Book: Семя желания



Семя желания

Энтони Бёрджесс

Семя желания

Часть первая

Глава 1

Время? День, вечером которого ударят ножи правительственного разочарования.

Беатрис-Джоанна Фокс всхлипывала от горя, пока маленький трупик в желтом пластмассовом гробу передавали двум представителям Министерства сельского хозяйства (Департамент утилизации фосфора). Из ДПУ прислали развеселую парочку: эти угольно-черные типы постоянно улыбались, сверкая вставными челюстями, а один еще и распевал недавно ставшую популярной песенку. После телевизионных трелей грациозных безликих мальчиков эта песенка, исполняемая хрипловатым баском плотоядного потомка выходцев из Вест-Индий, звучала неуместно. А еще жутковато.

Мой милый Фред – душка:

Сладок от пяток

До самой макушки.

Он моя сушка!

А может быть, мясо!

Мя-я-ясо, хочу я мя-а-са!

Покойничка звали не Фред, а Роджер. Беатрис-Джоанна давилась слезами, но черномазый продолжал петь, нисколько не смущаясь происходящим: повторение обыденного ритуала вырабатывает требуемую непринужденность.

– Ну вот и готово, – сердечно сказал доктор Эйчсон, толстый англосаксонский мерин. – Еще капелька пентоксида фосфора вернется к старой доброй матери-земле. Пожалуй, и полкило не наберется. Но всякое лыко в строку.

Теперь певун засвистел. И насвистывая, согласно закивал и протянул квитанцию.

– Пройдемте ко мне в кабинет, миссис Фокс, – улыбнулся доктор Эйчсон. – Я дам вам копию свидетельства о смерти. Отнесете его в Министерство бесплодия, и вам выплатят утешительные. Наличными.

– Я хочу только вернуть моего сына, – всхлипнула она.

– Ну ну, это пройдет, – весело сказал доктор Эйчсон. – У всех проходит.

Он благосклонно смотрел, как двое в черном уносят гробик к лифту. Двадцатью этажами ниже их ждал фургон.

– Взгляните на это в масштабах страны, в глобальных масштабах. Одним ртом меньше. И полкило пентоксида фосфора, чтобы подпитать землю. В каком-то смысле, миссис Фокс, вы получите сына назад.

Он первым прошел в крошечный кабинет.

– Мисс Хёршхорн, – обратился он к секретарше, – будьте добры свидетельство о смерти.

Мисс Хёршхорн, тевтонокитаянка, стремительно проквакала данные в аудиограф на столе, и из прорези вылезла карточка. Доктор Эйчсон штампом поставил подпись – плавную и с завитушкой, женственную.

– Вот, пожалуйста, миссис Фокс, – сказал он, – и постарайтесь смотреть на вещи рационально.

– Как я посмотрю, – резко ответила Беатрис-Джоанна, – вы могли бы спасти его, если бы захотели. Но вы решили, что оно того не стоит. Лишний рот, который Государству полезней в качестве фосфора. Как же вы бессердечны!

Она снова заплакала.

Мисс Хёршхорн, худая дурнушка с собачьими глазами и прилизанными черными волосами, скорчила доктору Эйчсону недовольную гримаску: по всей очевидности, они к такому привыкли.

– Он был очень плох, – мягко сказал доктор Эйчсон. – Мы делали что могли: Гоб свидетель, делали. Но этот штамм менингококковой инфекции просто-таки, сами понимаете, галопирует. А кроме того, – добавил он с упреком, – вы слишком поздно его нам привезли.

– Знаю, знаю. Я виню себя. – Ее крошечный носовой платок совсем промок. – Но я думаю, его можно было спасти. И муж тоже так думает. Вам просто больше нет дела до человеческой жизни! Всем вам! Ох, мой бедный мальчик!

– Нам есть дело до человеческой жизни, – строго возразил доктор Эйчсон. – Но также нам важна стабильность. Наша забота – избегать перенаселения. Наша забота – чтобы у всех было достаточно пищи. – Думаю, – уже добрее добавил он, – вам следует поехать домой и отдохнуть. Покажите это свидетельство в Пункте выдачи лекарств и попросите дать вам пару успокоительных. Ну же, ну же. – Он похлопал ее по плечу. – Надо постараться быть разумнее. Постараться быть современной. Такая умная женщина… Оставьте материнство низшим классам, как и назначено природой. Именно это, конечно же, вам и полагается согласно правилам. Вы получили рекомендованный рацион. Для вас – никакого больше материнства. Постарайтесь перестать чувствовать себя матерью. – Он снова ее похлопал, желая прекратить этот разговор, и сказал: – А теперь прошу меня простить…

– Никогда, – заявила Беатрис-Джоанна. – Я никогда вас не прощу. Никого из вас не прощу.

– Всего хорошего, миссис Фокс.

Мисс Хёршхорн включила маленькую речевую машину, которая с маниакальностью синтетического голоса принялась перечислять встречи, запланированные для доктора Эйчсона на остаток дня. Тем временем доктор Эйчсон невоспитанно повернулся спиной к Беатрис-Джоанне. Все было кончено: ее сын был на пути к месту, где его превратят в пентоксид фосфора, а сама она превратилась в хнычущую помеху.

Вскинув голову, она широким шагом вышла в коридор, тем же широким шагом двинулась к лифту. Беатрис-Джоанна была красивой женщиной двадцати девяти лет, красивой на былой манер, что теперь не одобрялось в женщинах ее класса. Прямое непривлекательное черное платье не могло скрыть роскошного изгиба бедер, как не мог совершенно сплющить великолепную округлость груди стягивающий корсаж. Согласно моде ее волосы цвета сидра были не завиты, лоб скрывала челка, на лице – тонкий слой простой белой пудры. Духов она не носила, поскольку те отводились исключительно для мужчин. Но даже невзирая на естественную бледность горя, она как будто сияла и светилась здоровьем и – что весьма порицалось – угрозой плодовитости. Было в Беатрис-Джоанне что-то атавистическое: сейчас она инстинктивно вздрогнула при виде двух женщин-рентгенологов в белых халатах, которые, выйдя из своего отделения в другом конце коридора, прошествовали к лифту, нежно улыбаясь друг другу и сплетя пальцы. Теперь подобное поощрялось – что угодно, лишь бы отвлечь секс от его естественного завершения: вся страна пестрела плакатами, развешанными по распоряжению Министерства бесплодия. На плакатах – какая ирония! – в пастельных тонах детской бесполые пары обнимались под лозунгом: «Гомо есть Сапиенс». В Институте гомосекса даже проводились ночные семинары.

Входя в лифт, Беатрис-Джоанна глянула на обнимающуюся парочку с инстинктивным отвращением. Лесбиянки, обе белые, европеоидной расы, дополняли друг друга полнейшим стереотипом: игривый котенок под стать лягушке-быку. Повернувшись спиной к поцелуям, Беатрис-Джоанна испытала рвотный позыв. На девятнадцатом этаже лифт подобрал фатоватого задастого молодого человека, стильного, в хорошо сшитом пиджаке без лацканов, узких бриджах и цветастой рубашке без ворота со множеством защипов. И он тоже посмотрел на влюбленных с явным отвращением, но, брезгливо поведя плечами, с равной неприязнью скривился при виде женственности Беатрис-Джоанны. Наработанными быстрыми движениями он начал поправлять макияж, обсасывая губную помаду и жеманно улыбаясь собственному отражению в зеркале лифта. Влюбленные хихикали – то ли над ним, то ли над Беатрис-Джоанной. «Куда катится мир!» – подумала она, когда лифт снова стал опускаться, но, тайком приглядевшись к фату, решила, что это ловкая маскировка. Возможно, он, как и ее деверь Дерек, ее любовник Дерек, постоянно играет на публику и своим положением, своими шансами на карьеру обязан бесстыдной лжи. И невольно она в который раз (а такое случалось часто) подумала, что есть, наверное, что-то глубинно-нездоровое в мужчине, который вообще способен разыгрывать подобное. Она была уверена, что сама никогда не смогла бы притворяться, заставить себя совершать вязкие безжизненные телодвижения извращенной любви, даже если бы от этого зависела ее жизнь. Мир сошел с ума. Когда все это кончится? Лифт спустился на нижний этаж, она сунула сумочку под локоть, снова вскинула голову и приготовилась храбро окунуться в безумный мир снаружи. По какой-то причине двери лифта не открылись («Ну же! – недовольно цокал языком задастый франт, тряся двери. – Ну же!»), и в это мгновение из-за неосознанного страха оказаться в ловушке ее больное воображение превратило кабину лифта в желтый гробик с потенциальным пентоксидом фосфора.

– Ох, – тихонько всхлипнула она, – бедный маленький мальчик!

– Ну же! – защебетал при виде ее слез юный фат, сияя цикламеновой помадой.

Двери лифта отпустило, и они разошлись. С плаката на стене вестибюля на них смотрели обнявшиеся любовники-мужчины. «Возлюби ближнего своего», – призывал лозунг. Влюбленные медсестры захихикали над Беатрис-Джоанной.

– Пропади вы пропадом! – крикнула она, вытирая глаза. – Чтоб вам всем провалиться! Вы нечисты. Вот что с вами такое: все вы попросту нечисты!

Молодой человек покачнулся, неодобрительно цокнул языком и, покачивая бедрами, двинулся прочь. Кряжистая лесбиянка защищающим жестом обняла подругу за плечи и враждебно уставилась на Беатрис-Джоанну.

– Я ей устрою нечистую, – хрипло произнесла она. – Вмажу ее лицом в грязь, вот что я сделаю.

– Ах, Фреда, – обожающе вздохнула вторая, – ты такая храбрая!

Глава 2

В то время как Беатрис-Джоанна спускалась, ее муж Тристрам Фокс поднимался. Гудящий лифт вознес его на тридцать второй этаж Унитарной школы (для мальчиков) Южного Лондона (Ла-Манш), секция четыре. Его ожидал четвертый класс (поток 10) в составе шестидесяти человек. Ему предстояло вести урок современной истории. На задней стенке лифта, полускрытая за громадной тушей учителя рисования по фамилии Джордан, виднелась карта Великобритании, новенькая, последнего школьного выпуска. Большой Лондон, подпертый с юга и с востока морем, еще больше заползал на Северную и Западную провинции: новой его границей с севера стала линия, идущая от Лоустофта к Бирмингему; на западе эта линия тянулась от Бирмингема к Борнмуту. Ходила шутка, что желающим переселиться из провинций в Большой Лондон нет нужды переезжать: достаточно просто подождать. В самих провинциях еще можно было видеть старинное деление на графства, но из-за диаспор, иммиграции и смешения рас старые национальные наименования «Уэльс» и «Шотландия» уже утратили точное значение.

– Надо избавиться либо от одних, либо от других, – говорил Джордану Бек, преподававший математику в младших классах. – Наша проблема всегда была в компромиссе, в либеральном пороке компромисса. Семь септов в гинее, десять шестипенсовиков в кроне, восемь полукрон в соверене. Малолетние бедолаги просто не способны взять это в толк. Мы не можем заставить себя с чем-то расстаться, вот в чем великий грех нашей нации…

Тристрам вышел, оставив старого лысого Бека продолжать свою тираду. Пройдя в классную четвертого класса, он прищурился на своих мальчиков. Майский свет лился из обращенного к морю окна на пустые лица, на пустые стены. Он начал урок.

– Постепенная категоризация двух главных противоборствующих идеологий в свете теологически-мифических концепций.

Тристрам был не слишком хорошим преподавателем: говорил чересчур быстро, употреблял слова, которые ученикам оказывалось трудно записывать, и вообще имел тенденцию мямлить и отвлекаться от темы. Класс послушно старался записывать его слова в тетради.

– Пелагианство, – говорил он, – когда-то считалось ересью. Его даже называли британской ересью. Может мне кто-нибудь назвать другое имя Пелагия?

– Морган, – сказал прыщавый мальчик по фамилии Морган.

– Верно. Оба имени означают «человек из моря».

Мальчишка позади «человека из моря» пронзительно свистнул сквозь зубы и стал тыкать Моргана в спину.

– Перестань! – огрызнулся Морган.

– Да, – продолжал Тристрам. – Пелагий принадлежал к народу, который некогда населял Западную провинцию. Он был – как сказали бы в старые религиозные времена – монахом. Монахом.

Тристрам бодро встал из-за стола и желтым мелом вывел это слово на доске, точно боялся, что ученики не смогут его правильно записать. Потом снова сел.

– Пелагий отрицал доктрину первородного греха и утверждал, что человек способен своими трудами заслужить себе спасение.

Мальчики воззрились на него с полным непониманием.

– Оставим это пока, – смилостивился Тристрам. – Но вам следует запомнить, что учение Пелагия предполагает способность человека к совершенствованию. Тем самым в пелагианстве видели ядро либерализма и выводимых из него доктрин, в особенности социализма и коммунизма. Вы за мной поспеваете?

– Да, сэр, – рявкнули и пискнули шестьдесят ломающихся голосов.

– Хорошо.

Лицо Тристрама имело мягкие черты и было таким же невыразительным, как у его учеников, но глаза за контактными линзами лихорадочно блестели. В его волосах проглядывала негроидная курчавость, а голубые полумесяцы на ногтях почти скрывали кутикулы. Ему было тридцать пять лет, и вот уже почти четырнадцать он преподавал в школе. Он зарабатывал чуть более двухсот гиней в месяц, но надеялся, что по смерти Ньюика его повысят до главы Департамента общественных наук. Это означало бы существенное прибавление к жалованью, что, в свою очередь, означало бы более просторную квартиру и лучший старт в жизни маленького Роджера. Тут он вспомнил, что Роджер умер.

– Хорошо, – повторил он, как сержант-инструктор на занятии по военной подготовке в эпоху до наступления Вечного Мира. – Августин, с другой стороны, настаивал на имманентной греховности человека и его потребности в искуплении посредством божественной благодати. Считалось, что эта концепция лежит в основе консерватизма и других laissez-faire[1] и непрогрессивных политических доктрин. – Он улыбнулся классу. – Противоположный тезис, понимаете? – с подозрением спросил он. – Все на самом деле очень просто.

– Не понял, сэр, – бухнул верзила по фамилии Эбни-Гастингс.

– Видите ли, – дружелюбно отозвался Тристрам, – старые консерваторы ничего хорошего от человека не ждали. Человека рассматривали как по природе своей собственника, стремящегося к накоплению, желающего только приумножать свое имущество, как существо эгоистичное и не склонное к сотрудничеству, которому нет дела до прогресса общества. По сути, грех – лишь синоним эгоизма, джентльмены. Запомните это. – Он подался вперед, въехав рукавами в желтую меловую пыль, покрывавшую стол как песчаные наносы. – Что нам делать с эгоистичным человеком? – спросил он учеников. – Есть предложения?

– Вздуть? – предложил белокожий мальчик по имени Ибрагим ибн-Абдула.

– Нет. – Тристрам покачал головой. – Ни один августинец такого не сделает. Если ожидаешь от человека худшего, то и разочарование тебя не постигнет. Только разочарованные прибегают к насилию. Пессимист, а это еще один синоним августинца, извлекает своего рода мрачное удовлетворение, видя, до чего способен опуститься человек. Чем больше греха он видит вокруг, тем более подтверждается его вера в первородный грех. А все любят, чтобы их фундаментальные воззрения подтверждались: это, пожалуй, самое неизменное человеческое удовольствие.

Тристраму вдруг наскучили избитые разъяснения. Он оглядел сидящих рядами шестьдесят учеников, будто искал какой-нибудь проступок или шалость, которые бы его развлекли, но все сидели смирно и внимательно, послушные-препослушные, точно решили собственным примером подтвердить пелагианское учение. Микрорадио на запястье у Тристрама дважды прогудело. Он поднял его к уху. Жужжание насекомого, точно голос совести, произнесло: «Пожалуйста, по окончании урока зайдите к директору», – крошечные хлопки взрывных звуков. Хорошо. Вот оно! Значит, вот оно! Скоро он займет место бедного покойного Ньюика, а жалованье, возможно, прибавят задним числом. Он даже встал, на манер адвоката смяв пиджак там, где в дни лацканов были бы лацканы. И урок он возобновил с новым жаром:

– В наши дни политические партии отошли в прошлое. Мы признаем, что старая дихотомия существует в нас самих и не требует наивной проекции в виде сект или фракций. Мы и Бог, и дьявол в одном лице, пусть и не одновременно. Таковым может быть только мистер Морда-Гоб, а мистер Морда-Гоб, разумеется, просто вымышленный персонаж.

Тут ученики заулыбались. Они все любили «Приключения мистера Морда-Гоба» в «Космо-комиксе». Мистер Морда-Гоб был лопоухим и мокроносым кругленьким демиургом, который, плодовитый, как Шекспир, порождал нежеланную жизнь по всей земле. Перенаселение было его рук делом. Однако, что бы ни затевал, в какую бы передрягу ни ввязывался, он никогда не выходил победителем: его всегда успевал поставить на место Мистер Гомо, его босс – человек.

– Теология, заложенная в противоположных доктринах пелагианства и августинианства, утратила былое значение. Мы используем эти мифические символы, потому что они удивительно точно соответствуют нашему времени, эпохе, которая все больше полагается на перцепцию, пиктограммы и изображения. Петтмен! – с внезапной радостью крикнул Тристрам. – Вы что-то жуете! Едите на уроке! Так не пойдет, верно?

– Я не ем, сэр, – ответил Петтмен. – Прошу прощения, сэр. – Это был мальчик дравидской внешности, но с выраженными чертами лица краснокожего индейца. – Все дело в зубе, сэр. Мне надо его сосать, сэр, чтобы он перестал болеть, сэр.



– Мальчику вашего возраста иметь зубы не следовало бы, – сказал Тристрам. – Зубы – это атавизм.

Он помолчал. Он часто говорил это Беатрис-Джоанне, у которой были особенно красивые естественные челюсти – и верхняя, и нижняя. На заре их брака она получала удовольствие, покусывая ему мочки ушей. «Перестань, пожалуйста, дорогая. Ох, милая, больно». А потом маленький Роджер. Бедный маленький Роджер. Вздохнув, Тристрам усилием воли продолжил урок.

Глава 3

Беатрис-Джоанна решила, что, невзирая на издерганность, и горе, и странный стук в груди слева, она не хочет успокоительных таблеток из Пункта выдачи. Она вообще ничего больше не хочет от Государственной службы здравоохранения, спасибо большое… Набрав в грудь побольше воздуха, точно собиралась нырнуть, она стала протискиваться через скопление людей, набившихся в огромный вестибюль больницы. Благодаря смеси пигментов и цефалических указателей на стенах, благодаря великому множеству носов и губ этот вестибюль напоминал зал ожидания какого-то чудовищного международного аэропорта. Протолкавшись к лестнице, она немного постояла, упиваясь чистым уличным воздухом. Эра личного транспорта практически закончилась: по забитым пешеходами улицам ползли только государственные фургоны, лимузины и микробусы. Она подняла взгляд вверх. Небоскребы бесчисленными этажами возносились в майское небо, голубое, как утиное яйцо с перламутровой пленкой. Пестрое и обветшалое небо. Пульсирующая голубизной, седая светящаяся высь. Смена времен года – единственный неизменный факт, извечное повторение, цикл. Но в этом современном мире цикл превратился в эмблему статичного, ограниченного шара, тюрьмы. Почти в небе, на высоте по меньшей мере двадцати этажей, на фасаде Института демографии красовался барельефный круг с идущей к нему по касательной прямой. Он символизировал желаемое: победу над проблемой популяции – касательная не тянулась от вечности к вечности, а равнялась длине окружности. Стазис, застой… Баланс глобального населения и глобальных запасов продовольствия. Ее мозг одобрял, но тело – тело осиротевшей матери – кричало: нет… НЕТ! Символы в вышине означали отказ от столь многого; во имя разума совершалось святотатство против жизни. Она чувствовала дыхание моря на левой щеке.

Она свернула на юг, пошла по улицам Большого Лондона, где благородство и головокружительная величавость зданий искупляли вульгарность вывесок и лозунгов. «Златосияющий Солнечный Сироп». «Национальное Стереотелевидение». «Синтеглотка». Она протискивалась в столпотворении, ведь людской поток двигался на север. Тут она заметила, что толпа сегодня чуть однороднее обычного, что по большей части тут мужчины и женщины в серой форме полиции – многие из них неуклюжи, точно недавно рекрутированы. В конце улицы видением здравости души и тела поблескивало море. Это был Брайтон, административный центр Лондона, – будто прибрежную полосу можно называть центром! Насколько позволял движущийся на север людской поток, Беатрис-Джоанна пробиралась к прохладе зеленой воды. Отрывающийся из узкого и давящего каменного ущелья вид вечно сулил нормальность, простор свободы, но сам выход к морю всегда приносил разочарование. Каждые пятьсот ярдов или около того возникал рвущийся к Франции крепкий пирс, застроенный кубами офисов или ульями многоквартирных домов. Но чистое соленое дыхание оставалось неизменным, и Беатрис-Джоанна жадно его впитывала. Ее не оставляло интуитивное убеждение, что если Бог существует, то обитает он в море. Море сулило жизнь, шептало или кричало о плодородности; его голос никогда нельзя было заглушить совершенно. «Ах если бы только, – с безумным отчаянием подумала она! – тело маленького Роджера бросить в эти тигровые воды, если бы его унесло, чтобы его глодали рыбы, а не превратили бездушно в химикаты и не скормили бы безмолвно земле!» Ее преследовала ужасная мысль, что земля умирает, что море скоро станет последним прибежищем жизни. «Ты, о море, – бред, лишенный меры, хитон дырявый на спине пантеры весь в идолах солнцеподобных…»[2] – прочла она когда-то в переводе с какого-то второстепенного европейского языка. Гидра, что пьянеет, пожирая свой собственный, свой ярко-синий хвост…

– Море, – тихонько сказала она, поскольку набережная была также запружена людьми, как и улица, с которой она только что вышла. – Помоги нам, море. Мы больны, о море! Верни нам здоровье, верни нас к жизни!

– Прошу прощения? – спросил пожилой англосакс, подтянутый, краснощекий, с подагрическими пятнами, седоусый: в милитаристскую эпоху его тут же сочли бы отставным полковником. – Вы ко мне обращались…

– Извините.

Покраснев под слоем белой как кость пудры, Беатрис-Джоанна поспешила прочь, инстинктивно свернув на восток. Ее взгляд невольно потянулся к огромной бронзовой статуе, которая гордо бросала вызов небесам с головокружительной высоты шпиля здания Правительства: фигура бородатого мужчины в античной тоге гневно взирала на солнце. Ночью ее подсвечивали прожекторы. Путеводная звезда кораблям, человек из моря, Пелагий. Но Беатрис-Джоанна помнила то время, когда его называли Августином. И, как поговаривали, в иные времена он был королем, премьер-министром, популярным бородатым гитаристом, поэтом Элиотом (давно покойным певцом бесплодия), министром рыбоводства, капитаном команды мужской священной игры и – наиболее часто и удовлетворительно – великим неизвестным волшебником Анонимом.

Рядом со зданием Правительства, бесстыдно выходя фасадом на плодовитое море, притулилась более приземистая скромная постройка высотой всего в двадцать пять этажей – Министерство бесплодия. Над портиком министерства красовался неизбежный круг с целомудренно целующей его касательной, а еще большой барельеф обнаженной бесполой фигуры, разламывающей яйцо. Беатрис-Джоанна решила, какая разница, можно и сейчас забрать свои (так цинично названные) утешительные. Это даст ей повод войти в здание, повод задержаться в вестибюле. Возможно, она увидит его, когда он будет уходить с работы. Она знала, что на этой неделе он работает в А-смену. Прежде чем пересечь променад, она посмотрела на деловитые толпы почти новыми глазами, – возможно, глазами моря. Это был британский народ, а точнее, народ, населяющий Британские острова, поскольку тут преобладали евроазиаты, евроафриканцы и европолинезийцы. Солнечные блики ложились на кожу всевозможных оттенков: сливового, золотистого и даже красновато-коричневого, – ее собственный английский персиковый, замаскированный белой мукой, встречался все реже. Этнические различия утратили свою значимость, и мир разделился на языковые группы. Может, подумала она вдруг с почти пророческим пылом, это ей и немногим бесспорным англосаксам вроде нее выпало вернуть достоинство и душевное здоровье этому миру-полукровке? Ей смутно помнилось, что ее раса уже сделала это однажды.

Глава 4

– Важное достижение англосаксонской расы, – говорил Тристрам, – парламентское правительство, которое со временем стало означать многопартийную систему. Позднее, когда пришли к выводу, что деятельность правительства можно осуществлять эффективнее без дебатов и оппозиции, какую подразумевает многопартийное правительство, постепенно было распознано значение сущности цикла.

Подойдя к синей доске, он желтым мелом нарисовал большой кривоватый круг.

– Вот как, – продолжал он, механически, как на шарнире, поворачивая голову посмотреть на учеников, – работает цикл.

Он разделил круг на три дуги.

– У нас Пелагианская фаза. Затем наступает Промежуточная фаза.

Мел вторично обвел сперва одну дугу, потом другую.

– Это ведет к Августинианской фазе.

Опять утолщение, и мел вернулся к исходной точке.

– Пелфаза, Промфаза, Авфаза, Пелфаза, Промфаза, Авфаза и так далее и так далее до бесконечности. Своего рода вечный вальс. Теперь следует рассмотреть, как мотивирующая сила приводит колесо в движение.

Он с серьезным видом повернулся к классу, похлопывая одной ладонью по другой, чтобы отряхнуть мел.

– Прежде всего давайте вспомним, что воплощает собой пелагианство. Правительство, функционирующее в своей Пелагианской фазе, всецело поддерживает тезис, что человек способен к совершенствованию, что совершенства он может достичь собственными усилиями и что путь к совершенству абсолютно прям. Человек хочет быть совершенным. Он хочет быть хорошим и добрым. Граждане хотят сотрудничать со своими правителями на благо общества, поэтому нет необходимости в мерах принуждения или в санкциях, которые заставили бы их сотрудничать. Разумеется, законы необходимы, поскольку ни один отдельный индивид, сколь бы хорошим и готовым к сотрудничеству он ни был, не может иметь точных знаний о потребностях общества в их полном объеме. Законы указывают путь к нарождающейся структуре социального совершенства и играют роль наставлений и руководства. Но вследствие основополагающего тезиса, согласно которому граждане желают вести себя не как эгоистичные дикие звери, а как сознательные члены общества, предполагается, что законы будут исполняться. Тем самым пелагианское государство не видит необходимости создавать сложный пенитенциарный аппарат. Нарушь закон, и тебе скажут никогда больше так не делать либо выпишут штраф в несколько крон. Неповиновение не порождено первородным грехом, оно не является неотъемлемой частью человеческой природы. Это лишь изъян, нечто, что будет отброшено на пути к конечному совершенству человечества. Вам ясно?

Многие ученики закивали, хотя им уже давно было не до того, понимают они или нет.

– Ну так вот, в Пелагианской фазе, или Пелфазе, великая либеральная мечта как будто способна осуществиться. Греховная жажда накопительства отсутствует, животные желания находятся под контролем разума. Например, частнику-капиталисту, воплощению алчности в цилиндре, нет места в пелагианском обществе. Соответственно, Государство контролирует средства производства, Государство – единственный босс. Но воля Государства есть воля граждан, а потому гражданин работает на самого себя. Более счастливой формы государственного устройства невозможно вообразить. Однако помните, – сказал Тристрам театральным полушепотом, – помните, что устремления всегда опережают реальность. Что разрушает мечту? Что ее уничтожает, а? – Он внезапно ударил кулаком по столу, выкрикнув крещендо: – Разочарование! Разочарование! РАЗОЧАРОВАНИЕ!!! Власти предержащие, – уже разумным тоном продолжил он, – разочаровываются, обнаружив, что люди не так хороши, как они полагали. Предаваясь мечтам о совершенстве, они приходят в ужас, когда ломаются печати и люди предстают такими, какие они есть на самом деле. Возникает необходимость постараться принудить людей к добродетели. Законы пересматриваются в сторону ужесточения. Наспех создается система насильственного внедрения этих законов. Разочарование прокладывает дорогу хаосу. В мир вторгается иррациональное, вторгается паника. Когда отступает разум, его место заступает животная жестокость. Зверства! – выкрикнул Тристрам.

Тут класс наконец заинтересовался.

– Избиения. Тайная полиция. Пытки в залитых ярким светом подвалах. Приговоры без суда. Вырванные клещами ногти. Дыба. Обливание холодной водой. Выдавливание глаз. Расстрельные команды холодным рассветом. И причиной всему – разочарование. Это и есть Промфаза.

Он отечески, очень по-доброму улыбнулся своему классу. Его класс, затаив дыхание, ждал новых зверств. Глаза сверкали, рты приоткрылись.

– Что такое обливание холодной водой, сэр? – спросил Беллингхэм.

Глава 5

Беатрис-Джоанна, оставив позади дарующую жизнь прохладную воду, ступила в разверстую пасть министерства – пахло из этой пасти так, словно ее основательно прополоскали дезинфицирующим средством. Она протолкалась к офису, над которым красовалась вывеска «УТЕШИТЕЛЬНЫЕ». У стойки собралось довольно много безутешных матерей; некоторые (болтавшие с оттенком легкомыслия), в выходных платьях, сжимали свидетельства о смерти как пропуска в лучшую жизнь. Пахло дешевым спиртным (алком, как его называли), и Беатрис-Джоанна увидела грубую шершавую кожу и мутные глаза закоренелых алкоголичек. Дни рабства у утюга завершились; Государство поощряло детоубийство.

– Вроде как задохнулся в простынях. А ведь было-то ему ровнехонько три недельки.

– А мой обварился. Прямо на себя чайник вывернул. – Женщина улыбнулась со своего рода гордостью, словно ребенок совершил подвиг разума.

– Из окна выпал, правда-правда. Заигрался.

– Деньги не помешают.

– О да, этого у них не отнять.

Красивая нигерийка забрала у Беатрис-Джоанны свидетельство о смерти и отошла с ним к центральной кассе.

– Благослови вас Боже, мисс, – сказала карга, чей детородный возраст, судя по виду, давно миновал. И повторила, складывая выданные евроафриканкой банкноты: – Благослови вас Бог, мисс.

Неуклюже пересчитав монеты, она счастливо заковыляла прочь. Служащая улыбнулась старомодной фразе: Бога теперь нечасто поминали.

– Вот, пожалуйста, миссис Фокс. – Красивая нигерийка вернулась. – Шесть гиней три септа.

Как была вычислена эта сумма, Беатрис-Джоанна не спросила. С краской вины, которую не могла бы объяснить, она торопливо смахнула деньги в сумочку. Трехшиллинговая монета, называемая септой, трояко поблескивала из кошелька: король Карл VI тройняшками насмешливо улыбался слева. Король и королева были не подвластны тем же законам воспроизводства, что и простые смертные: в прошлом месяце погибли три принцессы, все в одной авиакатастррфе, и требовалось упрочить престолонаследие.

«Больше не надо!» – гласил плакат на стене. Беатрис-Джоанна сердито протолкалась прочь. Здесь, в вестибюле, она почувствовала себя отчаянно одинокой. Сотрудники в белых халатах деловито и бодро – точно сперматозоиды – спешили в Департамент исследований. Лифты сновали вверх-вниз между многочисленными этажами Департамента пропаганды. Беатрис-Джоанна ждала. Кругом мужчины и полумужчины щебетали и отпускали трели. Потом она увидела, как и надеялась именно в этот час, своего деверя Дерека, тайного любовника, который с портфелем под мышкой, сверкая кольцами, оживленно втолковывал что-то щеголеватому коллеге, загибая на каждом аргументе пальцы в искорках драгоценностей. При виде столь абсолютной маскировки под ортодоксальное гомосексуальное поведение (вторичные или социальные аспекты) она не смогла до конца подавить червячок презрения, зародившийся в ее чреве. До нее доносилась подчеркнутая картавость фраз, в его движениях сквозила грациозность танцовщика. Никто, никто, кроме нее, не знал, что за сатир скрывался под личиной бесполости. Как поговаривали многие, ему светил очень и очень высокий пост в иерархии Министерства. Если бы только, с внезапной злостью подумала она, его коллеги знали, если бы только его начальство знало! Она могла бы его уничтожить, если бы захотела. Могла бы? Конечно, не могла бы. Дерек не из тех, кто позволит себя уничтожить.

Она стояла, ждала, сложив перед собой руки. Дерек Фокс попрощался с коллегой («Ах, такое прекрасное, чудесное предложение. Обещаю, завтра мы его обязательно обсосем») и с благословляющей игривостью трижды хлопнул его по левой ягодице. Потом он увидел Беатрис-Джоанну и, настороженно оглянувшись по сторонам, подошел к ней. По его глазам ничего нельзя было прочесть.

– Привет, – сказал он, сочась благоволением. – Что нового?

– Он умер сегодня утром. Теперь он… – Она совладала с собой. – Теперь он в руках Министерства сельского хозяйства.

– Бедная моя. – Это было произнесено тоном любовника, мужчины, обращающегося к женщине. Он снова воровато оглянулся по сторонам, потом шепнул: – Лучше, чтобы нас не видели вместе. Можно мне прийти?

Помешкав, она кивнула.

– Когда сегодня вернется мой дорогой брат? – спросил он.

– Не раньше семи.

– Я побегу. Мне надо быть острожным. – Он жеманно улыбнулся проходящему мимо коллеге, мужчине с кудряшками, как у Дизраэли. – Что-то странное творится, – сказал он. – Думаю, за мной следят.

– Ты всегда осторожен, правда ведь? – спросила она довольно громко. – Всегда чертовски осторожен.

– Да говори же тише, – зашептал он. – Смотри, – добавил он чуть возбужденно, – видишь вон того мужчину?

– Которого? – Вестибюль был переполнен мужчинами.

– Низенького, с усами. Видишь его? Это Лузли. Уверен, он за мной наблюдает.

Беатрис-Джоанна увидела того, о ком он говорил: низенького, одинокого с виду человечка, поднесшего руку к уху, точно проверяя, идут ли его часы, а на самом деле слушающего микрорадио, который стоял в сторонке, на краю толпы.

– Иди домой, милая, – сказал Дерек. – Я примерно через час загляну.

– Скажи, – приказала Беатрис-Джоанна. – Скажи это, перед тем как я уйду.



– Люблю тебя, – одними губами произнес он, словно через стекло.

Грязные слова из уст мужчины к женщине в этом храме антилюбви. Его лицо скривилось, точно он разжевал квасцы.

Глава 6

– Но, – продолжал Тристрам, – Промфаза, разумеется, не может длиться вечно. – Он скривил лицо, изображая шок. – Шок! – объяснил он. – Рано или поздно правителей шокируют их собственные эксцессы. Они обнаруживают, что мыслят подобно еретикам, исходя не из врожденной добродетельности человека, а его греховности. Они ослабляют санкции, и результатом становится полный хаос. Но к тому времени разочарование уже не может проникнуть глубже и достигает своего предела. Разочарование уже не способно толкнуть Государство на репрессивные действия, и воцаряется своего рода философский пессимизм. Иными словами, мы скатываемся к Августианской фазе, к Авфазе. Теперь ортодоксальная доктрина представляет человека греховным существом, от которого не следует ожидать ничего хорошего. Иная мечта, джентльмены, мечта, которая опять же превосходит реальность. Со временем начинает казаться, что социальное поведение человека на самом деле несколько лучше, чем по праву может ожидать августианский пессимист, и потому возникают зачатки своего рода оптимизма. И так понемногу возвращается пелагианство. Мы снова в Пелфазе. Колесо совершило полный оборот. Есть вопросы?

– А чем выкалывают глаза, сэр? – спросил Билли Чан.

Взвизгнули звонки, зазвякали гонги, искусственный голос выкрикнул через динамики:

– Перейти, перейти! Всем, всем перейти! Пятьдесят секунд, чтобы перейти. Обратный отсчет пошел: пятьдесят, сорок девять, сорок восемь…

Тристрам одними губами произнес слова, распускавшие класс, но оставшиеся неуслышанными за общим гамом, и вышел в коридор. Мальчики побежали на занятия по конкретной музыке, астрофизике и языку управления. Обратный отсчет ритмично продолжался под стать стихотворному размеру:

– Тридцать девять, тридцать восемь…

Подойдя к лифту для учителей, Тристрам нажал кнопку. Огоньки показывали, что кабина уже спускается с верхнего этажа (там залы с огромными окнами для уроков рисования; вечный торопыга, учитель рисования, как всегда, распустил класс пораньше и сам ушел). «43-42-41-40…»-ной посверкивало на панели.

– Девятнадцать – восемнадцать – семнадцать…

Амфибрахий обратного отсчета сменился трохеем. Кабина лифта остановилась, и Тристрам вошел. Джордан рассказывал своему коллеге Мубрейю о новых течениях в живописи, имена Звенинтой, Абрахамс, Ф. Э. Чил сдавались как пустые карты.

– Плазматический ассонанс, – вещал Джордан. – Кое в чем мир нисколько не изменился.

– Три – два – один – ноль.

Голос умолк, но на каждом этаже (18-17-16-15), какой представал перед Тристрамом, мальчики еще не вошли в свои новые классы, кое-кто даже не спешил. Пелфаза. Никто не пытался внедрить правила. Работа делалась. Более-менее. 4-3-2-1. Нижний этаж. Тристрам вышел из лифта.

Глава 7

Беатрис-Джоанна вошла в лифт небоскреба Сперджин-билдинг на Росситер-авеню. 1-2-3-4. Она поднималась на сороковой этаж, где ее ждала крошечная квартира, пустая без ребенка. Через полчаса или около того придет Дерек, в утешении объятий которого она отчаянно нуждалась. Неужели Тристрам не способен оказать ту же услугу? Нет, это было не одно и то же. Плоть жила собственной странной логикой. Было время, когда прикосновение Тристрама ей было приятно, возбуждало, приводило в экстаз. Это давно прошло – прошло, если быть точной, вскоре после рождения Роджера, словно единственным назначением Тристрама было его зачать. Любовь… Беатрис-Джоанна думала, что все еще любит Тристрама. Он был добрым, честным, мягким, щедрым, заботливым, спокойным, иногда остроумным. Но любила она Тристрама в гостиной, а не Тристрама в спальне. Любит ли она Дерека? Пока она не могла ответить на этот вопрос. 26-27-28. Ей казалось странным, что у братьев одна и та же плоть. Но у Тристрама она превратилась в падаль, а у его старшего брата была огнем и льдом, райским плодом, невыразимо вкусным и возбуждающим. Она решила, что все-таки влюблена в Дерека, однако его не любит. 30-31-32. А любит она Тристрама, но не влюблена в него. Как и сегодня, так и в отдаленном будущем, женщина умудрялась руководствоваться (как это было вначале) инстинктами (как сейчас), шалящими нервами и (как будет всегда) внутренними органами (мир без конца). 39-40. (Аминь.)

Беатрис-Джоанна храбро повернула ключ в двери квартирки. Встретил ее привычный запах «Антиафродизиака» (освежителя воздуха, разработанного химиками Министерства, где трудился ее возлюбленный, который подавался по всему жилому блоку по трубам от генератора в подвале) и гудение холодильника. Пусть сравнивать ей было не с чем, ее всегда поражала ничтожность жилого пространства (стандартного для людей их с мужем группы доходов): жилой блок состоял из гостиной, спальни, гробика-кухни и ванной, в которую втискиваться приходилось почти как в платье. За два больших шага она могла бы пересечь гостиную, да и их сделать можно было лишь потому, что вся мебель пряталась в стенах и потолке, откуда ее по необходимости доставали прикосновением к выключателю. Беатрис-Джоанна нажала рычажок кресла, и неохотно возник угловатый некрасивый предмет для сидения. Она устала, а потому со вздохом села. «Ежедневный новостной диск» плоским черным солнцем еще светился в настенном крепеже. Нажатие кнопки, и материализовался искусственный голос – бесполый, невыразительный:

– Забастовка на заводе «Нэшнл синтелак». Призывы вернуться на рабочие места остались без ответа. Зачинщики забастовки не желают идти на компромисс в своих требованиях повышения минимальной оплаты на одну крону три шестипенсовика в день. В знак солидарности с забастовщиками докеры Саутгемптона отказываются пропускать импортированный синтелак.

Беатрис-Джоанна передвинула иглу на «Женский канал». Не искусственный на сей раз, а самый настоящий женский голос – пронзительный от едкого энтузиазма, – вещал о дальнейшем сокращении линии бюста. Беатрис-Джоанна отключила новости. Нервы у нее еще пошаливали, затылок ломило как от мерных ударов молота. Сняв одежду, она помылась в тазике, называемом ванной. Присыпав тело простой белой пудрой без запаха, она надела халат, спряденный из какого-то длинноцепочечного синтетического полимерамида. Потом подошла к панели кнопок и переключателей в стене и велела металлическим рукам осторожно опустить из ниши в потолке пластмассовый буфет. Открыв буфет, она вытрясла из коричневого пузырька две таблетки. Запив их водой из бумажного стаканчика, она бросила стаканчик в дыру в стене. Тем самым он отправился в дальний путь, конечной точкой которого была топка в подвале. После она стала ждать.

Дерек опаздывал. Она начала терять терпение. Нервы у нее все еще гудели струнами цитры, в голове стучало. Ей начали чудится смерть, погибель и горе. Собрав остатки здравого смысла, точно какого-то чужеродного ограничителя, она стала уговаривать себя: мол, дурные предчувствия просто следствия событий, которые уже ушли в прошлое и которые уже не вернуть. Проглотив еще две таблетки, она отправила еще один стаканчик на огненное уничтожение. Потом наконец в дверь постучали.

Глава 8

Тристрам постучал в дверь учебной части и, назвавшись, сказал, что директор хотел его видеть. Были нажаты клавиши, на притолоках замигали лампочки, и Тристраму предложили войти.

– Входите, Братец Лис, входите! – воскликнул Джоселин, в который раз напоминая, что означает на английском слово «фокс».

Он и сам немного походил на лиса, но никак не на францисканца[3]. Он был лыс, страдал тиком и имел довольно высокую степень университета Пасадены. Сам он был родом из Саттона, Западная Виргиния. Будучи одновременно хитрым и скромным, он особо не распространялся, что состоял в близком родстве с верховным комиссаром по делам Северо-Американских территорий. Тем не менее свой пост директора школы он приобрел благодаря собственным заслугам. Благодаря им и безупречной асексуальности.

– Садитесь, Братец Лис, – пригласил Джоселин. – Садитесь, не чинясь. Примите кофеинчик. – Он гостеприимно указал на блюдечко с таблетками кофеина возле письменного прибора.

Тристрам с улыбкой покачал головой.

– Бодрит, знаете ли, когда совсем приспичит, – сказал Джоселин, беря две.

Потом он сел за свой стол. Морской послеполуденный свет лег на длинный нос, сизую челюсть, крупные и подвижные губы, преждевременные морщины.

– Я записывал ваш урок, – начал он, кивнув сперва на панель переключателей на белой стене, потом на динамик в потолке. – По-вашему, дети многое усваивают?

– Им и не полагается усваивать, – отозвался Тристрам. – Достаточно, чтобы они получили общее впечатление, сами понимаете. Это есть в учебном плане, но на экзамены не попадает.

– Ну да, ну да, наверное, так.

Джоселина тема не слишком интересовала, он водил пальцами по папке в сером переплете – по личному делу Тристрама. Тристрам прочитал вверх ногами «ФОКС» на обложке.

– Бедный старый Ньюик, – сказал Джоселин. – Он был очень даже неплох. А теперь он пентоксид фосфора где-то в Западной провинции. Но, думаю, его дух взаправду еще жив, – неопределенно пробормотал он, а потом быстренько добавил: – Я имел в виду тут, в школе.

– Да-да, конечно. В школе.

– Ага. Так вот, все шло к тому, что вы займете его место. Я сегодня читал ваше дело…

«Шло к тому». Тристрам сглотнул неприятную пилюлю неожиданности. «Шло». Он сказал «шло»… в прошедшем времени.

– Целая книга. Вижу, вы хорошо у нас потрудились. И вы старший по возрасту в Департаменте. Вам следовало бы просто заступить на место.

Он откинулся назад, сложив вместе кончики больших пальцев, следом сошлись кончики мизинцев, безымянных, средних, указательных. И все это время он подергивался от тика.

– Вы же понимаете, – сказал он, – что не в моей власти решать, кто займет освободившуюся вакансию. Решает попечительский совет. Я могу только рекомендовать. Ну да, рекомендовать. Так вот, знаю, это прозвучит безумно, но в наши дни решающий фактор далеко не квалификация. Да-да. Неважно, сколько у вас степеней, какой опыт или как умело вы выполняете свою работу. Дело – и я употребляю этот термин в самом широком его смысле – в семейном положении. Вот так.

– Но, – начал Тристрам, – моя семья…

Джоселин поднял руку, точно останавливал поток уличного движения.

– Я не имел в виду, какую карьеру сделали члены вашей семьи, – возразил он. – Речь о том, сколько их вообще. Или было. – Он опять начал подергиваться. – Дело не в евгенике или социальном статусе, а в арифметике. Так вот, Братец Лис, нам обоим ясно, что это полный абсурд. Но таково положение вещей. – Его правая рука вдруг вспорхнула, зависла, потом упала на стол как пресс-папье. – Записи (он произнес это как «вхаписи») гласят… Вот тут… Согласно записям вы происходите из семьи из четырех человек. У вас есть сестра в Китае (она в Глобальном исследовании демографического положения, верно?) и брат – не где-нибудь, а в Спрингфилде, штат Огайо. А потом еще, разумеется, Дерек Фокс, гей и на высоком посту. Идем дальше, Братец Лис: вы женаты, и у вас есть один ребенок.

Он грустно посмотрел на Тристрама.

– Уже нет. Сегодня утром он умер в больнице.

Нижняя губа Тристрама выпятилась, задрожала.

– Умер, а? М-да. – Утешения в нынешние времена были чисто финансового порядка. – Маленький был, а? Очень маленький. Пентоксида фосфора с него не много. М-да, но в вашем положении его смерть ничего не меняет.

Джоселин крепко сжал крупные ладони, словно собирался молитвой устранить факт Тристрамова отцовства.

– Одни роды на семью. А что там родится: живой младенчик, или мертвый, или даже несколько зараз – один, двойня, даже тройня, – значения не имеет. Разницы нет. Так вот, – продолжал он, – вы закон не нарушали. Вы не сделали ничего, чего теоретически не должны были бы. Вы имеете право жениться, если желаете, вы имеете право на одни роды в семье, хотя, разумеется, лучшие из нас так не поступают. Просто не поступают.

– Проклятье! – вырвалось у Тристрама. – Да пропади пропадом эти условности! Кто-то же должен поддерживать популяцию! Вообще никакого человечества не осталось бы, если бы кое-кто не заводил детей. – Он рассердился. – И что вы имеете в виду под этими «лучшие из нас»? Такие, как мой брат Дерек? Этот одержимый властью гомик, который заползает, да, буквально заползает в каждую…

– Calmo, – произнес Джоселин, – calmo[4]. – Он только что вернулся с образовательной конференции в Риме, беспапском городе. – Вы собирались сказать какую-то гадость или даже выбраниться. «Гомик» – уничижительное словечко. Не забывайте, геи практически управляют этой страной, если уж на то пошло, всем Англоговорящим Союзом. – Он насупился и глянул на Тристрама с лисоватой печалью. – Мой дядя, верховный комиссар, – гей. Я сам когда-то едва не стал геем. Давайте обойдемся без эмоций. Это неподобающе, ну да, так и есть, неподобающе. Давайте попробуем parlare[5] об этом calmamente[6], а? – Он улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка вышла безыскусной. – Вам не хуже моего известно, что воспроизведение лучше предоставить низшим классам. Вспомните, сам термин «пролетариат» происходит от латинского «proletarius», что означает «те, кто служит государству своими отпрысками, или proles». Нам с вами ведь полагается быть выше этого, так?

Он основа откинулся на спинку кресла, улыбаясь, выстукивая по столу чернильным карандашом – по каким-то причинам букву «о» азбукой Морзе.

– Одни роды на семью – таково правило, или рекомендация, или как там вам хочется это называть, – но пролетариат то и дело его нарушает. Расе не грозит вымирание. Я бы сказал, как раз обратное. До меня дошли слухи с самого верха, ну да неважно, неважно… Факт в том, что ваши родитель и родительница это правило нарушили, очень и очень сильно нарушили, даже прескверно нарушили. Да, прескверно, лучше не скажешь. М-да. Кем был ваш родитель? Служил в Министерстве сельского хозяйства, верно? Согласно вашему личному делу так и есть. Ну, я бы сказал, довольно цинично наращивать национальные запасы продовольствия, с одной стороны, и заводить четырех детей – с другой. – В этом Джоселин явно увидел довольно гротескную антитезу, но от нее отмахнулся. – И про это не забыли, знаете ли, Братец Лис, не забыли. Грехи отцов, как любили говаривать.

– Мы все когда-нибудь поможем Министерству сельского хозяйства, – надулся Тристрам. – Внушительная доза пентоксида фосфора из нас четверых получится.

– И ваша жена тоже, – продолжил Джоселин, шурша многочисленными страницами в личном деле. – У нее сестра в Северной провинции. Замужем за сельскохозяйственным служащим. Там двое детей. – Он поцокал языком. – Да вас аура плодовитости окружает, Братец Лис! Так или иначе, что до поста главы департамента, то вполне очевидно, что при прочих равных попечительский совет выберет кандидата с более чистым семейным списком.

Произнес он это «вхписком», и раздражение Тристрама сосредоточилось на коверканье слов.

– Давайте посмотрим. Давайте рассмотрим других кандидатов. – Опершись локтями о стол, Джоселин подался вперед и стал загибать пальцы. – Уилтшир – гей. Краттенден – холостяк. Коуэл женат, один ребенок, поэтому его не считаем. Крум-Юинг пошел до конца, он – castrato[7] – довольно сильный кандидат. Фиддьен – просто пустое место. Ральф – гей…

– Ладно, – согласился Тристрам. – Принимаю мой приговор. Я останусь в дураках и буду смотреть, как в обход меня повышают кого-то помладше… Это неминуемо будет кто-то помладше, так всегда бывает… И все из-за моих «вхаписей», – горько добавил он.

– Вот именно, – подытожил Джоселин. – Рад, что вы так это восприняли. Сами знаете, как большие шишки на это посмотрят. «Наследственность» – вот ключевое слово; «наследственность». Семейная история предумышленной плодовитости, вот что скажут наверху. Именно-именно. Как наследственная склонность к преступлениям. Ситуация сейчас очень шаткая… По секрету скажу, Братец, будьте настороже. И за женой присмотрите. Ни в коем случае не заводите еще детей. Не допускайте безответственности, не уподобляйтесь пролетариату. Один подобный неверный шаг, и очутитесь за бортом. Вот-вот, за бортом. – Он провел себе ребром ладони по горлу. – Множество перспективных молодых людей на подходе. Людей с правильными умонастроениями. Мне бы не хотелось вас терять, Братец Лис.

Глава 9

– Дражайшая!

– Любимый, любимый, любимый!

Они жадно обнялись, даже не закрыв дверь.

– Юм-юм-юм-юм-юм-юм-юм!

Выпутавшись, Дерек пинком ее захлопнул.

– Надо быть осторожнее, – заметил он. – С Лузли станется и сюда за мной притащиться.

– И какая в том беда? – спросила Беатрис-Джоанна. – Ты ведь можешь навестить брата, если захочешь, верно?

– Не будь дурочкой. Лузли дотошный, этого у гаденыша не отнимешь. Он, скорее всего, разузнал, в какие часы у Тристрама смена.

Дерек отошел к окну и тут же вернулся, улыбаясь собственной глупости: на такой высоте… внизу столько неразличимых муравьев, копошащихся в глубоком ущелье улицы…

– Возможно, я становлюсь чуточку нервным, – признался он. – Только дело в том… разное происходит… Сегодня вечером я встречаюсь с министром. Похоже, у меня будет новая работа.

– Какого рода работа?

– Работа, которая, боюсь, означает, что мы будем меньше видеться. Во всяком случае какое-то время. Работа при мундире. Сегодня приходили портные снимать мерки. Большие дела творятся!

Дерек сбросил свою публичную кожу бесполого денди и сделался мужчиной, жестким и крепким.

– Вот как? – переспросила Беатрис-Джоанна. – Ты получишь работу, которая будет важнее встреч со мной, так?

Когда он вошел и ее обнял, на одно безумное мгновение она вдруг подумала, что они убегут вместе, станут до конца своих дней питаться кокосами и заниматься любовью под пальмами. Но потом взяло верх женское желание получить лучшее от двух миров.

– Иногда я спрашиваю себя, – сказала она, – действительно ли ты думаешь, что говоришь. Про любовь и так далее.

– Ах, милая, – нетерпеливо отозвался он. – Только послушай. – Он был не в настроении болтать попусту. – Происходят события, которые гораздо важнее любви. Решаются вопросы жизни и смерти.

Совсем по-мужски.

– Глупости, – подсказала она.

– Чистки, если ты знаешь, что это такое. Перемены в Правительстве. Безработных рекрутируют в полицию. М-да, серьезные, очень серьезные перемены.

Беатрис-Джоанна стала демонстративно всхлипывать, разыгрывая беззащитность, слабость.

– Такой ужасный был день! – воскликнула она. – Я была так несчастна. Мне было так одиноко.

– Дражайшая! Какая же я скотина! – Он снова ее обнял. – Мне так жаль. Мне очень жаль. Я думаю только о себе.

Удовлетворенная, она продолжала всхлипывать. Он поцеловал ее в щеку, в шею, в лоб, коснулся губами волос цвета сидра. От нее пахло мылом, от него – всеми ароматами Аравии. Обнявшись, они неловко, словно в каком-то не упорядоченном музыкой танце, добрались до спальни. Рычаг, который по дуге (очень похожей на ту, которой Тристрам очертил Пелфазу) опускал кровать на пол, давно уже был нажат. Дерек быстро разделся, обнажив худощавое тело с узлами и буграми мышц, а потом мертвый глаз телевизора на потолке смог посмотреть, как ерзает мужское тело (темное, как запеченный сухарь, но с налетом красноватого) и женское (перламутровое, тонко подернутое голубым и карминовым) во вступлении к акту, который был одновременно и адюльтером, и инцестом.

– Ты не забыла? – тяжело спросил Дерек.

Теперь уже не существовало никакого идеального наблюдателя, который мог бы подумать про миссис Шенди и, подумав про нее, усмехнуться[8].

– Да, да!

Она приняла таблетки, все было совершенно безопасно. Только когда точка невозврата была достигнута, она вспомнила, что принятые ею таблетки были обезболивающими, а не противозачаточными. Рутина все-таки иногда подводит. А потом уже было слишком поздно и ей стало наплевать.

Глава 10

– Продолжайте, – сказал Тристрам, хмурясь, что было для него нетипично. – Дальше читайте сами.

Седьмой поток четвертого класса уставился на него, разинув глаза и рты.

– Я ухожу домой, – заявил он. – На сегодня с меня хватит. Завтра будет контрольная работа по материалу со страниц двести шестьдесят семь – двести семьдесят четыре включительно вашего учебника. Хроническая ядерная угроза и наступление Вечного Мира. Данлоп! – рявкнул он вдруг. – Данлоп!

У мальчишки была черная, как каучук, физиономия, но в эпоху тотальной национализации его фамилия не казалась ни уместной, ни неуместной.

– Ковыряние в носу неприглядная привычка, Данлоп.

Класс захихикал.

– Продолжайте, – повторил Тристрам от двери, – и очень доброго вам дня. Или раннего вечера, – поправился он, глянув на розоватое небо над морем.

Как странно, что в английском языке так и не придумали слов прощания, подобающих для этого времени суток… Своего рода Промфаза. Пелагианский день, августинская ночь.

Тристрам храбро вышел из классной комнаты, прошел по коридору к лифту, а затем поспешил вниз, прочь из гигантского здания. Никто не препятствовал его уходу: учителя просто не бросали классы до финального колокола, – и следовательно, Тристрам в каком-то метафизическом смысле все еще находился на работе.

Он уверенно плыл поперек движения, рассекал толпы на Ирп-роуд (приливные волны накатывали со всех сторон разом), и на перекрестке свернул налево, на Даллас-стрит. И тут, как раз поворачивая на Макгиббон-авеню, увидел нечто, от чего похолодел без видимой или объяснимой на то причины. Посреди дороги, блокируя редкое движение, рассматриваемая прохожими, которые держались на порядочном расстоянии, стояла рота мужчин в серых мундирах полиции – три взвода с сержантами. Большинство полицейских неловко улыбались, переминались с ноги на ногу – новобранцы, догадался Тристрам, новые рекруты, но каждый уже вооружен коротким и толстым, тускло поблескивающим карабином. Книзу их штаны сужались и заканчивались черными эластичными манжетами, обжимавшими верхушку сапог на толстой подошве; приталенные кители казались странно архаичными из-за воротников, на которых поблескивали медью нашивки. И, точно этого было мало, на всех красовались черные галстуки. Каски им заменяли серые фуражки с длинным козырьком, над лобными долями зловеще сверкали полицейские значки.

