Book: Вяземская Голгофа



Вяземская Голгофа

Татьяна Олеговна Беспалова

Вяземская Голгофа

Ни тьмы, ни смерти нет на этом свете.

Мы все уже на берегу морском,

И я из тех, кто выбирает сети,

Когда идет бессмертье косяком.

Арсений Тарковский

© Беспалова Т.О., 2016

© ООО «Издательство «Вече», 2017

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Пролог

Тимофей не спеша досчитал до пяти. Заложив плавно левый вираж, оглядел результаты трудов «девятки». Изумрудный, испещренный белыми пятнами заснеженных полян массив острова украсился шапками серых грибов.

– Один, два, три, четыре, пять… – внятно произнес Генка. Он тявкал, как собачонка, стараясь голосом превозмочь слитный гул двигателей.

– Грузди, – проговорил Тимофей. – Все мимо цели.

Тимофей глянул на Генку. Тот вертел ушастой кожаной головой. В летных очках и застегнутой наглухо летной куртке он походил на китайского мишку из Московского зоопарка. Только морда у «мишки» бритая до синевы да рот не закрывается, бормочет без умолку. Тимофей умел угадывать по губам неглубокий смысл Генкиных бормотаний. Но сейчас не до того. Небесная черепаха – четырехмоторный ТБ-3 – кружил в небе над Ладогой. Внизу, избиваемые зимними штормами, пестрели бело-зеленым камуфляжем острова Валаамского архипелага. Высотомер показывал шестьсот метров. С такой высоты и сам Валаам, и ближайшие к нему островки были как на ладони. Над островом ползли густые дымы. Синие купола собора выныривали из них, подобно пловцам, силящимся побороть бурную воду. Волны дымов накрывали их, пытаясь лишить дыхания, но купола упрямо боролись, снова и снова вырываясь из небытия, чтобы глотнуть пропахший пожарищем воздух. Сейчас настанет их черед разгрузиться.

Но «семерка» их опередила. Лейтенант Ивашин заходил на бомбометание в своей, тщательно выверенной манере. Шел низко, чтобы ни один «подарок» не упал мимо цели. «Семерка» также несла пяток легких бомб. Ивашин всё ещё имел право промахнуться и это право использовал. Два дымных гриба взметнулись в овражке севернее синих куполов. Одна бомба угодила в воду, взъерошив взрывом и без того неспокойную поверхность залива. Четвертая упала где-то рядом с берегом, проткнув каменное брюхо острова. В воздухе завертелись, рассыпаясь, огромные куски серого гранита. На один лишь миг Тимофею показалось, что пятый «подарок» угодил в цель. Серая шапка разрыва накрыла купола. Тимофею почудилось: вот сейчас они, словно задыхающиеся в дыму великаны, зайдутся в кашле, согнутся в три погибели, рухнут на колени, рассыплются, погибнут. Ан, нет же! Дымы взрывов рассеялись, являя взорам экипажа «восьмерки» синие шапки Свято-Преображенского собора.

– Всё мимо! – услышал Тимофей голос Анатолия. – Вот дьявольщина!

Тимофей заложил левый вираж, опустил книзу руль высоты. Самолет пошел на снижение. Неспокойная, перепаханная бурунами поверхность Ладоги быстро приближалась. Тимофей выровнял самолет. Лесистые склоны Валаама оказались прямо перед ними, внизу. Высотомер показывал сто пятьдесят метров.

– Командир! Рискуем! – рявкнул Генка.

Тимофей огляделся. «Семерка» и «девятка» кружили возле линии горизонта, чуть выше их. Тимофей поднес к губам раструб переговорного устройства.

– Приготовиться!

– Готов, товарищ капитан! – отозвался Геннадий.

Тимофей повел самолет, в точности повторяя траекторию движения «семерки».

– Сильный порыв ветра с северо-запада, – голова Анатолия просунулась между створками двери. – Оттуда идет густая облачность. Сделай поправку на ветер, командир.

– Не советуй мне, – прошептал Тимофей. – Отправляйся на место. Нам пора опорожняться.

Когда Анатолий нажал на рычаг, бомбардировщик дрогнул, будто возжелал взмыть к небесам. Свободный от полуторатонного бремени смертоносных зарядов, он рванулся вперед и вверх. Тимофей слегка увеличил скорость, одновременно готовясь к повороту. Очень уж хотелось оценить результаты. Он помнил, как выглядел монастырь при первом, пробном, заходе. Тогда стрелки только сбрызнули свинцом тусклое золото храмовых крестов. Тимофей видел, как забегали по монастырскому двору перепуганные черноризцы, похожие на раскормленных домашних птиц. Потом «семерка» и «девятка» облегчились, а теперь пришел и их черед. Тимофей почувствовал странную дурноту, снова узрев лишь слегка посеревшие от копоти стены, купола и колокольню центральной усадьбы монастыря.

– Лед в заливе взломали, – проговорил Генка. – Посмотри, командир. Вода чистая, будто оттепель настала…

– Заткнись! – прошипел Тимофей.

– Наверное, вся рыба в округе всплыла, – не унимался Генка. – Как же так? Стоит мать его монашью. Стоит как ни в чем не бывало! Будто мы беспартейные! Будто не учила нас советская власть вражью силу бомбить.

Наградило же командование соратничками! Одни имена чего стоят! Анатолий Афиногенович и Геннадий Вениаминович! Характеры подобны именам, такие же заковыристые, сложные, неудобоваримые. Вон Афиногенович снова просунул личико в дверь, смотрит на товарищей, не налюбуется, шевелит усами, ехидничает.

Тимофей сбросил скорость, снизился до ста метров, ещё раз прошел над крестами, едва не задев стойками шасси золоченые маковки, с удовольствием представляя себе смятение и ужас чернецов. Наверное, валяются в пыли, уткнувшись сизыми носами в половые щели… Наверное, ползают в монастырских погребах, наливнись брагой, полируют рясами плесневелые половицы, наслаждаются ароматами мышиных отходов, уповают на любимого Боженьку. Тимофей кружил над островом, созерцая результаты тяжелых трудов: вывороченные стволы, дымящий, занявшийся еле живым огнем подлесок. При малой скорости на бреющем полете можно рассмотреть всё. Вот плети обнаженных корней торчат, будто простертые в мольбе руки окоченевших мертвецов. Вот наполовину ушедший под воду, развороченный прямым попаданием причал. Вот перевернутые вверх днищами лодки, похожие на трупы огромных рыбин. Вот изрытый воронками высокий берег. Вот дымящиеся руины деревянных домишек. Над вселенским разорением, высоко в сером небе вознеслись яркие, голубые цветки храмовых куполов, торжествуя победу над смертью.

– Не всё впустую… – прокричал Генка, но Тимофей не хотел слушать его.

* * *

Внизу, за голыми кронами яблонь, за высоким забором, там, где крутая тропка стекала по камням к воде залива, тихо тарахтел мотор ботика. Братия грузилась на судно в страшной спешке. Накануне, поздним вечером, на центральную усадьбу монастыря прибыли насельники дальних скитов.

– Не убоишься демонских прикосновений?

Фадей осторожно перемешивал толстой щепкой вар в чугунном котелке.

– Что молчишь? – настаивал отец Гордий.

– Видишь, отче, яблонька от бомбежки пострадала. Ветки обломаны, но то небольшая беда. А вот кора посечена осколками – это плохо. Буду её врачевать и надеяться, что по весне расцветет.

– Антихристы жизни могут лишить. Или хуже того – повелят от веры отречься. Слышал я, в России наших братьев лишают всех прав, если те от веры не отрекаются.

– Со смирением всё приму, брат. Если из сада прогонят, в лесу стану жить, подобно старцу Серафиму. Этого-то права, чай, не отнимут.

Фадей не стал смотреть вслед Гордию, не подошел к ограде сада. Не хотелось ему видеть, как братия бежит из монастырской бухты. Закончив работу в саду, он полез наверх, туда, где на фоне светлой голубизны ярко горели синие купола. Он пересек монастырский двор. Толстые подошвы сапог ступали по битому стеклу, и Фадею казалось, что земля стонет у него под ногами слишком шумно, слишком громко. У ворот храма его окликнула Сохви.

– Куда? – по своему обыкновению, коротко спросила она.

– Помолиться. Может быть, в последний раз. Говорят, будто большевики не разрешают молиться в Божьих храмах. Устраивают в них казенные учреждения, склады, ещё Бог знает что.

– Самолеты, – насупилась Сохви. – Там!

Она махнула рукой в сторону Скитского острова.

– Что же это? Опять налет?

К счастью, вероломную слабость в ногах удалось быстро преодолеть. Он поплелся обратно через Святые врата, в обход келейных корпусов на старое братское кладбище. Сохви неотлучно следовала за ним, шла след в след, прошла за кладбищенскую ограду и потом стояла рядом и смотрела.

Вдали, над верхушками леса, в том месте, где на Скитском острове располагался скит всех святых и часовня крестных страданий, медленно, на низкой высоте кружили три больших самолета. Вокруг них рвались зенитные снаряды, наполняя пустые небеса белыми округлыми облачками. Слышался отдаленный тихий стрекот. Финские зенитчики вели огонь из множества орудий, но всё безрезультатно. Самолеты кружили и кружили, будто заговоренные. Фадей успокоился, заметив на горизонте тёмно-серые высокие облака. Ладога нагоняла на Валаамский архипелаг непогоду, а это значит, что Спасо-Преображенский собор сегодня бомбить не будут. На Скитском же острове не осталось никого, кроме солдат зенитного дивизиона.

– Бог нас покинул? – спросила Сохви после долгого молчания.

Фадей обернулся. Эх, и надоела же ему эта баба! Как смертная тоска неотвязная, всюду следует за ним. Безмужняя, бездетная, плоская, похоже, она вообразила, что он, старец Фадей, её родной ребенок.

– Который тебе год, Сохви?

– Не помню. Но много больше, чем тебе, старик, – длинная фраза, состоящая аж из восьми слов, стоила Сохви немалых трудов. На лбу финки выступили крупные капли испарины.

– Ты останешься со мной, финка? – тихо спросил Фадей.

– Да, – был ответ.

Часть первая. Фокстрот у подножия Голгофы

– Тимофей, Анатолий и Геннадий – восьмой экипаж в эскадрилье. Если восьмерку положить на бок – получится знак бесконечности. Мы будем жить вечно! – смеялся Наметов. – Жми на газ, командир!

– Нет, наш «Ледокол» летает быстрее! – бурчал Анатолий на переднем пассажирском сиденье. – А это какая-то колымага. Трясет.

– Взлетаем! – завопил Тимофей, вдавливая в пол педаль газа.

Сзади верещала чернявая девчушка – младшая сестра Геннадия Вениаминовича. Анатолий Афиногенович как человек женатый и скромный, опасался прикоснуться к хохотушке даже взглядом.

– В экую дыру нас занесло! – бурчал штурман.

– Это не дыра! Это поселок Шелепиха.

Белый кабриолет ГАЗ-69 лавировал между кучами мусора. Автомобиль запросто преодолевал глубокие ямы и карабкался на кучи щебня, выбрасывая из-под задних колес фонтаны мелких камешков. Тимофей не ограничивал свой водительский темперамент ни границами проезжей части, ни рамками правил дорожного движения. Неистовые вопли клаксона разгоняли зазевавшихся пешеходов. По счастью, дождя давно не было. Ни единая крошка московской глины не попала в пахнущий кожей салон. Выбравшись из замусоренных переулков Шелепихи, они выехали на широкую улицу. Вдали виднелись желтые буркалы уличных фонарей и звездная россыпь освещенных окон в многоэтажных домах. Двигатель ГАЗа ревел, подобно авиационным турбинам.

Совершая головокружительный слалом по улицам, Тимофей вовсе не смотрел по сторонам. Несся, кое-как ориентируясь по фонарям. Сумрачные мостовые бросались под колеса ГАЗ-69, подобно самоубийцам. Небо над ночной Москвой было светлым и туманным, будто на улице ранний вечер, а не глубокая ночь. Генка глазел по сторонам. Огни витрин, звуки диксилендов, разноцветные платья девушек, благоухающий товар цветочниц, взгляды вслед несущемуся автомобилю только восхищенные или почтительные – таков был их первый после окончания финской кампании отпуск. Обрывки впечатлений, ароматы иной, столичной, жизни, праздничный подъем, бесконечное балансирование на грани полного восторга, обманчивое ощущение свободы в самом начале прыжка в бездну – Генка уже начал уставать от всего этого. Ночами ему всё чаще снился густой лес, сплошной стеной обступающий летное поле, гулкая тишина ангара, пение сверчков и полет. Настоящий полет, когда расчерченная на квадраты полей земля плывет под крыльями штурмовика, когда ленты рек обвивают кудрявые головы низких холмов, когда пахнет моторным выхлопом и пороховой гарью. Там, в другой жизни, ночь отличается ото дня так же, как недолговечное похмелье беспечности отличается от строгих установлений воинского братства.

Похоже, их командир имел определенную цель. Левый поворот, правый, визг тормозов, чья-то отчаянная брань. Белоснежный корпус авто бесплотным духом мечется по засыпающим улицам. Нет, с «Ледоколом» Тимофей обращается куда как аккуратней. ГАЗ-69 в его руках казался невесомой щепкой. Генке тоже приходилось водить этот автомобиль. Руль тяжелый, сцепление тугое. Пока приноровишься! Но капитан Ильин – есть капитан Ильин, справляется там, где пасуют силачи. А сам-то роста не богатырского, едва достает Генке до плеча. Вера Кириленко говорит, что сила духа в нем огромна. Дури тоже хватает. Генка залюбовался глянцем Москвы-реки, когда они пересекали мост и едва не вывалился наружу, когда лихой пилот вел газик по извилистым и узким дорожкам вдоль гранитного парапета. Кажется, они сшибли какие-то ограждения. Генка то и дело прикладывался к горлышку бутылки. Голову его кружили коньяк и скорость. Клавдия дремала. Впереди, между густыми кронами, светлячками порхали огоньки. Если это ЦПКиО, то справа, над рекой, нависает темная куща Нескучного сада.

Тимофей резко вывернул руль вправо, притормозил почти до полной остановки. Перегазовка, первая передача. Что ты творишь, командир? Прямо перед ними убегала вверх, пропадала в парковом сумраке бесконечная лестница. Генке стоило немалых трудов сосредоточиться. Надо же пересчитать марши. Один, два, три… А ГАЗ-69 тем временем начал преодолевать крутой подъем. Генке пришлось лечь на колени Клавдии, чтобы та не вывалилась назад. Девчонка крепко спала. Вот она, чудодейственная сила хорошего армянского коньяка! В ногах, между рядами сидений, ещё катается-болтается, ждет своего часа полупорожняя бутылка. Автомобиль, грозно рыча мотором, преодолел первый лестничный марш, затем второй. На третьей площадке Тимофею вздумалось остановиться. Он зачем-то даже выключил передачу. Собрался в кустики по малой нужде? Ещё полчаса такой гонки – и им всем потребуется нужник.

– Разобьемся, командир! – взмолился Анатолий Афиногенович.

– Продолжаем набор высоты! – взревел Тимофей.

Когда грозно рыкающий мотором ГАЗ-69 вылез на верхнюю площадку лестницы, Тимофей вдавил педаль газа в пол. Автомобиль, набирая скорость, помчался по аллеям Нескучного сада. Редкие фонари отбрасывали светлые круги на щербатый асфальт, орошали холодной позолотой юную зелень. Тимофей время от времени нажимал на клаксон. Гуляющие по парку парочки с воплями отскакивали из-под колес.

– Тормози!!! – завопил Анатолий.

Услышав его мольбу, из темных кустов наперерез газику метнулась тень. Тимофей ударил по тормозам. Кто-то отчаянно и протяжно свистнул.

Генка успел схватить Клавдию в охапку, прежде чем они оба ударились лбами о спинки переднего сиденья. Сестренка так и не проснулась, зато Генка сильно ударился лбом. ГАЗ-69 стоял неподвижно, подобно монументу. От покрышек поднимался вонючий дымок. Пахло горелой резиной. На заднем сиденье Генка ерзал, стараясь приподняться, чтобы увидеть своё лицо в зеркале заднего вида. Нет ли синяка? Разглядел – расстроился. Заметный кровоподтек багровел посредине лба.

– Прошу предъявить документы! – Генка обернулся на окрик.

Рядом с водительской дверью белело щуплое, вертухаистое подобие офицера. Нечто бесформенно-округлое с выправкой приказчика из зеленной лавки. Существо, кое-как перетянутое портупеей, носило лейтенантские лычки. Говорило оно вполне человеческим голосом и так гнусаво требовало внимания к себе, что Генка заскучал. Претензии, угрозы арестом и штрафом, всякая прочая дребедень. Какая досада! Разве ж этот человек не понимает – у них отпуск! Они живы. Живы! Тимофей борзо препирался с ним. Анатолий благоразумно молчал. Клавдия спала. Генка ещё раз, украдкой, приложился к коньяку. Освежившись, он в конце концов уразумел: у них хотят проверить документы. Генка стал прислушиваться к разговору.

– Как звать-то тебя, служака? – Тимофей счел возможным переменить тон.

– Викентий…

– Ах Викентий! – захохотал Тимофей. – А у нас есть свой лейтенант. Да-с, свой! Только он сейчас в штатском! Эх, Генка!

– Я, товарищ капитан!

– Спроси у постового: кто он такой?

– Послушай, Тимка. Лейтенант при исполнении. Не надо! – зашептал Анатолий Афиногенович.

– Лейтенант Викентий Стороженко! – рявкнул вертухай. – Предъявите документы.

Документы предъявили. Пока Викентий Стороженко светил фонариком в их удостоверения, Генка успел спрятать недопитый коньяк под сиденье.

– Откуда тут у вас девица? Почему она не подает голоса? – рявкнул Викентий.

– Это моя сестра, Клавдия Вениаминовна Наметова. – Генка приложил ладонь к шелку сорочки.

– Пройдемте в отделение! – лейтенант положил ладонь на кобуру.

– Экий ты серьезный, товарищ лейтенант!



– Да. Я – товарищ! А вы есть буржуйский элемент.

– Мы? – налитые нехорошей краснотой глаза капитана, казалось, сейчас выскочат из орбит. Хоть ладонь подставляй и лови.

Человек в штатском на переднем пассажирском сиденье, хоть и был навеселе, показался Викентию вполне безобидным. Одет без шика, в обычную бумажную толстовку и жеваные брюки, при знатных буденновских усах. На голове – кепчонка, обут в мягкие парусиновые штиблеты. Сразу видно – солидный человек, без лишних причуд. Другие же два – сущие модники. Вырядились! Один в шелка и дорогое сукно, другой – того хуже – в парадный китель и при орденах. Летчик-герой! Всех кошек в Нескучном саду передавил! Девица, что при них оказалась, ни жива ни мертва и слишком уж молода. Совсем девчонка. Надо летчику-капитану пролетарскую справедливость показать. Надо!

Проверив документы, Викентий веско произнес:

– Девушка и вы, Анатолий Афиногенович, можете быть свободны. Остальных задерживаем до выяснения. Включая автомобиль.

* * *

Пришлось вызвать усиленный наряд и кое на кого надеть наручники. Капитан рычал, буравил милиционеров глазами. Викентий ждал драки и не дождался. А жаль. Так хотелось насовать капитану! Но шелковый модник оказался чрезвычайно речист. Сумел уговорить всех. Мятый в кепке и пьяная девица убрались в темноту Нескучного сада. Шелкового и капитана погрузили в милицейский фургон и доставили в отделение. Всю дорогу задержанные вели себя смирно. В отделение вошли без скандала. Можно было бы всё равно насовать. Но как быть с орденами? «Боевое Красное Знамя», «За отвагу» – это вам не броши с жемчугами. Надо уважать. Мало ли что! Да и шелковый – тоже ведь летчик, хоть наградами и не хвастался, но по виду ясно – имеет их.

Летчиков оформили быстро. Они и не возражали. Викентий, во всех прочих смыслах звезд с неба не хватавший, по части шепотков и подпольных реплик был большим мастаком. Всё умел услышать, всё ухитрялся понять. Капитан тихим голосом грозился разметать отделение в щепы. Товарищ же его, напротив, невзирая на явное и сильное опъянение, оставался законопослушным. Если б драться надумали, тогда уж Викентий оказался бы в своем праве и насовал бы обоим. А так, молчком обоих определили в кутузку и оставили в покое до полного оформления. Перед этим с капитана сняли наручники, а зря. Уж и бился он о стены, и сотрясал ручонками решетку. Мелко изваянный, но злой человек и очень неспокойный. Дородство придает мужчине рассудительность и основательность в поступках. А когда мужик телесным размером не удался, то всегда вреден, кусач и неуемен, будто клоп. Это Викентий знал по себе. И сам ростом не удался, но следил за питанием для устранения щуплости. В кутузке шелковый модник снова принялся уговаривать своего командира и уговорил. Тот перестал буянить. Тогда шелковый попытался договориться с Викентием на предмет скорейшего и безпротокольного их освобождения, подмигивал бесстыжими глазами – то левым, то правым, двигал носом, сморкался, ерзал, выдыхал в лицо дорогим коньяком. Тем самым коньяком, остатки которого были обнаружены при досмотре автомобиля. Капитан тем временем лег на скамью, отворотил наглую рожу к стене и, казалось, уснул.

* * *

Генерал-баба явилась перед утром, когда морока с протоколом была уже почти завершена. Запах духов мгновенно заполонил дежурную часть. Вот и дождались!

– Верочка-Верочек! – капитан подскочил со скамейки – хорошая чуйка, не хуже, чем у Викентия. Вот шнырок!

– Вера Петровна Кириленко, – веско произнесла генерал-баба.

Потом последовало воинское звание, номер военной части и стук каблуков. Викентий проявил партийную выдержку и препятствовать свиданию влюбленных не стал. Да какое там свидание? Сошлись возле решетки, отделяющей помещение для задержанных от дежурки, за ручки взялись. Пионер и его пионерка – смотреть противно. Разве так за баб берутся? Но Викентий от советов воздержался, потому что при исполнении. Да к тому же генерал-баба почти сразу отстранилась, сморщила нос.

– Фу! Перегаром разит!

– Извини, но коньяк на Шелепихе весь выпили. Пришлось водкой…

– Зачем ты пил?

– Горевал.

– О чем тебе горевать?

– Ты решила снова стать верной женой. Досада! Ты решила, а Костьке твоему все равно, верна ты ему или нет!

Шнырок ерепенился, а генерал-баба всё по сторонам посматривала, остерегалась. А дружок её знай себе поносил всё и вся. Впрочем, в политическом смысле оставался чист. Власть языком не поганил. Поносил только её мужа и горько сетовал на собственную бессемейность. Бесенок! Крутился, скакал, колотился телом о решетку. Смотреть забавно, но слишком уж шумно.

– Ты считаешь мою любовь слабостью! – вопил шнырок, а сам ручонками решетку тискал, вселяя в сердце Викентия тревогу.

Ведь откроет, тварь пронырливая. Коль захочет, так непременно. Викентий привстал, прежде чем к женщине снова обратиться, прикрыл плешь милицейской фуражкой.

– Вы, товарищ парторг…

– Подполковник, – милостиво поправила она.

– Так точно! Не желаете ли пройти непосредственно в КПЗ? Там удобней будет разговаривать.

– Да, пожалуй, – мгновенно согласилась генерал-баба. – А вы, товарищ лейтенант, пока ищите основания для освобождения товарищей.

И для вящей убедительности ткнула пальчиком в грудь шнырка, в то место, где блистали воинские награды. И за решетку вошла важно, будто в президиум поднялась. Любо-дорого посмотреть! Бывают же на свете по-настоящему красивые женщины! Волосы – будто перья Жар-птицы. А глаза! Викентий побаивался пялиться на грудь летчицы в открытую, но, не в силах побороть соблазн, посматривал тайком. А летчик-лейтенант, тот, что речистый и в шелках, хоть и пьяный вдрабадан, не сводил с него глаз, лыбился, будто познал заветное. Чего смешного-то нашел? Сам – обломанная оглобля, недолговечный мотылек, а туда же: в открытую насмехается над блюстителем законности! А летчица мало того, что хороша, но и вообще умная баба. Понимала, куда идет. Знатное тело не шелками-бархатами прикрыла, а подполковничьей формой. Ордена и петлицы – всё напоказ. Да что и говорить, форма сидела на ней лучше, чем на иной кинодиве вечерний туалет. Но под полковничьей формой – просто баба. И этот неуемный шнырок – летчик-капитан, всей компании отважный командир – явно обладал ею, самым конкретным образом обладал. И телом владел и душой. Впрочем, он-то как раз считает, что души у человека нет. Есть что-то там в голове, как бишь его? Ум! Мозг! Да у шнырка и умишка-то не слишком многовато. Да и тот отчасти уж пропит. В такое-то трудное время, когда социалистическое отечество вооружается, готовится к сражениям и победам, он давит автомобилями котов и доводит до обморока юных девиц!

Наконец летчице удалось ухватить нарушителя порядка за запястье. Тот покочевряжился да и замер. Глазами вертит, отдувается. Что делать, если он прямо здесь, в комнате для задержанных, набросится на неё? Можно ли это допустить? Эх, она уж его обнимает! Нет, пожалуй и не набросится. Не сейчас. Обмяк, расслабился. О чем она ему толкует?

* * *

Когда Вера Кириленко возникла в дверях отделения милиции, вертухай подскочил, принялся шарить по столу руками, нашел фуражку, напялил на голову задом наперед. Потом долго стоял с отваленной до ременной звезды нижней челюстью, вытаращив глаза, моргнуть боялся. Наверное, такое же выражение лица было у Красной Шапочки, когда та встретила в лесу зубастого. А Вера знай себе перечисляла свои и Тимофеевы подвиги. Генку, разумеется, тоже не забыла. Всё упомянула: и Испанию, и бои на северных берегах Ладоги, и рейды над озером Хасан. Не забыла и о совместных стажировках с люфтваффе. А как же! Такие асы, как она и Тимофей, могут пилотировать любые машины.

– Любые! – ещё раз подчеркнула Вера. – От легких истребителей до новейшего штурмовика ТБ-6. А вы, товарищ лейтенант, наказываете героя войн за слишком быструю езду на каком-то там газике!

– Надо выяснить, – упирался вертухай, – чей газик. Документов на машину нет!

Вера достала из планшета нужную бумагу, подала вертухаю – так старорежимная барынька подала бы на чай половому. Вертухай сунул нос в бумагу, загудел, превозмогая боязливость:

– Тут написано…

– Там написано, что автомобиль ГАЗ-69 принадлежит полковнику Константину Всеволодовичу Кириленко. Автомобиль подарен полковнику Кириленко самим…

– Вижу! – вякнул вертухай.

– … Климентом Аркадьевичем Ворошиловым по результатам успешных испытаний нового штурмовика ТБ-6. Думаю, излишне пояснять, что Константин Всеволодович Кириленко – мой муж, – невозмутимо закончила Вера.

Вместо ответа вертухай отпер дверь, пропустил Веру в помещение для задержанных, а сам вернулся к столу и принялся что-то рьяно писать. Генка почел за благо вздремнуть, улегся на жесткую скамью, накрыл лицо шляпой, стараясь не прислушиваться к любовному бормотанию.

* * *

Генка посматривал на любовников, поначалу пряча взгляд, но скоро перестал стесняться. К чему церемонии? Вера третий год не живет с мужем, связи с Тимофеем не скрывает, но удерживает его на расстоянии. Что-то между ними произошло! Между Верой и Костей Кириленко, её мужем. Кто может понять женщину, да ещё такую красивую, как Вера? Полковник Константин Кириленко – мировой мужик, летчик-ас. Чего же этой бабе недостает? Да и сын у них. Правда, совсем большой уже, но всё-таки. Вера то ли мстит Косте за женскую обиду, то ли и вправду влюблена в Тимофея. А может, и то и другое разом. Кто поймет женское сердце?

А Веру можно, конечно, назвать и капризной, и взбалмошной, если бы не её геройство, не отчаянная, на грани безумия, отвага. Начальство на похождения летчиков-асов смотрит сквозь пальцы, а ему-то, Генке, что? Пусть любятся, пока живы. Да, они пока ещё живы!

Сейчас Вера позволяет Тимофею многое. Видимо, хочет успокоить, а у самой глаза шальные! Знакомое, хмельное выражение, как перед опасной штурмовкой. Азарт! Генка выдохнул, стал прислушиваться к шепотку влюбленных.

– Ты всё ещё хочешь меня, – смеялся Тимофей.

– Нет!

– Ты лукавишь! Бесовское лукавство! Я сделал это из-за тебя. Не могу видеть Константина. Просто не могу. Меня бесит!..

– Прекрати!

Вера вскочила. Лейтенантишко тоже поднялся с места. Схватил со стола фуражку.

– Товарищ Кириленко… – мямлил он. – Товарищ подполковник…

– Дайте мне ещё минутку, – взмолилась Вера. – Я его уговорю. Товарищ лейтенант!..

– У вас пять минут, товарищ подполковник. Я извиняюсь… Но тут, в дежурной части, я главный! – Вертухай елозил по груди Веры глазами, но долг соблюдал, скрывал отношение. – Надо подписать протокол и уплатить штраф.

Вертухая явно смущало количество правительственных наград на кителе Веры. Он наведался в соседний кабинет, позвонил кому-то по телефону, получил, видать, ценные указания и припрятал вертухайскую спесь в карман галифе.

– Побойся Бога! – Вера продолжала уговаривать Тимофея. – К чему все эти безумства? К чему твоя дьявольская ревность?

– Ты всё ещё любишь Костю?

– Он мой муж. И тебе надо жениться.

– Мне? На ком?

– Да хоть на той девчонке, подружке Клавдии. Как её зовут, Гена?

Вера лишь встретилась с Генкой глазами. Да, Тимофея можно понять. И Костю – тоже.

– Ксюша, – отозвался Наметов.

Тимофей вздохнул. Бедолага! Всё позабыл. Даже его, Генки, родную сестру, которую только что на газике катал. Где ж ему упомнить Клавкиных подружек? Москва битком набита девчонками, барышнями и дамами.

– Да, Ксения, – подтвердила Вера. – Она всё вертелась возле тебя. Помнишь?

– Нет…

– Как же так? И двух недель не прошло! Эх, загулялись вы, ребята! Пора и честь знать. Товарищ лейтенант!..

– Погоди!

Вот Вера уж и целует капитана! Да кто ж из них лукавит? Оба! А Тимка-то уставился на неё и напрочь позабыл и про летный праздник, и про влюбленную девчонку, что на шею ему венок надела. А ведь до знакомства с Верой знатнейшим из бабников был!

– Там было полно девчонок – платьица-косички, – растерянно бормотал Тимофей. – Разве всех упомнишь? Впрочем, была одна. Светло-русая, с лентами. В синем платье или в желтом.

– По песочному полю незабудки, – напомнила Вера. – Студентка Института философии, литературы и истории имени Чернышевского. Филолог. Она плела венки из первоцветов и дарила их всем. А тебе надела на голову. Потом целовала. Помнишь?

– Нет…

– Товарищ лейтенант! Товарищам летчикам пора отправляться в полк! Отпирайте ваши замки!

– Нехорошо лгать, Вера, – подал голос Наметов. – У нас ещё две недели. Целых две недели счастья!

* * *

Ксения вошла в подъезд. В нос ударил запах мышиного помета и мочи. Нет, если уж жить на Нагорном поселке, то лучше в частном доме с полисадником и огородом. Пусть отхожее место во дворе. Зато в ванной комнате есть дровяной бойлер и не надо греть воду для мытья в кастрюлях и баках. Не надо возиться с корытом. Дровяной бойлер намного удобней. А пилить и колоть дрова она привыкла. К тому же в частном доме соседи не так докучают своим любопытством. Совсем другое дело – в многоквартирном. Стоило только Ксении открыть дверь парадного, тут же Зухра Миниракиповна высунула нос в щель между дверью и косяком. Квартира Ризаевых никогда не запиралась, а косоглазая Зухра день и ночь дежурила возле двери, чтобы знать, кто заходит в их подъезд. Больной дочери старого дворника Миниракипа Резаева не повезло – все три окна их квартиры выходили на задворки дома. Ну что же, стой, любопытная «варвара», рассматривай в узкую щелку платье, туфли и сумочку Ксении.

С верхней лестничной площадки послышались голоса. Кто-то смеялся, кто-то ворчал. Скрип дверных петель, шелест шагов – и всё затихло. Значит, гости ещё не собрались и Ксения не шибко опоздала. Она заспешила вверх по лестнице. Дверь в отдельную трехкомнатную квартиру Наметовых была чуть прикрыта. Из прихожей слышались голоса и веселая возня. Ксения приостановилась. Неловко стала входить вместе со всеми, толкаться в прихожей, соприкасаясь телами с малознакомыми людьми, мешая хозяевам исполнять их обязанности. В неширокую щель из приоткрытой двери падал луч света, то и дело пересекаемый быстрыми тенями. Ксения ждала. Но вот всё затихло, свет погас. Ксения скользнула в сумрачную прихожую, плотно прикрыв за собой дверь. Снимать туфли или не снимать? В огромной квартире Наметовых всегда царил идеальный порядок. Мамаша Наметова всегда строго отчитывала Ксению, если та забывала снять в прихожей обувь и заходила на кухню в уличных туфлях. Но сейчас на полу под рогатой вешалкой было совсем пусто. Наверное, гости, проходя в столовую, не разувались. Но Ксения не нарушит заведенного в доме порядка. Она тут своя и потому…

– Послушай, Тимка, – услышала она тихий голос. – Действительно, не стоит. Да убери же ты руки, дьявол!

Ксения замерла. Только сейчас она заметила, что прихожая не пуста.

– Послушай! Костя…

– Ну и что?

– Теперь всё кончено – вот что.

– Ты твердо решила? – Ксении сначала почудилось, будто мужчина смеется, потом послышалась громкая возня.

– Послушай, Тимофей! Я замужем, понимаешь?

– Нет.

– У меня есть семья – муж, сын.

– У меня нет никого, кроме тебя.

– Меня у тебя тоже нет. Ах, я устала. Мы в который раз говорим об одном и том же, но ты меня не слышишь!

– Послушай, Верочек…

– Ради бога! Прошу, перестань!

И снова возня и звуки поцелуев. Опомнившись, Ксения выскочила в столовую. Она отыскала Клавдию, смиренно уселась рядом. Стараясь не смотреть на хозяйку дома, она сучила под столом ногами. Туфель-то так и не сняла!

– Волосы завила? – грозно спросила Клавдия. – Хорошо хоть губы не намалевала!

Хозяйка дома, Вероника Аркадьевна, строго глянула на них. Лампа под зеленым абажуром освещала середину плотно заставленного закусками стола. Обычное наметовское изобилие: маринованные опята, селедка под слоем мелко порубленного зеленого лука, свиная колбаса, салаты, жареная свинина в глубокой миске, консервированные ананасы, вишневое варенье. Вероника Аркадьевна не морочила голову. Сразу ставила на стол и закуску, и горячее, и десерт. По краям стола в полумраке белели лица людей, двигались суетливые тени, звенело стекло бокалов, посверкивали столовые приборы. Ножи и вилки, соприкасаясь с белоснежным фаянсом, издавали характерный мелодичный звук. Гости едва уместились в самой большой из комнат. Зеленый абажур изливал на людей благословенный уют. Было темновато и тесно – сидели плотно, соприкасаясь плечами. Голоса звучали тихо. Над ними доминировал один хрипловатый баритон. Красивый мужчина рассказывал о войне в Испании, о бомбежках Мадрида, о достоинствах и недостатках новейшего штурмовика Ил-2. Гости Наметовых внимали рассказчику с почтением. Даже Генка примолк, не ерзал, не ерничал.

Они явились минут через десять, не раньше. Высокая женщина, с блестящими, гладко причесанными волосами, и мужчина в военном кителе с орденскими планками по обеим сторонам груди. Кто они друг другу? Любовники, не иначе.

Невысокого роста, светловолосый, подвижный, он окинул комнату пронзительным, волчьим взором. Он делал вид, будто смеется, морщил острый нос, но глаза его были голодны, они шарили по комнате, желая за что-то зацепиться. Он кивнул Генке Наметову, как давнему знакомцу. На рассказчика же воззрился с нескрываемой злобой. Вот он уставился на Ксению. Та почла за благо опустить взор.



– Ильин смотрит на тебя, – незамедлительно зашептала Клавка. – Он идет к нам!

Это тот самый Ильин, друг Гены Наметова, летчик, командир экипажа самолета «Ледокол»! Как же Ксения ухитрилась не признать его? А тот уже вклинил свободный стул между Клавдией и окном, он уже целовал младшую сестру лейтенанта Наметова в щеки, он уже выкладывал на стол гостинцы. Ксения сглотнула слюну при виде округлых оранжевых плодов. Апельсины! А Ильин уже разливал по бокалам сладкий сидр. Ксения приметила: Ильин не зарится на водку. Неужели намерен вместе с ними пить девчачьи напитки?

– Мне бы подсластиться! – посмеивался он. – Горька жизнь моя. Ой, горька! Вероника Аркадьевна, нет ли конфет?

Но мать Клавдии так грозно зыркнула на летчика с другого конца стола, что тот мигом перешел на заговорщицкий шепот:

– Примите одинокого волка в свою компанию, девушки? Это твоя подружка, Клава?

Ей показалось или действительно под озорными, ясными глазами летчика Ильина пролегли две влажные дорожки? Ксения присмотрелась к женщине с гладко зачесанными волосами. Та показалась ей слишком взрослой и на удивление красивой. А платье-то! Наверняка сшито дорогой портнихой. А ткань – блестящий гладкий шелк. В наряды из такой ткани одеваются киноактрисы. Юбка разлетается в стороны невесомым облаком при каждом шаге. Лиф идеально облегает прямой стан. Впрочем, на такую фигуру любой фасон сядет хорошо. Даже военная форма не сделает её угловатой.

– Кто это? – спросила Ксения одними губами.

Она обращалась к подруге и, казалось, говорила совсем тихо, но ответил ей летчик Ильин:

– Это герой воздушных боев в Испании и на озере Хасан, истребитель Константин Кириленко. А рядом с ним – его жена Вера. Я её люблю.

Голос его прозвучал так резко, что часть гостей перестали слушать рассказчика и обернулись в их сторону.

– Да тише ты, черт! – темные очи Веры блеснули. Она прижала головку к мужнину плечу, а тот продолжал свой рассказ о новых истребителях Мессершмитта так, будто выходки Ильина и вовсе не было.

* * *

Ксения совсем не могла есть. Она крошила в пустую тарелку мякиш ослепительно-белой, дурманно пахнущей французской булки. Счастливый случай! Тимофей Ильин оказался рядом с ней. Их разделяла только Клавдия, но она отстранилась, прижалась спиной к спинке стула, чтобы не мешать их разговору.

– Как вас зовут? – спросил летчик.

– Ксения Сидорова, – отрапортовала Ксения. – Вы не помните меня? Я была на празднике в вашем авиаполку. Мы обе, я и Клавдия, приехали к Геннадию Наметову. Клавдия – родная сестра Геннадия, а я – её подруга. Вспомните!

– Конечно, помню! Клавдия – сестра моего Генки, – летчик погладил Клаву по крепдешиновой коленке.

– Всё это время я ждала новой встречи с вами, потому что хотела дать понять… сказать… высказать своё восхищение вашей личностью.

Ксения почувствовала боль. Это Клавка долбила каблучком её ногу. Зачем? Неужели она что-то не то говорит? Ксения поглядывала на подружку. На лице Клавдии Наметовой застыла скучающая улыбка. Тарелочку со студнем она держала навесу, перед грудью. Отламывала вилкой небольшие кусочки, окунала их в хрен. Клавдия жевала культурно, не размыкая губ, но смотрела гневно, морщилась. Ксению же было не остановить.

– Об испанской войне я прочла всё, что смогла. Брала подшивки в институтской библиотеке. Я могу свободно читать на немецком и испанском языках. Немецким владею в совершенстве. Понимаю разные диалекты.

– В каком же из вузов учат стольким языкам? – Глаза летчика задорно блеснули.

Он снова погладил Клавдию по коленке, но на этот раз руку не убрал. Клавдия вспыхнула, дернулась. Кусок студня сорвался с вилки и упал прямехонько на бязевую белую грудь Ксении.

– Ой! – воскликнули девушки в один голос.

– Теперь будет пятно! – вздохнула Ксения. – Эх, Клавка!

– Не волнуйтесь, девушки! – Летчик широко улыбнулся. Сердечко Ксении ёкнуло. – Я всё исправлю.

Он перегнулся через Клавдию. Глаза его оказались совсем близко. Серо-голубая, с редкими черными искорками и тёмной каймой радужка, дурманящие ароматы одеколона и сидра. Как тут не потерять голову? Не убирая рук с коленей Клавдии, он склонился к груди Ксении. Одно ловкое движение – и кусок студня молниеносно исчез с белой ткани, не оставив на ней ни пятнышка. Летчик сглотнул, облизнулся, но отстраняться не спешил.

– Как же хорошо от тебя пахнет булочкой! – прошептал он. – Ты ведь где-то неподалеку живешь?

– Да, – пискнула Ксения. – Здесь и живу. На Нагорном поселке.

Она растерянно, будто ища поддержки, уставилась на Клавдию, но та о чем-то оживленно разговаривала с женой Анатолия, которая расположилась как раз напротив них.

– Я живу через три дома, и сейчас…

Она осеклась. Ильин отстранился и больше не смотрел на неё. Всё внимание летчика занимала красивая жена полковника Героя Испании. Летчица о чем-то говорила. На её гладко зачесанных, блестящих волосах поигрывали зеленые блики.

– Немцы не могут напасть! Вы не правы, Вероника Аркадьевна!

– Польша, Нидерланды, Люксембург, Франция, наконец. – Мать Клавдии разволновалась не на шутку. – Фашисты бомбят Лондон.

– Дался вам этот Лондон, – тихо сказал кто-то возле двери.

– Какое вам дело до распрей капиталистического мира? – фыркнула Вера. – Немцы – культурная нация. Шиллер, Гёте, Бетховен! Они по-прежнему ценят своих классиков. Верно, Костя?

Когда она повернулась к мужу, положила ладонь на его грудь, Тимофей вскочил с места. Стул с грохотом опрокинулся. Клавдия ахнула.

– Мы были в Германии, – подтвердил полковник. – Общались с немецкими летчиками. Это настоящие люди. Победители.

– Германия не нападет на СССР, – повторила Вера. – Это говорю вам я, жена полковника Кириленко! Я заявляю со всей ответственностью коммуниста – войны с немцами не будет!

Под зеленым абажуром повисло неловкое молчание.

– Ты заговариваешься, Вера! – внезапно рявкнул Тимофей. – Немцы верят Гитлеру больше, чем христианским заповедям. Они поклоняются фюреру, как божеству. Они верят в его мощь, а во имя веры ещё и не то можно сотворить. Они не побоятся. Они нападут, и нападут скоро.

Тимофей кричал. Девушки сидели, смиренно сложив руки на коленках. А под зеленым абажуром внезапно всё изменилось, возникли новые лица. Хозяйка уже не присматривала за ними. Мать Клавдии поднялась, выбежала из комнаты. Кто-то из мужчин – вероятно, сам Генка – последовал за ней. Хлопнула входная дверь. Почему хозяева в разгар веселья выскочили из квартиры? Клавдия тоже поднялась, поспешила в угол, к окну, туда, где стоял патефон. Она недолго перебирала пластинки. Звуки медленного фокстрота подняли гостей на ноги. Кто-то топтался на небольшом пятачке, возле двери. Остальные пошли танцевать в прихожую.

Вернулись хозяева, принесли табуреты. Новых гостей супруги Наметовы посадили между собой. Один из них, восточного вида, смуглый, крупный мужчина, чрезвычайно заинтересовался закуской. Отведав говяжьего языка, закусив прозрачную, рубиновую наливку свекольным салатом, он уставил на Ксению темные с поволокой очи.

– Чья это девушка? Ваша дочь? – спросил он.

– Да это ж подружка нашей Клавдии. Вместе учатся в Институте философии, литературы и истории имени Чернышевского. Гуманитарии. – Отец Клавдии, мастер кирпичного завода, говорил торопливо. Белоусый, кряжистый старик с нарочитым подобострастием наполнял быстро пустеющую тарелку нового гостя.

Второй гость – неприметная, молчаливая и пронырливая с виду личность, закусив на скорую руку, без лишних церемоний обежал всю квартиру Наметовых. Он осмотрелся, цепляясь острым взглядом за каждое лицо. Он обследовал каждый предмет. Он прислушивался пока наконец не остановился возле Веры Кириленко и та не положила руки ему на плечи. Они закружились в фокстроте. Легкий подол шелкового платья, подобно виноградной лозе, обвил, яловые, до блеска начищенные голенища.

Клавдия со вздохом облегчения опустилась на соседний стул. Ксения наклонилась к самому уху подруги. Чувствуя напряжение Клавдии, старалась говорить как можно тише.

– Кто это?

– Клепчук и Леонтьев, – едва слышно отвечала та. – Он ну…

– Что?

– Один – майор, другой – старший майор госбезопасности, – пояснила Клавдия.

Пары чинно танцевали. Клавдию пригласил соседский парнишка – студент Политеха. Вера Кириленко танцевала с щупловатым Клепчуком третий фокстрот кряду. Из прихожей слышались беззаботный смех и шарканье нескольких пар ног. Леонтович, похоже, решил основательно надраться. Да тут ещё хозяин дома взял его в оборот. Отец Клавдии пустил в ход всё свое пролетарское обаяние, применив к тому же хорошо проверенные средства – четвертьведерную бутыль самогона и стограммовые граненые стаканчики. В прямоугольных гранях стаканов отражался зеленый шелк абажура. Мутная жидкость, попадая из бутыли в стакан, приобретала красивый фисташковый оттенок. Леонтович пил, старик Наметов подкладывал ему на тарелку снедь. Они говорили о новых марках проката, о трамвайной линии, прокладываемой от Даниловского рынка к Нагорному поселку, о будущей зиме, которая обещает быть чрезвычайно холодной. Мелодия фокстрота то замедляла темп, то убыстрялась. Леонтович сыто рыгнул и, ухватив руку старика Наметова за запястье, решительно пресек попытку вновь наполнить его стакан. Нет, похоже, надираться он не желал.

– Чем думаешь заниматься после окончания вуза? – спросил он Ксению.

– Переводами. Немецкий. Испанский, – быстро ответила Ксения.

– Такие специалисты нам понадобятся, ик. Скоро понадобятся! – Леонтович ещё раз громко икнул. Наверное, все-таки надрался. – Хорошие работники, матери семейств. Ты готова стать матерью, девушка?

Откуда выскочил летчик? Возник внезапно, будто выпущенный из катапульты.

– Ты чё к девушкам пристаешь, старший майор? Где твой моральный облик офицера? Без жены на вечеринку приперся? Если по служебной надобности, то зачем самогон трескаешь? Взыскания не боишься? И не с таких, как ты, лычки срывали! Думаешь, в гражданское платье оделся и уж можно к девушкам приставать?

Тимофей вопил, брызгая слюной. Ревность, невыносимая тупая боль мешала ему как следует рассмотреть врага. Да и на что там смотреть? Мышь-полевка, серая, неказистая, недолговечная тварь. Шаткий каблучок кудрявой девчушки-студентки раздавит такую без затруднения. А эта тварь Веру держит руками. Обеими руками! Эх, полковник! Герой! Тебе бы только небеса таранить!

– Клепчук! – ревел Тимофей. – Да разве тебе устав с чужими женами вытанцовывать позволяет? Фокстрот – танец непманов и буржуев. А ты, Клепчук, коммунист и офицер.

Патефон умолк. Из ярко освещенной прихожей в столовую, подслеповато щурясь, заглядывали оживленные лица.

– Включите же музыку! – попросил кто-то. – Петра Лещенко! В нём-то ничего зазорного, чай, нет?

На указчика зашикали. Гости настороженно ждали продолжения скандала.

– Зачем буянишь, Ильин? – шлепая губами, спросил Леонтович. – Мало тебе недавних похождений? Снова хочешь «на губу»? У нас на каждого дело заведено. Родина помнит, как ты в тридцать шестом куролесил перед отправкой сам знаешь куда. Тогда генерал Лукин[1] тебя отмазал. Героем себя считаешь? А я скажу тебе так: нет у нас героев!

– Как это: нет героев? – проговорил кто-то в коридоре.

Возможно, это полковник, муж Веры Кириленко, осмелился прекословить старшему майору госбезопасности. Но Леонтович, казалось, никого не слышал, кроме себя.

– У нас здесь и сейчас есть только один герой. Один на всех. И герой этот – наша социалистическая отчизна.

Ксения заметила, что и Клепчук, перестав кружить Веру, вперил в Тимофея сверлящий взгляд. На лице летчицы застыло пренебрежительно-брезгливое выражение. Ни мина надменности, ни плотно сомкнутые поджатые губы не портили её черт. Ксения вздохнула.

– Ты, Ильин, лучше бы девушку на танец пригласил, – продолжал вещать Леонтович. – Посмотри какая! Кудряшки-воротнички, немецкий, испанский. Дай девушке отдых от наук. Нашей стране нужны новые солдаты! Правильно, старик?

Леонтович опустил руку на плечо хозяина дома. Старик Наметов согласно закивал.

– Должны рождаться и новые солдаты, и новые мастера, такие как… – Похоже, Леонтович или забыл, или вовсе не знал имя хозяина дома.

Ксения встрепенулась. Она схватила Тимофея за руку, просительно глянула на Клаву, и та поспешила к давно умолкшему патефону. Грянул быстрый фокстрот. Заскучавшие было гости снова убрались в прихожую. Ксения потянула Тимофея за собой.

– А и правда, пойдем! – буркнул тот. – Ты как относишься к апельсинам?

– Очень люблю!

И он сунул в брючные карманы пару оранжевых плодов.

В прихожей было тесно. Танцующие сталкивались боками, терлись спина о спину. Никому не хотелось возвращаться в комнату, где кружились Вера Кириленко с Клепчуком и ещё одна, самая отважная из пар.

– Не здесь! – решительно заявил Тимофей. – Айда на улицу!

Ксения повиновалась. Они слетели вниз по вонючей лестнице. Прежде чем выскочить наружу, Тимофей с громким треском прикрыл дверь квартиры Резаевых.

– Ой! – пискнула Зухра.

– Так тебе и надо! – засмеялась Ксения.

Они выбежали в заросший тополями двор. Над их головами, сквозь редкие пока кроны, светила огоньками труба кирпичного завода.

– Куда пойдем? – спросила Ксения.

– К тебе.

– Может быть, здесь потанцуем? Слышишь музыку?

Из открытого окна Наметовых слышались звуки фокстрота.

– Ах, Катя-Катенька!.. – принялся подпевать Тимофей.

* * *

Белая кипень яблонь бушевала над дощатыми оградами. Воздух был напоен ароматами растений. Трещал соловей. Звуки фокстрота ещё долго преследовали их, а Тимофей бежал прочь. Так спасается от проливного дождя бестолковый, позабывший о зонтике пешеход.

Как унять боль? Где спрятаться? Нагорный поселок невелик. Стань среди улицы, вертись волчком, всё, что увидишь – пыльные кроны тополей и фабричные трубы над ними. Двух– и трехэтажные дома можно по пальцам пересчитать. Остальное – домишки-пятистенки с двухскатными крышами. Эти утопают в майском цветении, а он, Тимофей, захлебывается собственной ревностью. Девчонка тянет его в калитку. Наверное, здесь она живет: половина дома в три окна, остекленная веранда, посыпанный щебнем двор. На дворе, под навесом – штабель дров, куча угля. Угольная пыль повсюду. В центре двора – качели на покосившихся столбах. В углу двора – летняя кухня. Девчонка тянет его к обитой дерматином двери.

– Погоди! – смеется он. – А апельсины?

– Дома съедим, – недоумевает она.

– Они не для еды! Хочешь я выжму из них сок?

– Хочу!

– А не побоишься?

– Я? – Она снова недоумевает. Забавно.

Тимофей оглядывает двор.

– Встань-ка спиной к дровнику, – распоряжается он, и девчонка послушно становится спиной к угольной куче. Тимофей кладет ей на макушку апельсин, расстегивает кобуру, снимает ТТ с предохранителя.

– Ой! – смеется девчонка, а в глазах страха нет.

Молодец! Тимофей отступает, прижимается спиной к низкой юбке веранды. Большой двор! Шагов в двадцать в ширину. Тимофей прицеливается. В рассветных сумерках оранжевый плод чужой страны ярок, подобен упавшей с неба звезде. Хлопок выстрела спугивает пугливых котов на крыше летней кухни и те с истошным мяуканьем разбегаются в стороны. На волосах и лбу девчонки – сок апельсина с волоконцами мякоти. Она смеется, вытирает пальцами сок, облизывает ладони, шепчет:

– Ещё!

Тимофей водружает второй апельсин ей на макушку. Ему уже становится скучно. Он целится, мажет. Пуля зарывается в уголь, вздымая в воздух облачко черной пыли.

– Ещё! Ну же! – настаивает девчонка.

– Больше нельзя. Патронов нет, – Тимофей застегивает кобуру.

Сени пахнут семейным уютом. В углу, под вешалкой – груда обуви. Сапоги, туфли ботинки. Девчонка разувается, кидает свои туфлишки в кучу. Тимофей стягивает сапоги.

– Все уже спят, но мы будем пить чай. Ведь у Наметовых не напились, – шепчет она.

Не напились? Тимофей смеется. Уж он-то напился вдосталь. Налился горечью да болью с девчачьим сидром пополам.

Почти всё пространство кухоньки занимает большая беленая печь. На ней, за ситцевой занавеской, кто-то громко сопит.

– Кто там? – спрашивает Тимофей.

– Это один несчастный человек, – отвечает девчонка. – Мама приютила его. В теплое время года он живет в летней кухне. Но сейчас ещё бывает холодно ночами и он спит на печи.

– Да кто ж таков?

– Инвалид Гражданской войны. Старик.

Девчушка оглядывает кухоньку. Ищет подходящую посуду, находит лишь стаканы да чашку с отбитой ручкой. Сейчас ради него выставит лучший сервиз. Добрая. Экие забавные у неё кудряшки, а личико серьезное. Глаза блестят. Пожалуй, хороши эти глаза, но не такие глубокие, как у Веры. Эх, потонул он в омуте! Неужто навек пропал? Ах, Вера, хоть бы раз за весь вечер посмотрела ласково. Хоть бы заговорила! О чем угодно! Так нет же! Муж явился! Герой! А он, Тимофей, разве не герой? Из-за занавески вылезло косое суконное рыло. Мужик ли баба – не разберешь.

– Ты кто? – устало спросил Тимофей.

– Это ты кто, – отозвалось рыло. – Таскается всякая шваль по чужим кухням. Спать мешает.

Тимофей крякнул. Сунул в рыло кулаком, оно убралось за занавеску. Нашел на подоконнике недопитую поллитровку. Допил. Стало немного легче.

Из комнат прибежала, звеня посудой, девчушка. Зарозовела, глазки блестят пуще прежнего. Спрашивает смущенно:

– Ничего, что старая заварка?

Эх, придется ещё и чай пить!

– А давай притворимся, что мы любим друг друга? – смеется Тимофей.

– Как это? – она в смятении.

Чашка вырывается из её рук. Тимофей ловким движением ловит её, не дает упасть на пол.

– А так. Я тебя научу. Ты ведь не делала такого никогда раньше?

Девчушка действительно такого раньше никогда не делала. Она колеблется. Схватка страха и решимости. Ах, как это знакомо Тимофею! Да она, пожалуй, чем-то похожа на него. Смелая! Но косится на печь, стесняется. Это нормально.

– Оно не помешает нам, – шепчет Тимофей ей на ухо.

Девчонка пахнет сидром и наметовским студнем. Тимофей смеется. Как забавно! Она и целоваться-то не умеет.

– Разомкни губы, – шепчет он.

Она послушна, податлива, но очень уж неопытна. Тимофею хочется позвать Веру. Хочется крикнуть:

– Смотри!

Нет, надо молчать. Может быть, удастся хоть как-то забыться? Девчонка жмурит глаза, улыбается, забавно прикусывает нижнюю губу. Тимофей гладит её живот. Ещё одно диво – у неё дорожка от лобка к пупку, тоненькие светлые волоски.

– Тропа любви, – шепчет Тимофей. – Люби меня. Пожалуйста, люби! Если ты меня не полюбишь, тогда от жизни ни проку, ни смысла!

* * *

Оставив за спиной заборы и крыши Верхних Котлов, Ксения перебежала по мостику через железную дорогу, миновала клуб Нагорного поселка, по правую руку осталось краснокирпичное древнее строение. В этом доме жила одноклассница Ксении и Клавы – Лиза Пицулина. Вот и её окошко – ситцевые ветхие занавески в первом этаже. Ксения на минуту приостановилась, сунула ладонь в карман платья. Там ли записка? Сложенный вчетверо тетрадный листок острым уголком впился в ладонь. Стоит ли менять планы? Если менять, то как раз есть повод зайти к школьной подруге. Пока чай да разговоры, Генка уедет в полк и она не сможет передать записку. Ксения глянула на часики – половина девятого. Окошко Лизы было распахнуто. Ситцевая занавеска слегка колебалась на сквозняке. Колебалась и Ксения. Её сомнения разрешила старуха-домработница.

– Это Ксеня, что ль? – сухая, перевитая венами рука отдернула занавеску.

– Я, баба Паша. А где Лиза? Она дома?

– Нет. Ушла спозаранок. Ты разве не знаешь? Она устроилась чертежницей на завод имени вашего товарища Молотова.

– Нашего, – культурно поправила старуху Ксения.

– Ваш товарищ Молотов на этом заводе уж все московские колокола переплавил. Теперь чего-то чертят. Чертям чертят, – бормотала бабка. – Ты зайдешь? Я ватрушки пеку.

– Нет. – Ксения уже приняла решение. – Мне надо … у меня тут дело…

– А косы-то зачем обрезала? – скрипела ей в спину старуха. – А кудри-то навила…

Ксения бежала дальше. Слева остался паршивенький сквер с памятником товарищу Молотову посредине. Здесь уже цвели чахлые кусты сирени. Тут три дня назад Тимофей в первый раз её поцеловал. Походя, между делом, но в губы. Товарищ Молотов со своего кирпичного постамента видел её первый поцелуй. Вот и нужный дом. Огромные квадратные окна, три ступеньки, дверь парадного, зеленый глаз Зухры в дверной щели, лестница на второй этаж. Ксения не помнила, как оказалась у двери Наметовых.

Генка пах кожгалантереей и одеколоном. Его коричневая куртка издавала мелодичный скрип при каждом движении. По утреннему времени щеки лейтенанта Наметова были идеально гладкими и пока не кололись.

– Клаву пришла повидать? – он долго держал её в своих объятиях, а она болтала в воздухе ногами, со смехом стараясь мысками туфель нащупать пол. – А Клавы-то и нет!

– Ну и хорошо!

– Значит, можно целовать? – почуяв под собой твердый пол, Ксения наконец смутилась. Да что уж там! Если решила – прыгай головой в омут.

– У меня дело. К тебе.

– Какое? Ой, как вы смущены, девушка! Не тушуйтесь, ваш верный друг и поклонник на всё готов.

Ксения нашарила в кармане записку, протянула её Генке и испугалась пуще прежнего. Сложенный вчетверо тетрадный листок не был запечатан в конверт, не был заклеен. Текст, написанный на нём неровным подчерком Ксении, мог прочитать каждый.

– Передай Тимофею. Пожалуйста. – Ксения сглотнула ком в горле.

Какие же интересные у Геннадия ботинки! Светло-коричневые, с тупыми носами и фигурной строчкой по союзке. Шнурки блестящие, из витого шелка, не иначе. Наверное, устал летчик от военного формы – сапог и галифе, вот и польстился на модную обувь.

– Разве ты не собираешься в полк? – Ксения наконец решилась посмотреть Генке в лицо. Ну да, подбородок и щеки тщательно выбриты, из носа торчат противные волосины, в глазах нехороший задор. Сейчас станет насмехаться.

– Передам. – Генка оказался подозрительно скромным. – Сегодня же и передам. Мы встречаемся после обеда у входа в парк Горького.

– В котором часу?

– Неважно. Я передам.

* * *

Генка покорно носил записки и первую неделю, и вторую. Ксения скоро перестала волноваться. Может быть, потому, что все записки, начиная со второй, стала аккуратно запечатывать в конверты? Тимофей небрежно писал ответы на чем придется, с каждым разом тратя на это занятие всё меньше раздумий и слов. В пыльный, ветреный понедельник, когда Москву запорошила тополиная вьюга, Генка решил прочесть записку Тимофея. Решение пришло внезапно. Он присел на скамейку в скверике, возле памятника товарищу Молотову. Голова была совсем пустой. Да и о чем можно думать после получения приказа о досрочном окончании отпуска? Завтра, во вторник, вся их команда должна отправиться к месту дислокации полка, о чем получен соответствующий приказ. Муж Веры уехал неделю назад. Его полк базируется под Гродно. Костя отбыл внезапно, без обычных, принятых в таких случаях, прощальных ритуалов. В тот день, когда уехал Константин Кириленко, Генка понял: скоро и ему придется покинуть Нагорный поселок.

Записка выпала из кармана вместе с пачкой папирос. Генка машинально развернул листок. Посередине сероватой, полупрозрачной четвертинки Тимка написал корявым, рвущим бумагу подчерком одно только слово: «Занят». И ничего более, ни обращения, ни подписи, ни даты. Хорош капитан, так обращаться с девушкой! Генка закурил. Конечно, роль почтальона давно наскучила ему. Но как сказать об этом Ксении? Генка задумался. Он поднес тлеющую папироску к углу листа. Тонкая бумага быстро занялась. Грубый ответ капитана Ильина чернел и корчился в пальцах лейтенанта Наметова. Когда записка тонким пеплом ссыпалась на гравий, Генка вскочил с места. На всё про всё оставалось около полутора суток. Надо спешить жить.

* * *

Ресторан «Прага» кишел многолюдством. Возле подъезда толклись таксисты, сновала праздная, вычурно одетая публика. Тимофей явился рано, когда рабочий день в торговых и государственных учреждениях ещё не подошел к концу. Перед тем как отправиться в полк, Генка пожелал устроить прощальный ужин, пошиковать. Тимофей надеялся занять хороший столик, и ему это удалось. Гуттаперчевый официант усадил его за возле окна, недалеко от эстрады, подал меню, изогнулся, угодливо выжидая.

– Могу предложить коктейли, – ворковал он, поглядывая на тимофеевы ордена.

– Что? – рассеянно спросил Ильин.

– Сливки с ликером «Мараскин», ликер «Шартрез», «Какао-шуа», «Масседуан из фруктов», коктейли: «Кларет-коблер», «Черри-бренди-флипп», «Маяк», «Шампань», кизиловый пунш.

Тимофей поднял на него глаза.

– Я похож на девицу? – и, не дожидаясь ответа, добавил: – Неси коньяк и шашлыки. Ну и всякие соления.

– Шашлыки из баранины?

– А то из чего же? – Тимофей начинал злиться. – Шашлыки!!! Ты плохо слышишь меня?

Пожилая пара за соседним столиком воззрилась было на них, но грянул джаз-банд. Публика задвигала стульями. В клубах табачного дыма поплыли пары.

– У нас есть шашлык из курицы, свинины и баранины. Вы какой желаете? – официант переминался с ноги на ногу.

– Я желаю бараньего мяса и триста грамм коньяку. Понял?

– Так точно.

Официант удалился, а Тимофею сделалось совсем скучно. Он то подпевал джаз-банду, то вертел головой. Не подыскать ли себе даму на вечер? А может быть, всё-таки отправиться к Вере, ведь Костя уже укатил в свою часть? Странная жизнь у них: не вместе, не врозь. Скука, тоска! Хоть бы вправду началась война. Хоть какое-то движение жизни, а так…

Официант подал коньяк, склонился к столику, наполняя его бокал, проговорил тихо:

– Там у портье, вас какая-то девушка спрашивает.

– Что? – изумился Тимофей.

– По виду не гулящая. – Лицо официанта сохраняло равнодушно-постное выражение.

Только сейчас Тимофей увидел Ксению. Она стояла у входа в ресторанный зал все в той же белой кофточке и широкой темной юбке. Но признал он её не по наряду, а по круто завитым, ниспадающим на плечи кудрям.

– Да, я знаю эту девушку, – пробормотал Тимофей. – Дорожка любви…

Официант ухмыльнулся и направился к Ксении.

* * *

Она села напротив. Официант поставил перед ней прибор, наполнил на треть коньячный бокал. Но она запротестовала и Тимофей заказал бутылку сидра. Помолчали. Тимофей первым нашел подходящие случаю слова.

– Ты прости, что грубо ответил последний раз. Был занят. Просто очень занят.

– Я узнала у Гены. Ну, в смысле, где вас можно разыскать. Просто повидать хотела, и всё.

Официант подал сидр и удалился. Тимофей молчал. Скука отступила, но навалилась лень. О чем-то ведь надо говорить. Но о чем? Нет, пусть уж лучше она сама. Искала, писала записки, хотела что-то сказать, так пусть говорит.

Официант подал шашлык, но есть расхотелось. Румяные куски мяса исходили паром. Музыка бравурного марша лезла в уши. Девчонка долго молчала.

– А помните, как вы мне сказали…

– Что?

– Давай притворимся, что любим друг друга. Так вы сказали. Ну вот. Я не притворялась.

И забавно, и грустно одновременно. Девчушка с Нагорного поселка смотрит на него широко распахнутыми глазами. Неужто о девственности жалеет?

– Да не жалей ты об этом! – хмыкнул Тимофей. – Лишняя подробность! Это могло случиться в любой момент, не со мной, так с другим.

– Мне другого не надо.

Тимофей испугался: а вдруг она разревется прямо здесь, за столиком, среди разряженных дам и шныряющих повсюду официантов?

– Послушай. – Тимофей придвинулся, она отстранилась. – Я, конечно, обещал, и это нехорошо. Но я ведь не лгал, правда? Ты сама этого хотела. Нормальное человеческое желание.

– Мне казалось, вы любите меня. Вы показались мне очень одиноким… Наверное, я чего-то недопоняла!

– Вот именно!

– Я храню ваши записки…

– Выброси их.

Наконец она смутилась, отвела глаза, стала рыскать взглядом по переполненному ресторанному залу, словно высматривая кого-то.

– Не обессудь, – продолжал Тимофей. – Я уже сейчас завидую тому, кто будет рядом с тобой. Тому, кого ты выберешь.

– Я выбрала вас. – Она по-прежнему не смотрела на него.

– Я тебя, конечно, любил. – Тимофей попытался поймать её взгляд. – Но теперь от любви ничего не осталось. Понимаешь? Был ма-а-аленький бугорок, а теперь – ровное место.

Он провел ладонью по скользкому льну скатерти.

– Я выбрала вас, – повторила Ксения.

Упрямая! Эх, если б вместо эмок возле подъезда «Праги» сейчас стоял Ил-2 – новенький штурмовик! Эх, разбежался он бы сейчас по колдобинам Арбата, взмыл бы над кремлевскими звездами! А потом – хоть «на губу», хоть в не столь отдаленные места, только бы подальше от этой доброй души. Хоть бы заплакала! Хоть бы закричала, ударила б его, что ли!

– Я не виноват. Так получилось. Хочешь ещё шипучки?

Она отрицательно помотала головой. Зачем-то спросила виновато:

– Вы проводите меня? В последний раз.

– Куда? – растерялся Тимофей.

– В последний раз, до Нагорного поселка.

– Я занят сейчас…

Тимофей уже увидел Веру. На ней были не обычные китель и узкая юбка. Она надела синее с белым воротником платье, высокая прическа, прямая осанка – цивильный наряд шел ей ничуть не меньше, чем офицерская форма. Она несла себя между столиками. Анатолий Афиногенович, его незаметная жена, Генка Наметов, метрдотель на присогнутых, длинных, как у кулика, ногах сопровождал компанию к столику Тимофея. Генка и Анатолий вертели головами. Конечно, его, Тимофея, ищут! Вера смотрела прямо перед собой с легкой улыбкой, прислушиваясь к заискивающим речам метрдотеля, и не было в плотно заполненном публикой зале «Праги» мужчины, который не засмотрелся бы на неё. Тимофей вскочил.

– Извини, – торопливо проговорил он. – Я знакомых увидел. Летчики из нашего полка. Мне надо переговорить с ней, с ними о… Ну, всякие служебные дела…

Вера встретила его холодновато, но пожатие её оказалось сердечным, щека шелкова, а волосы пахли новомодными духами. Голова Тимофея пошла кругом. Скуки как не бывало. Вернувшись к столику, он и не заметил, что Ксения исчезла.

Генка и Анатолий смеялись, игристое вино выплескивалось из узкого горлышка пенным потоком. Вера морщила тонкий нос с притворной брезгливостью.

– Я видела подругу Клавы, – проговорила она. – Девочка сама не своя. Что ты сделал с ней?

* * *

Последний раз их взгляды столкнулись у входа в ресторан, когда Тимофей уже запрыгнул на переднье сиденье кабриолета. Он завел мотор, включил передачу.

– Погоди! – горячая ладонь Веры коснулась его руки. – Анатолий ещё не приземлился.

Ярко освещенная площадка перед входом в «Прагу» пестрела вычурными нарядами. Веселые люди входили и выходили через вращающиеся стеклянные двери. На мостовой газовали авто. Звуки джаз-банда аккомпанировали смеху беспечных посетителей этого шикарного места. Ксения стояла неподалеку от входа в ресторан, с застенчивым любопытством рассматривая их компанию. Тимофей нечаянно наткнулся на её взгляд и отвел глаза. Анатолия Афиногеновича всё не было. Минуты тянулись мучительно долго. Тимофей знал – девушка смотрит на него. Наконец рессоры кабриолета просели под тучным телом штурмана.

– Теперь можно ехать! – скомандовала Вера. – Ну что же ты, Ильин? Жми на газ!

Тимофей снова глянул на Ксению. Всё верно. Смотрит. Что это – жалость? Внезапно возникшая никчемная привязанность?

– Мы часто попадаем в плен своих чувств, иллюзий, заблуждений, – внезапно произнесла Вера. – Порой всю жизнь проводим в плену. Скоро начнется война. Она всё расставит по местам. Разрушит иллюзии, уничтожит ненужные привязанности.

– Ну да, – отозвался Тимофей, заводя мотор. – Лучше смерть, чем жизнь в плену.

– Я бы не сдался в плен. – Анатолий, как обычно, принял точку зрения своего командира. – Покончил бы с собой. Застрелился бы.

– А я бы бежал, – вставил своё Генка. – Из плена можно бежать, если задаться такой целью.

– В любом случае убивать себя не стоит, – проговорила Вера. – А девушку надо подвезти.

– Какую девушку? – Тимофей положил руку ей на колено.

– Твою. – Вера улыбалась, но глаза её сочились гневом.

– Действительно! Что же, мы так и оставим Ксению? – спохватился Генка. – Эх, ребята, придется потесниться.

Он выскочил из кабриолета и, не слушая возражений, усадил сестрину подругу между собой и женой Анатолия.

* * *

Тимофей вел кабриолет осторожно. Тихо, стараясь не горячиться, обсуждал с Генкой судьбу белого кабриолета. Анатолия с супругой высадили в Замосворечье. Там в домике с мезонином, в небольшой квартирке на первом этаже, жила родная тетка Анатолия Афиногеновича. Там уже которую неделю квартировали, бузили, порушив старушечий покой, однополчане капитана Ильина. Вера дремала на переднем сиденье. Ксения рассматривала совсем светлую в начале лета московскую ночь. Генка трещал без умолку. Их путь лежал по Загородному шоссе в Нагорный поселок. Тимофей, в полуха прислушиваясь к речам Наметова, размышлял о главном. Под каким предлогом задержаться в наметовской квартире? Так хотелось провести эту ночку вместе с Верой! Но ведь там и Клава, и Генкины родители, и он сам, неотвязный.

Когда в небесах над дорогой воздвиглась освещенная огнями труба кирпичного завода, Ксения оживилась:

– Меня скоро нужно будет высадить, – пролепетала она.

– Не дури! – возразил Генка. – Тимка, надо пересечь железную дорогу. Там есть мостик.

– Я знаю, – отозвался Ильин.

– Мы довезем тебя до дома, милая, – заверил Генка Ксению.

Тимофей глянул на Веру. Дремлет. Где же дом девчонки? Как-то он сумел опознать домик Сидоровых: по крашеному ли голубой краской штакетнику, по огромному ли кусту жасмина, благоухающему возле калитки. Тимофей остановил автомобиль точно возле почтового ящика. Ксения выскочила наружу.

– Вот спасибо! – она устало улыбнулась. – Спокойной ночи.

– Проводи девушку до двери, изверг, – прошипел Генка в ухо Тимофею.

Пришлось повиноваться. Он зашли во двор. Ветви отцветающей сирени скрыли их от нескромных взглядов. Ксения завернула за угол дома, остановилась возле обитой дерматином двери, ведущей в сени.

– Последний поцелуй? – улыбнулся Тимофей.

– Последний? – эхом отозвалась она.

Смутные, неясные, болезненные воспоминания навалились на Тимофея. Зачем он приходил в этот дом? Натворил дурного? Набедокурил нечаянно? Надо же теперь как-то по-хорошему расстаться. Надо оставить девушку без обиды в сердце. Он прижал Ксению к себе. Стало ещё хуже. Тимофея смутило её страстное желание раствориться в его объятиях, слиться. Нет уж! Так совсем нечестно. Он хотел отстраниться, но она не отпускала его. Так они стояли, подперев телами дверь, ведущую в сени. Стояли минуту, другую до тех пор, пока дверь с силой не распахнулась. Ксения отпрянула, потирая ушибленное плечо. Тимофей, повинуясь непререкаемому инстинкту, ударил ладонью по полотну двери. Та прикрылась, но лишь на миг.

– Не надо! – взмолилась Ксения. – Я прошу вас, не надо больше!

Тимофей отступил, а из-за двери вышел старик. Он тяжело ступал, опухшие ноги едва держали его. Тело старика подпирала сучковатая клюка. Из-под бабьего платка, прикрывавшего его голову, выбивались седые пряди. Дед пах дешевой махрой и ещё чем-то сладким, неведомым. Тимофей потянул носом.

– Конфетами эдакое рыло кормите? Ирисками?

– Здравствуй, гордый человек. – Старик, кряхтя, поклонился.

Из-за ветвей сирени вякнул клаксоном кабриолет.

– Ещё минута! – крикнул Тимофей в темноту. – Мне тут надо… проститься.

И, посмотрев на деда, добавил:

– Уйди, а? Я с девушкой только прощусь.

– Прежде чем трогать её, скажи, кто ты и откуда. Чей?

– Ничей! – Тимофей сплюнул. – Ты уж прости меня, старик. Девушка ждет. Мне надо закончить тут…

Дед ухмыльнулся.

– Нет, ты мне скажешь, кто ты и откуда! – прошамкал беззубый рот. Нет, не ел старый хрыч ирисок. Нечем ему.

– Это Тимофей Ильин, дяденька, – пролепетала Ксения. – Он летчик, орденоносец, герой.

– Антихрист он, – прошамкал дед. – Мерзкий, злой антихрист. И ты опоганилась им, детка. Теперь его грязь и на тебе тоже.

– Слушай, – всполошился Тимофей. – Не тебе ли, лишенец, я пару недель назад в морду сунул?

– Мне. Большая честь!

– Ну так получи ещё!

Тимофей для острастки ударил ногой по клюке. Та с деревянным стуком ударилась о стену дома и упала на землю. Тело деда скрючилось, он хватал рукой воздух в тщетных поисках опоры. Старик опускался на колени медленно, с тихим жалобным стоном. Тимофей почувствовал, как тонкие пальчики Ксении вцепились в его плечо.

