучительно подумал Романов. — Почему я так странно себя чувствую, ведь песня — ни о чем, правда же!» Его музыкальные пристрастия были достаточно простыми, и…

Мысль оборвалась — ее отсек мальчишеский голос, ставший резким и тревожным:

А Серый Волк зажат в кольце собак, он рвется,

клочья шкуры оставляя на снегу,

Кричит: «Держись, царевич, им меня не взять! Крепись,

Ванек! Я отобьюсь и прибегу!

Нас будет ждать драккар на рейде и янтарный пирс

Валгаллы, светел и неколебим,

Но только через танец на снегу, багровый Вальс

Гемоглобин!»

Ты можешь жить вскользь, ты можешь жить влет,

на касты всех людей деля,

Мол, этот вот — крут, а этот вот — нет, а этот, мол,

так, ни то и ни се.

Но я увидел вальс в твоих глазах — и нет опаснее

свидетеля,

Надежнее свидетеля, чем я, который видел вальс

в глазах твоих и понял все.

Не бойся — я смолчу, останусь навсегда египетским

ребусом,

Но только, возвращаясь в сотый раз домой, засунувши

в компостер разовый билет,

Возьми и оглянись — ты видишь? Серый Волк несется

за троллейбусом!

А значит — ты в строю, тебя ведет вальс веселою

тропой, как прежде — след в след…

Рвись не рвись, но он не пустит тебя, проси не проси.

Звездною фрезой распилена планета вдоль по оси.

Нам теперь узнать бы только, на какой из двух половин

Будет наша остановка — Вальс Гемоглобин[11].

Романов не перебивал песню до конца — он просто так и стоял, прислонившись к косяку, задумчиво слушал. Потом кашлянул, шевельнулся. Обернувшиеся на него мальчишки повскакали, вытягиваясь. Гитарист замер, бросив гитару к ноге, как оружие в парадном строю. Но при всей отличной выправке взгляды троих ребят были не отработано-безразличными, а любопытными и веселыми.

— Хорошая песня, — сказал Романов. — Правда… я ничего почти не понял. В смысле — смысла.

— Ху-у… — тихо протянул гитарист. — Это вам нужно просто почаще слушать… то есть прошу прощенья.

Тоже поднявшийся Жарко прятал откровенную усмешку. Романов смерил гитариста взглядом, кивнул:

— Наверное. Впрочем, знаешь — Высоцкий… Знаешь такого?

Мальчишка кивнул, поправился:

— Так точно, знаю.

— Так вот, Высоцкий говорил, что есть категория песен — настроенческие песни. В которых на первый взгляд именно что нет смысла. Но при этом они несут мощнейший заряд энергии, создают настроение. По-моему, эта песня из таких, нет?

Мальчишка с удивленным уважением похлопал глазами, ничего не ответил. Может быть, и собрался бы, но Романов, сделав знак всем садиться, отошел к шкафу с личными делами, пощелкал по новеньким корешкам папок и, круто развернувшись, заговорил:

— Я начну сразу по делу. Вы, конечно, знаете, зачем вас вызвали, тут и объяснять нечего…

Последовала серия кивков.

— Итак. Задание долгое. На месяцы. Может, речь пойдет о полугоде. О годе. И задание — опасное. Очень опасное. Шансы вернуться невелики. Шансы на смерть — очень высокие. Посему, конечно, любой может отказаться… Ваш возраст защитой не послужит. Во всех самых страшных войнах, которые вели люди, он служил все-таки хоть какой-то защитой. Но у нас не война. У нас катастрофа. В вас будут видеть потенциальных рабов, добычу, объект для издевательств. Помните это. Но задание и важное. И мы не посылаем на него взрослых просто потому, что вы наблюдательней. Пронырливей. Быстрей. Памятливей. И вы не вызываете ощущения опасности. Даже у тех, кто будет рад замучить вас или приковать к какому-нибудь генератору, как белку к колесу. Это важно. Это самое важное. Теперь есть ли желающие отказаться? Я не люблю слов о ложной гордости, о ложной чести, о ложной смелости — но сейчас вынужден обратиться именно к ним. Оставьте в стороне все эмоции. Оцените себя холодно и беспристрастно. У вас есть минута. Отказавшийся просто покажет, что он умеет давать такие оценки. Дело найдется всем.

Все трое сидели молча. Гитарист шевелил — еле заметно — губами. Наверное, отсчитывал эту самую минуту… Когда она прошла — ничего не изменилось, и Романов, взглядом попросив у Жарко разрешения, продолжал как ни в чем не бывало:

— А теперь я немного поговорю с вами — с каждым по отдельности. Я попрошу всех выйти… и входить по одному. Хорошо?..

Самый старший изо всей троицы — лет пятнадцать, может, больше. Щелоков Олег. Среднего роста, обычного телосложения, коротко стриженный. Внимательные холодные глаза неопределенно-светлого цвета смотрят в упор, не мигая. Такие глаза всегда не нравились женщинам-учителям, Романову это как-то сказал Жарко, — они сразу, на инстинкте, мысленно записывали мальчишку с таким взглядом в «опасные» и при случае старались нагадить.

— Три задания. Недолгие, да. Но долгих просто пока ни у кого не было. Я? Убивал. Пятеро. Нет, я не считаю специально, просто само считается.

Почему делаю то, что делаю? Хочу, чтобы Россия стала великой страной. Самой сильной, самой могучей страной. На все века. Да, именно так. Нет, раньше я про это не думал. Я вообще мало думал раньше. Богатая семья. Реально богатая, я на кар… карманных денег в месяц получал, сколько у вас жалованье было. Где? Неважно. Если что — дядя Слава знает. Все погибли. Я? Горжусь теми, кто выпустил ракеты. Да, я знаю, что моя семья тоже погибла из-за этого. Ну и что? Не семья, а мать. Отца не помню, не знаю. Нет, не жалко ничего. Все было гнилым. Я это знаю по своему опыту. Просто был дураком, ничего не понимал. Я, в сущности, сейчас совсем другой человек, не тот, который жил раньше. Да, учился вместе с Немым. А? Да с Женькой, его так зовут, прозвище. Нет, «кликуха» больше никто не говорит. Нет, старше учился… да там никто ни с кем и не дружил, не модно считалось. Нет, не скажу, что сейчас друзья. Жизнь? Не задумаюсь даже. И он за меня. Почему? Потому что иначе сдохнем все. Это не потому, что я такой хороший, поймите. Это закон выживания. Может, всего бы этого не было, если бы люди помнили, что два — всегда больше, чем один. Всегда.

Уверен. Нет, не поэтому. Просто если что — найду способ умереть.

Второй, тот, который пел, — моложе, и он кажется еще моложе из-за очень светлой кожи с отчетливым румянцем. Теперь его можно рассмотреть внимательно. Круглолицый, русоволосый, с чубчиком, глаза серые с золотистыми точками, веселые, чуть наивные. Но вряд ли он наивный, скорей — просто выражение такое. Невысокий, но крепкий, мускулистый.

— Антон Медведев. Тринадцать. Зачем? Интересно. Нет, правду говорю. Да правду же, не шучу. Нет, я знаю, что страшно, опасно. Только все равно интересно. Ну что я сделать-то могу, соврать вам? Я правду сказал… Романтик? А, ну да, романтик. Была только мама, кто отец — не знаю вообще. Не знаю, где она. Ушла как-то за едой, и все. Я искал потом. Ну, как мог. Не нашел. И никто ничего не знает. Морпехи подобрали, при бригаде жил, а потом дядя Слава к себе взял. Что могу? Я знаю, что я совсем щенком выгляжу, вы не думайте. А могу много. Например, меня заметить трудно. Ну типа… вроде как невидимым могу становиться… правда, не для всех. Да не смеюсь я! Честно! Раньше не мог, это когда бродяжничал, такое появилось. Ага, видите! Вот он, блокнот, а вот скажите честно, вы видели, когда я руку за ним тянул? Ну честно?! Вот видите… а он же у вас под носом лежал… то есть извините. Я? Ну… да. Воровал. Еду воровал. Стыдно… правда стыдно. Но я очень есть хотел. А просить было еще стыдней. Можете смеяться…

Песни? Ага, нравятся. Смешно немножко, он Медведев… кто? Да певец же, это же не мои песни, вы что?! Так вот, и я Медведев. Раньше такие песни почти никто не слушал, а сейчас слушают. Я думаю, там какой-то код на всякое хорошее… ой, ну и пожалуйста, не буду фантазировать. Спрашивайте еще.

Тоже Олег. Олег Горин. Четырнадцать. Так и просится слово «изящный». Латунного оттенка волосы, густо-голубые глаза, движения плавные, нехарактерно для подростка. Смотрит вроде бы на собеседника, а вроде бы куда-то мимо, не поймаешь взгляд. Но после первых же слов глядит уже в глаза, почти не мигая. Внимательно и упрямо. Не как его старший тезка, не холодно, а именно сверлит собеседника глазами, даже немного не по себе.

— То есть как зачем делаю? Потому что я это могу делать. Умею. Я и раньше не так уж мало умел. Даже мечтал разведчиком стать, но это так… больше в мечты играл. Не знал, как взяться. В общем, я умею, а большинство наших — нет. И что, им идти? Кому-то же все равно надо.

С какой стати мне ее бояться? Кто вам сказал, что все боятся? Я не боюсь. Я? Я родновер. Почему не христианин или неверующий? Потому что Христос учит смирению. А как смириться со злом, не подскажете? А с таким злом, как сейчас? Тоже не знаете. Вот и я не знаю и не могу. Неверующий? А неверующих не бывает, все во что-то верят, даже сейчас. Пусть в пакость какую-нибудь, пусть хоть в Сатану, а все равно верят. Вот и я верю в Закон Рода. Да, мне и в школе говорили, что я слишком взрослый.

У меня была девчонка. Я не смог ее спасти. Ее на моих глазах убили, просто убили, а я ничего не смог сделать. Жил за городом, в деревне, в брошенном доме… Тоже убивал, приходилось. Нет, не за еду. Потому что меня убить хотели, вполне достаточная причина. Тех, кто Лидку замучил, я тоже нашел всех троих и убил. Не в открытом бою, но мне простится, по закону, если ты не взрослый, то можешь мстить не лицом к лицу. Да и такой дряни не мстят, ее уничтожают, неважно как… Потом с Женькой встретился.

У меня только просьба будет. Вы поскорей решите, кому куда идти. Я ждать очень не люблю. Извините.

Агенты Немой, Гитара, Атос и Мажор (Евгений Белосельский, Антон Медведев, Олег Горин и Олег Щелоков) должны были отправиться через две недели — столько нужно было времени на минимальную более-менее серьезную подготовку. Немому предстояло добраться до Буреи и пройти по ее течению на северо-восток. Гитаре — выбраться к развалинам Хабаровска и следовать дальше в направлении Зеи, сколько это будет возможно, исходя из местных условий и граничных сроков возвращения. Атосу — исследовать берег Татарского пролива. Наконец, Мажору поручалось самое сложное — проникнуть в Китайскую Маньчжурию и изучить обстановку там. Фактически предполагалось, что, в отличие от остальных троих агентов, он не имеет права даже просто показываться на глаза местным (если там кто-то есть еще)…

Романов возвращался в Думу, снова и снова перебирая в уме все обстоятельства плана. Ветер утих, стало суше и холодней. Небо висело над головой по-прежнему беззвездное, но какое-то белесое, словно бы светящееся изнутри. Вокруг царила странная, полная и тревожная, тишина, и в этой тишине отчетливо различался шум огромной стройки с сопок — почти пугающе четкий и близкий. Казалось, работы идут совсем рядом, за поворотом. Но за повортом — все та же наполненная шумом с сопок безлюдная полутемная улица…

В свете следующего фонаря Романов неожиданно различил какой-то рой черных мушек. Прежде чем он успел понять, что это такое, его лица неожиданно сразу в нескольких местах коснулись холодные искорки, обернувшиеся на коже, словно по волшебству, капельками воды. Он вытер щеку перчаткой и только теперь понял: мушки лишь кажутся черными в какой-то момент стремительного падения через фонарный свет, на самом же деле они — белые.

Это был снег. Первый снег первого года нового мира.

Дальневосточная Русь

Первая весна Безвременья

Глава 7

Холодное лето Безвременья

Тряпочки для обтирки

И всяческие излишки

Смешались в свином корыте

В объедочный парадиз…

Держи же меня за шкирку,

Живущий во мне мальчишка!

Держи же меня за шкирку –

Не дай мне скатиться вниз…

Дай мне руку, мальчик.

Дай мне руку, мальчик.

Дай мне руку, мальчик –

Быть может, я еще жив…

О. Медведев. Мальчик

Лето наступало. Неохотно, сыро, неуверенно, погода была совершенно не майской (даже для начала мая), еще не везде по тенистым местам стаял снег — но все-таки лето наступало. И невольно хотелось верить, что прогнозы оказались ошибочными, что все как-то устаканилось… В конце концов, зима была не более холодной и не более снежной, чем обычно, разве что лишь чуть ветреней…

Большой Круг собрался в первый раз за два месяца. Это было связано с недавней эпидемией и общей загруженностью работой. Стоя под огромной картой, Романов с удовольствием разглядывал собравшихся людей, слушал, как они переговариваются друг с другом. Несколько человек — вполне почтительно, впрочем, — высмеивали Лютового; все испытывали радостный подъем от того, что все-таки, похоже, будет лето. Романов вполне понимал людей и давал им время выразить эту радость, медлил с началом совещания, даже повернулся и стал рассматривать карту.

Это тоже было приятное зрелище. На карте тут и там утешительно пестрели флажки. В основном просто черно-желто-белые флажки РА. Но тут и там видны были и другие, причем отстоявшие далеко от основных границ.

Черный кельтский крест, «СВД» и рогатина на золотом фоне Русакова.

Черно-желто-белый с белой окантовкой круг с бегущим над ним красным волком Жарко.

Белое перо и красный меч Белосельского.

Золотой витязь Севергина.

Красный рубежник Батыршина.

Синяя сварга Юрзина.

Белые стропила с золотым солнцем Шумилова.

Традиция использовать личные гербы у витязей крепла с каждым днем, хотя официально тут никакого правила не было. Сам Романов, например, так и обходился пока без герба. А Муромцев, если взять его, просто отмахивался и от звания витязя, и от разных прочих мелочей типа гербов.

Начинать было все-таки надо. И когда люди в большой комнате увидели, что Романов прочно устроился на своем месте и молча, выжидательно, смотрит в зал, внимательная тишина довольно быстро наступила сама собой.

— Рад всех вас видеть вместе. — Романов поднялся с кресла, вышел и встал перед столом. — Рад, что мы живы, рад тому, что, похоже, у нас будет еще как минимум несколько месяцев…

— А я этому рад особенно — именно этим месяцам, — сказал сидевший в переднем ряду Хегай Ли Дэ.

Кореец практически не изменился — он выглядел плохо, но стабильно плохо, и его плохой внешний вид никак не отражался на работоспособности. Не раздалось ни единого смешка. Все понимали, о чем говорит Хегай, — о еще одном, возможно, урожае, собранном с земли. Романов кивнул и продолжал:

— В данный момент нас, витязей РА, двадцать семь человек. У одиннадцати имеются дружины численностью от двух десятков до сотни бойцов, всего около полутысячи человек, причем все — хорошо вооруженные и тренированные, многие — с боевым опытом. Считая сюда же все имеющие с нами связь и выразившие желание сотрудничать группы, в частности группу генерала Белосельского и его Селенжинский лицей…

— Мальчишки… — подал голос Батыршин. Молодой физик, он оказался еще и отличным бойцом и организатором — в феврале, по собственному почину проникнув в Уссурийск, он на месте за несколько дней создал боевую группу и за одну ночь уничтожил пять небольших, но жестоких банд, скрывавшихся в пригородах. Большой Круг счел его достойным звания витязя и в перспективе — вопрос все еще дебатировался — дворянского достоинства. Тем не менее двадцатидвухлетний ученый с постоянной иронией относился к «молодежи». Видимо, это помогало ему поднять самооценку.

— Забудьте это слово на ближайшие годы, — отрезал Романов. — В общем, людей мало, но, я думаю, как организованная сила мы достаточно мощны. Тем не менее я подписал указ о создании на основе ополчения отрядов Добровольного общества содействия армии и флоту… ДОСАФ… — Романов улыбнулся смущенно: — Ну, право, больше просто ничего не пришло в голову… в которые войдет все боеспособное и имеющее разрешение на ношение оружия мужское население от 14 до 49 лет — в обязательном порядке, мужское старше 49 лет и женское от 18 до 40 лет — в добровольном порядке. Все остальные — мальчики старше 10 лет и девочки старше 12 лет, женщины старше 40 лет и мужчины старше 49 лет, а также те, у кого нет разрешения на оружие, — мобилизуются на работы в Трудовую армию. Да, еще. Для наиболее подходящих по физическим и умственным кондициям мальчиков-сирот старше 5 лет будет создан на базе школы Жарко еще один лицей по образцу Селенжинского генерала Белосельского — Владивостокский — и открыто пять новых кадетских школ. В них из мальчиков-добровольцев старше 10 лет будем готовить пополнение для будущей регулярной армии. Для остальных детей младше 10 лет будут начальные школы, а дальше — как это? — фабрично-заводские училища и сельскохозяйственные школы при Трудовой армии. Тут еще даже разработок толком нет, все вчерне. Мне не нужно напоминать вам, что эпидемия ударила по нам очень и очень сильно, и придется снова и снова работать и закрывать бреши.

В комнате стало очень тихо. Тишину вызвало одно упоминание об апрельской эпидемии огневика…

Грипп-огневик был, очевидно, какой-то древней инфекцией, пробудившейся во льдах или вечной мерзлоте, а может, на океанском дне или в глубинах горных пород во время катастрофы. Защиты как таковой от огневика не было; собственно, это даже трудно было назвать гриппом, его называли так по первым симптомам — кашлю, взвинченному состоянию и резкому скачку температуры до 38–39 градусов. Через шесть-восемь часов так же резко температура падала до 35–36 градусов, человека настигала общая слабость, он, как правило, ложился, не в силах просто устоять на ногах. Еще через два-три часа следовал новый скачок — уже до 39–41 градуса, затем бред, бессознательное состояние, и к исходу полусуток, максимум суток умирало 70 % больных. У 30 % второй скачок сменялся таким же резким падением до нормальной температуры и глубоким сном-обмороком. После чего, видимо, вырабатывался иммунитет.

Зависимости — кто заболеет, кто нет — выявить не удавалось. Один постоянно находился среди больных и даже не чихал. Другой прятался в подвале, ни с кем не контактируя, где его и находили позже со всеми симптомами смерти от огневика. Лишь гораздо позже, наверное, лучший из врачей того времени, очевидец и участник событий, Вольфрам Хеннеке Йост позже в своих капитальных исследованиях ясно и неоспоримо связал сокрушительность пандемии огневика с влиянием на человеческие организмы химических веществ, попадавших туда с прививками и фастфудом. В определенный момент накапливалась «критическая масса», имея которую в организме человек становился легкой добычей огневика. Спасти такого больного было практически невозможно.

По сделанным позже подсчетам, 30 % уцелевшего после ядерной войны населения Европы и 40 % — России умерло именно от этой болезни.

К счастью, на Дальнем Востоке по каким-то причинам эпидемия была на порядок слабей, чем в других регионах. Но все-таки многие переболели. И все-таки умерло очень много людей. Самое страшное — умерла почти треть детей от двух-трех до тринадцати-четырнадцати лет. Впервые Романов видел, как Жарко плакал, когда хоронили одного за другим его кадетов, — из пятисот мальчишек умерли девяносто два… Новый мир оказался немилосерден к ним — поверившим в него. Умер двенадцатилетний сын Алины Юрьевны Салгановой, бывшей начальницы Жарко, в последние полгода отличившейся самоотверженной и умелой работой с девочками-сиротами и занявшей должность управляющей делами новопереселенцев и карантинного комитета. Еще до этого умер ее муж, один из дружинников Русакова, — недолго у мальчишки был отец, а ведь все у них сложилось хорошо… Умерли с перерывом в два дня бывшая секретарша мэра Оля и ее младший брат Алька. Эти две смерти Романов переживал так тяжело, что сам потом поражался своей реакции.

Но интересно было то, что из рожденных за это время — а их было уже несколько сотен — не заболел никто. И было очень мало смертей среди пожилых людей и людей в возрасте, хотя казалось бы… И в целом людей стало больше, чем год назад, — Арсеньев, Уссурийск, Дальнегорск помалу присоединились к Владивостоку. За Дальнегорск шли, впрочем, в начале весны упорные бои в течение трех дней — город полностью контролировала, как оказалось, крупная банда, имевшая на вооружении даже несколько танков. Командовавший операцией Русаков уничтожил не только банду, но и всех, сдавшихся в плен, а также их семьи — полностью, кроме совсем уж несмышленых малышей…

То, как дорог ему Женька, Романов понял именно в дни эпидемии. Временами ему хотелось выть. Он был почти уверен, что Белосельский — не то младший брат, не то вовсе сын, и что с того, что не по крови?! — мертв. Умер один вдали от места, которое уже привык считать своим домом. Прошло больше полугода. И — никаких сведений. Ни единого, даже глухого, слуха.

Это была страшная и несправедливая смерть.

Страшная и несправедливая.

Олег Щелоков, впрочем, тоже не вернулся… Может быть, все-таки «еще»? И он, и Женька? Тезка Щелокова Горин вон тоже пришел вот только-только, несколько дней назад, в конце апреля. А Антон Медведев вернулся в середине марта. Еле дотащился — больной, почти умирающий от лучевки и истощения. Он и сейчас еще болел, выжил вообще чудом. Но сведения, которые он принес, были неоценимыми. Впрочем, и Горин поработал отлично. Их сведения, собственно, и обусловили успехи в борьбе с бандами и расширении территории…

Романов думал обо всем этом, не прекращая говорить. И еще о сотне дел думал в то же время. В прошлом году ему казалось, что от такого процесса может запросто лопнуть голова. Сейчас он привык. Наловчился.

Вопрос образования вызвал дискуссию — без печати Большого Круга — новенькой, с изображением всадника, поражающего копьем чудовище, — указы Романова силы не имели. Многим открыто пришлось не по душе «снижение уровня образования», которое связали с уничтожением средней школы и слишком явной установкой на раннюю жесткую профориентацию. Пришлось говорить Жарко.

— Я прошу понять! — Его громкий, настойчивый голос заглушил спор. — Ни о каком настоящем снижении уровня речь не идет, напротив, мы возвращаем в школу и в жизнь детей нормальное кровообращение. Я не ожидал, что это встретит такое непонимание, но в таком случае требую меня внимательно выслушать. До пяти лет ребенок находится полностью на попечении родителей. Они отвечают за него во всем, кроме общей безопасности жизни. Отвечают за воспитание, за социализацию, за начальное обучение, в том числе и трудовое. Сирот, детей, живущих в этом возрасте без родителей, без близких, у нас быть не должно! Это — позор и фундамент будущего нового краха! — Его поддержал согласный гул. — Вот видите, для начала — все согласны. Далее мы сразу разделяем детей на два потока. Первый, меньший, — это дети витязей… дворян, если они хотят, чтобы их род продолжался, это дети, родители которых захотели «попробовать» сделать своего сына дворянином…

— Да этого все захотят! Как с высшим образованием в СССР! — подал голос кто-то.

Жарко усмехнулся и покачал поднятой ладонью:

— Можете не беспокоиться. Как думаете, много ли родителей пожелают своим детям той жизни, которую мы ведем? — Рухнул обвалом искренний хохот. Жарко невозмутимо переждал его и продолжал: — Нет, на этот счет можно не беспокоиться… Так вот — и дети-сироты, которых мы сами отберем. С пяти и до пятнадцати лет эти три группы учатся в лицеях, получая самое разностороннее образование, и главное — прочные, внедряемые в подсознание, в плоть и кровь, лидерские навыки. Вторая группа с пяти до семи лет посещает начальную школу…

— С пяти лет? — В реплике был скепсис.

Жарко хмыкнул:

— А что тут странного? В этом возрасте ребенок уже может осваивать все то же, что и семи-восьмилетний. Так зачем терять эти годы на сидение дома? С семи и до десяти лет — внимание! — как раз и будет средняя школа. Я вас уверяю, что ничего странного в этом нет. Только непривычное, а это — несинонимы. В десять лет происходит новое разделение этого — основного — потока. Меньшая часть мальчиков — те, кто выразит желание связать судьбу с армией и сможет пройти испытания, — станут кадетами. Это будет совсем не то, что сейчас мы называем кадетами, — наши нынешние кадеты станут лицеистами.

— Уж больно гражданское название… — это буркнул Муромцев, который вроде бы не имел возражений по сути вопроса.

— Так и надо! — живо повернулся к нему Жарко. — Да, они будут военными. Но не только. И зачастую — даже не в первую очередь… Так вот. Все остальные выберут ФЗУ или СХШ, где будут также учиться до 15 лет. После этого все потоки снова соединяются — они стажируются в своем деле прямо по месту работы или службы. Так называемому «высшему образованию», плодящему «скубентов»-бездельников, тут места просто не остается. Таким образом, мы резко сокращаем неоправданно растянутое детство, этот бич ушедшей цивилизации. И полностью вычеркиваем из цикла развития идиотскую лениво-бесящуюся выдумку с «подростковым возрастом». Возраст совершеннолетия предлагаю установить общий — 16, для дворян — 15 лет.

— Это все хорошо. Но это все-таки принудиловка. Жесткая. А если мальчишка сходит с ума по химии? Или девчонка обожает рисовать? А им всю жизнь придется вкалывать у станка или кормить кур?

— Во-первых, это, конечно, принудиловка. Необходимая, чтобы родители не искали у своих детей то, чего у них нет. — Голос Жарко был жестким. — Во-вторых, нам не нужны пока что ни химики, ни художники — посредственные и в тех количествах, которые плодились в прошлом. В-третьих, для на самом деле талантливых детей — а они проявят себя, будьте уверены, не могут не проявить, да и мы будем внимательно отслеживать всю массу — мы все-таки откроем несколько профильных школ. В-четвертых, мы сохраним, возродим массово и будем всячески поощрять внешкольные кружки по интересам. Кому интересно заниматься чем-то еще — пусть занимается, получает удовольствие; если же у него есть на самом деле талант — его заметят и продвинут. Ну и самое главное. Система ФЗУ и СХШ, я думаю, постепенно отомрет — по мере восстановления цивилизации, культуры, мира вокруг. Их заменит еще одна, пока не разработанная, ступень школы, где уже — да! — будет учитываться каждое желание каждого ребенка в части получения образования. И внимание: мне хочется надеяться, что к тому времени мы вырастим поколение, которое будет научено отделять свои хотелки от реалий жизни. Думаю, лет через двадцать-тридцать мы увидим совсем иных детей. И не поверим тому, что когда-то здоровый физически и психически ребенок был редкостью… Пока же, простите, намордник и кнут с редкими морковками. Это грубо. Но мир ухнул в такую задницу, что иначе не выберемся, прошлое утянет нас назад, на дно. Уже окончательно. Знаете, какое количество детей, едва установилось относительное спокойствие и стали подавать электричество, ринулось подключать свои любимые компики? После всего, что мир пережил! После гибели у многих из них родителей! Мы, кстати, были уверены, что все это барахло конфисковано было еще прошлым летом. Ан нет. Всплывает эта наркота до сих пор. В пору радоваться предстоящему кризису с электричеством…

Жарко имел в виду реальную проблему, радоваться которой было, если честно, трудновато. Потребление электроэнергии сокращалось, по общим расчетам, через восемь-десять месяцев запитывать можно было только жизненно важные приборы, типа расчетных компьютеров в Думе. Способов получать, как раньше, дешевую электроэнергию, сжигая углеводороды, не существовало, более того, на будущее было принято решение минимизировать предельно добычу нефти и газа с этой целью и искать альтернативные источники. Так, проекты мощных ветряков — они должны были стать отличным подспорьем — уже имелись, были и чертежи приливной гидроэлектростанции. Но, так или иначе, пока что светом люди или обеспечивались как-то сами, или «сидели на централке» по пять часов в день: час с утра и четыре часа вечером. Кроме того, скверно сделанные приборы ломались и горели часто, а заменить их было нечем, большую же часть, основанную на принципе «контролируемого износа»[12], невозможно было и починить.

За указ проголосовало подавляющее большинство. Потом поговорили о перспективах денежной системы: господство карточек и выдач натурой было удобно и… неудобно — парадокс. Для денежной системы решили принять золотой стандарт. Запасов золота в распоряжении Большого Круга, впрочем, было — кот обрыдался, чуть больше ста сорока килограммов, в основном конфискат разного происхождения.

Попросивший слова Северейн, ставший капитаном порта, при поддержке Юрзина еще раз настоятельно потребовал надежной консервации всех кораблей «на будущее». Голландец неплохо освоился в новом обществе (в отличие от японцев — те полностью подчинялись Кругу, но жили отдельной группой на берегу моря и даже пытались в него выходить на разный лов). Для консервации были нужны люди, посему вопрос оставили открытым снова, хотя оба флотских офицера были явно недовольны. Юрзин предоставил подробно проработанный план кругосветной экспедиции на ракетном атомном подводном крейсере «Русь». И этот план приняли на сентябрь. Радиосвязь, хоть и осуществлялась с несколькими пунктами (самым западным из которых был Селенжинск — в силу каких-то природных феноменов с ним удавалось связываться достаточно часто и легко), оставалась крайне ненадежной, телесвязь была блокирована вовсе, и что происходит в мире, было полностью неясно. Посему кругосветка, которую решили поручить возглавить Северейну (он хоть и был «надводным» офицером, но, увы, океаны знал гораздо лучше большинства морских офицеров бывшей РФ, которые большей частью плавали вдоль родных берегов, не больше), была не прихотью моряков, а насущной необходимостью.

В результате на поездку по полям Романов выбрался хотя и без опозданий, как было задумано, к полудню, но не успел ни поесть, ни передохнуть. Он фактически выбежал из подъезда и прыгнул в свой «гусар», держа в правой руке два сплющенных бутерброда с самоделковой колбасой, которые ему сунули по дороге подстерегавшие у столовой поварихи.

Сидевший за рулем Провоторов — с пружинным рыжим чубом из-под казачьей фуражки, которую упрямо сохранял, невзирая на то, что его войско приказало долго жить, — тронул джип с места. Сзади и чуть по бокам подстроились и зарысили четверо верховых дружинников Романова. Трое взрослых и мальчишка-порученец. Романов с удовольствием, которое плохо скрывал, на них оглянулся. Форма была его слабостью всегда. Может быть, именно из-за нее он когда-то и пошел в армию. И теперь возможность создать свою дружину восхитила и увлекла почти по-детски. Если бы не его врожденная деловитость, для Романова существовал бы серьезный риск стать копией Павла Первого, придававшего больше значения внешности солдат, чем их умению воевать.

Личный конвой, дружину Романова, составляли пятьдесят взрослых — в основном бывшие морские пехотинцы — и столько же отобранных Жарко подростков 14–16 лет, порученцы, оруженосцы, разведчики, ученики, будущая армейская элита. «Романовцы» с легкой руки Николая «косили» под конвойцев какого-нибудь белого атамана времен Гражданской. Черные с алым околышем фуражки («суворовские» запасы) с волчьей мордой на косой черно-желто-белой кокарде (постарались женщины), черный верх (рубашки, куртки, полушубки) с черно-желто-белым угольником-шевроном на левом рукаве. Черные штаны с белым узким лампасом — и сапоги, правда не кирза, а тонкое шевро (кстати, местной выделки) с ремнем по верхнему краю голенища. Черные перчатки. Туго плетенные нагайки (страшное оружие ближнего боя) — на кончике пальца. Сидеть в седле как влитому для порученцев было делом чести (тренировки с тщательно подобранными Севергиным конями шли всю зиму, во сколько этот обошлось переломов, ушибов, травм — это был предмет постоянных разборок Романова с медициной). Будь воля Романова — он бы, пожалуй, снарядил конвой и шашками. Но, понимая, что это уже будет понт, ограничился заказом в кузнице тесаков, «джунглевых ножей». А из оружия — старые добрые «парабеллумы» (трофеи со складов мобрезерва) и не «калашниковы», а «СКС», из которых считалось позором не положить десять из десяти в головную мишень на трех сотнях метров без оптики. Легкие камуфлированные накидки использовались только во время боевых операций, которых было уже немало — и еще больше предвиделось впереди.

С особенной гордостью носили форму и служили Романову подростки. Прошлого у этих мальчишек или не было вовсе (не считать же прошлым голод, бродяжничество или подворотни?), или они его зачеркнули. Будущего тоже не было — они делали его сами, сейчас и здесь. Настоящее было настоящим молодых волков, у которых не понять — скалятся они или смеются, дерутся или играют. Походка — как на пружинах, словно не человек, а сжатый комок силы. Жесты — отточенные. Вялотекущий полушуточный конфликт с другими дружинниками — кто круче. Впрочем… не только вялотекущий. С Нового года в поединках погиб один и было ранено трое ребят. Поединки были разрешены официально. И погибший был виновен сам — он оскорбил девушку другого кадета…

Сидя на своем месте и задумчиво разглядывая пакет с бутербродами, Романов вспомнил — отчетливо, всю! — песню, которую сделали практически своим неофициальным гимном мальчишки из его дружины…

Подберите бродячего пса, о сиятельный мастер!

Я устал подаянья просить у обычных людей…

Я немного блохаст и не слишком породистой масти,

Но разборчив в хозяевах и без претензий в еде!

Я умею смотреть в глаза, я умею идти по следу,

Я стану беречь ваш дом от кошек и дураков!

Вы станете другом мне, единственным и последним, —

А я буду гордо носить тяжесть новых оков!

Подберите мне новое имя, сиятельный мастер!

Я устал быть подобием тряпки в ногах у судьбы!

Я начну как бы новую жизнь, и отступят напасти —

Не беда, что сейчас мои ласки нелепо грубы!

Я умею просто любить, понимаю команду «Рядом!»,

Я отлично чую врагов, и зубы мои крепки!

Что стоит вам сделать шаг и вырвать меня из ада,

Не дав умереть к утру от голода и тоски?!

Подарите мне право на небо, сиятельный мастер!

Я мечтаю скользить над землей, не касаясь камней!

Я несу сквозь помойку и смерть мое право на счастье —

Протяните же руку и тихо скажите: «Ко мне!»

Я буду нужен и чист, я буду верен до гроба,

И солнце коснется меня и скажет: «Не умирай!»

И боль уйдет навсегда, исчезнут шрамы и злоба,

А я получу надежду пробраться в собачий рай[13].

Сказать по чести, у Романова было к этой песне двойственное отношение. Хорошая она была, слов нет — и мальчишки пели ее с душой, как говорится. Но ему не очень нравилось думать о своих ребятах как о личной своре. Но что делать — как видно, себя они воспринимали именно так. И Романов не спорил вслух. В конце концов, вот это: «Что стоит вам сделать шаг и вырвать меня из ада, не дав умереть к утру от голода и тоски?!» или «Я несу сквозь помойку и смерть мое право на счастье — протяните же руку и тихо скажите: „Ко мне!“» — было абсолютной правдой. Никуда не денешься. Так все и обстояло, хорошо это или плохо…

А еще они любили другую песню — воскресшую, как расстрелянный, но бессмертный герой…

Есть пуля в «нагане» — и надо успеть

Сразиться с врагами и песню допеть!

И нет нам покоя! Гори — и живи!

Погоня, погоня, погоня,

В горячей крови!

Странно. Песня выжила. Как выжил народ русов…

Проехали мимо сортировочного лагеря № 2 — в окружавшие его поля. Впереди — далеко, но ясно — сплошными геометрически правильными рядами отблескивал пояс теплиц и парников. На полях же вокруг шла работа. Урчала техника — вся, которую можно было запустить и вывести. Множество людей — тут и там — было занято делом.

— Останови, — бросил Романов Провоторову. «Гусар» затормозил. Романов выбрался наружу и, отойдя к краю дороги, стал наблюдать за большой группой ребят, сажающих картошку следом за двумя механическими плугами. Человек двадцать — с лопатами — вскапывали землю там, где плуги не могли толком развернуться. Судя по внешнему виду и по движениям, мальчишки были из новеньких.

В плечо тихо фыркнуло. Романов оглянулся и промолчал — это подъехал мальчишка-порученец. Не сходя наземь, он тоже глядел на происходящее. Какое-то время оба молча наблюдали за старательно работающими подростками. Романов почти отключился — невидящим взглядом скользил по взрытой влажной земле, по спинам — и вздрогнул, услышав какой-то насмешливо-грустный голос своего соседа:

— Дяревня.

— Что? — переспросил он, поднимая глаза. Мальчишка шевельнулся в седле. Смутился, неохотно ответил:

— Меня так называли в лагере… Мне десять лет было, ну, родак… родителям на меня путевку дали в летний лагерь в один. Я раньше никогда в таких не был… Ну, там вообще-то неплохо оказалось, правда. Еда, компьютерный клуб, все такое. И не доставал по-настоящему никто, боялись, наверное, — я лопатой и ведрами к тому времени такие банки накачал, что ох. Но так… — он поморщился, — знаете… Посмеивались. Девчонки там про навоз шутили, носы морщили спецом, когда мимо проходил… А ребята мне вот эту кличку приклеили — Дяревня. Ну, я почти ничего не знал, я даже разговоров их не понимал, как будто они на иностранном языке говорили. Это я потом обиделся, к концу смены. А чего я мог-то? Я даже в слова сложить не мог то, как обиделся. Как свиней кормить — знал. А как сказать, что вы сволочи мелкие, что труд таких, как я, жрете и нос дерете, — не мог ни фига.

Романов слушал. Мальчишка носком сапога толкнул верхушку сухого прошлогоднего репья. Помолчал. И продолжал:

— Когда я вот осенью одного такого насмешника встретил — я сперва не узнал. Не, он на мордень не сильно изменился, кстати, хотя два года прошло. Так… Сидит в углу папиного дорогущего пикапа и сжался весь. А его папа с мамой моему папке в ноги падают, по-настоящему: не прогоняйте, куда хотите ставьте, все делать будем… Ну а этот ко мне попал для ознакомления. Я сперва обрадовался — вот сейчас я на тебе оторвусь! А потом гляжу — а его и пинать-то как-то стыдно. В общем, опять у меня слов нет.

— Да и не надо, — ответил Романов. — Просто ненастоящий мир сдох, парень. А в настоящем — хозяин ты и такие, как ты.

— Я знаю… — Мальчишка задумался и неожиданно решительно продолжал: — Но мне их все равно жалко. Мы-то легко привыкли. А для них — представляете? — трагедией стало, что чат не работает. А когда канализация сдохла? — Мальчишка грустно усмехнулся. — Я и сам насмотрелся, и папка нарассказывал… Они же — что взрослые, что дети — как добыча для любого, кто взять не поленится. А по большому счету, мелкие чем виноваты? Тем, что взрослые им на блюдечке все тащили — хавай в три горла?

Романов задумчиво кивнул и снова окинул взглядом картофельное поле.

Подобные картины — пашущие от рассвета до заката на полях, в садах и огородах дети и подростки — для этих дней были зрелищем вполне привычным. Огромное количество разом осиротевших русских детей, спасшихся или спасенных, никто не собирался кормить даром под лозунгом «Дети — наше будущее!». Романов отлично понимал, что это — не лозунг, это на самом деле так, а значит, будущее должно быть надежным, без выкрутасов и необоснованных претензий. Единственное, в чем подрастающее поколение не было ограничено, — это в еде. Одежда, обувь строго дозировались — «никто еще не умер от того, что походил босиком или пришил на куртку заплату», развлечения вообще стали наградой для лучших, о «правах» предстояло забыть надолго — по крайней мере, до взрослости точно.

С точки зрения многих людей из прошлого мира, новое общество просто-напросто использовало рабский труд. Впрочем, лично Романов, учитывая психическое состояние носителей этой «точки зрения», считал, что линия выбрана совершенно правильная. Кроме того, его, если честно, смешили наблюдения за тем, как привыкали к такой жизни ставшие такими неуклюжими, беззащитными и беспомощными в реальном мире завсегдатаи чатов, знатоки английского языка и компьютеров, обладатели скутеров новейших моделей и ревнители многочисленных родительских обязанностей, многие из которых покупали новые стодолларовые кроссовки каждую неделю, «потому что старые испачкались». Со взрослыми было намного легче — подавляющее большинство из них так или иначе провели детство в реальном мире и теперь переадаптировались. Но дети были нужнее, дети, опять же, были будущим в любом случае — и приходилось с ними возиться, вкладывать ума через руки (и другие места) и объяснять реалии на практических примерах. Впрочем, многие из них реалии уже осознали во время наполненных ужасом скитаний по местам, где папочка и мамочка с телохранителями более не были защитой, а они сами превращались в объект охоты — и, попав сюда, нефигурально умывались слезами благодарности.

Романову было известно, что многие из «старичков» любят заниматься тем, что называлось «дрессировкой хомячков». Процесс был небезынтересный.

В какой-то степени случившееся с Россией многое расставило по своим местам. Сотни тысяч ощущавших себя «царями жизни» «среднеклассовцев», столкнувшись с реалиями этой самой жизни, обнаружили, что совершенно к ней не готовы и зависят от худо-бедно налаженной системы поддержки. Как только она рухнула — рухнули и их иллюзорная «власть» и «нужность». Грубый, желавший жрать и трахаться мир вломился в их уютные евронорки, которые хомячки так тщательно обустраивали, откровенно и публично-громко радуясь тому, что «проклятый совок» «с его никому не нужной стадностью» «сгинул», что теперь «каждый сам себе хозяин» (и каждый сам за себя). Они не знали, до какой степени ненавидят их — за педикюр для собачек, за прислугу, за двенадцать тысяч рублей, вставленных в рот в виде кусочка металлокерамики, — ненавидят не только гопники, но и те, кто на самом деле умел и любил работать — но не мог заработать ничего в хомячином мире и вынужден был на те же двенадцать тысяч в месяц содержать двух-трех детей и жену. И это была ненависть не «быдла» к «успешным» — нет; это была ненависть людей к простейшим. Без особого сочувствия читал, например, Романов доклады о том, как уборщики мусора прямо в кабинетах трахали, а потом убивали или превращали в рабынь «успешных бизнес-леди», «деловых акул», искренне считавших, что они могут управлять мужчинами где-то кроме искусственного мира офиса. В «новом мире» женщину начали ценить снова за умение готовить еду, растить детей и ублажать мужчину в постели…

Мужчины были просто-напросто сильней. Этим все и объяснялось. А среди разрозненных хомячиных толп, среди хомячиных самчиков, как бы накачаны и откормлены они ни были, мужчин было исчезающе мало. И у них просто брали — жилье, женщину, еду, детей, — а хомячки могли только в ужасе пукать перед смертью.

Нет, Романов их не жалел. Иногда это удивляло его самого. Умом он понимал, что происходящее ужасно. А ученые говорили: дальше на западе, особенно за Уралом, и вовсе царит настоящий ад. Как можно кому-то пожелать оказаться в аду? Чем оправдать ад?

Он и не оправдывал. Однако он ненавидел тот, сгинувший, мир. Ненавидел до синевы в глазах, до тумана в мозгу, до кислоты во рту и белых костяшек пальцев. Ненавидел — и радовался его краху…

Но часть хомячиных стад — те, кто поумней, или просто волей случая — разбежалась из городов по окрестностям еще до начала короткой ядерной войны. Многих из них прибило жизненными бурями сюда. Особенно большой поток шел в конце осени и начале весны… Их проверяли. Начиналась проверка просто — выясняли, есть ли у хомячков дети, и если дети не с ними, то где они? Если хомячок или хомячиха (или их пара) не могли внятно объяснить, как ухитрились «посеять» детей, врали или еще как-то запирались, то таких «рассеянных» ждала печь для переработки в пепел — отличное удобрение. Если детей не имелось вообще, они были с хомячками или реально погибли либо пропали по не зависящим от хомячков причинам, то новеньких на общих основаниях определяли на жительство. Именно на общих, без всяких издевательств или дискриминации. Но дело в том, что начальным этапом для всех была самая неквалифицированная работа в сельском хозяйстве с проживанием в общаге. Семь из десяти хомячков начинали бунтовать именно на этом этапе — вспоминая свои заслуги, положение, премии, чины и оклады. Слушать это было иногда смешно, иногда — скучно. Чаще взрослых бунтовали опять же их отпрыски — частенько искренне продолжавшие считать, что им все должны, в том числе и родители. В таком случае хомячиную мелочь просто и деловито пороли на площади, а потом определяли на пару дней на хлеб и воду, плюс тяжелые работы. Тех, кому это не помогало, Романов мог пересчитать по пальцам одной руки. Таких после второго закидона на недельку подселяли уборщиками к кадетам. Дольше первой ночи не взбрыкивал никто, больше пары зубов и раздутого самомнения тоже никто не терял. Большинство же хомячков любого возраста довольно быстро приходили в чувство от столкновения с реальностью вроде компостной ямы или обычной огородной грядки — и становились на удивление нормальными людьми.

Ради справедливости следовало отметить, что хомячки и изначально все-таки бывали разные, и некоторые хомячками только казались. Один, например, привез в «Газели» своей почившей фирмы не только своих детей, но и чуть ли не дюжину подобранных по дорогам. Другая… да что там, с одной из «других» у Романова было связано, наверное, самое светлое за последние двадцать лет…

Хуже всего, впрочем, было в конце осени — начале зимы, когда изо всех уцелевших городов, в которых вдруг кончились еда, вода, канализация, отопление и свет, хлынули чудовищные потоки дерьма. Худшего варианта дерьма — не сдерживаемого ни религией, ни моралью, ни теперь уже даже хиленьким законом. Потоки дерьма разливались по округе в одном только истеричном желании: жрать. За жратву они могли сжечь деревню или убить ребенка. А могли и съесть. Случаи уже были.

К счастью, дерьмо не умело объединяться, этот навык был прочно утрачен в прошлой жизни — не было даже шакальих стай, так — временные группки для грабежа, которым легко могли дать отпор, несмотря на их многочисленность, даже небольшие и мало-мальски вооруженные сплоченные группы. Патрули же Романова просто-напросто направляли потоки дерьма в один из трех СЛ — сортировочных лагерей, — где день и ночь шла работа: от первоначальной — отделения мужчин старше 16 лет от прочих, потом — женщин старше 16 лет с их детьми младше пяти — до финальной стадии: распределения. Большинству семей позволяли воссоединиться и направляли на житье и работы на обычных условиях. Но часто дерьмо просто и не вспоминало о «семьях». Многих ликвидировали — бесполезных и откровенно не желающих стать полезными существ, мародеров, людоедов, насильников, просто откровенных подонков. Другие превращались в «лишенных человеческих прав слуг государства» — с перспективами пересмотра их судьбы в дальнейшем; дети передавались все в те же рабочие школы или в распоряжение поселковых советов, избранных в каждом поселении.

Здесь всем плевать, кем ты был до этого: маркетологом, банковским работником или проджект-менеджером. Здесь ты никто. Копай. Это картошка.

Временами Романов думал, как бы глядя на себя и Русскую армию в целом со стороны, что все это — чудовищно. Они делали вещи, против которых тот же Романов в «мирное время» яростно протестовал. Если думать формально, на чистой логике, то чудовищно ведь — отнять десятилетнего городского ребенка у отца и матери и отдать его грубому мужику, который не может говорить без мата и своих-то детей воспитывает подзатыльниками? Чудовищно. Слов нет. А если в сумке у отца отнятого обнаружили вяленое человеческое мясо, а мать не имеет представления ни о чем, кроме перепродаж шмоток? Как быть тогда?

И таких — ну, или подобных — случаев были тьмы и тьмы.

И Романов знал, что Русская армия права.

И мучился. Все равно мучился, потому что жил головой, а чувствовал сердцем. Не мог себя отучить от этого.

Потому что два с половиной месяца назад к нему у ворот именно этого лагеря подошел во время погрузки очередной «партии» мальчишка лет двенадцати и с мольбой спросил: «Если я буду очень-очень хорошо работать, вы мне позволите видеться с мамой?! Ну пусть хоть разок в месяц?!» Его мать была бессмысленным, тупым существом, не умевшим даже яйцо на сковородку разбить, не плюхнув на пол; успешный менеджер по продажам, фигасе — она уцелела чудом и чудом, совершенно независимо от ее усилий, выжил ее сын… Но ему она была мама. Черт побери…

И Романов помнил это. И помнил другие подобные случаи…

А в том случае… именно в том… он взял мальчишку за шиворот, оттащил в сторону и спросил: «Если дадим вам дом, рассаду и участок — сможешь работать? Помидоры будешь выращивать». Мальчишка бешено закивал. «Дом — я переборщил, там развалюха, — продолжал Романов, глядя в глаза мальчика, — крыша течет, и вообще…» — «Я починю!» — с отчаянной отвагой вытянулся мальчишка, сжав кулаки. «Если осенью не сдашь по весу нужное количество помидоров…» — начал Романов, но мальчишка замотал головой: «Я сдам! Только маму…»

Романов привел и ее, бешено тряся за локоть и шипя в ухо по дороге: «Дура, молись на своего пацана, молись, понятно, курва тупая!..»

Месяц назад он был в том доме. Заехал, случайно оказавшись в селе, заехал как-то по порыву. И, уезжая, с трудом удерживался от того, чтобы не заплакать навзрыд от огромного чувства облегчения. От того, что — получилось

Несколько мальчишек отдыхали, валяясь на краю поля в траве. Видно было, что они не просто так балдеют, — эти и правда поработали, причем поработали серьезно, и теперь ждут обеда. И еще было видно, что они очень устали. По своему давнему опыту Романов отлично знал, что горожанину, даже очень хорошо тренированному физически, делать крестьянскую работу весьма трудно. Поэтому пятеро мальчишек валялись неподвижными тушками в тени большой липы на краю поля — этакой пародийной «звездой», голова к голове, подстелив под себя снятые рубашки, — и просто посапывали. В центре «звезды» стояло пустое или полупустое ведро с водой и прицепленной сбоку кружкой: напились и попадали… Лишь один — судя по всему, старший и из села — незатейливо любезничал с хозяйничающей возле полевой кухни, запряженной бодрой немолодой лошадкой, девчонкой своих лет — двенадцати-четырнадцати. Поставив ногу на сцепку, он что-то ей вдохновенно «пел», а девчонка, помешивая в открытом баке, то фыркала, то улыбалась, то отмахивалась.

Подошедшего Романова сперва просто никто не заметил. Мальчишки и правда дрыхли непробудным сном. Ветерок шевелил вперемешку с желто-серой прошлогодней травой похожие на нее волосы, и какой-то паучок уже успел сплести между ушей двух спящих сеточку — они и не думали просыпаться. Но совершенно неожиданно Николай обнаружил еще одного мальчишку.

С виду он ничем не отличался от остальных. В накинутой на плечи рубашке, уже загорелый темным весенним загаром, он сидел «по-турецки» у корней липы и чуть за нею, со стороны не слишком заметный, и увлеченно строчил карандашом в потрепанной школьной тетради со Спайдерменом на обложке. По временам — Романов удивленно наблюдал за ним не меньше минуты — мальчишка вскидывал голову, шевелил губами, смотрел куда-то вдаль слепыми от напряжения и вдохновения глазами и снова возвращался к тетради. Стихи пишет, подумал Романов. Видно, сильно муза допекла, если даже спать не завалился.

Тем временем старший наконец прервал свои любовные похождения, обнаружил Романова, узнал его и буквально подлетел (девчонка зашуровала половником в баке старательней, как будто стремилась показать, что вся отдала себя делу приготовления пищи; что вы, никаких посторонних разговоров!) к взрослому с докладом:

— Восьмое звен…

— Тише, — Романов поднял руку. — Во-первых, пусть вон та красавица черпанет мне полмисочки… Что там у вас?

— На первое — гороховый суп, на второе — пшенка с… — начал было мальчишка обстоятельно, только что пальцы не загибал, но ему снова не дали доложить:

— Вот полмисочки пшенки с… Давай исполняй. Я жрать хочу.

Мальчишка только что не отскочил к кухне. Романов между тем подошел к пишущему пацану и встал сбоку — тот и не подумал отреагировать.

А брови Николая чуть поднялись.

Страничку, которую он видел, покрывали ровные (но с вкривь и вкось добавленными исправлениями, дополнениями, замечаниями и пояснениями) математические значки. Не плюсики-минусики, а что-то такое, от чего у Романова всегда кружилась голова и появлялось здоровое осатанение непонимания. Мальчишка же набрасывал все это быстро, уверенно, а главное — с совершенно явным вдохновением.

Романов громко кашлянул.

Пацан быстро поднял голову. Моргнул. Сделал попытку встать, но Николай надавил ему на плечо и сел на корточки рядом. Мальчишка смотрел не то чтобы с испугом, но настороженно и даже как бы прикрывал локтем тетрадь. У него были серые глаза, шрам над правой бровью и еще один — над правым соском. Пулевой.

— Это что? — Романов кивнул на тетрадь. Мальчишка заложил тетрадь карандашом, закрыл, отложил. Сказал сипловато:

— У нас свободное время. Обед.

Руки у него были маленькие, с длинными пальцами, во въевшейся пыли и твердых мозолях.

— Я не спросил про обед, — заметил Романов. — Что это, в тетради?

Мальчишка опустил глаза на миг, вздохнул тихонько. Потом быстро произнес безразличным тоном:

— Мои расчеты по нуль-транспортировке.

— ЧЕ-ГО?! — Романов не прокричал это слово, но произнес его шепотом, который громче всякого крика. Мальчишка уставился в землю. — И ты хочешь сказать, что ты рассчитал телепортацию?

Мальчишка опять вскинул глаза — удивленные. Романов пояснил:

— Да-да-да. Я знаю это слово. Но из фантастических книжек, заметь… Так как?

Секунду мальчишка думал. Потом твердо ответил:

— Рассчитал. В теории.

— Тебе сколько лет? — уточнил Николай. Мальчишка снова набычился. Неохотно отозвался:

— Четырнадцать… почти. Через пять месяцев будет. Ну и что? Паскаль, например…

— А также прочие гении и светила науки, — прервал его Романов. — Родители живы?

Кивок. По-прежнему не глядя на взрослого, мальчишка ответил:

— Мама. Я ее уже тут нашел. А до прошлого сентября так… бродяжничал. Я думал, что она погибла. А она — что я. Потом меня… ну, подобрали. Раненого. Меня бандиты подстрелили, когда я от них убегал… думали, что я мертвый, бросили… И тут я ее и встретил… вот…

— Математикой сам начал заниматься? — Голос Романова был по-прежнему спокоен и равнодушен, а глядеть на него мальчишка не глядел — и не видел глаз Николая.

— Ну… как… — ответил он с заминкой. — Я с первого класса в физико-математической школе учился…

— А я ее терпеть не могу, математику. — Романов встал и, отойдя, принял у девчонки миску с пшенкой — она была с мясом. — Спасибо… — И обратился к старшему: — Передай, что я просил сегодня вечером этого парнишку доставить в Думу. К восьми часам, — и кивнул на глядящего ему вслед юного математика.

* * *

Дмитрий Анатольевич Ошурков перебрался из Русаковки во Владивосток, как только это стало возможным. Он был в числе тех физиков, которые спаслись благодаря аварии самолета, летевшего в Хабаровск. С местными физиками — «протеже» Лютового — Ошурков постоянно грызся, причем так, что Романову становилось не по себе. Но из этой грызни что-то регулярно получалось. Например, уже воплощающийся проект гидротермальной электростанции с расчетной мощностью, перекрывавшей все бытовые потребности Владика и окрестностей.

Романов вызвал именно его, потому что Дмитрий Анатольевич в феврале стал куратором физико-математической школы для «одаренышей» — первое. И второе — потому что вспомнилось, как однажды Романов слышал очередной спор физиков. В котором Ошурков вроде бы говорил как раз о нуль-транспортировке.

Это было одним из достоинств Романова. Он вообще-то знал не очень много раньше и осознавал это — и не оставалось времени на самообразование сейчас. Но он никогда не забывал ничего слышанного или виденного. И это помогало ему быстро находить — вот так, по всплывшему в памяти мимолетному замечанию — людей, которые могли решить проблему или помочь советом. И сейчас, пока Ошурков нарочито громко пил чай в кабинете, Романов вкратце пересказал ему случай в поле, а потом протянул тетрадь:

— Сам знаешь, я в этом ничего не понимаю. Это что, правда расчеты телепортации?

Ошурков отпил чаю и еще раз пролистал тетрадь. Покачал головой:

— Нет, конечно. Но это, я бы сказал, очень неплохая аспирантская по физике пространства. С массой ошибок… и тем не менее… Сколько ему лет?

— Четырнадцать. — Романов усмехнулся: — Почти.

— Если ты не отправишь его ко мне — это будет преступлением перед будущим. — Ошурков допил чай.

— Именно это я и хотел услышать. Тетрадочку верни. А то знаю я вас, физиков. Жулье…

— Козел, — спокойно отреагировал Ошурков. Он был старше Романова на шесть лет, и они перешли на «ты» после жуткой ссоры в этом же кабинете в феврале месяце. — Милитарист. Феодал долбаный. И импотент.

— Почему? — заинтересовался Романов, пряча в стол тетрадь.

— А потому что право первой ночи до сих пор не ввел.

— Пошел отсюда! — возмутился наконец Романов.