– Нашли-таки, куда их пристроить, – произнес мужской голос рядом с Тристрамом. Говоривший был небрит, в поношенной черной одежде, под подбородком – зоб, точно валик жира, хотя само тело исхудалое. – Все, как один, безработные. – И поправился: – Были. Самое время, чтобы Правительство ими занялось. Вон там, видите? Это мой шурин. Второй с краю в первом ряду. – С позаимствованной гордостью он ткнул в ряды пальцем. – Пристроили их, – повторил он. Он был, по всей очевидности, одиноким и радовался шансу с кем-то поговорить.

– Зачем? – спросил Тристрам. – Из-за чего это все?

Но он и сам знал: это конец Пелфазы, людей собирались заставлять быть хорошими. Он испытал некоторый страх за собственную шкуру. Может, все-таки лучше вернуться на работу? Возможно, если он вернется прямо сейчас, никто ничего не заметит. Глупо было уходить – он никогда ничего такого раньше не делал. Возможно, следует позвонить Джоселину и сказать, что ушел раньше времени, потому что ему стало плохо…

– Приструнит кое-кого, – быстро ответил жирношеий худышка. – Слишком много молодых хулиганов слоняются по ночам. Слишком уж с ними миндальничают. Учителя их больше не контролируют.

– Кое-кто из новобранцев, – осторожно заметил Тристрам, – подозрительно похож на вышеупомянутых хулиганов.

– Вы назвали моего шурина хулиганом? Лучшего парня свет не видывал, а он без работы уже почти четырнадцать месяцев. Он не хулиган, мистер.

Теперь свое место впереди роты занял офицер. Подтянутый, брюки облегают зад, серебряные нашивки на погонах сверкают на солнце, на бедре – пистолет в кобуре из мягчайшего кожзама. Но рявкнул он неожиданно по-мужски:

– Рооооо…

Рота напряглась как от удара.

– … та!

Рык швырнуло как камнем – новобранцы нестройно вытянулись по струнке.

– Разоооооойтись! (Долгое «о» качнулось между двумя согласными.)

Одни повернули налево, другие – направо, третьи выжидали, чтобы посмотреть, что будут делать остальные. Ответом стали смех и жиденькие аплодисменты из толпы. И теперь улица полнилась группками смущенных полицейских.

Тристрам, к горлу которого подкатывала тошнота, направился к Ирншоу-мэншенс. В подвале этого толстого и скучного небоскреба находилось питейное заведение под названием «Монтегю». С недавнего времени единственным доступным спиртным стал пахучий дистиллят из овощей и фруктовой кожуры. Его называли «алк», и только желудки низших классов принимали его неразбавленным. Положив на стойку шестипенсовик, Тристрам получил стакан тягучего пойла, основательно разбавленного оранжадом. Больше пить было нечего: поля хмеля и старинные виноградники постигла участь лугов и табачных плантаций Виргинии или Турции – теперь на них выращивали съедобные злаки. Почти вегетарианский мир, некурящий и трезвый – если не считать алка. Тристрам торжественно поднял тост за этот мир и после второго шестипенсовика оранжадного огня почувствовал, что более или менее с ним примирился. Надежда на повышение умерла, Роджер умер. К черту Джоселина!

Тристрам почти благосклонно обвел взглядом тесную забегаловку. Геи, многие из них бородатые, щебетали в темном уголке; у стойки пили по большей части мрачные гетеросексуалы. Сальный толстозадый бармен подошел вразвалочку к музыкальному автомату в стене и затолкал в щель шестипенсовик, отчего автомат издал скрежет конкретной музыки: ложки, дребезжание оловянных мисок, торжественная речь министра рыболовного хозяйства, наполняющийся бочок в туалете, заводимый мотор – все это записано задом наперед, усилено или ослаблено и хорошенько перемешано. Мужчина рядом с Тристрамом произнес:

– Гадость хренова.

Обращался он к бочкам алка, не поворачивая головы и едва шевеля губами, словно, отпустив замечание, испугался, что его используют как предлог, чтобы втянуть в разговор.

Один бородатый гей начал декламировать:

Мое мертвое дерево.

О, верните мне мое мертвое, мертвое дерево.

Уходи, уходи дождь! Пусть земля останется

Суха. Загоните богов назад в растрескавшуюся землю

Проделав для этого дыру буром.

– Чушь хренова, – повторил мужчина чуть громче. Потом повел головой – медленно и настороженно – из стороны в сторону, изучая Тристрама справа от себя и пропойцу слева с тщательностью такой, словно они были скульптурами друг друга и следовало проверить их на сходство. – Знаете, кем я был? – спросил он вдруг.

Тристрам задумался. Угрюмый, глаза запали, глазницы как угольные ямы, крючковатый красноватый нос, капризные стюартовские губы.

– Налей мне еще того же, – сказал мужчина бармену, бросая на стойку монеты. – Так и знал, что не угадаете! – Он победно повернулся к Тристраму. – М-да. – Он опрокинул неразбавленный алк с причмокиванием и вздохом. – Я был священником. Знаете, что это такое?

– Своего рода монах, – ответил Тристрам. – Что-то связанное с религией. – Произнес он это с изрядной долей благоговения, точно перед ним сидел сам Пелагий, но тут же поправился: – Да священников же больше не существует! Уже сотни лет никаких священников не было.

Мужчина вытянул перед собой руки, растопырив пальцы, словно проверяя, не дрожат ли.

– Вот эти руки, – сказал он, – творили повседневное чудо. – И более рассудительно добавил: – Несколько священников все-таки остались. Пара очагов сопротивления в провинциях. Те, кто не согласен со всем этим либеральным дерьмом. Пелагий был еретиком. Человеку необходима божья благодать. – Он снова уставился на свои руки, рассматривая их как врач, точно в поисках крошечного пятнышка, которое возвестило бы о зарождении болезни. – Еще того же! – приказал он бармену, запустив эти самые руки в карманы в поисках денег. – Да, – продолжил он, обращаясь к Тристраму, – священники еще существуют, хотя я больше не один из них. Вышвырнули! – шепнул он. – Лишили сана. О боже, боже, боже! – ударился он в мелодраму. Один гей, услышав воззвание к божеству, захихикал. – Но силу им никогда не отнять, никогда, никогда!

– Сесил, старая ты корова!

– Ну надо же! Ты только посмотри, что на нем надето!

Гетеросексуалы тоже повернулись посмотреть, но с меньшим энтузиазмом. На пороге стояла, улыбаясь до ушей, троица новобранцев-полицейских. Один изобразил небольшую чечетку, завершив ее неуверенным, подергивающимся салютом, – наверное, считал, что отдает честь. Другой сделал вид, что поливает помещение очередями из карабина. Далекая холодная абстрактная конкретная музыка все лилась. Геи смеялись, сюсюкали, обнимались.

– Меня не из-за этого сана лишили, – сказал сосед Тристрама. – А из-за настоящей любви, самой что ни на есть истинной, не из-за этого кощунственного глумления. – Он мрачно кивнул на развеселую компанию полицейских и гражданских. – Она была очень молоденькой, всего семнадцать. О боже, боже. Но, – с нажимом повторил он, – божественную силу они отобрать не могут. – Он снова уставился на свои руки – на сей раз с видом Макбета. – Претворять хлеб и вино, – сказал он, – в тело и кровь… Но вина больше нет. А папа римский… бедный дряхлый старичок на Святой Елене. А я, – добавил он без ложной скромности, – треклятый клерк в Министерстве топлива и электроснабжения.

Один гей-полицейский бросил в музыкальный автомат шестипенсовик. Внезапно забренчала танцевальная мелодия: точно разорвался мешок со спелыми сливами – сочетание абстрактной мелодии и медленного, сотрясающего нутро фонового ритма ударных. Один полицейский начал танцевать с бородатым гражданским. Надо признать, выходит у них грациозно, решил Тристрам, замысловато и грациозно. Но расстрига скривился от отвращения.

– Показушничество хреново, – сказал он и, когда один из нетанцевавших геев прибавил громкость, вдруг ни с того ни с сего заорал: – Убери этот хренов шум!

Геи посмотрели на него с мягким интересом, а танцевавшие – открыв рот и все еще покачиваясь в объятиях друг друга.

– Сам убирайся, – предложил бармен. – Нам тут неприятности не нужны.

– Кощунственные ублюдки! – выругался расстрига.

Тристрама восхитило, как ловко он вворачивает церковные словечки.

– Это содомский грех! Господу следовало бы поразить всех вас насмерть!

– Старый ты кайфолом! – фыркнул ему один гей. – Ну куда ты лезешь?

И тут на него набросились полицейские. Проделали они все быстро, грациозно, со смехом: это насилие ничем не напоминало избиения прошлых времен, о которых читал Тристрам, а скорее походило на щекотку. Однако не успел он сосчитать до трех, как священник-расстрига уже висел на стойке, хватая воздух залитым кровью ртом.

– Ты его друг? – спросил полицейский у Тристрама.

Тристрама шокировало, что на губах полицейского черная помада под стать черному галстуку.

– Нет, – ответил Тристрам. – Никогда его раньше не видел. В жизни его не видел. Я как раз собирался уходить.

Залпом допив алк с оранжадом, он встал.

– А потом пропел петух, – прохрипел священник-расстрига. – Вот кровь моя, – сказал он, утирая рот. Он был слишком пьян, чтобы чувствовать боль.

Глава 11

Когда напряжение волшебной одновременностью достигло своего пика и спало, когда они лежали, дыша тяжело, но уже медленнее, когда его рука оказалась зажата под ее расслабившимся телом, Беатрис-Джоанна подумала, а вдруг она все-таки ничего подобного не предполагала. Дереку она ничего не сказала, ведь это ее дело и ничье больше. Она чувствовала некоторую отстраненность, отдаленность от Дерека – так после написания удачного сонета поэт может чувствовать отстраненность от пера, которое перенесло его на бумагу. Из ее подсознания всплыло чужеземное слово Urmutter[9], интересно, что оно значит?

Дерек первым очнулся от безвременья, лениво спросив:

– Интересно, который час? – Мужчины ведь существуют в рамках времени.

Пропустив вопрос мимо ушей, Беатрис-Джоанна сказала:

– Не понимаю, к чему эти ложь и лицемерие, зачем людям притворяться тем, чем они не являются. Какой-то жутковатый фарс, – говорила она резко, но все еще из своего безвременья. – Ты любишь секс. Ты любишь секс больше любого мужчины, кого я когда-либо знала. Однако относишься к нему как к чему-то постыдному.

Он глубоко вздохнул.

– Дихотомия. – Словом он бросил в нее лениво, праздно, как мячиком, набитым гагачьим пухом. – Вспомни про человеческую дихотомию.

– А что в ней такого? – Беатрис-Джоанна зевнула. – В человеческой как ее там? Дихотомии?

– Разделение. Противоречия. Инстинкты говорят нам одно, а разум – другое. Могло бы обернуться трагедией, если бы мы позволили. Но лучше видеть в этом нечто комичное. Мы правильно поступили, – продолжал он, опустив часть рассуждений, – выбросив Бога и посадив на его место мистера Морда-Гоба. Бог – трагическая концепция.

– Не понимаю, о чем ты.

– Неважно. – Его с запозданием застигла наконец ее зевота, и он тоже зевнул, открыв серовато-белые пластмассовые челюсти. – Конфликтующие требования линии и круга. Ты целиком и полностью линия, вот в чем твоя беда.

– Я округла. Я шарообразна. Сам посмотри.

– Телом да, а вот умом нет. Столько лет образования, лозунгов и подспудной кинопропаганды, а ты все еще существо инстинктов. Тебе нет дела до положения в мире, до положения в Государстве. А мне есть.

– А с чего бы мне беспокоиться? Мне надо свою жизнь прожить.

– Если бы не такие, как я, у тебя вообще не было бы жизни. Государство – это совокупность граждан. Предположим, никто не беспокоился бы из-за уровня рождаемости. Предположим, мы не начали бы тревожиться из-за прямой линии, которая все тянется и тянется. Мы буквально умерли бы с голоду. Видит Гоб, у нас и так не хватает еды. Нам удалось достичь своего рода баланса – силами моего департамента и сходных правительственных учреждений по всему миру, но долго так продолжаться не может, учитывая, как развиваются события.

– О чем ты?

– Старая история. Либерализм одерживает верх, а либерализм означает вялость. Мы перекладываем все на образование и пропаганду, бесплатные противозачаточные, абортарии и утешительные. Мы поощряем непродуктивные формы сексуальной активности, нам нравится обманывать себя: мол, люди достаточно мудры и добродетельны, чтобы сознавать свою ответственность. Но что происходит? Всего пару недель назад разбиралось дело одной пары из Западной провинции, у которой шестеро детей. Шестеро! Ты только подумай! И все живы-здоровы. Очень старомодные люди, к тому же верующие. На слушаниях оба твердили про исполнение Божьей воли и прочую ерунду. Один наш чиновник с ними поговорил, постарался их образумить. Только представь себе: восемь тел в квартирке меньше этой. Но разве таких вразумишь? По всей очевидности, у них оказался экземпляр Библии… Где, скажите на милость, они его раздобыли? Видела когда-нибудь Библию?

– Нет.

– Ну, это старая религиозная книга, полная разной чуши. Мол, растрачивать семя попусту – смертный грех, и если Господь любит тебя, то наполнит твой дом детьми. И язык совсем старомодный. Так вот, они постоянно на нее ссылались, говоря про плодовитость и про то, что сухая смоковница проклята и так далее. – Дерек поежился от неподдельного ужаса. – А ведь довольно молодая пара.

– Что с ними сталось?

– А что с ними могло статься? Объясняли им, что закон ограничивает семью одним ребенком, живым или мертвым, а они в ответ – мол, это дурной закон. Мол, если бы Господь не хотел, чтобы человек был плодовитым, то зачем наделил его инстинктом к размножению? Им сказали, что Бог – устаревшая концепция, а они это отвергли. Им сказали, что у них есть долг перед соседями, и с этим они согласились, но они отказывались понимать, какое отношение к этому долгу имеет ограничение рождаемости. Очень сложное дело.

– И им ничего не было?

– Ничего особенного. На них наложили штраф. Выписали предупреждение не рожать больше детей. Выдали противозачаточные таблетки и велели сходить в местную клинику контроля рождаемости за инструкциями. Но они, похоже, ничуть не раскаялись, и таких, как они, много по всему миру – в Китае, Индии, Индокитае. Вот что больше всего пугает. Вот почему неизбежны перемены. От численности населения в мире волосы встают дыбом. У нас несколько лишних миллионов ртов. Подожди, вот увидишь со дня на день пайки урежут вдвое. Да, кстати, который час? – спросил он снова.

Вопрос был не слишком настоятельным: если бы захотел, он мог бы вытащить руку из-под ее теплого расслабленного тела, протянуть ее в дальний угол крошечной комнатки и взять свое наручное микрорадио, на оборотной стороне которого имелся циферблат. Но он слишком ленился двигаться.

– Наверное, около половины шестого, – ответила Беатрис-Джоанна. – Можешь с телевизором свериться, если хочешь.

Даже не приподнимаясь, она дотянулась до кнопки в изголовье кровати. На окно спустилась, скрывая дневной свет, плотная штора, и секунду спустя с потолка тихонько загулькала и запищала синтетическая музыка. Не духовая и не струнная, лишенная ритма абстрактная музыка – совершенно такая же, какую рассеянно слушал в тот самый момент наливающийся алком Тристрам. В этой, льющейся с потолка, были звуки вращающихся заслонок, капанье воды из крана, вой корабельных сирен, гром, марширующие шаги, речитатив в микрофон – все рваное и вывернутое, чтобы создать краткую симфонию, предназначенную скорее приносить мирное удовольствие, чем возбуждать. Экран в потолке вспыхнул белым, потом взорвался цветной стереоскопической картинкой с изображением статуи, венчающей здание Правительства. Каменные глаза над барочной бородой и носом, способным рассекать ветер, смотрели с вызовом; позади статуи бежали, точно спешили, облака, и небо было цвета школьных чернил.

– Вот он, – сказал Дерек, – кто бы он ни был, наш святой покровитель. Святой Пелагий, святой Августин или святой Аноним – который из них? Сегодня вечером узнаем.

Лик святого расплылся, сменившись внушительным интерьером собора: почтенный серый неф, стрельчатые арки. От алтаря широким шагом надвигались две пухлые мужские фигуры, одетые в снежно-белое, как санитары в больнице.

– Священная игра, – возвестил голос. – «Челтенхемские леди» против «Джентльменов Западного Бромвича». «Челтенхемские леди» выиграли вбрасывание и первыми отбивают подачу.

Пухлые белые фигуры остановились проинспектировать воротца в нефе. Дерек нажал на выключатель. Стереоскопическое изображение утратило объемность, потом погасло.

– Значит, самое начало седьмого, – констатировал Дерек. – Мне пора.

Высвободив затекшую руку из-под лопаток любовницы, он сбросил ноги с кровати.

– Еще уйма времени, – зевнула Беатрис-Джоанна.

– Уже нет. – Дерек натянул узкие штаны, застегнул на запястье микрорадио, коротко глянув на циферблат. – Двадцать минут седьмого, – сказал он. Потом: – Вот уж точно Священная игра. Последний ритуал цивилизованного Человека Запада. – Он фыркнул. – Слушай, нам лучше с неделю вообще не встречаться. Что бы ты ни делала, не приходи ко мне в Министерство. Я сам с тобой как-нибудь свяжусь.

Эта фраза донеслась скомканно, заглушенная надеваемой рубашкой.

– Будь лапочкой, – попросил он, вместе с пиджаком надевая маску гомосексуалиста, – выгляни в коридор, не идет ли кто? Не надо, чтобы видели, как я выхожу.

– Ладно.

Со вздохом Беатрис-Джоанна встала и, надев халат, подошла к двери. Она посмотрела налево, потом направо, как ребенок, собирающийся переходить через улицу, и вернулась в спальню.

– Никого.

– Слава Гобу. – Последнее слово он произнес с капризной растяжечкой.

– При мне незачем разыгрывать гея, Дерек.

– Каждый хороший актер, – прокартавил он, – начинает играть еще за кулисами. – Он игриво коснулся губами ее щеки. – До свидания, дражайшая.

– До свидания.

Покачивая бедрами, он направился к лифту: сатира в нем отправили спать до следующего раза, когда бы он ни наступил.

Глава 12

Все еще несколько взвинченный (невзирая на дополнительные два стакана алка в подвальной забегаловке возле дома), Тристрам вошел в Сперджин-билдинг. Даже тут, в просторном вестибюле, смеялись серые мундиры. Ему это не понравилось, ему нисколечко это не понравилось. У решетки лифта пришлось подождать бок о бок с соседями по сороковому этажу: Уэйсом, Дартнеллом и Виссером, миссис Хэмпер и молодым Джеком Фениксом, мисс Уоллис и мисс Рантинг, Артуром Спрэггом, Фиппсом, Уолкер-Мередитом, Фредом Хэмпом и восьмидесятилетним мистером Эртроулом. Цифры на табло лифта вспыхивали желтым: 47-46-45.

– Я видел кое-что довольно страшное, – сказал Тристрам старому мистеру Эртроулу.

– А? – отозвался глуховатый мистер Эртроул.

38-37-36.

– Экстренное постановление, – говорил тем временем Фиппс, подвизавшийся в Министерстве труда. – Всем приказали вернуться к работе.

Молодой Джек Феникс зевнул. Тристрам впервые заметил черные волоски у него на скулах.

22-21-20-19.

– В доках полиция, – говорил тем временем Дартнелл. – Только так и можно с этими ублюдками. Они только силу понимают. Давным-давно так следовало.

Он одобрительно посмотрел на полицейских в сером: черные галстуки словно в знак траура по пелагианству, легкие карабины под мышкой.

12-11-10.

Воображение рисовало Тристраму, как он вмазывает какому-нибудь гею или кастрату прямо в симпатичное пухлое личико.

3-2-1.

И перед ним возникло лицо – не симпатичное и не пухлое – его брата Дерека. Братья изумленно уставились друг на друга.

– Что, скажи на милость, ты тут делаешь? – спросил Тристрам.

– Ах, Тристрамчик, – засюсюкал Дерек, выпевая имя в неискренней ласке. – Вот и ты!

– Да. Неужто ты меня искал?

– Именно, милый! Чтобы сказать, как мне ужасно жаль. Бедный, бедный маленький мальчик!

Лифт быстро заполнялся.

– Это официальные соболезнования? – Тристрам недоуменно нахмурился. – Я всегда полагал, твое Министерство только радуется смертям.

– Это только я, твой брат, – сказал Дерек. – Не чиновник из МБ. – Прозвучало это довольно натянуто. – Я пришел с… – «утешением», едва не сказал он, но успел сообразить, что прозвучало бы слишком цинично. – С братским визитом. Я видел твою жену… – Крохотная пауза перед словом «жена», неестественное подчеркивание, отчего само слово прозвучало весьма непристойно. – А она сказала, ты все еще на работе, поэтому я… И вообще мне ужасно, ужасно жаль. Надо нам, – неопределенно стал он прощаться, – посидеть как-нибудь вечерком. Пообедать или еще что. А теперь надо лететь. Встреча с министром.

И он ушел – виляя задом.

Все еще хмурясь, Тристрам вжался в лифт, втиснулся между Спрэггом и мисс Уоллис. Что происходит? Дверь, скользнув, закрылась, лифт начал подниматься. Мисс Уоллис, непропеченная бледная клецка, нос у которой блестел точно был мокрым, дохнула на Тристрама призраком порошкового картофельного пюре. Почему Дерек снизошел до визита в его квартиру? Братья не любили друг друга, и не единственно потому, что Государство всегда (в рамках политики по дискредитации самого понятия семья) поощряло братскую вражду. С незапамятных времен существовала зависть, обида на то, что Тристраму, отцовскому любимчику, всегда доставалось больше ласки: теплое местечко в отцовской кровати воскресным утром, верхушка с его яйца к завтраку, лучшие игрушки на Новый год. Второй брат и сестра добродушно пожимали плечами, но только не Дерек. Дерек давал выход зависти в пинках исподтишка, лжи, комьях грязи, брошенных на воскресный комбинезон Тристрама, безжалостной порче его игрушек. И последняя демаркационная линия в этой войне была проложена в подростковом возрасте: сексуальная инверсия Дерека и неприкрытое к ней отвращение Тристрама. Более того: невзирая на худшие шансы на образование, Дерек добился большего, много большего, чем его брат: рыки зависти, победно задираемый нос… И какая же гадкая мыслишка привела его сюда сегодня? Тристрам инстинктивно связал его визит с новым режимом, с началом Промфазы. Может, имел место краткий обмен звонками между Джоселином и Министерством бесплодия (обыск квартиры на предмет гетеросексуальных заметок к лекциям, допрос жены на предмет его позиции по вопросу контроля рождаемости)? В легкой панике Тристрам перебрал в уме свои прошлые уроки: тогда-то ироничное восхваление мормонов в Уте, в другой раз – пространные рассуждения о «Золотой ветви» (запрещенная книга!) или возможная насмешка над гей-иерархией после особо незадавшегося ланча в учительской столовой. «И надо же было как раз сегодня уйти с работы без разрешения!» – снова подумал он. А после, когда лифт остановился на сороковом этаже, со дна желудка поднялась храбрость. Алк кричал: «Пошли они все!»

Тристрам направился к квартире. У двери он помедлил, стирая автоматическое ожидание приветственных криков ребенка. Потом переступил порог. Беатрис-Джоанна сидела в домашнем халате, ничего не делала. Она быстро встала, очень удивившись, что муж вернулся так рано. Тристрам заметил открытую дверь в спальню и смятую постель, постель больного лихорадкой.

– У тебя был посетитель? – спросил он.

– Посетитель? Какой посетитель?

– Внизу я видел дорогого братца. Он сказал, что искал меня.

– Ах он. – Она шумно выдохнула, точно задерживала дыхание. – Я думала, ты про… ну знаешь… посетитель…

Тристрам потянул носом среди всепроникающего аромата «Антиафродизиака», словно уловив что-то скользкое, подозрительное.

– Чего он хотел?

– Почему ты так рано? – спросила Беатрис-Джоанна. – Плохо себя чувствуешь или случилось что?

– Я плохо себя чувствую от того, что услышал. Я не получу повышения. Против меня чадолюбие моего отца. И моя собственная гетеросексуальность.

Заложив руки за спину, он бесцельно прошел в спальню.

– У меня не нашлось времени застелить, – объяснила она, входя поправить простыни. – Я была в больнице. Вернулась совсем недавно.

– Похоже, мы сегодня беспокойно спали. Так вот, – продолжал он, выходя из спальни, – место достанется какому-нибудь гомику-слизняку вроде Дерека. Полагаю, этого следовало ожидать.

– Скверные для нас сейчас времена, а? – подхватила Беатрис-Джоанна. С мгновение она стояла безвольно, с потерянным видом, держа конец смятой простыни. – Сплошные беды.

– Ты так и не сказала, зачем приходил Дерек.

– Я не поняла. Вроде бы искал тебя. – Едва-едва вывернулась, подумала она, едва-едва. – Я сама удивилась.

– Ложь! – отрезал Тристрам. – Так я и думал, что он не только затем пришел, чтобы нам пособолезновать. И вообще, откуда ему было знать про Роджера? Как бы он выяснил? Готов поспорить, он и узнал только потому, что ты ему рассказала.

– Он уже знал, – начала импровизировать она на ходу. – Видел в Министерстве. Ежедневные данные о смертности или что-то вроде того. Поешь сейчас? Я совсем не голодна.

Оставив простыни, она вышла в гостиную и велела крохотному холодильнику, точно какому-то полярному божку, спуститься с потолка.

– Нет, он что-то задумал, – гнул свое Тристрам. – Тут нет сомнений. Мне надо следить за каждым шагом. – Тут в голову ему ударил алк, и он взвился: – Почему, скажите на милость? Пошли они все! Люди вроде Дерека управляют страной!

Он выдернул из стены стул. Беатрис-Джоанна дополнила обеденный гарнитур, подняв из пола стол.

– Я чувствую себя антисоциальным, – сказал Тристрам. – Бредово антисоциальным. Кто они такие, чтобы указывать нам, как жить! И вообще мне не нравится, что происходит. Кругом полно полиции. Вооруженной.

Он решил умолчать о том, что случилось со священником-расстригой в забегаловке «Монтегю». Жена не одобряла выпивки.

Беатрис-Джоанна подала ему котлету из растительного дегидрата, потом кусок синтелакового пудинга.

– Питту хочешь? – предложила она, когда он закончил.

Питтой называлась вовсе не круглая лепешка, а «питательная единица», таблетированное творение Министерства синтетического питания. Когда жена наклонилась над ним, потянувшись к стенному буфету, Тристрам мельком увидел ее пышный бюст под халатом.

– Да пропади они все пропадом! – рявкнул он. – И, господи помоги, я совершенно серьезно.

Встав, он попытался обнять жену.

– Нет, пожалуйста, не надо! – взмолилась она.

Ничего путного все равно не выйдет, ей просто невыносимо его прикосновение. Она начала вырываться.

– Я плохо себя чувствую. Я расстроена.

Беатрис-Джоанна захныкала. Муж отступил.

– Ну и ладно, – сказал он. – Очень даже ладно. – Неловко встав у окна, он прикусил ноготь левого мизинца пластмассовыми зубами. – Извини. Я просто не подумал.

Собрав со стола бумажные тарелки, она бросила их в дыру в стене.

– Вот черт! – со внезапным гневом сказал Тристрам. – Нормальный порядочный секс они уже в смертный грех превратили. И ты больше его не хочешь. Ну и ладно… наверное… – Он вздохнул. – Похоже, придется присоединиться к добровольным меринам, если я вообще хочу сохранить работу.

В это мгновение Беатрис-Джоанну внезапно посетило то же ощущение, которое ослепительной вспышкой пронзило ее, когда она лежала под Дереком на лихорадочно смятых простынях. Мгновение своего рода евхаристии с ревом труб и сполохами света, какое человек переживает (так говорят) в тот момент, когда перерезают оптический нерв. И крошечный, удивительно пронзительный голосок пискнул: «Да, да, да!» Если все кругом твердят про осторожность, может, и ей тоже следует быть осторожной? Не совсем осторожной, конечно. Только настолько, чтобы Тристрам не узнал. Известно ведь, что противозачаточные не всегда срабатывают.

– Извини, милый, я не то хотела сказать. – Она обняла его за шею. – Сейчас, если хочешь.

Если бы только это можно было сделать под анестезией! Тем не менее долго терпеть не придется.

Тристрам жадно ее поцеловал.

– Давай я приму таблетки, – предложил он.

С самого рождения Роджера (надо признать, в благословенно нечастных случаях, когда он вспоминал про свои супружеские права) он всегда настаивал, что сам примет меры предосторожности. Ведь на самом деле он Роджера не хотел.

– Я приму три. Для верности.

Крохотный голосок на это тихонько хмыкнул.

Глава 13

Беатрис-Джоана и Тристрам, чересчур поглощенные каждый своим, не видели и не слышали выступления премьер-министра по телевидению. Но в миллионах других домов с потолков спален (поскольку в других помещениях не хватало места) стереоскопическая проекция одутловатого, обвислого лица достопочтенного Роберта Старлинга мигала и хмурилась, точно готовая перегореть лампа. Это лицо сурово предостерегало о страшной беде, какая будет грозить Англии, всему Англоговорящему Союзу и даже земному шару в целом, если не принять, пусть и с сожалением, неких репрессивных мер. Дескать, идет война. Война против безответственности, против тех элементов, которые саботируют – и подобный саботаж очевидно недопустим – сам механизм Государства, против полномасштабного пренебрежения разумными и либеральными законами, в особенности законом, который на благо общества стремится ограничить численность населения. Уже сегодня вечером, самое позднее завтра, торжественно вещало сияющее лицо, по всей планете главы государств выступят со сходными обращениями к своим гражданам: весь мир объявляет войну самому себе. Жесточайшее наказание ждет за упорство в безответственности (подразумевалось, что карающим будет больнее, чем караемым) … выживание в масштабах планеты зависит от равновесия между населением и научно исчисленным минимальным запасом продовольствия… затянуть пояса… добиться победы… зло, с которым они станут сражаться… укрепить свой дух… да здравствует король…

Беатрис-Джоанна и Тристрам пропустили также увлекательные стереоскопические ролики с репортажем об окончании забастовки на заводах «Нэшнл синтелак»: полицейские, уже получившие прозвище «серомальчики», пускают в ход дубинки и карабины и все время смеются, комок хроматических мозгов шлепается на линзу камеры.

Пропустили они и последовавшее затем объявление об учреждении службы под названием «Полиция популяции», а ведь ее новоиспеченный глава, столичный комиссар, был хорошо знаком им обоим – брат, предатель, любовник.

Часть вторая

Глава 1

Во всех государственных учреждениях действовала система трех восьмичасовых рабочих смен. Но в школах и колледжах день (любой день, поскольку каникулы и выходные тоже распределялись посменно) делился на четыре, по шесть часов каждая. Приблизительно через два месяца после наступления Промфазы Тристрам Фокс сидел за полуночным завтраком (его смена начиналась в час), а в окно косо светила полная летняя луна. Он пытался съесть немного бумажного вида овсянки, политой синтелаком, но обнаружил, что, хотя и ходил последнее время круглые сутки голодным, поскольку пайки существенно сократили, через силу заталкивает в себя эту сырую волокнистую гадость: словно собственные слова пытаешься съесть. Пока он прожевывал очередную бесконечную ложку, синтетический голос из «Ежедневного новостного диска» (выпуск в 23 часа) пищал как мультяшная мышь. Сам же черный поблескивающий диск медленно вращался на стенной подставке-игле.

– … беспрецедентно низкий улов сельди, объяснимый, по сообщением Министерства рыболовного хозяйства, только с точки зрения необъяснимого пробела в воспроизведении…

Потянувшись левой рукой, Тристрам его выключил. Что, теперь и у рыб есть контроль рождаемости? Тристрам выудил из подсознания обрывок генетической памяти: плоскую круглую рыбину выкладывают на тарелку… корочка коричневая, хрустящая… острый соус… Но всю рыбу, какую сейчас вылавливали, конвейеры перемалывали, превращая в удобрения или преобразуя в многоцелевые питательные брикеты (которые потом подавали на стол в виде супа или котлет, хлеба или пудинга) и которые Министерство естественного питания выдавало как основной ингредиент еженедельного рациона.

В тишине, без маниакального синтетического голоса и жутковатого журналистского сленга, Тристраму лучше стало слышно, как жену тошнит в ванной. Бедняжка, последние дни ее регулярно тошнит. Возможно, дело в еде. От такого кого угодно стошнит. Встав из-за стола, он заглянул к ней. Вид у нее был усталый и измученный, точно тошнота ее высушила.

– На твоем месте я бы сходил в больницу, – доброжелательно сказал он. – Узнал бы, в чем дело.

– Со мной все в порядке.

– Я бы так не сказал.

Он перевернул наручное микрорадио: стрелки на циферблате с обратной стороны показывали чуть больше половины первого.

– Надо бежать. – Он поцеловал ее во влажный лоб. – Береги себя, милая. Надо все-таки сходить в больницу.

– Пустяки. Просто желудок шалит.

Ради мужа Беатрис-Джоанна постаралась принять веселый вид.

Тристрам же вышел (просто желудок шалит?), чтобы присоединиться к группе соседей у лифта. Старый мистер Эртроул, Фиппс, Артур Спрэгг, мисс Рантинг – мешанина рас сродни пищевым брикетам: Европа, Африка и Азия, перемолотые и поперченные Полинезией, отправляются на рабочие места в министерствах и на государственных фабриках. Олсоп и бородатый Абазофф, Даркинг и Хамидун, миссис Гоу, мужа которой забрали три недели назад, готовы к смене, которая закончится на два часа позже, чем у Тристрама.

– Все совсем не так, как надо, на мой взгляд, – говорил дрожащим старческим голосом мистер Эртроул. – Неправильно, что копы все время за тобой наблюдают. В моей юности было по-другому. Если хотел покурить в туалете, шел и курил, и никто не приставал к тебе с вопросами. А теперь не так. Да, не так. Эти копы круглые сутки тебе в затылок дышат. Так неправильно, скажу я вам.

Он продолжал ворчать, а бородатый Абазофф кивал, пока они входили в лифт, слушая безобидного и не слишком умного старика, ввинтителя большого винта в задние панели телевизоров, которые в бесконечном преумножении ползли мимо него по ленте конвейера.

– Есть новости? – тихонько спросил в лифте у миссис Гоу Тристрам.

Она подняла на него глаза – длиннолицая женщина сорока с чем-то лет, с кожей серой и прокопченной как у цыганки.

– Ни словечка. Думаю, его расстреляли. Расстреляли! – внезапно выкрикнула она.

Остальные пассажиры прикинулись глухими.

– Глупости. – Тристрам потрепал ее по худому плечу. – Он никакого серьезного преступления не совершил. Вот увидите, он скоро вернется.

– Сам виноват, – сказала миссис Гоу. – Пил алк. Раскрывал рот где попало. Я всегда ему говорила: рано или поздно он слишком далеко зайдет.

– Будет, будет. – Тристрам продолжал похлопывать.

Правда заключалась в том, что, строго говоря, Гоу рта вообще не разевал: он просто издал детский неприличный звук при виде группки полицейских возле какой-то забегаловки для буянов на задах Гатри-роуд. Его уволокли среди всеобщего веселья, и больше его не видели. Теперь от алка лучше держаться подальше. Пусть уж лучше его серомальчики пьют.

4-3-2-1. Тристрам, шаркая, вышел из лифта. На запруженной улице его встретила подернутая луной, сизая, как слива, ночь. А в вестибюле стояли представители Полпопа, иначе говоря – Полиции популяции: черные мундиры и фуражки со сверкающими козырьками, на кокардах и значках сверкает взрывающаяся бомба, которая при ближайшем рассмотрении оказывается разламывающимся яйцом. Невооруженные, не столь скорые на применение силы, как серомальчики, подтянутые и вежливые, они по большей части делали честь своему комиссару. Влившись в поток людей, направляющийся на ночную смену («кто бы мог подумать, что смерть унесла столь многих»), Тристрам вслух произнес «брат» в серебристое небо над ночным Ла-Маншем. В последнее время это слово приобрело исключительно бранный оттенок, что было нечестно по отношению к бедному безобидному Джорджу, самому старшему из трех братьев, упорно трудящемуся на сельскохозяйственной станции под Спингфилдом, штат Огайо. Джордж недавно прислал одно из своих редких писем, сухое и полное фактов об экспериментах с новыми удобрениями, недоуменных фраз о странной рже, заболевании зерновых, распространяющейся на восток через Айову, Иллинойс и Индиану. Милый надежный старина Джордж.

Тристрам вошел в огромный старый небоскреб, приютивший Унитарную школу (для мальчиков) Южного Лондона (Ла-Манш), отделение четыре. Смена Дельта выбегала, и один из трех заместителей Джоселина, самодовольный хлыщ с вечно приоткрытым ртом по фамилии Кори наблюдал за мальчишками, стоя в большом вестибюле. Смена Альфа сигала и ввинчивалась в лифты, неслась вверх по лестницам, по коридорам. Первый урок Тристрама был на втором этаже – начальная историческая география для двадцатого потока первого класса. Искусственный голос отсчитывал:

– Восемнадцать, семнадцать…

Это игра воображения, или голос детища корпорации «Нэшнл синтеглотка», звучит теперь строже, и теперь в нем слышится металл?

– Три, два, один.

Тристрам опаздывал. Сиганув в лифт для учителей, он, запыхавшись, ворвался в класс. Времена такие, что надо быть осмотрительнее.

Пятьдесят с чем-то мальчиков приветствовали его единым вежливым «Доброе утро». Утро, говорите? За окном безраздельно царила ночь, и правила ею луна, великий и пугающий женский символ.

– Домашнее задание, – начал Тристрам. – Домашнее задание на парты, пожалуйста.

Раздалось перезвякивание металлических застежек, с которым мальчики расстегивали ранцы, потом хлопки обложек тетрадей и шорох, с которым они переворачивали страницы до той, на которой нарисовали карту мира. Заложив руки за спину, Тристрам обходил класс, мельком просматривая тетради. Огромный запруженный земной шар в проекции Меркатора, две великие империи – АнГос (Англоговорящий Союз) и РусГос (Русскоговорящий Союз) – приблизительно скопированы скособочившимися, высунувшими кончик языка мальчиками. Рукотворные архипелаги Придаточных островов (в просторечье – Придатков) для излишков населения все еще строятся в океанах. Мирный мир, забывший искусство самоуничтожения, мирный и обеспокоенный.

– Небрежно. – Тристрам ткнул указательным пальцем в рисунок Коттэма. – Ты поместил Австралию слишком далеко на юге. И забыл нарисовать Ирландию.

– Сэр, – сказал Коттэм.

А Гийнар, испуганный мальчик с темными кругами под глазами, домашнего задания вообще не сделал.

– Как это понимать? – вопросил Тристрам.

– Я не смог, сэр, – ответил Гийнар, нижняя губа у него подрагивала. – Меня переселили в приют. У меня не было времени.

– А… Приют. – Это было нечто новое, заведение для сирот, временных или окончательных. – Что случилось?

– Их забрали, сэр. Папу и маму. Сказали, они сделали что-то дурное.

– Что они сделали?

Мальчик понурился. Не табу, но сознание преступления заставило его молча краснеть.

– Твоя мама только что родила маленького, да? – доброжелательно спросил Тристрам.

– Только собиралась, – пробормотал мальчик. – Но их все равно забрали. А потом упаковали все вещи. А меня отвезли в приют.

Тристрама обуял страшный гнев. Но этот гнев (и Тристрам со стыдом это понял), по сути, был наигранным, педантичным. Мысленно он увидел, как произносит речь в офисе директора: «Государство считает образование первостепенной задачей, что, надо полагать, означает, что и домашнее задание оно считает важным, и вот пожалуйста, Государство сует свой мерзкий лицемерный нос в мое дело и мешает моему ученику учиться. Морда мать его Гоб, давайте уже решим, на каком мы свете!» Немощный гнев человека, взывающего к принципам. Он, конечно же, знал, каков будет ответ: сперва самое главное, а самое главное – выживание. Вздохнув, он потрепал ребенка по макушке, потом вернулся к доске.

– Сегодня утром, – сказал он, – мы будем рисовать на карте области восстановления Сахары. Берите карандаши.

Утро, как же! Морем школьных чернил за окном уверенно простиралась ночь.

Глава 2

Беатрис-Джоанна писала письмо. Она писала карандашом (какой неуклюжий устарелый предмет!) и для экономии бумаги – логограммами, которые выучила в школе. Два месяца, а от Дерека – разом ничего и слишком много. Слишком много публичных выступлений по телевидению: Дерек в черном мундире, Дерек, разумно увещевающий комиссар Полиции популяции. Ничего от Дерека-любовника в более подходящем ему мундире наготы и желания. Цензуры писем не существовало, и Беатрис-Джоанна чувствовала, что может писать свободно. Она писала:


Милый!

Наверное, мне следует гордиться тем, какие тебе выпали честь и слава, и, конечно же, ты прекрасно смотришься в своем новом наряде. Но я не могу не жалеть о прошлых временах, когда мы могли любить друг друга без тени забот помимо той, чтобы постараться, чтобы никто не узнал, что творится между нами. Я отказываюсь верить, что те прекрасные дни прошли безвозвратно. Я так по тебе скучаю. Я скучаю по твоим объятиям, и твоим поцелуям, и…


Она удалила значок «и»: кое-что слишком драгоценно, чтобы отдавать холодным логограммам.

… и твоим поцелуям. О, милый, иногда я просыпаюсь ночью, после полудня, или утром, или в то время, когда мы ложимся (согласно тому, в какую смену работает он), и мне хочется кричать – так я тебя желаю.

Она зажала левым кулачком рот, словно давя крик.


О любимейший, я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. Я тоскую по твоим объятиям и по твоим губам…


Тут она увидела, что уже это написала, и вычеркнула, но от вычеркивания стало казаться, что она перестала тосковать по его рукам, губам и так далее. Пожав плечами, она продолжила:


Ты не мог бы как-нибудь дать о себе знать? Понимаю, писать мне слишком рискованно, потому что Тристрам непременно увидит твою весточку в стойке для писем в вестибюле, но ты мог бы как-нибудь дать мне знак, что все еще любишь меня? А ты ведь еще любишь меня, правда, любимейший?


Он мог бы прислать ей какой-нибудь пустячок. В стародавние времена, в дни Шекспира и паровых поездов, влюбленные слали своим любовницам цветы. Теперь, конечно, уцелевшие цветы превратили в съедобные. Он мог бы прислать пакетик растворимого бульона из примул, но это означало бы залезть в собственный скудный паек. Она тосковала по чему-нибудь романтичному и смелому, по великому еретическому жесту. В приступе вдохновения она написала:


Когда будешь в следующий раз выступать по телевизору, пожалуйста, если все еще любишь меня, включи в свою речь какое-нибудь особое слово – для меня одной. Включи слово «любовь» или слово «желание». Тогда я буду знать, что ты все еще меня любишь, как я все еще люблю тебя. В остальном у меня нет новостей, жизнь продолжается, как всегда, очень скучная и безотрадная.


Вот это была ложь: есть одна очень и очень большая новость, но ее следует держать при себе, решила Беатрис-Джоанна. Прямая линия в ней, вечное и дарующее жизнь копье хотело крикнуть: «Возрадуйся», – но круг советовал быть осторожной, более того – непрошено тревожил дуновением дурного предчувствия. Она не желала беспокоиться – все как-нибудь обойдется.

Письмо она подписала: «Твоя вечно обожающая Беатрис-Джоанна».

Конверт она адресовала комиссару Д. Фоксу, штаб-квартира Полиции популяции, Здание бесплодия, Брайтон, Лондон, испытав легкую дрожь, когда писала «бесплодия», – слово, заключавшее в себе собственную противоположность. И крупными жирными логограммами добавила: «ЛИЧНОЕ И КОНФИДЕНЦИАЛЬНОЕ».

Потом она отправилась в долгий путь вниз к почтовому ящику у входа в Сперджин-билдинг.

Была прекрасная июльская ночь, луна стояла высоко в небесах, мигали звезды, эти вечные спутники земли, – коротко говоря, ночь, созданная для любви. Пятеро молодых серомальчиков со смехом избивали напуганного недоуменного старика, который, судя по отсутствию реакции на оплеухи и дубинки, был под анестезией алка. А еще он казался нероновским назорейем, на которого натравили хихикающих львов и который поет псалом.

– Постыдились бы! – яростно упрекнула Беатрис-Джоанна. – Совести у вас нет! Бить несчастного старика!

– Занимайся-ка своим делом, – высокомерно отозвался один серомальчик и добавил с презрением: – Женщина.

Жертве позволили уползти, хотя петь он не перестал.

Беатрис-Джоанна, от мозга до костей женщина, занятая – социально и биологически – собственным женским делом, пожала плечами и отправила свое письмо.

Глава 3

В стойке для писем в учительской Тристрама ждало письмо, письмо от его сестры Эммы. Было половина пятого, время получасового перерыва на ланч, но колокол еще не пробил. Под окном учительской с моря восхитительно наползал восход. Тристрам пощупал письмо с аляповатой китайской маркой и надписями «Авиапочта» иероглифами и кириллицей, улыбаясь очередному примеру семейной телепатии. Всегда так происходило: за письмом от Джорджа с запада через день или два следовало письмо от Эммы с востока. Ни один из них, что показательно, никогда не писал Дереку.

Все еще улыбаясь, стоя среди коллег, Тристрам читал:


… Работа идет своим чередом. На прошлой неделе я летала в Чаньцзянь, оттуда в Хинчи, затем Шанхай, Туйюн и, наконец, Синьцзянь – устала смертельно. Здесь по-прежнему крайне не хватает места, даже сесть зачастую негде, но с момента внедрения нового политического курса Центральное Правительство перешло к действительно пугающим мерам. Всего десять дней назад в Чуньцине состоялась массовая казнь нарушителей закона о запрете на увеличение семьи. Многим из наших кажется, что китайцы заходят слишком далеко…

Как типично для Эммы такое преуменьшение! Тристрам вдруг увидел перед собой ее чопорное сорокапятилетнее лицо, почти услышал, как тонкие губы произносят слова.

… Но это как будто не оказало благотворного влияния на тех, кто наперекор всему еще лелеет жизненную цель стать почитаемым предком, которому будет поклоняться целый курган потомков. Подобные люди могут превратиться в «предков» раньше, чем ожидали. Курьезно, но, похоже, намечается голод в провинции Фуцзянь, где по какой-то неведомой причине погиб урожай риса…

Тристрам недоуменно нахмурился. Сообщение Джорджа о неведомой рже, губящей зерновые, репортаж в новостях о падении уловов сельди, теперь еще вот это. Это пробудило в нем какое-то слабое, но неуемное подозрение, только вот он не мог сказать, в чем оно заключается.

– И как поживает сегодня наш милый Тристрамчик? – произнес вдруг молодой картавый голос.

Голос принадлежал Джеффри Уилтширу, новому главе Департамента общественных наук, – всеобщему любимчику-милашке, такому светленькому, что его волосы казались седыми. Тристрам, старавшийся не ненавидеть его слишком сильно, выдавил кислую улыбку.

– Хорошо.

– Я подключился к вашему уроку в шестом классе, – сказал Уилтшир. – Знаю, вы не обидитесь, если я скажу, мой милый, милый Тристрам, что вы преподаете то, что вам совсем не следовало бы преподавать. – Придвинувшись и подрагивая ресницами, он обдал подчиненного ароматом духов.

– Не припомню такого. – Тристрам старался совладать с подступающей паникой.

– А вот я прекрасно помню. Вы сказали что-то вот в таком духе. Искусство, сказали вы, не может процветать в обществе, подобном нашему, потому что искусство есть продукт «тяги к отцовству», – кажется, вы такой термин употребили. Погодите, – сказал он, увидев, что Тристрам изумленно приоткрыл рот, – погодите, это еще не все. Еще вы говорили, что инструменты, которыми творят искусство, по сути, символы плодородия. Так вот, мой все еще милый Тристрам, помимо того факта, мой все еще милый Тристрам, что невозможно понять, как это укладывается в учебную программу, вы совершенно добровольно – вы не можете это отрицать, – совершенно добровольно преподаете то, что, с какой стороны ни посмотреть, является по меньшей мере ересью.

Зазвонил колокол на ланч. Обняв Тристрама за плечи, Уилтшир повел его в учительскую столовую.

– Но это же чистая правда, – сказал, давя гнев, Тристрам. – Все искусство лишь аспект сексуальности…

– Никто, мой милый Тристрам, этого не отрицает. До некоторой степени это совершенно верно.

– Но ведь это идет глубже. Великое искусство, искусство прошлого прославляет плотское влечение. Возьмем хотя бы драму. У истоков трагедии и комедии лежат ритуалы плодородия. Жертвенный козел, по-гречески «трагос», дал жизнь трагедии, а деревенские приапические праздники кристаллизовались в комическую драму. Я хочу сказать… – захлебывался от возмущения Тристрам. – Взять хотя бы архитектуру…

– Ничего больше брать не будем.

Остановившись, Уилтшир убрал руку с плеч Тристрама и то ли погрозил ему пальцем, то ли помахал им у него перед глазами, точно разгоняя дым.

– Больше ведь такого не повторится, верно, милый Тристрам? Пожалуйста, ну пожалуйста, будьте осторожны. Все вас очень любят, знаете ли.

– Не понимаю, какое это имеет отношение…

– Это ко всему имеет большое отношение. Будьте хорошим мальчиком… – Уилтшир был по меньшей мере на семь лет младше Тристрама! – И держитесь учебного плана. Тут много не напортачишь.

Тристрам промолчал, с силой захлопнув крышку над закипающим гневом. Но, переступив порог душной столовой, он намеренно двинулся прочь от Уилтшира, направляясь к столу, где сидели Виссер, Эйдер, Батчер, Фрити и Гаскел-Спротт. Это были безобидные люди, преподававшие безобидные предметы: простые навыки, где не было места полемике.

– Вид у вас неважный, – сказал узкоглазый Эйдер.

– Я и чувствую себя неважно.

Гаскел-Спротт во главе стола, поднося ко рту ложку очень жиденького овощного бульона, внес свою лепту:

– От этого вам станет только хуже.

– С тех пор как нам представился шанс обходиться с ними пожестче, мелкие гаденыши поутихли, – возобновил прерванный разговор Виссер. Он нанес несколько боксерских ударов воображаемому противнику. – Взять, к примеру, маленького Милдреда. Странное имечко – Милдред, девчачье какое-то, хотя, конечно, у мальчишки это фамилия. Сегодня он снова опоздал, и что я сделал? Позволил нашим бугаям – ну знаете, Брискеру, Кучмену и прочим – до него добраться. Они хорошенько его отметелили. Каких-то две минуты, и все. С пола не мог подняться.

– Должна же быть дисциплина, – согласился, прожевывая жаркое, Батчер.

– На мой взгляд, – сказал Эйдер Тристраму, – вид у вас и впрямь неважный.

– Если только не тошнота по утрам, ничего страшного, – осклабился шутник Фритти.

Тристрам положил ложку.

– Что вы сказали?

– Шутка, – отозвался Фрити. – Не хотел вас обидеть.

– Вы сказали что-то про тошноту по утрам.

– Забудьте. Я просто дурачился.

– Но этого не может быть, – сказал Тристрам. – Просто не может быть!

– На вашем месте, – не унимался Эйдар, – я пошел бы и прилег. Вы плохо выглядите.

– Совершенно невозможно, – сказал Тристам.

– Если не будете жаркое, – истекая слюнями, проговорил Фритти, – был бы очень вам обязан…

И он потянул к себе тарелку Тристрама.

– Так нечестно! – вмешался Батчер. – Его следует поделить. Наглость какая!

Они стали перетягивать тарелку, расплескивая жиденькую подливку.

– Думаю, мне лучше пойти домой, – сказал Тристрам.

– Непременно идите, – отозвался Эйдар. – У вас, возможно, какая-нибудь хворь начинается. Что-нибудь заразное.

Встав, Тристрам нетвердым шагом пошел докладывать Уилтширу. Победив в борьбе за жаркое, Батчер с триумфом его поглощал.

– Жор, – дружелюбно заметил Гаскел-Спротт. – Вот как это называется.

Глава 4

– Но как это могло случиться?! – кричал Тристрам. – Как? Как? Как?

Он расхаживал по гостиной: два шага до окна, два шага назад до стены, руки возбужденно сжаты за спиной.

– Ничто не дает стопроцентной гарантии, – безмятежно ответила из кресла Беатрис-Джоанна. – Возможно, на «Заводе контрацептивов» случился саботаж.

– Чушь. Полнейшая и совершеннейшая чушь! – крикнул, поворачиваясь к ней всем телом, Тристрам. – И это легкомысленное замечание типично для твоего отношения в целом.

– Ты уверен, что в том достопамятном случае действительно принял таблетки?

– Конечно, я уверен. Мне и во сне бы не приснилось идти на такой риск.

– Нет, конечно, ты не пошел бы. – Она повела головой, напевно декламируя: – Таблеткам – да, риску – нет! – Подняв взгляд, она улыбнулась. – Хороший получился бы лозунг, верно? Но, конечно же, теперь у нас нет лозунгов, которые побуждали бы нас быть хорошими. У нас есть большая дубинка.

– Это совершенно за гранью моего понимания. Разве только… – Он быстро надвинулся на нее. – Но ведь ты этого не сделала бы, правда? Не можешь же ты быть настолько порочной? – Устаревшие августинианские выражения… Он схватил ее за руку. – Что еще ты натворила? Скажи мне правду! Обещаю, что не буду сердиться, – сердито сказал он.

– Да не глупи, – поспешно ответила она. – Даже если бы я хотела тебе изменить, то с кем? Мы никуда не ходим, мы ни с кем не общаемся. И вообще, – сказала она с жаром, – я против подобных инсинуаций! Как ты можешь такое говорить! Даже думать! Я была тебе верна с того дня, как мы поженились, и вот какова благодарность за мою верность?

– Но я же, скорее всего, принял таблетки, – проговорил Тристрам, усиленно стараясь вспомнить. – Помню, когда это было. Это был тот день, когда бедный маленький Роджер…

– Да, да, да.

– … и я только что пообедал, а ты, если я правильно помню, предложила…

– О нет, Тристрам. Это была не я. Это точно была не я.

– А я точно помню, как спустил с потолка аптечку и…

– Ты выпил, Тристрам. От тебя ужасно несло алком.

Тристрам тут же понурился.

– Ты уверен, что нужные таблетки принял? Я тебя не проверяла. Ты же всегда лучше знаешь, как надо, верно, милый? – Ее естественные зубы сверкнули в саркастической улыбке. – Так или иначе, что сделано, то сделано. Может, это был просто всплеск жажды отцовства.

– Откуда ты взяла такое выражение? – набросился на нее он. – Кто сказал тебе эти слова?

– Ты, – вздохнула она. – Ты иногда употребляешь это выражение.

Он уставился на нее.

– В тебе, наверное, очень много от еретика, – сказала она. – Во всяком случае подсознательно. Ты, знаешь ли, много чего во сне говоришь. Сначала будишь меня храпом, а потом, удостоверившись, что у тебя есть аудитория, говоришь. По-своему ты ничем не лучше меня.

– Ну…

Он неуверенно оглянулся по сторонам, думая, куда бы сесть. Беатрис-Джоанна, нажав кнопку, вытянула из стены еще один стул.

– Спасибо, – рассеянно поблагодарил он. – Как бы это ни произошло, ты должна от него избавиться. Тебе надо что-нибудь принять. Нельзя затягивать до того момента, когда придется идти в абортарий. Это будет постыдно. Почти так же ужасно, как нарушить закон. Беспечность, – пробормотал он. – Никакого самоконтроля.

– Ну, не знаю.

Слишком уж она в себе уверена, подумалось Тристраму.

– Возможно, все обстоит не так скверно, как ты думаешь. Я хочу сказать, люди рожали детей сверх квоты, и ничего им за это не было. Я имею право на ребенка! – вдруг сказала она с пылом. – Государство убило Роджера. Государство позволило ему умереть.

– Чушь. Мы все это уже проходили. Ты, похоже, по глупости не осознаешь, что жизнь переменилась. Жизнь переменилась.

Это он подчеркнул ударами по ее колену – по одному хлопку на каждое слово.