– Прошу, не надо! – молила она. – Дяденька стар. Ноги его совсем не держат. Он не хотел вам грубить.

– Я-то как раз хотел грубить. – Старик стоял на коленях, опираясь одной трясущейся рукой в землю, другой отирая испарину со лба. – Я стар и не могу защитить тебя, Ксеня. И никто не может. От антихриста защитит лишь молитва…

– Замолчи, дядя!

– Он обесчестил тебя у меня на глазах, а я промолчал, струсил, многогрешный. Увы мне! А ты его оставь, Ксеня, не то он причинит тебе зло ещё большее!

– За что ты поносишь меня, старик? – в глазах у Тимофея потемнело. Выпитый коньяк, бессонная ночь, ревность, навязчивая девчонка – нет, надо срочно покончить со всем этим! Он слышал, как где-то очень далеко крякает клаксон кабриолета. На один лишь миг Тимофею почудилось, будто кто-то толкнул его под руку.

– Антихрист! – прохрипел старик, и тогда Тимофей ударил его.

Хотел просто пнуть в бок ногой, но зачем-то занес кулак и ударил по голове. Старик рухнул набок. Девчонка отчаянно верещала, наскакивала на него, хватала горячими ручонками. Потом она куда-то делась, даже вопить перестала. А Тимофею чудилось, что какая-то неизвестная ему доселе, но непререкаемая сила овладела его телом. Его кулаки, плечи, ноги соударялись с разными предметами: твердыми и мягкими, устойчивыми и подвижными, мертвыми и одушевленными. Его сила не имела границ, не подчинялась разуму. Да о чем раздумывать, когда он, герой и орденоносец, коммунист, подвергается нападкам какой-то нищей швали, лишенцев, мелких людишек, жизни которых цена – одна копейка, и то с переплатой? Тимофей не мог остановиться, пока кто-то не ударил его по спине. Удар оказался чрезвычайно болезненным. Стало так темно, будто на голову ему надели пустое ведро и со всех силы ударили по нему ещё раз. Тогда Ксения закричала снова. Её голосу вторили странные причитания, голос навзрыд произносил смутно знакомые, но давно позабытые слова. Когда Тимофей нашел в себе силы, чтобы разомкнуть веки, первой, кого он увидел, оказалась Вера. Летчица сидела на нижней из трех ветхих ступеней, ведущих в сени. Она держала на коленях голову старика. Сучковатая клюка стояла рядом с ней, прислоненная к стене. Заметив, что Тимофей очнулся, Вера взяла клюку в руки.

– Станешь бить меня? – сообразил Тимофей.

– Ещё бы! – отозвалась она.

– Защищаешь не тех…

Она не дала ему договорить:

– Убирайся прочь!

Тимофей поежился. Тело его ныло. Голову сдавливали болезненные спазмы.

– Ты избила меня? Зачем ты это сделала? Ради этого вот лишенца? Да не поп ли он?

– Ты же сам говорил: ради веры можно совершить многое. Помнишь?

– Как в таких случаях говорят лишенцы? Гореть мне в аду? – усмехнулся Тимофей.

Зрение постепенно возвращалась к нему. Из мрака возникла обитая вагонкой стена дома, заплаканное лицо Ксении, высокая, ломкая фигура Наметова.

– Не волнуйся так, Тимка! – буркнул Генка. – Если ты отправишься в ад, я последую за тобой и туда.

– Греховное суесловие, – едва слышно прошамкал старик.

Вера оглаживала его плешивую макушку, перебирала пальцами седые, давно немытые и нестриженые пряди.

– Надо зайти в храм. Муторно мне. Нехорошо. Мы забыли о Боге, а завтра отправляться в часть, – приговаривала она.

* * *

Не прошло и месяца, как всё изменилась в Нагорном поселке. Шоссе и обочины дорог в окраинных кварталах ощетинились противотанковыми «ежами». По улицам маршировали серьезные мужчины в кепках, с винтовками за плечами. Дивизии народного ополчения формировались одна за другой. Нагорный поселок стал стремительно пустеть. В сквере, рядом с памятником товарищу Молотову, люди сбивались в стайки, сообща слушали репродуктор. Потом расходились каждый по своим делам. С началом бомбежек надо было осваивать науку борьбы с зажигательными снарядами. Ксения погрузилась в полную тревог суету.

За всеми треволнениями похороны старика-лишенца прошли незамеченными. Мать Ксении распорядилась по-своему: пригласили священника, совершили погребальный обряд, поплакали.

Ксения ходила к призывному пункту на Донскую. Коридоры бывшего Института глухонемых были наполнены озабоченными мужчинами. Пахло кирзой и ружейной смазкой. Ненароком задев плечом, тут не просили извинения, а просто гнали прочь, к мамке на кухню. Так продолжалось до тех пор, пока возле кованой ограды она не столкнулась с Клепчуком.

– Дочка Наметовых? – сурово спросил он.

– Нет. Я подружка Клавы – Ксения Сидорова, – прошептала Ксения.

– Зачем тут? – скривился Клепчук. – Ах, да! Комсомольский порыв!

– Я только хотела… – Ксении никак не удавалось перебороть робость. – Но меня посылают к маме на кухню… так обидно.

– Не робей. Сейчас ты нам не нужна. Но осенью можешь понадобиться.

– Зачем?

– Тупой вопрос. Когда понадобишься, тогда и узнаешь, зачем. А пока ступай отсюда, но не к маме на кухню, – ирония Клепчука отдавала горечью. – Ступай на курсы медсестер. На Пироговке. Знаешь?

– Найду.

– Чую я, к осени и такие, как ты, сгодятся нашей Родине.

– А потом, когда курсы закончу… Куда?

Но Клепчук уже высмотрел кого-то в толпе. Ему стало не до Ксении.

– Я сам тебя найду.

– Мой адрес…

– Не надо. Я через Клаву.

Толпа на дворе призывного пункта расступалась перед Клепчуком, давая ему беспрепятственный проход. И офицеры, и рядовые с опаской косились на петлички майора госбезопасности.

Часть вторая. Блуждания между берегами света и тьмы

– На допрос пленного собралось всё командование полка: Самсонов, Томалевич, Прожога – все явились с ординарцами. Наверное, если б с женами не разлучила война – привели бы и жен. – Наметов говорил, по обыкновению капризно кривя губы. – Пленный – немецкий летчик-ас. Говорят, эдакий ферт. Ты не видел его?

Тимофей покачал головой.

– Вера видела. Обмолвилась между делом, говорила, дескать, очень важно это. Но обсудить подробно не преставился случай.

– Сначала Прожога допросил его лично, – продолжил Генка. – Потом ещё раз вместе с Самсоновым. Ходят слухи, что при Самсонове ас так разоткровенничался, что у обоих командиров под фуражками седины добавилось.

– А кто из нас не поседел? Все, кто выжил. Возьми хоть меня. – Тимофей сдернул с головы фуражку.

Генка с непритворной внимательностью воззрился на коротко стриженную, русую поросль на макушке друга.

– На тебе нет серебра, – заметил он. – Похоже, они решили не делать секрета из его показаний. Пригласили зачем-то и летный состав. Всех, кроме техников. Решили подобие партсобрания устроить. Для тех, кто выжил.

– Смелое решение! Покрепче наших с тобой ночных полетов над западными областями. – Тимофей нахлобучил фуражку на положенное ей место.

Лес, обрамлявший летное поле, был изучен, изрыт, обжит и сделался подобен обычному населенному пункту, городишке или рабочему поселку. Не хватало только названий улиц и номеров строений. Крыши блиндажей курились прозрачными дымками. Дерновое покрытие на них желтело и увядало, выделяллось на фоне более яркой лесной подстилки. Подлесок свела на дрова интендантская служба, и летчики быстро нашли дорогу к штабному блиндажу. Неподалеку, закамуфлированная березовыми ветками, тарахтела мотором эмка. Тимофею удалось разглядеть номерной знак. Дивизионная, да и водитель не был ему знаком – старшина войск НКВД. Это вам не шутки! Тут же надежно укрытая кронами берез, стояла полуторка с тентованным кузовом. Возле колес расположился с котелками и чайником конвой. Генка заторопился.

– Видишь? Пленника считают важным. С такой помпой будут из Скоморохово в Москву отправлять!

Они спрыгнули в неглубокий окопчик, ведший к двери штабного блиндажа. Десяток шагов – и они попали в низкое, пропитанное запахами табака и сапожной смазки помещение. Неошкуренные стволы старых сосен подпирали бревенчатый потолок. Над центральным из них чадила керосиновая лампа. Под ней сидел тот, кого Генка называл немецким асом – совсем молодой человек с простоватым усталым лицом. Если б Тимофей до войны мог встретиться с ним на улице, в центре Москвы, у Никитских ворот, или где-то среди арбатских дворов, или, положим, в Нагорном поселке, скорее всего, он принял бы аса за обычного фэзэушника, активиста ДОСААФ[2], члена комсомольского бюро какого-нибудь средней руки заводишки, изготовляющего примуса, детские коляски и тому подобную дребедень. Беседа велась на немецком языке. Ас говорил медленно, стараясь четко произносить каждое слово. Он посматривал на штабного переводчика и обращался в основном только к нему. Офицеры – летчики и штабисты – расположились на табуретах и скамьях полукругом, в два-три ряда. Полковое начальство, разумеется, в первых рядах. Начальник штаба полка капитан Томалевич, как обычно, не вынимал трубки изо рта. Он сосредоточенно выпускал из-под усов аккуратные кольца. Вера сидела на шатком, на скорую руку сбитом табурете напротив немца. Забытая сигаретка тлела в её пальцах. И замполит Прожога, и даже сам командир полка полковник Самсонов смотрели на немца поверх её плеч. Но никто из комсостава, казалось, вовсе не обращал внимания на неуставное поведение подполковника Кириленко. Все, затаив дыхание, слушали немца. Те, что слабо понимали немецкую речь, внимали переводчику. Но были и такие, кто специально учил немецкий язык. Вера Кириленко, например. Она не сводила взгляда с румяных полудетских губ немца и поправляла переводчика, когда тот, по её мнению, допускал неточности. Самсонов изредка задавал вопросы. Командир полка на немца старался вовсе не смотреть, адресуясь исключительно переводчику. Если же их взгляды сталкивались ненароком, лицо комполка кривила болезненная гримаса. Немец говорил медленно, не останавливался ни на минуту, оставляя паузы лишь для переводчика. Так говорят опытные декламаторы со сцены летнего театра в ЦПКиО.

– …К моменту нападения на СССР немецкие летчики приобрели немалый опыт, участвуя в сражениях над Польшей, Францией и Британией. Они отшлифовали истребительную тактику, отлично знали сильные и слабые стороны своих самолетов в бою. Не последнее место занимала также отработка взаимодействия авиационных подразделений между собой и с наземными войсками. – Голос переводчика звучал монотонно. Он отлично знал своё дело, переводил почти не задумываясь, лишь изредка делая короткие пометы в блокноте, который держал на колене.

– Огромное значение имеет превосходство люфтваффе в качестве авиационной техники. Большое количество новых самолетов мессершмитт. Ими оснащено большинство летных подразделений.

– Он знает точные цифры?

– Он готов предоставить подробную записку, но точные цифры ему не известны, – после небольшой паузы отозвался переводчик. – Он готов рассказать о причинах поражения РККА на западной границе.

Самсонов снова болезненно скривился.

– Поражения? – рыкнул Прожога, сверля взглядом аса, а тот невозмутимо продолжал:

– Численность советских ВВС руководители Рейха оценивали в тринадцать-четырнадцать тысяч самолетов. Из этого числа половина машин устарели. Кроме того, тактику и организацию советской авиации командование вермахта считало никуда не годным. Тем не менее нас серьезно готовили к предстоящей войне, потому что большое число советских самолетов могло существенно помешать успешному ходу кампании. Наиболее важная задача подразделений люфтваффе в первый день войны формулировалась так: завоевание господства в воздухе путем нанесения неожиданного удара по аэродромам противника. Для этой цели были использованы все наличные силы немецких ВВС на Востоке, даже ценой отказа от поддержки наземных войск. Теперь, когда советская авиация уничтожена, части люфтваффе переключились на непосредственное взаимодействие с вермахтом.

– Уничтожена? – Вера вскочила, бросила в аса давно погасшую сигарету. – А мы? Посмотри! Нас не так уж много, но мы можем бить вас!

Голос Веры звенел. Немец смотрел на неё с опасливой жалостью, особое внимание уделяя кобуре.

– Подполковник Кириленко! – Голос Самсонова звучал глухо, казалось, он и не видит ничего в табачном дыму. – Прошу вас успокоиться!

Вера упала на табуретку. Тотчас же чья-то услужливая рука подала ей новую папиросу, уже прикуренную.

– Спроси у него, – улучив момент, Томалевич обратился к переводчику, – откуда поступала информация о дислокации и оснащении наших аэродромов? А потом спроси: в полной ли мере удалось реализовать планы по уничтожению наших самолетов на аэродромах?

– Томалевич всё ещё надеется! – едва слышно прошептал Генка в самое ухо Тимофея.

– Не дыши мне в шею, я не баба! – отмахнулся Ильин.

Прожога облил их ледяным взглядом.

– Каким образом были установлены места дислокации аэродромов в приграничной полосе?

– Разведывательные полеты над территорией СССР немецких самолетов из «команды» подполковника Ровеля, – был ответ. – Отряд Теодора Ровеля, действуя с баз в Румынии, Венгрии, Польши и Финляндии, практически безнаказанно вел фоторазведку западных районов Советского Союза от Прибалтики до Черного моря и обнаружил много приграничных аэродромов. Разве вы не знали об этом?

Самсонов болезненно скривился.

– Здесь вопросы задает товарищ подполковник! – рявкнул Прожога.

Немец невозмутимо продолжал, не переставая время от времени посматривать на Верину кобуру.

– Состав, численность и места дислокации частей ВВС были известны командованию вермахта до начала военной операции. Известно было и то, что лишь двадцать процентов самолетов соответствовали требованиям времени. Остальные восемьдесят – устарели.

– Ты уже упоминал об этом, – проговорил Самсонов. – Довольно. Что ещё имеешь сказать?

– Просчеты вашего командования привели к большей скученности баз ВВС, – невозмутимо продолжал немец. – Некоторые из них располагались так близко от границы, что попали под удар нашей полевой артиллерии в ночь на двадцать второе июня. У вас не было укрытий для самолетов. У вас их и сейчас нет. Элементарные меры для маскировки! Вы же и ими пренебрегаете!

Немец сделал красноречивый жест, и переводчик дал ему прикурить. Ас курил красиво, томно жмуря черные очи. У Тимофея сжались кулаки.

– Все это дополнялось слабостью или полным отсутствием зенитных средств на большинстве аэродромов, – закончил свой пассаж ас и умолк. Неужто ждет аплодисментов?

Немец огляделся, бросил окурок на пол, растер его подошвой тяжелого ботинка.

– Все дело во внезапности, – проговорил кто-то в наступившей тишине.

– Was?[3]

Услышав перевод, немец продолжил:

– Большая часть самолетов была потеряна вами не в результате первого внезапного удара люфтваффе, а в ходе последующих дневных налетов немецкой авиации, пожинавшей плоды хаоса и неразберихи на авиабазах СССР. У нас складывалось ощущение, что единой тактики не существует вовсе, что командиры авиаполков Красной Армии действуют на свой страх и риск! Будто ваше руководство устранились от выполнения своих функций. Может быть, поэтому не было отдано своевременных приказов о рассредоточении авиации?

– Где вы воевали? – едва сдерживая гнев, проскрежетал Самсонов.

– На Западном фронте. Должен вам сказать, что особое внимание мы уделили советским авиаполкам, оснащенным новейшей боевой техникой. Я сам участвовал в налетах на двадцать шесть ваших аэродромов.

– Вы располагаете конкретными цифрами? – спросил Томалевич.

– У меня плохая память на цифры, – но простоватое лицо аса внезапно сделалось замкнутым. А немец-то не так прост, как желает казаться.

– Скажу о главном. К концу первого дня войны некоторые из соединений ваших ВВС практически полностью утратили военное значение. В основном речь идет об истребительной авиации.

– Конечно! – проговорил Генка. – Сколько мы летали без прикрытия?

– Я смотрю на вас и вижу настоящих героев, – нимало не смущаясь, продолжал ас. Последнюю фразу он произнес по-русски, не надеясь на переводчика.

– Чюдо-витиязи. Сказка! Миф!

Потом он снова перешел на родной язык. Переводчик произносил слова, неотрывно глядя на командира полка.

– Если бы не ваше бездарное руководство! Оно профукало вашу державу! С такими героями, как вы, можно было бы завоевать весь мир, а вы не смогли и своего удержать. Что он несет? Мне продолжать, товарищ полковник?

– Скажи ему: чужого нам не надо, а своего не отдадим. Всё вернем. Пусть попомнят!

Немец продолжал говорить. Самсонов рычал, летчики гомонили, Томалевич записывал что-то в блокнот, Прожога крыл всех и каждого по матери, призывая наконец умолкнуть. Переводчик растерянно переводил взгляд с говорливого пленника на полковое начальство и обратно. Под шумок Вера и ас зацепились языками. Пленник быстро понял, что его собеседница хорошо понимает немецкий язык, но немного стесняется говорить. Тимофей видел: собеседники смотрят друг на друга с неподдельным интересом. Причем немец – без всякой враждебности. Тимофей приблизился. Теперь ему было слышно каждое слово. Постепенно утих общий гомон, в блиндаже снова воцарилась тишина. Все слушали троих: немца, Веру и переводчика.

– Выходит, вы совсем нас не боитесь? – холодно спросила Вера.

– Почему же? Боимся, – ас печально улыбнулся. – Мы боимся Господа Бога. Спросите, почему?

Вера покачала головой.

– Я всё равно отвечу. – Немец не отводил от неё пристального взгляда. Что это? Неужто вожделение заметил Тимофей в глазах этого обреченного страшной судьбе, потерпевшего поражение, осужденного за неправое дело, окруженного врагами человека?

– Велико число немецких истребителей, которые разбились из-за попадания в них обломков сбитых вражеских самолетов. В других случаях они сталкивались с подбитым самолетом или были таранены самолетом, который только что сбили. Не один немецкий пилот лишился жизни таким образом.

Голос переводчика внезапно дрогнул. Вера вскочила с места, с грохотом уронив табурет на пол.

– В этих фактах можно увидеть еще одну характеристику воздушной войны на Востоке, – ас продолжал говорить спокойно, будто толковал о чем-то отстраненном, лично его не касающегося. Он глаз не сводил с Веры, а та беспокойно бегала от стены к стене, не обращая внимания на строгие окрики начальства. Наконец она заметила Тимофея, приблизилась к нему, стала рядом, навалилась плечом на его плечо.

– С одной стороны, пилоты пытаются подобраться к противнику как можно ближе, – продолжал вещать немец. – В результате этого большинство побед одерживается в ближнем бою, а с другой стороны, столкновения происходят на относительно малой высоте, что не всегда позволяло спастись, используя парашют. За неимением других средств таран стал вашим основным оружием и потому мы боимся вас. Может быть, стоит освоить другие средства борьбы? Взять на вооружение опыт люфтваффе?

– Он ещё советует нам! – крякнул Томалевич.

Его мнение поддержала сирена воздушной тревоги. Штабной блиндаж быстро опустел. Вера первой выскочила наружу. Когда Тимофей выбрался следом за ней, рев и вой пикирующих бомбовозов уже затихал в отдалении. На сей раз немцы прилетели бомбить не их. Они отправились дальше, в сторону Калинина. Но сирены воздушной тревоги не умолкали и зенитки пронзали воздух прерывистыми очередями. Тимофей приостановился. Силуэты юнкерсов были хорошо различимы на фоне светлого неба. Догнать, вступить в схватку! Эх, где же Наметов? Что за привычка отрываться от ведущего! Нет, не рожден Генка быть истребителем! Но как же быть, если их «Ледокол» сгорел дотла на одном из аэродромов между Гродно и Смоленском? Теперь приходится летать на чем попало! Было дело – и на трофейном мессере лётывал. А теперь они пересели на «ишачков», да так удачно, что до сих пор живы. Анатолий Афиногенович остался не удел. Вот он, бегает, трясет трофейным шмайсером. Зачем? Тимофей задрал голову. В вечереющем небе, очень высоко, кружила пара мессеров. Наверное, они из сопровождения тех пикировщиков, что подались в сторону Кирова. Тем временем мессеры стали снижаться. Зачем? Ах, вот оно в чем дело! Пара «ишачков» взяла разбег по летному полю. Вера – ведущая, Генка – ведомый. Тимофей видел их бортовые номера, выведенные на фюзеляжах желтой краской: двадцать шесть и двадцать семь. Мессеры пронеслись над полем на бреющем полете, надеясь не дать советским истребителям взлететь. Застрекотали очереди бортовых пулеметов. Анатолий ответил им огнем из шмайсера. Так и палил с середины поля из трофейного оружия. И грамотно же палил, короткими очередями. Трехлинейки аккомпанировали ему вразнобой, и ненапрасно. Один из мессеров задымил, завалился на левое крыло. Другой сделал свечку и круто ушел вверх. Почти сразу же из-за недальнего леска на топкий проселок выкатилась интендантская полуторка. Помчались искать сбитый самолет. Вот они, те недостатки, о которых толковал пленный. Мессершмит можно сбить с земли из обычной винтовки. Это надо запомнить. Надо затвердить в памяти все свои важнейшие обязанности, чтобы именно их исполнять в первую очередь. Кто из них, из довоенного состава сорок шестого авиаполка, доживет до конца войны? Скорее всего, никто. Но не это сейчас важно. Главное внимание – врагу.

Вот и ещё один враг мертв, а они всё ещё живы. Похоронив сотни товарищей, всё ещё живы, наперекор злой судьбе – жалкие остатки славного полка, потерявшего все боевые машины. Второй пилот Веры не справился с «ишаком» погиб, совершая таран. Весь экипаж «шестерки» сгорел при взлете с раздолбанного впрах аэродрома под Смоленском. Их «Ледокол» остался на том аэродроме. Скоро железный остов его похоронит снежок. Правду говорил ганс! Смертники они, но и гансы не из железа! И самолеты их, хоть и более совершенны, но всё-таки уязвимы. Тимофей смотрел в небо, размышляя, прислушиваясь к звукам. Рев турбин затих в отдалении. Теперь стали слышны человеческие голоса. Неподалеку расположилась группа новобранцев.

– На что рассчитывает Самсонов? – говорил один из них, младший лейтенант, тот, что едва выжил в последних боях.

Тимофей припомнил: весь полк смотрел, как пикировал этот парнишка на летное поле, как сажал «ишачка» с заклинившим двигателем. Повезло парню, выжил. Теперь рассуждает! Тимофей стал стучать ладонями по карманам в поисках папирос, а молодежь не унималась:

– Прожога напишет докладную руководству дивизии, и будет прав, – заговорил другой новобранец. – Выступление ганса – практически антиправительственная пропаганда. И командир полка способствовал ей!

– Пропаганда, говоришь? – Тимофей обернулся, встретился глазами с говорившим, безусым юнцом, выпускником ускоренных летных курсов, на днях прибывшим в полк с пополнением. – Сколько у тебя боевых вылетов? Что? Ни одного? А сколько у капитана Кириленко? А сколько у меня?

– Я слышал и знаю, товарищ капитан. Вы – ветеран Испании…

– А сколько мы налетали в эту войну на штурмовиках, без прикрытия? Год в Испании – отдых в санатории по сравнению с неделей выживания в нынешней обстановке! – Кровь стучала в ушах у Тимофея так, что он не слышал завывания сирен. – Ганс не запугивал вас. Он говорил вам об одном, а вы и не поняли! Он говорил вам, что вы не жильцы! Ха! Положим, напишет Прожога донесение. Ну и что? Пока суть да дело, и наказывать некого будет.

Тимофей ухватил лейтенантишку за ремень, притянул к себе, выдохнул в румяное личико густой папиросный дым.

– По машинам, сопляки! Слышали?! – Он повысил голос. – По машинам!!! А ты, товарищ младший лейтенант, если не умеешь ничего другого, иди на таран!!!

* * *

Сколько времени минуло с начала войны? Сколько верст они оставили за спиной, убегая от врага? Казалось, встанут на этом рубеже и больше уж не двинутся с места. «Ни шагу назад», – говорят командиры, и они стараются зацепиться за поросшую травой кочку, за кусок неба над деревней Скоморохово.

Скомороховский аэродром когда-то давным-давно, три месяца тому, бывший в глубоком тылу, ныне просыпался по ночам от грохота артиллерийской канонады. И месяца не минуло, а пленный ас стал воспоминанием из давнего прошлого. В промежуток времени, длинный или короткий, уместились десятки смертей, сотни боевых вылетов. Смерть давно стала повседневностью, утрата – мимолетным событием.

Деревня Скоморохово на берегу реки Тьма. Желто-зеленый пейзаж перепачкан черными дымами. Небо продырявлено трассирующими выстрелами, исчиркано крестообразными силуэтами ревущих машин. Бомбардировщики идут низко, сеют обильно, гвоздят живое на земле из пулеметов. Если какая зрячая тварь осмелится поднять голову и посмотреть в небо, то непременно увидит паучьи лапы свастики на их крыльях. Тимофей лежит на спине. Неотрывно смотрит на проплывающие по небу кресты. Ему не слышно звуков разрывов, он частично оглох. Зато зрение обострилось. Глухота не есть следствие контузии. Просто надоело слушать крики раненых, и он отключил слух. Да и Вера… Она где-то рядом. Перестала ли плакать? Вроде бы перестала. Нет, надо проверить, и Тимофей перекатывается через правый бок, стараясь не упускать из вида плывущие над верхушками берез огромные, крестообразные силуэты. Вот один из них наткнулся на огненную ось, завалился на левое крыло, задымил, сошел с курса. Эх, зенитчики! Только одного и смогли достать! Но где же Вера? А вот и она – послушная девочка. Лежит себе на спине, глаза распахнуты, ручки сложила на груди, ножки скрестила, смотрит в небеса, губами шевелит. Спрашивает о чем-то? Молится? Тимофей прижимается к ней, поднимает наушник летного шлема.

– Послушай, не зевай! – шепчет он. – Когда они отвалят, нам надо взлетать.

Сверху сыплется земля вперемешку с деревянной щепой. Бомбы взорвалась неподалеку, возле расположения зенитной батареи. Вера резко поворачивается к нему, заваливает на спину, прижимается всем телом. Жарко дышит в шею. Теперь он снова лежит на спине. А вражья рать все плывет по небу. Новые и новые машины появляются над верхушками берез. Но когда-то ведь это кончится? Должно кончиться. Вера хочет слиться с ним, и он рад этому. Несказанно рад. Рад, несмотря на то что ей никогда уж не быть прежней. Если он сожмет её крепкими руками, может быть, печать смерти, наложенная на неё войной, и поблекнет, исчезнет на время. Он увлекает Веру в свежую воронку. Кажется, три дня назад или, может быть, вчера бомба угодила в березняк, покалечив несколько старых берез. Смердящая дыра в земле накрылась упавшими деревами. Тимофей просунул Веру под них. Она закашлялась, прикрывая рот ладонью, прохрипела:

– Хорошее место. Мы будем прятаться здесь? Всё равно убьют…

* * *

Тимофей подмял её под себя. Небо над деревней Скоморохово ревело сотнями моторов. Земля вокруг них вздымалась подобно океанским валам, раскачиваясь, баюкала их. Вера была податлива, как тряпичная кукла.

– Костя, Костя, – звала она. – Ты же живой, мой мальчик. Обними меня покрепче. Я виновата, я предала венчальную клятву. Виной всему – проклятая гордыня. Обними меня покрепче, Костя!

Тимофей кусал её за шею, а она была такой жалкой. Смотрела на него широко раскрытыми, чужими глазами. Осколки с омерзительным свистом секли валежник у них над головами.

– Прости меня, Костя, – произнесла она в последний раз. Стало тихо: ни её голоска, ни рева моторов. Ничего.

Вера оттолкнула его, села, оправила одежду.

– Ну что же, надо выбираться. Похоже, они улетели.

– Мне обидно, – буркнул Тимофей. – Ты называла меня именем мужа. Зачем так унижать! Я офицер, орденоносец, а ты…

– Мы постоянно грешим. Чего уж там! Война попутала все имена, и теперь мы просто люди. Смертные твари без смысла и без имен.

– Может быть, ты без смысла, но не я! – Он полез прочь из воронки.

Вера следовала за ним, задорно хохоча. Она даже не стала осматривать березняк. Так и побежала к самолетам, перебираясь через воронки и кучи бурелома. Они всё рассчитали верно. Дубраву немцы бомбить не стали. Наверно, пожадничали.

– Осторожно, Вера! – неужели это он кричит?

Он, Тимофей Ильин, стал осторожным! Ведь он не думал об опасности, когда поднимал в воздух свой украшенный звездной россыпью, ТБ-3. Он и его звено – всего пять бомбардировщиков – барражировали на малых скоростях, вываливая смертоносный груз на коммуникации западнее Смоленска. Летали на малых высотах, без прикрытия и нередко возвращались на базу вовсе без потерь, ухитрялись выживать. Сажали огромные самолеты на изувеченную воронками взлетно-посадочную полосу. Они не утратили отвагу, когда расположение их полка, аэродром, технические службы, склады – всё сравняли с землей эскадрильи юнкерсов. Теперь и это летное поле на берегу речки Тьма пашут немецкие авиабомбы.

Тимофей тряхнул головой. Ему вдруг почудилось, будто он снова слышит голоса немецких асов.

* * *

Это случилось в тот день, когда погиб их «Ледокол». Давно, недавно ли? Лающие голоса летчиков люфтваффе и теперь молотами стучат в его голове. Мир изменился с тех пор, как он услышал эти голоса. Он поднял трофейный «Мессершмитт-109» с аэродрома под Смоленском, кажется, с месяц назад. Он хорошо помнил тот трофейный самолет – наследие плененного аса: желтоносый, охвостье испещрено абшуцбалкенами – черными «гробиками», символизирующими сбитые самолеты. Над ними венок с орденской лентой и цифра «сто». На боку, рядом с крестом свастики, – зеленое сердечко. Тимофей получил задание провести разведку. В тот день он кружил над вражескими позициями. С километровой высоты он рассматривал запруженные вражескими войсками дороги. Бесконечные железные колонны. Порой он отваживался на рискованное снижение, с немалым трудом преодолевая соблазн ударить из обоих пулеметов. Он пытался определить численность войск. Он был сосредоточен, пока не заговорила рация.

– Was ist mit dem fünften?[4] – тявкнул первый голос, задорный, молодой.

– Es ist in Ordnung, Chef. Ich sehe die Kuppel. Das russische Kirche. Wir gingen für ein Ziel,[5] – отозвался другой немец.

Этот выговаривал слова немецкой речи так странно, что Тимофей едва разбирал смысл фраз. Он уже развернул свой «Ме» носом к востоку. Неясная, плохо осознаваемая тревога зашевелилась под солнечным сплетением. Вера называла это дурным предчувствием. Впрочем, прислушиваясь к переговорам немецких летчиков, Тимофей думал не о Вере, а о той, другой, девочке с Нагорного поселка. О Ксении. Она в совершенстве владела немецким языком. Она упоминала о диалектах немецкого. И вот теперь он слышит те самые разные диалекты. Ах, Ксения! Он ведь не хотел её обижать, но вышло так, как вышло.

– Ишь растявкались, шавки! – в сердцах буркнул Тимофей.

Захотелось включить радио, вмешаться в разговор, добавить к их гавканью своего, матерного, диалекта.

– Es sollte zwei Dцrfern der fünfte sein[6].

– Sie versteckten sich irgendwo Flugzeuge, Herr Oberfeldwebel! Aber da waren sie! Ich sehe, eines der Dоrfer! Aber es ist jetzt alles anders. Russian Abholzung des Waldes![7] – прогавкал командир.

Немцы начали наперебой обсуждать коварство и непредсказуемость русского характера, неудобства, причиняемые русским климатом и растянутостью коммуникаций. Тимофей скоро потерял нить разговора. Смысл отдельных фраз ускользал от него, но он не выключал рацию, зачем-то продолжал слушать. Наконец он услышал знакомое слово – название населенного пункта. Тимофей насторожился. Неужто они летят бомбить их базу? На всякий случай Ильин увеличил высоту полета до пяти тысяч метров. Его «Ме» шел на большой скорости, и он надеялся догнать беспечных говорунов. По его прикидкам, до Скоморохово оставалось не более двадцати километров. Если немцы летят туда же, скоро он увидит их под собой. Тимофей посматривал вниз, несколько смущаясь тем, что у его самолета только один мотор. Нынче ТБ-3 казался ему домом родным, надежной крепостью, а «Ме» – необъезженным, своевольным конем.

Тимофей посматривал на высотомер: пять тысяч метров. Мотор работал ровно, без перебоев. На крыльях – никаких признаков обледенения. Внизу плыли редкие облачка, эдакие призрачные оладьи, отбрасывающие на лоскутное одеяло земли темные пятна теней. Выше подниматься не стоило. Если говоруны пилотируют юнкерсы, то вряд ли они двигаются на большой высоте. Но что он станет делать, если нагонит их и обнаружит? Внезапно Тимофей ощутил вибрацию. Прицел перед ним стал прыгать из стороны в сторону. Плохо, ай как плохо, если у самолета только один двигатель! Ненадежная тварь этот немецкий «Ме».

Рация снова ожила.

– Fünf – eins, fünf, zwei, drei, fünf! Ich gebe den Befehl, um den Abstand zu verringern[8]… – повелительно рявкнул начальственный баритон.

– Denken Sie daran, meine Damen und Herren! Russian schieβen alles, schieβen kann![9] – отозвался ему вялый фальцет.

– Skomorohova Front geradeaus. Nehmen Sie sich Zeit, meine Herren![10]

Тимофей запутался тогда. Смешался, не в силах справиться с вибрацией чужой, плохо повинующейся машины. Слишком уж велика скорость у «Ме». Тимофей несколько раз проскакивал мимо цели, все время снижаясь, чтобы наконец разыскать родной аэродром. Он кружился над пестрыми перелесками. Кто-то с земли палил по нему из обычной трехлинейки. Он слышал хлопки пистолетных выстрелов. Да, немцы были правы. За три месяца войны они успели хоть отчасти, но постичь своего противника. Сколько раз в тот день он пересек линию фронта? Да и есть ли она, эта линия, если в дремучих чащобах под ним бродят и сражаются в котле полуживые дивизии? Он видел свидетельства спонтанных боев. Он видел дороги, запруженные немецкой техникой, он видел сожженные дотла населенные пункты. Он искал луковицу скоморошьего храма, синюю в белых звездах. Похожие купола возвышались над островом посреди большого озера, но тогда он промахнулся, промахнулся. Топливо было на исходе, когда он заметил невдалеке черный дымный столб. Тимофей направил нос «Ме» прямо на него. Уже давно отлаяли голоса немецких летчиков, отправившихся восвояси за новым грузом бомб. А Тимофей всё кружил на низкой высоте, не узнавая местности под собой: тлеющий лес, вывороченная наизнанку земля. Пахота? Нет, вокруг Скоморохово не нашлось бы ни одного распаханного поля. Крестьяне в этих местах успели собрать урожай. Но пахать под бомбовыми ударами? Кому такое придет в голову? Наконец он нашел синюю луковицу. Проносясь над землей на высоте не более пятисот метров, он приметил ярко-синее пятнышко – зрачок незабудки, промелькнувшее под ним в клубах черного дыма. Заложив левый поворот, Тимофей ещё раз пролетел над тем же местом. Так и есть. Колокольня обвалилась, крыша храма осела внутрь стен. От белокаменного строения остался лишь черный обугленный остов. Значит, столб жирного дыма рядом – это пожар на складе горюче-смазочных материалов.

– Хана тебе, родная эскадрилья! – прорычал Тимофей.

Хоть плачь, хоть злись, а мессершмитт надо посадить. Вибрация не прекращалась, в кабине запахло дымом. Как разобраться, в чем дело, когда летишь на чужой машине? То ли это неполадки с двигателем, то ли это дым земных пожарищ проник в его кабину. Тимофей искал взлетно-посадочную полосу, но в том месте, откуда он несколько часов назад поднимался в воздух, было лишь свежевспаханное поле. Тимофей принял штурвал на себя. Подъем на пятьсот метров занял несколько секунд. На такой высоте мессершмитт все ещё слушался руля. Земля внизу прикрылась черными дымами, как одеялом. Горели леса, горели обе ближние деревни. Река серым ужом промелькнула под ним. Он снова заходил на посадку. Снижая скорость до предела, рискуя свалиться в штопор, он надеялся обнаружить под собой хоть какие-нибудь ориентиры. И он их нашел. Вера сочла бы это результатом стараний ангела-хранителя. Но Тимофей был уверен в другом: партийная совесть, отвага и смекалка его однополчан снова помогли ему выжить. Они старались, зажигали костры, подкармливая огонь валежинами. Они хотели обозначить траекторию посадки на изрытом воронками поле. Сердце мессершмитта остановилось у самой земли. Стало так тихо, что Тимофей слышал только биение собственного пульса. Теперь надо остановиться. Во что бы то ни стало остановиться! «Ме» подбрасывало на ухабах. Тимофей рулил в сторону леска. Острый нос самолета рассекал густые дымы. Вот и первые чахлые осинки лесополосы. Следом бежали люди. Тимофей разглядел знакомые лица, услышал, как его окликают по имени. Его ждали! Левое крыло ударилось о ствол молодого деревца. Самолет развернуло влево и он остановился на самом краю летного поля. Тимофей уже откинул сдвижную панель фонаря.

– Молодцы, что разожгли костры! – прокричал он. – Я сел! Я жив!!!

Он заметил внизу, под крылом, лысую, перепачканную копотью макушку Анатолия Афиногеновича. Жалкие остатки волос на его затылке были опалены, шея покрылась красными волдырями.

– Не грусти, Толян! – засмеялся Тимофей. – Где наша не пропадала? Сбегаешь в санчасть, там выю твою обработают! Ну я тебе скажу, немцы и болтуны! Треплются в эфире, как черти, и в этом-то их главное преимущество перед нами! Да!

Тимофей закашлялся, спрыгнул с крыла на землю. Анатолий молча смотрел на него покрасневшими от дыма глазами.

– Молодцы, вы, я говорю, – ещё раз повторил Тимофей.

– Нет. – Голос штурмана звучал глухо. – Эскадрильи больше нет. Нам не удалось спасти ни одного самолета. Да и тебе на немце долго теперь не взлететь – горючего нет. Ты видел большой пожар?

Отодвинув Анатолия плечом, Тимофей кинулся на летное поле. Едкий дым не давал продохнуть, глаза слезились. Не так дымят костры, сложенные из сухостоя. Нет, не так пахнет дым горящей древесины!

– Погоди! – Анатолий тащился следом, надсадно хрипя. – Ничего уж не спасти. Уцелели только «ишачки». Их мы закатили в лесок или попрятали в боксах. Остальное всё погибло, не удалось спасти.

Тимофей нещадно тер глаза. Этого не может быть! Перед ним лежал «труп» самолета. Старый труженик ТБ, ночной убийца, сеятель смерти, умер, обрушив на почерневшую траву искалеченное «тело». Злой огонь дожирал обшивку фюзеляжа. Пламя гудело, выплевывая едкий дым. Багровые языки лизали краснозвездные крылья. От фюзеляжа остался один лишь почерневший каркас. Самолет походил на обгрызенную котом пичугу – тело съедено, уцелели лишь крылья да пернатый хвост. В густом дыму мелькали призрачные фигуры. Летные комбинезоны и шлемы, гимнастерки и фуражки. Полковая обслуга и летчики сновали между останков, подсчитывая потери.

– Есть убитые? Где мой экипаж? Где Наметов? Где Вера? – Тимофей хрипел, не рассчитывая на ответы, но дымные сумерки отвечали ему голосом Анатолия Афиногеновича:

– Тебя долго не было, командир. Поначалу мы ждали. Всё на небо смотрели. И вот дождались. Налетели.

– Юнкерсы?

– Всё небо заполонили, твари-лаптежники! Я такого и не видывал.

– Где Вера и Наметов?

– Целы. Но только…

– Что? – Тимофей обернулся.

Дымная пелена не давала толком рассмотреть лица штурмана.

– Где Вера? – повторил Тимофей.

* * *

Недавние воспоминания. Есть что вспомнить. И гибель «Ледокола» попала в ту же копилку. Но и сейчас, так же, как тогда, едва откинув фонарь кабины после приземления, он первым делом справится о ней. Взлеты, воздушные бои, посадки, риск без надежды выжить – все эти недели он не думал о смерти. Он думал лишь о Вере.

Потеряв штурмовики, выжившие летчики пересели на «ишачков». Вера, Тимофей и Генка стали летать одним звеном, демонстрируя невиданную живучесть. Жить стало полегче. Теперь он почти всегда знал, где его Вера, и всегда имел возможность прийти ей на помощь. Но всё же горькая утрата настигла её в отсутствие Тимофея. Ещё один полный беспокойных мыслей разведывательный полет на мессершмитте. Ещё одна вполне благополучная посадка на многострадальный аэродром. Ещё одна ставшая привычной картина недавнего авианалета и всё тот же неистребимый привкус беды в воздухе. Ещё один беспокойный вопрос, брошенный в покрытое бисеринками испарины лицо Анатолия Афиногеновича.

– Где Вера?

– В расположении полка. Где же ещё? Когда объявили воздушную тревогу, все попрятались в убежища. Тебя долго не было, командир. Горючее-то у тебя всё вышло. Если б не пустые баки… – Анатолий избегал его взгляда, кривился, вертел головой. Наконец пробегавший мимо техник с таким же, как у штурмана, опаленным лицом окликнул их, и Анатолий Афиногенович подался следом за ним.

– Погоди! Что с Верой? – Тимофей ухватил штурмана за лямку комбинезона.

– Она получила письмо. Там, в блиндаже, читает.

Укрепрайон на подступах к Калинину казался незыблемой твердыней. Тимофей долго бегал по ходам сообщения от одного блиндажа до другого. Что там Москва! В столице на стенах домов хотя бы висят таблички, обозначающие названия улиц и домов. Он видел знакомые, перепачканные копотью озабоченные лица. Кто-то окликал его. Кто-то хватал за ремни парашюта. А он обращался к каждому с одними и теми же вопросами:

– Где Вера? Где Наметов?

Не получив ответа, он вылез из окопа на летное поле. Там иная работа шла полным ходом. Они видел ряды мертвецов. Похоронная команда аккуратно разложила их вдоль бруствера. Где-то неподалеку стучали лопаты. Бойцы ковыряли землю, рыли могилы. Убитые лежали в ряд плечом к плечу. Кто-то заботливо прикрыл их лица, чем придется. Тимофей заглянул в лицо каждому. Ни Веры, ни Наметова среди них не оказалось. Зато нашелся колченогий старшина – хозяин офицерской столовой. Он заботливо поднес Тимофею полную до краев чашку. Жидкость в чашке пахла пшеничным самогоном. Тимофей в два глотка опорожнил её. Закусил килькой и серым хлебом из рук старшины.

– Нехорошо хоронить всех в одной, – бормотал старшина. – Лучше каждого в свою могилку. Лучше, чтобы батюшка хоть кадилом помахал над невинно убиенными.

– Не трепись, Поликарпов! – ответил старшине кто-то из похоронной команды. – Тут не только похоронная команда. Тут и полевой суд имеется, и расстрельную роту соберем. Ляжешь в одну могилу со всеми!

Тимофей отскочил в сторону, спрыгнул в окоп, побрел дальше.

Перед входом на командный пункт полка его остановил часовой. Просто загородил винтовкой проход.

– Стой! Нельзя!

– Я капитан Ильин. У меня донесение для товарища майора.

– Кто такой? – На Тимофея смотрели отуманенные усталостью глаза деревенского парня. Погнутая каска неловко сидела на его голове, лицо заросло трехдневной щетиной, полы драной плащ-палатки были сильно перепачканы. Чем? Рыжей глиной, кровью?

– Капитан Ильин, – повторил Тимофей. – Вернулся из разведки.

Часовой отступил в сторону, пропуская Тимофея в сумрак командирского блиндажа.

Под бревенчатым потолком было дымно и тесно. Пахло куревом, сырой овчиной и мужским потом. Офицеры стояли вокруг стола. Тимофей долго присматривался, но признал лишь командира полка Самсонова. Лица остальных терялись в густой тени и табачном дыму. Яркая лампа, прикрепленная к потолочной балке толстой латунной цепью, висела низко над картой. Офицеры склонились над ней, не обращая внимания на неуставное поведение капитана. Один из них сидел. Усталость и тревога помешали Тимофею удивиться генеральским лычкам на воротнике его кителя. Ильин рассматривал неуловимо знакомое лицо, опухшие от усталости, почти незрячие глаза.

– Посмотри сюда, Михаил Федорович, – обратился к генералу кто-то из старших офицеров, кажется, это был Самсонов. – Здесь обозначено болото. Но где его южная граница? Может быть, тебе известно? Ты же местный, тверской.

Самсонов по старинке назвал Калинин Тверью, и Тимофей вспомнил, где и когда он видел смертельно усталого генерала. Это было ещё до отправки его в Испанию. Наверное, в 1935 году. На похоронах. Тогда разбился «Максим Горький», и Москва прощалась с жертвами катастрофы. В то время генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин был военным комендантом Москвы.

– Разрешите доложить! Товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться к товарищу майору! – крякнул из-за спины Тимофея часовой в перепачканной кровью плащ-палатке.

Тимофей уставился в пол. Что и говорить! Блиндаж командира полка хорошо благоустроен. Пол выстелен обрезной доской, присыпан опилками. Стены не земляные, бревенчатые. Потолок подпирают толстые балки. Буржуйка недавно протоплена, пышет теплом. И это несмотря на относительно теплую погоду. Вокруг хорошего стола теснятся стулья из клееной фанеры, все со спинками. За густым табачным духом Тимофею вдруг почудился запах кофе.

– Жив, Ильин? – услышал он. – Хоть бы парашют снял! Тут такие дела! Говорят, немцев видели возле Селижарово. А это в ста километрах западней.

– Сто километров по прямой, – отозвался Ильин. – А немцы перемещаются только по дорогам.

– Я помню его, – Лукин скупо улыбнулся. – Вояка тот ещё. Бедокурил в Москве. С причесок дамочек пулями апельсины сбивал. Пьяный за рулем, пьяный за штурвалом. Это ты пилотировал…

Лукин прищелкнул пальцами, пытаясь припомнить.

– Разрешите напомнить, товарищ генерал-лейтенант, – Тимофей отдал последние силы полевому уставу РККА. – Мой самолет назывался «Ледокол». А пилотировал я его вместе с лейтенантом Геннадием Вениаминовичем Наметовым. Это мой второй пилот.

Лукин засмеялся:

– Эк ласково ты товарища величаешь! Тогда и меня называй Михаилом Федоровичем. Так что там насчет перемещения немцев? Только по дорогам, говоришь, ходят?

– Много их, товарищ генерал-лейтенант, – проговорил Тимофей.

– Эй, Прокопченко!

В блиндаж, грохоча сапогами, вломился генеральский ординарец.

– Сними с капитана парашют! – приказал Лукин.

Груз бытия сделался легче. Тимофей шагнул к столу.

– И в Испании успел повоевать, так? – Лукин изобразил на лице задорную улыбку. – На всех типах самолетов летаешь?

– Даже на метле могу, если потребуется, – отозвался Тимофей.

– По дорогам, говоришь? – генерал посмотрел на Тимофея. – Расскажи, что ещё видел? Да ты подойди к карте!

Тимофей водил грязным пальцем по карте. За ним неотступно следовал синий грифель карандаша. Начальник штаба полка капитан Томалевич отмечал направления перемещений немецких частей. Генерал смотрел на карту усталыми глазами. Где-то рядом шумно дышал Самсонов.

– Ты молодец, капитан, – проговорил наконец Лукин. – Хорошо сработал.

– Это ещё не всё.

– Что ещё?

– Я видел на болотах локальные бои. Там наши окруженцы. По мне стреляли из всего, что под руку попадет. Даже из пистолетов. Пару раз попали. Но у немцев хорошие машины. Живучие.

– Что ещё? – усталое лицо Лукина сделалось твердым.

– Селижарово не удержать, – в голове у Тимофея мутилось. – Такое моё мнение.

– Вахлак! – прорычал замполит Прожога. – Экий вперся! Да чем от тебя воняет?

– Трибунал по нему плачет, – проговорил кто-то из темного угла, оттуда, где дышала теплом хорошо протопленная «буржуйка».

– Войной воняет, товарищ замполит, – стараясь сгладить явную грубость, Тимофей приложил грязную ладонь к наушнику летного шлема.

Словно в подтверждение его слов, с потолка на карту толстой струей потекла рыжая земля. Блиндаж содрогнулся. Что-то лязгнуло. Стулья подпрыгнули и повалились на дощатый пол, не издав ни звука. Ровный гул заполнил собой всё. Он влез в блиндаж, просочившись через щели дощатой двери, он струился между потолочных бревен, он растворился в земле, он ожил в печной золе. Кто-то упал на пол под ноги Тимофею, кто-то беззвучно вопил, широко распахнув черный провал рта. Земля продолжала сотрясаться. Блиндаж заполнился едким дымом.

– Где Вера? – не помня себя, Ильин ухватился за полы чьей-то шинели. – Вера Кириленко! Она жива?

– Эгей, Ильин! Под трибунал пойдешь! – услышал он шипение Прожоги. – Устали от твоих выходок. Всё равно не жилец, так хоть отчитаемся о борьбе с вражеской агитацией. И Кириленко твою туда же!

– Она не моя! – оскалился Тимофей.

– Развратом занимаетесь! – Прожога погрозил ему пальцем. – Весь полк о том знает! А ещё коммунисты! Оба!

Но Тимофей уже выскочил из блиндажа. Он упал на дно траншеи. Над ним с пугающим воем проносились стаи лаптежников. Надо выключить звук. Не слышать, только смотреть. И хитрость-то – невелика суть, но как достичь желаемого?

– Два, четыре, шесть… – считал Тимофей.

На двадцатом юнкерсе звуки умолкли. Кто-то перепрыгивал через траншею и падал, настигнутый осколками. Лаптежники долбили грамотно, осколочными снарядами, пулеметы извергали свинец. Самолеты угробили, теперь решали следующую задачу: изничтожить живую силу. А это значит – из траншеи ни ногой. Но где же Вера?

* * *

Тимофей продолжал поиски Веры, постоянно отвлекаясь на разные важные дела. Пятнадцать минут ушло на оказание помощи часовому у входа в штабной блиндаж. Потом помогал Прокопченко перевязывать раненного бойца, того самого, в перепачканной кровью плащ-палатке. Потом, по счастью, нашелся сам Анатолий Афиногенович. Этому перевязка не потребовалась. Потом из дымной пелены явился старшина саперной роты с рамой и в наушниках. Втроем они бродили по участку земли, ранее именовавшемуся летным полем.

– Из пяти осколочных снарядов один не разрывается, – бормотал сапер. – На Москву летом бросали снаряды-мины. Десять человек пострадало. Не слышали?

Тимофей смотрел на рябое лицо сапера, с обеих сторон сдавленное огромными наушниками. Губы старшины смешно шлепали, разбрызгивая слюну. Он толковал о коварстве немецких авиабомб. Часто умолкая, прислушивался к писку в своих наушниках. Ступал медленно, аккуратной котовьей походкой. Анатолий Афиногенович кривился – старлей слышал крики раненых. Тени санитаров возникали из-за дымной завесы и снова скрывались за ней. Порой сапер, сбросив наушники на шею, ругал дым пожарища, будто тот был одушевленным существом:

– Ну хоть бы ветром тебя выдуло! Да хоть дождем-то вымыло! Да хоть снегом бы приплющило! Тварь ты смердявая! Кхе-кхе!

Тимофей неотрывно смотрел на его шлепающие губы. Ноздри сапера вычернила копоть и он снова надевал наушники, принимался водить рамкой по-над поверхностью обгорелой земли. Ильин по-прежнему ничего не слышал, когда его нога споткнулась обо что-то твердое. Замереть? Отпрыгнуть в сторону? Наклониться и посмотреть? Мир наполнился звуками внезапно, будто диксиленд, грянул предвоенный фокстрот. Вой, крики, железный лязг и сквозь всю эту какофонию, будто соло тромбона:

– Сойди с человека, летчик. Хоть нога и не весь мертвец, но тоже человек.

Тимофей глянул себе под ноги. Оторванная конечность оказалась босой ногой мужчины. Одетая в отличного сукна галифе с синим лампасом, она была подобна неуместной, злой шутке, брошенной им под ноги ехидным чертенком. Ткань штанины казалась совсем чистой, не запятнанной ни кровью, ни рыжей скомороховской глиной.

– Как думаешь, чья это нога? – задумчиво произнес Анатолий Афиногенович.

– Вот так бывает, – проговорил сапер. – Взрывной волной человека разувает-раздевает-разрывает. Эх, ма! Чего же смотришь, летчик? Бери ногу. Там вон похоронная команда мертвецов собирает. Надо и этого схоронить. Или мы не люди уже?

– Где Вера? – всполошился Тимофей.

– Я же говорил тебе: в землянке, – устало отозвался Анатолий Афиногенович. – Неподалеку от интендантского склада. Пока ты летал, доставили почту. Так странно! Людей нет, а письма от них всё ещё приходят! Впрочем, это было ещё до обстрела…

– Где?!

Анатолий Афиногенович указал направление. Его рука с оттопыренным указательным пальцем потонула в дыму. Сапер уже отошел от них на несколько шагов. Можно было видеть лишь его размытый дымами силуэт.

– Советую взлетать, летун, – проговорил сапер, оборачивая к ним сосредоточенное лицо. – Летать сейчас безопаснее, нежели по земле. Говорю же: каждый пятый осколочный снаряд у немцев не взрывается.

* * *

Он сумел найти Веру, лишь утратив способность замечать опасность. Поначалу Тимофей смотрел себе под ноги, вертел головой во все стороны, стараясь рассмотреть хоть что-нибудь. Он помнил о словах сапера. Но как взлететь, если у тебя нет крыльев, если сердце твоё слишком слабо, чтобы придать телу достаточную для взлета скорость? Да и как оторваться от земли, если Вера здесь и, возможно, нуждается в помощи? Тимофею вспомнилось красивое, породистое лицо Константина Кириленко, его огромное похожее на гранитный утес тело. Неужели муж Веры может умереть? Неудобный ноющий ком ревности встал поперек гортани. Рот наполнился нестерпимой горечью. Тимофей досадливо плюнул, и мир снова наполнился звуками.

Крики раненых и отрывистые, гавкающие, так похожие на немецкую речь, команды начальствующих преследовали его, и он побежал. Тимофей перепрыгивал через траншеи, пробирался по ходам сообщений, больно ударяясь о бревенчатые стены. Часто ему казалось, будто он наступает на распростертые тела, будто мертвые товарищи простирают к нему руки, умоляя о милосердии. Он шарахался от выживших, словно те были мертвецами, не узнавая. Живые окликали его по имени, а он отвечал неизменно одним и тем же вопросом:

– Где Вера? Вы не видели Веру Кириленко?

Наконец он добрался до леса. Меж корнями старых дерев люди вырыли узкие щели, прикрыв их сверху поваленными стволами, присыпав землицей. Не лучше ли заранее влезть под землю, загодя укрыться в свежевырытой могиле? Можно отсрочить смерть, заранее себя похоронив. Неужто под землей не так страшно умирать? А может быть, под открытым небом смерть чище, не так измарана постыдным страхом? Блиндажи походили на могилы с той лишь разницей, что у могилы нет выхода, а у блиндажа есть – узкая щель, в которую человек некрупного сложения может протиснуться только боком. Тимофей метался между щелями, расспрашивал про Веру. По щекам его текли злые слезы. Кто-то сказал ему:

– Да ты ступай к складу. Видишь там пожарище? Весь интендантский взвод его тушит. Вера там ночевала, неподалеку. Может, ещё успеешь…

– Что успею? – Тимофея душили слезы.

– Повидаться напоследок, – был ответ.

Тимофей бежал по тлеющим головешкам.

– Смотри-ка, парень! Герой Испании плачет. Видно, плохи наши дела! – сказал кто-то ему в спину.

Интендантский склад – сарай, наскоро сложенный из железобетонных плит, – пострадал от прямого попадания. Из черного зева ворот валил густой черный дым. Солдаты интендантского взвода спасали добро. Они выскакивали из дымного чрева, будто черти из преисподней. Вера говорила ему много раз: кто верит в чертей, тот должен и в Бога верить. Будто без одного не может быть другого. Ан вот они, черти: в руках мешки, картонные и деревянные короба. Вера верила в чертей. Нет, она всё ещё в них верит, потому что жива!

По ухабам на водовозке прикатил старшина интендантской роты. Вооруженный худым, посеченным осколками ведром, он, как наседка цыплят, подзывал своих подчиненных. Каждого обильно поливал водой и посылал обратно в дымное чрево склада. Тимофей подбежал к нему всё с тем же вопросом.

– Веру Кириленко не видел?

– Куда ты, капитан?! Не сюда ты, капитан! Ступай далее! – старшина махнул рукой в сторону ельника. Голос его действительно походил на куриное квохтанье. – Там бомба упала. Порушила блиндаж. Вера Сергеевна там. Может, и жива!

Тимофей побежал в ельник. Так и есть: бомба угодила в блиндаж, проломив бревенчатую кровлю, разметав на стороны землю. Обдирая в кровь руки, Тимофей принялся разгребать завал. Кто-то помогал ему, кто-то вложил ему в руки топор. Сообща они расчистили свежую руину. Внутренность блиндажа оказалась пустой. Ни живых, ни мертвых людей, там не было. Сил тоже не осталось. Тимофей забрался под старую елку, привалился спиной к стволу. Ствол твердый, шершавый, сидеть на жестких корнях неудобно да и уединиться не получилось. Под елью отлеживался ещё один вояка, с макушки до пят закутанный в плащ-палатку. Боец едва шевелился и тихо плакал, но пока не вопил, не причитал, не звал маму.

– Ты что стонешь? Ранен? – глухо, с неохотой поинтересовался Тимофей. – Погоди минуту, переведу дух и помогу добраться до санчасти. Ты Веру Кириленко, летчицу, не видел? Да не плачь же! Сидеть можешь, значит, и жить будешь!

Превозмогая усталость, Тимофей откинул полу плащ-палатки. Знакомые ореховые глаза глянули на него. Сухие, обветренные губы окликнули по имени, красивые пальцы крепко ухватили за запястье. Вера! Наконец-то он нашел её! Вот она сама: орден Красного Знамени на левой стороне груди. Причудливо заплетенная коса – на правой. Тимофей поцеловал косу. Вера всхлипнула.

– Куда ранена?

– Цела…

– Неужели испугалась? – Тимофею стало весело, он навалился на Веру, пытаясь уложить её на спину, и та поддалась с привычной покорностью.

Ах, эта покорность! Раньше, до войны, до гибели Константина, разве была Вера Кириленко покорной? Он привык следовать за ней, в безнадежной борьбе выгрызать мгновения любви зубами, как срывает лесной хищник мясо с костей своей жертвы. Ему нравилось быть ведомым в паре с нею. И ничьих более команд он не желал слушать, и ничью опеку не желал принимать. А покорность – лишь сладостный миг, когда она позволяла ему намотать свою косу на ладонь, откинуть назад голову, подставив его поцелуям губы и шею, раскинуть на стороны руки и принимать его любовь молча, беззаветно, будто в самый последний раз.

Тимофей зарывался лицом в душистые волосы, стараясь растрепать, расплести косу. Вера не сопротивлялась. Он отстранился, чтобы ещё разок глянуть ей в лицо. Сухие губы, сухие, внимательные глаза, сухие щеки. Как же так? Она ведь только что плакала!

– Нет, ты всё же ранена.

– Мне тяжело…

Тимофей выпустил её из объятий, приподнялся, давая ей свободу.

– Я получила письмо от Кости.

– Он жив?!

– Скорее всего, мертв… Как мы и думали… или без вести пропал… Ты же слышал, что говорил Прожога о судьбе приграничных аэродромов. И Левушка был с ним. Левушка…

Тело Веры содрогнулось. Тимофей отпрянул. Вера уселась, обняла руками дрожащие колени. Её бил озноб. Тимофей заметил в её руке скомканный листок.

– Письмо?

– Да. Послание с того света.

Вера распрямилась, разложила исписанный правильным почерком тетрадный листок на хвое. Она оглаживала письмо ласковыми движениями. Тимофей неотрывно смотрел на её дрожащие пальцы, стараясь разобрать слова.

– Вот, – Вера наконец протянула ему дрожащий листок. – Сам почитай. Я уж не могу. Оказывается, и мертвецы умеют письма писать.

Тимофей принялся читать.

«Здравствуй, Вера. Надеюсь, ты жива и прочитаешь это письмо. На этот раз я действительно прощаюсь с тобой. Самое горячее моё желание сейчас, чтобы ты пережила эту войну. Это будет непросто, но ты живи. Пожалуйста, живи. Пока война не кончится, не вспоминай о нас. Вспомни потом, после Победы. Лев сейчас со мной. И он присоединяется к каждому моему слову. Сегодня каждый из нас уже сделал по два вылета. Мы оба: и Лев, и я, вернулись на аэродром живыми. Но скоро опять поднимемся в небо. Будем бить гадов. А если нас не станет, ты поработаешь за всю нашу семью, родная. Тут случилась оказия. В вашу сторону едет один надежный человек. Он взялся разыскать тебя и передать письмо. Я хочу, чтобы ты узнала, как мы со Львом прожили эти последние дни.

Приближение войны мы чувствовали заранее. Немцы стали вести себя нахально. Часто пересекали линию границы. Первого я подбил ещё до войны. Вечером двадцать первого июня мы с Николашей и Гречишниковым шли одним звеном вдоль линии государственной границы. Получили приказ: если увидим, что немцы нарушили границу, сбивать. Закат был красив, родная, а немец нахален. Я просто ударил из ШКАСов по кабине. Летчик мертв. Самолет воткнулся. Вот так я сбил свой первый самолет ещё до начала войны. Двадцать второго числа я сделал девять вылетов. За мной в тот день осталось две победы, родная. А всего наш полк сбил тридцать пять самолетов. Николаша всегда со мной в одном звене. Штурмовкой в эти дни не занимались. Все силы бросили на отражение авианалетов.


Ты будешь воевать, родная. Вероятно, появится возможность осуществить свою мечту – пересесть на истребитель. Если это случится, опасайся “сто девятых” “мессеров”. Их излюбленная тактика – атака с превышения с последующим уходом “горкой” вверх. У наших “ишачков” нет шансов догнать “мессершмитт-109”. Если доведется летать на “ишачке”, постарайся навязать схватку в горизонтальной плоскости. Становись врагу в хвост, чуть ниже, чтобы он не мог видеть тебя. Если имеешь дело с бомбардировщиками, опасайся стрелка. Его убей первым. И вообще нападай первая, показывай отвагу и моральное превосходство коммуниста над фашистом.


В эти последние минуты думаю только о тебе. Мы не ладили в последнее время. Оба виноваты. Но сейчас, перед лицом опасности, я думаю, что виноват больше. Ты просто знай: я помню всё хорошее. Помню баньку у тихой реки, со странным названием Ночь. А ты помнишь?


Вот моё последнее напутствие. Желаю побед и долгой жизни. Твой Константин Кириленко».


Под твердой росписью Кости стоял корявый мальчишеский росчерк. Это Левушка приложил руку. Тимофей поднял глаза на Веру. Её лицо стало похоже на иссохший, осенний лист.

– Он перепутал, – сказала она. – Опять всё перепутал. Река называлась Тьма. Мы с Костей впервые встретились к этих местах.

– Он хочет, чтобы ты жила, – напомнил Тимофей.

– Хотел.

– Ты же веришь в загробную жизнь.

– Погибшие на войне солдаты попадают в рай. – Вера отвела глаза.

– Ты бредишь, – вздохнул Тимофей.

Зажигалка и мятая пачка папирос «Зефир» отыскались в кармане галифе. Тимофей закурил. Тлеющий огонек папироски оказался слишком слаб. Письмецо с того света никак не хотело гореть. Даже пламя зажигалки поначалу оказалось бессильным.

– Бесполезно, – проронила Вера. – Прожога всё знает. Он сам передал мне письмо. Ты видел генерала, того, что прибыл из-под Вязьмы, Лукина? Его штабные привезли целую сумку бумаг. Письмо отыскалось среди них. Лукин сам мне передал. На глазах у Прожоги. Ничего не боится!

– Да кто такой Прожога?! – Тимофей закашлялся, будто задохнулся собственным гневом.

Не слушая возражений, Ильин поднял Веру на ноги.

* * *

Дымы иссякали. Похоже, аэродромной обслуге удалось справиться с пожарами. Но крики раненых всё ещё слышались отовсюду.

– Куда идти? – растерянно переспросила Вера. – Надо помочь своим. Раненым. Ты слышишь? Они кричат! А если новый налет? Ведь он будет? Обязательно будет!

Её всё ещё донимал озноб.

– Мы должны взлететь! – возразил Тимофей. – Встретим лаптежников в воздухе. Я снова подниму мессер, а ты останешься на земле оплакивать своих. Вот только горючее…

Топливный склад всё ещё горел. Вера молчала.

– Честно говоря, я не понимаю, – не унимался Тимофей. – Вы расстались. Жили врозь, служили в разных частях. Сын взрослый. Конечно, я понимаю…

– Не понимаешь. У тебя никогда не было семьи.

– Вы с Костей не жили. Ты спала со мной. И сейчас спишь. Вот только Левушка…

– Это ты такой человек. – Вера мельком и очень недобро глянула на него. – Ты летун в прямом и переносном смыслах. Если не сложится с одной женщиной, ты перейдешь к другой. Не сложится с другой, перейдешь к третьей. В тебе нет глубоких чувств. Ты и в Бога не веришь, и люди для тебя – хлам! Ты думаешь, я забыла ту девочку? Как её звали? Оксана? Клава? Ксения!

Верино раздраженное шипение превратилось в крик. Лицо её неприятно исказилось, стало совсем некрасивым. Пришлось запеленать её в плащ-палатку. Злоба отняла у неё последние силы. Она смогла лишь несколько раз укусить Тимофея, пока он втискивал её в узкую дверь блиндажа. Она снова сопротивлялась. Больно пинала его подкованными сапогами. Может быть, она сможет стать прежней? Так скучно обнимать тряпичную куклу!

Откуда ни возьмись явился Анатолий Афиногенович. Тимофей долго смеялся, рассматривая его. Голову и шею штурмана покрывала плотная, похожая на летный шлем повязка. На лбу посеревшие от копоти бинты набухли алой кровью.

– Вот видишь, командир, ещё и голову зашибло осколком. Не смог уберечь сапер!

Тимофей хмуро курил у входа в блиндаж.

– Тебя искали, – не отставал штурман. – Объявили приказ по полку: перебазироваться под Волоколамск, на запасной аэродром. Летчикам – на своих самолетах. Для аэродромной обслуги пришлют транспорты. Генерал-лейтенант убыл со всей своей свитой.

– Запасной? – Тимофей уставился на штурмана. – А этот какой? Скомороховский аэродром и есть запасной!

Тимофей махнул рукой в небо.

– Объявили приказ, – твердил свое Анатолий Афиногенович. – Пока ты с бабой занимался, объявили приказ…

– Вера Кириленко – не баба. Она летчик-ас! – рявкнул Тимофей. – И я не валандался с ней!

– Зачем ты ерепенишься? – глаза штурмана смотрели на него с опасливым любопытством. – Посмотри, сколько народу погибло! Прожога умаялся считать потери. Дай-ка лучше папиросу. У тебя ведь есть?

Тимофей извлек из кармана галифе мятую пачку «Зефира». Закурили. Вдали, меж стволами прореженного бомбежкой леса, рычали, колыхаясь на глубоких ухабах, черные тела штабных «мерседесов». Следом чадила выхлопом полуторка. Солдаты роты сопровождения сидели в кузове плечом к плечу, прямые, словно каждый аршин проглотил. Вереница машин двинулась на юго-запад, в сторону осажденной Вязьмы. Эх, и не боится же Лукин перемещаться по неспокойным дорогам!

– Лукин не робкого десятка офицер, – проговорил Анатолий Афиногенович. – По Москве его помню. Как он тебя вздул тогда!

Штурман засмеялся, болезненно кривясь. Пятно засохшей крови на его повязке снова сделалось влажным.

– Я хочу, чтобы Вера была жива! – взревел Тимофей. – Я хочу, чтобы она сидела напротив меня за нашим столиком в «Праге». Хочу, чтобы на ней была шелковая блузочка, а не гимнастерка. Хочу, чтобы она пила кислое вино и говорила мне, что я самый лучший!

– На что тебе, капитан, похвала какой-то бабы? – Анатолий сплюнул раздавленную гильзу. – Пусть даже эта баба – Вера Кириленко.

– Я хочу, чтобы Вера жила! – упрямо твердил Тимофей. – Я хочу!

– На этой войне выжить будет крайне тяжело, – проговорил Анатолий Афиногенович. – Тем более нам.

Тимофей насторожился. Уж не читал ли и штурман письмо с того света?

– Отставить провокационные разговоры! – рявкнул Ильин.

Анатолий молча приложил раскрытую ладонь к набухающей кровью повязке.

* * *

Вечное беспокойство о судьбе Веры, усталость – всё давало о себе знать. Тесные объятия короткого сна на пороге близкой смерти не давали отдыха. Если ночное небо не ревет голосами лаптежников, то разбудит винтовочная пальба и взрывы противопехотных гранат. Что-то опять произошло. Тимофей с неохотой выпустил Веру из объятий и выбрался наружу.

Обстановка быстро прояснилась. Рота охранения авиаполка вступила в перестрелку со своими же, со строевой пехотной частью, остатки которой вломились в их расположение с юго-запада, со стороны Ржева. Вновь прибывшие назвались окруженцами. Один из них, пехотный старшина, нес на себе знамя двадцать девятой армии. Прожоге не довелось развести жертвенных костров. Не нашлось времени для поиска явных и тайных врагов. Окруженцев лишь успели накормить, освободить от завшивленного обмундирования да перевязать раны. Они лежали на остывающей земле, вокруг госпитальной землянки. Внутри неё всем больным и раненым не нашлось бы места. Здесь же раскочегарили полевую кухню, загрузив в её чугунный котел последние запасы тушенки пополам с перловой крупой.

Вера успела обежать изможденных пехотинцев, показывая всем и каждому фотографии мужа и сына. Бойцы отнекивались, говорили, дескать, от самого Юхнова идут, а до того их полк был в составе Резервного фронта. Этих людей они не видели, как вообще не видели у себя над головами советских самолетов. Только немцев.

– Мы боялись неба, – проговорил один из них, пожилой ополченец в разбитых очках. – Над нашими головами только смерть кружила.

Он-то и погиб первым, когда осколочный снаряд угодил прямехонько в полевую кухню. Вой летящего снаряда, свист и щелканье осколков и сразу многоголосый человеческий вопль. И снова вой, и снова свист и щелк, и треск расщепленного дерева, и треск занимающегося пламени, и запах гари и крови, и пороховая вонь. Тимофей видел собственными глазами три немецких танка, выкатившихся на летное поле. Один из них, украшенный по левому борту изрыгающей желтое пламя драконьей мордой, поворачивал жерло орудия направо и налево, выискивая новые жертвы. Два других тем временем бороздили многострадальное летное поле. Тут-то и отыскался Генка Наметов, да не один, а с противотанковым ружьем. Пока зенитный дивизион, несший охранение аэродрома, развернул свои орудия против танков, Генка успел подбить один из них. С остальными кое-как справились почти без потерь.

Пока Прожога организовывал очистку летного поля от трупов вражеских танков, Томалевич собрал летчиков в штабном блиндаже. Самсонов, как обычно, был выбрит до синевы, свеж, как весенний бутон, и сосредоточен, как дискобол накануне олимпийской победы. Блиндаж полнился запахами махры, застарелой усталости и страха. Тимофей всматривался в лица однополчан. Обдумывая план завтрашней штурмовки, Тимофей слушал начальство невнимательно. Одно радовало: завтра они будут вместе – Вера, Генка и он.

– Товарищи, наша главная задача сейчас – эвакуировать уцелевшие самолеты на запасной аэродром. Оборудование и техников будем, в меру возможности, перемещать по воздуху. Ну а остальные, кому места на бортах не хватит, уйдут вместе с зенитчиками. – Голос полкового командира увязал в густом дыму.

– А горючее? – спросил кто-то.

– Горючего в обрез. Но штаб армии обещал подкинуть, – ровным голосом отвечал Самсонов.

Красивое лицо Самсонова хранило выражение безмятежного спокойствия. Полковой командир смотрел прямо перед собой, будто обращался к бревенчатой стенке блиндажа. Он говорил под аккомпанемент трескучего баритона связиста. Тот, забившись в самый темный из углов, с вызывающей изумление настойчивостью вызывал штаб армии. Бритая голова, алые раковины ушей, утомленные глаза, опаленные пожаром брови и ресницы, высоко поднятый воротник шинели, закрытое грязными бинтами горло, чумазые, со сбитыми до крови костяшками, руки – связист, едва не валясь на пол от усталости, твердил, подобно стационарной радиоточке:

– Первый! Вас вызывает пятнадцатый! Первый! Ответьте! Пятнадцатый готов к эвакуации!

Тимофей поймал его у самого пола. Бережно подхватил под мышки, опустил на изгвазданные доски. В руках осталась раскаленная трубка аппарата. Она ожила в тот момент, когда Тимофей уже готов был опустить её на рычаги. Телефонная трубка возопила срывающимся голосом армейского штабиста. Тот кричал о танковом соединении, замеченном в тридцати верстах восточнее Скоморохово.

– Танков немного и движутся они с юго-запада по дороге на Старицу! – вопила трубка. – В тридцати верстах!

– Какие там тебе версты! – рявкнул в ответ Тимофей.

– Не по этой ли дороге Михаил Федорович отбыл? – буркнул подоспевший Прожога.

– Бог им поможет! – брякнула Вера.

– По машинам! – Самсонов поднялся, двинулся к выходу из блиндажа. – Надо спасать материальную часть. В соответствии с предписанием штаба армии перебазируемся на аэродром под Волоколамск.

А потом начался авианалет, судорожные объятия на пороге смерти, неизбывная боль Веры, отвага без надежды выжить.

* * *

Вера словно и не устала совсем, словно ужас бомбежки и его любовь вовсе не утомили её. Она срывала маскировку с «ишачка». Живая, энергичная, она кричала на механиков и на Тимофея. Сообща они выкатили два самолета на открытое пространство. Откуда ни возьмись набежал Томалевич. Он приволакивал левую ногу, матерясь сквозь зубы, тискал в ладонях листки полетного задания.

– Ранен, товарищ капитан? – мимоходом спросил Тимофей.

– Ерунда! Осколок! Мимолетом зацепило! – был ответ. – Вам надо срочно взлетать. По нашим расчетам, лаптежники вернутся на базу принять груз бомб, и тогда у них есть возможность ещё раз отбомбиться, если, конечно, они снова полетят сюда.

– Что мы можем сделать? – спросил Тимофей.

– Ничего. – Ему вдруг показалось, будто Томалевич чем-то смущен. – Разведка и не более того.

Два тупоносых «ишачка» уже стояли на взлетной полосе. В стороне у леска догорал мессер. Значит, без вариантов. Придется помахать над головами вражеских зенитчиков звездными крылами.

– Как будешь взлетать, Тимофей? – Томалевич отвел глаза. – В конце поля – две воронки. Обе большие. Генка последует за вами. Горючего в обрез. У Кириленко и Наметова – по половине бака. У тебя – полный, но…

– На разведку втроем? – перебил начальника Тимофей.

