Book: Неудержимолость



Неудержимолость

Стефания Данилова

Неудержимолость

Я бы хотела посвятить эту книгу:

Маме

Саше Кит

Ми Минор

Лукомке

Светотьме

Веронике

Вале

за неудержимолость в них самих


Поэтический шизофреник

А они дискутируют, снова меня ругая:

«Почему ты вчера была громче, сегодня тише?

Почему ты сегодня – одна, а вчера другая?

Это кто-то вместо тебя говорит и пишет?»

Мой диагноз – поэтический шизофреник.

Я не знаю, какое из альтер-эго завтра

вдруг откроет глаза.

И первым из озарений

для него станет то,

что оно– это тоже автор,

говорить из меня – это все, что оно умеет.

Ваше дело считать его правым или неправым.

И оно говорит, пока всё во мне немеет.

И оно как никто имеет на это право.

Пусть одна будет грубой, другая поёт помягче.

Третий влюбит в себя обеих случайных встречных.

В этом хоре нет голоса, который бы был обманчив.

Об актёрстве и лжи не может здесь быть и речи.

Каждой твари по паре; я – Ной своего ковчега:

каждой твари по голосу собственному и стилю.

Звукореж негодует на сорванном саундчеке,

но уже и его сомнения отпустили,

что мои альтер-эго не так уж огнеопасны.

Как сказать обо всем и сразу в одной личине?

Как их всех отпустить, когда это так прекрасно —

я мужчину могу понять, обретясь в мужчине?

Я могу быть вдовой, преступником и ребёнком,

не закончив ни театралки, ни МХАТа, к счастью.

Эквалайзер не подстрижёшь под одну гребенку.

Плюс на минус дает звезду путеводной масти.

Право голоса, как известно, давно в кавычках.

Но кто нам запрещает право многоголосья?

Мы идем на чистейший свет по дурной привычке.

И за нами смыкается прошлое,

как колосья.

Синий цвет

Я – синий цвет.

Я – небо. Я – вода.

Восток, платочек, птица Метерлинка,

упавшая на платьице былинка.

Я – то, чего Ты ждал.

Иди сюда.

Я – иконопись,

уайльдовский чулок,

авантюрин,

забвение и память!

Я – тень, что опадает на чело,

я – поцелуй

бескровными

губами!

Я– блюз, циан,

берлинская лазурь,

осенние есенинские строки!

Я– сон.

Я – ни в одном Твоём глазу.

Я – взгляд

в Тебя,

недремлющий и строгий.

Я – алкоголь,

во мне процентов – сто,

испей Меня

и окажись со Мною!

Я в наэлектризованном пальто

исполнена

немой

голубизною!

Я– море,

я взволнована, заметь!

Я – холст слепого импрессиониста!

Я– лёд в бокале,

пламень

и синистер!

Еще не жизнь, но и уже не смерть.

Я– бирюза,

сапфир,

аквамарин,

я – медный купорос, кобальт, индиго!

Височной жилкой бьющаяся дико!

Смотри в Меня!

Смотри в Меня!

Смотри!

Я самым синим пламенем горю —

на мне горят

Твои прикосновенья.

Прошу Тебя,

останови

мгновенье! —

– …Я из Тебя

Бессмертье

сотворю.

Снег

московской квартире на Измайловской

и страху, который там


перебираю ворох бумаг, вещей,

на коих лежит печать прошлогодней пыли

это – мои мертвецы, и они – священны

как минимум тем, что азбучно жили-были

эта открытка – аж из Владивостока

этот конверт летел из Калининграда

в чем смысл письма, если оно жестоко

тем, что спустя полгода

уже – неправда?

в чем суть флакона, если духи в нем – духи,

в чем соль еды,

если она без соли?

что восстает под пальцами из разрухи

на пепелище сломанной антресоли?

я,

из вещей

вещая самой себе же

страшные сказки о прошлогоднем некто

воздух заходит в комнату стыл и бежев,

напоминая

о возвращеньи снега

снег подрисован рядом из ниоткуда

и засыпает кладбище шесть на девять

я ничего не хочу,

ничего не буду

я ничего не могу с этим снегом сделать

найдены силы запаковать обратно

письма, тетрадки, старенькую мобилу

пусть они – ложь,

но для меня-то – правда!

запаковать обратно, зарыть в могилы

снег отступил на трех хромоватых лапах

стукнул сентябрь на циферблате неба

у крови, былого и снега – единый запах

я больше не сплю.

я жду возвращенья снега.

Первое осеннее письмо для

Прожить двадцать лет – и не видеть родимого города.

Бродить в одиночку. С собой разговаривать матерно.

За воздух держась как за ручку. Ведь мы же не гордые.

Мы можем прожить до полтинника дома и с матерью,

где пёс громко лает в прихожей, и кушать нам подано.

Но всё же есть смысл обратиться к другой хрестоматии.

Ведь я не таков. Я уже говорил это ранее.

Мне хочется петь, только без адресата нет голоса.

И сердце стучит – на кого-то, по-прежнему крайнего,

и вновь ерундовину пишут газетные полосы…

Идущая в гости к кому-то не знает заранее,

насколько близки скоро станут глаза, губы, волосы

хозяина дома, который, возможно, не ждал её,

но вскоре научится ждать. У меня – получается.

Вложить двадцать чёртовых лет! – в поезда запоздалые,

а после спросить, отчего ж мое сердце печалится?

Мы городу смотрим в глаза изумленно-усталые,

и чувство крепчает пуэром в фарфоровой чайнице.

В сгоревшем театре опять поднимается занавес

над тайной, что зрителям всем раскрывать я не вынужден.

С подачи твоей Петербург открывается заново.

Он в цвете, он в самом цвету. Значит – стоило, видишь

ты? —

прожить двадцать лет, чтобы сердце, которое замерло,

забыло кого-то семь раз, чтобы вспомнить – единожды.

Война объявлена

Вы не рады мне.

Будто я – террористка с бомбой

и подброшу ее Вам в сумку, что на плече.

Или с ног собью

хитромудрым японским комбо.

Потому что я в шапке,

как у Команданте Че.

Я гораздо хуже

всяких там террористок.

Я готовлю Вам лично атомную войну.

Мои люди

под видом скромненьких интуристок

пробираются в Вами созданную страну.

Вот сидите Вы, милый,

в какой-то из Чайных Ложек,

Идеальной Чашке ли, Кофешопе, – в кафе, короче.

Мои люди отрапортуют мне и доложат,

с кем Вы ели,

о чем беседовали

и прочем.

Вот Вы курите у окна,

а на Вас направлены

пара точных прицелов видеофоторужей.

А могло быть иначе.

Я знаю, что так неправильно.

Я котом Леопольдом Вам предложу жить дружно,

наши руки – для наших рук, а не взвода кольта.

И борщи я готовлю вкусно. И суп с грибами.

Вы же сами на рее вздернули Леопольда,

натянув его шкуру

на японские барабаны.

Оттого я ношу в кармане стихов гранаты

и на воздух весь мир заставить взлететь готова —

так, что нервно закурит крепкую даже НАТО.

Я Вам честь отдаю,

как корабль отдает швартовы.

Дорогой, у меня есть связи в любом отделе

и подкуплены крепко

все городские копы.

Все равно я молчу

и рою свои туннели,

и взрывчаткой любви закладываю подкопы.

Я готовлюсь к войне. И кровью пишу на белом

полотне со старославянским ятем:

«Господинъ, объявленный парабеллумъ

призывает Вас сдаться

на милость моих объятий».

Я могла бы накрыть Вас пледом, но раз Вы против,

я накрою Вас зарифмованным мной цунами.

Я устала от этих черте каких пародий.

Мы могли бы уже раз тысячу

зваться

Нами.

Вы не рады мне,

мой любимый. Да и с чего бы?

Я сегодня стреляла в стены напропалую.

Раз выходите в одиночку – глядите в оба.

У меня слишком взрывоопасные

поцелуи.

Вот Вы спите, и тьма густая, пододеяльная

жаждет новых

инициированных сближений.

Моя война за взаимность Вашу уже объявлена.

Ни один из Львов

не создан

для поражений.

2013

Не твоя тишина

Я несколько слов для тебя написала,

где каждая строчка – смешна и страшна.

За аплодисментами полного зала

всех громче дышала твоя тишина!

Она обволакивала помещенье;

устраивалась на свободных местах.

Ты каждое слышал мое посвященье

тебе и тому, кто тобою не стал.

Я бросила исповедь в бледные лица,

и та разменялась на слезы и смех;

Как верно ты сделал, решив отдалиться,

тем самым ко мне приближая успех!

Пусть не был ни разуты мной поцелован.

Я к вере склоняюсь, как осень к зиме,

что стоило, всё это стоило Слова,

чей блеск нестерпимый сияет во тьме.

И каждый, кто слушал, а главное – слышал,

меня и дыханье твоей тишины,

поймет, что оно с каждым разом все тише,

а строки мои почему-то слышны.

И люди, свои забывая заботы,

полюбят меня – так, как ты не сумел.

Так радуйся, как же я стану свободна,

сиянье их глаз получая взамен!

Я смело скажу, что я всё доказала,

когда, приютившись в углу у окна,

за аплодисментами полного зала

задышит уже не твоя тишина.

Nimeni nu nevadesparti[1]

Таким, как мы, полезны время и расстояние.

Они обтёсывают все камни и поят хмелем

так, что проснувшись рядом с тобою, я не

боюсь, что мы чего-нибудь не сумели.

В шесть я играла на укулеле и на баяне.

Но вот мне двадцать: нет ни баяна, ни укулеле.

Мы не сумели сказать друг другу два наших имени

в той красоте, синеве и золоте прошлогоднем.

Я не посмею сказать «останься со мной», «люби меня»

быть может статься, ты чудотворец. Но не угодник.

Но я посмею сказать другие слова, и nimeni

nu ne va despartf, поверивших в день субботний.

Таким, как мы, из воздуха ставят памятник

и дышат им. Он свеж и неиссякаем.

Пока мы бьёмся за каждый вдох тяжело и маетно.

За каждый выдох в огне безумствуем и сверкаем.

Горит свеча. Покачивается маятник

в такт музыке, не старящейся с веками.

Так заживо умерев, оживают намертво

два человека между черновиками.

Девятнадцать и четверть века

На часах было девятнадцать и четверть века.

Мир был зелен и прост, как яблоко дяди Стива.

Человек влюблён в человека, влюблённого в человека.

Неплохой пример для ретроспективы,

для бульварного чтива и золотых изданий,

для того, кто никем никому никогда не станет,

для студентки, опаздывающей на поезд,

что увёз бы её в самый белый часовой пояс.

Это было вчера. Прошедшее время – это

всё, что набело в силах переписать поэты,

вот и я – переписываю проваленный госэкзамен

год спустя, про всегда together, всегда zusammen.

Жить от любви, не умерев, как в прошлый

раз, казалось решительно невозможным.

И смотрите, живу, живу, а не в жизнь играю,

этой жизни, как Богу, нет ни конца, ни края.

Марш – пока что не Мендельсон, но уже торжествен.

А сегодня нам двадцать и двадцать шесть, мы

продолжаемся там, где дым, разговор и песня,

все становится интересней и интересней,

мы носим груз 200 так же легко и просто,

как добрейшие в мире вести. Преград для роста

не существует. Есть потолок, в котором

трещина, откуда звучит повтором

вызвавшее слёзы диминуэндо

от прорвавшего счастья.

Счастья того момента.

Not when I've got acquainted but when I've really met You.

От часов, на которых девятнадцать и четверть века,

я бегу, и впервые не задохнусь от бега.

Круг замкнулся. Альфа схватила за хвост омегу:

Человек

находит

искомого

Человека.

«Вы сказали мне «нет» в переполненном зале…»

Вы сказали мне «нет» в переполненном зале.

Этот вечер никак не стремился к концу!

Вы молчали. Но Ваши глаза мне сказали,

что я Вам не по сердцу

и Вам не к лицу.

Я уехал, поймав побыстрее маршрутку,

недоеденный ужин оставив врагу.

Вы, мои чувства к Вам обратившая в шутку,

танцевать оставались на том берегу.

Я не видел Вас жизнь.

Я терялся в случайных

манекенах, одетых в шелка и меха,

в дорогих – но не сердцу! —

кофейнях и чайных,

я названье искал для восьмого греха.

Ты сказала мне «да»,

в зале осиротевшем.

Ты сказала мне молча, кивнув головой.

(если б только ты это промолвила прежде!

до момента, как Вы обратились Тобой!)

И мне нравился я,

ни в кого не влюбленный,

кроме улиц и набережных по ночам.

Ты сидишь в тишине,

запивая креплёным

грусть, бегущую темной волной по плечам.

Наши чувства, решив поменяться местами,

не учли нас самих

в этой страшной игре,

разведя нас большими ночными мостами.

Я – на том берегу.

Это – мой восьмой грех.

«я видел мир, и мириады лиц…»

я видел мир, и мириады лиц,

счастливых, грустных, мертвых и живых,

я поднимался вверх и падал ниц,

и шел вперед, навстречу мне шли Вы.

Вы без зонта под проливным дождем

спешили прочь иных касаться губ!

Вас постоянно кто-то где-то ждет;

зал ожиданья мне, увы, не люб!

я выбрал залу, где играет вальс,

и закружился с женщиною в нем.

шло время, я не вспоминал о Вас,

а Вы горели без меня огнем!

прошли года, хотя – всего лишь год,

день как три осени тянулся в городах!

Вы наконец уйти решили от

своей тоски и вновь прийти сюда!

я был не связан более кольцом,

я выпущен был птицею из рук,

и Ваше позабытое лицо

родней всего мне показалось вдруг!

теперь, когда Вы были так близки,

как блеск ножа смертельного во тьме,

страницей загибаюсь от тоски

и остаюсь один в своей тюрьме,

здесь нам обоим не о чем жалеть!

здесь на обоях тень влюбилась в тень,

как так могла душа отяжелеть

и не взлететь в один прекрасный день!

как так могло случиться, что огонь

переметнулся вдруг с меня на Вас?

когда ладонь, накрывшая ладонь,

«потом» переиначила в «сейчас»!

вот так растут в плену чужих теплиц

желанные ненужные цветы.

я видел мир,

и мириады лиц

соединяли в нас

свои

черты.



«Во мне сейчас говорит усталость, мне не под силу…»

Во мне сейчас говорит усталость, мне не под силу перевести всю речь, что после нее осталась засохшей глиной в моей горсти. Я из нее бы слепила Будду, каким он видится мне во сне, но получается кукла вуду и я не знаю, что делать с ней.

Во мне вчера говорили вирши, но замолчали наперебой, и небеса несомненно выше, чем прибережный морской прибой. Была б я этими небесами, была бы каждой из чаек в нем, когда бы мне не понаписали про то, что надобно быть огнём, ты что, ведь это кому-то нужно, ведь есть и путники, и дожди. Я незамужня, я бесподружна, мной ненавидимо слово «жди».

И я б грешила напропалую, и отдавала бы за гроши себя, истасканную и злую, зачем вам я как ловец во ржи? Все только падают в эту бездну, предупреждениям вопреки, и нет, наверное, бесполезней моей протянутой к ним руки. Вот потому ни руки, ни сердца, раз ни кола, ни двора нема, отец нахмурен и мама сердится, что дочка горькая от ума, а быть бы сладкой, а быть бы слабой и не разыскивать по уму, но нет со мной никакого сладу уже, наверное, никому.

Во мне сейчас говорит усталость, но ей недолго еще толкать дурные речи свои осталось с пятиметрового потолка. Во мне, сама того не желая, спит сердоликовая сова, но между делом, она живая. Она готовит свои слова. Я приготовила летом сани и для зимы запаслась огнём.

Я буду этими небесами.

Я буду каждой из чаек в нем.

Сентябрьское письмо тебе

Твой дневник мёртв с четвертого марта,

как и дом, в чьих окошках ни зги.

Как прокуренный тамбур плацкарта,

где, себя не найдя от тоски,

я звонила тебе, проезжая

петербургских окраин леса,

и большая была пребольшая

наша ночь, что длиной в полчаса.

У тебя есть веселые детки.

Ты их учишь ча-ща и жи-ши.

Понарошечку, исподволь, редко,

ненадолго, чуть-чуть, но пиши

мне о том, кто пятерку получит,

кто четверку, а кто и трояк,

расскажи, чем они меня лучше,

почему я совсем не твоя.

Отчего мне тебя, как коросту,

ноготочком с души не содрать?

Не придуман такой патерностер,

чтоб тебе предо мной замирать.

И всесильный Васильевский остров

супротив меня выставил рать

тех, кому так легко и так просто

приходить на него умирать.

Ты живешь на какой-то из линий

то ли острова, то ли руки,

хироманта они разозлили, —

я и жизни живу вопреки!

Мне не стыдно уже больше года

гнать, вертеть, ненавидеть, терпеть,

и с какого такого глагола

я пишу и живу – о тебе?

Я – плохая любовница, милый.

Оттого, что в ночи я стою

под окном, и глаза устремила

в непроглядную темень твою!

Я – хорошая смерть, мой хороший.

Домотканой, посконной, босой

я по каждой брожу из дорожек

с перерезанной рыжей косой.

По тебе я обрезала косы,

нить с тобою обрезать забыв.

Тоскоглазый, печальноволосый!

Мне ль свое деревцо – на гробы,

на лохань, на последнюю парту?

Исковеркай меня! Искорёжь!

Твой дневник мёртв с четвертого марта,

ты во мне – никогда не умрешь.

Миллениум

Удержаться не раз, не два, и не три с другими, но

предпоследнее им отдавая без сожаления —

чтобы это последнее было твоим, а именно —

миг, когда «милый мой» перерастет в Миллениум,

пробуждающийся между нами двоими на

одноместной планете без отопления.

Поздравляйте меня без доли предубеждения

в переполненном зале вечного ожидания

одновременно с Новым Годом и с Днем Рождения.

Собиранья башкой углов, по углам шатания

больше нет, смастерили крепко развал-схождение.

Я теперь не растение. Я теперь – нарастание.

Нам завещан был нрав крутой и немного времени

чтобы, как в старом добром, сыграть в антонимы.

Сила лёгкости, а не тяжести. Сила трения

не влияет на свет, рождаемый меж ладонями.

Свет прольется на лист, утвердив договор дарения

сердца размером с Новую Каледонию.

Красотой с неё. Синевой. И другими данными.

Глина на голубой крови не боится обжига.

Чтобы мы становились легендой, а не преданием

нас огню, медным трубам, воде и всему хорошему —

не найдется мне ни оправы, ни оправдания.

Но найдется в руке рука и карманный Боже мой,

и простые слова.

И вера моя, покрывшая

первым снегом пути железнодорожные.

И – поверишь ли? – мы,

летающие

над крышами.

Мы, казавшиеся практически невозможными.

«Раскололся твой хрустальный шар…»

Раскололся твой хрустальный шар,

больше ничего не видно в нём.

И двумя пощёчинами – жар.

Это – испытание огнём.

Дождь вокруг без края и конца

цокает монгольскою ордой.

Две реки в пустынности лица.

Это – испытание водой.

Промолчи, когда заговорят

про тебя, словами на убой

вскармливая, как грудных зверят.

Это – испытание трубой.

Неовенерический больной —

рук лишён, но как-нибудь лови

медный грош под медленной луной.

Это – испытание любви.

Джек построил дом, и ты построй,

гости – через сени,

ты – торцом,

всех считая братом и сестрой.

Это – испытание Творцом.

В зеркала смотрись и молотком

бей тобой увиденное.

Пой.

Это – ни о чём и ни о ком.

Это – испытание собой.

«Как год за годом, как за другом друг…»

Как год за годом, как за другом друг,

как пьяница за белкой с перепою,

терять из виду, выпустить из рук

боясь,

бездумно шла я за тобою.

Ты шел вперед, и от тебя гурьбой

бежали прочь животные и дети…

О, ты бы не позвал меня с собой

когда бы мы остались на планете

совсем одни,

представь и ужаснись —

отравленно-кофейную кантату.

Сейчас – попробуй, встреться мне, приснись,

и будешь очарован результатом.

Я даже не прошу остановить

маршрутку, проезжая возле дома,

где ты живёшь, негодный для любви,

пылящийся в музейной скорби комнат.

Я даже не ищу твои черты

в других, как ранее всегда искала;

Увы и ах, не сможешь больше ты

сыграть со мной в немого зубоскала.

И, выглянув в треклятое окно,

ты не увидишь глушащую вина

меня,

в другом нашедшую давно

разбитой статуэтки половину.

Мой злой, чужой, картавый человек!

Закончились чернила на «С любовью»…

Мои глаза не изменили цвет;

ты просто к ним попал в пятно слепое.

И дело не в избытке красоты,

не в чересчур избитых пантомимах.

Я стала женщиной твоей мечты,

которая всегда проходит мимо.

«Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим…»

Я – книжный червь, ты от меня совсем неотличим.

Мы лабиринт прогрызли в книге бытия

и сквозь дыру в обложке увидели лучи,

дотронуться до них не смог ни ты, ни я.

Когда воспринимаешь текст как мир и мир как текст,

любой предмет и человек – все тот же брайлев шрифт.

И книга продолжается на сотни верст окрест,

давай найдемся вновь на перекрёстке правд и кривд.

Лучи выглядывают из прогрызенной дыры

в обложке странной книги, что мы с тобой едим.

Она свое название хранила до поры,

теперь смысл равен пустоте и тем непобедим.

Давай отсюда выходить курить на пять минут

под капельницы крыш и солнца электрофорез,

и превратимся в маленьких бездействующих будд,

и замолчим, как будто это нужно позарез.

За синей занавеской спрятан смысл моих речей,

отдёрни – там окно, прорубленное мной

туда, где так легко дотронуться лучей.

Оно когда-то тоже было каменной стеной!

Так пусть падёт стена из книжных стеллажей!

И книжный червь – любой из нас – пусть станет дождевым!

Мне кажется, что я ждала тебя сто книг уже,

сто первая, с тобой – в огне.

Я жду тебя.

Живым.

«Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете…»

Я смотрю в окно. Там лето всех стран на свете.

Я ношу печаль. Такое уже не носят.

Я стою снаружи. Очень холодный ветер.

Говорю себе: ничего, никого не бойся.

За окном квартира, в квартире так много счастья.