– Послушай, – сказал он. – Дни, когда нас о чем-то просили, прошли. Государство больше не просит. Государство приказывает, Государство принуждает. Ты хоть понимаешь, что в Китае людей в самом деле казнили за нарушение закона о контроле рождаемости? Казнили! Повесили или расстреляли… не знаю, что именно. Про это есть в письме, которое пришло от Эммы.

– У нас не Китай. Мы тут более цивилизованны.

– Чушь. Повсюду так будет. Родителей одного моего ученика уволокла Полиция популяции. Это ты понимаешь? Не далее как вчера вечером. И насколько я понял, младенец еще даже не родился. Насколько я понял, она просто была беременна. Гоб-Морда, женщина, недалек тот день, когда станут ходить по домам с мышами в клетке, проверяя мочу на беременность.

– А как это делается? – заинтересовалась она.

– Ты неисправима!

Тристрам снова вскочил. Беатрис-Джоанна отправила его стул со скрежетом назад в стену, чтобы дать ему простор вышагивать.

– Спасибо. Послушай, – продолжил он, – просто задумайся, в каком положении мы оказались. Если кто-то узнает, что мы были неосторожны, пусть даже результаты этой неосторожности далее этого не пойдут, если кто-то выяснит…

– Как кто-то может выяснить?

– Ну, не знаю. Кто-то может услышать тебя утром, когда ты встаешь… ну для того, – деликатно сказал он. – За стенкой у нас миссис Петтит. Тут ведь шпионы кругом, знаешь ли. Где полиция, там и доносчики. Их называют стукачами. Или ты сама можешь кому-нибудь случайно проговориться. Прямо могу тебе сказать: мне не нравится, что творится у нас в школе. Этот гаденыш Уилтшир то и дело подключается к моим урокам. Слушай, мне сейчас надо уйти. Надо пойти в аптеку. Принесу тебе хинина. И касторового масла.

– Они мне не нравятся. Терпеть не могу вкус ни того ни другого. Давай еще подождем, а? Давай еще чуточку подождем. Возможно, все образуется.

– Опять ты за свое! Давай попробую еще раз тебе втолковать, – сказал Тристрам. – Мы живем в опасные времена. У Полпопа обширные полномочия, а Полиция может быть очень подлой.

– Думаю, мне не причинят вреда, – небрежно бросила Беатрис-Джоанна.

– С чего это?

– Просто такое чувство, вот и все. – Осторожно, надо быть очень осторожной… – Женская интуиция, вот и все. – И вдруг выпалила с жаром: – Как же вы все мне осточертели! Если Господь создал нас такими, как мы есть, то почему мы должны беспокоиться, что нам велит Государство? Бог сильнее и мудрее Государства, верно ведь?

– Бога нет. – Тристрам посмотрел на нее с любопытством. – Откуда у тебя такие мысли? Кто с тобой разговаривал?

– Никто со мной не разговаривал. Я днями напролет ни одной живой души не вижу, только прохожих, когда выхожу покупать паек. Когда я разговариваю, то разговариваю сама с собой. Или с морем. Иногда я разговариваю с морем.

– И это все? Что, собственно, происходит? С тобой все в порядке?

– Да прекрасно я себя чувствую! – взорвалась Беатрис-Джоанна. – Просто прекрасно. Только есть все время хочется.

Подойдя к окну, Тристрам уставился на полоску неба, виднеющуюся между башнями без шпилей.

– Иногда я спрашиваю себя, – вдруг Бог все-таки существует. Кто-то там, – задумчиво пробормотал Тристрам, – кто все контролирует. Иногда я спрашиваю себя… Но, – добавил он, поворачиваясь в приступе внезапной паники, – никому не говори, что я такое сказал. Я не говорил, что Бог существует. Я только сказал, что иногда спрашиваю себя, вот и все.

– Ты не слишком мне доверяешь, да?

– Я никому не доверяю. Прости, но буду с тобой совершенно честен. Я просто не смею никому доверять. Я как будто и самому себе доверять не могу, а?

И он ушел в жемчужное утро покупать хинин в одной государственной аптеке, касторовое масло – в другой. В первой он громко говорил про малярию, даже упомянул, как однажды в образовательных целях съездил на Амазонку, во второй сумел убедительно симулировать симптомы запора.

Глава 5

«Если не Бог, то, по меньшей мере какое-то высшее существо все-таки вмешивается в ход событий» – так придется подумать позднее Тристраму, когда у него вообще найдется время и желание думать. На следующий день (хотя подобную терминологию всерьез принимал только календарь, поскольку рабочие смены искромсали естественные сутки, как авиаперелет с полушария на полушарие) Тристрам заметил за собой слежку. Аккуратная черная клякса в толпе позади держалась поодаль, а будучи увидена полностью (когда Тристрам повернул на Рострон-плейс), сложилась в миловидного человечка с оттопыренными ушами, на кокарде которого вспыхивало под солнцем яйцо Полпопа, а на каждом погоне посверкивали три золоченые звездочки. Тристрама обуяло желатинистое ощущение кошмара: руки и ноги сделались ватными, дыхание – неглубоким, иными словами, безнадежность. Но когда грузовик с прицепом, нагруженный оборудованием для Министерства синтетического питания, начал неуверенно заворачивать с Рострон-плейс на Эдкинс-стрит, Тристраму достало сил и тяги к выживанию, чтобы метнуться и обогнуть его с дальней стороны, так что от преследователя его заслонили сколько-то тон труб и котлов. Впрочем, безнадежно сообразил он, тут же почувствовав себя глуповато, ничего ему это не даст: если его хотят забрать, то до него доберутся. Он свернул во вторую улицу налево, это оказалась Ханания-стрит. Здесь на весь нижний этаж Реппел-билдинг тянулся «Метрополь», любимый ресторан высокопоставленных чиновников, где совсем не место скромному школьному учителю. Перебрав в кармане немногочисленные септы, шестипенсовики и четвертаки, он вошел.

Звон бокалов, широкие задницы и по-девчачьи узенькие плечи, обтянутые серыми и черными мундирами, вежливые полицейские голоса. («Резолюция 371 в этом вопросе совершенно ясна».) Тристрам прополз к свободному столу и стал ждать официанта. («Программу распределения сырья следует вырабатывать на межминистерской конференции»). Явился черный, как туз пик, официант в кремовом смокинге.

– С чем желаете, сэр?

– С апельсиновым, – ответил Тристрам, не сводя глаз с вертушки дверей.

Вошла, заливаясь смехом, пара франтов в серых мундирах; вошел строгий лысый стеклянноглазый кастрат с мальчишкой-секретарем, за ними – мужеподобная дама с большим бесполезным бюстом. Своего преследователя Тристрам увидел даже с каким-то облегчением. Офицер снял фуражку, открывая коротко стриженные прямые и напомаженные волосы цвета ржавчины, и пробежал взглядом по столикам. Тристрам едва не помахал ему: мол, я здесь. Но офицер и сам его заметил и подошел с улыбкой.

– Мистер Фокс? Мистер Тристрам Фокс?

– Да, как вам прекрасно известно. Вам лучше сесть. Если, конечно, вы не хотите увести меня сразу.

Туз пик принес Тристраму выпивку.

– Увести вас? – Офицер рассмеялся. – А, понимаю. Эй! – окликнул он официанта. – Мне того же. Да вы, – он снова повернулся к Тристраму, – вылитый брат. То есть ваш брат Дерек. Внешне. Об остальном, конечно, мне неизвестно.

– Не играйте со мной, – попросил Тристрам. – Если предпочитаете обвинение, так предпочитайте. – Он даже протянул руки, словно изображая надетые наручники.

Капитан засмеялся еще громче.

– Послушайтесь моего совета, мистер Фокс. Если сделали что-то предосудительное, подождите, пока это не всплывет. Нам, знаете ли, и без добровольцев забот хватает.

Он расслабленно положил обе руки на стол, точно показывая, что на них нет крови, и доброжелательно улыбнулся Тристраму. Он казался порядочным типом, приблизительно одних с Тристрамом лет.

– Ну, – протянул Тристрам, – если позволено будет спросить…

Офицер покрутил головой, словно проверяя, сможет ли тот, кто, возможно, подслушивает, разобрать хоть слово. Но Тристрам униженно выбрал стол подальше и поизолированней, и офицер едва заметно удовлетворенно кивнул.

– Своего имени я вам не назову. Что до моего звания, сами видите – капитан. Я работаю в организации, которую возглавляет ваш брат, знаете ли. Как раз о вашем брате мне хотелось бы поговорить. Насколько я понимаю, вы не слишком любите своего брата.

– Не слишком, если уж на то пошло, – согласился Тристрам. – Но не понимаю, какое это имеет отношение…

Официант принес алк капитана, и Тристрам заказал еще.

– За мой счет, – сказал капитан. – Принесите еще два. Двойных.

Тристрам приподнял брови.

– Если вы намерены подпоить меня, чтобы я сболтнул что-то опрометчивое…

– Какая чушь! – рассмеялся капитан. – Я бы сказал, вы очень подозрительный тип, знаете ли. Наверное, знаете. Могу поспорить, что вы знаете, что вы очень подозрительный тип.

– Да, – согласился Тристрам, отметив, что капитан почти в каждую фразу вворачивает «знаете ли». – В нынешних обстоятельствах все мы подозрительны.

– Я бы сказал, ваш брат Дерек высоко поднялся, вы не согласны? И это, разумеется, наперекор многому. Наперекор семейным обстоятельствам, например. Но если ты гей, это, знаете ли, стирает все прочие грехи. Грехи отцов, например, знаете ли.

– Он очень хорошо устроился, – сказал Тристрам. – Он теперь очень большой человек.

– А… Но я бы сказал, что его положение совсем не такое неуязвимое, как кажется, совсем нет… А что до большого человека… то ведь «величина» понятие относительное, верно? Да, – согласился сам с собой капитан, – совершенно верно. – Подавшись к Тристраму, он ни к селу ни к городу вдруг заявил: – Мой ранг давал мне право по меньшей мере на чин майора, знаете ли, в недавно созданном ведомстве. Однако вот он я со всего тремя капитанскими звездочками. А майорские погоны носит некто Дэнн, тип намного меня моложе. С вами когда-нибудь такое случалось, мистер Фокс? На вашу долю когда-нибудь выпадало, ну, знаете ли, унижение смотреть, как другого, много моложе, повышают через вашу голову?

– О да! – с чувством отозвался Тристрам. – Еще как! Тут вы в самую точку попали.

Официант принес два двойных алка.

– Апельсиновый сок кончился. Теперь подается с черносмородиновым. Надеюсь, джентльмены не против.

– Так я и думал, что вы поймете, – кивнул капитан.

– Конечно, все дело не в ориентации, – сказал Тристрам.

– А вот я думаю, что как раз в ней, – с подчеркнутым самоуничижением возразил капитан. – Ваш брат, уж конечно, никак не может отрицать, скольким он, знаете ли, обязан своей чудесной гомосексуальности. Но расскажите же, мистер Фокс, о его чудесной гомосексуальности, вы же всю жизнь его знали. Как по-вашему, его наклонности подлинные?

– Подлинные? – нахмурился Тристрам. – Слишком уж отвратительно подлинные, я бы сказал. Проявились, когда ему еще не было шестнадцати. Девушки никогда его не интересовали.

– Никогда? Ну-ну. Теперь вернемся к вашему признанию, что вы человек подозрительный, мистер Фокс. Вы жену никогда не подозревали? – Он улыбнулся. – Жестокий вопрос мужу, но я задаю его с чистым сердцем.

– Не вполне понимаю… – начал Тристрам, а потом взвился: – Гоб всемогущий, на что вы намекаете?

– А, так завеса приподнимается? – кивнул капитан. – А вы быстро схватываете. Это, знаете ли, очень и очень деликатное дело.

– Вы пытаетесь сказать, – недоверчиво вскинулся Тристрам, – вы пытаетесь намекнуть, что моя жена… что моя жена и мой брат Дерек…

– Я уже какое-то время за ним наблюдаю, – признался капитан. – Он знает, что я за ним наблюдаю, но раньше ему, похоже, было все равно. Наверное, очень большое напряжение для нормального мужчины разыгрывать из себя гомосексуалиста… Совсем как улыбаться круглые сутки. Готов под присягой подтвердить, что ваш брат Дерек несколько раз встречался с вашей женой. Могу назвать вам даты. Он много раз бывал у вас дома. Все это, может, ничего и не значит. Он мог давать ей уроки русского языка.

– Дрянь, – выругался Тристрам. – Гад. – Он не знал, на кого ярится больше. – Она никогда не говорила. Она ни слова не говорила, что он приходил к нам домой. Но все складывается… Да, я начинаю понимать. Я столкнулся с ним на входе в здание. Месяца два назад.

– Вот-вот. – Капитан снова кивнул. – Твердых доказательств, разумеется, никогда не было, знаете ли. В суде, когда еще существовали суды, все это не сочли бы настоящими уликами в совершении преступления. Ваш брат мог регулярно посещать вашу квартиру, потому что любит племянника. Разумеется, он делал это в ваше отсутствие, зная, что вы не питаете к нему большой любви, как, если уж на то пошло, и он к вам. А ваша жена не упоминала про его визиты, знаете ли, из страха, что вы рассердитесь. А когда ваш ребенок умер – два месяца назад, если память мне не изменяет, – эти визиты прекратились. Разумеется, они могли прекратиться по совершенно иной причине, а именно из-за назначения на пост, который он сейчас занимает.

– Немало вы знаете, а? – горько сказал Тристрам.

– Я должен много знать, – отозвался капитан. – Но подозрение – это еще не знание, знаете ли. Теперь я перейду к кое-чему важному, к тому, что действительно знаю про вашу жену и вашего брата. Ваша жена писала вашему брату. Она написала то, что в старые времена назвали бы любовным письмом. Всего одно, не больше, но, разумеется, весьма компрометирующее. Письмо она написала вчера. В нем она говорит, как скучает по вашему брату и как сильно его любит. Там есть еще некоторые детали эротического свойства – не слишком много, но некоторое количество. Глупо было с ее стороны писать, но еще более глупо было со стороны вашего брата не уничтожить письмо, как только он его прочел.

– Так, значит, – рявкнул Тристрам, – вы его читали, да? Дрянь неверная! – добавил он. А потом: – Это все объясняет. Я знал, что не мог совершить ошибку. Я знал! Сволочь вероломная… – Он имел в виду их обоих.

– К несчастью, у вас есть только мое слово, что письмо вообще существовало. Ваша жена, надо думать, будет все отрицать. Но она ждет следующего чудненького выступления вашего брата Дерека по телевидению, поскольку в ближайшую же чудненькую речь попросила включить послание для нее. Она попросила, чтобы он как-нибудь ввернул словечко «любовь» или словечко «желание». Идея недурна, – прокомментировал капитан, – но, сдается, вы не станете ждать подобного подтверждения. Можете его и не услышать, знаете ли. И вообще такие слова, оба сразу или по отдельности, могут совершенно естественно прозвучать в телеобращении патриотического характера (все телеобращения нынче патриотические, а?). Он может сказать что-то о любви к стране или о всеобщем желании, знаете ли, внести свой вклад в скорейшее окончание нынешнего чрезвычайного положения. Суть, как я полагаю, в том, что вам захочется действовать немедленно.

– Да, – согласился Тристрам, – немедленно. Она вольна убираться. Пусть себе уходит. Пусть разводится, если хочет. Не желаю ее больше видеть. Пусть себе рожает. Пусть рожает когда хочет. Я не могу ее остановить.

– Вы хотите сказать, – пораженно уставился на него капитан, – что ваша жена беременна?

– Это не моя вина, – заверил Тристрам. – Я точно знаю. Клянусь, не моя. Это Дерек. Свинья Дерек! – Он бухнул кулаком об стол, так что подпрыгнули и зазвенели стаканы. – Мне наставил рога, – произнес он тоном персонажа из какой-нибудь елизаветинской комедии, – мой собственный брат.

Капитан разгладил левым мизинцем ржавые усы – сначала один, потом другой – и сказал:

– Понимаю. Официально мне об этом ничего не известно. Нет доказательств, знаете ли, что виновник не вы. Существует вероятность, как вы сами должны признать, что ребенок – если ребенок вообще родится, чего официально, конечно, не должно произойти, – что ребенок ваш. Я хочу сказать, официально кто-нибудь знает, что вы говорите правду?

Тристрам внимательно всмотрелся в его лицо.

– Вы мне верите?

– Во что я верю, к делу не относится, но вы должны признать, что попытка повесить такое на комиссара Полиции популяции будет встречена, знаете ли, с недоверием. Любовная связь с женщиной – другое дело. Это для вашего высокопоставленного брата дурной и глупый поступок. Но сделать любовнице ребенка – это был бы головокружительный идиотизм, слишком большая глупость, чтобы быть правдой. Это вы знаете? Знаете? – Впервые он употребил свое любимое слово как настоящий вопрос.

– Я до него доберусь! – поклялся Тристрам. – Не бойтесь, я до него доберусь!

– Так выпьем за это! – предложил капитан.

Черный официант стоял поблизости, постукивая металлическим подносом о присогнутое колено и фальшиво, едва слышно подпевая себе под нос. Капитан щелкнул пальцами.

– Еще два двойных.

– Они равно виноваты, – сказал Тристрам. – Чье предательство хуже? Предательство жены. Предательство брата. О Гоб, Гоб, Гоб… – Он шлепнул ладонями по глазам и щекам, как бы закрываясь от предательства, но губы оставил подрагивать.

– Истинный виновник он, – заявил капитан. – Он не просто предал своего брата. Он предал Государство и свой высокий пост в Государстве. Он совершил тягчайшее преступление и самое глупое, знаете ли. Возьмитесь сначала за него, возьмитесь. Ваша жена была лишь женщиной, а женщины не знают, что такое «ответственность». Он во всем виноват, только он. Доберитесь до него.

Появились напитки, на сей раз похоронно-пурпурного цвета.

– Подумать только! – стонал Тристрам. – Я дал ей любовь, доверие… все, что может дать мужчина. – Он отхлебнул алка с фруктовым соком.

– А пошло оно все, знаете ли! – нетерпеливо сказал капитан. – Вы единственный, кто может до него добраться. Я-то что могу поделать в моем положении? Даже если бы я сохранил это письмо, даже если бы я сохранил его у себя, разве он не узнал бы? Разве не натравил бы на меня своих громил? Он опасный человек.

– А я что могу? – слезно спросил Тристрам. – Он на очень высоком посту. – С новой порцией алка пришла жалость к себе. – Пользуется своим положением, вот что он делает, чтобы предать собственного брата.

Губы у него дрожали, жидкость сочилась из-под контактных линз, он вдруг с силой бухнул кулаком о стол.

– Сука! – взорвался. – Уж я до нее доберусь, вот подождите, доберусь!

– Да, да, да, это может подождать, знаете ли. Слушайте, сначала, как я и советовал, возьмитесь за него. Он сменил квартиру. Он теперь живет в 2095-й, Уинтроп-мэншенс. Доберитесь до него там, отделайте его, преподайте ему урок. Он живет один, знаете ли.

– Что, убить его? – удивился Тристрам. – Убить его?

– Crime passionel[10], так это раньше называлось. Вашу жену можно будет рано или поздно заставить признаться, знаете ли. Доберитесь до него, прикончите его.

Тристрам с подозрением нахмурился:

– А вам можно доверять? Я не дам себя использовать. Я не стану делать чужую грязную работу, знаете ли. – К нему вечно цеплялись чужие сорные словечки. – Вы тут много гадостей о моей жене наговорили. Откуда мне знать, что это так, откуда мне знать, что это правда? У вас нет доказательств, вы не предъявили мне доказательства. – Он оттолкнул пустой стакан на середину стола. – Вы подсовываете грязную выпивку, стараетесь меня напоить. – Он начал не без усилий вставать. – Пойду домой, разберусь с женой – вот что я сделаю. Потом посмотрим. Но грязную работу я за вас делать не стану. Я таким, как вы, не доверяю, вот мое последнее слово. Вечно вы заговоры строите!

– Вы все еще не убеждены, – сказал капитан и начал рыться в одном из внутренних карманов кителя.

– Да, заговоры, интриги… Борьба за власть внутри партии – характерная черта Межфазы. А я историк. Я был бы главой Департамента общественных наук, главой, если бы гомосексуальная свинья не…

– Ладно, ладно, – примирительно сказал капитан.

– Предан, – драматично взмахнул рукой Тристрам. – Предан геями!

– Если будете продолжать в таком духе, – предупредил капитан, – добьетесь того, что вас арестуют.

– Только на это вы и способны – арестовывать. Арестовывать, задерживать развитие, ха-ха. – И после паузы: – Предан.

– Прекрасно. Хотите доказательств, вот вам доказательства. – Достав из кармана письмо, капитан показал его Тристраму.

– Дайте мне! – Тристрам попытался схватить его руку. – Покажите!

– Нет, – возразил капитан. – Если вы не доверяете мне, почему я должен доверять вам?

– Вот так, – сказал Тристрам. – Значит, она действительно ему писала. Грязное любовное письмо. Погодите, я с ней встречусь. Погодите, я с обоими встречусь.

Швырнув на стол горсть непересчитанных септов и флоринов, он очень нетвердой походкой двинулся к выходу.

– Сначала до него доберитесь.

Но Тристрам, пошатываясь, шел прочь, слепо направляясь к намеченной цели. Капитан состроил трагикомичную мину и убрал письмо в карман. Письмо было от старого друга, некоего Дика Тернбулла, отдыхающего в Шварцвальде. Сегодня никто не смотрит, не слушает, не запоминает. Но то письмо взаправду существовало. Капитан Лузли определенно видел его на столе комиссара. И, к несчастью, комиссар заметил, что – перед тем как смахнул его и прочую личную корреспонденцию, в которой было много оскорбительного, в адову дыру в стене, – он видел письмо.

Глава 6

Рачки-бокоплавы, медузы, планктон, кости каракатиц, губан, морская собачка и головастик, крачка, олуша и серебристая чайка…

Вдохнув напоследок аромат моря, Беатрис-Джоанна пошла в Государственный продовольственный магазин (отделение на Росситер-авеню) у подножия громады Сперджин-билдинг. Пайки снова урезали без предупреждения или извинения со стороны ответственных за продовольствие близнецов-министерств. Беатрис-Джоанна получила и оплатила два блока бурого овощного дегидрата (легумина), большую белую банку консервированного синтелака, листы спрессованной овсянки и синий пузырек с питтами. Но в отличие от прочих покупательниц Беатрис-Джоанна не позволила себе ни жалоб, ни угроз (впрочем, последние были приглушенными, поскольку после небольшого и быстро подавленного мятежа покупателей тремя днями ранее у дверей выставили серомальчиков). Она насытилась морем как огромным и вкусным блюдом студенистой голубовато-зеленой мясистой плоти. Выходя из магазина, она задумалась, а каково на вкус мясо. Ее губы помнили только соль живой человеческой кожи в чисто любовном контексте – мочки ушей, пальцы, губы. «Он моя… мое… мясо», – кажется, пелось в песне про сладкого Фреда. Это, решила она, наверное, и подразумевает термин «сублимация».

И так на запруженной улице, занятая невинными хозяйственными делами, она внезапно услышала громогласные обвинения мужа.

– Вот ты где! – крикнул он, пошатываясь от алка.

Он бешено замахал руками, а его ноги как будто приклеились к тротуару возле входа в жилой блок, составлявший большую часть Сперджин-билдинг. – Поймана на горячем, да? Поймана, когда возвращаешься с места преступления?

Многие прохожие заинтересовались.

– Прикидываешься, что ходила за покупками, да? Я все знаю, так что незачем притворяться! – Он проигнорировал ее сетку со скудными покупками. – Мне все рассказали, все-все.

Он пошатнулся и замахал руками, словно восстанавливая равновесие на высоком подоконнике. Крошечная жизнь внутри Беатрис-Джоанны содрогнулась, точно ей угрожали.

– Тристрам, – начала храбро журить она, – ты опять накачался алком. Сейчас же иди домой…

– Изменница! – возопил Тристрам. – Собираешься ребенка родить! От моего собственного треклятого брата! Дрянь, дрянь! Ну так рожай! Давай же, рожай! Они знают, все знают!

Кое-кто из прохожих зацокал языком.

– Тристрам, – раздвинула губы Беатрис-Джоанна.

– Не тристрамничай мне, – пригрозил Тристрам, словно это было не его имя. – Вероломная дрянь.

– Иди домой, – приказала Беатрис-Джоанна. – Тут какая-то ошибка. Не выноси все на люди.

– Правда? Ну же, давай расскажи всем!

Вся запруженная улица, само небо превратились в его собственный преданный дом, палату страданий. Беатрис-Джоанна решительно попыталась войти в Сперджин-билдинг. Тристрам постарался ей помешать, размахивая руками как медуза щупальцами.

Со стороны Фрауд-плейс донесся шум. Оттуда надвигалась процессия грубого вида мужчин в комбинезонах, рокочущая нестройными криками недовольства.

– Видишь, все уже знают! – победно заявил Тристрам.

На комбинезонах недовольных были значки с короной и символами «Нэшнл синтелак». Некоторые несли плакаты с перечнем своих обид: куски синтетической ткани, пришпиленные к рукояткам швабр, или наспех вырезанные куски картона на тонких планках. Собственно, лозунг был один – логограмма ЗБСТВ, остальное представляли неловкие наброски человеческих скелетов.

– Между нами все кончено, – заявил Тристрам.

– Идиот несчастный, – отозвалась Беатрис-Джоанна. – Иди лучше домой. Не стоит в это впутываться.

Вожак рабочих с безумным взглядом залез на постамент фонаря и левой рукой обнял фонарный столб.

– Братья! – кричал он. – Братья! Если от нас хотят день честной работы, то пусть кормят как следует!

– Повесить старого Джексона! – всколыхнулся пожилой рабочий. – Вздернуть его!

– В котел его с кашей! – крикнул монгол с комичным косоглазием.

– Не будь дураком, – тревожно сказала Беатрис-Джоанна. – Если ты не хочешь, я ухожу.

Она с силой оттолкнула Тристрама с дороги. Ее покупки разлетелись, а сам Тристрам пошатнулся и упал.

– Как ты могла… – заплакал он. – Как ты могла! С моим собственным братом?

Но Беатрис-Джоанна уже угрюмо скрылась в Сперджин-билдинг, оставив его наедине с литанией упреков. Прижимая к груди банку синтелака, Тристрам с трудом поднялся на ноги.

– Перестаньте пихаться, – произнесла какая-то женщина. – Я тут ни при чем. Я хочу попасть домой.

– Пусть хоть до посинения нам грозят! – говорил вожак. – Мы знаем свои права. Их у нас отобрать не могут, и отказ от работы – законное право в случае трудового конфликта, и они, Гоб их побери, не смеют нам отказывать!

Процессия одобрительно заревела. Тристрам обнаружил, что его развернуло, замешало в толпу рабочих. Подхваченная тем же водоворотом школьница заплакала.

– Вы правильно поступили, что с нами пошли, – сказал плохо выбритый прыщавый юнец. – Мы все тут с голоду умираем, вот вам и весь сказ.

Косоглазый монгол повернул к Тристраму круглое лицо. На его пористый нос села муха, но глаза у него словно специально были посажены так, чтобы лучше ее рассматривать. Он поглядел, как она улетает, точно ее полет символизировал освобождение рабочего класса.

– Меня зовут Джо Блэклок, – сказал он Тристраму и, удовлетворившись, повернулся слушать своего вожака.

Вожак же – к несчастью, толстенький как каплун – тем временем взывал:

– Пусть услышат воззвания пустых желудков рабочих!

Одобрительный рев.

– Солидарность, – вопил упитанный человечек.

Снова рев.

Тристрама стискивало, крутило и толкало. Потом из Государственного продовольственного магазина (отделение на Росситер-авеню) появилась пара серомальчиков с дубинками наперевес. С мужественным видом они начали усердно орудовать ими направо и налево. Раздался вопль боли и гнева, когда они рванули за правую руку вцепившегося в фонарь вожака. Вожак протестовал и отбрыкивался. Один полицейский упал и был затоптан ботинками. Ни с того ни с сего на чьем-то серьезном-пресерьезном лице выступила кровь.

– Аррх! – булькнул мужчина рядом с Тристрамом. – Прикончить ублюдков!

Школьница взвизгнула.

– Выведите ее отсюда! – крикнул трезвеющий Тристрам. – Гоба ради, расступитесь!

Толпа напирала. Удержавшийся на ногах серомальчик был теперь прижат к стене Сперджин-билдинг. Дыша через рот, он резко опускал дубинку на черепа и лица. Кто-то выплюнул верхнюю челюсть, и в воздухе на мгновение повисла улыбка чеширского кота. Потом пусто завизжали свистки.

– Еще ублюдки идут! – выдохнул в затылок Тристраму чей-то голос. – Делаем ноги!

– Солидарность! – крикнул потерянный вожак откуда-то из-под взметнувшихся кулаков.

Сирены полицейских машин взвивались и опадали, похожие на глиссандо разобиженных тритонов. Толпа, как огонь или вода, в которую попал камень, языками расплескивалась во всех направлениях. Школьница по-паучьи перебралась через улицу и исчезла в проулке. Тристрам все еще прижимал к себе, как ребенка, белую консервную банку синтелака. Улицей теперь правили серомальчики: одни массивные и грубые, другие мило улыбающиеся, но все с карабинами наготове. Расхаживал офицер с двумя черными шевронами на плечах: во рту, как соска, свисток, рука на кобуре. По обоим концам улицы толпились люди… наблюдали… Плакаты и флаги неуверенно заполоскались, уже казались потерянными и смущенными. Как по волшебству появились черные крытые фургоны с открытыми дверями и обычные грузовики с опущенными задниками. Тявкнул что-то сержант. В одном месте возникла сутолока, знамена перешли в наступление. Офицер со свистком выдернул из кобуры пистолет, а после издал вдруг одинокую серебристую трель. И в воздух плюнула очередь из карабина.

– Долой гадов! – крикнул рабочий в порванном комбинезоне.

Неуверенный рывок фаланги комбинезонов быстро набирал скорость, и один серомальчик с визгом упал. Свисток теперь сверлил воздух как зубная боль. Карабины палили очередями, и пули щенячьи визжали о стены.

– Руки вверх! – приказал офицер, выпустив изо рта свисток.

Несколько рабочих лежали на земле, разинув рты и кровоточа под солнцем.

– Берем всех! – тявкнул сержант. – Всем места хватит, красавчикам!

Тристрам уронил свой синтелак.

– Берегись вон того! – крикнул офицер. – Самодельная бомба!

– Я не с ними! – постарался объяснить Тристрам, закрывая руками голову. – Я просто возвращался домой. Я учитель. Я решительно возражаю! Уберите от меня свои грязные руки!

– Ага, – услужливо отозвался серомальчик и от души въехал ему прикладом в живот.

Тристрам испустил деликатный фонтанчик пурпурного сока, которым был разбавлен алк.

– Полезай!

Тристрама подталкивали в черный грузовик, в носу у него першило от блевотины.

– Мой брат, – протестовал он. – Комиссар Пол-пол-пол-пол-пол… – Он не мог перестать «полполкать». – Моя жена там, дайте мне хотя бы поговорить с женой!

– Полезай!

Он даже не поднялся по перекладинам покачивающегося задника, а скорее упал в кузов.

– Ховолить с шеной, – заиздевался голос работяги. – Шен-вен гав-гав.

В грузовике стоял запах тяжелого пота и слышалось отчаянное дыхание, точно добрые люди спасли этих несчастных от смертоубийственного кросса по пересеченной местности. Задник закрылся с веселым звяканьем цепей, потом опустился брезентовый верх. Рабочие заулюлюкали в полной темноте, и один или два пискнули девчачьими голосами.

– Перестань, я маме пожалуюсь!

– Ах, ты такой негодник, Артур!

Серьезная пыхтящая громадина рядом с Тристрамом произнесла:

– Они не воспринимают это всерьез, вот в чем беда. Не держатся заодно. А надо бы.

Хриплый голос с раскисшими гласными северянина любезно предложил:

– Кто-нибудь хочет сандвич с яйцом?

– Послушайте, я собирался просто разобраться с женой, вот и все, – почти прорыдал в вонючую темноту Тристрам. – Я тут ни при чем. Так нечестно.

Отозвался серьезный голос рядом:

– Конечно, нечестно. А когда с рабочими обращались честно?

А другой, враждебный, раздраженный культурным выговором Тристрама, буркнул:

– Заткнись, а? Мы таких типов знаем. Я за тобой наблюдаю, ты мне поверь!

Что в кромешной темноте было явно невозможно. Тем временем, судя по звуку, колонна грузовиков с ревом тронулась с места. Возникло ощущение, что где-то есть улицы, по которым ходят счастливые неарестованные люди. Тристраму хотелось разрыдаться.

– Как я понимаю, – произнес новый голос, – тебе не хочется связывать себя с нашей борьбой, так ведь, друг? Интеллектуалы никогда не вставали на сторону рабочих. Иногда они делали вид, что с нами, но только ради предательства.

– Это меня предали! – крикнул Тристрам.

– Как же, предали! – хмыкнули из темноты.

– Измена синих воротничков, – произнес скучливый голос.

Заиграла губная гармошка.

Наконец безоговорочно заскрежетали тормоза, грузовик остановился, раздались хлопки дверец в кабинах водителей, лязг засовов, цепной звон, и в темный кузов ветром ворвался дневной свет.

– Вылезайте! – велел окарабиненный капрал, полинезиец в оспинах.

– Послушайте, – сказал, выбираясь, Тристрам, – я хочу предъявить серьезнейший протест. Я требую, чтобы мне позволили позвонить моему брату, комиссару Фоксу. Произошла чудовищная ошибка.

– Проходите, – сказал какой-то констебль, и Тристрама затолкали через порог вместе с остальными. Над головой возносились ввысь сорок с чем-то этажей.

– Вы все сюда! – приказал сержант. – По тридцать пять на камеру. Всем места хватит, люмпены проклятые!

– Я протестую! Я внутрь не пойду! – говорил Тристрам, входя.

– Да закрывай уже, – буркнул какой-то рабочий.

– С удовольствием, – отозвался сержант.

Лязгнули три засова, и для пущей верности заскрежетал, поворачиваясь в ржавом замке камеры, ключ.

Глава 7

Беатрис-Джоанна собрала только одну сумку – собирать, в сущности, было нечего. Это была эпоха неимущества. Она попрощалась со спальней. Ее глаза увлажнились при последнем взгляде на крошечный диванчик в стене, принадлежавший Роджеру. Потом, в гостиной, она пересчитала наличность: пять банкнот по гинее, тридцать крон, несколько септов, флоринов и полукрон, – должно хватить. Времени известить сестру не было, но Мэвис часто говорила, часто писала: «Приезжай в любое время. Но не привози с собой мужа. Сама знаешь, Шонни терпеть его не может». При мысли о Шонни Беатрис-Джоанна улыбнулась, потом всплакнула, потом взяла себя в руки.

Собравшись с духом, она щелкнула главным переключателем, и гудение холодильника смолкло. Теперь квартира казалась мертвой.

Виновата? Почему она должна чувствовать себя виноватой? Тристрам велел ей уходить, и она уходит. Она снова спросила себя, кто ему рассказал и сколько еще человек знает. Возможно, она никогда больше не увидит Тристрама. Маленькая жизнь внутри ее твердила: «Не думай, действуй. Иди вперед. Кроме меня, ничто не в счет». В Северной провинции, подумала она, ей будет безопасно и будущему ребенку тоже. Она не могла думать ни о каких обязательствах помимо своего долга перед этим единственным дюймом протеста весом граммов тридцать, не больше. Клетки делятся снова и снова, эктодерма, мезодерма, эндодерма, – протест крошечной жизни против монолитной смерти. Пора.

Пошел дождь, поэтому она надела дождевик, и ткань обвила ее как туман. На тротуаре темнела засохшая кровь, иглы дождя теребили ее, подталкивая течь – хотя бы в водосток. Дождь пришел с моря и символизировал жизнь.

Быстрым шагом Беатрис-Джоанна направилась к Фраунд-сквер. У подсвеченного красным входа в подземку толклись люди, тоже подсвеченные красным, как черти в старом мифическом аду, безмолвные, ворчащие или хихикающие, уносимые поодиночке или парами вниз бурчащим эскалатором. Купив в автомате билет, Беатрис-Джоанна нырнула в асептические белые катакомбы, где из туннелей с шумом приносился горячий ветер, и села в поезд к Центральному Лондону. Здесь ходили экспрессы, и на месте она окажется меньше чем через час. Старуха на соседнем сиденье то и дело судорожно подергивалась, бормотала с закрытыми глазами себе под нос и регулярно произносила вслух:

– Дорис была доброй девочкой, доброй девочкой для своей мамы, но для другого…

Престон, Пэтчем, Пэнгдин. Пассажиры сходили, пассажиры входили. Пудинг.

Старуха сошла бормоча:

– Дорис.

– Пудинги, вот что мы раньше ели, – сказала бледная толстая мамаша в зеленовато-голубом платье. Ее ребенок заплакал.

– Он просто голодный, – объяснила, ни к кому не обращаясь, толстуха.

Перегоны становились длиннее. Олборн. Хикстед. Болни. Уорнинглид. В Уорнинглиде вошел профессорского вида мужчина с жилистой шеей, который, пыхтя как черепаха, уселся рядом с Беатрис-Джоанной читать «Сбр Счн Влм Шкспр». Развернув плитку синтешоколада, он, не переставая пыхтеть, принялся жевать. Ребенок снова заплакал. Хэндкросс. Горохс.

– И гороховый суп раньше ели, – сказала его мамаша.

Кроули. Хорли. Сэлфордс. Тут ничего съедобного. Редхилл. В Редхилле профессор сошел, зато вошли трое из Полиции популяции. Молодые люди, низшие чины, с хорошей выправкой, металлические бляхи и пуговицы начищены до блеска, черная форма безупречна: ни волосков, ни пушинок, ни крошек пищи. Пассажирок они рассматривали нагло, словно взгляды экспертов выискивали признаки нелегальной беременности. Беатрис-Джоанна покраснела, желая, чтобы поездка скорее закончилась. Мерстхэм, Кейтерхэм, Коулсдон. Скоро она закончится. Она прижала руку к животу, точно его клеточный обитатель уже подпрыгивал от слышной радости. Перли, Кройдон. Торнтон-Хит, Норвуд. Полицейские сошли. Теперь поезд, урча, входил глубоко в черное сердце древнего города. Далвич, Камберуэлл, Центральный Лондон. Несколько минут спустя Беатрис-Джоанна уже сидела в поезде местной линии к Северо-Восточному вокзалу.

Ее поразило, сколько серых и черных полицейских мундиров наводняло шумный вокзал. Сотрудники обоих ведомств сидели за длинными столами, преграждавшими путь к стойке билетных касс. Они были подтянутыми, бойкими и говорили отрывисто и резко.

– Удостоверение личности, пожалуйста.

Она протянула карточку.

– Место назначения?

– Государственная ферма Северо-Восток-313 под Престоном.

– Цель поездки?

Она легко вошла в ритм.

– Дружеский визит.

– К друзьям?

– К сестре.

– А, понимаю. К сестре. – Прозвучало как грязная ругань. – Продолжительность визита?

– Не могу сказать. Послушайте, зачем вам все это знать?

– Продолжительность визита?

– Ну… полгода. Возможно, дольше. – Сколько им можно рассказать? – Понимаете, я ушла от мужа.

– Гм. Гм. Проверь-ка эту пассажирку, ладно?

Клерк-констебль списал данные с ее карточки в бежевый формуляр – все очень официально. Тем временем другая молодая женщина явно попала в беду.

– Говорю вам, я не беременна, – повторяла она. – Не беременна!

Золотоволосая женщина-полицейский в черном, поджав губы, потянула ее к двери с надписью «МЕДИЦИНСКИЙ РАБОТНИК».

– Скоро узнаем, – проговорила полицейский. – Мы скоро обе все узнаем, правда, милочка?

– Но я же не беременна! – воскликнула молодая женщина. – Говорю вам, что нет!

– Возьмите, – произнес допрашивавший Беатрис-Джоанну офицер, протягивая ей проштампованный проездной документ. У него было лицо симпатичного старшекурсника, на которое угрюмая бюрократичность налипла маской страшилы. – Слишком много нелегалок пытаются сбежать в провинции. Вы же ничего такого не замышляете, верно? В вашем удостоверении говорится, что у вас есть один ребенок, сын. Где он?

– Умер.

– Понимаю. Понимаю. Тогда это все, верно? Поезжайте.

И Беатрис-Джоанна отправилась покупать свой билет в один конец на север.

Полиция у турникетов, полиция патрулирует платформы. Переполненный поезд на ядерной тяге. Уже измученная, Беатрис-Джоанна села между худым мужчиной, таким чопорным, что его кожа казалась броней, и очень маленькой женщиной, чьи ноги свисали, не доставая пола, как у очень большой куклы. Напротив сидел мужчина в клетчатом костюме, с лицом дешевого комедианта, который отчаянно посасывает вставной зуб. Маленькая девочка с открытым ртом, точно у нее воспалились миндалины, медленно обводила Беатрис-Джоанну строгим взглядом с головы до ног, с ног до головы, с головы до ног… Очень толстая молодая женщина раскраснелась как паяльная лампа. Казалось, ее ноги, подобно стволам деревьев, вырастали из пола купе.

Беатрис-Джоанна закрыла глаза и почти тут же провалилась в сон…

Серое поле под громовым грозовым небом, странные кактусы покачиваются и стонут, скелетные люди падают, высунув черные языки, сама она совокупляется с чем-то массивным и мужским, что заслоняет от нее происходящее… Раздался громкий смех, и она, отбиваясь, проснулась.

Поезд еще стоял у платформы. Остальные пассажиры (за исключением аденоидной девочки) смотрели на нее лишь с толикой любопытства. Потом, точно сон был обязательной прелюдией к отправлению, поезд тронулся, оставляя позади серые и черные мундиры.

Глава 8

– Что с нами сделают? – спросил Тристрам.

Глаза у него привыкли к темноте, и он разобрал, что рядом с ним притулился косоглазый монгол, который целую вечность назад, на мятежной улице назвался Джо Блэклоком. Из прочих заключенных одни сидели на корточках, как шахтеры (ни стульев, ни скамеек в камере не было), другие прислонились к стенам. Один старик, прежде флегматичный, впал в истерику и, цепляясь за прутья, кричал в коридор:

– Я плиту оставил включенной! Дайте мне сходить домой ее выключить. Я сразу вернусь; честное слово, вернусь!

Но теперь он лежал, измученный, на холодных плитах.

– Сделают с нами? – переспросил Джо Блэклок. – Насколько я знаю, никакой судебной процедуры нет. Одних отпускают, других оставляют здесь. Так ведь, Фрэнк?

– Поделом зачинщикам, – ответил Фрэнк, исхудалый, высокий и как будто бестолковый. – Мы все говорили Гарри: мол, это пустая трата времени. Вообще не надо было затевать забастовку. Посмотрите, до чего она нас довела. Посмотрите, до чего его она довела.

– Кого? – спросил Тристрам. – До чего?

– Так называемых зачинщиков отправят на каторжные работы. Может, что похуже, учитывая, как закручивают гайки. – Сложив пальцы пистолетом, он наставил «дуло» на Тристрама. – Тебя, например. Бах-бах!

– Я тут ни при чем, – в тридцатый раз возразил Тристрам. – Меня просто затянуло в толпу. Сколько раз вам повторять, что это ошибка?

– Вот именно. Так им и скажи, когда за тобой придут.

Фрэнк отошел в угол отлить. Во всей камере уютно запахло мочой. К Тристраму подошел мужчина средних лет с серым пушком на кумполе и безумным взглядом, как у проповедника-мирянина.

– Вы сами себя приговорите, едва раскроете рот, мистер. Благослови ваши сердце и душу, они распознали в вас интеллектуала, едва вы сюда вошли. Думаю, вы проявили большое мужество, когда остались с рабочими. Помяните мое слово: когда настанут лучшие времена, вас ждет награда.

– Но я же ничего не сделал! – почти расплакался Тристрам. – Совсем ничего.

– Ага, – произнес голос северянина в углу. – Сдается, шаги… Сдается, я взаправду шаги слышу.

Включился свет в коридоре – яркий, как яичный желток, – и, приближаясь к камере, забухали сапоги. Старик на полу взмолился:

– Я только хочу ее выключить. Я долго не задержусь.

Прутья решетки, мертвенно-черные в резком свете, откровенно ухмылялись заключенным. Два серомальчика, оба молодые, здоровенные и вооруженные, тоже ухмылялись из-за ухмыляющейся решетки. Рывком отодвинулись засовы, лязгнул ключ, с грохотом открылась дверь.

– Так, – заявил один серомальчик в чине капрала, тасуя колоду удостоверений личности. – Сейчас начну сдавать. Те, кто свои получат, могут валить, но впредь пусть ведут себя хорошо. Поехали. Аарон, Барбер, Вивьен…

– А уж я-то чем провинился? – удивился Блэклок.

– Дейвенпорт, Джилл, Джонс, Дилке, Доддс, Коллинс, Линдси, Лоури…

Названные жадно хватали свои документы, и их грубо выталкивали на волю.

– Макинтош, Мейфилд, Морган, Мохамед, Норвуд, О’Коннор, Олдис…

– Я вернусь, – пообещал старик, с дрожью беря удостоверение личности. – Вот только плиту выключу и вернусь. Спасибо, ребята.

– Пейджет, Радковиц, Смит.

Камера быстро пустела.

– Снайдер, Такер, Тейлор, Уилсон, Уилсон, Уилсон, Укук, Фейбразер, Франклин, Хамидин…

– Тут какая-то ошибка! – крикнул Тристрам. – Я на «эф»!

– Хэкни, Чанг, Эванс, Эндор. Вот и все. А ты у нас кто, приятель? – спросил серомальчик Тристрама.

Тристрам назвался.

– Ага, а вот ты остаешься.

– Я требую, чтобы меня отвели к начальнику, – взвился Тристрам. – Я требую, чтобы мне позволили связаться с братом. Дайте мне позвонить жене. Я напишу министру внутренних дел.

– Ну, от писанины вреда не будет, – сказал серомальчик. – Возможно, так тебя удастся заткнуть. Пиши, приятель, пиши.

Глава 9

– Хвала Господу в небесах! – громыхнул Шонни. – Смотрите, кто приехал! Моя сестренка! И благослови и сохрани нас Господь, ни на день не постарела, с тех пор как я ее видел, а тому уже года три как. Входи же, входи, крайне тебе рады. – И, подозрительно выглянув, добавил: – Честное слово, вреда ему не желаю, но, надеюсь, своего кошмарного муженька ты с собой не привезла? При одном только его виде у меня волосы на загривке дыбом встают и зубы зудеть начинают.

Беатрис-Джоанна с улыбкой покачала головой. Шонни принадлежал сказочному прошлому: открытый, прямой, честный, полный плодовитой жизненной силы, с грубым, загорелым и веселым круглым лицом и удивленными льдисто-голубыми глазами. Верхняя губа у него по-обезьяньи выворачивалась, а нижняя мясисто оттопыривалась. Кряжистое тело казалось еще более крупным из-за дерюжной фермерской одежонки.

– Мейвис! – позвал он. – Мейвис!

В крошечной прихожей появилась Мейвис – на шесть лет старше Беатрис-Джоанны, с такими же волосами цвета сидра, крапчато-карими глазами, округлая и полногрудая.

– Не получилось предупредить заранее, – извинилась, целуя сестру, Беатрис-Джоанна. – Я уезжала в спешке.

– Из вашего жуткого метрополиса стоит уезжать в спешке, – согласился, подхватывая ее сумку, Шонни. – Да пошлет ему Господь дурные сны.

– Бедный маленький Роджер, – сказала Мейвис и, обняв сестру за плечи, повела в гостиную. – Такая жалость!

Места там было не больше, чем в квартире у Фоксов, но почему-то здесь гостиная словно бы дышала простором.

– Для начала надо выпить за приезд! – Шонни поднял люк, и на свет вынырнула батарея бутылок. – Такого по двадцать крон за кружку не сыскать в том заблудшем рассаднике греха, разрази его Господь, откуда ты сбежала.

Он поднял повыше бутылку, рассматривая ее на просвет в электрическом свете.

– Сливовое вино моего собственного изготовления. Считается, что виноделие под запретом, как и многие другие полезные и богоугодные вещи, но к черту всех этих мелкодушных законодателей-навозников, да сжалится над ними Господь. – Он налил. – Поднимите стаканы и повторяйте за мной, – приказал он.

Все выпили.

– Эй! А за что мы пьем?

– За многое, – отозвалась Беатрис-Джоанна. – За жизнь. За свободу. За море. За нас. За то, о чем я вам позже расскажу.

– Мы за каждое пропустим по стаканчику, – сказал Шонни и просиял: – Какая радость, что ты приехала!

Шонни был панкельтом, одним из немногих оставшихся представителей Кельтского Союза, которые в добровольном исходе волна за волной покидали Британские острова и почти сто лет назад обосновались в Арморике. В Шонни бурлила горячая кровь жителей острова Мэн, Гламоргана, Шетланда, Эршира и графства Корк, но это, как пылко утверждал Шонни, нельзя называть смешением рас. Фергюс, Моисей Кельтского Союза, учил, что кельты единый народ, что их язык – единый язык, что вера у всех кельтов, по сути, одна и та же. Свое учение о втором пришествии Мессии он основал на выжимках из католицизма, кальвинистского методизма и пресвитерианства: церковь или кирка – обе они служили одним храмом неотвратимого Господа. Миссией кельтов стало поддерживать пламя христианства, давать отпор, как некогда ордам саксов, пелагианству, ставшему синонимом равнодушия.

– Знаешь, мы молились, – сказал Шонни, подливая дамам, – хотя, конечно, это тоже нелегально. Раньше нас не трогали, но теперь власти подключили эту дьявольскую полицию и полицейские шпионят и арестовывают – совсем как в карательные времена пресвятой памяти. Мы пару раз отстояли мессу. Отца Шэкела, благослови, Господи, и помоги ему, несчастному, забрали на днях из собственной лавки, забрали дьяволы с приторными улыбочками и в губной помаде и увели непонятно куда. А главное, тупые невежды не в силах или не хотят понимать, что мы возносим хвалы Господу ради блага самого Государства. Мы все, благослови нас Господи, умрем с голоду, если не станем молиться о прощении за наши прегрешения. За прегрешения против света, за то, как отвергаем жизнь. Все идет к тому, что происходящее ниспослано всем нам как кара Божия.

Опрокинув очередную стопку сливового вина, он причмокнул мясистыми губами.

– У нас постоянно урезают пайки, – сказала Беатрис-Джоанна. – И не говорят почему. На улицах были демонстрации. Тристрама затянуло в одну такую. Он в тот момент пьян был. Думаю, полиция его забрала. Очень надеюсь, что с ним все в порядке.

– Ну, большого вреда ему не причинят, – заверил Шонни. – Пьян, говоришь? Выходит, кое-что хорошее в нем все-таки осталось.

– И как долго ты собираешься у нас жить? – спросила Мейвис.

– Наверное, стоит прямо сейчас вам рассказать. Надеюсь, вы не будете шокированы или еще что. Я беременна.

– О! – выдохнула Мейвис.

– И я рада, что беременна. Я правда хочу ребенка.

– Вот за это мы точно выпьем! – взревел Шонни. – И плевать на последствия, я вам скажу. Вызов – вот это что. Надо поддерживать пламя, служить мессу в катакомбах. Молодец, девочка! – Он разлил еще вина.

– Ты хочешь родить ребенка тут? – спросила Мейвис. – Это опасно. Такое не удастся долго утаивать. Учитывая, как сегодня обстоят дела, ты должна хорошенько подумать.

– Это воля Божья! – крикнул Шонни. – Плодитесь и размножайтесь! Так, значит, в твоем мужчинке есть толика жизни, а?

– Тристрам его не хочет, – сказала Беатрис-Джоанна. – Он велел мне убираться.

– Кто-нибудь знает, что ты поехала сюда? – спросила Мейвис.

– Пришлось сказать полицейским в Юстоне. Я сказала, что еду просто погостить. Не думаю, что они что-то предпримут. Что в этом такого?

– Довольно продолжительный визит, – протянула Мейвис. – И остается еще проблема места. Сейчас дети в отъезде, живут у Герти, тетки Шонни в Камноке. Но когда они вернутся…

– Послушай, Мейвис, – сказала Беатрис-Джоанна, – если не хочешь, чтобы я оставалась, так и говори. Я не хочу вам докучать и быть обузой.

– Ничего такого не будет, – вмешался Шонни. – Если понадобится, устроим тебя в каком-нибудь амбаре. Более великая, чем ты, мать рожала в…

– Да хватит сантиментов, – одернула его Мейвис. – Как раз из-за такого иногда от религии тошнит. Если ты твердо решила, – повернулась она к сестре, – правда твердо решила, то будем ждать и надеяться, что скоро настанут лучшие времена. В нашей семье всегда ценили материнство. Надо только надеяться, что снова вернутся более разумные времена, вот и все.

– Спасибо, Мейвис, – сказала Беатрис-Джоанна. – Знаю, будет уйма проблем… Регистрация, пайки и так далее. Но ведь об этом еще есть время подумать?

– Ты в правильное место приехала, – заверил Шонни. – Мои ветеринарные курсы окажутся очень кстати, благослови тебя боже. Скольким пометам я помог появиться на свет!

– Животные? – изумленно переспросила Беатрис-Джоанна. – Неужели вы держите животных?

– Несушек, – мрачно ответил Шонни, – и нашу старую свинью Бесси. У Джека Бира в Блэкберне есть боров, которого он сдает в аренду. Предполагается, что это нелегально, пусть проклянет их Святая Троица, но нам удавалось приправлять их постыдный рацион толикой свинины. Кругом просто ужас какой-то творится, – продолжал он, – и как будто никто вообще ничего не понимает. Ржа и порча прокатываются по миру, и куры не кладут яйца, а последний помет Бесси был просто страшный: поросята родились с жуткими опухолями да еще блевали червями, так что пришлось всех их прикончить. На нас ложится проклятие, прости Господи, за все наши прегрешения против жизни и любви.

– Кстати, о любви, – сказала Мейвис. – У тебя с Тристрамом все кончено?

– Не знаю, – ответила Беатрис-Джоанна. – Я пытаюсь беспокоиться за него, но почему-то не могу. У меня такое ощущение, что всю свою любовь я теперь должна сконцентрировать на том, что еще не родилось. У меня такое чувство, будто меня захватили и используют. Но я не против. Скорее наоборот.

– Я всегда считала, что ты не за того вышла замуж, – отозвалась Мейвис.

Глава 10

Дерек Фокс во второй раз перечитал два исписанных каракулями листа туалетной бумаги с подписью брата, перечитал с улыбкой.


Я нахожусь в противозаконном заключении, и мне не позволяют ни с кем видеться. Я обращаюсь к тебе как брату, чтобы ты на них повлиял и заставил меня выпустить. Все происходящее постыдно и несправедливо. Если эта простая братская просьба тебя не тронет, то, может, проймет следующий намек: короче, я знаю, что у тебя и моей жены была длительная любовная связь и что она теперь носит твоего ребенка. Как ты мог? Ты, мой брат? Немедленно вытащи меня отсюда! Это самое малое, что ты можешь сделать, и ты у меня в долгу. Торжественно тебя заверяю, что не дам этому дальнейшего хода, если ты окажешь мне помощь, о которой я тебя прошу. Но если ты этого не сделаешь, мне придется раскрыть все соответствующим инстанциям. Вытащи меня отсюда! Тристрам».


Письмо было проштамповано повсюду как заграничный паспорт: «Просмотрено. Комендант Центра временного содержания под стражей Франклин-роуд», «Просмотрено. Старший офицер отделения полиции Брайтона», «Просмотрено. Старший офицер 121-го полицейского округа». «Вскрыто. Центральная регистратура Полпопа».

Дерек Фокс улыбнулся, откинувшись на спинку кресла из кожзаменителя: улыбнулся огромной идиотской луне циферблата на противоположной стене; улыбнулся череде телефонов и спине своего златовласого секретаря. Бедный Тристрам. Бедный недалекий Тристрам. Бедный тупоумный Тристрам, который – самим фактом написания просьбы – уже сообщил всем сущим инстанциям, соответствующим и несоответствующим. Разумеется, это не имело никакого значения. Ничем не подкрепленные наветы и клевета, которые сутки напролет жужжали в приемных и кабинетах высокопоставленных лиц, развеивались и исчезали как безвредное гудение мошкары. А вот Тристрам на свободе может оказаться неприятной занозой. Тристрам, обезумевший, что ему наставили рога, с бандой учеников-забияк. Тристрам, коварно поджидающий с ножом в подворотне. Упившийся алком Тристрам с пистолетом. Лучше уж пусть посидит немного. Какая скука, что приходится размышлять о том, что надо остерегаться брата.