— Пойду. — Ошурков поднялся. — Чай вернуть?.. — И в ответ на пыхтение Романова напомнил уже от дверей: — Завтра чтобы прислал ко мне этого гения…

…Вошедший мальчишка был в вычищенных штанах, закатанных по колено, в такой же вычищенной рубашке с засученными рукавами и с новыми шнурками в кроссовках — видно было, что над ним поработали женские руки. Он поздоровался, но не сводил глаз с тетрадки на столе. И даже когда сел, повинуясь приглашающему жесту Романова, по-прежнему смотрел туда.

— Так вот, — Романов налил ему чаю. — Сахар клади… вот он… Так вот, Сережа Привалов. Вызвал я тебя сюда затем, чтобы сказать тебе: послезавтра ты перебираешься в Старый Владивосток. При Физико-математическом университете имени Курчатова с января есть школа. Там ты будешь учиться.

Мальчишка быстро поставил чашку. Сказал сбивчиво:

— Гор… рячий еще.

— Горячий, — Романов кивнул и спросил: — Тяжело работать на земле?

— Очень, — кивнул мальчик. И быстро добавил: — Вы не подумайте, я не лентяй и не что-то там! У меня и личные благодарности есть от дяди Ли, две… Я все понимаю… я раньше не понимал…

— Не понимал? — остро спросил Николай. Сережка кивнул:

— Не понимал. То есть я не не понимал… я просто не думал, откуда все берется… ну… что ешь. Как будто само в магазинах появляется…

— Руки часто стирал, да? — Голос Романова стал жестким.

Мальчишка опять кивнул.

— Я даже плакал по ночам, — признался он, пряча глаза. — Как подумаю, что утром надо опять что-то делать… а пальцы не гнутся даже, и вся ладонь в крови… чуть подживет — и опять… Просто, понимаете, — он выпрямился, глянул в лицо Романову почти зло, — я же не могу себе приказать не думать! Ну не могу же! А есть вещи, которые надо сразу, прямо сразу записывать! И что?! Как быть?!

— Я уже сказал, как быть, — отозвался Романов. — Отправишься к Ошуркову в интернат. Записывай и днем и ночью. Думай, сколько влезет. Только не забывай, во-первых, откуда хлеб на стол попадает.

— Не забуду, — тихо ответил Сережка. — А еще что?

— Что еще «что»?

— Вы сказали — «во-первых». А еще что?

— А еще то, что пойми, раз тебе уже четырнадцать… почти. Я тебя не увидел — пожалел — на легкую работу перевел. Ты даже еще не знаешь, что я на тебя взвалил. И что на вас на всех — вот таких, как ты, — взвалили. Ты не отдыхать едешь. Ты едешь въ…ывать, — спокойно матюгнулся Романов. — Сутками. Без поблажек. Без отдыха на траве. Без выходных и отпусков. Без каникул. Как солдат на войне. Понял?

Мальчик встал. Ненаигранно встал и вытянулся — видимо, уже по привычке. И сказал негромко:

— Я понял, что вы имеете в виду. Я буду… буду солдатом[14].

После его ухода Романов взялся читать проект по финансовой системе денег с передержкой. Но в голову ничего не лезло, и он понял, что просто очень устал. И почти обрадовался докладу — пришел Шумилов. Встреча не была назначена… ну и пусть.

Шумилов был в сапогах для верховой езды, забрызганных свежей грязью. Сев напротив, он почесал висок, кивнул на папку под локтем Романова:

— Совпадение.

— Какое? Чай будешь? Сегодня всех угощаю.

— Нет, спасибо… Совпадение какое. А я к тебе как раз с этим делом. — Голос Шумилова был нейтральным, но взгляд — странным. Каким-то испытывающе-выжидающим.

— Ты — с этим делом? — Романов на самом деле удивился. — Слушаю.

— У меня есть спец, который наладит финансовую систему. Серьезный спец.

— Раз он есть у тебя… — Романов крутанул папку, прижав пальцем. — Гм. И за что он у тебя?

— А за историю с клубом на Золотом Роге.

Романов откинулся на спинку кресла и опустил глаза. Глуховато спросил:

— Это тот… с мальчишками?

— Угу. Он самый. Больше ста мальчишек за четыре года.

— Я думал, он сидит.

— Да что ты… Ничего не доказано, все документы потерялись, пострадавшие жалобы отозвали, следователи ошиблись, нужные люди за него попросили… Так и работал он в своей фирме. Ты сам-то думай — «кто ж его посадит… он же памятник». — Шумилов улыбнулся, Романов понял это, не поднимая глаз. — Я вот только думал, что его втихую пришибли, когда все это началось. И вдруг — такая встреча.

— Чего ты от меня-то хочешь? — Романов стал возиться в нагрудных карманах.

— Да ничего. Просто утром был опять спор из-за финансов, ни до чего не доспорились. И ты вон с этим проектом сидишь. А он на самом деле хороший спец. На самом деле все наладит. Сидит, трясется от рвения и твердит, что он ни единого не изнасиловал. Что он всегда их очень любил. Что он многих буквально от улицы спас. Так что, я его ставлю к работе?

Романов поднялся, повозил по столу папкой. И спокойно сказал:

— Посади-ка ты его на кол. Там, над бухтой, и посади. Утром. И чтобы не сразу подох. Понятно?

— Нету у нас такого вида смертной казни, — вздохнул Шумилов. — Виселица есть. И расстрел. Кола нету. Ну да ладно, я к утру сам выстругаю… Однако, — Шумилов тоже встал, — обрадовал ты меня. Очень. Я ведь боялся — специалист ведь…

Романов наконец посмотрел на начальника КГБ. Во взгляде Шумилова теперь было веселое уважение. Но слова Романова были серьезны и взвешенны:

— Ну да. Сперва все это будет вот именно так. Искренне. Почему бы не оставить в живых подонка или негодяя, если он обладает информацией, многое знает, многое умеет… ради нашего будущего, ради того, чтобы было чуть менее трудно, ради детей наших… и, разумеется, под строгим контролем! Потом мы начнем прощать и еще легче — а почему нет, если он полезен для дела? И тем самым начнем разрушать и пачкать именно наше Дело. А вся эта мразь очень быстро сообразит, как им держать нос по ветру. Понемножку, потихоньку, полегоньку они сначала станут нужны нам, потом встанут вровень с нами, а затем спихнут нас в яму и закопают с хохотом. Нет. Нет. И нет. Лучше лишние десять лет голода, чем хлеб из руки растлителя. Лучше десять лишних лет в пещерах, чем дом, построенный руками предателя. Лучше потерять тысячи убитыми, чем приблизить к себе бездушного циника и спастись его советами. Никто отныне и впредь не имеет права рассчитывать на свою «нужность», пусть и реальную, как на индульгенцию за черную душу. Мы запираем эту дверь навсегда и выбрасываем ключ в жерло вулкана. Никогда больше. Никогда. И, может быть, именно этот наш шаг на самом деле даст нам шанс не просто подняться — такое ведь было, было много раз в истории Человечества, — но и не войти снова в мучительные лабиринты повторенных ошибок, в конце которых — все то же торжество скотства и катастрофа.

Шумилов кивнул. Кажется, собирался что-то сам добавить, но дверь распахнулась. Внутрь буквально впрыгнула девушка — тяжело дышащая от стремительного бега и волнения. Романов ее узнал: она служила в карантинном комитете.

— Женя вернулся, — выдохнула поздняя посетительница, даже не пытаясь поздороваться или извиниться за такое вторжение. — Белосельский.

И еле успела отшатнуться к косяку — Романов, вскочив с места, отбрасывая кресло в стену, бросился в коридор.

Глава 8

Походные трубы

Фига лежит в кармане — последним оружием

дураков.

Город пропал в тумане — мигнул огнями

и был таков.

Но долго ль им собираться — компас, планшетка

да борода,

Лишь детям да рудознатцам нужны изумрудные

города.

О. Медведев. Изумрудный город

Женька сидел на стуле и держал в обеих руках большую кружку, над которой поднимался пар. Он был совершенно голый и, кажется, ничуть не стеснялся хлопочущей рядом лично Салгановой — глаза Женьки были закрыты, он покачивался взад-вперед в полусне, временами судорожно дергаясь всем телом, чтобы не упасть. Рядом лежал ворох грязной одежды, похожий на просто-напросто комок прелого тряпья, сам Женька тоже был грязен, а правую щеку пересекал плохо заживший шрам. Лохмы на голове тоже были склеены в единую грязную массу.

Романов еще ничего не успел сказать — только обессиленно прислонился к косяку, потому что задрожали и подкосились ноги… но Женька открыл глаза. Секунду смотрел на Романова, потом снова закрыл глаза и глубоко-глубоко вздохнул. Сунул кружку Салгановой, встал (он заметно вытянулся и был очень худ, еще худей, чем когда Романов год назад спас его на берегу), скривился… сел опять. Досадливо огляделся кругом — явно в поисках чего-то, на чем надо писать.

— Сиди, сиди, не дергайся! — почти закричал на него Романов. — Алина Юрьевна, если он вздумает дурить, пусть санитары его к койке привяжут!

Женька вытаращил глаза оскорбленно, зашустрил рукой по воздуху.

— Ничего, писать и лежа можно! — И наконец вырвалось: — Как же я рад, что ты жив…

Женька опять моргнул. Быстро вытер рукой глаза, отвернулся, вытер опять. Передернул плечами, улыбнулся, несколько раз моргнул снова. По щекам у него текли две слезинки. Он сконфуженно пожал плечами, потом развел руками.

Романов подошел ближе. Салганова взяла его за локоть:

— Нет! Стойте! У мальчика вши. Подхватите как нечего делать.

— Вам же это не мешает? — сердито спросил Романов.

— Это моя работа, — спокойно ответила женщина. — Его приведут в порядок, накормят, он поспит, сколько захочется, — и можете заниматься своими делами. До тех пор оставьте и мысль об этом. Я требую, чтобы вы ушли.

Женька поднял руки вверх, широко улыбаясь. Романов повторил тот же жест, но без улыбки. Сказал:

— Только одно… — и указал на щеку Женьки: — Ранение? — Женька отрицательно покачал головой. — Били? — Мальчишка кивнул, глаза потемнели. Он оттолкнул руки Салгановой, схватил со стола карандаш и какой-то бланк и быстро написал вкось:

«Срочно нужна эскпедиция. Я потом все падробно нпишу. Там одичали совсем. Но есть нармальные. Они ждут. Я им сказал. И агентов оставил. Ждут. Надо срочно. Будити через 6 часов».

* * *

Женька проспал девятнадцать часов и, кажется, знал об этом, потому что вошедшего Романова встретил сердито-укоризненным взглядом. На поднятых под одеялом коленках у него лежал блокнот — новый. В довершение всего Женька был обрит наголо и от этого выглядел нелепо и беззащитно. Видимо, он и сам это отлично понимал, потому что после первой сердитости поглядывал на Романова стеснительно и почти опасливо. Потянулся — писать, и Романов увидел на его левом бицепсе, на отмытой незагорелой коже выжженные буровато-розовые неровные цифры — 119.

Женька ощутил взгляд Романова, поспешно дернул рукой, скрывая число, скривил губы. Отвел глаза с легким выдохом. Сломал карандаш в пальцах. Взял со столика новый.

И начал писать…

За эти полгода Женька «намотал» по территории между БАМом (почти все крупные города вдоль которого были разрушены или полуразрушены боеголовками, — это выяснил еще Медведев во время своей разведки), Зеей, Охотским морем и Амуром почти полторы тысячи километров, стараясь нигде надолго не задерживаться.

Земли, по которым он шел, оказались, что удивительно, — особенно сельская и полусельская местность — не затронуты ядерной войной, хотя кое-где после внезапных дождей с ветром «фонило». Никакой более-менее крупной и сильной власти там не было. Территорию терзали многочисленные банды, по дорогам бродили бездомные и сумасшедшие. Люди умирали от голода, еще чаще — от самых разных болезней (огневик там тоже был). В нескольких местах, где местные жители худо-бедно держали оборону и имелись какие-никакие справедливые законы, ни о каком объединении и не думали — «выжить бы». Надо всеми довлело постоянное ощущение надвигающихся еще худших времен, то и дело возникали жуткие пророчества. Постоянно вспыхивали стычки всех со всеми. Процветала работорговля — рабы были основой множества хозяйств, причем вовсе не бандитских по сути своей, бандиты чаще всего хозяйством себя вовсе не утруждали.

И наконец, множество неприятностей людям доставили окопавшиеся на своих виллах в сельской и полусельской местности «буржуины» (это слово, как-то сказанное в шутку Жарко, быстро стало употребляться почти официально). Каждый, кто имел десяток охранников, начинал считать себя вправе диктовать свою волю окрестным жителям. Конечно, не везде это получалось, во многих местах местные сами быстро разбирались с обнаглевшими «хозяевами жизни». И далеко не все богатые люди вели себя, как доморощенные салтычихи — хватало и насквозь обратных примеров. Но было очень немало мест, в которых у местных не находилось лидера, оружия или просто «буржуин» оказывался слишком сильным. Тогда появлялись совершенно отвратительные вещи. Да и те же банды чаще всего возглавлялись именно «буржуинами».

Численность банд была в среднем голов тридцать, мельче — почти никогда, но всегда хорошо вооруженные и безжалостные; самая крупная банда, о которой Женька слышал (сам не встречал), насчитывала полсотни рыл и имела бронетехнику. За полгода мальчишка сумел наладить связь с несколькими группами, готовыми поддержать Романова, а также оставил агентурную сеть из десятка мальчишек и девчонок, собиравших информацию. Уже на обратном пути он болел огневиком, отлеживаясь в зимний холод в сарае на заброшенном полевом стане недалеко от границы, чуть не умер, а потом при попытке украсть еду был схвачен и продан в рабство (именно там его заклеймили, а потом он вместе с другими мальчишками и взрослыми разбирал на металл какие-то цеха), откуда бежал дважды — первый раз неудачно (после этого остался шрам на щеке).

Романов просидел у кровати Женьки четыре часа. В палату было запрещено пускать кого бы то ни было еще — ни друзей-приятелей, ни персонал карантинного центра, вообще никого. Он был поражен памятью Белосельского. Блокнот заполнялся на глазах безграмотными, но точными строчками, четкими кроками с убористыми пояснениями… А потом Женька посмотрел на Романова и написал на чистой страничке — крупно, печатными буквами, совсем не своим почерком, старательно выводя каждый штрих:

«ПОЖАЛУСТА ПОМОГИТЕ СКОРЕЙ. ТАМ ЖУТЬ. ТУТ ТАК НЕ БЫЛО. ЛЮДИ ПРОПАДАЮТ. КОНКРЕТНО ПРОПАДАЮТ. СОВСЕМ».

— Женька, Женька… — вырвалось у Романова. Он нагнулся чуть — забрать блокнот, и Женька вдруг подался вперед-вверх и обнял мужчину, сорванно, со всхлипами, дыша. У мальчишки бешено стучало сердце. Как же он вытерпел эти полгода? — ужаснулся Романов. Это ведь каждую секунду он боялся, прятался, ждал смерти… и повернул назад, только когда решил, что узнал и сделал достаточно! — Перестань, ну что ты…

Но Женька уже плакал. Мальчишки не плачут. Никогда. Это закон. А вот мужчинам иногда можно.

— Больше никуда тебя не отпущу, — с сердцем сказал Романов, придерживая вцепившегося в него Женьку. — У меня, простите, тоже сердце не каменное. Ну его к чертям!

Женька стремительно отстранился, сведя брови. Заспешил карандашом…

«Ты вы что?!!!!!!!!!!!!!!!!! Меня все будут призирать! Я тагда убегу! И буду сведеня посылать с агентами! И не вздумай… — карандаш помедлил, — … те без меня поехать асвабаждать! Я скоро свсем папарвлюс!»

— Жень, — Романов придержал карандаш, — зови меня «ты». Слышишь?

Женька оборвал гневную строчку, поднял на Романова умоляющие, все еще мокрые глаза, из которых ушла злость. Потом написал:

«Я кагда было очен страшно или еще что я всегда с тобой гворил. Ну так мыслено. И на ты называл. Правда можно?»

— А я боялся, что ты погиб, — тихо сказал Романов. — Я так боялся, что ты погиб. Я был почти убежден в этом. Можно, Женька. Можно, конечно.

«Я буду тебе брат? Или сын?» — прочертил карандаш. Теперь Женька не поднял глаз, не посмел, уши у него были красными.

— Наверное, все-таки брат, — улыбнулся Романов. — Я ж еще не старик.

Женька поднял глаза, улыбнулся, кивнул. Потом хлопнул себя по лбу, написал:

«РЕБЯТА?!»

— Почти все вернулись, — коротко ответил Романов. И отнял блокнот. — Спать! Сам уснешь или попросить укол сделать? Один можно.

Женька помотал головой. Съехал под одеялом с подушки, на которую опирался спиной, повозился, устраиваясь удобней, стащил подушку под щеку. И вдруг так искренне и по-детски вздохнул, закрывая глаза, что Романов вспомнил цифру на предплечье и спокойно подумал, что найдет того, кто это сделал.

И долго-долго не даст ему умереть.

Он посмотрел на Женьку, собираясь сказать ему: «Спи…» — но это было уже не нужно. Потому что Белосельский и так спал…

В коридоре напротив охранника переминалась с ноги на ногу девчонка. Обычная — не очень высокая, чуть курносая, короткостриженая, русая, в мешковатой рабочей куртке, джинсах и сандалетах на босу ногу. В правой руке она держала какой-то пакет, а на Романова вскинула умоляющие серые глаза. Большие и очень красивые. Не обычные, как она сама. Именно этот взгляд Романова, собственно, и задержал, хотя девчонка не сказала ни слова.

Он остановился, спросил с интересом:

— Ты к Жене? К Белосельскому? — И в этот момент, произнеся фамилию, что-то вспомнил, точнее — понял… что-то очень важное… Но девчонка перебила эту мысль:

— Он велел меня не пускать, — тихо, без напора или агрессии, но очень горько сказала она. — А я его ждала. Я его так ждала. Я бы его и еще больше ждала. А он даже увидеться не хочет.

— Он спит, — пояснил Романов.

Девчонка помотала головой:

— Он сразу велел не пускать, когда проснулся… А я его люблю. Я его очень-очень-очень люблю… Он знаете какой? Самый храбрый, самый добрый…

Она, кажется, настроилась перечислять замечательные качества Женьки и дальше, но Романов перебил славословие в самом начале — довольно безжалостно:

— Любишь — ну и что? Этой любви хватит на пару лет. Ну, на три года. И все.

— Между прочим, я это знаю, — тихо ответила девчонка. — Ну, что любовь не вечная. Я не дура. Но я его все равно никогда не брошу. Он мой самый дорогой на свете человек. И вот так будет всегда. Даже если он меня…

Романов, уже ошарашенно выслушав это умозаключение, неожиданно понял, что к чему. Понимание было таким ясным и смешным, что он не удержал мальчишескую ухмылку. И поманил девчонку пальцем. Когда она — удивленно и даже опасливо — подошла, Романов наклонился к ее уху и тихо прошептал:

— Слушай, тут вот в чем дело. Его обрили. Наголо. Ну, сама понимаешь… Выглядит он сейчас как уцененный Чебурашка с детской зоны.

— И он… из-за этого?! — Девчонка отшатнулась с круглыми глазами и вдруг начала негромко, но очень приятно, музыкально смеяться. Так, что Романов рассмеялся сам и сказал охраннику:

— Ты ее пропусти… — И добавил уже снова девчонке: — Не буди его. Он очень устал. Посиди просто рядом. Он, когда проснется, будет рад тебя видеть. Поверь.

* * *

20 мая в поход выступали пять дружин — Русакова, Юрзина, Батыршина, Севергина и самого Романова. Общей численностью в триста бойцов. Впрочем, действовать вместе не предполагалось. Обозначались пять направлений зачистки и установления власти — как пять стрел, из единого центра расходящихся пятью ударами.

Участие Романова в походе вызвало бурное обсуждение. Первоначально большинство членов Круга настаивали на том, что Романов не имеет права подвергать себя опасности. Настроение переломил профессор Лютовой. Он сказал то, о чем думал сам Романов (просто сидевший и постепенно закипавший от злости): лидер, вождь нового государства — не сакральная фигура. Это первый среди равных. Причем — среди других вождей и воинов. Требовать от него — неважно, во имя чего и по какой причине! — руководить из-за спин других людей — значит закладывать фундамент для самооправдания трусости вождей, которая неизменно возникнет при таких обстоятельствах. А трусость уничтожит все то, что Большой Круг считает важным. За вождем-трусом возникнут советники-трусы. Потом трусость поразит и все население…

С собой Романов брал восемьдесят дружинников — в основном конных, пополам взрослых и порученцев — плюс две легких конных запряжки ЗУ-23-2 и четыре ЗПУ-4 — счетверенных 14,5-мм КПВТ. Кони несли запас НЗ питательных брикетов (недавно их начали производить) на две недели, продукты для всадников — тоже НЗ на месяц, большой запас боеприпасов не только к личному оружию, но и к взятым «тяжелым» стволам. Подобный мобильный отряд, по расчетам, мог почти никого не опасаться. Практически все банды сильно задумались бы, прежде чем затевать свару первыми.

И все же Романов жалел, что не может взять с собой ни одного «дракона». Так назывались кустарные МНБП — машины непосредственной боевой поддержки. Во Владивостоке имелось немало 30-мм трехствольных вертолетных пушек, и Муромцеву еще в конце осени пришла в голову мысль: со старого «Т-62» снимали башню и на ее место ставили просторную боевую рубку, в которой устанавливались три таких штуки. Романов однажды видел, как один-единственный «дракон» под командой Русакова за десять секунд полностью уничтожил трехэтажный дом вместе с засевшей в нем бандой из двух десятков рыл. Выживших не было, да и не искал их никто в груде строительного мусора… Круче были только 300-миллиметровые штурмовые орудия «верлиок» (кстати, на той же базе «Т-62»). Именно снаряд такого орудия поставил точку в истории бандитской обороны Дальнегорска, уничтожив вполне профессионально превращенный в крепость дом — на этот раз старинный, могучей, непоколебимой кладки. На месте дома остался котлован, окруженный валом битого кирпича…

Подобные вещи были убедительными аргументами военной мощи РА. Но превращали мобильность отряда в нынешних условиях в ноль, увы. Пришлось опираться на лошадей — впрочем, как уже было сказано, отборных и вдобавок защищенных (словно рыцарские кони прошлых времен) титановыми оголовниками и кевларово-нейлоновыми попонами. В конце концов, ходить в кавалерийские атаки не предполагалось, а коней надо было беречь, и беречь очень, — их имелось всего шестьсот штук, вдобавок почти все — породистые. Недаром Севергин, хоть и был участником похода сам, яростно возражал против конного транспорта, упирая на то, что так в будущем можно остаться вовсе без поголовья. Но оказался в меньшинстве.

И «зушки», и «ЗПУ» вместе с грузовыми передками буксировали конные пары с ездовыми; еще двое ехали на передке, один — на собственно установке. Причем — в отличие от мелкокалиберной пушки «ЗПУ» была готова к стрельбе постоянно.

И «ЗУ», и «ЗПУ» обслуживались порученцами — тридцать человек. Еще десять из них составляли личный конвой Романова и сменные дозоры и разведку. А взрослые дружинники делились на десять ударных групп, в каждой из которых имелись «ПКМ», «РПГ», «СВД» и «обычный карабинер» — в смысле бойца с карабином.

Эти люди, это оружие и семьдесят лошадей и составляли отряд Романова…

Так получилось, что утро отправления он встретил не около Думы, где был объявлен сбор, а на Хвосте, куда явился еще затемно. Майское утро было холодным, но тихим, а солнце обещало хороший ясный день. Правда, последние несколько дней у солнечных восходов наблюдался какой-то странноватый, беспокойно-неприятный свинцово-серый оттенок. Глядя на солнце в такие минуты, Романов старался — чтобы не расслабляться — напоминать себе почаще, что всех ждет впереди. Но, вопреки всем научным прогнозам, думалось: пройдет лето, наступит осень, потом будет зима, обычная зима, а весной, как положено, придет весна… Сознание Романова, весь его жизненный опыт восставали против мыслей о какой-то «зиме на несколько лет». Какая может быть ядерная зима, если зазеленели деревья, если на полях — зеленые всходы?! Если война была уже год назад, и — ну ничего в природе особо не изменилось?!

В этот момент под копытами его рыжего жеребца длинно, хотя и несильно, дернулась земля. Предупреждающе…

Стихийный рынок на северо-западной оконечности Нового Владивостока (так называли большой полусельский поселок на холмах вдали от побережья, который начал строиться еще в прошлом году), так называемом Хвосте, возник почти сразу после падения прежней власти. Одно время тут торговали всем — вещами, едой, детьми, медикаментами, гуманитарной помощью. Но те времена уже минули; слева от въезда на базар стоял легкий навес, увенчанный вывеской: «КРЫША».

Под навесом мирно качались на веревках два десятка высохших и обклеванных птицами трупов с табличками на груди: «Наркоторговец… Спекулянт… Рэкетир… Работорговец…» — исполненными с высокохудожественным вкусом в церковнославянском стиле. Самым старым трупам было с год, а последнее время желающих присоединиться к «крыше» не возникало ни у кого. Прямо возле передних столбов навеса с десяток чумазых мальчишек, вольготно устроившись в весенней теплой пыли, играли в карты — картина в этих местах тоже исчезающая, наверное, «одиночки-забреданцы». Дальше начинались гомонящие торговые ряды — вкривь и вкось, в этом никто порядок не пытался навести.

Романов бросил повод одному из троих следовавших за ним тенями порученцев, подошел к глазеющим на спешивающихся всадников мальчишкам. Всякий раз, видя таких, он думал: кем они были раньше? Но это от него не зависело и этого не вернуть… А вот кем они станут…

— Родители есть? — спросил он свысока, крутя нагайку у сапога. Мальчишки запереглядывались, один за другим мотали головами. — Жень, эти с нами обратно поедут, — сказал он Белосельскому. — Найди транспорт какой, и отправляйтесь, не ждите… — И обернулся — один из мальчишек, лет восьми, дернул его за полу куртки. — Что?

— Дядь, можно я сестру с собой возьму? Я без нее не хочу. — Мальчишка вытер слегка веснушчатый нос рукавом большущей куртки. — Она тут, рядом. Я без нее…

— Бери, — буркнул Романов и зашагал через базар.

Торговля шла бойко. Торговать тут разрешалось любыми вещами и продукцией, кроме горючего, спиртного, наркотиков, драгоценностей и золота, — главное, чтобы не было никакой перепродажи. Она, как и взимание в любом виде каких-то процентов или попытки что-то монополизировать, была запрещена — под страхом смертной казни. Часто попадались небольшие лавочки, выглядевшие солидно и как-то… как-то оптимистично. В них, как правило, торговали разной едой и одеждой-обувью-самошивом.

«Я думаю — „торговали“, но это некорректно, — сердито размышлял Романов. — Тут не торгуют, тут меняются!» Почему-то это страшно раздражало и казалось унизительным. Он не понимал сам, что его так раздражает в процессе обмена, но от этого ощущения избавиться никак не мог. Что-то надо делать с денежной системой. Найти человека, который сможет ее выстроить, отладить и запустить — но без разных-всяких инфляций и не понятных никому индексов. Надо, надо, надо… Именно за этим он и шел сюда — отдать распоряжение, важное распоряжение перед походом, чтобы не тянуло за душу…

У конторы «смотрящего рынка», Самарцева (в прошлом — лидера одной из ОПГ и крупного бизнесмена, ныне — витязя, хотя и не из Большого Круга), скучали посетители. Унылые, видно было, что пришли они сюда, как говорится, не своею волею… Романов легко взбежал на крыльцо, отсалютовал в ответ на салют двоих часовых, принявших при его появлении строевую стойку. На бегу швырнул фуражку на столик и махнул экс-банд-бизнесмену перчаткой:

— Привет.

— Во, — Самарцев удивленно оглядел Романова с ног до головы. — Ты вроде бы уехал. Мой затемно умчался.

Старший сын Самарцева уже полгода был кадетом, порученцем у Русакова, — не все среди кадетов были теперь сиротами. Парень мог бы служить у отца, но не захотел, чтобы говорили: «под крылышком»…

— Уедешь с вами, — вздохнул Романов. И в тот же момент был буквально сметен с пути — в кабинет решительно вошла одетая в невообразимые лохмотья, далеко и мощно пахнущая псиной женщина неопределенного возраста. На седых патлах (волосами это назвать было сложно) косо держалась шляпа с обвисшими полями. Лицо женщины выражало непреклонную решимость. Что интересно, Романов, собравшийся было ясно и коротко расставить все по своим местам, заметил на лице Самарцева отчетливую робость — смотрящий как-то даже слегка подсполз под стол.

— Я по делу, — сухо сказала женщина.

— Чайку? — Голос Самарцева был — кто бы мог подумать?! — заискивающим! Совершенно откровенно заискивающим!

— Некогда чаи распивать, товарищ нарком!! — возвысила голос женщина, и Романов заинтересованно сел на край стола: начало было крутым. — Иначе гибель и разорение!! Согласно вашему распоряжению корма были доставлены, но вы не можете не понимать — хватило их ненадолго! Между тем я уже переговорила с товарищем Севергиным, и он подтвердил, что моя работа имеет важнейшее перспективное значение!

— Корм будет доставлен, — быстро и убедительно (Романову показалось — сейчас он прижмет руки к груди) заявил Самарцев. — Будет. Завтра же утром, в нужном количестве, Евдокия Андреевна. Слово чести. Чайку?

— Дела! Ждут дела! — Женщина сделала широкий мощный жест. — Я полностью полагаюсь на ваше слово, товарищ нарком! Спешу откланяться!

И она, на самом деле не без величественности кивнув, удалилась, оставив после себя мощный запах собак.

— И? — с интересом спросил Романов, слезая со стола.

— Уф, — Самарцев вытер лоб — не наигранно, реально. — Это Безумная Евдокия. Ну, зовут ее и правда Евдокия Андреевна, но так как-то лучше. Больше подходит. Она за кормом для животных приходила.

— За чем? — не понял Романов, но тут вспомнил: — Стой! Погоди… это питомник, что ли, про который…

— Да, он самый и есть! — Самарцев опять вздохнул. — Николай, она натурально чокнутая. Все кругом падало, как кубики детские, а она в пустой деревне кошечек-собачек выхаживала. Когда она в первый-то раз ко мне явилась — я ее вообще «шлепнуть» хотел, не разобрался…

— Понимаю, — угрюмо буркнул Романов. Он хорошо помнил зимнюю историю, как одна такая любительница собачек кормила своих питомцев человечиной и перед повешением орала, что «они же были голодные, как вы не понимаете?!». Ее жуткую людоедскую свору Романов перестрелял лично, не поленился. Отвратительней была разве что группа сумасшедших баб, примерно в то же время объявивших о создании Комитета солдатских матерей. Впрочем, этих просто разослали на тяжелые работы по разным концам территории.

— Лучше б шлепнул, — горько вздохнул Самарцев. Но на этот раз уже не всерьез.

— Она правда ненормальная? — Романов оглянулся через плечо. — Поговорить с ней хотел… — Он покусал губу. Не хотелось распространяться о том, что на работах в питомнике — рядом с животными — зачастую «оттаивали» даже те из малолетних мучеников-беженцев, от которых прямым текстом отказались лучшие врачи-психотерапевты.

— Совершенно, — подтвердил Самарцев. — Полный неадекват; говорят, она и до войны такой была, но не так резко. Когда о животных говоришь — все в норме. В остальном восприятие мира настолько своеобразное, что… — Он не договорил и развел руками сокрушенно. — Но питомник она содержит. Севергин на самом деле просил о кормах заботиться.

— Я вот тоже кое о чем попрошу, — вздохнул Романов.

Самарцев даже с каким-то пристуком поставил подбородок на сплетенные пальцы. Прищурился выжидающе-внимательно:

— Слушаю…

Когда Романов вернулся к Думе, на аллее уже пятью колоннами были выстроены все отряды. Собрались и просто люди, посмотреть — немного людей, что, впрочем, не было удивительно, практически все заняты какими-то делами. В основном среди провожающих были члены семей бойцов, у кого эти семьи были, — не отпустить их с работ было бы жестоко и глупо.

День настал на самом деле солнечным, но все еще держалась прохлада. Дул ветерок — какой-то нейтральный, не теплый и не холодный. Во главе колонн в руках у прапорщиков вздрагивали в его потоках дружинные стяги на прочных текстолитовых древках.

Черный кельтский крест, «СВД» и рогатина Русакова.

Золотой витязь Севергина.

Красный рубежник Батыршина.

Синяя сварга Юрзина.

И личный штандарт Романова, черно-желто-белое знамя с поражающим чудище серебряным всадником.

Женька подскакал навстречу Романову, явно красуясь в седле, — и было понятно почему: краем глаза Романов заметил среди провожающих ту самую девчонку. Из больницы. Отсалютовал, привстав в стременах.

— Готово все. — Мальчишка раскраснелся, глаза поблескивали легкой сумасшедшинкой. Он был без фуражки, короткий, только-только отросший ежик волос непокорно-сердито топорщился над головой.

Романов кивнул. Выехал перед строем, надеясь, что смотрится нормально, — он сам себе казался в седле ужасно неловким. Хотелось сказать что-нибудь зажигательное, возможно, даже историческое. Чтобы прямо с ходу — и на страницу учебника, пусть еще и ненаписанного.

Но на ум лезли деньги с передержкой и недавний спор с Самарцевым…

Романов кашлянул.

— Мы едем, потому что надо помочь людям, — сказал он. Получилось громко, потому что на аллее установилась мгновенная тишина. — Это не повод с экономической, политической, военной, вообще никакой точки зрения, мы сами еще не встали на ноги, со всех точек зрения мы должны сидеть смирно и копить силы. Мы просто едем помочь людям. Таким же, как мы. Только больше напуганным. Больше потерявшим. Не имеющим даже нашей небольшой надежды и уверенности. Когда надежду и уверенность делишь на всех — они растут. Мы поделимся нашими надеждой и уверенностью. И к черту экономику, политику и военное дело. Мы едем помочь людям. Я все сказал.

«Глупый был финал речи», — подумал Романов.

— Слава России! — вдруг крикнул кто-то.

— Слава России! — поддержали несколько голосов вразнобой.

— Слава! Слава России! — закричали по рядам и среди зрителей.

— Слава России!! — Это был уже единый, набравший слитность и силу… не крик. Нет, не крик — боевой клич.

«Кажется, я все-таки все сказал правильно», — удивленно подумал Романов и махнул рукой.

Пятеро горнистов выехали вперед колонн.

Одновременно привстали в стременах, упирая в бедро левые руки и вскидывая к губам короткие горны с черно-желто-белыми полотнищами.

Откинули головы.

Романов прикрыл глаза…

…Наступил нынче час,

Когда каждый из нас

Должен честно свой выполнить долг!

Долг!

Долг!!

Долг!!!

— пропел в слитном призыве труб почти явственный серебристый мальчишеский альт.

Встав в стременах, Романов взмахнул рукой, отдавая сигнал к началу похода.

Глава 9

Есть у правды сила

Сон о погибшем детстве

Рушится — с тихим звоном…

Магия предсказанья

Прячется между строк

В книге, в которой бьется

Всяк со своим драконом…

Прав ли был твой учитель,

В руку вложив клинок?

А. Земсков. Сон звездолета

Раньше — в другом мире, который был, — Сашка Белов часто мечтал, чтобы с планеты исчезли взрослые. Чтобы не доставали своими глупостями и правилами. Чтобы не мешали жить. Он так думал обо всех, даже о матери, к которой не испытывал никакой особенной привязанности. Ни к ней, ни к дому. Просто там можно было поесть, поспать, поваляться на диване, посидеть за компом… Там было так скучно и серо, а забота матери была такой надоедливой и нелепой, что он за два года сбегал из дома четырежды.

Очень хотелось добраться до Черного моря и посмотреть, какое же оно все-таки? А еще — в этих странствиях он был свободен. Взрослые не капали на мозги.

Когда его с диагнозом «склонность к бродяжничеству» отправили в спецшколу недалеко от Читы, он, может быть, впервые за много-много лет, словно бы опомнившись, завопил: «Мам!» — и рванулся из рук охранников к плачущей женщине в зале. Как к единственной надежде. Как к спасению. В крике была мольба, была извечная вера ребенка в защиту, в надежное заступничество…

Тщетно.

Это был последний раз, когда он видел мать. Последний раз, когда произнес это слово. Потом была спецшкола. Было такое, о чем он даже сейчас не хотел вспоминать, даже по сравнению с окружающим это казалось страшным, слишком страшным.

А потом не стало ничего. Ничего привычного.

Сашка сейчас отдал бы половину своей жизни за то, чтобы вернулся тот мир. Чтобы взрослые опять стали вездесущими и надоедливыми в своей заботе. Потому что… потому что место взрослых занял страх. Постоянный и вездесущий страх передо всем. И не было даже той надежды, которой он жил в спецшколе, — надежды на окончание срока. На возвращение домой…

— Все на сегодня, — сказал Голландец и швырнул щуп на край поля. По его загорелому лицу тут и там стекали струйки пота — от жары и от страха. — Кончай, Саш.

Даньку Лагунова звали Голландцем потому, что почти весь прошлый год — после того, как какие-то бандюки, ворвавшись в квартиру Лагуновых, убили его родителей и младшую грудную сестру (Данька уцелел потому, что был на улице), — он прожил на базе голландского контингента, вторгшегося в Россию где-то то ли в Бийске, то ли в Рубцовске (Сашка раньше даже не слышал про такие города). Когда он прибился к компании и рассказал об этом, то какое-то время все перемигивались и хмыкали «понимающе» — мол, знаем мы этих голландцев, ага, угу… Данька не обращал внимания, пока Фил не назвал его как-то во время ссоры Голландской Подстилкой. Тогда Лагунов рассвирепел и избил Фила так, что тот лежал пластом два дня, и все даже решили, что он умрет. Сашка именно после этого случая думал, что, наверное, что-то такое было. Он не собирался говорить на эту тему, потому что в спецшколе… Нет. Вспоминать было ужасно мерзко и непередаваемо, до стона, стыдно, так какое он имеет право напоминать другому о чем-то подобном?

Потом, когда они с Данькой сдружились — уже по пути сюда, на Дальний Восток, — тот как-то рассказал, что голландцы были обычными молодыми парнями и мужиками. Никакими не извращенцами, и вообще… Усталыми, напуганными, очень хотевшими домой и постоянно говорившими о доме. Никто из них не понимал, что и зачем они делают в России. Они кормили мальчишку, он взамен убирался в казарме и спал на отдельной кровати, дарили разную ерунду, показывали, как обращаться со своим оружием, научили немного своему языку и сами в полушутку учились русскому… И еще Данька признался, что стрелял в своих. В наших, в смысле. В русских. Он ехал в колонне, гарнизон перебазировали, и его взяли с собой — почему нет? А колонну обстреляли, сразу подожгли почти все машины… И он, когда убили башенного стрелка в их БМП, стрелял сам, прикрывая отползающих и бегущих за дома голландских солдат — людей, которые были к нему добры за просто так. И только когда бой окончился, мальчишку вдруг охватил дикий, животный ужас и огненный стыд. Он выбрался из машины и бросился на голландцев с подобранной палкой, что-то крича и рыдая. Его перехватили, кто-то прижал Даньку к себе и говорил на ломаном русском, извинялся, просил прощенья и тоже плакал… Когда Данька пришел в себя, голландцев не было, возле машин возились местные эвакуаторы, а у ног Даньки стоял рюкзак с пайками. Он взял рюкзак на плечи и ушел на восток.

Сашка потом все хотел рассказать об этом Филу и тоже его отлупить, но тут они как раз набрели на деревню и склад. И Фил стал первым из подорвавшихся… Насмерть.

Сашка выдохнул облегченно — руки и ноги перестали дрожать в отходняке. Мальчишки со всего поля волоклись на обочину, где девчонки развели костер. Сашка смерил взглядом серое здание, лопнувшие витки «колючки» и выругался. До здания оставалось метров пятьдесят. За четыре секунды можно пробежать, он до всего этого пробегал в школе.

А прошли они двести пятьдесят. За неделю. Двое пацанов подорвались сразу насмерть, двоим оторвало обе ноги, одному — правую ногу, двоим — правые руки, по кисть и по локоть; из всех них остался жив только тот, без кисти, — он сейчас лежал в деревне. Их оставалось семеро. Половина мужской части их «отряда». И всю эту неделю они жрали грибы, разную траву, мышей и лягушек. И представляли себе, что там, за складскими стенами. В мыслях там громоздились горы, горные хребты банок, пакетов… с едой. Да так и было, это не фантазия. Старый армейский склад так и не вывезли, просто кто-то накидал вокруг него мин. Много и нелепо, отчего все было еще хуже. Разминировать никто не умел, можно было только тыкать щупами-самоделками и высокими ветками обозначать нашаренную безопасную тропку. И все равно — мины были разные, в том числе какие-то хитрые, которые взрывались от шагов рядом, от тепла тела… Сашка по ночам думал, что, попадись ему этот минер, он бы… он бы… не находилось мыслей о том, что Сашка с ним сделал бы.

Про склад им рассказали в деревне. Она стояла пустая давно, но сейчас там жило два десятка полускелетиков — мелких из какого-то детского дома. Они тут и перезимовали, оказывается. Сюда их привели две воспитательницы. Одна — сумасшедшая, но добрая и продолжавшая умело выполнять свои обязанности — оставалась с ними до сих пор. Вторую — свою подругу — она убила этой ужасной зимой, когда та съела маленькую девочку и предложила этой, которая еще жила сейчас, и дальше питаться детьми. Зимой от голода умерло не меньше десятка детей, а весной двое мальчиков постарше полезли на тот склад. Вернулся один — без ног, он приполз, истекая кровью, притащил рюкзак с консервами, и его рот был измазан тоже кровью и шоколадом… Его вырвало кровью, консервированной колбасой и шоколадом, он сказал: «Там… много… еды…», обнял женщину за шею и умер… Потом пошли еще двое — две девочки. И подорвались насмерть. Воспитательница запретила ходить. Именно тогда она и сошла с ума — глядя, как дети собираются на кромке поля и сидят там часами, разговаривая о еде. Она бы сама пошла к складу — но дети без нее умрут…Так она рассказала пришедшим в деревню откуда-то с запада мальчишкам и девчонкам. И Данька ответил: «Будем разминировать поле». И выругался матом. Сашка не стал бы, может, рисковать так за незнакомых мелких — сколько их поумирало у него на глазах за этот год… Но они сами подыхали с голоду. А если они дойдут до склада, то смешно будет жмотничать.

Там горы еды. Просто горы.

Наверное, ребята отправились бы куда-нибудь в живые деревни к местным продаваться в рабство. Жить хотелось очень, а это была возможность хотя бы иметь еду. Но окрестности «держал» Балабанов, а про его старый завод и имение ходили жуткие слухи, которые почти все были правдой. Его боевики наведывались и в центральный поселок, брали, что и кого хотели, и легко можно было оказаться не в каком-нибудь деревенском хозяйстве, где хоть и тяжелая работа и лупцовки, но хотя бы кормят, а у Балабанова. Лучше уж было сдохнуть в попытках добыть еду вот так. Это была не гордость, никто из ребят и девчонок не вспоминал ни о какой гордости, — а просто страх и расчет…

Иногда Сашка думал перед сном о том, что он сделал бы еще и с теми, из-за кого все это началось… С политиками. Всеми. Самыми разными. Мысли были похожи на раскаленную колючую проволоку, тянущуюся через мозг бесконечно и огненно. Сашка вырывал скрюченными пальцами траву рядом с тем местом, где спал, и шепотом выговаривал матерные слова, потом плакал тихо и просил, чтобы мама вернулась домой. Он тогда, сбежав из спецшколы, пришел, добрался домой. Но городок их был мертв, как город из фильма про апокалипсис. И заражен радиацией от уничтоженной близкой Читы — хорошо еще, не очень сильно, но Сашку потом довольно долго тошнило и валяла постоянная слабость (именно во время одного из таких приступов его и нашли девчонки из компании Голландца — и уговорили ребят не бросать…). А дверь его дома, дома, в котором ему было так скучно, так серо и обыденно и о котором он так мечтал в аду спецшколы, выбита и перекошена, внутри — пусто. Совсем…

Вспомнилось, как еще до всего этого… даже его, когда он не попал в спецшколу… к ним в класс пригласили на 9 Мая, на День Победы, какую-то бабку. Она тихо и малосвязно рассказывала ребятам и девчонкам про то, как жили во время войны. Это было неинтересно, потому что очень далеко от него, Сашки, и ото всех остальных — даже от учительницы, которая с вежливой улыбкой и стеклянными глазами слушала, сидя за своим столом. А класс даже и не пытался слушать — большинство просто играло в мобильные телефоны. И бабка говорила словно бы с самой собой, глядя куда-то сквозь мальчишек и девчонок. Казалось, ей просто все равно, слушают ее или нет. Или так было на самом деле?

Училка потом с улыбкой благодарила приглашенную: «Познавательный урок… мы должны помнить об этом… мы не забудем… это наша история… сколько вы пережили…» Слова были похожи на какую-то переваренную кашу на воде, и все понимали, что училка врет, — она сама понимала, класс понимал, и та старуха тоже понимала. И не возмущалась. Зачем?

Сейчас Сашка вспомнил — она рассказывала, как с подружками ела траву. Потом еще — какой радостью было для них, когда в школе им стали давать ломтик хлеба, посыпанный сахаром. На этом месте Сашка отвлекся от мобильника и подумал, что это чушь. Хлеб с сахаром. Чушь…

Когда он их последний раз ел — хлеб, сахар? Сейчас бы кусочек. С пол-ладони кусочек хлеба. Без сахара. Просто хлеба. Откусывать по крошке и жевать. Долго-долго жевать каждую крошку.

Траву он уже ел. Они ели траву всю эту неделю, буквально молясь на лето, которое пусть неохотно, но все же пришло. Щавель, кислицу, одуванчики. Не знали, что можно есть, травились несколько раз, хорошо, что не насмерть. И все равно ели. Потому что было много травы, которую есть можно. Сашка не знал, что все это можно есть, оказывается — можно. Щавель, кислицу, одуванчики.

Хлеба. Немножко хлеба…

Он уснул и видел во сне склад — склад внутри. Там были те самые горы продуктов. И еще — мысль: если он останется жив… если они останутся живы… если каким-то чудом пройдет пятьдесят лет — и никто не станет их слушать? Никто не поймет, как это — голод, сводящий с ума, и мысли о хлебе, и только о хлебе?

Никто не запомнит? Никто не поймет?

И он плакал во сне.

* * *

«Имение» Балабанова, стоявшее в пяти километрах от поселка, который он считал «своим», и в трех километрах от старых заводских корпусов, взяли под утро одним броском, почти без стрельбы. Охраны у него хватало, в самом имении был десяток бандосов, по слухам, десяток на смене охранял рабов, столько же — контролировали поселок. Но в имении не пришлось даже пострелять — дружина остановилась за километр от собственно имения, шестеро дружинников марш-броском добрались до охраняемого периметра, незаметно его пересекли, сняли четверых часовых ножами, забросали караулку гранатами, убили в холле двухэтажного особняка еще двоих охранников, и к тому моменту, когда основной отряд Романова вошел на территорию имения, сам Балабанов и его семья уже были захвачены. Из охранников брать живыми не стали никого.

Группа захвата потерь не имела…

Первое, что увидел Романов при въезде на территорию, были двое дружинников, хлопотавших над лежащими на ровно подстриженном газоне детьми — голыми мальчишкой лет десяти и девчонкой чуть старше. Мальчик был без сознания, он лежал на расстеленном полотнище брезента и казался жутко бесплотным. Девочка стонала, хныкала, неразборчиво звала маму и вяло пыталась вырваться из чужих рук.

— Это что? — коротко спросил Романов с высоты седла.

— Это чьи в лесу шишки, — зло ответил дружинник-фельдшер, поднимая голову и продолжая придерживать ребенка. — Попались, когда щавель собирали… тут, в «личных угодьях». Он под эти угодья всю округу записал. Мы уже дом заняли, Борька снаружи кричит, как будто его режут, я выхожу — а ребятишки на воротных столбах за руки повешены. Уже и не дергаются даже. Со вчерашнего утра висят. А родители их тут, в подвале, ребята замок вырезают. Там тюрьма настоящая. С пыточной.

— Ясно, — так же коротко подвел черту Романов, соскочил на скрипнувший гравий дорожки. Бросил поводья спешившемуся Женьке, скомандовал: — Обыскать все! Пленных освободить, если найдете кого еще из охраны — кончайте! К запасам поставьте часовых!

Двор тут же наполнился деловитым шумом, окриками, стуком и беготней. Романов легко взбежал на полукруглое, выложенное светло-кофейной, с золотистыми прожилками, плиткой крыльцо, толчком нагайки, опередив часового, открыл мягко распахнувшуюся высокую дверь.

Сразу в большом светлом холле, из которого вели наверх две лестницы, а в другие нижние помещения — две двери, один из дружинников охранял пятерых сидящих на полу полуодетых людей — трех женщин и двух мужчин. Романов не стал спрашивать, кто это, — явно внутренняя обслуга. Еще двое — дружинник и порученец Шалаев — стояли по бокам изящно изогнутого по форме стены между лестницами дивана. На его желтоватой обшивке сидели в ряд полноватый ухоженный мужчина в халате (с залысинами и надменно-бегающим взглядом), молодая, стандартно красивая женщина в куче каких-то полупрозрачных тканей, смотревшая вокруг презрительно-равнодушно, и двое детей — встрепанная девчонка лет двенадцати-четырнадцати со злым взглядом и припухшей щекой и мальчишка — младше ее, испуганно сжавшийся внутри пижамы и глядящий на Романова огромными глазами.

Сидели они все четверо как-то… как-то порознь, отметил Романов. Щелкнул нагайкой по сапогу — все четверо вздрогнули, но женщина тут же приняла прежнюю презрительно-независимую позу, а девчонка выпалила, тыча рукой в одного из дружинников:

— Этот ваш пидар меня по лицу ударил! Вы знаете, что… — И осеклась, потому что нагайка Романова «выстрелила» у самых ее губ.

— Не бейте ее! — вскрикнул мальчишка и тут же снова сжался. Романов покосился на него и предупредил:

— Девочка, если ты еще раз откроешь рот, когда тебя не спрашивают, ты окажешься на месте тех ребят, которых повесили на воротах. Хочешь этого?

Девчонка, вжимавшаяся в спинку дивана, моргнула, из ее глаз моментально отхлынуло нагловатое высокомерие. Романов кивнул дружиннику:

— Бил зачем? Не шла — мог бы просто на плече притащить.

— Да не в этом дело, — буркнул тот. — Не удержался… У нее в комнате на стенах фотки висят, здоровущие, цветные… — Дружинник плюнул и замолчал. Но как раз вошедший Женька с кривой злой усмешкой достал нож и прямо на стене нацарапал печатными буквами: «ЭТО У НЕЕ ФИШКА. ОНА САДЮГА».

Девчонка, всматривавшаяся в Женьку, вдруг в ужасе пискнула совсем по-детски:

— Немой! — и стремительно подобрала под себя ноги, пытаясь, как ее брат, спрятаться внутри своего «взрослого» ночного одеяния.

— Если еще что-то тут испортишь — накажу, — сказал Женьке Романов. — Тут, скорей всего, санаторий сделаем, место удачное.

— Нельзя тут санаторий делать, — возразил дружинник, ударивший девчонку. — Моя воля — я бы тут сжег все.

— Посмотрим, — вздохнул Романов. — Но не гадить — это приказ в любом случае… Белосельский, вызови сюда Провоторова. Скажи, пусть переговорит коротко с освобожденными — и придет с докладом по теме. Я жду.

Женька салютнул, выбежал. Романов вздохнул.

— А на каком основании вы вообще обсуждаете, что тут будете делать? — Голос женщины был капризно-высокомерным. — Это наше имущество! Вы вообще кто такие? Я…

— Помолчите, — задумчиво попросил Романов… и она умолкла. Сразу. А Романов обратился к мгновенно и обильно вспотевшему Балабанову: — Николай Федорович Романов, витязь Русской армии…

— Очень приятно, — заулыбался Балабанов, привставая. — До нас доходили некоторые слухи…

— До нас тоже, — кивнул Романов. — Например, что Балабанов Петр Григорьевич записал себе в движимое имущество около сотни человек. И что он терроризирует поселок и несколько сел, посадив их на оброк натурой. И что в поселке под его эгидой действует рынок рабов, которыми он торгует весьма и весьма широко.

— Информация несколько искажена, — поднял белые сдобные ладони улыбающийся Балабанов. — Сами понимаете… стоит человеку начать что-то делать полезное — сразу клеветники… завистники… Да, я суров… иногда бываю суров, я хотел сказать… но это вынужденная суровость, я, в сущности, как отец… знаете, исторические прецеденты…

— То есть вы вообразили себя этаким феодалом? — Романов обежал Балабанова скучным взглядом от потных залысин до мягких тапочек. — Я хочу вас спросить тогда на понятном вам языке: а вы достаточно хорошо изучали историю? Вы знаете, что ожидало проигравшего схватку за власть феодала и весь его род?

Балабанов побледнел. Пошлепал губами. Бледность превратилась в зеленцу.

— Я могу быть полезен, — быстро сказал он. — У меня есть информация.

— Увести, надежно запереть, — Романов отмахнулся нагайкой.

Мальчишка заплакал, начал звать маму. К брезгливому изумлению Романова, женщина даже не оглядывалась на голос сына, она что-то попыталась сказать Романову — с широкой отработанной улыбкой — и вскрикнула: дружинник со щелчком откинул штык карабина и ткнул ее в зад.

— Больно!

— У меня есть информация! — твердил Балабанов, теряя тапки, припрыгивая и с надеждой выворачивая шею. — Мы ведь договоримся?! Мы договоримся, да?! Это же деловой разговор! Мы договоримся, я не сомневаюсь!

Романов, не слушая его, подошел к слугам. Ни о ком из них Женька не сказал ничего плохого — они были просто серенькой обслугой: врач, домашняя учительница-гувернерша, повариха, шофер, уборщица… Все их преступление было в молчаливом соучастии, невозражении, непротивлении. У поварихи и шофера были дети, две маленькие девочки.

— Можете быть свободны, — сказал он. Охранявший людей дружинник пристукнул прикладом, отступил в сторону, расслабившись.

Все пятеро запереглядывались. Повариха сразу вскочила и бросилась прочь. Шофер поднялся, пояснил, пряча глаза:

— Дочери… они в шкафу спрятаны… Им там страшно…

— Иди тоже, — безразлично сказал Романов.

Шофер вздохнул, пожал плечами. Умоляюще повторил, не поднимая глаз, — уже о другом, это было понятно, хотя он и не договорил:

— Дочери…

— Иди, — поморщился Романов. Мужчина ушел, тяжело шаркая ногами.

— Мне идти некуда, — сказал врач — молодой мужчина (уборщица плакала навзрыд, учительница тоже тихо всхлипывала, пряча лицо). — Я из Подмосковья… тут платили хорошо… Если правда отпускаете — в Подмосковье никак добраться нельзя? У меня там родители…

— Едва ли возможно, — сказал Романов. И спросил тихо: — Как вы могли? Вы же врач.

— Деньги…

— Я не об этом. Мне плевать, что и почему вы делали до войны. Сейчас… Вы же могли, например, всю эту шайку отравить! Просто отравить!

— Я про это думал, — сказал врач, и Романов ему поверил. — Я просто не знал, что потом делать. Совершенно не знал, что делать потом вообще… Если нельзя в Подмосковье — может быть, возьмете меня с собой? Все равно куда. У меня не было большой практики, но… я правда хороший врач.

— Идите во двор, там до вечера будет полно работы, — ответил Романов. Врач кивнул, пояснил:

— Я только в аптеку зайду. Тут хорошая аптека.

— Вечером, когда освободитесь, составьте список ле… — начал Романов, но врач его перебил:

— Извините, у меня есть. Подробный. Я потом представлю.

— Хорошо, хорошо… — Романов обернулся — внутрь вошел Провоторов, сопровождаемый Женькой. Романов кивнул Провоторову, они отошли к дальней лестнице.

— Всего в тридцати километрах от границ нашей зоны, — задумчиво сказал Романов. Встряхнулся, кивнул дружиннику: — Ну?

— Жена, — тот понял без объяснений, начал докладывать сжато и коротко, — такая же тварь, как и он, только он хитрый, а она тупая. Кстати, детей она не рожала, чтобы фигуру не портить, — они от суррогатных матерей. Дети. Девчонке четырнадцать лет. Мелкая сучка, как бы не хуже папаши. Потом послушаешь, что она с его благословения устраивала с людьми, а я уже наслушался… с детьми из местных, кстати, тоже. А с рабами — вообще… Обожала сама мальчишек клеймить. И снимать, как их бьют или… казнят. Их казнили. Не только взрослых, детей тоже. На площади в поселке ставили самодельную гильотину — и… — Провоторов помолчал секунду. — Мальчишка младший… с мальчишкой хуже. Он неплохой. На самом деле неплохой, все так хором говорят.

— Сколько лет? Вроде десять где-то?

— Именно десять.

— Десять… — Романов взялся рукой за подбородок, продолжал медленно: — Слишком взрослый, чтобы все забыть. И слишком маленький, чтобы полностью понять, какой сволочью был его папаша.

— Да. И я о том же. — Голос Провоторова был тихим, грустным. На самом деле грустным.

— Не забудет. Не поймет. И будет мстить.