Там танцуют, а я в старушечьей мерзну шали.

Там поют. Голоса разбирают меня на части.

А ведь когда-то меня туда приглашали.

В этом светлом окне мелькают такие лица!

Я кленовые листья и я опадаю в лужи.

Я могла бы там поселиться и веселиться,

но тогда мне был нужен холод. Теперь не нужен.

Значит, стоит, наверно, заново попытаться

постучать и войти. Сил нет, как здесь промозгло.

Я подхожу к окну и зеркально, пальцем

вывожу: «Привет. Впусти меня, я замерзла».

Мне добраться бы до сердца, не до кровати.

Стать спокойнее растамана, монаха, Будды.

Рядом – дверь.

И мне ее открывают.

Я вам буду писать оттуда.

Или не буду.

Буду счастлива вечно и не одна отныне.

В личное небо пара подъездных лестниц.

Белый снег заметет окно изнутри.

И вы не угадаете ни слова из нашей песни.

«Жизнь хороша, и жить так хорошо…»

Жизнь хороша, и жить так хорошо.

Справлять очередные юбилеи,

горбатиться над текстами, болея,

как водится, и телом и душой.

Смотреть, как ночь, от холода белея,

за окнами становится большой.

За пазухой не паспорт – паспарту

держать со всем словесным чёрным налом.

Созваниваться, зная, что по ту

окраину столицы ждут сигнала;

и голос от Обводного канала

берёт очередную высоту

второго этажа студгородка,

чтобы достигнуть слуха адресата.

И полуфабрикат считать прасадом,

вином – бутылку из-под молока,

а тошнота – от Бога и от Сартра —

не лечится, не лечится никак.

Но что нам Сартр, но Сартру мы на что?

Родившиеся в двадцать первом веке,

до университетской белой Мекки

маршрутки непокладистые ждем,

умея потеряться в человеке

хэмингуэйской кошкой под дождем.

Из города в другой придумать дверь

никто еще, увы, не догадался.

Кто приготовит чай, повяжет галстук,

причешет мысли в светлой голове?

Зачем Господь так сладко надругался,

запараллелив наши жизни две?

Я скатываюсь в подростковый слог,

как в снег лицом с американской горки.

Соседи снизу разорались: «Горько!»

а я им заливаю потолок

речами для тебя, и мне нисколько

не жаль закончить этот монолог.

Постскриптум должен выйти из себя

и, проскрипев зубами, удалиться.

Так хочется сесть в поезд на столицу,

хотя бы на сидячий наскребя.

И думать, не найдя цветка в петлице,

достойны ли

стихи мои

тебя.

«Мой дом и тыл…»

Мой дом и тыл.

Hie tuta perennat[2], —

гласит латынь недремлющим у входа.

Придя сюда, я поднимаюсь над

собой самой

на этажи,

на годы,

на кипы книг, трудов, трактатов, хрий,

ночей без сна в исписанных тетрадях —

весь шар земной колеблется внутри

заместо сердца в крошечной шараде.

Из класса в класс,

с экзамена на тест…

пять лет как эти пройдены основы.

Но antiquus amor cancer est[3]

поэтому я возвращаюсь снова

к родным стенам. Касаюсь кирпичей

и на ладонь открытую садятся

воспоминания.

Как я была ничьей,

как было одиноко

и тринадцать,

как двойку заменили на трояк,

я поступила; мне казалось – снится

мне это всё.

А выпустилась я

с пятеркой и с хрустальной единицей.

Что ты застыл у входа,

новичок?

Обеспокоен и слегка набычен.

Когда грызёшь у ручки колпачок,

тогда гранит наук зубам привычней.

Беги скорей,

в разноголосый хор

сородичей по разуму и стати!

Найди своих Эвтерп и Терпсихор,

забыв о цифрах в старом аттестате.

Смотри,

как побежит из-под пера

за буквой буква;

и за цифрой цифра,

так быстро и легко, как детвора

бежит в тепло от улицы, где сыро.

Не бойся ничего и никого.

Здесь разные – и – равные по сути,

здесь не находится ни одного,

кто сам себя час от часу не судит.

Здесь магия. Здесь пре-вра-ща-ют-ся

Утята – в лебедей,

ростки —

в деревья!

Гимназия – за мать и за отца,

за всех, за всё…

Запомни

это время.

По выпуску идут года как день.

А каждый день в гимназии был годом.

Счастливым.

И отброшенная тень

моя

как часовой, стоит у входа.

Мой дом. Мой тыл. Hie tuta perennat.

Моя АГ. Твоя АГ. И наша.

Птенец покинет сень родных пенат,

вернувшись в них

душою

не однажды.

Здесь учат

никогда не падать ниц,

не прогибаться под походкой века.

Я – та скала,

что вытесала из

себя самой

живого человека.

Так вытешешь и ты.

Так выйдешь ты

из этих стен живым и непредвзятым.

Какой ни разменял бы ты десяток,

ты пронесёшь в душе своей цветы,

посаженные всеми, кто здесь был,

вещая и рассказывая, ибо —

Hie tuta perennat. Наш дом и тыл.

И скажешь ты.

И я скажу:

Спасибо.

«Моей девочке лет семнадцать, во лбу семь пядей…»

Моей девочке лет семнадцать, во лбу семь пядей

и ползвезды.

Мне нравится с ней смеяться над анекдотами,

не отрастившими бороды,

видеть в ней подрастающего повстанца. Ничего не пить,

кроме сока, чая или воды.

Нет, не она захотела со мной остаться: это во мне

решили остаться её следы.

Моя девочка любит котов и единорогов (согласитесь,

куда без них).

От нее пока совсем никакого прока, кроме скетчей,

черновиков и другой мазни.

Между нами все очень интимно: лежит дорога, по бокам

которой огни, огни.

И впереди огни.

Если на то пошло, мы еще стоим у порога, но дорога

манит нас, как магнит.

Я говорю ей о том, что знать не бывает рано:

про отличие сальных от сильных рук,

как про вход в самую истинную нирвану всё время

умалчивают и врут,

обучаю искусству быть первыми среди равных —

ей придётся впрок, пригодится вдруг,

быть самой себе подорожником при послелюбовных

ранах, не брать антилюбина из рук подруг.

Я не умею быть любовницей и подружкой, я – садовница

с острым ножом в руках.

Впрочем, рядом с ней мне ножа нужно. Я смотрю

на рост этой девочки, как ростка.

Мы бессмертим себя в петербургских лужах и еще

одного случайного чудака,

и она говорит то, от чего мне лучше. Вижу в ней

очертания будущего цветка.

Моя девочка седлает мне и себе коня, протягивает

мне плащ, ибо слышит дождь.

Неповинную голову мне на плечо склоня, называет меня

«мой дож».

Мне известен путь до ближайшего видимого огня,

как мои пять пальцев, сжавшие острый нож.

Если ты, девочка, станешь сильней меня, ты мне в грудь

этот нож вернёшь.

HELLoween

ни кишок бутафорских, ни крови со скотобоен

рож, измазанных сажей, линз, где глаза-колодцы

они являются тридцать первого приколоться

исключительно над тобою

эти парни прекрасно обходятся без косплея

им хватает вот этих лиц, что у них с рожденья

твои волосы и лицо станут чуть-чуть белее

ты не можешь стряхнуть и пепел, не говоря уж о наважденьи

ты ощущаешь себя как после самой дурацкой пьянки

посвященной твоей же тризне

в их руках – не тыквенные горлянки

а твои же лица в разный период жизни

и глаза так нестерпимо горят у каждой

у тебя давно не бывает такого взгляда

ты идешь вслед за ними в черную реку дважды

но не получается ни утопиться, ни выпить яда

протагонисты фото в старых твоих альбомах

но просить их уйти – как просить у дождя и снега

ты их знаешь всех

поименно и полюбовно

лиахи́м, римида́лв, миска́м, йалоки́н, йине́гве

утром первого тебя нет ни в комнате, ни в столице

ты пропала, как выдранный лист из книги

говорят, на снегу у дома виднелись лица

навсегда застывшие в крике

Всеми сразу

И живут. Создают семьи.

И работают. Ярко светят.

Я настолько хочу быть всеми.

Всеми сразу. Знать всё на свете.

От IT до кулинарии.

От гипотез до самых фактов.

Почему маляр с малярией

так похожи – узнать бы

как-то.

Я же знаю лишь

своё

имя.

И с десяток друзей-знакомых.

Расскажи, как мне быть

сними,

если вдруг

разбужу звонком их.

Я о них ничего не знаю.

Как живут.

Чем они

дышат.

Я хочу быть им, как родная.

На ладони

листком

ближе.

Диссертации пишут. Сказки.

Строят планы. Дома. Усадьбы.

Я поверхностней водной ряски.

Глубиной океанской стать бы.

Знать, как строятся теплотрассы.

Отчего зерновые спеют.

Мне так хочется– всеми

сразу.

А собой– я еще успею?

«На чужой стороне…»

На чужой стороне

переписанный будучи набело,

вспомнишь ли обо мне

словно об исключеньи из правила?

Лучше помни мороз

и ладонь, что в карман твой я кутала

пару метаморфоз

превращающих Южное Бутово

в сине-бежевый юг

ну и толку, что в инее градусник

как играли в шесть рук

Богородицу Дево не радуйся

как был дым без огня

и без слов начиналась Поэзия

как любила меня

ночь, что нас в той квартире повесила

фо-то-гра-фи-я-ми

на олдскульном осеннем балкончике

Там мы были людьми

До конца, до волос самых кончиков

Вспомню ли о тебе

Как ты вправду держал меня за руку

Не пойду на обед

Со своим недоеденным завтраком.

На родной стороне

переписанный будучи начерно

Каждый текст о весне

для тебя, что бы это ни значило

Сверхновый год

Смотри, как местные бродят парами, бредят барами,

как в пьяных танцах их все присутствует, кроме танца.

Они, рождённые суперменами, суперстарами —

не отличают салон такси от реанимации.

Они не знают, как было бы круто старыми

в совместно нажитой четырёхкомнатной обниматься.

Они до старости не дотянут в амфетаминовом

и алкогольном своем пожарище без огня.

А мы идем с тобой через поле в цветах карминовых,

печали прежние в них роняя и хороня.

А ты все думаешь почему-то, что поле – минное.

А ты все смотришь куда угодно, чтоб не в меня.

Не надо строить мне зиккуратов, дарить каратов,

мне хватит текста, что между нами произойдёт.

Предсмертным боем живого сердца под бой курантов

я так мечтаю с тобою встретить Сверхновый год.

«Где ты была, когда я тебя нашёл?..»

Где ты была, когда я тебя нашёл?

Где был твой свет, неистовый и живой,

синь твоих глаз, волос золотистый шёлк?

Когда я тебе говорил – «Вот он, я, я – твой»

каждый листок на дереве, что был жёлт,

смущённо краснел, желая побыть тобой.

Ты была камнем. И камень тот был тяжёл.

А я смотрел, смотрел на тебя, как слепой —

ни в чем тебя не винительным падежом.

И вот, ты появляешься жизнь спустя,

tabula rasa, умоляя – «пиши во мне»,

а мне интересно, что в западных новостях

брешут о девальвации и войне,

табачных акцизах, космических скоростях,

и в сердце моем, как у мертвеца в гостях,

очень давно уже никого и нет.

Есть бесперебойный офисный Интернет,

глаза болят от экрана. Но не грустят.

Ты стала девочкой-золото, девочкой-синь.

Мне полюбился каменный мой мешок.

Он держит удары, он придает мне сил.

Не пропускает взглядов электрошок.

Не обезобразил, только преобразил.

Мне в нем тепло, комфортно и хорошо.

Удобно тебе в мягкой шкуре, что я носил?

Где ты была, когда я к тебе пришел?

«На то, чтобы увидеться со всеми…»



На то, чтобы увидеться со всеми,

нам не хватает времени и сил.

У каждого из нас работы, семьи,

как раньше, мы уже не затусим.

Страшимся смерти меньше, чем дедлайна,

и входим с ритмом века в резонанс!

Ах, где же многорукий богдалайна[4],

когда бы он все выполнил за нас?

Ночь впереди воистину большая:

перевести, отправить, сдать, добить!

Я занята, но это не мешает

мне каждого и помнить, и любить.

И думать где-нибудь на перекуре

о вас, раскиданных по городам;

о истинно большой литературе,

что я из вас когда-нибудь создам,

о каждом, сохранившемся в контактах,

о каждом, близком сердцу и душе,

кому ответить на простое «как ты»

не успеваю столько лет уже.

На то, чтобы увидеться со всеми,

в каком-то замечательном году

я разменяю будни на веселье

и время обязательно найду!

– А помнишь, да? – Конечно же, я помню!

– А помнишь те веселые года?

И каждый будет каждым снова понят

быть может, даже лучше, чем тогда.

Машина времени

Я шла и голосовала машинам времени,

вдруг какая-то возьмет да и подберёт?

Одна остановилась, и вот уже все быстрей меня

несло в мое же прошлое,

но вперёд.

Приехала к старому дому, летом, полет нормальный.

Только сначала перед глазами все кренилось курсивом —

прохожие, окна домов, в своем я увидела маму,

она была как-то по-особенному

красива.

Я вернулась во время, когда еще в школу и не ходила,

а толк из меня не вышел на затяжной,

в несколько лет, перекур.

Тогда я любила, кажется, мультики про лопоухого

и крокодила,

а не словесный паркур.

Какая удача, мой возлюбленный шел навстречу.

С магаза, типа.

Да, мы жили в одном доме, девятый этаж,

девятый дантовский круг.

Я стрельнула у него сигарету и, пока он вытаскивал

Zippo,

сказала ему, что хочу сыграть с ним

в одну игру.

Что через пятнадцать лет я за ним приду, мол,

и буду метить на безымянный – так, чтоб сразу.

Он сказал, что он сам бы лучше и не придумал,

как в новом рассказе закончить

фразу.

Мы разговорились; скурили на пару полпачки кряду,

он уже намекал, что на чай пригласить был бы рад, но

хоть мое сердце драли на флаги котята,

была пора возвращаться

обратно.

Уже в своем времени я обратилась к нему

по имени-отчеству:

«Извините, пятнадцать лет назад похожая на меня

не бросила Вам в лицо несмешным пророчеством?»

Он нахмурился, видимо, подумал,

«что за фигня»,

И рассмеялся: «с первым апреля, таких вот шуток

мне еще не рассказывали;

откуда такие мысли, скажите на милость?»

Я не хочу верить, что этот временной промежуток

преодолела в кровати;

мне всё приснилось.

«Не давай мне, Господи, рыбу…»

Не давай мне, Господи, рыбу.

И удочку не давай.

Дай поворочать глыбы,

Даже если дышу едва.

Дай мне собственный выбор,

а лучше два.

Дай по пути мне всяких.

По сердцу и по уму.

Где-нибудь на десятом

одиннадцатого пойму.

Дай мне быть непредвзятой

и предвзятой кому.

Дай мне бессмертья в близких

и смертности мне самой.

Дай мне быть одалиской

И в третьем ряду седьмой.

Дай мне идти на выстрел

от тех, кто с тюрьмы – с сумой.

Дай мне набрать силу,

лёгкость и красоту.

Чтобы я казалась красивой,

даже если я упаду.

Дай всех, кого я любила,

встретить в Твоем саду.

Дай мне верить, как раньше,

без разницы, сколько лет.

Чтобы было смешно и страшно,

когда Ты откроешь клеть.

Чтобы, падая даже,

Ни о чем

не жалеть.

Девочке пять

Девочке пять, на горках американских даже привычней, нежели на земле, девочке десять, она еще видит сказкой жизнь, где добро – и то говорит о зле, девочке будет пятнадцать или шестнадцать, можно любые выделывать антраша, можно в любого сладко, светло влюбляться, и целовать, последствия не страшась.

Девочке двадцать. В луна– и солнце-парки – к счастью ли, к сожалению – не ходок, есть тезисы, утренняя заварка и где-то в сердце оборванный проводок. Девочка, научившаяся бояться, дует на воду, обжегшись на молоке. Выглядит это смешнее ноги паяца, запутавшейся в змеином своем шнурке. Все, на что ей хватает ума и силы – это писать записки, как в детсаду, а он не заметит, как же она красива. И встретится с ней не ранее, чем в аду.

А я от страха девочку отучаю, я – её внутренний голос, живая стать, долька заморского фрукта в дешевом чае, я покажу ей, кем она сможет стать, стоит ей только вспомнить, что там, в начале.

Девочке пять.

Любить никого

Грустно смотреть даже на алфавит.

Каждый из нас состоит из воды и букв.

И если речь заходит вдруг о любви —

с именем заносится сор в избу,

так что не вымести. Вынести все сложней,

как буква N будет напоминать

все, абсолютно все – о нём, или ней.

Так что пока не сказаны имена,

смелей обнимай, отнимай у всего и всех.

Целуй, обретая целостность или цель.

Имя звучит не так хорошо, как смех,

даже если он становится злым в конце.

Я влюблена в твой запах. Картинку. Звук.

Копейка к копейке, складывается рубль.

А если тебя, как кого-то из них, зовут?

Я не люблю ни рефрен, ни повтор, ни дубль.

Ни отголосок, ни даже подобье их.

А если ты – А, а я бы хотела – Б?

От имен слишком больно – после.

Давай без них.

Я безымянно все расскажу тебе.

И если мы вдруг расстанемся (несмотря

на то, что еще и нету понятья «мы»)

мне не придется врать потом, говоря

имя твое как имя тюрьмы, чумы

и прочих ассоциаций не про добро.

Любить Никого – никого не любить совсем.

Я назначу тебе свидание у метро

несуществующей станции. Завтра, в семь.

Бродская и Басманов

Вакансия Музы, в принципе, хороша: живи в центре

сердца, плюй в форточку для души, волосы старой

памяти вороша, на шею садись и приказывай:

«нннуу, пиши!». Автор не платит ни ломаного гроша;

её гонорар – ни больше, ни меньше – Жизнь.

Муза имеет право, мозги и вид на жительство между

самых красивых строк. Правда, она бесправна в своей

любви к Автору. Автор должен быть одинок, капельку

инвалид и тем – индивид. Как балерина, что не имеет ног.

Муза должна собой воплощать огонь, вечно цитируя

«Не для тебя зажглась». Если она и хочет подать ладонь,

надобно сжать в кулак и ударить в глаз, пока

придуманный Автором белый конь в голос ржёт за воротами

битый час.

Муза – равновелико добро и зло, прижатый к виску

заряженный пистолет. Сотрудничество плодотворно,

когда залог – это оставленный лёгким дыханьем след.

Бродскому в этом с Басмановой повезло.

Тысячи строк, мучительных надцать лет…

Даже не знаю, чего я больше хочу.

Муз или Муж?

Звёзды или цветы?

Гамма, палитра, спектр сумасшедших чувств —

это свеча в краю любой темноты.

Если я стану Бродской – хотя б чуть-чуть,

я обещаю, Басмановым будешь ты.

That's all

Было столько лиц. Не помню ни одного.

Было столько света, что, кажется, я ослеп.

Было столько всего. Столько было всего:

зрелища были яркими, свежим – хлеб.

Было столько звука, что, кажется, я оглох.

Было столько бумаг, что хватит ли мест в печах?

Было столько звонков, и я отвечал:

«Алло», а иногда, быть может, не отвечал.

Было столько слёз, как только не стёр щёк.

Было столько зла, забыть всё – уже добро.

Было столько женщин, что я потерял счёт.

Ни одна из них не являлась моим ребром.

Надвое сломан меч и расколот щит.

Доспех стал платьем, забрало стало чадрой.

Было столько всего, что память по швам трещит.

Всё, что было, мы сотворили из ничего.

Было столько у нас ничего, и ещё есть.

Если хочешь, отдам. Вечером приходи.

Это самая что ни на есть никакая весть.

Всё еще будет.

Всё еще впереди.

Всё ищет путь во тьме к одному из нас,

и, как правило, этот кто-то стоит спиной.

Всё, я устал.

Скажи мне, который час.

И не спрашивай, что со мной. Ничего со мной.

«Всё или ничего» – ультиматум прост.

Я выбираю «или» из двух зол.

Как связующее звено или свайный мост.

Было столько, что самое время сказать «That's all».

Те, кто лучше

Так случается – те, кто лучше, обойдены!

Их как будто специально не замечают,

и не делят с ними трофеи своей войны,

подавляя желанье спросить у них:

«Может, чаю?

Может быть, расскажешь за чашкой мне,

как только удается тебе все это:

побеждать на войне, не будучи на войне?

Посреди поголовной тьмы не нуждаться в свете?»

Этим людям дают раз в тысячу меньше, чем

каждый из них заслуживает. Но разве

это важнее им, чем на одном плече

чувствовать снег, холодный, как чистый разум,

а на другом – чей-то влюбленный лоб

спящего усталого человека?

Лучших всегда задвигают подальше, чтоб

после представить их как синоним века,

честности

и невиданной теплоты,

ибо лампы – перегорают, софиты – гаснут.

А если у лучших – вдруг – остаёшься ты —

в строчках или на сердце —

разве то не прекрасно?

Автопортрет

Я проступлю сквозь белизну листа

историей,

о многом умолчавшей,

и кто сумеет досчитать до ста,

не расплескав

долготерпенья чашу,

тот непременно убедится сам,

что есть любовь – не больше и не меньше,

что путь обыкновенным чудесам

открыт для всех Надпропастьюворженщин,

что тот, кто маяковски иссечась

отчаяньем,

себе не сыщет места,

но дом найдет в наречии «Сейчас»

любого космополитизма вместо,

что в настоящем —

прошлое болит,

что слово «мир» антонима не любит,

что для любой из ветреных Лолит

вдруг перестанет быть весомым Гумберт,

а горечь в послевкусии мечты

порой бывает так невыносима,

что хочется

стереть свои черты

и никому не говорить «Спасибо»,

но я – скажу.

Всё, бывшее со мной,

случается, вестимо, с каждым третьим.

Спасибо всем,

кто был секундным сном

на маленьком моем автопортрете!

Не мой китайский фонарик

Китайский фонарик в ночи над Марсовым полем

мирно летел, пожара не предвещая.

Я тебе заплетала косу. Ты был доволен.

Ты учил меня обращаться с семью вещами:

речью, мужчиной, влюблённостью, силой воли,

вниманием зала, прощением и прощаньем.