А как быть с ней? Она совсем другое дело. Погодите, погодите… До следующей фазы, возможно, уже недолго. А другой несчастный глупец, капитан Лузли? Пусть себе пока живет, дурачок…

Дерек Фокс позвонил в штаб-квартиру полиции и попросил, чтобы Тристрама Фокса на основе подозрений задержали на неопределенный срок. Потом вернулся к черновику телеобращения (пять минут после новостей в 23 часа в воскресенье) с предостережениями и призывами к женщинам Большого Лондона. «Любовь к стране, – написал он, – самая чистая любовь на свете. Желание видеть благосостояние страны – священное желание». Подобное давалось ему легко.

Часть третья

Глава 1

Сырой август сменился выжженным сентябрем, но мировой мор, ржа зерновых будто дирижабль держалась над погодными фронтами. Такой ржи еще не видели, структура ее клеток под микроскопом не соответствовала ни одному виду болезней, а сама ржа оказалась устойчивой к любым ядам, какие могла выдумать Всемирная организация сельского хозяйства. Ее жертвами пали не только рис, кукуруза, ячмень, овес и рожь, с деревьев и кустарников осыпались плоды, пораженные неведомой гангренозной гнилью; картофель и другие корнеплоды превратились в комья черной и голубой гнили. К порче прибавился мор среди скота: ленточные черви, кокцидоз, ороговение лап и окаменелость костей, холера и выпадение яйцевода, уретрит, паралич конечностей, подколенная грыжа – это были лишь немногие из болезней, обрушившихся на птицефермы и превратившие их в полные перьев морги. Весь октябрь на северо-восточное побережье выбрасывало косяки гниющей рыбы, от рек шла вонь.

Премьер-министр, достопочтенный Роберт Старлинг, лежал без сна однажды октябрьской ночью, одиноко ворочаясь в широкой кровати, откуда был изгнан катамит. В голове у него гудели голоса: голоса экспертов, говоривших, мол, они не знают, они просто не знают… голоса фантазеров, которые во всем винили вирусы, проникшие на вернувшиеся с Луны ракеты… голосами пикирующихся паникеров с последней конференции премьер-министров АнГоса, которые твердили: «Мы можем продержаться этот год… едва-едва можем продержаться этот год, но подождите следующего…» А один очень тайный голос нашептывал статистические данные и показывал – на фоне черноты спальни – ужасающие слайды. «Тут мы видим недавний продовольственный бунт в Куч-Бехаре, подавленный с крайней решительностью: четыре тысячи человек забросали землей в общей могиле, с них получится уйма пентоксида фосфора, верно? А тут у нас многокрасочный – в смысле множества цветов кожи – голод в Гулбарге, Бангалоре и Раджуре. Присмотрись внимательно, как восхитительно выступают ребра. Теперь перейдем к Ньясе: голодные смерти в Ливингстонии и Мпике. Могадишо в Сомали… то-то пир для стервятников. Теперь перенесемся на другую сторону Атлантики…»

– Нет! Нет! Нет!

Достопочтенный Роберт Старлинг кричал так громко, что разбудил своего маленького друга Абдула Вахаба, смуглого мальчика, который спал на раскладушке в гардеробной премьер-министра. Абдул Вахаб прибежал, завязывая на талии саронг, включил свет.

– Что случилось? В чем дело, Бобби? – Чувственные карие глаза исполнились тревоги.

– Так, ничего. Ничего такого, что мы могли бы изменить. Возвращайся в кровать. Прости, что разбудил.

Сев на край пружинистого матраса, Абдул Вахаб стал гладить премьер-министра по лбу.

– Будет, – говорил он. – будет, будет. Будет.

– Все как будто думают, – сказал премьер-министр, – что мы преследуем какие-то собственные цели. Они думают, я одержим жаждой власти, ха! – Он благодарно закрыл глаза под поглаживанием прохладной руки. – Они не знают, ничего не понимают.

– Конечно, не понимают.

– Это все ради их же блага. Все, что мы делаем, ради их же блага.

– Конечно, ради их блага.

– А окажись они на моем месте? Хотелось бы им ответственности и душевной боли?

– Они и минуты не продержались бы. – Вахаб все поглаживал холодной смуглой рукой.

– Ты хороший мальчик, Вахаб.

– Не такой уж хороший, – зажеманничал тот.

– Нет, ты хороший мальчик. Что нам делать, Вахаб? Что нам делать?

– Все будет хорошо, Бобби. Вот увидишь.

– Нет, ничего не будет хорошо. Я либерал, я верю в способность человека контролировать мир вокруг себя. Мы просто не оставляем ничего на волю случая. Вся планета умирает, а ты говоришь, что все будет хорошо.

Абдул Вахаб сменил руку: его господин лежал под очень неудобным углом.

– Я не слишком умный, – сказал он. – Я не разбираюсь в политике. Но я всегда думал: беда в том, что в мире слишком много людей.

– Да-да. Это самая большая наша проблема.

– Но ведь не теперь? Население очень быстро сокращается, разве нет? Люди умирают, потому что им не хватает еды, так ведь?

– Глупый ты мальчик. Очень милый, но очень глупый мальчик. Разве ты не понимаешь, глупый мальчик, что если бы мы захотели, то могли бы убить три четверти населения планеты вот так… – Он щелкнул пальцами. – Раз – и готово. Но дело правительства не убивать, а поддерживать жизнь своих граждан. Мы объявили войну вне закона, мы превратили ее в страшный сон прошлого. Мы научились предсказывать землетрясения и укрощать наводнения. Мы наполнили водой пустыни и заставили полюса расцвести, как розы. Это прогресс, это воплощение наших либеральных устремлений. Понимаешь, что я говорю, глупый ты мальчик?

Абдул попытался зевнуть, не открывая рта, улыбаясь сжатыми губами.

– Мы устранили все естественные препоны, какие когда-то мешали росту населения, – продолжал премьер-министр. – «Естественные препоны» – какое циничное и зловещее выражение. История человека – это история его контроля над окружающей средой. Верно, нас часто подводили. Большая часть человечества еще не готова к пелагианскому идеалу, но, возможно, это время скоро настанет. Они научатся через боль и лишения. Ах какой греховный мир, какой глупый мир! – Он глубоко вздохнул. – Но что нам делать? Тень голода нависла над планетой, и мы в его когтях. – Он поморщился метафоре, но решил ее пропустить. – И наши научные знания ничто перед этой угрозой.

– Я не слишком умный, – повторил Абдул. – Мой народ совершал не слишком умные поступки, когда считал, что урожай может оказаться плохим или рыба не будет клевать. Совершал, наверное, очень глупые поступки. Например, молился.

– Молился? – переспросил премьер-министр. – Когда мы молимся, то признаем свое поражение. В либеральном обществе нет места молитвам. Более того, молиться-то некому.

– Мой народ, – сказал, усердно поглаживая, Абдул, – многому умел молиться. Но главным образом мы молились тому, что назвали Аллахом. – Он произнес имя исключительно на арабский манер: с протяжным «л» и резким хрипом в конце.

– Очередное имя Бога, – отмахнулся премьер-министр. – Бог – это враг. Мы покорили Бога и одомашнили, превратив в дурацкого, похожего на щенка персонажа на потеху детям. Мистер Морда-Гоб. Бог – опасная идея в умах людей. Мы избавили цивилизованный мир от этой идеи. Продолжай гладить, ленивый ты мальчишка!

– А если от молитв не было проку, – сказал Абдул, – мужчины кого-нибудь убивали. Это был своего рода подарок, понимаете? Это называлось «мадцбух». Если требовалась очень большая милость, то преподносили кого-нибудь очень большого, очень важного. Дарили важного человека, такого как премьер-министр.

– Если предполагается, что это шутка, то, на мой взгляд, совсем не смешная, – надулся достопочтенный Роберт Старлинг. – Иногда ты бываешь очень курьезным мальчишкой.

– Или царя, – сказал Вахаб. – Если случайно таковой имелся.

Над этим премьер-министр задумался, потом произнес:

– У тебя уйма дурацких идей, дурацкий ты мальчишка. И ты забываешь, что, даже если бы мы хотели принести в жертву короля, нет никого, кому бы принести его в жертву.

– А вдруг, – предположил Абдул, – у этой штуки есть разум? Я говорю про то, что ходит по земле как тень с когтями. Можно было бы ему помолиться.

– Это была довольно неудачная метафора, персонификация, – снова надулся премьер-министр. – Корявые выражения – основа политического красноречия.

– А что такое «персонификация»? – спросил Вахаб.

– Делаешь вид, будто у чего-то есть жизнь, когда на самом деле ее нет. Своего рода анимизм. Хотя бы это слово ты знаешь, невежественный ты мальчик?

Абдул улыбнулся:

– Я очень глупый и знаю очень мало слов. Годами мой народ молился деревьям и рекам, делая вид, будто они способны слышать и понимать. Ты счел бы их очень глупыми, ведь ты великий человек и премьер-министр, но я слышал, как ты молишься дождю.

– Ерунда!

– Я слышал, как ты говорил: «Дождь, дождь, уходи, приходи в другой день». Это было, когда ты и я гуляли с Реджинальдом и Гейвстоном Мерфи в Северной провинции.

– Это была просто шутка, просто чуток суеверия. Это ничего не значило.

– Тем не менее ты хотел, чтобы дождь перестал. А теперь ты хочешь, чтобы перестала та штука. Наверное, стоит испробовать то, что ты называешь «чуток чего-то там». Но не слушай меня, – добавил Абдул. – Я просто невежественный мальчишка, и глупый мальчишка, и курьезный мальчишка.

– А еще милый мальчишка, – улыбнулся премьер-министр. – Наверное, я теперь попытаюсь поспать.

– Хочешь, я останусь?

– Нет, я хочу спать. Может, мне приснится какое-нибудь решение всех наших проблем.

– Ты большой любитель снов, – проницательно сказал Абдул Вахаб и, поцеловав кончики пальцев, закрыл ими глаза своего хозяина.

Потом, перед тем как выйти из спальни, он погасил свет и прекратил свои речи.

В темноте лекция под проектор началась сызнова:

– Вот тут, – говорил негромкий голос, – мы видим отличный образчик диетических беспорядков, охвативших самое сердце Мозамбика. На склад риса в Човике был совершен налет, результаты перед вами. Кровь чернокожего такая же красная, как ваша собственная, джентльмены. А теперь голодные смерти в Северной Родезии… иссушенные люди у высохшего холма… Кабулвебулве – само название звучит как жалоба. И, наконец, bon bouche[11] каннибализм. Догадайтесь где. Никогда не угадаете, потому я вам скажу. В Бэнфе, Альберта. Невероятно, правда? Очень маленький трупик, как видите, кроличья тушка мальчика. Впрочем, получилось несколько хороших порций похлебки, и перед вами паренек, который никогда больше не будет голодать.

Глава 2

Тристрам сильно похудел и отрастил бороду. Его давно уже перевели из Центра временного содержания под стражей Франклин-роуд в Столичное исправительное заведение (для мужчин) в Пентонвилле, где он пропорционально отрастающей бороде с каждым днем становился все более свирепым: часто, как горилла, тряс прутья своей клетки, угрюмо корябал скабрезные граффити на стенах, рычал на надзирателей, – короче, совершенно преобразился. Он жалел, что тут нет Джоселина, а еще того смазливого мальчишки Уилтшира: уж он бы задал им жару, и бровью не повел бы. Что до Дерека, то картины вырванных глаз, кастрации хлебным ножом и прочие симпатичные фантазии занимали большую часть бодрствования Тристрама.

Сокамерником Тристрама был ветеран уголовного мира лет шестидесяти – карманник, фальшивомонетчик, взломщик и барыга, человек серого собственного достоинства, от которого пахло затхлым.

– Будь у меня, – сказал он Тристраму этим октябрьским утром, – преимущество вашего образования, кто знает, каких высот я мог бы достичь.

Тристрам погремел прутьями и рявкнул. Его сокамерник мирно продолжал латать верхнюю челюсть кусочком пластилина, который умыкнул из мастерской.

– Так вот, – продолжал он, – невзирая на радость вашего общества на протяжении последних недель, не могу передать, как грустно мне будет уходить, особенно если погода еще немного продержится. Хотя, без сомнения, мне выпадет привилегия возобновить знакомство с вами в не столь отдаленном будущем.

– Послушайте, мистер Несбит, – сказал, отворачиваясь от прутьев, Тристрам. – В последний раз. Пожалуйста. Это будет услугой не только мне, но и всему обществу. Доберитесь до него. Прикончите его. У вас есть его адрес.

– И я вам в последний раз скажу, мистер Фокс. Снова в данном вопросе повторюсь, что в уголовной профессии я ради прибыли, а не ради удовольствия личных вендетт и тому подобного. Сколь бы мне ни хотелось оказать услугу другу, каковым я вас считаю, это идет вразрез с моими принципами.

– Это ваше последнее слово?

– С сожалением должен сказать, что определенно последнее.

– Ну тогда вы, мистер Несбит, распоследняя бесчувственная сволочь.

– Ну же, мистер Фокс, какие неподобающие выражения. Вы – молодой человек, и вам еще идти своей дорогой, поэтому не взыщите на совет старого чудака вроде меня. А именно: не теряйте самообладания. Без самообладания вы ничего не добьетесь. С самообладанием и отрешившись от эмоций, с вашей ученостью вы далеко пойдете. – Он прижал большим пальцем пластилин, крепивший зубы к пластмассовой челюсти, и, явно удовлетворенный результатом, вставил челюсть себе в рот. – Гораздо лучше. Так она еще послужит. Всегда сохраняйте элегантную внешность – таков мой совет начинающим. Таким, как, возможно, вы.

Приблизился звон ключей на кольце. Одетый в выцветший синий мундир надзиратель с рубленым лицом и впалой грудью открыл дверь камеры.

– Вы, – обратился он к мистеру Несбиту, – на выход.

Мистер Несбит со вздохом поднялся с нар.

– Где гребаный завтрак? – рявкнул Тристрам. – Завтрак гребаный опаздывает.

– Завтраки отменили, – отозвался надзиратель. – Начиная с сегодняшнего утра.

– Это нечестно, мать вашу! – крикнул Тристрам. – Это, мать вашу, чудовищно. Я требую встречи с гребаным начальством!

– Я уже вам говорил, – строго ответил надзиратель. – Перестаньте выражаться, а не то вам не поздоровится, помяните мое слово.

– Итак, – сказал, протягивая руку, мистер Несбит, – я с вами прощаюсь, надеясь на возобновление весьма приятного знакомства.

– Только послушайте, как складно он говорит, – встрял надзиратель. – Вам и тем, что вроде вас, неплохо бы взять с него пример, а не браниться почем зря.

И он вывел мистера Несбита, захлопнув за ним дверь и, точно упрекая, лязгнув ключом. Схватив свою железную ложку, Тристрам варварски вырезал на стене грязное ругательство.

Как раз когда он заканчивал косой росчерк последней буквы, со звоном и лязгом вернулся надзиратель.

– Вот вам новый товарищ, – сказал он. – Один из ваших, и совсем не джентльмен, с каким вы раньше сидели. Заходи, – велел он угрюмому субъекту с глазами, запавшими в угольные ямы глазниц, ярко-красным кривым носом и маленьким капризным стюартовским ртом. Свободный серый покаянный балахон очень даже ему шел, наводя на мысль о монашеской рясе.

– Привет, – сказал Тристрам. – Кажется, мы уже встречались.

– Мило, правда? – вставил надзиратель. – Воссоединение старых друзей.

Выйдя из камеры, он запер дверь и сардонически усмехнулся из-за прутьев. Потом зазвякал прочь.

– Мы встречались в «Монтегю», – вспомнил Тристрам. – Полицейские вас тогда чуток побили.

– Встречались? Побили? – неуверенно ответил субъект. – Столько встреч, столько людей, столько гонений и побоев. Как с Господом, так и со мной. – Он обвел темными глазами камеру и кивнул. Потом любезно сообщил: – Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя. Да прилипнет язык мой к небу моему, если не буду помнить тебя, если не вознесу Иерусалим превыше веселья моего[12].

– За что вы тут? – спросил Тристрам.

– Поймали меня, когда я служил мессу, – ответил тот. – Пусть меня и лишили сана, но я еще наделен силой. В последнее время появился спрос, растущий спрос. Сегодня собирается довольно большая паства, уж вы поверьте.

– Где?

– Это возвращение в катакомбы, – удовлетворенно ответил расстрига, – в заброшенные подземные туннели. Даже подземные поезда. Богослужение на ходу, как я это называю. Да, страх растет. Голод, этот всадник апокалипсиса, скачет по миру. Господь просит приемлемой жертвы для умиротворения своего гнева. И в своем роде, раз уж вино у нас вне закона, она ему преподносится. Что у нас тут? – Он всмотрелся в граффити Тристрама. – Наскальные надписи, да? Чтобы скоротать время?

Он сильно отличался от того человека, какого Тристрам помнил по краткой потасовке в «Монтегю». Теперь он был безмятежен, говорил размеренно и изучал высеченные Тристрамом непристойности точно неведомый язык.

– Но интересные. Вижу, вы вырезали несколько раз имя своего Творца. Помяните мои слова, все возвращается к Богу. Вы еще увидите, мы все еще увидим.

– Я употребил это слово, – безжалостно возразил Тристрам, – как вызов. Это просто ругательство, не более того.

– Вот именно, – с тихой радостью отозвался расстрига. – Все ругательства в основе своей религиозны. Все они относятся к плодородию, к процессам плодородия или органам деторождения. Бог, как нас учат, есть любовь.

Словно в насмешку над этим утверждением, огромные громкоговорители, установленные, подобно трубам судного дня, в воображаемых углах многоярусных круглых галерей, оглушительно рыгнули, и их непристойный звук упал в пустой желудок колодца.

– Внимание, – произнесли они.

И само слово («Внимание – взимание-мания-ия») как мяч отпрыгнуло от стен, так что призыв из самого дальнего динамика наложился на призыв из самого ближнего.

– Слушайте внимательно. Говорит начальник тюрьмы. – Это был усталый рафинированный голос члена королевского дома былых времен. – Я получил распоряжение Министра внутренних дел зачитать следующее заявление, которое в настоящий момент также зачитывается во всех школах, больницах, в конторах и на заводах королевства. Это молитва, составленная Министерством пропаганды.

– Вы это слышали? – в пораженном восторге заплясал священник-расстрига. – Благослови Господи, выходит по-нашему. Аллилуйя!

– Слушайте текст, – произнес усталый голос. Он кашлянул и продолжил гипнотическим речитативом: – Можно вообразить, что силы смерти, которые в настоящее время губят съедобную жизнь на нашей планете, обладают разумом, – в таком случае мы умоляем их остановиться. Если мы согрешили против них, позволив в слепоте своей животным импульсам превозмочь разум, мы, разумеется, от всего сердца сожалеем. Но мы признаем, что уже достаточно пострадали за совершенное зло, и твердо решили более не грешить. Аминь. – Голос начальника тюрьмы перешел в громкий кашель и, перед тем как исчезнуть, пробормотал: – Чушь какая.

Бормотание тут же подхватили на многочисленных ярусах камер.

Лицо сокамерника Тристрама посерело.

– Господи, прости и помилуй всех нас! – сказал он, глубоко шокированный, и перекрестился. – Их не туда занесло. Они молятся силам зла. Боже помоги нам!

Но Тристрам был вне себя.

– Разве вы не понимаете, что это значит?! – радостно крикнул он. – Это значит, что Межфаза подходит к концу. Самая короткая в истории. Государство на грани отчаяния. Грех, они говорят про грех! Нас скоро выпустят, со дня на день выпустят! – Он потер руки и прорычал: – Ох, Дерек, Дерек! Жду не дождусь!

Глава 3

Осень перешла в зиму, и та молитва, разумеется, осталась без ответа. Никто всерьез на ответ и не надеялся… разумеется… Это была лишь подачка иррациональному со стороны Министра внутренних дел: никто теперь не мог бы сказать, что Правительство его величества не испробовало все средства.

– Это только доказывает, – сказал в декабре Шонни, – что все сводится к Всемогущему. – Он был настроен гораздо оптимистичнее сокамерника Тристрама. – Либерализм означает покорение окружающей среды, а покорение окружающей среды означает науку, а наука означает гелиоцентричный подход, а гелиоцентричный подход предполагает возможность существования других форм разума помимо человеческого, и… – Он сделал глубокий вдох и хлебнул сливового вина. – И, понимаете, если признавать возможность такого разума, то придется признать и возможность существования сверхчеловеческого разума, и так мы приходим к Богу.

Он широко улыбнулся свояченице. Его жена на кухне старалась понять, как накормить семью скудным пайком.

– Но ведь сверхчеловеческий разум может быть злонамеренным, – возразила Беатрис-Джоанна. – Тогда это будет не Бог, так ведь?

– Если есть зло, – ответил Шонни, – должно быть и добро.

Его было не поколебать. Беатрис-Джоанна улыбнулась от веры в него. Через два месяца ей во многом придется положиться на Шонни. Жизнь внутри ее брыкалась. Беатрис-Джоанна раздобрела, но прекрасно себя чувствовала. Забот и треволнений хватало, но она была достаточно счастлива. Ее покалывало чувство вины перед Тристрамом, но более всего ее заботило, как сохранить свой главный секрет. Когда приходили гости или заглядывали работники, ей приходилось сбегать в уборную так быстро, насколько позволяло раздавшееся тело. Упражняться ей приходилось тайком, по ночам, гуляя с Мейвис среди засохших изгородей, в полях погибших ржи и ячменя.

Дети держались молодцом, давно уже наученные не разговаривать в школе или за ее пределами об опасных кощунствах своих родителей. Умалчивая о Боге, они умалчивали и о беременности тетки. Это были разумные красивые дети, хотя и худее, чем следовало бы: Димфна семи лет и Ллевелин – девяти. Сейчас, за день или два до Рождества, они вырезали из кусочков картона силуэты листьев омелы – вся естественная омела пала жертвой все той же неведомой порчи.

– Мы снова расстараемся в честь Рождества, – сказал Шонни. – У меня еще есть сливовое вино и достаточно алка. И в леднике лежат четыре бедные старые курицы. Воображать себе невообразимое будущее и после Рождества хватит времени.

В разговор вдруг встряла Димфна, которая, высунув от старательности язык, орудовала ножницами:

– Папа.

– Да, милая?

– А что на самом деле такого в Рождестве?

Димфна и Ллевелин были в равной мере детьми Государства, как и своих родителей.

– Ты знаешь что. Ты, как и я, прекрасно знаешь, в чем смысл праздника. Ллевелин, расскажи ей, в чем дело.

– Ну… это… – отозвался Ллевелин, вырезая, – просто один парень родился, понимаешь? Его убили, повесив на дереве, а потом съели.

– Для начала, – упрекнул Шонни. – Не парень.

– Ну человек, – отозвался Ллевелин. – Но человек все равно парень.

– Сын Божий, – ударил кулаком по столу Шонни. – Бог и человек. И его не съели, когда убили. Он отправился прямиком на небеса. А вот относительно поедания ты, благослови Господь твое сердце, был наполовину прав, но это мы себя поедаем. На мессе мы съедаем его тело и пьем его кровь. Но они преображены, понимаешь? Ты вообще слушаешь, что я говорю? Преображены в хлеб и вино.

– А когда он снова придет, – обрезал последний клочок картона Ллевелин, – его съедят по-настоящему.

– И что же, скажи на милость, ты имеешь в виду?

– Ну, съедят. Как съели Джима Уиттла. – Он начал старательно вырезать новый лист. – Так оно будет?

– Это еще что? – всколыхнулся Шонни. – Что ты такое говоришь, будто кого-то съели? Давай же говори, дитя.

Он тряхнул сына за плечо, но Ллевелин продолжал спокойно вырезать.

– Джим Уиттл не пришел в школу. Отец с матерью разрезали его и съели.

– Откуда ты знаешь? Где ты услышал эту возмутительную байку? Кто рассказывает тебе такие страшные истории?

– Это правда, папа, – вставила Димфна. – Как, хорошо получился? – спросила она, показывая вырезанный лист.

– Неважно, – нетерпеливо отрезал отец. – Ну же, выкладывайте! Кто рассказал вам эту гадкую страшилку?

– Никакая это не гадкая страшилка! – надулся Ллевелин. – Это правда. Мы проходили мимо их дома по пути из школы и сами все видели. У них на плите была большая такая кастрюля, и в ней сильно булькало. Кое-кто из ребят туда ходил, и они все видели.

Димфна захихикала.

– Прости всех нас Господь! – воскликнул Шонни. – Это ужасно и возмутительно, а вам только бы смеяться! Вы правду мне говорите? – Он встряхнул обоих детей. Потому что, святым именем клянусь, если вы шутите с такими жуткими вещами, обещаю, во имя Господа Иисуса Христа, я такую вам трепку задам, век не забудете.

– Правда! Правда! – взвыл Ллевелин. – Мы видели, мы оба видели. У хозяйки там был большой половник. И она накладывала еду на две тарелки, а от тарелок валил пар, и кое-кто из ребят тоже попросил, потому что им есть хотелось. Но мы с Димфной испугались, потому что говорят, что у отца с матерью Джима Уиттла не все дома, поэтому мы побежали быстрее домой, но нам велели никому не говорить.

– Кто велел никому не говорить?

– Они. Старшие мальчики. Фрэнк Бэмбер сказал, что побьет нас, если расскажем.

– Если что расскажете?

Ллевелин понурился.

– О том, что сделал Фрэнк Бэмбер.

– Что он сделал?

– У него в руке был большой кусок, но он сказал, что голодный. Но мы тоже были голодные, а у нас ничего не было. Мы просто убежали домой.

Димфна захихикала. Шонни опустил руки.

– Господи всемогущий!

– Потому что он его украл, понимаешь, папа, – объяснил Ллевелин. – Фрэнк Бэмбер схватил кусок и убежал, а родители Джима Уиттл на него страшно накричали.

Вид у Шонни сделался зеленый, Беатрис-Джоанна чувствовала то же самое.

– Ужас! Какой ужас! – выдохнула она.

– Но если мы едим того парня, который Бог, – упорствовал Ллевелин, – что тут ужасного? Если можно есть Бога, то почему нельзя Джима Уиттла?

– Потому что, если есть Бога, всегда остается достаточно, – рассудительно подвела итог Димфна. – Бога нельзя съесть совсем, потому что он вездесущий и бесконечный. Бога нельзя доесть. А ты у нас дурачок, – добавила она и стала дальше вырезать листья омелы.

Глава 4

– К вам посетитель, – сказал Тристраму надзиратель. – Но если станете на него ругаться и обзываться, как на меня, вам точно достанется, помяните мое слово, мистер Сквернослов. Сюда, пожалуйста, сэр, – обратился он к кому-то в коридоре.

Деревянным, маршевым шагом подошел человек в черном мундире, на погонах сверкала разламывающаяся яичная скорлупа.

– Никто вам тут вреда не причинит, сэр, поэтому нет нужды нервничать. Я вернусь через десять минут, сэр.

И надзиратель ушел.

– Послушайте, а я вас знаю, – сказал Тристрам, худой, слабый, с окладистой бородой.

Капитан улыбнулся. Сняв фуражку, он обнажил гладкие прямые и напомаженные волосы цвета ржавчины и, все еще улыбаясь, расправил левый ус.

– Отчего же не знать? – улыбнулся он. – У нас с вами была очень приятная, но, боюсь, как выяснилось, не слишком прибыльная попойка. В «Метрополе», знаете ли, пару месяцев назад.

– Да, я точно вас знаю, – с нажимом произнес Тристрам. – Лиц я не забываю. Учительская профессия берет свое. Ну, у вас есть приказ о моем освобождении? Время испытаний наконец миновало?

Священник-расстрига, который с недавнего времени стал требовать, чтобы его называли Блаженным Амброзом Бейли, легкомысленно поднял взгляд.

– Ну же, у меня там очередь кающихся в милю длиной. Живо вставай на колени и исповедуйся!

Капитан глуповато улыбнулся.

– Я просто пришел сказать вам, где ваша жена.

Вид у Тристрама сделался угрюмый и туповатый.

– У меня нет жены, – буркнул он. – Я ее спровадил.

– Чушь, знаете ли, – отозвался капитан. – У вас, несомненно, есть жена, и в настоящий момент, знаете ли, она живет у своей сестры под Престоном. Адрес – Государственная ферма СВ-313.

– Ах вот где эта дрянь! – злобно рявкнул Тристрам.

– Да-да, ваша жена там. И там собирается произвести на свет своего нелегального, хотя и законнорожденного, знаете ли, ребенка.

Устав ждать, когда капитан преклонит колени и начнет исповедоваться, священник-расстрига теперь выслушивал, драматично качая головой и постанывая от возмущения, исповедь кого-то невидимого и неведомого.

– Совокупление, – произнес священник, – это мерзостный грех. Сколько раз?

– По крайней мере, – сказал капитан, – это следует предположить. Ее оставили в покое, знаете ли. Там, в глуши Северной провинции, никто из наших ей не досаждает. Я получил информацию о ее местонахождении из нашего подразделения контроля за передвижением. Так вот, вам, верно, интересно, знаете ли, почему мы не взялись за нее? Уж конечно, интересно?

– Чушь хренова! – рявкнул Тристрам. – Ничего мне не интересно, и ничего я не знаю. Засунули меня сюда подыхать с голоду. Никаких новостей о внешнем мире, никаких писем. Никто меня не навещает. – Он готов был вернуться к прежнему Тристраму, начать хныкать, но взял себя в руки и зарычал: – И мне, мать вашу, наплевать. Мне на всех вас плевать, поняли?

– Прекрасно, – сказал капитан. – Время не терпит, знаете ли. Я хочу знать, когда, по вашим расчетам, она будет рожать.

– Кого рожать? Кто говорит о родах? – прорычал Тристрам.

– Идите с миром, и благослови вас Бог, – сказал Блаженный Амброз Бейли. А потом: – Я прощаю моим мучителям. Сквозь жар всепожирающего пламени я провижу вечный свет иной жизни.

– Да ладно, знаете ли, – нетерпеливо ответил капитан. – Вы сами сказали, что у нее будет ребенок. Конечно, знаете ли, нам не трудно проверить, беременна ли она. А знать я хочу, когда именно она будет рожать. Когда, по вашим подсчетам, она забеременела?

– Понятия не имею. – Тристрам в угрюмости и апатии потряс головой. – Ни малейшего.

Из кармана мундира капитан достал что-то в шуршащей желтой обертке.

– Возможно, вы голодны? – предположил он. – Возможно, чуток синтешока вам поможет?

Развернув синтетический шоколадный батончик, он протянул руку сквозь прутья. Блаженный Амброз Бейли оказался проворней Тристрама: скользнув лучиком, он, пуская слюни, выхватил лакомство. Тристрам набросился на него, и оба они хрюкали, орудуя когтями и локтями, пока, наконец, каждый не получил приблизительно по половинке. Трех секунд хватило, чтобы сожрать бурую липкую массу.

– Ну а теперь! – рявкнул капитан. – Когда?!

– Вы о чем? – Тристрам облизывал нёбо и обсасывал пальцы. – Ах, об этом, – сказал он наконец. – Наверное, это было в мае. Да, вспомнил. В начале Межфазы. У вас еще есть?

– Вы о чем? – терпеливо повторил его вопрос капитан. – Что такое «Межфаза»?

– Ну конечно, – отозвался Тристрам. – Вы же не историк, верно? О науке историографии даже не слышали. Вы просто наемный громила с карманами, набитыми синтешоком. – Он срыгнул, вид у него сделался зеленый. – Межфаза началась, когда вы, наемные громилы, стали с пушками расхаживать по улицам. Дайте мне еще, мать вашу! – Он злобно повернулся к сокамернику. – Это было мое, а вы съели. Это мне полагалось, черт бы вас побрал!

Он слабо врезал Блаженному Амброзу Бейли, который, сложив руки и воздев очи горе, произнес:

– Отец, прости им, ибо они не ведают, что творят.

Тристрам, задыхаясь, сдался.

– Хорошо, – сказал капитан. – Теперь мы знаем, когда принять меры. Вы можете надеяться, знаете ли, на губительный позор для брата и наказание для жены.

– О чем это вы? О чем вы говорите? Наказание? Какое наказание? Если вы за мою жену собираетесь взяться, оставьте эту дрянь в покое, слышите меня? Она не ваша жена, а моя. Я по-своему с ней разберусь. – Без тени стыда он начал хныкать: – О, Беатри, Беатри! Почему ты не вызволишь меня отсюда?

– Вы, конечно, понимаете, что вы здесь по вине своего брата?

– Меньше слов, больше синтешока, наглый вы тупица! – фыркнул Тристрам. – Ну же, давайте сюда!

– Пропитания из любви к небесам! – тоненько присоединился Блаженный Амброз Бейли. – Не забывайте про слуг Божьих в дни вашего благоденствия.

Упав на колени, он вцепился в лодыжки капитана, едва не повалив его наземь.

– Надзиратель! – крикнул капитан.

– И ребенка моего оставьте в покое, – потребовал Тристрам. – Это мой ребенок, вы, маньяк-детоубийца! – Немощными кулачками он начал молотить по ногам капитана как в дверь. – Мой, свинья! Мой протест, мой вызов грязному миру, вы, грабитель!

Быстрыми длинными руками мартышки он начал обыскивать капитана в поисках синтешока.

– Надзиратель! – крикнул, отбиваясь, капитан.

Блаженный Амброз Бейли ослабил захват и подавленно уполз назад на нары.

– Пять «Отче наш» и пять «Аве Мария», – безразлично сказал он, – сегодня и завтра в честь нашего Цветочка. Иди с миром, и благослови тебя Бог.

Смотритель явился с веселым вопросом:

– Никаких хлопот вам они не доставили, а, сэр?

Руки Тристрама упали, не в силах больше обыскивать.

– Вот этот, – кивнул на него надзиратель, – сущий ужас был, когда к нам попал. Никакого толку было от него не добиться, он у нас сущий уголовник. Теперь присмирел, верно? – спросил он с толикой гордости.

Тристрам рухнул в углу бормоча:

– Ребенок мой, ребенок мой, ребенок мой…

И под эту литанию капитан, нервно улыбаясь, отбыл.

Глава 5

В конце декабря в Бриджуотере, Сомерсет, Западная провинция, на мужчину средних лет по имени Томас Уортон, который вскоре после полуночи возвращался домой с работы, напали подростки. Они его зарезали, раздели, насадили на вертел, поджарили, разделали, разложили по тарелкам – все в открытую, без тени стыда – на одной из городских площадей. А поскольку общественный порядок никак нельзя было нарушать, голодную толпу, которая громогласно требовала своей доли («Ну хоть кусочек!»), разогнали дубинками жующие и капающие салом серомальчики. В Тирски, Норт-Райдинг, три паренька – Альфред Пиклс, Дэвид Огден и Джекки Пристли – были забиты насмерть кувалдой в темном проулке и через задний двор утащены в ничем не примечательный дом. Две ночи на улице витал дым барбекю. В Сток-на-Тренте лишенный филейных частей труп женщины (позднее опознанной как Мария Беннетт, старая дева двадцати восьми лет) внезапно разулыбался из-под сугроба. В Гиллингеме, Кент, Большой Лондон, на задней улочке открылась захудалая столовая, где по ночам гудел гриль и куда любили захаживать сотрудники обоих полицейских ведомств. Кое-где в не реформированных еще местечках на побережье Саффолка ходили слухи об обильных рождественских блюдах с хрустящей корочкой.

В Глазго на Хогманай[13] секта бородачей, объявивших себя поклонниками Ниалла Девять Заложников[14], приносила многочисленные человеческие жертвы, возлагая кишки на алтарь некоего сожженного и потом обожествленного адвоката, а мясо для себя. В Керколди, где нравы всегда были грубее, состоялось множество частных празднеств с музыкой и танцами, где подавали сандвичи с мясом.

Новый год начался с историй о робкой антропофагии в Мэрипорте, Ранкорне, Берслеме, Западном Бромвиче и Киддерминстере. Потом клыки показал вдруг и сам столичный метрополис: некто по имени Эймис перенес варварскую ампутацию руки неподалеку от Кингсвейя; журналиста С. Р. Корка сварили в старом бойлере возле Шепердс-Буша; учительницу мисс Джоан Уэйн зажарили по частям.

Так поговаривали. Не было никакого истинного способа проверить правдивость этих историй: они вполне могли быть плодом голодного бреда. В частности, одна была настолько неправдоподобной, что бросала тень сомнения на все остальные. Из Бродика на острове Арран у западного побережья Шотландии сообщили, что на одном таком пиру за всеобщим неумеренным обжирательством человечиной последовала гетеросексуальная оргия в красноватом свете шипящих от жира костров и что на следующее утро видели, как из утоптанной земли пробилось растение, известное как козлобородник. В такое – ни в коем случае и при самом большом умственном усилии – никак нельзя было поверить.

Глава 6

У Беатрис-Джоанны начались схватки.

– Бедная старушка, – ворковал Шонни. – Бедная, бедная старушка.

Бок о бок с женой и свояченицей он стоял тем ясным, но промозглым февральским днем в свинарнике Бесси, заболевшей свиньи. Всей своей огромной плотью, обвислой мертвенно-серой тушей Бесси лежала на боку, слабо похрюкивая. Ее видимый бок, странно крапчатый, вздымался, словно ей снилась охота на коренья. На панкельтские глаза Шонни навернулись слезы.

– Черви в ярд длиной! – горевал он. – Жуткие живые черви… Почему червю положена жизнь, а ей нет? Бедная, бедная, бедная старушка.

– Да перестань же, Шонни, – шмыгнула носом Мейвис. – Надо ожесточиться сердцем. В конце концов это только свинья.

– Только свинья? Только свинья?! Она выросла с детьми, благослови боже старушку. Она была членом семьи. Она, не скупясь, приносила поросят, чтобы мы могли пристойно питаться. Она получит, Господь сохрани ее душу, христианские похороны.

Беатрис-Джоанна сочувствовала его горю: во многом она была ближе к Шонни, чем Мейвис, – но теперь ее занимало иное. У нее начались схватки. День как будто обретал равновесие: смерть свиньи, рождение человека. Она не боялась, во всем полагаясь на Шонни и Мейвис, особенно на Шонни. Ее беременность прошла здоровым, обычным чередом, принося лишь мелкие разочарования: острая потребность в маринованных огурцах осталась неудовлетворенной, да и попытку переставить мебель в фермерском доме Мейвис твердо пресекла. Иногда ночью ее охватывала мучительная тоска по утешению в объятиях не Дерека, как ни странно, а…

– А-а-ах.

– Уже вторая за двадцать минут, – сказала Мейвис. – Иди-ка лучше в дом.

– Это схватки, – с чем-то вроде ликования произнес Шонни. – Наверное, сегодня вечером-ночью случится, хвала Господу.

– Просто спазм, – отозвалась Беатрис-Джоанна. – Не слишком сильный. Просто немного больно, вот и все.

– Ага, – с радостью забулькал Шонни. – Первым делом тебе надо клизму. Мыло и вода. Ты об этом позаботься, Мейвис, ладно? И пусть примет долгую теплую ванну. Хвала Господу, у нас уйма горячей воды.

Он погнал женщин в дом, оставив Бесси страдать в одиночестве, и начал открывать и с грохотом закрывать ящики.

– Перевязочные средства! – кричал он. – Надо нарезать побольше бинтов!

– Времени полно, – сказала Мейвис. – Она человек, сам знаешь, а не зверь в поле.

– Поэтому и надо нарезать бинтов, и ножницы нужны! – бушевал Шонни. – Господи боже, женщина, ты что, хочешь, чтобы она просто перекусила пуповину, как кошка?

Он нашел льняную нитку и, распевая гимн на панкельтском, отрезал несколько десятидюймовых кусков для перевязывания пуповины и на каждом завязал на конце узел. Тем временем Беатрис-Джоанну увели наверх в ванную, и трубы для горячей воды запели во все горло, потрескивая и кряхтя точно корабль на подходе.

Приступы становились все чаще. Шонни приготовил кровать в утепленном сарае, расстелил посреди помещения оберточную бумагу, а поверх клеенку – и все это не переставая петь. Урожай погиб, и верная свинья умирала, но новая жизнь готовилась вздернуть носик, словно показывая фигу силам стерильности. Внезапно, непрошено на ум Шонни пришли два странных имени, к именам почему-то прилагались бороды… Зондек и Эшхайм. Кто они такие? Потом он вспомнил: так звали древних изобретателей теста на беременность. Несколько капель мочи беременной женщины способны заставить новорожденного мышонка быстрее достичь половой зрелости. Он это прочел, когда собирал материал о долге, который сейчас начинал исполнять. По какой-то причине его сердце переполнял бурный восторг. Разумеется, в этом и был весь секрет: все в жизни едино, вся жизнь едина. Но не время об этом думать сейчас.

Вернулись из школы Ллевелин и Димфна.

– Что случилось, пап? Что происходит, пап? Что ты делаешь, пап?

– Пришло время вашей тети. Не мешайте мне сейчас. Идите где-нибудь поиграйте. Нет. Погодите. Идите и посидите с бедной Бесси. Подержите ее копытце, бедная старушка.

Теперь Беатрис-Джоанне хотелось лечь. Амнион разом прорвался, околоплодные воды отошли.

– На левый бок, девочка, – приказал Шонни. – Больно? Бедная старушка.

Боли действительно становились все сильнее и сильнее. Беатрис-Джоанна начала задерживать дыхание и усиленно тужиться. Шонни завязывал на изголовье длинное полотенце, подстегивая:

– Давай, девочка! Сильней давай! Благослови тебя Господь, уже скоро!

Беатрис-Джоанна, постанывая, тужилась.

– Дело будет долгое, Мейвис, – сказал Шонни. – Принеси-ка сюда пару бутылок сливового вина и стакан.

– Всего пара и осталась.

– Все равно неси, будь умницей. Вот так, вот так, моя красавица, – обернулся он к Беатрис-Джоанне. – Тужься. Тужься, благослови тебя боже.

Он повернулся удостовериться, что старомодные пеленки, сшитые сестрами долгими зимними вечерами, согреваются на радиаторе. Он уже простерилизовал перевязочные средства; в кастрюле кипятились ножницы; на полу посверкивала жестяная ванна; вата только и ждала, когда ее порвут на тампоны; лежала под рукой наволочка от валика для пеленания, по сути, все было готово.

– Благослови тебя боже, моя милая! – сказал он жене, когда та объявилась с бутылками. – Это будет великий день!

Это был определенно долгий день. Почти два часа Беатрис-Джоанна напрягала мышцы и тужилась. Она кричала от боли, и Шонни, прихлебывая сливовое вино и выкрикивая поощрения, наблюдал и ждал, потея не меньше ее.

– Если бы только у нас был какой-нибудь анестетик! – шептал он. – Ну же, девочка, – сказал он вдруг храбро, – выпей! – И протянул бутылку роженице.

Но Мейвис оттащила его руку назад.

– Смотри! Выходит!

Беатрис-Джоанна завизжала. Появлялась на свет голова: она наконец закончила свой тяжкий путь, пройдя через костистый туннель тазового пояса, протиснувшись через ножны на воздух мира, который был пока безразличным, но скоро станет враждебным. После короткой паузы вытолкнулось тельце ребенка.

– Отлично! – воскликнул просиявший Шонни, протирая закрытые глаза ребенка влажным тампоном; каждое его осторожное движение было исполнено любви и нежности.

Новорожденный приветствовал мир воплем.

– Чудесно! – обрадовался Шонни.

Потом, когда пульс пуповины начал замедляться, он взял две нитки и умело перевязал, затягивая узлы крепко, еще крепче, крепче не бывает, создавая две границы с ничейной землей посередине. Потом очень осторожно перерезал пуповину стерилизованными ножницами. Новая, яростно хватающая ртом воздух жизнь была теперь сама по себе.

– Мальчик, – сказала Мейвис.

– Мальчик? А и правда! – отозвался Шонни.

Освободившись от матери, ребенок перестал быть бесполым. Шонни повернулся ждать, когда выйдет плацента, а Мейвис завернула ребенка в шарф и положила в коробку у радиатора – ванна чуть подождет.

– Господи боже! – выдохнул Шонни, не отрывая глаз.

Беатрис-Джоанна вскрикнула, но не так громко, как раньше.

– Еще один! – пораженно воскликнул Шонни. – Близнецы, Богом клянусь! Помет, клянусь Господом Иисусом!

Глава 7

– Эй, ты! На выход! – приказал надзиратель.

– Давно пора, – забесновался Тристрам, вставая с нар. – Давно пора, гад ты этакий! Дай мне поесть, сволочь, перед уходом.

– Не ты, – с наслаждением отозвался надзиратель. – Он. – Он ткнул в сторону нар. – Вы еще долго с нами пробудете, мистер Грязнуля. Это его приказано выпустить.

Блаженный Амброз Бейли, которого надзиратель растолкал, моргая и щурясь, с трудом отрывался от созерцания извечного лика Бога, благодать присутствия которого снизошла на него в конце января. Он был очень слаб.

– Предатель! – рявкнул Тристрам. – Стукач! Наговаривал на меня, вот чем ты занимался! Купил себе постыдную свободу ценой лжи. – А надзирателю сказал, с надеждой расширив глаза: – Вы уверены, что это не ошибка? Вы совершенно уверены, что это не я?

– Он! – ткнул пальцем надзиратель. – Не ты. Он. Ты же не… – Он прищурился на листок у себя в руке. – Ты же не священник, что бы это ни значило, а? Всех священников приказано отпустить. Но сквернословы вроде тебя должны и дальше оставаться тут. Верно?

– Это возмутительная несправедливость! – завопил Тристрам. – Вот что это такое!

Он упал на колени перед надзирателем, схватив в мольбе его руки и сгорбив плечи, точно только что сломал шею.

– Пожалуйста, отпустите меня вместо него. Ему уже ни до чего нет дела. Он думает, что уже умер, что его сожгли на костре. Он думает, что уже на полпути к канонизации. Он даже не знает, что происходит. Пожалуйста!

– Он, – указал надзиратель. – Его имя на бумаге. Видишь? А. Т. Бейли. А ты, мистер Сквернослов, тут останешься. Не беспокойся, мы тебе другого дружка подыщем. Идем, старик, – мягко сказал он Блаженному Амброзу. – Тебе надо выйти отсюда и доложиться какому-то типу в Ламбете, который скажет тебе, что делать. Ну же, идем. – И он тряхнул его довольно сильно.

– Оставьте мне его паек, – взмолился Тристрам, все еще на коленях. – Это меньшее, что вы можете сделать, разрази вас гром. Я с голоду умираю!

– Мы все с голоду умираем! – рявкнул надзиратель. – А кое-кому приходится еще и работать, а не валяться весь день напролет. Мы все пытаемся протянуть на горстке питт там, паре капель синтелака тут. А кругом поговаривают, что, учитывая, как обстоят дела, и этого надолго не хватит. Ну же, пошевеливайся, старик.

Он снова тряхнул Блаженного Амброза.

Но Блаженный Амброз лежал с горящими глазами в священном трансе и не двигался.

– Еда, – ворчал Тристрам, с трудом поднимаясь. – Еда, еда, еда.

– Я тебе устрою еду, – пожурил надзиратель, совершенно не это имея в виду. – Пришлю тебе какого-нибудь каннибала, которых теперь арестовывают, вот что я сделаю. Вот кто будет тебе сокамерником, один из тех. Уж он-то тебе печенку вынет, сварит и съест.

– Вареную или сырую, какая разница! – застонал Тристрам. – Дайте ее мне, дайте ее мне.

– Бррр, – с отвращением фыркнул надзиратель. – Ну же, старик, – с растущим беспокойством обратился он к Блаженному Амброзу. – Вставай, будь паинькой. Ты выходишь на свободу. Домой, домой, домой, – заладил он.

Блаженный Амброз нетвердо поднялся, трясясь и опираясь на надзирателя.

– Quia peccavi nimis[15], – пробормотал он тоном слабоумного, потом рухнул на пол.

– Сдается, тебя шибко прихватило. Правда-правда, – сказал надзиратель и присел над ним точно над забившимся водостоком.

– Quniam adhuc[16], – бормотал, распростершись на полу, Блаженный Амброз.

Решив, что это его шанс, Тристрам обрушился на надзирателя как (по его мнению) башня. Оба они, задыхаясь, упали на Блаженного Амброза.

– Чего еще от тебя ждать, а, мистер Гадина? – зарычал надзиратель.

Блаженный Амброз застонал, как, наверное, стонала блаженная Маргарет Клитероу, когда на нее клали стофутовые гири в Йорке в 1586 году.

– Вот теперь ты окончательно нарвался, – выдохнул надзиратель, придавливая Тристрама коленями и мутузя обоими кулаками. – Ты сам напросился, сам, мистер Предатель. Помяни мое слово, живым ты отсюда не выйдешь. – Он злобно вмазал ему в подбородок, ломая вставные челюсти. – Ты уже давно нарывался!

Тристрам лежал неподвижно, отчаянно хватая воздух ртом. Надзиратель, все еще отдуваясь, потащил Блаженного Амброза Бейли на свободу.

– Mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa[17], – все повторял этот расстрига, трижды ударяя себя в грудь.

Глава 8

– Хвала Господу! – ликовал Шонни. – Мейвис, ты только посмотри, кто пришел! Ллевелин, Димфна! Скорей, скорей, все сюда!

А вошел в дом не кто иной, как отец Шэкел, торговец посевным зерном по профессии, которого столько месяцев назад забрали подлые серомальчики в губной помаде. Отцу Шэкелу было чуть за сорок, у него была кругло остриженная голова, заметное пучеглазие и хронический ринит, вызванный искривлением носовой перегородки. Вечно открытый рот и распахнутые глаза придавали ему сходство с Уильямом Блейком, вдруг увидевшим эльфов. Теперь он, благословляя, поднял правую руку.

– Вы очень похудели, – заметила Мейвис.

– Вам удалось попасть под пытки? – поинтересовались Ллевелин и Димфна.

– Когда вас выпустили? – воскликнул Шонни.

– Больше всего бы мне хотелось чего-нибудь выпить, – сказал отец Шэкел.

Речь у него была невнятная и гнусавая, точно при постоянной простуде.

– Есть самая капелька сливового вина, – сказал Шонни, – оставшаяся после трудов и празднования окончания этих трудов.

Он убежал за вином.

– Трудов? О каких трудах он говорит? – спросил отец Шэкел, садясь.

– О моей сестре, – ответила Мейвис. – Она на днях родила близнецов. Вам предстоит работенка по крещению, отец.

– Спасибо, Шонни. – Отец Шэкел взял стакан, налитый до половины. – Странные дела творятся, верно? – продолжил он, отхлебывая.

– Когда вас выпустили? – снова спросил Шонни.

– Три дня назад. С тех пор я был в Ливерпуле. Невероятно, но выпустили все церковные чины: архиепископов, епископов, вообще всех. Теперь нам можно не прятаться. Можно даже носить сутаны или воротнички, если захотим.

– До нас новости не доходят, – отозвалась Мейвис. – Теперь только и слышишь что обращения да речи – сплошные призывы и пропаганда. Но кое-какие слухи до нас дошли, правда, Шонни?

– Каннибализм, – сказал Шонни. – Человеческие жертвоприношения. Мы про такое слышали.

– Очень хорошее вино, – заметил отец Шэкел. – Наверное, скоро увидим, как запрет на виноделие снимут.

– Что такое «виноделие», пап? – спросил Ллевелин. – Это тоже как человеческие жертвоприношения?

– Возвращайтесь-ка вы двое держать копытце бедной Бесси, – отрезал Шонни. – Перед уходом поцелуйте руку отцу Шэкелу.

– Копытца отца Шэкела! – хихикнула Димфна.

– Довольно, – предостерег Шонни, – не то получишь на орехи.

– Бесси никак не умрет, – с подростковым бессердечием проворчал Ллевелин. – Идем, Димф.

Поцеловав руку отцу Шэкелу, дети, болтая, ушли.

– Положение еще далеко не ясно, – сказал отец Шэкел. – Известно только, что всеобщий страх растет. Такое всегда видно. Папа, по всей очевидности, вернулся в Рим. И я собственными глазами видел архиепископа Ливерпульского. Его, бедолагу, кирпичи укладывать послали. Так или иначе мы пронесли свет через темные времена. В этом и заключается назначение церкви. Этим стоит гордиться.

– И что будет теперь? – спросила Мейвис.

– Священникам предписано вернуться к своим обязанностям. Нам предписано снова служить мессу – открыто, легально.

– Хвала Господу! – отозвался Шонни.

– Ну уж нет, не стоит думать, что Государство так озабочено восхвалением Господа, – возразил отец Шэкел. – Государство напугано силами, которые не понимает, не более того. Наших правителей обуял суеверный страх, вот в чем дело. Полиция им не помогла, теперь они призывают священников. Церквей больше нет, поэтому мы должны разойтись по отведенным нам местностям и потчевать граждан не законом, а Богом. Умно придумано. Полагаю, это называется «сублимация»: не ешьте своего ближнего, лучше съешьте Бога. Нас используют – вот что происходит. Но в каком-то смысле, конечно, и мы используем. Мы дошли до самой существенной функции – сакраментальной. Такой урок мы вынесли: церковь способна принять любую ересь и неортодоксальность, включая вашу безвредную веру во Второе пришествие, пока крепко держится за свою сакральную функцию. – Он хохотнул. – Насколько я понял, поедают удивительно много полицейских. Пути Господни неисповедимы. Служилое мясо как будто наиболее питательно.

– Отвратительно, – поморщилась Мейвис.

– О да, отвратительно, – усмехнулся отец Шэкел. – Послушайте, у меня мало времени: сегодня мне надо попасть в Аккрингтон, и, возможно, придется идти пешком. Автобусы, судя по всему, не ходят. У вас есть облатки для причастия?

– Немного, – ответил Шонни. – Детишки, прости их Господь, нашли пакет и начали их уплетать, язычники мелкие. Они бы все слопали, если бы я их не поймал.

– Небольшое крещение на скорую руку, пока вы тут, – попросила Мейвис.

– Ах да.

Отца Шэкела отвели в утепленный сарай, где лежала с близнецами Беатрис-Джоанна. Выглядела она худой, но цветущей. Близнецы спали.

– А после обряда для новорожденных, – сказал Шонни, – как насчет обряда для умирающей? Небольшого соборования?

– Познакомься, отец Шэкел, – представила священника Мейвис.

– Я ведь не умираю, правда? – встревожилась Беатрис-Джоанна. – Я прекрасно себя чувствую. Только есть хочется.

– Это Бесси умирает, бедная старушка, – пояснил Шонни. – Я требую для нее тех же прав, как для любой христианской души.

– У свиньи нет души, – возразила Мейвис.

– Близнецы, а? – переспросил отец Шэкел. – Мои поздравления. Оба мальчики, да? И какие имена вы для них выбрали?

– Тристрам для одного, – без заминки ответила Беатрис-Джоанна. – И Дерек для другого.

– Можете принести мне воды? – попросил Мейвис отец Шэкел. – И немного соли?

Запыхавшись, вбежали Ллевелин и Димфна.

– Папа! – крикнул Ллевелин. – Папа! Это Бесси!

– Отошла наконец? – спросил Шонни. – Бедная верная девочка. Без последнего обряда утешения, да сжалится над ней Господь.

– Она не умерла! – крикнула Димфна. – Она ест.

– Ест? – изумился Шонни.

– Она встала и ест, – сказал Ллевелин. – Мы нашли в курятнике несколько яиц и дали ей.

– Яиц? Каких яиц? Тут все с ума сошли, включая меня самого?

– И те вафли, – добавила Димфна. – Кругленькие белые в шкафу. Мы ничего другого не нашли.

Отец Шэкел расхохотался. Он даже сел на край кровати Беатрис-Джоанны, чтобы отсмеяться. Он смеялся над Шонни, чье лицо выражало смешанные чувства.

– Неважно, – сказал он наконец, улыбаясь до ушей. – Найду хлеба по дороге в Аккрингтон. Должен же где-нибудь найтись хлеб.

Глава 9

Новым сокамерником Тристрама оказался большой нигериец по имени Чарли Линклейтер. Это был дружелюбный разговорчивый малый, со ртом таким большим, что оставалось только удивляться, как это из него не выпадают английские гласные. Тристрам часто старался сосчитать его зубы, которые у него были родные, а не искусственные (гордясь этим фактом, Чарли часто их показывал), и под конец счета их всегда оказывалось больше положенных тридцати двух. Это его беспокоило. Чарли Линклейтер отбывал неопределенный срок за неопределенное преступление, включавшее, насколько смог разобрать Тристрам, многократное отцовство вкупе с избиением серомальчиков, приправленное хулиганством в вестибюле здания Правительства и поеданием мяса в пьяном виде.

