Book: Безумие Дэниела О'Холигена



Безумие Дэниела О'Холигена

Питер Уэйр

БЕЗУМИЕ ДЭНИЕЛА О'ХОЛИГЕНА

Рэю и Эндрю

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА

Был ли случайностью или судьбой тот момент, когда мой американский приятель Ричард Бентон дал мне почитать книжку австралийского автора Питера Уэйра «The Madding of Daniel O'Hooligan», — покажет время.

Острое желание поделиться с семьей и друзьями, которые не говорят по-английски, и осознание того, что роман явно заслуживает большей аудитории, привело в результате к первой публикации русского перевода.

Кто же этот Питер, этот изобретательный рассказчик, чей многообразный и поэтический мир до сих пор неизвестен русскому читателю?

На это следует короткий ответ Уэйра по электронной почте:

«Питер Уэйр родился в Новой Зеландии, но давно уже живет в Австралии. Он работал журналистом на телевидении, в прессе, преподавал в местном университете, где и черпал вдохновение при создании многих образов своего романа. Питер был приятно удивлен предложению публикации в России — стране великой литературы, почитателем которой он был всегда. В настоящее время он живет со своей женой Рэй на небольшом острове, недалеко от Брисбэна».

Я надеюсь, что предлагаемое издание этого удивительного повествования доставит читателям немалое удовольствие.

Пользуясь случаем, хотела бы поблагодарить свою сестру Н., которая с готовностью и энтузиазмом помогала с первой редакцией, сына Федора, который поддерживал в трудные минуты, Бориса Останина, за его воодушевляющее мастерство, и, конечно, издательство «Амфора», благодаря которому книжка увидела свет.


Семье и друзьям, с радостью, посвящаю эту работу.

Вероника Шимановская

1

Дэниел О'Холиген лежал неподвижно, словно мертвец на палубе, под распластанной парусиной рухнувшего шезлонга. И лишь незадолго до того, как снизошло на него внезапное умиротворение, чувство безопасности, теплоты и благословенной укромности, он смог простить шезлонг. Хотелось забыть неловкие попытки его расставить, шквал вращающихся планок, внезапно выпростанных, чтобы боднуть его в живот и, беспомощного, подбросить к небу согласно мрачным законам рычага, а потом навалиться, как беспощадный борец, алчущий легкой победы.

Увы, опять неудача; но ведь лучше попытаться и проиграть, чем проиграть, даже не пытаясь? Он знал, что не лучше, ибо достичь без усилий поражения, как и достичь без усилий чего бы то ни было, парадоксальным образом представляло бы собой выдающийся успех. Дэниел О'Холиген задумался над идеальной неудачей, а в это время земля медленно проворачивалась сквозь очередной воскресный вечер, и, фильтруясь сквозь полосатую парусину упавшего шезлонга, солнечный свет омывал его мир яркими лучами основных цветов.

Единственное, что омрачало столь ясную и счастливую перспективу, — приглушенный гул, который проникал из внешнего мира и напоминал о том, что рано или поздно придется вновь погрузиться во вскипающие кошмары Дня открытых дверей и попытать счастья с диковатыми вкраплениями городского населения, рыскающего по кампусу.

В плотном гомонящем потоке он различал голоса своих университетских коллег, которые лжесвидетельствовали в рупоры, вознося славу степеням и дипломам «Золотого Запада». Высшее образование распродавалось в киосках, палатках и ларьках, паршой покрывших Центральную площадь. Не слишком популярный товар — точные и гуманитарные науки — находился на специальной распродаже «Только сегодня!» со вступительными требованиями, усеченными до такого уровня, на котором уже не говорят «нет». Непрерывная какофония то и дело акцентировалась отдаленными хлопками и грохотом — это кудесники прикладной науки изумляли и стращали свою оторопевшую аудиторию, демонстрируя ей напряжение, возгорание и энергию. Дэниела до сих пор не покидала надежда, что в один прекрасный День открытых дверей все университетские ученые-прикладники взлетят на воздух в результате какой-нибудь чудесной пиротехнической трагедии.

Где-то справа отвратительный хор музыкального факультета низводил беззащитный отрывок из Шуберта до такой бессмыслицы контрапункта, что звуки первых же тактов навсегда пресекали наслаждение последующими. Неподалеку от того места, где лежал Дэниел, дети, насупившись, наблюдали дурацкую пьесу, разыгрываемую сотрудниками «Золотого Запада».

Черт возьми, как он ненавидел Дни открытых дверей: восемь напряженных часов бегства от человеческих нелепостей, характерных для этого провинциального городка, для этого безлюдного края, покинутого прогрессом где-то на полпути от очаровательного местечка, которым он был когда-то, к оживленному мегаполису, которым он никогда не будет.

Послышались шаги, и Дэниел замер под парусиной. Лопнул воздушный шарик. Испуганно заверещал ребенок. Крикнул подросток. Родители постращали и наказали. Дэниел испугался вдруг, как бы его не затоптали, но вскоре все умолкли, и он с облегчением вздохнул. Еще пять минут под шезлонгом, чтобы собраться с силами, и придется выбираться на белый свет.


Хотя очки и соскочили от толчка, Дэниел О'Холиген сумел-таки сфокусировать взгляд в паре дюймов от своего носа, где происходила активная деятельность в почве и среди травинок, ибо его падение на землю вызвало великий хаос в насекомом царстве, где он массивно приземлился. Тысячи лохматых щупалец и дрожащих антенн, бесчисленные хоботки, щупики, усики и жгутики сучили в воздухе, собирая срочные данные, покуда обитатели производили переучет в своей вселенной после наигорестнейшего события. Обезумевшими от страха фасеточными глазами они распознали, что на их землю сверзился великий бог вместе с таинственным радужным покровом. Сотни убитых и покалеченных. Разрушены обширные общественные постройки, тоннели, питомники, жилые кварталы. Потрясение сменилось лихорадкой, вскипающие волны муравьев носились без видимой причины туда-сюда, героически перетаскивая взад-вперед предметы во много крат больше себя. Блохи кусали друг друга, сконфуженные пауки кидались во все стороны света и, оказавшись в окружении беспорядочных скопищ гнид, принимались суетливо описывать бесконечные круги.

Бог обозрел вызванное им смятение и постарался успокоить одержимых насельников травяного царства.

«Да не устрашитесь, — сказал он. — Я явился меж вас, дабы доставить весть о предстоящем в этом семестре путешествии по волшебным полям, лесам и уделам Средневековья».

Только одно создание, казалось, прислушалось к словам Дэниела. Зеленый трипс,[1] более внимательный, чем остальные, спустился с травинки и настойчиво наблюдал за ним, покуда не был схвачен и раскушен случившимся поблизости богомолом. Богомол не спускал с бога дерзкого взора, праздно разрывая трипса на части. Он вовсе не был голоден, но поступок его оказал благоприятное воздействие на окружающих, и общая истерия прекратилась.

Жизнь насекомых понемногу вошла в норму. Пауки и муравьи заспешили по своим делам, устыдившись былого смятения, большинство блох и гнид пали жертвой измождения. Выполз червяк, что-то срыгнул и удалился туда, откуда приполз.

Время шло, и Дэниел зевнул под солнечным теплом, бальзамом, проливающимся сквозь парусину, обезболивающим и усыпляющим. Бог глубоко вздохнул. Ах, как бы он хотел провести здесь весь остаток воскресного дня!

Чтобы отвлечься от внешнего шума, Дэниел выкопал для дохлого трипса могилу. Ловко прижав головореза-богомола сучком, он умыкнул у него останки погибшего и принялся составлять из самых сообразительных муравьев похоронную процессию. Вскоре, к бешенству плененного богомола, недоеденные части трипса весьма торжественно повлекли. Череда аккуратно устроенных препятствий направляла скорбящих, и когда траурный кортеж прибыл к небольшой ямке, Дэниел конфисковал трипса и уложил его в могилу. Этот поступок изрядно озадачил скорбящих, и бог постарался облегчить их нарастающую неуверенность панихидой по усопшему, что потребовало его незамедлительного посмертного крещения. Бог остановился на имени Фабиан как, вероятно, наиболее правильном и достаточно нейтральном, дабы избежать в случае ошибки ненужных обид и кривотолков.

«Возлюбленные мои, когда тот из нас, кто был дорог многим и с кем расправились с такой незамысловатой жестокостью, внезапно призван, — здесь бог пронзил взглядом хмурого богомола, — мрачное чувство безысходности и тщеты бытия проникает в ткань нашей повседневной жизни. Однако, скажу я вам, и останки Фабиана будут мне верным свидетелем, в этом фатальном мире успех и неуспех — бессмысленные критерии. Единственное, что имеет значение, — это триумф всего, что возвышенно, над всем, что посредственно. Возвышенное поражение намного превосходит посредственный успех и гораздо реже его, ибо мир засорен посредственностью, случайное соединение которой со склонностью к тяжкому труду обрекает самых упорных на успех, невзирая на его ничтожное качество.

С другой стороны, возвышенное предприятие, благородная мысль, дерзновенное деяние уже являются сообразно своей сущности таковыми, независимо от их успеха или неуспеха, и совершенно не зависят от наличия результата. Величественная дамба смелой конструкции, героически перекинутая через дикую предательскую реку, остается таковой, даже если она обрушится и смоет тех, кому призвана была служить, с земли в океан».

При этих словах богомол ускользнул из-под сучка. Метнувшись к могиле, он эксгумировал трипса, вызывающе вандалическим жестом откусил ему голову и убежал прочь, стиснув в жвалах то немногое, что от него уцелело. Дэниел принялся уже сколачивать из участников похоронной процессии отряд преследователей, как вдруг упавший шезлонг был с него поднят и радужные чары оказались напрочь разбиты ничем не сдерживаемым потоком яркого света, порывом василискова дыхания и хорьей мордочкой Нила Перкиса.

— Ты в порядке, Дэниел?

— Перкис, ты только что растоптал похороны.

— Извини.

— Ничего страшного, ритуал вчерне уже завершен.

Нил Перкис собрал шезлонг и установил его.

— Лучше бы устроил свою экспозицию.

— Вот моя экспозиция, Нил. — Дэниел О'Холиген указал на шезлонг и мандолину, прислоненную к столбику с табличкой.

— Здесь не самое удачное место. Средневековая литература должна находиться в павильоне факультета коммуникации, а не скрываться за ним. Люди тебя не заметят, Дэниел.

— Слава Аллаху! — Дэниел осторожно опустился в шезлонг.

— Я имею в виду абитуриентов и их родителей.

— Я тоже. Здесь мое убежище, Перкис, в этом свихнувшемся мире.

Дэниел извлек из своего одеяния толстый журнал «Медиевист», открыл на случайной странице и углубился в чтение.

Перкис, непроницаемый для намеков, оглядел небольшую полулежащую фигуру.

— Я никак не могу себе представить…

— Я знаю, Нил. Это твой самый серьезный недостаток.

— Нет, я имею в виду, кто ты такой?..

— Кто я такой! Опять экзистенциализм, Нил? Должен предупредить тебя в последний раз: ты слишком интеллектуально вял, чтобы с пользой трудиться над чем-либо, кроме своей лженауки семиотики. До скорого.

— Нет, я просто хочу знать, кого ты пытаешься изобразить? Эта краска на лице, эта загадочная одежда…

— Ты не знаешь, Нил? Неужели не знаешь?

Нил Перкис, изо всех сил стараясь знать, рассматривал рассевшуюся перед ним хрупкую конструкцию. Большая часть Дэниела была упакована в красно-желтое клетчатое трико с грязными желто-лиловыми лентами, привязанными к запястьям и щиколоткам. Туфли из обмякшего синего шелка с заостренными носами и болтающимися на концах колокольчиками, свисали с края шезлонга. На другом конце тела, на расстоянии в каких-то пять футов, располагалась замечательная Дэниелова голова, покрытая бледной, как рисовый пудинг, веснушчатой кожей, — ворчливая бесформенная масса, из которой торчала сердитая поросль бороды, бровей и волос. На передней части головы было оттиснуто лицо стрелка «Шин фейн»,[2] с чертами, отточенными в тысяче потасовок. Это было не столько лицо, сколько промежуток, выхваченный между рыжими волосами, кусок открытого пространства, из которого на Перкиса таращились два серо-зеленых глаза — по причине мощных, без оправы линз, они казались тревожно выпученными, как будто их хозяин страдал базедовой болезнью или буйным помешательством. В пользу последнего свидетельствовали широкие мазки румян, цинковых белил и пурпурного грима, образующие слой флюоресцентной жирной грязи на большей части лица. Все это увенчивал красного шелка шутовской колпак, расшитый бубенцами, которые, как сообразил Перкис, неким образом были связаны с трико, лентами и синими туфлями.

— И все-таки я не могу понять.

— Ну же, Нил! Мой облик до боли правдоподобен.

— Что-нибудь из Уолта Диснея? — обеспокоился Перкис.

— Спасибо, Перкис. Ты свободен.

Фантастическое лицо исчезло за «Медиевистом». В поисках дальнейших подсказок Перкис проэкзаменовал прочие принадлежности экспозиции «Средневековая литература». Рядом с шезлонгом, косо вогнанная в землю, торчала подпорка для помидорной рассады и прикнопленная к ней картонка со словами «Средневековая литература», написанными настолько небрежно, что их было почти не разобрать. На подпорку опиралась мандолина.

— Но почему мандолина, Дэниел?

— А почему бы и нет?

— Один из семи гномов?

Ответа не последовало, и Перкис отбыл к своему семиотическому стенду в павильоне факультета коммуникации. В удовлетворительно опустевшем ландшафте Дэниел замкнул свои глаза, уши и мысли для окружающей действительности и вернулся к статье «Рыцарские турниры в песнях и легендах Средневековья» патриарха университетских медиевистов Туда Кнутсена из Стокгольмского университета.

Дэниел был поглощен чтением, однако время от времени выпуклые зеленые глаза некрупного преподавателя вскидывались и обводили узкий проем между павильоном факультета коммуникации и палаткой факультета образования — единственным местом, откуда внезапно могли возникнуть злонамеренные нарушители.

Группы пересекали этот промежуток, не замечая его, удачно скрытого павильоном коммуникации — большим, обшарпанным тентом, происхождение которого выдавали изображенные на выцветших наружных росписях клоуны. Внутри павильона мускусное зловоние от пота дикого зверя смешивалось с миазмами, восходящими от юнцов, которые, отпихивая друг друга, рылись в лживых брошюрах, восхвалявших журналистику, межличностное общение, анализ текста, теорию радиовещания, способы выражения и прочие предметы, чье существование Дэниел считал для себя оскорбительным. Старый цирк был на славу укомплектован клоунами; его коллеги-преподаватели обстреливали простаков-родителей мечтами о должностном статусе и грудами преступно неправдоподобной статистики, маскирующей горестные перспективы карьеры, жалованья и репутации выпускников «Золотого Запада».

Фигурка вздохнула и откинулась в шезлонге. Вероятно, это будет самый обычный День открытых дверей и ни одного вопроса о средневековой литературе он ни от кого не получит. Дэниел из принципа отказался присоединиться к своим коллегам в павильоне факультета коммуникации, но ютился, тем не менее, рядом с ним, чтобы его не приняли за часть экспозиции расположенного неподалеку факультета образования. Его отвращение к специалистам по образованию было столь велико, что однажды ему даже приснилось, что залы Нюренбергского суда вновь распахнулись под международным давлением, дабы допросить, публично высмеять и казнить преподавателей факультета образования «Золотого Запада» за преступления против человечества, а именно за программу подготовки школьных учителей.

Дэниел ловко нырнул за «Медиевиста», заприметив невнятно бормочущий квартет, сбившийся с курса на павильон коммуникации. Лишь двое из них имели достоверно определимый пол: пара сумрачнолицых женщин, возмутительно толстых, спеленутых в синтетические ткани и дешевый трикотаж. Подозрительное, давно нуждающееся в эпиляции лицо старшей было охвачено плотным, свирепым перманентом, тогда как прическа младшей могла быть разве что наказанием за сотрудничество с нацистами. Мать и дочь, — дедуктировал Дэниел образцы местной женственности, сцепившиеся в поединке за первенство в вопиюще дурном вкусе. Две другие персоны покрупнее забрели ему в тыл, соревнуясь, как видно, за минимальный IQ, и по их пустым глазам и спотыкающейся поступи Дэниел понял, что ему лучше всего бежать. Наверняка отец и сын. Парень заслуживал более высокой оценки за свой разинутый рот и аденоидальное выражение, отец же нес печать глубочайшего замешательства на обветренном лице, из которого толстый язык и впрямь свисал наружу. Черт возьми! Они заметили его. Они приближаются! Дэниел сжался за «Медиевистом», не в силах унять тревогу.



— Это что это тут? — провизжал мерзкий перманент. Ее волосами вполне можно было драить кастрюли.

— Читайте надпись, — отрезал Дэниел.

— Не могу, — парировала она.

Неграмотная! Бог мой! Значит, это скотоводы с западных холмов, с сознанием столь чахлым и ущербленным поколениями кровосмесительных браков, что они не способны думать ни о чем более облагораживающем, чем прирост веса скота для бойни. Дэниел ждал целую минуту, скрытый журналом, но подошедшие не шелохнулись.

— А ты, это, кто? — провыл отец, как будто обращаясь к инопланетянину.

— А кого я вам напоминаю?

— Деда Мороза! — завопила услужливая девица.

— Какая-то, типа, космическая штука, — нечленораздельно прогудел юнец через свои аденоиды.

Они, конечно, скоро уйдут, но что если начнет собираться толпа? Этого ему не вынести. Где же Алисон?

— А какой за это приз? — потребовал перманент. — Мы не хотим больше люля-кебабов. Если опять кебабы, я не стану отгадывать.

Дэниел возблагодарил бога за экспозицию факультета биологии.

— Да-да, люля-кебабы, если отгадаете. Дюжина кебабов! — воскликнул он. Когда он снова поднял взгляд, все четверо уже ретировались. Апельсиновый сок и люля-кебабы — жемчужины нынешнего года в короне факультета биологии, и, хотя их связь с предметом не совсем очевидна, другие факультеты безмерно завидовали. Биологи всегда такие изобретательные.

Дэниел пугливо оглядел проем впереди. Где, черт возьми, Алисон? Она должна была помочь сложить этот гнусный шезлонг, ему ни за что с ним не справиться. Вещей, с которыми он мог справиться самостоятельно, насчитывалось совсем немного, и даже мысль об этом была такой утомительной, что Дэниел сполз на шезлонге пониже и уткнулся в «Медиевиста». Он прочел несколько абзацев из «Рыцарских турниров в песнях и легендах», и, по мере засыпания, образы Креспена де Фюри и сэра Берсилака — Зеленого Рыцаря мягко поплыли перед его внутренним оком, а окружающий гомон постепенно уступил место сладко льющейся песне невидимой девы:

Знай любовь в моей груди,

Ох, да вся я, погляди,

Зазнобилася, дрожу.

Сколько горя я терплю,

Полюби, как я люблю,

Обойму и удержу.

И Дэниел заснул.


Она, конечно же, опоздала. Опоздание всегда отмечало ее прибытие туда, где ей не хотелось быть, — а помогать своему бывшему мужу в устройстве экспозиции в День открытых дверей университета «Золотой Запад» Алисон как раз очень не хотелось. Поднимаясь по лестнице для сотрудников, она оглядывала университетскую сутолоку в надежде отыскать Дэниела и, постукивая кончиком ногтя по переднему зубу и вставая на цыпочки, вглядывалась в толпу. Она была высокой, но в меру, в ней угадывалось что-то индейское. Прямые черные волосы Алисон, заплетенные в косы, обрамляли правильное овальное лицо с высокими скулами и смуглой кожей. Яркую помаду и тушь она все еще любила и сочетала с дешевой этнической бижутерией — кусочками кованого ацтекского деко, индейским серебром, сохранившимися с давних пор звенящими и бренчащими цыганскими побрякушками. Джинсы и футболки прибывали теперь от Кельвина Кляйна и Ива Сен-Лорана, сандалии были итальянские, но в основном она осталась все той же Алисон: слегка небрежной в несогласованной дорогой одежде и неопределенно неподходящей к любому времени и месту. И этот взгляд легкого недоумения, часто принимаемого за досаду, на которую после пятнадцати лет супружества с Дэниелом и шести — жизни с Ларио она имела полное право, как и сейчас, когда она, постукивая по зубам, размышляла о возможном местонахождении Дэниела О'Холигена.

С вершины лестницы хорошо была видна Центральная площадь, где людские массы вздымались вокруг выставок, лозунгов и прочих трюков. Наконец за павильоном факультета коммуникации она заметила спящую в шезлонге фигурку. Спустившись по лестнице, Алисон сделала медленный вдох и бросилась в бурлящую толпу.


Два преподавателя, спотыкаясь, вышли из павильона факультета коммуникации, глубоко всасывая наружный воздух и издавая на выдохе короткие экстатические вопли.

— Слава богу! Вроде получше, — задыхалась мисс Пластинг, взъерошивая ярко-красными ногтями волосы.

— Все равно что плавать в кошачьей моче, — пыхтел Рекс Мандельброт с отделения бизнес-коммуникации.

Мисс Пластинг, преподаватель журналистики, нюхнула рукав и скорчила гримаску.

— Кажется, я прислонилась к стене. Запашок, как в зоопарке.

Мисс Пластинг закурила пастельную сигарету и возжаждала выпить. Она целый день отвечала на вопросы о курсе журналистики в «Золотом Западе», и некоторые из них, вплотную приблизившиеся к правде, повергли ее в тревожное и неудовлетворенное состояние. Будучи по знаку зодиака Овном, она была уверена, что к этому добавился еще и секс. Сексуальная напряженность. Она ощупала Мандельброта глазами снизу доверху, позволяя своему пристальному взгляду забегать куда угодно, но это не принесло ей ни освобождения, ни возбуждения, поскольку Мандельброт был типичным университетским функционером — смесь самоуверенности и двуличия, облаченная в длинные белые носки, глаженые акриловые шорты и пожелтевшую нейлоновую рубашку. Немногими акцентами в его костюме были до сих пор восхищавшие его рекламные подарки компьютерной фирмы: фальшивый корпоративный галстук, полный карман высохших шариковых ручек в пластиковом протекторе и наползающая на низкий лоб бейсбольная кепка с гордой надписью «I mean business!». Брайлкрим не был его слабостью, просто он не знал ничего другого. Ко всему прочему он был очень низкого роста. Мисс Пластинг раздраженно вздохнула. Почему это все мужчины-преподаватели такие коротышки? Хуже всего в нем была бледность «анальной личности».

— Послушай, Рекс, ты, случайно, не анальная личность?

— Что ты, что ты, — ответил Мандельброт и все еще размышлял над тем, что она имела в виду, когда банда школьников, глумясь и толкаясь, устремилась к палатке: «Эй, други, похиляли в цирк!» — проревел один из них, завихряясь мимо Мандельброта и ткнув его в колено.

Мандельброт ничуть не удивился:

— Половина этой вони от таких, как они. Маленькие ублюдки должны сидеть в клетках.

Но мисс Пластинг его не слушала. Она отошла от павильона и приметила небольшую толпу, собравшуюся у задней стены. Увидев причину, она лихорадочно поманила Мандельброта.

— Это Дэниел! Смотри. Видишь, они толкутся вокруг него?

— Ага. Я видел их в павильоне. Тупые как чурки.

— Это пятидесятники. Они спрашивали меня, основана ли теория печати на Библии. Из церкви горячих проповедей в Ньютауне. Заново Рожденные и все такое.

— Меня это не беспокоит.

— Меня тоже, — мисс Пластинг злобно ухмыльнулась. — Его, однако, это побеспокоит, не так ли?

Мандельброт взглянул на спящего Дэниела О'Холигена и набрал в легкие побольше воздуха.

— Черт возьми. Да ведь он свихнется!

— Он просыпается! — воскликнула мисс Пластинг. — Увидел Заново Рожденных! — Она бросила сигарету и каблуком вшпилила ее в землю. — Давай же, Мандельброт. Надо позвать всех наших. Скорей! Я бы это и за бабки не пропустила!


Дэниел и впрямь проснулся и щурился из-под «Медиевиста» на добрую дюжину каких-то отвратительных личностей, собравшихся вокруг него, как вокруг редкого экспоната. Прах Господень! Оставят его когда-нибудь в покое? Это стадо выглядело еще хуже, чем деревенщина со скотской фермы. Выражение их лиц выдавало такое хроническое умственное ослабление, что, похоже, их отправили в «Золотой Запад» на однодневную экскурсию из какого-то учреждения для пустоголовых.

«Со своим углем в Нью-Касл»,[3] — подумал он.

Кое-кто из досрочно выпущенных пялился на декоративную надпись. Другие вперились в мандолину, с явным удовольствием обозревая ее и слегка раскачиваясь при этом на каблуках. Все как один дышали через рот. Дэниел решил скрываться за своим журналом до тех пор, пока они не уйдут, как вдруг из самой их середины к шезлонгу притрусила омерзительная девочка в футболке с надписью: «Если вы думаете, что я хорошенькая, подождите, пока увидите мою бабусю». Борясь с приступом тошноты, Дэниел зажмурился, но тут же услышал: «Здрасти, меня зовут Кайли», произнесенное таким сахариновым голосом, что он смахнул журнал в сторону, обнаружив при этом свое бурое лицо, резко вскочил и выпучил на нее свои жуткие глаза. Девочка с воплем умчалась, и, чтобы побудить убраться всех остальных, Дэниел утробно захохотал.

Увы, они остались на месте. Низкорослый мужчина — с виду патологический кретин — выдвинулся вперед. Его руки с такой силой упирались в карманы брюк, что ширинка образовала мост между колен. Мужчина без устали топтался на месте, переставляя и сгибая короткие ноги, указывая на расцвеченного постояльца шезлонга, подмигивая и бросая понимающие взгляды на свое окружение. Дэниел чувствовал себя как вещь на аукционе.

Коротышка внезапно озлобился. «Эй, друг, когда спектакль? — вызверился он. — А? Мы тут все дожидаемся, так ведь, братья и сестры?»

Братья и сестры? Черт возьми, только не это! Гораздо хуже, чем он думал. Его окружила обширная семья кровосмесителей, идиотов, вырвавшихся на свободу из плохо охраняемого приюта. Нарастающее беспокойство пробило Дэниела дрожью, от которой бубенцы на его колпаке и колокольчики на туфлях зазвенели. Как в условном рефлексе, эти безумцы отреагировали на звон утробными звуками, произведенными не губами и языком, а горлом. Картина становилась все более неприятной. Где, черт побери, охрана? Слабоумные, когда они возбуждены, бывают опасны, и крикуна-коротышку, подрагивающего и подергивающегося, словно дремлющая собака, следует без промедления упрятать в смирительную рубаху. Где Алисон?

Теперь крикун трясся рядом с Дэниеловой мандолиной, причитая: «Песню нам! Страсти по Исусу! Песню!»

Дэниел подавил нарастающую панику и обдумал свое непростое положение. Эти маньяки могут атаковать и задушить его, скрытого за павильоном, прежде чем кто-нибудь поймет, что здесь происходит. Если согласиться на требование карликового выскочки и спеть, причем как можно громче, есть шанс, что песня привлечет к себе внимание и помощь. Дэниел осторожно поднялся с шезлонга, подхватил свою ветхую мандолину и принялся, обрывая струны, прилежно ее настраивать. Беглые затихли. Ободренный этим, Дэниел внезапно принял театральную позу, нацепил мандолину, паукообразно обхватил лады и вверг инструмент в такой дьявольский диссонанс, что последним шоком для пригвожденной аудитории стал его голос, прорывающийся сквозь вымазанный пурпуром нос:

Она будет мое-е-е-ею,

Она будет мое-е-е-ею,

Из дев земных прекраснейша-а-ая,

Она будет мое-е-е-ею.

И с «хей!» и «хоп!» маленькая, обтянутая в трико фигура пустилась выделывать антраша вокруг шезлонга, то проворно изгибаясь, то приземляясь в глубокие поклоны и так и сяк вздергивая тонкие ноги.

Всю но-очь рядом с ро-о-о-зой,

Лежал я рядом с ро-о-о-зой,

Я не посмел ку-у-ста украсть,

Унес один цвето-ок!

Веселые синкопы его бубенцов звенели над бичуемой мандолиной и в наклонном солнечном свете чулки вращались, а ленты летали, фигурка вспыхивала, как снегирь в снежном лесу, пока экстравагантное гарцевание не достигло апогея в, словно из пращи, прыжке высоко вверх с драматическим ниспадением на землю.

Воцарилась тишина. Алисон, добравшись до края ошеломленной толпы, захлопала с энтузиазмом, но в одиночестве. Дэниел поднялся с земли и отметил ее присутствие глубоким поклоном и вздохом облегчения, заставившим бубенчики на его колпаке зазвенеть, а крикуна с отвисшей ширинкой податься вперед.

— Это вовсе не праведные колокола, зовущие нас молиться Исусу, ясное дело! — завопил он. Последовал вой разгоряченной поддержки пришедшей в себя толпы. Крикун принялся ковырять землю, как цирковой пони, лавируя вправо и влево, вращая во все стороны свое короткое тело. Он ухватил Дэниелов журнал и высоко поднял над головой.

— Глядите-ко, книга сия зовется «Ме-диавол-ист», и, конечно же, мы слышим колокола новой порнофизической литратуры! Свидетельствуйте, братья и сестры, свидетельствуйте!

— Господу помолимся! — раздался подстрекательский голос. — Господу помолимся! Аллилуйя!

Пятидесятники! Апоплексическая пена выступила на дрожащих губах Дэниела. Фундаменталисты! Боже правый! Он вновь опрокинулся в шезлонг с глазами — блюдцами гнева на искаженном яростью лице.

— Лик сатаны! — взвыл крикун не без оснований.

— Антихрист! — крикнула Безобразная Девочка.

Задняя стена павильона раздалась кучей преподавателей во главе с Пластинг, Мандельбротом и Перкисом — все со стартующими ухмылками на лицах. Похоже, представление в этом году еще лучше, чем в прошлом! Утонув в шезлонге, Дэниел свернулся эмбрионом вокруг своего ингалятора, борясь с приступом астмы.

— Наркотики! — орал Ветхий Человек. — Он принимает наркотики!

— Антихрист, гомосек литратуры! — вопил Толстый Мальчик.

— Фабианский социалист с наркотиками! — коротышка-крикун перочинным ножом складывался в диких спазмах перед шезлонгом и его взбешенным содержимым.

— Восстанем за кровь праведного Исуса против демона ме-диавольской литратуры! — извергал он. — Долой мировое правительство! — и целый букет проклятий следом, едва ли не всему на свете.

Кое-кто из пятидесятников принялся стонать и покачиваться, другие, самые продвинутые, перекинулись в транс и жалостно всхлипывали. Тяга харизматических причитаний, курящихся в воздухе, отвлекла хор от унижения Шуберта, сняла с подиума и придвинула поближе. Биология прибыла и установила гриль, чтобы обслужить люля-кебабами возросшую толпу привлеченных гамом преподавателей, родителей и студентов. Откуда-то возникли бешено лающие собаки и замельтешили под ногами, что сподвигло пятидесятников на новые достижения в топоте и вое, пока они не окружили наконец шезлонг, рыча, словно рысящие на битву зулусы, бормоча призывы и выкрикивая бессмысленные наборы звуков.

Со всех сторон Центральной площади народ спешил забиться между павильоном факультета коммуникации и палаткой образования, где пятидесятники выли и кружили вокруг объекта своего преследования — дикоглазого рыжеволосого шута, беспомощного в своем шезлонге в приступе астмы и гнева. Ближе и ближе с воплями и криками подкатывались к Дэниелу Заново Рожденные.

— Не знамо про литратуру, — визжал сильно прыщавый Предводитель Молодежи, побивая воздух, — но ведаю, зрим мы чрево антихристово! Вырвался к молодым на кампус, разводит поганую порнофизику медиавола! Воистину Антихрист!

— Знак Зверя! — орал Ветхий Человек, воздев руки к небесам. — Проклятье Антихристу! — взвизгнул и брякнулся на землю в конвульсиях. В следующее мгновение газовый баллон биологов взорвался, собаки окончательно взбесились, а перевозбужденные пятидесятники, овладев тараном справедливости, бросились на шезлонг, топча подпорку для рассады и табличку. Когда Алисон решила, что все пропало, Дэниел Клер О'Холиген внезапно обрел дыхание, слетел с шезлонга и испустил феноменальный рык.


Мир остановился. Все застыли. Даже собаки. Тишина в кампусе была абсолютной. Двор замер.

— У вас были вопросы? О средневековой литературе? — Слова Дэниела рассекали воздух, его глаза горели, зелеными клинками впиваясь в крикуна. Тот, однако, вконец обезумел: соляной столб, затерявшийся далеко по ту сторону здравомыслия.

Тогда имбирная щетина на Дэниеловом черепе встала дыбом, и грим на разъяренном лице закипел.

— То есть вопросов не было? — Голос превратился в рев. — В таком случае была, должно быть, попытка настолько возмутить меня, что от лица остального человечества я вынужден был бы запастись серной кислотой и плескать ее на всех вас до тех пор, пока последняя муть вашего варварского слабоумия не будет очищена с лица земли. Взгляните на себя! Ваше сознание разрушено бесконечным содомом вашей насекомьей догмы. Заново Рожденные! С какой стати силы Ада или Рая позволили бы вам рождаться заново? Чтобы сделать ваши жизни еще непристойнее, чем они есть? Мир необходимо спасти — в том числе и от вашего идиотизма, и от ваших прокаженных отпрысков. Инструменты для стерилизации сюда! И никакой анестезии, дабы ваши дикие вопли искупили и очистили испорченный вашими идолами воздух!

Никто не двинулся. Дэниел свирепо оглядел пятидесятников, понемногу восстанавливая самообладание. Потом расширил поле своего зрения, чтобы вместить в него толпу зевак — преподавателей, родителей и детей.

— Ступайте по своим делам! — огрызнулся он. — Если кто-нибудь желает осведомиться о средневековой литературе и чувствует, что обойдется при этом без самосуда и линчевания, я останусь здесь еще на пятнадцать минут.



Толпу отпустило, и, возбужденно забормотав, она отхлынула к стендам и палаткам. Большинство пятидесятников вновь обрело свой малый разум и рассеялось. Другие — Толстый Мальчик и Безобразная Девочка, видно его невеста, — по-прежнему стояли с остекленевшим взором, тяжело переводя дух после такого духовного напряжения. Сотрудники факультета биологии откачивали Ветхого Человека свежим апельсиновым соком из пластикового стаканчика.

Алисон подошла к Дэниелу и чмокнула его в щеку. — Фу! — скривилась она и вытерла с губ малиновый грим. — Не лицо, а выгребная яма!

— Не успокаивай меня, Алисон, я слишком потрясен.

Она улыбнулась:

— Песня и танец были недурственные, Джиндж.[4] Ты же не знал, кто они такие.

Прыщавый Предводитель Молодежи и крикун приблизились, как невинные овечки. «Это им идет», — подумал Дэниел.

— Мы ничо такова не думали, — заскулил Предводитель извиняющимся тоном, — эта книга и одежа нас расстроили.

— Вас расстроила одежда шута? Менее извращенного ответа я от вас и не ожидал, — свысока бросил Дэниел, хотя и чуть смягчился проступающим сквозь прыщи раскаянием.

— Одежда шута? — крикуну вспомнились посещения в детстве музея с витринами, полными фантастических цветов насекомых из сельвы. — А зачем ты нарядился шутом?

— Строго говоря, это костюм жонглера, то есть жонглирующего дурака, а не шута. Я оделся дураком отчасти для того, чтобы напомнить себе, что двадцать один год преподаю в университете «Золотой Запад», но больше для того, дабы пробудить в зрителях картины изысканного великолепия, средневековые мотивы и танцующее между ними остроумие мира, смягчающее его грубые истины ручьями смеха.

— Чево? А эти — песня и прыганье? — туман медленно поднимался над сознанием крикуна.

— Терпсихорийская сцена? Согласен, она нуждается в улучшении. Я собирался одновременно продемонстрировать свист, прыжки, хлопки и треск мастера колпака и колокольцев, но был обескуражен неприятными последствиями, сопутствующими моему выступлению.

— Мы не поняли про книгу, что ты читал, — Толстый Мальчик переступил с ноги на ногу.

Дэниел снова рассвирепел:

— О да, чтение книг! Я знаю, сколь таинственной и угрожающей кажется эта деятельность в наши подлые времена. Увы, при изучении литературы без чтения не обойтись.

— Для чего эта ме-диавольская литература? — запросила Безобразная Девочка.

— Простите?

— Для чего? Для какой работы?

Дэниел крепко зажмурился, но, когда открыл глаза, она все еще была там.

— Ни для чего. Невероятно пошлый вопрос.

— Мы думали, что вы — гомосек с карнавала, — Толстый Мальчик явно успокоился. — Мы видели их по телевизору. Пидорский карнавал. Мужики одеты как бабы. Фабианские социалисты. Правда, пастор Нилт?[5]

Крикун кивнул.

Впервые за весь день Дэниел улыбнулся:

— Вас зовут Нилт?

Крикун опять кивнул.

Дэниел повернулся к Алисон:

— Я уже чувствую себя гораздо лучше. Прошу вас, пастор Нилт, расскажите об этом извержении, которому мы только что были свидетелями.

Пастор Нилт ударился в чистосердечную исповедь:

— У нас случилась чесотка в Зале Славы и Победы. В прошлое воскресенье, сразу после исцеления верой. Городской отдел здравоохранения выселил нас на две недели. На дезинфекцию. Две недели без служб. Ни исцелений, ни молитв. Клянусь Богом, некоторые из этих добрых людей жить без Исуса не могут.

— Страсти по Исусу! — закричал Ветхий Человек, обрызгав сотрудников факультета биологии апельсиновым соком и пытаясь подняться на ноги.

— Ради всего святого, заткните его, — взмолился Дэниел, — и отведите к ветеринару. Он взбесился.

— Ну-ну, Лэс, — сказал пастор Нилт, — перестань. — И, поддерживая Ветхого Человека, вдвоем с Предводителем Молодежи, увел его прочь. Безобразная Девочка взяла биологическую брошюру, семь холодных люля-кебабов и, хмуро поглядывая на Дэниела, поковыляла за ними.


Глубоко съехав в шезлонге, Дэниел зажмурился:

— Еще одна безумно успешная популяризация Средневековья.

— Ты сделал все что мог, Джиндж, — утешила его Алисон, — костюм прекрасный… Ты замечательно выглядишь. Разве что слишком тощий. Тебе надо поправиться.

— Как я могу поправиться, когда моя жизнь превратилась в череду ужасов? Меня атаковали чесоточные фанатики. Рр-р-р!

— Попробуй получше питаться.

— Разве это их остановит?

— Я имею в виду, чтобы поправиться.

— Можешь вернуться и ухаживать за мной. «Живи со мной и будь моей любовью».

— Мы это уже проходили, Джиндж, с этим покончено, — Алисон стала прибирать возле шезлонга, который Дэниел, поднявшись с него, попытался было сложить. К шезлонгу прилагалась инструкция, но Дэниела мгновенно взбесила изображенная на обложке полуголая парочка на морском берегу, которая недвусмысленно давала понять, что, установив шезлонг, немедленно займется любовью, и он выбросил инструкцию в мусор с пламенной надеждой, что увлажненная пара погибнет в холокосте перекрестного венерического заражения. Что за прелестно жуткая мысль! Надо поделиться с Уинсом Фетц, когда она подрастет, — с маленькой девчушкой, которую он обожал. Почему Алисон не привела ее на День открытых дверей?

— Где Ларио и бесенок?

— Ларио повел Уинсом в Парк рептилий на день ее рождения.

— День рождения завтра!

— В понедельник парк закрыт. К тому же ей надо в детский сад.

Шезлонг ножницами клацнул по запястью.

— Проклятье! Почему в Парк рептилий?

— Уинсом давно уже просит себе на день рожденья крокодила. После того как крокодил сожрал в заливе американского туриста. Ларио повел ее в Парк рептилий. Это, конечно, немножко не подарок, но завтра у нее будет торт. Ты придешь?

— Если сумею сложить до завтра этот чертов шезлонг.

Толпа в кампусе поредела, День открытых дверей закатился до следующего семестра. Покидая свои стенды и экспозиции, коллеги Дэниела с улыбкой махали ему рукой, признавая его первенство в послеобеденном развлечении.

— Скоро польет, Джиндж. — Алисон взглянула на беглую череду туч, поглощающих солнце в приготовлении к вечерней грозе. — Тебя подбросить?

— Нет. Я с Глендой. Она не любит автомобиль.

— Давай сложу шезлонг. А ты бы лучше ехал. Да, чуть не забыла. Не возьмешь ли еще одного студента на этот семестр?

— Кого?

— Меня.

— Зачем?

— Средневековая литература мне нравится. Одеваться в нелепые одежды, баламутить народ…

— Ты это серьезно?

— Ну да.

— Считай, что взял, — сказал Дэниел. — Ладно, я поехал. Завтра увидимся. — Он бросил шезлонг на землю, подобрал «Медиевиста», картонную табличку и разбитую мандолину и удалился.

Алисон подождала, пока фигурка исчезла из виду, быстро сложила шезлонг и прислонила его к стене павильона факультета коммуникации. Принюхалась. Что за ужасный запах! Будто гниющий цирк.

Толпа исчезла, и Центральная площадь была почти пустой, когда упали первые капли дождя. Алисон взглянула на темные быстрые тучи. «Промокнешь, Джиндж».

2

Восседая на роскошном Могучем Моторе, Дэниел и Гленда прогрохотали из университета «Золотой Запад» в воскресную грозу. Быстрая езда на мотоцикле была лучшим среди известных Дэниелу способов восстановить равновесие и гармонию духа, а после схватки с пятидесятниками такое восстановление было просто необходимо.

Промчавшись несколько миль, Дэниел стал ощущать безмятежную отчужденность, рожденную ритмично-стремительным движением «Триумфа»[6] и настолько усиленную грозовой мощью, что его дух восстал, отделившись от тела в седле, и, покинув механических фурий Могучего Мотора, вознесся к грохочущим в горнем концерте стихиям. На скорости Могучий Мотор всегда был его милым проводником на самую высокую галерею театра рококо, где, окутанный темнотой, Дэниел мог наблюдать себя, странствующего по сцене жизни и, невзирая на проклятия и насмешки партера, произносящего свой скучный монолог. Пятидесятникам уже были указаны их места в первом ряду на воскресный утренник. За ними, рассыпанные по зрительному залу, сотрудники «Золотого Запада» приветствовали его представление с обычным для них безразличием. Только Алисон, Ларио и Уинсом, сидевшие рядышком в конце зала, принимались иногда аплодировать в те редкие моменты, когда Дэниел исполнял жест или фразу почти правильно или когда какой-нибудь его возвышенный порыв вспархивал со сцены в их направлении.

Его великим и единственным утешением было то, что человек на сцене находится недалеко от кулис и вскоре ему предстоит удалиться. Об этом у него было легкое, но настойчивое предчувствие; о спуске под сцену через люки и тоннели; о неизбывном снижении на стальном тросе, шелестящем по черным, блестящим от смазки блокам; о невесомом, все ускоряющемся падении, переносящем его в наводнение бурной ртутной реки — стремительного потока жидкомерцающего серебра, низвергающегося сквозь курящуюся темноту подземных коллекторов, обрамленных изогнутыми артериями изолированных труб, паровыми отдушинами, клапанами и башнями лесов, где люди в серебристой форме и защитных очках сгибаются среди трубопроводов в искрах сварочных аппаратов; о потере сознания в тот миг, когда серебряная река падает в пустоту и разбивается в брызги, до которых можно дотронуться, паря вниз к широкому черному морю в воображаемом центре земли, где, наконец, — покой и ртутные глобусы, плывущие к черной поверхности моря, горят, словно звезды в зимних небесах.


И вот он просыпается в детской кроватке, худенький ребенок, приговоренный астмой к долгим часам неподвижности, — мальчишка Дэниел, белокожий, рыжеволосый, с неглубоким и затрудненным дыханием. Но в своем деятельном уме ребенок уже строит города грез и бродит по их прекрасным улицам, создавая и изменяя этот мир, пока он не станет куда как более совершенным.

Декорации меняются: появляется школа, где попечительство монашек и священников усиливает его предпочтение воображаемых миров тому, в который он физически вставлен. Он научился выживать: для хрупкого ребенка, спеленутого смирительной рубашкой астмы, забавой было острословие, пока он не открыл, как распределять дыхание, и не разразился внезапно буйным сосредоточенным актом возмездия. За десять секунд он сумел причинить немало ущерба. Последующее лежание под кислородным тентом, накаченным эпинефрином, его совершенно не беспокоило, ибо успокоительные лекарства приносили с собой призраков, волшебников, болтунов и утраченные ландшафты, где они все вместе играли, пока доктор не дозывался его наконец.

В подростковые годы Дэниел испытывал свою фантазию на людях, обтягивал обыденность жизни щедрыми вымыслами и элегантной ложью, свободно притороченными к реальности. К своему изумлению, он обнаружил, что убедить можно кого угодно и практически в чем угодно. Истории его жизни, ущемленного дитяти, рожденного без легких, почек, а иногда и без крови, доводили слушателей до слез и крайне смущали родителей. То, что он без малейшего труда сочинял и чрезвычайно убедительно преподносил свои измышления, мальчик принял за несомненный, дарованный свыше талант, налагающий моральную ответственность, но и непреодолимый зуд поскорее употребить его заново. Так поют соловьи, так воруют сороки. Но в мире, управляемом посредственностью и истощенным разумом, принявшими свою ограниченность вознесением ее, продвижением «фактов», «правды» и «реального мира» и поношением тех, кто способен думать в более замечательных и образных измерениях, понадобилось совсем немного времени, чтобы наказать Дэниела за обман.

Родители дарили ему книжки, кишащие фактами: энциклопедии естественной истории и науки, словари, лексиконы, биографии и технические описания, дневники путешествий, таблицы, каталоги и брошюры, но все это лишь убеждало Дэниела в том, что факты скучны и предсказуемы и что всякая правда — не более чем преобладающий вымысел своего времени. У нее есть срок, от зачатия Лютером, Леонардо или Лениным, тот или иной период эксплуатации и неизбежная смерть, когда последний обезумевший сторонник не в состоянии уже служить опорой для тех лохмотьев, в которые она превратилась. Дэниел видел, как множество таких «фактов», вроде вращения Земли вокруг Солнца, не однажды проходили цикл от догмы до ереси, и догадывался о том, что и другие «факты», как, например, подозрение ученых-аэродинамиков о том, что пчела не способна летать, только дожидаются своего часа. Поэтому он все чаще обращался к вымыслу, в котором обнаружил вовсе не освобождение от реальности и не ее практическое воплощение, а доказательство существования мира иного, из которого поэмы, истории и пьесы — лишь короткие послания, полууслышанные и едва различимые фантомные боли в отсутствующих конечностях, воспоминания о том, что однажды было и, возможно, будет опять. Вот куда он стремился, вот куда покупало билет воображение; по мере учащения наказаний и подтверждения неизлечимости его астмы юный Дэниел удалялся все дальше и дальше в себя и в свои грезы.

В последний школьный год, по вечерам, предоставив своим целеустремленным одноклассникам изматывать и увечить друг друга на спортивном поле, он брел в маленькую букинистическую лавку в обшарпанном торговом квартале, выходящем на реку. Книжная лавка госпожи Белановской была тесным и хаотическим местом. Несколько лет назад три неистовых молодых человека ворвались в нее и взяли штурмом книжные полки, вышвыривая и рассыпая по полу их содержимое. Госпожа Белановская, практикующий параноик, объявила себя жертвой неофашистов и с удовольствием добавила к списку своих скорбей антисемитизм, отказываясь связать случившееся с тем, что она давно уже не платила за аренду и к тому же не была еврейкой. Она оставила все лежать там, где оно упало, — мемориалом ее преследованиям, — и в тех редких случаях, когда возникал посетитель, госпожа Белановская стремительно втягивала свои пухлые щеки, намекая на наследие нацистской деградации, и вскидывала от невидимой штопки лицо, на котором все еще пламенел несломленный древнееврейский дух. В действительности она была правоверной католичкой.

Дэниелу госпожа Белановская очень нравилась, — в хаосе ее книг он обрел покой. Здесь не было ни категорий, ни групп, ни порядка, отрицавших ту произвольность и многообразие, которых он жаждал. Неожиданность была его постоянной спутницей, когда он разбирал кучи разбросанных книг. Пресные романы жались к строгим старинным историям. Триллеры почивали на псалтырях. Диккенс тяжко привалился к Картеру Брауну,[7] а собрание Агаты Кристи поддерживало подвыпившего Брендана Биэна,[8] викторианская эротика лежала рядом с каталогом семян, анатомия — лицом к лицу с метафизической поэзией, полное собрание трагедий скрывалось за инструкцией по эксплуатации радио, копеечными вестернами и книгами по разведению мышей.

Как-то дождливым пятничным вечером Дэниел забился в самый дальний уголок лавки, потерявшись в томе эдвардианских воспоминаний леди Хитон Гуттаперчи «Чертовски хорошая взбучка». Посетителей в лавке не было, пробило уже пять часов, но время мало что значило для Дэниела и еще меньше для госпожи Белановской, которая вдруг поднялась, зевнула и вышла в парадную дверь, заперев ее на ключ. Прежде чем Дэниел показался из своего угла, госпожа Белановская отбыла на выходные, а дверь, основательно укрепленную от новых атак неофашистов, изнутри открыть было невозможно. Телефона там не было. Дэниел простоял минут пятнадцать у окна, но не увидел ни одного прохожего. Вечер сгущался, мягкий плотный туман, клубившийся над рекой, катил свои плотные мотки через улицу и заволакивал окна лавки. Вскоре мир за ее пределами растворился, и Дэниел понял, что он заперт на все выходные. Это был его первый опыт экстаза.

Позади стола госпожи Белановской имелась небольшая ниша с электрическим и заварным чайниками. Дэниел вскипятил чай и отыскал выключатель от висевшей над столом лампочки без абажура. Он перенес сюда свою кучу книг и, блаженно счастливый, вернулся к чтению. Воспоминания Гуттаперчи увековечивали жизнь леди Хитон, посвященную вере в то, что аборигенов можно превратить в полезных людей посредством строгого гастрономического режима и телесных наказаний, однако книжка утрачивала интерес по мере того, как физические недомогания леди Хитон ослабляли ее возможность дурно обращаться с ближними, и потому Дэниел взялся за маленький томик, переплетенный в столь ветхую картонную обложку, что на ней с трудом можно было разобрать: «Сэр Гавейн и Зеленый Рыцарь». Титульная страница об авторе ничего не сообщала, и только краткое введение доктора Кнутсена[9] из Стокгольмского университета говорило о том, что поэма, вероятнее всего, написана шесть веков назад на северо-западе Центральной Англии и что личность сочинившего ее поэта остается загадкой.

Дэниел хотел тут же закрыть книгу, но едва он перелистнул страницу и желтый электрический свет упал на древнюю поэму, как рефрен загудел загадочным языком в череде аллитераций позывными Дэниелу, лейтмотивом мира грез, напеваемым таинственным певцом, перепрыгивающим и манящим со следующей страницы, ускользающим сквозь листы, умоляющим продолжать чтение… Страницу за страницей мальчик преследовал эту музыку, совершенно не замечая спустившейся на город ночи — с такой силой захватило его Рождество в Камелоте.

На Рождество король случился в Камелоте

Со множеством светлейших дам и воинов,

Всем рыцарством от Круглого Стола.

Они веселью бурно предавались,

Веселое застолье и турниры

Тех благородных рыцарей потеха,

К закату же — благие песнопенья.

Пятнадцать дней со всяким ликованьем

И радостию, ведомой сердцам.

И песни славные услышать было сладко,

День шел в пирах, а ночь летела в пляске,

Палаты и чертоги были полны

Гостями, неустанными в утехах.

Но пятнадцать дней, исполненных ликованья, веселья и плясок были драматически прерваны прибытием к дверям пиршественного зала некоего жуткого создания —

В дверях палаты витязь встал ужасный

Огромен станом, над гостями возвышался,

От шеи до бедра толь многоплотен

И ног и рук длиною таковой…

Веселое собрание в палатах было ошарашено не только его размером, но и цветом кожи — зеленым от макушки до кончиков пальцев.

Народ на этот странный цвет

Воззрился изумленно;

Хоть был он рыцарем одет —

Собою — весь зеленый!

Поразительный, зеленый собою рыцарь был не кто иной, как сэр Берсилак де Отдезерт, легендарный Зеленый Рыцарь, настолько преданный зеленому цвету, что даже конь у него был зеленый!

Под ним и жеребец был зелен, как наездник,

Зеленый конь велик и статен,

И повод не сдержать,

Расшиты удила богато —

Он рыцарю под стать.

Но самым устрашающим был гигантский боевой топор.

Топор в руке другой, и жуток и огромен,

Оружье острое, кто описать желает.

А топорище в добрую сажень длиною,

И лезвие зеленой стали с золотом резное

Сверкало яростно своим широким краем,

Отточенным для сечи, словно бритва.

«Отточенным для сечи, словно бритва!» — воскликнул юный Дэниел в полуночной тишине книжной лавки госпожи Белановской, чары рассеялись, и он внезапно обнаружил, где находится и как сильно он устал.

Оставив книжку, мальчик опустил голову на стол и заснул. И тут же появился Зеленый Рыцарь, который приветствовал его с таким удовольствием, словно они всегда были друзьями, и через мгновение Дэниел был полностью очарован столь обходительным воином.

Дэниел горел вопросами и догадками, но сэр Берсилак ничего не говорил ни о поэме, ни о своем происхождении, и только вскользь упомянул нечто, предвещающее историю.

— Ты должен пройти свой путь до конца, Дэниел, и рассказать мне, что ты обо всем этом думаешь.

— А где вы сейчас обитаете? По-прежнему близ Камелота?

— Никогда там не жил. Ты узнаешь об этом из поэмы. Много миль оттуда. Сейчас я обитаю в монастыре Сен-Клюн.[10]

— Рыцарь? Вместе с монахами?

— Нет, нет. Монахи все умерли. Мор сорок второго года. Ужасная чума, Дэниел. Воистину ужасная.

— Так вы там один?

— Если не считать мудрейшего Креспена де Фюри, моего соседа по монастырю. Но, между нами говоря, Дэниел, самое глубокое одиночество я предпочел бы порой компании де Фюри. Он не джентльмен, хуже того — он француз, его часто посещают ярость и безумие, что делает его абсолютно неуравновешенным.

— Вы покидаете монастырь?

— Теперь не часто. Де Фюри с рассвета до позднего вечера занимается своей наукой, я полирую доспехи и точу оружие. Иногда к нам в гости приходит ученый Кнутсен, и мы втроем идем на Священное озеро, что в нескольких лигах от монастыря. Но ловля нынче не та, что когда-то, — повсюду крестьянские фермы. И все теперь какое-то слишком спокойное. Боюсь, Дэниел, благородные времена прошли, — Зеленый Рыцарь ненадолго помрачнел, но вскоре опять вернулся к воспоминаниям. — Бывало, знаешь ли, времечко, когда мы чуть ли не каждую неделю ездили то на одно, то на другое отмщение. Бодрящее кровопролитие на пару дней и — домой, на пир, и питие, и песни, — он печально покачал головой. — Я не правил кривду уже с прошлогодней Пасхи, да и тогда была какая-то мелочь. — Зеленый Рыцарь с надеждой взглянул на Дэниела: — Кто-нибудь в твоей жизни к тебе несправедлив? Огр? Свирепый узурпатор? Просто хулиган? Мм-м?

— Ф. Фленнис, — ответил Дэниел, не задумываясь. Отец Фрэнсис Фленнис, школьный учитель физкультуры, помпезный маленький священник с багровым цветом лица от усиленных упражнений, поддерживающих его в состоянии повышенной гибкости и подтянутости. Для какой цели — никто не знал. Отец Фленнис негодовал на освобождение Дэниела от физкультуры из-за астмы и подло обвинял его в притворстве. Зеленый Рыцарь слушал с нарастающим бешенством, и когда Дэниел закончил, сэр Берсилак поднялся и удалился с жаждой возмездия, сверкавшей в его зеленых глазах и вдохновлявшей каждый его шаг. Через минуту он вернулся с бесстрашным своим топором.

— Мортибус! — воскликнул он, представляя Дэниелу оружие. — Прямо с наковальни ада.

— Приветствую вас, как поживаете? — сказал Дэниел Мортибусу.

— Мортибус поживает превосходно! — ответил сэр Берсилак в восторге. Он придвинул ужасную сталь к лицу мальчика. — Когда-то, Дэниел, это была наковальня. Никто не мог ее поднять, только я. Топорищем я вонзил в ее сердце молодой дуб, и кузнец-великан утончил ее край и выковал этот устрашающий полумесяц. «Отточенный для сечи, словно бритва!» — Теперь этот Фленнис. Учитель физкультуры, говоришь? — Зеленый Рыцарь задумался, затем улыбка приподняла уголки его рта до самых ямочек на щеках. — Отлично! Значит, вперед!

Дэниел с благоговением взирал, как Зеленый Рыцарь схватил появившегося откуда ни возьмись гимнастического коня и оттащил его футов на пятьдесят. Он вогнал Мортибус в землю до половины рукояти, так что тот стоял прямо, на высоту стола, убийственным острием к коню, но позади него. Зеленый Рыцарь вернулся к Дэниелу с выражением упоенного восторга.

— Смотри, Дэниел! — прошипел он, а затем испустил великолепный клич. — Соперник номер один! Отец Фрэнсис Фленнис!

В тот же миг появился презренный попик. Заприметив гимнастический снаряд, он побежал к нему с каждым шагом быстрее, затем с демоническим проворством перепрыгнул через коня и, одурев от ужаса, строго вертикально опустился на боевой топор. Расслоившись точно надвое от промежности до тонзуры, он рухнул на землю двумя идентичными половинками, которые, исполнив свое смертельное па-де-де, скончались, в одно и то же время.


Воскресенье все еще штормило, и Могучий Мотор гнал дальше. Гленда была так изведена Дэниеловым невниманием, что укусила его, чтобы вывести из мечтательности, за шею. Гленда хотела ехать быстрее, Дэниел дал полный газ, и Могучий Мотор, мгновенно подчинившись, рванулся в дождь и ветер под симфонию возгораний, вихрем поднимающихся из космоса колес, гаек, шариков и валиков, нанизанных на совершенные оси и стержни, на втулки и подшипники и прикрепленных винтами к вдохновенному центру всей его вселенной — к поршню, мятущемуся в огненном цилиндре, неразделенно линейному в этом вращающемся мире: взвинченному до божественной скорости, несущей Зеленого Рыцаря и леди Гленду сквозь бурю.

Несмотря на изрядный поток машин, направляющихся домой после Дня открытых дверей в «Золотом Западе», у полицейских Морана и Бессанта выдался бесплодный вечер с радаром, и, чтобы чем-то занять себя, они останавливали машины наугад и штрафовали изумленных владельцев за превышение скорости. Вдруг оба навострили уши и вгляделись в дождевую пелену — вдали послышался звук, звук, приближающийся к ним с бешеной скоростью.

— Нарушитель! — прокричал Бессант новичку Морану.

— Это мой, Бессо. Позволь мне, — Моран улыбнулся жестокой молодой улыбкой и направил радар туда, где шоссе покидало западные пригороды, но не успел он зафиксировать скорость, как на шоссе сквозь дождь и ветер вынесло старый «Триумф» с обхватившим бензобак щенком голубого хилера.[11] У скорчившегося в седле создания голова была похожа на перевернутый десерт, ибо под шлемом — чашкой пудинга, по всему лицу струились потеки грима, как на свежевыложенном брусничном мороженом. Дальнейшее продолжалось распахнутой грязной кожаной курткой, потоком сиреневых лент и завершалось росчерком тонких, ярких пестрых голеней, проглоченных меховыми голенищами сапог. Человек и собака были защищены от бушующей стихии целлулоидными очками, и не случайно — когда Моран и Бессант пришли в себя от метеоритного вторжения Могучего Мотора, радар показывал 136 км/час. Но к тому моменту Дэниел, Гленда и «Триумф» прогремели мимо и уже кренились вдоль длинного поворота, уносящего их из виду.

— Проклятье! — закричал амбициозный Моран, которого подобные происшествия выводили из себя.

Бессант, старший и более прагматичный, находчиво просигналил машине, набитой престарелыми крикетистами. Те были потрясены, узнав о своей скорости.


Дождь прекратился так же внезапно, как и начался, превратив город в капающие вечерние джунгли. Тучи простерлись арочным сводом над западными небесами, и когда Могучий Мотор прибыл в город, солнце в закатном салюте высветило мокрые улицы апокалипсическим светом. Зеленый Рыцарь, вдохновившись, возрадовался вслух в промытый дождем воздух, и леди Гленда в свою очередь экстатически залаяла.

Когда они проезжали мимо Зала Славы и Победы, Дэниелу вспомнилось вторжение пятидесятников, и он несколько раз щелкнул зажиганием «Триумфа», чтобы взрыв отдачи, реверберирующей в обезвреженном воздухе пустого зала, потряс трупики паразитов, шелухой валяющихся на полу. Гленда проаккомпанировала несколькими аккордами восторженного лая.

Самое большое счастье, однако, нередко окаймляют наимрачнейшие мысли, и Дэниел принялся размышлять над своей специфической неспособностью привлечь к средневековой литературе хоть кого-то из студентов. Сколько лет прошло уже с тех пор, как блестящие выпускники школы выказывали интерес к старо-английскому языку? Дэниел старался, как мог (фиглярский костюм, мандолина, изящная табличка, песня и танец), но каждый семестр одно и то же: горький урожай подростков, собранный и брошенный непросеянным к воротам университета «Золотой Запад», его игнорировал. Увядшая продукция отчаявшихся школьных учителей, когда-то преподававших Шекспира, Китса и Диккенса и попавших в капкан минимальных лексиконов, лишенных воображения рассудков и полной умственной пассивности современного дитяти. Старшие классы прорабатывали «Тридцать девять ступеней»[12] и «Уотершипские холмы»[13] дольше, чем авторам потребовалось, чтобы написать их. Откуда было взяться надежде на то, что дети телевидения заинтересуются происхождением и развитием литературы, которую они считают для себя слишком сложной?

Неприятность заключалась в том, что если Дэниел не обеспечит достаточного количества студентов, темные силы зашумят об отмене курса староанглийской литературы и заставят его преподавать предметы, некогда считавшиеся зоной исправительных дисциплин, а ныне, подвергшиеся скоропалительной пластической операции и представленные как современное образование. «Межличностное общение» производило выпускников, способных быстро опознать других членов человечества и деликатно убедить их купить совершенно ненужные им вещи. «Мастерство карьерного роста» демонстрировало, как следует писать резюме на объявленную вакансию и как поддерживать во время собеседования связную речь.

Средневековая литература ничего подобного не обещала. И вообще ничего коммерчески выгодного, так что количество народа, находившего эту особенность облагораживающей или хотя бы оправданной, с каждым годом уменьшалось. Нынче эпоха современного образования, чьи несведущие верховные служители способны претворить свои облаточные мысли в кровь и плоть новорожденных подданных. «Золотой Запад» был в фарватере этого процесса, неустанно изобретал новые предметы из все более сомнительного материала, хрупкого и ломкого, выбранного за объем, а не за вес, за случайности, а не за сущность, и горделиво представлял себе, что находится там, где происходит «информационный взрыв» и — еще одно клише — «количественный рост знаний», где бессмысленным употреблением прилагательного пытаются замаскировать возникновение мира, в котором все больше и больше людей со все лучшими способами общения обнаруживают, что им совершенно нечего сказать друг другу.

Дэниелу иногда казалось, что планету населяют радиолюбители вроде тех, голоса которых он слышал по подпольному радиоприемнику Ларио Фетца. Кто-то с Аляски разговаривал с обитателем Огненной Земли.

— Как погода? — спросил аляскинец.

— Холодная и дождливая, — отвечал огненноземелец. — А у вас?

— У нас тоже холодная и дождливая.

После чего наступило долгое молчание. Они связались с противоположных концов мира, выяснили, что сказать им нечего, и попрощались. Дэниел вздрогнул при мысли о том, как много таких людей среди университетских преподавателей, и когда Могучий Мотор свернул на Уикам-стрит, он вознамерился сам отыскать нескольких новых учеников. Как-нибудь.

Шпиль собора Св. Беды[14] вырос в вечерних небесах, и Дэниел немедленно вспомнил о том, кому средневековая литература безусловно пригодилась бы. Могучий Мотор заурчал, остановившись под портиком. Дэниел уговорил Гленду остаться сторожить мотоцикл и ждать его.

Старая церковь стояла пустой, только несколько кающихся преклоняли колени возле исповедальни. Мариита[15] отца Деклана Синджа нигде не было видно, исповедальня стояла без присмотра. Дэниел отправился было поискать его в пресвитерию, но остановился, подумав о перспективе бесплодного блуждания по стигийским коридорам по пятам за мрачной экономкой и ожидания в холодной передней под наблюдением угрюмых портретов давно умерших монахов. Лучше зайти в другой раз, на неделе.

Выходя через северную апсиду собора, Дэниел удивился, увидев старуху, полирующую медные перила у края купели. В присутствии старухи не было ничего примечательного, ибо тишина церкви есть не что иное, как шепот ее старых дев; удивил скорее объект ее внимания. Монолитная купель была закладным камнем собора, коромыслом возвышающимся над обильным натуральным источником, открытым на рубеже века. Прихожане сначала соорудили по подписке купель, а в следующие десять лет — церковь над ней.

Для Дэниела купель имела особое значение. Когда крестные родители поднесли его сорок три года назад в грозовой день на святого Патрика[16] к медным перилам крестильни, где-то глубоко под собором послышался бездонный урчащий глоток, священник поднял куполообразную серебряную крышку и обнаружил пустую емкость и зев слива там, где о край купели полвека бились хрустальные воды. После того как общее оцепенение прошло, младенца отнесли в ризницу и крестили над медной раковиной, в которой отбеливали стихари. От контакта с мутной водой имбирные волосы младенца стали ярко-зелеными, и Дэниелова бабка, благочестивая ирландка, омытая «Пиммсом»,[17] была так потрясена знаками заступничества святого Патрика, что упала на пол ризницы в обморок. С того самого дня огромная каменная купель была пуста и оставалась без дела. В последующие годы ее несколько раз пытались заполнить, но оставили попытки после того, как пожарная помпа целую неделю тщетно качала воду в ее полое горло.

Дэниел приблизился к старухе, со вкусом надраивающей поручень перепачканной медной патиной тряпицей. Она была по-настоящему древней и издавала шамкающие звуки, отрывистые причмокивания и поскрипывания, пересыпанные обрывками булькающей песни и слюнявых призвуков, вымешанных ее языком и беззубыми деснами. При приближении Дэниела старуха повернулась и изобразила на своем раскрошенном, а кое-где и совсем обвалившемся лице улыбку.

— Что, вода появилась? — спросил Дэниел.

— Боже упаси, — проговорила старуха, — но все должно быть готово, не так ли?

— Для чего?

— Трудно сказать. Очень трудно.

«Совсем безумная», — подумал Дэниел, немедленно полюбив ее.

— Думаете, скоро понадобится?

— Лет через тысячу, — старуха сложила тряпочку и перегнулась через каменный край. — Знаешь, какая она глубокая? — один ее глаз с надеждой уставился на Дэниела, другой скорбно вперился в глубину купели, и Дэниел нашел удручающими эту их независимость движений и печальное выражение.

— Можно бросить что-нибудь вниз и послушать, скоро ли раздастся всплеск.

— Отличная мысль, — согласилась старуха и вытащила из темного балахона, окутывающего ее с головы до пят монету. Дэниел поднял серебряную крышку, под которой обнаружилась глубокая емкость… Крепкая решетка закрывала отверстие колодца, чтобы его широкое горло не проглотило случайно упущенного младенца. Старуха бросила монету сквозь решетку, и они стали ждать всплеска. Его все не было, и не было, и не было, и чем дольше его не было, тем сильнее возбуждалась старуха. Наконец она задрожала и взглянула на Дэниела.

— Он бездонный! — задохнулась она.

— Да.

Старуха смотрела умоляющим взглядом.

— Ты знал, что так будет! Откуда?

Дэниел рассказал про свое крещение, и с каждой новой подробностью ее возбуждение усиливалось.

— Ты когда-нибудь чувствовал, — лихорадочно зашептала она, — что тебя выбрали? Что тебя выделила та самая сила, которая опустошила купель в момент твоего крещения?

— Нет. Никогда.

Это ее не смутило. «Конечно нет. Без притчи как бы ты мог сообразить, правда? Каким прекрасным человеком мог бы ты стать!» — Старуха закусила губу и оглядела Дэниела как мать, когда он впервые надел костюм.

В конце концов старуха заметила его необычную наружность.

— Бог мой! Какой нынче век?

— Двадцатый. Просто я пытался возбудить у людей интерес к Средневековью.

Старуха определенно успокоилась и заговорила было опять, но вдруг передумала, как будто тихая надежда могла разбиться об их дальнейший разговор.

Дэниел почувствовал, что его отпускают, и направился к дверям собора.

— Мне пора.

— Ты вернешься?

— Да. Мне надо к отцу Синджу.

— Когда?

— Скажем… Во вторник.

— До встречи, Дэниел, — и она снова принялась надраивать перила у купели.


По дороге домой сквозь сумеречную влагу Дэниел заподозрил, что старуха у купели была фикцией. Совершенно невозможный персонаж. Чувство нереальности проникало в воспоминания об их беседе. Что за притчу она поминала и откуда знала его имя? Не исключено, что ее прислали помочь ему покинуть сцену, дернув за рычаг люка, но в такой же степени она могла оказаться отвлекающим маневром, введенной в игру той частью его существа, которая упрямо предпочитает мир реальный миру обещанному.

Опять-таки, он мог создать ее без всякой причины, случайным, интуитивным порывом, как тот, который он рекомендовал муравьям на похоронах Фабиана. Была ли старуха его творением или нет, ее повадки оказалось не так-то легко забыть, и Дэниел понадеялся, что неприятности минуют его, даже если она и дальше будет появляться в соборе.


Могучий Мотор поспешил по проезду прямо в гараж. Как только Дэниел снял с Гленды защитные очки, она соскочила на землю, встряхнула забрызганной шерстью и бросилась через двор к дому, так как воскресенье означало — заварной крем… Из багажника появились попранная картонная табличка, занозистые останки мандолины и журнал «Медиевист». Оставив табличку сохнуть в гараже, Дэниел пересек двор, направился к старому дому и выбросил куски мандолины в мусорный бак у задней двери.