Я собиралась с тобой запустить такой же

китайский фонарик с письмом тому, кто создал нас,

но горелка в мешке отсутствовала. Похоже,

огня между нами быть не могло как данность.

Ты взял меня прямо там. Трава прорастала в кожу.

Я никогда так глупо не попадалась.

Я ничему тебя не учила, юности кроме,

жаркой, смешной, слегка совершеннолетней.

Если б мы даже были единой крови,

мы бы любили друг друга, плюя на сплетни

с башни, где занимались большой любовью.

Но мы, увы, действительно канули в лете,

хоть и была эта ваша Лета довольно мелкой,

как ров Инженерного замка, откуда Павел

смотрел и знал, что мой фонарик – подделка,

как знал и день, когда ты меня оставил.

С небесного потолка крошилась побелка.

А себя через Лету ты все-таки переправил.

И Павел смеется еще сотню лет из окон

над теми, кому бессильно желает боли.

Смех прорастает сквозь мой меланжевый кокон,

и я согреваться не буду ни алкоголем,

ни чуждыми мне телами, смотря, как на адрес Бога

китайский фонарик летит над Марсовым полем.

Не мой китайский фонарик над Марсовым полем.

Давай уедешь

Из дома выйдешь, наткнешься на магазины,

отдел полиции, зал концертный, ларёк табачный.

И на работу. А может, к чёрту? Притормози-ка.

Давай уедешь куда-нибудь и не будешь значить

ни гражданина РФ, ни продавца-эксперта,

ни бакалавра, ни дочери, ни подруги.

Ты – это песня певца немого. Но ты не спета.

Вот ты стоишь, и твоя сигарета не греет руки,

вот ты стоишь, и твое пальто постарее деда.

Что будет дальше? Не повышение, так уволят.

Когда-нибудь, когда им наскучит это

твое влечение к искусству и сила воли.

Ты не умрешь, нет. Но ты закончишься, что страшнее.

Ты будешь двигаться, говорить, покупать одежду,

пить пиво в Купчино, хлестать шампанское на Бродвее,

не ощущая особых различий между.

Твой понедельник начнется опять в субботу,

а запятые твои превратятся в точки.

Давай сегодня ты прогуляешь свою работу

и наконец-то сделаешь то, что хочешь.

Пройдись по улицам разноцветным, предновогодним.

Купи себе ту смешную кофточку, что хотела

и мандарины у старой бабушки в переходе,

счастливой делая только душу. Не это тело.

Влюбись в прохожего, брось монетку певцам-индейцам.

Достигни моря в любом троллейбусе голубом.

Все то, за чем мы всегда бежим, – это наше детство,

в платформу девять и три четвертых ударясь лбом.

«Иногда чего-то не нужно знать…»

Иногда чего-то не нужно знать.

Так целее будешь, и спится крепче.

Время, уготованное для сна,

из-за этих знаний совсем не лечит.

В сказках дверь была о семи замках,

за которой чудо с концовкой «вище».

Но нашарит ключ чёртова рука.

Мы же с детства лёгких путей не ищем.

Если будешь съеден – то поделом.

Раз корабль показался тебе корытом.

Принимай чудовище за столом,

за одним с тобою столом накрытым.

Накорми его досыта. Напои.

Пой ему, пока не порвутся связки.

А когда уснёт, забирай свои

вещи – и долой из такой вот сказки.

И – к другим чудовищам. Но весна

обернет вас с кем-то женой и мужем.

Иногда чего-то не нужно знать.

А быть может, сказок читать не нужно.

«Женщина за кулисами знает, который час…»

Женщина за кулисами знает, который час

пробивает для каждого не из нас.

И она ошибается только раз —

раз, который не существует.

Годы делают лица расплывчатее у всех —

в черно-белых фото идёт снегопад помех,

а она – изваянье, и снег ей – мех,

Так приди, весна. Подоткни листву ей.

Дай поярче звезд, побелей ночей,

сотню нерасплакавшихся свечей,

связку золотых и живых ключей —

дай себя же саму, не каменную, живую.

Дай ей силы вкладывать смысл туда,

где под камень азбучная вода

все течёт и течёт, и вертятся не туда

шестерёнки гремящих буден.

Тишина и воздух. Связующее звено.

Женщина за кулисами выглядывает в окно,

улыбается: всё, что ей было заведено,

крутится,

крутилось

и вечно будет.

Взрывать гостиницы

Повзрослеть – это значит забить на определения

чего бы то ни было и кого бы то ни было.

Синоптик был пьян, прогнозируя потепление.

Мне тепло только потому, что я сильно выпила.

Стань запятой, точка восстановления.

Но, пожалуйста, не ставь меня перед выбором.

В этом городе теплее от звезд и вывесок.

Батареи греют не лучше брошенной женщины.

Я хочу тебя, но заново я не вынесу.

И печаль моя комедийна и тем торжественна.

Нам друг друга с тобой уже ни простить, ни выпростать,

а если и говорить, то на грязном жестовом.

Почему мы не можем на ночь найти приятелей?

Да лениво под утро с балкона блевать да каяться.

Нам бы падать с крыш, да друг к другу опять в объятия.

Ни один из них так меня не крестил красавицей.

Ты приходишь ко мне увидеться или я к тебе.

Так щекой от щеки электричество высекается.

Не под силу симпатии выжить во что-то заново.

Да и sympathy – жалость, что мне не знакома отроду.

Здесь у нас симбиоз, сим-салабим-сезамовый.

Стратосфера из страсти, далекой от танца бёдрами.

Ни блеска, ни нищеты тебе куртизановой.

Ни блэкджэка.

Одна тёть Люба с пустыми вёдрами.

Повзрослеть – это значит забить. Пусть я буду детская,

и смешная, как будто мне вновь четырнадцать.

Не изменится ни время, ни место действия.

Нам бы рома со льдом.

И к Чёрному морю двинуться.

Слово best искони заложено в слове бестия,

как друг в друге – мы.

Так давай же взрывать гостиницы.

Я работаю там, где снег

Я работаю там, где снег. Очень много снега.

Лишь дурак по этому снегу пройдет ногами.

Я встречаю человека за человеком,

желающих потрогать его руками.

Эти люди идут не ко мне, а к сугробам в гости.

Я улыбаюсь, дарю им свои рисунки.

Они набирают снега полные горсти.

Размещают бескрайний Север в пределах сумки.

А те, кто боится холода или света

честней хирургической лампы и даже Солнца,

сюда не придут, пытаясь спастись от ветра,

дующего из головы. Я сюда был сослан

не в наказание, а по зову холодной крови,

текущей, как время, по синеватым жилам.

Снежинки ложатся спать на мои брови.

Я сам был когда-то снегом. Я жизнь прожил им.

Я лето и сотню лет мастерил сани,

в которых еду домой, счастливый чего-то сильно.

За спиной нарастает северное сияние

вывески книжного магазина,

где я работаю год и еще буду.

Я меняю мёртвую зелень на снег живой,

то есть, по факту, немного творю чудо.

А этот – бери даром.

Он полностью твой.

«я прошу Тебя: дай мне уехать…»

я прошу Тебя: дай мне уехать,

если можно, на две-три недели,

по эфиру гуляют помехи,

мне хронически все надоели.

не хочу я ни быть, ни казаться,

тошно мне среди душекрасилен

мне наврядли помогут в Казанском,

если даже Исаакий бессилен.

пусть из грязи в князья прутся танки

по исколотым жилочкам улиц,

мне наврядли поможет Фонтанка,

если даже Нева отвернулась.

стал чужим диалог голубиный,

я иду за молчаньем в аптеку,

мне наврядли поможет Любимый,

раз Никто – человек человеку.

обратили Мечту анекдотом,

изменив ей пароли и явки,

мне навряд ли поможет хоть кто-то,

если море запряталось в якорь.

зимний холод и летняя зелень,

из окна пьянибратские виды,

дай мне комнату площадью с Землю,

я могу обещать, что не выйду.

ну же! перечеркни мои планы,

Ты же здесь самый главный новатор,

только «Землю» впиши мне с заглавной:

мне до строчной еще рановато.

«Ставь на верных, детка. Всегда на них…»

Ставь на верных, детка. Всегда на них.

Отзвучит вторичный паршивый стих,

замолчит раскрашенный свистопляс,

отведет толпа сто потухших глаз там,

где градус выше, а шутки – ниже.

Ставь на верных, детка. Настанет час,

и с фонарных стволов облетят афиши.

И сойдет лавинами макияж

с тех, которым ломаный грош не дашь,

как проткнёшь их мыльный раздутый имидж.

С тех, которым манных не нужно каш,

только звёздную манну с небес, мой паж,

их природной наглости не отнимешь.

Можно сделать грудь, можно сделать стаж,

манекен рядить в соболя, в плюмаж,

и ходить с раскатанною губою,

получать проценты с самопродаж,

над людьми возвыситься на этаж,

но не над собою.

Ставь на верных, детка. На тех, кому

понимаешь: завидовать ни к чему,

не дворянской, а – дворовой породы.

Горе бродит в них от ума куму,

но не бродит хмель: такова природа.

К ним любовь придёт, и виной тому

тяготенье сердец народа.

Их сейчас не знает почти никто,

но полюбят накрепко их потом

Не за модный вид, не за медный профиль.

Не за вовремя поданный шефу кофе.

Не за это. И, Господи, не за то,

как бывает на фабриках звёзд в начале:

снят сначала фильм, а потом – пальто,

а потом – давай-ка с тобой вальтом.

Каждый истинный голос – сейчас фантом.

Золотой горой за закрытым ртом

высится молчанье.

И, когда последняя из афиш

тех, о ком бездумно кричал Париж

и отпродюсировал нувориш,

тех, с кем, в общем, с лёгкостью переспишь,

если дашь конфетку,

тех, кто ярок да звонок секунду лишь,

облетает с ветки,

чей-то голос пронзает собою тишь:

«Ставь на верных, детка.»

Кто же верные?

Как их сейчас найти?

Бьют с размаху лежачие их пути —

равнодушием,

непризнаньем.

В чистом поле воин – всегда один.

Я их знаю. Мало, но всё же знаю.

Ждёт их, к сожалению, впереди

не звезда во лбу, но дыра в груди —

белая,

сквозная.

Браслет

Он, допустим, поёт на неведомом языке

под старинный орган, и волочится

за каждой юбкой до пола в хмельной уик-энд.

Ты, допустим, актриса; у тебя браслет на руке.

Ты не можешь вспомнить, какого цвета его глаза.

Он, допустим, целуется горько и горячо,

а в постели что твой испанский тореадор.

Ты, допустим, здесь вообще ни при чём.

У тебя есть текст, который тебя прочёл.

И оператор, который орёт: «Мотор!»

Ты не смотришь свои работы, не веришь им.

Этот фильм будет обруган критиками, любим

девушками, у которых в груди весна.

Он, допустим, посмотрит этот дурацкий фильм

и расплачется чуть, но так, чтоб никто не знал.

И, когда ты подумаешь, что тебя зарыли в окоп,

этот фильм, как психом управляемый пистолет,

вдруг возьмет да и выстрелит. Тебя вызывают, чтоб

вручить тебе какой-нибудь партбилет.

О тебе настрочат «Cosmopolitan» или «Сноб».

Он придет на вручение этих смешных наград,

он поздравит тебя и будет искренне рад,

у него будет синий пиджак и высокий лоб,

и забавная леди младше на пару лет.

Ты стоишь, и браслет на руке у тебя сверкает,

как стробоскоп.

И глаза сверкают от слёз,

но все видят только браслет.

Домик у залива

«Если это случится,

думает героиня,—

я буду носить красивое, и забуду

зрачки женщины, сидевшей на героине,

что манили меня к себе, обещая чудо.

Божьим посланием станет оконный иней,

изрисованный колким ветром из ниоткуда.

Если это случится, я более не покрашу

волосы в цвет, который мне не по нраву,

ради того, кто и не заметит даже.

И торжественно обещаю простить неправых.

Только бы, только бы не было так, как раньше.

Если это случится, я силу свою направлю

на благие дела, стоящие за словами,

на желающих, чтобы такая сила

тоже жила в них светом над головами,

я буду любить любой цвет. Не только синий.

Если этого не случится, я попрощаюсь с вами,

и уже никогда не буду такой красивой.

Мир будет из черного цвета и тишины, и

никому заговорить со мной не позволю,

вы покажетесь мне наивными и смешными,

ничего, ничего не знающими о боли!

Я хочу позабыть выдуманное имя.

Я застываю здесь на бумажном поле.

Страшно, что предназначенное мне

Завтра кто-то другой сегодня уже получит».

А где-то её прокуренный пьяный автор

думает, что второй вариант – получше.

Он завтра продаст свой старенький синтезатор

и много ненужных старых вещей до кучи,

ибо напишет книгу с концом счастливым.

Ее, как вы понимаете, мало купят.

У автора не будет домика у залива,

но он счастлив, что у его героини – будет.

Дети северных улиц

Если город сам за себя убежал во тьму,

не объясняя жителям, что к чему,

он исчерпал доверие. Потому

дети северных улиц ходят по одному.

Умоляю тебя, не спрашивай, почему.

Рано утром они выдергивают себя

из постылых постелей, линолеумом скрипя,

собираются, едут в город искать ребят

с южных улиц, пока они преспокойно спят

и веснушчатыми носиками сопят,

ничего не видя, кроме красивых снов,

потому что им не расшатывают основ,

двери их не заперты на засов

от изголодавшихся диких псов

и влетающих в окна заразных сов.

Югу Север, Востоку Запад – ни сват, ни брат.

Детям северных улиц не нужно чужое брать,

им родное бы всем давно отыскать пора,

одиноким и не желающим умирать.

И глаза их– волчий сверкающий амарант.

Их душа – батальоны. И просят они огня.

Пусть они придут, кольчужной броней звеня,

пусть от тепла расколется их броня,

пусть один из них с собой заберет меня,

будем под ноги мы друг другу слова ронять.

Я его у всех улиц северных отниму, и того,

что сама не имею, отдам ему,

если нет – так не достанься я никому! —

спрячусь в самом слепом, немом и глухом дому

и, как город, сама за себя убегу во тьму.

«Нас никогда не существовало…»

Нас никогда не существовало.

Икс.

Игрек.

Лучшее – позади

лежит и плачет под одеялом.

Господь,

помилуй и пощади

свежевозлюбленных ранним утром.

Свежеразрубленных завтра днём.

Мы поступаем с тобой не мудро.

Придем друг к другу

и не уснём,

разбудим домик одноэтажный

и ты простишь меня за меня.

Я не бываю одна и та же

в пределах года

и даже дня.

Сейчас со мною

огни

и ветер.

Седьмая сорванная печать.

Я знаю, я за тебя в ответе.

Но

я не знаю,

что отвечать.

Смех и смерть

В данном случае смех и смерть – однокоренны.

И, пожалуй, в том нет моей и твоей вины.

Я, бывало, влюблялась в запах, картинку, звук,

но тебя зовут – и как будто меня зовут,

но читаешь ты – и как будто мои слова.

Если не их источник, что еще целовать?

Этот стих, вероятно, выдумал тоже ты,

в нем проклюнутся и проглянут твои черты.

Мы похожи настолько, что даже смешно читать

эти строки твои, из которых сквозит мечта,

и хватает её танцующий на краю.

Это – две мечты, но я вижу в твоей свою.

Только взять себя за руку, словно твоей рукой,

не выходит. И я, теряя мирской покой,

выхожу к распластанной передо мной воде

и, тебя не найдя нигде, нахожу везде.

Что за путь я ни выберу – тернии или шёлк —

непременно окажется, что ты уже им шёл.

Что за знак я ни начертила бы, станешь им.

У тебя ведь такой же почерк, стило́, нажим.

Что за слово я ни сказала бы – повторишь

сквозь десятки белёсых санкт-петербургских крыш.

В данном случае ты и я – однокоренны.

Раздели со мной мир и властвуй в нём.

Без войны.

Не падай

До ближайшего дома с ужином и лампадой

очень долго ещё, сквозь тьму не видать предместий.

Если ты идешь рядом, то очень прошу, не падай.

Я тебя подхвачу,

но подхватывать лучше – песню.

Можно спеть, например,

о русской великой силе,

об эскимосской сотне названий снега,

о любви. Или смерти. Главное, чтоб красиво,

чтобы песня обратно в горло упала с неба.

Я забуду тогда о том, что трудна дорога,

что сносила шесть пар сапог, а седьмая пара

протекает, и до простуды совсем немного.

Ощущать себя безнадежно больной и старой

значит сдаться дороге, что мерит своею мерой.

До ближайшего дома, что сам по себе есть чудо,

остаются туман и хмарь.

И немного веры.

Здесь должна быть другая строчка, но я не буду

сочинять ее, чтобы не портить вечер.

Но немного – достаточно, чтобы дойти дотуда.

Если дашь мне огня и руку, то будет легче.

«Скорая ехала мимо, не довезла…»

Скорая ехала мимо, не довезла.

Умер на Невском, вечером, в шесть-ноль-ноль.

Я никогда никому не желаю зла,

но двадцать лет за руку держит боль.

Но двадцать лет за руку держишь ты,

имя имён, слепой интеллектуал,

в каждом столбе фонарном – твои черты,

я падал, а всем рассказывал, что летал.

Скорая ехала мимо не про меня.

Был недоступен сервер и абонент.

Пусть человек, лишающийся огня,

возьмет да и выживет. Выживет обо мне.

Куда-то же должен деться огонь в груди.

Мой, о тебе, раз у тебя есть свой.

Огня у тебя, бенгальского, пруд пруди.

Веснушчатые искры на мостовой.

Скорая ехала. Мальчик шёл, в облаках

витая уже семь лет из своих семи.

Но двадцать лет держу я себя в руках,

боль, ты, огонь – члены моей семьи.

Мой двадцать первый год – это Божий смех.

Держал и не выдержал, выбежал. Скрип колёс.

Очередной шаг к Цели, паденье вверх.

Там, говорят, больше не надо слёз.

«Мне не резон входить с тобой в резонанс…»

Мне не резон входить с тобой в резонанс:

не выдержит это акустика лучших залов.

Все, что не убивает, делает нас из нас,

это больно, но честно,

как время мне показало.

«Привыкни к ней, как будто к Петербургу…»

Привыкни к ней, как будто к Петербургу

приехавший откуда-то извне.

И, насыпая смуглый кофе в турку,

готовь его, пожалуйста, о ней.

Она хотела здесь ложиться в дурку

и там сходить с ума до бесконе…

Ее давно по имени не звали.

Ее давно никто не ждал назад.

Она молчала, и крепчала наледь

в усталых и негреющих глазах.

Ее давно смеющейся не знали.

Привыкли, что витает в небесах.

Привыкни к ней, как будто бы к жилищу,

завещанному добрым кем-нибудь.

Ее уже давно никто не ищет,

не выбирает, словно верный путь.

Но вырастут цветы на пепелище,

когда решишь ей Слово протянуть.

Ее давно не видели счастливой.

Воистину счастливой, а не так —

«Привет. Дела нормально. Только ливень

Нет, не приду. Прости. Я занята».

Кто послабей, тот топится в заливе.

Она сильней. Поэтому – не та.

Привыкни, что вокруг нее – то зависть,

то чье-то беспощадное вранье…

Она с тобою рядом оказалась

не просто так. Но рядом – не вдвоём.

Пока я этой женщиной являюсь,

Я очень беспокоюсь за нее.

Ameno

Говорят, залпом пей до дна и достигнешь неба.

Всех поймешь и возлюбишь братьями или сестрами.

Это чистая правда, все мы с одной планеты.

И ничьи слова не будут казаться острыми.

Было бы легче, если бы я пьянела.

И была бы душа закрытой, а не разверстою.

Ameno, dori me, ameno, значит, бог с тобой.

Я сжимаю в руке бокал с дождевой водою.

Говорит о своей трагедии каждый выпивший.

Каждый из них – один. Раньше было – двое.

Каждый второй смеется над первым выбывшим.

Я здесь третья, служу им немым конвоем.

Будто я доктор и панацею выпишу.

Ameno, dori me, ameno, значит, выдержу.

Говорят, помогай другим – и себе поможешь.

Я пустею от каждой исповеди рассказанной.

Всё болит, и мне кажется, дальше – больше.

На моём окне истории их размазаны.

Я хочу им помочь хоть как-то, но эта боль же

по наследству передаётся от Карамазовых.

Ameno, dori me, ameno петь романсово.

Но какой по счёту бокал ни опустошаю,

мир вокруг меня не теряет в качестве.

Все считают, что я разумная и большая.

Говорят о проделках очередного мальчика.

Я молча слушаю их и не обижаю,

и становлюсь пустей своего бокальчика.

Ameno, dori me, ameno, пишем начерно.

Говори со мной о всём, о чём пожелаешь.

Если хочется говорить со мной, опустелою.

Я пишу тебе, почти не касаясь клавиш,

содержаньем души марая страницу белую,

их историй во мне хватило б на сотню кладбищ,

я молчала бы, но что я с собой поделаю?

Ameno, dori me, ameno, как бы пела я.

А спасённые мной не служат поводырями,

если лицо моё все пустей и каменней.

Говори мне о чем угодно, и наполняй меня,

словно комнату – мебелью, окнами и дверями.

Ameno dore ameno dori me ameno.

Если ты это слышишь, то я тебе доверяю.

Как перед Судным днём, перед госэкзаменом,

Ameno, dori me, ameno, повторяя.

«Ах, уберите блюда золотые…»

Ах, уберите блюда золотые!

Оставьте Ваш витиеватый лоск!

Слова на перелатанной латыни;

Без этого жилось

гораздо легче мне в своей светлице,

что Вы темницей окрестили вдруг!

Снимите шторы! обнажите лица!

И маски – прочь из рук!

Вы заставляли петь на чужестранном!

И в воздухе вести – чужой рукой!

Пусть делает все это, как ни странно,

другая и – другой!

Ведется речь не о науках древних,

красивых и благих!

– О том, что мой исписан ежедневник

желаньями других!

Ах, уберите вашу лесть гнилую,

как паутину изо всех углов!

Оставьте мне

меня,

мою,

былую.

И звон колоколов.

Оставьте голос мой! Не трожьте руки,

Час Истины настал – вот этот Час!

Я здесь сойду с ума от вашей скуки,

а вовсе не от Вас!