– Послушай, Ильин. – Томалевич снова отвел глаза. – Ты устав-то всё таки соблюдай!

– Есть! – Тимофей дернул подбородком.

– Для Кириленко и Наметова задача – ближняя разведка. А тебе надо слетать в окрестности Вязьмы. Найти наших окруженцев, оценить обстановку. Я бы отправил вас всем звеном, но горючее…

Томалевич наконец-то вручил ему полетное задание.

– Ну давай, Ильин! Марш-марш! Надо торопиться! Да куда ж ты?! А парашют?

Но Ильин уже не слушал его. Он следил за Верой. Та в полном снаряжении уже взобралась на крыло самолета. Техник что-то кричал ей, а Тимофею казалось, будто она смотрит прямо на него. Томалевич тем временем застегивал на нем пряжки парашюта.

– Там воронки. Вам может не хватить места для маневра… – твердил он. Вера тем временем залезла в кабину. Техник помог закрыть сдвижной фонарь и соскочил на землю. Вера прибавила обороты двигателя и начала выруливать на стартовую позицию.

– Прошу тебя, вернись, Тимофей. – Томалевич, наконец, заговорил о наболевшем. – Думаешь, мы с Самсоновым звери, отморозки? Думаешь, бестрепетно посылаем лучших пилотов на верную смерть?

– Я бы сказал – старейших, – оскалился Тимофей.

Он уже взялся за рычаги своего фонаря. Надо торопиться. Вера с каждой минутой удаляется от него. Тимофей всё время посматривал в сторону Вериного самолета.

– На «ишачках» вам будет легче. – Томалевич выглядел жалко.

– Я знаю!

– Если встретите мессеров-110, не опасайтесь: им не справиться с «ишачками». Навязывает бой на высоте не более трех тысяч. Там у вас преимущество перед мессерами. Выше не поднимайтесь. И ещё. Если увидите 109-х – спасайтесь. Тимка, слышишь меня? Спасайтесь! Проведите разведку и отправляйтесь в квадрат 146.

Тимофей кивнул и принял рычаг на себя. Самолет начал разбег, когда начальник штаба ещё не соскочил с крыла. Ильин видел перед собой хвост Веры. Та начала разгоняться.

– Ишь ты, какая честь! Сам начальник штаба полка меня в последний путь провожает! Больше некому! Всех перебили! Ну что ж, теперь, значит, наш черед! – рычал Ильин, выводя «ишачка» на стартовую позицию. Следом за ним рулил Наметов. Вера уже начала разбег.

* * *

Они долго шли в горизонтальной плоскости, ориентируясь на хвост Веры. Солнце светило сзади. Впереди тяжелой массой темнела сплошная облачность. Тимофей обеспокоенно посматривал тударипоминая их первые штурмовки на покойных ТБ-3. Ах, как умеют немцы выныривать из облаков! Как искусно выходят они на дистанцию огня, прикрываясь низкой облачностью! Для них будто и не существует нелетной погоды! Тимофей смотрел по сторонам, не забывая делать отметки на карте в тех местах, где их пытались прищучить зенитки. Вера вела звено на предельной скорости курсом на юго-запад. Сейчас их целью была железная дорога, соединявшая Торжок со Ржевом. Далее эта ветка уходила на запад, в сторону Великих Лук. Тимофей помнил и об отдельном, специально предназначенном ему, задании: осмотреть болота в районе среднего течения реки Света. Это около двухсот километров на юго-запад. После проведения ближней разведки он оставит Веру и Наметова. Запас топлива в их баках невелик, не то что у него. Ильин краем уха слышал, что, по данным разведки, именно в районе реки Света среди обширных болот, обороняется большая, численностью не менее дивизии, группировка окруженцев. Ему предстоит дальняя и опасная экскурсия в полном одиночестве над территорией, занимаемой противником.

Но пока он – ведомый, непослушный, своевольный, но – ведомый. Тимофей отодвигает крышку фонаря кабины. Ему душно в замкнутом пространстве, скучно в одиночестве. Многолетняя привычка летать на большом самолете, чувствовать рядом плечо второго пилота – Генкино плечо – слышать свист ветра в ушах, чуять запах неба и бензинового выхлопа, смотреть на медленно плывущую внизу землю делала «ишачок» неуютным. Некому передоверить управление, некогда любоваться видами, не с кем словом перекинуться. За всё один в ответе. Земля несется внизу, убегает под крылья. Где враг? Где свои? Любопытство заставляет Тимофея снизиться, сбросить скорость. Под ним, сколько видит глаз, пустынные просторы болот; по пятнам водной глади скачут солнечные зайчики. Кое-где вода так чиста, что Тимофей видит в ней отражение быстрых крыл. На болоте полно островов – больших и малых, поросших высокими деревами и низенькой чахлядью. Под крыло убегают мертвые, убитые болотной гнилью леса – частоколы белых и серых стволов, голые ветки, а под ними всё та же блестящая мертвая гладь. А потом снова островки, перемежаемые коварным, подернутым изумрудной ряской пространством. На одном из них среди высоких елей, примостилось немаленькое сооружение под дерновой крышей. Низкая изгородь, свежевскопанный огородишко, надворные постройки, на краю островка – банька. Что это – или почудилось? – не дымок ли над кровлей? Тимофей ушел влево, спускаясь ещё ниже, к самым вершинам елей. Он снова и снова проходил над заветным островком, пока наконец не рассмотрел всё: и высокий дровник, и амбар на высоких ножках, так похожий на избушку Бабы-яги из иллюстрированных детских книг. Дымок над банькой действительно вился, но людей Тимофей так и не смог узреть.

Когда Ильин опомнился, ни Веры, ни Наметова поблизости не оказалось. Наверное, они где-то выше. Тимофей посмотрел, вверх и вовремя. К свежему лесному духу, заполнявшему пространство над лесными болотами, примешалась знакомая, наводящая тревогу вонь пороховой гари и бензинового выхлопа. Высоко над ним кружили два крестообразных силуэта. Мессеры не заметили его и устремились в западном направлении. Ильин увеличивал высоту, взбираясь в небо по широкой спирали. Когда высотомер показал тысячу метров, он выровнял юго-западный горизонт. Скоро он услышал, как где-то взревел мотор – это Вера, ведомая безошибочным, одной ей присущим чутьем, нашла его. Самолеты поравнялись и пошли на одинаковой высоте крыло к крылу. Скоро к хвосту Веры прилепился Наметов. Нервно откинув крышку фонаря, Вера смотрела на Тимофея совсем не безучастно, а он радовался её гневу так же, как когда-то радовался нечаянным поцелуям. Наконец, устав гневаться, она послала свой самолет свечкой вверх. Оба ведомых послушно последовали за ней.

* * *

Да, Вера умела безошибочно находить цель. Минуло не более пятнадцати минут, когда линейка железной дороги первый раз мелькнула под его крылами. Тимофей высунулся наружу, сверился с картой и приборами. Да, это и есть их цель. Вера заложила левый вираж плавно, мастерски. Ведомые последовали за ней. Ещё пара минут полета – и пустой пейзаж под крыльями оживился дымком. Тимофей не мог расслышать, как стучат на стыках рельс колесные пары, не мог почувствовать жара, исходящего от паровозной топки; пронзительный, вопящий о смертельной опасности гудок не мог достигнуть его ушей. Но он уже видел цель. Паровоз медленно влек состав – вереницу железнодорожных платформ. На каждой – зачехленный танк. В открытых полувагонах – ящики с боекомплектом, в немногочисленных пассажирских вагонах – личный состав танкового соединения. Паровоз волочил над собой дымный шарф, широкий, черный, пушистый, как кошачий хвост. Вера снизила скорость до предела, пошла вдоль железной дороги. Тимофей последовал её примеру. Генка Наметов не отставал. Казалось, что его самолет неподвижно висит в воздухе чуть левее и сзади. С хвостовой платформы состава по ним ударила зенитка. Тимофей увидел белые облачка разрывов. Он уклонился влево и вверх. Где Вера и Наметов? Тимофей сдвинул крышу фонаря. Холодный предзимний воздух гудел на тысячи голосов. Глухой звук проникал под наушники летного шлема. Внизу глухо хлопали зенитки, слышалась воркотня двух моторов. Ильин посмотрел вниз. Действительно, оба были там. Вера и Наметов кружили на малой высоте, рисуя причудливые траектории, уходя из-под огня зениток. Они обстреливали железнодорожный состав из ШКАСов[11]. Били экономно, короткими очередями. Снизу им отвечали отчаянным огнем. Состав ускорял ход, втягиваясь в лес. Тимофей поднялся повыше, заходя по траектории ему в хвост.

* * *

Под ним просека – узкое ущелье в лесной чаще. На дне его – колея железной дороги. Тимофей снижается, выравнивает горизонт по линии чуть выше самых высоких сосен, на высоте пятьсот метров. Где же состав? Верхушки леса убегают под крылья. Наконец впереди показалась хвостовая платформа эшелона. Зенитная установка выплевывает в небо огненные всполохи. В прицеле у Тимофея – вращающаяся турель. Округлые, похожие на шляпки опят, головы зенитчиков торчат над мешками с песком. Тимофей открывает огонь. Воздух наполняется оглушительным треском. «Ишачок» уходит свечкой вверх, туда, где Вера и Генка разворачивают свои машины для нового захода на цель. Тимофей крутит головой на триста шестьдесят градусов. Намерения Веры ему ясны. Она собирается атаковать локомотив. Наметов виснет у неё на хвосте. Всё верно так надежней. Тимофей поднимает машину ещё выше. Под ним – редкие, полупрозрачные облачка бросают едва заметные тени на пестрый ландшафт. Красно-коричневые массивы леса перемежаются изумрудными пространствами болот и коричневыми лоскутами пашен. Становится очень холодно. Ильин закрывает фонарь кабины и поднимает самолет ещё выше. Готовясь к новому маневру, он высматривает внизу Веру и Наметова. Внезапно тело «ишачка» содрогается, будто по нему хлестнуло плетью. Впереди проносится быстрая остроносая тень. Мессершмитт! Тимофей отчаянно маневрирует, пытаясь пристроиться в хвост врагу, но тот свечкой уходит вверх. Враг не станет атаковать в одиночку! Мессершмитты, подобно волкам, нападают стаями. Тимофей вертит головой, пересчитывая вражеские самолеты. Один, второй, третий… Двое обрушились вниз, подобно хищным птицам. Соколиная охота? Нет, сокол – благородная птица, а это – подлый, вероломный враг. Он должен быть убит! Пулеметные очереди прошивают пространство под ним. Тимофей тоже стреляет. Мимо. Надо успокоиться. Но как? Ведь внизу, подобно обезумевшей от первого весеннего тепла мухе, вертится «ишачок» Веры. Сколько у неё осталось зарядов? Наконец хвост одного из мессеров пойман в прицел. Удается выпустить очередь по кабине и бензобаку. Прежде чем бросить «ишачка» в рискованное пике, Тимофей видит, как из кабины «мессершмитта» вырывается пламя. Земля и небо вращаются, меняясь местами с калейдоскопической быстротой. Уши закладывает от перегрузок. Но Ил-16 – хорошая машина, отзывчивая в умелых руках. Наконец небо и земля останавливаются на положенных им местах, горизонт выравнивается, но расслабиться и осмотреться не получается. Мессеры валятся сверху, подобно демонам мщения. Ах, Верка! Она верит в ангелов и демонов. Тимофей разворачивает машину. Теперь враги прямо перед ним. Двое. Идут крыло в крыло. Экие бравые вояки! Носы и края плоскостей окрашены желтой краской, пулеметы плюются смертью. Тимофей направил «ишачка» в узкий просвет между желтыми краями плоскостей. Смешно! Кого хотят убить? Его, Тимофея Ильина? Нет, смерть над ним не властна! Смерти нет, а есть только вечная жизнь! Правда, Вера? Огонь по врагам! Левый «мессер» задымил, заваливаясь на правое крыло. Лишь короткое мгновение досталось Тимофею для того, чтобы увидеть, как фонарь кабины изнутри оросили алые брызги. Правый «мессер» ушел свечкой вверх. И снова перед тупеньким носом «ишачка» чистый горизонт. Тимофей заложил правый вираж и начал снижаться. Надо посмотреть, что с Верой и где Наметов. Последнего не было видно, а Вера кружила над железнодорожным составом, уворачиваясь от огня зениток, постреливая по паровозу. Скупо расходует, наверное, боезапас на исходе. Наверху мелькали силуэты «мессеров». Ах, как не хватает ему сейчас их лающих голосов! Впрочем, намерения врага и без того ясны. Обрушиться сверху, чтобы придавить к земле, размазать, превратить в дым, развеять прахом. Слева и справа торчком стояли дымные столбы. Кто у нас горит? Одного фашиста сбил он, Тимофей. Кто сбил второго? Где Наметов? Некогда размышлять, ведь Вера заходит для новой атаки. Идет прямо над железнодорожным полотном, рискованно низко, ШКАСы молчат. Почему не пытается подавить зенитку? А та шпарит очередями, прошивая крылья и брюхо отважного «ишачка». Самолет Веры загорается, но продолжает лететь над платформами состава, тянет к паровозу из последних сил. Тонем мы или горим? Что происходит с нами, когда раскаленный пар, взрываясь, соединяется с беснующимся пламенем? Не это ли и есть ад, которым Вера так часто пугала его? Во что превращается нежная человеческая плоть? Если человеческая душа обречена на вечную жизнь, мучается ли она, страдает ли в такой миг?

Извечные вопросы Тимофея разрешила новая атака «мессершмиттов». Навалились сообща, грамотно, обложили со всех сторон, как егеря во время волчьей травли. Боезапас иссякал. Скоро у него не останется средств для борьбы с врагом и тогда он последует примеру Веры. Вот ещё один враг задымил, издавая надсадный вой, застилая свет дневной дымным хвостом, понесся к недальней роще, чтобы среди русских дерев упокоить своё обгорелое тело. Нет, Тимофей Ильин умрет не так! Рискованно маневрируя, Тимофей готовился к развороту для нового тарана. Но мессеры не сдавались, издали отворачивая на стороны. Один из них неотлучно висел на хвосте вне зоны видимости, но оружие не применял. Что задумал? Намерения немцев прояснились, когда ушлый ас с зеленым сердцем на передней части фюзеляжа поднырнул под Тимофея, а другой вполне миролюбиво, на первый взгляд, пристроился сверху.

– Не-е-е, ребяты! – оскалился Ильин. – Мне ещё нужно до берегов туманной реки Светы добраться. Мать её, разведку! И обратно…

За горячкой боя, за страшным и пока ещё не до конца осознанным зрелищем гибели Веры Тимофей забыл о датчике топливного бака. Ругаться было бессмысленно, да и не с кем. Биться лбом о приборную доску тоже не стоило. Тем более что один из немцев пристроился слева от него, едва не задевая желтой конечностью своего крыла плоскость «ишачка». Тимофей глянул на врага. Улыбается. Впереди и чуть ниже, под носом его самолета, пристроился ещё один немец. Соблазн дать очередь из ШКАСов был велик, и Тимофей нажал на гашетку. Пулемет гавкнул пару раз и замолк. Если бы при подготовке к полету его снабдили боекомплектом для ШВАКов[12], можно было б ещё повоевать. Сейчас можно попытаться удрать, можно пойти на таран. Что ещё можно сделать? Ильин сбросил скорость и резко пошел на снижение. Можно попытаться проскочить, слиться с лесом на малой высоте, ускользнуть к своим. Но немцы, похоже, тоже просчитали все эти варианты. «Ишачок» Тимофея взяли в плотное кольцо. Немец слева белозубо улыбался ему. Руль поворота его мессера, выкрашенный веселенькой желтой краской, весь был испещрен гробиками абшуцбалкенов. Тимофей сбился на седьмом десятке. Слева от него – летчик-ас!

Они вели его, как ведет свора пастушьих собак непутевого телка. Горючее в бензобаке таяло, и немцы, словно зная об этом, постепенно снижались. Под ними простирались бескрайние пространства болот, пахоты, засыпающие лесные покосы, извилистые русла рек. Серые замерзающие воды пробивали себе путь между поросшими густой травой берегами. Немцы повели его вдоль реки на малой высоте. Видимо, знали, гады, что горючее у него на исходе. Но пропеллер «ишачка» пока вращался. Мотор работал без перебоев. Тимофей сверился с картой и навигационными приборами. Вот она, река Света – цель его разведки! Что ж, задание командования выполнено. Место дикое. Кругом бескрайние болота да пашни. Окрестные деревни сожжены. В дождливую пору поздней осени окрестные дороги становятся труднопроходимыми, а ныне они перепаханы тяжелой техникой. Жители попрятались. Безлюдье. И тут среди болот, в глухом месте, куда ведет одна лишь дорога, немцы устроили аэродром. Да немаленький! Эх, если б под Скоморохово аэродромные службы снабдили его ШВАКи достаточным количеством зарядов, он смог бы устроить на берегу Светы отчаянный кипеж. Раздолбал бы всех – и следом за Верой. Куда?

Посадка оказалась жесткой. «Ишачок» ударился о землю, подпрыгнул и завис. Тимофей ждал нового удара о землю без трепета. Взрываться было уж нечему – бензобаки пусты, боекоплект израсходован. Магазин пистолета полон. Скольких врагов он положит при помощи любимого ТТ? Максимум – семь. Последний – себе. А может не стоит рисковать? Немцы – матерые псы, просто так убить себя не дадут. Земля приняла «ишачка», понесла по летному полю ровно. Повинуясь непререкаемому инстинкту, Тимофей стал тормозить, позабыв о важном намерении. Он видел, как к нему со всех сторон сбегались люди в незнакомой форме. Много людей, более двадцати. Тимофей сжал в ладони ТТ, припомнился давний разговор с Верой. Как же так? Разве она сама, собственной волей, не направила самолет на вражеский локомотив? Выходит, убила сама себя, нарушив основную христианскую доктрину. А ему что делать? Отстреливаться? После первого же выстрела аэродромная прислуга, все, как один человек, упали лицами в траву. В ответ не раздалось ни единого выстрела, ни автоматной очереди. Только кто-то внятно прокричал ему на хорошем русском языке:

– Не стреляй, русский пилот! Мы не хотим убивать! Уважаем тебя!

Ишь ты! Враг его уважает! Жаль, тяжеловато целится. Руки дрожат, в глазах мутится, а ведь не ранен. Неужто так устал? Тимофей разрядил свой ТТ в белый свет, как в копеечку. Для себя пули не оставил. Что дальше? Плен!

– Ты в плену! – подтвердил улыбчивый немец, тот самый ас с сотней абшуцбалкенов. – Но плен – почет! Ягдгешвадер Грюнхерц[13] приветствует тебя!

* * *

Немцы обступили его со всех сторон. Юркий человечек, с асимметричным подвижным лицом, снял с него ремень и портупею. Другой – рыжеусый, похожий на огромного кота, поднес оловянную, пахнущую хорошим алкоголем кружку. Тимофей с удовольствием проглотил коньяк. Может быть, в последний раз? Но приятного, отупляющего расслабления не наступило. Красивый парень, совсем юноша, по виду лет на пять моложе и на полторы головы выше Тимофея, смотрел на него, сверкая белозубой улыбой. Рядом с ним, сдвинув на затылок фуражку с кокардой люфтваффе, стоял вояка постарше. Верхнюю губу его украшали фюрерские усики. Он-то и подал Тимофею раскрытый портсигар. Другой враг, так и не снявший летного шлема, бледный, голубоглазый, без бровей и ресниц, дал огонька. Тимофей затянулся ароматным дымом. В последний раз? Немцы смотрели на него вполне миролюбиво, все, за исключением одного, похожего на обезьяну. Этот гримасничал и кривлялся, пытаясь напугать. Смешно!

Находясь под прицелами изучающих взглядов, Тимофей и по сторонам-то не смел смотреть. Лишь краем глаза он мог заметить обычную аэродромную возню. Вот проехал бензозаправщик, вот протрюхал вестовой верхом на усталой кляче. Тимофей несколько насторожился, углядев за спинами своих пленителей мотоциклистов в форме полевого подразделения СС. Нет, сразу сбежать не удастся. Тимофей открыто рассматривал раскраску самолетов. Сверху темно-зеленая краска с черными разводами. Днище – бледно-голубого цвета. Так вот почему в стремительном полете силуэт мессера будто бы ломался, теряясь в серо-голубых оттенках небосвода. Всё дело в форме пятен!

– Что смотришь, русский? – молодой немец широко улыбался.

– Любуюсь на цвета зверя. – Тимофей сплюнул влажную гильзу под ноги немцам.

– Меня зовут Роберт, – невозмутимо продолжал молодой немецкий ас. – Это – Герман, далее Альберих, Эрнст, Йозеф Пёс. Лейтенант Пёс – технический официр. Он – старше. Мы – просто летуны. Ж-ж-ж-ж…

Роберт сделал забавный жест рукой, показывая, как самолет делает свечку. Следующим заговорил тот из немцев, которого Роберт назвал Эрнстом, тот, кто дал Тимофею огонька.

– Fragen Sie ihn, Robi, wie sein Name ist. Schauen Sie, wie viel er ehrt. Dies sollte ein Held zu sein![14]

– Мы преклоняемся перед тобой, русский! – Роберт приложил ладонь к левой стороне груди и склонил голову. – Хотим знать имя. Назовись!

– Er will nicht sagen, seltsame Tiere, diese russische. – тот, кого Роберт назвал техническим офицером – похожий на обезьяну Пёс – жевал травинку. – Die meisten von ihnen schreiend vor Schmerzen und weinte wie Makaken. Aber es ist so, wie es ist, Unentschlossenen. Lassen Sie ihn, Robert! Er wird in der Stille zu sterben. Wie dieses verrückte Mаdchen, das die Gestapo gefangen haben.[15]

– Sagen Sie ihm, – вставил рыжеусый Альберих. – Wenn Sie aufgerufen wird, beschreiben wir, wie sein Freund gestorben. Diejenigen, die Ernst klopfte![16]

– О-о-о! – юный Роберт захохотал. – Как хорош как герой русский пилот и как плох русский самолет! Твой товарищ погнался за Йозефом. Сделал свечка и завис. Самолет…

Роберт на мгновение замолк, подбирая нужное слово.

– Говно! – наконец выпалил он.

– Ja, ja[17] ишьяк ганна! – покивал Йозеф.

– Но лейтенант Пёс – пилот ас, – продолжал Роберт. – Сразил его на выходе из петли – и бах! Russian fell![18] Как его звали? Васка, Фетка, Пашка, Генька?

– Er war nicht ein Affe. Dies, tapferer Mann![19] – подтвердил Йозеф Пёс.

– Да какой ты, на хрен, пёс? Обезьяна голимая! – буркнул Тимофей. – На ветку посади, морковку в зубы – оживший портрет макаки. Угу-угу!

Тимофей, отбросив в сторону сигарету, изобразил повадку шимпанзе из московского зоопарка. Вера так любила на неё смотреть. Тимофей припомнил: ещё до отправки в Испанию они гуляли по Красной Пресне. Тогда Левушка ещё малым был. А теперь ни Левушки, ни Веры. Как же солон вкус ненависти! Ноги Тимофея внезапно подкосились. Он почувствовал гнетущую, лишающую последних сил усталость.

– Погоди, доберусь до твоих яиц. Ещё не так запрыгаешь, – прошептал Ильин.

Удар был нанесен умело. Видимо, Йозеф Пёс всерьез занимался боксом. Но Тимофею удалось устоять на ногах. Надо молчать! Надо вытерпеть всё. Надо подавить ненависть и не думать о своих. И ещё: при первой же возможности бежать. Он слушал голоса своих пленителей, не вникая в смысл произносимых фраз. Зачем? Пусть их глумление станет для него просто тявканьем беспородных псов. Пусть бдительность врага уснет – и тогда… Тогда он сбежит, а если не сможет сбежать – заберет жизни ещё нескольких врагов, прежде чем отдать Богу душу. Богу! Ах, Вера! Верочка-Верочек, как же тебя не вспоминать!

* * *

Тимофей очнулся в темноте рычащего, пропахшего кровью и гнилыми ранами закрытого кузова. Автомобиль качался на ухабах, двигался медленно. Тимофей был не один. Неподалеку дышало и маялось ещё не менее десятка узников. В зарешеченное крошечное оконце лился блеклый свет. Ильин подвигал руками. Наручники больно впивались в запястья. Он припомнил глупую стычку с пилотами люфтваффе. Кажется, его побили и заковали в наручники эти благородные господа. Из-за чего же произошла драка? Ах, да! Явился фотограф, корреспондент из фашистской газетенки. Его заставили позировать, угощали коньяком и баварской колбасой, обнимали, называли товарищем. А он, кажется, разбил фотокамеру. Глупо, конечно, но забавно. Тимофей улыбнулся. Можно было б и сплясать, если б только запястья так не болели.

– Это только тебя одного заковали, капитан, – проговорил кто-то из темноты. – Ах, хоть воды бы!

Говоривший застонал, заворочался. Стенал жалобно, протяжно, навзрыд, но ни мамку, ни санитарку не звал и в голос не вопил. И то хорошо! Хватит уже с Тимофея воплей! Наступая на распростертые тела, с немалым трудом удерживая равновесие в движущемся автомобиле, Тимофей подобрался к оконцу. Снаружи наступал вечер. Наверное, было совсем не жарко, но Тимофей с удовольствием глотнул пахнущего бензином воздуха. Он видел темнеющее небо и верхушки осеннего леса в отдалении.

– Плохо видно, – посетовал Тимофей. – Окошко высоко, а я ростом не удался.

Кто-то робко тронул его за ногу, подсунулся под самые колени, сказал с болезненным придыханием.

– Встань на меня!

Тимофей понял: он – бос, ощутил под ступней острые кромки орденских знаков. Тогда он тронул рукой свою грудь. Так и есть – его ордена тоже были на месте.

– Это специально, – сказал голос снизу. – По приезде на место нас будут снимать для газеты.

– Так меня уж снимали…

– Мы слышали, – сказал другой голос. – Про драку слышали все. Ну ты боец! А свои-то асы-летчики тебя уважили! Сильно калечить не стали.

– Они мне не свои. Они – фашисты.

– Да будет! – машину тряхнуло на ухабе и голос говорившего пресекся стоном. – Смотри в окно! Что там?

Тимофей глянул. Теперь, когда он стоял выше, на теле товарища, ему стала видна дорога. Вдоль обочин обычного русского проселка брели люди. Их было много. Сначала Тимофей пытался считать, но автомобиль всё двигался вперед, оставляя позади себя унылую толпу безоружных, голодных, удрученных людей. Они долго мерзли, наверняка оголодали. Многие из них, босые, одетые в лохмотья, валились на колени и так провожали автомобиль.

– Что там видишь, капитан? – спросила темнота новым, ранее не слышанным Тимофеем голосом.

– Толпы пленных, – с неохотой отвечал Тимофей.

– Они разбрасывают над Москвой листовки… Значит, всё правда?

– Отставить пораженческие разговоры! – этот голос был знаком Тимофею. Но где он его слышал? – Отвечайте быстро. Кто из вас не ранен?

Тимофей отвлекся. Теперь он видел конвоиров в длинных шинелях, с автоматами и овчарками. Они понуждали пленников подниматься на ноги и идти дальше. Трещали автоматные очереди, но Ильин пока не видел убитых.

– …Значит все мы ранены. А Михаил Федорович – тяжело…

– По именам друг друга не называть!

– Да какие там имена! Знать бы, что нас ждет!

– Расстрел…

– …И это в лучшем случае.

Прислушиваясь к голосам, Тимофей пробирался на прежнее место, поближе к кабине. Он нашел себе местечко, устроился. Хотелось тишины, освободить запястья от железа и ещё пить.

– Попей.

Кто-то сунул ему в руки полупорожнюю фляжку. Тимофей постеснялся выпить всё, но кое-как утолил жажду.

– Спасибо! Ты кто?

– Вообще, никто. Но там, в углу – важный пленник, – был ответ. – Это его нога так воняет. Может, скоро подохнет вообще. Мне кажется, что это генерал.

– А ты сам-то кто таков?

– Я никто!

– Ну так получи!

Летчики люфтваффе сковали его милосердно – руки оставили впереди. Хоть и невозможно толком замахнуться, но ударить можно. Тимофей вколачивал невидимого собеседника в полик кузова, используя скованные руки как киянку. Один удар, второй, третий. Невидимый страдалец сразу примолк, даже стонать перестал. Пленники внутри кузова тоже притихли. Слышны были только скрип рессор да звуки ударов. Наконец Тимофей взмок, устал, оступился, упал на пол на что-то мягкое, и оно отозвалось ему глухим стоном. Тимофей посторонился.

– Ты бы уж добил его, летчик, – сказал кто-то совсем рядом. – Это провокатор.

– Все мы тут провокаторы. – Тимофей отер испарину со лба. – Все в плену оказались. Но ничего, это временно!

– Добей его, капитан, – сказал знакомый голос повелительно.

– Михаил Федорович? – выдохнул Тимофей, припоминая.

– Да! Но я отдал приказ не называть друг друга по именам. Добей его, капитан.

– Знать бы, где…

– Да тут он.

Позабыв о боли в запястьях, Тимофей ощупывал незнакомца. Сапог и ремня на нем не оказалось. Откуда же он достал флягу? Скоро руки Тимофея сделались влажными и липкими. Наручниками он рассек незнакомцу лоб. Избил сильно, так, что тот потерял сознание, но пока дышал.

– Как убивать-то?

Неужели он сказал это вслух? Темнота в ответ рассмеялась сразу несколькими голосами.

– Теперь у тебя нету ШКАСов и ШВАКов! И ТТ у тебя отобрали! Так что только руками! Из нас один ты цел и в силах это сделать.

– Слушаюсь, Михаил Федорович!

* * *

– Что, милая, надоели очереди и бомбежки? – спросил огромный, усатый дядька.

Большой воротник с нашивками пехотного старшины подпирал его гладко бритый подбородок. Над верхней губой гнездились пышные усы. Крупные глаза, нос и губы, добродушная улыбка, полный рот железных зубов – таким Ксения впервые увидела Пеструхина. От старшины пахло сосновой смолой и сладким чаем.

– К бомбежкам мы приноровились. Тем более что Нагорный поселок как-то не очень бомбят. Пролетают над нами, но бомбы редко бросают.

– Значит, зажигалки не тушишь? – сощурил глаза старшина.

– Я не отлыниваю, нет! – Ксения осеклась.

Станешь возмущаться – и не возьмет, пожалуй.

– Я дежурю посуточно в вузе. – Ксения посматривала по сторонам в надежде найти источник запаха. Чаю хотелось ужасно, настоящего, крепко заваренного чаю.

– Что за вуз?

– Общественные науки.

– Ах, общественные! – усы дядьки широко раздвинулись, обнажив ряд стальных зубов.

– Но я закончила ускоренные медицинские курсы!

– Ускоренные?

– Недельные. Майор Клепчук мне посоветовал. Вы его знаете?

– Нет. – Дядька продолжал загадочно улыбаться.

– Клепчук мне сказал, что, если закончу курсы – могу явиться сюда и меня возьмут… в смысле, примут… я и немецкий язык знаю! В совершенстве.

– Не пыжься, девушка. Не я тут решения принимаю, вот придут старшие, и тогда…

На сборном пункте рядом с Донским монастырем царила суета. В распахнутую форточку вместе в прохладным ветром врывалось уличное многоголосье. Под окном топилась «буржуйка». Ржавая труба высовывалась наружу через ту же форточку. Рядом, на тумбочке, прикрытый чистым полотенцем, стоял большой заварной чайник. Старшина наполнил для Ксении расписанную конями и собаками фаянсовую чашку. Сахар сам не сыпал. Предложил Ксении крутобокую сахарницу. Девушка подсластила чай скромно. Больше четырех ложек решила не класть, неудобно. Она успела выпить половину чашки, когда, как и обещал старшина, явились старшие: офицер и политработник. Дверь в каптерку старшины открылась, впустив в помещение уличный шум. Ароматы чая разбавились вонью автомобильного выхлопа – на дворе газовали, выруливали, парковались, выезжали и заезжали в ворота несколько автомобилей.

– Здравия желаю, товарищ Соленов! – проговорил старшина. – Машину нам выделили и команду к ней – двенадцать человек, включая водителя.

– Зачем так много? – спросил более молодой из вошедших. – Ты видел их? Ополченцы? Ах да! Я же говорил тебе, Федор Прокофьевич, называй меня просто Николаем. На опасное дело идем. Если попадем в заваруху тоже чинами меряться станешь?

Знаки различия на воротниках гимнастерок офицеров были одинаковы – три эмалевых квадрата на красном поле. Ксения решила для себя, что молодой, верткий, с командирскими ухватками Николай Соленов – самый главный в их будущей команде. О нем, о Соленове, и упоминал Клепчук. Его советовал искать, к нему обращаться. А второй – с красной звездой на рукаве – казался ей всё же лицом подчиненным. Этот второй, крупный мужчина с глазами навыкате, седеющим ежиком на макушке и смешными, торчащими ушами, представился ей Гусельниковым. Так просто и сказал:

– Я – Гусельников. А вы?

– Ксения Львовна Сидорова. – Ксения протянула руку, но Гусельников руки её не принял, круто повернулся, подняв полами шинели небольшой сквозняк, и вышел, громко хлопнув дверью.

– Я от майора Клепчука, – отрекомендовалась Ксения, протягивая на этот раз руку Соленову.

– Вы получили всё необходимое? Да пейте, пейте чай! Не суетитесь! Не обращайте внимания на Гусельникова. Партийная работа отнимает все силы. Прокофьевич, налей-ка и мне чаю!

Ксению не гнали, не понижали голосов, обсуждая планы предстоящей поездки. Старшина сетовал на неопытность команды, называя бойцов «фабричными зеваками».

– Да если б они ещё были молоды! Ну не то чтобы совсем юнцы, так хоть не деды, а то самому молодому – сорок пять лет!

– Товарищ Лукин – важный для верховного командования человек. За ним отправится несколько партий, в том числе и авиаотряд.

Ксения допила чашку и налила себе ещё, на этот раз смело добавив пять ложек сахара. А офицеры обсуждали положение на московских фронтах, зачем-то прогноз погоды. Беседуя со старшиной, Соленов то и дело посматривал на неё.

Видимо, надежды на ускоренные курсы медсестер оправдались. Конечно, тяжеловато приходилось: и занятия в институте, и практика на курсах, и изучение азов анатомии, и военная подготовка. С горем пополам освоила устройство пистолета ТТ и трехлинейки. Если собираешься в прифронтовую полосу – надо уметь обращаться с оружием. С освоением навыков медсестры оказалось проще. Делать уколы противостолбнячной вакцины, накладывать жгуты и обрабатывать раны она научилась легко. И вот она здесь, на сборном пункте призывников и есть надежда попасть на фронт, но начальник группы смотрит на неё с одобрением, но не без сомнения. Почему?

– Я знаю немецкий. В совершенстве. Изучала в вузе, имела отличные оценки. Баварский, нижнефранкский диалекты. Что ещё?

Соленов оживился.

– Я бы взял вас и без… как его? Нижнефранкского? Да-да и без языка. Но теперь тем более возьму. Отбываем завтра в пять утра. Одевайтесь теплее. Лишнего с собой не берите – паек, оружие вам выдадут завтра при отправлении. Медикаменты получите сегодня у старшины. Что ещё? Ах, да! Сколько вам лет?

– Много! – Ксения облегченно вздохнула. – Двадцать!

* * *

Ксения явилась, как велел Соленов, на следующий день, в кромешной темноте. Из дома вышли очень рано. Клавка для того и ночевала у неё, чтобы утром потащиться следом на сборный пункт. Ксения имела при себе большую брезентовую сумку с красным крестом. В ней – необходимый запас медикаментов. Лямки увесистого вещмешка непривычно впивались в плечи. В комплект её экипировки входил и видавший виды пистолет ТТ с двумя запасными обоймами. Старшина Пеструхин посоветовал ей не класть запасные обоймы в вещмешок, а рассовать их по карманам.

В воротах сборного пункта девушки столкнулись с фигурами в новеньких ватниках. Все перепоясаны армейскими ремнями со звездами, у всех предусмотрительно зачехленные винтовки, а за плечами пузатенькие сидоры с притороченными гремучими касками и скатками плащ-палаток. Ксения дважды пересчитала всех по головам. Оба раза получилось одиннадцать человек. Она всматривалась в сосредоточенные лица и не находила среди них стариков. Почему же старшина счел их недостаточно молодыми? Конечно, если б не винтовки да каски, этих людей трудно было б принять за военных. Так компания смурных, пахнущих дегтярной смазкой мужиков отправляется по недальним угодьям на охоту. На дворе сборного пункта, под ярко сияющим фонарем, стояла разрисованная камуфляжными узорами полуторка. Фонарь подсвечивал редкие дождинки, сиявшие из темноты. Погода сейчас нелетная, и можно невозбранно копаться в кузове автомобиля, освещаемом ярчайшим из фонарей. Шустрая Клавка первой взобралась на подножку. Сунула острый нос в кузов. Старшина обернулся, спросил строго:

– Эй, ты кто? Как пробралась на сборный пункт? Отвечай!

– Да я подругу провожаю, вот она!

– Подругу? А! На все руки мастерица? Ксения?… Ксения Львовна! Залезай в кабину, не мокни, сейчас придут старшие и отправимся. А ты, подруга, кыш!

Клавдия обиделась и, холодно простившись с Ксенией, исчезла в темноте. Ксения робко присела на скамью. Оперлась спиной о жесткий борт. Ей хотелось поговорить со старшиной, расспросить, но тот был слишком занят. Терпеть скуку пришлось недолго – от ворот притопали вояки. Теперь их оказалось двенадцать.

– Будто апостолы, – буркнул старшина, бросив на солдат быстрый взгляд.

Двенадцатый – совсем юный паренек с простоватым шершавым лицом, выглядел куда как более воинственно, чем взрослые мужики. Подковы на его новых кирзачах звенели по асфальту, начищенная бляха на ремне отражала свет фонаря, будто зеркало. Он подошел к Ксении, браво скинул с плеча мешок. Каска зазвенела, ударившись о кузов автомобиля.

– Дай закурить, девушка. – Он прятал робость за нагловатой улыбкой. – Как тебя… вас зовут?

– Ксения. Я не курю.

– Все бойцы нашего отряда – коммунисты, а я – комсомолец. Окончил школу ФЗУ… – Досада и смущение стали первыми его противниками на этой войне.

– Позавчера, видать, – вставил старшина.

– … имею значок ворошиловского стрелка!..

– Всё успел – успеешь и под пули.

Солдаты толклись вокруг полуторки, не решаясь без команды забраться в кузов. Старшина Пеструхин перекладывал из одной кипы в другую свежепросмоленные, короткие, широкие лыжи. К каждой паре лыж у него был припасен комплект лыжных палок разной длины.

– Зачем тебе, дядя, лыжи в такую-то погоду? – спросил кто-то из солдат.

– Сегодня погода одна, завтра другая, – буркнул Пеструхин. – Зима на носу! Неровен час по зиме будем домой возвращаться.

Ксения зачем-то пересчитала лыжи. Ровнехонько шесть пар. А их-то сколько? Офицеры, старшина, водитель, она сама да двенадцать солдат. На круг получается семнадцать человек. Странно!

– Почему лыжи не на всех берешь? – поинтересовалась Ксения.

– Всем не понадобятся, но нам с тобой, надеюсь, сгодятся, – отвечал старшина.

– Надеешься? – подбоченилась Ксения. – Я тоже надеюсь!

– Надежда – хорошее дело, божеское, – старшина осторожно, словно опасаясь чего-то, глянул на Ксению. – Вернее, даже комсомольское. Я к тому, что комсомолец непременно должен надеяться на победу…

Но Ксения не позволила ему договорить:

– Я надеюсь найти жениха. То есть не жениха… Его зовут Тимофей Ильин. Он летчик. Да-да! Капитан!

Ей было плевать на ироничную ухмылку престарелого старшины. Что может понимать пожилой дядька в любовных делах? Ей было плевать и на войну. Вон сколько частей отправлено на запад! Скоро всё решится. Фашистов разобьют, и они оба, и Тимофей, и Ксения – станут героями. Их портреты опубликуют в «Комсомольской правде». Старшина тщательно увязал лыжи и лыжные палки в плотный сноп. Потом полез в кузов. Угловатый гремучий сноп лыжного снаряжения как раз поместился под передним сиденьем. А Ксения совсем разошлась. Она последовала за старшиной в кузов, но он отталкивал её суетливые руки, пытавшиеся помочь ему в его странной работе. Ксения, не переставая тараторить, всё же помогла старшине прикрепить связку лыж к кованым крюкам, намертво закрепленным под передним сиденьем в кузове полуторки.

Явились Соленов и Гусельников. После недолгого совещания старшину и Ксению усадили в кабину. Ксению – в середину, рядом с водителем. Бойцы и их командиры запрыгнули в кузов. Полуторка тронулась. Ксении захотелось поговорить.

– А ещё я мечтаю стать журналисткой. Я напишу такой репортаж… Серию репортажей… Множество репортажей для самых-самых главных газет. «Звезда», «Комсомолка», «Труд». Я стану первой женщиной – военным корреспондентом. Я увижу такое, чего никто не видел!..

– Вот это, последнее, вполне может быть. – Пеструхин прятал в усах ироничную ухмылку. – А насчет женщины – фронтового корреспондента – сомневаюсь.

Полуторка двигалась быстро. Уже через полчаса остались позади скудные огоньки Давыдкова, Мазилова и Кунцева. Автомобиль выехал на Можайское шоссе.

* * *

На блокпосту жгли костры и светили фарами несколько автомобилей. Ксения соскочила на землю. Становилось холодновато. Ночь отступала, вместе с ней уходила осень, уступая место ранней зиме. Вокруг костров стояли бойцы в зимнем обмундировании. В ярких сполохах костра овчина из тулупов казалась алой; искорки плясали в эмалевых звездах на их ушанках. Несмотря на слякотную погоду, все они были обуты в валенки. Полуторки выстроились в ряд вдоль дороги. У каждой сзади пушка сорок пятого калибра. Впереди колонны – пять тракторов с пушками семьдесят шестого калибра. На противоположной стороне дороги стояли крытые брезентом тягачи. Ксения смотрела на зачехленные дула орудий, трогала пальцами остывшие под холодным предзимним дождем орудийные лафеты. Скоро эти орудия убийства прибудут на передний край. Смертоносных отверстий сейчас не видно, но их расчехлят, и они станут извергать огонь и грохот. Вероятно, кто-то умрет. Может быть, многие. В московских очередях говорили о колоссальных жертвах, о тысячах убитых. Она и сама видела множество трупов, когда у них в Нагорном поселке от нечаянно упавшей бомбы разрушился двухэтажный дом.

Тихий голос говорил настойчиво и монотонно. Поначалу он был просто звуковым фоном для её раздумий. Таким же звуковым фоном, как тихий шелест дождя. Но постепенно фразы стали обретать смысл. Голос принадлежал незнакомому человеку, а беседовал он со старшим лейтенантом Соленовым.

– Жгут деревни? – спрашивал Соленов. – Мы будем осторожны. В штаб округа поступает информация о диверсантах.

– Не-е-ет, – возражал вкрадчивый голосок. – Это не совсем диверсанты. Есть особое задание у наших комсомольцев – поджигать деревни, чтобы не достались врагу.

– Поджигать? – Голос старшего лейтенанта стал совсем тихим.

– Да-а-а! Нынче жгут в Можайском районе.

– Так это Московская область!

– Да-а-а! Деревни в Московской области не должны достаться врагу.

– Что же это значит?

– Москву сдадут.

Стало тихо. Снова только шелест дождя, отдаленный говор артиллеристов и треск поленьев в их кострах слышала Ксения. Она осторожно, стараясь не шуметь, направилась к кострам. Там политрук Гусельников беседовал с артиллеристами. Ксения засмотрелась на их командира. Яркие, черные, подернутые знойной поволокой глаза его отражали пламя костра. Высок и широкоплеч, он говорил оживленно, открытая его улыбка была подобна отражению закатного солнечного диска в неспокойной воде. В распахнутом вороте его тулупа Ксения узрела нашивки младшего лейтенанта. Сибиряк Гусельников слушал его рассказ о путешествии из Сибири в Москву с почтительным интересом.

Из темноты на свет костра выскочил Соленов. Гусельников моментально обернулся к нему, мгновенно утратив интерес к байкам артиллеристов.

– Ты встретил его? – Ксения невольно расслышала вопрос политрука.

– Да, он ждал нас на блокпосту, как и было договорено… – Соленов даже приобнял Гусельникова, шептал политруку в самое ухо, а сам всё посматривал на Ксению.

Твердые желваки на скулах старшего лейтенанта непрестанно двигались, он казался встревоженным. Наконец старший лейтенант ухватил политрука за локоть и увел в темноту.

Ксения быстро позабыла о своих командирах. Рядом с красавцем-капитаном оба они – и старший лейтенант, и политрук – казались неказистыми простаками. Ксения заслушалась странным говором сибиряка. Нет, так в Москве не говорят! В окончании глаголов красавец опускал последнюю букву «е» и мягкий знак. Его речи была насыщена множеством незнакомых и полупонятных слов. Любопытно! Да и смотреть на младшего лейтенанта было одно удовольствие. Ксения зарделась. Хорошо, что её румянец можно объяснить жаром высокого костра, не то гореть бы ей ещё и от стыда. Артиллеристы обступили Ксению со всех сторон. Кто-то протянул ей фляжку с коньяком. Напиток пах ванилью, обжигал горло, казался странно сладким.

– Меня зовут Петя, – сказал один из них.

– Петр ловко девок коньяком соблазнят! – засмеялся другой. – Мы тоже хотим познакомиться! Меня зови Матвеем!

Парни засыпали её именами: Сашка, Нестор, Павел. Один из них оказался Тимофеем, хоть совсем и не был похож на её Ильина – огненно-рыжий, веснусчатый, кареглазый, крупный.

– Ничего, пей, красавица! – смеялся он.

– Петров черт-те с чем хороший коньяк забодяжил!

Наряд блокпоста – трое мужиков, все в толстых овчинных тулупах и войлочных башлыках поверх ушанок – подтянулся к костру из темноты. Они тоже угощались артиллерийским коньячком, крякали, утирали губы толстыми рукавицами. Один из них – человек с тонким лицом и пытливым взглядом, по виду офицер, обратился к Соленову, когда тот отдал команду грузиться в машину:

– Да-а-а, старлей, опасайся не только диверсантов. Бойся и своих. По лесам бродят тысячи окруженцев. Кто знает, что у них на уме.

– Мне не нравятся твои слова, сержант, и если бы не обстоятельства…

– Не-е-ет! Обстоятельства тут ни при чем, и мы чисты. Присягу не нарушали. Если выходит кто к нам, бродячий солдат или ополченец, но при документах – мы его отправляем в особый отдел. А если без документов, тогда по обстоятельствам. А если в руки не дается, не подчиняется, тогда…

– По возвращении напишу рапорт. Опишу всё как есть. – Соленов уже полез на подножку, но командир наряда шел следом за ним. Только за полы шинели не хватал.

– Какие рапорты? О расстрелянных нами? О трупах? Так мы их хотя бы хороним! Каждый покойник учтен. А как доедете до Рузы, там по лесам столько трупов! Не-е-ет! Обо всех рапорты не напишешь. Слушай, что я говорю: опасайся!

Ксения уже забралась в кузов. Она смотрела за обочины дороги, в ночь, стараясь высмотреть там сонмы дезертиров и окруженцев. Ей стало жарко от страха.

– Мне страшно…

– Уже? Иди-ка ты в кабину, Ксения Львовна. – Соленов склонился над ней, внимательно, словно рыбак в водную гладь, всматриваясь в глаза, будто уж забросил удочку и теперь уверен, что сумеет выудить из её души страх.

– Вот вернемся в Москву с генералом, – твердо проговорил Соленов, – и я напишу на этого паникера рапорт. Ишь ты! Кого это он тут расстреливает? А ты полезай-ка в кабину к старшине. Ну-ка! Marsh! Marsh!

Последние два слова старший лейтенант Соленов произнес по-немецки. Бойцы в кузове дрогнули. Кто-то даже передернул затвор.

– Не-е-ет! – сказал голос за бортом полуторки. – Немца бояться не надо. Его надо убивать. И предателей надо убивать.

Ксения едва успела захлопнуть за собой дверцу кабины, когда странный офицер ладонью ударил по кузову. Полуторка тронулась с места. Пока автомобиль набирал ход, Ксения опустила стекло и смотрела назад. Артиллеристы в белых тулупах и не уместных по такой слякоти валенках махали ей вслед. Самый высокий и красивый из них – капитан – махал дольше других. Ксении чудилось, будто он смотрит именно на неё. Стыдно, что она сочла его красивее Тимофея. Стыдно, но истина дороже.

* * *

Они ещё не достигли поворота на Рузу, когда пророчества странного сержанта начали сбываться.

Придорожные деревеньки: тесовые крыши, подслеповатые оконца, печальные журавли возносятся над срубами колодцев. Пустынно и неуютно, будто жители сбежали, подались в иные места к лучшей жизни.

– Они просто попрятались, – проговорил Пеструхин, словно услышав мысли Ксении.

Удар по крыше кабины заставил водителя нажать на тормоз. Полуторка остановилась у колодца. Пеструхин выскочил наружу. Ксения слышала, как выпрыгивают из кузова бойцы. Командирский баритон Соленова повелевал набрать во фляги воды. Водитель тоже куда-то подевался, и Ксения осталась в кабине одна. Выходить наружу, под моросящий дождь, не хотелось. Она смотрела, как редкие мелкие капли оседают на ветровом стекле. Кабина остывала и поверхность стекла туманилась. Там, за влажной пеленой, мелькали смутные силуэты. Но теперь это были не бойцы в телогрейках и ушанках, а широкие приземистые фигуры в разноцветных платках поверх длинных широких одежд. Вот сбоку к кабине подошла женщина. Провела чумазой ладонью по стеклу, нащурилась, всматриваясь в полумрак кабины. Ксения ясно видела её простоватое лицо в обрамлении шерстяного, синего в клетку платка. Губы женщины шевелились. Ксения покрутила рукоятку. Стекло опустилось. Женщина говорила тихо, настойчиво повторяя одну и туже фразу:

– Не видели ли кого? Тут нехороший народ шастает. Поджигатели. Сучье семя!

– Мы едем от Москвы, – отвечала Ксения, чтобы хоть что-нибудь ответить.

– Не видели ли кого от Москвы-то? Сучье семя – поджигатели тут шастают, – повторила женщина.

Женщина сжимала в руке двурогие вилы на толстом черенке. У колодца собралась небольшая толпа – красноармейцы с флягами, бабы с вилами и лопатами, дедок со старенькой трехлинейкой. Наверное, местный охотник. Соленов, конечно же, в центре сборища. Ксения стала прислушиваться к голосам. Речь шла всё о тех же поджигателях. Ксения выбралась наружу, чтобы лучше слышать. Молодая румяная баба в красном платке и малиновом, отороченном вышитой тесьмой жакете – местная модница – говорила громко, не скрывая праведного гнева:

– В соседнем селе, в Кудиново, – она махнула рукой, показывая направление, – пожгли два дома. Хорошо, безветрие и дожжит, не то всё село бы сожгли. А у нас нынче ночью баню запалили. Да как запалили! Полымя! Дым! Жуть! Мы только стояли и смотрели. Разве такое пламя потушишь? Вон, смотри-ка, начальник, Ивановна теперь слезами заливается. У неё вместе с баней сгорело два снопа сена. Не плачь, Ивановна! Хорошо хоть так обошлось!

– Мы доложим о диверсантах, – твердо пообещал Соленов. – Федор Прокофьевич! Распорядись боекомплектом! Чтобы у всех оружие было наготове!

– Да какое-та оружие! – встрял старик с берданкой. – Они тайно крадутся и, говорю вам, безоружные они. А заводила у них – девка совсем молодая и без царя в голове. Видел я её, да едва не поймал! Напугала старика, чертовка! Глаза бешеные, злее немца!

– Что же она, русская? – спросил у старика старшина.

– Русче не бывает! – ответил старик. – Матом кроет хлеще, чем наш пастух Борька. Я уж восьмой десяток живу на свете, в империалистическую воевал, колхоз строил, а таких заворотов отродясь не слыхивал.

– Так ты говорил с ней? – не отставал Пеструхин.

– Не-е-е! – старик почесал пятерней под шапкой. – Только она со мной говорила, да так, что я и слова вставить не смог.

* * *

Старик с трехлинейкой не желал убираться восвояси. Уже и Соленов, и Гусельников забрались в кузов. И бойцы с ружьями наготове расселись по скамьям, Пеструхин сердито посматривал на неё из кабины полуторки, а Ксения всё смотрела на дорогу. Странная апатия навалилась на неё. Хотелось просто остаться на обочине и так лежать или сидеть под холодным дождем до скончания времен. И пусть наступит зима и укроет её снегом и скует холодом. А потом весна пусть омоет её мутными водами. Но когда-то же наступит и лето, и счастливая жизнь!

– Её надо арестовывать и судить, – бубнил старик. – Таких нельзя на воле держать. Не по правде это: немец жжет, свои жгут.

Ксения, преодолев апатию, двинулась в сторону полуторки. Бабы сплоченной толпой следовали за ней.

– Вы убейте её, если увидите, – проговорила баба в красном платке. – Сделай это, девушка. Ты сможешь. Вон у тебя и парабеллум есть.

– Это ТТ, – отозвалась Ксения. – И убивать я не умею.

– Так прям и убить? Без суда? – усмехнулся Пеструхин, помогая Ксении забраться в кабину полуторки.

– А чо? – подбоченилась баба. – Сейчас убийства повсюду много. Мертвец на мертвеце. Хоронить не успевают. А бесноватую девку грех в живых оставлять. Мало нам от немца напасти!

– Отставить разговоры! – Гусельников со всех силы ударил кулаком по крыше кабины. Водитель включил передачу. Полуторка тронулась с места, оставляя позади толпу рассвирепевших крестьянок.

* * *

Следующая деревня встретила их дымом пожарища. Ксения и обрадовалась, и стушевалась, издали заметив дымные столбы. Слышались странные хлопки, будто кто-то стучал доской по стене. Зачем?

– Что это? Немцы, дяденька?

– Сворачивай с дороги! Сворачивай! – завопил Гусельников, обрушивая на крышу кабины пудовые кулаки.

Полуторка круто повернула влево и тут же застряла в непролазной грязи. Пеструхин мгновенно исчез, только дверь кабины хлопнула раз, второй, третий. Что-то свистело и отвратительно хлюпало снаружи. Ксения видела, как жидкая грязь проселка поднимается рыжими фонтанчиками.

– Пригнись, дура! – закричал кто-то, и Ксения прилегла так, что её голова оказалась на водительском сиденье.

Хлопки раздавались чаще и стали перемежаться железным лязгом. Девушка наконец сообразила, что кто-то из бойцов ведет огонь из кузова полуторки. Значит, неподалеку немцы. Трясущимися руками она расстегнула кобуру, сняла ТТ с предохранителя. Она слышала, как отрылась дверь кабины. Теперь надо было изловчиться, перевернуться, чтобы выстрелить, первой поразить врага. Но Ксения не успела ни изловчиться, ни выстрелить. Она едва не выронила оружие, когда чьи-то сильные руки схватили её. Миг – и она барахтается в грязи рядом с передним колесом полуторки. Чье-то тяжелое тело навалилось на неё сверху, да так, что Ксения окунулась лицом в грязь.

– Отпустите! – пропищала она.

– Я отпущу, а ты не шевелись! Не поднимай головы, дура! – прохрипел Пеструхин.

Старшина сам стрелял из пистолета. Каждый выстрел отдавался в голове Ксении болезненным звоном. Она почти оглохла, в горле першило от отвратительной вони, глаза слезились.

Потом они бежали между ветхими заборами по пустым, щедро сдобренным навозом огородным грядам. Ксения скользила, падала, но Пеструхин снова ставил её на ноги. Порой старшина брал её под мышки и нес по деревенским задворкам, как сломанную куклу. Он привел её к какой-то бане, не церемонясь, сунул в стог и убежал.

– Не высовывайся! Я вернусь за тобой! Это приказ! – бросил он напоследок.

Скоро где-то на дальнем краю деревни возобновилась перестрелка, слышались голоса людей и гудение мотора. Полуторка рычала, как надорвавшийся зверь. Наверное, бойцы вытаскивают её из грязи. Скоро придет Пеструхин и они продолжат путь к линии фронта. Дождик не прекращался, и Ксения, сама того не замечая, всё глубже забивалась в сено. Свежие, легкие мятные ароматы после удушающей пороховой вони успокоили её, но она не снимала пальца со спускового крючка пистолета. Она уже начала замерзать, когда послышались шаги. Ксения осторожно выглянула из стожка. Мимо прошла старая женщина. Подойник брякал в её руке. Забор и надворные постройки крестьянского хозяйства тонули в тумане. Из его сизой дымки сначала появилась стайка кур, предводительствуемая важным петухом. Потом оттуда же вышел сутулый дедок. Хозяин подворья двигался осторожно, держа наготове длинноствольную древнюю берданку. Дед, щурясь подслеповатыми глазами, смотрел по сторонам, но Ксению не замечал. Та уж хотела окликнуть его, когда что-то зашерудило, задвигалось в стогу. Ксения обернулась. Пистолет в её руке сделался странно теплым, по спине липкими струйками потек страх. Что, если это немец? Сейчас ей придется стрелять в человека!

Когда неровная поступь старика затихла в тумане, из стога выпростался чертенок – тощий, грязный, с лихорадочно блестящими глазами.

– Кто ты? – спросила Ксения.

– Комсомолка!

Исчерпывающий ответ!

Девчонка выглядела неважно. Слишком худая и невзрачная для того, чтобы называться симпатичной, она и одета была, как мальчишка – в тяжелые, на толстой подошве ботинки, мужское, слишком большое для неё драповое пальто и невообразимого вида рваный картуз. Неаккуратно остриженные пряди выбивались из-под головного убора. От девчонки пахло хлевом. Похоже, незадолго до встречи с Ксенией она побывала в выгребной яме. Впрочем, лицо и шея её оставались чистыми. На бледной коже, под глазами и на лбу, осели бисеринки влаги, черные глаза лихорадочно блестели. Она дышала прерывисто, широко раздувая ноздри. Ксения почему-то подумала, что именно так выглядят горячечные больные, когда, распинаясь между беспамятством и явью, силятся вырваться из объятий болезни и не находят сил для этого. Ксения не видела оружия, но в одежде девчонки наверняка имелись карманы, где она могла спрятать пистолет.

– Подними руки, – тихо попросила Ксения. – Ты понимаешь, что я тебе говорю?

Девчонка отрицательно помотала головой и сунула обе ладони в карманы пальто. Ксения нажала на курок. Грянул выстрел. Где-то неподалеку громко брякнул выпавший из рук старухи подойник. Испуганно зашумели куры. Ксения выстрелила ещё раз. Девчонка смотрела на неё широко раскрытыми, полными безумия глазами. Ксения не могла отвести взгляда от её лица, не могла толком прицелиться и просто палила в густой, насыщенный влагой воздух. Она перестала стрелять, когда кто-то больно ударил её по руке. Ксения вскрикнула, выронила пистолет, ухватилась за ушибленное место. В тот же миг девчонка набросилась на неё. Чертовка кусалась, трепала Ксению за волосы, несколько раз больно пнула тяжелыми ботинками в голень. Ксения шлепала её по лицу ладошками, бодала, вопила, призывая на помощь старшину Пеструхина:

– Дяденька! Дя-я-дя-я! Тут диверсантка! Помоги-и!

Вопли отнимали много сил, и противница стала одолевать её. Она тянула чумазые, покрытые ссадинами руки к вещмешку, в котором хранился сухой паек и запасные обоймы. Эх, зачем она не рассовала их по карманам, как велел старшина? Старик со старухой – хозяева подворья – явились на крики нескоро, а явившись, в драку мешаться не стали. Так и остались стоять в стороне.

– Дядя-а-а! – возопила Ксения. – Диверса-анты!

Удары посыпались градом. Собрав последние силы, Ксения смогла подняться на ноги. Девчонка, прихватив сидор, пустилась наутек. Ксения огляделась. Пистолет валялся у неё под ногами на самом виду, и она подняла его. Не целясь, Ксения наугад выпустила две последние пули в сторону грязного драпового пальто, которое уже приближалось к углу черненькой баньки. Ещё миг – и девчонку скроет кривой угол ветхого строения. Она упала навзничь, словно налетев на преграду. Тонкие ноги, обутые в тяжелые, не по размеру огромные башмаки, взлетели вверх. Сидор отлетел в сторону. Старшина Пеструхин наклонился, ухватил девчонку за полы пальто. Он держал её на весу, как сломанную куклу.

– Не стреляй, Ксения! Свои! Товарищ старший лейтенант поймал девку-то! Эй, колхозники! Идите на опознание, а то вдруг не она?

Пеструхин перехватил девчонку поудобнее, под мышки, понес обратно к стогу. За ним следовал Соленов. Он на ходу подхватил сидор и передал его Ксении.

Смурные, перепачканные лица колхозников, странно багровое лицо Соленова, отрывистая речь Гуселькова, понурые фигуры хозяев подворья – всё виделось Ксении будто во сне.

– Овин едва потушили…

– И баня Карпатовых…

– А мой-то дом! Мой дом! Уж и его поджигать наладились! Да она не одна была! Не может быть, чтоб одна!

– Мы её отправим в Москву, в комендатуру, для допроса. Пеструхин, определись с конвоем. Назначь двоих конвойных. Кто председатель сельсовета? Надо определить место заключения для диверсантки. В погреб её до утра.

Огонь, подобно огромному рыжему петуху, взметнулся над кривобокими заборами, осветил зарницей серые деревенские задворки, расправил огненные крыла. Истошно завопила баба. Слитно зашлепали по жидкой грязи несколько десятков ног. Соленов, Гусельников, бойцы – все побежали следом за селянами в сторону пожара. Пеструхин выпустил пленницу из рук.

– Пристрелить разве тебя? Дед, давай-ка сюда твою берданку. Что, она у тебя заряжена?

– Один только заряд… – успел проговорить дед.

– Убей меня, тварь! На-а-а! – закричала девчонка, распахивая на груди пальтецо. Под ним оказалась обычная гимнастерка с тусклой бляшкой эмалевого значка на левой стороне груди.

– Я – комсомолка! Видишь?!

– Ты – дура! – Пеструхин сплюнул в грязь и, оттолкнув девчонку, направился к Ксении. – А вы что стоите? Там ваши селяне пожары тушат.

– Да мне козу доить…

– Да мне картошки из погреба достать. Ты ружье-то возьми, батюшка. Лучше пристрелить, не то её на вилы поднимут.

Старики отводили глаза, а девчонка каталась в грязи. Тощее её тело страшно изгибалось. Казалось, ещё миг – и переломится, как сухая ветка.

– Тебе бы окропиться святой водичкой, – устало проговорил Пеструхин.

Девчонка шипела и плевалась. В её темных растрепанных волосах запуталась солома. Драповое пальтецо покрылось слоем влажной глины. На солдатских башмаках налипли рыжие комья. Если б она и решилась сейчас бежать – вряд ли бы ей это удалось.

– Как есть бесноватая! – прошамкала старуха.

– В храм её, к батюшке! – подтвердил дед.

– Я комсомолка! – повторила девчонка. – А вы… Контра! Эх, налетит на вас вражеская эскадрилья! Я видела крылья со свастикой! Видела!

Словно услышав её слова, небо над дальним лесом ожило, покрылось частыми черными росчерками, послышался отдаленный рёв, словно где-то у кромки горизонта гневался разбуженный хищник. Звук был едва различим за ревом недальнего пожара. Над кронами ближнего леса росли силуэты вражеских бомбардировщиков.

– Тяжелые идут. Москву бомбить, – проговорил Пеструхин.

– Нет, – отозвалась Ксения. – Посмотри, дядя, у них шасси не убираются. Это юнкерсы. Я их научилась различать. У них тяжелых бомб нет, зажигалки только.

– Ой-а! Над нами каждый день летают! Ой-а! А мы-то боимся – вдруг да и не донесут, на нас сбросят! Ой-а! А вопят-то они страшно, не хуже, чем эта вот девка! Ой-а! Старик, полезай в погреб-то!

Старуха, причитая, моталась по двору. Она выволокла из сарая козу, потащилась за загородку, на огород. Там темнела дощатая дверь погреба. Ксения и Пеструхин смотрели на небо, а немецкие летчики уже включили сирены. Они не собирались нести свой страшный груз до Москвы.

Пеструхин кинулся прочь со двора.

– Куда ты, дядя?

– Лезь в погреб! Мне надо тут… дело!

Он сгреб девчонку в охапку.

* * *

Сидение в погребе – не лучшее из занятий, особенно если очень хочется есть. Где-то очень далеко выли сирены юнкерсов, глухо гремели разрывы и земля содрогалась, будто силясь сдержать рвотные позывы, и не извергать на поверхность, на поживу смерти, нашедших убежище в её щелях и складках. Ксении хотелось есть, и она развязала вещмешок. Хлеб и сало нарезала на коленке и предложила хозяевам, отведала сама. Старуха возилась в темноте, гремела миской, плескалась в воде. Наконец у Ксении в руке оказалось что-то твердое, длинное и влажное.

– Это морковь, – сказала старуха. – Грызи.

Морковь оказалась сахарно-сладкой, но быстро кончилась.

– Теперь мне лучше, – заверила старуху Ксения и для приличия справилась о старике, который всё время их пребывания в погребе не подавал признаков жизни.

– Да он спит, – пояснила старуха. – Глуховат, глуповат – всё нипочем.

Помолчали.

– Наверное, диверсантка сбежала, – проговорила Ксения наобум.

– Да она не диверсантка. Из этих мест. Сумасшедшей Петровны дочь. Припадочная.

– Так она знакома вам? – оживилась Ксения.

– Да что с ней знакомиться, с припадочной-то? Из соседней деревни они. Двадцать верст в глубь болот. Там дикие места, скучные. Люди в церкви не ходят. Ад у них в душах. Лихоманка многих донимает, бесноватость.

– Если бы я верила в ад и рай, то, пожалуй, сочла бы это место адом, – тихо проговорила Ксения. – А моя мама ходит в храм. Её не переделать.

– А ты не веруешь? Комсомолка?

– Я учусь в вузе, изучаю языки, обществознание. Думаю, Бога нет.

Темнота задвигалась. Ксении почудилось, будто старуха крестится.

– Трудно тебе будет, – снова заговорила хозяйка. – А мне-то! Едва дышу. И ты терпи.

– Это вы потерпите, бабуля. – Ксения постаралась вложить в свои слова как можно больше сердечности.

* * *

Они выбрались наружу. Вечер встретил их жалобным воем и усилившимся запахом гари. Деревня оказалась освещена с обеих сторон яркими сполохами пожаров. Жидкая грязь, подсвеченная живым огнем, блестела подобно застывшей смоле.

Старик, подхватив лопату и вилы, потрусил в сторону пожара, а старуха поплелась следом за Ксенией в сторону Смоленской дороги, туда, где осталась полуторка. Команда была уже в сборе. Полуторку вывели с вязкого проселка на твердое дорожное покрытие. Гусельников в полный голос препирался с Соленовым о прекращении поисков Ксении.

– Я тут. – Ксения погладила ладонью влажный борт полуторки. – А где девушка, диверсантка, припадочная?

– Сбежала! – рыкнул Гусельников. – Правильное слово – припадочная. И это хороший урок для бойцов. Коммунистическая сознательность поможет нам сохранить рассудок. Дело Сталина-Ленина требует ясного ума и железной выдержки. В машину, товарищи!

– А где Пеструхин? Где дяденька? – пролепетала Ксения.

– Не нашел вас на том месте, где оставил. Теперь ходит от двора ко двору. Вас ищет, Ксения Львовна. – Соленов вскочил в кузов. Его твердое лицо исказила болезненная гримаса. Ксения нечаянно услышала, как он бросил политруку:

– Операцией командую я. А ты, Гусельников, своё особое мнение выскажешь в штабе округа! Там увидим, на чьей стороне будет командование!

Ксения смотрела по сторонам. Где же старшина? Она дважды обошла вокруг полуторки; возвращаться на деревенскую улицу, в липкую грязь, не хотелось, и она пошла вдоль шоссе. Унылые дворики, подмерзшая чахлядь, обнесенная кривыми изгородями. Тесовые крыши мокнут под ледяным дождем. В нос лезет неотвязный запах гари с неприятным сладковатым привкусом. Ветки рябин усыпаны коралловыми гроздьями – зима обещает быть суровой. Полуторка медленно катилась следом за ней по шоссе. Там, среди кораллового бисера, она и увидела широкую спину в длиннополой солдатской шинели. Пеструхин искал её, переходя от двора ко двору, расспрашивая. Ксения бросилась к нему, как к родному. Обняла.

– А девчонка-то… а девчонка! – приговаривала она.

– Убежала в сторону фронта, – отозвался Пеструхин. – Да не одна она. Да беда у неё на плечах.

Их объятия разбил гневный окрик Соленова:

– Слушай мою команду! От машины без особого распоряжения не отлучаться. Оружие держать наготове. Водитель, посигналь! Где там старшина? Ксения Львовна! В кабину!

– Вот она, Смоленская дорога. Настал и наш черед врагу путь заступить, – проговорил Пеструхин, когда полуторка тронулась с места.

* * *

Ксения забыла имя водителя. Его простоватое широкое лицо, акающий московский говор, цепкие, как у мартышки, пальцы – вот всё, что запомнилось ей. Когда полуторка, сотрясаясь на ухабах, принялась петлять по лесной дороге и унылый, осенний пейзаж средней полосы сделался совсем уж мирным, Ксения задремала. Её разбудил визг тормозов полуторки, когда та, выскочив на лесную опушку, едва не протаранила колонну бойцов.

– Эх, дорога-то! Откуда столько ям? Собаки! – высоким голосом прокричал водитель. – Предатели! Отступают!

Тормоза взвизгнули. Ксения проснулась.

Они походили на бесплотные тени. Синеватый иней покрывал их лица, обувь, оружие. Они шли широкой шеренгой посреди дороги, словно и вовсе не ожидали натолкнуться на встречное движение. Усталость, безысходность, равнодушие настолько остудили их тела, что они уж не могли разогреться при ходьбе. Те из них, кто сумел избежать ран, смотрели на полуторку без интереса, будто на пень лесной. Многие бойцы были ранены. Некоторые – тяжело и едва переставляли ноги. Полевая форма частей РККА висела на них лохмотьями, иные и вовсе были одеты в гражданскую одежду. Далеко не каждый имел при себе хоть какое-нибудь оружие. Они обходили полуторку сторонами, а Ксения с немым изумлением смотрела на этих первых, увиденных ею наяву призраков войны. Что там противотанковые ежи, марширующие колонны ополчения и неистребимый, привязчивый привкус паники, неизменно витающий над московскими очередями! Что там бесконечные перебранки между лейтенантом и политруком! Вот она, настоящая война, встретилась с ними на Смоленской дороге. Смотрит множеством равнодушных глаз. Пеструхин выскочил наружу. Ксения высунулась из кабины почти по пояс, чтобы сейчас, именно в этот первый миг встречи с войной, узреть лицо командира их отряда. Необходимо понять – должна ли она уже бояться? Наверное, бояться ещё рано, но ей почему-то уже страшно. Очень страшно. Соленов встал в кузове в полный рост. Он смотрел куда-то вперед поверх голов притихших бойцов. Ксения изучала его лицо: так и есть, недоумение, растерянность, но не страх. Нет, не страх! Да и не может его быть, страха-то, ведь лейтенант Соленов – настоящий партиец, воин, красный командир.

– Девушка, хлеба нет?

Ксения обернулась на голос. Невзрачный мужичонка стоял перед ней, смотрел заискивающе. Из обгорелых дыр на драповом, совсем гражданском пальто выбивались клочья ваты. Обувь добротная, но сильно заношенная и грязная, за плечом – древняя берданка – дедовское наследство, не иначе. Засаленная кепка накрепко примотана к голове грязным бабьим платком.

– Не для себя прошу, – продолжал ополченец. – С нами раненые, а мы в пути уж сутки бредем и не ели. Ты ведь москвичка, так помоги землякам. И ещё воды бы…

Человек переступал с ноги на ногу, стараясь заглянуть за спину Ксении, туда, где на сиденье лежала её санитарная сумка с красным крестом.

– У тебя на всех перевязочных пакетов не хватит, – продолжал он. – Дай хоть хлеба. Хоть немного.

За его спиной вереницей проходили люди, замешивая ногами жидкую грязь обочин. Ксения сглотнула, почувствовав внезапный голод.

– Где ваши командиры? – услышала она звонкий голос Соленова. – Кто старший? Где офицеры?

– Офицеры там! – мужичонка махнул рукой в хвост колонны. – С ними пушка. Они прикрывают наш отход. Немец прет!

Он хотел было уже отойти от двери кабины, но Ксения протянула ему завернутый в чистую тряпочку хлеб – половинку серого «кирпича» – всё, что у неё оставалось. Он выхватил добычу из девичьих рук, быстро спрятал под полу пальто, пошел к обочине дороги. Однако и их короткая беседа, и его поспешный жест не ускользнули от внимания бредущих по дороге людей. Несколько рук протянулись к мужичонке, но тот, оттолкнув их, заспешил прочь. Он и убежал бы, но путь ему преградила каменная грудь политрука.

– Кто таков? Ополченец? Какой части? – Гусельников держал в правой руке револьвер. – Где ваши командиры?

– Пали наши командиры, – был ответ. – А мы отступаем по приказанию капитана Леднева.

– Какой части офицер?

– Да кто ж его упомнит? Он там, с пушкой. При нем расчет и ящик снарядов. Но стрельбы не слышно. Ждут немца. Танки у них…

– Отставить панические разговоры! – ревел Гусельников, выглядывая в отступающей толпе офицеров.

Воспользовавшись моментом, знакомец Ксении соскочил с обочины в кювет и нырнул в перелесок. Ещё несколько минут Ксения видела его фигуру, бредущую по краю болота. Мужичок широко ступал с кочки на кочку до тех пор, пока кусты ольшаника совсем не скрыли его из вида.

Лейтенант Соленов бегал вдоль дороги, снова и снова задавая одни и те же вопросы: откуда отступают? Где командиры? Что впереди? Но люди обходили его, пряча глаза. Лишь один счел необходимым остановиться. Ксения тоже выбралась из кабины. С немалым трудом преодолев несколько метров жидкой грязи, она встала рядом с лейтенантом. С немым изумлением девушка рассматривала бойца, пытаясь различить под запекшимися струпьями черты его лица. Боец протягивал лейтенанту запятнанный рыжей грязью – а может, то была кровь? – тонкий листок бумаги, содержащий оттиск фотографии и печатный текст, набранный крупным шрифтом. Лейтенант уже взял листок в руки, вертел его и так и эдак, словно опасаясь прочесть. Ксении стоило немалого труда рассмотреть картинку. Изображенный на ней человек стоял под виселицей с петлей на шее. Грудь человека закрывал плакат с короткой надписью на русском языке «ПОДЖИГАТЕЛЬ». Картинка была нечеткой, черт лица невозможно было различить, но надпись читалась легко. Над картинкой Ксения прочитала следующие слова: «Мы казним поджигателей русских деревень – евреев и коммунистов. Мы боремся не против вас, товарищи, а против ваших соблазнителей».

– А ведь тут правда написана. Прежде чем встретиться с вами, мы прошли три деревни. Эй, Петрович, не запомнил ли их названия? – Боец окликнул проходившего мимо них человека. Тот замотал головой, замычал. Ксения с постыдной брезгливостью рассматривала его голову, покрытую слоями бурых бинтов.