После того как Алисон оставила его и ушла жить к Ларио, Дэниел разделил дом на две части и половину сдал Сеймуру Рильке. То, что его жильца нет дома, он понял по надписи на задней двери: «Ключ спрятан под горшком с примулой». Сеймур Рильке, уходя из дома, всегда оставлял эту надпись, и хотя Дэниел смутно подозревал, что она неким образом противоречит смыслу запирания двери, он никогда не доводил свои логические выкладки до конца. К тому же мистер Рильке был озабочен проблемой безопасности: он запирал и переднюю дверь и, как гласила другая надпись, прятал ключ от нее за электросчетчиком.

Ни один из них не догадывался, что дом уже дважды собирались ограбить, но так ни разу в него и не вошли: местные злоумышленники были убеждены, что надписи — часть безупречно продуманной западни.

Дэниел направился на кухню. Он разбил яйцо в Глендину миску и залил молоком. «Я дам тебе крем, когда выйду из ванной», — оповестил он Гленду, но щенок уже шумно хлебал, погрузившись в молоко по самые усы. Швырнув «Медиевиста» на кухонный стол, Дэниел пошел по коридору, стряхивая по пути в ванную комнату промокшую одежду…

Ванна Дэниела О'Холигена была некогда гордостью гостиницы «Кларендон», девяносто четыре года простоявшей в центре города, признанной Комиссией по сохранению культурных ценностей национальным достоянием и снесенной на следующий день после этого, чтобы освободить место для автомобильной стоянки. Алисон купила ванну на распродаже, при сносе. Огромная эмалированная штуковина с чугунными львиными лапами под каждым углом. Когда Эмили была маленькой, в ванне хватало места для всех троих.

Дэниел отстегнул от запястий запутавшиеся лиловые ленты, перегнулся через край и пустил горячую воду. Как только вода ударила в дно, он оплодотворил кипящий каскад быстрой струей бирюзовой мыльной жидкости, и на поверхности бегущих вод немедленно стал формироваться волшебный мир. Плотные, цвета морской волны обрывки пены равномерно распределялись по поверхности, и короткий водопад из крана взметнул такую гору пены, что вскоре вода и вовсе исчезла под толстой пузырящейся подушкой. Были сброшены трико и очки. Сдернув с крючка маску для подводного плавания, Дэниел засунул ингалятор в дыхательную трубку и приладил все это на голову.

Нащупал по стенке ванны дорогу к крану и выключил воду. Отступил назад, забрался в ванну с дальнего конца и мягко заскользил под горами пены до полного погружения, только дыхательная трубка с ингалятором торчала над пенистым ковром. В берилловом свете подводного мира дождался, пока в трубку стал поступать теплый эвкалиптовый воздух, и тогда, чуть подняв голову, слегка вспорол пенную поверхность маской и уставился в фантастическую перспективу Священного озера.


Волшебные изумрудные айсберги вздымались в туманах и испарениях, клубящихся над священными водами. Дрейф сине-зеленых пузырей, рожденных в зеркальном ландшафте над легкими водоворотами, выдавал шевеление левиафанов на глубине тысяч саженей. Единственным освещением было фосфоресцирование заколдованных вод. Небо, земля и горизонт отсутствовали. Крылатая рептилия с дьявольским воплем взмыла в парящую пустоту и исчезла в западном направлении.

В отдалении, на взбитом берегу, он увидел гигантскую зеленую фигуру сэра Берсилака де Отдезерта, разглядывающего свой жуткий боевой топор Мортибус. Дэниел свистнул. Зеленый Рыцарь помахал рукой, отметив его присутствие, и затопал навстречу.

Он, как обычно, приветственно зарычал:

— Давненько мы тебя не видели, Дэниел.

— Я был занят. Пытался добыть студентов.

— Средневековая литература! Превосходно! — глаза Зеленого Рыцаря сузились. — Разумеется, будет и поэма про Гавейна.

— Конечно, — уверил его Дэниел. — А где Креспен?

— Отправился с Кнутсеном на пару дней на озеро порыбачить. Он не в самом лучшем виде. Так, ничего серьезного. Целыми днями сидит со своей проклятой наукой. Забыл, что совсем уже старый. Безумный иногда, как все старики.

Дэниел вспомнил старуху из собора и то, что она говорила.

— Креспен когда-нибудь упоминал притчу?

— Притчу? — Сэр Берсилак задумчиво насупился. — Что-то такое говорил, но обычно я его не слушаю. Он теперь все критикует, я предпочитаю пропускать его извержения мимо ушей.

— Когда Кнутсен приведет его назад?

— У тебя какой сегодня день?

— Воскресенье. Воскресенье, вечер.

Зеленый Рыцарь задумался:

— В среду, наверное. Приходи в среду, они будут.

— А пока что у нас есть кое-какое развлечение.

— Развлечение? — Сэр Берсилак в ожидании вскинул брови.

— Сегодня, после полудня, я смертельно пострадал от рук диких пятидесятников. Полагаю, что в интересах общества будет, если мы основательно их накажем, — во-первых, за то, что они со мной сделали, а во-вторых, за общее непотребство их существования.

Зеленый Рыцарь пришел в восторг.

— Дэниел! Я так ждал! Можем мы сделать все по-настоящему основательно? Дэниел, пожалуйста!

— Как тебе угодно.

— Великолепно! Сколько их там?

— Около дюжины.

Сэр Берсилак издал беспокойный вздох:

— В таком случае до послезавтра я ничего не смогу.

— Почему?

— Их целая дюжина, мне нужно наточить топор. Я могу покончить с тремя, четырьмя, но для оставшихся он окажется слишком тупым. Мне понадобится два дня, чтобы заточить его как следует. — Он заметил замешательство Дэниела. — Но я счастлив буду это сделать. Честное слово. В четверг вечером?

— Хорошо.

— Я должен поскорее найти точильный камень. Дюжина, а? Чудесно! — Грядущая перспектива так взволновала Зеленого Рыцаря, что он взмахнул Мортибусом над головой, потерял равновесие и свалился в пену. — Ебтить.

Дэниел отвернулся, чтобы облегчить унижение сэра Берсилака, пока тот не обрел устойчивость и не вскарабкался на берег Священного озера.

— Не сомневаюсь, что они больше не жильцы! — подбодрил его Дэниел.

Зеленый Рыцарь издал восторженный рык: «Надеюсь!», потом не оглядываясь махнул зеленой рукой в перчатке и скрылся за горой зеленой пены, оставив Дэниелу весь мир.

3

На следующее утро Дэниела разбудила доносившаяся из-за стены песня Либераче «Я увижу тебя».[18] После смерти исполнителя проигрыватель Сеймура Рильке работал на износ, и хотя обычно он включал его негромко, некоторые песни так бередили душу безутешного поклонника, что для вящего эффекта он прибавлял звук.

Дэниел вылез из кровати и направился в ванную, где обнаружил, что пребывание в пределах слышимости Либераче способствует непроизвольным гримасам с обнажением зубов, что делает их легкодоступными для зубной щетки. Помогало и рычание, и Дэниел провел пять приятнейших минут, скалясь на свое изображение в зеркале и растирая зубную пасту в плотную пену, вскипающую и капающую, словно изо рта припадочного. Изумительное ощущение, и, если бы не необходимость еще некоторое время присутствовать на подмостках, он мог бы уже и теперь оставить своего зрителя под сильным финальным впечатлением. Затем с помощью померанцевой зубочистки он основательно углубился в свои прикоренные расселины, завершив все это энергичным флоссингом.[19]

Музыка за стеной умолкла, но мистер Рильке, жертва дислексии,[20] продолжал насвистывать «Я увижу тебя» задом наперед. Этот пятидесятилетний холостяк был единственным Дэниеловым жильцом за шесть лет: приятный и обходительный человек, до раздражения набитый несносными маленькими добродетелями. Почти каждый вечер он приносил Дэниелу куски тортов и прочие сладости из местного ресторанчика, где работал поваром-кондитером.

Прихожая между двумя половинами дома была превращена в коридор, и мистер Рильке распахнул дверь как раз тогда, когда Дэниел вышел взять молоко с крыльца и отобрать у помчавшейся наверх Гленды стиснутую в зубах газету.

— Доброе утро, Сеймур.

— Доброе утро, Дэниел.

Мистер Рильке в память незабвенного Либераче носил траурную повязку на рукаве и пребывал в состоянии меланхолии, как-то совершенно не идущем к его геометрической аккуратности. Даже в столь ранний час его волосы были причесаны безукоризненным квадратом, усы подстрижены ромбом, а лицо, усеченным конусом застрявшее между эллиптическими ушами, было безукоризненно выбрито. К тому же квадрат отношения гипотенузы к диагонали конуса был равен площади ромба и удвоенной сумме площади эллинсов — равновесие, поддерживаемое кропотливыми сеансами перед зеркалом с ножницами, разделителями и циркулем. Даже его траурная повязка находилась на безупречно равном расстоянии от плеча и запястья.

Гленда, стиснув челюсти, вызывала Дэниела на бой за газету. Либераче сочился сквозь стену, интерпретируя полонез.

— Славная запись, — управился с ложью Дэниел.

— «Живой Либераче в Палладиуме», — проскорбел мистер Рильке, и неуместная ирония названия только усугубила его уныние.

Дэниелу стало его жалко.

— Отличный денек, — сказал он, стараясь выглядеть бодрым, но не провоцировать беседу. Гленда ловко увернулась от нападения на газету.

— В самом деле, Дэниел. Еще один славный денек, но к вечеру наверняка пойдет дождь, — просветлел мистер Рильке. Происходящее уже обладало признаками разговора. — Как по-вашему?

Дэниел понимал, что ему следует как можно быстрее убраться, иначе он влипнет в беседу с мистером Рильке, неподвижное лицо которого и некая несообразность в подвеске челюсти создавали впечатление, что им управляет чревовещатель. Это действовало гипнотически и вызывало непреодолимую потребность заглянуть ему за спину, а то и снизу, чтобы обнаружить источник звука. Что приводило к всевозможным казусам. Однажды на вечеринке мистер Рильке исполнил национальный гимн, и все зааплодировали сидевшему с ним рядом. Подвыпившая дамочка весь вечер держала его на коленях, поглаживала ему спину и бормотала: «…утылка …ива», а когда освобождали место для танцев, его уложили в шкаф.

Чтобы избежать подобных затруднений, Сеймур Рильке стал сводить свои беседы к коротким утверждениям очевидного. Сходная тактика собеседника приводила к обмену выдающимися банальностями.

— Я говорю, что к вечеру наверняка пойдет дождь, — настаивал мистер Рильке.

— Да, — согласился Дэниел, но не сумел на этом остановиться, — как и вчера.

— Вот именно, — подхватил мистер Рильке, довольный тем, что им удалось так быстро нащупать твердую почву. Теперь следовало сохранять инерцию. — И вы были на улице, на своем мотоцикле?

— Да, — подтвердил Дэниел, бессильный остановить происходящее.

— Так вы наверняка промокли! — триумфально заключил Сеймур Рильке.

Дэниел тупо кивнул и прежде, чем сумел удержать себя, произнес:

— Полагаю, сегодня вечером вы, как обычно, на работе?

Либераче журчал что-то про цветы.

— Совершенно верно. На работе! — мистер Рильке так и сиял. Получается отличная беседа. — В гостинице, на кухне!

— Я знаю, — сказал Дэниел. Он знал об этом уже шесть лет. Разговаривать с мистером Рильке было все равно, что погружаться в нарколепсию.[21] — Вы там повар-кондитер, да? — услышал он свой голос, как из космоса.

— Именно так, — энергично подтвердил мистер Рильке, — повар-кондитер.

— То есть готовите кондитерские изделия? — теперь Дэниел уставился на капканоподобную челюсть мистера Рильке и запаниковал.

— Верно. Повар по главным блюдам готовит главные блюда, повар по мясу и птице — мясо и птицу, овощной повар — овощи, а повар-кондитер — кондитерские изделия.

— А кто готовит рыбу? Рыбный повар, наверное? — Лицо Дэниела покрыла испарина, когда проигрыватель застрял на «Укулели-леди»[22] и Либераче снова и снова повторял «уики-уаки-у».

— Мы не подаем рыбу, — сказал мистер Рильке и гавкнул. Нет, гавкнула Гленда, но как раз в этот момент мистер Рильке распахнул челюсть, что произвело равное впечатление. Гленда снова гавкнула и выронила газету. Она знала несколько слов, «рыба» было одним из них. Дэниел подобрал газету и свою молочную бутылку.

— Я пойду отнесу молоко, — сказал он. Короткое замыкание злосчастной беседы было безжалостно прервано.

— Конечно. А вы пробовали когда-нибудь молоко, скисшее на солнце? — спросил мистер Рильке, побуждая Дэниела вернуться в словесный лабиринт, но Дэниел ничего не ответил.

— Ну, хорошо. Благодарю за беседу. Приятно было с вами побеседовать, — мистер Рильке повернулся и пошел по коридору, бросив через плечо: — Вечером я закину вам какое-нибудь лакомство.

— А если оно ушибется? — не сумел остановить себя Дэниел.

Отступающая фигура остановилась:

— Что? Как это?

Но Дэниел уже захлопнул дверь. Он стремительно прошел на кухню, бросил газету на стол и открыл холодильник. Молоко отправилось внутрь, Глендины обрезки — наружу, и он свистнул ей через заднюю дверь. Они обменялись любезностями на верхней ступеньке, но щенка больше интересовал завтрак. Гленда вечно хотела есть.

Устроив хлеб в тостере, а чайник на плите, Дэниел развернул утреннюю газету. «Западный информатор», сообразно своему названию, — подлое издание, типичная ежедневная провинциальная газета, самодовольный и ограниченный продукт пошлого фанатизма. «Информатор» боролся за смертную казнь за большинство преступлений, стерилизацию за немногие оставшиеся, а также за воинскую повинность и экологическое равновесие. Газета ненавидела гуманистов, либералов, иностранцев, движение за мир и постоянно выдвигала что-то против «козней всемирного правительства». Дэниел не выписывал ее, однако каждое утро она падала на крыльцо и вполне годилась для легкого развлечения. Итак, о каком бесчестии горланила утренняя передовица?

Дэниел надел свои мощные очки, смахнул с газеты следы Глендиных слюней и расправил ее на кухонном столе.

Иисусе Христе! «КЛОУН ИЗДЕВАЕТСЯ НАД НАРОДОМ НА ДНЕ ОТКРЫТЫХ ДВЕРЕЙ В „ЗОЛОТОМ ЗАПАДЕ“» — и фотография жестикулирующего в шезлонге Дэниела. Он выхватил из кармана ингалятор и прочел под фотографией столько текста, сколько смог вынести.

«Группа горожан, посетивших вчера День открытых дверей в „Золотом Западе“, была поражена, когда один из преподавателей пригрозил облить их кипящей кислотой, обвинил в мужеложстве и потребовал стерилизации. Малое дитя, Кайли Краац, вечером все еще нуждалась в успокоении после того, как она приблизилась к шезлонгу, в котором развалился Дэниел О'Холиген, и была очень напугана, когда он…»

Дэниел смял газету в шар и запустил им через всю кухню. Ублюдки! Его руки тряслись, пока он наливал кофе и мазал маслом тост. Газетный ком на полу тихо расправлялся. Ублюдки! Кофе обжигал рот, и подтекст публикации мелькал в его сознании. Последняя капля для темных сил «Золотого Запада». Защита чести от грядущих наветов была его первой необходимостью.

Проглотив кусок тоста и запив его кофе, Дэниел сдернул с двери взлетевший пиджак, и минутой позже Могучий Мотор вылетел со двора в направлении «Золотого Запада».


На другом конце города задняя дверь захлопнулась за Ларио Фетцем и его дочерью Уинсом, праздновавшей сегодня свое пятилетие и отправлявшейся в детский сад. Алисон подождала, пока заведется «фольксваген» Ларио, и дала себе двадцать минут на то, чтобы выпить вторую чашку кофе, просмотреть утреннюю газету и не опоздать к девяти часам в контору.

Развернув «Западный информатор», она увидела фотографию, потом заголовок и прочла примерно столько же, сколько и Дэниел, прежде чем со вздохом откинулась на спинку стула. Почему она чувствовала себя вовлеченной, ответственной и даже виновной в поступках того, с кем уже шесть лет не жила? Она знала почему. Не считая их разъезда и того, что они не делили общее ложе, в их отношениях с тех пор, как она ушла к Ларио, мало что изменилось. В последние полгода жизни с Дэниелом эти отношения и оказались отчасти причиной, по которой она от него ушла.

Все это время она и Джиндж виделись по меньшей мере раз в неделю, обедали, ходили в кино и театр, более того, между предметами ее прошлой и нынешней привязанности не возникло никакого напряжения, напротив, Дэниел и Ларио стали друзьями. Но в последнее время и без того нетвердое понимание того, что реально и что доступно, казалось, ускользало от Дэниела вместе с будущим столь любимой им староанглийской литературы. По мере того как угрозы его курсу становились все более согласованными и упорными, его попытки противостоять им ослабевали; скандал с шезлонгом и пятидесятниками указывал на то, что удача совсем от него отвернулась.

Тем не менее Алисон приятно было видеть вчера возрождение прежнего, вспыльчивого Дэниела. Это было лучше, чем его удрученность, и напомнило ей, как она встретила Дэниела в университете — маленького безумца, едва ли не карлика, с выпученными зелеными глазами и клочьями рыжих волос, который во время ланча стоял одетый придворным шутом у входа в столовую и бичевал современность. Он был основателем, президентом и единственным членом университетского Клуба луддитов. Ничто, случившееся с начала XX века, его не устраивало и очень немногое — из предыдущих трех веков. Что бы он ни говорил, все рано или поздно приводило к отрывистым саркастическим перебранкам, зачастую превращавшимся в турнир, а то и в кулачный бой, пока главный его участник не заходился в удушающем астматическом приступе, а остальные не отправлялись на ланч.

Алисон иногда останавливалась и наблюдала эти представления, но она была занята куда более существенными проблемами, чем антисовременность: Международный клуб социалистов, Клуб изучения фольклора, Группа защиты прав человека, Партия молодых радикалов, и никогда не сошлась бы с Дэниелом, если бы не демонстрация против войны во Вьетнаме.

В тот день Алисон вместе с тысячей таких же, как она, прошла весь маршрут от университета до центра города с лозунгами и песнями: тысяча голосов, требующих мира, тысяча плакатов, призывающих солдат вернуться домой. Когда они выметнулись на главную улицу, впереди, на пустой заблокированной дороге появился одинокий протестующий — безумный маленький астматик — с плакатом, порицающим недавний переход валюты Австралии на десятичную основу[23] и требующим немедленного возвращения к фунту, шиллингу и пенсу. Алисон вовсе не собиралась сбивать его с ног, но по мере того, как расстояние между марширующими и Дэниелом сокращалось, он отказывался убраться с дороги и вопил, что пришел сюда первым, так что, когда тысячный авангард поравнялся с ним, двигаться дальше можно было только верхом, и Алисон оказалась точкой соприкосновения.

Дэниел упал на дорогу, но Алисон ухитрилась подхватить его, спасти плакат и вытащить из потока демонстрантов на тротуар. Она все еще держала его за плечо, когда он, заглотив достаточно воздуху, прохрипел: «Как вы смеете! Немедленно отпустите меня!»

Алисон тут же отпустила его руку.

— Дурачина! — закричала она. — Почему бы тебе не заняться настоящими проблемами? Ты только взгляни на свою чепуху!

Она подняла куски разорванного плаката. PENCE MAKE SENSE. STOP KILLING THE SHILLING.[24]

— Ни капли изобретательности! — проговорила она и, подняв свой собственный плакат («ХО! ХО! ХО ШИ МИН!»), побежала было за демонстрантами, если бы они сами внезапно не появились на дороге, гонимые назад конной полицией. Не думая ни секунды, Алисон вклинилась между хрипящим членом Общества луддитов и отступающими бунтовщиками.

Протестующие оказались совсем рядом с ними и начали было сопротивляться, однако полиция спешилась и обрушила на студентов дубинки. Алисон кинулась туда, где оглушенная девушка лежала в крови на горячей мостовой, но полицейский схватил ее и потащил в сторону, побуждая убираться отсюда к черту. Алисон обозвала его свиньей, и полицейский прибил бы ее, не дай Дэниел волю своим десяти секундам бешенства и палке от плаката. Тогда полицейские слетелись на Дэниела. Алисон обозвала их всех свиньями, и вскоре оба очутились в процессии мягко обитых фургонов, свозивших нарушителей порядка в участок.

В этот день было арестовано около четырехсот человек, и единственный способ, которым мог с ними справиться молодой чиновник Карсон Кло, был оптовый. Всех поместили в казармы полицейского департамента рядом с участком, где мистер Кло (старший сержант) посредством громкоговорителя предъявил им обвинение в нарушении уличного движения и оштрафовал каждого на двадцать долларов. Вполне цивилизованно. Большинство демонстрантов, предвидя арест, оказалось при деньгах.

Выстроилась очередь для оплаты, и вскоре все были обслужены, за исключением Дэниела, который предлагал десять фунтов, собранных в основном из флоринов и трехпенсовиков. В куче монет, лежащей на стойке перед дежурным сержантом, оказалось даже несколько фартингов.[25] Сержанту было не до смеха.

— Ты что, сынок, дурак, что ли?

— В определенном смысле слова — да, — Дэниел сделал вступительную затяжку из ингалятора, — и требую, чтобы вы приняли эту валюту. Все эти монеты были отчеканены в последние пятьдесят лет, и я отказываюсь понимать, какое право это дурацкое правительство имеет объявлять незаконными деньги, бывшие в обращении двести лет и заменять их имитацией и безобразной упрощенной системой, характерной для самой испорченной в мире страны.

Алисон заплатила за него штраф и отвела к себе домой, где он и остался.

Даже в рамках современного разнообразия они были довольно странной парой. Раздражительный студентик литературного факультета и высокая студентка факультета политических наук. Она была само совершенство: цветы в длинных прямых волосах, индейские платья, соседи-вегетарианцы, котята (Дао и Дзен) и бутыли красного вина на полуночном полу. Глаза его открылись. Она была продуктом семейного медицинского богатства; он — пригородного часовщика и матери, игравшей с детьми в крокет, пока он исполнял роль судьи; астматический мальчик, много читавший и много мечтавший, так как ничего другого он не мог.

Алисон была его первой… всем, опытом мира по ту сторону книг. И вскоре Зеленый Рыцарь заревновал. Дэниел и сэр Берсилак были одним целым с той самой ночи в лавке госпожи Белановской: они путешествовали по многим дорогам и правили кривду на правду, но теперь Дэниел грезил о Зеленом Рыцаре не так уж часто. У него была Алисон, ему было с кем поговорить.

И как они говорили! Она рассказывала о политических философиях, намеренно запутанных, чтобы уберечь их от понимания и манипуляций плебса, обсуждала многочисленных ублюдков и немногих святых от политики; он говорил о старинных стилях, читал ей любимые отрывки из Мэлори и Чосера, «Сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря», но о своих приключениях в мире сэра Берсилака, Камелота и Зеленой Часовни не упоминал.

Они с Алисон могли говорить вечно, потому что тщательно выстраивали свои диалоги. Ночь проходила, бутыль пустела, они обменивались мягкими провокациями, словесными эскападами, перетекавшими в нешуточный спор, затем в неистовую баталию, громкую и бранную, когда один из них оказывался в невыгодной позиции, но сдавать или уступать территорию отказывался. Последней защитой Дэниела становилась дымовая завеса изобретательной лжи, из-за которой кавалерией прибывали подтасованные аргументы, якобы правдоподобная статистика, несуществующие события и фальшивые авторитеты, которые сокрушали оборону Алисон и уводили его абсурдные заявления в безопасное место.

Когда диспозиция менялась, Алисон говорила с соболезнующим выражением лица и так медленно, словно у Дэниела не доставало интеллекта следовать ее доводам. Ее покровительственный тон опрокидывал его преимущество в такое беспомощное бешенство, что порой он буквально кидался на стену и, рыча, выбегал из комнаты. Это было настоящее общение. Он обожал ее; она любила его; никто из них не замечал роковой разницы.

Алисон окончила университет и стала преподавать, что она терпеть не могла, а Дэниел тем временем писал диссертацию на тему «Концепция служения у Мэлори». Работа была представлена к концу первого года их совместной жизни, они уже обсуждали женитьбу. Беременность все решила. В университете «Золотой Запад» нашлось место ассистента, и молодая семья перебралась в самый большой провинциальный город страны.

Сначала Алисон, Дэниел и крошка Эмили, казалось, двигались в одном направлении. Для него внове оказалась работа, для нее — ребенок и старый дом в новом городе. «Золотой Запад» вскоре предложил ему место преподавателя по староанглийской литературе на факультете искусств. У Дэниела появились кое-какие амбиции, и потому он проповедовал терпимость, хотя Алисон выводило из себя, как провинциальное университетское общество относится к женщине с ребенком. На этих своих пижонских вечеринках…

«Дэниел, как славно! Заходите. Приятно повидаться. Вы пришли с Дженифер? Дженни?.. Алисон! Прошу прощения. Безнадежен с именами. Проходите, знакомьтесь. Господа, доктор Дэниел О'Холиген, восходящая звезда истории английской литературы в „Золотом Западе“, ведущая сила нашего нового курса, смею сказать, будущий ее руководитель! (Возгласы одобрения.) И его жена, м-м… Алиса. Одну минутку, Дэн. Это макраме, Алиса? Как интересно. Вы сами ведете хозяйство? Отлично, когда есть чем заняться дома. Простите, я должен забрать вашего блестящего мужа на одну минутку. Диана — на кухне, Дженни, почему бы вам не поделиться с ней рецептами?» Он даже погладил ее по голове.

Эмили росла, ходила в школу, Алисон иногда читала свои старые университетские книжки, просто для того, чтобы сохранить интерес, чтобы ее мозг не отказал окончательно. Потом подала документы в университет на заочный курс по праву. «Все равно не примут. Вряд ли сдам экзамены». Учиться ей нравилось. С нетерпением ожидала большую желтую бандероль с книгами, которую ей присылали раз в полмесяца. Закончила год с отличием. Подала документы на второй год на два курса. В следующем — на три. Годы летели как месяцы, как дни, до того теплого мартовского вечера, шесть лет назад…

Она, Дэниел и Эмили, гнали всю дорогу до университета и подъехали со стороны Главного зала как раз к восьми. Как глупо она чувствовала себя во взятой напрокат мантии и великоватой академической шапочке, но, по словам Дэниела, она выглядела потрясающе, и Эмили не сводила с матери благоговейного взгляда.

Воспоминания набегают одно на другое. Как они усаживались в Главном Зале с тысячами студентов; бедлам голосов, грянувший «Gaudeamus Igitur», когда академическая процессия потянулась через зал и помпезно проструилась рядом с ними к сцене. Она крепко стиснула руку Дэниела, потерявшись в мыслях, прислонилась к стене, и почти не услышала красноречивое выступление ректора. Она была потрясена, когда он произнес ее фамилию! Повернувшиеся к ней лица. Шепот в зале, он опять повторил ее фамилию: «…выпускается с высшим баллом (Дэниел подталкивает ее к проходу)… долгая история юридического факультета… (лица улыбаются и кивают, расступаются) …первая женщина, которая… (паника — я не могу, Дэниел) …достижение, которое по всем стандартам…» и все прочее, забытое в одном долгом шествии к сцене, сопровождаемом рокотом аудитории, поднимающейся со своих мест (споткнулась на ступеньках сцены), и кажущийся бесконечным путь по сцене, где ректор сбросил свою шапочку, а она — свою, и вспышки фотоаппаратов. Свиток и медаль на трехцветной ленте в дрожащие руки, овация зала (Боже, наяву ли все это?), наворачивающиеся от дикой радости слезы, и понимание на обратном пути через аплодирующую толпу, туда, где затерялись Дэниел и Эмили, что отныне все будет не так, как прежде.


Алисон сполоснула в раковине кофейную чашку и пересекла кухню. Швырнула «Западный информатор» в мусорное ведро, вышла из дома и заперла за собой дверь. Быть может, поехать на работу мимо Дэниела и зайти к нему?.. Нет, не надо. Если он взялся производить публичные беспорядки, пусть сам расхлебывает их последствия.


Дерьмо собачье!

Доктор Барт Манганиз, ректор университета «Золотой Запад», размахивал «Западным информатором» перед носом членов Ученого совета.

— «КЛОУН ИЗДЕВАЕТСЯ НАД НАРОДОМ», черт побери! Я желаю, чтобы это дерьмо О'Холиген убрался вон! Чтобы его вышвырнули, застращали, раздавили! Мне все равно как!

— Не так-то просто уволить штатного преподавателя, который выполняет все свои функции, — слабо воспротивился декан факультета образования.

— Говно куриное! — отрезал ректор. Словарный запас доктора Манганиза, как и его взгляд на мир, сформировались в основном под влиянием журнала «Оружие и боеприпасы». Это было единственное, что он читал, и все его крепкие выражения, равно как и методы управления, были заимствованы у героев журнальных рассказов. — Я говорю о давлении, коллеги. Ничего страшного в этом нет. Обычный прием менеджмента. Поддержи меня, Франк.

— Не волнуйтесь, Барт, — энергично закивал декан факультета бизнеса. — Давление — реальный прием управления людскими ресурсами.

— О'Холиген — идеалист, — доктор Манганиз вполне мог сказать и «прокаженный». — Если мы придумаем что-нибудь принципиальное, он вскипит и мгновенно уволится.

Шестеро деканов, членов Ученого совета «Золотого Запада» в испуге уставились на ректора. Никто не мог придумать ничего принципиального. Деканы факультета бизнеса и инженерного факультета вообще не понимали, о чем речь. Декан факультета образования решил, что это как-то связано с физикой, а деканы факультетов коммуникации, прикладных наук и искусств молча вспоминали своих бывших коллег, которые когда-то в этой самой комнате говорили о принципах и карьера которых вскоре после этого безнадежно испортилась.

Доктор Карпил Фарк выступил первым.

— Как декан факультета коммуникации… — начал он, но в эту минуту ректор рыгнул с таким вулканическим раскатом, что понадобилось некоторое время, прежде чем доктор Фарк смог продолжить. — Может быть, вместо того, чтобы выгонять доктора О'Холигена, мы расширим базу его студентов, пригласив его преподавать, скажем, творческое письмо или журналистику?

Доктор Манганиз прочистил себе мизинцем ухо.

— Нет. Я хочу, чтобы он убрался. Мы должны начать новый курс «Связи с общественностью», а это значит, что нам нужен новый преподаватель. Наш бюджет в заднице, так что кому-то придется подвинуться.

— Откуда эта внезапная нужда в новом курсе и почему «Связи с общественностью»? — робко спросил декан факультета искусств.

— Исследования определили профиль способностей студента, но обошли стороной стратегию профессиональной установки, — ректор смотрел на них воинственно.

Безучастие отвечало пристальными взглядами. Ректор вздохнул:

— Для тех, кто слишком глуп, чтобы изучать журналистику.

Доктор Фарк попытался представить такое существо и не смог.

— Но почему «Связи с общественностью»? — настаивал декан факультета искусств.

— Мы говорим не о понижении стандартов, Рекс, — зарычал на него ректор, — а об их отмене.

— Вы хотите ввести курс, который можно сдать после халтурного обучения? — вспылил доктор Фарк.

— Я хочу ввести курс, который можно сдать после халтурной лоботомии, — огрызнулся Барт Манганиз. — Во время халтурной лоботомии! Всем это понятно?

Все его поняли, и он успокоился.

— Будем голосовать. Есть ли кто-нибудь за этим столом, кто в принципе против скорейшего включения курса «Связи с общественностью» в программу факультета коммуникации?

Доктор Фарк озабоченно поднял руку.

— Принято, — гаркнул ректор, — и преподавать этот курс будет О'Холиген, а если откажется — он в заднице.

— Простите, если я неправ… — рискнул декан факультета бизнеса.

— Я только этим и занимаюсь, Франк, — усмехнулся доктор Манганиз, и остальные сочли полезным для себя засмеяться.

Декан факультета прикладных наук понял, что собирался сказать Франк.

— Господин ректор, доктор О'Холиген — наш постоянный сотрудник. Он пребывает в должности. Я имею в виду, — он отважился улыбнуться своим коллегам, — постоянная должность в штате университета именно это и обозначает, не так ли?

Доктор Манганиз треснул кулаком по столу, заморозив на лицах присутствующих улыбки.

— Нет, Марвин! Постоянная должность в нашем университете означает, что я хочу кого-то в этой должности постоянно видеть. Так было всегда, и так оно и будет. Кажется, вполне понятно. Три-четыре таких типа, как О'Холиген, висят на нас со времен Уитлема:[26] литература, антропология, философия, иностранные эти ваши языки, сами понимаете, о чем я. Мы продаем то, что давно уже никто не покупает. Одни только предложения, и ровно никакого спроса.

Он злобно схватил газету.

— И вот мы должны мириться с этим типом, доводящим наших потенциальных студентов и их родителей до поросячьего визга, потому что ему, видите ли, в День открытых дверей захотелось нарядиться педерастом шестнадцатого века!

— Четырнадцатого, — бесстрастно поправил доктор Фарк.

— Смотрите-ка, кто упал к нам с пирамиды, — хохотнул ректор.

— Я не египтянин, я ливанец! — доктор Фарк задрожал от негодования. — Что же касается газетной истории, то она необъективна, обе стороны виноваты.

— Послушай меня! — прошипел доктор Манганиз. — О'Холиген может изгаляться со своей программой как угодно, но я не позволю ему распугивать наших клиентов, — он ухмыльнулся и упер ладони в стол. — Народ будет приходить в «Золотой Запад» только тогда, когда мы дадим ему то, что он хочет, а пока приходит народ, правительство нам платит. Если мы будем делать это лучше, мы станем больше. Если мы станем больше, я стану счастливее, а если я стану счастливее, я сохраню за этим столом старую команду деканов. В противном случае, — улыбка доктора Манганиза погасла, и он угрожающе навалился на стол, — в противном случае, я натравлю на вас амбициозную кучку, что на ступеньку ниже вас и просто истекает слюной, только бы занять ваши места и содрать с вас шкуру.

Наступила долгая пауза, пока тревожный образ не растворился, и тогда личный секретарь ректора, утонченная мисс Хаммер из Балтимора, скрестила свои синусоидальные ножки и процедила гладкий поток слов:

— Из замечаний доктора Барта можно выделить, я полагаю, мысль, что доктору О'Холигену необходимо активно сопоставить несоответствие, существующее между его профессиональным профилем и средним уровнем большинства абитуриентов. — Как теплый крем из щедрого кувшина, слова залили и смягчили то, что скрывалось за ними. — Сокращение потребности в литературе было усилено личной стратегией в наборе студентов, чему мы были свидетелями в День открытых дверей, а также, как мы обнаружили сегодня, прискорбным и совершенно случайным упущением курса средневековой литературы в новом справочнике для студентов. К сожалению, исправить ситуацию уже не удастся.

Большинство деканов смотрело на ноги мисс Хаммер, но доктор Фарк, закрыв глаза и сосредоточившись на медоточивом голосе, уловил то, о чем она говорит. Потом понял, что она имеет в виду, и наконец — что все это значит.

— Но если его курс не указан в справочнике, каким образом студенты узнают, что этот курс вообще есть? — уставился он на доктора Манганиза, который чистил ногти скрепкой. Теперь подтекст захлестывал доктора Фарка. — Если в классе Дэниела будет меньше шести человек, нам придется отменить его курс. Неужели вы не понимаете? Единственный курс по литературе. Доктору О'Холигену нечего будет преподавать. Вы это понимаете? — Он тут же сообразил, что ректор все понимает и понимал задолго до этого совещания. — Как произошла эта ошибка? — голос доктора Фарка звучал нетвердо.

На этот раз скрепка штудировала промежутки между ректорскими зубами.

— Одна из девушек в издательском отделе не доглядела.

Мисс Хаммер направила обсуждение в нужное русло с помощью очередной порции крема.

— Мы согласны с вашей оценкой, доктор Фарк. По причине отсутствия курса доктора О'Холигена в справочнике его статус следует переопределить как внеорганизационный.

Деканы озадаченно на нее посмотрели.

— Будет уволен! — рявкнул доктор Манганиз и окинул всех мрачным взглядом. Черт возьми, он напугал их больше, чем собирался. — Будет уволен, — повторил он спокойнее, — если только не согласится бросить свой курс по литературе и взять новый, по связям с общественностью.

— Не согласится, — предостерег доктор Фарк, и ректор осклабился.

— Разве у него нет права не согласиться? — спросил декан факультета прикладных наук.

— Нет, Мервин.

— Раздел четыре дробь сорок восемь, пункт два Устава университета «Золотой Запад», — промурлыкала мисс Хаммер. — «Штатный преподаватель обязан принять его перевод в Область Важнейшей Осознанной Необходимости (ОВОН), установленной и определенной Ученым советом».

— Что мы только что и сделали, — напомнил доктор Манганиз.

— Разве? — спросил декан факультета искусств, — когда?

Мисс Хаммер процитировала из своих записок: — «Ученый совет постановил как можно скорее включить курс „Связи с общественностью“ в программу факультета коммуникации».

Доктор Фарк встал. Он тяжело дышал.

— Прошу внести в протокол нашего заседания то, что я не рекомендовал доктору О'Холигену прекратить свою программу по литературе и приступить к преподаванию курса по связям с общественностью. — Он было сел, но тут же снова вскочил. — Как можно? Ведь он ничего по этому предмету не знает. Это безумие!

— Доктор Фарк, доктор Фарк, — ректор говорил так, словно утешал расплакавшееся дитя. — В связи с меняющимися требованиями образовательного процесса десяткам штатных преподавателей приходится преподавать предметы, которых они не знают.

— Вы понимаете, куда придет образование, если мы начнем накидываться на все, что занимает общественный интерес сию минуту? — Доктор Фарк испытующе оглядел собрание в надежде хотя бы на минимальную поддержку. — Скоро нам всем придется читать предметы, о которых мы ничего не знаем.

— Успокойтесь, Карпил, — сказал декан факультета прикладных наук, — есть множество предприятий, отвечающих желаниям общества без всякого ущерба для себя, — он на секунду задумался. — Например, коммерческое телевидение.

Доктор Фарк свалился на свой стул.

Теперь, когда Карпил Фарк был нейтрализован, ректор приготовился к примирению.

— Я принимаю твое желание не выдвигать О'Холигену ультиматум. Я сделаю это сам, — он повернулся к мисс Хаммер: — Сегодня во второй половине дня я свободен?

Влажный язычок мисс Хаммер дотронулся до верхней губы и исчез так быстро, что его заметил только ректор. Впрочем, только он и смотрел на нее. Мисс Хаммер глянула в расписание.

— Нет, доктор Манганиз. Сегодня… во второй половине дня… вы заняты.

— В таком случае завтра утром. Хорошо, Фарк?

Но Карпил Фарк еще не вполне созрел. Он боролся со своим внутренним голосом.

— Не могли бы мы зарегистрировать наше крайнее неудовольствие по поводу допущенной техническим работником ошибки, приведшей к исключению существующего курса из справочника для студентов?

— Конечно, — сказал директор, — я это поддерживаю.

— «Предложено: доктор Фарк, поддержано: доктор Манганиз», — быстро строчил в записной книжке карандаш мисс Хаммер. — Я отправлю это заведующей издательского отдела завтра утром.

— Заведующей? — удивился декан инженерного факультета и повернулся к ректору. — Вы заменили Уилсона женщиной?

— Сегодня утром барышня заработала повышение. «Позитивное содействие». Мы всегда поддерживаем такого рода вещи, — сказал доктор Манганиз, который ничего такого не поддерживал.

Доктор Фарк медленно поднял глаза на ректора.

— Новая заведующая, — его голос перешел на шепот, — и есть та самая девушка, которая забыла включить курс О'Холигена в справочник?

Директор улыбнулся декану факультета коммуникации почти нежно и вышел из комнаты.


Избранные уличные крики старого Лондона оповещали об утреннем шествии Дэниела по ведущему в его кабинет коридору. Этот ритуал неизменно раздражал его коллег. Нынешним утром Дэниел придал крикам особую громкость, черпая вдохновение в звуках собственного голоса:

Рыбицы с пылу — с жару!

Зрелая клубника и свежие вишни!

Кто желает угоститься?

Говяжьи ребра!

Нил Перкис открыл свою дверь одновременно с Дэниелом и проследовал за ним в кабинет. Дэниел повесил пиджак на дверь, накинул мотоциклетный шлем на корзину для бумаг и обернулся с воздетыми вверх, словно у победителя, кулаками.

— Давай, Перкис, давай! У меня хватит сил побить тебя и еще полсотни таких как ты!

Перкис выдавил болезненную улыбку.

— Дэниел, ты можешь мне доверять. И доверять всем нам в этом коридоре. Если вдруг возникнут какие-то проблемы из-за газеты, мы все — за тебя. Что касается меня, то я считаю — мы за академическую свободу, ведь ты меня знаешь, Дэниел. Если этот вонючий Манганиз думает… — Перкис свалился на стул как подстреленный. — Черт возьми! Ректор только что прошел мимо твоего окна!

— Оно закрыто, Нил.

— А вдруг он читает по губам? Помоги мне, Дэниел, пожалуйста. Ты должен отрицать, что я был здесь. Обещай, Дэниел. Пожалуйста!

— Конечно, Нил. Спасибо за поддержку.

— Пожалуйста. Я лучше пойду. Меня не должны здесь видеть. Говорят, он читает даже мысли.

— Тогда тебе нечего бояться.


Линда Пластинг просочилась внутрь, полная неопределенных желаний, произнесла несколько фраз, упомянула об анальной личности и выбрела обратно. Рекс Мандельброт и Уэйн Маллет явились сообща. Маллет был главой кафедры журналистики, и пока Мандельброт клялся в верности Дэниелу и угрожал чуть ли не кровопролитием при малейшем намеке на репрессии, Маллет внимательно осмотрел Дэниелов кабинет и записал на тыльной стороне ладони его размеры.

К трем часам Дэниел понял, что блицкрига сегодня не будет и что, пожалуй, пора домой. Сделав небольшой крюк, чтобы купить подарок для Уинсом, он прибыл к обычному отрывистому приветствию Гленды, как обычно промчавшейся вместе с Могучим Мотором от ворот до гаража.

Дэниел отпер дверь, вошел и бросил на кухонный стол свою кожаную куртку. По понедельникам у Гленды на обед был сухой корм из тунца. Эта еда не слишком ей нравилась, зато восторгов от сопутствующего ритуала хватало на целую неделю. Дэниел достал из буфета сухой корм, и, едва заприметив изображенного на коробке спаниеля, Гленда зарычала и заскребла когтями о пол. Припав на все четыре и прикрываясь коробкой, Дэниел принялся рычать и лаять от лица собаки на картинке. Агрессия Гленды превратилась в настоящее бешенство, когда она, не в силах больше сдержаться, кинулась на картонное изображение, разорвала врага на кусочки, разбросала содержимое коробки по всему полу и сожрала рыбные катышки все до единого. Ритуал настолько изнурил ее, что, когда Дэниел стал наливать ей в миску воды, она уже спала.

Дэниел собрал веником остатки коробки и выбросил их в ведро. Застегнув куртку, он положил подарок за пазуху, перешагнул через храпящего щенка и отправился на день рождения к Уинсом Фетц.

4

Как только Уинсом Фетц услышала гул Могучего Мотора, свернувшего к дому, она немедленно выскочила из-за праздничного стола. В струящемся плаще Маленькой Феи Уинсом кинулась в свою комнату и вытащила из-под кровати новый набор для крокета. Авиационные сапоги Дэниела шуршали по дорожке, когда Маленькая Фея добралась до прихожей. Они протопали вдоль веранды к входной двери, когда она сжалась в невидимое за старинными часами и затаила дыхание. С первым стуком Дэниела пальчики Маленькой Феи крепко обхватили резиновую ручку крокетного молотка, но сама Фея оставалась неподвижной.

— Есть кто-нибудь дома? — крикнул Дэниел.

— Ты не забыл о моем дне а-ажденья? — пропищал голос изнутри.

Дэниел осторожно толкнул дверь, но не вошел: ловушки Уинсом бывали довольно опасными.

— О твоем дне рождения? Признаться, забыл. У меня есть дела поважнее, чем дни рождения маленьких глупышек.

Прихожая была пуста, но Дэниел догадался, где она спряталась. Он быстро вошел внутрь и высунул голову из-за двери.

— У-у-у! — прокричал он в пустое пространство, и — А-а-а-а!!! — когда крокетный молоток ударил его по копчику.

Прихожая растворилась в брызнувших слезах, очки, звякнув, отделились от носа, и Дэниел припал на колено, судорожно хватаясь за ингалятор.

— Ба-сай у-ужье! — прокричала, танцуя, Маленькая Фея. Молоток опустился, словно молот на сваю, голень взорвалась болью, пол взметнулся и ударил по голове, и, когда молоток уже готов был повторить содеянное, Дэниел, изловчившись, перевернулся на спину, выхватил из куртки подарок и закрыл им лицо, как щитом. Уинсом отбросила крокетный молоток, принесла очки туда, где на полу распростерся Дэниел, и церемонно обменяла на подарок. Механизм не смог бы располосовать обертку быстрее, чем дитя Фетц, добираясь до содержимого в виде набора цветных карандашей и взывающей к раскраске монохромной ксилографии «Страсти блаженного Катберта Севрского»,[27] которую Дэниел скопировал из «Книги мучеников» Фокса.[28]

— Пасиба, дядя Дэниел. Бальшое пасиба. — Приблизилось свирепо замаскированное личико, и холодные губки купидона запечатлели мокрый поцелуй. — Мамочка-а-а-а! Дядя Дэниел п-инес еще ста-ашую ка-атинку и цветные как-а-андаши на день а-ажденья! — И Уинсом умчалась в вихре плаща и кудряшек.

Дэниел подобрал себя с пола и похромал вслед. Второе нападение, которое надлежало пережить при посещении семейства Фетцей, было, по крайней мере, предсказуемо и более благодушно. Оно случилось в кухонной двери, которой достиг Дэниел, а осуществил его Ларио Фетц, который вскочил, вздымая кухонный стол, со стула и, словно возбужденная горилла, обхватил Дэниела своими огромными ручищами. Сердце Дэниела перестало биться в неистовых объятиях Ларио, и только последующее интенсивное похлопывание по спине запустило его вновь.

— Дэниел! Черт побери! Как я рад тебя видеть, товарищ! Ты, должно быть, замерз и голоден. У нас полно горячей пищи, и очаг пылает… — Очаг и правда пылал. В середине лета.

— Это Дэниел? Ларио, надо его чем-нибудь покормить, — заботливо грозивший палец предвосхитил появление Алисон из кладовки.

Дэниел не в силах был говорить, пока Ларио ни отпустил его смещающим ударом по плечу.

— Я ел. Честное слово, ел, — запротестовал он, но Ларио уже разжег плиту, воскрешая сковороду с каким-то вязким рагу.

— Совсем немного. Туземное блюдо. Невероятно питательное.

Кухонный стол, казалось, слегка колебался, пока Дэниел приближался к нему неуверенным шагом. Позвоночник его все еще помнил удар крокетным молотком в передней, питоново объятие Ларио помутило ему зрение, кровь стучала в висках. Уинсом уже вовсю трудилась над блаженным Катбертом Севрским, зачирикивая его посредством оранжевого карандаша.

Усевшись между дочерью и бывшим мужем, Алисон обняла обоих.

— Спасибо, что пришел, Джиндж.

— Пасиба, — рассеянно произнесла Уинсом.

— Рад тебе, клянусь Богом! — снова закричал Ларио, рьяно схватил кочергу, словно готовый к убийству умалишенный, и принялся шуровать ей в камине, явно собираясь предать кого-то смерти на каминной решетке. Все в Ларио Фетце было больше, чем жизнь. С берета Че Гевары на макушке до подошв армейских башмаков, он был шести с половиной футов роста, смуглый и сама сила, весь бородатый и волосатый, как его хорватские предки, и такой же неутомимо изобильный. Его взгляд на жизнь был освящен склонностью племени его сицилийской матери к свержению всех и всяческих правительств, законов, финансовых систем и агентов принуждения. Ни больше ни меньше. Людей он осыпал «товарищами» и «фашистами» в зависимости от его мгновенной оценки их отношения к решительному свержению решительно всего. После того как он вынес приговор, никакие последующие сведения, идущие вразрез с приговором, не могли его изменить. Работать — означало укреплять капитализм, и потому Ларио не работал и называл себя художником-агитатором. В свои сорок пять лет он был глубоко иррационален.

Неспособный к мирным действиям, Ларио запустил кочергу в ящик с углем.

— Читал о тебе в газете. Чудесно! Уничтожение организованной религии — это сердцевина нашего дела. Прямо-таки сердцевина! Жаль, меня там не было. Вместе мы могли бы кое-что устроить, а, товарищ?

Алисон содрогнулась при мысли о Ларио и Джиндже, действующих сообща. Доски пола настороженно заскрипели, когда Ларио затопал к столу, неся варево Дэниелу.

— Это тебе, — сковорода наклонилась, эманация теплого рагу полилась в Дэниелову тарелку и, испустив ужасный, как бы прорвавшийся запах, медленно остановилась. Застыла. — Мург-хара-массаледарх,[29] — возвестил Ларио, — горох с рубцом. Кушлские сепаратисты в горах Кхандры могли сражаться три дня подряд, отведав такой пищи.

«А может, и из-за нее», — подумал Дэниел, когда зловещие комки показались на поверхности маслянистой взвеси.

— Спасибо, Ларио. Я, право же, не голоден.

Уинсом на мгновение перестала раскрашивать блаженного Катберта.

— Вчера в Па-ке ептилий ко-мили голодных к-окодилов, было так здо-ава. Как будто они ели тех ту-истов!

— Уинсом! — Алисон посмотрела сердито.

— А папочка так — адовался, когда мы смотъ-ели это в телевизо-э.

— Мы смотрели это по телевизору, — поправил Дэниел.

— Мы тоже, — раздраженно сказала Уинсом, — об этом и гово-ю.

— Большинство туристов — все равно фашисты, — рассудил Ларио. — Ты ведь не станешь покупать шикарное авто и проводить месяц на Мысу, если у тебя нет денег, а денег у тебя, если ты не фашист, нет и не будет. Правильно, Дэниел? — Его глаза фанатично блестели.

— Конечно.

Бросившись животом на кухонный пол, Ларио превратился в голодного крокодила:

— Р-р-р! Я хочу есть! А! Маленькая фашистская буржуйка! Р-р-р-р!

Наблюдая детское счастье Ларио, Дэниел не испытывал ничего, кроме восхищения этим человеком, общество которого Алисон предпочла его собственному. Он никогда бы не смог возненавидеть Ларио за то, что произошло. Ларио забывал причины и следствия и благодаря своему бессвязному мышлению оставался настолько бесхитростным, что не нес по-настоящему никакой ответственности за крутые повороты своей жизни. Алисон оказалась таким крутым поворотом, и Ларио относился к ней с той же щедростью и преданностью, которыми он одарял всех, кого называл «товарищ». Он вовсе не ожидал, что она его за это полюбит, но, к его восторгу, именно так и случилось. Ненавидеть Ларио было все равно, что ненавидеть ребенка за то, что он не взрослый.

Наконец стол был избавлен от мург-хара-массаледарха, и из кладовой появился праздничный торт. Как только пять свечек были зажжены, Уинсом скомандовала: «Пойте все Happy Birthday!» — и, дожидаясь исполнения приказа, застыла с зажмуренными глазами и ангельской улыбкой на остром личике. После того как пение закончилось, она вытащила откуда-то водяной пистолет и погасила свечки. Торт разрезали на части, и Уинсом с самым большим куском в одной руке и с карандашами в другой вернулась к расцвечиванию блаженного Катберта. Она обуглила одежду и конечности мученика черным карандашом, так что бедолаге пришлось пострадать от частичного сожжения еще до того, как мучители вышвырнули его в окно.

Ларио одобрительно наблюдал.

— Не боится экспериментировать, смотри-ка ты, товарищ мой маленький! Не коснеет в жалких рамках бытового реализма. Как тебе это нравится, Али? Два художника в одной семье! Какая удача!

Алисон преданно улыбнулась Ларио и однако же подумала о том, что карьера старшего художника могла бы быть и поуспешнее. Для начала он мог бы, например, продать хотя бы одну из своих картин. Гараж был забит работами Ларио — холстами с такими жуткими образами, что даже мыши их не трогали.

Сам художник проглотил последний кусок праздничного торта, взглянул на часы и поднялся.

— Время радиоперехвата, товарищи. Паразиты едут домой. — Ларио шумно прошел по кухне и открыл дверь в смежную комнату, в «пещеру», как он ее называл, — центр тайных беспроводных операций. — Эй, Дан, я крикну, если услышу что-нибудь интересное, — и захлопнул за собой дверь.

— Что еще за перехват?

— У него новый радиоприемник, который перехватывает полицейские и автомобильные телефоны. Он думает, раз они есть только у богатых, он может услышать что-нибудь полезное для «дела», — Алисон печально улыбнулась Дэниелу, он не смог не улыбнуться в ответ.

— Совсем чокнутый, правда? — сказала она.

— Что такое «чокнутый», мамочка? — спросила Уинсом.

— Не вашего ума дело, барышня. Если закончила есть торт, иди чистить зубы. Докрасишь потом.

— Только доделаю къ-овь, — торжественно проинформировала Уинсом и, стиснув зубы, принялась за раны летящего из окна мученика.

Алисон повернулась к Дэниелу:

— Пришел в себя после Дня открытых дверей?

— Пытаюсь думать, что это был сон.

— Уверена, если ты немного поправишься, то сможешь лучше защищаться. Ты и так худой, а выглядишь совсем тощим.

— Ты ско-о умъ-ешь, дядя Дэниел?

— Уинсом, пожалуйста, иди чистить зубы. Сколько у тебя студентов, Джиндж?

— Один.

— Только я?

— Только ты. Я спрошу еще соседа — мистера Рильке, вдруг он согласится.

— Есть какой-то минимум?

— Шесть человек.

— А если не наберешь?

Дэниел провел пальцем по горлу.

— Не волнуйся, Джиндж, объявятся. Кофе?

— Пожалуй.

— У меня не получается къ-овь.

— Смотри, Винни, — Дэниел подвинулся ближе, — надо рисовать капли. Вот так.


Пока Дэниел помогал Уинсом раскрашивать, Алисон убрала со стола, сложила тарелки и, наблюдая за Дэниелом с Уинсом там, где раньше была Эмили, с трудом стала вспоминать причины, по которым она оставила Дэниела и которые шесть лет назад казались неотразимыми.

Конечно, это было связано с переменами, не только с триумфом ее выпускного вечера, но и с должностью, с необходимостью работать. Через два дня после вечера ее пригласили в местную юридическую фирму, но у нее не было интереса к деньгам и статусу, так что оставалась только работа, наводившая на нее скуку. Замужество, домашнее хозяйство и воспитание ребенка приблизили ее мечты к земле, и все же не настолько, чтобы изображать энтузиазм по поводу передачи недвижимого имущества. Жизнь опять принадлежала ей, впервые после университетских дней, а из детей цветов специалисты по недвижимому имуществу получаются редко.

Алисон отправилась работать в городской юридический центр, в группу не вписывающихся никуда адвокатов, субсидируемых благотворительными организациями по защите беззащитных. Ее клиентами были в основном женщины, негры и безумные белые, не безумнее, впрочем, чем Ларио Фетц. Самым первым ее делом в Центре была защита Ларио на его двадцать девятом суде за антисоциальное поведение. Он пришел, подпрыгивая, раздавая на ходу мороженое, минуту назад украденное в магазине, владелец которого писал неистовые правые статьи для «Западного информатора».

— Пожалуйста, мороженое. Мисс О'Холиген? Мой новый адвокат? Отлично. Давайте присядем. Ванильное или шоколадное?

— О! Я не… Хорошо, ванильное. Очень мило с вашей стороны, мистер Фетц.

— Нет, мисс О'Холиген, очень мило со стороны этого поганца — Эрла Ф. Пиннета.

— Вы — мое первое дело в суде, мистер Фетц.

— Очень жаль.

— Мы должны быть позитивны.

— Что сделал, то сделал.

— Да, но возможно смягчение. Суд разрешает слушание причин при приговоре. Зачем вы это сделали?

— Зачем? Чтобы оказаться искрой спонтанного восстания неимущих против орудий насилия, в данном случае — против международной табачной компании.

— Да, но после двадцати восьми… теперь уже после двадцати девяти подобных случаев…

— Понимаете ли, неимущие тяжелы на подъем. Они слишком малочисленны по сравнению с комфортабельно зажиточными, и потому думают, что в результате серьезной конфронтации с системой их скорее всего превратят в кашу.

— Разве они не правы?

— Конечно правы, но ведь кто-то же должен быть ложкой дегтя, мисс О'Холиген. Все эти граффити на стенах, запутанные телефонные провода и украденные посылки, подрезания и порча, брошенный ночью в окно кирпич — все это само собой не делается. Я это делаю. По крайней мере, большую часть в этом городе. Че Гевара не однажды указывал на то, как важна партизанская активность для роста сознания и отчаяния бедноты до уровня, необходимого для того, чтобы она решилась наконец взять власть в свои руки…

Первая мысль Алисон была, что Ларио не в своем уме, подобно тому как раньше Дэниел был не в своем уме по поводу современности. Вторая мысль ее встревожила.

— Мистер Фетц, могу я узнать, где вы купили это мороженое?

— Взял, а не купил. У Эрла Ф. Пеннета — живого подтверждения замечания Хрущева о том, что все лавочники — воры. Я перераспределяю часть их богатств.

Алисон выбросила остатки мороженого в корзину для бумаг и быстро сменила тему разговора на порчу частной собственности, в которой обвиняли Ларио. Взобравшись прошлой ночью на лестницу, он в рамках своей кампании против международной табачной компании внес существенные изменения в рекламный щит. Классический образец «бей и беги» Гевары, превратившийся, когда Ларио споткнулся и свалился с верхней ступеньки, в «бей и ковыляй». Во всяком случае, свое дело он сделал. Полиция забрала его в три часа утра, когда он медленно хромал к дому и не смог объяснить, почему весь измазан розовой краской. Старший сержант задержал его для выяснения обстоятельств и дождался восхода солнца.

Когда солнце взошло, полицейские Моран и Бессант с радаром находились на Западном шоссе на утреннем дежурстве. В тумане появилась машина, но пока Бессант направлял на нее радар, она остановилась посреди дороги, метрах в пятидесяти от них. Водитель вышел и замер, недоверчиво глядя в сторону двух полицейских.

— Ты его засек? — спросил Бессант.

— Моран глянул на радар: «Скорость не превысил».

Немного спустя точно то же случилось со второй машиной, потом — с третьей… Все новые и новые автомобили останавливались и выплевывали своих пассажиров, которые, выбравшись наружу, замирали, уставившись на Морана и Бессанта. Бессант несколько раз проверял ширинку, Моран усердно направлял радар на стоящие машины и добросовестно вносил в блокнот скорость — ноль километров в час.

Наконец Бессант достал радиотелефон. Ни о чем таком их не инструктировали.

— База? Радарная точка «семь-девять». У меня тут около восьмидесяти машин приближаются со скоростью, — он глянул на цифры Морана, — ноль километров в час. Что делать? Прием.

— Семь-девять, говорит Монкриф. Что за чушь ты несешь? Ноль километров? Вы что, ребята, захотели месяц пешком походить?

Наконец Бессант заметил, что взгляды и указательные пальцы были направлены куда-то позади них. Он обернулся в тот самый момент, когда взошло солнце и ярко осветило щит с рекламой сигарет на переходе через шоссе. Над словами «Я курю Макколс» размещался обычный ковбой, но если вчера он держал на поводу вздыбленного жеребца, то сегодня жеребца уже не было, а веревка впивалась в гигантский фаллос, вокруг которого кулаки ковбоя сжались в предпоследнем моменте самоублажения.

— Что это он делает? — спросил Моран Бессанта.


— Смотъ-и, мамочка, это дядя Дэниел мне помог.

Алисон вытерла сковородку, поставила ее на плиту и направилась взглянуть на раскрашенную картинку.

— Где, Винни?

— Внизу. Мы нарисовали острую ограду. Катбит упадет прямо на пики.

— Дэниел, если ты будешь приносить эти жуткие картинки, ребенку понадобится помощь психиатра.

— Ерунда. Для нее это чрезвычайно полезно.

— Ч-езычайно палезна, — эхом откликнулась Уинсом.

— Кстати, я получила письмо от Эмили, а ты?

— Нет еще. Откуда?

— Штемпель Чикаго.

— Чикаго? Бедное дитя! Бог знает, что там с ней происходит! Она все еще в том колледже? Мне то и дело снится кошмарный сон, будто она получила диплом бакалавра по синхронному плаванию.

Дэниел и Алисон не могли узнать о том, что происходит с Эмили, пока не придет Дэниелова половина письма. Каждую пятницу Эмили писала короткое письмо, разрывала его пополам и отправляла по половинке каждому из родителей. Таким образом она обеспечивала их общение.

— Пойду послушаю подпольную станцию, — сказал Дэниел, вставая из-за стола. Он подошел к двери с надписью «Секретное радио. Вход воспрещен» и постучал.

— Пароль! — заорал Ларио.

— Мозгопят?

— Пальцем в небо, — пробурчал Ларио, и Дэниел вошел, закрыв за собой дверь.

— А теперь, Уинсом, иди-и-чисти-зубы!


Первая защита стала для Алисон настоящим кошмаром. Ларио не закрывал рта. Судья Гарсон Кло с каменным лицом слушал страстный общий обзор Ларио теории социального неповиновения.

— Допустим, все так и есть, но это не объясняет суду, почему вы решили испортить рекламу табачной компании столь непристойным способом.

— ДЕРЗОСТЬ, ДЕРЗОСТЬ И ЕЩЕ РАЗ ДЕРЗОСТЬ!

— Извольте замолчать! Я не позволю дурацких выкриков в государственном учреждении.

— Ваша честь, мой клиент не имеет в виду…

— ОБЪЕДИНЕННЫЙ НАРОД НЕПОБЕДИМ!

— Предупреждаю вас, Фетц, что я раздумываю о сроке заключения, способном избавить нас от подобных безрассудств.

— Ларио, вы должны позволить мне…

— ИЗБАВИМ ОТ БЕДНОСТИ КРОВЬЮ ЗАКОНА!

— Один месяц и оплата судебных издержек. Уведите его.

— РАЗДУЙ ОГОНЬ — БЕЖИТ СУДЬЯ,

КАЧАЙ СВОБОДЫ ГОРНЫ!

— Ларио, умоляю вас!

— СУДЬЮ ИЗ ЛЖИВОГО СУДА

НА ВИСЕЛИЦУ ВЗДЕРНЕМ!

Адвокаты из городского юридического центра наблюдали за своими клиентами, и каждую субботу Алисон была единственным посетителем в «Бенмор Минимум». Врываясь в маленькую комнату свиданий, Ларио, заметив ее, радостно гикал, обнимал на глазах у хмурого надсмотрщика и обрушивал такой шальной водопад слов, что ей удавалось вставить слово только тогда, когда у Ларио пресекалось дыхание.

Потом Алисон рассказывала ему, что случилось за неделю, и Ларио слушал так, как если бы она открывала ему тайны бытия. Когда она замолкала, начинались бесконечные расспросы: Стоят ли еще на столе в ее кабинете цветы? В тени или на солнце? А где ее платье с белым воротником и бантом? Новые туфли! Что она собирается делать завтра? Он словно делал своим внутренним взором фотографии, а позже, вернувшись в камеру и дожидаясь следующей встречи, доставал один за другим драгоценные образы и раскладывал пасьянс. Думала ли она о нем? Иногда. Ну хорошо, часто. Каждый берег для другого смешной случай, лучший за неделю. Иногда Ларио хохотал так громко, что хмурый надсмотрщик велел ему вести себя потише. В следующую минуту он начинал сочинять планы новых выступлений против status quo, и она говорила: «Тс-с, ради бога, иначе вас никогда не выпустят».

Потом Алисон возвращалась к пятичасовому чаю домой, к Дэниелу. Эмили, уже старшеклассница, проводила выходные с подружками, и в субботние дни он оставался один. Бедный Дэниел! Он впал в одну из своих бесчисленных депрессий. В то время как ее жизнь двинулась вперед, он все больше уходил в себя и в выходные часто сидел неподвижно, отсчитывая часы бодрствования в каком-то мрачном и невыразительном ландшафте, куда ей не было хода. Отчасти это объяснялось тем, что в университет «Золотой Запад» назначили нового ректора — доктора Барта Манганиза, и одним из первых его постановлений было резкое сокращение вспомогательных курсов. Специализация по литературе исчезла вместе с уходом на пенсию его коллеги — преподавателя английского языка, и Дэниелу пришлось читать куски его курса, да и то студентам, записавшимся в надежде на легкие задания. Дэниел употребил эти напасти во благо и сосредоточился на своей первой университетской любви — средневековой литературе.

Было и другое. Иногда Дэниел бормотал что-то о том, что бы он мог сделать, если бы больше работал и яснее формулировал: чаще бы публиковался, выступал на конференциях, издал книгу-другую, получил бы, наконец, должность в университете, возможно в международном. Поначалу все это было ностальгией по прошлым стремлениям, обреченным, как и полагается, на постепенное затухание, но в последнее время они скопились внутри Джинджа. Только какая-то часть жизни протекает в настоящем, и когда Джиндж стал негодовать на свое прошлое и терять надежду на будущее, он нашел этот мир непригодным для жизни. Какой смысл?

Алисон говорила впоследствии, что могла бы справиться, если бы он держался за свое чувство юмора и ценил нелепость и абсурд самой жизни. Но Дэниел перешел уже ту черту, за которой все это сделалось невозможным. Алисон старалась сочувствовать ему, бесчисленное множество раз побуждала его легче переносить жалость к самому себе, гнев и отчаяние, но постепенно все это стало ей надоедать. Надоели симптомы, а если совершенно честно, то и сам страдалец. Не способный любить ничего, он не мог любить и ее, они дрейфовали в эмоциональный тупик, понимая неизбежность происходящего, пестуя свои агонизирующие отношения, надеясь про себя, что конец не будет слишком болезненным и унизительным.

Однажды в субботу Алисон упомянула о состоянии Дэниела Ларио, который ничего бы не узнал о своей депрессии, даже если бы попал в нее, и Ларио сказал: «Если Дэниел не хочет быть несчастным, зачем ему падать духом?» — и начал рассказывать о возможном превращении работников тюремной прачечной в революционную ячейку. Завтра он собирался как раз этим заняться.


В день освобождения Ларио Алисон сказала Дэниелу, что сегодня задержится. Сначала он ничего не ответил, но вскоре завел какой-то бессмысленный разговор о ее работе, о времени, о жизни, об Эмили, как он себя чувствует и прочее, и прочее. В конце концов Алисон просто ушла. Она собиралась купить немного еды для Ларио, забрать его из «Бенмора» и отвезти домой. Это было чуть больше, чем профессиональная обязанность. Около четырех часов дня Алисон стояла у тюрьмы, ровно в четыре ворота открылись, и появился Ларио со своим старым чемоданом в руке, словно герой-любовник, возвращающийся домой с большого серого лайнера. Он подошел к машине, Алисон вышла из нее, и они обнялись. Был долгий поцелуй, слишком долгий, потом они неловко отступили. Но вот Ларио заговорил, он бросил чемодан в ноги и, размахивая руками, закричал охраннику: «Не скучай, товарищ, еще увидимся!»

Жестикуляция и нечленораздельные указания привели их к месту, где он жил. Всю дорогу он болтал без умолку.

— Сначала надо поесть. Здесь налево. И выпить. Выпить! Черт возьми! Стой! Останови здесь. Ты пьешь шампанское? Конечно пьешь. Товарищ продавец! Нам шесть бутылок шампанского. Холодного? Да ты что, полный обыватель, что ли? Холодного, как ведьмина сиська! Поехали! До следующего угла. Вот здесь. Нет. Стой! Пицца! Бог мой, я бы убил за пиццу! У меня есть деньги. Смотри. Морская начинка! Пицца с морской начинкой. Лучше две. И пепперони,[30] да? Следующая улица, теперь направо. Сюда! Налево! Рядом с сосной, видишь, с кирпичной оградой. Дом, милый дом! Это я и матушка-заступница.

Как только они вошли в кавардак жилища Ларио, Алисон поняла, что они оба — последние люди на этой земле: они пьют шампанское, едят пиццу, смеются, как она уже многие годы не смеялась, и ждут, когда ЭТО случится.

Это случилось в одну из немногих пауз, когда Ларио открывал вторую бутылку шампанского и она взглянула на часы.

— Черт! Без двадцати восемь. Мне пора домой.

Он увел ее у Дэниела одним словом:

— Зачем?

— Что?

— Зачем? Мы делаем друг друга счастливыми. Зачем тебе домой? — Ларио смотрел на нее серьезно, как будто увидел впервые, и под страхом смерти она не смогла бы придумать честного ответа. Пробка вылетела из бутылки. За три дня до своего тридцатипятилетия она еще раз подставила бокал, и шальной борец за права неимущих наполнил его до краев.


Дэниел и Ларио скорчились над радиоприемником в «пещере». В комнате темно, только неяркий свет от шкалы. Ларио настаивал на затемнении, поскольку Че Гевара в своей «Партизанской войне»[31] придавал этой предосторожности особое значение. Они настроились на полицейскую волну, и Ларио поставил маленький магнитофон на запись на тот случай, если возникнет что-нибудь способное продвинуть дело неимущих.

— Семь-девять на базу.

— Монкриф слушает. Говори.

— Забрали проститутку, сержант. Отвезти ее в Долину или на Семь Холмов?

— Ты точно знаешь, что она проститутка, Моран? Надеюсь, вы не перебежали дорогу спецотделению? Сегодня в городе работает спецотделение.

— Не беспокойтесь, сержант, типичная шлюха. Приставала к мужчине у ночного клуба на Меттер-стрит. Мини-юбка и все такое. Злая, как змея. Бессант надел на нее наручники.

— Ладно, везите в Долину.

— Она прикидывается полицейским.

— Проститутка? Как проститутка может прикидываться полицейским?

— Прикидывается констеблем Гилчрист, сержант. Из спецотделения. Выглядит ну точно как она.

— Даже полицейская карточка ее, — вставил Бессант.

— Реально профи, а, сержант?.. Сержант?