Молчите впредь, как встарь всегда молчали!

Я двери в жизнь закрою на замок

не выбьешь дверь, не отопрешь ключами —

раз сердцем

ты не смог.

«Научи меня жить и писать о простом…»

Научи меня жить и писать о простом,

но волнующем самые черствые души.

научи меня верить,

что это потом

через горечь потерь приведет к самым лучшим

говорящим со мной

странам и городам,

и живущим в них людям, красивым душою.

Чтобы речи мои, как живая вода,

к ним стекались, меня обращая большою.

Научи меня быть

самой маленькой с ним.

с тем кто просто придет

и обнимет, и вспомнит

по едва уловимым движеньям ресниц,

как он был сто столетий назад мною понят.

Научи меня верить

в Твою правоту,

несмолкающий звук и немеркнущий светоч.

Научи меня так,

чтоб, куда ни пойду,

возрождалась весна на руках мертвых веток.

Научи меня плыть

по огромной реке

по теченью иль против течения века,

и, перо вместо камня

сжимая в руке,

я прошу,

научи меня

быть

Человеком.

«Я Вам не нравлюсь таким, как есть!..»

Я Вам не нравлюсь таким, как есть!

Вам по душе позабавней кто-то

и бородатые анекдоты.

Их Вы найдете немало здесь.

Вы влюблены в простоту речей.

В жестикуляцию лживых пальцев.

Счастливо, милые, оставаться

в плену нелюбящих Вас очей.

Я Вам не нравлюсь – и чёрт со мной!

Я Вам не нравлюсь – и Бог же с Вами!

Любой бросающийся словами

за Вас не будет стоять стеной.

Цветы завянут спустя два дня.

У слов красивых отсохнут буквы.

Я постою здесь еще – а вдруг

Вы еще позаритесь на меня?

Но я не нравлюсь таким, как есть,

Вам, ждущим море в бездушном камне.

Печаль оставив тонуть в стакане,

я подожду Настоящих здесь.

«Я обыкновенный плагиатор и стихи дублирую, шутя…»

Я обыкновенный плагиатор и стихи дублирую, шутя:

строчки я краду у листопада и ворую рифмы у дождя,

голос я беру у водосточных труб, в которых бьются

сквозняки. Ну какой тут авторский источник, ну какие тут обиняки?

Собственный мой голос – он прокурен и храпит в гортани про запас.

В наши игры о литературе голоса играют против нас.

Ходют-бродют критеги в очочках, поднимая выспренную

бровь: здесь как прядка выбилось полстрочки, и ну что ж

ты пишешь пролюбофь? «Подозренье рифм на отглагольность, —

молвит критег, челюстью скрипя, – да и твой не уникален голос —

так уже сказали до тебя!»

Я молчу и не читаю строки тех, с кем кто-то сравнивал меня.

Не они преподают уроки – те, чей свет за пазухой храня,

я иду, и мне светлее в самой нелитературной темноте.

Я рифмую строки с чудесами.

Я ворую рифмы у детей.

У меня в стихах не «воют птицы» и не прочирикает зверёк.

У меня не «спится с тем, кто снится», разве это ставят мне в упрёк?

Надо, вероятно, чтобы «выли» «птицы

счастья» третьей мировой, надо, вероятно, чтобы были трое:

он, она и у него; надо, чтоб добряк побил злодея,

надо, чтоб «йа без него умру…»

Пусть не в меру я краду идеи: я краду идеи не в миру.

Я краду анапесты и ямбы у морей и тридевятых гор. И не нужно

петь мне дифирамбы или вызывать на разговор: если у тебя

в стихах ни строчки оттого, что дарит эта Жизнь —

лучше, правда, ограничься точкой.

Или в графоманы запишись.

Вписка

за уроками дома становится скучновато

и родителей часто становится слишком много

в ночь из дому идет воинствующий новатор

проповедница со сверкающим третьим оком

круги под глазами намек на круги ада

что ей удалось пройти совсем одиноко

дом по имени улица мнится гостеприимным

все в нем братья и сестры пока там полны стаканы

там каждый зеленый юный ботаник-инок

превращается в клевого лысого истукана

проповедница забывает как ее имя

когда на столе не дорожка, а эстакада

веселеет лицо за лицом все орут лехаим

все похожи на таксидермистских кукол

ты же сама хотела побыть плохая

чтобы быть поставленной в собственный угол

галлюцинации под потолком порхают

кто-то вовсю целуется с белым другом

кто-то лежит в обдолбанной бессознанке

кто-то пишет бывшим люблю целую

это жизнь, прикоснувшись к самой ее изнанке

ты только тогда и влюбишься в лицевую

не восклицают не вопрошают знаки

просто диктуют: б**ть, ну какого *уя?

меж незнакомым телом и батареей

ты жалеешь, что в детстве были с тобой не строги

и хочется только домой, домой поскорее

хочется мыть посуду, зубрить уроки

мы постареем, мама, мы постареем

раньше, чем выйдут любые сроки

Рядом будь

Пойми её тогда, когда она одна.

Когда покинет дом её толпа людей.

Когда все съедено

и выпито до дна!

Седая пустота огромных площадей

возьмёт над нею верх и заключит в кольцо,

И рассмеется над

печалями её!

Смелей стучись к ней в дверь, не прячь свое лицо,

цветами оживив пустынное жильё!

Зажги свечу у ней и выключь фонари!

И, осветив ей дом, так освятишь ей путь!

Дождись пока она с тобой заговорит!

Молчи!

витийствуй!

плачь!

но только рядом будь!

И в уголках ее печальных серых глаз

что в комнаты углах – дрожит седая ночь;

Стань для нее звездой, которая зажглась,

чтоб только ей

одной,

единственной!

помочь!

Влюбись в нее тогда, когда она одна!

И заповедь тебе – одна:

Не отстранись,

когда она глядит

в пустой проем окна,

чернилами уйти

желая

со страниц!

Никогошеньки

Нет, мне не холодно, мне всё нравится.

В моих глазах начало темнеть.

Я потеряла во тьме знак равенства

с людьми, кто мог бы стать дорог мне.

Мной слишком много всего прочитано,

чтоб я читалась легко сама.

Где ж это слыхано или видано,

чтобы такой – да сводить с ума?

Они приходят в мой дом, влюблённые.

Мы говорим до утра и пьём,

Но что-то к ним неопределённое

выходит в полночь в дверной проём.

И губы алые губ касаются.

И руки – рук, но душа – души

никак не может коснуться, с завистью

к другим ломая карандаши.

Я потеряла во тьме знак равенства

самой себе, и равна нулю.

Скажи, как с горечью этой справиться?

Я никогошеньки не люблю.

Зверь

Он здесь. Он смотрит из закулисья,

глотая жадно табачный дым.

С оскалом волчьим. С повадкой лисьей.

Ты объясняешься с молодым

мужчиной на языке текилы

с невероятностью нулевой.

Окно похоже на пасть могилы,

когда нет выхода из него.

Вы говорите с ним, говорите.

Вы говорите с ним до утра.

Двум жёлтым точкам из-под прикрытия

видней, во сколько стрелять пора.

Когда он выстрелит, всё пропало.

Но замогильный проём окна

запорошит белый снег устало,

и вновь – матросская тишина.

Текила кончилась, объясненья

за нею вслед просочились в дверь.

Ты растираешь до покрасненья

глаза, в которых таится зверь,

две точки, жолтые, как у Блока,

два чьих-то глаза в твоих глазах.

Сегодня зверь завернулся в кокон.

Сегодня он не придёт назад.

Ты, а не он от тебя зависим.

Замкнётся комната на кольцо.

Он завтра выйдет из закулисья

и всем покажет свое лицо.

И будет взгляд, что ценней прожитых

лет – девяноста и девяти.

Тому, кто станет им вдруг прошитым,

уже не вырваться. Не уйти.

На языке куба-либре с колой

ты оставляешь ему ожог.

Готовя свой затяжной прыжок,

зверь наблюдает за вами с пола.

И сердце станет в минуту полым,

в когтях обмякнув, что твой мешок.

На грани срыва, на грани фола,

на грани риска —

беги,

дружок.

«Три недели пили и ничего не ели…»

Три недели пили и ничего не ели.

Я не вижу не то чтобы света в конце тоннеля,

но самого тоннеля не вижу тоже.

Что я могу сказать тебе, мой хороший?

Я узнала немало за эти три недели:

как ни странно, друг другу не надоели,

как ни странно, я выбрала, что дороже.

Доносись до меня сверхмузыкой отовсюду,

как последняя весть благая, господне чудо,

обволакивай белым облаком, не касаясь,

не целуй меня, как милых простых красавиц,

этим самым ты будешь ко мне так чуток,

что, сто раз возжелав тебя, сто один – не буду.

Вот к такой любви на раз возникает зависть.

И куда я теперь ни гляну, куда ни плюну,

начинает казаться мне, что себя ловлю на

чувстве, что ты – церковная акапелла

о такой любви, о какой никогда не пела,

о такой невозможно спеть, пребывая юной.

Мне отпевать колыбельной своей баюнной

ту себя, что за облаком этим белым.

Три недели пили и не хмелели.

Разве что понарошку и еле-еле.

Я хочу делить с тобой радости и печали,

а не утренний холод твоей постели.

Я, наверное, вижу свет не в конце тоннеля,

а в начале. В каком-то другом начале.

Это все происходит с нами на самом деле.

Три недели мы пили и вовсе не замечали,

что такого исхода именно мы хотели.

Я стою не в тоннеле, а на причале.

Вдруг закрытое море стало открытой мелью.

«Как ты изменился, смотри не по зеркалам…»

Как ты изменился, смотри не по зеркалам.

Это плохой телевизор, канал дурной.

Они подтверждают, что тело твое суть хлам,

жизнь – в сигарету скуренную длиной.

Часть правды найдешь в услышанном за спиной,

и это дели как минимум пополам.

Смотри не на цифру в паспорте. Не на лоб

в морщинах, автографах новых твоих идей.

Не в сертификаты. Любой – свидетельство об

облике прежнем, дрова для твоих детей.

Не в тексты, с которых ведро воды натекло

и не вышел никто сухим. Смотри на людей.

Они олицетворяют тебя везде.

В пять лет всем вокруг тебя тоже было пять.

И сказки учили тебя верховой езде,

горам сворачивать шеи, да реки вспять.

А взрослые – так, горит во лбу по звезде.

Болтают про быт, работу и быт опять.

Теперь ты – один. Теперь ты один из них.

Смотри, что они читают, какой наряд

себе выбирают, как гасят и жгут огни.

Вслушивайся в тональность и звукоряд.

Как ты изменился, расскажут они одни.

Они ведь только об этом и говорят.

Страшней всего – не бомжи, наркоманы, дно,

или – интеллигенты, зонты, понты,

страшнее всего – ни с кем не быть заодно,

и знать, что все изменились. Не то, что ты.

Туши сигарету. Всматривайся в окно.

Попробуй увидеть отсутствие пустоты.

Ты не имеешь границы

Посмотри: я еще начинаю свой путь

и в начало пути не смогу войти дважды.

Но уже я сумел для себя подчеркнуть

что есть, было и будет действительно важно.

Я тебе не скажу, как понять всех и вся,

сделать так, чтоб не грелись за пазухой змеи,

что всегда будет можно и что нам нельзя,

как любить без потерь, – я и сам не умею!

Я тебе расскажу про начало пути;

начиная свой путь, ты поймешь эти строки.

Не живи прошлым днем, дай былому уйти

со своей настоящей прекрасной дороги.

Не завидуй другому. Люби его так,

как любил бы ты самого близкого друга,

И тогда ты поймешь: эта зависть – пустяк.

Создан круг для того, чтобы выйти из круга!

Бойся тех, у кого ничего за душой.

Кто ни злом, ни добром никогда не ответит.

Если не с кем идти – подожди. Мир большой

Есть и солнце, и море, и звезды, и ветер.

И не бойся идти в одиночку, мой друг.

Потеряв – обретёшь, раз тебе правда нужно.

И тогда ты не выпустишь это из рук,

и поверишь в Любовь, и уверуешь в Дружбу.

Если жить – то размашисто и широко

даже если в пределах тетрадной страницы.

И в попытке объять необъятность рукой

ты поймешь, что и Ты

не имеешь границы.

«почему время лечит?..»

почему время лечит?

потому что давным-давно

у него спросили, что делает, мол, оно

и сказало время им «я лечу»

и крылом похлопало по плечу

значит, время не лечит

оно летит

а за ним несется собачий лай

так вперед

не дай же ему уйти

брось лассо гарпун

подбей его

оседлай

я кидаюсь ему на шею

оно же прочь

не дается выскальзывает хитрит

а потом

в очередную ночь

понимаешь времени целых три

и одно представь летит

у тебя внутри

если что-то летит внутри

значит небо – ты

и надеюсь что у тебя орёл

а не решка

летает, и с высоты

видит, что терял ты

и приобрёл

птичьи стаи – прошлые времена

тех кто умер

патриций или плебей

это мелочь

делая променад

покорми пожалуйста

голубей

Первое зимнее письмо тебе

Предпоследние письма по следу идут за тобой.

Здравствуй, первая буква заморского праалфавита.

И, конечно, проснись, и, конечно, без голоса пой.

И опять не люби ни меня, ни мою agra vita[5]*.

Ты мне давеча снился, как снится служивым покой,

ты держал мою руку, и сердце, как поезд, стучало,

я рассталась легко бы и с сердцем, и с этой рукой,

и с тобой, но как может конец распрощаться с началом?

Стоит только представить, что мы с тобой где-то вдвоём

на сетчатках прохожих мы вышиты будто по ткани,

или пойманы в омут шотландского виски живьём

в привокзальном кафе, в прошлогоднем октябрьском стакане?

Вон, стоят на мостах, и картинно уставились вниз:

Посейдон по сей день валерьянкой балтийскою поит.

Ты и сам по себе – парапет, и канат, и карниз.

Я гуляю по ним и кручу огнехвостое пои,

где бы я ни была, с кем бы я ни делила свой быт.

Третью зиму вот как разоралась душа муэдзином.

Как же ей не орать? Как же ей замолчать и забыть,

если щурится также, как ты, старый завмагазином,

однокурсница также смеется, как можешь и ты,

да вот только не хочешь – со мною смеяться не хочешь…

Если ты – в королях, то меня не берешь и в шуты.

Не удостоишь и дня; нету речи о ночи.

Я не жду ничего. У меня есть и Он, и Они,

и Она, и Оно, – как в словарике местоимений.

Опускаются руки, зато поднимаются дни

по растрескавшимся, напоёнными снегом ступеням

до бордовой двери. Но ты больше за ней не живёшь.

Обессильевский остров, наверно, тебя обессилил.

Если не дождь и ветер – то значит, там ветер и дождь.

Как тебя мои игры словесные часто бесили!

Этот город стоит на своём, как большой кенотаф[6]

для любви, что могла бы случиться, но как-то не вышло

у растерянных нас. Так, никем для тебя и не став,

я под небом хожу, и оно не становится выше.

Предпоследние письма по следу идут за тобой.

А за ними уже не бредёт их потерянный автор,

только бредит и бредит он этой волшебной тропой.

Нет тебя для него ни вчера, ни сегодня, ни завтра.

«Мы говорим на разных языках…»

Мы говорим на разных языках.

Я – нежное, ты – грубое наречье.

Мне тесно в этих ласковых руках,

что не меня обнимут в тот же вечер.

Друг друга мы оставим в дураках!

Ты обнимаешь черноту ночей.

Друзей, смеющихся над пустотою!

Я для тебя – нет, ничего не стою.

Тепло, что в холод выгнано тобою!

Я – обмельчавший в засухе ручей.

Дай время мне, и я совсем исчезну —

Как под дождями языки огня.

Соседствуют со мной день ото дня

Мой смех, моя естественность и честность.

Ты никогда не влюбишься в меня!

Мы говорим на разных языках,

и здесь помочь лингвистика не в силах.

Люби пустоголовых и красивых.

Оставь мне небо синим-синим-синим

И не держи журавликом в руках.

По-петербургски злые фонари

чужие лица превращают в рожи.

Представь, как будем мы с тобой похожи,

Когда на языке одном и том же

с тобой

как на родном

заговорим!

«Я сам для себя – и твердыня, и резчик…»

Я сам для себя – и твердыня, и резчик

по каменной коже себя самого!

Смотри, как черты проявляются резче,

я с детства, приятель, желал одного:

Чтобы из камня, которым являюсь,

которым стою неприступной стеной,

был выстроен город: другим не на зависть,

на радость,

на долгие лета со мной.

Чтоб в городе жили веселые люди,

раскрасив в любой полюбившийся цвет

все камни

и сами поверили в чудо:

мол, камень стоял, а теперь его нет!

И город явился из серой твердыни:

я высек в нем сам каждый маленький дом!

Но люди сказали, что в камне воды нет,

и не обещали вернуться потом.

Я бился над городом днями, ночами!

Я ждал в нем людей, но они все не шли.

Они, словно камни, сурово молчали…

….но чистый фонтан вдруг забил из земли!

И каменный город наполнился людом,

я с радостью в этой Любви утону;

при вере в меня как условии чуда,

мой город

за час

превратится

в страну.

«Мне снилось, ты меня меняешь на…»

Мне снилось, ты меня меняешь на

молчание уснувшего подъезда.

Твоей души ленивую сиесту

не потревожит эта тишина.

Как правило: ни сердца, ни руки

не предлагаю прежде дальних странствий,

они покажут, кто «прощай», кто «здравствуй

мне скажет непогоде вопреки.

Ты говоришь, что ты устал идти.

Ты говоришь, что дом всего милее.

Моё лицо становится белее в зиме,

что не должна произойти.

Я отправляюсь в путь совсем одна;

билет купила, будучи не пьяной,

ронять слова в глубины океана —

мне разве не на это жизнь дана?

Но ты во мне не слышишь ни волны,

ни капли моря в синеватом взгляде.

Не стоит в спину мне бросать проклятье:

друг друга мы держаться не вольны.

Моя поездка не отменена;

я засыпаю, и мне снится что-то…

…мне снилось, я тебя меняю на

большие корабли и самолёты.

«Февраль, а нет ни чернил, ни слез…»

Февраль, а нет ни чернил, ни слез;

а у меня для тебя есть Слово:

давай построим Своё всерьез,

прогоним мёртвое из живого,

давай уедем на морвокзал,

умчимся в синюю путь-дорогу!

И ожидания полный зал

нас в путь проводит глазами Бога.

Мы улыбнемся чужим портам,

шум волн проникнет в любой динамик.

Давай шататься по городам,

пока рассвет не придет за нами!

Давай встречать незнакомых нам

людей и делать их нам родными!

Плыть с ними по голубым волнам

из городского огня в полымя

синего пламени всех морей,

что понесут серебристый лайнер!

Станем счастливыми побыстрей,

чем это значилось в наших планах.

Февраль как время оживших грёз

над понедельниками вознёсся.

Давай построим Своё всерьёз

и понарошку

домой

вернёмся.

«Ничего легче нет, чем быть на меня похожим…»

Ничего легче нет, чем быть на меня похожим.

Потому что я сам на весь этот мир похож.

Мир – в тех, кто был когда-то в моей прихожей.

Мир – в отпечатках стёршихся их подошв.

Я умею быть кем угодно и чем угодно,

лакмусовый листочек, хамелеон,

из меня можешь ты себя воссоздать свободно

и еще таких – сотню, тысячу, миллион.

Мне близки все привычки – добрые и дурные,

все наречья и все оттенки любой мечты.

Мне известно все, что есть на Земле доныне,

оттого я – любой на свете.

Возможно, ты.

Ничего легче нет, чем быть на меня похожим.

Ничего нет сложней, чем быть непохожим на

окружившее нас,

пробравшееся под кожу,

закрутившее, захлебнувшее,

как волна.

«Мой дом, начавшись в сердце, вырос вдруг…»

Мой дом, начавшись в сердце, вырос вдруг

до двухэтажной маленькой планеты.

Он помнит столько отпечатков рук,

счастливее которых в мире нету.

И кто в нем был – заведомо мне друг,

чей смех дороже мне, чем звон монеты.

Из этажерок разноцветных книг,

из воздуха, нагретого от счастья,

из музыки и слов мой дом возник

и стал моей незаменимой частью.

Мирок рабоче-винтичной возни

здесь надо мной ни капельки не властен.

Вечнозелёным летом обнесён,

перед любой невзгодою бесстрашен,

мой дом всегда дает мне сил на все,

что я еще не выдумала даже.

Мой дух очаровательно спасён

от громкой суеты многоэтажек.

И если я забуду всё, как сон,

мой дом мне

обязательно

расскажет.

«Ты рядом, и снятся мне сны нехорошие…»

Ты рядом, и снятся мне сны нехорошие:

приходят они и воруют мой сон,

нежданные гости из темного прошлого;

поют об ошибках моих в унисон.

Об улицах, где были наши свидания,

квартирах, где мы ощущались одним.

И надо мной эти черные здания

смеются за те несчастливые дни.

Вот здесь я была год назад кем-то брошена,

а тут я бросала кого-то сама.

Зачем снова здесь эти гости из прошлого?

Зачем они все меня сводят сума?

Оставьте, прошу вас, зачем вам возмездие?

Я счастлива здесь и любима сейчас.

Не суйтесь в мои дорогие предместия,

Не надо тревожить вам тихий мой час.

И шепчет мне голос недобрым пророчеством

о чем-то плохом, но о чем, не пойму.

Так дай мне поверить, что все это кончится

и призраки прошлого сгинут во тьму!

Дай руку, дай Веру, во все Настоящее;

во Счастье, в Добро и в Любовь без Потерь!

Дай всем им понять, что нельзя так навязчиво

стучаться без спроса в закрытую дверь.

Пусть мне снится сон о родном и таинственном

и сквозь темноту пробивается свет,

Пусть утром простая откроется истина:

ты рядом со мной;

значит, прошлого нет.

Страдания юного Санкт-Вертербурга

чем ты больше живёшь здесь, тем больше – Бродская,

станция метро извинигородская,

в тридесятый раз никого-не-спасская,

ты идешь, оглядываясь с опаскою,

воскрестовский остров, скорпионерская,

и расстроена старой гитарой нервская,

алкогорьковская, танатонавтово —

а на площадь ужаса правда надо вам?