– Небольшой отдых тут, – сказал Чарли Линклейтер, – мне явно не повредит.

Голос у него был сочный, словно бы темно-пурпурный. Рядом с этим мясистым иссиня-черным созданием Тристрам чувствовал себя, как никогда, худым и слабым.

– Кругом твердят про поедание мяса, – с обычной своей ленцой сказал Чарли Линклейтер, развалившись на нарах. – Да что они в этом понимают? Ха, в прошлом году я завел интрижку с женой одного парня, он был, как и я сам, из Кадуна. Его звали Джордж Даниэль, и по профессии он был инспектором – из тех, что снимают показания счетчиков. Так вот, заявляется он нежданным домой и застает нас в самом разгаре. Что нам оставалось? Только врезать ему старым тесаком. Ты бы тоже так поступил, мой мальчик. Ну так вот, оказались мы с телом на руках – добрых восемьдесят килограммов с гаком. Что нам оставалось, как не достать старый котел? Потребовалась неделя, честное слово, и ели мы не переставая. Кости мы закопали, и никто ничего не узнал. Уж какой у нас, братец, пир получился, самый что ни на есть всамделишный!

Вздохнув, он чмокнул мясистыми губами и даже срыгнул от такого приятного воспоминания.

– Я должен отсюда выбраться, – заявил Тристрам. – Там, во внешнем мире, ведь есть еда, да? Еда. – Он пускал слюни, сотрясая прутья решетки, но теперь уже совсем слабо. – Я должен есть, должен.

– Что до меня, – отозвался Чарли Линклейтер, – я отсюда выбраться не спешу. Меня пара парней ищут со старым добрым тесаком, и, пожалуй, мне тут стоит посидеть. Во всяком случае какое-то время. Но готов услужить чем могу, чтобы вытащить тебя отсюда. Нет, я совсем не против твоего общества, ведь ты хорошо себя ведешь и вообще человек образованный и с хорошими манерами. Но если тебе нужно услужить, чтобы выбраться, я как раз тот, кто тебе посодействует.

Когда пришел надзиратель, чтобы протолкнуть через решетку полуденные питательные таблетки и воду, Тристрам с интересом заметил, что он при дубинке.

– Еще раз затеешь глупости, – предупредил надзиратель, – и познакомишься с моей красоткой! – Он взмахнул дубинкой. – По черепушке получишь, мистер Кровожадный. Так что будь начеку, помни мои слова.

– А его дубинка будет очень даже кстати, – заметил Чарли Линклейтер и добавил задумчиво: – И с тобой он не слишком любезно обращается.

А потом составил простой план по освобождению Тристрама. План подразумевал некоторое наказание для него самого, но он был человеком широкой души. Учитывая, что за семь дней он употребил пятьдесят семь килограммов инспектора, Чарли явно был человек большого упорства и стойкости. Теперь в исполнение первой простой части своего простого плана он понемногу начал создавать видимость вражды к своему сокамернику – чтобы не возбуждать подозрений в соучастии, когда настанет время второй фазы. С этого момента всякий раз, когда надзиратель заглядывал через прутья, он ревел Тристраму:

– Не доводи меня, парень! Держи свою ругань при себе. Я не привык, чтобы со мной так обращались!

– Опять он за свое? – кивал мрачный надзиратель. – Мы его еще в бараний рог согнем. Мы еще заставим его молить о пощаде.

Тристрам, с запавшим ртом, поскольку челюсти у него были сломаны, разевал рот в пустом рыбьем оскале. Надзиратель рявкал в ответ – у него-то вставные челюсти были целехоньки – и уходил. Чарли Линклейтер подмигивал. И так три дня.

На четвертый день Тристрам лежал почти так же, как Блаженный Амброз Бейли: безучастный и неподвижный, устремив взгляд в потолок. Решетку тряс Чарли Линклейтер.

– Он умирает. Идите скорей! Этот парень вот-вот даст дуба. Идите же!

Надзиратель ворчливо пришел. Увидев распростершегося неподвижно Тристрама, он со скрежетом открыл дверь камеры.

– Ну вот, – пятнадцать секунд спустя сказал Чарли Линклейтер. – Надевай его одежонку, приятель. Ловко дельце обстряпали, – добавил он, покачивая дубинку на ремешке из кожзама. – Напяливай его мундир, вы вроде одного размера.

На пару они раздели отключившегося надзирателя.

– Надо же, у него спина прыщавая, – прокомментировал Чарли Линклейтер.

Нежно уложив надзирателя на нары Тристрама, он прикрыл его одеялом. Тем временем Тристрам, задыхаясь от возбуждения, застегивал на себе поношенный синий мундир.

– Не забудь его связку ключей, – сказал Чарли Линклейтер, – а главное, дружок, не забудь его дубинку. Эта красотка ох как тебе пригодится. Теперь, по моим прикидкам, он не раньше чем через полчаса в себя придет, поэтому не спеши и веди себя естественно. Надвинь фуражку на глаза, мальчик. Жаль, конечно, что бороду не спрячешь.

– Я очень вам благодарен, – сказал Тристрам, сердце у него бешено ухало. – Честное слово.

– Не бери в голову, – отозвался Чарли Линклейтер. – А теперь врежь-ка мне по кумполу дубинкой, чтобы выглядело понатуральней. Незачем запирать камеру, потому что никто не попытается из нее выйти, но не забудь позвякивать ключами, чтобы все выглядело естественно. Давай же! Бей!

Тристрам слабенько, как по яйцу к завтраку, стукнул по дубовому черепу.

– Ты способен на большее, – усмехнулся Чарли Линклейтер.

Поджав губы, Тристрам хорошенько ему врезал.

– В таком вот духе, – сказал Чарли Линклейтер, и глаза у него закатились.

Его туша рухнула на пол, отчего на полке подпрыгнули кружки.

В коридоре Тристрам настороженно поглядел в обе стороны. В дальнем конце угрюмо болтали два надзирателя, прислонившись к поручням колодца и глядя вниз словно бы в море. В другом же конце путь был свободен: всего четыре камеры до лестницы. Тристрам тревожился, что бородатых надзирателей не бывает. Найдя платок в кармане чужих заскорузлых штанов, он прикрыл им физиономию. Скажет, мол, зуб или челюсть болит или еще что. Он решил не следовать совету Чарли Линклейтера: раз он выглядит неестественно, то и вести себя надо неестественно. Усиленно звякая ключами и топая ботинками, он неловко сполз по железной лестнице. На площадке ему повстречался поднимающийся надзиратель.

– Что с тобой такое?

– У’арился о во’ота, – пробормотал Тристрам.

Надзиратель удовлетворенно кивнул и стал подниматься дальше.

Еле переводя дух, Тристрам погромыхал вниз. Пока все шло гладко. Пролет за железным пролетом, ряд за бесконечным рядом камер, желтеющая карточка мелким шрифтом на каждой площадке: «Тюрьма его величества. Правила». Наконец он очутился на нижнем этаже, и тут вдруг его охватило ощущение, будто все эти бесчисленные ярусы со множеством камер балансируют на его бедной бредящей голове. Повернув наугад за угол, он нос к носу столкнулся с еще одним надзирателем – этот был с мясистым лицом и прямой как палка, точно на искусственной подпорке.

– Ух ты! – крякнул он. – С тобой все в порядке? Новенький, да?

– Хагойл, – прочавкал Тристрам. – Заудился. Апутался.

– Если ищешь медсанчасть, тебе туда. Прямо. Не пропустишь. – Он указал пальцем.

– Ийду арен, – прошамкал Тристрам.

– Да все путем, приятель, – сказал надзиратель.

Тристрам поспешил дальше. Обстановка кругом стала казенная: бежевые стены с темно-коричневыми цоколями, крепкий запах дезинфекции. «МЕДСАНЧАСТЬ. ДЛЯ ПЕРСОНАЛА» – гласила надпись на синем фонарике над притолокой, внутри горел огонек. Тристрам храбро прошел в зал с душевыми и купальнями – тут сновали юнцы в белых халатах и пахло хлоркой. Из-за ближайшей двери доносились плеск и бульканье воды для ванн, а еще мужское хмыканье. Дверь оказалась открытой, и Тристрам ее толкнул. Синяя плитка, пар. Купавшийся намыливал голову, зажмурив глаза точно в жутчайшей агонии.

– Забыл побриться, – крикнул Тристрам.

– А-а, – откликнулся купальщик.

К немалому своему ликованию, Тристрам обнаружил, что в подставку на стене воткнута электрическая бритва. Включив ее, он начал срезать бороду практически как мясо.

– Эй! – крикнул купальщик, к которому вернулось зрение. – Что происходит? Кто вас сюда пустил?

– Бреюсь, – отозвался Тристрам, пораженный открывающимся зрелищем: по мере того как падали клочья волос, в зеркале появлялись его впалые щеки. Еще большим шоком для него стала острая недоверчивость в собственном взгляде.

– Всего минутку, – сказал он.

– Никакой теперь частной жизни, – буркнул купальщик. – Даже ванну нельзя спокойно принять. – Он капризно погонял воду. – Могли бы приличия ради фуражку снять, когда врываетесь и мешаете человеку мыться.

– Всего пару секунд, – отозвался Тристрам. Усы он оставил, чтобы сберечь время.

– Могли бы и пол за собой подмести, – заметил купальщик. – Почему я должен босыми ногами ходить по чужим бакенбардам? – А потом: – Эй, что происходит? Кто вы вообще такой? У вас борода… по крайней мере была… А это неправильно.

Он попробовал вылезти из ванны и оказался хлипким мужичонкой с кроличьим тельцем и черной порослью меха от грудины до паха. Тристрам столкнул его, очень мыльного, назад и метнулся к двери. В ней он, к своей радости, обнаружил ключ, который поспешно переместил на другую сторону двери. Купальщик, весь облепленный пеной, снова попытался подняться. Гладко выбритый Тристрам беззвучно шепнул «прощай» и повернул ключ в замке.

– Эй! – раздался из-за двери крик купальщика, затем заплескалась вода.

В большом зале Тристрам спокойно сказал юнцу в белом халате:

– Я тут новенький и, похоже, заблудился. Как мне отсюда выйти?

Юнец с улыбкой вывел его из медсанчасти и объяснил, куда идти дальше.

– По коридору, лапочка, – ответил он, – потом первый поворот налево, потом прямо, не пропустишь, милый.

– Большое спасибо, – поблагодарил Тристрам, улыбаясь черной дырой на месте рта.

Все были взаправду и воистину очень любезны.

В просторном, уходящем ввысь мрачном вестибюле несколько надзирателей, по всей очевидности только что сменившихся, отдавали свои ключи старшему смены, довольно странному типу в новеньком отглаженном мундире, очень худому и высокому, ростом скорее семи футов, чем шести.

– Да, так, да… – бубнил старший смены без особого интереса. – Да, верно. – Сверив номер на ключах со списком, он ставил галочки в ведомости. – Да, так. – Потом передавал ключи помощнику, который вешал их на доску.

– Да, верно, – сказал он Тристраму.

В левой створке массивных тюремных ворот имелась крохотная открытая дверка, за которой исчезали надзиратели. Вот так все просто. Тристрам постоял с мгновение на ступенях, вдыхая воздух свободы и глядя вверх, пораженный высотой неба.

«Осторожно, осторожно, не выдай себя», – советовал он собственному колотящемуся сердцу.

Он ушел медленно, стараясь насвистывать. Но для этого у него во рту все еще было слишком сухо.

Глава 10

Подошло время сева. Пусть по одному-два, но из курятника появлялись яйца, свинья Бесси, почти бодрая, резвилась, близнецы благоденствовали. Беатрис-Джоанна с сестрой сидели в гостиной и вязали из суррогата шерсти теплые распашонки. В сколоченной Шонни двойной колыбельке Тристрам и Дерек Фоксы спали в полном согласии.

– Я не гоню тебя с детьми, – сказала Мейвис, – я думаю только о том, что лучше для тебя. По всей очевидности, ты сама не захочешь остаться тут насовсем, не говоря уже о том, что места у нас не так много. И потом, ты опасна для всех нас. Я хочу сказать, ты должна подумать о будущем, принять какое-то решение, верно?

– Ох да, – удрученно согласилась Беатрис-Джоанна. – Вы были очень добры. Я все понимаю.

– Ну и что ты надумала? – спросила Мейвис.

– А что я могла надумать? – переспросила Беатрис-Джоанна. – Я написала три письма Тристраму – на адрес Министерства внутренних дел, – и все они вернулись обратно. Возможно, он мертв. Возможно, его расстреляли. – Она два или три раза шмыгнула носом. – Нашу квартиру, скорее всего, зацапал Департамент расселения Полпопа. Мне некуда и не к кому идти. Не слишком приятная ситуация, правда? – Она высморкалась. – У меня нет денег. У меня ничего на свете нет, кроме этих близнецов. Ты меня можешь выставить, если хочешь, но мне буквально некуда идти.

– Никто не говорит о том, чтобы тебя выставить, – резко сказала Мейвис. – Ты моя сестра, и это мои племянники, и если тебе придется остаться тут, ну тогда и говорить не о чем.

– Может, я могла бы найти работу в Престоне или где-то поблизости, – без особой надежды сказала Беатрис-Джоанна. – Это, наверное, чуть помогло бы.

– Работы нет никакой, – возразила Мейвис. – И деньги – меньшая из чьих-либо забот. Я говорю про опасность. Я думаю о Ллевелине и Димфне и о том, что станется с ними, если нас арестуют. А ведь нас арестуют, знаешь ли, если всплывет, что мы укрываем… как это называется?

– Есть такой термин «повторнородящая». Я повторнородящая. Значит, ты видишь во мне не сестру. Для тебя я просто нечто опасное, повторнородящая.

Сжав губы в тонкую линию, Мейвис согнулась над вязаньем.

– А Шонни так не думает, – сказала Беатрис-Джоанна. – Только ты думаешь, что я обуза и угроза.

Мейвис подняла взгляд.

– Нехорошо так говорить и не по-сестрински. Совершенно бессердечно и эгоистично. Тебе бы следовало осознать, что пришло время рассуждать здраво. Мы рисковали до того, как родились малыши, очень рисковали. Теперь ты обвиняешь меня в том, что я больше думаю о собственных детях, чем о твоих. А что до Шонни… он слишком добросердечный для этой жизни. Добросердечный до глупости и вечно твердит, дескать, Господь нас защищает. Иногда меня тошнит от имени Бога, если хочешь знать правду. Рано или поздно Шонни всех нас в неприятности впутает. Рано или поздно мы все из-за него в беду попадем.

– У Шонни достаточно здравый ум.

– Он, возможно, в здравом уме, но здравый ум скорее обуза, когда живешь в безумном мире. И здравомыслящим его никак не назовешь. Если думаешь, что он способен здраво рассуждать, выбрось это из головы. Он просто везучий, вот и все. Он слишком много говорит и всегда не к месту. Помяни мое слово: рано или поздно удача его подведет, и тогда помоги Господи всем нам.

– И что мне, по-твоему, делать? – спросила, помолчав, Беатрис-Джоанна.

– Ты должна делать то, что, на твой взгляд, лучше для тебя самой – что бы оно ни было. Оставайся тут, если нужно, оставайся столько, сколько тебе покажется удобным. Но постарайся иногда помнить…

– Что помнить?

– Ну, что кое-кто вошел для тебя в расходы и даже подверг себя опасности. Я говорю это сейчас и больше повторять не буду. На том тема закрыта. Просто мне бы хотелось, чтобы ты иногда не забывала, вот и все.

– Я правда помню… – Голос у Беатрис-Джоанны дрогнул. – И я очень благодарна. Я говорила это по три раза на дню, каждый день с тех пор, как приехала. Кроме, разумеется, того дня, когда, собственно, рожала. Я и тогда бы сказала, но мне о другом надо было думать. Если хочешь, я и сейчас скажу, чтобы за тот день возместить. Я очень благодарна. Я очень благодарна. Я очень благодарна.

– Незачем так себя вести, – сказал Мейвис. – Оставим этот разговор, ладно?

– Да. – Беатрис-Джоанна встала. – Оставим этот разговор, памятуя, разумеется, что его завела ты.

– Ни к чему так говорить, – повторила Мейвис.

– А пошло оно все! – отозвалась Беатрис-Джоанна. – Пора их кормить. – Она подняла из колыбельки близнецов.

Это было уж слишком… всего этого слишком… Поскорей бы вернулся с сева Шонни. Она понимала, что двум женщинам в доме не место, но что ей делать?

– Думаю, до конца дня мне лучше посидеть у себя в комнате, – сказала Беатрис-Джоана сестре. – Если это, конечно, можно назвать комнатой. – Едва она это произнесла, как ей захотелось откусить себе язык. – Извини. Я не то имела в виду.

– Делай что хочешь, – ядовито отозвалась Мейвис. – Иди ровно туда, куда хочешь. Сколько я тебя помню, ты именно так и поступала.

– Черт, черт! – крикнула Беатрис-Джоанна и с грохотом дверей скрылась с розовыми близнецами.

«Как глупо! – думала она позднее, лежа в сарае. – Нельзя так себя вести». Ей надо примириться с тем фактом, что это единственный дом, где она может жить, что у нее нет другого крова, пока она не узнает, что, собственно, происходит в мире, где (если на этом, а не на том свете, иначе это не имело значения) Тристрам и как укладывается в общую картину Дерек. Близнецы не спали. Дерек (у него на одеяльце было вышито «Д») пускал пузыри материнским молоком, и оба сучили ножками. Благослови боже их носочки из хлопкозаменителя, милашки. Ей многое пришлось ради них вынести. Выносить многое – одна из ее обязанностей. Со вздохом она пошла в гостиную.

– Прости меня, – сказала она сестре, спрашивая себя, за что, собственно, извиняется.

– Пустяки, – отозвалась Мейвис. Она отложила вязанье, и теперь яростно поправляла маникюр.

– Хочешь, я займусь обедом? – спросила Беатрис-Джоанна.

– Можешь, если хочешь. Я не слишком голодна.

– А как же Шонни?

– Шонни взял с собой яйца вкрутую. Приготовь что-нибудь, если хочешь.

– Я сама не так уж голодна.

– Ну и ладно.

Сев, Беатрис-Джоанна стала раскачивать пустую колыбельку. Может, стоит забрать близнецов из кроватки, принести их в дом? Бедные маленькие чужаки, путь уж лежат где лежат.

– Затачиваешь чуток коготки? – весело спросила она сестру. Она язык могла бы себе откусить и так далее.

Мейвис подняла взгляд.

– Если ты вернулась только для того, чтобы оскорблять…

– Прости, прости, ну пожалуйста. Просто шутка, и все. Просто я не подумала.

– Нет, такой уж у тебя характер. Ты просто не думаешь.

– О черт! – воскликнула Беатрис-Джоанна, а потом: – Прости, прости, прости.

– Какой смысл твердить «прости», если ты этого не думаешь?

– Послушай, – спросила в отчаянии Беатрис-Джоанна, – чего ты на самом деле от меня хочешь?

– Я тебе уже сказала. Ты должна делать ровно то, что, на твой взгляд, лучше для тебя самой и твоих детей.

От того, как она произнесла последнее слово, оно зазвенело диссонантным сгустком намеков, наводя на мысль, что единственные истинные дети в доме – дети Мейвис, а дети Беатрис-Джоанны какие-то поддельные.

– Ах! – засопела, выдавливая слезы, Беатрис-Джоанна. – Как я несчастна!

Она побежала к своим гулькающим и не таким уж несчастным близнецам. Мейвис, поджав губы, продолжала маникюрить коготки.

Глава 11

Позднее в тот же день прибыл в своем черном фургоне капитан Лузли из Полиции популяции.

– Приехали, – сказал он молодому Оксенфорду, своему шоферу. – Государственная ферма СВ-313. Долгая же была поездка.

– Отвратительная поездка, – отозвался сержант Имидж с нажимом, как свойственно людям его пошиба. Они такое видели в распаханных полях… Ужасные вещи! – Отвратительная, – повторил он. – Следовало бы начинить им задницы пулями.

– Слишком мало боеприпасов на борту, сержант, – вставил Оксенфорд. Этот молодой человек все воспринимал буквально.

– Это не наша работа, – одернул капитан Лузли. – Непристойное поведение на публике – забота обычной полиции.

– Тех полицейских, кого еще не съели, – сказал сержант Имидж. – Давай же, Оксенфорд, – сварливо велел он. – Открывай ворота.

– Это нечестно, сержант. Я же за рулем.

– Ну ладно. – И сержант Имидж по-змеиному высунулся в окно, чтобы распахнуть створки. – Детки, – протянул он. – Играющие детки. Хорошенькие детки. Ладно, поезжай к дому. Я пешком пройдусь.

Дети убежали.

Ллевелин, запыхавшись, крикнул с порога:

– Папа! Там люди в черном фургоне приехали. Полицейские, кажется.

– В черном, говоришь? – Шонни встал выглянуть из окна. – И верно. Мы давно их ждали, прости их Господь, а они никак не ехали. А теперь, когда наша бдительность притупилась, они тут как тут в своих ботфортах. Где твоя сестра? – резко спросил он жену. – Скажи ей: пусть запрется и сидит тихо.

Кивнув, Мейвис все же помедлила в дверях.

– Ну же! – подстегнул Шонни. – Они с минуты на минуту будут тут!

– На первом месте мы, – сказала Мейвис. – Помни об этом. Ты и я, и дети.

– Ладно-ладно, теперь иди.

Мейвис ушла в сарай. Фургон остановился, и капитан Лузли вышел потягиваясь. Взревев напоследок мотором, молодой Оксенфорд выключил двигатель; сержант Имидж подошел к шефу. Молодой Оксенфорд снял фуражку, открывая красную полосу на лбу – точь-в-точь печать Каина, – и, отерев грязным платком лоб, снова ее надел. Все было готово.

– Добрый день, – сказал капитан Лузли. – Это Государственная ферма СВ-313, а вы… боюсь, не могу произнести ваше имя, знаете ли. Но это неважно. У вас ведь живет некая миссис Фокс, верно? Очаровательно, очаровательно. Можно войти?

– Не мне говорить «да» или «нет», – ответил Шонни. – Наверное, у вас должен быть ордер.

– О да, – отозвался капитан Лузли, – у нас есть ордер, знаете ли.

– Почему он это повторяет, папа? – спросил Ллевелин. – Почему он повторяет «знаете ли»?

– У него просто нервы разыгрались, пощади его Господь, – сказал Шонни. – У одних бывает тик, другие говорят «знаете ли». Тогда входите, мистер…

– Капитан, – встрял сержант Имидж. – Капитан Лузли.

Все трое вошли, не снимая фуражек.

– Что именно вы ищете? – спросил Шонни.

– Как интересно! – сказал сержант Имидж, покачивая ногой грубую колыбель. – Сук сломался, колыбель упала. Колыбель упала, дитятко пропало…[18]

– Вот именно, – согласился капитан Лузли. – У нас есть основания полагать, знаете ли, что миссис Фокс жила у вас на всем протяжении своей нелегальной беременности. И ключевое слово тут «дитятко».

В комнату вошла Мейвис.

– Это, – заявил капитан Лузли, – не миссис Фокс. – Он говорил капризно, словно его пытаются надуть. – Она похожа на миссис Фокс, но не миссис Фокс. – Он поклонился хозяевам, иронично поздравляя с логичной попыткой обмана. – Я хочу видеть миссис Фокс.

– Колыбель тут для поросят. Помет требует большого ухода.

– Попросить молодого Оксенфорда немного его побить? – поинтересовался сержант Имидж.

– Пусть попробует, – сказал Шонни. Краска вдруг залила ему лицо, словно опустили рубильник. – Никто меня бить не станет. Я, пожалуй, попрошу вас уйти.

– Не можем, – отозвался капитан Лузли. – Мы выполняем свой долг, знаете ли. Нам нужна миссис Фокс и ее нелегальное потомство.

– Нелегальное потомство, – попугаем повторил Ллевелин, восхищенный новым для него выражением. – Нелегальное потомство.

– А что, если я скажу, что миссис Фокс тут нет? – сказал Шонни. – Она нанесла нам визит незадолго до Рождества и поехала дальше. Не знаю куда.

– Что такое «Рождество»? – спросил сержант Имидж.

– Это к делу не относится, – отрезал капитан Лузли. – Если миссис Фокс тут нет, полагаю, вы не будете возражать, если мы сами в этом убедимся? У меня тут… – Он порылся в кармане кителя. – У меня тут ордер с самыми широкими полномочиями. Включает обыск, знаете ли, и все остальное.

– В том числе и побои, – добавила Мейвис.

– Вот именно.

– Убирайтесь! – рявкнул Шонни. – Все трое убирайтесь! Я не потерплю, чтобы наймиты Государства обшаривали мой дом.

– Вы тоже наймит Государства, – невозмутимо возразил капитан Лузли. – Мы все слуги Государства. Ну же, будьте разумным. Нам не нужны неприятности, знаете ли. – Он слабо улыбнулся. – В конечном итоге мы все должны исполнять свой долг.

– Знаете ли, – добавила Димфна и захихикала.

– Иди сюда, маленькая девочка, – вкрадчиво сказал сержант Имидж. – Ты ведь милая маленькая девочка, верно? – Он присел, покачиваясь на пятках, и, щелкнув пальцами, позвал ее как котенка.

– Не подходите! – Мейвис притянула к себе детей.

– Арггх! – кратко рявкнул на Мейвис сержант, а вставая, снова надел маску идиотского добродушия. – В доме ведь есть младенчик, правда? – вкрадчиво спросил он Димфну. – Милый маленький младенчик. Правда, а?

Димфна захихикала, а Ллевелин твердо сказал:

– Нет.

– Вот вам и правда, – вмешался Шонни. – Мальчик сказал чистую правду. Теперь вы уйдете и перестанете тратить свое, а не только мое время? Я занятой человек.

– Не в моих намерениях, – вздохнул капитан Лузли, – предъявлять обвинения вам или вашей жене. Предъявите миссис Фокс и ее потомство, и больше вы о нас не услышите. Даю вам слово.

– Мне вас вышвырнуть?! – закричал Шонни. – Потому что, Господом Иисусом клянусь, я вот-вот это сделаю!

– Врежь ему мальца, Оксенфорд, – сказал сержант Имидж. – Чтобы не заговаривался.

– Мы сейчас начнем обыск, – сказал капитан Лузли. – Мне очень жаль, что вы не хотите сотрудничать, знаете ли.

– Иди наверх, Мейвис, – велел Шонни. – И детей забери. Предоставь это мне.

Он попытался вытолкать жену.

– Дети останутся тут, – возразил сержант Имидж. – Детей заставят попищать. Мне нравится, как дети пищат.

– Ах ты гнусный, безбожный сукин сын! – завопил Шонни и бросился на сержанта Имиджа, но молодой Оксенфорд быстро встал между ними.

Молодой Оксенфорд легонько врезал Шонни в пах, и тот, вскрикнув от боли, отчаянно замахал руками.

– Хватит, – произнес голос из кухни. – Я не хочу причинять новые неприятности.

Шонни опустил кулаки.

– А вот это миссис Фокс! – улыбнулся капитан Лузли. – Эта настоящая. – Он выказал сдержанную радость.

Беатрис-Джоанна была одета в дорогу.

– Что вы собираетесь сделать с моими детьми? – спросила она.

– Не надо было этого делать, – взвыл Шонни. – Тебе следовало бы сидеть тихо. Все обошлось бы, прости тебя Господь.

– Примите мои заверения, – сказал капитан Лузли, – что никакого вреда ни вам, ни вашим детям не причинят. – Он вдруг осекся. – Детям? Детям? А, понимаю. Больше одного. Такая возможность мне в голову не приходила. Тем лучше, конечно, знаете ли, тем лучше.

– Меня можете наказывать сколько хотите, – сказала Беатрис-Джоанна, – но дети ничего дурного не сделали.

– Ну конечно, конечно, нет, – подтвердил капитал Лузли. – Решительно ничего дурного. Дурного мы желаем только их отцу. Я лишь намерен предъявить комиссару плоды его преступления. Ничего больше, знаете ли.

– В чем дело? – воскликнул Шонни. – Что происходит?

– Долгая история, – отозвалась Беатрис-Джоанна. – Слишком поздно теперь ее рассказывать. Ну вот, – повернулась она к сестре, – похоже, будущее само о себе позаботилось. Похоже, мне нашлось куда поехать.

Часть четвертая

Глава 1

Тристрам готов был выступить в дальний поход. Точно игла компаса, он стремился на север, к жене, к перспективе искупления и примирения – как перспективе ванны после тяжкого труда. Он хотел найти утешение в ее объятиях, теплом теле, в их смешавшихся слезах, хотел отдохновения. Мстить ему не слишком хотелось.

В столице царил хаос, и этот хаос поначалу показался проекцией его собственной новообретенной свободы. Хаос улюлюкал толстым смеющимся жрецом Бахуса и велел ему (неподалеку от Пентенвилля) забить дубинкой безобидного прохожего и забрать его одежду.

Дело было в переулке, в темноте, на задах общественных полевых кухонь и языков пламени, потрескивающих от капель расплавленного человеческого сала. Электроснабжение, как и прочие коммунальные службы, похоже, отказало. Ночью правил закон джунглей, битое стекло скрипело под ногами как ломающиеся ветки. Тристрам призадумался, вспомнив цивилизованный порядок в тюрьме, из которой сбежал: сколько еще он протянет на свободе? Потом, все еще размышляя над этим, вдруг увидел мужчину, прислонившегося к стене у темного зева переулка и пьяно распевающего во все горло. Тристрам замахнулся дубинкой, и мужчина разом рухнул – услужливо, словно только этого и ждал, а его одежда (рубашка с круглым воротом, костюм в клетку и пальто) снялась без усилий. Тристрам быстро преобразился в свободного гражданина, но решил сохранить дубинку надзирателя. Одетый для выхода, он пошел искать съестное.

Звуки джунглей, лес черных небоскребов… Звездное небо головокружительно высоко… Сытая, розовощекая краснота костров… На Клермонт-сквер он набрел на людей, которые ели. Около тридцати мужчин и женщин сидели где попало вокруг барбекю. Грубая сетка из телеграфных проводов покоилась на двух горках битых кирпичей, под ней тлели угли. Мужчина в белом колпаке переворачивал вилкой шипящие стейки.

– Мест нет, мест нет, – зажурчал профессорско-педантичный тонкий голос, когда Тристрам робко приблизился. – Это обеденный клуб, а не общественный ресторан.

– У меня тоже есть членский билет, – ответил Тристрам, размахивая дубинкой. Все рассмеялись столь жалкой угрозе. – Я только что из тюрьмы вышел, – жалобно взвыл он. – Меня голодом морили!

– Тогда присоединяйтесь, – предложил профессорский голос. – Хотя поначалу может показаться слишком обильно для вашего желудка. – Сегодня уголовник единственно нравственный человек, – поделился он афоризмом с соседями.

Потянувшись, он достал щипцами с ближайшего гриля длинный шампур с кусками мяса.

– Кебаб, – пояснил он, потом всмотрелся в Тристрама поверх пламени. – У вас зубов нет. Вам надо зубами где-нибудь обзавестись. Погодите. Вон там у нас есть весьма питательный бульон. – И гостеприимно завозился в поисках миски, ложки. – Вот попробуйте, – сказал он, накладывая что-то половником из металлического котелка, – и от всего сердца добро пожаловать.

Тристрам, как дикий зверь, потащил подарок в уголок, подальше от остальных. Он втянул в себя содержимое ложки, от которой шел пар. В насыщенной маслянистой жидкости плавали кусочки чего-то дымящегося, податливого и резинистого. Мясо. Он читал про мясо. Античная литература была полна обжиралова мясом: Гомер, Диккенс, Пристли, Рабле, А. Дж. Кронин. Он проглотил, рыгнул, его стошнило.

– Не спешите, не спешите, – доброжелательно сказал, подходя к нему, профессор. – Довольно скоро вы распробуете. Думайте не о том, что это, а о том, что это мясистый дар с дерева жизни. Вся жизнь едина. За что вас посадили?

– Наверное, – сказал Тристрам, все еще рыгая, но понемногу приходя в себя, – за то, что я был против Правительства.

– Какого? В настоящий момент у нас как будто нет правительства.

– Выходит, Авфаза еще не началась, – протянул Тристрам.

– Вы как будто человек науки. В тюрьме у вас было достаточно досуга для размышлений. Скажите, что вы думаете о нынешних временах?

– Не могу думать, не имея информации, – отозвался Тристрам. Он снова попробовал бульон. На сей раз жидкость проскользнула много легче. – Так это и есть мясо! – удивился он.

– Человек в равной мере наделен инстинктом воспроизведения рода и инстинктом хищника. Оба эти инстинкта взаимосвязаны, и оба слишком долго подавлялись. Но сложите их вместе, и любая рациональная причина для подавления отпадет. Что до информации, то у нас нет информации, поскольку нет информационных служб. Однако можно предположить, что правительство Старлинга пало и что в президиуме партии уже идет свара, поэтому правительство у нас, несомненно, скоро появится. А пока мы ради самозащиты объединяемся в обеденные клубы. Позвольте предостеречь вас (ведь вы только-только из тюрьмы и потому этот новый мир вам в новинку): не ходите в одиночку. Если хотите, я поручусь за вас в нашем клубе.

– Вы очень добры, – отозвался Тристрам, – но мне нужно найти жену. Она в Северной провинции, под Престоном.

– Вас ожидают некоторые трудности, – предупредил добрый профессор. – Железнодорожное сообщение, разумеется, прервано, и на шоссе транспорта почти нет. Пешком путь очень долгий. Не выступайте без провизии. Держите оружие наготове. Не спите под открытым небом. Меня очень беспокоит, – сказал он, всматриваясь в запавшие щеки Тристрама, – что у вас нет зубов.

Тристрам вынул из кармана сломанные в двух местах половинки вставных челюстей и с сожалением стал вертеть в руках.

– Жестокий надзиратель в тюрьме, – несправедливо сказал он.

– Помнится, – сказал профессор, – среди членов нашего клуба был зубной техник.

Он ушел к обедающим, а Тристрам прикончил бульон. Бульон бодрил, тут сомнений не оставалось. В память ему хлынуло старинное пелагианское стихотворение или, точнее, одна из пометок самого автора. «Королева Маб». Шелли. «Сравнительная анатомия учит нас, что человек во всем походит на травоядное животное и ни в чем на плотоядное: у него нет ни когтей, чтобы схватить жертву, ни заостренных клыков, чтобы рвать волокна». И еще: «Человек ничем не похож на плотоядное животное. Единственное отличие его от травоядных в том, что у травоядных животных имеется ячеистая прямая кишка». Все это в конечном итоге оказалось сущей чушью.

– Ваши зубы можно починить, – сообщил, вернувшись, добрый профессор. – И можно собрать вам в дорогу вещмешок с холодным мясом. На вашем месте я и не думал бы выходить засветло. Буду рад приютить вас на ночь.

– Вы воистину очень добры, – искренне сказал Тристрам. – Честно говоря, я никогда еще не встречал такой доброты.

На глаза ему навернулись слезы: день его вымотал.

– Пустяки. Когда Государство чахнет, расцветает гуманность. В наши дни можно встретить очень приятных людей. Однако не расставайтесь со своим оружием.

На ночь Тристрам устраивался уже при зубах. Лежа на полу в квартире профессора, он снова и снова щелкал зубами, жевал темноту точно воздушное мясо. Его хозяин, назвавшийся Синклером, осветил путь до квартиры плавающим в сале фитилем – пахло восхитительно. Уютный огонек плясал по неприбранной, забитой книгами комнатке. Однако Синклер открещивался от какой-либо претензии называться – как он выразился – «читателем». Пока не отказало электричество, он был композитором, сочинял электронную музыку, специализируясь на атмосферных аранжировках для телевизионных документальных фильмов. И – опять же до того, как отказало электричество и встали лифты, его квартира была на добрых тридцать этажей выше этой: по всей очевидности, настали времена, когда самые слабые поднимались, а самые сильные спускались с высот. Его нынешняя квартира когда-то принадлежала настоящему читателю, профессору китайского языка, чье мясо – невзирая на преклонный возраст – оказалось довольно сочным. Синклер невинно спал в вытащенной из стены кровати, мирно посапывал и иногда говорил во сне. Его бормотание было по большей части афористичным, а иногда откровенно бессмысленным. Тристрам вслушивался.

– Кошачья повадка преумножается вдумчивостью… Люблю картошку. Люблю свинину. Люблю человека… Наш ответ – евхаристическое пищеварение.

Мрачные слова «евхаристическое пищеварение» словно бы распахнули дверь в сон, и, точно надеясь найти за ней ответ, Тристрам, сытый и убаюканный, сам провалился в небытие. Вынырнув из него снова, он увидел, как Синклер, напевая и одеваясь, дружески ему подмигивает – похоже, наступило ясное летнее утро.

– Ну что, пора отправлять вас в путь, а? – спросил Синклер. – Но сперва самое насущное. Плотный завтрак.

Синклер быстро помылся (коммунальная служба водоснабжения как будто работала) и побрился древней опасной бритвой.

– Удачное у нее название: «горлорезка», – сказал он, одалживая бритву Тристраму. – Еще как теперь горла режет!

У Тристрама не было причин ему не верить.

Кострам барбекю, казалось, не давали погаснуть. «Храм! Олимп!» – подумал Тристрам, здороваясь скромной улыбкой с членами обеденного клуба, четверо из которых охраняли костер и ухаживали за ним ночью.

– Бекона? – спросил Синклер и с верхом навалил Тристраму звенящую оловянную тарелку.

Все ели воодушевленно, лишь иногда перебрасываясь короткими шутками, и квартами пили воду. Потом эти добрые люди набили почтальонскую сумку холодным мясом, повесили ее своему незваному гостю на плечо и, многократно и сердечно прощаясь, пожелали ему доброго пути.

– Никогда, – объявил Тристрам, – я не встречал такой щедрости!

– Идите с богом, – сказал Синклер, наевшийся, а потому настроенный торжественно. – И да найти вам жену в добром здравии. И счастливой. – Нахмурившись, он поправился: – То есть счастливой видеть вас, разумеется.

Глава 2

Тристрам шел пешком вплоть до Финчли. Он и сам понимал, что нет смысла выходить на шоссе, пока не минует, скажем, Нанитон. Это был долгий, тяжкий и медленный путь по городским улицам, между жилыми небоскребами и заводами с выбитыми окнами. Он проходил мимо пирующих или погруженных в дрему обеденных клубов, трупов и кучек костей, но самому ему никто не докучал. В бесконечном городе витал запах жарящегося мяса и забитых водостоков. Раз или два – к немалому своему смущению – он видел бесстыдные, неприкрытые совокупления. Я люблю картошку. Я люблю свинину. Я люблю женщину. Нет, не так. Но в таком духе. Полицейских он не встречал: всех их словно бы впитали или переварили, или же они попросту растворились. На углу у Тафнелл-парка небольшая, но довольно ревностная паства слушала мессу. Тристрам наслушался про мессы от Блаженного Аброза Бейли и потому удивился, что священник, серосамодовольный, моложавый с виду мужчина в наспех разрисованном стихаре (крест, инициалы ИХ), раздает что-то похожее на куски мяса. «Hoc est enim Corpus. Hic est enim calix sanguinis»[19]. Вероятно, новообразованный муниципалитет ввиду нехватки ортодоксальных святых даров санкционировал импровизацию.

Стоял ясный летний день.

Сразу за Финчли Тристрам, найдя переулок потише, сел отдохнуть в дверном проеме и достал из почтальонской сумки еду. Он стер ноги. Ел он осторожно и медленно, поскольку его желудку (как следовало из приступа диареи после завтрака) еще многому предстояло научиться, и, поев, стал искать воду. Королева Маб нашептывала, что жажда – необходимая спутница мясной диеты, великая жажда. В жилом помещении позади разгромленной лавки Тристрам нашел работающий кран и, приложившись к нему, пил так жадно, словно собирался пить вечно. На вкус вода была чуть вонючей, чуть порченой, и он подумал: «Вот откуда следует ждать будущих бед». Он еще немного отдохнул, сидя в дверном проеме и рассматривая прохожих. Все они держались середины улицы – интересная характерная черта последней стадии Межфазы. Он сидел, лениво перебирая мысли и чувства, которые, как ему казалось, он должен испытывать. Его даже удивило, что он не испытывает особого желания расквасить лицо брату. Возможно, тот честолюбивый и разобиженный капитан оклеветал обоих, необходимы доказательства, необходимы непреложные и неоспоримые улики. Мясо у него в желудке урчало, он рыгнул словами, прозвучавшими как «жажда отцовства».

Интересно, ребенок, если вообще был ребенок, уже родился? Тристрам почему-то утратил счет времени. Ему казалось, что в царящем кругом хаосе Беатрис-Джоанне безопаснее, чем раньше. Она, наверное, все еще на севере (если капитан говорил правду), ей ведь больше некуда податься. Он же был твердо уверен, что поступает верно. Ему тоже некуда больше идти. Но как же он презирает своего свояка: мускулистый кретин-крепыш, с языка то и дело срываются благочестивые крики, подходящие для команд в игре по перетягиванию каната. На сей раз он наорет в ответ и его перегосподит, отныне он никому не позволит на себя давить.

Держась середины улиц, он под вечер добрался до Барнета, а там замешкался, выбирая между дорогами на Хатфилд и Сент-Олбанс, но вдруг с удивлением увидел, как по шоссе приближается автофургон, явно направляющийся, как и он сам, на север. Выкрашен фургон был чем-то землистым, и через единственный слой краски проступала эмблема прежнего владельца – «Министерство бесплодия». Все еще решая, какую дорогу выбрать, Тристрам медлил даже поднять руку, чтобы попросить его подбросить. Решила за него мозоль на стертой левой ноге, и нервы, минуя мозг, послали рефлекторный сигнал в руку.

– Я только до Эйлсбери, – сказал шофер. – Там, возможно, найдете кого-то еще. То есть, если мы попадем в Эйлсбери.

Машина, соглашаясь, дернулась.

– Далековато собрались, – продолжал шофер, с любопытством поглядывая на Тристрама. – Теперь мало кто путешествует.

Тристрам объяснил. Шофер оказался сухопарым человеком в странном обмундировании: китель серомальчика и гражданские брюки, выкрашенные в такой же землистый цвет, что и фургон, на коленях землистого же цвета пилотка, а в нашивки для погон продеты белые ленточки. Когда Тристрам рассказал про свой побег из тюрьмы, шофер фыркнул от смеха:

– Если бы подождали до сегодняшнего утра, вас бы и так оттуда вышвырнули. Ворота открыли – по всей очевидности, из-за перебоев в поставках продовольствия. Так мне, во всяком случае, сказали в Итинге.

Тристрам тоже коротко хохотнул: все труды Чарли Линклейтера впустую.

– Не поймите меня неправильно, – сказал он, – но я совершенно отстал от жизни. Понятия не имею, что творится.

– Ах это. Ну мне вам сказать особо нечего. В настоящий момент центрального правительства не существует, но мы пытаемся водворить какой-никакой закон и порядок в регионах. Можете называть это своего рода военным положением. В моем лице перед вами представитель возрожденной армии. Я солдат. – Он опять хохотнул.

– Войны, – протянул Тристрам. – Полки. Батальоны. Взводы. – Он про такое читал.

– Все это мы себе позволить не можем, – отозвался шофер. – Беспорядочный каннибализм плюс канализация не работает. Нам о женах и детях надо думать. Но в Эйлсбери мы кое-что начали. Мы даже заставили людей снова понемногу работать.

– А чем питаетесь? – поинтересовался Тристрам.

Шофер очень громко рассмеялся.

– Официально это называется «консервированная свинина». Тушенка, сами понимаете. Надо же нам что-то есть, а потому незачем тратить ресурсы попусту. Немало пришлось пострелять во имя закона и порядка, – серьезно сказал он. – Мясо и вода. Возможно, диета скорее для хищников, но если расфасовать по консервным банкам, это уже цивилизация. И мы надеемся, понимаете, очень надеемся, что все снова начнет расти. Хотите верьте, хотите нет, но в прошлые выходные я взаправду ходил на рыбалку.

– Много поймали?

– Голавля, – отозвался солдат и снова рассмеялся. – Жалкого маленького голавля.

– И какова цель вашей поездки, если позволите спросить?

– Этой поездки? Нам сообщили о свалке полицейских боеприпасов у дороги из Илинга в Финчли. Но какая-то сволочь поспела раньше нас. Одна из банд, наверное. Прикончили моего капрала. Он не слишком хорошим был капралом, но им не следовало его приканчивать. Скорее всего, пожирают его сейчас, каннибалы хреновы, – говорил он совершенно спокойно.

– Сдается, все мы каннибалы, – отозвался Тристрам.

– Да, но, черт бы все побрал, мы в Эйлсбери хотя бы цивилизованные каннибалы. Есть из консервной банки – это совсем другое дело.

Глава 3

Западнее Хикли Тристрам впервые увидел распаханные поля. В целом он уже проделал немалую часть пути: переночевал в бараке цивилизованного Эйлсбери, потом по все еще ясному солнышку двинулся пешком по дороге на Бисестер, где всего через пять миль после Эйлсбери его до Блэкторна подбросил еще один армейский грузовик. Ланч он ел уже в вооруженном до зубов, но дружелюбном Бисестере, к тому же там его подстригли и побрили. Затем пешком до железной дороги на Ардли, а там – какой сюрприз! – старинный паровой поезд ходил на дровах до самого Бэнбери. У Тристрама было при себе всего несколько септов, полукрон и шестипенсовиков (добыча из карманов бедняги, которого он забил дубинкой), но запустившие поезд из трех вагонов археологи-любители имели весьма смутное представление о стоимости билетов.

Ночь Тристрам провел в затянутом паутиной подвале дома неподалеку от Уорвика, и на следующий день в сам Уорвик его подбросил грузовик, мелодично позвякивавший снарядами в кузове. В Уорвике, угрюмом от военного положения, ему посоветовали держаться подальше от Кенилворта – этим городком, по слухам, заправляли фанатики Пятой монархии, проповедовавшие доктрину неукоснительной экзофагии. Зато Ковентри, как его заверили, напротив, совершенно безопасен для пришлых. Вняв совету, Тристрам решительно побрел по захолустной дороге через Лимингтон, и по пути его подбросил на заднем сиденье мотоцикла веселый курьер. Ковентри казался почти нормальным, если не считать атмосферы гарнизонного города: общественные столовые, переклички у заводов, комендантский час с наступлением сумерек. На городской заставе Тристрама жадно расспрашивали о новостях, но, разумеется, ему нечем было поделиться. Тем не менее его пустили в город и даже в сержантскую столовую инженерного полка. Когда он уходил на восходе, в карманы ему затолкали пару банок тушенки, и пока он шагал по чудесной погоде к Нанитону, ему впервые за многие годы действительно захотелось запеть. Теперь он почти подошел к северному пределу Большого Лондона, и ему казалось, он носом чует сельский воздух. В Бедуорте его подобрала штабная машина (фальстафовской внешности полковник и его адъютант, оба раскрасневшиеся от алка) и подбросила через Нанитон до дороги на Шрюсбери. Тут Лондон вдруг кончился: распахнулись распаханные поля, куда ни глянь – почти никаких построек, и гордые небоскребы не пытаются проткнуть небо. Он прилег за изгородью и задремал, вдыхая запах земли и благодаря всемогущего Бога.

Проснувшись, он решил, что все еще видит сон. Ему почудилось, он слышит хриплые трели флейты и еще более хриплое пение. Слова песни как будто складывались в призыв такой откровенный… почти как «евхаристическое пищеварение». Слова были примерно такие: «Яблоки поспевают, орехи созревают, а штаны и юбки упадут на землю».

Простенькая мелодия все повторялась и повторялась, бесконечный da capo[20]. И он увидел, взаправду увидел, мужчин и женщин в бороздах – пара тут, пара там, – с ритуальной серьезностью создающих зверя о двух спинах. Штаны и юбки валялись под весенним солнцем в засеянных бороздах. Спелые яблоки и зрелые орехи – сельские метафоры деторождения. Шестеро человечков, пять человечков, четыре человечка, три человечка, два человечка, один человечек и его… и их… Почему в той песне пелось про пса? Не про Морду же Гоба? Не подстригать, а засевать луг. Но в положенное время его подстригут, непременно подстригут. Вся жизнь едина. Порчей был отказ людей размножаться.

Глава 4

– Ну, приступим! – раздраженно рявкнул распорядитель.

Внешность у него была, как встарь у распорядителей танца морис[21]: такой же жилистый и высокомерный, красноносый и сизощекий.

– Прошу внимания, – жалобно добавил он. – Были отобраны следующие пары. – Он зачитал имена по списку: – Мистер Липсет с мисс Кимни. Мистер Минрэт с миссис Грэхем. Мистер Эванс с миссис Эванс. Мистер Хиллиард с мисс Этель Дуффус.

Он все читал и читал.

Тристрам, щурясь на теплое солнышко, сидел под стеной гостиницы в Этерстоуне, добродушно глядя, как составляют пары.

– Мистер Финли с миссис Рейчел Дуффус. Мистер Мейо с мисс Лоури.

Как на деревенских танцах, вызванные выстраивались в шеренгу против партнеров – хихикающие, краснеющие, с храбрыми минами, застенчивые, храбрые, готовые.

– Отлично, – устало сказал распорядитель. – В поля.

И рука об руку они ушли.

Заметив Тристрама, распорядитель подошел, качая головой, и сел рядом на скамейку.

– В странные времена мы живем, – заметил он. – Вы тут проездом?

– По пути в Престон, – отозвался Тристрам. – Зачем, если позволите спросить, столько бюрократии?

– Как обычно, – ответил распорядитель. – Алчность, эгоизм. Кое-кто снимает все сливки. Взять хотя бы этого Хиллиарда. А бедной Белинде Лоури никогда ничего не достается. Не знаю, есть ли от этого какой-то прок, – уныло продолжил он. – Вдруг на самом деле это сущее потакание слабостям и не более того?

– Это подтверждение, – сказал Тристрам. – Это способ показать, что в жизни можно руководствоваться единственно разумом. И возвращение к магии, вот это что. На мой взгляд, выглядит очень полезным.

– Я предвижу массу опасностей, – сказал распорядитель. – Ревность, ссоры, собственнические инстинкты, распад браков. – Он твердо вознамерился искать во всем дурное.

– Все как-нибудь образуется, – успокоил его Тристрам. – Вот увидите. Сейчас – повторение целых эпох свободной любви в сжатые сроки, а после христианские ценности снова возьмут свое. Не о чем волноваться.

Распорядитель угрюмо воззрился на солнце, на облака, мягко и серьезно плывущие по голубому простору.

– Вы, наверное, нормальный, – сказал он наконец. – Вы, наверное, из тех, что вроде Хиллиарда. Завзятый злопыхатель этот наш Хиллиард… «Я же вам говорил, я же вам говорил…» Вечно твердил, что дальше так продолжаться не может. А надо мной смеялись, когда я сделал то, что сделал. Хиллиард смеялся громче всех. Убил бы Хиллиарда, – сказал он и сжал кулачки, запрятав внутрь большие пальцы.

– Убили бы? – переспросил Тристрам. – Убили бы в эту пору… любви?

– Это было, когда я работал в личфилдской жилищной конторе. Возникла вакансия, и меня должны были повысить. Я был старшим по возрасту, понимаете?

«Похоже, для кого-то сейчас пора если не любить, то изливать душу», – подумалось Тристраму.

– Мистер Консетт, наш начальник, сказал, что это буду или я, или тип по фамилии Могхем. Могхем был гораздо моложе меня, зато этот Могхем был геем. Так вот, я много об этом думал. Сам я, конечно, никогда его наклонностей не имел, но кое-что мог изменить. Я много думал, прежде чем принять меры, потому что это же эпохальный шаг, в конце-то концов. После долгих размышлений и бессонных ночей я решился и пошел к доктору Мэнчипу. Доктор Мэнчип сказал: мол, дело простое, опасности никакой, – и это сделал. Он сказал, в общем наркозе нет необходимости. Я смотрел, как он это делает.

– Понимаю, – протянул Тристрам. – А я еще недоумевал из-за вашего голоса…

– Вот именно. И посмотрите на меня теперь. – Он вытянул руки. – Сделанного не воротишь. И где мое место в этом новом мире? Могли бы предупредить… Кто-нибудь должен был мне что-то сказать. Откуда мне было знать, что такой мир не вечен? – Он понизил голос. – И знаете, как этот Хиллиард затеял меня называть? Он обзывает меня каплуном. И причмокивает губами, в шутку разумеется, но шутка-то в дурном вкусе.

– Понимаю, – повторил Тристрам.

– Мне это совсем не нравится. Нисколечко не нравится.

– Потерпите, – посоветовал Тристрам. – История как колесо. И нынешний мир тоже не вечен. Рано или поздно мы непременно вернемся к либерализму и пелагианству, и к сексуальной инверсии, и… и к вашему типу. Похоже, мы быстрым шагом к тому движемся… Вон доказательство… – Он махнул рукой на распаханные поля, откуда доносились звуки напряженной работы. – Из-за биологического назначения… э… их трудов, – пояснил он.

– Ну а пока, – печально сказал распорядитель, – мне приходится терпеть таких, как Хиллиард. – Его передернуло. – Каплуном меня обзывает, ха!

Глава 5

Тристрам, еще молодой и приятной наружности, был радушно принят дамами Шенстоуна, однако учтиво извинился, ссылаясь на то, что до наступления темноты должен попасть в Личфилд. В путь его проводили поцелуями.

Личфилд оглушил его, как взрыв бомбы. Здесь полным ходом шел своего рода карнавал (хотя это было не прощание с плотью, скорее напротив), и в глазах у Тристрама зарябило от света факельного шествия и пестроты флагов и транспарантов, развевавшихся над ним: «Гильдия Плодовитости Личфилда» или «Группа любви Южного штаба». Тристрам смешался с толпой на обочине, которая собралась поглазеть на процессию. Первым выступал оркестр доэлектронных инструментов, который, ухая и визжа, выводил мелодию, отдаленно похожую на хрипловатую песенку флейты в полях за Хикли, – только теперь она была бравурной и сытой, полнокровной и уверенной. Зрители подбадривали музыкантов криками. Затем появились два клоуна, кувыркавшихся впереди комического взвода в сапогах и длинных мундирах, но без штанов. Женщина позади Тристрама крикнула:

– Ух ты! Это же наш Артур, Этель!

Мундиры и фуражки плотоядно ухмыляющейся, машущей, кричащей и спотыкающейся голоногой фаланги были явно украдены у ПолПопа (где же теперь полицейские в черном, где?), а над ними высоко вздымался картонный плакат на длинной палке с аккуратно выведенной надписью: «ПОЛИЦИЯ СОВОКУПЛЕНИЯ». Солдаты этой фаланги молотили друг друга носками с песком или пронзали этими импровизированными дубинками воздух в непристойном, итифаллическом ритме[22].

– Что то слово значило, Этель? – крикнула женщина позади Тристрама. – Язык сломаешь, а?

Невысокий мужичонка в шляпе объяснил ей одним словом в духе Лоуренса[23].

– Ух ты! – обрадовалась она.

За фалангой семенили маленькие девочки и мальчики в зеленом, симпатичные и милые, и каждый держал в ручонке веревочку. На концах веревочек плясали разноцветные воздушные шары-сосиски.

– Э-э-эх! – выдохнула рядом с Тристрамом девушка с обвислыми волосами и печально опущенными уголками губ. – Милашки какие!

Воздушные шары толкались и рвались ввысь в подсвеченной факелами черноте, точь-в-точь праздничный бой разноцветными невесомыми подушками. За детьми прыгали и кувыркались все новые паяцы, мужчины в старинных пышных юбках с фижмами, с огромными, разного размера грудями или в трико с поистине раблезианскими гульфиками. Неуклюже пританцовывая, они судорожно подергивались, делая вид, будто хватают соседа за задницу.

– Ух ты! – крикнула женщина позади Тристрама. – Да я сейчас со смеху в обморок шлепнусь!

И вдруг толпа восхищенно затихла, а после разразилась искренними аплодисментами, когда по улице загромыхала занавешенная белой простыней платформа, украшенная бумажными цветами, на которой на троне восседала грудастая девица в белом платье, в короне из бумажных цветов и с жезлом в руке. Окруженная свитой из юных феечек, она улыбалась и махала зевакам брачного возраста – по всей очевидности, это была карнавальная королева Личфилда.

– Какая хорошенькая! – произнес женский голос. – Дочка Джо Тридуэлла.