Следующий вечер вновь обнаружил Дэниела в шутовском наряде и ярком гриме. Он направлялся в собор Св. Беды записывать на курс отца Деклана Синджа, и, если старуха была там, хотел, чтобы она сразу его узнала. Накладывая грим, Дэниел примерял перед зеркалом разные гримасы, пока не нашел наконец такую жуткую, что даже сам обмер. Гримаса эта призвана была отражать грубые взгляды, которые привлекал его костюм. Даже Гленда опустила морду и смущенно заскулила, испытав эту гримасу на себе, и с большой неохотой вскарабкалась на Могучий Мотор для поездки в собор.

5

Мариит Деклан Лойола Синдж, ровно половину своей сорокавосьмилетней жизни прослуживший священником ордена Святой Марии, включил обогреватель: после вечерней грозы в соборе стало не по сезону холодно. Он сел, снял с термоса крышку, налил обжигающий куриный бульон в чашку и освободил для нее место на подлокотнике, для чего убрал на пол пластмассовую статуэтку Девы Радующейся, где она теперь, улыбаясь обогревателю, и стояла. Отец Синдж аккуратно закрыл крышку термоса, обхватил, согревая руки, чашку, и отхлебнул — сначала осторожный глоток, потом полный рот. Он принялся ополаскивать рот, медленно, вдоль огороженных щеками и деснами мягких каналов, почти до самого горла, затем резко поворачивал вокруг основания языка, набирая скорость для подбрасывания к небу; все быстрее и быстрее язык всасывал горячую жидкость через соединенные мостом коренные зубы с такой силой, что она разбрызгивалась по ротовой полости и каскадами падала к ее основанию. Снова и снова отец Синдж образовывал бульонные водовороты, наслаждаясь все нарастающим ощущением, ставшим внезапно таким невыносимым, что сама его жизнь, казалось, взорвалась в конвульсии глотка, — кульминация необузданной перистальтики, пронесшейся молниеносной волной, в призрачном свете которой он увидел свою мать и умирающего кролика, засмеявшуюся ему в лицо девочку, шелковую перчатку, Колокол Ангелуса[32] и свою собственную жаркую смерть в монастырской келье под присмотром обнаженного мальчика в накидке с капюшоном.

Когда отец Синдж снова открыл глаза, он обнаружил исторгнутые слезы, для которых в рукаве сутаны заранее были приготовлены бумажные салфетки. С куриным бульоном так всегда. Потрясенный экстазом, его пелеолус[33] упал на пол, рядом с Девой Радующейся. Отец Синдж быстро водрузил его на место, поцеловал и оправил епитрахиль. Некоторые священники находили ношение облачения неплодотворным, но Деклан Синдж был традиционный минорит.[34] «Я — в миру, но не от мира сего», — подчеркивал он. Его любовь к «Чивас Ригал»[35] подтверждала достоверность этого заявления.

Доцеживая остатки бульона, отец Синдж удобно устроился в небольшом кресле, из которого обычно раздавал отпущения. Как радовался он этим часам в крошечном трехчастном мирке католической исповедальни! Скоро в кабинке слева или справа скрипнет коленопреклоненный, и, медленно досчитав до пяти, он отодвинет жалюзи и шепотом пригласит кающегося начинать. Что за новые откровения о состоянии души потекут сквозь тонкую решетку от затененной фигуры? Подстегиваемые приглушенным шепотком понимания и сострадания отца Синджа, грешники собора Св. Беды каялись, каялись и каялись. Одни священники произносили потрясающие проповеди, другие родились, чтобы учить, третьи — утешать больных и умирающих, а у Деклана Синджа сильнейшей стороной было отпущение грехов. Не то скупое и неохотное, которое практиковали некоторые священники, как если бы им самим его не хватало, но всепроникающий катарсис, божественное очищение от несовершенства и вины, клистир для души и сознания.

Отец Синдж приподнял рясу до колен, чтобы тепло приятно распространилось по ногам. Не успел он подумать, что нынче, видно, не так уж много грешников, как в левой исповедальне произошло некое движение. Когда все затихло, отец Синдж решительно отодвинул жалюзи и даровал кающемуся свое недавно изобретенное приветствие:

— Дитя мое, здравствуй и добро пожаловать. Прииди ко мне и умиротворись.

Хотя эта тирада нравилась Деклану Синджу, ее елейное исполнение напоминало скорее о предпринимателе-педофиле, обращающемся по телефону к своей очередной жертве, и, впервые за всю его карьеру священника, некоторые кающиеся покидали исповедальню, не проронив ни слова. Отец Синдж, однако, упорствовал.

Целый спектр неприятных запахов просочился сквозь решетку вместе с надтреснутым старческим голосом:

— Благослови, святой отец, ибо грешен. Давным-давно уже не исповедовался.

Отец Синдж разочарованно надулся. По мере старения прихожан их прегрешения становились все менее интересными, а некоторые являлись в исповедальню вообще без грехов. Этот был к тому же явно не в ладах с гигиеной. От него пахло мокрой псиной и чем-то еще. Духами? Вероятно, мазь от какой-то застарелой болячки. Однако — да отпустится тебе.

— Что же беспокоит тебя, сын мой? Помни: даже великая боль уменьшается состраданием.

Последовало продолжительное бульканье — старик прочищал разнообразные внутренние каналы для доставки первого греха. Ожидание оказалось не напрасным.

— Я позволил себе быть использованным женщиной для удовлетворения плоти, святой отец.

Деклан Синдж открыл уже было рот и набрал воздуху для ответа, как вдруг осознал, что сказал старик. Он выпустил воздух и закрыл рот. Что же он должен ответить? Он регулярно отпускал прелюбодеяния и недозволенные формы блуда. Он даже сделал грехи, связанные с удовлетворением плоти, своей дополнительной специальностью и был особенно хорош в выуживании того, что он называл «грех во грехе». Как раз перед Рождеством он небрежно отпускал богохульство, как вдруг почуял за загородкой материю погуще. Под шквальным допросом кающийся внезапно разразился слезами и признался в непотребстве, содеянном в детстве со скотиной. Что было куда понятнее, чем «быть использованным женщиной». Что именно имелось в виду? Отец Синдж налил себе еще немного бульона. Были ли нарушены какие-нибудь заповеди или законы? Его ляжки неприятно нагрелись, и отец Синдж подальше оттолкнул ногой обогреватель, не заметив его близость к Деве Радующейся. Что если это скорее грех женщины, чем старика? Не прощупать ли само действие? Что если это «грех во грехе»? Здесь необходимо профессиональное вскрытие.

Скальпель мягко скользнул внутрь, под самый сакраментальный антисептический шепот Деклана Синджа:

— Это самое безопасное и сокровенное место — дом Отца нашего, всеведущего и всепрощающего, и ты, сын Его, должен рассказать Ему все, что с тобою случилось.

— Святой отец, — проговорил старик нерешительно, — вчера я шел мимо пресвитерии, как вдруг одна женщина сбила меня с ног и оседлала.

В деле изъятия греха не было хирурга, действующего так деликатно, как оперировал Деклан Синдж.

— Я понимаю, сын мой, и держу облегчение твое в моей руке. Откройся, освободи себя от всего, что обрушилось на тебя, чтобы я мог утешить тебя целебным бальзамом прощения Господня.

Послышалось задыхающееся бормотание, затем старик совладал с собой и продолжил:

— Благодарю, святой отец. Хорошо. Когда она закончила…

— Она? У нее есть имя?

— Да, святой отец. Но все же…

— Без полного покаяния может ли быть полное прощение?

— Сестра Мария Имприматур,[36] — прошипел Дэниел.

Отец Синдж захлопнул рот ладонью и сложился пополам. Голова его ринулась в колени, чашка с супом опрокинулась на обогреватель, и шипящее облако куриного пара заполнило исповедальню. В тесном пространстве острая вина и бурное веселье бились за главенство над Декланом Синджем, содрогающимся от неистовства их борьбы.

— Ужасное святотатство! — кричала Вина.

— А помнишь задушенного борова?! — вопило Веселье.

Сестра Мария Имприматур, настоятельница местных Милосердных Сестер, была достойной и великолепной женщиной, и, следует отметить, однажды спасла от нападавшего борова истерическую послушницу, для чего перепрыгнула через ограду монастырского свинарника, вцепилась в рассвирепевшее животное и задушила его голыми руками. После появившейся в «Западном информаторе» статьи потребовалось даже вмешательство Святейшего престола, чтобы избежать записи происшествия в «Книгу рекордов Гиннесса» как «убийство самого крупного домашнего животного, совершенное безоружным представителем религиозного сообщества».

В конце концов внутренний конфликт отца Синджа завершился скромной истерикой. Когда его дыхание пришло в норму, он медленно отвел руки от лица, поднял голову и рискнул заговорить:

— Ради всего святого, О'Холиген, никогда больше так не делай.

— Я подумал, что вам нужно взбодриться. Мне — точно нужно.

— У меня нет времени тебя взбадривать. Я исповедую.

Дэниел громко принюхался.

— И заодно готовите курятину? Маркетинговая уловка для колеблющихся грешников?

— Я пролил бульон. Не лучше ли тебе уйти? Ты богохульствуешь на таинстве исповеди.

— Вы можете выслушать мою исповедь. Я воображаемый грешник. Мы можем открыть неизведанное.

— Как бы ни был пленителен и любопытен этот опыт, я отвечаю только за католиков… А не за всех заблудших.

— Я не заблудший.

— Ты не христианин! — Отец Синдж уже овладел собой и намеревался как можно скорее отделаться от Дэниела.

Но Дэниел не принял его отказа.

— Я — католик.

— Случайные посещения церковных обрядов не устраняют главного препятствия твоему участию в Святой Церкви, а именно твоего отказа верить в Высшее Существо.

— Вы знаете мои взгляды на веру. Я не вижу необходимости верить во что бы то ни было, и, поскольку католицизм упрямо отказывается принимать позиции, подобные моей, ваши церкви скудеют паствой.

— К сожалению, не тобой.

— Деклан, вы должны согласиться, что голая вера и ее скандальные эксцессы вызвали в истории человечества величайшие бедствия. Мы искореняем заразные болезни и, однако же, поощряем заразные мысли. Пока образование уничтожает интеллектуальную иммунную систему, нелепые убеждения штурмуют арсенал рациональности. Прегражден путь животворящим лучам красоты и правды, и в темноте подкрадываются злобные интеллигенты и распространяют чуму веры, стараясь нас всех заразить. Прошлое воскресенье — отличный тому пример. Я подвергся нападению существ, приведенных религиозными убеждениями в состояние слабоумных.

— Я читал об этом в газете и надеялся, что ты уже в тюрьме.

— Газета в своем репортаже была несправедлива. Группа религиозных фанатиков растерзала скрупулезнейшее воспроизведение средневековой придворной жизни, приняв меня за Антихриста.

— Я присоединяюсь к их заключению. Почему от тебя пахнет духами? Или это макияж?

— Совсем немного румян.

— Обольщаешь в Доме Господнем?

— Вы увиливаете, Деклан. Я бросаю вам вызов: назовите мне имя хотя бы одного подлинно неверующего, который бы начал войну. Хотя бы одного!

— От тебя пахнет псиной.

— Не от меня, а от Гленды.

— От Гленды?

— Это моя собака.

Тревога отца Синджа усилилась.

— Дьявол! Надеюсь, она не с тобой?

— Со мной, и из-за вас нервничает. От нее пахнет только тогда, когда она нервничает.

— Что если собака нагадит в исповедальне? Вонь останется навсегда! Нам придется к чертям снести весь собор! Господи, прости! Уходи, прошу тебя.

— Мне нужна помощь. Вы не смеете отринуть нуждающегося.

Последние крупицы терпения Деклана Синджа улетучились вместе с отчаянным вздохом. Он сжал зубы.

— Веруешь ли ты в Бога Отца, Всемогущего, Творца неба и земли и в единородного Сына Божия, Господа нашего, рожденного от Марии Девы, который придет судить живых и мертвых?

— Что за нелепый сценарий! Конечно нет!

— В таком случае убирайся!

— Что-то горит.

— Это бульон… Черт возьми! — отец Синдж глянул за край рясы, на пол и, к своему ужасу, обнаружил, что обогреватель вовсю плавит Деву Радующуюся. Ее улыбающееся лицо погружалось во все более оседающее тело. Дэниел из-за жалюзи тихо замурлыкал «Паром через реку Мерси». Отец Синдж, как завороженный, взирал на последнюю улыбку Радующейся Девы, навсегда исчезавшей в растекшейся лужице ее собственной субстанции. Жуткий символизм настолько подавил Деклана Синджа, что ему стало дурно. Пробивший немедленно озноб вновь сбросил на пол пелеолус. День был погублен.

— Ты должен уйти. Меня наверняка ждут.

— Минуту, — сказал Дэниел, и Деклан Синдж услышал, как он открыл дверь исповедальни. — Никого, или правильнее сказать: ни души, — произнес он и вернулся, приблизив лицо так близко к жалюзи, что священник смог разглядеть пару ярко раскрашенных щек, светившихся в сумерках исповедальни, как попка макаки.

— Хорошо, Деклан. Я приблизился к сути. Что бы сделал Христос, если бы Он узнал о стремлении бюрократии университета «Золотой Запад» закрыть последнее пристанище науки, а именно курс по средневековой литературе? Поставьте Его на мое место.

— На твоем месте Он бы непрерывно молился о возвращении Ему веры, — раздраженно сказал отец Синдж.

— Ну вот, опять. Еще один фатальный недостаток христианства, верно? Христос — не сам человек, а Его евангельская схема, — совершенно бесплодная модель для действия. Вдумайтесь в описание Его жизни. Как раз тогда, когда пращи и стрелы наиболее неистовы, когда, казалось бы, нам необходимо принять от него предписание и вдохновение, происходит что? Ну?

— Уйди из исповедальни.

— Я скажу, что происходит. Христос совершает чудо. Блестяще! Но совершенно бесполезно для восьми миллиардов человек, лишенных способности творить чудеса в своем репертуаре ответов на превратности существования.

— Я вызову полицию.

— Конечно, я понимаю, что, когда толпа носится по Иерусалиму, выкрикивает твое имя и размахивает парой досок, размер которых соответствует твоему росту и длине обеих рук, ты должен использовать все свои уловки, но существуют горы отменной литературы для доказательства того, что героический конфликт вполне можно разрешить и без обращения к сверхъестественным способностям участников. Жизнь Христа так же относится к человеческим обстоятельствам, как жизнь Супермена. С таким принципиальным неравенством между Добром и Злом итог борьбы между ними очевиден.

— Твоя картина жизни Христа глупа и оскорбительна.

— Жизнь глупа и оскорбительна, Деклан. Моя проблема в том, что в понимании этого я довольно одинок. Обычно я справляюсь. Я могу держаться за свои книги и плыть вдали от обломков, но сейчас они норовят меня утопить.

— Желаю им всяческих в этом успехов. Я не могу помочь тебе, О'Холиген. Не помог бы, даже если бы мог. А от запаха твоей псины меня тошнит.

— Прежде чем я рухну под ношей вашего сострадания, я скажу, как вы можете мне помочь.

— Знать ничего не хочу. Ради всего святого! Это — Господня обитель, и от Его имени прошу тебя уйти.

— Вы должны записаться на курс средневековой литературы в «Золотом Западе».

— Что еще за глупости? Не может быть и речи.

— Разве сан священника запрещает изучать мирскую литературу?

— А почему я должен записаться?

— Потому что силы тьмы пытаются уничтожить мой предмет. В ожидающей меня борьбе мне нужна группа надежных и лояльных студентов.

— Я не буду ни тем ни другим.

— Конечно будете.

— Я приказываю тебе и твоему бациллоносителю покинуть мою церковь.

— Я собираюсь прийти на воскресную мессу.


При этих словах Деклан Лойола Синдж впал в угрюмое молчание. Это не была пустая угроза. Начать с того, что Дэниел не принял отказ от латыни в литургии. Его присутствие в церкви сопровождалось дерзкими выкриками перевода, разносящимися над священником и паствой.

— Господь с тобой.

— Dominus vobiscum!

— И с духом твоим.

— Et cum spiritus tuo!

Хуже того, Дэниел отказывался утихнуть и во время проповеди. Священники, привыкшие к пассивной, а то и безразличной аудитории, при первом столкновении с восклицаниями Дэниела замирали на кафедре с открытым ртом. Отец Синдж прекрасно это помнил. Как-то раз он сплетал элегантную метафору о Рождестве Христовом и закладке киля корабля, когда ткань его проповеди была прорвана возмущенным воплем из дальней части церкви:

— Что за ужасная софистика!

На какое-то жуткое мгновение он подумал, что услышал Глас Божий, но потом решил, что виной всему — игра воображения или акустика собора. Его речь вновь потекла плавно, но тот же голос раздался вновь:

— Откуда вы об этом знаете?

Отец Синдж отыскал крикуна — мелкого, с волосами цвета имбиря, человечка, прислонившегося к одной из задних колонн. Хилость и общая незначительность выскочки привели священника к жестокой тактической ошибке. Он настроился на повелительный тон.

— Мой разговорчивый друг, там, позади. Не соизволите ли вы продемонстрировать нам свой недюжинный ум отсюда, с кафедры, и поделиться с нами плодами своей мудрости?

— С удовольствием, — сказал Дэниел, стремительно подлетел к ограде алтаря и с улыбкой повернулся к остолбеневшим прихожанам. — Изначальной проблемой святого отца, — сказал он, как будто объясняя причину, по которой не всплывает губка, — является то, что он выдает за самоочевидную истину то, что является всего лишь гипотезой.


Глубокая безутешность овладела отцом Синджем. Он склонил голову и покосился на свои голени, поблескивающие в сиянии обогревателя и отраженные в луже оскверненного пластика, бывшего некогда Девой Радующейся.

— Что я должен сделать?

— Завтра я принесу бланк заявления.

— Не приходи сюда больше.

— Хорошо, я подсуну его под дверь. Уверен, что предмет вам понравится. Наши дискуссии совершат чудеса с доходчивостью ваших проповедей. Прошу прощения, не смею вас больше задерживать. Пойдем, собачка.

Священник плотно задвинул жалюзи и склонил голову, пока Дэниел с собакой неуклюже выбирались из исповедальни. В термосе еще оставался бульон. А что толку? О'Холиген вырвал сердце у этого дня. Проклятье!

Что-то заскрипело. Отец Синдж резко откинул жалюзи и накинулся на нового исповедующегося:

— Ну, что там еще? Начинай!


Дэниел покинул исповедальню и, направившись к задним дверям церкви, вспомнил о воскресной старухе у купели и обещанной встрече. Мягкий вечерний свет косо струился через неф из окон апсиды, падая на блестящие перила старинной купели, но старухи нигде не было. Пронеслась печаль — легкая ностальгия по утлой рехнувшейся душе, материализовавшейся для его прошлого визита, но не прожившей ни минуты дольше. Было и чувство облегчения. Что-то в этой старухе беспокоило Дэниела — тревожный намек на что-то непокорное, даже демоническое вспыхивал в ее здоровом глазу и на скорби всего мира — в другом.

Гленда издала тихий, нетерпеливый звук и побежала к задней двери. Дэниел направился вслед за ней, мимо Вифлеемского вертепа, все еще не разобранного, хотя после Рождества прошло уже полтора месяца. Епископ велел держать сцену Рождества до тех пор, пока она гарантировала пожертвования в стоящий поблизости ящик для сборов. Эта простая картина была одним из главных аттракционов Католической церкви, достигавших сердец и карманов верующих вот уже почти две тысячи лет.

Ящик был сделан из тонкой жести, так что щедрые пожертвования звенели во всеуслышание, а скудные — нет. Пара Дэниеловых трехпенсовиков брякнули как свинцовые пуговицы, и, казалось, даже Вифлеемские обитатели обернулись и нахмурились. Дева Мария смотрела свысока, но Дэниелу было известно, что в столь высокомерном положении ее сковал очень давний инцидент. Два года назад, в Сочельник, на всенощной, Клэнси Нунан, всеми уважаемый и глубоко верующий алкоголик, оступился и грохнулся головой прямо о вертеп, увлекая с собой на пол статую Иосифа. От сильного удара муж Пресвятой Девы разлетелся на куски.

Деклан Синдж, недавно назначенный в приход и готовый себя показать, взялся исправить повреждения. В конце концов он выклянчил у епископа другого Иосифа, но тот оказался куда как меньше своего предшественника. На епископа новый Иосиф, стоящий рядом с супругой, должного впечатления не произвел.

— Скажи мне, святой отец, чему мы должны верить: тому, что Матерь Божья была шести футов роста, или тому, что ее супруг не дорос и до пяти? Я не поддерживаю идею мужецентристской церкви, но постарайся все-таки сделать его повнушительнее, хорошо?

Тогда отец Синдж отпилил Деве голени и водрузил ее рядом с Иосифом, упрятав ампутированную часть за стожком сена. После чего взглянул на нее издали и был потрясен: теперь руки Пресвятой Девы почти касались земли, талия оказалась там, где должны быть колени, а грудь — на уровне бедер. Ко всему прочему она свалилась со своих обрубков и разбила о землю нос. Отец Синдж исхитрился кое-как восстановить ее, хотя разбитый нос Девы оказался нелегкой задачей. Попытка — не пытка. Сначала отец Синдж просто просверлил две дырки в основании глиняного осколка посреди лица, и Дева стала похожей на летучую мышь. Епископ будет вне себя. Обыскав весь пол, отец Синдж нашел львиную долю осколков носа и тщательно склеил их вместе, однако заново покрашенный нос стал каким-то распухшим и бледным; когда отец Синдж прервал свои труды, Богоматерь выглядела у него как Барбара Стрейзанд, страдающая сенной лихорадкой. В конце концов он замаскировал свои усовершенствования пудрой, которую приходилось то и дело обновлять, каковую процедуру отец Синдж и исполнял ежедневно после закрытия собора.


Дэниел поднял крышку ящика и достал свои трехпенсовики, ибо у него возникли кое-какие мысли о том, как помочь собору. Он повернулся было к двери, но его задержало движение в набитой соломой коробке, изображающей колыбель Христа-младенца. Там, невинно улыбаясь во сне, лежала та самая старуха! Древнее создание спало, но лишь наполовину: ее здоровый глаз был закрыт, косящий же — секунду-другую рассматривал Дэниела с водянистым испугом, после чего закатился и разбудил всю старуху целиком.

— Здравствуй и доброе утро! — приветствовала она Дэниела с энтузиазмом.

— Сейчас вечер.

— А-а.

Гленда забрела в вертеп, свернулась калачиком и задремала. Старуха, казалось, ее не заметила. Она порылась в соломе, отыскала свои зубы и втиснула их на службу в рот.

— У тебя нет, случайно, чайного пакетика?

— Нет, я не ношу с собой чайных пакетиков.

— Кипятка, следовательно, тоже нет?

— Нет.

— В таком случае и чайный пакетик ни к чему.

Она достала Христа-младенца из кармана чучела какого-то сумчатого животного, положила его в коробку для журналов и выбралась из вертепа, отряхивая с темного балахона солому.

— Зато удобно, — уведомила она Дэниела. — Настоящая колыбель. Мне во многих довелось спать за все эти годы. Конечно, не очень тепло, но, увы, агиоскопы[37] нынче так же редки, как и изящно выполненные вифлеемские вертепы, — и она отмахнулась скрюченной ладошкой от оставшейся позади сцены.

— Не слишком достоверно, да? — согласился Дэниел.

— Претенциозная чепуха, как почти и все, что о нем писали и учили в последние две тысячи лет.

Дэниел пришел в восторг. Старуха явно была ревизионисткой.

— Так, по-вашему, он действительно жил?

— Конечно, — она посмотрела вдруг сердито.

— А ясли?

— Не так романтично, конечно, но он и впрямь родился в хлеву.

— А кто в этом виноват? — внезапно огрызнулась величавая Дева Мария на своего миниатюрного супруга. Дэниел остолбенел.

— Не знаю, дорогая, — заскулил малявка Иосиф из Назарета.

Глиняная бровь Пресвятой Девы отчаянно изогнулась.

— «Не знаю, дорогая», — передразнила она и обернулась к Дэниелу и старухе. — Вы только послушайте! Вифлеем в декабре, без предварительной брони! Тьма народа со всей Иудеи — возчики, продавцы оливок, писари, кастраты, — а этот недотепа говорит: «Не волнуйся, дорогая, все будет в порядке, найдем комнату», а я — на восьмом месяце, ну и… Таскаться по улицам на треклятом осле, везде все занято, и, конечно же, — начались схватки. Ни повитухи, ни чистой воды…

— Роды были легкие, — взмолился Иосиф.

— Ничего подобного! Настоящая агония! — Пресвятая Дева так театрально нахмурилась, что Дэниел сразу догадался, что это неправда.

— Все так неожиданно, — опять заныл плотник, — мы думали — впереди целый месяц.

— Замолчали оба, — велела старуха, и они немедленно замерли в своем глиняном безмолвии. Дэниел без сил свалился на ближайшую скамью, прерывисто хрипя и машинально нащупывая ингалятор.

Старуха с видимым удовлетворением отметила его изумление. Затем сама села на скамью и вытащила из балахона палочку лакрицы.

— Хорошо, Дэниел. Тебя ведь Дэниелом зовут?

Он смог только кивнуть.

— Я набросаю тебе самую полную картину — насколько она мне известна. — Старуха сунула в рот липкий кусок лакрицы и жевала ее до тех пор, пока морщины вокруг рта не прочертились черным соком. — Первое, на что следует обратить внимание, — это уверенность плотника, что беременность не прошла полный цикл.

Когда голос наконец подчинился Дэниелу, он просипел:

— Иисус был недоношенный?

— О нет, — осклабилась старуха, — вполне доношенный. Проблема Марии в том, что она зачала его в то время, когда ее муж плотничал в Иерусалиме, где перестраивали Храм. Как ты, наверное, знаешь, Храм просто-напросто разваливался.

— Святой Дух пришел, когда мужа не было дома?

Старуха хихикнула.

— Пришел Назабаш из Дамаска, странствующий точильщик. Он появлялся у Иосифа примерно раз в месяц, правил ему пилы и точил стамески. Еще он рвал зубы, ставил пиявок и отворял кровь. Рвал зубы и правил зубья! — Старуха взвизгнула от собственной остроты. — И так страстно любил ставить пиявок, что страсть овладевала им самим. Так или иначе, — старуха вновь сунула в рот лакрицу, — когда Назабаш прибыл в тот день, Мария — женщина сильнейших эмоций и постоянных желаний — выдумала гнилой зуб и, когда Назабаш сжал его щипцами, повалила точильщика на землю и ответила ему взаимностью. Плод любовной страсти на земляном полу перед тобой. — Перегнувшись к колыбели, старуха вынула из коробки улыбающегося Младенца и нежно прижала его к сердцу.

Дэниел не соображал уже, с чего началась эта беседа и куда она ведет, но понимал, что она придет туда, куда приведет ее старуха. Старуха больше ему не принадлежала, она не зависела от его чувств по поводу ее существования и поведения. На сцене возник неожиданный персонаж, и Дэниела это встревожило. Но когда он заговорил, его реплики звучали довольно беспечно.

— Иосиф заподозрил неверность?

— Нет. Милый и доверчивый человек. Мне грустно так думать, но, будь Иосиф отцом Иисуса, вряд ли бы у того был такой пронзительный и блестящий ум. Незаконнорожденное стало его ремеслом, но ведь история полна такими перевертышами, верно?

— Иисус был умным ребенком?

— О да. Он совмещал интенсивность детского любопытства и упорство ученика с цепким умом и глубокой сосредоточенностью. Замечательные и изощренные поделки заполняли небольшую хижину геодезической конструкции, которую он построил в двенадцать лет. Ему не было еще и четырнадцати, когда в его руки попало финикийское стекло, и он принялся работать с ним, что привело его к созданию универсальной теории, а затем и притчи, благодаря которой его превратили в идола, эксплуатировали и, наконец, распяли, — при этих словах старуха прикоснулась поцелуем к губам терракотового младенца и положила его обратно в колыбель. Когда она повернулась к Дэниелу, по ее сморщенной щеке катилась слеза.

— Что он делал с этим стеклом?

— Наблюдал, как и многие до него, как оно разбивает свет в радугу, но пошел гораздо дальше и исследовал путь, по которому изгибается проходящий сквозь стекло свет. — Эти слова прозвучали настойчиво, как будто старуха сообщала на смертном одре что-то жизненно важное. — У Иосифа было педальное сверло для дерева, и мальчик приспособил его к обработке кусочков стекла в разные формы, которые изменяли их оптические свойства. Используя смесь канифоли и филиппинского песка, он научился полировать диски отшлифованного стекла до прозрачности. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, он собрал небольшой телескоп, за шестнадцать веков до того, как голландцы заявили о своем изобретении, а в шестнадцать — инструмент в пятьдесят раз мощнее, чем был у Галилея.

Старуха замолчала, собираясь с духом, и вновь заговорила так же решительно, как и прежде.

— Вскоре он понял, что может исправлять своими линзами слабое зрение, и назаретяне толпились у дома Иосифа и Марии с восхода до сумерек. Иисус мог бы заниматься этим всю оставшуюся жизнь и мирно умереть отцом оптометрии, если бы не один любопытный случай. Случилось так, что, шлифуя монокль для своего дяди, Иисус наткнулся на такую комбинацию стекол и кривизн, которая позволила ему… — старуха принялась подыскивать слова, пока не остановилась на чьих-то не своих… — увидеть мир как он есть. Да, лучше не сказать. Это произошло вскоре после его семнадцатилетия. По ее словам, — старуха кивнула на статую Девы Марии, — парень все утро ходил с этим моноклем в глазу, а затем его обуял приступ вдохновения, он буквально бился головой об стену, столь сильным и замысловатым было неистовство его ума. К обеду Иисус успокоился, но в тот же день соорудил большой воздушный змей, привязал себя к нему и велел отцу запустить змея повыше, чтобы взглянуть на мир в новый монокль. Иосиф говорит, что извел пол-лиги рыбацкой бечевы и, когда змей достиг огромной высоты, мальчик приставил к глазу свой мощный монокль и оглядел мироздание. Уже стемнело, когда Иосиф наконец благополучно спустил Иисуса на землю. Как только тот отошел от воздушного змея и вынул монокль из глаза, он сказал, что знает тайну мира, расположение рая и способ, как туда попасть.

Только вопросы образовались на губах Дэниела:

— Где? Как?

Старуха горестно взглянула на него.

— Не знаю, — печаль, сначала мелькнувшая лишь на поверхности, нахлынула и заполнила слезами причудливые морщины возле ее глаз. — Не знаю. Никто не понял его теории, но, что еще хуже, я потеряла монокль, — старуха принялась самым жалким образом стонать и всхлипывать. Дэниел успокаивал ее до тех пор, пока она не смогла продолжить. — Все, что я знаю, — это осколки из его жизни и притчу. — Старуха взбодрилась, слезы ее просохли, а лицо приняло решительный вид. — Да, еще одно. Я знаю главный вывод теории.

— Какой?

— Что свет движется не по прямой, а по кривой. — Старуха опять встревожилась. — Это все, что я знаю.

— А притча?

Похоже, однако, что старуха сказала все, что собиралась сказать. Она встала, рассеянно приглаживая спутанные волосы, и прежде, чем Дэниел успел остановить ее, с неожиданной резвостью направилась вдоль центрального нефа. Через мгновение она уже миновала алтарь и исчезла в ризнице, да так, что служка, вышедший зажигать свечи для вечерней службы, ее не заметил.

Дэниел наблюдал за мальчиком, который безмолвно двигался от свечи к свече, останавливаясь на мгновение перед каждой, словно пчела, собирающая мед в загородном саду, и, когда огоньки свеч установились в ровное пламя, почувствовал вокруг тихое просветление, хотя не мог определить ни его источник, ни суть. Гленда проснулась и дергала его за шнурки.


Когда они вышли из собора, уже смеркалось. Гленда радостно помчалась вниз по лестнице вестибюля, поскальзываясь на мокрых листьях. Она добежала до статуи достопочтенного Беды, облегчилась у ее цоколя и обернулась на Дэниела. Гленда была полна желания угодить хозяину, характерного для маленьких собак, и, успокоенная приближением хозяина, огляделась по сторонам, отыскивая способ произвести на него впечатление.

Ага! Какое-то зловещее существо стояло возле мотоцикла Дэниела и рассматривало его. Гленда храбро понеслась через стоянку к облаченной в черное фигуре и залилась лаем. Дэниел с удовольствием, внезапно переросшим в ужас, наблюдал за тем, как огромная темная фигура повернулась и, чуть присев, протянула руки к щенку. Это была сестра Мария Имприматур! Ужасная картина возникла перед внутренним взглядом Дэниела: знаменитая фотография из газеты — Имприматур и задушенный боров — два лица, столь похожие видом и размером, что их отличало только выражение: Имприматур улыбалась, а боров замер в недоверчивом изумлении от обстоятельств своей смерти.

Дэниел запрыгал вниз по ступенькам, однако было уже поздно: огромные ручищи Имприматур поймали щенка в апогее прыжка к ее горлу и швырнули обратно на землю. Дэниел бросился вперед, но когда он подбежал, щенок уже извивался в экстазе, а сестра Мария Имприматур чесала ему живот, ибо Гленда, как и положено маленьким собакам, в мгновение ока предательски меняла свою верность. Она зарычала на Дэниела, дабы предупредить любое его поползновение на конфронтацию с ее новым сердечным другом — монахиней.

— Привет! — затрубила сестра Имприматур. — Я тебя, кажется, знаю. Ну, собачка-то — всяко знакома.

— Вы меня учили в школе, много лет назад.

— Много лет назад, — фыркнула Имприматур и строго на него поглядела. — Когда вернешься домой, выкупай, пожалуйста, как следует собаку, а чтобы она не простудилась, хорошенько вытри. — Монахиня с подозрением оглядела раскрашенное лицо и костюм Дэниела. — Ты больной или просто так?

— Просто так. — Этот вариант ответа выглядел проще.

— Чем занимаешься? Адвокат или что-то в этом роде?

— Лекции по литературе в университете «Золотой Запад».

— Это еще не самое страшное, — сказала Имприматур. Она потрепала Гленду по шее. — А чья эта такая милая псюшка? Чья она?

Дэниел стоял рядом, словно парализованный. Вдруг в голове его мелькнула шальная мысль, и он, не успев ее обдумать, заговорил.

— Не хотите ли прослушать курс по средневековой литературе, сестра? По-моему, он вам понравится.

Массивная сестра поначалу проигнорировала его слова, но немного спустя обратилась к Гленде:

— Как, по-твоему? Что нам делать с этим проказником и его литературой? Пойдем к нему учиться? Что псюшка об этом думает? — Огромные руки сестры Имприматур массировали Глендину шею так, что голова собаки моталась из стороны в сторону. — У-у-у-у! — пропела сестра Имприматур, — псюшка думает, что мы пойдем к этому проказнику учиться. И чему же псюшка и сестра Имприматур там научаться? О-о-о-о! Наверное, каким-нибудь историям про шалунов-пе-есиков! Конечно, конечно! У-у-у-у!

Когда Дэниел понял, что с него хватит, монахиня поднялась во весь свой внушительный рост и всучила ему Гленду.

— Хорошо, — согласилась она, — можешь нас записать. Собачке, по-моему, там будет интересно. — После чего сестра Имприматур зашагала прочь, оставив Гленду в руках хозяина. Гленда самодовольно скалилась.

6

— Что нового и захватывающего? — Алисон нацарапала в заявлении роспись и подвинула его через стол Дэниелу.

— Нового? Вместе с тобой, у меня уже трое из шести необходимых студентов. — Дэниел поднял глаза от заявления. — Я встретил такую женщину…

— Ура Дэниелу!

— Она была в воскресенье в соборе, сегодня тоже.

— Ты ходил в церковь? Надеюсь, не приставал к священникам, а?

— Нет, я не ходил на мессу, ничего такого. Я уговорил одного из них записаться на курс.

— Он согласился?

— В конце концов — да.

— А что за женщина? Красивая?

— Не слишком. Нет.

— Ну же, Джиндж, почему бы тебе не пригласить ее куда-нибудь? Возможно, ей…

— Возможно, ей уже две тысячи лет.

— Понятно. Что-то вроде рыцаря и этого создания — Креспеда — в ванне?

— Креспена. Да. То есть не совсем. Креспен де Фюри и Зеленый Рыцарь — более или менее подлинные. По крайней мере, я знаю, где и когда они жили. А эта, не знаю… какая-то библейская. Очень сильная позиция по Новому Завету и оригинальные идеи о самых разных вещах.

— О каких?

Дэниел подробно изложил старухин рассказ о не вполне непорочном зачатии Христа и о его экспериментах в области оптики.

— Он летал на воздушном змее?

— Так она сказала.

— С моноклем в глазу?

— Именно.

Алисон мягко и настороженно посмотрела на него, затем бросила взгляд на часы.

— Джиндж, мне пора на встречу с клиентом. Арестованным. Послушай, если это все тебя беспокоит… сильно?

— Нет. Ничего, что я тебе рассказываю?

— Конечно. Нам давно уже следовало об этом говорить. Давай не будем повторять прежних ошибок, ладно?

Алисон встала, чтобы идти, но Дэниел удержал ее за руку.

— Понимаешь, Алисон, я ступил на путь. Каким бы он ни был, я на него ступил. Последний акт. Финал. У меня никогда не было такого сильного чувства, что все куда-то уходит и я освобождаюсь от всех препятствий. Собирается буря, но я доберусь, Алисон. Обязательно доберусь.

— Я не буду говорить об этом в «Золотом Западе». Особенно о монокле и воздушном змее.

— Как хочешь. Воскресное представление, кажется, мою репутацию не укрепило. Многие решили, что после аварии Могучего Мотора у меня крыша поехала. Возможно, они правы, — он внимательно посмотрел на Алисон. — Ты слышишь? Возможно, они правы.

Алисон сжала ему ладонь и улыбнулась.

— Конечно правы. Ты совершенно обезумел. Слушай, я иду встречаться со своим нарушителем. Я недолго. Сделай себе кофе. Ларио и Уинсом отправились в универсам, скоро вернутся. Может, останешься на чай?

— Может быть… — Но не прошло и двух минут, как Дэниел покинул Фетцей и поехал домой.


Вечером О'Холиген целеустремленно наполнял водой огромную белую ванну. Разговор с Креспеном де Фюри был ему насущно необходим, ибо, пока Дэниел пересказывал Алисон рассказ старухи, он уразумел кое-какие настораживающие связи. Креспен де Фюри был оптиком-экспериментатором, а, по словам старухи, таким же оптиком был и Иисус. Дэниел точно помнил, что Креспен де Фюри упоминал когда-то о древней старухе с моноклем, которая занималась баллистикой! Кажется, они были союзниками в сражении при Куртре?[38] Или при Креси?[39] Надо это выяснить; необходимо связать концы с концами, свободно болтающимися в ускоряющемся безумии его существования. Колебания сознания из мира фантазии в мир реальности ужасно его беспокоили, но какой из этих миров какой? Как эвкалипт ингалятора, который он только что ввернул в трубку, беспокойство нужно уметь регулировать.


Мягко всплыв на поверхность, Дэниел обозрел пенистый мир на уровне очков. Вокруг было пусто. Креспен и профессор еще не вернулись с рыбалки на Священном озере, а Зеленый Рыцарь пребывал в горах, где точил Мортибус, чтобы примерно наказать пятидесятников. Пока Дэниел ожидал появления Креспена, его мысли неотвратимо возвращались к старухе из собора. Кажется, она была важным компонентом того, что с ним происходит, и потому необходимо было отрегулировать условия ее существования. Дэниел никогда не был силен в логике, но попробовать все-таки не мешало. Устроившись как следует в ванне, он принялся прорабатывать варианты. Если старуха действительно существовала вне его воображения, она, вероятно, в какой-то момент запуталась в своей вере и в результате взбунтовалась против Писания. Но зачем ей было являться в собор Св. Беды, полировать купель и таскаться по собору в виде слабоумной? Зачем было тратить силы на изобретение альтернативной жизни Христа и проповедовать ее первому встречному?

Ответа не было; скорее наоборот, чем дольше он его искал, тем все становилось менее очевидным. Креспен по-прежнему не появлялся, пена на поверхности воды понемногу таяла: он дает де Фюри еще пять минут, а потом вытащит из ванны пробку и завтра попробует снова.

Допустим теперь, что старуха — плод его воображения, но что это значит? Это значит, если считать еще и Священное озеро, что некую часть своей жизни он проводит среди людей и мест, которые, строго говоря, не существуют. Пусть так. Но что в таком случае означает загадочное появление старухи с переработанной версией Священного Писания?

— Что же происходит? — воскликнул Дэниел, и в тот же момент, словно в ответ, нарисовалась небольшая фигура, которая медленно двигалась вдоль берега Священного озера, отягощенная удочками, наживками, сетями и корзиной для рыбы. Креспен!

— Эй! — закричал Дэниел, немедленно оставив свои раздумья.

Старик повернул к Дэниелу лицо умирающего Лира и опустил свою ношу.

— Хочешь рыбы? — раздался его сварливый голос. Свирепый темперамент Креспена де Фюри был налицо, и хотя он освободился от тяжести, его сутулая осанка ничуть не изменилась. По причине своей согбенной спины старик мог взирать на мир выше своих голеней, только выворачивая голову вверх и назад между лопаток. Его шея, удлиненная десятилетиями подобных упражнений, выглядывала из короткого темного остова совсем неподалеку от того места, где болтались две чахлых ноги. Казалось невероятным, что такие болезненно тонкие конечности могут каким-то образом поддерживать тело. Утомленный, как сейчас, Креспен покачивался и подергивался, словно марионетка в руках ученика-кукловода.

— Фортуна, как обычно, содействовала твоим трудам, — приободрил его Дэниел.

— Проклятый сом. Несъедобен, — Креспен отфыркнул попавшую в уголок рта волосинку.

— Причина твоего щедрого предложения, — заметил Дэниел, но Креспен де Фюри пропустил его сарказм мимо ушей.

— Подлые крестьяне с озера загрязняют воду. Сом только и живет что в мутной воде.

Креспен всегда был такой после отпуска. Его отдаление от Великого Труда вызывало стресс куда быстрее, чем его могли растворить любые каникулы. На горизонте замаячил бедолага Туд Кнутсен с грубыми самодельными санями за спиной, с которых каждая кочка стряхивала лагерное оборудование, ящики с провизией, инструменты, рыбные снасти, пишущие и измерительные приборы.

— Аккуратнее! — закричал Креспен. — Святые мощи! В любой дыре меня преследуют обалдуи. — Невзирая на свое образование, Кнутсен порой бывал еще глупее, чем Берсилак.

Огромный терпеливый швед обиженно остановился, раздувая щеки, словно Великий Старец Севера,[40] и смахивая струящийся по обветренному лицу и длинной седой бороде пот.

— Добрый вечер, Дэниел.

— Рад тебя видеть, Туд.

— Я тоже. Ты, кажется, обуреваем радостью, друг мой. Академический год уже начался? — профессор Кнутсен не утратил былого интереса к университетской жизни и любил завязать с Дэниелом ученые диалоги о Средневековье.

Креспен не желал иметь с этим ничего общего.

— Где Берсилак? Эти снасти все руки мне оборвали.

— Берсилак точит Мортибус. Нам надо разобраться кое с кем из пятидесятников.

— Ни в коем разе! Я это запрещаю! Не желаю, чтобы вы проливали здесь кровь и превращали Священное озеро в хирургическое ведро, только бы удовлетворить твою реваншистскую блажь. Берсилак впадает в безумие, когда машет своим жутким топором. Тебе не следует его поощрять.

— Единственное его развлечение.

— Я запрещаю! Избыточное насилие, сопровождающее подвиги Зеленого Рыцаря, выбивает меня из колеи и тормозит мой Великий Труд.

Упоминание о Великом Труде Креспена, его чертежах и экспериментах прозвучало сигналом, колоколом к молитве, напомнившем Дэниелу о старухе и ее рассказе про жизнь Христа-подростка.

— Креспен, тебе известно, что Иисус Христос проводил оптические опыты?

Эффект, произведенный этими словами на Креспена де Фюри, был весьма драматичен. Креспен вдохнул воздух с такой силой, что вполне мог повредить легкие, глаза его выпучились, а лицо побагровело. Это ужасное положение длилось так долго, что Дэниел подумал, не хватил ли старика удар и не удерживается ли он в стоячем положении исключительно силами rigor mortis[41] Туд Кнутсен бросился старику на помощь, обхватив огромной рукой его тощие плечи, а другой поддерживая за талию.

Понемногу Креспен отошел, и выражение смятения на его лице сменилось сначала подозрительностью, а затем свирепостью. Он стряхнул с себя объятие профессора Кнутсена и повернулся к Дэниелу.

— Надеюсь, для твоего же блага, что только что произнесенные тобой слова связались вместе тем самым случайным манером, который нередко диктует твои мысли и артикуляцию. Расскажи о происхождении твоего лепета, только не ври и не путай.

— Скажи «пожалуйста».

Креспен был так взбешен, что у него застучали зубы.

— Проклятье! Пожалуйста!

— И дай разрешение, нет, лучше благословение на наказание пятидесятников.

— Проклятье! Ну хорошо же. Но после этого — все вычистить до блеска, закопать то, что больше пяди, и не сметь бросать потроха в Священное озеро.

— Думаешь, это разумно, Дэниел? — Туд не сумел скрыть ухмылку, и Креспен прожег его уничтожающим взглядом.

— Думаю, да. — Дэниелу так редко приходилось контролировать Креспена, что он не был склонен выдавать сведения, разглашение которых наверняка приведет их отношения к обычному статусу. Но пуговичные, прожигающие пену глаза настолько нервировали его, что вскоре он уже описывал, как и где встретил старуху, и пересказывал ее истории. Выражение лица Креспена менялось с каждой произнесенной Дэниелом фразой от удивленного к изумленному, от подозрительного к доверчивому и, наконец, к лихорадочно предвкушающему. Туд Кнутсен был в равной мере взволнован.

Добравшись до того места своего рассказа, где Иисус занялся оптикой, Дэниел замолчал. Реакция Алисон на подробности, касающиеся монокля и воздушного змея, не слишком его вдохновила. Быть может, лучше, если обитатели Священного озера будут считать, что Дэниел еще в своем уме.

Креспен сидел неподвижно, опустив голову на широко раздвинутые руки и потерявшись в глубоких раздумьях. Когда он наконец поднял голову, Дэниелу вспомнилось выражение, которое он уже заметил у старухи: неуверенность в том, нужно ли продолжать разговор, дабы не разбить внезапно заговор или чары. Креспен помешкал еще мгновение, но все же решился:

— Она упоминала о монокле?

— Да.

На что Креспен ответил единым словом, прошелестевшем как вздох или молитва:

— Евдоксия!

— Кто?

— Смею ли я поверить? Смею ли? — произнес Креспен упавшим голосом, тихо и благоговейно. — Боже мой! Она добралась сюда. Евдоксия Магдалина Би-Иисус. Все-таки добралась.

— Откуда?

Глаза Креспена мечтательно сузились, а губы задвигались в ритме скользящей в его мыслях старинной арифметики.

— Из 25 августа 1346 года.

— Неужели она такая старая?

Но Креспен уже погрузился в свои мысли, за него ответил Туд Кнутсен:

— Да. Все, что она сказала, — чистая правда. Ты должен постараться все вспомнить. Здесь важна любая подробность.

— Она очень расстроилась, что потеряла монокль.

Туд повернулся к Креспену, и они обменялись заговорщической улыбкой.

— Стекло Назарянина, Креспен! Стекло Назарянина!

Креспен де Фюри запустил руку за ворот своего одеяния и извлек оттуда тонкую серебряную цепочку, на конце которой оказалась крупная золотая оправа, обрамляющая янтарного стекла линзу. Креспен держал монокль так, чтобы Дэниел мог хорошенько его разглядеть, и свет над Священным озером немедленно разбился на радужные цвета. Танцующие полосы основных цветов порхали над пеной, монокль вспыхивал все чаще и чаще, наконец всплески света слились в общее радужное мерцание, и Дэниелу, защищаясь от ошеломляющего эффекта, пришлось закрыть глаза. Когда он их снова открыл, монокль был уже под плащом Креспена и озеро выглядело как обычно.

— Неудивительно, что она так расстроилась. Ты… взял монокль у нее?

— Нет. Она сама его потеряла. Ради Бога, Дэниел! Я рассказывал тебе это в больнице. Неужели не помнишь?

— Откуда? Это было шесть лет назад, сразу после аварии с мотоциклом, меня накачали лекарствами до предела. Не человек, а труп!

— В таком случае пусть Кнутсен расскажет всю историю. С самого начала. Но прежде послушай меня. Она упоминала Иисусову притчу?

— Да, но не рассказывала.

— Мне нужно ее знать.

— Возможно, она не хочет рассказывать.

— Захочет. Назови ее по имени, и она поймет, что мы встретились. Передай привет от меня и скажи, что мне нужно знать притчу.

— Постараюсь. Да, еще она упоминала о главной мысли. Тебе она известна?

Креспен взвился вокруг своей оси и смертельно побледнел.

— Про что? — выдохнул он, и Дэниел понял, что неправильный ответ убьет его.

— Про свет.

— Боже мой! Не говори ни слова! О горе, я должен знать. Скажи. Скажи про свет!

— Он движется не по прямой, а по кривой.

Слезы облегчения брызнули из глаз старика, он только и мог, что кивать да лихорадочно вдыхать, он сделал тот самый вдох, на который не отваживался с тех пор, как была упомянута главная мысль.

— Это и есть сущность твоего Великого Труда, то, что ты отказывался со мной обсуждать? — проницательная догадка Дэниела могла бы рассердить Креспена, не будь он охвачен таким облегчением.

— Да. Главная идея Великого Труда, но я должен знать притчу, чтобы понять, как Иисус собирался ее употребить. Здесь, понимаешь ли, есть и кое-что другое. Не линейным является не только свет, но и время.

— Оно тоже изогнуто?

— Да. Именно поэтому и Туд Кнутсен, и Зеленый Рыцарь, и я находимся здесь, в твоей ванной комнате, а женщина двух тысяч лет отроду — в твоей приходской церкви. — Креспен вновь ухватил бразды управления. — Нельзя терять ни минуты. Сейчас ты еще раз услышишь историю моей жизни. Необходимо, чтобы каждый из нас имел в своем распоряжении общий вариант фактов и событий. Наступает, друзья мои, последний этап великого путешествия. Профессор Кнутсен! Историю жизни Креспена де Фюри и с самого начала, пожалуйста! На этот раз, Дэниел, постарайся сосредоточиться. — Креспен плюхнулся на корзину для рыбы и приготовил свое тщеславие к столь неожиданному и лакомому яству.

Туд Кнутсен принял позу нордического прядильщика и закурил пожелтевшую роговую трубку, которую минуты две набивал махоркой. Как следует раскурив трубку, он взгромоздил свою длинную ногу, обутую в шкуру, закрепленную по спирали ремнем, на сани, уронив при этом кастрюлю, горшок с пресной водой и моток запутанных лесок.

— Креспен Заунывный, — задумчиво начал он, — известный также как Креспен Горестный и Креспен Стонущий, родился в местечке Сак, в Ломбардии, в двадцать пятый год четырнадцатого столетия. О его матери, Жанне де Фюри, известно немного…

— Что значит «известно немного»? — Креспен, ощетинившись, вскочил с корзины. — Спроси у меня, и я с удовольствием расскажу тебе о своей матери.

— Я сказал так потому, что в исторических хрониках всегда есть кто-то, о ком известно очень немного или совсем ничего, — взгляд профессора Кнутсена немедленно сделался надменным.

— Он прав, Креспен. Лучше бы ты помолчал, иначе мы никогда не кончим. — Наблюдать за Креспеном, соблюдающим субординацию, было такой редкостью, что Дэниел решительно настроился получить такое удовольствие.

— В таком случае продолжай, — надулся Креспен.

Туд сделал затяжку ровно такой длины, чтобы вывести Креспена из себя, и начал снова.

— О его матери Жанне де Фюри известно немного, зато его отец Ангурран был сборщиком папской десятины в городке Сак, где они проживали. Бенедиктинцы из монастыря Монтеклер, возвышающегося над Саком, были, подобно большинству европейских клириков, развратниками, обжорами и корыстолюбцами. Как следствие этого, когда отец Креспена появлялся у дверей бедняков собирать укрепляющие монашескую алчность подати, он нередко становился жертвой нападок и побоев разъяренной толпы. В округе Сак не было человека более нежелательного и поносимого. В выборе своей карьеры Ангурран продемонстрировал явную склонность к безрассудным поступкам, которую его сын Креспен разовьет, приумножит и, наконец, доведет до совершенства.

— Бес тебе в ребро! — осадил его Креспен.

— Тише, — предупредил Дэниел и кивнул профессору, чтобы тот продолжал.


Больше всего юный Креспен любил путешествовать в маленькой запряженной ослом повозке, на которой Ангурран разъезжал по своим презренным делам. Другой ребенок мог бы расстроиться и устыдиться потока проклятий, плевков и тухлых объедков, сыпавшихся на них дождем, но только не Креспен. Этот стойкий мальчуган назначил себя защитником Мытаря и принялся строить небольшие военные механизмы, исторгающие пламя и выбрасывающие горящие снаряды. Указанные механизмы он устанавливал в задней части повозки вместе с крохотным кузнечным горном, и на местных крикунов, готовых бросить в проезжающую колымагу злое словцо или гнилой фрукт, обрушивались вдруг огненные сгустки, раскаленные шарики и расплавленный металл.

Вскоре городок уже приходил в замешательство при рокочущем приближении горна юного Креспена и зловещих обручей дыма — глашатаев появления Мытаря. Толпа в страхе расступалась, когда появлялась громыхающая повозка, а в ней мальчик, который стремительно заряжал свои механизмы расплавленными снарядами и готов был по команде отца дать предупредительный залп по гуще смутьянов.

Но те, кто полагается на силу превосходящего оружия, ступают на опасный путь, и как-то рассвирепевшая толпа собралась возле лачуги некоего вдовца, пока Креспенов отец внутри нее предпринимал первые шаги к выселению нищего бедолаги. Лачуга должна была пойти с молотка вместе с хибарами еще восьмидесяти неплательщиков и обеспечить покупку драгоценной флорентийской чаши, о которой настоятель монастыря Монтеклер мечтал уже долгие годы. Юный Креспен сидел в повозке с батареей из шести орудий, заряженных для усмирения ожидаемых после изгнания вдовца на улицу беспорядков. Он ревностно ожидал применения своего только что установленного механизма: свирепая рогатина с храповиком и предохранителем, взведенная посредством рычага, пропитанного густой смолой. Время шло, и пока отец находился в лачуге, а толпа угрожающе гудела, Креспен не сумел преодолеть искушения испытать свое великолепное оружие. Прицелившись в неистового грубияна, распалявшего недовольство толпы яростными словами и жестами, мальчишка достал из горна добела раскаленную стрелу, но, не успев вложить ее в орудие, случайно тронул взведенный рычаг, немедленно метнувший стрелу прямо в ослиный зад. Обезумевшая тварь осела на задние ноги и швырнула Креспена о его новый механизм, который, утратив точность прицела, выпустил свой расплавленный заряд почем зря. Ужасный снаряд лишь слегка опалил разглагольствующего грубияна, зато ослепил вдовца, которого Креспенов отец как раз в этот момент выпихивал из лачуги. Агонизирующий осел рванул прочь, и это оказалось для Креспена единственным спасением.

Жанна де Фюри зарыдала, когда мальчик приехал домой и рассказал о случившемся. Впрочем, она скорбела не о нем и не о своем муже, а об ослепшем вдовце. Потом усадила мальчика рядом с собой и объяснила ему, почему народ Франции и всей Европы с таким возмущением и презрением относится к своему сумасбродному клиру. Происшествие и откровения матери привели мальчика в состояние глубокой задумчивости, и хотя доставка несколькими часами позже тела Ангуррана, пребывавшего в бессознательном состоянии, расстроила его, он испытывал такое отвращении к окружавшей его безнравственности и роли своего отца в ее поддержании, что решил бежать из дома, посвятить себя свободной от материальных ценностей жизни и искать в качестве земной награды исключительно злато и серебро Божьей благодати. Здравый смысл подсказывал ему, что сходное желание, если только он сможет внятно его аргументировать, распространится среди духовенства не хуже лесного пожара.

В последующие два года юношу насильственно выдворили из всех монастырей и аббатств Ломбардии. Однажды его жестоко побили и вышвырнули из окна в монастырский ров, где он утонул бы, если бы не проходивший мимо монах. Пока францисканец обмывал его раны, вконец отчаявшийся Креспен принял решение передать свою судьбу в руки доброго самаритянина. Если этот святой человек решит, что миссия Креспена бесплодна, он немедленно от нее откажется.

— Скажи мне, брат, веришь ли ты, что для насельников этих стен возможен возврат к нравственной жизни?

— Конечно! — вскричал францисканец. Потом вдруг затих и конспиративно огляделся. — Я только что прибыл из Италии. Я фратичелло,[42] братец, духовный францисканец. Нас здесь четверо. Мы верим, что жизнь Христа, отказавшегося от собственности, — единственный путь для тех, кто считает себя его последователем, а тем более — жрецом. Мы пришли сюда, чтобы разжечь сей огонь по всей Франции.

Он тихо свистнул, и еще трое братцев показались из кустов, росших вдоль стен монастыря. Со знаками признания и приветствия они приблизились к тому месту, где лежал Креспен.

Так Креспен оказался жертвой трепетной веры.

— Два года я ждал этого знамения! Приблизьтесь, и я отведу вас в сокровенное убежище, откуда мы и начнем наше благословенное дело. — Креспен привел четырех братцев в хлев в полумиле от монастыря и спрятал их там, наказав дожидаться его возвращения.

Всю ночь Креспен простоял на коленях в лугу среди ромашек, где молился о божественном водительстве. На рассвете его посетило видение встречающего восход солнца петуха, и, когда Креспен вернулся к братцам, он сказал им:

— Свыше мне открылось, что мы должны отправиться к папе в Авиньон и простыми словами поведать наместнику Христову о том, что его клир во Франции, Италии и Англии столь ненасытен и расточителен, что только духовное преображение и отречение от всего преходящего способно искупить его вину. Инстинкт безошибочно подсказывает мне, что папа Климент[43] примет наши доводы с самым милостивым и снисходительным вниманием.

— К полудню Креспен и четверо францисканцев уже проделали семь лиг в направлении Авиньона.

Неделю спустя, когда Креспен и меньшие братцы со своей священной миссией пересекали границу Прованса, они были схвачены служителями инквизиции. Папа Климент был взбешен, узнав об их кампании против расточительности духовенства, и приказал публично их обезмозжить, расчленить и отдать на растерзание волкам в назидание всем прочим поборникам добродетели. Все эти развлечения были отменены только потому, что в Авиньон неожиданно прибыл большой контингент англичан для покупки епархий. Английский клир известен своей привередливостью, а авиньонские волки не отличались аккуратностью в еде, если учесть их пробежки по городу с неопределимыми частями недавних жертв в зубах, и потому приговор был заменен: легкая дыба с последующим забиванием клиньев в череп, ослеплением и сожжением на костре.

Братцев отвели первыми, и Креспен почувствовал глубочайшую жалость к проходившим у двери его темницы.

— Спасибо, де Фюри. Отличная идея! — прокричал один из них, пока его волокли мимо, но сарказм несчастного пропал втуне, ибо Креспен счел его благодарность трогательной. Часом позже помощник палача вернулся за Креспеном.

— Вот что я тебе скажу, — произнес стражник, — можешь сам выбрать себе первую пытку.

— Сожжение, — закричал Креспен.

Стражник засмеялся, помощник палача тоже.

— Умный какой! — сказал он. — Ну-ка на дыбу!

Креспен от такой перспективы заметно приуныл.

— Ничего, — приободрил его стражник, — девушки высоких любят.

Что вряд ли Креспена утешило. После дыбы, когда его повели по коридору туда, где должно было происходить забивание клиньев, голова его задевала потолок. Огромный блистательный рыцарь поднялся со скамьи, как только они вошли, и поднял руку в железной перчатке.

— Стойте! Я — Жиль де Конвино, рыцарь по поручению с поля военных действий Филиппа Валуа.[44]

— Никогда про такого не слышал, — сказал стражник, поднимая с пола колотушку и пригоршню клиньев.

Рыцарь вдвинул свое гигантское туловище между ним и Креспеном.

— Я человек благородных кровей, мастер зубчатой булавы и известный гурман.

— Гурман? — подозрительно спросил стражник.

— Любитель пиров. Обжора! — Рыцарь раскатисто засмеялся, посерьезнел и указал на Креспена де Фюри. — Мне предписано забрать этого человека.

— Неужели меня съедят? — взвыл Креспен.

— Не лучше ли после того, как мы его сожжем, — посоветовал страж. — Мы можем приготовить его на вертеле.

— Дураки! — прорычал рыцарь, и все покорно занекали, но рыцарь сердитым жестом приказал им молчать. — Король пожелал, чтобы этого человека доставили в лагерь в Ломбардии, где вскоре состоится крупное сражение с Эдуардом Английским.[45] В гении этого человека — спасение Франции!

— Ну тогда ладно, — стражник был явно расстроен. — Не желаете ли, чтобы мы все-таки забили ему несколько клиньев на посошок? Например, в глотку?

Рыцарь покачал головой и сомкнул свою железную длань на Креспеновом растянутом на дыбе запястье, что причинило тому сильнейшую боль, хотя Креспен и смолчал. Его вывели из темницы через двор, где собирали в мешок останки братцев, затем по каменной лестнице на солнечный свет, где стояла прекрасная белая лошадь, и вскоре Креспен де Фюри и месье Жиль де Конвино молнией мчались через городские ворота к северной дороге на Лион.

Вечером, переполненные пищей и сладким элем, оба сидели у камина в придорожной харчевне. Креспену не доводилось еще видеть человека, который ел бы так много и так быстро, как месье Жиль. Креспен был еще не в состоянии держать ложку, поэтому Планктон, заросший бровями паж рыцаря, кормил его размельченной куропаткой, покуда сам месье Жиль лакомился вкуснейшим мясом всевозможной дичи, проглатывал целиком овощи, заливал их пинтами разнообразных соусов и в один присест расправлялся с буханками хлеба. Все это переносилось из глотки в желудок такими потоками эля, от которых большинство живущих скончалось бы на месте.

Бросив на решетку камина большое полено, месье Жиль ворошил огонь до тех пор, пока красного дерева каминная полка и темные углы комнаты не засветились.

— Полагаю, ты хотел бы знать, — месье Жиль сел, — каким образом Фортуна уберегла тебя от костра?

— Действительно, хотел бы, — согласился Креспен.

— Очень хорошо, — сказал месье Жиль, — но прежде, как сообщает мой организм, мне необходимо желудочное средство. Планктон!

Густобровый отрок появился в дверях, угрюмый от услужливости.

— Принеси мне что-нибудь прочистить нутро.

Отрок вышел и вскоре вернулся с плоским блюдом. Посудина содержала какую-то пухлую кашу, испускающую из толщи своей бромистые пары, ибо пребывала в состоянии кипения не от внешнего источника тепла, но от совокупной изменчивости своих ингредиентов.

— Положите чуть-чуть на палец и слегка лизните, — пропищал мальчик.

— Чепуха! — воскликнул месье Жиль, и, явно задумав поддержать установленный прежде масштаб потребления, вылил все содержимое блюда себе в глотку. Планктон побледнел и, невнятно причитая, выбежал из комнаты. Минуту спустя стало слышно, как он пронесся через общую гостиную, будя постояльцев и умоляя их немедленно покинуть постоялый двор. Паника Планктона была столь заразительной, что люди стали выскакивать из окон второго этажа, но месье Жиль расхохотался и продолжил рассказывать историю спасения Креспена.

— Наш святой отец, папа Климент… — начал он, но внезапно был застигнут во всех портах убийственным штормом газовых скоплений, лишивших каминную полку шеллака,[46] всполохнувших огонь и опрокинувших толстого рыцаря вместе со скамьей.

— Боже правый, — выдохнул месье Жиль, неуверенно поднимаясь на ноги, — чертов горох… — но все смешалось в очередном залпе громоподобного разряда великой остроты и продолжительности, который сорвал с крыши солому, смешал стропила и закрутил беспомощного рыцаря волчком, смахивающим картины, гардины и даже двери с петель.

Сквозь серную завесу Креспен увидел наконец замершего на полу рыцаря — его курящееся основание направлено было на великолепный витраж из пурпурного стекла. Это был последний в комнате предмет, оставшийся целым, пока финальный залп не прорвался из месье Жиля, лишив окно стекол и превратив их в тысячу занозистых кинжалов, которые дождем пролились на сгрудившихся во дворе постояльцев, протыкая их самым беспощадным образом и добавляя новые муки к уже обрушившимся на них глухоте и асфиксии.[47]

Месье Жиль встал, дрожа и шатаясь. Слезящимися глазами он обозрел скелет окна — застывшую филигрань свинца, бледно прочертившую небеса в свете горбатой луны.

— Что за дурацкий способ делать окна, — фыркнул он, возвращаясь к Креспену. Потом вновь разжег камин и плюхнулся на скамью.

— Как вы себя чувствуете? — чистосердечно обеспокоился Креспен.

— Прекрасно! Воистину отличное очистительное. Гораздо лучше, когда все за раз. Ну, за три раза. Нет ничего хуже, чем всю ночь не спать от бесконечного треска. Так на чем я остановился?

— В истории? Не очень далеко.

— Ладно, начну сначала. Наш святой отец, папа Климент, возможно, слишком преуспел в гонениях, но ты должен понять — год был ужасный по причине всевозможных лоллардов, флагеллантов[48] и прочих доброхотов. Такие люди, как ты, Креспен, стоят на пути у распространения матери-Церкви по всему миру. Трудно возбудить энтузиазм по поводу прибыли, если половина ее членов проповедует бедность. И потому святой отец вынужден клеймить подобных персон и их последователей. Однако же именно его усердные гонения спасли тебя.

— Каким образом?

— Видишь ли, в обычное время ты и твои братцы без лишних раздумий были бы скормлены волкам. Но в его нынешнем состоянии папа Климент послал трех служителей инквизиции в твой родной городок, чтобы выяснить, действовал ли ты один или же был частью обширного заговора.

— Они были в Саке?

— Именно. У тебя дома. Твой отец… м-м… не вполне понял их намерения.

Креспен застонал.

— Он решил, что тебя хотят наградить, пришел в восторг и готов был отвечать на любые вопросы.

— Я не видел его уже два года, но уверен, что он отдал бы свою правую руку, только бы увидеть меня преуспевшим.

— У него нет больше правой руки. Его не очень-то любят в Саке, не правда ли?

— Не очень. Вероятно, горожане мстят ему за те годы, когда он обращался с ними не слишком радушно. — Креспену стало жалко отца. Он вызвал в памяти образ Ангуррана де Фюри, гордо восседавшего в маленькой повозке, в элегантной форме своей странной гильдии — на голове серая шерстяная шапочка, увенчанная пером весеннего жаворонка или хвостовым опереньем какой-то другой птахи. На горле грубой вязки убрус, на узких плечах — хвостатый лисий кафтан, накинутый наискось, поверх плотной плавы из осаги или вроде того, — одно и то же платье круглый год. Единственной уступкой щегольству был небольшой болванчик из эмалированной слатины, висевший между перештопанных ляжек и покачивающийся в ритме ослиной поступи.

Месье Жиль прервал его грезы:

— Он рассказал им о твоей великой машине. Выболтал. Даже чертежи отдал.

— О какой великой машине?

— Креспен, тебя уже не сожгут. Нет смысла прикидываться игнорамусом.[49] Великая машина, используя которую, ты собирался штурмовать и предавать огню монастыри и аббатства в порыве чрезмерной любви к справедливости.

Креспен надолго задумался. О чем, хотелось бы знать, говорил месье Жиль? О тех устройствах, которые Креспен устанавливал на повозке? Вряд ли. И вдруг он вспомнил давнее изобретение своего детства — машину ужасной разрушительной силы. Его рисунки, изображающие ее военное применение, и, по соседству с ними, каракули с расчетом траекторий, масс и сил; цифры, намекающие на пагубное воздействие, наносимое одним махом всему живому в округе.

— Ах да, машина, — осторожно проговорил Креспен.

— Служители инквизиции знали, что обязаны немедленно доставить чертежи в Авиньон, дабы использовать их против тебя в дальнейших разбирательствах. Возможно, они добились бы более сурового наказания.

— Может ли быть что-либо более суровым, чем сожжение на костре?

— Конечно. В руках умельца все может быть гораздо хуже. Но, Бога ради, прикуси язык и дай мне закончить, — и месье Жиль пустился в описания того, как, опустошив кладовую Жанны де Фюри, служители инквизиции покинули Сак, оставив несчастную чету наедине с дьявольским описанием вероятного обхождения инквизиторов с их сыном. Но история не стоит на месте: в тот же самый день в окрестностях городка Сак разворачивался куда более драматический сценарий.

Король Англии Эдуард II пребывал в состоянии войны с Францией, и уже более месяца английская армия грабила и опустошала беззащитные города Нормандии. Наконец Филипп VI обнародовал генеральный указ, собрал французскую армию и отправился на поле сражения. Эдуард отступил во Фландрию, где располагались дружественные торговые корабли, и в ходе своего продвижения на север английская армия прибыла на равнину к югу от Сака.

В тот самый час, на расстоянии менее лиги, три служителя инквизиции с преступными чертежами в седельных сумках с мстительной скоростью мчались из Сака, оставив родителей Креспена в каторжных муках по поводу настоящей и предстоящей судьбы их сына. Вскоре по отбытии из Сака служители инквизиции были замечены английскими лучниками из лагеря Эдуарда, отправившимися пострелять немного дичи для вечерней трапезы. Они ничего не подстрелили и потому пребывали в самом дурном расположении духа. Аппетитная мишень из трех французских всадников, показавшихся на недалеком горизонте, основательно их взбодрила, и в не замедлившем посыпаться потоке стрел два служителя инквизиции были смертельно ранены и выброшены из седел. В третьего стрелы не попали, он успел пришпорить лошадь и ускользнуть за пределы досягаемости прежде, чем лучники повторили залп.

Три часа он скакал, спасая свою жизнь, и лишь на закате, направив измученного коня в укрытие под крутым обрывом, рухнул с седла на прохладную землю. Судьба даровала ему убежище в тенистой лощине, благословленной пенистым ключом, близ которого он простерся на ковре из сочной свежей травы и заснул под пение журчащей воды.