далеко, в обращаться-к-тебе-на-выборгской,

девяносто честного года выпуска

ты стоишь и хочешь на обессильевский,

то ль понять тебя этот город силится,

то ли ты его

плывет супротив течения

весь проспект народного обречения

ты сойдёшь с ума здесь и поезд тронется

выдох – в город

к улице похоронницкой

«Окраины хранят…»

Окраины хранят

мое цветное детство

простых, как два рубля,

то радостей, то бед.

– От памяти моей

мне никуда не деться, —

в ладони сжав ладонь,

я говорю тебе.

Я вдоль и поперек

запомнила все тропки,

все голоса моих

потерянных друзей!

Как будто бы из рук

упала вдруг коробка

и выпал из неё

игрушечный музей!

Я помню каждый дом

и каждый переулок,

и что стояло здесь

пять лет тому назад!

А с первых этажей

всё тот же запах булок,

и старый ветер мне

бьёт в новые глаза!

Как здорово, что ты

живешь с того же года,

в краях, известных мне

с беспамятного дня!

Захлестывает грудь

забытая свобода

и благодарность, что

ты мне

вернул

меня.

«Меня вели к тебе старинные места…»

Меня вели к тебе старинные места;

года переплетались волосами на ветру!

Впервые речь моя отчетливо проста!

Мне нарисуют грусть,

а я ее сотру!

Я не хочу грустить. Я создана, чтоб петь

и танцевать в Ночи в обветренных садах.

Так мало было Лиц в раскованной Толпе!

Так много было «Нет»,

в отличие от «Да»!

До самых до краев беспамятной земли,

горящих городов, погашенных дождем

старинные места туда меня вели,

где летом мы стоим и ничего не ждем;

где верные Слова идут как старики

и не приходят в срок, приходят с опозда…

…в нерукотворный свет на берегу Реки,

куда падёт сейчас

холодная Звезда.

Старинные места меня вели к тебе.

и говорила Ночь в сто тысяч голосов —

– ветров, что маются без сна в печной трубе!

– бессонницей больных,

терявших перья сов!

Мол, счастье позади! скорей иди Назад!

не знай, что впереди! Не смей идти Вперед!

Меня смешили эти чужие голоса!

Тебя целуя, Ей

я закрывала рот!

«Я что-то безусловно обрела…»

Я что-то безусловно обрела

и что-то безусловно потеряла;

и на пол сброшенное одеяло

напоминало белых два крыла.

Ты понимал меня, как мало кто,

ведь я единственная понимала,

насколько мир тебе казался малым

в твоем безмерно дорогом пальто!

Язык ночной – то пламенный язык,

заставивший язык дневной отняться.

Как сложно было утренне обняться —

сложней чем ночью было нам, в разы.

Но город твой забудет обо мне

скорей, чем я забуду этот город.

Меня отыщут здесь, так скоро, скоро —

скорей, чем у тебя начнет темнеть.

Я буду счастлива, когда мы с ним

заговорим на языке вечернем.

И где-то запоют виолончели

и загорятся новые огни.

Не спрашивай, как у меня дела:

обхватит вечер крепче одеяла!

Я что-то безусловно потеряла

и что-то безусловно обрела.

«Нам с тобой никем не стать друг другу…»

Нам с тобой никем не стать друг другу,

Это знаю я наверняка.

Лямка рюкзака ложится в руку

органичней, чем твоя рука.

Называй, раз хочешь, недотрогой.

Мне не нужно этого огня.

Я люблю дорогу, и дорога

влюблена по-рыцарски в меня.

Мне дорога столько показала,

что и в книгах не упомянут.

От пустот сердечных до вокзала

остается несколько минут!

Я сажусь в ночной зеленый поезд,

для себя тебя похоронив.

И сугробы поезду по пояс

слушают колёс простой мотив:

«Нам с тобой никем не стать друг другу…»

Снившиеся прежде города

прочь ведут из замкнутого круга,

прочь ведут

неведомо

куда!

«Вот что зовут любовью с первого взгляда…»

Вот что зовут любовью с первого взгляда,

что так отчаянно, не-по детски похож на твой.

Вот это. Да. Так, что потом – никакой не надо.

Я двадцать лет дышу на санкт-петербургский ладан

и даже Бог от него чихает над головой.

Но детям свойственно набирать высоту и силу.

Фокусировать взгляд, настраивать свет и звук.

Когда меня чьи-то чужие губы зовут красивой,

я вся – спасибо, большое тебе спасибо.

За то, кто я. За то, как меня зовут.

Мне очень страшно, что происходит там, в нашем доме,

чьи окна светят мне маяком у большой реки.

Его значение для меня приравнено к аксиоме,

когда я где-то за тысячу вёрст набираю номер

и раздаются протяжно гудки, гудки.

Ничья рука, что не держала мою с рожденья,

ни чье-то сердце, что бьется пылко и горячо,

не уберегут меня от возможной потери тени,

от финки страха, пырнувшей в солнечное сплетенье,

от жизни, прожитой непонятно и ни о чем.

Любая сутра читается мной без приставки «кама».

Когда, высь рассекая, я рассекаю бровь,

тогда становится дом приравнен ко храму.

Я обещаю вернуться скорее, мама.

Вернусь. И уеду. Чтобы вернуться вновь.

A song, И. А. Бродский

Перевод Стефании Даниловой

Взяться б тебе, мое чудо,

рядом из ниоткуда.

Ты будешь сидеть на диване,

а я не буду.

И были бы голубы

на твоем платке мои слезы,

хотя это могло бы быть

и наоборот, серьёзно.

Тебе бы радовать глаз мой.

Мне бы не знать отказа.

Ты будешь в моей машине

жать на педаль газа.

Отыщемся в бездорожьях,

непознанных побережьях.

Или вернемся, хорошая,

где счастливы были прежде.

Стань мне благою вестью,

хочу быть вместе.

С тобою смотреть на звезды,

забыв имена созвездий,

на падение в водные недра

луны с щербатым краем,

как падает в щель монета,

когда тебя набираю.

Хочу быть тобой согретым

в полушарии этом,

где пью на крыльце пиво

зимой и летом.

Смеркается. Чайки с мальчишками

соревнуются в оре.

Что, если забыв, услышу

смерть, поющую в хоре?

«Серый плацкарт, чёрный перрон, белокаменный город…»

Серый плацкарт, чёрный перрон, белокаменный город.

Больше не рвется сердца капрон и не болит горло.

Черная куртка, рюкзак, джинса, новенькие ботинки.

Городу смело глядишь в глаза, чтоб до нервного тика

его довести, так, как он умел, будучи в том искусным.

Снег по вкусу похож на мел. (В школе он был вкусным).

Щуришься, как заправский пират. Куришь почти как он же.

Город не то чтоб тебе рад, но выгнать уже не сможет.

Ты выбираешь себе путь, не он тебя выбирает.

Если ты хочешь здесь быть – будь. Кто тебя покарает?

Разве что прошлогодний ты, которого все бросали

в центр созвездия Пустоты эхом в концертном зале.

Вот он ты, младше на пару лет, и горизонт завален.

Встал лучший друг на чужой след, и поминай как звали.

Вот он ты – месяца три назад, на этой же самой станции —

друзья вдарили по газам и не смогли остаться.

Вот ты – вчера. Полуслеп, слаб. А говорил, что сильный.

Прошу, не держи на нее зла. Ты – красный, она – синий.

Ты обнимаешь себя всех. И говоришь – полно.

Ты слышишь свой оживлённый смех, себя поднимая с пола,

стирая пыль с исхудалых щёк, как с фотографий старых.

Значит, можно идти ещё.

Своё забирать – даром.

Город взрывается

на твой

счёт

индустриальным паром

– чёт и нечет / нечет и чёт

ярость

по жилам

метро

течёт

ветром

в лицо тебе —

но, чёрт,

ты держишь его удары.

«С корабля убегали крысы, скрипу ломаной мачты вторя…»

С корабля убегали крысы, скрипу ломаной мачты вторя.

От судьбы не сбежишь быстро. Все равно своё возьмёт

море.

Город падал горящей грудой, хоть столетия стоял гордо.

Я могу, значит, я буду

воплощать собой целый город.

Древо жизни с недавних пор превращается в смерти

уголь.

Кто поднял на него топор, на того подниму руку.

Смысл утрачен для обречённых, равно как и мольбы о

чуде.

Смысла нету вообще ни в чём, но

я не стану бежать отсюда.

Пока поёт хоть одна птица, я не срублю древа.

И с земли в небеса спуститься проще, чем потерять

веру.

Пока свеча – хоть в одном окне, я не стану покидать

город,

пусть даже целое небо мне опрокинет дожди за ворот.

Пока цела хоть одна доска корабельного смоляного

бока,

я на ней сумею доплыть до скал

и опять обрести Бога.

И если город мой догорит, древо падёт и корабль

утонет —

сердце не потеряет ритм

десятистишья твоих ладоней.

И, значит, выстроим что-то снова.

На пепелище запоют птицы.

Где первый камень заложен Словом,

мы сможем выстоять и продлиться.

«Попробуй взглянуть по-другому на Жизнь…»

Попробуй взглянуть по-другому на Жизнь.

Убрать из неё чёрный цвет, слово «нет»,

падение курса валют и ножи,

я так и смотрю; это нравится мне!

Попробуй взглянуть по-другому на Смерть,

одеть ее в белый, убрать ей оскал!

и ей улыбнувшись, ответить посметь:

– «не ты меня, я тебя сам отыскал!»

Попробуй взглянуть по-другому на ту,

что глаз на тебя не посмеет поднять!

любовь выбирают не за красоту,

а за бессмертность живого Огня.

Попробуй взглянуть по-другому на всё,

и переменить эти взгляды навек.

Попробуй, и, может, ты будешь спасён

от страхов, живущих в твоей голове!

Но ты говоришь мне про руки судьбы,

и даже не слушаешь добрый совет,

и двигаешь снова назад, позабыв,

что впереди начинается свет.

«Я смотрю на тебя, как на древние фрески…»

Я смотрю на тебя, как на древние фрески,

я касаюсь тебя, как старинной святыни.

Пусть улыбки безмолвны, черты твои резки,

но я знаю, что чувство моё не остынет.

Пусть другие тебе пустословят и брешут,

что тебя во вселенной не выискать лучше,

только мне суждено залатать твои бреши.

И я знаю: они своего не получат.

Да, я знаю: меж нами огромные мили!

Все равно не расходятся наши дороги.

Мы друг друга с тобой наравне полюбили,

только в разное время и в разные сроки.

Пусть сейчас ты не любишь меня – ну и что же?

Пусть сейчас я тебе только друг дней суровых!

Я тебе докажу, что моё чувство может

сотворить для тебя, именуясь Любовью.

И, пока ты с другими, мне нету покоя.

Каждый день без тебя старит на четверть века.

Расскажите мне, люди, что это такое —

не влюбляться, а правда Любить Человека.

«Я все хочу узнать и все успеть хочу…»

Я все хочу узнать и все успеть хочу!

И мой словарь совсем не знает слова «Нет!»

Я двери подберу к огромному ключу,

лежащему в моей ладони много лет!

По всем земным путям, воздушным и морским,

подземным и иным, пройти бы мне хоть раз!

Оставшись средь людей смиренным и мирским,

увидеть весь огонь их миллиардов глаз!

Нектаром из живых и мертвых языков

мне б память напоить, чтоб не кончался он!

Сменить сто пар сапог и сотню рюкзаков,

идти всегда вперед и путать с явью сон!

И стольких полюбить и сердцем и душой,

услышать и сказать хоть пару добрых слов!

Пусть мир вокруг меня становится большой

и пусть песок в часах не сыпется назло!

Поэтому, мой друг, мне страшно умереть.

Задуманное мной – успеется, скажи?

И страшно мне: прошла на четверть или треть

шагами в темноту отмеренная Жизнь!

И страшно не успеть прожить еще чуть-чуть,

еще чуть-чуть узнать и сделать много дел!

Я все хочу узнать и все успеть хочу.

…Так дай же никогда мне не познать Предел.

В ложь одетые

Сколько было их,

в ложь одетых.

Вспоминаешь, сто лет спустя.

Человек сочиняет стихи о детях,

потому что сам ждал дитя.

Чей-то город ждёт его, как свое дитя,

и поэтому он, не спросив, уедет

по железным своим путям.

Был другой.

Он был музыкой невесомой.

Ты ему готовила борщ и фарш.

Обещал стать маршем от Мендельсона,

а сыграл похоронный марш.

Нет, живёт.

По утрам целует другую сонно.

У него растет сын.

Не ваш.

Третья

всех обещала любить до гроба.

Всем клялась на Библии и крови.

За такой нужно было смотреть в оба,

слишком многим пообещала такой любви.

У нее теперь за окном Европа.

У тебя из окна слишком жалкий вид.

Правда новорождённым щенком пищала

в клюве лжи,

распростершей свои крыла.

Я прощалась навеки, когда прощала

за нечистой души дела.

Если я ничего вам не обещала,

значит, я ни в чём вам не соврала.

Лугнассад

Переливался золотом Лугнассад[7],

многотысячелетний камень полив дождем.

Он пришел к тебе в тенистый сливовый сад.

Виноградная кровь, и слезы его – нарзан.

Позади тебя никого, ничего не ждет.

Не ходи, не ходи назад.

Не ходи назад.

Лу [8] сегодня умрет, чтобы ты жила,

чтобы ты была счастлива в белом и золотом,

чтобы огненный феникс распростер над тобой крыла.

Лу смеется, горя в раю.

Ты свое нашла,

так что есть ли смысл откладывать на потом?

Так что есть ли смысл оставаться той, кем была?

Колесо повернулось к осени. Стань сама

этим ярко горящим солнечным колесом.

И повсюду любви невидим, неведом сок.

Прыгай через костер, жги подол и сходи с ума!

Каждый повод грустить сегодня так невесом,

так что думать забудь, что скоро придет зима.

Стой, дурная ты кровь! Что гасишь костер водой!

Разве огонь в беде твоей виноват?

Так и хочешь остаться вечной да молодой?

Вечность вечности рознь, но твоя – превратится в ад!

И ломается колесо о твою ладонь,

догорает луг, догорает сад,

прекращается Лугнассад.

Ты идешь назад,

хоть судьбой тебе предначертано посолонь.

Лу сгорел за тебя, и тебе за него гореть.

Тот, кто шел за тобой в сады, за тобой в луга,

тот, кто Лу клал в костер, чтобы сердце твое согреть,

тот, кто тебе никогда не сумел бы ни в чем солгать,

с каждой новой зимой холоднее к тебе на треть.

И теперь тебе до него – через хмарь и гать,

через тысячи миль, чтобы только взглянуть в глаза

Не его, а тебя сжигает любовь дотла.

Ты идешь и по всей земле бьешь в колокола,

Чтобы только вернуть потерянный Лугнассад.

«Я хотел быть с тобой, как никто никогда…»

Я хотел быть с тобой, как никто никогда,

я молился на пылью покрытые фото.

Чтобы смело мне в белом ответила «Да».

Жизнь была бы похожа на утро субботы!

Но ты снова на сцене проклятой стоишь!

И негромко читаешь, руками колдуя,

превращая кабак задымленный в Париж,

отдаляешься от моего поцелуя.

Как огнями холодными светится ночь,

ты блестела, не грея. И это печально.

Ты сама от себя отвела меня прочь

и дыханье оркестра во мне замолчало.

Через год я пришел на тебя посмотреть

из-за спин и затылков весёлого люда.

Я еды заказал и, откушав на треть,

отодвинул невкусным вдруг ставшее блюдо!

Ты смотрела в лицо, говоря обо мне,

черный провод кольцом вкруг руки обвивался

и вдруг на пол упал. И в сплошной тишине

я услышал звучанье забытого вальса.

И не тронул ни клавиши твой пианист:

эта музыка из ниоткуда гремела!

Ты спустилась ко мне с возвышения вниз,

и зачем-то взяла меня за руку

смело!

Мы сбежали с концерта, а вальс все звучал,

и столица нам в спину дышала оркестром.

Ты вот заговорила, а я замолчал.

Я нашел тебя, но – не нашел себе места.

Обратная связь

Человек нуждается только в обратной связи.

Называй, как угодно: взаимность, фидбек, отдача.

Без неё он как будто начертан арабской вязью

и ничего особенного не значит,

если к нему получше не приглядеться

и начать различать сплетение черт и знаков.

Без обратной связи мы можем жить только в детстве,

где любой из нас одинок и тем одинаков.

Куда подевались бессонные разговоры?

Переписки, от которых не оторваться?

Их – и вас – как будто украли воры,

на себя напялили тощие оборванцы.

Все, чего я хочу, это больше обратной связи.

Без неё я, как замыкание, коротка.

Вместо леса рук – поле из жидкой грязи.

Не поднимается ни одна рука.

Я еще горю, я высушу это поле,

и на нем лесополоса вновь раздастся вширь.

Хуже креста на кладбище только нолик.

И если ты это читаешь,

то напиши.

Напиши, что с тобой все в порядке, кем бы ты ни был.

Напиши мне что-нибудь прямо здесь и сейчас.

Моя вечная цифра ноль обратится нимбом,

который сумеет зажечь миллионы глаз.

«Ты называешь меня полным именем…»

Ты называешь меня полным именем,

как чтобы ругать, называют родители.

Как жаль что по паспорту, я не Любимая.

«А больше Вы, черт Вас дери, не хотите ли?»

Ты нарочито берешь меня под руку

старой подругой, знакомою шапочной!

Под руку – дешево. За руку – дорого!

«Миледи, у Вас этих средств недостаточно!»

Ты в щеку целуешь меня на прощание

и поезд отводит колеса от станции.

Но запах духов моих, как обещание

вернуться,

с тобою надолго останется!

Ты пишешь мне письма так сухо и коротко

в ответ на мои, что ничтоже сумняшеся!

Мне так не хотелось уехать из города,

который нас все-таки помнит обнявшихся!

Но, полное имя исполнив молчанием,

ты пальцы с моими сцепляешь неистово.

С умопомрачения и до отчаянья

сменяются кадры мгновеньями быстрыми.

Нет, я до тепла не сказать чтобы жадная,

но это единственный способ общения.

В такой темноте мне виднее душа твоя.

И нет ни взаимности мне, ни прощения.

И я уезжаю – зови не зови меня —

в мой город, без проводов, шума и почестей.

Ты называешь меня полным именем,

и я называю тебя Одиночеством.

«Я людям не верю, но верю в тебя…»

Я людям не верю, но верю в тебя,

в твою невозможность. В твою бесконечность.

Я верю, что дни разменяю на вечность,

не веря своим каждодневным скорбям.

Я верю: мой план превратится в планету,

где ты, разумеется, будешь со мной

в короткие зимы и долгие лета,

а жизнь на двоих обернется одной.

И пусть я сейчас не умею красиво

ни жить, ни оплачивать гамбургский счет,

я верю: у нас обнаружатся силы,

которых мы сами не знаем еще.

Я множу незамысловатые строки:

легко простотою достичь глубины.

Ты мне говоришь, что разнятся дороги,

но их перекрестки как звёзды видны!

У нас будет все, чего мы пожелаем,

до судного и неподсудного дня

я верю в тебя. И, пока я живая,

ответь мне взаимностью Веры в меня.

To my daughter, И. А. Бродский

Перевод Стефании Даниловой

Дайте вторую жизнь, и все бы во мне запело,

если бы я сидел в Кафе Рафаэлла,

или стоял в углу, словно мебель кака́я,

если бы жизнь вторую дали, мне потакая.

В новой жизни не обошлось бы без джаза под крепкий

кофе,

я бы смотрел на тебя, веснадцатилетнюю, в профиль,

сквозь пыль на стекле, на котором давно не наводят

глянца,

не переставая тебе, милая, удивляться.

В общем, помни, дочка: за неодушевленным шкапом

как за псевдонимом, может скрываться твой папа,

как за любым предметом, что стар и слегка невменяем,

приглядись повнимательней и отыщи меня в них.

Одушевленность видь – в чём то, как будто в ком-то,

может, в памяти высверком встанет мой силуэт, мой

контур,

и тогда ты, тоже деревенея от этой встречи,

поймешь наше с тобой одно на двоих наречье.

Вчетвером

Моя Любовь говорит негромко. Но слышен стекольный

звон.

Она привыкла стоять в сторонке, когда её гонят вон.

Она не плачет в рукав, когда на неё орёт адресат.

По самым наипоследним данным, она не пойдёт назад,

как бы ни гнали её оттуда, где она видит Дом.

Моя Любовь говорит: «Не буду откладывать на потом».

Она отпивает из всех бутылок, поэтому так честна.

За ней след в след и дыша в затылок, вступает в права

Весна.

Моя Надежда, как дошколёнок, не пишет ещё слова.

Она в зелёном для всех влюблённых пребудет всегда

жива.

Ее забрасывали камнями тысячи тысяч лет,

в ночи бежали за ней с огнями, и все потеряли след.

Из всех возможных горячих точек натравливали собак,

собаки их растерзали в клочья с улыбкою на зубах.

Пойдет, конечно, за ней по следу ещё не один злодей.

Моя Надежда умрёт последней, последней из всех

людей.

А Вера крепче меня в три раза и старше своих сестёр.

У Веры три разноцветных глаза и каждый из них остёр.

Она вытаскивает меня из всей моей черноты.

Когда мои взгляды на жизнь менялись и были глаза

пусты,

когда голоса заменяло эхо, страшнейшее на Земле,

молчало всё – от стиха до смеха, от первого

до после…

Когда сказавший, что время лечит, мне, оказалось,

врёт,

то Вера взваливала на плечи меня и несла вперёд.

Моя Любовь не придёт, наверно… Она на краю Земли.

Я вновь лежу на плече у Веры.

Надежда стоит вдали.

Ее зелёное платье флагом вздымается на ветру.

Сегодня я зарекаюсь плакать.

Сегодня я не умру.

Сегодня будет длиною в Вечность и качеством в 10 D.

Нам не страшна никакая нечисть, живущая впереди.

Любовь идёт ко мне отовсюду, со всех четырёх сторон,

в пустых ладонях сверкает Чудо.

Мы справимся вчетвером.

