Book: Только никому не говори. Сборник



Только никому не говори. Сборник

Булгакова И. В. Только никому не говори: романы, повесть

В НАПРАВЛЕНИИ ДЕТЕКТИВА

Только никому не говори. Сборник

Отечественный детектив еще находится в стадии становления. Долгие годы этот литературный жанр не разрешали по идеологической причине. Читатель довольствовался переводными А. Конан Дойлем; Г.-К. Честертоном, Ж. Сименоном, А. Кристи, тщетно ожидая появления своих детективных авторов.

Но время тем не менее шло. Печать раскрепощалась понемногу от всяческих «табу», и сегодня у нас в литературе детектив обрел право на существование. Повесть и романы Инны Булгаковой, составившие эту книгу, обладают всеми чертами классического детектива. И недаром названием первой повести стали пушкинские слова («Гости съезжались на дачу…»), а роман («Соня, бессонница, сон») имеет библейский эпиграф: «…Ибо крепка, как смерть, любовь…» (Песнь Песней). Связь с высокими образцами словесности, хороший язык, тщательно продуманная интрига — способствуют чтению произведений Инны Булгаковой «взахлеб». Раскрывать содержание детективов запрещено, чтобы не возмутить тех, кто еще с ними незнаком, и я запрет не нарушу, но как профессиональный литератор выскажу некоторые соображения.

Детективы Инны Булгаковой можно читать по-разному. Можно как детективы только: загадка преступления — подозрения, возникающие по ходу чтения, — неожиданная развязка. И, смею утверждать, такое чтение будет поверхностным. Природа человека, мотивировка его поведения в «пограничной ситуации» — главное в литературной работе Инны Булгаковой. Ее детективы — психологические, она дерзает решать вечные проблемы: добро и зло, любовь и ненависть, взаимосвязь эпох. Тот, кому станет явной булгаковская символика, получит при чтении ее произведений несравнимо больше, чем от заурядного детектива. Ее герои живут, мучаются, думают и тем самым создают атмосферу сегодняшнего дня, с его приметами и подробностями. Это вызывает читательское сопереживание как следствие общения с действительно художественным произведением. Приведу характерный для Инны Булгаковой отрывок:

«Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную, затхлую комнату. Потаенная реальность “пира во время чумы” постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле стола. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:

— Дарья Федоровна!..»

(«Гости съезжались на дачу»)


Начало отрывка словно бы сошло со страниц романтической литературы XIX века: август, сад, героиня в окне. Но дальнейшее мироощущение героини, упоминание мертвого тела властно подталкивает наше сознание к «потаенной реальности», к свиданию отнюдь не романтическому. Это наши беды и наш век.

Есть, впрочем, люди, относящиеся к детективу пренебрежительно, свысока. Мне жаль их. Все дело в том, какой детектив. Достаточно вспомнить «Преступление и наказание», великий роман на детективной основе. Отход человека от нравственных норм жизни, нарушение заповедей не может не волновать и современного писателя. Совершенное преступление — это духовное падение, часто — крах личности. Обнажение скрытых пружин этого — задача автора детектива. В задачу входит и наказание, не обязательно лишь как судебное. В суде возможны и ошибки. Однако есть еще и раскаяние. Только тот, кто лишен его, — человек конченый. В таких случаях прежде говорили «от него Бог отошел». Создание художественного детектива, воплощение вышеизложенных тезисов в людские судьбы требуют особого писательского дара. Свидетельствую: Инна Булгакова обладает им в полной мере.

Она родилась в Орле, городе, который по праву зовется «колыбелью русской литературы». Образование получила в МГУ, окончив филологический факультет. Живет в Подмосковье.

Михаил Шаповалов

Только никому не говори. Роман

Только никому не говори. Сборник

Прошлым летом почти весь июль и часть августа я провел в больнице, где явился свидетелем — нет, участником, даже в какой-то степени вдохновителем — событий странных и страшных. Короче говоря, я сыграл роль сыщика в самом настоящем детективе.

Подмосковный дачный поселок Отрада (сорок минут на электричке с Казанского вокзала). Примерно в километре от поселка в пяти флигельках размещалась наша больница, столетняя, когда-то еще земская. Запущенный парк, заросший пруд, дворянская беседка над ним, старинное кладбище, на котором не хоронили много-много лет. Отрадненская больница доживала свои последние деньки (часть отделений уже перевели в новое здание в самом поселке), и в создавшейся переходной ситуации я вовсю пользовался отнюдь не больничной свободой.

Мой опостылевший московский мирок был отрезан от меня напрочь: никто из близких и друзей не знал, что я лежу в больнице, да и об Отраде никто не знал. Зимой мне досталась в наследство от тетки дачка, куда я сбежал ото всех. В больницу я прихватил дачный запас сигарет и, по давней дурной привычке, два новеньких блокнота с шариковой авторучкой. В первый же день появились записи, и вскоре я был настолько захвачен чужой тайной, что забывал о неудачах собственных и жизнь наполнялась азартом и состраданием.

С каждым днем я все глубже влезал не в свое дело и медленно, словно во тьме, на ощупь, шел к разгадке — к развязке. И из кратких блокнотных записей, впоследствии мною литературно обработанных, выросла, так сказать, история расследования в чистом виде, куда включены события, разговоры, мысли, лица и обстоятельства, имеющие только непосредственное отношение к преступлению.

ЧАСТЬ 1 «БЫЛА ПОЛНАЯ ТЬМА…»

7 июля, понедельник.

— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся мне доверчиво. Завороженный этой улыбкой — детски-бессмысленной на измученном лице — я ждал продолжения. И он добавил: — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.

Я вопросительно оглядел присутствующих, они заговорили охотно и разом, с каждой новой подробностью, новой деталью (многие из которых оказались потом созданными игрой воображения) втягивая меня в эту необычную историю.

Впрочем, к необычному я был готов. Все сошлось: одиночество и опустошенность, зимой мы наконец расстались с женой, я засел на даче, не писалось, не думалось, нежданно-негаданно попал в больницу — сломал левую руку, поскользнувшись на мокрых ступеньках крыльца, — и вот лежу теперь в палате номер семь. Номер шесть, хотелось бы сказать, слушая и созерцая сейчас своих соседей в ядовито-розовых пижамах, да не позволяет критический реализм. Да, прошу прощения, я писатель.

Итак, я писатель и лежу в палате номер семь. Моя койка в углу у окна — кусты сирени и боярышника в предзакатном огне. Рядом через тумбочку расположился Василий Васильевич (бухгалтер из совхоза, под шестьдесят, перелом бедра). В углу по диагонали на доске, покрытой простыней, мучается Игорек (шофер, восемнадцать лет, два сломанных ребра в дискотеке). А прямо напротив лежит и смотрит мне в глаза тот самый старик.

Я начал отходить от сладковатого наркотического дурмана: утром хирург Ирина Евгеньевна занималась моей злосчастной рукой. Мы втроем успели слегка познакомиться и слегка разговориться, и Василий Васильевич уже успел пройтись недоверчиво насчет моего писательского удостоверения, и я его предъявил — как вдруг старик открыл голубые глаза и сказал:

Была полная тьма… — Помолчал и добавил: — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.

Вот так он пугает каждого нового человека — именно этими словами, — отозвался Василий Васильевич на мой вопросительный взгляд. — Ноги кипятком обварил, кастрюлю с бульоном на себя опрокинул… Он, понимаете, не в себе.

— Нервный шок? От кипятка, что ли?

— Да что кипяток! Он совсем не в себе.

— Сумасшедший?

Можно, наверное, и так сказать, — Василий Васильевич поморщился. — А человек хороший тихий, никогда ни на что не пожалуется, все время молчит. Только вот мало что понимает и никого не узнает.

— Амнезия, — вмешался Игорек, — памяти то есть нет.

— И слава Богу, — ответил на это бухгалтер.

— Вы считаете память наказанием? — разговор все больше занимал меня, а тут еще упорный взгляд, устремленный прямо мне в лицо.

— Небось у каждого найдется какая-то гадость, о которой вспоминать неохота, правда?

— Правда.

— А Матвеич пережил настоящую трагедию. В одну ночь жены и дочери лишился.

— Что с ними случилось?

— Убийство, дело темное.

— Кто ж их?..

— Если б знать! Если б он знал, он, может, и не тронулся бы.

— Но убийц искали?

— А как же! Из самой Москвы следователь приезжал. И собака бегала ученая. И по всем улицам ходили, со всеми разговаривали, вызывали. Ну, не нас, конечно, мы из совхоза, все-таки три километра от поселка… а поселок весь переворошили.

— Когда же это произошло?

Давно уж, несколько лет. Сколько лет, Игорек?

— Давно. Пять или три. А вы сами ничего не слышали? — обратился Игорек ко мне. — У вас дача в Отраде?

— Я здесь недавно, с весны.

— Ну, тогда вы ничего не знаете. У них, говорят, золото было.

— Золото! — Василий Васильевич усмехнулся. — Какой дурак будет на даче золото хранить?

— А может, они на даче и скрывали как раз.

— Да, Матвеич наш валютчик известный — врачом в больнице московской работал. Горы золотые. А вот, болтали, кто-то там к кому-то ходил… то ли к жене его, то ли к дочери… кто-то, знаете, со стороны…

Дверь отворилась, вошла медсестра, молоденькая, хорошенькая, во всем белом, шуршащем (Верочка — впоследствии мы с ней подружились). Верочка принялась менять повязку Матвеичу, обнажая багровую запекшуюся кожу. Она снимала бинты медленно и осторожно. Старик дернулся, побледнел и закрыл глаза, но молчал. Наконец экзекуция закончилась, медсестра направилась к двери. Я продолжил разговор:

— А каким образом убили женщин?

Верочка остановилась и взглянула на меня с некоторым ужасом.

— Вот, Вер, писатель интересуется, — пояснил Василий Васильевич, — как Матвеич наш семью потерял. Так вот, трупы не найдены, бесследно исчезли…

— Василий Васильевич! — воскликнула Верочка. — Какие трупы не найдены? Вы ничего не знаете!

— А вы знаете?

— Я все знаю! Я из самой Отрады. А вы правда писатель?

— Да вроде.

— Детектив будете писать?

— Ну что вы! Я их и не читал тыщу лет, — Верочка и Игорек посмотрели на меня с жалостью. — Просто пытаюсь понять, что же случилось с этим человеком.

— С Павлом Матвеевичем? А вот что. Его дочка Маруся познакомилась на пляже… ну на нашей Свирке… с одним типом. Она ему понравилась, понимаете? Он выслеживает, где они живут, ночью влезает в окно в ее комнату. И убивает. После этого мать, жена Павла Матвеевича, умирает. Но своей смертью — от инфаркта. А он сходит с ума.

— Да-а, картинка, — Василий Васильевич покрутил головой. — За что ж он ее убил?

— Видимо, больной. Изнасиловал и убил.

— И сколько дали?

— А его не нашли. И труп не нашли.

— Так что ж ты нам голову морочишь? Она все знает!

— Я знаю то, что все у нас знают. Везде искали этого типа и всех расспрашивали.

— Значит, это была основная версия, — подал голос со своей доски Игорек.

— Да ведь больше некому! Некому, некому! Что ее, сестра родная убила, что ли?

— А откуда вообще известно, что Маруся убита? — поинтересовался я.

— Ведь исчезла. Уже три года прошло, — Верочка села на табуретку возле койки Павла Матвеевича, и я услышал очень неполный и приблизительный рассказ о давно минувших событиях.

Дача Черкасских расположена на крайней улице поселка — Лесной. Эту улицу я знал. Сразу за домами начинается березовая роща, потом луга клевера и речка Свирка, точнее, один из ее рукавов, густо поросший деревьями, камышом и кустарником. Если же пойти от домов не прямо, а направо, можно той же рощей выйти к проселочному шоссе. Это шоссе соединяет Отраду с нашей больницей и далее с совхозом, стоящим на магистрали, что ведет к Москве. Именно таким путем прибывают в Отраду дачники на машинах.

Три года назад летом Павел Матвеевич с женой куда-то уезжали, на даче остались две сестры. Старшая Анна и младшая Маруся. В одно июльское утро Анна, заглянув в комнату сестры, обнаружила, что Маруся исчезла. Окно было распахнуто настежь, диван застелен покрывалом, постель убрана внутрь, как обычно убиралась на день.

— Сестры на ночь закрывали окна?

— Конечно. Ведь они оставались на даче одни, и притом у нас комарья…

— И Анна ничего не слышала?

— Представьте себе — нет!

— Значит, Маруся сама потихоньку вылезла в окно? Так получается?

Не так. Во-первых, вся ее обувь осталась в доме, вообще вся дачная обувь в доме нашлась, понимаете? Ну куда бы она ночью босиком отправилась! И потом: на окне никаких отпечатков пальцев милиция не нашла. Ни на подоконнике, ни на рамах, ни на стекле.

— Отпечатки убийца стер, — вставил Игорек, — это понятно.

— А мне, например, непонятно, — заговорил Василий Васильевич. — Если ее в доме убили — как же сестра не слышала? Какую-нибудь муху прихлопнуть — и то шуму. А человека? Если же ее кто-то в окно живую тащил, отчего она голос не подала? Непонятно. Что-то ты, Вер, знаешь, да все не то.

— Все точно так и было, честное слово! — закричала Верочка, покраснев с досады. — Отпечатки стерты и обувь на месте. И собака служебная только на Свирку милицию и привела. Туда сестры каждый день ходили, жарища жуткая стояла. Там у них место свое было в кустах. Собака привела, а ничего не нашли. Все берега облазили, и рощу, и луг, и кладбище наше… я уж не говорю о самой даче. Нигде ничего! Ее убийца куда-то далеко занес.

— Да убил-то он ее где? — перебил бухгалтер нервно.

— Вот что я думаю, — заявил Игорек. — Убийца был ее знакомым, иначе она бы шум подняла. Ночью у них свидание было назначено. Она открыла ему окно, он влез. Ну, конечно, все по-тихому, чтоб Анна Павловна не услыхала. Тут он ее усыпляет каким-нибудь наркотиком… может, они вино пили. Усыпляет, делает свое дело и убивает. Затем пугается и тащит…

— Во нагородил! — восхитился Василий Васильевич. — Запомни, дружок, на будущее: если девушка ночью в спальню свою зовет, усыплять и убивать ее не надо. Она и так на все готова.

— Пожалуйста, другой вариант. Убийце стало известно, что на даче хранится золото…

— У них вроде ничего не пропало, — вставила Верочка.

— Это они так сказали, а там еще неизвестно. Убийца знакомится с этой девицей на Свирке. Или до этого он знал, или она ему проболталась насчет золота. И убивает он ее как свидетельницу кражи, вытаскивает в окно и стирает отпечатки. Ну а потом отнес подальше и труп закопал…

— Труп закопали, — неожиданно подтвердил Павел Матвеевич, открыв глаза и улыбнувшись.

— Он иногда чьи-нибудь слова последние повторяет, — нарушил Василий Васильевич внезапную и какую-то нехорошую тишину. — Золото и наркотики наш Игорек в боевиках видал. А вот вы как будто писатель, то есть не без ума. Что вы об этом думаете?

Я думаю об отношениях между сестрами. Верочка, вы были с ними знакомы?

— Марусю не помню. Анну Павловну знаю, конечно. Она к отцу в больницу ходит.

И ваше впечатление?

— Строит из себя… Анна Павловна! А сама почти моя ровесница…

— Учительница, — сказал Игорек со скукой.

— Девушка с характером, — включился Василий Васильевич. — К ней и правда не подступись. Никто до сих пор и не подступился. Вдвоем с отцом живут.

Живут Черкасские в новом московском районе, почти на окраине. Каждое лето, как у Анны Павловны начинаются в школе каникулы, переезжают на дачу. Неделю назад, в отсутствие дочери, Павел Матвеевич опрокинул на себя кастрюлю с бульоном. В больнице за ним ухаживает здешняя санитарка Фаина, которую наняла дочь.

— Старый друг к нему ходит часто. Человек интеллигентный, высокого полета, но душевный. Художник. Он приезжает…

Послушайте! — обратился вдруг ко мне Игорек в возбуждении. — А чего это вы насчет сестер намекали? Вы думаете, Анна Павловна ее прикончила?

— Потрясающе! — Верочка вскочила и всплеснула руками.

Воистину: молчание — золото! Я сказал поспешно:

— Не думаю! Мы не знаем, какая атмосфера была в семье Черкасских, как они относились друг к другу. Не исключено, например, что Маруся покончила с собой. Или убежала из дому…

— Босиком?

— А вдруг она убежала с таким мужчиной, который мог одеть ее с головы до ног. Да мало ли какая случайность, какая нелепость…

Я говорил и сам себе не верил. Возможно, рассказы моих первых свидетелей были нелепы — а если нет? Тогда случайность исключалась. Окно не может открыться само по себе, и человек, открывший его, постарался почему-то замести следы. Из дому не убегают босиком, тем более ночью. После самоубийства остается труп, который в конце концов находят профессионалы с ученой собакой. И наконец: какая нелепая случайность могла привести к смерти матери и безумию отца? Полевые лилии в полной тьме.



8 июля, вторник.

День был поистине золотой, знаете, когда лето набирает силу… душная дымка, дрожащее марево и жасмин в цвету. Воздух можно пить. Мы собрались на прощанье и на новоселье одновременно. Девочки переселялись на дачу. Маруся только что на аттестат сдала, у Анюты ее первые учительские каникулы начались. А Павел с Любой улетали вечером в Крым, в санаторий… у нее сердце — вот и результат. Мгновенная смерть. И хоронили мы ее в другое воскресенье — в следующее! Вы представляете? Прошла неделя — и семья истреблена, сжита со свету, нет ее. Звучит напыщенно, но поневоле вспомнишь какой-то древний рок в какой-то древней трагедии. Но это было потом, а в тот золотой воскресный день…

Дмитрий Алексеевич говорил с отчаянием и страстью, словно все случилось только что и милосердное время не успело смягчить боли. Со вчерашнего вечера я ждал встречи с ним и с Анной Павловной — Анютой — и готовил наводящие вопросы: все-таки сильно задела меня эта история. Он пришел первый — и никаких подходов не понадобилось. Едва Павел Матвеевич после долгого молчания закрыл глаза, старый друг, сидевший на его койке, отвернулся от больного и наши взгляды встретились.

Тонкое молодое лицо. Наверное, некрасивое, слишком худое, нервное, темное, как будто внутренний жар сжигает его. Черные глаза при русых густых волосах и ни одной морщинки. Удивительное лицо — живописное. При этом высокий рост, современная стройность, современная элегантная небрежность. Одним словом — художник.

— Вот, Лексеич, — бухгалтер ткнул в меня пальцем; мой сосед простоват, да не прост: иронический ум и свои «подходы». — Вот тут писатель у нас интересуется насчет друга вашего: как, мол, довели человека?

— Вы знаете? — спросил художник. — Вы уже слышали?

— Я мало что знаю.

— Я тоже. Вот уже три года занимаюсь этим делом. Июль, — он задумался. — И полная тьма. Заинтересовались?

— Очень.

— Ну что ж, я к вашим услугам. Человеку со стороны, наверное, виднее.

— Следователь был тоже человек со стороны.

— У меня к нему никаких претензий. Наверное, сделал все, что можно. Однако вы писатель.

— Я не детективщик.

— Тем лучше. Не соблазнитесь проторенными тропинками. А воображение — великая сила, правда?

— Правда. Коли оно есть.

Дмитрий Алексеевич засмеялся.

— Вот и себя, кстати, проверите: есть оно или нет. Согласны? Располагайте всеми моими данными.

Уговаривать меня не надо было, я спросил:

— С чего бы вы начали?

— С воскресенья третьего июля. Мы в последний раз, как оказалось, собрались вместе в Отраде. Мы — это Павел и его жена, его дети, его зять, некий юный Вертер — Машенькин поклонник — и ваш покорный криминальный слуга: Дмитрий Алексеевич Щербатов, — он слегка поклонился.

— Иван Арсеньевич Глебов, — в свою очередь представился и я. — О каком это зяте вы упомянули?

— Муж Анюты.

— Значит, она замужем?

— Была. Они развелись через полгода после случившегося.

— Интересно. Из-за чего?

— Анюта подала на развод. Больше я ничего не знаю. Итак, мы собрались в Отраде, обедали, пили чай с вишневым вареньем… стол в саду, самовар на кремовой скатерти, плетеные стулья и гамак… Много смеялись, купались, рощи и луга, и Свирка… присели на крыльцо перед дорогой, чтобы в последний раз взглянуть друг на друга, — и расстались навсегда, — он замолчал.

— Дмитрий Алексеевич, вы ведь, кажется, художник?

— Красиво говорю? Это что — когда-то я был и вовсе неотразим.

— Вы и сейчас хоть куда, — сказал я, и это была правда.

— Правда? Сорок шесть. Павел старше меня на четыре года.

— Да ну?! — дружно воскликнули Василий Васильевич, Игорек и я, и посмотрели на изможденного старика с крупной, породистой головой, сизо-белой гривой, волевым, что называется, подбородком и кроткими детскими глазами.

— А я вот все еще хоть куда, — Дмитрий Алексеевич усмехнулся горько… или едко. — Ладно, давайте без красивостей, по протоколу.

Вот список действующих лиц, который я составил после ухода художника (их данные к моменту преступления).

Павел Матвеевич Черкасский — хирург, сорок семь лет.

Любовь Андреевна — его жена, музыкантша, не работала по болезни, сорок три года.

Анна — его старшая дочь, школьная учительница (русский язык и литература), двадцать два года.

Мария — его младшая дочь, 21 сентября должно было исполниться восемнадцать лет.

Борис Николаевич Токарев — муж Анны, математик-программист, тридцать лет.

Петр Ветров (юный Вертер — прозвище, данное художником) — бывший одноклассник Марии, ее ровесник.

Дмитрий Алексеевич Щербатов — друг семьи, художник, сорок три года.

Маруся с Вертером собирались поступать в МГУ на филфак. Анюта должна была готовить сестру к экзаменам и вообще опекать, пока родители находились в Крыму… Кстати, как Люба не хотела ехать в санаторий, будто что-то предчувствовала. Вечером того же воскресенья я отвез их во Внуково… у меня машина… заодно подбросив в Москву Бориса с Петей. Сестры остались одни.

Место действия (из моего блокнота). Небольшая дача в саду. Вход с веранды. Коридор, куда выходят три двери. Налево комната Анюты, окно на улицу. Прямо — спальня родителей окнами на юг. Направо дверь в кухню, полутемную, поскольку единственное окно выходит на веранду. На кухне печка и люк, открывающий вход в погреб. Туда ведет лесенка, высота погреба около двух метров, электричество не проведено. За кухней комната Маруси — светелка, как ее называли, позднейшая пристройка. Окно в задней стене дома. Таким образом, Анюта ночью была отделена от сестры тремя дверями: своей, кухонной и дверью в светелку.

Соседи. Слева и справа (юг и север) находятся соответственно дачи Нины Аркадьевны и Звягинцевых. Нина Аркадьевна, пенсионерка, живет на даче все лето, встает в шесть утра, ложится около девяти. С ее участка просматривается только небольшое пространство между калиткой и фасадом дачи Черкасских. Справа, с участка Звягинцевых (муж, жена и ребенок), можно сквозь зелень сада увидеть вход в дом, то есть крыльцо и веранду. В будни эти соседи бывают в Отраде редко. Однако в среду вечером, накануне исчезновения Маруси, Звягинцев после работы, в восьмом часу, приезжал полить огород. Он видел свет на кухне у Черкасских: свет падал из окна, выходящего на веранду. И Нина Аркадьевна и Звягинцев со среды на четверг ночевали в Отраде, они благополучно спали и ничего подозрительного не видели и не слышали. Никакими данными о причастности соседей к исчезновению Марии следствие не располагает.

Дом Черкасских расположен прямо напротив калитки, метрах в семи от нее и в тридцати — от заднего забора. В левом углу у того же забора уборная и сарай. Участок двенадцать соток. Под окнами родительской спальни — огород. Все остальное пространство густо заросло деревьями и кустарником: вперемежку липы, яблони, вишни, черемуха, шиповник, сирень, жасмин. Участок просматривается плохо, особенно густы заросли за домом, под окнами Маруси. Тут, на маленькой полянке меж липами, стоит стол, за которым обедали в хорошую погоду. Забор высокий, но просветы между досками довольно большие; на задах — сплошной, две доски отодвигаются и можно сразу выйти в березовую рощу, а оттуда через луг на Свирку, точнее, на тот ее рукав, где сестры облюбовали себе уединенное место. На пляж, обычно многолюдный, идти ближе поселком.

Продолжаю мои блокнотные записи, сделанные тем же вечером, после ухода художника. Почти наверняка можно сказать, что преступник, если таковой существовал, воспользовался окном в светелке и проходом в заднем заборе. Иначе ему пришлось бы пройти мимо двери в комнату Анны. Кроме того, и калитка и крыльцо видны с соседних участков. Предположим, что преступник выбрался из Марусиного окна и, никем не замеченный в зарослях, пролез в дыру в заборе. Дальше он мог пойти либо на Свирку, либо на шоссе, а оттуда на отрадненскую станцию через поселок или на магистраль, ведущую в Москву. Но куда он дел труп и где наконец совершено убийство?

— Скажите, Дмитрий Алексеевич, по нашему шоссе вы обычно и приезжали из Москвы?

— Да. Доезжал до совхоза, сворачивал с магистрали и мимо больницы ехал в поселок на Лесную. И Павел и Борис так же ездили.

— У них тоже машины?

— Нет, я уговорил Павла сдать на права, а Борис потом подключился мечтал о машине. Но пока что они иногда пользовались моей.

— Через березовую рощу можно подъехать к заднему забору дома?

— Нет, исключено: там одни тропки.

— И в то воскресенье, третьего июля, вы ходили на речку через рощу?

— Нет, на пляж, по поселку. Время было ограничено. Кстати, если это вас заинтересует: Маруся с Вертером там поссорились.

— Из-за чего?

— Точно неизвестно. Они переплыли Свирку и удалились в лес на той стороне — плести, видите ли, венки. Петенька вернулся надутый, все время молчал и, когда уезжал, даже не попрощался с ней.

— А Маруся?

— Марусю надо было знать! Настоящий бесенок — все нипочем. Около нее таких Вертеров вертелось… Но вот она предпочла всем именно его.

— Это что, было серьезно?

— По-видимому, да. Она мне сама сказала — и вполне серьезно, — что его любит.

— Вы были так близки?

— Да, и с ней, и с Анютой. Не говорю уже о Павле и его жене. В сущности, кроме них, у меня никого нет. А теперь и их нет.

— Анюта есть.

— Она отдалилась от меня. Вообще ото всех отдалилась после катастрофы.

— Вот как?.. Ну а тогда, в воскресенье, молодые люди сплели венки?

— А как же! Наши прекрасные дамы, все три, были в цветах — ромашки и колокольчики. Господи, неужели это и вправду было? Любовь так женственна, вот именно — Любовь. Анюта в другом стиле, но прелестней женщины я не знаю. Впрочем, вы ее увидите. И Мария — сама юность, сама огонь, — Дмитрий Алексеевич помолчал, потом добавил с горьковатой иронией: — Одним словом, перед нами разворачивался весенний хоровод Боттичелли. А седьмого, в четверг, утром Анюта позвонила мне по телефону… до сих пор в ушах крик звенит: «Маруся пропала!»

— В четверг утром? То есть, как только обнаружила, что сестры нет на даче?

— Она сбегала на Свирку, покричала в роще и пошла на почту.

— Не слишком ли рано она подняла панику? Мало ли куда могла отлучиться Маруся…

— Женщина — тайна, Иван Арсеньевич, сами небось знаете. Однако на этот раз женские предчувствия оправдались — да еще как! Анюта с почты продиктовала мне телефоны Марусиных бывших одноклассников и учительницы.

— А почему она позвонила вам, а не мужу?

— Она ему звонила на работу, в институт, но его не нашли. Он работал на ЭВМ, на машине, как он говорил, в другом здании. Ну, я всех обзвонил…

— И Пете звонили?

— О, Петя! Петя уже скрылся. Дело в том, что за день до этого, в среду, он ездил в Отраду, но сестер на даче не застал. Они были на Свирке.

— И он не догадался там их поискать?

— Искал. Ему соседка сказала, что девочки на реку пошли. Но он не знал их места: в воскресенье мы туда не добрались. Он еще покрутился возле дома и уехал. Куда б вы думали? В Питер. Так что в четверг я до Петеньки не дозвонился: он уже гулял по Невскому.

— А он вообще собирался в Ленинград?

— В воскресенье об этом речь не заходила, впоследствии он утверждал, что собирался и на поездку у него были с собой деньги.

— Он что, не заезжая домой, в Ленинград махнул?

— Вот именно.

— И билет взял заранее?

— Нет, с рук купил — на вечерний поезд. В международный вагон.

— Шикарно. А багаж? Он его с собой в Отраду возил?

— Вертер уехал как был. Без вещей.

— Вообще-то странно.

— Юношеские порывы. Нам этого уже не понять. Итак, я обзвонил всех — без толку. И в восьмом часу приехал в Отраду. Анюта успела уже сходить в милицию…

— Не дождавшись известий от вас?.. Дмитрий Алексеевич, Анюта нервная женщина?

— Вы хотели спросить, не истеричка ли она? Напротив, ее можно назвать человеком гордым и сдержанным. Просто испугалась, ведь сестру оставили на ее ответственность. Да, одновременно со звонком ко мне она заказала разговор с родителями… телефон санатория был ей известен, те ездили туда почти каждый год…

Как перед финалом трагедии, события продолжали нарастать, нагромождаться одно на другое, покуда вся эта глыба не обрушилась и не придавила, разметала, разделила участников. Все случайности и неожиданности сошлись вдруг и вместе. В восьмом часу Дмитрий Алексеевич прибыл в Отраду, чуть раньше подъехал Борис, и сразу принесли телеграмму от родителей: они прилетают в Москву в шесть утра. Художник под утро отправился в аэропорт и привез их к девяти. Борис вышел встречать на крыльцо, Анюты не было: она бегала на Свирку. Едва Павел Матвеевич успел осмотреть дом, как появился участковый.

— Его встретила Люба, мы с Павлом, к несчастью, были в доме. Поделать ничего было нельзя, и она отправилась с нами: ночью в Воскресенском, в двадцати километрах от Отрады, был найден труп девушки, требовалось его опознать. Это оказалась не Маруся, но на мать, да и на Павла, было страшно смотреть.

— Убийцу той девушки нашли?

— Сам объявился. Там другая история, к нашей не имеет отношения. Вообще милиция досконально проработала множество версий. Я о них не упоминаю — все пустые. Так вот, когда мы вернулись, Анюта с Борисом ждали на крыльце. Она подбежала к нам, но Люба вдруг закричала и стала падать. Я подхватил ее на руки, Павел разжал ей зубы и заставил принять таблетку, у него всегда были при себе для нее… Потом он дал еще какое-то лекарство — наверное, самое сильное… наверное, он сделал все, что мог, но она не приходила в сознание и пульс прерывался. Мы вдвоем повезли ее в Москву в его больницу, надеялись, что успеем, я гнал как сумасшедший, но по дороге Люба умерла. Пятница и суббота прошли в каком-то чаду. Хоть Павел и был против, ей делали вскрытие: инфаркт, сердце не выдержало. Хоронили в воскресенье. Все было невыносимо своей внезапностью и каким-то ужасом, тайной. Я вполне очнулся только на поминках, поздно вечером, когда уже все разошлись и нас осталось четверо: Павел, Анюта, Борис и я.

— Как себя вел Павел Матвеевич?

— Павел — человек редкого мужества и самообладания, тут Анюта в него, они и вообще очень похожи. Он ни разу не сорвался — всё в себе. Но я-то его знал много лет и понимал, что он на пределе. Вообще эта семья… они любили друг друга до самозабвения. Обязательно имейте это в виду. Счастливые люди и заплатили за свое счастье полной мерой.

— Вы говорите, ваш друг был на пределе. Но вы не заметили каких-то странностей, которые уже переходили нормальный предел?

— Не замечал, покуда не ушел Борис.

— Борис ушел с поминок?

— Да. Он вдруг поднялся и молча вышел в прихожую. Павел — за ним. Они поговорили минуты две-три…

— О чем?

— К сожалению, я не подслушивал. Впоследствии выяснилось: Борис сказал, что у него болит голова и он уезжает к себе. Они с Анютой жили отдельно, на его квартире.

— Что за непонятная жестокость! Или он по натуре хам?

— Типичный технарь… знаете, с привкусом железа. Суховат, черствоват, прагматик. Рос в детдоме. Но вполне воспитан и в обществе приемлем. Во всяком случае, к Павлу был по-своему привязан.

— А к жене?

— Анюта не жаловалась, хотя мы с ней были очень дружны. Не тот характер. Но — прожили всего два года, так что…

А как она отнеслась к его уходу с поминок?

— Она была несколько не в себе, наглоталась снотворного. Не спала, а жила словно в полусне. Его ухода она, по-моему, не осознала.

— Какую же перемену вы заметили в Павле Матвеевиче после его разговора с Борисом?

Он вошел такой бледный, просто белый, глаза отсутствующие. Постоял перед столом, сел, нас не видит, где-то далеко. Вдруг поднялся и заявил, что пойдет пройдется. Я, конечно, стал навязываться в компанию, но он сказал очень резко: «Если ты пойдешь за мной между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Я остался. Было десять часов вечера. Анюта сидела на диване с широко раскрытыми пустыми глазами, я ходил взад-вперед по комнате. Наконец к пяти она пришла в себя, и мы поехали искать Павла.

— Куда?

— Сначала на кладбище, оно в получасе езды от их дома. Могилы на рассвете — какой-то невыносимый абсурд. Потом в Отраду. Он был там, но это был уже не мой Павел. Двери и окна распахнуты настежь. Мы зажгли на кухне свет — люк погреба оказался поднят, на лавке сидел мой друг, рядом догоревшая дотла свечка. Я его окликнул сверху, он поднял голову и сказал: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Вы, наверное, все это уже слышали? Полгода он провел в лечебнице, но безрезультатно. Потом Анюта забрала его, теперь он на ее руках.

— Дмитрий Алексеевич, вы находите какой-нибудь смысл в его словах?

— Я долго думал над этим. Я бы объяснил их так. «Полная тьма» была в погребе. Лилии — не полевые, конечно, а садовые — мы с ним купили на Центральном рынке, целую охапку, они лежали на могиле его жены. «Лилии пахнут» — у белых лилий пронзительный горьковатый аромат. Почему их закопали, почему нельзя об этом говорить… не знаю, не могу понять. Между фразами отсутствуют связки, может быть, что-то важное скрывается у него в подсознании, а на поверхность всплывают вот эти обрывки.



— А как вы думаете, почему он сидел именно в погребе?

— По приезде из Внукова он прежде всего хотел поговорить с Анютой, но та металась в роще. И Павел принялся осматривать дом. Это он первый установил, что вся обувь, которую привезли на дачу, оставалась на месте, то есть Маруся могла исчезнуть только босая. Больше ничего интересного в комнатах не обнаружилось. Светелку мы осмотрели с порога, чтоб ничего там не трогать. Потом Павел спустился в погреб и зажег свечку. Я смотрел сверху, но ничего необычного и там не было. Тут Люба крикнула из сада: «Паша, скорей сюда! Скорей!!» Мы бросились к участковому. Возможно, последним впечатлением от дома застрял у него в памяти, уже затронутой безумием, именно погреб и ощущение, что он его не осмотрел до конца.

— Милиция, разумеется, погреб осматривала?

— Все там перекопали на следующий день после похорон. Ничего не нашли, как и везде. Тем же утром я отвез Павла в его больницу (правда, ему уже требовалась психиатрическая лечебница, куда его к вечеру и забрали). Я оставил их с Анютой в больнице, а сам поехал в отрадненскую милицию. После моего рассказа началось следствие.

— И конечно, все, что я от вас услышал, вы рассказали и следователю?

— Конечно. Но, видите ли, Иван Арсеньевич, неизвестно главное. Не найдено тело, орудие убийства, непонятны мотивы, не обнаружено место преступления. Одним словом, неизвестны те реальности, с которых обычно начинается следствие. Остается одна психология. И воображение. Разбирайтесь с нами, с действующими лицами, — вдруг зацепите какую-нибудь деталь, подробность, о которой мы знаем, но не придаем ей настоящего значения.

— Этим же занимался и следователь.

— Ну, Иван Арсеньевич, за три года кое-что могло измениться, пересмотреться, — художник усмехнулся, — кое-кто мог и расслабиться.

— Кое-кто мог и все позабыть.

— Вряд ли. Поговорите с Анютой, ее вы скоро увидите. Телефоны Вертера и Бориса я вам дам (также и мой), но попробуйте как-то связаться с ними без моей помощи. Если не сможете, тогда я подключусь. Я в свое время с этой историей им сильно поднадоел. Вообще берите врасплох, наглостью, особенно Петю: он трус.

— Вы, по-моему, к нему неравнодушны.

— Завидую. Молодость и беспечность. Глазом не моргнув, в университет поступил в самый разгар следствия. Не удивлюсь, если он уже давно женат… Кстати, а какие вопросы вам хотелось бы выяснить у них в первую очередь?

— Например, почему Анюта подняла преждевременную панику? Что сказал Борис Павлу Матвеевичу на поминках? По какой причине они развелись с женой? Из-за чего поссорились Петя с Марусей? И зачем он уехал в Ленинград?

— Что ж, Иван Арсеньевич, это мои вопросы, но ответа я на них не получил. Надеюсь, вам повезет больше.

После ухода Дмитрия Алексеевича я записал себе в блокнот еще один вопрос: в кого из трех — в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю был влюблен художник?

9 июля, среда.

Она вошла в палату — я встретил ее с восхищением: высокая, тонкая, алый румянец, русые волосы, прямой пробор, учительский пучок. Хороша, равнодушна, даже высокомерна. Я полночи из-за нее не спал: «копал подходы». И опять они не понадобились.

Анюта бросила с порога: «Здравствуйте», прошла к койке отца, села на табуретку рядом и начала кормить его клубникой. Проглотив несколько ягод, Павел Матвеевич откинулся на подушку и закрыл глаза. Мы, трое недужных, сжигаемых криминальным жаром, глаз не сводили с ее затылка. (Сейчас встанет и уйдет!) И Василий Васильевич не приходил на помощь: они с Игорьком как будто перед ней робели.

Анюта вдруг обернулась — холодноватый, голубоватый взор, какой-то отсутствующий, словно смотрит в пустоту, — и спросила:

— Вы ведь знакомы с Дмитрием Алексеевичем Щербатовым?

— Совершенно верно, — откликнулся я даже с некоторым подобострастием. — Вчера познакомились.

— Вы что, действительно писатель?

— Стараюсь.

— А как фамилия?

— Глебов. Иван Арсеньевич.

— Не слышала.

— Удостоверение показать? — Вообще-то красавица действовала на нервы.

— Вчера вечером ко мне на дачу заезжал Дмитрий Алексеевич и просил оказать вам содействие. Вы собираетесь о нас фельетон написать или трагедию?

— Пока не знаю. На что потянете.

— Однако вы не очень-то любезны.

— Прошу прощения.

— Ладно. Он очень просил, и я дала слово. Но учтите: ваше так называемое следствие я считаю идиотством и пустой тратой времени.

— Учту. И не будем его тратить попусту.

— Что вас интересует?

— Ну, например, Дмитрий Алексеевич.

— Вы его видели.

— А каким его видите вы?

— Он человек оригинальный.

— Это я понял. Но это не ответ.

— Широк, щедр, горяч. Он самый старый папин друг.

— Как они познакомились?

— Через маму. Они в юности были оба в нее влюблены. («Так вот в кого был влюблен художник!») Но она предпочла отца, — Анюта усмехнулась, — несмотря даже на французскую драгоценность.

— Что за драгоценность?

— Воспоминание из детства. Дмитрий Алексеевич имел возможность преподнести обручальное кольцо, а папа… в общем, никаких колец у мамы так никогда и не было.

— И Дмитрий Алексеевич их простил?

— Он был одинок и любил их.

— Вы хотите сказать, что он остался одинок из-за этой своей любви? — Классическое благородство в современных условиях меня всегда как-то настораживает.

— Не думаю. Ведь женщин так много.

Коротко и ясно. Ай да Анюта!

— А теперь давайте вспомним, как вы остались с сестрой на даче. Вы можете об этом говорить?

— Выдержу.

— Ваш распорядок дня?

— Вставали рано, около восьми, завтракали, шли на Свирку, на наше место. Брали с собой термос и бутерброды, там оставались до вечера — Марусю домой было не загнать. Возвращались, ужинали и ложились где-то в одиннадцать. Вообще Маруся занималась, я читала. Так продолжалось все три дня.

— Чем она занималась?

— Готовилась к экзаменам в университет.

— А чем конкретно?

— Какое это имеет значение?

— Анна Павловна, я еще не знаю, какие мои вопросы имеют значение, а какие нет. Поэтому давайте не будем спорить.

— Русским языком. Билеты переписывала.

— Что за билеты?

— Экзаменационные. По которым якобы спрашивают в МГУ.

— Где она их раздобыла?

— Петя принес. Ему какой-то первокурсник их дал… что ли…

— Она переписывала, то есть должна была их Пете вернуть?

— Она не успела.

— Билеты так и остались у вас?

— Ну да.

— Опишите свое место на Свирке.

— Маленькая поляна в кустах орешника, березы, камыш. До пляжа минут пять ходьбы.

— Маруся ходила на пляж одна?

— Ходила. Но сексуальный маньяк, с которым она должна была там познакомиться, не найден.

— А по дороге к вашему месту, за эти пять минут, она имела возможность встретить кого-то?

— Не исключено. Тропинка вдоль речного рукава в зарослях. Утром в среду…

— Расскажите об этом дне подробнее.

— Меня уже проверяли. Мы встали в восемь, пошли через поселок на пляж окунуться, с соседкой поговорили о жаре. На пляже нас видели в течение дня, например, продавщица из местного продмага поздоровалась. Вечером Звягинцев, сосед, заметил свет на кухне…

— Понятно. Маруся была общительна?

— По настроению. Вообще-то от нее всего можно было ожидать. Когда мы с пляжа пришли на наше место, она сказала, что чего-то боится: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Я хотела отлучиться за хлебом.

— Вы расспросили ее?

— Я поняла так, что это очередной розыгрыш.

— Вот как?

— Она всегда что-нибудь придумывала.

— Она была вруньей?

— Нет. Но непрерывно играла: и в жизни, и на сцене. Потом сама же признавалась в своих выдумках. Она была потрясающе забавна.

— Что значит «играла»?

— Врожденная актриса. Один актер, знакомый Дмитрия Алексеевича, смотрел ее в школьном спектакле, в роли Наташи Ростовой… у них кружок хороший, словесница ведет. Так вот, он сказал, что это Божий дар.

— Однако она не собиралась стать актрисой?

— Всю жизнь собиралась, но вдруг весной передумала. Она как-то с весны переменилась.

— Чем вы это объясняете?

— Очевидно, влиянием Пети, раз она с ним в МГУ захотела поступать. Предприятие безнадежное. Читала Маруся, правда, запоем — это у нас семейное. Но языки, история — середка на половинку. И хотя Петя с ней занимался, университетский конкурс она вряд ли выдержала бы.

— А как она сама свои шансы оценивала?

— По-моему, невысоко. Посмеивалась.

— Вы не знаете, из-за чего они поссорились с Петей, когда в лесу венками занимались?

— Она сказала как-то вскользь, со смехом, что он полез к ней целоваться и получил по шее. Но было ли это именно так — не ручаюсь. Возможно, очередная выдумка.

— Маруся была хороша собой?

— Очень. Ее трудно описать…

— Ну, если она похожа на вас, то конечно…

— Мы — две противоположности. Я — в отца, она — вылитая мама. Очень маленькая, мне по плечо, очень тоненькая… по-старинному: грациозная. Ослепительно черные кудри крупными кольцами, такое пушистое облако. Но главное, в ней было много чего-то, знаете…

— Огня?

— Ну да, жизни. Одним словом, в отличие от меня она и в семнадцать лет кружила головы. Жаль, вы не можете видеть наш портрет. Он у Дмитрия Алексеевича, тот все с ним возится. Мама в центре, сидит на скамеечке, а мы обе возле нее на коленях стоим, как два ангела. Смешно, конечно, но здорово.

— Дмитрий Алексеевич хороший художник?

— Буйство красок. На мой взгляд, слишком много азарта и темперамента. Я бы предпочла большей сдержанности. Но он имеет успех, он, можно сказать, знаменитость.

— Так, вернемся к среде.

— Мы пришли с речки в восьмом часу, перед сном я заглянула в светелку. Маруся уже лежала в постели и читала.

— Что?

— «Преступление и наказание». По программе.

— Она спала в ночной рубашке?

— В пижаме.

— Окно было закрыто?

— Мы закрывали на ночь, родителям обещали.

— В чем она исчезла?

— В пунцовом сарафане, в котором обычно ходила на речку, и в купальнике.

— В купальнике? Вы купались по ночам?

— Никогда.

— Но она зачем-то переоделась ночью… и босая…

— Да, «вьетнамки» так и стояли у дивана.

— Она ходила в Отраде босиком?

— Нет.

— А что-нибудь вообще тогда пропало с дачи?

— Красная шелковая шаль, огромная, еще бабушкина. Она ее очень любила, вот Наташу Ростову в ней играла, — Анюта помолчала. — Но тут какая-то странность. Мне кажется, эту шаль я видела на стуле в светелке в четверг утром, как Маруся исчезла. А вот потом, когда милиция вещи осматривала, шали уже не было. Но, может быть, я ошибаюсь.

— Интересно… Скажите, кто-нибудь из-за забора, из рощи, мог видеть, как она, например, раздевалась?

— Забор сплошной и сад весь заросший. Пол-окна закрывает куст жасмина. Чтобы ее в светелке увидеть, надо подойти к окну вплотную. Кстати, и диван из окна не виден, он в углу за письменным столом.

— Вы сами спите крепко?

— Когда как.

— Во сколько вы заснули той ночью?

— В двенадцатом, проснулась около семи, встала воды напиться и свет увидела на кухне. Удивилась, заглянула в светелку: Маруси нет.

— Значит, речь идет примерно о семи часах. И вы ничего не слышали?

— Ничего.

— Анна Павловна, у меня создалось впечатление, что вы, еще толком ничего не зная, восприняли происшедшее как-то сразу трагически…

— Родители уехали при условии, что сестра будет слушаться меня во всем и без разрешения ничего не предпримет. Она была слишком живая и беспечная, понимаете? Но раз обещала маме… И потом: Марусина светелка, пустая, прибранная, окно распахнуто… Вообще, если ее не будили, она могла спать до полудня. И еще эти слова, что она боится…

— Вы ничего не трогали в светелке?

— Нет, только взяла ее записную книжку из сумочки на этажерке.

— Отпечатки пальцев отсутствовали именно на окне? Но в комнате они были?

— Да, конечно.

— Чьи именно?

— Во-первых, Марусины…

— А как определили их принадлежность?

— По ее вещам — расческа, зубная щетка, зеркальце… Провели идентификацию и установили тождество отпечатков, так же определили и мамины: она входила в светелку перед отъездом в Крым.

— А еще чьи-нибудь отпечатки в комнате нашли?

— Мои, например. Папины, Дмитрия Алексеевича, моего бывшего мужа…

— Что же делали Дмитрий Алексеевич и ваш бывший муж в комнате Маруси?

— Они привезли в то воскресенье наши вещи на все лето: чемоданы, сумки… Ну, разносили их по комнатам.

— То есть вы «наследили» все. А Петя?

— Он единственный из нас никаких отпечатков в доме не оставил. Очевидно, он туда не входил.

— Вообще не бывал в доме?

Он впервые приехал в Отраду. Мы все на машине Дмитрия Алексеевича, а он позже на электричке, прямо к обеду. После обеда мы пошли на речку, там они с Марусей поссорились. И до отъезда он просидел в машине. Выходит, действительно в доме не бывал.

— И где Марусина комната, не знал?

— Окно она ему свое показала, когда мы в саду обедали. Похвасталась: живу отдельно, как взрослая. Это я помню.

— До приезда родителей вы сами осматривали дом?

— Да.

— И погреб?

— Да, я спускалась.

— Опишите мне его.

— Там полно разного хлама… мешки, рукавицы садовые, банки, ведра, кадушка пустая, гнилая картошка ссыпана в углу. Папа осенью купил, ценой соблазнился, а в Москву так и не забрали. Родители в июне на выходные ездили на огород и в доме прибрать, но до погреба руки не дошли. На нас с Марусей оставили. Во вторник мы было занялись уборкой, но ей это быстро надоело. Она меня уговорила отложить. Однако в четверг там все оставалось, как перед этим. Я ничего подозрительного не нашла. И папа не нашел.

— Вы не успели поговорить с Павлом Матвеевичем до его болезни?

— Не успела. Мама умерла. Сутки до самых похорон мы сидели у гроба.

— Павел Матвеевич был тогда здоров?

— Вроде бы да. Он как-то застыл.

— Вы не помните, как Борис Николаевич ушел с поминок?

— Смутно. Я осознала это потом.

— Скажите, такой поступок… ну, бессердечный… характерен для него?

Анюта, помолчав, сказала отрывисто:

— Все раскрылось позже.

— Что раскрылось?

— Именно в эти дни… еще до похорон, ну, вот он приехал в четверг, когда Маруся исчезла, — он стал другой, чужой. Наверное, именно тогда он полюбил какую-то женщину.

— Почему вы так считаете?

— Через три месяца после всех наших смертей он объявил мне, что любит другую, и предложил подать заявление на развод.

— А вы?

— Я? — Анюта усмехнулась.

— Он женился?

— Одинок до сих пор.

— Откуда вы знаете?

Мне все безразлично. Вообще все. Но общие знакомые считают своим долгом осведомлять. Он, как всегда, весь в работе.

— Он не навещает Павла Матвеевича?

— Он ни разу не видел папу с поминок и никогда им не интересовался.

— А как он относился к вашей сестре?

— Убивать ее было ему вроде незачем.

— Тем не менее вы сказали, что с того четверга, как исчезла Маруся, Борис изменился. На работе его не смогли найти. И именно после разговора с ним ваш отец сошел с ума. Как вы все это объясните?

— Никак. Я не поручусь ни за кого. Бывают такие ситуации… как их теперь называют — экстремальные?.. когда человек вдруг способен изменить своей природе.

— Вы знаете это по собственному опыту?

— Да.

— Что ж, буду ждать и надеяться, что когда-нибудь вы мне доверитесь настолько, что расскажете о своей ситуации.

— Я вам все рассказала. Вы, должно быть, хотите допросить и этих двух — Бориса с Петей?

— Мечтаю.

— Я сегодня собираюсь в Москву. Хотите, передам Пете?

— Сделайте одолжение. Вы продолжаете считать мое увлечение идиотством?

— Нет. Но все равно, Иван Арсеньевич, вам ничего не удастся.

Даже имя вдруг вспомнила! Дверь захлопнулась. Я перевел дух, я отдыхал под оживленный говор своих идеальных помощников: они не мешали, не лезли, не сбивали с толку, а наблюдали. Очевидно, на этой сцене, полный тайны-тьмы, перед ними — да и передо мной! — разыгрывался единственный в своем роде спектакль, где было все: и жизнь, и смерть, и слезы, и любовь.

— Ну, Ваня… вы позволите мне так вас называть? Я человек простой и старик… — Я кивнул. — Ну, Ваня, ты настоящий писатель. Сумел женщину расшевелить. Теперь она у нас забегает.

— Никак не могу понять, — задумчиво отозвался я, — никак не могу вспомнить… когда именно Анюта заинтересовалась нашим разговором. Просто почувствовал вдруг в ней перемену. Но что ее затронуло? Какой мой вопрос?

— Может, насчет мужа?

— Нет, раньше. Гораздо раньше.

— Сестру вспомнила — смягчилась.

— Нет, не то. Какой-то совершенно определенный интерес. Но к чему?

— Все понятно, — вмешался Игорек. — Испугалась. Вы заметили, какая она здоровая? А сестра, сама призналась, крошка.

— У нее-то сколько угодно было времени и прикончить, и следы замести.

— Не буровь! — отмахнулся Василий Васильевич.

— Что «не буровь»? Она ж ей завидует! Вы не заметили? Может, они Бориса этого не поделили. А он догадался — видишь, говорит, изменился — и донес старику. Тот с ума сошел, а Борис не захотел с убийцей жить.

— Что-то мне Борис этот самый не симпатичен, — заявил Василий Васильевич. — Но в Москву она за мальчишкой собралась, понял? Как-то ты ее Петей поддел, а?

— Когда исчезла Маруся, тот ехал в международном вагоне. Он был на даче почти за сутки — вот в чем дело! И никаких его отпечатков — и на окне их нет. Сама собой напрашивается связь. Но — Вертер весь обвешан ярлыками: алиби! не виновен!.. Хоть бы он завтра появился.

— А почему художник его Вертером называет?

— Двести лет назад один немецкий гений написал «Страдания юного Вертера» — о юноше, который покончил с собой из-за любви.

— Дурак! — отозвался на это Игорек, а бухгалтер заметил назидательно:

— Стало быть, в этом прозвище, по отношению к нашему Пете, заключена ирония.

11 июля, пятница.

Однако назавтра, в четверг, юноша не появился. Анюта дала мне новый Петин телефон и сообщила, что он наотрез отказался участвовать в этом деле. Я посовещался со своими помощниками, и уже после обеда Василий Васильевич сумел поймать нашу медсестру на удочку женского сострадания:

— Вот, Вер, писатель тут у нас одинокий, всеми брошенный. Как бы ему с Москвой связаться?

— Телефон только в кабинете у Ирины Евгеньевны, но она не разрешает не по делу звонить. Если попробую ее уговорить?

— Верочка, вы не могли бы сделать для меня одолжение — купить в Отраде на почте талончики для междугородных переговоров? Тогда, думаю, Ирина Евгеньевна разрешит.

Ирина Евгеньевна разрешила, оговорив: только коротко — на аппарате не висеть. И в тот же вечер я услышал голос юного Вертера:

— Да, Петр.

— С вами говорит член Союза писателей Иван Арсеньевич Глебов.

— Ну и что?

— Вам передали мою просьбу? Необходимо поговорить.

— Следствие закончилось, и вы не имеете права требовать…

— Я не требую. Однако срок давности на убийство не распространяется.

— Ну и пусть, а я не хочу и не буду. И никто не заставит…

— Мне не понятна ваша агрессивность. Ведь вы просто свидетель, не так ли? (Молчание.) Я собираю материал по этому делу, и каждый из участников охотно идет мне навстречу. А вы? Неужели вам не хочется восстановить справедливость? Не могу поверить. (Молчание.) Ваше поведение и эти детские какие-то препирательства на фоне преступления выставляют вас в… странном свете.

— Да у меня сейчас сессия, завтра португальский сдавать…

— После Португалии — сразу в Отраду. Там спросите больницу. Травматологическое отделение, палата номер семь, — не дожидаясь ответа, я опустил трубку.

Португалией не Португалией, но какой-то заграницей повеяло на нас при вступлении в палату Петеньки — во всей красе самых последних фирменных атрибутов. Широкоплечий бронзовый юноша вызывал в памяти дискобола или метателя копья на постаменте в каком-нибудь спортивном комплексе. Я глядел с любопытством: его любила Мария — загадочная прелестная актерка, бедный ангел на коленях и врунья.

— Это отец Маруси, — я указал на Павла Матвеевича, и Петя застыл у двери.

Больной, как всегда при виде нового лица, заговорил о лилиях в полной тьме, улыбаясь Петеньке, с которого мгновенно осыпались остатки спортсменского мужества.

— Присаживайтесь. — Он опустился на табуретку посреди палаты для всеобщего обозрения. — Вы сменили телефон?.

— Я живу у жены.

Ага, юный Вертер не только поступил в университет, но и женился. Однако Дмитрий Алексеевич психолог!

— И давно вы женаты?

— Три года.

— Прямо в то лето и свадьбу сыграли?

— Нет, пятого октября.

Через три месяца после исчезновения Маруси ее зять заговорил о разводе, а возлюбленный женился. Ничто не вечно под нашей банальной луною.

— А со своей невестой когда познакомились?

— В августе, на теннисном корте.

— Быстро вы управились.

— Ничего противозаконного в этом нет. А вы материал для детектива собираете?

— До сих пор, видите ли, я этим жанром пренебрегал. А вы?

— Увлекался когда-то. Из-за детективов начал и языки изучать.

— Португальцы стоящие детективщики?

— Нет, португальский для карьеры. У нас редко кто им владеет. А Агату Кристи я, наверно, всю по-английски прочел.

— Теперь охладели?

— Поумнел.

— После того как три года назад в реальном детективе приняли участие, а? Ну, мне приятно, что вы знаток этого жанра, филолог, человек духовной культуры, вам вкус не позволит уклониться от истины, так?

— Я и не уклонялся.

— Прекрасно.

Этот юноша, единственный из всей компании, был фактически неуязвим: оставалось только перебирать психологические струны.

— Вы любили Марусю?

— Никогда! — воскликнул юный Вертер. Ничего подобного!

— Даже так? — я удивился. — Что же вас с ней связывало?

— Чисто товарищеские отношения.

— А вы не могли бы припомнить, из-за чего поссорились товарищи третьего июля, когда плели в лесу венки?

— Мы поспорили. Я сказал, что театр — искусство отживающее. Маруся обиделась.

— А вы не обиделись?

— И я. Она меня обозвала.

— Как?

После молчания Петенька пожал плечами и признался:

— Кретином.

— Действительно обидно. Именно эту версию вы и преподнесли следователю?

— Это не версия, а правда. А что там ее сестра выдумывает, за это я не отвечаю.

— Понятно. Вам не пришло в голову, что Маруся о ваших поползновениях намекнет сестре, и вы придумали интеллигентную версию. А когда следователь с помощью показаний Анюты припер вас к стенке, отступать было уже поздно. Я прав? Надеюсь услышать все-таки, что же произошло в том июльском лесу.

— То, что я сказал.

— Ну, ну… Итак, вас с Марусей связывали товарищеские отношения. И давно связывали?

— С весны. Вообще мы принадлежали к разным компаниям.

— К какой принадлежала Маруся?

— К театральной. Они с Жоркой Оболенским все главные роли играли.

— Маруся дружила с этим Оболенским?

— Не там ищете. Он июль в Прибалтике провел с родителями.

— Ясно. Вы видели Марусю на сцене?

— Вся школа видела.

— Вам нравилась ее игра?

— Да ничего.

— А какая роль особенно запомнилась?

— Да ничего мне особенного не запомнилось!.. Ну, Наташа Ростова ей, по-моему, удалась.

— Расскажите об этом спектакле.

— Ну, второго февраля, на вечере встречи бывших учеников… Три сцены. Первая: Наташа с Соней ночью, она говорит, что полетела бы и тэдэ, а Болконский подслушивает. Потом пляска после охоты у дядюшки. А в третьей Наташа приходит к раненому князю Андрею. Вот и все.

— Что же вам больше всего понравилось?

— Пляска под гитару. Ребятишки в зале балдели.

— А вы?

— Произвело впечатление.

— В чем же она плясала?

— Она выступала в настоящих театральных костюмах. Ей дядя достал, художник, у него связи.

— Что за дядя?

— Дмитрий Алексеевич.

— Щербатов? Какой же он дядя?

— Она называла его дядя Митя. Я думал — дядя.

— И какой костюм на ней был?

— Платье длинное, старинное, в сборку, коричневое, вроде бархат, а на талии широкий замшевый пояс. И платок — большой, красный, с кистями: она ж плясала. В общем — эффектно.

Я представил ее, тоненькую, в тяжелом бархате, в русской пляске, ослепительные кудри и пунцовая шаль на плечах. Правда, эффектно.

— Однако какие вы подробности помните! Дмитрий Алексеевич был на спектакле?

— Он на все ходил. И родители ее, и Анюта с Борисом.

— Ага. Вся наша отрадненская компания в полном составе.

— Маруся собиралась стать актрисой?

— Ну да. Ее в школе и звали актеркой.

— А почему она передумала?

— Понятия не имею. Первого апреля, после каникул, она вдруг подошла ко мне в коридоре на переменке… мы, по-моему, с ней до этого и не разговаривали толком никогда… Она подошла и говорит: «Ты ведь на филфак собираешься?» Я подтвердил, а она в ответ: «И я собираюсь. Давай заниматься вместе, хочешь?» Ну, говорю — хочу.

— Мягко выражаясь, Петр, вы были к ней неравнодушны.

— Да нет же! Неужели не понимаете? Она была у нас звезда, элита. Никому в голову не пришло бы ей отказать. Наоборот. Если хотите знать, это… ну, своего рода честь: сама просит. Вы меня понимаете?

— Пока нет. Я пытаюсь понять ваши отношения и не могу. Вы шарахаетесь от ее тени, а она говорила, что любит вас.

— Мне она этого не говорила! Это ее родня пытается на меня все свалить.

— Что свалить — убийство?

— А я спокоен. Я был в Ленинграде.

— К Ленинграду мы еще вернемся. И я бы не сказал, что вы спокойны. Давайте пока поговорим о вашем визите на дачу в среду, шестого июля. Вы заранее договорились с Марусей, что приедете?

— Да, в воскресенье она сама пригласила, на среду. Наверное, забыла или подумала, что после «кретина» я не приеду.

— А вы приехали. Зачем?

— Помириться и попрощаться, ведь я в Ленинград уезжал.

— Итак, вас оскорбили, а вы на третий день едете мириться. Как хотите: или Маруся была вам дорога, или вы имели другие причины для приезда.

— Ну… это была самая блестящая девочка из моих знакомых, и все оборвалось как-то по-дурацки.

— Престижное знакомство оборвалось, так?

— Пусть так.

Я вдруг почувствовал, что ничего от него не добьюсь: этот юноша прикрывался удобными современными стандартами — иностранные языки, португальская карьера, теннисные корты, престижные связи… А вероятнее всего — и не прикрывался, вероятно, по этим стандартам он жил. Однако надо было продолжать.

— А может быть, вы приехали в среду за билетами?

— Какими билетами?

— Экзаменационными.

— А, за этими. Нет, билеты мне дали на неопределенное время. Я их и не думал пока забирать, ведь я уезжал.

— Ладно, продолжайте.

Петя прибыл на дачу Черкасских в три часа дня. Он постучался, подергал входную дверь (английский замок: уходя, дверь можно просто захлопнуть, не прибегая к помощи ключа). Обошел сад, заглянул в окно светелки: оно было закрыто. На всякий случай («Маруся была соня. Сама призналась») постучал в окно. («Отпечатки пальцев со стекла стерли, конечно, не вы?» — «Мне незачем»). В нерешительности Петя подошел к калитке и остановился. Тут с соседнего участка его окликнула старушка, половшая клубнику. Она сказала, что сестры на речке. И Петя отправился туда.

— Через поселок?

— Ну да.

— А вы знали другой путь — на место, где сестры обычно отдыхали?

— Не знал, но слышал, что в заборе есть проход. За обедом спорили, куда идти. Маруся хотела через рощу — показать местную красоту. Но пошли на пляж. И в среду я пошел туда же, но до их места, оказывается, не дошел. Там заросли, настоящий лес. Когда проводили следственный эксперимент, я показал, где был.

— Зачем проводили эксперимент?

— Анюту проверяли. Ну, где они были в ту среду, что делали. Я действительно их видеть не мог.

С пляжа Петя отправился опять на дачу («Я думал, вдруг они вернулись домой другой дорогой»), но там все оставалось по-прежнему. Посидев немного на крыльце и решив идти на станцию, он направился к калитке, но был вновь остановлен соседкой.

— Она у меня спросила, нашел ли я девочек, прошлась что-то насчет моего нездорового вида — лицо зеленое. Я объяснил, что перезанимался, экзамены и тэдэ.

— А в первый раз ее ваш вид не испугал?

— Как-то вы все поворачиваете ядовито. Я устал, потому и в Ленинград решил прокатиться. Так вот, соседка говорит: «Не ходите сейчас по солнцепеку». Я в тени на крыльце посидел немного, попрощался с соседкой и ушел.

— И уехали в Ленинград?

— Вот именно.

— Не захватив с собой даже пары трусов?

— Да я на три дня поехал, к тетке.

— Через три дня вернулись?

— Через неделю. Не хотелось уезжать.

— Но июль — самый разгар отпусков и каникул. Как же вы заранее не подумали о билете?

— Буду я о такой ерунде беспокоиться. Ведь уехал?

— Во сколько вы купили билет?

— Часов в шесть.

— А поезд отправлялся?

— В одиннадцать с чем-то.

— Почему же за пять часов вы не съездили домой?

— Зачем? У меня была встреча с приятелем. С Аликом. Все проверено. И проводница подтвердила, что я в ее вагоне ехал.

— Очевидно, разыскать ее было нетрудно. Вагон-то международный?

— «Москва — Хельсинки». Я хорошо выспался. И в четверг утром подъезжал к Ленинграду. Все проверено. Ко мне нет никаких претензий.

Не могло быть никаких претензий к нему и у меня — никаких, только смутное ощущение, что мальчишка врет, потому что смертельно боится. Впрочем, ощущение это могло объясняться антипатией, которую Петенька во мне вызывал. На прощанье я сказал сурово:

— До свидания. Если понадобитесь — сообщу. И он нас покинул.

Дурак! — словарный запас нашего Игорька был несколько однообразен. — Его кретином обозвали, а он тут же мириться прибежал.

— Любовь, — сказал Василий Васильевич, усмехнувшись.

— Ага, до гроба.

— Женатый Вертер, — я вздохнул. — И поймать не на чем. Чист, как слеза.

— Что ж это он так позеленел, аж в Ленинград махнул! Заметил, Ваня?

— Заметил, а толку-то? Сестры были на речке, либо Анюта с Петей оба врут. Но зачем?.. Ладно, остается последний свидетель, последняя надежда — или придется закрыть нашу лавочку. — И я пошел звонить Борису Николаевичу Токареву — математику.

12 июля, суббота.

— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся доверчиво. — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.

Математик сделал шаг назад к двери, огляделся затравленно и спросил, ни к кому не обращаясь:

— Зачем меня сюда заманили?

— Вас пригласил я. А это Павел Матвеевич, узнаете?

— Зачем вы меня сюда заманили?

— Не узнаете? Таким он стал после похорон жены, точнее, после вашего разговора с ним в прихожей, помните?

Он тяжело взглянул на меня, взялся за ручку двери и отрезал:

— Для шантажа это слишком глупо.

— Да Бог с вами, Борис Николаевич! Неужели не жалко старика?

Он поколебался — и все-таки дрогнул.

— Старика жалко. Он был умен. Но что вы хотите от меня?

— Вчера вечером у нас с ним состоялся следующий диалог по телефону.

— С вами говорят из отрадненской больницы. Здесь лежит ваш бывший тесть, Павел Матвеевич Черкасский. Вы не могли бы срочно приехать?

— Зачем?

— Это не телефонный разговор.

— Почему Павел Матвеевич не может позвонить сам?

— Он в тяжелом состоянии, не встает.

— А вы кто?

— Его сосед по палате. Травматологическое отделение, палата номер семь.

— Хорошо. Я приеду в течение дня.

Я совершенно не надеялся на успех, но он приехал, к счастью, после Анюты. Он приехал и остался, несмотря на жутковатую встряску, которой встретил его больной, несмотря на все эти годы, что разделили их, казалось, навсегда. Что привело его — любопытство, страх или сострадание?

— Вам жалко Павла Матвеевича, потому что он был умен? Вы принимаете в расчет только умных?

— Естественно. Разум — единственно надежный критерий.

— А дураков куда девать? Или того же старика? Ведь он лишился вашей последней надежды — разума.

— Послушайте, вы чем занимаетесь?

— Иван Арсеньевич Глебов. Прозаик.

— Ясно. Слова, слова, слова.

— А вы математик: цифры и цифры. Значит, человеку человека не понять?

— Вы вызвали меня на философский диспут?

— Меня заинтересовала судьба Павла Матвеевича. Хотелось бы разобраться в этом.

— И книжечку издать? — математик улыбнулся. — Правильно. Профессия обязывает.

— Я бы не назвал свой интерес профессиональным. Так же, как и вам, жалко старика.

— Никакая жалость его не спасет.

— Допустим. Но я хочу знать, кто его до этого довел.

— Я — кто же еще? Вы об этом прямо сказали.

— Я упомянул о факте и жду объяснений. Хотите мне помочь?

— Не хочу ко всему этому возвращаться.

— Вы боитесь?

Математик улыбнулся снисходительно, сел на табуретку и выжидающе уставился на меня. Мой ровесник — тридцать три года. Невысокого роста, крепкий, широкоплечий, широколобый, с уже приличной лысиной. Вообще лицо с первого взгляда кажется заурядным, но выражение силы — или злобы? — одним словом, характера — вдруг впечатляет.

— Дмитрий Алексеевич мне рассказывал…

— Ну как же я сразу не догадался! — воскликнул математик. — Ну конечно, Друг дома! Я его так и зову — Друг дома — с большой буквы. Он из этой истории прямо сделал себе хобби. Сознайтесь, ведь это он вас вдохновил? Он и ко мне подбирался.

— Вы не вдохновились?

— У меня в жизни, знаете, есть дела поважнее. Я ведь не свободный любвеобильный художник на собственной машине, который может ездить куда угодно в любое время суток, делать что угодно и по каждому поводу давать волю своим чувствам.

— Каким чувствам?

— Самым благородным, разумеется.

— Звучит двусмысленно. Вы что-то имеете против Дмитрия Алексеевича?

— Лично против Щербатова — ничего. Но в целом эстетов выношу с трудом.

— Эстет? Всего лишь? По-моему, он гораздо глубже.

— Вам виднее, вы с ним наверняка одного поля ягода: поклонники, так сказать, чистой красоты.

— Благодарю. И как же он к вам подбирался?

— Что я делал, где я был. Мне и так осточертели с этим алиби. Когда все версии о сексуальных маньяках и дачных соседях (Звягинцевым все лето отравили), вообще об убийцах со стороны все версии оказались исчерпанными, принялись за нас. И представьте: самой подходящей кандидатурой оказался я. Мальчишка этот, Петя, в Ленинграде, Анюта — сирота, в горе, художник — в творчестве. Всю среду писал портрет одного кавказского друга, а ночью они с ним ездили по гостям, даже ночевали у каких-то знакомых. Одним словом, все вне подозрений. Кроме меня.

— Что делали в это время вы?

— И вы туда же? Так вот, я алиби себе не подготовил и вел нормальный образ жизни. До шести часов работал на машине, перед уходом заглянул в свой отдел. После шести поехал домой и опять-таки работал — один. В двенадцать лег спать — и опять один. Отсыпался в одиночестве.

— Что значит «отсыпался»?

— А, у Анюты патологический сон: просыпается от малейшего шороха.

— Это новость! Она принимает снотворное?

— Нет, она где-то прочитала, что от снотворного не настоящий сон, а обморок.

— Так что же произошло, по-вашему, на даче в ночь исчезновения Маруси?

— Понятия не имею. Разве что какой-нибудь гений злодейства их обеих опоил и усыпил.

— По словам Анюты, они ни с кем в среду не общались. Так что это невозможно.

— Все возможно, если очень захочется. Например, пробраться в дом, пока они были на речке, и подсыпать чего-то в чайник. Он стоял на плите в кухне.

— Но Петя утверждает, что дом был на запоре: и дверь и окна. Следы взлома обнаружились бы.

— Да конечно, все это фантастика! Кому их надо было усыплять и зачем?

— У Черкасских имелись какие-нибудь ценности?

— Они годы жили на зарплату Павла Матвеевича и едва сводили концы с концами. Темная история. Эстет сказал бы: страшная и таинственная история.

— Борис Николаевич, когда вы впервые услышали об исчезновении Маруси?

— Анюта мне в четверг позвонила в институт, но я два дня подряд — среду и четверг — работал в другом здании. В три я зашел в свой отдел, и мне сказали, что звонила жена: на даче что-то случилось. Я поехал на дачу.

— Сколько времени занимает путь от вашего института до Отрады?

— Чуть больше часа.

— Однако вы приехали только в семь.

— Естественно. После окончания рабочего дня.

— Вас не отпустили раньше?

— Я и не отпрашивался.

— Завидное хладнокровие.

— А чего суетиться? Мою жену утешил бы Друг дома, — математик помолчал. — Ну, тут телеграмму от родителей принесли…

— Борис Николаевич, а вас не удивило, что Анюта как-то преждевременно восприняла все трагически?

— Меня ничего не удивило, женщины уже давно меня не удивляют. Утонченные натуры.

— Но ведь она могла предположить, как ее звонок отразится на матери?

— Да ведь звонила она все-таки отцу.

— А почему он так спешно вылетел, не дождавшись каких-то определенных известий?

— Очевидно, почувствовал что-то серьезное. Просто панике он бы не поддался. Анюта рассчитывала, что Павел Матвеевич сумеет приехать один. Но он не сумел. Он сказал жене, что у них несчастный случай в клинике, с его пациентом, нужна срочная операция. Вообще это в его духе, он был настоящий врач. Однако она не поверила.

— Откуда вы все это знаете?