– Эх, Петрович контужен! Лыка не вяжет. Только мычит. А вчера ещё мог говорить…

Мимо них всё шли люди. Где-то неподалеку слышался отрывистый лай политрука.

– Слышь, лейтенант! – продолжал боец. Он осторожно ухватился за край листовки, пытаясь вытянуть её из пальцев Соленова. – Что это твой политрук так командует, а? Разве не ты старший?

Лейтенант молчал, не отрывая глаз от листовки. На скулах его играли желваки.

Ксения огляделась. Вот кто-то остановился рядом с полуторкой. Какой-то шустрый малый уже взобрался в кузов. Ещё двое подвели к заднему откинутому борту, человека, перепоясанного портупеей, – раненого офицера. Правая рука его заканчивалась окровавленной, замотанной грязными тряпками культей. Бойцы помогали ему взобраться в кузов, а плосколицый их водитель суетился неподалеку, покрикивал, пытаясь препятствовать им. Но вот уж бойцы в кузове укладывают раненого командира на дощатый пол. Ксения на миг увидела его искаженное болью лицо. Нет, он ранен не только в руку. Гимнастерка спереди перепачкана кровью и кое-как перетянута невообразимо грязными бинтами. Тело офицера сотрясал озноб. Ксения кинулась к кабине. Там, под сиденьем, она видела старенькое байковое детское одеяло. Вот оно, всё в масляных пятнах, воняет керосином, но ничего – сойдет! Эх, что же это Гусельников так орет? Выстрел хлопнул внезапно. Кто-то отчаянно завопил. Ксения подскочила, больно ударилась головой о стойку кабины, выскочила наружу. Снова хлопок. Кто-то толкнул её в сторону, и она снова ударилась обо что-то твердое. На этот раз плечом о грязный борт кузова. Возле откинутого заднего борта толпился народ: политрук и лейтенант, солдаты, плосколицый водитель и тот человек с покрытым кровавыми струпьями лицом. Тот самый, что показывал лейтенанту листовку. Соленов командовал:

– Веди его к обочине! Освободить кузов!

Кого-то тащили к обочине упирающегося, истошно вопящего. Соленов зачем-то держал в руках винтовку, Гусельников сжимал дымящийся пистолет. Ксения услышала металлический лязг. Отступающие бойцы брели мимо. Они не разговаривали друг с другом и словно не замечали дел, творящихся на обочине. Ни один не остановился, ни один даже не глянул в ту сторону, где в ряд стояла расстрельная команда – трое бойцов из взвода Пеструхина с винтовками наизготовку. Среди них – фабричный мальчишка лет семнадцати, тот, что просил у Ксении закурить. Как, бишь, его? Ванечка? Васенька? Он ли это целится в уставшего бояться человека?

– Не надо на это смотреть, – проговорил знакомый голос. – Полезай в кабину, Ксеня!

Она обернулась. Так и есть. Старшина Пеструхин крепко ухватил её за локоть и повлек в кабину.

– Что происходит? Я нашла одеяло. Надо накрыть раненого! – упиралась Ксения.

Пеструхин легко приподнял её. Потеряв опору под ногами, Ксения совсем растерялась и выронила одеяло. Ещё миг – и она сидит одна в тесной кабине. За открытым окошком видны широкая спина Пеструхина и бредущие по дороге призраки с пугающе равнодушными лицами.

– Дяденька! – Ксения попыталась открыть дверь полуторки, но та не поддалась, словно была заперта снаружи.

– Дядя Федя! – взмолилась Ксения. – Выпусти меня!

Грянул залп. Ксения дрогнула. Сквозь пелену слез она смотрела, как Пеструхин закуривает, как оборачивается к ней, предлагая тлеющую папироску. И Ксения покорно приложила влажную гильзу к губам, затянулась, задохнулась, закашлялась, исторгая из себя сигаретный дым. Спасительные слезы обильно потекли по её щекам.

– Последнюю тебе отдал, – улыбнулся Пеструхин. – Порчу молодежь. Учу дурному. Так по такой-то жизни ты всё равно закуришь.

Мимо них торжественным маршем прошагал Гусельников. Пистолет он перед собой не выставлял, а держал у груди, прижимая рукоятью к ремню портупеи. Его выпуклые глаза шарили по нестройной толпе отступающих. Время от времени он вскидывал руку с пистолетом вверх и выстреливал в воздух. Ксения слышала его звонкий, похожий на собачий брех голос:

– Где ваши командиры? Где офицеры?

Никто не отвечал ему. Люди на дороге растерянно посматривали на политрука, равнодушно сторонились. Наконец, когда в обойме у Гусельникова кончились патроны и пистолет дал осечку, он вырвал из шаткой колонны подходящую жертву – легко раненного мужичка-ополченца в покрытом копотью ватнике, перетянутом солдатским ремнем. Из-под немыслимого картуза испуганно и подслеповато таращились гноящиеся глазенки. Видимо, за то и выбрал его Гусельников, потому и выделил из толпы равнодушных призраков. Мужик мог ещё бояться. Боялся поскользнуться в жидкой грязи, боялся вытаращенных глаз и лая политрука, боялся ляпнуть лишнего. Едва отросшая бороденка его тряслась, зубы отбивали частую дробь.

– Кто такой? Какой части? Фамилия? – прогавкал Гусельников.

– Ополченец. Четвертый запасный полк или шестой, дополнительный полк шестой дивизии, саперный взвод. Отступаем от Дорогобужа.

– Так четвертый или шестой полк? – Ксения заметила, как побелели костяшки на кулаке политрука, сжимавшей пистолет. Нет, он не успел заменить обойму. Это Ксения знала твердо.

– Я гражданский человек, рабочий, – бормотал мужичонка. – Нас отправляли строить укрепления, а уж под Смоленском раздали винтовки. Я заводской с Дзержинского района, слесарь.

– Член партии?

– Сочувствующий.

– Почему бежите?

Взор мужичка помутнел, нижняя губа затряслась, выпуская изо рта слюну.

– Да он не контужен ли? – едва слышно прошептал Пеструхин.

Дверца полуторки поддалась не сразу. Широкая спина Пеструхина мешала выбраться из кабины.

– Пропусти, дядя, – взмолилась Ксения, и старшина посторонился.

Гусельников ещё раз воздел руку к небесам, щелкнул курком, выматерился.

– Как же вы так просто отступили? – проговорил Гусельников.

– Да не просто! – отозвался мужичок. – Нас отпустили до Москвы, до дому. А там капитан остался.

– Держит оборону?

– Мины они ставят! Мины! Дорогу минируют! Мы не виноваты! Немец прет! – звонким дискантом выкрикивал мужичок.

– Чего ор-р-решь! – политрук вытаращил глаза, положил ладонь на кобуру, пошел на мужика широкой, перетянутой портупеей грудью. – От кого минируют?! От нас?!

– Да не бычься ты на него! – встрял Пеструхин. – Не видишь разве, контуженный он!

– За нами идет немец, – едва слышно прошептал мужик.

Казалось, перебранка с политруком отняла у него последние силы. Теперь его страх иссох, сделался тихим.

– Той же дорогой шествует, торжественным маршем, как в тысяча девятьсот шестнадцатом году, – шептал он.

– Он думает, мы его не слышим! – рыкнул политрук, а мужик, словно и впрямь ничего не замечая вокруг, продолжал.

Ксения выбралась из кабины полуторки, подобралась поближе, придвинулась к рассказчику, опасаясь упустить хоть единое слово из страшной повести о падении Дорогобужа.

– Мы видели, как горел Дорогобуж. Звено немецких самолетов… юнкерсы… Первый самолет пикировал над городом по прямой, по крутой дуге. Мы думали – как пить дать упадет. Он летел беззвучно, выключив мотор, и так низко спустился, что нам одно время казалось, что уж упал на землю. Корпус его за деревьями скрылся. Но он сейчас же показался над городом. А потом был взрыв от сброшенных им бомб. Все остальные самолеты повторили тот же маневр, но они выходили из пике раньше, и было видно, как от них отделяются бомбы. А потом были взрывы и земля дрожала. А потом мы увидели столб огня и дыма…

– Похоже на правду, – тихо проговорил Соленов. – Я видел, как они бомбят.

Лейтенант незаметно для Ксении присоединился к их группе и теперь стоял рядом с политруком. Тут же оказался и фабричный мальчишка, шестнадцатилетний паренек, тот самый курилка, что участвовал в расстреле провокатора с листовкой.

– Демонстрируют виртуозную технику пикирования. Хладнокровны, бесчеловечны, – продолжил Соленов. – Где, говоришь, это было? Под Дорогобужем?

– Да им хладнокровие и ни к чему, – отозвался ополченец из шестой бригады. Он будто бы пришел в себя, взгляд его прояснился. Чувствуя настроение слушателей, он продолжил рассказ:

– Они не встречали сопротивления. Никто с земли им не ответил. Выстроились в ряд и улетели в западном направлении! – рассказчик махнул рукой назад, откуда тянулась поредевшая колонна отступающих.

Теперь среди них стало больше раненых. Некоторые едва тащились, ведомые легко раненными бойцами. Показались и беженцы с узлами, котомками, тележками, а некоторые и вовсе налегке. Многие с детьми. Ксения кинулась к кабине. Там ещё оставались полторы пачки галет и плитка поседевшего шоколада. Найденное Ксения раздала беженцам. Не обращая внимания на благодарности, она продолжала прислушиваться к рассказу ополченца.

– Мы думали – конец бомбежке. Не тут-то было! И получаса не минуло – они вернулись.

– Кто? – уточнила Ксения, но рассказчик лишь устало махнул на неё рукой.

– Сначала на дорогу высыпал народ. Так и чесали от Дорогобужа. Без оглядки, пёхом. Кто на горбу вещи волок, кто буквально раздетый, в чем мать родила. Бабы тащат детей. Дети орут. Куда побежали? Зачем? Лучше бы под немцем остались. Могли ли мы их, к примеру, накормить? Нам-то самим мало. Краюха хлеба и полбанки сгущенного молока на человека в день. А в это время снова лаптежники нагрянули.

– Как вы сказали? – Ксения видела – Соленов волнуется, но ей же надо знать в точности!

– Юнкерсы! – рявкнул Соленов раздраженно.

– Они, гады! – подтвердил рассказчик. Губы мужика дрожали, обметались розоватой пеной. Он бормотал речитативом:

– Не могу забыть пылающий город в дыму, взрывы бомб, бегущих по дороге жителей, и над всем этим – парящих в высоте черных птиц. А ведь это было двадцатого августа. Сегодня-то которое число?

– Уже октябрь, – тихо проговорил Пеструхин.

– И то я думаю, что-то похолодало!

Рассказчик умолк, словно подавился собственным ужасом. Продолжая мычать и давиться словами, он закатывал глаза так, что были видны одни лишь желтоватые белки.

Политрук завертелся на месте, заерзал выпученными глазами, но расстрельная команда разбрелась кто куда, только фабричный мальчишка всё стоял на обочине дороги посматривая в окровавленное лицо мертвеца.

Ксения приблизилась, протянула рассказчику фляжку.

– Попейте чайку. Он остыл, но настоящий, цейлонский.

– Все в машину! – рявкнул лейтенант. – Водитель! Смоковников! По местам! И вы, Ксения Львовна!

Ксения стушевалась, не в силах удержать слезы, а лейтенант больно сжал её плечо.

– Это война, девушка. Мы обязаны выполнить приказ. Полезай-ка в кабину! Что бы ни ожидало нас впереди, мы обязаны выполнить приказ!

* * *

Полуторка тронулась. Ксения легла на колени Пеструхину, высунувшись в окно, чтобы посмотреть назад. Они лежали бок о бок на краю дороги – тяжело раненный офицер и расстрелянный Соленовым провокатор. Мимо них бесконечной вереницей брели равнодушные призраки. На понурых плечах, в опустевших зрачках, на покрытых запекшейся кровью бинтах они несли войну. Война прилипла к голенищам их сапог, война забралась под опаленную одежду.

– Это война, Тимка! Война, война, вот она! – шептала Ксения. – А я иду к тебе, Тимка. Держись, я найду тебя!

– Экая ты говорунья! – усмехнулся Пеструхин. – Да и счастливец же твой Тимка! Вот повезло мужику!

– Да жив ли? – Ксения смутилась, закрыла губы ладошкой, уселась ровно, стараясь смотреть вперед на шныряющую между перелесками дорогу. – Посмотри, дядя, что творится!

* * *

Дело шло к вечеру. Дорога опустела. Беженцы и отступающие войска исчезли. Казалось, будто измученные люди убрались прочь с дороги, залегли по медвежьим берлогам в надежде переждать войну и ненастье. Замерзающее, напуганное войной мироздание бросало в ветровое стекло снеговые заряды, словно желая обратить полуторку в бегство, вернуть в Москву. Ксения смотрела, как счетчик спидометра наматывает километры: десять, пятнадцать, двадцать. На пустой дороге им попадались только воронки, но водителю удавалось их объехать. Густой лес по бокам дороги сменился редколесьем. Чахлые деревца тут и там торчали из подмерзающей болотной топи. Пеструхин встревожился первым.

– Тормози, раззява! – закричал он водителю, на ходу распахивая дверцу полуторки. – Или не слышишь?

Водитель вдавил педаль тормоза в пол с такой силой, что Ксения больно ударилась грудью о торпеду. В кузове зароптали бойцы, но командирского лая не было слышно. Ксения вылезла из кабины полуторки, встала бок о бок с Пеструхиным, прижалась плечом к его боку. В сером, набухшем снеговыми зарядами небе кружили кресты истребителей. Траектории движения крылатых машин пересекались огненными трассами, казавшимися особенно яркими на фоне блеклого предзимнего неба. Было ветрено. Первая поземка завивалась куделями между голыми стволами. Ветер гудел, раскачивая кроны недальнего, сильно прореженного бомбежкой леска. Рев моторов, треск пулеметных очередей казались едва слышными. Истребители вертелись, закладывая крутые виражи в равном бою, которому, казалось, не будет конца. А на земле люди стояли неподвижно, затаившись от ветра под обшарпанным боком полуторки.

– Кто это? – растерянно бормотала Ксения. – Что происходит? Воздушный бой?

– Так и есть, – отозвался один из солдат. – Наших – два истребителя и бомбардировщик. Эк они их оцепили, немцы-то! Впятером на троих навалились. Да в такую погоду! Не боятся обледенения! А говорили ведь, что немцы в плохую погоду не летают! Вранье! Летают!

– Я слышал на станции метро «Парк культуры», мы там налет пережидали. Там кто-то говорил за авиацию Западного фронта. Будто её уже нет… – сказал другой голос.

– Вранье! – рявкнул Пеструхин.

– Отставить пораженческие разговоры! – пролаял Гусельников.

– Ничего! Прорвутся! – голос паренька, того самого, фзушника, звенел хрупкой надеждой. – Они должны прорваться! Комсомольцы же!

– У меня сын – летчик, – тихо проговорил Пеструхин, и голос его пресекся. – Авиация Западного фронта…

Ксении хотелось посмотреть ему в глаза, узнать, не плачет ли. Но для этого надо было стать лицом к лицу, подняться на цыпочки.

– Дяденька, а сколько тебе лет? – тихо спросила она, только чтобы вновь услышать его голос.

– Пятьдесят пять, – ровно ответил он. – Других уж детей не будет и внуков не дождаться.

– Может, враки это? Про гибель авиации?

– Не враки, – едва слышно ответил лейтенант. – Всё правда.

– Тише ты! – огрызнулся Пеструхин. – Смотри, партеец-то наш начеку. Если и не расслышит – по губам прочтет. За провокационные разговоры полагается расстрел!

Ксения глянула на Гусельникова, но тот сидел на корточках, привалившись спиной к стволу сосны. На его коленях лежал раскрытый планшет. Политрук рассматривал карту.

– Что он там ищет? – шепотом спросила Ксения. – Вот здесь, на этом самом месте должны были находиться наши тыловые части. Но их здесь нет! Я сама смотрела…

– Ты попутала, девочка. Что можешь ты разобрать на полевой карте? – Пеструхин обернулся к ней, положил руку на плечо привычным отеческим жестом.

– Мы изучали картографию… факультативно. Я зачета так и не сдала, но…

Её слова потонули в усиливающемся гуле. Все подняли головы к небу. Даже Гусельников вылез из-под сосны и задрал голову. Самолет падал, всё больше заваливаясь на левое крыло, пачкая небо густым дымным хвостом.

– Падают красные звезды, – тихо проговорила Ксения.

– Наверное, пилот убит! Почему не прыгает? – горячился лейтенант.

Он зачем-то извлек пистолет из кобуры, будто собрался расстреливать из него кружившие в поднебесье мессершмиты.

– Какой это самолет? Какого типа? – волновалась Ксения.

– СБ-2, – ответил лейтенант. – Сразу четыре мертвеца.

– Тогда это не он, – с облегчением вздохнула Ксения.

А бой в воздухе продолжался до тех пор, пока преследуемые противником краснозвездные истребители не исчезли за верхушками леса.

– К Москве полетели, – проговорил лейтенант, пряча пистолет в кобуру. – Водитель, за руль! Бойцы – в кузов. Вы, Ксения Львовна, на место! Гусельников! Пеструхин!

Но политрук уже запрыгнул в кузов и протягивал лейтенанту руку, предлагая помощь. Бойцы суетились, торопясь занять положенные им места, полуторка чадила выхлопом. Пеструхин выбежал из леска последним.

– Как там, дядя, волки причинное место не откусили? – пошутил кто-то их солдат.

Ксения поставила ногу на подножку кабины, когда Пеструхин крепко ухватил её за локоть.

– Не советую в кабину, – тихо произнес он.

– Почему? В кузове холодно. С неба валится то дождь со снегом, то снег с дождем.

– Зато из кузова выпрыгивать проще. Что станешь делать, если дверь заклинит? Эй, малой! Не хочешь ли в кабине погреться? – добавил старшина, обращаясь к посиневшему от холода фабричному пареньку. – Вы не против, товарищ лейтенант, если Ксения Львовна поменяется местами вот с этим вот снеговиком? Пусть малой погреется, товарищ лейтенант!

– А почему должно непременно заклинить дверь? – прокричала Ксения, когда полуторка уже тронулась.

– Не вопи, девушка, – отозвался кто-то из солдат. – Или не видела, как опушка леса перепахана?

Ксения плюхнулась на твердую скамью, уставилась на говорившего.

– А что там, на опушке? – мучительно припоминала она. – Разве не трактором вспахано? Свежая пахота.

– Вот именно – свежая, – покачал головой солдат. – Вид такой, будто несколько танков ерзали туда-сюда, но почему-то из пушек не стреляли. Следов разрыва снарядов нет.

– Может, это наши танки? – обрадовалась Ксения. – Точно, наши! Иначе и быть не может! Мы же в глубоком тылу!

Солдатик покосился на Гусельникова и отвел глаза, пробормотав едва слышно:

– Кажется, миновали Московскую-то область. Вязьма совсем близко.

Ответом ему был явственный гул – густой, тяжелый звук, походивший на отдаленный вой страдающих чудищ. Звук то усиливался, то притихал, заглушаемый мерным урчанием движка полуторки и звяком железа кузовных частей. Ксения ежилась от пронизывающего ветра. И сама дорога, и лес по бокам её казались совершенно пустынными. Ах, если б не пронизывающий холод и не этот отдаленный вой, да ещё кровавые пятна на дощатом полу кузова – напоминание о раненом офицере, которого Соленов приказал оставить на обочине… Ксения заметила, что некоторые из солдат стали поддаваться дреме. Но тут Гусельников заговорил, и взоры бойцов просветлели.

– Фашисты подкупили часть немецкого народа, используя националистические и реваншистские настроения, которые, конечно, имеют место быть. Теперь немецкий народ ещё и в ослеплении от легких последствий своих военных авантюр в Европе. Но ничего! Скоро разумная часть немецкого народа, а она составляет большинство, восстанет и ударит в тыл…

– Мечтатель политручок, – буркнул пожилой солдат, сидевший рядом с Ксенией.

– Почему? – изумилась Ксения.

– А потому, что в тыл врагу никто не ударит. А потому, что всё придется делать самим и большой кровью.

– … партия большевиков и правительство ждут пробуждения классового сознания в солдатской массе немецкой армии, – голосище Гусельникова срывался на крик, заглушая тарахтение автомобильного движка. – Мы обязаны верить в то, что большинство этой армии воюет против своей воли.

Ответом на речь политрука стал оглушительный грохот. Что-то тяжелое с невероятной скоростью пронеслось над их головами. Какая-то тяжесть навалилась на Ксению сверху, бросила на пол полуторки, придавила, распластала.

Наверное, за первым последовали новые удары. Сколько их было? Один? Два? Десять? Ксения ясно помнила пронизывающий ветер, скучные, сосредоточенные лица солдат, гавкающий голос политрука, пасмурное, набухшее мокрым снегом небо над головой. Мгновение назад она могла видеть и слышать. А сейчас она ничего не видела и не слышала. Холодный ветер не тревожил её, зато донимала сырость. Ксения попробовала пошевелить руками. Они подчинились ей. Потом она ощупала своё тело. Шинель совсем вымокла, шапки на голове не было, зато сапоги оказались на положенном им месте и ноги тоже. Она приготовилась терпеть боль, но та не приходила. Тогда Ксения попробовала подняться. Она осторожно ощупала пространство вокруг себя. Мир все еще существовал. Мягкий, мокрый, едва слышно шуршащий, устилающий, а потом твердый, корявый, холодный, леденящий. Ксения обхватила руками ствол дерева, попыталась подняться и, ударившись головой о толстый сук, снова осела на землю.

– Где ты, девочка? – прохрипел кто-то.

Ксения не отозвалась. Ведь это не её зовут. Она и не девочка совсем. Странный человек, кого он ищет в осеннем лесу? Откуда здесь взяться детям? Ведь сейчас глубокая осень, детишки ходят в школу. Она словно видела сон: противотанковые ежи, вереницы машин, полные кузова ополченцев. Толпы беженцев на улицах пригородных поселков. В город, не пускают. Все школы в поселке имени товарища Молотова закрыты. На окнах полотнища маскировки. Труба кирпичного больше не подсвечивает ночь веселыми огонечками, зато веселят частые, прерывистые сигналы воздушной тревоги. Но почему они звучат так странно, будто кто-то жмет на автомобильный клаксон? Ксении сделалось холодно. Она потерла лицо мокрыми рукавицами, но этого оказалось недостаточно. Она пошарила вокруг, нагребла ещё снежку. Стало совсем зябко, но холодные прикосновения талой воды приводили в чувство, изгоняли похмельную дурь из звенящей головы.

– Вот так ты поил меня шампанским, Тимка, – тихо бормотала она. – Где же ты, Тимка-Тимоша?

– В Москве твой кот остался, – ответил ей смутно знакомый голос. – Если мы плохо будем воевать, скоро немцы сделают из него начинку для пирогов.

– Не-е-ет! – возразил другой знакомый голос. – Это она жениха своего зовет. Всю дорогу с ним разговаривает. Тимофей Ильин. Летчик.

Сигнал воздушной тревоги внезапно умолк. Что это значит? Можно вылезать из укрытия? Сильные руки схватили её, приподняли, и вот она уже стоит лицом к лицу с лейтенантом Соленовым.

* * *

Ксения шла, равняясь на темные пятна их спин. Соленов первое время часто оборачивался, проверял, не отстала ли она. Потом он зашагал быстрее, а потом и вовсе побежал.

– А что случилось-то? – твердила Ксения. – Что стряслось?

– Война! – тявкнул где-то совсем рядом голос политрука.

Сначала им попался фабричный мальчишка. Соленов сначала грязно выругался, потом назвал паренька по имени, да усомнился, он ли? Политрук чиркнул спичкой, осветил лицо мертвеца.

– Он! – подтвердили оба хором.

– Вот незадача! Сапогом в кровищу вляпался! – Соленов вытирал сапоги о снег, оставляя на нем темные следы.

– Нам повезло, лейтенант, что упали в болото. Его-то о ствол шибануло.

– А остальные? Не вздумай шмалять в воздух!

– Почему?

– Слишком уж тихо. Мало ли кто может быть тут, в лесу!

– Панические разговоры? Кто тут может быть, в глубоком тылу наших войск, в ста пятидесяти километрах от Москвы?

– Волки! – отозвался старшина Пеструхин.

Он был где-то наверху, выше Ксении и офицеров. Неужто на дерево взобрался?

– Выбирайтесь на дорогу! – позвал Пеструхин. – Остальные тут. Все, кроме Смоковникова, мальчишки и Ксении Львовны.

– Я тут, дядя! – Ксения уже взбиралась на дорожную насыпь.

Там в световых сполохах метались летучие тени, на поверку оказавшиеся перепачканным сажей старшиной Пеструхиным.

– Вот так и выглядит прямое попадание танкового снаряда. – Старшина Пеструхин даже заулыбался.

На его покрытом копотью лице ярко блестели белки глаз. Брови и усы его были опалены, из-под шапки по лбу стекали редкие темные струйки. Полуторка догорала. Остов кабины почернел. Обуглившийся кузов тлел частыми угольями. Кабина полностью выгорела. Метущееся в агонии чахлое пламя вспыхивало, чтобы на короткое время осветить окровавленный снег и мертвецов, разбросанных по дороге. Глаза Ксении привыкли к темноте, и она, стараясь не смотреть на мертвые тела, подобралась поближе к старшине. Под ногами хлюпала жижа – талый снег вперемешку с чем-то темным. Кровь, грязь, мазут? Лейтенант засветил фонарь.

– Надо же, горит! – изумился политрук. – Смотри-ка, Соленов, вот и оружие. Ну-ка посвети на полуторку.

Луч света елозил по обгорелым, начавшим остывать останкам машины.

– Восемьдесят восьмой калибр, – проговорил Соленов. – Не меньше. Немецкий танк. Точно бьют, сволочи. Прямо в бензобак.

Гусельников считал убитых.

– Здесь десять человек да мальчишка под насыпью. Итого одиннадцать. Да нас четверо. Одного не хватает.

Старшина суетился, оттаскивал на обочину дороги какие-то доски. Ксения присмотрелась. Так и есть: лыжи, палки закопченые, некоторые изломаны, но старшине удалось отобрать пять пар целых.

– Нас не оставили заботами. Я нашел вещмешок с пайками, автомат и к нему два магазина. О ружьях уж и не говорю, – бормотал Пеструхин. – Наверное, это Карл Маркс с того света позаботился.

– Отставить провокационные разговоры! – тявкнул политрук, и старшина умолк.

Лейтенант собирал красноармейские книжки. Он вполголоса перечислял фамилии солдат, сокрушаясь о том, что водитель сильно обожжен и его книжка обуглилась. Наконец, посовещавшись с политруком, они решили, какого именно бойца не хватает. Ксения, прислушиваясь к их голосам, вглядывалась в черноту болот. Во рту у неё пересохло, но она не испытывала голода, не чувствовала холода. Запахи исчезли для неё. Из звуков остались лишь потрескивание пламени да тихие голоса офицеров.

– Надо уходить отсюда, – говорил Соленов. – Видишь, политрук, на той стороне дороги следы гусениц? Девка вроде цела и не хнычет. Эх, воняет горелой мертвечиной. А она ничего, не блюет, крепкая!

Ксения втянула ноздрями воздух, но снова ничего не почуяла.

– Надо уходить, – услышала она голос Пеструхина. – Надевай-ка лыжи. Слышишь ли меня?

– Слышу, – покорно отозвалась Ксения. – Но как-то мне не по себе.

– Это ничего. Тебя далеко взрывом отбросило. – Он подошел совсем близко так, что Ксения наконец почувствовала солоновато-приторный запах. Она часто задышала, заволновалась.

– Да-да, – проговорил Пеструхин шепотом. – Так кровушка пахнет. Но я не ранен, и ты не ранена. Пока Господь нас спасает.

Старшина украдкой перекрестил её и подал лыжи.

– Надо уходить немедленно, – проговорил где-то в темноте Соленов. – Немцы могут появиться в любую минуту.

И Гусельников не возразил ему.

* * *

Ксения наконец-то разошлась. Свежие запахи припорошенного снежком леса и мужицкого пота радовали её своей яркостью. Выбеленный лес был светел и тих. Она испытывала голод, но это чувство радовало её. Нет, она не мертва. Интересно, как долго она сможет выдержать без горячей пищи? Ещё Ксения думала о тёплом ночлеге, о возможной встрече с Тимофеем. Но они оставили на дороге убитых бойцов, ушли, не захоронив. Такое решение принял Соленов. Почему? Да и как хоронить? В братской могиле? Молодой снежок скрипел под лыжами, баюкал тревожные мысли. Она старалась не смотреть по сторонам. Мертвый лес пугал её. То ли дело широкая, исходящая теплым паром спина Пеструхина. Она являлась надежным ориентиром, безопасным прибежищем. Да и тело припомнило былые навыки. В школе она бывала первой в лыжных состязаниях. Почему же ей теперь-то не быть первой? Ксения сделала рывок, обошла Пеструхина. Теперь ей приходилось прокладывать лыжню по снежной целине. Трудновато. Винтовка тяжелела с каждым шагом. Но ничего! Она выдержит!

* * *

Первая ночевка в лесу плохо запомнилась Ксении. Соленов расположился под боком мертвого лесного исполина – полого трухлявого ствола. Будто в полусне, она собрала дрова – с громким треском выламывала ветки мертвых дерев. Потом из последних сил притащила их к месту стоянки и бросила к ногам лейтенанта, а тот просто отпихнул их движением ноги, грубо бросив:

– Не годится!

Офицеры оказались опытными туристами. Нашли огромную сгнившую и иссохшую лесину, развели в ней огонь.

Лейтенант перестал величать её Ксенией Львовной, а называл просто девушкой или бойцом. Ночью она уснула, согревшись горячим пустым кипятком. Просто провалилась в небытие, а проснулась так же внезапно от того, что стало жарко. Неужто наступило лето? Но ведь сначала должна быть зима и весна. Почему так тесно, так тяжело и снова кровью пахнет? Это добрейший Пеструхин заключил её в свои медвежьи объятия. Распахнул шинель, прижал её к себе и спит. Жарко дышит. А лейтенант и политрук будто и не ложились. Вечером она заснула под их тихие голоса и утром слышала всё те же разговоры. Лейтенант и политрук выверяли маршрут по карте, пытаясь угадать место расположения штаба сто первой мотострелковой дивизии.

Потом снова путь, гораздо более тяжелый, чем накануне. Снег превратился в дождь. Лыжня таяла, просто исчезала на глазах, но всё же на лыжах пока получалось быстрее, чем без них. К тому же Пеструхин откуда-то узнал: грядет новое похолодание, и действительно, к вечеру дождь сменился снегом, а тишина – дальней канонадой, переходящей временами в грозный рев. Офицеры прислушивались, пытаясь различить в слитном вое передовой залпы орудий, пулеметные очереди и разрывы бомб. С наступлением ранних сумерек стало видно недальнее зарево. Но Ксения устала бояться. Её грыз голод, и это перестало казаться забавным. Следуя совету Пеструхина, она долго жевала вечернюю пайку. Потом, чтобы хоть как-то унять неотвязное, мешающее размышлять чувство, она грызла древесную кору, отделяя её от деревьев ножом. Пеструхин с жалостью посматривал на неё, но от вечерней, самой сытной, пайки днем не выделил ни крохи.

Весь остаток дня они шли в сторону фронта, но не приблизились к нему ни на йоту. Вечером ударил первый по-настоящему зимний мороз. Им никак не удавалось согреться возле чахлого костерка, кое-как закусив крошечным ломтиком солонины.

Тем же вечером на огонь их костра вышел человек. Лейтенант вскинул автомат, щелкнул затвором.

– Я свой, – услышали они громкий шепот. – Не стреляйте.

– Кто такой? Назовись! Какой части? Окруженец? Партизан?

– Кладбищенский сторож я, – сказал пришелец и закашлялся.

Лейтенант засветил фонарь. Узкий луч выхватил из темноты высокую, сухощавую фигуру в грязном ватнике, перепоясанном широким самодельным кушаком из сыромятной кожи. На голове мужика громоздился огромный волчий треух. Из-под нависающего козырька на них с подслеповатым прищуром смотрели странные собачьи глаза. Бледный свет фонарика, отражаясь в зрачках, придавал им несвойственный человеку звериный блеск. Ксения прижалась к плечу лейтенанта. Луч фонаря дрогнул, принялся шарить по фигуре незнакомца. На левом плече мужика висела обычная трехлинейка, на правом – тощий сидор. За кушаком приткнулся небольшой, остро наточенный топорик.

– Я с деревни Скрытня. С погоста. Кладбищенский сторож я, – повторил пришелец.

– Назови имя!

– Вовка Никто.

– Как?!

– Никто – моя фамилия. Родители сгинули. Вот и записали в сельсовете под фамилией «Никто».

– Документы имеешь?

– Я – член колхоза.

– Почему мы должны верить?

Вместо ответа лесник покорно поднял руки кверху, позволяя себя обыскать. Обыск длился недолго. Подозрения политрука развеял июньский номер «Красной звезды», обнаруженный во внутреннем, потайном кармане ватника. Тот самый номер, в котором было опубликовано обращение товарища Молотова. На этом обыск прекратился.

– Такое носишь с собой? – хмыкнул политрук. – Не боишься? За такое фашисты повесят на первом же столбе.

Кладбищенский сторож весело закивал, скаля рот в щербатом волчьем оскале. Оглядев скудное угощение, пришелец сам, добровольно достал из вещмешка «кирпич» крупнолистовой махры в желтенькой обертке.

– Смеешься? – набычился политрук.

– За Вязьмой. – кладбищенский сторож махнул рукой в темноту, – не доезжая Дорогобужа, большой лагерь. Там вешают каждый день. И это счастье – быть повешенным. Быстрая смерть на миру, без утраты человеческого образа. Я насмотрелся, привык и теперича не боюсь.

– Может, врешь, что член колхоза? Может, ты лишенец?! – вскинулся политрук. – Против советской власти агитируешь?

– Да оставь ты его! – вмешался лейтенант. – А ты – как там, бишь, тебя?

– Вовка Никто.

– … поделись, что ли, табачком. А про лагерь не трепись. Враки это. Бойцы РККА в плен не сдаются.

Пока суть да дело, Ксении удалось рассмотреть сторожа получше. Спутанная седеющая борода закрывала его шею и верхнюю часть груди. Большие кисти его рук с обломанными грязными ногтями, не знали покоя. Развязав и завязав бечевку «сидора», они принялись отделять от полей «Красной звезды» правильные прямоугольные лоскуты, пригодные для изготовления козьих ножек. И ни разу пальцы его не дрогнули под сокрушительными обвинениями политрука. Он сидел возле костра в неудобной позе, на корточках. Узкое бледное лицо его обрамляла тень усталости. Он сворачивал самокрутки и выкладывал их в ряд на поросшее изумрудным мхом бревно, то и дело с тревожной собачьей преданностью посматривая на лейтенанта и политрука. На Ксению он тоже посматривал, но изредка и с неприятным плотоядным выражением, так, словно давно не видывал женщин. Сколько ему лет? Пятьдесят? Шестьдесят? Семьдесят?

– Сорок два мне года, – словно отвечая её мыслям, произнес кладбищенский сторож. – Так записали в сельсовете. Но тут может быть ошибка. Родители сгинули, и годов моих точно никто не помнит. От того и зовусь я Никто.

Ксения отвернулась, пытаясь спрятаться от его взгляда, зашла с другой стороны костра, привалилась спиной к спине Пеструхина и даже ухитрилась задремать. Сквозь сон слышала она запах ядреного курева, треск горящих веток и тихий голос пришельца из леса, на все лады произносивший одну и ту же фразу:

– Надо же, с самой Москвы люди! Вот уж не чаял, не гадал! Вот уж сподобился Вовка!

– Много у тебя табака? Ещё есть? – осторожно спросил лейтенант.

– Есть, – был ответ. – Но не здесь. В лесу припрятано.

– Запасливый, – пробормотал политрук неодобрительно. – На последние трудодни махрой запасся? Может, ты всё-таки не член колхоза? Может, с кладбищенских дел кормишься? Может, ты лишенец? Недобитый враг трудового народа?

Не обращая внимания на болтовню политрука, кладбищенский сторож каждого оделил куревом. Нашлось у лесника и вяленое мясо, и хлеб, и сушеная морковь, которую заварили кипятком и пили с наслаждением.

– Вот хорошо! – приговаривала Ксения.

– Чего хорошего? – едва слышно отозвался Соленов. – Это и есть голод.

Впервые за три дня они наелись досыта. Вовка быстро рассовал по карманам остатки еды, кисет, обрывки бумаги и коробки со спичками, не забыв наделить махоркой всех желающих с запасом. Даже для Ксении он скрутил «козью ножку». Но та отказалась.

* * *

Утром третьего дня снег валил крупными хлопьями. Лыжи увязали в белой мякоти. Они двигались медленно, а Вовка Никто вовсе отстал. Канонада утихла. Теперь они слышали только скрип снега под лыжами и собственное дыхание. Когда Соленов принял решение выйти на дорогу? Ксения не помнила этого. Она просто следовала за спиной Пеструхина. Взобраться на дорожную насыпь ей помог всё тот же старшина. Путь по большаку прокладывал Соленов. Он и пал первым. Просто распластался поперек быстро увеличивающегося красного пятна. Пеструхин, с невероятной для человека его возраста и комплекции ловкостью, прянул в сторону, прочь с дороги. Ксения последовала за ним. Скатываясь в придорожную канаву, она слышала щелчки выстрелов и внятную брань Гусельникова. Тот был ещё жив. Старшина тоже оказался неподалеку. Пеструхин сосредоточенно отстреливался, с предельной аккуратностью целясь при каждом выстреле. Ксения достала из кобуры пистолет. Противника она не видела. Слышала лишь голоса. На дорожном полотне тарахтел мотор, слышались шаги, лязг железа, брань, одиночные выстрелы. Наверное, это стрелял Гусельников. Ведь автомат был у лейтенанта, а он… Глаза Ксении затуманились слезами. В этот момент Пеструхин приподнялся, сделал выстрел. Что-то тяжело упало на дорогу.

– Es ist Zeit, damit aufhören! Zibelman shot![20] – произнес хриплый голос.

Перестрелка возобновилась. Одиночные выстрелы всё чаще перемежались короткими очередями.

Пальба оглушала. Ксения очутилась в плотном коконе, сплетенном из свиста, грохота и металлического звона. Ей чудилось, будто монстр из иного мира, ощетинившийся тысячами щупалец, отплясывает феерический танец, ломая сочленения и разбрасывая в стороны сегменты своего тела. Пеструхин орал, широко разевая черный рот. Она с трудом разбирала слова:

– Беги… стреляют не по нам… там Гусек… на той стороне дороги…

– Я не побегу, – буркнула Ксения.

Когда стрельба прекратилась, замолчал и Пеструхин. Он успел перезарядить винтовку и теперь, похоже, намеревался произвести новый выстрел, когда на край дорожного полотна вышел немец с автоматом на груди. В длинной шинели и низко надвинутой поверх вязаного шлема каске, в сапогах с высокими, плотно прилегающими к ноге голенищами и толстых нитяных перчатках, он зачем-то вглядывался в чахлую березовую рощу у них за спинами. Ксения краем глаза заметила, как Пеструхин вжался в снег, спрятал лицо, замер. Она последовала примеру старшины, и длинная автоматная очередь, прогремев у неё над головой, укоротила припорошенные снежком кусты ивняка. Какое-то время Ксении казалось, что она оглохла и ослепла. Ледяная рука лезла ей за ворот и таяла там, а сверху навалилась каменная тяжесть.

– Станешь стрелять – не расходуй всю обойму, оставь один патрон для себя, – прохрипел Пеструхин. – Не сдавайся. Лучше сразу, хоть и грешно это…

Потом были громкие хлопки, перемежаемые металлическим лязгом. Старшина успел совершил пять выстрелов, прежде чем замертво повалился в снег. Ксения подняла голову и уставилась на подбитые гвоздями подошвы солдатских сапог. Пеструхин лежал чуть выше на дорожной насыпи, как бы закрывая её своим мертвым телом. Борьбе с паникой Ксения отдала последние силы.

Паника! Она подобна тифозному ознобу, горячечному бреду, страшному сну во время тяжелой болезни, когда сердце мучительно колотится в висках, не позволяя совершать обдуманные действия. Пистолет дергался и прыгал в её руках. Сама не помня как, но она обнаружила себя лежащей в тающем снегу посреди дороги. Враги в длиннополых серых шинелях копошились перед ней, пытаясь укрыться за мотоциклом с коляской. Их было двое. Живых. Третий лежал прямо перед Ксенией рядом с мертвым Соленовым. Другие, прятавшиеся за мотоциклом, были живы, но почему-то не двигались. Ксения ясно видела их округлые, похожие на шляпки поганок, головы. Наступила странная тишина, казавшаяся особенно глубокой после оглушительной трескотни перестрелки. «Оставь последний патрон для себя», – так сказал старшина. Это значит застрелиться? Так вот просто? Ксения как зачарованная смотрела на пистолет. Увесистая железная штука. Она глянула в око смерти. Сейчас оттуда вылетит огненный вихрь, вопьется в её тело – и тогда… Неужели она умрет? Ксения нажала на курок. Раздался громкий щелчок. Затем второй, третий, четвертый.

– Тима, – едва слышно прошептала она. – Похоже, я не справилась, Тима.

Немец смотрел на неё насмешливо.

– Sie können nicht, Idiotchen. Und warum? Zeb![21]

Ксения подняла глаза. Круглоголовый возвышался прямо перед ней. Затвор фотоаппарата щелкнул ещё раз. Немец присел. Он хотел сделать снимок крупным планом. Автомат болтался на его груди. Второй враг стоял чуть поодаль с оружием наизготовку.

– Mach dir keine Sorgen, Johann, alles andere ist tot, – сказал фашист с фотоаппаратом. – Und das Mädchen blieb keine Patronen. Nein, so was! Dreckig, stank, aber immer noch niedlich! Ah, russische Frauen![22]

– В лесу кто-то ест, – русская речь Иоганна оказалась забавно корявой. – Там прячется ведмед, Хенрик! Бродя, ходя. Эй, выходя! Wir müssen Zibelmanu helfen! Er blutet. Ein russisches Mädchen soll warten. Wo es dazu kommen wird?[23]

Немец по имени Иоганн целился небрежно. Одиночный выстрел из автомата сшиб заиндевевшую ветку. Чахлая поросль на болоте ответила метким попаданием. Пуля ударила в грудь Иоганна, выбив из неё фонтан алых брызг.

«Лейка» Хенрика упала в тающий снег. Ксения кинулась в сторону, скатилась с дорожной насыпи. Сила и ловкость внезапно вернулись к ней. Ей вслед стреляли и незадачливый фотограф, и тяжело раненый Зибельман. Теперь немцы экономили патроны, стреляли одиночными выстрелами. Чахлая поросль на краю дороги отвечала им огнем. Вот уже и Хенрик с громким воплем повалился на дорогу. Ксения пыталась ориентироваться на вспышки выстрелов, но стреляли несколько человек из разных мест. Сколько же народу засело на обочине дороги? Кто эти отважные бойцы? Наверное, те самые партизаны, о которых не раз упоминал Соленов. А может быть, отступающая часть РККА? Они могут знать место расположения штаба сто первой дивизии! Казалось, способность здраво и быстро рассуждать вернулась к Ксении, когда она с разбегу вломилась в огромный заиндевевший куст бузины. Бездонная пропасть разверзлась под ней. Она долго падала в холодную глубину. Сильный удар по голове, обильный ледяной душ, внезапный яркий свет и отвратительный гнилостный запах.

* * *

Ксения открыла глаза. Лохматый, засаленный волчий треух, странные, с прожелтью глаза, мокрая бородища – перед ней стоял кладбищенский сторож Вовка Никто.

– Ты привел партизан? – Ксения попыталась осесть в снег, но Вовка крепко держал её за плечи.

– Если не пойдешь за мной, то немцы заберут тебя в лагерь. Помнишь, я говорил о лагере под Вязьмой?

– Это вражеская агитация, – пролепетала Ксения.

– Забудь о вражеской и слушай дружескую, – зрачки Вовки были узки, как у кота, изо рта отвратительно смердело. – Становись на лыжи и иди следом за мной.

– Немцы мертвы. Я не могу идти. Я ударилась головой. – Ксения пыталась возражать, а сама прислушивалась к звукам, доносящимся с дороги. Там отрывисто тарахтел мотор, слышались немецкая речь, собачий лай, топот. Похоже, к немцам подоспела подмога.

Вовка поставил её на лыжи, сунул в руки палки, а пистолет отобрал. Широко размахнувшись, закинул его подалее. Оружие с громким бульком погрузилось в озерцо. Вовка кинулся в противоположную сторону. Ксения замешкалась было, но, заслышав собачий лай, поспешила следом.

* * *

Сколько раз он пересекал дорогу? Два, три раза? Ксения скоро догадалась, что Вовка кружит вокруг одного и того же места, путая следы, часто меняя направление бега. Снег всё усиливался, вьюжило. Их следы быстро заметала поземка. Они постоянно слышали лай собак и отдаленный гул. Теперь Ксения знала, как гудит передовая. Там идет сражение, там полыхает фронт. Они идут туда? Не может быть! Звуки орудийных разрывов доносились то справа, то слева от них, а иной раз она слышала пальбу у себя за спиной. В густом снегу терялись ориентиры. Собачий лай то приближался, то затихал в отдалении. Слева чернело низкое редколесье, перемежающееся неровными пятнами воды. Ксения понимала одно: они всё время идут по краю болота. Наконец Вовка резко повернул влево; не снимая лыж, изловчился и перепрыгнул через бочажок, остановился. Впервые за всё время их бегства кладбищенский сторож заговорил с ней.

– Снимай лыжи. Это болото, на нём от лыж никакого толку. Вот если только вымерзнет, но это не завтра. Лови!

Пачка махры в желтой обертке упала на снег рядом с Ксенией.

– Я не хочу курить. Есть хочу! Я всё время хочу есть!

– Пройди туда-сюда по полтора десятка аршин да рассыпь табак.

Ксения повиновалась.

– Теперь сигай через бочаг. Да смотри не угоди в воду.

– Я хорошо плаваю!

– Да не потонешь тут! Но если вымокнешь – быстрая смерть по такой погоде.

Ксения кинула ему лыжи, потом прыгнула сама, ударилась лицом в пропахшую махрой бороду лесника, чихнула.

– Что будем дальше делать? – без надежды на ответ спросила она.

– Там Москва ваша поганая. – Кладбищенский сторож махнул лапищей вправо. – Мы туда не пойдем, потому как немец идет туда же. Да и неча делать на Москве-то.

Ксения задохнулась.

– Антисоветчик, враг!.. – едва слышно прохрипела она.

– Там фронт, – кладбищенский сторож невозмутимо махнул рукой налево. – Красноармейские олухи попусту под немецкие танки кидаются. Туда-то и надо податься. Пока дойдем – там будут одни мертвецы. Среди мертвых безопасно.

– Я не пойду! – насупилась Ксения. – Я комсомолка, и мне ваши речи слышать противно. Лучше сразу убей.

– Пусть лучше немец тебя убьет, чем я, – осклабился Вовка. – Пойдем, дура. Будешь слушаться, может, выживешь.

Он порылся за пазухой, достал тряпицу, развернул, показал Ксении большой ржаной сухарь.

– Дайте мне! – давясь слюной, попросила она, и Вовка отломил половину сухаря. Другую половину он спрятал.

Она, позабыв науку Пеструхина, торопливо съела скудную пайку. Ела стоя, словно опасаясь, что, насытившись, уже не сможет подняться на ноги. Ранние сумерки начала ноября равнодушно смотрели на них сквозь снеговую пелену.

– Надо бы горячей воды попить, – задумчиво молвил кладбищенский сторож. – Но это попозжее, ближе к ночи.

– Может быть, доедим хлеб? – спросила Ксения. – А вы? Вы же не поели!

– Мне не надо. Рано ещё.

– Жадный вы! Вот и вчера пожадничали. Зажали табак. Не дали мужикам. А теперь они все мертвы! – голос её зазвенел в вершинах дерев.

– Дура!

Замах был коротким, удар внезапным. Потеряв дыхание, Ксения свалилась в снег. Вовка упал сверху, зажал ей рот грязной ладонью. Она не могла вскрикнуть, не могла укусить его твердую ладонь. Но она могла видеть серые силуэты немцев, их черные автоматы, их длиннополые шинели. Вытянутые тела их собак находились в постоянном движении. Два огромных черно-коричневых пса обнюхивали снег, чихали, поводили острыми ушами. Ксения, обретшая возможность дышать, едва слышно всхлипнула. Тогда Вовка снова ударил её. На мгновение белые снежные хлопья обрели розоватый оттенок. Ксения притихла.

Автоматчики ушли и увели своих псов. Последний из них задержался, чтобы дать длинную очередь. Ксения, не опуская головы, смотрела на огненные вспышки, извергаемые дулом автомата. Немец палил в белый снег, будто именно он и был его злейшим врагом.

* * *

Вовка выждал не менее получаса, прежде чем позволил Ксении подняться. Они продолжили путь в темноте. Ксения потеряла счет часам. Происходящее казалось ей горячечным сном, и она надеялась лишь на скорое пробуждение. Они снова шли по краю болота. Теперь Ксения боялась потерять Вовку из вида. Но вот лес кончился, и они вышли в поле. Вовка смело двинулся по припорошенной стерне. Снегу навалило много. Если идти без лыж – можно провалиться по колено. Да и на лыжах-то шибко не разбежишься. Они двигались всё время в гору, вверх по пологому подъему. Вершина холма терялась в снежной круговерти. Небо сливалось с землей, Ксения почти ослепла от усталости. Всё, что она хотела, это видеть спину лесника, его тощий сидор, его лохматый треух. Ей чудились запахи, звуки: то лязг винтовочного затвора, то глухой стон, то чад солярного выхлопа. Постепенно запах гари становился всё ощутимей, а склон холма всё круче. Наконец они натолкнулись на первое препятствие. Огромная глыба возниела перед ними. Поначалу Ксения решила, что это каменный валун – кусок черного гранита, припорошенный снежком. Но запах! Ужасающая вонь! Если бы желудок не был пуст, её бы вывернуло наизнанку. Превозмогая рвотные позывы, она продолжала двигаться следом за Вовкой в обход препятствия. Каменный валун оказался подбитым танком. Ксения узрела кресты свастики на броне и опрокинутый навстречу падающему снегу пушечный ствол. Желудок отчаянно бунтовал, одолевала дурнота. Ксения осела наземь, прислонилась спиной к танковой гусенице. Та оказалась на удивление теплой.

– Боже! Какая вонь! – выдохнула она.

– Надо же, Господа вспомнила, комсомолка. Это паленое мясо, обгорелая человечина так смердит, – отозвался Вовка. – Танкисты не успели выскочить наружу.

Он взобрался на броню, завозился там, звеня железом.

– Зачем мы лезем на эту гору? Почему мы всё ещё живы? Куда ты меня завел? Я не хочу здесь умереть! Я есть хочу!

Слезы согревали её щеки, превращаясь в льдинки на подбородке.

– Ты помрешь не здесь. Неподалеку городишко Вязьма. А гора эта зовется Голгофой. Это я её так назвал. На вершине должна быть церква, при церкве моё кладбище, холупка с «буржуйкой». Там и заночуем…

– Что ты ищешь?

– Оружие, харчи.

– Мародерствуешь?

Вовка грузно опустился на снег рядом с ней.

– Ты богохульствуешь, я – мародерствую. В том справедливость.

Он протянул Ксении руку. Она отшатнулась.

– Бери! Это еда немецких танкистов. По-комсомольски называется сухой паек. Ешь!

Сухой паек был аккуратно запакован в жестяную коробку. Металл упаковки покоробился, покрылся копотью и был ещё чуть теплый. Замерзшими, непослушными пальцами Ксения достала пачку галет и странно мягкую плитку шоколада. Остальное Вовка отобрал. Галеты крошились на снег. Шоколад оказался горше негаданной разлуки, да и Вовка торопил.

– Лезем, лезем на Голгофу. Нам надо туда! Вставай, девка! Почему же так тихо, а? Почему никого нет?

Ксения поднялась, тяжело опираясь на теплый бок танка.

– Не стони, девка! Заночуем на кладбище, а там видно будет.

– Я не стонала! И потом, как я должна к вам обращаться? Звать вас просто Владимиром…

Стон не стон, вопль не вопль. Звук походил на стенание раненого животного. В нём было всё: и боль, и страх, и сознание близости неминуемой гибели. Он сливался с монотонными завываниями вьюги, но на несколько тонов выше и звучал непрерывно, на одной ноте.

– Что это? – Ксения подскочила. Усталости как не бывало. – Это волк? Он совсем рядом! Где-то спереди танка, там, где пушка. Владимир, Володя! Вы слышите меня?

– Моя фамилия Никто. Так меня и окликай, – был ответ.

Голос Вовки звучал глухо. Теперь он зачем-то залез под танк и возился там. Стоны сделались громче. Кто-то, но не человек по фамилии Никто, то внятно звал маму, то грязно матерился. Ксения опустилась на колени, поползла на звук. Над ней возвышалась неестественно теплая громада танка. Какое чудовище вгрызалось в это железо, срывая цепи гусениц с ободов? Какая тварь буравила броню, обжигала огнем, долбила, корежила, кромсала, рвала? Какой же силы огонь нужно раздуть, чтобы так опалить железного монстра? Ксения ползла по вздыбленной мерзлой земле, вековой пашне. Наверное, это она воспротивилась нашествию вражеского железа? Это она поднялась подобно океанским волнам, одержимая желанием не пропустить, сожрать, схоронить врага на склонах горы Голгофы неподалеку от городишки Вязьма. Ксения слышала слабый голос. Кто-то разговаривал с Вовкой.

– Там, на высотке наша батарея… была… снаряды кончились… у меня было две бутылки… коктейль Молотова…

– Антихристово зелье…

– Ты кто?… Ты враг…

– Да не щерься ты! Кровью истечешь! Эй, девка! Подползай! Сумка-то при тебе? Не потеряла, чай?

Ксения и думать забыла о своей сумке с красным крестом. Да и на что она! Еды-то в ней нет. Зато вот теперь понадобилась.

– Есть два-три перевязочных пакета, жгут, йод, – бормотала Ксения, заползая под самую тушу танка.

Там, между гусениц шевелилась чернота. Вовка был там.

– Не пакеты! Жгут давай! Вот так! Не лезь сюда! Погоди! Теперь берись за эти концы! Тяни! Тяни сильней!

Она ухватилась за край плотной ткани, влажной и странно теплой. Крик раненого оглушил Ксению. Разве знала она, что человек способен так вопить? От испуга она выпустила концы ткани. Она зажимала ладонями уши и почему-то рот. По запястьям за шиворот текло теплое, липкое, знакомо пахнущее. Кровь!

– Тащи его! – рычал Вовка.

– Я не могу! Он слишком громко вопит!

– Тащи!

* * *

Они тащили раненого на пропитанной кровью шинели. Вовка прикрыл бойца своей телогрейкой. Сам в одной рубахе и байковом жилете исходил густым паром. Ксении тоже было жарко. Под языком застрял горьковатый привкус немецкого шоколада.

К счастью, парень потерял сознание ещё на середине склона. Что там вонь, что искореженные трупы танков! Стон человеческий, под аккомпанемент усиливающейся вьюги, вопль и скрежет зубовный – вот что слышала Ксения, поднимаясь на высотку. Они тащили его волоком, с трудом удерживая заиндевевшие края шинели. Парень умолк лишь в тот миг, когда над вьюгой в неверном свете луны показалась скособоченная, израненная снарядами колокольня и крест над ней. Вовка приостановился, сорвал с головы треух, перекрестился.

– Вот они, родные тополя! – пробормотал он.

А тополя-то погорели, превратились в обугленные, изломанные головешки. Когда-то, совсем ещё недавно, они росли вокруг кладбищенской ограды. Летом отбрасывали густую тень на погост, зимой потрескивали на холодных ветрах. А зимой в их кронах шумели морозные ветры, летом щебетали птахи, осенью их листва устилала тропки, проложенные между могил. Многие годы жители деревни Скрытня и окрестных деревень хоронили на этом пологом склоне своих мертвецов, а деревья над ними становились всё выше, смыкались кронами. Ныне южный бок холма казался странно пустым. Останки вековых тополей устилали истоптанную землю. Обожженная щепа хрустела под ногами. Они пробирались мимо развороченных могил. Ноги застревали в переплетениях изогнутых кованых прутьев. Один из них пропорол сапог Ксении. Боль на короткий миг обожгла ногу, но страх и усталость оказались куда сильнее. Они протискивались меж развороченных могил вдоль ограды. Ксения уже видела их цель – приземистую, кособокую избушку с невысокой трубой. Каменная кладбищенская ограда местами обвалилась, но домик сторожа, по счастью уцелел.

Наказав Ксении оставаться снаружи, Вовка распахнул дощатую дверь в сени. Избушка выдохнула наружу уютное тепло. Изнеможение давило на плечи, принуждая улечься на снег рядом с бойцом. И она легла, подсунув под себя край окровавленной шинели. Теперь Ксения видела его лицо совсем близко. Юное, с едва пробивающимся пушком над верхней губой, оно казалось фарфорово-бледным и неживым. Тогда Ксения узнала его. Это был один из курсантов, тех самых веселых парней, которые обогнали их на Минском шоссе, на выезде из Москвы. Над его губами поднимался едва заметный парок – значит, он был жив. Ксения, опасаясь провалиться в сон, вспоминала веселых парней: Матвей, Федор, Иван, Славка, Илья. Этого вот, кажется, звали Петя. Он угощал её суррогатным коньяком, весело смеялся, пытаясь поцеловать. Высокий, румяный, сильный – таким он запомнился ей. Сколько же дней минуло? Неделя? Десять дней? Нет, кажется, прошло не более недели, и за это время весь мир перевернулся.

Скоро неотвязная пороховая вонь разбавилась запахом печного дымка. Кто-то разжег костер. Совсем рядом, близко, но Ксении не хотелось поднимать голову. Хотелось прижиматься грудью к боку малознакомого, едва живого парня. И только не вставать, ни в коем случае не подниматься на ноги. Опасаясь закрыть глаза, она неотрывно смотрела на его фарфоровое, странно чистое лицо. Правильный нос, округлый, с ямочкой подбородок, пушистые ресницы. Вот они дрогнули, парень приоткрыл глаза, грудь его приподнялась. Первый стон оказался тихим, но Ксения уж знала, что за ним последует. Она вскочила на ноги раньше, чем он начал вопить.

– Петя, Петруша, – приговаривала она, хватаясь за полы плащ-палатки. – Не кричи, милый! Всех мертвецов на кладбище перебудишь!

Из темноты явился Вовка и помог ей затащить раненого в избушку. В домишке пахло обжитым жилищем и березовым дымом. Внутри дома было темновато. Лишь живое пламя засвечивало из-за печной заслонки да в красном углу теплилась лампада.

– Я затопил печь, – проговорил Вовка. – Конечно, могут заметить. Но вокруг столько дымов курится! До света можно передохнуть. А потом в лес, в чащу пойдем…

– Я не смогу! – Ксения кулем рухнула на пол рядом с печкой, подкатилась, прижалась к её холодноватому пока боку так же, как недавно прижималась к раненому бойцу.

Тот перестал кричать, хоть и был в полном сознании, а может быть, и благодаря ему, понимая, как тягостны для товарищей его крики. Парень, кривясь и кусая губы, смотрел, как Вовка режет на нём одежду.

– Со светом надо уходить, – продолжал Вовка. – Придут немецкие похоронные команды. Они-то всегда своих хоронят.

Ксения с тоской вспомнила о павших своих товарищах, о тех, кто остался лежать по обочинам дорог незахороненными.

– Они железо берегут. За танками подбитыми обязательно вернутся. Всё, что можно починить, починят. Одно слово – немцы.

Раненый вскрикнул.

– А как же он? – Ксения приподнялась. – Его с собой понесем?

– Он до утра помрет, – глядя в искаженное болью лицо бойца проговорил кладбищенский сторож. – Вон, на месте спиридоньевской могилы большая воронка. Там его и захороним. А пока надо соборовать, что ли.

Вовка полез на скамейку, достал из-за образа растрепанную книжицу и пару свечек. Из сеней принес ковш воды, из-за печи достал полотняный мешочек и ступку, а для Ксении – вялую, подмерзшую репу. Потом он что-то долго тер и толок, подливая понемногу воду в ступку. Раненый непрерывно стонал, то и дело срываясь на крик. Когда Вовка затеплил свечу, вялая репка взорвалась в желудке Ксении, вытолкнув в горло ком горькой желчи. На миг она ослепла, и это было к добру, потому что Вовка успел прикрыть исковерканные, кое-как перетянутые жгутами и бинтами ноги раненого грязной кошмой.

– Помрет он, девка. Скоро уж, – проговорил кладбищенский сторож, вливая в горло юноши снадобье из ступки.

Скоро тот впал в забытье, а Вовка принялся читать из книжки и читал всю ночь. Он продолжал читать, даже когда прогорели и обе свечи, и дрова в печи. Читал он без запинки, словно помнил все молитвы наизусть. Ксения то забывалась сном, то пыталась плакать. Слезы кладбищенский сторож одобрял.

– На то она и Голгофа, – приговаривал он. – Самое подходящее место для плача.

Умершего завернули всё в ту же шинель. Ксения не захотела оставаться с ним одна и пошла следом за Вовкой на кладбище. В бледных сумерках поздней осени можно было кое-как рассмотреть место недавнего побоища. Расположение артиллерийской батареи было выбрано удачно. Стали поперек дороги, ведущей от подножия высоты к церковной ограде. Пять пушек, их них три – разбиты. Две уцелели, но расчеты мертвы. Вовка осмотрел каждого убитого. Каждому подносил зеркальце к губам.

– Их должно быть два десятка, – приговаривал Вовка. – А тут всего десять да четыре, да пятый помер в моей избушке. Где остальные, девка? Пойти на поле поискать? Если кто из них и был жив по нашем приходе, все ночью померли от холода. Тех пусть немцы хоронят.

Ксения со странным равнодушием смотрела на убитых артиллеристов. Она узнавала многих. Первым из опознанных ею оказался командир батареи. Он сидел, привалившись боком к орудийному лафету. Старший лейтенант не был изувечен, и Ксения без боязни приблизилась к нему, прикоснулась пальцами к красивому лицу, но он не моргая смотрел куда-то мимо неё отрешенным, скучающим взором. Ресницы его стали белы от инея, губы посинели. Нет, он не похож на Тимофея, слишком уж мертвый.

– Любуешься? – Ксения вздрогнула, обернулась.

Вовка стоял над ней, исходя густым паром и с большим топором в руках. Откуда-то он притащил ветхие розвальни с короткими обломанными оглоблями. Кладбищенский сторож со всей силы ударил по прицелу орудия обухом топора один раз и другой, и третий. Железо отвечало ему печальным звоном.

– Что смотришь? – ощерился Вовка на Ксению. – Клади красавца, в санки – потащим хоронить. Всех уравняем: и красавцев, и неказистых.

* * *

Они успели забросать могилу мерзлой землей, когда в отдалении загудели моторы. Вовка несильно толкнул Ксению, заставляя её упасть на землю, и сам прилег рядом. Он с опаской оглянулся на печную трубу. Не вьется ли предательский дымок? Но, по счастью, огонь в печи давно погас. Наверное, печка ещё хранила домашнее тепло, но уж не для них. Наверное, уже и не ночевать им под этой крышей. Ксения глянула на мерзлые комья черной кладбищенской земли. Там, на дне воронки, они сложили всех – и потревоженных покойников деревни Скрытня, и убитых бойцов героической батареи. Всех, кого смогли разыскать.

– Ты погляди, кто там на моторе едет, – наказал Вовка, отползая в сторону. – А ночевать будем под крышей. В этом не сомневайся. Если сейчас утечем, то поживем еще, и предолго!

Ксения подобралась ближе к разрушенной ограде. С неба сыпал редкий снежок. Он уж успел превратить подбитые танки в снеговые горы, которые было непросто распознать на фоне белой же равнины. Но лента дороги с наполненными жидкой грязью, раздолбанными колеями, была всё ещё хорошо видна. По ней, от дальнего леса на западе, через поле, мимо сгоревшей дотла деревеньки, двигалась колонна грузовиков, сопровождаемая несколькими мотоциклами. Немцы! Ах, хоть бы они увязли в этой жидкой грязи! Пусть русская глина помешает крутиться вражеским колесам!

– Наша грязь – им не помеха, – услышала она Вовкин голос. – Совсем другое дело – мороз. А зима-то в этом году будет ранней!

Ксения обернулась. Сам Вовка уже стал на лыжи, другую пару лыж, её сумку с красным крестом и тощий мешок он протягивал ей. Нашлось и оружие – старенький револьвер с деревянной рукояткой и полным барабаном патронов.

– Больше патронов нет, – пояснил Вовка. – Только эти. Так что береги и в себя не стреляй. Помни: грех – в себя стрелять.

– А если…

– А если дело дойдет до дела, то я сам тебя убью. – Вовка раздвинул бороду в улыбке. Кладбищенский сторож бесцеремонно, по-хозяйски, посматривал, как она застегивает крепления лыж.

– У меня лыжи хорошие, комсомольские, партийные. Мы на них до леса быстро добежим. Хорошо бежать, когда следом страх спешит.

– Куда мы пойдем? – осмелилась спросить Ксения. – Станем пробиваться к своим, к Москве?

– Ну да. – Вовкина борода снова зашевелилась. – Здесь тебе не Москва, здесь тебе не свои. Пойдем в хорошее место.

– Послушайте! – Ксения распрямилась, стараясь не показывать кладбищенскому сторожу страха. – У нас было задание – найти генерал-лейтенанта Лукина. Михаила Федоровича. Он ранен. Мы должны были найти его, оказать помощь и доставить в Москву. Ну вот! Теперь меня можно расстреливать! Я рассказала тебе секрет!

– Фу! – фыркнул Вовка. – Видел я Лукина!

– Где? Врешь!

Внизу, под высотой, длинно затарахтела автоматная очередь.

– Пойдем! – Вовка снова толкнул Ксению. – Не то тут ваши с нашими станут воевать. И тогда нам крышка. Беги, девка!

* * *

Дорога шла по открытой местности. По обе стороны – сонные поля. Перепаханная рыжая почва, застуженная первыми холодами, припорошенная белым снежком, из-под которого кое-где проступает желтая стерня. Голова кружится от голода. Время от времени Ксения обнаруживает себя на обочине дороги. Ноги, словно живя какой-то своей, отдельной жизнью, несут её в сторону поросшего редкими рощицами поля, под сень голых ветвей, туда, где хоть немного безопасней, чем на пустой дороге. Над пространством висит мертвая тишина. Будто и нет войны, будто ужасы последних месяцев суть лишь болезненное наваждение. А теперь она выздоровела и видит прекрасный, пустой мир, Ах, если б не сосущее, неотступное чувство голода! Раньше она жила в Нагорном поселке и дружила к Клавдией Наметовой. А теперь? Подумать только, Вовка Никто! Вон, впереди маячит ватная спина и рваный треух её странного проводника. Вовка шагает устало. Ноги плохо слушаются его, и Ксении порой кажется, что ещё немного и упадет на мерзлую твердь усталый житель деревни Скрытня. Время от времени он оборачивается, чтобы глянуть на Ксению. Всякий раз ищет её глаза, цепляется за них своим желтым взглядом, шевелит заиндивевшей бородой.

– Деревни-то нет. Накрылась куполом моя Скрытня.

Вовкина борода двигается. Неужто он улыбается? Ксении холодно. Голод вгрызается в тело, копошится под пуговицами гимнастерки. Хочется распахнуть тулуп, оторвать жадную тварь от себя, бросить на обочину дороги. Но тогда под полами тулупа приживется холод. Усталость давит сверху, заставляет опуститься на колени. Нет, ползком перемещаться Ксения не может. Она же человек, комсомолка. Она сильная, ещё долго может идти. И Вовка может. Вот он и идет, не умеряя шага. Порой начинает шататься, словно пьяный. Его кидает от одной обочины дороги до другой. Того и гляди, свалится в канаву. А там, за нешироким, припорошенным снежком рвом – пашня-стерня. Почему-то припоминается витрина Елисеевского гастронома, посыпанные сахарной пудрой пирожные «Картошка». Ксения смотрит на промерзшие коричневые комья. Как же хочется есть!

Они миновали поля и вошли в мертвый лес. Невысокие облезлые березки навсегда утратили листву ещё в позапрошлые зимы. Просто умерли от чего-то, но чахлый подлесок жил. Округлые кроны ивняка утратили не все листья, не почернела от мороза высокая осока, не зачахли тонконогие рябики. Ксения подбежала к одной из них. Ягоды оказались тверды от мороза и медово-сладки.

– Эх, москвичка! – услышала она тихий Вовкин голос.

– Куда вы ведете меня?

– Домой, – был ответ. – Отдых, еда, баня, сон.

Вовка копошился в невысоком осиннике. Деревца притулились на обочине дороги. По недосмотру лесников им дали вырасти выше человеческого роста, их растущие корешки уже вцепились в дорожное полотно, изготовившись дать новую поросль. Но тут случилась война.

– Что, если все люди погибнут? Дороги тогда зарастут, – рассеянно произнесла Ксения.

Вовка не отозвался. Тогда она вошла в осинник, приблизилась к нему, смаргивая отвращение, глянула в желтые, затуманенные усталостью глаза.

– Вы меня считаете очень глупой. – Голод отобрал у неё последние силы. Сил не осталось даже на гнев.

Не удостоив её ответом, Вовка ловко выломал из чахлого осинника пару невысоких деревьев, остругал их топориком, сунул одну из жердин в руки Ксении. Другой вооружился сам.

– Ты оголодала, девка, – проговорил он. – Это голодная дурь. Потерпи.

Он пошел сквозь осинники. Ксения потащилась следом. Не сделав и двух десятков шагов, Вовка остановился и не дал Ксении обойти себя. Он достал из-под одежды веревку, привязал её сзади к сыромятному своему ремню. Конец веревки бросил Ксении.

– Берись за веревку! Слышь, ты? Смотри под ноги и узришь настоящее чудовище – вечно голодного зверя. Он может пожрать нашего ворога, буде тот сунется. Он и нас пожрет, если дадимся. На то оно и Зверь-Болото!

И она покорно ухватилась за веревку, жердину взяла наперевес. Ох и тяжела же показалась её деревяшка! Нести неудобно.

– Палку не бросай! – пробормотал кладбищенский сторож. – Нипочем не бросай, слышь ты?

Он осторожно двинулся вперед, ощупывая путь перед собой концом жердины. Сколько же сотен метров они прошли, прежде чем Ксения поняла, что они действительно идут по болоту? Поначалу Вовка шагал с кочки на кочку, с одного поросшего мерзлой травой бугорка на другой. Шагал он широко, и Ксения скоро устала приноравливаться к его шагу. Наконец её нога ступила в припорошенную снегом ложбинку между кочками. Ступила и со стеклянным хрустом провалилась по колено. Ладонь разжалась, отпуская перепояску. Ксения вскрикнула. Вовка обернулся. Борода его раздвинулась, обнажая желтые редкие зубы.

– Уткни слегу и выпрастывайся, – повелел он, протягивая ей мокрый конец своей жердины.

Испуг мигом согрел её тело. Обливаясь потом, Ксения выбралась на кочку и встала рядом с Вовкой.

– Мы, что же, на болоте? – выдохнула она.

– А то где ж? – был ответ.

– Завел! – внезапные слезы хлынули из глаз Ксении. Она бросила в снежок жердину и рукавицы. Стала судорожно шарить руками в поисках кобуры. Но та не находилась, а руки дрожали, плохо слушались.

– Почему просто не убить? Зачем заводить? Повсюду столько мертвецов! Никто не узнает, никто не накажет!

Его рука невесомо легла на её плечо. Она не почувствовала прикосновения, но почему-то сразу успокоилась.

– На болоте нет мертвецов. Оно пусто. Пока, – проговорил Вовка. – Ты просто ступай следом, москвичка, след в след, и слегу держи правильно, как я.

Ксения покорно потащилась следом. Усталости как не бывало. Внезапный испуг и согрел, и прогнал голод. Она решила более не хвататься за Вовкину перепояску. Шла следом, отстав на два шага, с внимательным тщанием копируя каждое Вовкино движение. А тот, почуяв её сосредоточенное, питаемое недавним испугом внимание, ускорил шаг.

Они шли по мертвому березнику не менее часа. Тропа пролегала через стеклянную гладь подмерзшего болота. Уже смеркалось, когда они наконец выбрались на поросший старыми елями островок. Вовка быстро пересек его и остановился на противоположном берегу.

– Надо топать далее. Вымокнем, но теперь уж недалеко. Там тепло, баня, еда.

– За болотом твоя деревня? – осторожно спросила Ксения.

Ксения смотрела на пустое, застеленное снежной пеленой пространство болот. Черные пятна воды перемежались обширными бело-зелеными лоскутами суши. Невдалеке занавешенная пеленой снегопада, густо зеленела стена ельника. Деревья казались живыми, а значит, росли на сухом месте. Вовка покуривал, посматривал на противоположный берег, словно собираясь с мыслями. Лицо лесника странно изменилось. От быстрой ходьбы рыжая с частой проседью борода его оттаяла, лицо порозовело и утратило то странное собачье выражение, которое так поразило Ксению при первом знакомстве.

Не удостоив её ответом, Вовка проломил сапогом легкий ледок. Теперь они шли по колено в воде. Пахло тиной, ноги сковывал ужасный холод, но Вовка продолжал быстро переставлять их, принуждая и Ксению двигаться в ускоренном темпе. Кладбищенский сторож не утратил осторожности и всякий раз, прежде чем сделать новый шаг, стукал жердиной по утлому ледку. Несколько раз слега проваливалась, почти на всю длину уходя в болотную жижу. Тогда Вовка тщательно разведывал место и всякий раз безошибочно находил возможность сделать следующий шаг.

Так они добрались до сухой тверди.

– Земля! – выдохнула Ксения, опускаясь на колени.

– Это остров, но большой, – был ответ. – На этом болоте есть и большие острова.

Здесь, в густом ельнике, снега было совсем мало. Ксения упала на мягкую хвойную подстилку. Что за чудо этот воздух! Ни порохового смрада, ни гари! Дыши полной грудью! Вот только бы поесть. Ответом на её мысли стал низкий протяжный вой.

– Волки? – спросила Ксения.

– Они! – отозвался Вовка. – Бродят неподалеку, но в холодную воду не зайдут. Сытые. Мертвечины нажрались.

Ксения слушала тишину, слушала, как хвоинки тихо осыпаются на землю. Вот одна из них упала ей на нос. Эх, поесть бы!

– Послушай, Никто…

– Я накормлю тебя. Только сучьев набери на растопку. Согрею воды, наварю каши. У меня тут запасы. Это мой остров. Тут я сам хозяин. Тут я становлюсь самим собой.

Ксения приподняла голову. Человек по фамилии Никто сидел неподалеку.

– Это ты со мной говоришь? – осторожно спросила Ксения.

– Ну да, я, – был ответ.

Вовка обернулся. Все верно. Тот же лохматый треух, рыжая с густой проседью борода, острый нос и желтоватые глаза. Все так же и все не так.

– Наверное, это от голода… – пролепетала Ксения.

– Наберешь сучьев, иди к избе. От этого места примерно сто шагов по прямой. Там увидишь сухое дерево, в нем дупло. Повернись спиной к дуплу и ещё сто шагов сделай. Там мой дом. Настоящий. Ну всё. Хватит рассиживаться.

Волчий вой подтвердил справедливость его слов. Ксения заторопилась, тем более что несколько сухих веток лежало у неё под ногами. Вовка широко улыбнулся, словно любуясь её рвением.