«были в детстве сказки, страшные, верь – не верь…»

были в детстве сказки, страшные, верь – не верь

там все время куда-то входить было запрещено

в старом замке всегда оказывается дверь,

и за ней кто-то выл, скулил, совсем как щенок

ну, войти-то можно; но выйдешь не без потерь

не ходи до поры, не ходи, не ходи, сынок

открываешь, а там, как водится, лютый зверь,

пожалеешь сто раз, что вообще ступил на порог

был один мальчик, который сказки читал с конца

там, где, как правило, все у всех хорошо

у других детей страх не сходил с лица

от этой сказки, набрасывал капюшон

а мальчик был своенравный – ну, весь в отца

мол, открою-ка дверь, и гляну, как там и что

он взялся за ручку большого дверного кольца

и сильно толкнул, открылось, и он вошёл

а за дверью не зверь, а девица сидит без глаз

не глазницы – пещеры, и пламень в них неземной

как кричала она – наверное, целый час,

мол, несмышлёныш, зачем ты пришел за мной?

я же еще не случилась, не родилась,

оставалось немного – я бы стала тебе родной,

власть была друг над другом у нас – да пропала власть

я теперь только сон, только сон, только сон дурной

испугался герой в кавычках и дверь закрыл

и все снилась и снилась позже ему она

словно ангел была она безо всяких крыл

и все снилось и снилось, что это его жена

мать, сестрица и дочь, что в землю он сам зарыл

он вернулся к двери, а там – холодна стена

ни намека даже на то, что там кто-то был

годы шли в пустоту, и сам он стремился к ней

и душа его стыла в той комнате взаперти

как другую любить, есть и пить при чужом огне?

как смотреть ей в глаза, сидя с ней супротив?

если вдруг происходит что-то тебя сильней,

не мешай ему быть,

не стой на его пути

были страшные сказки в детстве и есть – во мне,

я тебе расскажу еще,

поседей со мной,

посиди

Символ детства, тебя и вечности

Я могу перебирать волосы.

Я могу держать тебя за руку.

Я не слышу твоего голоса.

Доктора только кормят «завтраком».

Ты лежишь и смотришь невидяще.

Потолок во взгляде не отражается.

Я, ни жестом себя не выдавший,

плачу небом, что крыши ржавятся.

Я прошу тебя – встань, хорошая.

И – встаёшь. И – как будто светишься.

И идешь по нашему прошлому,

как теплеющий южный ветер вся.

Я всё жду тебя у настоящего,

что расскажешь мне много доброго.

Я заснул головой на ящике,

с медицинской гремучей коброю,

и проснусь – в полуодиночестве.

Ты – цела здесь,

Я – половинчатый.

Где берут по матери отчество?

Где-то – точно,

недавно

вычитал.

Ты лежишь, как святая старица.

Тишина от солнца – напевная.

Даже в сотню лет не состарится

для меня лицо, в жизни – первое,

что увидел я, новорожденный,

закричав не от страха – от радости.

Столько было с тобою прожито,

что у смерти хочу украсть тебя,

вот – краду. По секунде. Капельке.

Вдоху, выдоху. По движеньицу.

Твой сынок все такой же маленький,

хоть и скоро, дай Бог, поженится.

Вот бы – чудо, чтоб чадо увидела,

да на мир посмотрела заново!

Я не строил из тебя идола,

каждый идол

падает замертво!

Я могу перебирать волосы,

что всегда для меня каштановы,

я могу, не срывая голоса,

возвращения долгожданного

жаждать,

ждать

и молить, как будто бы

без тебя этот мир – хоть в печь нести!..

На столе – букет с незабудками.

Символ детства.

Тебя.

И вечности.

«Просто запомни себя влюбленной. Вот как сейчас…»

Просто запомни себя влюбленной. Вот как сейчас.

Когда сплошная terra incognita твой мерзавец.

Когда ещё никак на нём не сказалась.

Потом в костяшках к самой себе побелеет зависть.

И каждый раз – ну, конечно, последний раз.

Фотографируй, каким красивым открылся мир,

свою улыбку, что наподобие Гуинплена,

и как проблемы ломаются прутиком об колено,

запомни прочно, как ты минорна, как ты манерна,

врежь в память этот двухдневный-трехдневный миг.

Никто тебя не научит так жить и ждать,

так верить в то, что не так легко описать словами,

лететь по первому зову птицей над головами,

тренировать находчивость, ум и память,

чтоб обрести искомую благодать.

Рисуй, пока не поблекнут краски в твоих глазах.

Пиши, покуда твои чернила не высыхают.

Танцуй и пой во весь голос. Никто тебя не охает,

а лишь заохают да заахают, повздыхают,

засунут в руки кулёк советов идти назад.

Без разницы, ответит он или нет.

Попало в точку твоё к нему – или всё пустое,

взойдёт побег, или все останется сухостоем.

Запомни накрепко, что любого исхода стоит

короткий миг перед столкновением двух планет.

Переписки

Ты открываешь свои давнишние переписки,

лет пять назад. Или шесть. Что не так уж важно,

когда не помнишь, кого из них ты считала близким.

Их имяреки – имя реки «не входите дважды».

Просматриваешь их фотографии и профайлы.

Сияет вечно, как Бетельгейзе, их чистый разум.

Они с тобою зарплату пропили и пропали

с твоих радаров, и ты пропала для всех и сразу.

Как послевкусие полусладкого и полыни,

вступает в силу большая горечь о настоящем.

Что, если те, с кем сейчас идёшь из огня в полымя,

однажды так же сыграют в памяти чёрный ящик?

Через пять лет. Или шесть. Что не так уж важно,

как имена, что хотелось бы помнить вечно.

И ты боишься, что их, идущих с тобой, однажды

захочешь вспомнить,

а будет нечем.

Счастливого цвета

С тобой кто угодно поделится смертью,

дав прикурить и глотнуть алкоголя.

Еду не дают по бухгалтерской смете,

кури и узнай промо-акции боли.

Поделятся счастьем, поделятся горем,

а после поделят имущество в пользу

себя же любимых. Укатят на море.

А ты убивайся. А ты беспокойся.

Поделятся телом, – не все. Или духом,

но не боевым, как хотел, а тлетворным.

Подай на них жалобу в органы слуха,

покуда они не увяли покорно.

Поделят на сто, вызывай неотложку.

Поделят на ноль, поломав калькулятор.

Мне больно смотреть на такую дележку.

Да чтоб их самих поломало, треклятых.

Я жизнью хочу поделиться с тобою.

Без донорства, яств и дурацких советов.

И ты не смешаешься больше с толпою,

лицом став другого, счастливого цвета.

«Сердце, paloma negra, в воздухе чертит грифелем…»

Сердце, paloma negra, в воздухе чертит грифелем

почерком полупушкинским тексты умалишённые.

Каждая буква – падальщик, вороном станет, грифом

ли —

каждая буква падает, дыры оставив жжёные.

Сердце, paloma roja, билось о запотевшие

стекла очков рэйбеновских, окон чужой усадебки.

Пала голубка оземь, сколько ты там ни тешь её —

так, не отмыв от крови, и закопали в садике.

Сердце – paloma blanca, маленькая паломница

в сари белого цвета, как бы его ни пачкали.

Тысячу лет не плачется и тысячу лиц не помнится.

А раньше было так просто курить по кому-то пачками.

Ты составляешь здравые мысли и предложения,

смысл их мне открывается только при взгляде

издали.

Этот случайный текст – просто переложение

старого фолианта в книге, недавно изданной.

Сердце проходит молча длительную випассану[9],

пасмурный Петербург смутно похож на Индию.

Слишком его слова были огнеопасные,

чтобы бросать их в воздух бомбами по наитию.

Сердце молчит, скрывая голос переродившийся.

Будто бы сам Мидас его обращает в золото.

Я вместе с ним молчу. Тише, прошу вас, тише все.

Это не так-то просто – стать стариками смолоду.

В сердце поломка планки.

Кончится медитация

через одну минуту, тридцать секунд… Прощение.

Я доезжаю до вечнозелёной станции

и открываю дверь

знакомого

помещения.

Тысяча лет расплачется санкт-петербургским дождиком

в тысячу лиц, что вспомнятся, о тысяче дел несделанных.

Я бы хотела стать глухонемым художником.

И оставлять листы, как моё сердце,

белыми.

«Здесь шумно так, что я себя не слышу…»

Здесь шумно так, что я себя не слышу.

Мне нужно в небо взмыть, нырнуть под лёд,

уйти кошачьей поступью по крыше,

которая готовится на взлёт.

Сознание выходит за пределы

и нить луча протягивает мне.

Я выхожу из собственного тела

и говорю на полной тишине,

что, будучи праязыка древнее,

на все вопросы даст один ответ.

Я каменею и деревенею

и отражаю водной гладью свет.

И, чтоб понять взволнованное море,

я превращаюсь в ракушку на дне,

транслируя поток его историй

на самой чистой в мире тишине.

И, чтоб понять другого человека,

я вслушиваюсь в сердца рваный ритм

и всматриваюсь в заспанное веко,

и я не слышу, что он говорит.

И, чтоб понять все то, что не под силу

казалось бы, понять в мои года,

я превращаюсь в абсолютный синий

цвет глаз и остаюсь в нем навсегда.

Я – в тихом океане тихий остров,

бархан в пустыне, мерзлота тайги,

я никогда не чувствовал так остро,

как по воде расходятся круги.

Сознание обратно возвратится

ко мне, песками времени пыля,

и сделанные из бумаги птицы

усядутся на шляпные поля.

Я искренне желаю тем, кому вдруг

мои слова покажутся смешны,

узнать однажды, как же это мудро —

придумать эквалайзер тишины.

Пусть тишина из моды вышла ныне,

и делаются громче голоса!

Привет, дела. Вы больше не страшны мне.

Я с вами разберусь за полчаса.

«Это будет зал с большими окнами…»

Это будет зал с большими окнами.

Непременно с видом на Неву.

Выйдя из прокуренного кокона,

Я на сцене этой оживу.

В зале будут вешние и летние,

зимние, осенние и Вы.

Я спою для Вас, двадцатилетняя,

песню трехсотлетней синевы.

Я спою без голоса, без музыки.

Избегая чтения с листа.

И слова мои простые, русские

все расскажут, что могло бы стать

легче, переливчатей, красивее,

чем оно на самом деле есть.

Серое на самом деле синее,

платье цвета “мне сегодня шесть”.

Мне отныне вечно в этот свет расти,

Не познать начала и конца.

Благородной маленькою серостью —

цвет волны, костюма и свинца!

И никто не вызнает ни имени,

ни откуда Вы вообще взялись…

Я прочту Вам текст не про “люби меня”,

сор ведь не несут из-за кулис.

А о чём стихи, совсем не важно, ведь

я могу и так слова ронять.

Это будет зал с глазами Вашими.

Непременно с видом на меня.

«А что, если ты видишь меня не мной…»

А что, если ты видишь меня не мной,

если мой голос в ушах у тебя – иной,

если глаза твои подернуты пеленой

и видят меня иначе, совсем иначе.

Ты говоришь: научись обходиться без параной.

Я, какой меня видишь ты, ничего не значит.

Я, какой себя вижу я, стоит за твоей спиной.

Я, какой меня видишь ты, гостья твоих покоев.

Я, какой себя вижу я, всегда хранит твой покой.

В моих глазах ты представляешь нечто такое,

что не объять ни повестью, ни рукой.

Ты, каким тебя вижу я, многовековое

древо жизни, растущее над рекой. Над моей рекой.

Ты, каким себя видишь ты, плывешь по ней на каноэ,

не зная, что я жива, как никто другой.

Я, какой меня видишь ты, мягкий шелк на ощупь,

артхаусный фильм длиной в полтора часа.

Я, какой себя вижу я,

не сложней, не проще,

я творю обыкновенные чудеса.

Ты, каким тебя вижу я, не существуешь на самом деле.

Как и я, какой меня видишь ты.

И чего-то нашел дух в духе, и тело в теле,

кроме шизофренической пустоты.

«Не стой столбом у моего порога…»

Не стой столбом у моего порога:

я дома существую лишь на треть.

Иди домой, пожалуйста, и с Богом.

Я буду знать, куда себя мне деть.

Мой хрупкий мир нуждается в починке,

о нежности утраченной скорбя.

Я полюблю весь пляж, начав с песчинки,

Я полюблю весь мир, начав с себя.

Я море полюблю, начав с прилива,

с отливом подарив себя ему.

И стану на все тысячу счастливой,

и выяснять не буду, почему.

Все, что казалось сложным, словно идиш,

вдруг станет лишь путём от А до Б.

Иди домой. И там меня увидишь,

когда я вдруг понадоблюсь тебе.

Мучитель

Как стояла она под окнами до рассвета, знает только

дуб многовековой,

что растет возле дома зимой и летом под фонарной

лампой бестеневой.

У нее была его красная зажигалка, у него было все,

что она могла

подарить – а было ей ничего не жалко, перед ней

всегда расступалась любая мгла,

алкогольный морок, безденежье и болезнь.

Он припас для нее два жестоких слова: «не лезь,

не лезь».

А она все лезла то в окна, то на рожон, и благодарила,

что был с ней честным,

отводила ладонью призраки бывших жён, а потом

исчезла.

Наступает святая ночь в голубиных перьях с тридцать

первого на первое января.

Все его любови, надежды, веры вдруг выходят замуж,

ни слова не говоря.

Он выходит с работы, откуда его уволят

через день, он не знает о том ещё.

И свидетельство невыразимой боли скатывается в

джунгли небритых щёк.

Молодой человек, с которым идёт она, не похож на него

самого ничуть.

И глаза у неё сияют, как рождественских два окна, и она,

склоняясь к него плечу,

синей птицей щебечет о том, о сём, о десятом и пятом,

о чем ему не понять,

про дары инквизиции, ягодный чернозём, и какой —

нибудь старославянский ять —

и того, чьё окно на неё не пролило света, узнаёт, но виду

не подаёт.

Он себя ощущает израненным и раздетым, и мороз

щипает, как медицинский йод,

мимо едут маршрутки в центр, налитые людьми,

как грозди спелого винограда,

мимо едет история, он плетётся в самом конце парада:

«Как так вышло, что ты ни капельки мне ни рада?

Брось его, оглянись; я же тебя и правда

никогда не любил, жизнь меня ничему не учит,

но кого в этом новом году я теперь буду мучить?»

Бог молчит нахмурившимся проспектом и прощает его.

На всякий пожарный случай.

«Ты шатаешься переулками, зол и болен…»

Ты шатаешься переулками, зол и болен.

И съезжает мировоззрение с переносицы.

Ты идешь один, и до тебя доносится

Эхо брошенных колоколен.

Ты влюблён в этот город, но город в тебя влюблён ли?

Он тебе предпочтет гарем из его уборщиц.

Из ларька играет «Я для тебя only».

Не купив ничего, ты выходишь оттуда, морщась.

Сам себя отдавший городу на съедение,

ты идешь по нему, он идет по тебе, внезапен.

Незадачливый автор отдал тебя на сведение

звукорежиссёру, что взял да запил.

На твоей мостовой зубы выбиты у брусчатки.

Твой единственный дом, ты сам, обречен на слом.

Не спасли бы от холода потерянные перчатки.

Вдруг тебя обдаёт теплом.

Твой календарь как будто перелистали

в центр июля, где пахнет нагретым деревом,

и духмяной листвой да травами. Ты, растерянный,

ощущаешь себя живым, но пока местами.

Вдоль по венам из замороженных лейкоцитов

потекло птичье молоко и гречишный мёд.

Что или кто покоцал твоих Коцитов,

тебе, разумеется, невдомёк.

А она уже изучает карту твоей столицы,

пересаживается на кольцо.

Ты иди, иди. Впереди будут лица, лица.

Ты узнаешь ее лицо.

Город станет обоим вам невозможно близким,

как котёнок, что к сердцу под куртку влез.

Солнце, приходящее по-английски,

не закатывается в лес.

И тебя сводит дрожь – воедино сводит,

из твоих сотен тысяч немузыкальных дорожек

получается хит, и имя ему – Сегодня.

Ну что может быть дороже.

«Скажи мне, отчего всегда не с теми…»

Скажи мне, отчего всегда не с теми

я отправляюсь ночью к поездам?

Хоть знаю, что безжалостное время

однажды все расставит по местам?

Скажи мне, кто придумал понедельник?

Как вынырнуть из блюдца суеты?

Зачем в моем кармане нету денег,

зато зимой и то лежат цветы?

Скажи мне, где мне взять такую силу,

чтоб сделать то, чего я не могу?

Мне кажется, я даже некрасиво

следы ботинок ставлю на снегу.

Скажи мне, кто ведет меня по кругу

то в треугольник, то вообще в квадрат?

У пропасти протянутую руку

отдергивает,

и смеется над!

Я интервью пытаюсь брать у Бога,

он предлагает мне самой искать ответ!

В ночи,

вдвоем

с растекшейся дорогой

и тысячей потерянных монет!

Мои вопросы стаей черных галок

над встрепанной вскружились головой;

Мне хочется, по правде, очень мало,

вернуться первым поездом домой.

И ничего не спрашивать у Бога,

а знать все досконально наперёд.

Но стянет шею галстуком дорога

и за собой

обратно

уведёт.

Третье здравствуй

Сбежать бы с линии жизни праведной, мне отмереной.

Прижать к себе тебя, выходящую из вагона.

Я не твой принц – я беспринципный и без мерина.

Я – вор пространства,

а ты – вор времени вне закона.

Украсть бы эти пейзажи цвета надрывно-серого.

Где свет заканчивается в тумане седом залива.

Украсть бы эти пассажи грусти твои из серии

«я никогда не была счастливой».

Сорвать со стен фотографии черно-белые

квартир со всеми твоими забытыми в них ключами.

В квартирах были чужие лица, и ты так пела им,

что эти лица бы стали плачущими свечами,

но без огня; хоть бы из ничего, из воздуха.

Воск и фитиль остаются, увы, фитилем и воском.

Там, где другие льют море слез, ты проходишь

посуху.

Там, где другие решают сердцем, я чую мозгом.

Я – вор пространства, а ты – вор времени.

Соответствуй же.

Кради минуты, чтоб их затем обратить в слова.

А я сворую тебя у прочих без капли вежливости,

приговоренную без свидетелей целовать.

Кради мой возраст, что априори не верен в паспорте.

Кради безвременье, что на лбу морщиною пролегло.

И мысль неясная заухает вдруг неясытью,

когда коснувшись моей руки,

разобьешь стекло

часов подаренных, а вагон самоуничтожится,

и мы окажемся вне времени. Вне пространства.

Где ты заместо коронно-фирменного «Ну что же ты

стоишь и медлишь?»

скажешь мне третье «Здравствуй».

«За игру виртуозную на ноутбучных клавишах…»

За игру виртуозную на ноутбучных клавишах,

будто на фортепьяно размером с улицу,

ей обещана пуля в лоб, но никак не Пулитцер.

За уменье принять во лбу разрезную пулю за

нечто большее, вот бумага, такой расклад пиши:

«Ей обещано русское поле размером с кладбище».

И когда все другие в сутолоке ссутулятся,

отклонившись от курса общего, ты – откланяешься

и захочешь впервые то ли напиться пьяным,

то ли меч наголо́ и остричься на́голо,

помня, что рассказывала она:

«Крышка гроба и крышка черного фортепьяно

под собой сохраняют музыку

о-ди-на-ко-во.

Даже если имя ей тишина».

«Свинцовый город– пуля в револьвере…»

Свинцовый лёд под кожей у эстета.

Свинцовый лёд в глазах поэта.

(Сергей Никитенко)

Свинцовый город – пуля в револьвере.

Мы – городом расстрелянные насмерть.

Плач местной Ярославны о любви и вере

звучит как заводской свинцовый насморк.

Он – пятьдесят оттенков птичьих перьев,

Он растекается по агиасме.

Свинцовый кубик льда в бокале виски —

плохой конструктор. Но седеющие дети,

живущие от вписки и до вписки,

его умеют складывать, в ответе

не получая Вечность. Только брызги,

что слижет похмеляющийся ветер.

Веди же под свинец, как под венец, и

пусть смерть целует в лоб свинцовой пулей!

Насчёт прекрасных Северных Венеций

в ближайшем Буквоеде обманули.

Здесь происходит освинцовелый Освенцим.

С крыш ноги свесили свинцовые сосули.

Здесь счастлив, кто убит – и косвенно, и прямо,

Здесь счастлив тот, кто завтра не проснётся.

Хрущёвочная мини-Нараяма

Ест маринованный священной водкой социум,

Свинцовые глаза мои упрямо

в свинцовом небе продолжают видеть солнце.

Иди со мной сквозь весь свинцовый морок!

И кожа станет пусть бронежилетом.

Мы выглядим, как будто бы нам сорок.

Оно не нужно, чтобы быть поэтом.

Иди за мной, и ты увидишь сам, как скоро

преобразится мир свинцовый этот,

твоё лицо, моё лицо и город,

меняющий план альфа на план бета.

Растает айсберг Хэмингуэя гордый,

подкожно вмёрзший в кровь эстета.

Твоя водка

Когда ты глушишь стаканами водку

внутри меня появляется твоя мать

просит меня увести тебя с этой лодки

и обнимать

обнимать

обнимать

Я держу тебя за руку,

прокручивая в голове слайдшоу

что будет через несколько лет, если все продолжится

так

У великих людей было много цитат

Например, что «всебудетхорошо»

так вот, здесь они будут неправы

Через несколько лет

не отличая лево от право

твои руки не могут нашарить ключи

от дома,

не могут вспомнить по стенам брайлевым шрифтом,

какой это город

Ближайшая электричка идет до Содома

Но ты выбираешь Гоморру

и когорту бутылок кагора

Они тебя больше всех любили

Ты с ними больше всех целовался взасос

пока они тебе сердце об голову не разбили

Все их любовные эсэмэски

это только сигналы SOS

Двадцать пятый кадр того что будет через несколько лет

твои руки не могут нашарить

ни мобильник

ни пистолет

которого нет

ни руку любимой женщины,

(неважно, буду ли это я и буду ли я вообще)

воздух в комнате так тяжел, что дает затрещину

ты не можешь вспомнить самую важную из вещей

как твое имя?

где ты?

когда ты придешь домой?

в каком киоске можно купить сигареты?

какой это круг —

седьмой?

или уже девятый?

почему твой свитер такой измятый?