— Да, — еле слышно, но твердо согласился Провоторов.

— Эту парочку и девчонку — вечером повесить на воротах, — распорядился Романов. — Голыми. Объявить приговор, оставить плакат. Люди, которых освободили, пусть ждут, не расходятся — накормите, помогите, кому нужно, я там врача послал… но пусть ждут. А мальчика… — Романов покусал сгибы пальцев, поймал себя на этом, сердито отдернул руку от лица. Провоторов ждал. Молча, неподвижно. — Вечером первого. Как-нибудь быстро, чтобы ничего не понял. И… и не больно, — Романов провел рукой по глазам.

— Есть.

Казак отсалютовал, но не ушел. Помолчал, спросил задумчиво:

— Как считаешь, мы в ад за все это попадем?

Романов подумал, явно серьезно прикидывая шансы. Покачал головой:

— Знаешь… я вообще не верю в ад и рай. Так что не попадем, я думаю. Даже если еще при жизни начнем проситься туда. А мы начнем, лишь бы подальше с земли… Тебе чего?

Эти слова были обращены к стоящему, оказывается, на лестнице рядом Шалаеву. Мальчишка покусывал губу, глядя на взрослых. В ответ на вопрос молча пожал плечами.

— Ну раз ничего — то бегом наружу и зови сюда Сажина, — приказал Романов. — Быстрей…

Бывший капитан-морпех Сажин выслушал приказ Романова так, словно знал, зачем его позвали. Романов это видел и мысленно улыбался, отдавая последние распоряжения нарочито обстоятельно.

— Бери двадцать человек верхами, «зушку» и два крупняка с расчетами. Пойдешь брать завод… Запомни: на заводе полно рабов, в том числе дети. Не дай бандосам там прикрыться заложниками. Если все-таки не выгорит — никаких переговоров. Сам понимаешь. Но если хоть малейшая возможность — не дай. Освобожденных веди сюда. Только объясни, что к чему, а то паника… разбегаться начнут… На месте делайте снимки. Всего.

— Понимаю, — кивнул Сажин. — Все сделаем.

Он отошел к выходу. Романов огляделся, собираясь окликнуть Женьку… но тут к нему подошел Шалаев. Мгновение помялся, громко сглотнул и сказал — тихо, но непреклонно (Романов сразу понял, о ком идет речь):

— Мальчишку я убивать не дам.

Романов внимательно посмотрел на стоящего перед ним порученца. Шалаев тоже смотрел в ответ — спокойно, чуть набыченно.

— Не дашь? — уточнил Романов нейтральным тоном.

— Не дам, Николай Федорович.

— И как же ты это сделаешь?

Шалаев пожал плечами — очень по-детски, растерянно. Но ответил решительно:

— Как получится. Буду его защищать. Если полезут забирать силой — буду драться. Надо будет — буду стрелять.

— В своих? — прищурился Романов.

Шалаев опять пожал плечами, вздохнул:

— Я понимаю… я буду предателем. Но я им все равно так и так буду. А тут меня, по крайней мере, убьют, и не надо будет жить и мучиться, когда вспоминать стану.

— Поясни.

— Он на моего брата похож… на младшего, — сказала Шалаев. — Я за едой в тот день лазил, вернулся, а мамы и Ванька нет. Дверь просто открыта, а их нет. Я покричал, потом сунулся в ванную, а они там лежат. И головы у обоих проломлены. Топором. Головы… и руки… порублены сильно, когда они закрывались. Сильно-сильно. Их очень… очень плохо убили. Долго. Я так и не нашел, кто это сделал.

— Он почти наверняка убит, — сказал Романов.

Мальчишка вздохнул:

— Знаю… Но его же не я убил. Понимаете, не я. Я и не защитил, и даже не отомстил. А теперь я буду защищать.

— Игнат, — сказал Романов, — ты пойми, ему десять лет. Он не малыш-несмышленыш. Это в прошлом — несмышленыш в таком возрасте. В том прошлом, когда тебе, например, в твои годы уставами ООН было официально запрещено воевать.

— Женьку спросите, он расскажет… то есть напишет, — поправился Шалаев. — Этот пацан и еду в барак на заводе носил. И перед папашей своим заступался, когда у того настроение было хорошее, — он делал, как сын просил. Скольких он вот так спас? Не несмышленыш, то-то и оно. А мы теперь за его доброту его убьем?

— Игнат, если он на самом деле хороший мальчишка, он нас не простит. Будет мстить. Не сейчас, так потом. Да, можно ему мозги промыть по старым методикам…

— Не надо, — тут же угрюмо сказал Шалаев. — Это подлость. Хуже смерти подлость.

— Тогда остается только одно. Я тебе слово даю: он ничего не почувствует. Просто уснет. Он даже знать не будет, что его убили. Поест, спать захочет и…

— Подотритесь своим словом, — четко сказал Шалаев, глядя прямо в глаза Романову. — Я сказал, что я буду делать.

— Ну а потом? — Романов даже не отреагировал на оскорбление. — Потом-то что все-таки?

— Я ему все объясню. — Игнат не отводил глаз. — Со временем. Постепенно. У меня получится. Я знаю. Он поймет, правда. Он один в один Ванька. Тот тоже был очень добрый. Как дурак, добрый, нельзя было быть таким. Мне иногда так… ну, думается… может, он дверь тогда тем гадам открыл, потому что кто-то есть попросил. Или что-то вроде. Простите за то, что я сейчас… вам сказал, — Романов кивнул, — но я по-другому просто не могу. Раньше, может, я бы, наоборот, так не смог за чужого мальчишку. Но вы нас сами научили, как надо поступать. Вот я и поступаю — как надо.

— Он твой, — коротко сказал Романов. — Делай с ним, что хочешь.

Шалаев уже открыл рот, явно собираясь возражать, и только теперь понял, что именно ему сказали.

— Николай… Федорович… — пролепетал он. — Я… вы же…

— Беги за Провоторовым, скажи, что я отменил приказ и велел отдать мальчишку тебе, — сердито прервал его Романов. — И уведи его куда-нибудь вечером, как хочешь уведи… Да! — уже вслед Игнату крикнул он. — Женьку позови сюда срочно!

— Слушаюсь! — откликнулся счастливым голосом порученец…

Женька появился тут же — на ходу строча в блокноте, который он, не чинясь, сунул под нос Романову. Тот вгляделся.

«Я в поселок» — Женька явно еще и волновался, буквы спешили. «Тут парень один на меня работает. Сашка. Ждет. У нас с ним уговоренность».

— Вместе поедем. — Романов поднялся. — Переоденемся в здешнее барахло, людей возьмем, сразу там и почистим все. И еще: нет слова «уговоренность». Есть «договоренность». Или «уговор».

Женька сморщил нос, отобрал блокнот, быстро написал что-то и отдал книжечку обратно Романову:

«Все великии люди и писатели и поэты выдумывали новые слова».

Романов не нашел, что возразить.

* * *

— Пойдешь опять? — Голландец смотрел на Сашку не то чтобы недовольно — скорей с каким-то сочувственным интересом. Сашка молча кивнул, стоя на одной ноге и шнуруя кроссовки; в этот момент земля мягко толкнулась, он чуть не упал, но Голландец придержал его за плечо и покачал головой: — Зря. Попадешься. Да и вообще… он тебя или обманул, или сам пропал где-нибудь. Нет такого места, про которое он говорил. Нету, понимаешь?

— Буду ходить, сколько он просил. — Сашка встал. — Извини.

— Ну смотри… — Данька покачал головой. — Зря ведь. Попадешься.

— Не попадусь… — Сашка уже повернулся уйти, но потом помедлил и сказал: — Удачи вам… тут. Я вернусь, а может, вы уже на этом складе? А?

Голландец задумчиво кивнул…

С тем странным немым мальчишкой Сашка познакомился еще зимой, когда они даже еще до этой деревни не добрались. Мальчишку звали Женькой, и он «рассказал» Сашке сказку. Про то, что есть место Владивосток, где правит храбрый, мудрый и сильный человек по фамилии Романов. Там нет голода, там дети учатся в школах и живут в семьях, пусть и не всегда родных. Там не торгуют людьми. И он, Женька, — разведчик из того места. И Романов скоро придет со своими воинами и установит справедливость.

Сашка не верил в эту сказку. Поэтому не предлагал остальным уходить во Владивосток, это прозвучало бы смешно и наивно. И в то же время он не мог отказаться от этой сказки сам. И упрямо каждые пять дней, по пятницам, ходил, рискуя, восемь километров в поселок и столько же обратно по заброшенным дорогам и лесным тропинкам, и ждал там оговоренные часы: с полудня до шестнадцати. Женька просил его делать так до середины июня. И записывал на разрозненных листках, которые хранил в рюкзаке, все, что казалось примечательным и интересным, — от слухов до словесных портретов.

Сашка понимал, что это игра и даже сумасшествие. Но иначе не мог…

В лесу было зелено, тепло и очень шумно. Сашку беспокоил этот шум. Он знал, конечно, что птицы, например, всегда сильно шумят. Но последнее время — с тех самых пор, как стала распускаться листва, — шум в лесу был каким-то истеричным. И птицы временами метались бестолково целыми стаями, и звери вели себя странновато. То агрессивно, то глупо… Как будто природу время от времени охватывали приступы массового сумасшествия. Кроме того, он боялся, что в конце концов приведет «на хвосте» один из бандитских патрулей Балабанова. Они часто рыскали по округе. Но в лес почему-то не совались, Сашка не мог понять, почему, однако всякий раз, входя в лес или выходя из него, бормотал слова благодарности. Стесняясь и неизвестно кому… но почему-то ему казалось важным это делать.

Хотелось есть. Сашка подумал, что в поселке надо будет что-нибудь стащить у уличных торговцев. Он это делал достаточно регулярно и ловко, не испытывая никаких угрызений совести, потому что презирал этих людей. За покорность бандитам и в то же время за готовность вымещать свою покорность на слабых. Главное было — не попадаться. Раньше, давно, когда он был еще маленьким и убегал из дому, он бы ни за что не поверил, что взрослые могут так ненавидеть детей только за то, что они чужие. В спецшколе понял, что могут, но утешался мыслью, что это просто уроды, которые специально собрались в это место, где можно «по закону» мучить. А теперь он точно знал, что большинство взрослых — трусливые, жестокие сволочи.

И все равно тосковал по миру, где взрослые были главными. Нынешний мир был слишком тяжел…

Недалеко от поселковой окраины он хотел напиться из родничка, как это всегда делал. Но вместо родника была сухая труба над еле-еле влажной ямой. Сашка долго стоял, ошарашенный, на выложенных из досок ступенях. Ему почему-то сделалось страшно при виде этого. В свежей траве, пробившейся на склоне, тут и там еще лежали пластиковые фантики от конфет — из давних-давних времен, — и Сашке захотелось плакать от тоски и беспомощности.

А может, и не надо больше ничего, вдруг подумал он. Все же просто. Очень-очень просто. Надо только пойти в лес за дорогой, выбрать сук попрочней, и… и все. «Мне ведь не страшно», — подумалось еще, и он, оценив эту мысль, понял, что ему на самом деле не страшно. За последние два года мучений он не раз думал о таком выходе. Но всякий раз что-то удерживало. То просто страх. То разная надежда — вернуться наконец к маме, встретить хороших людей, в то, что все наладится… Но ведь, наверное, не наладится, если даже родничок высох? Наверное, мир не выдержал. Может, не выдержал в тот момент, когда его, Сашку Белова, разлучили с мамой? Может, миру только этой капельки горя и не хватало? В любом случае он обвалился. Терпел-терпел людское гадство — и обвалился, когда двенадцатилетнего мальчишку решили «воспитывать», отлучив от матери.

Стало очень легко. Сашка даже улыбнулся. Вслух сказал:

— Ничего не наладится, — и подтверждающе кивнул.

Он стал, расстегивая ремень в джинсах — кожаный узкий ремешок, самое то, — подниматься по лестнице на дорогу.

И вспомнил Немого. Его глаза и ту уверенность, с которой он писал в блокноте строчки про справедливость и честность.

А вдруг все-таки Немой не врал и жив? Он придет, а Сашки не будет? И никто не передаст ему толстую кипу разнокалиберных листов со старательно записанными наблюдениями, которую Сашка берег пуще глаза?

«Подожду, — решил Сашка. — Подожду до крайнего срока, а потом… ну не так уж ведь и долго осталось. Потерплю. Да и потом, ребятня в деревне перемрет, может, как раз меня для разминирования и не хватит?» И еще… ему очень хотелось шоколада. Умереть и больше никогда не попробовать шоколада, который точно есть на том складе… это было слишком.

Подожду еще.

И тут он понял, что пропал…

Сашка допустил ошибку, которую не допустил бы ни за что, не дай он волю своим мыслям и чувствам. Он перестал следить за окружающим. И только теперь, в двух ступеньках от дороги, увидел, что прямо на ней стоят, улыбаясь, двое мужиков с оружием. Как бы они ни крались, как бы ни старались подобраться бесшумно — им ни за что не удалось бы обмануть Сашку, если бы он только по-прежнему был внимателен. А теперь…

У одного автомат лежал стволом на плече. У другого большущее черное дуло «Сайги» смотрело от бедра прямо в лицо Сашке.

— Ну, иди сюда, цыпленочек, — сказал тот, с «Сайгой». — Попался?

* * *

Жизнь в поселке была вялой, как трепыхание медузы по волнам. Многие дома стояли или нежилые, или им тщательно пытались придать вид нежилых. Никакой живности на улицах не было, немногочисленные люди жались к заборам. Тут и там стояли брошенные и разграбленные машины, некоторые — сожженные. Были и сгоревшие дома.

С Романовым было десять человек — Женька и девятеро дружинников. Неброско переодетые, прятавшие оружие под куртками и рабочими брезентовыми плащами, они входили в поселок четырьмя группами, ориентируясь на многоэтажные здания в центре — там, где располагалась площадь. Действовать предполагалось «по обстоятельствам».

Женька вел Романова уверенно, быстро. По мере приближения к площади люди попадались чаще, потом пошли телеги с лошадьми, кое-какой рабочий автотранспорт, припаркованный на тротуарах, ларьки-лотки, торговавшие всякой всячиной… Над площадью, где людей было несколько сотен, возвышался памятник Ленину. Пятиэтажное здание — наверное, бывшая администрация — торчало выгоревшей коробкой, все в слепых черных прямоугольниках окон.

Тут шла торговля посерьезней. Меняли в основном всякую живность, кое-какие продукты партиями и разные запчасти. Но даже в стоящем над площадью ровном гуле не было оживления — какая-то обреченная монотонность.

Романов отметил первым делом самое важное: ни у кого в толпе — кроме бандосов-охранников, скучавших на постаменте памятника, — не было оружия. Это сразу сказало ему все. Тут собрались только рабы. Даже те, кто пришел выменять себе раба или рабыню. Просто у этих рабов был кусочек свободы, которой они очень дорожили, но при этом ощущали свою трусость и неполноценность. И наверняка вымещали ее на своих рабах.

Рабах рабов.

«Так, — подумал Романов. — Хреновое начало. И на кого тут можно будет опереться-то? Уедем дальше, и все или свалится в полный хаос, или наверх влезет новый раб, офигевший от своего возвышения. На обратном пути снова вешать? Или надо было брать с собой в три раза больше людей и ставить гарнизоны? Но у нас люди тоже не колосятся ровным строем…»

Женька безошибочно потянул Романова за собой, бесцеремонно проталкиваясь между людьми. Краем глаза Романов отметил: двое его дружинников… и вон как раз еще трое входят на площадь… но тут Женька мукнул тихо и потеребил Романова за рукав.

Людьми торговали около большой витрины магазина «Магнит», сейчас забитой фанерными листами, которые, в свою очередь, были сплошь заклеены объявлениями, исписаны и изрисованы. «Живой товар» никто не рекламировал, вообще надо всей толпой и здесь витала какая-то атмосфера… атмосфера лихорадочного уныния, как определил про себя Романов. Охранник, короткостриженый пузатый парень с ручным (надо же!) пулеметом на бедре, то и дело широко зевал и время от времени смачно харкал на тротуар. Ему было скучно. Менявшиеся торговались тоже довольно вяло.

Мужчин в продаже не было — то ли вообще не имелось, то ли раскупили первыми. За корову давали десять молодых женщин и девушек. В этом была некая извращенная справедливость и дикая логика: корова могла доиться и приносить телят, а значит, кормить и даже со временем обогащать владельца, ну а что могла женщина? В лучшем случае умножить число едоков, которых и так оказалось невероятно много вокруг. Ведь большинство из них даже работать не умели и просто не оправдывали своего содержания.

Романов понимал эту логику. Честное слово — понимал. Вот только принять ее, согласиться, допустить продолжения ее существования — никак не мог.

Кое-кто из продаваемых в надежде быть купленной пытался принимать «соблазнительные» позы, выглядевшие здесь смешно и жалко. Это не имело отношения к реальной жизни с ее коровами, удобрениями и кормами. Романову тоже не было их так уж жалко, но в женщинах он видел именно будущих матерей — хотят они этого или нет — русских солдат и других женщин, совсем уже не похожих на этих.

Скользнув взглядом дальше по бывшей витрине, Романов увидел и детей. Их было два десятка. В основном мальчишки восьми-двенадцати лет. И младше и старше покупали неохотно: младше ни на что толком не годились, за старшими нужен был постоянный пригляд, который обычный хозяин обеспечить не мог. Девчонки тоже мало кого интересовали: они были слабей, а скотина в хозяйствах — крайне немногочисленна, для ухода за нею нужны были женщины. Ребята, примитивно, но надежно скованные в одно целое цепью с тяжелыми замками, молча, ни на кого не глядя, стояли у стены. Только один — не самый младший, кстати — тихо всхлипывал, остальные были немы и неподвижны, в отличие от женщин и девчонок. Различавшиеся только ростом, одинаково грязные, одетые в неразличимые тряпки, некоторые — босиком… У двоих, помимо цепи на руках, оказались закованы еще и ноги, отдельно. У стоявшего в этой паре слева губы оказались превращены в склеенную неразделимой лепешкой кровавую массу, у его товарища плохо различимое под упавшими волосами лицо было синим от побоев.

«Женька тут стоял», — подумал Романов с холодной яростью. Покосился на Белосельского. Тот выглядел спокойным, но глядел себе под ноги и чуть шевелил губами. Потом поднял голову, написал медленно по воздуху букву «С» и покачал головой. Сашки нет, понял Романов. Ну что, можно и подождать… хотя, как писал Женька, этот Сашка вроде бы как уже должен быть тут…

В толпе между тем стали заинтересованно переговариваться сразу в нескольких местах. Романов уже привычно уловил краем глаза активное движение и увидел, как к охраннику подходит появившийся из-за угла, из выводившего на площадь проулка, молодой мужчина с автоматом на боку. Охранник оживился, поприветствовал его, как старого знакомого, они о чем-то заговорили. Автоматчик то и дело указывал на мальчишек, и стоявший рядом с Романовым усатый тощий мужик зло, но тихо сказал своему соседу:

— От Ващука приехали… покупать.

Сосед сокрушенно покачал головой. Кажется, один из мальчишек это услышал, быстро поднял голову, что-то шепнул стоявшему рядом. Тот дернулся, громко всхлипнул, подавившись судорожным вдохом, даже покачнулся. Шепот пробежал дальше, заплакали еще двое, а тот, что плакал до этого, безнадежно забормотал, бегая взглядом по лицам людей напротив:

— Я не хочу… не надо… пожалуйста, не надо, я умоляю, не надо, не надо, не надо… только не это… — У него была очень правильная, без ругани, без коверканья слов, богатая речь…

Большинство людей отводили глаза или делали вид, что не слышат. Но некоторые ухмылялись…

«Еще и Ващук какой-то, — подумал Романов холодно. — Кто такой? Впрочем… сейчас узнаем».

Видимо, этого Ващука на самом деле хорошо знали тут — его представитель деловито подошел к мальчишкам в сопровождении поигрывавшего ключами бандоса. Тот отомкнул шестерых младших, по восемь-десять лет (теперь уже плакали все они), и двоих постарше, в том числе и того, который просил помочь. Теперь он молчал, только вяло болтался за руками взрослых, и Романов, поймав его взгляд, увидел в нем черную кружащуюся бездну, из которой не было возврата: ужас парализовал мальчика, и он, кажется, медленно сходил с ума. Последний, восьмой, мальчишка крепился, но видно было, что и он на грани. Короткую цепочку эмиссар неведомого и страшного Ващука повел за собой, и Романов тихо сказал Женьке в самое ухо, одними губами:

— Предупреди наших. Я — за этими. Когда станут уводить первого из оставшихся, действуйте сразу. С площади никого не выпускать. Никого.

Женька чуть прикрыл глаза…

Идти далеко не пришлось. Романов повернул за первый же угол — и оказался в просторном переулочке, точней — тупичке. Пахло помойкой: слева был виден проем между домами, там — груды мусора. Впереди, над дверью, возле которой парень с автоматом пинками и тычками усаживал наземь мальчишек, висела все еще яркая старая вывеска:

«К А Ф Е „У Ю Т“»

Судя по запахам еды, примешивавшимся к запахам отбросов, тут и правда все еще работало кафе. Двое мальчишек лет по десять-двенадцать — босые, в драных майках и закатанных по колено, тоже драных, джинсах — вытащили из двери и потянули, переламываясь, к помойке здоровенную бадью из бензиновой бочки, в которой плескалась — и на землю, и им на ноги — какая-то жижа. Один на Романова вообще не посмотрел, второй поднял глаза из-под замусленной челки неразличимого цвета. Серые глаза (под левым — лиловый фингал) были грустные и боязливые. Встретившись с взглядом Романова, мальчишка вздрогнул и быстро опустил чумазую мордашку, заторопился, чтобы не отстать от напарника.

На шеях у мальчишек были замками закреплены широкие металлические воротники на петлях. Такие, чтобы они никак не могли дотянуться руками до рта.

Романов ощутил, как от злости становятся тесными сапоги — сводило пальцы ног.

Как же мало понадобилось, чтобы все — все, все, все! — повылезало наружу. Впрочем… это, скорей, просто легализовалось. И если раньше такое делали пресыщенные скоты с «Олимпа», чтобы позабавиться, то теперь, как видим, это делается с чисто утилитарными целями вот такими мелкими деляжками, «которые просто используют свой шанс, чтобы выжить».

Но неужели Лютовой прав и самое страшное все еще впереди?!

Потом нахлынуло облегчение. Эти двое мальчишек еще не знают сейчас, что они уже свободны. Их ждет радость. Неожиданная радость. Хорошо, когда можно ее раздавать.

Он пошел прямиком ко входу в так кощунственно сохранившее свое название кафе. Парень, что-то негромко говоривший с обессиленным ужасом глядящему на него одному из закованных мальчишек, оглянулся — без опаски, просто посмотреть, кто подошел. У него было какое-то… какое-то странное лицо. Какое-то неправильное. Точней не скажешь. А потом оно стало еще неправильней, потому что Романов, уже поднявшись на верхнюю ступеньку, с разворота ударил парня каблуком сапога между верхней губой и носом.

Тот не успел даже вскрикнуть.

— Молчите, — негромко, но ясно сказал Романов шарахнувшимся со звоном цепей мальчишкам. Показал на единственного не плакавшего: — Ты старший. Чтобы было тихо. Ни единого звука. Все будет хорошо. Понял?

Мальчишка расширил глаза и готовно закивал…

В кафе было малолюдно — только за столиком у самой стойки сидели трое, кучкой, да сам хозяин торчал у грязной стеклянной горки, перетирая полотенцем некогда роскошные бокалы. Не обращая на него внимания, Романов подсел к троице за столиком, далеко отодвинув единственный свободный стул. На него тут же уставились три пары изумленных глаз — без особой мысли, только за удивлением быстро начала появляться злость. Но Романов не дал ей разгореться — он понял, что не ошибся.

— Через несколько минут сюда приедут мои люди, — сказал он, положив ногу на ногу и качая носком сапога. — Если у вас найдут оружие — повесят прямо в этом зале. Если положите его на стол передо мной сейчас — будут варианты.

— Ты кто т… — начал, приподнимаясь, самый здоровый (под распахнувшейся курткой стала видна большая кобура). Но снаружи начали стрелять — очередь, очередь, дикий вой перепуганной толпы, снова очередь, тишина, повелительный крик. Одиночный выстрел. Хозяин со звоном уронил бокал. Здоровяк подумал и сел. Быстро выложил на стол «беретту». Двое других так же сноровисто расстались с короткими «АКС-74У», прятавшимися под куртками.

— Вы от Ващука? — спросил Романов.

Здоровяк кивнул. Угрюмо буркнул:

— А ты кто? Если у Балабанова новенький, то попутал ты что-то. Снаружи ты че хочешь с этими овцами, то и вороти. А у нас с твоим шефом дела. Все договорено, давно и прочно. Мы товар ждем. — И осклабился: — Анюта за ним пошла.

Двое других сдержанно хохотнули, даже словно бы призывая Романова присоединиться к веселью.

— Ясно, — улыбнулся Романов. — Ошибочка вышла. — И, когда все трое потянулись над столом за стволами, облегченно загомонив, с такой силой столкнул их головами, что послышался настоящий треск лопающейся кости. Задумчиво смотрел секунд пять, как они лежат на полу, — у одного дергались руки и ноги, у здоровяка вяло текла из носа кровь, третий копошился вроде бы в сознании. Потом непонимающе посмотрел на хозяина за стойкой — оказывается, он что-то говорил уже несколько раз и сейчас, улыбаясь заискивающе и радушно, повторил снова:

— Мальчик, я говорю. Мальчик тут не ваш? Его час назад Хузин привел… правая рука Балабанова. Мне ствол под нос ткнул… я что, я против был, я всегда против такого, у меня кафе… у меня честно все, а он — ствол, а мальчика в допросную… так, может, ваш?

— Где это? — спросил Романов. В двери как раз входил дружинник, ведя перед собой — руки на ошейниках — тех двух мальчишек, уже без вонючей бочки. Хозяин спал с лица, заторопился:

— Вот тут дверь, вот через эту комнату, там у меня спальня для… — он улыбнулся теперь уже мальчишкам, — вот, для воспитанников… и там дальше дверь, а там подвал… они там… так это ваш мальчик, да? Ай-ай-ай…

— Гад, — тихо, безразлично сказал тот мальчишка, который на улице глядел на Романова.

Хозяин с отеческой укоризной покачал головой, явно хотел что-то сказать, но Романов кивнул дружиннику:

— Убей. Тихо.

В горле хозяина выросла рукоять боевого ножа. Он фыркнул носом и завалился вниз, цепляясь за стойку. Мальчишка засмеялся. Смех был страшным, почти нечеловеческим, полным злого ликования, как у маленького демона, получившего свободу.

— Там правда дверь? — спросил у него Романов.

Мальчишка кивнул. Сказал:

— Там камера пыток. Ему за это продуктами приплачивали. Ну, что он там порядок поддерживал. Ну, не он, а мы. Мыли, чистили, выносили…

— Пошли покажешь. — Романов, поднимаясь, сказал двум другим вошедшим дружинникам: — Этих троих взять и на площадь. Нет… этих двоих. Этого потом допросим, надо кое-что узнать. Мальчишек у крыльца…

— Занимаемся уже, — кивнул один из бойцов.

Романов ответил кивком, поймал брошенный зашедшим за стойку дружинником ключ (в другой руке он держал окровавленный нож), отомкнул страшные ошейники и бросил их на пол. Не выдержал, поддал ногой — они улетели с лязгом под столы.

— Идем.

Мальчишки пошли оба, взявшись за руки. За дверью, которую Романов быстро открыл, стоя в стороне, оказалась маленькая каморка…

Тряпки какие-то — вонючие, волглые в вечной темноте этой каморки. Отвратный запах детской тюрьмы, обитатели которой давно махнули на себя рукой. Окон нет.

— Тут вы спали? — резко спросил Романов.

Мальчишка кивнул.

— Как тебя зовут?

— Т… Темка, — выдохнул он. — А его, — грязные волосы мотнулись в сторону приятеля, — Володька… Юрковский… Он не говорит. Когда у него мать убили, он замолчал и не говорит.

— А твои родители где?

— Я… я не знаю. Мы из Хабаровска убегали, на машине… Потом кто-то начал стрелять по дороге, я выскочил и потерялся… Меня сперва Володькина мама подобрала, а потом ее убили… Мы вместе шли, прятались, а тут нас поймали и продали… — Его губы затряслись неудержимо, болезненно.

— На компьютере играть умеешь? — вдруг спросил Романов. Темка недоверчиво поднял глаза.

— У… — Он облизнул губы. — Умел… У меня был. Шестой пен… — Он опять запнулся, — …тюх… — Его глаза стали сосредоточенными, и Романов понял — мальчишка пытается понять, было ли это на самом деле или приснилось? Потом он тряхнул головой и показал свободной рукой на дальний угол, в темноту: — Там дверь. Лестница… крутая там. И там ничего не слышно. Звукоизоляция. Он там один с тем мальчишкой. Идите скорей. Там всякого для пыток много. Скорей идите.

— Идите наружу, — приказал Романов.

Темка потянул за собой товарища, потом остановился и спросил:

— А что с нами теперь будет? Вы нас кому-то продадите?

— Нет, — сказал Романов. И сам удивился тому, какой ласковый и теплый у него голос. — У нас не продают людей. Идите. Я тоже сейчас приду.

* * *

Сашка старался висеть неподвижно.

Во-первых, просто потому, что, если не двигаться, запястья болели узкими полосами и как-то тупо, вполне терпимо. А если хоть чуть пошевелиться — то боль медленно, как огненная многоножка, опускалась до самых плеч.

Во-вторых, вокруг было много разных предметов. Смотреть на них было бы увлекательно-жутковато на экране компа, зная, что все это не на самом деле. Но предметы были совсем рядом. Не на экране. И были они более чем реальны.

А в-третьих… ему было страшно, вот что в-третьих. Это было детским, идиотским поведением, но как-то само собой вполне всерьез думалось: «Если не шевелиться, то этот, который сидит за столом, про меня забудет».

Сидевшего за столом крупного, массивного мужчину с толстым короткостриженым затылком Сашка знал. Его фамилия была Хузин. Правая рука Балабанова, почти все время отиравшийся в поселке. Бандосы тут менялись каждые несколько дней. Хузин — почти не отлучался. Занимался торговлей, экспроприациями, просто ездил по улицам в здоровенном джипе, для которого не жалели топлива. Обязательно присутствовал на всех казнях… Сашку тряхнуло, руки ответили болью, но намного страшней боли были воспоминания. Казни он видел несколько раз. И один раз видел, как Хузин казнил на гильотине двух мальчишек, братьев. За то, что они неудачно пытались убежать с завода. Младшему было лет десять-двенадцать, старший — примерно ровесник Сашки…

Хузин обернулся из-за стола, за которым он что-то читал при свете лампы на длинном кронштейне, на звон цепей. Сашка обмер. Очень четко отпечаталось в мозгу: Хузин читал «Унесенные ветром». Сашка что-то слышал про эту книжку… или про кино, что ли?

— Пришел в себя? — Хузин встал, но от стола не отошел — это само по себе было облегчением. — Ну вот и поговорим. А то я уж месяц за тобой слежу… бегаешь, бегаешь чего-то куда-то, суетишься… а потом как сквозь землю пропадаешь…

«Про наших ничего не знает, — с облегчением подумал Сашка. — Спасибо тебе, лес…» Но тут же пришел такой ужас, что мальчишка буквально заставил себя «зажать» все в животе — чтобы не рвануло наружу через все дырки.

А ведь он про это и будет выпытывать. Потому что знает. Как раз точно знает. Но не догадывается где.

Если бы можно было умереть по своему желанию, Сашка сделал бы это немедленно. Но мог он лишь бессильно наблюдать, как по неожиданно тонким губам, не подходящим к одутловатому, свиному какому-то лицу Хузина, расползается улыбка.

— В одежде у тебя ничего нет, — сказал Хузин, поворошив толстым пальцем сваленную в стороне от лампы на столе Сашкину одежду и обувь. — Я б даже решил, что ты бродяжка обычный. Я б, может, плюнул бы на тебя и на твоих дружков, где б вы там ни сидели. Но уж больно ты одинаково себя ведешь каждую пятничку. Потому я про твоих дружков потом спрошу. Когда ты будешь мяконький и мокренький и будешь рад, что можешь перестать вопить и еще что-то дяде Хузину честно рассказать. А начнем мы с главного. С того, что ты расскажешь: для кого ты тут шпионишь?

Сашка молчал. Что он мог отвечать? Убеждать эту гору мышц и жира (к тому же, кажется, вовсе не глупую), что ни на кого? Бесполезно… Быстро что-то придумать? Но Сашке было очень страшно. Очень. У него не оставалось даже мыслей. Так, несколько штук, по-червячиному ворочавшихся в голове — медленно, беспомощно… Вот он и молчал. Потом попросил — сам не соображая, что говорит, язык ворочался отдельно от пустой головы без мыслей:

— Не убивайте меня. Пожалуйста.

— Расскажи и иди, — вроде бы даже удивился Хузин. — Милый мой, да если ты начнешь говорить и правду расскажешь, я тебя не то что пальцем не трону — я к тебе и подойду-то только для того, чтобы с крючка снять. Как работник ты — не велик прибыток, на продажу — чистеньких-домашненьких наловить еще сколько угодно пока можно. Ну и на кой ты мне черт? Ну давай, я слушаю. Только не ври, — он погрозил пальцем, — это я сразу почувствую.

А ведь правда отпустит, очень ясно понял Сашка. Не врет. Он не знал, откуда пришло это понимание, но оно было определенным и необманным.

В ушах бешеным скорым поездом заколотилась кровь. Сашка на секунду зажмурился. Сперва он увидел лицо Немого. И то, как светились его глаза. Потом — как вырывался из лап Хузина и тоненько визжал тот мальчишка и как кричал его брат, умоляя пощадить младшего… и волосы у обоих пацанов на глазах становились серебристыми…

Сашка открыл глаза и сказал, не сводя взгляда с добродушно-выжидающего лица Хузина:

— Сука ты гнилая. Палачуга жирный… — Хузин заморгал, его рожа стала до такой степени искренне удивленно-неверящей, что Сашка испытал острое удовольствие и почти весело закончил: — Иди у хозяина своего попроси, он тебе и расскажет, и даст.

Потом Сашка выключился. То есть он не потерял сознание, а просто ошалел от боли, взорвавшейся в самом низу живота. Поезд в голове сошел с рельсов и с ревом и грохотом катился куда-то по склону.

Первое, что Сашка подумал, когда снова научился думать, — до чего быстро может двигаться эта туша… Второе — что больно просто адски, и боль никуда не ушла, а так и осталась, только не жуткой вспышкой, а каким-то остывающим осколком. Третье — что за этой болью не ощущается боль в руках, и это хорошо.

— Нехорошо так старшим говорить, — сказал Хузин, бросая на стол резиновую палку. — Я с тобой по-доброму хотел. А ты так невоспитанно… нехорошо. И глупо, слушай. Висишь в подвале на крючке, полностью в моих руках, а дерзишь. Да если бы даже не висел, на ногах стоял, хоть бы с ножом — мне тебя сломать… — И Хузин плюнул в холодную жаровню. Задумчиво задержал на ней взгляд.

«Ой нет, это я не выдержу, — без страха (точней, его было слишком много) подумал Сашка. — Это не надо». И быстро спросил первое, что вскочило на язык, стараясь говорить спокойно:

— Думаешь, ты самый сильный?

Что интересно — Хузин честно подумал, словно бы все вспоминая и оценивая. Потом кивнул и ответил коротко:

— Здесь — да.

— Сильнее нашей власти? — как-то само собой спросилось у Сашки, он и сам удивился. Только через секунду сообразил, что мысленно опять представил себе Немого. И эти слова появились словно бы из ниоткуда.

— Какой власти? — отчетливо напрягся Хузин.

— Нашей. — Сашка сам не знал, что говорит и что имеет в виду. Главное, Хузин разговаривал и не подходил к жаровне.

— Ты власть, что ли? — прищурился бандит.

И тут Сашка, тоже честно подумав несколько секунд, ответил, уже не думая о жаровне, а думая только о том, что говорил, — от этого непонятным образом прибавлялось сил:

— Нет. Но она за меня. А ты просто плесень.

Хузин с тяжелым интересом долго смотрел на Сашку, потом медленно, задумчиво сказал — в голосе прорвалась досадливая злость:

— Ведь было же нормальное поколение. Наконец-то нормальное. Сидели у маминой юбки, никому не мешали жить, под ногами не путались, сопели в две дырочки в свое удовольствие. И вот поди ж ты… откуда что взялось… Глазенки сверкают, поза гордая, изо всех сил не показывает, что ему страшно… Может, тебе красный галстук подарить?! — прикрикнул он. — Чего молчишь, сопля помойная?! Подарить, да?!

«О чем это он говорит… и что за галстук еще, — обмирая, подумал Сашка. — Горло, что ли, перережут?! А он решил так поиздеваться?! Но я же не хочу! Не надо! Я хочу жить! Как угодно — но жить! Я повеситься хотел, но я был дурак! Я жить хочу!! Не хочу тут умирать, тут страшно!» Он едва не крикнул все это вслух, удержался каким-то запредельным усилием невесть откуда взявшейся воли. А Хузин между тем подошел ближе, впился глазами в глаза Сашки, и мальчишка поразился тому, сколько ненависти в этом взгляде. Как будто перед Хузиным был не тринадцатилетний мальчишка, а самый злейший враг. И причем… да. Враг побеждающий. Этот взгляд странным образом придал Сашке немножко уже совсем кончившихся было опять сил.

— Где твой старший? — спросил Хузин. — Немой этот, щенок беглый? Он опять тут, да? Где встречаетесь? — И вдруг упер жесткий, каменно-твердый палец под правый глаз Сашки. Вся половина головы ровно, медленно и неотвратимо налилась тупой болью. — Говори. Иначе я тебе буркалы выдавлю… медленно выдавлю, сучонок… а потом… потом отпущу. Не сдохнешь, слепому подавать будут больше. — Он хохотнул и нажал сильней. — Молчишь?! Ну, тогда прощайся с глазом…

— Не думаю, — сказал соскочивший внутрь с лестницы человек.

Хузин быстро обернулся, хватаясь за кобуру на поясе. Он сделал это на самом деле очень, ОЧЕНЬ быстро. Но все равно опоздал.

Человек стремительно шагнул-упал вперед и нанес Хузину два удара — прямой правой в солнечное и хук левой в как раз удобно подставившуюся челюсть. Хузин длинно, громко икнул нутром и тяжелой грудой мяса покорно лег у ног незнакомца.

Сашка засмеялся.

Нет, это была не истерика. Он смеялся взахлеб, с чистой, искренней радостью. Даже не потому, что его спасли, — об этом он почему-то совсем не думал. А потому, что сказка была правдой. Потому что Немой не соврал. Потому что, оказывается, зло — не такое уж сильное….

— Вы — Романов, да?! — Голос подвешенного на крюк голого мальчишки звучал ликующе, потому что он уже явно знал ответ.

— Романов, — буркнул Николай и, подойдя, стал возиться с наручниками. — Не трепыхайся ты, мешаешь… А ты Сашка? Белов?

— Да! Ага, Сашка! Белов! Женька правду говорил! — мальчишка закивал и зачастил, конечно, никак не мог успокоиться. — Я знал, что он правду говорил! То есть я не знал ни фига, я просто верил! Я вам потом бумаги отдам, у меня много записей, ценных, правда! И вам надо скорей людей послать, я покажу куда, там наши подрываются на минах! И малышня там, голодная совсем, они умереть могут! И на завод еще, на заводе убьют всех, если узнают, что тут! И к самому Балабанову… А Женька где?! Он жив?! Он с вами?!

— Женька тут, успокойся… Вот так. — Романов помог мальчишке встать на ноги, тот опустил руки и скривился, зажал запястья под мышками. — Давно он тебя?

— Да он и не трогал меня совсем почти, — Сашка помотал головой, начал осторожно растирать руки. — Только грозился… — И вдруг мальчишка признался: — Я не знаю, честно, как я молчал. Страшно было очень-очень… Вы поскорей людей к нашим пошлите, там…

— Наверху все расскажешь, одевайся давай… — Романов поднял бровь — валявшийся на полу бандос завозился. — Ого… Вот это хрях.

— Убейте его! — зло сказал Сашка и оскалился, как маленький хищник. — Он не человек, правда! Вон гильотина стоит — в прошлую пятницу он на ней двоих пацанов, один младше меня был, так кричал, что даже охранники глаза прятали, а этот…

— Я знаю, Саш, — мягко прервал его Романов, наблюдая за движениями туши на полу.

Наконец Хузин сел на корточки, посмотрел снизу вверх все еще осоловелым взглядом, спросил:

— Ты кто такой, ептырь?

— Для тебя — смерть, — негромко сказал Романов.

Хузин ощерился, фыркнул, как кабан:

— А! Я ж про тебя знаю, слыхал! Романов с Владика? Это для вас этот щенок нюхал? Ну я тебя поздравляю, понял? — Он стал привставать дальше, мотая головой. — Хозяин вас достанет. И тебя, и твоих…

— Твой хозяин уже сегодня вечером будет болтаться на воротах своей помойки, — пояснил Романов доброжелательно.

Сашка то с ненавистью смотрел на встающего — с трудом, с хрюканьем и мыканьем — Хузина, то с недоумением — на Романова…

— Я не про эту свинью депутатскую. Я про настоящего Хозяина. — Хузин оскалился торжествующе, уже стоя «на полусогнутых».

Романов вдруг с резкой, непреодолимой силой поднял тушу бандюги и, прежде чем тот успел что-то сообразить, как поросенка на забое, швырнул его спиной в лоток гильотины и грохнул прочно защелкнувшимся ярмом — раньше, чем задохнувшийся от удара всей спиной о поддон Хузин сумел пошевелиться. Он выпучил глаза, взвыл, обеими руками схватился за толстый пластик, не сводя наполнившегося ужасом взгляда с висящего над ним ножа, заколотил ногами.

— Нет! Не надо! — сипло (ярмо было слишком узким для его толстой шеи) взвыл он через несколько секунд.

Романов наблюдал за ним спокойным, тяжелым взглядом.

— Я расскажу все! Я все расскажу! Я знаю много! Я золото! Золото вам… тебе! Тебе одному отдам! У меня есть! Свое! Много! Много!! — В этом вое был теперь только страх.

— Саш, выйди, — сказал Романов.

Мальчишка, тяжело дыша, помотал головой.

— Выйди, — повторил Романов спокойно и повелительно. — Это никакое не мужество — смотреть, как убивают крысу. Это просто противно. У тебя еще много впереди — много такого, для чего мужество будет нужно на самом деле. Иди.

Хузин выл, извиваясь в мертвой хватке гильотины. Шатал ее с такой силой, что она грозила опрокинуться. Сашка посмотрел на него еще раз, презрительно плюнул на пол, собрал в охапку свои вещи и пошел к лестнице.

Романов проводил его взглядом и посмотрел на Хузина. Тот на миг замолк, а потом завыл уже совсем нечеловечески, как пойманное животное. С лотка на пол закапало, и Романов, поморщившись, отпустил стопор.

Щелкнуло. Жикнуло. Чавкнуло. Отвратный вопль оборвался. Стукнуло. Гулко забулькало.

Романов, отойдя к лестнице, крикнул:

— Этого, который от какого-то там Ващука, сюда, быстро! И с мальчишкой, с Сашкой, поговорите, у него что-то важное!

* * *

Штурм завода Сажину обошелся в одного раненного пулей в правую икру и в одного, сломавшего два пальца о челюсть бандита. Охрана оказалась расхоложена до такой степени, что подвыпивший часовой заметил дружинников, только когда они — на ровном месте — оказались уже почти рядом. Было, естественно, поздно.

Рабов было больше двухсот — мужчины, старшие мальчишки, с десяток женщин, которые готовили еду (только рабам) и выполняли прихоти бандосов. Когда верховой с докладом об этом прискакал в поселок, Романов уже стоял на постаменте памятника, окруженный перепуганными, взволнованными, мало что понимающими людьми. Приехавшие с ним люди блокировали выходы с площади.

Женька и один из взрослых дружинников, повыгоняв из домов нескольких первых попавшихся женщин, отвели их в кафе — хоть как-то по первости позаботиться об освобожденных людях. Сашки среди них не было: он на бандитской лошади поскакал с еще одним дружинником в «имение», чтобы быстро взять людей и отправиться выручать своих товарищей и малышей с воспитательницей.

— Меня зовут Романов Николай Федорович, — начал Романов, выслушав доклад (на площади все терпеливо ждали). — Начнем с того, что я — представитель новой власти. Власти, при которой вы теперь будете жить. Балабанов же ваш сегодня вечером будет повешен — за работорговлю, издевательства над людьми и поборы.

По площади прокатился одобрительный радостный гул. Романов поднял руку:

— Тихо. Теперь следующий вопрос. Чем вы от него, Балабанова, отличаетесь?

— Ну ты сказанул! — под общий смех крикнул кто-то.

— Это кто там выразился? — прищурился Романов. — А, тебя я знаю в лицо… Ну и зачем ты сюда пришел? Просто посмотреть?

— А хоть бы и так! — продолжал хорохориться, хотя уже с опаской в движениях и глазах, тощий усач.

— Тогда ты хуже Балабанова, — отрезал Романов. — Подлей.

— Это ж дело, бизнес! — подал голос еще кто-то.

— Так дело или бизнес? — повернулся в ту сторону Романов. — Если бизнес, тогда я понимаю так, что вы не люди. Нелюди вы. А если дело, то какое тут может быть дело — детей и женщин покупать и продавать?! Вы что, ополоумели?! Чуть больше года назад эти ребятишки тут в школу бегали! Эти женщины, может, ваших собственных детей лечили и учили! Что ж вы творите-то?!

— Так все равно с голоду передохли бы! А так пристроены!

Романов осекся. Он не ожидал не то чтобы этих возражений — не ожидал такого многоголосого упорства. И вдруг понял почти с ужасом, что сейчас в глазах этих существ вокруг выступает злодеем. Разрушителем уже устоявшегося, понятного порядка. Странным, говорящим непонятные вещи и неизвестно чего желающим чужаком.

— А в голову не приходило, — он указал на выгоревшую мэрию, все головы качнулись туда, — за пару месяцев всем миром вот эту штуку отремонтировать, поселить туда сирот-малышей и кормить их?

— Чужих-то?! За просто так?! У нас самих жратвы не горы!

— А в голову не приходило — всем миром того же Балабанова с его бандой прикончить? Рабов на заводе освободить?!

— А они нам кто, шеи за них подставлять?!

Кричал не один горластый. Кричали с разных сторон, и их поддерживали согласным гулом.

— А в голову не приходило, что людей не покупать можно вот тут, а просто брать к себе? На работу? Как людей, а не как рабов?!

— А раньше надо им всем было думать! — В голосе была агрессия. — Позабивались в города, деревни все повымирали, жили там на чужом — только нос драли, а теперь ходят, в ворота скребутся — пожалей их! Да я им очистков от картошки не вынесу!

— А Балабанову выносил, правдолюб?! — заорал Романов, окончательно выйдя из себя. — Выносил?! Вы-но-сиииил!! И жрать выносил, и курочек своих драгоценных к столу поставлял, и молочко задаром — молочко, сука, которое детям, у тебя вкалывающим, жалеешь! — наливал, и жену свою бы отдал бы, потребуйся она кому из его шайки! Или уже отдал?!

— Сравнил! У них оружие!

— Вот и вся твоя правда! — Романов плюнул себе под ноги. — И нечего тут тем, что в деревне пересидел, заноситься! Было у тебя ружье?

— Ну… было…

— Было! — Романов резко выпрямился, огляделся. — У вас у всех стволы были, поклясться могу! Вы ж деревенские! Кабаны, волки, лисы, медведи, тигры, б…дь, амурские кругом! Крутизна ж из вас прет! И вы все их, стволы эти, сдали, по очереди их у вас кучка жирных бздунов, — Романов ткнул рукой яростно туда, где висели на фонарях тела бандитов, — бздунов! Отобрала! И каждый, когда соседа его трясли, сидел, ссал под себя и думал: ой, а до меня-то, может, и не дойдут… Дошли! До всех дошли! А вы и рады его в зад целовать — есть же на ком свою трусость выместить?! Есть, нерусь поганая?!

— Какая мы тебе не… — начал кто-то агрессивно, но Романов рявкнул:

— Ты мне еще скажи, что вы — русь! Нерусь вы! И нелюдь! Хуже Балабанова — он на вашем страхе тут княжил! А теперь слушать меня — по праву вашего крысиного закона, который вы у себя сами установили! — хотя Романов не отдавал приказа, но с нескольких сторон площади жахнули в воздух быстрой перекличкой карабины дружинников, и стало тихо. — Учтите, мы все про всех знаем. Как кого зовут. Кто где живет. У кого сколько рабов. Знаем, что есть и те, кто их купил, а обращается с ними — совсем не как с рабами. Мало — но есть. И про других знаем… да бесполезно бежать, дорогие мои бывшие сограждане, не просачивайтесь к выходам с первых рядов, сеанс не закончен, это еще только киножурнал был, — Романов обвел лица — в основном перепуганные — взглядом. Заговорил тише: — Что оружие сдали, что боитесь — могу понять. Даже простить смогу со временем. А вот что сами струсили и над слабыми глумились — прощенья не будет. Ни одному. Надзирателя из своих я за вами не поставлю. Нет у меня людей для этого дела. Не прихватил, не думал, что так оскотинитесь. Посему будете жить сами, а я дальше на север пойду. Таких мест, как ваше — где женщин и детей продают, а мужики на это смотрят и радуются, что не их жены и дети на продажу выставлены… пока — так вот, таких мест много, я думаю. А вы тут жить останетесь. Своим умом. И если я обратно возвращаться буду — а я буду возвращаться, не надейтесь — и мне что-то у вас не понравится — зачищу до лысого места.

— Да ты хоть скажи, что нам делать-то?! Как жить?! — в голосе была тоскливая, безнадежная истеричность. С другого конца площади поддержали:

— По каким критериям будете оценивать-то?

Романов снова плюнул на асфальт. С невыразимым презрением процедил:

— Критерии… умники. По совести буду оценивать. Покопайтесь в закромах, может, где лежит?! А если нет — так хоть ум откопаете?! Или страх, на худой конец?! — Романов обвел толпу взглядом, зло вздохнул: — Нет, вижу, вас одних тут оставлять нельзя… соль земли, мать вашу в гроб… В общем, я все сказал, больше говорить не буду, а вы — вы примете то, что я сделаю! Кончен разговор! А теперь я буду читать список, кого зачитаю — отходят вон к тем моим ребятам, встают вон у той стенки и получают ровно то, что заслужили, — пулю за издевательство над людьми. Бежать не советую. Если кто побежит — все равно поймаем тут же и раздернем конями — долго и больно, поверьте… Итак, слушайте внимательно, чтобы не переспрашивать: «А меня за что?!»

* * *

Отряд отъехал от поселка уже километров на десять. Все это время скакавший рядом с Романовым, лишь чуть позади, Провоторов молчал. Наконец молчание стало настолько красноречивым, что Романов не выдержал и буркнул:

— Давай. Говори.

— И скажу. — Голос Провоторова был не раздраженным, скорей — задумчивым и удивленным. — Это вот то, что ты там устроил… это как понимать?

— А что, мы что-то не так сделали? — задумчиво спросил Романов.

Провоторов хмыкнул:

— Да нет, до определенного момента все так. Но вот это, в финале… Бывшего личного врача главного работорговца и преступника ты назначил ответственным за санитарно-эпидемическую обстановку в районе и за социалку. Ненормальную бабку откуда-то из деревни посадил курировать продукты и их распределение. Команде сопляков, которые год нормально не мылись, раздал оружие с целью установления в районе нашей прочной власти. Одного сопляка, хорошо еще не самого сопливого, назначил старостой. А другого, уже вообще с горшка, поставил наблюдать за порядком. Я вот еду и думаю — что это вообще было?

— А кого там надо было ставить? — спокойно ответил Романов. — Этих… — он продолжал, как сплюнул, — …землеробов, крепких хозяев, надежу Расеи и отечественных производителей? Вот уж не стоит. У них хорошо если дети будут на людей похожи, позаботимся… Поселковых? Я их и не видел никого, пришипились в своих квартирках и по ночам горшки под соседские заборы выносят. Поставил, кто на людей похож. Для руководства недолюдьми они сгодятся. А там посмотрим — может, они еще и не хуже нашего справятся… Ты лучше скажи, на кой черт ты сам разминировать-то около тех складов полез? Я тебе сказал — под твоей командой! А ты?

— Детей жалко было, — угрюмо сказал Провоторов. — Не ругайся, нормально же все прошло… И все-таки ты мне вот что скажи. Не боишься, что отъедем мы на полста верст, и эти твои землеробы, как ты сказал, опомнятся, да и ночью перебьют всю твою соплячью дружину? Заодно с врачом этим и с той чокнутой? А те же склады растащат, не говорю уж про еду сдавать?

Романов усмехнулся. Вспомнил, с каким лицом тот мальчишка — Голландец, прозвище запомнилось, а имя не вспоминалось начисто — взял из рук Романова «РПК». И сказал уверенно:

— Не посмеют. Меня больше другое беспокоит — как бы ребятишки не взялись сейчас суровую справедливость устанавливать — за все и за всех разом. Был бы хоть один нормальный взрослый — поставил бы там старшим надо всем его, конечно. Я вон уж думал, — он покосился на казака, — тебя оставить.

— Ну уж нет, — помотал чубом Провоторов. — Это ну вот никак не по мне.

Глава 10

Любовь и смерть

— Купите ребенка, задаром почти продаю!

— Месье, и почем же сегодня такое дают?

— Не дорого вовсе, на ценнике счет небольшой…

— А скидки не будет, уж больно товар непростой?

— Э нет, нынче это, поверьте, в огромной цене!

— Вот этот, похоже, здоровый, подходит вполне…

Е. Власова. Хлопотный товар

О Ващуке Романов все узнал еще там, в подвале кафе «Уют», — и очень быстро. Выбирая между гильотиной и пулей, бандос (один из «проводников» этого самого Ващука) раскололся тут же и полностью, как мешок с горохом прорвался. Правда, выслушав его, Романов все-таки затолкал его именно под нож.

Было за что…

История была еще более дикая, чем события в поселке и окрестностях. Хотя, как подозревал Романов, в общем-то, история совершенно обычная для последнего времени. Была недалеко от Ванино «в живописном месте среди реликтовых рощ недалеко от морского побережья» некая элитная школа для «успешных» детишек «успешных» родителей, построенная на уворованной-выкупленной территории бывшего пионерлагеря, лес вокруг (эти самые реликтовые рощи), речка, подальше — поля заброшенного колхоза. А с другой стороны — дорога к морю. Учились тут сыновья-дочки региональной элиты — из тех, кто на окружающий мир смотрел с высоты папкиного кошелька. Директор, Севастьян Борисович Ващук, тоже был из «успешных», и все родители элитных детишек его очень даже ценили: в школе бассейн-кружки-языки-заграница-фитнес-бизнес…

Когда началась война, школа продолжала спокойно функционировать. Дальновидный Ващук предполагал после победы «сил ООН» заключить контракт и готовить тут туземную администрацию. Ни родители детишек, ни сами детишки, ни директор, которому светили в перспективе еще и ооновские отчисления, ничего против такого будущего не имели. Но потом власть екнулась совсем. И Севастьян Борисович остался на ровном месте без денег и с почти двумя сотнями несовершеннолетних подопечных на руках — про кого-то родители просто забыли (не до элитного щенка), у кого-то погибли, у кого-то пропали без вести…

Но Ващук недаром был успешным человеком. И персонал подобрал соответствующий. Сориентировавшись в обстановке, дружный педколлектив превратил элитную школу в… образцовое плантационное хозяйство. Поля кругом, лес опять же… а построить кучу парников — и вовсе нет проблем. Полдюжины казней тех, кто попытался вякать о своих правах и родительских связях, на любовно обустроенном помосте для колесования или у металлического столба для сожжений на медленном огне, тщательно подобранная и обласканная из парней постарше стража (двадцать два бойца с неплохим вооружением), несколько прикормленных взрослых разведчиков из бывших браконьеров (устанавливать полезные контакты), изуверские наказания — все это мгновенно раздавило и робкие попытки сопротивляться, и мысли о побегах. Выдрессировать «контингент» в рабов ничего не стоило — откормленные, разбалованные и накачанные сопляки и соплюшки не имели за душой ничего, что могло бы им помочь «удержаться на плаву». В ударные сроки гордо дравшие нос перед «быдлорашкой» «наследники состояний и кресел» превратились в послушнейших рабов, считавших огромной удачей лишнюю миску похлебки на ужин или ночь, проведенную под кем-то из руководства или охраны в настоящей кровати (сам Ващук составил себе гарем из десятка девочек шести-девяти лет, но среди других «начальников», как водится в подобных элитных школах, было полно гомиков-педофилов, теперь «загулявших на просторе»). Ващук интенсивно расширял плантацию за счет скупки малолетних рабов, взамен снабжая несколько банд продуктами и предоставляя им возможности для шикарного по нынешним временам отдыха.