– Молодчина ты, хоть и комсомолка. – Неслышно ступая, он скрылся за широкими спинами елей.

* * *

Ксения бросила собранные сучья на снег. Промерзшее дерево зазвенело, как стекло, но не разбилось, не разлетелось осколками. Она считала до ста, а потом ещё раз до ста. Но последние шаги были сделаны по наитию, на дымок, на тепло, на запах пищи. Она выбралась из ельника на небольшую полянку и действительно увидела дом-пятистенок. Молодые елки скребут ветками по серым бревнам. Крыша по старинке крыта дерном, трубы нет. Дымок сочится из отдушины, стелется, свивается в косы, соединяясь с другим дымком – банным. Банька крошечная. Ксении и не доводилось видеть таких. Концы стропил едва не касаются земли. Земляные ступеньки ведут вниз, к скособоченной двери. Окошек вовсе нет, но дымок, сочащийся из-под кровли, пахнет вкусно, берестой и осиной.

Ксения робко вошла в дом. Сени как сени. В углу – полная кадка. На поверхности воды – ледяная корка. Тут же на полу – валенки и корзины, на стенах плотницкий инструмент, удочки, сети. Целое хозяйство. Всё не броско, но добротно. Наверное, надо зайти в горницу. Но как решиться? Что за человек ждет её внутри? Почему она сомневается? Разве не с ним, не с Вовкой Никто, она прошла многие десятки километров по истерзанной земле? Шла, шла и вот дошла. А из-за двери тянет теплом, едой попахивает. А еда-то, наверное с мясом. И Ксения решилась открыть дверь.

Внутри оказалось темновато, почти как в кладбищенской избушке. Те же игрища огня за печной заслонкой, та же лампадка в красном углу. Только не воет от боли умирающий человек и пахнет очень вкусно.

– Да, каша с салом. По-вашему называется «перловка», – услышала Ксения чей-то голос. – Ты дверь-то прикрой. Так мы дом никогда не согреем. Да лезь к печке. Каша ещё не готова. Даже комсомольцам не стоит сырую крупу есть. И так несварение от голодухи-то.

– Вы кто? – Ксения сглотнула горький ком.

– Ишь ты, всё ещё боится чего-то. Не устала, значит, бояться.

Темный силуэт метнулся по комнате от красного угла к печи. Чиркнула и зашипела спичка, загорелась лучина. Ксения увидела знакомую бороду и обветренный лоб.

– Это я.

– Кто ты?

– Всё тот же Вовка Никто. И никто иной!

Борода зашевелилась. Вовка улыбался.

– Сейчас согреется дом, согреется баня. Мы с тобой смоем собственный и пот и, слава богу, чужую кровь, а потом…

Он внезапно умолк. Желтые глаза смотрели на неё в упор.

– … а потом?

– А потом я согрею твои лодыжки меж своих колен. Ты заснешь, и я снова останусь один. И это хорошо. Надоела ты мне. Заботься о тебе!

* * *

Костер был невелик, но жарок и дымен. Над дымом, на обрешетке из железных прутьев, сушилась их одёжа: и верхнее, и исподнее, и обувь и Вовкин волчий треух впридачу. Всё время пути, пока бежали со смертью наперегонки, Ксения не замечала неприятных перемен. А Вовка смеялся.

– Ты ничего, девка, – внезапно проговорил Вовка. – Да ладно! Не бойся! Я, кроме жены, других женщин не знал – вера не позволяла. Теперь жена мертва. И мне, значит, можно бы и узнать…

Он внезапно шмыгнул носом. Вознамерился заплакать? Дым в глаза попал?

– … да невмоготу всё равно, – договорил кладбищенский сторож. – Не смогу ни использовать, ни изнасиловать, ни по любви, никак…

– Ты старовер? – Ксения почувствовала, как холодеют пальцы на руках и на ногах.

– Не-а… Я суть кладбищенский сторож. При церкве – кладбище, я – при кладбище служака… Был… До тех пор пока покойников из земли бомбами не выворотило. Да что я рассказываю? Ты сама всё видела! Восстали, стало быть, мертвецы. И мне работы больше нет. Но к красножопым не пойду.

– Ты – враг народа … – едва слышно прошелестела Ксения. – Ах ты…

Вот он, настоящий ужас! Какие там бомбежки, какие там смерти, какие мертвецы, погребенные под снегами между Москвой и Вязьмой! Оказаться в лесной глуши, возможно, в глубоком вражеском тылу, в руках обезумевшего от горя врага. А пистолет-то Вовка у неё забрал. Пистолет в доме остался. И вся одежда её: и шинель, и гимнастерка, и сапоги, жарятся сейчас в горячем дыму. Странный человек отмывал её сначала золой, потом дегтярным мылом. Потом остриг волосы, а она не сопротивлялась. Слишком сытая была и уставшая. Наготы своей перед этим мужиком не устыдилась и косы не стала отстаивать. Слишком уж поразил её вид насекомых.

– …А ты хорошенькая, хоть и стриженая теперь. Не печалься, я не коротко обрезал. Не люблю я моду на стрижки. Моя Марфа простой женщиной была и волос никогда не стригла. Вот такую вот косу имела! – Вовка провел ребром ладони по середине бедра. – Быстро умерла.

Он истово перекрестился, не забыв обнажить бритую наголо голову, и продолжил:

– Первая же немецкая мина её убила. Просто прилетела в наш двор, как ангел смерти – и всё. И нет моей Марфы. И обоих детей нет.

Он отвернулся, сделал вид, будто поперхнулся дымом. Непривычно сытый, отяжелевший от каши и сала живот не позволял Ксении сильно разволноваться. Но она, наверное, уж в сотый раз задала всё тот же вопрос:

– Кто ты такой?

– Вовка Никто, кладбищенский сторож из деревни Скрытня, – всё тот же ответ и далее странно ласковая похвала:

– Теперь ты настоящий солдат. Эх, в империалистическую мы вшей покормили! Я мальчишкой был, кадетом, но помню хорошо.

– Кем ты был? – насторожилась Ксения. Она смотрела на его едва подернутое сивой щетиной лицо, печальные, окруженные густой сетью морщин глаза.

– Эта война пострашнее той, прошедшей. Ту мы пережили как-то. Эту будет пережить труднее. Кто знает, может быть, немец уже в Москве.

– Что ты несешь?! Партия и сам товарищ Сталин… Они не допустят…

– Слышал я, слышала и ты у костра в лесу, где я вас нашел. Гадкий политручок и офицеришко меж собой говорили, будто между Москвой и Вязьмой красных вовсе нет. А где они? Где, я спрашиваю?

Каша с салом. Проклятая, ненавистная сытость придавливала Ксению к земле. Хотелось лечь, опуститься на согретую костерком хвою, уснуть и не просыпаться.

– Всё дело в чае, – внезапно сказал Вовка. – Пойдем-ка ещё почаевничаем, а? Если ты не станешь сверкать на меня своими комсомольскими очами, я скажу тебе, где войска РККА.

* * *

Выстирана и просушена одежда. Ксения с удовольствием избавилась от Вовкиных, слишком длинных для нее ватных порток и жесткой рубахи из простой холстины, надела собственное белье – штаны и гимнастерку. Разбитые, разъеденные вяземской глиной офицерские сапожки пришлось капитально чинить – ставить новую подметку. Оказалось, Вовка может делать и это. Ксения отдохнула. Запавший, прилепившийся к позвоночнику живот её снова округлился. Её легкие очистились от страшных запахов войны. На зимнем болоте пахло лишь еловой хвоей, свежестью да печным дымком. Тело Ксении снова стало отзываться на фазы лунного цикла. Зима уже вовсю хозяйничала в вяземских лесах. Но Ксения не считала дней. Ей всё чудилось – новый год нескоро. Она желала бы покинуть убежище на острове посреди болот, но как уйти, когда всё вокруг заметено полутораметровыми сугробами и сама избушка зарылась в снег по самые окошки? Да и в какую сторону идти?

Вовка часто, то ли по забывчивости, то ли нарочно величал её Марфой. Так и окликал: «Марфа, натопи снега для чая» или «Марфа, наколи лучины». Она повиновалась. Утром и вечером они пили травяной чай. Спали всегда вместе, и он действительно грел её лодыжки меж своих колен. Ксения часто просыпалась по ночам от звука собственного голоса. И каждый раз она видела изжелта-серые, ясные и внимательные, широко раскрытые, устремленные на неё Вовкины глаза.

– О чём я говорила? С кем? С тобой? – она засыпала его вопросами.

Он отвечал всегда одно и то же:

– Ты мать свою звала.

* * *

Ксения без прекословий повиновалась этому человеку. Делала любую работу, всё, что он велел. Вовка и не требовал многого. Ксения подолгу спала, бодрствуя лишь в короткое время светового дня. Одна неделя сменяла другую, и тихое болото стало оживать. В одну из ненастных ночей, когда вьюга пела за окнами свои протяжные убаюкивающие песни, Ксения услышала отдаленный нарастающий гул.

– Что это? – встрепенулась она.

– Авианалет, – отозвался Вовка.

Как же так! Она и думать забыла о цели своей командировки на фронт, о генерале Лукине, о Тимофее, о голоде и запахе гари, о вечном страхе, о вшах и холоде. Она забыла и о доме в Нагорном поселке. Как там мама? Что за чудо, как она могла забыть о матери? А ведь Вовка говорил, дескать, не раз поминала её во сне. А наяву не вспомнила ни разу! Как она могла? Сколько времени прошло с того дня, когда она в уютном тепле жарко натопленной бани сняла с себя завшивленную одежду?

Вовка тихо поднялся с лежанки. Одетый в исподнее из неокрашенного, светло-серого льна, он походил на привидение, будто парил над полом. Вовка открыл заслонку печи, разворошил уголья, и они зарделись алым. Он зажег лучину и Ксения снова увидела ставшее совсем знакомым лицо.

– Мне надо будет отлучиться, – проговорил Вовка. – Посмотреть, что за болотом.

– Там могут быть немцы? – Ксения не чувствовала тревоги. Спрашивала просто так, из вежливости, что ли, ведь её хозяин уже надел ватные штаны и теперь, с присущей ему тщательностью, обматывал ступни портянками. Подшитые кожей добротные валенки стояли наготове.

– Слышишь, как ветер воет? Скоро будет оттепель. Надо успеть перейти болото и вернуться к тебе. Мало ли что!

– А мне что делать? – сонно спросила Ксения.

– А ты дрова наколи, что ли. Да чай не забывай пить. Там, за печью, в мешочке, заварка.

* * *

Уходя, Вовка дал ей много наказов, и Ксения все их добросовестно выполняла один за другим. Все, кроме одного. Скучно пить чай без приятной компании. Ксения заваривала ароматные, сладко пахнущие травы. Оставляла чайник на столе, где он стыл без призора, а сама отправлялась хлопотать по хозяйству.

Поначалу она следовала привычке – хлебала остывающий отвар, но со временем его вкус сделался ей противен, она стала выплескивать выпитую за день заварку в снег, а потом и вовсе перестала заваривать. А Вовка всё не возвращался, а отдаленный гул боев становился всё слышнее. Росла и тревога Ксении. Всё чаще вспоминала она Нагорный поселок и родных, и подруг. Вечерами сон подолгу не приходил к ней, она ворочалась, думая о Тимофее, удивляясь собственной странной беспечности. А потом действительно наступила оттепель. Ночью, на вторые сутки вернулся Вовка. Она слышала, как скрипнула дверь в сенях, но не слышала его шагов, только голос.

– Не спишь? Ждешь? Мне приятно.

Ксения поднялась, помогла ему умыться, заварила травы в чайник, но сама, по странному наитию, к чаю не прикоснулась.

– Не спал двое суток, – тихо рассказывал Вовка, круша челюстями шмоток вяленого мяса. – Фронт оживился. Похоже, красные наступают. Гонят на укрепления ганса тучи народа. Мертвецы виснут на колючей проволоке. Горы трупов. Скорее всего, немцы не удержат позиций.

Влажная борода его смешно шевелилась.

– Уложи меня, Марфа, – вымолвил он устало да и заснул над плошкой с кашей, так и не завершив ужин.

Откуда взялись у неё эти навыки покорной и преданной жены? Где научилась она разувать, обихаживать, укладывать, прислушиваться чутко к медленному дыханию усталого, спящего глубоким сном человека? Вовка спал крепко, в позе совершенно счастливого человека, широко раскинув на стороны руки. Ксения в изумлении смотрела на совершенно незнакомое ей существо, человека, мужчину. Почему он опять назвал её Марфой? Она – Ксения Львовна Сидорова, москвичка, студентка.

Ксения подобрала с холодного пола Вовкин тулуп. Овчина пахла мокрой псиной. Странный, малознакомый запах. А ведь она и сама нашивала эту одежду. Вот и тряпичный карман, притороченный с внутренней стороны крупными стежками. Пришит надежно, грубой ниткой, и не пустой. Ксения достала сероватый, сложенный вчетверо тонкий газетный листок. Она развернула газету. Заголовок немецкий, а статейки на русском языке. И картинки. На одной – белое поле, пересеченное вереницей чадящих машин со свастикой на бортах. Победоносные танковые колонны вермахта. На другой – группа веселых офицеров в летной форме. Белозубые улыбки, открытые лица. Один из них в советской форме с орденами на груди. Да ордена-то важные – Красной Звезды», Боевого Красного Знамени. Лицо офицера в нескольких местах разбито, но раны обработаны и покрыты чистыми повязками. Внизу снимка подпись на русском языке: «Русский летчик-герой, орденоносец Тимофей Ильин сдался в почетный плен». Тяжело сглатывая горькую слюну, Ксения дочитала пропагандистский текст до конца. Вот он, Тимофей, её пропажа. Она всматривалась в черты знакомого, но основательно забытого лица, словно желала запечатлеть их в памяти навек. Как же так его ранило? Разбита переносица, рассечен лоб под волосами. Рук и ног не видно, только грудь. Но гимнастерка цела и даже капитанские ромбы на месте, да и выражение лица все то же, нахально-ироничное. В окружении полудюжины немецких офицеров он чувствует себя вольготно, словно в ресторане «Прага». Ах, «Прага»! Майские гуляния, Тверской бульвар, безумная езда по ночным улицам. Она вспомнила его вкус, его запах, смех, объятия. Достало ума глянуть на дату газетенки. 29 января 1942 года! Сколько же времени они просидели на болоте? И сколько ещё просидят! Ксении вдруг стало трудно дышать.

На дворе тарахтела капель. Полная луна висела над верхушками елей, как уличный фонарь. Под ногами шелестела береста. На завалинке, возле дровника, рядом с забытым топором одиноко лежали брезентовые рукавицы. Здесь она вчера ещё колола дрова. Колола впрок, будто собиралась жить среди болот вечно.

– Прости меня, прости, – бормотала Ксения, собирая в ведро мелкие щепки и кору для растопки. – Я изменила тебе. Просто мне было страшно, понимаешь? Ах, если бы ты был рядом! Или хотя бы знать, что ты жив! Просто я не смогла сопротивляться. Мне было страшно и холодно. Но я это прекращу, уверяю тебя!

Она принялась всхлипывать и тереть переносицу рукавицей.

– Вот видишь, и я плачу. Могу ещё плакать! Ах, Тимка! Сколько слез кругом. Весь мир плачет кровавыми слезами! Вот шла я от Москвы досюда. Долго шла по дорогам и всё смотрела, как умирают люди, но сама не погибла. Только теперь… теперь…

Ведро с глухим звяком упало на снег, плечи её сотрясал озноб.

– А как Тимку твоего по батюшке? Отчество его как? – кашлянув для порядка, проговорил Вовка.

Ксения обернулась. Перед ней снова стоял кладбищенский сторож из деревни Скрытня в тулупе, накинутом прямо на исподнее, в валенках на босу ногу, в знакомом лохматом треухе. Ксения поймала его по-волчьи голодный взгляд и отвернулась.

– Оставь! Оставь меня в покое! Зачем всё это! Мы оба – предатели!

– Так любишь? Надо же!

– Да!!! – крикнула она, оборачиваясь. – Веришь, он каждую минуту со мной! Каждый миг! Вот и сейчас будто он тут, рядом, на этой вот завалинке! Будь он проклят! Но я его найду! Найду! Найду!

Потревоженные её криком, с верхних ветвей елок стали скатываться наземь большие пласты снега.

– … и ненавидишь, – Вовка закурил самокрутку. – Обидел. А ты его ещё и пожалела за то, что он тебя обидел.

– Не твоё дело. И запомни: я тебе не Марфа.

– Да и я не Тимка. Я суть Вовка Никто. А ты в моё отсутствие чаевничать-то перестала, оттого и тяжело тебе теперь.

Ксения подошла к нему, попыталась обнять. Он отстранился. Сколько же раз он обнимал её? Сколько раз согревал вьюжными ночами, называя неизменно одним и тем же, не её, именем. Теперь перед нею был иной человек, не тот, что обнимал, а тот, который вышел к ним из леса на рубеже Московской и Смоленской губерний. Лесник, кладбищенский сторож, Вовка Никто.

– А ты называла меня Тимофеем. И я терпел. Это было нетрудно, – внезапно сказал он. – Потому что большую часть жизни я откликался на чужое имя.

– Кто ты?

– Князь Долгоруков Михаил Михайлович. Родился в 1981 году в Санкт-Петербурге, русский, из княжеской семьи, беспартийный, окончил Императорское училище правоведения, служил в царской армии…

– Довольно! Ты назвался настоящим именем, потому что уверен – мне отсюда не выйти. Так? Или немцам меня задумал сдать?

Вовка рассмеялся.

– На что ты немцам? У них в лагере под Вязьмой таких, как ты, сотни тысяч. Мрут, кормить-то нечем. Немецкая дисциплинированность пала под ударами русской безалаберности. Но ничего! Эта земля сожрет и их, и нас. Все в неё ляжем. И враги, и друзья.

– Ты хотел воспользоваться мною. И воспользовался.

– Я хотел немного счастья напоследок.

– Ты плохо поступил. Опоил меня! Так?

– На этих болотах много всякого. Можно жизнь прожить, и хорошо прожить, наружу не выходя. Ты же видишь, я всё умею. Могу рыбу удить, могу охотничать.

– Зачем ты сделал это со мной?

– Разве я поступил хуже, чем твой Тимофей?

– Мне надо к нему! Проведи меня через болота!

– Послушай! – его объятие оказалось крепким.

От его белья пахло ядреной махрой и ещё чем-то знакомым, ставшим привычным, родным.

– Ты поступил со мной очень плохо! – Ксения безуспешно боролась с жалостью к себе. По щекам её потоками струились слезы, и рубашка на груди Вовки быстро намокла.

– Эдак я простыну… – Его слова потонули в грохоте недальнего разрыва.

Они отпрянули друг от друга, будто любовники, застигнутые врасплох ревнивым мужем.

– Вот она, добралась и до нас. – Вовка торопился, бегал по двору, собирая нехитрый свой скарб.

Маленький топорик, которым Ксения щипала лучину, точило, зачем-то железную цепь. Он заскочил в избу. Дощатая дверь громко хлопнула и едва не развалилась. Ксения кинулась следом. За её спиной слышались разрывы и трескотня очередей. Вовка торопливо собирался.

– Это палят танки, – бросил он Ксении, – красные. Немцы в болото не полезут. Все передохнут тут. Все!

– Ты уйдешь. Меня оставишь здесь? Ты опять плохо поступаешь со мной.

– Поступки не важны. Важны намерения. Чистые намерения оставляют душу чистой. А поступки людишки истолкуют, как захотят. На то они и людишки.

– Тебя убьют, я сгину на этих болотах, не исполнив своей миссии! Что будет с мамой?

– Я много лет прожил на этих болотах и выжил. Как видишь, меня не убили свои. Не убьют и немцы. И ты выживешь.

– Не уходи! – голос её сорвался на крик, но за грохотом новых разрывов его было не расслышать.

А Вовка уже и обулся, и перепоясался своим сыромятным ремнем.

– Я намерен совершить хороший поступок. Спроси какой, Марфа, спроси!

– Какой? – она силилась быть покорной.

– Я приведу тебе Тимофея. Или принесу, если он мертв, но это вряд ли. Тогда мы встанем перед тобой оба разом, и ты сделаешь свой выбор.

Ксения бежала следом за ним до тех пор, пока он позволял. К краю болота они подползали на карачках. Эх, оттепель! Темная поверхность топи, едва схватившись ледком, стала оттаивать.

– На дне ил гниет, – прошептал Вовка. – Прожорливая тварь промерзает лишь к февралю, да и то не всякую зиму.

Часть третья. Адские кущи

Вяземский лагерь военнопленных располагался на окраине города, на территории недостроенного мясокомбината. Производственные корпуса без крыш, без внутренней отделки, а местами и без полов располагались на небольшой, успевшей зарасти редким кустарничком территории. Эту площадку обнесли колючей проволокой, по углам возвели сторожевые вышки. Сам комендант герр Раутерберг жил за пределами лагеря, в домике горожанки Ягодиной. Зато начальник конвоя герр Зигфрид не отлучался с территории лагеря ни днем, ни ночью. Для него достроили левое крыло административно-бытового корпуса – небольшого двухэтажного строения, похожего на флигель барской усадьбы.

Под крышей бывшей скотобойни – самого большого из строений лагеря, и единственного, имеющего кровлю, расположился так называемый госпиталь. Там умирали раненые пленники, там, в дощатой выгородке, рядом с вечно чадящей буржуйкой, хворал генерал Лукин. На второй день после прибытия в лагерь ему отняли раненую ногу, и теперь, пребывая в тесном пространстве между жизнью и смертью, он в горячечном бреду требовал связи с командованием фронта. Но здесь, в Вяземском лагере, генерал мог осуществить связь лишь с тем, кто кормил его и ухаживал за ним, подобно опытной сиделке, – капитаном Ильиным. Не страшно, что, принимая из рук Тимофея пищу, генерал не всякий раз узнавал его. Не беда, что, совершая убогий лагерный туалет, Лукин частенько костерил свою добровольную няньку по матери. Ужас бездействия, отупелое существование под дулами автоматов. Страшен омут серой, теряющей человеческий облик и ясный разум массы арестантов. Страшно слиться, страшно захлебнуться безумием. Тимофей быстро догадался: лагерное начальство не хочет смерти Лукина. Генералу оказывалась хоть и не достаточная для выздоровления, скудная, но всё-таки помощь. Генералу была доступна даже некоторая роскошь в виде шнапса и обезболивающих пилюль. С течением времени Лукин всё чаще приходил в сознание, подолгу лежал с открытыми глазами. Иной раз заговаривал с Тимофеем. Всё чаще речь его казалась вполне разумной.

Когда лагерный фельдшер герр Шварц отдирал от гноящихся ран генерала бинты, Тимофей ложился раненому на грудь, придерживал голову, позволяя ему кусать себя за руки.

– Скрипи, кусай меня, Федор Михайлович. Только не показывай немчику своей слабости.

Всё чаще, утирая горячечный пот со лба старшего товарища, Тимофей с неизменной радостью замечал в его глазах обычную, человеческую, живую благодарность.

В минуты ясного сознания Лукин всегда задавал ему один и тот же вопрос:

– Зачем ты делаешь это? Зачем спасаешь меня?

И неизменно получал один и тот же ответ:

– Не тебя спасаю, Михаил Федорович. Себя! Загнусь я без дела! А так мне есть, для чего жить. А жить надо!

А жил Тимофей сыто. Едва ли не каждое утро к лагерным воротам, стрекоча мотором, подъезжал мотоциклет марки «Мерседес» с круглоголовым унтером в седле и улыбчивым асом Робертом в коляске. Иногда вместо Роберта являлся «технический офицер» лейтенант Пёс. И тот и другой имели странную власть над начальником лагерной охраны унтер-офицером Зигфридом, который позволял подкармливать Тимофея. Асам удалось добиться от лагерного начальства и другого послабления. Ильина не гоняли на работы по расчистке руин в Вязьме. Свободный от изнуряющего труда, он каждое утро брел, петляя в редеющей толпе доходяг, к лагерным воротам. Там он подолгу стоял, глядя на плотно укатанный зимник, провожая рабочие команды. Пленные шагали стройными шеренгами, стараясь держать равнение. Конвой сопровождал их по обочинам дороги. Автоматчиков в длинных шинелях и валенках, их обученных безотказному убийству псов Тимофей вовсе не считал одушевленными существами. Они являлись просто мишенями, объектами, подлежащими уничтожению. Разглядывая через ячейки рабицы их серые фигуры, он на разные лады прикидывал, как можно за самое короткое время положить в снег всю конвойную роту. Таким мечтам он предавался ежеутренне, и они были слаще самых сытых снов. Ни лающие окрики конвоиров с привратной башни, ни брех овчарок, ни свирепые взгляды часовых у лагерных ворот, ни шепоты доходяг за спиной, – ничто не могло отвлечь его от сладких мечтаний. Но шеренги пленных расступались, давая дорогу рычащему «мерседесу». Улыбчивый Роберт прятал молодую бородку в пышном шарфе, шнырял глазами, стараясь не смотреть на лагерных доходяг, призрачными тенями скользивших вдоль проволочного ограждения.

– Ты не думай, капитан, это не по-немецки! – весело кричал он Тимофею. – Все эти ужасы – следствие недоработки. Виноваты проклятые толстозадые интенданты. Слишком много русских в плен сдалось! О, если б пленных было меньше! Верь, капитан, вам бы создали людские условия!

Роберт выпрыгивал из коляски с неизменным узелком в руках. Еда всегда паковалась с немецкой тщательностью в несколько слоев оберточной бумаги. В дело шли и старые одеяла, и бабьи платки. Всё это – и упаковка, и её начинка – для умирающих в лагере людей являлись небывалой роскошью. Доходяги текли к воротам, привлекаемые едва уловимыми ароматами пищи. Овчарки конвоя рвались с поводков, злобно хрипя, орошали грязный снег слюной. Роберт смеялся:

– Живи, Тимофей! Стерпи-слюби. Перемел-мука!

Ас вкладывал сверток в руки Ильину.

– Держи! Шагай! Beeilung! Beeilung![24]

Лагерная толпа расступалась, когда Тимофей нес своё сокровище в барак, будто по крутым ступеням взбирался из низшего круга ада в высший.

Он шел между рядами лежащих вповалку, стоящих, шатающихся людей. Офицеры и рядовые здесь они не имели армейских знаков различий. Тимофей различал их по одному лишь признаку: одни были ещё вполне живы, их можно было ещё спасти медикаментами и нормальной кормежкой. На иных смерть уже наложила костлявую лапу. Таких ничто не могло спасти.

Первые дни пребывания в лагере Тимофей ещё всматривался в их лица, надеясь найти знакомых, но потом оставил это обыкновение, оберегая себя от лишних страданий. Он решил выжить. А для этого необходимо покинуть это страшное место. Мысль о побеге угнездилась в его голове ещё до прибытия в лагерь. Где искать путь к спасению? Как попасть в рабочую команду? Как, вопреки заботам смешливого Роберта и его товарищей-асов, оказаться в серой шеренге, уходящей в сторону Вязьмы по скользкому зимнику?

* * *

В тот день на «мерседесе» прибыл немногословный надменный Пёс. Ни слова не говоря, он вручил Тимофею сверток, козырнул и удалился восвояси, а Тимофей снова побрел между рядами голодных, словно проштрафившийся колодник, прогоняемый сквозь строй конвойных для наказания палками.

– Тимка! – кто-то ухватил его за полу летной куртки. – Ты ли?

Тимофей обернулся. Анатолий Афиногенович стоял, поджав левую ногу. Левый ботинок порвался и «требовал каши». Зато правый выглядел вполне целым, даже шнурки сохранились. Тимофей почему-то подумал о следственном изоляторе НКВД, где, по слухам, срезали пуговицы, отбирали шнурки, переодевали в жесткие робы. Узникам Вяземского лагеря робы не выдавали. Те из них, что оказались в плену летом и всё ещё не умерли, были одеты из рук вон плохо. Каждое утро похоронная команда собирала на снегу убитых морозом людей. Живые снимали одежду с мертвецов. По сравнению с другими узниками, Анатолий Афиногенович был одет прилично – шинель удалось сберечь, а пилотку он примотал к голове рваным офицерским кашне.

– Как ты?.. – Тимофей поперхнулся вопросом.

– Я давно в плену… – предупреждая расспросы, зашептал штурман. – Всё время на работах… Мне повезло… Ремонт самолетов… Но теперь всё изменилось… общие работы…

Тимофей уставился на израненные, посиневшие кисти Анатолия Афиногеновича.

– Ничего! – заметив его взгляд, проговорил тот. – Вот у меня портянки есть. Я ими руки обматываю. Ничего… Но, может быть, тебе нужнее?

И он протянул Тимофею невообразимо грязные портянки.

– Ими можно перебинтовывать руки, – пояснил штурман.

Беседуя с другом, Тимофей посматривал по сторонам. Серые доходяги кучковались неподалеку, но подходить близко опасались, и их не следовало бояться. Совсем другое дело – конвоир с овчаркой. Его круглая голова возвышалась над затрапезными фигурами лагерников. Твердый его подбородок перемещался справа налево и обратно так, словно автоматчик жевал. Он медленно двигался по лагерному плацу. Доходяги расступались, давая дорогу ему и его псу. Крупная овчарка обнюхивала истоптанный снег. Автоматчик неотрывно смотрел на Тимофея.

– В ногу ранен? – быстро спросил Ильин. – Нет, тряпки твои мне не нужны. Я на работы не хожу.

– Не-а. – Анатолий весело улыбнулся. – Просто она мерзнет. Так я пальцами шевелю и пока ещё чувствую их… пока ещё чувствую…

Анатолий жадно смотрел на сверток в руках товарища. Варево, замотанное в чистую ветошь, испускало теплый парок и ощутимо попахивало картошкой в мундире.

– Могу накормить! – сказал Тимофей. – Меня подкармливают асы люфтваффе. Зауважали как аса ВВС. Давай, давай быстрей. Вертухай с собакой чего-то хочет от нас.

– Картошку отобрать? – Тимофей приметил в глазах друга неподдельный ужас.

– Пойдем! – Тимофей ухватил штурмана за руку. Тот пискнул от боли противно, тоненько, жалобно.

– Не бойся. Охрана меня не трогает. Говорю же: летчики местного авиаполка, те, что посадили меня, и кормят, и заступаются.

Конвойный с овчаркой не стал препятствовать. Они вместе побрели к бараку. Уже под крышей, в холодных сенях, Анатолий Афиногенович сделал несколько глотков через край лоханки, поперхнулся, плеснул горячим варевом на живот, запрыгал, позабыв о замерзающей ноге. Тимофей забрал у него драгоценную пищу.

– Ходишь на работы? – Ильин повторил свой вопрос теперь в полный голос. – Как же я рад, что встретил тебя!

– А то как же! Обязательно. Станешь отлынивать – в лучшем случае пристрелят, если не вздернут. Я видел, как вас привезли. Сразу тебя признал. Всё ждал случая. Я никому не сказал…

– О чем?

Анатолий опустил глаза, примолк. Тимофей тем временем съел часть похлебки, обтер край плошки половинкой горбушки. Другую половинку вместе с похлебкой сунул в жадные ладони Анатолия.

– Ты о Лукине?

Анатолий беспокойно заморгал.

– Тут много предателей? Есть провокаторы? Кто они? Тебе известно?

С каждым новым вопросом Анатолий всё глубже втягивал голову в плечи. Он жевал медленно, шумно сглатывая каждую порцию пищи и жмурясь от наслаждения. Время от времени штурман мотал головой, давая понять, что не может прерывать важный процесс насыщения пустой болтовней.

– Какие могут быть провокаторы в морге? – наконец тихо отозвался он. – Немцы нас уморят. Просто и без затей. Это не лагерь военнопленных. Это морг.

– Про Лукина немцам известно всё: и воинское звание, и прочие обстоятельства. Его более или менее нормально кормят. К нему приходит фельдшер, даже уколы ставит. Да и я помогаю. Вот только сегодня генеральская порция тебе досталась. Гордись!

– Зачем ты спросил про провокаторов?

– Мне надо чем-то заняться. Скучно. Да и приказ Лукина имею. Устный. А я привык исполнять приказы. Тебе ведь известно, со мной в лагерь доставили нескольких офицеров. Все они расстреляны. Все до одного. Только Лукина пощадили. Думаю, его готовят к отправке в Германию. Зачем-то он им нужен. Остальных выдал провокатор. Эх, недодавил я его тогда!

Анатолий молчал, вперив взгляд в пространство поверх головы Тимофея.

– Хорошо. Пойдем. – Тимофей взял друга за руку и повел внутрь барака.

– Она повсюду тут ходит. В рваной плащ-палатке, в пробитой каске и с косой, – словно прочитав его мысли, проговорил Анатолий. – Ты не видел её?

– Кого?

– Смерть.

– У тебя голодные галлюцинации, – отвечал Ильин. – Потерпи, дружище!

– Думаешь, наши пойдут в наступление – и мы спасены?

– Думаю, наше спасение в наших руках.

Тимофей распахнул дощатую дверь загородки и втолкнул Анатолия внутрь. Ильин не любил лагерного барака. Воздух здесь был чуть теплей, чем на улице. Вшивый лагерный люд жался друг к дружке, согревая воздух дыханием. Конечно, барак – это крыша, стены, хоть какая-то защита от непогоды. Но Тимофей являлся сюда лишь для исполнения долга. Замкнутое пространство, наполненное миазмами тления и страха, удручало его.

– А мне можно тут находиться? Я не нарушаю режим? Ведь это помещение для больных, – бормотал Анатолий.

– Ты же сам только что сказал – это морг. Всякий попавший сюда – будущий мертвец. Конечно, по нынешним временам морг – тоже роскошь… Эй, посмотри! Михаил Федорович-то в сознании!

Лукин лежал, укрытый шинелькой на потемневшей соломенной подстилке. Скомканная плащ-палатка заменяла ему подушку. Рядом, на грубо сколоченном ящике, в гнутом котелке серела подернутая ледком вода. За дощатой загородкой шелестели едва слышно голоса, время от времени раздавались шаркающие шаги, кого-то душил кашель или донимала чесотка. Над полом, над плохо пригнанными досками, гуляли сквозняки. Пахло отхожим местом и мертвечиной.

Дыхание вместе с паром вырывалось изо рта генерала. Он осунулся, зарос жесткой, псивой щетиной, но по-прежнему был вполне узнаваем. Анатолий потянул раскрытую ладонь к виску:

– Здравия желаю!

– И ты будь здоров… офицер?

– Это мой штурман, – подтвердил Тимофей. – Ещё с ТБ-3. В Испании – вместе. В финскую – вместе. И здесь, выходит, тоже вместе.

– А теперь он кто? – Лукин приподнялся.

– Это мой штурман с ТБ-3, – твердо повторил Тимофей.

– Звание?

– Старший лейтенант.

– Штурман знает, как можно выйти из лагеря? – спросил Лукин. – Слышал, каждое утро часть заключенных куда-то уводят.

– Их водят в город, на расчистку завалов. Восстанавливают мост, – отозвался Анатолий. – Водят только тех, кто здоров. Но работы тяжелые. Если потеряешь силы, не сможешь поднять носилки, – расстрел на месте.

Анатолий говорил внятно, но лицо его болезненно дергалось. Он избегал встречаться глазами с Лукиным.

– Ты не болен ли, старший лейтенант? – сухо спросил Лукин.

Если страх – это болезнь, то Анатолий Афиногенович болен страшно, тяжко. Недуг скоро пожрет его, но генерала явно не смущало это столь явное для всех обстоятельство.

– В лагере есть провокатор. Этого человека доставили сюда вместе с нами. Ты видел его, старший лейтенант?

Анатолий молчал.

– Этот человек нарушил присягу и приговорен, – невозмутимо продолжал Лукин. – Необходимо привести приговор в исполнение.

– Это приказ? – тихо спросил Анатолий Афиногенович. – Мы всё, каждый из нас, сдался в плен. Это ли не нарушение присяги? Если так, все мы приговорены в любом случае. Не убьют немцы – расстреляют свои.

Лукин молчал. Туманное облако над его лицом поредело. Тимофей склонился над генералом, прислушиваясь.

– Он уходит в забытье, – прошептал Ильин. – Так ему лучше. Очень сильный человек.

– О ком он говорил?

– О штабном писарчуке. Такой пухленький тип с разукрашенной мордой. Поперек лба шрам. Вообще – скотина. Он выдал Лукина немцам.

– Знаю такого. Хотя нынче тут все тощие. «Вообще», говоришь?

– Я бы сам его добил тогда, если бы не наручники, – с досадой фыркнул Тимофей.

* * *

Лукина увезли на следующий день. Тимофей сам помог ему забраться в автофургон. Унтер-офицер Зигфрид лично придерживал подножку. Лукин был слаб, его терзал озноб. Обнимая на прощанье Тимофея, он выдохнул ему в ухо последние слова напутствия.

– Беги. Не умирай здесь. Лучше быть расстрелянным своими особистами или получить пулю в спину от конвоя.

– Я понял, – отозвался Тимофей. – Сделаю.

* * *

Без цели, без обязанностей дни тянулись немыслимо медленно. Казалось, прошла вечность с того дня, как Лукина увезли в неизвестном направлении. Тимофей завидовал штурману. Анатолий Афиногенович снова ходил на работы, вел тяжелую, но наполненную событиями жизнь. А Тимофей, подобно заскорузлой домохозяйке, сидел в привилегированном лагерном бараке, согревая в тряпье котелок с баландой. Пища являлась ежеутренне с неизбывной немецкой обязательностью. Сдобренная малой толикой масла или волоконцами мяса, крупяная похлебка утром была восхитительно горяча. Но как сохранить тепло пищи до вечера, когда голодный, пропахший запахами пожарищ друг вернется в барак? Тимофей старался, как умел, укутывая варево в ветхое тряпье, оберегая пищу от посягательств других лагерников. Каторжная жизнь.

Тимофей часами бродил в лагерной толпе. Ему не раз доводилось видеть приговоренного. Руки сплошь покрывали гнойные струпья. Уши его и кончик носа были отморожены, он с трудом переставлял распухшие ноги. До глаз заросшее жесткой щетиной, его лицо напоминало маску доисторического человека из антропологического музея. У Тимофея не шла из головы страшная картинка из медицинской энциклопедии, на которой был изображен прокаженный. Скорая смерть прекратила бы его напрасные мучения. Да и как убить, будучи совсем безоружным? А тут ещё этот Зигфрид – властитель судеб вшивых лагерников. Начальник конвоя приобрел паршивую привычку охотиться за Тимофеем. Сволочной унтер быстро и безошибочно вычленял его из сонма полуживых оборванцев, зло шутил, называя наседкой, но, помня о заботливом внимании асов Ягдгешвадера Грюнхерц, бить остерегался. Зигфрида Тимофей ненавидел больше, чем лагерную вонь и доходяг. Молодцеватый и розовощекий, бравый унтер не забывал дразнить Тимофея, ежедневно напоминая ему, что пресловутое подразделение люфтваффе скоро перебросят из-под Вязьмы на другой участок фронта и тогда ему, Тимофею, конец. Несмотря на низкий чин, Зигфрид, похоже, был неплохо образован. Русским языком владел отлично, как выпускник какой-нибудь областной школы.

– Тебя отправят на работы, – скалился Зигфрид. – И там ты станешь таким же, как все твои сородичи. Как вы друг друга величаете? Доходягами? Ха, ха, ха! Доходягами!

Посмеиваясь, Зигфрид откидывал голову назад, смешно выпячивал сытый живот. Первый удар надо нанести по солнечному сплетению, тогда скотина согнется. Вторым ударом, по челюсти, можно его распрямить. Третьим ударом – по коленям – уронить на загаженный снег. Ну а потом главное – не дать ему подняться на ноги. Так мечтал Тимофей, а конвойные овчарки у лагерных ворот, будто слыша его мысли, заходились визгливым, припадочным лаем.

* * *

Вообще погиб лютой смертью. Тимофею ни за что не удалось бы измыслить такое, а Анатолий Афиногенович смог и задумать, и реализовать замысел. Каждый вшивый лагерник и разборщик завалов с надорванным пупом, и, наверное, даже конвойные овчарки знали, почему Вообще утоп в нужнике. Всё население помнило помпезную казнь десяти офицеров РККА, помнило воинские звания казненных – не ниже полковника, помнило предательство бывшего штабиста, знавшего каждого из командиров в лицо и выдавшего всех лагерному начальству.

Благоустроенное, отапливаемое «буржуйкой», посыпанное дустом, с выкрашенным беленькой краской седалищем заведение на том краю лагеря, где располагалась казарма конвоиров, было оснащено, как полагается, выгребной ямой. На казарменный двор команда работяг могла войти лишь под конвоем. В тот день, когда погиб Вообще, работы вне лагеря не проводились. Рабочая команда в полном составе разгружала с железнодорожной платформы уголь. Топливо на тачках и носилках перемещали под специально выстроенный навес. На работу согнали и часть лагерных доходяг. Среди них затесался злополучный Вообще.

Никто не видел, как Анатолий Афиногенович засовывал предателя в выгребную яму. Штурману не повезло в том, что он не успел утопить Вообще. Наверное, слабый брюхом конвоир внезапно забежал в нужник или произошла иная страшная непредвиденность. Вообще не мог вопить, не в силах оказался даже молить о помощи. Всё, что ему удалось, – видом своим и тихим стенанием до смерти напугать конвоира, который выскочил на мороз, не надев порток. Кончилось дело тем, что рядовой конвойной роты забросал нужник гранатами. Деревянное строение полыхало половину ночи. К утру из выгребной ямы извлекли доходягу по кличке Вообще и тяжело контуженного штурмана.

Тимофей всегда считал, что умеет забывать, выбрасывать из памяти ненужные, трудные воспоминания. Он совсем не помнил себя ребенком. Чей он? Откуда? Какая разница! Воспоминания о прожитом начинались с поступления в летное училище, с первого полета, с парашюта, раскрывшего купол у него над головой, с лиловых синяков в паху и под мышками – следов парашютных лямок. Далее следовали первые полеты на ТБ-3, штурмовки над небом Испании, знакомство с Верой Кириленко и её мужем. Стоп. В этом месте снова наступал провал. До той памятной поездки в автофургоне, где он первый раз насовал Вообще. Он помнил наполненные ужасом первые лагерные дни, когда десятки тысяч людей, заточенных в периметре лагерного плаца, мерзли, мокли, голодали, болели, умирали тысячами. Он помнил первое появление аса Роберта. Не стеснялся вспоминать и о постыдных рвотных позывах, явившихся следствием слишком сытного ужина после продолжительной голодовки. Ему не следовало забывать обо всем этом, чтобы выжить сейчас и продолжать жить дальше.

За щелястыми стенами барака трещали автоматные очереди, а он не думал о казнях. Он слышал шепоты о приведенных в исполнение приговорах и думал только о побеге. Он видел, как на лагерной виселице раскачиваются окоченевшие тела, и предпочитал не присматриваться к их лицам. Не хотел узнавать в висельниках тех, кто совсем недавно морозил кости на грязном снегу. До них Тимофею Ильину нет никакого дела. Но, узрев на кривобокой двери барака сероватый листок – список подлежащих уничтожению, где среди прочих фамилий он нашел и фамилию своего штурмана, – Тимофей лишился аппетита и сна. На листке зачем-то была указана дата казни. Зачем? Не для того ли, чтобы долгим ожиданием умножить его мучения? Да и зачем назначать дату казни проштрафившемуся лагернику, чьей жизни цена – миска жидкой баланды? Не проще ли убить сразу, без помпы, между делом? С немалым трудом прикинув в уме даты, Тимофей сообразил: до казни оставалось три дня. Сносную кормежку, поставляемую ему асами, Тимофей стал отдавать умирающим насельникам барака. Сам лежал целыми днями на соломе, прислушиваясь, как шелестит полуистлевшими стеблями мелкая кусачая живность. Иногда Тимофей чувствовал на губах теплую жидкость. Кто-то пытался уговаривать его подняться. А он знал лишь одно дело: являться к лагерным воротам в назначенное время, сразу после ухода рабочей команды, ждать прибытия улыбчивого Роберта, забрать из его рук пищу и вернуться с добычей в барак. Добраться до штурмана не представлялось возможным. Вместе с другими подозреваемыми в совершении диверсии Анатолий Афиногенович сидел в карцере.

В день казни кто-то из безликих насельников барака – согбенное существо, имени которого Тимофей не пожелал знать, совершил попытку накормить его. Сначала ложка заскребла по дну посудины, потом послышалось докучное, шамкающее бормотание. Почувствовав на губах теплую влагу, Тимофей попытался зарыться в солому.

– Не стану есть, – буркнул он.

– Помрешь, – отвечал ему малознакомый голос.

– Ну и помру. Да тебе не всё ли равно?

– Мне не всё равно. Я пока не доходяга и волнуюсь о ближнем своём. Добровольно лишать себя жизни – грех перед Богом. А тебя жаль – ты незлой человек, хоть и атеист. Теперь поешь и вставай. Там штурмана твоего ведут на казнь.

Тимофей вскочил на ноги.

– Погоди! – не отставал докучливый сердоболец. – Тут вот портяночки твои. Да посмотри же на меня! Запомни хоть лицо! Это я твоё добро сберег. Портяночки, фуфайку, сапоги. Возьми портянку. Намотай на голову. Вот так! На улице ясный день. Мороз!

Тимофей уставился на говорившего, но черт лица так и не узрел – стерлось всё, похерено, отжило. Ещё один мертвец тянет к нему тощие руки с того света! Оттолкнув в сторону серую тень насельника барака, он кинулся к выходу. Тимофей слышал, как за его спиной об пол ударилась жестяная посуда.

– Надо же! Три дня не ел, а сил не убавилось!

* * *

Эшафот хорошо просматривался с южной стороны плаца. Тимофей выбрал местечко рядом с изгородью, под вышкой, где располагались подчиненные унтер-офицера Зигфрида с пулеметом. Как-то Ильин слышал о днях начала лагеря. Тогда, осенью сорок первого, сюда пригнали первую колонну военнопленных. Люди ещё не были так изнурены голодом, и лагерное начальство опасалось бунта. Неизвестный говорун глубокой ночью рассказывал всему бараку, как с этой самой вышки двое пулеметчиков в течение нескольких минут отправили на тот свет не менее сотни людей, когда те попытались сломать проволочное ограждение. Тимофей не любил таких разговоров, но сейчас он бежал именно к этому месту с намерением преодолеть ограду именно там. Он полезет на колючую проволоку. Он будет сражен автоматной очередью ещё до того, как на шею Анатолия Афиногеновича наденут веревочную петлю. Ноги несли его между неподвижными тенями людей. Он словно парил между осклизлой, покрытой нечистотами землей и вымороженной лазурью небес и упал на неё, не почувствовал удара, словно тело его стало совсем невесомым, а кости гуттаперчевыми. Тимофей лежал, зажмурив глаза, не в силах принять решение. Что же делать дальше: встать и снова бежать, до тех пор, пока свинцовые пчелы не зажалят его до смерти? А может, подождать? Может быть, тот, кто бросил его на землю, предложит иное решение?

– Решил присоединиться к другу? – спросил вкрадчивый знакомый голос. – Смотри! Смотри внимательно!

Две пары рук подхватили его, перекинули через проволочное ограждение. Ещё один удар о мерзлую землю. Тимофей пополз. Нет, так не годится. Надо подняться на ноги. Еще несколько шагов под дулами автоматов – и он оказался совсем рядом с эшафотом. Он чувствовал спиной обжигающие взоры автоматных дул, он слышал частое дыхание овчарок конвоя. Сорваться с места, бежать. Пусть свинцовые градины колотятся в его спину. Пусть заходятся припадочным лаем овчарки.

– Живи, Тимка. Не валяй дурака, – услышал он знакомый голос. – Может, и доживешь до победы. Ты сильный.

Тимофей приподнял голову. Вот они, два ботинка. Один – тщательно зашнурованный, другой – «каши просит», постояли и удалились в неизвестность. За ними последовали чудовищно рваные опорки, далее – грубо вырезанные деревянные подметки, кое-как примотанные к завшивленным портянкам. Всего Тимофей насчитал пять пар ног. Он так и лежал брюхом на снегу. Увесистый пинок, окрик – пришлось подняться на ноги. Тимофей хотел приблизиться к штурману. Удар прикладом в грудь не причинил сильной боли, но не дал двинуться дальше. Ильин потратил последние силы, чтобы справиться с дыханием. Окликнуть штурмана, один лишь, самый последний раз, поймать его взгляд, но как совершить этот подвиг?

– Эй, Тимка! – Тимофей обернулся. – Анатолий стоял, прямо, расправив плечи, выпятив грудь, будто под ногами его был не грязный снег, а брусчатка Красной площади. В рваной, запятнанной бурой кровью рубахе и офицерских галифе, он смотрел на Тимофея из-под козырька немыслимой шапки. Головной убор являлся наследием лагерника-старшины, умершего от разрыва сердца прямо на мосту, на разборке завалов. После старшины шапку носил лейтенантишко – жалкий доходяга, убитый кровавым поносом. Тимофей слышал, как товарищи уговаривали Анатолия не брать шапку мертвеца. Дескать, она приносит несчастье и смерть. Но Анатолий не послушал – очень уж донимал его холод. И вот теперь старый товарищ стянул лагерное наследие с головы.

– Лови! – крикнул он, прежде чем кинуть в Тимофея шапкой.

Стеганая внутренность головного убора хранила тепло тела Анатолия Афиногеновича, и Тимофей, внезапно замерзнув, поспешил надеть его поверх портянки. Натянул низко, стараясь закрыть не только уши, но и глаза. Эх, отощал летчик. Не только тело исхудало, – вместилище ума ссохлось. Да разве такое возможно? Невелика шапка, а вот, поди ж ты, натянулась на портянку, села низко, прикрыв лоб и брови. Ничегошеньки не стало видно. Тимофей опустил глаза, уставился на примятый посеревший снег, а потом и вовсе зажмурился. Но все ухищрения оказались тщетными. Ну хоть бы он отупел от голода, как многие другие в этом лагере, хоть бы оскотинился, утратил способность к состраданию! Не тут-то было! Терпи, Ильин, муку. Смотри и чувствуй, как лучший твой друг восходит на эшафот, как становится на скамью. Почувствуй вместе с ним на своей шее жесткую обледенелую петлю.

Скамья отлетела в сторону. В разгар зимы, с ясного, блистающего яркой синевой неба прогремели грозовые раскаты. Пять тел воспарили в морозном мареве. Одно из них когда-то было штурманом бомбардировщика «Ледокол». Ах, зачем их не сбили над Испанией? Зачем выжили они под Смоленском?

Горе! Какого оно цвета, каково оно на вкус? Солоно, горячо, жгуче, словно кислота. Тимофей, не в силах смотреть на парящие в воздухе тела, снова уставился себе под ноги. До блеска начищенные сапоги Зигфрида остановились рядом с ним. Мерзнет, наверное, в такой-то обувке, но ни за что не поменяет юфть на валеную шерсть. Лощеная скотина.

– Не хочешь смотреть на последний полет друга? – проговорил Зифгрид. – Если бы не возмутительное заступничество наших доблестных асов, я сгноил бы тебя, Ильин. Лейтенант Пёс – отличный партиец. Но кто вбил ему в голову, что вы, русские, – тоже арийцы? Что за бредовая фантазия?

Начальник лагерной охраны чисто, с омерзительным тщанием выговаривал каждый слог. Такой же выговор был у алкаша, персонажа сохранившихся в памяти московских воспоминаний. Персонаж жил на печи в домишке в Нагорном поселке. Его привечала знакомая Тимофею девушка. Как же её звали? Ксения? Клавдия?

– Ты сдохнешь как собака! – прошипел Тимофей.

Первый удар подкованного сапога оказался внезапным. Тимофея подбросило в воздух. Снег оказался странно твердым, словно чугунная плита, вышиб из легких весь воздух без остатка. Второй удар был нацелен в лицо. К нему Ильин хоть и подготовился, но увернуться не смог, лишь чуть-чуть откинул голову назад. Он слышал отвратительный хруст. Рот мгновенно наполнился соленым. Тимофей боялся жгучей боли. Но она не приходила. Ему удалось перевести дыхание, удалось совладать с болью. Он всё ещё мог двигаться и соображать. Он мог слышать и знал, что конвоиры сняли автоматы с предохранителей. Значит, не стоит совершать резких движений. Тимофей медленно поднялся, сплюнул на снег кровь и выбитые зубы.

– Теперь будешь глотать свою баланду не жуя, – проговорил Зифгрид. – Станешь доходягой и сдохнешь.

Тимофей сомкнул разбитые губы. Очень больно. Но боль может принести пользу – помогает превозмочь ярость. Вокруг стояли конвоиры в надвинутых на глазах касках. Овчарки натянули поводки, щерили пасти, будто улыбались, глумливо потешаясь над его бессилием.

– Я думаю, что лейтенант Пёс неправ. Ты должен отрабатывать свой усиленный паек. – Пухлые губы Зигфрида забавно хлюпали, но русская речь его оставалась чистой и внятной.

Тимофей, как зачарованный, смотрел на округлые щеки унтера. Когда тот ухмылялся, на них появлялись забавные ямочки. Забористые русские морозы придали его коже нежный персиковый оттенок, покрыли жидкую бороденку благородной, не по годам яркой проседью. Откуда ни возьмись явился и комендант лагеря. Господин Раутенберг был старше годами, выше ростом, костляв и, кажется, не знал никакого языка, кроме родного. Комендант лагеря не гнался за модой и одевался сообразно русскому климату в белые валенки и длиннополый овчинный тулуп поверх офицерской шинели. Если бы не фуражка с орлом и тонкий арийский нос, коменданта лагеря вполне можно было бы принять за ломового извозчика.

– Sind Sie gut, Siegfried? Hoffentlich russischen Kālte gehen, um die bayerische heiβen Jungs profitieren?[25] – Раутенберг хлопнул Зигфрида по плечу.

Щеки начальника лагерного конвоя залились ярким румянцем.

– Schützen Gefangenen – eine schlechte Arbeit für einen echten Soldaten.[26]

– Мне бы настоящего боя! – добавил Зигфрид, не сводя глаз с лица Тимофея.

– Будет вам ещё настоящий бой, пидарасы, – тихо и внятно произнес Ильин.

– Dieser Mann… was ist das?[27] – вытаращил глаза Раутенберг.

– Ильин, – фыркнул Зигфрид.

– Warum ist er nicht bei der Arbeit? Warum unverschаmten uns hier?[28]

– Diese Rebellen – Russian as. Lieutenant Pes Yagdgeshvader Gryunherts stand für ihn[29].

– Senden Sie diese Ilyina bei der Arbeit. Er ist zu stark unterwürfig zu sein. Morgen bei der Arbeit! Hören Sie, mein Freund?[30]

Не только речь, даже вой и стон стали бы для Тимофея сейчас ужасной мукой. Он не мог раскрыть рта, не мог ни плакать, ни улыбаться. Он лишь покорно склонил голову, соглашаясь с решением лагерного начальства. Он смотрел под ноги на смешные белые валенки унтера Раутенберга, он жмурился, стараясь спрятать за гримасой боли своё торжество.

* * *

Ишь ты, вояки! По эдакому-то морозу на мотоциклетке гоняться! Ветер обдувает бесстыжие рожи. Один в каске, в вязаном шлеме, зенки прикрыты очками. Другой тоже в очках, но шапка на нем меховая с ушами да чудная кургузая куртка, что зада не закрывает. А на заду-то штаны ватные. Зато оба в валенках. Ишь ты, приноровились к советской действительности! Мотоциклетка мчится, на поворотах юзом стелется, того и гляди перевернется, ан почему-то не переворачивается. Нормальный человек на этакой машине уж заледенел бы весь да и сверзился б в сугроб доходить до ручки. А этим – ничего. Хохочут, скалят зубы. Есть что скалить! Смейтесь, смейтесь, пока зубы-то целы! Эх, не будь Фридриховна бабой, взяла бы в руки хоть полено, хоть кусок кирпича да так бы и хватила по очкам. А там будь что будет. Хоть режь её, немчик, хоть ешь – всё едино.

Каждый день ходила Фридриховна к набольшему немцу на квартиру, брала бельё, несла домой, стирала, сушила, утюжила и относила назад, в бывший дом купчихи Ленской, где квартировало знатное офицерство. У каждого хрыча была отдельная квартирка. В преддверии опочивальни, в проходной ли комнатенке, в теплых сенях ли, неизменно обитал ординарец. Что и говорить, у немцев строго. Всё согласно дисциплине. Но к ней, к Фридриховне, особое отношение и большое доверие как к исконной немке. Знает Фридриховна: и вид её, и повадка – всё по нраву новым хозяевам Вязьмы. Хоть женщина она и простая, и подрабатывает прачкой, но обращение с ней почтительное, плата щедрая и своевременная согласно уговору. Всякий раз, идучи до начальства, Фридриховна одевалась победнее. Платок на голову повязывала постарее, но всегда чистый, штопаный. Пальтецо же надевала и вовсе дореволюционное – доброе наследство княгинюшки Долгоруковой. Полная была дама, в теле. Фридриховне в её пальто удобно, свободно. Можно под него и теплую кофту поддеть – всё поместится в такое пальто – и тело, и кофта. Модный был фасон когда-то, да ныне любая одежа модна, коли не рвана.

Насмотревшись на лихую езду немецкого мотоциклиста с пассажиром в коляске, Фридриховна подзадержалась. Надо же и со старой приятельницей хоть парой слов перекинуться. Долго-то разговаривать не хочется. Ольга Поликарповна и до войны была непроста, а сейчас и вовсе схудобилась. Плохо ей живется. Жалуется так, словно одна лишь она страдает. Только у неё одной снаряд в крышу угодил. Только её огород минами завален так, что за загородку войти страшно. Об остальных бедствиях и речи нет. У кого и где дети да мужья – это вовсе запретная тема. Тс-с-с! Ни слова!

Вытащив вязаную рукавицу из цепких пальчиков Ольги Поликарповны, Фридриховна отправилась дальше. Только повернула за угол старой купеческой улички – тут как тут рабочая команда. Лагерники. Ещё хуже, чем старая приятельница. Глаза бы не смотрели на такое. Но как повернуться к миру задом? Да и на что смотреть, коли повернешься? По обеим сторонам улицы разрушенные дома – руина на руине. Смотришь – на глаза слезы наворачиваются. Ведь в каждом домишке жили люди. Свои, не чужие. Жили-были да сгинули. Что делать? Надо поворачиваться лицом к лагерной команде. Исхудалые пленники тащатся руины разбирать. Спереди, сзади и по бокам – внимательный конвой с автоматами и собаками. На случай встречи с такими вот хвостатыми тварями Фридриховна имеет при себе гостинец. Случится неприятность – всегда можно откупиться. От злодея на двух ногах – откуп дорогой, от четвероногого – подешевле будет.

Она увидела парня сразу. Молоденький, меленький, по фигуре и повадке видно – сильно прыткий. На башке нелепая рваная, грязная шапчонка. Фамильная реликвия – не иначе. Гимнастерка вроде офицерская, а ватник – с чужого плеча – сильно велик и настежь распахнут. Обут кое-как, шея из воротника торчит тонкая, бороденка растет еле-еле, кадык под бороденкой дергается, будто парень песню поет, но слов что-то не слыхать. Шапка надвинута на лоб – глаз не разглядишь, помыслов не угадаешь. Сам держится сбоку колонны, конвоир то и дело его в бок толкает. И сам лается, и пес его гавкает. Парень же, будто глухой, знай, к обочине жмется. Неужто сбежать надумал? Да куда тут сбежишь, сердечный, когда вокруг одни сугробы да руины? А вот и мотоциклетка давешняя. Только водитель в каске с автоматом куда-то делся, а за рулем высокий немчик в меховом шлеме. Правит лихо. Пилот-летчик, не иначе. Так слева направо, с сугроба на сугроб мотается, будто что-то в механизме у него неисправно или сам он пьяным-пьян.

Вот вылетел в хвост колонны и сходу врезался в идущих печальных пленников. Те принялись в стороны скакать. Ни дать ни взять – кузнечики в траве. Конвоиры орут, псы их брешут. Фридриховна собачий подарок из кармана вытащила – хорошо обглоданную кроличью лапку, заднюю, очень вкусную, да ближайшему псу в морду сунула с добрым немецким напутствием:

– Bitte![31]

Собака вцепилась зубами в подарок. Конвоир принялся лаять пуще прежнего. Успел, оккупант, много слов русских выучить. Фридриховна стала оправдываться, краем глаза посматривая, как немчик рушит мотоциклеткой стройность рабочей колонны. Рушит, а сам головой, будто филин, во все стороны вертит. Высматривает кого-то, а высмотрев, хватает за бока и прямо в пустую люльку, под фартук сует. Эх, конвоиры-то в Вяземском лагере бестолковые. Наверное, всех из деревень понабрали, необразованных. Вместо того чтобы за мотоциклеткой смотреть, они из сугробов по обочинам пленных собирали да снова строили в колонну. А немчик в меховом шлеме на педаль ножкой надавил, ручонкой в высокой краге рукоятку крутанул и быстрее прежнего понесся. Только теперь уж из стороны в сторону по дороге его не мотало. Ехал ровно, будто по рельсам, и очень быстро.

– Пошля вонь, старая шилюх! – гавкнул напоследок конвоир, и Фридрховна поплыла прочь.

Свернув за угол, она увидела пустую, лежащую на боку мотоциклетку. Пустынная, знакомая с детства улица сбегала под уклон. Наверное, именно эта уличка Вязьмы оказалась разрушена более других. Кое-где невдалеке дымили трубы, но это всё на соседних улицах. На этой же, наверное, не осталось ни одной целой трубы. Фридриховна попыталась припомнить названия улички – и новое, и дореволюционное, но её увлекла мотоциклетка. Колесо коляски неистово вращалось, будто силилось сорваться с оси и унестись самостоятельно, отдельно от мотоциклетки вниз по улице. Сама же люлька была пуста. Выходит, немчик в меховом шлеме и арестант, сбежавший от конвоиров, оба скрылись. Неужто вместе? Фридриховна заскользила вниз по улице, немало досадуя на себя за излишнее любопытство. Вот одна заснеженная руина – бывший дом мещан Пресновых, вот другая – забор разбит на щепы, ворота уцелели, но за ними лишь груды битого кирпича, обильно припорошенные снегом, а над ними покосившаяся печная труба, и ничего более. Или, может, всё-таки что-то есть? Фридриховна сунула нос за воротину. Конечно, оба голубчика здесь. Один распластался на снегу в позе распятого Христа. Шапка отлетела в сторону, нечесаная голова лежит прямо на снегу, телогрейка распахнута, кадык дергается, руки посинели – того и гляди помрет. А немчик стоит над ним с пистолетом в руке. Зачем совал в люльку-то? Неужто затем, чтобы пихнуть за ворота и тут пристрелить? Фридриховна, стараясь тише дышать, прислушалась.

– Ты пристрелить меня надумал, Роберт? – тихо спросил парнишка-арестант.

– Спасат надумал! Бери маузер! Беги!

– Не могу бежать. Дай перевести дух, – парнишка закатил синие глазенки, затих. И немчик замер, будто лошадиную дозу брома хватанул.

– Ты похлопай его по щекам-то! – возмутилась Фридриховна. – Да одежку запахни. Да шапку на голову насунь. Он, наверное, намерзся в лагере-то. А теперь на снегу распахнутый валяется. Смотри: помрет, и без толку тогда все твои подвиги.

– Welche Art von Exploits, Frau! Ich – predatel. Ich half, um der Gefangenschaft zu entkommen[32], – печально проговорил немчик и, спохватившись, завопил по-русски:

– Хватай, бабака, аса! Тащи его в свою беролагу.

Фридриховна развязала платок. Ничего! Сама-то не замерзнет! Под платком у неё старенькая батистовая косынка. Платок повязала как следует, плотно, чтобы не поддувало. Не позабыла давних навыков-то! Ведь в прошлые времена она барчуков нянчила. Заодно серую морду варежкой потерла, и ненапрасно. Пленный очи разлепил да как хорошо посмотрел-то! Остро, зло глянули на неё серо-голубые глазенки. Значит, будет жить. Значит, не напрасно рискует Фридриховна.

– Вставай, родимец! – попросила она солдата. – Старая я. Не смогу тебя тягать, а санок при мне нет!

Пленный попробовал подняться. Встал неуверенно на колени, зашатался. Вот-вот снова рухнет.

– Не падай, Тимка! – заверещал немчик. – Ты герой. Останься герой! Тащи его, бабака!

– Как я его потащу?

– Schneller![33] – рычал неугомонный немчик. – Вали на горб! Тащи!

Ну как тут не подчиниться? Фридриховна попробовала поднять солдатика под мышки – легким оказался. Видать, долго голодал. Да и ростом не вышел, не перерос и Фридриховны, а она уж роста невеликого, зато сытая.

– Hilf mir, Genosse! Man kann nicht zu bewāltigen. Ich bin alt![34]

– Sie sind ein Deutscher, meine Mutterchen? Komm, beeilen Sie sich![35]

Немчик не особенно церемонился с пленным. Где волочил за шиворот, где хватал подмышки и толкал перед собой. Бывало, и морщился, и отплевывался, что и не мудрено. По лохматой бороде арестанта вши скакали, как акробаты в цирке-шапито. Фридриховна ни жива ни мертва плелась позади. Несколько раз хотела уж дать деру. Да куда нынче в Вязьме побежишь? Разве в комендатуру, доносить. Но на это сил и решимости не хватило. Так и плелась позади обремененного странной ношей немчика, бормоча:

– Ты меня сдашь потом! Доложишь начальству о пособничестве! Болтаться мне, старой, на виселице!

– Er hatte eine bessere Druck in Ihrem Keller, als am Galgen zu hāngen! Verstehst du nicht? Wāhrend seines Fluchtversuch wird gehāngt werden! Diese Person – der Pilot-ass. Hero![36] Спаси его, бабака!

Услышав крик немчика, вшивый герой оживился. Да так рьяно оттолкнул руки своего спасителя, что тот кубарем покатился в снег. Сам завертелся волчком. По сторонам так и зыркает синющими глазами.

– Куда бежать, бабка? – тихо спросил летчик-ас, вперив во Фридриховну острые глаза.

– Беги прямо до угла. Там налево. Как увидишь по левую руку дом с провалившейся крышей – сразу сигай через забор. На дворе сиди тихо. Жди меня.

Но летчик-ас побежал не сразу. Сначала к немчику кинулся, помог из сугроба выпростаться, за руку схватил, трясет.

– Прости меня, Роберт! Хороший ты парень, но иначе не могу, – сказал летчик, прежде чем ударить немца по лицу.

Летчик-ас – беглый арестант – ещё лет пятьдесят протянет, детей-внуков народит. Это где же видано, чтобы голодный человек сытого так ударил? Немчик с одного удара навзничь опрокинулся обратно в сугроб и замер в полнейшем бесчувствии. Ещё миг – и арестанта след простыл. Фридриховна семенила домой в полной уверенности: летчик-ас сделал всё в точности, как она велела. Куда надо и добежал, и сиганул, и затаился, и ждет теперь её.

– Эх, любит тебя Господь, летчик-герой. Любит, только непонятно почему, – приговаривала она, высматривая среди заснеженных крыш свою, слегка порушенную легким снарядом.

* * *

Вовка вошел в Вязьму вместе с ранними сумерками со стороны бывшей деревеньки Крапивня – унылого, похороненного под глубокими снегами пожарища. Миновал безлюдную, дотла сожженную окраину города, стараясь не смотреть по сторонам. Да и на что смотреть? Всё та же неприглядная картина: обвалившиеся стены, почерневшие трубы, поваленные, изрешеченные осколками заборы, безлюдье. Навязчивый запах гари и человеческих испражнений смешан со сладковатым душком гниющей плоти – вот такие ароматы нынче витают над некогда советскими населенными пунктами. В лесах получше – там морозная свежесть и относительное безлюдье. Это если не считать неупокоенных останков. И относительная безопасность. Это если не обращать внимания на разжиревших волков. Впереди мост через реку, а значит, придется иметь дело с караульными. Справа должна быть железная дорога, люди и всё те же караулы. К железной дороге Вовка решил не соваться – брел по пожарищу, внимательно присматриваясь и принюхиваясь. Недавний снегопад сгладил очертания пейзажа. Похоже, погорельцы или погибли вместе со своими жилищами, или нашли новые обиталища. Успели собрать уцелевшие пожитки и перестали наведываться к руинам. На свежем снегу не было иных следов, кроме Вовкиных. Это обстоятельство беспокоило его до тех пор, пока он не обнаружил звериные следы. Вовка потряс головой, зачерпнул снежку, потер им лицо между налобьем волчьей шапки и бородой, закрыл и снова открыл глаза. Нисколько не изумляясь, кладбищенский сторож из деревни Скрытня, зайдя на окраину уездного города Вязьма, узрел на снегу волчьи следы.

Караульные у моста, на счастье, оказались пьяны. Один из них скинул с плеча ремень трехлинейки, наставил на раннего прохожего штык, раззявил щербатый рот в кривой ухмылке.

– Кто таков? А ну…

– Да оставь ты его, Петька! – проговорил другой, смутно знакомый. – Это кладбищенский сторож из Скрытни. Умом тронутый.

Щербатый опустил штык долу. Двое других окинули мутными буркалами Вовкину вшивую сутулость и отвернулись, а он ступил на чиненый-латаный настил моста. Кожаные подошвы валенок скользили по мерзлым доскам. Стараясь удержать равновесие, Вовка позабыл о пьяных караульных. Он старался разглядеть знакомые очертания приречных кварталов, но глазу не за что было уцепиться – одни снеговые холмы кругом. Где же домик Дарьи Асафьевны? Где высоченные тополя, что закрывали собой его кровлю? Его крашеные синей краской ставни? Он помнил их с тех пор, как впервые в 1920 году попал в Вязьму. Это Дарья Асафьевна познакомила его с Марфой. Вовка лениво шарил глазами по сторонам, и, не находя знакомых ориентиров, брел наугад.

– Ну что же делать! – бормотал он. – Лишь тлен и пепел… Тлен и пепел.

Вязьма не богата на высокие каменные дома. Всё деревянные срубы да неопрятные заборы, да народец шалопаистый. А сейчас и этого не стало. Заборы посечены железом, завалены. Улицы, будто пасть щербатого караульщика, – дома через один порушены да под снегом похоронены. Одна радость: шпили колоколен да купола. Как в давешние времена, поднимешь глаза к небу, а там они парят вместе с пташками небесными. Только раньше пташки певчие были, а ныне – воронье. Вовка брел задрав голову, смотрел из-под волчьей шапки на шпили колоколен. До того насмотрелся, что сделалось ему жарко и под нательной рубахой, и под волчьей шкурой на голове вши зашевелились. Да, Вязьма сильно переменилась. Вместо прежних улиц – поля обгорелых руин. Может быть, напрасно он тащился в такую даль? Что, если лепшего друга Ксении, летчика-героя, нет в здешних лагерях?

Но по Земле не только змеи да тараканы ползают. Слухами Земля полнится. Народишка плачет, сетует на собственную беду, а чужою бедой нет-нет да и утешится. Свое горе легче пережить на фоне чужого, более ядреного. Говорливые обыватели из окрестных, потрепанных войной городишек, молчаливые лесники, неизменно в любую войну в мор и глад бродящие по окрестным лесам – все говорили Вовке одно: в Вязьме есть лагерь, да не один. А в лагере том – пленных тысячи. Люди потерянные, не только Божий страх утратившие, но и веру во всесилие новоявленного советского царя-гороха. Жрут землю, гадят кровавым калом, выдыхают чуму. Ксенькин летчик по грехам его должен в таком месте оказаться, если жив, конечно. Как, бишь, его? Ильин? Ильин! Бредя по болоту в сторону Вязьмы, находил Вовка неприбранных красноармейцев. Много находил. Каждую находку тщательно осмотрел, фамилию каждого постарался установить. Среди невинноубиенных нашлось двое Ильиных, но оба – старые кудлатые мужики. Совсем не москвичи. Справлять кладбищенскую работу в разгар зимы – дело неблагодарное. Все силы отдашь незахороненным мертвецам и сам с ними рядом ляжешь, но не в могилу, а поверх земли. Вовка читал молитвы над ними, как мог. Бывало, отвлекался на собственные ужасы, возможно, пропускал важные места. Да и как иначе? Не свят же он человече. Да и бродит по болотам четвероногий, вечно голодный хищник. Да и враг по болотам бродит, клацая смертным железом. Подолгу на одном месте не позволяет остаться. Так уходил Вовка прочь, оставляя за спиной незахороненных, надвинув пониже волчий треух, чтобы не слышать стона душевного православных покойничков. Порой казалось ему, будто телогрейка на спине дырами пошла, как от пулевых попаданий и валит из тех дыр зловонный дым, и занимается завшивленная вата огнем. Попал же ты, человечий огрызок, при жизни в ад! Порой он падал где придется на колени и молился истово за души потерянные. За тех, кто ныне мечется над мерзнущими болотами, оставив в непролазной чаще тела, и за тех, кто едины пока с телами. Но этих, второго сорта мертвецов, Вовка пока не видел.

* * *

Оскальзываясь на каменном крошеве, спотыкаясь о древесный хлам – останки разметанных взрывами срубов – Вовка добрел до знакомых мест. Старинная купеческая уличка, знакомая-презнакомая, исхоженная вдоль и поперек. Здесь по обе стороны дороги стоят добротные двухэтажные дома. Первый этаж – всегда каменный, второй – сложен из бревен. Крыши покрыты свежим шифером. На окнах – резные наличники. Палисадников нет. Низкие окна первых этажей выходят прямо на тротуар. Каменная кладка на проезжей части – старая. Талая вода наносит грунт и летом трава пробивается в щели. В сырую погоду на улице грязновато, и прохожие жмутся к стенам домов и заборам. Между домами сплошняком – всё заборы, воротные столбы, ворота. Чтобы попасть, положим, в гости, надо постучать в ворота. Если тебя пустят во двор, придется обойти вокруг дома, зайти в пахнущие берестой и рассолом сени. Там найдется и узкая лесенка с перильцами – путь на второй этаж. А если выйти опять на двор – там, за грядками в ряд, сараи да погреба. А заборы все одинаковые да и домишки один с другим схожи – подернуты копотью, посечены осколками. Раньше он опознавал нянюшкино окошко по розовым соцветиям герани в голубом глиняном горшке, а ныне все оконца одинаковы: плотно зашторены, похожи на зажмуренные в ужасе глаза. Эх, хоть бы не застать на месте нянюшкиного жилья запорошенную снегом руину! Пусть никто не отопрет ворота – для такого мастака, как Вовка, несложно перемахнуть через двухметровый забор. Времена нынче нехорошие – незваному гостю никто ворота не отопрет. Темным-темна Московская улица, ни огонька, ни тени прохожего, но и руин тоже не видать. Ах, вот кажется, и знакомый домик: на каменном цоколе почерневший от старости сруб. Окна первого этажа плотно занавешены. Сруб над каменной кладкой уцелел, но крыша печально просела и прикрылась, будто стыдясь собственного увечья, снеговым покрывалом. Между порушенных стропил грозящим перстом торчала целехонькая печная труба. Посчастливилось нянюшкиному домику не сгореть, не обернуться горкой бессмысленного хлама. В первом, вросшем в вяземскую мостовую, каменном этаже теплилась жизнь.