Внезапно проснувшись в наступивших сумерках, служитель обнаружил себя под пристальным взглядом двух темных глаз. Это были два одноглазых арбалетчика, покрытые шрамами ветераны передовой французской армии Филиппа Валуа. В исступлении облегчения служитель инквизиции залепетал о смерти своих коллег и о том, что чертежи великого военного оружия попали в руки англичан. Успокоив его, арбалетчики велели ему сесть на лошадь и отправиться с ними в лагерь Филиппа.

В лагере служителя инквизиции привели к самому королю, которому он рассказал все, что знал о диспозиции англичан, их количестве и прочем. Полезных сведений он предоставил очень мало, зато вызвал чрезвычайную тревогу у короля и его командующих своим сообщением, что чертежи чудесной военной машины, спроектированной юным французским гением, попали в руки неприятеля. Они немедленно представили себе завывание кузнечного горна, срубленные деревья, умерщвляемых ради их сухожилий животных, как только находчивые английские оружейники примутся за постройку этого великого орудия. Филипп знал, что вскоре предстоит решительная битва с войсками Эдуарда, и перспектива французского поражения, вызванного аппаратом французской же конструкции, была слишком ужасной. Англичане будут хихикать веками. Филипп отдал приказ немедленно освободить юного гения из инквизиторских застенков и доставить его в лагерь. Если этот молодой человек не сможет быстро построить Филиппу такое же военное устройство, Франция наверняка погибнет.

— Король вызвал меня в свою палатку, — сказал месье Жиль, — и оказал мне великую честь, велев доставить тебя как можно скорее. Я гнал без отдыха пять дней, Креспен, чтобы успеть вырвать тебя из страшных когтей инквизиции.

Объяснение было закончено, и тучный рыцарь сделал огромный глоток из своего кубка с элем.

Разум Креспена лихорадило. Его детские рисунки огромной военной машины и сопровождающие их вычисления были целиком вымышлены, набросаны за один давний вечер в порыве мстительного азарта, после того как сакская толпа опорожнила на его отца ночные горшки и бросила его в известняковый карьер.[50]

Его первым побуждением, инстинктивно катастрофическим, было признаться Жилю де Конвино, что проект орудия — полная бессмыслица, но, поразмыслив минуту о настроении инквизиции, которой однажды в жертве было отказано, Креспен решил быть более осторожным. Он пришел к единственно правильному выводу: любой исход будет более благоприятен, чем его возвращение в Авиньон. Он должен последовать за рыцарем в лагерь и по прибытии туда приложить все усилия к проектированию и строительству механизма, соответствующего представлению короля о спасении Франции.


Креспен то и дело хмурил брови от софизмов Кнутсена, но сейчас все рассеялось в его улыбке подлинного удовольствия.

— Все верно, — сказал он, стряхивая сладостное томление самодовольства, — но пока достаточно. Закончим это восхитительное жизнеописание в другой раз. Теперь же, Дэниел, во-первых, ты выудишь у Евдоксии Магдалины Би-Иисус притчу, а во-вторых, убедишься, что и это озеро, и этот ландшафт будут чисты от всякой мерзости после Берсилаковых упражнений с топором. Наступает важное время, Дэниел. Иди и исполняй свою роль. — Креспен собрался уходить, встал и водрузил себе на плечо рыбные снасти. Туд в свою очередь устало склонился, подбирая веревку от саней.

Креспен совсем уже было исчез в пене, но на секунду замешкался:

— Так нужна тебе рыба или нет?

— Нет.

— Зряшная потрата, — и с недовольным фырканьем Креспен высыпал содержимое корзины в озеро.

Сомы очнулись почти мгновенно, замерев только для того, чтобы пронзить мстительным взглядом своего мучителя и ускользнуть в парящую воду. Один масляно скользнул сквозь пену у Дэниелова бедра, и Дэниел вытащил из ванны пробку.

7

О сне в эту ночь не могло быть и речи, столь ошеломляющий выбор стоял перед Дэниелом. Подчиниться указаниям Креспена — воображаемого обитателя фантастического ландшафта — и наладить диалог со старухой, чье существование было довольно сомнительным, чтобы затем, объединив их, попытаться разрешить сюрреалистическую загадку об истинном смысле Христа, значило сделать свое участие в осязаемом мире весьма проблематичным. С другой стороны, отрицать могучее присутствие Креспена, Туда Кнутсена и Зеленого Рыцаря, а теперь еще и некой Евдоксии было равносильно отказу от той самой дружбы, что делала выносимым существование его и ему подобных, для которых жизнь в мечтах была предметом желания, а не порицания.

Кроме того, Креспен и Евдоксия неплохо разбирались в физике и иных науках, совершенно непостижимых для Дэниела, а это означало, что нечто вдохновляло его вести ученые речи о сферах, далеко выходящих за пределы его ограниченного опыта. Хотя Дэниел и не думал сравнивать себя с апостолами, свидетельствовавшими силой Духа Святого, он не мог не задаться вопросом, не является ли призрачная артель Священного озера и соборная старуха творением божественного драматурга, которому, дабы проникнуть в XX век, пришлось остановить свой выбор на преподавателе староанглийского языка из провинциального австралийского университета. Что, по крайней мере, свидетельствовало о наличии у этого драматурга чувства юмора.

Такое вот единственное утешение отыскал Дэниел к тому времени, когда его занавески посветлели и отрывистые звуки пробуждающихся жителей изгнали с улиц недолгую тишину рассвета.


«Либераче дает жару „Роллинг Стоунз“» — последний контрабандный диск Сеймура Рильке, название которого тактично суммировало жуткую версию «Эй, ты! Катись с моего облака!», что пробивалась теперь в сознание Дэниела. Песня довела его до ванной комнаты, сопроводила зубочистные экзерсисы и затихла только после того, как Дэниел вышел в коридор, где мистер Рильке уже взял с верхней ступеньки бутылку молока и возвращался к себе.

— Доброе утро, Дэниел.

— Привет, Сеймур.

Несмотря на ранний час, прическа и очертание усов Сеймура были геометрически безупречными и блестели от утренней ароматической помады. Он нахохлился в сторону двери.

— Кто бы мог подумать, что Либераче когда-то подденет «Роллинг Стоунз»?

«Только сумасшедший», — мелькнула мысль, но Дэниел оставил ее при себе.

— Действительно, Сеймур, кто бы подумал… — Он почувствовал вдруг такое утомление, такую усталость от жизни, что даже мистер Рильке это заметил и немедленно ухватился за возможность обсудить самочувствие Дэниела.

— Мешки под глазами, — пропел он. — Мешки под глазами, Дэниел.

— Я знаю, Сеймур. Плохо сегодня спал.

— Какие-то проблемы? — Геометрия физиономии Сеймура Рильке быстро сложилась в выражение предвкушающего ожидания.

Дэниел собирался объяснить происхождение мешков под глазами какой-нибудь банальной причиной, как вдруг беспомощно услышал свой ответ:

— Никак не мог заснуть, размышлял о траектории движения света — прямая это или кривая.

Изумительная челюсть Сеймура Рильке широко распахнулась. Какая сверхъестественная удача! Не просто завязка беседы, а настоящая к ней прелюдия! Добровольное приглашение к кводлибетической[51] оргии интенсивного диалога с сочным выводом. Более того, она касалась единственной, не считая Либераче, страсти Сеймура — геометрии. Не он ли только что провел целый утренний час перед зеркалом, празднуя день рождения Эвклида сокращением длины своих бакенбардов на величину, кратную расстоянию между зрачками. Необходимо воспользоваться моментом, а то Дэниел выглядит так, будто собирается заснуть.

— Запутаннейшая загадочность, Дэниел! — Сеймур уставился в потолок коридора, поглаживая свои блестящие усы указательным, средним и безымянным пальцами левой руки. — Смею ли я начать с замечания, что движение света по прямой ничуть не вероятнее, чем его движение по кривой? А то и менее вероятно, ибо творение не выказывает качества прямоты. Совершенная прямая, Дэниел, природе неизвестна.

Дэниел чрезвычайно удивился ответу Сеймура Рильке, но не из-за его содержания, за которым он не следил, а из-за внезапно просветлевшего лица повара-кондитера и его немедленного приятия этой темы для случайного утреннего разговора двух мужчин в халатах с бутылкой молока в руке у каждого. Сеймур осторожно поставил свою на пол, Дэниел проделал то же самое. Невзирая на усталость, любой человек, готовый обдумывать, а тем более объяснять идеи, обсуждаемые у Священного озера и в соборе, заслуживал всемерного внимания. Со своей стороны Сеймур Рильке настолько привык к односторонним беседам, что был счастлив завладеть темой и высказать свои соображения.

— Главная сложность, Дэниел, — в определении «прямой». Истинный стандарт, с которым мы можем соотнести объект, путь или грань и объявить их прямыми, отсутствует. А без такого стандарта мы остаемся с бессильной абстракцией прямой как кратчайшего расстояния между двумя точками — но где доказательство этого? Необходимо измерить всевозможные расстояния между этими двумя точками и выбрать одно, кажущееся наиболее прямым. Но что мы используем для измерения? Линейку с прямым краем, в существовании которого этот эксперимент призывает усомниться! Невозможно доказать что-либо, если в процесс доказательства вовлечено то, что требуется доказать!

— Но ведь вода лежит плоско? Или, скажем, гитарные струны, разве они не прямые? — Дэниел бросал Сеймуру на растерзание глиняные фигурки, и маленький геометр с восторгом с ними расправился.

— Факт плоскостности или «прямолинейности» воды нетрудно опровергнуть, если обратиться к мениску в большом сосуде, который изгибается сообразно кривизне Земли. Гитарные струны искривляются, пусть и немного, под воздействием гравитации. Так вот, Дэниел, универсальный стандарт прямолинейности, вдохновляющий (и, пожалуй, сбивающий с толку!) научное мышление, — это траектория движения света. Гипотеза, лишившая тебя сна, — что траектория света не есть прямая — настолько страшит общепринятые взгляды, что не находит сочувствия у подавляющего большинства ученых. Но не у таких теоретиков, как я! Мы знаем, что природа вдохновляет науку, а не наоборот. Я нахожу так называемую «прямую» пагубной для геометрии. Многое в природе гармонически описывается геометрией, но как только где-то возникает мощный диссонанс, можно биться об заклад, что в его сердцевине пребывает злосчастная «прямая»! Возьмем круг: какое равновесие, какое согласие! Но стоит только провести через ее центр прямую, как немедленно появляется жуткий коэффициент, который невозможно представить и сотней тысяч десятичных знаков, — ни системы, ни развязки.

— Отсутствие соответствия, — пробормотал Дэниел.

— Именно. А ведь если бы кратчайшее расстояние через центр оказалось кривой — волной, радугой, ракушкой, — соотношение между диаметром и длиной окружности было бы милым, натуральным, недробным.

— И тот же случай с траекторией света?

— Конечно! Если траектория света не есть, как ты смело предположил, прямая, то все, что в настоящее время определено как прямое, наподобие диаметра круга, прямым не является. Прямолинейной в этом случае может быть только некая траектория, которую мы отклонили как кривую! О счастье!

Взрыв настойчивого гавканья, донесшийся из дома, вынудил Сеймура на мгновение прерваться, но глаза его по-прежнему сияли. Гленда остановилась у задней двери, проверяя эффект своего заявления о приближающемся завтраке, и Сеймур смекнул, что лучше бы побыстрее закончить то, что он собирался сказать. Необходимо разбросать семена для следующей беседы.

— А значение этого для времени, Дэниел, феноменально! Если все то, что мы принимали за прямолинейное, на самом деле искривлено, представь себе выгоду бегуна, обнаружившего кривую, которая является кратчайшей! И в чем тогда смысл секундомера, если наш бегун только что выиграл бег по этой траектории за большее время, чем те, которых он победил!

Время? Кажется, Креспен говорил о том, что течение времени не есть линейный процесс? У Дэниела закружилась голова, но дух его не был уже замутнен, и апатия исчезла — он нашел в ближнем, обитающем «здесь и сейчас», в том, от кого он этого меньше всего ожидал, надежную опору, на которую можно было положиться в те мгновения, когда он вынужден был колебаться между расцветом своей воображаемой жизни и существованием провинциального университетского преподавателя; именно это и навело его на мысль пригласить Сеймура Рильке на курс средневековой литературы в университете «Золотой Запад».

— После сегодняшней беседы, — веско промолвил мистер Рильке, — сочту ваше приглашение за честь.

Каждый взял свою молочную бутылку и отправился к себе.


С заявлением мистера Рильке, надежно упрятанным в карман, Дэниел уехал в «Золотой Запад». Утренний доклад об искривлении света и заявление Сеймура позволили Дэниелу немного поразмыслить над тем, что будет происходить в следующем году. Теперь у него уже четыре студента — Сеймур, Алисон, сестра Имприматур и отец Синдж, чье заявление он получит, заехав в собор Св. Беды. Осталось найти всего двоих. На фоне многообещающего мерцания надежды на горизонте возмездие за происшествие в День открытых дверей, если оно вообще будет, казалось незначительным. Все это рекомендовало вести себя осторожно, прежде чем он решится примкнуть к ребятам со Священного озера, если они задумают какое-нибудь диковинное финальное погружение в прошлое, будущее или их промежуточные этапы. А что же Евдоксия? Как только возник этот вопрос и Могучий Мотор готов был уже повернуть в ворота собора, образ старухи у купели возник перед его глазами и Дэниела пробил тревожный озноб. Он не мог сказать почему, но этого было достаточно, чтобы на мгновение отвлечься и проехать мимо. Можно и завтра. Да, мир Дэниела несомненно посветлел; и в настроении, приподнятом до свободы от беспокойства, вызванного образом старухи, на безупречном Могучем Моторе он проделал оставшиеся до «Золотого Запада» мили.


Из окна десятого этажа административного здания доктор Барт Манганиз заметил прибытие Дэниела к воротам университета «Золотой Запад». Ректор наблюдал за ним, продолжая общаться сразу с двумя женщинами своей жизни: с женой Шарлин, ругавшей его по телефону, и с секретаршей мисс Хаммер, которая стояла позади Барта и массировала его напряженную толстую шею.

— Крошка, ты должна понять, что такие вещи в один день не делаются. Я работаю над этим, поверь мне.

Барт поморщился, когда раздраженный ответ Шарлин всколыхнул трубку и его ухо заныло болью.

— Крошка, я убежден в том, что он уволится, и в том, что твой брат Билли будет находкой для курса «Связи с общественностью», но при этом все должно выглядеть как игра по правилам.

Ладони мисс Хаммер скользнули Барту под мышки и принялись обрабатывать его грудную клетку. Пока Шарлин трещала в ухо, Барт наблюдал, как О'Холиген спрыгнул с Могучего Мотора и направился к зданию гуманитарных факультетов. Отсюда Дэниел казался ректору тараканом, бегущим к спасительной трещине. Доктор Манганиз поднял ногу и так сильно топнул, вдавив каблук в ковер, что мисс Хаммер беспомощно вскинула руки и удалилась из кабинета.

Устрицы, дюжина-пенсов-за-кучку!

Рута, шалфей и мята, фартинг-за-пучок!

Два пенса — сотня морских гребешков!

Купите крапивников или зябликов?

Ножи, гребни, роговые чернильницы!

Свежие яйца, восемь-за-грош!

Громче всего Дэниел кричал, проходя мимо отделения журналистики — самого большого и быстро растущего на факультете коммуникации. Когда государственное финансирование стало зависеть исключительно от количества студентов, «Золотой Запад» почувствовал острую нужду в университетском пылесосе — предмете, способном всасывать абитуриентов, которые раньше, даже при самых сострадательных критериях, считались необучаемыми. Славное ремесло журналиста было подхвачено, очищено от этических и моральных дилемм и силком втиснуто в учебный план, ибо оно превосходно решало проблему пылесоса. В школе журналистику еще не преподавали, студенты не были замечены в неспособности применить то, что осталось от школьных навыков, — это придет позже. Журналистике приклеили чудесную бирку «практическая», возбуждавшую интерес студентов и приводившую в восторг начальство «Золотого Запада», ибо она означала, что интеллектуальное содержимое курса минимально, а значит, его могут преподавать несколько бесцветных функционеров, изобретающих на основе своего узкого опыта утомительные задания и занимающих ими студентов. Увенчивала этот пирог уверенность выпускников в том, что они легко найдут себе работу, поскольку, как и всякая индустрия, журналистика нуждалась в армии трутней, поднаторевших в практической стороне дела и готовых растратить свою жизнь на пустяки, которые и составляют большую часть вещаемого и печатаемого. Конечно, лучшие рабочие места по-прежнему доставались по-настоящему талантливым, образованным и изобретательным людям, но когда выпускники «Золотого Запада» это понимали, было уже поздно.

Дэниел добрался до своего кабинета и обнаружил первое роковое сообщение: пришпиленную к двери записку. «Могу ли я увидеть тебя сегодня в 11:00? Будь на месте. Манганиз». Имелось немало способов не быть на месте, когда вызывает ректор, и Дэниел как раз выбирал лучший среди них, когда из двери напротив высунул свою хорьковую мордочку Нил Перкис.

— Пс-с-ст! — порыв зловонного дыхания петлей обогнул Дэниела и столкнулся с вороватыми призывами Перкиса. Дэниел нехотя пересек коридор и вошел в бункер параноика. Окна Перкиса были закрыты оберточной бумагой на тот случай, если ректор заглянет в них и захочет узнать что-то по движению его губ. Небольшой радиоприемник на столе был настроен между станций и производил статический шум для борьбы с подслушивающим устройством, которое доктор Манганиз наверняка подключил к телефону.

Перкис быстро оглядел коридор, закрыл дверь и набросил на нее прочную цепочку. Приложив палец к губам, он взял клочок бумаги и нацарапал: «С сожал. узнал о средневек. лит.»

— Что ты имеешь в виду?

Рука Перкиса лихорадочно работала на оборотной стороне клочка: «Она отсутств. в переч. курсов».

— Перкис, ты, кажется, совсем потерял рассудок. Единственное, чем могу утешить: без него тебе, возможно, лучше.

Дэниел направился было к двери, но Перкис загородил ему дорогу, размахивая университетским справочником. Дэниел взял его и быстро пролистал факультет коммуникации. О средневековой литературе там не было ни слова. Обычно она шла после смехотворных «Видов значения», которые вел Перкис. На ее месте стояло: «Связи с общественностью». Связи с общественностью! Боже правый!

Дэниел медленно вернул справочник Перкису.

— Это всего лишь ошибка. Они не могут убрать предмет, не уведомив об этом преподавателя. Даже здесь — не могут.

Перкис грустно улыбнулся Дэниелу, сунул клочок бумаги в рот, пожевал немного и проглотил.

Дэниел нырнул к двери, откинул цепочку и вырвался из бункера Перкиса прежде, чем его задушило сгущающееся марево заговора. Нащупывая ключом замок, он едва не сорвал дверь с петель, только бы поскорее попасть в свой кабинет. Он промчался через него и, повозившись с окном, распахнул его как раз вовремя, чтобы успеть предотвратить приступ астмы.

Теперь, ровно дыша в ингалятор, Дэниел немного успокоился. Из его окна была видна площадь, пересекавшая кампус, почти пустой в утренней жаре, колеблющей воздух, вместе с которым колебались, казалось, и здания. Гудрон плавился на дорожках и сочился между плитками. Бриз все-таки дохнул в окно, добрался до Дэниела, и Дэниел впервые за долгое время почерпнул из него медленно накапливающуюся силу. Она пришла возрастающим убеждением, что с курсом в грядущем году все будет в порядке. Освещенная солнцем местность под его окном была готова для последнего акта драмы, его роль в мизансцене уже обозначена и согласована; все элементы танца, причины, влияния, звезды над головой, вся направляющая их планетарная машинерия находится на своем месте. Некоторые элементы он уже видел — записка от Манганиза; другие, как старуха в соборе, оставались для него загадочными, но все они были частями одного замысла.

Когда же и как начнется последний акт? Столкновением с Манганизом? Да, будет сражение. Воодушевляющий конец! Никаких укусов и перепалок, все эти годы перемежающих его борьбу с Манганизом. Никаких придирчивых выговоров и бюрократических подвохов. Армии мобилизованы. Силы тьмы оперируют цифрами, линиями коммуникации, ресурсами и тяжелой артиллерией. Дэниел обладает большей мобильностью, умом и уверенностью. Дэниел использует партизанскую тактику. Что там говорил Ларио? «Партизан — иезуит военного дела». Так вот, этот иезуит уже нашел четырех студентов, и, если сумеет найти еще двух, Манганизу не поздоровится. Дэниел почувствовал облегчение солдата, который после долгих месяцев ожидания наконец-то присоединился к своему боевому полку. Облегчение и восторг! Он схватил со стола линейку. «Заряжа-а-ай!» — проревел он из окна, до смерти напугав малютку К. К. Сука, возникшего позади него.

— Ай-ай! Сус Ристос! Дан! — закричал крохотный кореец.

Дэниел взметнулся кругом и посмотрел на малюсенькое личико: под полумесяцем волос цвета вороньего крыла лицо К. К. Сука выглядело этюдом кружков; рот округлился в «О», равно как и глаза, обрамленные круглыми же дужками очков. Даже его маленькие ноздри расправились в совершенно круглые отверстия.

— Сус Ристос, спугал меня, Дан! Нада аспирин. Споди Сусе.

К. К. Сук тряс головой, как будто вновь хотел обрести чувства. Он свалился в кресло, театрально вытер лоб, выдернул из внутреннего кармана своей «тройки» пачку «Мальборо» с фильтром и достал губами сигарету. Черепаховая зажигалка выскользнула из кармашка для часов, мелькнула в пальцах правой руки, замерла и вспыхнула тонким пламенем. К. К. вдохнул, захлопнул крышечку зажигалки, перебросил ее сквозь пальцы обратно в кармашек и пустил длинную успокаивающую струю дыма.

— Уф. Ного луще, Дан. — Он подтолкнул очки к переносице. Дэниел смотрел на него с интересом. Он никогда прежде не видел К. К. Сука так близко, хотя знал всегда прекрасно одетого и неустанно благодушного корейца долгие годы. К. К. Сук был почти миниатюрой, и, глядя на него, в голову сами собой приходили слова «совершенная форма».

— Чем могу быть полезен, мистер Сук?

— О'кей. Я рямо делу, — К. К. так свирепо затянулся сигаретой, что его лицо свернулось вокруг нее, не считая глаз, скосившихся и увеличившихся от давления, созданного дыхательной системой. Казалось, он вот-вот взорвется, но вдруг дым вырвался из его изящно устроенных ноздрей с такой силой, что Дэниел не удивился бы, если бы К. К. умчался сквозь потолок. Затяжка настолько утешила или обессилила мистера Сука, что он немедленно успокоился и приступил к делу.

— Могу я робывать этот литератур курс, Дан?

— Если можно, мистер Сук, не называйте меня Дан.

— А-а. Некарасо имя — лано, — посочувствовал К. К., — не очень нравится, да? — Он взвизгнул от смеха и стряхнул пепел на пол.

— Вы хотите сказать, что желаете прослушать курс по средневековой английской литературе?

— Да. Получил «неуд» все редметы в ниверситете, все-все. Инженер, наук, математ, образаван, м-м-м, скуство… — Отмечая эту литанию неудач своими детскими пальцами, К. К. Сук не сводил с Дэниела исполненных грусти и надежды глаз. — Если у меня нет курс, тода мне — обратно Сеул. Литератур курс — меня еще не сключили. О'кей?

— А почему вы провалили остальные курсы?

— Гаорят «слабы глиский».

— Но если у вас «слабый английский», разумно ли вам поступать на литературный курс?

— Мой друк Ричит О'Браем гаори: это стары глиский. Не звучит, как сичас?

— Это правда.

— Мой глиский, тоже не звучит как сичас! Может, я буду очень карашо в стары глиский?

Дэниел с сомнением посмотрел на искрометного корейца. В лучшие времена он нашел бы смехотворной саму идею принять его, но при нынешнем кризисе лучше с отказом не спешить.

— Я расскажу вам, вкратце, что входит в мой курс, и, если он покажется вам интересным, подумаю, можно ли вас принять. Это справедливо?

— Абсолют, Дан, — одобрил К. К. Сук. Он погасил сигарету и подвинул стул поближе.


Доктор Барт Манганиз вышел на жаркую площадь той ковыляющей походкой, с которой свиноподобные люди передвигаются по важному делу. Большая часть того, что он скажет О'Холигену, как он это скажет, давление и удар с поворотом были ему очевидны; не отрепетированы, а просто всегда находились на месте. Лето, яркий солнечный день были единственным элементом, который он рад был бы изменить, ибо предпочитал, чтобы грязное дело, которое он называл «ударом по башке», совершалось в середине зимы, когда городская погода определяется леденящим дождем, целый день поливающим из суицидных небес. Его любимым временем суток был ранний вечер, когда невнятный туман скатывается с западных холмов и ядовитым газом сползает на кампус. Зимой «Золотой Запад» темнел примерно к четырем, и редкие фигуры на Центральной площади тихо перемещались сквозь мрак, словно призраки из студенческого прошлого. Влага холодным потом сочилась из стен и струилась из окон. Ректор установил, что в дождливый зимний день сотрудники чаще пребывают в депрессии и потому их легче запугать. Преподаватели факультета искусств, угрюмые и в лучшие времена, становились в плохую зимнюю погоду такими, что готовы были признать и принять что угодно. Удивительная чувствительность! Несмотря на жару, ректора передернуло: ему представилось, что фатальная чувствительность к чему угодно могла бы стать его профессиональной особенностью.


Раздумья ректора прервались у кабинета Дэниела О'Холигена. Стандартная табличка с именем, как на других дверях, отсутствовала. Дэниел расстался с ней после адресованной Административно-хозяйственному комитету официальной докладной записки о том, что он возражает против ее дизайна, цвета и шрифта, равно как и против расположения шурупов и угла скоса краев таблички. Вместо нее на двери красовалась рукописная картонка, на которой скорее всего значилось: «Средневековая литература». Картонка была неправильной формы и довольно грязная. Похоже, она выдержала атаку кавалерии. Над ней был приколот клочок бумаги, возвещающий: «Не горюй, не удивляйся — все прекрасно под луной». Завершающим украшением служил ужасный оттиск из «Книги мучеников» Фокса под названием «Удушение блаженной Агнессы из Пьемонта», явно раскрашенный ребенком! Карандаши были щедро использованы для гневных штрихов, не имеющих явного отношения к страшной сцене, не считая разве что бордового лица блаженной Агнессы, вполне уместного для ее последней конвульсии. Имя и возраст небрежного раскрасчика были обозначены в углу листа: «Винсам Фец, пачти пять лет». Доктор Манганиз дважды стукнул в дверь костяшками пальцев.

— Нельзя, — послышался голос Дэниела.

— О'Холиген, это я, Барт Манганиз.

— Именно поэтому.

— Я все равно вхожу.

— Я занят со студентом.

К. К. Сук вскочил, чтобы выйти, но Дэниел указал ему на стул. Маленький кореец неуверенно замер у двери, и это была его погибель, ибо, ворвавшись в комнату, Барт Манганиз впечатал его дверью в стену.

— Жабье дерьмо! — триумфально воскликнул ректор. — Никакого студента нет!

— О-о! О-оо! Ристос! — раздались из-за двери стоны, сопровождая державшегося за голову К. К. Сука, который прохромал мимо ректора в коридор.

— Что здесь делал Сук? — доктор Манганиз захлопнул дверь и уселся.

— Подавал заявление на мой курс, но кровоизлияние мозга, которое вы только что ему причинили, наверняка завершится его слабоумием, так что придется перевести его на журналистику.

— Или на «Связи с общественностью».

— Вы сказали, доктор Манганиз…

— Я хочу, чтобы вы, доктор О'Холиген, вели этот курс.

— Я? Связи с общественностью?

— Совершенно верно.

— Вы, кажется, утратили чувство реальности, господин ректор. Скоро нам в «Золотом Западе» понадобится психиатрическое отделение. Отличная мысль! Вы, конечно же, будете его заведующим, Нил Перкис — вашим ассистентом, и вы вдвоем проведете терапевтический курс по реабилитации несчастного мистера Сука. А теперь, если не возражаете…

— Сумасшедший дом в кампусе — превосходная идея, — голос ректора накалялся, — но почему ты не задействовал в нем самого себя?

— А что мне там делать?

— После того как ты со своим мотоциклом попал в аварию, — Манганиз откинулся на стуле, чтобы смотреть на Дэниела поверх своего носа сверху вниз, — у администрации сложилось мнение, что у тебя слегка повредился рассудок. Несколько идиотских Дней открытых дверей кряду; нетерпимость к коллегам и их оскорбления; базарное дерьмо, которое ты вечно орешь в коридоре; твоя вчерашняя истерическая отповедь добрым христианам. Кажется, ты и впрямь опасен для общества. Тебя необходимо обезвредить — для твоего же собственного блага, разумеется.

— Я не знал, что оно так вас волнует.

— Меня — нет. Но интересно, что сказал бы психиатр?

— Шизофрения. Ясное дело.

— Не раздражай меня, О'Холиген.

— Почему бы не шизофрения? Хрен редьки не слаще? Вы можете поинтересоваться чьим-нибудь мнением, Барт. Уверен, что любой уважаемый психиатр согласится…

— Я не говорю об уважаемом, и не называй меня Бартом.

— Денис? Натаниэль?

— Не забывай, мой бедный друг, что в этой стране достаточно только квакнуть жалобу, и ты окажешься в Херстонвиль-парке, а ключи можно будет выбросить. Перкис подпишет. Потом и его туда же. Как знать — может, тебе понравится. Будешь читать там вслух другим пациентам. Кому-нибудь из буйных твоя средневековая чепуха наверняка придется по душе.

Дэниел знал, что Манганиз рассчитывает каждое свое слово. Необходимо сохранять спокойствие. Дэниел взял трубку и принялся набирать номер, мурлыкая «Паром через Мерси».

Ректор дотянулся до провода и выдернул его из розетки.

— Послушай ты, ради бога! Раз в жизни подумай, что делаешь. Твоя карьера сейчас полетит к чертям собачьим в куче собачьего дерьма, а ты корчишь из себя умника.

Дэниел взял лежащую перед ним тетрадку, сделал в ней какую-то пометку и поднял взгляд на ректора.

— Вы пришли сюда, чтобы оскорблять меня, лгать или запугивать? Или все сразу?

Ректор вздохнул и посмотрел в окно. Где-то в глубине души О'Холиген ему по-своему нравился. Психованный выродок был единственным человеком в университете, кто не только давал ему отпор, но и сам нападал. Доктор Фарк порой взбрыкивался по тому или иному поводу, а у О'Холигена была позиция, которую он, несмотря ни на что, отстаивал. Это делало переговоры с ним довольно трудным делом. Поэтому ректор решил испробовать другой подход — искреннее беспокойство.

— Дэниел, друг мой, я просто беспокоюсь, что с тобой может что-то случиться.

— Боже мой, — закричал Дэниел и полез под стол, — вы наняли убийц?

— Знаешь ли ты, что к сегодняшнему дню на твой курс не подано ни одного заявления?

— Только из-за его отсутствия в справочнике и скандала с пятидесятниками в День открытых дверей.

— Это не меняет того факта, что студентов у тебя нет, а значит, твой курс и твоя должность никому не нужны.

— У меня есть студенты!

— У тебя нет студентов. Вылези из-под стола! Чтобы читать курс, ты должен иметь шесть студентов.

Дэниел выбрался из-под стола. Он перелистнул тетрадку, в которой недавно делал пометки, и вынул из нее несколько зеленых бланков.

— Заявления, — сказал он. — Три уже подписанных, еще два — наверняка и несколько кандидатов.

— Что это, черт возьми, за люди? — удивился ректор.

— Мистер Сеймур Рильке, — дизайнер десертов в гостинице «Метрополь», Алисон Фетц — радикальный адвокат, К. К. Сук — корейский лингвистический вундеркинд. Кроме того, я ожидаю заявлений от священнослужителя-мариита Деклана Синджа, благородной Марии Имприматур и от других кандидатов, все это — до четверга.

— Какая-то банда безработных статистов из провального кино!

— Народ вполне грамотный, уверен, что с курсом все справятся.

— Обучение взрослых? Ты, кажется, используешь университетский устав ради собственной выгоды? А как же моральные принципы?

— Вы — пример для всех нас, господин ректор.

— Не пытайся разозлить меня, О'Холиген! — Доктор Манганиз проигрывал только тогда, когда очень разозлится. — Не пытайся разозлить меня, О'Холиген! — заорал он, скорее как предупреждение самому себе, и немедленно разозлился. — Что это, опять выживание поганых слабейших?

— Что вы имеете в виду?

Злость уступила место ярости.

— Ты! Это! Слабейший курс со слабейшими студентами и дрянным преподавателем-эльфом, который не выдержит и двух ударов вращающейся двери. Выживание слабейших! Дарвин со своим говном.

— Не Дарвин, а Спенсер, и к тому же он говорил не о силе или слабости, а о приспособленности, то есть о соответствии времени и окружающей среде. Ничего общего с бегом трусцой по утрам, — Дэниел чувствовал, что он процарапывается вперед.

— И в чем же заключается твое соответствие, О'Холиген? Университет живет студентами, ему, чтобы выжить, необходимы тысячи студентов в год, а ты перебиваешься на шести. Как же это приспособлено к окружающей среде?

— Прекрасно. Пустынная ящерица обходится несколькими каплями росы.

— И пьет собственную мочу! Потому что живет в пустыне. Ты со своими шестью студентами можешь сидеть и пить собственную мочу, О'Холиген, но это не объясняет, почему мы должны предлагать студентам курс средневековой литературы, который никто не хочет изучать.

Дэниел сорвал свои толстые очки и протер глаза. Надо ли? Почему бы и нет, черт возьми, все равно скоро конец.

— Могу только пожелать вам, Барт, хотя и не собираюсь вас обидеть, по крайней мере не слишком, чтобы вы достигли когда-нибудь такого уровня образованности, который позволил бы вам увидеть глупость своих вопросов и не задавать их впредь. Это «уловка-22»[52] в системе образования. Администраторы, вроде вас, то и дело задают вопросы, обнаруживающие такое дремучее обывательство, что любая попытка ответить на них лишена всякого смысла. Единственно правильный ответ на абсурдный вопрос есть ответ абсурдный, и ваша захватывающая дух способность задавать такие вопросы — родимое пятно вашего клана. Пока другие приходят в смущение, призывают рассудок, уроки истории, здравый смысл, внутренности животных и прочее, вы бестрепетно вершите свое абсурдное дело.

Никто еще не разговаривал с Бартом Манганизом таким образом, не считая его жены Шарлин, которая, впрочем, по-другому и не умела. Крепко стиснув зубы и перейдя на дыхание носом, ректор университета «Золотой Запад» довел свой гнев до состояния медленного кипения. Убийство оборвало бы его карьеру, а если реагировать на этого рыжего урода всерьез, убийство — единственный исход. Вместо этого он погубит карьеру О'Холигена, и как только доктор Манганиз внутренне поклялся сделать это, он почувствовал, что сумеет злоупотребить своим терпением еще раз.

— Ты аморальный тип, доктор О'Холиген. Аморальный потому, что ты и такие, как ты, артистики притворяются перед несведущими людьми, будто бы величайшие вещи на свете — это книги, музыка и прочее культурное барахло. А теперь послушай меня. Мы живем в эпоху банкиров и финансистов, заключения сделок и инвестиций, облигаций и векселей, оборота и прибыли. Мечтателям здесь не место, их рано или поздно сметут с пути. Так и передай своим бесценным артистикам, О'Холиген, от меня и от других обитателей реального мира. Образование меняется безвозвратно и навсегда. Я и такие, как я, никогда не падали со стульев от Шекспира, или поэзии, или музыки, или живописи, или другой дряни, преподнесенной как единственная вещь, ради которой стоит жить. Мы знали, что настоящий мир — это работа, жена, дети, зарплата. Так что мне оставалось?

— Не знаю. Я падал со стула от поэзии.

— Пробраться наверх. Любая лестница, на которую я мог поставить ногу, любой способ по ней подняться. Чем хуже этого? — Ректор махнул в сторону книжных полок.

— Кто сказал — хуже?

Но ректор не слушал, он говорил.

— Возможно, я достиг бы чего-то в музыке или в литературе, возможно, это лучше и утонченнее, чем быть верхушкой пирамиды «Золотого Запада», но этого не случилось. Этого, к чертям собачьим, не случилось, О'Холиген, ты слышишь! И я — то, что я есть, и, Бог мне свидетель, разбираюсь в этом лучше, чем ты, лучше, чем шесть ублюдков деканов, и останусь верхушкой до тех пор, пока они не бросят на меня атомную бомбу. Я вершу здесь свою волю, я работаю как скотина весь день напролет, а вечером, О'Холиген, я слишком устаю для того, чтобы думать о том, что я что-то там пропустил в книгах, живописи и музыке, и я скажу тебе, что с годами приходишь к выводу, что ровным счетом ничего не пропустил.

— Именно поэтому курс по литературе должен быть всегда.

Но не успел Дэниел закрыть рот, как Барт Манганиз вскочил и выбежал из кабинета в бешенстве оттого, что О'Холиген подсмотрел его уязвимость, которую ректор всегда и от всех скрывал.


Дэниел покончил с бланманже, поставил тарелку на прикроватный столик и откинулся на подушку в надежде на сон, в котором прошлой ночью его неуправляемые мысли ему отказали. Бланманже и слабый звук песни «Я люблю Париж», плоды учтивости мистера Рильке, равно как и чувство Дэниела, что напряжение между Священным озером и миром, в котором он теперь пребывает, находится в равновесии, принесенном невероятной утренней беседой с поваром-кондитером. Было ясно, что судьба стала на вахту у штурвала, и Дэниел рад был временно доверить ей управление. Ей следовало бы начать с самого главного — с записи студентов. Если она доставит ему пополнение, тогда все в порядке: он будет преподавать староанглийскую литературу в университете «Золотой Запад» по крайней мере еще год. А если не доставит? Нет. Он не собирается провести еще одну бессонную ночь, промеряя эти темные воды. Дэниел погасил свет. Капли дробно стучали о жестяную крышу, и вскоре он заснул под звуки Либераче, приглушенно напевающего о зимнем Париже, в котором идет дождь.

8

Грэм Норрис, секретарь университета «Золотой Запад» по приему студентов, возлежал в рабочем кресле почти в горизонтальном положении. С его бесцветных губ свисала сигарета, при каждом новом кашле посыпающая пеплом его голубой кардиган. Небольшой обогреватель овевал теплом его одетые в чулки ноги. В настоящее время Норриса занимало рассверливание ружейного ствола, ибо он читал журнал «Оружие и боеприпасы», который доктор Манганиз приносил ему раз в месяц.

Когда Дэниел подошел к стойке и позвонил в колокольчик, Норрис не шелохнулся. Дэниел позвонил снова. «Простите».

Норрис перелистнул страницу и читал теперь об утрамбовке пороха.

— Когда у вас найдется свободная минута, Грэм, взгляните, пожалуйста, на список моих студентов. Хочу убедиться, что класс не переполнен. — «Дерзость, дерзость и еще раз дерзость».

В клубах дыма произошло движение. Норрис придавил сигарету и медленно втащил себя в сидячую позицию. Норрис всегда двигался вязко. Он шумно глотнул из синей чашки, стоявшей рядом с пепельницей, и нацелил на Дэниела свой мертвенный взгляд.

— У меня утренний чай. Подождите пять минут плюс время, которое я потратил на эти слова, — закуривая следующую сигарету, он закашлялся и рухнул обратно в кресло и в мир оружия и боеприпасов.

Дэниел сел и стал ждать. Через пять минут двенадцать секунд Норрис возобновил усилия по поднятию себя в кресле, и Дэниел снова подошел к стойке. Секретарь уже почти стоял, как вдруг его движение замерло, и он, нахмурившись, уставился в потолок. Проследив за его взглядом, Дэниел увидел в решетке кондиционера рваное облачко дыма.

Дым подействовал на секретаря явно оживляющим образом. Норрис нырнул под стол и появился оттуда с огнетушителем в руках и оранжевым шлемом, который тут же напялил себе на голову.

— Пожар! — завопил он и в одних чулках помчался к двери. Пробегая мимо Дэниела, он завыл: «Отходи!» — и включил сирену на огнетушителе так близко возле Дэниелова уха, что Дэниел и впрямь чуть не отдал богу душу.

Оба прогалопировали к выходу, где в гуще оптимистических замечаний о подлинности угрозы уже собиралась галдящая толпа. Пожарная тревога всегда создавала у служащих «Золотого Запада» праздничную атмосферу. И дело было не только в желанном перерыве в каждодневной рутине, но и в пламенной надежде, что наконец-то все сгорит дотла. Старшее поколение любовно вспоминало тот день, когда радиатор Пэпа Вестхевена упал на его же коллекцию военного оружия, в результате чего сдетонировала граната, хранившаяся там со времен Суэцкого конфликта. Взрывом сдуло крышу и повалило наружную стену. Небольшие затраты на каменщиков и маляров превратили то, что осталось от кабинета в приемлемых размеров площадку для игры в сквош.[53] Пэпу предоставили другой кабинет, но еще не один месяц старый географ по рассеянности открывал знакомую дверь, и, естественно, получал шальным мячом по голове.

Нынешним утром подобной драмы, увы, не случилось. Мисс Найлс, ответственная по технике безопасности, появилась с глупой улыбкой на лице и поблагодарила всех за отличную реакцию — это она осеменила кондиционер посредством дымогонного аппарата. Служащие расползлись по своим кабинетам.


Дэниел вновь оказался в кабинете Норриса у стойки.

— Средневековая литература.

— Знаю, — сказал секретарь и потащился к многоярусному ящику с папками, на котором стоял горшок с увядающим в спертом воздухе папоротником. Закурив очередную сигарету, Норрис покосился на обмякшее растение, отчего, похоже, тому стало еще хуже, и открыл верхний ящик. Вернулся он, сжимая в желтых пальцах список студентов Дэниела, развернул лист и улыбнулся, обнажив полдюжины проникотиненных осколков, гниющих в бледных деснах.

— Ваше дело табак.

Дэниел постарался сохранить спокойствие.

— Что вы имеете в виду?

— Одного студента не хватает. Тут — поп, монашка, Фетц, Рильке и Сук.

— Разве? Я ожидаю еще несколько заявлений. Во всяком случае время еще есть.

Лицо Норриса расцвело от удовольствия.

— О да, все время на свете, — он посмотрел на часы, — два с половиной часа.

— Ерунда. Студенты могут менять классы до завтрашнего дня.

— Вам некем меняться. У вас должно быть шесть заявлений, а здесь на одного меньше.

— На одно меньше, — огрызнулся Дэниел.

— Вы ошибаетесь, мистер Норрис, — это была мисс Хаммер из Балтимора, во всей своей красе материализовавшаяся за спиной Дэниела. Его обдало волной духов «Enragée». — Я хотела бы записаться на ваш курс, доктор О'Холиген.

— Я преподаю средневековую литературу, — отрезал Дэниел в надежде побыстрее покончить с ошибкой и отправить барышню прочь. Он собирался атаковать Норриса со всей решимостью, необходимой для спасения средневековой литературы и не желал ненужных свидетелей.

Но мисс Хаммер не пошевелилась.

— Я знаю, что вы преподаете, доктор О'Холиген, поэтому и хочу записаться. Мне небезразлична эрудиция. Насколько я понимаю, вам тоже. — Она стояла совсем рядом и изумительно улыбалась. Он слышал ее дыхание.

Пока Дэниел отчаянно пытался понять, что здесь происходит, Норрис, вновь ринувшись в атаку, зарычал на мисс Хаммер:

— Я должен видеть ваше свидетельство об образовании. Возможно, вы не готовы к этому курсу. Вы должны предоставить свидетельство…

— В этом нет нужды, — прервал Дэниел, — это обучение для взрослых. Последнее слово — за преподавателем. Вы — взрослая, мисс Хаммер?

— Да, но если необходимо, я могу предоставить свидетельство, — она смотрела на него невинно-лукаво.

Дэниел сглотнул. Пожалуй, это слишком. Он терпеть не мог фамильярности между преподавателем и студентом. Приличие должно быть восстановлено.

— Я рад зачислить вас в класс средневековой литературы, мисс Хаммер. Надеюсь, вы найдете мои лекции интересными и познавательными. С настоящего момента считайте себя студенткой. Не потрудились бы вы дополнить список, мистер Норрис, и выдать мисс Хаммер необходимый бланк?

— У меня уже есть бланк, — сказала мисс Хаммер. Крохотная оплошность, которой Дэниел не заметил. Обычно он был начеку во всем, связанном с Бартом Манганизом, а мисс Хаммер была очень даже с ним связана, и чувствовал подвох за километр. Но сейчас он чувствовал только мисс Хаммер.


Это был один из счастливейших дней в жизни Дэниела в «Золотом Западе». Он набрал свою норму в шесть студентов, Манганиз был обезглавлен, а перспектива присутствия мисс Хаммер на занятиях и лекциях выглядела очень ободряюще. Возможно, она поможет ему вытерпеть Сеймура Рильке.

По пути домой, ни о чем специально не думая, Дэниел был внезапно поражен мыслью, что мисс Хаммер — героиня его жизни, доставленная Провидением на двенадцатом часу драмы, дабы привести его к окончательной славе. Это понимание потрясло его, словно удар молота, и Дэниел едва не упал со своего скакуна, как это случилось с Савлом по пути в Дамаск, и только безукоризненные британские корни Могучего Мотора уберегли его от несчастья. Когда Дэниел восстановил равновесие, пелена неуверенности внезапно слетела с его глаз.

Все, что ему было необходимо с тех пор, как Алисон покинула его, — это любовь! Боже, каким же нужно было быть глупцом, чтобы сублимировать свою тоску в водах Священного озера и рассеивать страсть болтовней с парящими над его берегами созданиями? Теперь все ясно. Даже старуха в соборе была всего лишь измышлением его ума, извращенного отрицанием.

И вот появилась мисс Хаммер! Он был уверен, что это и есть любовь. Она восхищалась его эрудицией, не значит ли это, что и он сам уже занял место в ее сердце? С той поры, как Дэниел расстался с Алисон, он ни разу не приближался к женщине с романтическими намерениями. Ощущая свою старость и глупость, он наблюдал за тем, как молодые скользили от одной влюбленности к другой, завязывали отношения и порывали их, словно туристы в поисках экзотических безделушек. Бары для одиноких ужасали его, у него не было сил выдержать отказ, который непременно входил в правила игры. Первое же «нет» заставило бы его покатиться в смятении под скользкий откос сомнений в вечное целомудрие.

Но мисс Хаммер — совсем иное дело. Она оценила его эрудицию и статус. Что она сказала? Дэниел попытался вспомнить сцену у стойки, но как только вторгался образ Норриса — воспоминания рассыпались. Конечно, тут возникал вопрос морали, и Дэниел нахмурился, ибо он находил отвратительными непристойные пассы некоторых своих коллег в отношении самых симпатичных студенток. Поразмыслив немного, Дэниел пришел к выводу, что, если речь не идет об эксплуатации и поблажках, любовный интерес к студентке вполне может быть оправдан. Кроме того, мисс Хаммер вряд ли бы потерпела какую-либо эксплуатацию. Напротив, Дэниел был бы не против, если бы она немного его поэксплуатировала. Дэниел О'Холиген вспомнил вдруг нежный запах «Enragée», который сопровождал ее повсюду, впервые за многие месяцы испустил восторженный клич, переключил сцепление на вторую передачу и дал газ.


Проносясь мимо собора Св. Беды, Дэниел почувствовал спазм бывшего курильщика при виде табачной лавки, но удержал руль и прибавил скорость. Никаких сказок помешанной старухи. Никаких грез о Средневековье в пенной ванне. Эта мысль вызвала следующий спазм, сильнее первого. Нет, он вспомнил не Креспена — высокомерный поганец, без сомнения, легко отыщет, кого ему изводить; у Кнутсена есть его научные исследования; нет, тут была надрывная грусть по бедному старому Зеленому Рыцарю, его первому и самому верному другу, сэру Берсилаку де Отдезерту. Озабоченный приведением в порядок боевого топора для кары пятидесятников, тот давно уже не появлялся. Зеленый Рыцарь так радовался будущим приключениям, так тщательно к ним готовился, что Дэниел не мог вынести мысли о том, что Зеленый Рыцарь одиноко стоит на берегу Священного озера и напрасно ожидает друга, который никогда уже не придет.

Нет-нет. Ни за что Дэниел не покинет его после всех этих долгих лет, и к тому же у них был договор о пятидесятниках. Они разгуляются в последний раз вдвоем, без Креспена и Туда, простятся, и — все. Дэниел объяснит, что его новые взгляды на жизнь не включают в себя ни Священного озера, ни Зеленого Рыцаря, ни профессора Кнутсена, ни Креспена. Это будет благородным завершением их знакомства, принесшего обоим немалое удовольствие, но при нынешних обстоятельствах совершенно неуместного.


Не успел Дэниел скользнуть вечером в ванну навстречу своему последнему приключению в пенистом мире, как новый ингалятор устремил его в самое свободное состояние воображения, и вскоре с вершин гор и высоких равнин над Священным озером уже доносилось отдаленное громыхание. Это Зеленый Рыцарь точил свой гигантский боевой топор Мортибус. Возмездие пятидесятникам было не за горами.

Три дня тому назад Зеленый Рыцарь проснулся на рассвете и отправился высоко в горы, чтобы разыскать там достаточно крепкую и твердую скалу, которая и станет точильным камнем. На одной из туманных вершин он наткнулся на огромный камень, размером в два дома, вынул из ножен Мортибус и, изо всех сил упершись им о камень, заставил его покатиться по крутому склону. Потом бросился вслед и, оказавшись рядом, приблизил свое смертельное оружие к вращающемуся монолиту. Ужасный фонтан горячих белых искр вознесся к небу, когда камень встретил сталь и принялся приводить сверкающий полумесяц ее края к устрашающей остроте. «Отточенный для сечи, словно бритва!»

Зеленый Рыцарь бежал рядом с могучим точильным камнем два дня и две ночи, пока оба они не оказались на берегу Священного озера. Здесь усталость склонила благородную голову сэра Берсилака на камень, уменьшившийся от яростного трения до размеров подушки, и он уснул.

Проснувшись, Зеленый Рыцарь подошел к берегу озера, чтобы закалить и остудить лезвие, все еще добела раскаленное от чудесной правки. Пенистые волны набегали на берег, и воды озера мягко отвечали на шевеление, далеко в его глубинах, удивительных огромных созданий. Донесся пронзительный крик, и, взглянув вверх, он успел заметить огромную крылатую рептилию, зловеще промчавшуюся в западную сторону.

Рыцарь собрался уже опустить раскаленное лезвие в озеро, как вдруг заметил в пробегавшей вдали волне движение. Вглядевшись в редеющий туман, он различил дюжину дрейфующих в полулиге от берега фигур. Казалось, они исполняют какой-то религиозный обряд. Один — самый низкорослый — прыгал и театрально жестикулировал, остальные подходили по одному, прикасались к нему и тут же падали в пену. Происходящее сопровождалось приступами исступленного воя, разносящегося над водами озера. Затем простертая фигура вдруг вскакивала и возвращалась на место, после чего приближалась следующая и все повторялось.

Зеленый Рыцарь привык к необычным деяниям в священных водах, но после недавних своих трудов он жаждал тишины и потому решил добраться до молящихся и попросить их молиться потише. Выведя свою ладью «Дева Озера» из укрытия в сухих тростниках, Зеленый Рыцарь укрепил пылающий Мортибус поперек ростры и медленно выгреб в мерцающие воды. Он приближался, но озабоченные правоверные не обращали на него ни малейшего внимания, и теперь он отчетливо видел и слышал все, что там происходит.

— Приступи ко мне, брат. Приступи. О сила Исуса! О слава! — Коротышка ужасно гримасничал и свистел сквозь зубы, как будто только что обжег пальцы.

Зеленый Рыцарь нахмурил благородный лоб. Не был ли, случайно, этот негодяй Целителем Верой? Последующее не оставило никаких сомнений. Предводитель Молодежи, Толстый Мальчик и Безобразная Девочка подталкивали к Целителю Верой Ветхого Человека. Это были пятидесятники! Зеленый Рыцарь опустил шест на дно ладьи, сжал руки в перчатках на рукояти Мортибуса и, взмахнув чудесным лезвием, описал позади себя широкую горизонтальную арку. И замер.

Толпа опять принялась выть и стенать. Целитель, зажмурив глаза, обхватил безволосую голову Ветхого Человека и стал бешено перебирать пальцами, словно определяя, что это у него в руках. И вдруг остановился.

— Исус говорит мне, что здесь боль, — триумфально завопил Целитель и ткнул Ветхого Человека в поросшее бородой горло. — Слышу ли я голос Исуса Истинного?

— Да, здесь боль, — поспешил согласиться Ветхий Человек. Тычок Целителя явно причинил ему боль.

Гам толпы усилился, когда Целитель поднялся перед Ветхим Человеком и вдруг забился в конвульсиях. С того места, где стоял Зеленый Рыцарь, казалось, что Целитель душит Ветхого Человека и что тело его сотрясают мощные электрические разряды.

Мортибус постепенно начал ускоряться в огненную дугу.

— Именем Исуса освобождаю тебя! — завизжал Целитель, и Ветхий Человек в беспамятстве рухнул наземь. Целитель вскинул руки, и они тут же вместе с головой отскочили от тела. Это Мортибус взвился с воем и отправил Целителя в вечность, тем же взмахом освободив от их квадратных голов еще восьмерых фанатиков.

— Освобождаю тебя! — закричал Зеленый Рыцарь и тремя мощными ударами, как нож капусту, вспорол Предводителя Молодежи, Толстого Мальчика и Безобразную Девочку.

Крови сначала не было, ибо раскаленное добела лезвие приварило их страшные раны. Но вот из располовиненных тел алыми горячими фонтанами вырвались потоки крови и внутренностей, густым кровавым месивом — мозги и требуха, и все это вылилось в Священное озеро, как из слива адской скотобойни. Почуявший смерть птеродактиль показался на забрызганном кровью горизонте, издал алчущий крик и, нырнув в соусообразную воду, тут же показался с полным органами пятидесятников клювом. Водяная змея всплыла поживиться кусками, все еще спазматически выплескивающими угасающую жизнь. Зеленый Рыцарь, как щепки, разнес последних фанатиков, склонился над горлом Целителя, пульсирующим кровью, достаточной для запуска мельницы, и завершил закалку курящегося лезвия Мортибуса в пунцовом ливне.

Удовлетворенный во всех отношениях, он положил окровавленный Мортибус на нос ладьи и погреб назад через алую воду, как вдруг раздался звонок в дверь.


— Твоюмать, — сказал Дэниел, поднимаясь над озером. Планировался еще короткий эпилог, в котором Зеленый Рыцарь красноречиво упоминал о наказании за отказ от здравомыслия. Он посмотрел на часы. Часы были залиты водой и остановились. — Матьтвою.

Снова звонок. Должно быть, Сеймур Рильке вернулся из гостиничной кухни с остатками какого-нибудь десерта. Дэниел успеет взять десерт и вернуться к своим приключениям. Только никаких дискуссий о кривых, свете и времени — теперь все это ни к чему. Дэниел выскочил из ванны и помчался к двери.

— Я в ванной, мистер Рильке. С вашего разрешения, я возьму десерт, а поговорим мы попозже, хорошо? — Он приоткрыл дверь, не глядя протянул руку и ухватил левую грудь мисс Хаммер. Та в изумлении взвизгнула. Дэниел ослабил хватку и отдернул руку, задев при этом дверь, которая немедленно распахнулась. Мисс Хаммер изумилась еще больше. Ей приходилось уже видеть голых мужчин, и мокрых тоже, но никогда — голых, с дыхательной трубкой и в очках, покрытых фестонами пены. Дэниел захлопнул дверь.

— Ради бога, простите. Я думал — мужчина, — прокричал Дэниел.

— Право же, не беспокойтесь. Я сама виновата, не надо было приходить так поздно. Дело в том, что вы забыли подписать мое заявление. Если оно не будет готово завтра, к десяти часам утра, Норрис его не примет. Я знаю, вам бы этого не хотелось.

— Конечно. Простите, я был в ванне.

— Наверное, в очень глубокой?

— Что?

— Вам понадобились трубка и очки.

— Да, очень. И в горячей.

— Похоже, вы любите принимать пенные ванны.

Только что вернувшийся с работы мистер Рильке возился с куском фруктового торта и ревниво прислушивался к этой замечательной беседе.

— Я тоже люблю горячие ванны, — продолжила мисс Хаммер и принялась излагать довольно опасную мысль. — Мне кажется, что купаться по-настоящему можно только в очень горячей воде.

Мистер Рильке не смог сдержаться.

— Горячие ванны лучше холодных, — смело заявил он, выступая из темноты. — Во-первых, они гораздо горячее.

Третий сюрприз для мисс Хаммер за один вечер. Она никогда прежде не видела человека с такой симметричной головой. А что случилось с его челюстью?

— Вам нужен доктор О'Холиген? — спросила она.

— Да. Я принес ему пять восьмых круглого фруктового торта. Я, видите ли, повар-кондитер. Из «Метрополя».

Слушавший через дверь Дэниел в отчаянии вздохнул, услышав слова мисс Хаммер.

— Вы готовите десерты?

— Да. Вы очень понятливая. Именно так. Повара по главным блюдам готовят главные блюда…

— Мистер Рильке, — прокричал Дэниел через дверь. Если он сейчас же не вернется к Священному озеру, он не вернется туда никогда.

— Это вы, Дэниел?

— Да, — он поборол искушение заорать: «Конечно, черт возьми!»

— Вас хочет видеть какая-то молодая женщина.

— Она меня уже видела.

— Она еще здесь.

— Я знаю. Но не могу открыть дверь.

— Почему? Вы ранены?

— Я голый.

— Раненый и голый!

— Нет! — Дэниела трясло от бешенства. — Просто голый!

— Черт возьми! — воскликнул мистер Рильке. Он повернулся к мисс Хаммер, и его челюсть невозможным образом отвалилась еще ниже. О'Холиген утешается с проститутками! Необходимо срочно сменить тему — иначе беседа обречена. Он устранит проститутку. — Я принес пять восьмых фруктового торта, но его нужно немного подогреть.

Мисс Хаммер негромко договорила свою опасную мысль и овладела положением.

— Почему бы мистеру Рильке не отдать мне торт, а я подогрею его, пока вы закончите принимать ванну? — спросила она Дэниела.

— Великолепная идея! — с облегчением ответил он. — Пожалуйста, заходите, — и он помчался обратно к Священному озеру, скользнул в пену и… озеро все еще было там!


Когда сэр Берсилак погреб к берегу, вода свекольным соком плескалась вокруг шеста. Поджелудочная железа, слепая кишка, мозг величиной с орех проплывали мимо. Оглядываясь назад, он видел хлопавшую крыльями рептилию, по-шакальи отрывающую части то от одного, то от другого тела.

Он готов уже был произнести эпилог по поводу отказа от здравомыслия, как вдруг в небесах произошло движение, парящий покров расступился — и глядь! — с облака к воде спустилась дева. Божественное создание было на вид столь пригоже и сладостно добродетельно, что Зеленый Рыцарь мог лишь наблюдать, как она спустилась в Священное озеро. Ее тело покрылось волнами, и только тогда Зеленый Рыцарь сообразил, что дева — совершенно без одежды.

Зеленый Рыцарь многие годы хранил целомудрие, ибо священная месть, вроде этой, предполагала полный отказ от любовных связей. Но чем дольше он размышлял и чем сильнее она вторгалась в его размышления искусными подводными ласками и сладострастным шепотом, тем более он склонялся к тому, что приключение его почти завершено и одинокие раздумья о нем в будущем гораздо ценнее, чем проповедь над парящими водами о сомнительных приобретениях рептилии и о растерзанных телах.

Дева приблизилась, их губы встретились. На мгновение оба замерли в тихом причастии, словно спринтеры в ожидании выстрела. Воды познали последнее их тихое мгновение, и вдруг… Взрыв!

Два тела сомкнулись и взвились в чувственном неистовстве. Погрузившись в глубину, они эластично состязались несколько мгновений, затем рванулись к поверхности и достигли ее; он — возвратно-поступательный поршень страсти, она — извергающийся флогистон вожделения, несущий их по кипучим путям. Скрежещут клапаны безопасности, все горячее и горячее, все быстрее и быстрее, пока жар их соития не стал таким интенсивным, что воды Священного озера закипели. Невероятные подводные чудовища покинули свои придонные лежбища и, спасая жизнь, бросились прочь сквозь вспенившуюся воду. Накатила огромная приливная волна, несущая с собой смятение покинутого далеко в озере совокупления, и оказавшиеся на берегу крестьяне, отупев от потрясения, тонули тысячами.

Рыцарь и дева оторвались от поверхности озера в финальном спазме, выстрелившем их на сорок футов в воздух, парящими в содроганиях апогея и насыщения, перед последним возвращением в утихающие воды. Зеленый Рыцарь потерял сознание.


Когда он пришел в себя, озеро было тихо и спокойно. Дэниел замерз и ужасно ослаб. Его сперматические сосуды были не просто пусты, но в частичном вакууме. Все следы происшедшего — дрейфующие трупы, прожорливая птица, дева — исчезли. Но в тот миг, когда он собрался жалобно заплакать, ее сладкий голос вздохнул без всякого парящего покрова.

— Готовы ли вы к фруктовому торту? Давайте поскорее, я уже растопила камин и откупорила вино.

Дэниел показался на поверхности и медленно выбрался из ванной. Он снял трубку и очки, замотал полотенцем свои изможденные чресла и вышел в гостиную. Мисс Хаммер была уже одета и сушила волосы. Торт лежал на красивой фарфоровой тарелке, примятые ягоды истекали соком между бисквитным дном и кремовыми завитушками, а, рядом — два бокала шардоне с покрывшей их холодной мандариновой росой.

Дэниел сел и медленно поднял бокал за несомненное здоровье мисс Хаммер. Она тоже выпила и принялась за торт. Дэниел наблюдал за ней, пытаясь припомнить, когда он был так счастлив, и не мог.

Она улыбнулась:

— У нас будет замечательный семестр, доктор О'Холиген.

— Надеюсь на это, мисс Хаммер.

Где-то за стеной пальцы Либераче сомкнулись на волынке, исполняющей «Лунную сонату».

Мисс Хаммер прикончила свой кусочек торта, принесла со стула у двери маленькую сумку и достала заявление.

— Не забудьте принести его до десяти часов.

Дэниел кивнул, и мисс Хаммер послала ему воздушный поцелуй. Он так устал, что сумел только улыбнуться в ответ и чуть пошевелить пальцами. Она ушла.

Дэниел сел к огню и налил себе шардоне. Зеленый Рыцарь превосходно справился с пятидесятниками. Это было достойное завершение их совместных приключений и достойное начало его отношений с мисс Хаммер. Он открыл свою жизнь случайностям, и кость выпала шестеркой — шесть студентов счастливо приняты. Конечно, для старухи, Креспена, Кнутсена и Зеленого Рыцаря этот бросок был проигрышным, но, видно, пришло уже время вправить себе мозги и догнать тот поезд, на котором едут все. Он будет просто-напросто преподавателем средневековой литературы в университете «Золотой Запад».

— Vale, Креспен и Туд. Vale, храбрый сэр Берсилак! И ты тоже, Евдоксия, — подняв бокал, он осушил его за печальное прощание. И только для того, чтобы показать Дэниелу, что она еще с ним не покончила, Фортуна направила его мысли к вину в бокале, к комнате, в которой он находится, к креслу, в котором он сидит, ибо сегодня все было точно таким же, каким было шесть лет назад, в канун Величайшей аварии всех времен и народов.

9

Величайшая авария всех времен и народов стала драматическим финалом совместной жизни Дэниела и Алисон.

Это случилось в тот день, когда Ларио выпустили из «Бенмор Минимума», в ночь пиццы и вина, когда Алисон проснулась в постели Ларио и поняла, что возвращаться к Дэниелу не будет. Приехав назавтра на закате домой и обнаружив его на кухне за бутылкой кьянти, она поняла, что он тоже это понял. Как на похоронах друга, они обменялись корректными репликами, сохраняя эмоции в равновесии и обсуждая неизбежные детали разъезда. Она уходит сразу; грузчики приедут за вещами через день-другой. Эмили, проводившая каникулы у бабушки с дедушкой, пока поживет с Алисон, а потом сама выберет, с кем останется. Быть может, будет жить у них по-очереди? Очень даже славно. Очень славно, согласился Дэниел. Очень разумно. Совсем по-взрослому.

Это было не самым удачным финалом (если таковой вообще возможен), но во всяком случае все кончилось. Они выпили кофе и съели по сухарику с изюмом — Дэниел назвал это тайной вечерей, она умудрилась засмеяться, и это была самая худшая минута. Алисон прошла в гостиную, чтобы взять кое-что с полок: учебники по праву, несколько любимых книжек. Дэниел последовал за ней, подхватил со стола последний номер «Медиевиста» и плюхнулся с бутылкой кьянти в кресло. Он пил в одиночестве всю прошлую ночь, и нынешний день провел тем же манером.

— Не возражаешь, если я возьму Воннегута? Ларио никогда его не читал.

Ларио. Она так естественно бросает это имя. Дэниел почувствовал, что фасад его любезности начинает соскальзывать.

— Воннегут? Бери, конечно, если хочешь.

— И Грэма Грина?

— Наверно, «Конец романа»?

— Джиндж, не будь таким желчным.

— Подарок на твой день рождения. Я подарил эту книгу, потому что хотел, чтобы она была у тебя. Этот сантимент, как и многие другие, все еще существует. Так что бери.

Его слова как-то все облегчили для Алисон. Знакомый пушечный залп, — и она без раскаяния ответила тем же.

— Ты становишься таким грубым, когда напьешься.

— Спасибо за комплимент, Алисон.

Чтобы отвлечься от своего ниспадающего настроения, Дэниел открыл «Медиевиста» и сосредоточился на первом, что там увидел: в Стокгольмском университете среди неразобранной еще экклезиастики случайно обнаружили фронтиспис гигантского трактата XIV века о сияниях святых — дело всей жизни ученика Господня и отшельника Креспена де Фюри. Трактат лежал без движения на протяжении двух столетий, пока не сгорел во время Великого лондонского пожара. Остался только титульный лист: «Ignis Fatuus[54] — наблюдения монаха Креспена де Фюри касательно всевозможных религиозных возгораний, гало, огненных видений, нимбов, искр и прочей пиромантики, с добавлением генеалогического древа и жизнеописания». Все прочее сгорело.

Мысль об одиноком ученом Креспене де Фюри, всю свою уединенную жизнь прокорпевшем над трудом, который сначала оказался невостребованным, а потом превратился в пепел, привела Дэниела в меланхолическое настроение. Кьянти усугубило его, и теперь Дэниел сквозь пьяные слезы взирал на то, как Алисон поднимает с полу стопку книг.

— Больше я тебя не побеспокою. Кажется, все взяла.

Дэниел плеснул в бокал еще кьянти.

— Да, Алисон, кажется, все. А что до моего беспокойства, то оно, по-моему, вообще тебя не касается.

Алисон опустила стопку и сделала рукой движение смычка, но Дэниел опустил голову и не пожелал его видеть. Ей стало немного не по себе, она не хотела оставлять его в таком состоянии.

— Послушай, Джиндж, мы ведь можем быть друзьями. Ну почему нет?

Он молчал, по-прежнему не поднимая глаз.

— В таком случае, пока, — сказала она. — Я на днях забегу, ладно?

Только теперь его толстые линзы вскинулись и дальнозоркие зеленые глаза посмотрели пристально. Черта с два, чтобы он с ней попрощался, да еще бы ее и приободрил.

Алисон вышла из комнаты. Дэниел услышал, как открылась входная дверь.

— Прости, Джиндж. Прости, — сказала она и исчезла.

День угас. Дэниел включил свет в гостиной и продолжал читать. Он перелистнул несколько страниц и наткнулся на статью «Зеленый Рыцарь и концепция приключения» Туда Кнутсена из Стокгольмского университета. Дэниел напрягся и попытался сосредоточиться на следующих строчках:

«Хотя жизнь рыцаря может состоять из множества приключений в современном смысле слова, необходимо помнить, что слово „приключение“ происходит от староанглийского „aventure“, обозначавшего скорее „случай“, нежели „проделку“. Таким образом, когда Зеленый Рыцарь едет по опасному пути навстречу Гавейну, который обезглавит его при дворе короля Артура, и когда Гавейн отвечает на вызов, их путь, в действительности, — это духовное паломничество к колесу Фортуны, где рыцари в благородном порыве предают себя на волю его кружения. Преклонение перед роком и есть глубинная подоплека всех турниров, всех смертельных поединков и поисков реликвий, ибо вовсе не усилия и не триумф делают стремление священным, а наброшенный на них покров судьбы».


Выскользнувший из пальцев «Медиевист» шлепнулся на пол, и Дэниел почувствовал, что его жизнь расползается по швам. Когда он встал, комната закачалась, и он уцепился за слова Туда Кнутсена, как за единственную на свете вещь, способную спасти его от падения.

— Алисон!

Но ее уже не было. Стало темно. Дэниел поднял с пола «Медиевист» и попытался читать дальше. Строчки прыгали перед глазами. Он немедленно бросил бы себя на опасный путь Фортуны и помчался бы в ее объятия. Или это было ее «колесо»? Он не мог ни о чем думать. Все чувства — в полном затмении. Дом сжался, когда он вылил на рубашку остатки кьянти и, покачиваясь, поковылял туда, где зеркало отражало его размытое подобие.

— Профессор Кнутсен! — закричал он лицу в зеркале. — О'Холиген. Дэниел О'Холиген. Последний из Зеленых Рыцарей. Я прочешу весь город в поисках Креспена де Фюри, которого прикончили неверные.

Отражение глумилось над ним: «Ты трус! Тебе нечего терять, а значит, ты ничем не рискуешь. Фортуна смеется над тобой!»

— Я рискую жизнью. Ей угрожает ужасная опасность, ибо я вне себя от бешенства! — закричал Дэниел стеклу.

Отражение несколько мгновений взвешивало эти доводы.

— Фортуна требует, чтобы ты всегда путешествовал на полной скорости.

— Согласен, — ответил Дэниел, зигзагами отправился через кухню к задней двери и выпал со ступенек в ночь.

«Триумф» завелся, как обычно, легко. Зеленый Рыцарь выехал со двора и свернул на улицу, а с нее на шоссе, ведущее в город. Оказавшись в потоке автомашин, он стремительно набрал через все передачи скорость, дал максимальный газ и склонился над бензобаком, на котором виднелась стрелка спидометра, карабкающаяся среди отраженных в стекле танцующих городских огней. Три лица материализовались на ярко освещенном приборе: цветное, должно быть Зеленый Рыцарь; старое и безумное, наверное Креспен де Фюри; обветренное и львиное, без сомнения — Туд Кнутсен. Дэниел назвал их по именам, но, похоже, они его не слышали, ибо о чем-то бешено спорили, а когда стрелка спидометра взмыла над их головами, отмечая скорость сто миль в час, они, вконец обезумев, упали на колени. Дэниел надежно удерживал газ и ждал смерти.