— Павел Матвеевич говорил, когда мы ездили заказывать гроб. Любовь Андреевна была проницательна и слишком любила своих близких. И близкие отплатили ей за любовь полной мерой. Вот вам неразумный критерий.

— Вы полагаете, она жила и умерла бессмысленно?

— Так получается.

— Не верю. Ладно, она поехала с мужем…

— Да, она настояла. Он боялся ее брать, боялся оставить. Уже в самолете пытался подготовить: сестры вроде поссорились, Маруся вроде сбежала в Москву… А тут участковый сразу с трупом… Она, понимаете, не была к этому готова.

— А кто-нибудь был к этому готов?

— Вы меня не ловите — не поймаете. Они вернулись с опознания, Анюта их ждала, места себе не находила. Но когда она подбежала к ним. Любовь Андреевна вдруг крикнула: «Как ты могла!» — и потеряла сознание.

Любопытно! Уже с начала нашего разговора я чувствовал, как Борис упорно стремится нацелить мое внимание на художника и Анюту. Против Дмитрия Алексеевича он, видно, фактов не имел, ограничиваясь намеками: «свободный любвеобильный эстет, поклонник красоты… свободен в течение суток…» Против Анюты — имел. И факты любопытные: слишком нервный сон и последние слова матери. Восстановить справедливость он старался или хотел отвлечь мое внимание от себя?

— «Как ты могла»? Мне об этом никто не говорил.

— Мало ли что вам еще не говорили!

— Как вы ее слова объясните?

— Это очевидно. Она знала, что сестры поссорились, и обвинила старшую.

— Но на самом деле они не ссорились, так ведь?

— Мне неизвестно, что в ту ночь произошло.

— Борис Николаевич, об этих обстоятельствах… ну, о сне Анюты и о словах ее матери вы говорили следователю?

— Воздержался. Мы втроем с женой и Другом дома выступали единым фронтом.

— Почему же сейчас сказали мне?

— Догадайтесь.

— Попробую. Ведь вы не случайно проболтались?

— Нет.

— Вы считаете свою бывшую жену причастной к исчезновению Маруси?

— Не догадались.

— Ладно, на досуге подумаю. А о чем еще вы говорили с Павлом Матвеевичем, когда ездили заказывать гроб?

— Ему было не до разговоров.

— Какие-нибудь странности вы в нем заметили?

— Наверное, горе всегда производит странное впечатление. Но каких-то патологических отклонений я не заметил.

— Что вы сказали Павлу Матвеевичу, когда уходили с поминок?

— Что у меня болит голова, и я уезжаю к себе.

— И все?

— И все.

— Что он вам ответил?

— Что-то вроде того, что они без меня обойдутся. Он обиделся.

— Обиделся? С чего бы это? Ведь он всего лишь потерял жену и дочь, а вы в подходящий момент всего лишь бросили его.

— Давайте без фраз. У меня болела голова, а с ними оставался самый близкий друг.

— Поражает вот что. В свете «смертельных» событий ваш уход выглядит малозначительным эпизодом. Однако именно этот эпизод вывел Павла Матвеевича из нормального состояния, может быть, привел к безумию. Так что же вы сказали ему?

— Я вам все сказал.

— Ну что ж… А тогда в прихожей что-то необычное, болезненное в нем чувствовалось?

— Нет.

— Вы развелись с женой из-за другой женщины?

— А это уж мои собственные радости, позвольте мне их самому расхлебывать.

— Вы и следователю так ответили? А может, и это скрыли?

— Мы развелись, когда следствие, наверное, уже закончилось. Во всяком случае, никто по этому поводу меня не вызывал.

— Но следователь расспрашивал о ваших отношениях с женой?

— Интересовался.

— И вы, так сказать, ввели в заблуждение?

— Не люблю вмешивать посторонних, тем более официальных лиц в мои дела, которые абсолютно не имеют отношения к исчезновению Маруси.

— А мне так показалось, что в некоторых пунктах вы весьма откровенны. Но не во всех. Скажите, как вы относились к Марусе? Или это тоже запретная тема?

— К Марусе? — он помолчал. — Обыкновенно… нормально.

— Это не ответ.

— Ну подумайте: что между нами могло быть общего?

— Я подумаю. И все же: какой вы ее помните? Вы ее помните?

— Помню. Эта девочка играла с огнем.

— То есть?

— Просто ощущение — блеска и риска. Вот и доигралась.

— Она ведь, в сущности, была ребенком.

— Не скажите. Ребенком она не была. И вообще не стоит никого идеализировать, даже умерших. Либо их забыть, если можно, либо помнить живыми, а не покрывать патокой.

— Ваши воспоминания живые?

— Да.

— Вы сказали о ней слишком много и слишком мало. Точнее, вы намекнули на многое. Объяснитесь.

— Я же говорю: просто ощущение. Фактами не располагаю.

— Вы ходили на ее спектакли?

— Повторяю, то же впечатление: блеск и риск.

— Как вы думаете, она любила Петю?

— Петю? — он усмехнулся. — Ах, Петю! Не знаю.

— А из-за чего они поссорились на речке, знаете?

— Я об этой ссоре только от следователя узнал. Я на речку не ходил.

— Почему?

— У меня болела голова.

— Слабая у вас голова. Мигрень?

Математик встал.

— Ладно, бывайте! А я пошел делом заниматься.

— Думаю, мы с вами встретимся — и скоро.

— В зале суда?

— Здесь.

— Ну нет, поиграли — и будет. Больше вы меня сюда не заманите.

Он на мгновенье задержался возле койки Павла Матвеевича (я не видел его лица) и ушел, не оглянувшись.

Кончался первый круг впечатлений, разговоров и лиц… Трое мужчин и одна женщина. Довольно яркие индивидуальности, каждый гнет свою линию, что-то скрывает или недоговаривает. И одна общая черта, меня заинтересовавшая: та давняя история ни для кого из них не стала прошлым, дымка времени (пыль и пепел) не исказила в памяти малейшей подробности, не смягчила боли, ненависти и страха. Не говоря уже об Анюте и Дмитрии Алексеевиче, которые, казалось, и жили прошлым, даже молодой карьерист Петенька, вдруг разлюбивший детективы и скоропалительно женившийся, даже он не был равнодушным при всех своих «железных» алиби. А ученый-математик, поклонник разума, три года назад сознательно порвавший с прошлым, ошеломил меня потоком самых неразумных отрицательных эмоций. И Павел Матвеевич не уставал с надеждой повторять о лилиях в полной тьме. Что стремился он внушить, на что надеялся в своей действительной тьме потухшего сознания?

Итак, в субботний вечер, накануне новых открытий, я суммировал факты в такой последовательности.


3 июля, воскресенье. Обед в саду. Приезд Пети. После чая вся компания, за исключением Бориса, отправляется на пляж. Ссора Маруси с Петей. Художник отвозит старших Черкасских во Внуково, заодно подбросив Петю с Борисом в Москву.

6 июля, среда. Сестры встают в восемь. Разговаривают с Ниной Аркадьевной, на пляже здороваются с продавщицей. Маруся — Анне: чего-то боится.

15 часов. Петя на даче. Разговор с соседкой. Ищет сестер на Свирке. Возвращается. Нина Аркадьевна замечает его «зеленый вид». Посидев на крыльце и попрощавшись с соседкой, возвращается в Москву, ночью уезжает в Ленинград.

Сестры приходят с речки около восьми. Звягинцев видит свет на кухне. В двенадцатом часу Анюта заглядывает к сестре: та в постели в пижаме.

7 июля, четверг. Анюта засыпает в двенадцатом часу, просыпается около семи. Маруся исчезла в сарафане и купальнике, босая. Окно открыто настежь, свет на кухне. Сестра, поискав ее на Свирке и в роще, идет на почту. Звонит в Москву и отцу в санаторий. Дмитрий Алексеевич приезжает на дачу в восьмом часу, Борис — в семь. Телеграмма от родителей.

8 июля, пятница. Девять утра — приезд родителей. Анюта на даче отсутствует. Павел Матвеевич осматривает дом. Опознание трупа девушки. Возвращение на дачу. Мать, крикнув: «Как ты могла!», теряет сознание. Павел Матвеевич с художником везут ее в Москву, по дороге она умирает: инфаркт. Хлопоты, связанные с похоронами.

9 июля, суббота. Два момента: садовые лилии на Центральном рынке, разговор Павла Матвеевича с Борисом о звонке Анюты в санаторий.

10 июля, воскресенье. Похороны. Поминки.

Вечер. Четверо: Павел Матвеевич, его друг, Борис и Анюта. Уход Бориса. Его разговор с тестем в прихожей. Перемена в Павле Матвеевиче, отмеченная художником. Его слова: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться».

11 июля, понедельник. Пять часов утра. Поездка Дмитрия Алексеевича с Анютой на кладбище. Дача. Раскрытые двери и окна. Погреб. Павел Матвеевич. Тьма, лилии, никому не говори. Больница. Отрадненская милиция. Начало следствия.

Таков внешний ход событий. В рассказах действующих лиц — неувязки и неясности.

Щербатов. Имеет алиби в ночь со среды на четверг. Три года занимается расследованием, вообще захвачен тайной Черкасских, но почему-то не упомянул о двух обстоятельствах, касающихся Анны (сон, слова Любови Андреевны).

Петя. Имеет алиби в ночь со среды на четверг. Неясны отношения с Марусей, причина ссоры. Соседка отметила его странный вид. Поездка в Ленинград похожа на бегство.

Анюта. Самое загадочное лицо. Резко отрицательно отозвалась о моем «следствии». В процессе нашего разговора ее отношение к этому переменилось. Алиби не имеет. О ночи со среды на четверг мы знаем только с ее слов. Возможно, преждевременная паника объясняется «женскими нервами». Но почему скрыла от меня (и от следствия) последние слова матери и то, что обычно просыпается от малейшего шороха? Насилие (единственный предполагаемый мотив преступления) с убийством или похищением могло произойти только в доме: Маруся не пошла бы никуда в ночь босая. И Анюта не могла не слышать шума. Вывод: ее показаниям, кажется, доверять нельзя.

Борис. Алиби не имеет. Охотно высказывается о других, умалчивая о себе. За его пресловутой «головной болью», похоже, что-то скрывается. Ярко выраженная ненависть к «эстету» и бывшей жене (комментарий Василия Васильевича: «Три года назад женщину бросил, а успокоиться никак не может»).

Да, вот еще любопытная деталь: пропажа пунцовой шали. Анюта вроде бы видела ее уже после исчезновения сестры.

Поздно вечером в субботу я кончил эти записи, прошел в кабинет хирурга и заказал разговор с Москвой.

— Борис Николаевич, ответьте: почему вы скрыли от следствия, что Анюта была любовницей художника?

После долгого молчания он сказал:

— Ладно. Ждите меня завтра в одиннадцать возле вашего флигеля.

ЧАСТЬ II «ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ…»

13 июля, воскресенье.

— Почему вы скрыли от следствия, что Анюта была любовницей художника?

— Потому, что я был связан словом.

— И кто же вас связал?

— Павел Матвеевич.

Я ждал его на лавочке под березой, он приехал вовремя, подошел ко мне, сел рядом. Мы молча закурили. На этот раз встречи избежать не удалось: в начале кленовой аллеи, ведущей от шоссе к нашему травматологическому флигелю, показалась Анюта. Конечно, она еще издали увидела нас, но продолжала идти неторопливо в золотисто-зеленых пятнах древесной светотени. Бледно-голубое платье, загорелые плечи, нежный румянец. Прелестная женщина со стальными нервами. Она небрежно кивнула мне, Бориса будто бы не заметила, поднялась по трем ступенькам и исчезла за дверьми флигеля. Не сговариваясь, мы встали, пересекли аллею и двинулись куда-то в глубь парка по едва заметной в высокой траве тропинке. Тропинка привела нас к беседке с облупленными грязно-белыми колоннами: их преображенные отражения в темных застывших водах — минувшее благородство подмосковной усадьбы. На той стороне пруда — покосившиеся кресты в густой зелени, над ними — столетние липы.

В этой беседке на двух железных скамейках с ажурными изогнутыми спинками происходило мое дальнейшее общение с четырьмя действующими лицами. Первый, так сказать, официальный круг следствия закончился. Начинался второй — семейные тайны, неожиданные или ожидаемые признания — удачная игра могла вестись только с глазу на глаз, без свидетелей. Наши предыдущие диалоги неоднократно прерывались визитами многочисленной родни Василия Васильевича и Игорька, набегами медсестер и врачей. В своем расследовании я не зафиксировал эти досадные перерывы — меньше всего меня волнует бытовое правдоподобие. Моя цель: в подборе фактов, деталей и разговоров отразить тот путь, которым я шел к разгадке — к развязке.

— Неужели Павел Матвеевич знал об отношениях дочери и друга?

— Я ему сказал.

— Вы? Тогда в прихожей?

— Да.

— Вы выбрали на редкость подходящий момент.

— Такие моменты не выбирают. Я сорвался. А как вы догадались обо всем?

— Вы же хотели, чтоб я догадался.

— Хотел. Надоело слыть подонком в кругу незаслуженных страдальцев.

— И вы сделали все, чтоб я догадался. «Мою жену утешил бы Друг дома» и так далее. Вы не скрывали целенаправленной ненависти к ней и художнику. В этом своем чувстве вы их как бы соединяли… Удивляюсь только, как вам удалось провести следователя.

— Говорю же, мы выступали единым семейным фронтом. Я, в частности, заботливый сочувствующий муж. Ради Павла Матвеевича.

— Думаю, не только ради него. Очень самолюбивые люди вроде вас крайне дорожат мнением окружающих. Роль обманутого мужа смешна, жестокого — опасна. Уверен, что поэтому вы предложили Анюте подать на развод, а не сделали это сами. Считается непорядочным бросить женщину, у которой только что погибли все близкие.

— Ага, более порядочно изменять и врать. Я не мог с ней жить.

Анюте и Дмитрию Алексеевичу известно, по какой причине вы развелись?

— Я ничем себя не выдал.

— Когда вы узнали об их связи?

— Третьего июля, в воскресенье.

После чая все разбрелись по саду. Старшие Черкасские и Маруся с Петей пошли на огород по клубнику. Анюта с Дмитрием Алексеевичем стояли у куста жасмина, о чем-то оживленно беседуя. Борис лежал в гамаке. Вдруг она обернулась и крикнула: «Боря, ты на пляж собираешься? Мы уже все готовы!» Он поднялся и прошел в дом, в их с Анютой комнату. Любовь Андреевна подарила на Новый год дочкам по сумке; две одинаковые дорожные сумки на молниях, синего цвета. В них привезли вещи на дачу.

— Я расстегнул молнию и понял, что сумки перепутали, к нам внесли Марусину… ну, учебники, тетрадки. Отнес ее в светелку. Там на столе стояла наша. Я принялся искать плавки, и вдруг из открытого окна до меня донесся такой, знаете, страстный шепот: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Говорила моя жена. И Друг дома так же плотоядно отозвался: «Люлю, нам необходимо встретиться». Их не было видно за жасмином, огромный куст в белых цветах и сладковатый, пошловатый запах…

— А почему «Люлю»?

— Очевидно, интимное прозвище. Никогда не слышал, чтоб ее кто-нибудь так называл.

— Что же вы делали дальше?

— Да ничего особенного. Отнес сумку в нашу комнату, потом вышел: вся компания уже дожидалась меня у крыльца — объявил, что голова разболелась. — Борис помолчал. — Уверяю вас, эта любовь им бы недешево обошлась. Но я не успел. Как говорится, распорядилась сама судьба.

Нет, математик и в роли обманутого мужа был совсем не смешон. Он был опасен — вот подходящее слово.

— Судьбе кто-то крепко помог. Как вы думаете, почему Анюта скрывает, что чутко спит?

— Она и никогда не любила о себе распространяться. Но здесь что-то другое. Возможно, не скрывает, а кого-то покрывает?

— У меня постоянное чувство, Борис Николаевич, что вы многое недоговариваете.

— А вы думайте, анализируйте, вы ж писатель, психолог. Копаться в чужом белье — ваша профессия.

— Продолжаем копаться в вашем. Как вам взбрело в голову доложить отцу об Анюте в день похорон?

— Водки выпил — отказали тормоза, эти самые сдерживающие центры в мозгу. Ну, не смог больше выносить их присутствия, встал и вышел. В прихожей меня догнал Павел Матвеевич… не знаю, за мной он пошел или еще зачем… Во всяком случае, он меня окликнул и спросил: «Куда ты собрался?» Я сказал, что голова дико болит, поеду к себе, может усну. Он предложил свою спальню. Я уперся: поеду. Тогда он говорит: «Как вам угодно. Со мною и дочерью останется наш друг». Это «вам» и «друг» меня взбесили, и я высказался: «Вашему другу и вашей дочери мы мешаем. У них же большая любовь, не знали?» Он побледнел, схватил меня за руку и прошептал: «Не может быть». Я говорю: «Хотите, докажу?» И тут я почувствовал, что он сходит с ума.

— То есть?

Он молча смотрел на меня довольно долго, но как будто не видел. И вдруг пробормотал что-то неразборчиво… что-то насчет лисиц…

— Насчет чего?

— Лисиц… Точнее, про каких-то лис… Потом сказал четко и внятно: «Полевые лилии. Только никому не говори. Ты никому об этом не скажешь?» Мне стало не по себе, я вырвал руку и ушел. Да, я сбежал! От ужаса, от моей прошлой жизни, от всего. И вчера он меня встретил этими же словами. Писательская любознательность, черт бы вас взял!

— Бросьте! Вы три года мечтали высказаться, что, не так? Вы все четверо об этом мечтали, а теперь врете и скрываете. И помогаете убийце. Но со мной эти игры не пройдут!

Борис поглядел на меня пристально.

— Чего это вы так разволновались, а? Сегодня, кажется, я подкинул вам кое-какую пищу для размышлений. Или пища не нравится? Разочаровались в женщине? То ли еще будет.

Когда, расставшись с математиком, я вернулся в палату, Анюта еще сидела возле отца. Она явно дожидалась меня, обернулась на звук шагов и тотчас заговорила:

— Мне надо вам кое-что сказать.

Мне вообразилось вдруг, будто она хочет исповедаться в своих любовных похождениях, и я пробормотал вполголоса:

— Может, выйдем?

Анюта поглядела удивленно — безмятежный пустой взор, стальные нервы — и пожала плечами.

— Мне скрывать нечего.

Внезапная злость вспыхнула во мне. Интересно, с кем она теперь чувствует себя настоящей женщиной? С эстетом? Или ей нравится разнообразие?

— Помните, вы спрашивали, чем занималась Маруся те три дня, что мы жили вдвоем на даче?.. Ну, она переписывала билеты, помните? Так вот, билеты исчезли.

Я с усилием переключился на другую тему и глупо спросил:

— Куда исчезли?

— Не знаю. Их нет.

— Где их нет? Послушайте, Анна Павловна, давайте оставим все эти намеки и хитрости. Вы не хотите быть со мною откровенны? Ладно, перебьемся, но учтите…

— Кажется, вы бредите, — перебила Анюта высокомерно и поднялась с табуретки. — Я вам больше слова не скажу.

— Простите, — ответил я смиренно и повторил вранье математика: Дико болит голова. Присядьте, пожалуйста, и расскажите о билетах.

— Вы мне о них напомнили, заставили вспомнить. Маруся взяла на дачу учебники и несколько тетрадей. Милиция ее вещи осматривала, и я подтвердила, что все на месте. Я никакого значения этому не придавала: кому нужны ее тетрадки? Вообще мне было не до того. Все так и оставалось в светелке почти два года, дверь на крючке. А прошлым летом я наконец собрала Марусины вещи и отвезла в Москву. Учебники и тетради заперла в письменном столе в ее комнате. Мы с папой туда никогда не заходим: у нас трехкомнатная квартира, у каждого по комнате. Я хочу сказать, что к вещам сестры никто, кроме меня, не прикасался и как-то потеряться они не могли. Понимаете? Когда вы спросили, чем занималась те три дня Маруся. я вспомнила и как будто увидела у нее в руках эти билеты.

— Как они выглядят?

— Они переписаны в школьную тетрадку, от руки. Вопрос по русской грамматике — и тут же на него краткий ответ. Обыкновенная тетрадь в клетку, зеленого цвета, но Марусины были новенькие, а эта очень потрепанная, засаленная, видно, что переходила из рук в руки. Я вам тогда ответила, что билеты остались у нас, и вдруг подумала, что в прошлом году среди других тетрадей их, кажется, не было. Но точно вспомнить не могла. Съездила в Москву, проверила: да, билеты, переписанные Марусей, на месте, а та, Петина тетрадка, исчезла.

Вы просмотрели тетради в тот день, когда Пете звонили?

— Ну да.

— А мне говорите об этом только сегодня.

Анюта нахмурилась:

— Не советую на меня давить.

— Ладно… Итак, билеты. Могла их потерять сама Маруся?

— Не думаю. За те три дня мы с ней никуда не ходили, только на Свирку. Кому нужно подбирать какую-то грязную тетрадь? Через рощу и луг мы обычно шли своим маршрутом, не тропинками, а по траве. Уже в четверг я все эти места осматривала.

— Но в среду утром вы пошли на пляж через поселок. Маруся могла обронить…

— Исключено. В среду после пляжа на нашем месте она переписывала билеты, я помню. Кроме того, свою тетрадку она вкладывала в эту, Петину, и если бы потеряла, то обе. Однако ее тетрадь на месте.

Я подумал с минуту и сказал:

— Анна Павловна, меня удивляет не столько пропажа билетов… мало ли куда они могли деться за три года…

— Никуда не могли. Все Марусины вещи были заперты и все целы.

— Повторяю: удивляет не пропажа, а то значение, что вы ей придаете. Билеты никому не были нужны — только Пете, так?

— Так.

— Значит, перед нами два варианта: или билеты потерялись, или их забрал Петя. Но ваши показания исключают и то и другое. И билеты не терялись, и Маруся с Петей не виделись. Ведь так? Ведь вы в среду не разлучались с сестрой?

— Нет.

— В таком случае исчезновение билетов необъяснимо.

Какое-то время мы молча и недоверчиво глядели друг на друга.

— Анна Павловна, когда Дмитрий Алексеевич собирается к нам в больницу? Он мне нужен.

— Откуда я могу знать?

— Насколько я понял, это ваш самый близкий друг.

— Самый близкий папин друг. А мне никто не нужен, — сказала Анюта и ушла.

Едва дверь за ней захлопнулась, как мои помощники, прикованные к своим койкам, уставились на меня в нетерпеливом ожидании.

— Так вот, друзья, следствие вошло в стадию, которая требует соблюдения полной тайны. Никому ни слова, даже самому дорогому родственничку, самому верному дружку — или наши пути расходятся.

— О чем разговор! — заверил Игорек, а Василий Васильевич посмотрел на меня укоризненно и прямо приступил к делу:

— Ну, Ваня, виделся с математиком?

— Он расстался с женой, потому что она любовница Дмитрия Алексеевича, — я вкратце пересказал наш разговор с Борисом. — Тут особенно интересны два обстоятельства. Во-первых, реакция Павла Матвеевича. Или у него действительно начинался бред, или его слова имеют какой-то глубокий непонятный смысл. Полевые лилии. Он до сих пор об этом говорит.

— Иван Арсеньевич, они ж на базаре их купили на могилу. Ну, художник рассказывал?

— Если Павел Матвеевич вспомнил вдруг те лилии, значит, он уже помешался. «Только никому не говори» — почему? Почему о них нельзя говорить?

— Нет, ребята, — сказал Василий Васильевич задумчиво, — тут что-то другое, тут какой-то странный бред, главное — устойчивый, на годы. И ведь не садовые лилии он вспоминает, а полевые. У нас такие вроде и не водятся. В Библии про лилии полевые говорится. Вроде того, что вот они не трудятся, не прядут, а никакие царские одежды с ними по красоте не сравнятся. То есть смысл тот…

— А, я читал! Макулатурная книжка! — воскликнул Игорек. — Француз один написал про лилии… ну, старые времена. Здорово закручено.

— Вероятно, ты имеешь в виду роман Дрюона «Негоже лилиям прясть», — вмешался я. — Там лилии — символ французской короны, старинный королевский герб. Думаю, ни Евангелие, ни Дрюон нам не помогут.

Мы посмотрели на Павла Матвеевича, он спал. Неужели проклятое известие о дочери и друге и было тем последним ударом, что добил его? В полутемной прихожей (именно полутемной — так виделось мне: тусклая лампочка, завешанное простыней зеркало, духота и безысходность) стоят двое…

А второе обстоятельство, Ваня? Ты говоришь, два обстоятельства особенно интересны…

— Да сам Борис. Точнее, одна его фраза о художнике и жене: «эта любовь им бы недешево обошлась». Какую роль он сыграл в тех событиях, мне неясно.

— Все они хороши, — угрюмо отозвался Василий Васильевич. — И художник с учительницей, и мальчишка с этими билетами, и зятек. Добили нашего старика.

14 июля, понедельник.

Не знаю, случайно или неслучайно (возможно, сработали мои слова, сказанные Анюте), но Дмитрий Алексеевич приехал в больницу на следующий же день, после обеда. Поздоровался, подсел к Павлу Матвеевичу, зашуршал пакетами. Я тотчас вышел покурить на лавочке против дверей нашего флигеля. Художник появился вскоре и с готовностью поддержал мое предложение полюбоваться живописным видом из дворянской беседки над темными водами.

— Здесь закаты должны быть хороши, — заметил он, опустившись на железную скамейку. — Знаете, Иван Арсеньевич, чем я занимался эту неделю? Разыскал и прочитал два ваших романа. Занятно, очень — я в вас не ошибся…

— Это скучная тема, — отмахнулся я. — Сейчас меня куда больше занимают ваши романы, Дмитрий Алексеевич. Вы в эти дни виделись с Люлю?

— С Люлю я не виделся, — медленно ответил художник, глядя на меня с интересом и как будто с облегчением. — Слава Богу, Анюта опомнилась!.. Я рад. Теперь я не один.

— Вы скрыли от следствия отношения с Анютой, защищая, так сказать, честь женщины?

— Куда ж было деваться?

— И заранее условились с ней, что будете молчать?

— Не то чтоб условились, она попросила… Ну, я понял, что она не хочет семейного скандала и вел себя соответственно. Обо всех этих пошлостях не стоило бы и упоминать, но они, к несчастью, самым непосредственным образом связаны с исчезновением Маруси.

— Даже так? Кажется, вы считаете свои отношения с Анютой пошлыми?

— Ничего пошлого в них тогда не было. Я увлекся и очень, а она… я не обольщаюсь: просто ей не повезло с мужем. Кстати, вы его видели?

— Видел.

— Ну, так что ж объяснять… Одним словом, я во всем виноват и увлечение мое обернулось пошлостью и ужасом. Анюта вам все рассказала?

Я решил пока что не разуверять его на этот счет.

— Расскажите вы — все, что скрыли когда-то.

— Девочка исчезла в среду, когда Анюта была в Москве.

— В среду?.. Я так и чувствовал, что с Петей нечисто.

— Я тоже чувствовал, но поймать его не смог.

— В какое время Анюта была в Москве?

— Ко мне она приехала во втором часу. Я не ожидал ее так рано…

— Но вообще вы ее ждали?

— В воскресенье мы договорились встретиться в среду вечером.

— Почему же она приехала днем?

— До сих пор не знаю. Анюта не любит об этом говорить, вообще вспоминать. Знаете, в двадцать два года вдруг остаться совсем одной с сумасшедшим отцом…

— Разве вы для нее ничего не значите?

— Выходит, нет.

— А она для вас?

— Конечно, значит. Но что было, то прошло. Я имею в виду страсть.

— Так тем более незачем было скрывать от меня прошлое. Анюта разведена, близкие погибли. Неужели вас волнует ее репутация в палате номер семь?

Дмитрий Алексеевич засмеялся.

— Ну я-то в дурацком положении! Она запретила мне вам рассказывать — и тут же все рассказала сама. Люлю! Просто непостижимо.

— Запретила! Чего она боится?

— Ей бояться нечего. Но раз, слава Богу, все открылось, надо вам мое поведение объяснить.

— Да уж сделайте одолжение. А то втянули меня в историю, скрыв такой важный момент, как время преступления. Я ломаю голову, как Анюта проспала убийство, а она, оказывается, ездила в Москву.

— Видите ли, Иван Арсеньевич, три года назад она была так оглушена и несчастна, что я не мог взвалить на нее еще и семейный скандал: Борис не из тех, кто прощает. А я в мужья не гожусь.

— Что ж так-то?

— А вот не гожусь, Анюта мне так и заявила. У меня есть один недостаток — не один, конечно, но этот для женщин самый существенный — я не способен на вечную любовь. Нет, я конечно, слыхал, читал: спиваются, сходят с ума, идут на преступления. И я верю, но не способен. Значит, на следствии я смолчал, и к ней отнеслись с сочувствием.

— Как вы думаете, из-за чего они развелись? Может быть, Борис что-то узнал о жене и о вас?

— Откуда? — Дмитрий Алексеевич пожал плечами. — Анюта слишком горда, чтоб объясняться. Кончилась эта самая вечная любовь — и разбежались.

— А какие у вас были отношения с Борисом?

— Да никакие. Он меня презирал как «эстета», а я деловых людей как-то побаиваюсь.

— Он ведь пользовался вашей машиной?

— Редко. Три года назад уже на свою скопил, уж давно купил, наверное… Ну, общались, конечно, у Черкасских. Борис у них пропадал: занимался математикой с Марусей.

— Когда он начал с ней заниматься?

— Весной. Его Люба попросила. Все засуетились перед экзаменами. Маруся была вообще беспечна, а к точным наукам относилась с наследственным пренебрежением: в мать. Так вот, Борис с Анютой развелись, следствие иссякло — а тайна осталась. Не знаю, я в вас почему-то сразу поверил. И после нашего разговора заехал на дачу к Анюте. Она согласилась принять участие, но насчет всяких там признаний сказала, что сначала поглядит на вас. И первое впечатление, Иван Арсеньевич, оказалось не в вашу пользу.

— Так вы с ней виделись?

— Да нет. Она на вас «поглядела», в тот же день отправилась в Москву и позвонила мне вечером: все это пустое и вам, Иван Арсеньевич, доверять нельзя…

— И вы послушались! Прямо какая-то рабская покорность, прямо рыцарь с Прекрасной дамой. Сдается мне, Дмитрий Алексеевич, что она вам до сих пор дороже любой тайны.

— Не выдумывайте! — резко оборвал меня художник и переменил тему. — Итак, роковая среда три года назад. Анюта приехала днем, на квартире меня не застала и поднялась в мастерскую. Я живу на Чистых прудах, второй этаж, а мастерская в том же доме на третьем. С утра работал над портретом… так, один приятель, кавказский орел. Вдруг звонок. Открываю дверь — Анюта. Ну, мне стало не до портрета, и Гоги заволновался, однако она не вошла: сказала, что приедет позже, часам к семи. Мы поговорили на пороге и расстались.

— Она приехала?

— Позвонила в шесть по телефону. К тому времени я закончил портрет, мы спустились вниз, пили кофе. Анюта заявила, что уезжает в Отраду… настроение тяжелое, тревожное… что-то в этом роде. Я не стал объясняться, просто сказал: «Я тебя жду», — и повесил трубку. И она появилась в восьмом часу.

— А где она пропадала больше пяти часов?

— Как выяснилось, гуляла по Москве. Гоги намеревался нас покинуть (он из Тбилиси, остановился у меня на неделю). Но как-то сам собой возник общий разговор, друг-кавказец разошелся, выставил коньяк местного розлива, я, в свою очередь, французского и так далее. Где-то в десять Анюта внезапно сказала, что едет на дачу.

— Предполагалось, что она останется у вас ночевать?

— Подразумевалось. Но она не позволила даже проводить себя. Мы с Гоги поехали к его знакомым продолжать… Вообще тоска… Вернулся утром, как раз к ее звонку из Отрады: Маруся пропала.

— Так в какое же время она все-таки пропала?

— Анюта отсутствовала в Отраде с двенадцати дня до, примерно, одиннадцати ночи. Она оставила сестру на Свирке, на их месте. Можно предположить, что Маруся убита на речке, в сарафане и купальнике. Но это не так. Смущает открытое окно безо всяких отпечатков и Марусина обувь. Допустим, преступник мог подкинуть «вьетнамки» и вещи, что брали сестры с собой на пляж, ну, скажем, чтобы создать видимость, будто она исчезла из дому. Но, во-первых, все пляжные вещи оказались именно на своих местах. И потом: как он проник в дом? Замок вполне надежен, окна запираются на шпингалеты. Следы отмычки или взлома обнаружились бы.

— Маруся брала с собой на речку ключ?

— Обычно он лежал в верхнем ящике стола в светелке как запасной. Сестры не расставались и пользовались ключом Анюты. Но в среду обе взяли по ключу: Анюта сказала, что уедет в Москву.

— Значит, преступник мог воспользоваться ключом, взятым у убитой?

— Не мог. Ключ так и нашли на обычном месте в столе. На нем только Марусины отпечатки пальцев. Если бы убийца стер свои, стерлись бы и ее.

— У кого еще были ключи от дачи?

— У Павла с Любой и у Бориса. Все целы, ни один не потерялся. Нет, Марусю убили не на речке — это очевидно. Судя по всему, она пришла, отомкнула дверь своим ключом, положила его на место. И никуда не пошла бы босая. Она убита в доме, и, по-моему, об этом что-то знает юный Вертер.

— Вы располагаете фактами?

— Поймать его не на чем. Но, придя на дачу вторично, уже после пляжа, он так переменился в лице, что даже соседка заметила. Вы видели его?

— Имел удовольствие.

— Спортсмен, прямо-таки Аполлон… Мое мнение: он безумно испугался и сломя голову помчался в Ленинград, не пожалев денег и на международный вагон.

— А откуда у вчерашнего школьника деньги, если не от родителей, на Ленинград?

— От родителей, но не обязательно на Ленинград. Перед отъездом Петенька имел встречу с приятелем Аликом, собирался купить у того какую-то фирменную тряпку, но она ему вроде не подошла. Возможно, именно на эту тряпку ему и дали деньги.

— Откуда вам известны эти подробности?

— Я встречался с Вертером несколько раз после случившегося, в сентябре, пытался, как говорится, его расколоть, но не тут-то было.

— Он охотно встречался с вами?

— Еще бы! Он был пойман на такую приманку — устоять невозможно. Якобы я расписываю панно в спортивном комплексе, и его фигура уж больно подходит для увековечения. Символ юности и мужества. Одним словом, я делал зарисовки этого труса и беседовал, то есть осторожно допрашивал. Он ни разу не сбился, но, как только мог, всеми силами этой убийственной темы избегал. Почему — непонятно. Скажем, боль от потери любимой — нет… Я его расспрашивал об университетских экзаменах и так далее. Мальчик прошел через все, как танк: девятнадцать баллов, только по сочинению четверку получил.

— Какая там боль, Дмитрий Алексеевич! В сентябре он к свадьбе готовился, а в октябре женился.

— Тогда же в октябре! — воскликнул Дмитрий Алексеевич. — К тому же еще и предатель… Раздавить как паука — не жалко! Столько жертв… И ведь ничем себя не выдал, а любовным проблемам мы с ним целый вечер посвятили. Я хотел выяснить, что их связывало с Марусей. И у меня создалось впечатление, что не только к ней, но и к девочкам вообще Вертер довольно равнодушен, что в его возрасте даже странно. Знаете, как будто все его чувства подавлены страхом. Ну, за три-то года он, наверное, оклемался…

— Да нет. Страх я в нем тоже почувствовал. Вы сказали: «столько жертв»… вы считаете его виновным?

— Какую-то роль он сыграл… неясно какую. Он что-то видел там, на даче. Возможно, он видел убийцу и до сих пор боится его.

— Вы полагаете, сам Петя не способен на убийство?

— За те три сентябрьских вечера, что мы с ним общались, я примерял его и на эту роль. По-моему, он не тянет — тут кто-то похитрее и посмелее. Но полностью исключать из подозреваемых Вертера нельзя. Бывает, именно трус в безвыходном положении способен на все. Из инстинкта самосохранения. Мы не знаем их отношений с Марусей — вот в чем дело. Что произошло в лесу, когда они венки плели? Пытался он ее изнасиловать, или милые детишки поспорили о театре?

— Вы ведь видели ее на сцене?

— Не только видел, но и помогал чем мог. Талант — редкость. Все пошло прахом из-за этого мальчишки!

— Вы уверены, что она не догадывалась о ваших отношениях со старшей сестрой?

— Никто не догадывался. Наши, как вы говорите, отношения начались за год до этих ужасных событий, летом. Надеюсь, подробности вас не интересуют? (Подробности меня интересовали, очень, но я промолчал). Ну, в общем, за год мы с ней встретились всего четыре раза, я с ума сходил. И в ту проклятую среду она была неуловима, металась по городу, приезжала, уезжала… Не понимаю!

— Вы не связываете ее тревогу с исчезновением Маруси?

— Что за ерунда! Если женщина изменила мужу, значит, она и на убийство сестры способна? Она и так достаточно дорого заплатила за эти самые наши отношения. Что ж теперь, всю жизнь мучиться?

Очень любопытная парочка — бывшие тайные любовники, и с какой страстью друг друга защищают!

— Однако вы мучаетесь. И сдается мне, Анюта тоже, — холодно отозвался я. — Соблазнить дочь самого близкого друга, по меньшей мере, неосмотрительно, Дмитрий Алексеевич.

— Золотые слова, Иван Арсеньевич, больше не буду.

— Что Анюта увидела, когда вернулась ночью на дачу?

— Дом был пуст. На кухне горел свет, на это обратил внимание сосед Звягинцев, окно в светелке распахнуто настежь.

— При таких зловещих обстоятельствах она могла бы еще ночью обратиться в милицию.

— Не забывайте, что никто из нас, кроме Павла, не догадался осмотреть Марусину обувь. Анюта могла подумать, что девочка отправилась к кому-то на свидание.

— Пусть так. И все же: утром на речке Маруся говорит сестре, что чего-то боится и просит не оставлять ее одну. Но та уезжает в Москву. Там где-то гуляет больше пяти часов, порывается уехать в Отраду, но едет к вам, потом вдруг срывается на дачу. Потом врет в милиции, вводит в заблуждение следствие и так далее. Как вы объясните ее поведение?

— А как она объясняет? Ведь она рассказала вам обо всем?

— Она преподнесла мне то же вранье, что и следователю.

— Позвольте, — Дмитрий Алексеевич был поражен, — откуда же вы узнали о нас с ней?

— Догадался.

— Исключено! — он пристально глядел на меня. — Вы не могли догадаться, что я называл ее Люлю.

— Ну, это-то мне подсказали.

— Кто?

— Дмитрий Алексеевич, кто тут сыщик: я или вы?

— Вы, вы… я восхищен. Об этом прозвище знали только трое: мы с Анютой и еще один человек.

— А именно?

— Маруся.

— Выходит, что-то о ваших отношениях она знала?

— Да нет. В детстве у девочек была какая-то секретная игра, и маленькая Маруся так прозвала сестру. Анюта как-то вспомнила об этом, а мне понравилось. Я стал называть ее Люлю, но очень редко и только наедине. Поэтому ваша осведомленность меня поражает.

— Но, надеюсь, не пугает?

Будто огонь прошел по его лицу, скрытая страстность прорвалась наружу.

— Эх, Иван Арсеньевич, чтобы раскрыть эту тайну, я бы ничего не пожалел.

Так не говорят о прошлом. Я ему поверил: чтоб вернуть свою Люлю, художник ничего бы не пожалел. Несуществующая «вечная любовь» — а ведь не дает покоя.

15 июля, вторник.

— Как я вчера сказал по телефону, в деле открылись новые обстоятельства. Советую вам быть предельно искренним, иначе, Петр, эти обстоятельства могут обернуться против вас.

— Я и не врал, — бодро ответил Вертер, но я-то видел, как он встревожен.

Мы с ним сидели в той же беседке. Жгучий полдень, голубой покой больничного сада, солнечные блики на воде и стрекозы, тишь да глушь, наши голоса, боль, страх, жестокость — шло следствие, я шел по следу.

— Итак, поговорим об экзаменационных билетах, которые вы привезли Марусе в Отраду. Кто вам их дал и на какой срок?

— Один парень. Я уж и не помню.

— Постарайтесь вспомнить. Как его звали?

— Вроде Юра.

— Нет, так дело не пойдет. Мне известно, что билеты вам дал какой-то первокурсник. Сейчас вы перешли на четвертый курс, соответственно он на пятый. На филфаке учится не так уж много, как вы говорите, парней. И следственным органам не составит труда разыскать среди дипломников этого самого Юру. Он действительно Юра?

— Нет, кажется, Саша.

— Ага, вы начинаете вспоминать. Расскажите о вашем с ним знакомстве.

— В начале июля…

— А точнее? Третьего билеты уже отданы Марусе. Остается первое и второе.

— Да, второго, в субботу, я отвез документы в университет, сдал их в приемную комиссию и вышел на лестницу покурить. Там ребята стояли, я с ними разговорился… ну, о конкурсе, об экзаменах и тэдэ. Они оказались первокурсниками, у них как раз сессия шла. А один говорит, что у него билеты есть по русскому, по которым на экзаменах спрашивают. Ну, я у него их попросил, а он дал. Вот и все. А чего вам эти билеты сдались?

— Скоро узнаете. У него они с собой были?

— Нет, я ждал, пока он экзамен сдаст. Потом мы к нему домой заезжали.

— Он билеты насовсем вам отдал или на время? Учтите, Сашу отыскать легко, тем более вы знаете, где он живет.

— Дал на неделю, до следующей субботы.

— Он ими дорожил?

— Ну не то чтобы…

— То или не то? Только правду!

— Трясся он над этими билетами, потому и дал на неделю.

— И вы их отвезли Марусе на следующий день, в воскресенье, да?

— Да.

— В котором часу вы разговаривали с ребятами на лестнице?

— Днем. В двенадцать, в час.

— Потом вы ждали Сашу, пока тот сдаст экзамен, ехали к нему, возвращались домой… Одним словом, вы переписать билеты не успели, так?

— Так.

— И в среду приехали за ними в Отраду?

— Ничего подобного! — Вертер так и взвился. — Не за ними, а попрощаться: я уже надумал в Ленинград прокатиться.

— Ведь вы должны были в субботу Саше билеты вернуть?

— Позже бы вернул. Как-нибудь без них он перебился бы.

— Но вы не вернули?

— Не до них было. Маруся исчезла.

— А вместе с ней и билеты исчезли?

— Я ничего не знаю, я их потом в глаза не видел.

— А почему? Почему бы вам потом не забрать — скажем, у Анюты — чужие билеты?

— Мне казалось неделикатным суетиться из-за пустяков в такое время.

— Однако такое время — согласен, тяжелое — не помешало вам блестяще поступить в университет.

— Уж прям блестяще…

— Не спорьте. Я сам из того же заведения и знаю, чего стоят три пятерки на вступительных. И экзамен по русскому, пожалуй, самый ответственный. Билеты вам бы пригодились, а?

— Я не хотел беспокоить родных Маруси.

— Бросьте! В чем беспокойство-то? Подъехать в удобное для Анюты время и забрать? — я выдержал многозначительную паузу. — Но вы, конечно, знали, что билетов у Черкасских нет. Ну, знали? — и вперил в Вертера сверлящий взгляд: приходилось играть на нервах.

— Ничего я не знал, — прошептал он и побледнел.

— Знали, знали… Пойдем дальше. Саша на одном с вами факультете. Вы, наверное, встречали его?

— Встречал.

— Когда?

— Тогда же в сентябре, они с «картошки» вернулись. Вы мне ловушку готовите, да?

— Готовлю. Саша поинтересовался судьбой своих билетов?

— Поинтересовался… чуть драться не полез.

— И что же вы ему ответили?.. Думаете, что сказать? Советую правду — все это легко проверить.

— Сказал… — Вертер вздохнул. — Сказал, что тетрадку потерял.

— Зачем надо было врать?

— Я… мне не хотелось рассказывать… тяжело… — на него жалко было смотреть.

— Придется. Я вас предупредил, что у меня есть новые данные. Отвечайте четко и честно: когда и при каких обстоятельствах вы уничтожили тетрадь с билетами?

Вчера целый вечер я готовился к этому диалогу и предугадал почти все ответы на мои вопросы. Последний решающий вопрос логически вытекал из нашего разговора: билеты, ради которых Петя приезжал на дачу, исчезли, но до Саши не дошли. Однако подкрепить свой вопрос фактами я бы не смог — одни догадки и ощущения: испуг, замеченный соседкой, бегство в Ленинград, вранье Саше и страх. Пришлось идти ва-банк, взять «на понт», сделать ставку на трусость, рискнуть — и выиграть: мальчишка отвернулся от меня и заплакал.

— Я ее не убивал… — тихо сказал он.

— Вас никто не обвиняет, только просят помочь. Вы знаете, кто убийца Маруси?

— Не знаю… я не видел, честное слово! Но догадываюсь.

— Кто?

— Ее сестра, Анюта.

Его страх — какой-то непонятный, темный ужас — вдруг передался и мне. Довольно долго мы сидели молча. Наконец юноша шевельнулся, украдкой взглянул на меня. Я заговорил:

— Давайте восстановим те события. Третьего июля, в воскресенье, вы привезли билеты Марусе и договорились, что приедете за ними в среду. Кто-нибудь присутствовал при этом? Я хочу спросить: знал ли кто-нибудь о том, что вы встречаетесь в среду?

— Никто не знал. Я вошел в калитку, а Маруся как раз выходила из дому с тарелками. Я ей отдал билеты, она отнесла их в дом, и мы договорились насчет среды. И она никому об этом не сказала, как я понял впоследствии. Она была со странностями и любила всякие тайны. А вообще с ней было интересно, я никого интересней не встречал.

Драгоценное признание. Итак, в среду в три часа вы появились на даче и никого не застали, так?

— Так.

— Поговорив с соседкой, вы отправились на речку…

— Нет, сначала было на станцию — разозлился: точно договаривались. Но потом все-таки на речку двинул.

— Понятно. Не найдя сестер, вы вернулись на дачу. Что вы там увидели? Отвечайте спокойно, не упускайте даже мелочей.

— Это нетрудно, Петя усмехнулся. Я уже три года об этом рассказываю — самому себе. Ладно. Дверь была по-прежнему заперта, я постучал, подергал, прошелся по саду и увидел открытое Марусино окно (за час перед этим оно было закрыто). Я заглянул, но в комнате вроде никого не было… и позвал: «Марусь!» Да, дверь из светелки этой самой была приоткрыта, и в соседней комнате свет горел, чего прежде не было. Позвал — никто не отвечает. Вдруг смотрю: на письменном столе — он вплотную придвинут к окну — та самая тетрадка с билетами… протянул руку и взял. Там много тетрадей лежало, а эта — сверху. Я ее засунул за ремень джинсов. Опять позвал — молчание. Я решил записку оставить…

— То есть вы не хотели, чтобы ваша ссора с Марусей переросла в окончательный разрыв?

— Да, не хотел. Я думал, что они с речки вернулись и опять отлучились куда-то. Но у меня ручки с собой не было. Перемахнул через подоконник и стол и тут увидел Марусю, — он замолчал.

— Где она была?

— Она лежала на диване у самой стенки, из окна не видно… Знаете, я этого до самой смерти не забуду! Она мне каждую ночь снилась и до сих пор иногда снится… часто… Моя жизнь это кошмар какой-то, даже женитьба не помогла. Она была задушена, и главное — только что, понимаете? Вот прямо перед этим, еще совсем теплая…

— Вы дотронулись до нее?

— В тот момент нет. Что вы! Это был такой ужас… лицо нечеловеческое, язык наружу… а шея!.. и глаза — вот именно что вылезли из орбит… В общем, я как увидел — даже не помню, как в сад прыгнул и помчался к калитке. И вот подлетаю я к калитке и слышу: «Молодой человек!» Соседка, через забор. Говорит: «Вы девочек так и не нашли?» Я говорю: «Не нашел». И вдруг она руками всплеснула и как заорет: «На вас лица нет! Вы совсем зеленый! Видно, на солнце перегрелись. Может, воды вам принести?» Ну, тут я опомнился слегка, от воды отказался, чего-то там залопотал про экзамены, переутомление, а сам смотрю на нее и думаю: «Эта бабушка меня погубит!» Марусю только что убили, а кроме меня, тут нет никого, и всюду — на столе, на подоконнике — мои отпечатки. Вообще, надо сказать, меня подвела любовь к детективам, именно в том направлении голова заработала… а лучше плюнуть бы мне на все да уйти к черту! Не знаю, может правда, лучше…

— Что же вы сделали?

— Старушка говорит: «Не стоит ходить по солнцепеку, посидите в теньке — вдруг девочек дождетесь». Я ответил: «Посижу, посижу», — и пошел назад. Я решил стереть отпечатки: ничего не видел, к окну не подходил, Марусю ждал на крыльце. Упереться — и все. Фактов нет — докажите! Опять влез в светелку, на Марусю не смотрю, быстро в другую комнату прошел, оказалось, кухня — там свет. Я ни до чего не дотрагивался, взял какую-то тряпочку, вернулся в светелку и подошел к столу. А сам смотрю в сад, чтоб только не взглянуть на диван… И вдруг вижу: у заднего забора кусты зашевелились, там, где дыра, представляете? Кто-то идет, конечно, Анюта с речки, сейчас будет крик на всю деревню, а я около трупа следы стираю. И деться некуда: у калитки старушка засечет. Я решил спрятаться. То есть это я сейчас вам говорю «решил», «подумал» — а на самом деле как будто не я, а какая-то посторонняя сила в считанные секунды мною двигала.

— Инстинкт самосохранения, — подсказал я нетерпеливо.

— Он самый! Я потом высчитал: с моего возвращения с речки до окончательного ухода прошло всего двадцать минут, а я ощущал — вечность. Ну, понятно было, что просто прятаться глупо: крик поднимется, деревня сбежится, меня, конечно, мигом обнаружат… А кусты шевелятся все ближе и ближе к дому, кто-то подходит, очень медленно, но — вот, сейчас!.. Я подхватил Марусю на руки и побежал… сам не знаю куда… прятаться. В общем, я влетел на кухню, споткнулся о дерюжку — она как-то скомкалась у порога — и растянулся на полу. Тут я понял, что погиб окончательно, как вдруг увидел прибитое к полу кольцо — прямо у самых глаз — и сообразил, что здесь люк в погреб. Про погреб я знал: в воскресенье родители сестрам говорили, что прибраться там надо. Одним словом, я открыл люк, спустился вниз — к счастью, на кухне свет горел, было лесенку видно. Положил Марусю на землю, люк закрыл, при этом через щель расправил дерюжку, чтобы кольцо прикрывала… ну, чтоб люк не сразу, по крайней мере, бросился в глаза. Опять спустился вниз и замер. Полная тьма, вонь какая-то гнилая и ни звука. Я ожидал шагов от входной двери, но они раздались в светелке, значит, кто-то влез в окно, на секунду остановился, пробежал прямо над моей головой через кухню, очевидно, в другие комнаты заглянул, опять пробежал в светелку и полез в окно: слышно было, как стол заскрипел. Тут до меня дошло, что это, должно быть, убийца.

— Шаги были мужские или женские, как вы думаете?

— Не понял. Вообще: торопливый бег, быстрый, легкий шаг.

— Убийца имел время стереть отпечатки?

— Да вроде бы он сразу в окно вылез, а там черт его знает! Тряпка моя так и лежала на столе. И заметьте, стекло кто-то вытер, ведь я в первый заход кончиками пальцев в окно стучал, а отпечатков моих потом не нашли. Я стекло не вытирал.

— Так, дальше.

— Я решил, что мне пора выбираться, но сначала надо попытаться спрятать тело.

— В погребе?

— Ну.

— Вы воображали, что его там не найдут?

— Не такой уж я дурак! Милиция, разумеется, в два счета нашла бы, но они начинают следствие только через три дня, а пока запрашивают больницы, морги, сводки происшествий и т. д. У меня возникла идея не спрятать, а припрятать, чтобы впоследствии по состоянию тела было трудно определить точное время убийства — ведь это было как раз мое время, я там ошивался. А жара стояла страшная, за тридцать. В погребе, конечно, прохладнее, но все равно процесс разложения идет.

— Да, Петр, жажда жизни в вас горы способна сдвинуть. Вы не подумали, как затрудните поиск преступника, вообще работу следственных органов?

— Ага, пока б я думал, эти самые органы так бы мне все затруднили, что я только лет через пятнадцать освободился бы. Я тогда вообще ни о чем не думал, а действовал. Главное, чтоб сестра в тот же день не нашла Марусю и не побежала в милицию, а соседка не связала мой «зеленый вид» с убийством. Дальше я не загадывал. А вообще все было невыносимо.

— И что вы сделали?

— Как только я услышал, что убийца вроде скрылся, я чиркнул спичкой — у меня с собой были — и увидел на лавке огарок. Зажег свечку, огляделся. Хлама всякого кругом навалом, но я сразу засек садовые рукавицы — целый ворох — надел, чтоб отпечатки не бояться оставить. В углу за невысокой перегородкой была свалена куча гнилой картошки, от нее и шла вонь, но это было кстати. Туда я и спрятал тело. Найти его, конечно, не составляло труда, но если знать, где искать. А с виду ничего не заметно. Потом выбрался наверх, протер край люка, за который брался, и кольцо, стол вытер тряпочкой, спрыгнул в сад и вытер подоконник. Рукавицы и тряпку с собой взял, в карманы куртки засунул.

— В такую жару вы в куртке были?

— Да из хлопка, японская, с короткими рукавами и накладными карманами. Я ее поверх майки носил, не застегивая — удобно. Но это удобство мне таким боком вышло! Ну вот, к калитке подошел, со старушкой раскланялся — специально, чтоб она не думала, будто я до вечера на крыльце торчу. «Посидел, — говорю, — в теньке, полегчало». Пошел на станцию, тут электричка подошла, 16.35. Настроение, конечно… в общем, так: все ужасно, но, может, выкручусь. А когда я уж полдороги проехал, до меня наконец дошло: со мной все кончено. Я вспомнил про билеты. Они так за поясом и остались, под курткой не видно. Нет, вы представьте: столько перенести, убийцу перенести, эти кусты… как они шевелились!.. Маруся бедная — за что?.. погреб этот, будто я в могиле наедине с трупом — и шаги! А когда я спичку зажег, прямо в глаза ее лицо бросилось… мертвое. И главное — красный сарафан, красное пятно в гнилье!.. Нет, столько перенести, труп спрятать, отпечатки — будь они прокляты! — уничтожить — и такую улику с собой утащить. Я просто обезумел. И назад вернуться… ну, тетрадку подкинуть — не могу. Не могу — и все, хоть режь! Я ведь тогда еще ничего не знал, я думал: сестры нормальные, люди как люди. И только потом догадался, что у них вся семья сумасшедшая. Понимаете? Я представлял так. Они на речке, на каком-то там своем месте, которое я не нашел. Ладно. Маруся говорит, что я, как условились, в три часа за билетами собирался приехать, и уходит. Ну, что должна подумать Анюта, вернувшись на дачу и не застав сестру? Что она со мной. А когда тело найдут? Нетрудно догадаться, что она обо мне подумает. Меня допрашивают — я стою на своем: за дом не заходил, окна открытого не видел, сидел на крыльце и ждал. Никаких отпечатков, никаких улик. Все логично. А теперь? Где билеты, кому они нужны, кроме меня? Крыть нечем — на этом вы меня и поймали. Логично. Но поступки сумасшедших никакой логике не поддаются — вот, оказывается, в чем было мое спасение. Но тогда в электричке я об этом не знал, я знал одно: бежать. Умом понимал, что глупость… но — бежать!.. от этого погреба, красного пятна, от этих кустов и лица Марусиного… куда угодно — только бежать. В электричке народу почти не было, я прошел по составу, нашел совсем пустой вагон, выкинул в окно рукавицы с тряпкой, а тетрадку начал рвать на мелкие кусочки и выбрасывать… Как сейчас помню: Москва надвигается, серые башни, солнце палит — и так хочется жить. Потом эта жизнь мне порядком опротивела… чуть не каждую ночь: кусты шевелятся, погреб, я убиваю Марусю, она кричит, тут просыпаюсь… и снова: кусты, погреб, красное пятно, Маруся, крик… А тогда в электричке… вы себе представить не можете, как хотелось жить! С Казанского вокзала я перебежал на Ленинградский, шум, гам, толпы — безнадежно. Встал в конец очереди в кассу, вдруг дама подходит, именно дама — вся в белом, в драгоценностях — и заявляет: «Один билет до Ленинграда на вечер никому не нужен?» Я ее за руку схватил и закричал: «Чур, я первый!» Я вообще-то как в истерике был. Она засмеялась и говорит: «Молодой человек, билет дорогой, в международный вагон. Вам по карману?» Деньги у меня были, на английскую майку, а Ленинград я еще в электричке наметил: вокзал рядом с Казанским и тетка родная на Фонтанке. Даже приободрился слегка и отправился к Алику: на всякий случай, для алиби. А до этого матери позвонил на работу. Отцу бесполезно: он такую истерику закатит, а мать у меня — человек железный, понимающий. Я ей говорю: «Срочно уезжаю в Ленинград. Зачем — потом все объясню. Знай, что я ни в чем не виновен, но кто б обо мне ни спрашивал, отвечай, что Ленинград задуман давно, тобой и отцом: сыну нужен отдых между экзаменами. Поняла?» Она говорит: «Ничего не поняла, но все исполню, отца подготовлю, завтра вечером буду звонить Кате». То есть тетке, это ее сестра, тоже женщина толковая. У нее я и прожил неделю… не прожил, а прострадал. И главное — за что? Ну скажите — за что?

— Вот вам снится постоянно, что вы ее убиваете. Значит, подсознательно чувствуете свою вину.

— Я не убивал!

— Я не об этом. Вы только спасали свою шкуру — это не вина? Мы — не люди? Один инстинкт? Нет! Вы чувствуете свою вину, чувствуете. Вы думаете, Маруся не хотела жить?

— А, говорить легко! — отмахнулся Петя. — А если б вы были на моем месте — ну, только честно!

— Честно можно ответить, только побывав на таком месте. А так — одни слова. Но знаю, что до ваших комбинаций я бы просто не додумался, у меня ведь нет детективной, тем более зарубежной подготовки.

— Да нет, вы соображаете.

— Благодарю. Итак, вы страдали в Ленинграде.

— На седьмой день мать звонит: «Тебя вызывают в качестве свидетеля». Свидетеля! Гора с плеч, жизнь заиграла, думаю: убийца нашелся. Не тут-то было. Все оказалось настолько запутанным и странным, что я до сих пор понять ничего не могу. После разговора с матерью я сразу в Москву рванул и сразу Черкасским позвонил — наудачу, вдруг что-нибудь узнаю. И узнал. Анюта мне сказала, что Маруся исчезла, найти ее не могут, не знаю ли я что-нибудь о ней. Я обалдел. «Где ж ее искали?» — спрашиваю. Говорит, что везде, но вся Марусина обувь на месте, непонятно, куда она могла деться босая. Я-то, положим, знаю, куда, но вида, само собой, не подаю. «А дом, говорю, весь осматривали?» Оказывается, весь, с собакой, и погреб перекопали. Я подумал так: преступник вернулся еще раз, нашел убитую и унес. И вот тут-то Анюта меня и подкосила. Вдруг говорит: «Соседка сказала, ты у нас в среду был? Надо было заранее предупредить». Я понял, что Маруся о нашей предполагаемой встрече никому не сказала. «Был», — говорю. «Ведь ты нас на речке искал?» — спрашивает. Ага, думаю, подвох готовит. И осторожно отвечаю, что весь пляж осмотрел, на ту сторону сплавал — не нашел. А она так спокойно высказывается: «Мы до самого вечера на нашем месте просидели, в кустах. Там нас действительно найти трудно». Вы представляете? Я чуть трубку не выронил. Но продолжаю: «А когда Маруся пропала?» И она совершенно нагло отвечает: «В ночь на четверг. Утром я ее в светелке уже не застала». Полное равнодушие, и вдруг как зарыдает — артистка! — и трубку бросила. Ну, что вы на это скажете? — Петя глядел на меня чуть ли не с торжеством.

— Кое-что скажу. В среду примерно с двенадцати дня до одиннадцати ночи Анюта ездила в Москву.

— В Москву? — пробормотал Петя растерянно. — То есть как в Москву?

Конечно, откровенности я добился от Вертера потому только, что он считал, будто за все ответит Анюта. И вдруг в такой опасной ситуации он остался совсем один.

— Да вот, в Москву.

— Нет, извините! Зачем она врала?

— У нее были личные мотивы.

— Ах, личные! А алиби у нее было? Например, с трех до пяти, а?

— Нет.

— Ах, нет! Учтите, сумасшедшие на все способны…

— А почему, собственно, вы ее считаете сумасшедшей?

— Да разве с нормальными людьми такие истории случаются? Это патология какая-то! И алиби-то нет! Нету!

— Не суетитесь, Петр. Если обвинять кого-то только за отсутствием алиби, самой подходящей кандидатурой в преступники окажитесь вы.

— А вот и нет! Я свои данные, наверно, тыщу раз в уме прокрутил. Все равно остается неизвестным главное: куда делся из погреба труп? Вы согласны, что его мог перепрятать только убийца… ну, только он в этом заинтересован?

— Согласен.

— А я никак не успевал — по времени.

— Обо всем этом я слышал только от вас. Может, никакого трупа в погребе и не было.

— Ну да, я его на глазах у старушки на улицу вынес.

— Вы знали о проходе в заборе.

— Да как бы я успел за двадцать минут убить, с соседкой поговорить, вытащить, найти место, закопать, — ведь рощу потом облазили…

— И время убийства мне известно только с ваших слов. Соседка три раза видела, как вы уходили с дачи, но ни разу — как вы туда пришли. Вы говорите, что встреча с Марусей была назначена на три часа — а вдруг нет? А вдруг на час или на два? И убита Маруся раньше, а перед бестолковой старушкой вы потом разыграли… пантомиму. Теперь о трупе. Допускаю, что вы его спрятали в погребе и уехали в Ленинград. Но ведь ничто не мешало вам, при наличии толковых родственников, преодолеть страх и вернуться хоть на несколько часов, тело перепрятать и уехать обратно. Звучит, конечно, фантастично, но ведь и вы рассказали не менее фантастическую историю. В пятницу, субботу и воскресенье Черкасские, Дмитрий Алексеевич и Борис были заняты похоронами Любови Андреевны и находились в Москве. Дача была пуста.

— Да за что мне ее было убивать? — закричал Петя.

— Утром перед вашей встречей Маруся сказала сестре, что чего-то боится. Что произошло между вами в лесу, когда вы венки плели? Может быть, в среду вам удалось то, что не удалось в воскресенье, потом вы испугались и задушили ее. Вы не похожи на насильника — да кто в обычной жизни на него похож?

— Я вам всю правду выложил — как человеку, — после долгого молчания заговорил Петя вздрагивающим голосом. Если хотите знать, не вы меня с билетами поймали. Вы б и не поймали: уперся бы и все! — я сам вас выбрал, еще тогда, в первый раз. Я никому ничего не рассказывал, даже своим, три года молчал и не могу больше так жить. Мне страшно. Я думал, вы человек, а вы… охотник, вам бы добычу затравить любым способом.

— Не забывайте: эта добыча — убийца. Я должен прокрутить все варианты, чтоб не ошибиться. Кстати, а родителям как вы все объяснили?

— Понапридумал, выкрутился.

— Может, и сейчас понапридумали? Ладно, продолжаем. Вы плели в лесу венки…

— Ну да, я хотел ее поцеловать — ну и что? Она меня долбанула по голове и обозвала. Ну и что тут такого? Она мне нравилась, даже очень, я ж не знал, что у нее кто-то есть.

— «Кто-то есть»? Кто? Кто есть?

— Не знаю. Она сказала с таким презрением, сквозь зубы: «Кретин! Кому ты нужен? Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба!» Я обиделся.

Очень интересно! Кого же она любила… и боялась? Да, любила и боялась. А художнику сказала, что любит Петю — зачем? Я изучающе посмотрел на него. Нет, не он. Дмитрий Алексеевич? Борис? Необязательно. Совсем необязательно. Какой-то человек, с которым она познакомилась на Свирке? Самое вероятное. Нет! Она говорит о нем Пете в воскресенье, сразу по приезде в Отраду, она не успела еще ни с кем познакомиться… Она изменилась с весны — и не из-за Пети. Несмотря на уговоры художника, бросила сцену — почему? Почему именно университет? Ведь догадывалась, что мало шансов. Ладно, это потом. Среда. У нее было свидание с кем-то на даче. С кем-то, кого она любит и боится… утром призналась сестре, что боится. Но почему на даче? Ведь она знала, что туда должен приехать Петя?

— Петя, вы точно договорились с Марусей на три часа? Именно на даче и именно на три?

— Я сказал: «Переписывай скорее: мне в субботу отдавать, а я еще сам не переписал». Тут она и сказала насчет среды: три часа. Я говорю, чтоб к среде было готово. А она: «Всегда готова!» Вообще к поступлению она относилась легкомысленно.

— А как вы думаете, она смогла бы поступить?

— Если б повезло, а так… смеялась: «Мне абсолютно все равно».

— Странно. Она всегда являлась на ваши вечерние занятия?

— Иногда звонила, что не придет, раза четыре.

— Вот скажите, Петя, вы очутились в светелке и увидели Марусю. А еще? Какие-нибудь мелочи, детали… Постойте! Когда вы в первый раз смотрели в окно, еще закрытое — ну, до речки — вы видели на столе ту самую тетрадь? Сосредоточьтесь, вспомните… стол, тетрадки, сверху ваша… ну?

— Не помню, не обратил внимания. Во второй раз окно было открыто, и тетрадка прямо бросилась в глаза.

— Жаль. Маруся брала ее с собой на Свирку и принесла назад. Когда? До вашего первого прихода или в то время, как вы ее на речке искали?

— Вы хотите сказать… — Петя передернулся. — Вы думаете, они уже были там вдвоем и видели, как я в окно стучал?

— Не исключено. Ведь не могла она назначить два свидания на один и тот же час. Возможно, на дачу она пришла гораздо раньше, и подошел он. Вам они не открыли… Знаете, Петя, в таком случае вы представляете опасность для убийцы, он вас видел из окна, но не знает, что именно видели вы. Да, наверное, все произошло раньше, и убийство…

— Нет, нет! Она была задушена буквально перед моим вторым приходом. Это точно. Она была совсем теплая, когда я ее на руки взял.

— В какой позе она лежала?

— На спине, ближе к стенке… В общем, если б не лицо, то спокойно лежит человек. В этом было что-то жуткое: как будто спит — и такое лицо. Нет, не похоже, чтоб она сопротивлялась, то есть никаких следов борьбы. Это был кто-то свой.

— А одежда? Может быть, что-то сдернуто, порвано?

— Да нет. Красный сарафан, такой пышный, в оборках…

— А шаль? Вы спрятали ее в погребе в пунцовой шали с кистями, да?

— Нет, никакой шали не было. Да! Была. Она висела на спинке стула, но я ее в шаль не заворачивал.

— И еще на ней был купальник, да?

— Опять ловите? — взорвался юный Вертер. — Про купальник я ничего не знаю, под сарафан не лазил!

— Да ведь вы с ней по комнатам бегали, падали, могли заметить.

— Не заметил! Вот браслет у нее был, на левой руке, я обратил внимание.

— Что за браслет?

— Не рассмотрел. Я в погребе его засек — темно. Помню только, что тяжелый. Он с руки сползал, я его вверх подтянул, ближе к локтю.

— Вы раньше видели на ней этот браслет?

— По-моему, нет… Нет. Она никаких украшений не носила. А знаете, — Петя оживился, — может, этот браслет ей убийца и подарил. Вот именно на свидание и привез, она и надела.

— Вполне вероятно, — рассеянно отозвался я. — Ладно, Петр, мне надо думать, думать, думать. Если понадобитесь — позвоню.

— Иван Арсеньевич, а можно я к вам буду ездить?

— Можно.

Действительно он нуждается во мне, потому что я его единственный поверенный, так сказать, единственная надежда? Или им руководят толковые родственнички? На убийцу Петя вроде не тянет, но все ли он рассказал, так ли рассказал?.. Труп в погребе! Загадка… И Павел Матвеевич… Зачем? В безумии? Я в полной тьме.

16 июля, среда.

— Я так и знал, что Анна Павловна, — рассуждал Игорек после завтрака, — только ошибся насчет мужика: не Борис, а художник. Сразу видно — ходок. Обеих сестер охмурил, а в среду чего-то там открылось, по чему-то там Анюта поняла, что у него с младшей полный порядок: та проговорилась на речке. Анюта ее заманивает на дачу — покушать или еще чего, — а той все равно на даче с Петей встречаться. Одним словом, она ее душит и уезжает к любовнику. Приходит, а у самой нервы… и раздумья: труп-то остался. Говорит ему, что к семи вернется, а сама мчится в Отраду прятать. Ну, тут влез этот Вертер с билетами — и она уезжает обратно в Москву. А нервы все-таки сдают. Возвращается ночью, обыскивает дом, находит труп и перепрятывает. Она, она — и по времени все сходится.

— Мало ли что по времени, — проворчал Василий Васильевич. — По времени и Борис мог успеть: на работе его видели утром и вечером, а на какой он там машине занимался — это еще неизвестно. Не время важно, а психология.

В наших прениях Игорек обычно делал ставку на Анюту, бухгалтер же «отдавал предпочтение» математику.

— Именно что психология! Мужчине незачем ее убивать, как вы не понимаете? Незачем! Она ж его любила — кого-то там… не сопротивлялась и так далее. Анна Павловна — больше некому.

— Она была в это время в Москве, — вмешался я. — Петя настаивает, что Марусю убили где-то в четыре. В пять минут пятого она была еще теплая.

— Конечно, теплая — жарища за тридцать. А Петя со страху еще и не то скажет, — Игорек задумался и добавил: — Впрочем, Анна Павловна и из Москвы успевала приехать, убить и опять к любовнику вернуться. Где она больше пяти часов шлялась?

— По Бульварному кольцу, — ответила Анюта, входя в палату; я похолодел. — Люблю старую Москву. Очевидно, Дмитрий Алексеевич уже всех ввел в курс дела. Тем лучше: не придется объясняться.

— Нет, Анна Павловна, придется.

— Зачем? Я разоблачена, передавайте материал в прокуратуру.

Анюта улыбнулась насмешливо и прошла к отцу. Я невольно улыбнулся в ответ. Сколько ж она успела подслушать? Неужели все, что Игорек нагородил?

Помощники мои затаились, Анюта принялась ухаживать за отцом. Горшок в больничном обиходе называется «уткой» — этот заветный предмет снится по ночам, ведь на мне трое неподвижных. Она бегала с «уткой», потом побрила, умыла, причесала отца, поила его молоком… Я наблюдал за ней и готовился к бою, уже наполовину проигранному: не удалось застать врасплох, надо же так попасться! Для полноты картины не хватало художника — и он пришел, остановился на пороге, огляделся, пожелал всем доброго утра. Подошел ко мне, вынул из полиэтиленового мешочка несколько пачек «Явы» и апельсины, выложил все это в тумбочку и сел на табурет рядом с моей койкой. Если б можно было все переиграть, хоть свидетелей ликвидировать на время, но… может быть, оно и к лучшему? Сама собой складывалась «очная ставка» с привкусом скандала. И я решил подогреть атмосферу.

— Анна Павловна! — громко сказал я. — Дмитрий Алексеевич вас не выдавал, не сверкайте так на него глазами. О том, что вы его любовница, я узнал из другого источника. Он только добавил подробностей.

Тут на меня сверкнул глазами художник и вскочил, но меня уже понесло. Я не знал, кто задушил девочку, возможно, никогда не узнаю, однако ее близкие, все четверо, своей крутней и ложью неимоверно запутали дело. Во мне закипал почти гражданский гнев.

— И меня, Анна Павловна, меньше всего интересуют переживания дамы, мятущейся между мужем и любовником. Это слишком высокая тема, чтоб я посмел ее коснуться… высокие, святые чувства: и хочется, и колется, и мама не велит…

Анюта вздрогнула, странно взглянула на меня и пробормотала:

— Откуда вы знаете?

— Все это уже отражено в классике: роковой треугольник, долг и чувство, любовные утехи и семейная скука. И самое страшное: а вдруг узнает муж? — я выбирал детали наиболее пошлые, я вызывал их обоих на возражения: что-то раскроется в споре! — но они молчали. — Вы испугались скандала и все скрыли — понятно, понятней некуда. Повторяю, в дамских переживаниях я копаться не намерен. Но скажите: вы догадываетесь, кого любила и боялась ваша сестра?

Анюта глядела на меня широко раскрытыми пустыми глазами, Дмитрий Алексеевич заговорил с недоумением:

— Но разве не мальчишку? Бросила сцену, загорелась в университет поступать… и потом: зачем бы она мне врала?

— Дмитрий Алексеевич, ну кого может напугать Петя? И девочка была не из пугливых, судя по всему.

— И все же она любила мальчишку, как это ни странно! — упорствовал художник. — Вы бы слышали, как она сказала об этом…

— А, перестань! — оборвала его Анюта. — Она была редчайшая актриса и жила этими своими выдумками…

— Ее смерть — не выдумка, Анна Павловна. Вы не знаете, с кем она должна была встретиться в среду, когда ее убили?