Вовка перемахнул через знакомый забор и прямиком угодил в ямину. Площадной брани, сорвавшейся с бороды, преградил путь крестным знамением. Благо креститься теперь большевики не запрещают. Не запретили ведь они ему совершать панихиды над неупокоенными, сражавшимися за их же дело? Так не запретят и похоронить в вяземских снегах отважного героя – обидчика его новой жены. Вовка крался через загаженный двор, сокрушаясь о нынешнем беспорядке. За домом был хорошенький огородик. Там хозяйка овощи выращивала, там, в дощатых клетях, держали кур и коз. А ныне тишина: на знакомом дворе: ни блеяния, ни кудахтанья. Однако дровник заполнен более чем наполовину, выгребная яма исходит едва заметным парком и к ней ведет свежий след. Из дома-то никто не вышел, не справился у него, кто таков, к кому, зачем. Неужто опять придется заупокойные молитвы читать? Да ведь не лес же здесь, не болото. Вон, над крышами купол колокольни всё ещё виден. Есть кому творить панихиды. Скоро его ночь скроет, а так хочется эту ночь под крышей провести, в домашнем тепле кипяточку попить! Да он и за постой готов платить – за спиной полный мешок зайчатины. На болотах да в лесах трех огромных русаков убил. Да готовить их было недосуг, страшно в нынешние времена в лесу костры жечь.

Входная дверь оказалась не заперта, но это не насторожило Вовку. Дверь открывали недавно – снега не успело в щели намести. В теплые сени пробивался из-под двери свет. Хитрят жильцы. Так устроились, что с улицы домик выглядит нежилым. Вовка прислушался. Голосов не слышно. Никакой речи: ни русской, ни немецкой – ни-ни. Стараясь не шуметь, он пересек сени, открыл дверь в скудно освещенную кухню. Хозяйка стояла на пороге и смотрела на него так, будто ждала с самого утра.

* * *

– Здорово, князюшка! – Баба чуть не в ноги ему поклонилась.

Вовка бросил на пол мешок с зайчатиной. Задубевшие тушки зверьков зазвенели, соударяясь, как чугунные чурки.

– Мороз! Да, батюшка? Да отвечай же, или онемел?

Вовка смотрел на старуху, силясь совладать с телесной дрожью.

– Немцам так же кланяешься, старая? – спросил он наконец.

– Кланяюсь. А то как же!

– Это зайчатина. Плата тебе за постой. Пустишь? Мне баню и кипятка, и мыла дегтярного. Вши заели.

– Ото вшей большая опасность, князюшка. Уж мы-то тифа пока избегаем, но про империалистическую помним, как же! Тогда пол-Москвы в тифу лежало.

Евгения Фридриховна, баба Женя, была словоохотлива. Всё так же осмотрительно перемещала своё крупное тело по тесной горнице. На каждый осторожный шажок у неё приходился десяток слов. Слова всякие, и нужные-полезные и пустые, катились, жужжали, лились неудержимым потоком. Вовка оглядел горницу. Все вроде бы в порядке. Возле печи – груда дров, тех самых, что Евгения Фридриховна притащила из дровника. В печи весело горит огонь. На печи булькает в чугуне варево. Пахнет картошкой в мундире и хлебом из смесовой муки. В этом доме не голодают.

– Хорошо, что живем не на отшибе, – заметив его внимание, проговорила баба Женя. – Окраины все разрушены. Видел ли? Видел! И что бомбами нас едва не разнесло – тоже во благо. На верхнем этаже жить невозможно, потому и немцев на постой не определили. Второй снаряд на двор угодил. Тоже подобру, удачненько! И стена не пострадала, и забор устоял. Чудо как хорошо! Я по краешку ямину обхожу, приноровилась, а прочие и носа не кажут. Нынче такие времена. Одной безопасней.

Почувствовав домашнее тепло, вши на вороте, под рубахой, оживились, заерзали. Вовку снова начал трясти озноб.

– Я схожу за водой, старая. Хочу корыто принять, – проговорил он. – Надо от чужого тела избавиться и своё надеть. Ты как думаешь?

Евгения Фридриховна промолчала, как будто вовсе и не слышала его, словно не нашлось у неё для такого случая ни полезных слов, ни пустых.

* * *

– Вот помню, я пестовала тебя, а ты хорошим мальчиком был. Послушным, но упрямым.

– Как это? – усмехнулся Вовка. Знакомая вонь дегтярного мыла была ему сейчас милей ароматов дорогих одеколонов.

– Да так, Мишенька! Когда дело касалось судеб других людей, ты покладистость проявлял, а когда твоей личности касалось, становился вредным, что тот козел.

– Спасибо! Обласкала! – Вовка в третий раз поменял воду в корыте. Теперь надо обрить голову, а вот бороду лучше сохранить. Для этого и предназначена бутыль с керосином. Вон стоит в углу.

– Да-да, не гнушайся. По нынешним временам я – богачка, – подначивала старуха.

Из-за ситцевой ветхой занавески, разгораживавшей кухню на две части, поварню и, в случае надобности, помывочную, выпросталась старушечья рука.

– Чистое белье. Есть и валенки, и тулуп. И шапку свою страшную мне отдай. Я из неё насельников-то выселю.

Вовка не стал препираться со старухой из-за шапки, хотя слишком уж чистым показываться на улицах Вязьмы ему не хотелось.

Когда занавеска была отодвинута, Вовка предстал перед слезящимися очами своей старой воспитательницы. Процедура его обращения из лесного бродяги в выпускника Императорского училища правоведения завершилась.

– С эдакой бородой тебе кеннкарта в комендатуре не получить, – проговорила Евгения Фридриховна. – Даже при всех моих хлопотах – вряд ли.

– Почему? – удивился Вовка. – Вполне патриархальный вид. Чем я теперь не русский крестьянин-лишенец?

Евгения Фридриховна сделала два шаркающих шага. Силы оставили её внезапно. Так она и повалилась, рыдая, на руки своему постаревшему воспитаннику.

– Я-то при каждом твоем приходе все об одном думаю, – причитала она. – Обратится ли кладбищенский сторож в Михал Михалыча на этот раз? А ну как придется мне до конца дней Вовку Никто чаями поить?

– Разница невелика, – отозвался Вовка, рассматривая в подслеповатом зеркальце клокастую свою бороду.

Ничего, что небрежно пострижена и керосином воняет. Кто сейчас прилично выглядит? Даже сами немцы – раса победителей – портянки пленных на головы мотают, в солдатскую прелую кирзу арийские ноги прячут. Посмотришь: шайка нищих бродяг, а не армия. Муштрует немецкого солдата строгий унтер, воспитывает русская зима!

Помылся, побрился, надо и помои вынести. Старая Фридриховна выставляет на стол хорошие харчи. Не только картошка и маргарин у неё на ужин. Есть и яйца, и творог, и даже свиная колбаса.

– Думаешь, откуда это, Миша? Так я ж эдентическая немка и кеннкарт[37] у меня серый!

– Этническая, – поправил Вовка. – А потому помои выношу я – недочеловек!

* * *

Голод не тетка, а холод и того пуще. Вовка прытко выбегал во двор, а возвращался ещё быстрей. Соседи Евгении Фридриховны сбежали из Вязьмы вместе с отступающими частями РККА. Стесняться было некого, но кто себя не бережет, тому и кеннкарт не поможет. Первое ведро помоев Вовка выплеснул в свежий снег возле крылечка и остался собой недоволен. Второе потащил туда, где возле дощатой клети темнела деревянная крышка выгребной ямы. Где-то здесь должен находиться погреб – небольшая земляная нора, закрывавшаяся дощатыми же, плотно запирающимися дверьми. В погребке Евгении Фридриховны летом было прохладно, а зимой достаточно тепло – и картофель, и иные припасы не промерзали даже в лютую стужу. Вовка опорожнил ведра. Курить на холоде не хотелось. Намного приятнее после долгого путешествия по снегам, после ужаса смерти и суетливых, греховно поспешных молений насладиться табачком в теплой кухоньке старой няни. А тут, как назло, снег блещет, сияет бриллиантовой россыпью, и это несмотря на новолуние! В черно-белом ночном мире, где нет уличных фонарей, где живые окна человеческого жилья не расцвечивают сугробы желтыми искрящимися квадратами, где ночное светило не желает видеть корчащуюся в агонии землю, а звезды жмурятся подслеповато, словно смаргивают слезы, снег должен быть матовым, без блеска. Ибо нет источника света, способного зажечь на нем сверкание бриллиантов. Вовка закурил, пнул зачем-то пустое помойное ведро. Оно с тихим бряком ударилось о двери погреба, заставив их приоткрыться. В узкую щель между створками двери брызнул блеклый луч. Брызнул и тут же иссяк. Вовка рывком распахнул двери погреба. Чему гореть в холодном погребе? Неужто керосин занялся? Но он не станет гореть скудной свечечкой. Как полыхнет – вся округа сбежится. Между тем внутренность погреба снова осветилась. В едва живом колеблющемся свете он увидел ступени – простые, почерневшие доски. Он успел сосчитать до семи. Верно, ступеней в погребе его старой воспитательницы и раньше было ровно семь. Потом чья-то быстрая тень мелькнула и пропала. Нет, это не крыса – слишком велика! А потом свет снова погас. С ножом Вовка не расставался, даже вынося на двор помои. Привык к нему, нарастил мозоль на щиколотке. Но с ножом столько возни. А ну как обитатель подвала станет отмахиваться? Сейчас бы гранату. Бросить вниз и вся недолга. Потом можно спуститься, замыть кровь, затолкать внутрь брюха выпавшие кишки, вырыть могилу…

– Не бросай гранату, – сказал кто-то. – Я свой, русский.

– Слышу, что не немец, да и гранаты у меня нет.

– Тогда закрой двери. Холода напустишь. И ещё. Чую, куришь ты. Дай махорки, а? Который месяц без табака.

Вовка снова отсчитал семь ступеней. Вот оно, темное чрево – подземелье, пропахшее укропным семенем и сырой землей.

– Зажги свет! – потребовал Вовка. – Хочу тебя видеть.

Керосиновая лампа горела скудно, но ровно. Жилец погреба не слишком-то походил на человека, но и до сатаны, видать, не дослужился. Так, неказистая тварь, анчутка. Ишь, кидает алчные взоры, просит нагло:

– Дай табаку!

Вовка подал кисет, кусок старой газеты, спички. Руки анчутки заметно дрожали. «Козью ножку» он крутил неумело.

– К сигаретам привык? – усмехнулся Вовка.

– Да куда там! – заискивающая улыбка плохо удавалась анчутке, корежила костистое, иссушенное голодом лицо. Он смотрел на Вовку с опасливым, хищным интересом. Гордый. Дважды просить не станет. Не дашь подобру – сам возьмет, антихрист.

– Ты, кажись, комсомолец? – осторожно поинтересовался Вовка.

– Бери выше!

– Коммунист?

Анчутка смачно затянулся дымом.

– Ты почто тут крамольные слова произносишь? – с появлением Евгении Фридриховны в погребе сделалось тесно и тепло. – Коммунистов больше нет. Тем более нет комсомольцев. А есть старший унтер-офицер Раутенберг.

При этих словах анчутка скривился, закашлялся, выронил курево. Лампу нечистый загасил. Тлеющий огонек «козьей ножки» не позволял видеть ровным счетом ничего. Евгения Фридриховна явилась в погреб со свечой, но тут же её задула. Вовка успел рассмотреть длинную, до пят, одежу погребного жильца – утепленное подобие подрясника, ветхий клетчатый платок, клочковатую бороду и ясные, небесной синевы глаза, лукавые, бесовские.

– Всегда знал, что у сатанинской прислуги глаза синего цвета, – внезапно произнес Вовка.

– Вот знала я, что ты до сути доберешься, – вздохнула Евгения Фридриховна. – Что смотришь на него зверем, Вовка? Это есть беглый из лагеря человек. Летчик и герой!

– Летчик? – несмотря на пробиравший до костей холод, Вовка все же решил ещё раз закурить.

– Летчик, – подтвердил анчутка, но хозяйка погреба не дала ему разговориться:

– Его с почетом в лагерь-то привезли. Вместе с генералом и другими высокопоставленными офицерами. Он герой, и потому даже от немцев высокий почет.

– Что же это все герои в плен-то посдавались? И генералитет туда же? – усмехнулся Вовка.

Он ждал удара и сумел вовремя дать отпор. Благо на ногах были не мягкие валенки, а сапоги покойного мужа Фридриховны, эдакие колоды на деревянной подошве. Удар получился звонким и метким. Вовка не хотел бить в коленную чашечку, метил в пах, ударил со всей силы и остался доволен результатом. Если б анчутка мог кататься по полу в тесном погребе, он и катался бы. А так просто скорчился в углу, но не стонал. Лишь скрежетал зубами да громко и часто дышал. Не дожидаясь упреков Фридриховны, Вовка отправился в дом. Неприятный разговор случился лишь утром.

– Ты зачем героя войны по яйцам ударил? – строго спросила старая нянька. Она уже поставила на стол завтрак: горячий чайник и нарезанный крупными ломтями серый хлеб.

– Досадую я, старая, – вздохнул Вовка.

– На что досадуешь, милый? Не на летчика ли?

– Не-а. На то досадую, что Михаилом мне не побыть более. Наново придется в Вовку оборачиваться. Да так мне тошно всё время Вовкой быть! Да и Михаила-то во мне уже с наперсток осталось!

* * *

Результатом осторожных хлопот Евгении Фридриховны стал надежный документ на синем бланке, со свирепым орлом на обложке. Вовка рассматривал своё изображение и дивился.

– Почему же я, Фридриховна, на синей бумаге прописан, если твой племянник и племенной немец?

– Ничего не племенной, а лишь на четверть. Видишь? Тут всё указано. И рожа твоя в полоборота. Господи, а ухо-то? Пришлось соврать, что ухо комсомольцы порвали. Немцы не поверили, но бумагу дали. Теперь ступай на работы. Немцы тунеядцев не любят. Сегодня-завтра не явишься – пришлют за тобой.

* * *

Вязьма утопала в сугробах. Окна нижних этажей смотрелись в непроглядную белизну, но улицы были очищены от снега. Вовка заметил группу полунагих, едва прикрытых лохмотьями людей в сопровождении взвода конвоиров. Вовка задержался на минуту посмотреть, как пленные разбирают руины, как чистят улицу от снега. Серые лица, запекшиеся губы, покрасневшие от холода, израненные руки, обуты-одеты бог знает во что. Лагерное воинство, вооруженное кирками, лопатами да тачками, шатаясь, заходясь сухим кашлем, разбирало руину, нагружало ветхие розвальни мусором. Вот понурая лошадка, повинуясь оклику возницы, тронула санки с места. На смену груженым саням тут же явились другие, порожние.

– Немецкая организация, – буркнул Вовка в бороду.

На груди, под линялой рубахой, исходил последним теплом ломоть серого хлеба – подарок Фридриховны на дорожку. Разве подать нерадивым героям? Но позволят ли конвоиры? Они так надменны, так сильны. Сытые их собаки вывалили наружу розовые языки. Горячая слюна плавит снег. Черные морды овчарок покрыты инеем, из пастей вырывается горячий пар.

– Lassen Sie den Appell, Herr Offizier?[38]

– Говори рюськ оборванц! – Румяный фельдфебель казался настроенным дружелюбно. Конвоиры рядом с ним передернули затворы шмайсеров. Овчарки подняли зады со снега.

– Дозвольте подать пленным хлеба ради христианского милосердия. – Вовка низко склонил голову, стараясь не смотреть в глаза овчаркам.

– Versuchen Sie es! Werfen![39] – был ответ.

Вовка достал из-за пазухи волглую, пахнущую льном краюху Фридриховны.

Пленные побросали работу. Пустые глаза их сделались осмысленными. Вовка попытался посчитать пленных по головам. На двенадцатом сбился. Как же так? Он ведь не Иисус, чтобы накормить жалкой краюхой толпу голодных.

– Я не стану кидать, – одними губами произнес кладбищенский сторож. – Пусть один из вас подойдет и возьмет хлеб.

Один из пленных сделал неуверенный шаг в сторону Вовки. Овчарки, как по команде, разразились свирепым лаем. Пленный уставился на их черные пасти, усаженные огромными клыками. Взгляд его снова потерялся, словно душа отлетела вон.

– Werfen Sie![40] – конвоир старался перебрехать своих овчарок.

Вовке удалось кинуть краюху так, что та угодила прямо в грудь тщедушного солдатика. Израненные руки вцепились в хлеб, затолкали драгоценный подарок под ватник. Другие пленные с алчным интересом смотрели на счастливца.

– Не волнуйся, божий человек, – проговорил пленный. – Я поделю твой подарок.

– Ступи! Пошел! Прочь! – лаял конвоир.

– Гав! Гав! Гав! – вторили ему псы.

Вовка снова поклонился, придерживая на голове треух. Псы проводили его внимательными ореховыми глазами. Как же отыскать лагерь?

– Их гоняют на работы каждый день. И я, горемычный, днем вожу щебень, а вечером – мертвецов. Если кто из них за день ослабеет – в вечеру пристрелят без сожаления. Ты, бродяга, ныне кому-то из них на единый денек жизни прибавил.

Вовка огляделся. Одетый в длиннополый тулуп и валенки, голова поверх шапки укутана пуховым платком, говорливый самаритянин грудился на передке саней. Всё пространство между дощатыми бортами розвальней заполнял битый кирпич. Вовка принял бы говоруна за бабу, если б не белесая от инея, закрывающая половину груди борода.

– Куда тебе, дурачок? – спросил мужик снисходительно.

– Тут где-то лагерь есть, ваше благородие.

– Садись! – мужик подвинулся, освобождая для Вовки место на передке. Вовка суетливо уместил тощий зад рядом с теплой глыбой возницы. Тот тряхнул вожжами. Сани тронулись с места.

– Да ты не из прежних ли? Не из бывших дворян? По-немецки трандишь складно! – спросил бородач.

– Да кто его знает?

– Тогда почему такой вшивый? Эх, с этой войной повылазило из щелей всякой мерзости. Вот и ты… Откуда вылез?

– Кладбищенский сторож я, из деревни Скрытня. Тамошний уроженец. Тут гощу у тетки, Евгении Фридриховны.

– Экий докладчик! И тетка-то у него – немка! То-то немцы тебя залюбили и нас вместе с тобой!

Путь их оказался недолог, но пролегал по незнакомым местам. Вовка уж смирился с тем, что не узнает Вязьмы. Мало стало улиц, много горбатых пустырей. Вот и ещё одна незнакомая площадь – огромное, лишенное жилых строений пространство. В нос ударил острый дух человеческих испражнений. Вовка завертел головой. Лошаденка припустила резвее, будто и ей смрад был противен. Санки понеслись вдоль изгороди: столбы, ряды колючей проволоки, сторожевые вышки по углам, неумолчный собачий брех, шелест тихих голосов: то ли молитва, то ли стон, то ли плач. Вовка спрыгнул с саней на ходу.

– Ты близко к изгороди-то не подходи, божий человек! – крикнул ему возница.

Да Вовка и не смог бы. Ужасная вонь вышибала из глаз слезу, да и вертухай на вышке неустанно крутил круглой головой. Вовка занял позицию на почтительном расстоянии от колючей проволоки. Вяземский лагерь предстал перед ним, полуприкрытый ласковой снежной завесой. Холодное солнце поливало пространство призрачным светом. Вовка высунул язык, стараясь поймать им редкие снежинки. Он смотрел, как за снежной пеленой двигались темные тени. Беспорядочно, спонтанно, подобно броуновским частицам, они перемещались в разных направлениях, сталкиваясь и отдаляясь, и снова сближаясь. Тонкие, ломкие частицы очертаниями походили на людей. А может, это были вовсе не люди? Может быть, это хрупкие метелки степного ковыля, обезвоженные злым морозом, надломленные, почернелые? Подойти бы поближе, посмотреть на лица, помочь. Вовка сделал несколько робких шагов. Снежная пелена расступалась, открывая перед ним преддверие ада.

Внутри периметра, огороженного колючей проволокой, не было снега. Снег съели вместе с травой, зимовавшей под ним. Люди сидели, лежали, стояли на голой земле, отдавая ей последнее тепло. Ни на одном из них не было лица. Лишь серые пятна, будто стертые веками непогод изображения ликов на древних скалах. Только изредка и ненадолго тут и там на чистом холсте потустороннего безразличия появлялись выражения страдания, страха, тоски. Они стояли и лежали, сидели и бродили неприкаянно. Нет, не таких людей он видел на работах. Те могли ещё бороться, могли побежать, если их начать травить овчарками. А эти приняли бы смерть без сопротивления, но она не приходила за ними, давая возможность в полной мере ощутить горечь земной юдоли. Вот оно, ужаснейшее из наказаний за безбожие – лишение возможности умереть, нерушимость союза гниющей плоти и пустой души. Вовке мучительно хотелось курить, но он опасался показать живым мертвецам свой полный кисет. Живые могут явить милосердие живым, поделившись с ними тем, что имеют. Но мертвецов надо просто хоронить, в этом суть милосердия к мертвым.

Глотка уже привыкла к вони, глаза перестали слезиться. Вовка собирался отправиться восвояси, когда его внимание привлекло сооружение, состоявшее из двух столбов с перекладиной. Под перекладиной болталось пять петель. Виселица стояла вне периметра лагеря, на высоком, добротно сколоченном помосте. Вокруг помоста толклись какие-то люди, обряженные все, как один, в черную чужую униформу, все со шмайсерами на груди и с выражением брезгливого высокомерия на простоватых славянских мордах. С напускной рассеянностью посматривали на людей за колючей проволокой: они шарили взглядами по площади, как форточное ворье шарит по ящикам хозяйского комода.

– Эй, треух! – обратился один из них к Вовке. – Куда наладился? Господин Раутенберг приказали никого с площади не отпускать. Стой, где стоишь!

Вовка замер, уставился по полицая.

– Экая рожа у тебя деревенская! – скривился тот. – Понаползло вас из деревень, как вшей на мудя.

– Я Евгении Фридриховны племянник, Вовка.

– Который тебе год, Вовка? Наверное, на седьмой десяток перевалило, всех старух голодный племянник?

С прилегающих улиц стекался народец: женщины, старухи, старцы и взрослые, не годные к военной службе мужики. Некоторые везли на санках хворост, иные вели за руки детишек. Постепенно вокруг помоста сбилась небольшая толпа. Всюду сновали остроглазые субъекты с ружьями. Вовка достал из-за пазухи плотно набитый кисет.

– Откуда у тебя столько табаку, треух? Поделись-ка!

Вовка отдал кисет, но этого полицаю показалось недостаточно. Он забрал и кусок газеты, и спички.

– А газета-то советская! Агитацией занимаешься? Грамотный?

– Куда мне! – вздохнул Вовка.

– Смотри сюда, деревня! – полицейский сунул ему в руку листовку.

Вовка потер кулаком левый глаз. В горле пересохло. Он наклонился, зачерпнул с обочины снега побелее, сунул в бороду – полегчало. На листовке был изображен молодец в летном шлеме. Распахнутые полы куртки являли миру боевые награды. «Красная Звезда», «Боевое Красное Знамя», несколько медалей – иконостас. Летчика со всех сторон обступили добрые молодцы в форме летчиков люфтваффе. Немцы задорно улыбались, а советский орденоносец смотрел на мир со знакомым Вовке выражением хищного лукавства. В заголовке листовки значилось: «Сбежал особо опасный враг русского народа и христианства Тимофей Петрович Ильин». Далее перечислялись боевые подвиги летчика, к коим немецкой комендатурой было отнесено разрушение нескольких мостов и переездов.

– Экая анчутка! – пробормотал Вовка.

– То-то и оно!..

Полицай хотел забрать листовку, но мироздание взбунтовалось, изменив его намерения. Толпа заволновалась, двинулась в сторону, кто-то робко взвизгнул:

– Ведут! Ведут бесноватую!

Вовка сунул руку под полу ватника. Потайной карман оказался пуст.

– Сообразительная ты у меня, Марфа! – обрадовался Вовка.

Толпа вокруг него волновалась. Радость его могла показаться мирянам неуместной, и Вовка надвинул на брови треух, опустил глаза, стараясь вовсе не смотреть по сторонам. Ему удалось вытащить из ослабевшей руки полицая четверть листа советской газетенки и вложить на освободившее место ненужную теперь листовку с портретом анчутки. Не пропадать же, в самом деле, из-за такой ерунды! А полицай-то раздухарился не на шутку. Снял шмайсер с предохранителя, навел дуло на толпу. От живота палить собрался в случае чего. К чему такая прыть? Народец наладился померзнуть-поглазеть. Убегать и без того никто бы не решился. Вовка видел валенки разного размера в галошах и без, подшитые кожей и штопанные суровыми нитками. Видел полы зимних одежд и разноцветные подолы женских юбок. Из разговоров, невнятных выкриков, едва различимых шепотков, жалостливых всхлипов и выплесков яростной брани он понял главное: сейчас будут казнить женщину. Полицаи называли её партизанкой, вяземские обыватели – бесноватой. Кто-то ведь и жалел её, кто-то сочувствовал страшной участи, но и жалость, и сочувствие глубоконько прятались под ватой и овчинами, таились в заскорузлых, истерзанных антихристовым учением душонках. Вовка догадывался: преступницу выведут на площадь под конвоем, с помпой. И действительно, сначала он узрел две пары подкованных, с короткими голенищами, немецких сапог, потом – другую пару. Вторая пара сапог шествовала по кровавым следам. Наконец возникли босые девичьи ноги, с девственно-розовыми, нежными пяточками и кровоточащими ранами вместо ногтей. Наверное, каждый шаг доставлял ей мучительную боль. Тяжелые сапоги слева и справа, спереди и сзади. Наверное, девчонка – опасный враг, если её так стерегут. А она старалась идти ровно, осторожно ставя на снег маленькие ножки. Порой ей не доставало сил, терпение иссякало, и она приостанавливалась. Тогда солдаты дружно приподнимали её за локти, проносили несколько шагов и снова ставили на снег со странной деликатностью. Вовке мучительно хотелось посмотреть ей в лицо. По тому, как затихла, замерла толпа, он понял, что, наверное, девушка эта суть опасный враг и её стоит бояться. Страх-то победить можно, но как перебороть жалость к этим розовым пяточкам?

– Ты чего это глаза долу опустил, на уши шапку натянул? От кого спрятался?

Голос Евгении Фридриховны вернул его к жизни.

– Не вздумай воевать сейчас! Слышишь, нелюдь? Столько лет себя берег от коммунистов, чтобы немчуре на растерзание отдаться? Девку вздернут – и поделом ей, мерзавке! – Старая няня нашептывала, крепко держа его локоть жесткой ладонью. Её вишневый платок одуряюще пах репейным маслом.

– За что её?

– Жгла избы, сволочь! Да у ней на грудях всё написано.

Кто-то ударил его по затылку. Нет, это не Фридриховна. И старая няня, и другие бабы, роившиеся вокруг него, ростом не удались, не дотянуться им до Вовкиного треуха. Это давешний полицай сбил его шапку на снег. Бритой голове сразу сделалось зябко, Вовка встрепенулся и узрел наконец приговоренную к казни врагиню во всей её мерзости. Неказистая девчонка, такая же, как давешний анчутка. Эх, неудачная у комсомольцев порода: ноги и руки – корявые ветки, личико невзрачное. Но глаза! Вовка едва не ослеп. Такую муку и тоску доводилось ему ранее видеть лишь на иконописных ликах. Неужто девчонка – и впрямь комсомолка некрещеная? Не может быть! Она была по пояс обнажена. Лишь драные, подвязанные лохматой веревкой портки да табличка с бранной надписью на шее – более никакой одежды. Плечи, руки, грудь – всё изранено. Раны свежие, кровоточащие, но лицо целое, свежее, будто только что умытое, лишь бисеринки пота на лбу. Вовка невольно подался к ней. Так хотелось взять ее за руку, но остерегся причинить новые страдания. Кисти рук девчонки были так же изувечены, как ноги. Плетьми висели они вдоль тела. Кровь обильно капала с пальцев, оставляя на снегу алые дорожки.

Приговоренную подвели к помосту. Осталось преодолеть три ступени. Но подняться по ним у девчонки не хватило сил. Полицаи же брезговали, не желали пачкать шинели в крови.

– Что стоишь, дрянь? – рявкнул полицай. – Помоги!

И Вовка помог. Он обхватил девчонку спереди поперек тела. Ожидал оглохнуть от вопля, но девчонка молча смотрела на него глазами новозаветной великомученицы. Вовка старался не потерять, не уронить, не сморгнуть девчачьего взгляда. Осторожно, стараясь не потревожить раны, приподнял её и водрузил на помост. Хотел отпрыгнуть в сторону, опасаясь ревнивого полицая, но тот дал знак, и Вовка полез на помост следом за девчонкой.

– Не больно будет? – едва слышно прошептала она.

– Не больней, чем было досель.

Он поставил девчонку на шаткую скамью, надел на тонкую шею петлю, затянул потуже, отступил в сторону, ждал терпеливо, пока полицай громко зачитывал список девчачьих прегрешений. Что и говорить, хрупкая, а добра пожгла немало. Полицай огласил приговор, оскалился:

– Может, ты и скамью выбьешь?

– Могу. Как прикажете. – Вовка поклонился.

С поклоном он изловчился достать из голенища и спрятать в рукаве обоюдоострый свой нож.

Всё сложилось удачно. Он успел ударить врагиню ножом сзади под сердце, а потом уж вышиб ногой ящик. Новой крови на его руках никто не заметил, потому что весь уж он и без того был ею перепачкан.

– Бесноватая! – завопил кто-то.

– Много вы понимаете в бесноватости, – буркнул Вовка.

Его быстренько согнали с помоста, и для того имелась веская причина. Пять петель на виселице оставались пусты. Народ на площади начал замерзать, ерзать. Толпа задвигалась. Послышались недовольные оклики полицаев, один из них дал очередь из шмайсера, но не по людям, а для острастки – в воздух. Толпа, начавшая было растекаться, снова сбилась в плотный ком.

– Чернь во все времена одинакова, – проговорил Вовка себе под нос. – Ей всё равно, кого распинают.

Следом за девчонкой на помост втащили несколько оборванных вояк. Бойцы прославляемой РККА выглядели не то чтобы жалко. Просто вдевать их головы в петли уже не стоило и пули тратить ни к чему. Они не то чтобы сдались в плен врагу, они сдались смерти задолго до того, как их привели к помосту. Дело обошлось без торжественности. Вздернули – и вся недолга. И что тут Вовка мог поделать? Он просто старался глянуть каждому в глаза, послать последний привет, но приговоренные не хотели его приветов. Глаза их были незрячи. Ни лица площадной толпы, ни хари палачей, ни холодная, заснеженная равнина – ничто не отражалось в них. Тела ссохлись, будто вытекла из них вся кровушка, плоти нет, душе не зацепиться. Всё утратило смысл, умерло в муках. Какая разница: веревочная ли удавка, нож ли, пуля добьет – всё едино.

Они повисли в петлях, и тела их сделались игрушками внезапно налетевшей метели. Наверное, и она, вольнодумка, присягнула искалеченному прежней войной, крикливому, мюнхенскому безумцу.

Вовка маялся по улицам Вязьмы дотемна. Он и с наступлением темноты не пошел бы домой, если б не патруль. Строго проверили каннекарт и велели в ночи не таскаться, не то…

Вовка не стал внимать угрозам. Низко кланяясь, он упятился в темный переулок. Что ж поделать! Надо предстать перед лицом старой няньки. Она-то ещё жива и, наверное, ждет его.

* * *

Дом Евгении Фридриховны был освещен так, словно вновь настало Рождество. В окнах второго этажа мелькали головастые тени. По лестнице, громко топоча, сновали люди в немецких шинелях, стучали молотки, шелестели пилы. Вовка едва решился войти во двор и аккуратно, по стеночке, добрался до входной двери.

У бабки на кухне дым стоял коромыслом. Налила воды, взбила в лохани мыльную стружку до густой пены. В корыте, в чистой воде, дрейфовали чьи-то белые сорочки.

– Что затеяла, старуха? – прохрипел Вовка.

– Стирка. Сородичей обстирываю. Энтических.

– Немцев подселили?

– Ну да. Да может, оно и к лучшему. Дом пустой выстывает. А они крышу перекроют, станут топить. Соседи-то то ли вернутся, то ли нет по такой-то жизни. Ты слышал ли, что в лесах творится?

– Что?

– Красная Армия в наступление пошла, да в наших болотах и увязла. Ты давеча спал, а я всю ночь антиллерийскую пальбу слушала. Люди говорят, будто в лесу под Вязьмой Красная Армия бродит-умирает.

Вверху, над их головами кто-то оглушительно зареготал, затопал.

– Ich wette Ihre Ration Schnaps, Gunther![41] – прокричал мальчишеский голос.

И снова топот, грохот, свист, внятная брань.

– Ничего я не знаю, старуха! Одно понятно – бежать надо, – вздохнул Вовка.

– Как так? По морозу?

– Не нужен тут твой летчик. Сам уйду и его сведу со двора.

– Сгинете в лесу. – Евгения Фридриховна оставила стирку, уставилась на воспитанника строгими глазами.

– Они сегодня ребенка вздернули. Не посчитались ни с возрастом, ни с умственной ущербностью. И тебя, старая, вздернут, хоть всей их дивизии кальсоны перестирай.

* * *

Во двор решился выйти лишь затемно, под утро, когда задорные и бранчливые хлопотуны давно уж убрались восвояси. Вовка снизу осмотрел кровлю дома. Немцы – хорошие работники, умелые, дисциплинированные. Всего-то день утруждались, а кровля уж приобрела нормальный вид: дыра заделана, стропила на скорую руку восстановлены. Кое-как, но можно жить.

В погребе было темно и тихо, как в могиле. Анчутка как мог зарылся в ларь с картофелем. В хлипком свете тонкой свечки его синие глаза стали похожи на котовьи буркалы.

– Мы уходим сейчас, – бросил Вовка.

– Куда? – анчутка осклабился, завозился. Неужто снова драться наладился?

Латаные валенки с глухим стуком ударились о земляной пол.

– Переоденься, черт. – Ватные штаны и теплую фуфайку Вовка метко бросил в искаженную ехидством образину. – Уходим в лес. Там части РККА. Видать, ваши пошли в наступление.

– А ваши? – прошипел антихрист.

– Не плюйся ядом. Добром не пойдешь – тут прибью, справлю панихиду и закопаю. Баба Женя – живой ещё человек, одушевленный. Не хочу видеть её на виселице. Ну?! Пойдешь добром?

* * *

Оставив за спиной окраинные домишки Вязьмы, они долго кружили по овражкам и балкам. Благополучно миновали две полосы укреплений. На одной из них часовой окликнул их, и племянник Евгении Фридриховны внятно отозвался ему на хорошем немецком языке. Правда, часового всё равно пришлось убить, воспользовавшись тем самым ножом, что племянник носил в голенище валенка. Тимофей быстро сообразил: его проводник польстился на хороший паек и фляжку шнапса. С собой-то у них были только сухари.

Ведомый странным наитием, племянник Евгении Фридриховны всю ночь бежал через лес, лишь изредка останавливаясь, чтобы отдышаться. Умел же находить правильные пути, пусть не прямые, пусть не ровные – то в горку, по кочкам, то с горки, по колдобинам. Зато ни разу и сам не увяз в снегу, и Тимофею не дал сгинуть. Бывало, они останавливались. Племянник падал на колени и, тяжело дыша, затихал на несколько минут. В темноте зимней ночи Тимофей видел лишь его белые щеки и бледные кисти рук. Прерывистое дыхание с паром вырывалось у него изо рта. Тимофей и сам быстро уставал, но человек в волчьем треухе умел поддать жару:

– До рассвета надо перейти линию фронта. Иначе обоим смерть, и Фридриховне – смерть.

Он толкует о линии фронта. Как же так, разве они не в глубоком тылу? Что может знать дремучий мужик о тактике ведения боевых действий? Да и какой фронт в глухом лесу? На все эти вопросы у племянника не нашлось ответов. Выносливый, как лось, он просто бежал сквозь лес, и Тимофею приходилось поспевать за ним.

Поздний рассвет застал их на бегу, у опушки. Безошибочное наитие проводника помогло отыскать большую поляну, возможно, пашню или покос. Поле казалось очень гладким: ни балок, ни бугров, ни единого деревца. Лишь обгоревший, основательно припорошенный снегом остов самолета посреди пустого пространства. Самолет не расплющило, не разнесло при соприкосновении с землей. Наверное, пилот надеялся сесть, пикировал, волоча за собой хвост черного дыма. На что он надеялся? Почему не выбросился с парашютом? Ответ очевиден. Всё, как обычно: бой на низкой высоте и поражение без шансов на спасение.

Позабыв об усталости, Тимофей побежал. Чем ближе самолет, тем сильнее запах гари – обгорелое железо, сожженное человеческое мясо. Повинуясь многолетней привычке, он в первую очередь попытался отыскать бортовой номер самолета. Цифры должны быть на фюзеляже, перед кабиной или сзади от неё. Ясно главное – перед ним не «немец», И-16, «ишачок», истребитель. Тимофей скреб пальцами снег и гарь в том месте, где полагалось быть бортовому номеру. Не рассчитывая на удачу, бездумно, повинуясь жаркому порыву, он ранил кожу на пальцах – так важно было ему узнать, кто погиб именно в этом самолете. Часть номера сгорела, желтую краску сожрало пламя, но всё же цифры оказались вполне читаемы.

– Двадцать шесть, двадцать шесть, двадцать шесть… – как заведенный, твердил Тимофей. – Ах, Генка, Генка! Вот я и нашел тебя!

– Не горюй о друге! – услышал он голос. – Умер быстро. Кто знает, чем всё обернулось бы, попади он в Вязьму.

Тимофей обернулся. Из-под налобья волчьей шапки на него смотрели ясные желтые глаза, яркие, как фонари на Тверском бульваре. Жуткая тварь этот бабушкин племянник! Но ничего! Вот выберемся к своим и тогда уж возьмемся за вяземского уроженца по-настоящему!

Тимофей вскарабкался на крыло, заглянул в кабину. Стекло фонаря разбито. Осторожно! Здесь не порезаться бы стеклами! Внутреннее пространство кабины забито снегом. Трупная вонь, проникая в ноздри, заставляла желудок корчиться в напрасных конвульсиях. Тимофей разгреб снег. Он опознал бы Генку при любых обстоятельствах, как опознал бы родную мать. Только очень уж страшно смотреть на лицо с пустыми глазницами, кожа свисает со щек, волос нет, кисти рук сожжены. Одно лишь утешение – след пулевого попадания с лицевой части черепа. Генку убила пуля, а потом уж он сгорел. Что же делать? Надо похоронить друга. Надо вырыть могилу. Надо ещё что-то сделать, обязательное, непременное. Что? Сначала вытащить его из кабины. Тимофей ухватил Генку за ворот летной куртки, потянул. Тело друга оказалось странно легким.

– Да не тушуйся ты, анчутка! – сунулся с советом проводник. – Извлекем его по частям, завернем во что-нибудь… Ну снимем с другого мертвеца шинель или что другое. Так и похороним. Ты ступай, начни могилу рыть, а я тут сам… Вижу, тяжело тебе. Ступай!

Вовка протянул Тимофею штык-нож. Тимофей мельком глянул на клеймо. Изделие заводов Маузера. Занятную штуку носит в голенище его проводник. Нож изготовлен из штыка немецкой винтовки. Сколько же ему лет? Сколько жизней осталось на его острие? А сколько ещё останется? Ответ на второй вопрос прямо зависит от его, Тимофеевой, живучести. Но уж теперь-то он должен жить! Теперь-то он выживет наверняка!

Уютное местечко. Над головой – плакучая крона старой березы. Много их, белоствольных, выстроилось вдоль опушки. Но эта – самая большая. Под кривыми корнями – нора не нора, но вместительное углубление. Место тихое, ветрам неподвластное. И снегу здесь навалило поменьше. Тимофей расчистил площадку. Земля зазвенела под ударами немецкого штыка. Он взмок и выбился из сил, прежде чем сумел вырыть яму глубиной в полметра. Товарищи его – и мертвый, и живой, куда-то запропали. В горячечном азарте Тимофей и думать о них забыл, не вспоминал, пока усталость и неотвязный голод не вырвали из ослабевшей руки изделие заводов Маузера. А тут и племянничек подоспел. Где-то ковырялся, видать, в полуистлевших останках, сорвал с врага обгоревшую шинель, завернул в неё Генкины останки. Маленький получился узелок. Ни дать ни взять, новорожденный младенец. Тимофею стоило немалых усилий сглотнуть плотный ком и снова сделать вдох.

– Зачем так-то уж? – выдохнул Тимофей. – Не надо так-то!

Голос его сорвался на крик, голова закружилась, земля оказалась совсем близкой и такой горячей – не усидеть на ней, не, тем более, улечься. Он катался по земле не в силах остановиться, так, словно вяземский суглинок пылал адским пламенем. Тимофей не чуял твердых корней, острых сучьев и увесистых пинков незнакомца. Наконец острая боль в подреберье заставила его остановиться. Во рту сделалось солоно от крови.

– Ты что? – прохрипел Тимофей, сплевывая розовую юшку на истоптанный снег.

Ильин лежал на боку, уставившись на бывалые валенки, старался пореже дышать, надеясь, что боль скоро отпустит его. Эх, покоя бы, тепла и хоть один глоточек водицы! Тимофей сгреб ладонью грязный снег, кое-как затолкал его в рот. Немного полегчало. Желтые глаза незнакомца возникли перед ним как бредовое видение. Тимофей протер глаза. Странный человек лежал рядом с ним на снегу, совсем близко. Так просто прилег, словно пристроился на ночку к возлюбленной под бочок. Всклокоченная борода, худое, усталое лицо, синеватые губы, голодные тени под глазами. А глаза, желтые, яркие, как у обезумевшего от мартовского гона кота. Шапка его мятая, грязная, пошитая некогда из хорошего меха, валялась рядом. Тимофей в немом изумлении рассматривал голову незнакомца. Волосы выбриты кое-как, будто выдраны клоками, давно не мыты. В серой их поросли что-то непрестанно шевелится.

– Конечно, мерзко смотреть, понимаю, – хмыкнул проводник. – Но для того, чтобы вшей окончательно вывести, нужно два раза в неделю баню посещать или принимать корыто.

– Ты черт? – едва слышно спросил Тимофей.

Улыбчивое молчание незнакомца оказалось страшнее незлобивой его брани.

– Отвечай капитану Красной Армии, командиру краснознаменной эскадрильи! Кто таков? Фамилия? Звание? Или ты гражданский? – собрав последние силы, рявкнул Тимофей.

– В Бога не верит, в красножопую эсадрюлю верит, – тихо произнесли синие губы. – А где твоя эсадрюля? Нет её! Черти подрали эсадрюлю! А где Бог? Вот он! Перед тобой, над тобой, под тобой, всюду Бог. Бедолага! Какой я тебе черт? По-твоему выходит, Бога нет, а черт есть? А по-моему, если есть черт, то и Бог должен быть…

– Ты из лишенцев?! Антисоветчик? Террорист? – Тимофей попробовал подняться. Тело ослабло, плоть стонала, утроба требовала отдыха и пищи, но пока повиновалась. Незнакомец же подскочил с земли легко, словно пружина. Тимофей подхватил с земли его шапку, повертел в руках. Действительно, волчья и мех выделан хорошо, и сшита на совесть, но очень уж грязна.

– В этих вот местах волчка прибил. Сам! – Племянник вяземской немки снова усмехнулся.

Ответом на его слова стал недальний и протяжный вой.

– За нами гонятся? – спросил Тимофей.

– Если и гонятся, то дураки, – был ответ. – Нам-то их убивать более не придется. Мать сыра-земля мокра и холодна. Сама позаботится о них.

Волчий вой, долгий, протяжный, задорный, вторил его словам, словно подтверждая их правоту.

– На, прикрой живность, чтоб не замерзла. – Тимофей протянул ему шапку.

– Зови меня Вовой.

– Какого ты полка, Вова?

– Кладбищенский сторож я. С деревни Скрытня.

– Фамилия?

– Никто…

– Я капитан Красной Армии, и ты обязан…

– Ты – лагерная вошь, доходяга. Брезгуешь моими вшами, а сам едва жив. Да к тому ж беснование в тебе антихристово. Перестань силы на ненависть ко мне тратить. Бери вон штык. Давай товарища твоего зароем….

И Вова Никто вытащил из-за сыромятного ремня, которым был перепоясан, острую лопату на коротком черенке. Они кромсали землю со странным, голодным остервенением, так, будто под слоем мерзлой почвы скрывалась продовольственная кладовая, напичканная невиданными яствами. Геннадия Вениаминовича положили на дно неглубокой ямы. Потом Вовка Никто тщательно утоптал могилу, ни в коем случае не соглашаясь оставить на месте упокоения боевого товарища Тимофея хоть какую-нибудь памятную мету. Только натаскал и навалил поверху валежин. Объяснил неохотно:

– Только мы тронемся – тут же волки по следу пойдут. Будь для них голодная зима, непременно вырыли бы товарища. А так – не станут, поленятся. Вокруг неупокоенных мертвецов сколь угодно. Волку хоть ужрись. За живыми гоняться не надо, а жаль. Немецкое мясо пока ещё солодко, жирно, нежно…

Вой, не утихавший во все время скромных Генкиных похорон, теперь окружал их со всех сторон. Вечерние сумерки бродили по продрогшему подлеску. Вот-вот падет ночь. Тимофей посматривал по сторонам, ожидая увидеть волчьи глаза. Наверное, они засветятся во тьме голодным алым блеском.

– Немец страшней волка, – насмешливо проговорил человек по фамилии Никто.

– Тогда пойдем, что ли…

– Погоди…

Человек в волчьем треухе опустился на колени рядом с грудой валежин, отмечавших место захоронения лейтенанта Геннадия Наметова, сложил руки ладонь к ладони, опустил долу желтые свои звериные очи и принялся бормотать нечто запретное, религиозное.

– Со святыми упокой, – досадливо буркнул Тимофей. – Тут пожрать бы, а он молится.

Вовка Никто крякнул, полез за пазуху, достал тряпицу, сунул Тимофею в руки.

– На, жри, но молиться не мешай. Хоть и нехристь был твой товарищ, а всё же человек. Значит, заслуживает молитвы.

Тимофей тискал пустыми деснами сухарь. Всей-то работы голодному человеку – на пять минут. Но Тимофей справился бы и быстрее, если б зубы были на месте. Хоть унтер-офицер Зигфрид и постарался на совесть, израненные десны совсем не болели при соприкосновении с шершавой краюхой. Наконец человек по фамилии Никто поднялся с колен.

– Тебя-то каким именем крестили? – насмешливо спросил он.

– Не крестили. В детдоме записали Тимофеем Ильиным.

– В Москве бывал?

– А как же!

– Испания, финская?

– Обязательно. К чему расспросы?

Холодные волчьи глаза его собеседника как-то неуловимо изменились. Нежность, томление, грусть – кажется, такими словами обозначала Вера это выражение. Но разве такие чувства могут быть знакомы дикому леснику – племяннику немки? Ах, Вера! Сердце больно ткнулось в ребра. Он вспомнил!

– Я ещё не решил. Сомневаюсь, не знаю, как поступить. По справедливости или по-божески, – бормотал племянник немки.

– Конечно, по справедливости. – Тимофей поднялся на ноги. – Пойдем, что ли? Если здесь, как ты говоришь, «бродит Красная Армия», нам надо пробираться к своим. Говори, в какую сторону идти?

Вовка крепко ухватил его за локоть.

– Ещё пару вопросов, офицер.

– Что-то я не пойму…

– Твоя фамилия – Ильин. Ты – летчик, офицер, капитан.

– Да!

– Мне одна барышня рассказывала о тебе. Вот Господь сподобил найти. Но ведь ты человек!

– Конечно! А то кто ж?! И человек, и коммунист.

– Но барышня! Не ты ли её обидел?

– Брось! Мало разве баб на свете! Всем не угодишь! – Тимофей сначала улыбнулся, потом сморгнул слезу. Внезапное воспоминание о Вере стало поперек гортани плотным комом.

* * *

Тимофей побрел меж березовых стволов в направлении, указанном Вовкой. Он слышал шаги и дыхание товарища, волчий вой сопутствовал им. Но, кроме привычных звуков и опостылевшей белизны, ничего не было в этом холодном мире. Вовка снова заговорил с ним на первом же привале, когда они приканчивали сухой паек убитого часового.

– Укроемся в болотце между Светой и Волей. – Вовка ворошил палкой хворостины в чахлом костерке. Там хорошо. Любой, кто подойдет, забоится и убежит. Но мы-то не трусы. Мы отважные. Так ведь?

– Света и Воля?

– Названия рек. Там у меня домик. Можно укрыться.

– Я должен воевать с фашистами. Я присягал!

Никто обернулся. Если б человек мог прожигать взглядом дыры, то ватник Тимофея мигом бы обуглился.

– Вот я и думаю. Надо ли тебе? Может, и правда, воевать?

– Послушай, я давал присягу! – Тимофея трясло, как в лихорадке.

– И сдался в плен. – Покрытая инеем борода раздвинулась, обнажив хищный оскал.

Кто этот человек? Тимофей припомнил свой давешний испуг, когда, окоченевший после ночевки в снежной норе, он искал дарованный ему перед Генкиными похоронами штык-нож. Искал и не нашел, и не решился рассказать леснику о потере. Потом, уже в пути по заснеженным джунглям, он приметил свою пропажу у лесника в сидоре. Штык-нож оказался заботливо спеленутым промасленной ветошью и, сверх того, обернут в газетный лист. Вовка, нисколько не смущаясь, раскрыл продолговатый сверток. Как мог полоумный лесник разоружить офицера-орденоносца? Разоружить так, что тот ничегошеньки не заметил?

– Устал я, – пробормотал Тимофей.

– Это не то, не смертная усталость, – рассеянно заметил его спутник. – Если кто-то захочет тебя убить, ему придется крепко постараться. Господь стучится в твое черствое сердце, но не лаской он смягчит его. Нет, не лаской!

* * *

А потом началось черно-белое кино.

Почему Тимофею вспомнился кинотеатр? Множество людей смотрят на яркий экран. Люди живые. Темный объем кинозала наполнен их жизнью, их чувствами: дыханием, смехом, шепотами, восторгами. Он кладет ладонь на трепетные колени девушки. Её горячее плечо прижимается к его плечу. Он слышит её запах. Как звали ту девчонку? Клавдия? Ксения? Девчонка жила на окраине в таком же черно-белом поселке. Там он бродил полупьяный меж заводских высоких труб, сшибая плечами штакетины заборов. Там ему было пусто и муторно, но там он не ведал голода и страха. Там он имел всё, даже более того, что желал бы иметь. А теперь он идет меж заснеженных конусов елей в дремучем многолюдстве. О да, людей вокруг много! Но он не слышит их смеха, они не плачут, не испытывают голода, пьяный дурман не кружит им головы. Присыпанные снежком, они смирно лежат меж стволами, под кустами, на заваленных валежником прогалинах. Лица всех белы и безжизненны. Зима завладела их телами, слепила очи инеем, заморозила раны, навсегда утолила боль. Руки их все еще сжимают оружие. Как же не замерзнут они, соприкасаясь с холодным металлом? Тимофей без страха заглядывал в лицо каждого мертвеца и видел одно лишь выражение холодной безмятежности. Странное любопытство – снова и снова заглядывать в лицо смерти, сотням безвестных смертей.

Он видел иссеченные осколками стволы дерев. Вовка вел его через такие буреломы, где, казалось, и лиса не проскочит. Искалеченные деревья не страдают. Скованные зимней стужей, они не могут чувствовать боли. Что же будет, когда наступит весна, когда их корни оттают и по древесным телам потекут соки жизни? Взвоют ли они от боли? Зайдутся ли в вопле от ужаса, узрев страшные дела людские? Вовка что-то нашептывал. Молился? Призывал на подмогу лесных духов, чтобы те разъяли земную твердь, скрыв в ней неупокоенные тела? Порой лесник замолкал, будто впадал в задумчивость. Борода его продолжала шевелиться, но губы не размыкались. Какие из дьявольских замыслов копошились, тревожа вшей под его волчьим треухом?

– Ты говори, не переставай нашептывать, страшный человек, – поощрял его Тимофей. – Что-то смысл твоих речей не доходит до меня. Но хоть голос слышать… Ты не молчи, а?

И Вовка снова заговаривал, да так ласково! От былой враждебности его и следа не оставалось, будто превращался он в иного человека. А ведь было дело – из погреба за ворот волок. Ночью, по морозу, в пургу в лес выпроваживал, страшными карами пугал, грозился в немецкую комендатуру сдать. Бежали они той темной ночью по снежному полю прочь от Вязьмы, да едва выжили среди мин. Дневали неуютно, зарывшись в сугроб в виду вражеских блокпостов. Тогда-то Тимофей понял: проводник его в лесных походах, в военных делах человек опытный. С таким в любое время года в лесу не пропадешь.

Тогда и заметил Тимофей невиданную ранее странную переменчивость его товарища. Вовка представлялся ему дремучим мужиком, полуграмотным, туповатым, косноязычным. Этот дремучий мужик казался Тимофею опасным. Так зыркал желтыми глазками, словно замышлял совсем злое. Порой, но всё реже и реже, Вовка становился иным, будто существом иного мира, из беглых, из уничтоженных, из запретных. Речь его была насыщена словечками из лексикона садиста Зибеля. И этот Вовка опасений не вызывал. Странно!

Племянник Евгении Фридриховны поведал Тимофею о слухах, ползавших по Вязьме. Дескать, ходит по вяземским лесам целая Красная Армия. Воюет с немцами, немалую территорию контролирует. А задача перед армией такая: взять Вязьму любой ценой. Толково делал вяземский уроженец тактические выкладки. Странно слышать такие речи из уст полуграмотного вшивого крестьянина. Тогда Тимофею казалось, будто не странный племянник Евгении Фридриховны говорит с ним, а какой-то совсем другой, такой же потерянный, как он, Тимофей, человек. Офицер.

– Вот оно, доказательство существования Красной Армии, – рассказывал Вовка. – Мертвецы. Я шел в Вязьму другой дорогой. В город с юга зашел. Там я тоже видел мертвецов. Поначалу я схоронил нескольких первых их тех, кого нашел. То были ополченцы из Москвы. А потом перестал хоронить – много их слишком, да и не ополченцы они, и погибли позже. Расстараешься, надорвешься – сам в могилу ляжешь. Но те-то мертвецы теперь снегом прикрыты. Их не сыскать. Весной оттают, и тогда снова можно хоронить. Только кто же пойдет в те дикие места, через которые я прошел? Кто осмелится? А сейчас мы с тобой идем на запад, в сторону Смоленска. Видишь, эти люди полегли недавно. Это уж другие бои и другие мертвецы. Посмотри-ка, обмундирование на них зимнее: валенки, тулупы, а поверх телогреек – белые маскировочные халаты. Думается мне так: ваша доблестная Красная Армия, будь она неладна, пошла в наступление, да опять неудачно. Смотри-ка: вот волчья пожива. Зачем ты в лица им заглядываешь? Ищешь кого? Живых не найдешь, не надейся. Я так же заглядывал, когда в Вязьму шел. Шел, молился неустанно, и Господь меня уберег от минных полей и от ненужных встреч с живыми воителями. Только мертвецов подбрасывал, да столько, что до смертного часа ужаса своего не забуду.

– Что же это такое? Такие потери! А Москва? Неужели мы проиграли войну? Почему они ушли, не похоронив павших? – кто это говорит с полоумным лесником? Неужто он, Тимофей Ильин, отвечает странной твари?

– Заговорил со мной! Вот новость! Вот радость! Странные вы люди – атеисты. Из последних сил стараюсь вас не осуждать. Но кто без греха? Бывает, сужу. Вот и сейчас этим греховным делом занят. Ты спрашиваешь, почему не хоронили? Да некому хоронить. Все пали. Ты спрашиваешь об исходе войны? Да какой там исход! Сами для себя возвели Голгофу. Более двадцати лет собирали камни, насыпали землю, крест ладили. А теперь-то взвалили крест на плечи и надо нести его наверх. Вот мы и несем. А тут и палачи-распинатели наготове. А мы-то, многогрешные! Ещё не померли, а уже по аду скитаемся!

* * *

Лес стал редеть и Вовка замедлил шаг. Он часто останавливался, прислушиваясь, принюхиваясь, присматриваясь. Тимофей заметил: здесь, в редколесье, мертвецы стали встречаться реже и были одеты в основном в немецкую полевую униформу.

Некоторые искалечены так, что родная мать не опознает. Он прошел мимо бойца. Одет в полевую форму бойца РККА: телогрейка, валенки, неподалеку на снегу валяется ушанка с красной звездой. Голова обнажена, лицо съедено, изгрызено до лицевых костей. Застывшая кровь почернела на груди. В мертвой руке зажат штык-нож. Рядом – поверженный его враг. Круглая каска немецкого образца надвинута низко, под ней побелевший от инея вязаный шлем. На рукаве маскировочного халата – знаки различия рядового вермахта. Враг снаряжен хорошо. Тяжелы его объятия. Как сошлись они, как сцепились в рукопашном бою? Почему ни один не вышел победителем и оба оказались мертвы? Наверное, о том знает лишь бродяга-волк – чистильщик русского леса. Это он освободил земляка от посмертного бремени, отгрыз захватчику кисти рук. Из рукавов пятнистого маскировочного халата торчали лишь обгрызенные обрубки. Вечно несытый зверь терзал врага, грыз его обувь, рвал зубами одежду, желая добыть пищу. Но, по обыкновению хищника, польстился на доступную, не защищенную плоть и отступился. Нет, не явь это, страшный сон. Скоро, совсем скоро Тимофей Ильин проснется. Пусть это будет не их военный городок под Кировом и не аэродром под Гродно. Пусть это будет хотя бы рабочий поселок на окраине Москвы. Как все-таки звали ту девушку? Клавдия? Ксения? Кто же это воет так протяжно? Кто по душе скребет? Минуту назад казалось, будто холоднее и быть не может, а вот поди ж ты! Холодно-холодно. Холодно!

– Эй, ты! Анчутка! Ступай сюда! Да волков не бойся. Они сытые нынче. Нажрались мертвечины и за живыми гоняться им недосуг! – задорно прокричал проводник.

Тимофей побежал. Он видел невдалеке высокую фигуру в лохматом треухе. Фигура перемещалась по странным траекториям, постоянно меняя направление движения.

– Берегись мин, анчутка! – услышал Тимофей. – Тут всё утыкано-усеяно. Понакидали железа, да не всё разорвалось. Ступай по моим следам, Богу помолясь! Но близко не подходи! Если я облажаюсь, так хоть тебя осколками не пошинкует.

Тимофей снова проявил покорность. В кладбищенском безлюдье вяземского леса идти по следу не составляло труда. Ничьих следов, кроме Вовкиных, Тимофей у себя под ногами не находил. Так шли они версту за верстой, соблюдая безопасную дистанцию. Странный проводник время от времени принимался бормотать. Порой голос его возвышался, и Тимофей мог слышать обрывки фраз.

– Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы, перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение – истина Его. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем, язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень[42], – голосил лесник, и волки издали отзывались ему протяжным воем.

Порой Тимофею чудилось, будто спаситель его поет. Странные песнопения, без мелодии. Слова не укладываются ни в один из стихотворных размеров! А когда голос человека в волчьем треухе срывался на крик, снег с тихим шорохом сползал тяжелыми пластами с лап елей.

Следующие двое суток они шли по пустому лесу, но едва уловимое, замороженное страшными холодами трупное зловоние сопровождало их почти повсеместно. Проводник умело выбирал места для ночевок, проворно рыл берлогу, укладывал Тимофея в снежную нору, сам устраивался рядом. Еды у них было в обрез, и Вовка скупо делил дневной паек. Страшно и муторно было Ильину делить снежное ложе с Вовкой, но холод куда как страшнее.

* * *

В третий день им крепко повезло – они нашли павшего мерина. Фронтовой труженик погиб под обстрелом. Осколочный снаряд разбил орудие, иссек лошадиное тело острыми кусками железа. Кровь, не успев просочиться под толщу снега, застыла алым пятном, припорошенным белым пухом свежевыпавшего снега.

– Третьего дня всё случилось, – задумчиво проговорил Вовка. – Но если мы сейчас не пожрем, анчутка, то наверняка помрем голодными.

Четвероногий фронтовик так примерз к орудийному лафету, что Вовке пришлось рубить его шкуру своей остро наточенной лопатой. Ах, эта плоть, бывшая когда-то живой, наполненной кровью и теплым дыханием! Какой же твердой становится она в посмертии! Лезвие лопаты отскакивало со звоном. Мясо крошилось в острые щепы. Но голод оказался сильнее усталости. Часть тела убитого осколком мерина стала пищей для лесных бродяг.

В Вовкином сидоре нашелся гнутый котелок. Они топили снег, варили твердое мясо, грызли пропахшие порохом и орудийной смазкой куски, пили горячий мутный бульон.

– Эх, хорошо! – проговорил Вовка. – А то я будто бы уж и слепнуть начал. А так – снова можно жить.

– Ты говоришь: третьего дня? То есть позавчера? Значит, та войсковая часть где-то неподалеку? Орудие разбито из малого калибра. Скорее всего, танковой пушкой.

Вовка смотрел на летчика, силясь обнаружить следы испуга. Но, похоже, пилот нисколько не боялся врагов. Летчик побаивался лишь его, Вовку. Особенно в те моменты, когда он становился Михаилом. И то хорошо! И то удобно! Пусть пуще прежнего боится!

– Всё ещё намерен воевать? – усмехнулся кладбищенский сторож. – Простой вопрос: чем? У врага пулеметы, пушки, танки. А у тебя?

Ответом на его вопрос стала отчаянная пулеметная пальба, через минуту превратившаяся в шумную перестрелку. Стреляли неподалеку, не более, чем в пятистах метрах. Короткие очереди перемежались глухим уханьем. Кроны дерев у них над головами заволновались. Казалось, лес боится начиненного порохом железа и предупреждает своих невидимых обитателей: спасайтесь, бегите, прячьтесь!

Тимофей побежал. Вовка последовал за ним, но не ранее, чем припрятал в вещмешок отнятый у зимы и смерти кусок лошадиного мяса.

* * *

Такого Вовке раньше не доводилось видеть: ряды колючей проволоки, укрепленные огневые точки, за высоким бруствером залегли враги; на пустом пространстве, утопая в снегу, набирает разбег конница. Бессмысленная смерть тихим сумеречным днем. Давно ли ходил он этими местами? Прошлым летом, кажется. В начале июня это поле пахал трактор. Неудобное для хлебороба место, но жилье близко, потому поле и возделывали. Посреди поля – поросшая кустарником балка. На дне балки – замерзшая по зимнему времени речка. На склонах балки – пустое пространство. По обе стороны горизонта – слева и справа – опушки вековой чащи. Тут где-то должна быть деревня, но нынче её уже нет. Даже остовы печных труб не торчат из сугробов. Минувшим летом в этих местах колхозники корчевали лес – расширяли пахоту. А теперь с вершины холма плюется огнем бетонный дзот. Пологие склоны балки изрыты окопами. Перед ними в несколько рядов – проволочное заграждение. Конница вошла на поле по балке. Заведомо невыгодная позиция. Теперь коням придется лезть в гору по глубокому снегу, навстречу ураганному огню.

– Наверняка склоны заминированы! Куда они лезут?! – шепчет анчутка.

Нехристь прав. Земля под ними задрожала от разрывов первых мин. Перед мордами коней – линия обороны, защищенная колючей проволокой. Кони скачут через минное заграждение. Разрывы ухают всё чаще, вздымая в воздух кровавый снег с рыжим суглинком пополам. Люди, кони, автоматные очереди – всё перепуталось, заплелось, взревело. Будто сонмище безумных акробатов устроило кровавое представление в самом сердце преисподней. Конница полегла вся, как один, в считанные минуты. Кого-то смерть настигла вблизи вражеских укреплений, кто-то повис на заграждении, кто-то умер, едва выбравшись из балки. Хуже тем, кто остался жив. Теперь они призывали смерть громкими, срывающимися голосами.

Вовка заставил летчика зарыться в снег под широким кустом ракитника, низко, над самым ручьем, на выходе из балки.

– Смотри, смотри, летчик! Ничего не пропускай! – приговаривал он. – Вот она, Краснознаменная армия. Та самая, о которой толковали обыватели в Вязьме. Это ещё не всё!

– Да почем тебе знать!.. – Но бранный лай замер на губах летчика.

В балку втягивалось пешее соединение. Шли на лыжах, неся противотанковые ружьях на плечах, шли автоматчики, плелись минометные расчеты. Двигались медленно. Видимо до этого совершили долгий марш по колено в снегу. Лица бойцов темнели в белом обрамлении капюшонов маскировочных халатов. Огневые точки немцев на склонах балки пока молчали. Да и зачем тратить боеприпасы, если и пехота последует за конницей, полезет в самоубийственном порыве на минное заграждение? Бойцы заблудшей армии, блюдя боевое построение, двигались цепочкой, внаклонку, стараясь хоть как-то схорониться за чахлядью, произраставшей по берегам кровавой речки. Никто из бойцов не совершил ни единой попытки подняться по склону балки, попытаться оказать помощь раненым. А ведь вопли их, хоть сделались и реже, и тише, всё ещё были хорошо слышны.

– Может быть немцы их не видят? – шептал анчутка. – Может быть, это маневр? Они дойдут до конца балки и ударят во фланг.

– Не ударят, – отозвался Вовка. – Слева там болото. Хорошее болото. Не обойдешь – не выйдешь.

– А немцы знают о болоте?

Эк, анчутка отупел! Нешто лошадиного мяса обожрался? Да и как усомниться мог в том, что немцы чего-нибудь не знают?

На неуместный вопрос ответил минометный залп. Немцы хорошо пристрелялись по балке. Все три мины легли точнехонько на лед проклятой речушки. Осколки посекли ветви кустов над головами залегшей пехоты. За первым залпом последовали второй и третий. Вопли раненых возобновились с новой силой, они звучали в унисон вою мин. Анчутка прижал ладони к ушам. Даже сатанинскому отродью иной раз невмоготу лицезреть ухищрения адских холопов.

Между тем автоматчики в белых маскировочных халатах поднялись на ноги. Командир их, лейтенантишко – отважная головушка – длиннополая шинель, тесемки ушанки завязаны под подбородком, походка раскачивающаяся, усталая – поднялся первым, повел голодное воинство в атаку. Офицер поднял над головой оружие – маленький черный пистолет. Сколько же врагов он рассчитывал умертвить при помощи такого вот инструмента? Думается, не более восьми, и то, если повезет. Парню повезло. Он сумел выстрелить восемь раз, прежде чем сам упал на снег. Он не был убит, а просто лежал на боку, истекая кровью. Вовка неотрывно смотрел на него, позабыв о ненавистном анчутке. И напрасно. Летчик, порядочных девиц обидчик, словно обезумев, принялся вопить, как недорезанный петух:

– Ах ты, боже ж ты мой! Что они творят? Где командиры?! Почему-у-у-у!?..

Шапчонку вшивую с головушки сорвал, личико прикрыл, в снежок уткнулся. Как раз представилась возможность анчуткину макушку толком рассмотреть. Нет, рожек на черепе пока не наблюдается. Не повылазили ещё из прически, что странно. А может, то и к лучшему? Если в пехоту, в потерянную Краснознаменную армию, надумает податься и там каску павшего бойца ему в числе прочего довольствия выдадут, так каска эта, чай, на отросшие рога-то не налезет. Вовка ухмыльнулся, похлопал товарища по дрожащему плечику. А тот всё плачет. Ну что ты будешь делать?! Не выблевал бы давешнюю закуску. На таком морозе да с пустым животом – верная смерть. Но вот анчутка перевернулся на спину. Глаза, щеки, бороденка – всё мокро. Слезы глотает, Господа Бога поминает. Надо же! Неровен час молитвы читать надумает.

– Слышь ты, вояка. А когда на самолете падал, не молился? – осклабился Вовка.

– Не-а. А я и не падал ни разу.

– А ежели это…

– Что?

– Ну чтоб парашютность раскрылась, не молился?

– Не-а. Я всегда сам парашют укладываю. Должен быть уверен в исправности. При чем тут Бог?

– Да при всем! – Вовкино лицо сделалось злым, взор прояснился. Твердая ладонь легла на черенок лопатки.

Прибить его прямо сейчас! В этаком-то аду кто отличит невинно убиенного от дьявола?

– Убить надумаешь – тоже молиться не буду. Я по-другому поступлю, – внезапно проговорил летчик и шапку лагерную свою на голову напялил. На высоту, под минометный огонь лезть собрался, чтобы геройскую смерть принять.

Вовка разглядывал летчика, словно в первый раз. Мелкая тварь, но шустрая и живучая. Пожалуй, страха вовсе не ведает. Никакого страха, в том числе и Божьего. В лесу такую тварь из-за чахлой травки не видать. Днем – спит в земляной норке. Ночью кормится сама и кормит собой сов. Вечно всего боится, вечно голодна, шевелит челюстями, зыркает бусинами глаз. Может, все-таки прибить его? Вовка достал из-за пояса лопатку, примерился. А тварь-то ему доверяет. Ясным взором на лезвие смотрит. Слезки попримерзли, перестали течь. Думает, через адские кущи провел, так уж теперь не убьет. А может, и правда, не стоит убивать? Вон они, краснознаменные бойцы. Прут на вражеские укрепления, виснут на колючей проволоке, а в балочку все новые бродяги входят. Сколько же их? Да сколько б ни было, у немцев зарядов на всех достанет.

– Ты не убьешь меня, – внезапно сказал анчутка. – Не успеешь.

– Почему это?

– Скоро час пробьет и на место нынешнего тебя другой явится.

– Который же?

– А племянник вяземской бабки, Евгении Фридриховны. Он-то нормальный человек. Возможно, благородных кровей. Немецкий язык знает…

Вот те на! Выходит, анчутка всё-таки и его не боится. Вычислил. Умный.

* * *

Болтовню летчика прервал земляной ливень. Огромная, влажная, воняющая порохом масса обрушилась на обоих с небес, накрыла, будто одеялом, придавила тяжким туловищем к земле. Стало трудно дышать. Тут уж не до разговоров. Слух и зрение – всё исчезло. А выпрастываться из-под земляной туши не хотелось. Над ней свистели осколки, над ней рычали множеством голосов злобные звери. Что-то скрежетало и тяжело переваливалось, елозило и вращалось, продолжая утробно ухать. Огнедышащий Зверь Война ползала по истерзанной земле, наматывая на гусеницы кровавый ливер. Все растоптал, всё расплющил, ничего не оставив на поживу вечно голодным адским выкормышам. От такого одно лишь спасение – честная могила. Вот они и лежат, обнявшись, будто единоутробные братья: кладбищенский сторож и подземный выползень – анчутка.

* * *

– Всё логично! – прохрипел Тимофей, выпрастываясь из-под земли.

Какое же это наслаждение – свободно дышать! Даже обильная жратва не может сравниться с ним. Пусть воздух слишком холоден, пусть он пахнет пороховой гарью, зато его много! Его сколько угодно! Дыши!

Белая ракета взмыла в воздух, осветив место недавней схватки. Тимофей, улучив момент, попытался как следует рассмотреть склоны балки. Они показались ему черным-черны. Разве такое может быть? Ведь днем всё пространство окрест тонуло в глубоких снегах. После первой в воздух взмыли ещё две рукотворные звезды. Тимофей отшатнулся, узрев прямо перед собой яркие, с голодным блеском глаза под налобьем лохматой шапки.

– Тю!

– Это всего лишь я, товарищ капитан. Я – Вовка Никто. Или не признал?

Ракеты погасли, и диковатая личность кладбищенского сторожа исчезла во мраке. Тимофей видел лишь смутные, темные очертания на сверкающем фоне белых снегов.

– Наконец-то! – с облегчением выдохнул Тимофей.

– Ты о чем это? – ответил знакомый голос из темноты.

– Племянник Евгении Фридриховны явился, и я радуюсь тому. Не станешь меня убивать? Передумал?

– Да зачем же творить такое?

– А ведь ты хотел. Лопатой замахивался.

Новая вспышка ракеты – и Тимофей узрел товарища уже стоящим на ногах, с сидором за плечами.

– Пойдем, – коротко бросил Вовка. – Нам надо на болото. Оно рядом. Там и поедим.

Тесную и прямую связь имеют уши и желудок. Едва заслышав о еде, Тимофей почувствовал нестерпимый голод.

– Пойдем, – повторил Вовка. – Сейчас немцы будут раненых добивать. Как бы и до нас не добрались.

Ракета погасла, и тень его товарища исчезла совсем. Словно в подтверждение его слов, пока ещё вдалеке, прозвучал первый выстрел. Стреляли из мелкого калибра. Трехлинейка или «маузер». За первым выстрелом последовал второй. Тимофей опомнился, попробовал подняться.

– Ступай за мной. След в след, – предупредил Вовка из темноты. Но как разглядеть следы на перепаханном гусеницами снегу?

– Я жрать хочу.

– Живучий ты. В лагерь попал – жрать хотел. В погребе сидел – жрать давай. До войны-то сколько сожрал? Или скольких?

– Ты о бабе какой-то толковал, которую я будто бы обидел. Помнишь?

– Не-а.

– Конечно! Где тебе помнить? Ты же теперь этот… как его?

Но темнота перестала отвечать ему. Тимофей осмотрелся. Бежать! Надо бежать! Из лагеря сбежал, из погреба немецкой прислужницы выбрался. Неужели не сумеет уйти от сумасшедшего лесника? Сумеет. Ведь где-то поблизости свои. Не могли же все погибнуть? Одиночные винтовочные выстрелы за их спинами звучали все тише, всё реже. Они зашли в лес. Светлые стволы обступили их со всех сторон. Скоро Тимофей потерял направление. Он видел только пятнистые тела берез и темную, быстро удаляющуюся спину Вовки.

Голод становился нестерпимым. Тело бунтовало. Его перестали устраивать горсти хрусткого и кристально чистого в этих местах снега. Но Тимофей по-прежнему шел быстро, будто летел над снежной гладью. Скоро они удалятся от линии вражеской обороны на достаточное расстояние, можно будет разложить костер. А в сидоре у кладбищенского сторожа здоровый шмат мяса. Еда! Жизнь! Деревья вокруг стали ниже, кроны их гуще. Колючие ветки цепляли Тимофея за одежду. Впереди, между ветвей, блеснуло отражение растущей луны. Тимофей поскользнулся.

– Осторожно! – Вовка крепко ухватил его за рукав телогрейки. Неужто прямо сейчас тюкнет? Нет, не сейчас! У него еще есть конина!

– Да я бы убил тебя, но жрать не стал бы, – улыбнулся Вовка.

– За что?

– Ты девушку хорошую обидел. Не помнишь? В Москве дело было.

– Да оставь ты свой бред! Москва полна хорошими девушками, а вот ты…

Тимофей сделал пару шагов вперед и снова поскользнулся.

– Смотри-ка, Вовка! Лёд! – Тимофей вглядывался в морозную дымку. – Что это, озеро? Пруд?

– Болотце… – уклончиво ответил Вовка. – До бережка Светы совсем недалече, а там и моя избушка и…

– Там есть еда?

Не дождавшись ответа, Тимофей ступил на лед. Озерцо показалось ему совсем небольшим – в два прыжка можно пересечь.

– Наступив здесь в лужу, можно провалиться прямо в ад…

Тимофей снова, как в первый раз, принялся рассматривать своего спутника. Стараясь скрывать отвращение, он смотрел на его грязную, заиндевелую волчью шапку.

– У тебя повсюду ад. Но должен же быть и рай? – Тимофей неотрывно смотрел на Вовкину лопату. Она была там, где ей и полагалось, – за сыромятным ремнем.

– Послушайте, отцы! Помогите выбраться! Вы же русские, так? – услышал Тимофей голос. Говоривший прервал речь тяжелым стенанием.

– Эй, не стони! Говори толком, кто ты и где? – насторожился Тимофей.

– Вы же божьи люди, так? Про ад и рай рассуждаете, так?

– А ты кто?