Сказать по чести, Романов, слушая все эти данные, не испытывал к рабам ни малейшей жалости. Еще в мирное время ему врезались в память слова одного циничного писателя о «пиз…шах в галстуках», которые виноваты уже тем, что жрут в десять глоток тот хлеб, которого лишены тысячи других детей, — и Николай был полностью с этим согласен. Но, на беду Ващука и его образцовой плантации, Романов в принципе не терпел рабства. В любых формах. Любой, кто под шумок торговал людьми — неважно, какими, — в глазах Романова подписывал себе смертный приговор жирным росчерком.

Куда больше его беспокоило то, что зона ответственности Олега Горина кончалась чуть южней Ванино, — сюда Атос в своей разведке просто не дошел. А Женька об этой школе ничего не знал. Как-то выпала она из его поля зрения. Белосельский выглядел совершенно убитым и даже глаз на Романова не поднимал, хотя тот уже несколько раз сказал разведчику, что тот ни в чем не виноват и что нельзя, как говорится, объять необъятное.

Дружине пришлось занять скрытую стоянку в глубине большого леса, другой конец которого выходил к морю. Вдоль леса шла дорога, примерно в десяти километрах от тайного лагеря был поворот в бывшую школу, а ныне — рабовладельческое хозяйство и притон. Атаковать без разведки было бы просто-напросто безумием, и Романов выслал четыре пары разведчиков-порученцев с заданием разузнать, что и как, — с тем, чтобы на основе их данных можно было бы составить план атаки.

* * *

Женька был рад тому, что ему выпало отправляться с Игнатом Шалаевым. Белосельский, в общем-то, привык к своей немоте, но временами она его крайне «доставала». Женька раньше был весьма и весьма «трескучим» и общительным мальчишкой, поговорить иногда хотелось до головокружения. И особенно было неприятно, тяжело (а то и злило!), когда кругом разговаривали, а он, Женька, вынужден был молчать или — под раздражающими понимающе-сочувственными взглядами — писать в блокноте. Торопясь, сбиваясь, ошибаясь и ломая карандаш.

Тьфу!

Но Игнат был неразговорчив. Да и задание к разговорам не располагало.

Одетые в маскхалаты мальчишки бесшумно и неспешно, то и дело прислушиваясь и осматриваясь, пробирались вдоль лесной опушки. Карабины и «джунглевые ножи» оба оставили в лагере, однако нагайки, финские ножи и пистолеты («ТТ» у Женьки в боковом кармане и «парабеллум» у Игната за нагрудным отворотом маскхалата) у обоих были с собой. Не сговариваясь, оба прихватили по паре гранат — «РГД-5». Хотя вообще-то Женька давно понял: если разведчик начал стрелять и кидаться гранатами — неважно, полевой или кабинетный, — то задание тю-тю. Провалено. Но, с другой стороны, в жизни бывает всякое, и если выбирать между стрельбой и пленом, то ясно, что лучше пострелять…

Раньше Женька так не мог, он обнаружил за собой эту способность в своих странствиях осенью-зимой-весной. У него получалось легко внимательно контролировать обстановку, осмысливать и оценивать увиденное, а как бы под этим слоем — думать о чем-то еще своем. Вообще постороннем. И главное — это никак не мешало основному процессу и не ухудшало его качества. Кстати, он подозревал, что и кое-кто еще из ребят так может. Вот и сейчас ему думалось, что дядя Коля не хотел его отпускать. Причем тут был не страх… не только страх за него. А и еще что-то не совсем понятное. Как будто он на самом деле ценил Женьку больше остальных именно за деловые качества.

Белосельский вовсе не был лишен тщеславия. И нет-нет да и подумывал, что неплохо было бы стать начальником личной охраны… или лучше — личной спецслужбы у Романова. Это была мечта не о карьере, нет, Женьке даже в голову не приходило такое слово или понятие. Просто он хотел постоянно показывать дяде Коле, что он, Женька Белосельский, действительно лучший

За густыми кустами, сквозь которые было видно, как сквозь кружевную занавеску — неплохо, но только наружу — проехали две телеги. На каждой на передке сидели управлявшая парой коней девчонка, точней, даже девушка, может, даже молодая женщина, не разберешь в плохой одежде, и парень лет пятнадцати-семнадцати с «Сайгой» в руках. В самой телеге, двумя рядами, тряслось попарно по два десятка мальчишек где-то лет по десять-пятнадцать, скованных по двое спина к спине за ошейники, одетых в тряпье. На щиколотках босых ног у всех тоже были кандалы с короткими цепями, в телеге между сидящими подскакивал и звенел-гремел разный сельхозинвентарь. Парень-конвоир во второй телеге слушал МР3-плеер. Самый настоящий.

С поля, подумал Женька. Значит, около восьми вечера они едут с поля, около девяти — на месте. И на сорок аж человек — два конвоира. Тот гад сказал дяде Коле, что полевых рабов в имении — около двухсот. Еще четыре десятка — «личные» и «домашние» и с полсотни в «доме удовольствий», но ни там, ни там никого особо не охраняют. Получается, что десятеро бандосов как минимум целый день пропадают на охране работ в полях и теплицах, в школе их нету. И там остается дюжина охраны, которая или отдыхает, или патрулирует территорию школы. И этот… педоколлектив, восемнадцать рыл. С оружием тоже, конечно. Но они в большинстве своем не бойцы…

Собственно, это уже были важные сведения. Кажется, Игнат подумал о том же, потому что негромко сказал, отпив из фляжки и прополоскав бесшумно рот:

— Почти половина их «гарнизона» днем отсутствует… Пить будешь?

Женька кивнул. Попил тоже, но из своей, чтобы все было честно. Фляжки у дружинников были кожаные литровые, круглые, копии традиционных английских. Большие их запасы нашлись в магазинах сети «Экспедиция» — фляжки оказались легкими, нешумными и удобными и быстро завоевали популярность.

— Тут без потерь не удастся, — Женька кивнул в ответ на слова Тараса. — Слишком все раскиданы. Вот знаешь, мне как-то этих, из школы, не очень жалко. — Шалаев брезгливо поморщился. Женька усмехнулся. Тарас тихо хлопнул себя по лбу: — А, ты ж сам в такой учился…

Женька опять кивнул. И невольно передернулся. Написал финкой на земле:

«ТАМ КУПЛЕНЫХ ПОЧТИ ПОЛОВИНА

ОНИ ВОБЩЕ НИЧЕГО НЕ ВИНОВАТЫ».

И стер написанное. Тарас пробормотал:

— Да это понятно… Дальше пойдем? До поворота с километр, нашим работу еще перебьем.

Разведать точно подходы к школе и по возможности расположение постов должны были две другие группы.

Женька не ответил. Он подумал, что в окрестностях есть одиннадцать живых — даже еще более многолюдных, чем до войны — деревень. И что Ващук не забирал у местных оружие, как это сделал Балабанов.

И что никто в этих деревнях даже не чухнется, когда у них под носом горстка… нет названия, нелюдей, наверное… издевается над тремя сотнями ребятишек. Да нет, тоже очень мягкое и маленькое слово — «издевается». Разве это все — издевательство? Может, деревенские боятся тех бандосов, которые ездят «на курорт» к Ващуку? Боятся за своих детей? Может, это и правда все оправдание? Но тогда мы должны были бы сидеть во Владике, и все.

А эти дети? В деревнях? Неужели им все равно, что… или они тоже научились трезво оценивать положение дел? То есть трусить?

Вообще, надо ли тут тогда кого-то спасать? Надо ли это вообще?!

Может, и не надо, решил Женька. Но тогда если не спасать, то — уничтожать. Просто во имя справедливости, если уж на то пошло.

Он вздохнул и мотнул головой: «Возвращаемся!»…

Хотя уже потихоньку начинало темнеть, вернулись еще не все группы разведки. Но это не успело обеспокоить Женьку, потому что в лагере были гости. Трое молодых мужиков и один почти старик — в камуфляжах, поставив под руку разнокалиберные ружья, сидели около экранированного костра и вели беседу с Романовым. Неподалеку — среди порученцев — Женька увидел девчонку своих лет. Симпатичную, хотя тоже одетую в камуфляж и с ружьем за плечами.

Тарас доложился Романову, а Женька присел рядом с ним. Прервавшие разговор гости (точней, говорил только пожилой) с интересом окинули мальчишку взглядами, но без особого удивления. Потом старик опять заговорил:

— В общем, ты понял. Живем, как на вулкане. Тут все про всех все знают. И получается статус-кво. — Женька не знал этих слов, но они ему не понравились. — Мы их не трогаем, они нас. Но мы и сделать ничего не можем. И они с нами — тоже. Однако у них козырь — поднакопят банды силу и даванут по нам. А у нас союзников нету. Искали — не нашли. С одним-то Сладенькой… это так Ващука у нас окрестили… мы бы справились. Напряглись бы и справились. Но ведь налетят сразу. И пойдет месиво. И все под замес. И наши же соседи завоют: «Из-за вас все!»

— То есть про школу эту вы все знаете, что где, где сколько? — уточнил, как видно, уже говоренное Романов.

— Знаем, — кивнул старик. — Ты пойми, я не оправдываюсь. Я информирую. Если кому оттуда убежать удается — мы не выдаем. Да и не ищут их у нас, остерегаются. Вот они много рассказали, эти ребятишки. Но это вот за год почти таких удачных побегов было с десяток. И все. Сначала было — тишком отбили два каравана… ну, рабов. Человек двадцать освободили. Потом уже больше не осмеливались — охрана стала больше, шуму будет много. И вот если все у вас так, как ты говоришь… — старик погладил круглую седую бороду, — а я вижу, что вроде так, — то мы к утру тишком соберемся и вместе, как боги дадут, эту историю закончим. И Ващука закончим тоже.

— Согласен, — кивнул Романов.

Старик прищурился вдруг:

— А не быстро? А если мы — ловушка?

— А я могу назвать, в какой деревне и в каком доме ты живешь, — так же иронично, в тон, ответил Романов. — И как тебя зовут, хоть ты и не назывался. Вот — как это у вас говорится? — родового твоего имени — не знаю, увы. Но чур Перунов у тебя стоит на заднем дворе под…

— Ловко, — перебил Романова, не скрыв удивления, старик. — Это как ты?

— А когда внучка твоя с моими ребятами встретилась, за ней и проследили, пока она за тобой бегала. Уж извини.

— Еще раз ловко, — признал старик и крякнул под тихий смех своих спутников. — А я думал — в лесу ловчей ее в округе никого нету.

— Так мы ж не местные… — жалобно сказал Романов.

* * *

Любую банду — что бы она о себе ни думала и как бы она себя ни именовала — рано или поздно фатально подводит замешанное на наглости расслабление. Кроме того, отсутствие сопротивления неизбежно порождает трусость, слабо прикрытую понтами; в этом одно из главных отличий бандита от воина как боевых единиц.

Само нападение, думал потом Романов, не стоило подготовки к нему. Все получилось быстро и бескровно. Телеги с рабами и охраной, разъезжавшиеся с утра пораньше на работы, бесшумно, мгновенно перехватывали по одной местные (их собралось около полусотни, все — отлично снаряженные и неплохо вооруженные). Когда этот довольно долгий и такой же безопасный, как убийство тараканов, процесс был закончен, четыре ударных группы дружинников за три минуты захватили всю территорию школы, кроме основного корпуса, заблокировав внутри зданий детей и захватив или ликвидировав тех «хозяев», которые там находились.

И вот тут поднялся шум. Просто потому, что группа, захватившая большой карцер, не выдержала. Романов потом побывал там и не любил об этом вспоминать. А дружинников вполне понимал. Собственно, это был не просто и не только «обычный» карцер, а большая и со вкусом обставленная тюрьма-пыточная с налетом аттракциона для желающих поиграть в господ по старинке. Как раз в одной из таких «ролевых комнат» дружинники и застали невзрачного мужичка и пятерых детей, двух мальчиков и трех девочек по восемь-десять лет.

Кто был мужичок — так и осталось полностью неизвестным. Но именно при его убийстве дружинники нашумели. Сильно.

К счастью, Романов понял все сразу и отдал команду атаковать под прикрытием огня всех «тачанок», заранее выведенных на огневые позиции. Из-за этого сразу погибло несколько малолетних рабов, занятых работами на большущем благоустроенном дворе, — даже непонятно было, кто их убил.

А спохватившаяся охрана оказала неожиданно яростное сопротивление. Из окон второго этажа основного здания школы бил десяток самозарядных ружей и два пулемета, летели гранаты. Но это сопротивление не было профессиональным — скорей оно напоминало игру в войну. О боги, подумал Романов, лежа за воротным столбом, а ведь они, эти парни, на самом деле просто играют. Даже сейчас. Они играли в рабовладельцев, в суперменов, теперь играют в войну. Все было решено очень быстро и даже без дальнейшего участия «тачанок». Снайперы взяли на прицел каждую огневую точку, просто не давая никому высунуться. Под прикрытием «ПКМ» через двор совершили бросок дружинники и группа местных. Внутри школы еще с полминуты слышались выстрелы. Потом очень обыденно вышедший на крыльцо Сажин, командовавший атакой, потянулся, сплюнул в красивую урну слева от ступеней и махнул рукой, зычно крикнув:

— Все!

— Ну, все так все, — пробормотал Романов, поднимаясь. Он в атаке не участвовал по простейшей причине — вместе с ним пошли бы на штурм и порученцы, которые сейчас, лежа вдоль ограды, выглядели страшно недовольными и сбитыми с толку. На лицах у многих читалось: «Это что было?» и «А нам повоевать?!». «А вот хрен вам, успеете еще», — мысленно усмехнулся Романов. Наткнулся взглядом на совсем маленькую фигурку — рядом с Шалаевым — и понял, что это Максим Балабанов. Что там творилось в голове у мальчишки, Романов не знал и не очень старался узнать, почти инстинктивно избегая сына (пусть и ненастоящего) казненного бандитского главаря. Но от Игната Максим почти не отходил. На переодетом в старательно ушитый камуфляж мальчонке были навьючены две медицинские фельдшерские сумки и две большие фляжки с водой.

И в это самое время за школой выстрелили еще несколько раз…

Романов не думал, что каждый, кто попал в рабство, — ангел во плоти. Раб — это человек, которому почему-то не повезло потерять свободу. К его личным качествам это отношения не имеет — это Романов знал твердо. К уверенности некоторых, что «страдания очищают», он отношения еще не сформировал, хотя глубоко сомневался, что, с другой стороны, в рабство попадают исключительно грешники, которым надо срочно «очиститься».

Но в то, что могут существовать рабы, любящие своих хозяев, Романов не верил.

Не верил даже сейчас, глядя в бешеные глаза мальчишки, который, широко расставив ноги, стоял над стонущим, скрючившимся долговязым мужиком. Мужик был в одних трусах, мальчишка — тоже и еще — в распахнутом тяжелом жилете на голое тело, из карманов которого торчали нож, пистолет, еще что-то…

Двое местных и один из дружинников, полуприсев, держали мальчишку на прицеле. Было отчего. В правой — высоко поднятой — руке он держал гранату.

Без чеки. Белые пальцы — с красивым маникюром, покрытые блестящим розовым лаком, отметил Романов — судорожно-мертво притискивали скобу предохранителя. Мальчишка казался ненормальным. Откровенно. Его тонкое лицо судорожно подергивалось, серые большие глаза блестели сухим блеском. И он — кричал. Как он кричал!!! И — что

— Стоять! Молчать! Сволочи! Уроды! А вы слышали о таком понятии, как «Защита Прав Ребенка»?! Вы запрещали нам любить тех, кого мы хотели любить, пользовались этим и сажали в тюрьмы людей, которых мы любим?! Лишь за то, что они старше нас! Кто дал вам право решать, кто меня может поцеловать, а кто нет?! Кто позволил вам решать за нас, с кем мы можем дружить, а с кем нет?! Ведь согласитесь, несправедливо получается — любим мы, дети, а судили почему-то их! Тех, кто старше нас! Хотите, чтобы все опять было, как в ваше бл…ое время?! Не дам! Не позволю!!! Любовь всегда законна, если это любовь!!! В любом возрасте! И плевал я на ваши статьи! Он меня счастливым сделал, не вы! Не ваша бл…ая страна! Отпустите нас! Дядя Сева, вставайте! Ну вставайте же! Бежим! Они не посмеют! У меня граната!

Мужчина длинно стонал и пытался подняться. Романов различил только сейчас, что тот ранен в живот, — наверное, получил пулю, когда выпрыгнул из окна… вот этого, открытого… Но это Романов отмечал только краем сознания. Поведение мальчишки было поведением женщины, которая вступается за безоглядно любимого мужчину. Романов с ужасом и жалостью заметил, что и внешне… да, внешне уже началось перерождение, и через два-три года будет видно, что это не просто красивый мальчишка, а именно пассивный гомик.

— Остановись, — попросил он тихо, сделав рукой в сторону своих людей плавный жест. — Ты не понимаешь, что говоришь и что с тобой делали. Вспомни… у тебя же были дом… мама… друзья… ты же русский, в конце концов!

Бессмысленно. Слова разбивались о ту уродливую глухую броню, которой одел душу мальчишки его… «дядя Сева». И чужой крик, эта дикая и страшная песня с чужого голоса, гимн уродству, гимн праву на болезнь — это было все, что оставалось у него, за что он держался изо всех сил…

Женька выпрыгнул из окна большой ловкой кошкой. Левой рукой — еще в прыжке — он намертво зажал кулак мальчишки поверх его пальцев. В правой — сверкнул тесак, отсекая кисть ниже запястья. Белосельский швырнул прочь отрубленную руку с гранатой и, еще до того, как в ухоженных кустах гулко хлопнуло, перерезал горло мальчишке, изумленно поднесшему к глазам брызгающую кровью культю.

Тот завалился назад на прямых ногах с ужасным хлюпающим звуком. Попытался приподняться, глядя на стонущего мужчину. Оперся на обе руки: на целую ладонь и жуткий обрубок. Прополз к нему два шага. Широко, судорожно открыл рот, из которого хлестала кровь. И упал ничком — уже совсем. Длинно вытянулся.

Романов на негнущихся ногах подошел к возящемуся раненому. Присел, толчком перевернул его на спину — тот взвыл, продолжая зажимать простреленный живот, быстро забормотал:

— Не надо, прошу вас, не убивайте меня, я ни в чем не виноват, я хотел сдаться, сдаться, не бежать, этот дурачок меня не так понял… помогите мне, я умира… — Он поперхнулся осколками зубов и полным боли и ужаса мычанием и хрипом.

Романов втолкнул ствол пистолета ему в глотку и выстрелил.

* * *

Взять живыми удалось четверых охранников. Теперь они стояли на коленях в центре злобно гудящей толпы освобожденных рабов, на которую Романов старался не смотреть, — ему было стыдно и жутко. Двое пленных навзрыд плакали, размазывая слезы по щекам. Еще один смотрел в землю и весь подергивался. Четвертый пустым взглядом упирался куда-то в непонятность.

— Дяденька, не убивайте нас, дяденька, по-по-пожалуйста-а-а! — крикнул, заикаясь, проезжавшему мимо Романову один из плакавших. Тот удивленно придержал коня, склонился с седла, глядя в мокрое от слез, искаженное лицо семнадцатилетнего парня. — Я не хотел… нам Севастьян Борисыч при-приказаааал… я не хотел, как они! — Он судорожно мотнул головой в сторону рабов, разбрызгивая слезы. — Ну поймите же! Ну я же сдался! Я сам сдалсяааа… — Он захлебнулся воплем.

Совершенно неожиданно из толпы рабов выскочила девчонка лет четырнадцати, босая, в драном джинсовом сарафане. Уцепившись за стремя Романова, она затараторила умоляюще:

— Пожалуйста, пожалуйста, не трогайте Игорька, он хороший, меня бы без него затрахали, а он меня спас, я его люблюуууу!

— Игорек — это… — Романов усмехнулся и угадал сам — вытянул руку с нагайкой в сторону того, глядевшего перед собой. — Эй, ты! Игорь ты?!

Взгляд парня ожил. Он кивнул, помедлив. Романов спросил:

— Любишь ее? — Он качнул стременем, которое не выпускала девчонка.

— Люблю, ну и что? — безнадежно спросил парень. — Все равно капец…

— Почему не сбежал с ней? — спросил Романов.

Парень покачал головой:

— Куда? Чего бы и где я делать стал? Я не умею ничего… да и догнали бы…

— Забирай его, — кивнул девчонке Романов.

Она метнулась целовать стремя, Романов ее оттолкнул — почти с испугом. Едва не упав, девчонка бросилась к парню, который похлопал ожившими глазами, покачался… и почти повис у нее на руках в полубессознательном состоянии, громко глотая воздух ртом. Она его так и поволокла в сторону, не уставая кричать благодарности…

А вот практически весь взрослый персонал удалось взять живым. Да эти твари и не были способны лишить себя жизни — слишком сладкой она была для них, и слишком ясно им было, что за смертью не будет ничего. Поэтому они трусливо длили последние минутки существования, дурея от какой-то дикой надежды — а вдруг?!

Но никакого «вдруг» не было и не могло быть. Когда Ващук (его вытащили из туалета для рабов, он сидел прямо в яме по самые брови), завывая и дергаясь на вошедших под ребра крючьях, взлетел на двух веревках над землей и смешно закувыркался, болтая руками и ногами и не переставая истошно визжать, толпа пацанов и девчонок разразилась звериными воплями ненависти. В Ващука полетели камни и комья земли. Хотя вряд ли это что-то могло добавить к тому, что он испытывал… При виде произошедшего практически всем остальным изменили ноги. Вполне мужественно вела себя только Оксана Дмитриевна Тучкина, в прошлом — омбудсмен школы. Впрочем, как отметил Романов, женщина явно была ненормальной — лесбофеминисткой — и раньше, а уж наличие малолетних рабынь-любовниц и неограниченная власть над мальчишками окончательно сорвали ей крышу. Первоначально Романов намеревался в отношении женщин ограничиться расстрелом (мужчин разорвали конями), но, увидев эту фурию, выкрикивавшую страшную полулюдоедскую грязь в виде лозунгов, и порасспросив освобожденных о том, как Тучкина развлекалась с детьми, приказал связать ее, вспороть живот и бросить свиньям в хлев.

Через полчаса деловитой и страшной расправы остались лишь те трое пацанов-охранников. Из них уже никто даже не плакал — они смотрели покорными, полными сладкого ужаса глазами на людей в черном. Романов мог бы поклясться, что на лицах у тех, двоих, которые ревели, отразилось облегчение, когда дружинники подошли к ним.

— Николай, этот готов, — сказал Провоторов, присмотревшись к тому из парней, который дергался. — Ку-ку.

— Все равно, — отозвался Романов из седла. — Кончайте.

Со свистом и щелчками взметнулись-опустились нагайки, прошибая черепа…

Так или иначе, но после захвата в распоряжении победителей оказалось большое и хорошо налаженное хозяйство. Теплицы, скотный двор и птичники представляли собой в свете грядущих перспектив особую ценность, но и поля с огородами должны были еще успеть дать урожай. Имелся большущий рыбный пруд, в том числе — с зимними садками. На складах оказалось полно разных товаров на обмен, одежды, обуви. Были солидные запасы оружия и боеприпасов. Наконец — нашлось немало золота и серебра (в разных монетах и украшениях) и драгоценностей. На их фоне немного смешно выглядели тщательно сберегаемые запасы Символа Веры таких, как Ващук, — доллары США. Большие пачки резаной зеленой бумаги… В то, что это государство погибло, такие не могли поверить, как не верит фанатичный ревнитель в возможность смерти своего бога. Ценности Романов после некоторых раздумий приказал поделить на три части. Треть отдать местным, две трети — опечатать в школьных сейфах и на большом складе, чтобы потом забрать.

Убитых снова не было — ни у Романова, ни у местных ополченцев. Поцарапанные были, и не более того. Среди дружинников пошли удивленные разговоры — если везде примерно так, то о потерях можно забыть…

Романов не прерывал этих разговоров. Он хорошо понимал, что в шапкозакидательство они не перерастут — не та обстановка. А беспокоиться из-за слегка хвастливой болтовни не стоило. Куда большей проблемой являлись освобожденные рабы. Некоторые из мальчишек и девчонок были отняты у семей, но вернуть их родителям не представлялось возможным, потому что неизвестно было, где эти родители, где они хотя бы могут быть приблизительно… а отпустить добираться в одиночку… Впрочем, четверо все равно сбежали сразу, как только стемнело. Однако большинство из них были сиротами. Или ничего не знали о семьях. Очень многие были, как раньше выразились бы, «опущены» до практически скотского состояния. Основная масса — просто невероятно зла и бессмысленна.

— Нельзя их просто так оставлять, — сказал Романов собравшимся местным во время вечернего Круга. Напротив него сидел старик Ждивесть, в прошлом — священник РПЦ, последние семь лет — лидер местной родноверческой общины и небедный фермер. — И взять их с собой мы не можем. Вы поймите, меньшая их часть — это готовая банда. Большая — такие же готовые рабы, просто пока без хозяина; кто первый на них гаркнет и пнет — того и будут. Ну освободили мы их. Конечно, они этому рады. Но себя на нашем месте они не представляют. А на месте Ващука — запросто. Может быть, их даже по уму надо уничтожить. Просто у нас мало людей. Людей вообще осталось немного, а будет и еще меньше, я думаю. И я все-таки не верю, что в таком возрасте у них все окостенело. Можно из них людей сделать. Можно и нужно. Вопреки и этой мерзости, которую с ними Ващук творил, и их прошлой жизни, когда они себя «элитой» считали.

— Проще говоря — ты их хочешь тут и оставить, — непонятным тоном сказал Ждивесть. Он походил на дремлющего старого хищника, от которого невесть чего ждать…

— И почти на том же положении, что и прежде, — кивнул Романов, с хрустом откусывая яблоко. Прожевал задумчиво, проглотил. — За некоторыми вычетами. Пояснить какими?

— Да уж можешь не пояснять… — Старик вздохнул: — М-да. И для нас тоже испытание.

Стало тихо. Где-то неподалеку побрякивала гитара, и Романов, случайно прислушавшись, с удивлением понял, что песня ему незнакома, хотя она о знакомых делах. Кто-то пел… надо, наверное, назвать — балладу о ребятах-минерах, у которых не было ни еды, ни умения, ни инструментов… ничего, кроме желания выжить и помочь тем, кто слабее их.

Слепая смерть лежит в траве.

Минуты — как часы ползут.

А надо мною, в синеве,

Лишь облака. Бегут. Бегут…

Им все равно. На их пути

Нет смерти… Постоять. Вздохнуть…

…А можно дальше не идти.

А можно просто повернуть…

— И для вас испытание, — подтвердил он наконец, глядя на выжидательно молчащего Ждивестя. — Потому что и дальше поддерживать тут образцовое плантационное хозяйство — очень легко. Но, насколько я знаю, у наших предков плантаций не было. Рабы — были. Те, кто право называться человеком или потерял, или еще не заслужил. И рабом можно было перестать быть… — Он обвел взглядом задумчиво молчавших местных. — Возьметесь? Дело ваше. Две с половиной сотни молодых душ. Можете их окончательно загубить. А можете — помочь им людьми стать. Так как?

— Возьмемся, — сказал Ждивесть. — Только вы про нас не забывайте. Если уж вместе — то вместе. Мы вашу сторону приняли. Но и вы, значит, на нашей стороне.

— Это само собой, — искренне, скрывая почти ослабляющее облегчение, ответил Романов…

Во все небо, переливаясь бесшумными, плавно меняющими цвет спиралями, развернулся многоярусный занавес. Романов ошалело стоял на крыльце школы, задрав голову в небо, и не верил, что видит северное сияние. Полоски облаков на западе светились отдельно — странным розоватым светом. Можно было подумать, что они отражают пожары на земле… но нет, свет шел откуда-то изнутри облаков…

Это было красиво. И тревожно. Наверху кто-то сказал: «Ух ты!» Щелкнуло окно. Невиданный свет перебудил многих, и Романов недовольно нахмурился — людям надо выспаться, а они… Но запрещать что-то было бы просто глупо.

Сияние постепенно гасло, словно бы куда-то уходило, отдалялось и становилось неразличимым. Встревоженно похрапывали во дворе у импровизированных коновязей кони дружины. А вот тучи светились по-прежнему. Романов думал, что и ему надо пойти и поспать, часов пять еще можно спать, не меньше. Он уже совсем было решил пойти и отдохнуть, но на крыльцо выбрался Витька Шестаков — тот самый мальчишка, которого когда-то в давние-давние времена в далеких местах называли Дяревня. Увидел Романова, запнулся и хотел податься обратно, но Романов спросил ворчливо:

— Надеюсь, ты не курить?

— Бросил, — с достоинством и вполне серьезно ответил Витька. Подумал и признался: — Но хочется иногда.

Романов показал ему кулак. Шестаков почесал заклеенную пластырем бровь (ему досталось осколком кирпича, отбитым пулей) и неожиданно сказал, прислонившись плечом к витому столбу, поддерживавшему козырек над крыльцом:

— Я вот все думаю… думаю… никак отвязаться не могу от этих мыслей… Тот пацан, который… ну… девочка был… Вот то, что он кричал. Про любовь. Разве это не правильно? Что она всегда законна, если это — любовь?

Романов посмотрел на мальчишку. Снова взглянул на небо — туда, где светились тучи. Ответил:

— У любви есть плоды. Вот так, грубо и натуралистично. Понимаешь? Есть или по крайней мере могут быть плоды. Дети. Цемент для семьи. Продолжение всего. Вообще всего. А у того мерзкого, сладко пахнущего пустоцвета продолжения нет. Только заражение.

— Разве это заразно? — Витька снова хотел почесать бровь, но поморщился и передумал. — Это же психическое отклонение. Не чума там какая-нибудь же…

— Приедем обратно — скажу Жарко, чтобы он с тобой отдельно усиленно позанимался, — пообещал Романов. — Думай головой. Разве психоз не заразен? Ты про коллективные психозы слышал? Или это не болезнь?

— А ведь правда… — задумчиво сказал Витька. Уточнил: — Значит, врали, что это не заразно и что, мол, ну, просто информируют, когда в школах там… ну на сайтах разных тоже… Выходит, как раз заражали?

— Выходит… — вздохнул Романов.

— И выходит, тот парень… он был нормальным? Раньше?

— Скорей всего, — кивнул Романов.

— Жалко его, — неожиданно сказал Витька. Романов кивнул снова, но молча. Витька продолжал: — Я вот думаю опять же… Ну вот мы победим. Будет какой-то мир. Хороший, наверное, мы же будем хороший мир строить… А как же быть?

— С чем? — уточнил Романов. По двору подуло холодом, промозглым, каким-то нелетним совсем…

— С разными такими вещами. Не обязательно даже с пи… короче, с этим. Ну вот с дураками. Знаете, с такими — принципиальными. Я вот смотрел раньше, один такой взял и прибил свои эти… ну… яйца к Красной площади. В натуре, гвоздем. Голый разделся, сел и прибил. В знак чего-то там, какого-то протеста. Ну он же просто дурак, разве нет?

— Дурак, — коротко согласился Романов. И пояснил: — Тщеславный дурак и трус к тому же. Из тех, которые ничего не могут и не умеют, но хотят, чтобы о них говорили. Неважно, что и почему.

— Ну да. Ну и как с ним вот быть?

— Вить, я не Жарко, — признался Романов. — Я даже не один из ваших наставников. Я тебе скажу, как сам думаю. И такими же словами. И если не поймешь — не взыщи, как говорится. Хорошо?

Теперь кивнул уже Шестаков, внимательно глядя на Романова (глаза мальчишки таинственно поблескивали), Романов собрался с мыслями и медленно заговорил:

— Нельзя попустительствовать мерзости, порокам, обычной глупости человеческой только потому, дескать, что если бороться со всем этим, то могут пострадать сами носители, а значит, во имя гуманизма надо это все признать «вариантами нормы» и всем дать с младых ногтей «право выбора». В переводе на русский — капитулировать перед гадостью, потому что так проще жить. Лучше пусть на всю жизнь пострадает психика у сотни и без того больных детей… кстати, не факт, что их нельзя вылечить… чем во имя их дури или болезней позволить на всю жизнь искалечить психику тысяче детей нормальных. Лучше пусть будут бесправны десять тысяч человек, чем они заразят — в своем праве! — безумием миллион людей. Никто не смеет давать права кидаться в души других калом во имя «свободы слова и самовыражения». Да, на этом пути можно дойти до жесткого и жестокого контроля всех и вся. Однако… можно и не дойти. Но вот на противоположной дороге — неизбежный тупик диктатуры всевозможной мерзости над нормальными людьми, безжалостное насилие гуманного ненасилия над совестью, телом, душой, мозгом каждого человека с детских лет. Я понятно говорю?

— Да, — коротко и честно ответил Шестаков.

Романов подумал и добавил:

— О многом в жизни можно спорить. Почти обо всем. Но о нормах морали не ведут споров. Они или есть, или их нет. И любой софист… Знаешь, кто такой софист, проходили? — Мальчишка наклонил голову. — Так вот, софист всегда окажется сильней… ну, например, твоих слов «Я люблю свою мать!». Он логично и весомо докажет тебе такое, что ты ужаснешься себе и будешь стесняться матери. Обрывай такой спор в самом начале — кулаком. Ножом. Пулей. Затеявший спор о таком заведомо хочет встать выше человеческой морали и бравирует этим. Что ж, положи его ниже уровня земли — вот самый стоящий аргумент. А теперь отправляйся спать. Через неполные пять часов — подъем.

— Я все понял, — задумчиво сказал Шестаков. Отсалютовал, вскинув голову, и, глядя прямо в лицо Романову, неожиданно улыбнулся и почти убежал обратно в здание…

Романов постоял какое-то время, вошел следом. Дежурившие у пулемета дружинники проводили его взглядами. Люди спали здесь же, в коридоре, и Романов не сразу понял, что Женька ухитрился «устроить» ему ночлег отдельно — на втором этаже и на вытащенной туда кровати. О чем и сообщил жестикуляцией, весьма выразительной — сам Белосельский дожидался Романова у входа на лестницу.

Пробираясь между спящими, Романов думал о разговоре с Шестаковым.

И еще о северном сиянье и розовых облаках.

Глава 11

Воины дорог

Ты видишь ее, опуская ресницы…

Ты веришь, что, стоит позвать хриплым воем, –

ОНИ — из Созвездия Белой Волчицы –

Придут обороной и встанут стеною!!!

«Кошка Сашка». Созвездие Белой Волчицы

Амур не кипел. Собственно, его не было вовсе. На месте правого берега — сколько хватало глаз — раскинулось буроватое пространство мутной воды. По ней шли отчетливые волны — река продолжала течь к морю, но — мертвая.

«Счастье, что в Уссури этого не случилось, — думал Романов. — А то бы припекло нас, мало бы не показалось…»

Он вздохнул. Смотреть на это пространство горячей (не кипящей, но отчетливо горячей) воды было тяжело. Муторно как-то. Левый берег удалось увидеть только в бинокли. Там тоже стояли безлистные деревья, что-то еще дымилось… Правда, картина эта не была неожиданной — о том, как обстоят дела с Амуром, предупредил еще до Женьки Антон Медведев. И это было еще ничего — за Хабаровском от бывшего правого берега уходили на юг жуткие огнедышащие трещины.

Но одно дело — слушать, другое — видеть.

Отряд рассчитывал выйти к Амуру юго-западней, в районе Комсомольска-на-Амуре. Двигаться и без того было трудно, местность пересекало неимоверное количество небольших речек — многие высохли, но все равно оставались серьезными преградами, через которые не всегда удавалось найти мосты. Часть мостов была взорвана или сгорела… А тут еще счетчики Гейгера начали угрожающе потрескивать, напоминая о судьбе этого города, — и пришлось потратить двое суток на выход сюда. За все это время людей не встречали, хотя пару раз попадались косвенные признаки скрытого в разоренных деревнях и заброшенных небольших городках человеческого жилья. Искать этих людей не было ни времени, ни возможностей, а главное — это было ни к чему. И вообще местность вдоль реки производила тяжелое впечатление вымершей. Если южней просто не было хозяина, то тут не было жизни. Много встречалось людских останков: вчера в одном из городов в бинокли видели целую улицу, заваленную человеческими скелетами и полуразложившимися телами. Но заходить туда не стали — не было ни собак, ни ворон, и было неясно, что именно убило людей и от чего они спасались.

А сегодня — вот он, Амур…

— И как тут переправляться-то?! — почти испуганно спросил Романов Женьку, сидевшего рядом в седле — одна нога перед собой. Тот хмыкнул, достал блокнот и пообещал туманно, но уверенно: «Сейчас. Будет все. Ждем».

— Ну, ждем так ждем, — не без скепсиса отозвался Романов и отдал приказ встать на отдых. Расспрашивать Женьку настойчиво он не стал — у мальчишки был вид фокусника, ожидающего для своего волшебного трюка заслуженных аплодисментов. По старым картам — когда-то где-то тут был поселок Циммермановка, через который шла паромная переправа. Но поселок найти не удалось, а потом стало ясно, что он с куском берега просто ушел под воду.

Дружина уже привычно встала «вагенбургом» — загородка из густо наваленного и на скорую руку сплетенного кустарника, на углах — пулеметные установки, на двух потенциально опасных сторонах — «зушки», внутри — кони и люди. Еще вчера недалеко от того города удалось буквально палками набить больше сотни каких-то ошалелых тетеревов. Мясо проверили — оно не было радиоактивным, — и теперь тетерева уже жарились на огромных импровизированных «вертелах» из стальных тросиков по краям трех больших костров. В центре лагеря подняли государственный флаг и личный штандарт Романова.

Романов уже почти закончил с едой, когда Женька (он все это время провел на старой подъездной дороге, что-то высматривая, ему даже поесть отнесли туда) подошел к нему и указал пальцем через плечо. Выразительно скривил довольную рожу.

Посмотрев туда, Романов увидел — и откуда только взялся?! — совсем недалеко от лагеря, на опрокинутом бетоном репере, оставшемся от дорожного поста, сидящего человека. В позе его была естественная неподвижность — было ясно с первого же взгляда издалека, что может он так просидеть и час, и два, и три…

— Это кто? — насторожился Романов, тем более что часовые тоже увидели незнакомца только сейчас. — Женька, что за ерунда?!

«НОРМАЛЬНО ВСЕ, — написал Женька на земле пальцем. — ЭТО СТАРАСТА ТУТ НАШ ЧЕЛОВЕК».

— М-да? — Романов поднялся на ноги. — Ну… тогда посмотрим, что за наш человек. А ты, — он указал на землю, на надпись, — сиди тут как пришитый и учи русский язык. Понял?!.

Староста оказался пожилым мужиком неопределенных лет, но не только не дряхлым, а напротив, огромного роста, в плечах — косая сажень, руки лопатами. Лицо почти полностью скрывали сивые усы, грива и бородища — как у лешего. Из этих зарослей смотрели небольшие серые глазки. Одетый в камуфляж, перетянутый широким ремнем, на котором висели рыжая замшевая кобура старого «кольта» и нож, староста казался и правда модернизированным лешим.

Корявая короткопалая лапища скользнула мимо протянутой ладони Романова, пожала предплечье — Романов слегка запоздало ответил тем же жестом и сел на другой конец репера. Представился — суховато, деловито:

— Романов. Николай Федорович.

— Наслышаны. — Голос у «лешего» оказался под стать внешности — глубокий «внутренний» бас. — И от мальчишки вашего, и так… стороной. А меня Лодырем зови. По прозванию, значит.

— Странное прозвище — Лодырь, — заметил Романов.

Староста пожал могучими плечищами:

— Зато в точку. Лодырь я и есть. Все только по необходимости, и никак иначе… Вам, как я гляжу, на тот берег переправиться нужно? А по какое такое дело?

— Вопрос на вопрос: а можете нас переправить? — прищурился Романов.

— Тем живем, — коротко ответил староста. — Завтра паром с того берега придет, в пять рейсов, как раз за сутки, вас и перекидаем. А пока хотите — тут лагерем стойте, хотите — в нашу деревушку добро пожаловать. Она тут. Недалеко. Но это все ж таки после ответа: что вам на том берегу занадобилось?

— Землю немного почистить от грязи, — ответил Романов. — Такой ответ пойдет?

* * *

В деревню, прятавшуюся в длинном узком распадке между двух рядов сопок, лес на которых уцелел, Романов приехал один. Не взял с собой даже Женьку. Ему очень хотелось, чтобы местные не имели даже в мыслях недоверия или опаски.

Впрочем, его собственные мысли о том, что местные могут кого-то опасаться, исчезли еще на подъезде. По обе стороны дороги — в два ряда, слева и справа, — на старательно врытых толстых крестах по двое висели трупы разной степени трачености. Много. Не меньше полусотни. Лодырь ничего объяснять не стал, прошел — вровень с конем Романова, — даже не покосившись…

Деревня представляла собой, в сущности, одну улицу из пары сотен домов, протянувшуюся километров на пять. На склонах сопок лепились небольшие, но ухоженные огородики, асфальтированная (хотя и побитая) дорога отделяла эту улицу от неширокой быстрой речушки, явно впадавшей в Амур. Тут и там у воды лепились лодочные сараи. Надо многими домами вращались разнокалиберные ветряки, поставленные с умом, — их постоянно крутил как бы катившийся по склону ветер. Дома выглядели разнокалиберными, но не запущенными, люди, попадавшиеся навстречу, почти все были вооружены и смотрели с интересом и в то же время с отчетливым собственным достоинством, бурчали — вежливо, хоть и не очень разборчиво — слова приветствия. На склонах сопок Романов тут и там заметил какие-то пещеры — явно обустроенные, с подпертыми столбами навесами над входом. Потом еще зацепил взглядом единственное двухэтажное здание — явно школу, — и Лодырь распахнул перед ним подпружиненную калитку из заходящих друг на друга толстых плах.

— Заходи, гостем будешь.

Над воротами кралась, припав к верхней их планке, резная рысь. А во дворе Романова первым делом обворчали — лаять было явно ниже их достоинства — два гигантских черных кобеля. Но даже не тронулись с места из-под навеса — Лодырь только дернул рукой в их сторону.

Романов ожидал, что в доме будет обязательно хозяйка и куча детей. Но оказалось, что староста Поманухи (так называлась деревня, это «сказал» переставший наконец темнить Женька) живет вообще один. Да и дом был не то чтобы неухоженный, но какой-то… пустой. Не в смысле, что там не было мебели — был даже ЖК-телевизор (вряд ли, правда, рабочий). Но жилым казалось только одно место — у печки, к которой была приделана широкая резная лавка и где стоял большой стол. К удивлению Романова, над столом вся стена между небольшими окнами была занята большущей многоярусной полкой с разнокалиберными потрепанными книгами. Одна из книг — заложенная длинным пером — оказалась на самом краю стола. Это были «Диалоги» Платона.

Впрочем, Лодырь тут же отодвинул книгу подальше, чтобы поставить на стол глиняный жбан с белым квасом, который и разлил в две сувенирные кружки в честь Олимпиады-2014. Кивнул Романову:

— Садись, куда глянется. Квас пей, хороший квас… К вечеру поесть принесут. Не помрешь с голоду?

Романов покачал головой. Уточнил, пригубив острый холодный квас:

— А что у вас там за украшения на подъездной дороге?

Лодырь хмыкнул:

— А, это… Я уж и не замечаю… Так это… это еще с позапрошлой весны. Тогда тут еще просто деревня была, рядом — да там, на сопках — лагерь беженцев, а я мимо проходил… правду искал… да… Гляжу — матерь моя волосатая женщина… В лагере шум, гам… Приехали на трех грузовиках какие-то… гм, гм… гм… существа… — Лодырь уткнулся взглядом в точку на стене и как будто заснул (Романову он вдруг отчетливо напомнил в этот момент Древня из книг Толкиена). Потом встряхнулся, продолжил: — Да… Приехали и прямиком в лагерь. Мол, граждане Российской Федерации, принимая во внимание ваши тяжелые бытовые условия, миссия ООН пре-неб-рег-ла, значит, опасностями войны, решила вам помочь и взять на себя заботы по воспитанию ваших детей… Они у вас, русских, все равно грязные, и сами вы малообразованные и непродвинутые. Ну, как обычно у нас — вой, визг, а что делать — никто не знает… вместе с беженскими деревенские детишки попали, они вместе играли там… — Лодырь вздохнул. — Я сперва подошел, говорю мирно: вы детишек отпустите и езжайте, откуда приехали, в эту вашу ООН. Езжайте. Добром говорю. Тут одна п…да с ушами, функционерка, значит, говорит мне — мол, сам отсюда иди, валенок нечесаный, мы святое дело делаем… и глазами горит на меня, огонь демократский так из глаз-то и брызжет! Я аж испугался, да со страху как еб…у ей в лоб из «кольта»… я ж пугливый вообще, у меня нервенная система вся как есть начисто борьбой за правду расшатана… А у нее чего-то мозги на кабину вылетели. Некрасиво так шлепнулись, я прям поморщился. Тут туда ж опять ты шум поднялся, народ забухтел и как-то незаметно, значит, приезжих потоптал, а они взяли и померли, вишь ты — штука… — Лодырь огорченно покачал головой. — Я сперва ненадолго тут остался — думал, кто останки грешные забрать приедет, я б поговорил, что детей у родителей отымать нехорошо… разъяснил бы темным… да вот, — он развел руками, — не приехал никто. Ну я подумал-подумал и дальше тут остался — старостой. Народ дюже просил… Так и живем.

— А свежие? Там разные есть, — усмехнулся Романов.

— А это еще всякие-разные неместные, — обстоятельно пояснил Лодырь. — Кто дармовщинкой нашей сиротской польстился, кто, значит, нас на кой-то под свою крышу взять хотел, кто еще чего некрасивое удумал… Ну мы их, значит, и повесили. А чего? Там вон с краешку один качается, заметил ты, не… так у него писюн чесался больно, у страдальца. Он его о девчонок маленьких чесать приладился, ну мы его поймали, и того. За что чесалось. Мы ж добрые. И тихие. Людей вон туда-сюда возим, с того живем, — проникновенно закончил Лодырь и отпил квасу.

— Людей возите? — переспросил Романов не без задней мысли, не сводя со старосты глаз.

— Только их, — странноватым тоном подтвердил Лодырь. — Не сказать, что их много осталось, людей-то, все больше разные-всякие шастают… но мы и тем хорошо дорогу указываем. Опять же — и рыбу прикармливать нужно, не вечно Батюшке мертвым течь, а всех не повесишь — неэстетично оно выходит… Вот и вас перевезем. Может, кому с вами и дальше пойти? Тут душ двадцать охотников на такое свободно найдутся…

— Спасибо, — покачал головой Романов, — но если уж разговор такой, то вам люди и тут понадобятся… Кстати, с чего к нам такое доверие?

— Мальчишка ваш мне показался. И всем нашим, — ответил Лодырь. — Квасу еще будешь? — Романов покачал головой, прикрыл кружку ладонью. — Ну и дурак… — Он подлил себе. — Что душа у него светлая — это у ребятишек не редкость. Даже сейчас не редкость. Но они у них светлые, да испуганные. И потерянные. И всех одной деревней не подберешь, хоть и стараемся… А у него — светлая и сильная. И вера в душе — как кремень, заденешь — искры сыплются, боишься — не то сожгут, не то темноту твою высветят… Не может такой мальчик сволочи гнилой служить. А теперь я и на вас и на тебя посмотрел — и вижу, что не ошиблись мы.

— То есть, — Романов решил не ходить вокруг да около, — мы во Владивостоке можем рассчитывать на вас… как на своих союзников и даже как на свою… свою часть?

— Ну оно примерно так, — крякнул Лодырь, и Романов отметил — неожиданно проглянуло, — что он вовсе не такой пожилой, как может показаться… и как он ХОЧЕТ казаться. Наверное, даже не пожилой. Как бы одних лет с самим Романовым, только бородища старит, сплошная седина да нарочитая манера поведения и речи. — А еще лучше знаешь что? Останься-ка ты со своими тут дня на два. Отдохнете. А там Светлов приедет. Леха. Пора уже ему. С ним поговоришь. Он умный, не то что я…

— Кто такой? — насторожился Романов, мысленно перебрав ориентировки на лидеров крупных банд, — такого вроде не было…

— Леха-то Светлов? Так человек, — туманно объяснил Лодырь… хотя, если вспомнить его воззрения по поводу людей, может, как раз наоборот, исчерпывающе объяснил? — Приедет — увидите. Дальнобой евонное прозвище. Увидите, короче. Ну что? Размещайтесь хоть тут по домам, хоть в школе — лето, не работает она, хоть в лагере своем оставайтесь… Дождитесь, право слово!

Романов вдруг засмеялся. Брови Лодыря шевельнулись, он с искренним удивлением спросил:

— Это ты чего?

— Да так. — Романов щелкнул пальцами на левой и правой руке поочередно, от избытка чувств, почти детского, но подумал, оправдываясь, хотя и не было такой приметы: «На удачу!» — Просто, оказывается… оказывается, не так уж и мало хороших людей. Даже странно… где они были раньше-то?

— С хорошими людьми главное что? — Лодырь наставительно поднял палец. — Им не мешать главное. Вот это власти почти всегда невдомек… Налить квасу-то еще?

* * *

Романов заспался.

Если честно, он давно не помнил, чтобы спал так хорошо, — ни во Владике, ни в походе… нигде. Кажется, так хорошо не спал он даже до войны. Сон был глубоким и в то же время полным какого-то цвета — густого, переливчатого, живого, не похожего на холодную хрупкую ломкость того памятного северного сияния. Еще ему приснились родители, которых он не помнил. И это был тоже вовсе не тяжелый сон. Он и во сне не видел ни лиц, ни даже очертаний, но совершенно точно знал, что это были отец и мать и что они гордятся им. И, проснувшись, какое-то время не мог понять, где он, пока не сообразил, что это все тот же дом старосты, а спит он на лавке у холодной печки.

— Женька! — окликнул Романов, садясь. Дружина еще вчера перебазировалась по приглашению Лодыря в школу, где всем вполне хватило места. Сам Романов сперва говорил с местными в битком набитом клубе, потом — засиделся со старостой за деловыми разговорами… Женька был тут, точно. На столе стоял кувшин все с тем же квасом, открытая банка консервов и миска с чем-то непонятным. Романов, перебравшись к столу, увидел на кувшине записку, чуть прищемленную крышкой, — почерк был Женькин. «Все нармально. Спити сколько надо. Полный порядок. Тут еда. В миски не знаю что, Лодырь сказал, что вкусно».

Романов подцепил желтоватый кусочек двумя пальцами, положил в рот, прожевал неспешно.

Это была пареная репа.

* * *

Еще вчера Романов посмотрел склады и ледники в глубоких пещерах на сопках — когда-то тут добывали золото, как ему объяснили, а выработки еще прошлой осенью приспособили под общественные хранилища. В Поманухах никто не знал о грядущей зиме, но об ядерной войне знали, и этого знания вполне хватило, чтобы сделать вывод о грядущих нелегких временах. Кроме того, в деревне от века занимались рыболовством, даже колхоз рыболовецкий действовал до самого последнего времени, а теперь в Амуре какая рыбалка? В речке же с не очень ей подходящим названием Бешеная, протекавшей через деревню, рыба водилась, но так — мальчишкам на удочку. Чем, впрочем, никто не пренебрегал.

Сейчас в Поманухах жило больше двух тысяч человек — против тех семи сотен, которые составляли местное население до войны. Почти тысяча — беженцы из лагеря рядом, остальные прибились поодиночке и группками в разное время. Лодырь валял дурака в разговоре с Романовым — за неполный год поманухинцы уничтожили пять мелких банд, разгромили и выбили прочь одну крупную, костяк которой составляли бывшие «вованы», контрактники внутренних войск. И поговаривали о совместном походе на Ващука, о котором тут знали от пленных бандитов, — ждали только этого самого Леху Дальнобоя. Но тут Романов местных опередил, за что они, впрочем, не были в обиде на него.

И все-таки Романов понимал, что сами по себе Поманухи обречены. Нет, наверное, не на вымирание. Даже не на одичание, нет. Но на превращение в чисто сельскохозяйственный анклав, занятый вопросами добычи пропитания и обороны. И как бы успешно такие вопросы ни решались, прогресса тут не будет.

Кстати, местные это понимали тоже. Романов был удивлен, когда вчера во время встречи в клубе разговор настойчиво заводили о «постоянном сообщении».

Мертвый Комсомольск-на-Амуре и Владивосток связывала железная дорога. Через такой же мертвый Хабаровск. Соваться туда не стоило даже под прикрытием надежной брони. Но была еще ветка до Ванино — Ванино с окрестными поселками должен был «привести в порядок» Юрзин, хорошо знавший Советскую Гавань. А до Ванино, в свою очередь, от самого Владивостока даже зимой нередко ездили по прибрежной дороге, а любители экстрима и по срочным делам — иногда прямо по льду Татарского пролива. И если уж зима и впрямь нагрянет такая, какая она обещана, Татарский пролив «станет» намного надежней обычного, а ветер не даст там скопиться сугробам… то почему бы не пустить от Владивостока до Ванино какой-нибудь транспорт? Аэросани есть на складах, но они дороги, а вот… может, большие буера? Должно же получиться! А оттуда — пусть нечастый, но рейсовый поезд-бронепоезд? Он «свяжет» как раз все свежеосвобожденные территории… Кроме того, Романов понимал, и теперь понимал точно, что такое действие обнадежит людей. И крепко. Никто не будет чувствовать себя со своей небольшой общиной запертым посреди враждебного мира, если хотя бы раз в неделю «как раньше» начнет прибегать состав…

Посреди улицы играли в лапту две команды мальчишек — человек тридцать, не меньше. Не самые маленькие, не слишком большие — где-то лет по девять-двенадцать. Ор стоял такой, что во всех соседних дворах истерично страдали собаки. Романов обратил внимание на две вещи. Первая — вдоль дороги были аккуратно составлены этакими военизированными «пирамидками» разные-всякие тяпки и грабли. То есть вся эта компания, видимо, отдыхала то ли от трудов праведных, то ли перед ними. Второе — практически у всех ребят на поясах (на большинстве были спортивные штаны или джинсы… Не сразу Романов сообразил, что некоторые джинсы — просто-напросто полотняные простенькие штаны, чуть ли не домотканые!) висят ножи. Видимо, не для понта и даже не для соблюдения какой-то исторической аутентичности, а как рабочий инструмент.

Смотреть на игру было приятно. Очень приятно почему-то. Хотя в игровые вопли нет-нет да и вмешивался густой и смешной в детских устах мат.

А потом Романов заметил Максима.

Балабанов сидел на обочине чуть за оградой соседнего дома — играющим он был почти незаметен, а сам с интересом смотрел за игрой, обняв коленки и грызя травинку. Вечный в этих местах ветер чуть шевелил мальчишке волосы на затылке, старательно ушитый, но все равно великоватый камуфляж на спине поднялся складчатым горбом.

Романов напрягся. Несколько секунд помедлил, потом все-таки пошел к мальчишке. Играющие вопили вовсю, Романов шел бесшумно — и все-таки Максим быстро обернулся, когда Романову оставалось сделать еще шагов пять, не меньше. Так же быстро вскочил, одернул камуфляж и опустил глаза.

— А ты почему не играешь? — спросил Романов. — Не берут? Или не умеешь?

— Да я уже понял все, это же простая игра, — тихо сказал мальчик, глядя в землю. — А не играю… я и не просился. Я просто сижу и смотрю. Разве нельзя? — Романов промолчал, и мальчишка пояснил, кивнув в сторону играющих: — Они сперва подошли, спросили, кто я, что тут делаю… Я сказал, что приехал с Романовым, ну они сказали «а», и все.

— А где Игнат? — Романов огляделся.

— В школе… Я один пришел.

Романов вздохнул. Умом он понимал тщетность и глупость такого разговора, потому что сотни тысяч таких мальчишек были мертвы, умирали или мучились — от голода, в рабстве, от одиночества… Думать следовало обо всех. И точка. Но промолчать и уйти он не мог.

Не мог, и все.

— Игнат тебя обижает? — спросил он тихо.

Максим поднял глаза — искренне удивленные. Пожал плечами:

— Никто меня не обижает, что вы! А Игнат очень хороший… Даже смешно, какой заботливый.

— У него был брат, очень похожий на тебя, — пояснил Романов. — Был — и погиб.

— Я догадался… А как эта игра называется?

— Лапта…

Мальчишка повторил:

— Лапта… Похоже на бейсбол.

— Ты играл в бейсбол?

— Не… Просто похоже…

— Максим, — Романову правда было интересно, — зачем ты лезешь в схватки? Я тебя видел, когда брали ту школу.

— Ну… — Мальчишка пожал плечами: — Я же не просто так. Попить кому-нибудь, лекарства разные… Я же живу у вас, ем, сплю, надо же что-то делать…

— И тебе не страшно?

— Я не знаю… — Мальчишка повернулся к играющим, посмотрел на них и спросил, не поворачиваясь: — А вы всех ведь убили, да?

Он не уточнял. Но Романов понял сразу. Ответ был понятен, и он спросил сам:

— Тебе Игнат рассказал?

— Нет… просто, я догадался… — Максим слабенько выдохнул. Поежился, по-прежнему не глядя на Романова, снова спросил: — Меня ведь тоже должны были убить, да?

— Да, — не стал кривить душой Романов. — Игнат заступился за тебя… Максим, твои… твоя семья… это были очень плохие люди. Очень.