— Я ничего не понимаю! — закричала Анна.

Впрочем, мы кричали все трое, стоя друг против друга посреди палаты, а приговоренные к койкам свидетели лежали, замерев. Оригинальная очная ставка.

— Ничего не понимаю и знать не хочу ваших намеков! Что вам нужно? Да, я во всем виновата! Да, я ее бросила, уехала к любовнику, копалась в своей душонке, тряслась за свою шкуру. Довольны? А я ничего не хочу, вообще ничего!

Анюта бросила на меня прямо-таки ненавистный взгляд (давно уже никто не принимал меня так всерьез!), схватила матерчатую сумку и крупным, резким шагом вышла из палаты. Признаться, я превратился в «профессионала» и следил за ее походкой: «торопливый бег», «быстрый легкий шаг» в светелке, над погребом… Я опомнился и кинулся к двери, крикнув на ходу:

— Дмитрий Алексеевич, обязательно дождитесь меня!

Она быстро шла под кленами, я догнал ее и схватил за руку.

Засияли голубые глаза, и я вдруг забыл обо всем.

— Анюта, простите ради Бога…

— Ну неужели вы не понимаете? — сказала она равнодушно, но ее всю трясло. — С тех пор как я увидела папу там, в погребе — после маминых похорон — мне абсолютно все равно. Я умерла, понимаете? Меня нет.

— Нет, нет, это не так… так не должно быть, — забормотал — у вас есть жизнь, вы прекрасны, и мы раскроем тайну.

— Зачем? Они не вернутся.

— Мы найдем убийцу.

— Зачем он мне? Я их больше не увижу.

— У вас есть отец.

— Он меня не знает. Ему все равно, кто за ним ухаживает.

— Как вы ошибаетесь. Любовь чувствуют не разумом.

— Ань! — раздался сиплый голос: возле нас стояла санитарка Фаина, похожая на старую швабру, и с интересом слушала. — Твой вчера от котлет отказался, я их скушала сама. Чтоб ты знала…

— Пойдемте! — я опять взял Анюту за руку и увлек на боковую тропинку.

— Куда вы меня тащите?

— В беседку. Мне хочется с вами поговорить. Можно?

— А вы не будете копаться в дамских переживаниях? — с отвращением спросила Анюта. — Как вы сказали: и хочется, и колется, и мама не велит? Мама как раз знала и не велела.

— Любовь Андреевна! — воскликнул я.

— Да, да, случайно. И всё. Я поиграла во взрослые игры — все кругом играют — и будет. Доигралась. Чтоб больше к этому не возвращаться, скажу: ни муж, ни Митя мне и раньше не были нужны, а теперь подавно. Все — пустяки и пошлость.

— Какой такой Митя?.. Ах да! Он вас любит.

— Перебьется.

Я ей не верил: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной» — так ведь она сказала ему? — но настаивать боялся.

— Анюта, признайтесь, почему вы мне не доверяете?

— Это вам Дмитрий Алексеевич сказал?

— Да.

Она остановилась на мгновенье, улыбнулась насмешливо и нервно, как там, в палате, и ответила:

— А об этом вам ни в жизнь не догадаться. Ладно, давайте ближе к делу. Хотя я действительно ничего не знаю, и ваши да вешние вопросы о Марусе меня просто поразили.

Мы вошли в дворянскую беседку. Глаза слепил июльский плеск воды, камыш шуршал, легкие ветви шелестели, и отчаянно надрывалась какая-то птица на кладбище, на том берегу.

— Боюсь, кое-каких переживаний коснуться все-таки придется. Например, почему вы приехали к Дмитрию Алексеевичу в день исчезновения Маруси днем, а не вечером?

— Я сама не знала, поеду я к нему или нет. Утром на всякий случай сказала Марусе, чтоб она ключ с собой на пляж взяла: вдруг я уеду в Москву. Она ответила: «Поезжай. Я Боре не скажу».

— Она знала, куда вы собираетесь?

— Нет, конечно. Но догадывалась, что не к мужу. Год назад, тоже летом, — родители в санатории были — я два раза к Мите ездила и просила ее молчать. Ну, после ее слов мне стало так противно, что я решила покончить с этим не вечером, а пораньше, как можно скорее. Покончить — вы мне верите? — она глядела с тревогой, я кивнул, но не верил. — В двенадцать сказала, что уезжаю, а она вдруг взмолилась: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Сыграть Маруся умела: я испугалась, решила остаться. Но она засмеялась и говорит: «Я просто хотела проверить, кого ты больше любишь: меня или своего друга. Поезжай, поезжай, ты мне мешаешь». Она меня как будто выпроводила, но дала слово, что перейдет на пляж. И не сдержала — на пляже ее Петя не нашел.

— Да, видимо, вы ей мешали, видимо, в тот день у нее тоже было свидание.

— С кем? С Петей?

— И с Петей и, наверное, с убийцей. А вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — никак я не мог свернуть с этого пункта.

— У него там какой-то грузин все путался под ногами, все жаловался: «Вторые сутки в Москве, а по полдня сплю». Да это все ерунда, главное — другое. Главное, что я опоздала на последнюю электричку и проторчала всю ночь на Казанском.

— То есть как? Вы же ушли от художника в десять?

— Да, но я не сразу поехала на вокзал.

— А куда же вы поехали?

— Это не имеет значения. Ночь я провела на Казанском.

— Почему вы об этом никому не сказали?

— Кто б мне поверил? Я торчала на вокзале, а в это время убили Марусю.

— Вы полагаете, ее убили ночью?

— Я так думала.

— Сейчас уже не думаете?

— Не знаю. Просто меня поразило исчезновение билетов. Может быть, Петя все-таки виделся с сестрой? Но зачем-то скрывает? Неужели он… Вы у него о билетах не спрашивали?

— Спрашивал, все пока неопределенно.

— А тогда я была уверена, что Маруся пропала ночью. Во-первых, она на речке сидела до последнего, чуть не до темноты. А вечером дачников из Москвы наезжает, везде народ, дети играют. И потом: все в доме было так, будто она как обычно с пляжа пришла. Все пляжные вещи на месте… одеяло в моей комнате, сумка в прихожей, полотенце и мой купальник на веревке на кухне, термос в шкафчике и ключ в столе. Только окно открыто и свет на кухне. Этот свет меня и напугал…

— Что вы сказали Павлу Матвеевичу по телефону?

— Что Маруся пропала ночью. Он закричал: «Как это могло случиться?» Я говорю: «Мне надо тебе рассказать что-то очень важное. Только тебе! Ты можешь приехать без мамы?» Он спросил: «Да что такое?» Я думала рассказать ему о своих похождениях.

— Он ведь не знал о вас с Дмитрием Алексеевичем?

— Да вы что! Он бы меня убил. Или его. Не знаю.

— И все же вы собирались рискнуть?

— Да, я прямо по телефону начала, настолько обезумела: «Папа, ты должен знать…» Он крикнул: «Замолчи! Никому ничего не рассказывай, поняла? Ничего не предпринимай без меня. Я приеду». А телефонистка говорит: «Сходите в милицию. Может, им уже что-то известно». Я побежала, там сразу стали всякие вопросы задавать: когда и где… А я ждала папу. Я сказала то, что потом повторила на следствии: спала, ничего не слышала… и примерное время — с одиннадцати ночи до семи утра.

— И как же вы не поговорили с отцом!

— Не вышло. Я подбежала к ним, а мама закричала на меня и стала падать. Я ее убила.

— Анюта, — поспешно заговорил я, — перед похоронами, в пятницу и субботу, вы все были в Москве? Я имею в виду вас, вашего отца, Дмитрия Алексеевича и Бориса. Никуда поодиночке надолго не отлучались?

— Кажется, нет. В пятницу мы ездили по всяким учреждениям, что-то там оформляли… в общем, меня не оставляли одну, я только помню себя на заднем сиденье машины, а больше ничего. Да, на ночь папа дал мне снотворное и сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе. А пока никому ни слова».

— Именно о Марусе? Не о вас самой, а о Марусе?

— Он так выразился. Наверное, про ее исчезновение, да?

— Так об этом все знали. Почему «ни слова»?

— Не знаю. Он и когда в погребе сидел… а мы с Дмитрием Алексеевичем просто окаменели, он все повторял: «Только никому не говори». Эти слова у меня в голове звенят. А потом мы папу в больницу привезли, где он хирургом работал, его увели наверх. Я сидела в вестибюле, Дмитрий Алексеевич пошел узнавать. Вернулся и говорит: «Пока неизвестно. Может, обойдется. Я еду в Отраду, в милицию. Мы должны все о нас с тобой рассказать, понимаешь?» А я говорю: «Сначала я все папе расскажу. Он велел молчать». Он сказал: «С Павлом ты, наверное, не скоро сможешь поговорить». Я ответила, что дождусь. Так до сих пор и жду. А Дмитрий Алексеевич меня не выдал, пожалел. Вы говорите: Митя меня любит. Не любит, а жалеет. Он очень добрый, вообще с ним было легко и радостно.

— Ну нет, это не жалость, а самая настоящая страсть. Он как будто ею и живет, я же чувствую. Пусть он человек легкий и радостный, но вы его задели сильно, и никаким цинизмом он не прикроется.

— Я ничего такого не замечаю. Вы, должно быть, более компетентны в страстях. И давайте переменим тему.

— Анюта, вы три раза в ту неделю видели погреб: во вторник хотели там прибраться, в четверг, осматривая дом, и в понедельник, когда там находился Павел Матвеевич. И в погребе ничего не изменилось?

— Ничего.

— А как вы осматривали… перебирали вещи, да?

— Там перебирать нечего, все на виду. А почему вы спрашиваете?

— Да просто интересно, с какой стати Павел Матвеевич оказался именно в погребе?

Но ведь он… — Анюта помолчала. — Он ведь с ума сошел. Дмитрий Алексеевич его позвал, а он сказал про какие-то лилии, что их закопали… Что за лилии?.. Мама их так любила…

— Любила? У вас они росли в саду?

— Да, за домом.

— За домом… Из светелки были видны?

— Может быть… там кусты кругом. В общем, они росли на полянке, где стол стоит.

— А сейчас?

— Нет. Я ничем не занимаюсь. Все равно.

— Но вы помните точное место, где они росли?

— Конечно… Анюта вдруг обеими руками схватилась за мою здоровую руку. — Вы думаете… вы хотите сказать, там Маруся… что ее кто-то закопал?

— Да нет… не знаю, — я и сам был ошеломлен. — Ведь сад осматривали?

— Весь осматривали, с собакой… Ведь если копать могилу, ведь заметно? Иван Арсеньевич!

— Анюта, погодите! — у меня мелькнула безумная идея. — Сегодня я не могу отлучиться из больницы, после обеда хирург из района приезжает смотреть снимки моей руки… — хирурга мы и вправду ждали, но я мог бы ускользнуть после его визита. Однако моя идея собрать их всех четверых на лужайке, где когда-то росли лилии, не могла осуществиться сегодня: надо было еще поймать Бориса и Вертера. — Сегодня не могу, а завтра мы проверим. Вот что, поезжайте в Москву прямо отсюда, переночуйте там. У вас есть с собой деньги?

— Я останусь. Я Марусю не боюсь.

— Зато я за вас… впрочем, как знаете. Я приду к вам в семь часов вечера завтра.

— Буду ждать.

Мы вышли из беседки и пошли в высокой пестрой траве, в ромашках и венериных башмачках. Анюта впереди. На ее волосы, на пышный блестящий узел, лежавший низко на шее, вдруг села бабочка — как драгоценное украшение, — прозрачные узорные крылья задрожали, вспыхивая на солнце. Я засмотрелся и заговорил задумчиво:

— Как бы мне хотелось увидеть тот портрет Дмитрия Алексеевича. Я представляю вас в голубом, а Марусю в красном…

— Да! — Анюта обернулась, бабочка вспорхнула. — Именно так. Я в бледно-голубом длинном балахоне из кисеи, а Маруся в пунцовой шали с кистями.

— И обязательно драгоценности, — продолжал я. — На вас, например, серебряный обруч с жемчугом и волосы распущены. А у Маруси на левой руке тяжелый золотой браслет. Нравится?

— У нас драгоценностей никогда не было, даже у мамы. Мы жили в обрез.

— Неужели Маруся вообще украшений не носила, хоть дешевых? Девочки любят всякую мишуру.

— Ей не нужно было. Она сама была драгоценность.

…Дверь в палату оказалась чуть приоткрытой, сантиметра на два. Я остановился: да, все слышно. С некоторых пор — даже не знаю когда, на днях — меня временами охватывало странное ощущение. Опасности? Да нет, слишком сильно сказано… чье-то невидимое, осторожное внимание — так, словно тень в окне, шорох в траве, след на песке.

Однако мои инструкции выполнялись четко: Василий Васильевич жаловался, что я ничего не рассказываю, «развел секреты, а ведь черт-те что творится, но непонятно». Стоическое молчание моих помощников на допросах компенсировалось полнощными беседами: бухгалтерский опыт и восемнадцатилетний задор.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, входя, — прошу прощения за давешнюю сцену. Хотел спровоцировать Анюту на откровенность — и перестарался.

— Осторожнее, Иван Арсеньевич! — угрюмо отозвался художник. — Девочка слишком много страдала — я вас предупреждал. Уже три года…

— Я хочу вырвать ее из этого смертного круга.

— Каким образом?

— Найти убийцу.

— У вас есть какие-то предположения? Вы подловили Вертера?

— Пока не удалось. Он сидел в теньке на крылечке.

— А, черт, я так на него надеялся! Что значит ваша фраза «Маруся кого-то любила и боялась», и с кем она должна была встретиться в среду? Что вы знаете?

— Утром она сказала сестре, что чего-то боится, и тут же почти выпроводила ее в Москву.

— Но ведь это был розыгрыш? Или нет?

— Эти ее розыгрыши… Знаете, Дмитрий Алексеевич, один человек сказал, что она играла с огнем и доигралась.

Он пристально посмотрел на меня.

— Этот ваш человек, видно, хорошо ее знал, лучше, чем я. Но неужели Вертером она нас всех так провела, что мы просмотрели рядом с ней какого-то монстра?

— Что-то просмотрели. К Пете она обратилась с уже готовым решением поступать в университет. Актриса, завораживающая своей игрой и сама ею завороженная, — на что она могла променять это счастье? На филологию? Не верю. Женщина все отдаст только за любовь.

— Боже мой! — воскликнул Дмитрий Алексеевич. — А я ее считал капризным ребенком. И все же непонятно: любовь любовью, но зачем менять сцену на университет?

— Мне тоже непонятно. И для всех вас ее решение было неожиданным?

— Совершенно неожиданным. Павел говорил: «Подумай, больше ты ни на что не способна». В феврале ее смотрел мой старый друг — великолепный актер, — Дмитрий Алексеевич назвал известную фамилию. — Она играла Наташу Ростову и всех поразила. И вдруг!..

— Вы все почему-то вспоминаете именно этот спектакль.

— Он оказался последним. На эти ребятишек было смешно смотреть, но не на нее: она была в своей стихии — Наташа Ростова, в коричневом бархате, в пунцовой шали… Не убавить, не прибавить!

— А мне представляется, там не хватало последнего штриха — для полноты картины.

— А именно?

— Золота.

— Золота? Не понимаю.

— Я как-то вдруг представил эту шаль, пышный бархат, блестящие волосы в пляске и золотой блеск… знаете, вспыхивает золото… что-то такое — ожерелье или серьги… нет, браслет!.. именно тяжелый золотой браслет на левой руке.

Дмитрий Алексеевич задумался.

— Мне не приходило в голову… Я ведь так и написал ее, в этой шали — старинная, еще бабкина… Анюта в голубом, а между девочками Люба в белых одеждах. В общем, стилизация под средневековую аллегорию. Ника сравнил Марусю с отблеском пламени на бело-голубом. Нет, золото не вписывается — диссонанс — без украшений естественнее. Да у Черкасских золота никогда и не водилось.

— Кто такой Ника?

— Да вот актер — Николай Ильич. Он бывал на сеансах, его Маруся заинтересовала. Понимаете, он бы как раз смог ей помочь: для того я их и познакомил — да ей уже ничего не нужно было.

— Да, жаль. И как раз мой любимый актер, — вставил я мечтательно и вздохнул. — Каков он в жизни? Мне всегда хотелось разобраться в психологии лицедея: что остается, когда снимаются чужие маски…

— Знаете, Нику тоже потрясло это преступление. Я ему и о вас говорил, и о вашем оригинальном следствии в сельской больнице. Выздоравливайте — познакомлю. Заодно и портрет посмотрите. Он у меня, Анюта не в силах его забрать, а я не в сила? отдать.

— Благодарю, с удовольствием.

— Ну что ж, — Дмитрий Алексеевич поднялся, — на днях заеду.

— Если можно, завтра. К семи вечера на дачу Черкасских Я там провожу эксперимент.

— Вот как? Интересно.

Едва дверь за художником захлопнулась, Игорек завопил:

— Золото — я же говорил!

— Помолчи, — шепотом сказал Василий Васильевич. — Ты сегодня уже высказался.

— Золото, — зашептал Игорек в упоении. — Я с самого начала говорил. Золото — вот настоящий мотив преступления, а не какие-то там охи-вздохи. Убийца возвращался за браслетом.

— Помолчи ты! Ваня, что за эксперимент?

— Мне не дают покоя эти лилии Павла Матвеевича. В саду против Марусиного окна три года назад росли на лужайке лилии, их любила его жена, — я говорил тихо, тихо пересек палату и резко отворил дверь: в коридоре возле столика дежурной хохотали две медсестры, больше никого не было. Не успокоясь на этом, я выглянул в раскрытое окно над моей койкой: никого. Кусты сирени и боярышника отстоят от стены довольно далеко, метра на три. — Кажется, друзья, у меня начинается мания преследования. Но давайте поосторожнее.

— Ваня, ты думаешь, ее там закопали, а отец что-то видел и в уме тронулся?

— Василий Васильевич, это можно проделать, не оставив следов?

— Ну, в общем, в клумбе незаметно можно закопать. Снять верхний грунт, чтоб корюшки цветов не повредить, копать аккуратно, землю в кучку, лишнюю, которая останется… а обязательно останется, как ни утрамбовывай… так вот, ее потом занести куда-нибудь, хоть в Свирку ссыпать. А сверху положить тот же дерн — цветы и трава. Все можно, коли время есть… Вот только собака ученая — как она вот: почует сквозь землю запах или нет?

— Да чего она там почует! — нетерпеливо вмешался Игорек. — Если Павел Матвеевич что-то видел, то уж в ночь на понедельник, а она умерла в среду днем. При такой-то жаре все разложилось, а собака живую ищет, по обуви…

— Не тарахти. Ты, Ваня, хочешь это место раскопать?

— Эх, черт, и меня там не будет! — простонал Игорек.

— Хочу попробовать.

— Как же ты с рукой-то?

— Так ведь не я буду копать. Есть кому художник, математик, Вертер… А я за ними понаблюдаю. За ними и за Анютой.

— На испуг хочешь взять?

— Поглядим. Хочу на них на всех вместе поглядеть. Да и они давно не виделись.

— Ваня, а актер-то, ну, художников друг, мужик стоящий?

— Кто его знает. Актер сильный, я его видел в роли Отелло. Если уж выбирать, Вертеру до него, как до неба.

— Отелло задушил Дездемону! — крикнул Игорек во весь голос.

Вечером, когда уехал районный хирург, а вместе с ним и Ирина Евгеньевна, из ее кабинета я заказал разговор с Борисом и Петей. Москву долго не давали. Я сидел над блокнотом и размышлял.

Итак, по свидетельству Пети, Маруся убита (задушена) в среду третьего июля, примерно в четыре часа дня.

Версия о «постороннем убийце». Впервые он увидел Марусю на пляже — в понедельник, вторник или в ту же среду. Заметив, что она осталась одна (скажем, подслушав разговор сестер о поездке Анюты в Москву), он следует за ней. Она идет через рощу на встречу с Петей, в то время как Петя по поселку идет на пляж или ищет ее там. Преступник видит, что она раздвигает доски в заборе, проделывает то же самое, оказывается в саду и наблюдает за домом. Маруся включает свет на кухне, кладет на место пляжные вещи, открывает окно. Преступник проникает в светелку, насилует и убивает. Затем уходит прежним путем, но вскоре возвращается, возможно, с той же целью, что и Петя: стереть отпечатки пальцев.

Однако в версии о постороннем убийце есть ряд провалов. Во-первых, внешний вид убитой. Маруся, несомненно, отчаянно сопротивлялась бы, следы борьбы (царапины, синяки, порванная одежда и т. п.) должен был заметить Петя. Допустим, преступник после убийства, так сказать, придал телу спокойную позу, расправил сарафан, но спрашивается, зачем ему тратить драгоценное время на этот камуфляж? Понятно, что медицинская экспертиза без труда обнаружит следы насилия. Во-вторых, самый кардинальный вопрос: куда из погреба исчезло тело? Предположение, что преступник вернулся в дом в третий раз, обнаружил в незнакомой обстановке погреб, вынес тело и где-то закопал — не выдерживает критики. Подобные действия неоправданный риск для человека, не осведомленного о других обитателях дачи: в любой момент может кто-то войти и застать в доме чужого. И самое главное: никому — ни убийце постороннему, ни, так сказать, «своему» — не придет в голову, что под рукой окажется какой-то трус и спрячет концы в воду.

Вот он бежит, скрывается в роще, вдруг спохватывается (что-то упустил, например, уничтожить следы), возвращается. С момента убийства прошло всего несколько минут — а труп исчез! В ужасе он обегает все комнаты: тишина и пустота. Конечно, он не стал даже обыскивать дом и тем более возвращаться туда в третий раз, ведь убийца знает, что сокрытие трупа имело смысл только для него. Он уходит в тяжком, страшном недоумении.

Против «убийцы со стороны» свидетельствует и еще одна важная деталь: браслет на руке убитой. Его видел только Петя (ни Анюта, ни художник) и только после убийства. О чем говорит этот факт? Или браслет подарен только что на свидании (маньяку с речки, очевидно, не до подарков), или подарен раньше кем-то, знакомство с которым Маруся скрывает, а потому скрывает и подарок. Стало быть, на свидание с Петей она не надела бы украшение, хранимое тайно. Стало быть, в тот день у нее было другое свидание.

Стало быть, требуется другая версия. Мне все мерещится школьная сцена, дядюшкина гитара, кудри и пунцовая шаль, восторженный зал и замшевый поясок на тонкой талии. Случайно или не случайно этот спектакль оказался для нее последним? Кто такой Петя — первая любовь или подставное лицо, на которое ссылается она, чтобы как-то объяснить университет? Какой-то мужчина — не школьник, не ровесник: того скрывать нечего — видит Наташу Ростову, увлекается, увлекает и ее.

Но вот их встречи обрываются. Маруся переезжает на дачу, где должна, по требованию родителей, во всем подчиняться старшей сестре. Свидание девочки со своим другом (друг-убийца — насмешка! но как его назвать?) было, конечно, условлено заранее: тот не мог приезжать в Отраду, когда ему вздумается, из-за Анюты. И, наверное, Маруся не случайно выбрала для Пети именно среду — он подставное лицо (она и весной не всегда являлась на их вечерние занятия). Почему она скрыла от сестры, что в среду должна передать Пете билеты? Возможно, она собиралась сообщить об этом Анюте в последний момент, на речке, чтоб та не успела переменить планы на этот день, не осталась бы дома, одним словом, не помешала бы.

Между первым и вторым явлением Пети на даче происходит убийство. Найди, кому это выгодно, и ты найдешь преступника — святая заповедь Шерлока Холмса. Изнасилование, патологический взрыв сексуального маньяка, кража, шантаж, сведение счетов, устранение в качестве свидетеля — все эти мотивы ничем не подкрепляются. Немотивированное убийство тоже исключается: не было следов борьбы.

Состояние аффекта. Чем вызвано? Например, ревностью. Но, судя по всему, Маруся любила своего друга, до которого «всем, как до неба». И он — конечно, не мальчик и, конечно, это понимал. И какая непостижимая власть: ради него отказаться от своего дара, блеска, успеха, от того, чем до сих пор жила. Их отношения — загадка для меня. Может быть, ее слова: «Я боюсь» — не розыгрыш? Может быть, она попыталась освободиться от этой власти и погибла?

Итак, какой-то друг-убийца. Не представляю! Даже если полностью исключить «маньяка с речки», наверняка остается круг лиц о которых мне ничего неизвестно. Отправным моментом версии о тайном друге мне представляется школьных спектакль. Но на спектакле помимо десятиклассников, учителей и родственников присутствовали какие-то там бывшие ученики. В моем же поле зрения всего четверо, причем их роли, кажется, уже распределены: Петя, если ему верить, явился нечаянным соучастником преступления, остальные трое были заняты друг другом и играли в игры рокового треугольника.

Петя. На роль друга-убийцы вроде не тянет (Да! Если б он изнасиловал Марусю, то не унес бы билеты, грубо говоря, в штанах), но имеет толковых родственников, и все мои версии и размышления построены в основном на его показаниях. А если они не точны или лживы?

Дмитрий Алексеевич. Имеет алиби на время убийства (портрет Гоги), вряд ли стал бы назначать два свидания на один день и, кажется, до сих пор с ума сходит по своей Люлю.

Борис. Алиби нечеткое, никем не подкрепленное — с девяти до восемнадцати часов. Весной занимался с Марусей математикой, что-то знает о ней: «играла с огнем, вот и доигралась». Но вообще в те июльские дни, по-видимому, был занят романом жены и художника: «эта любовь им бы недешево обошлась».

Анюта. Ее душа — для меня темный лес. Я топтался на опушке, боясь углубляться, я не хотел, чтобы она оказалась причастной к смерти сестры. И все же: как согласовать ее намерение покончить с любовником как можно скорее и слова, сказанные за два дня до этого своему Мите: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной»? Где действительно она провела больше пяти часов? Как могла опоздать на последнюю электричку, уйдя от художника в десять часов? И наконец: чем я заслужил ее недоверие?

Ника, Николай Ильич, Отелло — новое любопытное лицо. Видел Наташу Ростову, заинтересован, присутствовал на сеансах портрета, потрясен происшедшим. Имеет смысл познакомиться.

Да, круг мой весьма ограничен. И слишком мало данных об убийце. Кто-то «свой»… быстрый легкий шаг… тяжелый браслет на левой руке — подарок… Что-то будет завтра? Неужели там, на лужайке, где когда-то пили чай за столом с кремовой скатертью, цвели лилии и смеялись дети — неужели там раскроется смысл таинственных слов Павла Матвеевича?

Зазвонил телефон. Дали Петю.

— Добрый вечер. Это Иван Арсеньевич. Вы мне завтра нужны на даче Черкасских. В семь часов вечера. Договорились?

— Зачем? — Вертер явно затрепетал.

— Там узнаете.

— А зачем?

— В общем, жду. До свидания.

До Бориса я дозвонился только в двенадцатом часу.

— Здравствуйте, Борис Николаевич. Я вас разбудил?

Здравствуйте. Я работаю.

— Очень надеюсь завтра вечером вас увидеть.

— А я думал, вы уже убийцу арестовали.

— Без вашей помощи — никуда. Вы в состоянии приехать к семи часам на дачу Черкасских?

— Что это вы затеяли?

— Следственный эксперимент.

— Ого!

— Да! Вот еще. Ни от кого не могу добиться толку. Вы видели у Маруси какие-нибудь украшения, например, серьги, ожерелье или браслет?

— Видел. Золотой браслет с рубинами.

ЧАСТЬ III «ПОЛЕВЫЕ ЛИЛИИ ПАХНУТ, ИХ ЗАКОПАЛИ…»

17 июля, четверг.

В колониальной рубашке цвета хаки, с погонами и накладными карманами (моя собственная, Верочка стащила ее из приемного покоя), в потрепанных джинсах и кроссовках, с рукой на перевязи я ощущал себя раненым, направленным на спецзадание. Мы с Верочкой углубились в парк, миновали пруд, прошли меж замшелыми плитами — «Покойся, милый прах, до радостного утра!» — я помахал рукой своей спутнице и перелез через символическую изгородь в рощу. В ту самую рощу, что подступает к домам улицы Лесной, через нее три года назад, должно быть, спешил убийца после непостижимого исчезновения убитой.

Примерно через километр в березовом кружеве, шелесте и вышине возникли дачные крыши с печными трубами. Я прошелся вдоль заборов, отыскал, по приметам Анюты, нужный — высокий, сплошной, когда-то зеленый, посеревший, — раздвинул две доски и очутился на узенькой заросшей тропинке в саду, в запущенном переплетении веток, листьев, полевых цветов и трав. Постоял, вдыхая жгучий июльский воздух, собираясь с духом (сколько раз представлял это место и представлял именно таким), и направился к дому. Вот маленькая полянка, длинный стол из сколоченных досок, утонувший в траве выше пояса, вот куст жасмина, наполовину закрывающий окно светелки, веранда, крыльцо, молчаливая компания расположилась на ступеньках… Так, дачники, коротающие вечерок на свежем воздухе.

Все собрались, голубчики. Анюта, Дмитрий Алексеевич, Борис, Вертер и еще какой-то респектабельный господин лет сорока пяти в твидовом пиджаке не сводили глаз с калитки. Я эффектно появился с противоположной стороны.

— Добрый вечер!

Присутствующие шевельнулись, отозвались нестройно, художник поднялся и заговорил:

— Вот, знакомьтесь. Николай Ильич — Иван Арсеньевич.

— Послушайте! — мелодично пропел Ника, в неудержимом порыве вскочил и прошелся взад-вперед по кирпичной дорожке (я следил за его походкой — это уже входило в привычку: да, быстрый, легкий шаг… как назло, народ подобрался нервный, поджарый, легконогий). — Послушайте! Это уникально! Я полностью в курсе: Митя ввел. Сегодня в театре свободен — и вот не утерпел. Не помешаю?

— Напротив. Мне нужны рабочие руки.

Это еще зачем? — угрюмо поинтересовался Борис, Вертер как-то поежился, Анюта молча глядела перед собой, в свою пустоту.

— Копать старую цветочную клумбу.

Иван Арсеньевич, объяснитесь, — попросил художник.

— Да, конечно, — я достал блокнот из верхнего кармана рубашки и с деловым видом заглянул в него. — Одной из загадок в том загадочном преступлении является, как вам известно, бесследное исчезновение трупа. Когда я впервые увидел Павла Матвеевича в больнице, меня поразили его слова… вы все, наверное, помните: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Впервые он произнес их после похорон жены и повторяет до сих пор каждому новому лицу. Безумный бред? Или какой-то непонятный смысл скрывается в этих словах? Не знаю. Но вдруг Павел Матвеевич что-то видел в ту ночь в Отраде или о чем-то догадался? Может быть, образ полевых лилий — ключ к разгадке, а выражение «их закопали» — намек на то, что убийца где-то закопал тело Маруси?

— И на чем основаны эти доводы? На словах сумасшедшего! — перебил меня Борис. — Романтика какая-то…

— Потрясающе! — прошептал актер. — Труп в цветах…

Математик пренебрежительно взглянул на него и продолжал:

— Труп, цветы, убийца… Тухлая романтика. Ведь до сих пор неизвестно, что случилось с Марусей… Может, она покончила с собой или просто сбежала куда-то.

— Она была задушена в среду в четыре часа дня.

— То есть как?! — страшно закричал Дмитрий Алексеевич.

Я не рассчитал тяжести обрушившихся слов. В мгновенной паузе я уловил умоляющий взгляд Вертера и искаженное лицо Анюты. Математик резко отвернулся. Прозвучал тихий прекрасный голос:

— Откуда вы знаете? — Отелло легонько прикоснулся к моему плечу, сверкнули светлые прозрачные глаза. — У вас есть свидетели?

— Есть, — меня опять понесло, и я с упоением ощущал в себе зуд безрассудства.

— Выходит, вы знаете, кто убийца?

— Догадываюсь. Мне не хватает нескольких штрихов.

— Это кто-нибудь из присутствующих?

— Кто-нибудь.

— И вы нам скажете, кто именно?

— Не скажу.

— Любопытно! — сладострастный блеск в прозрачных глазах погас. — Очень любопытно. Я прибыл вовремя.

— Иван Арсеньевич! — воскликнул художник. — Мне не понятны ваши шутки!

— Никаких шуток! Есть свидетель, есть подозреваемый. Все есть! — я небрежно помахал блокнотом над головой. — Но прежде всего мне нужна полная картина преступления, пока что много темных мест.

— Если вы говорите правду, — сказал художник страстно, — а я вам верю! — то сейчас нас слушает убийца. Вы подвергаете себя опасности, себя и какого-то пока что неведомого свидетеля. Мое предложение: назовите имя убийцы при всех. Но если против него улик еще недостаточно и вы вынуждены соблюдать тайну — свяжитесь с милицией. Во всяком случае, сдайте туда блокнот, пока не поздно. Это самое главное.

— Самое главное, — подал голос Борис, — что мне надоел сумасшедший дом и я ухожу.

— Никуда ты не уйдешь, — со спокойной силой заговорила Анюта — впервые за все время. — И вообще все помолчите. Пусть он делает, что хочет.

— Итак, я буду делать, что хочу. Три года назад в саду за домом, где в хорошую погоду пили чай, росли на лужайке садовые лилии, любимые цветы Любови Андреевны… Я хочу проверить, есть ли связь между ними и безумием ее мужа.

— То есть вы полагаете, там могила Маруси, и Павел знает об этом? — в напряженной тишине спросил Дмитрий Алексеевич, и вновь раздался низкий, с богатейшими модуляциями голос:

— И хрупкий прах человеческий уже смешался с прахом земным! Должно быть, реплика из какой-то пьесы.

— Золото прочнее человеческой плоти. Вдруг мы найдем золотой браслет с рубинами, который был на левой руке убитой.

Я в упор поглядел на Отелло, светлые глаза вспыхнули и тут же погасли: он задумался.

— Золото… — пробормотал Дмитрий Алексеевич. — То самое золото, о котором вы намекали мне в связи с моей, так сказать, средневековой аллегорией, да?

— Что за аллегория? — поинтересовался Ника.

Они рассеянно перебрасывались репликами, никто не слушал, все ждали, все тянули время: идти на лужайку за домом было страшно.

— Портрет Любы с дочерьми. Он принадлежит Анюте, но пока висит у меня в мастерской, между окнами. Ты ж бывал на сеансах, не помнишь?

— Тот самый портрет! — закричал Ника. — Ну конечно…

Вертер внезапно поднялся со ступенек и в наступившей паузе направился ко мне. Я ожидал самого худшего (сейчас мальчик со страху выкинет штуку и, возможно, на самом деле подвергнется опасности впоследствии), но он только глухо спросил:

— Где копать?

Анюта спустилась с крыльца, пошла вдоль веранды, мы молча двинулись за ней. В проведении эксперимента Ника очень пригодился: словно играючи, выкосил траву на лужайке. Анюта указала место метрах в трех от стола, Дмитрий Алексеевич, подумав, согласился. Петя первым принялся за работу. Вначале дело пошло быстро: грунт оказался довольно рыхлым. Потом лопата из нержавейки все с большим трудом вонзалась в спрессованную тяжелую глину. Вертера сменил художник… Николай Ильич… Борис… вновь Петя… Страшная продолговатая яма углублялась, росла куча рыжей земли, скрежетала сталь, красные закатные лучи слепили глаза, сигаретный дымок улетал в безмятежное небо, легкой тенью метался актер по свежескошенной стерне. Все молчали. Меня убивала мысль, что среди нас, возможно, есть человек, который знает все. Он уже был здесь с лопатой, ночью, оглядывался и торопился, а откуда-то… из кустов или из окна на него глядел Павел Матвеевич. Мне очень хотелось увести отсюда Анюту и уйти самому: весь мой охотничий азарт куда-то пропал — страх и непонятная тоска. Я молился об одном: чтоб все это поскорее кончилось и кончилось неудачей — пусть с девочкой останется вечный покой, пусть она останется для нас Наташей Ростовой в пунцовой шали.

— Продолжать нет смысла! — откуда-то из-под земли донесся резкий голос математика. — Ее здесь нет.

Будто прошелестел единый, почти радостный вздох, все оживились, заговорили, задвигались. Петя помог Борису выбраться из ямы и стал поспешно сгребать туда кучи сырой земли, актер помогал. Анюта, словно обессилев, присела на краешек стола, я подошел к ней, Борис пробормотал со злостью:

— Романы пишите, писатель! Про гробницы и привидения…

— Нервы сдали, Борис Николаевич? Да, вынужден признать: эксперимент не удался. И все равно — тайна осталась, и где-то спрятан труп.

— А вы уверены, что Маруся действительно умерла? — вдруг задал Дмитрий Алексеевич дикий вопрос, на что его приятель отозвался задумчиво:

— Иван Арсеньевич не только уверен — он даже догадывается, кто убийца. Кто-то из нас. Надеюсь, вы меня уже включили в круг избранных?

— Ника, не смешно! — отмахнулся художник. — Иван Арсеньевич, сдайте ваш блокнот в милицию. Вот прямо сейчас, мы все вас проводим. Эта история мне не нравится: один вы можете проиграть, а тайна так и останется тайной.

— Дмитрий Алексеевич, вы годы занимались этим делом и выбрали меня в союзники. Благодарю! Посмотрим, кто кого!.. Но сейчас, к сожалению, мне пора в больницу. Петя, закопаешь яму? (Вертер кивнул.) А вы, Борис Николаевич, меня не проводите?.. Только подождите, пока осмотрю дом, хорошо?.. Остальные все свободны. Анюта, можно?

Она кивнула, но не двинулась с места.

В прихожей было темно. Я нашарил выключатель справа от входа. Вешалка с какой-то старой одеждой и мутное зеркало в резной раме. Дверь в комнату Анюты. Железная кровать коммунальной эпохи, круглый столик, стул, тумбочка с ночником, раскрытая книга — «Преступление и наказание». (Господи, ну сколько можно жить прошлым!) Бывшая родительская спальня. Такая же кровать с железными шариками, гардероб, комод, над комодом фотография: трое прелестных молодых людей стоят у подъезда старинного здания, юноши высоки, широкоплечи, русоволосы, в просторных пиджаках; меж ними девочка — тоненькая, с большим ртом, ослепительные черные кудри и белое полотняное платье с рукавами-крылышками. Митя, Павел и Любовь.

Кухня. Электрический свет ударил в лицо. Печка, стол с плиткой, настенный шкафчик, умывальник, на лавке ведра с водой. Я ногой откинул вытертую ковровую дорожку на полу. Кольцо, люк, лесенка. Свет из кухни ложился квадратом на земляной пол, углы тонули в подземном мраке. Чиркнул спичкой: деревянная кадка, два жестяных ведра, сколоченная из досок перегородка, примерно полтора метра высотой, отделяет пустой угол. Закрыл люк и сел на лавку. Полная тьма, сырой пронзительный дух земли… Какое-то неуловимое ощущение прошло по сердцу… Здесь он сидел после похорон жены. Именно здесь, где Петя спрятал убитую. Случайное совпадение? Или он что-то заметил в пятницу, когда осмотр погреба прервался с приходом участкового? Что? Блеск золота? Край одежды? Красное пятно сарафана в куче гнилья?.. Нет! Если б он заметил что-то в этом роде, он не стал бы медлить три дня: несмотря ни на что, несмотря даже на смерть жены, он нашел бы время проверить страшную догадку.

Ну хорошо, ничего не заметил, а просто вернулся на дачу, чтобы закончить осмотр погреба — и что он здесь нашел? Свою дочь? И куда она делась потом?.. Или он здесь выследил убийцу… Погоди, погоди!.. Он поехал в Отраду после разговора с Борисом. Борис только что ушел. Может быть, он поехал следом? Боже мой! Всю весну Борис занимался с Марусей якобы математикой, у него нет алиби на время убийства… а я столько дней потратил на роман Анюты и художника. И навел меня на их роман тот же Борис! Что-то преподнесет он мне сегодня по поводу царского подарка из золота и рубинов?

Я встал, нащупал перекладину лестницы, но вдруг замер… то же непонятное ощущение… да, мгновенное ощущение возникло и исчезло, как и вначале, когда я закрыл люк и сел на лавку. Я как будто что-то вспомнил. Спокойно! Вот я сел на лавку, полная тьма… да, слова Павла Матвеевича, дальше у него о лилиях. Нет, я не думал о лилиях. Я ощущал полную тьму и дух сырой земли… да, именно так!.. И тут мелькнуло какое-то воспоминание или ощущение… Нет, не вспомнить!

Светелка выходила на закат. Последние лучи багряными вспышками сияли сквозь листву. Вот этажерка — здесь лежала Марусина сумочка с записной книжкой, конечно, подробно изученной следователем. Небольшой письменный стол — стол заскрипел, когда кто-то полез в окно. Вот диван в углу, довольно широкий (как это говорят — полуторный?), раскладывается — как бы тахта для двоих. Да, для двоих. Я раскрыл окно в сад. Упоительный аромат отцветающего жасмина потек в затхлую комнату. Не с юностью и любовью ассоциировался теперь для меня этот запах — с сыростью погреба… мелькнувшее ощущение не удавалось поймать!

Как ходит тут она — одна по этим низким убогим комнатам: банальная дачная рухлядь выглядела бесприютно, даже зловеще, словно из дома ушла душа. Вот тут стоял Борис, а за кустом… ага, прекрасно слышно. Говорил Ника:

— …а через дыру в заборе можно вынести тело? Ты уверен? Надо осмотреть. Так вы, Анечка (уже «Анечка», актеры — народ бойкий), не возражаете, если мы у вас переночуем?

— Ночуйте.

— Анюта, — осторожно сказал Дмитрий Алексеевич, — ты бы переехала пока в Москву? Я бы тебя возил к отцу, а? Ну как ты терпишь тут одна?

— Нормально.

— Готово! — провозгласил Вертер. — Опять клумба получилась.

Борис ждал меня на крыльце. В прозрачных сумерках его лицо вдруг показалось старым и… несчастным, что ли?

— Самый близкий путь в больницу через рощу. Не возражаете?

— Все равно.

Мы остановились на лужайке. Анюта и двое мужчин стояли у стола, Вертер опирался на лопату и преданно глядел на меня: я его не выдал.

— Ну что ж, граждане, следствие продолжается. Милости прошу в палату номер семь.

— Иван Арсеньевич, — чарующе заговорил Отелло, — я давно уже не испытывал столь острых ощущений. Вы позволите мне на полных основаниях присоединиться к подозреваемым?

— Присоединяйтесь, — я широким жестом обвел присутствующих. — Но вы обязаны пройти через предварительный допрос. Когда вы ко мне приедете?

Актер подумал.

— Послезавтра днем, пожалуй. Вас устроит?

— Вполне. Я буду в палате или в беседке в парке. Допросы обычно провожу в беседке — не хочу своих соседей в это дело впутывать.

— Найду. И еще позвольте, Иван Арсеньевич, одно замечание напоследок. Моя профессия приучила меня к бережному обращению с авторским текстом. Если речь идет о полевых лилиях, то именно о полевых, а не о садовых. Вы меня понимаете?

— Да где у нас их взять — эти полевые лилии?

— А вы найдите, — актер тихонько засмеялся. — Кто аккуратно ищет, тот всегда найдет.

— Иван Арсеньевич, — Анюта подошла ко мне, — вы не заблудитесь? Уже темно.

Я отозвался беззаботно:

— Тут невозможно заблудиться. Тропинка прямо ведет от заборов к кладбищу. А там уж я у себя.

В лесу стояла ночь, беззвездная, беззвучная. Времени в обрез — на полдороге я решил с Борисом расстаться, а там будь что будет! Вероятнее всего, ничего не будет, но подъем духа, неизвестность, пленительная свежесть и голубой взор — кружили голову. Я тихо спросил:

— При каких обстоятельствах вы видели у Маруси браслет?

— Чего это вы шепчете?

— Так надо.

— Ах да, убийца крадется во тьме с кинжалом. Ладно. Я видел браслет в синей дорожной сумке. Помните, сумки перепутали и Марусина стояла в нашей комнате? Я искал плавки, расстегнул молнию: сверху какая-то красная материя — шелковая шаль. Я ее вынул, смотрю: тетрадки, учебники… в общем, понял, что сумка Марусина. Хотел положить шаль на место — вдруг из нее что-то выскользнуло и упало на пол. Поднял: браслет. Ну, завернул его обратно в шаль, в сумку положил, отнес в светелку, где подслушал любовный лепет.

— Опишите браслет.

— Вещь дорогая, старинной работы. Семь рубинов оправлены в золото и соединены в круг золотыми же крошечными звездочками или цветочками. Камни чистейшие, и золото высшей пробы. Ручаюсь: у меня уникальная зрительная память.

— Вы в этом разбираетесь?

— Разбираюсь.

— Откуда?

— Оттуда. Разбираюсь — и все. Просто интересовался драгоценностями.

— А почему вы не сказали о браслете на следствии? Ведь это очень важно.

— Все потому же: обещал Павлу Матвеевичу.

— Удобная позиция: за все отвечает сумасшедший. Так он знал о браслете?

— Я его предупредил. Мы с ним вдвоем справки оформляли. Он все молчал. Вдруг неожиданно будто подумал вслух: «Что же все-таки случилось с Марусей?» Я сказал: «А вы знаете, что она прячет ото всех старинный золотой браслет с рубинами?» Думаю, особого внимания он на мои слова не обратил — не до того было! — отозвался как-то рассеянно: «Потом, потом, все потом. Никому об этом не говори. Обещаешь?» Я обещал. А он, конечно, тут же забыл про браслет, смерть жены его с ума свела… В полном смысле этого слова.

— Борис Николаевич, дальше меня не стоит провожать: далеко вам возвращаться. Давайте постоим, покурим на прощанье. Так вы уверены, что тогда в прихожей Павел Матвеевич был уже в ненормальном состоянии?

— Это очевидно. Какие-то лисы, какие-то лилии ни с того ни с сего. Зачем-то поехал ночью в Отраду, забрался в погреб… Разве это поведение человека разумного?

— А вы, как человек разумный, после разговора с ним, конечно, отправились домой спать?

— Конечно.

— И заснули?

— И заснул. Кстати, Иван Арсеньевич, просветите и вы меня. Как Маруся могла быть убита в четыре часа дня, если в это время сестры находились на речке?

— В это время Анюта была в Москве.

— Вот как? У любовника? Так и думал, что здесь нечисто. Но в это же время на даче мальчик ошивался. Он свидетель или убийца?

— Ни то и ни другое. Он действительно сидел на крыльце и ждал сестер. Это подтверждает мой настоящий тайный свидетель.

— Так он существует в самом деле?

— В самом деле.

— И от него вы узнали про браслет?

— От него.

— Ну что ж, вы смелый человек. Берегитесь. А я пошел.

— Вы на машине?

— На какой еще машине?

— Вроде бы три года назад вы скопили на машину. Или у меня неверные сведения?

— Верные. Раздумал покупать, много мороки.

— А деньги?

— Что деньги?

— Деньги целы?

— А вам какое дело?

— Борис Николаевич, я вас серьезно спрашиваю: вы можете показать мне свою сберкнижку?

— Еще чего!

— А следователю?

— Что вам нужно от меня?

— Вы потратили деньги? Ну, потратили? На что?

— Догадайтесь! — математик засмеялся, но хрипло, с натугой. — Вы ж писатель — дайте простор воображению.

— Любопытный у нас с вами разговор завязался, Борис Николаевич, хочется говорить и говорить, точнее, слушать. Приезжайте ко мне… хоть завтра после работы? Или в субботу, а?

— Ладно, в субботу в двенадцать. Вообще-то я в отпуске.

— И давно?

— С понедельника.

— Поедете куда-нибудь отдыхать?

— Нет.

— И чем предполагаете заняться?

— Да вот вас, например, навещать. Довольны?

— Счастлив. С тех пор как я стал сыщиком, у меня появилась уйма друзей.

— То ли еще будет! — отозвался Борис как-то двусмысленно и мгновенно канул в лесную тьму.

Я громко крикнул:

— Жду вас в субботу в двенадцать! В беседке!

— Ждите!

Засвистев «Тореадор, смелее в бой!..», я двинулся дальше по уже едва заметной, скорее угадываемой, тропинке. Пройдя шагов пятьдесят, резко отскочил в сторону — аж что-то хряснуло в злосчастной моей руке — и замер в кустах. Тишина. Тишина, будь она неладна! Густая июльская мгла, одна звезда в высоких березовых кущах, терпкий ночной холодок и шаги. Наконец-то! Далекие шаги… ближе, ближе… быстрый легкий шаг в светелке, над погребом… Я почти не дышал, я жил полной жизнью!.. Вот, рядом!.. Кто-то прошел мимо меня во мраке и скрылся за поворотом тропинки. Я осторожно двинулся следом. Удобнее всего пристукнуть его у кладбищенской ограды, там, где березы расступались и было светлее. Кто-то крался впереди, шагах в пятнадцати, не оглядываясь. Как будто высокий, не ниже меня… значит, не Борис?.. Дмитрий Алексеевич или актер?.. Но ведь не она же! Вдруг захотелось плюнуть на все и скрыться, но я уже знал, что никуда не денусь. Нет, я узнаю все! Слабый просвет во тьме, и дальше плотная черная масса — столетние липы над могилами. В светлеющем прогале мелькнул силуэт и слился с кладбищенской тьмою. Уже не скрываясь, я бросился вперед, раздался крик, дикий, леденящий душу вопль, кто-то прижался к ограде и кричал. Я слегка ударил ребром ладони по горлу, он умолк и обмяк, я рванул его на лунную полянку, он упал ничком. Да что же это такое? Ведь едва дотронулся и… убил? Я перевернул его на спину. Передо мной лежал юный Вертер.

Полтора часа спустя бесшумно, «яко тать в нощи», я подкрался к нашему флигелю. Мое окно открыто. Посвистел, чтоб предупредить народ, полез в окно, кое-как одолел подоконник и рухнул на койку прямо на руку в гипсе. Не удержался и застонал.

— Ванечка! — задушевным шепотом заорал бухгалтер. — Где ж тебя черти носили? Это ты на кладбище кричал?

— Ну, откопали, Иван Арсеньевич?

— Нет там ничего, — устало отозвался я. — А главное, я рассчитывал поймать убийцу — все сорвалось.

— Ваня, рассказывай!

— Я дал понять этой публике… кстати, и Отелло объявился, просится в преступники… Так вот, я дал понять, что догадываюсь, кто задушил Марусю, что у меня есть свидетель. Если среди них убийца, вы представляете, что он должен был чувствовать: он убивает девочку, а кто-то заглядывает в окно и видит. Свидетель. В общем, я сблефовал, заострил их внимание на блокноте: вроде там все данные, целое досье. Причем я выдал такие детали… ну просто драгоценные детали — точное время и способ убийства, браслет на убитой в подробностях… золото, рубины. Если меня слушал убийца — ему теперь не спать. Я надеялся, он клюнет на блокнот, даже объяснил всем, каким путем в больницу возвращаюсь…

— Стало быть, ты сделал из себя мишень?

— Что значит мишень? Я пока что еще мужчина.

— Дурак ты, извини за выражение, а не мужчина! У тебя рука сломана, а у него, может, нож. Труден первый труп, а потом уже все трын-трава.

— Нет, меня убивать опасно. Останется свидетель, убийца понимает, что он молчать не будет.

— Понимает он. Он понимает, что свидетель этот три года молчал, а уж после твоей смерти навек умолкнет. И вообще… как будто в таких делах логика главное. Он, как зверь затравленный, в панике на все способен.

— Ну и я не инвалид. Правая моя работает нормально. Я в студенчестве занимался идиотством — каратэ. Пригодилось. Вертера бедного чуть не убил. Слегка дотронулся, но он очень испугался.

— Это он орал-то?

— Он. В общем, ничего не удалось.

— Где ты его прижал?

— В роще возле кладбища. Я туда увел на допрос математика. Причем эти двое, Дмитрий Алексеевич с Никой, остались у Анюты ночевать. То есть вся компания в сборе. Я думал, кто-нибудь соблазнится блокнотом, обстановка уж больно располагает. Допросил Бориса, отпустил, вслед ему закричал, засвистел, словом, навел в лесу шороху. И действительно, кто-то идет следом. Но ведь тьма, не видно ничего, и нет времени разбираться. Тут я и сработал правой. Смотрю — Петя. Привел его в образ. Оказывается, он шел за мной, чтобы узнать, как ему жить дальше, ну, он же свидетель… а главное — вы не поверите! — он решил меня защитить от убийцы. Даже трогательно. Петя-то поверил в мой блокнот, наверное, он один и поверил. Что ж, проводил его на станцию, кое-как успокоил, в электричку посадил…

Ну и тип! — возмутился Игорек. — Что ж это он всюду лезет, как банный лист! В погреб влез, теперь в рощу…

— И слава Богу! — проворчал Василий Васильевич. — Тут он вовремя влез. Против ножа в спину никакое каратэ не устоит.

— Как бы не так! — запротестовал Игорек. — Иван Арсеньевич абсолютно прав (как он меня вдруг зауважал), каратист запросто пятерых свалит…

— Помолчите-ка оба! Свалит, свалит — соображать надо. Пусть убивать он его пока не собирается — подчеркиваю: пока! — но блокнот в темени такой да при руке в гипсе вырвал бы очень просто и узнал бы про твоего липового свидетеля убийства.

— Василий Васильевич, я, конечно, дурак, но не до такой же степени. Вообще в моем почерке разобраться… но не в этом дело. Я ловил его на запасной блокнот, чистый. А тот, с записями, спрятан. Пусть ищет.

19 июля, суббота.

Вчера утром еще до завтрака в палате появилась Анюта. Я обомлел: в голубых джинсах и голубой майке, высокая, тонкая и загорелая, с распущенными русыми волосами ниже пояса — до меня дошло, что ей всего двадцать пять. Она занялась отцом, потом обратилась ко мне небрежно:

— Вы, оказывается, живы?

— Пока жив.

— И Борис?

— Надеюсь.

— А кто из вас вопил ночью в роще?

— Что, слышно было?

Анюта села на табуретку рядом с моей койкой, я продолжал расспрашивать, она отвечала рассеянно. В ней чувствовалось что-то необычное: чем холоднее и равнодушнее держалась она, тем сильнее на меня действовал какой-то внутренний жар ее — тревога, раздражение или надежда? Как будто что-то сдвинулось с мертвой точки, она уже не глядела в пустоту, но почти не глядела и на меня.

Я знал от Вертера, что после моего ухода с Борисом, он отправился якобы осмотреть проход в заборе, за ним увязался Отелло. Чтобы отвязаться, юноша заявил, что хочет погулять в роще — однако то же самое желание овладело и актером. Они дошли до тропинки, ведущей к кладбищу, и Вертер безмолвно сгинул в темноту. Его дальнейшие похождения более или менее известны, что же касается Ники, то он, как выяснилось, дышал свежим воздухом еще часа два. Появившись на веранде, где беседовали бывшие любовники, Ника принес последние новости: я закричал на всю округу, что жду Бориса в субботу в двенадцать часов в беседке, а минут десять спустя завопил уже нечленораздельно, не своим голосом где-то в отдалении. Благородный Отелло поспешил мне на помощь, но. никого не найдя, продолжил безмятежную прогулку. Услышав про вопли, Дмитрий Алексеевич поднял панику, и они уже все трое прочесали местность, но ничего подозрительного не обнаружили.

— А что у вас произошло с Борисом?

— Просто побеседовали.

Анюта вдруг коротко рассмеялась, я в первый раз услышал ее смех, я смотрел на нее и дивился: что делает с женщиной любовь!

— Да, просто побеседовали. Кстати, Анюта, а почему Борис так и не купил машину? Ведь еще три года назад он деньги на нее скопил, да?

— Не знаю. Страстная была мечта. Его страсти только на эту мечту и хватало.

— И на что он мог их растратить, как вы думаете?

— Это невозможно. В минуты нежности я называла своего мужа «скупым рыцарем».

— И тем не менее…

— Неужели растратил?

— Похоже, что так. Сумма была большая?

— Наверное. Он скрывал. Но все свободное время сидел над техническими переводами. Вообще наша жизнь была посвящена будущей машине.

— Ну а сколько все же: пять тыщ, десять…

— Считать чужие деньги, по-моему, вульгарно.

— А я человек вульгарный. Давайте посчитаем. Какая у него была зарплата?

— Вместе с кандидатскими двести семьдесят. Мне он давал сто.

— Таким образом, за два года семейной жизни, не считая холостяцких сбережений, он мог скопить четыре тысячи плюс гонорары за переводы. Если, конечно, за ним не водились тайные пороки: пьянство, распутство, наркотики.

— Пьянство и наркотики исключаются. А вот когда он предложил мне подать заявление на развод, то сказал, что влюблен. Но представить, будто Боря способен истратить тысячи на женщину, я не могу, не хватает воображения.

— Он ведь интересовался золотом, драгоценностями?

— Чисто теоретически, никогда не покупал.

— А разговор о разводе явился для вас неожиданным?

— Я смутно помню то время. Мерзкий сон. Я жила на квартире у своих. Он приехал, сказал, мне было все равно.

— Вы совсем не помните тот момент на поминках, когда Павел Матвеевич вернулся в комнату после разговора с Борисом?

Помню только, как Митя ходил взад-вперед по комнате, пока не рассвело… больше ничего.

— Вы не задумывались, почему ваш отец вдруг уехал в Отраду?

— Да вы же знаете! — сказала она яростным шепотом. — Он с ума сошел.

— А Борис? Он уехал домой спать?

Не знаю, где он спал, но домой вернулся только утром.

— Он вам сам сказал об этом?

— Соседка по площадке. Я на той же неделе ездила туда вещи кой-какие взять и поднималась с ней в лифте. Она выразила мне сочувствие по поводу маминой смерти. «Ах, Борис Николаевич так переживает!» Она в понедельник рано утром собачку свою выводила, а он дверь к себе отпирал и так странно ей говорит: «Все умерли, все кончено». Она даже испугалась: вид у него был невменяемый. Ну, он объяснил, что возвращается с поминок тещи. Я это вспомнила потом, когда мы разводились.

— Где же он был в ту ночь?

— Очевидно, у той самой женщины. Где ж еще?

— Та мифическая женщина, Анюта, придумана для вас. Не из-за нее он развелся.

— А, меня это не интересует! — отмахнулась она. — А вы не хотите последовать совету Дмитрия Алексеевича и связаться с милицией?

— Не хочу.

Я думал, она будет настаивать (художник всех настроил на мою неминуемую гибель), однако это ее мало трогало. Анюта вдруг склонилась ко мне — глаза засияли жгучим блеском — и очень тихо спросила:

— А может быть, вы мне откроете имя убийцы?

Я б наверняка не устоял, кабы знал. Но отозвался холодно:

— Не открою.

— Ну, так я вам помогу: поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему.

Она поднялась, взяла свою матерчатую сумку и направилась к двери.

— До завтра? — спросил я.

— Завтра я еду на весь день в Москву.

— А она ничего, — снисходительно заметил Игорек после ее ухода. — На человека стала похожа.

— Вот, Ваня, воскресил женщину.

— Это не я. Вы же слышали: вчера весь вечер они провели с Дмитрием Алексеевичем («А может, и ночь!» — добавил я про себя). Во всяком случае, он переезжает к ней на дачу в понедельник. Ну да все это неважно! Важно то, что я до сих пор в полном мраке, — сказал я с каким-то даже отчаянием.

— Держись, Ваня! Остается еще Борис.

А что Борис? Допустим, он истратил свои тысячи на браслет. И сам же мне о нем рассказал? Зачем?

— Это хитрая игра. По твоему вопросу он сообразил, что ты знаешь о существовании браслета, и сочинил сказочку для отвода глаз. И Матвеича приплел.

Можно объяснять так, можно этак. А вдруг мы строим версию за версией на песке, бросаем вызов за вызовом в пустоту и сеем панику среди людей невиновных? А убийца спит спокойно, даже и не подозревая о нашей суете. Ну просто необходимы доказательства — хоть одно! — что он кто-то из наших подопечных.

Это долгожданное доказательство было получено на другой день в субботу. Блокнот лежал на перильцах беседки. Надо было готовиться к поединку, упорному, коварному (математик — отнюдь не юный Вертер), а я устал, меня разбирала тоска. Водяные пауки метались как угорелые по крошечному затончику. Июль дрожал в расплавленном зное, звенел в шелесте, плеске и щебете. А я должен думать о тех двоих в полутемной прихожей. Итак, двое в прихожей. Один уходит, другой возвращается к поминальному столу. Бледное лицо, отсутствующий взгляд. Вдруг встает: пойду пройдусь. Старый друг готов сопровождать — но: «Если ты пойдешь со мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться».

Рассмотрим, так сказать, «нормальный» вариант. Допустим, Павел Матвеевич действует в полной памяти и рассудке (а что значат тогда его «лилии»… ладно, это потом, потом). Внезапное решение ехать в Отраду. Чем вызвано? Что-то узнал? Как-то догадался, что Борис отправился туда? Почему он ничего не говорит о своей догадке близким? Да потому, что Борис только что, выбрав подходящий момент, настроил его против них. Павел Матвеевич собирается проверить свою догадку один и едет вслед за Борисом. Тот спешит: завтра понедельник, начнется следствие, обыщут дом, последняя ночь — последний шанс вынести тело из погреба или хотя бы забрать улику: браслет. Откуда Борис знает, что убитая в погребе? Он мог обнаружить ее там в пятницу утром, когда Дмитрий Алексеевич ездил за Черкасскими во Внуково, а Анюта бегала искать сестру на речке и в роще.

По приезде в Отраду Павел Матвеевич должен был встретиться с чем-то поистине страшным, настолько страшным, чего рассудок не может вынести… Я не замечал сияющего полдня, я видел человека, спешащего по дачным улицам… Ночь, отчаяние, калитка, кирпичная дорожка, крыльцо, дверь, веранда, коридор, свет на кухне, открытый люк, свеча… дальше провал в моих ощущениях, не хватает воображения!.. воистину полная тьма и дух сырой земли… Попробую сначала: коридор, свет на кухне, люк, свеча, чье-то лицо… чьи-то шаги… Я очнулся. Подступающие к беседке кусты бузины шевелились… ближе, ближе… Слышались чьи-то шаги… Из кустов вышел Борис.

— Привет! Убийцу еще не поймали?

— Да вот вас жду.

— Напрасно. Мне сказать вам больше нечего. Все выложил как на духу.

— Поглядим. Присаживайтесь. Как вы полагаете, Борис Николаевич, у Маруси были способности к математике?

— Очень средние.

— Вы ведь, кажется, занимались с ней весной?

— Ну и что?

— Да вот пытаюсь определить тот момент, когда она в университет решила поступать. Вы помните, когда именно начались ваши с ней занятия?

— В марте.

— То есть после ее последнего выступления в роли Наташи Ростовой?

— Да. Меня Любовь Андреевна уговорила. По доброй воле я бы на это не пошел.

— А что, Маруся была туповата?

— Вполне смышленый ребенок, но голова черт-те чем забита. Актерки — опасные существа, никогда не знаешь, что они выкинут.

— Вы б с актеркой не связались?

— Вот уж нет! Жена должна принадлежать мужу, а не публике.

— А если б она не согласилась бросить сцену?

— Тогда катись на все четыре стороны.

— А любовь, Борис Николаевич? Или вы не верите в вечную любовь, из-за которой спиваются, сходят с ума, идут на преступления?

— Не знаю, не пробовал, — лицо его вдруг потемнело. — К чему это вы подбираетесь, а?

— Да вот хотелось бы знать, на что вы истратили деньги, скопленные на машину. Деньги немалые, правда?

— Что вы знаете? — тихо спросил математик.

— Кое-что.

— Ничего вы не знаете и не узнаете! Это абсолютно мое дело. Или спрашивайте по существу, или я уйду.

— Деньги, к сожалению, нечто весьма существенное. Ну ладно. У вас в институте есть какой-нибудь график работ на ЭВМ?

— Есть.

— Шестого июля три года назад была ваша очередь?

— Нет. Но почти весь отдел был в отпуске. Я работал на машине два дня подряд.

— Это где-то отмечалось?

— Утром и вечером я расписывался в журнале.

— Вы в помещении работали один?

— Одинешенек, — Борис улыбнулся язвительно. — Имел возможность съездить в Отраду, задушить Марусю, закопать ее на вашей полянке с лилиями и вернуться на машину. Никто б и не заметил.

— Напрасно иронизируете. Полянка себя не оправдала, а в остальном… может, так все и было.

— Доказательств у вас нет и не будет.

— Вы допустили несколько промахов, Борис Николаевич. Во-первых, скрыли от меня свои занятия с Марусей: сказали, что у вас с ней не было ничего общего. Во-вторых, потратили несколько тысяч и не смеете признаться на что. И в-третьих, соврали, будто провели дома ночь с десятого на одиннадцатое июля, то есть ту самую ночь на понедельник, когда Павел Матвеевич ездил в Отраду.

— Но я действительно был дома, — сказал Борис тревожно.

— Вот как? — отозвался я многозначительно. — А соседка?

— Какая соседка?

— По площадке. Она не только видела, как вы возвращались уже утром — вы даже разговаривали с ней.

— Разговаривал? — переспросил Борис.

— Вы сказали ей: «Все умерли, все кончено».

— Писатель, не выдумывайте!

— И вид у вас при этом был странный. Она испугалась. Вы объяснили, что пришли с похорон тещи. Всю ночь шли?

— Не было никакой соседки!

— А вы вспомните: соседка, которая по утрам выгуливает свою собачку. Существует такая?

— Существует. Болонка. Но вы что-то путаете и хотите меня запутать.

— Борис Николаевич, вы, конечно, не предполагали, что я докопаюсь до этой самой болонки, и многие детали не продумали.

— Вы, значит, воображаете… вы уверены, что я в ту ночь ездил в Отраду?

— Да.

— И у вас есть свидетели?

— У меня все есть, — туманно ответил я, взглянув на блокнот.

— А зачем я туда ездил? — как-то боязливо спросил Борис. (Не думал, что он так легко сдастся.)

— Вот я и жду ваших объяснений. Как человек разумный, что вы неоднократно подчеркивали, логичный и обладающий уникальной памятью, объясните три пункта: математика, деньги, ночь после похорон.

Но он уже собрался с силами — игра продолжается! — поднялся и сказал с вызовом:

— К черту! Я и без вас знаю, что не все поддается логике. Но объясняться не намерен. И вам никогда не доказать, что я способен на преступление.

Он вышел из беседки, я спросил вдогонку:

— Что значит ваша фраза о жене и художнике: «Эта любовь им бы недешево обошлась»? Что вы тогда задумали?

— Убийство! — крикнул он из кустов.

Я расслабился и какое-то время наблюдал за водяными пауками, потом вспомнил по Петину пуговицу, редчайшую, чуть ли не шотландскую пуговицу с фланелевой рубашки, которая, надо полагать, осталась на месте давешнего ночного приключения и о которой сокрушался Вертер на станции. Вышел из беседки, миновал пруд, кладбище, перелез через изгородь. С краю поляны трава была еще слегка примята, и кусочек перламутра блеснул мне навстречу. Я положил пуговицу в карман джинсов и проделал обратный путь. Сколько я отсутствовал? Минут пять, не больше. Но уже издали заметно было, что блокнот из беседки исчез.

Я недаром выбрал это место для допросов, глухое и уединенное. Никто сюда не наведывался: ни медперсонал, ни больные — далеко, а возле флигелей удобные скамейки и расчищенная аллея. К тому же — я взглянул на часы — сейчас время обеда. Нет, тут явно прошелся кто-то свой, кому этот блокнот нужен позарез. Теперь предстояло выяснить — кто?

Я пробежал в густой траве, выскочил на кленовую аллею, ведущую к шоссе. Там, на автобусной остановке, обычно томились те, кому было лень или тяжело идти в поселок пешком. Там стоял Борис, сосредоточенный и напряженный. Через плечо кожаная коричневая сумка на узком ремешке — наверняка в ней мой чистенький блокнот. Вот закурил, глубоко затянулся три раза подряд, отшвырнул сигарету в сторону. Ага, подходит автобус. Математик сел и укатил.

Проще всего провести проверку методом исключения. В нашем коридоре шла обеденная суета, я поймал Верочку и шепотом осведомился, где Ирина Евгеньевна. У главврача, каждую минуту может вернуться. Я проскользнул в кабинет и заказал срочный разговор с Дмитрием Алексеевичем. Он тотчас отозвался:

— Иван Арсеньевич! Я беспокоился и звонил вам вчера и сегодня. Никто не отвечает. Что за больница! Что у вас случилось?

— Ничего особенного, Дмитрий Алексеевич. Просто хотел у вас спросить (о чем спросить? Я не подготовился!)… вот о чем: где вы обычно храните ключи от машины?

— Вообще-то я человек безалаберный и вечно их ищу. Но чаще всего ношу в пиджаке, во внутреннем кармане. А что там с моей машиной?

— Вам случалось забывать в ней ключи?

— Сколько угодно. А в чем дело?

— Так, кое-какие соображения. Дмитрий Алексеевич, вы не могли бы прямо сейчас позвонить Вертеру? Пусть вечером ждет моего звонка.

— Ну, разумеется.

Я продиктовал Петин телефон.

— И еще Николаю Ильичу. Узнайте, собирается он ко мне…

— То есть как это собирается? Разве он не у вас?

— Вроде нет.

— Ведь он выехал к вам в больницу часа два назад. Проконсультировался со мной и отбыл.

— О чем же он консультировался?

— Волнуется человек. Это у него первый допрос.

— Ну-ну. Дайте-ка мне его телефон… на всякий случай… Значит, в отношении звонков я на вас надеюсь? А вы, кажется, в понедельник переселяетесь к Анюте?

— Да. Я завтра должен кончить один срочный заказ, у меня тут народ в мастерской. А то бы я еще сегодня к вам подъехал. — Он помолчал и добавил, понизив голос: — Странные дела, Иван Арсеньевич, творятся в Москве.

— Что за дела?

— Странные и непонятные. Расскажу в понедельник.

Когда я увидел в палате Отелло, поившего Павла Матвеевича «какавой» — так называл этот местный напиток бухгалтер, — сразу заломило левый висок. После Бориса трудно сосредоточиться на актерских тонкостях и выкрутасах.

Ника, цветущий, загорелый, красивый, в изысканном белом костюме, казался и здесь, в деревенской унылой палате, человеком на своем месте. Ловкость и обходительность и незаурядный талант. У ног его валялась сумка — точно такая же, как у Бориса, только черная (а блокнот-то не в этой сумочке?).

— Добрый день! — я сел на койку, прислонившись спиной к подоконнику — обычная поза сыщика. — Давно меня ждете?

С полчаса. Иван Арсеньевич, вас окружает атмосфера тайны.

— Даже так?

— Еще как! Вы пригласили на допрос в беседку. Я явился, подхожу, наслаждаясь природой, — благодать, летний сон. Вдруг из кустов доносится жуткий голос — одно слово: «Убийство!» Я похолодел. Сейчас мы туда пойдем?

— Необязательно. У нас с вами предварительное знакомство. Учтите — ничего, кроме правды. Итак, вы женаты?

— Неоднократно — истинная правда. Но в данный момент одинок.

— Жены небось были актрисы?

— Боже сохрани! На семью больше чем достаточно одного гения, то есть меня.

— Однако вы категоричны. А если б влюбились в актрису?

— Случалось, но вскоре и кончалось.

— И с каких пор вы одиноки?

— Да уж года три, — Ника задумался. — Да, четвертый год. «Где ты, моя юность, моя свежесть?» Гамлета уже не сыграть.

— Я вас видел в роли Отелло. Пушкин считал его не ревнивым, а доверчивым…

— Пушкин в этих делах понимал толк, я уверен.

— А как вы думаете, идея преступления в нем созревала постепенно или явилась вдруг — безумным порывом, вспышкой?

— Вас интересует трактовка образа или мой подход к проблеме вообще?

— И то и другое.

— Для Отелло убийство жены было не преступлением, а возмездием: воин, покаравший предателя. И раскаяние наступило позже, когда он понял, что погорячился: она любила только его. А что касается порывов, то у кого их не бывало… — Ника улыбнулся неопределенно. — Да ведь только единицы идут до конца. Порыв порывом, а внутренняя готовность к преступлению должна быть. Сила, свобода и раскованность. Я кое-что в этом понимаю, — он опять улыбнулся. — Специализируюсь в основном на злодеях.

— Сильное ощущение?

— Да как вам сказать… Игра — это всего лишь игра.

— В жизни не приходилось испытывать?

— Не убивал, — коротко отозвался Ника, прозрачные глаза его сияли, он наслаждался беседой.

— Когда вы узнали о трагедии Черкасских?

— Сразу же. От Мити.

— А чем вы сами в это время занимались?

— Лежал в больнице, — после паузы неохотно ответил актер. — Предынфарктное состояние.

— С чего бы это?

— Перенапрягся. И жара. Когда меня слегка откачали, позвонил Мите пожаловаться — и вдруг! Какая тайна! И какая актриса!

— Вы ведь видели ее в роли Наташи Ростовой?

— Имел счастье. Конечно, алмаз нуждался в шлифовке, но великолепные данные.

— Она там плясала в пунцовой шали, да? В которой потом исчезла…

— Да, пляска, конечно… гитара, русский дух — прекрасно! Зажгла всю публику. Но там еще были такие тонкости. Например, ночная сцена у раскрытого окна. Господи, от кого я только этот монолог не слыхал — совсем заездили… Когда на вступительных какая-нибудь душечка восклицает: «Ах, я полетела бы!» — я всегда думаю: «Шалишь, голубка!» А тут — да, вот, сейчас — полетит! Хотелось сказать словами Вольтера: «Целую кончики ваших крыльев!» Ну а приход к раненому князю прелесть! Эта девочка как будто знала любовь и умела любить — вот что поразительно, вот что такое талант.

— И вы бы взялись отшлифовать этот алмаз?

— Я — да. Но она передумала.

— Странно, правда?

— Да уж… Поглядел я на Петеньку: славный юноша, красавчик. пижон — но ведь ничего особенного! Кстати, насколько я осведомлен, этот Петя был на даче во время убийства, да?

— Он ничего не знает, ждал сестер на крыльце.

— Удивительное дело! Сидит на крыльце юноша и ничего не знает. А в доме черт знает что творится… Вам не кажется это подозрительным?

— Юноша тут сбоку припека… тут не юноша, тут кто-то другой, постарше да поинтереснее. Она любила человека, «до которого всем, как до неба». Какого числа вы попали в больницу?

— Одиннадцатого июля.

— То есть в понедельник?

— Именно в понедельник.

Мы помолчали, Ника вдруг рассмеялся.

— Иван Арсеньевич, это не я. «Как до неба» — сильно сказано, но не про меня: грешник… и даже не великий грешник, а так, по мелочам.

— Вы хорошо помните неделю, предшествующую вашей внезапной болезни? Например, в среду, шестого июля, что вы делали?

Ничего не помню. Состояние смутное, странное, предынфарктное.

— Так. А вы раньше бывали в Отраде?

— Позавчера впервые.

— И не побоялись заблудиться ночью в роще?

— Я не покидал вашу тропинку.

— Чем вы занимались там два часа?

— Тишиной и покоем.

— И подслушиванием?

— Уловил только концовку.

— Из которой, однако, узнали, что у нас с Борисом встреча сегодня в двенадцать в беседке?

— Так ведь, извините, вы заорали на весь лес.

— И приехали продолжать подслушивать? Можно взглянуть, что у вас в сумке?

— Пожалуйста. Ничего. Пустая, видите?

— Я извиняюсь, — вдруг вмешался бухгалтер. — В первый раз вы сюда заявились без сумочки.

— Вы наблюдательны. Я пришел на разведку, узнать, где сыщик. Потом беседку поискал, понял, что сыщик занят, и вернулся к машине забрать апельсины для доктора. И в этой моей сумочке…

— У вас есть машина?

— «Жигули».

— И давно?

— Давненько, — актер пристально поглядел на меня и внезапно захохотал. — Великолепно! «Господа присяжные! — заговорил он мрачно и торжественно. — Подсудимый сознается, что у него есть машина, зато нет алиби на среду, шестое июля, на четыре часа пополудни!» — «Я не виновен!» — «Убийца! Вас ждет электрический стул!..»

Актер обращался к Василию Васильевичу и Игорьку, с мольбой протягивая руки. Я наблюдал, наши взгляды встретились, Ника осекся.

— Иван Арсеньевич, вы прирожденный сыщик и буквально из ничего умеете сплести удавку. Я восхищен.

— К сожалению, в этой истории мало забавного. Вы узнали сегодня Павла Матвеевича?

— Доктора? Нет. Не ожидал. Мы встречались несколько раз у Мити. Он мне очень нравился, к нему я бы лег под нож. Я привык… все у нас привыкли к словам, словам, словам. А в нем чувствовалась сила и смелость. Знаете, чем он меня встретил? «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори».

Я даже вздрогнул: глуховатый голос, интонация задумчивая и в то же время страстная, жалобная — смиренный зов Павла Матвеевича. Больной напряженно, приподняв голову, следил за актером, повторил последние слова «никому не говори», откинулся на подушку и безразлично уставился в потолок.

— Не скажу. Не скажу, бедняга. А может, скажу. Надо подумать. Над этими словами стоит подумать.

— Он впервые произнес их в погребе, куда отправился прямо с поминок жены.

— А вы уверены, что впервые? Вы уверены, что он не принес их из прошлой своей, нормальной жизни? Ничто не возникает на пустом месте — все эти, как вы называете, порывы. А уж тем более помешательство — нужен толчок, неподвижная идея и подходящие обстоятельства.

— Смерть любимой жены — для некоторых обстоятельства подходящие.

— Согласен. Бывает. Человек теряет рассудок с горя… Какое горе? Смерть. Куда бы понесло его? На могилу жены, правда? Заметьте, Митя с Анютой именно на кладбище отправились его искать. А он сидел в погребе. Значит, был какой-то другой толчок, какое-то другое потрясающее впечатление — последнее, что осталось в его душе навсегда. Эти самые лилии.

— Да, если б не лилии, все более или менее объяснимо. В Отраде исчезла его дочь, он что-то не довел до конца, например, не успел осмотреть погреб — вот вам последнее впечатление из прошлой нормальной жизни. А лилии — так, безумный бред, но — я помолчал. — Но дело в том, что вы правы: впервые он упомянул о них не в погребе, а перед бегством в Отраду и повторяет до сих пор.

— А по какому поводу он упомянул о лилиях?

— Безо всякого повода. На поминках один человек сообщил ему новость… неприятную в обычных обстоятельствах, но в тот момент она вряд ли произвела на Павла Матвеевича такое уж потрясающее впечатление. И новость эта не имеет никакой связи с лилиями.

— А может быть, для Павла Матвеевича с ними как-то связан этот «один человек», выбравший подходящий момент для своей новости? Этот человек для вас вне подозрений?

— Не сказал бы. Не знаю. Главное, я не понимаю, что значат «полевые лилии» в данном контексте.

— Не ищите цветочки, Иван Арсеньевич. Это наверняка какой-то символ, какой-то знак.

— Ну понятно. С древнейших времен белые лилии олицетворяют чистоту и смирение. Но они «пахнут»! Вы понимаете? Нечто совершенно конкретное: цветы пахнут.

— Но кто ж закапывает цветы! — воскликнул Ника.

— А символ? Который еще и пахнет?

— Ну, это как сказать… Вот подумайте. Символ — условное выражение какой-то идеи, например, знамя — символ воинской чести. Для вас, Иван Арсеньевич, да и для меня, в силу специфики наших профессий, идея выражается обычно в словах. Слова закопать нельзя, а рукопись можно. То есть символ может быть воплощен в конкретном материале: мрамор, ткань, краски на холсте. Впрочем, это абстрактное рассуждение. Никакой статуи или картины Павел Матвеевич, конечно, не закапывал.

— Он ничего не закапывал, а вот убийца где-то надежно спрятал труп. Кстати, о картинах. Вы ведь присутствовали на сеансах Дмитрия Алексеевича?

— Раза два.

— Случайно попали?

— Да нет. Меня заинтересовала эта девочка.

— А теперь заинтересовала ее смерть?

— Очень. Я игрок по натуре, на этом мы с Митей и сошлись.

…Вечером я имел интересный разговор с Вертером:

— Тебе звонил сегодня Дмитрий Алексеевич?

— Да.

— Мне хотелось бы дать тебе одно поручение.

— Я сейчас очень занят, тяжелая сессия.

— Сколько экзаменов осталось?

— Два. Но сразу уеду.

— Значит, ко мне ты больше не заглянешь?

— Нет.

— Ну что ж, спокойного отдыха.

— Погодите! — тихо и отчаянно закричал Петя. — Не вешайте трубку. Я не могу к вам приехать… за мной, кажется, следят. Что мне делать, Иван Арсеньевич?

— Надо подумать. Когда у тебя следующий экзамен?

— Через два дня, во вторник.

— Надо подумать. Не отлучайся сейчас никуда, жди моего звонка.

21 июля, понедельник.

Поскольку дворянская беседка оказалась местом ненадежным, я решил проводить в ней беседы только с целью дезинформации моего невидимого, неуловимого противника. Его зловещее существование как будто подтверждалось исчезновением блокнота, сообщением Пети и. наконец, тем, что рассказывал мне сейчас Дмитрий Алексеевич.

Мы прогуливались по кладбищенской аллее, под сквозными, сумрачными сводами отцветающих лип — небесный аромат и сырой дух земли и прелого листа.

А в Москве и вправду творились странные дела. В пятницу утром после ночных воплей, поисков и прогулок художник с актером на «Волге» Дмитрия Алексеевича отбыли из Отрады прямо на Чистые пруды. Возбужденные происходящими событиями, они обсуждали их полдня на квартире Дмитрия Алексеевича. Затем художник отправился в свой клуб, по дороге подбросив приятеля домой на улицу Чехова. Лег спать в одиннадцать, утомленный предыдущей ночкой (интересно, сколько времени они просидели с Анютой на веранде?).

Глубокой ночью Дмитрия Алексеевича разбудил первый телефонный звонок. Спросонок он довольно долго и безрезультатно кричал в трубку: «Алло! Ничего не слышно!» Наконец очнулся, плюнул и снова лег.

Второй звонок раздался уже в предутренних сумерках. Повторилось давешнее: напрасный зов и глухое молчание. Было четверть пятого. Раздраженный до предела, художник закурил и, чувствуя, что уже не заснет, отправился на кухню варить кофе. Потом поднялся в мастерскую.

Легкое приятное головокружение, небывалая тишина старинного центра, утренний холодок, розовая заря… К необычному художник был уже подготовлен. И все же, когда он, закурив вторую сигарету, подходил к окну — первые лучи дрожали на крыше соседнего дома, — ему показалось на миг, будто он видит сон, вполне реальный, однако с элементом абсурда. В простенке меж двумя высокими окнами, где три года висел портрет, стилизованный под средневековую аллегорию, как-то нагло и вызывающе торчал голый гвоздь.

— Абсурд, — сказал Дмитрий Алексеевич, беспомощно пожав плечами. — Ничего не понимаю и за эти дни так ни до чего и не додумался.

— Ну что ж, давайте подумаем вместе. У вас когда-нибудь раньше случались кражи в мастерской?

— Первая. Но я всегда предчувствовал, что моя беспечность и безалаберность выйдут мне боком, — он вздохнул. — И замок ненадежный, как-то я его открыл обыкновенным перочинным ножом (ключ забыл, а дверь захлопнулась). А главное, я много курю за работой… ну и краски — тридцать лет дышу. Так вот, в хорошую погоду я иногда оставляю окна открытыми. Конечно, третий этаж, но рядом с окнами проходит пожарная лестница.

— Куда выходят окна?

— Два, между которыми и висел портрет, во двор, остальные четыре — в переулок. Одним словом, украсть портрет не составляло особого труда. Кому он понадобился — вот в чем вопрос?

— Возможно, вор принял его за старинную ценную вещь?

— Ерунда! В мастерской висит несколько действительно ценных вещей… Бакст, Коровин, Лансере… несколько икон. Все цело, все на месте.

— Опишите портрет.

— Размером он со среднюю икону — 25 сантиметров на 30. Выполнен маслом по дереву. Угол пустой комнаты. Пол из свежеоструганных досок, темные стены. Узкое оконце, закатный огонь подсвечивает группу из трех женщин. В центре на низенькой скамеечке Люба в длинных белых одеждах, пышные складки… плетет золотое кружево… словно сеть. Девочки сидят по обе стороны на полу на коленях и снизу смотрят на мать. Анюта справа в голубом, в руках раскрытая книга. Маруся, закутавшись в пунцовую шелковую шаль, протягивает матери пунцовую же розу. В позах скрытая динамика: все трое как бы в едином порыве льнут друг к другу, к золотым сетям на коленях матери. Вот и все. Ника назвал портрет «Любовь вечерняя». Ну скажите, кому, кроме меня… ну и Анюты — понадобилась эта любовь? Я в отчаянии.

— Вы связываете ночные звонки с кражей?

— Пожалуй. Словно кто-то вокруг меня затеял странную игру. Но в чем ее смысл?

— Вы связываете эту игру с событиями трехлетней давности и нашим следствием?

— Я боюсь себе в этом признаться, но… представьте: рядом на стенах мирискуссники, три иконы шестнадцатого века — и моя бедная аллегория, которая, может быть, драгоценна, но только для нас, для своих… память, любовь… тех двух уж нет, осталась одна Анюта.

— Кто из собравшихся в четверг на даче видел картину?

— Все. Анюта позировала, Ника бывал на сеансах, Борис — тоже, заходил за женой. Вертер видел позже, осенью, когда я пытался его допрашивать.

— Так. Вы помните, в четверг мы говорили о вашей аллегории в связи с браслетом?

— Да нет там никакого браслета! Я о нем впервые от вас и услышал, вообще никаких украшений нет.

— Понятно, понятно… Но может быть, какая-нибудь деталь… ну, не знаю… что-то такое, о чем убийца вдруг вспомнил и испугался?

— Да абсолютно ничего!

— И никакого намека на лилии? Скажем, вышивка на платье…

— Нет, нет, нет! И потом, Иван Арсеньевич, исчезновение портрета никаких преимуществ никому не дает. Чего можно добиться этой идиотской кражей? Я ведь пока жив. Ну неужели я не помню собственное, так сказать, творение? Да каждую складку, выражение лиц, движение рук и глаз… Я могу восстановить портрет по памяти, — он помолчал. — Может, когда-нибудь и восстановлю.

— «Я ведь пока жив», — задумчиво повторил я. — А ведь это опасная игра. И ночные звонки… Очень глупо красть и нарочно привлекать к этому внимание. Глупо. Или кто-то решил проверить, не ночуете ли вы в мастерской?

— По телефону не проверишь. Он у меня спаренный, звонит одновременно там и там.

— Дмитрий Алексеевич, вас хотят предупредить и весьма решительно.

— О чем?

— И виноват в этом, по-видимому, я. Я слишком в тот четверг разыгрался, слишком приоткрылся. Очевидно, убийца именно вас счел моим тайным свидетелем.

Мгновенная тень прошла по лицу художника.

— Иван Арсеньевич, мне не нужно никаких подробностей, никаких доказательств… вы все скрываете — и правильно. Скажите только одно, безо всякой игры — и я вам поверю. Вы действительно считаете, что в тот четверг среди нас был убийца Маруси?

— Да.

— Может быть, вы все-таки ошибаетесь?

— Нет.

— Ладно. Объясните тогда, каким образом он мог счесть меня тем самым свидетелем? Я рассказал вам то же, что и следователю, даже про нас с Анютой вы впервые услышали не от меня.

— А откуда кому известно, что вы вообще мне рассказывали?.. Известно, что вы уже давно и самостоятельно занимаетесь этим делом, по вашим словам, даже всем поднадоели, так? Может быть, по мнению убийцы, вы близко подошли к разгадке, вам остался один шаг — и тут вы подключаете меня. Я же сам ляпнул при всех, что вы взяли меня в союзники, помните? А вы стали уговаривать меня связаться с милицией, то есть как тайный свидетель испугались.

— Я испугался за вас.

— Это знаем только мы с вами, а убийца, например, подумал, что вы трясетесь за себя. И решил напугать вас еще больше, украв портрет.

Дмитрий Алексеевич задумался.

— Нет, не сходится! По вашим намекам в четверг нетрудно было догадаться, что ваш свидетель — чуть ли не прямой свидетель убийства или появился после этого на месте преступления. Он знает точное время, знает, что Маруся задушена, и видел где-то браслет. Так вот, в глазах убийцы я в такие свидетели не гожусь: я никак не мог быть в Отраде в это время. Следствием установлено, что у меня четкое алиби: показания Гоги зафиксированы.

— Все так. Однако не забывайте, что следствие, благодаря Анюте, делало акцент не на четыре часа дня, а на ночное время.

— Но Гоги дал показания и насчет среды: с девяти утра и до шести вечера, до звонка Анюты, мы занимались его портретом… ну, разумеется, с перерывами… обедать ходили и тому подобное. Но не разлучались. Он давал показания уже в Тбилиси, оттуда прислали соответствующие документы.

— Ну вот. Убийца вашего Гоги и в глаза не видел, очных ставок с ним не проводилось. Речь на следствии в основном шла о ночи со среды на четверг, а что вы там делали днем… Могли же вы просто приехать в гости к сестрам?

— Конечно. Я и Павлу с Любой обещал.

— Тем более. Приехали и кое-что увидели.

— И сразу сбежал? И потом молчал?

— Струсили, — я вздохнул, вспомнив Петю.

Дмитрий Алексеевич усмехнулся:

— Струсил, испугался, скрыл, сбежал… Черт знает что такое! И тем не менее придется довести эту роль до конца. Я прикрою вашего тайного свидетеля, я сам им стану — наживкой или приманкой? — на нее мы и поймаем убийцу. Разрабатывайте план ловушки. Не имеющих алиби у нас двое, так? Вертер и Борис…

— Почему только двое?

— Ну, в тот четверг…

— В тот четверг, кроме нас с вами, на даче присутствовали еще Николай Ильич и Анюта.

— Иван Арсеньевич, вы в своем уме? Анюта!

— Хорошо, будем джентльменами. Хотя у нее нет алиби на самое горячее время — с двух до шести.

— Она не стала бы красть портрет, который ей принадлежит, а у меня хранился только временно!

— Кража портрета похожа на демонстрацию.

— Иван Арсеньевич, я вообще отказываюсь впутывать Анюту в это дело! Она свое заплатила и слишком дорогой ценой.

— Ладно, будем беречь Анюту. А вот ваш приятель не смог припомнить, чем занимался в ту роковую неделю…

— Ника бесподобен! И куда он лезет…

— Однако факты, Дмитрий Алексеевич, факты. Второго февраля он видел Марусю в роли Наташи Ростовой, она заинтересовала его до такой степени, что он загорелся вдруг отшлифовать этот алмаз и даже ездил на ваши сеансы. В ту же весну он развелся с женой. У него есть автомобиль. Цветущий мужчина вдруг перенапрягся и чуть не заработал инфаркт, причем именно в тот понедельник, когда вы обнаружили Павла Матвеевича в погребе. И, едва придя в себя, он тут же звонит вам и узнает последние новости о Черкасских. Он сумел остаться в стороне. Но вот спустя три года вы вновь ворошите старое — и Ника тут как тут. В эту пятницу, когда пропала картина, вы с ним поднимались в мастерскую?

— Поднимались, но…

— Он имел возможность ее вынести?

— Ну, вообще-то я отлучался за сигаретами.

— А после этого «Любовь вечерняя» оставалась на месте?

— Я не обратил внимания. Мы сразу ушли. Но такой риск, при мне…

— А, в случае чего отделался бы шуткой — он человек находчивый. У него была с собой черная сумка?

— Да… была.

— Скажите, он имел обыкновение дарить своим женам драгоценности?

— Да, вроде бы… Да, дарил… Юлии серьги подарил. Но все это ерунда, вы подтасовываете. Все эти факты вы узнали от него самого, он ничего не скрывает!

— Ваш приятель, повторяю, находчив и неглуп и знает, как опасно скрывать то, что легко проверить. Развод с женой, история болезни, машина, сеансы…

— Иван Арсеньевич, да вы что — серьезно?

— Пока несерьезно, но смотрите: как бы в нашу ловушку не попался ваш друг!

— Если так, — художник нахмурился, — туда ему и дорога. Но я не верю. Он великий жизнелюб, такие до крайности не доходят. И вообще, о чем мы спорим, когда у нас есть мальчик, который околачивается на даче во время убийства?

— Такие, как Вертер, тем более до крайностей не доходят.

— Согласен. А Ленинград? А испуг? Что-то тут не то. Или он и есть ваш тайный свидетель?

— Вы думаете, что у Пети хватило бы духу рассматривать в подробностях браслет на руке убитой? Или я от него узнал о ваших отношениях с Люлю?

— Да, сдаюсь. Он не свидетель. А вдруг он все-таки убийца?

— Дмитрий Алексеевич, я уже тут провел один маленький эксперимент, у меня тоже кое-что пропало. Так вот, эксперимент этот исключил Петю из числа подозреваемых… а также вас.

— Благодарю. Итак, последний — Борис?

— Да, последний… Ваш Ника подозрителен мне тем, что у него есть машина, а Борис, напротив, — тем, что у него ее нет.

— Что вы этим хотите сказать?

— На машине легко вывезти труп, который пока не найден даже ученой собакой.

— Так вот почему вы интересовались ключами от моей машины!

— Да. А что касается математика, то он истратил свои, так сказать, машинные сбережения не по назначению. И не признается на что.

— То есть, вы полагаете — на браслет?

— Он любит деньги, золото и понимает толк в драгоценностях. Впрочем, тут много еще неясного. Как, по-вашему, он способен на убийство?

— А, я не знаток… не знаю. Как будто железный человек, жесткость, сила, упорство, но… чрезмерное самолюбие частенько прикрывает бесхарактерность, всевозможные комплексы… Я несколько раз ему звонил после случившегося, но он не пожелал со мной встречаться. Я хотел узнать, о чем же они все-таки разговаривали с Павлом тогда в прихожей.

— Это до сих пор вопрос довольно темный.

— После разговора Павел вернулся сам не свой. Он и так-то держался из последних сил, а тут сдал совсем.

— Что значит «сдал совсем»? Вы увидели перед собой сумасшедшего?

— Иван Арсеньевич, я не врач.

— Но вы художник — замечаете и помните каждую деталь. Что именно свидетельствовало о его безумии?

— Понимаете, образ Павла потом… в погребе… как бы заслонил все, наложился на мои впечатления. Я попробую… Вот он появился в дверях, прошел по комнате, движения быстрые, энергичные, его движения. Секунд пять постоял у стола и сел на свое место. Все бы ничего, но вот лицо… — Дмитрий Алексеевич закурил, присел на полуразрушенную кладбищенскую ограду; я пристроился сбоку. — Я вспоминаю лицо… очень бледное, глаза ускользающие, словно ничего не видят… Вдруг говорит: «Пойду пройдусь». Я предложил: «Я с тобой», и начал подниматься, и тут меня остановил его взгляд: в глазах стоял ужас… — Дмитрий Алексеевич задумался. — Знаете, вы, наверное, правы… это был, если можно так выразиться, осмысленный ужас… И все же, если он тогда с ума еще и не сошел, то несомненно к этому шел. Но ответил категорично и резко: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Нет, это был еще Павел, вот в погребе был уже другой.

— Борис утверждает, что Павел Матвеевич лишился рассудка еще в прихожей.

— Как тут грань провести?.. Вот, пожалуй, наиболее точное мое ощущение: человек, собравший последние силы, чтобы противостоять безумию.

— А может быть, человек, собравший последние силы на чрезвычайное какое-то дело, например, на поездку в Отраду?

— Но именно это и свидетельствует о безумии. Почему Отрада? Я ждал его до пяти утра, я бы начал поиски раньше, но не мог оставить Анюту: она была в шоке. Но куда бы я поехал? Конечно, на кладбище, я был уверен… его любовь к жене…

— Кладбище далеко от квартиры Черкасских?

— Минут двадцать на автобусе, час, наверное, пешком. Это уже совсем окраина.

— А вы не подумали, что Павел Матвеевич мог отправиться следом за Борисом?

— Подумал, но, к сожалению, гораздо позже. Тогда я сам был оглушен, мне не пришло в голову позвонить Борису и проверить, дома ли он.

— Он вернулся домой утром.

— Утром? Где он был?

— Мне неизвестно.

— И вы думаете, что Павел поехал за Борисом в Отраду?.. Господи! Ну ладно, друг мой бедный с ума сошел — но что на даче делать его зятю?

— В понедельник должно было начаться следствие. Допустим, он хотел успеть уничтожить кое-какие следы.

— Да не было там никаких следов! Анюта смотрела, я, Павел…

— Он не закончил осмотр погреба. Да и что вы все могли знать о следах, например, о наличии или отсутствии отпечатков пальцев? К началу следствия следов на подоконнике действительно не было, а до этого?.. Да, вот тут возникает вопрос: как вы все провели дни перед похоронами — пятницу, субботу и первую половину воскресенья? Мог ли в эти дни Борис съездить в Отраду?

— По-моему, нет… нет! Около двенадцати в пятницу мы повезли Любу в больницу, Борис с Анютой явились следом. До самого вечера мы вчетвером ездили все оформлять… Вы представляете, что это такое?

— Да. У меня умерли родители.

— Понятно. Так вот, в пятницу на ночь Павел дал Анюте снотворное, она спала, а мы втроем не ложились. Мы сидели с Павлом в общей комнате, как она у Черкасских называлась, в креслах. Ну, подремали немного под утро. Но никто из нас не отлучался — это точно. С утра в субботу ездили за гробом и так далее. В двенадцать ее привезли, и мы уже почти не отходили от гроба… ну, если очень ненадолго. Ночь никто из нас не спал, прощались с Любой. Вообще жили на нервах, я теперь просто поражаюсь, как все выдержали… Правда, Павел не выдержал.

— Вот видите. Если Борис хотел уничтожить следы, то мог это сделать только в ночь после похорон… Кстати, а ключи от машины в те дни были все время при вас?

— С ключами вообще какая-то ерунда. Например, точно помню, что когда в понедельник в пять утра мы садились с Анютой в машину, чтобы ехать Павла разыскивать, ключи были там, а мне казалось — да что казалось, я бы поклясться мог! — что я их в пиджак положил… Нет…

— Дмитрий Алексеевич, это очень важно. Вы были уверены, что ключи в пиджаке, а они оказались в машине? Пиджак был все время на вас?

— Нет, кожаный пиджак… жара. Он висел в прихожей. Вы думаете…

— В прихожей… в прихожей… в той же прихожей! Погодите! Если кто-нибудь в ту ночь пользовался вашей машиной, вы б заметили? Ну, по спидометру…

— Да ну! До того ли было. На заднем сиденье я обнаружил комочки глины, на полу под ногами тоже была глина… Но это с кладбища, там глинистая почва…

— Понятно. Но вообще не исключено, что на вашей машине той ночью ездили в Отраду. Ведь у Бориса были права?

И у него, и у Павла. Но зачем брать машину в Отраду?

— Дмитрий Алексеевич, ну что вы в самом деле! Чтобы вывезти с дачи труп — зачем же еще?

— Да не было его там! Мы все осмотрели…

— Был. В погребе. В куче гнилой картошки.

— Да вы что? — Дмитрий Алексеевич схватил меня за руку, я почувствовал, что его затрясло. — Да что вы говорите? Каким же образом…

— Погодите, сейчас не об этом. Если убийца Ника, то он имел для этого несколько дней, пока вы все были в Москве. Если же Борис, то у него действительно оставалась эта последняя ночь.

Да как бы он посмел без моего ведома взять машину! А вдруг бы я вышел — машины нет. Я звоню в милицию…

— Но вы же наверняка собирались ночевать у Черкасских? Разве нет?

— Да, правда.

— Так что он ничем, в сущности, не рисковал. Он ушел от Черкасских в десять, в пять утра вы уже застали машину на месте. У него было семь часов. Надо узнать у Анюты, не пропадала ли с дачи лопата.

— Позвольте! Павел вышел в прихожую сразу за Борисом. Когда б тот успел…

— Борис мог взять из пиджака ключи заранее. Неужели в течение вечера он ни разу с места не вставал?.. А вообще вы мне подали новую мысль. Возможно, Павел Матвеевич как раз и застал зятя за этим занятием: он шарит по чужим карманам или уже вынимает ключи. И тут между ними возникает разговор… слово за слово… Павел Матвеевич о чем-то догадывается и спешит вслед за Борисом.

— А почему Павел нам с Анютой ничего не сказал?

— У него были на это причины.

— Какие?

— Дмитрий Алексеевич, когда-нибудь вы узнаете все, а пока не торопитесь.

— Хорошо. Что ж было дальше?

— Сколько времени занимает дорога на электричке от квартиры Черкасских до дачи?

— Они живут не очень далеко от Ждановской. Я-то всегда ездил в Отраду на машине… ну, примерно час с небольшим.

— А от них на машине?

— Ненамного быстрее… минут пятьдесят. Но при самых благоприятных для Павла обстоятельствах, допустим, сразу попалось такси до Ждановской, сразу подошла электричка, шла без остановок… он мог бы почти сравняться с Борисом во времени. Даже обогнать, если тот где-то прятал бы машину, например, в роще, шел бы оттуда пешком. Но что было дальше?

— Допустим, Борис опередил Павла Матвеевича. Спрятал машину где-то в кустах на обочине, прошел через рощу к заднему забору, проник в сад, открыл дверь… Ведь у него был ключ от дачи, не так ли?

— Он мог бы обойтись и без ключа. Мы ведь так и оставили окно в светелке открытым, все забыли, Люба умирала…

— Значит, все эти дни до понедельника окно оставалось открытым? Вот этим и мог воспользоваться ваш обаятельный Ника. Впрочем, сейчас не о нем. Итак, Борис зажег свет на кухне и спустился в погреб. В это время Павел Матвеевич идет со станции, входит в дом, видит свет, открытый люк и заглядывает в погреб…

— Дальше!

— Наверное, что-то очень страшное. Например, Борис не сразу замечает его и продолжает раскапывать картошку. Вот в дрожащем пламени свечи показался красный сарафан, руки в трупных пятнах, ноги, черное лицо. Перед ним убитая дочь — и надорванная психика не выдерживает. Он не в силах помешать, не в силах что-то поделать. Борис поднимает голову и видит, что в погреб заглядывает безумный. Борис это понимает, он должен быть уверен, что свидетель безумен, иначе он не пощадил бы и его. Может быть, Павел Матвеевич теряет сознание. Борис беспрепятственно выносит убитую из погреба, озирается в поисках какой-нибудь тряпки, хватает в светелке шаль, заворачивает тело и прежним путем возвращается к машине, стерев отпечатки пальцев с окна и прихватив по дороге из сарая лопату. И мчится куда-то в ночь по проселочным дорогам подальше от Отрады и где-то закапывает труп. Потом возвращается в Москву, ставит машину на место и уезжает к себе в невменяемом состоянии. «Все умерли, все кончено». Очнувшись, Павел Матвеевич ничего не помнит, кроме смутного ощущения ужаса, связанного с погребом. Он спускается вниз, садится на лавку, пытается вспомнить — и не может.

Я замолчал, самому тошно стало от картины, что я нарисовал. Наконец Дмитрий Алексеевич сказал отрывисто:

— Это невыносимо!

— Вы отказываетесь участвовать в этом? — взорвался я. — Вам невыносимы жестокость и грязь? Вам всем спокойнее думать, что девочка как-то незаметно и чистоплотно растворилась в космосе, а отец благородно, интеллигентно сошел с ума от любви к жене. Так вот не было же этого! Марусю кто-то задушил, и она, может быть, несколько дней валялась в куче гнилья, как падаль. И именно в погребе вы нашли ее отца. Совпадение? Нет, не верю. Не верю, что Павел Матвеевич сошел с ума на поминках. Не верю еще и потому, что где-то существуют и значат что-то совершенно реальное полевые лилии!

— Иван Арсеньевич, когда он заговорил о них там, в погребе, он был в ненормальном состоянии, уверяю вас.

— Он вспомнил о них раньше. И когда вспомнил, то собрал последние силы и поспешил к дочери. Эти лилии — какой-то знак, связующий два мира: его прежний, счастливый, и этот, в котором он живет теперь. Может быть, события развивались совсем не так, как я это изобразил. Может быть, он Бориса ни в чем и не заподозрил, а поехал в Отраду сам по себе, потому что что-то вспомнил. Только я не представляю — что. Вы ведь вместе с ним осматривали погреб?

— Он там ходил со свечкой, а я глядел сверху из кухни.

— В какой момент его поиски прервал крик Любови Андреевны из сада, то есть когда появился участковый?

Дмитрий Алексеевич зашептал как в лихорадке:

— Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!

— Спокойно! Ведь если б он увидел… даже не увидел, а уловил какой-то намек, что там его дочь, он бы не выскочил из погреба, он бы прежде убедился…

— Вне всякого сомнения!

— Тогда что же? Ну что, что, что?.. Надо мне еще раз там побывать… Знаете, я закрыл люк, оказался в полной тьме, запахло сырой землей — и словно какое-то воспоминание прошло по сердцу. С тех пор мучаюсь и не могу вспомнить… Ну не лилии же цвели в этой картошке!

— Вы полагаете, Павел поспешил на дачу, мучимый каким-то воспоминанием или ощущением…

— Не знаю, не могу представить! Он вдруг ни с того ни с сего говорит о полевых лилиях и срывается в Отраду. Вот он идет по улицам, входит в дом, зажигает свет на кухне, спускается в погреб. Свечка озаряет угол с картошкой. Он разгребает гнилье и видит свою дочь, и слышит шаги в светелке, на кухне, и замечает тень на земляном полу. Поднимает голову: в погреб заглядывает убийца.

— Но… кто?

— Вы были с Анютой на квартире Черкасских, она помнит, как вы до рассвета шагали взад-вперед по комнате. Петя в Ленинграде. Борис или актер.

— Иван Арсеньевич, — хрипло заговорил художник, — что-то мне от ваших сюрреалистических фантазий не по себе. Давайте уйдем отсюда.

Мы будто вырвались из-под темных столетних сводов на белый свет. Как переливалась, искрилась, вспыхивала солнечная рябь на воде, и густели жгучие небеса, и пылкий ветерок играл прозрачными березовыми светотенями. Но меня не отпускал дух сырой земли. Мы поравнялись с беседкой, я остановился, оглянулся на кресты и плиты, вдруг сказал:

— Все перебираю свои скудные запасы криминальных историй. В одном рассказе Честертона… не помню название… он с присущим ему блеском говорит… что-то вроде: «Где умный человек прячет камешек? На берегу моря. Где умный человек прячет лист? В лесу. А где умный человек прячет мертвое тело? Среди других мертвых тел», — я указал на старое кладбище. — Идеальное место для захоронения. И всего в километре от места убийства.

— Вы думаете, вам первому это пришло в голову? Следователь и без Честертона каждый камешек, каждый листик тут осмотрел с собакой. Исходили вдоль и поперек — никаких следов… — Лицо художника внезапно исказилось, и он закричал: — Что такое? Кто там?

Я обернулся на его взгляд: кусты сирени и шиповника шевелились на том берегу… кто-то шел?.. бежал?..

Дмитрий Алексеевич рванул мимо беседки к кустам, крича на ходу:

— Бегите в обход! Мы зажмем его с двух сторон в клещи!

Я помчался, не разбирая дороги, прижимая к груди здоровой рукой левую, в гипсе… Трава выше пояса… вот споткнулся о кочку… березы, камыши… вязкая топь… вырвался… сухой пригорок… дальше, быстрее… кладбищенская ограда… мне навстречу несется Дмитрий Алексеевич. Он отрицательно качнул головой, мгновенье мы стояли друг против друга, задыхаясь. Потом, не сговариваясь, побежали на ту сторону, где шевелились кусты.

Наверное, целый час мы прочесывали заросли по берегам пруда, кладбище, заглянули в рощу. Безрезультатно. Наш враг, если это был действительно враг, бесследно исчез.

Немного постояли под березами, приходя в себя от бешеной гонки.

— Иван Арсеньевич, — заговорил художник, — вы видели, как кусты шевелились?

— Видел.

— Точно видели?

— Да, видел.

— Слава Богу! А то я было подумал, что у меня от ваших кошмаров начались галлюцинации. Но вообще берегите себя.

— Вы тоже. Вы же теперь мой тайный свидетель. Займемся ловушкой?

22 июля, вторник.

Благодаря стараниям Верочки в нашей больнице обо мне сложилась благородная сплетня: одинокий, всеми брошенный член Союза писателей уединяется в парке для сочинения романа. «Просто так в наши дни мужчин не бросают, — многозначительно прокомментировала эти сведения Ирина Евгеньевна. — Про что роман?» — «Про любовь», — ответила Верочка. «Пусть сочиняет, не возражаю, — вынесла резолюцию хирург. — Но помнит: на утренних и вечерних обходах присутствие строго обязательно (намек на вечер, проведенный мною на даче Черкасских, после чего в больнице случился легкий, освежающий скандал). Вообще пациент очень нервный».

Итак, пережив утренний обход и хлебнув «какавы», я надел свою колониальную рубашку и удалился в парк сочинять. Оттуда через березовую рощу вышел на шоссе и направился к станции.

Слева совхозное поле пшеницы, дрожащее марево над ним, летучие тени и веселый вороний грай — говорят, так воронье веселится к дождю. Справа березы с довольно густым подлеском боярышника, сирени, бересклета… Одним словом, если туда загнать машину, с проселка она видна не будет.

Полное безлюдье, покой и безмятежность; мысль о том, что кто-то крадется за мной в кустах, кажется нелепой. Тем не менее, дойдя до первых отрадненских домов, я свернул в переулок, постоял у колодца, покурил, понаблюдал. Мимо по шоссе прошли две женщины с бидонами, пронесся на велосипеде мальчик, прошмыгнул рыжий кот… Становилось жарко. Тенистыми, заросшими травой проулочками я добрался до станции, где взял билет до Казанского и обратно.

В железнодорожный ад раскаленного асфальта, железобетона и скрежета я окунулся как-то вдруг, без подготовки. Контрасты возбуждают, я был возбужден и нервно колготился в нервной толпе возле телефонов-автоматов. Ворвавшись наконец в кабинку-парилку, позвонил Борису… занято… Нике… занято… Я упорствовал. Первым сдался Борис.

— Узнал. Прямо родной голос. Что вы тут делаете?

— По издательским делам отпустили до завтра.

— Книжечку пробиваете?

— Роман. Про вечную любовь. Если пробью — весь гонорар вложу в машину или в драгоценности. Как вы посоветуете?

— А идите-ка вы…

— А я и иду. В милицию. Сдаваться: не справился.

— Что? Прямо сейчас?

— Нет, на днях. Вот Дмитрий Алексеевич восстановит свою «Любовь вечернюю», вернет мой блокнот с данными…

— И тут любовь! У вас, у поклонников чистой красоты, одно и то же…

— Как? Вы ничего не слышали? У Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили. Кто-то украл портрет Любови Андреевны с дочерьми, помните?

— Что? — математик долго молчал. — Эту эстетскую штучку? Что за ерунда!

— Художник убит. Работает на закате в нашей дворянской беседке над портретом. Его закаты вдохновляют…

— А зачем ему понадобился ваш блокнот?

— Не знаю. У него какая-то странная идея, он скрывает…

— Не понимаю, зачем вы ему дали свой блокнот!

— Чего это вы так разволновались? Вы вот лучше скажите мне — в последний раз спрашиваю, — на что вы истратили деньги и где провели ту ночь?

— Неужели в последний?

— Да. В следующий раз вас уже будет допрашивать следователь.

— Это наконец невыносимо! — крикнул математик и швырнул трубку.

Потом отозвался и актер:

— Иван Арсеньевич! Счастлив! Вы в Москве?

— По издательским делам отпустили до завтра.

— Ну так ко мне?

— Некогда.

— Как там наши лилии?

— Пока в полной тьме. Слышали, у Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили?

— Боже мой! И «Паучка» увели?

— Какого «Паучка»?

— Он для меня написал — прелесть!

— Нет, украли только «Любовь вечернюю».

— Какую?.. А-а! Жуткая история. Вам не страшно?

— Я-то что! Художник убит. Сейчас восстанавливает эту самую «Любовь» по памяти.

— Так он в Москве?

— Нет, у нас, в дворянской беседке работает на закате. Его закаты вдохновляют. А я сдаюсь, иду в милицию.

— Как? Зачем?

— Не справился.

— Не торопитесь, подумаем вместе! — Актер помолчал, потом спросил сипло (куда-то исчезла чарующая напевность): — А меня тоже будут вызывать, как вы думаете?

— А как вы думаете? (Молчание.) Николай Ильич, вы же сами пожелали присоединиться.

Опять молчание.

— Нет, это невыносимо! И когда вы собираетесь?

— На днях. Как только Дмитрий Алексеевич вернет мне мой блокнот с данными.

— Вы ему отдали блокнот? Зачем?

— На время. Ему нужно для каких-то там деталей. Не знаю. Он скрывает.

— Иван Арсеньевич, давайте подождем!

— Чего? Смерти свидетеля?

Итак, подозреваемые сидят по домам (ах, отрадненские закаты! Пурпур, золото, зелень и синева небес!). Пока сидят. Путь свободен! Вперед!

Я вошел в прохладный гулкий вестибюль, куда не входил уже одиннадцать лет. Старушка вахтерша с любопытством изучила писательское удостоверение, вздохнула отчего-то и пропустила. Молодость вдруг нахлынула на меня ожиданием и надеждой. Какие надежды, какие ожидания? Опомнись, все ушло, разве что поймаю преступника, да и то сомнительно! Одинокий и всеми брошенный подошел я к лифту, вознесся на незабвенный девятый этаж. Аудитория 929. Вертер бросился навстречу.

— Здравствуй, Петя! Как успехи?

— Какие успехи?

— Экзамен сдал?

— А-а… пустячок! Зарубежка. Эдгар По с Бодлером попались.

— О, декаданс, символизм, сфера подсознательного… и какие у тебя с ними отношения?

— На пять.

— Удачно. Пойдем уединимся.

Мы вышли на лестницу, на ту самую лестницу, где я когда-то уединялся с девочкой с романо-германского и где три года назад Вертер выпрашивал злосчастные экзаменационные билеты.

— Ну, за тобой действительно следят? Или воображение играет?

— Не то чтобы… так мне кажется. Во всяком случае, мне звонили по телефону.

— Когда?

— После того четверга, в пятницу, в двенадцать ночи. Все уже легли… я имею в виду жену и ее родителей. А я занимался. Вдруг звонок. Выхожу в коридор, говорю: «Алло!» Кто-то спрашивает: «Это Петя?»

— Кто спрашивает?

— Черт его знает! Тихо-тихо, почти шепотом. Должно быть, через платок, голос какой-то придушенный. Я говорю: «Петя». И он заявляет: «Что ты видел и слышал три года назад шестого июля на даче Черкасских?» Я говорю: «Ничего». А он опять: «Расскажи, что ты видел и слышал, — так будет для тебя спокойнее». Представляете?

— А ты?

— А что я? Я сказал: «На крыльце посидел в тенечке и уехал в Ленинград. Ничего не знаю», — и повесил трубку.

— Молодец. Глядишь, с тобой еще можно будет пойти в разведку.

— Лучше не надо. Что мне теперь делать?

— Тебе — ничего. А вот у меня, чувствую, весь план к черту летит… Ладно, давай разберемся. Вспоминай. Борис: резкий, довольно тонкий голос… Дмитрий Алексеевич: горячий, страстный, чуть с хрипотцой… Актер: роскошный бас, редчайший… Ну?

— Так ведь шепот же!

— Голос-то хоть мужской?

— Наверное… Не знаю!

— Попробуем с другого конца. Твой новый телефон знали только Анюта и я. Дмитрию Алексеевичу я его продиктовал в субботу, а тебе звонили в пятницу…

— Да телефон я сам, дурак, дал.

— Кому?

— Актеру. Он спросил — я дал.

— При каких обстоятельствах?

— Когда мы яму закапывали… так тошно было. Я сказал, чтоб отвлечься, что я его по «Смерти в лицо» помню.

— Что такое «Смерть в лицо»?

— Фильм. Не видели?

— Нет.

— Боевик. Ничего. А он говорит, что сейчас в новом каком-то снимается. «Не хотите поприсутствовать?» Ну, интересно, конечно. И дал ему телефон.

— Кто еще слышал номер телефона?

— Все, кроме вас, могли слышать. Вы как раз дом осматривали.

— Петя, я ведь русским языком тогда сказал, что среди нас — убийца!

— Это убийца мне звонил?

— А кому еще ты нужен?.. Ладно, я тоже хорош, не сумел тебя прикрыть. Вообще-то я уверен, что никто тебя не тронет: нет смысла, и все же… Вот опять ты влез — и все идет насмарку!

— Иван Арсеньевич, — мужественно возразил Вертер, — не меняйте никаких планов из-за меня. Я продержусь. Постараюсь не оставаться один. Сейчас с ребятами на теннис, потом в бассейн, потом…

— Да, сегодня будь на людях, но вообще придется снять напряжение.

— А как?

— Василий Васильевич, бухгалтер наш, за меня сильно переживает. Он предложил пустить слух, что мои соседи по палате полностью в курсе и молчать не будут. Четверо тайных свидетелей, не считая меня, — какая уж тут тайна.

— А почему четверо? Я, бухгалтер и Игорь.

— И Дмитрий Алексеевич. Петя, ты видел в его мастерской портрет Любови Андреевны с дочерьми?

— Конечно. Я ж ему позировал три года назад. Портрет висит на самом видном месте, между окнами.

— Висел. Ты его рассматривал в деталях?

— Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… прямо бросается в глаза… неприятно.

— Портрет исчез в ту же ночь, когда тебе звонили.

— Ничего себе! А зачем он убийце?

— Дмитрию Алексеевичу тоже звонили той ночью, но просто молчали в трубку. Это-то и странно… если б его приняли за тайного свидетеля, как тебя, то принялись бы расспрашивать. Слушай, этот голос звучал угрожающе?

— Совсем нет. Меня как будто просили рассказать, просили как-то устало, почти безнадежно.

— Удивительно! Что же нужно убийце? Я его не понимаю… Как он сказал: «Что ты видел три года…»

— «И слышал».

— «И слышал». Интересно. Ты ведь ничего не слышал?

— Ничего.

— Допустим, он предполагает, что ты вернулся с речки раньше. Само убийство ты видеть не мог, он это понимает: с такими прямыми данными наши поиски уже б закончились. Но, значит, ты мог что-то слышать из открытого окна. Что именно? Голос убийцы? Полагаю, это был не шепот, ты б его узнал, искать опять было бы уже нечего. Крик Маруси? Их ссору? Какое-то имя, которое она произнесла? Какое-то слово… Нет, не понимаю… Мало данных: шаги и шепот… Ты единственный, кто их слышал. Ну, вспомни: шаги и шепот… Не соединяются? Никто не вспоминается?.. Ну, попробуй.

Петя вспоминал изо всех сил — напряженное лицо, чуть слышное бормотание:

— Кусты шевелились медленно-медленно… я под землей с Марусей… пауза… Вот пробежал из светелки над погребом в комнаты… легко, быстро… а шепот медленный, усталый, прошелестел безжизненно, словно совсем без интонации, знаете, словно текст прочитал, одинаково выделяя каждое слово…

— Ясно, боялся, что узнаешь. А с Дмитрием Алексеевичем и вовсе заговорить не рискнул… Или тот слишком хорошо знает голос, даже шепот убийцы, например, своего Ники… Или история с портретом гораздо сложнее, чем я думал. Кажется, я начинаю бояться за художника.

— Почему за художника?

— Почему за него, а не за тебя? — я улыбнулся. — Убийца знает, что твои сведения мне известны — я их сам выложил перед всей честной компанией, блокнотом махал… По телефону он хотел проверить, насколько ты осведомлен. А вот с Дмитрием Алексеевичем я просчитался. Видишь ли, я понадеялся, что не тебя, а его убийца принял за свидетеля… Но, во-первых, идти на такой риск: кража — не шутка… следы, свидетели и тому подобное — идти на такой риск, чтоб только попугать, глупо. А наш убийца не глуп. Он сообразил, кто настоящий свидетель, и принялся за тебя. Это во-вторых. А в-третьих, сам портрет, точнее, твое ощущение от него.

— Да, тяжелое, даже страшное… Но ведь это только потому, что я уже знал, что там изображена мертвая… Это красное пятно, этот красный сарафан… как я его забрасывал картошкой… Господи, Иван Арсеньевич! Раскройте вы поскорей это дело, ведь невыносимо…

— Не бойся, Петр, сегодня же объявится толпа свидетелей.

— Да я не об этом. Я уже, кажется, перебоялся… просто невыносимо.

— Убийце тоже невыносимо, недаром он так мечется. Он тоже знает, что там изображена убитая — им убитая! — он тоже, наверное, видел красное пятно в гнилой картошке. Но он знает что-то еще, он видит что-то еще на этом портрете и крадет его. И конечно, это что-то должен знать сам создатель, сам художник, понимаешь? Дмитрий Алексеевич знает… может быть, какая-то деталь, подробность, сочетание красок… какое-то воспоминание или ощущение — что он вложил в свою работу? Он писал самых близких ему людей, он что-то знает подсознательно, но не отдает себе в этом отчета. Пока не отдает. Но вдруг вспомнит?.. Возможно, это мои фантазии, но зачем красть портрет? А возможно, художник представляет опасность для убийцы, и я боюсь за него. Итак, с нашим планом покончено.

— А что за план?

— Предполагалась ловушка. У нас там, знаешь, тоже кусты шевелятся… И ведь хотел я взглянуть на этот портрет, но не успел. На сеансах присутствовали математик и актер. Надо мне побывать в мастерской, если… Поглядим, что будет сегодня.

— Ну вот, ловушка не состоится, объявятся свидетели, убийца притаится — и как же мы тогда его поймаем?

— Будем искать другие пути. Один у меня уже намечен.

— Какой?

— Более спокойный — научный. Когда у тебя последний экзамен?

— В субботу.

— Что сдаешь?

— Историческую грамматику.

— Не завидую. Эти дни готовься, выбрось все из головы. А потом займешься одним секретным изысканием историко-филологического характера.

…В четвертом часу я вернулся в Отраду и зашел на дачу Черкасских. Наш план, как мне казалось, был прост и красив. Мы решили поймать любителя шастать по кустам сразу на две приманки, за которыми он охотился: картина и блокнот. Художник в беседке, закат, краски, кисти, мольберт, раскрытый блокнот на перильцах, в который он, непонятно с какой целью, время от времени заглядывает. И не какая-нибудь там фальшивка, на которую вряд ли кто клюнет во второй раз, а мой настоящий потрепанный исписанный блокнот — я ничем не рисковал: легче, наверное, разобраться в шумерской клинописи, чем в моей кривописи. Как человек творческий, рассеянный, Дмитрий Алексеевич будет иногда отлучаться, например, за сигаретами, издавая при этом громкие раздраженные восклицания на свой счет. Что же касается частного сыщика, то он будет находиться неподалеку — в полуразрушенном склепе семейства Шуваловых: отличный наблюдательный пункт.

Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорек — восторгом. По-видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.

Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался, несмотря ни на что, и мучился, и глядел — и не мог наглядеться. Она была в ярко-зеленом сарафане и босая.

— Анюта, у вас лопаты лежат в сарае?

— Да.

— Он запирается?

— Просто снаружи на щеколду.

— Три года назад ни одна лопата не пропала?

— Не знаю. Я не помню, сколько у нас их было: три или четыре.

— А сейчас сколько?

Она пожала плечами, Дмитрий Алексеевич встал, вышел в сад, вернулся вскоре, сказал:

— Там три лопаты.

Похлебав окрошки и выпив чашку превосходного кофе, я выразительно посмотрел на художника и откланялся. Он догнал меня в роще.

— Дмитрий Алексеевич, ловушка отменяется. Слишком большой риск.

— Для кого?

— Ну не для меня же.

— Бросьте! Кому я нужен?

— В том-то и дело, что не знаю. Но вдруг почувствовал: в краже портрета должен быть какой-то смысл.

— Вот мы и проверим. Если есть смысл — убийца испугается, и ловушка захлопнется. А вы понаблюдаете.

— Не имею ни малейшего желания наблюдать вашу смерть.

Я сказал истинную правду, несмотря на Анюту. Этот человек возбуждал во мне очень сложные чувства, но сейчас не время было в них копаться. Потом, потом… Я жил как в лихорадке.

— Иван Арсеньевич, вы — сюрреалист, ваш метод — чудовищная сфера подсознания… не чувства, а предчувствия, галлюцинации и сны. Давеча вы меня просто потрясли своим воображением: гнилая картошка, свеча, шаги, тень, кто-то заглядывает… ужас!

— Сны сыграли свою роль… — неопределенно отозвался я, вспомнив Петю: «Каждую ночь кусты шевелятся, погреб, шаги, красное пятно, я убиваю Марусю, она кричит…» — Дмитрий Алексеевич, если портрет представляет опасность для убийцы, то тем большую опасность представляет сам художник. Ну что, он и второй портрет украдет? Ерунда! А вот вы, войдя в работу, войдя в прежнее состояние духа, возможно, что-то вспомните, о чем-то догадаетесь.

— Я за три года ни о чем не догадался, а что-то вспомнить — странно… Неужели вы считаете, что я не помню самых близких мне людей? В общем, Иван Арсеньевич, давайте попробуем, я вас прошу. Все это невыносимо.

— Всем невыносимо. Но я боюсь за вас… ну, поверьте мне: неопределенное ощущение, но очень сильное. И поскольку сегодня я переполошил наш гадюшник и нацелил его на дворянскую беседку в закатных лучах, вы немедленно уедете в Москву.

— И не подумаю! У нас в руках единственный шанс…

— Поедете и исполните одно мое поручение. С сюрреализмом покончено… со всеми этими кустами, звонками и кражами. Мы снимаем напряжение.

— Каким образом?

— В Москве вы позвоните своему Нике и пожалуетесь на меня: мол, вы придумали какой-то план… сочиняйте что угодно — неважно. В общем, вы навестили сегодня Павла Матвеевича и совершенно случайно узнали от моих соседей по палате, что они, оказывается, с самого начала участвуют в следствии и все знают.

— Но ведь это неправда?

— Это правда. Василий Васильевич и Игорек — мои помощники и — чуть что — молчать не будут. Постарайтесь втолковать это Нике и Борису: найдите предлог позвонить и математику. Да, вот еще: я хочу побывать в вашей мастерской.

— Да пожалуйста! Когда?

— Потом договоримся. А сейчас уезжайте.

— Обидно. А вдруг уже сегодня все открылось бы!

— Дмитрий Алексеевич, я не сюрреалист, а кондовый реалист. К сожалению, эта история не сверхъестественная, а до ужаса реальная: и погреб, и кусты, и красное пятно на портрете, и лилии, и безумие отца. Ужас — именно в реальности. И я не до-пушу, по мере своих сил, чтобы все это и кончилось ужасом.

— Ладно, еду. И сразу разыщу этих двух, из-под земли достану.

— А вот этого не надо. Не торопитесь, пусть последний вечерок кто-то немного понервничает.

Художник резко остановился. Мы подходили к кладбищенской ограде.

— Ага! Вы меня отсылаете, а сами на закате усаживаетесь в беседке со своим блокнотом.

— Для меня нет никакого риска, уверен. И вообще, я сыщик, а вы всего лишь подчиненный. Извольте в Москву на спецзадание!

— Когда я могу вернуться?

— Уже завтра. Анюта ведь будет вас ждать?

Вопрос лишний, нескромный и к делу не относящийся, я не смог удержаться. Дмитрий Алексеевич закурил, прислонился к ограде и вдруг заговорил:

— Четыре года назад именно в этот день, двадцать второго июля, я привез девочкам продукты на дачу. Люба с Павлом были в санатории. К Марусе приехали ее театральные друзья — по кружку, и они все побежали на речку. Мы с Анютой сидели на веранде, глядели на распахнутую дверь в сад, ждали их, и началась гроза. Что это была за гроза! Никогда не забуду. Воистину гнев небесный… черным-черно, и свет слепящий, вспышки и раскаты — серебряное с лиловым… и ливень сплошной лавиной… Она хотела бежать искать детей, я ее удержал.

Он говорил как будто только себе, как будто меня не видел, а так… вспоминал вслух с усмешкой. И вновь, как тогда, в первом нашем разговоре о Люлю, меня поразила, задела скрытая, упорная, тяжелая страсть. Он любил. Я завидовал.

— А как она вышла замуж за Бориса? — не удержался я и от второго лишнего вопроса.

Он увидел ее на улице, выследил. И стал ходить — долго и упорно. Он ее, так сказать, выходил, а она его в конце концов пожалела. Конечно, она мне не рассказывала, но женщин я немного знаю. По-моему, ей было все равно, она считала, что неспособна любить, ну, не дано этого дара в общем-то редкого дара. Вот вам и гордость, и строгость, и сдержанность.

— Теперь она так не считает?

Художник тонко улыбнулся:

— Теперь она так не считает.

— Дмитрий Алексеевич, а как вы полагаете, что сделал бы Борис, если б тогда узнал о вас с ней?

— Ну, на это у меня воображения не хватает! — он засмеялся. — Воображение, Иван Арсеньевич, это по вашей части, это уже ваш чудесный… нет!.. чудовищный дар. Вы ведь свидетеля можете запугать и черт знает чего от него добиться… Ну, что там с Борисом?.. чьи-то шаги… кто-то заглядывает, чье-то безумие и чья-то смерть!.. А я человек простой и поехал на спецзадание. Будьте осторожны, я прошу вас… я как-то к вам привязался. И заката сегодня не будет — гарантирую. Парит. Ночью наверняка грянет гроза.

Мы взглянули вверх. Прямо над нами неподвижно летело лиловое облачко… вон еще одно… и еще… белый свет томительно темнел и сгущался, становилось трудно дышать.

22 июля, вторник, продолжение.

Заката, золота и пурпура действительно не было. Но беседка была, был блокнот и белесые сумерки. Я понимал, что дважды одна приманка вряд ли сработает, но я ждал… чего я, собственно, ждал?.. Вот зашевелятся кусты, и я успею перехватить… ну, не перехватить, ладно, с моей рукой… успею что-то заметить, хоть силуэт, край одежды, ощутить чье-то дыхание, испуг и ярость… Я ждал, потом забыл обо всем, задумавшись уныло и безнадежно («Теперь она так не считает!»), так что самому стало наконец противно. Встряхнулся. Надо заниматься делом.

Итак, четверг, семнадцатое июля. День знаменательный, в каком-то отношении даже роковой: я вспугнул убийцу и заставил его действовать.

С чудовищным воображением я ставлю себя на его место. Вот он бежит через березовую рощу, что-то упустил, возвращается, лезет в окно… Убитая исчезла бесследно! Непостижимый ужас. Он на этом не успокаивается, не может успокоиться: тело необходимо найти и закопать.

Свидетелем каких-то действий убийцы, возможно, становится Павел Матвеевич. Но его опасаться нечего. Вообще опасаться нечего: никаких улик, никаких доказательств, никаких свидетелей на следствии не всплывает. Убийца мог бы вздохнуть спокойно и постараться все забыть, как страшный сон — кабы не одна загадка, которая временами, наверное, все же должна была мучить его: каким образом тело оказалось в погребе? Значит, существует в этом мире человек, который незнамо с какой целью влез в это преступление и помог убийце — человек, который наверняка что-то знает, но молчит, не шантажирует. Убийца ощущает незримую, неуловимую зависимость от него.

Проходит три года. Шесть человек в саду Черкасских. Частный сыщик намекает на тайного свидетеля и приводит неоспоримые доказательства его существования: время, место, способ убийства, золотой браслет с рубинами. Что при этом должен подумать убийца: неужели всплыл тот самый его таинственный «благодетель» и наконец заговорил? Или «благодетель» и свидетель — разные лица и по-разному замешаны в преступлении? Впрочем, думать убийце особенно некогда. Художник уговаривает сыщика немедленно, в сопровождении всех действующих лиц, отправиться в милицию и предъявить блокнот с данными об этих свидетелях-благодетелях. К счастью, сыщик отказывается это сделать, и убийца понимает: никаких прямых данных о нем пока что нет, одни подозрения. Тогда чего он боится? Не чего (все улики и следы давно уничтожены, он наверняка избавился от браслета и уже невозможно отыскать труп), он боится не чего, а кого — именно: своего неведомого «благодетеля», поскольку не понимает смысла его действий.

На роль свидетеля среди присутствующих как будто годятся двое: юноша, который околачивался на даче в самое горячее время, и художник, давно копавший это дело и теперь из трусости готовый бежать в милицию.

Ночью в роще я допрашиваю Бориса, актер подслушивает. Они оба знают от меня, что в субботу в двенадцать я буду ждать математика в беседке, наверняка с блокнотом: я с ним не расставался на допросах. И преступник совершает следующие действия: расспрашивает Петю, звонит художнику, крадет блокнот и картину.

Кража блокнота логична и понятна.

Звонок Пете… словечко «слышал» не дает мне покоя (должно быть, и убийце). Из того, что я выложил подозреваемым в тот четверг, следует, что свидетель видел, а не слышал. Видеть он мог последствия преступления — мертвое тело, а слышать — живые голоса из открытого окна. Именно это, видно, беспокоит убийцу, этого признания он добивался от Пети.

Ночные звонки Дмитрию Алексеевичу. Почему убийца не заговорил? Хотел просто попугать? Или не решился подать голос, слишком знакомый свидетелю?

Кража портрета пока что совершенно необъяснима. Но меня она почему-то очень тревожит, возможно, повлияло тягостное Петино впечатление. Придется побывать в мастерской и расспросить Дмитрия Алексеевича (вот что меня тревожит! не портрет, а сам художник, точнее, опасность, которая, я почти уверен, ему грозит)… так вот, надо расспросить Дмитрия Алексеевича о сеансах, на которых он писал свою загадочную «Любовь вечернюю».

Кажется, из всего этого можно сделать вывод: преступление совершено одним из тех, кто присутствовал на даче в вечер четверга. И как у убийцы есть два предполагаемых свидетеля, так и у сыщика соответственно два предполагаемых преступника. Дмитрия Алексеевича и Петю я отношу к первому разряду (хотя бы потому, что они не могли украсть блокнот), Бориса и Нику — ко второму. Анюту исключаю вообще, безо всяких доказательств, доверяясь интуиции.

Борис. Именно после разговора с ним (а может быть, за ним?) Павел Матвеевич поспешил в Отраду. Я только не понимаю, зачем он рассказал о браслете… Вот зачем (ответил мне мой внутренний голос) — он расставил тебе ловушку, и ты в нее попался.

Допустим, он хочет проверить, что я знаю, и дает мне ложные сведения об этом браслете с рубинами: на самом деле, может, он серебряный с сапфирами или платиновый с изумрудами и т. п. Я при всех повторяю его описание и тем самым подтверждаю: о браслете мне известно только с его слов. Борис имел возможность вернуться в беседку и украсть блокнот.

Ника. Что значат слова Анюты: «Поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему»? В его распоряжении было трое суток (и открытое окно), чтобы осмотреть дом и вывезти труп. Правда, если признать, что все это проделал не Борис, а Ника, непонятным становится поведение Павла Матвеевича, его поездка в Отраду ночью. Но, во-первых, могло случиться роковое совпадение: актер и отец убитой случайно встретились на даче именно в ту ночь. Во-вторых, если убийца Ника, можно поверить показаниям Бориса, что у Павла Матвеевича еще в прихожей начался безумный бред. И вот уже три года, как эти загадочные полевые лилии…

Тут я не увидел, не услышал, а как будто почувствовал, что на берегу, совсем близко, зашевелились кусты… кто-то идет? Выскочил из беседки и нырнул в предгрозовые тяжелые заросли, услышал отчаянный крик: «Иван Арсеньевич!», тотчас вынырнул, у меня пропала охота продолжать погоню, впрочем, я что-то не понял, я что-то… Верочка кричала, запыхавшись, возле самой беседки:

— Иван Арсеньевич! Обход! Скорей! Уже в третьей палате!

Ударили первые дождевые капли, засверкало и грянуло… Небесный гнев! Не помню, как мы пробежали лужок с ромашками и венериными башмачками, кленовую аллею, поднялись по ступенькам — и я очутился прямо в объятиях Ирины Евгеньевны в окружении свиты, шествующей по коридору. Меня журили строго, но по-матерински («Хотите остаться калекой? У вас вся жизнь впереди!», «Нервы, молодой человек, нервы!»). Я оправдывался, ссылаясь на законы художественного творчества, в том смысле, что «мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв»… впрочем, не помню, ничего не помню. Гроза бушевала до рассвета, я убеждал себя, что ошибся… мираж, оптический обман: ну разве можно различить в сумеречной зелени мелькнувшее зеленое пятно — пышный подол сарафана из ситца? Нельзя! На рассвете я себя в этом почти убедил.

ЧАСТЬ IV «ТОЛЬКО НИКОМУ НЕ ГОВОРИ»

24 июля, четверг.

Вчера на рассвете я себя почти убедил, что Анюта не могла быть в кустах возле беседки. Она пришла после обеда в бледно-голубом платье, в том самом платье, в котором я увидел ее в первый раз. «Вот если бы она была в голубом, — размышлял я, наблюдая за ней, — или в джинсах, я б точно рассмотрел, а так… ошибся, конечно!» Я приободрился и робко спросил:

— Какая гроза страшная была, правда?

— Я не боюсь, — процедила она, не оборачиваясь.

— Но в лесу все-таки как-то не по себе. Эти вспышки…

Анюта наконец обернулась — чистые правдивые небесные глаза.

— Не знаю, что творилось в лесу, я не выходила из дому, и она ушла, не попрощавшись.

Врет! Я почувствовал, что она врет. Зачем? Кому она помогает? Да ведь не может быть!.. А чудовищное воображение — будь оно проклято! — уже работало. Она оставляет сестру на речке и едет в Москву к своему любовнику. «Только с тобой я чувствую себя настоящей женщиной!» Стоило мне подумать о ней или увидеть… Ну ладно. Она едет к своему любовнику, но что-то тревожит ее… Ее тревожат слова Маруси: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Возвращается в Отраду. Пляж. Их место на Свирке. Дача. Еще из сада она видит открытое окно и свет. Вот она проникает в светелку… быстрые легкие шаги над погребом, где притаился Петя… Господи, да что это я! Ведь в окно влез убийца! Убийца, а не Анюта, у нее есть ключ, и она не могла задушить свою сестру!

Я ничего не знаю о ней, я совсем ею не занимался. Точнее, я все время ею занимался, но совсем не в том смысле: я никак не связывал ее с преступлением. Как она сказала: «Ни муж, ни Митя мне и тогда не были нужны, а теперь подавно». А ведь это вранье — может быть, не только по отношению к художнику (он живет у нее на даче!), но и к мужу… Может быть, она догадывалась о нем с Марусей, пережила потрясение, а потом помогла ему замести следы. Она его пожалела (страшнее нет бездны, чем душа человеческая!). А вдруг расстрел?

Допустим, она о чем-то догадывалась, и слова Маруси: «Я боюсь» заставили ее вернуться в Отраду. Сестру она не нашла, ощутила тревогу, увидела открытое окно, свет, а возможно, еще какие-то детали и следы, о которых мне неизвестно, которые она уничтожила. Она спешит в Москву, но не может разыскать Бориса, она бросается к Дмитрию Алексеевичу, но у того сидит посторонний. В десять часов она уезжает не на вокзал — на электричку она опоздать не могла, последняя уходит в первом часу, — а к мужу. Происходит объяснение, и они вдвоем вводят в заблуждение следствие (и теперешний ее намек на актера?). Три года спустя она приказывает Дмитрию Алексеевичу ничего мне не рассказывать, вообще со мной не связываться. Она мне не доверяет, то есть боится, что я раскрою ее игру? Нечего себя обманывать: я отчетливо видел зеленый сарафан в листве.

Дмитрий Алексеевич заглянул к нам вечером на минутку доложить, что задание выполнено.

— Дмитрий Алексеевич, вы ведь Анюту в наши ловушки не посвящали, надеюсь?

— Ну что вы! Она ничего не знает. Зачем волновать?

— Правильно. Как вы смотрите на то, чтоб завтра съездить к вам в мастерскую?

— Когда вам угодно. Лишь бы все это поскорее раскрылось и кончилось.

Он ждал меня утром на шоссе. Машина — довольно старая «Волга» цвета морской волны — стояла на обочине возле мощного дуплистого дуба, одиноко возвышавшегося над полем пшеницы. Миновали совхоз, выехали на магистраль, ведущую в Москву, и понеслись в смрадном автомобильном потоке. Я сказал:

— Ночью движение, конечно, гораздо тише. И наверняка он повернул не на Москву, а в противоположном направлении. Проселочных дорог тут хватает.

— Кто «он»?

— Наверное тот, кто позаимствовал у вас ключи из пиджака.

— Иван Арсеньевич, я не уверен, что сам не оставил их в машине. Кажется… а ведь правда не оставлял! — воскликнул вдруг Дмитрий Алексеевич. — Вспомнил! Когда мы вернулись с кладбища, Анюта с Павлом и Борис вышли из машины, а я еще возился, закрывал и догнал их уже в подъезде. Точно! Вообще фантастика какая-то.

— Никакая не фантастика. В понедельник милиция в погребе тело не нашла. На днях я к вам приеду на дачу, спущусь туда еще раз.

— А я видеть этот погреб не могу после Павла, а теперь тем более! И как убийце пришло в голову спрятать там тело? Ведь понятно, что найдут.

— Так ведь не нашли. Может, его в погребе спрятал не убийца.

— Вы полагаете, у него был сообщник? Но это невероятно!

— Дмитрий Алексеевич, чем больше я занимаюсь этим делом, тем более невероятным оно мне представляется. И неизвестно еще, что нас ждет впереди.

Нас ждал трехэтажный дом в стиле модерн начала века с затейливыми лепными выкрутасами по фасаду, высокими стрельчатыми окнами, овальной аркой. Оставив машину в узком, стиснутом домами переулке, мы прошли через гулкий с кошачьей вонью тоннель во двор — тоже узкий, заасфальтированный, без единого деревца.

— Вон мои окна на втором этаже, а наверху мастерская, видите?.. Тесно, неудобно, но — привык, ничего уже не хочу в своей жизни менять.

Обшарпанные грязные стены (по контрасту с благолепным фасадом), ржавая пожарная лестница… да, легко взобраться, окно рядом. Но представить, что Борис карабкается по ней ночью… действительно, абсурд. И тревога. Как только я вспоминал о портрете, меня охватывала тревога. А правда, поскорее бы все это кончилось.

Сначала мы зашли в квартиру. Темноватые комнаты, тяжелые портьеры, чудесный узорный паркет, одним словом, старинные покои. Художник явно прибеднялся: чего уж тут менять, жить тут да жить, тихо, уютно… но тревога не унималась. Книги, книги (и какие! завидую). Картины на стенах…

— Это все не мое. Пока работаю, горю, а закончу — сразу стараюсь избавиться. Неинтересно, скучно, надоедает.

— Знакомое чувство. Перечитывать себя неохота.

Мы поднялись на третий этаж. Дмитрий Алексеевич продемонстрировал, как открывается замок перочинным ножом. Я попробовал — получилось. Но представить себе крадущегося с ножом по лестнице Бориса… как будто это на него непохоже. Вот Ника… мелькнула усмешечка в прозрачных глазах… Нику представить легко (Дмитрий Алексеевич выходит за сигаретами, актер мгновенно подскакивает к «Любви вечерней», хватает, прячет в сумку… шаги художника. «Знаешь, Митя, мне уже пора. Подбросишь домой, а?»), Нику в любой роли представить легко. Впрочем, если в портрете таится опасность, хоть тень опасности, можно пойти на все — и на пожарную лестницу, и на взлом — для убийцы все роли хороши.

Просторная высокая комната, метров шестьдесят, не меньше, почти без мебели: два круглых столика на витых ножках, кресла, расписная китайская ширма в углу, за ней край тахты, полки, папки, тюбики, баночки, мольберт, холсты, кисти и так далее. Гвоздь в простенке… взгляд в окно — мрачноватая яма московского дворика… пестрое великолепие картин в разнообразных рамах — «Это не мое» — золото и пурпур икон… «А вот это мое» — на белом фоне букет белых искусственных роз в вазе. Я смотрел и дивился: стеклянная прозрачность и легчайшая пыль на потускневших лепестках, тончайшие штрихи паутины, намек на паутину меж проволочных стеблей и бумажных бутонов, а в одном из них притаился крошечный, черный, мохнатый, неправдоподобно живой паучок. Да-а… вот это мастерство, вот это тоска!

— Забавно? — художник закурил, опустился в кресло, я последовал его примеру. — Вообще-то для меня характерно буйство красок, как выражаются критики. Ну, сколько ж можно буйствовать, годы не те… Ника в восторге, это по его заказу подарок ко дню рождения.

— Дмитрий Алексеевич, как вы расцениваете такое признание: «Я игрок по натуре»? Какие качества эта черта, по-вашему, предполагает?

Он ответил сразу, без раздумий:

— Азарт и усмешку. Стремление дойти до крайности, забавляться опасностью, не думая о последствиях, наоборот, риск еще больше возбуждает. В экстремальной ситуации — игра с жизнью и смертью: рассудок подавлен страстью.

— А теперь расскажите, как Ника попал на ваши сеансы. Я так понял, что он специально приезжал, ради Маруси.

— Это он вам дал понять? — удивился художник. — Странно. Он ничего не знал, заехал ко мне случайно — я только приступил к работе.

— Случайно? А не Маруся ли предупредила его о сеансах?

— Сопоставляйте сами. В феврале я как-то заехал к Черкасским. Павел поил Любу лекарствами, сложный состав. И я понял внезапно, что больше нельзя откладывать. Я Бог знает еще когда задумал этот портрет, как бы не опоздать…

Как бы не опоздать! Вот она — «Любовь вечерняя». В основе замысла: мелькнувшая мысль о смерти и о ее преодолении — в любви… вечер, закат, книга, пылающая роза и золотая сеть. Название всему этому придумал Ника.

— Ну, объявил нашим дамам. Люба сразу согласилась. «Память будет дочкам». Это было где-то в середине недели, а к воскресенью я подготовил доску, и они приехали ко мне. И тут появился Ника.

— Он ведь собирался отшлифовать алмаз.

— Опоздал. Маруся уже передумала.

— Вот как? А когда именно она заговорила об университете?

— Да вот когда я заезжал, насчет портрета договорился. Мне этот день еще и потому запомнился.

— И сколько это времени прошло после спектакля? То есть после второго февраля?

— Давайте я расскажу все по порядку, — Дмитрий Алексеевич улыбнулся задумчиво, заговорил медленно, вспоминая: — Стояла зима, холодная и пушистая. В январе мне позвонила Люба, попросила взять из театра костюмы: Маруся будет играть Наташу Ростову. Я все продумал. Две сцены ночью, у окна и приход к князю Андрею длинное белое платье, вышитое гладью. А между ними русская пляска — по контрасту: яркое пятно, коричневый бархат и пунцовая шаль. Я как раз оформлял один спектакль, переговорил с костюмершей, забрал костюмы и встретил в театре Нику. Мы вместе вышли, и вдруг мне пришла в голову идея показать ему Марусю. С его опытом и связями он бы чудеса сотворил. Ника, естественно, заартачился: «Эти бездарные девицы мне вот так вот…» Я не разубеждал, я готовил ему сюрприз. Уже в первой сцене, когда она вышла, встала у воображаемого окна и сказала что-то вроде: «Соня, какая ночь!..» Ну, это трудно передать, это надо сыграть… даже не сыграть, а прожить… эту юность, прелесть и восторг! Одним словом, я почувствовал, как Ника вздрогнул и насторожился. Мне не надо было его уговаривать, он сам тут же после спектакля доложил Марусе, что счастлив будет с нею позаниматься.

— Все были счастливы с нею позаниматься! — вставил я. — Этот спектакль… вы хорошо его помните?

— Еще бы! Последний. Всех охватило возбуждение, ее вызывали, в общем, успех, триумф. Тут я впервые увидел Петю: он преподнес ей на сцене букет белых цветов…

— Да? Мне он сказал, что в апреле после каникул чуть ли не впервые с ней заговорил.

— А вы ему больше верьте, — заметил Дмитрий Алексеевич. — Он преподнес ей нарциссы. Видимо, тогда у них все и началось.

— Началась тогда, на спектакле, я уверен, но не с ним.

— Не знаю. Я запомнил его. Она взяла цветы и поцеловала Вертера. А дня через три примерно я заехал к Черкасским и задумал портрет. Там были Анюта с Борисом, сцены, женская половина в волнении: девочка решила посвятить себя науке. Я возражал и раздражался, Павел посмеивался. Он никогда ни на кого не давил, он любил их безумно…

— Всего три дня, Дмитрий Алексеевич! И так подчиниться, так полюбить какого-то монстра… — я все больше и больше волновался, я чувствовал, что мы подходим к главному — к завязке, к истоку, к мотивам преступления.

— Мне кажется, Иван Арсеньевич, у вас несколько неверное представление об этой истории. По-моему, она не полюбила — вот в чем дело.

— Но Петя утверждает…

— На вашем месте я бы не слишком доверял Пете. Пусть он не убийца, но с ним все не так-то просто. Я много думал над этим, анализировал. И мне кажется, любила она все-таки его, а не монстра — потому и погибла.

— Вы хотите сказать, что она не ответила на чувства, и он…

— Ну да. А какая еще могла быть причина? Вот представьте. Она, так сказать, не отвечает на чувства — и в то же самое время маячит в саду, заглядывает в окно юный поклонник.

— А дальше?

Понятия не имею. Но совпадение нехорошее, правда?

— Но из-за этого задушить…

— Согласен. Вряд ли только из-за этого. Поклонников у нее была тьма. Потому и говорю: должно быть, Вертер сыграл более значительную роль, чем нам представляется.

— Голова кругом идет, — признался я. — Роли, игры, игры, роли — где же истина? Хотелось бы мне хоть на мгновенье заглянуть в душу убийцы.

— Вы думаете, там истина? Там ослепление, ужас и тьма.

— Но ведь была же минута, может быть, секунда, граница между светом и тьмою, которую он посмел переступить.

— Как теперь выражаются, пограничная ситуация. Посмел переступить и наказать.

— Вот оно — своеволие! То есть свобода только для себя, самоутверждение за счет других. Если не мне, так и никому — лучше смерть!

Зазвонил телефон. Художник поднялся, подошел, взял трубку.

— Алло!.. Алло!.. Не слышно, перезвоните! — Вернулся, сел, как прежде, в кресло, пробормотал: — Напрасно отказались от ловушки, сейчас бы не гадали, а знали.

— И частенько вам вот так звонят и молчат?

Он вопросительно взглянул на меня.

— Вы думаете… Да нет, наверняка что-то на линии не сработало. Нашим общим друзьям известно, что я живу сейчас на даче. Может, чайку или кофе? Что хотите?

— Если можно, чаю.

— Я сюда принесу. А вы пока входите в атмосферу, осваивайтесь.

Дмитрий Алексеевич вышел. Я задумался, пытаясь определить причины неутихающей тревоги: нервы никуда, телефонный звонок чуть не вывел из равновесия. А тогда за окном, может быть, шел снег, они сидели в том углу, где сейчас пустой мольберт: Любовь Андреевна и две дочки. Чувствовала ли она, что ее девочек, ее красавиц, окружает опасность? Уверен, что да. Наверное, она знала, что недолго ей уже заботиться и любоваться на них. «Память будет дочкам» — «Любовь вечерняя». Белые одежды, золотая сеть. Анюта в голубом (зеленое в предгрозовой зелени! Боже мой! Что она скрывает? Что связывает ее с убийцей? Жалость?.. Ладно, это потом). Маруся в той самой пунцовой шали, в которой она играла Наташу Ростову и которая истлевает теперь где-нибудь в сырой земле. Трое мужчин — художник за мольбертом, актер и математик. Сидели, должно быть, в креслах, курили, наблюдали. Среди них кто-то… неправдоподобно живой паучок в белых бутонах. Юный Вертер подарил Наташе Ростовой белый букет, она поцеловала его. Все это он от меня скрыл. А позже, осенью, вдруг увидел портрет. «Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… неприятно». Спортивного Петю, взлетающего по ржавой лестнице, представить…

— А вот и чай!

Дмитрий Алексеевич возник с чайником и фарфоровым чайничком, взял с полки чашки, сахар и мед. Душистый парок поплыл по комнате, и вновь зазвонил телефон. Художник поднял трубку, повторилось давешнее.

— Однако действует на нервы, Дмитрий Алексеевич! Проверю-ка я, что там поделывают наши клиенты.

Бориса и Пети дома не было. Актер откликнулся:

— Иван Арсеньевич! Вы опять в Москве?

— Мы с Дмитрием Алексеевичем у него в мастерской.

— Это очень кстати. Я хочу забрать своего «Паучка». Боюсь, он следующая жертва.

Я передал трубку художнику со словами «Пусть приедет», он послушал и сказал сухо:

— Приезжай и забирай. Мне твой «Паучок» надоел… Да и Ника надоел, — проворчал он, усаживаясь. — Сумели вы, Иван Арсеньевич, заразить меня подозрениями.

Час спустя актер появился; тихая, доверчивая атмосфера сразу изменилась: шум, блеск, «ужимки и прыжки». Я был настроен недоброжелательно.

— Иван Арсеньевич, — сказал Ника, принимаясь за чай, — вам ни о чем не говорит такое название — «царские кудри»?

— Цветок?

— Совершенно верно. Наши отечественные полевые лилии. Испокон веков, оказывается, процветали в средней полосе. Возможно, в каком-нибудь потаенном месте еще остались. Цветы крупные, на длинных стеблях, метра полтора высотой.

— А окраска?

— Довольно зловещая: грязно-пурпурными темными пятнами. Мить, не помнишь, росли такие на даче Черкасских?

— По-моему, нет… Пурпурные, полтора метра… Нет, я б запомнил.

— Нет, — с удовлетворением повторил Ника. — Так я и думал. Доктор говорит не о цветочках. Иван Арсеньевич, надо копать с погреба. Доктор в погребе — концовка и тайна этой истории.

— Это концовка, — подтвердил я, внимательно наблюдая за актером. — А начало: Наташа Ростова на школьной сцене.

— Не вижу связи.

— Убийца, наверное, видит.

— Но я же не убийца, — Ника засмеялся. — Он охотится за нашим художником. Напрасно. Я бы на его месте занялся юношей на крылечке. Он ведь свидетель, а? Ну, будьте откровенны, сыщик, здесь все свои.

— И как бы вы занялись этим юношей?

— Будь я убийцей, — вкрадчиво и сладострастно начал актер, — я бы прежде всего узнал его телефон, позвонил и, изменив голос, поинтересовался, что тот видел и слышал в день убийства на даче Черкасских.

— А если б тот отказался ответить?

Ника пожал плечами:

— Тогда остается один выход — убрать свидетеля. Так ведь следует по законам жанра? — Помолчал и добавил мечтательно. — Неплохое название для детективного романа — «Смерть свидетеля».

— Банально. И вообще, Николай Ильич, вы бы этого не сделали. Кто б там ни был этот свидетель — его сведения имеются у сыщика.

— Прекрасная идея. Убирается сыщик с блокнотом. Свидетель — и так, судя по всему, великий молчальник — умолкнет навсегда. Иван Арсеньевич, берегитесь! Серьезно предупреждаю.

— Спасибо. А связь между сценой и погребом вот какая. Кто-то увлекся Наташей Ростовой, а поплатилась за это не только она, но и ее мать и отец.

— Так вы полагаете, на спектакле…

— Полагаю. Объясните, от кого вы узнали, что Маруся будет позировать Дмитрию Алексеевичу?

— От него, от кого же. Мить, я ведь от тебя узнал?

— Не от меня.

— Разве?.. От тебя, от тебя. Ты забыл.

— Я ничего не забыл.

— Давайте вспоминать вместе. Николай Ильич, вы прибыли на первый же сеанс?

— Ну да. Сидел в этом кресле, в котором сейчас сижу, а женщины располагались вон в том углу, где мольберт. Митя между нами. То есть я видел сразу и картину и натуру. Вот появились первые мазки, пятна, какие-то неясные еще контуры, потом проступили лица…

— Вы присутствовали и на втором сеансе?

— Да. Увлекательное занятие: из хаоса создается мир.

— И было в этом мире что-то такое, что могло встревожить убийцу, как по-вашему?

— По-моему… — начал Ника, его голос внезапно осип. — Я не знаю.

— Вы ведь придумали название? «Любовь вечерняя». Какую любовь вы имели в виду?

— М-материнскую… — он отвел глаза и вдруг поднялся, подхватил свою черную сумку с пола. — В общем, закат, вечер, мать… понятно. А мне уже пора. Ждут на телевидении…

— Николай Ильич, — сказал я вдогонку, — так для кого же все-таки портрет представлял опасность?

— Митька прав, я ничего не помню.

— «Паучка» своего забыли!

— В другой раз, не к спеху! — ответил Ника с порога и исчез.

Мы с художником в жгучем недоумении уставились друг на друга.

26 июля, суббота.

— А за что Отелло задушил Дездемону? — спросил Игорек.

Вопрос повис в больничной тишине, за окном жаркий день незаметно переходил в душный вечер, и звонко копошились воробьи в кустах сирени.

— Недоразумение вышло, — отрывисто отозвался Василий Васильевич. — Один гад ее оговорил. Средневековье — нравы жестокие. Да оно и теперь как-то не легчает. Сидит в человеке зверь.

— А с виду не подумаешь, да, дядя Вась? Шикарный мужик. Но когда он насчет болезни заюлил, я сразу про него догадался.

— Как же, догадался ты. Но похоже, правда, что он.

— Отелло, гад. Или Борис. Кто-то из них. Анюта отпала, признаю…

«Отпала»! Знали бы они. Вчера она с усмешкой отвечала на мои мимоходом заданные, незначительные вопросы. Да, в больницу она всегда ездит на автобусе, садится у магазина, где покупает продукты. «Нет, через рощу я не хожу, папа любит свежее молоко». Во вторник она приезжала к отцу утром, так что на закате возле беседки делать ей было абсолютно нечего. И все же она была там. Наваждение! Все безнадежно запуталось и перепуталось в бедной моей голове. Анюта в кустах, Борис с браслетом, Вертер с букетом, Ника и «Любовь вечерняя». Беспорядочные, безобразные пятна и мазки проступали во тьме — цельной картины не складывалось. Но в этом хаосе, путанице и абсурде я смутно ощущал целенаправленное движение чужой воли, отчаянной и непреклонной. Казалось, вот-вот появится кто-то — и хаос превратится…

Дверь тихо отворилась, и в палату вошел Петя (ах да, он же сегодня сдал последний экзамен). Поздоровался, сел на табурет против моей койки и сказал озабоченно:

— Иван Арсеньевич, надо посоветоваться.

— С исторической грамматикой справился?

— На четыре. Иван Арсеньевич, я хочу спросить…

— И я хочу. Петя, как ты все-таки относился к Марусе? Может, раскроешь тайну?

— А что?

— А то. По твоим словам, первого апреля, когда она подошла к тебе с просьбой насчет занятий, ты чуть не впервые с ней разговаривал, так?

— Может, когда и разговаривал, все-таки в одном классе учились. Но это был первый… как сказать?.. личный разговор.

— Первый? А до этого никаких личных отношений у вас не было?

— Никаких.

— Слушай, может, ты, выражаясь по-школьному, бегал за ней? Тайно вздыхал?

— Да ничего подобного!

— Странно. Проклятая история — никому из вас нельзя верить. Ну ладно, это потом, я тебе устрою очную ставку. О чем ты хотел со мной посоветоваться? (Петя выразительно огляделся.) Выкладывай, тут все свои.

— О лилиях.

— Ты уже успел что-нибудь узнать?

— Ничего интересного. То есть для нас, по-моему, ничего. Я после того разговора — в университете, помните? — в Историчку смотался. До закрытия проторчал — ничего такого не нашел.

— А что все-таки нашел?

— Сначала в «Брокгаузе и Ефроне» поискал, там только про цветы: луковичные, черт-те сколько видов… Ну вы же сказали на цветы акцент не делать. Пошарил в «Гранате» — там тоже про цветы и еще про деньги. Оказывается, при Людовике XIV была такая монета — «лилия». Это, видимо, намек на эмблему дома Франции, деталь геральдики, знаете: белые лилии по голубому полю. Стал я копать про этот герб — безнадежно. Известно только, что появился в XII веке, наверное, при Филиппе II Августе: проводил централизацию, Нормандию отвоевал. Вообще флёр де лис…

— Что?! — закричал я и вскочил с койки. — Как ты сказал?

— Флёр де лис, — Петя тоже поднялся, глядя на меня с недоумением. — Переводится «цветок лилия» — этот самый символ французской короны. Карл V в честь Троицы утвердил три лилии…

Я прямо-таки дрожал в предчувствии разгадки… неужели вот она, та самая деталь, которая рассеет хаос, просветлит полную тьму… Однако взял себя в руки, снова сел, усадил Петю рядом, спросил:

— Что ты узнал про тот символ?

— Почти ничего. Там одна старушка библиотекарша… надоело ей, наверное, кирпичи эти таскать… в общем, спрашивает, что я ищу в словарях. Я говорю: «Мне все про лилии надо знать». Она посоветовала «Жизнь растений», но в Историчке ее нет. Я говорю: «Мне не про цветы, а в символическом плане что означают лилии». Ну, произвело впечатление, тут она заинтересовалась (образованная старушка), стала вспоминать, что лилии еще в Древнем Египте были известны, вообще на Востоке использовались во всевозможных орнаментах, а потом вот на королевском гербе. И говорит: «Вам надо «Лярусс» почитать, там наверняка есть про лилии как символ».

А я-то, как назло, во французском — валенок… ну, английский, немецкий, теперь вот португальский… Ну, мы с ней нашли в «Ляруссе» эти самые флёр де лис, кое-что она мне перевела. Вот я и хотел спросить: переводить мне всю статью в «Ляруссе» или нет? Она огромная, шрифт убойный, без лупы не рассмотришь… Одним словом, провожусь я с ней… Нет, вы не подумайте, я готов, чтоб только кончилось все поскорее. Но главное — для нас ведь ничего интересного… Не про французскую же корону Павел Матвеевич три года твердит.

— Что тебе еще перевела библиотекарь?

— Да только то, что происхождение лилий на королевском гербе неизвестно: до сих пор спорят историки и археологи. Возникли в XII веке, вроде даже впервые в 1180 году. Есть работа какого-то Бомона «Исследование о происхождении лилий». Он считал, что название «флёр де лис» образовано от кельтского «ли» — король. Но это недостоверно, в общем, выдумка.

— И все?

— И все. Тут ее позвали, и она ушла. Я посидел-посидел, увидел там стишок в тексте, хотел перевести — ерунда какая-то получается. А под стишком, правда, одну фразу одолел, что-то вроде того: «Короли французские открыли герб: небесные три цветка лилии из золота, это девиз: лилии не трудятся, не прядут — связанный с притчей из Евангелия по Матфею».

— Что еще?

— В общем, все что успел до закрытия. Я, дурак, с королями, конечно, долго провозился, как-то увлекся: Меровинги, Каролинги, Капетинги — что вытворяли! Если б я сразу за «Лярусс» взялся… Да, вот еще, я перерисовал несколько орнаментов, — Петя вынул из кармана рубашки смятый листок, я с жадностью схватил: четыре геральдических цветка с тремя крошечными лепестками различных форм и пропорций.

— Они изображались на знаменах, на украшениях разных, на эфесах шпаг, — продолжал Петя, — эти самые французские лилии — флёр де лис. Я вот думаю, Иван Арсеньевич, не заняться ли мне историей?

— Какой еще историей?

— Может, средних веков? Знаете, я начал читать — не оторвешься, правда, вот для нас ничего интересного.

— Ошибаешься, — ответил я задумчиво. — Все это крайне интересно. И история средневековья крайне интересна. Попробуй займись.

— Значит, переводить статью?

— Пожалуй, не стоит. Пожалуй, мы и так обойдемся… Давай-ка помолчим десять минут, требуется подумать.

Я закрыл глаза, сосредоточился. Чудовищная идея — не может быть!.. Может, не может, а надо проверить…

— Так. Сейчас мы навестим Анюту… да и в погреб я давно собираюсь. Ты пойдешь со мной.

— Ага.

— Иди, я догоню.

Я подошел к койке Василия Васильевича, шепнул ему несколько слов — бухгалтер взглянул на меня с диким любопытством, но ответить не успел: я бросился за Петей.

Анюта, в своем ядовито-зеленом сарафане, слегка покачиваясь, полулежала с раскрытой книгой на коленях в гамаке, подвешенном за сучья старых корявых яблонь. Дмитрий Алексеевич сидел и курил в шезлонге рядом. Мы с Петей пристроились на лавочке возле стола; напротив продолговатая клумба без единого цветка действительно напоминала свежую могилу. Я вздрогнул, то самое ощущение, нет, воспоминание, что мучило меня с моего посещения погреба, вдруг вспыхнуло в душе ярко и пронзительно: я вспомнил.

Художник спросил:

— Есть новости, Иван Арсеньевич?

— Всего лишь одна, зато не просто новость, а прямо-таки драгоценность. — Меня не интересовал сейчас художник — я не спускал глаз с Анюты: она глядела исподлобья, хмуро и недоброжелательно. — Наш юный друг, — я кивнул на Петю, — занимался в эти дни французской историей. Интересные дела творились в этом королевстве при Филиппе II Августе.

— При ком? — недоверчиво переспросил Дмитрий Алексеевич, словно не веря ушам своим.

— XII век: мрачное средневековье, феодальная раздробленность, слабые еще правители по крохам собирали прекрасную Францию, — я выдержал паузу. — И представьте себе, именно тогда, восемьсот лет назад, случилось событие, имеющее связь с безумием Павла Матвеевича.

Среди моих слушателей произошло движение: у Вертера, как мы говорили в детстве, отвисла челюсть; Дмитрий Алексеевич всем телом подался вперед, выражая нетерпеливое ожидание; Анюта мгновенно выпрямилась, голубые глаза сверкнули тревогой.

— Иван Арсеньевич! — воскликнул художник. — Все это непонятно, конечно, но… Если вы догадались о тайне Павла, то, может быть, догадываетесь и кто убийца?

— Не догадываюсь, а знаю.

— Так кто же?

— Потерпите немного. В сущности, меня по-настоящему волнует только один момент, я должен его выяснить… Собственно, я пришел посидеть в погребе, с вашего позволения, — я вопросительно взглянул на Анюту, она кивнула нехотя. — Ну и просто поговорить, уточнить…

— Но послушайте! Неужели какой-то французский Филипп Август… чем он вообще знаменит-то? Все, что до «Трех мушкетеров», для меня в тумане… Нет, серьезно, в истории Франции вы нашли ключ к разгадке преступления?

— Да. Разумеется, помогли еще кое-какие обстоятельства. Например, история создания одного портрета…

— Моего? Вы знаете, где он?

— Он, по-видимому, увезен… далеко, за две тыщи километров… ну, что еще?

— А вот что еще, — Анюта тяжело глядела на меня. — Вот этот вот мальчик, который букеты кому-то дарил, а?

— Да, Петр, объяснись, наконец. Давай до конца выясним твои отношения с убитой.

— Да не было у нас никаких отношений! — заорал он в панике.

— Не было? — заговорила Анюта низким вздрагивающим голосом. — Букеты… билеты! Ты взял в ту среду у Маруси билеты? Признавайся!

— Какие еще билеты? — удивился художник.

— Да это уже неважно, Дмитрий Алексеевич, — начал я, но Анюта перебила:

— А для меня важно!

— Ладно, ладно… — сказал я рассеянно. — Помните, Дмитрий Алексеевич, сияющую, как вы выразились, весну Боттичелли? В то воскресенье Петя привез Марусе билеты по русскому языку, которые он выпросил у одного первокурсника, ну, по ним вроде бы на экзаменах спрашивают. Так вот, именно к среде она обещала их переписать, и Петя явился за ними. После этого билеты с дачи исчезли. Но сначала объяснимся с букетами. Ты дарил Наташе Ростовой нарциссы?

— Ну и что? Мне Елена Ивановна поручила, наша литераторша, от имени класса преподнести. Можете у нее спросить, если не верите!

— Возникнет надобность — спросим, — разговор все больше начинал занимать меня. — Не волнуйся так. Маруся тебя поцеловала. Почему ты мне об этом ничего не сказал?

— Не придал значения.

— Мальчик, не морочь мне голову!

Петя покраснел и отвел взгляд.

— Ну придал, придал. Слишком большое значение. Ну дурак! И не я один: все ребята решили, что она за мной бегает, когда ей вдруг вздумалось в университет со мной готовиться.

— Так она бегала или не бегала?

— Вы же знаете, — прошептал он.

— Знаю, не знаю… вы тут столько понакрутили… Расскажи для Анюты. Она этим очень интересуется. Правда, Анюта?

— Да, интересуюсь!

— Ну, Петя? Что произошло, когда вы с Марусей венки в лесу плели? (Он молчал.) Не стесняйся! Здесь, как и в палате, все свои.

— Ну… я хотел ее поцеловать, а она выдала мне по шее.

— И что сказала при этом?

— Иван Арсеньевич!

— Что сказала?

Петя вздохнул:

— Что я кретин.

— А еще?

— «Кому ты нужен! Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба», — вот что она сказала, и отстаньте от меня.

— Слышали, Анюта? Вы удовлетворены?

— Нет. Куда он дел экзаменационные билеты?

— Он их порвал.

— Значит, он виделся в ту среду с Марусей?

— Виделся. С убитой Марусей. Он видел ее труп в светелке на диване. Более того, он видел ее в вашем погребе в гнилой картошке. (Анюта в ужасе глядела на меня.) Вы начинаете кое-что понимать? — спросил я с болью.

— Иван Арсеньевич! — решительно вмешался художник. — Мне не нравится ваш тон, я предупреждал. Давайте передохнем. Анюта, пошли чай приготовим, а?

Он подал ей руку, помог встать, она двигалась машинально — кукла-марионетка, — глаза потухли, и взгляд, как прежде, как в первую нашу встречу, был устремлен в пустоту. Ну и пусть! Я должен знать!

Дмитрий Алексеевич ходил в дом и обратно, принося чайную посуду, сахар, варенье и так далее… она не появлялась. Наконец был разлит чай, крепкий и душистый. Мы ждали, она подошла с блюдечком малины. За столом царила, если можно так выразиться, нервная тишина.

— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, наспех покончив со своей порцией, — теперь вы позволите мне поговорить с Анютой? Поверьте, для меня это очень важно.

— При чем здесь он, — отозвалась она высокомерно. — Я еще не впала в маразм и полностью отвечаю за себя.

— Тем лучше. Когда Любовь Андреевна узнала о вас с Дмитрием Алексеевичем, помните?

— Люба! — художник чуть не опрокинул чашку. — Знала? Откуда?

— Знала, знала, — перебила Анюта брезгливо. — Обязательно нужно это ворошить?

— Обязательно.

— В мае. Я зашла к нашим, мама спала. Тут ты позвонил, — она взглянула на Дмитрия Алексеевича. — Не мне, маме, но я взяла трубку. Оказывается, она уже проснулась. Ну, по некоторым деталям… «ты», «Митя»… она кое-что поняла и взяла с меня слово, что все между нами будет кончено.

— Как вы думаете, ее слова перед смертью: «Как ты могла!» — не намек на происшедшее в мае?

— Да, наверное.

Так. Павел Матвеевич, конечно, знал, что ночью вы имеете обыкновение просыпаться от малейшего шороха и не пользуетесь снотворным?

— Знал.

Теперь такой вопрос. Если не ошибаюсь, на следствии вы заявили, будто спали с Марусей при закрытых дверях, то есть вас с ней разделяли три двери: в светелку, на кухню и в вашу. Так ли это?

— Я соврала! — ответила Анюта в том духе раздражения, который точно характеризовал ее отношение ко мне: я ее безумно раздражал. — Да, соврала. Перед отъездом родители потребовали, чтоб наедине мы спали при открытых дверях. На всякий случай… они беспокоились.

— Понятно! — воскликнул я в неизъяснимом волнении. «Боже мой! Какая тайна и… как все необычно!» Но не радость открытия, подтверждения, а тоска сжигала меня. Взгляд упал на перекопанную цветочную клумбу… — Сейчас я спущусь в погреб, проверю одно свое ощущение. Прошу публику не расходиться.

Я зажег свет на кухне, откинул ногой потертую дорожку, поднял люк, спустился, захлопнул его и сел на лавку. Полная тьма и дух сырой земли. Вот оно! Да, все сходится. Поминки. Уход Бориса. Воспоминание Дмитрия Алексеевича: «Вот он появился в дверях. Лицо бледное, глаза ускользающие, словно ничего не видят. Прошел по комнате, движения быстрые, энергичные, его движения. Секунд пять постоял у стола, сел. Вдруг говорит: «Пойду пройдусь». Я предложил: «Я с тобой», — начал подниматься, и тут меня остановил его взгляд… в глазах стоял ужас…» Именно эти пять секунд у поминального стола решили дело: он вспомнил. Третьего дня в пятницу он ходил тут со свечкой, а художник смотрел сверху из кухни. Дмитрий Алексеевич: «Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!» Я чиркнул спичкой — и тут пережил самое страшное мгновение в своей жизни! Никогда! Ничего подобного! Я даже не подозревал, что может существовать такой ужас. И все равно: теперь я знаю, что испытал сотую, нет, тысячную долю того, что вынес Павел Матвеевич, но даже это было невыносимо. В полной тьме я метнулся куда-то, схватился за перекладину, припал к лестнице и замер. Сердце колотилось как бешеное, его стук переполнял тесное подземелье, я чувствовал, что сейчас задохнусь, глаза как будто ослепли. Нет, не ослепли! Только что, в мгновенном озарении спички так явственно, так реально вспыхнуло красное пятно за перегородкой, в куче гнилья. Да ведь не может быть! Прошло три года. Спокойно! Что со мной? Я схожу с ума?.. Вот лестница, вот перекладины, вот… я поднял руку… шероховатые доски — люк. Сегодня суббота, двадцать шестое июля, мы пришли сюда с Петей, я разгадал тайну полевых лилий… Нет, я не сошел с ума! Значит, надо… надо всего лишь зажечь спичку и посмотреть. Дрожащими пальцами я нащупал в кармане рубашки коробок. Надо! Мгновенное озарение. Вот оно что! Спичка обожгла пальцы, погаснув; какое-то время я стоял, прижавшись к лестнице, медленно приходя в себя. Затем вылез из погреба, миновал кухню, прихожую, веранду, вышел на крыльцо и крикнул:

— Анюта! У вас есть свечка?

В шкафчике на кухне! — донеслось в ответ. — А зачем вам?

— Нужно!

В шкафчике на верхней полке я нашел оплывший огарок в ржавой консервной банке и заставил себя вновь спуститься под землю. Вот лавка, полная тьма, дрожащее неровное пламя, закатный огонь в оконце, золотая сеть, книга, роза, пышные одежды, белое с голубым и яркое пятно — пунцовая шаль. С краю перегородки, прислоненная к сырой земле, в блеске сияла стилизованная средневековая аллегория. Анна, Мария и Любовь. Я долго сидел, восстанавливая цепь событий. Круг замкнулся. Какая наглость! Нет, последнее отчаяние.

— Анюта, — спросил я, подходя к чайному столу, — когда вы в последний раз были в погребе?

— В прошлом году, летом. А что?

— Дмитрий Алексеевич, а вы?

— Три года не заглядывал и не имею ни малейшего желания.

— Придется заглянуть.

Он стремительно поднялся, Анюта метнулась следом, я схватил ее за руку.

— Ни с места!

— Да что такое?!

Дмитрий Алексеевич бросился к дому, Вертер сидел ни жив ни мертв, Анюта отчаянно пыталась вырваться.

— Да как вы смеете?

— Смею!

Свободной рукой она хотела разжать мои пальцы, тогда я исхитрился, перехватил обе ее руки и сжал как в тисках. Она вскрикнула, я ослабил хватку и прошептал жарко, близко, прямо ей в лицо:

— О чем вы разговаривали с Дмитрием Алексеевичем третьего июля в воскресенье перед гибелью Маруси… вон там! возле куста жасмина! О чем?

— Вы бредите!

— О чем? Ну?

Она явно испугалась и начала тоже шепотом:

— Мы говорили… Да отпустите же меня!

— Не отпущу!.. О чем? Дословно помните? Только не ври — у меня есть свидетель!

— Мы говорили… Митя сказал: «Все как прошлым летом, да?» Я ответила… Да не сжимайте руки, мне больно!.. Я ответила что-то вроде: «Все да не все. Я ошиблась, прости. Прошлым летом мне на минуту показалось, что только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Он сказал: «Люлю, нам необходимо встретиться». Я отказалась, он настаивал: «Я буду ждать тебя в среду вечером» — и отошел. Все. Вы довольны?

— Очень.

Я увидел художника и отпустил ее. Он медленно, с каким-то потерянным лицом шел к нам, держа в руках свою аллегорию. Подошел, устало опустился, упал на лавку и сказал с дрожащей улыбкой:

— Вот, Анюта, видишь? Нашел в погребе наш портрет.

Она вырвала доску у него, вгляделась и воскликнула:

— В погребе? Ты нашел в погребе?

— Анюта, — я из последних сил наблюдал за ней, — у Бориса остался ключ от дачи, так ведь?

— При чем тут Борис!

— Остался или нет?

— Остался, но он тут ни при чем. Я знаю, кто это сделал!.. Я помню, как три года назад он на нее смотрел на сеансах…

— Кто?

— Актер — этот подонок, кто ж еще!

— Анюта, не выдумывай! — вмешался Дмитрий Алексеевич. — Как Ника мог попасть в погреб?

— Я сама его впустила.

— Вы? Каким образом?

— Он явился сюда со своей черной сумкой. У каждого по сумке — оригинально, да? Как раз поместится «Любовь вечерняя». Любовь в сумке. Нет, я умру со смеху! Он сказал, что хочет осмотреть место, где папа… а!.. где папа тогда ночью с ума сошел. «Я хочу попытаться войти в его психологическое состояние». Психолог! По системе Станиславского! И попросил вам об этом не рассказывать: великий сыщик якобы будет недоволен, что вмешиваются в следствие.

— Когда все это происходило?

— В прошлую субботу, когда вы его в больницу на допрос вызывали.

В ту самую субботу! Понятно, понятней некуда! Вот теперь круг действительно замкнулся. Что делать? Я не мог поставить последнюю точку, я боялся. Нет, есть что-то пострашнее погреба и сырой земли. Я окинул безнадежным взглядом обращенные ко мне взволнованные лица, махнул рукой в отчаянии и побрел к дыре в заборе. К черту! Я не сыщик, пусть живут, как хотят, пускай корчатся в собственном аду! Постоял, упершись взглядом в посеревшие мирные дачные доски, услышал голос за спиной:

— Иван Арсеньевич, что с вами? Я могу вам чем-нибудь помочь?

Обернулся, вгляделся в юное открытое лицо: страх, но и надежда. А ведь есть еще и надежда!

— Что будем делать, мальчик? Разоблачать?

— Я не знаю, — Петя беспомощно пожал плечами. — Я как вы. Я вам верю, больше никому.

— Это ты зря. Но вообще правильно, надо ведь и верить;— я вдруг словно очнулся. — И чего это я панику преждевременно поднял, а? Ведь видимость может обмануть, правда?

— Правда. Со мной так и было. Но вы же мне поверили?

— Да, пошли. Я хочу выяснить и убедиться, что я не прав. Факты фактами, но должно же быть что-то и выше — что я чувствую, несмотря ни на что!

Дмитрий Алексеевич и Анюта молча стояли на лужайке, меж ними на столе лежала аллегория. Я заговорил:

— Анюта, помните, в пятницу, после того как клумбу копали, вы пришли к отцу в больницу?

— Помню.

— Помните наш разговор?

— Ну?

— А концовку? Я сказал вам: «До завтра?» Вы ответили: «Завтра я на весь день еду в Москву». Помните?

— Что вы ко мне пристали!

— Вы уехали в Москву? (Пауза.) Никуда вы не уезжали. Где вы были на самом деле?.. Не хотите говорить? Во сколько к вам явился Ника?

— Не помню. Днем.

— А до его появления? Вы были в кустах у беседки, да? Вы слышали наш разговор с Борисом?.. Анюта, я прошу вас!.. Вы украли блокнот?

Она расхохоталась дерзко.

— Ваш блокнот! Вы настоящий сыщик, расчетливый и предусмотрительный. Вы подсунули мне чистенький, новенький блокнотик. Профессиональный писатель заносит в такой блокнот курьезные случаи, психические аномалии…

Сумасшедший дом! — простонал Дмитрий Алексеевич. — Когда же все это кончится?

— Сейчас. Она нам скажет. Анюта, кому вы помогаете? (Молчание.) Вы кому-нибудь помогаете?

— А если даже так? А если жалко и страшно за кого-то? — ответила она после паузы устало; одно незабываемое мгновенье мы глядели глаза в глаза; лицо ее вдруг исказилось, и я понял, что действительно до сих пор совсем не знал ее.

— Кого вам жалко? — спросил я через силу. — Убийцу? Три года назад в июле вы так же ездили в Москву. (Она словно застыла.) Помните, что из этого вышло? Не пора ли задуматься?

— Я вас ненавижу, — произнесла она очень тихо, но вполне внятно, повернулась и ушла в дом.

Все было кончено — для меня, во всяком случае. Но официальную концовку еще предстояло организовать. Какой же я идиот! Нет, идиот облагорожен классикой, а я просто неудачник. Я сказал:

— Поезжай, Петя, в Москву. Сиди дома, не высовывайся. Но знай: про твои полевые лилии известно бухгалтеру. Жди моего звонка, наверное, ты понадобишься.

Петя кивнул озабоченно и помчался к калитке спортсменским аллюром. Я наконец взглянул на художника.

— Дмитрий Алексеевич, вы меня проводите до больницы? Вот теперь мы с вами имеем возможность заняться настоящей, великолепной, убойной ловушкой.

И березовая роща распахнулась нам навстречу.

27 июля, воскресенье.

Я почти не спал. Уже под утро увидел сон, до отвращения реальный. Будто просыпаюсь один в палате, гляжу в окно: пыльные кусты сирени начинают шевелиться, чуть-чуть, едва заметно, потом сильнее, дрожат листы, прогибаются веточки… И главное, я знаю, кто крадется там, в зеленой тьме, но не могу шелохнуться, крикнуть, встать. Ничего не могу, все безнадежно. А шевеление и шелест приближаются к моему окну… приближаются… вот!.. Просыпаюсь.

Мои неосведомленные о вчерашних событиях помощники спят безмятежно и крепко, о чем свидетельствуют матерый размеренный бухгалтерский храп, а в промежутках едва слышное юное посапывание. Лицо Павла Матвеевича в предрассветных сумерках кажется внезапно молодым, энергичным и собранным… наверное оттого, что не видно его кротких, беззащитных, впавших в детство глаз. Он не выдержал, ушел ото всех, ушел из этого мира и создал собственный — только теперь я могу хоть в какой-то степени его понять. Труднее понять другого. Действительно ли род людской — это «волки и овцы»? Или в каждом из нас есть частица того и другого зверя, и в этой самой пресловутой пограничной ситуации (граница — борьба добра и зла) никто не поручится за себя?

Однако надо начинать новый день. И он начался — для меня с приходом Анюты. Она быстро подошла к моей койке — я доедал манную кашу — и спросила:

— Куда вы дели Дмитрия Алексеевича?

— То есть как?

— Он исчез.

— Когда?

— Доигрались? Он предупреждал вас, чтоб вы связались с милицией? Предупреждал или нет? Он чувствовал…

— Анюта, погодите, ну что вы сразу так трагически…

— Как тогда… все, как тогда! Понимаете? Пустой дом, свет на кухне, окно распахнуто в светелке настежь…

— А где ночью были вы?

— После того как Митя пошел вас провожать, я уехала в Москву.

— Опять в Москву! Зачем?

— Надо.

— Так. Вы вернулись…

— Вернулась сейчас, утром, дом заперт, окно…

— Вы осматривали дом?

— Да.

— А погреб?

— Да, да, да!

— Машина на месте?

— Ее нет. Вы дали ему поручение?

— Да, пожалуй, но он… — я вдруг испугался и вскочил. — Он не должен был уезжать. Он должен был заехать за мной. Мы сегодня…

— Чем вы вчера занимались?

— Ловушкой, — сказал я упавшим голосом.

— О Господи! Да вы просто… идиот! Если уж вы все знаете, как хвастались, то должны знать, что он способен на все.

— Кто?

— Вы знаете кто. Или не знаете?

— А вы? Вы-то знаете?

— Да!

Я во все глаза глядел на нее.

— Анюта, я идиот! Я не подумал, я был уверен… Иду звонить, вы останьтесь…

— Кому звонить?

— Дмитрию Алексеевичу и Пете, ведь они оба… Не забывайте, Петя тоже вчера был здесь…

— Этот ваш Петя! А тому вы собираетесь звонить?

— Кому?

— Убийце.

— Я должен удостовериться…

— Ну так идите же!

Я промчался по коридору, распахнул дверь в кабинет: Ирина Евгеньевна разговаривала по телефону.

— Что надо? — поинтересовалась она любезно.

— Позвонить… срочно!

— Ах, позвонить! Хватит. Вы с моего телефона не слезаете.

— Ирина Евгеньевна, речь идет о жизни и смерти…

— Представляете, в какой обстановке приходится работать? — пожаловалась она кому-то в трубку. — Вот ворвался как сумасшедший…

Я вышел в коридор, тихонько прикрыв за собой дверь. Что же могло случиться с Дмитрием Алексеевичем? Никогда себе не прощу! Надо было идти в милицию, а не заниматься убойными ловушками — все сам, сам… Доигрался! Хирург выплыла из кабинета и поплыла по коридору, я не отставал.

— Ирина Евгеньевна, не могу поверить в вашу жестокость.

— А дисциплина?

— А женское милосердие?

— Не милосердие, а женская дурь. Привыкли на нас ездить.

— Привыкли, — согласился я покорно. — На кого ж еще и надежда, как не на вас?

— Ладно, только коротко.

Я заказал срочный разговор, минут через пять телефонистка проговорила безразлично:

— Абонент не отвечает.

— Перезвоните, пожалуйста! — На что я надеялся? Бездарность и дилетантство.

— Абонент не отвечает.

— Тогда вот по этому телефону попробуйте, — я дал номер Пети.

— Не кладите трубку.

И через несколько секунд я услышал далекий, но живой — вот что главное! — живой голос:

— Алло!

— Петя? Иван Арсеньевич. Как там у тебя дела?

— Нормально. Иван Арсеньевич, можно я к вам приеду?

— Приедешь, приедешь. А пока сиди дома и будь наготове. Сегодня или завтра — последний срок.

— Иван Арсеньевич, я забыл сказать. Эти самые лилии, они употреблялись как рисунок на тканях. И вышивка…

— Да, да, молодец. Можно сказать, ты и раскрыл эту тайну.

— Раскрыл! Понять ничего не могу, всю ночь думал. Этот Филипп Август, кстати, третий крестовый поход возглавлял…

— В так называемой тьме средневековья, Петр…

Верочка заглянула в кабинет с криком: «Человека убили!» и исчезла. Я бросил трубку, выскочил в коридор — она как сквозь землю провалилась. Да что ж это такое? Анюта стояла посреди палаты и ломала руки: так и врезался в память умоляющий жест прекрасных женских рук.

— Это он, — прошептала она, увидев меня.

— Анюта, вы…

— Это он. Его машина: старая «Волга» цвета морской волны.

— Где? В роще?

— На шоссе.

— Верка сейчас забегала, — заговорил Василий Васильевич виновато. — Там убитого нашли возле машины. Похоже, Ваня, что мы…

— Смерть свидетеля! — крикнул Игорек.

— Это он во всем виноват! — перебила Анюта, указав на меня. — Он все знал!

— Анюта, я правда не думал…

— Все умерли, кроме меня. Зачем? — она пожала плечами. — Ну не вы, не вы — я виновата, знаю, — она отвернулась и долго смотрела на отца; тот отвечал равнодушным взглядом. — Но в чем смысл? Объясните, ради Бога!

— Когда-нибудь потом я…

— Не подходите ко мне! — и она крупным резким шагом вышла из палаты.

Я побежал за ней. Больница вымерла, очевидно, все, кто хоть как-то мог передвигаться, собрались на месте происшествия. Идти было с полкилометра по шоссе в сторону совхоза. Еще издали я узнал ветвистый дуб, под которым ждал меня Дмитрий Алексеевич утром в четверг. Прошло три дня. А, будь оно все проклято! Прошло три недели, всего три недели провел я в больнице, а дел наворочал… будто жизнь прожил. Я взглянул на Анюту. Она шла чуть впереди, торопясь и тяжело дыша. Сейчас она увидит… Господи, хоть бы его уже увезли!

Труп уже увезли, машину тоже. На обочине толклась странная публика, большинство в ярко-розовых бумазейных халатах: театр-балаган! Анюта растерянно стояла в толпе, я старался не терять ее из виду. Ко мне сразу прицепился старичок язвенник, из тех, которые «все знают». Оказывается, убитого обнаружили еще в три ночи (а мы расстались в два — что же произошло за это время?). Какой-то дачник спешил из Москвы в Отраду, как вдруг фары вырвали из тьмы лежащего на шоссе человека.

— Он лежал на шоссе?

— Голова на шоссе, а туловище в траве на обочине.

— Как? — меня всего передернуло. — Голова отрезана?

— Зачем? Убит тяжелым ударом по черепу. Я при милиции тут не был, но все знаю. Лежал, говорят, аккуратно, ничком. Тот, видать, сзади подкрался — и наповал.

— Его личность установлена?

— Слишком быстро хочешь! Что ж он тебе, около трупа, что ль сидел? Он, должно быть, уж…

— Кто убитый, известно?

— Художник московский, удостоверение в кармане… и деньги, говорят… значит, не обокрал. Может, не успел? Этот дачник-то как увидал убитого — мигом в отделение подался. Ну а те быстро управились!

— Несчастный случай исключен?

— Какой тут случай? — удивился язвенник. — Самое настоящее убийство. И заметь, с машиной вот какая закавыка…

— Иван Арсеньевич! — позвала меня Анюта.

— Прошу прощения, — я подошел к ней.

— Вы собираетесь идти в милицию? — спросила она нервно.

— Придется. Думаю, вам необязательно, я сам опознаю, и вообще…

— Я пойду. У него, кроме меня, никого не осталось. Только… вы прямо сейчас идете?

— Прямо сейчас. Все это слишком серьезно. Хотите, пойдем вместе?

— Иван Арсеньевич… — она заколебалась, но все-таки продолжала, — а может быть, завтра?

— В чем дело, Анюта?

После долгого молчания она спросила шепотом:

— Вы точно знаете, кто убийца?

— Точно. Потому я и должен идти, не откладывая.

— Но все же… вы исполните мою просьбу?

— Постараюсь.

— Не объявляйте сегодня убийцу в милиции.

— Почему?

— Я хочу, чтоб вы пригласили его вечером к вам в больницу, в палату. Я хочу, чтоб он сам все рассказал. У вас есть, на чем его поймать, есть улики?

— Есть. Анюта, вы представляете, что вас ждет?

— Я вас прошу.

— Зачем вам это нужно?

— Потом узнаете.

Я задумался.

— Хорошо, но только до завтра. А в милицию я все-таки пойду. Я должен убедиться, что это Дмитрий Алексеевич.

— Я понимаю. Нет, не понимаю! Ничего не понимаю! Еще вчера… он все на картину свою смотрел, помните? И чай пили в саду — в последний раз… А! ладно! Мне не привыкать!.. Вам тяжело?

— Тяжело, Анюта, очень. Но так и быть, попробуем. Вы сами позвоните с почты — это будет, пожалуй, надежнее.

— Кому? — спросила она одним дыханием.

— Пете…

— Пете?!

— Борису…

— Борису…

— И актеру. Пусть тайное наконец станет явным… скажем, в семь часов вечера, сегодня, в воскресенье. Вас устроит? Но будьте готовы ко всему: вы этого хотели!

27 июля, воскресенье, окончание.

Ушли последние посетители, Ирина Евгеньевна (после раннего воскресного обхода), ходячее население больницы подалось в «терапию» смотреть по телевизору зарубежной детектив; мы ждали. Анюта, задумавшись, сидела возле отца; она застала только Петю: сумеет тот известить остальных?

Петя сумел. В восьмом часу послышались шаги в коридоре, вошел Борис и прямо с порога начал свару:

— Ну что вам еще от меня нужно?

— Сегодня узнаете все.

Наверное, в моем голосе послышалось что-то необычное: математик умолк, как-то съежился, постоял в нерешительности.

— А художник где?

— Его нет.

— В каком смысле?

Дверь распахнулась, в палату вошли актер с Петей.

— Добрый вечер! — пропел Ника. — Мне сегодня звонит юноша прямо в театр… требует на допрос. Я и его кстати подбросил. А тут полный сбор! Неужто разоблачать будете?

Все молчали, Ника огляделся и — странное дело! — тоже вдруг замолчал, глаза забегали. Потом спросил тихо:

— Где Митя?

— В морге, — ответил я.

Средь вновь прибывших взметнулось смятение, я посмотрел на Анюту, и меня поразило ее лицо, полное жадной жизни. Такой я ее еще не видел. Она упорно не сводила с кого-то глаз — мне не надо было проверять с кого.

— Прошу садиться! — громко заговорил я, все поспешно расселись по табуреткам. — Итак, Дмитрия Алексеевича нет больше с нами. Сегодня мы занимаемся разоблачением.

— И кого вы собираетесь разоблачать? — угрюмо поинтересовался Борис.

— Убийцу. Подойдите-ка ко мне, Борис Николаевич. Подойдите, не бойтесь.

Он криво усмехнулся, встал и подошел.

— Вот взгляните, — я протянул ему мятый листок бумаги. — Вам это ничего не напоминает?

— Что такое?

— Не торопитесь, рассмотрите внимательно. Вы ведь гордитесь своей зрительной памятью, не так ли?

Он поднес листок близко к глазам… пауза… вдруг лицо его выразило изумление, он быстро взглянул на меня.

— Узнаете?

— Да. Откуда вы это взяли? — он словно задохнулся. — Вы что — нашли труп?

— Нет. Как видите, здесь несколько образцов.

— Но откуда вы…

— Это не я, это Петя. Но я догадался.

— О чем вы еще догадались?

— Наверное, обо всем.

— Что вы этим хотите сказать?

— Помните, в роще вы меня просили догадаться, а? Ну вот: лучше поздно, чем никогда.

— Мне что — уйти отсюда?

— А как вам хочется?

— Иван Арсеньевич! — нетерпеливо вмешалась Анюта. — Мы попусту тратим время. Пусть уходит, если хочет, лишь бы не сбежал тот.

— И кто здесь тот? — раздался прекрасный бархатный голос — и в наступившей разом тишине все обратили взоры на Нику. — Что это вы так на меня уставились? Я, что ли, тот?

— А кто ж еще? — вкрадчиво спросила Анюта. — Кто спускался в погреб с картиной?

— Я ее не крал. Вы не понимаете главного. Иван Арсеньевич, я сбежал из мастерской совсем по другим причинам, поверьте мне.

— По каким?

— Теперь я не могу их назвать, язык не поворачивается. Но вам, как человеку тонкому и проницательному, признаюсь: я горько ошибся и раскаиваюсь. Вы меня поймете…

— А я не пойму! — грубо вмешался Борис. — Я не пойму, почему убийца среди нас разыгрывает благородную роль и его никто не остановит!

— Боря, ты прав! — сказала Анюта, и бывшие супруги обменялись молниеносными взглядами. — Глаз с него не спускай.

— Я — убийца? — голос Отелло внезапно осип. — Ну, знаете…

— Николай Ильич, помните вашу фразу о том, что вы игрок по натуре?

— Ну и что?

— Буквально помните?

— Да не помню я ничего!

— Эта фраза помогла мне проникнуть в психологию.

— В психологию убийцы, вы хотите сказать?

— Да.

— Мне просто смешно! Вот тут перед вами сидит человек, — актер ткнул пальцем в математика, — который годы ненавидел Митю.

— И вы, и ваш Митя…

— Ладно, хватит. — Ну чего я тянул? Ведь она сама захотела! — Вы оба не виноваты.

— Иван Арсеньевич, не томите! — взмолился Вертер, а Игорек завопил что есть мочи:

— Я с самого начала говорил, что это она!

Она поднялась, глаза вспыхнули, я сказал поспешно:

— Анюта, запомните это мгновенье. И берегите силы — они сегодня вам еще понадобятся.

Наступила затаившая дыхание пауза, в которой как бы со стороны я услышал свой голос:

— Хочу сделать заявление. Шестого июля 1983 года художник Дмитрий Алексеевич Щербатов задушил свою невесту Марию Черкасскую.

И в этой чреватой возгласами паузе прозвенело в ответ:

— Это правда, Иван Арсеньевич?

— Правда, Анюта. Он сознался, после того как я изложил ему свои соображения, выделив три момента, которые явились для меня ключевыми в расследовании убийства. Мне продолжать?

— Продолжайте и не обращайте на меня внимания.

— Это невозможно. Итак, три момента: французская драгоценность, портрет и полевые лилии. Обо всем этом я узнал, Анюта, от вас.

— Разве? Странно.

— И все же: два разговора — самый первый в палате и второй в беседке. Вы упомянули про обручальное кольцо, которое Дмитрий Алексеевич собирался подарить вашей матери ко дню свадьбы. Но она вышла замуж за вашего отца. Тогда и началась эта история, кульминация которой случилась три года назад, а развязка — только сегодня ночью. Он действительно любил вашу мать — так, как способен был любить: до самозабвения, до забвения всего, в том числе и всего человеческого. У вас на даче в бывшей родительской спальне я видел фотографию. Юные Павел, Митя и Любовь. Я видел ваш групповой портрет, я сравнил. В сущности, и не надо никаких доказательств, чтобы догадаться о движении его чувств, точнее, об их концентрации, превращении в неподвижную тяжкую манию.

— И об этом вы догадались, когда я упомянула, что мама отказалась от обручального кольца?

— Если бы! Догадался я только вчера. Вы слышали в детстве о какой-то французской драгоценности в связи со свадьбой. Ну, конечно, кольцо, по ассоциации: свадьба — кольца. В действительности Дмитрий Алексеевич собирался подарить вашей матери старинную, прабабкину еще, драгоценность — золотой браслет с рубинами. Этот браслет его прабабка купила в Париже. И много лет спустя он подарил его своей невесте. 21 сентября, в день восемнадцатилетия Маруси, они собирались объявить о своей свадьбе. Но тут, как всегда вовремя, встрял юный Вертер. Прости, Петя, но это так.

— Но это трагедия! — воскликнул актер. — И вы видели портрет — так я и знал.

— Я вовсе не имел в виду средневековую аллегорию или вашего, Николай Ильич, «Паучка». Эти создания художника очень любопытны в плане психологическом. А вот портрет Гоги помог устранить одно как будто неустранимое противоречие — непрошибаемое алиби убийцы. И Анюта подала мне идею, как это алиби можно прошибить. И наконец — полевые лилии, которыми одержим Павел Матвеевич. Ваш отец, Анюта, тогда в прихожей не сошел с ума, но, как выразился его старый друг, несомненно к этому шел.

— Ну конечно, — вставил актер, — его свел с ума этот погреб. Я там был и скажу…

— Его свела с ума любовь. Вечная любовь, о которой с усмешкой говорил художник, но из-за которой, однако, спиваются, сходят с ума, идут на преступления. Так, Борис Николаевич? Вы согласны со мной?

— Что вам мое согласие? Лучше скажите: наш эстет — сексуальный маньяк?

— Нет, нет, ему нужна была одна, и он, повторяю, любил вашу мать, Анюта, и продолжал ее любить в вашей сестре. Они — внешне, по крайней мере, — были будто один человек, вы знаете. Но он сумел подавить старую любовь, а новую не осознавал годы. Он жил легко и радостно, вы сказали. Да, в отместку за первую свою неудачу он брал от жизни все (своеобразный комплекс неполноценности) — все только самое лучшее. Так он взял вас… простите, что я касаюсь этого, но…

— Мне все равно. Столько всего прошло и разрушилось, что речь, в сущности, идет не обо мне. Меня той уже давно нет. Верите?

— Хочу верить. Верю. Так вот, когда он осознал любовь — было уже поздно. Уже были вы, дачная скука, веранда, гроза… нельзя все время радоваться — приходит возмездие и страдание. И оно пришло сразу же. Когда Наташа Ростова вышла, и встала у воображаемого окна, и заговорила — вместе с внезапным восторгом возник страх. Да, Петя, не вовремя ты поднес букет белых цветов, а девочка, в порыве успеха, поцеловала тебя. Дмитрия Алексеевича потряс собственный восторг и напугал чужой. Он стал опасен. И, как я понимаю, это ощущение опасности, риска и страсти увлекло «прелестную актерку». Она тоже в своем роде «играла с огнем». Но она полюбила иначе, она позабыла себя и опомнилась только в последний момент и с блеском сыграла последнюю роль — так, что он, вопреки своему чутью и опыту, поверил. Эта роль стоила ей жизни.

На другой день после спектакля Дмитрий Алексеевич ждал ее в машине неподалеку от школы. Предчувствуя препятствия, он был предельно осторожен, дождался, пока она осталась одна, усадил в машину и, не давая опомниться, сделал предложение. Он мне признался, что ему и в голову не пришло отнестись к ней, как обычно к женщинам, — «легко и радостно», она была нужна ему навсегда. По одному ее слову он откажется ото всего в жизни, но того же требует и от нее. Она согласилась на все с восторгом. Самый счастливый день в его жизни! Но, к несчастью… или во имя какой-то непостижимой высшей справедливости, от прошлого нельзя просто отказаться, за него приходится платить. И очень дорого. Но пока… Маруся, не задумываясь, обещала, что бросит театр, а он предложил МГУ в уверенности, что на эту вершину ей не взобраться: она будет принадлежать только ему.

Итак, обручение, старинная драгоценность.

Через три дня Дмитрий Алексеевич приехал к Черкасским, и Маруся заговорила о филологии. Семейные сцены, уговоры, забавная игра… Тут у Любови Андреевны случился сердечный приступ, и художник, готовый тогда обнять весь мир, решил выразить свою любовь свойственным лишь немногим избранным способом: он решил ее написать.

— Эх, Митька! — вскричал актер. — Какой художник! И дернул же его черт так влюбиться. Не понимаю.

— Да, черт дернул. А он, кстати, вас понял, да вот и Анюта…

— Признаюсь: девочка меня увлекла. Но поверьте, это был всего лишь эпизод, и я…

— Охотно верю. Вы живете эпизодами, «грешник по мелочам», сами себя определили. Поиграться и бросить. Но тут, мне кажется, вы ничего не добились бы. Ее поразила, подавила абсолютная страсть человека, которого она любила с детства. А его погубил и довел до преступления именно эпизод, как будто мимолетный эпизод с Анютой. Смотрите, Николай Ильич! Мелкие грешки однажды соберутся в смертный грех.

Художник пригласил вас открыть новый талант — тогда у него и мыслей не было о какой-то там вечной любви. Только увидев Наташу Ростову в тех одеждах, которые со вкусом и увлечением выбирал для нее, он понял, что погиб — и поспешил поставить условия. Как вы сказали, Борис Николаевич: «Жена должна принадлежать мужу, а не публике». Условие господина: только мое, не мне — так и никому. Господин — тот же раб: владеть — значит бояться потерять. Любовь для себя, а не для любимого — на грани ненависти.

Дмитрий Алексеевич готовил доску для портрета, когда к нему пожаловали вы, Николай Ильич. Сгоряча, поглощенный замыслом, художник проговорился о сеансах. Но вы стали восхищаться Наташей Ростовой — и приобрели врага. Впрочем, он сумел оценить ситуацию правильно (девочке до вас дела нет), но впоследствии его опыт, так сказать, дал сбой. И вот в самую горячку событий вновь вмешивается юный Вертер.

Художник обычно ждал свою невесту после уроков в машине два раза в неделю. Главное — осторожность! После весенних каникул, первого апреля, она вдруг сообщила, что один мальчик будет готовить ее в университет. Новая неприятность, но возразить нечего. И она показала ему Петю (ты шел домой из школы). Дмитрий Алексеевич сразу узнал красавчика с букетом и, выражаясь фигурально, с поцелуем на устах. Однако он смолчал: не стоит внушать вредных мыслей. Но мне кажется, девочка что-то почувствовала и, привыкнув играть всевозможные роли, беспечно вошла в новую: «роковая женщина», которую ревнуют. Не подозревая, конечно, в каком напряжении держит своего возлюбленного (который был на двадцать шесть лет старше, но дело не только в возрасте: он не мог быть с ней на равных, он тащил за собой прошлое и боялся). Несомненно, она была редчайшей врожденной актрисой, если ей удалось разыграть столь глубокого психолога, как художник. У меня есть веские основания считать его таковым. Он мгновенно раскусил меня самого и догадался о скрытых причинах моей заинтересованности этим давним преступлением — догадался гораздо раньше, чем их осознал я сам. И виртуозно сыграл на этом и сумел до такой степени запутать меня, что только вчера, с приходом Пети, глаза мои раскрылись для истины.

— Но если он был таким непревзойденным психологом, — нетерпеливо вмешался Борис, — как он мог поручить вам следствие? На что рассчитывал и зачем рисковал?

— Это очень интересный вопрос. Но — погодите. Пока вернемся к началу… впрочем, где начало этой истории? Выбирайте сами. Пятьдесят второй год. Люба отказалась от блестящего художника и выбрала своего Павла. Девятнадцатый век, Париж, русская женщина приобрела золотой браслет с рубинами. Французское средневековье, хоругви с королевскими лилиями: белое на голубом. Школьная сцена, Наташа Ростова у воображаемого окна: «Соня, какая ночь!» Или двое на дачной веранде, июльская гроза — небесный гнев, по выражению художника… Но тогда весной он был счастлив.

В мае он вдруг заметил, что отношение Любови Андреевны к нему резко переменилось, недоумевал, тревожился, удвоил осторожность, только сейчас до конца осознав: именно близкие способны все разрушить. Главная опасность — Анюта. Верно оценивая ее характер, Дмитрий Алексеевич знал, что скандала она не поднимет, но полной уверенности, что она ничем не выдаст себя, у него, естественно, не было. Он решает встретиться с ней наедине и раскрыть карты. Как бы вы поступили, Анюта, при таком раскладе?

Не представляю! — лицо ее пылало, глаза потемнели. — То есть, конечно, я устранилась бы. Еще до разговора с мамой я… я ведь не любила его… как мужчину.

— Он знал, на это и рассчитывал. И вот мы подходим к роковому дню — к воскресенью третьего июля. Именно тогда завязалось и перепуталось столько случайностей, что почва для преступления была, в сущности, уже готова. Обед в саду. Появление Пети. Маруся пригласила тебя именно на этот день?

— Она просто сказала, что с третьего июля на даче будет жить. «Если хочешь, — говорит, — приезжай».

— И ты прилетел мгновенно… «Никого интересней не встречал», да?

— Так до сих пор и не встретил.

— Дмитрий Алексеевич, несомненно, чувствовал этот пылкий интерес. Юноша с букетом проник и в Отраду, имея возможность появляться там часто, законно и открыто.

На обеде в саду важны четыре момента. Первый: родители наставляют дочек тщательно запирать на ночь дом и оставлять двери внутри открытыми, светелка на отшибе. Второй: просят прибраться в погребе — так о нем узнает Петя. Третий: Маруся показывает юному поклоннику окно своей комнаты. Наконец возникает спор, каким путем идти на Свирку, выбирают короткий на пляж — в среду Петя до тайного места сестер не добирается, он его просто не знает (в чем убеждается следователь — алиби Анюты не поколеблено). Актриса кокетничает, художник втайне беснуется, громовой удар: юные влюбленные переплывают Свирку и скрываются в лесу. И нет возможности поговорить наедине, успокоиться: родители уезжают при условии, что бойкая и умеющая далеко заходить в своих играх Маруся должна подчиняться сестре и не разлучаться с ней. Чрезмерные требования Любови Андреевны, которая знает, что случилось со старшей дочерью, и не доверяет ей.

Чтобы иметь возможность видеться со своей невестой, Дмитрий Алексеевич решается на крайнее средство: во всем открыться Анюте.

— Но он мне ничего не говорил!

— Он не успел. Знаменитая сцена у жасмина. Как будто самое безопасное место для разговора, просматриваются действующие лица на огороде с клубникой и Борис Николаевич в гамаке. К чему столько предосторожностей? Он не боялся никого и ничего, он бы выдержал любой скандал, не дрогнув. Но — Маруся: он чувствовал, что «эпизода» с сестрой она ему не простит. Так оно в конце концов и случилось.

«Все как прошлым летом, да?» — «Все да не все. Я ошиблась, прости. Прошлым летом мне на минуту показалось, что только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Прекрасно! Но художнику мало убедиться в ее безразличии, она должна стать его союзницей. «Люлю, нам необходимо встретиться».

— Да, я согласилась, чтоб поскорей кончить этот разговор. Мне было страшно.

— Вам было страшно, что вас услышат. Вот почему вы удалили из сада своего мужа и просчитались: убедившись, что сумки сестер перепутали, Борис Николаевич прошел в светелку за своими плавками, где и услышал разговор… нет, к сожалению, всего лишь две реплики из середины: «…только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной», «Люлю, нам необходимо встретиться». Эти слова ввели в заблуждение не одного мужа, но и сыщика. Я не понял, Анюта, ваших взаимоотношений с художником — главный (и не единственный) промах в моем следствии. Я ощущал в нем подавленную страсть, но относил ее на ваш счет. Ну и конечно, Дмитрий Алексеевич на этом крепко сыграл: ему как будто была известна ваша тайна.

— Что за ерунда! — вспыхнув, воскликнула Анюта.

— Разумеется, — поспешно согласился я, вглядываясь в ее лицо: неужели? неужели правда, ерунда? — Не будем этого касаться, игра воображения. А тогда я верил в классический треугольник: муж, жена и любовник.

— Я не в каких треугольниках не состоял, — процедил математик.

— Да ну? Что означала ваша фраза: «Эта любовь им бы недешево обошлась?» Что вы собирались сделать, кабы не помешали дальнейшие события?

— Ничего.

— Совершенно верно. Вас хватило только на то, чтобы бросить в беде человека, которого вы уважали, и женщину, которую любили. Любите и сейчас.

— Но, но, писатель!..

— Ты абсолютно прав, — обратилась вдруг к нему Анюта. — Какая б там беда…

— Нет! — отрезал я. — Ему не хватило великодушия, и он дорого за это заплатил.

— Чем? — поинтересовалась Анюта.

— Прежде всего тем, что потерял вас.

— Невелика потеря!

— Для него велика, правда, Борис Николаевич?

Анюта расхохоталась:

Да вы предполагаете в нем какие-то глубины…

— Предполагаю. На что, по-вашему, он истратил свои автомобильные сбережения?

— Я их пропил, — заявил Борис неожиданно. — За три года.

— Правильно. А пить начал еще на поминках, ночью продолжил и вернулся домой в невменяемом состоянии. Соседке в голову не пришло, что он пьян — впервые! И что б вам признаться в свое время! Я-то воображал, как Павел Матвеевич спешит за вами в Отраду, а та ночь просто выпала у вас из памяти. Ладно, мы отвлеклись. В диалоге у жасмина мелькнуло одно слово, которому ни я, ни Борис Николаевич не придали настоящего значения. А между тем в этом слове — ключ к мотиву преступления и ко всей той круговерти, что творилась вокруг меня и Пети во время следствия. Угадать его невозможно, мне его назвал сам Дмитрий Алексеевич. Это ваше детское прозвище, Анюта, — Люлю.

— Странно. Мы действительно играли в детстве в шпионов, наши подпольные клички Мими и Люлю. Но какая связь…

— Ведь эти клички были подпольные? О них не знал никто, кроме Маруси, так?

Ну да. Я как-то вспомнила… тогда, в грозу, на веранде… о нашем детском шпионаже. И рассказала Дмитрию Алексеевичу… ну, забавно. Он раза два так назвал меня. Вот и все.

— Нет, не все. Ваш «эпизод» с художником начался со слова «Люлю» — им окончилась его любовь с Марусей. Впрочем, давайте покончим с тем сияющим воскресным днем, о котором Дмитрий Алексеевич вспоминал с таким волнением, что я записал в блокнот: «В кого из трех, в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю, был влюблен художник?» Да, Дмитрия Алексеевича я увидел первым из свидетелей, и он произвел на меня впечатление. Потом-то он частенько прикидывался непонимающим добрым дяденькой, но тогда… И его необычная внешность (некрасив, но на редкость молод, на редкость привлекателен), нервность, страстность. Вот мужчина, который сводит женщин с ума. Но главное: в нем чувствовалась тайна. Он уговаривал меня заняться расследованием — прямо горел. Он жил прошлым — черта, кстати, поразившая меня во всех четырех свидетелях. Может быть, кого-то из Черкасских он любил особой любовью?

Мой второй разговор с Дмитрием Алексеевичем имел огромные последствия, о чем я и не догадывался. Во-первых, он сумел направить меня по ложному следу, тонко сыграв напускное равнодушие к Анюте, под которым якобы скрывается вечная любовь. Художник надеется с моей помощью раскрыть тайну и вернуть возлюбленную. Во-вторых, он внимательно рассмотрел мой исписанный блокнот и впоследствии сумел избежать ловушки. И наконец, именно тогда он услышал от меня это подпольное прозвище — Люлю.

Картина преступления начала постепенно вырисовываться, но я исключал из нее настоящего преступника. И не только из-за алиби. Я исходил из неверной предпосылки: тайный друг, тайное, заранее условленное свидание. Дмитрию Алексеевичу незачем встречаться с сестрами в один день — можно просто не поспеть. Только вчера я вспомнил наш разговор с Анютой: «Вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — «Да нет, у него там какой-то грузин путался под ногами, жаловался: «Вторые сутки в Москве, а сплю по полдня». Дмитрий Алексеевич писал портрет приятеля с девяти утра до шести вечера. В седьмом часу пришла Анюта. Когда Гоги спал? Когда художник куда-то отлучался?

Итак, день убийства. Почему все-таки, Анюта, вы приехали к Дмитрию Алексеевичу днем, а не вечером?

— Вы уже изобразили, Иван Арсеньевич, страдания дамы, мятущейся между мужем и любовником. Это не для меня, я не могла больше… вы мне верите? Одним словом, я решила покончить и с тем и с другим в тот день, но мне ничего не удалось. Мужа не было на работе, у Дмитрия Алексеевича сидел посторонний.

— И вы сбежали?

— Да, струсила, ненавижу сцены. Сказала, что заеду вечером. Он не стал меня удерживать и ответил, что будет ждать.

— Конечно, не стал. Маруся одна в Отраде — уникальная возможность! После вашего ухода он намекает Гоги (вы беседовали в дверях, тот ничего не слышал), что внизу, в спальне, его ждет эта дама, замужняя, ужасно боящаяся скандала, и что он надеется на скромность друга. Его надежды оправдались полностью: Гоги до сих пор нем как могила. Нет, он не покрывал убийцу, он был уверен, как и все, что Маруся исчезла ночью, когда приятели развлекались у общих знакомых. Вот почему и впоследствии он не выдал тайны друга и замужней женщины.

Дмитрий Алексеевич рассказывал мне, что он жил как одержимый — одним желанием: увидеть свою девочку, услышать, что она его любит, он бешено ревновал ее. Но ему не было известно, что именно в тот день к Марусе должен приехать Петя за экзаменационными билетами.

Вот что произошло. Дмитрий Алексеевич оставил машину на опушке рощи в кустах, в пяти минутах ходьбы от дачи. Он предполагал, что Маруся на Свирке, но по дороге решил заглянуть в дом — на всякий случай. Раздвинул доски в заборе, прошел по саду и постучал в дверь. Его никто не видел. Внезапно дверь отворилась. Маруся! Просияв от радостной неожиданности, она пустила его в темную прихожую. Они еще не успели сказать друг другу ни слова — вновь стук. Дмитрий Алексеевич сделал движение к двери: прятаться опасно, у Анюты ключ. Но Маруся обняла его и шепнула на ухо: «Тихо. Нас нет». Но он уже и сам понял, что на ступеньках топчется какой-то мужчина, приговаривая вполголоса: «Странно… условились…» Мужчина протопал вниз, томительная пауза. И вдруг — стук в окно светелки. Дмитрий Алексеевич резко освободился от ее рук и прошел на кухню. Дверь в светелку была открыта, а за окном стоял все тот же Вертер. Маруся подошла и встала рядом. «Ты ждала его?» — наверное, в его голосе ей послышалось что-то страшное, потому что она соврала — это было глупо! — «Нет, не ждала». — «Тогда почему ты здесь, а не на речке… и что значит «условились»? Вы условились?» Испуг ее, видимо, уже прошел, и она отозвалась беспечно: «Условились, не условились — какое это теперь имеет значение! Главное, ты приехал!» — «Так да или нет?» — «Условились позаниматься». Вертер исчез. Они быстро прошли через кухню, и Маруся раскрыла дверь в комнату Анюты, из окна которой видна калитка. Вертер в нерешительности подходил к ней, вдруг повернул голову и что-то кому-то сказал. «С Ниной Аркадьевной разговаривает, — объяснила Маруся. — Вот, поговорил и пошел. Куда? На станцию. Умница!» Петя, ты ведь действительно сначала на станцию пошел?

— Да. Потом развернулся.

— К сожалению, они этого уже не видели. Если б он знал, что ты тут бродишь в окрестностях, может быть… а, чего гадать! Почему она не сказала о билетах? Думаю, она продолжала игру. Он запретил ей сцену — тем с большим жаром она играла в жизни. наслаждаясь драматизмом ситуации. Ей нравилось ходить по краю, да, Анюта?

— Пожалуй. Она с детства любила тайны, игры — в этом была ее прелесть. Но никогда не врала: разыграет сценку — и тут же признается со смехом. Он научил ее врать.

— Да. Но она любила его. Ей удалось внушить ему, что она счастлива, и все прекрасно. На ней был пунцовый сарафан, она набросила свою любимую шаль и надела его подарок — браслет. Как я уже говорил, Дмитрию Алексеевичу и в голову не приходило отнестись к ней, как к женщине, «легко и радостно». Он ее еще ни разу не поцеловал. Но это последнее свидание было, как он выразился, жгучим и страшным. Маруся пошла на кухню попить воды и зажгла там свет. Помнишь этот свет, Петя? Сбросила шаль на спинку стула и открыла окно, было душно. Она лежала на диване и болтала о разных пустяках, а он ходил по комнате, смотрел на нее и слушал. Потом он помнит, как лег рядом, обнял ее и тут с ним случилось что-то странное. Он говорил мне, что годы бесконечно прокручивал эти мгновенья в душе, но так и не смог объяснить свой непостижимый, невероятный промах: сам себе отомстил — и если б одному себе! Он думал только о ней, смотрел на нее, слушал ее, потом обнял и сказал с последней нежностью: «Любимая моя, Люлю…»

— Господи! — перебила Анюта. — Какая нелепость! Он ошибся… случайный, ненужный эпизод!

— Четверо погибших за случайный эпизод!

— Четверо погибших за случайный эпизод. Не слишком ли дорого?

— Иван Арсеньевич! — возмутился Ника. — Вы идеалист и средневековый аскет. А между тем нет ничего прекраснее свободы и прежде всего — свободы чувств.

— Согласен. Но — обоюдной. Дорожишь своей свободой не души ее в других.

— Я тебя слушаю, Ваня, — заговорил Василий Васильевич дрожащим голосом, — и никак не могу понять, как у него рука поднялась, а?

— Состояние аффекта, как правило, возникает в ответ на сильный раздражитель, то есть потерпевший как бы провоцирует безумную вспышку ненависти. Любовь стала ненавистью. Нет, он не случайно обмолвился «Люлю», мне кажется, подсознательно он чувствовал всю запретность, невозможность своей любви в этой семье. Вдруг всплыли мелкие грешки и превратились в смертный грех… впрочем, судите сами. Вот его рассказ перед смертью… перед своей смертью. Как будто со стороны он услышал это страшное слово — детское прозвище… И долго ничего не мог выговорить. Маруся все поняла мгновенно: наверное, вспомнила прошлое лето, отлучки сестры, всякие мелочи… Если б она была взрослой, уже поднаторевшей в житейской сутолоке, она, может быть, отнеслась к происшедшему снисходительней, хотя кто знает… Но юность и предательство — две вещи несовместные. И она сыграла свою последнюю роль. Дмитрий Алексеевич ей поверил, но вчера согласился с моими доводами: роль. После паузы она сказала лукаво: «Ну что ты замолчал? Как будто я не знаю, что Люлю — твоя любовница. С прошлого лета знаю». — «Откуда? — смог он наконец выговорить. «От нее. Сама призналась, ведь ей приходилось от Бори все скрывать».

— Я ей ни в чем не признавалась, — прошептала Анюта; на нее тяжело было смотреть.

— Разумеется. Она актриса — и осталась верна себе. «И… как ты к этому относишься?» — осторожно спросил Дмитрий Алексеевич. «Нормально. А что тут такого? И сегодня она к тебе поехала на ночь, я знаю». — «Маруся, ты ошибаешься. Это было давно и случайно. Мне, кроме тебя, никто не нужен. Ты должна поверить». — «И чего ты вскинулся из-за такой ерунды? Наоборот, я рада, что не нужно больше притворяться». — «Так ты по-прежнему согласна выйти за меня замуж?» — «Конечно. А что изменилось? Я ведь и раньше знала». Тут его как будто что-то кольнуло в сердце: все-таки слова ее были странны для чистого ребенка, каким он считал ее. Он приподнялся на локте и поглядел ей прямо в лицо: безмятежное, лишь легкая дразнящая улыбка блуждала в черных глазах и на губах. «Я увидел совершенно незнакомое лицо, — сказал он мне вчера, — развратное и хитрое». Хитрость поразила его даже больше. «Маруся, что с тобой? — она слегка отвернулась, словно он застал ее врасплох. — Девочка моя!» — «Мне это надоело, — ответила она капризно (и вновь на него глянуло незнакомое лицо с нагловатой улыбочкой — вот оно, лицедейство!). — Говорю же, я рада, что мы наконец откровенны. И готова выйти за тебя замуж, — она повертела левой рукой перед глазами, любуясь жгучим золотом с багрянцем, старинным блеском. — Но давно боюсь, что не потяну: от Наташи Ростовой меня уже тошнит, понял?» — «Не понял!» — «Не ври, ты умный. Ты понял, кто сегодня нам помешал. Неужели не понял? — она захохотала с каким-то злорадством. — Видел бы ты сейчас свою физиономию!» («Я видел перед собой маленькую дрянь, — говорил Дмитрий Алексеевич, — и чувствовал, как бешенство накатывает на меня и освобождает от всего… еще слово!..» — «Маруся, замолчи!» — «Нет уж, я долго молчала. Я люблю Петю и хочу быть с ним… пока. Дальше не знаю. Но ты должен терпеть все — вот мое условие. Все, понимаешь?» — «Это почему?» — «Это потому… — она улыбнулась детской жестокой улыбкой, — это потому, что ты старик!» Он помнил только, что положил ей руки на горло и сжал… Больше ничего. Провал в памяти. Он увидел себя уже в машине и даже не сразу сообразил, где он и что с ним. Вдруг душная светелка и Маруся на диване — живая, мертвую он не видел — предстали перед ним с такой мучительной силой, что он застонал, повалившись головой на руль, — омерзительный рев автомобильного гудка врезался в мозг и привел в чувство. Все было кончено, жить не имело смысла, и он пошел к ней. Ни про браслет, ни про отпечатки он не думал.

— Так кто ж стер отпечатки со стекла? — перебил Петя.

— Ты удивишься, когда узнаешь. Итак, он хотел попрощаться с ней и пойти в милицию. Проник через дыру в сад, перелез через подоконник — и почувствовал, что мешается в уме: Маруся исчезла! «Может быть, ничего не было и я видел жуткий сон?» Обегал все комнаты, выскочил в сад, огляделся. Значит, я не убил, она жива и убежала… наверное, в Москву», — почему-то решил он (вероятно, подсознательно боясь оставаться на месте преступления) и побежал, задыхаясь, через рощу к машине, вывел ее на шоссе и погнал как сумасшедший. В голове все вертелось красное пятно шали на спинке стула, оно сливалось с пунцовым сарафаном, с рубинами на браслете — огненное пекло, в котором он задыхался и жил потом три года. В стрессовых ситуациях, как говорят медики, усиливается чувствительность к красному цвету.

Он приехал на квартиру Черкасских, долго звонил… Потом помчался к себе, решив просто дожидаться каких-то известий. По дороге начал высчитывать время, что было нетрудно, несмотря на провал в памяти: в течение свидания он машинально отмечал минуты, чтоб не опоздать на объяснение к Анюте. Выходило, что в светелке он отсутствовал не больше десяти минут. Что могло случиться за это время? Даже если кто-то там побывал и дал знать в милицию или в «скорую» — забрать ее, убитую или раненую, не успели бы. Значит, она ушла сама, убежала, спряталась от него. Он сидел у себя в кабинете. Говорил ей о любви, плакал и просил прощения — защитная реакция от невыносимого страдания. Вдруг зазвонил телефон. Было шесть часов. Схватил трубку, голос Анюты: тяжелое настроение, она приезжает в Отраду. Ему было все равно, говорить он не мог, но кое-как выдавил: «Я тебя жду»… («Зачем, зачем я так сказал — кого я жду?») Безумие! Надо взять себя в руки, ведь ничего еще не кончено. Наскоро принял холодный душ, выпил кофе, поднялся в мастерскую. Гоги спал, проснулся и поинтересовался: ушла ли дама. Ушла, но, возможно, вернется. «Какая женщина, прелесть, завидую», — жизнерадостно поздравил приятеля Гоги. Они спустились вниз, и вскоре появилась Анюта. Любопытно, как инстинкт самосохранения начинал овладевать Дмитрием Алексеевичем. Еще до ее прихода он дал понять Гоги, что никаких намеков на свидание с дамой не потерпит. Никакого свидания вроде бы и не было. «О чем речь! За кого ты меня принимаешь? Я вообще сразу уйду». — «Нет, ты не помешаешь, ты человек светский, остроумный, развлечешь». («В каком умопомрачении я пригласил Анюту? Я себя выдам. Пусть спасет человек посторонний».) И Дмитрий Алексеевич затеял вечер с коньяком. Гоги вел себя безукоризненно — и все же у него проскользнула фраза, которая помогла мне разрушить алиби художника. Анюта ушла в десять и каким-то образом умудрилась опоздать на последнюю электричку.

Я поняла, что здесь объяснение не состоится, и поехала к Борису.

— Который в это время работал дома, — вставил математик.

— Да, я видела свет в окне… но не решилась, просидела, как дура, во дворе. Иван Арсеньевич, я опоздала, вы мне верите?

Верю. Жаль только, что впоследствии вы не рассказали об этом Дмитрию Алексеевичу. Это избавило бы вашего отца от такой муки, может быть, спасло бы его.

— О чем вы?

Скоро узнаете. Дмитрий Алексеевич поехать с вами в Отраду не мог, он боялся. Всю ночь он пил, но не пьянел. И рано утром уже сидел у телефона. Звонок Анюты: Маруся исчезла. Значит, он не сошел с ума и есть надежда. Гоги он сказал, что ночью пропала дочка его друзей. Полдня он звонил бывшим Марусиным одноклассникам, на квартиру Черкасских, еще полдня заставлял себя поехать в Отраду. Прибыл в начале восьмого и с изумлением выслушал версию Анюты для мужа, которая и легла в основу официальной версии. Поразительно! Какие-то страшные силы хранили его.

Под утро Дмитрий Алексеевич поехал во Внуково, успев, однако, переброситься с Анютой словечком: зачем она все это сочинила? «Боишься мужа?» — «Папа велел молчать. Он, по-моему, что-то знает. Учти, я расскажу ему о нас с тобой. Будь готов, но сам не говори ничего».

На опознании, вспоминал Дмитрий Алексеевич, его так и подмывало сознаться, он был уверен, что не выдержит. Но вот милиционер откинул простыню: незнакомое девичье лицо в кровавых подтеках. Надежда оставалась. Как ни странно, надежда (нет, ее слабая, ускользающая, мистическая тень) оставила его только тем вечером на даче, когда я сказал при всех: «Она была задушена в среду в четыре часа дня». Начались игры затравленного зверя, в которые он играл с наслаждением.

Но в те дни, три года назад, он ничего не понимал. Лишь слова сумасшедшего друга, долетевшие из погреба, Заставили очнуться. Впрочем, из этого бреда он понял только два слова: полевые лилии. Люба, Митя и Павел. Полузабытый разговор в юности.

Он был полностью в курсе следствия, время шло — нет ее, ни живой, ни мертвой. «А кому, кроме меня, придет в голову хоронить концы? Может быть, трупа нет в природе? А есть непостижимая загадка?»

Шли годы — прошлое не отпускало. Помните, Николай Ильич, своего «Паучка»? В искусственных мертвых розах притаился живой гад — таким он видел себя. И однажды в сельской больнице преступник встречает человека, будто бы тоже одержимого «полевыми лилиями». И он сумел меня заразить.

Чего он, собственно, хотел? Чтобы ему объяснили, куда делась Маруся. И еще: углубляясь в эту тайну, в эту бездну, он хотел заново прожить прошлое.

Как он мог пойти на такой риск? Ответ ищите в личности художника. Его образ неоднозначен. Страстный игрок по натуре бросает мне вызов и вступает в борьбу — раз. Преступник, больше всех заинтересованный в раскрытии преступления, помогает мне — два. И наконец, человек иронический, потерявший желание жизни, наслаждается остротой ситуации и подсознательно ищет гибели. Именно это избавило меня от… скажем, неприятностей.

Вот моменты нашей с ним борьбы-игры. Она началась незаметно, исподволь. Самоотверженный друг семьи внезапно, благодаря показаниям Бориса Николаевича, оборачивается для меня… как бы поточнее?.. сладострастным эстетом. Дмитрий Алексеевич чувствует перемену во мне и с ходу переворачивает ситуацию: безнадежно влюбленный, с ума сходящий по своей Люлю.

Люлю — вот в чем загвоздка. Я подчеркиваю, что узнал об этом прозвище не от Анюты. Так от кого же? Он называл ее так без свидетелей, да, но в момент убийства прозвучало это имя при раскрытом окне. Вот почему, Петя, позвонив тебе ночью, Дмитрий Алексеевич спросил: «Что ты видел и слышал…» Неужели тайный свидетель существует? И художник тогда же, во время нашего разговора с Люлю, заинтересовался моим блокнотом: надо украсть его и узнать все.

На другой день Дмитрий Алексеевич приехал в больницу и привез мне сигареты и апельсины, что дало ему возможность заглянуть в тумбочку: блокнота с записями там нет. Зато лежит запасной, чистый, на который в тот знаменательный четверг художник уже не попался. Более того, разыграл роль человека благородного, переживающего за сыщика (вот, должно быть, позабавился). Да, сыщик блефует и все же знает много, слишком много: время, место, способ убийства, знает о браслете.

Вывод: тайный свидетель, которому что-то известно о Марусе, который зачем-то спас убийцу, спрятав или уничтожив труп, и который, наконец, открылся сыщику — такой свидетель существует. Дмитрий Алексеевич решил найти его, а заодно запутать и меня. Последнее ему удалось.

Свидетелей было двое: Петя и Борис Николаевич.

То, что случилось с Петей на даче, ни в какие ворота не лезет. Рассмотрим ход событий. Дмитрий Алексеевич в беспамятстве прошел через рощу к машине. Петя появился у открытого окна в 16 часов 5 минут. Взял тетрадь с билетами со стола, но, решив оставить записку, проник в светелку. Тут же выскочил обратно, заметив убитую, и помчался к калитке. Во время разговора с соседкой он принимает отчаянное решение вернуться и стереть свои отпечатки. Чтобы поверить во все дальнейшее, надо разобраться в натуре моего свидетеля.

Петя — знаток детективного жанра и свои знания в этой области (верхний слой сознания — шелуха цивилизации) призвал на помощь древнейшему животному инстинкту самосохранения. В пограничной обнаженной ситуации этот инстинкт проявился с редкостной силой. Пройдя через страдания, он стал человеком, но тогда… все душевные чувства его (жалость, боль, изумление, даже ужас перед случившимся и первое естественное в своем благородстве движение помочь) были задавлены страхом наказания.

Петя подходит к столу с тряпкой и замечает в окне, что кусты у заднего забора шевелятся: кто-то идет. С Марусей на руках он прячется в погребе и слышит быстрые легкие шаги Дмитрия Алексеевича. Потом прячет тело в гнилой картошке, вытирает стол и подоконник и уезжает, лишь в электричке обнаружив за ремнем джинсов тетрадку с билетами. В панике бросается в Ленинград, а по возвращении узнает от Анюты по телефону официальную версию, которой и придерживается. На руке у убитой Маруси Петя видел тяжелый браслет. Его краткое описание дал мне Борис Николаевич, обнаруживший браслет в сумке, где искал плавки.

Как только я впервые осторожно намекнул Дмитрию Алексеевичу о браслете, он сразу подставляет мне своего друга Нику. Но еще раньше он подсунул мне Бориса Николаевича: тот весной занимался с Марусей математикой.

На эти приманки я и попался, бесконечно разрабатывая две тупиковые версии. Но самый тонкий ход его был связан с Анютой.

В четверг, когда мы занимались клумбой, любознательный Отелло с Вертером отправились на прогулку в рощу, где я проводил допрос математика. Художник с Анютой остались вдвоем, и он тотчас, сгущая краски, заговорил об опасности, которой подвергаются сыщик и его тайный свидетель. Чтобы «охранять» меня, он просит разрешения у Анюты переехать на дачу: игрок стремится в гущу событий. И добавляет мельком: «Если б я не был в числе подозреваемых, я бы украл блокнот, сдал в милицию и поставил разыгравшегося сыщика перед фактом. Довольно жертв!» Дмитрий Алексеевич намекнул на своего друга как на реального кандидата в убийцы и сумел заразить Анюту страхом. Тут с прогулки возвращается Отелло — предполагаемый убийца — и сообщает, что в субботу у сыщика свидание с Борисом Николаевичем. «И я подъеду», — объявляет он.

И Анюта решается действовать. Соврав мне, что уезжает на всю субботу в Москву, она устраивается неподалеку от беседки и крадет чистый запасной блокнот. У Дмитрия Алексеевича уже второе, считая портрет Гоги, безукоризненное алиби.

Он идет дальше. Когда-то верно оценив характер Пети, он не заметил перемену в нем, связанную, очевидно, с тем, что для юноши кончилось его одиночество в страшной тайне. Художник звонит ему ночью, но ничего не добивается.

Что делать? Блокнот недостижим (кстати, он хранился у Василия Васильевича под матрасом). Дмитрий Алексеевич решает превратиться из подозреваемого в жертву и стать моей правой рукой. Он инсценирует кражу портрета. Шаг рискованный, странный, абсурдный. Художнику надо было сидеть спокойно, никто его не подозревал. Однако спокойствие не в натуре страстного игрока, к тому же не трясущегося за свою жизнь. А кроме того, он правильно угадал природу моего воображения, основанную на бессознательных, едва уловимых ощущениях. Я выразил желание посмотреть портрет — и он исчез. Мне кажется, если бы я увидел его вовремя, я бы не поверил в «вечную любовь» художника к Люлю.

Дмитрий Алексеевич привез аллегорию в Отраду и спрятал в родительской спальне, где ночевал. А я после кражи портрета окончательно растерялся, но неправильно истолковал причину своей тревоги: я начал беспокоиться за художника. Таким образом он стал жертвой и предложил план ловушки: тут-то в его руки и попал бы желанный блокнот.

Беспокоясь за него, я отменил ловушку, он попытался меня отговорить, потом вдруг вспомнил начало своего романа с Анютой: июльскую грозу — небесный гнев. Он дразнил меня и открывался, но я был по-прежнему слеп. Из-за Анюты. Когда я увидел зеленый сарафан в листве, я чуть с ума не сошел. Все та же железная схема Шерлока Холмса: кому выгодна эта слежка? Убийце или его сообщнице. А тут еще Дмитрий Алексеевич, уже невольно, подлил масла в огонь: говоря об отношении Анюты к одному человеку, он выразился, что она его пожалела. И ведь не просто пожалела на минутку, а думала прожить с ним из жалости всю жизнь. И разрушила чужие жизни.

— Моя жизнь не разрушена. — холодно заметил математик. — Или вы считаете меня алкоголиком?

— Ерунда! Каждый спасается как может.

— Наш сыщик, — иронически проронила Анюта, — не сыщик — а учитель жизни. Он все про всех знает. Он спустился к нам учить.

— Не знаю, а надеюсь. А вы, Анюта… — взорвался я внезапно (знала б она, чего мне стоит в этом копаться!). — Если б у вас хватило терпения ждать, а не метаться между мужем и…

— Что б вы ни сказали обо мне — слабо! Я думаю о себе еще хуже.

— Ладно, мы отвлеклись. Как бы там ни было, а у меня чуть не составилась новая схема. Борис Николаевич убийца, а бывшая жена из жалости его покрывает.

Однако посещение мастерской переключило меня на другую версию: Николай Ильич. Заметив мое болезненное впечатление от «Паучка», художник намекнул, что это — заказ друга. Далее: он подчеркнул пылкий интерес актера к Наташе Ростовой на сцене. И наконец, прямо соврал, что не говорил Нике о сеансах. Стало быть, тот узнал о них от Маруси? И странные телефонные звонки подогрели атмосферу, и вы, Николай Ильич, постарались. Своим бегством…

— Я ведь сбежал потому…

— Теперь понятно. Я заставил вас в подробностях вспомнить процесс создания аллегории — вы ведь, извините, живете эпизодами, память коротка. Не материнская любовь в замысле портрета, а другая: вечерняя, последняя любовь. Вы догадались, что своей ложью (ведь сам художник сообщил вам о сеансах), он специально подставляет вам под удар. Зачем? Причина может быть одна: вывести из-под удара себя самого. Значит… Тут и вспыхнуло в памяти пунцовое пятно на средневековой аллегории, так? И вы испугались. А Дмитрий Алексеевич уже действительно неоправданно рисковал, он ускорял конец.

В сущности, конец настал вчера — ко мне приехал Петя со сведениями. Несомненно, я счел бы слова Павла Матвеевича бредом, кабы не образ «полевых лилий». Они меня как-то задели. Вначале я воспринимал их только как цветы: сочетание «лилии пахнут».

Однако Николай Ильич настроил меня искать в них смысл переносный, символический.

Чем полевые лилии в этом смысле отличаются от садовых или от других цветов вообще? Их образ пронизан определенной символикой: полевые лилии использованы в евангельской притче. В «гранатовском» словаре Петя узнал, что символ лилии именуется по-французски «флёр де лис». Вот о каких лисах, Борис Николаевич, заговорил ваш тесть на поминках, а заметив, видимо, ваше изумление, так сказать, перевел: «полевые лилии».

Об этих «флёр де лис» Петя нашел некоторые сведения в словаре «Лярусс» — запомните это название.

Вот что перевел Петя: «Короли французские открыли герб: небесные три цветка лилии из золота, это девиз: лилии не трудятся, не прядут — связанный с Евангелием по Матфею». У нас этот стих переводится с древнегреческого, как «полевые лилии не трудятся, не прядут». А ведь мы рассуждали об этом, да, Василий Васильевич? Вы вспомнили Библию, а Игорек роман Дрюона «Негоже лилиям прясть», именно в этом заглавии подчеркнута связь между королевским гербом и словами Христа. Вот цепочка: евангельские «полевые лилии» — флёр де лис на французской короне — лилии из золота в качестве элементов, деталей на украшениях.

Петя перерисовал несколько орнаментов. В одном из них Борис Николаевич узнал те самые, по его словам, звездочки или цветочки, что соединяют рубины в браслете, подаренном Дмитрием Алексеевичем своей невесте.

Когда Петя сообщил мне эти сведения, первое, что зацепило мое внимание, — это выражение «флёр де лис». Я вспомнил лисицу в прихожей (демонстративное презрение к эстетике, Борис Николаевич).

И вдруг прямо-таки вспыхнула французская драгоценность, о которой упомянула Анюта: именно Франция, именно французская — может быть, не кольцо? И наконец — вот она, связка! — Павел Матвеевич знал от зятя, что младшая дочь прячет ото всех золотой браслет с рубинами.

И… старинные книги на полках в квартире Дмитрия Алексеевича? «Лярусс»? Впервые в беспощадном свете я увидел художника. Но если французская драгоценность — этот браслет, то как он оказался у Маруси?

Мгновенно возникла фантастическая версия: девочка шантажирует тайных любовников, от нее откупаются браслетом, а потом убивают. Фантастика, но в нее складно вписывается Анюта в кустах: не бывшему мужу она помогает, а любовнику.

И я бросился на дачу Черкасских. Прежде всего я очень туманно намекнул Дмитрию Алексеевичу о «полевых лилиях»: восемьсот лет назад во Франции случилось событие, имеющее связь с безумием Павла Матвеевича. Если моя версия правильна, он должен меня понять: в его кабинете стоят все тома «Лярусса» — а откуда еще старый его друг (не филолог, не историк) взял это выражение «флёр де лис»? И я коснулся алиби: помогла история создания одного портрета, завезенного за две тыщи километров. Гоги из Тбилиси — Дмитрий Алексеевич меня понял.

Но не французская история и не Тбилиси заставили художника сдаться: между Петей и Анютой возникла перепалка по поводу экзаменационных билетов и нарциссов, которые по поручению учительницы он преподнес Наташе Ростовой. Художник услышал рассказ о ссоре юных влюбленных, когда Маруся сказала. «Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба!» Как же она ошиблась и как это признание мертвой потрясло вчера художника! Он поднялся и предложил Анюте заняться чаем. Она пошла собирать малину с кустов перед домом, а он, зная, что я хочу посетить погреб, отнес туда свою аллегорию. Художник до конца остался верен своей натуре игрока-эстета и обставил капитуляцию пышно. Но если у него было намерение свести в могилу сыщика — это ему почти удалось. Что почувствовал я, когда чиркнул спичкой и увидел красное пятно там, за той перегородкой, где в куче гнилья когда-то лежала в пунцовом сарафане мертвая! Потом в пламени свечки я долго глядел на портрет… вспоминал и сопоставлял различные моменты и детали. Например, ярко выраженную ненависть Дмитрия Алексеевича к Пете и редкостное сходство матери с младшей дочерью на портрете. Вспомнил один разговор с Анютой о мучительной страсти художника к ней. «Я ничего такого не замечаю», — возразила она с искренним недоумением. Да как же не заметить такую любовь… если она есть? А если нет? Однажды, пытаясь вызвать Анюту на откровенность, я почти оскорбил ее, а Дмитрий Алексеевич не обратил внимания, занятый только Марусей, точнее, моими вопросами о ней. И побежал успокаивать его Люлю не пылкий любовник, а сыщик. И так далее… Мелькнула мысль о мотиве преступления — да ведь сам же художник приоткрыл тайну! «… Она, так сказать, не отвечает на чувства. А в это время за окном маячит юный поклонник». Я вспомнил даже, с какой горечью он произнес слово «юный». Юный Вертер — вот оно что, вот в чем смысл этого прозвища! И исступленная ненависть: раздавить, как паука!

Я глядел на портрет — у меня не оставалось сомнений. Художник сам рассказал о своей любви — как сумел. Каждый из вас вкладывал в эту аллегорию что-то свое. Анюте представлялись два забавных ангела на коленях. Борис Николаевич видел эстетскую штучку. Пете мерещилось кровавое пятно. Глубже всех понял замысел Николай Ильич: отблеск пламени на бело-голубом. Голубое (холодная, высокомерная Анюта с книгой — такой ее ощущал художник), да, голубое — только фон для пламени. И все же в картине действительно все это есть: и изысканный эстетизм, и аллегорические ангелы, и золотая сеть на милосердных материнских коленях, есть и мысль о смерти в закатных лучах.

Но главное — это любовь, огонь, пунцовая роза, которую с радостным ожиданием протягивает Мария — Любови. Они похожи. Вечная любовь и — Петя тоже прав, я это испытал — красное пятно в гнилье.

Чтобы поставить последнюю точку, я вынудил Анюту пересказать ее разговор с Дмитрием Алексеевичем у жасмина. Да, это был отнюдь не любовный разговор.

Я попросил художника проводить меня до больницы. Было девять часов вечера, в два мы расстались, в три он погиб. Во избежание возможных эксцессов я предупредил убийцу, что о «полевых лилиях» на браслете известно Василию Васильевичу. Вот что рассказал мне художник. Старинный браслет переходил по наследству от прабабки к бабушке и матери. Давным-давно в гостях у него были Люба с Павлом, положение всех троих еще не определилось — и художник показал французскую драгоценность.

Люба заинтересовалась лилиями, Дмитрий Алексеевич нашел «флёр де лис» в «Ляруссе», где кое-как перевел фразу о евангельской притче. Очевидно, Павлу Матвеевичу так и запомнились флёр де лис, полевые лилии, браслет с рубинами. Причем юный художник намекнул, для кого предназначается подарок. Вот почему, Анюта, вы в детстве слышали о французской драгоценности.

— Всего лишь раз, мельком. Не было денег, говорили о продаже отрадненской дачи. Я испугалась — любила Отраду. А папа сказал: «Как-нибудь выкрутимся, не привыкать, — и засмеялся. — Надо было тебе в свое время за Митьку выходить, были б деньги, даже французская драгоценность на свадьбу».

— Которая дала мне ключ к преступнику. Мы бродили в сумеречной роще, его не надо было допрашивать: я выслушал исповедь человека раскаявшегося. Первым толчком к раскаянию был, оказывается, образ, созданный моим, по выражению художника, сюрреалистическим воображением. Образ его любимой девочки, валяющейся, как падаль, в куче гнилья. Наверное, тогда он подумал о конце. Конец приблизился, когда он узнал, что зверское убийство было еще и напрасным… не только в онтологическом плане (кто дал ему право отнимать чужую жизнь!), но и в плане души человеческой: напрасно — она любила его.

Мы решили наутро поехать к следователю, который вел дело об «исчезновении Марии Черкасской». И когда я узнал от Анюты, что художник сбежал… нервы сдали, паника, юный Вертер — свидетель… «Человека убили!» — и своим концом он распорядился сам, театрально восстановив сцену убийства: свет на кухне, открытое окно в светелке.

Сообщение участкового: по-видимому, Дмитрий Алексеевич развил на автомобиле огромную скорость и врезался на полном ходу в одинокий могучий дуб на обочине. Дверца распахнулась от удара, и его самого, уже мертвого, откинуло на пять метров от искореженной машины.

Как показал осмотр места происшествия, несчастный случай почти исключен. Самоубийство. Анюта, зачем вы ездили в Москву в эту ночь?

— Вы сказали, что безумие папы как-то связано с XII веком. Он когда-то вел дневник. Я читала всю ночь, но никакого упоминания о французском средневековье не обнаружила.

— А почему вы настояли, чтобы преступник был разоблачен здесь, в палате?

Она опустила голову.

— Да глупость! Мне вдруг показалось, что если папа увидит настоящего убийцу и все услышит — может быть, что-то случится, что-то сдвинется… В общем, глупость.

Мы посмотрели на Павла Матвеевича: он лежал, как обычно, глядя в потолок.

Среди присутствующих не было новых для него лиц, и он никому не рассказал сегодня о лилиях в полной тьме. И все же…

— И все же именно ваш отец, с помощью нас всех, разоблачил убийцу. Он сделал все, что мог, и погиб, это оказалось выше сил человеческих. Трагедия в том, что погиб он напрасно. Он все знал — но в искаженном свете… Нет, не напрасно! В сущности, все решили его слова, обращенные ко мне: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Кажется, я разгадал эти слова.

Дмитрий Алексеевич в самом начале предупредил меня, что в семье Черкасских любили друг друга до самозабвения. Тут мы подходим, пожалуй, к самой таинственной части преступления: к бесследному исчезновению трупа. Свидетелей нет и не было, пришлось восстанавливать концовку по крупицам, обрывкам воспоминаний, ощущений, деталей и обмолвок. И в буквальном и в переносном смысле брести во тьме на ощупь.

Итак, начало. Бессвязные слова старика. Дмитрий Алексеевич: они с Анютой впервые услышали о лилиях от Павла в погребе.

Борис Николаевич: узнав в прихожей о связи друга со своей дочерью, тесть сходит с ума… какие-то лисы — и вновь полевые лилии!

Удивительно! Показания Пети. Меня поразило совпадение: отец оказался именно в погребе, где Петя спрятал труп его дочери. Совпадение? Безумие? Маниакальная идея довести до конца осмотр дома… все так. Но — образ полевых лилий, как бы сопровождающий, освещающий евангельским светом метания сумасшедшего!

Сумасшедшего? Так утверждали все. Анализ поведения Павла Матвеевича на поминках, проведенный художником (его самого страшно занимала эта загадка), представил события в иной плоскости: «Человек, собравший последние силы, чтобы противостоять безумию». «За поминальным столом был еще Павел, а вот в погребе был уже другой».

Когда я догадался о браслете с «полевыми лилиями», поступки Павла Матвеевича для меня почти объяснились. Почти. В березовой роще мы с убийцей восстановили потаенный ход событий. Но для этого придется вернуться назад.

Вспомним разговор Анюты с отцом по телефону: он узнает, что Маруся исчезла ночью. «Никому ничего не рассказывай. Ничего не предпринимай без меня. Я приеду!»

Как она могла исчезнуть ночью? Необычайно чуткий сон старшей дочери, обещание сестер не разлучаться и не закрывать на ночь внутренние двери дачи, истерический тон обычно сдержанной Анюты по телефону, намек на какие-то признания («только тебе!»)…

Еще в аэропорту Любовь Андреевна накинулась на друга дома с вопросами, но муж, выразительно поглядев на него, повторил версию о ссоре сестер. «Так ведь, Митя?» — «Кажется, так».

Осмотр дома Павел Матвеевич начал с одежды и обуви. Он был потрясен. «Я ничего не понимаю. Анюта сказала, что Маруся исчезла ночью. Босиком? Как же так?» — «Павел, Анюта тебе все объяснит. Все ужасно. Но я не могу тебе сказать: она мне запретила» (нет, Дмитрий Алексеевич не собирался исповедаться в убийстве, он продолжал надеяться; под словами «все ужасно» подразумевался «эпизод» с Анютой, о котором предстоит услышать его старому другу от дочери). «Запретила говорить? Странно. Ну ладно, дождусь ее. Скажи только, ты знаешь, где Анюта провела ту ночь? Ведь не на ее глазах исчезла сестра?» — «Павел, она тебе все объяснит. А насчет ночи могу точно сказать: она провела ее на даче».

По словам художника, Павел Матвеевич сразу замкнулся и больше ни о чем не спрашивал. Погреб. Участковый. Нетрудно догадаться, чего ему стоила поездка на опознание трупа и предсмертный крик Любови Андреевны, обращенный к Анюте: «Как ты могла!» Но пока что все заслонила смерть жены. Борис Николаевич, при каких обстоятельствах вы рассказали Павлу Матвеевичу о браслете?

— При самых трагических. Мы оформляли смерть Любови Андреевны. Когда чиновник стал аккуратно рвать ее паспорт, Павел Матвеевич покачнулся, сделал шаг назад и пробормотал, конечно, не вникая в слова: «Что же все-таки случилось с Марусей?» — а сам следил за руками чиновника. И я ответил машинально, чтоб его отвлечь: «А вы не знали, что она прячет ото всех старинный золотой браслет с рубинами?» Он прошептал: «Все это потом, потом. Только никому не говори, обещаешь?» Я обещал.

— Мои догадки: Павел Матвеевич в слова зятя не вник, но эта деталь — браслет — где-то осела в душе. Недаром в пятницу, давая Анюте на ночь снотворное, он сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе». Может быть, о ценном подарке стало известно старшей дочери? И именно об этом она собиралась сказать по телефону?

И вот — кульминационный момент. В прихожей отец вдруг узнает, что Анюта — любовница художника. «Не может быть!» — «Хотите, докажу?» Старый друг открывается с неожиданной стороны. И, по ассоциации идей — молодость, любовь, только что умершая Люба — он вспоминает браслет и бормочет: «флёр де лис»… Случаются такие мгновенья в жизни-мгновенья страшной концентрации мыслей, воспоминаний, движений души. Вспышка, озаряющая потемки. Человек осознает все и разом. Это случилось с Павлом Матвеевичем за считанные доли секунды, он даже не осознал, а ощутил… Маруся исчезла ночью, я должна тебе признаться, как ты могла, Павел, все ужасно, она провела ночь на даче, у них же большая любовь, она прячет ото всех старинный… В словах это передать невозможно, получается длинный ряд… А может быть, к этому ряду прибавилось еще что-нибудь, Анюта?

— Я не понимаю… Неужели вы думаете, что папа…

— Да, да. Что-нибудь еще, Анюта?

— Неужели папа… — заметно было, что она дрожит. — Я на кладбище кричала, что во всем виновата, а он не подошел, не взглянул…

— Да, тогда в прихожей Павел Матвеевич вдруг осознал, что образовался невероятный треугольник: его дочки и старый друг. Словом, он окончательно решил, что вы причастны к исчезновению сестры. Он возвращается в комнату быстро и энергично, очевидно, с целью узнать правду, какой бы она ни была. Но вот он подходит к столу, останавливается, стоит пять секунд. И за это время в его отсутствующем взоре появляется ужас.

Все, что я скажу дальше, мои догадки, не больше, но они подтверждаются дальнейшими действиями Павла Матвеевича. Как ни страшно то, что он ощутил сейчас в прихожей — человеческому горю нет предела, — его ждал еще больший ужас. Ведь оставалась надежда, что влюбленные дочки действительно поссорились из-за друга семьи, и Маруся сбежала. Однако, подойдя к поминальному столу, он что-то вспомнил.

Вот мой путь к догадке. Когда я впервые спустился в погреб, и оказался в полной тьме, и почувствовал дух сырой земли — у меня мелькнуло что-то вроде воспоминания. Я не смог поймать этот слабый промельк, как ни старался. Озарение пришло внезапно, вчера. Я сел на лавку на лужайке, где когда-то цвели садовые лилии, взгляд упал на бывшую клумбу, сейчас напоминающую свежую могилу. И я вспомнил похороны своего отца в страшную жару — запах земли словно смешивался с запахом тления.

Вот он ходит со свечкой по погребу, а художник заглядывает сверху из кухни. Вот Павел Матвеевич склоняется над кучей гнилой картошки — и слышит крик жены из сада. Погреб на время отступает в сторону. Но сейчас у поминального стола, где только что лежала его Люба, он вдруг вспоминает слабый, сквозь картофельное гнилье, запах мертвого тела. «Полевые лилии пахнут!» — безумный бред, который Павел Матвеевич повторяет уже три года. Он хирург, он отлично знает, как пахнет разлагающийся труп.

И эту тайну он не решается доверить никому. Своим подавленным сознанием, больной душой, возможно, он чувствует за поминальным столом присутствие убийцы. И боюсь, Анюта, что убийцей он считает вас.

— Этого не может быть!

— Не может — в обычном, нормальном состоянии, но слишком многое обрушилось, психика подорвана — и он собрал последние силы, чтобы спасти вас. Неужели вы думаете, что он стал бы покрывать друга-убийцу?

Павел Матвеевич говорит художнику: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». В прихожей он берет из пиджака Дмитрия Алексеевича ключи от машины. Десять часов вечера. Он спешит в Отраду, зная, что завтра, в понедельник, начнется следствие и, если жуткое воспоминание его не обманывает, в погребе найдут тело младшей дочери, при том, что органам известно из слов Анюты: сестры провели вместе ту последнюю ночь. Криминалистика теперь творит чудеса, и мало ли какие тайны в этом случае откроются! Значит, все тайны необходимо устранить, спрятать, уничтожить немедленно.

— Замолчи! — закричала Анюта. — Устранить, уничтожить… Ты все врешь, выдумываешь, ты не знаешь папу…

— Анюта, ради Бога… я же говорил, вам потребуются силы. Ну кончим, кончим на этом, а потом…

— Нет, сейчас!

— Постараюсь короче. Павел Матвеевич действовал очень осторожно. Никаких свидетельств о его поездке не осталось. Наверное, он оставил машину в роще, вошел в дом, спустился в погреб, нашел дочь и браслет. Завернул ее в шаль и отнес в машину, по дороге взяв из сарая лопату.

— Я не понимаю! — не выдержал Борис. — Павла Матвеевича нашли на даче, а машину на месте?

— В ту ночь он ездил в Отраду дважды.

— Но зачем?

— Думаю, вот зачем…

— Да погодите вы! — перебила Анюта — Куда он дел Марусю, вы скажете наконец?

— У меня почти нет доказательств… одно, косвенное, но кажется, я не ошибаюсь. Это можно проверить — но нужно ли? «Сломанная шпага» Честертона навела меня на мысль… «Где умный человек прячет мертвое тело? Среди других мертвых тел».

— Так Маруся здесь? В Отраде?

— Нет, нет, кладбище почти рядом с дачей — зачем брать машину? Павел Матвеевич похоронил ее с матерью — я уверен. Там и браслет. «Полевые лилии пахнут, их закопали».

Он похоронил дочь. Небольшой промах, косвенное доказательство: лопата на заднем сиденье машины, Дмитрий Алексеевич обратил внимание, сиденье было запачкано глиной. Потом по дороге он где-то лопату выкинул, поскольку вторично поехал на дачу электричкой. Возможно, он предчувствовал, что у него не хватит сил вернуться в ту же ночь в Москву, и боялся, что милиция обнаружит машину в Отраде. Ему пришлось оставить в «Волге» ключи, чтоб не подниматься в квартиру, где его ждал убийца. Зачем он вернулся на место преступления? Вероятно, уничтожить следы, о которых мы уже ничего не узнаем. Понимаете, он был наедине с убитой дочерью и просто не мог думать в это время об уликах, отпечатках и так далее… Допустим, он вспомнил об открытом окне и решил его протереть (стер и твои, Петя, отпечатки на стекле). Или сложил в кучу раскиданную картошку. А возможно, его преследовал тот страшный смертный запах — вдруг догадаются?

И он вернулся. Раскрыл все двери и окна, спустился в погреб — и тут его измученную душу наконец отпустило в другой мир — великий мир забвения — и он смог сказать: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори».

29 июля, рассвет.

Мы бесшумно спустились по ступенькам флигеля. Пронзительная деревенская тишина — нет, звонкий щебет в кустах, медовый холодок, розовое и голубое — нежная полоска зари. Небесная чаша сияла над старыми садами, русскими полями и темными водами.

Какое-то время мы постояли в кленовой аллее, словно задыхаясь от свежести, простора и жизни. Затем двинулись к машине Николая Ильича.

— Я всех подвезу — и прежде Анну Павловну. Вы позволите?

— Нет, я пойду через рощу. Не хочу. Я одна.

— А ведь она и вправду осталась одна, — с жалостью сказал актер, глядя вслед — легкой тени в предутреннем тумане. — Немое, разумеется, дело… я растроган, слезы сейчас потекут. Не мое дело, говорю, математик, но я бы проводил женщину.

— Вот и проводите.

— Кто вы там? Кандидат или доктор? До президента Академии наук ведь дойдете с такими железными…

— Может, я догоню? — подал голос Петя.

— Давайте-ка, свидетели, прощаться, — заговорил я. — Где машина?

— Да вон на обочине.

Мы подошли к «Жигулям», Петя по привычке спросил:

— Иван Арсеньевич, можно, я к вам буду ездить?

— Можно.

— Тогда уж и мне разрешите продлить знакомство. Или с моими мелкими грешками я недостоин…

— Простите меня, я был не в себе. Я не победитель.

— Победитель! Как вы меня сегодня долбанули! Требуется продолжить и кое о чем поспорить.

— А я не хочу спорить — вы меня освободили, — вдруг заявил Борис и протянул мне руку. — Мы, конечно, больше с вами не увидимся вы знаете почему. Я хочу на прощанье старомодно, по-эстетски снять шляпу перед великим сыщиком.

— Ура! — рявкнул Вертер, и подхватил актер.

И они уехали. Я побежал. Кленовая аллея. Полянка. Смутно белеющие ромашки. Нежные венерины башмачки. Дальше пруд, кладбище, березовые кущи, старый забор, старый дом… Господи, как хорошо!

Я дышал, я жил полной жизнью и услышал тихий безнадежный плач. Так, она в беседке!

Она плакала в беседке.

Я ее почти не видел, но сильно чувствовал. Вошел и сел рядом. Мы молчали.

— Анюта, я в отчаянии.

— Почему? — недоверчиво, сквозь слезы спросила она.

— Всю ночь терзал тебя ревностью… как будто я сам, подонок, имел терпение ждать тебя.

— Как ты смеешь так говорить о себе! Замолчи!

— Да кто я такой, чтобы учить…

— Ты есть ты. — Длинная-длинная пауза. — Я чувствую, он сказал тебе.

— Сказал — да ведь не может быть?

— Может.

— Что может? — я замер.

— Ты знаешь.

— Что может?

— Я тебя люблю.

— Анюта!.. Он говорил мне, я не поверил, я неудачник.

— Как хорошо! — она засмеялась, слезы зазвенели смехом. — Ты не будешь копить на машину и дарить мне драгоценности?

— Никогда, — я коснулся губами пылающей щеки, жгучих слез. — Ты меня охраняла.

— Постоянно. Пряталась в кустах и подслушивала.

— Твой зеленый сарафан — мой самый любимый. Помнишь, я догнал тебя под кленами, и ты сказала, что умерла, что тебя нет, помнишь? Тут до меня дошло наконец, что ты есть, так есть, что… ну, вся жизнь моя — тебе, если ты возьмешь.

— Нет, я сразу поняла, как только вошла в палату и тебя увидела. Я испугалась и прямо из больницы поехала в Москву. Я просила его ничего не рассказывать.

— Да, да, он говорил мне, что уже по твоему звонку догадался, что ты…

— Что я тебя люблю. А я сказала даже, что не доверяю тебе, ты тот еще тип. Я ужасно боялась, что ты узнаешь про меня, ну, про все эти дамские мерзости… и все для меня будет кончено.

— А он-то понял сразу и разыграл нас как детей. Ну что б тогда Борису подслушать весь ваш разговор, а то… Представляешь? Любовь у жасмина — и вот он переезжает к тебе на дачу. Я был ослеплен тобой. Я с ума сходил, считал, все в тебя влюблены — и художник, конечно. Ошибочную версию гнал. Я понимаю теперь твоего отца… О нем можно говорить?

— Тебе — все можно.

— За что такое счастье?

— Это — счастье? Разве удастся все забыть?

— Нельзя и не надо, что ты! Это смерть, но ведь и жизнь, это трагедия — но ведь и любовь — вот что самое главное. Как я понимаю теперь твоего отца. Я пережил… ну, конечно, ничтожную долю того, что ему досталось — но я его понял. Знаешь, когда я в погребе чиркнул спичкой и увидел красное пятно — кажется, последний ужас, кажется, страшнее уже ничего не будет. Оказалось, будет. Тогда же в саду я вдруг догадался, что ты украла блокнот, то есть вроде помогаешь убийце, вот тут я почувствовал настоящий ужас, не сравнимый ни с каким погребом. Я хотел все бросить и знал, что не могу без тебя жить. И тут мне Петя помог, я поверил… то есть наоборот, я понял, что ничему о тебе не поверю, какие бы там факты…

— А вот папа поверил, что я убийца. Я убила Марусю, девочку мою…

— Он был болен и единственное, что мог сделать, — это отдать за тебя жизнь.

— Ну и как я теперь буду жить? — закричала Анюта. — Нет, ты скажи — как?

— Со мной и с папой.

Гости съезжались на дачу. Повесть

Только никому не говори. Сборник

1

Гости съезжались в прошлом году. А жизнь складывалась так, что дачу требовалось продать немедленно. Двадцатого августа Дарья Федоровна отправилась на встречу с покупателями. Какие-то пенсионеры. Она ничего не знала о них, на днях случайно (нет, не случайно: освободиться от всего во что бы то ни стало!) наткнулась в «Рекламе» на объявление: «Муж с женой купят дом в Подмосковье. Звонить по телефону такому-то».

Позвонила, условилась и вот едет сейчас, прекрасным августовским утром, рассчитывая прибыть на встречу где-нибудь за час до назначенного срока: ровно год — завтра исполнится год, — как не была в Опалихе, надо хотя бы убрать остатки («Останки!» — Дарья Федоровна усмехнулась) «пира во время чумы».

Жалкая усмешечка. Дарья Федоровна — женщина тридцати пяти лет, экономист-международник, твердой поступью шедшая к диссертации, едет продавать наследство и безумно боится. Именно безумно, потому что страх ее не имеет реальной основы, все законно… «Нервы, — успокаивает себя Дарья Федоровна, задыхаясь в переполненной субботней электричке. — Просто нервы».

Москва долго не отпускает, тянутся и тянутся белые, серые и голубые башни, трубы с разноцветными дымками, ржавые свалки… Наконец простор, поля и перелески, дрожащий осинник, одинокие сосны, Опалиха, платформа, тропинка, по которой потянулись граждане с рюкзаками и сумками.

«Зачем я приехала одна? Зачем? Надо было взять кого-нибудь с собой…» Надо бы, но дело в том, что у Дарьи Федоровны нет друзей, у нее вообще никого нет.

Она поднимает щеколду, отворяет калитку и входит в сад — запущенный, пышный сад на исходе лета: высокие травы, малинник, одичавшие розы, старые, но плодоносящие еще яблони сливы… Легкий шорох — осот и мятлик заколыхались. Должно быть, крыса. В этом раю живут крысы.

Дарья Федоровна проходит по кирпичной дорожке, поднимается по трем ступенькам на открытую просторную веранду. Так и есть! Покрытый белой (серой в безобразных пятнах) скатертью длинный стол, ждущий гостей, нет, покинутый гостями: в беспорядке отодвинутые стулья, переполненные пепельницы, засохшие цветы, ножи, вилки, тарелки, блюда и салатницы (конечно, угощение доели крысы в ту же ночь). Как странно, что это сохранилось в неприкосновенности, пыльное, замшелое, что снится ей в бесконечных снах, — прах и тлен. Не хватает графина с наливкой и серебряных стаканчиков, их забрали на экспертизу… Ладно, ладно, все забыть, как страшный сон.

Дарья Федоровна пошла в сарай за ключом. Вот он, старинный тяжелый французский ключ в потрепанной, но все равно кокетливой, бабушкиной сумочке, хочется сказать «ридикюль». Но к делу, к делу — проверить комнаты, принести воды из колодца, вымыть посуду, подмести пол: не стоит пугать пенсионеров призраком отпетого притона.

Отомкнула дверь, вошла в прихожую, включила свет, распахнула окна на кухне, в столовой, остановилась у входа в кабинет (надо себя пересилить!..) и шагнула через порог.

Что это? Звенящим солнечным полднем продолжается сон — привет с того света. Дарья Федоровна зажмурилась, чувствуя, как подступает ужас: вдруг представилась та женщина… как она входит сюда, чтобы уйти навек. Галлюцинация. Стоит только открыть глаза и… Никакой мистики — предмет конкретный, материальный. На письменном столе напротив окна — блестящая металлическая коробка, в таких обычно держат шприцы. Именно на том месте, что и год назад. Но ведь этого не может быть? Надо дотронуться, открыть и убедиться… нет, опасно, отпечатки! Может быть, ее хотят свести с ума? Предлагают отравиться в скорбном ощущении вины? Дарья Федоровна прошла на кухню, взяла льняное полотенце, вернулась к письменному столу. Однако… тут еще кое-что есть: немецкая пишущая машинка, допотопная, бабушкина, на привычном месте с левого края, но в нее вставлен лист бумаги… кажется, из стопки, что лежит на столе, — да, именно так: привет с того света… Отпечатано: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Бред! Но блестящая зеркальная коробочка, стоящая перед нею, не бред. Осторожно, обернув руку полотенцем, она подняла крышку. Белый порошок. Шорох, под ноги бросилась серая тварь. Дарья Федоровна закрыла коробочку, прошла быстрым шагом по комнатам, заперла дачу и помчалась на станцию, забыв про пенсионеров, забыв про все на свете.

У нее совершенно выпало из памяти, как ехала на электричке, в метро, как шла к своему дому, поднималась в лифте на пятый этаж. Остальное забыть невозможно — вот она открывает кухонный шкафчик, на самой верхней полке пятилитровый старинный графин из стекла с узорами, десять серебряных стаканчиков и металлическая блестящая коробочка, в которой обычно хранят шприцы. Однако ни шприцев, ни белого порошка в ней нет, она пуста. Эту зловещую коллекцию могла бы дополнить записочка, исчезнувшая в недрах правосудия, но не исчезающая из памяти. Стремительные нервные буквы: «Прощай. Будь оно все проклято. Макс».

Итак, все на месте. Дарья Федоровна мрачно улыбнулась. Выбросить, забыть, продать дачу и жить дальше? Она не колебалась ни минуты. Если это вызов — вызов принят.

Достала записную книжку, села на диван, поставив на колени телефонный аппарат. К вечеру она дозвонилась до всех.

Список гостей, которые съезжались на дачу.

Супруги Загорайские — Виктор Андреевич (пятьдесят четыре года) и Марина Павловна (крепко за сорок) — экономисты, коллеги по институту, в котором она работает.

Братья Волковы — Евгений и Лев Михайловичи (около шестидесяти лет) — крупные деятели, соответственно в сферах коммерции и в дебрях лингвистики.

Малоизвестная, всегда молодая актриса Ниночка Григорьева, курортное знакомство.

Ее вечный рыцарь, драматург-неудачник сорока лет — Флягин Владимир Петрович.

Всем известный фотограф Лукашка (Лукьян Васильевич Кашкин) — книжный маньяк неопределенного возраста.

И Старый мальчик, Александр Петрович, Алик Веселов — бывший одноклассник Дарьи Федоровны, не затерявшийся в глуби времен, зубной врач.

Разговор по телефону, со всеми одинаковый.

— Здравствуйте. Это Дарья Федоровна. Вы помните, какой завтра день? (Все помнили; смущение, волнение, любопытство, тревога — странная смесь ощущений, будто волнами поднимающихся из трубки.) Я буду в двенадцать в Опалихе, на даче. Вы подъедете? Передайте жене.

Или: «Передайте своему брату». Или: «Передай, Нина, Флягину». Тут случилась заминка. «Я с ним больше не вижусь», быстро ответила актриса. «И давно?» — «Да уж с год.» — «Тогда — дай мне его телефон. Я позвоню сама».

2

Даша и Макс учились в одном очень престижном институте и уже на вступительных экзаменах из всей колготящейся нервной массы сумели узнать друг друга мгновенно, с первого взгляда, с первой улыбки и слова — и полюбить раз и навсегда («Эх, раз, еще раз, еще много, много раз» — обожаемая Максом цыганщина). Удивительно, что оба были сиротами. Макс — круглый, законченный детдомовец, не помнящий родства. У Дашеньки мать умерла при родах, но имелся отец — угрюмый солдафон, жизнь с которым была невыносима. Они скитались по Москве, снимая клетушки в коммуналках, покуда папа не освободил жилплощадь, скончавшись от инфаркта.

Тут перед возлюбленной парой открылись банальные возможности для устройства быта, о которых в убогих коммуналках они не помышляли: юность и счастье заменяли все. Поработав два года за границей, они с увлечением принялись вить гнездо — дешевую отечественную разновидность европейского «моего дома — моей крепости». Детей оставили «на потом» — надо успеть пожить! — в институте бодро пошли в служебную гору (особенно Макс, умевший обольстить всех и каждого, в тридцать защитивший кандидатскую и тут же приступивший к докторской, впрочем, способный, она предчувствовала, одним ударом разбить вдребезги налаженное житье; она чувствовала, потому что и сама была такой же — человек порыва, готовый на безумства). Однако благополучие процветало и уже надвигалась тоска — зачем? к чему? в чем смысл? — как вдруг жизнь подбросила совсем уж неожиданный сюрприз.

А именно: в прошлом году зимой Макса разыскала бабушка, родная бабушка по отцовской линии, и он неожиданно обрел родство, корни и дачу в Опалихе. Ольга Николаевна более тридцати лет разыскивала его — безуспешно, потому что попал он в детдом при обстоятельствах, может быть, и типичных для того времени, но достаточно трагических. В пятьдесят втором его отец, филолог, сгинул в лагерях за «низкопоклонство перед Западом», мать умерла, бабушка на год слегла в больницу, и двухлетним Максом занялись официальные лица. Любопытно, что сын повторил путь отца — с Запада на Восток, — скитаясь по приютам, из которых он убегал, а его ловили, водворяли, перемещали и так далее.

Бабушка успела оформить наследство и умерла светлой майской ночью, когда томительно и страстно надрывались соловьи в саду.

Макс был одержим (как-то угрюмо одержим) Опалихой и домом, где, по его словам, сконцентрировалась грозовая атмосфера — с того незабвенного довоенного тринадцатого года, по сравнению с которым народное хозяйство все круче набирает темп. Именно в тринадцатом году дед Макса построил дачу.

И вот — старый дом в старом саду. Хлам эпох. Самый древний дворянский слой: готовые стать прахом, но по сути своей бессмертные стулья с неудобными изысканными спинками, канапе и овальный стол; учтивое зеркало, в котором все лица — смутная игра светотеней — кажутся прекрасными, во всяком случае, пристойными; бюро драгоценного черного дерева, на котором стоят часы с нежной любовной парой — пастушком и пастушкой, — часы, как ни странно, идущие и даже отбивающие время; двенадцать серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами; желтый комод и гардероб, расписной сундук на чердаке, набитый бумагами и письмами… и так далее и тому подобное.

Прошлым летом большую часть августа Дарья Федоровна провела в Крыму (им не удалось уйти в отпуск одновременно, и Макс собирался в Крым в сентябре) и вернулась накануне дня своего рождения, который они решили отпраздновать в Опалихе в кругу друзей… Нет, у них не было друзей, они не нуждались в них… в кругу знакомых: никто еще не видел старого дома. Кстати, вместе с домом они получили в наследство крыс — наглое полчище, особенно распоясавшееся после смерти престарелого, но отважного кота Карла. Кот умер через неделю после хозяйки.

Двадцать первого августа, в сияющий субботний полдень «гости съезжались на дачу» — так громогласно озаглавил это событие Макс, добавив как-то непонятно: «Пушкинский пароль, таинственный отрывок». Первыми приехали супруги Загорайские — институтское начальство, что-то вроде безысходной общественной нагрузки — и вручили напольные весы: «В здоровом теле — здоровый дух». Далее возник Лукашка с бодлеровскими «Цветами зла» (давняя вожделенная добыча для Макса). Лукашка — великолепный фотограф, которому особо удавались портреты вождей, книжный жучок, тот еще тип, изворотливый, но с готовой пролиться слезой, — знал всех и вся. И «все и вся» его также знали. По просьбе хозяина он привез знакомых через третьи руки влиятельных братьев Волковых, способных якобы помочь с ремонтом дачи (младший Волков был обязан Лукашке книжной редкостью — «Словом о законе и благодати»). Братья презентовали коньяк, коробку конфет и цветы, целый ворох пунцовых роз. «Оранжерейные, — заметил Макс. — А наши дичают потихоньку». Дарья Федоровна занялась цветами, расставляя их в вазах и вазончиках по центру стола на открытой веранде. Хозяин и Лукашка — с неизменным потрепанным портфельчиком — уединились в кабинете по своим меновым делам (у Макса каждое дело доходило до страсти). Однако вернулись вскоре: дело не сладилось. Лукашка, по обыкновению, лукавил, Макс не уступал.

Тут прибыла неразлучная парочка — актриса и драматург Флягин — с французскими духами. И все сели за накрытый стол, и появился последний приглашенный — Старый мальчик (прозвище ревнивого Макса). Да, что-то несоединимое поражало в облике зубного врача: элегантная стройность — и шаркающая стариковская походка; свежее румяное детское лицо — и потухший усталый взгляд. Он подарил Дашеньке серьги, поцеловал руку и вынул из прозрачного целлофанового мешочка блестящую коробочку, в которой медики держат шприцы.

3

— Здесь яд, — объяснил Старый мальчик.

— Яд? — протянула Дарья Федоровна. — И кого ты собираешься отравить — меня или Макса?

— Он просил. — Старый мальчик поставил коробочку на стол и уселся рядом с хозяйкой. — Я привез.

— Да, друзья, жизнь невыносима, — откликнулся Макс.

— Мрачноватый подарок, — заметил Загорайский. — Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…

— Типун тебе на язык! — отрезала супруга — дама с неутомимым и ядовитым языком.

— Крысы одолели, — Макс встал, взял коробочку. — Мне посоветовали положить мышьяк в кусочки фарша, а потом… — Он скрылся за дверью, тотчас появился, продолжая: — Кусочки разбросать в местах…

— Макс, ради Бога, за столом…

— Ах, ну да! Просто я без тебя тут за месяц осатанел. И ведь какая гнусная тварь. — Он взял бутылку шампанского. — Кому нравится роль виночерпия?

— Позвольте мне, — отозвался старший Волков. — Я за рулем, так что займусь розливом. За хозяйку?

— За тебя, красавица моя!

— За красавицу! — поддержал старший Волков, одобрительно взглянув на Дарью Федоровну, а младший поинтересовался любезно:

— Вы случаем не из князей Мещерских?

— Я-то? — Макс усмехнулся. — Я детдомовец.

— Но это не исключает… Известная фамилия. Сто лет назад князь Владимир Петрович, ретроград и мракобес, издавал журнал «Гражданин». Редактором, между прочим, был Достоевский.

— Думаю, мы не из этих. У нас все Максимы, и отец, и дед, и прадед… Макс нахмурился. — Моя родня никому не известна и не интересна. Вообще я только недавно узнал, кто я таков есть. Жил без прошлого — и неплохо жил.

Как необычно! — воскликнула актриса в каком-то даже экстазе. — Вот тебе, Володя, материал для трагедии.

— На трагедию не потянет.

— Все это тыщ на пятнадцать потянет, — вставил Лукашка. — А как тебя бабушка разыскала?

— Очень просто. Годы писала по всяким инстанциям — без толку. А незадолго до смерти обратилась в Мосгорсправку — и пожалуйста!

Кроме дома — что-нибудь ценное?

— Кой-какой антиквариат, бумаги, письма. Самые старые — дедовские с фронта. Первая мировая.

— И домик мировой. Но ремонт необходим, правда, Евгений Михайлович?

— Серьезный ремонт, — подтвердил старший Волков. — Прежде всего перебрать подгнившие бревна. И все-таки как строили! Признаться, нам далеко.


Вопрос следователя: «Куда именно ваш муж отнес металлическую коробочку с мышьяком?» — «На кухонный стол». — «Каким же образом яд оказался в кабинете?» — «Его перенес туда Лукашка». — «Кто?» — «Лукьян Васильевич Кашкин». — «Да, на коробочке отпечатки пальцев зубного врача Веселова, вашего мужа и Кашкина. Зачем он перенес мышьяк в кабинет?» — «Я попросила».


Старый сад млел в жгучих безучастных лучах, но под навесом на открытой веранде было не жарко, изредка тянуло легчайшим, едва заметным сквознячком. Они выпивали, закусывали и беседовали о ремонте, до которого никому не было дела, в том числе и ей. В бездумной беседе, взглядах мужчин и ответном женском смехе, в жгучем воздухе и в ней самой, она чувствовала, сквозил соблазн. Он не разрешился бы в классическом разгуле: народ подобрался воспитанный. Совершенно невозможен, например, секретарь ученого совета, откалывающий коленца; громящий посуду драматург; рвущий на себе ли, на ком-то — уже неважно! — рубашку Лукашка; братья, рыдающие «Степь да степь кругом…», или вцепившиеся в волосы друг друга соперницы. А почему, собственно, невозможно? Все возможно. Цивилизация давит, а темные силы подсознания требуют выхода. Но вероятнее всего, вожделение разрешится в легкой игре, цинизме и лепете.

— Чудесный сад! — пролепетала актриса Ниночка — прелестный мальчик. — А весной, когда все цветет? Яблони и…

— Да, совсем забыла! — воскликнула Дарья Федоровна. — Я ведь падалицу собрала, надо…

— Я помою.

Макс встал, прошел в угол веранды, поднял таз с горкой ярко-оранжевых яблочек. Горка разрушилась, яблоки покатились по половицам прямо под ноги младшего Волкова, покуривающего трубку.

— Я помогу, помогу. — Волков положил трубку в пепельницу, подобрал упавшие яблоки и, прижимая их к груди, удалился с Максом на кухню. Оживление и смех возрастали, покуда грустный Лукашка не заныл:

— Дарья, а Максимушка твой меня сегодня обидел. Четырех «Аполлонов» пожалел для старого друга. Ведь непереплетенные, в самом поганом виде… Люди добрые, скажите, стоит прижизненный «Огненный ангел»…

— Не плачь, останешься при своем «Ангеле».

— Я зла не помню, а вот он очнется и пожалеет. Еще как пожалеет, да поздно будет. Он думает, что Брюсов…

Тут вернулся хозяин с помощником, Лукашка умолк, все расхватали яблоки, наискосок, откуда-то, наверное из подпола, к ступенькам метнулась серая тень.

— Совсем обнаглели! — воскликнул Макс. — Средь бела дня, при народе… Видели?

— Говорят, чтобы крысы покинули дом, — сказал младший Волков, — надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари — и дом очистится.

— Гнусный способ, — отозвался Макс, передернувшись.

— Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.

— Кстати, а куда ты его дел? — поинтересовалась Дарья Федоровна.

— В кухне на стол поставил.

— С ума сошел! Там же еда, немедленно…

— Я отнесу, — вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. — Куда?

— Да поставь в кабинете, на стол, — ответил Макс.

Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:

— Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.

— Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? — осведомилась Загорайская.

— Разумеется, — Макс было поднялся, но она жестом остановила его:

— Занимайте гостей. Витюша!

Витюша помедлил, глядя на свой стаканчик с коньяком, залпом выпил и пошел вслед за женой; за ними двинулся и строительный деятель осмотреть, как он выразился, «фронт работ».


Вопрос следователя: «Когда ваш муж пошел мыть яблоки, он не взял с собой стаканчик с вином?» — «Нет, и у него и у Волкова руки были заняты». — «Больше он не вставал из-за стола до своего последнего ухода?» — «Вставал. Они с Ниной…» — «С гражданкой Григорьевой?» — «Ну да. Они ходили за гитарой». — «В кабинет?» — «Гитара висела в спальне». — «Итак, за три часа, что гости сидели на веранде, Мещерский три раза входил в дом: отнес мышьяк, мыл яблоки и брал гитару».


Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос — и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:

Вечер, поле, два воза,

Ты ли, я ли, оба ли?..

Ах, эти дымные глаза

И дареные соболи!

Як, як, романэ, сладко нездоровится,

Как чума, во мне сидит жаркая любовница…

— Браво! — рявкнул старший Волков, и все подхватили:

— Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…

Флягин, проворчав «знаю», спустился по ступенькам. Макс поднялся с серебряным стаканчиком в руке, подошел к двери в дом, Загорайская сказала вслед:

— Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.

— С понедельника? Превосходно! — он усмехнулся. — Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. — Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.


Вопрос следователя: «Через какое время после его ухода вы вошли в кабинет?» — «Минут через семь — десять», — «Зачем вы туда пошли?» — «Не знаю. Ни за чем. Просто почувствовала… тревогу». — «Почему тревогу?» — «Не могу вам объяснить». — «За столом произошло что-нибудь, что вызвало эту тревогу?» — «Нет». — «Ладно. Что вы увидели в кабинете?» — «Макс стоял спиной к двери, глядел в окно и повернулся на мои шаги». — «Коробка с ядом была на столе?» — «Да. Рядом стаканчик с наливкой. Он повернулся, пошел мне навстречу и начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол. Его вырвало». — «Он что-нибудь успел вам сказать?» — «Нет». «У него были причины покончить с собой?» — «Если и были, я о них ничего не знаю». — «По своему характеру он мог пойти на это?» — «Наверное, мог. Он во всем доходил до крайности». — «То есть?» — «Я хочу сказать: если он загорался чем-нибудь, его нельзя было остановить. Он шел напролом — и всегда выигрывал». — «Вообще он был психически нормален?» — «Да». — «По-моему, вы хотите что-то добавить». — «Как выяснилось, у него была тяжелая наследственность. Его мать, когда Максу было два года, тоже покончила с собой». — «Каким образом?» — «Отравилась».

4

Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:

— Там Макс!

Старый мальчик крикнул:

— Где?

— В кабинете.

— Что с ним?

— Не знаю.

Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:

Тихо! — Потом поднял голову и объявил. — Он умер.

То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:

— Но… почему?

— Откуда я знаю!

— Товарищи! — начальственный бас старшего Волкова покрыл смятенный ропот и рыдание. — Без паники! Во-первых, необходимо вызвать «скорую»…

— Никакая «скорая» ему уже…

— Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!

Посередине письменного стола стояла коробочка с ядом, рядом серебряный стаканчик, раскрытая авторучка с «золотым» пером и лист бумаги.

— Ни до чего не дотрагивайтесь. Я прочту издали, — и Волков прочел: — «Прощай. Будь оно все проклято. Макс». Дашенька, это его почерк?

Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.

— Это его почерк?

— Евгений, опомнись! — воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: — Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…

— Правильно, вдову на веранду!

— Какую вдову? — закричала актриса истерически и вдруг побледнела. — Он умер? Да вы что? Этого не может быть!

Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.

— Воды… кто-нибудь! — приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):

— Всех дам на веранду!

— Евгений, да что с тобой!

Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:

— Это его почерк. — Помолчала, потом спросила: — Значит, все кончено? — Ей никто не ответил. — Алик, все кончено?

— Даша! — Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. — Тебе лучше уйти. Пошли… — Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.

— Всем очистить помещение! — вновь встрял старший Волков. — Кто пойдет звонить?

— Я сбегаю, — вызвался Лукашка.

Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.

— Где вы все… что случилось?

— Макс отравился! — брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.

— Вот как? — Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.

— Ничего еще не известно, — поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. — Дашенька, где здесь телефон?

— Автомат возле станции.

— Лукашка, идемте?

— Ага, побежали.


Вопрос следователя: «Товарищ Загорайский, у вашего бывшего коллеги были в последнее время какие-нибудь служебные неприятности?» — «Никогда ни малейших. Его очень высоко ценил наш директор и я лично в качестве секретаря ученого совета. Несмотря на молодость, он считался крупным специалистом по вопросам Общего рынка и, без сомнения, блестяще защитил бы докторскую», — «Значит, вам ничего не известно о причинах самоубийства?» — «Абсолютно ничего». — «У него не было врагов среди присутствующих на дне рождения, как вы думаете?» — «Представить себе не могу!» — «А его взаимоотношения с женой?» — «Ему повезло, как всегда. Прекрасная женщина». — «Ну, насчет везения…» — «Да, да, конечно! Странно, непостижимо, не понимаю! Такой ясный… я бы даже сказала, насмешливый ум, никаких отклонений. Не понимаю!»


Вопрос следователя: «Александр Иванович, когда именно Мещерский попросил вас достать мышьяк?» — «Он позвонил мне за неделю до дня рождения Даши». — «Она в это время отдыхала в Крыму?» — «В Алуште». — «Он сам попросил вас о мышьяке?» — «Нет. Он пожаловался на крыс. Я предложил помощь». — «То есть яд предложили вы?» — «Я». — «Скажите, вы всегда ездили к Мещерским один, без жены?» — «Всегда». — «Почему?» — «Это мои друзья». — «И каковы были их взаимоотношения?» — «Они любят друг друга». — «Вы сказали «любят»?» — «Да».


Вопрос следователя: «Лев Михайлович, о чем вы разговаривали с Мещерским, когда мыли яблоки?» — «О даче, о саде. Он был как-то возбужден, кажется, приятно возбужден. Впрочем, я его совсем не знаю». — «Коробка с ядом стояла на кухонном столе?» — «Не могу сказать, не обратил внимания. Стол был весь загроможден. В общем, Максим Максимович мыл яблоки, я вытирал их полотенцем, при этом мы разговаривали и смотрели друг на друга». — «Вы хотите сказать, что Мещерский при вас к коробке не прикасался?» — «Это я могу утверждать совершенно точно». — «Вы не отлучались из кухни?» — «Ни он, ни я никуда не отлучались». — «Вы ведь были у Мещерских впервые? Какое впечатление сложилось у вас об этом знакомстве?» — «Самое отрадное, кабы не концовка». — «Что вы об этом думаете, как человек со стороны?» — «Тайна, должно быть, страшная тайна». — «То есть?» — «Просто так с жизнью не расстаются. До самоубийства нормального человека надо довести. Кто-то довел». — «Кто, по-вашему?» — «Я же человек со стороны».


Вопрос следователя: «Евгений Михайлович, насколько мне известно, за столом вы единственный не пили спиртное?» — «Я должен был вести машину. У нас с братом своеобразная очередь насчет этого дела. Мы с ним вообще не злоупотребляем. И уверяю вас, никто из присутствующих не зашел за пределы. Да и не с чего: наливка, по отзывам, почти безалкогольная». — «А сам хозяин?» — «Нет, нет, я лично разливал… все-таки занятие». — «Вы сидели радом с Мещерским?» — «Совершенно верно. Я слева, мадам Загорайская — так, кажется, ее кличут? — справа. По-моему… знаете, я б поклясться мог, что покойник себе за столом аду не подсыпал. Как он умудрился? Загадка». — «А может, кто-то другой умудрился?» — «Шутите! Под моим носом!» — «Но вы ведь вставали из-за стола?» — «Всего только раз, ходил осмотреть комнаты, однако в этот промежуток мышьяк не мог оказаться в стаканчике». — «Почему вы так думаете?» — «Логика, товарищ следователь. Народ выпил сначала бутылку шампанского, потом коньяка, а к наливке из черноплодки приступили позже. Яд обнаружен именно в наливке и именно в стаканчике Максима Максимовича». — «Который все время стоял на столе?» — «На столе перед моими глазами, покуда не был унесен хозяином в его последний путь. Безумно жалко вдову!»


Вопрос следователя: «Марина Павловна, вы ведь давно знали Мещерских?» — «Семь лет они работали в нашем институте. Максим Максимович кончал докторскую, я была в курсе. Честно сказать, снабжала его бумагой и папками… Я потрясена и до сих пор не могу прийти в себя. Только что он сидел рядом за столом, курил, смеялся — и вдруг труп. Все произошло слишком быстро, понимаете? В этом есть какая-то странность, необъяснимая и… невыносимая. Проклятый дом!» — «Почему проклятый?» — «Не знаю. У меня в глазах стоит кабинет и солнце падает из окна на мертвое лицо». — «Значит, дом произвел на вас гнетущее впечатление?» — «Теперь он мне представляется ужасным, но вначале… есть, конечно, прелестные вещи, антиквариат теперь в цене…» — «Когда вы осматривали кабинет, на столе стояла коробка с ядом?» — «Лучше не напоминайте! Да, да, на столе… Дарья Федоровна рассчитывает все продать, и я ее понимаю. Страшные воспоминания… правда, с ее нервами жить можно. Железная женщина, завидую. Ни слезинки не пролила».


…Вопрос следователя: «Товарищ Кашкин, вы перенесли коробку с ядом в кабинет?» — «Ну, я. А что тут такого?» — «Вы бывали на даче раньше и знали расположение комнат?» — «Не бывал. Но в кабинете мы сидели с Максом перед обедом». — «Почему вы уединились?» — «Хотели обменяться книгами». — «Какими книгами?» — «Видите ли, мне не хватает для полного комплекта, для полного, так сказать, счастья четырех экземпляров «Аполлона». Выходил такой журнальчик в начале века. Причем они у Макса в ужасающем состоянии, не переплетены… А я предлагал прекрасно сохранившегося Шопенгауэра». — «И Мещерский не согласился?» — «Нет. Но я его из-за этого не отравил». — «Неуместная шутка». — «А, все неуместно, все безумно, все черт знает что такое!» — «Вы о чем?» — «Отравление — психологическая загадка. Человек только что пожалел для старого друга потрепанных символистов, то есть собирался жить. Я так понимаю?» «Значит, за столом произошло что-то такое, что изменило его намерения?» — «Ничегошеньки. Говорили в основном о ремонте дачи и кто куда в отпуск собирается, актриса романсы пела, я фотографировал…»


Вопрос следователя: «Товарищ Флягин, как по-вашему, у Мещерского были причины для самоубийства?» — «Какие нужны причины? Жить надоело — и все». — «Вдруг надоело?» — «А что? Он был человек… игривый». — «В каком смысле?» — «Ну, способный на все». — «На что?» — «На все. Себя не жаль, и никого не жаль. В день рождения жены пошел и отравился. Записку читали? То-то же. «Будь оно все проклято». Цинизм и усмешка». — «А что именно проклято, как вы думаете?» — «Он же написал: все. Весь мир, и он сам, и мы вместе с ним, и любимая жена. Откровенно говоря, я не понимаю, чего вы от нас от всех добиваетесь? Ведь факт самоубийства налицо?» — «Да, вскрытие показало, что он отравился мышьяком, который обнаружен в наливке в его стакане». — «Правильно. Он прошел в кабинет, написал задушевную записочку, всыпал в наливку яд и выпил. Это же очевидно?» — «Не совсем. Мышьяк не мог подействовать мгновенно, исходя из той дозы, которая обнаружена в стаканчике. Он принял яд раньше. Каким образом — вот в чем вопрос. Ведь столько свидетелей и никто ничего не видел». — «А разве нельзя сыпануть незаметно?» — «Можно. Но зачем? Хозяину проще проделать все это в доме, чем при свидетелях». — «М-да, признаться, я его недооценивал. Принял яд и сидел с нами смеялся. Это ж просто сверхчеловек!» — «Вот и хотелось бы узнать, что этого сверхчеловека довело до самоубийства».


Вопрос следователя: «Нина Станиславовна, вы близкая подруга Мещерской?» — «Я ее обожаю. Это такая своеобразная натура. Ее все любят, не я одна». — «Что значит «все»?» «Ну, окружающие. А она совершенно равнодушна. Знаете, мое давнее наблюдение: женщин… как бы это выразиться… ускользающих, неспособных на глубокую привязанность, обычно обожают». — «Вы намекаете, что Мещерская не любила своего мужа?» — «Как его можно было не любить?» — «Вы сказали: она ускользала». — «Я неточно выразилась… существуют такие психологические нюансы… то есть, понимаете, она любила его, несомненно, но — чуть что — ушла бы не оглянувшись», — «Чуть что?» — «Ну, вы меня понимаете. Например, в Пицунде… мы ведь познакомились в Пицунде, да, уж лет пять назад…» — «Вы были там с Владимиром Петровичем Флягиным?» — «Это мой друг. Основа нашей дружбы чисто интеллектуальная: он пишет для меня драму. Но кругом завистники. Нет ничего страшнее зависти…» — «Так что же произошло в Пицунде?» — «Абсолютно ничего, понимаете?» — «Не понимаю». — «Сейчас поймете. Макс однажды не явился ночевать, познакомился с какими-то бродячими бардами, всю ночь пели песни у моря… ну, словом, что-то невинное, студенческое… Он пришел утром, Даша даже не стала объясняться, просто в тот же день улетела в Москву, представляете?» — «А Мещерский?» — «Полетел следом, разумеется. Знаете, что я вам скажу? Все это ужасно, конечно, но не удивительно: они оба сумасшедшие не в клиническом, конечно, смысле — а… отчаянные. Макс весь нервный, издерганный, прямо какая-то «мировая скорбь» — правда, правда». — «Нина Станиславовна, вы ведь ходили с ним в дом за гитарой?» — «Дашенька попросила». — «Сколько времени вы отсутствовали?» — «Не помню. Недолго». — «Хозяин имел возможность взять яд из кабинета?» — «Совершенно исключено. В кабинет мы не заходили и ни на мгновение не разлучались». — «Значит, вывод следует единственный: Мещерский прихватил щепотку мышьяка, когда заносил коробку на кухню. Удивительное самоубийство… задуманное буквально за секунды». — «Так ведь он просил мышьяк у Старого мальчика… то есть у Алика, еще когда приглашал его!» — «Не просил — в том-то и дело. Просто упомянул о крысах. И так театрально, так цинично отравить всем праздник… Загадочная фигура — ваш Максим Максимович Мещерский».


Следователь: «Что ж, Дарья Федоровна, позвольте пожелать вам, несмотря ни на что… ну хотя бы покоя. Надо жить». — «Самоубийство можно считать доказанным?» — «Да. Записка написана вашим мужем, его авторучкой (больше ничьих отпечатков на ней нет — только хозяина), запись свежая. Мышьяк обнаружен только в его стаканчике, который все время стоял на столе и на котором опять-таки остались отпечатки пальцев Мещерского. О мотивах, к сожалению, ничего не могу сказать. Возможно, он страдал какой-то формой невроза, однако психическое расстройство, на которое вы намекали в связи с тяжелой наследственностью, вскрытием не подтверждается: никаких патологических, функциональных изменений в организме нет». — «Хорошо. Прощайте». — «Одну минуту. Вот взятые на экспертизу вещи: десять стаканчиков, графин, авторучка и коробочка, разумеется, пустая. Записка остается в деле». — «Я ничего не хочу брать». — «Таков порядок. Можете все это выкинуть: ваше право. Распишитесь вот здесь, пожалуйста». — «Надеюсь, я вам больше не нужна?» — «Дело прекращено за отсутствием состава преступления. Примите мое искреннее сочувствие». — «Прощайте».


Наступил вечер, ласковый и безмятежный. Труп увезли на вскрытие, официальные лица покинули дом, оставив на веранде, посреди «пира во время чумы», ошеломленную потерянную группку из девяти человек. Дарья Федоровна находилась в страшном оцепенении, из которого боялась выйти…

— Даша, — сказал Старый мальчик осторожно, — тебе нельзя здесь оставаться.

— Где? Здесь? Почему?

— Ты сейчас не в себе. Выпей немного вина, расслабься, и потихоньку поедем…

— Вина? — она расхохоталась. — В этом доме все отравлено.

— Господи! — ахнула Загорайская.

— Дарья Федоровна, — вмешался Загорайский, — мы с женой будем счастливы, если какое-то время вы поживете у нас.

— Счастливы? Да ну? Марина Павловна, вы будете счастливы?

— Успокойся, Даш, он тебя не стоил, — пробормотал Флягин.

— Кажется, это вам, Владимир Петрович, надо успокоиться, — властно заговорил младший Волков. — Дашенька, полностью располагайте мною и братом. Мы можем остаться с вами здесь, если пожелаете, или отвезти вас на машине куда угодно и пробыть с вами сколько угодно. Мы с ним старики, и никто…

— Я хочу домой. Отвезите меня.

— Однако надо прибраться, — заметил Лукашка. — Я останусь. Кто со мной?

Все молчали. Было тихо-тихо, только приглушенная упорная возня доносилась с чердака. Там резвились крысы.

— Ничего не надо. Они все доедят, — сказала Дарья Федоровна, спускаясь в сад. — Я потом сама, я приеду (она приехала через год, чтобы обнаружить предназначенный — кому? ей? — белый порошок — привет с того света). Пойдемте скорей. Будь проклят этот дом.

— Там у меня портфельчик… в прихожей… — Лукашка подскочил к двери, открыл. — Я сейчас, мигом!

— Кстати, где ключ? — поинтересовался старший Волков, придержав полуоткрытую дверь. — Не в прихожей?

Фотограф вынырнул из тьмы с потрепанным портфелем, Старый мальчик крикнул Дарье Федоровне, стоявшей у калитки:

— Где ключ от дачи?

— В сарае, в старой сумке, на стене висит. Закрой и положи на место.

Все, опять сбившись в кучку, молча наблюдали, как Старый мальчик вошел в сарай — ветхое строеньице у самого забора на улицу, — вышел, поднялся на веранду, спросил:

— Даша, ты ничего не возьмешь?

— Сумочка в спальне на комоде.

— А подарки?

— Не хочу. Здесь все отравлено.

5

Она стояла на веранде, оглядывая длинный, покрытый белоснежной скатертью, сверкающий фарфором, стеклом и пунцовыми розами стол. Десять стульев с неудобными изысканными спинками, десять приборов, десять серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами, пятилитровый графин с бабушкиной наливкой, хранимой в подполе.

Утром по приезде она завела, вспомнив, как показывала бабушка, часы с пастушком и пастушкой. И сейчас в пыльных закоулках дома глухо пробило полдень — настолько глухо, что она скорее не услышала, а почувствовала. Нервы натянуты до предела. Да нет, человек страшно живуч и, если можно так выразиться, беспределен.

С первым ударом часов Дарья Федоровна вошла в спальню. Раздвинула гардины, высветлился прах эпох, фигура в зеркале в бесформенном бабушкином бумазейном халате, подпоясанном веревкой… А там, за спиной, сад (он полюбил этот сад, этот жуткий дом с грозовой атмосферой двадцатого века… Полюбил? Нет, не то слово… надо подумать, вспомнить…) отразился, пронзенный солнцем, запущенный и пышный, дрожащая листва, оранжевые яблочки, сизая птица, угол желтого комода с французскими духами… Кто тогда принес духи? Ах да, актриса с Флягиным. А Старый мальчик? Золотые серьги и яд. «Прощай. Будь оно все проклято!» Вся жизнь ее отразилась в зеркале, она глядела в свои глаза, усмехнулась, изогнулись уголки губ, в голубой глубине отозвался огонек (однако есть еще огонь! есть! она не поднесет к губам чашу… серебряный стаканчик с ядом!), лицо преобразилось. Вынула шпильки, волосы обрушились на плечи, на руки, на спину (темные пряди вспыхивали красным лоском), сбросила бумазейную ветошь — прозрачный сиреневый сарафан, плетеные сандалии — и скорым легким шагом прошла через кухню и столовую, окна которой выходили на фасад.

Калитка отворилась. Так и есть! Загорайские первые — как тогда. Что сказал Макс: «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок». И все началось. Сейчас она выйдет к ним, к своре жадных соучастников, — и начнется следствие. Эту случайную разномастную компанию объединяло только одно: тайна смерти.

Оказывается, гости приехали все разом, словно сговорившись, на одной электричке, и тотчас за забором завизжали автомобильные тормоза: прибыли братья.

— Прошу садиться! — сказала Дарья Федоровна при полном молчании; поднялся шумок отодвигаемых стульев. — Нет, Лукаша, это стул Максима. Ты забыл?

— Чур меня! — Лукаша метнулся к перилам.

— Предлагаю расположиться, как год назад. Или вы боитесь, Марина Павловна?

— Мне бояться нечего. Но вообще-то странная затея…

— Кто-нибудь обменяется местом с Мариной Павловной? Ну, кто смелый?

— Я, конечно, сяду, но все это как-то… — пробормотала Загорайская, усаживаясь рядом с пустым стулом; по другую сторону от него молча примостился старший Волков.

— Евгений Михайлович, чья сегодня очередь на выпивку?

— Опять Льва.

— Удивительное совпадение. Ну так разливайте. Шампанского нет, извините, салатов тоже, так, собрала кое-что… да и праздника нет. Вот бабушкина черноплодная рябиновка.

— Дарья Федоровна, Дашенька! — заговорил младший Волков с состраданием. — Прошу прощения, но ведь вы родились в этот день. Жестокий праздник, согласен, и все же…

Атмосфера слегка разрядилась (что значит вовремя сказанное словцо!), и жизнь сразу заиграла жестоким праздником. Лукашка спросил:

— Помянем? — и пустил слезу.

И потек праздник с пустыми разговорами, намеками и подходами, с вечным солнцем, едва заметным сквознячком из каких-то подпольных щелей, крысиной возней на чердаке.

— Как ваша драма, Владимир Петрович? — любезно осведомился старший Волков.

— А… Главное не написать, а пробить.

— У нас в театре пробиться невозможно, — защебетала Ниночка, юный паж, лукавый отрок с золотистой челкой. — Интриги, сплетни, склоки — настоящая травля таланта. Господи, да я уж и не помню, когда была на природе… вот в таком вот раю, например.

— Да, в деревне есть своя прелесть, — согласился старший Волков.

— Не нахожу! — отрезал Лукашка. — Жизнь — это Москва, борьба, кипение страстей.

— Ну конечно, — вставил младший Волков с усмешкой. — Кто кого надует, обменяв Платона на Юлиана Семенова.

— Во мне не сомневайтесь, Лев Михайлович.

— Даша, ты теперь здесь живешь? — спросил Старый мальчик, и все замолчали.

— Мы собрались в последний раз. Дача почти продана. Пусть другие наслаждаются этим раем и делают ремонт, Евгений Михайлович.

— А я б его теперь и не осилил. Выпроводили на пенсию с легким скандалом, — старший Волков засмеялся. — Иные времена — иные нравы. А вот братец мой, напротив, процветает. Не шутите: перед вами член-корреспондент.

— Да-а! — протянул Загорайский с горечью. — И где это вы так процветаете?

— На просторах великого и свободного русского языка.

— Ведь это ж надо! — умилился Лукашка. — Мы с утра до ночи языком болтаем, а люди на этом дела делают.

— Дела, — членкор вздохнул. — Дела наши — прах и тлен. А вот слово — это жизнь. Во всяком случае, вся моя жизнь и любовь.

— Но все-таки, согласитесь, приятно, когда любовь вознаграждается, — уныло заметил драматург.

— Творчество само по себе счастье, независимо даже от результата, Владимир Петрович. Впрочем, простите, кажется, я впадаю в нравоучительный тон.

Актриса взвизгнула и проворно вскочила на стул, у кого-то с грохотом упала вилка.

— Ой, вон, видите! Видите? Вон! Уже в траве!

— Где?.. Что такое?

— Крыса! Боже мой! — Ниночка села, заметно побледнев и дрожа. — Вы представляете, что-то прикоснулось к ноге, что-то мягкое, мерзкое… Как ты терпишь тут? — она исподлобья взглянула на Дарью Федоровну.

— А я и не терплю. С дачей покончено.

— Дашенька, — заговорил старший Волков с отеческой лаской, — главное — не продешевить. Вы ведь единственная наследница?

— Единственная.

— Прекрасно. Мебель не продавайте ни в коем случае. Лучше сдайте в скупку свою московскую — ведь наверняка ширпотреб? А антиквариат с каждым годом растет в цене. Перевезете отсюда, это обойдется…

— Я продам дом со всем содержимым.

— Да вы что? — старший Волков задохнулся от возмущения. — Вы ж не поэтесса какая-нибудь, чтоб поддаваться святым порывам… Вы — экономист, серьезный человек. Я осматривал, так, мельком… ну, например, овальный стол, кресла и канапе. Побойтесь бога!

— Желтый комод в спальне, — прошептала восторженно актриса. — И зеркало.

— Да даже эти стулья, Дарья Федоровна, — включился в общий хор Загорайский, — на которых мы сидим. Где такое изысканное неудобство теперь найдешь?

— И не забывайте про часы, — горестно вздохнул нищий Флягин. — Пастушок и пастушка, помните? На них можно скромно протянуть годика два.

— Дарья, не суетись! Я найду знатока… — загорелся Лукашка, но Дарья Федоровна перебила его, в упор глядя на Флягина:

— Зачем? Знаток у нас уже есть. А, Володя?

— Я… не знаток.

— Не прибедняйся. Лучше объясни: откуда у тебя такие знания? Про пастушка и пастушку — про нежную любовную пару. А?

Драматург не отвечал, со странным выражением уставившись на хозяйку; та продолжала в гробовом молчании:

— Часы стоят в кабинете на бюро. И, кажется, ты единственный из всех соучастников там не бывал. Или бывал?

— Не бывал.

— Позвольте, — удивился старший Волков, — мы же все поспешили в кабинет, когда покойник скончался.

— Евгений, не торопись, — задумчиво отозвался его брат. — Владимир Петрович в это время спускался в сад за розой для своей дамы. Может быть, вы заходили в кабинет потом?

— Никто при официальных лицах не заходил туда, кроме меня и Алика, — отрезала Дарья Федоровна. — Однако целый год в сарае висел ключ. Так когда же ты бывал в доме?

— Никогда.

— Тебе кто-нибудь описывал часы?

Молчание.

— Кто-нибудь из вас описывал Владимиру Петровичу часы? — членкор выжидающе смотрел на присутствующих.

Молчание.

— Володь, когда ты их видел? — спросил Старый мальчик настойчиво.

— В окно.

— В окно?

— Я заглянул в окно кабинета, когда ходил за этой розой, будь она проклята!

— Куда-то ты не туда ходил, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Окно кабинета выходит на огород, а розовые кусты растут в противоположном углу.

— Да, я не сразу пошел к кустам, а прошелся по саду.

— Заглядывая в окна?

Флягин не отвечал, и членкор заметил спокойно:

— Самое любопытное, что хозяин и драматург ушли с веранды почти одновременно: один навсегда в кабинет, другой на огород.

— Господи! — ахнула Загорайская.

— Не поминайте всуе! — огрызнулся Флягин. — Вам ли не знать, из-за кого погиб Макс.

— Что это значит? — спросил Загорайский дрожащим голосом.

— Поинтересуйтесь у своей супруги.

Загорайская откинулась на спинку стула, ловя ртом воздух.

6

— Изумительный дом! — доложила ученая дама, выходя на веранду. — Правда, Витюша?

— Однако денежек на ремонт потребует.

— Какой ты материалист. Поэзия и красота…

— Поэзия тоже требует денег, — перебил строительный деятель. — Чем выше поэзия, тем больше плата. Половицы, например, в кабинете и на кухне надо менять. Двери…

— А, все надо менять! — Макс махнул рукой. Я, собственно, пока и не собирался — это Лукашка деятельность развил. Тут ведь действительно нужны деньги и деньги. Разве что продать драгоценности жены?

— Если б они у меня были!

— Эх, Дашенька, с вашей красотой да сто лет назад…

— Ага, при князьях Мещерских!

— Если серьезно, Максим Максимович, я могу составить приблизительную смету. И возможно, — Волков выдержал многозначительную паузу, — возможно, дешевле построить новый.

— Нет! — возразил Макс, нахмурившись. — Мне нужен именно этот дом… несмотря ни на что. Заранее благодарен, но все это не к спеху: осень на носу.

— Бархатный сезон, — светским тоном подхватила Загорайская. — Кстати, Максим Максимович, вы уже достали билет в Пицунду?

— Нет. И не собираюсь.

— Раздумали? Понятно. В это время нужны просто нечеловеческие усилия, чтоб уехать, — продолжала Загорайская. — Но игра стоит свеч. Изумительное место, целебный воздух. Мы с Витюшей были там всего один раз, и я целый месяц спала, как ребенок.

— Хе-хе, — сказал Лукашка и отхлебнул наливочки. — На курорт, Марина Павловна, не спать ездят.

— Каждому свое! — черные глазки мадам Загорайской сверкнули победоносно. — Некоторых южная нега располагает к любви. Правда, Ниночка?

— Может быть, не знаю, — актриса умоляюще сомкнула детские ладошки. — Я так выматываюсь за год в театре, что во время отпуска действительно сплю, как ребенок.

— Вы и есть ребенок, — вставил старший Волков — неутомимый ценитель женской красоты. — В этом ваша тайна.

— Какие тайны! — капризно отмахнулась актриса. — У меня их никогда и не было.

— А я так думаю, у каждого что-нибудь такое отыщется, если хорошенько поискать, — гнула Загорайская свою линию. — Но вам, Ниночка, я сочувствую, работа действительно нервная. Я б, например, не выдержала, здоровья не хватило бы. — Все с сомнением оглядели мощную, мужеподобную фигуру ученой дамы. — Наверное, на гастролях переутомились?

— В это лето сумела отвертеться.

— Теперь, как всегда, на Кавказ?

— Нет, надоело! Только в Прибалтику.

— Хорошее дело, — заметил старший Волков. — Но там все зависит от погоды.

— Господи! — вздохнул Лукашка. — Мечутся, прыгают с места на место, деньги тратят. А ведь достаточно закурить сигарку. — Тут он и впрямь достал из внутреннего кармана пиджака гаванскую сигару. — О, «Ромео и Джульетта»! Что может быть лучше?

— Трубка лучше, — откликнулся младший Волков и закурил трубочку.

— Нет, сигарка. Так вот, закурить, говорю, в мягком кресле под настольной лампой, открыть, например, томик Рембо… «Пьяный корабль» — и поплыл. Какие там курорты! Вот Максимушка меня поймет. Тоже любитель. Правда, Макс?

— А?

— Декаданс, говорю, любишь.

— Какой декаданс?

— Только русский. Ты — славянофил, не отпирайся. И я тебя за это не осуждаю, даже уважаю…

— Отстань от меня.

— Я отстану, я зла не помню, — Лукашка занялся сигарой, старший Волков сказал озабоченно:

— Обратите внимание, Максим Максимович, на дым от трубки. Видите, откуда тянет? Откуда-то из подпола, щели, норы, лазейки…

— Это вы верно заметили, — Макс усмехнулся.

— Старое дерево, понимаете? Гниет. — Он повернулся к перилам, постучал. — Чуете звук? То-то же. И веранда наверняка позднейшая пристройка.

— Почему вы так думаете? — заинтересовалась Загорайская.

— Взгляните на скобы. А? Уверяю вас, это советские скобы.

— И все равно стоящий дом, — пробурчал ученый секретарь. — Прямо-таки драгоценность. Вам, Максим Максимович, как всегда, везет.

— Как ты считаешь, Даша, мне всегда везет?

— Тебе — всегда. Это опасно. Смотри не сорвись.

— Пойдем чаем займемся?

— Нет. Сегодня мой день. Что хочу, то и делаю. Все, что захочу, все сделаю, правда?

— Любое ваше желание, Дашенька, — закон, — подхватил старший Волков. — Сбросить бы мне годков десять, а то и двадцать…

— Евгений Михайлович, не прибедняйтесь!

— Значит, у меня есть шанс?

— Еще какой! Все согласны, что мое желание — закон? Нина, ты согласна?

— Дашенька, дорогая моя…

— Ну так я хочу, чтоб ты пела. Весь вечер. Ведь не похороны у нас, а праздник. Свобода — это праздник!

— Правильно! — загремел Лукашка и взял висевший на спинке стула фотоаппарат. — Шире улыбки, господа! Входите в образ! — Он вскочил. — Замерли! Готово!.. А теперь из личного расположения — академика… Лев Михайлович — индивидуально, во весь рост!

— Какой я академик!

— Будете! Прошу на ступеньки, вот так, с трубочкой…

— Ты будешь петь? — поинтересовался Флягин у Нины. — В этом доме есть гитара?

— Здесь все есть, — сказал хозяин; Ниночка поднялась, пробормотав:

— Пойдем, Макс, посмотрим, можно ли настроить.

Они ушли, Лукашка передвигался по веранде, дымя сигарой и выбирая натуру.

— Дарья, улыбайся, сегодня твой праздник! Прекрасно… Евгений Михайлович!..

— Я уже улыбаюсь.

— Прекрасно, а главное — бесплатно. Супруги Загорайские! Виктор Андреевич — к жене! Вот так… в лучшем виде… Алик!

— А? — Старый мальчик словно проснулся и пробормотал со сна: — Все идет к концу.

— Чего ты такой кислый? Снимаю.

— А, не до тебя!

— Что именно идет к концу? — спросил младший Волков, покуривая свою трубочку на ступеньках веранды.

— Все.

— Вы молоды, я старик. Запомните: ничего никогда не кончается.

Вошла Ниночка — золотистый паж в алых одеждах, за ней Макс нес гитару. Она занялась настройкой, фальшиво звенели струны. Он сел на свое место, младший Волков также присоединился к компании, его брат разлил бабушкину наливку по серебряным стаканчикам.

— Ну что, за хозяина? Кажется, еще не пили?.. За вас, Максим Максимович, за вечный успех и любовь? Будучи за рулем, присоединяюсь духовно.

Все потянулись к хозяину.

— Один момент! — Лукашка в последний раз щелкнул фотоаппаратом, сел и поднял стаканчик. — Максимушка, за тебя!

Макс отхлебнул наливки, раздались вкрадчивые, старинные, трогающую русскую душу аккорды, и прекрасный низкий голос запел:

Две гитары, зазвенев, жалобно заныли

С детства памятный напев —

Старый друг мой, ты ли?..

Ее просили еще и еще, праздник продолжался, изредка пробегал легчайший сквознячок, будто сквозили отзвуки золота, зелени, пурпура и лазури, уходила жизнь, душа разрывалась от боли и страха, опять прошмыгнула крыса. Последнее прощание. Макс шагнул в темный дверной пролом, прихватив с собой скорбную усмешечку и серебряный стаканчик и оставив слова: «С этой минуты у меня отпуск. Ухожу» — а также записку с вечным проклятьем.

Одновременно драматург Флягин, последовательный неудачник, последний рыцарь в духе средневекового «Романа о розе» и поэт, спустился в сад, но попал на огород.

7

Загорайская выпрямилась, обвела присутствующих пронзительным взглядом и заявила:

— Я всегда стою за справедливость и нравственные идеалы!

— Что это значит? — с тревогой поинтересовался ее муж — ученый секретарь.

— Это значит, — объяснил обычно молчаливый и сдержанный Старый мальчик, — что нос не следует совать в чужие дела.

— Уж вам бы лучше помолчать!

— Вам в свое время помолчать бы. Откуда вы узнали, что Макс собирается в Пицунду?

— Дашенька, — прошептала актриса, — я уже почти достала путевку на Рижское взморье.

— Год тебя не видел, — оборвал Флягин детский лепет, — и отдыхал душой.

— Да, я хотела вывести ее на чистую воду! — закричала Загорайская. — Но откуда ж я могла знать, что все так кончится!

— Может быть, из уважения к чувствам вдовы мы эту тему похерим? — начал было Лукашка, но Дарья Федоровна прервала холодно:

— Мои чувства свободны. Я вас слушаю, Марина Павловна.

Марина Павловна Загорайская кандидат экономических наук, дама властная и, если можно так выразиться, монолитная, заведовала в институте сектором, в котором работал Мещерский. От своих подчиненных, в силу субординации, она была отгорожена двумя шкафами с пыльными папками. В ту пятницу, за день до гибели Максима Максимовича, она вернулась с обеда раньше других сотрудников готовить докладную для директора и сидела в своем унылом уголке, охваченная редчайшим творческим вдохновением. Хлопнула дверь, кто-то вошел в комнату, почти сразу раздался телефонный звонок, и знакомый голос сказал: «Алло!.. Конечно, узнал. Здравствуй, радость моя (пауза). Мне б твои заботы… Похоже, я взвалил на себя непосильное бремя. Со мной такое впервые. Как сказал бы твой рыцарь: и страх и счастье… Не опережай события: все откроется в понедельник, во всяком случае, надеюсь (пауза). Тайна, которой я живу с весны (пауза). Я, разумеется, подонок… ну, мне лучше знать. Но в жизни появился смысл, может быть, позорный смысл… Нет, пусть тайное станет явным (пауза). Ничего ты не потеряла, твои серьги в Опалихе, забыла на даче в последний раз. Отдам в воскресенье… Даша? Утром приехала, сейчас бегает по магазинам (пауза). Если б кто знал, как меня все это мало занимает… Можно и в Пицунду, мне все равно, но с билетами, должно быть, глухо (тут ошеломленная Марина Павловна услышала шаги и голоса возвратившихся с обеда коллег). Ну, пока, Ниночка. Наплевать, я человек рисковый, до завтра.

— Фигурально выражаясь, из моих рук выпало перо, — заключила Загорайская свой пикантный рассказ (и впрямь в похождениях Макса был какой-то пошловатый шик: роковая тайна и актриса-любовница, Кавказ, драгоценности, кабы… кабы не мертвое тело в кабинете и лицо… не надо вспоминать!). — Докладная так никогда и не была написана, — грустно добавила заведующая сектором. Дарья Федоровна, я понимаю, как вам тяжело, и сочувствую от всей души, но я всегда за правду.

Ниночка, враз постаревший подросток-переросток, заплакала, утирая кулачком глаза.

— Я не виновата, — прошептала она, — то есть виновата, но… Даша! Ты должна мне поверить. Когда тут всплыла Пицунда… из-за этой вот ехидны (сквозь детские пальчики на Загорайскую блеснул остренький жесткий взгляд — та ответила ненавистным блеском), я дала себе клятву, я и раньше собиралась, но тут решила твердо покончить и сказала об этом Максу.

— Когда вы ходили за гитарой? — спросила Дарья Федоровна.

— Ну да, ну да.

— А что ответил Макс?

— Ни слова, — Ниночка опять заплакала. — И отравился.

— Стоящий был мужик во всех отношениях, — Лукашка всхлипнул, — царство ему небесное.

— Какая романтическая история, — пробормотал старший Волков и разлил наливку по стаканчикам. — Аж не верится.

— Вы не верите, что можно покончить с собой из-за любви? — ядовито поинтересовался последний рыцарь Флягин.

— Признаться, никогда не верил, но… факт налицо. Я, конечно, мало знал покойника, можно сказать, совсем не знал… Однако умереть на празднике, почти при всех, оставив такую, извините, безобразную записку… Патологическая любовь.

— Ну, именно в безобразии для него и заключалась особая сладость, — заметил драматург. — Оплевать все и всех.

— Не забывайте: он умер в муках, — сказал членкор тихо. — Имейте сострадание.

Помрачнели, помолчали, жгучая тайна сквозила, брезжила в грозовой атмосфере старого дома, старого сада, манила за собой в темный провал — темный ужас (по-старинному — ад), в котором она жила уже год.

— Нина, о какой тайне говорил тебе Макс по телефону? — спросила Дарья Федоровна.

— Наверное, о нас с ним.

— Наверное? Ты не помнишь?

— Слава богу, у меня профессиональная память… правда, и тут профессионалы собрались (косвенный взгляд на Загорай-скую). Не дадут забыть.

— Тайна, которой он жил с весны. То есть весной вы с ним сошлись, так?

— Ну неужели тебе доставляет удовольствие…

— Скверное удовольствие. Но я слушаю. И ты будешь отвечать.

Их любовь началась тою весной в «Славянском базаре» на банкете после премьера «Пиковой дамы», в которой режиссер-новатор доверил Ниночке роль Лизы (ненадолго — это было явно не ее амплуа). Флягин находился в творческой командировке (старался, но безуспешно, овладеть «молодежной» темой на очередной стройке века). Дарья Федоровна сидела дома с простудой и слушала слегка бредовые и жутковатые россказни старенькой Максимовой бабушки Ольги Николаевны, сумевшей как-то и зачем-то пережить близких (удачно, что старушка не дожила до двадцать первого августа).

Дарья Федоровна могла бы догадаться, что Макс, «мужик, стоящий во всех отношениях», не отказывается от того, что само плывет в руки, да и вообще не привык себе ни в чем отказывать. Могла бы, но не догадывалась, потому что не хотела: останавливал страх. Но в день своего рождения — самый страшный день — вдруг очнулась.

— Я позвонила просто так, пожаловаться: интриги душат творчество… впрочем, сейчас не об этом. Ну да, он действительно сказал, что ему бы мои заботы. Я спросила о его заботах, а он заговорил о каком-то бремени, с ним такое впервые, надо открыть тайну и так далее. Открыть именно в понедельник… Я поняла так, что он не хотел портить тебе праздник.

— Вы собирались с ним пожениться?

— Я ничего не знаю и не понимаю! — закричала актриса. — Я не собиралась, наоборот, я стала просить его ничего не рассказывать, а он обозвал себя подонком.

— А что значит «я человек рисковый»?

— А, я сказала, зачем он упомянул мое имя, может, мадам Загорайская подслушивает. Он засмеялся, а она и вправду…

— Значит, ты бывала в Опалихе без меня?

— Ради бога, я умоляю тебя! Зачем копаться…

— В этой грязи, — докончил ее рыцарь. — И вправду незачем.

— Погодите, — заговорил членкор. — Как только мы оказались здесь сегодня, я сразу понял, что не поминки устраиваются и уж, конечно, не день рождения. Идет следствие, так, Дарья Федоровна?

— Да.

— Вы хотите понять, почему погиб ваш муж?

— Да.

— Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что мы все этого хотим.

Членкор не ошибся, он выразил общую мысль, нет, чувство, даже ощущение, едва сквозившее в лицах, взглядах, словах, движениях: на пороге тайны. Души, заполненные житейским мусором, трепетали навстречу неизъяснимому. Почему он посмел умереть, черт возьми, такой же, в сущности, жизнелюб, как они сами, занятый карьерой, комфортом, сексом и тому подобным? Образ самоубийцы (пустой стул меж старшим Волковым и мадам Загорайской) волновал, беспокоил.

— Итак, Владимир Петрович, — продолжал членкор, — давайте послушаем современный «Роман о розе».

8

Связь драматурга с актрисой была давней, прочной, почти узаконенной (почти — потому что обе творческие личности взаимно предпочитали свободу, грубо говоря, они предчувствовали, что не смогут ужиться). В каждый бархатный сезон парочка отправлялась в любимую Ниной Пицунду, между тем как Мещерские, побывав там однажды, предпочитали Крым. Прошлым летом актриса, затравленная интригами (замена для пушкинской Лизы готовилась), объявила, что слишком переутомилась и нуждается в одиночестве. Флягин уступил (Пицунда ему осточертела), однако на праздничном обеде благодаря борцу за правду — Загорайской мигом догадался, какого рода «одиночества» жаждет его подруга. Первым порывом было послать их всех куда подальше. Вторым — затаиться… ненависть и странный страх. Дело в том, что Флягин был действительно «последним рыцарем», то есть всю жизнь любил одну женщину.

«Вечер, поле, два воза, ты ли, я ли, оба ли, ах, эти дымные глаза и дареные соболи…» Он спустился в сад оглушенный, не помышляя ни о каких розах, и пошел куда-то по узенькой тропинке в золотых светотенях. Под тяжелыми ветвями старых яблонь, в зеленом раю звенела тишина, горели оранжевые яблочки и блуждала тревога. Она шла откуда-то извне. Он резко повернулся: издали, из распахнутого окна, на него глядел Макс. Словно завороженный этим взглядом, Флягин зашагал к дому.

— Я никогда его таким не видел, — сказал драматург. — Глаза безумные, лицо белое и бессвязная речь. Словом, человек, покончивший счеты с жизнью.

Флягин подошел к окну и спросил: «Так как насчет Пицунды, Макс?» — «Ты понимаешь, как будто начиналась новая жизнь». — «Знамо дело. Новая любовь в бархатный сезон. Вы с ней спутались на «Пиковой даме», так?» — «Пиковая дама»! — Макс оживился и потер лоб. — Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями». — «О Господи, драгоценности! Обойдешься дешево, свозишь на курорт…» — «Брось, Володь! Это не имеет значения». — «А что для тебя, для подонка, имеет значение?» — «Вот именно. Подонок ей не нужен, а я без нее жить не могу». — «Пожить собираешься?» — «Я ухожу, — Макс тяжело дышал, — прямо сейчас». — «Давай, давай, в преисподнюю. И ее прихвати. Там вас ждут!»

— Цитирую точно, — завершил драматург свое повествование, — поскольку в ту же ночь записал этот разговор.

— Материал для будущей пьесы, — процедил Старый мальчик.

— Это мое дело!

— Владимир Петрович, — поинтересовался членкор, — а почему об этом разговоре вы не сообщили следователю?

— Зачем вытаскивать на белый свет эту грязь? Он за нее жизнью заплатил.

— Значит, вывод таков: Максим Максимович отравился, после того как Нина объявила ему о разрыве. Ведь он признался вам, что не может без нее жить?

— Признался, и совершенно искренне, — Флягин помолчал. — Странное ощущение осталось у меня от нашего диалога (потому я его и записал). Реплики совпали, но… знаете, будто бы я говорил об одном, а он — совершенно о другом. Должно быть, чувствовал, как смерть надвигается.

— И вы, посулив ему адские муки, сразу ушли?

— Ушел.

— Разглядев, однако, пастушью парочку на часах?

Флягин криво усмехнулся.

— Вы воображаете, будто я влез в окно, всыпал сопернику яду в стаканчик, заставил написать записку и выпить? Так вот, где-то в середине диалога послышались шипение и гул, Макс вздрогнул и обернулся, воскликнув: «Пиковая дама!» А я заглянул в окно: раздался бой часов, три удара. И жизнь его кончилась.

— Нина, — обратилась вдруг Дарья Федоровна к актрисе, — тебе Макс дарил драгоценности?

— Да что ты! У меня, можно сказать, их вообще нет, ну, цепочка, перстень… серьги — это Володины.

— Я, я дарил, сообразуясь со своими средствами. Назвать эти пустяки драгоценностями — дать простор игре воображения.

— Макс отдал те серьги, что ты здесь забыла?

— Отдал. В спальне, когда мы ходили за гитарой.

— Кстати, о серьгах, — заметила Загорайская вскользь. — Александр Иванович принес их вместе с ядом. Помните, Дарья Федоровна? Подарок на день рождения?

— Я все помню. — Она в упор поглядела на заведующую сектором. — Марина Павловна, а почему ваша докладная директору так никогда и не была написана?

— Потому что в ней отпала надобность, — угрюмо ответила Загорайская.

— Это почему же?

— Максим Максимович скончался.

— И какая здесь связь?

— Я писала на него характеристику.

— Зачем?

— Его собирались назначить секретарем ученого совета.

— Вместо вас, Виктор Андреевич?

— Совершенно верно, — Загорайский отхлебнул наливки. — Дело сугубо конфиденциальное, поскольку у руководителей института не сложилось единого мнения по данному вопросу и не хотели, так сказать, возбуждать коллектив. Вообще все должно было решиться в понедельник. Муж вам ничего не говорил?

— Нет. Я поинтересовалась по приезде, как дела в нашем заведении, он отшутился: «Там из-за меня полыхают страсти, а я отстранился и ухожу в отпуск». Я спросила, уж не собираются ли его увольнять, он сказал: «Кажется, наоборот».

— В понедельник откроется тайна, — пробормотал членкор. — Может, об этом он намекал Нине по телефону?

— Вполне вероятно. Он был в курсе. Директор с ним беседовал, а также я. Я был рад свалить с себя тяжкое бремя.

— Все сходится! — закричал Лукашка. — Он сказал по телефону, что взвалил на себя непосильное бремя, так ведь? Не любовная тайна, а служебная. Вы-то хоть это бремя свалили?

— Не на кого. Максима Максимовича я действительно уважал…

— Вы его ненавидели, — холодно возразила Дарья Федоровна. — И завидовали во всем, — она подчеркнула последнее слово. — Вы меня понимаете?

— Я не…

— Вы частенько повторяли, что Максу слишком везет.

— И на этом основании вы смеете утверждать…

— Не только на этом. Вы недооцениваете силу коллектива, Виктор Андреевич. Ходили слухи, что кое-кто вовремя умер, а секретарша Валечка донесла мне про ваше заявление директору: «Он влезет в это кресло только через мой труп». К сожалению, я узнала об этом слишком поздно, иначе вам пришлось бы повертеться перед следователем.

— Подобные намеки… — Загорайский побагровел и встал. — Марина, пошли отсюда!

— Никуда я не пойду, — черные глазки сверкнули злобно. — И тебе не советую.

— Грехи наши тяжкие, — вздохнул Лукашка. — Успокойтесь, Витюша, сядьте, успокойтесь. Неприглядная, конечно, картинка, но ведь не из-за этого Макс отравился, дураку понятно.

— Это абсурд! — закричал Загорайский, падая на венский стул. — Да, признаю, я считал, что ему везет не по заслугам. Но действительно, не из-за меня же он покончил с собой — неужели вы не понимаете? Казалось бы, должно быть наоборот. Перед ним, а не передо мной открывалась блестящая карьера, с выходом, может быть, в международные сферы… Он, а не я выходил победителем. Я мучился над этой загадкой весь год — и сегодня узнаю… — Загорайский захохотал нервно. — Ведь я оказался прав: не по заслугам! Беспечный и беспутный человек. Проклясть все и всех и собственную жизнь из-за какой-то шлюхи!

— Вы имеете в виду свою жену? — с улыбкой уточнила актриса, невинный маленький паж. — Любопытно было бы почитать ту самую характеристику на Макса… Она не сохранилась?

— Она сохранилась, — глухо ответила Загорайская. — А под шлюхой подразумевается…

— Никто не подразумевается, — сухо перебил ученый секретарь — на одно мгновение приоткрылся темный подвальчик подсознания и тут же закрылся намертво; перед ними сидел корректный чиновник. — Я увлекся, забылся и от всего сердца прошу прощения — инцидент исчерпан. А что касается характеристики, все они на один лад. Зачем ты ее хранишь?

Жена не ответила, членкор заговорил задумчиво:

— Я уже старик, и все моложе сорока кажутся мне юношами. Дашенька, сколько лет было вашему мужу?

— Тридцать пять.

— Молод. Для такого назначения и в таком институте молод. Надо думать, он был действительно талантливым человеком. Или у него была протекция?

— Как ни странно, не было, — ответил Загорайский. — Вот уже год, как я…

— Как вы разыгрываете весьма пошлый вариант «Моцарта и Сальери».

— Во всяком случае, — Загорайский усмехнулся, — яду я ему не подсыпал.

— Так ведь никто не подсыпал? — задал Лукашка риторический вопрос и прищурился, словно подмигивая. — Записка ведь настоящая? Он сам писал?

— Записку написал он, — сказала Дарья Федоровна. — И все же не исключено, что среди нас находится убийца моего мужа.

9

Гости переглянулись, украдкой, с соболезнующим видом поглядывая на вдову.

— Вы хотите сказать, что я этого Моцарта… — начал Загорайский угрожающе, но старший Волков перебил с ласковой укоризной:

— Дашенька, вам надо встряхнуться и осознать, что жизнь все-таки прекрасна. Съездить, например, на курорт…

— В Пицунду?

— Ну зачем вы так. Маниакальные идеи…

— А может, мне закурить сигарку и поплыть на «Пьяном корабле», а, Лукаша?

Лукашка вздохнул и опустил голову.

— Ну что ж, — пробурчал он, — Рембо у тебя есть.

— Правильно. Рембо есть. А вот Брюсова нет. Роман «Огненный ангел». Или есть? Как ты думаешь?

— Засекла все-таки. Ну женщина! Я всегда тобой восхищался.

— Дарья Федоровна, — вмешался членкор, — объясните нам, непосвященным…

— Охотно. На прошлом дне рождения Лукашка пожаловался, что Макс не захотел сменять своих «Аполлонов» на «Огненного ангела». Не захотел, Лукаша?

— Увы.

— Так каким же образом этот «Ангел» оказался в столе у Макса?

— Промашка вышла. Я тебе, Дарья, хотел все объяснить, помнишь, звонил осенью? А ты сказала, что видеть никого из нас не хочешь.

— Помню. Вы мне все звонили. Я бы тебя выслушала, если б ты не начал с дурацкого предложения руки и сердца.

— Ишь Лукаша наш какой прыткий! — изумился старший Волков.

— Не прытче других! — огрызнулся Лукашка, желтые глазки блеснули фанатичным огоньком. — Подумал: какая женщина пропадает.

— И библиотека, правда? Лукьян Васильевич мечтал объединить наши библиотеки. Так объяснись насчет Брюсова.

— Господа, вы должны меня понять. Во-первых, этих самых четырех «Аполлонов» мне как раз не хватало для комплекта. Во-вторых, я был выпимши. Теперь судите меня: я провернул обмен самостоятельно.

— Когда переносил мышьяк в кабинет?

— Именно тогда. «Ангел» у меня в портфеле обретался, в прихожей. Я его прихватил, а также яд. Ну, открыл верхний ящик стола — туда при мне Максимушка бедный «Аполлонов» спрятал, — папку с журналами вынул, а «Ангела» подложил. Все законно. Я же не украл?

— Ладно, ты не вор. Так почему бы не рассказать обо всем этом следователю?

— Э, нет. В уголовщину я не впутываюсь никогда — это мой принцип.

— Разве самоубийство — уголовщина?

— Я ничего не знаю. Но когда я увидел труп, моим первым порывом было переиграть, разменяться обратно. Не сумел, народу тут толклось.

— Но теперь-то, надеюсь, ты обменом доволен?

— Да как тебе сказать…

— Да так и скажи: обмена не было, «Аполлоны» остались тут же в столе. А?

Говорю же: промашка вышла. Я впопыхах не ту папку взял. Забавно, правда? — Лучистые глазки Лукашки бегали, он торопился покончить со скользкой темой. «Аполлоны», непереплетенные, в распаде, лежали в зеленой папке… в точно такой вот, — он нырнул под стол к своему портфельчику, вынырнул с папкой зеленого цвета в голубых накрапах. — Видишь, я привез, мне чужого не надо.

— А что в этой папке?

— Видимо, какая-то научная работа. Да я и не читал, почерк скверный.

— Здесь наверняка черновики докторской Максима Максимовича, — заговорила Загорайская. Я лично дала ему эти папки для работы. Три штуки.

— Точно! — заверил Лукашка. — Черновики: зачеркнуто, перечеркнуто. На последней странице подпись: Максим Мещерский.

Дай-ка сюда, — Дарья Федоровна открыла папку: рукописный хаос, в котором мог ориентироваться только Макс; обычно из такого хаоса, сбрасывая леса, вырастало стройное здание доказательств и выводов. Она рассеянно заглянула куда-то в середину рукописи — вдруг буквы поплыли у нее перед глазами и давешний страх (он сутки не отпускал ее, он год не отпускал ее) вспыхнул с новой силой. Она вздрогнула, закрыла папку и услышала пронзительный голос Загорайской:

— Дарья Федоровна, в память о Максиме Максимовиче необходимо издать монографию. Ведь труд почти закончен, я в курсе. Оригинальная концепция, великолепный подбор материалов, успех обеспечен. Особенно сейчас, когда пересматриваются и уточняются магистральные экономические установки. Правда, Витюша? Давайте черновики, мы поможем, разберемся. Его смерть…

— Я во всем разберусь сама, — стремясь побороть страх, Дарья Федоровна оглядела обращенные к ней тревожные лица. Почему они так смотрят на меня? Они думают, что я сошла с ума. Но я запомнила страницу. 287-я. Среди хаоса нервных строчек четко выписаны и подчеркнуты черной чертой четыре слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Я ничего не скажу им. Это опасно. — Я во всем разберусь сама, — повторила Дарья Федоровна, поднялась, прижимая папку к груди, подошла к двери, взялась за ручку. Членкор сказал:

— Не покидайте нас надолго, Дашенька.

— Я сейчас вернусь.

— Может, ты мне отдашь «Аполлончиков», ну, ту, другую папку, а, Дарья?

Все может быть, — отозвалась она неопределенно, отворила дверь, миновала темную прихожую и шагнула через порог. Все на месте. Тикают часы с пастушком и с пастушкой. Металлическая коробочка посередине стола, лист бумаги в машинке. «Иначе — берегись!» Вновь представилась та женщина, разложившийся труп — что от него осталось через год?.. Господи, ну время ли тревожить давно исчезнувшие тени! Сегодня, сейчас, опасность, угроза, смерть… Окно! Она оставила открытое окно — точь-в-точь как год назад. Флягин подал идею: он перегнулся через подоконник, чтобы взглянуть на часы. Но ведь достаточно протянуть руку к столу, открыть коробочку… Сегодня кто-нибудь выходил в сад? А тогда? Не помню… я ничего не помню! Следователь выяснял, кто бывал в доме, а ведь подобраться к яду можно и другим путем, но я не помню. В глазах пляшут стремительные нервные буквы, и есть какая-то странность, что-то не то в этом тексте… Ладно, это потом. Гости съезжались на дачу — пушкинский пароль, таинственный отрывок… Ладно, потом, я разберусь, я тоже кое-что понимаю в экономических проблемах Общего рынка, куда затесались эти самые съехавшиеся на дачу гости. Кто-то поставил на стол коробочку с ядом, напечатал загадочную записку, затеял загадочную игру. Никакой мистики! Она разберется, если… Дарья Федоровна усмехнулась… если кто-то не успел еще спуститься в сад, подойти к окну, перегнуться через подоконник и протянуть руку… Она положила папку в верхний ящик стола, заперла окно и вышла на веранду.

Гости рассматривали, передавая друг другу, фотографии и негромко, подчеркнуто спокойно переговаривались. Очевидно, установка такова: отвлечь «безумную вдову» от маниакальной идеи. Старший Волков провозгласил жизнелюбиво:

— Здоровье Дарьи Федоровны!

— Вы присоединяетесь духовно?

— Увы!

Все потянулись к ней с серебряными стаканчиками, она взяла свой, заботливо наполненный до краев; внезапно всплыла фраза следователя: «Мышьяк — яд легко растворяющийся, не имеющий ни запаха, ни вкуса». Помедлив, она пригубила густую, отливающую багрянцем почти безалкогольную, но в избранных случаях обладающую смертельными свойствами, бабушкину наливку. Пусть будет, что будет! Она пойдет до конца.

Дарья Федоровна подняла глаза от стаканчика, почувствовала чей-то упорный, испытующий взгляд. Но разве разберешь, откуда идет опасность? Придвинула к себе пачку фотографий, вгляделась. Веселая компания, очевидно, запечатленная Лукашкой сразу после разговора о Пицунде. Она, как и сейчас, во главе стола (на противоположном от входа на веранду и в дом конце; на этом настоял Макс: «Удаляю тебя от кухни — сегодня твой праздник»). На другом конце, почти рядом с дверью в дом, располагался Лукашка, его, естественно, на фотографии нет. Зато все остальные налицо. Слева от нее, вдоль перил веранды, сидят соответственно: Загорайская, Макс и братья Волковы; справа — Старый мальчик, Нина с Флягиным и ученый секретарь (супруга его подсела к Максу). Стол уставлен розами, блюдами и тарелками; напротив старшего Волкова графин с наливкой и два стаканчика: один Макса, другой — самого виночерпия, так и неиспользованный. Отчаянным усилием она заставила себя взглянуть на мужа. Улыбается, со лба откинуты густые русые пряди, светлые славянские глаза глядят со странным выражением. Отстранился, ушел в себя. Рука протянута к пепельнице, сигарета в длинных пальцах, прозрачный дымок поднимается вверх, чуть косо (сквознячок из каких-то подпольных щелей). «Шире улыбки, господа! Входите в образ!» — приказал Лукашка: каждый создал свой образ и улыбнулся. Загорайская — с угрюмым торжеством; Ниночка — умоляюще, с опаской: шалунишка, побаивающийся наказания. В добродушном неведении относительно скрытого смысла Пицунды улыбаются старики братья (впрочем, не такие уж и старики: ну, старший — еще туда-сюда, толстый, лысый, а младший — «профессорская» бородка, глаза застланы стеклянным блеском очков — наверное, ровесник Загорайского, из тех, кто пошел в гору в шестидесятых: «Мы — шестидесятники», — подчеркнул он). Грузный, весь в нервных морщинах ученый секретарь и худой сутулый рыцарь рядом пытаются улыбнуться — и это им почти удается, только улыбочки отдают оскалом (волчья борьба за существование, за кресло, за женщину). Старый мальчик словно застигнут врасплох, словно в ту же секунду отпрянул, отвернулся от нее, от Дашеньки, и, рассеянно прищурившись, взглянул в объектив. И она — еще не вдова… нет, уже вдова («Даша, — заметил как-то драматург, посягнувший на трагедию, — инфернальная женщина»; она не поленилась посмотреть в словаре: «инфернальная», с латинского: «находящаяся в аду», «демоническая»; ужасно, но ведь не про нее?), итак, она, уже вдова, с легкой, дразнящей и непреклонной улыбкой вступает в свой одинокий ад.

Лукашка — настоящий художник. Замечательная фотография, нет, картина: «пир во время чумы» на сумеречной, в тенях от навеса веранде, открытой в шелестящий, пронизанный светом, покоем и жизнью сад.

Далее — целая стопка индивидуальных портретов. Те же неестественные праздничные улыбки, сквозь которые Лукашка сумел чуть-чуть проявить истинные лики. Нет Макса и Нины… ну да, они ушли за гитарой. Загорайский стоит, слегка наклонившись над стулом жены со стаканчиком в руке, значит, он по требованию фотографа подошел к их краю стола. Членкор на ступеньках с трубкой. И последний снимок — групповой, перед цыганскими романсами: все, кроме нее, тянутся к Максу со стаканчиками; он приподнял свой с ядом и вопросительно глядит на нее — она отвечает молча; все в движении, в смятении, которое вскоре перейдет в ужас мертвого тела подле письменного стола.

— Дарья, — сказал Лукашка нетерпеливо, — ну так как же насчет «Аполлончиков»?

— Бери.

— Где?

— Тебе лучше знать.

— Лучше… — проворчал Лукашка, встал и шагнул к двери. — Один раз уже напоролся… — Исчез в прихожей, и не успел никто слова вымолвить, как его вынесло обратно.

— Ну, знаешь! Ну, ты даешь!.. Или ты вправду…

— Да что такое? — воскликнул кто-то.

— Там на столе коробка эта самая с ядом стоит!

— С ядом? — переспросил Старый мальчик и вскочил. — Тебе следователь отдал мышьяк? Быть не может!

— Нет, пустую коробку. Она находится сейчас в Москве в кухонном шкафу.

— А… эта откуда?

— Не знаю, — Дарья Федоровна оглядела притихшие лица. — Кто-то из вас принес сюда и поставил.

В грозном, чреватом взрывом молчании членкор произнес сакраментальную фразу:

— Так посылали яд античным аристократам духа для самоубийства.

— Или я сошел с ума, или все тут… — начал его брат, а Старый мальчик поспешно двинулся ко входу в дом.

— Не пускать! — крикнула Загорайская. — Не подпускать его к яду!

— Я хочу только убедиться, действительно ли это мышьяк.

— Вам не хватило прошлого отравления, чтоб убедиться?

— Прошлого отравления, повторил Старый мальчик, на глазах присутствующих преображаясь в мужчину: схлынул розовый румянец детства и лицо затвердело. Вы на что намекаете?

— Это вы достали для него яд! Именно вы!

— Для крыс.

— Да замолчите вы оба! — оборвал Загорайский перебранку и вскочил. — Идиоты! Если среди нас опасный маньяк, мы, очевидно, все уже отравлены! Все, кроме одного!

Кто-то ахнул в наступившей мертвой паузе, старший Волков пробормотал:

— Что вы так на меня смотрите?

— Вы все еще за рулем? гремел Загорайский. — В прошлом году за рулем, в этом году… А графинчик — вот он, на столе. И кому какие дозы вы отливаете… всем кроме себя!

Старший Волков потерял дар речи, гости с ужасом уставились на свои стаканчики. Членкор раскурил трубочку и заговорил:

— Пока мы еще не умерли, давайте хладнокровно рассмотрим ситуацию. Все сели, ну? Дарья Федоровна предъявила нам обвинение в убийстве своего мужа. Пусть она объяснит, на чем основаны ее подозрения.

Она молчала, стараясь связать воедино мысли свои и ощущения. Флягин спросил отрывисто:

— Даш, если, умирая, он открыл тебе тайну, почему ты спохватилась только год спустя?

— Потому, — взвизгнула Ниночка, — что она собрала нас всех, чтобы отравить меня!

Лукашка хохотнул нервно, Старый мальчик спросил:

— Какую тайну, Володь? Ведь Макс умер молча.

— Он умер не молча, — ответил Флягин, и все вздрогнули. — Был разговор.

— С тобой?

— С женой.

— О чем?

— Не подслушал.

— Даша не стала бы скрывать.

— Однако скрыла.

— Не выдумывай.

— Трагедия моей жизни заключается в том, — заметил драматург, — что я не способен ничего выдумать. Даша, я уважал твою волю: умолчать о последних словах мужа. Но теперь, обвиняя нас в убийстве, ты должна объясниться. Я слышал ваши голоса, когда отходил от окна.

10

Актриса пела о цыганской любви, остро пахло свежескошенной травой из сада, Старый мальчик прошептал:

— Ты сама не своя! Что ты собираешься делать?

— Я уже сделала.

— Даша, можешь располагать мною как угодно, что бы ни случилось, ты знаешь.

Она поглядела на него долгим взором и усмехнулась.

— Может быть, ты и пригодишься.

Вокруг закричали «браво», Флягин поплелся за розами, Макс исчез в дверном проеме. Нарастала странная тревога, вытесняя постепенно другие, более жгучие и жестокие чувства. Тревога заставила ее подняться, пройти по веранде, окунуться во мрак прихожей, бесцельно заглянуть в столовую, спальню и наконец отворить дверь кабинета.

Макс стоял у раскрытого настежь окна, обернулся на звук шагов и сказал, задыхаясь:

— Ты все-таки пришла!

— Что с тобой? — закричала она.

— Ничего. Я счастлив.

— Счастлив? Ты еще свое получишь.

— Я на все согласен, только не уходи… Черт, голова так кружится и тошнит! А я хотел… Даша, ты ведь ничего не знаешь.

— Я все знаю.

— Разве? — удивился он, потер рукой лоб и пошел от окна навстречу. — Только не уходи… — Вдруг он согнулся напополам, и его вырвало. — Господи! — Лицо страшно исказилось, он начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол и забормотав в бессвязном бреду: — Ты не знаешь, не уходи… предательства нет, эти драгоценности… — вдруг задохнулся, судорога прошла по телу… раз, другой третий… Он затих.

— Да, мы разговаривали в кабинете, — подтвердила Дарья Федоровна и холодно отчеканила странные реплики предсмертного диалога.

— Кто-нибудь что-нибудь понимает? — беспомощно вопросил старший Волков.

— Перед нами разыгрывается спектакль, — произнесла Загорайская. — Только я не знаю, с какой целью. Весь год я была уверена, что Максим Максимович покончил с собой, но если он действительно убит… нетрудно догадаться, кто это сделал.

— Ну, ну? — выдохнул Лукашка.

— Его жена.

— Мариша, тебе голову напекло или ты…

— Ничего мне не напекло. Когда актриса тут распевала, Дарья Федоровна сама призналась своему так называемому другу, что она «уже сделала», а тот ответил, что она может им располагать как угодно, что бы ни случилось. Я это слышала своими ушами. Убийцы! — глухо вскрикнула Загорайская, на миг обнажилась неукротимая натура ученой дамы.

— Вы за всеми своими сотрудниками следите или только за Мещерскими? — поинтересовался Старый мальчик.

— Только за нами, — объяснила Дарья Федоровна. — Марина Павловна так же любила Макса, как ее муж ненавидел его. И, заводя разговор о Пицунде, все рассчитала точно.

— Интересно! — протянул ученый секретарь, угнетенный безупречностью жены. — Интересно! — воскликнул он в предчувствии перспектив. — Очень интересно!

— Ничего интересного, — отозвалась Дарья Федоровна, загоняя Загорайских обратно в семейную камеру. — Чувство сильное, безответное, скорее материнское.

— Материнское? — недоверчиво уточнил старший Волков, но Загорайский, очнувшись от мечтательных перспектив, рявкнул:

— Так что же она рассчитала?

— Что после ее намеков я с Максом жить не стану. Он собирался якобы в Крым, и, конечно, я сразу догадалась зачем — точнее, с кем — он отбывает в Пицунду. И Марина Павловна знала, что я догадаюсь.

— Какая коварная женщина… — начала актриса печально, и Загорайская уже открыла рот, чтоб достойно ответить, но членкор заговорил властно:

— Все мелкие счеты — потом! Сейчас о главном. Дарья Федоровна, ваш муж тоже знал, что вы догадались?

— Конечно. Мы поняли друг друга, как всегда понимали — с первого взгляда. Он хотел, видимо, объясниться… или оправдаться. Словом, он предложил мне заняться чаем, чтобы поговорить наедине. Я отказалась. Все было кончено.

— Вы, Дарья Федоровна, опасная женщина. Вы не умеете прощать.

— Не умею.

— Значит, он покончил с собой из-за жены, а не из-за любовницы, — протянул старший Волков с недоумением. — Так получается, Дашенька?

— Не получается.

— Но предсмертная записка…

— Да почему «предсмертная»! Да, мы так решили, я целый год считала, что он запутался во всей этой пошлости и в порыве отвращения… к себе, вообще к жизни, все проклял и умер, тем более что его мать умерла так же. А между тем в записке речь идет не о смерти, а о прощании.

— Смерть и есть прощание, — заметил драматург.

— Володя, у меня осталось такое же ощущение от последнего разговора с ним, как и у тебя: мы говорили о разном, он об одном, я о другом. То же и с Ниной по телефону.

— И вы на основании каких-то ощущений… — начал Загорайский, но Старый мальчик выпалил, словно выстрелил:

— Коробка с ядом в кабинете! (Загорайский осекся). Макс прислал с того света?

Все вновь со страхом уставились на серебряные стаканчики с двуглавыми орлами. Незабвенный тринадцатый год — и крысиная возня на чердаке. А ведь кто-то из них знает. Вот в чем ужас: кто-то знает все. Раздался слабый, но четкий, «профессорский» голос членкора:

— Прежде чем идти дальше, позвольте мне, как человеку со стороны, восстановить более или менее известный ход событий. Итак, гости собрались на дачу…

— Гости съезжались на дачу, — неожиданно для самой себя произнесла Дарья Федоровна вслух загадочную фразу.

— Простите?

— Кажется, у Пушкина, Лев Михайлович, есть рассказ или повесть с таким названием?

— К сожалению, только начало повести. Таким образом, мы съехались на дачу. Марина Павловна заводит речь о Пицунде, и кое-кто из присутствующих понимает истинное значение ее намеков.

— Я лично ничего такого не понял, — процедил Загорайский, на что старший Волков заметил назидательно:

— Муж всегда понимает последним, Виктор Андреевич. Такова логика любви.

Актриса с ученой дамой отозвались немедленно и разом:

— Любовь не поддается логике.

— Уж в этом вы спец.

— Да помолчите вы все! — воскликнула Дарья Федоровна. — Лев Михайлович, я прошу вас продолжать. Наверное, вы единственный из нас способны рассуждать бесстрастно.

— Попробую. Я говорил следователю, что в смерти Максима Максимовича кроется страшная тайна, что кто-то довел его до самоубийства. Сейчас дело принимает иной, даже более трагический оборот. Давайте разбираться. Итак, кто догадался о Пицунде?

— Например, я, — сказал Старый мальчик. — Марина Павловна постаралась.

— Кто еще? Лукаша?

— Ни-ни. Я в любовных шашнях ничего не смыслю, а на курортах только деньги зарабатываю.

— Значит, мы с братом, Лукаша и Загорайский глядим и не видим, слушаем и не слышим, какие события разворачиваются перед нами. Муж разоблачен, жена дает понять ему, что между ними все кончено; то же самое, по ее словам, делает и любовница. Он уходит в кабинет, где пишет отчаянную записку и имеет два интересных разговора, с соперником и женой. Пошлая, извините, мелодрама неожиданно кончается смертью. Через год жена заявляет (и, видимо, имеет на это право), что среди нас находится убийца Мещерского. Я пока выдвигаю грубую схему, не касаясь множества деталей, по-видимому, очень важных. Исходя из этой схемы, можно следовать двумя путями. Первый: искать лицо, заинтересованное (или виновное) в гибели хозяина по мотиву преступления, если таковое имело место. Путь психологический. Второй, так сказать, технический: восстановить картину происшествия и тем самым выяснить, кто имел возможность украсть мышьяк и подсыпать его в стакан покойного. Мы все, в том числе и жена, уверовали в самоубийство, как вдруг она находит в кабинете Максима Максимовича коробочку с ядом, так, Дарья Федоровна?

— Вчера впервые после того дня рождения я приехала в Опалиху для встречи с покупателями дачи. В кабинете на письменном столе, точно на том месте, что и год назад, я обнаружила коробку с белым порошком. В пишущую машинку вставлен лист бумаги с отпечатанным текстом: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»

— Очень любопытно, — пробормотал Флягин.

— Очень, — подтвердил членкор. — Что вы по этому поводу можете сказать, Дарья Федоровна?

— Ничего. Никаких драгоценностей у меня никогда не было. Насколько мне известно, у Макса тоже.

— Тут фигурировали какие-то серьги…

— Да вот они, на мне! — закричала Ниночка. — Бирюза в серебре… вот, глядите!

— Я подарил Даше серьги, — решительно вмешался Старый мальчик, — в виде очень тонких золотых колец. Они целы?

— Так и лежат в спальне на комоде. Это все не то. «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает». Можем договориться, потому что не хватает? Что значит «не хватает»? Бессмыслица. Я не понимаю текст. А ведь кто-то из нас понимает.

Идиотская шутка, — пробормотал старший Волков. — Розыгрыш.

— Так ведь нет же! Не розыгрыш. Макс дважды перед смертью употребил это слово: в разговоре со мной и с Володей. Драгоценности! Что вы об этом думаете, Лев Михайлович?

— Дело представляется все более фантастическим. Дарья Федоровна, ваш муж в тот день употребил это слово трижды. Да, да, и в разговоре со мной, когда мы мыли яблоки на кухне. Но тогда я не придал этому значения. Мы рассуждали о прелести жизни в деревне, он пожаловался, что ремонт будет стоить кучу денег, вдруг спросил: «Вы не интересуетесь драгоценностями?» Я ответил отрицательно, он сказал вскользь, что они с каждым годом растут в цене, и заговорил о садовом участке. Что все это значит? Допустим недопустимое: Максим Максимович был связан с какой-то бандой, спекулирующей драгоценностями. Он умирает, однако за ним остается должок, о чем предупреждают вдову, думая, что она в курсе. Но… коробочка с ядом. Вполне прозрачный намек на прошлый день рождения. Или кто-то из членов банды сидит тут, среди нас? Абсурд!

— Да уж! — возмутился ученый секретарь. — Значит, для ремонта дачи Максим Максимович хотел продать какие-то драгоценности?

— Ничего подобного у нас не было!

— Дарья, не скажи, — возразил Лукашка. — Покойник правда был везунчик, земля ему пухом. Несколько книг у него — настоящие драгоценности, поверь, в этом я кое-что понимаю.

— Наследство, — неожиданно высказался Старый мальчик. — Получил драгоценности от бабушки вместе с дачей.

— Это мысль! — воскликнул членкор. — Ведь не исключено, Дашенька?

— Не знаю. При мне она ни о чем таком не упоминала. Она жила на крошечную пенсию и почти до конца работала уборщицей на станции.

— Да ведь она могла продать хотя бы часы с пастушками! — закричал Флягин. — Видимо, старческий маразм.

— Да нет, не сказала бы. Правда, она иногда заговаривалась, но ведь ей было уже под девяносто и перенести гибель сына, исчезновение внука… а мать Макса отравилась.

— Мышьяком? — вскричала актриса.

— Не знаю. Бабушка, выйдя тогда через год из больницы, не смогла оставаться в Москве и приехала в Опалиху. Здесь, в этом самом кабинете, она и нашла труп невестки.

— О Господи! — ахнул кто-то.

— И все равно она сохранила ясность ума и память, как это ни удивительно. Мне кажется, потеряв всех, она тем более дорожила этим старым хламом и надеялась сохранить его для внука. Все тридцать лет надеялась. Но драгоценности… откуда? Не верю. Ведь не из князей же Мещерских они в самом деле! Средняя интеллигентная семья. И потом: зачем бы Максу это скрывать от меня?

— Он еще и не то от вас скрыл, Дашенька, — вставил старший Волков. — В его жизни готовился какой-то переворот. Помните? Тайна откроется в понедельник.

— Кто-то узнал про эту тайну и убил его, — прошептала она.

11

В наступившей паузе запела сизая птица в розовых кустах, не заглушив, однако, крысиную возню; их игры то затихали, то возобновлялись, образуя постоянный тревожный фон. Странный контраст сияющего, такого живого сада и «пира во время чумы».

— Тайна понедельника, — сказал членкор, взявший на себя по просьбе хозяйки бремя следователя. — Поговорим в связи с этим о мотивах преступления, то есть пройдем первый путь.

Как известно, в понедельник решалась судьба одного служебного кресла. Об этой тайне знали супруги Загорайские. Вот вам первый мотив. Его психологические корни: зависть. Не перебивайте меня, Виктор Андреевич, уповайте, что будут затронуты все. Если не ошибаюсь, Марина Павловна, вы посулили Мещерскому отпуск с понедельника, то есть намеревались устранить конкурента мужа с поля брани.

Второй мотив: любовь, ревность. Именно с понедельника Максим Максимович, по его словам, собирался «начать новую жизнь», раскрыть тайну или, попросту говоря, сменить семью. Тут замешано много участников: жена покойного, его любовница, его начальница, товарищ драматург и друг жены, принесший яд. Выражаясь романтически, клубок страстей, который, возможно, был разрублен одним смертельным ударом.

Не могу обойти и еще один мотивчик: патологической страсти к обладанию. Да, да, Лукаша, патология. Закоренелый холостяк готов войти в семейную клетку ради, например, «Аполлонов», украсть и, кто знает, может быть, убить.

И последние соучастники — мы с братом. С мотивами я затрудняюсь. Но при уме изощренном и тонком…

«Соучастники! — словно прозвенело в голове неожиданно остро и уместно. — Мы все соучастники. «Гости съезжались на дачу» — зачем он написал это… предупреждение? Да, я схожу с ума. Братья-то уж совсем ни при чем, мы их и не ждали…» Она прислушалась к словам членкора:

— …Каковой я считаю вас, Дарья Федоровна. Прошу!

— О чем?

— Найти мотив для нас с Евгением.

— Пожалуйста, — она приняла вызов. — Например, когда вы мыли яблоки, то узнали от Макса о драгоценностях гораздо больше, чем сказали сегодня нам. Вы сообщаете об этом Евгению Михайловичу, тот, под предлогом ремонта осматривая дом, похищает часть потаенного и подсыпает яд хозяину. Психологические корни: алчность. Довольны?

— Превосходно!

— Ладно, это не игра. Если вы с братом не спекулянты драгоценностями, вас можно исключить из числа подозреваемых: тайна понедельника возникла, когда Макс и не подозревал о вашем существовании.

— Хоть Лев Михайлович и обозвал меня патологическим типом, — заявил Лукашка, — и холостяком (Дарья, на заре туманной юности я ведь был женат, продержался почти год, подумай!), так вот, член-корреспондент не спекулянт. Ручаюсь. Строительный босс также. О Максе они ничего не знали и не слыхали до самого дня рождения, равно как и он о них. Я просто пообещал ему пошукать насчет ремонта среди своих клиентов.

— Цицероновская речь, — членкор усмехнулся. — Что ж, нас пока опустим, а если надо — вот мы, перед вами, всплывем. Значит, круг сужается до семи человек: Дарья Федоровна и зубной врач, супруги Загорайские, актриса с драматургом и Лукаша.

— Даша разыскивает убийцу своего мужа, — вмешался Старый мальчик. — Зачем вы ее включаете в этот круг?

— А вот зачем, — слабый профессорский голос незаметно затвердел. — Ревность — чувство сильное и зачастую неуправляемое, согласны? Например, она стремится выведать, кто из нас проник на дачу с ядом и отпечатал записку, то есть кто-то догадался и шантажирует ее, требуя своей части за молчание. Как там: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Я правильно запомнил? Натура смелая и страстная, она не затаивается, а идет напролом. Нравится вам такой вариант?

— Нет.

Мне тоже. И все-таки мы проверим всех. Итак, коснувшись мотивов, двинемся дальше и постараемся восстановить наиболее полную картину. Дарья Федоровна отдыхает в Крыму, Максим Максимович занимается докторской, да, Марина Павловна?

— Именно здесь, — зловеще подчеркнула Загорайская. Я смотрела сквозь пальцы (время отпускное, дачное), но он… все забросил, каждый день рвался сюда, в этот проклятый дом.

— Понятно. Ученый горел творческим огнем или… и даже вероятнее всего — другим. Ниночка, вы часто бывали здесь?

— Ах нет, что вы!

— Ваши серьги…

— Один раз, всего только раз.

— Профессиональная память дает сбой! — фыркнула Загорайская. — А Максим Максимович по телефону упомянул, что она в «последний раз» забыла серьги. Значит, был еще и первый… раз, еще раз, еще много-много раз — цыганские романсы.

— Ну да, два раза… я забыла… я так люблю природу, ну и любопытно: старинный дом. Знаете, он сказал: «Я принял на себя проклятие».

— Проклятие, — повторил членкор. — То есть измену, прелюбодеяние?

— Но, но… выбирайте выражения! — зеленые глаза актрисы блеснули русалочьей усмешечкой. — И не колыхайте классических трагедий. Все гораздо проще.

— Бывает простота хуже воровства. И Максим Максимович, судя по всему, был не такой уж простак, да и вас никакой Пицундой не запугаешь. Зачем вы явились сюда сегодня, догадываясь, что вдове все про все известно?

— Я… — актриса запнулась, но тотчас нашлась: — Попросить у Даши прощения.