– А я боец армии генерала Ефремова. Я в болото провалился. Помогите!

Последнее слово боец армии Ефремова выкрикнул в паническом ужасе. Пустое пространство болота на все лады повторило его крик. Вяземская пуща словно хохотала тысячью ехидных голосов, издеваясь над жалкими горестями полуживых людишек.

– Где ты? Где ты? Где ты? – твердил Тимофей, осторожно передвигаясь по зеркальной поверхности замерзшей воды.

Он полз на животе, ощупывая левой рукой пространство перед собой. Боец армии Ефремова молчал. Может, уже утонул? Длинная сучковатая жердь каким-то чудесным образом оказалась в руке Тимофея. Она просто возникла из ниоткуда. Так смирно лежала на льду, словно кто-то её специально бросил.

– Да, это моя палка, – голос звучал совсем близко. – Протяни её мне. Я ухвачусь. Да не туда! Левее! Скорей! Помоги-и-и!!!

Что-то захлюпало, завозилось. Лед под животом Тимофея хрустнул. Он почувствовал, как кто-то ухватился за конец палки. Тянуть было легко. Ильин, встав на колени, осторожно пятился назад. Теперь он видел спасенного – человека в длинной, насквозь вымокшей шинели и буденовке, застегнутой под подбородком на все пуговицы. На бойце армии генерала Ефремова была офицерская портупея с кобурой и высокие валенки. Когда он поднялся во весь рост, Тимофей разглядел молодого человека, совсем юношу, с едва пробившимися над верхней губой усами. В темноте нашивок не рассмотреть, но Тимофей знал: перед ним не просто боец, перед ним офицер.

– Капитан Ильин. Бежал из плена. Из вяземского лагеря. Пока скрывался в Вязьме, слышал: войска Западного фронта перешли в наступление и…

– … и оказались в окружении. А я должен снять валенки, иначе ногам моим конец.

– Пойдете по снегу босиком?

– Тут недалеко, не более километра. Вы не дадите мне ваши портянки? Ах, да! Командир второй батареи, лейтенант Незавидов. Зовите меня просто Пашей.

– Эх, Паша! Не завидую я тебе!

* * *

О Вовке нехристи и думать забыли. Свершился Божий промысел. Избавление от непосильного бремени наступило само собой. Анчутка помог буденновцу разуться, растер его ноги, обмотал их своими портянками и они отправились восвояси. Наверное, буденновец знает, где можно быстро найти смерть. Подумать только, армия Ефремова! Жалкая горстка обмороженных, голодных, почти безоружных вояк в окружении сытого, обогретого, хорошо вооруженного врага…

Впрочем, так ли уж уютно немцам в вяземских лесах? Шастая вдоль кромки болота, Вовка между делом раздел одного завалященького мертвячка-немчика. Обмундирование на нем оказалось паршивенькое. Шинелька суконная, но тонкая, не для русских холодов. Китель сильно заношенный и завшивленный, так же, как и нижнее бельё, которое, по Вовкиному авторитетному мнению, годилось лишь для свидания с прекрасной фройляйн, но только после основательной прожарки. Вместо подшлемника голову мертвеца, на манер бабьего платка, покрывала русская байковая портянка, а на ноги были налеты русские же валенки. Перед тем, как умереть, немец обморозил себе ухо и два пальца на левой руке. Все эти малоутешительные обстоятельства не помешали Вовке надеть на себя его шинель, китель, ранец и, конечно же, оружие. Всё пришлось по росту и по размеру. Вот только портянками и валенками он не захотел воспользоваться и поверх суконной шинели надел собственный, видавший виды ватник. Что ж, теперь можно разведать и о житье-бытье немцев. Анчутка больше не помеха, так отчего же не попытаться?

Проникнуть на вражеские позиции удалось беспрепятственно. Часовой не просил у него пароля, а попросту окликнул:

– Sind Sie es, Jurgen?[43]

– Ja![44] – отозвался Вовка. А что ещё оставалось ответить?

Вовка помнил слышанную им в Вязьме сплетню о войсках вермахта, которые, дескать, находятся на самообеспечении. Грабят, значит. Его целью была продовольственная кладовая. Там, при хороших харчах, должен быть и часовой. Что ж, теперь Вова Никто станет жить по-пролетарскому принципу: грабь награбленное. А часовой, он тоже солдат. Раз пришел на чужую землю не с добром – умри. Вовка тащился по ходам сообщения, отвечая вежливыми поклонами на приветствия «однополчан». Вскоре он понял: в густом мраке февральской ночи его опознавали по оружию. И действительно, винтовка, отнятая у мертвеца, являла собой замечательный образец оружейного искусства. Вовке немного взгрустнулось. «Манлихер-Шенауэр» образца начала века, магазин на пять патронов, слева от казенника – надпись «Breda 1927», справа от казенника – заводской номер, полированное ложе с множеством зарубок, штык клинкового типа. О таком оружии он мог лишь мечтать, но блескучий, зараза. Вовка обмотал его куском портянки. Мастерущие руки неизвестного итальянца собрали это оружие задолго до начала нынешней войны где-то на берегах теплого моря. Как оказалась оно в Вяземских лесах? Впрочем, трудные вопросы сами собой улетучиваются из осаждаемой вшами головы, когда желудок корчится в голодных судорогах. Надо добыть пищи, иначе всё остальное – и борьба за жизнь, и победа над врагом – пропадет вотще.

Часовой пал беззвучно. Пользуясь счастьем полного безлюдья, Вовка вытолкал бездыханное тело за высокий бруствер. Там, между окопом и крайним рядом колючей проволоки оставалось свободное пространство метров в двадцать. Если Краснознаменная армия не предпримет ночного штурма, мертвеца обязательно найдут утром, а до этого времени Вовка намеревался покинуть укрепрайон. Внутри продовольственного склада не было ни души, и Вовка беспрепятственно наполнил ранец различной снедью. Нашлась на складе и полупорожняя двадцатилитровая фляга шнапса, а в ранце мертвого Юргена – вместительная литровая емкость в кожаном чехле с завинчивающейся крышкой. Вовка не побрезговал сделать несколько глотков. Пойло оказалось противным на вкус и не слишком-то крепким. Чувствуя приятное, давно позабытое ощущение легкой эйфории, кладбищенский сторож покинул продовольственную кладовую. Он не запомнил номер войсковой части 9-й армии вермахта, державшей оборону в этих местах. Да и к чему? Ведь снаружи, над ходами сообщения и дотами, за рядами колючей проволоки, над зубчатыми вершинами недальнего леса висели в небе три красные ракеты – краснознаменная армия готовилась предпринять новый штурм. На этот раз они подобрались к немецким позициям со стороны болота.

– Ну что ж! Добраться до дому не получится. – Вовка посмотрел на небо. Там снова повисли ракеты. На свежевыпавшем снегу заиграли мириады искр. Сколько жизней, столько и смертей – никуда от этого не деться. Нынче снова обольщал дьявол. Обольщал долго, изысканно. Но ведь Вовка не поддался, не повиновался Врагу человечества, не стал убивать летчика-коммуниста. А сейчас лукавый примется нагонять на него ужас смертный, заставит, как крота, в землю зарыться. Как набраться мужества? Где найти силы? Вовка расстегнул ранец мертвеца, нашел фляжку. Пойло отвратительное для тела, но согревающее, умеряющее испуг. Теперь что же делать? Ждать своего часа? Ждать, ждать. Вовка опустился на дно окопа. Привалился спиной к промерзшей древесине. Окопы у немцев вырыты в полный профиль, стены укреплены необрезной доской. Ходы сообщения длинные, почти повсеместно замаскированные. Да, умеют немцы воевать, но победы за ними не будет.

Земля затрепетала, словно содрогаясь в рвотных позывах, толкнула в спину, начала бросаться твердыми комьями. Вздумала предать врагу? Гневается? Глупый вопрос. Эта земля вобрала в себя многое, многих схоронила, превратила в тлен, выпростала наружу свежими побегами. А теперь она вознамерилась похоронить Войну. А та не дается, кидается рваным железом, насылает свирепую, плюющуюся огнем прислугу, терзает землю тысячами разрывов, жаждет разорвать, искрошить, изуродовать, превратить в бессмысленный ржавый хлам, в горелые головешки.

Вовка сидел на дне окопа, в окружении врагов, и слушал, и осязал, и ждал своего времени. Он поможет Земле, он вступит в схватку, он внесет свою лепту в победу над Войной.

* * *

Истошно вопя, расточительно поливая вражеские позиции свинцом, они лезли на высоту. Атаки накатывали вал за валом. Немцы сидели на дне окопов. Часто не смея справить неотложную нужду, они испражнялись под себя, едва успевали порты скинуть. Какая там тевтонская чистоплотность, когда чужая Земля, презрев их самоуверенную отвагу, принялась ворочаться и выкрикивать угрозы сотнями охрипших глоток, язвить тысячами свинцовых жал. Какая там дисциплина, когда несметные полчища полезли на их позиции так бестрепетно, словно смерти для них не существовало вовсе! Это она породила неисчислимое воинство! Это она, распахнув невидимые врата, выпустила под ночные небеса насельников своих бездонных кладовых! Да люди ли они? Нет ли у этой Земли своей, собственной, специально для неё предназначенной преисподней? Не демоны ли выскочили из-под земли, дабы пресечь вражеское нашествие, защитить своё родимое пекло от чужеродной дьявольщины?

Поначалу Вовка сидел в своём уголке без движения. Несколько раз сердитый унтер подначивал его, пыхтел, подслеповато щурясь через заиндевелые стекла очков, целился в Вовку кончиком острого, побелевшего носа, плевался слюной, шипел:

– Kein Feigling, Jurgen! Steh auf! Marsh Go! Russian schieben![45]

Кем был бравый командир смертников в прошлой жизни? Зеленщиком? Сапожником? Попивал, видать, пивко на партийных сходках, трепался, самозабвенно убеждая себя и товарищей в собственной богоизбранности. Ох уж эти партийцы! Сердитого унтера Вовка убил первым. Воспользовался моментом, первым яростным натиском Краснознаменной части, когда подчиненные унтера занялись простым и увлекательным делом: расстрелом передовых рядов наступающего противника. Вовка стрелял не целясь из положения сидя в стоящего над ним человека. Перед этим, конечно, снял карабин с предохранителя и сделал вид, что собирается подняться. Пуля вошла унтеру под подбородок, разорвала ремешок каски, убила наповал. За первым последовали семеро других. В числе прочих пали пулеметчик и его напарник, те самые, что поливали ряды наступающего противника свинцом, как заботливый огородник поливает молодую зелень из садового шланга.

Вовка целился хладнокровно. Вот где пригодилась охотничья сноровка. Вел огонь без спешки, наверняка. Каждая пуля верно нашла свою цель. Когда патроны кончились, кладбищенский сторож с легким сердцем выкинул «Манлихер-Шенауэр» за бруствер. Что же делать дальше? Резать врага ножом? Рукопашная схватка в одиночку, во вражеском окопе – дело безнадежное, а значит, надо добыть новое оружие. И он забрал у тяжело раненного немчика его шмайсер. Магазин у автомата оказался полупустым. Но и скудный боекомплект до конца израсходовать не удалось. Конец делу положила граната. Умелая рука безвестного бойца Краснознаменной армии ухитрилась метко бросить смертоносный снаряд. Осколки сразу умертвили троих немецких вояк, но Вовка выжил. Упал ничком на дно окопа, чувствуя, как исподняя рубаха напитывается теплой кровью.

– Господи, помоги бестрепетно претерпеть боль! – взмолился он.

Поначалу было очень тяжело. Он грыз мерзлую, осоленную кровью землю, ломая зубы, последними усилиями слабеющего тела стараясь удержать крик. Земля плавно колыхалась под ним, баюкая, а над головой выл, свистел, визжал на разные голоса бой. Адский оркестр терзал барабанные перепонки, тысячекратно увеличивая страдания.

– Ниспошли тишины! Тишины! – молился Вовка и тишина наступила – полная, всепоглощающая, словно он в одночасье сделался глухонемым.

Собрав последние силы, он поднялся, взобрался на бруствер, вывалился из окопа. Лежа на спине, Вовка смотрел в сереющее небо. Дышать стало легче, боль мало-помалу отступала, вытесняемая обволакивающим, невесомым покоем. Скоро, совсем скоро он увидит заветную, никем не описанную черту, отделяющую жизнь от смерти. Неужто это и вправду врата? Или тихая речка с омутами и паромной переправой? От одного берега до другого натянут канат, но противоположный берег прячется в тумане и ни зги не видно. Ничего не видно, кроме неба. Как же так? Крепко сжав челюсти, Вовка приподнялся на локтях, задвигал ногами. Он ждал невыносимой боли, но её не случилось. Будто чья-то неосязаемая мощь помогла ему уложить изуродованное тело так, чтобы картина страшного боя стала видна во всех подробностях.

Вовка полулежал, опираясь спиной на высокий бруствер. Над вершинами деревьев розовела полоса позднего зимнего рассвета. Зябко и тепло, радостно и страшно, пусто и торжественно было ему. Он следил за трассирующими пулями, видел, как дыбилась раздираемая взрывами земля, как гибли люди. Сонмы их, неисчислимые полчища выходили из того самого леса, где он, княжеский отпрыск, два десятилетия подряд хранил своё убежище, где он мог оставаться самим собой, не опасаясь разоблачения. Замерзающее болото в пятидесяти верстах западнее Вязьмы стало местом последнего исхода, началом крестного пути.

Лес и поле, и раскрашенное в пастельные тона небо – всё кружилось вокруг него так, будто он стал центром мироздания. Время от времени он запрокидывал голову в неиссякаемой надежде. И знал, что не помрет, пока не увидит Крест на вершине горы. Но вот первый луч солнца пробился меж голыми кронами, пал на гладко оструганное, потемневшее от крови дерево. Да, это он, Честной Крест. А вот и следы святой крови на нём. Вовке захотелось приподняться, чтобы узреть распятого. Но смертная слабость сделала его тело непослушным.

– Значит, я не заслужил, – прошептал он. – Значит, слишком грешен.

Вовка повернул голову, посмотрел на подножие холма. Они шли к нему. Тысячи и тысячи обреченных на смерть лезли вверх по склонам, спотыкались, падали, сраженные смертным металлом. На смену им из леса выходили другие и продолжали с упорством новозаветных фанатиков подниматься на Вяземскую голгофу. Они шли стройными шеренгами так решительно, словно так же, как он, Вовка, видели на вершине пологого холма вознесшийся к небесам, освещенный розовыми рассветными лучами Честной Крест. Они придут к нему, они достигнут вершины, отдав этой многогрешной земле свои тела.

Живые перешагивали через мертвых, а когда стало некуда ступить – шли по телам товарищей. Сквозь предсмертный дурман Вовка слышал заполошные, полные ужаса вопли врагов. Теперь немцы вели огонь по противнику не целясь, наобум.

– Они бессмертны! – тонким голосом верещал немчик. – Смотри, Карл, смотри! Вон тот офицер! Я только что попал ему в грудь, а он встал и снова идет в атаку!

Вовка тихо изумлялся. Оказывается, даже в последние мгновения жизни он способен слышать и понимать иноплеменную речь как родную.

– Господи! – едва слышно прошептал он. – Враги боятся нас даже мертвых. Ты даровал нам победу!

Бог знает, откуда она прилетела, принесла последний привет и облегчение. Вовка услышал её пение, но не почувствовал удара. Смерть вошла в его тело легко и безболезненно. Солнце над вершинами деревьев взорвалось, подобно разрыву последнего снаряда.

– Отдаюсь в объятия Твои, – прошептал князь Михаил Михайлович Долгоруков. – Прими верного раба…

* * *

Она так долго была одна, что потеряла счет времени. На смену утренним сумеркам приходил вечер. Дни заполнялись томительным ожиданием. Ей редко хотелось есть, но тело требовало тепла, и она топила печь. Смоляной запах дыма – вот единственное из впечатлений дней томительного ожидания. Она ходила на край острова. Подолгу бродила меж елок, всматривалась в мертвую бесконечность болот. Она запомнила каждую кочку, каждый кустик. Она наблюдала, как на поверхности неподвижной воды крепнет лед. Она часто слышала отрывистый лай. Это в недосягаемой дали, вдоль границы болот, скрежеща надорванным железом, бродила Война. Война переругивалась сама с собой на разные голоса, подобно артисту-чревовещателю. Да, был когда-то в её жизни Нагорный поселок, клуб кирпичного завода, где выступали артисты Мюзик-хола. Были крепдешиновые платья и беговая дорожка на стадионе «Труд». Ныне в её жизни остались Зверь-Война да Зверь-Болото. Но эти два неизмеримо мощных существа пока не касались её, будто и не замечали. А она всё ещё хотела хоть чем-то себя занять. Пыталась колоть дрова, но тяжелый колун не слушался её рук, пыталась заниматься хозяйством, но какие тут заботы, когда и день, и ночь – всё время одна? На небедном подворье нашлось всё: и швейные принадлежности, и оснастка для рыбной ловли, и охотничье снаряжение, и слесарный, и плотницкий инструмент. Среди железного добра, в укромном закутке дровяного сарая, она нашла длинный сверток. Карабин был запеленут в хлопчатобумажную промасленную ткань. Лак на дереве приклада облупился, благородная древесина потемнела. Странное оружие. Похоже на обычную трехлинейку, но короче и легче. Там же, среди железного хлама, нашлась и коробка с патронами. Ксении без хлопот удалось зарядить оружие.

За печью, под лавкой, в небольшом берестяном сундучке она нашла две книги. Потрепанные переплеты пахли клеем и махоркой. На корешке первой было написано «Псалтирь». Другая книжка, без названия в рваном, наново прошитом переплете оказалась рукописной: обтрепанные, пожелтелые страницы, плотно исписанные каллиграфическим почерком, дореформенная орфография, странные, ни разу не читанные, не думанные мысли давно умершего человека. Как в этом разобраться?

Ксения с изумлением читала запретные для комсомолки наставления о сотворении Земли, птиц и зверей, рассуждения о природе и человеке, об иноческом подвиге, смирении гордыни, нестяжательстве, вечно живущей душе, о памятозлобии и сребролюбии.

«Нечувствие, как телесное, так и душевное, есть омертвение чувства от долговременного недуга и нерадения, окончившееся нечувствием.

Безболезненность есть обратившееся в природу нерадение, оцепенение мысли, порождение худых навыков, сеть усердию, силок мужеству, незнание умиления, дверь отчаяния, матерь забвения, которая, родив дщерь свою, снова бывает ее же дщерию; это – отвержение страха Божия»[46] – читала Ксения и изумлялась.

Она брала в руки свои белеющие пряди, уходила в сени. Там в деревянной лохани всегда была у неё свежая вода для питья. Ксения подносила светец к спокойной поверхности воды и сама себе казалась чужой. Снова возвращалась в горницу, принималась за чтение, засыпала над ним, и во сне скучала и маялась, а по пробуждении опять принималась за чтение.

Читая странную рукопись без названия, она вспоминала другую книгу. И чудилось ей, будто за обледенелыми стенами избы блещет в лучах теплого солнца, катит валы лазурное море. Но нет у неё товарища-старца, смерть которого может стать исходом её плена, но есть другой, живший некогда человек, вероятно, как и аббат Фариа, очень старый, посвятивший себя служению церкви человек. Не известный Ксении старец творил запретные ныне молитвы в далекой пустыне и потрудился оставить наставления потомкам. Есть и другой подвижник, переписавший его труд, будто специально для неё. Погружаясь в чтение, она забывала самое себя и, стыдясь собственного невежества, принималась писать на форзаце свое имя. Ксения Львовна Сидорова, Ксения Львовна Сидорова – снова и снова писала она коротким обломанным карандашом.

Сколько времени провела она в одиночном заточении, пока Зверь-Война и Зверь-Болото не сошлись в смертельной схватке? Бог весть! Земля была мертвым-мертва, словно не единожды поминаемый в рукописи Господь ещё не сотворил людей, а только зверей лесных и птиц успел сотворить он. Небо оживало лишь в ясную погоду. Она смотрела на верхушки деревьев, на плывущие над ними крестообразные силуэты. Посланники Зверь-Войны, они с ревом проносились над болотом не замечая её. Пока не замечая… И она перестала вечерами жечь лучину и топить печь стала реже, стараясь делать это только в пасмурную погоду.

* * *

Перестрелка началась вечером недолгого пасмурного дня на исходе долгой оттепели. Лес наполнился грохотом и треском внезапно, словно по сигналу дирижерской палочки, грянул во всю мощь оркестр ударных инструментов. Болото ожило, задышало. Что-то громко захлюпало, загудело в его глубине, ожила, забурлила алчная утроба древней трясины. Голодно ей. Давно на вегетарианском пайке. А тут Зверь-Война снова бродит по берегам. Может быть, поделится добычей? Конечно, поделится, и не только человеческие тела скормит Зверь-Болоту Война, но и себя самое. Не первая злодейка бродит по диким берегам. Немало таких набегало. Всех пожрало Зверь-Болото.

Изнемогшая от одиночества, Ксения, едва заслышав первые автоматные очереди, потащилась на край островка. Она ползла на карачках, проваливаясь по шею в снег. Вот оно счастье! Она слышит людей! Пули стригли ветви елей у неё над головой. Она хотела просто посмотреть, разведать. Может быть, там свои гибнут. Может быть, нуждаются в её, Ксении, подмоге. Или смертельный удар пули виделся ей подходящим исходом из плена Зверь-Болота?

После недавних снегопадов граница между берегом острова и опасной топью стерлась. Зверь-Болото изготовилось к борьбе со Зверь-Войною, тщательно укрывшись маскировочным обмундированием. Под пышными снегами – утлый ледок, под ледком – темная водица, под водой – ненасытное брюхо трясины. Медленно размыкает Зверь-Болото бездонную пасть. Беззубы её десна, а порожняя глотка подобна широкой трубе, ведущей прямехонько к центру Земли, к огненным озерам, где, по мнению средневековых теологов, должна располагаться преисподняя.

* * *

Безошибочно определив край топкого места, Ксения легла на живот. Перебирая локтями, стала осторожно продвигаться вперед. Карабин держала перед собой, на весу. Скоро она увидела темный, похожий на пень, но подвижный предмет. Поверхность снега вокруг него истаяла, смешалась с болотной жижей. Хилый ледок сломался, искрошился в мелкую труху под ударами рук тонущего человека. Ксения поднялась на колени, держа наготове карабин.

Человек, пытаясь выбраться из трясины, колотил руками. Он видел Ксению, но молчал, не решаясь просить о помощи. Ксения сняла карабин с предохранителя. Прицелилась.

– Убьешь? – внезапно спросил он.

– Ты не немец? – отозвалась Ксения и замолчала, изумляясь звуку собственного голоса. Сколько же дней или недель она провела в полном молчании?

– Помоги выбраться. Я – боец армии генерала Ефремова. Старшина Иващенко. Ты протяни приклад-то. Я ухвачусь и выберусь.

Ксения прислушалось к Болоту. Оно стонало, роптало, жаловалось тысячами голосов. Призывало, молилось на все лады. Тонкий ледок на его поверхности дыбился, трещал. Где-то невдалеке, скрытые заснеженным кустарником, перекликались люди. Ксения отчетливо слышала голоса, но не понимала ни слова.

– Там немцы, – сказал старшина. – Если они доберутся сюда, нам обоим смерть.

Ксения замерла, онемев, прислушиваясь к болоту. Время сыпалось им на головы медленным снежком. Под тонкой коркой льда Зверь-Болото медленно и неумолимо размыкало беззубые челюсти. Ксения всматривалась в снежную пелену, держа наготове взведенный карабин. Вот сейчас он появится – враг в круглой каске и серой шинели – и тогда она выполнит долг, убьет, а потом умрет сама.

– Как твое имя, исчадье сатаны? – спросил её тихий голос.

– Ксения, – ответила она. – Но я не исчадие. Сатаны нет.

– Пусть так. Комсомольским твоим богом тебя молю – протяни приклад!

Ксения глянула на старшину. Грудь его и плечи ушли под лед. Над поверхностью трясины виднелась одна голова. Иней белел на щеках. Лицо человека исказила мучительная гримаса. Он пытался выпростать из трясины руку, но это ему никак не удавалось. За кустами ольшаника снова грянула автоматная очередь. Ей показалось, будто там мелькают быстрые тени людей. Тонкий ледок жалобно трещал, слышались отрывистые крики – кто-то истово бранился низким рыкающим басом.

Перестрелка началась внезапно. Привыкшая к мертвой тишине, Ксения едва не скатилась в трясину, под бочок утопающему бойцу. Паника овладела ею, но бежать недостало сил. Зверь-Болото уже ухватило её мягкими губами, зашелестело, зачавкало, исторгая из пасти соблазнительные, ласковые речи:

– Ты приляг, опусти голову, закрой её руками. Неровен час шальная пуля прилетит. Ты приляг…

– Кто говорит со мной? Болото?

– Не болото! Я – человек, сука! – Ксения уставилась на искаженное лицо старшины. – Ведь ты русская. Ты – человек. Сделай же хоть что-нибудь!

– Я не могу! Мне страшно!

* * *

Каким же чудом Зверь-Болото отпустило её? Да и зачем? Чтобы снова заточить в одинокой хижине? Там, на болоте, неведомый ранее текучий, горячий ужас согревал её, но неведомым образом оказавшись под одеялом, на железной кровати с шишечками, она стала жестоко мерзнуть. Развести огонь, приготовить пищу, обогреть дом – всему мешал страх.

На болоте весь остаток дня и большую часть ночи, почти до самого рассвета шел бой. Ксения несколько раз примерялась забраться в подпол, открывала люк в полу, вдыхала насыщенный смрадом гниения воздух. Зверь-Болото обитало и там. Его вечно бодрствующие, фосфоресцирующие очи пялились на неё, она захлопывала крышку подпола и торопливо прикрывала её конопляной циновкой. Сколько дней пребывала она в плену у страха? Бог весть!

Бой на болоте прекратился, но нагрянула иная напасть – морозы, каковых Ксения сроду не знавала. Тихим утром, выйдя зачем-то во двор, она нашла у дровника мертвую сороку. Черно-белое тельце было твердо, как камень. Болото молчало, и Ксения долго колебалась: не подойти ли к урезу трясины, не посмотреть ли, что сталось со старшиной. Если он и смог выбраться, то, наверное, уже ушел далеко.

Она быстро разыскала солдата. Прыгая с кочки на кочку, добежала до соседнего, поросшего частым кустарником, крошечного островка. Солдат был там, где она его оставила. Вытащив на поверхность левую руку, он уснул и в посмертии стал частью Зверь-Болота, простой глыбой льда с едва заметными, размытыми потусторонним покоем чертами помолодевшего лица.

– Как же так? – спросила его Ксения. – Выходит, я струсила? Выходит, оставила живого человека просто так помирать?

Зверь-Болото молчало.

Ксения несколько раз бегала на двор и снова возвращалась к вмерзшему в лед старшине. Пыталась и так, и эдак, и колуном, и ломиком, и даже пилой. Трудилась до темноты, взмокла, оголодала, но отняла старшину у Зверь-Болота. На остров тащила уже по темноте, да так устала, что бросила на тропинке, так и не доволочив до амбара. Сбегала в избу, отыскала на печи ветхую кошму, вернулась, прикрыла покойника да едва сама не свалилась без чувств от голода и усталости. Поутру нашла мертвеца изрядно пострадавшим. Правая рука его и часть лица вместе с ухом были съедены. Кем? Ксения вернулась в дом за карабином. С той поры она уж не покидала жилище безоружной. После того как старшина оказался в амбаре, где непогода и покушения хищников были ему не страшны, Ксенией овладел азарт спасательницы. Сколько дней она бродила по болоту, рискуя стать его безвестной жертвой? Сколько трудов положила она, извлекая мертвецов из ледяного плена? Сколько кровавых мозолей набила она, работая от зари до глубокой темноты? Часто поутру оказывалось, что спасенные ею мертвецы – вовсе не бойцы РККА. Наоборот, они были врагами. Одетые в чужую форму, иногда юные, чаще – взрослые, они стали такими же безвестными жертвами Зверь-Болота. Земляк ли, пришелец – Чудовище пожирало любого. Значит, для неё, Ксении, нет разницы во спасении. Всех мертвецов без разбора чинов, званий и принадлежности к той или иной из воюющих сторон она складывала в амбар до тех пор, пока тот не оказался полон.

А потом снова наступила оттепель. Зверь-Болото начало просыпаться, пугать Ксению утробными звуками. Захваченные им в плен жертвы стали уходить под воду. Ксении пришлось прекратить свои труды.

* * *

Тимофей выпрыгнул на берег. Болото отняло у него последние силы. «Наступишь в эту лужу – и провалишься прямо в ад» – вспомнились ему слова кладбищенского сторожа. Конечно, на болоте страшно. Но разве это ад? В лагере было пострашнее, в лесу – тоже не сахар. Да и какая разница, где мерзнуть, голодать да вшей собой кормить? Да и кто знает, прошел бы он через болото, если б не все эти покойники, странным образом пугавшие его. Что и говорить, за лето и осень навидался он смертей. Но гибель на болоте – это как-то уж слишком. А так, бежал себе борзо, прыгал с кочки на кочку, как белка. От того теперь и жив. Пока жив. Но без еды долго не протянешь. Тимофей осмотрел остров. Сколько мог видеть взгляд, кругом были ели. Высокие да широкие. Снег под елями устлан рыжей хвоей. Не поискать ли хоть шишек? Тимофей двинулся в глубь острова, но, не пройдя и десятка шагов, замер. Вот она, сказочная жизнь чудесная! Непролазная чаща, остров среди бескрайних болот – чем не вотчина для Бабы-яги. А это и есть её изба. Всё, как положено: сруб из потемневших бревен, окон не видно, только дощатая, плохо прилегающая к коробке дверь, крыша кое-как крыта тесом и давно не чинилась, трубы вовсе нет. Все сооружение кривобоко стоит на трех подпорках – неошкуренных сосновых бревнах.

– Как же так? У избушки должно быть две курячьи ноги, – ухмыльнулся Тимофей. – Непорядок! А ну-ка, избушка …

Тимофей не успел произнести просьбу, как явилась хозяйка избы. Неказистая, одетая в волчью доху, голова покрыта немыслимым драным платком, лицо так чумазо, что не разобрать – стара или молода. Она возникла из ниоткуда с хорошо чищенным и, видимо, заряженным изделием заводов Маузера в руке. Винтовку баба держала неумело, будто и целиться не собиралась, а там кто её знает. Тимофей на всякий случай поднял руки кверху. А вдруг баба – не голодное видение?

– Сдаюсь! – засмеялся он.

– Что надо?

– Дай хлеба, – попросил Тимофей.

– Хлеба нет, – лицо женщины исказила ехидная улыбка, обнажились поразительно белые, ровные, жемчужного оттенка зубы. Тимофею вдруг почудилось, что обитательница острова молода. Разве снять с неё шкуры? А вдруг да под ними окажется пусть не чистое, пусть штопаное-перештопаное, но цветастое платьишко, а под платьишком настоящая женщина? Эх, если б не голод, не вши, не многомесячные мучения!

– Если дашь пожрать и помыться, то я могу… – Тимофей запнулся. – Ну я ещё могу пригодиться, к примеру, в хозяйстве.

Взор бабы помутился. Неужто собралась зареветь? Неужто думает о том же? Тимофей шагнул вперед. Она отступила в сторону, опустила карабин, сказала неожиданно миролюбиво:

– Проходи.

Он шел следом за ней, недоумевая. Как же они полезут в избушку? Ведь та слишком мала. Как в таком сооружении могли поместиться стол, кровать, утварь, всякое необходимое в хозяйстве мелкое барахло? Но баба прошла мимо сказочного сооружения, по тропке, ведущей за хилую изгородь на двор. Тут всё оказалось нормально сотворено, по-человечески. Обычная пятистенная изба с крылечком и сенями; неподалеку, в пределах изгороди, дровник и сарай. Подворье завалено сугробами, в которых прорыты ходы к хозяйственным постройкам. На волнистой снежной поверхности лишь птичьи следы.

– Ты одна, что ли, живешь? – для порядка поинтересовался Тимофей.

Баба, не удостоив его ответом, направилась в сени.

В избе оказалось намного теплее, чем на улице, но сумрачно и давно не прибрано. В углу стояла полная лохань. Поверхность воды успела затянуться ледком. Дощатая столешница была сплошь уставлена немытой посудой. Тут нашлось всё необходимое: и заветренная каша, и вареные грибочки, и даже толсто нарезанная солонина. Только хлеба не оказалось.

– Хлеба нет, – подтвердила баба.

Только доев кашу и солонину и залив промерзшее до костей нутро чуть теплым травяным чаем, Тимофей смог снова смотреть по сторонам. Не так уж плохо. Всё необходимое на месте: большая железная кровать с «шишечками», русская, давно не беленая печь, под крошечными окошками – грубо сколоченные лавки, за печью – всякая домашняя мелочь, в том числе даже огромный медный самовар.

– Помыться бы, – попросил Тимофей. – Вши заели. Измучился от вшей.

– Дрова в сарае, – был ответ.

Тимофей побрел на двор. Вечер ещё не наступил, но мороз уже окреп. Умирающая зима украсила карнизы дровника и сарая гирляндами сосулек, накрыла сугробы жестким настом. От ветхого крыльца до дровника по глубокому снегу пролегала посыпанная опилками тропка. Навестив дровник, она устремлялась дальше, к плотной стене сосен, к той самой избушке, которую Тимофей поначалу принял за жилище Бабы-яги. В дровнике остро пахло сосновой смолой и мирным покоем. Дров было в избытке. Почему же баба не топит? Тимофей набрал полные руки березовых поленьев, в карманы насовал бересты и мелких щепок, вышел под небо. Эх, закурить бы! Тимофей заметил: баба стоит на пороге, уцепилась за него взглядом. В темнеющем воздухе вился чахлый дымок.

– Неси дрова, – сказала она. – Я не слишком-то топлю. Немцы кругом, да и мало ли ещё кто. Но для тебя воды нагрею. Не нужны мне твои вши. Антисанитария.

– Что? – Тимофей едва не выронил дрова.

– Иди сюда. У меня и табачок есть. От хозяина остался.

* * *

Да какой там стыд. Разве может идти речь о стыде, когда перед тобой исходящая паром лохань горячей воды и кусок пусть дегтярного, но мыла? Тимофей не просто обнажился, он срывал с себя кожу слой за слоем. Гибель Веры, плен, страдания в Вяземском лагере, казавшиеся ему по неопытности совершенно нестерпимыми, блуждания по Вяземским лесам рука об руку со смертью, недолгие мытарства с армией Ефремова. Тоже приключение, не чище вяземского плена. Ну а марш-бросок через замерзшие болота – вовсе ерунда. Он даже не успел толком испугаться. В третий раз покрываясь слоем пены, Тимофей смывал с себя адские кущи. И не важно, что за окном всё тот же трескучий мороз и война, и Зверь-Болото, пожирающее без разбора всякого, кто попадется: и своего, и врага. Главное происходило здесь, в теплом запечье лесной избушки, за ветхой ситцевой занавеской. Вот нежная ручка подает ему стопку белья. Подает целомудренно, не отодвигая занавески, не зарясь на его наготу. Бельишко оказалось впору, только подвернуть рукава и низ кальсон. Хозяин избы был выше его ростом и шире в кости. Да кто ж по нынешним временам хорошо упитан? Разве что чистильщик леса – волк или, может быть, дышащее неподалеку Зверь-Болото. Нажравшееся людской ненавистью, переполненное жестокостью, как не выйдет оно из берегов? Почему не заполнит собой весь мир? Тимофею внезапно сделалось страшно. Что, если, выйдя на порог лесной лачуги, он увидит ужасную зыбь у самых ног? Что, если Зверь-Болото, пожрав крошечный кусочек суши, уже покушается на его нечаянный кров? Против Зверь-Болота бессильно и изделие заводов Маузера, и его, Тимофеева, отвага. Тогда пропадать в ледяной глубине памяти о Вере, сгинуть и этой нежной руке, что оказала ему поддержку.

* * *

Баба сидела на скамье, забавно болтая ногами. Она сняла с головы платок, распустила по плечам неровно остриженные пряди, обрамлявшие её костистое, странно знакомое лицо, ниспадая на лоб. Все в ней бело: белые, отливающие в свете снежным серебром волосы, белые руки, белые ступни ног, беззащитно обнаженные, в голубоватых нитях вен. Белую, мужского кроя, но длинную, до пят, сорочку она прикрыла штопаной клетчатой шалью.

И всей-то корысти – накормила да избавила от вшивого тряпья, а стала вдруг как родная, будто хорошо знакома, будто виделись когда-то, и не раз.

– Меня зовут Тимофей, – он пытался разглядеть лицо доброй хозяйки, но завеса белых волос скрывала её глаза, оставляя открытыми лишь плотно сомкнутые губы, кончик носа и подбородок.

Пряди падали вперед, обнажая гибкую шею. Может быть, баба ещё и молода? Похоже, девочка совсем.

– Я офицер. Летчик. Был в плену, бежал. Ты скажи мне, если что-нибудь надо. Может быть, помочь? Где твой муж? Воюет?

– Я одна уже которую неделю, – тихо отозвалась она. – Это счастье, что ты нашелся. Сам нашелся. Я не могла уйти с острова, а теперь мы будем вдвоем.

– Я только одного хотел ещё попросить.

– Чего?

– Чаю! – он попытался задорно улыбнуться, но опамятовал.

Унтер-офицер Зигфрид потрудился на славу. Десны давно зажили, но улыбка Тимофея слишком уж напоминала гримасу новорожденного младенца. Но она уже спешила к прибранному столу, где наготове стояла большая кружка с травяным чаем.

– Настоящего чая нет. Кофе – тоже. – Она казалась смущенной. От недавнего залихватства «Бабы-яги» не осталось и следа.

Чай был не слишком горяч и одуряюще пах болотным мхом. Как любил он в былые, довоенные времена бродить по лесу. Южная Ладога, Калининская область, Подмосковье – все охотничьи угодья исхожены с ружьем. Он ещё помнит запахи мха, ароматы грибницы и ландышевое благоухание. Теплое, странно дурманящее питье согревало, прогоняло страх, веселило.

– Как твое имя?

Она молчала.

– Ну что ж, пусть ты останешься без имени. – Тимофей засмеялся. – Я понимаю. Твой муж… Да и жив ли он? Хочешь, я буду звать тебя просто хозяйкой?

Она кивнула.

– Хочешь ещё чаю?

– Хочу.

* * *

– Как же ты смогла остаться так нежна? – усмехнулся Тимофей. – Посмотри-ка! Ручки, щечки, улыбка – почти красавица. Прости.

– За что?

– За «почти».

Но она уже спала, по-детски положив щеку на ладонь, и её лицо опять показалось ему слишком уж молодым и до странности знакомым.

После выпитого чая хотелось на двор. Он взял светец, кисет и, на всякий случай, спички, сунул ноги в хозяйские валенки, накинул хозяйский, пахнущий болотом тулуп. Не забыл и шапку прихватить, ту самую, снятую с мертвого лагерника. Дверь, ведущая в сени, слегка скрипнула. Хозяйка пошевелилась и снова заснула. В сенях не оказалось помойного ведра и он пошел искать отхожее место во двор. Странное дело, страха перед Зверь-Болотом будто и не бывало. Тимофей закурил. Всё казалось необычным. Странный, свободный от запахов тления и фекалий воздух, чудная, мертвая тишина. Ни стонов увечных, ни грохота взрывов, ни трескотни перестрелок. Земля вновь сделалась верной опорой, не трепетала, не раскачивалась под ногами. Вот тропка, прорытая в снегу, вот дровник, вот избушка Бабы-яги. К двери прикреплена вытесанная из целого куска дерева ручка. Удобная, по мужской руке. А на двери ни задвижки, ни замка. Что же там, за дверью? Тимофей заглянул… и отпрянул. Земля снова закачалась. Светец упал в снег, лучина погасла. Где-то вдалеке ухнул первый разрыв, ему ровным гудом отозвалась канонада. Отчего Зверь-Война проснулась, взвыла тысячью безумных голосов? Не от того ли, что он без спроса открыл эту треклятую дверь? Тимофей поднялся на ноги. У избушки ни крыльца, ни порога, лишь пара высоких ступенек, чтобы взобраться. И он взобрался и снова засветил лучину, и долго смотрел. Стараясь не моргать, рассматривал останки человеческих тел, целых и утративших конечности, старых и молодых, обнаженных и в полном обмундировании, русских и немцев. Тела мертвецов смерзлись в единый ком, подернулись густым слоем инея. Прямо перед Тимофеем, с краю, выпросталась чья-то нога, обутая в шипастый немецкий сапог. Тимофей ухватился за неё, потянул. Нога не поддалась. Дернуть бы посильнее, но мешает тулуп. Накинутый на плечи, он сковывал движения. Тимофей поставил светец на снег, сунул руки в рукава, запахнулся, ухватился обеими руками за сапог. Ещё раз потянул, упираясь ногой в край дверной коробки. Смерзшийся ком шелохнулся, самую малость подался к двери. Ещё одно усилие – и сапог, соскочив с мертвой ноги, оказался у него в руке. Тимофей снова взял в руки светец. Он осматривал руки, ноги, туловища – всё содержимое избушки Бабы-яги. Порой огонёк лучины извлекал из темноты чье-то бледное лицо или скрюченные пальцы. Тимофей заставил себя внимательно осмотреть тела. Самые страшные догадки его подтвердились: некоторые трупы были расчленены на части. Обитательница островка – или кто-то другой, кто знает? – не мудрствуя лукаво, делил мертвецов на две части, распиливая туловища поперек, отделяя конечности или головы. Каждый уголок, каждая частичка пространства избушки была заполнена мороженым человеческим мясом.

Как он почуял присутствие женщины: запах лесного мха, дыхание, едва ощутимое прикосновение к плечу? Тимофей обернулся и, казалось, впервые увидел её глаза. Они показались ему темны и странно прозрачны, будто и она сама, вмерзнув в лед на болоте, оттаяла потом, странным образом ожила, но глаза вытекли вместе с талой водой. Так же точно, с навязчивой преданностью, смотрела на него когда-то чужая девушка. Как же её звали? Ксения? Клавдия?

– Я только хотела… – сказала женщина.

– Не человечиной ли ты кормила меня? – огрызнулся Тимофей, отстраняясь.

В голове у него помутилось. Желудок свело судорогой. Волосы под шапкой зашевелились.

– Я тебе всё отдала, – ответила она. – Всем поделилась. Искала тебя. Хотела ещё раз в глаза посмотреть. Вот смотрю и ничего не чувствую. Ничего! Лучше бы ты погиб, как все.

– Ты бредишь? Кто ты?

– Не узнаешь?

– Ты кикимора?

– Фантазер!

– Людоедка!

Это корень вековой сосны ухватил Тимофея за лодыжку? Это злобный лесной дух бросился ему под ноги, надеясь, что, раз упав, отважный, но обессилевший от голода воин уже не сможет подняться? Это корявый трухлявый пень сам нарочно подвернулся ему под бок, в надежде повредить и без того пострадавшие во вражеских застенках ребра? Это шершавый, отвердевший на морозе сук ударил его по голове? Лишь снятая с мертвеца-лагерника шапка спасла Тимофея от серьёзной раны.

– Пошел вон! – сказала Баба-яга, наставив на него карабин. – Убирайся, черт!

Баба толкнула Тимофея прикладом. Он отлетел к краю островка, больно ударился спиной о пень. Дыхание занялось, в глазах потемнело. На несколько секунд, а может, на минуту он ослеп от боли и утратил способность двигаться. Стараясь превозмочь себя, он думал лишь об одном: бежать, скрыться на болоте, вернуться в погибающую часть – может быть, кто-нибудь всё же выжил? – все, что угодно, лишь бы подальше от ополоумевшей бабы-людоедки. Наконец, открыв глаза, он увидел перед собой широкое, как колодезь, зияющее чернотой дуло винтовки. Но этого мало. Ногой, обутой в валенок, сумасшедшая баба придавила его к земле и, похоже, она его, Тимофея, вовсе не боялась.

– Тварь болотная! – шипела чертовка. – Сколько вас тут ни шляется, все издохнете. Страшную смерть на вас! Проклятье! Мор! Сдохнете, захлебнетесь в этом болоте, если уж пуля вас не берет!

Тимофей кинулся в темноту. Не помня себя, не слыша, не чуя холода, он бежал по болоту, едва касаясь тонкого ледка. Будто заяц-русак, прыгал с кочки на кочку. Поначалу ему чудилось, будто Баба-яга гонится за ним, заходясь в страшном хохоте. Врали русские сказки! Не совала Баба-яга Ивана царевича в печь целиком. Нечисть русского человека на куски резала, потом в чугуне варила, а затем уж и жрала.

Порой Тимофею чудилось, будто мертвецы, те, что ушли на дно, хватают его за ноги, не позволяя сделать следующий шаг. А болотная вода становилась всё гуще. Странно хрусткой делалась она. Одно хорошо: холод перестал донимать его. Ноги и руки зажили собственной, неподвластной сознанию, жизнью. Своевольные конечности то беспорядочно дергались, то замирали. Усталость давила на веки. К утру ему удалось добраться до островка. Припорошенные снегом, обледенелые камни, стреляные гильзы, застывшая на морозе ушанка с красной звездой и её владелец с выбеленными волосами. Просто уткнулся лицом в камни. Уснул, не снимая руки с приклада пулемета. И Тимофею надо отдохнуть. Измучило, выморозило его Зверь-Болото. Пару часов сна – и он отправится дальше, к берегу, туда, где гудит канонада. Если б ноги могли повиноваться ему, он оттолкнулся бы ими от вязкого дна. Если бы руки оставались послушны, он ухватился бы ими за ветви колючего кустарника. Он отнял бы измученное тело у Зверь-Болота. Неужто его объятия горше ласки Бабы-яги?

* * *

– Как ты это сделаешь? – проговорил мужчина со странным, едва уловимым акцентом.

– Так же, как и с остальными. Сначала топором рублю лед, потом пилю пилой…

Кто-то громко всхлипнул над самым его ухом.

– Ничего не получится, – сказал плаксивый голос. – Он живой. Что же ты, по живому пилить станешь?

– Нет, так не годится. Что, если он очнется и станет вопить? – сказал первый мужик, с акцентом. – На вопли сюда сбежится вся 9-я армия вермахта. Слышишь, как тихо, Ксения? Но это не значит, что болото пусто.

– Но нам надо торопиться. Самолет сядет в квадрате 9 ровно в шестнадцать часов. А до квадрата 9 ещё пять километров пути. Из них по болоту…

– Довольно! – прервала его женщина, и Тимофей почувствовал первый удар.

Она колола лед вокруг него обухом топора. Тело его отзывалось звенящей болью на каждый удар. Тимофей сцепил пустые десны, чтобы не застонать, но у него ничего не вышло.

– Смотри-ка, он пришел в сознание! Слышишь, Ксения?

Но женщина, не слушая товарища, продолжала крошить лед. Тимофей не размыкал век, но когда он услышал имя женщины, мучительно захотел посмотреть на неё. Хотелось просто поднести руку к лицу, потереть глаза. Но этого простого действия он не мог совершить. Он почувствовал на лице влажную теплоту человеческого дыхания и знакомый запах крепко заваренного лесного мха.

– Погоди. У тебя смерзлись веки.

Нежная рука коснулась его лба. Наконец он смог открыть глаза и узрел прямо перед собой круглые, с поволокой, жаркие восточные очи старшего майора госбезопасности Леонтовича. А кто-то невидимый продолжал настойчиво колоть лед вокруг тела Тимофея.

– Что смотришь, летчик-герой? – проговорил Леонтович. – Если б ты верил в Бога, я предложил бы тебе поблагодарить его за спасение. Он, и никто иной, привел нас к тебе.

Голос Леонтовича звучал монотонно, словно невидимый диктор в который раз за день читал новости из радиоточки. Тимофей попытался осмотреться. Ледяное крошево вокруг него окрасилось розовым. Что это? Его кровь? Он ранен?

– Ты бы прикрыл глаза, – сказал другой, не Леонтовича, но тоже знакомый голос. – Ледяной осколок может в глаз угодить. Похоже, тебе и так несладко придется, а без глаз и вовсе…

Удары стали чаще и сильнее. Пару раз Тимофей почувствовал, как что-то язвит его тело.

– Эге-гей! Ксения! – сказал Леонтович. – Так ты его покалечишь! Клепчук, попробуй-ка подхватить его под мышки.

И действительно, Тимофея кто-то взял за шиворот и подмышки, потянул. Острая боль пронзила его от макушки до пяток. Кто-то истошно завопил так громко и пронзительно, что у Тимофея заложило уши.

– Не ори, Ильин! – рявкнул Леонтович. – Будешь молчать – мы попытаемся тебя спасти, а там уж как получится. Руби, Ксения!

Боль от нового удара выбросила его в мутное небытие. Всё пропало: и холод, и жар чужого дыхания, и ароматы лесного мха и неотвязный голод – всё улетучилось. Он качался и плыл в полном уединении. Рядом была только боль. Она то тисками сжимала его голову, то крепко дергала за конечности – за левую руку и правую. Порой боль зачем-то принималась выворачивать из суставов его ноги. Неотвязная тварь обладала невероятной мощью. Тимофею хотелось вопить и кусаться. Ах, если б у него были зубы! А так он в бессилии сжимал пустые десны, силясь не выпустить наружу вой. Ведь Леонтович велел молчать.

* * *

Бела земля на огородике Сидоровых. Белым кантом отделана каждая веточка на старых яблонях под окном. Белыми узорами подернуто оконное стекло. Изжелта-белы волосы школьной подруги, а лицо – будто посмертная маска, неподвижно, бесцветно. Веки Ксении плотно сомкнуты, ресницы и брови так же белы, как косы. Клавдия осторожно прикасается к её лицу. Нет, это не холодный мрамор. Это кожа живого человека.

– Были пятнышки, красные, следы обморожения. – Мать Ксении показывает на едва заметные розоватые пятна на лбу и щеках. – Но я мазала гусиным жиром и всё прошло.

– Она часто просыпается? – осторожно спросила Клавдия.

Тяжкий вздох был ей ответом. Клавдия боялась поднять глаза на Анну Григорьевну. Сейчас спящая Ксения походила на неё ещё больше, чем в былые, довоенные времена. Зверь-Война разрезала их жизни надвое, наискосок. Так, бывало, румяная продавщица в гастрономе рассекала батон телячьей колбасы перед тем как бросить его на весы. Только не думать о еде! Колбаса, мясо, сливочное масло, розовый зефир в коробке, перетянутой атласной ленточкой, мороженое. Как счастливы они были «до»… Как страшно стало «после»…

– Ты голодна? – угадала Анна Григорьевна.

Клавдия не успела с ответом, потому что тотчас перед её носом появилась плошка с красным супом. Да, да! Это в прошлой жизни существовали борщ и суп харчо, макароны по-флотски и вареники с вишней. А сейчас просто красный суп: немного сала, кожура от светлы, три картофелины, половинка моркови – всё! К яству прилагался небольшой кусок сыроватого черного хлеба. Как быть? Присесть к столу или остаться у постели больной? Клава глянула на часики. На всё про всё у неё оставалось пятнадцать минут. Надо и поесть успеть, и на Ксению насмотреться. Не вставая с шаткого табурета, Клава набросилась на еду. Она старалась не стучать ложкой, но Ксения всё равно проснулась.

– Что ты ешь? – спросила она, не размыкая век.

– Красный суп, – отвечала Клава.

– Он ещё теплый? Дай мне! – глаза больной распахнулись.

Светло-серые в прошлой жизни, сейчас они казались совсем белыми, словно вобрали в себя всю белизну заснеженных лесов.

– Извини, – смутилась Клава. – Я уже всё съела.

Снова возникла Анна Григорьевна с полной тарелкой красного супа и черной горбушкой. Точно такую же порцию она только что подала Клавдии. Тонкие прозрачные руки схватили тарелку. Эх, не расплескала бы! Суп исходил густым паром, горячий, наверное, а подруга совсем ослабела. Руки – тонкие плети, тело плоское, под толстым одеялом вовсе незаметное. Клавдия поднялась, желая помочь.

– Не надо! – Ксения вцепилась в тарелку. – Я сама! Сама всё съем!

– Кушай! – вздохнула Анна Григорьевна.

Клавдия направилась к выходу. Следом шуршали осторожные шаги беловолосой Ксениной мамы. Анна Григорьевна разговорилась в дверях.

– Ничего. Я тоже рано поседела. В тридцать пять вся голова уже была бела.

– Ксении двадцать, – отозвалась Клава.

– Ничего. Зато смотри, как она ест! В наше время говорили: кто хорошо кушает, тот здоров.

Из-за плеча Анны Григорьевны Клавдия видела, как Ксюша выплыла в прихожую. «Женщина в белом» – страшная история, рассказанная английским писателем, до войны казалась Клаве просто буржуазной сказочкой. Как бы не так! Вон она плывет, белая, почти бестелесная и совершенно беззвучная. Впрочем, цели её совсем не романтичны. Намерзшийся в вяземских лесах, натерпевшийся каких-то вовсе несусветных ужасов, организм Ксении совсем не мог удерживать в себе пищу. Только поела – беги на горшок.

– Раз уж ты проявляешь такое участие к нашей судьбе, – продолжала Анна Григорьевна, – я попрошу тебя ещё об одном одолжении. Бывает, я по две смены кряду на заводе. Бывает, там и ночую. А её надо кормить, сама понимаешь. Да и отопление у нас не паровое. Чуть дом остынет, так Ксеня начинает зубами стучать так, что мертвый проснется. Да что с тобой, девочка? На тебе лица нет!

Клава не успела ответить. Ксения уже вышла из уборной и двигалась к ним, цепляясь обеими руками за стены.

– Послушай, Клава! – шептала она. – Ты ходи к нему. Слышишь? Навещай. Он, наверное, тоже всё время голоден. Мама! Дай же что-нибудь! Ну хоть хлеба!

– Какого же хлеба? И кому? Я вам последнее скормила. – Анна Григорьевна обернулась к дочери. – Да и карточки надо отоварить. Я вчера три часа провела в очереди. Намерзлась. И сегодня опять идти…

Ксения, не в силах долго стоять на ногах, скрылась в комнате. Они услышали, как скрипнули кроватные пружины.

– Вот видишь! – зашептала мать. – Она уже встает. Сама ходит, куда следует. А ты не скажешь ли мне…

– Мне надо бежать! – Клава распахнула дверь в сени.

Потянуло холодом. Анна Григорьевна запахнулась в шаль. Сквозняк – беспечный баловник – прикоснулся к её обветренным щекам, поиграл светлыми прядями, выбившимися из прически, попытался пробраться за ворот байковой кофты. Наверное, Ксеня станет такой же, если проживет ещё двадцать лет. Анна Григорьевна мерзла, но не подавала вида, не корила Клаву, надеясь, что та скажет ей нечто важное. Сердце Клавдии дрогнуло.

– Ксения просила меня помочь одному человеку. Да я и сама должна была помочь. Вы ведь знаете о Генке, да?

– Прикрой дверь. Холодно, – попросила Анна Григорьевна.

Клавдия прикрыла дверь. Эх, упустила возможность улизнуть.

– Говори попросту. Ну? – настаивала Анна Григорьевна.

– Этот человек, о котором печется Ксеня, похоронил нашего Генку. Он знает, где могилка. Он был с Ксеней там… Ну, вы понимаете меня? А теперь он в госпитале. Тяжело болен. Я навещаю его. Такое вот совпадение.

– Может быть, сахарину ему передать? – всполошилась Анна Григорьевна.

Она побежала на кухню. Странное волнение долго мешало ей найти нужный ящик, нужную полку.

– Эй, Никита Захарыч! Не помнишь, куда я сахарин сунула? – Она обернулась к печке.

Бязевая занавеска была отдернута. Все пространство над печью да самого потолка наполняли мелко наколотые березовые дрова. Сбоку примостилось деревянное ведро, заполненное щепой и берестой.

Анна Григорьевна быстро перекрестилась.

– Прости, старик. Я никак не могу уяснить, что мы тебя уже похоронили.

* * *

Клавдия что есть мочи бежала по улице. Поселок Нижние Котлы будто вымер. Серые заборы, узкая колея, проторенная в снегу колесами редких автомобилей. Вдоль домишек – узкие тропки. Прохожие, чтобы разминуться, барахтаются в сугробах. Впереди – полотно железной дороги. Лесенка взбегает на узкий мостик. За ним – Нагорный поселок, трамвай, жизнь. Надо успеть до темноты. Тимофей ждет её. Но Анну-то Григорьевну как жаль! Сбежала, не простившись. Она стоит в дверях, на сквозняке, недоумевает. А за спиной, на койке – белое приведение, безумная дочь. Досадуя на себя, Клава приостановилась. Да кто ж нынче в своем-то уме? Её ли почерневшая от горя мать, или, может быть, те москвичи, что шушукаются в хлебных очередях?

Что сотворила с ними война? Тимофей и говорит-то странно: Зверь-Война, Зверь-Болото. Бред какой-то!

Клавдия снова глянула на часики. Семнадцать тридцать. Надо спешить. Она обещала быть в госпитале не позже шести. Ещё один, последний, раз наведается – и больше ни ногой. Невыносимо, больно, страшно.

* * *

Путь Клавы лежал в сортировочный эвакогоспиталь № 1859, развернутый в здании начальной школы, неподалеку от окружной железной дороги, среди домишек и бесконечных заборов московского предместья. Клава сошла с трамвая, прошла под мостом железной дороги и зашагала вдоль путей. Она знала: идти придется долго, до тех пор пока железнодорожная насыпь не останется далеко внизу, в овражке. Здесь Ксения всегда замедляла шаг. Сверху интересно смотреть на составы. Ползут в разные стороны. Чух-чух, чух-чух. Третьего дня она наблюдала затор. Накануне, перед затором, ясной ночью авиационная бомба упала на пути и не взорвалась. Поезда стояли всё утро, пока велись саперные работы. Клава любила поглазеть на составы, а тут такой случай! Силуэты зачехленной техники на платформах занимали её чрезвычайно. Клава любила угадывать. Если силуэт походил на пушку, то какая эта пушка: тридцатипятимиллиметровая, а может, сорокопятка, а может, и вовсе агрегат калибра сто семь миллиметров с длинным-предлинным стволом. Клава, младшая сестра лейтенанта Наметова, считала себя знатоком вооружений. Порой ей приходилось видеть и самолеты. В основном это маленькие истребители. Капитан Ильин называл их «ишачками». Над теплушками, принимая самые причудливые формы, вились прозрачные дымки. Вагоны, груженные углем, и цистерны для нефтепродуктов – вот самое скучное из зрелищ. Тут нечего угадывать. Вдоль путей бродили часовые в белых длинных одеяниях. Стволы и приклады их винтовок были покрашены белой краской для маскировки. Клава любила поглазеть и на них. А те смотрели на Клаву, улыбались. А иногда начинали кричать всякие непристойности. В этом случае Клава скрепя сердце топала дальше. Ей всегда хотелось, чтобы прогулка от трамвайной остановки до эвакогоспиталя длилась вечно, но она неизменно и скоро заканчивалась. К тому же жуткие сказки капитана Ильина лучше сальных шуток солдат – уроженцев северо-восточных областей.

На подходе к эвакогоспиталю ароматы угольного дымка и креозота разбавлялись сладким, тошнотворным душком смертных мук. Госпитальный двор на скорую руку обнесли заборцем. Листы шифера неплотно прилегали один к другому. Случайный прохожий имел случай полюбопытствовать, испугаться, отпрянуть и снова испугаться, но на этот раз – возможности стремительного падения с крутого откоса, ведущего к железной дороге. А девушка Клава с бесстрашием вступала в пределы чистилища. Она привыкла и тошнотворному запаху, и к виду гнойных бинтов, и к огромной оцинкованной ванне, куда санитары складывали ампутированные конечности. По госпитальному двору сновали озабоченные люди в белых халатах. В ворота вкатывались тентованные грузовики. Кто-то тащил носилки, кто-то исходящие паром ведра, иные ковыляли на костылях, чадя вонючими самокрутками. В углу, возле черного хода, стопкой лежали свежеизготовленные гробы. Серые тени усталости лежали на лицах. На бесконечных веревках, протянутых вдоль и поперек двора, гремело задубевшее на морозе бельё. Клава старалась не смотреть на бурые, несмываемые следы на ветхих простынях – свидетельства телесных мук. На неё никто не обращал внимания, и она по привычке заспешила в раздевалку. Там можно достать из сумки белый халат и переобуться. Время близилось к семи часам. Пора кормить Тимофея. Прежде чем юркнуть в раздевалку, она пробежалась по загаженному снежку туда, где в самом смрадном из углов этого страшного двора, за грудами ломаных ящиков, за кипами разнообразного хлама подмаргивало желтым светом окошко госпитальной палаты. Той самой палаты, где хворал Тимофей Ильин. Каждый раз, приходя сюда, Клава заглядывала в это окно. Изголовье Тимофеевой кровати находилось как раз под подоконником. В щели оконного переплета задували сквозняки, и Тимофей прикрывал голову подушкой. Клава хотела только увидеть его глаза, прошептать одними губами, дескать, я тут, уже пришла. Клава сунулась к окну. Тряхнула головой, опасаясь поверить увиденному, потерла варежкой стекло. Всё верно: постель Тимофея оказалась пуста и гладко прибрана. Клава почуяла, как в груди её зреет и ширится паника.

Она бежала самой короткой дорогой, пренебрегая раздевалкой, толкая встречных, оставляя без внимания скучную брань. Она спотыкалась о чьи-то костыли, ударялась о твердые плечи и дверные косяки. Добежав до нужной палаты, она долго металась между коек. Паника мешала ей найти узкое окошко и пустую кровать под ним. Лоб её взмок, платок сполз на плечи, пальтецо она сама распахнула. Стало немного легче. Клава опустилась на чью-то пустую кровать. Койки, расположенные рядом, также пустовали. Может быть, раненых отправили дальше, в тыл? Но когда? Куда? Эх, она ведь не приходила сюда целых три дня! Кто-то шастал по палате, топал, громыхал жестью. Наверное, это одна из санитарок. Может быть, спросить? Но обратиться с вопросом Ксения не успела. Пожилая, лет шестидесяти, простоватая женщина в белом халате и косынке, воздвиглась над ней монументом несгибаемому трудолюбию. Вооружение её соответствовало поставленным задачам: в правой руке она держала половую щетку на толстом черенке, в левой – пустое жестяное ведро.

– Зачем тут сидишь? – спросила санитарка.

– Не знаю, – отозвалась Клава.

– Ишь ты какая! Пальто драповое, платок лебяжьего пуха, брови подведены. Креста на тебе нет! Не стыдно быть такой красивой, когда люди вокруг мрут!

– Не подводила я брови, бабка! – огрызнулась Клава. – Да и что мне теперь, лицо закрыть паранджой? Слишком красиво оно для тебя? Ты знаешь отношение партии к религиозным извращениям?

– Уходи, откуда явилась. Здесь тебе не Дом мод.

– Я ищу капитана Ильина. Летчика.

– Лежал тут огрызок человека по фамилии Ильин. Всей-то корысти осталось меньше половины. Конечности отсекли – до нужника добраться не мог. А по мне, так лучше бы ему язык отняли. Такого тут понарассказывал!

– Он просто выдумывал от скуки.

– Выдумывал!

Санитарка поставила ведро на пол, щетку прислонила к спинке кровати и наклонилась над Клавой.

– Он такое нес, что не быть ему целым. Хорошо хоть, в таких местах, как это, длинноухих не водится, иначе…

– Да что ж такое он наговорил, бабка? – Клава начинала злиться.

– А про тысячи мертвецов в лесах? А про конную дивизию, вмерзшую в болото? А про то, как он падшую лошадь в лесу жрал? А про то, как в плен сдался? Товарищ Нестеров его бы сам в НКВД сдал, если б от него за версту тухлым мясом не воняло.

– Про конную дивизию я не слышала, – окрысилась Клава. – Да и ты, старая, не ори! Всякая гнида тыловая тут рассуждает про подвиги советских офицеров. Тимофей Ильин – герой! Он брата моего схоронил!

– Он хаял советскую власть! Да где это видано, чтобы запросто так позволили погибнуть тысячам людей! И где? Под самой под Москвой.

Клава сбросила на кровать платок и пальто. Хотела стянуть и свитер, но вовремя вспомнила о дорогом белье, оглядела халат санитарки, клеенчатый фартук, заплатанные локти. Сейчас всем трудно, а на ней сорочка, отделанная кружевами. Да и не драться ли с бабкой она собралась? Отчего щекам стало мокро? Что это капает с подбородка? Почему так трудно дышать?

Санитарка вытащила из кармана и протянула Клаве белый лоскут – кусок обветшавшей госпитальной простыни.

– Утрись!

– Простите, – едва слышно шептала Клава. – Поймите меня.

– Конечно! Кто же не поймет? От страха и лишений разум твоего капитана помутился, вот и врал всякое. Кто же не поймет? – приговаривала санитарка. – Тут всяких увечных бывало на койках. Ой, что творили! Ой, что говорили!

Старуха достала из кармана клеенчатого фартука двухсотграммовую склянку, откупорила, дала Клаве понюхать. Да, спирт пахнет лучше заживо гниющей плоти.

– Пей! – повелела старуха.

Она честно влила в Клаву половину склянки, другую половину выпила сама.

– И что я скажу дома? Потеряли! – заплакала Клава.

– Чай, не навсегда. Найдется, не иголка. Ты ступай к товарищу Нестерову. Ведутся же записи. Тебе скажут, куда его повезли. – Санитарка утерла её слезы.

* * *

Кабинет главного врача эвакогоспиталя провонял дешевой махрой. В клубах серого дыма плавала скупая, наспех собранная меблировка: шаткий стол с облупившейся полировкой, шкафчик со стеклянными дверцами, застеленная грязной простыней лежанка, пара фанерных стульев. Всё. Пачки и кипы бумаг лежали повсюду: они набились в шкаф, они завалили стол, рассыпались по лежанке. Сам хозяин кабинета казался призрачным, едва различимым созданием, болезненным мороком послеоперационных палат. Пробираясь сквозь дым, Клава щурилась, силясь удостовериться в том, что перед ней действительно главный врач эвакогоспиталя. Она плохо помнила лицо товарища Нестерова. Может быть, потому, что ранее ей приходилось видеть его в хирургической амуниции: халате, шапочке, маске. Сейчас, одетый в овчинную безрукавку поверх клетчатой ковбойской рубахи, с открытой макушкой и чисто выбритым лицом, он не был похож сам на себя. Бесцветные глаза его глядели устало и с досадой.

– Я насчет капитана Ильина, – отважно начала Клава. – Я его родственница, ухаживала за ним. А сейчас его увезли.

– Жена? – в глазах Нестерова мелькнул интерес.

– Нет!

– Конечно, нет. Что же это я! Я вас узнал! Вы – волонтер! – врач раздавил недокуренную папиросу в грязной фаянсовой пепельнице, поднялся.

– Капитана Ильина увезли, – продолжил он. – А впрочем, какой он теперь капитан? Так…

Врач осекся, глянул на Клавдию.

– Куда его увезли? – она хотела казаться строгой, но губы дрожали.

– Бог весть! В Мичуринск, в Оренбург, в Горький. Да куда угодно. Только прочь, прочь от этой скотобойни.

– Может быть, в бумагах?

– Да что тут найдешь? Я один заменяю целую контору писарчуков. – Он с отвращением глянул на бумаги.

Клава заметила, что глаза товарища Нестерова слезятся, но жалости не нашлось места в её сердце. Поделом! Нечего так много курить. Клава кашлянула и продолжила наскоро продуманную речь:

– Этот человек – герой Испании и Халхин-Гола. Он замерзал в вяземских болотах, спасая нашу Родину от…

– Да слышал я о Вязьме! Позор для Рабоче-крестьянской Красной армии! Выходит, капитан из окруженцев? Тогда ему повезло, что рук-ног нет, иначе…

– У него нет левой ноги по колено, а правой – до середины бедра. С правой рукой – тоже проблемы, – снова прервала доктора Клава. – В остальном – это совершенно нормальный человек, герой и имеет право…

– Девушка, вас не было три дня, – твердо сказал врач. – По нынешним временам – это очень большой срок!

Надо же, действительно помнит! Но гнев возобладал над изумлением.

– Как же так? – возмутилась Клава. – У человека отняли ноги, а вы его черт знает куда отправили!

– Девушка, вас не было три дня! – повторил врач. – Наш разговор крутится вокруг ампутированных конечностей и бредней натерпевшегося ужасов человека. Пока вы где-то гуляли…

– Я работаю на кирпичном заводе. У нас был аврал…

– У нас тоже. – Доктор указал за окно, туда, где стояла ванна. – Насколько я помню, правая рука капитана тоже была обморожена.

– Нет! Там только кисть не в порядке! Только кисть! Мы так старались! Уходя, я обработала её… Я надеялась…

– Я помню капитана-сказочника. Третий из братьев Гримм! – прервал её товарищ Нестеров. – Я сам и отрезал ему вчера кисть правой руки. Надеюсь, что гангрена не поднимется выше.

– Где он?! Где?! Где?! Он хоронил моего брата!!! Я не успела спросить, где могила!!!

Клава подскочила к Нестерову, ухватилась за полы его халата. Лицо было слишком высоко, терялось в клубах табачного дыма, как горная вершина в низких облаках.

– Успокойтесь, девушка! – холодные ладони крепко ухватили её за запястья. – Человеку, гм… с такими убеждениями лучше находиться подальше от Москвы. Так что мы ещё одолжение вам сделали. Если он, гм… выживет, вы непременно его найдете. Потом.

– Что же мне делать? Где искать его?

– Вам я советую, девушка, – веско добавил доктор, – сходите в храм. Да, да, в храм! Прямо на трамвай и до Донского монастыря! Заодно и развеетесь. От вас спиртом разит!

Он снова махнул рукой в сторону окна.

– Я – комсомолка, – буркнула Клава.

– Ну и что! Перед Богом все равны, так же, как перед стаканом. – Он усмехнулся. – Даже комсомольцы. Ступайте! А в монастыре закажите молебен об окаянной, одержимой бесами душе.

Часть четвертая. Валаамские чудотворцы

Трюм судна был наполнен стонами и запахом человеческих испражнений. Люди. Много людей, кишащих подобно неприятным кухонным паразитам. По углам, в полумраке шевелились странные тени. Может быть, это призраки? Тимофей потряс похмельной головой, припоминая сладковатый привкус Клавкиного самогона. Эх, жалела его Клавдия, но ведь сдала же мусорам! Как помойного кота, сунула в мешок вместе с орденами и медалями, вынесла за порог, а он и не сопротивлялся. С залитых-то глаз какое сопротивление? Может, мстила за что? Про какие-то обиды поминала? А он и не понял ничего. Он-то думал, смыла война прежние прегрешения. Безногий герой, медали о землю скребут. Может быть, и покусал кого или крюком поранил. Может, и антисоветские речи по пьяни говорил. Да с калеки-героя какой же спрос? Разве не отдал он Родине всё? Ну, сказал он мусорам правду о горькой участи приживала при склочной бабе. Ну, пару раз саданул крюком по яловым голенищам. Ему ли, калеке, всерьез драться с двуногими? Оперативники натолкали ему, но не сильно, ровно столько, сколько нужно для телесного успокоения, да и сунули в теплушку.

А конвой в вагонзаке оказался предобрейшим. Поили водкой всех, даже бессловесных «самоваров». Вертухаи так обильно поили – аж стало не до закуски. Тимофей утоп в омуте забвения, а по прибытии на железнодорожную станцию «Приозерск» не досчитался двух медалей «За отвагу». Медали-то старые, довоенные, и получены им были за боевые подвиги над этими самыми ладожскими водами. На что они конвою понадобились? Искать ответ на сей пустой вопрос не оставалось времени. Его вместе с попутчиками, которых он толком не смог рассмотреть, без особой деликатности загрузили в трюм небольшого парохода.

Порой что-то грохотало, порой слышался звон и скрежет. Из дальнего угла кто-то всё твердил жалобным голосом:

– Братцы, да где же это я? Братцы, да где же? Ответьте слепому герою войны…

– Тут все калеки и все герои, – отозвался голос рядом с Тимофеем.

Неподалеку, у правого плеча, шевелилось могучее тело большой воды – Ладожское озеро. Тимофей припоминал его покатые берега, полосы песчаных пляжей, внезапные туманы и шторма. Будто в похмельном полузабытьи, смотрел он на лиман Вуокслы. Парил над гранитными островками, с трехкилометровой высоты похожими на рассыпавшееся цветное ожерелье.

– Выведут корабль на середину озера и пустят ко дну. И никто не попомнит о нас, калеках! – сказал тихий голос.

– Нет. Нас везут на Валаам. Топить не станут. Я знаю точно.

– Вот оно что! Валаам! – прошептал Тимофей.

– Верно. Валаам, – отозвалась темнота. – От материка не менее трех часов ходу. Температура воды за бортом – пять градусов Цельсия. Даже для хорошего пловца – быстрая смерть. А кто из нас нынче хороший пловец? Нас везут на Валаам умирать.

– Выпить бы…

– Там тебе поднесут! – усмехнулась темнота. – На Валааме бухла – хоть залейся!

– За что? – вскинулся Тимофей. – За что так наказывают?!

Он забился, замахал руками. Железный крюк глухо ударил в металлическую обшивку трюма. Страшная новость вырвала его из похмельного полузабытья. Они на судне, их везут на Валаам. Но зачем?

– Выкинут на берег на съедение диким зверям, – будто угадав его мысли, усмехнулась темнота.

– Да там и зверей-то нет, – ответил кто-то.

– Я герой, я воевал! Выжил в болоте под Вязьмой, в окружении! Я бомбил вражеские эшелоны! Я бомбил Валаам в финскую!

– Тем хуже, штурмовик. Если ты разрушил поселение на острове – мы перемерзнем там.

На этот раз Тимофей намеренно ударил крюком по обшивке трюма. Звук получился звонким. Шевеление и бормотание на короткое время прекратились. Неспокойные полчища тараканов в глубине трюма замерли, притихли. Тогда Тимофей снова, в третий раз, ударил крюком по обшивке, ударил со всей нерастраченной дурью. Трюм загудел, но не тихими, измученными голосами, не тараканьей возней, а набатным гулом железа. Над их головами распахнулся люк. В светлом эллипсе света возникла большая ушастая голова. Из-за покатых, подернутых жирком, плеч на них глянуло пасмурное небо.

– Эй, герои войны и труда! – крикнула голова. – Кто там с похмелюги страдает? У кого ещё руки-ноги не все четыре оттяпаны? Счас довершу труды фашистских захватчиков! Станете бузить, сниму со всех протезы. Будете культями да пьяными головами в обшивку стучать.

Ему ответил нестройный хор голосов. Надсадно зарыдала женщина.

Людской гомон потонул в грохоте двигателя. Темноту тряхнуло раз, другой и третий. Наконец редкие толчки превратились в непрерывную вибрацию. Всё вокруг тронулось с места, закачалось, поплыло. Тимофей услышал сиплые отрывистые звуки пароходного гудка.

– У тебя хоть одна-то рука есть? – тихо спросила темнота.

– Есть! – испугался Тимофей, судорожно ощупывая левой ладонью крюк на правой руке.