почему из зеркала кто-то другой

смотрит растерянно и небрито

и постоянно тебе говорит о

том, что в бутылку ты больше ни ногой

Ты находишь эврикой мятую сотку

и покупаешь очередную грусть

Ты глушишь стаканами водку

и я боюсь.

Пожалуйста, давай поставим парус на эту лодку

и уплывем, где поменьше градуса

в какой-нибудь океан

Я хочу чтобы ты снова радовался

простым вещам

простым женщинам

хотя бы такой как я

Пожалуйста, я прошу тебя,

будь сегодня не сильно пьян

не забудь вещи

ключи

свое имя

и социальную нишу

и что ты всевластен и всепрощён

и что если я – солнце, оно не опустится ниже

и что там ещё

Твоя водка

почему-то течет

с моих собственных щек

я

ничего

не вижу

«Под лежачий камень течет не вода…»

Под лежачий камень течет не вода, а речь,

на эсперанто красном, полусухом.

Береги его там, где я не смогу беречь.

Береги его сердце от мыслей о всём плохом.

Он идет на всё чёрное, как на красное бык бежит.

Так, не зная тебя, я вижу тебя насквозь.

Он же чёрной дырой свою прожигает жизнь.

Понимай его так, как я, чтоб у вас сбылось.

А найдешь ли ты сил увидеть ад, а не сад?

Различишь ли его лицо среди рож чертей?

Где желудок в Неву выблёвывал местный Сартр?

Я смогу. Я не раз стояла на той черте.

Ты не сможешь, как я.

Но и я не смогу, как ты.

Каждая в собственной крепости – подождём.

Чью-то правду время вызолотит в латынь.

Чья-то ложь на бумаге вымокнет под дождём.

Под лежачий камень, который я словом бью,

речь прямая течёт, сукровицей становясь.

Я иду с ним сквозь ад, я громко пою и пью,

без обратной дороги ища обратную связь.

Кто неправ, тот Юпитер. Кто прав, тот, вестимо, Лев.

Пусть его и желают вздёрнуть на сотне пик.

Я иду напролом, от нежности обнаглев,

обращая дверьми совершенно любой тупик.

Тьма не может быть безусловнее, чем любовь.

Десять пальцев горят святыми свечами в ней.

Он однажды вздохнёт и примет меня любой.

И мне страшно к этому времени

стать

сильней,

чем сейчас, нуждающейся в нём, но

может, ты объяснишь, и твой ответ будет прост,

почему я смотрю в распахнутое окно,

и сквозь тысячу стен

наш с ним взгляд

образует мост.

Под лежачий камень христово течёт вино.

И мы пьём его,

и прикуриваем от звёзд.

«И снова шторм застиг меня врасплох…»

И снова шторм застиг меня врасплох.

Спустя полсотню кораблекрушений

я выбрал берег, что не так уж плох,

сочтя его последним из решений.

Я жил, не зная горя и войны,

я думал, сердце снова стало полным.

…Мои глаза под цвет морской волны

упорно обращались к этим волнам.

В слепой ночи я свой покинул дом…

Так, как когда-то я покинул море…

….Чтоб и не вспоминать о нем потом,

как о пренеприятном разговоре!

Я что-то там забыл. Но только – что?

Я знал, что я приду туда и сгину!

Из ниоткуда надвигался шторм,

мешая уголь, акварель, сангину,

мешая умирать на берегу

мне, вы-бро-шен-но-му на этот берег.

Я знал, что я себя не берегу,

пускаясь вплавь в открытие Америк,

которых в океане больше нет.

Мой дом вдали по мне зажёг все окна!

Я шел сквозь море, как сквозь мокрый снег,

не чувствуя, что всё на мне промокло.

Сгущая краски, шторм любил меня,

как ни одна земля бы не сумела.

Я умер утром следующего дня,

чтобы морской волной воскреснуть смело.

…Увы, я спал. Я спал в своем дому.

Прошу вас понимать меня превратно:

я сам себя нисколько не пойму.

Я жду, что шторм

возьмет меня

обратно

«во дворе лежит пьяная женщина Таня…»

во дворе лежит пьяная женщина Таня

у нее есть пятнадцатилетняя дочь

она говорит, что обязательно встанет

что ей совсем не надо помочь

она срывает очки с мужчины

который пытался ее поднять

и разбивает их в пол без причины

мне бы хотелось её понять

я не лежу во дворе, но пью вермут

литрами, замертво, прямо с утра

по каплям его обретая веру

и пьяных женщин гоню со двора

я пью как сорокалетний мужчина

который стоит у двери без ключа

у меня есть сто и одна причина

чтобы пить уходить и молчать

во дворе лежит пьяная женщина Таня

а в моем дворе лежит только ночь

истину, найденную в стакане

я хватаю за шиворот и выгоняю прочь

тот кого я люблю, пьет так же безбожно

но сегодня я буду пить одна

я говорю вам, что все возможно

но вам слышится полная тишина

я хватаю бутылку за горло крепко

как будто хочу её задушить

кто-то вытянет туз, кто-то вытянет репку

я вытяну перевернутую карту души

и скажу в отсутствии адресатов

как бы каждый из них мною стал спасён

я не хочу знать, что будет завтра

у меня есть вермут. на этом всё

я найду свое место в жизни на заднем

сидении дешевенького такси

я оттуда тебе позвоню, а ты занят

шофёр! от себя меня увези!

увези меня в город, где будет веры

больше, чем вермута, что на дне

я хочу быть любимой тобой, но, наверно,

счастье – именно то, что не выпадет мне

во дворе лежит кто-то, теряя имя

у меня оно есть, я даже помню его

произнесенным губами твоими

а больше,

наверное,

ничего

«Город, куда ты едешь, мне только снится…»

Город, куда ты едешь, мне только снится

каждую ночь, но при этом меня не помнит.

Ни один ЕЦД[10] на свете не выдаст визу.

Текстовая вода заливает пол мне,

так, что сосед стучит в батарею снизу.

Сердце стучит набойками по перрону.

Так заблудись в седой паутине улиц.

Пусть на обратный билет хватит денег ровно.

Хочешь сказать, ко мне просто так тянулись

его провода, запутавшиеся в кронах?

Просто так загорались окна, скрипели двери,

приглашая к себе на долгие разговоры?

Так нечестно. Пусть той, кто слабее верит,

вместо дорожных дадут травяные сборы,

русской рулеткой тебя и меня измерят.

Неубитый медведь и городская карта —

при делёжке выходит совсем не одно и то же.

Не желая схожденья с рельс твоего плацкарта,

татуировок смерти на белой коже,

я желаю тебе не мускуса, но муската

и других городов, архитектурных кружев,

крыши чьих зданий смыкаются, как ресницы,

об одной лишь тебе вздыхая над чайной кружкой.

Город, куда ты едешь, тебе – приснится.

Мне ключи от него достанутся под подушкой.

«Не спать всю ночь, говорить не думая, пить не морщась…»

Не спать всю ночь, говорить не думая, пить не морщась.

Курить одну за одной взатяг, не открыв окна,

вид из которого выдан прямо на площадь,

где происходит абсолютная тишина.

В ней громко спорят и тоже пиво мешают с водкой,

и водку с пивом, там бьют бутылки и бьют людей.

Мы – каторжане в одной потрескавшейся колодке

полумолчания громче амока[11] площадей.

Слова-котята в стакане тонут, повысив градус

дурной бадяги, невразумительной без того.

Кто так еще наносит друг другу радость

и причиняет счастье, как мы с тобой.

Проспать весь день сиамскими близнецами,

о нас заплачет сама Кунсткамера в три ручья.

В одно начало свести трудней, чем концы с концами,

Победа – это когда в итоге всегда ничья.

Как я – ничья.

Как и ты. Не принадлежащий

ни мне, ни ей, ни Господу, ни себе.

Любой имеющий право, был тварью мелко дрожащей.

Как я,

когда наливала водку любви тебе.

Не спать всю ночь, говорить не думая и по тексту.

Не начинаясь, мы не закончимся никогда.

Так пей со мной до утра, и увидь, как вместо

сорокаградусной в стаканы течёт вода.

Подводная лодка

Хочу укрыть себя за дымкой,

вобравшей и табак, и мглу.

Стать человеком-невидимкой,

расположившимся в углу.

И слушать, слушать до упаду,

покуда в сон не упаду,

философический припадок

тех, кто со мной в одном аду.

Пока я вслушиваюсь в голос

и натяженье медных струн,

у смерти вырываю волос

и подношу его к костру.

Эффект присутствия обманчив,

и я не здесь, и ты не здесь.

Будь ты хоть девочка, хоть мальчик —

ты почему-то здесь не весь.

Мы все в одной подводной лодке,

на том стоим? На том плывем,

закусывая водку л ктем,

а если надобно, локтём.

Нас кропотливо собирали,

нас отобрали, как зерно,

нас отчитали, как морали —

завсегдатаям казино,

и обернули мешковиной,

чтоб утопить нас, как крысят,

Никто не явится с повинной,

когда грехи на нем висят.

Мы все – лоскутный сон друг друга,

как одеяло, как ландшафт,

стакан и дым идут по кругу,

но размыкает круг душа,

и, дав самой себе же откуп,

слетит за нашей крышей прочь.

Мы вновь придем на эту лодку.

И жизнь сойдет за эту ночь.

«Я был открытым сердцем и душой…»

Я был открытым сердцем и душой.

– Входите, чувствуйте себя как дома!

Мой дом просторный, светлый и большой.

В нём хватит всем еды, питья и комнат!

Беседы продолжались до утра!

Душистый чай, классические танцы.

Когда мне говорили: “мне пора”,

я умолял подольше их остаться.

Так сердце стало проходным двором,

там никогда никто не спал ночами.

Там пели шлягера, там пили ром

и засыпали с первыми лучами.

Я всех любил и всех за все прощал,

но обнаружил как-то раз пропажу

в своих лежащих тут и там вещах.

Я знал, никто на вора не укажет!

Украли что-то важное… моё.

Я, разозлившись, всех из дома выгнал!

Когда остался сам с собой вдвоем,

то я к себе никак не мог привыкнуть!

Я размышлял мучительно: кто – вор?

Не мог понять, что именно пропало!

На тысячу замков я запер двор,

но, видимо, ворам всё было мало!

Я чувствовал, что все идет не так!

Я ощущал потерю за потерей!

И сердце перестало биться в такт,

и не спасали запертые двери!

Когда из сердца вдруг исчезло всё,

до самого последнего кусочка,

я понял, от себя меня спасет

лишь смена места жительства, и точка!

И смех, и слезы!

Я и был тот вор.

Я сам вручил свой дом неверным лицам!

Я вызвал сам себя на разговор

и мы решили:

так не повторится!

Я стал открытым сердцем и душой

чуть более, чем раньше – но для круга,

который не такой уж и большой,

но кто вложил в протянутую руку

все то, что я оплакивал, скорбя,

что я, пообещав, не смог исполнить,

все то,

что я украл сам у себя,

впуская тех,

кого не стоит помнить.

«Говорили многоумные люди…»

Говорили многоумные люди:

«если терпит всю тебя, значит, любит…

если гонишь со двора да в три шеи,

а любовь его к тебе хорошеет —

знать, держи его, играй в десять пальцев,

чтоб за воздух потом не хвататься,

до полудня не спи на полатях,

накрывай на стол, одергивай платье,

не ищи в стоге сена иголку».

Говорили, да что же ей толку!

С добрым молодцем сводила жизнь вместе,

не стерпелось, не слюбилось невесте —

не сдержала красна девица слова.

Полюбила девка молодца злого,

что любил лишь себя, да и точка,

не желал он ни сына, ни дочки,

всё ему подавай как на блюдце,

что одно за другим об пол бьются.

ни рука ему твоя и ни сердце

не нужны, и не грызи заусенцы.

Прибивалась девка белой волною,

«Всё, что хочешь, я смогу, будь со мною».

И звенели речи колоколами,

и сверкали глаза зеркалами.

На себя он в них не мог наглядеться.

Чай, на старость променявшая детство

не нужна ему, как и любая,

ведь любая влюблена, как слепая,

а ему нужны лишь красные речи,

а не руки в руки, ноги на плечи,

а ему нужны лишь белые ночи,

не нужна ты ему, что ты хочешь,

он найдет себе ещё крутоброву,

убегай же подобру-поздорову,

да бросайся же в ноженьки мужу,

дожидается тебя, бесподружен,

станет нужен, ты сумей приглядеться,

полюби хоть вполдуши да вполсердца,

…нет же, тянет за околицу снова,

не сдержать ни порыва, ни слова…

…и одна-одинёшенька дура

ходит-бродит на смех людям и курам,

обратит, мол, злого молодца добрым,

да пойдет к нему златым коридором,

да наткнется на открытые двери,

чьим-то предостереженьям не верит,

полумёртвая в ночи колобродит,

ноги стерты до костей, взгляд юродив,

не лицо, а погребальная маска….

– бабушка, я не хочу эту сказку…

Маленький смертник

Ну какие быть могут песни, какие танцы,

ну какие «люблю», «хочу» и «до смерти нужен»,

Если ты говоришь, что станешь с врагом брататься,

пить с ними шнапс, меся сапогами лужи,

как не я, а они тебе верными станут Schatzen,

тут не только мне становится резко хуже.

А ведь мимо тебя не раз пролетали пули

и в попытке пленить, враги за тобой бежали.

Обрыдлевшие офицеры тебя обманули.

Если честно, то мне немножечко даже жаль их.

Но, послушай, правда не в закопчённом дуле.

Но, послушай, правда находится не в кинжале.

Что ты мне скажешь, когда меня встретит Ца́хал[12]?

Если мне суждено, то разве ж кто остановит?

Это здесь я смеюсь, тебе насыпая сахар,

это здесь я себя называю к тебе любовью.

Батальон Каракаль[13] или Бригада На́халь[14]* —

там я буду готова назваться совсем любою.

Даже если мне не дадут из России выезд

из-за вечного попадания в группу риска,

после слов твоих меня что-то ест. И выест,

прогрызет дыру и сбежит корабельной крысой

с корабля, который в море еще не вылез.

Но морские узлы завяжутся очень быстро.

Всяко будет быстрей завязать их, чем отношений

узелки на руках, что на женские не похожи.

Все хотят, чтобы пахли они ужином и женьшенем,

а мои почему-то пахнут горелой кожей.

Маленький смертник висит у меня на шее,

гладит моих скребущих на сердце кошек.

Воздух пахнет изрешеченной спецодеждой,

концентрационными лагерями.

Но, послушай, правда находится где-то между

по земле расплаканными морями.

Потерять себя легче, чем потерять надежду,

я тебя уверяю.

Я стараюсь тебя целовать как возможно нежно.

Маленький смертник это не одобряет.

Царевна-жаба

Так обрывается что-то главнее главного.

С обрыва пальцы падающих соскальзывают,

Ты смеешься с закрытым ртом над моими планами.

Средь чёрна дня пропадает тетрадь с рассказами.

Средь белой ночи ты пропадёшь, и я с тобой

к чёрту заеду в гости на водку походя.

Не вернуть приворотными зельями, чудо-яствами

человека, которого тянет в объятья похоти.

После этого остаются руки и сердце грязными.

Говори мне, что я старовер, шизофаз и чокнулась.

Я могла бы с тобой каждый день как последний праздновать.

Вот сижу и святую воду глушу не чокаясь.

Жерновами колёс моё к тебе перемолото.

Чёрный цвет из палитры ярких цветов составится.

Мы ещё вчера были оба пьяны и молоды.

Асимметрия искажает нас до юнца и старицы.

Изо сна в сон я стихийные вижу бедствия,

наших мёртвых детей с глазами стеклянней кукольных.

Мы встречаемся в подворотенках, не приветствуя.

Если мой мир – раскраска, ты берешь чёрный, угольный

и рисуешь на развороте квадрат Малевича.

Но и полная тьма когда-нибудь прекращается.

Если жабам и удается найти царевича,

то они, увы, в царевен не превращаются.

В этом случае я верю не сказочнику, а Дарвину,

золотому лучу, кассандровому предчувствию.

Я буду только такой день считать подаренным,

когда забывать побуквенно научусь тебя.

Я останусь простолюдинкой простоволосою.

Без кола, без двора, без золотого терема.

Уплывай в самый ил со своей земноводной особью.

Если спросят, где я,

шли к чёрту.

Не будь растерянным.

Оммм

Как все стало вставать с колен на свои места —

стали вазами все осколки разбитых ваз!

Я хотела до этого места все пролистать,

ветер перелистал —

и мне стало не нужно вас!

Вас, гуляющих заполночь прямо ко мне домой!

Вас, кричащих мне песни пьяные без вина!

Вас, так ждущих,

чтоб я сказала – «любимый мой»

и в ответ получила

«ты для меня одна!»

Счастье где-то не в людях.

В углах:

только вытри пыль!

Если б можно было с разумом сделать так

и мятущимся сердцем, видящем сказкой быль!

Вместо сердца —

завешанный пыльным тряпьем чердак!

На свои места всё стало вставать с колен.

на индийское «ом» заменился мой вечный «он».

Дожидаясь попутки в солнечный город N,

я отключаю сердце и телефон.

Обещаю уехать как можно скорей от вас,

оставляя вам память белой, как простыня.

Я-ребенок и Я-старуха танцуют вальс,

и рождается Я-настоящая

в их тенях.

«верь в меня! пожалуйста!..»

верь в меня! пожалуйста!

сейчас!

валится из рук любое дело.

то, что можно сделать и за час,

я бы и за сутки не успела.

видь во мне

грядущую меня —

с волевой осанкой, сильным взглядом.

не проходит у меня ни дня,

чтоб не назвала его треклятым.

вырасти из собственной глуши

помоги мне!..

сердцу очень душно.

у тебя на семь планет души

хватит,

если это будет нужно!

на колени не позволь упасть!

я себя теряю с каждым новым

днём,

а вслед за мной идет напасть

и грозится выкрасть даже Слово.

Слово может чем угодно стать.

я его тобою обращаю.

дай мне обрести такую стать,

чтобы Землю мы с тобой вращали!

остается четверть или треть

от меня,

когда-то бывшей целым.

не переставай в меня смотреть

без солнцезащитного прицела.

будь, прошу, до эпилога лет

тем,

чья Вера,

наплевав на Силы

Тьмы и Притяжения к Земле,

вверх меня из бездны

выносила.

«Не ряди меня в шелка золотые…»

Не ряди меня в шелка золотые.

Я носила бы, да злато тускнеет.

Не пиши мне письмо на латыни.

Я пойму, да на русском яснее.

Не даруй мне дом о тысячу окон,

о десяток светлиц, да из камня.

Я жила бы в нем, может, и с Богом,

да в таком дому – под тысячу камер.

Не вози меня в заморские страны,

Я довольна здесь и морем Балтийским.

Мне шлагбаумы – подъемные краны,

Как подушку буду облако тискать.

Не целуй меня в алые губы,

разведутся то руки, то сплетни.

Я бы рада была быть и трупом,

чтобы ты поцеловал хоть в последний.

Не вези мне несусветных подарков,

многоградусного алкоголя.

Я нырну в петербуржскую арку,

где стояли мы вдвоем – и довольна.

Обряди меня в седеющий вереск,

я носить его буду, как знамя,

напиши мне о том, что ты веришь,

что случится обязательно с нами,

подари мне дом о тысячу буков,

о десяток заглавных, сто строчных,

я забьюсь там тихохонько в угол

и хорошенького нам напророчу.

Отвези меня на Серое море,

Черно-белое, сизо-седое.

Утоплюсь в нем со счастья, не с горя —

кроме глаз твоих, моря мне – пустое.

Поцелуй меня в бумажное сердце,

У меня ведь нет ни кожи ни рожи!

Пусть твой честный на меня не рассердится,

Потому что честней быть не может!

Привези мне улыбку большую.

Как у солнышка ли, как у дебила.

А о чем тебя еще попрошу я,

лучше правда не знать, мой любимый…

Выход за эти скобки

А с тобой мне бывает так, как в тринадцать лет,

(или чуть постарше, статьям не противореча),

Вот мы едем в автобусе, и счастлив даже билет,

(наверно, особенно счастлив этот билет),

а я почему-то нет,

буквы сыпятся штукатуркой со звоном монет,

хватает и жанра, и жара к тебе – но не речи.

Ты – не медный грош, ты хорош собою вполне,

мне по нраву твоя вседозволенность и свобода,

скорей «почему бы и да», чем «почему бы и нет»,

(но с женского это переводится ближе к «нет»),

щербатый шербет.

Мое сердце в подсобке запирается на обед,

на замок, от которого мне не известно кода.

Слишком честной меня воспитывали с младых

ногтей, которые я крою, как матом, лаком,

Если сдерживать мат, в голове родится латынь,

(если сдерживать крики, тоже будет латынь

и – остынь, остынь,

в этом городе сплетни разводятся, как мосты

и очень хочется плакать).

Я заметить его не пытаюсь в твоих чертах,

(хоть многие так и сделали бы, однако)

не то чтобы мы с тобой не чета,

(ни супружеская, ни дружеская чета

простота

не свята)

я честна и чистосердечна, а на черта?

Как ни крути, каждый – неодинаков.

Никогда не просила меня ни за что прощать,

но теперь прошу простить мне мои заскоки

и ещё – никогда ничего мне не обещать,

(особенно – ничего мне не обещать),

слова мои камень и губы мои праща,

Может быть, я жестока, но кто сейчас не жестокий?

Я хочу, чтобы с ним, как с тобой, – о любых вещах.

И о том, что люблю, а не умничать и вещать.

Я ищу выход.

Выход за эти скобки.

Городские мидии

Упрекать в высокомерии интроверта —

все равно что ножиком тыкать в мидий.

Ну, проткнут. Ну, жемчуг в руках повертят.

Мёртвые мидии вряд ли на вас в обиде.

Я не замечен в том, что пишу вам первым,

что бужу по ночам звонком и гуляю в гости.

Доктор противопоказал меня вашим нервам.

Стоит обнять со всей силы, и хрустнут кости.

Мы с тобой оказались соседями в океане.

Перламутром переливаются обе дверцы.

Ты, оказалось, мидия, как и я; не

перочинный ножик, которым мне вскроют сердце.

Мы с тобой соседи по городским массивам.

Мне известен твой адрес, мой адрес тебе известен.

Если мы идем рядом, мы кажемся всем красивым

дуэтом, в котором отсутствует слово «вместе».