Платформу тащили под скрип увитых цветами веревок молодые люди в белых рубашках и красных трико, красивые и мускулистые. Следом за платформой размеренным, неторопливым шагом шествовали представители духовенства, неся расшитые хоругви из суррогатного шелка с девизом «Бог есть любовь». Следом маршировала местная армия, грозящая знаменами и лозунгами вроде «Парни генерала Хэпгуда» и «Мы спасли Личфилд». Зрители радостно улюлюкали во все горло. А под конец грациозно выступали молодые девушки (не старше пятнадцати), каждая – с длинной лентой, другой конец которой крепился к верхушке длинной толстой палки. Этот приапический символ, вызвавший удвоенное улюлюканье, несла пригожая матрона в длинных одеждах – эдакая расцветшая роза в саду неоперившихся примул.

Процессия переместилась на окраину, и зеваки толкались, напирали и протискивались следом за ней. С невидимой головы процессии бурлила бойкая мелодия в шесть восьмых – про все те же хоровод и май, созревшие орехи и спелые яблоки. Неумолчно и нахально она взвивалась и ухала, прокладывая себе дорогу через весеннюю ночь. Тристрама затянуло в толпу, понесло неудержимо (яблоки, может, поспеют) через город (а орехи созреют) … и… как учит этимология… попадают юбки… «лич» – на староанглийском означает «труп»… как неуместно для нынешнего Личфилда. Мужчины и женщины, юноши и девушки напирали, толкались локтями, смеялись вслед за процессией… Впереди взвивался вдруг и покачивался над головами белый деревянный фаллос среди красивых ленточек… старики сгорбленные, но бодрые… женщины среднего возраста, степенно жадные… молодые похотливые юнцы… девушки, стесняющиеся, но готовые… лица как луна, как топоры, как сковороды, как цветы, как яйца, как ежевика… все носы мира: надменные итальянские, приплюснутые восточные, курносые, горбатые, крючковатые, носы картофелиной, сломанные, скошенные, скособоченные, вдавленные… ржаные волосы, рыжие волосы, эскимосово-прямые, вьющиеся, волнистые, выпадающие… лысины, тонзуры и залысины… щеки, раскрасневшиеся до спелости яблок и коричневости орехов в сполохах пламени, костров и энтузиазма… шорох сброшенных штанов и юбок на засеянных бороздах полей…

Где-то упала и потерялась почти пустая почтальонская сумка Тристрама, дубинка исчезла. Его руки освободились для танцев и объятий. На лугу за чертой города оркестр расселся по скамьям, а там музыканты снова стали дуть в трубы, бить в литавры и пиликать на скрипочках. Приапический шест воткнули в заранее вырытую посреди луга яму, ленточки заполоскались и обвили мужчин, которые утаптывали вокруг него землю. Местная армия красиво выполнила приказ «разойтись» и свалила оружие в кучи. Взвились шутихи, и запылали большие костры, на которых жарили шипящие жиром сосиски. «Личфилдские сосиски», – пояснял на всякий случай плакат. Тристрам с жадностью присоединился к тем, кто алчно их пожирал (ведь сосиски раздавали бесплатно на шампурах), и стал набивать рот солоноватым мясом. Ох-охо! – пар обжег ему рот.

Вокруг приапического шеста завели хоровод юноши и мнимые девственницы. На периферии луга (эвфемизм для бурого, почти лысого полуакра земли) старшие кружились и притоптывали. К Тристраму подошла теплая темная женщина лет тридцати.

– Как насчет нас с тобой, дружок?

– Охотно, – отозвался Тристрам.

– Что-то вид у тебя печальный, точно ты по кому-то тоскуешь. Верно?

– Еще несколько дней, если мне повезет, и я буду с ней. А пока…

Они закружились в танце. Оркестр играл всю ту же простенькую мелодию в шесть восьмых снова и снова. Скоро Тристрам и его партнерша покатились в борозды. Многие скатывались в борозды. Теплая выдалась ночь для этого времени года.

В полночь, когда расхристанные пирующие, тяжело дыша, собрались вокруг костров, объявили состязание за титул супруга королевы праздника. Королева равнодушно сидела на своей платформе, а у ее ног, хихикая, расправляла юбки ее растрепанная и порозовевшая свита. У платформы за грубо сколоченным столом восседали, передавая по кругу фляжку с алком, судьи, старейшины города. Имелся и список уже отобранных кандидатов в испытании на физическую силу и ловкость. Десмонд Сьюард согнул кочергу (скрежет зубовный, вздымаются мускулы) и прошел сорок ярдов на руках. Джоллибой Адамс совершил бесчисленные кульбиты и перепрыгнул через огонь. Джеральд Тойнби на пять минут задержал дыхание и изобразил нырок в воду. Джимми Квейр прошелся на четвереньках, потом растянулся на земле, и маленький мальчик (как выяснилось, его брат) принял позу Эроса у него на животе. Последнее за новизну и эстетичность вызвало большие аплодисменты. Но корона досталась Мелвину Джонсону (выдающаяся фамилия), который, балансируя вверх ногами, громко продекламировал триолет собственного сочинения. Странно было видеть перевернутый рот и слышать неперевернутые слова:

Красотке, коль выпадет мне ее завоевать,

Сердце отдам – как медальон надевать.

Обильный ужин прикажу на стол подавать,

Красотке, коль выпадет мне ее завоевать.

Желаний моих боевой батальон

Погонит по морю большой галеон

Красотки. Коль выпадет мне ее мужем стать,

Из сердца сделаю ей медальон.

Напрасно придиры ворчали, что в правилах состязания ничего не говорилось про ловкость в стихосложении, но разве этот молодой человек не проявил силу и ловкость? Скоро проявит, смеялись другие. Единогласное решение судей было встречено одобрительным ревом. Мелвина Джонсона увенчали короной из фольги и под крики понесли на крепких плечах к его королеве. Потом рука об руку августейшая чета в окружении юнцов и дев, исполнявших старинную брачную песнь, слов которой Тристрам не смог разобрать, величественно проследовала на поле для осуществления брачных уз. На приличном расстоянии за ними потянулся простой люд.

Все сошлось там под луной, деловитое семя в земле и деловитое семя на ней: Чарли Аарон с Глэдис Вудворд, Дэн Эйбл с Моникой Уилсон, Говард Уилсон с Кларой Хоскинс-Эбрахолл, Фредди Адлер с Дианой-Гертрудой Уильямс, Бил Эджер с Мэри Уэскотт, Гарольд Олд с Луизой Уэрхеймер, Джим Уикс с Пэм Азимов, Форд Уолвертон Эвери с Люси Вивиан, Денис Бродрик с Дороти Ходж, Джон Холберстрем с Джесси Гринидж, Тристрам Фокс с Энн Оунимос, Рон Хайнлайн с Агнес Джелбер, Шерман Фейлер с Маргарет Эванс, Джордж Фишер с Лайлой Росс, Альф Мелдрем с Джоанной Крамп, Элвис Фенуик с Брендой Фенуик, Джон-Джеймс де Ропп с Асмарой Джонс, Томми Элиот с Китти Элфик – и десятки других. Когда луна зашла и поднялся ветер, они собрались у костров, где спали, пока небеса не подернулись розовой дымкой зари.

Тристрам проснулся на рассвете под пение птиц, глаза он протер под отдаленную и уверенную бас-флейту кукушки. Появились с походным алтарем священник и зевающий, раздраженный служка и завели «Introibo ad altare Dei»[24], а еще «Славен Господь, одаривший весельем юность мою». Затем последовало освящение жареного мяса (хлеб и вино, без сомнения, скоро вернутся) и раздача евхаристического завтрака. Умытый, но небритый Тристрам поцеловал на прощание новых друзей и пошел по дороге на северо-запад, на Раджли. Ясная погода вполне могла продержаться до конца дня.

Глава 6

Дионисийские празднества устраивались в Сэндоне, Мифорде, на перекрестках дорог под Уитмором, а в Нантвиче Тристрама встретил уже налет утонченности – ярмарка. Тристрам с интересом посмотрел, как оживленно переходят из рук в руки монеты у шатров (тир, игра в мяч, испытание силы, бросание монетки в счастливый квадрат): похоже, люди снова работали и зарабатывали. Еду (среди кебабов и сосисок он заметил мелких птичек на вертелах) не раздавали даром, а продавали. Зазывалы приглашали похотливых мужчин заплатить шестипенсовик, чтобы посмотреть на Лолу и Карменситу в их сенсационном номере с семью вуалями. Казалось, что по меньшей мере в одном городе новизна бесплатной плоти начала тускнеть.

Зато, пусть в самой примитивной своей форме, возродилось искусство. Как давно в Англии не видели настоящей пьесы с живыми актерами? Поколениями люди лежали на спине в темноте спален, вперившись в водянисто-голубые квадраты на потолке: механические истории про хороших людей, у которых нет детей, и про плохих, у которых дети имеются, про влюбленных геев, про героев в духе Оригена[25], которые кастрировали себя ради глобальной стабильности. Здесь, в Нантвиче, зрители выстраивались в очередь возле большого шатра, чтобы посмотреть комедию «Злополучный отец». Удрученно покачав головой, что монет осталось так мало, Тристрам отсчитал плату за вход: полтора септа. Ноги у него устали, а так будет где дать им отдых.

Такова, думал он, стиснутый на скамье, была, вероятно, первая греческая комедия. На скрипучих подмостках, освещенных двумя мигающими прожекторами, рассказчик с большим накладным фаллосом излагает и грубо комментирует простенькую историю распутства. Лысый муж-импотент (импотенция представлена обвислым гульфиком) с ветреной взбалмошной женой, регулярно беременеющей от похотливых любовников, – и в результате дом полон ребятишек. Бедняга, поносимый и осыпаемый насмешками, наконец взрывается и подстерегает пару таких обидчиков на улице, но получает за свои труды по макушке. Но – узрите! – о чудо! Удар по голове сказывается на всей нервной системе: гульфик набухает и поднимается, муж больше не импотент. Коварно притворяясь, будто остался прежним, он легко проникает в дома тех любовников своей жены, где есть женщины, и укладывает их в кровать, пока глава дома на работе. Взрывы громкого смеха. Наконец, он прогоняет собственную жену и превращает свой дом в сераль. Пьеса завершается скабрезной песней и танцем.

«Что ж, – подумал Тристрам, выходя в сумерках из шатра, – скоро мужчины станут одеваться козлами и появится первая неотрагедия. Наверное, через год-два у нас будут мистерии».

Возле одной палатки с дымящейся едой щуплый человечек продавал одиночные листы-кварто, и торговля у него шла бойко.

– «Эхо Нантвича»! – выкрикивал он. – Всего один шестипенсовик!

Многие стояли рядом и читали, открыв рот. Тристрам, чуть дрожа, потратил одну из последних монет и унес свой листок в угол – так же украдкой, как несколькими днями раньше, унес подальше свою первую тарелку мяса. Листок – газета! – был почти таким же архаичным, как и комедия. Расплывчатый шрифт шел по обеим сторонам, под заголовком «Х ННТВЧ» значилось: «Издается Мин. инф. Микроволновая передача принята в 13:25. Дж. Хоутри, издатель». Частное предприятие – начало Авфазы.

Тристрам проглотил новости не жуя. Его величество предложил мистеру Окхэму сформировать правительство, имена членов кабинета министров будут оглашены завтра. Чрезвычайное военное положение будет введено по всей стране. Скорейшее установление центрального контроля над региональными (неправительственными) военными формированиями. Региональным командирам предписано явиться для получения приказов в штаб-квартиры провинций, адреса приведены ниже. Ожидается, что работа регулярных коммуникационных и информационных служб возобновится в течение сорока восьми часов. Предписано всем в течение двадцати четырех часов вернуться к работе, тяжкие наказания (не прописано какие) за отказ.

Вернуться к работе, да? Подняв взгляд от газеты, Тристрам задумался. Мужчины и женщины вокруг читали, шевеля губами, или проглядывали сообщения, недоуменно разинув рот. Никто не бросал вверх шапки и «ура» не кричал в честь новостей о водворении стабильности. Вернуться к работе? Официально он, наверное, все еще безработный – заключение в тюрьму автоматически лишало государственного служащего места. Он пойдет дальше, на Государственную ферму СВ-313. Ведь нет сомнений, что самое главное – это жена и дети? (Дети? Один из них мертв.) И вообще официально он никакой информации не получал.

Сегодня он постарается достичь Честера. Купив себе на дорогу большую сардельку за шестипенсовик, он, неторопливо жуя, отправился по дороге в Манчестер. Шагающие ноги вытащили из памяти гномический катрен, написанный каким-то забытым поэтом:

С северным ветром идет льда покой,

С ветрами южными – весенние краски.

Пелагию мил полиции строй,

Августину – армейские каски.

Глава 7

Капитан Лузли жадно впитывал новости, хрипящие из микрорадио в приборной доске.

– Ага! – воскликнул он с гадким удовлетворением. – Это им покажет, знаете ли. Побольше будет уважения к закону и порядку.

Как сказал ему довольно неучтиво в тюрьме Тристрам, он не имел ни малейшего представления ни об историографии, ни о цикличности.

Молодой Оксенфорд за рулем кивнул без особой убежденности. С него было довольно; поездка выдалась отвратительная. Полицейский паек был скудным, и у него бурчало в животе. Ядерный мотор фургона ПолПопа несколько раз взбрыкивал, а Оксенфорд не был ядерным механиком. На выезде из Честера он ошибся дорогой и жизнерадостно поехал на запад (дело было ночью, а он и по звездам ориентироваться тоже не умел), и промашку обнаружил только в Долджели (указатели выкорчевали на растопку). В Моллуиде, на дороге в Уэлшпул, их остановили мужчины и женщины с мелодичной речью и лицами карнавальных фокусников. Их очаровали близнецы Беатрис-Джоанны («Хорошенькие какие!»), но рассердила надменность и дрожащий пистолет сержанта Имиджа.

– Странный какой бедолага, – сказали они, нежными мягкими пальцами извлекая из его рук пистолет. – Но в супе будет отменным.

На это они согласно покивали, ощупывая его мягкие части, пока раздевали. Заодно они забрали мундиры капитана Лузли и молодого Оксенфорда со словами:

– Для армии ой как подойдут. Смотри-ка, самые что ни на есть настоящие!

А увидев, как парочка дрожит в нижнем белье, сказали:

– Бедненькие! Знает кто-нибудь, где взять оберточную бумагу грудь им прикрыть?

Никто не знал.

– По-доброму с вами обходимся, – сказали они наконец, – из-за вон нее. Той, что на заднем сиденье. Честь по чести поступаем.

И помахали им на прощание, когда фургон покатил в Уэлшпул, а сержант Имидж тем временем, извиваясь в крепких руках мясников, протестовал и громко сетовал на предательство.

Забрав их мундиры, жители Моллуида, возможно, спасли им жизнь, но капитан Лузли был слишком глуп, чтобы это понять. Что до Беатрис-Джоанны, единственной ее заботой были малыши. Она боялась городов и деревень с их кострами и бодрыми мясоедами, людьми, которые смотрели на ее спящих детей и дружески улыбались. Слова и улыбки восхищения казались ей двусмысленными: ласковый лепет слишком уж легко мог превратиться в причмокивание. Какая бы официальная участь ни ждала в столице, уж наверное до текнофагии там не пустятся. От страха за детей Беатрис-Джоанна забывала о голоде, но недоедание громко заявляло о себе в количестве и качестве ее молока. Невольно она временами тянулась к жаркому или вареву, когда фургон проносился через какой-нибудь город. Всякий раз, когда фургон останавливали поднятые вверх мясистые руки и любопытные взгляды обшаривали парочку в нижнем белье и ее саму с близнецами у груди, ее подташнивало при мысли о том, что именно жарится или варится. Но почему? Ведь в основе всего – инстинкты, а их ничто не отвращает, и только великий предатель разум вечно ставит палки в колеса.

– Все снова выглядит почти нормальным, знаете ли, – сказал, наконец, капитан Лузли, когда они выехали на брайтонское шоссе. – Только вот слишком много выбитых окон, и посмотрите на покореженный металл посреди дороги. Перевернутые машины. Варварство, чистое варварство, знаете ли. Военное положение. Бедный сержант Имидж. Надо было записать, знаете ли, имена виновных. Тогда их можно было бы наказать без суда и следствия.

– Вот сантиментов гребаных не надо, – отозвался молодой Оксенфорд. – От того, как вы разнюнились, блевать тянет.

– Оксенфорд! – воскликнул шокированный капитан Лузли. – Кажется, вы не вполне понимаете, что говорите. Только то, что на нас нет, знаете ли, формы, еще не повод забывать об уважении, полагающемся, полагающемся…

– Да заткнитесь наконец! Все кончено. Вам что, мозгов не хватает понять, что все кончено? В толк не возьму, как вам выслужиться удалось.

Теперь они въезжали в Хейвордс-Хит.

– Первым делом, как вернусь и раздобуду одежонку, пойду в гребаную армию. Я с этой сворой покончил, потому что с ней и так все кончено.

Они выехали из Хейвордс-Хит.

– Никакая это не свора, и с ней не покончено, – возразил капитан Лузли. – Всегда, знаете ли, будет существовать организация для контроля за ростом населения, будь то посредством принуждения или пропаганды. Я вас прощаю, Оксенфорд, – великодушно добавил он. – Участь сержанта Имиджа, верно, лишила вас мужества, как, признаю, и меня, знаете ли, немного лишила. Но это первый и последний раз. Помните, пожалуйста, про разницу в званиях.

– Да заткнитесь наконец! – повторил Оксенфорд. – Я замерз, черт побери, и, черт побери, голоден, и очень даже хочется остановить фургон посреди дороги и оставить вас с ним разбираться, а самому пойти вон к тем.

Он мотнул головой в сторону компании цыганского вида людей, которые мирно обедали вокруг костра у шоссе.

– Армия до них доберется, – пообещал капитал Лузли. – Их посадят, помяните мое слово.

– Ап-чхи! – внезапно чихнул Оксенфорд. Потом еще: – Ап! Чхи! Проклятье, и, черт бы всех побрал, я простудился! Этого еще не хватало! Вашу мать, Лузли! Аппп-чхи!

– Комиссар найдет что об этом сказать, знаете ли, – предостерег капитан Лузли. – Чистейшее нарушение субординации.

– А я думал, – саркастично бросил Оксенфорд, – что цель нашей затеи прикончить комиссара. Я думал – в этом смысл.

– Тогда вы дурак, Оксенфорд. Будет другой комиссар, – высокомерно заявил капитан Лузли. – Он-то будет знать, как покарать за нарушение субординации.

– А-а-ап! – издал молодой Оксенфорд, а потом: – Чхи! – И едва не въехал в цоколь фонаря. – Но это будете не вы, – сказал он грубо. – Не вы получите гребаный пост, и это факт. И вообще я завтра или послезавтра уже буду в армии. И это будет человеческая, мужская жизнь. Да-сэр-нет-сэр-ура! Черт бы все побрал. Не придется гоняться за беззащитными женщинами и детьми, как мы сейчас.

– Я достаточно наслушался, знаете ли, – сказал капитан Лузли. – Вполне довольно, Оксенфорд.

– Ааа-пчхи! Вашу мать!

Вскоре они въехали в Брайтон. Солнечные зайчики весело играли морской водой, ложились на пестрые платья женщин и детей, на тусклые костюмы мужчин. На улицах было меньше людей – что поделать, один пирог два раза не съешь. Теперь фургон приближался к высокомерным зданиям Правительства.

– Вот мы и на месте, – сказал капитан Лузли. – Поезжайте прямо туда, Оксенфорд. Вон туда, где буквы… «БЕС». Странно… Не помню тут никакого «беса». Когда мы уезжали, знаете ли, «бесов» тут не было.

Оксенфорд вдруг хрипло расхохотался:

– Бедный вы недотепа! Не видите, откуда взялся ваш «бес»? Не видите, тупой вы идиот?

Капитан Лузли уставился на фасад.

– О… – выдохнул он. – О, Гоб… мама дорогая!

Ибо роскошная надпись на фасаде – «Министерство бесплодия» – изменилась: ее последнее слово утратило свою отрицательную приставку.

– Ха-ха! – не унимался молодой Оксенфорд. – Ха-ха-ха! – А потом: – Ап-чхи! Да пропади оно все!

Глава 8

– И насколько возможно, – говорила из телевизора физиономия премьер-министра, достопочтенного Джорджа Окхэма, – стремиться к хорошей жизни при минимальном вмешательстве Государства.

Это было лицо финансового воротилы: толстые брыли, но жесткий изгиб губ прожигателя жизни и взгляд торгаша за шестиугольными очками. Из-за изъянов вещания по этой физиономии проходили полосы или она вообще распадалась на геометрические тропы. Она вихлялась, она подергивалась и гримасничала. Она раздваивалась, и пятидесятнически возносилась за край экрана, и словно бы в каждом уползающем кадре гналась за самой собой. Но размеренный голос дельца доходил без искажений. Он говорил долго, хотя (в истинно августинианской манере) мало что имел сказать. Трудные времена еще, возможно, ждут впереди, но благодаря духу твердолобого британского компромисса, выстоявшего в стольких кризисах прошлого, народ, несомненно, проложит себе дорогу в более счастливые времена. Главное – не терять уверенности; мистер Окхэм требовал веры. Он сам верит в британский народ, пусть и народ поверит в него. Его изображение закивало себя до исчезновения и телевизионной черноты.

Тристрам и сам кивал, ковыряя в зубах в благотворительном центре раздачи питания, учрежденном Ассоциацией плодовитости честерских дам на северном берегу реки Ди. Слушая мистера Окхэма, он только что расправился с плотным мясным обедом, поданным розовощекими и шутливыми честерскими девушками в приятной, пусть и аскетичной, обстановке зала, где по стенам тянулись к потолку желтые нарциссы в банках. Здесь питались многие в его положении, хотя по большей части это были выходцы из провинций. Мужчины, выпущенные в полном смятении из тюрем, теперь брели по дорогам в поисках семей, которые эвакуировали из городов после продуктовых бунтов и первых кошмарных злодеяний обеденных клубов. Безработные пешком добирались на вновь открытые заводы. Люди (а ведь среди них должны были бы попадаться и женщины; куда подевались все женщины?), выгнанные из своих квартир на нижних этажах теми, кто был сильнее и безжалостнее их… И все без гроша за душой.

Без гроша за душой. Деньги стали проблемой. Утром Тристрам разыскал открытый банк, Государственное отделение номер 3, в котором лежали на депозите его немногие гинеи и который вновь оживленно вел дела после длительного моратория, но служащая вежливо сказала, что снимать деньги он должен в том отделении, где их клал, и Тристрам мрачно этому улыбнулся: уж принять-то деньги любой банк готов. Возможно, те, кто не доверял банкам, не так уж ошибались. Он слышал, будто один тип в Тарпорли зашил в матрас банкнот на три тысячи гиней и смог открыть универсам, когда все банки были еще закрыты. Мелкие капиталисты вылезали из своих нор, крысы Пелфазы, зато львы Авфазы.

– … сердечно приглашаются, – призывал из громкоговорителя женский голос. – Начало в восемь часов. Будет подан легкий ужин-барбекю. Партнеры, – вот это прозвучало уже зловеще, – для всех.

Щелчок, и голос смолк. Скорее приказ, чем приглашение. Танцы вокруг костра у реки, а не в полях. Они что, надеются, что в Ди снова заведутся лососи? Две мысли праздно пришли на ум Тристраму этим ясным, но прохладным весенним вечером: сколь же выносливы женщины, во-первых, и даже за самую малость приходится платить, во-вторых. Он со вздохом встал, решив, что лучше пойти прогуляться по улицам Честера. У выхода какая-то нетерпеливая женщина спросила:

– Ты ведь не забудешь, верно? Ровно в восемь. Я тебя буду ждать, ненасытный ты мальчик.

Она хихикнула. Такую пухлую дамочку легче вообразить тетушкой, чем любовницей. Ненасытный? В чем же он проявил себя ненасытным? Или она готовится загодя и слова никак не относятся к еде? Изобразив нечто среднее между бурчанием и ухмылкой, Тристрам вышел.

Может, в дни римской оккупации в Честере тоже так пахло – солдатней? «Штаб-квартира армии Запада» – гласила надпись на щите: благородное и притягательное наименование, почти в духе короля Артура. Во времена легионеров Цезаря город, вероятно, окутывался паром из ноздрей скачущих лошадей, а нынче небесно-голубыми облачками парили мотоциклетные выхлопы: курьеры прибывали со сверхсекретными сообщениями, упакованные в гнезда из множества конвертов, и отбывали в крагах и шлемах с подобными же письмами, поднимая на дыбы своих жеребцов, чтобы с ревом унестись из города-лагеря, лагеря-города. Загадочные указатели отсылали к «Начальнику артиллерийской службы», «Начальнику медицинской службы», «Канцелярии старшего квартирмейстера». Грузовики с лязгом изрыгали свой груз неуклюжих солдат в наспех сшитых мундирах. Взвод стройбата с метлами вместо винтовок расчищал переулок. Пара капелланов робко разучивала, как отдавать честь. На охраняемый склад продовольственного магазина сгружали консервные банки.

По чьему лицемерному кивку продолжаются эти поставки? Кто заключал контракты с теми гражданскими, кто не задает вопросов? Солдаты называли безликое консервированное мясо «булли», но такого животного нет в природе; поддержание закона и порядка несовместимо с тихой работой скотобоен. Военное положение, решил Тристрам, действительно единственный выход. Армия по сути своей организация, учрежденная для массового убийства, и нравственность никогда ее не заботила. Ее дело расчистить дороги, эти артерии движения транспорта, тока крови страны и следить за поставками воды и освещением главных улиц, а переулки и проходы между домами пусть сами о себе позаботятся. «Кто с честью дружен, тем довод не нужен»[26]. Я простой солдат, сэр, разрази вас гром, а не какой-то там прожженный политикан; оставьте им грязную работу.

Снова заработал «Ежедневный новостной диск». До Тристрама донеслись раскаты металлического голоса из офицерской столовой гарнизона (приглушенный свет, дежурный весь в белом, серебристо звякают приборы), и он остановился послушать. В Мексике возрожден культ Кецалькоатля; из Чихуахуа, Монтесумы, Чилпанзиго сообщают о праздниках любви и человеческих жертвоприношениях. Поедание и заготовка мяса по всей длине узкой ленты Чили. Бойкое консервирование в Уругвае. Свободная любовь в Уте. Беспорядки в зоне Панамского канала: беспорядочно любящие, беспорядочно питающиеся люди не повинуются отрядам недавно созданного ополчения. В провинции Суй-Юань, Северный Китай, местный магнат с заметной хромотой принесен в жертву со всеми положенными церемониями. В Индокитае вылеплены и утоплены на орошаемых полях «рисовые дети». Хорошие новости об урожае зерновых в Квинсленде.

Тристрам пошел дальше, глядя, как смеются, обняв за плечи местных девчонок, солдаты в увольнении. Он услышал, как оркестр настраивается перед танцами: огоньки гирлянд такие нежные на почках деревьев у реки. Он снова медленно побрел наугад с апатией человека, переваривающего мясо. Таков был мир и молчаливое его приятие: любовное бормотание и месса, перемалывание мяса и колеса военщины. Жизнь. Нет, черт побери, нет! Он взял себя в руки. Остался один, последний отрезок пути. Если повезет и если его подвезут, он, возможно, попадет в Престон уже к утру. Он достаточно долго пробыл в пути: ему следует искать одних-единственных известных и любящих объятий, расслабленности, освященной любовью и уединением в темноте, подальше от костров и публичных увеселений. Он решительно зашагал к дороге на север и встал, подняв руку, под указателем на Уорнингтон. Возможно, он не поблагодарил должным образом дуэний из Ассоциации плодовитости честерских дам, ну и пусть. И вообще плодовитость должна быть даром и плодом Святого Духа, предназначенным исключительно для женатых. Слишком уж много кругом прелюбодейства.

После шести или семи судорожных рывков рукой, на которые никто не обращал внимания, как раз когда он собрался уже идти пешком, возле него с визгом остановился армейский грузовик.

– Я в Уиген, – сказал шофер в солдатской форме. – Вон ту дрянь везу.

Он резко мотнул головой в сторону кузова. Сердце у Тристрама екнуло. От Уигена до Престона всего двадцать миль на север. А в трех милях к западу от Престона по дороге на Блэкпул – Государственная ферма СВ-313. Рассыпавшись в благодарностях, он залез в кабину.

– Думаю, теперь уже недолго осталось, мистер, – сказал шофер, сжимая руками большое колесо по диагонали.

– Да, – с жаром согласился Тристрам.

– Вот и скажите мне тогда, мистер, что, по-вашему, будет, а?

И шофер, моложавый, склонный к полноте блондин в сальной кепке, причмокивая, пососал естественный клык.

– А? – переспросил Тристрам. – Боюсь, я не… Боюсь, я задумался.

– Боитесь? – удовлетворенно переспросил шофер. – Вот оно, да? В самую точку. Много чего происходит, чего надо бояться, мистер, в том числе и вас, рискну сказать. Но логично предположить, что у нас будет война. Не потому, конечно, что ее кто-то хочет, а потому, что есть армия. Армия тут, армия там, армии за каждым бугром. Армии существуют для войны, а война – для армий. Это только простой здравый смысл.

– С войной покончено, – сказал Тристрам. – Войны вне закона. Уже несколько столетий никаких войн не было.

– Тем больше причин начать какую-нибудь, – возразил шофер, – раз мы так долго без них обходились.

– Но вы даже понятия не имеете, что такое война, – встрепенулся Тристрам. – Я читал в книгах про старые войны. Они были ужасные, просто ужасные. Отравляющие газы превращали кровь в воду… бактерии убивали семя целых народов… бомбы за долю секунды разносили города. С ними покончено. Должно быть покончено. Мы не можем допустить это снова. Я видел фотографии. – Его передернуло. – И фильмы тоже. Эти старые войны были жуткие, омерзительные. Изнасилования, мародерство, пытки, поджоги, сифилис. Немыслимо! Нет-нет, никогда больше! Даже не говорите такого.

Шофер все еще посасывал зуб и мягко поворачивал баранку, плечи у него подпрыгивали как у плохого танцора.

– Я не про такие говорю, мистер. Я про, ну знаете, военные действия. Армии. Нужно же вмазать другим, если понимаете, о чем я. Одна армия лицом к лицу с другой, точно две команды. А потом кто-то первым стреляет в противника, и обе стороны стреляют друг в друга, пока не прозвучит свисток и не скажут: «Эти победили, а эти проиграли». Потом раздают увольнительные, премии и медали, и на вокзале встречают подружки. Я про такую войну, мистер.

– Но кто с кем станет воевать? – спросил Тристрам.

– Вот с этим, – протянул шофер, – еще придется повозиться, правда, мистер? Надо будет придумать, как условиться, верно? Но, помяните мое слово, война будет.

Груз позади, подпрыгнув, тоненько зазвенел, когда машина переваливала через горбатый мостик.

– Героическая смерть, – сказал вдруг с каким-то самодовольством шофер.

Батальон мясных консервов загремел аплодисментами, как огромный сундук медалей.

Глава 9

Из Уигена в Стэндиш Тристрама подбросил фургон военной полиции, дальше дорога оказалась вдруг совершенно пустынной. Он медленно и с некоторым трудом шел в свете полной луны, левая нога побаливала, поскольку толстая подошва и стелька протерлись до аккуратной дырки насквозь. Тем не менее он упорно плелся вперед, а впереди бежало, высунув язык, тихое возбуждение, и ночь плелась вместе с ними к утру. Ноги запросили отдыха в Лейленде, но сердце, ни в какую не соглашаясь, твердило «нет, нет». Вперед, к рассвету в Престоне, а там – передышка, возможно, завтрак в благотворительном центре, потом – к цели, в трех милях на запад.

Город и утро подкрались незаметно.

Что это за звон? Нахмурившись, Тристрам заткнул мизинцами уши, сместив серу, от чего в ушах оглушительно взревело. Он автоматически понюхал сальный кончик пальца (единственно приятный запах изо всех издаваемых телом), прислушиваясь. Колокольный звон звучал не у него в голове, а исходил извне, лязгал из самого города. Колокола встречают паломников? Чушь. И это были не колокола, это была электронная имитация колоколов, которая медленно пульсировала из подрагивающих громкоговорителей, выблевывая металлическую взвесь звуков, юродивого серебра. Тристрам недоуменно приблизился. В Престон он вошел в разгар утра, и его поглотила толпа и оглушили радостные вопли, поэтому он окликнул незнакомых прохожих:

– Что это такое? Что происходит?

В ответ они рассмеялись, почти оглохшие, одурманенные, ртами глотая безумные завихрения металлических звуков. Словно бы на город опустилась вибрирующая бронзовая крышка, чудесным образом пропускавшая свет. Люди двигались к источнику безумного, ангелического грохота, Тристрам пошел за ними. Он словно бы вступал в самое сердце шума, шума как высшей реальности.

Громкоговорители ревели с крыши безликого здания из серого песчаника (провинциальная архитектура, не больше десяти этажей). Подталкиваемый со всех сторон, Тристрам шагнул с лимонного солнечного света в полутьму и ахнул при виде головокружительной кубической пустоты. Никогда в жизни он не видел столь огромного внутреннего пространства. Такое нельзя было назвать комнатой, залом, местом встреч… местом собраний – может быть… Должно же быть для такого особое слово, и Тристрам порылся в памяти. Интерьер расчистили наспех: блоки квартир или контор убрали, межкомнатные перегородки, как следовало из рваных линий ломаных кирпичей, снесли, перекрытия между этажами вырезали, и открывшаяся пустота поражала взор. В дальнем конце Тристрам разглядел трибуну, на которой установили алтарь. К алтарю морской рябью уходили ряды положенных на бетонные блоки досок. Собравшиеся сидели в ожидании или, стоя на коленях, молились. Подходящие термины выползали из памяти, из некогда прочитанного, как до того слова «взвод» и «батальон» материализовались прежде контекста, который по какой-то причине показался сходным. Церковь. Паства.

– Проход застишь, парень, – произнес позади грубоватый дружелюбный голос.

Тристрам сел – сел на… Как же она называется? На церковную скамью!

Священники – а их было множество – величаво прошагали с большими толстыми свечами, за ними, взвод (нет, отделение) мальчиков-служек.

– Introibo ad altare Dei…[27]

Смешанный хор, размещенный этажом выше, на галерее на задах здания, откликнулся гимном:

– Ad Deum Qui laetificat juventutem meam[28].

Случай был явно не рядовой. Это было словно играть в шахматы вырезанными из слоновой кости конями и слонами, а не фигурками, вылепленными из тюремного мыла.

«Аллилуйя!» – то и дело врывалось в литургию. Тристрам терпеливо ждал освящения Святых Даров, евхаристического завтрака, но предваряющий молебен оказался очень долгим.

Толстогубый священник – просто бык, а не священник, – повернулся от алтаря к пастве и с края трибуны благословил воздух.

– Дети мои, – начал он.

Речь? Обращение? Проповедь!

– Настал день Пасхи. Сегодня утром мы празднуем воскресение и восстание из мертвых Господа нашего Иисуса Христа. Распятый за проповедь царствия Господня и братства людей, он был мертвым снят с креста и втоптан в землю… как затаптывают сорняки или угли костра… И все же он восстал на третий день в сиянии славы, ярком, как свет солнца и луны, и всех костров небесных. Он восстал, дабы свидетельствовать миру, что смерти нет, что смерть не реальность, а лишь иллюзия, что силы смерти лишь тень, и их победа – победа теней. – Священник деликатно срыгнул на постящийся желудок. – Он восстал славить жизнь вечную, а не белогубую призрачную жизнь в какой-то темной ноосфере («Ух ты!» – тихонько произнесла женщина позади Тристрама), славить всеобщность, или единство, жизни, в которой планеты танцуют с амебами, великие и неведомые макробы – с микробами, кружащими в наших телах и в телах животных, братьев наших меньших, ибо вся плоть едина, и плоть – также зерно, трава, ячмень. Он есть знак, вечный знак, вечное повторение, обретшее плоть. Он человек, зверь, колос; он – Бог. Его кровь становится нашей через таинство обновления нашей теплой и красной крови, вяло петляющей по нашим пульсирующим венам. Его кровь – кровь не только человека, зверя, птицы, рыбы, она также и дождь, река и море. Она – экстатически извергаемое семя мужчин, она – текучее млеко матерей человеческих. В нем мы становимся едины со всем сущим, и он един со всем сущим и с нами.

Сегодня в Англии, сегодня по всему Англоговорящему Союзу, мы радостно празднуем с молитвами и громкими «аллилуйя» возрождение Князя Жизни. Сегодня в дальних странах, которые в неплодном прошлом отвергали плоть и кровь вечного подателя жизни, его восстание из гроба приветствуется с радостью, сходной с нашей, – пусть под видом фигур и под именами диковинными и языческими для слуха.

На это мужчина справа от Тристрама нахмурился.

– Ибо хотя мы зовем его Иисусом и истинным Христом, он превыше любых имен, и потому Христос восставший услышит, как к нему взывают в радости и благоговении под именем Таммуз или Адонис, Аттис, Балдур или Гайявата, и для него все имена едины, как едины всякие слова, как едина всякая жизнь.

Проповедник минуту помолчал, из паствы доносился резкий и хриплый «весенний» кашель. Потом вдруг с несообразностью, подобающей религиозному дискурсу, проповедник завопил во все горло:

– А потому не страшитесь! Среди смерти мы пребудем в жизни!

– Арррх! Чушь собачья! – крикнул голос с задних рядов. – Мертвых, что ни говори, к жизни ты не вернешь, разрази тебя гром!

Благодарно повернулись головы, зашаркали ноги, взметнулись руки. Тристрам не мог разглядеть, в чем дело.

– Думаю, прервавшему меня лучше уйти, – невозмутимо изрек проповедник. – Если он не уйдет по своей воле, наверное, ему следует помочь.

– Чушь собачья! Блудливое пресмыкание перед ложными богами, прости Господи твое черное сердце!

Теперь Тристрам увидел кричавшего. Он узнал круглое лицо, раскрасневшееся от полнокровного, праведного гнева.

– Мои собственные дети, – орал тот, – пожертвованы на алтаре Ваала, которому ты поклоняешься как истинному Богу, прости тебя Господи!

Тяжело пыхтя, истово верующие потащили крупное тело в фермерской мешковине прочь, и собрание оно покидало как следует, спиной вперед, но руки были болезненно заломлены назад.

– Да простит всех вас Господь, ибо я никогда не прощу!

– Извините, – пробормотал Тристрам, выбираясь со своей скамьи.

Кто-то заткнул его уволакиваемому свояку рот.

– Боб, – зазвучал заглушенный протест, – боб азази бо боб бу.

Шонни и его грубый отдувающийся эскорт уже переступили порог. Тристрам быстро шел по проходу.

– Продолжим, – предложил проповедник.

Глава 10

– Так, значит, ее просто увезли? – беспомощно спросил Тристрам.

– А потом мы все ждали и ждали, но они так и не вернулись домой, – безжизненно отозвался Шонни. – И на следующий день мы поняли, что случилось. О боже, боже!

Сложив из ладоней большую красную тарелку, он плюхнул в нее голову, точно пудинг, и зарыдал.

– Да-да, ужасно, – оборвал его Тристрам. – Они сказали, куда ее везут? Они сказали, что возвращаются назад, в Лондон?

– Я себя виню, – донеслось из-за рук. – Я полагался на Бога. Все эти годы я не на того Бога полагался. Ни один добрый Бог такого бы не допустил, прости ему Боже.

– Все впустую, – вздохнул Тристрам. – Весь путь впустую.

Его рука со стаканом дрожала. Они сидели в забегаловке, где продавали ячменную воду с привкусом алка.

– Мейвис была просто чудо, – сказал, поднимая глаза, капая слезами, Шонни. – Мейвис приняла это как святая или ангел. А я никогда не буду прежним, никогда. Я пытался говорить себе, что Господь знает, почему так случилось, и что на все Божий промысел. Я даже пришел на мессу сегодня утром, готовый, как Иов, благословлять Господа среди моих бед. А потом я понял. Увидел по толстому лицу священника, услышал в его жирном голосе. Ложный бог завладел ими всеми.

Он вдохнул, издав странный скрежещущий звук, как галька, которую тянут за собой волны. Один из завсегдатаев (мужчин в старой одежде, не празднующих Пасху) поднял взгляд.

– Ты можешь родить других детей, – сказал Тристрам. – У тебя все еще есть жена, дом, работа, здоровье. Но что делать мне? Куда мне пойти, куда податься?

Шонни злобно воззрился на него. В углах рта у него запеклась пена, подбородок был плохо выбрит.

– Не тебе меня поучать. Ты с твоими детьми, которых я оберегал все эти месяцы, рискуя жизнью собственной семьи. Ты и твои хитренькие близнецы.

– Близнецы? – разинул рот Тристрам. – Ты сказал «близнецы»?

– Этими вот руками, – Шонни предъявил на всеобщее обозрение огромные скрюченные руки, – я принял роды твоих близнецов. А теперь говорю, лучше бы мне этого не делать! Оставил бы их выкарабкиваться самим, как могут, как маленьким диким зверям. Лучше бы мне задушить их и отдать твоему ложному алчному богу, с чьих губ капает кровь, который ковыряет в зубах, налопавшись любимого блюда из маленьких детей. Тогда, наверное, он моих бы оставил в покое. Тогда, наверное, он позволил бы им вернуться из школы невредимыми, как в любой другой день, и оставил бы в живых. Живых! – выкрикнул он. – Живых, живых, живых!

– Мне очень жаль, – сказал Тристрам. – Ты же знаешь, мне очень жаль. – Он помолчал. – Близнецы, – изумленно сказал он, а после с пылом: – Куда, ты сказал, они поехали? Они сказали, что возвращаются к моему брату в Лондон?

– Да-да-да, думаю, да. Думаю, они что-то такое сказали. И вообще это не имеет значения. Ничто больше не имеет значения. – Шонни без удовольствия приложился к стакану. – Весь мой мир рухнул. Я должен возвести его заново в поисках бога, которому мог бы верить.

– Ах, да перестань себя жалеть! – с внезапным раздражением выкрикнул Тристрам. – Эти люди вроде тебя построили мир, в который ты, по твоим словам, больше не веришь. Нам, остальным, и так неплохо было в том старом либеральном обществе! – А со времени, о котором он сожалел, прошло не больше года. – Да, еды не хватало, но это был безопасный мир. Разрушая либеральное общество, создаешь вакуум, в который пролезет Бог, а тогда на волю вырвутся убийство, прелюбодеяние и каннибализм. А еще ты веришь, – добавил со внезапно упавшим сердцем Тристрам, – что хорошо, что человек грешен и что лучше бы он грешил вечно, поскольку так ты оправдываешь свою веру в Иисуса Христа.

Сердце у него упало, потому что он понял: какое бы правительство ни пришло к власти, он всегда будет против.

– Так неправильно. – Внезапно к Шонни вернулась рассудительность. – Совсем неправильно. Есть два Бога, понимаешь? Они перепутались, и нам трудно отыскать истинного. Как твои близнецы, – сказал он. – Она назвала их Дерек и Тристрам. Она их перепутала, когда они были голенькие. Но лучше так, чем вообще никакого Бога не иметь.

– Тогда на что, черт побери, ты жалуешься? – рявкнул Тристрам. Лучшее от двух миров, как всегда. Женщинам всегда достается лучшее от обоих миров.

– Я не жалуюсь, – сказал с пугающей кротостью Шонни. – Я положусь на истинного Бога. Он отомстит за смерть моих бедных детей. – А потом закрыл, как маской, грязными ладонями лицо и снова зарыдал. – Можешь оставить себе другого Бога, своего другого грязного Бога.

– Я ни в того ни в другого не верю, – вырвалось у Тристрама. – Я либерал. – И шокированно добавил: – Конечно, я не это имел в виду. Я хотел сказать…

– Оставь меня с моим горем! – крикнул Шонни. – Убирайся и оставь меня в покое!

– Уже ухожу, – смущенно пробормотал Тристрам. – Мне лучше собираться в обратный путь. Говорят, Государственные авиалинии снова функционируют. Так, значит, она назвала их Тристрам и Дерек, да? Умно.

– У тебя есть двое детей, – сказал Шонни, отнимая руки от заплаканных глаз. – А у меня ни одного. Давай же вали к ним.

– Факт в том, – сказал Тристрам, – факт в том, что у меня нет денег. Ни пенса. Если бы ты мог одолжить мне пять гиней, или двадцать крон, или что-то такое…

– От меня ты денег не получишь.

– В долг, вот и все. Я отдам, как только получу работу. Это ненадолго, честное слово.

– Ничегошеньки! – Шонни ребячески скорчил гадкую гримасу. – Я и так достаточно для тебя сделал. Разве я недостаточно сделал?

– Ну, не знаю… – озадаченно протянул Тристрам. – Наверное, да, раз ты так говоришь. И вообще спасибо тебе, большое спасибо. Но ты ведь понимаешь, что мне надо вернуться в Лондон, и нельзя же требовать, чтобы я возвращался, как пришел, топая пешком или останавливая машины. Только посмотри на мой левый ботинок. Я хочу быстро туда попасть. – Он слабо ударил по столу обоими кулаками. – Я хочу быть с моей женой. Разве ты не понимаешь?

– Всю мою жизнь, – трезвым голосом сказал Шонни, – я отдавал, отдавал, отдавал. Меня использовали. Люди брали у меня и смеялись за моей спиной. В прошлом я слишком много отдавал. Временем и трудом, деньгами и любовью. И что я получил взамен? О боже, боже! – Он едва не задохнулся от слез.

– Ну же, будь разумным. Просто взаймы. Две-три кроны, скажем. В конце концов я твой свояк.

– Ты мне никто. Ты просто муж сестры моей жены, вот и все. И скверной же вы родней обернулись, прости вас Господи!

– Послушай, я не такой. У тебя нет причин такое говорить.

Шонни, точно послушный ученик на уроке, сложил перед собой руки и поджал губы.

– От меня ничего не получишь, – сказал он, помолчав. – Такие, как ты, мне никогда не нравились. Вы с вашим безбожным либерализмом. Еще и жульничаете. Детей исподтишка рожаете. Не следовало ей за тебя выходить. Я всегда это говорил, и Мейвис тоже. Убирайся с глаз моих.

– Жадный же ты гад, – сказал Тристрам.

– Какой есть, – отрезал Шонни. – Как Бог есть то, что он есть. От меня ты помощи не дождешься.

– Ты лицемер гребаный, – с некоторым злорадством уколол Тристрам, – со своим фальшивым «Да сжалится над нами Господь» и «Славься Господь в небесах». Ни клочка в тебе настоящей веры, сплошь цветистые выраженьица.

– Убирайся, – пригрозил Шонни. – Уходи по-хорошему. – Лысый бармен за стойкой уже беспокойно кусал ногти. – Не хочу тебя вышвыривать.

– Можно подумать, чертова забегаловка тебе принадлежит, – сказал Тристрам. – Надеюсь, однажды ты это попомнишь. Надеюсь, вспомнишь, что отказал в помощи тому, кто в ней отчаянно нуждался.

– Уходи, уходи, уходи. Иди ищи своих близнецов.

– Ухожу. – Тристрам залепил свою ярость улыбкой. – Все равно тебе за алк платить. Хотя бы за это тебе придется заплатить.

Он издал детский неприличный звук и ушел, раздираемый злостью. С мгновение он постоял на мостовой в нерешительности, потом, повернув направо, мельком увидел за грязным окном дешевой забегаловки, в последний раз увидел бедного Шонни, чья голова пудингом содрогалась в крупных ладонях.

Глава 11

Тристрам, голодный, шел по солнечным улицам пасхального Престона и на ходу пытался сообразить, что же ему теперь делать, – ярость все еще сотрясала ему нутро. Встать в канаве и просить подаяния? Петь с протянутой рукой? Он знал, что достаточно грязен и обтрепан, чтобы сойти за нищего: исхудалый, бородатый, клочковатые волосы спутаны. И этот персонаж из древней истории или мифа всего год назад был степенным преподавателем общественных наук – ухоженным, опрятным и красноречивым, а еще у него был дом, где ждал синтелаковый пудинг, приготовленный привлекательной женой, и блестящий черным новостной диск мерно крутился на своей подставке. Не такая уж плохая жизнь в самом деле: еды мало, но хватает, стабильность, достаточно денег, стереоскопический телевизор в потолке спальни. Он подавился сухим рыданием.

Недалеко от автовокзала (красные автобусы там наполнялись пассажирами, державшими путь в Бамбер-Бридж и Чорли) ноздри Тристрама расширились от принесенного свежим ветерком запаха мясного варева. Так несло обычно от благотворительности – смазкой и мясным жиром, замаскированными перцем, но у Тристрама тут же потекли слюни, и, поспешно сглотнув их, он пошел, положившись на обоняние. В переулке запах стоял стеной, бодрящий, как вульгарная комедия. Очередь из мужчин и женщин выстроилась у склада с двойными дверями и слепыми окнами в разводах краски – точь-в-точь любительские репродукции с портрета Джеймса Джойса работы Бранкузи[29]. Выкрашенная красной масляной краской металлическая табличка над дверью гласила белыми буквами: «Общественный продовольственный центр Северо-Западного округа». Благослови Господь армию! Тристрам присоединился к череде таких же, как он, бродяг: в волосах пыль, одежда измята от сна где придется, пустые от разочарований глаза. Один ободранный коротышка все сгибался пополам, точно его били в живот, монотонно жалуясь на колики. Очень худая женщина с грязными седыми волосами и невыносимо прямой спиной держалась с жалким достоинством, точно была выше этих людей, выше выпрашивания милостыни – разве что по рассеянности. Довольно молодой человек с отчаянной силой сосал губу беззубого рта. Тристрама то и дело пихал в бок курьезный куль тряпья мужеского пола, от которого сильно воняло псиной.

– Как делишки? – спросил он Тристрама, потом кивнул в сторону дверей, откуда доносился сальный аромат варева: – Ээх, а тамочки сковородки расчиняют!

Никто на это даже не улыбнулся. Молодая бесформенная женщина со свалявшимися волосами говорила кривоногому и скукожившемуся человечку восточной наружности:

– Дитенка пришлось по дороге бросить. Не могла его больше на себе тащить.

Несчастные скитальцы.

В дверях показался рыжий тип в мундире, но без фуражки. Он упер руки в бока и чуть подался вперед, чтобы видны были три нашивки звания. Осмотрев сочувственно очередь, он сказал:

– М-да, отбросы общества, человеческое отребье, – и, помолчав немного, добавил: – Ладно. Сейчас начнем пускать. Не напирать и не толкаться. Обед у нас подушно, если в ком еще душа держится. За-а-ходи!

Очередь толкалась и напирала. Внутри троица в грязных поварских халатах стояла с половниками над дымящимися чанами. Справа рядовой в мундире не по росту гремел жестяными тарелками и ложками. Самые голодные в очереди рявкали друг на друга, пускали слюну, пока накладывали их порции, и прикрывали тарелки грязными рукавами, как защитными крышками, когда тащились с ними к рядам столов. Тристрам вчера поел, но от утренней злости изголодался. Побеленное, грубофункциональное помещение заполнилось чавканьем и хлюпаньем и оглушительным звоном ложек. Обезумевший от вонючего пара, Тристрам проглотил свою порцию за несколько секунд. Теперь голод жег сильнее прежнего. Его сосед вылизывал пустую тарелку. Кого-то, евшего слишком жадно, стошнило на пол.

– Сколько жратвы даром пропало, – сказал еще кто-то. – Сколько жратвы!

Добавки как будто не предвиделось. Невозможно было и улизнуть со склада, чтобы стать в конец очереди: у двери, уперев руки в бока, дежурил сержант. Если уж на то пошло, выйти вообще было невозможно.

Тут открылась дверь наискосок от входа, и строевым шагом вошел мужчина среднего возраста в форме. Он был весь начищенный и отутюженный, при кобуре и фуражке и на погонах имел капитанские звездочки. Армейские очки в стальной оправе милостиво поблескивали. Следом вошел кряжистый капрал с двумя нашивками и планшетом под мышкой. С удивлением и надеждой Тристрам увидел, что, помимо звездочек, у капитана был серый мешок, сдержанно позвякивавший при каждом его шаге. Деньги? Благослови боже армию! Очень и очень благослови боже армию! Капитан обошел стол, осматривая, оценивая; позади него собачонкой семенил капрал. У стола Тристрама капитан сказал чавкающему старику со всклокоченными волосами:

– Ты. – Выговор у него был образованного человека. – Тебе, верно, шестипенсовик-другой не помешает.

Запустив руку в мешок, он полупрезрительно швырнул на стол блестящую монету. Старик заломил старинным жестом несуществующую шапку.

– Тебе, – сказал капитан молодому, очень голодному человеку, который по иронии судьбы был очень толстым, – пожалуй, тоже немного в долг сгодится. Правительственный заем, никаких процентов, выплата в течение полугода. Скажем, две гинеи?

Подсунув свой планшет с прищепкой, капрал сказал:

– Вот здесь распишитесь.

Молодой человек стыдливо признался, что не умеет писать.

– Так крестик поставь, – утешил его капрал. – Потом иди вон в ту дверь. – Он указал на дверь, через которую вошли они с капитаном.

– Теперь ты, – обратился капитан к Тристраму. – Расскажи-ка о себе.

Лицо у него было удивительно гладкое, словно армия изобрела секретный утюг для лиц, пахло от него чем-то странным и пряным.

Тристрам рассказал.

– Учитель, да? Ну, тебе не о чем волноваться. Скажем, сколько? Четыре гинеи? Может, удастся уговорить тебя на три? – Он достал из мешка шуршащие банкноты.

Капрал протянул планшет и, казалось, готов был ткнуть чернильным карандашом в глаз Тристраму.

– Распишись.

Тристрам дрожащей рукой, той самой, в которой сжимал банкноты, расписался.

– Теперь в ту дверь, – подстегнул капрал.

Дверь как будто наружу не вела. Напротив, она вела в широкий и длинный коридор, побеленный и пахнущий хлоркой, а там группка потрепанных людей наседала на молодого и расстроенного сержанта.

– Нечего меня донимать, – твердил он голосом северянина, напряженным и высоким. А потом перевел для Тристрама: – День за днем одно и то же. Они ко мне пристают, словно это моя вина, а мне приходится говорить: мол, я тут ни при чем. Совсем ни при чем. Никто вас не заставлял, – рассудительно убеждая, обратился он к остальным, – делать то, что вы только что сделали, так ведь? Вы получили заем. Деньги будут вычтены из вашего жалованья, по столько-то в неделю. Так вот, незачем вам было брать деньги короля, если вы этого не хотели, и подпись ставить не надо было. Все совершенно добровольно. – Последнее слово он произнес так, чтобы рифмовалось с «больно».

Сердце у Тристрама провалилось в желудок, потом, точно на резинке, снова прыгнуло в горло.

– Что это значит? – спросил он. – Что происходит?

К своему удивлению, он увидел тут и худую леди с грязными волосами, прямую как палка от надменности гранд-дамы.

– Это существо, – сказала она, – имело наглость заявить, что мы записались в армию. Сроду подобной ерунды не слышала. Я и армия! Женщина моих лет и положения!

– Рискну сказать, вы подойдете, – отозвался сержант. – Как правило, армейские любят помоложе, но вам, скорее всего, дадут симпатичную работенку командовать вспомогательными. Женщинами-солдатами, – любезно объяснил он Тристраму, словно Тристрам был тут самым невежественным из всех. – Понимаете, их называют вспомогательными.

– Это правда? – стараясь сохранять спокойствие, спросил Тристрам.

Сержант, казавшийся порядочным молодым человеком, мрачно кивнул.

– Постоянно говорю людям: не подписывайте ничего, пока не прочли. В той бумажке у капрала Ньюлендса говорится сверху, что вы добровольно вызвались служить двенадцать месяцев. Довольно мелким шрифтом, но могли бы прочитать, если бы захотели.

– Он строчку большим пальцем прикрывал, – сказал Тристрам.

– Я не умею читать, – встрял молодой человек.

– Что ж, тогда это твои похороны, верно? – отозвался сержант. – Не бойся, читать тебя научат.

– Это возмутительно! – взвилась седая леди. – Это совершеннейший позор и скандал. Я сейчас же пойду туда и верну им их грязные деньги и в лицо выскажу все, что о них думаю.

– Вот так и надо! – восхищенно отозвался сержант. – Так и вижу, как вы в дежурке распекаете почем зря. Вы хорошо подходите, очень даже. Будете, что называется, настоящей бой-бабой.

– Стыд и срам!

И она как истинная бой-баба направилась к двери.

– Что сделано, то сделано, – философски прокомментировал сержант. – Что написано пером, не вырубишь топором. Честным путем или нет, но вас захомутали. Двенадцать месяцев не так уж и много, верно? Меня уговорили на семь лет. Полнейший дурень я был. То есть круглый идиот, – перевел он для Тристрама. – Но строго между нами, – доверительно сообщил он всем, – если ты доброволец, шансов на повышение гораздо больше. Ух ты, она за дело взялась! – воскликнул он, навострив уши.