В ту ночь полицейские Моран и Бессант патрулировали район старого города, когда до них дотянулись щупальца Дэниелова «случая» и вывели их на улочку под эстакадой, у протезной мастерской. Моран посветил фонарем в витрину мастерской и с отвращением на нее отреагировал. Преувеличенная сцена аварии была создана с использованием забрызганных кровью протезов, разбросанных среди дорожных знаков и мигающих сигнальных огней. В конец поврежденный манекен лежал, придавленный разбитым мотоциклом. Реализм достигался, среди прочего, тем, что у манекена шла изо рта кровь, а сам он, казалось, был вдавлен в землю чудовищным весом мотоцикла.

— Гребаный натурализм, — высказался Моран, — ничего общего с реальностью.

После чего Бессант унюхал запах дыма, заметил за зданием огонь, и они побежали по улочке к задворкам мастерской. Прорванный бензобак «Триумфа» полыхал на земле, там где был сорван ударом мотоцикла о заднюю стену. Страшная инерция перекинула обломки мотоцикла на середину мастерской, а все остальное швырнула в витрину. В направлении, откуда прибыл Могучий Мотор сквозь акр плотной лантаны,[55] пролегла просека вплоть до разбитой изгороди, а дальше валялась беспорядочная куча дорожных знаков вроде тех, что они уже видели в витрине. Но ведь это глухой тупик. Из какой преисподней появился здесь мотоцикл? Мысли обоих полицейских двигались со скоростью ледника, но в конце концов они подняли головы на залитый светом полумесяц эстакады, перекинутой через ночное небо семьюдесятью футами выше, и обнаружили пробитую в ограждении прореху.

— Бог мой! — прошептал Моран, пока его глаза прослеживали феноменальную дугу полета мотоцикла.

— Черт возьми! — пробормотал Бессант. Они повернулись и неуверенно вошли через курящуюся брешь в стене мастерской.


Бригада «скорой помощи» никогда еще ничего подобного не встречала. То, что Дэниел жив, казалось почему-то самым большим кошмаром. Алисон и Эмили просидели в больнице всю ночь, пока Дэниел отказывался умирать. К утру его выкатили из операционной в сопровождении хирурга с усталыми глазами, который дал ему слабую надежду прожить еще день.

В городе работники протезной мастерской разбирали руины своих интерьеров и сваливали обломки мебели, станков и мотоцикла в пеструю кучу. Пожарные и газетные репортеры вместе с полицейскими и страховыми агентами копались в обломках, и никто не обратил внимания на смуглого бородача, прочесавшего пол мастерской, витрину и даже кусты лантаны снаружи в поисках остатков мотоцикла и погрузившего все, что он нашел, в «фольксваген».

К тому времени, как Алисон и Эмили вернулись из больницы, Ларио привез домой останки Могучего Мотора и аккуратно свалил их в боковой комнате дома. Он как раз раскладывал их по кучкам, когда вошла Алисон и рухнула на кухонный стул, потрясенная и изможденная.

— У него есть шанс. Крохотный, но есть.

— Нас к нему не пустили, — голос Эмили помертвел от беспокойства. — Ни одного живого места.

— Чепуха, — Ларио подпрыгнул с корточек, потер ладони и волнообразно махнул в сторону обломков. — За то время, что я буду чинить мотоцикл, врачи починят его. Через пару месяцев оба будут на ходу.

— Его мотоцикл! Так вот что это такое?! Ларио, я не вынесу этот хлам в доме. Что если он умрет?

Вся чрезмерность Ларио как-то вдруг сникла, его солнце померкло так внезапно, что Алисон заставила себя утешительно улыбнуться, и это придало ему еще большее рвение.

— Ты что, не понимаешь, Али? Я позову на помощь финков,[56] и когда его выпишут — все будет готово. Представляешь его удивленное лицо?

Алисон вполне представляла лицо Дэниела, но не хотела говорить об этом с Ларио. Эмили окинула взглядом груды исковерканного металла.

— Он проведет в больнице несколько месяцев.

— Тем больше у нас времени. Я приготовил на обед карри. Кто-нибудь хочет есть? Я — да.

— Ларио, он в коме.

— Не проблема. Поговорим тогда, когда пора будет красить. Даже и тогда — не обязательно.

Это было лучшее в Ларио и худшее в нем. Великая слепота, забвение и вместе с тем — безумная сила. Он был такой же жертвой оптимизма, какой Дэниел — жертвой уныния. И ничего не мог с этим поделать, просто был таким — и все.

Алисон взяла его за руки и обхватила ими себя.

— Ларио, послушай. Он может не выжить.

— Ну уж пусть постарается. Он нанес мощный удар по эксплуататорам калек.

Она уже прикорнула на его бочкообразной груди.

— О чем ты говоришь?

— Эти фашисты варганят искусственные руки и ноги. Обдирают калек: людей, лишенных частей тела. Ты бы видела их лица сегодня утром! Он нанес им мощный удар, Али.

— Дорогой, он был пьян в стельку. Вчера, когда я заходила за книгами, у нас случился тяжелый разговор. Он очень расстроился.

— Вот именно. И тем не менее довел все до конца. Естественно, что он выпил, прежде чем совершил свой антифашистский прыжок с хайвея. То, что он был в бешенстве, ничуть не уменьшает смелость и идеологическую правильность его поступка. В книге Че «Партизанская война» говорится…

Алисон отстранилась и надулась.

— Когда-нибудь, Ларио, я напишу книгу о жизни с тобой и назову ее «Партизанское супружество». А пока я иду спать.

— Я тоже, — зевнула Эмили.

Алисон поцеловала Ларио.

— Если позвонят из больницы…

— Знаю, знаю. Я не буду говорить, в каком состоянии мотоцикл, не буду его беспокоить. Я ведь не дурак, Али. — И он продолжил раскладывать детали.

Алисон чувствовала себя безнадежно уставшей. Справиться с реакцией Ларио на обстоятельства было ничуть не легче, чем с самими обстоятельствами, но когда она опустила, прикрывая слепящий утренний свет, штору и включила кондиционер, она почувствовала, как утешил ее отказ Ларио даже представить себе смерть Дэниела. Алисон рухнула на постель. Если Ларио говорит, что этого не будет, значит, и вправду не будет.


«Каждый день, что он остается жив, маятник все больше склоняется в его сторону». Доктора еще раз прооперировали Дэниела и доложили, что некоторые части его тела могут жить без поддержки медицинских аппаратов.

«Уже три дня, — подумала Алисон. — Почти четыре. Но все еще маятник».


Через несколько дней к Ларио на полу его пустой комнаты присоединилось несколько человек, которых она никогда раньше не видела, — его друзей времен «Ангелов ада».[57] Им всем было под пятьдесят: заповедники прошлого. Почти все бородатые, с татуировками, растолстевшие от ритуального потребления «Фостерс-лагера».[58] Кажется, они могли пить его даже во сне. Они называли себя финками. Днем один из них работал почтальоном, другой водил грузовик; были также мясник, мебельщик, слесарь, дрессировщик собак. Иными вечерами, когда она и Эмили возвращались со всенощной из больницы, на заднем крыльце валялось по пятьдесят-шестьдесят пустых пивных банок, а вечерняя работа еще не начиналась. Но, как сказал Ларио, все они были специалисты, настоящие мастера, досконально знавшие, как натянуть и отладить спицы в колесе, как смешать фольгу для отшлифованного вручную бензобака, как сварить блестящую эмаль, которая вернет Могучий Мотор к великолепию новой жизни.


В пятницу вечером, через две недели после Великой аварии Эмили и Алисон дежурили возле койки бесчувственного Дэниела. Эмили читала журнал, Алисон дремала. Ни одна из них не заметила, как дрогнуло его веко, как искоса открылся и уставился в потолок его зеленый глаз.

Глаз сделал глоток света вдоль оптического нерва, первое неясное свечение после двух недель темноты. Сознание слегка всколыхнулось. Поплыли слова, складываясь и разбиваясь бессмысленными узорами, пока случайно не обрели порядок:

«Что происходит?»

Нет ответа.

«Я ничего не чувствую. Я не чувствую тела».

Смысл?

«Травма?»

Да.

«Серьезная травма?»

Боюсь, что да.

«Значит, этот потолок… в больнице?»

Да.

На периферии поля зрения — две неопределенные фигуры рядом с кроватью. Люди.

«Кто они?»

Нет ответа.

«Кто я? Имя».

Нет ответа.

«Дэниел. Меня зовут Дэниел… Дэниел… О'Холиген. Да!» Имя запускает в потолок луч прожектора, и глаз видит сверкающую дорогу и мчащиеся на него перила, слышит раскалывающий грохот и падает сквозь тишину к своей смерти… которая не приходит.


Он открывает другой глаз и пытается сфокусироваться на сидящих фигурах. Не может. Слепой? Очки? Пытается представить себя в очках, но нет ни малейшей идеи, как он выглядит. Сколько ему лет? И тут… да, духи. Одна из них, а может, и обе — женщины. Что он должен им сказать? Может ли он говорить? Он чувствует губы на лице, может ими пошевелить, но не уверен, что они произведут осмысленный звук, и поэтому, очень тихо вдохнув, фыркает.

Эмили, уронив журнал, с изумлением взглянула на Дэниела и ударилась в слезы. Алисон, вздрогнув, проснулась и прежде всего увидела зеленые глаза: за окном уже светло. Дэниел вернулся. Она заставила себя быть спокойной и, подойдя к кровати, поцеловала его пальцы и погладила лоб.

— С возвращением.

— Алисон?

— Да. Эмили тоже здесь.

У него дочь Эмили. Да. Он слышит ее всхлипы.

— Ты плачешь, Эм? Не плачь, любовь моя. Иди сюда.

Эмили поцеловала его в щеку.

— Ты ведь не умрешь, правда? — она высморкалась.

— Мы обсудим это с твоей матерью.

Алисон поняла, что все будет в порядке. Он опять произнес ее имя.

— Да?

— Спасибо, что вы здесь.

— Мы хотели быть здесь. Нам надо было. Ты понимаешь.

— Давно уже?

— Две недели.

— И три дня, — добавила Эмили.

Он лежал в полном сомнении, вскоре сменившемся сладостью контакта со всеми частями тела, по которым разнеслась весть, что они пережили ужасную катастрофу. Он в чистейшей форме почувствовал радость быть живым.

— Мои очки…

— Их не нашли, — Эмили вскочила и открыла шкафчик у кровати. Достала оттуда новые очки без оправы и водрузила перед глазами Дэниела тяжелые линзы.

— Эм, постой минутку здесь, — она осталась, пока он изучал ее лицо. — У тебя есть зеркало? Я не помню, как я выгляжу.

— Есть, — Алисон отыскала пудреницу и раскрыла. Лицо Дэниела было нетронуто. Боже упаси, если он спросит об остальном. Она держала зеркальце перед имбирными джунглями.

— Ар-р-р! — закричал он. — Убери, а то мне страшно!

И они стали смеяться и плакать сквозь смех, и на несколько мгновений вся усталость и вся безнадежность скатились вместе со слезами. Семья О'Холиген возродилась. Внезапно невероятная боль пронзила плечи Дэниела, исказив лицо и со свистом исторгнув воздух из легких. Он беззвучно застонал.

Алисон выбежала в коридор и махнула сестре-сиделке. Та появилась в палате, отрывисто поздравила Дэниела с возвращением в мир перечнем того, что ему запрещается делать, и велела Алисон и Эмили выйти, что и последовало. Боль вновь ударила белыми жаркими иглами, пронзившими позвоночник, и он закричал в голос, пока сестра не вколола пентотал в раздутую вену на его вспотевшей руке.


Алисон и Эмили вернулись домой только в полночь. Когда они открыли дверь, их встретил Ларио с бутылкой шампанского в руках. Алисон обняла его.

— Он открыл глаза.

— Он говорил с нами. — Лицо Эмили сияло от радости.

Ларио заключил их в свои волосатые объятья, поднял обеих и сбросил около стола, покрытого бокалами и обледенелыми бутылками.

Алисон уставилась на шампанское:

— Ларио! Откуда ты узнал?

— Я ничего не знал. Это за «Триумф». Выходит, мы закончили его как раз тогда, когда хозяин открыл глаза. Двойной праздник!

Первая пробка ударила в потолок.

— Наливай, Али! Я откупорю еще, — он свистнул, и из соседней комнаты показались разноперые финки. — Али, это Мерв… Эррол… Уинс… Рэг…

Финки быстро разобрали полдюжины бокалов из «Грэйт Вестерн». Это у них называлось «смазать горло». Теперь, после основательной «смазки», они готовы были «закрепить» ее. Эмили под заботливые кивки и всеобщие улыбки пересказывала первые моменты вновь обретенного ее отцом сознания.

Потом настало время пойти в боковую комнату и презентовать Могучий Мотор. На мотоцикл было наброшено серебристое покрывало, сшитое мебельщиком и вышитое летящей монограммой «Триумфа». Ларио сдернул покров, и Могучий Мотор возник в сиянии хрома, лака и краски, классическая форма — этюд из сверкающей эмали и блестящего металла. Ларио склонился и затопил карбюратор. Отпустил поршень и поддал стартер. Послышался мощный раскат, Могучий Мотор прочищал горло, но вот установился сильный мерный рокот, от которого задрожал пол. Финки запритопывали и заухали. Ларио подергал дроссель, и «Триумф» испустил гулкий горячий выхлоп, воспламенивший обои на стене. Баз и Уинс потушили пламя шампанским, но тут же послышались бредовые подначки о повторении трюка, что Ларио и сделал — с тем же результатом. Алисон праздно полюбопытствовала, сорвется дом с фундамента до того, как сгорит, или после, но, так как шампанское было холодным, а Дэниел пришел в себя, это не очень-то ее занимало.

Огнедышащий «Триумф» заглушили, любовно прикрыли его покрывалом и снова заполонили кухню, где наконец-то начался пир горой. Ларио достал свои музыкальные записи, а финки устроили для Алисон и Эмили обзорную экскурсию по рок-н-роллу, сопровождая ее танцевальными па, введением в поп-сленг и антологией мотоциклетных буйств пятидесятых годов.

— Этот вшивый коп, Ласкер, мудозвон, оштрафовал Уинса за девяносто три мили на мосту…

— Я ехал не быстрее восьмидесяти!

— Мы собрались в тот вечер у Уинса, а его маманя как раз выбрасывала горшок с засохшим цветком. Здоровый, сволочь, и горшок как пьедестал. Уинс посмотрел на него и спрашивает, кто был на Казначейском углу, когда мы проезжали. Мы говорим, Ласкер. Клево, говорит Уинс, бросает пару веревок на этот горшок, цветок и все такое, и — в город. Нил на багажнике — горшок держит. Мы подъезжаем на Главную, а там Ласкер как раз руки расставил, машину на Куин останавливает. Уинс рванул через перекресток, а Нил воткнул горшок, цветок и все такое прямо Ласкеру в руки. Идиот простоял так, как чучело, целую минуту, сотни машин со всех сторон, все оборжались!

Вспомнили Чокнутого Уэйна — уже много лет его не видели — он поднимал в воздух колесо коляски и ехал рядом с трамваем, прислонившись к нему этим колесом. Вспомнили слесаря База и тот день, когда он заклинил руль у коповского «нортона», припаркованного на пирсе, а когда коп вернулся, спустил штаны и показал ему задницу. Потом вскочил без штанов на свой ВСА, а коп на «нортон», завелся и рванул с пирса прямо в сточную канаву!

Отличные были времена. А то Мерв однажды не мог поставить своего «харлея» у «Мельницы» — все было занято «хондами» и прочей японской дрянью. Он ткнулся в первый, и все попадали как домино, а когда их владельцы выскочили из паба, устроил им салют, открыл полностью дроссель и держал так, пока не кончился бензин!

Все смеялись и пели, и пили, и плясали, и говорили, пока занавески не начали светлеть и колыхаться от утреннего бриза. Алисон вернулась в боковую комнату и, прикусив губу, захихикала, глядя на почерневшие обои. Она всмотрелась через жалюзи в зарождающийся день. Город был беззвучен и прохладен, проснувшаяся собака трусила по одноцветной улице. Дэниел будет жить, но бог знает с какой инвалидностью. Все равно она с ним справится. Ей нравилось утешать его, а он постоянно в этом нуждался — единственное, что в нем не менялось. Дэниел обожал ее, она любила Дэниела. Они так близко подошли к совершенству. Алисон отвернулась от окна и посмотрела на Могучий Мотор. Как же ей отблагодарить финков? Тут вошли Баз и Эррол.

— Мы пришли попрощаться с «Триумфом», — сказал Баз.

— И с тобой, Алисон, — добавил Эррол. — Спасибо за вечер.

— Если мы с Ларио можем как-нибудь отблагодарить вас, ребята. Ну… вы знаете.

— Мы-то с удовольствием. Нам пивом всяко уже отплатили.

— И тем, что нельзя купить, — Эррол кивнул на «Триумф».

— Ларио сказал — ты адвокат, — небрежно бросил Баз. Слишком небрежно, подумала Алисон.

— Замолвишь за нас словечко, если вляпаемся.

— Начинается, — улыбнулась Алисон. — Вы что, планируете, что ли, вляпаться?

— Вроде нет, — с сомнением возразил Баз.

Тренированный нос Алисон в тот же миг учуял слабый запах. Вляпались. Баз, казалось, не знал, куда смотреть в маленькой комнате. Эррол уставился на свои башмаки.

— Видишь ли, Алисон, — Баз кивнул в сторону «Триумфа», — не все детали удалось найти, а из найденных — не все привести в порядок. Понадобилось немало новых.

— Ну и?

— Ну и, наверное, тот, у кого они были, обнаружил, что теперь их у него нет.

— Ох, — Алисон закрыла глаза, чтобы прийти в себя от этой новости. — Понимаю. — Она понимала, что ей придется предстать перед судьей Гарсоном Кло вместе с Базом и Эрролом по обвинению в краже запасных частей для починки мотоцикла своего мужа, который сверзился с городского хайвея в состоянии полного опьянения. Не слишком удачный материал для защиты и продолжения карьеры. Если даже факты их не погубят, это сделают комментарии Ларио из зала. Открыв глаза, она увидела пришедшего к ним Ларио, уже вплетавшего в их кражу свой взгляд на мир.

— Этот подлец, что торгует запчастями, — грабитель. Мы всего-навсего перераспределили их на основе необходимости. Как если бы мы были в данном случае неимущими…

— Старые песни, — сказала Алисон, но в ее голосе слышалось веселье. — По крайней мере, сидеть будем все вместе. — Она отбросила покрывало, чтобы финки в последний раз взглянули на великолепный Могучий Мотор. «Иногда, — подумала Алисон, — цель оправдывает средства».

— Тогда увидимся.

Финки вышли наружу и обменялись последним «ура». Грохот девяти мотоциклов всколыхнул тишину улицы, и спасители Могучего Мотора удалились в жемчужный свет нового утра.

10

Алисон перешагнула через бутылки от шампанского, рок-н-ролльные пластинки, пустые бокалы и полные пепельницы. Голова раскалывалась, даже когда она просто брала телефонную трубку. Ларио все еще храпел. 352–51–17. Реанимация.

«Приходить сегодня нет смысла, миссис О'Холиген. Я сделала ему большую дозу обезболивающих. Боль целебная, но плохо переносимая. Лучше, чтобы он ничего сейчас не чувствовал. Право же, он даже не будет знать, что вы пришли».


В тот день Дэниела перевели на сильнодействующие лекарства, и целую неделю он то нырял в бессознание, то выплывал из него на свирепом коктейле обезболивающих. Дикие демоны гнали его на край безумия; Дэниел внезапно пробуждался от стального дождя, который проливался в пропитанную потом койку и до смерти выстуживал ее, пока он призывал следующую иглу поскорее приблизиться к его руке и принести сначала теплое забытье, а потом новые ужасы.

В бреду он снова и снова произносил имя сэра Берсилака, и на третий день, как раз когда его собиралась проткнуть опускающаяся железная решетка, появился Зеленый Рыцарь на огромной зеленой лошади и на всем скаку подхватил его. Они промчались по подъемному мосту, отсекая Мортибусом головы поднявшейся на дыбы гидры, готовой исторгнуть на них свой яд.

Наконец остановились на лесной поляне, и Дэниел впервые за много дней ощутил покой.

— Слава Богу, ты нашел меня! — выдохнул он, сползая с огромной зеленой лошади.

— Клянусь Гробом Господним, — воскликнул сэр Берсилак, — это приключение превосходит все другие! Теперь скажи мне, что с нами случилось?

— Я повздорил с женой. Она меня бросила. Я разбил мотоцикл. Ты был в спидометре. Прости. Я был пьян.

— Она тебя бросила? — Зеленый Рыцарь старался не показать этого, но скрыть ревностное предвкушение вновь обретенной доли Дэниелова времени и внимания было невозможно.

— Прости, Дэниел, но, кажется, в аварии мы ничуть не пострадали. Кнутсен слегка потрясен, но он всегда такой. — Я избежал травм, де Фюри тоже.

— Монах де Фюри? Автор «Ignis Fatuus»?

— Разумеется. С тех пор как мы виделись в последний раз, я побывал с армией короля Эдуарда во Франции и там при самых диковинных обстоятельствах наткнулся на Креспена де Фюри. Вроде как самозваный мудрец. Физик-экспериментатор, свет, процесс горения… всякое такое. Горит желанием с тобой познакомиться.

— Почему?

— Потому что ты живешь в серийном времени.

— Что это значит?

— Не имею понятия. Я просто повторяю его слова в надежде, что крупицы его учености пристанут и ко мне. Де Фюри продолжает работать над той штукой, которую сожрал лондонский пожар, и в настоящий момент одержим какой-то тайной сложностью, из-за чего часами наблюдает за луной, измеряет тени и подбрасывает в воздух тяжелые шары. К его величайшему расстройству, он никак не может обрести некое мистическое знание и питает надежду, что ты, со своего насеста в будущем, поможешь ему. Эксплуатировать тебя он будет нещадно, но в целом парень что надо.

— А когда мы встретимся?

— Не раньше чем ты поправишься. Встретить Креспена, вынести Креспена — дело не для слабых. Я бы и не мечтал… — Сэр Берсилак замешкался и вперился в темные деревья позади Дэниела. — Дэниел, кто-то идет. Копье! Ах, какая пышечка, вся в белом и в крахмальном чепце. Она несет серебряное копье. Осторожно, Дэниел! Твоя рука! Твоя рука! — Зеленый Рыцарь и лошадь поплыли и исчезли.

Спустя секунду или год сэр Берсилак вновь проступил из полуночного тумана морфия и улыбнулся Дэниелу. В руках у рыцаря был букет лесных цветов: одуванчики, бузина, шиповник, мать-и-мачеха, мята, дикая сирень, лесная мальва… Он опустил цветы у подушки и отступил назад, после чего материализовался Туд Кнутсен с последним номером «Медиевиста», который он положил рядом с цветами. «Прямо со льда печатни, Дэниел». Скандинавский юмор.

Воцарилась неловкая пауза, рыцарь и Кнутсен беспомощно смотрели друг на друга, а потом, словно глупости, которую они делают, избежать было невозможно, принялись без малейшего энтузиазма хлопать в унисон. Через несколько мгновений появился какой-то старик. В одной руке он держал коробку шоколадных конфет, другую поднял вверх, чтобы утихомирить аплодисменты, хотя рыцарь и ученый уже не хлопали.

— Меня зовут, — старик выдержал паузу, — Креспен де Фюри. Я ученый, правдоискатель, мудрец и оптик.

— Почитаю за честь с вами познакомиться.

— Само собой разумеется, — высокомерно отметил де Фюри. — Он открыл коробку, достал одну конфету и снова закрыл крышку. — Кнутсен и Берсилак говорят, ты знаешь «Ignis Fatuus»?

— Только то, что прочел в журнале.

— Ты понимаешь, что значит «Ignis Fatuus»?

Дэниел порылся в остатках своей латыни.

— «Глупое пламя»?

— «Безумный огонь» — так лучше. В своей книге я опровергаю большую часть принципов и доктрин, описывающих поведение света. После ее появления я потратил столетия и многие последующие воспламенения, дабы сменить устаревшие законы на новые. На универсальные и бессмертные принципы науки, космологии и даже морали.

— Немалое достижение, — сказал Дэниел.

— Немалое достижение? Способен ли ты на что-нибудь, кроме банальности?

— Креспен, Дэниел плохо себя чувствует, — разволновался Зеленый Рыцарь.

— И чья же в этом вина?

— Частично моя, — признался Туд Кнутсен, заговоривший после прибытия Креспена впервые, — я насмехался над ним из зеркала и провоцировал на опасное поведение. В обычном состоянии он вполне уравновешенный человек.

Обдумывая слова Туда Кнутсена, Креспен угостился еще одной конфетой; кажется, его удалось уговорить.

— Возможно, он обладает необходимыми нам качествами. Ну что ж, — он повернулся к Дэниелу, — ты из конца двадцатого века?

— Да.

— Попозже бы немного, но… мудрый пользуется тем, что у него под рукой. Когда тебе станет лучше, я поговорю с тобой серьезнее.

Целый час до этого Дэниел метался по койке от кроваво-костлявых исчадий и адских фурий и теперь не желал думать о будущем.

— Мне не будет лучше. Я ничего не хочу. Я хочу умереть.

Заинтересованная бровь приподняла старый морщинистый лоб.

— Жизнь чертовски бессмысленна, — добавил Дэниел.

— Почему, позволь спросить? — На лице Креспена было такое выражение, словно он собирался выслушать промолчавшего всю жизнь идиота.

Дэниела это обескуражило, но все-таки он сумел закончить свою речь.

— Все свои молодые годы мы проводим в заботе о грядущих годах, а когда они приходят, оплакиваем то, что не сделали в молодости и не можем сделать сейчас по причине своей немощи, маразма и смерти.

Креспен воспринял слова Дэниела с заметным восторгом.

— О да! Ты можешь мне пригодиться. Ты сам все это придумал?

Дэниел был уязвлен.

— Я не плагиатор.

— В таком случае отлично! С одной крохотной, но немаловажной поправкой. Жизнь не бессмысленна, а смехотворна. Чувствуешь разницу? Жизнь — совершеннейшая нелепость, что бы с тобой ни было: сидишь ли ты в тюрьме, на троне или морковкой в грядке. Нелепость и несообразность! Самое главное — это понять. Ну а теперь отдыхай, вернемся к этому в следующий раз.

Креспен пропал, но нередко возвращался в Дэниеловы умиротворенные лекарствами сумерки, иногда с Кнутсеном и Зеленым Рыцарем, чтобы отговорить его от смерти и убедить в том, что горе и отчаяние можно окружить и подавить. Дэниел подпал под влияние старика и, когда тот появлялся, зачастую оказывался в самом жалком состоянии.

— Я не могу, Креспен. После нашей последней встречи, я проанализировал всю свою жизнь и пришел к выводу, что не желаю ее продолжать. Невзирая на все твои ловкие доводы, я хочу поскорее расстаться с этим призраком, так что можешь удалиться.

— Расстаться с призраком? Как тебе будет угодно, но думал ли ты когда-нибудь о теории вероятности?

— О чем?

— Один шанс из двух, что загробная жизнь существует, и один шанс из двух, что она лучше, чем эта. Точно так же один шанс из двух, что тебя туда допустят. Таким образом, вероятность того, что ты получишь удовольствие от следующей жизни, которая окажется лучше настоящей, — один к восьми. Я бы не рисковал.

— Я бы тоже, — присоединил свое мнение Зеленый Рыцарь.

— Но ведь существует уйма вещей, которые сделают меня несчастным, когда я обрету сознание и здоровье и опять окажусь в этом мире. У меня больше нет жены, да и друзей у меня так мало по сравнению со всевозможными сволочами, лгунами и предателями…

— Дэниел! — обиделся сэр Берсилак, — а как же наши приключения? С тех пор как мы раскололи на скачущей лошади того глупого монашка, мы ведь еще столько ужасной кривды вместе выправили! Не волнуйся о сволочах и предателях. Я не зарубил ни одного лгуна, но скор на расправу с предателями, — и он замахал над головой своим боевым топором Мортибусом все быстрее и быстрее, так что тот загудел в воздухе. Дэниел понял, что Зеленый Рыцарь — человек не очень сообразительный, зато отличный союзник и опасный противник.

— Ну хорошо, я подожду несколько дней и посмотрю, как буду себя чувствовать.

— Отличный парень, — сказал только что прибывший Кнутсен. Когда он приходил вместе со всеми, он проводил время в основном за курением трубки и выглядел непроницаемо нордическим. Кнутсен был одет в меха и так сильно напоминал арктического охотника, что, похоже, с этим смирился: эскимосское создание, которое ходит как медведь и питается кусочками сала.

— Но даже если я соглашусь пожить еще немного, — настаивал Дэниел, — где я возьму мораль, закон, видение правильного пути? Что, короче говоря, я буду делать?

Креспен изобразил вкрадчивую улыбку, и Дэниел понял, что он ждал этого вопроса.

— Прежде всего я угощу тебя историей моей жизни, а потом ты займешься пропагандой и распространением тех великих исследований, в которых я истощил свои дни. В этом и заключается твоя благородная миссия — вернуть человечеству утраченный в огне пожара изумительный «Ignis Fatuus», а вместе с ним глубочайшие новые законы, позволяющие управлять всеми существующими стихиями.

Дэниел поразмыслил над сказанным. Есть дела и похуже. Возможно, это сохранит его разум. Реконструировать «Ignis Fatuus»? Почему бы и нет?

— Ты станешь известен в академических кругах, — заметил Туд Кнутсен, — я побеспокоюсь об этом.

Интерес Дэниела усилился.

— Книга лежала двести лет до того, как сгорела, почему же никто не побеспокоился ее прочитать?

Креспен де Фюри был явно раздражен.

— Как можно быть таким грубияном? Я пришел с Кнутсеном и рыцарем спасти тебя от твоих сантиментов, взбодрить, и что же в ответ? Ты стенаешь и строишь подлые предположения о качестве моего труда.

Кнутсен и сэр Берсилак подавили смешки.

— Заткнитесь, — вскинулся на них старик и уставился на Дэниела. — Так собираешься ты присоединиться к моим усилиям или нет?

— Полагаю, что да.

— В таком случае ты обязан выслушать историю моей жизни, ибо единственная вещь, которую я пока открыл, — это кто я есть, а для того, чтобы что-то знать, необходимо знать что-то другое.

— Очень интересная история, — пришел в восторг Зеленый Рыцарь, — тебе понравится, Дэниел, обещаю. Там и про меня есть!

— В самом конце, — сказал Креспен, бросив строгий взгляд на возбужденного рыцаря. — Теперь всем тихо: я начинаю. Узнаем все по частям. Сегодня я расскажу историю моего детства в Саке, раннее использование разрушительных машин, мой крестовый поход против распутства и расточительности и про то, как я был спасен от костра инквизиции и оказался в лагере Филиппа Валуа, спасителя Франции.

И рассказал. А когда кончил свой рассказ, врачи отменили Дэниелу уколы — и чары морфия рассеялись, а вместе с ними Кнутсен, Зеленый Рыцарь и Креспен де Фюри.


В полном сознании, на больничной койке, Дэниел обнаружил, что демоны тоже исчезли, и избавление от них привело его к мысли, что Креспен де Фюри был порождением кьянти и морфия. Мирный сон подтвердил эту мысль, теперь вокруг было так много всего, привлекавшего его внимание. Алисон, Ларио и Эмили приходили каждый день. Авария произвела катарсический эффект на их отношения с Алисон, а подлинная и нежная забота Ларио о Дэниеле обескуражила его и обезоружила.

Заскочила парочка коллег из университета, Перкис и Мандельброт, выведать, насколько вероятно возвращение Дэниела к преподавательской работе. Когда Дэниел дал им понять, что будет здоров к началу следующего семестра, они утешились тем, что набросились на его фрукты и конфеты, отпуская завистливые ремарки по поводу разницы в их положении, и ретировались на полуслове при приближении служащего Армии спасения с кружкой для пожертвований.

Потом были унижения инвалида, включая оскорбительное исследование студентами-медиками. Он так и не привык к словам: «Сейчас вы испытаете легкое неудобство», предвосхищающим насильственное введение в рану или отверстие очередного всасывающего или впрыскивающего инструмента. Однако, когда ему стало лучше, особенно после того, как сняли гипс и он смог немного двигаться, Дэниел заскучал. Он читал до боли в глазах и обнаруживал, что иногда ему хочется их закрыть и вызвать арктического охотника, рыцаря и мудреца, но не мог найти даже сэра Берсилака — своего друга по сновидениям последних двадцати лет. Похоже, истощенное неистовством последних недель сознание очистилось от видений.

По его просьбе Эмили отыскала в гостиной «Медиевиста» и принесла в больницу. Дэниел решил перечитать статью профессора Кнутсена «Зеленый Рыцарь и концепция приключения» и другую — про Креспена де Фюри и таким образом вновь их вызвать, но все, чего он достиг за час бешеной концентрации, была головная боль и поток неприятных воспоминаний, причиной которых стали пятна от кьянти на разорванных страницах. Похоже, что троица навсегда пропала.

Пребывание Дэниела в больнице завершилось бесполезной неделей «наблюдений», после чего его выписали со строгими предупреждениями, исходящими от медсестры с внушительными габаритами.

— Вы должны соблюдать режим купания и осмотра повреждений, который предписал вам врач.

— Да, сестра.

— Вы не должны курить и пить.

— Да, сестра.

— Воздержитесь от всяких движений, за исключением предписанных. Вы не должны напрягаться в уборной, и я бы предостерегла вас от всяких… мыслей, — ее ледяные голубые глаза сузились, — вы понимаете о чем я говорю?

— Думать? Я должен стать неразумным?

— По крайней мере на месяц. Если вы не в состоянии себя контролировать, возьмите журнал — но не женщину. — Она вручила ему расписание, по которому ему предстояло жить несколько следующих месяцев, бутылку с зеленым антисептическим мылом, еще одну — со слабительным, и коробку сильнейших ингаляторов.

— Надеюсь, что больше вас здесь не увижу. Вы причинили нам массу беспокойства и слишком дорого обошлись налогоплательщикам, — с этими словами она оставила Дэниела на зеленом пластмассовом стуле в приемной, где он, несчастный, просидел до тех пор, пока за ним не пришли Алисон, Ларио и Эмили.

Пришедшие хранили в тайне реставрацию Могучего Мотора, и по прибытии домой потребовалось немало неуклюжих ухищрений, чтобы заставить Дэниела прохромать к гаражу, открыть дверь и войти внутрь. Уверенные в потоке благодарностей, они стояли снаружи, готовые принять их как можно более снисходительно. Ничего такого не произошло. Алисон обняла Ларио и ждала.

Услышать рокот Могучего Мотора, прорвавшегося к жизни, оказалось для них не слишком трудным испытанием, и они с ним справились, но когда Дэниел вылетел из гаража на мотоцикле и с ликованием принялся выписывать по двору вензеля, Эмили запричитала, чтобы Ларио его остановил. Ларио послушно потопал в погоню без малейшей надежды поймать Дэниела, который повернулся в седле и обратился к нему.

— Неплохо смотришься, Фетц, — он, как кинорежиссер, сделал пальцами рамку, — повтори то же самое, но не с таким глупым лицом. Попробуй пыхтеть по-другому, ты выглядишь как умалишенный, а не как задыхающийся. Алисон, дорогая, истерика — неплохо, только надо как следует взъерошить волосы. Попроси, чтобы костюмерша немножко разорвала тебе кофточку. Эмили! Ты не просто удивлена, милочка, ты очарована — вот так! Глаза шире! Так! Супер! А теперь дубль. Тишина на площадке! «Бегство из больницы», сцена шестая… приготовились… Мотор! — Ларио, хохоча, кашляя и задыхаясь, свалился в траву. Дэниел притормозил Могучий Мотор и проехал мимо. — Двадцатый дубль, Фетц! У тебя кончилась пленка.

— Спаси господи, — выдохнул Ларио.

Дэниел остановился у стены гаража, и Алисон помогла ему слезть. Они с Эмили, как надзиратели, поддерживали его с двух сторон. Дэниел сильно хромал, все его тело дьявольски ныло, но чувствовал он себя превосходно. В кухне его заставили сесть, после чего Ларио с Эмили принялись варить кофе, а Алисон, разрезая приготовленный к этому случаю шоколадный торт, устроила Дэниелу яростную головомойку по поводу его глупости и скудомыслия.

Опустив глаза, Дэниел дышал в ингалятор, пока Алисон не иссякла.

— Прости меня, Алисон, и вы оба простите. Я очень сожалею об этих чертовых шести месяцах. Я думал, что как-то смогу отблагодарить вас за все то, что вы мне сделали, но там, в гараже, я понял, что вы сделали для меня, невзирая… — он замолчал. Через минуту опять посмотрел на них. — Это все, что я могу сказать в благодарность и в раскаяние, так что гоните с лиц прочь эти бычачьи выражения прощения и доброй воли и начинайте за мной ухаживать! — Это напомнило ему о расписании, которое он тут же обнаружил в кармане рубашки. — Черт возьми, мне пора принимать ванну.

Эмили подала кофе.

— Я пущу воду.

— Подожди, тут еще зеленый яд. Туда его, — он достал из кармана флакон с надписью «Пена» и подал его направляющейся в ванну Эмили.

— Пожалуйста, следуй инструкциям, Джиндж. Гинеколог сказала мне, что ты должен делать все, как предписано.

Эта оговорка вызвала подозрительный взгляд Дэниела, но тогда он еще не догадался, что внутри Алисон уже произрастает Уинсом Фетц.


Через полчаса Дэниелу удалось их выпроводить, и впервые за долгие месяцы он наконец-то оказался в собственном доме и в собственной компании. Он с трудом разделся и отправился в ванную комнату. Длинная глубокая ванна наполнилась почти до краев, ее покрывал добрый фут пены, образовавшейся от снадобья из зеленой бутылки. Первым побуждением было смахнуть пену прочь, но что если все его лекарство в этих пузырях?

С болезненной медлительностью Дэниел переступил через высокий край и, перенеся вес на руки, погрузил свои измученные конечности сквозь застывшую пену в горячую воду. Осторожно опершись о стенку ванны, он позволил воде залить свое тело. Зеленые облака с состраданием отступили, он сполз еще ниже и, удерживая их на уровне глаз, заметил медленный прилив, который, казалось, откатывал и набегал вдоль ванны, гипнотически поднимая и опуская клочья пены. Эмили положила в мыльницу новый сильнодействующий ингалятор, который, вместе с возбуждением от возвращения домой, вскоре погрузил Дэниела в дремоту. Когда он уже стал подумывать о медленном восхождении из глубины, за отмелью из зеленых пузырей что-то шевельнулось. Без очков Дэниел плохо видел. Что-то вроде застрявшего в пене насекомого… вот оно переваливается ближе… что-то ест… жует… жует что-то похожее на размокший шнурок от ботинка, какую-то гадкую внутренность или…

— Туд Кнутсен!

Крик Дэниела эхом отразился от стен ванной, и окутанная мехом фигура на пенном айсберге в испуге свалилась и подбросила над головой рукавицы. Она так и осталась лежать, пока Дэниел то зажмуривал, то снова открывал глаза, ожидая пробуждения на больничной койке. Ванна, пузыри… фигура не двигалась. Он позвал еще раз, тише:

— Туд? Это ты?

Кнутсен показался из-за меховых рукавиц.

— Дэниел?

— Да.

— Где ты был?

— Нигде. Я потерял вас в больнице.

— Сейчас я позову Креспена. Он в отчаянии. Не уходи никуда, ладно? — Туд Кнутсен побежал за пузырчатую гору и скрылся из виду.

Дэниел с трудом сдерживал нарастающую панику. Один в доме: и сходит с ума! Посттравматическая дегенерация мозга? Он должен выйти, вытереться и позвонить Ларио. Все будет в порядке. Это — лекарства. Он поднял голову над пеной и собрался уже выбраться из воды, как вдруг его чуть не располовинило от крика, донесшегося с другого конца ванны:

— Стой где стоишь!

Это был Креспен де Фюри, ковылявший через пересеченную пенистую местность. Каждые несколько шагов он спотыкался и падал, и Зеленый Рыцарь и Кнутсен, терпеливо следовавшие позади, склонялись и поднимали его на ноги. Пена таяла, между зелеными клочьями образовались озера горячей воды. Креспен бесстрашно погружался в них и яростно переплывал, Зеленый Рыцарь и Кнутсен сопровождали его с гораздо меньшим энтузиазмом. Наконец компания приволоклась, мокрая и задыхающаяся, и расположилась на расстоянии вытянутой руки от Дэниелова носа.

Креспен сурово погрозил Дэниелу пальцем:

— Чтобы не смел больше удирать!

Единственное, что Дэниел мог придумать, — это сказать: «Извини, я был болен», что он и сделал.

— Он приносит свои извинения и говорит, что был болен, — заметил Зеленый Рыцарь.

— На чем я остановился? На каком эпизоде из истории моей жизни?

— Извини, я что-то плохо помню.

— Он приносит свои извинения и говорит, что плохо помнит, — произнес Зеленый Рыцарь.

— Ты рассказал нам о своем прибытии в лагерь короля Франции. О том, что собирался построить огромную военную машину, которая уничтожит англичан, — вставил Туд Кнутсен.

— Он сказал, что ты собирался построить…

— Попридержи свой язык, клоун, у меня есть уши! Слушай, Дэниел. Сегодня я назначаю присутствующего здесь Туда Кнутсена своим официальным историком, — при этих словах Туд напустил на себя выражение высокомерной учености, которое несомненно ему удалось бы, если бы не кровавые подтеки вокруг рта от недавнего участия в галлюцинациях о морском котике, — через минуту мы приступим к моей биографии, но сначала тебе следует познакомиться с нашим окружением и обстановкой, в которой созрели мои самые выдающиеся работы. Вот здесь, — он обвел рукой парообразный ландшафт, — мы живем. Прямо перед тобой Священное озеро, неподалеку Зеленая Часовня и монастырь. — Здесь ты всегда найдешь хотя бы одного из нас. Иногда я рыбачу на озере в паре лиг отсюда, а Берсилак бродит по горам, но в общем мы поблизости. Взбей пену повыше, и ты без труда обнаружишь того или другого. Я вижу, у тебя глаза закрываются от усталости; надеюсь, что следующий выпуск моей биографии ободрит тебя и освежит. Начнем с моего прибытия в королевский лагерь. Профессор Кнутсен, прошу вас.

Креспен призвал на озеро сумерки и приглушил пустоту, так что трубка Кнутсена осталась единственным источником света, мерцающим словно крошечный костер, вокруг которого они собрались для продолжения рассказа.


Когда юный Креспен де Фюри на белом боевом коне месье Жиля прибыл в военный лагерь Филиппа Валуа, все приветствовали его как спасителя Франции. Креспена немедленно отвели в изумительную палатку, в которой стояла ванна с горячей водой, и как только он сбросил свои лохмотья, переставшие после пытки быть впору, появились портные и белошвейки и принялись обмеривать его для нового, экстравагантного платья.

Одежда была скроена и сшита в считанные часы, и что за блестящий молодой человек предстал в этот вечер на пиру! Сам французский монарх угощал Креспена приправленной соусом дичью, незадолго до того приготовленной прожорливым месье Жилем де Конвино. Он окрестил это блюдо «coup de grass» («смерть толстякам»)[59] в честь Креспеновой военной машины. Креспен ел гораздо больше, чем нужно, чтобы насытиться. Умиротворенный лакомыми яствами, многообразными винами провинции и скабрезными предположениями о действии, которое его устройство возымеет на англичан, юный Креспен покинул на крыльях божоле[60] неуверенность в себе и к исходу вечера был убежден в небывалых разрушительных достоинствах своего изобретения. В полночь, когда он полз к своей палатке, у Креспена не было уже и тени сомнения в том, что он воистину спаситель Франции, оружейник «extraordinaire»[61] и баллистик «sans pareil».[62] Потрясенный такого рода самооценкой, он воспользовался ночным горшком, забрался в гамак и уснул.

С утра Креспен принялся чертить на пергаменте со столь небывалой легкостью и рвением, что уже в полдень по его наброскам можно было начать строительство. Нельзя было терять ни минуты, ибо армия Эдуарда заняла позицию при Креси, в двух днях пути на север.

К изумлению французского лагеря, лазутчики донесли, что никаких признаков строительства англичанами своей версии Креспеновой катапульты замечено не было, и главный инженер Филиппа по военным механизмам, король Богемии Ян Слепой,[63] пребывал в самом чудесном расположении духа, как вдруг он споткнулся о веревку палатки Креспена и упал внутрь.

Поднявшись на ноги, он отсалютовал центральному шесту.

— Все готово, де Фюри. Мы с нетерпением ждем твои чертежи.

Креспен попытался скрыть свой испуг при виде физического недостатка главного инженера.

— И когда же начнется строительство, сударь?

Слепой король развернулся в направлении голоса:

— Рубить деревья начнем еще до заката. Не могу дождаться.

— Сейчас я сложу листы по порядку. Вы не присядете?

Слепой богемец поблагодарил, попятился и грохнулся на землю. — Екэлэмэнэ, — пробормотал король, поднимаясь на ноги.

— Мать честная! Простите, сэр! — воскликнул Креспен. — Какая оплошность…

— Не беспокойтесь. Если вы дадите мне чертежи, я поспешу с ними прямо к Би-Иисус.

— К Би-Иисус? Кто он такой?

— Она. Старуха. Ученая. Филипп, когда воюет, всегда следует ее советам, ни шагу без нее. Старая летучая мышь, да и только. Евдоксия немного не в себе, но без ее одобрения Филипп ни на что не соглашается. Все это будет ей очень интересно. Она обожает всевозможную физику, траектории, расчеты, размышления — всякое такое.

— У! — благодушное настроение Креспена поспешно отступило и исчезло без следа. Если старуха Евдоксия хотя бы малость разбирается в математике, она немедленно поймет, что он мошенник, а его машина — никуда не годная чепуха! Креспен дрожащими руками передал чертежи богемскому инженеру.

Король Ян распрощался с Креспеном и уверенно направился к стене палатки. Здесь он с проклятием обнажил свой меч, рассек отверстие и вышел вон. Креспен обмяк в своем подвесном ложе, а вскоре палатка обрушилась, так как король Ян прорубил себе путь через растяжки. Под покровом пыльного полотна Креспеново чувство всемогущества выдохлось, и всем его существом овладело глубочайшее отчаяние.

Несколькими часами позже королевский адъютант поднял с Креспена палатку и сообщил о его немедленной встрече с ученой Евдоксией. Исполненный дурных предчувствий, молодой человек последовал за адъютантом, пока они не подошли наконец к крохотной, совершенно выгоревшей палатке, на которой свежей краской были изображены знаки Зодиака, кресты, молнии и прочие магические символы. Адъютант откинул край, Креспен нырнул внутрь, а адъютант объявил: «Креспен де Фюри, гений метательной машины, по велению Филиппа Валуа вы находитесь в присутствии Евдоксии Магдалины Би-Иисус, провидицы и прорицательницы».

Адъютант опустил полог и исчез, оставив Креспена в компании древней грязной старухи, сидевшей по-турецки возле низкого карточного столика, на котором был разложен прихотливый Креспенов проект великой военной машины. Креспен сказал: «Добрый день» — и был награжден взглядом немилосердным, но уникальным, по причине первого в ведомом мире монокля, вставленного в ее истлевшее лицо. Старуха сплюнула на пол и повернулась к чертежам.

Дожидаясь от гадалки проявления чуть большей сердечности, Креспен разглядывал скамью у задней стены, на которой располагалось нечто удивительное. На ее краю стоял оловянный сосуд с водой, в которой лежало яйцо. На противоположном конце ансамбль из пятидесяти свечей накалялся среди дугообразно установленных крошечных зеркал, собиравших свет в интенсивные узкие пучки и направлявших их вдоль скамьи сквозь двояковыпуклую вуаль призматически ограненного стекла, преломляющей властью которого они разбивались в каскады цветоносных радуг, играющих на чеканке сосуда таким восхитительным прозрачным светом, что металл рдел. На скамье стояли также песочные часы, а на шнурке висел магнит.

— Хочу сварить тебе яйцо в луче горячего изогнутого света, — объявила старуха, не глядя на Креспена. После чего несколько минут молчала. Креспен продолжал наблюдать явление, но не похоже было, чтобы вода нагревалась.

— Безумие и абсурд! — Креспен так и подскочил. Старуха подняла голову от чертежей. — Фантастическая скудость баллистической механики!

— Прошу меня простить, — Креспен хотел побыстрее со всем этим кончить.

Евдоксия Би-Иисус с выпадом вскочила, выпятив на Креспена свой невозможный лик. — Не извиняйся. Нет, нет! Не извиняйся. Известно ли тебе, что ты — самое милое создание из всех, что мне удалось встретить за последние двенадцать сотен лет? — Ее беззубая улыбка разъехалась так далеко в стороны, что грубый монокль оказался посреди лица, а остальные черты совершенно стерлись.

Старуха весело захихикала над очевидным отвращением Креспена.

— Кто это перед тобой? — спросила она, сохраняя жуткое выражение лица.

— Не знаю, — Креспен не был уверен, что сможет на нее долго смотреть.

— Бабка Циклопка! — взвизгнула старуха и покатилась на пол. Потом поднялась и посмотрела на него словно впервые.

— В чем дело? Разве ты не видишь, что я занята?

— Я — Креспен де Фюри. Вы рассматривали мой проект… мою боевую машину?

— Когда?

— Только что.

— Я очень старая женщина. Наберись немного терпения и обходительности.

— Извините.

— Так вот, эта твоя машина, конечно же, работать не будет.

— Я знаю. Извините меня, — никогда еще Креспен так часто не извинялся.

— Не извиняйся, Креспен, — ее старческий голос был тих и задумчив. Лицо расслабилось и стало почти нормальным, она смотрела на него с материнской любовью. — Дорогой Креспен, после стольких лет…

Креспен совершенно не понял, что случилось, но почувствовал, что теперь его возвращение в гнусные лапы инквизиции маловероятно и что эта женщина видит его судьбу, о которой вскоре ему расскажет.

Внезапно она издала хищный вопль, до одури напугавший молодого человека и принесший в палатку расторопного адъютанта. Старуха сунула ему чертежи.

— Передай их слепому королю Богемии и скажи, чтобы немедленно начинал строительство. Франция спасена! — Адъютант умчался исполнять поручение.

— Присаживайся, Креспен, — старуха выпихнула из-под карточного столика приземистое сиденье, а сама побрела к скамье и устроилась рядом с оловянным сосудом.

Она несколько минут внимательно изучала его лицо, а потом поинтересовалась вслух:

— Сколько правды ты можешь принять, Креспен? Хватит ли у тебя сил принять ее всю? Как это узнать? Нам с тобой надо начинать осторожно. Некоторые стены очень высоки, с кольями и колючками. Но мы будем шагать к ним с оптимизмом и решительностью. Сначала к одной, потом к другой, потом к третьей. Сейчас еще не время. Устал, наверное, целый день чертить?

— Не особенно, — Креспен все еще чувствовал себя неловко, — я все придумывал на ходу, пока чертил, а это не очень утомительно.

— Ерунда. Нельзя недооценивать работу воображения. Это высшая мозговая активность, она намного превосходит простые расчеты. Богатейший торговец со своими счетами — ничто по сравнению… но нет, я забегаю вперед. Сейчас я расскажу тебе немного, а потом ты уйдешь и вернешься завтра утром. Пока же подумай вот о чем. Я запрещаю тебе верить в то, что расскажу в ближайшие дни. Я требую, чтобы ты никогда не искал спасения в вере. Если ты начнешь во что-то верить, необходимо немедленно отвергнуть это как неправду. Я прошу об одном: чтобы ты направил свой разум на осознание того, что я тебе скажу. Сегодня я скажу только это: Я — Мария Магдалина Би-Иисус, дочь Марии Магдалины и Иисуса Христа из Назарета.


После ночной качки на мелководьях сна, Креспен проснулся рано и побрел на широкое поле недалеко от лагеря, где претворялся в жизнь проект его великой военной машины. Пильщики и плотники уже трудились над срубленными вчера пятьюдесятью гигантскими деревьями. Кузнецы стояли у жарких горнов и высоко взлетающими молотами ковали оси. Мастер-клеевар, полупарализованный сербский карлик, ковылял среди котлов, где разваривал козьи копыта и вытапливал из них липкий студень. Бригады неврских прядильщиков собирали ткацкие станки, на которых будут сотканы приводы орудия, а два кельтских слесаря чертили на песке зубчатые передачи.

Король Ян-инженер сновал среди ремесленников, подначивал их к большим усилиям, хвалил за уже содеянное, легко перенося запинки и падения, которые изнурили бы и обескуражили менее великого человека.

Креспен остался доволен увиденным и в бодром расположении духа направился к палатке Евдоксии.

— Можно войти? — спросил он у входа.

— Разумеется, мой дорогой, — ответила старуха, и, когда Креспен вошел, он обнаружил, что она уже одета и опять изучает его чертежи.

— Очень милые вещицы, Креспен, — ее монокль уставился на него. — Поэтому я и знаю, что это ты. Тот самый. Ну что ж, продолжим. Ты помнишь, о чем я говорила тебе вчера?

— О своих родителях, Иисусе и Марии Магдалине.

— И еще о том, что ты не должен верить тому, что я говорю. Размышляй, аргументируй, взвешивай, принимай мои слова как хочешь, но никогда — на слепую веру. Смрад верующего не должен осквернять воздух этой палатки. Нас интересует истина, Креспен, не так ли?

— Конечно, — с готовностью согласился молодой человек.

— Значит, тебе придется узнать очень много вещей. Главной среди них будет притча моего отца, но сначала ты должен услышать о его жизни, о занятиях оптикой, о его любви к моей матери и их дорогом друге Искариоте. Ты услышишь легенду о богине, сотворившей наш мир, о нашем падении и о том, почему мы до сих пор пребываем в упадке. Наконец, тебе будет дано нечто, необходимое для того, чтобы перенести человечество из доисторической трясины в высочайший свет всего, что ему было когда-то ведомо, — Евдоксия высморкалась и положила на язык лакричную полоску. Последовали раздумье и посасывание.

— Начну, — сказала она наконец, — с объяснения необходимости смотреть в другую сторону. Иуда демонстрировал это следующим образом, — она спокойно сидела перед Креспеном и вдруг ткнула ему пальцем в левый глаз. Креспен едва-едва успел защитить лицо ладонями, но в тот же момент закричал от внезапной боли в тестикулах. Старуха тут же их отпустила.

— Извини, что причинила тебе боль. Зато никогда не забудешь. Если бы ты умел смотреть в другую сторону, ты заметил бы, когда я направила палец в твой глаз, что происходит на самом деле, и уберег бы свои яйца. Ты понял? Как Будда под фиговым деревом, ты должен сомневаться во всем и искать свой собственный свет.

Глаза Креспена слезились, но он храбро закивал и изобразил слабую улыбку. Дождавшись, пока он придет в себя, старуха проглотила лакрицу и продолжила.

— Мой отец первым посмотрел в другую сторону. Когда ты услышишь подлинную историю его жизни и смерти, ты узнаешь, каким образом мы посадили себя на цепь идиотского убеждения, что обрести рай можно только расставшись с разумом — тем самым инструментом, который необходим для взлома замка на воротах рая. Нет божественного откровения, Креспен, нет никакого смысла в религиозном рабстве, унижающем разум до доказательства святости.

Старуха грустно покачала головой.

— Ужасно, что есть вера, Креспен, — она смотрела испытующе. — Истинные вещи в вере не нуждаются. Вера — это мощный одурманивающий наркотик, навязываемый нам тогда, когда мы протестуем против очевидного абсурда. Как известное всем жизнеописание моего отца. Сухая и неприятная хроника бессмысленных благодеяний и высокомерной самоуверенности. В какого замордованного подкидыша превратили они этого сердечного и любезного человека! Но именно этого они и добивались. — Казалось, она отвечала на какую-то собственную скорбь, и когда Креспен заговорил, он почувствовал, что во что-то вторгся.

— Так где же мы начнем?

Евдоксия постучала по своему черепу:

— Вот где начинается поиск, Креспен. Это наша тюрьма; темные подземные тоннели, по которым мы носимся взад-вперед с невежественным ужасом загнанной в ящик крысы. Мы ищем свет, видим факелы на стенах, хватаем их и кричим: «Эврика! Мы нашли! За нами! За нами!» И дураки с факелами бегают по тоннелю, распространяя нечто, напоминающее свет. «За нами! Мы знаем, почему вращаются звезды. Мы нашли путь к спасению. Мы знаем правду и видели свет Иисуса».

Они ничего не знают, Креспен, но пульсирующая толпа фанатиков растет и заполняет тоннель. Богиня смотрит и улыбается, ведь это она бросила факел, который почти не светит, и смеется, пока пламя шипит и умирает, пока фальшивые открыватели опрометью бегают в темноте и разбиваются вдребезги о тупики собственных открытий.

Тогда-то мы и должны посмотреть в другую сторону, Креспен, в тот самый миг, когда факел схвачен со стены, когда дураки бегут, а богиня думает, что все мы — участники этой безумной гонки.

— Как это сделать? Как найти другую сторону? — спросил Креспен.

— Для этого надо быть другим. Противостоять толпе. Для начала сторониться того, что считается важным, серьезным и весомым, но особенно того, что считается благоразумным. До тех пор пока не убедишься в обратном, относись ко всему со смехом и презрением. Зови сильных мира сего дураками, посещай тех, кого они зовут дураками. Наслаждайся безрассудным, опасным и трудным, как я наслаждалась чертежами твоей великой боевой машины. Благодаря им я поняла, что ты того же рода, что мой отец и я сама. Эти чертежи восхитительно сложны и безрассудны. Поддерживай сложность ради сложности. Не уничтожай тайну, а, напротив, восхищайся вещами, которые не открывают своей сердцевины, и учись жить в гармонии с ними, ибо ты так же загадочен для них, как они для тебя, и однажды придет время, когда, правильно расположенные, вы поделитесь друг с другом тем, что вы есть.

— Всегда помни, Креспен, что настоящее исследование — это поиск глубинной тайны, а не объяснение, и успешнее всего оно удается с помощью огненного света воображения. Следи за этим, Креспен, днем и ночью, только это выведет нас из тюрьмы.

Евдоксия встала и опустила пальцы в оловянную плошку.

— Ничуть не горячее, чем вчера. Не возражаешь, если твое яйцо будет всмятку?

— Нисколько.

Старуха завозилась со своим балахоном, а потом снова села и продолжила свою мысль:

— Делая все это, Креспен, ты будешь высмеян как безрассудное, обманывающееся дитя, но что есть дитя, как не эхо того, чем был каждый из нас; счастливый обитатель благодатной вселенной, наблюдающий всех и каждого в бесценные и ясные годы, сочиняющий своих персонажей и истории, отпечатанные в каждом углу солнечного песчаного пристанища. Но люди приходят к дитяти, Креспен, впрягают его к старым чудовищам, которые вопят в нежные уши о своих страхах и предрассудках, и велят вновь прибывшему идти с ними в одной упряжке и упрямо брести через грязь к темному входу в тоннель. Но что это? Одно дитя восстало! Это Креспен де Фюри! Смотрите, как он лягается, как не хочет равняться в затылок! Храбрый малый, сладостный посредник нашего избавления и спаситель нашего королевства. — С глубокой торжественностью Евдоксия достала из выреза балахона монокль, подняла над головой и опустила перед Креспеном. Она велела ему приставить монокль к глазу, и Креспен повиновался.

Все плоскости палатки немедленно преобразились в головокружительную какофонию искривленных стен, поддерживающих сводчатую крышу над лукообразным полом. Не осталось ни одной прямой линии. Стол и стулья круглились так и сяк, Креспен успел только заметить, что все регулярные формы оказались аморфными и наоборот, прежде чем утрата ориентации вызвала у него тошноту и, неустойчиво пытаясь выбраться из палатки по явно искривленному полу, он грохнулся наземь. Монокль выкатился из его глаза.

Евдоксия позволила себе хихикнуть.

— Со мной точно так же было в первый раз, лет через сто-двести это проходит. — Старуха отобрала у Креспена линзу и положила на место. — Скоро я расскажу тебе притчу, а пока давай сосредоточимся на твоем орудии войны. Завтра посетим стройку, и ты подробно мне объяснишь, как твой катаклизмический метатель спасет Францию, — Евдоксия отвернулась к чертежам военной машины.

Малую вечность Креспен смотрел на ее старческий затылок, пока не почувствовал вдруг, что кровь возвращается в его члены и дает ему силы подняться и неуверенно выйти из палатки.


Следующее утро обнаружило Креспена и старуху на строительной площадке, где был уже построен каркас огромного механизма. Креспен повел старуху вокруг левиафана, объясняя подробности его действия:

— Главное в проекте — вот этот метательный рычаг в пятьдесят футов длиной, три фута шириной и фут толщиной. Его сделали из нескольких слоев гибкого лесоматериала — тиса, орешника и ивы, которые спрессовали и проклеили студнем, сваренным из козьих копыт. Это огромное упругое устройство поднимают вертикально и закрепляют на раме из дубовых балок, вон там, словно это могучая сухопутная яхта с высокой мачтой. К верхушке мачты привязан канат, который ведет к лебедке, установленной в задней части кормы колесной рамы и посредством системы зубьев, сцеплений, роликов и ремней приводящейся в движение задними колесами. В две тележные оглобли, соединенные с передней частью рамы, впрягут дюжину жеребцов-тяжеловозов.

Чтобы зарядить орудие, жеребцы медленно потянут раму, колеса закрутятся, система зубьев заведет лебедку, канат станет натягиваться и потянет за собой гигантский рычаг, медленно сгибая его все сильнее и сильнее, пока он не согнется в огромную арку, верхушкой почти касающуюся ворота. Отныне — это резервуар колоссальной энергии, и вот эту шарнирную ось с кривошипом нужно побыстрее вставить в ведущий шип лебедки и зажать клином так, чтобы два набора шипов зацепились и заперли чудовищную силу. Жеребцов следует выпрячь. Вся мощь теперь в осевой балке, удерживающей зубцом ворот лебедки. На плоскую поверхность рычага кладем вместительный пузырь. Лучше всего сшить его из кожи коз, чьи копыта пошли на клей.

— Похвальная экономия, — поощрила старуха.

— Пузырь заполняем зажигательной смесью из горючего масла, аква фламмы и тинктуры фосфора. Пузырь должен вмещать около тысячи джилов,[64] после заполнения его следует крепко зашить. Теперь вся орудийная прислуга должна удалиться, ибо орудие заряжено во всю свою мощь. Остаются три мастера: стрелок, дальномер и наводчик. Стрелок находится возле зубчатого вала. Он — огромная тварь, защищенная латами и забралом от жестокой атаки каната, и его руки, сжимающие зубчатую рукоять, одеты в железные краги, позволяющие ему удерживать спусковой крючок до самого момента расцепления. Наводчик забирается вот на эту башню, высотой в девяносто футов от поверхности платформы до гнезда с сиденьем наверху, и посредством маленькой мушки, установленной на ободе его гнезда, прицеливается в любую цель, появляющуюся на горизонте, в предвкушении неотвратимого разрушения. Исполняя его приказы, солдаты по обе стороны платформы поворачивают ее колеса. Лучше всего, чтобы наводчик косил на один глаз; в этом случае он будет видеть сразу два изображения мушки и цели, а значит, точность прицеливания удвоится.

— У меня сильное косоглазие, Креспен. Можно мне быть наводчиком? Ну, пожалуйста!

Креспен поклонился и согласно улыбнулся.

— Дальномер располагается недалеко от обнаженного каната, который гудит от напряжения между барабаном лебедки и верхушкой натянутого рычага. Видите вон там ящик на платформе? В нем находится набор из пятидесяти гонгов, от самого маленького до самого большого, с выгравированными на них в нарастающем порядке числами. Дальномер выбирает тот, число которого соотносится с расстоянием в лигах, отделяющим орудие от цели. Достав из ящика небольшую колотушку, он ударяет в гонг раз-другой, чтобы ознакомиться с тоном звука. Потом бьет по натянутому канату и сравнивает его звучание со звуком гонга. Если ты внимательно посмотришь туда, где канат удерживает верхушку рычага, ты заметишь, что его держит специальный крюк на резьбе. Дальномер подкручивает крюк, слегка изменяя натяжение каната и таким образом настраивает выбранный гонг. Благодаря этому рычаг сгибается ровно настолько, чтобы запустить пузырь на расстояние, отделяющее орудие от цели.

— И теперь пузырь поджигают и запускают?

— Нет, я предпочел другое решение. В повозке моего отца, много лет назад, я довел метод раскаления добела в переносном горне до совершенства, и это — великое новшество в моем проекте. Небольшая группа тщательно отобранных арбалетчиков занимает позицию в полулиге перед машиной. Они раскаляют свои стрелы на горне и, когда приближается момент залпа, берут их щипцами и вкладывают, дымящиеся, в арбалеты. Теперь все готово!

Дальномер быстро собирает гонги и удаляется. Наводчик бросает последний взгляд через прицел, скрючивается в своем гнезде и захлопывает за собой люк. Стрелок упирается своими бочкообразными ногами так, чтобы не упасть при отдаче, и произносит короткую молитву о здравии. Теперь только одного стрелка видно у орудия, его рука в краге с силой сжимает рукоятку, он делает через железное забрало глубокий вдох.

«Огонь!» — командует король, железная крага взлетает, клин выбрасывается из лебедки, и рычаг встряхивает землю, сметая неподвижность, и яростной аркой распрямляется в небо. Готовые к залпу арбалетчики чуют гул земли, и через мгновение масляный мешок с шумом проносится над ними в направлении англичан, чтобы исполнить свою смертоносную миссию. Как один, арбалетчики выпускают свои раскаленные стрелы, словно огненных бесов, вслед адскому посланию. Пузырь падает на англичан, разрывается, истекает маслом, и в ту же секунду прибывшие сюда пылающие стрелы воспламеняют масло в неодолимый пожар, — Креспен так возбудился, что перешел на крик. Старуха тоже была изрядно подогрета.

— Но ведь и формулы, и чертежи, и планы, и вся боевая машина — чистая выдумка! — взвизгнула Евдоксия.

— О да, — сказал Креспен и хихикнул. — Мне было десять лет, когда я ее придумал! — И оба принялись хохотать так громко, что Креспен испугался, что больше уже не сможет перевести дыхании. Монокль Евдоксии вымыло из глаза потоком слез, и он скатился на землю.

Некоторое время спустя они пришли в себя, и Евдоксия помрачнела.

— Великая машина — продукт другого времени и места, Креспен, — она значительно взглянула на небо. — Все движется в тумане и волшебстве. Скоро придет время, и я расскажу тебе притчу.


Но прежде чем она смогла это сделать, была построена метательная машина, ибо после того, как чертежи были одобрены, король Филипп использовал все стимулы, чтобы инженеры его армии работали без остановки. Платформа машины была длинной и широкой, словно немалых размеров поместье, и пружинистый рычаг возвышался на высоту соборного шпиля. Стволы огромных лиственниц были спицами в колесах, а железные обода пришлось отлить во рве ближайшего замка. Канат был толщиной с Жиля де Конвино, и потребовалось сто человек, чтобы водрузить на место все детали заводного устройства. В строительстве было занято семь тысяч человек одновременно, но все делалось в точности по чертежам Креспена, за вычетом оглобель, которые пришлось изрядно увеличить, так как оказалось, что потребуется никак не менее восьмисот жеребцов-тяжеловесов, чтобы сдвинуть платформу и согнуть рычаг. Понадобился целый день для того, чтобы собрать их всех на строительной площадке и запрячь в оглобли.

25 августа 1346 года все были на месте: король, его незаменимый главнокомандующий маршал де Ригер и все благороднейшие воины французской армии собрались на испытание гигантского орудия. Лошади два часа таскали платформу по полю, колеса закручивали лебедку, канат защемлялся в барабане, рычаг медленно сгибался. Пришлось покрыть немало миль, прежде чем он согнулся наконец до предела, и юный Креспен, всю дорогу восседавший на платформе, шагнул в своих латах вперед и, вдвинув зубастую балку, запер шип лебедки. Распрягли лошадей. Креспен открыл ящик с гонгами и критическим взглядом окинул горизонт. На невысоком безлесом холме, на расстоянии семи лиг отсюда, возвышалась мишень — огромный Зеленый Рыцарь на боевом коне подобных ему размеров и окраски. Это был английский рыцарь сэр Берсилак де Отдезерт, а выбрали его мишенью потому, что он лишил мир рецепта месье Жиля де Конвино «coup de grass», а кроме того, изрядно всем надоел.


Случилось это так. Во время продвижения англичан к Креси Зеленый Рыцарь, гоняясь в подлеске за необыкновенной бабочкой, отстал от армии короля Эдуарда. Он так был увлечен, погоней, так настроен прибавить к своей коллекции новый экспонат, что потерял счет времени и выход из подлеска. В это время далеко отбившийся от французского лагеря в горячей погоне за диким поросенком месье Жиль ворвался в тот же самый подлесок и внезапно обнаружил перед собой самого большого и самого зеленого человека, какого он когда-либо видел.

Ни один из воинов не был соответствующим образом вооружен, и каждый был смущен неловкостью ситуации в целом. Французский дворянин месье Жиль имел при себе только зубатую палицу, которую он выбрал для контактной работы со свиньей; единственным оружием сэра Берсилака был сачок для ловли бабочек.

После нескольких минут откровенной беседы оба воина согласились сыграть в «удар-на-удар», поочередно используя для этого палицу месье Жиля до тех пор, пока держаться на ногах сумеет только один из них. Сэр Берсилак настаивал на том, чтобы первый удар нанес месье Жиль, поскольку палица принадлежит ему. Француз и слышать не хотел о столь невежливом отношении к гостю своей страны и, втиснув палицу в руку сэра Берсилака, уступил ему первый удар. Сэр Берсилак взмахнул палицей и обрушил ее на макушку месье Жиля де Конвино с таким скверным занозистым хрустом, что тот без чувств грохнулся на землю.