Я боюсь показаться навязчивым и настырным,

быть не вовремя и некстати и третьим лишним.

Не пиши никогда. И думай, что я остыну.

Я же только и верю, что ты сам подойдешь поближе.

Дно не пускает солнечный свет на кожу,

опалив побережья высунутую руку.

Мидии спят на камне одном и том же,

на расстоянии вечности друг от друга.

Солнышко

Я росла между слов и слов, бывших слишком взрослыми

для меня, что, возможно, хотела играть в песочнице,

но всегда ходила конём и тяжелой поступью.

Я хожу и сейчас так, чего мне совсем не хочется.

Я не была ребенком, когда во мне его убивали на

площадях, ослеплённых солнечными ударами.

Я ощущала себя подобно домам-развалинам.

Что ни мысль, что ни взгляд, что ни вздох —

бесполезно-старые.

Здесь бы любой подошла размазанная истерика.

Не дружила со сверстницами и не влюблялась

в мальчиков.

Мой корабль шел до берега не от берега,

а из моря. Он был бумажным, а стал трехмачтовым.

Оставайся здесь, называй меня своей маленькой,

когда сама из себя я тресну по швам и вырасту.

Вместо букетов нарисуй мне цветочек аленький,

из кармана его, скомканно-мятый, выпростав.

Ни в зарубежном вояже, ни в суете предсвадебной

не давай мою руку в лапища одиночества.

Дай тебе Бог никогда, никогда не звать меня

ни по полному имени, ни по чужому отчеству.

Мой корабль трехмачтовый станет бумажным

суденышком,

что проплывет, не намокнув, сквозь море летнее.

Обещай мне и через полвека меня звать солнышком,

и я буду светиться взглядом, как пятилетняя.

«Друг мой, ты начинаешь уже стареть…»

Друг мой, ты начинаешь уже стареть.

Ты от жизни взял ни много ни мало – треть.

Лучше/хуже уже не будет ни встарь, ни впредь.

Ты продолжаешь, а не начинаешь путь.

Вроде знаешь, где тормоза, и куда свернуть,

но всё еще прячешь змею за змеей на грудь.

Начинается старость вовсе не с седины;

с первой ссадины от задетой в тебе струны,

с чувства вины за дни, что отведены.

Старость – золото, не носимое на руках,

дальний свет, ведущий в ночь наугад,

несуществующий пьедестал в ногах.

Это – любить, умалчивая о том,

это – ценить превыше планеты дом,

это – заказывать сок, а не ром со льдом,

это – просить о помощи лишь когда

тебя обступает чернеющая вода

и от нее не денешься никуда.

Друг мой, мы все тут стары после двадцати,

лишь когда мы уверены точно, куда идти.

Не свернешь горы, не сворачивая с пути.

Так сверни и останься сам себе господин.

И иди вперед, один или не один,

В сердцевину самого детства, фруктовый лёд,

первый вздох, взор, взмах и, конечно, взлёт.

Ты пойдешь назад, если только пойдешь вперёд.

и тогда каждый шаг обратно тебя вернёт.

Навсегда вернёт.

Серый кардинал

Любят тех, кто любит только

самого себя, и точка.

Кто – единственная долька.

Единичка, одиночка.

Я герой второго плана.

Или третьего. Не помню.

Смысла нет быть самым главным

в фильме, что никто не понял.

Главгерой умрёт в начале,

дальше зомби зомби зомби.

В кинозале замолчали.

Поцелуй воздушный в лобик.

Героиня лепетала

о мудачестве и блядстве.

Парус белый. Парус алый.

Научили бы влюбляться.

А другая героиня

о душЕ запела в дУше.

Я не слышал это имя.

Я бы шум воды послушал.

Я хочу быть самым серым

закулисным кардиналом.

Дирижировать по нервам,

не расплачиваясь налом.

По старинке быть в сторонке.

Вне хай-вея и вай-фая.

В барабанной перепонке

тишину воссоздавая.

Мне осталось ждать немножко.

Зал, не дожидаясь титров,

стелет красную дорожку

для того, кто самым хитрым

оказался в этом фильме,

не показываясь в кадре,

не играя с простофилей

в несвятого невпопадре.

Задний ряд, как по команде,

перестанет целоваться.

Я завязываю бантик

на букетике оваций.

Я здесь буду править балом.

Не готовь для слёз манжеты.

Самым серым кардиналом

выпускаются сюжеты

о любом из предыдущих.

О любом из настоящих.

Все, что ты зовешь грядущим,

в мой давно сыграло ящик.

Получите. Распишитесь.

Семиструнно, синестранно.

Никуда вы не спешите:

Вы прикованы к экрану!

Смысл, который я ищу

Наш северо-неверный регион

охвачен тьмой перегоревших пробок.

Не явится на помощь легион

спецназовцев внутрь черепных коробок,

они – как спичечные коробки,

промокшие в болотистом кармане,

того, кто нас с тобой опять обманет

и не подаст ни хлеба, ни руки.

Захлестывает чёрная волна по самые глаза

тысячелетье.

Давай, прошу, поговорим о лете.

Сезоне года. Не реке без дна.

Не выпускай из рук моей руки,

что протяну к тебе скорей, чем ноги,

что обивают мшалые пороги грозящей наводнением

реки.

Не вычитай! Вычитывай… меня.

Я – это всё, что у меня осталось.

Хватило бы там, вдалеке огня,

что обращает в топливо усталость!

Наш соцреалистический сюжет неумолимо движется

к развязке,

я больше не придумываю сказки и больше не могу

молчать уже.

А, нет, еще немножечко могу.

Мне очень страшно за бесчеловечность.

Пусть жизнью обратится слово вечность,

проклюнувшись в растаявшем снегу.

Держи меня, как держат автомат,

и я не осекусь,

как постоянно

на полуслове было полупьяно.

Держи меня как можно выше над

волною цвета траура и угля,

чтоб камень, что на сердце, лег в пращу.

И мне не важно, кто ты – враг ли, друг ли,

когда ты – смысл, который я ищу

Последнее штормовое предупреждение

Что мне толку в «ну, погоди, постой» – вырастает перед

лицом стена,

пробивает стену твой взгляд пустой цвета пыли, смерти

и бодуна.

Если мне не быть никогда с тобой, не делить корку

хлеба, не пить вина,

не брести извилистою тропой через лес в поля золотого

льна,

не входить в экстаз, не входить в запой за всю жизнь,

что мне и тебе дана,

задрожавший в руке твоей нож тупой даже с радостью

примет моя спина.

У тебя ни ножа, ни цветка в руках, папироса в одной

и бутыль в другой,

поднимайся дымом до потолка, растекайся солодовой

рекой,

что ни речь мне вздумается толкать, ты нет-нет

и вспомнишь о той, такой,

чья душа цвета чёрного молока – пригубив,

отправишься на покой.

Я ушла бы прочь, весела, легка,

да уйду, вестимо, недалеко.

Балагур покинет свой балаган, в барабан земли

застучит клюкой…

Урони мне голову к чёрту с плеч, резким жестом алую

нить рубя.

Я тебя пытаюсь предостеречь, половицей под каблуком

скрипя,

от нее, чья сладкоголоса речь, сердце чье в десятках

других ребят,

от рассказов, издательство коим – печь, научить

различать тебя йод и яд,

если даже больше не будет встреч и в твоем алфавите

не будет «я».

Я хочу тебя от всего сберечь, пусть придется и от самой

себя.

Как дым будет клубиться и реки – течь,

так и я обещаю любить тебя.

«когда ты спрашиваешь, как дела…»

когда ты спрашиваешь, как дела,

я говорю – все так же, друг мой, так же

(какой я разговорчивой была

мне вспоминать об этом стыдно даже!)

и вот бы оборвать на “хорошо” —

я всем с людьми делилась то и дело,

вытряхивая душу как мешок

и пыль на окружающих летела

с кем виделась. с кем горькую в ночи

хлестала за беседой о высоком

раздаривала от себя ключи

дивясь своим вещам, летящим с окон

где то купила, это продала

за тайной тайна становилась явной

когда ты спрашиваешь про дела

я правдой не рассыплюсь даже спьяну

зачем с кем почему кому куда

в допросе этом никакого толка!

тебя послушать – это я всегда

готова с удовольствием и долго,

я с радостью прочту тебе стишок

обговорю от новостей до матча

пусть для тебя все будет хорошо

ты знаешь мир, который не обманчив?

высокомерной назовешь: вот дверь

с меня довольно этого раздора

мой быт обыкновенен, скучен, сер

и, право же, не стоит разговора

Лестница в

А были помоложе мы, никем не подытожены,

и в штабеля не сложены, пронзали небо лбом,

и чувствовали разное, нисколечки не властное

над нами, столь прекрасными, как вся твоя любовь.

И как любили – боже мой, такие ясноглазые,

и не имели прошлого, и каждый был любой.

А небо было пористым, и ветер дул напористо,

и был он весь аористом чужого языка,

как зубы нас расшатывал; мы челюстями сжатыми,

как пионервожатые, держались за закат,

и пили куболитрами, и были, в общем, хитрыми,

закат свалился титрами и убран был под кат.

А стали мы тяжелыми, попадали, как желуди,

в зелено-красно-желтую прихожую земли,

валились, будто в ноженьки, да умерли немноженько,

и все слова для боженьки рассыпали в пыли.

Мы жили, как преступники, а сдохли, как заложники,

теперь вы нас пристукните, раз мы вас не смогли.

Идет лесник, качается, похмелье не кончается,

и впору б нам отчаяться, да только все никак.

Он видит нас;

раз – крестится,

два – крестится,

три – крестится,

как будто бы прелестница пред ним стоит, нага.

Мы образуем лестницу, до неба расчудесницу.

а он двенадцать месяцев стоит у ней в ногах.

No comment

И, вроде, мир потеплел к июлю.

Я, вроде, снова не одиночка.

Поёт «Поэт» и шумит «Арт-Улей»,

писатель на кон поставил точку.

Трон умещается в старом стуле.

Любовь живёт в шерстяных щеночках,

и, может, в том, что тебя надули.

И, может, в синих моих чулочках.

Я продаю самовары в Туле,

в Ultima Thule. Я тот, челночный.

Мне двадцать лет, Петербургу триста.

Жертвы становятся палачами.

Никто с листа не играет Листа.

Стихи в печах ничто не печалит.

О твой чужой итальянский vista

мой русский взгляд разбивался в чайных.

Моя вина, как вино, игриста.

Я виновата ещё в начале.

Я получаю диплом лингвиста,

не овладев языком молчанья.

Можешь сказать, что виновен Путин

в том, что тебя у меня нет в доме.

Семь выходных, недостаток буден,

часы не бьют по лежачим в коме.

Моя – на пульсе. Твоя – на пульте.

Поэтому вместе им неспокойно.

Уподобляйся и дальше Будде.

Не выходи из янтарных комнат.

Прости за то, что тебя забуду.

Прости за то, что тебя запомнят,

как адресата, чужие люди,

чтобы раскланяться в «No comment».

«Ты появишься в инвизе…»

Ты появишься в инвизе.

Безупречен, Бога с два.

Я влюблюсь в тебя до жизни.

Смерти нету, смерть мертва.

Голос слаб. И не возьму я

ни одну из древних нот.

Я спою тебе восьмую.

Жизнь по правилу «why not».

Вот мой ключ и вот твой панцирь.

Мостик света через тьму.

Я тебя не трону пальцем.

Пальцу это ни к чему.

Зарыдает синтезатор.

Видишь, в клавишах – вода?

Я тебя забуду завтра.

Завтра значит никогда.

Электричка, полустанок,

накормить стихами стол.

Я тебя любить не стану.

Я придумаю глагол.

Раз, два, три, четыре. Вечер —

ахиллесовой пятой.

Я тебя увековечу.

Точка станет запятой.

«Я мечтал о далеких морях и горах…»

Я мечтал о далеких морях и горах

я не знал их в лицо, я их видел во сне,

и всю жизнь надо мною главенствовал страх,

что они никогда не достанутся мне.

Я родился и рос под холмом у реки,

я их возненавидел за малость их душ,

я стоял, ото лба не отнявший руки,

и ногами топтал лица маленьких луж.

Мне шептали и холм, и река: «не глупи,

пропадешь в том краю не пробыв там и дня!»

Я ушел, чтоб сердца и высот, и глубин

покорить, как они покорили меня!

Извивалась дорога, как дым из трубы!

С каждым шагом в груди становилось теплей!

Небо пело и было таким голубым,

что казалось, что я не живу на земле!

На глазах выраставшие море с горой

воплощали мою золотую мечту!

Я упал подле них и вскричал: я – герой!

Я сейчас вас огромною книгой прочту!

Я почувствовал, как разрасталась душа,

как по выси и глади раздался мой смех!

И, отринув смятение, я побежал

каменистой тропою, ведущей наверх!

И почти у вершины я чуял спиной,

что как будто бы зря меня ноги несут.

То смеялся не я, а гора – надо мной

сотрясалась и море смешила внизу!

И гора уронила меня из руки

в пасть открытого моря с зубами из скал!

Я мечтал оказаться у тихой реки,

я не смерти в краю неизвестном искал!

Я вернулся домой, совершая побег

от себя самого, что мечтал не о том!

Я признал, что я самый простой человек,

и что все что мне нужно, поместится в дом!

Пригубив из реки,

прислонившись к холму,

понял: именно к ним я стремился во сне.

Я не к сердцу прислушивался, а к уму,

и услышал, как сердце

ответило мне.

72 страницы

Он ее не любил,

но как-то построил, по правилам, дом, посадил дерево

и у них все-таки было дитя

Этот дом он выстроил из песка, спустя

рукава

и несколько лет, пока она верила

Это дерево было посажено корнями вверх

кроной в землю

а само оно было из пластилина, щелочи, водки, и еще

не пойми чего

(не надо учить биологию, чтобы знать, как выглядит

дерево)

Она мечтала о лучах солнца

но была больна лучевой

болезнью

все то время, пока она верила

Это дитя, что у них получилось, пахло старушечьей

шалью

псиной, прокуренной коммуналкой, истерикой

и все это еще с глиной и слякотью перемешали

любовью там и не пахло,

хотя она, наверное, в это верила

Потом все было хорошо

Они на свадьбы к друг другу бегали, счастья большого

желали

Он сошелся с какой-то мутной, как пиво,

его щетина при поцелуе напоминала укус крапивы

но та девушка любила крапиву,

а он любил пиво,

так друг с другом они жили и оживали

А она вытащила себя из ямы

и огромные чувства, другому предназначавшиеся

выплеснула этому в сердце прямо!

Она не знала,

что встретила бездонную чашу

Он брал ее смерть из рук, зачеркивал и писал

«ЖИЗНЬ»

всем своим веселым безденежьем

всем тем, чем умел (а умел он все, кроме лжи)

и она училась жить, ну а куда ты денешься.

Однажды их взгляды встретились

в рамках питейного помещения

он, как прежде, не увидел в ней ничего особенного,

а она КАК УВИДЕЛА недодом, недодерево и недоребенка

КАААААК УВИДЕЛА этот возможный свой семимильный

шажок назад

и ее передёрнуло

от отвращения

и она отвела глаза

в ту сторону, где располагалось её жильё

построенное тем, кто любил её

из окон высовывались цветы, развевалось бельё

и лилась детского голоса светлая музыка

Просто хозяин дома разбил ей клумбу,

после того, как ей разбивали сердца и лица

которые она теперь

подобрала с пола

и отправила наконец-то в мусорку

и смеялась долго и счастливо

семьдесят две страницы

«Мастер пишет меня…»

Мастер пишет меня.

Рисует. Рифмует. Ставит.

Подмастерья копируют глупо и неумело.

Мастер очень сведущ. Если он птичью стаю

в небесах обводит обычным для досок мелом,

птицы падают – соль, песчаник, хрусталь и угли —

прямо Мастеру в руки, что из мира меня сшивают.

Мой единственный глаз, пока, к сожаленью, куклин.

Но душа моя – самая, что ни на есть, живая.

Не пытайтесь меня копировать, подмастерья.

Пусть моих жалких копий по сто у вас раскупают;

разве не видите, как их глаза пустеют?

Потому что из них не бежит ни слеза скупая,

ни живая вода,

ни капли дождя, по сути.

Из моего единственного свет – вечен.

Я не дамся своей идеей; не обессудьте,

продолжайте же на конвейере тратить вечер

на пустые слова, бессмысленные рисунки,

статуэтки, что идеальны и безыдейны.

Мастер жизнь посвятил мне, а им вы швырнули сутки,

Я – бесценна, и этим выше всех ваших денег.

Я пока существую, возможно, что лишь в проекте,

а подделки мои – двуглазы, но однобоки.

Не о вас, а о Мастере – вспомнят, как о поэте,

о художнике,

драматурге

и полубоге.

Мой таинственный Мастер никогда меня не закончит,

потому я при жизни бессмертие обретаю.

Если капля чернил с пера у вас и соскочит,

это будет чернильная клякса. А запятая —

это то, что в моей, последней из компетенций,

это то, почему меня не заменит кто-то.

У меня в груди – не выдуманное сердце.

Сожалею, что вам никогда не попасть с ним в ноты.

«Оставь для печали кармашек в своем пальто…»

Оставь для печали кармашек в своем пальто.

Клади в него мелочь и камни, чтоб стал дырявым!

Не бойся, нашарив прореху рукой, зато

ты вскоре поймешь: печаль себя растеряла!

Для счастья не нужен карман или чемодан,

оно не поместится, – слишком оно большое!

Послушай, его я тебе хоть сейчас отдам,

откройся ты мне безразмерной своей душою!

Но ты говоришь, что карманна душа твоя,

в её пустоте ничего не нашарят пальцы!

Спасибо, что все поведал мне, не тая;

теперь ни за что не стану я отступаться!

Душа моя превратится в твою страну,

в которой прошу считать каждый угол домом!

Ты – Счастье моё,

и тебе я тебя верну,

не представляя, как может быть по другому.

Текст о последнем времени

это история про вязанье крючком буковок и пробелов,

не имеющая конца, лишь одно начало

как тебя разматывало клубком, било в табло за дело,

как ты торопила события, терпела, пила и пела,

а все думали, что молчала

пока ты не оторопела, чисто не зазвучала

это легенда про лучших из, про города и масти, что нет

на картах,

про простые слова о том, что не так уж дела и плохи

про людей, что поют в тебе от ренессанса и до заката

твоей прекрасной

пресиней

пресамойцветной эпохи

эти люди вытаскивают тебя из рапунцель, ассоль,

лолиты

подарочным свертком стоят на твоем пороге

столько света и веры вокруг расплескано и разлито

столько чуда,

куда никому уже нет дороги

если их возраста сложить, получится твой в итоге

каждый из них тем свят, что слегка юродив

ваша лодка плывет в огромном инфопотоке

против течения, ветра любого против

это сказка про победу без войн и крови, имбирь, корицу

голубиные перья, пуэр, отчаяние и силу

ибо есть черта, за которой не повторится

ничего, кроме них,

как никогда, красивых

это полилог, где любой – primus inter pares[15],

это хор и оркестр, от альта до окарины

вот почему лермонтовский твой парус

превращается в парус грина

это лучший текст, от начала и до начала

коллективный плевок в бессмертье, вода живая

все придумано для того, чтобы ты звучала

чтобы каждый из вас мог звучать, не переставая

«Я был открытым сердцем и душой…»

Я был открытым сердцем и душой.

– Входите, чувствуйте себя как дома!

Мой дом просторный, светлый и большой.

В нём хватит всем еды, питья и комнат!

Беседы продолжались до утра!

Душистый чай, классические танцы.

Когда мне говорили: «мне пора»,

я умолял подольше их остаться.

Так сердце стало проходным двором,

там никогда никто не спал ночами.

Там пели шлягера, там пили ром

и засыпали с первыми лучами.

Я всех любил и всех за все прощал,

но обнаружил как-то раз пропажу

в своих лежащих тут и там вещах.

Я знал, никто на вора не укажет!

Украли что-то важное… моё.

Я, разозлившись, всех из дома выгнал!

Когда остался сам с собой вдвоем,

то я к себе никак не мог привыкнуть!

Я размышлял мучительно: кто – вор?

Не мог понять, что именно пропало!

На тысячу замков я запер двор,

но, видимо, ворам всё было мало!

Я чувствовал, что все идет не так!

Я ощущал потерю за потерей!

И сердце перестало биться в такт,

и не спасали запертые двери!

Когда из сердца вдруг исчезло всё,

до самого последнего кусочка,

я понял, от себя меня спасет

лишь смена места жительства, и точка!

И смех, и слезы!

Я и был тот вор.

Я сам вручил свой дом неверным лицам!

Я вызвал сам себя на разговор

и мы решили:

так не повторится!

Я стал открытым сердцем и душой

чуть более, чем раньше – но для круга,

который не такой уж и большой,

но кто вложил в протянутую руку

все то, что я оплакивал, скорбя,

что я, пообещав, не смог исполнить,

все то,

что я украл сам у себя,

впуская тех,

кого не стоит помнить.

Примечания

1

Nimeni nu ne va desparti – никто не разлучит нас (румынский).

2

Hie tuta perennat – «Здесь в безопасности пребывает».

3

Antiquus amor cancer est – «Старая любовь долго помнится».

4

«Многорукий бог далайна» – фантастический роман Святослава Логинова.

5

Agra vita – в противовес dolce vita, кислая жизнь.

6

Кенотаф – надгробный памятник в месте, которое не содержит останков покойного, своего рода символическая могила.

7

Лугнассад – кельтское название августа.

8

Лу – бог огня, чье чучело в этот праздник сжигают во имя любви и искусства.

9

Випассана – медитативная практика 10-дневного молчания.

10

ЕЦД – Единый Центр Документов.

11

Амок – малайск. meng-amok, впасть в слепую ярость и убивать; одноименная новелла Стефана Цвейга.

12

Цахал, Каракаль и Нахаль – спецподразделения Израильской Армии.

13

Цахал, Каракаль и Нахаль – спецподразделения Израильской Армии.

14

Цахал, Каракаль и Нахаль – спецподразделения Израильской Армии.

15

Primus inter pares – первый среди равных.


home | my bookshelf | | Неудержимолость |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 3
Средний рейтинг 2.3 из 5



Оцените эту книгу