— Я знаю… — Мальчишка взялся рукой за доску забора, подергал. — Я не думал, что так будет. А я раньше их всех все равно любил. Мне и раньше не нравилось, что они делают, ну, до всего этого. А я все равно любил. Даже Светку. А потом я ее бояться стал. По-настоящему. Я когда заступался за… за разных людей, папа… он иногда делал, как я просил. А она всегда злилась так и мне потом по-тихому грозила, что я папе надоем и он ей разрешит со мной… как она с другими мальчишками делала… А еще заставляла смотреть, как в печи мертвых сжигают… просто силой притаскивала, чтобы я смотрел… мне так было страшно, что я по ночам в постель… писал. — И поспешил добавить: — Это с вами только прошло, само.

— И ты все равно заступался? — тихо спросил Романов.

Максим кивнул — как будто клюнул подбородком. Еле слышно сказал:

— А маму я все равно любил… — И добавил обыденно: — Она была просто глупая. Но она не злая была. И истории разные смешные мне рассказывала, про то, как маленькой была… и в ту ночь, когда вы пришли, тоже рассказывала, вечером…

— Максим… — позвал его Романов.

Мальчик обернулся. Лицо у него было в слезах, глаза казались большими и дрожащими какими-то.

— Ты нас никогда не простишь?

— Я не знаю, — признался мальчик. — У меня не получается про это правильно думать. Я вообще не хочу, чтобы кто-то кого-то убивал, мучил, издевался… Но я ж понимаю, что так не будет. Что хорошие люди будут убивать плохих, может, даже больше, чем убивали плохие… Может, лучше, если бы вы и меня убили… или я сам умер. Мне только Игната жалко.

— Хочешь тут остаться? — спросил Романов. — Я даже Игната с тобой отпущу. Тут хорошие люди. И тут безопасно. Почти совсем безопасно.

Максим долго молчал, отвернувшись. Глядел на играющих мальчишек, пока кто-то не свистнул — громко, резко — из-за дальних домов, и вся компания, расхватав инструмент, не потрусила туда, оставив биты и мячик в траве на обочине. Потом сказал медленно:

— А вы всегда будете делать… ну, так делать? Как делаете? Людей освобождать, стараться, чтобы были законы, чтобы была еда, дома… Или вы просто для себя сделаете такие места, где будет хорошо, а потом перестанете?

Мальчишка выразил свою мысль смутно, но Романов ее понял.

— Я буду это делать или пока не настанет справедливость на всей планете, или пока не умру, — сказал он честно. Максим вытер лицо рукавом камуфляжа и ответил:

— Тогда я с вами буду. Если я умру, то не просто так. А если не умру — то, может, у меня все наладится в голове.

— Договорились, — кивнул Романов.

А Максим неожиданно спросил:

— А как вы думаете… я могу попробовать стукнуть по мячу? Один раз, просто попробовать?

— Я подам, — вызвался Романов.

* * *

Юные порученцы Романова в школьном здании не сидели. Почти все коротали время на большом дворе — занимались оружием, конями, кто-то читал, человек десять осаждали школьную спортплощадку вперемешку с несколькими местными своими ровесниками, которые явно пытались вести себя покровительственно, по-хозяйски, но так же явно завидовали мальчишкам в форме (Романов подумал, что многие, наверное, будут проситься с ним, а то еще и сбежит кто…). Две группы гоняли взятый с собой кем-то футбольный мяч на маленькой площадке. Подбежавший навстречу Женька хотел было после салюта начать всех «поднимать и строить», но Романов прижал палец к губам и, сказав «За завтрак спасибо», — уселся на ступеньки крыльца черного хода, щурясь на солнце. Тут пригревало, и пригревало крепко, не было того промозглого, совершенно не летнего ветерка, который сопровождал весь этот поход. Женька устроился ступенькой ниже. Из окна второго этажа, распахнутого прямо над головами Романова и Женьки, слышался однотонный ритмичный звон гуслей (в дружине их было несколько, как и гитар — гитары принадлежали бывшим морским пехотинцам, а гусли предпочитали владивостокские ополченцы) и мужской голос — Романов угадал Сажина…

Они не ушли, не пропали бесследно,

Рассыпавшись пеплом пожарищ чумных,

И их имена, разнесенные ветром,

Не смолкли в трясине речений пустых.

Минули столетья кровавою мессой,

И мир под пятою железной поник,

Но в темной глуши затаенного леса

Встает позабытый обугленный лик,

И хмурит глаза, утомленный, сурово,

Он ищет, в ком жив еще Памяти зов,

Кто гордо отринул бездушное слово —

Ведь то, что на Сердце, важней всяких слов.

Он верит: однажды, сквозь пни и болота,

Придут к нему люди из дальних краев

И встанут в безмолвье, почуяв, как что-то

В душе их прорвалось сквозь толщу веков.

И руки они вознесут прямо к небу,

И вспомнят забытые все имена,

И сгинет злой морок, как будто и не был,

И люди очнутся от долгого сна.

Польются, как встарь, звуки песен заветных,

И им улыбнется обугленный лик…

Они не ушли, не пропали бесследно.

Лишь в наших сердцах затаились на миг[15].

— Женька, — неожиданно спросил Романов, — а ты веришь в Бога?

Женька поднял голову от своего блокнота. Чуть прищурился, помотал головой отрицательно. Потом ткнул наверх, в окно, — и выставил большой палец.

В тот же миг на сопке, синеватой грудой нависавшей над селом, заблестели сигналы гелиографа. А из окна раздался крик:

— Автоколонна в пятнадцати километрах на дороге! Идет сюда!

* * *

Дружинники приняли готовность к бою не из страха или недоверия — просто это уже стало привычкой, вошло в плоть и кровь. Школа моментально превратилась в крепость, контролировавшую все село. В бинокль поднявшийся на крышу школы Романов видел, что и караван остановился, машины перестроились в два ряда, заняв своими массивными тушами всю дорогу. От этой передвижной крепости отделились быстрые легкие фигурки — мотоциклисты. Трое. Пронеслись с сумасшедшей скоростью, презирая ухабы и ямы, к мосту, перекинутому там через Бешеную.

Романов увидел, как два мотоцикла остановились подальше по сторонам дороги, заложив лихие виражи, — встали как вкопанные. Третий подлетел к самому мосту, затормозил — из-под колес брызнуло. Его всадник, встав ногами наземь по обе стороны мотоцикла, поднял к шлему руки. Ага… тоже смотрит в бинокль.

Это были легкие кроссовые машины, только перекрашенные в маскировочный цвет и с крепившимися позади запасными канистрами и всяким-разным. Идеальное средство разведки, если есть хоть какая-то дорога и… и если есть горючее. В бинокль было видно, как из-за моста появилось несколько местных, явно обменялись с мотоциклистами рукопожатиями, о чем-то коротко переговорили и стали откатывать в стороны солидные «ежи» из рельсовых обрезков. Мотоциклисты так же лихо порскнули обратно к каравану, и тот почти сразу тронулся с места. Романов не прекращал наблюдения за неспешно, но уверенно приближающимися машинами.

Тяжелых грузовиков, превращенных в передвижные крепости вместе с фурами, было шесть. Вряд ли они могли давать больше двадцати километров по самой лучшей дороге, но зато были почти неуязвимы, причем бронировали их со знанием дела, почти профессионально. Две фуры на поверку оказались никакими не фурами, а цистернами с горючкой, они передвигались по центру каравана. Над всеми машинами развевались оранжевые с черным рулевым колесом флаги. И над кабинами, и позади фур, и на их верху тут и там были установлены башенки (даже, кажется, вращающиеся) с пулеметами. На серо-зеленой броне переднего грузовика было написано крупно алыми фривольными буквами: «ЦИРК ПРИЕХАЛ».

— Вот это, значит, он самый и едет, — сообщил из-за плеча Романова поднявшийся на крышу Лодырь. Подумал и добавил — на случай, если Романов чего-то не понял или не увидел: — Дальнобой. Завтра-послезавтра ждался, а вот — едет… Встречать-то пойдешь или мне его сюда привести?..

Два мотоцикла въехали на территорию школы с лихим разворотом один за другим. Наездник первого быстро сдернул и плюхнул перед собой шлем, на котором было нарисовано все то же черное рулевое колесо, окруженное оранжевой надписью готикой:

«СОДЕРЖИМОЕ НЕ ВЗБАЛТЫВАТЬ НЕ ВЫНОСИТЬ!»

Это оказался молодой парень лет пятнадцати-семнадцати, высокий, круглолицый, пухлогубый, он правой рукой удобно и уверенно придерживал на бедре «Сайгу» вроде бы двадцатого калибра с чудовищным самодельным магазином-«колесом» на два десятка патронов, а левую, которой снимал шлем — в ребристой тактической перчатке с подшитым высоким раструбом-крагой из толстой кожи, — уже опять держал на руле. Снаряжение его представляло собой смесь гоночного и милитаристского стиля. Вокруг он посматривал угрюмо-подозрительно, всем своим видом показывая, что не ждет от жизни ничего хорошего.

Его старший спутник, неспешно слезший со своего мотоцикла — невысокого роста, худой, длиннолицый и плохо выбритый, с широким подвижным ртом, — напоминал скорей мудрого и ироничного детского тренера из старых советских кинофильмов. Правда, те тренеры не носили «лифчиков» с автоматами поперек груди.

— Это вот Алексей Светлов. Это вот Николай Романов, — познакомил Лодырь еще соображавшие только, что сказать, «высокие стороны». — Прошу любить и жаловать, значит. Как водится.

— Наслышан. — Дальнобой пошел навстречу Романову, снимая перчатку и протягивая руку. — Приятное совпадение.

— Я о вас не слышал, но совпадение действительно приятное, — живо откликнулся Романов. Дальнобой ему понравился, пусть и годился по внешнему виду чуть ли не в отцы…

Родом Алексей Светлов по прозвищу Дальнобой был из Липецка. И в начале войны зарабатывал тем, что по армейскому контракту с группой товарищей «гонял» грузы для вооруженных сил туда-сюда. Война застала его караван на перегоне Благовещенск — Хабаровск… Что самое интересное, Романов вот в эту самую минуту, слушая короткий рассказ нового знакомого и, хотелось надеяться, союзника, вспомнил, как встречал такой ник (Дальнобой) в каком-то из ЖЖ, куда вышел через страничку одного средней руки писателя — в свою очередь, его Романов хотел пригласить в организацию, но почему-то (уже не вспоминалось почему) не решился. А тот ЖЖ смотрел и тогда, и потом несколько раз. Сейчас неожиданно всплыло в памяти, и Романов, кивнув в сторону парня на мотоцикле, спросил:

— А это Леха?

На лице Дальнобоя отразилось удивление, которое тут же сменилось пониманием. Он ухмыльнулся:

— Читатель и почитатель?

— Вроде того, — ответил улыбкой Романов. — Тесен мир.

— Вроде того тоже… Лех, слышишь? — окликнул парня Дальнобой.

— Слышу, — буркнул тот хмуро. — На тот свет попадешь, все равно под крышку в котел заглядывать будут: «Ой, а это он?!» — И добавил осуждающе: — Как дети, честное слово.

— Он очень самокритичен, — сообщил Дальнобой доверительно. — Это я насчет котла с крышкой… И еще он крайне суров. Леша, расслабься, пожалуйста, тут все свои.

Леха еще что-то буркнул — суверенное и непримиримое, насчет «своих разных», но с мотоцикла слез и немного свысока поглядел на Женьку (тот был явно младше). Спросил:

— Пацан, вода есть под рукой?

— Он не говорит, — предупредил Романов. Леха моргнул, быстро опустил и поднял глаза. Женька махнул рукой (мол, ерунда) и позвал таким же взмахом за собой…

Во двор въехал еще один мотоциклист — так же лихо затормозил, сдернул шлем. Этого мальчишку (примерно ровесника Женьки) Романов по имени не помнил, хотя вроде бы тоже видел в том покойном ЖЖ.

— Здрась, — сообщил он Романову. И обратился к Дальнобою: — Па, мы надолго встаем?

— Наверное, навсегда, — вздохнул Светлов. — Чего смотришь? Поезжай, скажи, что сейчас буду с гостем!

Мальчишка кивнул, хотел лихо стартануть, но чуть не свалился с мотоцикла — и со двора выехал куда осторожней…

В караване Дальнобоя было больше семидесяти человек, семь или восемь семей с детьми, еще какие-то — видимо, подобранные на дорогах — дети, несколько мужиков-одиночек, несколько молодых казаков-забайкальцев… Оружия, боеприпасов, продуктов, как видно, тут хватало. В фурах располагались и несколько мотоциклов. Впрочем, пока Светлов-старший распоряжался насчет стоянки, к Романову подошел один из уже успевших сюда просочиться порученцев и конспективно сообщил — чуть ли не с ходу, тихо, но отчетливо:

— Горючего у них мало. Одна цистерна пустая совсем, во второй — хорошо если на четверть, — после чего растворился среди машин.

Вернувшийся Светлов завел разговор, о котором думал Романов, первым и сразу. Сказал, что сейчас будет готов торжественный обед на две персоны, над этим уже работают, после чего изложил с ходу, уже перейдя «на ты»:

— В принципе, знаешь, я давно подумывал — осесть. Хотел здесь, Лодырь — компания подходящая. Про Владик-то я слышал, даже совался туда, но уж больно к вам главная дорога фонит. А в объезд побоялся искать.

— И не доверяете все-таки, — дополнил Романов. Дальнобой прищурился. Медленно произнес:

— Твои вон горючку у нас замеряют, Леша сейчас ваши зенитки считает… За этот год у нас было почти полсотни стычек. И так — постреляли и убежали — и штурмы лагеря нашего по два-три дня кряду. В разное время мы к себе почти сто человек приняли. Сорок из них — похоронили… если смогли. Я хочу доверять. И остаться тут хочу. Только боком не выйдет ли?

— Спросите Лодыря, — предложил Романов. Светлов вздохнул:

— Ну разве что…

Они помолчали, тем более что две женщины — кажется, мать с дочерью — накрыли на стол.

— Не объем? — спросил Романов с искренней озабоченностью. Светлов махнул рукой:

— А, пускай. Раз остаемся, то запасы эти можно и не экономить…

— Так все-таки остаетесь? — уточнил Романов, берясь за вилку. — Я не настырничаю. Просто мне нужно точно знать, могу ли я на вас тут рассчитывать — или мне прислать в помощь Лодырю кого-то из витязей?

— Значит, и про витязей правда? — Дальнобой проводил взглядом группу мальчишек по двенадцать-шестнадцать лет, и местных, и «караванщиков», и порученцев, которые отошли чуть в сторону, о чем-то споря, и притихли, встав полукругом. Двое вышли вперед и встали вполоборота друг к другу.

— Прав… — начал Романов, но от группы ребят послышалось:

— Стреляем! — Один из вышедших что-то явно подбросил в воздух — и второй…

…Сам отличный стрелок, Романов с изумлением отметил, что не рискнул бы, случись такое, выйти против этого парня, Валохина. Пятнадцатилетний Сергей — худой, неулыбчивый, с короткострижеными песочными волосами — был быстр, как молния. Вот такое избитое сравнение. Казалось, оружие — любое — само льнет к нему и подчиняется его рукам на каком-то ментальном уровне единства. Обыкновенный «ПМ» выпархивал из открытой кобуры, выстрелы гремели один за другим — и подброшенные монетки разлетались в стороны визжащим веером…

— Так тренируются с раннего детства, — заметил Романов после того, как Дальнобой наконец разогнал мальчишек, намекнув, что переводить боеприпасы даже для поддержания имиджа можно не бесконечно. — Кто он такой, если не секрет? Мне бы такого…

— С раннего детства… — Дальнобой непонятно посмотрел на Романова. — А если я тебе скажу, что он огнестрельное оружие впервые взял в руки только после начала ядерной войны?

Романов снова посмотрел на Сергея — тот, стоя неподалеку, переснаряжал магазин к «макару» и посматривал на небо зачем-то. Повернулся к Дальнобою. И прицельно спросил:

— Что с ним случилось?..

Отца Сергей Валохин не помнил почти совсем. Он знал твердо, что отец был плохой и делал с ним, Сережкой, что-то плохое. Иногда, правда, Сергей задумывался. Это знание было странным, потому что все его немногочисленные и смутные воспоминания об отце были скорей приятными: лес, река, ночной костер, большой, сильный мужчина рядом, прогулки с ладошкой в его твердой и в то же время очень ласковой руке… Но воспоминания приходили редко, и Сережка думал, что, наверное, он все это себе выдумал.

Валохин так и не узнал никогда, что до шести лет у него был замечательный отец. И совсем другая — хотя та же самая — мать.

Валохин-старший был немногословным, очень сильным человеком, владельцем маленькой, но прибыльной фирмы-кооператива по торговле овощами. Жену свою он обожал, а после того, как родился Сережка, вообще был готов носить на руках. Когда мальчик подрос, отец стал брать его с собой на охоту. Ни Валохин-старший, ни его жена, ни сам Сережка не видели в этом ничего страшного.

Но увидела в этом страшное новый психолог Сережкиного детского сада. Разбирая как-то рисунки детей, которые она проверяла регулярно согласно новейшим методичкам, психолог нашла сцены охоты, изображенные Сережкой старательно и красочно, с гордостью за себя и отца.

Первая же беседа с мальчиком убедила нового работника в том, что ребенок «взвинчен, агрессивен, опасен для себя и окружающих»… то есть — это обычный нормальный мальчишка, переполненный энергией, смелостью и любопытством. Но «ударник психологических нив» никогда не рассматривала вопрос под нормальным углом. Вытянуть из мальчика подробности тоже не составляло большого труда. Потом на беседу был вызван отец…

Сперва психологичка испугалась. Она инстинктивно до дрожи боялась сильных, уверенных в себе мужчин. Но потом поняла, что этот большой немногословный человек еще и вежлив и добр. Однако ее требования «откорректировать личность», «посетить курс лекций по снижению агрессии» и «перестать угнетать психику ребенка подобными ужасами» наткнулись на такой же вежливый ответ, суть которого была проста: не суйтесь, пожалуйста, не в свое дело.

Валохин-старший допустил большую ошибку. Он не умел быть жестким с женщинами, инстинктивно понимая, что они слабей его и хрупче. Посему просто забыл об этом разговоре сразу по выходе из кабинета. Но более всего оскорбленная именно его вежливостью, дошедшая от нее до почти сатанинской злобы, никогда, в сущности, не бывшая женщиной и матерью тварь решила, что «доведет дело спасения ребенка до конца».

И зашла на этот раз с другой стороны. Со стороны матери Сережки.

Гнусно и умело — очень умело, — играя на слепых материнских инстинктах, на неизбежном чувстве ревности за ребенка к мужу, на страхе за «моего мальчика», психологичка быстро сломила сопротивление женщины, твердо внушив ей, что вчера еще безоглядно любимый человек смертельно опасен для сына. А свободное время мальчика лучше занимать чем-нибудь спокойным — например, рисованием в изошколе.

Сережка не поддался атаке — теперь уже и со стороны любимой мамы! — так легко. Ему и правда нравилось рисовать, и он обрадовался возможности посещать кружок изо. Но он не мог понять и принять слов о том, что его отец — плохой человек. Начавшиеся дома ссоры, непонятные и страшные ему, которые он к тому же по-детски неумело и наивно, но искренне и смело пытался «гасить», на самом деле ударили по его психике — «специалистка» получила явное доказательство того, что «в этой семье что-то неладно», как всегда, подобно почти всем своим собратьям, с легкостью поставив в вину людям, которых погубила, свои же злодейства. Тогда с мальчиком поступили просто. Летом его выслали в «коррекционно-оздоровительный лагерь», а против Валохина-старшего возбудили сразу несколько уголовных дел. За те два месяца, что Сергей находился в лагере, фирма Валохина была разорена, он сам — вынужден скрыться. Тогда и позже он сделал несколько попыток вернуть сына тайно, но — ничего не получилось.

Когда Сережа вернулся домой, мама сказала ему те подлые слова, которые служат безотказным оружием в устах матерей: «Папа нас бросил!» Впрочем… за два месяца над Сережкой умело поработали, изменив его личность немногим меньше, чем личность матери. И он уже точно знал и сам, что отец был плохой…

А вот еще день семилетний первоклашка Сережа запомнил отлично. Смысла происходящего — толпа, солнце, камеры, музыка, лозунги, флаги, речи — он не очень понимал. Но врезалась в память куча игрушечного оружия на асфальте, рука мамы на плече и ее уверенный голос, говоривший, что она, женщина и мать, понимает, что это — не игра, это важно и нужно, что большая жестокость начинается с маленького шага и они с Сережей (мама чуть подтолкнула сына вперед, к операторам с телевидения) пришли сюда, чтобы принять маленькое участие в Большом Детском Разоружении. Что она призывает всех матерей дать отпор играм и игрушкам, превращающим детей в убийц. Придвинулась камера…

— Мальчик улыбается нам в камеру, — зашаманил телеведущий, которого Сергей не видел за этим черным аппаратом. — Он счастлив, и рука его мамы, лежащая на плече, — лучшая защита и гарантия того, что этот ребенок никогда не возьмет в руки оружия. Ни игрушечного, ни настоящего!

Сергей и правда улыбался, а потом, как учила мама, громко, звонко крикнул: «Миру — мир!» — и бросил в общую кучу игрушечного оружия пистолет. И помахал рукой. Он не испытывал сожаления, расставаясь с игрушкой, — в войну играть ему не очень нравилось, мама, сколько он себя помнил, твердила, что такие игры — плохо, а маме он — росший уже больше года (страшно много времени для ребенка!) без отца — привык верить безоговорочно. Тем более что она обещала его сразу отсюда повести в «Макдоналдс»…

Ставшая служащей мэрии, Валохина-старшая была женщиной целеустремленной и решительной. Сын у нее учился хорошо — где не хватало знаний, помогали деньги или «политический капитал», — ее положение, участие Сергея чуть ли не с четвертого класса в совете школьного самоуправления, курирование Валохиной городских отделений программ «Дети без границ» и «Большое Детское Разоружение»… Сергей рос в полном достатке, лето проходило в поездках за границу или модных лагерях-сборах, и — что самое интересное (а кое-кто сказал бы — дикое и жуткое) — мальчик на самом деле испытывал к оружию стойкую неприязнь. Он сам себе в этом не признавался, потому что не осознавал этого, пожалуй, но отказ от оружия навсегда ассоциировался у него с праздником, весельем и вкусом гамбургеров и колы… Холеный, крепкий (спортом — только не грубым, а развивающим тело и формирующим правильную фигуру, — он не пренебрегал никогда), Сергей уже в одиннадцать лет был мечтой девчонок и любимчиком многих учителей… кроме пары ретроградов, которых из школы вскоре выжили. А впереди маячили вуз и должность. Сперва, конечно, не очень большая, но…

Когда началась война, первоначально в жизни Валохиных ничего не изменилось. Скорей наоборот — Сергею было все равно, а Валохина подумывала, что после неизбежного проигрыша замшелой РФ новые хозяева будут нуждаться в верных… нет, не слугах, не может же быть при демократии слуг — помощниках и сотрудниках!

Но так было лишь первоначально. А потом все поменялось резко.

Хваткая дура, каковой была Валохина-старшая, сделалась просто не нужна в мире после короткого обмена ударами. Она не знала, что такова судьба всех предателей. Потому что не понимала слова «предатель» и никогда не думала, что делает нечто предательское. Сперва исчезла служба, а потом почти сразу, не успели Валохины опомниться, их выкинули в «социальное жилье» из трехкомнатной «мэрской» квартиры улучшенной планировки — на 16 квадратов с совмещенным санузлом и кухонным закутком. Драться за жизнь по-настоящему не умели ни мать, ни сын. И зарабатывать — хотя бы спекуляцией, но реальной, вещами, с риском — тоже. Впрочем, ни оголодать, ни обнищать по-настоящему Валохины не успели…

В тот вечер — третий в новой «квартире» — к ним ворвались, когда и мать, и сын уже собирались ложиться спать, — оба в иррациональной надежде, что «завтра что-то изменится к лучшему само собой». Дверь вылетела, выбитая мощным сдвоенным ударом, — и внутрь вломились сразу пятеро мужчин в камуфляжах, не прятавших сухие остроносые лица, с оружием в руках. Дальше все смешалось в шумный страшный ком. Тринадцатилетний Сергей ужом юркнул под кровать (хотя это было бессмысленно — все это видели, просто мальчик никому не был интересен в тот момент). Мысль о том, чтобы защищать мать, ему в голову даже не пришла, не мелькнула, не возникла: слово «защита» у него ассоциировалось с адвокатом, с полицией, но никак не с какими-то личными усилиями. Потом его придавило сверху к полу, и он издал короткий сдавленный писк.

А потом сверху упала рука. Рука мамы. Она скребла по полу прямо перед его застывшими от ужаса глазами, перед лицом, повернутым в сторону. Кровать раскачивалась, скрипела, ходила ходуном, и он от каждого вжимавшего его в пол толчка взвизгивал вместе с кроватью, не ощущая, как вокруг растекается лужа мочи. Наверху смеялись, о чем-то говорили, чем-то гремели и звякали.

А потом рука застыла, затряслась и расслабилась. И в следующий миг, растирая собственную мочу животом, школьная и общественная «надежда» выехала наружу — Сергея вытащили за ноги и поставили на них, не давая упасть, крепкая рука держала его за шиворот.

Один из налетчиков, ровесник Сергея, как раз поднимался с кровати с недовольным лицом — что-то сказал своим, и те захохотали. Сергей увидел в разворошенных, окровавленных простынях то, что недавно было его матерью, заскулил и почти потерял сознание — его привел в себя удар накрест по щекам, и прямо из жуткого гудящего тумана к его лицу подплыла рукоятка пистолета. За нею была рыжеватая борода и серые, чуть навыкате глаза — этот налетчик встал из-за стола, за которым сидел и ел какие-то консервы.

— На, — сказал бородатый. — Держи. Мы твою мать убили — на, держи. Убей хоть кого-то из нас. На, — и снова ткнул рукояткой пистолета.

Неожиданно стало тихо, только с кровати вдруг закапала кровь. Все смотрели на мальчишку — он был выше не только своего ровесника, но и двоих из четверых взрослых налетчиков.

— Ну на! — настаивал рыжебородый, как будто ему это было важно. — Держи, стреляй! Или, хочешь, держи и уходи… Э, пусти его! — бросил он тому, кто держал Сергея. Рука разжалась, и мальчишка повалился на колени, весь трясясь. — Бери пистолет и уходи. Будешь нам мстить. Ну?

Сергей спрятал лицо в ладонях и заревел. На какой-то миг — словно яростная вспышка-высверк перед глазами — ему представилось: схватить пистолет — и… и пусть тогда убивают, но с оружием в руках! Но вспышка была короткой, она пришла откуда-то из глубин памяти, не принадлежавшей лично Сергею, и сразу погасла. Он не знал, что делать с пистолетом, и боялся его. А потом толчок — даже не удар — ногой в грудь опрокинул его на спину, и Сергей сжался на полу в дрожащий мокрый вонючий комок…

И рыжебородый упал на стол — с разможженной головой. Сыпалось стекло, кто-то крикнул: «Нельзя, там пацан!» Мальчишка, державший Сергея, отпустил его — и сам отлетел в комнату от страшного удара прикладом ружья, превратившего все лицо в кровавое ломаное месиво. Выстрел — ружейный, гулкий… Через Сергея перепрыгнул кто-то, взвизгнула сталь, рядом упало плещущее кровью, дергающееся тело… Еще кто-то подскочил к ворочающемуся мальчишке-налетчику и окончательно размозжил ему голову пинком в висок, в размах, тяжелым высоким ботинком.

— У-у… — тонко, длинно завывал, отползая к стенке, последний из налетчиков — за ним оставалась мокрая, мерзко пахнущая дорожка, его моча мешалась с размазанной по полу мочой ошалело сидящего у порога Сергея, он придерживал левой фыркающую кровью правую руку. Человек в песочного цвета куртке, штанах с лампасами и сапогах неспешно присел рядом с ним, и налетчик забулькал, ноги его заколотили по полу, а потом застыли и раскинулись в стороны.

— Все, — сказал мужчина, который добил мальчишку. И повернулся к Сергею.

Тот потерял сознание от ужаса…

* * *

Вечером Романов опять лег поздно. Собственно, не он один, слегка гуляло все село, и за окнами дома Лодыря, где сам хозяин, Романов и Светлов засиделись за совещанием, слышалось:

Когда с толпой не по пути,

Постыден хлеб обглоданный —

Тебе, как видно, уходить,

Бродить дорогой Водена… —

и хоровой подхват дружинников Романова:

Тебе, как видно, уходить,

Тебе, как видно, уходить,

Тебе, как видно, уходить —

Тропою тайной Водена!

— Завтра перевезем вас, — Лодырь со вкусом прихлебывал квас, видимо, служивший для его организма чем-то вроде топлива. — А все-таки, может, зря наших никого с собой не берете? Теперь и человек двадцать нашлось бы. Лишним не будут…

— Не будут, — согласился Романов. — Тут не в этом дело. Вам надо готовиться к зиме.

— Зима близко… — пробормотал Светлов, выставил вперед ладони: — Я от нервов иронизирую… Я и в прошлый приезд вот товарищу селянину, — он кивнул на что-то проворчавшего Лодыря, — про это говорил…

— Так у нас готово все. И еще будем готовиться. — Лодырь говорил обстоятельно. — Мне бы вот только с твоими учеными поговорить подробно…

— Я пропуск напишу с просьбой к Лютовому встретиться. — Романов достал блокнот. — И отправляйтесь. Хоть завтра же. Только с конвоем! Хоть мы вроде те места и прошерстили, а все же… — Лодырь кивнул неспешно. — Кстати! А на том берегу ближайший поселок какой?

Лодырь вздохнул и развел руками:

— На два дня пути — никакого. Все мертвое. А вот дальше… по слухам — так и не поймешь…

* * *

Они фотографировались около большого медлительного парома перед первым рейсом. Всей дружиной.

За время похода было сделано много фотографий. Цифровые фотоаппараты еще работали, кое у кого имелись камеры на бесполезных мобильниках, но это уже не имело смысла — с каждым днем все больше и больше сокращалась база для работы с цифрой и, главное, ее хранения. Поэтому снимки и ролики в походе делались на обычные, механические аппараты и камеры, которых взяли с собой по несколько штук.

Пройдет много лет. Даже много десятилетий. Романов встретит тот снимок — именно тот — в учебнике по истории Безвременья. И долго будет смотреть на него. Отдельно — на мальчишек в первом ряду и на флангах плотного небольшого строя. На их серьезные лица. В прошлом мире ни они, ни их ровесники не умели сниматься серьезно, фотография считалась «отстойной», если на ней не было распальцовок, скорченных рож, глупых совместных прыжков, взявшись за руки, десятков примет «крутости селфи». Но на этом снимке они стояли — спокойные, повзрослевшие, с оружием в руках, которое не казалось «взятым для позирования», потому что не было таковым. За их спинами тек серо-бурый мертвый Амур — как один из многих рубежей, которые им предстоит взять в жизни.

Романов будет смотреть на фотографию и думать, что в этом есть что-то глубоко правильное и закономерное, что все тяжелые времена пережила именно эта фотография. Именно она стала одним из символов прошлого для молодежи мира, где слово «крутой» означает состояние вещества, а слово «селфи» забыто даже англосаксами.

Но до того момента в миг, когда они фотографировались у парома, оставалось еще сорок восемь лет.

Глава 12

Жестокие люди

Отчего, папа, взрослые трусы кругом?!

В телевизоры только глядят!

Мне б сейчас пулемет — я б сразился с врагом,

Мне б систему ракетную «Град»,

Мне бы бомбу найти или фаустпатрон,

А еще — «АКМ»-автомат…

А. Харчиков. Нарисуй!

Третьи сутки отряд двигался по мертвой земле.

Видимо, тут сплошными полосами прошли раскаленные тучи из камней, перегретого сжатого пара и жидкой раскаленной грязи, которые изверглись из разломов на берегу Амура. Ничего живого и никого живого тут не осталось — только сплошная бугристая серая масса, из которой поднимались участки дорог и умершие деревья. Под этой — к счастью, уже остывшей — массой были похоронены десятки населенных пунктов и, наверное, десятки тысяч людей. Почти все и без того небогатое население этих мест…

Небо хмурилось, часто начинал идти дождь с ветром. Со стороны океана тащило мокрые тучи, временами, казалось (хоть и было это просто невозможно), доносился грохот волн на невидимом отсюда берегу. Романов решил, что повернет обратно после того, как выберется к океанскому берегу, — и рассчитывал еще на полмесяца, а то и больше пути.

Он не знал, что землетрясение вкупе с цунами «слизнуло» Николаевск-на-Амуре, после чего по руслу Амура, поглощая лежавшие среди лесов озера — Чля, Орель, Орлик, Чертово, Акшинское, Гедама, Далган, — пошел разлом, превращая эти территории в морской залив. Крайней точкой Охотского моря теперь стало бывшее озеро Удыль.

Только к вечеру этого, третьего, дня, после того как с трудом, помогая коням и опасаясь в первую очередь за них, перевалили через вздыбленный горячий хребет из чудовищных базальтовых плит, поднимавшийся на высоту метров трехсот, пошла за ним обычная заболоченная тайга. К счастью, по картам почти сразу, еще дотемна, удалось выйти на уцелевшую дорогу, которая вдоль реки Амгунь вела к районному центру Осипенковка.

Амгунь была жива. Дружина все три дня питалась НЗ, а здесь удалось застрелить двух больших оленей и взять в реке кучу одурелой форели, «стоявшей» в каком-то затончике. Живность вообще вся, сколько ее ни встречалось, вела себя неправильно, почти пугающе, словно ее что-то мучило.

В темноте опять пошел дождь, но ненадолго — небо вдруг резко расчистилось, светила большущая кроваво-красная луна, на которую было страшновато смотреть. Романов с несколькими порученцами проехался на пару километров вперед от лагеря. Они набрели на самую обычную автобусную остановку, от которой до Осипенковки, судя по указателю, было «8 км». Рядом стоял автобус — настолько обыденно и естественно, что все долго оглядывались в ожидании: сейчас начнут подтягиваться и садиться люди. Конечно, никого не было, а автобус стоял тут с прошлой осени. На руле зажимом была прикреплена уцелевшая выцветшая и скоробленная бумажка с тремя крупно написанными словами: «УШЛИ В ОСИПЕНКОВКУ», — а в салоне нашлись следы нескольких ночевок разного времени и даже костра, разожженного на каком-то металлическом круге в задней части «пазика» под приоткрытым люком в крыше.

Внутри будки остановки сохранились старые объявления и рекламы. Читать их было странно и тоже жутковато, как смотреть на светящую красную луну. А еще нашлось несколько гильз шестнадцатого калибра. Впрочем, это ни о чем не говорило — гильзы могли тут лежать много лет.

Обратно ехали молча, медленно, то и дело оглядываясь. Кто-то из ребят сказал с тоской:

— Тут автобус на Хабаровск ходил. Мы на соревнования в эти края ездили… так было классно… Николай Федорович, а как вы думаете, Осипенковка цела?

— Завтра увидим, — коротко ответил Романов.

* * *

Что Осипенковка цела, стало ясно еще на полпути к ней. Дорогу перегораживала не очень умелая, но надежная баррикада, единственный проход в которой был перекрыл крест-накрест двумя обрезками рельсов. Люди там тоже были — трое или четверо, — и дружина стояла на дороге минут двадцать, пытаясь понять, что собой представляет заслон. На бандитов люди не походили, хотя носили оружие. Нападать тоже не собирались, и в конце концов Романов, отмахнувшись от предостережений, один поскакал к баррикаде.

Людей было все-таки трое. Двое мужиков средних лет и мальчишка, ну, молодой парень лет пятнадцати-шестнадцати. Все — в полувоенном-полуохотничьем. Один мужик… точнее, полицейский, как с удивлением понял Романов, даже в форме и фуражке, остался чуть в стороне, держа наготове «АКМ-74У», парень сидел на велосипеде (за плечами у него была мелкашка), третий из дозорных, придерживая на боку двустволку-вертикалку, вышел на середину дороги и поднял руку:

— Сто-ой!

Романов соскочил с седла, намотал повод на ладонь. Кивнул:

— Утро доброе.

— С такими гостями — не очень, — буркнул дозорный. Но изучал Романова без особой враждебности. Так, настороженно.

— Мы не банда, — покачал головой Романов.

— Мало какая банда себя не бандой называет, — глубокомысленно выдал дозорный, и Романов мысленно был вынужден с ним согласиться. — Вот шляются тут… того и гляди — дождемся… они тоже — Армия наведения порядка. А не банда. А вы какая армия?

— Русская, — ответил Романов честно. — Но не армия, а ее часть… Слушайте, у вас в городе власть есть? С кем-то поговорить можно?

— О судьбах мира? — уточнил мужик.

Романов не поддался на ехидство:

— Можно сказать так. Оружия, уж простите, я не сдам, но в город поеду один. Ну — адъютанта с собой возьму. Остальные с места не двинутся. Потом или уйдем — или уж как ваша власть распорядится.

— Не пойму, — признался мужик. Подумал и добавил: — Да и не надо. Ладно, проезжайте. Но только двое… Кстати, у вас на обмен ничего нет? Сигареток хорошо бы. А у нас консервы есть, самокруты — оленина, черемша соленая… Правда, банки стеклянные, зато — объеденье… Так как — есть сигаретки?

— Курить вредно, — заметил Романов, рукой показывая: «Женьке — сюда, остальным — лагерь!»

— Тогда патроны, — не смутился дозорный. — А если пулемет лишний отыщется — вообще прекрасно. А?

* * *

В этом поселке не было той безнадежности, которая поразила Романова в поселке, находившемся под властью Балабанова. Хотя достатком и благополучием и тут не пахло, конечно.

В прежние времена в Осипенковке жило тысячи две народу. Сейчас стало больше как бы не вдвое, все окрестности и все клочки земли в самом поселке были раскопаны под огороды и огородики. Людей хватало, но все они были заняты каким-то делом. Несколько человек в оранжевых жилетах — кто бы мог подумать?! — возились у водонапорной башни.

— А что, и водичка централизованно есть в поселке? — спросил Романов с седла. На него посмотрели внимательно и изучающе, потом худой, с кирпичного цвета морщинистым лицом небритый мужик (видимо, старший) ответил спокойно:

— Есть, почему не быть? Правда, только два часа в день в колонках. А по центральной улице — и в домах во многих есть. Ну и колодцы во дворах, только насосы почти нигде не работают… А вы что, инспекция? Давно пора. Особенно насчет финансирования.

По его лицу непонятно было, шутит он или говорит всерьез, и Романов не нашелся что ответить. Женька фыркнул негодующе и проскакал чуть вперед — досталось и ему: из-за забора, мимо которого он проезжал, девчонка в джинсовом комбинезоне, возившаяся на грядках, громко сказала в никуда:

— Клоун.

— Мне тут нравится, — заметил Романов. — Они там как сказали — искать за базаром?

Женька кивнул и погрозил девчонке кулаком, с запястья которого свисала нагайка…

…Окрестный базар располагался на месте вырубленного еще, наверное, в первую же зиму маленького парка с Вечным огнем. Самым веселым было то, что этот огонь продолжал гореть — невесть почему. Над ним невысокая ловкая женщина переворачивала на большой решетке тушки каких-то животных. Видимо, предполагалось, что они должны изображать кроликов, но Романов по запаху и некоторым признакам убедился, не сходя с седла и особо не приближаясь, что это крысы. Нарисованный же от руки плакат возвещал просто: «МЯСО С ОГНЯ (рассматриваются все варианты мены по совести)».

Людей тут хватало и было довольно шумно — не только менялись, но и вели самые разные разговоры, из которых Романов толком ничего не мог вычленить. Они с Женькой спешились и ориентировались на приземистое, хоть и двухэтажное, здание, на котором еще сохранился старый герб. Там располагалась мэрия. Романов уже собирался быстрым маршем двинуться туда, как вдруг Женька с возбужденным мычанием схватил его за рукав и затряс.

Женщина, средних лет и когда-то красивая, ухоженная, казалось, обнимает торчащий на месте старой парковой ограды столб в некоей дикой молитве. На самом деле Романов видел, что ее воздетые руки прибиты к дереву — шляпки больших гвоздей утонули в распухшем посиневшем теле. Прибит был и синий, вздутый язык, казавшийся невероятно длинным. Подбородок женщины был покрыт засохшими кровью и пеной, вокруг — следы свежих и подсохших мочи и кала. По временам она вздрагивала и поводила вокруг глазами, в которых не было уже ни проблеска мысли — только боль и мольба о ее прекращении. Столб выше украшал плакат — тоже самодельный: «Руками гребла. Языком мела. Сполна получила».

— За что ее? — вполне равнодушно спросил Романов.

Старик, сидевший на сохранившейся отмостке ограды, рядом с собой выставивший ведро луговых опят и новенькую кастрюльку, поднял голову, кашлянул и хорошо поставленным голосом сообщил:

— Видите ли, молодой человек… — Он помедлил, рассматривая Романова и ожидая его реакции, — тот молчал. — Это существо до нынешних, несомненно печальных, даже трагических, но многое прояснивших событий занималось тем, что переправляло детей из наших мест за границу по заказам любого сорта. Из детских домов, позже, во время войны, — по линии миссии ООН… Убежать не успело. Пряталось. Долго, как можете посчитать. Позавчера беженцы случайно обнаружили ее в одном из подвалов, опознали, приволокли сюда и, как изволите видеть, расправились с нею своим судом. Она, да еще одна такая была… но ту до войны застрелили. Та была, увы, наша, местная.

— До войны? — Романов спросил это почти просто так, чтобы поддержать разговор.

— Да, до войны… Понимаете ли, она пришла к одной женщине, тоже по этому же вопросу — забирать двух мальчиков, маленьких еще. Те в слезы, мать их, конечно, тоже… Ну, к ним во двор зашел сосед на крики, молодой парень, только что вернулся из армии. Выяснить, в чем дело. Та как о само собой разумеющемся отвечает: забираем детей, им будет лучше в интернате. Парень этот подумал секунду и говорит: вы простите, но мне придется вас убить. Та вроде бы даже не расслышала, переспросила, говорят, даже: то есть как убить? А он ей говорит: очень просто. Вы же отнимаете детей у этой женщины, потому что вам так захотелось. А мне захотелось вас убить. И просто сломал ей шею.

— Ого, — поднял брови Романов. Рассказ его заинтересовал. — А этот… парень — он еще тут?

— Нет… понимаете ли, он тут же забрал и ту женщину, соседку свою, и ее мальчиков — и уехал. Не знаю куда. Надеюсь только, что они живы до сих пор и счастливы, насколько это возможно.

— Вы были учителем? — вдруг спросил Романов.

Старик наклонил голову:

— Сорок пять лет… Среди последней партии детей, которых она отправила за границу, были и мои ученики. Я, правда, в школе уже не работал, пришелся не ко двору… но все-таки учил их несколько лет. Умненькие, очень хорошие ребята… мальчик и три девочки. Их схватили прямо в домах… Вы знаете, я хотел спрятать их, но испугался. Просто испугался.

— А сейчас вам не страшно откровенничать с первым попавшимся? — негромко спросил Романов.

Старик улыбнулся:

— Сейчас уже нет. Не все ли равно, кто вы — бандит, полевой командир, искатель приключений? Кем бы вы ни были — детьми вы не торговали точно. Вижу по вашим глазам.

— Почему вы не уйдете отсюда? — Романов снова посмотрел на некогда бывшее женщиной существо, воздевающее руки к небу, словно бы в жуткой попытке отмолить свои грехи.

— Во Владивосток? — понятливо спросил старик. — Я не дойду. Это первое. Я даже не знаю, что там, за Амуром… к сожалению, я сугубо городской человек, хоть и прожил всю жизнь в полусельской местности… Второе — у меня жена, она больна и почти не выходит из дома, а мы сорок три года прожили вместе, было бы некрасиво ее бросить, не находите? И еще у меня семеро сирот. Я их подобрал, когда устал бояться. Есть совсем малыши. Тут мы кое-как кормимся, а до Владивостока нам не дотянуть.

Молчавший Женька вдруг так же молча положил на кастрюльку непочатую упаковку сухого пайка, подумал, прибавил полную одноразовую зажигалку, две пачки сухарей (уже своей, владивостокской, выделки), бумажную трубочку с фруктовыми конфетами (тоже недавнего производства) — и замотал головой, когда старик начал придвигать ведро.

— Не надо, вы его обидите, — сказал Романов старику. — И вы не очень-то теряйте надежду. Вам не дойти до Владивостока. Но Владивосток и сам может к вам прийти… А где найти вашего мэра? Там? — он указал на здание, но старик, все еще порывавшийся придвинуть ведро и что-то бормотавший смущенно-возмущенно, улыбнулся и покачал головой:

— Нет, что вы. Там живут беженцы, он их туда и заселил еще в прошлом году первых… А Никита Никитович сейчас, наверное, дома. Он там решает все дела. Это — за мэрию налево и там такой тупичок… — Старик всмотрелся в форму Романова: — Послушайте, но все-таки — кто вы?!

Романов не ответил. Он махнул рукой Женьке, и мужчина с мальчиком, ведя в поводу коней, двинулись дальше, ориентируясь на двухэтажное здание. Но почти сразу их снова отвлек странно веселый шум и какая-то кутерьма — люди стягивались в угол площади, даже многие торговцы сворачивали или просто оставляли свои немудрящие лотки и спешили туда.

— Цирк, что ли? — пробормотал Романов. Женька вдруг ловко вскочил на седло, встал на ноги, выпрямился. Вгляделся и, соскочив, удивленно сделал брови: ага! — Цирк? — недоверчиво переспросил Романов. Белосельский с улыбкой кивнул…

Мальчишек было пятеро, девчонок — трое. Всем — лет по двенадцать-пятнадцать. Они разбили две ярких, раскрашенных от руки палатки (большую и поменьше) с яркими многоцветными надписями «СМЕШАРИКИ». Две девчонки и двое мальчишек, одетые в облегающие трико и босиком, разминались, делая несложные гимнастические упражнения. Еще двое мальчишек, забравшись на столбы, натягивали между ними, деловито перебрасываясь какими-то репликами, канат. Третья, самая старшая, девчонка раскладывала на легком переносном столике разные гимнастические принадлежности. Последний мальчишка, в аккуратном костюме, длинноволосый, очень красивый полудевичьей красотой, но с жутким шрамом через весь лоб параллельно бровям, тренькал на гитаре, а как раз когда Романов и Женька подошли ближе, умело подыгрывая себе, запел отлично обработанным и поставленным голосом довольно жутковатую, но в то же время веселую песню:

Две собаки на улице кушают тело бомжа…

Если хочешь спокойно скончаться — живи не спеша…

Этот сильно спешил, не скопил капитала — и вот

Его бренные кости простая дворняга грызет…[16]

Внимание Романова приковало то, что юный певец был совершенно сед. Это казалось даже пикантным, чем-то вроде части имиджа… если бы еще сохранялась в мире такая вещь, как имидж. А это просто была настоящая седина…

Забыв про дела, Романов и Женька прослушали и просмотрели всю почти часовую программу. Женька вообще не сводил глаз с юных циркачей и бурно аплодировал, сильней всех, словно бы компенсируя бешеными хлопками свою немоту. Номера перемежались пением, и, когда старшая девчонка объявила об окончании выступления, Романов решился подойти и заговорить.

Помогло то, что рядом был Женька. Вся юная компания ощетинилась, сбившись в кучу. Смотрели явно враждебно и без страха, и Романов наметанным глазом определил, что как минимум у двоих мальчишек (тех, что на столбы лазили — крепить канат для акробатических трюков… без страховки, они заставляли сердце буквально замирать) под рукой в карманах курток пистолеты. Говорила та девчонка, одна — причем говорила неожиданно вежливо, но смысл ее слов определенно сводился к «иди ты, дядя, отсюда!».

Вот тогда выступил Женька. Энергично. Очень. Начал он с того, что цветным желтым мелком, взятым тут же, из реквизита, написал на побитом асфальте большими буквами: «ДУРА!!!» — и на последнем знаке раскрошил мел.

Почему-то цвет букв придавал надписи особенное ехидство. У Женьки осведомились, не хочет ли он в лоб? Он отмахнулся, достал блокнот. Вокруг него сгрудились. Романов ждал, держа обоих коней в поводу. Головы покачивались. Слышалось бормотание и неясные вскрики. Потом седой мальчишка вдруг повернулся и тихо спросил Романова:

— Это правда?

— Что? — осторожно ответил вопросом Романов.

На него смотрели теперь уже все, даже Женька.

Губы мальчишки дрогнули. Он помолчал, глядя на Романова пристально и горько, — и вдруг сказал, как говорят о прекрасной сказке. С неверием и в то же время с надеждой. Зная, что так — не бывает… и не в силах расстаться с мечтой.

— Что у вас не убивают людей.

«Заплакать бы мне, — тоскливо подумал Романов. — Бросить бы все. Проснуться бы сейчас».

— У нас не убивают людей, — твердо сказал он. — Вы пойдете с нами на обратном пути?

— Да, — сказала девчонка. Так же ясно, как несколько минут назад «посылала» Романова. Только не многословно, а одним словом…

Беда застала юных москвичей из циркового училища на «гастролях» — летней немудрящей подработке на Дальнем Востоке. Руководитель, которому было поручено «контролировать» ребят, сбежал, прихватив с собой все деньги. Вернуться в Центральную Россию самостоятельно четверо мальчишек и две девчонки уже не успели.

Вспоминать о том времени им было тяжело. Никому не нужные, совершенно неприспособленные к жизни, брошенные на краю земли в Николаевске, они едва не попали в рабство к одной из банд — физически крепкие, ловкие дети были нужны на каких-то срочных работах в порту, связанных с разборкой механизмов и работой в тесных пространствах. «Выработавшихся» от бескормицы и побоев ребятишек просто топили с кирпичами на ногах… Спасла их от этой участи местная девчонка, с двумя младшими братьями-близнецами промышлявшая мелким воровством в том же порту, — спасла просто от неожиданной жалости. И тем самым изменила и свою жизнь тоже. Потому что, поразмыслив, все девятеро бежали из города и выбрали скитальческую жизнь — подальше от банд, по небольшим поселкам-селам-деревням, давая нехитрые (но и не такие уж плохие, если честно) цирковые представления и разыгрывая простенькие спектакли-сценки. Принимали их в основном хорошо, хоть иногда и гнали. Приходилось, правда, и голодать подолгу, и болеть огневиком (двое мальчишек-москвичей умерли от него в ноябре), и прятаться от бандитов, и сталкиваться со зверями.

Зимой их труппа пополнилась Тохой-Антохой. В лютые холода перед Новым годом «Смешарики» набрели на старый полевой стан посреди длинного приречного ополья. На стане двое уродов (один из них был женщиной, что, впрочем, стало ясно только потом) неспешно, со вкусом, замучивали мальчишку. Зачем — так и осталось неизвестным, как и вообще все обстоятельства этой истории, потому что спросить стало не у кого, а мальчишка ничего не помнил, кроме своего имени. Это тоже выяснилось потом. «Смешарикам» приходилось убивать и раньше, хотя они не любили этого делать и всегда предпочитали убежать, скрыться… Но когда с уже даже не кричащего, а протяжно, тихо стонущего мальчика стали с прибаутками снимать скальп — они не выдержали…

Тоха очень долго отлеживался. «Цирковые» девчонки немного знали медицину, но в основном касательно травм типа переломов и вывихов. Они смогли только натянуть сорванную почти на треть головы кожу обратно, кое-как зашить рану, зафиксировать какие можно переломы да следить, чтобы мальчишка, которого еще долго трясло температурой и постоянной болью, пил и ел и в бреду не пытался вскочить. Может, они бы и ушли, бросили его (кто он им был такой, в конце концов, и так спасли, а уж теперь — как ему повезет…), но разгулялись метели (а мороз почти не уменьшился), и они месяц просидели на том стане. Уже подъедали последнее, когда новенький более-менее восстановился. Ну и как-то стало… некрасиво, что ли, его бросать.

А в первой же деревне выяснилось, что он отлично поет. Профессионально. И здорово умеет играть на гитаре…

… — Вы знаете, что сюда идет банда? — Девчонка-командир не спускала с лица Романова глаз. — Это та самая… из Николаевска. Зверье, а не люди.

— Подозревал, — кивнул Романов. — Армия наведения порядка… Я, собственно, об этом хочу поговорить со здешним мэром.

— Он хороший человек… — задумчиво сказала девчонка. И опять напрямую спросила: — Нам оставаться? Мы очень устали. Очень-очень. И не знаем, что делать, и мы хотим уйти с вами. Но если вы поговорите-поговорите, а потом бросите тут все на бандитов, то мы лучше дальше пойдем сами.

— Можете остаться, — спокойно ответил Романов. — Найдите, где остановиться, и поживите спокойно. А через полмесяца, может, чуть больше, пойдете с нами в обратный путь. Или останетесь тут, как захотите. Тут будет безопасно, я думаю… Ж… Белосельский!

«Я тут останусь, — показал жестами Женька. — Коней посторожу».

— Хорошо. — Романов усмехнулся и добавил: — И помни, что тебя во Владике ждут.

Женька сердито свел брови и преувеличенно-обиженно отвернулся…

Мэр Осипенковки Никита Никитович Горенышев сидел на крыльце своего дома (приличного, но ничего особенного — даже одноэтажного и без внушительной кованой или кирпичной ограды, какие обычно в моде были у «народных избранников» самого мелкого ранга) и с печальным видом слушал какую-то бабку, которая агрессивно-обстоятельно излагала преступления некоей Сирафимшны, четыре козы которой… Дальше шло такое, что Романову невольно стало жутко: если здесь козы ведут себя так, то, похоже, надо сматываться. Однако мэр при виде Романова очень обрадовался, даже встал с крыльца и громко объявил:

— А я вас жду, жду… — Потом снова вернулся к бабульке: — Иди. Иди-иди, у меня дело важное, человек пришел, а с козами вашими вы мне всю плешь проели. У вас планы участков на руках? На руках. Вот и решайте там по-соседски. И-ди, русским языком говорю.

— Будут перевыборы — я на тебя управу найду, — пообещала старуха, похоже, не столько разочарованная ответом, сколько обрадованная возможностью и дальше проявлять гражданскую активность по полной.

— Иди отсюда, Христа ради, — сказал мэр уже умоляюще. — Можешь референдум проводить прямо сейчас, разрешаю.

Старуха едва не смела с дороги Романова, пробормотала про «ходють и ходють» и двинулась дальше на площадь. Видимо, проводить референдум. Мэр поднялся с крыльца, вздохнул, отряхнул спортивные штаны и протянул подошедшему Романову руку:

— Я вас правда жду. С блокпоста сообщили уже давно, а вас нет и нет… На площади задержались?

— Да… Разрешите представиться — Романов Николай Федорович, лидер Русской армии. Прибыл сюда во главе одного из отрядов для… — Романов немного сбился и пояснил коротко: — Порядок наводить.

— А я здешний мэр, — вздохнул Горенышев. Проследил за реакцией Романова и почти агрессивно спросил: — Чего не смеешься?

— Не вижу причин, — признался Романов. — Если мэр в нынешних условиях мэрию отдал беженцам, а сам работает на дому — то это вряд ли смешно. Скорей достойно уважения.

— Ну, тогда ты один такой… первый… С меня вся округа покатывалась, до самого Хабаровска. Единственный мэр, который не ворует… Правда, так, по слухам, я изо всех мэров в округе один живой и на месте остался…

— Действительно странно… Вы больной?

— Я честный, — буркнул тот. — Я потому тут и сидел так прочно, что место у нас насквозь дотационное и неприбыльное. Ну сидит блаженный — и пусть сидит…

— Ясно… — кивнул Романов, но Горенышев вдруг разозлился:

— Ясно?! Ничего тебе не ясно — тоже мне, «яснооо»! А я тут родился! Вырос! Учился во Владивостоке, а вернулся опять сюда! — Он притопнул ногой. — Хотел тут честно до конца жизни проработать, да и помереть, ан фига! Дадут они — честно, как же! — Он покрутил перед лицом Романова этой самой фигой и продолжал поспокойней: — Думаешь, когда Союз разорили-развалили — это правда была, что он неконкурентоспособный экономически был, потому и рухнул? Ага, как же. Хрен по всей морде… У нас в поселке заводов было пять. Пять! Это посреди тайги-то, ты веришь?! И в каждом крупном селе в округе — или заводик, или цех. В 90-е годы отсюда западные фирмы столько вывезли, что за голову хватаешься: одних станков на полторы сотни вагонов! Думаешь, на металл? Как устаревшие? Не. На металл они ограды, сами цеха, рельсы разбирали… А это — вывезли на новые места в Азии, под пальмовой крышей установили, местных голожопых за бананы наняли и давай «экономическое чудо» творить. И так по всей России было. В каждом самом маленьком сельце. В каждой отрасли. Отовсюду эшелонами краденое везли. Это я своими — вот этими самыми глазами! видел. По сию пору все тогдашнее богатство разворовать не могут! Мммммммммммммать их… — и он с такой энергией выругался, что Романов не нашел ничего лучшего, как спросить:

— Вы коммунист?

— Нет! — отрезал Горенышев. — Был, не отказываюсь и горжусь, а в восимьсемом — свалил! Потому что… а! — он махнул рукой. — Что я тебе, щенку, объясняю… Извините, я вас на «ты»…

— Это как раз ничего… — задумчиво ответил Романов. — Но вот только я спокойной жизни и спокойной смерти-то вам обещать и не могу как раз.

— Пошли в дом, — предложил Горенышев. — Пошли-пошли, чаю выпьем, посидим, поговорим… может, ты и не бандит. Гляну…

…Никита Никитович жил один. Жена от него ушла двенадцать лет назад, когда его собирались судить, обе дочери давно жили «в России», в смысле — за Уралом, и приезжала одна — старшая, — последний раз еще до развода с женой, привозила ненадолго внучку.