В кривых переулках поселка имени товарища Молотова, среди чадящих труб и железобетонных заборов, ковырялся в покрытых копотью грядках разный люд. Бывшие фронтовики, неприкаянная шпана, одинокие бабы и бабы семейные, осчастливленные возвращением искалеченных, запойных мужей. Но встречались и порядочные, мастеровитые, трезвые люди. Например, слесарь с медеплавильного завода – дядя Веня Наметов, Вениамин Петрович, отец сердобольной Клавдии. Он изготовил для Тимофея и тележку, и протез на правую руку. Дядя Веня придал протезу форму остро заточенного крюка, снабдил удобным ременным креплением. Тимофей успел привыкнуть к новой стальной, однопалой, но очень опасной кисти на правой руке. Конечно, писать, держать ложку, наполнять стакан, совершать многие другие необходимые действия приходилось левой рукой, но Тимофей привык и к этому. С ногами дело обстояло хуже. В московском госпитале полуживой от усталости хирург отнял ему обе ноги, сохранив колено на правой, а левую укоротив на три четверти. Рана на правой ноге заживала плохо и уже под Горьким, в городишке Арзамас, куда его отправили из осажденной Москвы долечиваться, пришлось сделать повторную операцию на правую ногу. В результате операции ногу отняли до самого паха.

Лежа на жестком полу в вонючем трюме парохода, взявшего курс на Валаам, Тимофей с изумлением чувствовал, как столь разговорчивая до сего времени темнота перешла от расспросов к действиям. Внимательная, осторожная рука ощупывала его тело сантиметр за сантиметром, не оставив без внимания ни орденские планки, ни пуговицы на гимнастерке, ни украшенную пятиконечной звездой пряжку офицерского ремня, ни гульфик.

– А рожа моя тебя не интересует? – усмехнулся Тимофей. – Ишь, яйца-то щупаешь. Да с такой нежностью. Я поначалу подумал, будто ты мужик. А теперь-то точно знаю – баба. Только баба может мужика так за яйца трогать.

Внимательная рука быстро убралась. Темнота долго молчала, прежде чем решилась заговорить снова:

– У тебя нет обеих ног. Вместо правой руки – железный протез, крючок. Но видеть ты можешь. Так?

– Если ты баба, то почему такой странный голос? Много куришь?

– И это тоже.

– Как тебя зовут?

Темнота молчала.

– Эй! Ты где? Я – Тимофей Ильин, капитан ВВС, орденоносец, сталинский сокол и прочее. А ты кто?

– Валентин, – отозвалась темнота, но говорили откуда-то издали, таинственная же собеседница Тимофея сидела где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки.

– Разве это ты, Валентин, только что трогал меня за яйца? – рассмеялся Тимофей.

– Не я, – был ответ. – Да мне и потрогать тебя нечем. Разве что покусать.

Послышался хриплый смешок, прерванный ударом тяжелой волны. Видимо, пароход вышел из бухты. Ощутимая качка, стоны, жалобы, невнятное бормотание и вопли, стук корабельной машины, невыносимое зловоние, щемящая дурнота – все эти неприятные обстоятельства избавили Тимофея от всегдашнего, с самого начала войны неизбывного чувства голода. Но с этим обстоятельством он быстро справился привычным способом. Тимофей уснул. Стоны и возня в трюме, тяжкие удары и плеск ладожской воды время от времени возвращали его к яви. Когда же пароход пришвартовался в Монастырской бухте и матросы раздраили люки, чтобы извлечь из трюма измученные долгой качкой человеческие огрызки, Тимофей позабыл и о внимательных руках, и о внезапно замолчавшей темноте, которая смогла выспросить его о многом, но о себе не сказала ни слова.

* * *

Вот оно, его новое, негаданное обиталище: узкие щели келий, темные коридоры, облупившаяся штукатурка. Сквозняки разгоняют по углам пугливые тени. Воздух горек. Пахнет клопами, махрой и мышиным пометом. По коридорам и лестницам что-то непрестанно движется, ползает, скользит, катится, елозит. Вдоль стен, часто перебирая лапками, бегают длиннохвостые обыватели. Превратиться бы и ему в крысу. Уж он бы бежал долго. Уж он бы не знал усталости. Слетел бы вниз по извилистой дорожке к пристани, к воде, где плавно покачивается катерок. Суденышко еженедельно привозит провизию с материка. Раз в месяц с катером прибывает почтальон. Он привозит им пенсию. Островитяне встречают его. Вяжут в узелки рубли и трешки.

Лада. Её зовут Лада. Сколько ж труда он потратил, чтобы выпытать имя. И кривлялся, и хохмил, и ластился – всё попусту. Так прошла не одна неделя, прежде чем сам нарек. Она смилостивилась, стала отзываться на это имя. Всякий раз неизменно приходила на зов. Трогала его руками, словно желая удостовериться: перед ней всё тот же Тимофей Ильин, и борода, и крюк на правой руке – всё на месте. Он часто, едва ли не каждый день рассказывает ей одну и туже притчу о плавании по коварным холодным водам из большого мира в малый. Тогда в трюме ржавой баржи и состоялось их знакомство. Он узнает её по прикосновению. Она его – по голосу.

Лада совершает вместе с ним еженедельное путешествие к пристани. Он суть глаза, она суть ноги. На пирсе, в небольшом магазинчике они тратят свои небольшие средства. Лада покупает хлеб и желтую горьковатую карамель. Тимофей покупает консервы и водку.

Лада приучает его быть смирным, но он плохо поддается. Лада не сердится на него, и он знает, почему.

– Всё это временно, – говорит она. – Многое можно вытерпеть, если знаешь, что терпеть недолго.

Лада хочет уйти, покинуть обшарпанные корпуса. Лада хочет жить в лесу. Там ей не придется прятать за картонной маской сгоревшее лицо. Она хочет жить в скиту. Там нет клопов, крыс, безмолвных «самоваров», но ему, безногому прощелыге, самостоятельно до скита не добраться.

Матросы катера продают водку задешево. На чем наваривают, не поймешь. В тот день Тимофей взял полдюжины бутылок. Каждую заботливо обернул газетой, сложил покупки в военный сидор. Лада стояла в стороне, на краю пирса. Свежий ветерок играл краями её серого платка.

– А что, баба твоя водки не пьёт? – спросил пожилой матрос.

– Нет.

– А тебя, безногого, терпит! – усмехнулся матрос. – Или для этих мест ты ого-го? Чай, в интернате-то одни безногие, целых нет. А у тебя, я смотрю, ноги не шибко высоко оттяпаны. Хозяйство в сохранности? Да? Это для бабы главное. А баба-то твоя маску носит. В лицо ранена? Совсем урод, да?

Тимофей закурил, воззрился на матроса снизу вверх. Обветренное, бесцветное лицо, водянистые, наполненные ладожским свинцом глаза, белесая шевелюра, клочковатая борода, на правой руке глубокий шрам. Другой – на лице, пересекает лоб, свежий, розовый. Матрос похож на финку Сохви, будто родной брат. Но Сохви немногословна, шутить не любит.

– Она упала лицом в огонь, когда узнала о гибели мужа, – проговорил Тимофей. – Дурно стало, понимаешь? Так и сгорело её лицо.

– Чай, если на лицо не смотреть, остальное ничего?

Тимофей, выпустив дым из ноздрей, огляделся. Чайки с громкими криками носились над пирсом. В пасмурную погоду ладожская вода цветом напоминает расплавленный свинец и так же холодна, как в солнечную. А вот и катерок трется свежевыкрашенным бортом о старую монастырскую пристань. Сине-белые борта, черная надпись «Снабженец». Даже при небольшом волнении на такой посудине ходить по Ладоге опасно. Наверное, говорливый матрос – смелый человек. Сейчас проверим! Тимофей ловко подцепил крюком голенище кирзовой обувки. Толстые, прошитые гвоздями подошвы взлетели в воздух. Тимофей подбросил себя на руках, ударил противника тяжелым плечом в бок, улучшил летные качества утратившего опору тела. Матрос пытался ухватиться за береговую тумбу, но лишь обломал ногти. Валился шутник в воду молча. Зато Тимка, и сам едва не свалившийся с причала, заорал, что есть мочи:

– Человек за бортом!

Тотчас из носовой каюты катерка выскочили люди. В воду полетел спасательный круг. С другого конца пирса явилась Лада, а матрос уже лез из воды, цепляясь за брошенный ему конец, подобно обезьяне. Вода лилась с него водопадом.

– Подрался, – сказала Лада. – Уже выпил?

– Нет ещё! Но я сейчас…

– Не сейчас! – голос её звучал привычно строго. – Если выпьешь сейчас – ночевать будешь на пирсе. Я тебя, пьяного, в гору не потащу!

– Ох, и строга же ты к мужу, женщина! – засмеялись с катера.

– Он мне не муж, – отозвалась Лада строже прежнего и для острастки ткнула Тимофея в бок мыском сапога.

* * *

– Ты знаешь, что такое пивнушка? – сейчас Тимофей видел только её спину и матерчатую котомку на боку и правую руку, сжимавшую лохматую пеньковую веревку. В ней звякали-брякали поллитровки.

Лада не пьет. Она покупает водку, чтобы потом, когда товары в лавке иссякнут, обменять её на необходимое. К передку его тележки, к ржавому кованому кольцу привязана веревка. Лада время от времени дергала за веревку, чтобы облегчить ему подъем.

– Отвечай, что знаешь о пивнушках? – приставал Тимофей.

– Ничего.

– На привокзальной площади в Горьком была отличная пивнушка. Там мы с мужиками заседали. Вечеринка! Это, конечно, не «Прага» в Москве с шампанским. Это попроще. Но свобода! Ты знаешь, что такое свобода?

– Нет.

– А я знаю!

Без умолку болтая, Тимофей не забывал толкать себя вверх по дорожке при помощи крюка и утюжка. Колеса тележки шелестели по щебенке. Надо же помогать женщине. Ей тяжело. Она и снедь тащит, и его.

– У меня не было жены. Не успел. А родителей не помню. Не хочу. И на тебе я не женюсь. Га-га-га! Эй, бери левее! Ещё два шага! Всё, теперь прямо шагай.

И Лада послушно шла в нужном направлении.

– Ты сопьешься, Тимка, – коротко проговорила она.

– Где тут сопьешься? Что пропивать? Имущества нет. Пенсия грошовая.

– Ты всё ведь на водку потратил. Последнее. Что станешь есть?

– Завтра пойду грибы собирать! Га-га-га! Ты со мной? Эй!

Вершина холма была теперь совсем близко. Дорожка последний раз вильнула налево и перестала карабкаться по крутому склону. Теперь пологий подъем приведет их под раскидистые кроны тополей, туда, где возвышается дырявый купол надвратной часовни. Тимофей достал из заплечного пешка поллитровку. Откупоривал торопливо, ловко орудуя крюком, сглатывая обильную слюну. Исковерканная жестянка отлетела в сторону. Не прошло и пяти минут, как за ней последовала пустая стеклотара. Бутылка глухо ударилась о траву. Лада мгновенно обернулась.

– Опять ты за свое? Не мог до дома дотерпеть? А если я назло тебе эти вот четыре поллитровки сейчас в траву вылью?

Она тряхнула котомкой. Бутылки звякнули.

– А лей! С-с-с-сволочь! – завопил Тимофей.

Из-за ближайших кустов выползли двое калек. Мужик и баба. Тимофей учуял их носом. Интернатские аборигены мылись нечасто, воняли псиной и карболкой. Но эти двое – особый случай. Супруги! Парень совсем молодой, глаза вытаращенные, губы яркие, большие, как у клоуна в московском цирке. Машет обрубками рук, мычит что-то, но двинуться с места не может. Жена его, фронтовичка Панкратова, выдернула из-под мужа тележку, зажала под мышкой, а другой рукой за шиворот ухватила. Но этот «самовар» – бойкий, дергается, зубы скалит. Не чета тем, что в бывших кельях кульками лежат да мрут от тоски. Каждую неделю похороны. Интернатский сторож Фадей таскает на кладбище короткие гробы. Баба «самовара» – много постарше и, как Тимофей, без обеих ног. Зато руки у неё загребущие, ловкие, голосок звонкий, как трамвайный звонок. Эх, не кататься ему больше на трамваях!

– Клавка с-с-с-сволочь!!!

Сознание Тимофея валилось в пьяный омут. Последний зов его, последняя вспышка перед угасанием, странный, по недоразумению не высказанный ранее вопрос:

– Как ты находишь дорогу? Почему не теряешь тропу? Э? Я видел – деревце встало перед тобой, а ты его обошла. Я видел – сук нависал, а ты наклонилась. Как это может быть? Ведь ты слепа, а грибы находить умеешь! Впрочем и теряешься иногда… То видишь… то нет… Так?..

– Не так, – отозвалась она. – Не вижу я ни зги. Не раз уж тебе говорила. Нет у меня глаз. Сам же видел. Ангелы водят меня. Когда ведут – знаю дорогу. Когда засыпают – и я теряюсь. В такое время ты мой ангел ясноглазый.

– Под го-о-ородом Горьким, хде яс-с-сныя зорьки!

– Стукнуть бы тебя!

Язык переставал слушаться Тимофея. Любопытство куда-то улетучилось. Ему на смену явился пьяный задор.

– Я баб имел и до войны, и после, – собрав последние силы, твердо заявил Тимофей. – И скажу тебе прямо: в Горьком бабы ничуть не хуже, чем в Москве. Вот только Клавка – сволочь! С-с-с-сволочь!!!

Тележка выскользнула из-под его тела, укатилась, непослушная, вперед, а он завалился на спину. Земная твердь, словно досадуя на его беспутство, больно ударила по затылку. Но главное, заветное – плотно завязанный сидор с оставшимися пятью поллитровками он крепко прижимал к груди.

Мир вращался вокруг него всё быстрее. Всё вертелось вокруг прикрытого маской лица Лады. Наверное, она склонилась над ним. Зачем? Всё равно ведь ничего не увидит. Да и хорошо! Эх, страшна же рожа у него, а бабы всё равно любят. Хоть такие, но любят!

– Клавка, с-с-сволочь!!! – в последний раз, едва слышно пролепетал Тимофей и затих.

* * *

Скрипучая кровать. Висишь, будто в гамаке. Худой матрас провонял мочой. Кроватная сетка истошно визжит при каждом движении. И лежать здесь невмоготу, и выбраться наружу непросто. А тут ещё похмельная муть в голове и непрерывные позывы в брюхе. Надо как-то добраться до параши – оцинкованного ведра, прикрытого кривой крышкой. Оно стоит у двери. Добрая Лада иногда опорожняет его. Наверное, ей противно, но картонная маска не морщит нос, не кривится, всегда гладкая, всегда одинаковая. Тимофей пытается выбраться из кровати, хочет уцепиться крюком за сварной каркас и понимает: протеза на правой руке нет.

– Ты вчера опять подрался, летчик, – говорит темнота голосом Валентина.

Валентин – «самовар», человек, лишенный рук и ног. Главное несчастье Тимофея в том, что Валентин слышит, может говорить и плакать. Валентин плачет, когда в непогоду начинают болеть его руки и ноги. Валентин плачет, когда подолгу не приходит санитарка Сохви. Но стоит Валентину заплакать – Сохви является сразу. Санитарка пеленает его и помогает опростаться. В тот момент, когда она держит Валентина над парашей, Валентин тоже, бывает, плачет. Он бывает весел лишь во время еды. Кормит Валентина Тимофей. Он же подносит Валентину сто грамм, а если расщедрится, то и сто пятьдесят.

– Ты вчера распорол крюком мужа фронтовички Панкратовой, – говорит Валентин.

– Как так распорол?

– Порвал рубаху и портки.

– Какие там портки! У него обеих ног нет! Не портки – одно название. – Тимофей наконец изловчился, ухватился левой рукой за каркас кровати и вытянул своё тело из пружинного плена. Удар о грязный пол оказался чувствительным, а Валентин не умолкал. И то правда. В крошечное оконце их кельи вливалась ясная лазурь. Погода хорошая, и у юного калеки не болят давно отнятые руки и ноги.

– Ты выматерил обоих: и фронтовичку, и её муженька. Тот ответил тебе, ну ты и полоснул его крюком. Лада обозлилась. Когда ты вторую бутылку выпил и уснул, она забрала твой крюк и унесла. А фронтовичка…

– Почему ты называешь Панкратову фронтовичкой? Разве мы не все тут фронтовики?

– Я не фронтовик, – всхлипнул Валентин. – Мы только в бой успели вступить и всё. На минное поле сразу попали. Я и немца-то ни одного не убил. На минном поле какие немцы? И всё.

Тимофей знал, что Валька уже плачет. Уж крутит бессильно головой, уже мочит подушку. Беда с ним. Никак не может смириться! И смотреть на него тошно, и не жалеть невозможно. Тимофей справил нужду, воздвиг тело на тележку. Что ж делать? Надо идти на сестринский пост. Хоть воды для бедолаги спросить.

Руки, ноги, голова – роскошь невообразимая. Мечтает человек о богатстве или, положим, о бабе особо красивой и недоступной мечтает. А всего-то надо ему для счастья: пару рук, пару ног и чтоб голова соображала. Без хорошо соображающей головы руки и ноги сохранить в целости намного труднее. А без ног и только с одной рукой как донести чашку до постели тяжело больного товарища? Ах, эти коридоры – окошко в торцевой стене. На потолке запыленные лампочки, и те не светят. И это роскошь, потому что зимовали вовсе без электричества. На две палаты – одна керосиновая лампа. Да к чему свет слабовидящим или вовсе слепым? Вот Лада – счастливица. И свет ей не нужен – ей всегда светло. И руки-ноги целы. И душевная она. Вон идет навстречу по коридору. Наверно, опять ангелом ведома. И он же, ангел, нашептал ей про Валькину горесть. Опять плачет Валька-инвалид Отечественной войны, и часа не провоевавший. Тимофей видел, как Лада вошла в их общую келью. Его крюк она держала навесу за ремешок крепления. Тимофею не хотелось торопиться, тем более что в левой ладони зажата кружка с водой. Поторопишься – расплещешь. А до завтрака ещё далеко, чая нет, но надо же хоть чем-то напоить бедолагу. Пока Тимофей добирался до кельи, плач Валентина утих. Ильин протиснулся в приоткрытую дверь, гордясь тем, что кружка всё ещё полна. Он увидел знакомый силуэт на светлом фоне оконца. Прямая спина, длинное до пола, одеяние, чем-то напоминающее монашеские ризы, плотно облегающий голову платок. Валентин молчал – ни всхлипа, ни движения грудной клетки.

– Умер? – догадался Тимофей.

– Да, – отозвалась Лада.

– А может, уснул? Он только что плакал.

– Он умер, – коротко сказала Лада. – Я точно знаю – умер.

Она держала ладонь на Валькином переносье, так, чтобы прикрыть сразу оба глаза.

– Если б я водки ему дал, может, он и пожил бы ещё, – буркнул Тимофей. – Может быть…

– Может быть, – эхом отозвалась Лада.

– Но ты же забрала водку. И крючок мой забрала. Где сидор, а? Где стеклотара? – Тимофей шипел и плевался. Вода из оловянной кружки выплескивалась на грязный пол.

– С-с-сволочь! – взревел Тимофей. – Зачем забрала?! Жалко тебе?! Ты мне не жена! Знаешь, сколько я таких, как ты, имел?! А ты мне не дала!..

Тимофей размахнулся, но бросить кружку в картонное лицо не решился. Бросил в стену. Расплющенный металл покатился, загремел по заплеванному полу. Незрячие глаза в прорезях картонной маски отрешенно смотрели куда-то в сторону.

* * *

Тимофей вывалился на улицу. Нет, он больше не вернется в интернатский корпус. Конечно, до дальних скитов, уединенных мест, где раньше жили монахи, ему не добраться. Но и здесь оставаться больше нельзя. Невозможно оставаться.

– О чем страдаешь? – спросил старик.

– А ты присмотрись, – нехотя отвечал Тимофей. – Откуда так яблоками пахнет?

– Это ещё прошлогодние. Я их сохраняю в погребке, – был ответ. – Прошлый год был хороший урожай. Ещё осталось немного.

Старик порылся к карманах, достал небольшое сморщенное яблочко, протянул его Тимофею. Ильин вцепился пальцами в скользкий бок, да так, что из-под кожуры брызнула суховатая по весеннему времени мякоть.

– Да у тебя и зубов-то нет. Так откусываешь боковыми, будто кот.

– Не-а, нету. Немец зубы одним ударом высадил.

– Жрать, наверное, всё время хочешь? Ещё бы! Молодой! Который тебе год? Дай-ка угадаю, – бормотал старик, наблюдая, как Тимофей грызет яблоко.

– Не угадывай, дед, я так скажу. Тридцать шесть мне. По здешним меркам – старик. Вот Валька, мой сосед, он молодой. Ему – двадцать четыре. Но он уже умер, потому что добрый был. А я жив, потому что злой.

Они сидели посреди монастырского двора, с четырех сторон окруженного трехэтажными белеными корпусами интерната – бывшими кельями Спасо-Преображенского монастыря. Над их головами зацветала старая яблоня. Над крышами корпусов возносились синие луковицы собора. Выше всех вздымалась угловатая колокольня. Но её-то почти с любого места можно увидеть. Беги на противоположный конец острова – узришь и оттуда. А тут, во дворе, не охота и голову задирать, но Тимофей не ленился, задирал. А бывало, и ложился на спину рядом с яблоней, смотрел вверх. Подолгу смотрел, будто взлететь примерялся.

– Я влезу туда, старик! Клянусь! – пробормотал Тимофей, отбрасывая в сторону черенок. Он съел яблоко вместе с семечками и сердцевиной.

– Человек – не белка, – отозвался старик. – По земле ходить должен.

– Лада ангелов видит. Врёт?

– Человеки мы и человеческое приплетается. Люди лгут часто. Но Лада не лжет.

Старик Фадей – в сильно заношенных, но не рваных опорках, брезентовых штанах и чистой телогрейке, сидел на березовом чурбаке. Результат утренних трудов – значительная гора наколотых дров – возвышался по левую руку от него. По правую примостился Тимофей.

– А рука-то у меня есть. Смотри! Левая уцелела! – Тимофей поднял окровавленную кисть. Костяшки тыльной стороны ладони были разбиты, но ссадины уже подсохли.

– Чай, дрался?

– С кем? В моей палате только Валентин – и тот помер, – прорычал Тимофей. – Наверное, теперь такого же подложат. Будет или стонать, или молчать, как сом. Ни потрепаться, ни выпить. Эх, передушить бы всех их, да тоже жалко… Да и то прав ты. Дрался, видать, вчера. Только не помню с кем… Лада говорит, что с мужем фронтовички Панкратовой… жаль…

– Жалость – это хорошо, – пробормотал старик. – Но и трудиться надо. Не терять к труду привычки. Не годится все силы на драку изводить.

– …я помогаю их брить, опростаться помогаю. Вторую весну служу санитаром. Эх, свалить бы, да куда тут свалишь? Ты-то где так долго пропадал?

– Остров большой, – заметил Фадей. – Да и вокруг – не одна вода, другие острова есть. Я на Скитском острове был. Избу там чинил. По озеру плавал – рыбу ловил. Весной вода тихая.

Старик внимательно смотрел, как ловко Тимофей скручивает сигаретку. Левой рукой, шустрыми пальцами лишь чуть-чуть подсобляя себе крюком правой. На правом же крюке имелось специальное приспособление, чтобы курево удерживать. Левую руку Тимофей сразу же спрятал в брезентовую рукавицу, берег.

– Куришь? – вздохнул старик.

– Да! И сам курю, и «самоварам» даю. Это тоже моя работа. Они радуются. Кто стонал – перестает стонать. Но молчаливые всё равно молчат. Спасибо, старик, что хоть ты со мной говоришь.

– Зови меня Фадеем, – тихо проговорил старик. – Или имя моё забыл?

– Фадей, а Фадей! – завопил, что есть мочи, Тимофей. – Скажи, Фадей, где мне найти бля…? Эх, хоть бы козы были на этом острове! Мне бы по нынешней нужде и коза сгодилась. Дожил!

– Продажным женщинам надо платить, – почти шепотом произнес старик. – Ты чем заплатишь?

Тимофей притих, впервые за всё время разговора уставился в лицо Фадея. Борода густая, кучерявая, изжелта-белая, над бородой острый в красных прожилках нос и хитро прищуренные, под нависшими густыми бровями глаза. Тело у старика костлявое, ноги длинные, плечи широкие, кисти рук большие, ладони покрыты мозолями. На тыльных сторонах вены синие, а суставы старческие, припухшие.

– У меня есть бухло. – Тимофей сглотнул. – Могу водкой расплатиться.

– Значит, не всё выпил? – Глаза старика сделались ещё уже.

– Не всё. Сохну пока. Вот почтальон пенсию привезет, тогда… Мне до пенсии с двумя поллитровками надо дотянуть. А остальное на хлеб обменяю. Без хлеба ведь тоже нельзя.

Цепкие глаза старика обшарили куцее тельце Тимофея.

– Я тебе места покажу. Тут мест много всяких и, по нашей скудости, как раз закуска в озере плавает. Ты веселый человек, живой. В тебе огонь Господень не угас. Вот только…

– Член партии я, дед, и от коммунистических идей не отрекался. Думаешь, обижен советской властью, так отрекусь? – Странный, давно забытый задор кипел в теле Тимофея, словно надел он летную куртку и краги, словно покрыл голову летным шлемом.

Чудилось, будто бегут они с Генкой к их летающему гиганту. Планшет с картой по ноге хлопает. А под брюхом родного «Ледокола» снуют техники, подтягивают на лебедках тяжелые бомбы, заправляют ленты в пулеметы, заливают топливо в баки. Анатолий Афиногенович, штурман, прокладывает на карте маршрут полета. Гул турбин подобен какофонии джаз-банда.

– Толя! – завопил во весь дух Тимофей. – Афиногеныч!

– Опять орет! – пробормотала Сохви. – Как по-русски?

Тимофей уставился на финку. Была она ни стара, ни молода и, по нынешней ущербности казалась Тимофею огромной. Это её сильные ручищи извлекли его из трюма. Это она, не ведая устали, перетаскивала живой груз теплохода с монастырской пристани на гору, где располагались трехэтажные корпуса интерната для инвалидов Великой Отечественной войны. Тимофей помнил её руки, когда он, обессиленный шестичасовой качкой, не мог совладать со своим телом. Тогда она обнимала его нежно, как любовника. Сохви – безмолвная и обязательная, помогала сестрам милосердия, но в интернате не жила, на работу не нанималась. Сохви имела домик в поселке, в трех верстах от интерната, большую серую в яблоках кобылу и её сына, серенького жеребчика по кличке Кипарис. Каждый день Сохви вкатывалась в интернатский двор в своей повозке. Начальник интерната скупо платил ей за вспашку огорода и за работу в прачечной. По валаамским меркам, Сохви была богачкой, но от платы никогда не отказывалась.

– Наклонись-ка ко мне! – щебетал Тимофей, скаля пустые десны. – Я тебе скажу, как по-русски.

Сохви покорно наклонилась. Он увидел её нос и обветренные щеки совсем рядом. Но целью его являлись губы финки, большие, влажные, яркие. Ловко подбросив тело над тележкой, он клюнул Сохви в губы. Хотел губами прикоснуться к губам, а попал в подбородок. Очень хотелось укусить, ещё больше – поцеловать. Но ни того, ни другого никак не удавалось сделать.

– Опять не получилось! – Тимофей сплюнул.

Сохви распрямилась и теперь надменно взирала на него со своей недосягаемой высоты.

– По-русски – дурак! – бросила она и ушла.

Вскоре финка снова появилась в дверях. В каждой ручище – по большой корзине. В каждой корзине – по паре «самоваров». «Самовары» – парни молодые, но без рук, без ног. А многие и без языка – контуженые. Наверное, сама их и пеленала. Быстро у неё это получается, ловко. Ворочает Сохви инвалидов с боку на бок, а те только покряхтывают и радуются. Хоть и большие у Сохви руки, зато женские, гладкие, выносливые – от тяжелой работы не портятся. Замкнуто её лицо не улыбчиво, угловато, молчалива она, а всё ж баба и пахнет бабой. Тимофей тоже пеленал «самоваров». Бывало такое. Но от его руки искалеченные тела ускользали. Он спеленает или слишком туго, или наоборот – оставит щели. Тогда больного человека прохватит ладожским сквозняком. Такому от пневмонии ли, от насморка незамедлительно верная смерть. Тимофею обязанности няньки надоели, а приткнуть себя к иному делу не получалось. Так, под предлогом сортировки хранящегося там картофеля, он стал наведываться в храм. Поначалу попросту пил и там, закусывая горькую подопревшими сырыми клубнями. Но в храме пилось как-то скучно, без аппетита и более двухсот граммов никак не вмещалось. Чудилось Тимофею, даже на трезвый ум, будто смотрят на него с темных сводов прекрасные лики. Смотрят по-разному: кто с насмешкой, кто с укоризной, кто с жалостью. Ночуя в провонявшей мочой палате, он грезил о безбрежной свободе храмовых сводов. Будто вовсе нет у храма потолка, будто купол его возносится в бесконечную высоту, откуда и смотрят на него строгие лики. И от взглядов этих он и сыт, и пьян, и весел, и крылат. Надо, надо опять наведаться туда. Хоть немножко побыть. Хоть полчасика. Тимофей заторопился.

– Эй, летчик! – засмеялся старик. – Крылатая твоя душа! Куда собрался? Снова картошку перебирать? В нашем храме наиглавнейшему партийному вождю поклонов не кладут. Так там его усов ещё к стене не пририсовали!

– Антисоветские речи? – зарычал Тимофей.

– Какие?! – Фадей поднялся навстречу Сохви, принял у неё одну из корзин. – Ишь ты! Слова он знает! Речи! Помоги-ка корзины на дерево повесить!

– Издеваешься над одноруким и безногим? – набычился Тимофей. – Мне самому бы кто помог! Хоть на опохмел бы кто налил! Да и они тоже люди. Посмотри…

Тимофей примолк, поймав взгляд одного из обитателей корзин. Этого парня он сам вчера утром угощал жиденькой интернатской кашей и поил морковным отваром из чайника с отбитым носом. Тогда, утром, парень ни в какую не хотел отвечать на его разговоры, лишь прикрывал глаза и судорожно сглатывал пресную, пахнущую прогорклым маслом пищу. Теперь же серые глаза его были широко распахнуты и устремлены на Тимофея. Казалось, ещё миг – и он выпростает из прелых пелен жилистую, худую ладонь, окликнет по имени, попросит о чем-нибудь. От такого взгляда не убежишь. А старик не переставал ворчать:

– Не на землю же их ставить? Вешай на ветки! Посмотри, коты кругом шныряют. Неровен час, героев войны обидят. Говорю тебе: на сучья. Ну что же ты, Сохви? Я говорю: выше вешай. Вот сюда, в тень! Эк, рыбой-то от тебя прет! В тенек, под веточку. Нет, не туда! Там осиное гнездо! А ты куда, шустрила? Ног нет, а скачешь зайцем! Возьми хоть пук травы, будешь ос от них отгонять. Ах ты, крылатая душа! Сохви, посмотри, как помчался!

Тимофей больше не хотел слушать их, не хотел смотреть, не думал повиноваться. Надоело! Сколько можно ковыряться в кале и моче? Сколько можно смотреть в пустые глаза? Какой смысл помогать отверженным, если они сами не хотят жить? Что толку маяться по бывшим монастырским кельям, где в каждом углу – страдание. Галка – бывшая партизанка, такая же безногая, как он. Не только ноги войне оставила, но и троих детей. Перестает выть, только получив от него полный стакан. Перекрестов – герой-разведчик. Каждый день спрашивает у Тимофея и его, и свое имя. Ничего не помнит, ни родного города, ни отца, ни матери. Всё пропало, мир обрушился в ничто, а он всё живет. Тимофей и рад бы вспороть ему брюхо своим крюком, ведь не накажет его за такой поступок Советское государство. Дальше Валаама не сошлет. Но жалко! Ой, как жалко! Проклятая, неотвязная жалость! Вот Тимофей и ругает разведчика, и поколачивает, а сам с ложки ежедневно, да не раз на дню, кормит, будто нянька, и водкой угощает.

Вот и храмовые двери. Зимой в щели между досками задувает холодом, зато летом в эти же щели солнышко светит. Советская власть на верующих смотрит косо. Ни инвалиды, ни колхозники, ни полупьяная интернатская обслуга храм вниманием не жалуют. И это тоже хорошо. Просторно тут одному, не скучно и пахнет хорошо – землей, картошкой и прошлогодними яблоками.

* * *

Старик смотрел, как тают в сумерках давно не беленые монастырские корпуса.

– Пусть живет в храме, – хмуро заметила вдова генерала.

Она только что вышла из дверей и встала рядом с Сохви. Эх, нарек её летчик не по-христиански. Да и стоило ли иного от него ждать? Ведь настоящего своего имени генеральская вдова ему так и не назвала. Скрытная, добродетельная, терпеливая, с миром ничем не связанная – хорошая из неё монахиня получится.

– Тошно ему с увечными. Испражнениями всё пропахло и страданием. А в храме он выздоровеет. Бес выскочит из него.

Молчаливый жест Сохви был красноречивей любых слов. Она ударила себе по шее указательным пальцем.

– У него в кармане пол-литра, – холодно сказала финка. – В храме и выпьет.

– Кружится многомятежный мир со всеми своими прелестями, – вздохнул Фадей.

– Ты видел, где он спит? – Сохви надвигалась живой скалой. – На могиле святых старцев. Вот где!

– Хорошее место, – отозвался Фадей.

– Там же и пьет. – Сохви повторила свой красноречивый жест. – Там же гадит.

– Нет! – возразила вдова генерала, и Фадею на миг почудилось, будто картонная маска на её лице порозовела от гнева.

Нет, не до конца ещё отрешилась его духовная дочь от страстей. Да кто ж без греха? Он и сам грешен! Женщина в маске на миг запнулась, дернула головой, словно могла видеть висящих на яблоне «самоваров».

– …он не такой, как другие, – продолжила она. – Где попало гадить не станет.

– Оскверняет храм, – буркнула Сохви.

– Храм осквернили до него, – проговорил Фадей.

– Он даже не крещен! – гнула своё Сохви.

– Кому ведома судьба «Ивана родства не помнящего»? Сейчас он много ближе к Богу, нежели в тот день, когда наши братья покидали остров.

– Он выдаст нас. Он коммунист! – последнее слово Сохви выплюнула со странным, несвойственным ей волнением.

– Человека нельзя узнать, не доверившись ему. – Фадей прикоснулся к ладони генеральской вдовы. – Я-то к тебе расположился, а вот ты знать меня не хочешь. Не доверяешь! Имени своего назвать не хочешь.

– Я ведь тоже коммунистка, – тихо отозвалась та. – То есть член партии… была. А теперь, старик, дай мне имя по своему усмотрению. Новая жизнь – новое имя.

Сохви схватила её за руку, потянула за собой. Женщины подступили к нему вплотную. Стояли рядом, ладонь в ладони. Фадей видел внимательные глаза Сохви прямо перед собой – они были примерно одного роста. Генеральская вдова замерла, опустив голову. Казалось, она вся обратилась в слух.

– Совершим обряд, дети, – молвил старик. – Не станем более откладывать.

Высоко на яблоне, в зацветающей кроне висели в корзинах, смотрели на заговорщиков усталые глаза обреченных. Майский ветерок ласкал их бритые макушки, нечаянный гость – солнечный зайчик – словно невзначай, щекотал ноздри, заставляя чихать. Да, они всё ещё живы.

* * *

Тележка Тимофея гремела колесами по каменному полу Свято-Преображенского собора. Он засовывал острие крюка в щели между каменными плитами, протискивал тело в труднодоступные места, осматривался. Гулкий и пустынный, храм берег под высокими сводами тихие отголоски давно умершего детства: нестройные, протяжные песнопения, плач, шелест ветхих страниц. Хотелось воспоминаний – давних, самых нежных и туманных, но они не приходили. Помнилось только летное училище. Рисковая, полная забав, недолгая судьба пилота. И всё.

Он пробрался в давно облюбованный угол помещения. Там, за стопками деревянных ящиков, за горой прошлогоднего проросшего картофеля, он устроил себе гнездо. Сюда он перетащил свое скромное достояние: две смены белья, новую гимнастерку, коротко обрезанный овчинный тулуп, запас махорки, спички, перочинный нож, простейший плотницкий инструмент. Всё. Здесь ему легко засыпалось, здесь снились чудесные сны. В переполненную страданием келью он больше не вернется.

Завтра колхозники придут за посадочным материалом, но нынче у них выходной. Что же может шуршать там, за картофельной кучей? Надо бы перепрятать вещи. Островной народец нищ, воровать тут нечего, а вдруг? Тимофей скатал в трубку засаленный матрас и подушку, схватил вещмешок. Пока он возился с мешком – матрас раскатался. Пришлось делать две ходки к алтарю. Сначала отнес мешок, потом, тарахтя колесами, постукивая утюгом, позвякивая крюком, отправился за постельными принадлежностями.

– Буду спать в алтаре. Ну и что? Буду спать в алтаре… – твердил он всю дорогу от царских врат до левого придела и обратно.

Проклятый матрас пах мышами и тухлым картофелем, но без него не обойтись, на голом полу спать холодно. Замерзнув, его левая, давно отнятая нога начинала «вспоминать» вяземское болото и ныть, и зудеть, и мешать спать. Из-под матраса выкатилась давно заныканная стеклотара – трехсотграммовая бутылка хреновухи. Решил её опустошить. Сегодня ведь 9 Мая. Праздник Победы.

– С праздником тебя, население земли! – пробормотал Тимофей и в три глотка опорожнил шкалик. Крякнул, утерся, подцепил крюком матрас и потащился в алтарю, весело напевая:

– Кипучая, могучая, никем не победимая!..

Не преодолев и половины пути, Тимофей, хоть и был занят своими мыслями, заметил всё же странное движение. Он тряхнул головой, потер глаза – не помогло. Морок оказался живуч. Две медленные тени, похожие на те, что он видел и раньше, но всегда лишь в темных углах храма, возле двери на хоры или в левом приделе, теперь вышли на свет. Одетые в длинные рубахи и клобуки, с седыми нечесаными бородами, оба показались ему странниками – Христа ради просителями. Такие перехожие людишки часто заходили в их поволжский городок. Давние времена, смутные воспоминания, неприятная возня под ложечкой, старая выжженная каленым железом рана. Он видывал таких вот странничков с детскими, изумленными глазами в те времена, когда и сам был ребенком. Тимофею внезапно сделалось страшно.

– Здорово, колхознички! – рявкнул он и для острастки хряпнул об пол утюжком. – За картошкой пришли? В праздник трудитесь? Так с 9-м маем вас. Сто грамм не поднесете ли воину-победителю? Нет? Тогда, может, двести?

– Мы пришли навестить наших братьев, – был ответ. – Картошка нам не нужна. Водки у нас нет.

– Каких братьев? Ваши братья могут быть только в интернате. А тут один я живу. Ну ещё всякие паразиты: мыши, крысы, тараканы, платяная вошь, вошь лобковая и прочая гадость.

Тимофей попытался засмеяться, но вместо хохота сумел исторгнуть из груди лишь странный, подобный мышиному, писк.

– Наши братья живут здесь с тобой, но они под спудом, – прошелестел тихий голос. – Помолись с нами о них.

– Что?! Я – молиться?

– Да. Поплачь! Каждая твоя слеза на вес золота. Каждая капля пота твоего, твоей крови имеет огромную цену в глазах Его. Помолись за нас и за наших братьев.

– Не умею. Не буду! – ревел Тимофей и с наслаждением слушал, как рев его взлетает к потолку. Да, хороша хреновуха! Лучше водки намного!

– А я слышал, как ты молился. Видел, как плакал… – шелестел голос.

– Я?! Где?!

– Здесь! Вчера! – сказал второй, громкий, голос с плохо скрываемым ехидством. – Плакал за картофельной кучей.

– Послушайте, колхозники, – взмолился Тимофей. – Я член партии. Меня никто не исключал. Молиться мне партийный устав не позволяет. Понимаете?

– Из Божьей паствы тебя тоже никто не исключал, – был тихий ответ.

Тимофей перестал прислушиваться к шелестящему бормотанию. Он прикидывал возможности. Колхозники были староваты и тощи на вид. Лица пришельцев терялись в тени. Ясно одно – оба немолоды и бородаты. Остальное – неинтересная загадка. Нет, этих людей ему раньше не доводилось видеть. А может, они с какого-нибудь дальнего острова рыбаки? Мало ли на островах народу! Он-то думал, за год жизни на Валааме всех местных перевидал, со всеми матросами, что на судах с материка на остров ходят, перезнакомился. Но эти-то откуда взялись? Тимофей затосковал, вспомнив о мешке с остатними поллитровками, припрятанном под ящиком в алтаре. Что, если эти двое позарятся на его добро да сбегут? Ему, безногому, не угнаться за здоровыми. Драться с ними тоже сложновато, но, видно, придется. Если отстегнуть крюк и кинуть его в лицо одному из колхозников, да так кинуть, чтобы наверняка ранить, то, пожалуй, со вторым есть шанс справиться, если сшибить его с ног. Культя на правой руке Тимофея хоть и не сжималась в кулак, но била достаточно хлестко, даже в отсутствие крюка. Тимофей принялся расстегивать пряжки крепления протеза. А голос всё продолжал шелестеть.

– Она придет к тебе завтра, чтобы проститься, – расслышал Тимофей. – Прими её шаг со смирением. Чем глубже смирение, тем меньше страстей в человеке. Чем меньше страстей, тем приятней Богу.

– Что ты мелешь, колхозник? – усмехнулся Тимофей, примериваясь. – Мне нужна женщина, ты можешь это понять? И Лада подходит мне больше других. Вообще, я баб имел, сколько хотел и до войны, а ещё больше после…

Крюк, брошенный выверенным движением, угодил в голову того колхозника, который казался Тимофею повыше и позлее. Сейчас морду колхозника зальет кровушка, тот завопит, ухватится ручками за ушибленное место. А ему, Тимофею, надо успеть подобраться поближе, чтобы и своё ценное имущество прибрать, и второго, говорливого, колхозника, с копыт сшибить. Удар утюжком в пол, мощный рывок. Плечи стонут от натуги, колеса тележки отчаянно тарахтят. Тимофей слышит металлический лязг, падает вперед и едва не расшибает лицо о нижнюю ступеньку алтаря. Хорошо хоть здоровую руку успел подставить, хорошо хоть крюк его каленый, ударившись со звоном о стену, отскочил, упал удачно и теперь лежал перед самым его носом на верхней ступеньке алтаря – не надо рыскать в темноте, не надо искать. Как же так? А где островитяне-колхозники? Тимофей тяжело дышал. В глазах лишь белые искры, обведенные черными кругами. Он потер глаза. Вроде всё, как обычно: облупившаяся штукатурка, каменный пол, покрытый слоями пыли. Тимофей перебрался на то место, где стояли незваные гости. Вот она, его тележка, вот след его безногого тела – широкая, хорошо заметная полоса на запыленном полу. А на том месте, где стояли нежданные гости, ничем не потревоженная сероватая пыль. Может, дело в испуге? Со страху всякое может померещиться. Тимофей старательно пристегнул крюк. Надо впустить в помещение свет. Солнышко прогонит страх и запустение. Немного времени понадобилось на поиски инструмента. При помощи лома и крюка он оторвал несколько досок, закрывавших оконный проем. Обнажилась облупившаяся рама. Половина стекла выбита, торчит зазубренный край. Зато сразу стало и свежее, и светлее. Внутри храма, на том месте, где стояли незнакомцы, осветился пыльный квадрат пола. Тимофей приблизился. Осмотрелся ещё раз – никаких следов. Храм пуст – ни движения, ни души. Не приплыли же гости по воздуху? Ведь не духи они? Тимофей попал в одного из них крюком. Он не мог промахнуться, а это значит – на полу должна быть кровь. Но её нет!

Стараясь справиться с отчаянием, Тимофей пополз в алтарь. Водка не принесла обычного облегчения, ощущения отрыва, беспечного полета не возникло. Он просто забылся сном. Так и проспал, крестообразно раскинув руки, гневно выпятив в потолок бороденку. И снилось ему, будто смотрят на него с потолка смеющиеся лики, потешаются, бранят, как любимого дитятю, грозят пальцами. Едва проснувшись, Тимофей почувствовал во рту не обычное похмельное послевкусие, а странную и горькую досаду. Лики насмехались над ним, безногим. Если это ангелы, то к лицу ли им ехидство?

* * *

Лада явилась рано утром. При входе в храм она ушиблась плечом о притолоку, ойкнула. Так Тимофей узнал о её приходе. Он смотрел с алтарных ступеней, как она шествует между колоннами, выставив руки на стороны. Она действительно, несколько раз теряла направление, но снова и снова, повинуясь неведомому наитию, возвращалась на правильный маршрут. Как находит дорогу к интернату? Тимофей приподнялся на локтях, надеясь рассмотреть женщину получше, словно хотел увидеть ангелов, сопровождавших её. Но узрел привычную картину: серая, невзрачная одежда, стоптанные ботинки из кирзы, матерчатая, плотно набитая котомка перекинута через левое плечо. В котомке что-то гремит. Тимофей потянул носом. Еда! Ладушка принесла ему пищу.

Она расположилась посреди храма. Просто села на пол, в пыль, в то самое место, где давеча стояли странные пришельцы. Поток света из окна обливал её фигуру. Изящный наклон длинной шеи, выверенные движения красивых рук – невзрачная одежда не могла скрыть её прелести. Лада раскрыла котомку, достала кусок дерюги, разложила на ней еду: черный, местной выпечки хлеб, жестяной судок, армейскую фляжку в брезентовом чехле. При виде еды Тимофей, позабыв о тележке, быстренько подобрал поближе к Ладе.

– Ешь, – просто сказала она. – Устал от молений?

– Я не молюсь. Не умею, – ответил он.

Она раскрыла судок. Варево пахло укропом. В миске плескалась мутноватая жижа, в которой плавали кубики картофеля и белое рыбье мясо.

– Да ты волшебница! – осклабился Тимофей. – Экая чудесная еда!

– Вот ещё хлеб, – робко напомнила она, протягивая ему черную четвертинку. Для молитвы нужны силы.

– Я не молюсь! – рык его взлетел под купол храма.

Вместо ответа она на удивление верным движением сунула ему в рот кусок хлеба. Не промахнулась! Пришлось жевать, да и горячей пищи хотелось. Пришлось перестать браниться.

Насытившись, Тимофей упал на спину. Долго смотрел он в сводчатый облупившийся потолок.

– Что ты видишь там? – внезапно спросила она.

– Что-то вижу…

– Лики?

– Лица. Мне кажется, кто-то смотрит на меня оттуда, будто насмехается.

– Это святые. Хозяева храма.

– Этой ночью они смеялись надо мной, а вчера приходили даже.

– Приходили? Кто? – вскинулась Лада.

Тимофей принял вертикальное положение.

– Я выпил вчера крепко, – буркнул Тимофей. – Больше, чем обычно. Может, не стоило, а?

– Я пришла проститься, – внезапно сказала Лада. – Ухожу.

– Куда?

– На Скитский остров. Буду жить там.

Не слушая его возражений, она отправилась к выходу из храма. Шла уверенно, будто зрячая.

– А я? – крикнул ей вслед Тимофей.

– Я буду навещать тебя, – ответил ему голос из-под купола храма.

– А я-то, дурак, хотел жениться на тебе!

Ему показалось, или она действительно рассмеялась?

– Почему?! – ярился Тимофей, вскакивая на тележку.

Утюг куда-то запропал, но он всё равно кинулся вдогонку. Но Лада двигалась слишком быстро, ускользала от него. Тимофей выкатился на пустой двор. Звать Ладу бесполезно и унизительно. Он остался один.

* * *

Сохви видела – летчик отчаялся. Снова впал в грех. Что делать с многогрешным? Спал на святом месте. Ел постную пищу. Многого лишился, многим унижениям подвергся. Ничего не помогло. Всё ещё горд. Так и не научился надеяться на промысел Божий. Водку пьет. Но последнее – грех небольшой. А вот жизни себя лишить – хуже этого нет ничего. Сохви возвела очи горе, трижды перекрестилась и решила присесть на дорожку.

Горя много вокруг. Брошенные люди, жалкие. Ни родных, ни имущества, ни веры. Загнать бы всех в озеро да окрестить, да причастить. Но нет власти такой у отца Фадея. Не станет он. Убоится наказания от мирских владык. Но кого-то ведь можно спасти? Этого вот летчика, например. Сохви достала из котомки непочатую поллитровку и отправилась ко входу на колокольню. Лестница крутая. Ступени высокие. Но это ничего. У Сохви ноги длинные. Дал Бог здоровья на долгие лета. На нижней ступеньке она остановилась. Надо слушать тишину. А вдруг тишина – не тишина, а напротив, шум. Сверху доносился ритмичный удаляющийся стук. Тяжелые удары. Летчик цепляется крюком за ступени. Лезет наверх. Надо торопиться. Сохви начала подъем. Сначала шла не спеша, считала ступени. Потом стала ускоряться, сгибать колени чаще. Лестница становилась всё уже. Стук всё громче. Скоро она нагонит летчика. Отловить его на лестнице или позволить подняться на площадку? На лестнице тесно. Крюк у летчика острый. Станет махать – греха не оберешься. Сохви отловит летчика на верхней площадке, под колоколами. Но для этого надо, чтобы он не смог ее обнаружить раньше времени. Сохви стала сгибать колени реже. Старалась ступать тише, не топать. Она преодолевала один пролет лестницы за другим. Летчик был совсем рядом. Сохви могла бы настигнуть его в любой момент. Но Сохви боялась крюка. Последний пролет лестницы – восемь деревянных ступеней. Дальше – площадка. В дыру видно небо, край ограждения, дощатый настил под колоколом. Там размещался звонарь. Он раскачивал тяжелый язык колокола. Вряд ли летчик полезет туда. Попытается прыгнуть с нижней площадки. Дурак!

Сохви одним прыжком преодолела последний пролет. Необъятная ширь, любимое Нево[47]! Блеск и изобилие! Вечная жизнь!

– Благодарю тебя, Господи, за красоту твою! – громко произнесла Сохви и перекрестилась.

– У-у-у, – услышала она.

Что это за вой? Взревели авиационные турбины?

– А-а-а!

Что это за писк? Так тонко и надсадно пищит падающий на землю снаряд. Нет! Это пищит летчик. Он зол. Он машет крюком. Он ползет к Сохви от парапета площадки. Его намерения ясны – изувечить Сохви крюком. Дурак! Лучше бы сразу прыгал. Теперь бы уже лежал, размазанный по плитам храмового двора. А так…

Сохви достала из кармана поллитровку.

– У-у-у-у, – гнул своё летчик.

Но при виде водки он всё же на минуту отвлекся. Сохви всегда умела использовать свой шанс. Она ударила летчика в лоб кирзовым ботинком и, пока тот маялся в беспамятстве, сняла с его руки острый крюк.

– У-у-у, – бормотал летчик.

Отвратительная сальная борода его топорщилась. И эта-то тварь хотела обладать генеральской вдовой! Размечтался! По счастью, передних зубов во рту у летчика вовсе не было. Вот пакость! Сохви откупорила бутылку водки, сунула горлышко меж слюнявых, шлепающих губ. Два глотка – и летчик угомонился.

– Простая тварь. Без чуда, – пробормотала Сохви.

Она посидела немного на корточках, подперев печальную голову кулаком. Финка смотрела, как корчит простака в немыслимой гордыне: плач, кашель, сопли, вся борода вымокла, грудь грязной рубахи – тоже. Хорош жених для генеральской вдовы! Наконец простак устал. Откинулся, начал затихать. На все волнения и горе ушло не более десяти минут. Сильный человек – и духом, и грехом. Сохви усмехнулась, достала из кармана бутылку с остатками водки, поднесла горлышко к носу Тимофея, но тот не размыкал век.

– Добавить? – строго спросила Сохви, наградив летчика увесистой оплеухой.

– Догнаться! – оживился тот.

Русские называют это «догнаться». Вот летчик и догнался. И стал совсем спокойным. Не то, что безногий танкист с обгоревшим лицом из триста пятидесятой палаты. Тот в пьянстве буен. Дерется. Третьего дня хватил Сохви костылем по спине. Ну, она, конечно, в долгу не осталась. А толку-то? Получит пенсию – опять водки запросит. И она опять ему принесет. Как же иначе? Но с танкистом проще. Он не станет по всему острову ползать. А летчик – будет, пока жив. Сохви не хотела надрывать живот. Сохви не хотела щадить ребра летчика. Да и что такому сделается? Волокла вниз по лестнице безо всякого почтения. А он лишь постанывал да бился головой о ступени. Звук получался забавный. Сохви улыбалась. Так они добрались до входа в верхний храм. Двери церкви были заложены засовом и заперты ржавым висячим замком. Увидев такое, посторонний подумал бы, что в церковь годами никто не ходит. Как бы не так! Ходит. Сохви ходит, у неё есть ключ! Сохви отопрет дверь, Сохви войдет в залитый светом чертог. Она помнит его величие и блеск, помнит сюжет каждой фрески. Войдя, Сохви отдала два земных поклона: направо – Христу, налево – Богородице.

– Я пришла, – сказала финка. – Я стою. Я жду. О, Богоматерь, о Всепетая, о Владычица!

Сохви бросила буяна на пол и сама опустилась на колени, не забыв придавить Тимофея для надежности обоими коленями.

– Помоги ему, Боже, узреть милость Твою! – просто сказала она.

Она смотрела на знакомые намоленные стены: лики, складки одежды, движения тел и жесты. Ей стало уютно и спокойно. Голова сделалась пуста, а сердце полно. Подходящее состояние для молитвы, и Сохви молилась.

За высокими окнами верхнего храма вспыхнул закат. Красные лучи вливаясь в светлый покой, придавая стертым ликам на потолке и стенах странную, почти одушевленную живость. Летчик под ногами у Сохви заворочался.

– Пора, – сказала Сохви. – Устрою тебя на ночь хорошо. Там ты получишь наставление. Всё по заслугам.

* * *

Тимофею наконец удалось найти опору – нечто большое, шершавое и живое – древесный ствол, очень толстый. Тимофей попытался объять его руками и не смог. Дерево оказалось преогромным. Надо сообразить, что к чему. Надо подумать. Если он спрыгнул вниз с колокольни, то должен был бы разбиться. Ведь у него нет крыльев, только руки, одна из которых безнадежно искалечена. Тимофей вытянул руки и заплакал. Крылья! У него были крылья, он мог взлететь, мог вспрыгнуть на крыло, мог танцевать фокстрот и бегать. Когда-то он думал, будто может всё. Тимофей зарыдал в голос.

– О чем ты плачешь, дитя? – спросил кто-то ласково.

– Капитан ВВС Тимофей Петрович Ильин, – внезапно для себя самого выпалил Тимофей. – Я не дитя тебе! А плачу о самом себе. Вывалился с колокольни. Наверное, ушибся. Теперь пытаюсь понять, где я и как выжил. Ведь с колокольни падать высоко!

– От тебя пахнет перегаром, – печально отозвался его собеседник. – Думаю, ты пьян. Причем пьян не первый день. В миру такое называют запоем.

– Ну и что?! – рыкнул Тимофей. – Меня баба бросила. Можешь ли ты понять, каково мне? Она меня не захотела! Предпочла жить в лесу, как белка на дереве, как лисица, как… Бог знает что!

– Вот именно! – неожиданно звонко воскликнул голос и, чуть помедлив, добавил:

– Я не изведал брачных уз, но догадываюсь, что ты горюешь крепко.

– Меня вообще бабы бросают, – почуяв сочувственное внимание, продолжил Тимофей. – Первая просто погибла. Понимаешь? Не стала жить…

– Богу душу отдала…

Тимофей всхлипнул. Слезы текли из глаз на бороду.

– Тебя как звать-то? – шмыгнув носом, спросил летчик.

– Антоном Ивановичем все называли.

– Что-то не слышал я такого имени на острове. Да ты не из тех ли колхозников?.. – Тимофей осекся, стал вглядываться в темноту. Антон Иванович должен быть где-то рядом.

– Ты в благодатное место попал, – продолжал голос. – Здесь много чудес происходит. Вот и с тобой тоже чудо случилось, потому что…

– Благодатное? Га-га-га! – Тимофей зашелся хриплым смехом. – Ты в интернате-то был? «Самоваров» видел? А крыс, что по лестницам шастают? У Витьки Попкова наглая скотина хлеб отняла. А Витька Попков – разведчик, вся грудь в орденах. А что он имеет? Пара сломанных костылей и единственный пиджачишко – всё его достояние! А Сашку Абрамова ты видел? У Сашки глаза одного нет, другой почти не видит, лицо обожжено и ноги…

– Видел я всех, – был ответ. – Тяжела жизнь отверженных. Я сам Христа ради юродивым был. Но трудился. Все послушания исполнял с ревностью.

– Я тоже служил. И исполнял приказы! И над этими вот островами с белофиннами сражался!

– Я знаю. Ты на Остров Благодати бомбы кидал, – проговорил голос. – Одна бомба прямо сюда попала. Ах!

– Слушай, ты, сволочь! – Тимофей начинал злиться. – Хватит со мной в прятки играть!

Он шарил по земле здоровой рукой в поисках хоть какого-нибудь оружия. Наконец ему попался сухой, ломкий сук. Ну что же, всё лучше, чем ничего. Но как найти невидимого говоруна в полной темноте?

– Эй, ты, колхозник! – звал Тимофей, стараясь говорить как можно ласковей.

Он ползал по земле, тревожа увечным телом прошлогоднюю хвою. Небо стало понемногу светлеть, и Тимофей догадался, что находится неподалеку от интернатских корпусов, в месте, называемом старым братским кладбищем. Обслуга интерната и население близлежащих хуторов, те самые люди, которых Тимофей именовал «колхозниками», устраивали в этом месте первомайские гуляния и митинги в годовщину революции.

– Эй, колхозник, покажись! – шептал Тимофей.

– Иди сюда, милый, – отозвался ему едва слышный шепоток.

Тимофей замер. Он по-прежнему видел лишь темные силуэты кустов. В свежей зелени сирени что-то непрестанно шевелилось. Над головой оглушительно щелкал соловей, небо на востоке светлело, мир просыпался, голоса стали слышнее. Странные фигуры, словно подсвеченные холодным лунным сиянием, возникли перед ним. Старцы сидели кружком. Двое из них были одеты в те же длинные, перепоясанные бечевками рубахи, что и давешние странные посетители храма. Третий, одетый в обычную мирскую одежу, чистую и опрятную, почему-то оказался бос. Его белые пышные кудри шевелил ночной ветерок. Тимофей вспомнил всё: и приход Лады, и их холодное прощание, и отчаяние, и свое безумное желание взлететь над островами, спрыгнув с колокольни.

– Это значит я так упал, – пробормотал он. – Почему же жив до сих пор? Или не жив?

Он принялся вертеть головой, желая увидеть в сумрачном небе знакомый силуэт колокольни. Но в глазах его мутилось. Он снова плакал.

– Я пытаюсь тебя жалеть, но сухость, черствость моя мешают мне проникнуться страданиями гордеца, – сказал один из троих – очень высокий человек, с сухим, остроносым, недобрым лицом. – И я хотел спрыгнуть с этой колокольни, дабы расколоть о землю черствость свою. Братия удержала меня от страшнейшего из грехов.

– Ты, Евфимий, братским участием спасался и честной молитвой. А этому человеку чем спасаться? – сказал другой старик, с лицом строгим и печальным. Его голову и плечи покрывал монашеский клобук.

– Его спасла Христова невеста, – сказал новый, ранее не слышанный, Тимофеем голос из гущи кустов. – Или ты запамятовал, Иннокентий? Это сестра Августа принесла его сюда и оставила на наше попечение.

– Он пьян и буен, – заметил остроносый. – Нам ли заботиться о нём? Пусть сначала смирится!

– Не суди его, Евфимий, – сказал невидимка из гущи кустов. – И тебя не осудят. Сначала его надо окунуть в ледяную купель, исповедать, причастить…

– Да кто ты такой, чтобы распоряжаться мною? – возмутился Тимофей.

– Боишься ледяной воды? – усмехнулись заросли сирени.

– Да я в вяземское болото вмерзал и не боялся! Это ты боишься! А ну-ка, вылезай! Хочу посмотреть на храбреца!

– Лезу, чадо! Лезу!

Вновь прибывший из безвестности старик был горбат, голова его болезненно тряслась. Он тяжело опирался на костыль, но смотрел остро и пронзительно из-под лохматой шапки. Юные зеленые листочки едва распустившейся сирени застряли в его клочковатой бороде. Тимофей вдруг понял, что давно уж наступило утро и солнце встало над островом, чтобы посеребрить гладкие воды Монастырской бухты.

– Вы не колхозники?

– Мы – монахи, – ответил печальный старик в клобуке. – Мы прощаем тебя.

– Спасибо! – усмехнулся Тимофей.

– Мы не раз видели тебя спящим в алтаре, пусть в хмельном, но смирении. Иначе святое место не потерпело бы твоего присутствия, – продолжал старец в клобуке. – Мы хотим помочь тебе. Мы забыли плохое. А ведь бомба, брошенная тобой, разрушила место нашего упокоения.

– А ты? – спросил Тимофей у седого, как лунь, босого старца. – Ты тоже простил?

Этот не носил монашеских риз. Вырез просторной светлой рубахи оставлял открытой бычью шею. Лицо старца было испещрено шрамами, но ясные очи смотрели кротко, с неизбывным полудетским смирением.

– Что-то не похож ты на монаха. Думается, ты – из наших. Не инвалид ли?

– Я есть Христа ради юродивый Антон Иванович, – отозвался старик знакомым, кротким голосом. – Такой же, как ты. Не хожу в баню, ем простую пищу. Грешен злым языком, люблю язвить ближнего, могу и оплеухой наградить. Но вот вина горького не пью, нет, не пью.

– Ты не монашеской жизни человек, не чета нам, – произнес тот, кого братья называли Иннокентием. – Поэтому должен ходить в баню, отрешиться от пристрастия к горькому вину. Ты должен жениться, наконец. Познать радости брака. Довольно скакать да куражиться. Мирскому человеку надо заниматься мирским трудом.

– Я?!! Да в своем ли ты уме, мужик?! Я – калека! – для убедительности Тимофей поднял кверху правую руку, оканчивающуюся каленым крюком.

– Дерзко разговаривает! – фыркнул Евфимий. – Многим страстям подвержен этот человек!

– В ледяную купель его! – ласково добавил среброкудрый Антон Иванович.

– Вас четверо. Сидите хорошо, мирно. Так в Горьком мы гуляли в привокзальном кафе. Свобода! Гуляли, гуляли, пока Клавка меня не нашла! А водка есть у вас? – без всякой надежды, а лишь для потехи спросил Тимофей.

– Водки нету, – сухо ответил остроносый Евфимий.

– Может быть, у тебя есть? – Тимофей протянул здоровую руку, желая прикоснуться к краю одежды самого молодого из стариков. – Э-э-э… как тебя… Иннокентий? Кеша, друг, нет ли у тебя водки? Мне надо опохмелиться!

– Да что ты, чадо! – отозвался старец с трясущейся головой. – Игумен Иннокентий при жизни и чаю-то не вкушал, а ты у него водки ищешь! Забавное ты чадо! Неразумное!

– Отче Сергий! Нечего перед этаким червем распинаться! – воскликнул остроносый Евфимий. – Увы, обуянному гордыней дураку!

С этими словами он выхватил из руки Тимофея сухой сук. Удар оказался чувствительным. Тимофей повалился навзничь, больно ударившись затылком обо что-то твердое.

* * *

– Спишь, прелюбодей? – казалось, не прошло и двух минут странного беспамятства, а вот он, Фадей, вот его потертые голенища, пахнущие сосновой смолой и березовым дымком.

– Хочу быть прелюбодеем, да не можется мне. – Тимофей перевернулся на бок. Это движение доставило ему неизъяснимую боль – голова гудела.

– Пьяница ты. – Голос старика сочился лаской.

– Тошно, – подтвердил Тимофей, с немалым трудом преодолевая дурноту. Его действительно мутило.

– Напитался бесовскими прелестями. Давай теперь, срыгивай адскую отрыжку.

– И этого не могу. Слышь, дед? Похоже, я с колокольни упал и теперь видения у меня…

На это Фадей ничего не стал отвечать, а просто сгреб Тимофея в охапку и закинул на плечо, головой за спину, культями вперед. Старик стариком – кости да жилы, мяса – самая малость, а силища немеряная. Упираясь ребрами в угловатое плечо старца, Тимофей размышлял о человеческом росте. Ах, если б вернуть ноги, тогда бы он, Тимофей, пожалуй, достал бы старцу до подбородка. Тимофей ерзал, пытаясь дотянуться крюком до витого потертого шнура, которым был перепоясан старик. Порой ему казалось: вот ещё немного и он уцепится за ветхий шнур, потянет его на себя, вывернется из рук сторожа. Но Фадей всякий раз одергивал его за ремень, возвращая на прежнее, не удобное для ребер положение.

Тимофею вдруг захотелось повторить интернатскому сторожу всю горькую историю о раздольном житье в городе Горьком и о немотивированном предательстве Клавки, но почему-то ему казалось, будто совсем недавно он уж отвел душу и о Горьком, и о Клавке рассказал.

– Она просто сунула меня в мешок и сдала вертухаям, – прокряхтел для порядка Тимофей.

– За что? – в голосе Фадея слышалась явная издевка.

– Откуда мне знать? Я к тому времени был пьян вторую неделю. Смутно помню – ругалась она. А за что? Ну откуда мне знать? Эй! Осторожно! Я-то думал, она меня любит. По всем вокзалам Горьковской железки искала, пока не нашла. А потом сдала. Видно, надоел.

Старик тем временем начал спуск по крутой тропинке. Тимофей никогда не решался даже приближаться к этому месту. Тропка петляла меж уступами скалы, пряталась по кустам и была очень крутой. Она вела в бывший монастырский сад, а потом ещё ниже, к самому берегу озера. Там, к каменному боку острова лепилась крошечная пристань, там тихо покачивалась на воде небольшая лодчонка, а на склоне горы, на кольях сушилась большая сеть. Старик посадил Тимофея в лодку, свернул сеть, достал из-под камня пару весел. Работал споро, будто молодой.

– Топить везешь? – спросил Тимофей, когда Фадей оттолкнул лодку от берега.

– Да разве ж тебя утопишь? Ты вон с колокольни сиганул – и ничего тебе!

Старик оттолкнул лодку от берега, завел мотор. Тимофей замер, глядя на плывущие мимо берега. Чудно! Сосны цепляются корнями за гранитное основание острова. Так и он, искалеченный прощелыга, цепляется за свою ни на что не годную жизнь. Над берегом последние облачка тумана растворялись, выпадая росой на разноцветные мхи; влажные камни грелись на солнце, в редких зарослях бузины не было никого – ни дичи, ни охотников, ни грибников. Пения соловьев с воды тоже не услышать, только стрекот мотора и плеск рассекаемой носом воды. Тимофей опустил ладонь в воду. Холодна Ладога!

– Вот мокну тебя в ледяную водичку – мигом в разум войдешь.

Тимофей настороженно глянул на старика.

– Я герой войны, – напомнил он. – Те-то тоже про ледяную купель толковали.

– Которые «те»?

– Старики, монахи. Видение моё.

Фадей вывел лодку из залива и заглушил мотор. Ладога морщилась легкой зыбью, толкала бока лодки холодными кулаками. С одной стороны угрожающе вздымался крутой, лесистый берег, к которому и пристать-то непросто, а взобраться вверх по скале для безногого – и вовсе неразрешимая задача. С другой стороны во всю неукротимую мощь свою распростерлось озеро – тихо, лениво, коварно, опасно. Над головой – бесконечная, наполненная дыханием жизни синь, в которую ему уж не подняться никогда. Под днищем лодки – ледяная бездна. Достаточно просто перевалиться через борт – и ты снова воспаришь. Тимофей, вцепившись крюком и пальцами в борта, смотрел, как валится в воду сеть, как качаются на пологой зыби белые поплавки.

– Хорошо, – внезапно для самого себя изрек Тимофей.

– Ладожские ветры хорошо выдувают дурь из башки, – подтвердил Фадей.

– Мы ловим рыбу? – насторожился Тимофей.

– Да.

– А потом?

Но старик, казалось, уже слушал не его, а озеро. Вот он принялся выбирать сеть из воды ячею за ячеей, вот блеснула чешуя первой рыбешки.

– Тяни сети! Цепляй крюком! Давай! Помогай! – приговаривал Фадей. – Вспомни о первооткрывателе этих мест, святом апостоле Андрее.

Тащить сеть становилось с каждым мигом всё тяжелее, но Фадей не оставлял усилий, и Тимофей следовал его примеру. Ещё один рывок и ещё. Вот поверхность воды вскипела серебристыми телами. Увидев добычу вблизи поверхности, они удвоили усилия. Лодка накренилась, едва не касаясь воды низким бортом. Наконец живой серебряный поток хлынул через борт в лодку, вернув её в нормальное положение. Тимофей смотрел, как рыба трепещет на смоляном дне. Серебристые длинные трепетные тела, пахнущие ладожской водой, свежестью, свободой. Корюшка!

– Ну, теперь будем сыты! – пробормотал Фадей.

– Уха! – Тимофей сглотнул голодную слюну. – Ещё бы картошки да лаврового листа или хоть сныти нарвать…

– Хорошо ли?

– Хорошо!

– Поди, это лучше, чем с колокольни вниз головой лететь?! Вот так выхожу я на лодчонке в озеро, заброшу невод меж Островами Благодати Господней, как старик из сказки, но вытаскиваю не единую рыбицу, а сонм! Так вот тащишь невод, а он тяжел, словно не рыбой полон, а чистым, ничем не искаженным бессмертием.

– Послушай, старик! Ты научил бы меня молиться, а? Я пробовал сам, но у меня не получается. Понимаешь, я не умею просить. Унизительно как-то…

Тимофей осекся, поймав внимательный взгляд старика. А тот пал на скамью, бросил руки на колени, застыл, словно чудо пред собой узрев.

– Ну что ты видишь? – ощерился Тимофей.

– Гордыньку.

Тимофей с хохотом повалился на дно лодки. Так и лежал навзничь. Облака плыли над его головой, моторчик сбивчиво тарахтел, засыпающая рыба толкалась в бока и в спину. Теперь она и вправду пахла бессмертием. Откуда-то в лодке взялись его видавшая разные мостовые, тележка и утюг. Тимофей дремал и пробуждался, а лодчонка всё шла. Сначала она прыгала по мелкой зыби, потом пошла ровнее, так, словно поверхность воды снова стала гладкой. Тимофей приподнял голову, огляделся. По обеим сторонам протоки плыли незнакомые, совсем пустые берега.

– Куда мы плывем, старик?

– Нам нужна ледяная купель. Вдова генерала ждет нас.

– Это кто ж такая? – встрепенулся Тимофей. – Женщина?

– Вера, – был ответ.

– Как-как? Вера, ты говоришь?

– Да. Этим именем мы окрестили генеральскую вдову. Впрочем, ты называл её Ладой. Но такого имени нет в святцах.

Лодка уткнулась в пологий берег. Тимофей не позволил помогать себе, сам выбрался на камни, сам взобрался на тележку. Но как быть дальше, ведь тропка и узка, и камениста, а тележка его может двигаться только по гладкой поверхности?

– Вера! – прокричал старик, и эхо из глубины острова отозвалось ему.

– Вера! – снова позвал он, и ветви кустов затрепетали, когда она вышла к берегу с высоким посохом в правой руке, всё в той же маске и платке, плотно облегающем голову. В левой руке она несла большую корзину. В неё-то старик и сложил часть улова. Потом Фадей протянул к нему усталые, иссеченные сетью руки.

– Чего тебе? – отшатнулся Тимофей. – Я сам!

Он честно пытался карабкаться по извилистой тропинке, цепляясь за корни сосен. Полировал брюхом и без того гладкие камни, мучительно размышляя о главном: рада ли ему Лада? Ах, зачем старик привез его сюда? Не для того ли, чтоб показать ей, как он ползает по камням, стелется, подобно червю! Он плевался, изрыгал проклятия, махал крюком, когда старик, подняв на остров их обильный улов, вернулся за ним, подобрал с земли, взвалил на плечо. Толстые подошвы стариковских сапог глухо ударяли в присыпанную хвоей землю. Тимофей устал, пришлось угомониться. Лучше глазеть по сторонам, чем бороться с сильным стариком. Рыжая кора и изумрудная хвоя сосен казались ещё ярче на фоне свинцовых вод. Наконец, когда озеро совсем скрылось из вида, они вышли на небольшую, чистую от подлеска поляну. Низкий, способный преградить дорогу разве что зайцам плетень, аккуратно возделанная почва, небольшой амбар на высоких подпорках, бревенчатая пятистенная изба с дощатыми сенями, темная стена елей позади дома – давно утраченные, истертые воспоминания. Морок прошлой жизни. Только тогда, в начале сорок второго, лес и изба утопали в снегах, купались в мертвой тишине. А сейчас он слышит голоса. Один низкий, грудной, произносит слова отрывисто. Другой, нежный, кажущийся совсем юным, девическим, напевает псалом. Тимофей решил выказать покорность – сделать вид, что дремлет под скамьей, там, где оставил его Фадей. И водки не хотелось. Желалось неподвижного покоя. После всех треволнений и тяжких трудов что может быть слаще женских голосов?

* * *

– Они приходят. Две ночи пробыла тут одна, и каждую ночь они приходили, – говорила Лада. – Я уж и приготовлюсь ко сну, и погашу свет и лягу, а всё слышу в сенях шаги.

– Придут ли сегодня? – сомневается Сохви.

– Вряд ли. Нас слишком много! Четверо! Толпа!

Лада пошла к амбару. Тимофей следил за ней вполглаза. О ком она толкует? Кто приходил к ней? Вот Лада поднялась по ступенькам, отодвинула засов, открыла низенькую дверь. Тимофей сомкнул веки, застонал.

– Что это? – прошептал он. – Боже сохрани! Фадей! Научи меня молиться!

Тимофей смыкает веки. Он не может видеть, что Лада достает из амбара не части мороженых человеческих тел, а блестящую медную утварь, корзины, резную скамью, кусок чистого полотна.

Нет плеча старика. Нет опоры. Мир рушится. Тимофей валится в холодную пропасть, где невозможно совершить и единого вдоха. Так было, когда он остался один на болоте, когда сбежал от его страшной хозяйки, когда попал в трясину. Он снова объят холодом. Кажется, что сами кости его обращаются в ломкий лед. Тимофей чувствует воду над головой, воду внизу, воду повсюду. Но он не тонет. Какая-то неведомая сила удерживает его от падения на дно. И болотного зловония нет. Наоборот, есть чувство чистоты и странный привкус, будто рот заполнился чистой родниковой влагой. Нет, он не должен глотать, не должен сделать и единого вздоха, иначе ему придет конец.

* * *

– Зверь-Болото! Зверь-Болото! – бормотал Тимофей, размахивая крюком.

– Угомонись, демон! – рыкнул Фадей. – Поранишь меня своим орудием.

– Дурак! – услышал Тимофей голос Сохви. – Надо было сначала крюк отстегнуть, а потом уж…

– Да какое там болото! – вторила Лада. – Тут одни камни посреди озера. По ту сторону – узкая протока. На большом острове есть челнок. Сохви переправляется ко мне. Помогает. Да я и сама…Ты посмотри, как тут хорошо!

Краем глаза он видит большой, красноватого металла чан, слышит, как где-то совсем рядом льется вода.

– Позволь мне остаться с тобой! – Тимофей чувствует, как с него потоками льется вода. Лада протягивает к нему руки. Что это у неё? Что поблескивает, нанизанное на простую бечевку из конопляного волокна? Она надевает бечевку ему на шею. Он видит её лицо совсем близко, но это не картонная маска с пустыми прорезями для незрячих глаз. Это молодое, веснушчатое, улыбчивое лицо, обрамленное облаком рыжих кудряшек. Всё, как обычно: тонкая сеточка морщинок в уголках глаз, едва заметная складочка на переносье – след пережитых скорбей. Давнее воспоминание, упрятанное, схороненное под спудом лет, болезненное, но всё ещё живое.