— Простите, что-то непохоже. Одним словом: для меня неясны ваши отношения с покойным, и я должен сказать…

— Я боюсь! — вдруг заявила Ниночка. — Я зря приехала, я боюсь находиться в этом доме. И Макс боялся, честное слово!.. То есть не боялся… Он жутко нервничал.

— Он нервничал с «Пиковой дамы», — объяснила Загорайская. — Не все, как видите, могут жить двойной жизнью. У некоторых есть совесть.

— И вы и ваша совесть…

— Проклятие! — воскликнул драматург, и все уставились на него. — Он сказал «проклятие»… проклятый дом. Просто поразительно, что мать и сын погибли в одной комнате.

Членкор спросил:

— А Ольга Николаевна — бабушка или прабабушка, так, Дашенька?.. — сообщала какие-нибудь подробности о смерти невестки?

— Бабушка? Нет. Очевидно, не могла об этом говорить.

— Я думаю! Ладно, пошли дальше. В пятницу, за день до смерти, Максим Максимович намекает актрисе по телефону на какую-то тайну, которой он живет с весны (то есть с «Пиковой дамы»), тайну, которая вызывает в нем и страх и счастье и которая откроется в понедельник. Я правильно запомнил, Марина Павловна?

— Правильно.

— И вы решаетесь действовать по евангельскому принципу: пусть все тайное станет явным. Однако мотивы ваши отнюдь не христианские. Что лежит в их основе: опасение за кресло мужа или подавленные чувства к своему подчиненному?

Загорайская молчала горестно, муж отрубил:

— Требую оградить нас от клеветы!

— Вы пытаетесь сохранить лицо, и я вам сочувствую… если вы не убийца, конечно. Я ведь проглотил «спекулянта». Посему ставлю условие: или каждый терпит любую клевету до конца или разойдемся. Не хотите? Вы все захвачены? Я тоже. Аморалка — словцо вульгарное, но всеобъемлющее — может послужить, как вам известно, Виктор Андреевич, серьезным препятствием для перспективной карьеры. Да, любопытно было бы ознакомиться с той неоконченной характеристикой… впрочем, уверен, в высшей степени положительной. Ведь так, Марина Павловна?

— Он был настоящий талант, и я…

— Вот-вот! Я склоняюсь к тому, что вами двигало чувство любви.

— Оригинальный вывод, — заметил Флягин.

— Владимир Петрович, вы же драматург, инженер, так сказать, человеческих душ. Женщина до сих пор хранит никому не нужную казенную бумажку, в которой как могла выразила свои чувства, — это очевидно. Итак, в порыве любви Марина Павловна одним махом — изящный, но опасный ход — разводит Максима Максимовича и с женой и с любовницей. Он идет в кабинет и пишет роковую записку. Кардинальный вопрос: прощание — смерть или прощание — уход?

— Уход, — ответила Дарья Федоровна — «Я ухожу, — сказал он Володе, — прямо сейчас». Это в его духе. Я знаю его самолюбие и стремление во всем идти до конца. Он решил расстаться со мной первым.

— Нет, после того как вы с ним уже расстались.

— И он пришел в бешенство, я почувствовала. Он никогда не написал бы такую безобразную записку, он бы раскаялся, прощаясь с жизнью.

— Ведь это что получается! — воскликнул Лукашка. — Убитый подыграл убийце?

— Не уверен, — возразил Флягин. — Даш, он обозвал себя подонком и признался, что жить без тебя не может.

— Без меня? — лицо ее вспыхнуло. — Или без твоей Нины?

— Без тебя — и ты это прекрасно знаешь.

— И он знал, что предательства я не прощу.

— Он же сказал перед смертью, что предательства нет.

— В том-то дело! Оно есть. Ведь есть, Нина? Есть. Все раскрылось, врать не имело смысла, он это знал. Он говорил о другом предательстве, неужели вы не понимаете? Он вообще говорил о другом. Володь, повтори, как он упомянул про драгоценности.

— Ну, я спросил: «Вы спутались на «Пиковой даме»? Он вдруг будто очнулся и воскликнул: «Пиковая дама»! Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями».

— Добиться драгоценностей?

— Нет, «добиться с драгоценностями». Я отметил машинально, что, видимо в возбуждении, он употребил странный оборот.

— Тут все странно. Должен чего-то добиться, когда знал, что вот-вот умрет. Если уж его так волновали какие-то бриллианты, он упомянул бы о них в предсмертной записке. Нет, он не собирался умирать. Его мучило что-то другое, помимо «любовных шашней», по удачному выражению Лукаши. Лев Михайлович, вы правы: разыгрывалась пошлая мелодрама, но за ней скрывалось что-то еще. Тайна исчезла вместе с ним, через год всплыла, кто-то из нас ее знает.

— Ваши соображения звучат убедительно, — согласился членкор, — и если не отменяют совсем, то сильно колеблют версию о самоубийстве. Только хочу заметить: «шашни» и «пошлость» — слова, не определяющие, Дашенька, ваших отношений с мужем. По-моему, все гораздо серьезнее и глубже… ну, это в скобках. И каков вывод? С мотивами явный перебор: психологически Максима Максимовича могли убить все (даже мы с братом, как вы остроумно заметили). Теперь давайте пройдем второй путь: кто из нас имел, так сказать, физическую возможность подсыпать яд в стаканчик погибшего. Александр Иванович, как специалист, скажите, какая доза мышьяка требуется для отравления взрослого мужчины?

— Я не специалист. — Старого мальчика и вообще-то было трудно назвать «душою общества», а сегодня он замкнулся напрочь.

— Я всего лишь имел в виду, что вы медик. Стало быть, не знаете?

— Знаю. Минимум тридцать миллиграммов на один килограмм живого веса. Для Макса требовалось не меньше 2,15 грамма.

— Видите, как вы все славно рассчитали. А говорите — не специалист!

— Рассчитал. После убийства.

— Вы знаете, что произошло убийство?

— Я верю Даше.

— Во всем?

— Во всем.

— Вам известно, в какое время Максим Максимович был отравлен?

— Примерно с половины второго до половины третьего.

— Вы и это рассчитали?

— Это данные экспертизы.

— Но если яд обнаружен в стаканчике, можно предположить, что Максим Максимович принял его с последней порцией наливки?

— В остатке последней порции яд слабой концентрации, сильно разбавлен. Выходит, принят раньше. Володя слышал три удара — часы в кабинете. Макс умер в 15.07.

— Ладно, будем исходить из этих данных. Дарья Федоровна, во сколько мы сели за стол и появился ваш друг с мышьяком?

— В двенадцать.

— И почти сразу же коробочка была унесена Максимом Максимовичем. Надо установить, кто за полтора часа — с двенадцати до полвторого — заходил в дом, то есть мог взять яд. Кажется, я первый. Мы с хозяином мыли яблоки. Лукаша, откуда ты взял коробочку?

— С кухонного стола. Она вроде за миской с огурцами стояла, я не сразу нашел. Еще там хлеб лежал, салфетки, посуда… В общем, весь стол был заставлен.

— Совершенно верно. Я на эту коробочку внимания не обратил.

— Хоть бы и обратили, — вставила Дарья Федоровна. — Стол вплотную придвинут к умывальнику. Вы не смогли бы на глазах у Макса открыть коробку, взять яд и стереть отпечатки.

— М-мда, рискованно, пожалуй.

— Лева, не отпирайся, — наставительно заметил старший Волков. — За те полчаса, что ты был знаком с покойным, ты успел возненавидеть его до такой степени, что заманил на кухню и отравил. Это очевидно. Прошу только помнить, товарищи: ни я, ни мой брат на учете в психдиспансере не состоим.

— Евгений, не смешно. Если не преступление, то какая-то тайна во всем этом кроется: откуда через год всплыла коробочка с ядом?

— Вот я пойду сейчас и посмотрю, действительно существует в кабинете коробочка или это плод воображения вдовы, потрясенной…

— Там она, Евгений Михайлович, — Лукашка зажмурился. Прям посередине стола. Я своими глазами…

Но старший Волков не дослушал.

— Дашенька, а вы нас не разыгрываете? Вы не сами ее сюда привезли?

— Я на учете также не состою.

Скоро все встанем. Чем-то таким, знаете, замогильным тянет, противоестественным от нашей игры, чем-то…

— Какая игра, Евгений! Речь, возможно, идет о преступлении, очень смелом, очень подлом и очень удавшемся. Итак, номер второй — Лукаша.

— А что Лукаша? Ничего не скрывал, отпечатков не стирал…

Только воровал.

— Обменял! Товарищи, есть же у вас здравый смысл! Ну хорошо, я отравил старого доброго друга за «Аполлонов». Но я же своего «Ангела» оставил — такую улику. Да что Дарья, неграмотная, что ли? Не знает, какие книги у нее есть, а каких нет?

— Дурачком-то не прикидывайтесь! — вставил Загорайский. — Не знаю ценности этих «Аполлонов» и никогда декадансом не интересовался. Но отлично помню, как у вас глазки заблестели, когда вы коробочку с ядом увидели. А что вы заявили, когда Максим Максимович ушел яблоки мыть? Что он еще крепко пожалеет, да поздно будет. А?

— Ну вы, Сальери доморощенный…

— Уголовный тип! Наверняка на учете состоит, не видите, что ли? Другую коробку на дачу подбросить и записку идиотскую отстучать — вполне в его духе. Да я больше никого из нас в этой роли не представляю, а его — просто вижу. Драгоценности — это книги, сам признался. Шантажирует Дарью Федоровну. Жених!

Однако Лукашку не так-то легко было сбить с панталыку.

— Если б я на дачу проник, я бы тогда Брюсова своего забрал и папку с докторской назад положил. Что, не так?

— Нет, Лукаша, ты бы этого не сделал, — возразил членкор задумчиво. — Ты не сумасшедший, а человек весьма смышленый и рассудил бы так: а если Дарья Федоровна уже была на даче и видела в столе Брюсова? Потом она вдруг замечает пропажу. Кто владелец «Огненного ангела»? Ты!

— Да где б я взял яд? Это только Старый мальчик…

— Какой мальчик? — удивился членкор.

— Какой, какой… перед вами сидит, медик наш. Все до миллиграмма рассчитал, и рука не дрогнула. Это его Макс Старым мальчиком прозвал… больно уж они любили друг друга. Взаимно!

— К медику мы еще вернемся. Думаешь, сумел перевести разговор? Учти: ты остаешься под подозрением. Дальше. Яд уже перенесен в кабинет. Кто следующий заходил в дом? Если мне не изменяет память, Загорайские и ты, Евгений.

— Понесла ж меня туда нелегкая! К сожалению, я ходил отдельно, сам по себе. Супруги сразу направились в кабинет, а я прихожую осмотрел, столовую…

— В кабинет заходил?

— И заходил, и коробочку на столе видел, и яд мог достать, и отпечатки стереть. Объясни мне только — зачем?

— Евгений Михайлович, вы ведь крупный специалист в своем деле? вмешалась Дарья Федоровна.

— Кое-что смыслю.

— К вопросу о наследстве Макса… если бабушка что-то скрыла от меня… — Она вдруг запнулась, задумавшись: «Бабушка скрыла… бабушка!» — это слово вызвало какое-то неясное подспудное беспокойство… кто-то что-то сказал… что-то осело в подсознании и не вспоминается… Дарья Федоровна очнулась — гости пристально смотрели на нее — и продолжала. — Так вот, в связи с наследством. Евгений Михайлович, как вы думаете, в доме может быть тайник?

— В этом доме может быть все. Но заверяю вас честным словом, я тайник не обнаружил и драгоценностей не крал. Однако… в такой ситуации честного слова, должно быть, мало?

— Для публики, Евгений, мало. Давай походим в подозреваемых, покуда не найдем настоящего убийцу.

— Вы уверены, что найдете? — поинтересовался Старый мальчик.

— Не уверен, но… кто знает. После того как Лукаша отнес мышьяк в кабинет, Марина Павловна выразила желание осмотреть дом и позвала с собой мужа.

— А ведь так и было, — заметил драматург. — Ну и память у вас.

— Пока не жалуюсь. Виктор Андреевич, если вы не состояли, извините, в сговоре с женой, смогли бы вы тайком от нее взять яд?

— Что за вопрос!

— То есть нет? А вы, Марина Павловна, что скажете по этому поводу?

— Мы были все время вместе, и я не понимаю, каким образом…

— Ну, это понять нетрудно. Например, вы осматривали часы в кабинете?

— Да. Дорогая вещь.

— А вы, Виктор Андреевич?

— Осматривал.

— Вдвоем?

— Что «вдвоем»?

— Одновременно с женой?

— Ерунда какая-то!

— Часы стоят в углу кабинета, при осмотре надо повернуться спиной к столу, а в это время…

— Ерунда! Объясните лучше, как вы это себе вообще представляете? Каким образом можно украсть мышьяк? Допустим, открываю крышку, беру щепотку — а дальше? В пальцах порошок держу? В карман сыплю? Ответьте!

Ответила Дарья Федоровна:

— На письменном столе лежала — и сейчас лежит — стопка писчей бумаги. Один лист из нее взял Макс для записки, другой — убийца, напечатавший предупреждение. Щепотку яда можно завернуть в бумажку и спрятать в карман.

Членкор кивнул одобрительно.

— Ну вот, а иронизируют над женской логикой! Тут вам и логика и интуиция. С такими данными, Дашенька, вы могли бы блестяще провернуть преступление. Однако насчет «убийцы» — повремените. Возможно, вас предупреждает друг, а не враг. А вот с карманами надо разобраться. Ну, с мужчинами нет проблем: все в брюках. Марина Павловна, сегодня вы в трауре…

— Не в трауре, а…

— В черном платье. А что на вас было надето в прошлом году?

— Я была в летнем брючном костюме.

— То есть при карманах, так? Ниночка? Что-то такое яркое, как факел…

— Да, да, в алом платье без единого кармана.

— Но широкие обшлага на рукавах, — заметила Дарья Федоровна. — Три грамма яда туда поместятся.

— Я вообще не заглядывала в кабинет! Мы ходили в спальню…

— И отсутствовали почти пять минут, — не выдержала долго молчавшая Загорайская. — И чем там занимались, неизвестно. К тому же она бывала на даче и отлично знает расположение комнат.

— Вот вам еще один пример женской наблюдательности, — одобрил членкор. — Дашенька, если не ошибаюсь, вы были в этом же прелестном сарафане?

— Да.

— Ну, с ним все прозрачно и ясно.

— Даша не могла украсть яд еще и потому, — вставил Старый мальчик, — что она вообще не поднималась с места.

— Подведем резюме: теоретически к яду причастны я, Лукаша, Евгений, Загорайские (в сговоре или по отдельности) и Ниночка. — Членкор вздохнул. — Слишком много соучастников. Исключение: хозяйка и драматург.

— Алик также не входил в дом.

— С вашим Аликом, Дашенька, дело обстоит сложнее. Ведь он привез мышьяк? И если задумал преступление, то мог держать часть порошка при себе.

— И отравить давнего счастливого соперника, — вставила Загорайская с неиссякаемой энергией. — Или передать яд Дарье Федоровне, сидевшей рядом, чтоб она, по ее словам, «уже сделала».

— Таким образом, непричастным остается один Флягин подытожил членкор.

— Володя, — заговорила Дарья Федоровна, — когда тебя послали за розами, кажется, ты сказал, что знаешь, где они растут. Ты спускался перед этим в сад? Я не помню.

— Спускался в туалет. Ну и что?

— Значит, ты мог подойти к раскрытому окну кабинета, протянуть руку и взять мышьяк. Это реально — я проверила.

— Так-то вот! — воскликнул членкор уныло. — И второй путь ничего не дал. Каждый имел мотив и мог украсть и отравить.

Его брат с усмешкой оглядел присутствующих и заявил:

— Самое забавное заключается в том, что никто этого сделать не мог.

12

Начальственный благообразный старик произнес многозначительную фразу так спокойно и уверенно, что все вдруг бездумно расслабились, словно высвобождаясь из кошмара в реальный, такой прекрасный мир. Предзакатные лучи, звон кузнечиков, тихий зеленый шелест, терпкий аромат летнего исхода. Только вот не стихала крысиная возня (кто это предложил поджечь одну тварь и очистить дом?)… Но ведь сказано же: среди них нет убийцы. Эта безумная вдова держала всех под гипнозом пять часов, а благородный мудрый старик освободил. Он продолжал:

— Мне всегда это было ясно, но я не прерывал. Подумайте, какие захватывающие, леденящие душу переживания! Ну о чем бы мы с вами беседовали? О погоде да о политике — а тут? Всё на нервах, обнажаются подкладки, изнанки, помыслы и замыслы. Потрясающе!

— Так объясните же, почему никто из нас не мог убить Макса.

— Потому, Дашенька, что я был за рулем и, следовательно, возглавлял застолье. Как известно и как я доложил следователю, мне довелось покинуть компанию всего лишь раз. В мое отсутствие подсыпать яд в стаканчик Максима Максимовича не могли, поскольку к наливке, в которой он обнаружен, еще не приступали. Стаканчик стоял рядом с графином — вот как сейчас (проверьте по фотографиям), то есть перед моими глазами — зрение у меня дай Бог, — а главное, перед глазами самого хозяина. Или находился у него в руке. Так объясните же, каким образом могло быть совершено злодеяние? Никаким — клянусь своей жизнью!

— Сильно сказано, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Находясь под столь неусыпным наблюдением, и сам Макс не смог бы себе подсыпать яду?

— Я думал над этим вопросом в свое время, поскольку следователь пришел к выводу, что хозяину проще было бы отравиться в доме в одиночестве, чем подвергаться риску при гостях (вообще тащить из коробки яд на веранду — абсурд!). Однако человеческая душа, Дарья Федоровна, жуткие потемки. Может быть, он хотел совершить этот акт именно в вашем, например, присутствии, на ваших глазах. Своеобразное извращение. А физически, так сказать, совершить это возможно. Ведь стаканчик был в его руках: хозяин — барин. Самоубийство, Дарья Федоровна. И причины у него, как выяснилось, были: он потерял вас… или, пардон, актрису. Как сказал бы поэт: перед нами развернулась трагедия любви!

— Сказано еще сильнее. Итак, вы клянетесь своей жизнью, что никто из гостей подсыпать яд Максу не мог?

— Клянусь.

— Так что же значат отпечатанная записка и коробка на столе?

— Это какое-то недоразумение.

— Так почему же оно не разрешилось сегодня? — Дарья Федоровна тяжелым взглядом посмотрела на каждого — и каждый отвел глаза. — Кто-то зачем-то раздобыл мышьяк и металлическую коробочку, ехал сюда тайком, взял ключ в сарае, открыл чужой дом и вошел в кабинет. Враг или друг? Если друг — отзовись, объясни, расскажи, что ты знаешь о тайне моего мужа, об этих ужасных драгоценностях, о которых Макс трижды упомянул перед смертью и из-за которых, видимо, погиб.

Она говорила тихим, монотонным голосом, с каждым словом возвращая гостей («Гости съезжались на дачу» — предупреждение?) в давешний кошмар, в свой одинокий ад.

Она говорила, в то же время лихорадочно соображая: «Глупо, безнадежно… он не заговорит при всех — тот, кто прислал мне яд. Он придет один, ночью, может быть, сегодня — за драгоценностями. Надо выпроводить их всех и ждать. Ночью? Я боюсь!.. Неправда! Я уже давно ничего не боюсь…» Так она уговаривала себя, между тем продолжая с усмешкой:

— Ну? Кто смелый? Молчите?.. Никогда не клянитесь жизнью, Евгений Михайлович, — это опасно, особенно когда гости съезжаются на дачу. Отравить Макса было невозможно — и все же он был отравлен. Значит — возможно. Легче всего это было сделать вам.

— Идя на допрос к следователю, я продумал этот вариант… в качестве, так сказать, соседа за столом и виночерпия. Но у меня есть свидетель: мадам Загорайская, которая, извините, добровольно следила за вашим мужем.

— Да, Марина Павловна — надежный сыщик. Однако ее внимание раздваивалось: она вынуждена была, подслушивать наши разговоры с Аликом. И — не исключено — между делом подсыпать яду. Или вы, или она могли это проделать, когда Макс уходил за гитарой. Вы — когда Лукаша фотографировал Загорайских и они смотрели в объектив, она — когда фотографировали вас.

— Слушай, Лева, ты заметил бы, как я подсыпаю мышьяк своему соседу?

— Успокойся, заметил бы. Ты не отравитель.

— Лев Михайлович, вы ничего не могли заметить: вы в это время курили трубку на ступеньках веранды.

— Ага! — вставил Загорайский. — Фотограф крутился вокруг стола с сигарой и стряхивал пепел в пепельницу возле стаканчика Максима Максимовича. То же самое проделывал Старый… простите, Александр Иванович.

— Я не курю сигар.

— А сигареты? Я вот вообще не курю.

— Вы! — не оставался в долгу Лукашка. — Вы когда подходили к жене фотографироваться, то самостоятельно угощались наливкой из графина и могли поменять стаканчики.

— О господи! — простонал членкор, раскуривая трубку. — Опять эта чертова круговерть, в которой все соучастники…

— Кроме вас, — вставила Дарья Федоровна. — Когда муж уходил, вас просто не было за столом.

— Ну слава Богу, хоть ты оправдан! — беспечно откликнулся старший Волков. — Ерунда все это! Я был абсолютно трезв и видел все, что у меня под носом творится!

— Но, Евгений Михайлович, — не сдавалась Дарья Федоровна, — вы не можете утверждать, будто в течение часа не сводили глаз со стаканчика Макса. Например, вы обращали активное внимание на женщин. Наверняка оборачивались, чтобы взглянуть на сад, хоть раз…

— Не оборачивался, Дашенька, честное слово, не взглядывал, мне хватало пунцовых роз на столе. Я был занят своими обязанностями. Я… — старик внезапно побледнел, покачнулся и прошептал: — Что-то с головой… кружится…

Среди гостей пронесся то ли вздох, то ли вскрик.

— Что с тобой? — закричал членкор и, резко повернувшись к брату, схватил его за руку. — Он же ничего тут не пил?.. Ты ведь не пил?

— Нет, не пил… я… — забормотал тот со страхом. — Почему ты спрашиваешь?

— Да потому что в этом проклятом доме…

— Я не пил… я только… вон у Дашеньки водички попросил, как мы приехали…

— Дарья Федоровна, вы что, всерьез считаете моего брата убийцей?

— Не более, чем всех.

— О Боже! — вскрикнула актриса истерично. — И ты нас всех… Ну да, он старик, он умирает первый! Алик, какое есть противоядие?.. Впрочем, ты наверняка с ней в сговоре… Что делать?

— Тошнота и рези в желудке — похоже на симптомы холеры, — поставил диагноз Старый мальчик, затянулся сигаретой и стряхнул пепел в пепельницу. — Тошнота и рези. Кто-нибудь ощущает? Никто? Я так и знал.

Тут и остальные вышли из оцепенения, и жутковатый галдеж заглушил было крысиную возню, как вдруг умирающий огляделся затравленно, вырвал руку и поспешно спустился в сад.

— Не нравится мне все, — угрюмо сказал членкор и отправился вслед за братом.

Оставшиеся перед лицом смерти вели себя по-разному: невозмутимо продолжал курить Старый мальчик; золотистый паж рыдал на плече рыцаря-неудачника, повторяя: «Я приехала сюда только из-за тебя», — и тот гладил ее руки; ученый секретарь вскрикивал бессмысленно и безостановочно: «Сумасшедший дом… сумасшедший дом… сумасшедший дом…»; Лукашка бегал взад-вперед по веранде, глубоко дыша по системе йогов; Дарья Федоровна сидела в задумчивости; Загорайская (вот кто не потерял хладнокровия) не сводила с нее глаз; наконец Старый мальчик поднялся, пробормотав:

— Однако пойти успокоить стариков?

— Одного, должно быть, успокоили навеки! — заорал ученый секретарь.

— Не те симптомы, — отозвался Старый мальчик со ступенек. — Просто нервы.

— Куда? — крикнула Загорайская. — Он подойдет к открытому окну и достанет мышьяк!

— Окно закрыто на шпингалеты, — рассеянно объяснила Дарья Федоровна.

Старый мальчик скрылся, Загорайская тотчас придвинулась к хозяйке и зашептала на ухо:

— Вы действуете глупо. Членкор прав: вам предложили сделку за молчание. Отдайте эти чертовы драгоценности, не жадничайте — иначе кто-то потеряет терпение и заговорит.

— Кто?

— Я же говорю: глупо! Надо было с каждым из нас связаться по отдельности и договориться. Кто ж публично признается в шантаже?

— Это вы напечатали записку?

— Нет. Если б у меня были твердые доказательства вашей виновности, я бы рассказала о них следователю. А у шантажиста, очевидно, они есть.

— Как вы думаете, кто это?

— Да хотя бы этот нищий Флягин. Может быть, он подслушал ваш действительный разговор с мужем перед смертью, а не то, что вы нам преподнесли. Впрочем, что гадать? Закругляйте это бестолковое следствие и ждите. Он придет. Или она.

— Она?

— Крокодиловы слезы и хватка крокодила, не видите, что ли? Если драматург знает — знает и она. И неизвестно еще, что ей сказал Максим Максимович, когда они ходили за гитарой. Эта шлюха крутилась тут без вас целый месяц и мало ли что могла пронюхать. Мой совет: отдайте все, что потребуют.

Почему вы заботитесь обо мне?

— Вы страшный человек, Дарья Федоровна, и никогда не любили его. Но я не хочу скандала.

— Боитесь?

— Не хочу, чтоб трепали имя Мещерского.

— Как благородно! Вы не хотите, чтоб трепали имя Загорайских.

— Эх, Дарья Федоровна, если б вы знали, что такое любовь и кого вы потеряли.

Едва закончился этот разговор, как братья Волковы с зубным врачом поднялись на веранду. Старый мальчик повторил:

— Нервы, — и сел рядом с хозяйкой.

— Значит, есть надежда, что мы не отравлены? — Лукашка встряхнулся. — Тогда я пошел! — и подхватил свой портфельчик с пола. — «Ангела», Дарья, я тебе дарю в честь сегодняшнего… Что сегодня было-то? День рождения или поминки? В общем, дарю. Без «Аполлонов» перебьюсь, жизнь дороже. Прощайте, дорогие мои, надеюсь, мы больше не увидимся.

Поднялись Загорайский и Флягин с актрисой.

— Крысы первыми бегут из проклятого дома, — заговорил членкор, загораживая выход. — Однако я хочу добиться истины, и я ее добьюсь.

— Без меня, без меня…

— Прошу по местам!

Было в его голосе, в его глазах что-то такое, что не давало ослушаться; Лукашка покорился, и все расселись в прежнем роковом порядке; и так же шуршали крысы и зиял пустотой венский стул незримого хозяина.

13

Истина надвигалась исподволь, сквозила легчайшим сквознячком сквозь щели и лазейки, шуршала истлевшей соломой на чердаке, отзывалась жалобным, почти неслышным боем бабушкиных часов в недрах старого дома.

Членкор заговорил настойчиво:

— У моего брата, как справедливо заметил наш медик, сдали нервы. Он прогулялся по саду и пришел в себя. Так, Евгений? Тогда ответь при всех (раз уж ты отказался отвечать мне): что с тобой случилось?

— Старость, Лева, вот что со мной случилось.

— Ну, ну, здоровьем тебя Бог не обидел. И ты единственный из нас смотрел на это опасное следствие как на игру и забавлялся. Я не боюсь спрашивать при всех, потому что уверен в тебе, как в себе самом. Ответь: ты что-то вспомнил?

— Лева, не надо.

— Надо. Произошло убийство.

— Никогда не клянитесь жизнью, — забормотал старик глухо и бессвязно, — жена убитого права. Убитого — вот в чем ужас! И тогда на столе цвели розы вот такие же, пунцовые… нет, пышные, оранжерейные. Мы ж с тобой привезли, помнишь? А меж ними и стаканчиком Максима Максимовича вдруг появилась бумажка… Как же я забыл про нее? То есть не забыл, я и внимания не обратил, не придал значения… А ведь потом она исчезла. На фотографии ее уже нет, на той последней фотографии, когда пили здоровье покойника. Дарья Федоровна, дайте мне карточки! Он вгляделся: руки, державшие снимок, дрожали. — Ну да, ее нет… и в пепельнице нет, кто-то взял.

— Какая бумажка? — прошептала Загорайская. — Я ничего не видела.

— Бумажка… не салфетка, нет!.. клочок писчей серой бумаги, мятый… — Евгений Михайлович помолчал. С белым налетом порошка.

— Евгений!

— Да, да, ты прав — убийство… страшное, непостижимое. У меня на глазах! Дарья Федоровна, вы видели эту бумажку?

— Нет.

— Товарищи, кто-нибудь видел? Серая, мятая… ну?

Молчание.

— Может, кто ее выбросил? Вспомните!

Тяжелое, затаившееся молчание.

— Никто из нас ничего подобного не видел, — заявил Старый мальчик с напором, а Загорайский подхватил:

— Ну, если Евгений Михайлович настаивает на своем, значит, сам Мещерский всыпал себе под столом яд, положил эту бумажку, а потом убрал.

— Не мог он этого сделать! Он уходил за гитарой, а она исчезла, когда фотографировали меня, а Лева курил на ступеньках… нас отвлекли. Вот, глядите, — старший Волков лихорадочно листал стопку фотографий. — Вот следующий после моего снимок — Загорайские; возле стаканчика ничего нет, видите?

— «Нас отвлекли», — задумчиво повторил членкор. — Почему в саду ты мне отказался отвечать? Чего ты испугался?

— Мы с тобой среди чужих людей. Мы здесь никого не знаем, а там в кабинете стоит…

— Ты хочешь сказать… Погоди! Медик привозит яд, ученая дама разыгрывает эпизод с Пицундой, жена требует цыганских романсов, актриса увлекает хозяина за гитарой, фотограф организует суматоху и поднимает меня из-за стола, Загорайские позируют, драматург спускается в сад… Любопытный хоровод. Ты помнишь, когда увидел эту чертову бумажку?

— Кажется, после ухода Максима Максимовича с Ниной… Ну да! Я хотел положить ее в пепельницу: стол был так чист и красиво убран! — но тут Лукашка приказал нам улыбаться.

— И мы улыбнулись. Дарья Федоровна, какого сорта бумага лежит на письменном столе? Ну, на чем написана предсмертная… то есть прощальная записка?

— Дешевая, тонкая.

— Серая?

— Серая.

— Марина Павловна, вы такой бумагой снабжали Максима Максимовича?

— Да, низшего сорта, для черновиков докторской.

— Так. Дарья Федоровна, к вам съезжались всегда одни и те же гости?

— Да, уж пять лет, по праздникам.

— Зачем ты привез нас, Лукаша?

— Я хотел с ремонтом…

— У тебя опять промашка вышла. Товарищ драматург, вы точно записали последний разговор с Максимом Максимовичем?

— Точно.

— Сомневаюсь. Кому еще и в каких выражениях говорил хозяин о драгоценностях? — Пауза. — Ну? Он ведь общался со всеми вами перед смертью. По службе, по любви, так сказать, по обмену книг, приглашал на день рождения, жаловался на крыс, проклинал какую-то тайну и считал ее позорной. Кто кого предал — вы его или он вас? Или «предательства нет»? Что он знал о вас или вы о нем? На празднике в присутствии стольких людей незаметно подсыпать яд в серебряный стаканчик невозможно. Да, нас с братом отвлекли, однако он успел заметить серый клочок с налетом порошка.

Гости молчали, и странно прозвучал в этом странном молчании голос хозяйки:

— «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок», — сказал Макс, встречая своих гостей, свою смерть.

Открытая веранда выходила на запад, тень навеса отступала, вот исчезла совсем, и предзакатные лучи — золото с багрянцем — сквозь деревья старого сада вдруг ярко и пронзительно озарили «пир во время чумы», обнаженные застывшие лица без праздничных улыбок. И она сама сыграла свою зловещую («инфернальную») роль. Весь год Дарья Федоровна чувствовала и сознавала себя убийцей — не освободиться от этого ощущения, вспоминать детали и слова, оттенки интонации, смех, жест, поворот головы. Да и как освободиться — «пир» снился почти каждую ночь; и во сне и в бессоннице муж уходил в темный вечный провал — и напрасно гадать, воображать другой исход: если б она могла простить? Не было бы мертвого тела в кабинете. «Даша, пойдем чаем займемся?» — «Нет». — «Я тебя прошу». — «Нет». И все же я не выдержала, пошла, переступила порог. «Я счастлив, только не уходи», — сказал он, пошел мне навстречу и умер — слишком поздно я пришла! Ты не подонок, и я не могу без тебя жить. Разве это жизнь? Это сон. Продолжается бесконечный сон, в котором гости-соучастники продолжают съезжаться на дачу.

Последние слова она нечаянно — отчаянно! — произнесла вслух и нарушила застывшую тишину. Поднялся гул и ропот — крысиная возня, — но она продолжала упрямо:

— Мне кажется, в этих словах — ключ к убийству.

Ропот усилился; Дарья Федоровна не слушала: сейчас они совместно сплетут новую словесную сеть недомолвок, вранья и оправданий; они не знают, что Макс предупредил меня, подчеркнув четыре слова в черновиках своей докторской. И Лукашка не знает, иначе он не отдал бы мне папку. И я им ничего не скажу, я во всем разберусь сама.

— Мистика какая-то, — растерянно протянул ученый секретарь. — Мракобесие какое-то.

— Удивительно удачное словцо вы подобрали, Виктор Андреевич, — заметил членкор. — Мрако-бесие. Нет, не совсем удачное. То бесы во мраке. А у нас: как крысы, средь бела дня, на солнце, прилюдно и безнаказанно — вот в чем оригинальная особенность нашего преступления. И жертва не сопротивляется, напротив охотно идет навстречу. И бумажку с ядом отчего-то никто не замечает. Ах, кабы не ремонт да не два старых дурака — это мы, Евгений, с тобой, — как бы гладко все сошло!

— Лев Михайлович, — спросил Старый мальчик резко, — какая тайна, по-вашему, может объединять нас всех? Ученого секретаря, например, фотографа и актрису? Меня и мадам…

— Вам виднее, вы медик и можете рассчитать миллиграммы. Возможно, тайна смерти. Иногда мне кажется, это единственное, что объединяет людей вообще.

— Ладно, — Дарья Федоровна встала. — Когда виновны все виновного нет: так получается. Считаю наше следствие законченным.

— Ничего никогда не кончается, Дашенька, запомните, — сказал членкор задумчиво. — В пушкинском отрывке, так полюбившемся вашему мужу, все стремительно идет к катастрофе. Любовь, страсть, отчаяние. Концовки, к сожалению, нет.

— Концовка наступит в понедельник, — ответила Дарья Федоровна с усмешкой. — Ведь речь идет о тайне понедельника?

14

Гости уехали наконец, она осталась одна. «Мне надо прибраться, прощайте», — твердила она на предложение «поехать вместе» или «остаться вместе» Волковым, Старому мальчику, Загорайским, всем, всем, не желающим покидать «безумную вдову» на даче. Дарья Федоровна глядела с веранды вслед: молчаливая компания продефилировала вдоль забора и скрылась, взревел мотор, умчались братья. Выждав еще бесконечные пять минут, она бросилась в прихожую и вдруг остановилась во тьме перед закрытой дверью кабинета. «Я не боюсь!» — повторила вслух назойливую фразу. Да, там яд, там умерли мать с сыном, и, возможно, туда придет он. Или она! Или они? Но если я не узнаю истину, будет длиться и длиться этот мерзкий сон, темный провал, вечный упрек.

Дарья Федоровна понимала, конечно: надо бы остаться с верным человеком, свидетелем и защитником, — да где ж его взять? Она отворила дверь и шагнула через порог. Вот и та женщина давным-давно, после гибели мужа, так же отворила дверь, вошла и не вернулась. В прозрачных сумерках былую старинную прелесть обрел пыльный прах эпох, уютно тикали часы с возлюбленной пастушьей парой на бюро драгоценного дерева, кушетка в углу… здесь лежал истлевший труп, когда бабушка…

Хватит! Надо заниматься делом. Бабушка… Что я хотела? Сюда вошла бабушка и увидела… нет, не то! За столом кто-то что-то сказал о бабушке, что-то странное… меня задело какое-то слово, не могу вспомнить… Ладно, потом, может быть…

Она выдвинула верхний ящик письменного стола и достала зеленую папку в голубых накрапах. Сегодня никто не мог войти сюда и украсть, подменить, перепутать. Развязала тесемки. Разберет она что-нибудь в гаснущем закатном огне? Включать свет опасно: заметно с улицы — он, она, они могут не войти. Нет, пока видно: сумбурное нагромождение строк… Дарья Федоровна поспешно нашла 287-ю страницу — и вновь безумьем и абсурдом отозвались четыре быстрых роковых слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Она глаз не могла отвести от подчеркнутой строчки, и чем больше вглядывалась, тем более необычным, несуразным казалось ей написанное. В чем необычность? Ну, ну, сосредоточься… Никакой мистики: это не его рука, это писал не Макс… Что писал? «Гости съезжались на дачу» под таким условным названием нам известно начало повести, при жизни Пушкина не публиковавшееся. Изменения, внесенные в текст автором…» Да что такое? Что же это? Держа раскрытую папку, она подошла к окну. Да, почерк похож, но это не его почерк! И бумага скорее желтая, чем серая. Как же она могла обознаться за столом? Дарья Федоровна торопливо перелистала таинственную рукопись. Вот начало. Совершенно верно, она не обозналась: знакомая серая бумага, которую выдавала в институте Загорайская, знакомые нервные буквы… Это Макс! Зачеркнуто, вставлено, переставлено, но разобраться можно.

«Сын за отца не отвечает? Кажется, так в свое время выразился Ваш вождь (чувствуя усмешечку под знаменитыми усами)? Ладно, не Ваш. — Вам самим крепко досталось, и почти весь семинар погиб по вине моего отца-предателя. Вы не пожелали в 57-м разговаривать с моей бабушкой Ольгой Николаевной. Помните? — Дарья Федоровна вздрогнула, во тьме сверкнул просвет… Бабушка Ольга Николаевна! Как же я не сообразила сразу? Кто это сказал?.. Не может быть! Мне просто померещилось… Дальше! — Мещерский недостоин реабилитации — пусть так! А если не так? Вы лично читали его показания? Между ним и Вами проводились очные ставки? Я прошу у Вас истины, какой бы «позорной» (Ваше словечко) она ни была: на каком основании существует столь тяжкое обвинение? Все это стоило жизни моей матери и в корне изменило мою собственную жизнь.

Да, я обрел отечественные «корни» но какие! Скажут: такое было время, ломались и самые смелые, кто имеет право судить и т. д. Я не сужу (я — благополучный и беспечный человек), не сужу, а безумно жалею их — и Вас — и хочу знать: как, почему были истреблены мои близкие? И другие близкие? У бабушки — годы молчания и страха, у меня — полного забвения. Тотальный страх и забвение — вот чего Вы хотите добиться своим молчанием (уверен, и отца народов частенько трясло от страха).

Впрочем, простите, я Вас понимаю: возвращаться к прошлому тяжело и больно. Почти месяц я занимаюсь бумагами и письмами нашей семьи (начиная с 13-го года) — жестокий и грозный мир. Но поверьте мне, и там я чувствую любовь и жалость. Это главное, это открылось мне раз и навсегда.

После ареста Мещерского и изъятия части архива мама собрала оставшееся, отвезла в Опалиху и сложила в сундук на чердаке. И на даче она покончила с собой: отравилась мышьяком. Сейчас я сижу в этой комнате, пишу Вам, а потом продолжу разбирать отцовскую рукопись — кажется, единственную цельную рукопись, оставшуюся от него (да и то страниц не хватает, все перепутано). Не знаю, издавалась ли она, я не специалист. Рассчитываю все закончить к понедельнику и передать Вам с надеждой и верой. Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца».

Далее были записаны телефон и ничего ей не говорящие фамилия, имя, отчество: Бардин Алексей Романович.

Тайна понедельника! Позорная тайна, которую они с бабушкой скрыли от нее. Дарья Федоровна глубоко вздохнула и перевернула страницу. Пожелтевшая от времени хрупкая бумага, черные чернила, заглавие:

«Драгоценности русской прозы»

(сравнительный анализ рукописных вариантов и окончательных редакций прозаических произведений Александра Сергеевича Пушкина)

Пушкин как «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа…».

Едва слышно застонали ступеньки веранды, половицы… медленные осторожные шаги, тяжкий скрип входной двери, тишина… кто-то стоит в прихожей. Она пошла от окна навстречу… кому? чему?.. «Как, почему были истреблены мои близкие?» Дверь внезапно открылась — и в густом вечернем сумраке Дарья Федоровна, Дашенька, с нетерпением и ужасом увидела такое знакомое с детских, школьных лет постаревшее лицо.

15

Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную затхлую комнату. Потаенная реальность «пира во время чумы» постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле окна. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:

— Дарья Федоровна!

— Да! — Она вздрогнула и выглянула в окно.

— Тихо! За нами могут следить.

— Как хорошо, что вы…

— Да, да, счел своим долгом, вернулся на электричке.

— Проходите в дом, дверь не заперта.

— Как вы неосторожны. Ладно, устроим западню… если он не здесь уже, конечно. Ничего подозрительного не заметили?

— Нет.

— Немедленно закройте окно.

Придвинувшаяся тень отдалилась, исчезла в ночи, едва слышно простонали ступеньки, половицы, двери. Тень надвинулась с порога и сказала:

— Окно закрыли? Свет не зажигайте. Опасно.

— Вы уверены, что он придет?

— Куда ему деваться? Вы ж объявили, что тайна откроется в понедельник. Понедельник надвигается.

Они стояли посреди кабинета друг против друга.

— Вам известен такой человек: Бардин Алексей Романович?

В неплотной звездной тьме она уловила движение его правой руки, скользнувшей за борт пиджака, и отскочила за стол, успев крикнуть:

— Знаю не только я, вы себя губите бесповоротно!

— В доме никого нет. — Он медленно приближался. — Но я не хочу пользоваться этим. Вы знаете, что мне нужно.

— Вам не найти, я спрятала.

— В таком случае… — Он вдруг схватил ее за руку и рванул на себя.

— Я согласна на сделку, — сказала она быстро, вглядываясь в блеснувшие безумным огонечком глаза.

— То есть?

— Я отдам, но сначала хочу понять, как погиб мой муж.

— Дался вам этот подонок!

— Ах, дело не в нем, — она пошевелила пальцами, освобождаясь из мертвой хватки. — Я просто хочу определить степень своей вины перед ним и получить наконец свободу.

— О Господи! — Он засмеялся, пошел и сел на кушетку между нею и дверью; пружины жалобно взвизгнули. — Никто ни в чем не виноват. И я не виноват. Естественный отбор, понятно?

— У меня есть доказательства.

— Их просто не существует в природе! — отрезал членкор. — Иначе я б тут с вами не церемонился, хотя… в своем роде, Дарья Федоровна, вы меня восхищаете, как выразился этот придурок Лукашка. Было бы жаль. Ладно, поэзию в сторону. Что за доказательства?

— Сначала несколько вопросов.

— Никаких вопросов.

— О, совершенно невинных. Вы кончали университет?

— Да.

— В каком году?

— В 52-м.

— Учились на семинаре Мещерского?

— С чего вы взяли?

— Вы себя нечаянно выдали: сегодня за столом назвали бабушку Ольгой Николаевной. Я никогда не звала ее по имени-отчеству — просто «бабушка»; Макс тоже. Стало быть, вы знали Мещерских раньше.

— Это не юридическое доказательство. Его не подтвердит никто из гостей, потому что никто ничего не заметил.

— Это подтвердит университетский архив. Да и Бардин, думаю, не откажется засвидетельствовать, кто был вашим научным руководителем.

— А я и не скрываю: Мещерский. Ну и что?

— Так почему же год назад, появившись у нас в Опалихе, вы это скрыли?

— Что значит «скрыл»! Я был здесь впервые и случайно, мне и в голову не пришло, что хозяин — сын моего учителя.

— Пришло, Лев Михайлович, пришло! Я уверена. Вас не могли не поразить такое удивительное совпадение фамилии, имени и отчества: Максим Максимович Мещерский. Сочетание редкое, и Макс упомянул, что это имя — родовое. Однако вы заговорили о князе, издателе «Гражданина», а не о своем учителе, что было бы естественней. Кроме того, по словам бабушки, Макс был вылитый отец.

— И это все ваши доказательства?

— Есть еще кое-что. Вы утверждаете, что, когда мыли с Максом яблоки, он спросил, не нужны ли вам драгоценности, и добавил, что они растут в цене. Так? Вы направили меня по ложному следу. Не о золоте и бриллиантах шел у вас разговор.

— А о чем?

— О «Драгоценностях русской прозы». Эх, Лев Михайлович, неужели вам неизвестно, что рукописи не горят? И не вы ли сами заметили, что ничего никогда не кончается?

— Сегодня сгорят — и все кончится.

— Вы — убийца!

— К счастью для вас, Дарья Федоровна, вам никогда этого не доказать.

— Не доказать? Вы были с Максом в кабинете, и он показывал вам папку с рукописью и письмом к Бардину.

— Из чего это вытекает?

— Из того, что папки оказались перепутанными. После разговора с Лукашкой перед обедом Макс положил «Аполлонов» в ящик стола, конечно, сверху, — верхнюю папку Лукашка и украл, то есть был уверен, что в ней журналы. Он подтвердит. Между несостоявшимся обменом и кражей никто в дом не входил, только вы с Максом. И, несомненно, переложили одинаковые папки.

— Никто ничего не подтвердит. Рукопись и письмо будут уничтожены, останутся три папки: с «Аполлонами», черновиками докторской и пустая — Загорайская засвидетельствует. Вам надо было раскрыть карты при всех, но вас заворожила фраза «Гости съезжались на дачу» — и вы сочли их соучастниками.

— Вы постарались.

— Я сделал все, что можно. Нет, не все! Как ни старался, до темноты задержать их не смог, и вы успели ознакомиться с папкой.

— Значит, вы сознаетесь в преступлении?

— Нет. И никогда не сознаюсь, не рассчитывайте. Бредом безумной вдовы сочтут ваш лепет в милиции… если вы, конечно, отдадите папку и останетесь в живых.

— Бред? А ведь я догадалась, когда вы подсыпали яд в стаканчик Макса.

— Вот что, дорогая моя. Вся эта комедия с «соучастниками» была рассчитана на женские нервы, чтобы оттянуть время. Я не мог отравить вашего мужа: когда он ушел за гитарой, я по просьбе Лукашки позировал ему на ступеньках, курил трубку и присоединился к компании после возвращения хозяина. То есть в отсутствие Максима Максимовича меня за столом не было. Вот это подтвердят все.

— Я помню — это правда. Вы подсыпали яд в присутствии Макса.

— Я же говорю: экзальтация, связанная с навязчивой идеей, дамский лепет, не имеющий никакой юридической силы. Кто видел, как я подсыпал яд? Никто. Вы видели?

— Нет.

— Ну вот. И наконец, главное: мотив! Вас прежде всего спросят о мотиве: из-за чего я пошел бы на убийство?

— Из-за рукописи — это очевидно.

— А зачем, по-вашему, мне чужая рукопись? У меня своих полно, тома.

— Чужая… — повторила она задумчиво. — Чужая! — мгновенный проблеск, молния в черных потемках. — Вы присвоили, украли! Ну? Скажите!

— Дарья Федоровна, — угрюмо отозвался членкор, — об этой рукописи знают только умершие. Смотрите не присоединяйтесь к ним раньше времени. Я не хочу идти на это: мне вас жаль.

— Жаль? — Она усмехнулась. — Жалость, любовь — вся эта, как вы говорите, «поэзия» вам недоступна. Вы явились из тех времен, когда подобные чувства успешно истреблялись. И не трогаете меня из-за одной моей фразы: «Знаю не только я». А вдруг это правда? А вдруг кто поймает вас на втором убийстве?

— В доме никого нет: я проследил за компанией до самой электрички, а потом наблюдал за улицей из рощи.

— Да, никого нет: можете проверить! — произнесла она громко, раздельно и твердо. — Но вдруг я успела что-то кому-то сказать, например, о бабушке Ольге Николаевне? Итак, у нас у обоих нет выхода — остается сделка. Вы раскрываете картину преступления — я вам отдаю папку. Отдам, не бойтесь: я хочу жить, как ни странно. А бреду безумной вдовы никто не поверит.

— Сначала отдайте.

— Нет, вы тогда уйдете.

— А, черт! Вам надо работать в органах.

— Я вас слушаю, Лев Михайлович.

16

Какое-то время они молчали, лишь слышались шорохи, скрипы, возня в кромешной тьме.

— Такое впечатление, — сказал членкор задумчиво, — что кто-то ходит.

— Крысы. Кажется, вы посоветовали поджечь одну тварь во имя борьбы за существование?

— Вот что. Давайте-ка осмотрим комнаты. Нет, нет, вместе, я вам не доверяю.

Они прошли по старому дому — прихожая, столовая, спальня, кухня, — включая на мгновение свет: вспыхивал прах эпох в грозовой атмосфере двадцатого века… желтый комод и учтивое зеркало… овальный стол, канапе и кресло… дубовый гардероб… Ни души — только серые тени, исчезающие в норах и лазейках. Вернулись, Дарья Федоровна присела на подоконник, убийца, как прежде, на кушетку.

— Да, я знал их всех. Я, любимый ученик, был вхож в дом. Ольга Николаевна — крепкая старуха, породистая, и Верочка, невестка Вера Васильевна, совсем еще молоденькая, — меня подкармливали. И младенца помню — вашего Макса. Так кто ж виноват? Он, только он, — мой учитель. Атмосферка-то была отнюдь не пушкинская, смертная, обличали космополитизм, преклонение… не перед тем, перед кем действительно надо было преклониться. На время, чтоб потом взлететь. Так и делали. Он не захотел. Он продолжал твердить о русском гении — «всечеловеке», об Александре Сергеевиче, который сумел — черт возьми! — охватить и отразить всю вселенную. И мы, молодые дураки, вместе с ним горели… как выяснилось впоследствии, синим пламенем. Я писал диплом по стилистике, то есть на грани литературы и языка. Диплом был почти готов, а у него окончена работа — семь лет жизни — «Драгоценности русской прозы». Он мне сам предложил — заметьте, сам! — свою рукопись в помощь… ну, вроде методического руководства… ну и, конечно, ему хотелось, чтоб хоть кто-то ее прочел. Дал на неделю, а за неделю много чего случилось. Короче говоря, его взяли, и он мгновенно всех заложил. Кроме меня: любимый ученик, так сказать, надежда. Я остался в аспирантуре, а через год стало известно, что Максим Максимович скончался где-то под Магаданом. Потом пошли реабилитации, Бардин вернулся, но никто не собирался заниматься предателем. Его имя сделалось табу. Вы не представляете, что творилось, какие горизонты внезапно открылись — расправляй крылья и лети!

— И вы полетели с чужими «Драгоценностями».

— Мой учитель, на которого я молился, предал. Ученик — пожиже, помельче — украл. Все хороши, круговая порука, виновных нет. Я переписал рукопись, сжег оригинал и на всякий случай изменил название.

— Однако вы человек рисковый.

— Никакого риска: о «всемирном гении» он писал тайно. Близких, в сущности, не осталось. Ольга Николаевна впала в детство.

— Жена, очевидно, тоже? Кстати, вы сидите на кушетке, на которой нашли ее труп (членкор шевельнулся, пружины взвизгнули, но с места не встал). Вся эта поэзия, то есть любовь, как видите, Лев Михайлович, неистребима ни в пушкинские, ни в сталинские времена.

— Я не виноват в ее смерти. Итак, женщины не в счет, младенец сгинул, чтоб всплыть как кошмар, как последний ужас через тридцать с лишком лет! А тогда — головокружительный успех, премия, докторская степень — все сразу. Ну, полетел, лечу до сих пор.

— Год назад вы не знали, к кому едете?

— Если б знать! Когда я увидел вашего Макса, что-то где-то во мне дрогнуло, но я не осознал. Осознал только, когда ученый секретарь пошутил, помните? «Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…» Я вдруг вспомнил, что у них была дача в Опалихе, именно в Опалихе! Но дело не в даче… Я увидел живого покойника. Похож — не то слово: со мной разговаривал мой учитель (только помоложе), сейчас он скажет: «Какими же средствами, Левушка, притча о блудном сыне отражена в «Станционном смотрителе»? Страх. Страх обретал реальность — да еще какую! — самую что ни на есть уголовную, как выяснилось впоследствии, когда мы удалились мыть яблоки. Я прямо приступил к делу и спросил: «Ваш отец случайно не покойный филолог Мещерский?» Сын сразу замкнулся, я, вопреки всякому благоразумию, настаивал: «Ведь Мещерский погиб при культе?» Внезапно он сказал с отчаянием: «Я не верю, что отец — предатель, и добьюсь реабилитации. Вы слыхали о «Драгоценностях русской прозы»? Нет? Тем лучше! Вы все, и Бардин в том числе, узнаете, что такое настоящий талант!» Ну, тут я понял, что он пойдет на все.

— И он пошел на все с убийцей! — отчаянно закричала Дарья Федоровна.

— Я понял и решил… да нет, в ту минуту еще нет. Дело, видите ли, шло к баллотированию меня в члены…

— Член-корреспондент! — она рассмеялась, как помешанная. — Человек погиб из-за… Член-корреспондент! О Господи!

— Нет, нет, вы не понимаете. Меня убили эти «Драгоценности», я понял, что погиб. Я погиб! Да, борьба за выживание, да, естественный отбор… да! Ведь он и не осознал, что умирает, в конце-то концов…

— Ладно, продолжайте.

— Коробка с ядом стояла за миской с огурцами, я чисто машинально отметил это. Идея не сформировалась, нужен был толчок. Знаете, — прошептал он вдруг доверительно, — человека убить не так-то просто: нужны идея и толчок. Я сказал: «Разрешите взглянуть на рукопись, я в этом кое-что понимаю». Мы прошли в кабинет, он достал папку, открыл, объяснил: «Тут записка к Бардину, а вот…» Я увидел то, что сжег, сам лично сжег тридцать лет назад. Воистину рукописи не горят! Ведь и тот сожженный экземпляр был весь в помарках и вставках, вроде бы черновик! И я решился. Покуда младенец-мститель прятал папку в стол, я быстро вернулся в кухню, оторвал кусок бумажной салфетки, с помощью носового платка открыл коробку и прихватил щепотку, крошечную… Да ведь и нужно-то всего три грамма, — членкор вдруг хохотнул и словно захлебнулся. — Три грамма, три секунды, открыть, схватить — и нет ничего, пустота, нем как могила, понимаете? Бумажный комочек с ядом я спрятал в кисет, в карман. Тут за столом разыгрался роковой треугольник… или четырехугольник?.. или пяти?.. Словом, эта самая пошлая мелодрама, которая прикрыла трагедию. Как вы все мне подыграли — как по дьявольским нотам! А я-то не догадывался, я мучительно соображал: как, как, как подсыпать? Украсть папку невозможно, в понедельник он едет к Бардину как подсыпать?

— Вам помог брат.

— Помог — совершенно невольно. Я все рассчитывал, рассчитывал. Сидящие напротив, Лукашка, вы и медик не заметят: мешают розы и графин с вином. Но брат, сам Мещерский и влюбленная мадам — невозможно!

— Вы все время возились с трубкой.

— Да, набивал, раскуривал, выбивал пепел в пепельницу рядом со стаканчиком — словом, к моим манипуляциям все привыкли. И все-таки — невозможно! Как вы догадались?

— Вспомнила. Был только один момент, один-единственный, когда внимание сидящих рядом с вами отвлеклось. Именно трубка, косой дымок-сквознячок сквозь крысиные щели и норы. Ваш брат сказал мужу что-то вроде: «Видите дым? Тянет откуда-то из подпола, старое дерево подгнило». Тут он отвернулся к перилам, постучал, заставил Макса взглянуть на скобы. Загорайская тоже заинтересовалась. Так?

— Точно!

— Когда Евгений Михайлович вспомнил сегодня про вашу трубку, ему стало плохо. Он что-то тогда заметил, да?

— Заметил, но не отдал себе отчета, настолько поверил в самоубийство… да и с какой стати мне убивать незнакомого человека? Заметил краем глаза, что я вынимаю под столом из кисета комочек бумажки.

— Вы с ним договорились в саду?

— Да. Исходя из вашего наваждения — «Гости съезжались на дачу»…

— Эту фразу я прочитала за столом в рукописи.

— Я видел, что с вами делалось. Так вот, исходя из этого, мне удалось на время создать иллюзию всеобщего соучастия. Я спустился в сад за братом, надеясь унести из кабинета папку, чтоб спрятать в кустах до лучших времен. Вы меня перехитрили — закрыли окно. Заявляю сразу: против меня брат показывать не будет.

— Ну, вы себя со всех сторон обезопасили, не сомневаюсь. Но рассказываете с увлечением, любуясь на дело рук своих — безукоризненное и бесследное!

— А разве не так? Именно безукоризненное, законное, неподсудное самоубийство. Однако требовалось уничтожить вторую рукопись — и в ту же ночь я вернулся в Опалиху. Ключ в сарае, хозяйка в Москве, все в порядке — только вот папка исчезла! На несостоявшийся обмен Лукашка жаловался, именно когда мы мыли яблоки на кухне. Я бы сообразил, помню «Огненного ангела» в столе. Промашка вышла. И все же я подумал на него: он единственный покинул дом с портфелем — в дамские сумочки «Драгоценности русской прозы» не поместятся. На время следствия я затаился: ничего не всплыло. Значит, кто-то собирается раскрывать тайну понедельника самостоятельно или шантажировать меня? Книжного маньяка я прощупал тщательно, обзвонил вас всех, намекал и разыгрывал роль; несколько раз будто случайно встречался и беседовал со стариком Бардиным — безнадежно! А между тем кто-то, как и я, возвращался в Опалиху той же ночью и сумел опередить меня, украв папку? С какой целью? Покойный кому-то рассказал? Дело представлялось все более серьезным и чреватым: член-корреспондент (меня уже избрали, и Бардин поздравил, и я тщетно искал на его лице зловещую усмешечку), член-корреспондент — уголовник, вор, может быть, убийца! В каком аду я горел, Дарья Федоровна, вам и не снилось…

— Мне снилось, — сказала она глухо. — Но у нас с вами разные адские отделения — круги, так кажется? — мы друг друга не поймем. А впрочем, что тут понимать? Вы тряслись за свою шкуру.

— Почему столько презрения? Этой самой тряской — инстинктом самосохранения — и жив человек. Отдельные аномалии (самопожертвование за идею, за отечество, например) только подтверждают всеобщее правило. Вы скажете: любовь к детям, к родным — это любовь к себе. Святая, неистребимая и единственная! Вот истина, о которой, однако, не принято говорить, чтоб зверье щипало травку в стаде, а не собиралось в хищные стаи.

— Вы хищник.

— Я-то? Всю жизнь трясся — с детства, с юности постоянный страх. Но этот год… я больше не мог, психически не мог. И решил пойти навстречу… черт его знает кому! Обыскать дом во второй раз было необходимо: может, по каким-то причинам сам хозяин перед смертью перепрятал злосчастную папку. Кроме того, имелась одна зацепка. Еще в ту, первую, ночь в нижнем ящике стола я нашел бумаги, исписанные рукой моего учителя. Целый ворох, оставшийся, очевидно, после обыска в 52-м. Среди них семнадцать разрозненных страниц из «Драгоценностей русской прозы» — мне ль не знать! Естественно, я сразу забрал их и уничтожил. Однако шантажист (образ борца за истину в моем сознании постепенно померк, поскольку рукопись не всплыла ни на следствии, ни у Бардина), так вот, шантажист, возможно, обнаружит недостачу и вернется за ней. Я решил предупредить его запиской и, так сказать, намеком на расправу: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Шантажист должен был меня понять и, если он в курсе, связаться со мной. Или просто испугаться: кому охота рисковать жизнью из-за давно позабытого профессора Мещерского, к тому же еще предателя?

— В этой коробочке, — Дарья Федоровна указала на стол, — обыкновенная сода.

— Откуда вы узнали? — Он насторожился. — Вы не специалист.

— Ну какая ж хозяйка не узнает соду?

— Да? — Чувствовалось, как напряженно он раздумывает. — А не бродит ли где-нибудь в окрестностях наш знаменитый медик?

— Вы ж следили за улицей и осмотрели дом.

— Следить-то следил, но… он мог подкрасться задами, каким-то кружным путем, а спрятаться в этом антиквариате нетрудно.

— Вы боитесь?

— Дарья Федоровна, вы очень опасная женщина. Признаться, год назад из-за всех этих перетрясок я вас толком не рассмотрел и не оценил. Прелестная, слегка капризная дама, убитая горем вдова — все банально, все можно предсказать заранее. Черта с два! Я не считал вас замешанной в кутерьму с папкой: в ту ночь мы с братом оставили вас на руках соседей почти в невменяемом состоянии. И вы, конечно, предъявили бы рукопись с письмом на следствии, объяснив, что мучило вашего мужа перед странным самоубийством. Ну а если б не шантажист, а вы напоролись на записку и коробочку и отнесли их в милицию, вас бы вежливо выпроводили с этой содой. Проделки безумной вдовы. Одним словом, я не считал, что иду на риск, и не принимал вас в расчет, а зря! Вы не побежали с содой в органы, а умудрились собрать всех оптом и блестяще провернуть следствие, хотя я всеми силами, как только мог, сворачивал вас на ложный след. Вы — и никто другой — прицепились к этим уголовным драгоценностям; вы поняли, нет, почувствовали, что в незабвенной пушкинской прозе («Гости съезжались на дачу») — ключ к разгадке. Именно вы еще засветло прервали следствие и выпроводили гостей, чтобы заняться папкой. И я не мог по оживленной воскресной улице невидимкою добраться до вас. И наконец, ловким ходом вы вынудили меня пойти на сделку. Я восхищен, однако учтите: меня здесь нет, брат устроит алиби, а ваши так называемые доказательства я сумею обратить в дамский лепет и безумный бред. Давайте папку.

Она подошла к бюро драгоценного черного дерева, бабушкины часы с возлюбленной парой принялись отбивать двенадцать ударов. Тайна понедельника. Две крысы внезапно выскочили из потаенной лазейки и закружились в яростной схватке посреди комнаты.

— Проклятый дом, — пробормотал членкор. — Здесь трупы. Разделайтесь с ним поскорее.

— Нет. Теперь нет. Он умер здесь.

— Повторяю: я восхищен. Одно для меня непостижимо: как вы могли полюбить такое ничтожество?

Она отозвалась холодно:

— Я вас вижу насквозь. Вы стремитесь возбудить ненависть к убитому, чтобы я простила убийцу.

— Вас не надо возбуждать, возразил членкор вкрадчиво. — После упоминания о Пицунде вы мгновенно возненавидели его. И сумели взглянуть в лицо истине: он променял вас на маленькую дрянь. Как говорится, по Сеньке и шапка, собаке — собачья смерть.

— Это не истина, — прошептала она, слезы любви и жалости подступили к горлу. — То есть не вся истина. Да, я чувствовала, что мы с ним погибаем в житейской пошлости, захотелось остренького, запретного… «Пиковой дамы». Он очнулся первый… несчастный ребенок, сирота, сын предателя, лишенный и детства, и юности. Я ничего не поняла! Себя я ненавижу, я ничтожество, у меня не хватило души простить… или хотя бы проститься с ним, когда он умирал вот здесь, на глазах… Алик! — закричала она, и впервые заплакала, и бросилась к двери, и вспыхнул свет, и старый школьный товарищ поспешил ей навстречу. — Алик! Я никогда его больше не увижу!

— Даша, милая… — он гладил ее по голове, словно ребенка. — Дашенька… гляди!

Старик зашевелился, достал из-за пазухи гаечный ключ (таким при желании вполне можно проломить череп), повертел его в руках, вдруг растянулся на кушетке — пружины в последний раз протестующе взвизгнули — и застыл, как покойник.


Вопрос следователя: «Таким образом, вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Мещерского?» — «Признаю», — «Вы пошли на это из-за вероятного публичного обвинения в плагиате?» — «Да». — «Это единственный мотив преступления?» — «Единственный». — «В архиве Верховного Суда СССР я ознакомился с материалами по «делу» отца покойного, профессора и доктора филологических наук Максима Максимовича Мещерского, начатого в марте и законченного в августе 1952 года. Там я нашел один любопытный документ: письмо, направленное в прокуратуру учеником обвиняемого Львом Волковым. Вы помните это письмо?» — «Тогда все писали. Такое было время». — «Время никого не оправдывает. Именно по этому доносу и было начато «дело» против вашего учителя, а также против ряда его коллег и студентов. Что вы на это скажете?» — «Я только защищался. Ходили упорные слухи, что Мещерского вот-вот посадят за Александра Сергеевича Пушкина и мы загремим как соучастники. Я всего лишь опередил события». — «Какие же мотивы двигали вами?» — «Страх».

17

— Алексей Романович, значит, вы разговаривали с моим мужем летом в прошлом году?

— Мне позвонил какой-то человек и представился как сын Максима. Второе явление из прошлого. Первое — в 57-м, когда я отказался встретиться с Ольгой Николаевной… Я только что вернулся из лагеря. Но меня ничто не оправдывает. Мы тогда, в пятидесятые, не довели дело до конца, не освободились духовно — и расплачиваемся сейчас. Если б я поспешил навстречу вашему мужу, убийства не было бы. Вот она, невыносимая истина!

— Но как же вы могли поверить, что ваш друг — предатель?

— Мне об этом говорил следователь, называл фамилии арестованных ребятишек с семинара Максима… Но дело не в этом! Я был готов поверить во что угодно: мы жили в искаженном мире, когда вековые законы и заповеди изгонялись и вытаптывались. Друг поверил в предательство друга, ученик предал своего учителя. К счастью, Дарья Федоровна, вам этого уже не понять.

— К счастью? Благодаря вам всем, вместе взятым, погиб мой муж. Здесь его письмо к вам.

Она протянула зеленую папку в голубых накрапах старику — глубокому старцу, высокому, изможденному, — в чем только держится его душа?

— Простите меня, — сказала она тихо.

Он прочитал медленно, шевеля губами, повторив концовку вслух:

— «Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца». И ведь он ответил.

Они долго молчали. Старик принялся листать рукопись, лицо преобразилось, засияли из-под седых бровей — сочувствием? жизнью? слезами? — ослепительно-синие глаза: однако есть еще огонь, есть!

— Боже мой! Ведь это Максим, я узнаю его… Блестящий, бесценный труд. Понимаете, он проследил по черновикам весь ход работы Пушкина над прозой… как бы это попроще?.. Словом, каким образом наш гений, изменяя компоновку предложений, убирая союзы и связки, создавал свою знаменитую краткую динамичную фразу. Неповторимый стиль, единственный в своем роде, — подражание невозможно. Да, русская проза началась с недосягаемого образца — воистину драгоценности!

— Вы ведь читали эти «Драгоценности»?

— Конечно, тогда же, в 57-м. Это была сенсация, все говорили: школа Мещерского. Лев Михайлович, еще почти юноша, сразу пошел в гору.

— Убийца!

— Да, да… И сам Максим с помощью своего сына разоблачил его. «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок, ключ к тайне понедельника.

Соня бессонница, сон. Роман

«Ибо крепка, как смерть, любовь»

«Песнь Песней»
Только никому не говори. Сборник

ЧАСТЬ I

«ЧЕРНЫЙ КРЕСТ»

(Судебный очерк)

Черная лестница, зыбкая вонючая тьма, один пролет, другой, третий… тяжелая дубовая дверь, негромкий стук… тишина… неожиданно с протяжным скрипом дверь сама по себе открывается. Путь свободен!

Год назад Москва была возбуждена слухами о зверском убийстве.

Это случилось субботним утром 26 мая 1984 года в угловом доме номер семь по Мыльному переулку. Сияло солнце, дети играли в песочнице. Василий Дмитриевич Моргунков гонял голубей, еще трое соседей следили за стремительной стаей… вдруг этот безмятежный мир раскололся криком с третьего этажа, из квартиры Неручевых. Соня Неручева, восемнадцатилетняя студентка, кричала из раскрытого окна что-то бессвязное («как будто безумное», по позднейшим воспоминаниям свидетелей, запомнивших слово «убийца») и внезапно исчезла в глубине комнаты.

Соседи (среди них жених Сони — Георгий Елизаров) бросились на помощь.

Рассказ Моргункова: «Я крикнул: «Ребята! Бегите через парадное!» А сам рванул по черной лестнице. На площадке первого этажа столкнулся с соседом Антошей Ворожейкиным (тот возился с дверным замком своей квартиры), взбежал на третий этаж. Дверь к Неручевым приоткрыта, чуть-чуть покачивается, постанывает, как живая. Стало, знаете, не по себе. Вошел. Ну, картинка! За кухонным столом лежала Ада (Сонина мать), лицо в крови. На столе топор, к обуху пристали рыжие волосы, рядом полотенце, тоже в крови. Словом, кадр из фильма ужасов, мороз по коже, а в парадную дверь звонят, колотят — Егор с Ромой. Кинулся в прихожую, темно, споткнулся обо что-то на полу, упал. Человеческое тело, под руками что-то липкое — кровь. Поднялся весь в крови, отворил дверь, ворвались ребята, кто-то включил свет — мы увидели Соню. Только что она кричала из окна. И вот — изуродованный труп, вместо лица — кровавое месиво. Что творилось с Егором! Я крикнул, вдруг вспомнив: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» На площадке темновато, но пятно на белой рубашке заметно, просто я не отдал себе отчета, не до того было. И вдруг вспомнил. Рома побежал к Ворожейкиным. Егор сидел неподвижно на полу возле убитой. Я стал звонить в милицию и Сониному отцу…»

Роман Сорин. «Убийство на улице Морг» Эдгара По дает некоторое представление. Везде кровь, все в крови, два обезображенных трупа. Кошмар. Как во сне я спустился на первый этаж, звоню, долго никто не открывает. Наконец дверь распахнулась. Антоша, по пояс голый, босиком. Я спросил почему-то шепотом: «Ты сейчас был у Неручевых?» Он смотрит как безумный. Вдруг побежал от меня прочь по коридору и заперся в ванной. «Открой! Открой! Открой!» Молчание. Только шум воды. Я разбежался, высадил плечом дверь, схватил его за ремень брюк и потащил наверх к Неручевым. Отвратительная сцена, я был на пределе. Увидев Соню, он закричал: «Нет! Нет! Нет!» — словно в истерике. Вскоре подъехала милиция, и мы сдали старого друга… Друг детства… Да, перед этим в квартиру поднялась Алена, Сонина подруга, соседка, — мы только что вчетвером у голубятни стояли. Ну, реакция ее понятна… Слегка опомнившись, она рассказала любопытную вещь. Картина начала проясняться. Однако до сих пор для меня непостижимо главное: как он мог пойти на это?..»

Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и алой ленте в волосах (у нее волосы рыжие, редчайшего медового оттенка), а лицо!.. искаженное от ужаса. Она кричала так дико, что… в общем, непонятно, страшно. Хотя я и не из пугливых, честно сказать. Мужчины побежали в дом, а я не могу. Бедная Соня. И Ада Алексеевна. Зачем я только пошла туда? Трупы, кровь… Василий Дмитрич с Ромой кричали на Антошу, а тот, полуголый, молчал. Зверь. Таких надо расстреливать безо всякого суда. И тут я вспомнила. Накануне, в пятницу, праздновали помолвку Сони с Егором, я помогала накрывать на стол и нечаянно услышала, как Антоша просил у Ады Алексеевны денег взаймы: очень срочно, жизнь зависит. «Приходи завтра утром», — ответила она. И вот он пришел…»

Соседка Серафима Ивановна Свечина. «Я вязала во дворе на лавочке. Детишки в песке возились, а Роман с Егором и Аленой возле Васиной голубятни стояли. Вдруг вижу: из тоннеля, что на улицу ведет, выглядывает Антоша (в белой рубашке и с черной «бабочкой», — стало быть, с работы отлучился, он официант в ресторане). Осмотрелся внимательно, шмыгнул за кусты, пробежал и скрылся в подъезде. Я удивилась… как вдруг крик: Сонечка Неручева с третьего этажа. В словах ее смысла не было, впрочем, не берусь судить, нет. Такое впечатление, будто она помешалась, видя, как смерть приближается…»

Герман Петрович Неручев. «Я появился в разгар следствия. И был вынужден опознавать трупы жены и дочери. Нетрудно представить мое состояние… нет, пожалуй, трудно — это надо пережить. Тем не менее я тогда же машинально отметил, что убийство (особенно Сонечки) было совершено с исключительной, граничащей с садизмом жестокостью — это просто бросалось в глаза. Мне предложили осмотреть квартиру: не пропало ли что-нибудь? Все оказалось на месте за исключением одной вещицы — любимого украшения жены: довольно большой серебряный крест на серебряной же цепочке, выложенный черным жемчугом. «Черный крест» — так называла его Ада…»

Старинная драгоценность почти сразу была найдена при обыске у Ворожейкиных: в кармане старого плаща в коридоре на вешалке. На месте преступления обнаружены отпечатки пальцев Антоши (как задушевно звучит, не правда ли?); по его же собственным словам, он пытался стереть их с орудия убийства полотенцем — и все же один-единственный отпечаток (кровавая мета!) на топори