— Погибли, наверное, — вздохнул Горенышев, наливая Романову, устроившемуся за столом, настой иван-чая. — У вас какие на этот счет сведения?

— Скорей всего — погибли, — честно ответил Романов. Горенышев ссутулился, тихо сказал:

— Ну вот, видно, и конец моему роду… — Но тут же встряхнулся, снова поинтересовался: — А насчет зимы этой… ядерной? Как?

— Скоро будет. Почти точно.

— Радуешь ты меня снова и снова… Ну да я, собственно, так и рассчитывал… и людей ориентировал должным образом. Вот все ли поверили — не знаю. Да, может, еще и не доживем до той зимы. Про банду слышал? Про Армию наведения порядка?

— Затем и пришел. Хотя, вообще-то… вкусный чай… вообще-то, мы хотели у вас пару дней отдохнуть и дальше, к Охотскому морю. Нам еще на неделю пути…

— К морю неделя пути? — Горенышев непонятно ухмыльнулся. — Ну да, ну да… Банда эта — из Николаевска. Города нет, вот они тут по мелким селам и городкам бесчинствуют. И ведь не утонули, гады… Два дня назад типутата присылали. Три дня дали на размышление о выплате контрибуции. Завтра срок.

— Как нет города? — Романов от изумления даже пропустил мимо ушей слова про «типутата» и сроки. — В смысле — нет?! Боеголовка, что ли? Так мне сказали тут — никто его не бомбил…

Горенышев присвистнул:

— Э, так вы ж не знаете ничего про это?! А мы теперь почти что прибрежный поселок. Курорт. До Охотского моря — семнадцать километров.

— Новости… — Романов и правда был ошарашен. Потер лоб. Потом вздохнул: — А, черт… сейчас всему удивляться — так и будешь с открытым ртом ходить… Ну, и что вы делать собирались?

Горенышев придвинул гостю по цветастой клеенке блюдечко с сушками. Посмотрел за окно — на аллею к площади. Заговорил, словно сам все заново оценивая:

— Есть десять ментов с пятью автоматами. Шесть лесников. Есть ополчение. Вы видели. Сотня человек в основном с охотничьими ружьями. Бутылки с горючей смесью наготовили. И все. Бандитов меньше, но у них даже танки есть. И в руках не ружья.

— М-да. Вы не солдат, — прямо сказал Романов.

— Не солдат, — не обиделся Горенышев. — Я хозяйственник. Неплохой. Но бандитам служить не стану и поселок им просто так не отдам. Лучше в бою погибну.

— Уймитесь, — не сердито, скорей с уважением попросил Романов. — Не придется вам погибать в бою. А придется вам восстанавливать ваш консервный завод. Хотя бы его. Ну и там — что еще сможете. Повторяю — никакой спокойной старости не предвидится. Увы.

— То есть… погоди… — Горенышев встал. — Погодите, то есть — вы не уйдете?!

— Уйду. Как только покончу с бандой и увижу, что у вас более-менее наладилось дело.

— У них танки, я ж вам говорю! Или… или у вас что — тоже?!

— С собой не принес, — вздохнул Романов сожалеюще. — Но теперь в лучшем случае у нас их станет на три больше. В худшем… Не будем о грустном. Можно сушку?

* * *

Вообще Ломброзо был не прав в корне. Но в жизни иногда встречаются такие яркие типажи, что поневоле приходят на ум мысли о правоте итальянского криминалиста-френолога.

«Делегат» банды, с которым Романов в сопровождении Провоторова встретился на северо-восточном подъездном проселке, был именно таким. Пришел он смело — один, пешком, правда, это была совершенно очевидно та дешевая смелость, которой обладают те, кто ни разу не встречал отпора. «Уголовная рожа», как говорили о подобных людях — чаще всего ошибаясь. И разговор с ходу начал в таком же ключе — очень подходящем к внешности.

— Ты чего со своими тут растопырился? — Романов сдержал улыбку — вот сейчас сделает «пальцы веером»… — Это наши места! Мы за своим пришли!

— В других местах уже все ограбили? — вежливо уточнил Романов. — Разрешите представиться: Романов. Николай Федорович. Вы?..

— Ой, вот не надо только вот это, не надо! — скривился «делегат» и смачно харкнул к сапогам Романова. Умело. С высоким искусством прямо-таки. Не доплюнул до левого носка какой-то сантиметр. Довольно поправил на груди, поверх распахнутой летней кожанки, автомат. — Мы про тебя все знаем! Ты еще в Зажопинске этом по базару терся, а мы уже все знали! Вали обратно за Амур, витязь — тоже мне! Царь Салтан!

— Вы начитанны, — заметил Романов. — Но за Амур я не уйду, потому что вы мешаете.

— А? — бандюга даже опешил. — Да… кто тебе мешает?! Ты чо гонишь?! Скатертью дорога!

— Вы мешаете, — повторил Романов. — Своим присутствием на земле. С этим надо как-то разбираться, вам не кажется?

— У нас танков три штуки, — не выдержал-таки — сделал распальцовку… Романов опять удержал улыбку. — И заложников мы взяли, больше сотни! Всеееех тут выгребли, по дороге! Так что, если не свалишь отсюда в голубую даль, мы их впереди на поселок пустим, и все дела.

— Прошу, — развел руками Романов. — По-моему, вы застряли в мире прошлого, вам не кажется?

— Че? — хлопнул редкими белесыми ресницами «делегат».

— Вы мыслите категориями вчерашнего дня, — обстоятельно пояснил Романов. — Мне наплевать на заложников. Более того — пущенные перед вами, они будут вам же мешать стрелять, и вообще вы на них потратите какое-то количество боеприпасов. Это первое. Второе — я хочу вас честно предупредить, что в любом случае, как бы ни развернулись события, никто из вас живым к концу завтрашнего дня не останется.

— А… да ты… — «Типаж» сделал еще несколько угрожающих жестов. — Ты сам-то… сам-то че… не как мы?! Царьком хочешь стать?! Ну гляди — еще дотемна мы твои кишки на гусеницы намотаем…

— Провоторов, — не повышая голоса и не сводя глаз с бандита, сказал Романов, — ты слышишь? Он говорит, что мы похожи на его подельников…

— Я глубоко польщен таким сравнением, — ответил казак, изучая «делегата», как редкое насекомое под микроскопом.

— Будь так добр, избавь меня от этой мокрицы, научившейся говорить по-человечески, — попросил Романов все тем же тоном. Настолько мирно, что «делегат» не успел не то что среагировать — даже понять, что речь идет о его смерти.

Нагайка метнулась вперед и мокро хрустнула, почти погрузившись своим кончиком в залившийся кровью лоб бандита. Глаза того уехали куда-то под лоб и к переносице, он дернул руками, резко расставив их в стороны, — и повалился на спину, подогнув ноги.

— Насчет заложников — это ты всерьез? — задумчиво спросил Провоторов — нагайка отскочила к его ноге, как живая.

— Вполне, — ответил Романов. — Мне не нравится эта практика — псих или скот хватает человека, начинает махать оружием и орать, а все должны с улыбками складывать свое оружие, чтобы, видите ли, «не спровоцировать». И тем самым на будущее провоцируют десятки таких же психов или скотов повторять удачный опыт, а сотни и тысячи людей — подвергать свои жизни опасности или прямо погибать. Посему это с настоящего момента становится законом: взявший заложника уничтожается тут же, если нет иного выхода — вместе с заложником. Эту эпидемию надо давить в зародыше.

— Согласен. С этим что делать будем? — казак кивнул на труп.

— Пусть валяется, — брезгливо сказал Романов. Но Провоторов задумчиво произнес:

— Я тут поговорил… они в николаевском порту, когда металл под продажу пилили, угробили больше ста ребятишек. Девочек насиловали скопом, выдумывали всякое… в меру своей фантазии. Мальчишек еще живых в море бросали, потому что те работать не могли… кто убежать пытался — ноги и руки грузами отрывали и так оставляли умирать… Посему как-то оно не того. Уж не осуди.

Казак присел. Тремя сильными ударами отсек убитому голову, перевернул труп на живот и, рывком стащив с него камуфляжные штаны и трусы, уткнул голову носом между ягодиц. Выпрямился, вытерев тесак. Недобро усмехнулся:

— Найдут — злее будут. И глупее. У таких это под ручку ходит.

Романов безразлично зевнул и махнул рукой:

— Пошли, едем….

Танки Романов считал ерундой. Вряд ли бандиты соображали, как их использовать иначе, чем самоходки с усиленной броней. Больше всего Романов боялся, что банда, узнав о подкреплении поселковом и прикинув соотношение сил, подумает и… уйдет в лес. В этом случае она оказывалась разом в полном выигрыше. Романов или вынужден был уходить (и бросать поселок на растерзание) — или тратить время и людей на погоню за врагом по здешним чащобам и болотам.

Но Провоторов был прав, когда оценивал психологию бандитов. Видимо, сразу после обнаружения трупа своего «делегата-депутата» банда решила штурмовать поселок, предварительно раскурочив его, как только будет можно, из танковых орудий. С их направления это проще всего было сделать с верхушки сопки в полукилометре к северо-востоку над окраиной Осипенковки, где старая дорога выбиралась на высшую точку склона — и откуда хорошо был видел сам поселок. Ну а потом, заранее просочившись поближе к окраине, атаковать, и дело сделано. Кроме того, никто из банды не слышал слов Романова, и там все были уверены, что заложники обеспечат им преимущество, а боев в поселке не будет — эти пришельцы из Владика побоятся за мирное население. Обычная тактика любой сильной банды в боях с теми, кто защищает закон….

Танки — три «Т-72» — появились на дороге клином. Передний начал спускаться, чтобы занять позицию чуть ниже остановившихся борт о борт двух других. Так они могли стрелять все вместе. За двумя задними пряталось около десятка пехотинцев.

Это Романов видел хорошо и невооруженным глазом. Он стоял около одной из двух замаскированных на соседней сопке «ЗПУ», которые в случае чего должны были перекрыть огнем дорогу от вражеской пехоты. Но вскрик одного из стрелков и то, как он отшатнулся от прицела, явно увидев там что-то страшное, заставили Романова схватиться за бинокль.

На носах всех трех танков было распято тросами по нескольку человек — раздетые женщины и дети. Видно было, как почти все они рвутся, что-то кричат, плачут. Романов медленно опустил бинокль. Стрелок-порученец с сиденья второй «ЗПУ» медленно обернулся, посмотрел на командира огромными глазами…

— Слезь, — мягко сказал Романов мальчишке. — Я сам.

Парень сделал судорожно-радостное движение… и вдруг покачал головой. Скривился, выдавил:

— Вы не можете все… сами…

— Тогда давай. Стреляй точно. Очень точно.

Мальчишка кивнул, нагнулся над прицелом. Все четыре ствола изрыгнули длинные фонтаны рыжего пламени, плавно поворачиваясь, перечеркивая танковые носы. Романов смотрел в бинокль, не отрываясь. Потом пулемет замолк, и мальчишка, обхватив голову руками, сжался на сиденье.

Те, кто находился в танках, видимо, не ожидали такого. И, прежде чем раздался хоть один выстрел, Романов услышал с перевала чистый, сильный звук горна, дающего сигнал к атаке. И увидел во вновь поднятый бинокль, как слева и справа из кустов на обочине стали вылетать огненные плевки, врезаясь в броню танков — в ходовую часть, маски пушек сбоку, в корму корпусов… Засада, для которой он выделил половину дружины, начала работу. Видно было и то, как мечутся и падают пешие бандиты. А потом началась разноголосица хаотичной стрельбы у окраины поселка — на тропинках подкравшихся и ожидавших сигнала для атаки тремя группами бандитов окружили и уничтожали ополченцы, усиленные дружинниками…

Бой закончился за восемь минут.

Банда потеряла убитыми двадцать два бойца, считая танковые экипажи. Были убиты трое ополченцев и один дружинник.

Сдавшихся в плен и пойманных бандитов — двадцать восемь голов, больше половины банды — по приказу Романова закопали по шею в землю по обочинам дороги на перевале. И оставили так — только прочно заткнув рты, потому что хоровой отвратительный вой — даже не мат, а обычный трусливый вой ужаса — был слышен слишком далеко. Еще четверых бандитов убили в лагере в километре от перевала, освободив шестьдесят семь заложников; убить они никого не успели. А брать их живыми никто не подумал даже, потому что еще на подходе к лагерю наткнулись на двух молодых женщин — голые, те были повешены за ноги на деревьях, а внизу брошены три маленьких, по году-три, ребенка. Дети истошно кричали и плакали, пытаясь дотянуться до матерей, которые тоже судорожно извивались в петлях, силясь достать до малышей. И ни те, ни другие были не в силах что-то сделать.

Этого оказалось вполне достаточно для того, чтобы брать кого-то из охранников живым не пришло дружинникам в голову. Все четверо могли быть довольны уже тем, что в ярости атакующие поспешили с убийством…

На носах танков от очередей пулемета погибли четыре молодых женщины и пятеро детей: две девочки и три мальчика пяти-двенадцати лет. Когда Романов верхом подскакал на перевал, их трупы уже сняли с машин (из них при беглом осмотре представлялось возможным восстановить лишь одну) и уложили на обочине. Над телом мальчика лет десяти, почти натрое перебитым пулями, жутко голосила прибежавшая из освобожденного лагеря еще молодая полуголая женщина — вырывала у себя клочья волос, билась о землю лицом, целовала ноги убитого и умоляла встать, просто встать, и все.

Стрелявший — четырнадцатилетний порученец Мишка Мазуров — прискакал вместе с Романовым, хотя тот пытался запретить. Но Мишка только яростно мотал головой. При виде женщины он даже не побледнел снова — почернел как-то. Неловко сполз с седла и пошел к ней, на ходу расстегивая большую кобуру «парабеллума». Встал рядом на колени, ткнул пистолет в руку раскачивающейся и непонимающе глядящей на него женщины и сказал тихо:

— Нате. Я его убил… — И огрызнулся вокруг — заранее: — Не делайте ничего! Ну, вы?!

И все замерли. Все. И конный конвой Романова. И сам Романов. И люди у танков. А Мишка вздохнул и наклонил голову.

Женщина удивленно посмотрела на пистолет. На Мишку. На мертвого мальчика. Опять на пистолет. Подняла его обеими руками и уперла в лоб Мазурову, прошептав — или выкрикнув, не понять было:

— За что?!

— Так было надо, — ответил мальчишка. — Ну… давайте. Давайте же! — Он стиснул кулаки и ударил ими по земле, по старому выщербленному асфальту. Со слезами крикнул: — Думаете, боюсь?! Не боюсь! И не стыдно мне — так надо было, надо! Мне… Стреляйте, ну?!

Женщина уронила «парабеллум» и, в каком-то дрожащем, судорожном движении подавшись вперед, обхватила уже в голос заревевшего Мишку, прижала к себе…

Убитого дружинника сожгли под салют из карабинов на большом костре над берегом реки. Пришло много местных, почти все ополченцы, например. Многие пришли семьями. Пришел и Горенышев. Романов смотрел, как со свистом и воем вздымается пламя, и думал почти удивленно, что это первая и пока единственная потеря в его экспедиции. Может, и у остальных дружин так же? Хорошо бы…

Романов вздрогнул — кто-то крикнул: «Счастливого пути!» — и этот крик подхватили многие вокруг. Ему подумалось о странности происходящего, странности выкрика, странности самого сожжения… и о том, что весь мир сейчас на грани, не то умирает, не то обновляется. Потом он нашел взглядом «Смешариков» — точней, наткнулся на них глазами: они все стояли тесной группкой неподалеку и смотрели на пламя. Потом Тоха вздрогнул — видимо, ощутил взгляд Романова. Быстро посмотрел вокруг.

И улыбнулся Романову.

* * *

Они провели в поселке еще три дня. Отдыхали, помогали местным — больше, впрочем, словами и объяснениями, — договаривались о возможностях встреч и о налаживании связей между Осипенковкой и Поманухами…

Горенышев признался, что элементарно боялся многое восстанавливать. Зачем, если бандиты легко это разрушат? Для чего запасаться сверх меры, если отберут? В результате теперь, получив трофейное оружие и уверенность в том, что у него есть целая цепочка союзников, он клятвенно пообещал по мере возможности наладить местную пищевую промышленность и, если получится, лично прибыть с докладом через пару месяцев.

— Радиостанции плохо работают, — жаловался он (они сидели с Романовым на крыльце дома мэра). — Вообще без связи останемся… У пожарных вертолет оставался, подняли они его в зиму. Что ты думаешь — разбило…

— У нас та же история, — ответил Романов. Он уже привык к тому, что Горенышев бесконечно жалуется. Это было не от беспомощности, а скорей попытка показать собеседнику, как много надо сделать, заставить его проникнуться серьезностью ситуации. — Вы, главное, о людях тут, на месте, позаботьтесь. Чтобы пересидеть. Просто пересидеть несколько лет.

— Да пересидим… — Горенышев проводил взглядом двух девчонок, промелькнувших на велосипедах в конце его тупичка, на площади. И неожиданно спросил: — Слушай. А… дальше? Дальше ты что мыслишь делать?

— Дальше мы не пойдем, — ответил Романов. — Только до вашего нового моря. А дальше… дальше что. Дальше Бурея… и вдоль берега Охотского — видимо, все мертвое. Там на берег плеснуло крепко. Через недельку к вам вернемся — и в обратный путь. Нам еще добираться, а до… — Романов хотел сказать про осень, но задумался.

— Интересно, Магадан цел? — спросил Горенышев, потирая колени. — Или… как Николаевск?

— Хотелось бы знать… — Романов вдруг выматерился: — Сидим на крохотном кусочке России и ждем зимы… аж страшно становится!

— Угу… только ведь я тебя не про это спрашивал. Про «дальше»-то. Так как? Дальше?

— А все-таки ты коммунист, дядь Никит, — задумчиво сказал Романов. — Даром что партбилет положил…

Горенышев хмыкнул:

— А если даже и так? Ты мне скажи, чем он плох был — коммунизм?

— Тот, про который тебе говорили? — уточнил Романов и, дождавшись кивка Горенышева, ответил: — Партией, дядь Никит. Пар-ти-ей. Коллективным решачеством. И коллективной безответственностью, следовательно. Возразишь?

— Нет, — буркнул Горенышев. — Было такое. И все?

— Не все. Еще тем, что после Сталина уж слишком много плясать вокруг «простого человека» начали. А по мне, так вот что: если кто простой — тот и вовсе еще не человек.

— Есть такое. Хорошо. Согласен. Все теперь? Или третье есть? — В голосе Горенышева не было ехидства, только интерес. Настоящий и глубокий.

— Третье есть. И последнее. Главное — всех накормить, обуть, одеть, согреть, позволить учиться. Это — главное. Но за этим идет не «улучшение быта». А расширение горизонтов. Всех и всяческих. И тогда быт наладится сам. Автоматом. А если начать людей с узким кругозором уже не кормить, а закармливать, не одевать-обувать, а позволять заболевать вещизмом… тогда рано или поздно такая политика заботы о левой пятке «приведет в конце всех в один конец». Потому что сытый, обутый, одетый и с денежками в кармане мещанин хуже любого зверя. Хуже самого себя, озабоченного, где пожрать. У него фантазии прут. Но — мещанские. Вот тебе и третье. Вот этих трех вещей я в новом мире не допущу. И я не один такой. И я не фантазер беспочвенный. Так как?

Горенышев молчал. Он молчал долго, даже стемнеть немножко успело, а в тупичок уже пару раз заглядывал Женька, намекая всем своим видом, что Романову пора поспать, завтра же ехать…

— И частное предпринимательство разрешишь? — спросил наконец Горенышев. Романов кивнул:

— Если не по добыче сырья, не по военной промышленности и не по перепродаже — разрешу. Хоть завод по производству трусов открывай, хоть… вон, консервную фабрику.

— Непонятное что-то у тебя получается.

— И не говори, — вздохнул Романов, поднимаясь. Отряхнул сзади штаны. И добавил: — Чего только человечество не перепробовало. Может, вот это, новенькое, как раз и получится? А, дядь Никит?

Глава 13

На другом краю мира

Расслабься, жить будешь. Лупи из горла.

Она была в двух шагах — но в этот раз ничего

не смогла!

С. Калугин. Туркестанский экспресс

Океан бушевал у искалеченного берега, на котором почти сплошным слоем лежала мертвая или умирающая от отравления морской водой озерная рыба. Странной частой щетиной торчали из воды верхушки уцелевших деревьев — часть озерного берега тоже «слизнуло». Слева и справа новый берег круто изгибался и постепенно уходил в океанскую даль, откуда шли и шли грозные, тяжелые волны шторма и дул ветер. В нескольких местах рядом с рыбой в иле были видны и человеческие останки. Романов не присматривался — к чему? Он наблюдал за тем, как обманчиво-медленно приближается вдоль кромки моря его разведотряд — восемь всадников, — и слушал, как в наскоро разбитом лагере позади Сажин под взрывы смеха распевает:

«А иди ты на хрен!» — мне старшой сказал.

И пошел я на хрен, долго хрен искал.

По пути видал я всяки чудеса,

Горы и болота, города, леса…

Побивал бандитов, баб освобождал,

Старикам и детям конфетки раздавал,

Но одной я мыслью озабочен был:

Где тот хрен, про коий старший говорил?

Подъехавший Женька сунул блокнот. Романов покосился — там было написано печатными буквами одно слово: «ХОЛОДНО».

Потом Женька подумал и приписал своим обычным почерком: «И спать охота».

— Ты же не в карауле и не в наряде, ложись и спи, — буркнул Романов. Подумал, что и правда холодно, и всмотрелся пристальней в группу конных. Ему все больше казалось, что за спиной у одного из всадников кто-то сидит… да нет, точно сидит! Романов поднял бинокль.

Это был дед. В смысле, старик. Сидевший за спиной одного из дружинников с некоторой даже лихостью. Женька толкнул Романова в локоть и показал ему, с досадой оторвавшемуся от бинокля, блокнот. Там было написано: «Непойду. Интересно, что сейчас будет».

— Мне тоже, — признался Романов…

Командовавший разведкой Харитонов, косясь на старика, которому помог спускаться с коня везший его дружинник, первым делом сразу сообщил Романову:

— Вот. Привезли из деревни, тут километров пять всего. Разговаривай сам… — Подумал и конфиденциально добавил: — Но знаешь, по-моему, он чокнутый…

Старик впечатления чокнутого вот так, навскидку, не производил. Дед как дед. Старый, но не так чтобы дряхлый. Обычно одетый. С обычной бородой. Обитал он, как выяснилось за кружкой налитого чая, в маленькой полумертвой деревеньке под названием Загребухи, стоявшей недалеко от берега Удыли. (На картах дружины такой деревни вообще не было, если правду сказать…) В лучшие времена в Загребухах жило почти триста человек, перед войной осталось семь, и связь с миром поддерживалась раз в неделю приходившей моторкой. Когда начались основные неприятности, деревня даже подожила за счет прибившихся беженцев, сейчас в ней проживало-выживало почти пятьдесят человек, в основном бабы и дети. И все бы ничего, жить можно, вот только «третеводни» деревню ограбили немцы.

— Какие, к чертям, немцы?! — Романов на этом месте стариковского рассказа опешил так, что пролил чай.

— Обычные, — пояснил дед, со свистом и хлюпом, вкусно так, отхлебывая из кружки. — В точности как на Украине в 41-м. Видал я их еще пацаном сопливым, без штанов еще бегал; я оттуда родом. Немцы и есть. Только эти молодые совсем. Тоже, считай, пацаны. Но все с оружием. С ненашим. Еду забрали. Не застрелили никого, кого у нас тут стрелять… Да и с едой… Как увидели, что у нас тут негусто, — покурлыкали по-своему и все брать не стали. Но у нас сам подумай — аль лишнее? А если повадятся? У нас и так в эти дела с земли трясениями да морем за порогом половина скотины, кака еще была, попересдохла со страху…

— Бррред какой-то… — пробормотал Романов. — Немцы курлыкают… без штанов, но с оружием… Дед, а ты не того? Не пьяный? — Романов спрашивал серьезно.

— Всех опросите, — не обиделся старик. И продолжал гнуть свою линию: — Все и скажут. А вы раз власть — то должны разобраться.

— Разберемся, — пообещал Романов. — Сегодня же…

* * *

— Твою мать… — потрясенно сказал Провоторов.

Романов готов был повторить за ним то же самое. Потому что стоящий на ровном киле и на четверть погрузившийся в ил, щебень, песок и грязь корабль все равно производил впечатление. Вообще, у него был вполне запущенный вид, особенно у корявого, поросшего разной фигней дна. Но уж больно он был огромен — метров полтораста в длину, высотой от уровня грязи и до верхушки сгруппировавшихся на корме надстроек — метров сорок. Вся эта махина даже с расстояния в полкилометра, на котором остановилась дружина, как бы нависала над берегом и рассредоточившейся по гребню холма дружиной. Судя по всему, изначально корабль представлял собой сухогруз. Флагов не имелось, название тоже, как видно, стерло с борта волнами… но на основании мачты связи был виден яркий, или недавно нанесенный, или регулярно подновляемый, рисунок: над черно-бело-красным кольцом — черный орел. А на самой рубке черная же надпись на немецком, готикой, в переводе — «Летучий Германец».

Картина поражала абсурдом. Потрясала. Выносила мозг, как раньше выразились бы. Настолько, что Романов услышал, как кто-то напевает:

А скоро к нам придет больной веселый доктор,

Больной веселый старый доктор к нам придет.

А вот и он — опц! — больной веселый доктор,

Больной веселый старый доктор к нам идет…

Ай тай-да-рач-тач-тач, ой, к нам идет…

Но шутки шутками, а корабль был обитаем. Более того — его обитатели уже начали осваиваться на берегу. И освоение начали, не говоря худого слова, с ограбления попавшейся на пути деревни.

— Зря стоим так, — заметил Провоторов. — Долбанут из какой-нибудь скорострелки…

— По-моему, делегация, — прервал его Романов.

Действительно, из-за носа корабля вышли и неспешно двинулись через грязный замусоренный берег две человеческие фигурки.

— Никому не стрелять, — предупредил Романов. — Если что — успеем, а мне очень хочется знать, что это и кто это. А ну-ка… — Он обвел взглядом настороженно и с любопытством разглядывающих корабль дружинников…

Старик не ошибся. Когда между Романовым и Провоторовым и двумя вышедшими из-за корабля людьми оставалось метров пятьдесят, Романов уже точно мог это сказать.

Это были ребята лет по пятнадцать-семнадцать, в добротной форме и снаряжении без знаков различия. Один — явно с ручным пулеметом — остался у гряды торчащих из сохнущей грязи валунов, присев за ними.

Двое приближались, держа руки на оружии: на изящных автоматических винтовках со сложенными прикладами (Романов узнал бельгийские карабины). У левого — повыше ростом — волосы топорщились коротким, почти бесцветным ежиком, у правого — поплечистей — свисали за спину с макушки длиннющим рыжеватым хвостом. У обоих кроме карабинов были пистолеты, гранаты, ножи. Снаряжение по полной. И они не очень-то походили на мальчишек, играющих в войну. Вблизи Романов различил, что на форме все-таки есть знаки — на рукавах оказались тщательно выполненные, но явно самодельные нашивки в виде того же орла с надписью под ним — «JENER TAG»[17].

— Des reinen Himmels und des guten Wetters[18], — неожиданно сказал коротко стриженный, останавливаясь в пяти шагах от Романова с Провоторовым и кладя руки на карабин — поперек груди.

Романов почувствовал себя глупо. Он очень плохо знал немецкий, а что знал — позабылось; сказанное парнем с этими «химмельс» и «веттерс» сильно походило на ругательство, всякие там «химмельдоннерветтер». Хотя раньше он видел немцев: и взрослых, и детей. Он был в Германии по программе обмена опытом. И даже немецкие солдаты и офицеры не произвели на него никакого впечатления — было только удивление: недавние предки этих вялых и не очень умных людей чуть не взяли Москву?! Детей Романов не видел совсем уж вблизи, но на расстоянии они напоминали какое-то глуповатое стадо — казалось, что никто не занимается их воспитанием и не следит за их внешним видом.

Поэтому как-то не очень верилось, что эти мальчишки — немцы… Они и были настоящими немцами? Коротко стриженный смотрел на Романова безразличными, полными холодного оценивающего внимания серыми глазами, похожими на кусочки льда. «Хвостатый» чуть улыбался, поблескивая белыми зубами, но зеленоватые глаза были такими же холодными, как у его товарища. И вдруг сказал по-русски:

— Меня называют Артур. Говорю на русском. Его, — он мотнул головой в сторону товарища, — называют Ральф. Ральф Бек. Наш… вождь. Мы год в пути. Мы из Германии. Это наш берег, мы станем тут жить. Это наша власть тут.

— Тут уже есть власть, — возразил Романов спокойно, хотя и поразился — что за новости?! Какие еще немцы из Германии?! — Это Россия.

— Er sagt, dass es Russland und dass hier ihre Gesetze, Ralf ist. Meiner Meinung nach, es ist der lokale Herrscher. Kann, über den wir hörten[19], — быстро, не поворачиваясь, сказал рыжий молчащему стриженому.

Тот рассмеялся — сухо, лающе. Он не пугал, не старался произвести впечатление. Он просто на самом деле был опасен, как опасен и прост вынутый из ножен нож. Прогавкал:

— Es gibt kein mehr Russland. Und es gibt kein Deutschland. Uns ist viel es. Bei uns die Waffen und das Gesetz. Wir werden hier leben.

— Ральф сказал: нет ни России, ни Германии, — перевел рыжеволосый. — Мы теперь живем тут. По нашему закону. Нас много. Мы сильные.

— Я не прогоняю вас, — покачал головой Романов. — Напротив — я буду рад, если вы останетесь и поможете нам бороться с бандами и с наступающей зимой. Но вам придется жить как равным среди равных. А не как правящим грабителям.

Между немцами начался быстрый разговор.

— Bietet an, zu bleiben, — сказал Артур, не поворачивая головы в сторону командира. — Sagt, dass über uns froh ist und dass ihm die Menschen nötig sind. Und etwas über den Winter wahrscheinlich die Nukleare. Aber wir sollen leben, wie sie… — Он помедлил. — Ralf meiner Meinung danach des Sinnes nicht entzogen ist. Wir können mit einer ganzen Küste nicht kämpfen, und dieser Mann gefällt mir[20].

— Ich will auch mit allen auf dem Licht nicht kämpfen. — Ральф тоже не сводил глаз с русских. Романов увидел, что над бортом корабля тут и там появляются люди — все больше и больше, — и отдал сигнал, подзывая к себе половину дружины. Не из опаски внезапного нападения, а чтобы продемонстрировать, что ничего и никого не боится, в том числе — ловушки. — Aber wir haben ihr Dorf schon zerstört. Plötzlich ist sie betrogen, werden uns entwaffnen und werden rächen? Bei uns die Kleinen und die Mädels. Du willst, dass sie ор die Sklavereien bei diesem Vieh aus dem Süden entgangen sind und wurden die Sklaven bei den Russen?

— Aber dann muss man sich raufen. — Рыжий покачал головой.

— Wir werden abwarten, — отрезал Ральф. — Mit dem Schiff werden sie uns sogar mit den Kanonen nicht nehmen.

— Mit dem Schiff ist es nichts bald zu fressen… — Артур вдруг повернулся к Ральфу всем телом. — Höre, gib wir werden auf den Willen des Himmels gelegt werden. Ich werde ihren Kämpfer da aus jenen Burschen herbeirufen, — он мотнул головой в сторону дружинников. — Wenn wir siegen werden — werden sie uns in die Verwaltung dieses Gebiet zurückgeben. Wir werden ehrlich, aber auf eigene Art lenken.

Ральф покусал губы. Спросил:

— Und wenn du verlieren wirst?

— Ich denke nicht. — Артур усмехнулся, прямо посмотрел на русских.

— Gut, — секунду подумав, согласился Ральф. — Sage, dass wir ihm es anbieten… — И прокричал, повернувшись к кораблю: — Duell! Arthűr gegen den Russen! Wer wird siegen — diktiert die Lebensumstände!

— У-у-у!!! — раздалось с корабля длинномногоголосое. Там началось оживленное движение, через минуту из-за носа стали выбегать люди, видимо, спустившись с другой стороны. Но большинство остались на палубе. Между тем Артур обратился к Романову:

— Предлагаем схватку. Я и ваш боец. Руки, ноги и ножи. Честно. Ваша победа — мы подчиняемся вашим законам. Наша победа — побережье пятьдесят километров туда, — он махнул рукой, — пятьдесят километров туда, — взмах в другую сторону, — десять туда, — рука указала в глубь суши, — наша. Иначе большой бой. Он не нужен. Вы не дадите нам уйти с корабля. Мы не дадим вам взять корабль. Много убитых. Никакой пользы. Поединок? — В этом слове был вопрос.

— Что за… — начал кто-то из дружинников, но Романов поднял руку, останавливая его. Потом обвел взглядом своих порученцев — тут было восемь мальчишек. Посмотрев в глаза Женьке, покачал головой, и тот сник — не от трусости, просто оценил, что немец заведомо старше и сильней. — Ну что, кто пойдет?

— Я выйду, — сказал Игнат, расстегивая рывком разгрузку и начиная расстегивать маскхалат. — Нормально все будет, Николай Федорович.

— Бред какой-то! — прорычал вдруг Провоторов. — Зачем это надо?! А если этот фриц убьет Игната?!

— Тогда мы отдадим это побережье им в управление, — спокойно сказал Романов, не сразу сообразив, что говорит, сам. Провоторов хотел что-то яростно возразить, но в результате только плюнул. Романов кивнул немцам: — Согласны.

Артур кивнул, хотел что-то сказать Ральфу, но тот покачал головой, выступил вперед и обратился к Романову:

— Там слишать, что ти сказал, — Ральф указал рукой ввысь, потом поднял к небу обе руки и лицо и что-то проговорил — медленно и торжественно.

— Я сдержу слово, каким бы ни был исход поединка, — ответил Романов.

— Йа тош, — кивнул Ральф. «Сколько же ему лет, — подумал Романов. — И что у них за история? Узнать бы…»

Артур между тем разделся до пояса и внимательно осмотрел идущего навстречу Игната. К удивлению Романова, рыжеволосый не сказал ни единого злого или вообще громкого слова своему противнику. Он поднял руки и лицо к небу и торжественно сказал:

— Die rechtmäßigen Götter ersehnen und sehen[21]. — Потом кивнул Шалаеву: — Для меня это есть честь.

— Для меня тоже честь драться с тобой, — вдруг сказал Игнат. — Не держи на меня зла.

— Arthür! Arthür! Die Teutats, vorwärts! Der Ruhm dem Sieg![22] — яростно и возбужденно кричали с немецкой стороны.

— РА, вперед! — вдруг рявкнул Провоторов. — Рось!

— Рось! Рось! — закричали с разных сторон дружинники, постепенно создавая мощный хор.

Артур и Игнат были примерно одинакового роста и сложения. И финский нож русского был примерно одной длины со штыком в руке немца. И двигались оба одинаково медленно, неспешно, одинаково глядя каждый — словно бы мимо противника.

Было тихо. Теперь было очень, очень тихо.

«Двое подростков собираются всерьез драться ножами, — подумал Романов. — Разве я не должен разнять их? Позвать полицию? Сообщить родителям? Сообщить в школу, в соцслужбы, в черта богова душу мать?»

Он мысленно усмехнулся и скрестил руки на груди, внимательно следя за схваткой.

…Чести славу поет безмолвие,

Чести славу поет безумие,

Честь в чести у прекраснословия,

Не в чести у благоразумия…

Первым бросился в атаку немец. В его броске не было ни осторожного отточенного изящества спортивного фехтовальщика, ни показательного мастерского разнообразия ударов «выступательного» бойца-ножевика, ни многозначительной и нелепой, по сути, надуманной красивости действий восточного «мастера» — он просто и тупо рванулся вперед с резким пугающим выкриком и сумасшедшей скоростью…

…Честь — мерило супружней верности,

Честь — мерило солдатской доблести,

Честь шагает в обнимку с дерзостью,

Честь шагает в обнимку с гордостью!..

Игнат встретил его, уходя вбок-вперед, — немец избрал единственно верную тактику такого боя: он бил быстро, не глядя, снова и снова, уверенный в том, что русский или побежит — или один из ударов достигнет-таки цели… И он достиг! Из левого предплечья Игната брызнула кровь, следующий удар распахал левый бок…

…Честью клянутся и поступаются,

Честью служат и честью просят,

Честь продается и покупается,

Честь добывают и с честью носят…

Артур отлетел прочь — Игнат ударил его ногой в живот, за миг до этого, не обращая внимания на свои раны, глубоко вспоров немцу левое плечо. Бросился вперед — но Артур уже вскочил, кувыркнувшись через голову (кровь немца щедро оросила песок), и едва не подрезал Игнату ногу, которой тот хотел снова опрокинуть порученца Романова. Мальчишки снова бросились друг на друга — навстречу, как безоглядные в ярости схватки молодые хищники…

…Честь по чести — как кровь по лезвию:

Стон клинка похоронной вестью.

Честь в ближайшем родстве с бессмертием,

Честь в ближайшем родстве со смертью!..

Секунда. Другая. Третья. Они раскачивались друг против друга, сжимая каждый свободной рукой запястье вооруженной руки противника и упершись лоб в лоб и колено в колено. Из левой руки Игната лилась кровь, бок почти не кровоточил, но и плечо немца тоже кровило несильно. Игнат вдруг повернулся в сторону и спиной к врагу, падая на колено. Артур перелетел через него, выпустив штык из жестко заломленной руки, — и тут же ударил Игната ногой по вооруженной руке, далеко вышибая и финку. Но, рухнув на врага сверху, Игнат придавил обе руки немца, а своей здоровой вцепился ему в горло — так, что Артур бешено забил ногами и широко открыл рот, изо всех сил стараясь отшвырнуть от себя русского, — тщетно!

— Сд… в… с… — продышал Игнат, пресекая яростные, мощные рывки Артура, на губах которого закипала пена бессильного бешенства. — Сдав… са…

— Не… унижай… меня… — еле прохрипел немец по-русски. — Töte… убей…

…Кодекс чести начертан пурпуром,

Честь и кровь неразрывно связаны.

Честной сталью в игре по-крупному

Честь оказана! Честь оказана!

— Я волен распоряжаться твоей жизнью… — Игнат тоже еле дышал. Его кровь капала на тело немца, мешаясь с кровью Артура. — Ты понимаешь меня? — Он ослабил нажим. Артур помедлил и… кивнул. — И я не убью тебя. Моему командиру нужны хорошие воины и нужны люди чести. Ты понимаешь меня? — Артур кивнул снова. — Поговори со своим… вождем. Мы будем ждать, что вы решите.

Он сел, освободив немца. Прижал локоть к боку и, скривившись, зажал глубокую рану в руке. Артур, притиснув красную щеку к раненому плечу и переводя дыхание, тоже с трудом сел. Правая рука у него висела плетью.

— Твоя кровь… и моя кровь… — неожиданно и не очень понятно сказал немец, поднимаясь. — Я сейчас.

К Игнату тут же подбежал фельдшер. Но Максим, протолкавшийся вперед еще во время начала боя и все это время молчавший, опередил его.

— Я знал! Я знал, что ты победишь! — возбужденно кричал мальчишка. Игнат улыбнулся ему.

Ральф стоял впереди своего примолкшего отряда, широко раздувая ноздри. Лицо немца побагровело, глаза были бешеными. Но слова подошедшего Артура он слушал спокойно, сам взявшись бинтовать рану в его плече, отстранив подбежавшую рослую девчонку с копной льняных волос, перехваченных шнурком. Артур быстро, негромко говорил:

— Sie bieten uns an, der allgemeinen Sache zu dienen. Ich weiß nicht, dass du entscheiden wirst, obwohl du selbst siehst, dass das Schicksal nicht auf unserer Seite. Aber wenn du verzichten wirst — ich werde betrübt sein. Und wenn du dich mit den Russen raufen wirst — ich werde auf ihre Seite aufstehen. Siegend mich — mein Bruder nach dem Blut[23].

Ральф поднял руку, подержал ее ладонью вперед, потом обнял Артура за здоровое плечо. Повернулся к кораблю, у борта которого неподвижно и молча стояла густая цепочка фигурок, посмотрел. Потом снова развернулся к Романову, вздохнул и развел руками:

— Der Sieg Ihre. Befiehl… — Помедлил и добавил: — Ich bitte nur um einen. Kränke mit den Befehlen unserer Mädchen und der Kleinen nicht. Anders werde ich den Eid und brechen wenn auch ich dafür verflucht sein werde…[24]

* * *

Бывают такие случаи, когда что-то, кажущееся пугающим, жестоким, чужим, вдруг становится ясным… и странным образом подкрепляет твою надежду.

Романов думал об этом, сидя в небольшой (освещенной электричеством!) каюте корабля и слушая странную, дикую, жуткую… а впрочем, наверное, ничуть не более жуткую, дикую и странную, чем его собственная, историю, которую рассказывал сидящий напротив шестнадцатилетний Ральф Бек.

История началась год назад в Ростоке…

Создававшийся когда-то как циничное средство разрыва поколений, воспрещения отцам и матерям передавать детям свои опыт и качества, для полного искоренения германского духа, «Югендамт», служба защиты детей, почти сразу стал прибежищем для оголтелых безумных феминисток и извращенцев, сперва скрытых, а в начале XXI века, когда служба набрала и вовсе сатанинскую мощь, стала почти всесильной, — уже открытых. В последнее же время существования Германии (да и всей Европы) «Югендамт» стал использоваться все чаще еще и как средство политических репрессий.

Чаша терпения немецкого народа была переполнена. Но его внушавшаяся с детства тотальная разобщенность, запуганность призраками прошлого и «исторической виной», а также одновременно и вошедшая в плоть и кровь привычка повиноваться законам сослужили плохую службу немцам.

На Германию уже сыпались ракеты — и русские, и сбившиеся с курса штатовские, — а «Югендамт» продолжал, как это ни дико, действовать, словно робот-убийца, переживший своих создателей и продолжающий выполнять заложенную в него программу разрушения всего и вся.

Впрочем, пятнадцатилетнего Ральфа Бека «Югендамт», наверное, спас. Его схватили прямо около школы (куда он ходил больше по привычке, чтобы как-то убить время, — система образования развалилась; номинально образование было бесплатным и обязательным, реально школа ничего не давала, кроме грязи и глупости…) и повезли в спецмашине в ростокский порт, когда на город упали три первых боеголовки. Где-то в их пламени сгорели родители Ральфа и его младшая сестра. Она вместе с матерью пряталась дома, а отец с группой товарищей как раз ехал к муниципалитету, чтобы — наконец-то и с таким опозданием! — нарушить закон, взяв штурмом эту давно ставшую откровенно антинемецкой контору, откуда исходило только безумие.

Русские ракеты в своем слепом мстительном полете не сделали разницы между жилым районом, где прятались женщины и дети, мэрией, главой которой был «афронемец», самими немцами, наконец-то решившими навести порядок у себя дома… Было слишком поздно. Надо было думать раньше. Надо было раньше действовать. Теперь оставалась только огненная слепота. Только безразличный грохот рушащегося мира.

Скорей всего, Ральф, если бы его не скрутили около школьных ворот, оказался бы вместе с отцом, которого он — редкость в современных немецких семьях — любил и уважал…

Мальчишка очнулся на вышедшем в море корабле. Фактически это был рабовладельческий корабль под флагом Панамы, и шел он в порт Джидды, имея на борту двести семьдесят немецких детей, поровну мальчиков и девочек, младшим из которых было четыре-пять, старшим — четырнадцать-шестнадцать лет. «Югендамт» «спасал» детей от войны, одновременно «искупая» какую-то очередную «историческую вину немцев перед мусульманами». Это была уже не первая партия, отправленная в рабство, — «для знакомства с культурой иной цивилизации», как было указано в найденных позднее документах «Югендамта».

Но тогда эти похожие на безумный болезненный бред документы будут предметом проведения историко-психологического исследования на тему болезни «ксенофилия». А для Ральфа и его спутников это была купчая на их тела.

К счастью, плыть им оказалось уже некуда. Заказчики-саудиты были уверены, что им удастся выйти целехонькими из общего хаоса. Но восемь израильских боеголовок навсегда похоронили эти планы в озерах расплавленного стекла — не помогли даже сверхдорогие подземные города-бункеры, построенные, как оказалось, в прямом смысле слова «на песке».

Когда команда корабля поняла это — по отрывочным радиопередачам, куски которых еще с воем и стонами носились в эфире гибнущего мира, — то она просто-напросто взбунтовалась. Капитан-итальянец был убит, перепившиеся и вооруженные матросы, в основном латиноамериканцы, вступили в схватку с саудитскими охранниками-гвардейцами, стремясь добраться до груза, где было много «беленьких цыпочек».

Ральф воспользовался этим в каком-то помутнении рассудка, которое пришло на смену постоянному равнодушию от умело подмешиваемых в питьевую воду транквилизаторов. Он помнил, как за дверью отсека, в котором их было десятеро — мальчишки разного возраста, — начали стрелять, потом дверь с гулом открылась, и возникший на пороге плосколицый длинноволосый парень сказал разочарованно что-то: «Y bien, aquí, sí aquí unos niños!»[25] — и небрежно, явно красуясь, поднял короткий автомат…

Потом все было красное и горячее. Воздух стал звонким, как металл. Гудело стальное небо, тело не ощущалось, и рядом бежали какие-то люди, а кто-то еще кричал — жалобно, истошно и многоголосо, а над всем этим страшно, ликующе хохотал невидимый великан, и этот хохот переполнял Ральфа безумной, слепой и быстрой силой.

Он очнулся, когда его тряс за плечи незнакомый рыжий парнишка и, возбужденно дыша, хрипел: «Слышь, ты, слышь?! Что делать-то?! Что делать?! Они, кто остался, наверху заперлись, в этой… в… как ее…» «В рубке», — подсказал другой парень, стоявший чуть дальше в коридоре с двумя пистолетами в руках. «В рубке, да! Что делать-то будем?!»

«Почему он спрашивает меня? — подумал Ральф изумленно. — Что вообще происходит?!» В незнакомом коридоре лежали трупы подростков, матросов и саудитов вперемешку, стены были забрызганы кровью, полуголая девочка перевязывала голову сидящему на ступеньках металлической лестницы и крупно дрожащему мальчишке, а чуть сбоку еще двое ребят, хрипло, рыкающе выдыхая при ударах, размеренно рубили лопатами с пожарного стенда чернобородый кусок мяса с умоляюще выкаченным единственным алым глазом и икающим кровавыми пузырями ртом.

Он оттолкнул руки этого парня. Подумал и сказал: «Помещение под рубкой… тащите туда все деревяшки, которые найдете. Быстро!»

И встал…

Остатки команды выдержали в той печке, в которую постепенно стала превращаться рубка от разожженного в помещении ниже огромного костра, какие-то минуты. Сперва раздались отдельные крики. Потом они слились в многоголосый вой, еще чуть-чуть потом наружу посыпались уцелевшие «мачо». Сопротивляться они больше не пробовали — жестокость плана юных немцев и быстрота его исполнения их потрясли и сломали. Ральф приказал стоявшим наготове ребятам с огнетушителями залить разбушевавшееся, как в доменной печи, пламя и занялся ревизией происходящего.

В бою погибли восемнадцать мальчишек и две девчонки. Много было раненых, и еще пятеро парней умерли позже в корабельным лазарете — врача не было, никто не знал, как и чем им помочь по-настоящему. Но остальные раненые потихоньку поправились. Саудитовская охрана была перебита вся, из сорока трех человек команды уцелели восемь. Немецкие ребята стали полными хозяевами огромного корабля и всего, что на нем было.

Среди «неживого» груза, помимо прочего, были продукты (много, в том числе и изысканные деликатесы, хотя в основном обычные отличные консервы и сублиматы), дорогой алкоголь (очень и очень ценимый «правоверными» из высших эшелонов власти), лекарства, разная навороченная аппаратура (теперь, правда, бесполезная) и — бельгийское оружие прямо с заводов фирмы FN. Не самое новое по времени разработки, но надежное, как раз такое, какое ценилось этого рода покупателями. Ручные и крупнокалиберные пулеметы, автоматические карабины, пистолеты… Имелся и большой запас патронов, ручные гранаты, пластиковая взрывчатка. Снаряжение — бронежилеты, шлемы…

В тот же день произошла еще одна схватка — пришлось застрелить троих старших мальчишек, ровесников самого Ральфа или чуть постарше, которые хотели воспользоваться ситуацией, чтобы «оторваться». И чуть позже — еще одна. Ральф со своими сторонниками (они сплотились вокруг Бека как-то сами собой) вынужден был убить семерых ребят, пытавшихся «перехватить власть». Может быть, они хотели тоже чего-то хорошего для всех. Но перехитривший и опередивший их Ральф сказал троим раненым пленным, прежде чем они были сброшены с грузом на шеях в бушующую забортную воду: «За свой выбор надо платить, а не спрашивать „за что меня-то?“!»

Его выслушали молча. И столкнуть пришлось только одного. Второй прыгнул сам. Тоже молча. А третий, прежде чем прыгнуть, насмешливо сказал: «Я попрошу для тебя в аду сковородку поуютней, Бек!» — и прыгнул тоже сам через миг после того, как Ральф тоже насмешливо ответил ему: «Я не тороплюсь в ад, меня ждет Вальхалла!»

«А хорошо они умерли», — серьезно сказал вечером в каюте рыжий Артур Кройц, помощник Ральфа. Это было сказано именно серьезно. И все покивали, поминая врагов…

Ральф не был на самом деле бессмысленно жестоким. Он неосознанно любил порядок, как и почти все немцы, и рад был тому, что может этот порядок, пусть и в маленьким социуме, установить и поддерживать. А маленькие немцы, в жизни не слышавшие слова «надо», оказывается, стосковались по нему на уровне инстинктов. Законов Ральф почти не знал, но — переняв это от отца — их молча ненавидел, потому что они поддерживали в мире как раз беспорядок. Споры и ссоры на корабле он судил и рядил по здравому смыслу, опросив всех и подумав как следует. Свирепо наказывал, впрочем, за доносы, к которым было старательно приучено в школах большинство ребят и девчонок, — и начисто выбил из них эту паскудную привычку. Младших не обижали, присматривали за ними всем скопом и возились с ними, кто как мог и хотел. Слабых, пытающихся «по старинке» скрываться от проблем за своей слабостью, презирали, но, если слабый искренне стремился стать сильней, помогали. Кто мог и хотел носить оружие — носил его. С этим, правда, хватало проблем — иррациональный страх перед оружием, боязнь даже прикоснуться к нему или быть заподозренным в агрессивности внушались немецким детям с детского сада. Но Ральф справился и с этим, восстановив в маленьких и чуть более взрослых немцах нормальное течение мыслей — имели право говорить о любых делах на корабле и участвовать в обсуждениях только те, кто носил оружие и умел им пользоваться. За время плавания родилось у старших девчонок восемь детей и было сыграно столько же свадеб по какому-то дикому, само собой сложившемуся из читанного и виденного ритуалу. У самого Ральфа девушки не было, и он не хотел ее… постоянной, в смысле. Он сам не знал, чего хочет, найдя смысл жизни в заботе о «своих людях» и управлении ими.

Корабль был построен прочно, а рабы-матросы, объявленные общим достоянием, боялись своих юных пленителей животным давящим страхом. Кроме того, от состояния корабля зависела и их жизнь тоже. Может, сыграли роль постройка и мастерство. Может — чудо… Но корабль прошел через все ужасные бури и в конце концов, после нескольких неудачных яростных попыток вернуться в Германию, после десятка рейдов с грабежом на самые разные берега Азии и Африки (и без того охваченные хаосом и паникой среди тех, кто уцелел; все-таки в этих рейдах погибло еще восемь парней), был с отказавшими наконец-то машинами выброшен жутчайшим тайфуном на берега Дальнего Востока.

На другом краю континента. На другом краю мира…

Ральф замолчал, и молчал долго. Очень долго. Молчал и Романов, глядя то в окно, то на консервные банки на столе, то на книжную полку над кроватью, на которой стоял пулемет. Молчал и Артур, который все это худо-бедно переводил. Белея свежей повязкой, он сидел на кровати.

А потом Бек сказал тихо:

— Ich langweile mich nach der Mutter und nach der Schwester sehr. Ich dachte nicht, dass man sich so langweilen kann[26].

— Wir waren dennoch nicht mit ihnen[27], — быстро ответил Артур.

Ральф вздохнул, махнул рукой.

— Все будет нормально, — сказал Романов.

Немцы посмотрели на него. Артур хотел перевести, но Ральф покачал головой и сказал:

— Йа понимайт.

Глава 14

Товар по высокой цене

— Что ты ищешь, убогий, Русской земли,

Нет Руси таковой — обойди тыщи верст,

Та, что ране была, по ломбардам свезли,

А другую — поди поищи среди звезд!

…И пошел по звездам, коль срок умнеть

Отвели судьба да нательный крест.

По его дорогам бродила смерть.

А он выбрался. И почти воскрес.[28]

Юрка Фатьянов умер днем. Он еще вчера показался Романову каким-то скучным, но на прямой вопрос ответил, что «ничего». Ночью плохо спал, ребята, ночевавшие рядом, подтвердили и теперь казнили себя за то, что — сами очень и постоянно уставшие — не выяснили, что с ним. Утром сел в седло, но уже через час упал с коня без сознания.

Следующие три часа дружина скакала обратно к немцам — в безумной надежде успеть в тамошний корабельный медпункт, где фельдшер мог хотя бы попытаться что-нибудь сделать. И, конечно, не успела никуда доскакать…

…Юрка лежал на постланном на пригорке спальнике, как-то беспомощно уронив в стороны носки сапог. У него было очень обиженное лицо с чуть отвисшей нижней губой. Совсем не мертвое.

Но он был мертв.

Мальчишки-порученцы стояли вокруг умершего товарища плотным кольцом, сняв фуражки. Кто-то всхлипывал. Кто-то смотрел в землю. У большинства были беспомощно злые лица. Старшие дружинники держались за их спинами и тяжело молчали. Фельдшер сам чуть не всхлипывал — стоя рядом с Романовым, он бормотал яростно:

— Двадцать первый век — и смерть от аппендицита! Какая нелепость! Аппендицит — и смерть! И этот дурак… дурачина такой… почему он молчал?! Двадцать первый век… мне надо было сразу самому делать… попытаться… пусть под местным, в диких условиях… я идиот… но двадцать первый век!!

— У нас не двадцать первый век, — тихо сказал Романов. — У нас… у нас Безвременье. Иди. Отдохни, я даю тебе… всем двенадцать часов после похорон. Потом уходим обратно. Пора потихоньку возвращаться домой.

— Иногда я тебя ненавижу, — хрипло сказал фельдшер. — И себя ненавижу. И всех.

— Я знаю, — буднично согласился Романов. — Время пошло…

Мальчишки натаскали для Юрки гигантскую кучу хвороста и дров. Некоторые уже по-настоящему плакали, не переставая таскать и таскать. Взрослых они свирепо отгоняли, не желая никакой помощи, и их оставили в покое, занялись тем, что обычно делали они, — разбивкой лагеря. Ребята расстелили наверху все тот же спальник, и каждый что-нибудь, какую-нибудь мелочь «от себя», положил по сторонам Юркиного тела, которое они осторожно подняли наверх и устроили удобней — с карабином у левой руки, обнаженным тесаком у правой, нагайкой поперек груди.

Юрку ненадолго — накрест — покрыли знаменем и штандартом Романова. Подержали так… Романову показалось (он даже дернулся!), что оба знаменосца, лучшие друзья Фатьянова, хотят… остаться на костре! Но нет — они спрыгнули, уже через зажженный с четырех углов огонь, который сразу охватил всю груду сушняка и с гулом, в котором почти потонули прощальный зов горна и сменившие его три сухих, отрывистых салютных залпа, превратился в чудовищный огненный столб. Люди, собравшиеся со всего лагеря, чуть попятились, но не отворачивали лиц.

«Надо что-то сказать, — подумал Романов. — Соврать что-то про лучшую жизнь, про память, про возрождение, воскрешение, что ли, сов…»

— Смотрите! — вдруг крикнул кто-то из мальчишек, и все разом ахнули. Потому что столб плотного пламени на какой-то миг — да, всего на миг, но отчетливо! — обрисовал фигуру улетающего в низкое, полное туч небо огненного всадника.

«Почему так не было, когда мы отдавали последние почести Илье, — вспомнил Романов, стоя в остолбенении, — погибшему в бою за Осипенковку дружиннику? Разве Илья не был храбр или погиб не за правое дело? Или, может, этого и сейчас не было, а только показалось?»

— Он так и мечтал! — раздался голос того же мальчишки, и Романов теперь узнал Мишку Мазурова. — Ребята, помните, он всегда говорил, что если кто-то из нас умрет здесь, то ему найдется дело в других местах?! Все видели?! Он правду говорил! Нет смерти для нас!

Секунду царила потрясенная тишина, нарушаемая лишь воем, свистом и треском пламени. А потом послышался голос Сажина. Глядя в пламя, он пел — пел своим хорошо поставленным баритоном, и к нему поворачивались голова за головой:

Неизбежен топоров

стук,

Если валят мужики

лес,

Неизбежно упадешь

вдруг,

Если телом на мечи

лез,

Но пока еще стоит

ствол,

Но пока не тяжек груз

плеч,

Ты идешь, как и раньше шел,

Чтобы землю свою сберечь!..

На месте, где Фатьянов стал частью ветра, частью мира вокруг, над холмом из гранитных обломков, поставили резной столбик. Романов не стал дознаваться — кто его сделал, кто ставил.

* * *

Назад к Амуру решено было возвращаться ближе к океанскому побережью, чтобы точней оценить, насколько оно изменилось. Да и лес тут был реже и суше, чаще попадались куски дорог — пробираться по болотистым чащобам всем уже надоело, надоел и постоянный страх, что кони переломают ноги, надоело то и дело тянуть на руках установки… Встретиться с теми, кому надо было добраться до Владивостока, — а таких оказалось человек двадцать, плюс «Смешарики» и делегация немцев — предполагалось в Поманухах.

Небо сильно хмурилось, тучи там, наверху, словно бы сражались друг с другом — летели с океана и с запада, сталкивались, взвихривались, часто роняли дождь… Потом, словно бы утомившись в бою, отступали, оставляли небо во власти солнца, но оно грело слишком резко, яростно, на земле под прямыми и жесткими его лучами рождалась парная духотища. И сама земля часто вздрагивала… Потом ветер сносил духоту, тучи снова вступали в диковинное противоборство — и наступал тянущий промозглый холод, осенний совсем. Ночами часто разворачивалось в небе то сияние, которое Романов первый раз увидел южнее.

Места были безлюдными. Несколько попавшихся на пути деревенек оказались сожжены — видимо, еще зимой. А искать выживших одиночек уже не было времени, хотя Романов приказал оставлять на каждом перекрестке, на больших деревьях, на сохранившихся кое-где дорожных указателях плакаты-самоклейки, специально напечатанные на водоотталкивающей пленке. Однажды попался лежавший прямо у дороги большой самолет, прорубивший в своем падении длинную просеку. Но живых вокруг не было; видимо, при аварии никто не уцелел, и сохранившиеся тела в обломках салона давно обглодали звери.

Около самолета Романов задержался. Дружина уже ушла дальше, а он сидел в седле около обломанного крыла, морщился и думал, в чем же тут дело. Пока не понял, что самолет — именно этот самолет — кажется ему чем-то вроде символа исчезнувшего мира. И ему просто страшно отъехать отсюда. Вдруг сейчас прилетит борт МЧС, и вся эта дикая история наконец-то разрешится…

— А я никогда на самолетах не летал, — сказал подъехавший Генка Захаров. Встал колено в колено с Романовым, рассматривая остов самолета. — Не получилось… Вы чего тут? Меня за вами послали.

— Поезжай и передай Провоторову… — сердито начал Романов. И тут же мальчишка вдруг рванул его вниз, сам почти ложась сверху. Кони затанцевали. Раздалась короткая очередь, потом — четкий короткий выстрел «парабеллума».

— Вы живы?! — Генка, отпустив Романова, оглядывал его белыми от испуга глазами. — Он прямо в нас стрелял! Вы живы?!

— У тебя кровь на щеке. — Романов повернулся на стук копыт — из-за деревьев галопом летело сразу несколько дружинников. — Что случилось?

— А вон… — Генка показал пистолетом в сторону кустов чуть в стороне, провел по щеке, зашипел… — Я глянул — а он там… целится…

Романов оглянулся и увидел какую-то бесформенную массу, в мертвом падении пробившую кусты. На упругой ветке покачивался зацепившийся ремнем тюнингованный «калашников»…

Убитый оказался молодым мужчиной — лет тридцати, отлично снаряженным. Каждая вещь была дорогой, идеально подобранной и пригнанной. С этим снаряжением не вязалось исхудавшее, плохо выбритое лицо, напоминавшее скорей морду какого-то хищника. Пока дружинники осматривали труп и обшаривали кусты и окрестности, Генка, которому перевязали глубоко, почти насквозь, распоротую пулей щеку, буквально наткнулся на замаскированный, но приоткрытый вход в бункер, находившийся совсем рядом с самолетом. Видимо, оттуда и выполз стрелявший.

Спускаться вниз сразу поопасались, даже спорили — не кинуть ли гранату. Но в конце концов полезли. Уж слишком было любопытно.

Бункер на самом деле был замечательным. В сущности, заглубленный в землю и обшитый изнутри утеплителем и дранкой железнодорожный контейнер. С выгребной ямой, светом, дизелем (к нему оставалось еще немало горючего), легкой печкой, от которой можно было даже заряжать ноутбук. Для постели и еще кое-каких вещей места, кстати, почти не осталось — 80 % внутреннего пространства оказалось занято надежными полками, на которых аккуратными рядами было расставлено неимоверное количество самого разного добра: от упаковок сухарей до цинков с патронами.

— Н-да, — сказал один из дружинников. — Вот это норка…

— Почему? — В голосе и взгляде Генки, которым он обводил полки, забитые продуктами, вещами, горючим, было изумление. — У него же тут всего полно! Зачем он на нас напал?! Я думал, он сумасшедший, с голоду или еще что… а тут же все есть! На несколько человек! Зачем вообще выдал-то себя?!

— В том-то и дело, — медленно сказал Романов, тоже осматриваясь. — Видимо, он потому и сошел с ума… Экономил, не касался ничего и все время боялся, что кто-то у него все это попытается отобрать или украсть. И постепенно сошел с ума. Понимаешь, Ген, это судьба всех одиночек. Если их не найдут и не убьют, то они просто медленно и неизбежно превратятся в… нет, не в зверя, а в безумное чудовище. И не ищи в их действиях никакой логики. Там ее нет.

Генка медленно кивнул, продолжая удивленно осматриваться. Романов приказал нанести место на карту — оставлять без пользы такое складище было просто глупо. Он хотел распорядиться не забыть еще взять ноутбук, — мало ли что в нем, но тут сверху позвали, причем в голосах звучало явное удивление.

— Ноутбук возьмите, — все-таки быстро приказал Романов, стремительно карабкаясь наверх по алюминиевой легкой лесенке. Еще толком не появившись из люка, спросил: — Что тут у вас… — и осекся удивленно.

И было отчего.

Дружинники и порученцы окружили сидящего верхом Сажина. Тот глупо, растерянно улыбался. Увидев Романова, качнулся в седле и сказал:

— Это. Вот.

И только теперь Романов увидел, что перед Сажиным сидит еще один человек. Просто его не сразу заметил из-за конской головы.

Потому что это был мальчишка — лет трех, не больше. Голый, невероятно грязный, лохматый. Но при этом перед Сажиным мальчик сидел совершенно спокойно, глядя по сторонам совсем не как испуганный или одичавший ребенок.

— Кто это? — изумился Романов. — Ты где его взял?!

— Тут, — Сажин показал за плечо, одной рукой придерживая мальчика. — За кустами чуть конем не стоптал. Да не в этом дело… — Он чуть наклонился к найденышу и тихо спросил: — Ну-ка, ну-ка… ты кто?

— Ми’ослав, — сказал мальчик. — Я Ми’ослав. Коб’ин[29]. — И удивленно посмотрел вверх-назад: мол, дядя, ты уже про это спрашивал.

Он говорил совершенно ясно, так, как положено говорить трехлетнему ребенку, о котором заботились родители, только с легкой возрастной картавостью.

Вокруг зашумели. Изумленно. Недоверчиво. Почти испуганно. Началась суета, мальчишку сняли с седла, принялись неумело с ним возиться, больше мешая друг другу. Тот не выказывал ни малейшего испуга, что-то попискивал, словно оказался среди хорошо знакомых и привычных людей. Улыбался даже.

— Странно… — Романов задумался, глядя на мальчишку. — Мальчику года три. То есть он родился незадолго до того, как все это началось. Почему он жив? Он не мог выжить — просто умер бы.

— Может быть, его выкормили какие-то звери? — предположил Провоторов. — Как Маугли? Бывали ведь такие случаи…

— Бывали… да… Но он ходит…. Ты смотри, уверенно ходит! И говорит, как положено говорить ребенку в три года.

— Ну так, может, он тут жил с матерью, а она умерла или погибла недавно? — предложил версию Провоторов. — Может, вот сегодня утром? Может, этот кадр тут жил не один, а с женщиной, и это их сын?

— Может… Нет, не может! — резко оговорил себя же Романов. — Ни одна мать, с другой стороны, так не запустит своего ребенка. Нет одежды, грязный — слоями. Нестриженный, по-моему, с рождения… А если бы запустила — опять же, не научила бы ходить и говорить… Не понимаю. Ничего не понимаю в этой истории. Дикая она какая-то… — Он рукой показал, чтобы дали дорогу, присел перед мальчиком (его уже закутали в куртку, рядом сидел на корточках улыбающийся Максим, а Игнат подавал ему стаканчик с чаем из термоса) и спросил ласково: — Мирослав… а где твоя мама?

Мальчик беспечно пожал плечиками. Ответил:

— Не помью.

— А ты знаешь, кто это? — допытывался Романов.

— Ага… — Он сосредоточенно захлюпал чаем.

Максим умоляюще посмотрел на Романова, сказал:

— Ну дайте ему попить… потом спросите… — И встревожился, глаза потемнели: — Мы же его не бросим?!

— Не глупи, конечно, нет, — раздраженно ответил Романов.

Максим чуть сжался, но раздражение было обращено не к нему. Романов поднялся с корточек, отряхнул почти зло колени, хотя на них не вставал.

— А это вообще человек? — сказал кто-то из дружинников. На него стали оглядываться — удивленно, даже возмущенно. — Черт его знает…

— Перекрестить, что ли?!

— Святой водой побрызгать!

— Ерунда…

— Не, погодите, я точно знаю…

— Ну правда — не бросать же!

— Да всяко не бросим, но интересно же! — начался гомон.

Найденыш вертел головой, хлопал глазами, потом, видимо, решил, что все это ерунда, и вернулся к чаю. Булькнул им и смешно чихнул.

Спор прекратился — все начали улыбаться, потом кто-то засмеялся. А Максим сказал малышу:

— Не булькай так. Некрасиво.

* * *

Это была вертолетная площадка. Большая, на несколько посадочных кругов. Машин тут не было, но заброшенной площадка не выглядела. От ее дальнего конца уводила в лес хорошо видимая асфальтированная ровная дорога. Тоже чистая, хоть и узкая. Далеко в конце виднелось какое-то здание — расплывчато виднелось.

Дружина вообще проехала бы мимо. Сюда двоих дружинников завела погоня за подстреленным кабаном. Кабан так и ушел — продравшись верхами через кусты, охотники про него забыли от изумления, когда увидели эту площадку.

— База, что ли? — спросил кто-то из порученцев.

Игнат отозвался:

— Да «новый русский» какой-нибудь жил… или живет, может? — Шалаев тревожно посмотрел на Романова: — Николай Федорович… посмотрим?

— Да надо… — Романов соскочил наземь. — Провоторов, Санаев, Снегуров, Бальзин… — Он называл дружинников, потом добавил, обращаясь к порученцам: — Белосельский и Шалаев — за мной. Остальные тут, с конями.

Санаев и Снегуров сразу пошли вперед — слева и справа по сторонам дороги. Остальные держались рядом с Романовым на правой обочине, порученцы — в хвосте слева. По дороге под ветвями-лапами сосен, почти закрывших сверху небо, дул ветерок. Асфальт был уложен хорошо, на нем не было ни единой трещинки. Но не было никакой разметки и ни одного дорожного знака. Видимо, дорога служила только для связи с площадками.

Одноэтажный длинный дом был похож… то ли на школу, то ли на больницу. Выглядел он нежилым, прочные кованые ворота в ограде из частых металлических прутьев — распахнуты. Двор порос травой — неокультуренной, но остатки клумб и кустов — части ландшафтного дизайна — еще виднелись.

— Не жилой это дом, — сказал Санаев (они остановились в тени у конца дороги, там, где она вливалась в асфальтовое кольцо, обегавшее, видимо, весь комплекс). — Смотри сам… — Романов кивнул. Окна все были забраны внешними металлическими ставнями. — Но кто-то тут бывает. — Дружинник показал глазами, и Романов увидел пятно чего-то маслянистого на асфальте у обочины. — Кто-то носил канистры с горючим. Бензин это. И недавно.

— Но сейчас, похоже, тут никого нет. — Романов еще раз осмотрел здание. — Ни вывесок… ничего.

— Может, какая военная база все-таки? — спросил Игнат. Романов медленно покачал головой:

— Нет… по крайней мере, я такой не знаю, а у меня допуск был неплохой. Нет тут баз. Да и не похоже это на базу совершенно. Может… Нет, не знаю.

— Давайте посмотрим, — предложил Игнат. Женька поддержал его энергичными кивками.

— Прикрой, — сказал Романов Бальзину. Тот флегматично — и очень быстро — канул за обочину, и оттуда поднялся и, порыскав, застыл ствол «ПКМ». В тени он был почти неразличим. — Перекатами, — кивнул Романов.

Санаев и Снегуров побежали, пригнувшись, в ворота…

…Вход неожиданно обнаружился за правым углом здания. Дверь наверху — открытая, как выяснилось, — и большой въезд ниже, в конце заглубленного спуска. Металлические створки-гармошка были разведены в стороны. Отсюда, из-за угла, было видно, что совсем недалеко от здания, в полукилометре каком-то, — завал сухого леса, вздыбленная земля, валяющиеся валуны… Там начинался океан — оказывается, он пришел и сюда. На какой-то миг Романову почудилось… да, почудилось — но очень явственно, — что на кольцевой дороге с той стороны здания промелькнул силуэт мотоциклиста. Он тряхнул головой. Нет. Никого, конечно.

— Посмотрите внутри, — Романов кивнул своим. — Только внимательно и осторожно. Не нравится мне все это… А я тут, внизу, погляжу. Белосельский, со мной!

Женька кивнул, нагло отстранил Романова прикладом и первым — стремительно, бесшумно — скользнул в темный проем. Карабин у него был за плечами, в руке — «ТТ». Романов достал «макар» и пошел следом. И вздрогнул, когда Женька что-то мукнул впереди в темноте — и зажегся неяркий, но проникающий во все углы свет.

Романов растерянно опустил оружие. Женька, стоявший под выключателем (рычажком с красной головкой), тоже осматривался удивленно.

В большом помещении (лишь посередине и от входа было свободное место, тут явно ставили въезжавшие прямо сверху машины, причем, судя по высоте потолка, как бы не автобус влезал…) на стеллажах лежали… вещи. Много самых разных вещей. Детских — одежда, обувь, головные уборы, всякая мелочь. Без особого порядка, даже не рассортированы они были.

Женька изумленно расширил глаза, быстро кивнул Романову — вопросительно. Но тот не ответил на явный и ясный вопрос. К нему начинало приходить жуткое понимание. Определенное и какое-то мгновенное — он сразу понял, что видит перед собой, но при этом не хотел верить своему пониманию, и оно шло какими-то толчками в такт стуку пульса в висках.

Трудно было сдвинуться с места. Но Романов заставил себя сделать это, не обращая внимания на требовательное и сердитое мычание Женьки. Бесшумно ступая по запыленному полу, прошел вдоль стеллажей. Долго смотрел на потрепанную кроссовку с аккуратно зашнурованными шнурками. Так нечасто шнуруют дети, да и немодно так было шнуровать… Наверное, так учила мальчишку мать: сынок, будь аккуратным… И даже когда он снимал обувь здесь, в последний раз, он по привычке аккуратно сложил шнурки внутрь, чтобы не попали под подошву и не запачкались, когда поставишь на стеллаж. Или он ничего не знал, этот мальчик? Думал, что вернется? Как их вообще привозили сюда? Вертолетами? Или была какая-то еще дорога… была, наверное… Кто они были?

Сынок, будь аккуратным.

Романов обернулся — ему послышался этот голос, почудилось присутствие, и по коже пробежал мороз. Но там, конечно, не было никого… Он пошел вдоль стеллажей, зачем-то стал считать пары обуви… но вскоре бросил — стало страшно. Счет перевалил за сотню, а раз эта обувь лежит здесь — значит, хозяевам она уже не нужна. Странно и даже смешно — он понимал, что погибли миллионы, он видел сам, своими глазами, десятки погибших детей. Но эта обувь на полках была как печать на приговоре. Без печати это просто бумага, какие бы ужасы в ней ни перечислялись. С печатью это — приговор

Он остановился снова. Из небольшой поясной сумки высовывался уголок книги. Романов протянул руку, достал старый, еще советского издания, томик: Владислав Крапивин «Мальчик со шпагой». Между страниц торчала закладка — «фальшивая» стодолларовая купюра. Романов открыл книгу. Хозяин не дочитал до конца совсем немного. Глаза запнулись о строчки:

Теперь, когда мы снова вдвоем,

Закрыты пути беде.

И мы с Сережкой снова бредем

По щиколотку в воде…

Романов закрыл глаза и уперся лбом в стеллаж. Читал в автобусе… или в чем там… когда везли сюда? Читал уже тут, в комнате? «Закрыты пути беде…» Верил в то, что все образуется, как в книгах любимого автора? Или просто не думал об этом?

«Не дочита…» — вдруг сказал кто-то детским голосом — разочарованно и утихающе, как эхо в пыльном коридоре. Романов открыл глаза. Он понял, что это была последняя мысль, последнее, что подумал перед смертью мальчишка, действительно эхо… На секунду Романов даже увидел его лицо — за миг до того, как…

Он отложил книжку. Несколько секунд смотрел на нее. И думал, где сейчас Владислав Петрович. Жив ли? И во что превратился — если уцелел — отряд «Каравелла»?.. Это были пустые мысли. Он пожалел, что это логово давно уже пусто. И о том, что нельзя настичь тех, кто деловито работал в его стенах. Не успел, со злой тоской подумал он. Не спас. Не смог. Не вытащил, не ворвался сюда в последний момент, строча из пулемета…

Не успел — это — навсегда.

В тысячу мест — не успел.

Он ударил обоими кулаками по стеллажу — тот качнулся. Романов ударил снова, сильней и злей, и стеллаж упал — он сам еле успел отскочить. На шум прибежал Женька — и откуда-то из-за стеллажей (грохнула невидимая дверь), как по заказу, ворвался Игнат. Он был бледный и какой-то… странный какой-то.

— Что?! — рявкнул Романов, поворачиваясь к ним обоим. — Я опрокинул стеллаж, что случилось?!

— Тут… это, — Игнат махнул рукой куда-то за спину. — Это клиника… тр… тр… тра… — Его заело. Лицо Шалаева мучительно, жутковато перекосилось в неистовом желании выговорить недававшееся слово.

— Трансплантологическая, — сказал Романов. Игнат дико на него поглядел и выдохнул:

— Николай Федорович… она — работает.

— Что? — теперь уже тихо-тихо и очень страшно, страшней любого крика, спросил Романов. И переспросил — еще тише и страшней: — ЧТО?..

Мальчишке было лет восемь — русый, худенький, он был похож на заспанного котенка, смотрел невидящими серыми глазами, чуть ворочал головой и явно не понимал обращенных к нему вопросов. В примагниченных к спинке кровати бумагах никаких данных, кроме медицинских, не было — видимо, имя или фамилия просто никого не интересовали. Романов, стараясь не задеть трубочки и шланги, опутывавшие мальчика, отбросил хрусткое белое покрывало и пошатнулся — правый и левый бока мальчика пересекали длинные шрамы операций по удалению почек. Один — довольно старый, второй — свежей.

— Что вы хотели у него забрать? — повернулся Романов к врачу, висевшему на руках двоих порученцев. С лица, рассеченного ударом нагайки, тягуче капали алые струйки. Но тем не менее врач злобно пропыхтел, шмыгая носом:

— Вы ответите… за нами стоят очень важные люди…

Это было, как голос из иного ми… Нет: Голос из могилы. Голос ожившего мертвеца-вампира.

— Отпустите, — приказал Романов. И едва порученцы — нерешительно — отпустили врача и тот, гордо выпрямившись, одернул закапанный алым халат, Романов ударил его — ногой в живот — с такой силой, что сломанного пополам потрошителя вынесло со слетевшей с надежных немецких петель дверью в смежную комнату — туда, где под охраной сбились в кучу рулевой легкой подлодки, три медсестры, еще один врач, моложе, какая-то женщина лет сорока и мальчишка лет десяти. Там поднялся крик, потом грохнули два выстрела в потолок — и стало тихо. Простучав по выбитой двери, Романов вышел в комнату и выстрелил над головой рулевого из «макара» — тот в обмороке рухнул под стену. На этот раз крик был коротким, и кричали только две медсестры. Врач, хрипя, корчился на полу, и Романов уловил, что к нему дернулся мальчишка, его поймала за плечо женщина.

— Как зовут мальчика? — спросил Романов, показав за плечо. Молчание, бывшее ему ответом, не было нежеланием отвечать — никто не знал, как зовут материал. — Давно он тут?

— Три ме-ме-месяца, — сказала одна из медсестер, полненькая блондинка с глупыми глазами, и расплакалась. Романов тут же застрелил ее в лоб. На этот раз никто не закричал — все смотрели на молодого мужчину в черной форме с небольшим увесистым пистолетом в руке.

— Что у него вырезали? Отвечать, иначе застрелю остальных, — сказал он.

— Поч… кху, — кашлянул младший из врачей и, зажмурившись, бурно обмочился.

Но Романов не выстрелил. Вместо этого он спросил:

— Почему вы все еще работаете?

— Последняя операция… срочно нужно сердце… — сказал младший врач. — Очень большие деньги, — он судорожно кивнул на стол в углу комнаты.

Повинуясь короткому жесту, Шалаев метнулся туда, дернул завязку пластикового мешка. Оттуда посыпались, нет, не бумажные деньги — золото. Вперемешку английские соверены, бурские кругерранды, червонцы Сбербанка РФ. Золота было много.

— Забираем, — приказал Романов. Игнат кивнул, опустился на колено, стал собирать золото. Романов снова обернулся к кучке… существ: — Куда отправляется груз?

— В Китай… в смысле, туда, где был Китай, — заторопился врач. — Там колония… надежно защищенная… они бежали из Штатов… очень богатые люди… и предусмотрительные… Мы тоже должны были перебраться… нам обещали… с этим рейсом… последняя-а-ай-ай-ай!!!

Романов застрелил его — выстрелил в колено, через секунду, прежде чем взвывший и захромавший в сторону врач упал, — в живот, потом — в затылок уже упавшему. Дружинники коротко перешепотнулись. Романов присел рядом со старшим врачом, который тяжело дышал.

— Это твои сын и жена? — спросил Романов тихо. — Сын похож на тебя… Решил взять их с собой подальше от этих жутких мест, так? В фантастический рай? Думаешь, что его там купили и построили за золото? Откупились от планеты? От землетрясений и наводнений? Ну тогда слушай меня. Сейчас ты встанешь. С этими двумя сучками, — он кивнул на живых медсестер, — все приготовишь. Вырежешь своему сыну почку и вошьешь тому мальчику в палате.

— Я не… — в ужасе приподнялся врач. Выстрел раздробил его жене правое колено, и она с криком повалилась на пол. Мальчишка с истошным криком бросился поверх матери, но Провоторов оторвал его и швырнул двум другим дружинникам. — Что вы делаете… — простонал врач.

Романов ударил его рукоятью пистолета по голове.

— Молчи и делай, подонок, — сказал он тихо. — Если почка вдруг не подойдет — я лично выдеру твоему сыну сердце. Просто так. За то, что почка не подошла. Ножом и рукой. На глазах твоей курвы и на твоих… Перевяжите ее, а то подохнет! — крикнул он порученцам. — Пацана осторожней, он ценный донор.

— Па… па-а-а-а!! — надрывался мальчишка. Врач метался взглядом от жены к сыну и обратно, облизывая кровь с губ. Он, казалось, не верил в происходящее, и Романов приказал:

— Женька, отрежь курве уши.

— Я согласен! — закричал врач. — Я согласен! Но я… поймите, я же… я же ничего не могу гарантировать… совместимость… некому ассистировать… вы убили… я не могу гаран…

— Придется.

— По… пообещайте, что вы оставите нам жизнь…

— Не обещаю.

Врач закрыл лицо руками. Романов поднялся с колена и пошел в палату к мальчику…

… — Что потом? — спросил Провоторов, присев рядом с Романовым, считавшим деньги. Романов поднял лицо:

— Медсес… ведьм этих — обезглавить. — Казак кивнул с непроницаемым лицом. — Этого… людоеда… в общем, на кол его. Там, снаружи. Курву и щенка… не трогать.

— Не трогать? — Провоторов нахмурился. Романов отрезал:

— Не трогать… Мы оставим их тут.

— Как повезем мальчика? — спросил Провоторов.

Романов поморщился:

— Придумаем как. Пока не знаю… — И с сердцем повторил: — Не знаю я! Отстань! — И повернулся к сидевшему на стуле и откровенно трясущемуся рулевому. Спокойным, негромким голосом он спросил: — Слышите меня? — Тот судорожно закивал. — Сколько человек берет ваша подлодка?

— Двадцать можно взять. — В голосе рулевого была заискивающая готовность, он даже искательно улыбнулся.

— С вами поплывут двое моих людей. К северу на побережье — они вам покажут где — вы возьмете еще полтора десятка. И поплывете к вашим хозяевам.

— Они мне не хозяева… я прошу понять, я лишь наем…

Романов ударил рулевого по губам ладонью — так, что того скинуло со стула. Подождал, пока тот сядет снова, ладонью утирая кровь и с ужасом глядя на Романова. И спокойно продолжал:

— Если вздумаете чудить — пожалеете, что вас не посадили на кол вместе с этой сволочью.

Рулевой замотал головой, что-то забормотал…

Романов отошел прочь.

* * *

Мальчика звали Витькой. Для него сделали по возможности удобную койку на одном из орудийных передков, и он ехал там — лежа под переносной капельницей, еще не очень понимая, что с ним происходит. Рядом с ним пожелал устроиться найденыш Мирослав — подстриженный, отмытый, приодетый по возможности. Витька назвался именно ему, а уж клоп обстоятельно сообщил всем, как зовут спасенного. Видимо, его просто подобрали или отобрали у каких-нибудь беженцев — пока что расспросить мальчишку не представлялось возможным. Но умирать он вроде бы не собирался и процесса отторжения тканей не наблюдалось.

Движение дружины, кстати, не очень замедлилось. Дорога-то и раньше не располагала к скачке галопом. А сама дружина уменьшилась. Сажин и еще один из дружинников отправились на подлодке к немцам Бека. С ними Романов передавал приказ: «Собрать отряд и уничтожить паучье гнездо» — именно такими словами.

Почему-то он ни секунды не сомневался, что у немцев это получится, хотя, несомненно, колония «беженцев из Штатов» на самом деле была хорошо укреплена и защищена.

Людей не встречалось по-прежнему, хотя они трижды проехали деревни: одна была брошена очень давно, вторая — сожжена, третья покинута, но, судя по всему, недавно. Дружина не задерживалась нигде. И как раз на выезде из этой, третьей, деревни по головному разъезду открыли огонь…

…Стрельба была частой, но неприцельной, и ясно почему: пока дружина спешивалась, разводила коней за дома, пока люди с разбегу занимали положение для стрельбы лежа вдоль выходившей из деревни грунтовой дороги — с другой стороны, от леса, начали перебегать через заросшее поле, стреляя на бегу, фигурки людей. Ответный огонь прижал было их к земле, но лишь на какие-то полминуты, потом перебежки возобновились, а с опушки леса по дороге, взрывая землю, застрочили два пулемета, судя по звуку и ударам пуль — «ДШК».

На бандитов и их повадку это не очень походило. Романов подумал это, лежа за выраставшим из земли гранитным валуном и втягивая носом запах горелого камня, — по валуну только что врезало с треском и хлюпаньем несколько пуль. И как по заказу, подползший Провоторов сказал то же самое.

— По-моему, это не банда. — Он вытер злое лицо фуражкой. — Вот убей меня, Коль, но что-то тут не то.

— С чего взял? — Романов прислушивался к густой перестрелке. Вместо ответа Провоторов показал ту же фуражку. — И?

— На них такие же. Я сейчас в бинокль смотрел. Не на всех, но на некоторых — точно. Зеленый верх, желтый околыш. Это или амурская наша казачня, или забайкальцы.

— Хорошего ты о своих братьях по фуражкам мнения, — не без яда сказал Романов. — Думаешь, казаки в банду не подадутся?

— Не в этом дело, — возразил Провоторов. — Это я просто внимание обратил. Мне кажется, у них значки Белосельского. Белое перо, красный меч.

— Показалось, — привстал Романов. — Не может быть, что ему тут делать? Он на Байкале… Крест какой-нибудь косой.

— Даже если и показалось, если даже крест — на кой бес бандосам одинаковые значки на форму нашивать? Хотя… тоже верно… — вздохнул Провоторов… И тут же раздался булькающий свист, и в полусотне метров от них разорвалась мина, щедро обсыпав всех вокруг землей. А за домами истерично заржал конь. — Твою ж мать!

— Все! Выдвигай «зушки»! — Романов пригнулся. — Не до сомнений, покрошат нас!

Ни Романов, ни Провоторов не обратили внимания на лежащего рядом Максима Балабанова. Одной рукой мальчишка обнимал санитарную сумку, другой закрывал голову, судорожно вздрагивая при выстрелах. Но при этом он прислушивался к разговору двух мужчин… И Романов понял, что происходит, только когда стрелявший чуть дальше Игнат заорал вслед рванувшемуся через дорогу мальчишке:

— Стой! Ванька… ай, тьфу, черт, Макс! Макс, сучонок! Стой! Убьют! — и сиганул было следом, но Романов вовремя схватил его за сапоги и сдернул обратно:

— Стой, дурак!

— Пустите! — Игнат извернулся. — Его ж сейчас…

— Лежи, говорю! — прорычал Романов, наградив парня зуботычиной. Провоторов, рванувший было к упряжкам, тоже застыл на одном колене, перекосив рот в напряжении.

Стрельбу обрезало с обеих сторон. Но Романов не обольщался — стрелять перестали, конечно же, только от удивления.

Между тем Максим — не пригибаясь, на прямых ногах и сам прямой, так же прямо подняв вверх вытянутые руки с зажатой в них сумкой, — весь похожий на тонкий отчаянный штрих, казавшийся от напряжения выше своих лет, — шел вперед через поле, выкрикивая пронзительным ломким голосом:

— Не стреляйте! Красный крест! Красный крест! — И дальше: — Тут Романов! Это ошибка! Господин Белосельский, товарищ Белосельский, товарищ генерал, если это ваши, тут Романов, это ошибка!

Игнат под Романовым зашипел сквозь зубы. И тут же в удивленной тишине с той стороны раздался густой бас:

— Не стрелять никому! Эй, пацан! Не тянись ты там, не бойся, толком говори! Какой Романов?! Кто там у тебя?! Я — генерал Белосельский!..

…Генерал Белосельский оказался высоким мощным мужчиной — с легким брюшком, впрочем; так же, впрочем, оно, кажется, ему не мешало. Легкий свитер с эмблемой (теперь и Романов узнал ее, он сам ее утверждал, в конце концов), кожаными наплечниками, голубой берет на почти квадратной, короткостриженой голове, под мышкой — «стечкин» в мягкой дорогой кобуре. Жилета на генерале не было, только подсумок, пара гранат и нож на поясе. Правая рука генерала после пожатия предплечий вернулась на висящий на правом бедре «АКМС». Морщинистое, навечно загорелое лицо с седой скобкой усов; маленькие серые глазки смотрели чуть насмешливо, но в то же время внимательно и серьезно. Романову приходилось делать снова и снова усилия, чтобы не тянуться по стойке «смирно», вспоминая о своем лейтенантстве…

— Вам привет от Заварзина из Зеи, — сообщил Белосельский. Продолжал деловито, не выказывая никакого удивления от встречи: — Зея, Тында, Сковородино — они все под нашей властью. Участок железной дороги от Северобайкальска до Чегдомына — тоже. А вот южнее, на БАМе, — полный хаос и большие поля радиационного заражения, которые — увы — распространяются с ветром. Трясет сильно. И идет снег, кстати. Не очень холодно, пока не ложится, но идет часто… Все большие города — Чита, Улан-Удэ, Ангарск, Иркутск — разрушены почти полностью, там эпидемии, орды беженцев и полное безвластие. Боюсь, что с этим мы ничего не можем сделать… Пытались несколько раз, но только потеряли людей. Что происходит западней Ангары — не знаем вообще, но вряд ли там лучше. Скорее — хуже.

— Но как вы тут?! — Романов, в отличие от генерала, никак не мог опомниться. Белосельский повел плечами:

— Потихоньку-полегоньку… Мы уже давно в пути. Я просто подумал — надо повидаться, вот и поехали себе не спеша… а тут вон ты навстречу сам… По пути много всякого было, пять человек похоронили, зато вроде как нашу власть в семи местах установили. На обратном пути посмотрим.

— С нами во Владик не поедете? — без особой надежды спросил Романов. Они, разговаривая, отошли к ручью, протекавшему под дорогой. Забайкальцы конвоя Белосельского мешались с дружинниками Романова; среди казаков было видно несколько немного иначе одетых мальчишек — видимо, из Селенжинского лицея.

— Нет, извини — нет, — покачал головой Белосельский. — Если бы доехали сами — может, даже и зазимовали бы, насколько там придется. А так — мы назад будем спешить. Чувствую я — как подожмет мороз, у нас хлопот будет немерено… — Он вздохнул: — Тут-то у тебя тихо более-менее с этим. А видел бы ты, как там… беженцев этих…

Романов видел беженцев. Но не стал спорить — в конце концов, вдоль БАМа жило вдесятеро больше людей, чем на Дальнем Востоке. И все-таки он представлял себе, что имеет в виду генерал. Он хотел сказать, что многое надо успеть обсудить, но Белосельский продолжал, глядя в воду у своих ног:

— Дети. Детей жалко; того гляди, умом тронешься… У меня был внук, — Белосельский поглядел на Романова потемневшими глазами. — Я, собственно, думал о нем, когда все это затевал… с лицеем. Смешно, думал — вроде как огонек засвечу, он на него и придет, доберется. Многие пришли, да. Спаслись. А он… нет.

— Он погиб? — тихо уточнил Романов. — Или пропал без вести?

— Мне легче думать, что он погиб… — И Белосельский пояснил: — Пропал без вести — предполагает слишком много ужасных вариантов… Я думал, что он продолжит нашу династию… мы с середины XVIII века служили России с оружием в руках. Но жена сына… ты ж знаешь, как это бывает. Как это было, — поправился генерал. — Она определила Женю в школу с бизнес-уклоном. Сюда, то есть к вам, во Владик. Там он и пропал. Вместе с женой моего сына и самим Тошей. Он служил в городской комендатуре… Не знали его? — Лицо генерала на миг стало горестно-надеющимся, совсем старым…

Романов покачал головой. Но насторожился. Он уже не раз замечал за собой это невесть откуда взявшееся умение — молниеносно, за доли секунды, сопоставлять, казалось бы, разрозненную, буквально краем уха услышанную, информацию.

И за собой замечал, и за многими другими людьми… Устроив руки удобней на груди, он спросил словно бы мельком, из вежливого интереса:

— Вашего внука звали… — он помедлил, — Евгений Антонович Белосельский?

— Да, — кивнул генерал, снова переводя задумчивый взгляд на темную, казавшуюся совершенно осенней воду.

— А сколько ему было лет?

— Должно скоро… должно было скоро исполниться четырнадцать. — Генерал насторожился, снова повернулся к собеседнику, отрывисто спросил: — Что случилось?

Чудо случилось, подумал Романов спокойно. И тут же испугался: а если совпадение?! Ведь бывают даже такие совпадения… Ему вдруг стало страшно звать мальчишку. Но он прокашлялся и громко позвал, не отрывая взгляда от лица генерала:

— Жень! Женька!

По уже начавшему саморазбиваться лагерю прокатился повторяемый призыв — и через десять секунд, не больше, Женька уже подбегал к ручью. Но на бегу споткнулся, пошел шагом. Немного попятился. Опять пошел — еле-еле, шевеля губами. Со стороны это выглядело смешно, если честно.

Женька остановился в трех шагах от молчащих мужчин. И долго смотрел на стоящего на берегу ручья рядом с Романовым пожилого высокого витязя, который все это время держался рукой за щеку и не отрывал взгляда от мальчика. Потом губы Женьки дрогнули, искривились. Он тихо хрипло выдохнул, кашлянул. И… спросил негромко (Романов отшагнул, попал в воду, с плеском едва удержал равновесие… но на него не обернулись ни мужчина, ни мальчик):

— Дедуль? Это ты?

С его лица вдруг упала строгая жесткая маска юного бывалого воина. Оно стало детским, совсем ребячьим. Женька сморщился, заморгал. Уставился в землю, громко хлюпнул. Вскинул голову — быстро, с ужасом, в глазах можно было прочесть: показалось!

— Женя. Внук! — Белосельский поднялся, распахивая руки: — Женя. Женечка. Живой!

* * *

Женька не отходил от деда. И Романов подумал с улыбкой, что, похоже, Женька для Владика потерян. Это было печально и немного обидно. Но, с другой стороны, надо радоваться. Есть чему.

Он бросил в ручей камешек. Булькнуло солидно, густо. Поднял голову, осмотрелся. Оказывается, уже начало темнеть… да нет, стемнело уже почти, и за спиной колебались огни нескольких костров. Романов поднялся на ноги, постоял еще немного, глядя на уже почти привычно горящие заревом облака на горизонте. И повернулся на звук — около костров запели. Запели незнакомую песню.

Песня эта не была грозно-маршевой. Ее пели спокойные, ровные, даже чуть равнодушные мужские голоса. И от этого ощущение обрекающей жути становилось только сильней.

Нам командуют: «Фас!» —

Это значит — пора.

Нас, как пальцы, собрали

В единый кулак.

Не вставать в полный рост,

Не горланить «ура» —

Наше дело —

В сердцах у врагов сеять страх.

Мы по тропам звериным

Бесшумно идем.

Мы свои и в пустыне —

И в белых снегах.

Мы везде — словно дома,

Спокойно живем.

Будем мы со щитом —

А враги — на щитах.

Кто пришел к нам с мечом —

Примет смерть от меча.

Русь Святая на этом стояла всегда.

Славу дедов теперь

Нам нести на плечах.

И от этой судьбы не уйти никуда…

Поднимется Россия —

И окрепнет.

А мы свой долг ей отдадим сполна.

Ведь нас уже не двое —

И не десять.

Встает за нами новая страна

Женька стоял чуть в стороне от костров. Один — без деда. Задумчиво улыбался чему-то и вздрогнул, когда Романов положил ему руку на плечо. Быстро посмотрел — с улыбкой — и неожиданно (Романов дернулся, он не успел привыкнуть к голосу Белосельского… а потом — дернулся еще раз от смысла слов) сказал:

— Я с вами во Владик. А вы… вы по-другому думали?

— Думал, — признался Романов.

Женька фыркнул:

— Ну и д… думали так зря вы. Там столько дел!

— Дел везде много, — возразил Романов. — И ты все-таки подумай — ведь может случиться так, что деда ты не увидишь теперь несколько лет. Или… вообще.

— Это неважно, — неожиданно сказал Женька. Заторопился, увидев, что взгляд Романова стал сердитым и недовольным: — Понимаете, это правда неважно. Страшно, когда ты один и ты знаешь, что ты один и… и вообще. А если ты не один и ты знаешь, что у тебя есть… есть близкие… есть… то ведь неважно — где! Они есть, и все. А сражаться надо каждому на своем месте. Тех мест я не знаю. Эти — для меня свои.

— Ишь ты… — Романов смотрел теперь с уважением. — Да. Пожалуй, ты прав. И знаешь, Женька, я ужасно рад, что ты остаешься.

Женька улыбнулся. Уже не задумчиво — широко и счастливо.

Глава 15

Снег

Флаги России реют над нами

С неба синь Ирия — Правью пречистой.

Да, в сорок первом не мы умирали.

Мы — не герои.

Мы лишь непофигисты.

Фенрир. Белый марш

Хегай Ли Дэ умер за день до возвращения дружины Романова.

Кореец работал до последнего и до последнего сохранял спокойно-философское отношение к себе самому и своей жизни — и жесткую требовательность к делам и их исполнению. Все видели уже, что он болен, но как-то не верилось никому, что он умрет. Он сам ходил, постоянно шутил над тем, что облысел и теперь можно не тратить время на парикмахера… и в тот день задержался (как обычно) в кабинете.

Утром его нашли мертвым. Сидящим в кресле за столом с очень умиротворенным лицом и загадочной полуулыбкой на тонких губах. Окно было распахнуто настежь, и холодный ветерок пошевеливал на столе аккуратно сложенные бумаги…

Романов вернулся последним изо всех витязей, успев как раз на похороны. В Походе Пяти Дружин погибло семнадцать участников. Еще двое — просто исчезли, о них не говорили, и лишь Батыршин, в чью дружину они входили, рассказал об этом — и только Романову. Двое дружинников изнасиловали девушку в одной из деревень, через которые проходила дружина. Батыршин приказал зарыть насильников в землю — связав проволокой, голыми, заживо, вниз головами. За них просила даже сама изнасилованная, просили деревенские, потрясенные жестокостью казни. Но Батыршин не стал даже обсуждать свое решение. Просто сказал над местом, где казнь совершилась, что таким будет наказание за изнасилование для любого дружинника.

Они с Батыршиным говорили про тот случай сразу после того, как стало опадать пламя погребального костра Хегая Ли Дэ. Было душно, пасмурно, с моря дул влажный ветер, в порту тревожно перемигивались огоньки. А от костра, возле которого в несколько сплошных плотных колец стояли люди, слышался высокий голос Антона Медведева — мальчишка пел своего любимого однофамильца и кумира, пел странную, вроде бы совершенно неподходящую песню про каких-то Карлсонов…

Выруби свет. В пламени наш Вазастан.

Выруби свет. Нам не вернуться назад.

Выруби свет. Хватит глазеть на экран.

Выруби свет. Смотри нам в глаза…

«Смотри нам в глаза», — подумал Романов, отворачиваясь от замолчавшего Батыршина — к пламени костра.

Смотри нам в глаза.

Если сможешь…

Ральф Бек ждал возвращения Романова к тому моменту, когда дружина добралась до Владика, уже несколько дней. Бывшая подлодка торговцев органами всплыла прямо в порту Владика. У немцев было двое убитых — охрана обосновавшихся на благоустроенной базе, построенной еще в мирные времена по договоренности с китайцами «хозяев жизни», была многочисленной, но — трусливой, с суши база просто не имела входов, а атаки с собственной подлодки никто не ожидал. Не мог себе даже представить.

Бек привез восемь мешков, набитых головами — мужскими, женскими, детскими. И четыре — с золотом в монетах. Он сдал все это Большому Кругу, как отчет о проделанной работе, — и тут же уплыл обратно к себе на север на все той же подлодке, которую попросил себе. Управляли ею уже сами юные немцы. Рулевой, впрочем, был жив — его держали в рубке, как ценный говорящий справочник.

Без рук и ног.

Выруби свет. В пламени наш Вазастан.

Выруби свет. Нам не вернуться назад.

Выруби свет. Хватит глазеть на экран.

Выруби свет. Смотри нам в глаза…

* * *

Весь следующий после возвращения день Романов инспектировал фабрично-заводские училища — открыто их было в городе шесть, на базе бывших средних школ. А потом его ждали на симпозиуме физиков, куда ходить вообще было небезопасно, — там дело доходило до драк между приверженцами Ошуркова и Батыршина. Женька не поехал с ним никуда, отпросился. Он чувствовал, что очень, просто чудовищно устал, и от этой усталости надо было срочно отвязаться, иначе был риск, что она останется навсегда, Белосельский это знал. Предыдущую ночь он спал в кабинете Романова и не отдохнул. Просто не смог заставить себя расслабиться.

У Женьки уже довольно давно была квартира — своя собственная. Просто однокомнатная квартирка из числа давно брошенных — рядом со зданием Думы, бульвар перейти. Второй этаж. Бывал он там редко и как-то не очень воспринимал квартиру как свою собственную. Но там было тепло, там была кровать, и вообще. Сейчас ему этого было вполне достаточно. Уже темнело, дул резкий холодный ветер, и густая, еще только-только начавшая облетать листва деревьев казалась серой и пожухшей.

До квартиры Женька шел вместе с Сажиным. Тот, пользуясь свободным часом, «выгуливал» Мирослава. Странного маленького найденыша дружинник забрал к себе, как только вернулся вместе с немцами с задания. У них с женой была пока только маленькая дочка, и отказывать Сажину никто и не подумал. «Ми’ослав Коб’ин» важно топал рядом с «папой» (он так стал называть Сажина еще во время возвращения из рейда) и выглядел вполне довольным жизнью… Сажин рассказывал про фестиваль «Таусень», на который основная часть дружины так и не попала, — что было очень интересно, много новых песен, причем красивых… и люди собрались охотно, пользовались тоже свободными получасом-часом, чтобы побывать там. Женька хотел спросить, не пел ли на фестивале сам Сажин, потому что помнил: дружинник писал большую поэму про их поход. Но не спросил — постеснялся. И около двери распрощался и с ним, и с серьезно подавшим маленькую ладошку Мирославом…

Подъезд был заселен весь, но — такими же, как Женька, вечно занятыми людьми (правда, взрослыми). Поэтому казался вымершим, а свежепокрашенные и так больше и не разрисованные стены придавали ему окончательный вид не пользующейся популярностью гостиницы. Оживляла его только большая доска, на которую крепились свежие объявления, касавшиеся дел управления. Ну и флаг над входом. Поэтому Женька вздрогнул, приготовив к стрельбе прямо через карман пистолет, когда его — уже поднявшегося на первый пролет — позвали.

Но, обернувшись, он успокоился. Это была Салганова.

— Добрый день, Алина Юрьевна. — Женька удивился, Салганова жила не здесь. Похоже, и она тоже была удивлена, потому что как-то сбивчиво спросила:

— О… а ты… домой, что ли? Я даже сперва думала, что это не ты…

— Это я, и я домой… — Женька зевнул, прикрыв рот ладонью. — А вы к кому?

— Я вообще-то к тебе, — призналась Салганова. Женька тоскливо подумал: «Ну неужели дело такое сверхважное, что не могло подождать хотя бы шесть часов?» И удивленно посмотрел на продолжавшую говорить женщину: — Только я не думала, что ты тут будешь.

— Гм, — Женька хмыкнул. — Ко мне, но не думали, что я тут?

— Скажем так — я в твою квартиру, — пояснила она.

— Еще интересней, — признал Женька. Салганова выглядела смущенной, и он пропустил ее вперед: — Ну пойдемте, — а сам, поднимаясь следом, размышлял, что все это значит.

И придерживал пистолет…

Вопрос разъяснился быстро и поразительно. Пока Женька доставал ключ, Алина Юрьевна, посмотрев на него извиняющимся взглядом, просто постучала, а потом позвонила. Дверь клацнула, распахнулась… и Женька обалдело уронил ключи:

— Мари… нка?!

Маринка стояла на пороге, а за нею, насколько Женька мог видеть, сиял чистотой коридор, в конце которого маячил уголок комнаты, блистающей таким порядком, о котором квартира давным-давно забыла. Женьку увидеть на пороге Маринка явно не ожидала, потому что уронила на босые ноги мокрую тряпку и оперативно покраснела. Судорожно кивнула и сказала:

— Здрась, Алина Юрьевна.

Салганова, кажется, усмехнулась — Женька на нее не смотрел. Окинув еще раз взглядом коридор, он уточнил:

— Ты как тут оказалась?

— Я запасной ключ выпросила, — призналась Маринка. И, глубоко вдохнув, закрыла глаза и добавила: — Я к тебе переехала. Вчера. Я думала, ты вечером только придешь, и мы успеем…

— Добро пожаловать… — растерянно сказал Женька, поднимая ключи.

Салганова довольно бесцеремонно его отстранила, разулась у порога и прошла дальше, чем-то начала стучать и греметь. Женька стоял на пороге. Маринка — за порогом. Потом она тихо сказала:

— Мне уйти? Глупо вышло, да?

И Женька вдруг понял, что ужасно не хочет, чтобы она уходила. Не хочет пустой квартиры. Не хочет быть один тут. И вообще ужасно, чудовищно устал быть один на свете — особенно теперь, когда нашелся дед и он сам отказался ехать с ним. Он уже открыл рот, чтобы разрешить девчонке остаться… но вместо этого перешагнул через порог, обнял ее и прикрыл глаза, мгновенно расслабившись почти до потери сознания.

— Не уходи, — попросил он, ткнувшись носом в основание шеи девчонки. — Я не хочу.

Маринка запустила пальцы в отросшие волосы Женьки, начала их перебирать — Женька тихо вздохнул, но, поняв, что сейчас не в шутку окажется в обмороке (пусть и от удовольствия), легонько отстранил Маринку и строго сказал:

— Я мыться пойду. Вода есть?

— Есть, есть, — она закивала, — все есть, ты не знаешь просто — у нас неделю назад подключили линию геотермальной станции! Буквально задаром и свет, и тепло… и на Новый Город хватает… Я тебе переодеться приготовлю, и мы тут закончим все. Алина Юрьевна еще вчера мне вызвалась помочь…

Женька улыбнулся ей и присел стянуть сапоги…

Свою квартиру Женька откровенно не узнавал. Он и за стол сел, удивленно оглядываясь, — ему казалось, что он попал в незнакомое помещение. Если честно, он не мог себе и представить, что Маринка способна создавать такой уют. А на столе словно бы сами собой появились чай, чашки, чайник с кипятком, даже нарезанный хлеб и брикетик мягкого желтоватого масла. И Маринка чем-то еще гремела на кухне. Деловито и весело. Женьке она и правда нравилась, понравилась сразу, когда еще он выручил ее из рук тех… тогда он думал «бандитов», а сейчас понимал брезгливо — просто жестокой шпаны… а что он ее любит, он понял еще когда она явилась к нему в больницу. Но вот так…

— Кто бы мог подумать… — Салганова тоже села за стол, подчинившись настоятельным просьбам-требованиям Женьки. Теперь она прислушивалась к возне на кухне и покачала головой: — Марина! Я же ее раньше знала… она так изменилась…

— А что тут странного, Алина Юрьевна? — Женька отпил чаю и глубоко, удовлетворенно выдохнул: — Ухх, хо-ро-шо-о-о…

— Сама на себя не похожа… Она была такая боевитая! — В голосе Салгановой было удивление.

— Алина Юрьевна, а в чем эта боевитость выражалась? — задумчиво спросил Женька. Сдунул над чашкой парок.

Женщина поглядела на него удивленно:

— Ну как же? Вам, мальчишкам, спуску не давала, как сейчас помню… ты-то ее не знал, а я…

— Алина Юрьевна, — мальчик улыбнулся, — а вспомните лучше — мальчишки ей спуску тоже не давали? — Женщина удивленно промолчала, и Женька обстоятельно пояснил: — Ее же никто и пальцем не тронул ни разу. С девчонкой драться — это же позорище. Да и взрослые сразу наезжать… то есть, простите, упрекать станут. Вот она и была… боевитой. — В слове прозвучала откровенная насмешка.

Салганова укоризненно покачала головой:

— А ты хочешь сказать, Женя, что с девчонками надо, как с мальчишками? Они же девочки!

— Серьезно? — усмехнулся Женька. — Но тогда пусть и вели бы себя, как девочки. А то, Алина Юрьевна, простите, но ваш пол очень неплохо устроился вообще. Если что-то надо получить — у нас равноправие. А если речь заходит про настоящее соревнование — сразу вспоминают про свои особые права и про слабый пол. А как же? «Женщинам надо уступать!»

— Но, Женя, подожди… — растерянно и даже возмущенно начала Салганова, однако мальчик перебил ее — неожиданно жестко:

— Нет уж, это я вас прошу подождать и послушать, что мужчина говорит. — Она осеклась и вгляделась в лицо Женьки неверяще, но тот был совершенно серьезен и говорил веско, спокойно: — Вот сейчас на большей части суши на самом деле равноправие. Истинное и полное. Обеспечивать ваши раздутые права некому. Все, как установлено природой. И что? Вас продают, бьют, насилуют… едят, наконец. Просто потому, что вы слабей, хуже умеете планировать, не можете драться по-настоящему и верно дружить между собой. Вот вам равноправие. Все на своих местах. Нравится вам это? Не молчите, Алина Юрьевна, я спросил, нравится ли вам воистину равноправие?

— Нет, — коротко ответила женщина, отводя глаза.

— Вот и мне не нравится, — неожиданно сказал Женька. — Потому что меня женщина родила и потому что я Маринку люблю. Я ее спас. Видели бы вы, как она за меня цеплялась, как плакала… Поэтому кончилось равноправие. Вы — слабый и прекрасный пол. Мы — сильный пол. Так и будет впредь, и больше никакого бардака мы не допустим. Хотя, — Женька усмехнулся, — мужчин осталось так мало стараниями равноправных, что и вам тоже и стрелять, и воевать в ближайшее время еще много придется. Хотя бы чтобы защитить детей. Которые, кстати, тоже, простите, ни хрена никаких прав не имеют. Потому что — заготовки людей, а не люди… Это я вам как дитя говорю. Готов выслушать ваши возражения, Алина Юрьевна.

Женщина молчала. Мальчик подождал какое-то время, а потом сказал весело:

— Налейте нам еще чаю тогда! — И повысил голос: — Марин! Хватит, садись сюда!..

Кровать в квартире была одна. С перестланным бельем, с большим пушистым пледом, легким и теплым, в бело-голубом пододеяльнике. Женька думал, что уснет сразу, как только ляжет… и, наверное, так и было бы… но, когда он уже улегся и потянул плед, до него всерьез дошло, что Маринка все еще тут. Она стояла у окна и как раз сейчас задернула плотную штору. Стало темно-темно, и она сказала:

— Все небо в тучах…

— Марин, если ты не… — торопливо начал Женька, привстав на локтях. В темноте что-то зашуршало, щелкнуло. Потом уже рядом послышался голос девчонки, в котором прозвучал смешок:

— Подвинься, — а потом (Женька окаменел под одеялом, забыл, как дышать, и даже глаза закрыл) — тихий шепот рядом: — Иди сюда, Жень. Иди, иди. Я так хочу. Ну?

Женька, обомлев, перевалился на бок, протянул руки и почти судорожно обнял ими что-то сильное, теплое и — родное…

Она проснулась первой. Тяжелые шторы были слабо подсвечены снаружи, хотя часы на столике показывали уже почти восемь. Свет казался коричневым, но не неприятным, мягким таким. Он заполнял комнату, тихий, спокойный, неподвижный.

Простыню надо будет поменять, вдруг подумала она, и это была первая не сонная мысль. Женька увидит, будет стыдно… но тут же поняла, что это глупость. Женька теперь ее… муж? Получается, да. Как-то оформить это надо? А им уже можно? Она читала новые законы, но не помнила, что там — про возраст, про регистрацию… Но Женька должен знать.

Она чуть повернулась. Женька во сне обнимал ее за талию и сейчас не отпускал, хотя и не проснулся. Он залез под одеяло почти с головой, торчали только русые вихры на макушке. Маринке ужасно захотелось дунуть на них или подергать. Но Женька спал так глубоко и тихо, что она поняла вдруг: «Он правда очень устал. Ото всего. Пусть спит».

Она отпросилась на сегодня в своем подразделении Трудовой армии, идти надо было только следующим утром. Хорошо бы и Женька сегодня никуда не ушел. Она сейчас тихо-тихо встанет, приготовит завтрак из чего есть, а уж потом разбудит его. А потом… Она почувствовала, что краснеет. Ей понравилось то, что было вечером.

Марина чуточку подсползла обратно под плед, устроилась осторожно поудобней. Женька спал. Он был теплый и уютный, и ей вдруг захотелось плакать от чувства этого тепла, от защищенности. И от жалости — неожиданной жалости к маме, которую некому было защитить.

— Ты что? — вдруг спросил Женька — так неожиданно, что она вздрогнула. И сел, держа в руке пистолет (откуда он у него там взялся?!), направленный на дверь в коридор.

— Ничего, — ответила Маринка.

Женька убрал оружие — так же незаметно — и вздохнул:

— А мне приснилось, что ты плачешь… — Он вгляделся в ее лицо, потянулся и поцеловал, стараясь повалить обратно на подушки. Маринка вывернулась, хихикнула:

— Да стой ты. Я есть хочу.

— Черт… я тоже… — Женька откинул одеяло, покраснел и тут же задернул его обратно.

Маринка опять хихикнула и, перегнувшись через Белосельского, схватила его водолазку и одним гибким движением влезла в нее, как в модное платье из недавнего времени, — водолазки вполне хватало на такое.

— А?! — возмутился парень. — А твое?! — Маринка, поднявшись, развела руками. — Еще и бесприданница, — проворчал Женька, тоже садясь и поспешно влезая в трусы. Потом догнал Маринку уже у самой двери, обнял сзади и шепнул в самое ухо: — Ну его, завтрак. Потом. Идем? — и потянул девчонку на себя в сторону постели.

— Уйди, насильник! — Маринка сделала вид, что вырывается. — Жень, ну давай поедим… ау…

И тут в дверь постучали и позвонили.

Женька отшагнул к окну, отдернул штору. Снаружи было пасмурно, ветрено, холодно даже на вид. Около Думы стояло несколько бронемашин. Но в целом все выглядело нормально.

Стук и звонок повторился, потом послышался приглушенный, но хорошо различимый голос:

— Женька, если тут — открой!

— Кто это? — встревоженно спросила Маринка. Но Женька, замерший на секунду, перепрыгнул через кресло и с грохотом бросился к двери. Послышался его крик:

— Олег! Щелоков! Олег! — и звуки почти вырываемой из косяка двери.

* * *

Агент Мажор — Олег Щелоков — практически не изменился, только чуть повзрослел. Он был все такой же — внимательные глаза, точные движения… И даже одет он был аккуратно и чисто. Сложно было поверить, что он отсутствовал почти год и все это время, каждый день, рисковал жизнью. Романов даже подумал подозрительно: «А может, отсиживался где…» — и тут же… нет, не устыдился своих мыслей. Просто понял, что они неправильны.

Щелоков добрался до того места, где стоял Пекин. Сейчас города не было — его снесло цунами. Путь через Маньчжурию был почти безопасным — если иметь в виду опасность от местных. Все было опустошено землетрясениями и эпидемией — тут бушевал не только огневик, но и чума; Олег переболел ею, валяясь в развалинах. Думал, что умрет… Трупов там оказалось столько, что можно было сойти с ума, трупы переполняли землю, все еще содрогавшуюся, дышавшую жаром через множество огненных трещин. Над огромной территорией витал Ужас. Это было не фигуральное выражение, вовсе нет. Вещественный, ощутимый, похожий на распахнувшиеся черные крылья Ужас.

Банды попадались ему несколько раз — точней, просто толпы плохо вооруженных полузверей, сражавшиеся друг с другом в основном из-за еды. Сколь-либо серьезной техники у них он не видел — максимум пулеметы и скорострелки «на человеческой тяге». Часто в них были впряжены ослепленные рабы с отрезанными руками…

Обратно он возвращался немного западней. Там было почти то же самое — за исключением того, что в Калгане существовало подобие власти. Некий Совет Троих. По ухваткам — банда, но с большими претензиями. С очень большими. К счастью, опять почти без техники и промышленности, да еще и нетвердо сидящая.

Кроме Романова в его кабинете был только Женька — как командир «черной сотни». Иртеньев — он лично осматривал вернувшегося агента — только что ушел. Больше о возвращении Олега пока не знал никто. Романов не пригласил даже Шумилова (главу КГБ!) и Жарко (его спецслужба — Разведывательное управление, РУ — полностью оформилась и официально возникла буквально на днях и должна была заниматься «внешней» разведкой, в отличие от «внутренних» дел и общей безопасности, которые оставались за КГБ).

Романов слушал и думал. Думал о том, что говорил Олег, — и в то же время за этим основным потоком мыслей, как за стеной, еще и о том, что…

— Сколько раз тебя пытались убить? — спросил он, когда Щелоков замолчал и откинулся на спинку кресла.

Вопрос не удивил разведчика. Только в глазах что-то дрогнуло на миг.

— Не так часто, — ответил он. — Я был очень осторожен и незаметен. И всегда убивал первым тех, кто меня все-таки замечал… — Он улыбнулся задумчиво: — Знаете, Николай Федорович… самым опасным был старик один. Лежал у дороги и умирал. Просто умирал. А когда я прошел — а я прошел мимо! — выстрелил мне в спину из пистолета. Прошла пуля вдоль бока… вот тут, — он чиркнул рукой. — Я его застрелил, конечно. А у него там рядом пещерка оказалась, норка, можно сказать… и много-много костей там. Самый страшный противник, которого я видел…

— У тебя будет неделя полного отдыха, — сказал Романов. — Женька позаботится. Где хочешь провести эту неделю?

— Если можно — просто в доме, — серьезно сказал Олег. — Никуда не ходить, и чтобы ко мне никто. — И вдруг он совершенно без какого-либо перехода заплакал. Согнулся лицом к коленям и тихо зарыдал, весь сотрясаясь.

Романов, не шевелясь, смотрел, как Женька подошел к нему, осторожно помог подняться и вывел, почти нежно придерживая. Повернув голову, над плечом показал глазами — «все будет нормально». Романов кивнул.

Если честно — он больше всего хотел, чтобы какое-то время его никто не тревожил. Но буквально через полминуты в кабинет, еле постучав, вошел Муромцев. Вид у него был какой-то… странный, и Романов насторожился. Муромцев последнее время часто и очень серьезно ругался с Большим Кругом. По заслугам и по всеобщему согласию ему уже давно пора было стать витязем, но он упорно отказывался от этого — и постоянно продвигал мысль, что вооруженные силы нового государства, состоящие из «пассивной» части — ополчения ДОСАФ — и «активной» — дружин витязей — устроены несбалансированно, а в сущности — отсутствуют. Не столь давно Муромцев подал на рассмотрение доклад о необходимости создания регулярных частей общей численностью хотя бы в пару тысяч человек — из добровольцев, которые будут подчиняться непосредственно Романову как главнокомандующему. Последний скандал был не столь давно — как раз когда отправлялась подводная экспедиция Северейна, еще до возвращения дружины Романова.

Сам Романов был не против плана Муромцева, но он собирался начать формирование таких частей через пару лет, когда подрастут воспитанники Жарко — именно из них. А некоторые из витязей были против регулярной армии в принципе, и Романов предвидел еще немало трений из-за этого. Он был почти уверен, что и сейчас Муромцев пришел за этим. Но тот от дальнего конца стола возбужденно начал:

— Не поверишь. Полчаса назад пришла группа беженцев…

— Не вижу, чему тут не верить, — сухо ответил Романов. Ему по-прежнему хотелось пусть ненадолго, но остаться одному.

— Едем! — Голос Муромцева был умоляющим. — Едем, или я все бросаю и ухожу. Честное слово, так и сделаю, если ты со мной сейчас не поедешь.

— Что случилось?! — Романов серьезно встревожился, поднимаясь из-за стола. И увидел, что у Муромцева очень странные глаза. То ли сумасшедшие, то ли восторженные, то ли неверящие… то ли — все вместе, в невероятной и неразделимой смеси.

* * *

Он не верил своим глазам. Не верил своим глазам, и слова стоящего напротив в строевой стойке мальчишки (в камуфляжной форме, но в яркой кадетской фуражке) доносились словно бы сквозь бурлящую воду:

— Сводный отряд кадетов Магаданского кадетского корпуса прибыл в ваше распоряжение! В пути находились десять месяцев и пятнадцать дней, имели четыре боестолкновения с организованными группами неустановленных лиц! Восемь убитых и одиннадцать умерших от болезни похоронены в дороге! В строю тридцать пять человек и знамя корпуса! С нами пятеро больных, трое раненых и сто четырнадцать приставших по пути гражданских лиц! Рапорт сдан! Доложил командир отряда сержант-кадет Греков!

Сошел с ума, подумал Романов. Рапортует, как на плацу, даже стойка строевая. Но, заглянув кадету в глаза, понял, что тут дело не в сумасшествии. Мальчишка с отчаянным упрямством держался за ритуал, как раз чтобы не дать себе сойти с ума. Чтобы убедить себя: все в порядке, насколько это вообще может быть в порядке. Что все идет, как обычно, раз можно отдавать рапорт офицеру.

— Вольно, кадет, — сухо сказал Романов. Рука упала. — Благодарю за службу.

— Служу России! — выпалил мальчик и расплакался навзрыд. Романов шагнул вперед и обнял его. Мальчишка плакал без слов, но Романов понимал, что он хочет сказать: как было страшно, как было холодно и голодно, как тяжело было делать то, что они делали, как он счастлив теперь, когда рядом взрослые, которые, конечно, все объяснят, наладят, возьмут на себя.

Отстранив от себя мальчишку (бережно, аккуратно, он так и остался стоять, всхлипывая), Романов еще раз молча, почти в растерянности оглядывал этот строй и сбившуюся толпу за ним. Женщины, дети; мужчин — всего несколько, и они стоят на фланге кадетского строя с разнообразным оружием в руках. Там же стояло и с десяток «гражданских» пацанов постарше. Он скользил взглядом по лицам и пытался представить себе, кем были они еще полгода назад. И понимают ли они, чем обязаны полусотне мальчишек, которые не прогнали их от себя, делились едой, охраняли, тащили уставших и больных? Вот эта женщина, прижимающая к себе мальчика лет десяти, наверное, презрительно поджимала губы, когда при ней говорили о кадетском корпусе: что вы, мой мальчик не для этого родился, он будет… кем-то важным, конечно, «не быдлом», не для него бегать с автоматом…

А может, он ошибается и ее старший сын как раз в этом строю? Или погиб в пути и похоронен, и могилу его уже засыпал пепел извержения, залили воды нового моря, покрыл летний снег? И… и что теперь?! Что же теперь?! Что?!

А вот что.

— Гвардейский Преображенский полк, слушай мою команду! — выкрикнул Романов. И сам изумился своим словам. Видно было, что и мальчишки изумлены донельзя. Это читалось в их глазах, даже в послушно принятой стойке. Сержант-кадет Греков перестал плакать и смотрел на Романова мокрыми удивленными глазами. — Ребята, — уже тише сказал Романов. — Я ничего не могу вам дать. Ничем не могу вас отблагодарить. Я даже приказывать вам стыжусь, потому что… — Он махнул рукой. Строй слушал. Слушали даже гражданские. — Я могу только сказать вам… Вы нам нужны. Вы нужны России. Вы и есть — Россия. Я прошу вас остаться в этом строю и дать начало… дать жизнь первой воинской части нашего нового… нашего возрожденного Отечества. Я не приказываю. Я прошу. Но те, кто не хочет… они могут выйти из строя и идти расселяться, устраиваться на работу, в школы… Я поклонюсь и им. Для тех же, кто чувствует в себе силу остаться, отныне и навечно будет именем Гвардейский Преображенский полк.

— В честь петровского? — тихо спросил кто-то в строю. Испуганно закашлялся. Романов только кивнул в ответ на нарушение дисциплины:

— В честь петровского.

Кадеты продолжали стоять. Но Романов видел — да, он видел, видел ясно! — что их усталые глаза, в которых была только такая же усталая радость от того, что они дошли… что эти глаза начинают загораться холодноватым сиянием. Греков вдруг развернулся по-строевому, отчеканил шаг до строя, занял свое место. Что-то прошептал, еле повернув голову, парню рядом, и тот поспешно стал расчехлять серый сверток знамени.

Романов понял, что из маленького строя никто не выйдет. Посмотрел на Муромцева. Тот чуть заметно, но довольно кивнул.

— А мы? — неожиданно спросил с левого фланга рыжий, очень белокожий мальчишка, державший на плече ручной пулемет. В голосе была чистая детская обида — большая и горькая. — Мы как же? Мы не кадеты, но мы…

— Мы тоже хотим, — сказал коренастый круглолицый парнишка с перевязанной головой. — То есть это… — и нахмурился, потупился. «Гражданские мальчишки» зашевелились. Среди женщин кто-то заплакал.

— Они с нами, — подал голос из строя Греков. — Это не по уставу я сейчас говорю… но вы простите… они с нами. Они ничем не хуже нас. Даже лучше.

— С вами, — сказал Романов и осип. Сразу осип. Намертво. И молча стоял — стоял, пока Муромцев отдавал рубленые команды, пока строй, сливаясь в единое целое (даже гражданские ребята и тоже так и не покинувшие строй пятеро взрослых старались идти «как положено»), с пристуком каблуков, проходил, неся в голове развернутое знамя, на новую позицию — отдельно от гражданских. Там он и замер. — Командуйте, полковник Муромцев, — сказал Романов тихо. — Вот и первый полк. Наша новая гвардия…

— Да, — ответил Муромцев.

Приехавшая с ними Салганова пошла к гражданским — заниматься размещением. Романов проследил за ней невидящими глазами. Потом оглянулся — в улицу въехал мотоцикл, точней — влетел, почти лег набок. Соскочивший с него дружинник Велимира, подбежав к Романову, отсалютовав, тихо сказал:

— Из Зеи сообщают — ураганный ветер, снег. Температура за ночь упала с плюс четырех в полночь до минус двадцати пяти в шесть утра. Связь очень плохая даже по сравнению с тем, что было, но это разобрали. Это было несколько минут назад, я сразу сюда…

Романов ощутил, как на миг остановилось сердце. Кашлянул, посмотрел на Муромцева. Тот слышал все и стоял с каменным лицом.

— Все, — сказал Романов. — Надеюсь, Белосельский успел добраться домой… Через неделю максимум у нас будет то же самое. Ну что, похоже, все-таки успели?

— Похоже, да, — кивнул Муромцев. — Небо да благословит этот год… Садимся в осаду?

— Я прикажу начать постоянно транслировать общее предупреждение. И разошлем вестовых, куда только можно. — Романов с шелестом натянул перчатки и уже на ходу кивнул дружиннику: — Возьми меня на сиденье. Поехали быстрей.

Он вдруг представил себе весь прошедший год, все, что было сделано, все стройки, поля, теплицы, заводы, фабрики, всех людей, которые работали и воевали, которые погибли и умерли. Представил сразу все и всех.

И неожиданно подумал, что в конце концов все будет хорошо.

Будет правильно.

Глава 16

Волчий вальс

А волчата красивы, волчата храбры!

Хоть и прячутся в губы клыки до поры.

И, живьем разрываемы, — не закричат!

Мы гордимся, что так воспитали волчат!

Гр. «Конструктор». Волчий Вальс

Последние два дня небо было полностью, ослепительно, ясным. Безжалостно сияло солнце, и на фоне неба, залитого белым светом, деревья с мгновенно убитой враз упавшим двадцатиградусным морозом листвой казались проволочными силуэтами. Ветра не было. Совсем. Пар от дыхания, пар над домами поднимался столбиками и долго не развеивался в прозрачном недвижном воздухе. Не было еще и снега. Снег уже засыпал развалины Хабаровска, летел над Бикином и Дальнереченском — но тут, во Владивостоке, трещал мороз и сверкало в бледном небе страшное ледяное солнце.

Стылый мир дышал затаенной, готовой к взрыву угрозой. И люди тоже приготовились. Ждали хоть какого-то движения. Жить вот так было жутковато. Уж слишком противоестественным казалось начавшееся. Пусть лучше ветер, снег, шум…

Китайцы появились под утро третьего дня этой сентябрьской странной зимы, солнечной и бесснежной.

Они шли со стороны старой границы вдоль прочно замерзшей Студеной к озеру Ханка. Это были не солдаты, даже не банда, — озверевшее от голода и страха стадо голов в триста, не меньше. С оружием — правда, кажется, только стрелковым.

По их пятам шел ураганный, жестокий ветер и густой снег.

О прорыве узнали случайно, почти «тыком». Как-то так само собой получилось, что «китайскую сторону» списали, зачислили в «мертвую землю». Да этому, в конце концов, способствовали и данные разведки…

В старых «Ка-30» ехало пятеро.

Покрашенные в белую с редкими черными и серыми вкраплениями зимнюю маскировку, аэросани все-таки несли на борту яркий герб: синий фон, оранжевое встающее солнце и над ним по синему — белая надпись «УТВЕРЖДАЮ». Аэросани были не «государственные», а Даньки Лагунова. И герб тоже принадлежал ему.

Данька (Голландец) Лагунов стал самым молодым витязем после того, как в конце августа с четырьмя бойцами — двумя ровесниками и двумя молодыми мужиками-добровольцами — уничтожил пришедшую со стороны Хабаровска банду в двадцать рыл, после чего стремительным налетом освободил, перебив еще шестерых охранников, больше полусотни рабов. Сейчас Лагунов сидел у установленного в корме саней крупнокалиберного «ДШК» в самодельном шаровом креплении. На крыше «Ка-30» стоял спаренный 14,5-мм пулемет с дублированным управлением — из него можно было стрелять, не выбираясь наружу, электроспуском, пользуясь специальным прицелом.

Водитель и еще один пассажир — наблюдатель — были взрослыми, Данькиными дружинниками. Витязи не засиживались на одном месте, их вместе с дружинами часто перебрасывали туда-сюда по всей контролируемой территории, хотя у каждого неофициально было «поместье». Данькино располагалось недалеко от бывшего «имения» Балабанова, которое так никто и не стал заселять. Хотели, да… но после того, как в подвале нашли самодельный генератор — десяток велосипедов — и расспросили освобожденных мальчишек, которые на этом генераторе работали… В общем, Лагунов, недолго думая, переделал под жилье для себя и дружины бывшие продуктовые склады, с которыми было столько связано…

Кроме них троих в аэросанях ехали Женька Белосельский и Сашка Белов.

Сашка перебрался «под крыло» Женьки, который потихоньку-полегоньку начал возглавлять «черную сотню» — личный разведаппарат канцелярии Романова, состоявший из подростков и детей. Сотни их не набиралось, и не набиралось далеко, но название всем нравилось.

Всех агентов знали только Женька и сам Романов. Почти все остальные — каждый в отдельности — не знали никого из других агентов. Жили и жили обычной жизнью, учились, работали…

— Полчаса до Камень-Рыболова, — сказал водитель.

Из Уссурийска должен был подойти Батыршин с двумя десятками дружинников. Тоже на аэросанях, точней — на санном поезде. Группа Лагунова просто оказалась ближе всех, а Женька с Сашкой ночевали на старой заимке рядом с направлением их движения — и, конечно, присоединились. В Камень-Рыболове людей было не очень много, значительно меньше, чем до войны, хотя многие населенные пункты, раньше считавшиеся маленькими, с тех пор «распухли». Жило человек двести всего. Вообще там предполагалось при первой возможности начать разведение рыбы и запустить комбинат по ее переработке, но пока было не до этого, и работы велись ни шатко ни валко — просто по инициативе местных и исключительно их силами.

— Я выйду, — вдруг сказал Женька.

На него все обернулись разом. Данька спросил резко:

— Рехнулся, что ли?

— Выйду, а вы поезжайте в поселок. — В голосе Женьки появилась такая же резкая командная нотка.

Данька явно хотел плюнуть. Спросил снова:

— На кой черт?

— Что-то не то, — коротко пояснил Женька.

Данька больше не ругался. Предчувствие давно уже стало не просто словом. Уточнил:

— Так давай вместе поедем.

— Не надо. Вдруг ерунда? — ответил Женька. — А у вас пулемет, кто прикроет-то?

— А если не ерунда?

— Тогда выходите к лесничеству номер семь, — Женька ткнул в карту, прикрепленную на стене. — Тут одна дорога, если главную не считать.

— Давай хоть я с тобой… — начал Сашка.

Женька мотнул головой:

— Да не надо. Ерунда, скорей всего. Посмотрю и посижу в лесничестве, потом заберете.

Лагунов махнул рукой водителю, и сани остановились…

Снаружи было остро-холодно, но не так чтобы ветрено — ветер дул перпендикулярно узкой лесной дороге. Валил снег. Женька бросил перед собой лыжи, постоял, прислушиваясь и раздумывая, не надурил ли он? Но беспокойство не отпускало. Нет.

Сани все равно не прошли бы, подумал он. Не прошли бы. А идти одному или впятером — в данном случае все равно… все равно.

Еще он подумал, что Маринка вечером хотела приготовить курицу. «Из нового урожая», как она смеялась.

И подумал: «Страшно мне, что ли?»

Потом встал на лыжи и, держав автомат наготове, быстро, уверенно побежал через лес. Ему вспоминалась одна из песен, которые любил петь Андрей, — просто куски, строчки, и он бормотал их себе под нос, глядя, как они обращаются в мгновенно уносимые ветром облачка пара:

И видит король, выходя на свет, что свет поглотила

тьма.

И горы вырвали с корнем леса на пути у визжащих орд.

И видит король, как в Белерианд сыплется с неба зима,

и смерть вплывает в пещеры, как кнорр вплывает

в знакомый порт…[30]

Первые люди попались ему через какой-то километр, он двигался безошибочно — и увидел их раньше, чем они его. По спине скользнул холодок — значит, он угадал, ощущения не подвели, и значит… Чтобы в него не пальнули сдуру, он издалека, из-за деревьев, крикнул, назвался и только потом заскользил на лыжах вперед.

Это были женщины и дети. И старики. Тепло одетые, но без вещей. На лыжах, на санках. Люди спасались. Женька указал возглавлявшей отход молодой женщине с охотничьим ружьем ориентир для выхода к дороге. Они собирались идти немного в другую сторону — и, продолжай они свой путь, с Лагуновым им встретиться не удалось бы. А так… Женька подумал, что Данька вернется сразу, как только увидит, что поселок пуст, — примерно через полчаса. И побежал дальше.

За последними беженцами — группой мальчишек постарше с ружьями — был большой, почти в километр, разрыв. Но что лесничество горит и что там идет бой, он понял сразу, издалека, хотя ветер отрезал звуки стрельбы, а снег не давал нормально видеть. Просто тот же ветер нес запах гари…

Дымное солнце рождает восток, хрипло кричит труба.

Замолк, обессилев, последний король, руки на лютне

сложа.

А тропы в горах остры, как мечи, тесны, как ошейник

раба.

И тяжек венец королей Митрима для головы пажа…[31]

С опушки, на которую Женька выскочил, было видно, как редкая цепочка людей, лежащих посреди вырубки, на полпути между лесом и комплексом лесничества, отстреливается от наступающих. Досафовцев было не больше двух десятков. Они и держались еще только потому, что обязаны были дать возможность остальным уйти подальше, — и понимали, что обязаны это сделать. На пространстве между грядой кустов и горящими домами тут и там лежали трупы — много, не меньше полусотни. Мерзко повизгивая и стреляя, между трупов и кочек с кустами перебегали живые враги. Их прикрывал с опушки огонь двух пулеметов. Похоже, это были китайские копии «ПК».

Женька бросил лыжи, стремительно пополз к отбивающимся ополченцам. Его заметили, навстречу выполз молодой мужчина в белой ушанке. Это был командир местного отряда досаф, Женька его узнал.

— Подкрепление? — выдохнул он прямо в лицо Женьке. На щеках командира таял снег.

— Будет, — сказал Женька. — Ваших уже скоро встретят аэросани, а через час тут будет Батыршин.

— Час? — Командир вытер лицо перчаткой. — Час…

— Вам в лес надо уходить, — сказал Женька. — Там устроите еще пару засад. И все. Просто же все. Просто.

— Не дойдем, — ответил досафовец. Поморщился: — Мы и так восьмерых убитых бросили… А тут вон как получилось — пулеметами всех положат.

Женька чуть приподнялся, быстро окинул взглядом поле.

Курица. Жареная курица. Очень хочется ее поесть. Ладно. Чего теперь. Надо было все-таки… тоже ладно, все теперь.

— Как только заткнутся пулеметы — перебегайте к лесу, — приказал он. Командир помотал головой, выдохнул:

— Ты что, пацан?! Уж тебя-то мы не бросим!

— Попробуйте только не выполнить мой приказ, — спокойно пообещал Женька, и мужчина отвел глаза. — Вы его поняли? — жестко спросил мальчишка. Командир отряда кивнул, буркнул:

— Четко и ясно.

Женька перевалился на спину, отставил карабин. Проверил гранаты, в левую руку взял пистолет, в правую — финку. Полежал несколько секунд, размеренно вдыхая-выдыхая, потом шустро перекатился через холмик и пополз — чуть в сторону…

Он полз и думал, что было бы очень неплохо, окажись тут пара немцев. Пригодились бы эти чокнутые — им только дай подраться… Или хотя бы Сережка Валохин. Валохин с его сумасшедшей скоростью и точностью стрельбы был непревзойденным стрелком среди всех знакомых Женьки. Но Сережка далеко. Там у них уже тоже снег, конечно. Может, вообще получится увидеться, только когда снег сойдет…

Да нет. Уже, наверное, не получится.

Все далеко. Он один…

…Нет. Никто не один. Люди, которых он спасает, могли уйти, но они спасали слабых, без которых не будет продолжения русскому роду. И спасли. Теперь — его обязанность спасать их.

Никто не один. Все и всегда вместе. Общая кровь связана единой честью…

Это навечно. Будет и есть

Русская кровь. Русская честь.

И возрождается снова и вновь —

Русская честь. Русская кровь.

Первый из бандитов появился сверху — он съехал на боку за тот холмик, прикрываясь которым полз Женька. Видимо, тоже хотел его использовать как прикрытие… Белосельский четко увидел плоское, обезображенное язвами в углах широкого узкого рта лицо — и перерезал врагу горло раньше, чем тот сумел понять, кого видит перед собой и вообще, не кажется ли это ему. Полежал секунду… Нет, не заметили. Кажется, он прополз им в тыл.

Сейчас. Он хорошо помнил путь, намеченный от леса. Он ощущал его.

Сейчас.

Вот сейчас.

Сейчас.

Тут!..

Обоих пулеметчиков он застрелил с левой руки практически за секунду — двумя пулями одного, двумя другого, — перехватив финку в зубы, правой швырнув в соседний пулемет гранату, уже падая навзничь. Тут же, сразу после взрыва, подскочил, словно на пружине, уклонился от очереди уцелевшего пулеметчика и пристрелил его в лицо в броске. Выстрелил в спины еще не успевших повернуться двоих бандитов, видневшихся ближе остальных, — один упал ничком, второй присел, роняя оружие, закачался на корточках, пронзительно завывая.

Еще трое бежали к нему — в метели они казались чернолицыми призраками, у которых вместо ртов — ямы.

Вторую гранату. Патронов всего два в магазине. В них — гранату (он замахнулся) — и перезар…

Его дернуло и поволокло за руку — не больно, но неприятно, тянуще, беспощадно как-то. Он рванулся, падая на спину, высвободился… И тут же очень сильно закружилась голова. Так сильно, что он закрыл глаза и мучительно икнул. Головокружение прошло, он открыл глаза и удивился — пурги не было. Только мела поземка.

Свою правую руку Женька увидел в полуметре от себя. Она лежала, шевеля пальцами, грязная, какая-то черно-сине-алая. Женька хихикнул — это было смешно, как она шевелилась. Потом прижал обрубок к груди. Задумчиво посмотрел на него, сжал сильней, чтобы унялась кровь, — ее и так много вытекло, оказывается… В гранату попали, что ли? Или она была бракованная? Подумал, что это та самая рука, которую он отрубил тому несчастному существу в школе Ващука, — тоже правая… Из алого с белыми вкраплениями среза все равно брызгала кровь — тремя струйками. Женька полез в нарукавный карман за пакетом, но внезапно понял, что сил нет. Совсем нет.

Тогда она перевернулся на бок и посмотрел вокруг.

На белом лугу по дороге к лесу не было никого. Мертвых не было тоже, и Женька улыбнулся, поняв, что добежали все и донесли раненых.

— Ушли, — сказал он и, улыбнувшись снова, лег на живот. С другой стороны подходило несколько серых низеньких и пузатых каких-то от теплой одежды фигур. Женька уронил голову и только краем глаза видел их ступающие валенки в резиновых калошах… а на одном — высокие теплые ботинки. Стало больно, но не в руке, а именно в животе, боль была горячей и тяжело переливающейся. Он потрогал живот и попал во что-то глубокое, горячее и подергивающееся. «Ну вот и все…» — Женька попробовал испугаться или о чем-нибудь пожалеть, хотя бы представить себе «всю свою жизнь»… но стало темно. И в этой темноте он все-таки достал чужими пальцами из кармашка «лифчика» последнюю гранату, почувствовав, как закрепленное тросиком кольцо выскользнуло из запала. Положил гранату под грудь. И успокоенно вздохнул. Пусть подходят и переворачивают. Пусть.

«Ду-дут, ду-дут», — сказала темнота. Женька не мог понять, стучится ли это в ушах кровь или кто-то стреляет. Все равно. Он все сделал, как надо. В темноту полился свет, яркий, но не режущий глаза, мягкий. «Ду-дут, ду-дуттт…»

Потом он полетел куда-то вверх, но от этого движения затошнило — и Женька пришел в себя. Вернулась боль, но теперь уже и в руке тоже, и от этой боли он заплакал и начал видеть.

Над ним было солнце. Большое и бледное осеннее солнце, ненадолго проглянувшее в длинной четкой прорехе в низких густых тучах, полных снегом, живых и страшных. Оно грело, оно было ласковым — это Женька понял даже сквозь ужасную боль. Сентябрьское солнце.

Откуда-то взявшийся Рома… дядя Коля держал Женьку на руках и чуть покачивал. Сашка Белов, стоя рядом, бинтовал Женьке обрубок руки и шмыгал носом, что-то бормоча тихо. Его руки были в крови. Около ноги лежал пустой шприц.

— Дядь Коль, бо-о-ольно-о… — прохныкал Женька и обхватил мужчину целой рукой за жесткий ворот бушлата. Подергал требовательно, желая, чтобы тот прекратил боль. — Бо-ольно-о…

— Тихо, тихо, тихо, тш, тш, тш… — шептал Романов. — Тихо, тихо… Потерпи, сейчас пройдет… Эх как тебя… как тебя… И ведь гранату под себя сунул, пионер-герой, дурачок ты дурачок… Потерпи, Жень, потерпи… Ничего, это ничего. Что тут времени прошло, х…ня времени прошло, пришьют тебе руку… прирастет, чего там… и живот заштопают, мы сейчас, мы быстро…

— Больно, — еще раз пожаловался Женька и увидел, что среди валяющихся повсюду тел в серо-белом, среди алых брызг тут и там на снегу ходит Голландец, а в сторону пожара в лесничестве едут аэросани, методично поливающие все вокруг густым безжалостным огнем. Слева и справа от них двигалось с десяток человек, то и дело заряжавших «РПГ» и стрелявших осколочными куда-то в видимые им и невидимые Женьке цели. У них были на рукавах яркие нашивки — красный рубежник Батыршина.

Боль уходила, уплывала в ватную тишину. Кажется, Сашка спросил: «Ты живой, Жек?!» И Женька улыбнулся, потому что понял: живой. А вот слова Романова… дядя Коли он слышал отчетливо…

— Женька-Женька, ты больше так не делай. Ты больше не умирай. Хватит. Ты живи, ты уж живи, сынок…

Женька улыбнулся и хотел сказать, что обязательно будет.

Но уснул.

* * *

В этот день — точнее, в эту ночь, под утро, в три часа, еще когда Женька трясся в аэросанях к месту вторжения — профессору РАН Вадиму Олеговичу Лютовому исполнялось сто лет.

Об этом не знал никто. Он уже много-много лет… несколько десятилетий не отмечал своих дней рождений, и, возможно, только в Академии наук знали, когда он родился. Но Академии больше не было, а значит — не знал и никто.

В небольшой комнате его пригородной дачи горел камин. Он так и не уехал отсюда никуда, хотя предлагали — часто. На этой даче он прожил последние тридцать лет, тут работал, тут принимал делегации и гостей и не собирался ее покидать из-за какого-то полного краха старого мира.

Отопление на даче было, в подвале стоял еще со «сталинских» времен бойлер и был большой запас угля, их легко пустили в ход, когда отрубилось центральное отопление дачного поселка. Романов настоял, чтобы на даче постоянно дежурила охрана, сменами из четырех человек в сутки. Он бы дал и больше, но Лютовой наотрез отказался, объяснив это тем, что это всего лишь помешает работе. Отказался и от секретаря — он привык все записывать, делать, обрабатывать сам.

Сидя в мягком глубоком кресле — подобные кресла были одной из немногих его слабостей, — Вадим Олегович вспоминал. Если ты прожил век — тебе будет что вспомнить. Смешно вспоминать только первые два десятка лет. Смешно и немного умилительно.

Они все мечтали быть танкистами. Весь их класс. Точнее — все мальчишки из него. И по крайней мере он — стал. Хотя ему — с его ростом! — в танке было ой как нелегко. Но уж больно замечательной была его реакция. Сколько раз она всех выручала…

Война… самый легкий и ясный период его жизни.

Потом было труднее. Намного. А часто — и страшнее. Он был поражен, как трудно оказалось человеку с его фамилией, с его внешностью — не говоря уж о взглядах, взгляды его оппонентам стали ясны лишь потом! — оказаться в науке. Бешеное, хотя и скрытое, неприятие, ядовитые реплики, ехидно-злые усмешки так ошарашили бывшего лейтенанта-фронтовика, что он в растерянности не посмел даже спорить. И потратил целых полгода на проверки и перепроверки своих расчетов и записей. И чуть не покончил с собой, когда понял — понял! — что там все правильно, а его просто не хотят пускать в мир высоких коридоров, дорогих пиджаков и заграничных штиблет в его парадном кителе и сапогах, от которых еще пахнет пороховым дымком.

Но он не покончил с собой. Возмутился — очень наивно, почти по-детски: в нашей стране — такое?! Как смеют?! И вступил в бой — так же яростно и беспощадно, как привык в своей «тридцатьчетверке».

К счастью, в те времена — во времена Того Человека У Власти — открыто противодействовать ему побоялись, сдались перед его решимостью идти до конца и перед его напором, зная, что молодой бывший офицер, чьего взгляда они не умели выдержать, не остановится здесь, как не останавливался на фронте, если надо — доберется до Того — Того, кого они боялись гнетущим обессиливающим страхом. Да. Они, эти «ученые», ставившие перед особой целью одно — изолгать, унизить, закрыть пути всем, кто не относился к их касте, — в подметки не годились другим врагам, молодым белобрысым парням, жестоким, отважным и упорным, чьи граненые машины Лютовой поджигал на фронте и от чьих снарядов трижды горел сам. А когда Тот Человек ушел, Вадим Олегович уже прочно пустил корни, легко не выковырнешь. И молодые студенты с такими же, как у него, лицами всегда находили у него защиту и поддержку перед сплоченной подколодной полумафией, все прочней оккупировавшей науку страны, ее вузы…

Конечно, если они на самом деле что-то собой представляли, эти русские ребята. Но большинство — представляли. Потом они разъезжались по всей огромной стране… Нет, далеко не все сохраняли верность тому, что он говорил в задушевных беседах во время очередного похода или просто бесед на квартире или после занятий.

Но многие — сохраняли.

Сохранили, даже когда крысы в дорогих костюмах подгрызли страну и она рухнула. Лютовой провидел это. Он сражался, как мог. Но на этот раз у него не хватило сил — спасти то, что могло стать спасением для всего мира.

И он уехал. Почти сразу. Уехал сюда, на Дальний Восток, на свою старую родину. Так убегает, залегает в логово раненый, но не сдавшийся старый волк. Зализывать раны и ждать. Потому что невозможно было поверить в то, что все — все сто лет! — были напрасными.

Так получилось, что именно тут, именно тогда он наконец по-настоящему разобрал портфель из темно-коричневой крокодиловой кожи…

Это было в самом начале мая 45-го. 2-я Гвардейская танковая армия потеряла почти полтысячи танков. Четверть из них была подожжена фаустниками-пацанами — юркие, не понимающие смерти, выносливые и пронырливые, они были буквально везде. Сражение отличалось диким ожесточением, не виданным ранее в истории нигде и никогда — кроме, может быть, сталинградского побоища. Он тогда понимал только одно: идет последний бой. Последний. Самый последний. Окончить его, разбить врага, уничтожить тех, кто сопротивляется, — и это победа. Это мир. Это отдых. Это дом. Потом он много раз честно пытался вспомнить, ощущал ли тогда страх, и честно говорил себе, что — нет. Цель — Победа — затмила все, люди отдавали свои жизни с невиданной, поразившей бы даже фанатичного крестоносца отвагой.

С другой стороны дрались те, кому терять было уже нечего. Кто настолько слился с воинским долгом, с идеей Великой Германии, что жить без них не мог. Более того — агрессивно отталкивал саму идею такой жизни, предпочитая ей смерть в бою. После войны его сперва злили, потом — стали смешить штампованные рассказы и фильмы с картонными глупыми и трусоватыми немцами. Смешней, пожалуй, были только косяками попершие в конце ХХ — начале XXI века поделки про заградотряды, нелепо злобных особистов и повсеместных штрафбатовцев…

Он перехватил из засады три танка. Это были «пантеры», движущиеся, что само по себе было для тех дней, когда у немцев почти кончилось горючее, удивительным. «Пантеры» прорывались куда-то на юг. Одна «тридцатьчетверка» для трех этих отличных машин была почти пустым местом, но у него было больше тысячи дней опыта войны — и его замечательная реакция…

Он успел поджечь два танка до начала ответной стрельбы и третий — через секунду после того, как первый ответный снаряд, царапнув броню на левом борту, заставил «тридцатьчетверку» тяжко содрогнуться и с унылым страшным воем ушел куда-то в развалины. От горящих «пантер» в сторону побежало несколько выбравшихся низом человек, а трое — с автоматами, со «шмайссерами», — залегли у танков и открыли густой заградительный огонь.

Лютовой постоянно возил в танке пару «фаустов» и два трофейных ручника, «MG42», с солидным запасом патронов. Такие вещи были обычным делом на фронте: если человек хотел жить и побеждать, он нарушал кучу инструкций и ничуть не страдал по этому поводу. Огнем пулеметов и «фаустами» танкисты (трое из них выбрались наружу) сразу подавили прикрытие. Лютовой с несколькими вовремя подошедшими пехотинцами бросился вдогонку за убегающими — командира пехотинцев убили как раз в этот момент, пришлось брать командование преследованием на себя.

Немцы, видимо, плохо знали этот район и бежали просто в надежде, что прикрытие их защитит надолго, что русские не станут преследовать, можно будет затеряться в развалинах. Они ошибались. На первом этаже — единственном уцелевшем — трехэтажного дома начался короткий бой. Двое немцев были убиты, как и четверо пехотинцев, еще один пехотинец — тяжело ранен и последний — контужен.

Последний немец и тут пытался уйти, без раздумий и очень прытко (а двое его товарищей это восприняли совершенно как должное!), но Лютовой снял его с оконного проема выстрелом из пистолета. И теперь, осторожно подобравшись к окну, посмотрел вниз.

Немец лежал на боку на груде щебня и прижимал к себе портфель. Совершенно не подходивший к его маскхалату, под которым были видны серебряные знаки различия эсэсовского подполковника. И он был еще жив.

Лютовой спрыгнул туда, наружу. Немец пытался дотянуться до вылетевшего при падении из руки пистолета — но ничего не получалось, тело отказывалось слушаться, и он только смотрел на присевшего рядом русского лейтенанта полными бездонной ненависти глазами. Но потом… Лютовой часто вспоминал этот момент — да, потом немец моргнул, и вместо ненависти в его взгляде появилась лишь усталая сожалеющая насмешка. Он выпустил портфель и сказал по-русски только одно слово: «Возьми». Почти без акцента.

Потом голова его тяжело свалилась набок…

Тому, что содержалось в этом портфеле, трудно было поверить. Лютовой даже не очень расстроился, что не взялся за подробную разборку раньше — пока был цел СССР, — он бы все равно не поверил в то, что нашел и хранил столько лет.

Он и сейчас еще не вполне верил. Слишком велик и странен был охват проблем в тех бумагах…

Лютовой придвинул к себе удобный откидной столик, перебрал недавно исписанные листки. Эту рукопись он спешил закончить — и вот теперь она, кажется, была закончена. Последняя рукопись в его жизни. Она не будет напечатана — в ближайшее время точно. Она никогда не попадет в Интернет, которого нету больше.

Он прочел про себя, еще раз пропуская через сознание и перепроверяя слово за словом, последний лист…

Часто говорят о «детстве, опаленном войной», о «душе, искалеченной войной». Но никто и никогда даже не пытается себе представить — а что такое мир? Что такое «детство, оскверненное миром», что такое «душа, искалеченная миром»? Странные выражения, правда? Но они всего лишь идут вразрез с хоровыми нелепыми причитаниями-молитвами, несущимися со всех концов света, с рабским стоном: «Лишь бы не было войны!» И потом — они необычны. И от этого непривычны — но не неверны.

Стремление к всеобъемлющему миру любой ценой искалечило сотни миллионов душ. Убило десятки миллионов людей.

Дело в том, что Мир никогда не бывает на самом деле, естественным образом, сильней Войны. Эту доктрину всякий раз приходится искусственно поддерживать, пускать в ход самое подлое, омерзительное и безжалостное насилие «во имя мира», выращивая целые поколения беззубых, тихих, никчемных за пределами искусственного мирка людей, само существование которых позорит это имя. Ради этой доктрины выкорчевывается мужество в мальчишках. Ради нее унижается армия, о которую вытирают ноги самые заштатные политики. Ради этого мира в ход пускается распространение бесполости, применение «снижающих агрессивность» лекарств, программы дебилизации через СМИ, выпестовывание умственно отсталых, генетически неполноценных, просто откровенных психов. Конец — всегда одинаков, безжалостен и закономерен. Рано или поздно нация, государство, общность, принявшие в страхе перед насилием или слепой надежде избежать его доктрину вечного мира, максимальной безопасности, полной неагрессивности, становятся добычей соседей. И платой за «мир» делаются целые народы. Дети со всезнающими глазами стариков, не умеющие любить, верить и мечтать. Старики, пытающиеся остаться детьми в ужасе перед смертью после бессмысленной жизни. Распад морали. Повальная наркомания. Смерть духа. Проникший во все поры жизни маразм, воспринимаемый как должное. Бессилие и нежелание защищаться, даже когда взламывают твою дверь.

Война редко берет такую плату, если вдуматься. Да что там — никогда не берет. Если ты готов воевать — ты имеешь куда больше шансов выжить и, главное, остаться собой, чем в обществе царящего «вечного мира любой ценой». А достойный, смелый враг — куда большая ценность, чем трусливый и ничтожный «друг». Ничто так не оживляет кровь и не очищает ее, как война, все ужасы которой по своим результатам меркнут перед одной-единственной государственной школьной программой в тихой и мирной Норвегии…

Вы, читающие эти строчки люди иного — я верю, что намного более справедливого и достойного! — мира, вы поверьте, хотя это и трудно: они были, эти программы. Не поднимайте недоверчиво и брезгливо брови над их строчками, учащими мальчиков сексу с матерями и сестрами. Или с другими мальчиками.

Это правда. Это было. Это — плата.

Да. Сейчас мы платим за нашу старческую тягу к миру. К мягким тапочкам, теплым халатам и плюшевым игрушкам. Посмотрите вокруг. То, что вы видите, — расплата за ножницы с шариками на концах и обитые пенорезиной детские горки.

Плата страшна.

Не повторите ошибок.

В безнадежном бою победителей нет,

В безнадежном бою — кто погиб, тот и прав.

Орудийным салютом восславили смерть,

Открывая кингстоны, восславили флаг.

И свинцовых валов полустертая рябь

Захлестнула фальшборт и сомкнула края.

Под последний торпедный бессмысленный залп

Мы уходим в легенды из небытия.

И эпоха пройдет, как проходит беда.

Но скользнет под водою недобрая весть,

И единственно верный торпедный удар

Победителю скажет, что мы еще — здесь!

И другие придут — это будет и впредь:

Снова спорить с судьбой на недолгом пути.

Их черед воевать, их черед умереть,

Их черед воскресать и в легенду идти.[32]

Он сложил бумаги в папку с надписью аккуратными крупными буквами:

«РОМАНОВУ».

Завязал старомодные тесемки, уложил папку в тот самый портфель, с натугой (как ослабели руки!) застегнул все еще блестящие замочки, похожие на крокодильи головы. Поставил портфель рядом с креслом и устроился удобней. Холодно отметил, что ослабело все тело. Все, что ли?

Страшно? Нет. Не страшно.

Он прикрыл глаза тяжелыми веками. По солнечной июльской улице запрыгал тугой футбольный мяч, и старые друзья — Борька-Брысь и Юрась Климчук по прозвищу Климент (он страшно гордился таким прозвищем[33]) — догоняли его, верткий и веселый, на ступеньках широкой пологой лестницы.

А он не мог бежать за ними. Он старый. У него очень тяжелое, непослушное тело. И это было ужасно обидно. До слез.

Но потом он увидел, как там, внизу лестницы, проскочил, ловко перехватив мяч в его полете, худой быстрый мальчишка с веселым чубчиком и очень знакомым лицом. Только немного странно одетый и с каким-то футуристическим прибором на левой руке — вроде большого браслета. Но Брыся и Климента это, похоже, ничуть не удивило — они припустили вдогонку за своим лучшим другом Вадькой.

«Все получится», — подумал Лютовой.

И неправильно думать, что есть чьим-то богом обещанный рай.

Сон и смерть. Пустота и покой…

…Наше Солнце — гори, не сгорай!..

Он открыл глаза. Немного недовольно — хотелось остаться на той солнечной лестнице и смотреть, как убегают в теплый день, перепасовывая мяч, мальчишки. Но…

— Вот и настал последний твой день, старик.

Лютовой поднял голову. Отсвет каминного огня обрисовали лицо бесшумно вошедшего — с тонкими чертами, узким ртом и шевелящимися пятнами тьмы вместо глаз. Длинные темные волосы падали на плечи теплой кожаной куртки и высокий толстый ворот свитера под этой курткой, подпирающий волевой подбородок.

«Где же охрана? — усмехнулся Лютовой. — Ничего удивительного, впрочем. И ребята не виноваты». Он рассматривал ночного гостя и думал, что это, пожалуй, казалось самым странным и невозможным изо всего, прочитанного в бумагах из крокодилового портфеля.

Но бумаги, которые отдал ему умиравший враг, не солгали и тут.

— Что ты ощущаешь? — Вошедший остановился у стены чуть в стороне от камина. Он тоже рассматривал Лютового, и в его голосе был насмешливый, но искренний интерес. — Только не говори мне, что уходишь с надеждой. Это было бы слишком глупо даже для такого старого дурака-упрямца, как ты. Скажи, я хочу знать. Поговори со мной напоследок, человек. Люди смешны. Они так старательно и умело уничтожили свой мир, что мне остается только развести руками…

— Все — от людей, — устало сказал Лютовой. — И даже ты — от людей. Обретший квазижизнь кусок уплотненного страдания, подлости, боли, безверия — всего, что слишком перенасытило ноосферу планеты в последний век. Так что нечем тебе гордиться. Люди тебя создали. Люди тебя и уничтожат.

— Нет, — с улыбкой покачал головой ночной гость. — Ошибаешься, старик. Меня уже сейчас очень и очень трудно уничтожить. А вскоре я получу такую подпитку, что стану вечен и неуязвим.

— И чем же ты будешь питаться на мертвой планете? — усмехнулся профессор.

— Все люди не умрут, — пояснил гость. — Человек — живучее создание. Но впереди — века и века дикости. Поклонения мне. И открытого, под разными именами, и завуалированного, но не менее истового. Тупые племена людоедов, бродящие по земле среди остатков вашей цивилизации, среди медленно, мучительно оживающей природы, кишащей мутантами и уродами. Медленное, мучительное выползание на — вот ведь ирония! — рубеж, когда на их шеи усядется кто-то самый сильный и наглый и погонит их в «новую цивилизацию». В новый бессмысленный круг. Уже далеко не первый круг. Так будет всегда. Пойми, старик, — всегда. Более всего люди страшатся своих же выдумок, неистовей всего поклоняются своим же овеществленным страхам. А такие, как ты, — редкость. И такие почти всегда бессильны. И ваша мука — при мысли, что вы знаете правду, но вам никто не верит, — тоже моя пища, старик. Ты верно сказал: все — от людей. И в первую очередь от них — их несчастья, беды и муки. Круг замкнулся, затянулась петля. Я снова победил. Мне жаль, что твое тело уже подошло к концу и ты не увидишь этой моей победы во всей ее полноте.

Он улыбался. Ослепительно-белыми зубами, на которых плясали алые отблески. Скрестив на широкой груди сильные руки с изящными длиннопалыми кистями. Смотрел сверху вниз на сидящего в кресле Лютового и — улыбался.

— Люди умирают по всей земле, — звучал его голос, похожий на шорох песка, только оглушительно громкий. Лютовой когда-то слышал, как «поют» барханы в пустыне, и подумал: не его ли песню они пели? — Те, кто выжил в ядерном огне, умирают. Каждую секунду. Родители, которые потеряли своих детей. Дети, брошенные своими родителями. Детские мечты, детская радость, детская вера — текут прочь, как вода в сите, беспомощны пальцы, старающиеся ее удержать… Они чернеют и вливаются в меня — страхом, безнадежностью, безверием. Взрослые умирают, понимая, что бессильны, — как сладостно их бессилие, старик, если бы ты знал… Друзья отбирают у друзей последнюю канистру бензина. Брат убил брата из-за сухаря. Тот, кто считал себя гордым человеком, готов удушить в подворотне ребенка, несущего пойманную крысу… или уже не только удушить, а — съесть удушенного? Все книги, все фильмы, все картины, воспевавшие высокое, светлое, чистое, — не более чем мучительное воспоминание, вызывающее злость к тому, во что ты верил. Снег, старик. Скоро придет Великий Снег. Он уже пришел во многие места — я слышу, как потрескивают счетчики Гейгера под этими снежинками. Глупый старик, ничтожное тело, мозг — может быть, единственный мозг на земле, который понимает, что происходит! Я подожду здесь, пока ты умрешь. Ты знаешь, что такое смерть? У нее…

— …звонкий голос серебряных подков, — вдруг сказал Лютовой тоже тихо, но очень отчетливо. — Нет просто «смерти». Она — разная. Для каждого — своя. Моя — звенит серебром звезд под копытами мчащихся сюда боевых скакунов. Я слышу этот звон. Ты прав, она близко. Уходи, — голос Лютового сделался повелительным, — иначе даже ты, как бы ни хвалился ты своей силой, не переживешь встречи с нею. Я сделал то, что был должен, так, как сумел. А ты — просто слепец. Впрочем, это не удивительно — Тьма всегда слепа. Убирайся прочь и передай своим хозяевам, — а они есть, как бы ни корчил из себя хозяина ты! — что их черед придет тоже. Неизбежно. Как в высшей точке страха умирает страх. Как пролитая кровь становится живой зеленью. Как прорастает над руинами страданий память, равная воскрешению. Пошел вон!

Лицо странного и жуткого гостя исказилось злобной, но при этом беспомощной гримасой. Словно бы — да нет, не словно бы, а явно против своей воли! — он начал отступать к двери, не сводя глаз с сидящего в кресле и улыбающегося седоволосого человека. Старого, усталого, грузного, беспомощного — и необоримо сильного.

— Ты не можешь этого знать, — шипел он, как настоящая змея под каблуком, безжалостно и неотвратимо давящим ее. — У тебя не может быть такой силы. Эта сила и это знание умерли давно. От них ничего не осталось. Никакой памяти. Никаких руин, над которыми она может пророс… Ты не смеешь!! — Его голос неожиданно взвизгнул, красивое лицо жутковато поплыло, искривилось. — Не смеешь приказывать мне! Ты умрешь сегодня, и еще до исхода этого года я высосу души тех ублюдков, которых ты наставлял! Ты никого не смог спасти! Ты никого не смог спасти, слышишь?! Ты не смеешь надеяться! Не сме…

— Они покончат с тобой, дрянь! — Лютовой улыбнулся и закрыл глаза, возвращаясь в летний теплый день…

Когда он открыл их — никого не было в кабинете, а поленья в камине почти прогорели. Было почти темно; за окном неразборчиво, коротко переговорились негромкие голоса: менялась охрана. Профессор улыбнулся, представив себе этих молодых парней, — почему-то это была спокойная, полная крепкой надежды картина. Потом чуть пошевелился, усаживаясь удобней. И стал задумчиво смотреть в огонь, в котором танцевали вечный танец ярости, любви и надежды огненные волки. Тонкий серебряный перезвон в ушах — ликующий и размеренный — нарастал, но он не мешал любоваться огненным танцем.

А может, это упруго скакал над солнечными ступенями футбольный мяч…

Перегорев, истончившись, с шорохом обрушилось в глубь камина, превратившись в грудку беловато-розовых углей, последнее полешко.

Вадим Олегович этого уже не видел.

Примечания

1

Сергей Бахмачев, казачий атаман с Дона. В период Третьей мировой в условиях распада структур власти возглавил оборону Дона. Его отряды, насчитывавшие более 30 тысяч человек и имевшие свои бронесилы, артиллерию и даже авиацию, отличались крайней храбростью и жестокостью, благодаря чему «миротворцы» и наемные банды на Дон не прошли. Серый Призрак — Бахмачев — погиб в сентябре 20… года в результате удачно проведенной врагом спецоперации. — Здесь и далее примеч. автора.

2

Амирани — хтонический герой грузинского эпоса. За богоборчество был посажен на цепь в пещеру в глубине Кавказа. Единственным существом, преданным Амирани до конца, осталась его собака — она лежит в той же пещере и лижет цепь. Когда металл истончится, Амирани порвет цепь, и наступит конец света.

3

Разумеется, по Фаренгейту. Или плюс десять по Цельсию.

4

Автомат «АКСУ-74».

5

Ксенофонт (ок. 434–359 до н. э.) — греческий историк и философ, сын Грилла, из богатой всаднической семьи в Афинах; в 401 г. поступил на службу к Киру Младшему. После смерти Кира и вероломного убийства греческих военачальников персами руководил удачным отступлением греков через вражескую землю. В своей книге «Анабасис» Ксенофонт (от третьего лица), в частности, с большой силой и реализмом описывает чувства, владевшие им в ночь перед тем днем, когда он принял командование над растерянной и готовой сдаться армией. Среди них превалировало понимание, что нужно что-то делать для спасения, все ждут этого, но боятся сделать первый шаг, и он, Ксенофонт, должен принять груз ответственности на себя.

6

В первый же год Безвременья отряд русских добровольцев совершил рейд на Шпицберген. Там еще до войны под эгидой ООН было построено подземное Всемирное семенохранилище на случай всемирной катастрофы. Персонал семенохранилища большей частью присоединился к русскому отряду, и они совместно обеспечивали сохранность фондов, одновременно самоотверженно проводя научную работу. И фонды, и результаты работы в 10-м году Безвременья были переданы Большому Кругу РА в Великий Новгород, а оттуда безвозмездно распространялись по всем коммунам, согласным с политикой РА и «Фирда».

7

Осенний праздник урожая. В имперские времена этот праздник постепенно трансформируется в День Жатвы — 25 августа.

8

Прошу сюда, вас ждут. Входите (плох. англ.).

9

Разрешите представиться… командир фрегата ее величества «Эвертсен» Королевских военно-морских сил, капитан второго ранга Северейн… Разрешите доложить… (голланд.)

10

Интернет-группа, под видом «помощи нетрадиционно ориентированным детям» ведущая пропаганду половых извращений. В данном случае, конечно, Шумилов под этим названием объединяет всех подобных существ, а не только участников группы.

11

Олег Медведев. Вальс Гемоглобин.

12

Один из садистских вампирских приемов современного бизнеса. Практически все окружающие нас вещи сделаны так, чтобы через какое-то время они полностью выходили из строя. В сочетании с агрессивной рекламой «новинок» (не более чем косметических) это буквально вынуждает людей покупать все новые и новые вещи, приспособления, приборы.

13

Автор стихов — Тэм Гринхилл.

14

Сергей Сергеевич Привалов (20** г. от Р. Х. — 1 г. Промежутка, умер в возрасте 101 года) — один из выдающихся инженеров Русской империи времен Серых войн, конструктор ядерных ракет.

15

Песня группы «Навья».

16

Из песни А. Земскова «Песня про танкиста».

17

Тот день (нем.).

18

Чистого неба и хорошей погоды (нем.).

19

Он говорит, что это Россия и что тут их законы, Ральф. По-моему, это местный правитель. Может, тот, про которого мы слышали (нем.).

20

Здесь и ниже.

— Предлагает остаться. Говорит, что рад нам и что ему нужны люди. И что-то про зиму, наверное, ядерную. Но мы должны будем жить, как они… Ральф, по-моему, это не лишено смысла. Мы не можем воевать с целым побережьем, а мужик этот мне нравится.

— Я тоже не хочу воевать со всеми на свете. Но мы уже разорили их деревню. Вдруг они обманут, разоружат нас и станут мстить? У нас малыши и девки. Хочешь, чтобы они избавились от рабства у этих скотов с юга и стали рабами у русских?

— Но тогда придется драться.

— Отсидимся. На корабле они нас не возьмут даже со своими пушками.

— На корабле скоро станет нечего жрать. Послушай, давай положимся на волю неба. Я вызову их бойца вон из тех парней. Если победим — они отдадут нам в управление эту область. Мы будем править честно, но по-своему.

— А если ты проиграешь?

— Не думаю.

— Хорошо. Скажи, что мы предлагаем ему это. Поединок! Против русского! Кто победит — диктует условия жизни.

21

Справедливые боги жаждут и видят (нем.).

22

Артур! Артур! Тевтоны, вперед! Слава победе! (нем.)

23

Они предлагают нам служить общему делу. Я не знаю, что ты решишь, хотя сам видишь, что судьба не на нашей стороне. Но если ты откажешься — я буду огорчен. А если ты будешь драться с русскими — я встану на их сторону. Победивший меня — мой побратим (нем.).

24

Победа ваша. Приказывай… Я прошу только об одном. Не обижай своими приказами наших девушек и малышей. Иначе я нарушу клятву и пусть буду проклят за это… (нем.)

25

Ну вот, да тут одни мальчишки! (исп.)

26

Я очень скучаю по маме и по сестре. Я даже не думал, что можно так скучать (нем.).

27

Мы бы все равно были не с ними (нем.).

28

А. Гонтовский. Русич

29

Мирослав Александрович Кобрин в конце Серых Войн стал первым человеком, высадившимся на Луну на корабле «Прыжок».

30

Из стихотворения Е. Сусарова.

31

Из стихотворения Е. Сусарова.

32

Стихи Алькор.

33

Намек на Климента Ефремовича Ворошилова, личность в СССР 20 — 40-х гг. ХХ века суперпопулярную.


на главную | моя полка | | Очищение |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 9
Средний рейтинг 4.7 из 5



Оцените эту книгу