По прошествии шести часов француз не шевельнул ни единым мускулом, и сэр Берсилак был поставлен в исключительно сложное положение. Будучи человеком щепетильным во всем, что касается рыцарской чести, он понимал, что месье Жилю необходимо предоставить возможность для ответного удара, даже если помехой для такового окажется период госпитализации. Поэтому Зеленый Рыцарь перебросил обмякшего соперника через луку своего зеленого седла и потрусил из подлеска в направлении вражеского лагеря.

По его прибытии французы долго аплодировали образцовому подходу сэра Берсилака к дуэли, отпустили ему гладиаторский долг и предложили свободно уехать. Сэр Берсилак не поддержал этого столь характерного для французов отвратительного предложения и потребовал предоставить ему жилище и необходимую обслугу до тех пор, пока месье Жиль не поправится настолько, чтобы в свой черед использовать палицу. Занятые постройкой Креспенова орудия и подготовкой к битве французы, не сумев оказать английскому рыцарю требуемого гостеприимства, велели ему оставить их в покое и идти к черту. Сэр Берсилак, однако, этого не сделал, а слонялся вокруг, путался под ногами и докучал всех вопросами о состоянии здоровья своего оппонента. Никто не посмел ему сказать, что жизнерадостный гурман оставил бренный мир в момент удара палицы, унеся с собою свой сочный рецепт.

В конце концов, когда понадобились добровольцы для прицельного испытания, король Филипп призвал к себе Зеленого Рыцаря и объяснил ему, что его поражение пузырем с маслом и жертвенная гибель будет сочтена за справедливое исполнение его рыцарских обязанностей. Зеленый Рыцарь нехотя согласился и теперь стоял, щурясь на закатное солнце и наблюдая приготовления у отдаленного орудия.


Креспен уже настроил канат в унисон с гонгом под номером 7 и непоколебимо стоял у осевой балки; кругом раздавалось уважительное шиканье в ожидании появления старухи для наведения безжалостного механизма. Внезапно она возникла и проследовала через поле в своем красном шелковом балахоне, расшитом колдовскими знаками. На ее лице застыло жуткое циклопье выражение, которое так отвратило Креспена при первой встрече. Чудесный монокль был на месте, а на голове помещалось хитроумное устройство в виде вращающегося обода, с радиально расходящихся лопастей которого свисали теодолитные квадранты с насечками для лучшего наведения орудия.

Не обращая внимания на Креспена и собравшихся офицеров, старуха обезьяной вскарабкалась по мачте к гнезду и вскоре послышались ее громкие команды солдатам, послушно потеющим у огромных колес. Через пять минут она просигналила свое удовлетворение криком «Pour la belle France!», исчезла из виду и захлопнула за собой люк. Пузырь с маслом был водружен на напряженный рычаг, далеко в поле арбалетчики зарядили свои арбалеты раскаленными стрелами и прицелились в Зеленого Рыцаря. Король Филипп выступил вперед. Он окинул Креспена царственным взглядом и улыбнулся. На горизонте Зеленый Рыцарь приготовился к прибытию пылающего масла.

«Огонь!» — вскричал король, и Креспен отбросил с лебедки тяжелую балку, провоцируя вспышку мощного механического движения. Возможно, среди приготовлений, преамбул, чувств значительности происходящего, раздумий о Зеленом Рыцаре и его возможной судьбе, короче говоря, среди всего, что занимало умы присутствующих, важнейшая часть операции ускользнула от внимания как читателя, так и всех тех, кто находился в этот ответственный момент в поле, а именно: никто не заметил, что Креспен забыл освободить сцепление. Лебедка по-прежнему была соединена с задними колесами, и потому, как только Креспен отпустил лебедку и рычаг, они немедленно стали возвращать огромным колесам всю ту энергию, что пошла на их завод.

Могучие колеса петушиными хвостами взорвали французскую землю, платформа рванулась вперед, и все восемьсот лошадиных сил принялись ускорять ее по отношению к горизонту. Креспен, спасая свою жизнь, вцепился в балку, мощное орудие понеслось в сторону арбалетчиков. Рычаг стал медленно со скрипом выпрямляться, продолжая разгонять колеса, зажигательный пузырь, к ужасу Креспена, съехал по рычагу вниз, и в тот миг, когда арбалетчики в страхе обнаружили приближающуюся к ним неотвратимую расплату и предприняли безнадежную попытку убраться с ее пути, пузырь соскользнул с передка платформы и взорвался потоком масла, которое тут же воспламенилось. Те, кому повезло, погибли мгновенно под громыхающими колесами, остальные сгорели в огненной буре местного производства.

Убийственная машина тем временем неуклонно приближалась к Зеленому Рыцарю. Креспен поднял голову и взглянул на рычаг. Тот истощил лишь малую толику энергии, и, если Креспен что-нибудь срочно сейчас не предпримет, боевое орудие несомненно утонет в Ла-Манше. Можно опустить балку на вращающийся зубчатый вал лебедки, но это разве что оборвет ее зубья, как зерна с кукурузного початка. Последней его надеждой было разрубить канат. В нарастающей панике Креспен совершенно забыл о скрюченной в гнезде старухе, но когда он начал рубить канат, появилась Евдоксия и что-то сказала о своей смерти от утопления. Они находились уже менее чем в лиге от Зеленого Рыцаря, и когда старуха взглянула на рычаг, поднявшийся на высоту ее гнезда, ей пришло в голову открутить крюк с резьбой и тем самым ослабить натяжение каната. Это могло замедлить движение платформы, а то и остановить ее, поскольку поверхность земли при приближении к холму становилась все круче.

В одно мгновение старуха поднялась и, с великой резвостью перепрыгнув через бездну, приземлилась на верхушку рычага и повисла на нем, словно пиявка, в своем раздувающемся красном балахоне. Возможно, она добралась бы до крюка и даже сумела бы его отвернуть. Вполне возможно, что это возымело бы спасительное действие, но мы никогда и ничего об этом не узнаем, потому что пока сорвавшаяся машина мчалась к Зеленому Рыцарю, острый нож Креспена перерезал канат, рычаг взметнулся вверх и выстрелил старухой в небо с мгновенной силой, равной той, которую в тот день произвели восемьсот тяжеловозов. Яростная отдача подбросила Креспена высоко в воздух, переломила платформу и смела с осей огромные колеса. Они пролетели через весь пейзаж, побережье, пролив и Британию, наконец через Ирландское море и упали к югу от Уиклоу.[65]

Креспен бездыханно грохнулся на землю у ног боевого коня Зеленого Рыцаря. Как только его зрение прояснилось, он вгляделся в небо и увидел там крошечное красное пятнышко, которое становилось все меньше и меньше, ибо Евдоксия удалялась в бесконечность. Наконец она исчезла, а над Креспеном встал Зеленый Рыцарь с озадаченным выражением на лице.

— Все ли прошло, как запланировано? — спросил он.

11

На следующее утро уличные выкрики Дэниела звенели дикой радостью, грозящей разрывом сердца, как только он вспоминал о вчерашнем появлении мисс Хаммер в ванной комнате:


Не желаете ли живого гуся!

Прекрасные гранаты!

Клецки! Хо!


Гвалт достиг ушей Грэма Норриса в приемной мгновением раньше, чем туда ворвался небольшой рыжеволосый преподаватель. Норрису как раз хватило времени, чтобы его лицо приняло самое раздраженное и неприступное выражение.

— Вы отлично сегодня выглядите, Грэм.

— Я закрываюсь на утренний чай.

— В десять минут десятого?

— У меня скользящий график.

— В таком случае я просто оставлю бумаги на стойке. Пять заявлений на курс средневековой литературы. Сестра Имприматур принесет сегодня шестое.

— До десяти часов утра, — предупредил Норрис, подобрался поближе и принялся перелистывать зеленые листки, которые Дэниел оставил в ящике на стойке. — Хаммер, Сук, Фетц, Рильке и Синдж. Ну, для начала, тут неправильно.

— Где?

— Синдж поставил своим работодателем «Бога».

— Ну и что?

— Должна быть подпись работодателя.

— Может быть, просто зачеркнуть?

— Правила есть правила.

— Я займусь этим и принесу обратно. Нет проблем?

— Может, и нет, — Норриса заметно впечатлило то, что Дэниелу удалось набрать нужное число студентов. — Но не позднее вторника, в это же время. — Таким услужливым, Норрис еще никогда не был.

— Да, кстати, Норрис.

— Что?

— Я влюблен.


Дэниел пересек кампус в сторону корпуса факультета коммуникации и проскакал по ступенькам в подвал. Первое, что он увидел, распахнув дверь своего кабинета, был ректор, который, задрав ноги на стол, сидел в его кресле и листал свежий номер журнала «Оружие и боеприпасы». Неизбывное высокомерие на лице — стопроцентный Манганиз.

— Очень рад вас видеть! — весело проговорил Дэниел. Он скинул рюкзак, шарф и кожаную куртку и сел напротив письменного стола. — Не переживаете?

— А что? — ректор продолжал читать.

— Я набрал шесть студентов. Даже Норрис с этим согласился.

Ректор проигнорировал услышанное.

— Я пришел узнать, не изменилось ли твое мнение и не согласишься ли ты преподавать курс «Связи с общественностью», — сказал Манганиз, не поднимая глаз от журнала.

Дэниел разыграл шоу пародийной неуверенности, прошелся туда-сюда, собрался было ответить, но тут же прервался для консультации с потолком, видом из окна и дважды с телефонным справочником. Мизансцена продолжалась до тех пор, пока лицо ректора не стало таким угрюмым, что Дэниел счел разумным ее прервать.

— Я преподаю староанглийскую литературу ныне и во веки веков. Аминь. Но за предложение благодарю.

— Ты не будешь преподавать староанглийскую литературу, — доктор Манганиз взглянул на часы, — запись заканчивается через полчаса. У тебя не хватает одного студента. По этой причине я вынужден рекомендовать членам Ученого совета закрыть твой курс. — Только теперь он отодвинул журнал и посмотрел на Дэниела. — Уверен, что они согласятся. — Он отвратительно ухмыльнулся. — Обычно соглашаются.

Дэниел в ответ улыбнулся:

— Прекрасное заключение, доктор. Отличная логика. Только вот предпосылка, к сожалению, неверна.

— Это еще почему?

— А потому, что у меня есть шестой студент. — Теперь наступил черед Дэниела демонстративно смотреть на часы. После расправы с пятидесятниками в них попала вода и они начали ржаветь. — Пятнадцать минут назад я представил ее заявление.

— А она представит свой отказ от занятий… прямо сейчас.

— Кого вы имеете в виду? — резко спросил Дэниел.

— Мисс Хаммер, конечно. Ну же, Дэниел! Неужто ты думаешь, что я позволю своей личной секретарше обгадить мои планы касательно курса по связям с общественностью? Как по-твоему?

— Какая подлость! — Дэниел в бешенстве вскочил на ноги. — Вы вынуждаете студентку бросить курс, к которому лежит ее сердце? Ну, хватит с меня!

— Нет, еще не хватит, О'Холиген. Сядь и выслушай. Это я велел ей подать заявление.

Дэниел был потрясен. Он так и сказал.

— Так почему же в таком случае вы хотите, чтобы она от него отказалась?

— Бог мой, — вздохнул Манганиз. — Не понимаю, как это интеллектуалы, такие, казалось бы, умные люди, могут быть такими тупицами, как только речь заходит об элементарной стратегии. Грех, однако, жаловаться — именно это и позволяет ими управлять. Слушай меня внимательно. Я не мог рисковать тем, что ты найдешь шестого студента. Все шло слишком хорошо, я должен был положить этому конец. Так или нет?

Дэниел молча кивнул.

— Вот я и нашел тебе шестого студента, на отказ которого в последнюю минуту мог рассчитывать. Искать другого слишком поздно. Теперь понимаешь?

— Но мисс Хаммер… вчера вечером она казалась мне такой… такой, — Дэниел беспомощно запнулся.

— Я знаю. Она мне об этом рассказала, — ректор издал безжизненный смешок.

Дэниел молчал целую минуту. Он парил в безвоздушном пространстве. Мимо, медленно вращаясь, беззвучно пролетали разные предметы: ванна, бокалы для вина, теплое полотенце, ломтики фруктового торта, ингалятор; потом на мгновение — образ сладостной Девы, который послал ему воздушный поцелуй и исчез.

— Ты понимаешь свою ситуацию? — проговорил ректор.

— Да, — глухо ответил Дэниел. То, что сказал ректор, было настолько ужасно, что не могло не быть правдой, — понимаю.

— Вот и отлично, — сказал ректор, — бери свой стул. Тебе многое предстоит сделать для нового курса. Уверен, что ты с ним справишься. Привет, О'Холиген. — И он высокомерно выплыл из комнаты.

Итак, всему конец.

Дэниел медленно поднялся со стула и подошел к книжным полкам. Вот так, значит, все и кончилось. Он снял с полки столько книг, сколько влезло в рюкзак, положил туда же цанговый карандаш, линейку и календарь. Надел куртку и шарф, вышел в коридор, отцепил от двери Уинсомову интерпретацию смерти блаженной Агнессы из Пьемонта и сунул в карман. Потом вернулся, кинул последний взгляд на место, в течение двадцати одного года служившее ему убежищем от грубого мира, вышел, захлопнул дверь и запер ее за собой.

Когда Дэниел вынул ключ, его переполнил такой гнев на всю эту ужасную несправедливость и на собственное несчастье, что он, не сходя с места, принялся громко выкрикивать какие только мог придумать непристойности. Из дверей во всю длину коридора высунулись головы под бешеные вопли Дэниела, достигшие крещендо в проклятиях ректору и особенно его секретарше.

— Ах ты, преисподняя потаскуха! Распутное отродье содомита, лакейка прыщавого Манганиза, развратного, блудодейного, золотушного сластолюбца, — и вот эта пара альфонсов заправляет этим вшивым застенком, этой бойней разума и всей его скотской командой!

Дэниел, задыхаясь, втягивал воздух через ингалятор. Все сотрудники факультета коммуникации вылупились на него из дверей.

— Чтоб вы подавились своим собственным дерьмом! — прорычал он и финальным величественным жестом запустил ключ по полу вдоль всего коридора. Презрительно отвернувшись, Дэниел гордо покинул коридор, с силой хлопнул дверью и двинулся дальше, но его тут же схватил за горло и швырнул навзничь свой собственный захлопнутый в двери шарф.


На автостоянке для сотрудников позади Могучего Мотора возвышалась огромная задрапированная голова. Это была сестра Имприматур, которая в очередной раз с величайшим интересом осматривала мотоцикл Дэниела.

— Привет, — буркнула она. — Я принесла заявление на твой курс. Как раз успела. — Ее лицо потемнело. — А где же моя маленькая Гленда? Где моя псюшка?

— Дома. Я редко ее сюда привожу. Кое-кто из местного персонала не любит собак.

— Это кто же? — с угрозой в голосе вопросила Имприматур. Она перебирала увесистые четки на кожаном ремешке. Дубовые шарики размером со столовые виноградины, были собраны стальной цепью и закреплены эбонитовым распятием, на котором вполне бы мог уместиться небольшой карлик. — Покажи-ка мне этих собаконенавистников. Может быть, этот? Очень похож, — она двинулась к отдаленной фигуре Манганиза, ковылявшего через двор, и, с трудом преодолевая соблазн, Дэниел остановил ее.

Все, что недавно было вполне реальным, выбито из-под его ног, и сейчас он мечтал только об одном: поскорее попасть домой и нырнуть в ванну. Там, в уединении единственного мира, в котором он мог управлять и верить, Зеленый Рыцарь займется отмщением. Бойня пятидесятников — ничто по сравнению с аутодафе, ожидающим Манганиза, Хаммер, Перкиса, Норриса — всех, всех…

— Сестра, прошу меня извинить, но никакого курса средневековой литературы не будет. Его отменили. Покинули. Утопили. Меня тоже. Я ухожу. Больше я здесь не преподаю.

Имприматур недоверчиво взглянула на Дэниела и медленно покачала головой. Когда она заговорила, ее недоверие сменилось восхищением.

— Это все из-за того… ты все бросаешь, потому что они терпеть не могут твою собаку? Ну что за молодец. Всем нам пример.

— Нет, сестра, нет. У меня не было выбора. Слишком мало заявлений. Нужно было — шесть. Они отменили курс. Это — в пределах правил.

— Но когда ты принес бланк в монастырь, ты сказал, что набрал шестерых.

— Только пятерых.

— Как это? Там были японец, твоя жена, Синдж и повар.

— Всего пять, — сказал Дэниел, — и не жена, а бывшая жена.

— Я не знаю, что такое развод, — непреклонно заявила Имприматур. — Ты забыл посчитать Гленду, мою собачку. Получается шесть.

Дэниел улыбнулся могучей монахине, которая так искренне на него смотрела.

— Сестра, идея отличная, но собак, увы, в университет не принимают. Даже в такой, как «Золотой Запад».

— Это еще почему?

Дэниел почувствовал накатывающуюся на него усталость.

— Потому что они не могут написать заявление.

— Я тоже. Ты почти все заполнил сам. Я согласилась прийти на этот благословенный курс только потому, что этого всем сердцем хотела собака.

— Я сожалею сестра. Очень.

— Ради всего святого! — прорычала Имприматур и громоздко поплыла через двор.

Дэниел принялся перекладывать книги из рюкзака в багажник «Триумфа».


Имприматур, словно кувалдой, заколотила кулаком по приемной стойке.

— Немедленно дайте мне бланк заявления!

— Вам придется подождать, — огрызнулся Грэм Норрис, — у меня утренний чай.

Он ретировался в пелену дыма. Гнусная безумица. Как раз когда он поставил чайник и устроился с «Оружием и боеприпасами». Ничего, подождет. Он уже принялся за многообещающую статью о смазке затвора. Когда-нибудь он заведет себе собственное оружие. Крупнокалиберный автомат. Скорострельный. Тогда никто не станет его задирать. Никто не станет потешаться над секретарем средних лет, который до сих пор живет с матерью. Ее-то он первой и прикончит. Старую деспотичную стерву.


«Я не потерплю в доме твоих гадких сигарет, Грэм».

«Прости, мам, не зайдешь ли на минуточку?»

«Что такое, Грэм? Что еще?»

«Тра-та-та-та!»

«Умри, старая ведьма!»

«Тра-та-та-та!»


Столь глубоко было погружение Норриса в эту повторяющуюся фантазию, что поначалу он не расслышал какой-то свистящий звук, а когда наконец его услышал, подумал, что закипает чайник. Если бы его ухо получило образование в католической школе, оно немедленно узнало бы звук огромных деревянных четок, словно бола[66] вращающихся над головой монахини. Норрис же, воспитанный баптистами, ровным счетом ничего об этом не знал и был на полпути к чайнику, когда первая связка летящих бусин с силой ударила его в ляжку. Норрис закричал — впервые за свою до сих пор ничем не примечательную жизнь — и получил еще два мощных удара, прежде чем сумел, упав на корточки, защитить ноги. Он вскинул над головой руки, чтобы укрыться от Имприматур, но она немилосердно принялась охаживать его по пальцам черными деревяшками креста. Боль была такой сильной, что Норрис на мгновение задохнулся и не мог даже кричать. Эта способность вернулась к нему только тогда, когда Имприматур, закончив порку, отступила, чтобы оценить ситуацию. Зажав руки под мышками, с горящими ногами, Норрис сначала принялся всхлипывать, а потом громко разрыдался.

Явно удовлетворенная случившимся, сестра Имприматур повернулась и нырнула под стойку в поисках бланка заявления. Поэтому она исчезла из поля зрения, когда вошел доктор Манганиз со свежим номером «Оружия и боеприпасов» под мышкой. Секретарь плакал теперь нормально, раскачиваясь взад-вперед и потирая ранеными пальцами рубцы на ногах.

— Норрис! Что здесь происходит?

Имприматур поднялась из-за стойки:

— Я первая. Ждите своей очереди.

— Черт возьми! — пробормотал ректор и повторил те же слова, когда сообразил, каким образом воинствующая монахиня связана с муками Норриса. — Кто вы такая?

— Сестра Имприматур, настоятельница монастыря Милосердных сестер и школы Пресвятой Марии для девочек, епископство святого Беды.

Манганиз представился:

— Доктор Манганиз, ректор университета «Золотой Запад».

— Хирург или терапевт?

Ректор медленно досчитал до десяти. Он не должен ссориться с этой женщиной. Под ее началом множество школьниц, а школьницы — это потенциальные студентки. Что она сделала с Норрисом? Он наблюдал муки секретаря со смешанным чувством. Норрис не слишком ему нравился. Вероломный человек, лояльность и раболепие которого зависели от регулярных поставок ему журнала «Оружие и боеприпасы». Ректор принимал его в расчет только потому, что Норрис занимал один из ключевых постов в университете.

— Норрис, — позвал он всхлипывающего негодяя, — когда закончишь со своим делом, не поможешь ли сестре Имприматур?

— Благодарю вас, мистер Манганиз, — сказала Имприматур, отыскав наконец бланк и шлепнув его на стойку. — Я пришла записать одну студентку, очень обещающее создание. Надеюсь, с этим проблем не будет?

— Ни в коем случае, сестра. Мы всегда охотно принимаем девочек из Пресвятой Марии. Отличные студентки. Давайте подпишу заявление. Это ускорит процесс.

— Прием заявлений закончился в десять часов, — прохныкал Норрис из противоположного угла.

— В таком случае, Норрис, возобнови его на одну минуту. Это называется — проявить инициативу. — Ректор нацарапал свою подпись, одарил Имприматур елейной улыбкой и удалился.

Сквозь слезы Норрис заметил, что он не оставил ему журнал «Оружие и боеприпасы». Скотина.

— Фамилия — Псюшка, — окликнула Норриса Имприматур, — Гленда Псюшка. Мисс. Средневековая литература.

Норрис кряхтя приблизился:

— Средневековая литература?

— Да.

Даже сквозь завесу слез Норрис осознал всю важность заявления мисс Псюшки и собрался было возразить, как вдруг увидел в окне рысящего через двор ректора с «Оружием и боеприпасами» под мышкой. Скотина.

— Давайте бланк, сестра. Я помогу вам его заполнить.

— Так-то оно лучше.

— Это называется — проявить инициативу.


Дэниел уже отъезжал, когда через стоянку на всех парусах принесло сестру Имприматур. Он заглушил мотор.

— С этим все в порядке, — задыхаясь, сказала Имприматур и вложила подтверждение о Глендином зачислении в крагу Дэниела. — Когда начнем?

Дэниел изучил бумагу. Бог мой! Подпись ректора! Как ей это удалось?

Имприматур угадала его мысли, но выглядела она, как обычно, суровой.

— Пришлось наказать чиновника, но под конец он оказался вполне полезным человеком.

Дэниел решил ни о чем больше не спрашивать.

— Начнем, как все, в следующий понедельник. В каком кабинете, еще не знаю. Я вывешу объявление, — Дэниел еще не пришел в себя от мгновенных перемен в своей судьбе. — Извините, я немного не в себе, я ведь думал, что с моей карьерой покончено. Наверное, должен благодарить за спасение вас.

— Конечно, — сказала Имприматур. — У тебя передо мной огромный долг. Хочешь знать, как его отплатить?

— По правде говоря, я об этом еще не подумал, но если могу что-нибудь для вас сделать…

— Я хочу покататься на мотоцикле.

— Правда?

— Правда. Я не ездила на «Триумфе» почти тридцать лет. Когда-то я пасла коз на монастырском пастбище на старом «Тигре-70». Ну как? Можно?

— Конечно, — сказал Дэниел. День выдался такой странный, что ничто уже его не удивляло. Он слез с Могучего Мотора, нагнулся и откинул под задним сиденьем подставки для огромных ног монахини. Но когда он поднялся, Имприматур уже плюхнулась в водительское седло и резво нажала на стартер. Могучий Мотор немедленно ожил, и выражение неподдельного удовольствия разлилось по ее румяному лицу.

— Вам нужен шлем! — прокричал Дэниел.

— Ерунда, — ответила Имприматур, — на капюшон все равно не налезет. Садись и держись крепче!

Дэниел уселся позади Имприматур, и едва его зад коснулся сиденья, как Могучий Мотор рванул и стал мощно набирать скорость. Свернув на Госсарт-роуд, Имприматур быстро разогнала «Триумф» до разрешенной скорости, а потом помчалась еще быстрее. Они проскочили через парк к Ботаническому саду и свернули на тихую дорогу, ведущую вдоль реки к городу.

Счастливая монахиня устроилась в седле пониже, слегка наклонилась, переключила передачу и дала газ. Могучий Мотор рванул вперед и вписался в первый поворот. Имприматур резко притормозила, переключила на третью скорость и, мастеровито выровнявшись на полном ходу, направила ревущий мотоцикл к зигзагообразному повороту. Направо, потом налево, подставки для ног чиркают по земле, резкий тормоз, снова газ, переключение передачи с третьей на четвертую, все быстрее и быстрее, навстречу им несется набережная, и Имприматур дожидается последнего момента, чтобы бешено повернуть «Триумф», который, удерживаемый рьяным сцеплением шин, скользит, выпрямляется и несется дальше.

Следующие мили были самыми освежающими в жизни Дэниела. Монахиня была ловка и сильна, и когда она то так, то этак швыряла мотоцикл, Дэниел обхватившими ее внушительный стан руками чувствовал, что от нее исходит радость. Дэниел висел за Имприматур на мчащемся мотоцикле, и им овладел вдруг глубочайший покой. Судьба его всецело находилась в чужих руках, и не было никакого смысла думать о том, куда едет мотоцикл и доедет ли он туда. Это не имело никакого значения. Ничто не имело значения. О нем побеспокоятся. Прильнув к широкой спине монахини, Дэниел зародышем свернулся в теплом тихом воздухе, а ее развевающаяся на ветру ряса окутала его шлем и очки. Он пребывал в темноте в какой-то мягкой теплой утробе и, слушая удары своего сердца, ожидал собственного рождения.


Бессант заметил первым:

— Опять этот мотоцикл! Помнишь, в прошлое воскресенье, с клоуном и собакой? Кажется, едет сюда.

Глаза Морана сузились, он прислушался.

— На этот раз он труп, — поклялся молодой полицейский и вышел на середину дороги. Приняв позу стрелка, Моран обеими руками ухватил радар и нацелил его туда, где на повороте должен был показаться шлем мотоциклиста. Он сжал зубы, кровь стучала в его висках. — Давай, давай, крошка! Папочка тебя ждет.

Моран уже пускал слюни, нацеливая радар. Он им покажет. Когда-нибудь и он попадет в спецназ. Пройдет всех этих дурацких психиатров с их идиотскими тестами.

— В чем заключается роль вооруженного полицейского, Моран?

— Убивать, сэр. Убивать до тех пор, пока не кончатся преступления.

Его опять отправили в радарный патруль с Бессантом. Паразиты. Он не больше маньяк-убийца, чем все спецназовцы!

Приближающийся рев невидимого мотоцикла разрывал барабанные перепонки. Бессант отошел на обочину и умолял Морана сделать то же самое, но это был звездный час радарного стрелка, и он остался посреди Главной улицы — нет, господа хорошие, здесь я и останусь. Моран согнул колено и облизнул губы.

— Гони, гони, крошка! — Он издал маниакальный смешок, и как раз в это мгновение из-за поворота показался Могучий Мотор. Моран вцепился в радар, но мчащийся «Триумф» наклонился под таким невозможным углом, что прицел был взят слишком высоко, мотоцикл мгновенно оказался рядом и пронесся так близко, что Морана подхватило воздушным потоком и отшвырнуло через дорогу в кусты.

Поднявшись на ноги, Моран снова выскочил на дорогу и направил радар на удаляющийся мотоцикл.

— Проклятье! — заорал он на бесшумное оружие. — Заклинило! — и швырнул радар далеко в пейзаж, а сам в бессильном приступе бешенства свалился на дорогу.

Бессант нырнул в патрульную машину.

— Семь-девять на базу. Необходимо заблокировать дорогу. Повторяю: необходимо заблокировать дорогу. Срочно. Прием.

— Семь-девять, Монкриф. У нас мало народу, Бессант. Что-нибудь серьезное?

— Да, сержант. Мы на шоссе у реки. Транспортное средство — старый мотоцикл «Триумф». На большой скорости. За рулем монашка, сзади чувак, голова в рясе, тот самый клоун, которого мы с Мораном неделю назад видали с собакой в очках. Прием.

Следующие два месяца Бессант и Моран работали в канцелярии.


Имприматур остановила «Триумф» у монастыря и слезла. Дэниел так ослаб от перевозбуждения, что ей пришлось помочь ему перебраться на водительское сиденье.

— До свидания! — прокричала она. — Позвони мне про понедельник. И не забудь привести в класс псюшку. Я не хочу, чтобы она от всех отстала. — Сестра промаршировала в ворота монастыря, скребя по мостовой эбонитовым распятием.


Дэниел осторожно въехал в ворота собора, чтобы вернуть Деклану Синджу заявление, в котором не доставало подписи Бога.

В церкви отец Синдж — эта машина отпущений — работал с такой интенсивностью, что от исповедальни исходило заметное тепло и стремительные грешники входили и выходили, словно официанты на небесном банкете. Дэниел написал пару слов на заявлении, подсунул его под центральную дверцу исповедальни и отступил к западной стене, пытаясь разглядеть между колонн и в нишах старуху. Евдоксия? Каким он все-таки окажется дураком, если ее зовут по-другому!

Купель в нише так и блестела, и терракотовый Младенец лежал в своих яслях. Никого после обстоятельной навигации по собору не обнаружив, Дэниел был близок к отчаянию. Суматоха этого дня настолько его ослабила, что он совершенно перестал понимать, что реально, а что нет. Возможно, старуха вообще не существует и никогда не существовала. Возможно, он сошел с ума и в какой-то психбольнице воображает свою жизнь. Дэниел окунул дрожащие пальцы в чашу со святой водой у дверей собора и осенил себя было крестным знамением, как вдруг услышал приглушенный голос соборного органа и что-то туманно нерелигиозное в доносившейся из высоких труб негромкой мелодии. Дэниел стал подпевать и сразу же узнал: «Я просто старомодная девчонка».

— Я всегда любила Эрту Китт,[67] — проговорила старуха между последними нотами и повернулась на органном стуле, чтобы приветствовать добравшегося до верха хоров Дэниела, — не говоря уж про Эдит Пиаф. — Она вскочила со стула и приняла дерзкую позу. — «Non, je ne regrette rien!».[68] Я тоже. Ни капельки. — Ее искореженные пальцы пробежались по клавишам, и первые аккорды «La vie en rose» всполошили кающихся.

— Евдоксия?

Старые лапы замерли над клавишами. Аккорды угасли слабым эхом и затихли.

Можно рискнуть.

— Евдоксия Магдалина Би-Иисус.

Старуха медленно откинулась на стуле, повернула к Дэниелу сосредоточенное лицо и спросила без модуляций:

— Кто сказал тебе мое имя?

— Креспен де Фюри.

Лицо Евдоксии утратило всякое выражение. Потом началась интенсивная мозговая активность, сопровождающаяся лицевыми искажениями, вроде тех, что сопутствуют процессу пережевывания мюслей вставными зубами, ибо Евдоксия впала в состояние умственного беспокойства, когда разум замыкается на себе, а оставленное без присмотра тело обращается к таким первородным действиям, как слюноотделение, облизывание и жевание. Именно по этой причине удивленные младенцы пускают слюни, задумавшиеся дети теребят половые органы, а озадаченные ученики грызут карандаши.

Когда приступ прекратился, Евдоксия заговорила так же сдержанно и монотонно, как прежде.

— Скажи, пожалуйста, есть ли у Креспена монокль?

— Есть.

— Ты его видел?

— Видел.

Годы исчезли с лица старой женщины, соскользнули с ее расправленных плеч и выпрямившейся спины. Новая энергия оживляла каждое ее движение, когда она дергала за одни органные регистры, нажимала на другие и устраивала ноги на басовых педалях. Выдержав паузу — руки зависли над клавишами, — ее пальцы почтительно опустились, исторгнув дыхание Баха из глубоких органных труб и живо принеся «Ариозо» в воздух собора. Когда она снова открыла рот, ее голос так гармонически смешался с игрой, что, казалось, заговорила сама музыка.

— Если бы ты знал, Дэниел, как я устала! Сто лет жизни — это уже жизнь. Пятьсот лет — безумие. После тысячи я отступила в агонию вечной жизни, трагического бессмертия, вечно умирающая — и никогда не умершая. Мужчина мечтает о жизни вечной, женщина рыдает и цепляется за память, ускользающую из зеркала юности. Бессмертие намного хуже того, что может представить себе каждый из них. Наконец-то ты здесь, Креспен добрался до тебя, и скоро это испытание, Дэниел, закончится для нас обоих.

Дэниел постарался, чтобы его слова не показались неблагодарными.

— Мне всего лишь сорок три.

— И у тебя прекрасные перспективы, Дэниел? Твои сердце и разум каждое утро вдохновлены светлыми картинами?

— Не очень, — Дэниел понял, что старуха говорит ему то, что он и сам знает: он давно уже начал свой последний путь, и если он завершит его поскорее, разве это не повод для радости?

Евдоксия была явно в восторге от близости конца своим испытаниям и кричала, перекрывая музыку:

— О храбрый Креспен! Доблестный де Фюри! Смелый и блистательный принц физики! Скажи мне, Дэниел, как он?

— В полном порядке, и не терпит услышать притчу.

— Да, ему нужна притча. И еще дослушать историю про Христа. Возможно, он обнаружит какую-нибудь подсказку. Дорогой Креспен, — она уже улыбалась, — он рассказал тебе про эту проклятую метательную машину, которая едва не угробила нас обоих?

— Он рассказал, как машина швырнула вас в небо. О том, что вы пропали навсегда.

— Если бы не эта чертова машина, я бы еще тогда рассказала ему притчу и обошлась бы без лишних шестисот лет. Он тоже. Зато не встретила бы тебя, Дэниел Клер О'Холиген. Нам еще надо спасти твою душу. Но прежде, ради Креспена, я должна рассказать историю Иисуса и притчу. Тебе здесь удобно?

— Да.

Евдоксия, все еще игравшая «Ариозо», довела его до великолепия финала, и когда она закончила, солнце обнаружило цветной витраж в вершине свода над ее головой и отбросило мягкие тени и нежный свет в тот угол, где сидел Дэниел. В этом роскошном освещении он был бесконечно счастлив и, закрыв глаза, устроился у стены, а Евдоксия заговорила.

12

После полета на воздушном змее, о котором я рассказывала, когда мы встречались в последний раз у Рождественского вертепа, Иисус почти год провел, формулируя теории и геометрии, объясняющие, что он наблюдал через монокль, и устанавливающие общие принципы света и зрения, справедливые для нашего мира. Всю эту математику он сократил до шести убористо исписанных листов папируса, на которых были аккуратно изложены самые важные выводы. За это время никто не сумел узнать у него ни того, что он увидел, когда был наверху, ни какой силой обладает монокль, ни к каким выводам он пришел.

Иисус продолжал шлифовать очки, но, завершив наконец свой трактат, заявил Марии и Иосифу, что должен всюду распространять свое новое знание и для этого покинуть дом, возможно, навсегда. Невзирая на все попытки отговорить его, он на следующий же день ушел.

От пустыни и до моря странствовал Иисус по святой Земле и объяснял лучшим из встретившихся ему умов свои формулы и доказательства искривленной траектории света. Однако его труд настолько опередил распространенные представления, что с таким же успехом он мог обсуждать его с бродячими собаками. В Средиземноморье, в Кесарии, римские инженеры, построившие огромный приморский город на разбитом бурями берегу, с изумлением разглядывали его теоремы и уравнения. Достоинства того немногого, что они смогли понять, содержали гениальность того, что было им недоступно. Неспособные следовать его математике, они попытались узнать у Иисуса о выводах и, в первую очередь, о великом понимании, пришедшем к нему на воздушном змее высоко над Галилейским морем, но Иисус воспротестовал, заявив, что поделится своими откровениями только с тем, кто в состоянии проработать теоремы и формулы, ибо без них его выводы покажутся надуманными и даже абсурдными.

По этой же причине он ничего не говорил о монокле, который носил на груди в пришитом к рубахе потайном льняном кармане.

Главный инженер Кесарии Морской[69] нехотя признал, что лучшие математики — безусловно, греки, и порекомендовал молодому человеку показать свою работу почтенному астроному Аналогу Галикарнасскому. Для этого Иисус пересек Средиземное море на торговом суденышке, курсировавшем вдоль малоазийского побережья с грузом шелка, пряностей и стекла к Критскому морю и возвращавшемуся с оливковым маслом, вином и мрамором.

В Галикарнасе[70] его направили к дому Аналога, и после приветствий и простого обеда Иисус отодвинул свою тарелку в сторону и разложил шесть папирусных листов с символами и цифрами. Аналог полчаса просидел над чертежами и алгебраическими формулами, поднявшись лишь однажды, чтобы взять письменные принадлежности и табличку, на которой сделал какие-то вычисления.

Наконец Аналог отложил свои инструменты и, закрыв глаза, откинулся на сиденье. После короткого раздумья он заговорил.

— Ты знаешь, что я — астроном?

— Да. Знаменитый астроном.

— Очень знаменитый. Два дня назад я завершил сложную научную работу.

Аналог открыл ящик и извлек из него толстый фолиант.

— Здесь содержатся все мои карты звезд и планет, теории движения небесных тел и их доказательства. Эта книга должна была стать памятником пятидесяти лет моих занятий астрономией, воздвигнутым моим тщеславием, «Альмагестом»[71] Аналога Галикарнасского, призванным выстоять тысячелетие, величайшим астрономическим пособием, неоспоримым, необратимым!

— Я сокрушен твоим присутствием, Аналог. Быть так близко к твоему гениальному труду!

— Я могу приблизить тебя к нему еще больше, Иисус! — Старый астроном швырнул свой драгоценный фолиант высоко в потолок, переплет лопнул, и тысяча страниц устремились вниз, покрывая стол и пол.

Иисус был потрясен.

— Что ты сделал! Эти страницы…

— Стали лишними и нелепыми после шести листов твоего папируса.

— Ведь это трагедия!

— Единственная трагедия, молодой человек, что ты прав и тебе — двадцать лет, а я досадно ошибался и мне семьдесят. Эту жалкую трагедию в мире науки необходимо отбросить вместе со всем остальным, угрожающим жизни твоей истины.

— Ей что-то угрожает?

— Милый молодой человек, твое доказательство искривления лучей света потрясает само основание мироздания! Последствия этого столь драматичны, что ты будешь страдать от поношений и мизантропии везде, где его обнародуешь. Боги знают, чего я натерпелся, настаивая лишь на том, что наша вселенная гелиоцентрична. Это, — он указал на папирус, — совершенно иной уровень. Твой труд обнажает вселенную.

Аналог на мгновение впал в какой-то транс, потом внезапно напрягся:

— Слушай меня, Иисус из Назарета, слушай, как никогда и никого не слушал. Безопасность твоих чудных заключений — в их сложности. Это единственная защита, охраняющая их от варваров, жадно хватающих и присваивающих себе всякое знание. Коварные и алчущие властолюбцы, агрессоры, лицемеры — все придут соблазнить тебя, дабы ты упростил и растворил свое учение для общего употребления и отдал им ключи, чтобы они могли прийти, как тать в ночи, и похитить то, что при свете дня их ум вынести не в состоянии. А когда они преодолеют внешние преграды, Иисус, — он схватил листы папируса, — они вырвут отсюда то, что им необходимо, и от этого насилия родится ублюдок; безобразное упрощенное создание умертвит своего прекрасного родителя и отправится грабить историю.

У Иисуса дрожали руки, когда он достал из рубахи монокль и показал Аналогу, как следует закрепить его у глаза. Сделав это, старый астроном огляделся вокруг так, словно проснулся от летаргического сна и ничего не может узнать в комнате. Потом благоговейно вынул из глаза монокль и вернул его Иисусу. Тот спросил:

— Что же мне теперь делать?

Старый астроном пожал плечами, вскинул руки в коротком безнадежном жесте и опустил их на стол.

— Я устал, Иисус из Назарета. Я слишком стар. Слишком устал. — И он вышел из комнаты, ступая по листам своего великого труда.

Когда стемнело, Иисус лег на пол и заснул, думая о том, что старый грек мог бы присоединиться к нему в распространении истины о свете и видении, а также о ее последствиях для человечества, но в самый темный ночной час старый астроном с разбитым сердцем умер.

На следующий день с вечерним приливом торговый корабль отчалил в Коринфский залив и понес Иисуса из Назарета к родным берегам.


— Когда Иисус вернулся, — продолжала Евдоксия, — он постарался успокоиться и сосредоточиться на исправлении зрения людей, стекавшихся к нему из Галилеи и всей Иудеи. Его богатство росло вместе с его горечью из-за невозможности поделиться своими открытиями. Он собирался предпринять еще одно путешествие в Грецию, когда к нему принесли на носилках какого-то молодого человека. Его звали Иуда. Иуда Искариот.

— Я знаю про него, — сказал Дэниел.

— Ничего ты не знаешь, — голос Евдоксии превратился в угрожающее шипение, — ничего ты об этих вещах не знаешь. И никто не знает. Не для того я живу две тысячи лет, чтобы слушать, что ты знаешь, а для того, чтобы рассказать, что знаю я. Креспен, ты и я связаны тончайшей нитью, Дэниел О'Холиген. Нитью в две тысячи лет длиной, такой тонкой и хрупкой, что ее не видно, пока свет не упадет на нее наискось, да и это случается всего один-два раза в тысячелетие. Но и тогда во всем мире ее видит только один — тот, кто в этот миг смотрит на нее. Когда-то это был Иисус, потом я, потом Креспен, теперь ты. Так что сиди смирно и держи язык за зубами. Ты даже представить себе не можешь, как я могу рассвирепеть. Спроси у Креспена, — но она уже смягчилась, и у Дэниела прошло чувство, что он сейчас заплачет. Евдоксия достала из бумажного пакетика, воткнутого между регистрами органа, кусочек лакрицы и продолжила свое повествование.


Иуда был слепым от рождения, и друзья принесли его к Иисусу, прослышав о его целительных способностях с полированным стеклом.

— Раз ты совсем слепой, я не могу тебе помочь, — мягко сказал Иисус, — я не творю чудеса.

— Понятно, — сказал Иуда, — но расскажи хотя бы, как твои линзы исцеляют?

— Тебе этого не понять.

— Ах ты, хрен кичливый! — гневно воскликнул Иуда. — Слепота вовсе не умаляет разума. Все вы, поганые книжники и аптекари, одинаковы. Фокус-покус, эники-беники, не надо вопросов, подавайте шекели и отваливайте.

Иисус побледнел и опустился на скамью.

— Я не имел в виду, что ты глуп.

— Это извинение?

— Да.

— В таком случае дай мне что-нибудь выпить.

— Выпить?

— Ну да, что-нибудь частично или полностью состоящее из крепкого спиртного.

— Утро только началось.

Иуда опять рассердился:

— Благодарю! Благодарю за моральный совет бедному слепцу. Наглый святоша! Давай. Неси.

Иисус привез из Галикарнаса немного марсалы, он поспешил налить Иуде полную чашу, которую тот осушил залпом и протянул вновь. Иисус снова ее наполнил, Иуда поудобнее устроился на своей подстилке и захохотал.

— Извини, я не совсем дрянь, просто — очень вспыльчивый.

— Что же тебя так сердит?

— Видишь ли, существует такое мнение, что слепые какие-то недоделанные, полоумные, не в себе, — он вскочил с подстилки с чашей в руке и сделал, не пролив ни одной капли, сальто. — Ну, а это как, тебя удивляет?

Иисус признался, что да.

Принесшие Иуду уже удалились, и он принялся быстро двигаться по комнате, направляя себя чувствительными пальцами, щелкал ими и, склонив голову, улавливал эхо от потолка и стен.

— Довольно большая комната странной формы. Кажется, сводчатая? Стол. Пол сплетен из тростника, сланцевые стены. Три… нет, четыре стула. — Иуда потрогал стены. — Белые, возможно, кремовые. А твой рукав? — Трепетные пальцы ощупали Иисусов рукав. — Красный, ярко-красный. Так?

— Моя комната геодезический свод, стены выбелены известью, моя рубаха алого цвета. Я поражен.

— Простые приемы. Я определяю цвет по температуре, хотя и не знаю, что это за штука — цвет. Никогда не видел. Подумай об этом, дружище.

Иисус налил себе чуть-чуть вина, выпил и налил еще. Он редко пил, и вино немедленно ударило ему в голову.

— Я сожалею о своей грубости. Я не имел в виду, что ты глуп. Просто я расстроен, вот и все.

— Расстроен? — спросил Иуда и плеснул себе в чашу марсалы, отмерив уровень пальцем. — Чем же?

— Я — вынужденный сосуд знания, глубоко важного для человечества, но непонятного ему. Одинокие раздумья об этом и привели меня в раздражение.

— Расскажи мне о нем, — предложил Иуда Искариот так тепло и убедительно, что не успел Иисус подумать, как у него вырвалось главное открытие.

— Свет движется не по прямой? — Чашка опять коснулась губ, теплая марсала потекла в желудок, и Иисуса передернуло. Неужели Иуда посмеется над его словами?

— И это все?

— Что?

— Что свет движется не по прямой. Не слишком-то много! Извини за отсутствие энтузиазма, но я только что услышал от тебя оскорбление, от которого слепорожденные страдают ежедневно. Мы вынуждены говорить на языке зрячих: признавать существование вещей, которые не принадлежат нашему чувственному миру. Линия? Прямая? Это для нас как облака. Что еще за облака? Не знаю. Горизонт? Мираж? Что это за свет, о котором ты говоришь с таким благоговением? Ни малейшего представления. Я не могу этот свет понюхать, потрогать, узнать его на вкус, ощутить. Он не существует для меня, если не считать чисто абстрактного умозаключения, которое слепцы создают обо всех вещах, существование которых вынуждены принять на веру. А что если вы все сумасшедшие и никакого зрения и никакого света вообще нет? Что если мы — слепые — бедные разумные наковальни, побиваемые молотами некоего господствующего безумия?

— Прости. Я не хотел…

— Что бы ты почувствовал, Иисус, если бы я сказал, что мне доступен некий опыт, для восприятия которого у тебя нет специального органа? Я рассказал бы о нем в широчайших пределах языка, и, однако же, в конце концов ты знал бы о нем ничуть не больше, чем в самом начале. Любой твой опыт может быть описан только в твоих собственных терминах. И потому когда ты торжественно возглашаешь мне, что свет движется не по прямой, не ожидай, что я в испуге или в восторге упаду в обморок. Для меня без разницы, движется ли он кривыми, чашами или колесницами. — Иуда акцентировал свой монолог основательными глотками из чаши, а завершил тем, что осушил ее до дна и недвусмысленно дал понять, что хочет еще.

К своему удивлению, Иисус обнаружил, что сидит на полу, и с некоторыми усилиями поднялся на ноги, чтобы налить вина. Сладкая каверза сделала его неустойчивым и неожиданно вдохновила. Его великие выводы противоречили опыту зрячих людей, но, поскольку Иуда был слеп, он в меньшей степени будет склонен находить их негодными и смехотворными, а то и спокойно примет, пусть даже в сыром виде. Ко всему прочему Иисус чувствовал, что если он не поделится с кем-нибудь своими знаниями, то просто сойдет с ума. Передав слепцу шестую чашу марсалы и отринув свое обычное требование, что без математики здесь не обойтись, Иисус рассказал Иуде о великом выводе, проистекающем из его открытия об искривленной траектории света. Во всем мире Иуда был первым и последним человеком, кому он это рассказал. Даже я, его собственная дочь, не знаю ни слова из этого вывода. Наша единственная надежда, что Креспен де Фюри найдет путь к Истине.

Евдоксия уплыла было в туманные дали сознания, но внезапно опять сосредоточилась.


Так или иначе, когда отец изложил Иуде все свои выводы, он с большой надеждой предвкушал его ответ, однако слепец едва подавил зевок.

— Звучит вполне правдоподобно, — сказал Иуда и в очередной раз протянул свою опустевшую чашу.

Дневная жара, теплое вино, эмоциональное напряжение от пересказа Иуде своих драгоценных заключений и, хуже всего, отсутствие интереса, с которым они были восприняты, — все это сказалось на молодом Христе, и досада переросла во внезапную меланхолию, бросившую его на сплетенный из тростника пол, где он безутешно заплакал. Никакого утешения не последовало.

— Совсем плох! — захохотал Иуда и опрокинул в глотку остатки из кувшина. — Не бери в голову. Я как раз тот, кто тебе нужен, чтобы взбодриться. Вечером меня пригласили на свадебный пир, пойдем со мной. Тебе нужно немного развлечься. У тебя родители есть? Мать?

Иисус кивнул сквозь слезы:

— Есть мать. Мария.

— Э-хей! Мать Мария! — позвал Иуда, и Мария вскоре появилась. Увидев сына на полу в слезах, она испуганно повернулась к Иуде.

— Что с ним случилось? Почему он в таком виде?

— Не могу сказать. Я слепой.

Мария повернулась к сыну:

— Иисусе! — Она замерла во внезапном предчувствии, что имя ее сына может стать отличным восклицанием. — Смотри, что ты наделал, — ослепил молодого человека! А еще мастер линзы!

Иуда заверил Марию, что ничего подобного не случилось, и пригласил ее уговорить жалобно всхлипывающего Иисуса отправиться вечером на свадебный пир.

Мария охотно его поддержала.

— Что угодно, только бы отвлечь его от всего этого, — она обвела рукой свод. — Это ненормально. Надеюсь, там будут молоденькие девушки?

Иуда ответил, что будут.

— В таком случае, ради всего святого, возьми его с собой, — Марию давно уже беспокоило безразличие ее сына к женитьбе, и она чувствовала, что праздничная атмосфера свадьбы и присутствие молоденьких девушек ничего плохого ему не сделают. — Я достану ту симпатичную голубую накидку с коротким рукавом, которую отец привез из Акры.[72]

Иисус, вытирая слезы, изобразил, что ему противно.

— Какая гадость, мама! Терпеть не могу голубой. Да еще эти розовые полоски.

— Голубой и розовый звучат восхитительно, — сказал Иуда.

— Ну, конечно. Надо ее погладить. А тебе как следует вымыться, отец тебя подстрижет. — И она поспешила заняться приготовлениями.

Иисус уставился на Иуду:

— Значит, голубой и розовый звучат восхитительно? Пожизненная слепота не притупила твое чувство цвета.

— Я сказал: звучат. Но выглядеть могут, конечно, и отвратительно. Иди мойся, а я пока отосплюсь для трезвости, и мы отправимся на свадебный пир.


— Свадебный пир в Кане? — На этот раз Евдоксия не возражала против восклицания, и потому Дэниел добавил: — Там где вода превратилась в вино?

— Да. Свадебный пир в Кане. Но, должна лишить тебя иллюзий, вовсе не триумфальный и не чудесный, как об этом повествует Писание. Справедливости ради скажу, что действительно произошло троекратное увеличение количества вина, но это случилось после того, как туда прибыли Иуда и Иисус с собственными кувшинами. Единственным чудом, пожалуй, было то, что они вообще умудрились туда прийти, ибо Иуда делал крюки то в одну таверну, то в другую, где они и купили кувшины с вином и где их принимали так радушно, что они с большим трудом добрались до дома в Кане.


Это была большая свадьба: сын богатого торговца оливковым маслом брал себе в жены девушку, чьи родственники владели половиной рощ между Иерихоном и Иерусалимом. В довершение, к восторгу семей, молодой человек и девушка, похоже, нравились друг другу.

Торжественные речи и изящные тосты только начались, когда ввалились два изрядно окосевших назаретянина. Некоторое время их состояние оставалось среди гостей без комментариев, но вскоре, когда все занялись едой и питьем, беседа за их столом перекинулась на подлинность священных текстов. Толстый галилеянин настаивал на том, что райский сад, два его первых обитателя и змей действительно существовали. С бочкообразным знатоком Книги Бытия была не согласна женщина из Беер-Шевы, излагавшая свое мнение таким скрипучим голосом, что Искариот с его чувствительным слухом счел необходимым встать на сторону галилеянина. Иисус икал, в перерывах между икотой засыпал и в беседе участия не принимал.

Спор накалялся и вскоре привлек внимание всех присутствующих. Тогда Иуда, будучи уже далеко не трезвым, поднялся и высказал свое мнение.

— Я поддерживаю своего галилейского друга. Вмешательство змея в дела наших пращуров ничуть не противоречит здравому смыслу. Змею пришлось соблазнить Еву, ибо он горел отчаянным желанием найти Адаму партнера.

— Но почему, хотелось бы знать, змей так жаждал свести Адама с женщиной? Только не надо эту бессмыслицу с яблоками, — глумливо заметила спорщица с лицом гончей и, торжествуя, огляделась.

Иуда, чьи неумеренные возлияния склоняли его к грубости, ответил, слегка покачиваясь:

— Змеиное беспокойство основывалось на неоднократных попытках Адама его трахнуть, — и, блаженно сияя, грохнулся на скамейку.

Дать бы время, и тишина возымела бы успокоительный эффект, и безобразие медленно вытекло бы из комнаты. Однако судьба и чечевичное блюдо сговорились в этот момент разбить тишину гулким прорывом одного из гостей. Но и тогда не все еще было потеряно, как вдруг какая-то симпатичная девица за столом рухнула в приступе смеха, и гости разразились вслед за ней беспомощными спазмами хохота. Отец девицы, маслобой, возмущенно вскочил на ноги, рявкнул что-то о вечном отлучении от этого дома и велел, чтобы Иуду и Иисуса вышвырнули на улицу. Что и было сделано.

Девица оказалась Марией Магдалиной, и когда Иисус поднялся из пыли на задворках дома и увидел, как она прекрасна, он безнадежно в нее влюбился. Иуда сообщил об этих чувствах девице, они были возвращены самым нежным образом, и двумя днями позже пара тайно вступила в брак. На следующий год у них родился ребенок.


— У Христа был ребенок?

— Девочка. Когда-то такая же прекрасная, как ее мать, — старые глаза Евдоксии увлажнились, — красивая девочка, ставшая безобразной древней старухой, обреченная силами, которых ей не понять, вечно бродить по свету. Да-да, Дэниел, я дочь Христа.

Она слегка просветлела. Искусство, которым она овладела за эти столетия.

— Не так уж плохо для двух тысяч лет, а? — Она высоко вскинула свою тощую ногу. — Ну-ка взгляни на меня, парень!

— Вы жили семьей?

— И какой счастливой! — Евдоксия вдруг опять рассердилась. — Вот здесь в Новом Завете больше всего мошенничества! Где хоть один намек на счастье? Где радость, переполнявшая жизнь моего отца? Они не могли вынести существования моей матери и меня, пусть так, но где хоть одна запись о его смехе? Разве возможно, чтобы величайший из живших людей, который оставил нам образцы морального поведения, никогда не смеялся? Я скажу тебе, Дэниел, почему: потому что единственная вещь, которую укравшие историю его жизни не смогли подделать, — это юмор, ведь у фанатиков, ханжей и святош юмора нет. Они просто-напросто его пропустили.

— Кого ты обвиняешь в этом обмане?

Евдоксия взглянула на Дэниела так, словно тот задал самый наивный вопрос на свете.

— Павла, конечно. Красавца Савла из Тарса.

В ее голосе прозвучала такая горечь, что Дэниел поспешил устремить ее к более счастливым воспоминаниям.

— Расскажи мне про ваш дом. Расскажи про смех.

— Папе с мамой все и вся было смешно. Иуде тоже. Бывало, сидят все трое за кухонным столом и хохочут до слез. Папа находил в Писании смешные строки и читал их торжественным голосом. «Давид скакал из всей силы, одет же был в льняной ефод!» — все буквально падали от смеха и колотили по столу кулаками. Или мама и Иуда начинают вдруг рассказывать анекдоты про Иоанна Крестителя.

— Есть анекдоты про Иоанна Крестителя?

— Сотни, — Евдоксия на секунду задумалась, потом соскользнула с органного стула, подняла руки так, что ее балахон повис крыльями летучей мыши, и заковыляла по хорам.

— Кто я, Дэниел? — как пьяная, промямлила она и скривила лицо в дьявольскую маску.

— Сдаюсь, — покачал головой Дэниел.

— Иоанн Крыс-ссытель! Мама прямо вскрикивала от смеха, а как увидит старину Иоанна, снова хохочет. Папа говорил — перестань, но у нее был такой заразительный смех, что он и сам начинал смеяться. У нас был прекрасный дом, Дэниел. Люди приходили и уходили. Все эти разговоры. И песни. Иуда пел как соловей. Особенно после чаши-другой. Старинные песни из Исхода, — она опять погрустнела. — Я думала, так будет вечно. — Какие-то древние горькие воспоминания избороздили ее лоб. Она немного помолчала, потом высморкалась и бесстрастно продолжала.


Дедушка Иосиф построил нам дом, когда мне было три года, а бабушка Мария и мама занялись его благоустройством. Папа опять принялся делать очки, зарабатывая на безбедную жизнь. Иуда присматривал за мной по вечерам, мы пели вместе с ним, пока наконец я не засыпала. Еще он был отличный рассказчик. Лучшие истории придумывал сам. Я ему говорила, про каких людей и животных хочу услышать, а Иуда умудрялся сплести вокруг них сказку. Самые известные детские сказки — его рук дело. Это я сотни лет рассеивала их по нянькам и яслям, поэтому никто и не знает, откуда они взялись и каким образом одни и те же сказки оказались у самых разных народов.

Наверное, со сказок все и началось. После того, как отец женился на маме, он никогда не упоминал ни о монокле, ни об опытах со светом, ни о листах папируса. Возможно, сжег их. За десять лет ни слова про искривленный свет и тайные выводы, которыми он поделился с Иудой в тот день возлияний, когда они ходили в Кану.

Но как-то раз Иуда пришел к нам и сразу после обеда сказал отцу, что он годами размышлял о его теории и главных выводах из нее и сплел вокруг них притчу, которая обеспечит им сохранность в поколениях; притча будет жить в устной традиции то тех пор, пока общее просветление не сделает теорию и выводы из нее доступными людям.

Поначалу отец и слышать об этом ничего не хотел. «Когда-то я тебе все это рассказал, но тебе было неинтересно, — протестовал он, — зачем же вспоминать? Я счастлив и процветаю. У меня есть твоя дружба, брак по любви и прекрасное дитя. Я не хочу снова влачить тот груз знаний, который сбросил много лет назад».

Я хорошо помню, как протесты отца ослабли, когда полилось вино, и как Иуда умолял его еще раз взяться за великий труд.

«Прошу тебя только об одном, — настаивал Иуда, — чтобы ты выслушал притчу». Иисус обещал, и когда Иуда закончил свой рассказ, папино сопротивление было сломлено.

Тремя днями позже папа и Иуда впервые устроили представление этой притчи на базарной площади, недалеко от нашего дома. Оно произвело фурор. Всю следующую неделю базарная площадь каждое утро была переполнена. Народу было так много, что торговцы из соседних городов просили отца и Иуду выступить и там. Такая реакция очень обрадовала Иисуса, и Иуда устроил так, что они стали путешествовать.

Первая поездка была на север к Галилейскому морю, и папа с мамой, бабушка Мария и Иосиф взяли меня посмотреть последнее представление притчи перед их отъездом. Мы прибыли на место прямо за городскими стенами, где собралось немало сельских жителей, и когда отец появился на небольшом помосте, они приветствовали его так, словно он принес дождь в засуху. В тот день я заметила, как он прекрасен. Он говорил тихо, но слова его были слышны всем. Он начал задавать вопросы, потом только один вопрос, снова и снова: «Из чего мы произошли?»

Кто-то ответил: «Из ничего. Мы созданы из ничего. В темноте».

«Мы не созданы из ничего! — воскликнул Иисус, и толпа затихла. — Мы созданы из всего! Тысячи солнц когда-то мчались во вселенной в радужном фейерверке волшебного света, под этим блеском наш мир лежал бесконечными коврами. Это был вселенский оркестр поющих сфер и лунных лютней, льющиеся звуки труб и арф, где наши жизни могли пребывать вечным чудесным стражем надо всем танцующим в этой райской чаше.

Тогда праздная богиня посетила этот мир и смастерила мужчину и женщину себе на забаву. И сделала сферу из праха, поместила на нее обоих и запустила в сверкающее кружение. Но они не были заворожены и в ужасе впились в свою сферу с зажмуренными глазами и глухими к музыке ушами. Богиня их пожалела и накинула покров на вселенную, поймав и солнца, и вихри, и свивающуюся дикую музыку, и тогда наступил покой и порядок. Один простой ковер открыл мир с единственным, меланхолическим желтым солнцем. И было тихо.

Но богиня лишь задержала космос, как всадник удерживает гарцующего скакуна, чтобы позволить мужчине и женщине перевести дыхание, встать на ноги и обрести равновесие на своей земле, прежде чем она взмахнет шалью и запустит их в божественное неистовство.

Мужчина и женщина открыли глаза и уши, и богиня спросила:

— Чего вы боитесь?

— Мы ошеломлены чрезмерной сложностью, — ответила женщина.

— Чем же займется ваш разум, как не сложностью? — спросила богиня.

— Мы обмираем от этого света, цветов и дикой музыки, — воскликнул мужчина.

— Чем же будет ваше воображение без фантазии и обильного хаоса?

— Но мы противоборствуем и не знаем отдыха.

— Что есть храбрость без противоборства и обладание без усилий?

Мужчина и женщина ничего не смогли ответить.

— Здесь довольно славно, — сказал наконец мужчина, окинув взглядом неподвижный мир.

— Да, — согласилась женщина, — мы можем построить маленький дом вон на том холме. С цветочным садом и травами в горшках.

— Если здесь будут животные, — сказал мужчина, — мы сможем возделать эту землю. Пожалуйста, избавь нас от дикости и оставь здесь.

Богиня, быстро утратившая интерес к своим творениям, уступила их желанию и создала для них самых разнообразных животных и ландшафты. Она была занята этим, когда до ее ушей донесся смех. Прохожие божества глядели на земную сферу и иронизировали над ее бедными созданиями — такими слабыми и трусливыми, такими бесконечно глупыми в своих очевидных нуждах.

И когда богиня поняла, что она сделала, она в страшной ярости вывернула планету Земля внутрь самой себя, в полую сферу, с замкнутыми внутри мужчиной и женщиной и их несовершенным миром, навсегда скрытыми от богов и космоса, куда она устремилась, как только сдернула покров с вращающейся и мерцающей, как и прежде, вселенной.

Так мы и остались покинутыми с нашим горьким упущением, — голос Иисуса нарастал, — и в глубине сердца все вы знаете, что мы все еще потеряны!»

Толпа следила за Иисусом с неослабевающим вниманием. Даже солдаты стояли как вкопанные. Иисус медленно окинул взглядом стоящих перед ним людей.

«Так мы потеряли рай. Своим собственным языком мы приговорили себя к жизни несчастных глупых созданий, рождающихся в агонии, живущих в невежестве и умирающих в безнадежности.

Женщина первой поняла, какую они совершили ужасную ошибку, и в слезах прибежала к мужчине, но тот стал уже священником и принялся ее бранить:

— Не смей больше думать о богине, ибо дикий мир, от которого нас избавили, — это всего лишь адское место, где жила дьяволица. Верь тому, что я говорю. Следуй за мной и спасешься.

Бросив последний взгляд на небо, женщина покинула все, что могло быть, и последовала за мужчиной в объятия Закона и Здравого Смысла. Он приветствовал ее в этом сумрачном месте и спеленал ее покрывалами всевозможных пророчеств и иного вздора, только бы избежать озноба от их ужасной потери».

А потом отец драматически понизил голос и, указав на горизонт, закричал: «Здесь мы втянуты в темноту ужасной ночи, которая кончится тогда, когда мы будем разбиты Мором, Голодом и Войной и, как следствие, будет разбито наше сознание, и в своем безумии мы осмелимся тогда вновь взглянуть на небо. Я вижу две тысячи лет освобождения от чар, которые назовут прогрессом, две тысячи лет такой гонки за познанием, которая перечеркнет сам смысл познания».

Толпа ударилась в отчаяние, но отец шикнул на них и посеял семена надежды. «Спасаясь бегством от неразумной пары в ту вечную ночь и вывернув земную сферу, богиня почувствовала жалость к созданным ею мужчине и женщине и не закрыла тот тоннель, через который выбралась в открытый космос. Она оставила нам два дара — крохи Разума, чтобы вести наши мысли сквозь толстые стены невежества, воздвигнутые предрассудками и верой, и дух Мечты, путешествие воображения, его стремление к движению. С этими дарами мы когда-нибудь отыщем этот путь и обретем утраченный рай. Но только в том случае, если будем думать и будем мечтать!»

И долго еще после того, как Иисус и Иуда собрались и любовно с нами попрощались, долго после того, как они скрылись из виду, люди продолжали стоять, словно приросли к пыльной земле. Они не двинулись ни во время рассказа, ни когда он кончился.


Дэниел встал и подошел к краю хоров. Глядя вниз через неф, он увидел отца Синджа, появившегося из исповедальни с термосом и обогревателем.

— Креспен хочет услышать все, что ты рассказала. Я пойду домой и запишу, пока еще свежо в памяти.

— Конечно, — согласилась Евдоксия. — Я пишу сейчас «Новую жизнь Христа» и оставлю ее в соборе, но по поводу главной теории и выводов мне добавить нечего. Я не могу заставить себя говорить о дальнейшей истории моего отца, особенно о ее конце. Мое сознание вычеркнуло прочь дурные воспоминания.

Дэниел наблюдал, как отец Синдж подошел к алтарю, преклонил колени и исчез в ризнице.

— Ты можешь сказать мне еще одну вещь? — спросил Дэниел и повернулся к органу. Но Евдоксии там не было.

13

Наконец-то они собрались все вместе — первое занятие курса средневековой литературы. Дэниел привел с собой Гленду, раз уж она официально числилась студенткой, и когда они оба вошли в аудиторию Е46, К. К. Сук, Алисон, отец Синдж, сестра Имприматур и Сеймур Рильке уже сидели вокруг преподавательского стола. Щенок тут же помчался к монахине и взобрался к ней на колени.

— Как поживает моя псюшка, — пропела счастливая Имприматур, — как поживает моя собаченька? У-у-у-у-у! У-у-у-у-у! Интересно, что этот проказник нам расскажет, а? Веселые истории для шалунишек собачек? Да-а! — Гленда улыбалась во всю пасть. Она чувствовала себя великолепно и была готова к самым веселым историям.

Дэниел положил на стол книги, сел и оптимистично улыбнулся аудитории. Если он и был для чего-то создан, то именно для этого: вновь отправиться в обожаемый им ландшафт с новой командой попутчиков, быть проводником по очарованному миру, настолько далекому от отвратительной шуги современности, что каждый чувствовал себя здесь сладостно уединенно, где бы он ни замешкался: у ворот замка, во дворе церкви, в перелеске, в лощине, на пригорке… Он любил и сам ритуал первого дня, прелюдию к отбытию:

— Добрый день, дамы и господа. Меня зовут Дэниел О'Холиген, мне выпала честь вести наши занятия по средневековой литературе. — Он направился к доске и написал: «Средневековая литература», потом тире и «д-р Дэниел О'Холиген».

— Сменил имя, Дан? — озадаченно выгнул свои изящные бровки К. К. Сук.

— Нет. Это мое полное христианское имя, мистер Сук. Однако я рад, что вы обратили на это внимание, потому что хотел бы, чтобы, сообразно университетскому обычаю, мы обращались друг к другу по фамилии. Я также хотел бы поддержать демократический способ принятия решений в вопросах, касающихся проведения урока. Предлагаю голосовать в тех случаях, когда возникает чреватая конфликтом ситуация. Согласны?

Все закивали. К. К. Сук закурил «Мальборо». Дэниел нахмурился:

— Похоже, у нас возникла первая заминка. Согласны ли мы с тем, что мистер Сук может курить во время лекции?

Отец Синдж не возражал. Сестра Имприматур отрицательно покачала головой, и Глендиной тоже, Алисон поинтересовалась о возможном компромиссе, мистер Рильке повторил вопрос. Дважды. Наступила короткая пауза, обычная после первого выступления мистера Рильке в незнакомой компании, и Дэниел решительно вступил:

— Голосуем. Кто считает, что мистеру Суку следует воздержаться от курения?

Дэниел и Алисон подняли руки. Их примеру последовал мистер Рильке. Имприматур подняла свою руку и Глендину лапу.

— Сожалею, мистер Сук, но вы сами видите результат.

— Ристос, Дан! Луще мне к коммунистам! Лутце в Китай! Раней мере могу когда курить в Китай, не все решать собак. — Он с негодованием взглянул на Гленду. — Так киски будут ставить метки на кзамен, а тицы читать здание! — И он демонстративно погасил сигарету.

Отец Синдж решил его приободрить.

— Мы все должны приносить жертвы, мистер Сук. Жертвовать — значит любить. Бог так возлюбил мир, что послал своего единственного сына на крестную смерть за наши грехи. Эта жертва спасла мир.

Но мистер Сук не успокоился.

— Тому богу-сыну дали курить сигарет перед крест? Может, у них собака у крест ворила ему курить перед пасением мира!

— Спокойно, молодой человек, — сказала Имприматур. — Мы все сожалеем, что вам приходится плыть через океан в своих утлых суденышках, добро пожаловать к нам, но это еще не значит, что вы не должны вести себя прилично. Работайте над собой, или марш обратно в свою Японию!

После этих слов маленький кореец ошеломленно затих, и Дэниел воспользовался моментом, чтобы приступить к предмету.

— Итак, отправляемся.

— Я тоже готов. Чем скорее мы начнем, тем скорее отправимся, — это был мистер Рильке. За столом его поддержали, что придало ему смелости. — Начинай когда захочешь, Дэниел, это твое дело. Все согласны? — Все согласились во второй раз.

— Спасибо, мистер Рильке, — Дэниел знал, что это необходимо пресечь в зародыше, — я как раз собирался начать.

— Не позволяй себя задерживать. Верно я говорю?

Последовала новая волна согласия. Алисон надеялась, что мистер Рильке отважится на более длинное высказывание и это выдаст источник его голоса. Дэниел надеялся, что он заткнется.

— Отлично. Разумеется, мы не можем рассчитывать на подробное изучение литературы, но я уверен, что за то время, которое мы проведем вместе, вы почувствуете вкус главных тем, занимавших авторов, и разнообразие стилей, использованных ими для развития этих тем. Конечно, довольно долго будем заниматься самым известным из них — Джефри Чосером, изучим пролог «Кентерберийских рассказов» и один-два рассказа. Возможно, выберем «Рассказ настоятельницы», — он склонил голову в сторону Имприматур, которая была явно озадачена, — «Рассказ продавца индульгенций» тоже может оказаться поучительным по крайней мере для одного члена нашей небольшой группы. — Отец Синдж отметил ссылку кивком и легкой улыбкой. О'Холиген может быть вполне обходительным, когда не измывается в церкви.

— Не кажется ли вам, доктор О'Холиген, что «Рассказ женщины из Бата» обращен к современной женщине? — спросила Алисон.

— Возможно, к некоторым современным женщинам, миссис Фетц. Если пожелаете, я с удовольствием включу его в программу. Некоторое время мы посвятим «Пирсу-пахарю»[73] и одному-двум мираклям. Обычно я останавливаюсь на «Сэре Гавейне и Зеленом Рыцаре», — его голос внезапно дрогнул, но он быстро оправился, и никто ничего не заметил, — и на некоторых духовных произведениях.

Гленда непоседливо заерзала на больших коленях сестры Имприматур, и Дэниел поспешно приступил к лекции.

— Сегодня я хотел бы начать с того, что даст вам некоторое представление о языке. Это песня «Foweles in the frith», другими словами — «Птицы в лесу». Она написана около 1250 года и довольно хорошо поется на мелодию «Frere Jacques». Я постараюсь вам это продемонстрировать, — Дэниел выпрямился, облизал губы, сдержанно кашлянул и запел:

Пташки в лесе

Пташки в лесе

Рыбицы в ручье

Рыбицы в ручье

А мне-то обуянну

Тосковать вотще

Бо тварь-да во плоти (е)

Бо тварь-да во плоти (е)

Раздались жидкие аплодисменты.

— Спасибо. Теперь споем все вместе, а потом разобьем песню на голоса.

— А почему этот парень так расстраивается, что ему нужно вощить? — спросил мистер Рильке. — Я однажды вощил дубовый столик. Очень даже красивый. Ничуть не повергло меня в уныние. Ни капли. Наверное, думает о чем-нибудь, да?

— Може тросто хотит сигарет, — поступило обиженное предложение.

— Наверное, хочет охотиться на пташек и ловить рыбицу? — поинтересовался отец Синдж, и Гленда гавкнула. У нее не возникло трудностей с переводом слова «рыбица».

— Чтобы помочь вам, подскажу, что «обуянный» значит «безумный», или по крайней мере «ведомый страстью». Почему бы нам об этом не поразмыслить во время пения? А когда закончим, я готов выслушать ваши соображения. Хорошо? Раз, два, три, и…

Пташки в лесе

Пташки в лесе

Рыбицы в ручье

Рыбицы в ручье

А мне-то обуянну

Тосковать вотще

Бо тварь-да во плоти (е)

Бо тварь-да во плоти (е)

Песня звучала все громче и громче. Сначала все вместе выводили мелодию, потом — канон, голос с голосом, сражаясь за превосходство. Ударение на «рыбицах» заставляло Гленду гавкать, а парящее «Бо тварь-да во плоти» — негармонично подвывать.

Затем последовало «Весна идет, громче пой, кукушка!», потом канон «Три слепых мыша», пока их голоса не покинули открытые окна аудитории Е46 и не разлили по всему кампусу средневековую антифонию, проникнув даже в ректорский кабинет в высокой башенке административного здания, который небывалому баритону Имприматур удалось достичь с такой легкостью, что доктору Манганизу и мисс Хаммер пришлось прервать свои интимности до окончания пения:

Блеют овча и ягнец,

Мычат телушка и телец,

Пляшет вол, олень вертится,

Веселей кукушка-птица!

Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

Кукуй, да не устань

И вовсе не престань!

Ректор вспылил:

— Что еще за дерьмо собачье? Что-то про оленя… «вертится». Что это за «и вовсе не престань»? Дерьмо собачье.

— «Престань» значит «прекрати», — сказала мисс Хаммер. — «Никогда не замолкай».

— Не замолкну, — угрожающе поклялся ректор. — Этот О'Холиген у меня на уши встанет! — И он вновь направил свое адюльтерозное внимание на мисс Хаммер.

Всю но-очь рядом с ро-о-о-зой,

Лежал я рядом с ро-о-о-зой.

Я не посмел ку-у-ста украсть,

Унес один цвето-ок!

Семестр протекал довольно мило. Дэниел был так озабочен своим маленьким классом, что совершенно позабыл о Священном озере, и месяцы пролетали без всякой ностальгии по туманному ландшафту и его волшебным обитателям. После последней встречи с Евдоксией он записал рассказанную ею притчу, но его новое обыкновение принимать быструю беспенную ванну и сократившаяся потребность в ингаляторе освободили его от необходимости пересказать ее Креспену. Дэниел спал крепче, чем когда-либо за долгие годы; глубоким мирным сном, в который не мог проникнуть даже Зеленый Рыцарь.

Потом пришел этот вечер — в середине семестра. По телевизору — ничего, последний номер «Медиевиста» прочитан от корки до корки. Завтрашняя лекция о «Пирсе-пахаре» готова, впереди пустой вечер. За стеной Либераче до смерти дубасит на своем золотом рояле братьев Гершвинов.

В такие вечера Дэниел был особенно уязвим. Без своих компаньонов по ванной, мира которых он теперь сторонился, у него оказалось много свободного времени: время размышлять; время сожалеть о прошлом; время ностальгически вспоминать колкие беседы с Алисон, когда-то заполнявшие их вечерние часы.

Он мог пойти в паб. Мог посетить семью Фетцей. Мог порыться в своей коллекции средневековой музыки и найти что-нибудь, что оттянет Либераче. К тому же его курсу понадобится подходящая музыка в День открытых дверей в середине учебного года. Этот день был важнее январского, потому что студенты должны были продемонстрировать, какую пользу принесли им последние полгода и деньги налогоплательщиков. Шестерка Дэниела задумала поставить отрывок из какой-нибудь средневековой мистерии — «Сошествие в ад» или «Распятие».

Мир вряд ли был готов к повторению «Жены, взятой в прелюбодеянии», и Дэниел улыбнулся, вспомнив о скандале, который вызвала главная сцена, выразительно исполненная его классом в кампусе «Золотого Запада» два года назад.


Книжники, фарисеи и обвинитель подходят к дому женщины.


Книжники:

Взломайте дверь, и мы войдем,

Поднавалися-ка плечом.

И во грехе мы их возьмем;

Их сам порок приговорит.


Поддерживая руками штаны, выбегает молодой человек в камзоле и расшнурованных туфлях.


Молодой человек:

Тому, кто схватит мя теперь,

Я нанесу смертельну рану.


Книжники и фарисеи не обращают на него внимания.


Книжники:

Выходи, жеребец, выходи, кобель!

Выходи, аршин, падкий на разврат!

Выходи, охальница, сучье отродье!

Давно ли проживаешь в этаком блуде?


Фарисеи:

Выходи, блудница, покажися, шлюха!

Появись, гулящая, мы тебя поучим,

Мы тебе покажем, курва-потаскуха,

Как свое дупло охранять получше!


«Западный информатор» как с цепи тогда сорвался. «Сквернословие в местном кампусе!» — визжала передовица, и редакция требовала уволить всех виновных. Барт Манганиз и в тот раз приложил немалые усилия для того, чтобы избавиться от Дэниела.

Дэниел перевел рычажок, проигрыватель проделал свои механические действия, и избиение Гершвинов уступило место диалогу сакбута[74] и псалтериона.[75]


В тот вечер в пригородном доме с тяжеловесным фасадом Шарлин Манганиз трудилась над своим страховым альбомом. За несколько лет она заполнила больше дюжины таких альбомов подробностями жизни и, еще подробнее, смерти клиентов своего страхового бизнеса. Она вырезала некрологи из местной газеты и приклеивала их рядом с копиями страховых полисов. Внизу четким почерком добавляла несколько слов от себя, чтобы в будущем, когда случится перелистать эти страницы, — освежить память и пережить ностальгический момент.

Барт развалился у телевизора, наблюдая новости и потягивая «Южный комфорт». Он внимательно следил за потоком кадров, как всегда с выключенным звуком. В результате Барт обычно хорошо знал, что происходит в мире, но не имел понятия — почему и имеет ли это какое-либо значение. Он рассуждал так: все — неважно, а что важно — то по телевизору не показывают. И редко оказывался неправ.

Шарлин немного взгрустнула, вырезая из «Западного информатора» фотографию Перси Маккоя и приклеивая ее в альбом. На фотографии был изображен дряхлый изможденный старик, беззубо балансирующий над какой-то увенчанной кремом губкой и явно помирающий со смеху.

«Перси Маккой на своем столетнем юбилее был приятно удивлен и восхищен, когда сестра-хозяйка и другие сотрудники „Ивового приюта“ преподнесли ему торт», — извещал сопроводительный текст. На самом деле долгие часы ушли на подпирание Перси подушками, на крики и махание руками из-за камеры, пока слабоумная улыбка не осенила необратимо спятившее выражение его лица. Фотоаппарат щелкнул, и совершенно обессилевший Перси рухнул лицом в торт. В тот же вечер он мирно скончался. Так и не прочитанная телеграмма от королевы осталась лежать возле чашки для вставной челюсти.

Шарлин поставила на стол атташе-кейс и достала из него копию страхового полиса Перси. Он подписал его сорок лет назад, не пропустил ни одного платежа и теперь сорвал денежный куш, которого как раз хватит на кремацию. Шарлин приклеила копию рядом с фотографией и подписала внизу: «Без страха в жизни, ведь жизнь застрахована».

— Хочешь чего-нибудь? — Барт поднялся к бару сделать себе очередной «Южный комфорт». Премьер-министр на телеэкране безмолвно громоздил ложь на ложь.

— Немного портвейна. Ты знал Перси Маккоя?

Барт откупорил бутылку.

— Нет. Еще один надгробный камень в книге мертвых?

— Зря ты так. Кажется, тебя возмущает, что в моей профессии можно беспокоиться о реальных людях?

Барт подошел, поставил бутылку на стол и покосился на стопку газет.

— Ты читала сегодняшние газеты?

— Нет еще. А что?

Барт опять плюхнулся к телевизору. Папа Римский врал что-то огромной толпе аргентинцев.

— Парочка твоих реальных людей попала в маленькую аварию. Братья Льюисы.

— Они мертвы? Мертвы! Мертвы!!! — Шарлин реагировала на оборотную сторону страхового бизнеса не хуже мелодраматической актрисы.

— Мертвее не бывает. Нажрались в хлам и полетели домой на своей «сессне». Почти долетели. Сели тоже неплохо, вот только обратной стороной.

Шарлин глотнула портвейна и схватилась за атташе-кейс. Она вытащила полисы, составленные для братьев Льюисов каких-то два дня тому назад. Горячие слезы застилали ее глаза, когда она развязывала фиолетовые тесемки на папках. Дэвид Эдгар Льюис и Пол Митчелл Льюис. Двести пятьдесят тысяч долларов — каждый!

— Они сделали только первый взнос! — всхлипнула она. — И получат, подлецы, полмиллиона за две тысячи. А я — ничего. Жирный ноль. Какая несправедливость! — Ее голос сорвался в вой. — Барт, дорогой, ну почему же я не вписала трезвость? Одно только словечко, и они не получили бы ничего! Ни черта! — Шарлин безутешно зарыдала.

— На сухой закон они бы не согласились. Кто угодно, только не они.

— Я бы им не сказала, идиот! — И Шарлин, обхватив голову руками, предалась рыданиям.

Барт ждал, когда жена успокоится, и одновременно наблюдал жестикулирующего деятеля профсоюза на заводе, врущего что-то об улучшении условий труда. Когда дело касалось денег, Шарлин была очень чувствительной.

— Их жен уже показывали в новостях, — сказал он, — на месте крушения. Они не очень-то ликовали, ревели не хуже тебя.

— Ну ладно, — проговорила Шарлин. Она высморкалась и стала просматривать газеты, отбирая фотографии братьев Льюисов и останков «сессны». Вскоре к работе приступили клей и ножницы. Движение ножниц вокруг профилей разбившихся авиаторов утешило Шарлин, нос Пола Льюиса она, посредством обрезания, превратила в пятачок, а потом начирикала его пьяному брату зрачки в уголках глаз, чтобы придать ему такое же удивленное выражение, какое, как ей казалось, у него было при крушении. Воюя с широкой улыбкой Дэвида Льюиса, она зачернила ему несколько зубов, и оставила полный рот гнилых осколков. Когда Шарлин приклеила все это в альбом рядом с приводящим ее в ярость полисом и сообщила грядущим поколениям: «Я не прощу им до самой смерти», ее настроение заметно улучшилось.

— Кстати, Барт, в субботу я встречаюсь со своим братом Билли. Могу я наконец ему сказать, что в «Золотом Западе» его ждет курс «Связи с общественностью»?

Барт ничего не ответил. Он смотрел на горящий отель, из которого выпрыгивали люди, и надеялся, что больше она этого вопроса не задаст.

— Барт, ты слышишь? Как скоро после своего выхода из тюрьмы Билли сможет начать работать в «Золотом Западе»? Ты уже избавился от О'Холигена?

— Нет. — Какая-то женщина плясала чечетку на крыше «фольксвагена», который плыл вниз по Темзе. — Сместить его оказалось не так-то просто.

— Что за черт? Моему брату нужна работа, и я обещала все устроить. Ты ректор или кто? Я была уверена, что твои обезьяны прыгают так, как ты того пожелаешь. Я хочу, чтобы О'Холиген исчез, а Билли появился.

— Я тоже, крошка, этого хочу, но есть правила. Придется немного подождать. — На «фольксваген» наткнулась баржа, и теперь речные полицейские со скорбными лицами тыкали в воду баграми. — Я выкопал яму и жду, когда он в нее упадет. Изворотливый оказался, как крокодилье дерьмо.

Шарлин встала между телевизором и Бартом, как раз в тот момент, когда из реки показалась розовая туфля.

— Барт, слушай меня внимательно. Мой брат слишком много для меня значит. Мне абсолютно все равно, сколько стоит этот дом, в котором я позволяю тебе жить, и сколько моих денег уходит на твои махинации на бирже, если я могу спокойно спать и знать, что как только Билли выйдет из тюрьмы, он сразу же окажется на работе. Такой, которая вернет ему самоуважение и статус. Придаст его жизни смысл. Если ты не обеспечишь ему этого, Барт, если ты не сделаешь для меня этой мелочи, можешь убираться из моего дома на все четыре стороны и жить на свою жалкую зарплату. Посмотрим, как это тебе понравится.

— Ради всего святого, Шарлин, я не могу сделать все в один день. Кроме того, не кажется ли тебе, что самоуважение и статус Билли были бы в гораздо лучшей форме, если бы он не пощипал Благотворительный пенсионный фонд на двадцать штук?

— У ревизоров очень напряженная работа, Барт, и что же — человек не может допустить одну ошибку? — Голос Шарлин звучал низко и угрожающе. Барт явно допустил ошибку. Он опустил глаза.

— Завтра что-нибудь сделаю, — пообещал он. — А пока поеду проветрюсь и подумаю.


Барт Манганиз выкатил «мерседес» на пригородную улицу. Проклятый Билли Миллер! Ведь Шарлин и впрямь его выгонит. Конечно, он проживет и один, на ректорскую зарплату, но ее явно не хватит на игру на бирже, не говоря уже о влетающих ему в копеечку вкусах мисс Хаммер. Бог мой, он иногда содрогался от мысли о том, что сделала бы Шарлин, узнай она об их связи. Нужно соблюдать осторожность. Как сейчас. Ему невероятно хотелось к мисс Хаммер, но он не мог. Да еще на «мерседесе». Слишком рискованно. Сначала надо позвонить. Он взял трубку и набрал номер.

— Алло?

— Это Барт.

— Барт? Барт? О да, я знаю Барта. И что же ты делаешь?

— Катаюсь.

— Бартовский кот ищет себе кошечку?

— Вроде того.

— Ректор университета «Золотой Запад»! Я потрясена. Наверное, мне лучше повесить трубку, а то он скажет мне что-нибудь ужасное.

— Мы опять поцапались с Шарлин. Она давит на меня своим уголовным братом. Придется гнать О'Холигена.

— Хочешь, чтобы я начала действовать?

— Другого выбора нет. Утром я позвоню Кинзелле. Сумеешь к тому времени написать бумагу? Пусть и Норрис что-нибудь напишет.

— Я близко не подойду к Норрису, Барт. Он купил себе какую-то ужасную черную пушку и прячет ее в своем кабинете.

— Норрис совершенно безопасный человек, крошка.

— Барт, она огромная, на треноге, и пули — каждая с тюбик губной помады, в длинной черной ленте, которая свисает до самого пола.

— Черная? На треноге? Черт возьми! — Барт мгновенно сообразил, что это такое. После вывода советских войск из Афганистана журналу «Оружие и боеприпасы» досталась партия бронебойных автоматов Калашникова, которые он продавал в комплекте с двадцатимиллиметровыми патронами по цене, от которой не мог устоять ни один нормальный психопат. И Норрис купил его! Барт был так потрясен, что проехал на красный свет. — Послушай, зайка, не надо его расстраивать, пока он не напишет заявление. Как только мы избавимся от О'Холигена, я вызову к Норрису психиатров.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— Кстати, об обещаниях. Когда ты мне купишь новый матрасик и подушки?

— На этой неделе не получится. Давай в следующий вторник. Прямо с утра поедем в «Элиот».[76]

— На моей «тойоте»? А они поместятся?

— Должны. Черт, я не могу на «мерседесе». Приеду на такси.

— В следующий вторник. В девять?

— В полвосьмого.

— Хорошо.

— Ну, а что ты сейчас делаешь?

— Читаю, пью «Пол Роджер».

— Не удивительно, во что ты мне обходишься.

— Ты получаешь все, за что платишь.

— Я хочу чего-нибудь сегодня вечером.

— Доктор Манганиз! Что вы имеете в виду? — Гортанный смех мисс Хаммер так его распалил, что «мерседес» вильнул и задел дорожный колпак, который долго еще вертелся позади.

— Я бы хотел приехать прямо сейчас.

— Очень мило с твоей стороны. А что ты будешь со мной делать?

— Что я буду делать?

— Что ты будешь делать со своей кошечкой, когда придешь? Что бартовский кот и бартовская кошечка будут делать… вдвоем?

На продолжение этой беседы придется набросить покров благопристойности. Она целиком состояла из неделикатных упоминаний очень ограниченного набора частей тела, сочлененных выражениями, более уместными в рассказе о вольной борьбе, нападении акул и гидравлике. А в это время, склонившись в глубине «пещеры» над мерцающей шкалой своего подпольного радиоприемника, одержимый перехватчик Ларио Фетц записывал на свой маленький серый магнитофон каждое их слово.


Несмотря на всю его осторожность, дверь собора захлопнулась с обычным грохотом, эхо которого последовало за отцом Декланом Синджем в вестибюль и вниз по лестнице к наружному портику. При свете полной луны набор для макияжа, спрятанный под сутаной, выглядел каким-то неприличным вздутием. Ночные визиты к Вифлеемскому вертепу и его приапические метания в пресвитерию и обратно оказались той ценой, которую ему пришлось заплатить за сохранность секрета носа Девы Марии. Отец Синдж был убежден, что рано или поздно наступит ночь, когда из-за кустов возникнет вдруг епископ и потребует объяснить ему, какого черта он здесь делает. Отец Синдж точно знал, что он тогда скажет. Он скажет правду, всю леденящую правду, потом пойдет на крышу пресвитерии, встанет на высокий парапет, как искушаемый Христос, — и бросится вниз. Как любой верующий, Деклан предавался убеждению или затее, способной, как ему казалось, отвести неотвратимость рока предугадыванием своей реакции на него, и чем более экстремальной, даже сумасшедшей, оказывалась развязка, тем больше она ему нравилась. Сцены ада и рая, лимба и чистилища — идеальное выражение этой тенденции.

Когда затих звук захлопнувшейся двери и стремительных шагов отца Синджа по лестнице, Евдоксия Магдалина Би-Иисус протянула руку и включила лампу в аналое. Вспыхнул приглушенный янтарный свет, который она направила на пол кафедры, где он осветил слова «Новая жизнь Христа», заигравшие золотом на обложке блокнота, который лежал на ковре. Там же находился обогреватель с регулируемой температурой, скоростью лопастей и наклоном, и даже карандаш на веревочке, который она тут же отвязала и заткнула за ухо, после чего скользнула на пол и открыла блокнот.

Где она остановилась? Ах да: римлян, не говоря уж о Енохе и иудейских старейшинах, беспокоит растущая популярность Иисуса, Иуды и притчи. Пришла нора ввести главного антагониста — Савла. Евдоксия облизнула карандаш. Эту главу она напишет стихом: пусть читают ее нараспев. Она отбила ритм о подножку кафедры: «Тра-ля-ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля-ля, тра-ляля-ля-ля-ля, тра-ля-ля, ля».

Вот к населению

С вестью о притче

Два проповедника…

Но следующая строчка никак не приходила. «О притче». Неудачное слово. Как старуха ни старалась, она не могла найти хорошей рифмы. Можно, конечно, «китче» или даже «прытче», но первая рифма была неподходящей, а вторая казалась нарочитой. Евдоксия все зачеркнула и начала с начала:

«Это так не пойдет!» —

Горячился священник.

«Нет, это так не пойдет!» —

Фарисеев и книжников подвывание.

И Тарквиний Суперб,

Ковыряя в орлином носище,

Клял Иуды с Иисусом

Дурное влияние.

«Я думал, мы определились, —

Тарквиний стол колошматил, —

Что вы, иудеи, правите сами.

И римский закон — не вопрос.

Теперь пара безвредных болванов

С идиотской побайкой

Рушат римский порядок,

А вы слабы, как понос!

Раз с Иисусом и Искариотом

Неспособно вам биться,

Призову легионы,

И уж Рим разберет.

Полководца снабдим

Любой колесницей,

Двадцать баксов за милю

А вы, недоумки, оплатите счет».

И высокий саном Енох

Свой увел кортеж оттуда

По многим мраморным ступеням

И по летней жаре,

Через серпантин укромных

Лабиринтов и тоннелей,

К деревянной грубой двери

В одном глухом дворе.

Он брякал щеколдой

И стучал колотушкой,

Он топал по пыли

И четками трусил,

Пока мерзкий туземец

С лицом, как лепешка,

Не открыл эту дверь

И о нуждах спросил.

«Где, скажи, твой хозяин?

Куда делся Савл из Тарса?»

Но мерзкий туземец

Его отвадил от двери.

«Ты проваливай-ка, толстый,

Хозяин отбыл на охоту

В казуарское царство

На африканский берег».

«Проклятье!» — вспылил Енох,

Но, заметив движенье,

Рванул мимо туземца

И в покой поглядел.

И за ним ломанулись

Книжники и фарисеи.

Там за полдником мирно

Савл смуглый сидел.

Он такой безобразный,

Что смотреть невозможно,

С сатанинским черным взором,

Что пронзает, как стилет,

И они глумились вволю,

И рыдали от злобы,

Этот парень — что надо,

Чтоб исцелить Назарет.

Овощей много мелких

У него на тарелке,

Он слюной истекал,

Как голодный вампир,

И в свинины кус багровый

Тыкал он своей вилкой,

И залил красной кровью

Нечестивый тот пир.

Но высокий саном Енох

Не моргнул даже глазом,

Что то блюдо негоже

И отнюдь не кошер.

Не взглянул он нарочно

На пудинг молочный,

Рассудив, что, должно быть,

Это просто десерт.

«Вина!» — взревел Савл,

До отвала наевшись,

И отвратный туземец

С мехами примчал.

Тут высокий саном Енох

Не сдержал восклицанья:

«Нам бы кокнуть Иуду с Иисусом,

Чтоб никто не узнал!»

Полилось вино в кубок,

Тронуло лютый красный месяц,

Обозначивший край

Тарсянина нижней губы.

Залило его чувство

Приятности лестной,

И вновь он отведал

Из прохладной глуби.

Ибо книжники и фарисеи

И старейшины племен,

Без сомнения, попались

В оковы своего изделья.

Он спасет их от цепей,

А потом — от шекелей:

При подходе осторожном

Состоянье беспредельно.

«Разделяю подозрение

Об оптичном назаряне

И о том, кто правит зрение

Слабо, мутно у кого.

Но не дал такого статуса

Он Савлу из Тарса,

Это я устрою статус из него!

Ну, а тот слепец Иуда,

Сомневаюсь, что уйдет оттуда,

Потому что кто с ущербом —

Очень просто изловить.

О, мне жаль, что он калека

И незрячим был от века,

Но нимало не позволю

Тем себя остановить».

Горяча была дорога,

И сандалиями разбита

Цезаревых легионов,

И копытами мулов,

Самаритом и измаилитом,

Визиготом и вандалом,

И любым паразитом,

Каким правит Ромул.

На горячей дороге

Наемный убийца

Вместе с гадким туземцем

Прямо вслед на осле.

Как мстительна их скорость!

Как грозна их свирепость!

До костей пробирает

Всех, кто видит их в седле.

Вот на красном горизонте

Зрят солдат, стоящих кругом

С толпой внутри толпы

И толпой в глубине;

И направили вниманье

На объект в поле зренья,

Это — оптик назарянин

И Иуда в стороне.

С криком «Хо!» против ветра

Савл коня становит.

«Хо!» — кричит и туземец

Но поздно слегка.

Трах! Бабах! Барабах!

Осел ткнул господина!

И Савл — головой,

И на копчик — слуга.

«В бога, душу и мать!» —

Гаркнул туземец, ибо его геморрой

При паденье раскрылся,

Слезы брызжут из глаз.

А к хозяину сознанье

Возвратилось с вопросом:

«Это что за хрен латинский?»

«Это молния», — был сказ.

На этом Евдоксия остановилась. Потом перевернула страницу и написала печатными буквами: «Последнее послание Евдоксии к сомневающимся». Когда прощальное напутствие будет завершено, с ее земными обязанностями будет покончено и тогда… что тогда? Она взглянула на бесчисленные белые листы — на пустыню, остужающую ее музу до тишины. И в тишину полились вечные сомнения писателя: как она смеет предполагать, что написанное ею может быть интересно хотя бы одной живой душе, пусть даже проявившей достаточно настойчивости, чтобы дочитать досюда, пробиться через сухое начало, беспощадно неуклюжие стихи, трату грифеля и бумаги, света лампы и тепла обогревателя? Но хуже всего то, что у нее кончилась лакрица. А где же Дэниел? Почему он не пришел?


К одиннадцати часам Дэниел собрал более чем достаточно средневековой музыки ко Дню открытых дверей и закрыл крышку проигрывателя, как вдруг в заднюю дверь постучали. Черт! Мистер Рильке? Нет, он давно уже вернулся. Кто же тогда? Дэниел выключил стереосистему, прошел через кухню и открыл дверь. На крыльце стояла старуха.

— Евдоксия!

— Именно она! — Евдоксия вошла в кухню и села у стола, не дав ему и слова сказать. Настроена она была явно недружелюбно.

— Ты передал Креспену притчу?

— Нет. Я не видел его несколько месяцев.

— И не приходил в собор. Почему?

— По той же причине, что не видел Креспена. Я решил заняться той частью моей жизни, которая пребывает в настоящем. А для этого необходимо отказаться от таких средневековых вымыслов, как Креспен и Зеленый Рыцарь. И перестать общаться с такими вымышленными библейскими персонажами, как ты. Ничего личного, Евдоксия, я просто создаю для себя приемлемую жизнь, сейчас, в последней четверти двадцатого века, но я не сумею на этом сосредоточиться, если Креспен, Кнутсен, сэр Берсилак и ты все время будете мне мешать.

— Слушай, мальчишка! — Дикий черный огонь сверкнул в слезящихся глазах Евдоксии. — Твоя жалкая неспособность отличить реальное от жизненно важного не очень-то меня интересует. Единственный твой смысл — в том, что в твоей руке находится последняя нить того тончайшего волокна, которое мой отец, я и, наконец, Креспен протянули через двадцать веков. Теперь, когда истина гудит в проводах и праведная цель почти в руках, неужели ты думаешь, что твои Гамлетовы сомнения нас остановят? Ни за что! Немедленно отправляйся в ванну и расскажи Креспену о притче! Я велю тебе, Бога ради!

— Оставь меня, Евдоксия. Тебя нет. Ты — всего-навсего игра моего ума.

— В таком случае избавься от меня! — с вызовом сказала старуха. — Закрой глаза и заставь меня исчезнуть… Ну что?

— Не получается, — в словах Дэниела звучала полная капитуляция.

— Марш в свою пенную ванну! Немедленно! — Евдоксия исчезла так же стремительно, как появилась.

Дэниел несколько секунд обозревал хлопнувшую дверь — время, достаточное для того, чтобы предать себя неотвратимому. Затем встал и отправился в ванную комнату.

Загремела струя, взлетела зеленая пена, и вскоре появились Креспен де Фюри, Зеленый Рыцарь и Туд Кнутсен в восторге от ходатайства Евдоксии и перспективы услышать притчу. Но сначала, постановил Креспен, Дэниел должен узнать о том, что случилось после исчезновения Евдоксии в пустом небе над равниной Сак.

14

— Наша ситуация была по меньшей мере сомнительной, — подхватил рассказ Зеленый Рыцарь, пока Туд Кнутсен раскуривал трубку, а Креспен доставал перо и пергамент для записи притчи.

— Вряд ли короля Филиппа убедила ваша демонстрация возможностей метательной машины, — предположил Дэниел.

— Боже упаси, — Креспен поежился при воспоминании. — Как только Евдоксия исчезла в пространстве, огромное облако ревущей французской солдатни помчалось на нас через долину Сака, нимало не думая, как мы понимали, в своих неистовых сердцах о нашем благополучии. Своим внутренним взором я увидел застенки инквизиции, ярость Филиппа Валуа, собственную роль в разрушении его механистической надежды на спасение Франции, не говоря уже о сожжении арбалетчиков и катапультировании в вечность его любимой пророчицы.

— Ты дрожал как осиновый лист, — самодовольно вспомнил Зеленый Рыцарь.

Креспен окинул его испепеляющим взглядом:

— Я бесстрастно поднялся с земли и меньше чем на расстоянии вытянутой руки от того места, где только что лежал, увидел монокль Евдоксии! Я сунул его в плащ и хладнокровно задумался над побегом.

— Ерунда, — настаивал сэр Берсилак, — ты пребывал в полнейшей панике. Это я заметил линзу, помог тебе подняться, а потом посадил тебя на Зеленого коня, который так быстро вывез нас с поля, что к вечеру преследование французов вспоминалось как дурной сон.

— Моей первейшей задачей, — сказал Креспен, вновь перехватив нить рассказа у Зеленого Рыцаря, — было избежать англичан, которые убили бы меня как француза, и французов, которые убили бы меня как предателя. О маскировке не могло быть и речи. Даже если бы я скрыл свою личность, чрезмерная зелень моего компаньона и его коня делала этот шаг непрактичным.

— В лесистой местности, — обиженно перебил его Зеленый Рыцарь, — я нахожусь в таком цветовом равновесии с окружающей средой, что могу укрыться там навеки.

Креспен закатил глаза:

— Не желая провести остаток жизни, хоронясь в кустах, я стал прикидывать, как бы проскользнуть через вражескую территорию и укрыться на побережье. Я просчитал дюжину вариантов, однако наша судьба перекочевала в благородные руки короля Филиппа, чье отчаяние после разрушения моего метательного левиафана было абсолютным. Оставив всякую надежду среди обломков могучей военной машины, король Валуа бросил свою империю на волю Фортуны и немедленно двинул армию к городу Креси, где Эдуард расположил войска на господствующих высотах.

В угасающем свете августовских сумерек Филипп занял склон возле Креси и, воодушевляя свои полки громогласными фанфарами, бросил благородных рыцарей, измученных солдат и прочие ошметки армии на стрелы лучников Эдуарда. Лишенные плана и предусмотрительности смертельные атаки не прекращались до самой ночи, когда солдаты Эдуарда поднялись из своих укрытий и с воплями понеслись вниз, размахивая саблями и булавами. Быстрее, чем об этом можно рассказать, четыре тысячи французских трупов полегли на этом склоне, и в нарастающем ужасе смертельной темноты я вынужден был бежать.

— Со мной. На Зеленом коне, — вставил сэр Берсилак, не желая совсем потеряться в повествовании. — И не забудь рассказать об Уэльсском убийце. Я спас Креспену жизнь, Дэниел.

— Это правда, — согласился Креспен. — Наутро после Креси я решил, что предложение Берсилака укрыться в его часовне в Англии дает мне справедливую надежду, и мы украдкой двинулись в Сак, где, перед тем как отправиться на чужбину, я хотел проститься с родителями. Не доехав лиги до деревни, мы остановились возле ручья и спешились, дабы Зеленый конь и мы сами могли утолить жажду.

Но когда приблизился момент его славы, Зеленый Рыцарь не сумел доверить рассказ кому-то другому.

— Когда Креспен приблизил губы к воде, я заметил вдруг какого-то оборванца с зажатым в руке кинжалом, готового прыгнуть сверху с кедровых ветвей. Это был наемный убийца из армии Эдуарда, как и все они — создание непомерной свирепости, нападающее на всех, кто ему встретится. Они не отличали друга от врага, и по этой причине приходилось, посылая их в сражение, с великим тщанием настраивать, ибо они имели склонность мгновенно прорубать кровавую просеку в любой одушевленной материи на своем пути.

И вот этот дьявол готов прыгнуть с дерева на Креспена, а я слишком далеко, чтобы помешать ему это сделать, и поэтому я крикнул: «Хоп! Хоп! Сиди смирно, Денис!» — и запел: «Боже, храни Уэльс», и тогда притаившийся простофиля патриотически стукнул себя кулаком в грудь, проткнув ее, сам того не ожидая, кинжалом. Смерть настигла его мгновенно, и он упал в ручей, окатив Креспена фонтаном крови. Тебе бы это понравилось, Дэниел! Помнишь, когда мы…

— Прибыв в Сак, — напористо прервал его Креспен, — мы направились к дому моих родителей, к вящей радости моей матери Жанны. Нас с Берсилаком угостили лепешками из отрубей и дымящимся бульоном. Отец был занят сбором десятины, я боялся, что он не вернется до нашего ухода, как вдруг услышал со двора крик, который я узнал бы из тысячи: «Помоги-ка, Жанна! Скорее, жена, не то я свалюсь».

Мы поспешили на улицу и увидели моего отца Ангуррана, вихляющего на одноколесном велосипеде. Своей единственной неповрежденной конечностью — левой ногой — он крутил педаль и, задыхаясь, описывал перед нами все меньшие и меньшие круги. «Ловите меня, бога ради», — выдохнул он. И я повиновался как раз тогда, когда он готов был сверзиться. Прижимая к себе обрубок тела моего дорогого и недалекого отца, я плакал над его увечьем, но он не разделял моих сожалений. «Скакал заяц во хмелю, Креспен!» — завопил неугомонный человек и с хохотом попрыгал в дом.

Час спустя мы распрощались и, шагая всю ночь напролет, достигли на рассвете Ла-Манша. Там мы встретили какого-то собирателя моллюсков и позаимствовали у него дырявую плоскодонку. Дэниел, я до сих пор не забыл все ужасы переправы через бурный пролив, они посещают меня после обильного употребления свинины. Ворота милосердия захлопнулись передо мной: пятнадцать часов непрерывного нутряного бульканья закончились в каком-то ферлонге[77] от английского берега — огромная волна захлестнула утлое суденышко и немедленно потопила. На гребне этой бурной волны нас и вынесло на берег, а о сборщике моллюсков никто больше не слышал. — Креспен так помрачнел, что не мог далее продолжать, и тогда вступил сэр Берсилак:

— Через два дня, когда внутренности моего друга пришли в согласие, мы совершили путешествие на северо-запад. Помнишь, Дэниел, поэму Гавейна?

Они шли косогором среди голых ветвей,

На утесы взбирались, где холод жесток,

Небеса закоснели, и зловеще внизу.

Мгла клубилась в низинах и висела в горах,

Каждый холм был окутан или шапкой покрыт,

Бормотали ручьи меж своих берегов

И, сверкая в изломах, свергалися вниз.

— Страсти Господни, как было холодно! — вспоминал Креспен. — Я провел в Зеленой Часовне целую зиму, отгороженный от суровых стихий, спасаясь от мокрого снега, размышляя о словах Евдоксии и внимательно изучая монокль. Теперь, Дэниел, будь внимателен, мы приближаемся к сути вещей.

Дэниел глубже погрузился в пену, чтобы приблизиться к своим друзьям.

— Евдоксия упомянула о притче и обещала пересказать ее для моей же пользы, но ведь я навсегда вышвырнул ее из мира смертных, думал я, и остался с одним моноклем и парой загадочных высказываний, произнесенных ею в палатке. Истории жизни Христа в моем распоряжении не было, только заявление Евдоксии, что она его дочь. Не так-то много, чтобы приступить к расследованию, которое она так торжественно мне поручила.

— Длинными днями и морозными ночами я изучал в Зеленой Часовне монокль и просеивал ее слова в поисках зерен смысла, но находил таковых очень немного. И вот как-то вечером я почувствовал вдруг боль в мошонке и вспомнил ее довольно вульгарную демонстрацию тезиса «смотреть в другую сторону». Монокль, как обычно, был у меня в глазу, ибо, несмотря на радикальное преобразование окружения (изогнутые поверхности, наклонные плоскости и разложение истинного порядка и правильных соотношений), линза облегчала мне утомительную задачу чтения при свече.

Короче говоря, я размышлял над ее словами «учись смотреть в другую сторону», «учись смотреть в другую сторону», — и вдруг в этой темной и холодной комнате ярко вспыхнуло мое молниеносное вдохновение. В одно мгновение и навсегда я понял, что вижу в монокль вещи такими, каковы они действительно есть! Смотреть на мир в монокль — и значило видеть его по-настоящему. Все мое видение, видение всего мира было до сих пор ложным!

Всю ночь с моноклем в глазу я «смотрел в другую сторону», я переходил с места на место, приходя в ужас от всех тех несообразностей, которые обнаруживало мое новое видение. Я внезапно увидел, что мы живем среди искривленных поверхностей, Дэниел, что все, что кажется нам прямым, вовсе не прямо, что искривления линейны, что кубы — это шары, а круги — квадраты. И вот, тринадцать столетий спустя, я стал соучастником главного видения Христа из Назарета, я, Креспен де Фюри, оказался в состоянии гармонии с величайшим из людей. От этой мысли я потерял сознание.

— Я нашел его на рассвете, — вставил сэр Берсилак, — в глубоком обмороке на ледяных булыжниках двора.

— Всю свою дальнейшую жизнь я посвятил загадке монокля. Моим постоянным стремлением стало начертить и определить масштаб и траекторию света в нашей вселенной. Раскрыть этот изощренный обман, которым морочит нас невооруженный глаз, и понять, что за великий план, что за великая правда лежит за искалеченным зрением, искажающим наше восприятие и понимание. Вспомнив, как старуха бубнила о рабстве человечества, я увидел наше медленное четвертование на колесе невежества и понял, что она — всего лишь эхо слов своего отца, а я, Креспен де Фюри, — посредник Христа, надежда всего мира.

— Именно это и сделало тебя невыносимым в общении, — устало вздохнув, напомнил сэр Берсилак.

— Очень скоро скудное знание геометрии стало меня подводить. Я сумел лишь приблизительно начертить кривую, управляющую линзой, но не смог облечь ее в числа и перевести в формулы. Даже имея на руках шесть листов Назарянина с числовым доказательством, особого прогресса я бы не добился. Мне необходимы были все искры света, брошенные на описание кривых сознанием величайших мыслителей. Я должен был собрать у своего рабочего стола Платона и Архимеда, Аналога Галикарнасского, Селевка, Эратостана и Гиппарха. Другими словами, мне нужна была библиотека, а значит — нужен был монастырь.

Монастырь Сен-Клюн, Дэниел. Полтора дня езды от уединенной Зеленой Часовни — уединение это спасло нас от зимней стужи и Черной Смерти.[78] Зеленый Рыцарь округлил глаза и стал хрипло вспоминать их прибытие в Сен-Клюн:

— Монастырь был окружен низкой стеной с широкими воротами, которые были распахнуты. Во дворе нас никто не встретил. Тишина повисла безмолвным покрывалом ядовитой чумы. Тут же, погубленный этим воздухом, лежал первый монах, рухнувший так, словно он заболел, умер и упал в одно мгновение. Потом еще один труп монаха, еще два, а рядом с ними еще один, и мы метались от одного к другому, и каждый — еще более ужасного вида, чем предыдущий. По всему монастырю — в кельях, аркадах, молельнях, у алтаря, в кухнях и погребах, у колодцев, стен и окон — мы находили мертвецов, застывших, как статуи, исполняющие кто хозяйственный, кто религиозный ритуал: статуи, сработанные какой-то дьявольской рукой, ибо все они были покрыты волдырями, похожими на истекающие гноем кровавые сливы.

Дэниел почувствовал, что сейчас его вырвет прямо в ванну, что привело бы к ужасным последствиям для его друзей, ландшафта Священного озера и их беседы. К счастью, Креспен поспешил продолжить:

— Мы похоронили их в общей могиле. Бродячий монах совершил последний обряд, и как только их посетила Божья Благодать, мы засыпали могилу суглинком и помолились за их души. Когда ко мне вернулось хладнокровие, я отправился в скрипторий, откуда мы только что вынесли дюжину мертвецов. За скрипторием находилась библиотека, где я и провел остаток недели в поисках трудов по математике. К счастью, библиотекарь Сен-Клюна собрал немало манускриптов арабов и персов, гораздо более продвинутых в науке, чем христианские авторы, а также лучшие работы греческих геометров. Мы с Зеленым Рыцарем поселились в монастыре, где обитаем по сей день, ходим иногда к Священному озеру порыбачить и, конечно, поговорить с тобой, Дэниел.

— Это в монастыре ты написал книгу «Ignis Fatuus — в наблюдениях монаха Креспена де Фюри о разнообразных материях, религиозных возгораниях, гало, светящихся видениях, нимбах, искрах и прочих огнесказаниях, к тому же таблица его родства и описание его жизни»?

— Да. От моих многолетних исследований отпочковались всевозможные дополнительные материалы. «Ignis Fatuus» многое объясняет в религиозных опытах со светом и огнем. Большинство из них — самые обычные трюки.

— Но почему «Монах Креспен де Фюри»?

— Чтобы избежать неловких вопросов о том, что я делаю в монастыре.

— И что же стало итогом столетий вычерчивания кривой этой линзы и расчетов траектории света во Вселенной?

Креспен де Фюри встал. Зеленый Рыцарь — сэр Берсилак де Отдезерт — встал тоже. Креспен де Фюри щелкнул пальцами, и сэр Берсилак достал из-под нагрудного щитка золотой цилиндр, драгоценную емкость, найденную Креспеном среди зачумленных богатств монастыря в спальне настоятеля. Когда-то в нем хранился хрящик святого Киприана, но теперь, когда Зеленый Рыцарь высоко поднял его над берегами Священного озера и фосфоресцирующий свет собрался и засверкал на драгоценных камнях инкрустации, Дэниел понял, что здесь хранится нечто гораздо более важное.

Креспен взял у сэра Берсилака цилиндр, отвинтил крышку и извлек из него один-единственный лист пергамента. Он развернул его и показал диаграмму, похожую на те, которые так страшили Дэниела во времена его короткой и безнадежной борьбы со школьной геометрией.

— Это… — голос Креспена сорвался на хрип, — я убежден, что это и есть тот самый вывод, который за всю историю человечества был сделан всего однажды: в конце шести листов, принесенных Иисусом Аналогу Галикарнасскому, и впоследствии затерянный среди трудов античности. То, на что ты сейчас взираешь, Дэниел О'Холиген, есть формула, описывающая траекторию, по которой перемещается свет, а следовательно, и видение. Это кривая, разворачивающаяся от Земли, поднимающаяся по вертикали на высоту, на каждую единицу h по горизонтали, причем ответ дается в лигах, при условии, что при расчете учитывается коэффициент a.

Креспен глубоко поклонился и передал пергамент сэру Берсилаку, который немедленно спрятал его под нагрудником, как если бы его жизнь зависела от сохранности пергамента, что, возможно, так и было.

— А чему равен коэффициент a? — спросил Дэниел.

— 1320. Год моего рождения! Безусловно, само божественное вдохновение обеспечило мою встречу с Его дочерью, имея в виду эту подсказку.

— Прости, Креспен, но что все это значит?

— Это ТЫ должен мне рассказать!

— Я?!

— Притчу, Дэниел, притчу. Сейчас ты начнешь самым внимательным образом рассказывать ее, сообразуясь с теми словами, интонациями и нюансами, которые употребляла, рассказывая ее тебе, Евдоксия.

Креспен передал перо и пергамент профессору Кнутсену, который уже наполнил фиолетовыми чернилами маленькую лунку в пузырчатой почве.

И Дэниел начал свой рассказ. Он рассказал про богиню, фантастический потерянный мир, падение мужчины и женщины и жестоко вывернутую планету. Про два дара, оставленных убегающей богиней, — разум и способность мечтать. Когда Дэниел кончил и с облегчением открыл глаза после напряжения памяти, затребованного Креспеном, тот был уже на ногах и подгонял Зеленого Рыцаря и Кнутсена поскорее вернуться в монастырь.

— Отлично, Дэниел. Теперь я удаляюсь, чтобы использовать то, что ты рассказал, и то, что я знаю сам, для завершения главного дела моей жизни. После чего мы встретимся вновь и ты станешь хранителем всего того, что человечеству необходимо знать.

Дэниел ничего не ответил, он молча лежал в ванне, размышляя о приключениях, выпавших на долю Креспена и Евдоксии. Вдруг слова Креспена дошли до него, и Дэниел вспомнил, что юный Христос спустился на землю на своем воздушном змее с таким же заявлением о всеведении. Потом сообразил, что не упомянул об этом Креспену.

— Иисус, м-м, после своего путешествия на воздушном змее с телескопом и моноклем сказал, что он знает все, что следует знать.

В первое мгновение Креспен, казалось, не придал этому замечанию значения, но вдруг схватился за голову, его глаза расширились, он был захвачен бурей понимания, сонмы осознания заставили его повернуться и поспешить прочь сквозь пену.


— У тебя найдется сегодня время, чтобы поговорить о межсеместровом Дне открытых дверей? — просунул голову в дверь Дэниелова кабинета Карпил Фарк, — осталось не так уж много времени.

— Я сдвину горы, чтобы посовещаться с коллегами, Карпил, ты это знаешь, — Дэниел сделал приглашающий жест, и доктор Фарк вошел.

— Как твои шесть студентов справляются с очарованной эпохой?

— Очень неплохо. Отцу Деклану Синджу и монахине Имприматур помогает их знание латыни, а миссис Фетц — чрезвычайно умная женщина.

— Я в этом уверен, — доктор Фарк слегка смутился, — а мисс Псюшка? Раньше я с ней, кажется, не встречался.

— У нее дела идут чуть лучше, чем у мистера Рильке, но, по-моему, она способна на большее. Я начал заниматься с ней индивидуально, чтобы помочь немножко подогнать материал. Староанглийский мистера Сука уже обогнал его современный английский.

— Блестяще! — сказал глава факультета коммуникации. — Увидимся в преподавательском зале, в три.

По пути из кабинета Дэниела доктор Фарк столкнулся с Сеймуром Рильке.

— Очень сожалею, — мистер Рильке помог Карпилу Фарку подняться с пола. — Вы не должны были выходить, когда я входил. Ты видел, что случилось, Дэниел? — Трехсторонняя беседа! — Мне казалось, что мы движемся в противоположных направлениях, и вдруг — оп-ля! Каково ваше впечатление, мистер…

— Фарк. Карпил Фарк. — Декан отряхнул брюки. — Все в порядке, обошлось без ран.

— Все хорошо, что хорошо кончается, не так ли?

Карпил Фарк уставился на Сеймура Рильке. Дэниел догадывался, что будет дальше. Так оно и случилось.

— Извините, мистер…

— Рильке. Можете называть меня Сеймур.

— Мистер Рильке, кажется, вы вывихнули себе челюсть.

Дэниел уронил голову на руки.

— Боже правый, вы так думаете? — Мистер Рильке рьяно ощупал свою чудесную челюсть и принялся разворачивать нижнюю часть лица в разные исследовательские положения, при виде которых доктор Фарк почувствовал себя неважно. Он пробормотал извинение и ушел, прикрывая рот носовым платком.

— Странный парень, — заметил Сеймур Рильке. Он продолжал проделывать диагностические перекашивания, пока садился. — Не думаю, по правде говоря, что со мной что-то не в порядке.

Дэниел поспешил его в этом заверить.

— Принес домашнюю работу — перевод про короля Артура. Пришлось постараться, — он вынул из кармана пиджака сложенные листы и положил перед Дэниелом.

— Спасибо, Сеймур. Я тоже хочу вам кое-что показать. Вы не могли бы закрыть дверь? — Дэниел отпер верхний ящик стола и достал аккуратную копию Креспеновой диаграммы, которую сделал накануне, как только вышел из ванной комнаты.

Мистер Рильке мгновенно понял, что это такое.

— Это формула круга в декартовых координатах, с коэффициентом a в качестве радиуса.

— Да?

— Да-да.

— Круга?

— Конечно. Радиус этого круга — коэффициент a. Вам известна его величина?

— Да, — Дэниел проверил под рисунком, — 1320.

— Чего?

— 1320? Ну, скорее всего лиг.

— Лиг! Какая ужасная древность, простите, — он сделал оправдательный жест, от которого Дэниел отмахнулся.

— Продолжайте, Сеймур. Это очень важно для… меня.

— Лига — это примерно что… три мили? Так что радиус этого круга — три умножить на тысячу…

— …триста двадцать.

— Это около четырех тысяч миль, примерно шесть тысяч, м-м… 6400 километров.

— Это что-нибудь значит?

— Очень близко к радиусу Земли. Диаметр круга почти совпадает с диаметром нашей планеты.

Дэниел выпучил глаза, и рыжая щетина его бровей взметнулась на лоб. Сеймур счел эту реакцию не соответствующей той информации, которую он только что сообщил.

Итак, Креспен наткнулся на истинный размер сферы и был убежден, что траектория зрения в точности совпадает с этой кривой. Он пришел к такому выводу, изучая монокль, оставленный дочерью Христа, когда она была запущена… нет. Нет необходимости заниматься этим среди бела дня. Любое упоминание — и от Сеймура не отделаться. В тот момент, когда Дэниел принял это решение, его поток мыслей был прерван внезапным появлением К. К. Сука.

— Ей, Дан! Мона вайду? Ей, мистер Рилке! Хрис! Только кончил «Мельниха». Фью! — Миниатюрный кореец был заворожен персонажами Джефри Чосера и их россказнями по дороге в Кентербери. Он скрупулезно проработал «Рассказ мельника» и был сладко вознагражден за это его непристойностью и простотой. Теперь он стоял совершенно бездыханный перед столом Дэниела. — Мона покурю, Симур? Мона, Дан?

— Можно. Захотелось, наверное, после «Рассказа мельника»? Забавная история, правда?

— Забавна? Фью! Может, очень даже хуже! — Возникла пачка сигарет, вспыхнула зажигалка. — Стал читат, да? Дожен когда мотреть словарь, что там за слово, — К. К. Сук отмахнулся от этого ограничения беззаботной струей дыма — мастер-переводчик в расцвете сил.

— Все о'кей, до этого куска, — К. К. вынул из кармана рубашки листок, — это само хуже кусок попался, Дан! — Он скрючился в двусмысленном хихиканье. — Я тут писал. Хотишь слушать, Дан? И ты, Симур.

Женою юною пленяся,

Пока муж отбыл в Осени,

Схитрился поп единым вздохом

Укромно взять ее за хохл!

— Ты знашь этот «хохл», Дан? Знашь, Симур? Гадай, что там казано про «хохл»? — Глаза К. К. умоляли обеспечить кульминацию, но Дэниел понял, что куда забавнее этого не делать.

— Он взял ее за… Волосы? Руку?

Мистер Рильке высказал свою догадку.

— Запястье? Хохл… хохл… нет, извини, К. К., ты должен нам сказать.

К. К. был в ужасе.

— Ей, Дан, ты — писыалис. Я не магу так казать! Очен плохой слово. Бальшой сестра Триматур схочет, чтоб я летел в Япон, если слушит, что я кажу этот слово. Хрис! Буду на ероплан за пять минут!

— Сестры тут нет, К. К., — заметил мистер Рильке, — так что можешь нам сказать. Ну, что этот «хохл» значит?

К. К. сглотнул и утратил всю свою храбрость.

— Этот «хохл» означит для… — К. К. принялся издавать очень странный звук, словно яростный зимородок с автоматом, — хе-хе-хе-хе, ак-ак-ак-ак, хе-хе-хе-хе, ак-ак-ак-ак…

Звук продолжался довольно долго. Слезы выступили из щелок, в которых исчезли глаза К. К. Сука, он сотрясался в мелких конвульсиях, как будто его привязали к отбойному молотку.

Наконец буря миновала, и К. К. обрел самообладание.

— Я не могу казать, Дан. Токо кажу — это женски част! А тепер, после, слушай это, правда поразитно:

Абсолом насухо свои обтер уста,

Вокруг — ни зги, так ночь была густа.

Как из окна простерла зад она,

Так Абсолом, не ведая худого,

Ту сладку плоть поцеловал готово

Со всем приятствием, нимало не узря,

Но чуял, что проделал это зря,

Понеже бороды у девы не бывало,

А что-то волосами помывало,

И рек: «Скажи, что сделал я? Темно».

«Ахти!» — она захлопнула окно.

Как только закончилось чтение, у К. К. начался новый приступ радостных судорог, и он, перегнувшись от смеха пополам, поднялся со стула.

— Ты помаешь, куда он целовал, Дан! Хе-хе-хе-хе, ак-ак-ак-ак, хе-хе-хе-хе, ак-ак-ак-ак… Не могу уже казать! Я пошел, пока Симур не просит, что то «волосами помывало»!

К. К. выпал из Дэниелова кабинета и поковылял по коридору, по-прежнему безумно хихикая. Дэниел поднялся закрыть дверь и выглянул в коридор, где сотрудники неодобрительными взглядами провожали удаляющегося К. К. Сука, который в конвульсиях отскакивал от стен.

— Прошу меня простить, — громко сказал Дэниел. Все обернулись. — Один из моих студентов. Это называется — смех. По причине чрезмерного удовольствия от занятий. Постараюсь свести это к минимуму.


Доктор Фарк призвал подкомитет по коммуникативной деятельности к тишине.

— Сегодня мы должны обсудить несколько тем. Предлагаю начать с Дня открытых дверей в следующем месяце. Кто что делает? Уэйн? Что думают твои журналисты?

«Vaqua»,[79] — пробормотал Дэниел и с отвращением посмотрел на своих коллег. Большинство из них проработало в «Золотом Западе» долгие годы. В отличие от Дэниела они давно уже учуяли ветер перемен и принялись усердно оборонять свои должности, включая в программы наихудшие из новых предметов, в частности «медиа». Как чисто в своем духе присвоили они благородное слово «медиум», ободрали его глубину и смысл, взращенные веками мастерского использования Ленглендом, Свифтом, Дефо, Байроном, жестоко замкнули его во множественном числе и закабалили в качестве ярлыка для отхожих выплесков популярной прессы, радио и телевидения.

Из первоначального состава только Дэниел и тишайшая историчка мисс Гриббл преподавали в своей области, остальные давно уже переквалифицировались. Географ Лестер Нимс стал экспертом по коммуникации, лингвистка Кэрен Гуи преподавала теорию радио, а историк Рон Пак обнаружил вдруг склонность к анализу текста. Оказалось, что фургон «медиа», подгоняемый мертвыми руками американских сочинителей учебников, — настолько интеллектуально оцепенелая штука, что вскочить в него, пока он катит мимо, было до смешного просто. После чего выяснилось, что содержание «медиа» — элементарный здравый смысл, раздутый до абсурда, зато усилия его насельников по превращению мельчайшего во всеобщее были воистину колоссальными. Для написания учебника требовалось по меньшей мере четыре автора, но качество иллюзии становилось очевидным лишь после осмысления пройденных глав и понимания, что все написанное можно было сформулировать в одном предложении.

В верности Дэниела литературе не было ничего героического: просто он не собирался оставлять то, что знал и умел, ради того, чего не умел и не знал.

Выживание на одном уровне было для него куда важнее, чем на другом. Если валы образования накатываются на крохотную скалу средних веков, что ж, лучше остаться и утонуть, чем присоединиться к коллегам, храбро дрейфующим в новых спасательных лодках. Водные пейзажи напомнили Дэниелу о Священном озере, и, сузив глаза так, что коллеги за столом стали несущественным монохромом; он попытался вызвать картину ландшафта, чтобы Зеленый Рыцарь смог немедленно совершить расправу. Увы, без пены и пара ничего не получалось, и к тому же Уэйн Маллет уже приступил к обнародованию своих планов ко Дню открытых дверей. Дэниел редко пропускал возможность подразнить Маллета.

— Журналистика, — нравоучительно начал Маллет, — понимаемая как свободно распространяемая передача ценностно-наполненных смыслов через посредство омнисенсорных символов, за последние годы прошла в нашем университете немалый путь. — Раздались возгласы одобрения преподавателей журналистики. По неизвестной причине Уэйн Маллет поднялся. — Именно поэтому мы считаем, что журналистике настала пора шагнуть вперед и провозгласить: «Эй, сюда! Взгляните на нас!» — почему мы и запланировали на День открытых дверей нечто такое, что нам в этом поможет.

Маллет сделал паузу, чтобы создать напряжение, но оно не создалось, и он продолжил.

— Мы планируем не что иное, как мультимедиа-мероприятие, — эти слова вызвали общую озадаченность и покровительственную ухмылку Маллета. — О'кей, сейчас я объясню, что такое мультимедиа-мероприятие.

Но тут Дэниел с самым невинным лицом прервал его.

— Простите, Уэйн, как много медиа будет участвовать в этом мероприятии?

— Ну, печать, радио, телевидение. Три. Но позвольте мне продолжить…

— Простите, Уэйн, «мульти», строго говоря, означает «много». Хотелось бы знать, все ли воспринимают три — в любом смысле — как «много»… хм-м… чего бы то ни было? — Он оглядел присутствующих.

Мисс Гиббл так обрадовалась Дэниеловой затравке, что сочла необходимым внести свою лепту.

— Не уверена, что «три» — это много чего-либо. Если я, допустим, ссылаюсь в статье на три источника, мне и в голову не придет сказать: «Я использовала много источников»!

Вмешался доктор Фарк:

— Благодарю, Дэниел. Благодарю, мисс Гриббл. Я полагаю, что понятие «мультимедиа-мероприятие» приобрело современный смысл посредством интервернакуляризации.[80] Уэйн, вы продолжите?

Маллет уставился на Дэниела.

— Если меня не будут прерывать…

— Простите, Уэйн, я просто пытался понять. Это для меня ново. «Мультимедиа-мероприятие». Два слова. Усвоил.

— Ну хорошо, — успокоился Маллет, — только не два, а как бы три. «Мульти», «медиа», «мероприятие».

— О! В таком случае «медиа» является прилагательным по отношению к «мероприятию»?

— Что-то вроде.

— Досадно, но, похоже, у нас опять проблема.

— Что еще?

— В соединение «мульти» и «медиа» нет ничего плохого, но «медиа» не может быть прилагательным.

— Ради всего святого! — взорвался Маллет.

— Простите, Уэйн, это не я придумал грамматические правила. Я понимаю ваше раздражение. Каким строгим может быть иногда язык, не правда ли?

— Мы поняли вас, Дэниел, — простонал доктор Фарк, — Уэйн, вы согласны на мультимедиальное?

— Да, да. Что угодно. Могу я продолжать?

— Уэйн, Карпил, прошу прощения, но «медиальное» тоже не годится. Оно имеет значение «срединное», «центральное». Ваше мероприятие станет «многоцентральным мероприятием». Абсурд.

— Кроме того, звонкие согласные б, д, и г, — пропищала бывшая лингвистка, — тоже называются медиальными. Выходит, что ваше мероприятие будет содержать много звонких согласных. Получается так.

Ее слова вызвали рябь добродушного веселья у всех, кроме журналистов.

— Может быть, «медианное»? — глухо спросил Маллет. Он пытался сохранить самообладание. — Я согласен на «медианное».

Доктор Фарк заметил опасность:

— Мы согласны на «медианное». Это мое решение, Дэниел. Давайте продолжим.

— Вы рискуете тем, что это примут за «относящееся к математической медиане».

— Я-то рискну! — гневно закричал Маллет. — А вот вам, О'Холиген, пора наконец проснуться и понять, что мир меняется. Слова тоже меняются. Новые появляются, старые исчезают. Это происходит в пятьдесят раз быстрее, чем в тех чащобах староанглийского языка, в которых вы блуждаете. Ваш английский никто уже не понимает. Какая, к черту, от него польза?

— Я в восторге от вашей статистики, Уэйн. И впрямь, с такими скоростями в языке, большая часть из того, что вы преподаете, в сопровождении всех этих отвратительных учебников, через десять лет окажется совершенно невразумительной. Я доверю вам один секрет, Уэйн. Язык на протяжении уже семисот лет доказывает, что даже после того, как истлеют кости последнего семиотика, тысячи людей будут по-прежнему распевать:

Дарован был мне счастья миг,

С самих небес меня достиг,

Отъял любовь у дев иных

И отдал Алисон.

Пение Дэниела сразу как-то всех успокоило. После окончания спектакля О'Холигена Маллет решил, что его скорее всего оставят в покое. Он продолжил с того места, на котором остановился:

— О'кей. Итак, мультимедианное мероприятие. Я объясню все по порядку. Представьте, что сегодня День открытых дверей. Первым делом с утра мы подключаем три телефонные линии, можно даже четыре, на Центральной площади. Четыре-пять телексов. Пару факсов. У нас есть магнитофоны, микрофоны, свет, телекамеры, видеокамеры, мониторы — вся техника. Процессоры, программы для верстки, лазерные принтеры, копировальные машины…

Маллет отступил от стола и принялся жестикулировать.

— Как только открываются ворота и вваливается публика, мы уже под парами, мы раскочегариваемся. Вдруг из динамиков раздается крутой рок и техно. Бабах! Люди роятся как мухи. Музыка — стоп! Внимание! Звонят телефоны, жужжат телексы, и, глядь, мы уже в эфире со своими собственными новостями! Каждые две минуты — радионовость, каждые пять минут — телевизионный бюллетень. Арендуем линию Пятого канала, и наше шоу — в городском эфире. Весь мир смотрит на нас! Хей, мы еще печатаем газету! Свежий тираж — через час в кампусе.

Маллет уже рассекал кабинет на полусогнутых.

— И тут в дело вовлекается публика. Эй! Что это? Они уже тут, со студентами, у микрофонов, у софитов, спешат к ксероксу со свежим экземпляром.

Маллет кружился, набирая скорость.

— Мамаши редактируют, папаши орудуют телекамерами, дети интервьюируют друг друга по всему кампусу. Смотрите! Вот ректор на съемочной площадке говорит о современном образовании. Что дальше? Острая вставка о малыше, которого потеряли в библиотеке. Бог мой! Снято! Первая камера! Визжат телексы — «Война в Персидском заливе!»

Маллет одержим своей фантазией. Он бегает взад-вперед, вопит и сшибает стулья.

— О'кей, о'кей. Все нормально. Все клево! Давай Тель-Авив. Каир! Триполи! Через двадцать секунд мне нужна трансляция. Камеры! Первый анализ на экран — шестьдесят секунд! Остановить печать! Необходимо специальное издание. Экстренный выпуск! Экстренный выпуск! Война в Персидском заливе! Давай титулы! Пускай видео!.. 3… 2… 1… иии-и… готово! Поехали! Мы сделали это!

После минуты молчания преподаватели с факультета журналистики загудели взаимными поздравлениями. Уэйн Маллет, спотыкаясь, добрался до своего стула и рухнул. Несколько других преподавателей вяло зааплодировали, но Дэниел испепеляющим взглядом умерил их пыл.

— Очень впечатляющая презентация, Уэйн, — похвалил доктор Фарк. — Похоже, что для факультета журналистики она станет достижением.

— Спасибо, Карпил, — откликнулся Маллет, все еще тяжело дыша. — Разумеется, будут и другие вещи: футболки, воздушные шары, возможно, целый пакет подарков, связанных с медиа. У Мерва есть кое-какие задумки.

— Это еще не опробовано, Карпил, но моя жена Луэлла собирается начинить колбаски так, чтобы они выглядели как микрофоны. Думаю, это станет очень популярным барбекю.

Дэниел поперхнулся. Доктор Фарк снова поблагодарил журналистов и осведомился о планах остальных факультетов.

Мисс Гриббл обозначила намерение исторического факультета поставить небольшой киоск, украшенный, как обычно, старыми фотографиями города и копиями старинных карт.

— Еще я придумала парочку лозунгов. Возможно, Дэниел, у вас будут грамматические возражения, но мне они кажутся запоминающимися. — Мисс Гриббл подняла картонку с надписью: «История никогда не истаревает».

Острота была оценена присутствующими, даже журналистами, когда им ее объяснили. Второй плакат мисс Гриббл гласил: «У историков — пикантные истории!», под которым был примитивно изображен (возможно, аборигенами) богомол, поедающий кузнечика.

— Вам не кажется, что молодая целующаяся пара — это несколько дерзко? Я изобразила их контурами. Увы, я не очень хорошо рисую.

— Ерунда, — солгал доктор Фарк, — очень… графично… — уверен, что это привлечет внимание.

Раздались бессвязные реплики, пока журналисты усваивали объяснение второго плаката мисс Гриббл. Лицо доктора Фарка стало хмурым, голос тоже.

— Должен кое о чем всех попросить. Как вам известно, наш бюджет очень ограничен. Да… чертовски ограничен. Мы не можем нанять компанию, которая обычно наводит порядок после Дня открытых дверей. Ректор попросил меня пригласить волонтеров из числа наших сотрудников.

Возникла легкая паника. Присутствующие забормотали неубедительные оправдания, и доктору Фарку пришлось хлопнуть в ладоши, чтобы восстановить тишину.

— Доктор Манганиз, — сказал он, — просил передать, что тех, кто останется и поможет с уборкой, ожидают награды и отличия.

Возбужденные сотрудники заерзали, их глаза загорелись. Дэниел ждал, когда кто-нибудь взвизгнет.

— Те, кто останутся, могут взять домой оставшуюся неиспользованную пищу, а также напитки… безалкогольные… — доктор Фарк играл утонченно, — …и алкогольные!

— Можете записать меня.

— Я тоже останусь.

— Рад буду помочь.

— И я, Карпил.

— И я! — воскликнул Нил Перкис, исторгая такую волну зловония, что Дэниел подумал о дыхательном аппарате.

Доктор Фарк не успевал записывать. Он старался не расценивать свои слова как подкуп. Просто университетские преподаватели были такими скупердяями, что дрожали, как кутята, при малейшем намеке о чем-нибудь дармовом. В эти минуты их легковерность была безграничной, в ажиотаже они принимали столь пагубные экономические решения, что час их деятельности вполне можно было купить за одну сосиску или банку пива.

Доктор Фарк записал всех, кроме Дэниела.

— А вы, Дэниел?

— Нет, спасибо, Карпил.

Наступил черед Уэйна Маллета:

— Правильно, Дэниел. А что если тебе вообще не показываться на Дне открытых дверей? Количество твоих студентов взлетит тогда до небес.

Журналисты покатились со смеху: ну и тип этот Уэйн! Доктор Фарк немедленно вмешался:

— Дэниел, у вас есть идеи для демонстрации средневековой литературы?

— Мы поставим что-нибудь религиозное. Одну из мистерий. Пока не знаю какую.

Доктора Фарка посетило видение двухлетней давности. Как и тогда, краски на его лице померкли.

— Надеюсь, не «Жену, взятую в прелюбодеянии»?

— Нет. Прошло слишком мало времени, чтоб ее повторять.

— Ну, хорошо, — ответил доктор Фарк. Все звучало вполне приемлемо, однако ему померещился едва уловимый сигнал тревоги.

— Мы поставим «Распятие».

— Ну, хорошо, — повторил доктор Фарк. Сигнал тревоги прозвучал еще отчетливее.

15

Ларио в десятый раз за неделю прослушивал запись телефонного разговора Барта Манганиза и мисс Хаммер. Как ему следует поступить? Когда он понял, что услышал, его охватило бешенство. Эта влаготочивая парочка замышляла изгнание Дэниела из «Золотого Запада»! Необходимо было ужасное возмездие, и Ларио достал со своей книжной полки в «пещере» самые опасные сочинения: «Товарищ Взрыв» — биографию взрывника В. 3. Каца, и «Точка взрыва» трансвестита-поджигателя Лолы Делор (лорд Геллиспонт Пьюльский). Но все сценарии в этих книгах выглядели чрезмерными и подразумевали взрывчатку и химикаты, в провинции труднодоступные. Зато в учебнике Федора Макквота «Трюки и приемы» он наткнулся на тему шантажа. Шантаж был настолько чужд природе Ларио, что ему пришлось перечитать главку несколько раз, чтобы понять наконец, как все это работает. Он вернулся к своей записи и прослушал эпизод с подушками и матрасом. Прямо в яблочко! Завтра утром они собираются покупать матрас и подушки. Как ловко все получается — все соответствует требованиям Макквота по проведению успешного шантажа.

Обдумывая планы на завтра, Ларио не спал всю ночь. Думать пришлось ночью, ибо, знай Алисон что он замышляет, она сошла бы с ума от беспокойства. По причине своего юридического образования, сообразил он.

Только когда небо на рассвете посветлело, Ларио заснул и не просыпался до тех пор, пока Алисон не засобиралась на работу. В спальню явилась Уинсом и запрыгала на кровати. Ларио поцеловал на прощание Алисон, поприветствовал поцелуем Уинсом, и отыскал свой берет с красной звездочкой.

Час спустя древний «фольксваген» вывернул с проезда Фетцей, сшиб столб у ворот и скатился в канаву, где и заглох. Потом снова завелся, выкарабкался на дорогу и в клубах сизого дыма затарахтел прочь.

Ларио вел машину, усердно сосредоточившись. «Фольксваген» был так изношен двадцать одним годом вождения, что между тем, что Ларио делал за рулем, и тем, как реагировала на это машина, существовала лишь самая отдаленная связь. Учитывая водительское мастерство Ларио, это способствовало большей безопасности. Безответный рулевой привод заставлял его порой перекрещивать руки только для того, чтоб удержать направление. Водителям, мирно проезжавшим мимо, казалось, что он соревнуется с самим собой в каком-то диком слаломе; к тому же он выглядел карликом по причине настолько продавленных сидений, что яростно накручивающий баранку Ларио практически сидел на полу, только его берет и глаза виднелись в дверном отверстии, где когда-то было окно. Беспечные тормоза требовали от водителя особой проницательности, и при любой скорости, за исключением черепашьей, «фольксваген» невозможно было удержать по эту сторону горизонта.

Невзирая на то что внутри смердело горелым машинным маслом, выхлопными газами и гнилой обивкой, Уинсом обожала кататься на «фольксвагене». Она сидела позади на трех подушках и потому видела гораздо больше своего отца, что позволяло ей махать пешеходам и, по причине строго ограниченной скорости машины, вступать в разговоры с велосипедистами. Это настолько их отвлекало, что нередко случались занятные происшествия. Позавчера, например, она неторопливо беседовала с велосипедистом, как вдруг тот взлетел на сходни платформы эвакуатора. После очередного визита в ее детский сад полицейских Моррана и Бессанта с лекцией о жутких сценах дорожных происшествий, Уинсом пристегивалась обоими ремнями безопасности, надевала велосипедный шлем, старые мотоциклетные очки Дэниела и садовые перчатки Алисон.

— Куда мы едем?

— Я хочу встретиться с мужчиной и женщиной, которые плохо ведут себя с дядей Дэниелом.

— А что мы с ними будем делать?

— Я дам им послушать одну запись, она их расстроит.

— Наверное, Боб Дилан.

— При чем здесь Боб Дилан?

— А почему он так поет? Как будто он заболел.

Они добрались до стоянки автомобилей на центральной площади и со скрежетом затормозили напротив торгового центра «Мягкая мебель Элиота». Выскочив наружу, Ларио успел подсунуть под заднее колесо «фольксвагена» кирпич, когда тот покатил было назад.

Уинсом сняла с себя защитную экипировку, выкарабкалась из машины и захлопнула дверь.

— Как мы найдем этих плохих людей?

Об этом аспекте операции Ларио как следует не подумал. В отсутствие точной идеи об обнаружении объекта преследования, он подумал, что бы сделал на его месте Че Гевара. Наверняка что-нибудь дерзкое. Ларио огляделся по сторонам и никакого прилива дерзости не ощутил. И вдруг он увидел матрас, впихнутый на заднее сиденье маленькой «тойоты». Удача явно на его стороне!

— Они, наверное, получают в магазине подушки! Стой здесь, Винни, я сейчас вернусь, — он достал из кармана моток проволоки.

— Почему? Почему я тоже не могу пойти?

— Потому что не можешь, товарищ мой. Постой на стреме.

— Это как?

— Будешь смотреть за подозрительными типами и запоминать, как они выглядят. Меня не будет всего одну минуту. Когда вернусь, расскажешь, кого видела.

— Это опасно? — глаза Уинсом возбужденно горели.

— Очень.

Уинсом достала из машины очки и тут же их надела. Она приложила к губам палец, чтобы Ларио не сказал чего-нибудь такого, что подвергло бы их еще большей опасности, и принялась внимательно осматривать стоянку. Ларио рванулся в направлении пикапа. Прямо на его пути на стоянке такси случилась какая-то женщина, которая незамедлительно на него уставилась. Ларио попытался превратить свой рывок на полусогнутых в беспечную прогулку, для чего почти остановился, выпрямился и свел колени вместе. Но это привело лишь к тому, что его пятки разъехались, а центр тяжести сместился так далеко назад, что двигаться поступательно стало совершенно невозможно. Ларио почувствовал себя уткой из мультфильма, попавшей в ураган.

Женщина подозрительно взирала на его передвижения.

— Геморрой, — заключила она наконец.


Ларио успел вывести «тойоту» из строя и выкарабкался из-под машины как раз тогда, когда из торгового центра показался толстый человек в сопровождении молодой женщины. Каждый из них нес большой мягкий пакет. Так вот, значит, они какие — Манганиз и мисс Хаммер! Примерно такими Ларио их и представлял — жирные и злорадные враги неимущих, хотя его воображение рисовало ректора огромным Огром, а его пассию — Женщиной-Вамп. Ларио поспешил к «фольксвагену», пригибаясь так низко, что оказался почти на корточках.

Все та же женщина торчала на стоянке такси, когда он проследовал мимо, на уровне ее колен, обеспокоив ее резким ухудшением своего состояния.

— Жуткий геморрой, — проинформировала она присоединившегося к ней на стоянке старика.

— Неужели так заметно?

— Не у вас. У него.

Слезящийся взгляд проследовал за ее указательным пальцем.

— Черт возьми! Бедняга просто изнемогает! Одну минутку, — и старик принялся рыться в своем испачканном пакете.

Когда Ларио добрался до «фольксвагена», Уинсом доложила, что какой-то подозрительный кот прикочевал на территорию операции и она его арестовала. Внутри машины шипело и фыркало от бешенства животное, напрасно пытаясь освободиться от ремня безопасности, плотно обернутого вокруг его тела и тщательно пристегнутого.

Осторожно выглянув из-за крыши «фольксвагена», Ларио наблюдал за тем, как мужчина с излишком веса и молодая женщина грузили в пикап подушки. Мужчина отдавал ей приказы тем самым фашистским манером, который описывал Дэниел. Сутенер и его любовница. Что ж, их грязные планы расстроятся самым диким образом, и если все пройдет, как задумано, ни матрас, ни подушки никогда не пострадают от излишеств, столь живо описанных парочкой по телефону. Ларио проверил карман рубашки. Кассета на месте. Приступим к операции!

«Тойота», понятное дело, заводиться никак не желала. Ларио с ликованием наблюдал за тем, как девица взнуздывает мотор, пока аккумулятор совсем не сел. Толстяк в расстройстве колотил по приборам, и Ларио, не сдержавшись, пробормотал:

— Спокойствие, доктор Манганиз, спокойствие.

Взяв Уинсом за руку, он направился в сторону пикапа. Девица вышла и подняла капот. Толстяк присоединился к ней, оба уставились на мотор в ритуальной манере людей, у которых нет ни малейшей идеи, что они ищут и даже на что они смотрят.

— Есть трудности? — выпорхнул Ларио.

— Нет. Считаем свечи зажигания, — огрызнулся толстяк.

— Вы разбираетесь в машинах? — спросила девица.

— Немного. Я — автомеханик.

— Неужели! Скажите, пожалуйста, что нам делать?

— Сейчас посмотрим.

Ларио вперился в мотор. Толстяк ходил взад-вперед, поглядывая на часы.

— Мы должны вам заплатить? Вы берете деньги за осмотр?

— Я сама позабочусь, — решительно сказала девица, — это моя машина.

— Надо было взять «мерс».

Ларио улыбнулся про себя и выпрямился.

— Все очень просто. Треснул колпачок распределителя.

— Черт возьми! — сказал толстяк.

— Вот что, — предложил Ларио, — завтра утром он у меня будет. Я отвезу вас куда вам нужно, потом вернусь и отбуксирую машину к себе в мастерскую.

Девица запротестовала:

— Я не хотела бы оставлять здесь вещи. Матрас стоил нам целое состояние.

— Стоил мне целое состояние, — злобно поправил толстяк.

— Можно положить его в «фольксваген», на верхний багажник.

— Правильно, — согласился мужчина. Он взглянул на девицу: — Сегодня мы все равно ничего не успеем. Времени не осталось.

Ларио подавил смех. Это наименьшая из их грядущих проблем! Уинсом и девица отнесли подушки в машину Ларио, пока они с толстяком трудились над матрасом.

Наконец все добрались до «фольксвагена» и водрузили матрас на верхний багажник. Когда Ларио привязывал его, перед ним, сжимая в руке запачканный пакет, появился какой-то старик:

— Вам нельзя работать в таком состоянии, — заверещал он, обращаясь к Ларио, — не то ночью расчешете все до крови! Подождите минутку, — из глубины своего неаппетитного пакета он извлек пригоршню сморщенных тюбиков, — возьмите вот мои, помогают в момент. — Он вложил лекарство в руку Ларио и удалился. Ларио настолько привык к странным событиям в своей жизни, что поблагодарил старика, сунул тюбики в карман и тут же о них забыл.

— Когда же мы наконец поедем? Вы собираетесь заводить свою развалюху?

Чтобы как-то усилить свой призыв к действию, толстяк распахнул пассажирскую дверцу «фольксвагена». Вырвавшийся из заключения кот славно отпраздновал свое освобождение: он оцарапал протянутую руку, вцепился зубами в мясистое ухо и из этой надежной позиции вспорол лицо толстяка когтями. Девица завизжала, чтобы Ларио что-нибудь предпринял. Ларио сбросил куртку, оторвал кота от потрясенной жертвы и закатал его в яростный комок. Кровавые бусины сверкали в бороздах, оставленных по всему лицу толстяка. Он жалобно всхлипывал.

— Скорей! — закричала девица. — Что это у вас за тюбики?

Ларио вынул один из кармана.

— Написано «Мазь».

— Давайте.

Тюбик произвел на свет какую-то жуткую субстанцию, которую девица наложила на проштрихованные щеку и шею толстяка. Это потрясло его сильнейшим образом, и всхлипы превратились в вопли. Соленые слезы покатились по лицу, затекая в порезы и сильно обжигая.

— Черт! — воскликнула девица. — Не похоже, чтобы это помогало.

Ларио исследовал остальные тюбики. Один из них оказался более общительным.

— Вы выбрали не то время, — сказал Ларио, изучая этикетку. — Тут написано: употреблять немедленно после испражнения.

— Так оно и было, — прорыдал мужчина.

«Фольксваген» натужно тащился по городу. Беседа в салоне не завязывалась. Девицу потряхивало от тошноты, пока она стирала с пальцев крем от геморроя. Толстяк хныкал. Уинсом сосредоточилась на куртке, чтобы предотвратить новый побег кота.

— Непослушная киска, — журила она сверток. Упакованное животное угрожающе рычало.

Ларио оглядывал фасады магазинов в поисках подходящего места для следующего эпизода своего плана. Он резко вильнул на стоянку у молочного бара.

— Я сейчас. Надо показать одному человеку фотоаппарат, — он вытащил из бардачка камеру, опустил в счетчик монеты и исчез в баре.

Там Ларио купил молочный коктейль и, подняв «полароид», пристроился у столика возле окна. Он дождался, когда мужчина и женщина начали выглядывать из окон на магазинчик, ожидая его возвращения. Нацелив камеру так, чтобы матрас на крыше попал в кадр (отличная символика!), Ларио быстро сделал три снимка. Пока появлялось изображение, Ларио выпил коктейль, потом поднялся и вышел из бара.

— Извините, — Ларио бодро забрался в машину, — он не захотел купить, — и бросил фотоаппарат в бардачок.

Толстяк перестал хныкать.

— Не могли бы вы просто отвезти нас домой?

— Конечно, — сказал Ларио. Он великолепно чувствовал себя, когда они присоединились к потоку машин и выехали из города, ведь самое сложное — уже позади. Ларио собирался насладиться следующим актом, отплатить им за страдания Дэниела.

— Я так понимаю, что вы… работаете вместе, — сказал Ларио, придав последним словам неприятное ударение.

— Откуда вы знаете? — спросила девица.

— Я многое о вас знаю, — ответил он, глядя девице прямо в глаза через зеркало заднего вида.

— Черт возьми, что вы имеете в виду? — толстяк постепенно приходил в себя.

Ларио разразился зловещим смехом:

— Ах, извините, доктор.

— Вы что-то имеете против моего звания?

— Я кое-что имею против вас обоих!

— Что за чертовщина? — завопил толстяк. — Вы сумасшедший! Проклятье! Остановите свою колымагу и дайте нам выйти!

Ларио нажал на тормоз. Через некоторое время «фольксваген» непонятным образом вильнул на тротуар и остановился. Толстяк распахнул дверцу.

— Одну минуту, — голос Ларио стал ледяным. — Вы кое-что должны послушать до того, как уйдете. — Он вставил в магнитофон инкриминирующую кассету и включил. «Фольксваген» немедленно заполнился нецензурной первозданностью Барта Манганиза и мисс Хаммер. Девица на заднем сиденье побелела и, казалось, потеряла сознание. Толстяк просто слушал, все шире и шире открывая рот. Наконец у него вывалился язык и он превратился в зомби.

Примерно через минуту Ларио щелкнул кнопку «стоп».

— Не думаю, что есть смысл слушать дальше. У меня есть и фотографии. Смотрите. Вы, мисс Хаммер и матрас. — Ларио поднес фотографию к остекленевшим глазам мужчины. Если тот и обратил внимание на детали, то виду не подал.

— О'кей, — сухо продолжал Ларио. — Вы соглашаетесь здесь и сейчас ни-ког-да не вмешиваться в карьеру Дэниела О'Холигена, а также в те методы, которые он избрал для преподавания. Кроме того, вы жертвуете матрас в пользу Интернационала неимущих. В случае вашего несогласия я доставлю вас и вашу даму к вам домой. Когда мы прибудем, я передам запись вместе с фотографиями миссис Манганиз.

Толстяк попробовал что-то сказать, но раздался лишь булькающий стон. Первой опомнилась девица.

— Пожалуйста, не убивайте нас, — сказала она хриплым шепотом, — у нас есть деньги. Мы дадим вам деньги. Вот мое кольцо, только не убивайте. Пожалуйста.

Она заговорила впервые после остановки кассеты, и Ларио вдруг заметил в ее голосе одну важную особенность. У мисс Хаммер на кассете был американский акцент. У женщины на заднем сиденье «фольксвагена» акцента не было. Ларио выбрался из машины и поразмыслил об этом во время короткой прогулки. До него стало доходить, что девица в машине была вовсе не той, за кого он ее принял. В таком случае, a fortiori[81] и мужчина не был тем, за кого он его принял. Из чего следовало, что Ларио совершил ошибку огромного даже для него масштаба. Поэтому оставалось только одно — вернуться, извиниться и принять все, что за этим последует. Ларио повернулся на 180° и был мягко сбит с ног «фольксвагеном», который катил по легкому уклону тротуара.

В машине находились только Уинсом и кот. Остальные двое, кто бы они ни были, ускользнули. Ларио помчался за сбежавшей машиной, ухитрился вспрыгнуть на задний бампер и ухватиться за конец свисающего с багажника матраса. Большего он сделать не мог. Передний обзор был загроможден матрасом, Ларио мог только прильнуть и ждать, что случится дальше, как это в его жизни обычно и происходило. Машина катилась по длинному холму, таинственным образом придерживаясь середины тротуара. Угнездившаяся в подушках, очках, шлеме, перчатках и пристегнутая ремнем Уинсом, заскучав от монотонного мелькания оград, принялась потихоньку разворачивать куртку, пока не показалась гневно фыркающая мстительная мордочка кота. Уинсом сняла садовую рукавицу и ловко накинула ее на кошачью голову. Это возымело ожидаемое действие, после чего девочка размотала куртку до конца и приласкала кота, так словно они долгие годы были друзьями. «Фольксваген» продолжал неторопливо катиться.


Недавно пониженный в должности Бессант поднялся с земли и потер голень в том месте, где его стукнул бампер. Моран, раскорячившись в придорожной канаве, стаскивал сапог, чтобы облегчить ужасную боль в ступне, которую только что переехал «фольксваген».

Бессант извлек из шпалерника заброшенный туда столкновением радиотелефон.

— Пеший патруль «семерка». Пеший патруль «семерка». Прием.

— Пеший патруль «семерка». Монкрифф на связи. Не надо кричать в микрофон, Бессант. Докладывай тихо и ясно. Прием.

Моран попытался прервать доклад Бессанта, но было уже поздно. Раздался самый монотонный голос в Южном полушарии:

— Моран и я, сэр, были сбиты сзади зеленым «фольксвагеном» при патрулировании на Спенсер-стрит, между Клифт и Берд. Номера машины я не видел, но могу подтвердить отсутствие за рулем водителя. На крыше — матрас, позади висит мужчина, на заднем сиденье девчонка в шлеме и мотоциклетных очках. Она гладит кота с рукавицей на голове, сэр. Прием.

Пауза.

— Сэр?

16

Его кухонный стол всегда выглядел, как археологические раскопки с только что обнаруженным помпейским завтраком. Расчистив место, Дэниел О'Холиген вытряхнул из рюкзака первую домашнюю работу и выщелкнул из цангового карандаша грифель. Алисон выбрала «Найти и перевести на современный английский язык тот отрывок из сэра Гавейна и Зеленого Рыцаря, в котором объясняется нежелание короля Артура приступить к трапезе, когда все собрались в пиршественном зале».

Она нашла относящийся к теме отрывок и сделала крепкий подстрочный перевод:

Артур, однако, трапезы не принял, покуда всех гостей не обнесли,

(Но Артур не ел, пока не обслужили всех гостей)

И тольма весел был своим весельем, ако чадо,

(Он был весел нравом и как ребенок)

Всего любил он менее сидеть протяжно, почивать подолгу,

(Не любил долго сидеть или лежать на одном месте)

Толь игрива кровь и ум толь быстр.

(Кровь его была так энергична, и мозг активен)

Еще другое было предпочтенье:

(Он также предпочитал)

Он благородно возглашал не быть при яствах

(Он также благородно предпочел не есть)

В собранье именитом, покуда скажут

(В торжественном собранье, пока ему не расскажут)

Ему о подвигах в диковинных побайках,

(Историй о сражениях в чудесных рассказах)

Об истинных былинах чудодейных,

(Чудесных, но правдивых историях)

О пращурах, их сечах и отваге

(О предках, их сражениях и храбрости)

Иль кто не спросит витязя высока

(Или пока кто-нибудь не попросит благородного рыцаря)

В турнире силой меряться,

(Сразиться с ним в турнире)

Живот на кон поставить

(Рискнуть жизнью)

И все судьбе доверить, чтоб ни было,

(И довериться судьбе, какая б она ни была)

Таков был при дворе его обычай,

(Таковы были придворные правила)

На пиршествах соратников его,

(На пирах с его воинами)

В палатах.

(В залах)

Строча замечания о переложенных стихах, Дэниел выкрикивал продолжение:

«С неустрашимым ликом…»

Раздался стук в заднюю дверь.

«Он храбро ждал утех…»

Дэниел поднялся из-за стола, прошел через кухню…

«Пред Рождеством Великим…»

…и открыл дверь

«В веселии для всех!»

На пороге стоял доктор Манганиз и какой-то мужчина, которого Дэниел никогда прежде не видел.

— Добрый вечер, Дэниел. Можно войти? На минутку.

Почему так вежливо? Странно.

— Конечно. Не ожидал вас увидеть.

Гости прошли за ним на кухню.

— Это Нил Кинзелла — университетский адвокат. Мы можем сесть?

— Не знаю, можете ли вы, но сесть можно.

Адвокат сел за стол, и лицо его сморщилось от отвращения. Он достал из папки ручку и с таким видом отодвинул от себя остатки Дэниелова завтрака, словно они были измазаны экскрементами.

— Не желаете ли кофе или чего-нибудь еще?

— Нет, спасибо, — быстро ответил Кинзелла. Он пытался вспомнить, когда в последний раз делал прививку от столбняка.

— Покажи ему бумаги, Нил.

Кинзелла достал из папки четыре листа бумаги и разложил перед Дэниелом. Два из них оказались исковыми заявлениями. Первое, подписанное мисс Хаммер, сообщало, как она решила записаться на курс по средневековой литературе в университете «Золотой Запад». Далее рассказывалось, как она пришла к преподавателю Дэниелу О'Холигену, который немедленно отменил все образовательные требования, кроме одного, чтобы она была взрослой, о чем у нее непристойно и осведомился. Затем намекнул, что она должна посетить его дома, чтобы получить необходимые для курса материалы. Вечером она пришла к нему домой и была встречена у двери голым Дэниелом О'Холигеном. Он схватил ее за грудь и втолкнул в дом, явно подразумевая при этом, что, для того чтобы попасть на его курс, она должна сначала оказаться в его ванной комнате и заняться там интимностями, но ей, к счастью, удалось убежать. Несмотря на всю свою любовь к литературе, ужасное испытание так смутило ее чувство, что она забрала заявление назад.

Следующий документ был засвидетельствован Грэмом Норрисом, секретарем университета по приему студентов. Он кратко подтверждал, что мисс Хаммер хотела записаться, что доктор О'Холиген аннулировал необходимые требования, что он спросил ее о возрасте и указал, что она должна взять у него дома необходимые для курса материалы. Норрис заметил также, что на следующий день мисс Хаммер забрала свое заявление. Ему показалось при этом, что она была «необычайно расстроена».

Третьим документом было заявление об уходе по собственному желанию, вступающее в силу через две недели, в конце первого семестра. Имя Дэниела было напечатано в правом нижнем углу, не хватало только подписи.

Последний документ уведомлял о принятии отставки доктора О'Холигена. Далее следовали выражения глубочайшего сожаления в том, что столь высоко ценимый член преподавательского состава принял решение покинуть университет. Особое значение придавалось неоплатному долгу, в котором все в «Золотом Западе» оставались перед одним из самых высокоученых и любимых коллег. Ему желали удачи во всех его будущих начинаниях, а также выражалось мнение, что доктора О'Холигена ждет блестящий успех во всем, за что бы он ни взялся. Письмо было подписано доктором Бартом Манганизом, бакалавром образования, доктором философских наук и ректором университета «Золотой Запад», и всеми деканами. Имелся даже рукописный постскриптум: «Дан, очень жаль, что ты уходишь. Всего наилучшего, дружище. Шарлин шлет тебе свою любовь, Билли тоже. Нам всем будет тебя не хватать. Барт».

На Дэниела снизошло вдруг неожиданное умиротворение. Такое же, как на мотоцикле за спиной у сестры Имприматур. Его судьбу снова чудесным образом выхватили из его рук. Ну и пусть.

— Кто это — Билли?

— Брат Шарлин. Преподаватель, который тебя заменит.

— Связи с общественностью?

— Разумеется.

— Где он сейчас преподает?

— «Бенмор Минимум». Творчество в бухгалтерском деле. Ты подпишешь?

— Конечно.

— Вот и отлично. Нил, дай человеку ручку.

Адвокат Кинзелла нехотя протянул Дэниелу золотой шариковый «паркер». Дэниел подписал свою отставку. Кинзелла схватил лист и спрятал в папку вместе с остальными документами.

Ректор не сводил глаз с Дэниела, и на его лицо с уголка губ медленно вползала улыбка.

— Ручку можешь оставить себе, — сказал он, увлекая упирающегося Кинзеллу через кухню к задней двери, и захлопнул ее за собой. Дэниел остался в раздумии над своим будущим и золотым шариковым «паркером». Последний он выбросил в мусорное ведро и подумал, не случится ли нечто подобное и с первым.


«Шу-би-ду. Шу-би-ду-би-ду-би. Шибиди би-боп. Боппедди-би!» — распевали Сеймур Рильке и Владзю Валентино Либераче. Мистер Рильке аккуратно произвел трепанацию яйца в мешочек и зачерпнул роскошный белок. Поздний ужин был его ритуалом, а за стеной он слышал звук другого ритуала: Дэниел напускал воду для вечерней ванны.

Сеймур сделал музыку чуть громче. «Слишком уж часто ты принимаешь ванну, Дэниел, — сказал он сам себе, — Снап-шап-а-ду-ди. Наверное, любишь быть чистым. А-ду-ди-шап-шап. Ничто не заменит тебе горячей ванны. Шипади-дап-па-дап-дап! — но даже повар-кондитер заскучал от этого монолога. — Ага, вот трудное место! Та-та-та. Та-та-та. Шнит-шнит. Снап-приииии-ууууу-дап!»


Над поверхностью пены показались водяные очки. Выпуклые зеленые глаза стремительно окинули пухлый ландшафт. Усталые глаза. После того как Манганиз с адвокатом Кинзеллой удалились, Дэниел почти два часа неподвижно просидел на кухне.

Потом зазвонил телефон. Это была Евдоксия, из телефонной будки напротив собора Св. Беды.

— Чух, чух, чух! — все что он услышал, когда поднял трубку.

— Кто это?

— Это я. Звоню, чтобы сказать, что мы успели на поезд. Наша жизнь уже мчится по рельсам, Дэниел. Полный вперед к Земле Обетованной! — И она изобразила паровозный свисток, от которого он чуть не оглох. — Сегодня главный день!

— Когда мы увидимся?

— В самом конце. Ни секундой раньше, — на этом мисс Би-Иисус повесила трубку, а Дэниел включил воду в ванной и достал непочатую коробку ингаляторов.

Где-то в последний час все, что было реальным, и все, что было нереальным, поменялось местами. Город, дом, университет стали бесплотными, теперь terra firma[82] — Священное озеро. Алисон — дриада из сновидения, Ларио — добрый великан, Уинсом — крошка фея. Норрис и Перкис — гремлины, мисс Пластинг — гарпия, Мандельброд — гоблин, Маллет — заколдованный эльфами простак, мисс Хаммер, конечно же, суккуб,[83] Манганиз — жуткий монстр.

Священное озеро было пока пустынно, что позволило ему поставить своих студентов обратно на полку, откуда он взял их поиграть: леший Гленда, мистер Рильке в высоком поварском колпаке, маленький индеец К. К. Сук, сестра Имприматур — Валькирия, отец Синдж — Харон в своей ладье.

Теперь, отставив их в сторону, он подумал о себе и о том, что же еще случится, прежде чем все кончится. Должен ли он и впрямь умереть? Утонуть в ванне, например? Вряд ли еще одна авария мотоцикла. И в конце концов, в чем смысл всего этого? Притча и монокль. Вот в чем. Возможно, через несколько минут перед ним предстанут откровения Креспена, и не успела эта мысль мелькнуть в его усталом сознании, как нежно фосфоресцирующее Священное озеро раскололось на периферии зрения лучом розового света, изогнутым как исполненное желание и выплеснувшим на горизонт акварельный рассвет. В пустоте дугообразно пролетел пылающий метеор с радужным хвостом и будто подброшенными вверх лентами соткал над Священным озером яркий покров.

В этих необычных отблесках булькающие воды многообещающе вскипели и внезапно расступились, обнаружив сверкающую чашу, вознесенную окутанной покрывалом рукой. Возносимая чаша создавала смятение в накатывающихся волнах изумрудных паров, сладко-яблочные гирлянды тумана касались губ Дэниела и ниспадали в пену. Чаша достигла наивысшей точки своей параболической траектории и исчезла.

Зеленый Рыцарь материализовался на берегу, видение настолько подавляюще великолепное, что оно грозило в любую секунду раствориться в эфире своего собственного звездного величия. Рыцарь был в полном облачении, его благородная мускулатура была укрыта в панцирь паладина. К кольчуге из золотых колец были приделаны цвета травы грудной щиток, спинная пластина, пластины на плечи и предплечья, а также для защиты его верного сердца, ног и живота. Пластины были украшены картушами с изящной геральдикой, исполненной на киноварном фоне всевозможными оттенками зеленого: зрелость медной патины, травянистость хлорофилла, сверкание кварца, минеральных солей, бирюзы, угрюмого нефрита и перьев чирка, пастельная дымка молочного камня. Отполированные щитки горели на голенях, как раскаленные угли в печи, ноги были забраны в черные щетинные опорки. Серебряных колец кираса и рукавицы, ярче которых сверкал только шлем: богато раззолоченная каска с широким козырьком и глубоким забралом, увенчанная гордо топорщащимся плюмажем из хвоста зеленого дятла.

О, орудия мертвящие — у пояса его и зажатые в рукавицах! Были здесь и копье, и алебарда, и булава, и боевой молот, два свирепых ятагана и ужасная дубинка, покрытая торчащими шипами; крюкообразный нож-потрошитель, палаши с драгоценно украшенными кинжалами, пригоршня колких стилетов и, конечно же, величавый боевой топор Мортибус. Закинутые за широкие плечи, висели прародители арбалета и аркебузы прямо из Креспеновой мастерской в Сен-Юноне. Оружие общим весом чуть более полутонны оказалось не так-то просто удержать, и вскоре Дэниел заметил, что сэр Берсилак произвел последнее отчаянное движение поверженного боксера и опрокинулся назад в грохоте и скрежете клацающего металла. Распростертый в яблочно-зеленой пене, с беспомощно болтающимися в отверстиях доспехов конечностями, он был похож на черепаху, которую, перед тем как бросить в суп, перевернули на спину.

Но вот опять запульсировал над озером свет, и цвета замерцали сверкающими волнами. Явно какой-то знак, ибо, невзирая на свое затруднительное положение, падший рыцарь пошарил среди притороченных к его поясу металлоизделий и вытащил из-под зубчатой крестовины свернутый спиралью медный рог. Приложив его к губам, сэр Берсилак выпрыснул каскад золотистых нот, которые, испаряясь в пустоте, образовали небесное облако, пролившееся серафимовым музыкальным дождем, благословляя дивными звуками озерный ландшафт. Это изысканное соло было лишь прелюдией к чему-то еще более чудесному, ибо протяжное легато уступило теперь место торжественным фанфарам, свет внезапно драматическим образом померк, и последняя нота затихла в пене. В тишине Дэниел почувствовал, как весь мир сгустился в этом волшебном месте и все время перелилось в это мгновение.

Вот в паре со своим отражением явился Креспен де Фюри, скользя к ним по священным водам на ладье «Дева Озера». Ни звука, ни всплеска, однако продвижение его было исполнено величия, неведомого с тех пор, как всемогущие величаво входили в мраморные залы и восседавшие на слонах императоры рассекали покоренные города. Отшельник все приближался, и Дэниел прищурился на слепящую белизну длинного плаща, в который тот был закутан; столь тяжелым было его одеяние и в такие глубокие и постоянные собрано складки, что казалось созданным из алебастра, лицо же — из трубочной глины, таким плотным слоем лежали на нем белила. Нос ладьи врезался в береговую пену и застыл. Креспен высадился, с шелестом пронеся горностаевые окончания своего одеяния по шелковистой пене. Он шел, пока не добрался наконец до лежащего навзничь рыцаря.

— Только ты, Берсилак, прибыв к величайшему перекрестку истории, мог споткнуться и свалиться здесь грудой доспехов и оружия, умаляя величие момента своей совершенной нелепостью.

Нагнувшись, он отстегнул оружейный пояс Зеленого Рыцаря и размотал огромное кольцо с ножнами, колчанами, сумками, футлярами и тубами.

— Извини, Креспен, я просто хотел прилично выглядеть. — Сэр Берсилак с трудом поднялся на ноги, оставив свой арсенал разбросанным в пене, — прости, Дэниел. Люблю немножко покрасоваться. — Стряхивая с нагрудного щитка клочья пены, Зеленый Рыцарь обдумывал появление Креспена. — Ты чрезвычайно белый.

— Я подумал, что в соответствии с нашим отбытием мне следует принять глубоко символический вид, — сказал Креспен, не вполне удовлетворенный смыслом наблюдения сэра Берсилака. — Белизна, чистота, истина, ясность и все такое. — Раздраженный непониманием, он накинулся на Зеленого Рыцаря. — Если ты собираешься брать с собой все эти ужасные колуны и колотушки, отнеси их лучше в ладью. Мои вычисления указывают на благоприятный отлив на озере в течение часа, а все наше снаряжение ставит под угрозу своевременную готовность судна. Поторапливайся!

Сэр Берсилак поспешил с погрузкой своего арсенала на «Деву Озера», которая уже была завалена научной аппаратурой Креспена: мерилами, армиллами, крусиблями, алембиками, астролябиями, часовыми устройствами и пращами. Паноптикон из меди и вишневого дерева, созданный камера-обскуратистом Небулом Краббэ, красовался между гелиотропом[84] и поврежденным костяным ноктюрналом.[85]

— Поаккуратнее, — крикнул Креспен сэру Берсилаку, чья неуклюжесть сотрясала воздух.

Небо мерцало и вспыхивало, и Дэниел заметил, что поднялся ветер, который, казалось бы, для того чтобы подразнить барометр, дул в самых неопределенных направлениях, вздымая на озере рябь и заставляя ладью тревожно покачиваться на швартовых. Креспен оценил небосвод и погоду, и сомнение тенью упало на его белое лицо.

— У нас мало времени, Дэниел.

— Ты уходишь навсегда? — Дэниел услышал в своем голосе отрешенность.

— Да, — Креспен оглянулся вокруг. — Мне будет не хватать этих мест.

— Когда ты решил покинуть монастырь и озеро?

— Вчера вечером. Наконец-то я собрал воедино все части универсальной теории и мгновенно понял принцип монокля. — Он пожал плечами. — Когда ты понимаешь, где тебе надлежит быть и как туда попасть, в другом месте оставаться невозможно. Такова жизнь, Дэниел.

— Так скоро?

— Я подремал немного и поднялся на рассвете, чтобы загрузить ладью. Потом устроил все это, — Креспен показал на курящиеся небеса и зеленую пену.

— Я должен идти с тобой?

— Нет. Но я уверен, что твоя судьба соединится с нашей. Я спрошу, когда прибуду.

— У кого?

Креспен нахмурился:

— У Иисуса. Или у Марии Магдалины. Или у Иуды. Наверняка кто-нибудь из них встретит нас.

Дэниела охватила паника. Голос его выдал.

— Но почему без меня? Моя жизнь кончена.

— Тебе с нами нельзя, ты должен найти свой собственный путь. Развивай под руководством монокля воображение и разум, они тебе помогут.

— С этой жизнью покончено. Семья, работа — все погибло. По какой причине я должен остаться?

— Удивляюсь, как ты только можешь задавать этот вопрос! Возьми Евдоксию. Подумай об этой благородной душе: она прошла через века с золотым ключом на поясе, отмыкая, по мере возможности, двери тюрем. Двадцать столетий нисходила она в промозглые и темные ловушки человеческого духа и несла свой разум словно орифламму, словно гордый помандер[86] против чумы верующих. Евдоксия! Приди и искупи тех, кто пожертвовал свой разум на алтарь веры. Ты, Дэниел, удостоенный посредник ее избавления, как я — Зеленого Рыцаря, — здесь Креспен остановился и вздрогнул, ибо с ладьи донеслись чудовищный грохот и проклятия, — и мне кажется, что тебе повезло больше.

После телефонного звонка Евдоксии Дэниел решил, что последние мили его путешествия пролягут через тихие уютные края, и поэтому был невероятно огорчен перспективой продумывать собственный путь к завершению. Травмы недавнего прошлого немедленно навалились на него, и в оцепенении одиночества он почувствовал, что плывет по непознаваемой вселенной.

Зеленый Рыцарь, который всю свою жизнь чувствовал именно так, но никогда об этом не беспокоился, вскоре к ним присоединился.

— Что случилось, Дэниел?

— У меня нет ни воображения, ни разума. Мне пришел конец! — взвыл Дэниел. — Не бросай меня, Креспен!

— Дурачок, я и не собираюсь тебя бросать. Я дам тебе все, что нужно, кроме одной детали, которую тебе придется определить самому. И монокль дам. Я передам его тебе, как передавали начиная с его создателя и по сей день.

— Но я даже не знаю…

— Молчи! — скомандовал Креспен де Фюри.

— Молчи! — эхом отозвался Зеленый Рыцарь по той простой причине, что слишком долго пребывал в бездействии и испытывал сильнейшую потребность что-нибудь сделать или хотя бы произвести шум.

— Не будем терять времени, — Креспен повернулся к Берсилаку и протянул руку. — Изволь подать пергамент.

Из-под нагрудной пластины Зеленый Рыцарь извлек украшенный драгоценностями цилиндр, который Дэниел уже видел. Мудрец открутил золотой колпачок и достал из цилиндра пергамент. Дэниел заметил, что он отличается от предыдущего, но такой же, как тот, загадочный.

— Я ничего в этом не понимаю, — вздохнул Дэниел.

— Потом поймешь. А сейчас садись и слушай. В качестве предисловия скажу следующее: воображение — первопричина геометрических концепций, ибо оно вдохновляет новые представления о точках, прямых, кривых, плоскостях, наклонах, пересечениях, формах, вращениях, постоянном и ускоренном движении, событиях, сечениях, дугах, хордах и касательных. Иногда мы видим их во сне, но не способны описать увиденное словами, не можем удержать их в бодрствующем сознании или зафиксировать на странице. Не закрепленные в символах, не сформулированные в языке, они оказываются неуловимыми для размышлений и работы с ними. Вдохновленный творческой интуицией Назарянина, я решил наделить геометрическое воображение собственным голосом и языком.

Выслушай несколько сладчайших фраз на этом языке, Дэниел! Представь себе горизонтальную ось x и вертикальную y. Начнем с того, что введем линейные коэффициенты.

Скрюченный палец Креспена принялся чертить в воздухе линии.

— Y равен x; y равен два x плюс x пополам; минус y равен x минус пять, деленное на три; y равен минус четыре x минус три; y равен минус x, деленное пополам! Ну разве не прекрасно! Теперь параболы.

Палец задвигался петлями, горками и дугами:

— Y равен три x в квадрате плюс пять; y равен минус x в квадрате; y равен три x в квадрате плюс x пополам; y равен два x в кубе минус девять. Одна из самых любимых моих формул. Теперь окружности, эллипсы и гиперболы!

Пальцы на мельнице вращающихся рук мелькали так, словно Креспен отбивался от налета ос.

— X в квадрате плюс y в квадрате равно трем, восьми или миллиону! Y минус три равен плюс минус квадратный корень из девяти минус квадрат x минус два. И чудесный эллипс, скажем, четыре x в четвертой степени плюс девять y в четвертой степени равно тридцать шесть… А лихой асимптотой к гиперболе — сногсшибательное y равен шесть, деленное на x минус три!

Креспен уронил руки и тяжело дышал после своих напряженных движений и слов. Пока он таращился в пространство, где только он один и мог видеть плоды своих усилий, Дэниел постарался изобразить на лице удовольствие, а Зеленый Рыцарь сосредоточился на сокрытии замешательства.

— Таким образом, мудрецом Креспеном де Фюри была создана геометрическая система координат. Эту божественную фразеологию дарует какой-нибудь мыслитель будущего во славу человечества и, надеюсь, мою. — Креспен выпустил из рук пергамент, и тот уплыл в пустоту в испарениях Священного озера.[87]

Теперь Креспен был на полном ходу откровения.

— Моя система координат, о которой я только что рассказал, была разработана за долгие часы, проведенные в библиотеке Сен-Клюна, и когда я наконец упорядочил ее, я смог, используя свою символическую математику, описать рефракцию монокля и кривую, которая возникала, если глядеть в монокль на мир. Представь же мое изумление, когда я изложил все это на пергаменте и обнаружил, что эта кривая есть спираль: не окружность, как я поначалу думал, а огромная спираль, первый виток которой примерно равен окружности Земли и которая с каждым новым витком бесконечно медленно, словно мощная часовая пружина, приближается к центру. Я усиленно размышлял над тем, почему так происходит и что это должно значить, но, увы, безрезультатно.

Я знал, что притча Иисуса — важнейший элемент для моего дальнейшего понимания, и пока Евдоксия не нашла тебя, отчаялся когда-либо ее услышать. Даже услышав притчу и историю дальнейшей жизни Иисуса, я бился над ними много дней, пока наконец вчера вечером тайна не открылась мне, осветив своим появлением темноту монастыря. Я сидел, Дэниел, как обычно, и перебирал так и этак факты, в надежде обнаружить хоть какой-то намек на перспективу или закономерность. Я записал притчу и положил листок перед собой, обдумывая каждую ее деталь. Богиня — чистый символ, в этом я был уверен, так же как и неистовый внешний мир. Иисус не из тех, кто вдохновляется мифами. Но что же они символизируют? Что это за пыльная сфера, на которую божество поместило своих созданий — первого мужчину и первую женщину?

То, что Земля сферична, греки обсуждали уже много веков назад. Это напомнило мне об Аналоге Галикарнасском и о том отчаянии, которое он испытал после откровений Назарянина. Почему отчаяние? Что именно изложил он в своем «Альмагесте», а Иисус свел на нет? Мой ум находился на пределе своих возможностей, а я подстегивал его снова и снова. Аналог, размышлял я, должно быть, первым доказал, что вовсе не Земля, а Солнце находится в центре Солнечной системы. Это и был памятник его вечной памяти, о котором он говорил. Как же Иисус разрушил его удивительную интуицию? Я вернулся к притче — и тут меня ударило, словно боевым молотом Берсилака! Перед тем как покинуть этот мир, рассерженная богиня в гневе вывернула сферу. Вот она, главная фраза всей притчи! В ней символизм утончается настолько, что сквозь него на мгновение прорывается реальный смысл.

Иисус из Назарета первым понял, что мы живем не на внешней коре небесного тела, а на внутренней поверхности обширной пустой сферы, и потому все наблюдаемые нами звезды, планеты, созвездия, галактики — весь видимый космос замкнут внутри сферической оболочки вместе с нами! Мироздание замкнуто — вот какой неизбежный вывод увидел Аналог на разложенных перед ним Иисусом страницах: вывод, совершенно несовместимый с греческой Солнечной системой. Это сделано его гений ненужным и разбило ему сердце. Он увидел, что, как и все мы, он заблуждался, сколь бы изящно ни были эти заблуждения изложены.

Дэниел не на шутку встревожился:

— Как и все мы? Но почему Иисус не заблуждался?

Креспен достал из своего одеяния ярко сверкнувший монокль.

— Мы постоянно заблуждаемся, потому что верим в то, что не истинно. Мы верим нашим ощущениям и позволяем сознанию дремать в фальшивой безопасности своих дурацких убеждений. Довольно рано мы отказались от представления, будто бы Земля плоская, но вскоре, убежденные в ее шарообразности, предположили, что она закругляется на горизонте, потому что с какого-то расстояния не видим уже ни земли, ни воды.

— Но ведь она действительно закругляется на горизонте! — вскричал Дэниел.

— Только в том случае, если, по своей глупости, ты считаешь, что свет, позволяющий нам видеть, распространяется по прямой, — с триумфом воскликнул Креспен, — но это ложно, ложно, ложно! Вовсе не земля уходит за горизонт, а наше зрение поднимается над ним! Нам кажется, будто бы земля закругляется, и так казалось всему человечеству и могло бы казаться всегда, если бы не Назарянин со своей линзой. Она устремляет свет по точно такой же, но противоположно направленной спирали, возвращая ему таким образом прямоту и позволяя обладателю линзы видеть мир таким, каков он есть. Вот для чего понадобился воздушный змей, Дэниел. Ты понимаешь, почему мальчишке нужно было видеть мир с такой высокой точки? Потому что интуиция подсказала ему то, что последующий полет подтвердил: в тот день юный Иисус взглянул с воздушного змея в свой монокль и увидел, что земля круглится вокруг него по внутренней поверхности сферы. Он увидел дальние земли так далеко, как мог видеть глаз, то есть бесконечно. Высоко в небе над собой он увидел океан антиподов, а вдоль сферы протянулись горные хребты, пустыни, архипелаги и острова. Вот что послужило источником его экстаза и искреннего приятия абсолютного знания после возвращения на землю.

— А без монокля траектория нашего зрения — обманчивая спираль?

— Именно. Без линзы поле нашего зрения искривляется внутри сферы в спираль, закручивающуюся столь постепенно, что только очень мощный телескоп позволил бы тебе после ее первого витка увидеть свой собственный затылок.

— Но мы запускали в космос ракеты, Креспен, и те, кто был в них, видели Землю с большой высоты…

Креспен саркастически расхохотался:

— Я ждал, что ты это скажешь. Они видели, вернее, думали, что видят, вращающийся в пустоте шар. Теперь поразмысли немного, Дэниел. Траектория их взгляда была направлена к земле, но потом закручивалась в спираль, как раструб или лапа якоря, по поверхности сферы, удаляясь в ничто, создавая именно ту картину, о которой ты сказал, — шар, окруженный пространством. Давай больше не будем говорить об этих ракетах, ибо я знаю, что все это зиждется на предполагаемых траекториях подъема и орбиты, которые по уже объясненным мной причинам, совершенно неверны. В действительности, запуская ракету в отдаленные части космоса, люди отправляют ее по описанной мною спирали, а это значит, что это всего-навсего полет на высоте нескольких сотен миль над головой, а не прорыв во вселенную, как вы полагаете.

— Такая длинная спираль?

— Да. Ты сам подумай. Если она закручивается при каждом обороте на ничтожное расстояние, твой космический корабль может проделать миллионы лиг по орбите и приблизиться к центру только на четверть.

— А что происходит в центре?

— Нет никакого центра. Закручиваясь, спираль приближается к окружности, в конце концов становится ею и дальнейшее поступательное движение оказывается невозможным. Эта точка известна как бесконечность. Я-то полагал, что за последние шестьсот лет вашим мыслителям удалось подойти к ней чуть ближе, чем, похоже, случилось.

Дэниел был потрясен:

— А как же тяготение?

— Не слыхал о таком. Что это?

— Притяжение к земле, предохраняющее нас от выбрасывания в космос центробежной силой, возникающей при ее вращении.

Креспен изумленно воскликнул:

— Ну вот, Дэниел, видишь? Вы изобрели силу, чтобы объяснить то, что не нуждается в объяснении. Само вращение удерживает нас на внутренней поверхности сферы. Тебе не кажется, что если вам приходится отыскивать все более и более изобретательные объяснения, значит, исходная гипотеза не верна? Притяжение, тоже мне!

— Это не я его открыл, — Дэниел почувствовал, что на него хотят взвалить вину за все пять столетий научных устремлений, — а Ньютон.

— Ты его знаешь?

— Он давно умер.

— Не удивляюсь. Наверно, понял, какая это чепуха…

— Подожди-ка, Креспен. Мы очень глубоко бурили землю, на многие мили. Если это оболочка, почему мы не пробурили ее насквозь?

— Потому что бурили не по прямой. Ваше искривленное зрение заставляло вас бурить кривые скважины кривыми инструментами. Эти скважины имели такую же траекторию, как крючок, пропущенный в наживку, который возвращается к той поверхности, в которую вошел. Святые небеса! Вы не бурили так глубоко, чтобы опять выйти на поверхность?

— Нет. А что бы тогда случилось?

— Длина первого витка спирали, как я уже сказал, равна примерно длине окружности мировой скорлупы. Таким образом, вы бурили бы по окружности и вышли бы на поверхность очень близко к антиподу того места, где начали бурение. Это, конечно, привело бы вас к мысли, что вы прошли центр сферы, и укрепило бы вашу ложную концепцию о вращающемся в пространстве шаре.

Дэниел молчал. Над Священным озером сгущался мрак, и Зеленый Рыцарь беспокойно поглядывал на поседевшие воды, несущие пенистые клочья на берег. Ясно, что они скоро отбудут, и Дэниелу нужно поскорее получить информацию, которая поможет ему проскочить несколько последних миль до места назначения.

— Время, — сказал он, — ты однажды упоминал о нем.

— Да. Оно тоже движется по спирали. Один оборот в день, двадцать четыре часа вокруг сферы и немного внутрь, уступая место следующему дню. Все эти дни, годы и века не исчезают, они как скрученная в клубок нить с началом времени в середине и настоящим моментом на поверхности. Поэтому Евдоксия, Зеленый Рыцарь и я смогли пересечь столетия и войти в жизнь друг друга.

— Жду встречи с ней, — внезапно сказал Зеленый Рыцарь. — Евдоксия. Единственное, что я тогда увидел, — маленький красный снаряд, запущенный твоей свирепой военной машиной в небеса.

— Уже скоро, — ответил Креспен. — А насколько скоро — во многом зависит от Дэниела. — Он взглянул на «Деву Озера», подергивающую швартовы. — Нам пора. Пришло время отдать тебе монокль на хранение. Пусть он станет талисманом твоего освобождения и в один прекрасный день — освобождения всех.

Но другая мысль терзала Дэниела все сильней и сильней.

— Смерть, Креспен. Что такое смерть?

— Наши жизни, Дэниел, тоже движутся по спирали. Сначала длинные витки, потом все короче и короче. Помнишь, в детстве день, казалось, длится целую вечность, потом, когда взрослеешь, время начинает спешить, потом — лететь. Это витки спирали, каждый новый чуть короче предыдущего. В старости годы мелькают мимо и дурманят настолько, что слабоумие нас побеждает. Наконец спираль превращается, как я уже говорил, в окружность, где время бесконечно и не имеет измерения. Без измерения мы физически существовать не можем, поэтому превращаемся в чистых духов.

— Какой мрачный сценарий. Даже рая нет?

Креспен недоуменно вскинулся:

— Почему же нет? Скоро мы там встретимся.

— Ну и где же он?

— За пределами оболочки, естественно. Тот кружащийся внешний мир, которого лишились наши прародители.

Тоска Дэниела О'Холигена нарастала.

— Откуда ты все это знаешь, Креспен? Ведь это всего лишь твои догадки.

— Дэниел, у ящерицы посреди лба есть рудиментарный третий глаз. Когда-то, в доисторические времена, она смотрела этим глазом, он был ей нужен. Воображение — наш третий глаз, фантомная боль, которую мы испытываем, когда вспоминаем о ландшафтах, для которых он был создан. Именно туда я сейчас и отправляюсь, — Креспен зашагал к ладье, Зеленый Рыцарь поспешил за ним.

— Но как я попаду к вам? Как пробьюсь через оболочку? — взвыл Дэниел.

— Это ты должен понять сам. Я дал тебе все, что мог. То, что вне этого мира, каждый должен найти сам. Разлом или трещину, быть может, пещеру или водоворот; бездонный приливной омут на каком-нибудь отдаленном берегу. Убегая, богиня оставила тоннель, Дэниел. Я нашел свой, ты должен найти свой. Тебе дано воображение и разум, и всегда помни — истина существует сама по себе, в вере она не нуждается.

— Прощай, мой друг, — Зеленый Рыцарь в последний раз махнул Дэниелу рукой в перчатке, и зеленые слезы закипели в его глазах. — Я никогда не забуду наши добрые времена на Священном озере. Этого расколотого монашка. Пятидесятников. Au revoir, Дэниел.

Креспен топнул ногой:

— С меня по горло хватает твоих кровавых реминисценций, так я еще должен слушать, как ты коверкаешь мой родной язык? Быстро в лодку!

Вскоре они оказались у края озера. Ладья, которую Зеленый Рыцарь вывел из сухих тростников, сидела низко в воде. Креспен неуклюже взобрался на борт и, устроившись на носу, нетерпеливо одернул свои белые одежды. Сэр Берсилак ступил на корму и погрузил шест в беспокойные воды озера.

— Теперь, Дэниел, вытащи пробку из ванны.

— Что? Нет-нет! Ты не знаешь, что произойдет с Озером.

Раздался гром, и небосвод потемнел. Пестрые небеса внезапно раскололись порывом горячего ветра, пронзительно взревевшего сверху и раскидавшего клочья пены по возмущенной воде.

— Делай, что говорят, — крикнул Креспен и попытался подняться в немилосердно трясущейся ладье.

Дэниел понял, что должен подчиниться.

Нагнувшись, он протянул руку между ног, подцепил пробку мизинцем и дернул.

Из основания мира вырвался ужасный водоворот, завывая, завихряясь и увлекая Озеро в рокочущую неволю, все быстрее и быстрее засасывая в свою дьявольскую пучину и мудреца, и рыцаря. «Дева Озера» грохнулась о стенку ванны, разбилась в щепки и вышвырнула Креспена и сэра Берсилака в обезумевшие воды. Когда их понесло в воющую пасть водоворота, Зеленый Рыцарь успел в знак последнего приветствия поднять зеленой рукой Мортибус — и исчез навсегда. Последним Дэниел увидел перекошенное ужасом лицо Креспена, скрюченную руку у кармана его белой ризы и монокль, вознесенный как последняя отчаянная жертва. Монокль! Он забыл отдать Дэниелу монокль!

Креспен боролся за свою жизнь на пороге вечности, монокль в его исчезающей ладони горел как солнце. Слишком поздно! Дэниел рванулся вперед, чтобы подхватить пылающее стеклышко, но в это мгновение и старец, и монокль были проглочены бездной.

Глаза Дэниела закатились, и он с пронзительным всхлипом скользнул под исчезающие воды Священного озера.

17

Они подождали еще минут пять, и наконец Алисон сказала:

— Он не мог забыть. Наверное, мотоцикл сломался.

— Вряд ли, — возразила Имприматур. — Я заметила легкий сбой на второй скорости, но скорее всего барахлит контакт сцепления или выжимной подшипник.

Ее слова были приняты как излияние на урду.

— Вчера вечером я слышал, как он напускал ванну, — заметил мистер Рильке, — значит, был дома. Я был дома, видите ли. Он тоже, в ванне, — мистер Рильке покраснел и поспешно добавил, — я имею в виду, в своей ванне, а не в моей. Собственно, у меня нет ванны. То есть ванна есть, но я не слишком часто ею пользуюсь. Вероятно, правильнее сказать «я не принимаю ванну» вместо «у меня нет ванны», но тогда вы подумаете, что я не соблюдаю правил гигиены. Вместо ванны я принимаю душ. Да, принимаю по утрам душ. У меня есть душ в ванной. В которой я обычно принимаю душ.

К. К. Сук скосил глаза, стараясь понять, о чем это говорит повар-кондитер.

Наступила очередь отца Синджа.

— Возможно, Дэниел отсутствует по той причине, что Господь в своем промысле и в своей бесконечной мудрости…

— Чепуха! — раздраженно пресекла его Имприматур. И почему это религия вечно оказывается в руках таких паяцев, как Синдж?

— Так где же он тогда? — Отец Синдж впал в мрачное молчание.

— Должно быть, его собачка заболела и он повез ее к ветеринару, — Имприматур обвела всех суровым взглядом, проверяя, кто смеет с ней не согласиться.

— Утром с ней все было в порядке, — мистер Рильке вспомнил Гленду во дворе.

— Мож, та сабака смучилась все решать в класс, — в легком голосе К. К. Сука звучало горькое удовлетворение, — мож, та сабака стала балеть галава, не мож стаить все метки за грывок Гвейна.

Но тут пальцы Имприматур крепко сжали бусины четок, и К. К. Сук оставил эту тему.

Алисон хлопнула в ладоши:

— У нас нет никакой причины пропускать урок, правда? Мы можем, например, решить, какую пьесу выбрать для Дня открытых дверей. Давайте решать. Остался всего месяц.

Ее предложение приняли и вскоре остановились на «Распятии». Алисон его уже читала и в отсутствие Дэниела плавно приняла роль преподавателя.

— Если строго придерживаться оригинала, представление должно происходить в запряженной лошадью повозке.

— Августин! — У сестры Имприматур загорелись глаза. — Предоставьте это мне.

— Спасибо, сестра. Далее нам нужен Иисус и четыре солдата.

— И собака, — голос Имприматур звучал очень недвусмысленно.

— Сабака Дана, может, будет Сус, — глумился К. К. Сук, — буду рад садить эту Глен на крес, мож, тада могу курить сигарет…

— Не хотите ли вы быть одним из солдат, мистер Сук, — прервала его Алисон, прежде чем Имприматур успела промолвить слово, — если, конечно, вы не желаете играть Иисуса?

— Вряд ли японский Иисус будет слишком хорошо принят Лигой служб новообращенных, — высказалась Имприматур, уставившись на мистера Сука.

Сеймур Рильке уже сообразил, куда ведет дальнейшее распределение ролей.

— Я тоже буду солдатом, — поспешно сообщил он.

— В таком случае на роль Иисуса остается только один человек, — сделала вывод Алисон, и все посмотрели на отца Синджа.

— Я? — Удивление и ужас залили лицо священника. — Нет-нет, епископ этого не позволит. Вне всяких обсуждений.

— Мой брат наверняка позволит, — сказала Имприматур и, окончательно утопив Деклана Синджа в омуте отчаяния, добавила: — Единственное, чего Квентин действительно не потерпит, так это если какой-нибудь дурак сломает нос Калабрийской Мадонне, а потом каждый вечер будет потихоньку пробираться в собор и пудрить его. Это наверняка приведет его в бешенство!

В классе было прохладно, но на лбу отца Синджа выступила испарина.

— Я не могу играть Спасителя. Прошу вас, поймите меня. Это святотатство!

— Почему? Из всех нас вы ближе всех к святости, — возразил мистер Рильке.

— Сексист! — прошипела сестра Имприматур и осталась довольна впечатлением, вызванным этим словом.

— Отец Синдж, эта пьеса вовсе не пародирует смерть Христа, — тепло улыбнулась Алисон страждущему священнику. — Средневековые булавочники и маляры ставили ее для увеселения, а не для воспроизведения.


Гленда ворвалась в комнату мистера Рильке в приступе лая. Повар-кондитер вернулся домой с занятий в «Золотом Западе» и готовил себе на полдник бисквит со взбитыми сливками. Его преданность миру десертов была абсолютной, и он редко готовил что-нибудь еще. И если он предпочитал меренги на завтрак и тартуффо[88] к чаю, кому еще до этого дело, кроме него?

— О чем поболтаем сегодня? — спросил мистер Рильке.

Гленда помчалась к двери и завыла. Она пристально смотрела на мистера Рильке и скребла дверь.

— Если хочешь писать, иди во двор, — сказал ей мистер Рильке.

Гленда ухватила его за брючину и потащила к двери. К этому моменту даже бисквит понимал, что пытается сказать Гленда, но мистер Рильке был одарен ненаблюдательностью самого высокого порядка.

— Ты хочешь бисквит?

Пока отчаявшийся щенок с лаем носился взад-вперед, мистер Рильке отломил ложечкой бисквит и положил на блюдце.

— Теперь решай, где будешь есть. Беспорядок мне не нужен, и не разбей, пожалуйста, блюдце.

Гленда понимала мистера Рильке намного лучше, чем он ее. Она ухватила зубами блюдце с бисквитом и направилась к двери.

— Нет-нет, не уноси. Будет беспорядок, и ты разобьешь блюдце.

Гленда с Сеймуром Рильке на буксире протрусила через заднюю дверь, через двор, по ступенькам в кухню Дэниела, вдоль коридора, мимо спальни к двери ванной. Там она аккуратно опустила блюдце на пол, не уронив ни единой крошки, и, жалобно поскуливая, заскреблась в дверь.

До Сеймура Рильке стало доходить, что в ванной, возможно, не все в порядке. Быть может, сказать что-нибудь через дверь? Он деликатно кашлянул.

— Кажется, на улице довольно солнечно, Дэниел, но это еще не значит, что к вечеру не будет дождя, а?

Тишина.

— Если я не возьму на работу плащ, то, вполне возможно, промокну. Как, по-вашему, Дэниел?

Опять тишина. Ничего не остается, как убраться отсюда и заняться на кухне полдником. Когда Гленда увидела, что мистер Рильке собирается уйти, она прыгнула и повисла на дверной ручке. Защелка поддалась, и дверь ванной широко распахнулась.

— Простите, Дэниел, это Гленда. Ваша собака. — Мистер Рильке потянулся к двери, чтобы закрыть ее, и перед его глазами мелькнула гигантская ванна. Закрыв дверь, он застыл в коридоре и задумался над тем, что только что увидел в ванне: ногу и трубку, которые неподвижно торчали из противоположных концов застывшего поля пены.

В замкнутом холостяцком мире повара-кондитера средних лет ничего подобного никогда не происходило. Не было прецедентов, с которыми можно было бы сравнить сцену в ванной и сказать: «Ах да! Это напоминает мне тот случай, когда…» Необходимо перепоручить эту задачу тем, кто лучше с нею справится. Дэниел О'Холиген умер в ванне, и, стоя теперь в одиночестве в коридоре, мистер Рильке понимал, что любой человек в известном ему мире лучше его справится со случившимся — полицейский, пожарник, бывший президент Рейган, архиепископ Кентерберийский, даже Либераче, будь он сейчас жив. Мертвый Либераче, с горечью подумал мистер Рильке, тоже бы сгодился. Может, позвонить в полицию? Однако звонок в полицию тоже никогда еще не был поводом для его раздумий, не говоря уже о действиях.

Направляясь к себе обратно, Сеймур заметил на стене Дэниеловой кухни телефон. Рядом был записан номер. Чей? Какая разница. Он просто хотел вернуться к себе домой и съесть бисквит. А что, если узнают, что он здесь был? Ужас скользнул в его сердце и принес с собой что-то вроде клаустрофобии. Как будто он забрел в банковский сейф и услышал, как позади захлопнулась дверь. Единственная комбинация, способная его спасти, — номер телефона, записанный на стене. Он осторожно набрал его.

— Алло? — ответила Алисон.

— Это Сеймур Рильке.

— Да-да. Это Алисон Фетц, мистер Рильке. Как поживаете?

— Очень хорошо, миссис Фетц. Спасибо.

Алисон ждала продолжения. Его не последовало, и она продолжила сама:

— Вы удачно меня застали. Как раз заскочила после занятий на ланч.

— Сейчас самое хорошее время для ланча. — Черт возьми, ничего не получается! Дверь сейфа не поддается.

— Простите, мистер Рильке, какое время хорошее для ланча?

— Время ланча. — Он готов был разрыдаться.

Алисон услышала в его голосе дрожь.

— Мистер Рильке, с вами что-то случилось?

— Со мной? Нет-нет, но, кажется, что-то случилось с доктором О'Холигеном.

— Меня это не удивляет. Что именно?

— Он лежит в ванне мертвый.

На другом конце провода воцарилась тишина. По всей видимости, миссис Фетц нечего было ему сказать. Он тоже не смог ничего придумать и повесил трубку. Слава богу, все кончилось, он выскользнул из сейфа! Что делать дальше? Сеймур почувствовал, что последующее развитие событий повлечет за собой чье-то прибытие, возможно прибытие многих. Вероятно, они будут голодны, а уж с этим он знал, как справиться. Он испечет сейчас ром-бабу, причем большую.

По пути через двор он заметил трусившую за ним Гленду.

— Бедная Гленда! Что ты теперь будешь делать?

А что он сам теперь будет делать? Внезапно сердце его громко застучало, головокружение опрокинуло его на землю, и здесь, на траве, он наконец осознал, что Дэниел О'Холиген, его друг и учитель, его сосед и единственный на свете человек, с которым он мог поболтать, — мертв. Сеймур Рильке подхватил Гленду на руки. Слезы катились по его щекам и собирались в усах.


Они все еще были там, щенок и повар, в объятии взаимного утешения, когда «фольксваген» Ларио притарахтел к проезду быстрее, чем когда-либо за последние десятилетия. Он свернул в сад, сбил несколько досок забора и отрывисто заглох, погрузившись по самые оси в свежевскопанную клумбу.

«Скорая помощь» прибыла более степенным образом, мистер Рильке поднялся и пошел навстречу.

— Сюда, — сказал он и повел санитаров, Ларио и Алисон в дом, вдоль по коридору, в ванную.

Ларио взглянул на закрытую дверь и мгновенно оценил ситуацию.

— Стойте! — закричал он, и все остановились. Ларио отошел в дальний угол коридора, повернулся, опустил плечо и помчался на дверь, с каждым шагом набирая скорость. За мгновение до удара он наступил опорной ногой на Глендино блюдце с бисквитом, результатом чего оказалось внезапное круговращение бешеной красоты и сложности: согнувшись пополам, Ларио промчался по паркетному полу задом наперед и растянулся во всю свою длину на полу ванной. Мистер Рильке толкнул то, что осталось от двери, и все просочились в ванную комнату.

Ларио уже стоял на ногах и с ужасом глядел в ванну. Там лежал Дэниел, все еще мертвый, в саване из пены. Пузырчатые фестоны, покинутые отступившей водой, собрались на анатомических возвышенностях О'Холигена. Один из санитаров опустил руку в пену и пощупал Дэниелов пульс, другой вынул ингалятор и приложил ухо к трубке.

Глаза санитаров встретились, и оба кивнули.

— Ничего страшного. У дурачины, видно, вода была слишком горячая. Да еще под кайфом, с ингалятором.

Алисон хотела было возразить против «дурачины», но не нашла для этого оснований.

— Совсем сморщился, — заметил один из санитаров, — пролежал, судя по всему, часа два. Мы отвезем его в «Принсесс Рояль», он пробудет там пару дней. Согласны? — Санитар посмотрел сначала на Алисон, потом на Ларио, потом на мистера Рильке. Все посмотрели друг на друга. — Он чей? — спросил санитар.

— Как бы общий, — сказала Алисон и беспомощно улыбнулась.

— Тогда заботились бы о нем получше, что ли? — Санитары вынули Дэниела из ванной, прикрыли для приличия полотенцем и унесли в машину. Никто не сказал ни слова.


На следующий день Дэниела перевели в палату для выздоравливающих. Здесь, под присмотром штатного психиатра Элизабет Поттер, ему полагалось провести не меньше недели.

— Он пережил потрясение, — объяснила она Алисон, Ларио и Уинсом, которые пришли навестить Дэниела, — не возбуждайте его и не позволяйте думать о том, что он болен. Что-то вроде короткого замыкания, от которого плавятся предохранители. Наше дело — аккуратно их заменить и помочь ему снова стать нормальным человеком.

Алисон подумала, что нормальность лишь тенью появлялась в Дэниеле, но ничего не сказала, а последовала за врачом в палату, где Дэниел читал, сидя в койке по соседству с пятью другими душевно потрясенными людьми, чьи предохранители предстояло аккуратно заменить.

— Как ты, Дэниел? — спросила Алисон и нежно поцеловала его в щеку.

— Я в порядке. Прежде было хуже, сейчас — в полном порядке.

— Ну конечно в порядке, — ободряюще сказала психиатр, адресуясь ко всем в палате. — Как и все мы, не так ли? — Обескураженная выражением тяжелого сомнения на лицах больных, вызванного ее репликой, она улыбнулась и выпорхнула.

Ларио обнял Дэниела самым осторожным образом:

— Как ты, товарищ? Черт возьми, как я рад, что ты не умер!

Эти слова заставили вздрогнуть жертв короткого замыкания на соседних койках, равно как и Уинсом, обходившую всех больных по очереди.

— Получены результаты анализов, — оповестила она, подражая телесериалу «Сестра Холли» на Пятом канале. Бухгалтер, доставленный в больницу на прошлой неделе, был пригвожден к подушке взглядом сестры Холли, гремучей смесью предвкушения и злонамеренности.

— Рак, — отрывисто проинформировала она. — Две недели в лучшем случае.

Столь жестокий прогноз никак не помог предохранителям бухгалтера. На его глазах навернулись слезы, и он натянул на голову простыню.

— Винни, иди сюда, любовь моя. Ты ведь что-то принесла дяде Дэниелу?

Уинсом протанцевала к кровати Дэниела. На этот раз сестра Холли сладко улыбалась.

— Скоро поправишься. Не так уж ты и болен.

— Конечно, — согласился Дэниел.

Уинсом достала из сумочки открытку. Дэниел взглянул. Она нарисовала цветок и пчелу и подписала: «Па-правляйся скарей». По периметру рисунок обрамляли имена шести его студентов.

Дэниел закусил губу, а немного спустя сказал дрогнувшим голосом:

— Очень мило. Какая прелестная штука, — и поставил открытку на тумбочку.

— Манганиз вчера приходил к нам в класс, — сказала Алисон, — и показал заявление, которое ты подписал.

— Это все неправда.

— Я знаю, — она протянула руку, и он взял ее. — Я поговорила об этом на работе, но вряд ли что можно сделать. Тебе придется доказать, что ты подписал под давлением.

— Не нужно ничего делать.

— А как же День открытых дверей?

— Вряд ли я успею отсюда выйти. Да и какой в нем смысл, если курс закрыли?

Ларио оставил их наедине и повел Уинсом извиниться перед бухгалтером.

Алисон чувствовала, что часть ее жизни, которую она оставила спокойно разрушаться, теперь была приговорена какими-то высшими силами. Они явились, чтобы уничтожить ее и убрать остатки. Рука Дэниела похолодела, Алисон убрала свою и оглядела палату.

— Здесь все в порядке? — Почему же ее знобит?

— Лучше не бывает.

— Что ты собираешься делать, когда выйдешь?

— Думаю двинуться на юг. Там в некоторых городках все еще преподают староанглийский. Может, найду работу репетитора. Или школьного учителя.

Алисон попыталась улыбнуться:

— Ты всегда говорил жуткие вещи про школьных учителей и их учеников.

— Возможно, ошибался.

— Однажды ты сказал, что все школы следует разбомбить с самолетов. Во время ланча.

— Я шутил.

— Наверное.

Что же с ним теперь происходит? Кается? Размышляет? Быть может, просто устал? Она, конечно же, не ожидала, что Дэниел разразится остроумной эскападой или пройдется по палате колесом, но все-таки надеялась, что он будет… ну… Дэниелом: в неистовстве от превратностей; проклиная психиатрию; высмеивая мнения других пациентов; помогло бы и элементарное отвращение к больничной еде. Ничего подобного.

— Ты, наверное, устал. Может, нам лучше уйти?

— Как хотите.

«Я хочу», — подумала Алисон. Копья сломаны, битва окончена. И все-таки, в последний раз заглянув в опухшие зеленые глаза, неподвижно уставившиеся в пустоту, ей показалось, что она уловила в них воспоминание о каком-то движении. Где-то, в бесконечном удалении сознания, поверхность на мгновение раскололась чем-то, чего она не могла видеть, и нечто волшебное достигло ее отголоском эха. Потом рябь разгладилась.

На другом конце палаты Ларио и Уинсом разговаривали с бухгалтером. Алисон взглянула туда, где пребывала теперь ее жизнь. Взгляд Дэниела последовал за ней.

— Она — отличный ребенок. Следи за ней.

— Что за сантименты, Джиндж! Просто отдыхай.

Алисон встала. Теперь было ясно, что с Дэниелом все кончено.

— Мы навестим тебя завтра.

— Я буду ждать.

В это время Ларио рассказывал всей палате анекдот, который слышал, когда провел ночь в КПЗ. Анекдот был довольно неприличный, и «перегоревшие предохранители» ловили каждое его слово.

Что она теперь будет делать? Жизнь продолжается, ее тоже, но должны же быть какие-то правильные проводы для Дэниела О'Холигена, — своего рода веха, которая обозначит то место, где он находился. «Распятие»! Что же еще? Что может быть лучше для прощания с Дэниелом, чем постановка «Распятия», смелая, триумфальная, на Дне открытых дверей в «Золотом Западе»?

Ларио заканчивал анекдот: «…а она и говорит: „Если бы я знала, что этот подлец собирается съесть мой обед, я бы не принесла вазелин!“».

«Перегоревшие предохранители» покатились со смеху и запрыгали на койках, едва не падая на пол. «Я бы не принесла вазелин!» — верещал бухгалтер и конвульсивно хохотал. Ларио умел рассказывать анекдоты.


На следующее утро Ларио почти два часа безуспешно выкапывал свой «фольксваген» из Дэниеловой клумбы, пока Уинсом занималась в доме уборкой.

— Никак не могу переключить передачу, Винни, — он нашел девочку в ванной комнате. В облачении Маленькой Феи она стояла в ванне и смывала остатки пены после вчерашней драмы.

— Но ты должен! Э