Из столовой ясно доносился громкий голос седой леди.

– Она подойдет, еще как подойдет! Скоро так называемый «призыв» объявят – так капитан Тейлор говорит. Добровольцы будут на гораздо лучшем положении, чем призывники. Только логично, на мой взгляд.

Тристрама обуял смех. Сразу у двери стоял стул, и он плюхнулся на него, чтобы отсмеяться.

– Рядовой Фокс, – выдохнул он, смеясь и плача.

– Вот так и надо! – одобрительно сказал сержант. – Истинно армейский дух. Послушайтесь моего совета: лучше смеяться, чем что другое. Ну так вот, – продолжил он, пока коридор заполняли все новые одураченные бродяги, – теперь вы в армии. Можно и удовольствие получить.

Тристрам все смеялся.

– Совсем как тот парень делает.

Часть пятая

Глава 1

– Ици-бици ба-ба-бух, – сказал Дерек Фокс сперва одному смеющемуся и пускающему пузыри близнецу, потом другому. – Ба-ба-бух бухи-ух! – загулькал он своему маленькому тезке, а потом – сама справедливость! – пропел ту же слащавую бессмыслицу крошечному Тристраму.

Он вообще был сама справедливость, как могли засвидетельствовать его подчиненные в Министерстве плодородия. Даже Лузли, пониженный до весьма незначительного звания, едва ли мог сетовать, что с ним обошлись несправедливо, хотя теперь старался доказать гомосексуальность Дерека Фокса.

– Бурп, бурп, бурп, – посмеиваясь, гулькал Дерек, одновременно щекоча обоих близнецов.

А близнецы тем временем, пуская пузыри, цеплялись за прутья манежа и сучили ножками, изображая двух белок в колесе.

Только маленький Тристрам громом Упанишады повторял:

– Па, па, па.

– Эх! – серьезно вздохнул Дерек. – Надо бы завести еще, много, много еще.

– Чтобы их можно было отправить в армию, где бы по ним стреляли? – спросила Беатрис-Джоанна. – Не надейся.

– Ах это…

Заложив руки за спину, Дерек рысцой обежал гостиную и только после этого допил кофе. Это была просторная гостиная: все комнаты в выходящей на море квартире были просторными. Нынче всегда хватало простора для людей ранга Дерека, для их жен или псевдожен, для их детей.

– Каждый мужчина должен идти на риск, – заявил он. – И каждая женщина. Вот почему нам надо бы рожать побольше.

– Чушь, – отозвалась Беатрис-Джоанна.

Растянувшись на внушительном диване цвета кларета, восьми футов длиной и со множеством подушек, она листала последний номер «Шика», модного журнала, состоявшего сплошь из картинок. Турнюры, заметила она, теперь последний писк Парижа на каждый день; рискованные декольте – обязательны для вечера; гонконгские платья-футляры манят распутным крестовым разрезом на спине. Секс. Война и секс. Младенцы и пули.

– В прежние времена, – задумчиво продолжала она, – мне бы сказали, что я уже превысила квоту. А теперь твое Министерство заявляет, что я ее не выполнила. Безумие какое-то!

– Когда мы поженимся, – сказал Дерек, – то есть по-настоящему поженимся, ты, возможно, заговоришь по-другому.

Зайдя за диван, он поцеловал ее в шею, поцеловал золотистые волоски, казавшиеся такими нежными на слабом солнце. Один из близнецов, возможно крошечный Тристрам, издал губами – в качестве звукового сопровождения – неприличный звук.

– Тогда, – шутливо добавил Дерек, – я смогу всерьез заговорить про супружеский долг.

– Сколько еще ждать?

– Около шести месяцев. Тогда будет полных два года с тех пор, как ты в последний раз его видела. – Он снова поцеловал ее шею. – Установленный период «дезертирства из брака».

– Я то и дело про него вспоминаю, – сказала Беатрис-Джоанна. – Ничего не могу с собой поделать. Пару дней назад я видела сон. Я совершенно ясно видела, как Тристрам бродит по улицам и зовет меня.

– Сны ничего не значат.

– И я все думала о том, как Шонни сказал, что его видел. В Престоне.

– Как раз перед тем как его упекли.

– Бедный, бедный Шонни.

Беастрис-Джоанна бросила на близнецов взгляд, полный острой нежности. Мозги у Шонни свернулись набекрень от утраты детей и дезертирства его Господа, и теперь он декламировал пространные литургии собственного сочинения и пытался съесть освященные простыни в палате Уинуикской больницы под Уоррингтоном в Ланкашире.

– Не могу избавиться от ощущения, что он бродит по стране в поисках меня.

– Были ведь разные способы, – сказал Дерек. – Неужели честно было требовать, чтобы ты питалась воздухом? Вместе с детьми? Я часто говорил – и скажу теперь, – что самое милосердное считать, что Тристрам давно мертв и съеден. С Тристрамом покончено, его больше нет. Теперь есть мы с тобой. Будущее.

Наклоняясь над ней, улыбаясь, лощеный и ухоженный, он очень и очень походил на будущее.

– Ах ты боже мой, – озабоченно сказал он. – Время!

Часы на дальней стене, стилизованный диск золотого солнца с огненными лучами, похожими на завитки волос, послушно показали ему время.

– Мне надо лететь, – сказал он без спешки. А потом, с еще меньшей спешкой, шепнул ей на ухо: – Тебе бы ведь и не хотелось, чтобы вышло иначе, а? Ты ведь со мной счастлива, а? Скажи, что ты счастлива.

– Ах, я счастлива. – Но улыбка у нее вышла слабая. – Просто я… Просто мне нравится, когда все правильно, вот и все.

– Все и есть правильно. Очень даже правильно. – Он поцеловал ее в губы с пылом, отдававшим не чем иным, как напутствием, но вслух сказал: – А теперь мне правда надо лететь. У меня сегодня напряженный день. Дома буду к шести.

Не забыл он и близнецов, поцеловав каждого в шелковистую макушку и выдав им последнее прощальное гульканье.

Махая, улыбаясь, с портфелем под мышкой он отбыл: министерская машина уже ждет внизу.

С три примерно минуты Беатрис-Джоанна украдкой оглядывала комнату, потом на цыпочках подошла к рычагу, включающему «Ежедневный новостной диск», светившийся на подставке подобно лакричному пирогу. Она сама себе не могла объяснить ощущение некоторой вины, что опять хочет посмотреть дневные новости: в конце концов «Ежедневный новостной» теперь один из целого ряда каналов свободного вещания, эти каналы – аудио, аудиовидео и даже один («Еженедельник ощущений») тактильный – мог снова и снова слушать кто угодно. Не давало Беатрис-Джоанне покоя, что в нынешние времена было в новостях что-то фальшивое, что-то натянутое и неубедительное, про что знали Дерек и подобные ему (и посмеивались украдкой), но что утаивали от таких, как она. Она хотела понять, сможет ли найти трещину в слишком уж гладком фасаде, который теперь…

– … Выход Китая из Русскоговорящего Союза и объявление о намерениях этой страны, как следует из заявления премьера По Су Джина в Пекине, создать независимую ассоциацию государств, которая на языке куо-ю будет известна как Та Чунь-куо, в европеизированном варианте – КитГос. Уже сообщают об агрессивных намерениях в отношении как РусГоса, так и АнГоса, как свидетельствуют рейды на Култук и Борзю и скопление сил пехоты в Южном Кантоне. По сообщению нашего обозревателя, налицо признаки намечающейся аннексии Японии. С оголением западного фланга АнГоса…

Беатрис-Джоанна отключила маниакальный синтетический голос. Пустейшая чушь. Если бы мир взаправду подумывал начать настоящую войну, уж конечно, говорили бы о взлетающих самолетах и бороздящих моря крейсерах или о марширующих армиях с автоматическим оружием боевого состава; уж конечно, звучали бы угрозы возрождения древнего, но эффективного ядерного оружия, способного уничтожать целые провинции. Но ничего такого нет. Британская армия, наспех сымпровизированная в прошлом году и теперь вытесненная (в рамках поддержания общественного порядка) рассудительными бобби в синем, была чистейшей пехотой с минимальной поддержкой специализированных войск. В выпусках новостей показывали, как солдаты поднимаются по трапам транспортировщиков (по заверениям, отправляясь на учения на Придаточных островах или для полицейских действий в очагах диссидентов), машут в объективы камер, открывая в улыбках сломанные челюсти, – лучшие из британских лучших.

Беатрис-Джоанна почти убедила себя, что, сидя однажды вечером перед стереотелевизором в этой самой квартире, видела на заднем плане знакомое лицо, наполовину заслоненное другими весело машущими томми.

«Глупости! – конечно же, сказал тогда растянувшийся на диване в своем пурпурном халате Дерек. – Если бы Тристрам был в армии, его имя значилось бы в ведомостях Армейского архива. Ты иногда забываешь, что я его брат и что у меня есть определенный долг. Я справлялся в архиве, и там ничего не знают. Я уже говорил – и сейчас скажу, – самое милосердное думать, что Тристрам давно уже мертв и давно уже съеден».

И все-таки…

Она нажала на кнопку электронного звонка на стенной панели переключателей: почти сразу же в комнату вплыла, спазматически кланяясь, веселая (такая же веселая, как томми) смуглая девушка в черном шелкзаме служанки. В девушке просматривалась симпатичная мешанина рас, и звали ее Джейн.

– Пожалуйста, собери близнецов на вечернюю прогулку, Джейн.

– Да-да, мэм.

Джейн покатила литой манеж по ковру цвета морской зелени, сюсюкая и строя рожицы двум сучащим ножками младенцам.

Беатрис-Джоанна ушла в спальню готовиться к вечерней прогулке. На ее столике выстроилась в аккуратном порядке целая батарея кремов и притираний, ее встроенный гардероб полнился платьями и костюмами. У нее были слуги, дети, красивый и успешный псевдомуж (замминистра по координационной части в Министерстве плодородия, который скоро, как поговаривали, станет министром), и все, что могла дать любовь и купить – деньги. Но она не считала себя по-настоящему счастливой. Размытый фильм в каком-то подвальном кинозале ее мозга иногда проигрывал последовательно кадры той жизни, какой она была раньше. Будь она цветком, как часто называл ее Дерек (и до него Тристрам), она принадлежала бы к классу двустебельных. Ей нужны были два мужчины в жизни, чтобы день был приправлен супружеской неверностью.

Отперев резную шкатулку камфорного дерева, она достала письмо, которое написала днем раньше: от него восхитительно пахло смесью камфоры и сандала. Она семь или восемь раз его прочитала, прежде чем окончательно принять решение отослать. Письмо гласило:


Дражайший, дражайший Тристрам!

Столько перемен было в этом безумном мире, столько всего странного происходило и происходит с тех пор, как мы расстались так горько, что мне нечего сказать такого, что было бы понятным любому из нас, разве только, что я люблю тебя, по тебе скучаю и тоскую. Теперь я живу с Дереком, но не думай из-за этого обо мне дурно: мне нужен дом для двух твоих сыновей – да, я искренне верю, что они на самом деле твои. Возможно, ты уже пытался мне написать, возможно – и я твердо в это верю, – пытался со мной связаться, но я знаю, какой сложной бывает жизнь. Твой брат очень добр ко мне, и я думаю, он искренне меня любит, но сомневаюсь, что письмо, которое ты ему напишешь, когда-нибудь ко мне попадет. Ему нужно думать о своей драгоценной карьере – у мужчины с детьми больше шансов на повышение в Министерстве плодородия, чем у мужчины без детей, – так, во всяком случае, он говорит. Ты, наверное, помнишь, как каждый день, когда мы были вместе, я ходила гулять к морю, на набережную возле здания Правительства. Я все еще гуляю там после полудня, с трех до четырех часов, катя перед собой моих близнецов в коляске. Глядя на море, я теперь каждый день молюсь, чтобы оно послало тебя назад ко мне. Я люблю тебя и прошу прощения, если когда-нибудь причинила тебе боль. Вернись к своей вечно любящей Беати.

Снова свернув листок, она положила его в превосходного качества слабоароматизированный конверт. Потом взяла изящный чернильный карандашик и решительным мужским почерком адресовала конверт Тристраму Фоксу, эсквайру, Британская армия. Шанс был невелик, но иного способа не нашлось. А что до Армейского архива… Так Дерек либо обладает исключительным влиянием, либо бессовестно лжет: после того репортажа она сама позвонила в Военное министерство (домашний телефон подключался через коммутатор Министерства плодородия) и после пары часов, когда ее бесконечно перекидывали из управления в управление, из трубки наконец раздался тоненький шотландский голосок, который признал: мол, да, это Армейский военный архив, но холодно возразил, что частное лицо не может получить информацию о расквартировании войск. Вопрос секретности. На это Беатрис-Джоанна возразила: мол, ни о какой конкретной дислокации не спрашивает, мол, ее запрос более фундаментальный, более онтологичный. Голос строго отключился.

Дерек, улыбаясь, пришел в шесть и, улыбаясь, пожелал знать, зачем она звонила в Армейский архив. Разве она не верит ему, своему псевдомужу, разве ему не доверяет? В том-то все и дело: она ему не доверяла. Можно простить лицемерие и ложь любовнику, но едва ли мужу, даже псевдо. Но ничего такого она ему говорить не стала. Ведь его любовь казалась беспринципной, что, конечно, льстило, но такую любовь она предпочитала от любовника, а не от мужа.

Поэтому она вышла с близнецами в коляске на зимнее приморское солнце (коляску катила няня в черном, которая гулькала и улыбалась до ушей двум пускающим пузыри маленьким мужчинам в теплых шерстяных комбинезончиках) и опустила письмо в ящик-колонну, верхушка которого побелела от погадок чаек. Это было словно бросить бутылку с посланием в море и надеяться, что сей великий и непунктуальный почтальон доставит письмо.

Глава 2

– Се-е-ржант! – рявкнул штабной старшина Блэкхауз, ужасающе выпятив челюсть.

– 7388026 сержант Фокс Т. Се-е-ржант!

Размашистым, как бы строевым шагом вошел Тристрам и без особого изящества отдал честь. Подполковник Уильямс грустно поднял взгляд от своего стола, а стоявший у него за спиной смуглый адъютант выдавил страдальческую улыбку.

– Сержант Фокс, так? – спросил подполковник Уильямс.

Это был красивый усталый седой человек, в настоящий момент насадивший на нос неуклюжие очки для чтения. Окружающая его аура многолетней службы была, разумеется, иллюзорной: все в этой новой армии были новобранцами. Но, как все старшие офицеры, подполковник Уильямс пришел из старой либеральной полиции, почти совершенно вытесненной серомальчиками; когда-то он был педантичным суперинтендантом Особого отдела.

– Фокс, понятно… Как автор «Книги мучеников».

– Да, сэр, – отозвался Тристрам.

– Возникла проблема касательно исполнения вами обязанностей сержанта-инструктора.

– Сэр.

– Обязанности у вас, думаю, довольно простые. По отзывам сержанта-инструктора Бартлета, исполняли вы их приемлемо. Например, хорошо поработали в классе для неграмотных. В дополнение вы преподавали начатки арифметики, написание докладных, навыки обращения с телефонным аппаратом, военную географию и нынешнее положение.

– Сэр.

– И это нынешнее положение стало причиной проблемы. Верно, Уиллоби?

Он оглянулся на адъютанта, который, перестав ковырять в носу, с готовностью закивал.

– Давайте-ка посмотрим. Вы устраивали среди солдат некие дискуссии на разные темы – например: «Кто наш враг?» и «Ради чего мы сражаемся?». Полагаю, вы это признаете?

– Да, сэр. По моему мнению, люди имеют полное право обсуждать, почему они в армии и что…

– У солдата нет права на мнение, – устало сказал подполковник Уильямс. – Правильно это или нет – таков устав. Правильно, думаю, раз так записано в уставе.

– Но, сэр, – возразил Тристрам, – нам ведь надо знать, во что мы вовлечены. Нам сказали, что идет война. Кое-кто, сэр, отказывается в это верить. Я склонен с ними согласиться.

– Вот как? – холодно переспросил подполковник Уильямс. – Так я вас просвещу, Фокс. Есть военные действия – значит, есть и война. Возможно, не в старинном смысле, но война и военные действия, я бы предположил, в организованном смысле, в смысле участия армий, что практически синоним.

– Но, сэр…

– Я не закончил, Фокс, ведь так? Что касается вопросов «кто» и «почему», то это, уж поверьте мне на слово, не солдатского ума дело. Враг есть враг. Враг – это те, с кем мы воюем. Нам следует предоставить правительствам решать, что именно это будут за люди. Это не имеет никакого отношения ни к вам, ни ко мне, ни к рядовому Надоедале или младшему капралу Сукину-Сыну. Вам ясно?

– Но, сэр…

– Почему мы сражаемся? Мы сражаемся потому, что солдаты. Это достаточно просто, разве нет? Ради чего мы сражаемся? И опять все просто. Мы сражаемся, чтобы защитить страну и – в более широком смысле – весь Англоговорящий Союз. От кого? Не наше дело. Где? Там, куда нас пошлют. Теперь, Фокс, полагаю, вам все кристально ясно?

– Но, сэр, я про…

– Очень нехорошо было, Фокс, тревожить людей, подталкивая их думать своей головой и задавать вопросы. – Изучив лист перед собой, он забубнил: – Полагаю, вы, Фокс, очень интересуетесь врагом, боевыми действиями и так далее?

– С моей точки зрения, сэр…

– Мы дадим вам шанс вступить в более тесный контакт с противником. Хорошая мысль, Уиллоби? Вы одобряете, старшина? Я снимаю вас, Фокс, с обязанностей инструктора, начиная с двенадцати часов сегодняшнего дня. Вы переводитесь из штабной роты в стрелковую. Роту Б, надо думать, Уиллоби. Там как раз не хватает взводного. Ладно, Фокс. Надеюсь, это пойдет вам на пользу.

– Но, сэр…

– Отдать честь! – рявкнул штабной старшина Блэкхауз, некогда сержант полиции. – Кругом! Шагом марш!

Тристрам правой-левой-правой-левой-правой двинул прочь, рассерженный и исполненный дурных предчувствий.

– Лучше прямо сейчас отрапортовать, – более дружеским тоном сказал старшина Блэкхауз в столовой.

– Что он имел в виду, когда говорил про более тесный контакт? – спросил Тристрам. – На что он намекал?

– Наверное, ровно то, что сказал, – отозвался Блэкхауз. – Наверно, мы довольно скоро выдвинемся на позиции. Не будет времени учить солдат алфавиту, и хорошие манеры им будут ни к чему. Ладно, сержант, идите рапортовать.

Тристрам, далеко не воплощение образцового солдата, поплелся в канцелярию роты Б, от его шагов металлическая платформа гудела, а сапоги высекали искры. Сама платформа, или Придаток Б-6, была рукотворным сооружением ограниченной площади, стоявшим на якоре в Восточной Атлантике, и изначально предназначалась для излишков населения, а сейчас компактно уместила армейскую бригаду. От природы здесь осталось лишь серое зимнее небо и отгороженное по периметру серое кислотное море. В такой бесконечной и двойственной окружающей среде хотелось замкнуться в себе, утонуть в пустой дисциплине, ребяческой муштре, духоте барака и ротной канцелярии. Тристрам добрался до бараков роты Б, отрапортовал ротному старшине, придурковатому гиганту нордического типа, и был допущен к ротному командиру, капитану стрелковой роты Беренсу.

– Прекрасно, – сказал капитан Беренс, белый толстяк с иссиня-черными волосами и усами, – теперь рота почти укомплектована. Вам лучше пойти и доложить мистеру Доллимору, он ваш взводный.

Отдав честь, Тристрам едва не упал, поворачиваясь кругом, и пошел рапортовать. Лейтенанта Доллимора, дружелюбного молодого человека в идиотских очках и со слабой формой розовой акне, он застал за обучением солдат устройству винтовки. Насколько знал Тристрам, винтовки существовали во времена древних доатомных войн. Организация, номенклатура, процедура и вооружение этой новой британской армии – как будто все было взято из старых книг, старых фильмов. Да уж, винтовки…

– Курок, – указал мистер Доллимор. – Нет, простите, это боек. Запал… Как это называется, капрал?

– Спусковая пружина, сэр.

Приземистый капрал среднего возраста наблюдал, вытянувшись по струнке, подсказывал и помогал, как вот сейчас.

– Сержант Фокс, разрешите доложить, сэр.

Мистер Доллимор с некоторым интересом пронаблюдал характерный для Тристрама салют и четко выдал вариацию собственного: коротко и фатовато помахал пальцами у лба.

– Отлично, – сказал он, – отлично, отлично. – Лицо у него чуть ожило от вялого облегчения. – Устройство винтовки. Продолжайте.

Тристрам недоуменно посмотрел на взвод. Тридцать человек сидели на корточках с подветренной стороны спального барака, улыбались или глупо таращили глаза. Большинство были ему знакомы: многие приходили к нему на уроки начального образования, многие так и не выучили алфавит. В основном рядовой состав бригады составляли уголовники, тунеядцы, сексуальные извращенцы, заговаривающиеся и слабоумные. Но в том, что касалось устройства винтовки, Тристрам недалеко от них ушел.

– Есть, сэр, – сказал Тристрам и коварно добавил: – Капрал.

– Сержант?

– Продолжайте.

Шаркая, Тристрам пошел в ногу с мистером Доллимором, который направился в сторону офицерской столовой.

– Что вы на самом деле делаете с ними, сэр?

– Делаю с ними? Ну, особо ничего с ними не сделаешь, верно? – Приоткрыв рот, мистер Доллимор подозрительно посмотрел на Тристрама. – То есть по уставу их положено обучить обращаться с оружием, какое им выдали, разве нет? Да, а еще, конечно, держать себя в чистоте, насколько могут.

– Что тут происходит, сэр? – резковато спросил Тристрам.

– Что вы ходите сказать этим «что тут происходит»? Происходит как раз то, что я вам сказал.

Высекая из металла искры, они брели по открытой платформе голого рукотворного острова посреди зимнего Атлантического океана.

– Я хотел сказать, – принуждая себя к терпению, продолжал Тристрам, – вы что-нибудь слышали о том, что нас пошлют на передовую?

– На передовую? На передовую против кого? – Мистер Доллимор задержал шаг, чтобы лучше впериться в Тристрама.

– Против врага.

– А, понимаю.

Мистер Доллимор произнес это тоном, подразумевающим, что можно пойти на передовую против воинства иного, нежели враг. У Тристрама мурашки по коже поползли от жуткого подозрения, что мистера Доллимора, возможно, считают пушечным мясом. А если лейтенант пушечное мясо, то и его взводный сержант тоже. А потом, учитывая, что был как раз полдень, из громкоговорителей зазвучали звуки поцарапанной пластинки: синтетический рожок провопил свой призыв к молитве, а мистер Доллимор сказал:

– Об этом я просто не подумал. Я думал, у нас сейчас своего рода передовая. Я думал, мы вроде как границу защищаем.

– Нам лучше прийти посмотреть приказы по батальону, – посоветовал Тристрам.

Когда они подошли к фабричной палатке штаб-квартиры батальона, где раздавался звон ударов по клавишам пишущих машинок, дежурного вида дежурный как раз вывесил приказы, тут же замотавшиеся безутешными белыми флагами на атлантическом ветру.

Тристрам мрачно покивал, читая быстрее старшего по званию.

– Значит, вот оно что.

Мистер Доллимор, разинувший при чтении рот, сказал:

– А-а, понимаю. Что это за слово? А-а, понимаю.

Написано черным по белому, слова ясные и холодные как латук, хотя и не столь удобоваримые.

Приказ выдвигаться из бригады. Шестьсот офицеров и рядовых, по две сотни с каждого батальона. Погрузка на корабли завтра в шесть тридцать.

– Да-да, – быстро задышал мистер Доллимор, – мы там есть, сами видите! – Он тыкал пальцем с такой радостью, точно увидел свое имя в газете. – Вот… Второй батальон, рота Б. – А потом вдруг вытянулся неловко по стойке «смирно» и изрек: – Хвала Господу, что даровал нам эту честь.

– Прошу прощения? – переспросил Тристрам.

– Когда меня убьют, задумайся об этом[30], – объявил мистер Доллимор, словно в его домашнее чтение в школе входил указатель первых строчек. – «Ты грабил, – сказал он, – ты убивал и жизням клал конец»[31].

– Уже больше подходит, – отозвался Тристрам, хотя голова у него шла кругом. – Гораздо больше.

Глава 3

Гудки транспортного корабля раздались в полночь. Солдат, до отвала накормленных какао и консервами, претерпевших осмотр винтовок и ног, нагруженных обмундированием и многочисленными рожками с боевыми патронами, отослали спать в десять. После того как три рядовых были случайно застрелены насмерть, а старшина штабной роты получил ранение в филейную часть, от патронов отказались как от меры преждевременной: патроны рядовым – строго против врага – выдадут в базовом лагере в порту высадки.

– Но кто этот хренов враг? – в тысячный раз спросил сержант Лайтбоди.

Закинув руки за голову, он растянулся на нарах над Тристрамом – красивый сардоничный молодой человек с подбородком как у Дракулы. Укрыв одеялом колени, Тристрам писал письмо жене. Он был уверен, что она его не получит, как был уверен, что она не получила еще тридцать посланных до него, но писать ей все равно что возносить молитву… молитву о лучших временах, нормальности, обычном домашнем комфорте и любви.


Завтра на передовую. Черт знает куда. Но, заверяю тебя, мои мысли, как всегда, о тебе. Скоро мы снова будем вместе, возможно, раньше, чем думаем. Твой любящий Тристрам.


Надписав ее имя на дешевом канцелярском конверте, он заклеил письмо, потом нацарапал неизменную пометку: «Свинья, называющая себя моим братом, передай это письмо моей жене, лицемерный ты гад. С вечной ненавистью от Т.Ф.». Внешний конверт он адресовал Д. Фоксу, здание Правительства, Брайтон, Большой Лондон, в полной уверенности, что Дерек из тех, кто, подобно лощеному священнику из Брейя[32], всегда окажется наверху, какое бы правительство ни пришло к власти. За самой этой войной, если она взаправду существует, скорее всего, стоит Дерек. В своем определении «врага» батальонный командир ох как ошибался!

– Знаете, что я думаю? – сказал сержант Лайтбоди, когда Тристрам, пусть и не вслух, к полному своему удовлетворению, ответил на его первый вопрос. – Думаю, никакого врага не существует. Думаю, как только мы поднимемся на борт транспорта, его попросту потопят. Думаю, на него сбросят несколько бомб и разнесут нас в клочья. Вот что я думаю.

– Бомбардировщиков нет, – отозвался Тристрам. – Бомбардировщиков больше не существует. Они давным-давно сгнили.

– Я их в кино видел, – возразил сержант Лайтбоди.

– В очень старом кино. В кино о войне двадцатого века. Те древние войны были очень мудреными и хорошо подготовленными.

– Нас подобьют торпедой.

– Еще одна устаревшая технология. Нет боевых кораблей, забыли?

– Ладно, – согласился сержант Лайтбоди, – тогда ядовитым газом отравят. Так или иначе нас прикончат. Нам даже разок выстрелить не дадут.

– Очень может быть, – согласился Тристрам. – Они ведь не захотят портить наши мундиры и снаряжение или даже сам корабль. – Тут он встряхнулся и спросил: – О каких это «они» мы говорим?

– Я думал, это очевидно. Говоря «они», мы имеем в виду тех, кто жиреет на производстве кораблей, мундиров и винтовок. Производи, уничтожай и снова производи. Так можно до бесконечности продолжать. Это они развязывают войны. Патриотизм, слава, защита свободы – чушь собачья, вот это что. Цель войны – средства войны. И враг тут мы.

– Чей враг?

– Наш собственный. Помяните мои слова. Мы до того не доживем, но скоро настанет эпоха бесконечной войны – бесконечной, потому что гражданское население не хочет вмешиваться, потому что война будет происходить подальше от цивилизации. Гражданские любят войну.

– Но только, надо думать, пока они сами остаются гражданскими, – добавил Тристрам.

– Кое-кто останется. В основном те, кто управляет, и те, кто делает деньги. И их женщины, конечно. Не те бедняжки из «вспомогательных», с которыми мы будем сражаться бок о бок, если они, конечно, будут так добры, что оставят нас в живых, пока мы не доберемся до другого берега.

– С тех пор как попал в армию, ни единой «вспомогательной» не видел, – возразил Тристрам.

– «Вспомогательной»? И это тоже чушь собачья. Уже создали женские батальоны, целые гребаные бабские полки. Кому, как не мне, знать – мою сестру в такой призвали. Она иногда пишет.

– Я не знал.

– По ее словам, они делают то же, что и мы, мать их растак, только стрелять не учатся. Помяните мое слово, на бедных теток еще бросят бомбу.

– Вам очень не хочется, чтобы вас убили? – спросил Тристрам.

– Да нет, ничего такого. Даже лучше, если застанет врасплох. Мне бы не хотелось лежать в кровати и ждать смерти. Если подумать, – сказал сержант Лайтбоди, устраиваясь поудобнее, точно в гробу, – «Дайте мне солдатскую смерть»[33] звучит очень даже неплохо. Жизнь – это лишь выбор, когда умереть. Жизнь – сплошное оттягивание, потому что выбирать так трудно. Огромное облегчение, когда не надо выбирать.

В отдалении транспортный корабль взревел, точно раздраженный таким банальным афоризмом.

– А я собираюсь жить, – возразил Тристрам. – Мне много ради чего есть жить.

Корабль взревел снова. Он не разбудил остальных четырех сержантов в бараке: это были грубые мужики, склонные насмехаться над Тристрамом за вежливость и выговор образованного человека, и теперь они храпели после тяжких трудов по распиванию ночью алка в столовой. Сержант Лайтбоди промолчал и вскоре задремал, задремал проворно и ловко, точно отрезал себе изрядный ломоть забвения.

Но Тристрам лежал на незнакомой койке в незнакомом бараке – на койке сержанта Дея (уволенного со службы по причине смерти от ботулизма), которого теперь заменял. Всю ночь напролет транспортный корабль ревел и завывал, будто голодный, жаждущий своей порции пушечного мяса и не желающий ждать до утра, и Тристрам, ворочаясь в грязных одеялах, его слушал. Бесконечная война. Надо же… Он считал, что это невозможно, – во всяком случае, если закон цикличности истории реален. Возможно, все эти годы историки отказывались признавать, что история спиральна, – наверное, потому, что спираль трудно описать. Гораздо проще сфотографировать спираль сверху, сплющить в петлю. Так, значит, война – это и есть окончательное решение? Значит, те примитивные теоретики древности правы? Война как великий афродизиак, великий податель мира, лекарство от скуки, вселенского страха, меланхолии, апатии, хандры? Или война сама по себе огромный примитивный сексуальный акт, выливающийся в расслабление и опадание, и «малая смерть» оргазма не просто метафора? Значит, война в конечном итоге великий распорядитель, садовник и стимулятор, и оправдание плодовитости?

– Война! – выл транспорт в железном доке.

– Война! – поворачиваясь в тяжелом сне, взревел храпящий сержант Беллами.

По всему миру в этот самый момент младенцы миллионами продирались на свет с воплем: «Война!»

Тристрам зевнул, и зевком его было «война». Он отчаянно устал, но не мог заснуть, невзирая на колыбельную («война!» множеством инструментов) вокруг. Ночь, однако, выдалась не слишком долгая: в 04:00 она перетекла в деспотичное утро, и Тристрам был благодарен, что его обошли муки остальных сержантов, которые со стонами возвращались из небытия и с проклятиями желали в это небытие вернуться, пока синтетический горн эхом раскатывал побудку по всему лагерю.

Глава 4

Искры рассыпались по предрассветной дороге за стенами барака, когда взвод номер 1 выступил из казарм; в пяти футах над искрами – кашель, харканье и брань. Капрал Гаскел, точно из шприца, выдавливал номинальный лучик фонарика на номинальный список личного состава в руках у сержанта. Тристрам, в стальной каске и шинели-реглане старинного покроя, бросал на ветер имена:

– Гашн.

– Я!

– Крамп.

– Дурень окочурился.

– Кристи. Маккей. Мьюир. Сарнт. Толбот. Хоуэлл.

Несколько человек отозвались каким-то ругательством.

– Надо бы их пересчитать, – посоветовал Тристрам.

Капрал Гаскел поводил лучиком по лицам, высвечивая череду обезглавленных масок, жуткие призраки в черноте Атлантики.

– Двадцать девять, сержант, – отрапортовал капрал Гаскел. – О’Шоннесси вчера застрелить умудрились.

– Верно, его во взводе недолюбливали, – предположил Тристрам и скомандовал: – По трое напра-а-во! Быстрым шагом с левой марш!

Этому неопределенному приказу кое-как подчинились. В наносах искр взвод двинулся левой-правой-левой-правой в колонну по трое не с той ноги. Пришаркало еще несколько взводов, рявкнули капралы, и вышли занять свои места взводные лейтенанты. Наконец объявился – молочно-белым призраком в офицерском плаще – капитан Беренс повести роту на батальонный плац. Там весь в татуировках прожекторов батальонный капеллан зачитал мессу, то и дело зевая и поеживаясь, пока кланялся алтарю с пологом. Предстояло перевоплотить хлеб (в прошлом году урожай зерновых выдался обильный), но вина по-прежнему не было: в чашу налили алк, приправленный черносмородиновым концентратом. Рослый смурной капеллан благословил солдат и их правое дело, и из рядов его иронично благословили в ответ.

Во время завтрака, перекрикивая чавканье и хлюпанье, командир части произнес напутственную речь через громкоговорители:

– Вы будете сражаться со злобным и беспринципным врагом, защищая благородное дело. Знаю, вы покроете себя сла… сла… сла… сла… – Треск раздался из громкоговорителей. – И вернетесь живыми, а потому говорю: с Богом, и да сопутствует вам всяческая удача.

Какая жалость, подумал Тристрам, дуя на заменитель чая в сержантской столовой, что из-за трещины в пластинке так цинично звучит речь, возможно, искреннего человека. Один сержант из Суонси в Западной провинции, поднявшись из-за стола, завел превосходным тенором:

– Покроете себя сла… сла… сла… сла-ой!

В 06:00 отправляемые на фронт, получив дневной паек с не истекшей еще датой, выстроились – экипированные, оремненные, окасочные, овинтовленные, но с пустыми рожками для безопасности (исключение для офицеров и унтеров) – у причала. Корабль был освещен скудно, но буквы названия сияли той самой «сла-ой»: «Т-3 (АТЛ) У. Дж. Робинсон, Лондон». Запах моря, солярки, невычищенных камбузов… моряки в свитерах торгового флота поплевывают с верхней палубы… внезапное появление рыдающего в три ручья мойщика посуды, который выплескивает за борт помои… жалобное бесцельное уханье сирены…

Дав команду «вольно», Тристрам огляделся по сторонам: игра резких теней, хаос тюков, сигнальных мостиков, шмыгающих штабных; солдаты, стоя или сидя на корточках, уже разворачивают пайки (тушенка между двумя толстыми ломтями хлеба). Мистер Доллимор в сторонке от остальных младших офицеров время от времени вперяет взгляд в черноту неба – словно в источник будущей славы.

Наконец собрались все три части будущего контингента: все новые солдаты подходили к трапам – с криками «ура» и залихватскими жестами «виктория». Появился начальник штаба бригады, одетый как для урока верховой езды, принял парад и сам отдал честь. Облачка пара поднимались из открываемых ртов как пузыри в комиксе. В трюм мерно закачивали солярку, черный шланг гадюкой присосался к груди корабля. Ротный старшина из другого батальона снял каску почесать непристойно лысую голову. Двое рядовых мутузили друг друга в кругу ликующих зевак. Какой-то высокий капитан раздраженно скреб пах. Неодобрительно пискнула корабельная сирена. Из носа младшего капрала шла кровь. Крытые сходни внезапно – как рождественская елка – замигали рядами симпатичных лампочек. По рядам солдат прокатился стон.

– Внима’ям, – раздался голос из громкоговорителя, приглушенный и гнусавый. – Вниман’ям! С’час начнесся пог’узка. Г’узиться в по’ядке батай’онов, подниматься по номе’ам!

Заняв позиции на фоне корабля, офицеры взывали и молили. Тристрам поманил к себе капрала Гаскела. На пару они построили свой взвод, который кощунствовал и хрюкал, перпендикулярно борту корабля. Мистер Доллимор, оторванный от мечты о том, что «далек наш дом, но знаем мы честь»[34], шевеля губами и загибая пальцы, пересчитал наличный состав.

Шесть взводов первого батальона должны были подняться на борт первыми: один солдат первого взвода, ко всеобщей радости, уронил за борт винтовку, другой, неуклюжий имбецил, споткнулся, едва не повалив идущих впереди него как карточный домик. Но в целом погрузка прошла гладко.

Затем пришел черед грузиться первому взводу второго батальона. Тристрам устроил своих людей на нижней палубе, где в переборки были вбиты крюки (гамаки предполагалось натянуть позднее), и велел расставить столовские раскладные столы. Внутрь с гудением залетал холодный воздух, но на переборках уже проступала влага.

– Не буду я в этой дряни спать, – заявил рядовой Толбот, услышав про гамаки. – На полу улягусь, вот и весь сказ.

Тристрам пошел искать отведенный сержантам кубрик.

– Готов поспорить, – сказал сержант Лайтбоди, спуская с плеча вещмешок, – едва выйдем в море, задраят люки или как там еще это во флоте называется. Вот увидите. На палубу нас не выпустят. Мы тут как крысы в мышеловке, клянусь Богом или Гобом.

Крайне довольный собой, он улегся на продавленную нижнюю койку и извлек потрепанный томик из нагрудного кармана старинной гимнастерки.

– Рабле. Слышали про такого древнего писателя? Je m’en vais chercher un grand peut- tre. Вот что он сказал на смертном одре. «Я иду искать вышестоящего мира сего». И я тоже. И все мы. «Опускайте занавес, фарс окончен», – это тоже он сказал[35].

– Это ведь по-французски, да?

– Да, французский. Один из мертвых языков.

Тристрам со вздохом забрался на верхнюю койку. Другие сержанты – более дюжие или, возможно, более глупые – уже сели играть в карты, одна группа даже ссорилась из-за предполагаемой ошибки при сдаче.

– Vogue la galère![36] – выкрикнул голос сержанта Лайтбоди.

Корабль послушался не сразу, но через полчаса раздался лязг отдаваемых концов, а вскоре после него мерный гул двигателей, как воздухозапор у органа. Как и напророчил сержант Лайтбоди, никого на верхнюю палубу не пустили.

Глава 5

– Жрать когда будем, сержант?

– Сегодня кормить не будут, – терпеливо объяснил Тристрам. – Вам выдали пайки, верно? Но вам полагается послать кого-нибудь на камбуз за какао.

– Я свой съел, – сказал Хоуэлл. – Я съел свой обед, пока мы торчали и ждали, когда нас возьмут на борт. Сущее наказание – вот как я это называю. Голодный до полусмерти, черт побери, и усталый вусмерть. И посылают меня, чтобы в меня, Гоб побери, стреляли.

– Нас послали сражаться с врагом, – ответил Тристрам. – Не бойся, у нас будет шанс пострелять.

Он провел большую часть задраенного утра за чисткой своего пистолета, пожалуй, красиво сработанного оружия, которое, собираясь отслужить свой срок мирным инструктором, никак не ожидал использовать. Он вообразил себе удивление на лице того, кого из него застрелит. Он вообразил, как это лицо взрывается клубами сливового джема, как стираются характерные черты удивления или еще какой-нибудь эмоции. Он вообразил себя самого со вставными челюстями, контактными линзами и прочим, вообразил, как вдруг становится мужчиной, совершая чисто мужской поступок – убийство человека. Закрыв глаза, он почувствовал, как воображаемый палец в его голове мягко спускает курок. Удивленное лицо перед ним принадлежало Дереку; в мгновение ока голова Дерека превращается в сливовый пудинг над стильным пиджаком. Открыв глаза, Тристрам тут же понял, каким его видят солдаты: с безумными прищуренными глазами и усмешкой убийцы, отличный пример для подражания.

Но солдаты скучали, капризничали, были склонны к задумчивости и не в настроении мечтать о крови. Они сидели, подперев подбородки ладонями, уперев локти в колени, глаза у них остекленели от видений. Они передавали по кругу фотокарточки, а кто-то тем временем наигрывал на губной гармошке, самом меланхоличном изо всех инструментов. Солдаты пели:

Мы вернемся домой,

Вернемся, вернемся домой.

Вернемся летом или зимой,

В полуденный зной

Или во тьме ночной.

Вернувшийся с мрачными думами на койку Тристрам почувствовал, как от грустной песенки его пробирает дрожь. Ему казалось, что он внезапно перенесся во время и место, где никогда не бывал раньше, в мир из фильмов и книг, невыразимо древний. Фельдмаршал Китченер, разжигатель войны Горацио Боттомли, тяжелые бомбардировщики, зенитки, эстрадные номера полевых концертов – слова, ароматные и мучительно бередящие память, вливались в песенку подголосками.

Только стой и жди

У садовой калитки.

Будем мы вместе везде и всегда,

Не блуждать мне в морях потом никогда.

Он лежал зачарованный, тяжело дыша. Это был не художественный прием, который писатели-фантасты прошлого называли искривлением времени, нет, это в самом деле книга или фильм, в сюжет которых их затянуло. Происходящее – вымысел, фикция; все они здесь – персонажи чьего-то сна.

… он вернется, он вернется,

Мы вернемся, мы вернемся,

Я вернусь, вернусь домой.

Он сорвался с койки и затряс сержанта Лайтбоди.

– Нам надо отсюда выбираться! – прохрипел он. – Тут что-то не так, происходит что-то скверное!

– Я с самого начала пытался вам это объяснить, – спокойно отозвался сержант Лайтбоди. – Но мы ничего не можем поделать.

– Да тихо вы, Гоба ради! – крикнул какой-то сержант, пытавшийся, в море ведь нет деления на день и ночь, поспать.

– Вы не понимаете, – настоятельно хрипел, все еще дрожа, Тристрам. – Все происходящее скверно, потому что в нем нет необходимости. Если нас хотят убить, так почему не сделать это прямо на месте! Почему нас не убили на Б-6? Но они не этого хотят. Они хотят, чтобы мы прошли через иллюзию…

– Иллюзию выбора, – отозвался сержант Лайтбоди. – Тут я склонен с вами согласиться. Думается, это будет обширная иллюзия. Надеюсь, не чрезмерно обширная.

– Но почему? Почему?

– Возможно, потому, что у нас есть правительство, которое считает, что у каждого должна быть иллюзия свободы воли.

– Вы думаете, наш корабль действительно движется?

Тристрам прислушался. Двигатели корабля гудели органными воздухозапорами, отдаваясь успокоительной вибрацией в желудке, как от тепла настойка…

– Не знаю. Мне все равно.

Пришел корабельный дневальный – молодой человек, почти мальчишка, с лошадиными зубами и жилами на шее, которые вздувались как кабели. На нем была фуражка и нарукавная повязка с надписью «SOS».

– Что там наверху происходит? – спросил Тристрам.

– Откуда мне знать? Надоело, черт побери, вот с ними таскаться. Меня капралом почтовой службы назначили.

Он поперебирал письма. Письма?

– Как будто мне больше делать нечего! Рота связи, ха! Сволочная у нас работенка. Вот вам! – Он шваркнул пачку прямо на стол с картами. – Подваливай, Смерть, пойдем строить глазки ангелам.

– Где вы их взяли? – недоуменно нахмурился сержант Лайтбоди.

– В корабельной канцелярии. Там решили, что их нам сбросили вертолетом.

Все рванулись за письмами, возникла сутолока.

– А мне только-только карта пришла, – заскулил один из игроков.

Одно письмо было ему, одно – Тристраму. Первое, его самое первое, его буквально и абсолютно первое с тех пор, как его завербовали, письмо. Такой поворот в сюжете, верно, ничего доброго не сулит? Тристрам узнал почерк, и от него екнуло сердце. Ослабший и дрожащий, он лег на койку, чтобы, потея, лихорадочно вскрыть конверт. Да, да, да, да. Это от нее… от его любящей… Сандал и камфорное дерево. Дражайший Тристрам… перемены в безумном мире… столько странного происходит… расстались так горестно, могу сказать только лишь, что люблю тебя, скучаю и тоскую по…

Он перечитал письмо четыре раза, потом как будто лишился чувств. Придя в себя, он обнаружил, что все еще сжимает листок.

«Ежедневно молюсь, чтобы море… послало тебя ко мне… люблю тебя, и мне очень жаль, если я причинила тебе боль. Возвращайся к своей…»

Да, да, да, да! Он выживет. Выживет! Они до него не доберутся. Дрожа, он сполз с койки на пол, сжимая письмо точно недельное жалованье. Потом без стыда упал на колени, закрыл глаза и сложил руки. Сержант Лайтбоди уставился на него, разинув рот. Один из картежников сказал:

– Придурок решил перекинуться словечком с вышестоящим. – И сдал быстро и умело.

Глава 6

Еще три дня в чреве корабля: круглосуточно электрический свет, вибрация двигателей, потение на койках, гуденье вентиляции; яйца вкрутую на завтрак, ломти хлеба с консервами на ланч, к чаю пирог, на ужин какао и сыр, как следствие – запор (новая, на целый день навязчивая напасть на головы солдатам). И вдруг однажды сонным полднем раздалось уханье, и откуда-то издалека ухнуло в ответ, а позднее тяжело заскрежетала выпускаемая словно бы на бесконечные мили якорная цепь, и голос корабельного старшины из динамика древнего громкоговорителя произнес:

– Выгрузка в семнадцать часов ровно, чай в шестнадцать ровно, построение на верхних палубах в порядке выдвижения в шестнадцать тридцать ровно.

– Слышали шум? – спросил сержант Лайтбоди, усиленно хмурясь куда-то налево и навострив уши.

– Выстрелы.

– Очень похоже.

– Да.

В голове у Тристрама крутились слова старых песенок, всплывая из какого-то забытого источника: «Мы были в Луусе[37], пока ты валялся на пузе». (Где этот Луус, и что они там делали?) «Верни мне старый добрый Блайти, посади меня на поезд домой…»[38] (Блайти – это, наверное, рана: если такую получить, тебя ведь вернут домой, правда? Такая рана желанно манила, и Англия тоже: рана и Англия слились воедино. Как печальна человеческая участь!) А солдаты его взвода жутковато бубнили сентиментальным припевом:

Будем мы вместе везде и всегда,

Не блуждать мне в морях потом никогда.

Тристрам все жевал и жевал сухой тминный кекс, который выдали к чаю: ему едва не пришлось проталкивать ком пальцем в горло. После чая он надел шинель, которая из-за ряда металлических пуговиц по переду придавала ему вид фигурки, нарисованной ребенком, и неглубокую железную каску, похожую на перевернутую поилку для птиц. Взвалив за спину вещмешок, он повесил через плечо сумку, прикрепил к ремню рожки и обойму и сухо щелкнул пистолетом. Вскоре – образцовый солдат – он был готов встретиться со своим взводом и мистером Доллимором. Зайдя в столовую, он обнаружил, что мистер Доллимор уже обращается к солдатам:

– Это наша отчизна, которую мы так любим. Уж мы ради нее постараемся, верно, ребята?

Его глаза сияли из-за очков, лоб был таким же влажным, как переборки. Взвод смущенно отводил взгляды. Тристрам вдруг проникся к солдатам большой любовью.

Ледяным порывом влетел морской воздух: это открыли люки. Голос корабельного старшины по громкоговорителю безразлично излагал порядок выгрузки. Тристраму хватило времени, гремя сапогами, выбраться на палубу. Темнота, редкие фонари, канаты, перлини, поплевывающие моряки в бушлатах, режущий бритвой холод, тяжелое уханье взрывов со стороны суши, сполохи света.

– Где мы? – спросил Тристрам у матроса с плоским лицом.

Матрос покачал головой: мол, не знает английского.

– Инь куо хуа, во пу тунь?

Китайский. Море шипело и пенилось, язык чужеземного моря. А действительно ли чужеземного, задумался вдруг Тристрам.

Один взвод за другим, гремя тяжелыми сапогами, семенил вниз по крутым сходням. На темной пристани воняло машинным маслом. Сновали штабные с планшетами. Попарно прогуливалась военная полиция. Штабной майор с псевдопатрицианским акцентом гоготал, похлопывая себя по бедру обтянутой кожей дубинкой. Мистера Доллимора вместе с остальными младшими офицерами вызвали на краткое совещание у каких-то складов. Из-за береговой линии доносился рев тяжелой артиллерии и визг снарядов, небо расцвечивали зарева – полный антураж военного фильма. Неизвестный капитан с загнутыми, как два рога, усами, размахивая руками, обращался к слушавшему, открыв рот, мистеру Доллимору и его товарищам. А где, собственно, капитаны из самой бригады? К некоторому своему беспокойству, Тристрам не увидел ни одного бригадного офицера в чине старше лейтенанта. Так-так. Капитан Беренс просто проводил свою роту на корабль. Значит, только лейтенанты и унтер-офицеры – взаимозаменяемое пушечное мясо. Вернулся мистер Доллимор и довольно хрипло сообщил, что нужно выдвигаться в базовый лагерь в миле от побережья.

И взвод за взводом замаршировали вперед во главе с чужим капитаном. Солдаты пели тихонько, ноктюрно:

Мы вернемся домой,

Вернемся, вернемся домой.

Вернемся летом или зимой,

В полуденный зной

Или во тьме ночной

Мы вернемся, вернемся, вернемся домой.

Безлунный ранний вечер. Вспышки выхватывали подстриженные деревья, стоявшие, как картонные сценические декорации, вдоль металлизированной дороги. Земля без изгородей, без ферм. Но капрал Гаскел вдруг сказал:

– Я эти места знаю. Готов поклясться, что знаю. Есть что-то такое в воздухе. Мягкое. Керри или Клэр, а может, Голуэй. В мирное время я все побережье обошел, – почти извиняясь, добавил он. – Покупал и продавал, сами понимаете. Я знаю эту часть Ирландии как свои пять пальцев. В воздухе дождем пахнет, если понимаете, о чем я. Воевать, значит, будем с ирлашками. Ну-ну… Эти страсть как любят драться. Но потом ничего, без обид. Расшибут тебе голову и сами же залепят пластырем.

На подходе к базовому лагерю колонна остановилась. Вокруг лагеря тянулся периметр из колючей проволоки. Расшатанные ворота, висевшие на бетонных столбах, открыл, царапая створками по земле, часовой. Свет в бараках, но кругом почти ни души. Какой-то тип шел, напевая, и балансировал пирогами на кружках чая. Скорбный полый лязг приборов из хибары с рукописной табличкой «СЕРЖАНТСКАЯ СТОЛОВАЯ», запах чего-то жарящегося в недостаточно горячем жиру.

Солдат взвод за взводом распустили разойтись по отведенным им баракам, заправляли всем младшие капралы в кедах (щеголеватые самодовольством армейских завхозов). Сержантов разместили в помещениях без удобств: одна голая красная лампочка транзитного лагеря под потолком, пыльные, с вылезающей набивкой матрасы на койках, ни шкафчиков, ни тумбочек, ни дополнительных одеял, походная газовая плитка холодная. В провожатые им дали исхудалого ротного квартирмейстера в чине сержанта.

– Где мы? – спросил Тристрам.

– На базе Двести двадцать два.

– Да, это мы знаем. Но где находится база?

В ответ сержант только пососал губу и ушел.

– Прислушайтесь, – сказал сержант Лайтбоди, бросив на пол вещмешок и встав рядом с Тристрамом в дверях. – Ничего странного в этих артиллерийских разрывах не слышите?

– Тут столько всяких шумов…

– Знаю, знаю, просто прислушайтесь. Они исходят вон оттуда. Та-та, бух. Та-та, бух. Можете разобрать?

– Кажется, да.

– Та-та, бух. Та-та, бух. Вам это ничего не напоминает? Довольно ритмичные звуки, а?

– Понимаю, о чем вы, слишком регулярные.

– Вот именно. А вам это чуток напутственную речь бригадного не напоминает?

– Боже ты мой, – выдохнул, заново пораженный, Тристрам. – Треснувшая граммофонная пластинка. Неужели это вообще возможно?

– А почему нет? Мощные усилители. Магнезиевые вспышки. Электронная война, граммофонная война. И враги, бедолаги, тоже это видят и слушают.

– Нам надо отсюда выбираться. – Тристрам задрожал.

– Чушь. Вы тут в такой же ловушке, как на корабле. Периметр под током. Часовому велено стрелять без предупреждения. Придется перетерпеть.

Но они вместе подошли к двенадцатифутовому проволочному забору. Связано было на совесть. Тристрам повел по сырой земле выданным на взвод фонарем и сказал:

– Вон там, смотрите.

В жидком пятне света от фонаря лежал трупик воробья, обуглившийся как на гриле. Вдруг к ним подошел младший капрал с заячьей губой: воротник у него был расстегнут, и он помахивал пустой кружкой.

– Держись отсюда подальше, приятель, – с нахальством завхоза сказал он. – Забор под током. Уйма вольт. Сожжет тебя напрочь.

– А где мы, собственно? – спросил сержант Лайтбоди.

– База Двести двадцать два.

– Ну хватит уже! – не выдержал Тристрам. – Где эта база?

– К делу не относится, – отозвался с достойной его нашивок проницательностью младший капрал. – «Где» ничего не значит. Просто кусок суши, вот и все.

На дороге за базой взревели моторы.

Сияя фарами, влетел десятитонный грузовик, направляющийся к побережью, за ним другой, и так колонна из десяти. Младший капрал стоял, вытянувшись по стойке «смирно», пока не исчезли огни задних фар последнего.

– Покойнички, – с тихим удовлетворением сказал он. – Целые грузовики покойничков. И подумать только, что еще две ночи назад все они были тут. Совсем как вы, тоже прогуливались перед ужином, и вопросы задавали, совсем как вы.

Он с наигранным горем качнул головой. Вдалеке ухала граммофонная пластинка: «Та-та, бух, та-та, бух».

Глава 7

На следующее утро, вскоре после мессы, объявили, что этим вечером они отправятся на фронт, поскольку намечаются какие-то «действия». «Представление, надо понимать», – подумал Тристрам. Мистер Доллимор сиял от радости предвкушения.

– Ты пой, труба, над жатвой смерти обильной![39] – бестактно процитировал он своему взводу.

– В вас, похоже, довольно сильна жажда смерти, – сказал, чистя свой пистолет, Тристрам.

– А? Что? – Мистер Доллимор оторвался от своего указателя первых строчек. – Мы уцелеем. Бош свое получит.

– Босх? Бош?

– Враг. Другое название врага. В ходе офицерской подготовки, – сообщил мистер Доллимор, – нам каждый вечер показывали кино. Там всегда были боши. Нет, вру. Иногда фрицы. А иногда гансы.

– Понимаю. А еще у вас были занятия военной поэзией?

– По утрам в воскресенье. После ланча. Капитан Оден-Ишервуд говорил, это ради поддержания боевого духа. Мой любимый предмет.

– Понятно.

Холодный сухой день с пыльным ветром. Колючая проволока под током, таблички Военного министерства, выщербленная с виду снарядами земля за периметром, столь же гнетущая, как раздраженный Атлантический океан вокруг Б-6. Несмолкающие отдаленные грохот и взрывы (круглосуточное представление – вероятно, младшие капралы в три смены дежурят у граммофона), но никакого огня в небе. В полдень дряхлый самолет (ремни, распорки, открытая кабина и машущий рукой авиатор в круглых очках), подергиваясь, поднялся над лагерем и так же рывками отбыл.

– Один из наших, – сказал своему взводу мистер Доллимор. – Доблестные королевские ВВС.

Ланч из консервов с овощным дегидратом, пара часов на койках, ужин из рыбной пасты с «Порционным фруктовым пирогом Арбакла»[40]. Потом, когда солнце обломком кораблекрушения повалилось к морю (небесная сковорода битых яиц), наступил черед выдачи со склада квартирмейстера боеприпасов и провианта – по банке консервов и по серой буханке кукурузного хлеба на человека. Наклейка на консервной банке была китайская, а ключевые слова на ней:


Семя желания

Тристрам на это усмехнулся: каждый дурак сумеет распознать галочку второго слова (выходит, на взгляд китайцев, суть человека в раздвоенности?), если сестра у него работает в Китае. Кстати, а что с ней сталось? И что с братом в Америке? За одиннадцать месяцев он получил одно письмо, только одно, от единственного дорогого ему человека, но этот человек был самым дорогим. Он похлопал по нагрудному карману, где оно было спрятано. «Шо Жень», да? Латинизированный перевод ясно читался внизу наклейки: хорошо выдержанный, мягкий, должным образом приготовленный человек.

Сгустились сумерки, и строевым шагом часть вышла на построение: фляги для воды наполнены, штыки примкнуты, железные каски укрыты кожухами. Парад принимал мистер Солтер из чужого батальона, недавно повышенный в звании до капитана, чего он очень стеснялся. Судя по всему, его снабдили инструкциями, и он читал их с листка, который держал перед собой. Разводящие отсутствовали. Срываясь иногда на писк, капитан Солтер приказал выступить с правой ноги по трое, и, трогаясь с места, Тристрам впервые задумался над таким анахронизмом. Могли бы и в колонну «по четверо» в этой прототипной войне выстраивать… Но суть современной войны, похоже, составляла эклектичная простота: давайте не ударяться в педантство.

Чеканя шаг, часть покинула лагерь. Никто не помахал им на прощание, кроме часового, который по уставу должен был отдать честь винтовкой. Колонна свернула налево и через четверть мили пошла вольно. Однако никто не запевал. Примкнутые штыки походили на Бирнамский лес из шипов[41]. В промежутках между та-та-уханьем и буханьем (теперь они звучали реже – вероятно потому, что прежнюю треснувшую пластинку выкинули) слышался плеск воды во флягах. Внезапные вспышки света выхватывали холодные и угрюмые черные силуэты мертвых картонных деревьев по обеим сторонам дороги.

Они прошли через деревушку (опять декорация, на сей раз беспорядочные готичные развалины) и в нескольких сотнях ярдов за ней получили приказ остановиться.

– Сейчас будете справлять малую нужду, – приказал капитан Солтер. – Разойтись!

Они разошлись: те, кто был поглупее, вскоре уяснили, к чему столько лишних слов, и на дороге стало уютно от теплого шипения струй. Потом колонна снова построилась.

– Теперь мы совсем близко к линии фронта, – сказал капитал Солтер, – и можем попасть под вражеский артобстрел.

«Ерунда», – подумал Тристрам.

– В колонну по одному стройся! Шагом марш по левой обочине!

С tre corde до una corda[42] – как пометка в нотной партитуре, чтобы рояль звучал тише. Колонна истончилась в единственную длинную струну, и марш возобновился. Еще милю спустя слева от дороги потянулись развалины загородной усадьбы. Во время очередной вспышки капитан Солтер справился со своим листком, словно проверяя, тот ли это номер. Как будто удовлетворившись, он храбро подошел к входной двери. Длинная колонна потянулась следом. Тристрам с интересом обнаружил, что они, оказывается, вошли в траншею.

– Странный какой-то дом, – проворчал кто-то, будто полагал, что их пригласили сюда ужинать.

Но и «дом» был лишь очередной декорацией. Тристрам повел по земле взводным фонариком: рытвины, спутанные провода, внезапное бегство мелкого зверька с длинным хвостом – и тут же услышал:

– Погасить чертов свет!

Он подчинился, слишком уж властно звучал голос. Предостережения передавались по бесконечной цепочке: «Яма-ама-мама, провод – овод-вод», – будто сами слоги, разрываясь, складывались в другие, меняя слова.

Тристрам шел, спотыкаясь, во главе первого отделения своего взвода и ясно видел каждый кадр, когда небо освещалось фейерверками (а что еще это может быть, если не фейерверки?). Должна же быть и вторая линия траншей, и линии коммуникации и подвоза боеприпасов, должны быть часовые на стрелковых позициях, и дым, и вонь блиндажей. Но где они? Темный лабиринт казался совершенно заброшенным, никто им навстречу не вышел. Внезапно они повернули направо. Солдаты впереди спотыкались и тихонько ругались, набиваясь в землянки.

– Враг в какой-то сотне ярдов, – благоговейно прошептал мистер Доллимор. – Вон там!

Он указал, ярко высвеченный ослепительным сполохом, в направлении ничейной земли, или как там она называлась.

– Надо выставить часовых. По одному на каждые сорок или пятьдесят ярдов.

– Послушайте, – встрял Тристрам, – кто нами командует? Кто мы? К какой части мы приписаны?

– Надо же, сколько вопросов. – В свете очередного фейерверка лейтенант нежно посмотрел на Тристрама.

– Я хотел сказать, мы подкрепление каким-то частям, которые уже на позиции, или мы… Что мы такое? Откуда исходят приказы? Какие у нас вообще приказы?

– Ну же, сержант, – терпеливо отозвался мистер Доллимор, – незачем занимать себя такими важными делами. Не бойтесь, ими займутся. Просто позаботьтесь, чтобы люди устроились как следует. Потом выставите часовых, будьте добры.

Тем временем безвредный гул не смолкал ни на минуту, проигрыватели выдавали симулякр яростной схватки – наверное, динамики располагались совсем близко. Из земли фонтанчиками масляной краски вырывались лучи изысканнейшей интенсивности.

– Красотища какая! – протянул, выглянув из своей землянки, солдатик из Северной провинции.

– Какой смысл выставлять часовых? – не унимался Тристрам. – Там нет никакого врага. Все это обманка. Очень скоро этот окоп взорвется, и взрыв будет произведен с пульта управления, а кнопку нажмет какой-нибудь большой чин, что сидит на базе. Разве вы не понимаете? Это новый, современный способ решения проблемы излишков населения. Шумы поддельные. Зарево поддельное. Где наша артиллерия? Вы какие-нибудь орудия позади траншей видели? Разумеется, нет. Осколки снарядов или гильзы видели? Высунете голову за бруствер – и что, по-вашему, случится?

Тристрам вскарабкался на мешки с землей (аккуратно уложенные, явно кирпичник поработал) и выглянул наружу. В краткой вспышке фейерверка он увидел клочок плоской земли, а вдалеке – деревья и за ними холмы.

– Вот видите, – сказал он, слезая.

– Да я вас сейчас под арест возьму! – ответил, трясясь от гнева, мистер Доллимор. – Да я вас разжалую прямо на месте! Да я вас…

– Не можете, – покачал головой Тристрам. – Вы всего лишь лейтенант. И ваш временно исполняющий обязанности капитана Солтер тоже не может. Зато скажите мне вот что: где наши старшие офицеры? Тут нет никого старше лейтенанта. Где, например, штаб батальона? И, возвращаясь к моему прежнему вопросу, кто отдает приказы?

– Это нарушение субординации! – трясся мистер Доллимор. – А еще измена!

– Да хватит, это же полная ерунда. Послушайте, ваш долг сказать этим людям, что происходит. Ваш долг повести их назад в лагерь и не дать их официально перебить. Ваш долг начать задавать вопросы.

– Не говорите мне о долге! – Удивительно, но мистер Доллимор достал из кобуры пистолет. – Я вас на месте застрелю. Я имею на то право. Сеять панику в окопах! – Казалось, его трясет как в лихорадке денге – так ходил из стороны в сторону у него в руке пистолет.

– Он у вас на предохранителе, – указал Тристрам. – Что за дурацкая чушь! У вас духа не хватит. Я ухожу. – Он отвернулся.

– А вот и нет, не уходите!

И, к крайнему изумлению Тристрама, мистер Доллимор, у которого явно слетел предохранитель, выстрелил. Хлопок, и пуля просвистела далеко мимо от цели, безвредно засев в мешке с землей. Из траншей начали выглядывать солдаты, жуя или временно перестав жевать, удивляясь звуку настоящего оружия.

– Ладно, – вздохнул Тристрам. – Вот погодите, сами все увидите. Сами увидите, что я прав, идиот вы эдакий.

Глава 8

Но Тристрам был не вполне прав. Собственный здравый смысл должен был бы подсказать ему, что в его пламенной гипотезе имеется изъян. Мистер Доллимор, трясясь, убрался в тот жалкий штаб, какой сумел соорудить и. о. капитана Солтер. Тристрам заглянул к своему взводу.

– Знаете, что я нашел, сержант? – спросил капрал Гаскел. – Листик клевера[43]. Это, в общем-то, доказывает, где мы, верно?

– У вас есть идеи, почему мы именно тут? – спросил Тристрам.

– Воюем с ирлашками, как я и говорил, – растянул губы до ушей капрал Гаскел. – Хотя один Бог знает, зачем нам с ними воевать. С другой стороны, мы ведь даже не догадываемся, что происходит, так? По тому, что говорили в новостях пару недель назад, я бы думал, это будут китаезы. Может, ирландцы и китайцы теперь заодно.

Тристрам спросил себя, не следует ли просветить капрала Гаскела – с виду такого добропорядочного и хорошего семьянина. «Мне ни за что не поверят», – подумал он. Юный, неоперившийся офицерский голос пел что-то в паре ярдов дальше по траншее. В офицерскую подготовку теперь что, входит исполнение старинных военных песен? Тристрам задумался, а не улизнуть ли потихоньку, но потом решил, что, раз все вокруг замаскированная ловушка, назад, за линию фронта, дороги нет. Единственный возможный выход лежал впереди, за полосой ничейной земли – а там уж как повезет.

– Вы совершенно уверены, что это западное побережье Ирландии? – спросил он капрала Гаскела.

– Настолько, насколько вообще в чем-то уверен.

– Но вы не можете точно сказать, где именно мы находимся?

– Нет, но мы определенно не дальше Коннота к северу. А это значит, Голуэй, либо Клэр, либо Керри.

– Понятно. И как попасть на другой берег?

– По железной дороге, скорее всего. Здесь, в Ирландии, полно старых паровозов, ну, во всяком случае, раньше было, когда я тут разъезжал. Дайте-ка подумать. Если это Керри, то можно из Килларни попасть в Дангарван. А если дальше к северу, то из Листоуэла через Лимерик, Типперари и Килкенни на Уэстфорд. Или, если предположить, что мы в графстве Клэр…

– Спасибо, капрал…

– Разумеется, если мы с ирлашками воюем, у вас ничего не получится. Едва услышат ваш выговор, горло перережут.

– Понятно. Все равно спасибо.

– Вы ведь не собирались свалить, а, сержант?

– Нет-нет. Разумеется, нет.

Тристрам вышел из тесной вонючей землянки, полной облокотившихся о стены или развалившихся на земляном полу солдат, и пошел переброситься словечком с ближайшим часовым.

– Там какое-то шевеление, сержант, – сказал ему часовой, прыщавый паренек по фамилии Берден.

– Кто? Где?

– Вон там.

Он качнул железной каской в сторону противоположных окопов. Тристрам прислушался. Говорят по-китайски? В отдалении бормотали довольно высокие голоса. Аудиозапись шумов битвы существенно стихла. Так-так. Сердце у него упало. Он ошибался, сильно ошибался. Враг все-таки существовал. Он прислушался внимательней.

– Довольно быстро выдвинулись и к тому же совсем тихо. Похоже, хорошо вышколенные ребята.

– Значит, уже недолго, – сказал Тристрам.

Словно подтверждая это предположение, по траншее пришел, спотыкаясь, мистер Доллимор.

– Ах, это опять вы? – сказал он, увидев Тристрама. – Капитан Солтер говорит, что вас следует взять под строжайший арест. А еще он сказал, что теперь уже слишком поздно. В двадцать два ноль-ноль переходим в наступление. Сверим часы.

– В наступление? Какое наступление?

– Опять вы со своими дурацкими вопросами. Мы выходим за бруствер ровно в двадцать два ноль-ноль. Сейчас у нас… – Он проверил. – Двадцать один тридцать четыре. С примкнутыми штыками. Нам приказано захватить ближайший вражеский окоп.

Его лихорадило.

– Кто отдал приказ?

– Какая разница, кто отдал приказ. Поднимайте взвод. Все винтовки зарядить, да присмотрите, чтобы дослали патрон в патронник.

Став прямее, мистер Доллимор сделал важное лицо.

– Англия, – сказал он вдруг и шмыгнул носом.

Не найдя что ответить в данных обстоятельствах, Тристрам отдал честь.

В двадцать один сорок повисла тишина – точно пощечина.

– Вашу мать! – сказали солдаты, которым не хватало уютного, успокоительного шума.

Немногие лампочки замигали и погасли совсем. В непривычных затишье и темноте гораздо яснее стало слышно врагов, которые кашляли и перешептывались – тихими голосами невысоких восточных людей. В 21:45 солдаты, тяжело дыша ртом, выстроились вдоль всей траншеи. Мистер Доллимор с трясущимся пистолетом в руке не спускал глаз с часов и готов был повести свои тридцать человек («стал тихий уголок средь поля на чужбине») в героическую атаку, чтобы отдать Богу душу («навеки Англией»).

21:50, и практически слышен стук сердец. Тристрам остро сознавал собственную роль в надвигающемся массовом самоубийстве. Если задача мистера Доллимора вывести людей из окопа, то его – погнать их вперед: «Вставайте и идите, не то сам перестреляю всех до последнего мерзавца!»

21:55.

– О бог сражений! – шептал мистер Доллимор. – Закали сердца. Солдат избавь от страха…[44]

21:56.

– К маме хочу! – притворно всхлипнул какой-то юморист-кокни.

21:57.

– Или, будь мы достаточно далеко к югу, – гнул свое капрал Гаскел, – можно было бы попасть из Бэнтри в Корк.

21:58. Штыки дрожали. Кто-то начал икать и все повторял:

– Извините.

21:59.

– А-а-а! – издал мистер Доллимор, следя за секундной стрелкой, точно она исполняла номер в блошином цирке. – Сейчас пойдем… сейчас пойдем…

22:00. Взвизгнули сигнальные свистки, и тут же полоумно загрохотал фонографический обстрел. В подлых спазматических вспышках видно было, как мистер Доллимор карабкается, размахивая пистолетом, на бруствер, его рот был раззявлен беззвучным боевым кличем кадетского корпуса.

– Эй, вы, вперед! – крикнул Тристам, подталкивая собственным оружием, пихая, угрожая, пиная.

Солдаты лезли на бруствер, некоторые довольно ловко.

– Нет, нет! – запаниковал один несговорчивый человечек. – Бога ради, не заставляйте меня!

– Лезь, дьявол тебя побери, – рявкнули вставные челюсти Тристрама.

Капрал Гаскел орал сверху:

– Господи, они прут прямо на нас!

Ожесточенно защелкали и заплевались винтовки, наполняя едкий воздух еще более едкой вонью серы, как от тысячи зажженных спичек. Противно завыли пули. Послышались низкие хриплые проклятия, затем – крики. Высунув за бруствер голову, Тристрам увидел гравированные черные силуэты, сошедшиеся в рукопашной, которые неуклюже падали, стреляли и кололи штыками, как в старом военном кино. Он отметил, что мистер Доллимор как будто отстал (вечно этот элемент абсурда: точно лейтенант дотанцевался и старался удержаться на ногах, чтобы танцевать дальше), а потом рухнул с открытым ртом. Капрала Гаскела серьезно ранили в ногу. Отстреливаясь, он упал и открыл рот, точно принимал гостию, но получил в него пулю и его голова разлетелась вдребезги. Тристрам, опершись коленом о самый верхний мешок земли, бешено и наугад разрядил пистолет в медленно приближающегося врага. Это была бойня, взаимное избиение – не понять это было невозможно. Запоздало заразившись лихорадкой бедного погибшего мистера Доллимора, Тристрам перезарядил пистолет, отползая назад в окоп, его каблуки проваливались в мешки с песком, но голова в каске и рука с пистолетом пока оставались выше бруствера. И он увидел врага. Странная раса… какие они широкие в груди и в бедрах… и вопят высокими женскими голосами. Но свои и чужие падали наземь, воздух полнился вкусным дымом и еще гудел от пуль. И понимая, поскольку в ясном отстраненном уголке его мозга все еще складывались кусочки головоломки, что все происходящее было заранее предначертано Священной игрой Пелагианской фазы, он зарыгал и, когда его стошнило, изверг фонтанчик кислого недопереваренного мяса. Один из его собственных солдат повернулся назад к окопу, когтя пальцами воздух, уронив винтовку, зашелся воплем:

– Господи растак Исусе!

Из его нутра вдруг вырвался стон, когда пули вошли ему в спину. Он повалился ничком, стащив за собой Тристрама, и они кубарем покатились вниз: сплошь руки и ноги, сущность человека в двойственности… Тристрам оглушительно грохнулся на сокрушительно дощатый настил, стараясь избавиться от полумертвого груза, выхаркивающего остатки жизни, но потом услышал с флангов (точно из-за кулис бокового выхода) сухой дождь автоматных очередей – слишком уж реальные звуки на фоне поддельной псевдокакофонии артобстрела. «Приканчивают кого-то, – подумал он. – Приканчивают…»

Потом всяческие шумы стихли, не раздавалось и специфически человеческих звуков, только животные охи тех, кто заполз в окоп умирать. Одна последняя вспышка позволила ему посмотреть на часы: 22:03. Три минуты на все про все. С большим трудом он спихнул трупный груз со своего живота на дощатый настил; перекатываясь, труп застонал. Тристрам в страхе поспешил отползти подальше, желая выплакаться в одиночестве, но запах чудовищного завтрака на копченом беконе еще витал в воздухе. Рыдания накатили неудержимо, и вскоре он уже выл от отчаяния и ужаса, видя, точно темнота была зеркалом, собственное жалко скривившееся лицо: язык слизывает слезы, нижняя губа выпячена и подрагивает от злости и безнадежности.

Когда жутковатый всплеск исчерпал себя, ему показалось, что над ним возобновилась битва. Но нет, это были лишь одиночные пистолетные выстрелы через неравные промежутки. Подняв в ужасе глаза, он увидел лучи – фонари шарили, словно искали что-то потерянное в хаосе тел. Он напрягся от огромного всепоглощающего страха.

– Старый добрый удар милосердия, – произнес хриплый голос. – Бедная маленькая сучка.

Затем последовала пара категоричных выстрелов. Луч шарил, шарил по брустверу, по настилу, шарил в поисках Тристрама. Он снова скорчился и замер, как человек, только что встретивший жестокую смерть.

– Бедный старый хрен, – произнес тот же хриплый голос, и резонирующая пуля вошла в чью-то кость.

– Тут сержант лежит, – произнес еще один голос. – Ему сильно досталось.

– Лучше перепроверить, – отозвался первый.

– А пошло оно! – возразил второй. – Тошнит уже от этой работенки. Правда, тошнит. Мерзкая работенка.

Тристрам почувствовал, как луч прошелся по его закрытым глазам, потом скользнул дальше.

– Ладно, – сказал первый. – Хочешь, вали отсюда. Если тебе, конечно, позволят. Эй, ты! – крикнул он кому-то вдалеке. – Не тронь карманы. Никакого грабежа. Имей же уважение к покойным, черт бы тебя побрал.

По полю заскрипели сапоги, потом снова раздались редкие выстрелы. Тристрам не шелохнулся, даже когда по нему деловито пробежал какой-то маленький зверек, понюхал и пощекотал усиками лицо. Вернулась обычная человеческая тишина, но он, застыв, пролежал еще целую вечность.

Глава 9

Наконец, в мертвой, но безопасной тишине Тристрам пробрался при свете фонаря в землянку, где капрал Гаскел учил его географии Ирландии, где за пением переминалось с ноги на ногу в ожидании боевых действий первое отделение его взвода. В занавешенной одеялом землянке было тихо, дурно воняло и благоухало жизнью. Повсюду валялись вещмешки и фляги для воды, включая, возможно, его собственную, поскольку, выходя в окоп, он бросил эти implementa[45] у кого-то из отделения. Запитанную от батареи лампочку погасили перед наступлением, и он не стал заново ее зажигать. Фонарик высветил горку денег на столе: гинеи, септы, шестипенсовики, кроны и полукроны, соверены и флорины; это был общак наличности взвода, по старинной традиции, бесполезный для мертвых, но истинный трофей для оставшихся в живых. Тристрам, единственный, кто остался в живых, склонил голову, распихивая по карманам монеты. Потом подобрал наугад вещмешок с мясными консервами, пристегнул на пояс полную флягу и зарядил пистолет. И вздохнул, готовясь к предстоящим мытарствам дальнего пути.

Несколько раз съехав вниз, он все-таки выбрался из траншеи и пошел, спотыкаясь о трупы на узенькой полосе ничейной земли, поскольку пока не решался включать на открытом пространстве фонарь. Он ощупью пробрался в противоположный окоп (довольно мелкий) и зашагал, морщась от боли, причиненной падением с бруствера на дощатый настил, по чужому лабиринту. Шел он как будто целую вечность, высматривая притаившихся тут стрелков, но наконец выбрался по другую сторону. В тусклом свете звезд тянулась голая земля. Пройдя около мили, он увидел впереди на горизонте огни – размытые и на большом расстоянии друг от друга. Настороженно, с пистолетом наготове он побрел дальше. Огни все увеличивались, походили уже не на семечко, а на плод. Вскоре он увидел (сердце у него заколотилось от страха) высокий проволочный забор, тянувшийся в обе стороны докуда хватал глаз. Вероятно, тоже под током, как периметр его базового лагеря. Оставалось только пойти вдоль забора (тут не было ни кустов, ни деревьев, за которыми можно было бы укрыться) и поискать какой-нибудь легальный (посредством блефа, угроз или силы) способ (если он вообще существует) через него перебраться.

Наконец он увидел впереди своего рода ворота, прорезанные в бесконечном заборе, и осторожно приблизился. Сами ворота представляли собой металлическую раму, увитую колючей проволокой. Позади виднелась хибара с одним тускло светящимся окошком, а у двери хибары стоял в шинели и каске и едва не спал на посту часовой. Хибара, ворота, проволока, кромешная темнота, часовой – и ничего больше. Часовой вдруг встрепенулся и, увидев Тристрама, наставил на него винтовку.

– Открыть, – приказал Тристрам.

– Ты откуда взялся? – На туповатом лице часового отразилась тревога.

– Ты как к старшему по званию обращаешься! – взвился Тристрам. – Пропусти меня сейчас же! Немедленно проведи меня к начальнику караула! Чья сейчас смена?

– Прошу прощения, сержант. Я… ну того… обалдел немного. Первый раз вижу, чтобы кто-то с той стороны приходил.

Похоже, все будет просто…

Часовой открыл ворота, которые зажужжали по земле на колесиках, и сказал:

– Вот в эту сторону.

Никакой другой стороны, по всей очевидности, не существовало.

Он повел Тристрама к караулке, открыл дверь и пропустил вперед себя внутрь. Слабая лампочка низко свисала с потолка тусклым апельсином, по стенам – постоянные приказы-инструкции в рамке и карта. Нюх у капрала Гаскела оказался на удивление чутким: это была карта Ирландии. У стола, закинув ноги на стул, сидел и чистил ногти капрал, стрижкой и выражением лица весьма смахивающий на Шарля Бодлера.

– Встать, капрал! – рявкнул Тристрам.

Капрал в спешке опрокинул стул, среагировав скорее не на нашивки, а на офицерский тон Тристрама.

– Хорошо, вольно, садитесь. Вы тут главный?

– Есть, сержант. Сержант Форстер спит, сержант. Пойду его разбужу.

– Не трудитесь. – Блефовать так блефовать, решил Тристрам и рявкнул: – Мне нужен транспорт. Где я могу его получить?

Капрал вылупился на него в точности как Шарль Бодлер с дагерротипа.

– Ближайший парк подвижного состава в Дингле, сержант. Зависит от того, куда вы хотите попасть, сержант.

– Я должен доложить о последних действиях, – сказал Тристрам. – Могу я взглянуть на карту?

Он подошел к коротенькой и толстой многоцветной зверюге, называвшейся «Ирландия». Дингль, разумеется, лежал на берегу залива Дингль. На пару заливы Дингль и Трали вгрызались в графство Керри, образуя полуостров. Теперь он все понял: различные мысы и островки вдоль западного побережья были отмечены флажками Военного министерства – их, надо полагать, Всеирландское правительство сдало под тренировочные полигоны в аренду английскому Военному министерству.

– Так-так, – протянул Тристрам.

– А куда вам необходимо попасть? – спросил капрал.

– Вам бы следовало знать, что не стоит задавать такой вопрос, – пожурил Тристрам. – Есть такая штука, как секретность, знаете ли.

– Есть, сержант. Прошу прощения, сержант. А что там на самом деле происходит? – робко спросил капрал, указывая в сторону огромного, отгороженного забором поля битвы.

– Вы хотите сказать, что не знаете?

– Никак нет, сержант. Туда никого не пускают. Вообще никого туда не пускают. Мы только шум слышим, вот и все. Судя по звукам, там какой-то учебный полигон. Но никому ни разу не позволили посмотреть на учения, сержант. Это все есть в постоянном приказе.

– А как насчет того, чтобы выпускать людей?

– Про это ничего нет. Наверное, потому, что никто никогда оттуда не приходит. Вы первый, кого я видел, а я на этом посту уже девять месяцев. Даже ворота держать тут особого смысла нет, верно?

– А мне откуда знать, – пожал плечами Тристрам. – Сегодня ведь они свое назначение выполнили.

– И то верно, – согласился капрал, пораженный предусмотрительностью всеведущего Провидения. – Очень даже верно. – И услужливо добавил: – Разумеется, вы можете поехать куда надо на поезде, сержант.

– Железнодорожная станция?

– Всего в миле или двух по той дороге. Ветка до Тарли. Там есть поезд: возит сменных рабочих в Килларни. Отходит около двух ночи. Вы легко на него сядете, если это вам подойдет.

Подумать, подумать только… Это все еще та же ночь… А казалось, с тех жутких свистков минула, каким-то образом выпав, целая эпоха… Тут он вдруг вспомнил, как сержант Лайтбоди говорил про встречу с великим вышестоящим. Как странно думать, что он, возможно, уже с ним встретился. Да нет, теперь это уже не «возможно». Тристрам поежился.

– Видок у вас неважнецкий, сержант. Уверены, что доберетесь?

– Доберусь, – ответил Тристрам. – Должен добраться.

Эпилог

1

Из Трали – в Килларни, из Килларни – в Маллоу. Большую часть пути Тристрама, прикорнувшего, подняв воротник, на угловом сиденье в поезде, мучили кошмары. Высокий голос словно бы вел счет, перекрикивая шум паровоза:

– Скажем, тысяча двести сегодня спровадили, скажем, по десять стоунов[46] в среднем каждый, женщины легче мужчин, значит, двенадцать тысяч стоунов общего веса. Умножить на тысячу, получается двенадцать миллионов стоунов, за вычетом кожи и костей немного меньше (на досуге можно перевести в тонны) – отличная работа в масштабе планеты за одну ночь.

Его взвод шел парадным строем, печально указывая на него, поскольку он еще жив. На въезде в Маллоу он проснулся, отбиваясь. Какой-то ирландский рабочий прижал его к сиденью и повторял, успокаивая:

– Ладушки. Ладушки.

Днем он добрался из Маллоу в Росслер, ночь провел в гостинице в Росслере, а утром, увидев, как кругом рыщет военная полиция, купил готовый костюм, плащ, рубашку и ботинки. Армейскую гимнастерку он затолкал в вещмешок, сперва отдав свои мясные консервы скулящей старухе-нищенке, которая сказала: «Да благословят тебя Иисус, Мария и Иосиф!»

С пистолетом в кармане он, уже гражданское лицо, поднялся на борт пакетбота до Фишгарда.

Плавание было по-февральски бурным, пролив Святого Георга вздымался и фыркал наподобие пресловутого дракона. В Фишгарде он заболел, поэтому задержался на ночь. На следующий день под прохладным, как рейнское вино, солнышком он отправился на юго-восток, в Брайтон. Во всяком случае, билет купил до Брайтона. За Салисбери он поддался маниакальному желанию считать и пересчитывать свои деньги, деньги взвода: раз за разом неизменно получалось 39 гиней 3 септа 1 пенс. Его постоянно била дрожь, так что остальные пассажиры в купе поглядывали на него с любопытством. Когда поезд подходил к Саутгемптону, он решил, что действительно болен, но у него, наверное, хватит сил сойти в Саутгемптоне и найти какое-нибудь жилье, чтобы переждать болезнь. Была уйма причин не приезжать в Брайтон, едва держась на ногах, явно нуждаясь в помощи и не контролируя вообще ничего.

Неподалеку от центрального вокзала Саутгемптона он нашел армейскую гостиницу, занимавшую пять нижних этажей небоскреба. У стойки он показал солдатскую книжку и заплатил за пять ночей вперед. Старик в выцветшем синем кителе коридорного провел его в маленькую холодную комнату, почти монастырскую келью, но с уймой одеял на кровати.

– Вы в порядке? – спросил старик.

– В порядке, – ответил Тристрам.

После ухода старика он запер дверь, быстро разделся и заполз в кровать. Там он расслабился и позволил лихорадке, точно какому-то демону или любовнице, совершенно овладеть всем его существом.

Бесконечная дрожь и потение съедали ощущение времени и пространства, да и прочие чувства. Исходя из естественной смены светлого и темного времени суток, он высчитал, что пролежал в кровати тридцать шесть часов. Болезнь теребила и глодала его тело как собака кость, потел он так сильно, что мочевой пузырь взял себе отпуск, а сам он теперь чувствовал себя ощутимо худее и легче, так что кризис преодолел с убеждением, что его тело стало прозрачным, что каждый его внутренний орган фосфоресцирует в темноте, – просто стыд и срам, что его сестра учительница не может привести своих студентов на урок анатомии. Потом он провалился в окоп забытья, столь глубокого, что до него не могли добраться ни сновидения, ни галлюцинации. Очнулся он с ощущением, что проспал, как медведь или черепаха, наверное, целое время года, поскольку солнце в окно било совершенно весеннее. Мучительно вырвав ощущение времени из его укрытия, он подсчитал, что, наверное, еще февраль, то есть зима.

Из кровати его выгнала сильнейшая жажда. Дотащившись до раковины, он вынул из стакана подернутые ледком челюсти, а после снова и снова наливал в стакан жесткой южной известковой воды, булькая ею, пока наконец ему не пришлось, задыхаясь, лечь снова. Дрожь унялась, но он все еще чувствовал себя тонким, как бумага. Завернувшись в одеяла, он снова заснул. В следующий раз его разбудил переполненный мочевой пузырь, и (маленький секрет) он опорожнил его в раковину. Теперь он мог ходить, но страшно мерз. Из-за голода, наверное… Не побрившись и не умывшись, он оделся и спустился в столовую. Кругом сидели солдаты, пили чай, жаловались и хвастали, а ведь ничегошеньки еще толком не видели. Тристрам попросил вареных куриных яиц и натурального молока. О мясе он не решался даже думать. Ел он очень медленно и чувствовал, как в тело возвращается хотя бы тень сил. Он был заинтригован, увидев, что возродился старинный обычай, появление которого в Англии приписывали мифическому моряку по имени Джон Плейер[47]: некоторые солдаты кашляли, поднося к губам бумажные трубочки с тлеющим концом. Покройте себя славой… лавой… сла-ой… та-та-бух… Ему почудилось, что из глаз у него вот-вот хлынут невидимые слезы, и подавился сухим всхлипом. Наверное, лучше вернуться в кровать.

Он проспал еще один, оставшийся неизмеренным отрезок света и темноты. Когда он очнулся, а это было внезапно, то обнаружил, что в голове у него ясно, и на него снизошло озарение.

– Что ты предлагаешь? – спросило изножие кровати.

– Не попасться, – ответил Тристрам вслух.

Его завербовали двадцать седьмого марта, на Пасху, в прошлом году, и демобилизация ожидалась ровно год спустя. До того дня (а до него еще больше месяца) ему небезопасно что-либо предпринимать. Он не сумел умереть: скорее всего, Военное министерство не успокоится, пока не заставит его ответить за такое уклонение от воинского долга. Но будут ли чиновники взаправду утруждаться? Тристрам решил, что да: не имея возможности поставить против его имени галочку, они станут убиваться над номинальной ведомостью с вопросительными знаками запросов. Солдатская расчетная книжка утеряна. Возможно, даже тут, в этой армейской гостинице, ему небезопасно. Он решил, что достаточно хорошо себя чувствует, чтобы съехать.

Хорошенько помывшись и побрившись, он тщательно оделся в гражданское. Он почти слевитировал по лестнице, легкий, как остриженная овца: кое в чем болезнь пошла ему на пользу, изгнав из тела лишние соки. В вестибюле военной полиции не оказалось. Он ожидал, что выйдет на утренний свет приморского города, но обнаружил, что полдень давно миновал. Поев жареной рыбы в заштатном кафе в переулке, он нашел неподалеку от него грязный с виду пансион, который вполне ему подошел. Никаких вопросов, никакого любопытства. Он заплатил за неделю вперед. Денег у него хватит как раз на месяц.

2

Следующие четыре недели Тристрам провел не без пользы. Он вспомнил о своем призвании – он же преподаватель истории и смежных дисциплин! – и на средства своего бедного погибшего взвода побаловал себя кратким курсом реабилитации. Дни напролет он просиживал в Центральной библиотеке, где читал труды великих историков и историографов своей эпохи: «Идеологическая борьба в XX веке» Скотта, «Principien der Rassensgechichte»[48] Цукмайера и Фельдфебеля; «История ядерной войны» Стебина-Брауна, «Кунь-чьям чу и» Ань Сионь-Джу; «Религиозные субституты в прототехническую эпоху» Спарроу, «Доктрина цикла» Раднизовица. Все это были тонкие томики в логограмматическом формате, который безжалостно урезал и коверкал орфографию ради сбережения бумаги. Для вечернего отдыха он читал новых поэтов и романистов. Он заметил, что писатели Пелфазы уже не в фаворе: нельзя же (хотя и жаль), право слово, сотворить искусство из мягкотелого старого либерализма. Новые книги были полны секса и смерти – возможно, единственно пригодного материала для писателей.

Двадцать седьмого марта, в понедельник, в ясный весенний день Тристрам сел на поезд до Лондона. Военное министерство располагалось в Фулеме. Он обнаружил, что это несколько (тридцать) этажей в небоскребе умеренной высотности под названием «Джанипер-билдинг».

– Вам нельзя, сэр, – остановил его швейцар.

– Почему?

– Не назначено.

– С дороги! – рявкнул Тристрам. – Вы, похоже, не знаете, кто я.

И, оттолкнув в сторону швейцара, вошел в первую же попавшуюся канцелярию. Там несколько пухлых блондинок в форме стучали по клавишам электрических речь-машинок.

– Я хочу поговорить с вашим начальством, – сказал Тристрам.

– Только по предварительной записи, – тут же отозвалась одна молодая толстуха.

Пройдя через канцелярию, Тристрам толкнул дверь с матовым стеклянным верхом. Между двумя пустыми лотками для корреспонденции сидел лысый лейтенант и усиленно размышлял.

– Кто вас впустил? – спросил он.

Очки у него были в толстой черной оправе, кожа – как у человека, который слишком много ест сладкого, обкусанные ногти и пластырь на шее, где он порезался при бритье.

– Бессмысленный вопрос, верно? – в свою очередь спросил Тристрам. – Моя фамилия Фокс. Сержант Т. Фокс. Я явился с рапортом как единственный оставшийся в живых в одной из симпатично спланированных миниатюрных боен на западном побережье Ирландии. Я бы предпочел поговорить с кем-нибудь повыше рангом.

– Оставшийся в живых? – Вид у лейтенанта сделался изумленный. – Вам лучше пойти и доложить майору Беркли.

Встав из-за стола и явив миру животик бюрократа, он вышел через дверь, противоположную той, через которую вошел Тристрам. Когда в эту дверь постучали, Тристрам ее распахнул. На пороге оказался швейцар.

– Прошу прощения, сэр, что позволил ему мимо меня пройти… – начал он, а потом охнул, поскольку Тристрам достал пистолет: если хотят играть в солдат, пусть играют.

– Псих чокнутый! – буркнул швейцар и быстро захлопнул дверь; через матовое стекло была видна его быстро удаляющаяся тень.

Вернулся лейтенант.

– Сюда, пожалуйста.

Тристрам последовал за ним по коридору, освещенному светом из других матовых дверей. Пистолет он убрал в карман.

– Сержант Фокс, сэр.

Лейтенант открыл дверь в кабинет офицера, пытающегося изобразить отчаянную активность по составлению срочной депеши. Это был майор с красными нашивками и реденькими ярко-рыжими волосиками. Склонившись над листом, он показал Тристраму лысину, округлостью и размером с облатку для причастия. По стенам висели групповые фотографии туповатых с виду мужчин, по большей части в шортах.

– Минутку, – усиленно водя карандашом, строго сказал майор.

– Да хватит вам, – фыркнул Тристрам.

– Прошу прощения? – Майор сердито уставился на посетителя, глаза у него были подслеповатые, цвета устриц. – Почему вы не в форме?

– Потому что, согласно условиям контракта, перечисленным в моей расчетной книжке, срок моей службы истек сегодня ровно в двенадцать ноль-ноль.

– Понятно. Вам лучше нас оставить, Ральф, – сказал майор лейтенанту. Тот поклонился на манер официанта и был таков. – А теперь, – обратился к Тристраму майор, – что это за разговоры о единственном оставшемся в живых? – Он как будто не ожидал немедленного ответа, поскольку тут же потребовал: – Покажите расчетную книжку.

Тристрам ее отдал. Сесть ему не предложили, но он все равно сел.

– Гм, – издал майор, читая. Щелкнув рычажком, он сказал в микрофон: 7388026 сержант Фокс Т. Немедленно пришлите личное дело, пожалуйста. – Потом повернулся к Тристраму: – В связи с чем вы к нам пришли?

– Заявить протест. И чтобы предостеречь вас, что я собираюсь разоблачить весь ваш подлый подлог!

Вид у майора сделался озадаченный. У него был длинный нос, который он теперь недоуменно потер. Из щели в стене вылетела и упала в плетеную корзинку коричневая папка. Открыв ее, майор принялся внимательно читать.

– Ага. Понимаю. Похоже, все вас ищут. По праву вы должны быть мертвы, разве нет? Мертвы с остальными вашими товарищами. Вы, наверное, очень быстро сбежали. Я все еще мог бы арестовать вас как дезертира, знаете ли. Задним числом.

– Ерунда, – отозвался Тристрам. – Как единственный оставшийся в живых, я оказался во главе той злополучной перебитой воинской части. Мой долг был принять решение. Я решил отправить себя в увольнительную на месяц. А еще я был болен, что неудивительно.

– Это не по уставу и против правил, сами знаете.

– Давайте ваша проклятая организация не будет ничего говорить про правила. Свора свиней-убийц, вот вы кто!

– Понятно, – ответил майор. – И вы не желаете иметь с нами ничего общего, верно? Я бы думал, – очень гладко выговаривал он, – что убийств вы совершили побольше, чем, скажем, я. Вы в самом деле приняли участие в СИ.

– Что такое «СИ»?

– Сеанс истребления. Так теперь нынешние битвы называются. Надо думать, свою порцию… как бы это сказать… «самозащиты» вы получили. Иначе, не понимаю, как вам удалось остаться в живых?

– Нам отдали определенные приказы.

– Разумеется, отдали. Приказы стрелять. Это только разумно, правда, когда в вас самих стреляют?

– Тем не менее это было убийство, – бурно возразил Тристам. – Эти бедные, беззащитные…

– Да будет вам, не такие уж они были беззащитные, верно? Опасайтесь клише, Фокс. Видите ли, одно клише ведет к другому, и последнее в цепочке всегда бывает абсурдно. Они были хорошо обучены и хорошо вооружены, и они погибли, покрыв себя славой, веря, что они умирают за великое дело. И, поймите, так оно и было. А вы выжили, конечно, по самой бесславной причине. Вы выжили, потому что не верили в то, ради чего мы сражаемся, ради чего мы всегда будем сражаться. Разумеется, вас привлекли вначале, когда система была еще далека от совершенства. Теперь наша система вербовки крайне избирательна. Мы больше не призываем людей подозрительных вроде вас.

– Вы просто эксплуатируете бедолаг, которые сами не понимают, что делают. Это вы хотели сказать?

– Разумеется. Без идиотов и энтузиастов нам лучше. Что подразумевает также призыв на службу хулиганов и уголовников. А также определенного типа женщин, я имею в виду дегенераток-перепроизводительниц. Генетически это очень здраво, сами понимаете.

– О боже, боже! Это чистейшее безумие! – простонал Тристрам.

– Едва ли. Сами посудите: вы действовали, повинуясь приказу. Мы все действуем, повинуясь приказу. Приказы Военного министерства в конечном итоге исходят от УОГНа.

– Убийцы, кто бы они ни были.

– Вот и нет. Это Управление по ограничению глобального населения. Разумеется, они не отдают собственно приказы в военном смысле. Они только составляют сводные доклады о численности населения относительно запасов продовольствия, разумеется, всегда с учетом прогнозов. И их сводки о запасах продовольствия не старая примитивная идея о минимальном пайке – их волнует высокий стандарт, включая маржу. Я, уж так вышло, не экономист, поэтому не спрашивайте меня, что такое «маржа».

– Это я знаю. Я историк.

– Правда? Ну, как я и говорил, вас следовало держать либо при штабе на должности инструктора – и кое-кто рано или поздно получит разнос за то, что перевел вас в боевую часть… О чем бишь я? Да вас вообще не следовало вербовать.

– Мне понятно, почему вы это говорите, – отозвался Тристрам. – Я слишком много знаю, да? И я намереваюсь писать, говорить и выступать с лекциями о вашей циничной организации убийц! У нас уже не полицейское государство! Нет шпионов, нет цензуры. Я расскажу всю треклятую правду. Я заставлю правительство принять меры!

Майор оставался невозмутимым и медленно тер длинный нос.

– Невзирая на свое название, – сказал он, – Военное министерство на самом деле вовсе не правительственное учреждение. Это корпорация. Термин «Военное министерство» всего лишь дань прошлому. Нет, мы корпорация со своим уставом. Устав заново утверждается каждые три года, кажется. Сомневаюсь, что есть вероятность, что его не утвердят снова. А какие у нас еще есть инструменты сдерживания роста населения? Уровень рождаемости в прошлом году феноменально вырос и продолжает расти. Тут, конечно же, нет ничего дурного. Контрацепция – это жестоко и противоестественно: каждый имеет право родиться, – но сходным образом каждый должен рано или поздно умереть. Возрастной порог призыва будет прогрессивно повышаться – разумеется, для физически и умственно здоровых групп населения. Отребье будет призываться сразу по достижении половой зрелости. Каждый должен умереть, и история учит нас (вы, как историк, тут со мной согласитесь), что смерть солдата – лучшая смерть. «Достоин вечной славы тот», как сказал один поэт[49]. Прах его отцов, храмы его богов и так далее. Сомневаюсь, что вы найдете кого-то, кто был бы против нынешней системы. Военное министерство в чем-то сродни проституции: очищает общество. Если бы нас не существовало, на поверхность всплыла бы уйма всякой грязи. Мы как раковина-жемчужница. Головорезы, извращенцы, люди с жаждой смерти – таким в гражданском обществе не рады. Пока существует армия, никогда не будет полицейского государства. Никаких больше серомальчиков, резиновых дубинок или расстрельных команд в неприятно ранние утренние часы. Главная проблема любой формы государства разрешена. Теперь мы имеем свободное государство, то есть общественный порядок без организации, что означает порядок без насилия. Безопасное общество, в котором всем хватит места. Чистый дом, полный счастливых людей. Но в каждом доме, разумеется, должна быть канализация. Мы ею и являемся.

– Это неправильно, – возразил Тристрам. – Все, все неправильно!

– Вот как? Когда придумаете что-нибудь получше, поделитесь с нами.

– Вы думаете, люди в основе своей добродетельны? – с крошечным проблеском надежды спросил Тристрам.

– Ну, теперь у них появился шанс быть добродетельными.

– Вот именно, – согласился Тристрам. – А значит, не за горами и возвращение либерализма. Сомневаюсь, что государство пелагианского толка возобновит ваш устав.

– Вот как? – Майора это не слишком заинтересовало.

– Самим своим существованием вы подписываете себе смертный приговор.

– Для меня это чуток афористично. Послушайте, приятно было с вами побеседовать, но на самом деле я довольно занят. По праву, в том, что касается вашей демобилизации, вам следовало бы идти установленным путем. Но, если хотите, я подпишу вам бумаги и дам квиточек для бухгалтерии. – Он начал писать. – Выходное пособие – двадцать гиней за каждый месяц службы. Месяц официального отпуска по демобилизации с сохранением оклада. Так. Формальности в бухгалтерии уладят. Деньги, учитывая, какой вы подозрительный человек, вам выплатят наличными. – Он улыбнулся и добавил: – Но не забудьте сдать пистолет.

К собственному изумлению, Тристрам обнаружил, что держит майора на мушке.

– Отдайте-ка его лучше мне. Мы тут, видите ли, не большие поклонники насилия. Стрельба – это для армии, а вы теперь гражданский, мистер Фокс.

Тристрам кротко положил пистолет на стол майора. Теперь он понял, что пристрелить Дерека будет в конечном итоге неправильно.

– Еще вопросы есть? – спросил майор.

– Только один. Что происходит с убитыми?

– С убитыми? А, понимаю, о чем вы. Когда солдат получает увольнение по смерти, его солдатская расчетная книжка возвращается в министерство, и соболезнующее письмо отправляется его – или, конечно, ее – родным. После чего Военное министерство никакой дальнейшей ответственности не несет. В дело вступают гражданские подрядчики. Понимаете, мы извлекли уроки из прошлого: не трать попусту – голодать не будешь. Что делают гражданские подрядчики, их забота. Но деньги нам весьма кстати. Деньги поддерживают корпорацию на плаву. Мы, видите ли, совершенно независимы от казначейства. Думаю, этим стоит гордиться. Еще вопросы?

Тристрам молчал.

– Отлично. Тогда всяческой вам удачи, старина. Теперь, наверное, вы начнете искать работу. С вашей квалификацией у вас, скорее всего, проблем не будет.

– И опытом, – добавил Тристрам.

– Как скажете.

С сердечной улыбкой майор встал пожать на прощание руку.

3

Тристрам сел на ближайший поезд подземки в Брайтон, повторяя себе в такт ритму поезда:

– Терпение, терпение, терпение, терпение.

Слово вызывало так много ассоциаций: пасьянсы и различные промежутки ожидания. Когда вокруг выросли небоскребы Брайтона, его мозг содрогнулся от воспоминаний, от ожиданий и надежд. «Терпение, терпение. Держись подальше от моря – хотя бы еще немного. Сделай все как надо».

Министерство образования он нашел там, где оно было всегда: на Эдкинс-стрит, сразу за Ростон-плейс. В отделе кадров, как и всегда, сидел Фрэнк Госпорт. Он даже узнал Тристрама.

– Отлично выглядите, – сказал он. – Взаправду хорошо. Как человек, вернувшийся из долгого отпуска. Что мы можем для вас сделать?

Это был приятный круглый человечек с сияющей улыбкой и пушистыми, как гусиный пух, волосиками.

– Мне нужна работа. Хорошая работа.

– Гм, у вас история была, да? Общественные науки и все такое?

– У вас хорошая память, – отозвался Тристрам.

– Не такая уж и хорошая. Фамилию вашу помню, а имя нет. Дерек, кажется? Нет, как глупо с моей стороны! Конечно же, не Дерек! Дерек Фокс – секретарь-координатор Министерства плодородия. Конечно, конечно, он ваш брат. Теперь припоминаю. У вас имя на «тэ» начинается.

Он нажал какие-то кнопки на пульте, и на противоположной стене строка за строкой огненными буквами стали мягко проступили описания вакансий.

– Нравится что-нибудь?

– Унитарная школа (для мальчиков) Южного Лондона (Ла-Манш), секция четыре. Кто там сейчас директором?

– Как и раньше. Джоселин. Уже слышали? Он женился, да к тому же на настоящей бой-бабе. Он у нас умница. Поплыл по течению.

– Как мой брат Дерек.

– Наверное, да. Хотите туда?

– Да, в общем, нет. Слишком много дурных воспоминаний. Вот место лектора в Техническом колледже вроде привлекательно выглядит. История войны. Думаю, это мне подойдет.

– Это у нас новинка. И заявок туда практически нет. Вас записать?

– Пожалуй.

– Сможете приступить в начале летнего семестра. Про войну что-нибудь знаете? Мой сын только что получил повестку.

– Обрадовался?

– Он у меня разгильдяй. Армия вправит ему мозги. Так, ладно. Вам как-нибудь стоит поехать взглянуть на колледж. Кажется, очень приятное здание. И директор там хороший. Его фамилия Мэзер. Думаю, вы с ним поладите.

– Отлично. Спасибо.

На Ростон-плейс Тристрам нашел контору агента по сдаче квартир. Ему предложили очень и очень респектабельную квартиру в Уинтроп-мэншенс: две спальни, гостиная, просторная кухня, из дополнительных удобств – холодильник, стереотелевизор и вертушка для «Ежедневного новостного диска» или любого из его аудиоконкурентов. Осмотрев квартиру, он ее снял и, подписав положенное соглашение, заплатил за месяц вперед. Потом пошел за покупками: кухонная утварь, продукты (весьма недурной ассортимент в новых магазинчиках свободного предпринимательства) и кое-что из белья, пижамы и халаты.

А теперь… А теперь… А теперь…

Сердце у него ухало и трепетало как птица в бумажном пакете, пока он шел – заставляя себя идти как можно медленнее – к набережной. Толпы людей под весенним солнышком, на свежем морском воздухе… Чайки гогочут как гобои… Каменная величавость офисов Правительства. Министерство плодородия (над входом – барельеф яйца, скорлупа которого разламывается, выпуская на волю новорожденные крылья) с табличкой, гласящей: «Включая департаменты продовольствия, сельского хозяйства, религии, отправления обрядов, массовой культуры и изучения плодородия. Наш девиз «Вся жизнь едина». Рассматривая табличку, Тристрам, нервно улыбнувшись, решил, что, в конце концов, заходить внутрь ему не хочется, что в конечном итоге ничего толком сказать или сделать брату он не может. Он в последний раз качнулся на качелях нерешительности и затормозил, упершись ногами в землю. Ведь победа была за ним, за Тристрамом, как и докажет сегодняшний вечер. Самое дорогое на свете, все, что ему когда-то принадлежало, он вернет себе, не пройдет и полутора часов. Вернет раз и навсегда. Окончательно и бесповоротно. Это была единственная победа, в которой он нуждался.

Высоко над зданием Правительства бронзовая фигура с барочной головой, в просторных одеждах с барочными складками взирала на солнце безветренного дня, а волосы и одеяние развевались на барочном ветру из воображения скульптора. Кто это? Августин? Пелагий? Иисус Христос? Сатана?

Тристрам вообразил, будто уловил в шевелении каменных волос тень крошечных рожек. Старцу придется подождать, им всем придется подождать. Он был почти уверен, что цикл начнется сызнова, что эта фигура однажды снова провозгласит солнцу и облакам над морем, что человек способен создать для себя хорошую жизнь, что он не нуждается в благодати и что божественность заложена в нем самом. Пелагий, Морган, Старик из моря.

Он ждет.

4

– Вразуми нас, море, – прошептала Беатрис-Джоанна.

Она стояла у перил набережной, близнецы в розовых шерстяных комбинезончиках, гулькая, мягко мутузили друг друга в коляске. Море расстилалось перед ней… бред, лишенный меры, хитон дырявый на спине пантеры весь в идолах солнцеподобных… гидра, что пьянеет, пожирая свой собственный, свой ярко-синий хвост… в грохоте сродни безмолвию…

– Море, море, море.

За морем бывший премьер-министр Великобритании и председатель совета премьер-министров Англоговорящего Союза Роберт Старлинг жил на средиземноморской вилле. Там в окружении своих милых мальчиков, деликатно вкушая пищу, попивая фруктовый сок, читая, забросив ноги повыше, классику, он осторожно высчитывал, когда окончится срок его ссылки. На других берегах этого моря талассографы готовились разведывать нетронутые зеленые богатства при помощи новых механизмов и хитроумных измерителей. Неведомая жизнь таилась в милях, в лигах под водой.

– Море, море, море.

Она молилась о ком-то, и молитва была тут же услышана, но ответ пришел не из моря. Он пришел с теплой суши позади нее. Беатрис-Джоанна повернулась. После мгновения безмолвного удивления, у нее из глаз брызнули слезы. Она прильнула к нему, и все: и огромное небо, и дарующее жизнь море, и будущую историю человечества в его глубинах, и небоскребы нынешнего города, и бородатого старика на шпиле – заслонило тепло его тела, крепость его объятий. Он стал морем, солнцем, небоскребом. Близнецы гулькали. Слов так и не нашлось.

Ветер поднимается… надо стараться жить… Огромное небо открывает и закрывает мою книгу. Распавшись брызгами, волна набирается смелости набегать и расплескиваться у валунов. Летите прочь, оглушенные, ослепленные страницы. Пеньтесь, волны. Разбегайтесь радостной рябью…

1

Пассивная позиция (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.

2

Из стихотворения Поля Валери «Кладбище у моря». Пер. с фр. Е. Витковского.

3

Основатель ордена францисканцев святой Франциск Ассизский почитается как покровитель животных, как домашних, так и диких; Братец Лис – персонаж «Сказок дядюшки Римуса» Харриса Джоэля Чандлера.

4

Тихо (ит.).

5

Говорить (ит.).

6

Спокойно (ит.).

7

Кастрат (ит.).

8

Аллюзия на роман Лоренса Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», герой которого обязан своим появлением на свет тому, что его матушка в самый неподходящий момент спросила мужа, не забыл ли он завести часы.

9

Праматерь (нем.).

10

Преступление на почве страсти (фр.).

11

На сладкое (фр.).

12

Псалтырь, псалом 137.

13

Праздник Нового года в Шотландии, который отмечается с 30 декабря по 2 января и считается самыми долгими новогодними торжествами в Европе.

14

Полулегендарный Верховный король Ирландии, известный среди прочего тем, что захватил в плен святого Патрика и косвенно содействовал тому, что в Ирландию пришло христианство.

15

Неисчислимы грехи наши (лат.).

16

Да почиет с миром (лат.).

17

Моя вина, моя вина, моя великая вина (лат.).

18

Отрывок из колыбельной из «Стихов Матушки Гусыни».

19

Се есть тело Господне. Се есть кровь Господня (лат.).

20

Сначала (ит.).

21

Народный танец в костюмах героев легенд о Робин Гуде.

22

Стихотворный размер, которым слагались вакхические песни в честь бога Диониса.

23

Дэвид Лоуренс (1885–1930), автор романа «Любовник леди Чаттерлей».

24

Припадите к алтарю Божию (лат.).

25

Буквально истолковав слова Евангелия от Матфея: «Есть скопцы, которые сами себя сделали скопцами для Царствия Небесного» (19:12), – философ и теолог II в. н. э. Ориген оскопил себя.

26

Цитата из стихотворения Альфреда Теннисона «Атака легкой бригады».

27

Припадите к алтарю Божию… (лат.)

28

Господу, дарующему радость юности моей (лат.).

29

Румынский скульптор-абстракционист.

30

Первая строка стихотворения Руперта Брука «Солдат». Пер. В. Набокова.

31

Из стихотворения Генри Ньюболта.

32

Выражение «Священник из Брейя» в Англии стало нарицательным после одноименных сатирических куплетов о человеке, который во времена правления Кромвеля и Карла II, чтобы сохранить за собой место священника, менял политические убеждения и веру сообразно обстоятельствам.

33

Строчка из ирландской баллады середины XIX в.

34

Из стихотворения сэра Генри Ньюболта «Vitae lampada» («Факел жизни»).

35

На самом деле фраза принадлежит, скорее всего, знаменитому английскому актеру Дэвиду Гаррику и впервые упоминается после постановки фарса в 1770-х гг.

36

«Галера вперед!» – расхожее выражение, берущее свое начало в крайне популярном средневековом французском фарсе «Школяр Мимен», подразумевающее также «Каторга начинается».

37

Поселок во Франции, затронутый военными действиями в Первую мировую войну.

38

Из популярной в Первую мировую войну песни 1916 г. Фреда Годфри и Беннета Скотта.

39

Из стихотворения Руперта Брука «Павшие».

40

Роско «Толстяк» Арбакл – комик немого кино, один из самых известных и высокооплачиваемых актеров Голливуда 1910-х гг., был наставником Чарли Чаплина.

41

Лес в Шотландии, известный благодаря упоминанию в пророчестве в трагедии Шекспира «Макбет».

42

Три струны, одна струна (ит.).

43

Лист клевера – символ Ирландии.

44

Уильям Шекспир. Генрих V. Акт 4, сцена 1.

45

Дополнительные тяжести (лат.).

46

В целом приблизительно 64 кг.

47

«Джон Плейер и сыновья» – одна из первых известных марок табака в Англии; компания торговала сначала табаком для самокруток в брикетах, а после сигаретами.

48

Принципы расовой истории (нем.).

49

Часто цитируемая строчка английского государственного деятеля, историка, поэта и прозаика Томаса Бабингтона Маколея (1800–1859). Пер. Н. Ламанова.


home | my bookshelf | | Семя желания |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу